Монах

fb2

Признанный шедевр готической литературы и первый подлинный роман ужасов, способный напугать, увлечь и впечатлить своего читателя даже по прошествии двух веков. Насыщенный эротикой, черной магией, насилием и потусторонней жутью, «Монах» стал настоящей сенсацией своего времени, откровенным антиклерикализмом вызвал гнев церкви и навлек на своего создателя обвинения в аморальности и святотатстве. Трагическая история искушения, утраты веры и падения, в которой есть все: интриги и заговоры, любовные страсти, пороки испанского духовенства, кровная месть, погони и сражения на шпагах, заклинатели духов, неупокоившиеся мертвецы и сам Князь Тьмы.

Для этого издания известный переводчик и писатель Алина Немирова сделала не просто новый, первый за 30 лет, перевод, но и существенно адаптировала язык и стиль романа, приблизив его к стандартам современной литературы ужасов. Теперь «Монах» стал еще более эротичным, атмосферным и пугающим. Книга украшена завораживающими иллюстрациями заслуженного художника РФ, профессора ВГИКа Александра Дудина, с первого взгляда погружающими читателя в историю о несчастном, что продал душу дьяволу.

Перевод и литературная обработка – Алина Владимировна Немирова

Иллюстрации – Александр Леонидович Дудин

© Перевод и литературная обработка: Немирова А. В., 2023

© Иллюстрации: Дудин А. Л., 1993, 2023

© В оформлении книги использованы иллюстрации по лицензии Shutterstock.com

Предисловие переводчика

Есть литераторы, которые пишут много, но остаются в памяти потомков как авторы одной книги. Таков Мэтью Грегори Льюис – романист, драматург, переводчик, поэт, проживший короткую, но насыщенную событиями, яркую жизнь.

Он родился в 1775 г. в Лондоне, в семье чиновника военного ведомства и с детства проявлял склонность к литературе, но его родители расстались, воспитанием сына занялся отец, и он настоял на том, чтобы Мэтью избрал дипломатическую карьеру. Отучившись в престижном оксфордском колледже Крайст-Черч, где изучил несколько языков, он отправился, по обычаю своего времени, мир посмотреть и себя показать, побывал в Париже, поездил по Германии, после чего в 1794 г. получил должность атташе при британском посольстве в Голландии.

Еще во время странствий Льюис начал сочинять песни и пьесы, не имея другой возможности материально поддержать бедствующую мать. Позднее Льюис писал, что служба в Гааге ему быстро наскучила и он взялся писать роман. Ему было девятнадцать лет, и он справился со своей задачей всего за десять недель; это и был «Монах». Льюис писал матери, которая действовала как его литературный агент: «Я так доволен им, что, если книгопродавцы его не возьмут, издам его своими силами». По возвращении писателя в Англию в конце того же 1794 г., отец снова попытался пристроить Мэтью на чиновничью должность, но не преуспел в этом; а тот продолжал писать. В 1796 г. «Монах» был напечатан, в первом издании – анонимно, на последующих имя автора появилось, и эта ужасающая история о падшем монахе принесла Льюису богатство, славу и прозвище Льюис-Монах. Правда, многие критики осудили Льюиса за аморальность, богохульство и… плагиат. (Об этом мы упомянем ниже.) Делались даже попытки запретить публикацию, но это лишь подогрело читательский интерес.

Критика не помешала Льюису плодотворно работать. Он создавал одну за другой пьесы, которые укрепляли его репутацию «писателя ужасов». Многие годы эти готические пьесы с успехом ставились на сценах Друри-Лейн и Ковент-Гарден, лучших столичных театров. Льюис также упражнялся в поэзии, образцы которой он так удачно вставил в текст «Монаха». В 1801 г. он издал составленную им большую антологию произведений о сверхъестественных явлениях английских (в том числе Вальтера Скотта и Роберта Бернса) и иностранных авторов – «Рассказы о чудесах».

В 1800-е гг. Льюис перенес тяжелые потери: смерть брата, разрыв с отцом, – но продолжал писать и прозу, и стихи, и драмы. Но в 1812 г. настал перелом: вышел в свет сборник стихотворений Льюиса, написанных в сентиментальном духе, и он решил больше прозу не писать. В том же году смерть отца резко переменила жизненные обстоятельства Льюиса. Помимо прочего, он, будучи противником рабства, унаследовал богатые плантации сахарного тростника и четыре сотни рабов на Ямайке. Правительство Британии в то время, боясь «заражения» английского общества идеями французской революции, отвергало все попытки уничтожения рабства, но Льюис не хотел с этим примириться. Мысли о тяжелом положении невольников заставили Льюиса совершить в 1815 г. нелегкое двухмесячное путешествие до этого далекого острова. В пути он начал вести дневник, в котором дал живое и точное описание жизни на плантациях. Спустя год Льюис вернулся в Европу, но вскоре, уже в 1817 г., продумав систему реформ, вновь отправился на Ямайку. Он продолжал вести дневник, рассчитывая опубликовать его по возвращении на родину.

Этим планам не суждено было сбыться. Уже на борту корабля, держащего курс на Англию, у Льюиса обнаружились симптомы желтой лихорадки, бича тропических стран; болезнь перешла в тяжелую фазу, и 14-го мая 1818 г., в возрасте всего сорока трех лет писатель скончался и был похоронен в море. В последнем письме к матери он упоминает, что сделал все возможное «для защиты этих бедных созданий [рабов] от злоупотреблений». Он распорядился улучшить условия их жизни и указал в своем завещании, что его наследник должен будет раз в три года проводить не менее трех месяцев на Ямайке, чтобы проследить за исполнением этих распоряжений.

Дневник Льюиса («Заметки вест-индского плантатора») был издан лишь через пятнадцать лет и вызвал горячий отклик у читателей.

Роман «Монах» и эти «Заметки» – произведения в совершенно разных стилях, но оба они внесли весомый вклад в развитие литературы, и не только английской. В отличие от множества прославленных в прошлом сочинений, которые ныне интересуют только историков литературы, «Монах» до сих пор вызывает у читателей живой интерес.

* * *

Нам остается только сказать несколько слов о самом романе. Прежде всего, разберемся с вопросом о плагиате, то есть об умышленном использовании сочинений других писателей. Сам Льюис в предисловии к своей книге пишет так: «Предание о кровавой монахине и сейчас живо во многих областях Германии; мне рассказывали, будто призрак обитает в развалинах замка Лауэнштейн в Тюрингии, и люди его там видели. Баллада о водяном короле – это фрагмент подлинной датской баллады, а история Белермы и Дурандарте взята из сборника старинной испанской поэзии, где можно найти также песню, которая упоминается в романе “Дон Кихот”. Каких-либо других заимствований я не припоминаю; однако не сомневаюсь, что найдется еще много таких, которых я не осознал».

Это признание и честное, и точное. Было бы невероятно, если бы начинающий, хорошо начитанный автор в первом произведении обошелся совсем без влияний и заимствований. Прямая подсказка о них содержится в эпиграфах, с которых начинается каждая глава: в первую очередь это пьеса Уильяма Шекспира «Мера за меру», откуда взят целый сюжетный узел истории Амброзио; мотив «благородных разбойников» – из пьесы «Два веронца»; мотив мнимой смерти героини – из «Ромео и Джульетты». Остальные эпиграфы просто указывают, по обычаю того времени, на обширную литературную эрудицию автора.

В школьные годы Льюис проводил каникулы в родовом поместье своей матери. Это был один из тех старинных домов, где окна и двери раскрываются сами собой и ветер завывает и стонет в печных трубах, где нетрудно поверить в привидения. Как знать, может, именно там Мэтью приобрел склонность к подобным историям?

Конечно же, на Льюиса заметно повлияла традиция готического романа, сложившаяся еще до его рождения. Но это – не плагиат, к тому же «Монах» превосходит более ранние образцы и по сюжетному мастерству, и по оригинальности характеров. Друг Льюиса, великий поэт Байрон так описывал его: «упрямый, умный, чудаковатый, резкий и словоохотливый». (Что касается словоохотливости самого автора, отметим, что нам пришлось убрать многие фразы, многократно повторяющиеся и загромождающие текст.) Все эти качества в разных сочетаниях присутствуют у персонажей книги. И они получились живыми, психологически достоверными, несмотря на вычурную «готичность» их приключений.

А вот общий фон романа достаточно фантастичен. Льюис написал его вскоре после французской революции, потрясшей всю Европу. Окончательное подавление роялистской контрреволюции произошло в те месяцы, когда роман появился на свет. Начиналось восхождение к власти молодого генерала Бонапарта. Отголоском этих отгремевших трагических событий можно считать только жуткую сцену расправы озлобленных горожан с жестокой аббатисой. А весь испанский антураж, основанный не на личных впечатлениях, а на сведениях из книг, весьма условен, включая и имена ряда персонажей: Лоренцо – по-испански должно быть Лауренсио, Раймонд – Рамон, Агнес – Инес, Матильда и Родольфа – вообще не испанские, Гастон – имя сугубо французское. Фамилия и титул герцога Медина-Сели существуют, но созданный Льюисом образ не имеет ничего общего с реальным носителем того времени. В оправдание автора скажем, что реалистическое изображение действительности не входило в его творческие намерения.

Эта история, страстная и страшная, фривольная и трогательная, напряженная, но порой смешная, не нуждается в длинных толкованиях. Необходимые фактические примечания вы найдете в конце книги.

Том I

Глава I

Наш Анджело и строг, и безупречен,

Почти не признается он, что в жилах

Кровь у него течет и что ему

От голода приятней все же хлеб,

Чем камень.

Уильям Шекспир (1564–1616), «Мера за меру», перевод Щепкиной-Куперник

И пяти минут еще не прошло, как зазвонил колокол аббатства, а церковь капуцинов[1] уже была набита битком. Не стоит думать, что всю эту толпу привели сюда благочестие или жажда знаний. Таких были единицы; в таком городе, как Мадрид[2], где деспотически властвуют суеверия, бесполезно искать искреннюю веру. Люди сошлись в церковь по разным причинам, но ни одна не имела отношения к этому почтенному мотиву. Женщины явились показать себя, мужчины – поглядеть на женщин: кому-то было любопытно послушать знаменитого проповедника; у кого-то не нашлось лучшего способа убить время до начала представления в театре; кто-то хотел зайти приличия ради, рассчитывая, что свободных мест в церкви все равно не будет; в общем, одна половина Мадрида явилась, чтобы встретиться с другой половиной. Искренне желала послушать проповедь только кучка престарелых ханжей да полдюжины соперников-ораторов, намеренных придираться к каждому слову проповеди и высмеивать ее. Остальную часть публики отмена проповеди не расстроила бы, да и вполне вероятно, что отмены бы и не заметили.

Так или иначе, в церкви капуцинов никогда еще не бывало такого скопления народа. Каждый угол был заполнен, каждое место занято. Даже статуям, украшавшим боковые приделы, пришлось потрудиться. На крыльях херувимов стайками расселись мальчишки; святые Франциск и Марк несли на плечах по зрителю, а святая Агата терпела тяжесть двоих зевак.

В такой обстановке две вновь вошедшие в церковь женщины, как ни спешили, как ни старались, места себе не нашли.

Правда, старуха продолжала продвигаться вперед. Напрасно сыпались на нее со всех сторон возмущенные возгласы:

– Послушайте, сеньора, здесь мест нет!

– Пожалуйста, сеньора, не толкайтесь так сильно!

– Сеньора, вы здесь не пройдете. Боже, что за беспокойная особа!

Но особа была упряма и не останавливалась. Напористость и крепкие смуглые руки помогли ей пробиться сквозь толпу до самой середины церкви, где она и остановилась, неподалеку от кафедры проповедника. Ее спутница робко, молча пробиралась следом за ней.

– Святая дева! – разочарованно воскликнула старуха, осмотревшись. – Что за жара! Что за давка! Интересно, что все это значит. Думаю, нам придется воротиться: сесть негде, и ни одна добрая душа не спешит уступить нам свое место.

Этот прозрачный намек достиг слуха двух кавалеров, которые сидели на табуретках справа от нее, прислонившись к колонне. Оба были молоды и богато одеты. Призыв к учтивости, произнесенный женским голосом, заставил их прервать разговор и мельком взглянуть в сторону звука. Дама откинула вуаль, чтобы лучше рассмотреть окружающих. Волосы у нее оказались рыжие, а глаза косили. Кавалеры отвернулись и продолжили беседу.

– Непременно, – отозвалась спутница старухи, – мы непременно должны уйти, Леонелла, пойдем немедленно домой; здесь нечем дышать, и меня пугает толпа.

Слова эти прозвучали удивительно напевно. Кавалеры снова прервали разговор, но на этот раз не только взглянули, но и повернулись к их источнику и невольно вскочили.

Соразмерность и изящество фигуры этой женщины пробудили живейшее любопытство юношей; теперь им захотелось увидеть лицо незнакомки, но их постигла неудача: черты ее скрывала густая кисейная вуаль. Правда, пока дама протискивалась сквозь толпу, складки ткани сдвинулись и открыли шею, гладкую и стройную, как у греческой богини. Ее белизну оттеняли завитки длинных светлых волос, ниспадающих на плечи. Грудь была плотно окутана вуалью. Легкую, воздушную фигурку чуть ниже среднего роста скрывало белое платье, подпоясанное голубым шарфом; из-под подола едва виднелась ножка самых деликатных пропорций. С запястья незнакомки свисали четки с крупными бусинами. Все прочее пряталось под черной вуалью. Младший из кавалеров поспешил уступить свое место чудесному созданию, а его друг счел необходимым оказать ту же услугу ее спутнице.

Старуха рассыпалась в благодарностях, но приняла их жертву без всякого стеснения и сразу уселась. Молодая дама последовала ее примеру, однако ограничилась простым и грациозным реверансом. Дон Лоренцо (так звали кавалера, чье место она заняла) пристроился рядом; но прежде он шепнул пару слов на ухо другу, и тот, уловив намек, принялся отвлекать старуху от ее хорошенькой подопечной.

– Вы, по-видимому, недавно прибыли в Мадрид, – сказал Лоренцо своей милой соседке, – ведь такие прелести не могли бы долго оставаться незамеченными; и если бы сегодняшнее ваше появление в обществе не было первым, зависть женщин и поклонение мужчин давно сделали бы вас знаменитой.

Он умолк в ожидании ответа. Но этот замысловатый комплимент не требовал обязательного отклика, и дама не обронила ни словечка. Кавалеру пришлось начать заново:

– Но я не ошибся, предположив, что вы не уроженка Мадрида?

Дама заколебалась; наконец тихо, еле слышно, она рискнула ответить:

– Нет, сеньор.

– Долго ли вы намерены пробыть здесь?

– Да, сеньор.

– Я почел бы себя счастливым, если бы смог сделать ваше пребывание приятным. Меня хорошо знают в Мадриде, у моей семьи есть деловые связи при дворе. Если я чем-то могу быть вам полезен, оказать вам помощь будет для меня высшей почестью.

«Ну уж теперь, – добавил он мысленно, – она не сможет ответить односложно; она должна что-нибудь сказать мне!»

Лоренцо ошибся: дама ограничилась наклоном головы.

Он уже понял, что его соседка неразговорчива; но чем объяснялось ее молчание – гордостью, скромностью, робостью или глупостью, – он пока решить не мог. Выждав несколько минут, кавалер применил другой прием.

– То, что вы приезжая и незнакомы с местными обычаями, сразу видно, – сказал он, – потому что вы не снимаете вуаль. Позвольте мне снять ее!

С этими словами он протянул руку к кисейной завесе, но дама жестом остановила его.

– Я никогда не снимаю вуаль прилюдно, сеньор.

– И что тут плохого, позволь узнать? – прервала ее старуха резким тоном. – Ты разве не видишь, что все дамы сняли свои вуали ради уважения к этому священному месту? Я тоже, заметь, выставила свое лицо на всеобщее обозрение, а тебе-то чего бояться! О Дева Мария! Сколько волнений и страданий из-за детской мордочки! Ну, давай же, дитя мое! Откройся! Ручаюсь, что люди от тебя не побегут…

– Дорогая тетушка, но в Мурсии не принято…

– Мурсия[3], вот еще! О святая Барбара, что это за чушь? Вечно ты мне надоедаешь упоминаниями об этой деревенской глуши! Как принято в Мадриде, так и нужно себя вести; и посему я требую, чтобы ты сию минуту избавилась от вуали. Слушайся меня, Антония, ты ведь знаешь, что я не выношу, когда мне перечат!

Племянница промолчала, но больше не противилась дону Лоренцо, и тот, пользуясь позволением тетушки, быстро устранил кисейную преграду. Какая чудесная головка открылась его взору! Назвать ее идеально красивой, правда, нельзя было; впечатляла не правильность облика, а общее выражение нежности и чувствительности. Каждая черта ее лица была несовершенной, но их сочетание было обворожительно. На гладкой коже кое-где проступали веснушки; глаза девушки не были велики, и ресницы не слишком длинны. Однако следует упомянуть губы, подобные свежему лепестку розы; пышные волнистые локоны, повязанные простой лентой, которые спускались ниже пояса; руки прекрасной, скульптурной формы и добрые небесно-голубые глаза. Она была вряд ли старше пятнадцати лет, и лукавая улыбка, игравшая на ее губах, свидетельствовала о живости характера, на время подавленной избытком робости. Девушка застенчиво огляделась; как только ее взгляд упал на Лоренцо, она тотчас залилась румянцем, потупилась и стала перебирать четки, но, судя по движениям пальцев, она явно не осознавала, что делает.

Лоренцо смотрел на нее со смешанным чувством восторга и удивления; но тетка сочла необходимым извиниться за неразумную стыдливость Антонии.

– Она так молода, ничего еще не знает о жизни. Она выросла в старом замке близ Мурсии, и никого не было рядом с нею, кроме матери, а у той, бедняжки, помоги ей Господь, не больше ума, чем нужно, чтобы донести ложку с супом до рта. И все же она моя родная сестра!

– И притом так глупа? – сказал дон Кристобаль с притворным удивлением. – Просто невероятно!

– Воистину, сеньор. Ну не странно ли это? Однако так оно и есть; и подумайте, как иным людям судьба фартит! Молодой дворянин самого высокого ранга вбил себе в голову, будто Эльвира может претендовать на звание красавицы… Что касается претензий, этого у нее, по правде сказать, всегда хватало; но красота! Да если б я хоть вполовину так старалась заловить жениха, как она!.. Но не буду отвлекаться. Так вот, сеньор, молодой дворянин в нее влюбился и женился на ней без ведома своего отца. Их союз оставался тайной почти три года; но наконец об этом проведал старый маркиз, которому, как вы, конечно, догадываетесь, эта новость не очень понравилась. И помчался он на рысях в Кордову[4], полный решимости схватить Эльвиру и отправить куда-нибудь подальше, где бы она и сгинула без вести. О святой Павел! Как он разбушевался, когда обнаружил, что она от него ускользнула, встретилась с мужем, и они, взойдя на борт корабля, бежали в Вест-Индию[5]! Он проклинал всю нашу семью, словно одержимый злым духом. Он бросил в тюрьму моего отца, честнейшего из сапожников Кордовы; а когда этот жестокий человек отправился восвояси, он отнял у нас сестриного сыночка – ему и трех лет не исполнилось, а Эльвира так внезапно вынуждена была бежать, что ей пришлось оставить малыша. Думаю, с бедняжкой обходились очень дурно, потому что спустя всего несколько месяцев нам сообщили, что он умер…

– О, да этот старик был сущим негодяем, сеньора!

– Ох, ужасный человек, да к тому же начисто лишенный вкуса! Поверите ли, сеньор, когда я попыталась его образумить, он обозвал меня ведьмой и пожалел, что нельзя покарать графа, сделав мою сестрицу столь же уродливой, как я! Уродливой! Как вам это понравится?

– Это смешно! – вскричал дон Кристобаль. – Граф, несомненно, счел бы себя счастливчиком, если бы ему позволили поменять одну сестру на другую.

– О боже! Сеньор, вы слишком вежливы. Признаться, я сердечно рада, что наш граф сделал именно такой выбор. Здорово же Эльвира распорядилась выпавшим ей счастьем! Долгих тринадцать лет они жарились и парились за морем. Муженек ее помер, и она вернулась в Испанию, не имея ни крыши над головой, ни денег, чтобы приобрести жилье! Антония тогда была еще маленькой, других детей сестра не нажила. Она узнала, что ее свекор снова женился, графа так и не простил, а вторая жена родила ему сына; говорят, это прекрасный юноша. Старый маркиз не пожелал увидеться ни с сестрой, ни с девочкой; но он прислал письмо, в котором назначил ей небольшое пособие при условии, что никогда больше о ней не услышит, и предоставил в ее распоряжение принадлежащий ему старый замок близ Мурсии. Когда-то этот замок был любимой резиденцией его старшего сына; но после того, как тот бежал из Испании, маркиз возненавидел это поместье, и оно пришло в упадок. Сестра приняла предложение, переехала в Мурсию и оставалась там вплоть до прошлого месяца.

– И что же теперь привело ее в Мадрид? – спросил дон Лоренцо; восхищаясь юной Антонией, он испытывал живейший интерес к повествованию болтливой старухи.

– Увы, сеньор! Сестрин свекор недавно скончался, и управляющий его имениями в Мурсии отказался далее выплачивать ей пособие. Она приехала в Мадрид, надеясь умолить наследника-маркиза возобновить выплату, но я сомневаюсь, что из этой затеи что-то выйдет. Вы, молодые кавалеры, всегда найдете, куда девать денежки, но нечасто одаряете ими старых женщин. Я советовала сестре отправить с прошением Антонию; но она и слушать меня не захотела. Эльвира так упряма! Ну ладно! Она пожалеет еще, что моих советов не послушала: у девочки милое личико, и это могло бы послужить на пользу дела.

– Ах, сеньора! – перебил ее дон Кристобаль, изображая страстный порыв. – Если красота может так повлиять на дело, почему же ваша сестра не привлекла к нему вас?

– О Иисусе! Сударь, клянусь, ваша галантность покоряет меня! Но должна предупредить: я достаточно осознаю, какие опасности подстерегают женщин в подобных предприятиях, чтобы не довериться молодому господину! Нет, нет! До сих пор мне удавалось сохранить незапятнанную, безупречную репутацию, и я давно знаю, как удерживать мужчин на расстоянии!

– В этом, сеньора, я ничуть не сомневаюсь. Но позвольте осведомиться, испытываете ли вы также отвращение и к браку?

– Это вопрос выбора хорошей партии. Не могу не признать: если бы нашелся любезный кавалер, который…

Здесь она хотела бросить нежный и многозначительный взгляд на дона Кристобаля; но по причине присущего ей, к несчастью, основательного косоглазия взгляд попал прямиком в его товарища. Лоренцо принял комплимент на свой счет и ответил глубоким поклоном.

– Позволите ли узнать имя наследника? – сказал он.

– Маркиз де лас Ситернас.

– Я с ним близко знаком. Сейчас его нет в Мадриде, но со дня на день он должен вернуться. Он прекрасный человек; и, если прелестная Антония позволит мне стать ее поверенным, я не сомневаюсь, что смогу дать вашему делу благоприятный ход.

Антония подняла голову и молча поблагодарила его улыбкой несказанной доброты. Удовлетворение Леонеллы выразилось гораздо громче и отчетливее. Вероятно, из-за того, что племянница бывала молчалива в ее присутствии, она полагала своим долгом говорить за двоих и справлялась с задачей без труда, ибо ее словесный запас редко исчерпывался.

– Ох, сеньор! – воскликнула она. – Мы все, вся наша семья, станем вашими должниками! Я принимаю ваше предложение с огромной благодарностью и восхищаюсь вашим великодушием. Антония, дитя мое, почему ты молчишь? Кавалер наговорил тебе множество учтивых слов, а ты сидишь как статуя, и хоть бы один слог вымолвила. Благодарить можно сердито, доброжелательно или равнодушно, но молчать?..

– Дорогая тетя, я чувствую, что…

– Фи, племянница! Сколько я тебе твердила, что нельзя перебивать говорящего! Ты хоть когда-нибудь замечала, чтобы я так делала? Это у вас в Мурсии такие манеры? Боже милостивый! Удастся ли мне вообще сделать из этой девочки воспитанную светскую барышню? Ну а теперь, сеньор, – добавила она, обратившись к дону Кристобалю, – не объясните ли вы мне, почему сегодня в храме собралась такая толпа?

– Неужели вы не знаете, что Амброзио, аббат капуцинов, каждый четверг произносит проповедь в этой церкви? По всему Мадриду звучат похвалы его красноречию. Он пока проповедовал лишь три раза, но все, кто его слышал, так впечатлены, что в церкви стало трудно найти место, как на премьере новой комедии. Вы, конечно же, осведомлены о его славе?

– Увы! Сеньор, до вчерашнего дня мне еще не доводилось побывать в Мадриде, а до Кордовы так мало доходит известий из окружающего мира, что имени Амброзио в нашем городе и не слыхивали.

– Ну, в Мадриде оно у всех на устах. Похоже, он очаровал горожан, а я, еще ни разу не побывав на его проповедях, дивлюсь вызванному им восхищению. Поклонение, оказываемое ему старыми и молодыми, мужчинами и женщинами, беспримерно. Вельможи осыпают его подарками; их жены не хотят никаких исповедников, кроме него; в городе его называют святым человеком.

– Вероятно, сеньор, он благородного происхождения?

– Этого никто не знает. Ныне покойный приор капуцинов нашел его, совсем маленького, у дверей аббатства. Все попытки отыскать того, кто подбросил ребенка, остались напрасными, а сам он не умел еще говорить и родителей не помнил. Его вырастили и воспитали монахи. Амброзио рано выказал наклонности к учению и затворничеству; достигнув совершеннолетия, он принес монашеские обеты. Никто так и не заявил о родстве с ним, никто не прояснил тайну его рождения; монахи же, видя, каким почетом стала пользоваться их обитель благодаря ему, не замедлили объявить, что его послала им в дар сама Дева Мария. По правде говоря, чрезвычайная строгость его жизни отчасти оправдывает это заявление. Ему сейчас около тридцати лет, и все эти годы он провел над книгами, затворясь от мира и занимаясь умерщвлением плоти. До того, как Амброзио был избран настоятелем своего монастыря три недели назад, он никогда не покидал его стен. Даже теперь он выходит наружу лишь по четвергам, чтобы произнести проповедь в этом соборе, где весь Мадрид собирается, дабы послушать его. Говорят, что познания молодого аббата глубоки, красноречие его убедительно. За всю жизнь он ни единого раза не нарушил каких-либо правил своего ордена; ни единым пороком не запятнан его характер; он настолько строго блюдет целомудрие, что, по слухам, не знает, чем отличаются мужчины от женщин. Поэтому простолюдины почитают его как святого.

– Этим определяется святость? – спросила Антония. – Боже мой! Значит, я тоже святая.

– О блаженная Барбара! – воскликнула Леонелла. – Что за вопрос! Фи, дитя мое! Молодым женщинам не пристало касаться этого предмета. Тебе не следует показывать, что ты знаешь о существовании мужчин в этом мире, и вообще лучше считать, что все человеческие существа одного с тобой пола. Я хотела бы увидеть, как ты дашь людям понять, что, по-твоему, вся разница заключается в том, что у мужчин нет грудей, широких бедер и…

К счастью для Антонии, ее неведение не было разрушено лекцией тетушки, потому что по церкви пробежала волна шепота: проповедник прибыл. Донья Леонелла поднялась со своего места, чтобы лучше рассмотреть его, и Антония последовала ее примеру.

Это был человек с благородной осанкой и властным взглядом, высокого роста и необычайно красивый. Орлиный нос, большие глаза, черные и блестящие, темные брови сходились на переносице… Лицо, от природы смуглое, стало желтоватым – ученые труды и ночные бдения лишили его щеки румянца. Спокойствием веяло от его гладкого, без морщинок, лба; все черты выражали безмятежность, свойственную человеку, не ведающему ни забот, ни пороков. Он смиренно поклонился публике. Однако в его взгляде и поведении чувствовалась суровость, вызывавшая благоговейный страх, и немногие могли выдержать напор его глаз, ярких и пронзительных. Таков был Амброзио, аббат капуцинов, прозванный «святым человеком».

Антония, глядя на него с живым интересом, испытала удовольствие, прежде неизвестное, которое она безуспешно пыталась определить. Она с нетерпением ждала начала проповеди, и когда наконец монах заговорил, звук его голоса, казалось, проник прямо ей в душу. Хотя другие зрители не испытали столь бурных ощущений, как юная Антония, все слушали внимательно и взволнованно. Даже люди, равнодушные к религии, были очарованы ораторским искусством Амброзио. Всеобщее внимание было приковано к его речи, и полная тишина воцарилась в битком набитых приделах. И Лоренцо, позабыв, что рядом с ним сидит Антония, поддался чарам и сосредоточенно слушал проповедника.

Словами сильными, ясными и простыми толковал монах о красоте религии. Он разъяснял некоторые темные места Священного Писания так, что они становились всем понятны. Голос его, глубокий и звучный, обретал силу бури, когда он обрушивался на грехи человечества и описывал наказания, ожидающие грешников за гробом. Каждый слушатель припоминал собственные проступки и трепетал: казалось, будто гром грянул над его головою и молния вот-вот поразит его, а под ногами разверзнется пропасть вечной погибели! Но когда Амброзио, сменив тему, заговорил о превосходстве незапятнанной совести, сияющей вечности, принимающей безупречно чистые души, и о вознаграждении, ожидающем их в сферах небесного блаженства, слушатели приходили в себя. Они доверчиво отдавались на милость своего судии; они с радостью цеплялись за утешительные слова проповедника; голос его обретал напевность, и они уносились в те счастливые края, которые он рисовал в их воображении столь яркими, блестящими красками.

Речь его длилась долго, и все же, когда она завершилась, публика сожалела об этом. Монах умолк, но восторженная тишина сохранялась в церкви, пока чары не начали постепенно рассеиваться, и тогда люди дали волю своим чувствам. Слушатели столпились вокруг Амброзио, сошедшего с кафедры, осыпали его благословениями, падали к ногам и целовали подол его рясы. Набожно скрестив руки на груди, он медленно направился к двери часовни, где его поджидали сопровождающие монахи. Поднявшись по ступеням, он обернулся и сказал своим почитателям несколько слов благодарности и поучения. В этот момент четки из крупных янтарных бусин выпали из его руки и затерялись среди толпы. Зрители тотчас подхватили их и разделили между собой по одной бусине. Те, кому они достались, хранили их потом как священную реликвию; будь это даже четки самого́ трижды благословенного святого Франциска, они не вызвали бы такого ажиотажа. Аббат, улыбнувшись их рвению, благословил присутствующих и покинул церковь, всем видом своим выражая смирение. Но было ли смирение и в душе его?

Антония проводила аббата тревожным взглядом. Когда дверь за ним закрылась, ей показалось, что она утратила нечто необходимое для счастья. По ее щечке тихо скатилась слеза.

«Он не бывает в миру! – сказала она про себя. – Наверно, я больше никогда его не увижу!»

Лоренцо заметил, как она отерла слезу.

– Понравился ли вам наш оратор? – спросил он. – Или вы думаете, что Мадрид переоценил его талант?

Сердце Антонии было так переполнено восхищением, что она охотно воспользовалась поводом поговорить о монахе, тем более что Лоренцо уже не казался ей чужим человеком и стеснительность ее поубавилась.

– О! Он намного превзошел все мои ожидания, – ответила она, – до сих пор я не представляла себе, какова сила красноречия. Но когда он заговорил, его голос внушил мне такой интерес, такое почтение, я даже могла бы сказать – такую привязанность к нему, что я сама дивлюсь остроте своих чувств.

Лоренцо улыбнулся, оценив смелость ее выражений.

– Вы молоды и еще только вступаете в жизнь, – сказал он. – Вашему сердцу все ново в мире, оно полно теплоты и чувствительности, и всякое впечатление воспринимается остро. Вы безыскусны и потому не ждете обмана от других; глядя на мир сквозь призму своей искренности и невинности, вы полагаете, что все люди, окружающие вас, заслуживают доверия и уважения. Как жаль, что этим светлым видениям суждено скоро развеяться! Как жаль, что вам предстоит узнать низость рода людского и защищаться от ближних своих, словно от врагов!

– Увы! – вздохнула Антония. – Злоключения моих родителей достаточно дали мне примеров ненадежности мира, сеньор! И все же испытанная мною теплая симпатия не может быть обманом.

– В данном случае я допускаю такую возможность. Поведение Амброзио безупречно; у человека, который провел всю жизнь в стенах монастыря, не было повода оступиться, даже если бы в его характере имелась такая склонность. Но теперь, когда по долгу своего служения он обязан хотя бы изредка общаться с миром, а значит, подвергаться соблазнам, общество уже вынуждает его выставлять напоказ весь блеск своей добродетели. Это опасное испытание; он сейчас в том возрасте, когда страсти особо сильны, необузданны и властны; безупречная репутация делает Амброзио легкой добычей для обольщений света. Такой выдающийся человек, увлеченный новизной впечатлений, может стать жертвой тяги к удовольствиям; и даже природные таланты могут поспособствовать его падению, облегчив ему путь к достижению цели. Немногие способны выйти победителями из столь трудного состязания.

– Ах! Я уверена: Амброзио будет одним из этих немногих.

– В этом я не сомневаюсь: он во всех отношениях является исключением в роду человеческом, и завистники напрасно будут выискивать пятна порока в его душе.

– Мне приятно это слышать, сеньор! Теперь я могу не бороться со своей склонностью его хвалить; вы даже не представляете, как трудно мне было бы подавить это чувство! Ах! Милая тетушка, уговорите маменьку избрать его нашим исповедником!

– Мне ее уговаривать? – возмутилась Леонелла. – Ни за что! Мне этот Амброзио не понравился совершенно; он такой суровый, что у меня все поджилки затряслись. Будь он моим исповедником, я бы никогда не отважилась открыть ему даже половину своих грешков, и то пришлось бы проявить редкостную храбрость! Не приходилось мне встречать такого насупленного смертного, и надеюсь, что другого не встречу. Как он о дьяволе-то разглагольствует, господи! Я чуть не спятила со страху, а когда он заговорил о грешниках, казалось, будто он их съесть готов.

– Вы правы, сеньора, – ответил дон Кристобаль. – Говорят, что чрезмерная суровость – единственный недостаток Амброзио. Сам избавленный от человеческих слабостей, он не умеет быть снисходительным к слабостям других; и хотя он справедлив и беспристрастен в своих решениях, в управлении общиной он уже проявил несгибаемость на горе монахам. Но смотрите – толпа уже почти вся разошлась. Вы позволите проводить вас домой?

– О боже! – воскликнула Леонелла, ухитрившись покраснеть. – Сеньор, я ни за что не соглашусь на это! Если моя благонравная сестрица увидит, что меня сопровождает столь галантный кавалер, она мне закатит нотацию на целый час, а мне этого отнюдь не хочется. Кроме того, я бы предпочла, чтобы вы повременили со своими предложениями…

– С моими предложениями? Не беспокойтесь, сеньора.

– О, сеньор, я верю, что ваше чувство непритворно; но мне необходима небольшая передышка. Будет некрасиво с моей стороны принять вашу руку при первом же знакомстве.

– Принять мою руку? Но я надеюсь жить и дышать…

– Дорогой сеньор, остановитесь, если любите меня! Я сочту ваше послушание признаком привязанности; завтра я пришлю вам весточку, а сейчас пора расстаться. Ах, погодите, кавалеры, я же не узнала: как вас зовут?

– Мой друг – граф Оссорио, а я – Лоренцо де Медина.

– Этого достаточно. Ну что же, дон Лоренцо, я сообщу сестре ваше любезное предложение, а вас без промедления извещу о результате. Куда я могу послать записку?

– Меня всегда можно найти во дворце Медина.

– Я обязательно извещу вас. Всего хорошего, кавалеры. Сеньор граф, прошу умерить чрезмерный пыл вашей страсти. Однако в знак того, что я не сержусь, чтобы вы не отчаивались, примите этот залог моей приязни и думайте иногда об отсутствующей Леонелле!

Сказав это, она протянула предполагаемому обожателю худую и морщинистую руку, которую тот поцеловал с такой кислой миной и очевидной неохотой, что Лоренцо едва удержался от смеха. Затем Леонелла поспешила покинуть церковь; прекрасная Антония молча шла за нею, но, дойдя до двери, она невольно оглянулась и бросила взгляд на Лоренцо. Он поклонился, как бы прощаясь; она ответила тем же и быстро удалилась.

– Итак, Лоренцо, – сказал дон Кристобаль, когда они остались одни, – ты затеял милую интрижку, а я пострадал! Чтобы поддержать твой замысел насчет Антонии, я отвлекал тетку учтивыми речами, ничего не значащими, и час спустя она произвела меня в звание жениха! Чем ты вознаградишь меня за такую жертву ради дружбы? Что поможет мне забыть, как я поцеловал сухую лапку этой чертовой старой ведьмы? Дьявольщина! У меня на губах остался такой привкус, что не развеется и до конца месяца! Когда я пойду гулять по Прадо, люди примут меня за ходячий омлет или за луковицу, сбежавшую с грядки!

– Признаю, мой бедный граф, – ответил Лоренцо, – что твое содействие сопряжено с опасностью; и все же она не смертельна, и я хотел бы попросить тебя продолжить этот роман.

– Вот как? Я вижу, что малютка Антония произвела на тебя немалое впечатление.

– Я не нахожу слов, чтобы ты мог понять, насколько я ею очарован. После смерти отца мой дядя, герцог Медина, возжелал меня женить; до сих пор мне удавалось уклоняться от ответа, я отказывался понимать его намеки; но то, что я увидел сегодня…

– Ну-ну, и что же такого ты увидел сегодня? Право, дон Лоренцо, ты лишился рассудка, если задумал взять в жены внучку «честнейшего из сапожников Кордовы»!

– Вспомни, что она также внучка покойного маркиза де лас Ситернас; но, отставив в сторону вопрос о родовитости и титулах, я должен признаться, что никогда не встречал такой необычной женщины, как Антония.

– Весьма вероятно; однако жениться на ней ты не можешь, не так ли?

– Почему же, мой дорогой граф? Моего богатства хватит на двоих, а у дяди нет предрассудков на эту тему. Насколько я знаю Раймонда де лас Ситернас, он охотно признает Антонию своей племянницей. Тогда ничто не помешает мне сделать ей предложение. Я был бы подлецом, если бы допускал иную связь с нею, кроме брака; и потом, она обладает всеми качествами, чтобы сделать меня счастливым мужем: молода, хороша собою, добра, чувствительна…

– Чувствительна? Да она же не сказала ничего, кроме «да» и «нет»!

– Она и вправду была немногословна, но все ее «да» и «нет» были сказаны уместно.

– Да неужели? O, я сдаюсь! Ты приводишь аргументы истинно влюбленного, и я не осмелюсь продолжать диспут с таким искусным казуистом. Так мы пойдем смотреть комедию?

– Сегодня не могу. Я ведь лишь вчера вечером приехал в Мадрид и еще не успел повидаться с сестрой. Ее обитель находится на этой улице, и я как раз направлялся туда, когда заметил столпотворение у церкви, и мне захотелось узнать, в чем дело. Теперь я должен исполнить свое прежнее намерение и, наверно, проведу вечер с сестрой в монастырской гостиной.

– Твоя сестра удалилась в обитель? Ах, верно, а я и забыл. И как там поживает донья Агнес? Дивлюсь я, дон Лоренцо, как ты мог додуматься до такого – замуровать столь очаровательную девушку в стенах монастыря!

– Как я мог додуматься, дон Кристобаль? Ты можешь заподозрить меня в таком варварстве? Ты же знаешь, что она надела рясу по собственному желанию и что стать затворницей ее вынудили особые обстоятельства. Я перепробовал все средства, чтобы переубедить ее; старания мои были напрасны, и я потерял сестру!

– Да ты счастливчик, Лоренцо! Я думаю, эта потеря принесла тебе неплохую прибыль; если не ошибаюсь, доля наследства доньи Агнес составляла десять тысяч пистолей, и половина из них теперь досталась тебе. Клянусь Сантьяго! Жаль, что у меня нет пятидесяти сестер с такими же склонностями: я согласился бы потерять их всех без сожалений.

– Как вы можете так говорить, граф? – возмутился Лоренцо. – Вы полагаете, что я из низменных побуждений повлиял на решение моей сестры? Вы полагаете, что низкое желание прибрать к рукам ее деньги могло…

– Чудесно! Мужайтесь, дон Лоренцо! Вы прямо пылаете. Дай бог, чтобы Антония смягчила этот пламенный нрав, иначе мы точно перережем друг другу глотки еще до конца месяца! Дабы избежать трагической развязки прямо сейчас, я предпочитаю удалиться и оставить вас победителем. До свиданья, мой рыцарь ордена вулканов! Умерьте вашу вспыльчивость и помните, что можете рассчитывать на мою помощь, когда вам понадобится закрутить любовь с этой старой перечницей.

Сказав это, дон Кристобаль выпорхнул из собора.

– До чего легкомыслен! – вздохнул Лоренцо. – Прекрасная душа, но как ему не хватает серьезности в суждениях!

Уже приближалась ночь. Уличные фонари еще не зажигали. Слабые лучи восходящей луны едва рассеивали сумрак готической церкви. Лоренцо все никак не мог уйти. Пустота, оставшаяся в его душе после ухода Антонии, и самопожертвование сестры, о котором так иронически отозвался дон Кристобаль, настроили его на меланхоличный лад, под стать окружавшему его религиозному мраку. Он по-прежнему стоял, прислонившись к колонне близ кафедры. Легкий и прохладный ветерок веял под сводами опустевших приделов; лунный свет, пронзая цветные стекла витражей, падал на каннелюры сводов и массивные устои церкви, образуя тени и пятна многих оттенков. Полная тишина царила в храме, нарушаемая лишь изредка хлопаньем дверей где-то внутри аббатства.

Ночная тишина и одиночество усилили задумчивость Лоренцо. Он опустился на скамью и предался обманчивой игре воображения. Он думал о своем союзе с Антонией, о препятствиях, могущих помешать его желаниям; сотни мгновенных видений мелькали перед его мысленным взором, печальных, но приятных. Сон незаметно подкрался к нему, но тихий и торжественный настрой мыслей сохранился и в его грезах.

Ему чудилось, будто он все еще находится в церкви капуцинов, но уже не темной и не пустой. Бесчисленные серебряные светильники разливали сияние со сводов; издали доносилось благозвучное пение хора, орган заполнял мелодиями все пространство церкви; алтарь был пышно украшен, видимо для какого-то особого торжества; вокруг стояли разодетые люди, а рядом с алтарем – Антония в белом свадебном платье, цветущая и по-девичьи скромная.

Колеблясь между надеждой и страхом, Лоренцо глядел на эту сцену. Вдруг дверь аббатства отворилась, и он увидел проповедника, чьи речи он только что слушал с восхищением, сопровождаемого длинной чередой монахов. Он подошел к Антонии и спросил:

– А где жених?

Антония стала с тревогой оглядываться. Юноша невольно вышел на несколько шагов из своего укрытия. Девушка увидела его и зарделась от радости; грациозным взмахом руки она подозвала его. Он исполнил ее желание и, поспешно приблизившись, упал к ее ногам.

Она отступила на мгновение; потом посмотрела на него с невыразимым удовольствием и воскликнула:

– Да, вот мой жених! Мой суженый!

И она бросилась в его объятия; но не успел он подхватить свою невесту, как между ними встало неведомое существо, гигантского роста, с темной кожей, с жуткими свирепыми глазами; рот его изрыгал языки пламени, а на лбу четко выделялись слова: «Гордыня! Похоть! Жестокость!»

Антония вскрикнула. Чудовище схватило ее, вспрыгнуло на алтарь и стало тискать ее и мучить омерзительными ласками. Девушка напрасно билась, пытаясь вырваться. Лоренцо бросился ей на помощь; но не достиг он еще алтаря, как грянул гром и собор начал разваливаться; монахи пустились наутек, вопя от ужаса; светильники погасли, алтарь провалился, и на его месте разверзлась пропасть, извергающая клубы огня и дыма. Издав громкий и жуткий вопль, чудовище прыгнуло в бездну, намереваясь утащить с собою Антонию. Ему это не удалось. Воодушевленная сверхъестественными силами, она вырвалась из его захвата, только ее белое платье осталось у него в руках. В тот же миг за плечами Антонии раскрылись великолепные сверкающие крылья. Она взлетела, крикнув потрясенному Лоренцо: «Друг! Мы встретимся в высях!»

В тот же миг крыша собора раскрылась; мелодичные голоса зазвенели под сводами, и Антония исчезла в сиянии лучей столь ослепительных, что смотреть было невмочь. В глазах у Лоренцо потемнело, и он упал наземь.

Очнувшись, он обнаружил, что лежит на плитах пола; церковь была освещена, издалека доносился распев гимнов. Не сразу смог Лоренцо убедить себя, что просто видел сон, настолько сильно видение поразило его. Но тут он сообразил, что светильники зажгли, пока он спал, а слышанная им музыка была пением монахов, служивших вечерню в часовне аббатства.

Лоренцо поднялся и вспомнил, что хотел повидаться с сестрой, хотя мысли его были целиком заняты необыкновенным сном. Он уже подошел к двери, когда заметил тень, движущуюся вдоль противоположной стены. Приглядевшись, он различил фигуру мужчины, закутанного в плащ, который явно старался остаться незамеченным. Очень немногие люди способны противостоять собственному любопытству. Незнакомец старался скрыть свое присутствие в соборе, и именно поэтому Лоренцо захотелось выяснить, что он тут делает.

Наш герой понимал, что не имеет никакого права совать нос в секреты незнакомого кавалера. «Я должен уйти», – сказал себе Лоренцо. И остался, где стоял.

Тень от колонны надежно скрывала его от пришельца, который украдкой продвигался вперед. Наконец он вытащил из-под плаща письмо и торопливо положил его к ногам огромной статуи святого Франциска. Затем он поспешно отошел и скрылся на другой стороне церкви, поодаль от статуи.

«Вот оно что! – сказал про себя Лоренцо. – Это лишь какая-то глупая любовная интрижка. Пожалуй, мне лучше уйти, не стоит в это вмешиваться».

Собственно говоря, он с самого начала понимал, что вмешиваться не стоит; но нужно же было как-то оправдать уступку своему любопытству. Он предпринял вторую попытку выбраться из церкви. На этот раз он сумел беспрепятственно выйти на паперть; но в ту ночь ему было суждено второй раз посетить храм. Когда он спускался по ступенькам, ведущим на улицу, некий кавалер налетел на него с разбегу с такой силой, что оба еле удержались на ногах. Лоренцо взялся за шпагу.

– Как вы посмели, сеньор? – сказал он. – Как понимать вашу выходку?

– Ха-ха! Это ты, Медина? – отозвался тот, и Лоренцо по голосу узнал дона Кристобаля. – Тебе невероятно повезло, что ты не ушел из церкви до моего возвращения. Идем туда, идем! Мой дорогой, они тут будут с минуты на минуту!

– Кто «они»?

– Старая курица и все ее миленькие цыплятки. Давай зайдем внутрь, прошу тебя; там я все расскажу.

Лоренцо вошел следом за ним в собор, и они спрятались за статуей святого Франциска.

– Ну а теперь, – сказал наш герой, – позволено мне будет узнать, что означают все эти спешка и трепетание?

– Ох, Лоренцо, мы увидим нечто восхитительное! Настоятельница ордена святой Клары[6] со всей компанией монашек идут сюда. Да будет тебе известно, что благочестивого отца Амброзио (благослови его за это Господь!) невозможно выманить за пределы его владений. Однако всякой модной обители просто необходимо иметь его в качестве духовника, и потому монашкам приходится наносить визиты в аббатство; знаешь, по тому правилу: «Когда гора не идет к Магомету, Магомету приходится идти к горе». Ну вот, настоятельница клариссинок считает, что ее священных овечек лучше приводить на исповедь потемну, дабы не оскверняли их взгляды таких нечестивцев, как ты и твой покорный слуга. Их впустят в часовню аббатства через вон ту боковую дверь. Тамошняя привратница, добрая старая душа и моя приятельница, только что сообщила мне, что они вот-вот будут тут. Отличная новость для тебя, проказник! Мы увидим ряд красивейших лиц Мадрида!

– Вовсе нет, Кристобаль, ничего мы не увидим. Монашки всегда прячутся под покрывалами.

– Э, нет! Я лучше знаю! Войдя в дом молитвы, они всегда открывают лица из уважения к святому, которому он посвящен. Но послушай, они уже близко! Тихо! Молчи, наблюдай и убедись.

«Хорошо! – подумал Лоренцо. – Может, я выясню, кому предназначается письмо того незнакомца».

Не успел дон Кристобаль договорить, как вошла матушка-настоятельница, а за нею – длинная вереница монахинь. Каждая из них, входя в церковь, откидывала покрывало. Проходя мимо статуи святого Франциска, покровителя собора, настоятельница скрестила руки на груди и низко поклонилась. Монахини одна за другой делали то же самое, и поначалу ничто не тешило любопытство Лоренцо. Он было уже отчаялся узнать разгадку тайны, когда очередная монашка, кланяясь святому Франциску, обронила свои четки и нагнулась, чтобы их подобрать. На мгновение лицо ее оказалось на свету; но тут же, ловко подобрав письмо с подножия статуи, она спрятала его у себя на груди и поспешила занять свое место в процессии.

– Ого! – пробормотал Кристобаль вполголоса. – Да здесь целая история, без сомнения.

– Святые небеса… Агнес! – вскрикнул Лоренцо.

– Что? Это твоя сестра? Дьявольщина! Тогда, я думаю, кто-то заплатит за то, что мы подсмотрели.

– И заплатит немедленно, – добавил разъяренный брат.

Благочестивая процессия уже вошла в аббатство, и дверь закрылась. Незнакомец немедленно вышел из укрытия и быстрым шагом направился к выходу из церкви: но Медина встал у него на пути. Кавалер, завидев его, отшатнулся и надвинул шляпу на глаза.

– Не пытайтесь убежать! – воскликнул Лоренцо. – Я желаю знать, кто вы и каково содержание того письма.

– Того письма? – переспросил незнакомец. – И по какому праву вы меня спрашиваете?

– По праву опозоренного вами. Но вам не пристало задавать мне вопросы! Либо отвечайте прямо, либо я добьюсь ответа шпагой.

– Последний способ самый простой, – заметил незнакомец, выдернув из ножен рапиру. – Вперед, сеньор Храбрец! Я готов.

Пылая гневом, Лоренцо ринулся в атаку; противники обменялись уже несколькими ударами, но тут Кристобаль, у которого в тот момент оказалось больше здравого смысла, чем у них обоих, встал между ними.

– Стой! Стой, Медина! – воскликнул он. – Вспомни, к чему приведет пролитие крови на освященной земле!

Незнакомец тотчас отбросил свой клинок.

– Медина? – вскрикнул он. – Великий боже, возможно ли это! Лоренцо, неужели вы совсем забыли Раймонда де лас Ситернас?

Изумление Лоренцо все возрастало. Раймонд подошел к нему и протянул руку; но Лоренцо взглянул на него подозрительно и не ответил рукопожатием.

– Маркиз, вы здесь? Что все это означает? Вы завели тайную переписку с моей сестрой, чьи чувства…

– Всегда принадлежали и ныне принадлежат мне. Но здесь неподходящее место для разговора. Пойдемте ко мне домой, и вы все узнаете. Кто это с вами?

– Тот, с кем вы виделись раньше, – отозвался дон Кристобаль, – хотя, вероятно, не в церкви.

– Граф Оссорио?

– Он самый, маркиз.

– Я не прочь открыть свою тайну при вас, положившись на ваше молчание.

– О, ваше мнение обо мне лучше, нежели мое собственное! Я предпочту удалиться и не испытывать ваше доверие. Идите своим путем, а я пойду своим. Где вас можно будет найти, маркиз?

– Как обычно, в особняке рода Ситернас; но помните, что я здесь инкогнито, и если захотите увидеть меня, спрашивайте Альфонсо д’Альварадо.

– Хорошо! Прощайте, кавалеры! – сказал дон Кристобаль и не мешкая удалился.

– Как же так, маркиз, – удивленно сказал Лоренцо, – как вы стали Альфонсо д’Альварадо?

– Так уж получилось, Лоренцо… Но если только вы не услышали уже мою историю от сестры, мне многое нужно вам рассказать, и вы многому удивитесь. Посему пойдемте, не откладывая более, ко мне домой.

В этот момент привратник капуцинов вошел в собор, чтобы запереть его на ночь. Молодые дворяне вышли на улицу и поспешно направились ко дворцу рода Ситернас.

* * *

– Ну, Антония, – спросила тетушка, как только они покинули церковь, – что ты можешь сказать о наших ухажерах? Дон Лоренцо, видимо, весьма вежливый, славный молодой человек: он уделил тебе некоторое внимание, и кто знает, что за этим последует? Но вот дон Кристобаль, заявляю тебе, – сущий образец учтивости. Такой внимательный! Так хорошо воспитан! А какой чувствительный, какой трогательный! Если какому-то мужчине и удастся убедить меня, чтобы я нарушила свой обет не выходить замуж, это будет дон Кристобаль. Видишь, племянница, все происходит, как я тебе сказывала: стоило мне появиться в Мадриде, как меня окружили поклонники. Заметила ли ты, Антония, какое впечатление я произвела на графа, когда сняла вуаль? А когда я подала ему руку, как страстно он ее поцеловал, видела? Если в мире существует истинная любовь, я увидела ее в глазах дона Кристобаля!

Антония заметила, с каким видом дон Кристобаль целовал упомянутую руку, но пришла к несколько иным выводам; и ей хватило благоразумия прикусить язычок. Поскольку другие примеры подобной сдержанности женщин нам неизвестны, мы сочли этот факт достойным упоминания.

Старушка продолжала разглагольствовать в том же духе, пока они не достигли той улицы, где сняли квартиру. Но толпа, собравшаяся прямо возле их двери, помешала им войти; Антонии и Леонелле пришлось остаться на противоположной стороне улицы, пытаясь понять, что привело сюда всех этих людей.

Спустя несколько минут зрители расступились, образовав круг; теперь Антония разглядела посреди его женщину необычно высокого роста, которая кружилась, не сходя с места, бешено жестикулируя руками. Платье ее было сшито из лоскутов разноцветных шелков и полотна, образующих фантастические, но не безвкусные сочетания. Голову танцовщицы покрывал свернутый тюрбаном платок с узором из виноградных лоз и полевых цветов. Лицо ее, сильно загорелое, имело темно-оливковый оттенок; ее глаза странно поблескивали, а в руке она держала длинный черный жезл, которым то и дело чертила непонятные фигуры на земле, а потом выплясывала вокруг них эксцентричные пируэты, будто в горячке. Внезапно она остановилась, сделала три быстрых оборота и, чуть помедлив, запела:

Позолотите ручку, ну же!Спешите, девицы, ко мне!Вам облик будущего мужаЯвлю в магическом окне.Мое искусство превосходно,Я книгу судеб чту свободно,Мне тайны ведомы небес,Чудеснейшие из чудесПодвластны мне; я правлю ветром,Луна, сияя бледным светом,Дорогу освещает мне,Я с колдунами наравнеНа шабаш ведьм лечу отважно,Вступаю в круг заклятий страшныхИ невредимой выхожу,Свою добычу приношу.Вот амулеты колдовские,Полночной тьмы плоды чудные:Тот верность мужа сохранит,Тот зарумянит цвет ланит,Дурнушку сделает прекрасной,А этот, темный, жаркой страстьюРастопит даже глыбу льда,А этот девичье несчастьеИсправит быстро без следа.Но тише! Передам вам я,Что мне поведал Рок.Цыганку вспомните добром,Когда настанет срок.[Стихи М. Льюиса здесь и далее – в переводе О. Мыльниковой. ]

– Дорогая тетушка! – сказала Антония, когда песня закончилась. – Она безумна, правда?

– Безумна? Эта – нет, дитя мое; она просто злая. Это цыганка, их племя вроде бродяг, их единственное занятие – таскаться по свету, рассказывая небылицы и выманивая денежки у честных людей. Эту дрянь надобно вычистить! Будь я королем Испании, я бы им дала три недели, чтобы убраться прочь из моих владений, а оставшихся быстренько сожгла бы живьем.

Слова эти были произнесены достаточно громко, чтобы цыганка их расслышала. Она сразу же направилась к дамам, раздвинув толпу зрителей. Поклонившись трижды на восточный манер, она обратилась к Антонии:

Дева милая, не бойтесь!Вы моим словам откройтесь!Дайте руку мне скорее,Я туман судьбы развею!

– Дорогая тетушка! – сказала Антония. – Позвольте мне попробовать разок! Пусть она мне погадает!

– Не мели чепуху, девочка! Она наплетет тебе кучу обманов.

– Это неважно; дайте мне хотя бы услышать, что она скажет. Пожалуйста, дорогая тетушка, прошу вас, сделайте одолжение!

– Ну ладно, ладно! Если уж ты, Антония, так заупрямилась… Иди сюда, добрая женщина, почитай по нашим рукам. Вот тебе деньги, и погадай-ка мне.

Сказав так, она стащила с руки перчатку и показала цыганке ладонь. Гадалка коротко взглянула на нее и ответила:

Судьбу вам нагадать? Ваш возрастСам о судьбе вам говорит.Но раз вы платите, позвольтеОдин совет вам подарить.Хотите вы казаться краше,Но всем смешны уловки ваши.А вы, себе тщеславно льстя,Как неразумное дитя,Как ни старайтесь спрятать годы,Не победите вы природу.И юноша не даст обетКрасотке за полсотни лет.Совет мой прост: белил, помады —Средств похоти – вам знать не надо.Раздайте деньги беднякам,Не тратя их по пустякам.Не о любовниках вам печься,Но от Творца бы не отречься!Грехи былые отмолить,Пока не рвется жизни нить.

Публика смеялась, слушая цыганку, и дружно подхватывала: «полсотни лет… смешны уловки… белил, помады». Леонелла чуть не задохнулась от злости и осыпала коварную советчицу горькими упреками. Смуглая пророчица выслушала ее с презрительной улыбкой, потом коротко ответила и обратилась к Антонии:

Пусть медом речь моя не льется,Но все же правдой остается.Теперь вы, дева, руку дайте,Что вам сулит судьба, узнайте.

Подражая Леонелле, Антония сняла перчатку и подала свою белую ручку цыганке; та, приглядевшись к линиям ее ладони со смешанным выражением жалости и удивления, произнесла следующее предсказание:

О господи, что за ладонь!Невинной прелести огонь!Так целомудренно чиста,Супруга нежного мечта.Увы, гласит узор такой,Что вы утратите покой.Соблазн, соединясь с пороком,Страдать заставят вас жестоко.И, бед не вынеся земных,Спасетесь в небе вы от них.И все ж хочу ослабить ваше бремя.Припомните, когда наступит время:Бывает так, что лицемер,Всех добродетелей пример,Ничьих законов не преступит,Ошибки ближних строго судит.Но ложной благости не верьте,Под ней таится злое сердце,Гордыня, похоть и разврат.О дева, я скорблю стократ!Увы, мое печально предсказанье,Все, что могу вам дать я, – это знанье.Но верьте, коль окажетесь в беде:Смирение – невинности удел,И лучший мир наградой вашей будетЗа горести, что принесут вам люди.

Умолкнув, цыганка снова покружилась трижды, резко взмахнула руками и торопливо пошла прочь по улице. Толпа последовала за ней; дверь была теперь свободна, и Леонелла вошла в дом Эльвиры, злая на цыганку, на племянницу, на зевак, одним словом – на всех, кроме себя самой и своего прекрасного кавалера. На Антонию предсказания цыганки также сильно подействовали; но впечатление вскоре потускнело, и спустя несколько часов она забыла про этот случай, будто его и не бывало.

Глава II

Узнав хоть тысячную долю наслаждений,

Известных тем, кто любит и любим,

Признаешь ты, вздыхая с сожаленьем:

Упущен зря тот час, что не отдал любви.

Торквато Тассо (1544–1595)

Монахи проводили аббата до двери его кельи, и он отпустил их тоном осознанного превосходства, в котором показное смирение боролось с реальной гордыней.

Оставшись один, он дал волю своему тщеславию. Вспоминая, какой энтузиазм вызвала его проповедь, он испытал прилив восторга, и образы будущего величия легко предстали перед ним. Экзальтация его возрастала, гордыня громко подсказывала, что он возвысился над всеми людьми.

«Кто смог бы, как я, – думал он, – пройти все испытания юности, ничем не запятнав свою совесть? Кто еще сумел подавить напор сильных страстей и буйного темперамента и даже на заре жизни добровольно стать затворником? Напрасно я ищу другого такого человека. Ни в ком другом не нахожу я такой решимости. В сфере религии никто не похвалится тем, что равен Амброзио! Какое мощное воздействие оказала моя проповедь на прихожан! Как толпились они вокруг меня! Как они осыпали меня благословениями и называли единственным надежным столпом церкви! Что теперь мне делать дальше? Ничего, только надзирать над поведением своих братьев, как прежде я надзирал над самим собой. Нет, это не все! Разве не может подстеречь меня искушение на том пути, которым я доселе следовал неуклонно? Разве я не принадлежу к разряду мужчин, чья природа неустойчива и подвержена ошибкам? Мне предстоит отныне часто покидать свое уединенное убежище; прекраснейшие и знатнейшие дамы Мадрида постоянно посещают аббатство и не желают обращаться к иным исповедникам, кроме меня. Я должен приучить свои глаза к виду источников искушения и противостоять соблазнам роскоши и желания. Встречу ли я в этом мире, куда вынужден вступить, какую-то прекрасную женщину… столь же прекрасную, как ты, пресвятая Дева!..»

И его взгляд остановился на картине, висевшей на стене; она изображала Деву Марию и в течение последних двух лет была объектом его все возраставшего восторга и обожания. Амброзио помолчал, любуясь ею, и заговорил вслух.

– Как прекрасно это лицо! Как грациозен поворот головы! Какая нежность и притом какое величие в божественных очах! Как мягко опирается она щекою на руку! Могут ли розы соперничать с румянцем этой щеки? Не посрамляет ли эта рука белизну лилий? О! Если бы такая красота существовала, и существовала только для меня! Тогда мне было бы позволено обвивать эти золотые завитки вокруг своих пальцев и прижиматься губами к сокровищам этой белоснежной груди! Боже милостивый, следовало ли бы мне тогда воздержаться от искушения? Не смогу ли я вознаградить себя за тридцать лет страданий, хотя бы один раз обняв ее? Неужели мне нельзя забыться…

О, как я глуп! Куда меня заводит восхищение этой картиной? Прочь, нечистые помыслы! Я должен помнить, что женщины навеки недоступны мне. Ни одна смертная не сравнится красотой с этим образом. Даже будь такая на самом деле, испытание было бы слишком жестоко для посредственной добродетели; но Амброзио искушение не сокрушит. Искушение, сказал я? Для меня это пустой звук. То, что очаровывает, будучи идеалом и образом высшего существа, отвратит меня в живой женщине, подверженной всем недостаткам смертных. Меня восхищает не красота женщины: я преклоняюсь перед мастерством художника; я почитаю Божественность. Разве страсти не умерли в моей душе? Разве я не освободился от человеческих слабостей? Не страшись, Амброзио! Доверься силе своей добродетели. Смело вступай в мир, несовершенства которого ниже тебя; не забывай, что ты уже полностью чужд порокам человечества, и дай отпор всем ухищрениям духов тьмы. Они узнают, на что я способен!

В эту минуту мечты его прервали три тихих удара в дверь кельи. Аббат с трудом вырвался из круга бредовых мыслей. Стук повторился.

– Кто там? – спросил наконец Амброзио.

– Это я, Розарио, – ответил тихий голос.

– Войди! Войди, сын мой!

Дверь открылась, и Розарио вошел с маленькой корзинкой в руках.

Розарио был молодым послушником, который собирался через три месяца принести монашеские обеты. Некая тайна окутывала этого юношу, вызывая одновременно интерес и любопытство ближних. Его необщительность, глубокая меланхолия, строгое соблюдение устава ордена, добровольный уход от мира, столь необычный в его возрасте, привлекали внимание всей братии. Казалось, он боится быть узнанным, и никто не видел его лица. Голову его постоянно скрывал капюшон; но порой его черты случайно приоткрывались, и были они красивы и благородны. Какого-либо иного имени, кроме Розарио, он не назвал. Никто не знал, откуда он родом, и на расспросы об этом отвечал молчанием. Однажды в монастырь явился незнакомец, богатый костюм которого и роскошный экипаж выдавали его высокое положение в свете, велел монахам принять послушника и внес положенный вклад. На следующий день он вернулся с Розарио и с тех пор больше не появлялся.

Юноша упорно избегал общения с монахами; он отвечал на их любезности кротко, но сдержанно, и не скрывал своего желания побыть одному. Лишь аббат стал исключением из этого общего правила. На него новичок смотрел с уважением, близким к обожанию: он постоянно искал возможности побыть с ним и брался за любое дело, чтобы угодить ему. В обществе аббата сердце его как бы оттаивало, веселость проявлялась в его поведении и речи. Амброзио, со своей стороны, не менее был расположен к отроку; с ним одним он забывал про обычную суровость. Когда они беседовали, аббат сам не замечал, как смягчается его тон; и голос Розарио звучал для него слаще всех прочих. Он отдал долг благодарности юноше, начав заниматься с ним различными науками; послушник прилежно усваивал уроки, и Амброзио изо дня в день все более восхищался живостью его ума, простотой манер и прямодушием; коротко говоря, он питал к послушнику настоящую отцовскую любовь. Порой ему хотелось тайком увидеть лицо ученика; но, следуя закону самоотречения, он подавлял в себе даже любопытство и сдержал желание попросить юношу об этом.

– Простите за вторжение, отец, – сказал Розарио, поставив корзинку на стол. – Я пришел к вам с просьбой. Мне стало известно, что один мой добрый друг опасно болен, и я прошу вас помолиться за его выздоровление. Если мольбы вообще могут повлиять на волю небес, ваши непременно его спасут.

– Для тебя, сын мой, я сделаю все, что в моих силах. Как зовут твоего друга?

– Висенте делла Ронда.

– Этого достаточно. Я не забуду помянуть его в своих молитвах, и да соизволит наш трижды благословенный святой Франциск прислушаться к ним!.. А что у тебя в корзинке, Розарио?

– Немного тех цветов, преподобный отец, которые, как я заметил, вам особенно нравятся. Позволите ли вы мне расставить их в вашем покое?

– Твоя забота мне очень приятна, сын мой.

Пока Розарио распределял цветы по маленьким вазам, расставленным в разных углах комнаты, аббат продолжал:

– Я не видел тебя сегодня вечером в церкви, Розарио.

– Но я там был, отец. Я так благодарен вам за покровительство, что не мог пропустить случая присутствовать на вашем триумфе.

– Увы! Розарио, у меня нет ни малейшего повода для торжества: моими устами говорил святой, ему и принадлежит заслуга. А тебе, значит, пришлась по душе моя проповедь?

– Не то слово, отец! О! Вы превзошли самого себя! Никогда прежде не слышал я такого красноречия… кроме одного случая! – сказал послушник и вздохнул.

– Когда же это было? – поинтересовался аббат.

– Когда ныне покойный приор внезапно занемог и вы молились за него.

– Помню, помню: это было более двух лет назад. И ты присутствовал при этом? Я тогда не знал тебя, Розарио.

– Верно, отец; и жаль, что Богу не было угодно еще до того дня прервать нить моей жизни! Каких страданий, каких горестей я избежал бы!

– Страдания – в столь юном возрасте, Розарио?

– Да, отец; я страдал, и если бы вы узнали, что со мной было, это пробудило бы и ваш гнев, и ваше сочувствие! Однако здесь, в убежище, я познал бы душевный мир, если бы не боязнь неодобрения. Боже, боже! Как жестока пытка страхом!.. Отец, я отрекся от всего; я покинул навеки свет и развлечения, у меня ничего не осталось, ничто меня не привлекает, кроме вашей дружбы, вашей приязни. Если я их потеряю, отец, o, если я их потеряю… страшитесь силы моего отчаяния!

– Ты так опасаешься утратить мою дружбу? Но что в моем поведении дает повод к такому страху? Узнай меня лучше, Розарио, и сочти меня достойным твоего доверия. Отчего ты страдаешь? Откройся мне и знай, что, если в моих силах устранить…

– Ах! Никто не может помочь мне, кроме вас. И все же мне нельзя открыться вам. Мои признания вызовут вашу ненависть! Вы прогоните меня с позором и презрением.

– Сын мой, не опасайся! Я прошу…

– Будьте милосердны, не спрашивайте больше! Я не должен… не смею… Но послушайте! Колокол призывает к вечерне! Отец, благословите меня, и я пойду.

Он опустился на колени и принял благословение аббата; потом прижал его руку к губам, вскочил и опрометью убежал. Очень удивленный поведением юноши, Амброзио отправился служить вечерню в маленькой часовне, принадлежащей аббатству.

По окончании службы монахи разошлись по кельям. Аббат остался один в часовне, чтобы принять монахинь-клариссинок. Как только он занял свое место в исповедальне, явилась настоятельница. Все монахини исповедовались, ожидая очереди в ризнице под надзором матушки. Амброзио выслушивал их внимательно, увещевал, назначал покаяния соразмерно с виной, и некоторое время все шло как обычно, пока одна из сестер, выделявшаяся благородством облика и изяществом фигуры, по неосторожности не уронила из-за пазухи письмо. Она отошла, не заметив потери. Амброзио, полагая, что это послание от ее родни, подобрал его, чтобы вернуть девушке.

– Постой, дочь моя, – сказал он. – Ты обронила…

В этот момент листок развернулся, и он машинально прочел первые слова. Он отшатнулся в недоумении. Услышав его призыв, монахиня обернулась, увидела письмо у него в руке и, вскрикнув от ужаса, рванулась, чтобы отобрать его.

– Стой! – сказал аббат сурово. – Дочь моя, я должен прочесть это письмо.

– О, я пропала! – воскликнула она, в отчаянии стиснув руки.

Лицо ее мгновенно побледнело; она дрожала от волнения, и ей пришлось ухватиться за колонну, чтобы не упасть на пол часовни. Тем временем аббат прочел следующие строки:

«Все готово для твоего побега, дорогая моя Агнес! Завтра в полночь я буду ждать тебя у садовой калитки: я добыл ключ, и нескольких часов хватит, чтобы доставить тебя в безопасное место. Пусть неуместные сомнения не заставят тебя отказаться от надежного способа спасти и себя, и то невинное создание, которое ты носишь под сердцем. Помни, что ты дала слово стать моей гораздо раньше, чем обратилась к церкви; что твое положение скоро станет заметно твоим остроглазым сестрам, а побег – единственный способ избежать их злобных преследований. До встречи, моя Агнес! Моя суженая и дорогая жена! Обязательно будь у калитки в полночь!»

Дочитав, Амброзио окинул неосторожную монахиню строгим, гневным взглядом и сказал:

– С этим письмом должна ознакомиться настоятельница.

С этими словами он прошел мимо нее. На Агнес это подействовало как удар грома; она очнулась от оцепенения, но теперь ей стал ясен весь ужас ее положения. Она побежала за аббатом и схватила его за рукав.

– Постойте! O, постойте! – крикнула она отчаянно, бросилась к его ногам и оросила их слезами. – Отец, снизойдите к моей юности! Отнеситесь доброжелательно к слабости женщины, не открывайте мой секрет! До конца дней своих буду я искупать единственное мое прегрешение, и ваша снисходительность вернет душу на небеса!

– Любопытное признание! Как это? Обитель святой Клары должна стать приютом для гулящих девок? А я должен допустить, чтобы в лоне церкви Христовой поселились разврат и бесстыдство? Презренная! Снисхождение к тебе сделает меня твоим сообщником. Милость будет преступлением. Ты отдалась на волю соблазнителя, осквернила священное одеяние; и еще осмеливаешься считать, что заслуживаешь моего сочувствия? Не задерживай меня. Где госпожа аббатиса? – добавил он, повысив голос.

– Стойте! Стойте, отец! Послушайте меня еще минутку! Не считайте меня нечистой, не думайте, что я согрешила, поддавшись своему низменному темпераменту. Задолго до того, как я приняла постриг, Раймонд владел моим сердцем: он внушил мне чистейшую, безупречную страсть и уже готовился стать моим законным супругом. Но ужасная случайность и измена одного родственника разлучили нас. Я думала, что потеряла его навеки, и отчаяние привело меня в обитель. А потом мы случайно встретились вновь; я не смогла отказать себе в печальной радости плакать вместе с ним. Мы стали встречаться по ночам в нашем саду, и однажды, утратив бдительность, я нарушила обет целомудрия. Вскоре я стану матерью. Преподобный Амброзио, сжальтесь надо мною; сжальтесь над невинным существом, чья жизнь связана с моей. Если вы сообщите о моем проступке аббатисе, мы оба погибнем. Наказание, которое ждет несчастных вроде меня по уставу святой Клары, крайне сурово и жестоко. Почтенный отец! Пусть незапятнанная совесть не лишит вас сочувствия к тем, кто менее вас способен сопротивляться искушению! Неужели милосердие останется единственной добродетелью, недоступной вашему сердцу? Пожалейте меня, преподобный! Отдайте мне письмо, не обрекайте на неизбежную погибель!

– Твоя дерзость поразительна! Ты просишь меня скрыть твое преступление – меня, которого ты обманула притворной исповедью?.. Нет, дочь моя, нет. Я окажу тебе более существенную услугу. Я спасу твою душу, вопреки тебе самой. Покаяние и умерщвление плоти искупят твой проступок, суровость заставит вернуться на путь святости. Эй, кто там! Позовите мать Агату!

– Отец! Ради всего святого, всего, что дорого вам, прошу, умоляю…

– Отпусти меня. Я не стану тебя слушать. Где настоятельница? Мать Агата, где вы?

Дверь ризницы отворилась, в часовню вошла аббатиса, а за нею – все монахини.

– Жестокий, жестокий! – воскликнула Агнес, отпустив его рукав.

Обезумев от ужаса, она бросилась на пол и забилась, разрывая в клочья свое покрывало в припадке отчаяния. Монахини в недоумении глазели на эту сцену. Аббат отдал роковой листок настоятельнице, объяснил, как нашел его, и добавил, что ей надлежит решить, какое наказание назначить преступнице.

Прочитав письмо, аббатиса побагровела от возмущения. Как! Такое преступление совершено в ее обители и стало известно Амброзио, кумиру Мадрида, человеку, которого она особенно старалась впечатлить порядком и благочинием своего дома! У нее не хватило слов, чтобы выразить свою ярость. Она молчала, устремив на простертую монахиню взгляд, полный злобы и угроз.

– Уведите ее в нашу обитель! – сказала она наконец.

Две самых старых монахини приблизились к Агнес, насильно подняли ее с пола и приготовились увести из часовни.

– Как! – внезапно воскликнула она, резкими движениями вырвавшись из их рук. – Значит, надеяться мне уже не на что? Вы уже тащите меня на расправу? Где ты, Раймонд? О! Спаси меня, спаси! – Затем, окинув аббата гневным взглядом, она продолжила: – Слушай меня! Ты, человек жестокосердный! Слушай меня, гордый, строгий и жестокий! Ты мог спасти меня; ты мог вернуть меня в круг счастья и добродетели, но не пожелал; ты погубил мою душу; ты мой убийца, и на тебя падет проклятие моей смерти и гибели моего нерожденного ребенка! Непоколебимый пока что в своей добродетели, ты стал наглецом, ты презрел мольбы кающейся; но Бог будет милосерден там, где ты милосерден не был. Да имеешь ли ты право хвалиться своим целомудрием? Какие искушения ты преодолел? Трус! Ты бежал от них, ты не сопротивлялся им. Но день расплаты придет. О! Когда тебя настигнет неукротимая страсть; когда ты ощутишь, что человек слаб и рожден для заблуждений; когда, содрогнувшись, ты оглянешься на свои преступления и, ужаснувшись, станешь искать заступничества твоего Бога, о, в этот момент вспомни обо мне! Вспомни о своей жестокости! Вспомни об Агнес и не надейся на прощение.

Эта вспышка чувств исчерпала ее силы, и она упала без сознания на руки стоявшей рядом монахини. Агнес немедленно унесли из часовни, и все сестры последовали за ней.

Нельзя сказать, что Амброзио остался бесчувственным к упрекам девушки. Сердце его сжалось от ощущения, что он поступил с нею слишком сурово. Поэтому он задержал настоятельницу и попытался заступиться за бедняжку.

– Сила ее отчаяния, – сказал он, – доказывает, что порок еще не стал ей привычен. Возможно, обращаясь с нею несколько терпимее, чем обычно практикуется, и несколько смягчив уставное наказание…

– Смягчить, отец? – перебила его госпожа аббатиса. – Это, простите, не ко мне. Законы нашего ордена, простые и строгие, в последнее время несколько позабыты; но преступление Агнес говорит о необходимости их восстановить. Я оповещу обитель о своем намерении, и Агнес будет первой, кто ощутит непреклонность этих законов, которым мы будем следовать до последней их буквы. Прощайте, отец!

Она поспешно покинула часовню. Амброзио сказал про себя: «Я выполнил свой долг!»

Однако это не успокоило его. Чтобы отвлечься от смутных мыслей, которые вызвала тяжелая сцена, он вышел из часовни в монастырский сад. Во всем Мадриде не было места более красивого и ухоженного. Сад был разбит с утонченным вкусом; изысканнейшие цветы составляли его роскошное убранство, и, хотя их расположение было искусно продумано, казалось, будто это дело рук самой Природы. Посреди беломраморных водоемов били фонтаны, неустанно освежая воздух; ограда сплошь заросла вьющимся жасмином, лозами и жимолостью. Ночь придавала саду еще большую прелесть. Полная луна плыла по безоблачному синему небу, в ее свете листва деревьев поблескивала, а струи фонтанов рассыпались серебряными искрами; легкий ветерок, пролетая вдоль аллей, впитывал аромат цветущих апельсинов, и соловей распевал, прячась в искусственной чаще. Туда и направил аббат свои стопы.

В самой глубине рощицы был устроен незамысловатый грот, наподобие пещеры отшельника. Стены были сделаны из переплетенных древесных корней, щели между ними заполняли мох и побеги плюща. Они примыкали к нагромождению камней, по которым каскадом стекал естественный водопад. К нему с обеих сторон примыкали земляные скамьи. Погруженный в свои мысли, монах подошел к входу. Царствовавший вокруг покой и сладостная нега умерили волнение в его душе.

Он вошел, желая отдохнуть, но остановился, заметив, что место занято. На одной из скамей кто-то лежал в меланхолической позе, подпирая голову рукой, видимо, предаваясь размышлениям. Приблизившись, монах узнал Розарио; молча смотрел он на юношу, не входя в грот. Через несколько минут послушник переменил позу и устремил взгляд на противоположную стену.

– Да, – сказал он с глубоким, жалобным вздохом. – Я чувствую, как ты был счастлив, и насколько несчастен я. Счастье выпало бы и мне тоже, сумей я настроиться, как ты! Смотреть с отвращением на род людской, похоронить себя навеки в непроходимой пустыне и забыть, что в мире существуют люди, достойные любви! Боже! Какое это блаженство – быть мизантропом!

– Очень необычная мысль, Розарио, – сказал аббат, войдя в грот.

– О! Вы здесь, преподобный отец? – вскрикнул послушник.

Вскочив в смятении, он поспешно натянул на голову капюшон и скрыл лицо. Амброзио опустился на скамью и заставил юношу сесть рядом.

– Не следует так сильно предаваться унынию, – сказал он. – Что заставило тебя считать благословением ненависть к людям, самое отвратительное из всех чувств?

– Чтение этих стихов, отец. – Юноша указал на мраморную табличку, вставленную в противоположную стену. – До сих пор я не замечал ее. Яркий лунный свет позволил мне прочесть эти строки; и как же я завидую тому, кто познал это чувство!

Аббат присмотрелся и прочел надпись:

О ты, что днесь читаешь эти строки!Не думай, что покинул мир далекийИ затворился в келье одинокойЯ от стыда.Что совести меня укор жестокийПривел сюда.За мною нет вины. Своею волейОтринул я придворные покои,Пресытившись чванливою толпою,Я свет узнал.Гордыня с Похотью, вельможи ПреисподнейТам правят бал.На праздничных пирах и в будуарахЛюбовь и дружбу делают товаром,Меч праведный не чести служит яро,А подлецу,И жизнь моя, растраченная даром,Идет к концу.Отверг я света блеск. В убогой кельеБестрепетно я справил новоселье.Не предаваясь грешному веселью,Чураясь лжи,Избрал я для себя заветной цельюБлагую жизнь.О путник! Если горе никакоеНе омрачило твоего покоя,Ты молод и доселе незнакомаТебе тоска,Наверно, посмеешься надо мноюТы свысока.Но коль предаст тебя любви услада,Изгнанье станет доблести наградойИ приведет тебя в преддверье адаТвой путь земной,Поверь, тебе удел мой будет сладок,И страшен – твой!

– Если бы было возможно человеку столь полно ограничиться самим собой, абсолютно подавив человеческую природу, – сказал Амброзио, дочитав до конца, – и все же чувствовать те удовлетворение и спокойствие, которые выражают эти строки, я могу признать, что жить так было бы более желательно, нежели в мире, чреватом всевозможными пороками и безумствами. Но такого не бывает. Эту надпись поместили сюда просто для украшения грота. И отшельник, и его чувствования – воображаемые.

Человек рожден для общества. Как ни мало он может быть привязан к миру, ни забыть его полностью, ни допустить, чтобы его полностью забыли, никогда не сможет. Преступления или глупость человечества вызывают у мизантропа ненависть, и он бежит; он решает стать отшельником и погребает себя заживо в какой-нибудь пещере под мрачной скалой.

Пока ненависть горит в его сердце, он, вероятно, может быть доволен своим положением; но когда страсти начнут остывать, когда Время смягчит его горе и исцелит те раны, из-за которых он избрал одиночество, как ты думаешь, удовольствуется ли он обществом Пустоты? О нет, Розарио. Без поддержки кипящих страстей он чувствует все однообразие своей жизни, и сердце его становится добычей скуки и усталости. Он озирается вокруг и обнаруживает, что остался один во всей Вселенной. Тяга к обществу возрождается в его душе, и он начинает страдать по миру, который сам же покинул. Природа лишается очарования в его глазах: ведь рядом нет никого, чтобы указать на ее красоты или разделить его восхищение ее совершенством и разнообразием. Взобравшись на обломок какой-нибудь скалы, он созерцает водопад пустыми глазами; великолепие заката оставляет его равнодушным. Медленно возвращается он в свою лачугу под вечер, потому что никто там не ждет его; без удовольствия съедает он в одиночестве невкусный ужин и засыпает на своем ложе из мха, унылый и недовольный, зная, что наутро его ожидает точно такой же безрадостный и однообразный день!

– Вы удивили меня, отец! Если бы обстоятельства обрекли вас на одиночество, разве исполнение религиозного долга и сознание хорошо прожитой жизни не принесут вашему сердцу тот покой, о котором…

– Думая так, я впал бы в самообман. Я убежден в противном: всей моей стойкости не хватит, чтобы уберечь меня от тоски и отвращения. Если бы ты знал, с какой радостью после целого дня занятий встречаюсь я вечером с братьями! Проведя много долгих часов в одиночестве, я ощущаю невыразимое удовольствие, завидев ближних своих! Именно в этом я вижу главное преимущество монастыря. Он защищает человека от греховных искушений; он обеспечивает свободное время, необходимое для должного служения Всевышнему; он избавляет от страданий, причиняемых зрелищем мирских мерзостей, и одновременно позволяет наслаждаться хорошим обществом. А ты, Розарио, ты завидуешь жизни отшельника? Неужели ты не видишь, как счастливо устроился? Поразмысли об этом. Наше аббатство стало твоим убежищем; твоя обязательность, твоя доброта, твои таланты снискали тебе всеобщее уважение, и здесь ты недоступен для мира, который, по твоим словам, ненавидишь; и в то же время тебе обеспечено общение, притом с людьми самыми почтенными.

– Отец! Отец! Да ведь именно это меня и мучает! Для меня было бы лучше провести свой век среди порочных особ и отъявленных негодяев, никогда не слышать слово «добродетель». Именно мое безграничное преклонение перед религией, тонкая чувствительность души моей ко всему прекрасному, честному и доброму – именно в них причина моего позора и скорой погибели. О! Никогда бы мне не входить в стены этого аббатства!

– Отчего же, Розарио? Когда мы беседовали с тобой в прошлый раз, ты был настроен иначе. Неужели дружба со мной для тебя уже так мало значит? Если бы ты не оказался в стенах аббатства, то не встретился бы и со мною. Неужели ты об этом сожалеешь?

– Не встретился бы с вами? – повторил послушник, неистово вскочив со скамьи и схватив аббата за руку. – С вами! О, почему Господь не выжег мне молнией глаза прежде, чем они увидели вас! Почему он не сделал так, чтобы мы больше не встретились, и позволил забыть о первой встрече!

Выпалив эти слова, он выбежал из грота. Амброзио остался на месте, обдумывая необъяснимое поведение юноши. Он было заподозрил помрачение рассудка, однако все поведение Розарио, связность мыслей и спокойствие, покинувшее его лишь в момент перед бегством из грота, противоречили этому предположению. Спустя несколько минут Розарио вернулся. Присев снова на скамью, он оперся щекой на руку, а другой отер слезы, льющиеся капля за каплей.

Монах смотрел на него с сочувствием и воздержался от вопросов. Долго оба они молчали. Между тем соловей перелетел на апельсиновое дерево прямо напротив грота и залился песней, мелодичной и печальной. Розарио поднял голову и внимательно слушал.

– Так было, – сказал он, глубоко вздохнув, – так было в последний месяц жизни моей несчастной сестры. Она любила слушать соловья. Бедная Матильда! Она спит в могиле, и страсть больше не бьется в ее сокрушенном сердце.

– У тебя была сестра?

– Вы верно сказали: была. Увы! Теперь ее нет. Она пала под бременем бед на самой заре жизни.

– Каких бед?

– Они бы не вызвали вашего сочувствия. Вы не ведаете непреодолимой, роковой силы тех чувств, которые завладели ее сердцем. Отец, сестра стала жертвой несчастной любви. Она полюбила человека – о, скорее божество, наделенное всеми достоинствами, и это стало проклятием ее жизни. Его благородный облик, безупречный характер, многие таланты, его чудесная мудрость, основательная и блестящая, могли бы разжечь жар и в самой бесчувственной душе. Сестра увидела его и отважилась полюбить, но никогда не отваживалась надеяться.

– Если предмет ее любви так хорош, что мешало ей надеяться на соединение с ним?

– Отец, Джулиан был помолвлен с прекрасной, благочестивой невестой еще до того, как познакомился с Матильдой! И все же сестра полюбила и ради мужа стала обхаживать жену. Однажды утром она сумела ускользнуть из нашего отчего дома; одевшись как простолюдинка, она попросилась на службу к супруге возлюбленного, и ее приняли. Так она получила возможность видеться с Джулианом ежедневно, и она постаралась расположить его к себе. Ей это удалось. Джулиан отметил ее услужливость; добродетельные люди умеют быть благодарными, и он стал отличать Матильду от других служанок.

– А ваши родители? Неужели они не искали дочь? Или они смирились с потерей?

– Прежде чем они смогли отыскать сестру, она объявилась сама. Любовь ее усиливалась, она больше не могла скрывать свои чувства; но ее целью было не обладание Джулианом, а лишь какое-то место в его сердце. Однажды она не смогла сдержаться и призналась ему в этом. Что же вышло из ее неосторожности? Будучи беззаветно влюблен в жену, Джулиан счел, что проявить жалость к другой женщине – значит ограбить любимую, и он прогнал Матильду, запретив попадаться ему на глаза. Его суровость разбила сердце сестры; она вернулась к отцу, но через несколько месяцев сошла в могилу.

– Несчастная девушка! Конечно же, судьба ее плачевна, а Джулиан повел себя слишком жестоко.

– Вы так думаете, отец? – живо вскричал послушник. – Вы считаете его жестоким?

– Несомненно, и сожалею об участи твоей сестры.

– Сожалеете? Вы о ней сожалеете? О! Отец, отец! Тогда пожалейте и меня… – Монах вздрогнул, когда после краткой паузы Розарио добавил дрожащим голосом: – Потому что мои страдания еще тяжелее. У сестры была подруга, настоящая подруга, которая сочувствовала ее мучениям и не упрекала за неспособность справиться с чувствами. А я… Кто станет мне другом? Мир велик, но где найти в нем сердце, желающее разделить мое горе? Нет такого!

Он горько заплакал. Огорченный монах взял Розарио за руку и нежно пожал.

– У тебя нет друга? А кто же тогда я? Почему ты не хочешь довериться мне, чего боишься? Моей строгости? Но разве я бывал строг с тобою? Моего одеяния? Розарио, забудь, что я монах, прошу, считай меня просто другом, отцом. Я охотно приму это звание, потому что не всякий родитель так нежно заботится о ребенке, как я о тебе. С первого же момента, что я увидел тебя, в душе моей возникли чувства, прежде мне незнакомые; общение с тобой дарило мне ни с чем не сравнимое удовольствие; и когда я обнаруживал, сколь обширны твои способности и познания, то радовался, как радуется отец успехам сына. Отбрось же опасения; говори со мной откровенно, говори со мной, Розарио, и докажи, что доверяешь мне. Если моя помощь или сочувствие могут утешить тебя…

– Могут; только ваши и могут. Ах, отец, как мне хотелось бы открыть вам мое сердце! Открыть секрет, сбросить гнетущую меня тяжесть! Но я боюсь, боюсь…

– Чего, сын мой?

– Я боюсь, что моя слабость вызовет у вас отвращение, и наградой за откровенность станет потеря вашего уважения.

– Как же мне убедить тебя? Что может отвратить меня от Розарио? Отказаться от твоего общества для меня значит лишиться величайшей утехи моей жизни. Поделись со мной своими горестями, и я клянусь…

– Погодите! – перебил его послушник. – Поклянитесь, что не заставите меня покинуть монастырь до истечения срока моего послушничества, каков бы ни был мой секрет!

– Даю слово и не нарушу, как Христос не нарушит своих обещаний человечеству! Теперь говори, и можешь положиться на мое снисхождение.

– Ну что же, тогда я скажу… Ох, как же я страшусь произнести это слово! Обожаемый Амброзио, разожги скрытые в твоем сердце искры человеческой слабости, которые помогут тебе не осудить меня! Отец!..

Розарио пал к ногам аббата, но от волнения у него перехватило горло, и он застыл, прижав руки к губам; потом еле выговорил, запинаясь:

– Отец! Я – женщина!

Аббат вздрогнул от этого неожиданного признания. Мнимый Розарио лежал ничком, как бы ожидая приговора. Они застыли на несколько минут, словно их коснулась колдовская палочка волшебника, он – осмысляя услышанное, она – ожидая последствий. Наконец монах, очнувшись от потрясения, вышел из грота и почти бегом направился к зданию аббатства. Девушка вскочила, помчалась за ним, догнала и, снова упав на землю, обняла его колени. Амброзио попробовал вырваться, но не смог.

– Не убегай! – вскричала она. – Не оставляй меня на произвол отчаяния! Дай мне объясниться, послушай! История моей сестры – это только притча! Матильда – это я, а тот, кого люблю я, – ты.

Как ни сильно удивился Амброзио ее первому признанию, второе его добило. Потрясенный, смущенный, он не знал, на что решиться, и не смог произнести ни звука; так он и стоял, молча уставившись на Матильду. Она воспользовалась этим, чтобы продолжить:

– Не думай, Амброзио, что я намеревалась отвратить тебя от твоей истинной нареченной. Нет, верь мне: только Религии ты можешь принадлежать, и у Матильды не было желания увести тебя с пути добродетели. Мое чувство к тебе – любовь, а не похоть. Я мечтаю обладать твоим сердцем, а не наслаждаться телом. Изволь выслушать меня: ты убедишься, что святая обитель не осквернена моим присутствием и что сочувствие ко мне не пойдет вразрез с твоими обетами.

Она приподнялась и села. Амброзио, едва осознавая, что делает, тоже сел на землю и слушал удивительный рассказ:

– Мой отец был главой благородного рода Вильянегас; он умер, когда я была еще совсем маленькой, и я осталась единственной наследницей его огромных владений. Молодая и богатая девушка – завидная невеста, и моей руки просили юноши знатнейших семейств Мадрида; но ни один из них не вызвал во мне душевного волнения. Воспитывал меня дядя, человек весьма рассудительный и широко образованный; он с удовольствием делился со мной своими знаниями. Благодаря ему я научилась судить о жизни глубже и яснее, чем это обычно доступно женщинам: умелый наставник и моя природная любознательность помогли мне добиться немалых успехов, и не только в общепринятых науках, но и в предметах, которыми немногие решаются заняться из-за слепых суеверий. Но опекун, расширяя круг моих знаний, не забывал также о понятиях моральных; он избавил меня от оков пошлых предрассудков, открыл мне истинную красоту религии и научил почитать все чистое и добродетельное… Горе мне! Я слишком хорошо усвоила его поучения!

Судите сами: могла ли я при таком воспитании смотреть без отвращения на пороки, распущенность, невежество, которыми поражена испанская молодежь? Я презрительно отвергала все предложения, сердце мое оставалось свободным, пока случай не привел меня в собор капуцинов. О! В тот день мой ангел-хранитель, наверно, уснул, забыв о своей службе! Именно тогда я впервые увидела тебя: ты заменял заболевшего аббата…

Ты не мог забыть тот восторг, с которым люди восприняли твою проповедь. Я упивалась каждым твоим словом! Я боялась вздохнуть, чтобы не пропустить ни единого звука; и пока ты говорил, мне казалось, будто над головой у тебя – сияющий ореол, а лицо отражало присутствие Бога. Я ушла из церкви, полная восхищения. С того момента ты стал моим кумиром; я постоянно думала о тебе, наводила справки. Все, что мне рассказывали, усиливало привязанность, созданную твоим красноречием. Я сознавала, что пустота в моем сердце отныне заполнена; я нашла человека, которого так долго искала. Надеясь услышать тебя снова, я ежедневно приходила в собор; но ты не появлялся, оставаясь в аббатстве, и я уходила, печальная и разочарованная. По ночам мне становилось легче, ведь я могла видеть тебя во сне, и ты клялся мне в вечной дружбе и помогал бороться с тяготами жизни. Утро развеивало эти приятные видения; я просыпалась и обнаруживала, что нас по-прежнему разделяют преграды, по-видимому, непреодолимые. Со временем страсть моя становилась все сильнее, я впала в уныние, бежала от общества, и здоровье мое уже начало сдавать. Наконец, не в силах более выносить эту пытку, я решилась надеть маску, в которой ты меня и увидел. Уловка моя оказалась удачной; меня приняли в монастырь, и мне удалось заслужить твое уважение.

Я чувствовала бы себя совершенно счастливой, если бы мой покой не нарушал страх. Удовольствие от общения с тобой омрачалось мыслью, что я могу вскоре его лишиться, и сердце мое подсказывало, что этой потери я не переживу. Поэтому я решилась не оставлять разоблачение на волю случая, а самой во всем признаться тебе, всецело положившись на твои милость и снисхождение. Ах, Амброзио, неужели я ошиблась? Неужели ты менее великодушен, чем я думала? Я не хочу этому верить. Ты не можешь довести несчастную до отчаяния; я надеюсь, что мне и впредь будет позволено видеть тебя, беседовать с тобой, обожать тебя! Твои добродетели будут мне примером всю жизнь; а когда наши сроки истекут, мы упокоимся в одной могиле.

Вихрь противоречивых чувств вызвали эти откровения в душе Амброзио. Его удивляла необыкновенность ситуации; смущало внезапное признание девушки; возмущала дерзость, с какой она проникла в монастырь; кроме того, он понимал, что ему надлежит ответить жестко. Эти чувства он осознавал, но были и другие. Он не ощущал, что его тщеславию льстят похвалы красноречию и добродетели; не признавался в тайном удовольствии от мысли, что молодая и красивая женщина ради него покинула мир, пожертвовав всеми земными страстями; и уж совсем не понимал он, какие желания пробуждает в нем нежное прикосновение белых, словно выточенных из слоновой кости пальцев Матильды к его руке.

Понемногу он пришел в себя, мысли его прояснились, и до него дошло, насколько непристойным будет положение, если позволить Матильде остаться в аббатстве. Он принял суровый вид и отдернул свою руку.

– Неужели вы, сударыня, всерьез полагаете, – сказал он, – что я позволю вам остаться среди нас? Даже если бы так, что хорошего это вам даст? Вы думаете, я могу ответить на чувство, которое…

– Нет, отец, нет! Я не стремлюсь навязать тебе любовь, подобную моей. Я желаю лишь быть рядом с тобой, проводить в твоем обществе несколько часов в день, знать, что ты сочувствуешь мне и уважаешь меня. Разве это неразумно?

– Но подумайте, сударыня, подумайте! Мне не пристало прятать в аббатстве женщину, к тому же еще и признавшуюся мне в любви. Так нельзя! Слишком велик риск разоблачения; да и мне ни к чему столь опасное искушение.

– Искушение? Забудьте, что я женщина, и его не будет; считайте меня другом, подопечным, чьи счастье и сама жизнь зависят от вашего покровительства. Не бойтесь, я никогда не буду напоминать вам о том, что пламенная, безграничная любовь заставила меня надеть личину; никогда желания, оскорбительные для ваших обетов и моей чести, не заставят меня совратить вас с праведного пути. Нет, Амброзио! Узнайте меня лучше: я люблю вас за вашу добродетель. Утратив ее, вы утратите и мою любовь. Я вижу в вас святого; если увижу, что вы всего лишь мужчина, покину вас с отвращением. Можете ли вы видеть во мне источник искушения? Во мне, которая отвернулась с презрением от всех ослепительных удовольствий мира? Во мне, чья привязанность к вам основана на отсутствии у вас человеческих слабостей? Оставьте эти оскорбительные подозрения! Будьте лучшего мнения обо мне, да и о себе самом. Амброзио! Дорогой мой Амброзио! Не прогоняй меня! Вспомни о своем обещании и позволь мне остаться.

– Это невозможно, Матильда! Я откажу вам, исходя из ваших же интересов, ибо страшусь я за вас, не за себя. Остудив кипение юношеских желаний, проведя тридцать лет в покаянии и смирении плоти, я мог бы без опаски позволить вам остаться, но для вас дальнейшее пребывание в аббатстве приведет лишь к фатальным последствиям. Ваша страсть исподволь возобладает над разумом; и каждый час, проведенный вместе со мной, будет только возбуждать и разжигать ее. Верьте мне, злосчастная женщина! Я искренне сочувствую вам. Я убежден, что до сих пор вы действовали из чистейших побуждений; но вы ослеплены и не понимаете всей неосторожности своего поведения, а потому было бы преступно с моей стороны не открыть вам глаза и не развеять надежды, которые могут пагубно сказаться на вашей судьбе. Матильда, вы должны уйти отсюда завтра же.

– Завтра, Амброзио? Завтра? О! Вы не можете быть так равнодушны к моему отчаянию!

– Вы услышали мое решение и должны повиноваться: законы ордена запрещают вам присутствовать здесь, и прятать женщину в этих стенах – кощунство. Мои обеты обязывают меня сообщить о вас общине. Вам необходимо удалиться. Мне жаль вас, но ничего сделать не могу.

Он выговорил эти слова тихим, дрожащим голосом; затем, поднявшись на ноги, хотел пойти в сторону монастыря. Громко вскрикнув, Матильда удержала его.

– Постой, Амброзио! Позволь сказать только одно слово!

– Я не смею слушать. Отпусти меня. Ты знаешь, что я не отступлю.

– Но одно слово! Только одно, последнее, и я смирюсь!

– Оставь меня. Ты напрасно меня уговариваешь, завтра тебя уже не должно быть здесь.

– Тогда иди, варвар! Но у меня есть еще другой выход.

Она внезапно извлекла из рукава кинжал и, разорвав рясу на груди, нацелила острие в сердце.

– Отец, я не выйду из этих стен живой!

– Стой! Стой, Матильда! Что ты задумала?

– Ты полон решимости, и я тоже: как только ты уйдешь, эта сталь войдет в мое сердце.

– Святой Франциск! Матильда, ты в своем уме? Разве ты не знаешь, к чему это приведет? Самоубийство – величайшее преступление! Ты помнишь, что погубишь свою душу? Утратишь надежду на спасение? Ты обрекаешь себя на вечные муки, и это тебе нипочем?

– Мне все равно, все равно! – страстно выкрикнула она. – Либо твоя рука направит меня в рай, либо я своею обреку себя на погибель. Я жду, Амброзио! Скажи мне, что ты скроешь мою историю, что я останусь твоим другом и спутником, – или этот кинжал отведает моей крови.

С этими словами она вскинула руку, как бы намереваясь пронзить свое сердце. Монах с ужасом следил за нею. Разорванная одежда наполовину приоткрыла ее грудь. И как прекрасна была эта грудь! Лунный свет позволял монаху заметить ее ослепительную белизну, и взгляд его не мог оторваться от волнующей округлости. До тех пор подобные ощущения были ему незнакомы, и сердце его переполнила тревога, смешанная с наслаждением; все члены его обдало жгучим жаром, кровь вскипела в жилах; сотни диких желаний промелькнули в воображении.

– Стой! – вскрикнул он поспешно, весь дрожа. – Я больше не могу сопротивляться! Оставайся же, чаровница! Оставайся на мою погибель!

Сорвавшись с места, он помчался к жилому корпусу монастыря, вбежал в свою келью и рухнул на постель, смущенный, растерянный и нерешительный.

Долго не мог он собраться с мыслями. Он не мог понять, какое из охвативших его чувств должно преобладать. Не мог решить, как следует вести себя с нарушительницей его спокойствия; он понимал, что благоразумие, требования религии и пристойности обязывали его прогнать девушку из аббатства; но, с другой стороны, имелись такие веские причины не делать этого, что он все больше склонялся к тому, чтобы она осталась. Речи Матильды не могли не польстить ему, и он не мог не думать о том, что ему невольно удалось покорить сердце, которое устояло перед знатнейшими кавалерами Испании, притом благодаря своим личным качествам, что питало его тщеславие; он вспоминал многие счастливые часы, проведенные с Розарио, и страшился той пустоты в душе, которую должна была причинить разлука. Помимо всего этого, он учел, что Матильда богата и ее щедрость была бы очень полезна аббатству.

«И чем я рискую, – думал он, – позволив ей остаться? Разве трудно будет мне забыть, кто она, и по-прежнему считать ее своим другом и учеником? Любовь ее, несомненно, так чиста, как она сказала: если бы речь шла о похоти, могла ли она так долго скрывать это, не стараясь добиться успеха? Однако она сделала нечто противоположное: старалась скрыть свою женскую сущность и соблюдала требования религии не менее строго, чем я сам. Она не делала попыток пробудить мои дремлющие страсти; и до нынешней ночи не заводила разговоров о любви и не пыталась выставлять напоказ свою красоту. Ведь я пока так и не видел ее лица, а оно должно быть прелестно, если судить по… по тому, что я видел».

При этой мысли на щеках его выступил румянец, воображение опять разыгралось. Испуганный, он захотел помолиться, вскочил с постели и преклонил колени перед чудным образом Богоматери, прося ее помощи для подавления таких недопустимых чувств. Потом он снова улегся и наконец задремал.

Проснулся он усталым и разгоряченным. Во сне распаленное воображение дразнило его. Матильда представала перед ним с обнаженной грудью; повторяя уверения в вечной любви, она обвила теплыми руками его шею и осыпала поцелуями, а он отвечал ей тем же; более того, он крепко обнял ее, и… видение развеялось. Являлась ему и почитаемая им Мадонна: он стоял перед нею на коленях, произнося свои обеты, и глаза ее излучали невыразимую нежность; он коснулся губами ее губ, и они оказались теплыми… Вдруг она отделилась от холста, жарко обняла его, и он изнемогал от утонченного наслаждения. Так, во сне, неудовлетворенные желания воплощались в самые сладострастные и вызывающие образы, и он бурно предавался радостям, прежде ему незнакомым.

* * *

Он поднялся с постели, смущенный новым знанием о себе; когда он вспомнил, какими доводами вчера оправдывал свое решение оставить Матильду, ему стало совсем стыдно. Туман, окутывавший его рассудок, рассеялся; собственные рассуждения предстали перед ним в истинном свете, и он содрогнулся, поняв, что стал рабом лести, жадности и самолюбия. Если всего за один час разговора Матильда сумела так сильно изменить его чувства, чем еще грозило ее дальнейшее пребывание в аббатстве? Осознав опасность, избавившись от ложной самоуверенности, он решил настоять на ее немедленном уходе: он уже почувствовал, что может не устоять перед искушением, и как бы Матильда ни старалась удержаться в рамках скромности, он сам уже не мог побороть страсть, которую самонадеянно считал для себя неопасной.

– Агнес! Агнес! – воскликнул он. – Твое проклятие уже действует!

Он вышел из кельи, твердо решив удалить фальшивого Розарио. Отслужил заутреню, но молился без обычного пыла; его сердце и мысли были заняты делами мирскими. По окончании службы он вышел в сад и направился к тому месту, где вчера сделал неприятное открытие: он не сомневался, что Матильда будет искать его там. И не ошибся: вскоре она вошла в грот и робко приблизилась к монаху. Несколько минут они молчали, потом девушка захотела что-то сказать, но аббат, собравшийся с духом, опередил ее. Все еще не сознавая, насколько сильно она на него влияет, он боялся мелодичных звуков ее голоса.

– Садись, Матильда, – сказал он, придав своему лицу выражение твердости, но стараясь не быть суровым. – Внимательно выслушай меня и знай, что я руководствуюсь не своим, а твоим интересом; поверь, что мое дружеское расположение к тебе и сочувствие велики, и неизбежность разлуки огорчает меня, как и тебя, но мы должны расстаться навсегда.

– Амброзио! – вскричала она с удивлением и болью.

– Успокойся, мой друг, мой Розарио! Позволь пока называть тебя этим именем, столь дорогим для меня… Мне неловко признаваться, как это для меня тяжело. Но именно из-за этого я говорю: так должно быть. Я настаиваю на твоем уходе. Матильда, тебе нельзя больше оставаться здесь.

– О! Где же тогда мне искать безупречность? Где скрывается Истина, бежавшая прочь от лживого мира, в каком счастливом краю? Отец, я надеялась, что она обитает здесь; я думала, что она нашла убежище в твоей душе. И ты тоже оказался подлецом? О боже! И ты тоже предаешь меня?

– О чем ты, Матильда?

– Да, отец, да. У меня есть право упрекать тебя. О! Где же твои обещания? Срок моего послушания еще не истек, однако ты призываешь меня покинуть монастырь? Хватит ли у тебя жестокости прогнать меня? И разве не давал ты мне торжественного обещания не делать этого?

– Я не хочу принуждать тебя; я дал торжественное обещание, да. Но теперь, когда я завишу от твоего великодушия, когда я описал те трудности, которые возникают из-за твоего присутствия, ты не освободишь меня от клятвы? Подумай о том испытании, которое меня постигнет, если тебя разоблачат; подумай, что станет с моим душевным покоем, что грозит моей чести и репутации. Сердце мое еще свободно; я расстанусь с тобой с грустью, но без отчаяния. Но спустя несколько недель счастье мое будет принесено в жертву твоим чарам; ты так незаурядна, так любезна! Если я попытаюсь воздержаться, это сведет меня с ума. Но, поддавшись искушению, я ради одного мига преступного наслаждения погублю и свое доброе имя в этом мире, и свою душу – в ином. Тридцать лет страданий насмарку? Если я тебе и впрямь дорог, огради меня от горьких угрызений совести! Покинь эти стены, и я буду горячо молиться о твоем счастье, сохранив дружеское восхищение тобой; захочешь ли ты стать причиной моих несчастий? Ответь мне, Матильда, что ты выберешь?

Девушка молчала.

– Что ты скажешь мне, Матильда?

– Как ты жесток! – воскликнула она, заламывая руки. – Ты же не оставляешь мне никакого выбора: ты знаешь, что я повинуюсь твоей воле!

– Значит, я не обманулся в твоем великодушии, Матильда?

– Да! Я докажу истинность моей любви, подчинившись приговору, разбивающему мне сердце. Освобождаю тебя от клятвы. Я сегодня же оставлю монастырь. Одна моя родственница служит аббатисой в Эстремадуре, в ее обитель я и удалюсь, навеки оставив этот мир. Но скажи мне, отец, сопроводишь ли ты меня добрыми пожеланиями? Будешь ли иногда, отвлекаясь от дел небесных, уделять мне место в своих мыслях?

– Ах! Матильда, боюсь, что я слишком часто буду вспоминать тебя!

– Тогда мне больше нечего желать, разве только встречи с тобою на небесах. Прощай, друг мой, мой Амброзио! И все же, признаюсь, я с радостью унесла бы с собой какую-нибудь памятку о тебе.

– Что же мне дать тебе?

– Что-то… что захочешь… хотя бы один из этих цветков. – Она указала на розовый куст, росший у входа в грот. – Я спрячу его на своей груди, и, когда умру, сестры найдут высохший цветок близ моего сердца.

Аббат ничего не смог ответить; медленными шагами, с тяжестью на душе подошел он к кусту и нагнулся, чтобы выбрать цветок. Вдруг он пронзительно вскрикнул, отшатнулся и выронил уже сорванную розу из рук. Услышав крик, Матильда бросилась к нему в ужасной тревоге.

– Что случилось? Ответь мне, бога ради! Что с тобой?

– Смерть поджидала меня, – отозвался он еле слышно, – среди роз… змея…

Боль от укуса стала невыносимой, Амброзио потерял сознание и упал на руки Матильды.

Неописуемый ужас охватил ее. Боясь оставить Амброзио, она стала громко кричать, созывая монахов на помощь. Наконец несколько братьев, заслышав ее зов, прибежали к гроту, перенесли аббата в его келью и немедленно уложили в постель. К этому времени рука Амброзио страшно распухла, а снадобья, примененные братом-лекарем, хотя и поддержали его жизнь, но не привели в чувство: он горел в лихорадке, бредил, изо рта у него шла пена, и четверо самых сильных монахов с трудом удерживали его на ложе.

Отец Пабло (так звали лекаря) сразу приступил к осмотру раненой руки. Монахи стояли вокруг, тревожно ожидая его суждения; мнимый Розарио не притворялся бесчувственным: он смотрел на страдальца с невыразимой тоской, и стоны, то и дело вырывавшиеся из его уст, выдавали силу его волнения.

Отец Пабло исследовал рану. Когда он вытащил из разреза свой ланцет, все увидели на кончике инструмента пятнышко зеленоватой жидкости. Лекарь печально покачал головой и отошел от кровати.

– Я этого боялся, – сказал он, – надеяться не на что.

– Надежды нет? – воскликнули разом монахи. – Да возможно ли это!

– Судя по тому, как быстро сказалось действие яда, я подозревал, что аббата ужалила сколопендра. И яд, который вы видите на моем ланцете, это подтверждает. Он не проживет и трех дней.

– И средства против этого нет? – спросил Розарио.

– Если не извлечь яд, он не выздоровеет, но как извлечь, мне неведомо. Я могу только приложить к ране такие снадобья, которые снимают боль. Пациент придет в себя; но яд отравит его кровь, и через три дня он скончается.

Горе братии было велико. Пабло, как и обещал, обработал и перевязал рану, после чего все удалились. В келье остался только Розарио, поскольку аббат настоял, чтобы именно ему поручили ухаживать за ним. Амброзио был так изможден лихорадкой, что теперь крепко уснул и как будто даже не подавал признаков жизни. В таком положении его застали монахи, когда вернулись, чтобы узнать, не стало ли аббату лучше. Пабло снял повязку, скорее из любопытства, чем надеясь увидеть благоприятные симптомы. Каково же было его изумление, когда оказалось, что воспаление полностью прошло! Он ввел ланцет в рану и вынул его совершенно чистым; от яда не осталось и следа, и если бы не дырочки от укуса, Пабло мог усомниться, была ли вообще рана.

Монахи восприняли это известие с равной долей радости и удивления. Впрочем, удивление их скоро прошло, ведь они были твердо убеждены, что их настоятель – святой, и не увидели ничего поразительного в том, что блаженный Франциск ради него совершил чудо. Таково было всеобщее мнение. Они так громко выражали его, восклицая: «Чудо! Чудо!», что в конце концов разбудили Амброзио.

Монахи столпились вокруг кровати, выказывая свое ликование по поводу его чудесного выздоровления. Он полностью пришел в себя и ни на что не жаловался, кроме слабости и сонливости. Пабло дал ему укрепляющее лекарство и посоветовал оставаться в постели еще пару дней, после чего ушел сам и увел братьев, дабы не утомлять пациента разговорами и дать ему отдохнуть. Аббат и Розарио остались одни.

Несколько минут Амброзио смотрел на своего ученика (вернее, ученицу) и с удовольствием, и с тревогой. Она сидела на краешке кровати, опустив голову, прикрытую, как всегда, капюшоном рясы.

– И ты все еще здесь, Матильда? – сказал монах наконец. – Удовлетворена ли ты тем, что так близко подвела меня к погибели, что лишь чудо могло спасти меня от могилы? Ведь та ядовитая тварь была, конечно, послана небом, чтобы покарать…

Матильда прервала его, приложив ладонь к его губам.

– Тише, отец, тише! – весело сказала она. – Вам нельзя разговаривать.

– Тот, кто так распорядился, не знал, какую интересную тему я хотел бы обсудить!

– Но я знаю и все-таки настаиваю на том же. Меня назначили ухаживать за вами, и вы должны меня слушаться.

– Я вижу, ты в хорошем настроении, Матильда!

– Может быть… Мне только что выпало самое большое удовольствие за всю мою жизнь.

– И какое же?

– Я должна его скрыть от всех, и особенно от вас.

– Особенно от меня? Ну же, Матильда, прошу…

– Тише, отец, тише! Вам следует молчать. Но раз уж вам не хочется спать, позволите ли развлечь вас игрой на арфе?

– Но разве ты умеешь играть?

– О, музыкант из меня вышел весьма слабый! И все же, если вам предписана тишина на сорок восемь часов, я попробую развлечь вас, когда вы устанете от размышлений. Сейчас принесу арфу.

– Итак, отец, что мне спеть? – спросила она, возвратившись с инструментом. – Хотите послушать балладу о доблестном рыцаре Дурандарте, погибшем в славной битве при Ронсевале?

– Пой что хочешь, Матильда.

– О, не называй меня Матильдой! Зови меня Розарио, своим другом. Эти имена мне приятно слышать из твоих уст. Слушай же!

Она настроила свою арфу и заиграла так, что сомнений в ее превосходном мастерстве не могло быть. Мелодия, выбранная ею с безупречным вкусом, была тиха и печальна. Амброзио чувствовал, как напряжение в его душе ослабевает, сменяясь приятной грустью. Вдруг Матильда резко сменила тон, уверенной рукой извлекла из струн ряд громких, воинственных аккордов и запела старинную балладу на простой, но мелодичный мотив.

Это был рассказ о прекрасном рыцаре Дурандарте, который пал в печально известной битве при Ронсевальском ущелье. Семь долгих лет поклонялся он неприступной даме Белерме, а когда наконец ответила она на призыв его сердца, вражеский воин сразил доблестного Дурандарте. Умирая, он сожалел не о том, что смерть заберет его молодым, а о несбывшемся счастье с любимой. И он завещал своему родичу Монтесиносу вырезать из его мертвого тела сердце и отдать на хранение Белерме. Монтесинос, проливая горючие слезы, исполнил его волю и, не зная, как пережить тяжелую потерю, долго сетовал на то, что не погиб вместе с ним…

Амброзио слушал и наслаждался: ему не доводилось еще слышать столь гармоничный голос; не имея опыта светского пения, он дивился, как могут божественные звуки исходить не от ангелов. Но, услаждая свой слух, после первого же взгляда он не рискнул дальше услаждать взор. Девушка сидела напротив его кровати, грациозно склонившись над арфой. Ее капюшон слегка сместился, открыв алые губы, полные, свежие и влажные, и подбородок с ямочками, где затаились целые стайки амурчиков. Чтобы длинный рукав не цеплялся за струны, она сдвинула его до локтя, обнажив белоснежную руку идеальной формы. Амброзио не отважился смотреть дальше и сразу закрыл глаза, но опасно соблазнительный образ не исчез из его мыслей. Она виделась ему, украшенная всеми прелестями, какие могло создать его распаленное воображение. Уже увиденные им черты приукрашивались, а то, что еще оставалось скрытым, фантазия расцвечивала яркими красками. Однако о своих обетах и необходимости их соблюдать он не забыл и боролся с желаниями, содрогаясь при мысли об открывшейся перед ним пропасти.

Матильда умолкла. Опасаясь влияния ее чар, Амброзио притворился спящим, мысленно умоляя святого Франциска о поддержке в этом опасном испытании! Матильда же, поднявшись с места, тихо подошла к кровати и внимательно посмотрела на него.

– Спит! – сказала она наконец еле слышно, хотя аббат разбирал ее слова хорошо. – Теперь я могу любоваться им, не причиняя вреда; дышать в унисон с ним; я могу восхищаться его лицом, не вызывая подозрений в нечистоте и обмане. Он боится, что я введу его в соблазн нарушения обетов. Это несправедливо! Будь у меня намерение возбудить в нем желание, я не стала бы так тщательно скрывать от него тот облик… облик, который он ежедневно восхваляет…

Она умолкла, погрузившись в свои мысли, потом снова заговорила.

– Это было только вчера, лишь несколько часов пролетело с той поры, как я была дорога ему; он уважал меня, и сердце мое ликовало. Но теперь, о, как теперь все изменилось! Он смотрит на меня с подозрением, он требует, чтобы я удалилась навсегда, он, мой святой, мой кумир! Если бы ты знал, что я чувствовала, когда ты был при смерти! Если бы ты знал, насколько дороже ты стал для меня, страдая! Но придет время, когда ты убедишься, что моя страсть чиста и бескорыстна. Тогда ты пожалеешь обо мне и прочувствуешь все тяготы моих бед…

Голос ее задрожал, и она заплакала. Одна слеза упала на щеку Амброзио.

– Ах, я потревожила его, – прошептала Матильда и поспешно отступила.

Она забеспокоилась напрасно. Крепче всего спят те, кто не желает просыпаться. В такой ситуации оказался наш монах: он притворялся, будто спокойно спит, хотя с каждой минутой спокойствие его улетучивалось. Горячая слеза разожгла жар в его сердце.

«Какая любовь! Какая чистота! – думал он. – Но если я настолько остро чувствую жалость, что же будет, если я почувствую любовь?»

Матильда отошла на несколько шагов, и Амброзио осторожно приоткрыл глаза. Девушка стояла к нему спиной, грустно склонив голову на раму арфы, и смотрела на картину, висевшую на стене напротив кровати.

– Счастливый образ! – так обратилась она к прекрасной Богоматери. – К тебе, бесчувственной картине, он обращает свои молитвы; на тебя глядит с обожанием. Может быть, это природное чутье мужчины подсказывает ему?.. Я думала, что ты облегчишь бремя моих горестей, но оно стало еще тяжелее – я почувствовала, что, будь мы с Амброзио знакомы до того, как он принес свои обеты, мы могли бы вместе познать счастье. Пустые надежды! Не красота, а религия восхищает Амброзио. Он поклоняется не женщине, а божеству. Вот если бы он сказал мне, что, не будучи еще обручен с Церковью, не пренебрег бы Матильдой! Может быть, он поймет это, когда я буду лежать на смертном одре. Уже не опасаясь нарушить обеты, он признался бы мне в своих чувствах, и это облегчило бы мою агонию. Будь я в этом уверена, как весело ждала бы я последнего часа!

Аббат не пропустил ни звука из этого монолога; последние слова пронзили его сердце. Не удержавшись, он приподнялся с подушки и воскликнул взволнованно:

– Матильда! О моя Матильда!

Она вздрогнула и резко обернулась. От этого движения капюшон упал ей на плечи, и пытливому взгляду монаха открылось ее лицо. Как же был он потрясен, увидев точное подобие своей обожаемой Мадонны! Та же чудесная соразмерность черт, те же роскошные золотые локоны, задумчивые глаза и величавость всего облика отличали и Матильду! Вскрикнув от удивления, Амброзио упал на подушку, не понимая, божественное ли это явление или смертное существо.

Матильда сильно смутилась. Она застыла, опираясь на арфу, глядя в пол, и ее нежные щеки окрасил румянец. Опомнившись, она первым делом снова натянула капюшон на голову. Потом, трепеща и волнуясь, попыталась объясниться:

– Ты случайно проник в тайну, которую я не открыла бы ни за что до своего смертного часа: да, Амброзио, Матильда де Вильянегас – оригинал твоей любимой Мадонны. Вскоре после того, как мною овладела эта злосчастная страсть, я задумала передать тебе свое изображение. Толпы воздыхателей убедили меня, что я достаточно красива, и мне не терпелось узнать, как это подействует на тебя. Я заказала свой портрет Мартину Галуппи, знаменитому венецианцу, жившему тогда в Мадриде. Он прекрасно передал сходство, и я отправила картину как бы на продажу в аббатство капуцинов; торговец, у которого ты купил ее, был моим посланцем.

Суди же, как я ликовала, когда он рассказал, что ты смотрел на нее с восторгом и даже с обожанием, что ты повесил картину у себя в келье и молишься только перед нею! Может, это открытие избавит меня от подозрений? Изо дня в день я слушала, как ты возносишь хвалы моему портрету. Я видела, какое восхищение вызывает у тебя моя красота; и все же я не позволила себе обратить против твоей добродетели оружие, которым ты сам меня снабдил. Я скрыла свое лицо, уже вызвавшее твою безотчетную любовь. Привлечь тебя усердием в религиозных обязанностях, убедить в том, что душа моя добродетельна и привязанность к тебе чиста, – такова была моя единственная цель. Мне это удалось; и если бы ты не заставлял меня раскрыть секрет, если бы я так не мучилась из-за боязни разоблачения, ты и впредь знал бы меня как Розарио. Но ты по-прежнему намерен изгнать меня? Неужели не дано мне провести немногие оставшиеся дни жизни рядом с тобою? Говори же, Амброзио, и позволь мне остаться!

Долгая речь девушки дала аббату время собраться с мыслями. Он понял, что в нынешнем своем состоянии не сможет избавиться от чар этой женщины, если не отошлет ее прочь.

– Ты так сильно удивила меня, – сказал он, – что я сейчас не способен дать ответ. Не настаивай, Матильда; оставь меня, мне нужно побыть одному.

– Повинуюсь. Но обещай, что не заставишь меня покинуть аббатство немедленно.

– Матильда, подумай о последствиях! Наша разлука неминуема.

– Но не сегодня, отец! О, сжалься, не сегодня!

– Ты слишком настойчива; но я не могу противиться такой просьбе. Я позволю тебе остаться на некоторое время, чтобы как-то подготовить братьев к твоему уходу; даю тебе два дня, но на третий… – Тут он невольно вздохнул. – Помни, на третий день мы должны будем расстаться навсегда!

Она радостно схватила его руку и прижалась к ней губами.

– На третий! – воскликнула она торжественно, с оттенком безумия. – Вы правы, отец, вы правы! На третий день мы должны будем расстаться навсегда!

Взгляд ее в этот момент был так ужасен, что сердце монаха заныло от зловещего предчувствия. Она еще раз поцеловала его руку и стремглав выбежала из кельи.

Оставшись один, Амброзио вновь стал добычей сотни противоречивых чувств. Наконец привязанность к мнимому Розарио и природная пылкость темперамента одержали верх, когда на помощь им пришла основная черта его характера: самонадеянность. Монах подумал, что победить искушение – гораздо большая заслуга, чем избегать, а значит, ему следует скорее радоваться представившемуся случаю доказать твердость своей добродетели. Святой Антоний устоял перед соблазном, почему бы и ему не устоять? Кроме того, святого Антония испытывал сам дьявол, а опасность для Амброзио исходила от простой смертной женщины, боязливой и скромной, которая желала ему устоять ничуть не меньше, чем он сам.

– Да, – сказал он, – пусть эта несчастная останется; у меня нет причин бояться ее: даже если я окажусь слаб перед искушением, меня поддержит невинность Матильды.

Амброзио еще предстояло узнать, что для неопытного сердца порок намного опаснее, если он прячется под маской добродетели.

Между тем самочувствие аббата окончательно улучшилось, и когда отец Пабло навестил его снова поздно вечером, тот сумел уговорить лекаря, что на следующий день выйдет из кельи. Матильда появилась вечером лишь вместе с другими монахами, пришедшими осведомиться о здоровье аббата. Она, видимо, побоялась остаться с ним наедине и провела в его комнате всего несколько минут.

Спал монах крепко, но сны предыдущей ночи повторились, сладострастные ощущения стали еще острее и приятнее; те же возбуждающие видения посетили его: Матильда, блистающая красотой, теплая, нежная, роскошная, тесно прижималась к нему и осыпала жаркими ласками. Он отвечал ей тем же и столь же усердно; и уже почти достиг вершины блаженства, как вдруг лукавый образ исчез, оставив его во власти мучений стыда и разочарования.

Настало утро. Усталый, измученный и истощенный дразнящими снами, он не захотел подниматься с постели и первый раз в жизни позволил себе пропустить заутреню. Встал он поздно и в течение дня не имел возможности поговорить с Матильдой без свидетелей: в его келье толпились монахи, жаждущие выказать свое беспокойство по поводу его здоровья; он еще не выслушал всех, кто спешил поздравить его с выздоровлением, когда колокол призвал братию в трапезную.

После обеда монахи разошлись кто куда – в тенистые уголки сада, под сень деревьев или в какой-нибудь из гротов, чтобы там провести часы сиесты. Аббат направился к «убежищу отшельника», взглядом пригласив Матильду сопровождать его; она подчинилась. Не нарушая молчания, они вошли в грот и сели; обоих сковывала неловкость, и оба явно не хотели начинать разговор. Наконец аббат заговорил, избрав безопасную общую тему, и Матильда подхватила ее, стараясь, чтобы он забыл, что рядом с ним сидит не Розарио. Оба не рискнули, да и не хотели затрагивать предмет, который сильнее всего заботил их.

Попытки Матильды казаться веселой были явно вымученными; душу ее тяготила тревога, голос звучал тихо и слабо; ей, видимо, хотелось закончить этот ненужный разговор; наконец, сославшись на недомогание, она попросила Амброзио отпустить ее. Он проводил ее до двери кельи и там сообщил, что согласен и впредь проводить с нею часы отдыха, когда она пожелает.

Матильда не проявила никакой радости, услышав это, хотя вчера так добивалась разрешения.

– Увы, отец, – сказала она, печально покачав головой, – ваша доброта запоздала. Судьба моя определена, мы должны расстаться; но поверьте, я благодарна вам за сочувствие к несчастной, столь мало его заслуживающей.

Она приложила платок к глазам; капюшон слегка сдвинулся, и Амброзио заметил, что девушка бледна, а глаза ее запали и веки отяжелели.

– Добрый боже! – ахнул он. – Ты серьезно больна, Матильда; я сейчас же позову к тебе отца Пабло.

– Не нужно! Да, я больна, но он мой недуг не излечит. Прощайте, отец! Помяните меня завтра в своих молитвах, а я буду вспоминать вас на небесах.

Она вошла в келью и закрыла дверь.

Аббат немедля направил к ней лекаря и нетерпеливо дожидался его отчета; но отец Пабло вскоре вернулся и доложил, что потерпел неудачу: Розарио отказался даже впустить его и отклонил предложенную помощь. Амброзио встревожился не на шутку, но решил, что на эту ночь Матильду нужно оставить в покое; если к утру ее состояние не улучшится, он все-таки настоит на том, чтобы она посоветовалась с отцом Пабло.

Спать ему не хотелось; он отворил окно и долго глядел, как играют лунные лучи со струями ручья, протекавшего под стенами монастыря. Прохлада ночного ветерка и тишина позднего часа настроили Амброзио на печальный лад; он думал о красоте и чувствах Матильды, о тех наслаждениях, которые они могли бы познать вдвоем, если бы не оковы монашеского долга. Он полагал, что ее любовь к нему без поддержки надежды не будет продолжаться вечно; она, без сомнения, сумеет загасить свою страсть и обретет счастье в объятиях кого-то более удачливого. Он содрогался при мысли о том, как опротивеет ему монотонная жизнь в обители, когда «Розарио» уйдет; он вздыхал, думая о мире, навеки ему недоступном.

Внезапно громкий стук в дверь прервал его размышления. Церковный колокол только что отзвонил два часа. Аббат поспешил открыть дверь своей кельи и увидел послушника, запыхавшегося и чем-то испуганного.

– Поспеши, преподобный отец! – сказал он. – Поспеши к молодому Розарио: он очень просит увидеться с тобой; он при смерти.

– Боже милостивый! Где же отец Пабло? Почему он не с ним? О! Я так боюсь…

– Отец Пабло осмотрел его, но наука помочь ничем не может. Он подозревает, что юноша отравился.

– Отравился? Ах, бедняжка! Этого я и опасался! Но не буду терять времени, может, еще что-то удастся сделать…

В считаные минуты достиг он кельи послушника. Там он застал нескольких монахов, в том числе и отца Пабло, который, держа в руке чашку с лекарством, уговаривал Розарио выпить его. Другие просто дивились прекрасному лицу пациента, которое они видели впервые. Девушка выглядела сейчас еще прекраснее, чем всегда: бледность и слабость оставили ее, яркий румянец окрасил щеки, глаза искрились тихой радостью, но лицо выражало уверенность и решимость.

– Не мучайте меня больше! – сказала она брату Пабло, когда охваченный страхом аббат ворвался в келью. – От моей болезни у вас нет средства, все ваше мастерство тут бессильно, и я не хочу, чтобы меня лечили.

Завидев Амброзио, она встрепенулась:

– Ах, вот и он! Мне посчастливилось еще раз увидеть его, прежде чем мы расстанемся навек! Оставьте меня, братья мои; многое нужно мне поведать этому святому человеку наедине.

Монахи тотчас удалились, и Матильда с аббатом остались одни.

– Что ты натворила, безрассудная женщина? – воскликнул монах, как только дверь кельи закрылась. – Скажи, верна ли моя догадка? Я потеряю тебя? Ты сама себя погубила?

Она улыбнулась и взяла его за руку.

– Где же тут безрассудство, отец? Я отдала простой камешек и спасла алмаз. Моя смерть сохранит жизнь, ценную для мира, которая дороже мне своей собственной…Да, отец, я отравилась, но этот яд сперва попал в твою кровь.

– Матильда!

– Я не хотела признаваться тебе в этом, пока не настанет мой смертный час, но он уже настал. Ты ведь не забыл еще недавний день, когда укус сколопендры угрожал твоей жизни? Лекарь сдался, признав, что не знает, как удалить яд. Я же знала одно средство и не колеблясь воспользовалась им. Мы остались одни, ты спал; я сняла повязку с твоей руки, поцеловала рану и вытянула яд губами. Он поразил меня быстрее, чем я ожидала. Смерть моя близка – еще час, и я отойду в лучший мир.

– Боже всемогущий! – воскликнул аббат и бессильно опустился на кровать, но через минуту вдруг поднялся и посмотрел на Матильду с яростью отчаяния.

– И ты принесла себя в жертву ради меня! Ты умираешь, чтобы сберечь Амброзио! Неужели иного способа нет, Матильда? И надежды нет? Говори, о, говори же! Скажи, что твою жизнь можно продлить!

– Утешься, мой единственный друг! Да, есть средство, чтобы сохранить мне жизнь; но оно таково, что я не осмелюсь применить его. Оно опасно, ужасно! Жизнь будет куплена слишком дорогой ценой… если только не позволено будет мне жить ради тебя.

– Так живи для меня, Матильда, и я буду благодарен тебе! – Он схватил ее руку и страстно прижал к своим губам. – Вспомни наши недавние разговоры. Я теперь на все согласен. Вспомни, как ярко ты описывала единение душ; осуществим же его! Забудем про разницу пола, вопреки мирским предрассудкам, и станем друг другу братьями и друзьями. Живи, Матильда! Живи для меня!

– Амброзио, так быть не должно. Когда я думала и говорила так, то обманывала и тебя, и себя: я должна либо умереть сейчас, либо угаснуть от долгих мучений неудовлетворенной страсти. После нашего недавнего разговора темная пелена упала с моих глаз. Я более не поклоняюсь тебе как святому; твои душевные достоинства – уже не главное для меня; я жажду слиться с тобою. Женщина возобладала в моей душе, и я попала во власть неукротимой страсти. Забудем о дружбе! Это холодное, бесчувственное слово. Я сгораю от любви, невыразимой любви, и любовь должна быть мне ответом. Берегись же, Амброзио, ищи спасения в молитвах. Если я останусь в живых, твоим истинам, твоей репутации, заслуженной годами страданий, всему, что ты ценишь, придет конец. Я больше не смогу сражаться со своей страстью, буду пользоваться любыми возможностями пробудить твое желание, а значит, буду способствовать приближению твоего и моего бесчестья. Нет, нет, Амброзио, я должна уйти из жизни; с каждым ударом сердца я все больше убеждаюсь, что у меня остался лишь один выбор: насладиться тобою или умереть.

– Потрясающе! Матильда! Ты ли это?

Он шевельнулся, намереваясь встать с кровати. Она громко вскрикнула и, приподнявшись, обвила его руками.

– О! Не оставляй меня! Посочувствуй моим заблуждениям: ведь через несколько часов меня не станет! Еще немного, и я избавлюсь от этой позорной страсти.

– Злосчастная женщина, что я мог бы сказать тебе? Я не могу… не должен… Но ты живи, Матильда! Живи!

– Подумай, о чем ты просишь. Что? Мне жить затем, чтобы погрузиться в омут позора? Стать орудием ада? Послушай, как бьется мое сердце, отец.

Она прижала его руку к своей груди. В полном смятении, подавленный и пораженный, он не высвободился и ощутил биение ее сердца.

– Пойми же, отец! Пока здесь еще хранятся честь, истина и целомудрие, но если оно не перестанет биться, то станет завтра прибежищем отвратительных прегрешений. Поэтому дай мне умереть сегодня! Дай мне умереть, пока я еще заслуживаю слез чистых душ! – Она склонила голову, и ее золотистые волосы коснулись плеча монаха. – В твоих объятиях я усну; твоя рука закроет мои глаза, твои уста примут мой последний вздох. Будешь ли ты иногда думать обо мне? О да, да, да! Этот поцелуй станет залогом памяти.

Была уже поздняя ночь. Все стихло вокруг. Одинокая лампада разливала по комнате смутный, таинственный свет, обволакивавший фигуру Матильды. Не было рядом с любящими ни любопытных глаз, ни настороженных ушей, звучал только нежный голос Матильды. Амброзио был в полном расцвете мужской силы; он видел перед собою молодую и красивую женщину, спасшую его жизнь, обожавшую его; любовь к нему довела ее до края могилы. Он сидел на ее постели; рука его лежала на ее груди, а ее голова сладострастно касалась его плеча. Удивительно ли, что он поддался искушению? Опьяненный желанием, он прижался устами к жаждущим устам девушки; жар и жажда Амброзио и Матильды сравнялись. Он крепко обнял ее, позабыв и обеты свои, и святость, и добрую славу; он помнил лишь, что хочет наслаждения и может получить его.

– Амброзио! Мой Амброзио! – вздохнула Матильда.

– Твой, твой навсегда, – прошептал монах, и их тела слились.

Глава III

– Ну, мы пропали. Это те бродяги,

Которых все прохожие боятся.

– Происхожденьем многие из нас дворяне,

Но буйство юных лет неукротимых

Отторгло нас от общества людей.

Уильям Шекспир, «Два веронца», перевод М. Кузмина

По пути домой маркиз хранил молчание. Он пытался припомнить все подробности, которые могли бы настроить Лоренцо снисходительнее к его связи с Агнес. Лоренцо же, имея причину тревожиться за честь своей семьи, следовал за ним, недоумевая, как ему вести себя с маркизом. Сцена в церкви, свидетелем которой он был, не позволяла считать Раймонда другом; но ради поручения Антонии следовало быть учтивым и не проявлять враждебности. Он пришел к выводу, что полное молчание будет наилучшим вариантом, и, сдержав свое раздражение, не нарушал раздумий дона Раймонда.

Придя в особняк рода Ситернас, маркиз сразу провел гостя в свои покои и заговорил о том, как он рад, что застал его в Мадриде. Лоренцо прервал его.

– Прошу извинить меня, сударь, – сказал он холодно, – если я неприветливо восприму ваши излияния. Задета честь моей сестры. Пока я не выясню, что происходит и с какой целью вы переписываетесь с Агнес, я не могу считать вас своим другом. Надеюсь, что вы не замедлите объясниться.

– Прежде всего дайте слово, что выслушаете меня терпеливо и снисходительно.

– Я люблю сестру достаточно, чтобы не судить сурово; да и вы до сего дня были лучшим моим другом. Я должен также признаться, что надеюсь на ваше содействие в одном деле, для меня очень важном, и потому хотел бы поскорее убедиться, что вы по-прежнему достойны уважения.

– Лоренцо, я ужасно рад! Помочь брату Агнес – огромное удовольствие для меня!

– Убедившись, что я могу принять ваши услуги без ущерба для своей чести, никому другому в мире я не захочу быть столь же обязанным, как вам.

– Вероятно, вы уже слышали от вашей сестры имя Альфонсо д’Альварадо?

– Никогда. Обстоятельства не давали нам с Агнес возможности часто встречаться. Еще ребенком ее отдали на воспитание тетке, которая вышла замуж за германского дворянина. В его замке она и жила и лишь два года назад вернулась в Испанию с намерением удалиться от мира.

– Добрый боже! Лоренцо, вы знали об этом и не попробовали ее отговорить?

– Маркиз, не думайте обо мне дурно! Как только известие дошло до меня в Неаполе, я крайне расстроился и поспешил вернуться в Мадрид специально ради того, чтобы предупредить это жертвоприношение.

Приехав, я помчался в обитель клариссинок, куда Агнес поступила послушницей, и потребовал свидания с сестрой. Представьте себе, как я удивился, когда она отказалась: она велела передать, что, опасаясь моего влияния, не рискнет встретиться со мною, пока не останется один день до ее пострига. Я стал уговаривать монахинь; я настаивал на свидании с Агнес; я прямо сказал, что подозреваю их в насильственном удержании девушки. Чтобы очиститься от этого обвинения, настоятельница передала мне записку, несколько строк, написанных хорошо знакомым почерком сестры, которые подтверждали устное сообщение. Все последующие попытки хотя бы коротко увидеться были так же напрасны, как и первая. Она была несгибаема, и мне дозволили увидеть ее лишь накануне того дня, когда она должна была войти в монастырь, чтобы больше его не покидать.

Свидание происходило в присутствии наших старших родственников. Мы увиделись впервые со времен детства, и сцена вышла грустная: она бросилась ко мне, поцеловала и горько заплакала. Всеми возможными доводами, слезами, мольбами я пытался отговорить Агнес от рокового шага. Я описывал ей все трудности религиозной жизни; я пытался соблазнить ее воображение всеми удовольствиями, от которых она собиралась отказаться, и просил объяснить, чем вызвано такое отвращение к миру. При этом вопросе она побледнела, и слезы так и хлынули из ее глаз. Она попросила меня не допытываться больше, сказала, что мне достаточно знать: решение принято бесповоротно, и обитель – единственное место, где она может надеяться обрести покой.

Переубедить ее мне не удалось, и обеты были принесены. Я часто виделся с нею и разговаривал через решетку[7] и с каждым разом все острее чувствовал свою потерю. Вскоре мне пришлось уехать из Мадрида; вернулся я только вчера вечером и не успел зайти в обитель святой Клары.

– Итак, пока я не упомянул это имя, вы не слыхали об Альфонсо д’Альварадо?

– Простите, я вспомнил: тетка писала мне, что некий авантюрист, называвшийся так, каким-то образом сумел втереться в их общество, снискал расположение моей сестры, и она даже пообещала бежать с ним. Однако кавалеру стало известно, что поместья на Эспаньоле[8], которые он полагал принадлежащими Агнес, на самом деле принадлежат мне. Он сразу изменил свои планы и исчез в тот день, на который был назначен побег. Агнес, в отчаянии от его низости и подлости, надумала уйти в обитель. Тетка также сообщила, что этот тип выдавал себя за моего друга, и спросила, знаком ли он мне. Я ответил отрицательно. Мне тогда было невдомек, что Альфонсо д’Альварадо и маркиз де лас Ситернас – одно и то же лицо: данное мне описание первого никак не соответствовало тому, что я знал о втором.

– В этом рассказе я легко распознаю руку доньи Родольфы и ее коварный характер. Каждое слово отмечено ее злобой, лицемерием, ее талантом выставлять в дурном свете тех, кому она хочет навредить. Простите, Медина, что я так отзываюсь о вашей родственнице. Мерзость, которую она сотворила, дает мне право на это; и когда вы узнаете всю историю, то убедитесь, что я мог бы употребить и более сильные выражения.

И он начал свой рассказ такими словами.

ИСТОРИЯ ДОНА РАЙМОНДА ДЕ ЛАС СИТЕРНАС

Опыт общения с вами, мой дорогой Лоренцо, убедил меня в благородстве вашей натуры, и потому я догадался и без подтверждения, что случившееся от вас было намеренно скрыто. Если бы вы узнали обо всем, каких несчастий избежали бы мы с Агнес! Судьба распорядилась иначе. Вы путешествовали, когда я познакомился с вашей сестрой; а поскольку наши недруги сумели скрыть от нее, где вы находитесь, она не могла, отправив письмо, попросить у вас защиты и совета.

Закончив учебу в Саламанке, где, как я слышал, вы задержались еще на год, я отправился путешествовать. Отец щедро снабдил меня деньгами, но потребовал, чтобы я скрыл свой титул и представлялся рядовым дворянином. Поступить так посоветовал друг, герцог Вилла-Эрмоза, чьи способности и знание жизни всегда восхищали меня.

«Поверь, дорогой Раймонд, – сказал он, – впоследствии ты почувствуешь выгоду от этого временного умаления. Правда, графа де лас Ситернас будут повсюду принимать с распростертыми объятиями, и твое юношеское тщеславие будет удовлетворено всеобщим вниманием. Теперь же многое будет зависеть от тебя самого; у тебя прекрасные рекомендации, но придется постараться, чтобы извлечь из них пользу, добиться одобрения тех, кому тебя представят: они обхаживали бы графа де лас Ситернас, но оценивать достоинства или мириться с недостатками какого-то Альфонсо д’Альварадо им будет незачем, а значит, когда ты понравишься обществу, то сможешь смело приписать это своим личным качествам, а не титулу, и эта победа будет для тебя гораздо более лестной. Кроме того, знатное имя помешает тебе общаться с низшими сословиями, а это, на мой взгляд, полезно юноше, которому предстоит обрести власть и богатство. Познакомься с нравами и обычаями простолюдинов в тех странах, где ты побываешь; узнай, как тяжела их жизнь, чтобы в будущем позаботиться о собственных подданных».

Прости, Лоренцо, если тебе стало скучно: та тесная связь, которая ныне создалась между нами, заставляет меня углубиться во все подробности моей жизни; я боюсь упустить что-то, пусть и неинтересное, что обеспечит твою благосклонность и к сестре, и ко мне.

Я последовал совету герцога и вскоре убедился в его мудрости. Я покинул Испанию, назвавшись Альфонсо д’Альварадо и взяв с собой лишь одного преданного слугу. Первую остановку я сделал в Париже. Поначалу он меня очаровал, как и всякого молодого человека, богатого и любящего развлекаться. Но со временем бесконечное веселье меня утомило, и я понял, что люди, с которыми я имел дело, такие изящные на вид и любезные, на самом деле – распутные, бездушные и лживые пустышки. Я уехал из Парижа, бросив этот сад наслаждений без единого вздоха сожаления, и направился в Германию, намереваясь посетить самые знаменитые дворы. По пути стоило заехать и в Страсбург[9]. На одной из остановок я вышел чем-нибудь подкрепиться и заметил красивый экипаж с четырьмя лакеями в богатых ливреях, стоявший у дверей гостиницы «Серебряный Лев». Вскоре я увидел из окна трактира, как оттуда вышла дама благородной наружности, сопровождаемая двумя служанками, забралась в карету и немедленно отбыла.

Я спросил у хозяина, кто эта дама.

– Германская баронесса, сударь, весьма знатная и богатая. По словам ее служанок, она навещала герцогиню де Лонгвиль, а теперь отправилась в Страсбург, где встретится с мужем, а оттуда они поедут в свой замок в Германии.

Я поехал дальше, рассчитывая к вечеру добраться до Страсбурга. Однако мои планы нарушила поломка экипажа, случившаяся посреди густого леса, и я был немало озабочен, не зная, как быть дальше. Стояла зима; уже сгущались сумерки, а до Страсбурга, ближайшего города, оставалось еще несколько лиг[10]. Я мог выбирать лишь между ночевкой в лесу и поиском помощи – для этого я решил доехать на лошади моего слуги Стефано до Страсбурга; в такую пору года эта идея была не из самых удачных, но за неимением лучшего годилась. Я переговорил с возницей, пообещав, что пришлю людей ему в подмогу, как только достигну Страсбурга. Я не слишком доверял его честности, однако мой слуга был хорошо вооружен, а возница, по-видимому, был в преклонных годах и счел, что с моим багажом ничего не случится.

– Провести ночь в лесу? – ответил он. – Ох, клянусь святым Дени! Не все так плохо, как вам кажется. Если я не ошибаюсь, примерно в пяти минутах ходьбы отсюда – хижина моего старого друга Батиста. Он дровосек и честный малый. Будьте уверены, что он примет вас на ночлег радушно. А я тем временем могу на лошади помчаться в Страсбург и к рассвету вернусь с мастерами, которые живо починят вашу карету.

– Скажи на милость, почему ты не сказал об этом сразу и заставил меня волноваться? Что за недомыслие!

– Я думал, что господину будет неугодно…

– Чепуха! Ладно, ладно, хватит болтать, веди нас немедленно к обители твоего дровосека.

Он повиновался, и мы углубились в чащу; лошади кое-как тащили за нами поломанный экипаж. Мой слуга будто онемел, да и я успел почувствовать силу мороза, прежде чем мы добрели до желанного убежища. Это было маленькое, но опрятное строение; подойдя ближе, я с радостью разглядел в окне отсветы уютного огня. Наш проводник постучал в дверь, но ответили нам не сразу; казалось, что обитатели дома сомневались, стоит ли нас впускать.

– Эй, эй, друг Батист! – нетерпеливо крикнул возница. – Что это с тобой? Заснул, что ли? Неужто ты откажешь в приюте господину, чей возок сломался на лесной дороге?

– А, это ты, добрый Клод? – послышался мужской голос. – Погоди чуток, я отворю!

Вскоре засовы были отодвинуты, дверь открылась, и в ее проеме появился человек с лампой в руке. Он сердечно приветствовал возницу, а потом обратился ко мне:

– Входите, сударь, добро пожаловать. Извините, что не сразу вас впустил; но в округе так много шляется разных бандитов, откуда мне было знать, кто стучится?

Он пригласил меня войти в ту комнату, где я издали увидел огонь. Меня тотчас усадили в удобное кресло, стоявшее у очага. Женщина, которую я счел женой хозяина, поднялась со своего стула, когда я вошел, и встретила меня неглубоким и равнодушным реверансом. На мое приветствие она не ответила, сразу же снова села и вернулась к своему рукоделию. Насколько муж вел себя дружелюбно, настолько она была груба и нелюбезна.

– Сожалею, что не могу устроить вас поудобнее, сударь, – сказал он, – но свободных комнат в этой хижине маловато. Все же помещение для вас и уголок для вашего слуги, я думаю, мы выделим. Вам придется удовольствоваться скромным приютом, но уж всем, что имеем, мы с вами охотно поделимся… – Обратившись к жене, он добавил: – Да что ж ты сидишь сложа руки, Маргерит, будто тебе заняться нечем! Пошевеливайся, сударыня! Поживее! Приготовь что-нибудь на ужин, достань простыни. Живее, давай! Подкинь поленьев в очаг, не видишь, господин от холода пропадает?

Хозяйка швырнула свое шитье на стол и взялась выполнять его поручения, не скрывая неохоты. Выражение ее лица не понравилось мне с первого же взгляда, хотя в целом ее черты были, несомненно, хороши; однако сероватая кожа и худое, запавшее лицо не красили женщину, и уж совсем отталкивающей была угрюмая складка на лбу; признаки раздражения и злобы были очевидны даже для самого невнимательного наблюдателя. Каждый взгляд Маргерит, каждое движение выражали недовольство и нетерпение; на добродушные подтрунивания Батиста над ее сердитым видом она отвечала коротко, колко и резко. Одним словом, супруги уравновешивали друг друга, и муж был ее противоположностью: приятное открытое лицо, крестьянская простота без грубости; плотный, круглощекий, он как бы дополнял худобу жены. Судя по морщинкам на лбу, ему было около шестидесяти лет, но годы не согнули его, он оставался бодр и крепок. А вот жене не могло быть более тридцати, но по духу и поведению она казалась гораздо старше мужа.

Так или иначе, Маргерит принялась стряпать ужин, а дровосек тем временем весело болтал с нами на самые разные темы. Возница, получивший бутылку спиртного, разогрелся и, приготовившись ехать в Страсбург, спросил, нет ли у меня еще каких-нибудь распоряжений.

– Ты что? – перебил его Батист. – Собираешься в Страсбург в потемках?

– Да ты пойми: ежели я не приведу мастеров для починки возка, как господин сможет завтра отправиться в путь?

– И то верно, про возок-то я и подзабыл. Ладно, Клод, езжай, но почему бы тебе не поужинать сперва? Времени ты потеряешь совсем немного; а господин наверняка будет так добр, что не захочет гнать тебя в такую холодную ночь на пустой желудок.

Я, конечно, с этим согласился и сказал вознице, что мне безразлично, прибуду ли я в Страсбург на час или два позже. Он поблагодарил меня, а потом вышел вместе со Стефано, чтобы поместить своих лошадей в конюшню дровосека. Батист подошел вслед за ними к двери и выглянул наружу.

– Ветер поднялся резкий, злой, – сказал он с тревогой. – Не понимаю, где это так задержались мои ребята! Я вас с ними познакомлю, сударь. Лучше их не найдется молодцов среди тех, кто башмаками землю топчет: старшему двадцать три, а другой годом младше; на пятьдесят миль окрест Страсбурга не сыскать им равных по уму, отваге и трудолюбию. Скорей бы уж они вернулись! Мне что-то беспокойно становится.

Маргерит в этот момент стелила скатерть на стол.

– И вы тоже тревожитесь из-за сыновей? – спросил я.

– Я – ничуть, – ответила она брюзгливо. – Они не мои дети.

– Будет тебе, хватит, Маргерит! – сказал муж. – Нечего злиться из-за того, что господин задал простой вопрос! Ежели бы ты не смотрела так сердито, он никогда бы не подумал, что у тебя может быть сын такого возраста; но дурной нрав сильно старит тебя!.. Уж не серчайте на мою жену за грубость, сударь; ее всякий пустяк выводит из себя, и ей досадно, что она вам показалась старше тридцати. Так ведь, Маргерит? Вы верно знаете, сударь, что возраст – весьма щекотливый вопрос для женщин. Хватит, Маргерит! Гляди повеселей. Хотя у тебя пока нет взрослых сыновей, лет через двадцать будут; и я надеюсь, что мы доживем до тех деньков, когда они станут такими же, как Жак и Робер.

Маргерит яростно всплеснула руками.

– Боже упаси! Если бы так получилось, я бы их сама удавила!

Она выскочила из комнаты и торопливо взбежала по лестнице на второй этаж.

Я не мог не выразить свое сочувствие лесному жителю, обреченному пожизненно на такой союз.

– Эх, господи! Каждому достается своя доля горестей, и моя доля – Маргерит. Впрочем, вообще-то она только сердитая, не злая; беда в том, что она очень любит своих детей от первого мужа и из-за этого ведет себя с моими сыновьями как злобная мачеха; она на дух их не переносит, и, будь ее воля, они бы шагу не ступили в этом доме. Но тут я стою твердо и ни за что не позволю бросить моих мальчиков на произвол судьбы, хоть она частенько и подговаривает меня их выставить. Во всем остальном я ей не перечу, и, надобно сказать, хозяйка она редкостная.

Нашу беседу вдруг прервал громкий звук призывного ауканья, донесшийся из леса.

– Это, надеюсь, мои ребята! – воскликнул дровосек, бросившись к двери.

Звук повторился. Теперь мы различили перестук лошадиных копыт; вскоре карета, сопровождаемая несколькими всадниками, остановилась у дверей хижины. Один из всадников осведомился, далеко ли еще до Страсбурга. Поскольку обратился этот кавалер ко мне, я ответил, назвав число миль, которое мне перед тем указал Клод; тут же залп ругани обрушился на возниц, сбившихся с пути. Лицам, находившимся в карете, сообщили расстояние до Страсбурга и тот факт, что лошади переутомлены и ехать дальше не могут. Главной в этой компании, видимо, была дама, которую очень огорчили эти известия; но ничего поделать было нельзя, и она послала свою камеристку узнать, может ли дровосек приютить их на ночь.

Старик был явственно недоволен этим и ответил отрицательно, сославшись на то, что уже предоставил свои свободные помещения испанскому дворянину и его слуге. Тут моя природная учтивость взыграла, и я не мог себе позволить ради собственного удобства оставить женщину без приюта. Я сразу же заверил хозяина, что отказываюсь от своих прав в пользу дамы; он попытался возражать, но я его переспорил, поспешно подошел к карете и, открыв дверцу, помог путешественнице выйти. Она оказалась той самой дамой, которую я видел у гостиницы на остановке в Люневиле[11]. Осведомившись у служанки, я узнал имя дамы – баронесса Линденберг.

Я не мог не заметить, что хозяин принял пришельцев совсем не так, как меня. Нежелание впускать их в дом было написано на его физиономии; он с трудом заставил себя произнести слова приветствия. Я провел даму в дом и предоставил ей кресло, где только что сидел сам. Она учтиво поблагодарила и рассыпалась в извинениях за то, что причинила мне неудобство. Вдруг лицо хозяина прояснилось.

– Вот, я все придумал! – сказал он, прервав излияния дамы. – Я могу разместить вас и вашу свиту, мадам, так, что этот господин не пострадает из-за своей вежливости. Одну свободную комнату предоставим даме, другую – вам, сударь, служанкам жена уступит свою спальню, слугам придется удовольствоваться амбаром, который стоит в нескольких футах от дома; но там мы разведем добрый огонь и подадим на ужин все, чем сможем поделиться.

Последовал ряд благодарностей от дамы и моих возражений против неудобства, причиняемого Маргерит, и предложение было принято. Поскольку в общей комнате было тесно, баронесса сразу же отослала своих мужчин. Батист уже собрался проводить их в упомянутый амбар, когда входная дверь распахнулась и в проеме возникли двое парней.

– Дьявол и ад! – воскликнул один и шарахнулся назад. – Робер, в доме полно чужих!

– Ага! Вот и мои сынки! – вскричал хозяин. – А ну-ка, Жак! Робер! Куда это вы бежите, мальчики? Для вас тут есть достаточно места.

Парни успокоились и вернулись. Отец представил их баронессе и мне, а потом увел слуг; женщины попросили Маргерит показать им комнату, предназначенную для их хозяйки, и они втроем тоже ушли.

Сыновья Батиста были рослыми, крепкими, хорошо сложенными молодцами с резкими чертами лица и сильно загорелые. Они коротко поздоровались с нами и приветствовали Клода, вошедшего в комнату, как старого знакомого. Потом они сбросили широкие плащи, расстегнули кожаные перевязи с привешенными к ним тесаками, и, наконец, оба вынули из-за поясов по паре пистолетов и положили их на полку.

– Вы основательно вооружаетесь для прогулок, – заметил я.

– Верно, сударь, – согласился Робер. – Мы покинули Страсбург поздно вечером, а тем, кто ходит по этому лесу, необходимо остерегаться; о нем идет дурная слава, можете не сомневаться.

– Как? – удивилась баронесса. – Разве здесь есть разбойники?

– Сказывают, будто есть, мадам. Что касается меня, я хожу по лесам во всякий час суток и ни разу с ними не сталкивался.

Вернулась Маргерит. Пасынки отозвали ее в сторонку и несколько минут перешептывались с ней. Судя по тому, как они то и дело поглядывали на нас, молодцы расспрашивали, кто мы такие.

Между тем баронесса жаловалась мне, что муж, не дождавшись ее, наверное, страдает от тревоги. Она было намеревалась отправить одного из слуг, чтобы известить барона о причине задержки, но после рассказа Робера отказалась от этой мысли. Клод избавил ее от затруднения, сказав, что он все равно должен ехать в Страсбург нынче ночью, и если она доверит ему письмо, то может рассчитывать, что оно будет благополучно доставлено.

– И как это ты не боишься встретиться с грабителями? – полюбопытствовал я.

– Увы, мой молодой господин, бедному человеку с большой семьей нельзя отказываться от заработка, даже если он связан с некоторой опасностью; ведь господин барон может расщедриться и немножко заплатить мне за труды. И потом, мне-то терять нечего, кроме жизни, а это для бандитов добыча, не стоящая труда!

Его доводы показались мне слабыми, и я посоветовал ему подождать до утра; но баронесса меня не поддержала, и я сдался. Впоследствии я выяснил, что баронесса Линденберг издавна привыкла жертвовать интересами других людей ради своих собственных, и желание отправить Клода в Страсбург возобладало над мыслями об опасности. Соответственно, было решено отправить его без промедления. Баронесса написала письмо мужу, а я черкнул записку своему банкиру, предупредив, что появлюсь в Страсбурге на следующий день. Клод взял наши письма и уехал.

Дама заявила, что очень устала: много проехала за день, да еще возницы ухитрились заблудиться в лесу. Она обратилась к Маргерит, требуя показать ей комнату, где она могла бы полчасика отдохнуть. Тотчас позвали одну из служанок, та явилась со свечой, и баронесса пошла за нею вверх по лестнице. Маргерит уже накрывала на стол и скоро дала мне понять, что я ей мешаю. Намек был слишком очевиден, чтобы не ошибиться в его смысле; поэтому я попросил одного из молодых людей провести меня в ту комнату, где должен был ночевать и где я мог дождаться ужина.

– Которая комната готова, мамаша? – спросил Робер.

– Та, что с зелеными занавесками, – ответила она. – Уж я там потрудилась, свежие простыни постелила. Если господин пожелает на кроватке поваляться да покрутиться, пусть потом сам расправит, я не буду.

– Вы что-то не в настроении, мамаша; впрочем, это не новость. Извольте следовать за мною, сударь.

Он открыл дверь и поднялся на первую ступеньку узкой лестницы.

– Не ходи без света, – сказала Маргерит. – Свою шею хочешь сломать или шею гостя?

Она обошла меня и сунула свечу в руку Робера; тот сразу пошел дальше. Жак в это время расставлял посуду на столе, стоя спиной ко мне. Маргерит, воспользовавшись тем, что на нас никто не смотрит, схватила мою руку и крепко сжала.

– Посмотрите на простыни! – буркнула она, проходя мимо меня, и немедленно вернулась к работе.

Пораженный внезапностью ее поступка, я будто окаменел, но очнулся, когда Робер окликнул меня. Я поспешил догнать его и вошел в комнату, где горел добрый огонь в очаге. Парень поставил свечу на стол, спросил, нет ли еще каких пожеланий, и наконец оставил меня одного. Будьте уверены, что я тотчас исполнил совет Маргерит. Взяв свечу, я подошел к кровати и откинул одеяло. Каковы же были мои изумление и ужас, когда я увидел на простынях алые пятна крови!

Вихрь смутных мыслей закружился в моей голове. Упоминание о грабителях, промышляющих в лесах, неприязнь Маргерит к пасынкам, оружие и общий облик этих молодцов… Припомнились мне и разговоры, слышанные в пути, о тайных связях между бандитами и возницами; все это заставило меня сомневаться и тревожиться. Я задумался над тем, как проверить свои подозрения. Неожиданно я уловил звук шагов: кто-то ходил туда-сюда внизу, под окном. Любая мелочь настораживала меня тогда, и я очень осторожно подобрался к окну, открытому, несмотря на мороз, чтобы проветрить комнату, и выглянул. Лунный свет позволил мне разглядеть человека, в котором я без труда узнал нашего любезного хозяина. Я стал следить за ним. Он то ходил быстрыми шагами, то замирал, как бы прислушиваясь, и, борясь с холодом, притопывал ногами и бил себя кулаками по животу; от малейшего шума, будь то голоса, долетающие из кухни, или шорох ветра в безлиственных ветвях, он вздрагивал и тревожно озирался.

– Чума его побери! – раздраженно сказал Батист наконец. – Где же он замешкался?

Говорил он тихо; но так как стоял он прямо под моим окном, я четко слышал каждое слово.

Потом послышались приближающиеся шаги, и к Батисту подошел человек невысокого роста; по рожку, висевшему у него на шее, я понял, что это не кто иной, как мой верный Клод, которому полагалось бы находиться уже на полпути до Страсбурга. Надеясь, что их беседа прольет некоторый свет на дело, я поспешил обеспечить себе безопасную позицию. Для этого я потушил свечу, стоявшую на столике у кровати, – пламя в очаге не давало много света и не выдало бы меня; потом на цыпочках вернулся к своему посту у окна.

Объекты наблюдения стояли на прежнем месте. За краткий миг моего отсутствия дровосек, видимо, упрекнул Клода в опоздании: когда я вернулся к окну, тот пытался оправдаться.

– И потом, – в заключение добавил он, – теперь-то я потружусь и искуплю опоздание.

– Ежели так, – ответил Батист, – я охотно прощу тебя, но, кстати, ты ведь получаешь равную с нами долю добычи, так что тебе самому будет выгода от усердия. Стыдно упустить такую знатную птичку. Ты говорил, этот испанец богат?

– Его слуга хвалился в гостинице, будто бы у него в экипаже ценностей на две тысячи пистолей, а то и больше.

Ох, как же я проклинал в ту минуту беспечность и тщеславие Стефано!

– И еще мне сказывали, – продолжал возница, – что у этой баронессы в багаже ларец с драгоценностями цены немыслимой.

– Может и так, но я бы предпочел, чтобы она убралась отсюда. Испанец – дичь простая; мы с мальчиками легко бы справились и с ним, и со слугой, и тогда спокойно разделили бы те две тысячи пистолей на четверых. А теперь придется звать всю шайку и брать их в долю, и как бы вообще не упустить компанию. Ежели наши приятели разойдутся по засадам прежде, чем ты дойдешь до пещеры, пиши пропало. У дамы многовато слуг, нам не по зубам. Если наши помощнички не поспеют вовремя, придется поутру отпустить проезжих подобру-поздорову.

– Чертовски неудачно вышло, что кучер ихней кареты незнаком с нашим братством! Но ты не бойся, друг Батист: до пещеры я доберусь за час; сейчас только десять часов, к двенадцати банда будет здесь. Ты только посматривай за своей женушкой: сам знаешь, как сильно ей не нравится наш способ заработка, и она может придумать, как сообщить слугам дамы о нашем плане.

– Ну, в ее молчании я уверен; она слишком боится меня и слишком любит своих детей, чтобы осмелиться выдать мой секрет. Кроме того, Жак и Робер за нею присматривают, и ей не позволено выходить из дому. Слуг я хорошо поместил в амбаре. Постараюсь, чтобы все было тихо до прибытия наших друзей. Знать бы мне, что ты их найдешь, так уложил бы гостей в два счета; но вдруг ты их не застанешь? Тогда утром служащие удивятся, куда они делись, и потребуют объяснений…

– А если кто-то из господ сам догадается о наших делах?

– Тогда заколем тех, до кого можем добраться, а с остальными потом как-нибудь разберемся. В общем, чтобы такого не случилось, беги-ка ты в пещеру; банда никогда не выходит на промысел раньше одиннадцати, и если ты постараешься, то успеешь перехватить их.

– Скажи Роберу, что я взял его лошадь; у моей порвалась уздечка, и она сбежала в лес. Какой пароль?

– «Награда за отвагу».

– Отлично. Я ухожу!

– А я пойду к гостям, а то как бы мое долгое отсутствие им не показалось странным. Счастливого пути, и не мешкай!

На этом почтенные компаньоны расстались; один направился к конюшне, другой пошел к входу в дом.

Можете себе представить, что я чувствовал, внимая этому разговору, из которого не пропустил ни единого звука. Я не рисковал положиться на собственные мысли и не находил никакого способа избежать грозящей мне беды. Я понимал, что сопротивление будет бесполезно: у меня не было оружия, и я был один против троих. Однако наконец я решил продать свою жизнь как можно дороже. Боясь, как бы мое отсутствие не вызвало подозрений у Батиста – он мог сообразить, что я подслушал, какое поручение он дал Клоду, – я быстро зажег свечу и вышел в коридор. Спустившись в кухню, я увидел стол, накрытый на шесть персон; баронесса сидела у камина, Маргерит заправляла салат маслом, а ее пасынки перешептывались в дальнем углу комнаты. Батист, которому нужно было обогнуть сад, чтобы достичь входной двери, еще не пришел. Я спокойно уселся напротив баронессы.

Взглянув на Маргерит, я дал ей понять, что ее намек мною усвоен. Как изменилось мое восприятие! То, что прежде казалось унынием и угрюмостью, я теперь расшифровал как отвращение к своему семейству и сочувствие ко мне. В ней я видел своего единственного союзника, но, помня, что муж следит за нею, не мог всерьез надеяться на проявление ее доброй воли.

Как я ни старался скрыть волнение, оно явственно читалось на моем лице. Я был бледен; и слова мои, и движения были бессвязны и неловки. Братья-молодцы заметили это и спросили, в чем дело. Я приписал свое состояние чрезмерной усталости и мучительному воздействию суровой зимы. Поверили они или нет, не скажу; во всяком случае, они больше не приставали ко мне с вопросами.

Я попытался отвлечься от опасной обстановки, заговорив на общие темы с баронессой. Я расспрашивал ее о Германии, сообщив, что намереваюсь там вскорости побывать. Видит Бог, в тот час я вообще не думал ни о каких поездках! Дама отвечала непринужденно и любезно и даже призналась, что удовольствие от общения со мной компенсирует для нее задержку в пути, и настоятельно приглашала меня наведаться в замок Линденберг[12].

Слушая издали, братья обменялись злобными ухмылками, подразумевая, что ей сильно повезет, если она сама туда доедет. Я не упустил этой подробности; скрыв вызванное ею чувство, я продолжал беседовать с дамой, но так часто отвечал невпопад, что она усомнилась, в своем ли я уме (о чем рассказала мне впоследствии). Дело было в том, что трудно говорить об одном предмете, когда думаешь совсем о другом. Я все изобретал способы, как выйти из дома, добраться до амбара и сообщить слугам о замыслах нашего хозяина, и тут же убеждался, что все они неосуществимы. Жак и Робер не спускали с меня глаз, и мне пришлось отказаться от этой идеи. Оставалось надеяться лишь на то, что Клод не застанет бандитов, и тогда, согласно тому, что я слышал, нас не тронут и дадут уехать.

Я невольно содрогнулся, когда Батист вошел в комнату. Он долго извинялся за то, что его «задержали неотложные дела». Затем он спросил, можно ли ему с семейством поужинать за одним столом с нами, а то, видите ли, почтение не позволит ему допустить такую вольность. О! Как я проклинал в душе этого лицемера, который собирался лишить меня жизни, и какой хорошей жизни! У меня были все причины любить ее: молодость, богатство, знатность и образование, и какие прекрасные горизонты открывались передо мной! И всему этому мог вот-вот настать ужасный конец… Но приходилось притворяться и делать вид, будто мне льстят фальшивые любезности негодяя, уже держащего наготове кинжал.

Разрешение было дано, и мы сели за стол. Мы с баронессой сидели по одну сторону, сыновья – напротив нас, спиной к двери. Батист занял место в торце стола, рядом с баронессой, а слева от него было место для его жены. Она вскоре вошла в комнату и поставила перед нами простое, но вкусное деревенское кушанье. Хозяин счел необходимым извиниться за скудость угощения: «мы-де заранее не знали, что вы прибудете, посему и предлагаем лишь ту пищу, которая рассчитывалась на семью».

– Но, – добавил он, – ежели вдруг благородные господа немного задержатся, тогда уж я надеюсь угостить их на славу.

Мерзавец! Я хорошо усвоил, какое «вдруг» он имеет в виду. И чем нас угостит…

Моя спутница по несчастью совершенно перестала огорчаться из-за задержки в пути. Она смеялась, весело болтала с хозяевами. Я пытался следовать ее примеру, но не преуспел. Мое деланое оживление и потуги поддержать беседу не ускользнули от Батиста.

– Ну же, сударь, приободритесь! – сказал он. – Видать, усталость ваша еще не прошла. Что скажете, если я вам для поднятия настроения предложу бутылочку превосходного старого вина, которое досталось мне от отца? Упокой господи его душу, он отошел в лучший мир! Я редко беру это вино; но ведь и таких гостей принимаю не каждый день, для такой оказии не жаль бутылочки!

Он дал своей жене ключ и объяснил, где лежит упомянутое вино. Она явно не обрадовалась этому поручению; ключ взяла с принужденным видом и не спешила встать из-за стола.

– Ты меня не слышала? – сказал Батист сердито.

Маргерит метнула в него взгляд, равно испуганный и гневный, и вышла. Муж следил за нею, пока она не закрыла дверь.

Вскоре она вернулась с бутылкой, запечатанной желтым воском. Она поставила ее на стол и отдала мужу ключ. Я подозревал, что эту жидкость предложили нам неспроста, и напряженно следил за движениями Маргерит. Она сполоснула несколько костяных рюмок, поставила перед Батистом и тут почувствовала мой взгляд; улучив момент, когда бандиты на нее не смотрели, она покачала головой, и я понял, что пить не следует. А она снова села на свое место.

Между тем хозяин откупорил бутылку и, наполнив два стакана, предложил их даме и мне. Баронесса поначалу отказывалась, но Батист так уговаривал, что ей оставалось только принять угощение. Боясь вызвать подозрения, я с виду беспечно взял свой стакан. По цвету и запаху это было шампанское, но плавающим на поверхности крупинкам какого-то порошка там быть не полагалось. Однако я не отважился открыто выказать свое отвращение; я поднес стакан к губам, сделал вид, что глотаю, а потом, резко вскочив со стула, бросился к стоявшей поодаль миске с водой, в которой Маргерит полоскала стаканы. Я притворился, будто выплевываю вино с гримасой тошноты, и незаметно вылил содержимое стакана в миску.

Моя выходка заметно обеспокоила бандитов. Жак приподнялся со стула, засунув руку за пазуху, и я заметил рукоятку кинжала. Я спокойно вернулся на свое место, якобы ничего не заподозрив, и обратился к Батисту, как бы оправдываясь:

– Моему вкусу вы не угодили, мой добрый друг. Я не могу пить шампанское – оно сразу же вызывает у меня вот такой приступ… Я сделал несколько глотков, прежде чем понял, что пью, и вот – пострадал от своей неосторожности.

Батист и Жак недоверчиво переглянулись.

– Возможно, – сказал Робер, – на вас так действует запах?

Он подошел ко мне и забрал стакан. Я заметил, что он проверил, сколько жидкости осталось на дне. Проходя мимо своего брата, он тихо сказал: «Он выпил достаточно».

Маргерит огорчилась, увидев, что я пригубил вино. Но я взглядом успокоил ее.

Теперь я с тревогой ждал, как напиток подействует на даму. Я не сомневался, что те крупинки в вине были ядом, и сожалел, что у меня не было возможности предупредить ее об опасности. Но прошло несколько минут, и я увидел, что глаза баронессы осоловели; голова склонилась на плечо, и она погрузилась в глубокий сон. Я продолжал как ни в чем не бывало беседовать с Батистом со всей показной веселостью, на какую был способен. Но его ответы утратили непринужденность. Он смотрел на меня недоверчиво и удивленно, а его сынки то и дело перешептывались. Положение становилось все более напряженным. У меня все хуже получалось изображать беспечность. Я не знал, как мне развеять их очевидное недоверие. И снова Маргерит помогла мне. Проходя за спинками стульев своих пасынков, она на миг остановилась напротив меня, закрыла глаза и склонила голову на плечо. Я понял, что нужно притвориться, будто напиток подействовал на меня так же, как на баронессу. Я так и сделал, и через пару минут «поддался» дремоте.

– Ага! – воскликнул Батист, когда я откинулся на спинку стула. – Наконец-то его сморило! Я уж было подумывал, не разнюхал ли он наши планы – тогда пришлось бы убрать его в любом случае.

– И почему бы не убрать его прямо сейчас? – спросил свирепый Жак. – Зачем оставлять ему возможность выдать нас? Маргерит, подай мне пистолет: щелкну курком, и все уладится!

– А ты представь, что будет, если вдруг наши приятели не появятся, – возразил отец. – Хорошенький будет вид у нас, когда слуга утром спросит, где он! Нет-нет, Жак; мы должны дождаться подмоги. Вместе с ними мы разберемся и со служащими, и с господами, и вся добыча будет наша. Но ежели Клод их не найдет, придется потерпеть и позволить дичи от нас ускользнуть. Эх, детки, появись вы хоть на пять минут раньше, мы бы разделались с испанцем, и две тысячи пистолей были бы у нас в кармане. Но вас вечно не дождешься, когда вы больше всего нужны. Уж такие вы неудачливые шалуны…

– Да будет тебе, отец! – ответил Жак. – Согласись ты со мной, все уже было бы кончено. Ты, Робер, Клод и я – а приезжих-то всего вдвое больше, ручаюсь, мы бы их одолели. Правда, Клода нет; нечего теперь об этом и думать. Подождем. А если проезжие от нас уйдут нынче, нужно придумать, как перехватить их завтра.

– Верно! Верно говоришь! – сказал Батист. – Маргерит, ты дала сонное зелье тем женщинам?

Она ответила утвердительно.

– Тогда все в порядке. Ладно, мальчики, как бы ни обернулось дело, у нас нет причин жаловаться на это приключение; нам ничто не угрожает, мы можем выиграть многое и ничего не потеряем.

В этот момент послышался перестук лошадиных копыт. О, каким ужасом он отозвался в моей душе! Страх неминуемой смерти сковал меня, холодный пот выступил на лбу. Сочувственное восклицание Маргерит ничуть не прибавило мне бодрости – в нем слышалось отчаяние:

– Боже всемогущий! Они погибли…

К счастью, дровосек и его сыновья были слишком заняты прибытием сообщников, чтобы следить за мною, иначе явные признаки сильного волнения выдали бы меня.

– Эй! Открывай! – заорали голоса снаружи.

– Да-да! Иду! – весело вскричал Батист. – Это, конечно, наши друзья. Ну, теперь добыча не уйдет. Ступайте, парни, ступайте! Проводите их до амбара; вы знаете, что там нужно сделать.

Робер поспешил открыть входную дверь.

– Но сперва, – упрямо сказал Жак, взявшись за пистолет, – дай мне прикончить этих сонь.

– Нет, не смей! – ответил отец. – Иди к амбару, где без тебя не обойтись. Этих двоих и женщин наверху оставьте на мое попечение.

Жак подчинился и вышел вслед за братом. Они, видимо, коротко переговорили с пришельцами; потом, судя по звукам, бандиты спешились и, как я понял, направились к амбару.

– Ага! Это они умно сделали! – пробормотал Батист. – Лошадей оставили, чтобы застать проезжих врасплох. Хорошо! Теперь и мне пора за дело!

Я услышал, как он отошел в дальний угол комнаты, к небольшому буфету, и отпер его. В тот же момент Маргерит легонько потрясла меня за плечо и прошептала:

– Пора! Пора!

Я открыл глаза. Батист стоял спиною к нам. Больше никого в комнате не было, кроме Маргерит и спящей дамы. Негодяй достал из буфета нож и, кажется, проверял, хорошо ли он заточен. Я не успел запастись чем-то в качестве оружия; но сейчас возник единственный шанс на спасение, и я решился не упускать его. Вскочив с места, я налетел на Батиста и, сомкнув руки на его горле, стиснул его так, чтобы он и пикнуть не смог. Вы, наверно, помните, что в Саламанке меня хвалили за силу рук. Это качество мне тогда весьма пригодилось. Удивленный, испуганный, задыхающийся, разбойник отнюдь не был мне ровней. Я бросил его на пол, прижал еще сильнее и обездвижил; а Маргерит, выхватив нож из его руки, вонзила клинок в его сердце, и он умер.

Как только это жестокое, но необходимое деяние было совершено, Маргерит призвала меня следовать за нею.

– У нас нет иного выхода, кроме бегства, – сказала она. – Бежим! Бежим скорей!

Я не колеблясь согласился с ней; но, не желая оставить баронессу на произвол мщения разбойников, подхватил ее, спящую, на руки и поспешил догнать Маргерит. Лошади бандитов были привязаны возле двери. Моя спасительница вскочила на одну из них, я – на другую, усадив баронессу перед собой, и мы помчались. Спастись мы могли только в Страсбурге, расстояние до которого было гораздо меньше, чем уверял меня коварный Клод. Маргерит хорошо знала дорогу и без оглядки мчалась впереди. Однако нам пришлось проехать мимо амбара, где убийцы расправлялись со слугами. Дверь была распахнута, и до нас донеслись крики умирающих и ругань головорезов. Что я чувствовал в ту минуту, словами не описать.

Как ни быстро мы пронеслись мимо амбара, Жак расслышал топот наших лошадей. Он выскочил из двери с пылающим факелом в руке и без труда разглядел нас.

– Измена! Измена! – заорал он.

Шайка тут же прервала свою кровавую работу, и они побежали туда, где оставили лошадей. Мы больше ничего не услышали. Я ударил шпорами своего скакуна, а Маргерит подгоняла свою лошадь тем самым клинком, который уже сослужил нам добрую службу. Мы летели стрелой, уже вырвались из леса на равнину и завидели впереди шпиль Страсбургского собора [9], когда услышали, что погоня приближается. Маргерит оглянулась и увидела преследователей, спускающихся с невысокого холма; они были совсем близко. Подгонять лошадей уже не имело смысла: шум приближался с каждым мгновением.

– Мы пропали! – воскликнула она. – Негодяи сейчас нас захватят!

– О нет! Вперед! – отозвался я. – Слышишь, кто-то скачет из города?

Удвоив усилия, мы вскоре убедились, что к нам во весь опор несется отряд всадников. Они чуть было не проехали мимо, но Маргерит громко крикнула:

– Стойте! Стойте! Спасите нас! Бога ради, спасите!

Передовой всадник, видимо, проводник, мгновенно придержал своего коня.

– Это она! Она! – воскликнул он, спрыгнув на землю. – Остановитесь, мой господин! Они уже здесь! Это моя мать!

Маргерит тоже спрыгнула с лошади, обняла проводника и стала целовать. Весь отряд остановился.

– Баронесса Линденберг! – вдруг взволнованно воскликнул другой незнакомец. – Где она? Разве она не с вами?..

Он осекся, увидев, что дама лежит без чувств у меня на руках, и торопливо снял ее с лошади. Глубокий сон, в который она была погружена, сначала испугал его; но, ощутив биение ее сердца, он успокоился.

– Слава богу! – сказал он. – Она не пострадала!

Я прервал его радостные восклицания, указав на приближающихся разбойников. Тотчас большая часть отряда, состоявшего в основном из солдат, помчалась им навстречу. Негодяи и не подумали дать отпор атакующим, они развернули лошадей и бежали в лес, но наши спасители последовали за ними и туда.

Тем временем незнакомец, который был, как я догадался, бароном Линденбергом, поблагодарив меня за заботу о его жене, предложил нам поскорее вернуться в город. Баронессу, которая еще не очнулась от действия опиата, он взял к себе на седло, Маргерит и ее сын снова сели на своих лошадей; слуги барона последовали за нами, и вскоре мы прибыли в гостиницу, где он поселился.

По счастливой случайности это был «Австрийский орел», где мой банкир, с которым я списался перед отъездом из Парижа, зная, что я намерен пожить в Страсбурге, снял номер для меня. Это дало мне возможность завязать знакомство с бароном, что могло быть мне полезно по приезде в Германию.

Баронессу сразу же уложили в постель, послали за врачом. Тот прописал лекарство, чтобы противодействовать снотворному зелью; микстуру пришлось влить ей в горло, после чего за нею осталась присматривать хозяйка гостиницы. Затем барон попросил меня рассказать обо всем, что с нами случилось. Я исполнил его просьбу немедленно, ибо меня беспокоила судьба Стефано, которого я вынужден был оставить в руках у бандитов, и я не мог себе позволить отдохнуть, пока не узнаю, что с ним.

И очень скоро я это узнал. Солдаты, преследовавшие шайку, прислали гонца еще до того, как я закончил рассказывать нашу историю барону. Он доложил, что преступники схвачены. Преступление и подлинное мужество несовместимы: они сдались без единого выстрела, умоляя о пощаде, и выдали местоположение своего логова и условные знаки, по которым можно было отыскать остальных бандитов; одним словом, проявили всю свою трусость и низость. Взяв одного из бандитов в качестве проводника, часть отряда спешно направилась к дому Батиста. Прежде всего они наведались в злосчастный амбар, где им посчастливилось найти двух слуг барона, живых, хотя и израненных. Все остальные пали под ударами злодеев, в том числе и Стефано. Мой верный слуга погиб.

Впоследствии вся банда, около шестидесяти человек, была выловлена, их связали и доставили в Страсбург.

Гонец также сообщил, что грабители, торопясь догнать нас, не заглянули в дом; благодаря этому солдаты нашли обеих служанок баронессы невредимыми; женщины спали так же крепко, как и их госпожа. Больше в доме никого не было, кроме ребенка, примерно четырехлетнего, которого гонец привез с собой. Мы гадали, как туда могло попасть несчастное дитя, когда в комнату влетела Маргерит с мальчиком на руках. Она пала к ногам офицера, делавшего доклад, и благословила его многократно за то, что возвратил ей дитя.

Когда первый приступ материнской нежности прошел, я попросил ее объяснить, каким образом она оказалась связана с человеком, чьи жизненные принципы настолько расходились с ее собственными. Она опустила глаза долу, отерла слезинку со щеки.

– Господа, – сказала она, помолчав несколько минут, – прошу вас оказать мне милость. Вы имеете право знать, кому считаете себя обязанными; поэтому я не скрою от вас признания, позорного для меня, но позвольте изложить его как можно короче.

Я родилась в Страсбурге, в уважаемой семье; имя родителей я пока должна скрывать. Мой отец еще жив и не заслуживает бесчестия, поразившего меня. Один негодяй сумел завладеть моим сердцем, и, чтобы последовать за ним, я покинула отцовский дом. Правда, хотя страсть и победила мое целомудрие, я не опустилась на дно порока, как часто случается с женщинами, оступившимися на первом шаге жизни. Я любила своего соблазнителя, горячо любила! Я хранила верность ему: этот малыш и тот юноша, который предупредил вас, господин барон, об опасности, угрожающей вашей супруге, – плоды этой любви. Даже сейчас я оплакиваю свою потерю, хотя именно он стал причиной всех моих бед.

Он был дворянином, но растранжирил все отцовское наследство. Родственники считали, что он опозорил имя семьи, и порвали с ним. Бесчинства, творимые им, вызвали негодование полиции. Ему пришлось бежать из Страсбурга; и он не нашел другого способа избежать нищеты, как связаться с бандитами, обитавшими в ближнем лесу, большинство из которых были такими же беспутными молодыми людьми из хороших семей. Я не хотела бросить его и последовала за ним в разбойничьи пещеры. Там мы делили все невзгоды, выпадающие на долю тех, кто живет грабежом. Да, я знала, чем обеспечивается наше существование, но отвратительные подробности занятий моего милого мне оставались неизвестны, потому что он их тщательно скрывал. Он понимал, что я не настолько развращена, чтобы безразлично взирать на убийства. Он справедливо полагал, что объятия убийцы станут мне омерзительны.

За восемь лет его любовь ко мне не угасла; он неустанно убирал с моих глаз все, что заставило бы меня заподозрить его причастность к преступлениям. Долго это ему удавалось. Но настал день, когда я узнала, что руки моего соблазнителя запятнаны кровью невинных.

Одной злосчастной ночью его принесли в пещеру еле живого: он был ранен во время нападения на какого-то английского путешественника, безжалостно убитого его сообщниками. Мой милый успел лишь попросить у меня прощения за все страдания, которые он мне причинил, прижал мою руку к устам – и скончался. Горе мое было неописуемо…

Немного успокоившись, я решила вернуться в Страсбург, явиться с детьми к отцу и умолять его о прощении, хотя не слишком надеялась на это. Как же я ужаснулась, когда мне сказали, что никому из тех, кто знает, где находится их логово, не дозволяется покидать банду, и я должна оставить всякую надежду на возвращение к людям; более того, от меня потребовали выбрать себе кого-то из них в мужья! Мольбы и жалобы не помогли. Они бросили жребий, чтобы определить, кому я достанусь. Так я стала собственностью мерзавца Батиста. Один из бандитов, бывший монах, совершил скорее шутовскую, нежели религиозную церемонию; меня с детьми отдали в руки нового мужа, и он сразу же увез нас в свой дом.

Он якобы давно уже мною увлекся, но дружба с покойным вынуждала его сдерживать свои желания. Он пытался примирить меня с этой участью и поначалу вел себя уважительно и мягко. Наконец, видя, что моя неприязнь не уменьшается, а возрастает, он силой добился от меня тех удовольствий, в которых я ему отказывала. Мне оставалось только терпеливо сносить свои беды; я хорошо понимала, что сама заслужила их. Побег был невозможен. Мои дети были во власти Батиста; он пригрозил, что за попытку бегства они расплатятся своей жизнью. У меня было много возможностей убедиться в варварстве его натуры, и я не сомневалась, что он пунктуально сдержит слово. Мой любимый прятал от меня жестокость своего ремесла; Батист скорее наслаждался им и желал приучить меня к виду крови и смерти…

Да, в юности я была беспутна и легкомысленна, но жестокости не было в моей душе. Судите же, каково было мне жить рядом с чудовищем, которое изображало из себя добродушного и гостеприимного хозяина, готовясь убить ничего не подозревающего гостя! От горя и возмущения невеликая красота, отпущенная мне природой, увяла; тысячу раз я испытывала искушение покончить с собой, но мысль о детях останавливала мою руку. Оставить их во власти тирана? Я равно боялась и за жизнь моих дорогих мальчиков, и за погибель их душ. Младший по малолетству не мог еще понять моих наставлений, но старшему я неустанно внушала принципы, которые могли бы удержать юношу от проступков его родителей. Он слушал меня внимательно, охотно; и единственным моим утешением было наблюдать, как укрепляется добродетель моего Теодора.

И вот коварство возницы привело в этот дом дона Альфонсо. Его молодость, внешность и манеры сразу расположили меня в его пользу. Отсутствие сыновей мужа дало мне возможность, о которой я давно мечтала, и я решила спасти приезжего во что бы то ни стало. Прямо предупредить дона Альфонсо не позволяла мне бдительность Батиста. Он немедленно покарал бы меня смертью за предательство; и, несмотря на всю горечь моей жизни, мне потребовалось собраться с духом, чтобы рискнуть ею ради спасения чужестранца.

Надеяться я могла лишь на помощь из Страсбурга. Я решила осуществить этот план, а пока ждать и хвататься за малейшую оказию, чтобы незаметно предупредить дона Альфонсо. И вот Батист велел мне подняться в спальню и постелить гостю постель! Я достала простыни, залитые кровью убитого лишь пару дней назад путешественника и еще не отстиранные, и постелила их. Я надеялась, что гость правильно поймет этот знак и будет предупрежден о коварных намерениях моего мужа.

Но это был только первый шаг. Пока мой тиран развлекал вас болтовней, я прокралась в комнату Теодора; он простыл и лежал в постели, но когда я изложила ему свой замысел, тотчас поднялся и стал поспешно одеваться. Я скрутила жгутом простыни, обвязала его под мышками и спустила из окна. Забыв о болезни, сын помчался в конюшню, взял лошадь Клода и поскакал в Страсбург. На случай, если столкнется с бандитами, он сказал бы, что у него поручение от Батиста, но, к счастью, он добрался до города беспрепятственно. Прибыв в Страсбург, он попросил помощи у городского совета; его сообщение передавалось из уст в уста, и так оно дошло до господина барона. Зная из письма супруги, что она этим вечером будет ехать по той же дороге, он встревожился, как бы она тоже не попала в засаду, и отправился вместе с Теодором, который указал солдатам путь до хижины, и поспел вовремя, чтобы выручить нас.

Тут я прервал Маргерит и поинтересовался, зачем понадобилось поить нас сонным зельем. Она сказала, что Батист всегда так поступал из предосторожности, чтобы обездвижить приезжих на случай, если у них окажется оружие или, отчаявшись спастись, они станут сопротивляться, чтобы подороже продать свою жизнь.

Потом барон спросил у Маргерит, что она намерена делать дальше. Я же изъявил свою готовность отблагодарить ее за спасение своей жизни.

– Мне опостылел этот мир, – ответила она, – где я ничего не видела, кроме несчастий, и я хочу лишь одного: удалиться в обитель. Но сперва я должна позаботиться о детях. Я узнала, что моя мать умерла – возможно, это мой побег довел ее до безвременного конца. У отца моего доброе сердце. Если вы, господа, исполните мою просьбу, замолвите слово обо мне, я назову его имя. Быть может, он простит мне неблагодарность и легкомыслие и возьмет под опеку своих обездоленных внуков. Если вы добьетесь этого, считайте, что вы отплатили мне сторицей.

Мы с бароном заверили Маргерит, что очень постараемся добиться прощения для нее, но даже если не уговорим ее отца, она не должна тревожиться за судьбу детей. Я обязался обеспечить Теодора, а барон пообещал присмотреть за младшим. Благодарная мать со слезами восхваляла то, что она назвала нашим великодушием, но что на самом деле было лишь скромным воздаянием за ее поступок. Затем она ушла, чтобы в соседней комнате уложить спать малыша, усталого и сонного.

* * *

Когда баронесса очнулась и узнала, от какой опасности я ее избавил, ее благодарностям не было конца. Муж так горячо присоединился к ее усилиям зазвать меня в их баварский замок, что я не смог устоять и согласился.

Еще неделю мы провели в Страсбурге, и просьбы Маргерит не были забыты. Встреча с ее отцом прошла успешнее, чем мы ожидали. Добрый старик потерял жену. Детей, кроме неудачливой дочери, у него не было, и он не имел никаких известий о ней почти четырнадцать лет. Дальние родственники подстерегали его кончину, чтобы завладеть его деньгами. Когда же Маргерит вдруг появилась снова, старик счел это даром небес. Он принял и ее, и детей в свои объятия и настоял, чтобы они незамедлительно поселились в его доме. Разочарованной родне пришлось отступить. Отец и слышать не захотел о том, чтобы дочь удалилась в обитель. Он сказал, что ее присутствие – необходимое условие его счастья, и она легко согласилась отказаться от прежнего намерения. Но никакими уговорами не удалось убедить Теодора отказаться от предложения, которое я ему сделал поначалу. Он искренне привязался ко мне за эти дни в Страсбурге и, когда я собрался уезжать, стал слезно умолять меня, чтобы я взял его на службу. Он всячески расписывал свои невеликие таланты и пытался заверить меня, что будет чрезвычайно полезным спутником в дороге.

Я не хотел брать на себя такую обузу, как мальчишка, которому едва исполнилось тринадцать, вряд ли на что-то пригодный. Однако я не выдержал горячих просьб подростка, приняв во внимание его душевные качества. С немалым трудом он добился у своих старших позволения последовать за мною; когда они сдались, я пожаловал ему звание пажа. Перед тем как покинуть Страсбург, баронская чета и я буквально заставили Маргерит принять несколько ценных подарков для нее и для ее младшего сына. Прощаясь с нею, я пообещал, что через год Теодор вернется домой.

И наконец мы с Теодором в обществе супругов направились в Баварию.

Я так подробно рассказал тебе об этом приключении, Лоренцо, чтобы ты узнал, каким образом на самом деле «авантюрист Альфонсо д’Альварадо пробрался в замок Линденберг». Сопоставь факты и суди, насколько можно верить утверждениям твоей тетки.

Конец первого тома

Том II

Глава IV

Сгинь! Скройся с глаз моих! Пускай земля

Тебя укроет. Кровь твоя застыла,

Без мозга кости, и, как у слепых,

Твои глаза пустынны. Прочь отсюда!

Изыди! Скройся, мертвый призрак!

Уильям Шекспир, «Макбет», перевод Б. Пастернака
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ДОНА РАЙМОНДА

Путешествие мое протекало весьма приятно; барон оказался человеком разумным, хотя и лишенным знания света. Он провел большую часть жизни, не покидая пределов собственных владений, и манеры его, соответственно, оставляли желать лучшего; но он был сердечен, добродушен и дружелюбен и не давал мне поводов для недовольства. Главной его страстью была охота, которую он считал серьезным занятием, и, рассказывая о каком-нибудь примечательном случае, придавал ему такое значение, словно речь шла о битве, где решалась судьба двух королевств. Будучи знаком с искусством охоты, я сумел вскоре после приезда в Линденберг проявить некоторую ловкость, и барон сразу провозгласил меня гением и поклялся мне в вечной дружбе.

Эту дружбу я воспринял отнюдь не равнодушно. Ведь в замке Линденберг я впервые увидел вашу сестру, прекрасную Агнес. Сердце мое было свободно, эта свобода меня удручала, и потому увидеть ее для меня значило полюбить. В Агнес я нашел все, что могло укрепить мое чувство. Ей только что исполнилось шестнадцать, но ее легкая и грациозная фигура уже сформировалась, а характер был веселый, откровенный и добродушный; она прекрасно овладела искусствами музыки и рисования, и ее простые, но изящные наряды и манеры выгодно отличались от искусственности и продуманного кокетства парижанок, с которыми я недавно расстался. С первого же взгляда девушка сильно меня заинтересовала, и я не преминул расспросить о ней баронессу.

– Она моя племянница, – сообщила та. – Я не успела сказать вам, дон Альфонсо, что я – ваша соотечественница, сестра герцога Медина-Сели. Агнес – дочь моего второго брата, дона Гастона; ей с колыбели предназначено вступить в обитель, и вскоре она отправится в Мадрид, чтобы принять постриг.

Тут Лоренцо перебил маркиза, удивленно воскликнув:

– Предназначена для обители! С колыбели? Да я впервые слышу об этом!

– Верю, мой дорогой Лоренцо, – ответил дон Раймонд. – Но прошу вас терпеливо дослушать мою повесть. Вы еще сильнее удивитесь, когда узнаете некоторые подробности о вашей семье, пока вам неизвестные, как я узнал их от самой Агнес. Итак, я продолжаю…

Вам, конечно, не нужно напоминать, что ваши родители были, к несчастью, рабами глупейшего предрассудка: когда он вступал в действие, все прочие их чувства, все привязанности отступали под его натиском. Будучи беременна Агнес, ваша мать опасно заболела, и врачи отказались лечить ее. Тогда донья Инезилья дала обет: если она выздоровеет, то посвятит родившееся дитя, если будет девочка – святой Кларе, если мальчик – святому Бенедикту. Молитвы ее были услышаны, она поправилась, и Агнес, едва вступив в сей мир, была тут же назначена служить святой Кларе.

Дон Гастон всегда потворствовал прихотям супруги; но им приходилось считаться с тем, что герцог, его брат, относился к монашеству отрицательно, и они решили скрыть от него предназначение вашей сестры. Чтобы лучше сохранить тайну, Агнес отправили в Германию под присмотром тетки, доньи Родольфы, которая как раз собиралась последовать за своим молодым мужем, бароном Линденбергом. По прибытии туда малышку Агнес поместили в обитель, расположенную всего в нескольких милях от замка. Монашки, которым было поручено ее воспитание, в точности исполнили то, что требовалось: девочка в совершенстве овладела многими умениями; однако, как ни старались они привить ей вкус к уединению и тихим радостям обители, внутреннее чутье подсказывало юной затворнице, что она не рождена для одиночества. Юная и веселая, она не стеснялась посмеиваться над многими обрядами, к которым монашки относились благоговейно; самое большое удовольствие она испытывала, когда живая фантазия подсказывала ей какую-нибудь шутку с сухопарой аббатисой или с уродливой, злой старухой-привратницей. Предписанное будущее ее не прельщало, однако, не видя иного выхода, она подчинилась воле родителей, хотя и не без тайного ропота.

Долго так продолжаться не могло, и дона Гастона известили о несогласии дочери. И вот, представьте себе, Лоренцо, опасаясь, как бы вы не вздумали противиться его намерению и избавить сестру от жалкой участи, он надумал скрыть это дело и от вас, как и от герцога, до тех пор, пока жертва не будет принесена. День пострижения был назначен на то время, когда вы будете в отъезде, а до того никто не проронил ни слова о фатальном обете доньи Инезильи. Вашей сестре не позволили узнать маршрут ваших странствий. Все ваши письма прочитывались, прежде чем она их получала, и из них вычеркивалось все, что могло поддержать ее склонность к мирской жизни. Более того, ее заставляли писать ответы под диктовку либо тетки, либо гувернантки Кунегунды. Обо всем этом я узнал частью от Агнес, а частью – от самой баронессы.

Я немедленно решился спасти эту милую девушку от уготованной ей нежеланной участи, так не подходящей к ее характеру. Я постарался войти в доверие к Агнес, похвалившись близкой дружбой с вами. Она жадно слушала меня; казалось, она впитывала мои слова, когда я нахваливал вас, и благодарила взглядом за такое отношение к своему брату. Наконец постоянные и неослабевающие усилия мои завоевали ее сердце, хотя мне стоило труда добиться от нее признания в любви. Однако, когда я предложил ей покинуть замок Линденберг, она наотрез отказалась.

– Будьте великодушны, Альфонсо, – сказала она. – Сердце мое принадлежит вам, но не пользуйтесь этим для бесчестных дел. Пусть ваша власть надо мною не станет орудием, склоняющим меня к поступку, которого я впоследствии буду стыдиться. Я молода и одинока: брат, мой единственный друг, разлучен со мной, а другие родственники действуют как враги. Чем искушать меня, постарайтесь лучше понравиться им. Барон вас уважает. Тетушка, обычно выказывающая людям жесткость, гордыню и презрение, помнит, что вы спасли ее из рук убийц, и только к вам обращается с добротой и благоволением. Попробуйте же повлиять на моих опекунов. Если они дадут согласие на наш брак, я отдам вам свою руку. Мой брат, судя по вашим словам, не будет возражать. А когда станет ясно, что исполнить их давнее намерение невозможно, то и родители, надеюсь, простят мне неповиновение и исполнят нелепый обет моей матери как-нибудь иначе.

На самом деле я начал добиваться благосклонности родных Агнес с первого же момента, как увидел ее. Узнав, что она ко мне неравнодушна, я удвоил старания. Главным объектом моих атак стала баронесса: нетрудно было заметить, что слово ее – закон в замке. Муж подчинялся ей беспрекословно, считая ее высшим существом. Ей было около сорока; в молодости она была красавицей, но ее прелести не из тех, что способны выдержать состязание со временем. Впрочем, она еще не совсем увяла. Она была умна и проницательна, пока ее разум не затмевали предрассудки, что, к сожалению, случалось частенько. Чувства ее доходили до яростного накала; она не жалела никаких усилий для достижения желаемого и преследовала с неиссякающей ненавистью тех, кто противился ее желаниям. Надежнейший друг, неутомимейший враг – такова была баронесса Линденберг.

Я неустанно трудился, чтобы угодить даме, и, увы, преуспел в этом. Она благосклонно принимала знаки моего внимания и ни с кем другим не обращалась так хорошо. Одним из моих ежедневных занятий стало чтение вслух; на это уходило несколько часов, которые я предпочел бы проводить с Агнес, но, понимая, что угодить тетке значит приблизить наш союз, я прилежно исполнял эту утомительную обязанность. Библиотека доньи Родольфы состояла в основном из старинных испанских романов, которые она очень любила; и потому изо дня в день я брал в руки эти увесистые фолианты. Я читал об однообразных, отличающихся лишь названиями приключениях рыцарей, похожих друг на друга как близнецы, боясь уснуть от скуки и выронить книгу. Но баронесса, казалось, все с большим удовольствием слушала меня, и я продолжал усердствовать; наконец ее доброе расположение стало так заметно, что Агнес посоветовала мне при первой же возможности открыть тетке наше взаимное увлечение.

Однажды вечером я остался наедине с доньей Родольфой в ее гостиной. Поскольку во всех романах речь непременно шла о любви, Агнес не позволялось присутствовать при чтении. Я мысленно поздравил себя с окончанием истории о Тристане и Изольде[13], и тут баронесса воскликнула:

– Ах! Несчастные! Что вы скажете, сеньор? Как по-вашему, может ли мужчина испытывать столь бескорыстное и искреннее чувство?

– Я в этом не сомневаюсь, и порукой тому мое собственное сердце. Донья Родольфа, могу ли я надеяться, что вы одобрите мою любовь? Могу ли я назвать имя моей возлюбленной, не огорчив вас?

Она прервала меня:

– А что, если я избавлю вас от признания? Если я признаюсь, что объект ваших желаний мне известен? Предположим, что я знаю, как она принимает ваше чувство и не менее искренне, чем вы, сожалеет об обетах, которые нас разделяют?

– Ах, донья Родольфа! – воскликнул я, целуя ее руку. – Вы раскрыли мой секрет! Каково же будет ваше решение? Отчаиваться ли мне или я могу надеяться на вашу благосклонность?

Она не отняла руки, но отвернулась и другой рукой закрыла лицо.

– Как я могу отказать вам? Дон Альфонсо, я давно уже заметила, кого вы отличаете, но до сего момента не осознавала, как это действует на мое сердце. И я более не могу скрывать свою слабость ни от себя самой, ни от вас. Я уступаю жгучей страсти и признаюсь, что обожаю вас! Три долгих месяца я сдерживала свои желания; но от этого они становились все горячее, и теперь я отдаюсь на волю волн. Гордость, страх, и честь, и самоуважение, и долг перед бароном – все забыто. Я приношу их в жертву любви к вам, и мне все равно кажется, что мало плачу!

Она умолкла в ожидании ответа… Вообрази, Лоренцо, в какое смятение повергла меня эта исповедь. Я сразу понял всю огромность препятствия, которое сам же и воздвиг. Ведь я обхаживал баронессу только ради Агнес! Страстность ее речи и взглядов, а также все, что я знал о мстительности ее нрава, заставили меня дрожать и за себя, и за мою милую. Несколько минут я молчал, не зная, как ответить; оставалось лишь немедленно разъяснить ей ошибку и на время скрыть имя моей возлюбленной. Я отпустил руку баронессы и поднялся с колен; смущение и досада, видимо, отразились на моем лице, и она это заметила.

– Что означает это молчание? – сказала она дрожащим голосом. – Где же та радость, которую я могла ожидать по вашим словам?

– Простите меня, сеньора, – ответил я, – за то, что поневоле покажусь вам грубым и неблагодарным. Поощрять ваше заблуждение, хотя оно и лестно для меня, означало бы стать преступником в глазах людей. Я вынужден вас разочаровать. Честь обязывает меня признаться, что вы приняли изъявление дружбы за объяснение в любви. Только дружбы вашей я искал, другому же, более теплому чувству помешали развиться уважение к вам и благодарность барону за его широкое гостеприимство. Возможно, этих резонов было бы недостаточно, будь мое сердце свободно. Устоять перед вашими чарами трудно, сеньора, но, к счастью, душа моя уже отдана другой. Опомнитесь, благородная госпожа! Вспомните о долге супруги, о моем долге гостя перед бароном и примите мое уважение и дружбу взамен тех чувств, которые никогда не станут взаимными.

Баронесса побледнела и не могла понять, слышит она эту отповедь во сне или наяву. Оправившись от изумления, она разъярилась, и кровь снова резко прилила к ее щекам.

– Негодяй! – завопила она. – Чудовище обмана! Так ответить на мою любовь? Значит, это… нет, нет! Этого не может, не должно быть! Альфонсо, будь свидетелем моего отчаяния! Сжалься над женщиной, которая так горячо любит тебя! Та, что владеет твоим сердцем, как она заслужила такое сокровище? Чем она пожертвовала ради тебя? Что ставит ее выше Родольфы?

– Бога ради, сеньора, сдержитесь; не позорьте себя и меня. Ваши крики могут услышать, и ваш секрет узнают домочадцы. Вижу я, что мое присутствие лишь раздражает вас, позвольте же мне удалиться!

Я направился было к выходу, но баронесса внезапно схватила меня за руку.

– И кто эта счастливая соперница? – сказала она угрожающим тоном. – Она наверняка в моей власти, раз ты просил у меня милости, поддержки! Ну, дай только найти ее, дай узнать, какая мерзавка осмелилась украсть у меня твое сердце, и она расплатится муками за свою дерзость. Кто она? Отвечай сию минуту. Не надейся скрыть ее от моего мщения! За тобой будут следить; каждый шаг, каждый взгляд будет замечен; ты сам укажешь мне на нее. И когда она будет обнаружена, трепещи, Альфонсо, за нее и за себя…

Тут ярость Родольфы так возросла, что у нее пресеклось дыхание. Она стала хватать ртом воздух, застонала – и упала в обморок. Я поднял даму и уложил на диван. Потом, выбежав за дверь, призвал ее женщин и, поручив баронессу их заботам, поспешил убраться подальше.

Потрясенный до глубины души, я решил укрыться в саду. Я-то думал, что донья Родольфа заметила мою склонность к своей племяннице и вот-вот одобрит ее… А что теперь? Я не знал, как быть дальше: суеверия родителей Агнес, подкрепленные оскорбленной в своих чаяниях теткой, превратились в непреодолимое препятствие нашим мечтам.

Проходя мимо гостиной нижнего этажа, окна которой выходили в сад, я увидел сквозь приоткрытую дверь Агнес, сидевшую у стола. Она рисовала, на столе лежали неоконченные наброски. Я вошел, так и не решив, посвящать ли ее в мою неудачу с баронессой.

– А, это всего лишь вы? – сказала она, подняв голову. – Вы не чужой человек, и я могу продолжить свое занятие без церемоний. Возьмите стул, садитесь рядом со мной.

Я повиновался и присел к столу. Глубоко погруженный в мысли о недавней сцене, я машинально стал перебирать рисунки. Один из них поразил меня необычностью сюжета.

На нем был изображен главный зал замка Линденберг. Дверь, ведущая на узкую лестницу, была полуоткрыта. На первом плане группа персонажей замерла в весьма гротескных позах. Их лица выражали крайний ужас. Один увлеченно молился, подняв глаза к небу, другой куда-то полз на четвереньках. Некоторые закрыли лица плащами или уткнулись головами в грудь сидящих; другие спрятались под стол с остатками пиршества; остальные, раскрыв рты и выпучив глаза, указывали на фигуру, видимо, и вызвавшую переполох. Это была женщина необычно высокого роста в монашеской рясе. Лицо ее было скрыто покрывалом, с запястья свисали четки; одежда была запятнана кровью, сочившейся из раны на груди. Держа в одной руке светильник, в другой – большой нож, она, казалось, двигалась к железной решетке у выхода из зала.

– Что это означает, Агнес? – спросил я. – Это вы сами придумали?

Она бросила взгляд на рисунок и ответила:

– О нет! Это придумали головы куда поумнее моей. Но неужели вы, прожив в Линденберге целых три месяца, не слыхали о кровоточащей монахине?

– От вас первой сейчас услышал. Прошу, просветите меня на сей счет!

– Это вряд ли у меня выйдет. Все, что мне известно, – это старое семейное предание, передававшееся от отца к сыну, и во владениях барона в него крепко верят. Да и сам барон считает его правдивым, а уж тетушка с ее склонностью ко всему чудесному скорее усомнится в подлинности Библии, чем кровавой монахини. Хотите послушать?

Конечно же, я захотел, и Агнес, не отрываясь от рисования, начала свой рассказ в тоне шутливой серьезности:

– Удивительно, что ни в одной старинной хронике нет упоминаний об этой примечательной особе. Я не могу описать вам события ее жизни, потому что до момента смерти никто не знал о ее существовании. Тогда она решила напомнить миру о себе и с этой целью дерзнула захватить замок Линденберг. Обладая хорошим вкусом, эта особа поселилась в лучшей комнате; удобно устроившись там, она принялась развлекаться, стуча по столам и двигая стулья посреди ночи. Возможно, она страдала бессонницей, но уточнить эту деталь я не смогла. Согласно преданию, эти представления начались около ста лет назад. Они сопровождались воплями, завываниями, стонами, проклятиями и многими другими не менее изысканными звуками. Но, отдавая предпочтение одной комнате, монахиня ею не ограничивалась. Время от времени она посещала старые галереи, слонялась по просторным залам; иногда, остановившись у дверей жилых покоев, наводила ужас на обитателей рыданиями и всхлипами. Во время этих ночных прогулок с нею сталкивались разные люди, и все описывают ее внешний вид так, как я, недостойный летописец, изобразила здесь.

Эта необыкновенная история незаметно отвлекла меня от тяжелых мыслей.

– А те, кто встречал монахиню, когда-нибудь заговаривали с нею? – спросил я.

– Ни разу. Образчики ее красноречия, которые можно было слышать каждую ночь, не вызывали желания общаться. Бывало, что замок содрогался от ругани и проклятий, которые вдруг сменялись звуками «Отче наш»; то она с подвывом выкрикивала ужасные богохульства, то выводила гимны так старательно, будто все еще пела в монастырском хоре. Одним словом, она была особой капризной; однако любой номер ее репертуара, благой либо нечестивый, доводил слушателей до нервного припадка.

В замке стало невозможно жить; его хозяин был так запуган этими полуночными концертами, что одним прекрасным утром его нашли мертвым в постели. Такой успех, видимо, воодушевил монахиню, ибо она стала шуметь еще сильнее. Но новый барон сумел ее перехитрить. Он пригласил знаменитого экзорциста, который не побоялся провести ночь в комнате с привидением. Там ему, вероятно, пришлось выдержать тяжелую битву с призраком. Она была упряма, но монах еще упрямее; и наконец она пообещала вести себя прилично и не нарушать покоя в замке по ночам.

Некоторое время ее не было слышно. Но спустя пять лет экзорцист умер, и монахиня отважилась появиться снова. Однако она теперь стала более покладистой: прогуливалась молча, да и являлась не чаще чем раз в пять лет. Этого расписания, если верить барону, она придерживается и поныне. Он твердо убежден, что пятого мая каждого пятого года, как только часы пробьют один раз, дверь той комнаты открывается. Заметьте, что эта комната уже почти сто лет как заперта. И выходит оттуда призрачная монахиня с лампой и ножом, и спускается по лестнице из восточной башни, и пересекает главный зал. В эту ночь привратник всегда оставляет ворота замка открытыми, чисто из уважения к призраку: ведь в этом нет никакой необходимости, поскольку она легко может просочиться сквозь замочную скважину, если захочет; но будет неучтиво заставлять почтенное привидение удаляться столь унизительным способом, не так ли?

– И куда же она направляется, выйдя из замка?

– Надеюсь, что на небеса; но если она туда и является, это место ей, похоже, не по вкусу, потому что спустя час она всегда возвращается, уходит в свою спальню и сидит тихо следующие пять лет.

– И вы верите в это, Агнес?

– Что за вопрос! Конечно же нет, Альфонсо! Имея вескую причину оплакивать власть суеверий, я никогда не стану их жертвой сама. Однако я не должна выказывать свое неверие при баронессе: она не сомневается в истинности этой истории. А моя гувернантка, Кунегонда, клянется, что пятнадцать лет назад видела призрака собственными глазами. Однажды вечером она рассказала мне, как ее и других домочадцев, собравшихся поужинать, испугало явление кровавой монахини, как ее прозвали в замке. С ее слов я и сделала эту картинку, и уж конечно, не забыла изобразить Кунегонду. Вот она! Никогда не забуду, как она разозлилась и как уродливо выглядела, отчитывая меня за то, что я так хорошо передала сходство!

Тут Агнес указала на нелепую фигуру старой женщины, застывшей в испуге.

Несмотря на давящее уныние, я не мог не улыбнуться игривому воображению Агнес: она точно воспроизвела облик Кунегонды, но так преувеличила все ее недостатки, что нельзя было удержаться от смеха и легко было представить, как разгневалась дуэнья[14].

– Чудесная фигура, милая Агнес! Я не знал, что у вас такой юмористический талант.

– Погодите минутку, – ответила она, – я вам покажу фигурку посмешнее Кунегонды. Если она вам понравится, можете взять ее и сделать с ней, что вам будет угодно.

Она поднялась, вышла в соседний кабинет, там отомкнула ящик и, вынув небольшой футляр, принесла его мне.

– Улавливаете сходство? – спросила она, вынув рисунок из футляра и улыбаясь.

Это был ее портрет.

В полном восторге я поцеловал его и стал увлеченно благодарить девушку. Она выслушала меня благосклонно и призналась, что разделяет мои чувства; внезапно, громко вскрикнув, она вырвала свою руку из моих и выбежала из комнаты через дверь, которая вела в сад. Я обернулся в удивлении и с ужасом обнаружил, что рядом со мною стоит баронесса, пылающая ревностью, задыхаясь от ярости. Придя в себя после обморока, она перебрала в уме все возможные кандидатуры и поняла, что, скорее всего, ее соперница – Агнес. Она немедленно отправилась искать племянницу, попенять ей за то, что поощряет мои ухаживания, и проверить, верна ли ее догадка. К несчастью, подойдя к двери гостиной в тот момент, когда Агнес вручила мне свой портрет, она успела увидеть достаточно и не нуждалась в других доказательствах. Она подкралась незамеченной – мы были слишком заняты друг другом, и Агнес поздно осознала опасность…

Донья Родольфа первая пришла в себя.

– Итак, мои подозрения оправдались, – сказала она, – кокетство моей племянницы победило. Правда, в одном отношении мне повезло: я не одна буду оплакивать несбывшуюся любовь. И вы тоже узнаете, каково это – любить без надежды! Со дня на день я жду приказа вернуть Агнес родителям. Сразу же по приезде в Испанию она примет постриг, и непреодолимое препятствие разлучит вас. Не трудитесь умолять, – добавила она, заметив, что я хочу заговорить. – Мое решение принято и изменению не подлежит. Ваша любовница будет сидеть взаперти в своей комнате, пока не сменит замок на монастырь. Возможно, одиночество пробудит в ней чувство долга; но чтобы вы не могли помешать желаемому событию, я должна известить вас, дон Альфонсо, что ваше присутствие здесь отныне неприемлемо ни для барона, ни для меня. Вы наболтали племяннице, будто родственники послали вас пожить в Германии; однако вам было предписано путешествовать, и я не стану препятствовать такому прекрасному плану. Прощайте, сеньор; учтите, что завтра утром мы с вами свидимся в последний раз.

Бросив на меня взгляд, полный гордости, презрения и злобы, она вышла из гостиной. Я тоже удалился к себе и провел ночь, изобретая способы спасти Агнес от тирании тетки.

Остаться в замке Линденберг в сложившихся обстоятельствах было невозможно. Поэтому на следующий день я объявил, что сейчас же уезжаю. Барон искренне сказал, что это его огорчает, и так тепло обо мне отозвался, что я попытался привлечь его на помощь. Но едва я произнес имя Агнес, как он прервал меня и пояснил, что вмешиваться в это дело не в его власти. Настаивать не имело смысла; баронесса деспотически правила мужем, и я сразу догадался, что она настроила его против нашего брака. Агнес не появлялась. Я просил разрешения попрощаться с нею, но мне отказали.

Барон при расставании с чувством потряс мою руку и заверил, что, как только племянница уедет, я могу считать его дом своим.

– Прощайте, дон Альфонсо! – сказала баронесса, тоже протянув мне руку. Я коснулся ее и хотел поцеловать, но она не дала. Муж ее в этот момент был в дальнем конце комнаты и не мог нас слышать.

– Берегите себя, – продолжила она. – Любовь моя переродилась в ненависть, и урон, нанесенный моей гордости, не останется без кары. Езжайте куда хотите, моя месть вас настигнет повсюду!

Она сопроводила эти слова таким взглядом, что я содрогнулся. Ничего не ответив, я поспешил покинуть замок.

* * *

Когда мой экипаж выезжал со двора, я поглядел на окна покоев вашей сестры, но они были пусты. Я откинулся на спинку сиденья в подавленном состоянии духа. Меня сопровождали только слуга-француз, которого я нанял в Страсбурге вместо бедняги Стефано, и маленький паж. Я успел уже оценить преданность, ум и добрый нрав Теодора, он стал дорог мне; но в следующую минуту я стал его должником и счел его своим ангелом-хранителем. Мы не удалились еще и на полмили от замка, когда мальчик подъехал к дверце кареты и заговорил:

– Мужайтесь, сеньор! Пока вы беседовали с бароном, я улучил момент, когда госпожа Кунегонда спустилась в гостиную, и побежал наверх, в комнату на этаж выше покоев доньи Агнес. Я запел немецкую песенку, хорошо ей известную, как можно громче, она узнала мой голос, и я услышал, как открылось ее окно. Тогда я спустил вниз веревочку, которую прихватил с собой, а как только услышал, что рама снова захлопнулась, вытащил веревочку, и к ней был привязан вот этот листок.

Он подал мне маленькую записку, я тут же развернул ее и прочел несколько строк, написанных карандашом:

«Спрячься на две недели в какой-нибудь деревне по соседству. Тетка поверит, что ты уехал далеко от Линденберга, и мне вернут свободу. Я буду в западном павильоне в полночь тридцатого числа. Не упусти случай, и мы сможем согласовать наши планы на будущее. Adieu. АГНЕС».

Радости моей не было предела, равно как и благодарности Теодору. Его ловкость и забота и в самом деле того заслуживали. Вы, конечно, понимаете, что я не посвятил мальчика в свои сердечные чувства к Агнес; но проницательный юнец сам обнаружил мой секрет, и у него хватило деликатности не выдать его. Он молча наблюдал за тем, что происходит, и не напрашивался в посредники, пока не потребовалось срочное вмешательство.

Это был уже не первый случай, когда отличные качества Теодора пригождались мне. Он выказал большие способности к обучению. Еще до отъезда из Страсбурга усвоил начатки испанского языка и усердно учился, пока не стал говорить, как на своем родном. Большую часть времени мальчик проводил за чтением. Он приобрел больше знаний, чем другие в его возрасте, и сочетал приятную внешность и стройность фигуры с острым умом и прекрасным сердцем. Теперь ему исполнилось пятнадцать, и он по-прежнему служит мне; когда вы увидите его, он вам наверняка понравится. Но извините меня за это отступление – я возвращаюсь к прерванной истории.

Я сделал все, как просила Агнес. Доехав до Мюнхена, я оставил там карету под присмотром Лукаса, моего слуги, и вернулся верхом на лошади в деревушку на расстоянии около четырех миль от замка Линденберг. Прибыв туда, я поселился на постоялом дворе, придумав для хозяина правдоподобную причину, чтобы его не удивляла длительность моего пребывания. К счастью, старик был доверчив и нелюбопытен: он поверил всему, что я сказал, и не требовал большего. Со мной был только Теодор: мы оба переменили одежду и держались замкнуто, поэтому никто не заподозрил нас в обмане.

Так миновали две недели. За эти дни я мог с радостью убедиться, что Агнес уже не держат взаперти. Однажды она проехала по деревне в компании с Кунегондой; она выглядела здоровой и довольной и беседовала со своей спутницей без видимого принуждения.

– Кто эти дамы? – спросил я у хозяина, когда карета проехала.

– Племянница барона Линденберга с гувернанткой, – ответил он, – она каждую пятницу ездит в обитель святой Екатерины, где ее воспитывали. Это примерно в миле отсюда.

Можете не сомневаться, что я с трепетом ожидал следующей пятницы. И снова я увидел мою прекрасную даму. Проезжая мимо гостиницы, она мельком взглянула на меня. Румянец, заливший ее щеки, доказал мне, что моя маскировка ее не обманула. Я низко поклонился. Она ответила легким кивком головы, как низшему, и отвернулась.

И вот настала давно жданная, давно желанная тихая ночь. Было полнолуние. Как только часы пробили одиннадцать, я отправился к условленному месту встречи, боясь опоздать. Теодор заранее притащил к стене сада стремянку, и я легко взобрался по ней. Паж последовал за мной и перетащил стремянку на другую сторону. Пробравшись в западный павильон, я ждал, напрягая слух. Повеет ли ветерок, упадет ли с дерева лист – мне чудились шаги Агнес, и я срывался ей навстречу. Так я промаялся целый час, и каждая минута казалась мне вечностью. Наконец колокол в замке отбил двенадцать… Как! Разве уже не позже? Протекла еще четверть часа, я услышал легкие, осторожные шаги… И вот я веду свою милую к дивану, и усаживаю ее, и опускаюсь на пол у ее ног. Я начал было многословно выражать свою радость, но она остановила меня:

– У нас мало времени, Альфонсо. Драгоценно каждое мгновение, потому что Кунегонда ходит за мной по пятам. Курьер доставил депешу от отца; он требует моего немедленного отъезда в Мадрид, и мне с трудом удалось добиться отсрочки на неделю. Суеверие моих родителей непоколебимо, тем более что тетка их поддерживает, и надежды на то, что они смягчатся, нет. Поэтому я решилась вверить себя твоей чести. Дай бог, чтобы мне никогда не пришлось раскаяться в этом решении! Бегство остается единственным средством, чтобы избежать ужасов жизни в обители; мою дерзость оправдывает приближение опасности. Слушай же, что я задумала.

Сегодня тридцатое апреля. Через пять дней ждут появления призрачной монахини. В обители святой Екатерины у меня осталась подруга; узнав в мой последний приезд о моей беде, она снабдила меня монашеским платьем. Обеспечь карету и жди неподалеку от главных ворот замка. Как только пробьет час, я выйду из комнаты, одетая в соответствии с известным описанием призрака. Кто бы ни встретился мне на пути, все будут слишком напуганы, чтобы меня остановить. Я без труда дойду до выхода, а там уж ты меня подхватишь. Все будет хорошо; но, Альфонсо, если ты во мне разочаруешься… если ты запрезираешь меня за мой поступок!.. Во всем мире не будет существа несчастнее меня! Я предвижу грозящие опасности и понимаю, что даю тебе право относиться ко мне легкомысленно. Однако мне не на что теперь полагаться, кроме твоей любви, твоей чести! Шаг, который я готова сделать, отвратит от меня родных. Если ты предашь мое доверие, некому будет защитить меня и наказать тебя за оскорбление. Я погибну!

Эти слова потрясли меня до глубины души. Радость от встречи сменилась досадой оттого, что я не догадался загодя доставить карету в деревню, ведь тогда я смог бы увезти Агнес прямо сейчас! Ни лошадей, ни кареты нельзя было найти ближе, чем в Мюнхене, а до него от Линденберга добрых два дня пути… Мне пришлось согласиться с ее планом, который, впрочем, казался разумным. Маскировка должна была облегчить ей выход из замка, и она села бы в карету прямо у ворот, не теряя времени.

Агнес склонила голову мне на плечо, и в свете луны я увидел, что она плачет. Я постарался развеять ее печаль, рисуя картины будущего счастья, и самым решительным образом заверил, что сохраню ее целомудрие и невинность; пока церковь не освятит наш законный брак, ее честь будет для меня так же свята, как честь сестры. Я сказал, что первым делом отыщу вас, Лоренцо, и получу ваше согласие на наш союз… Вдруг какой-то звук заставил меня насторожиться. Дверь павильона внезапно распахнулась, и перед нами предстала Кунегонда. Она услышала, как Агнес украдкой вышла из своей спальни, и последовала за нею в сад, скрываясь в тени деревьев; Теодор, стороживший поодаль, ее не заметил, и ей удалось, бесшумно приблизившись, подслушать весь наш разговор.

– Прекрасно! – пронзительно выкрикнула Кунегонда, когда Агнес громко застонала, завидев ее. – Во имя святой Барбары, барышня, вы изобретательны! Собрались сыграть роль кровавой монахини, вот как? Какое кощунство! Какое неверие! Право, я с удовольствием посодействовала бы вашему плану. Когда настоящий призрак настигнет вас, ручаюсь, впечатление будет неслабым! Дон Альфонсо, вам следовало бы устыдиться того, что вы соблазнили молодую, неопытную девицу бросить свою семью и друзей. Но уж сейчас, по меньшей мере, я пресеку ваши порочные замыслы. Благородная госпожа будет извещена о вашей затее, и Агнес придется отложить игру с привидениями до лучшего случая. Прощайте, сеньор. Донья Агнес, окажите мне честь сопроводить вашу призрачную светлость до вашей спальни.

Она подошла к дивану, на котором сидела, дрожа, ее воспитанница, взяла девушку за руку и собралась увести из павильона.

Я задержал гувернантку, попытался мольбами, лестью, посулами склонить ее на свою сторону, но, видя, что это не помогло, сменил тон.

– Вы сами себя наказываете своим упрямством, – сказал я. – Но у меня остается еще один способ спасти Агнес, и я не премину им воспользоваться.

Почувствовав угрозу, дуэнья снова попыталась выскочить из павильона; но я схватил ее за запястья и удержал силой. В этот момент Теодор, успевший догнать Кунегонду, вбежал в комнату, закрыл дверь и не дал ей уйти. Я взял вуаль Агнес, закутал голову гувернантки, но она так пронзительно верещала, что, несмотря на большое расстояние от замка, я побоялся, как бы ее не услышали. Наконец мне удалось так заткнуть ей рот, что она уже не могла издать ни звука. Затем мы с Теодором не без труда связали ей руки и ноги своими платками. Я посоветовал Агнес не мешкая вернуться к себе, пообещав, что не причиню никакого вреда Кунегонде. На прощание я попросил Агнес не забыть, что пятого мая я буду ждать у ворот замка. Дрожащая, подавленная, она едва смогла выговорить, что согласна, и убежала в полном смятении.

Тем временем Теодор помог мне перенести нашу престарелую добычу. Мы перетащили ее через стену, я уложил ее поперек лошади, как скатанное одеяло, вскочил в седло, и мы умчались прочь от замка Линденберг.

Незадачливой дуэнье еще не доводилось ездить таким образом. Ее трясло и подбрасывало, пока она не обвисла, будто живая мумия; не говоря уж о том, как она испугалась, когда мы переправлялись вброд через речку, чтобы достичь деревни кратчайшим путем. По дороге я успел придумать, как избавиться от этой обузы. Въехав на улицу, где находилась гостиница, я остановился, а мой паж проехал дальше и постучал в дверь. Вышел хозяин с лампой в руке.

– Мне нужен свет, – сказал Теодор, – мой господин сейчас прибудет.

Он взял лампу намеренно резким движением и тут же уронил на землю. Хозяину пришлось вернуться в кухню, чтобы разжечь лампу, оставив дверь открытой. Воспользовавшись темнотой, я спрыгнул с лошади, взял Кунегонду на руки, взлетел незамеченным по лестнице и, оказавшись в своем номере, уложил даму в просторный чулан и запер дверцы на ключ. Вскоре Теодор с хозяином принесли свечи; последний удивился, что я вернулся так поздно, но назойливо расспрашивать не стал и вышел из комнаты, предоставив мне возможность порадоваться успеху моего предприятия.

Я немедленно навестил пленницу и попытался ее урезонить, чтобы она смирилась со своим временным заточением. И опять я не преуспел. Говорить или двигаться она не могла, но выражала свое возмущение взглядами; мне пришлось и впредь держать ее связанной, за исключением часов еды. Когда мы ее кормили, я стоял над нею со шпагой наголо, предупредив, что, если она хотя бы раз пикнет, я ее проткну. По окончании трапезы я возвращал кляп на место. Я понимал, что поступаю жестоко, но обстоятельства не позволяли мне вести себя иначе.

А Теодор никаких угрызений совести не испытывал. Пленение Кунегонды стало для него источником разнообразных развлечений. Пока мы гостили в замке, между ним и дуэньей шла постоянная война; теперь, когда врагиня оказалась в его власти, он этим наслаждался без устали; казалось, он только и думает, какую бы новую каверзу ей устроить. То он притворно сочувствовал ей, то высмеивал, передразнивал, то и дело выдумывая новые трюки, все более обидные; и особенно нравилось ему рассказывать бедняге, как удивились все в доме барона ее исчезновению.

Так оно и было. Никто, кроме Агнес, не мог сообразить, куда подевалась Кунегонда. Ее искали по всему поместью; обшарили все углы и ямы, проверили пруды, тщательно обыскали даже окрестные леса. Агнес хранила секрет, а я хранил Кунегонду. Поэтому баронесса, оставаясь в полном неведении о судьбе гувернантки, предположила, что старая женщина покончила жизнь самоубийством.

Пока тянулись эти пять дней, я приготовил все, что было необходимо для побега. Наутро после свидания с Агнес я отправил местного фермера в Мюнхен с письмом для Лукаса, содержавшим приказ доставить карету с четверной упряжкой к десяти утра пятого мая в деревню Розенвальд [12]. Он пунктуально исполнил задание, экипаж прибыл в назначенное время.

По мере того как дата побега приближалась, Кунегонда ярилась все сильнее. Я полагаю, что от злобы и ненависти она вполне могла бы умереть, но, к счастью, я вовремя обнаружил ее пристрастие к вишневому ликеру. Этим напитком я снабдил гувернантку в изобилии, и Теодор, бессменный страж, время от времени освобождал ее от кляпа. Ликер чудесным образом смягчал ее вредную натуру; а поскольку других развлечений в плену у нее не было, она регулярно раз в день напивалась, просто чтобы убить время.

Настало пятое мая, момент незабвенный! Полночь еще не наступила, когда я отправился к назначенному месту. Теодор следовал за мною верхом на лошади. Карету я спрятал в просторной пещере под горой, на вершине которой высился замок. Пещера была довольно глубока, крестьяне называли ее Линденбергской Скважиной. Ночь была тиха и прекрасна; лунный свет падал на древние башни замка, окрашивая их шпили серебром. Ничего не было слышно окрест, кроме вздохов ночного ветра в кронах деревьев, отдаленного лая деревенских собак да гуканья совы, приютившейся в нише заброшенной восточной башенки. Я услышал ее меланхоличный призыв и взглянул вверх: птица сидела на краю окна той самой комнаты, где проживало привидение. Это напомнило мне легенду о кровавой монахине, и я вздохнул, подумав о том, как влиятельны предрассудки и как слаб человеческий разум. Вдруг до меня долетел звук поющих голосов, далеко слышный среди ночной тишины.

– Что это может быть, Теодор?

– Сегодня некий незнакомец проследовал через деревню, – ответил он, – по пути в замок. Человек знатный, говорят, что это отец доньи Агнес. Видимо, барон устроил прием в честь его приезда.

Замковый колокол пробил полночь. Это был сигнал для отхода ко сну. Вскоре в окнах замка замелькали огоньки, движущиеся в разных направлениях. Я сделал вывод, что компания расходится. Я слышал, как скрежещут тяжелые двери, открывающиеся с трудом; когда они закрывались, стекла в расшатанных рамах дребезжали. Спальня Агнес была на другой стороне замка. Я беспокоился, удалось ли ей добыть ключ от проклятой комнаты. Ведь только оттуда можно было попасть на ту узкую лестницу, по которой, согласно легенде, призрак спускался в главный зал. В тревоге я не сводил глаз с окна, где надеялся увидеть приветливое мерцание светильника, принесенного Агнес. До меня донеслось громыхание массивных ворот. Конрад, почтенный старый привратник, со свечою в руке открыл створки и удалился. Огни в замке угасали один за другим, и наконец все здание погрузилось в темноту.

Сидя под скалистым гребнем на вершине холма, я поддался печальной прелести картины. Сверху вся громада замка была видна целиком, живописная и жуткая одновременно. Могучие стены, ярко озаренные луной; старые, частично разрушенные башни, возвышающиеся до облаков, как будто хмуро наблюдающие за равнинами у их подножия; высокие стены с зубцами, заросшие плющом, и ворота, распахнутые в честь призрачной обитательницы, – все это пронзило меня унынием и благоговейным ужасом.

Все же эти чувства не вполне отвлекли меня от мучительного ожидания. Время не шло, а ползло, и я рискнул спуститься и обойти вокруг замка. В окне Агнес еще мерцал слабый свет. Я обрадовался, и тут кто-то подошел к окну и тщательно задернул занавеску, чтобы скрыть лампу, горевшую на подоконнике. Убедившись таким образом, что Агнес не отказалась от нашего плана, я с легким сердцем вернулся на свой наблюдательный пункт.

Пробило полчаса! Три четверти! Сердце мое, полное надежды, отчаянно забилось. Наконец раздался желанный звук. Колокол пробил один раз, и здание отозвалось громким и торжественным эхом. Я спустился поближе к башне и стал смотреть на окно проклятой комнаты. Не прошло и пяти минут, как там зажегся долгожданный свет. Окна были не очень высоко над землей, и я убедил себя в том, что вижу, как женщина с лампой в руке медленно проходит по комнате. Свет вскоре исчез, и снова воцарилась угрюмая тьма.

Проблески света мелькали в окнах лестничной клетки по мере того, как прекрасный призрак двигался вниз. Вот свет появился в зале, в дверях, и наконец я увидел, как Агнес прошла в раскрытые ворота. Она выглядела точь-в-точь как привидение. На запястье у нее висели четки; голова была закутана в длинную белую вуаль; ряса запятнана кровью; она не забыла запастись лампой и кинжалом. Когда она приблизилась к месту, где я укрылся, ничто уже не могло удержать меня – я бросился к ней навстречу и обнял.

– Агнес! – сказал я, вне себя от счастья. – Агнес! Агнес! Ты моя!

Странно ли, что в такую минуту слова мои сложились в песню?

Агнес! Агнес! Весь я твой!Навсегда, пока живой,Ты – моя!Твой буду я!Вечно – телом и душой!

Усталая и напуганная, она не могла говорить. Уронив лампу и кинжал, она молча прильнула ко мне. Я подхватил ее и перенес в карету. Теодор остался, чтобы выпустить Кунегонду. Я также дал ему письмо для баронессы, в котором объяснил всю ситуацию и просил помочь мне в получении согласия дона Гастона на брак с его дочерью. Я открыл ей свое подлинное имя как доказательство того, что мой ранг позволяет мне рассчитывать на руку ее племянницы; я также заверил даму, что, несмотря на невозможность ответить на любовь, буду всегда стремиться завоевать ее уважение и дружбу.

Я забрался в карету, где уже сидела Агнес. Теодор захлопнул дверцу, и мы умчались. Поначалу я был доволен скоростью нашей езды; но, убедившись, что погоня нам не грозит, велел кучерам ехать потише. Они не смогли исполнить приказание: лошади перестали слушаться поводьев и продолжали нестись с удивительной быстротой. Кучера[15] удвоили усилия; но животные, брыкаясь и изворачиваясь, избегали их ударов. С громкими воплями кучера повалились наземь. В тот же момент черные тучи затмили небосвод, завыл ветер, сверкнула молния и оглушительно грянул гром. В жизни не видал я столь ужасающей бури! Испуганные битвой стихий, лошади неслись все скорее. Ничто не могло задержать их; они тащили экипаж через изгороди и канавы, перепрыгивая опасные овраги, словно пытались состязаться в скорости с ветром.

Все это время моя спутница лежала неподвижно у меня на руках. Сильно встревоженный неожиданным бедствием, я напрасно пытался привести ее в чувство, но тут карета с громким треском ударилась о какое-то препятствие и развалилась. Наше бегство закончилось самым неприятным образом. Падая, я ударился виском о камень. Боль от раны, сила сотрясения и страх за жизнь Агнес одолели меня, и я, потеряв сознание, замертво рухнул наземь.

* * *

Вероятно, я пролежал так довольно долго, ибо, когда я открыл глаза, солнце уже светило вовсю. Меня окружали крестьяне, обсуждавшие, по-видимому, выживу ли я. Прилично владея немецким языком, я спросил их об Агнес, как только смог заговорить. Как же я удивился и расстроился, когда крестьяне уверили меня, что ни одной особы, соответствующей моему описанию, не нашли! Они рассказали, что заметили обломки кареты по пути на свое поле, забеспокоились, а потом услыхали стоны лошади, единственной выжившей из четверки; остальные лежали мертвые рядом со мной, когда они подошли, и больше никого не было. Долго они старались привести меня в чувство. Невыразимо страдая от неизвестности о судьбе моей любимой, я попросил этих добрых людей прочесать местность, описав, как Агнес была одета, и назначив щедрое вознаграждение тому, кто хоть что-нибудь найдет. Сам я участвовать в поисках не мог: у меня были сломаны два ребра, вывихнутая рука висела неподвижно, а левая нога так повреждена, что я не надеялся когда-нибудь восстановить ее.

Крестьяне разошлись на поиски, но четверо из них остались; они соорудили носилки из веток и приготовились нести меня в ближайший город. Я спросил, как он называется, и мне ответили, что это Ратисбона[16]. Я никак не мог поверить, что за одну ночь преодолел такое расстояние. Я сказал поселянам, что во втором часу прошлой ночи проезжал через деревню Розенвальд. Они недоуменно покачали головами и переглянулись, видимо, считая, что я брежу.

Меня доставили в приличную гостиницу, уложили в постель; послали за врачом, и тот ловко вправил вывих; затем он осмотрел другие повреждения и заявил, что опасаться тяжелых последствий не нужно, но понадобится скучное и болезненное лечение, придется потерпеть. Я ответил, что, если он желает удержать меня в постели, пусть доставит мне сведения о даме, с которой я прошлой ночью выехал из Розенвальда в той самой карете. Он улыбнулся и ограничился советом не волноваться, поскольку мне будет обеспечен необходимый уход.

Когда врач вышел, хозяйка гостиницы остановила его у двери комнаты, и я слышал, как он сказал ей вполголоса:

– Молодой господин немного не в себе. Это естественное следствие ушиба, но скоро пройдет.

Крестьяне один за другим приходили в гостиницу и докладывали, что следов моей несчастной возлюбленной не нашли. Тревога моя перешла в отчаяние: я умолял их продолжить поиски как можно скорее, удвоив обещанную награду. Мое неукротимое, лихорадочное волнение только убедило людей, что я брежу. Не найдя никаких следов дамы, они решили, что ее образ порожден моим разгоряченным мозгом, и на мольбы мои перестали откликаться. Правда, хозяйка говорила, что поиск будет возобновлен; но впоследствии выяснилось, что она хотела лишь успокоить меня.

Хотя весь мой багаж остался в Мюнхене под присмотром Лукаса, у меня был с собой туго набитый кошелек – ведь я готовился к длительной поездке; к тому же обломки экипажа стали для местных жителей доказательством моей знатности, и обслуживали меня в гостинице великолепно.

День миновал, известий об Агнес не было. Тревога моя сменилась подавленностью. Я перестал бредить о ней и погрузился в пучину меланхолии. Видя, что я лежу тихо, мои сиделки решили, что лихорадка проходит и мне стало легче. По указанию врача меня напоили успокоительной микстурой, а с приходом сумерек слуги ушли, пожелав мне спокойного сна.

Да, я хотел покоя, но не обрел его. Вопреки усталости тела, возбуждение сердца не давало мне уснуть, и я ворочался с боку на бок, пока часы на колокольне где-то неподалеку не отбили один удар. Слушая, как замирает этот гулкий скорбный звук, уносимый ветром, я внезапно ощутил, что все тело мое охватил холод. Я задрожал, не ведая отчего; холодная испарина выступила на лбу, и волосы мои стали дыбом от страха. Вдруг послышались тяжелые, медленные шаги – кто-то поднимался по лестнице.

Непроизвольно приподнявшись, я отдернул полог кровати. Единственная тростниковая свеча[17], стоявшая на каминной полке, слабо озаряла помещение, увешанное гобеленами. Дверь резко распахнулась. Мерным торжественным шагом двинулась ко мне полуночная гостья. Меня затрясло. Боже всемогущий! Это была кровавая монахиня! Моя пропавшая спутница! Лицо ее по-прежнему скрывала вуаль, но лампы и ножа при ней уже не было. Медленно приподняла она покрывало.

Что за зрелище предстало перед моим потрясенным взором! Я узрел оживший труп. Лицо монахини было длинным и изможденным, щеки и губы бескровны; смертная бледность покрывала все ее черты; глазные яблоки, упорно глядевшие на меня, были тусклыми и пустыми.

Ужас, пронзивший меня, невозможно описать. Кровь застыла в моих жилах. Я хотел было позвать на помощь, но звуки угасли, не достигнув уст. Нервы напряглись, но я лишился сил и замер в той же позе, словно статуя.

Призрачная монахиня несколько минут разглядывала меня молча; от ее взгляда немудрено было обратиться в камень. Наконец низким, загробным голосом она произнесла:

Раймонд! Раймонд! Весь ты мой!Раймонд! Раймонд! Я – твоя!Навсегда, пока живой,Я – твоя! Ты будешь мой!Вечно – телом и душой!

Едва дыша от страха, я слушал, как она повторяла мои собственные слова. Потом она присела в изножье кровати и умолкла, по-прежнему не спуская с меня глаз, и я чувствовал себя завороженным, как под взглядом гремучей змеи: отвернуться от нее я не смог.

В этом положении призрак оставался целый долгий час, ничего не говоря и не двигаясь; я тоже не мог ни того ни другого. Наконец пробило два. Монахиня поднялась, подошла к изголовью кровати, схватила ледяными пальцами мою руку, безвольно лежавшую поверх одеяла, и, прижавшись холодными губами к моим губам, повторила:

Раймонд! Раймонд! Весь ты мой!Раймонд! Раймонд! Я – твоя!

Она отпустила мою руку, медленным шагом покинула комнату, и дверь за нею закрылась. Весь этот час тело мое было сковано, бодрствовал лишь разум. Теперь чары развеялись; кровь резко прилила к сердцу. Я глухо застонал и упал на подушку без сознания.

Соседняя комната была отделена от моей лишь тонкой перегородкой – в ней жил хозяин с женою; разбуженный моим стоном, он тотчас вошел ко мне и призвал жену. С трудом они привели меня в чувство и послали за врачом. Он пришел без промедления и объявил, что лихорадка усилилась, и, если устранить ее столь тяжелое возбуждение не удастся, он не ручается за благополучный исход.

Лекарства, которые он дал, отчасти успокоили меня. Я задремал до рассвета, но страшные сны не дали мне отдохнуть по-настоящему. Я видел то Агнес, то кровавую монахиню, и обе они пугали и терзали меня. Я проснулся усталым и измученным. Лихорадка не ослабевала; болезненная натянутость нервов препятствовала заживлению переломов. Я то и дело впадал в забытье, и врач в тот день не оставлял меня больше чем на два часа.

Понимая странность моей истории, я решил скрыть ее от всех, поскольку мне вряд ли поверили бы. Я беспокоился об Агнес. Что могла она подумать, не найдя меня на условленном месте? А вдруг она заподозрит меня в неверности? Однако я полагался на осмотрительность Теодора и надеялся, что письмо к баронессе убедит ее в чистоте моих намерений. Этими доводами я несколько успокоился; но впечатление от ночного визита угнетало меня все сильнее. Ночь приближалась; я страшился ее прихода, хотя и убеждал себя, что призрак больше не появится. На всякий случай я попросил слугу подежурить у моей постели.

Накопившаяся за два дня усталость вкупе с действием большой дозы опиата, прописанной врачом, обеспечили мне наконец тот отдых, в котором я так нуждался. Я погрузился на несколько часов в глубокий, спокойный сон, но после полуночи удар колокола разбудил меня. Этот звук напомнил мне об ужасах предыдущей ночи. Снова чувствуя ледяной озноб, я приподнялся на постели и увидел, что слуга крепко спит в кресле рядом с кроватью. Я окликнул его – он не отозвался. Я потряс слугу за руку, однако все мои попытки разбудить его были напрасны, а между тем на лестнице уже слышались тяжелые шаги. И снова дверь распахнулась, и снова кровавая монахиня предстала передо мной. Чары опять обездвижили меня, словно спеленатого младенца, и прозвучали роковые слова:

Раймонд! Раймонд! Весь ты мой!Раймонд! Раймонд! Я – твоя!

Потрясающая сцена, случившаяся накануне, повторилась. Призрачная дева снова поцеловала меня, снова коснулась моей руки истлевшими пальцами, а потом, как и в первый раз, удалилась, как только пробило два часа.

И далее это случалось из ночи в ночь. Нет, я не привык к призраку – с каждым разом от его появления мне становилось все страшнее. Мысль о монахине преследовала меня беспрерывно, и ничто уже не могло развеять мою меланхолию.

Естественно, это не способствовало быстрому восстановлению здоровья. Прошло несколько месяцев, прежде чем я смог на день перебираться с постели на диван; но и тогда я был так слаб, подавлен и изможден, что не сумел самостоятельно пройти по комнате – меня перенесли. Судя по взглядам слуг, они не очень-то надеялись, что я поправлюсь. Постоянное уныние, в котором я пребывал, привело врача к выводу, что у меня ипохондрия. Причину моего состояния я старательно скрывал, и никто не мог бы облегчить мою участь. Призрака даже не видел никто, кроме меня. Кого бы я ни звал посидеть в моей комнате, как только часы отбивали один раз, на них нападал неодолимый сон, который прерывался уже после ухода призрака.

Не удивляйтесь, почему за это время я не искал сведений о вашей сестре. Мне их доставил Теодор, который с трудом сумел отыскать меня. Он сказал, что с ней все в порядке, но убедил меня, что никакие попытки освободить ее не дадут результата, пока я не смогу вернуться в Испанию. От Теодора, а позже и от самой Агнес я узнал, что было с нею. Вот послушайте.

В ту роковую ночь, когда мы должны были бежать, какая-то случайность помешала ей вовремя выйти из спальни. Она все же добралась до проклятой комнаты, спустилась по лестнице в зал, увидела, что ворота открыты, как и ожидалось, и покинула замок незамеченной. Как же она удивилась, когда не нашла меня! Она обыскала всю пещеру, пробежала по всем тропинкам ближнего леса и провела полных два часа в этих бесплодных поисках. Она не нашла никаких следов – ни меня, ни кареты.

Тревога и разочарование одолели Агнес, и ей не оставалось ничего, кроме как вернуться в замок, прежде чем баронесса обнаружит ее отсутствие; но она столкнулась с новой помехой. Колокол уже отбил два часа, время призрака истекло, и заботливый привратник закрыл ворота. Агнес долго колебалась, но все-таки решилась тихонько постучать. К счастью, Конрад еще не уснул; заслышав стук, он поднялся, ворча оттого, что его потревожили. Однако, открыв створки и увидев, что привидение ждет, чтобы его впустили, он громко вскрикнул и плюхнулся на землю. Агнес, воспользовавшись испугом привратника, проскользнула мимо него, добежала до своей спальни и, сбросив костюм привидения, легла в кровать, безуспешно пытаясь объяснить мое исчезновение.

Тем временем Теодор, увидев, как моя карета уносится прочь с ложной Агнес, весело возвратился в деревню. Наутро он освободил Кунегонду и доставил ее в замок. Там он застал барона, его супругу и дона Гастона за обсуждением рассказа привратника. Все они безоговорочно верили в привидения; но последний доказывал, что стучать в двери совершенно несвойственно призракам, ибо несовместимо с их нематериальной природой, и такого никто не наблюдал. Они увлеченно обсуждали этот вопрос, когда прибыл паж и Кунегонда раскрыла всю тайну. Выслушав ее, старшие единогласно решили, что та Агнес, которую Теодор видел в моей карете, видимо, была кровавой монахиней, а призрак, испугавший Конрада, – не кто иная, как дочь дона Гастона.

Оправившись от первого изумления, баронесса решила использовать эту историю, чтобы убедить племянницу уйти в монастырь. Опасаясь, как бы дон Гастон не отказался от этого, узнав о возможности столь блестящего брака для дочери, она скрыла мое письмо и продолжала выставлять меня безденежным и безродным авантюристом. Детское тщеславие заставило меня скрыть свое имя даже от возлюбленной: я хотел, чтобы она любила меня, а не сына и наследника маркиза де лас Ситернас. В результате мой ранг не был известен в замке никому, кроме баронессы, а она оставила эти сведения при себе.

Дон Гастон одобрил замысел своей сестры, и Агнес вызвали на семейный совет. Ее упрекнули в том, что она согласилась на бегство, потребовали полного признания, которое было принято на диво спокойно. Однако тут же ее поразили известием, что неудачей своего плана она обязана мне! Кунегонда, подученная баронессой, заявила, что я, отпуская ее, велел передать барышне, что между нами все кончено, потому что меня не интересует брак с женщиной, не имеющей ни приданого, ни видов на наследство.

Таким образом, мое внезапное исчезновение довольно правдоподобно объяснялось. Теодора, который мог бы опровергнуть ложь, донья Родольфа куда-то отправила. Еще одним веским доказательством того, что я самозванец, стало присланное вами письмо, в котором вы утверждали, что незнакомы с неким Альфонсо д’Альварадо.

Эти подложные доказательства моей измены, с добавлением хитроумных инсинуаций тетки, лести Кунегонды и угроз негодующего отца, полностью переменили настрой вашей сестры. Возмущенная моим поступком, она прониклась отвращением к миру в целом и согласилась удалиться в обитель.

Агнес провела еще один месяц в замке Линденберг; поскольку я так и не появился, ее решимость окрепла, и дон Гастон увез дочь в Испанию. Только тогда Теодора отпустили. Он поспешил вернуться в Мюнхен, где я должен был оставить весточку для него; но, узнав от Лукаса, что я там не появлялся, приступил к поискам с неутомимой настойчивостью, что в конце концов и привело его в Ратисбону.

Я так изменился, что он едва меня узнал и огорчился так, как может лишь самый близкий человек. Общество этого милого мальчика, которого я воспринимал скорее как товарища, нежели как слугу, стало теперь моим единственным утешением. Он был весел, но разумен, его замечания были и проницательны, и забавны. Но приятнее всего для меня в те дни были его музыкальные способности и чудесный голос. У мальчика также появилась тяга к поэзии, он отваживался сам писать стихи и даже сочинил несколько баллад на испанском языке. Композиции его были, признаться, не выше среднего уровня, но меня они привлекали своей свежестью; слушать, как он поет их под звуки гитары, было единственным приемлемым для меня развлечением. Теодор прекрасно понял, что меня что-то мучает; но я не открыл причину своей беды даже ему, и уважение не позволяло мальчику лезть в мои секреты.

Однажды вечером я лежал на диване, погруженный в мысли отнюдь не радостного свойства; Теодор развлекался, наблюдая из окна за сварой двух кучеров во дворе гостиницы.

– Ага! – вдруг воскликнул он. – Да это же Великий Могол!

– Кто? – спросил я.

– Просто человек, который сказал мне кое-что странное в Мюнхене.

– В чем же была странность?

– Сейчас я вспоминаю, сеньор, что он имел в виду вас, но слова его были бессвязны, и передавать вам было нечего. Думаю, что он безумен. Когда я приехал в Мюнхен за вами, он жил в гостинице «Римский король», и хозяин рассказал о нем любопытные вещи. Речь у него с акцентом, как у иностранца, но из какой страны – не поймешь. Знакомых в городе у него, похоже, не было, говорил он редко и никогда не улыбался. Ни слуг, ни багажа; но в средствах он явно не нуждался и сделал много добра горожанам. Одни считали его арабским астрологом, другие – странствующим шарлатаном либо фокусником, а кое-кто заявляет, будто это доктор Фауст, которого дьявол вернул в Германию. А вот хозяин полагал, что по всем приметам это не кто иной, как Великий Могол инкогнито.

– Но что же странного было в его речах, Теодор?

– Честно скажу, я их плохо запомнил, да вы бы ничего не потеряли, право, забудь я их совсем. Вышло так, сеньор, что этот незнакомец проходил мимо, когда я расспрашивал хозяина о вас. Он остановился, серьезно так посмотрел на меня и говорит важным голосом: «Юноша, тот, кого ты ищешь, нашел то, что предпочел бы потерять. Только моя рука может осушить кровь. Скажи своему господину, чтобы позвал меня, когда часы пробьют один раз».

– Что? – вскрикнул я, вскочив с дивана. – Беги за ним, мой мальчик! Проси его уделить мне время для разговора.

Теодора удивило мое внезапное оживление, но, ни о чем не спрашивая, он побежал во двор. Мне не пришлось долго мучиться: паж вскоре вернулся и ввел желанного гостя в мою спальню. Это был человек величавой наружности, с резкими чертами лица, с большими черными, как бы искрящимися глазами; но что-то в его облике с первого же момента внушало благоговение и затаенный страх, даже, скажем, ужас. Одежда его была проста, волосы не напудрены, а черная бархатная повязка на лбу еще больше усиливала мрачное впечатление. На лице его лежала печать глубокой скорби, движения были медлительны, речи – серьезны и торжественны.

Он учтиво приветствовал меня, но когда мы обменялись обычными формулами знакомства, то попросил Теодора удалиться, и паж мгновенно повиновался.

– Я знаю, что заботит тебя, – сказал он, не дав мне и рта раскрыть. – Я обладаю силой, которая избавит тебя от ночной гостьи; но это нельзя сделать раньше воскресенья. В час, когда наступит день субботний, влияние духов тьмы на смертных ослабевает. После субботы монахиня более не появится.

– Могу ли я спросить, – сказал я, – каким образом узнали вы мою тайну, которую я тщательно скрывал от всех?

– Как же я могу не знать о твоей беде, когда ее виновница сейчас стоит рядом с тобою?

Я вздрогнул. Незнакомец продолжал:

– Хотя ты видишь ее только в течение одного часа, она не оставляет тебя сутки напролет; и не оставит, пока ты не исполнишь ее просьбу.

– И что это за просьба?

– Это она должна будет объяснить сама, мне это неизвестно. Жди терпеливо до субботней ночи: тогда все прояснится.

Я не посмел настаивать. Он же сменил тему и заговорил о другом, упоминая людей, умерших столетия назад, так, словно знал их лично, и не было такой страны, даже самой отдаленной, где бы он не побывал. Восхищаясь широтой и разнообразием эрудиции гостя, я заметил, сколь огромное удовольствие должны доставлять ему эти странствия и впечатления. Он печально покачал головой.

– Никто не способен постичь, как жестока моя участь! Я вынужден постоянно скитаться; не позволено мне оставаться на одном месте долее полумесяца. Нигде в мире нет у меня друзей и нет возможности завязать прочную дружбу. Охотно расстался бы я с этой жалкой жизнью, ибо завидую тем, кто наслаждается покоем в могиле, но смерть избегает меня. Напрасно пробую я идти навстречу опасностям. Я окунаюсь в пучину океана – волны брезгливо выталкивают меня на берег; бросаюсь в огонь – пламя угасает. Если я встаю на пути у свирепых разбойников, их мечи притупляются и ломаются на моей груди. Голодный тигр пятится от меня, и аллигатор убегает от чудовища, более страшного, чем он сам. Бог наложил печать свою на меня, и все твари земные узнают ее.

Он прикоснулся к бархатной повязке на лбу, и в глазах его сверкнули ярость, отчаяние и злоба. Меня передернуло, и он заметил это.

– Таково проклятие мое, – добавил он, – я обречен вызывать ужас и неприязнь у всех, кто на меня взглянет. Ты уже ощущаешь действие этого заклятия, и с каждой минутой оно будет усиливаться. Я не хочу доставлять тебе лишние мучения и потому ухожу. До встречи в субботу! Как только часы пробьют двенадцать, я войду в твою дверь.

Повадки и речи таинственного пришельца сильно удивили меня, а надежда вскоре избавиться от привидения сразу улучшила мое самочувствие. Теодор, вернувшись, порадовался этому и остался очень доволен тем, что беседа с Великим Моголом пошла мне на пользу.

Мне удалось узнать, что этот человек провел в Ратисбоне уже восемь дней. Если верить его словам, он мог остаться еще на шесть. До субботы оставалось три дня. Кровавая монахиня по-прежнему являлась каждую ночь, но я теперь мог переносить эти визиты спокойнее.

И вот день этот настал. Чтобы не вызвать подозрений, я лег в постель в обычное время. Но как только слуги ушли, я встал, оделся и приготовился к встрече с незнакомцем. Он вошел в комнату сразу после полуночи и приветствовал меня жестом, без слов; я ответил тем же. Он принес с собой небольшой ларец, поставил его на стол и открыл. Первым делом он достал из него маленькое деревянное распятие, опустился на колени, печально поглядел на него и поднял глаза к небу, истово молясь. Наконец он почтительно склонил голову, трижды поцеловал распятие и поднялся на ноги.

Теперь он извлек из ларца кубок с крышкой, наполненный жидкостью, похожей на кровь, и разбрызгал ее по полу; окунув в кубок основание распятия, он очертил им посреди комнаты круг и выложил крестом по окружности разные предметы: черепа, берцовые кости… Наконец он вынул большую Библию и знаком пригласил меня войти в круг следом за ним. Я повиновался.

– Не пророни ни звука! – прошептал незнакомец. – Не выходи из круга, и, если жизнь тебе дорога, не смей смотреть на мое лицо!

Держа распятие в одной руке, Библию – в другой, он как будто погрузился в чтение.

И вот пробило час! Как обычно, я услышал шаги призрака на лестнице, но привычного ледяного озноба не ощутил. Монахиня вошла в комнату, приблизилась к кругу и остановилась. Незнакомец пробормотал несколько слов, которых я не разобрал. Затем, подняв голову от книги, протянул распятие в сторону призрака и произнес отчетливо и торжественно:

– Беатрис! Беатрис! Беатрис!

– Что тебе нужно? – откликнулось привидение глухим, дрожащим голосом.

– Что тревожит твой сон? Почему ты мучаешь и терзаешь сего отрока? Что может вернуть покой твоему бесприютному духу?

– Я не смею сказать! Я не должна говорить! Охотно упокоилась бы я в гробу, но суровый приговор принуждает меня продолжать покарание!

– Ведаешь ли ты, чья это кровь? Разумеешь ли, в чьих жилах она текла? Беатрис! Беатрис! Во имя его повелеваю тебе: отвечай!

– Я не смею ослушаться тех, кто осудил меня.

– А меня ослушаться ты смеешь?

Властно прозвучали эти слова, и тут он сорвал черную повязку со своей головы. Несмотря на предупреждение, я поддался любопытству и коротко глянул на его лицо. Огненный крест пылал между его бровей!

Описать ужас, потрясший меня, я не в силах, но ничего равного ему я в жизни не переживал. Мистическое наваждение лишило меня мужества, чувства затуманились, и если бы экзорцист не подхватил меня под руку, я бы выпал из круга.

Когда я опомнился, то заметил, что монахиню огненный крест потряс не менее сильно. Лицо ее выражало благоговение и ужас, призрачное тело сотрясала дрожь.

– Да! – сказала она наконец. – Я содрогаюсь при виде этого знака! Я почитаю его! Я подчинюсь тебе! Знай же, что кости мои до сих пор лежат непогребенные: они истлевают во тьме Линденбергской Скважины. Никто, кроме этого юноши, не имеет права предать их земле. Он сам поцеловал меня и тем вручил мне свое тело и душу; я не освобожу его, и не будет он ведать покоя ни одной ночью, доколе не соберет мои останки и не уложит их в родовом склепе своего андалузского замка. И пусть затем отслужат тридцать месс за упокой моей души, и я никого более не потревожу в сем мире. А теперь отпусти! Это пламя сжигает меня!

Незнакомец медленно опустил руку с распятием, которое все это время держал нацеленным на нее. Призрачная монахиня склонила голову и растаяла в воздухе. Я онемел от изумления. Экзорцист вывел меня из круга, сложил в ларец Библию и все прочее, а затем обратился ко мне:

– Дон Раймонд, ты знаешь теперь, каковы условия твоего освобождения. Исполнить их ты должен с буквальной точностью. А мне остается лишь развеять тьму, коей покрыта история призрака.

Итак, при жизни Беатрис носила имя де лас Ситернас. Твой дед приходился ей внучатым племянником. В силу этого родства праху ее следует оказать уважение, хотя преступные деяния сей особы не могут не отвращать тебя. Об этих деяниях никто не расскажет тебе лучше меня. Я был лично знаком со святым человеком, который наказал ее за ночные бесчинства в замке Линденберг, и сейчас я поведаю тебе то, что слышал из его уст.

Беатрис де лас Ситернас приняла постриг в юные годы, и не по своей воле, но по приказу родителей. Будучи тогда слишком молода, она поначалу не сожалела о мирских удовольствиях, которых лишилась. Но как только ее горячий и сладострастный нрав сложился, она без удержу предалась порывам своих страстей. Ей пришлось подождать удобного случая, чтобы их удовлетворить. Преодолев много препятствий, которые лишь разожгли пуще ее желания, она сумела сбежать из обители и отправилась в Германию с бароном Линденбергом.

Несколько месяцев она открыто прожила в замке как его любовница. Вся Бавария возмущалась ее бесстыдством и распущенностью. Она задавала роскошные пиры, подобно Клеопатре, и Линденберг стал приютом самого необузданного разврата. Словно мало было ей репутации продажной женщины, она еще демонстрировала безбожие, не упускала случая поиздеваться над нарушенными ею монашескими обетами и высмеивала самые священные ритуалы.

Обладая столь ветреным нравом, она недолго ограничивалась одним любовником. Вскоре после прибытия в замок она увлеклась младшим братом барона, молодцом с рублеными чертами лица, геркулесовской силы и огромного роста. Она была не из тех, кто долго скрывает свои чувства, тем более что Отто фон Линденберг не уступал ей в распущенности. Он выказывал Беатрис свою благосклонность ровно настолько, чтобы посильнее разжечь ее страсть; и когда достиг нужного градуса, назначил цену своей любви: убийство брата.

Несчастная приняла это ужасное условие. Отто, проживавший в небольшой усадьбе в нескольких милях от замка, пообещал, что в час пополуночи будет ждать ее в Линденбергской Скважине; он приведет компанию избранных друзей, с помощью которых непременно сумеет захватить замок, и сразу после этого вступит в брак с нею.

Именно этот посул окончательно развеял остатки совести Беатрис, поскольку барон, при всей влюбленности, прямо заявил, что жениться на ней не намерен.

Роковая ночь настала. Барон спал в объятиях коварной пассии, когда замковый колокол пробил один раз. Беатрис тут же достала из-под подушки кинжал и пронзила сердце своего любезника. Барон издал ужасный стон и скончался.

Убийца быстро спрыгнула с постели, взяла в одну руку лампу, в другую – окровавленный кинжал, и отправилась в пещеру. Привратник не посмел отказать особе, которой боялись в замке больше, чем хозяина, и открыл ворота. Беатрис беспрепятственно добралась до Линденбергской Скважины, где, как было обещано, Отто дожидался ее. Он обрадовался, выслушав рассказ Беатрис; но, предупредив ее вопрос, объяснил, что не взял с собой друзей, чтобы их встреча прошла без свидетелей. Стремясь скрыть свое участие в преступлении, он заодно решил разделаться с женщиной, чей буйный и неукротимый нрав вынуждал его, не без оснований, опасаться за собственную безопасность. Внезапно набросившись на убийцу, он вырвал из ее руки кинжал, на коем еще не высохла кровь его брата, и вонзил ей в грудь, прервав нить ее жизни несколькими ударами.

Отто унаследовал баронство Линденберг. Убийство приписали одной сбежавшей Беатрис, и никто не подозревал, что он был подстрекателем. От человеческого правосудия он ускользнул, однако суд божий не позволил ему мирно наслаждаться привилегиями, запятнанными кровью. Кости беглой монахини лежали непогребенные в пещере, но бесприютная душа Беатрис не покинула замок. Одетая в рясу, в память о нарушенных ею обетах, с кинжалом, который она напоила кровью своего сожителя, держа лампу, которая освещала ей путь к бегству, еженощно являлась она у постели Отто. В замке воцарилось ужасное смятение. Сводчатые покои гудели от воплей и стонов; бродя по древним галереям, Беатрис оглашала их дикой смесью проклятий и молитв. Отто не смог выдержать потрясения при встречах с призраком, становившимся все ужаснее день ото дня. Наконец лихо стало невыносимым настолько, что сердце барона не выдержало, и однажды утром его нашли в кровати холодным и бездыханным.

С его смертью ночные бесчинства призрака не закончились. О костях Беатрис никому не было известно, и она по-прежнему преследовала обитателей замка. Владения Линденбергов достались теперь дальнему родственнику. Испуганный рассказами о кровавой монахине, новый барон пригласил прославленного экзорциста. Ему удалось заставить ее успокоиться на время; она поведала ему свою историю, но запретила и рассказывать другим, и переносить ее скелет на освященную землю. Это дело ожидает тебя; до твоего прихода призрак был обречен бродить по замку и оплакивать свое преступление. Правда, экзорцист обязал ее молчать, покуда он жив. Проклятую комнату заперли, и призрак стал невидимым. Но пять лет спустя святой человек умер, и монахиня снова начала появляться, правда, только раз в пять лет, в тот самый день и час, когда она пронзила своим ножом сердце спящего любовника: наведавшись в пещеру, где истлевали ее кости, она возвращалась в замок, когда часы били два раза, и исчезала на следующие пять лет.

Она была обречена страдать в течение ста лет. Этот срок истекает. Теперь остается только уложить прах Беатрис в могилу. Я послужил орудием освобождения твоего от призрачной мучительницы, и память об этом немного утешит меня среди множества скорбей моих. Прощай, юноша! Да насладится призрак твоей родственницы покоем загробного мира, коего мщение Всемогущего лишило меня навеки!

Пришелец собрался уходить, но я остановил его, попросив объяснить, кто же он такой:

– Я хотел бы знать, кому обязан избавлением от призрака! Вы упоминали о делах давно прошедших дней, вы лично говорили с экзорцистом, умершим, как вы сами сказали, почти сто лет назад. Как мне понимать это и все, что я видел?

Он долго отказывался удовлетворить мое любопытство. Наконец, снизойдя к моим уговорам, он пообещал все объяснить при условии, что мы отложим встречу на следующий день. Пришлось согласиться на это.

Наутро я первым делом послал узнать о таинственном незнакомце. Представьте же мое разочарование, когда мне сообщили, что он уже покинул Ратисбону. Я послал за ним гонцов, но они и следов его не нашли, и больше я о нем ничего не слышал, да, наверно, уже и не услышу. Правда, позже, когда я рассказал о своем приключении дяде, кардиналу-герцогу, он четко определил этого удивительного человека как всем известного вечного странника Агасфера[18]. Все, что я узнал о нем, особенно знак креста на его лбу, делало это определение правдоподобным. Я счел возможным принять мнение кардинала как единственную разгадку этой тайны.

С того дня я стал так стремительно выздоравливать, что врачи диву давались. Монахиня не появлялась, и вскоре я уже смог выехать в Линденберг. Барон принял меня с распростертыми объятиями. Я посвятил его в свои похождения; он возликовал, узнав, что визиты привидения больше не будут тревожить его поместье каждые пять лет. Но я был огорчен, увидев, что мое отсутствие не ослабило безрассудной страсти доньи Родольфы. Я провел в замке немного времени, но мы с нею поговорили наедине, и она возобновила попытки добиться моей взаимности. Я же, считая ее главным источником моих невзгод, не чувствовал к ней ничего, кроме отвращения.

Скелет Беатрис нашли точно там, где она указала. Больше мне нечего было делать в Линденберге, и я поспешил покинуть владения барона, равно подгоняемый и необходимостью похоронить убиенную монахиню, и желанием избавиться от назойливости неприятной мне женщины. На прощание донья Родольфа осыпала меня угрозами, обещая не оставить ненаказанным мое презрение.

* * *

Теперь мой путь лежал в Испанию. Чтобы не терять зря времени, я вызвал Лукаса с багажом в Линденберг. Я вернулся на родину без всяких происшествий и немедленно отправился в отцовский замок, в Андалузию. Останки Беатрис похоронили в семейном склепе с соблюдением всех положенных обрядов, указанное ею число месс отслужили. Ничто теперь не препятствовало мне начать поиски Агнес. Баронесса уверяла меня, что ее племянница уже носит монашеское покрывало; я подозревал, что это выдумка, продиктованная ревностью, и надеялся, что моя милая еще свободна и примет мою руку.

Я разузнал все о ее семье; выяснилось, что донья Инезилья так и не увидела свою дочь – она умерла раньше, чем девушка прибыла в Мадрид; про вас, мой дорогой Лоренцо, мне сказали, что вы за границей, но где – неизвестно. Ваш отец отправился в дальнюю провинцию навестить герцога де Медина; а вот про то, что делается с Агнес, никто не мог – или не хотел – сообщить мне.

Теодор, согласно моему обещанию, вернулся в Страсбург, где узнал, что его дед умер и Маргерит унаследовала все состояние своего отца. Никакие уговоры матери не помогли, мальчик снова покинул ее и последовал за мною в Мадрид. Он усердно помогал мне, но наши совместные усилия не увенчались успехом. Убежище, где прятали Агнес, оставалось непроницаемой тайной, и я начал терять надежду найти ее.

Около восьми месяцев назад я возвращался домой, проведя вечер в театре. Стояла темная ночь. Я шел один, погруженный в раздумье далеко не приятное, и не замечал, что за мною от самого театра следуют трое мужчин, пока не свернул на пустынную улочку: тут они все разом яростно набросились на меня. Я отскочил на несколько шагов назад, вытащил шпагу и обмотал левую руку плащом. Ночная темнота благоприятствовала мне. Убийцы делали выпады наугад, и их удары по большей части попадали мимо. Мне же наконец удалось уложить одного из противников, но к этому моменту я уже получил столько ран, что неминуемо пал бы под их натиском, если бы звон клинков не привлек проходившего мимо кавалера. Он прибежал на помощь с обнаженной шпагой, за ним – его слуги с факелами. Теперь силы в схватке стали равны; и все же убийцы упорствовали, пока слуги не решили присоединиться к нам. Тогда наемники удрали и скрылись в темноте.

Незнакомец учтиво поинтересовался, не ранен ли я. От потери крови я ослабел и едва смог поблагодарить его за своевременную помощь и попросить, чтобы кто-то из его слуг довел меня до особняка де лас Ситернас. Услыхав мое имя, кавалер сообщил, что он знаком с моим отцом и не позволит вести меня на такое большое расстояние, пока лекарь не осмотрит мои раны. Он добавил, что его дом совсем рядом, и предложил доставить меня туда. Он говорил так искренне, что я не мог отказаться; и так, опираясь на его руку, я через несколько минут переступил порог великолепного дома.

В прихожую вышел седовласый дворецкий; он поприветствовал кавалера и осведомился, когда герцог, его господин, намеревается вернуться домой, а тот ответил, что брат останется в поместье еще на несколько месяцев. Затем мой спаситель потребовал вызвать семейного хирурга. Меня усадили на диван в элегантно отделанной гостиной; хирург осмотрел меня и заявил, что раны легкие. Однако он посоветовал воздержаться от выхода на холодный ночной воздух, и герцог так уговаривал меня переночевать в его доме, что я согласился.

Оставшись наедине со своим спасителем, я снова принялся его благодарить, но он попросил меня не касаться более этой темы.

– Я почитаю большой удачей, – сказал он, – что мне представился случай оказать вам эту небольшую услугу; очень кстати моя дочь задержала меня допоздна в обители. Я всегда питал глубокое уважение к маркизу де лас Ситернас, хотя по воле случая не смог сблизиться с ним так, как хотелось бы, и потому я рад, что познакомился с его сыном. Мой брат, которому принадлежит этот дом, конечно же, огорчится, что его не было в Мадриде и он не мог принять вас лично. Но в его отсутствие я – старший в семье, и от его имени заверяю вас, что во дворце Медина все будет в вашем распоряжении.

Можете себе представить, Лоренцо, как я удивился, узнав, что меня спас дон Гастон де Медина! Столь же сильна была моя тайная радость: ведь я узнал, что Агнес живет в обители святой Клары. Еще больше я обрадовался, когда в ответ на мои притворно безразличные вопросы герцог сказал, что его дочь действительно приняла постриг. Я не позволил горю взять верх в моей душе, потому что понадеялся на влияние своего дяди при папском дворе в Риме: он мог легко устранить это препятствие, получив для моей милой позволение отказаться от обетов. Воодушевленный этой идеей, я успокоился и стал еще старательнее выказывать свою благодарность за теплый прием и удовольствие от общения с доном Гастоном.

Потом пришел лакей и сообщил, что наемник, которого я ранил, подает признаки жизни. Я велел перенести его в дом моего отца, с тем чтобы допросить, как только к нему вернется голос. Нужно же было узнать, что побудило убийц напасть на меня. Мне ответили, что он уже может говорить, хотя и с трудом.

Любопытство побудило дона Гастона попросить, чтобы я допросил преступника в его присутствии; но потакать его любопытству я никоим образом не собирался. Во-первых, догадываясь, кем был направлен удар, я не хотел, чтобы дон Гастон узнал о вине своей сестры. Во-вторых, я опасался, как бы не открылось, кто такой Альфонсо д’Альварадо, – из-за этого он мог не допустить меня к Агнес. Судя по тому, что я уже знал о характере дона Гастона, признаться в любви к его дочери и просить содействия моим планам было бы неразумно; мне было очень важно, чтобы он знал меня только как графа де лас Ситернас, и потому я отказал ему под предлогом, что в деле может быть замешана дама, чье имя раненый может случайно упомянуть. Деликатность не позволила дону Гастону настаивать дальше, и потому наемника перенесли ко мне домой.

Наутро я попрощался со своим новым знакомым, который должен был вернуться к герцогу в тот же день. Раны мои оказались совсем пустяковыми; мне, правда, пришлось некоторое время носить руку в повязке, но других неудобств ночной инцидент не причинил. Хирург, осмотревший пленника, счел его рану смертельной, и в самом деле, едва успев признаться, что его наняла мстительная донья Родольфа, он скончался спустя несколько минут.

Теперь все мои помыслы были направлены на встречу с моей прекрасной затворницей. Теодор взялся за дело, и на этот раз ему повезло. Он атаковал монастырского садовника подарками и посулами так, что старик всецело перешел на мою сторону; мы договорились, что он введет меня в обитель под видом своего помощника. Этот план мы осуществили немедленно. Переодевшись в платье простолюдина, я повязал один глаз черным платком и в этом облике был представлен госпоже аббатисе, которая соизволила одобрить выбор садовника.

Я тут же приступил к работе. Ботаника была моим любимым предметом во время учебы, и в новом положении я не растерялся. Несколько дней я трудился в саду обители, не встречая той, ради которой затеял этот маскарад. На четвертое утро я заслышал издали голос Агнес и поспешил ей навстречу, но увидел, что она не одна: с нею рядом шла настоятельница. Я тихонько отступил и спрятался за густыми зарослями среди деревьев.

Аббатиса и Агнес сели на скамью неподалеку от меня. Старшая сердито упрекала младшую за непроходящую меланхолию. Она говорила, что в ее ситуации оплакивать потерю любого возлюбленного – преступление, но горевать о неверном – безумие и крайняя глупость. Агнес отвечала так тихо, что слов я не мог разобрать, но звучали они мягко и покорно.

Беседу прервал приход девушки-воспитанницы, которая сообщила настоятельнице, что ее ждут в гостиной. Старуха поднялась, поцеловала Агнес в щечку и удалилась. Девушка осталась. Агнес заговорила с нею, отзываясь о ком-то с похвалой; я не уловил имя, но слушательница была явно заинтересована и получала удовольствие от рассказа. Монахиня показала ей какие-то письма; девушка просмотрела их, попросила разрешения скопировать и ушла, чтобы заняться этим, к моему великому удовлетворению.

Как только она скрылась из виду, я покинул свое убежище. Боясь испугать свою любимую, я приближался осторожно, чтобы не открыться сразу. Но разве можно хотя бы на миг обмануть взгляд любящего? Агнес подняла голову и узнала меня мгновенно, несмотря на маскировку. Она вскрикнула от удивления, вскочила и порывалась убежать; я догнал ее, удержал и попросил меня выслушать.

Считая меня обманщиком, она отказалась слушать и строго велела мне убираться из сада. Но теперь пришла моя очередь отказать. Я возразил, что, несмотря на возможные последствия и опасности, я не уйду, пока она не узнает правду. Я напоминал ей, что она стала жертвой козней своих родных, что я могу развеять ее сомнения касательно моих чувств, что моя любовь всегда была чиста и бескорыстна; и, наконец, я спросил, зачем бы мне искать ее в обители, если я – тот эгоистичный обманщик, каким выставляют меня враги.

Мои уговоры и доводы, мое упорство в союзе с ее опасениями, что нас могут увидеть вдвоем, и со свойственным ей любопытством, дали результат. Она призналась, что любовь ее ко мне не угасла, несмотря на предполагаемую измену, и она выслушает меня, но не сейчас; если я приду на то же самое место в одиннадцать часов вечера, она поговорит со мною в последний раз. Я отпустил ее руку, и она убежала прочь.

Я поделился успехом со своим союзником, старым садовником; он показал мне удобный уголок, где я мог укрыться до ночи, не боясь быть обнаруженным. Туда я и пошел в тот час, когда мастеру и его предполагаемому работнику полагалось удалиться, и приготовился ждать условленного времени. Ночь выдалась холодная, и это пошло мне на пользу, поскольку другим монахиням не захотелось выходить из своих келий. Только Агнес холод был нипочем, и еще до одиннадцати она явилась на место нашего дневного свидания. Теперь я мог без помех подробно посвятить ее в истинные причины моего исчезновения в роковой день пятого мая. Эта история ее потрясла. Когда я умолк, она признала, как несправедливы были ее подозрения, и побранила себя за то, что поторопилась надеть рясу, поддавшись отчаянию.

– Но теперь поздно сетовать! – добавила она. – Жребий брошен, обеты принесены, и я посвятила себя служению небесам. Я не создана для жизни в обители. Отвращение мое к ней усиливается с каждым днем, скука и тоска – мои постоянные спутницы. Вы чуть было не стали моим мужем, и сердце мое по-прежнему неравнодушно к вам, но мы должны расстаться! Непреодолимые преграды разделили нас, и по эту сторону могилы мы не сможем свидеться никогда!

Тогда я пересказал ей свои идеи насчет влияния кардинала-герцога Лермы в Риме и так далее. Агнес ответила, что надеяться на согласие дона Гастона, даже если он узнает мое подлинное имя, значит не знать ее отца. Великодушный и добрый во всех других отношениях, он становится твердокаменным в своих суевериях. Он способен пожертвовать всем, что ему дорого, ради щепетильности и воспримет как оскорбление саму мысль о том, что он может разрешить дочери нарушить обеты, данные Господу.

– Ну, допустим, – перебил я ее, – допустим, он не одобрит наш брак. Пусть же не знает о том, что я предприму, пока не вызволю тебя из тюрьмы, куда он тебя заточил. Став моей женой, ты освободишься от его власти. В его деньгах я не нуждаюсь; и когда он увидит, что его обида меня не задевает, то без сомнения вернет тебе свою милость. Но даже если случится худшее, и дон Гастон на примирение не пойдет, мои родичи будут наперебой стараться помочь тебе забыть эту потерю; мой отец заменит тебе родителя, которого ты лишишься из-за меня.

– Дон Раймонд, – ответила Агнес твердо и решительно, – я люблю отца. Он жестоко обошелся со мной лишь в этом случае; но до того он давал мне столько доказательств своей любви, что жить без его благосклонности я не смогу. Если я покину обитель, он не простит меня никогда; он и на смертном одре бестрепетно проклянет меня. К тому же я сама считаю необходимым соблюдать обеты. Я добровольно обязалась служить царю небесному, если нарушу – стану преступницей. Итак, оставь навсегда мысли о нашем браке. Я предана религии и, как бы ни горевала о разлуке, буду сопротивляться всеми силами тому, что может сделать меня виновной.

Я попытался преодолеть ее неоправданную щепетильность. Мы все еще спорили, когда колокол обители призвал монахинь на заутреню. Агнес пришлось уйти; но она пообещала, по моей просьбе, что на следующую ночь придет в тот же час и на то же место.

Свидания эти продолжались без перерыва несколько недель… Вот теперь я должен умолять тебя о милосердии, Лоренцо. Подумай, в какие обстоятельства мы попали, как сильно полюбили, и ты признаешь, что искушение было непреодолимо, и простишь меня. В момент самозабвения честь Агнес была принесена в жертву моей страсти…

Глаза Лоренцо загорелись гневом; густо покраснев, он вскочил и взялся за эфес шпаги. Маркиз удержал его руку и дружески пожал:

– Друг мой! Брат мой! Дай мне договорить! Учти хотя бы, что увлечение наше если и было преступным, то виноват в нем я один, а не твоя сестра.

Лоренцо поддался на уговоры дона Раймонда, снова сел и стал слушать дальше, мрачно насупившись.

– Едва прошел первый приступ страсти, – продолжил маркиз, – как Агнес, опомнившись, в ужасе отпрянула. Она назвала меня бесчестным соблазнителем, осыпала горькими упреками и била себя в грудь в безумном возбуждении. Стыдясь своей несдержанности, я не знал, как оправдаться, пытался утешить ее, просил прощения, взял за руку и хотел поцеловать. Она резко вырвалась и вскричала с такой яростью, что я ужаснулся:

– Не прикасайся ко мне! Чудовище коварства и неблагодарности, как я обманулась в тебе! Я видела в тебе своего друга, защитника; я надеялась, что не подвергну опасности свою честь, доверяясь твоей. И вот ты, кого я обожала, опозорил меня! Из-за тебя я презрела обеты, данные Господу, из-за тебя пала ниже самой падшей женщины! Позор тебе, вероломный, ты не увидишь меня более!

Она вскочила со скамьи и умчалась в сторону обители. Удержать ее я не смог.

Я ушел, угнетенный смятением и тревогой. На следующее утро я, как обычно, приступил к работе в саду; но Агнес нигде не было видно. Ночью я напрасно ожидал ее на месте наших свиданий.

Так миновало несколько дней и ночей. Наконец я встретил мою оскорбленную возлюбленную на дорожке, бордюр которой я приводил в порядок; она шла, опираясь, как бы из слабости, на руку той же девушки-воспитанницы. Она мельком взглянула на меня и тут же отвернулась. Я ждал, когда она пойдет обратно; однако Агнес прошла к зданию обители, не удостоив вниманием покаянные взгляды, которыми я молил ее о прощении.

Когда в саду не осталось никого из монахинь, старый садовник подошел ко мне с печальным видом.

– Мне больно говорить об этом, сеньор, – сказал он, – но я более не могу служить вам. Барышня, с которой вы встречались, только что предупредила меня, что, если я снова допущу вас до работы в саду, она обо всем расскажет госпоже аббатисе. Она велела также передать вам, что ваше поведение было оскорбительно, и если вы сохранили еще какое-то уважение к ней, то впредь никогда не попытаетесь увидеться с нею. Ну вот, поэтому, уж не обессудьте, укрывать вас я больше не могу. Ежели аббатиса проведает, что я натворил, ей будет мало просто уволить меня; она мстительна и может обвинить меня в осквернении обители, и бросят меня в тюрьму инквизиции…

Бесполезны были мои попытки переубедить его. Вход в сад был для меня закрыт, Агнес упорствовала в своем решении не видеть меня и не давать о себе знать.

Примерно с полмесяца спустя отец мой серьезно заболел, и мне пришлось уехать в Андалузию. Я помчался туда, боясь, что застану маркиза уже при смерти. Хотя недуг его и был неизлечим, он прожил еще несколько месяцев; я ухаживал за ним, а после его кончины должен был заняться улаживанием дел, и все это надолго задержало меня в Андалузии. Всего четыре дня назад я вернулся в Мадрид – и нашел ожидавшее меня дома письмо…

Маркиз отпер ящик секретера, достал сложенный лист бумаги и подал своему слушателю. Лоренцо развернул письмо и узнал почерк сестры. Вот что она писала:

«В какую пропасть несчастий ты ввергнул меня, Раймонд! Из-за тебя я стала такой же преступницей, как ты. Я была полна решимости никогда больше не видеться с тобой, постараться забыть, а если не получится, то вспоминать с ненавистью. Но существо, к которому я уже чувствую материнскую нежность, ходатайствует передо мной простить соблазнителя, чтобы его любовь оберегла нас. Раймонд, я ношу под сердцем твое дитя. Я трепещу, ожидая мести аббатисы. Если положение мое будет раскрыто, мы оба пропали. Посоветуй же, что мне делать, но не пробуй увидеться со мной. Садовника, который взялся доставить это письмо, уволили, и этот путь для нас закрыт. Человек, нанятый вместо него, отличается неподкупной верностью. Наилучший способ передать мне ответ – это спрятать его под большой статуей святого Франциска, в соборе капуцинов. Туда я хожу каждый четверг на исповедь и легко смогу забрать твое письмо. Я слышала, что тебя сейчас нет в Мадриде. Нужно ли мне просить, чтобы ты написал мне сразу по приезде? Ах, Раймонд! Подумай, в какую жестокую западню я попала! Родные люди заманили меня сюда, любимый не сдержал слова, а теперь обстоятельства вынуждают выбирать между смертью и клятвопреступлением. Женская робость и материнская любовь определяют мой выбор. Остро чувствуя свою вину, я соглашаюсь на тот план, который ты когда-то предложил мне. Мой бедный отец умер вскоре после нашего свидания, и одним препятствием у нас стало меньше. Он спит в могиле, и я не боюсь больше его гнева. Но от гнева божьего кто защитит меня, Раймонд? Кто может защитить меня от моей совести, от меня самой? Я не осмеливаюсь задумываться над этими вопросами, чтобы не сойти с ума. Добудь для меня освобождение от обетов. Я готова бежать с тобой. Напиши мне, муж мой! Скажи, что разлука не охладила твою любовь! Скажи, что ты спасешь и твое нерожденное дитя, и его несчастную мать. Я живу в постоянном страхе. Взглянет ли кто на меня, и мне уж чудится, что моя тайна, мой позор видны всем. О! Когда в сердце моем впервые зажглась любовь к тебе, могла ли я ожидать, что ты причинишь мне такие мучения!

АГНЕС».

Прочитав письмо, Лоренцо молча отдал его маркизу, и тот, спрятав его в ящик, продолжал:

– Я возликовал, получив эту весточку, так горячо желаемую и мало ожиданную. Мой план был вскоре составлен. Еще когда дон Гастон открыл мне, где находится его дочь, я не сомневался, что она охотно покинет обитель; поэтому я посвятил кардинала-герцога Лерму во всю эту историю, и он немедленно занялся получением необходимой папской буллы. К счастью, я не предупредил его о возникших позже осложнениях. И довольно скоро я получил письмо от дяди с сообщением, что он ожидает папский указ из Рима со дня на день. Я бы положился на его слово без оглядки; но кардинал указал мне на то, что Агнес следует увести из обители без ведома аббатисы. Он не сомневался, что уход столь знатной особы из общины взбесит настоятельницу, и она сочтет отречение Агнес оскорблением для своего дома. Дядя описал ее как женщину гневливого и мстительного нрава, способную дойти до крайностей. Поэтому можно было опасаться, что она посадит Агнес под замок, разрушив мои надежды и презрев постановление папы.

Учтя этот совет, я решил увезти мою возлюбленную и спрятать ее до получения буллы в поместье кардинала-герцога. Он одобрил эту идею и заверил меня, что готов дать приют беглянке. Затем я устроил тайное похищение нового садовника обители святой Клары: его держали взаперти в моем доме, а я таким образом завладел ключом от садовой калитки. Теперь мне оставалось лишь подготовить Агнес к побегу. Именно об этом шла речь в письме, которое я принес сегодня вечером, как вы видели. Я сообщил ей, что буду готов забрать ее завтра в полночь, что у меня есть ключ от сада и она может рассчитывать на скорое избавление.

Мое долгое повествование подошло к концу. Теперь вы знаете все, Лоренцо. Нечего мне добавить в свое оправдание, но намерения мои относительно вашей сестры всегда были самыми уважительными, и с самого начала, и ныне я хочу, чтобы она стала моей женой; и я верю, что вы не только простите нам кратковременное отступление от добродетели, но и поможете загладить мои ошибки и восстановить как законное положение Агнес, так и покой в ее сердце.

Глава V

О вы! Тщеславье гонит вас в поход безумный

За славой, ободрив хвалою шумной.

Как переменчив ветр, несущий вас!

То вниз потянет, то взнесет на час.

Искатель славы беспокойно спит:

Одним порывом вознесен, другим разбит.

Поуп Александр (1688–1744)

Лоренцо погрузился в долгое раздумье, но наконец, взяв маркиза за руку, заговорил:

– Раймонд, строго следуя правилам чести, я должен был бы смыть пятно с нашего родового имени вашей кровью; но необычайные обстоятельства не дают мне оснований считать вас врагом. Искушение было слишком велико, непреодолимо. А причиной всех несчастий стали предрассудки моих родных, и они более виновны, чем вы и Агнес. Что случилось, нельзя вернуть, но можно исправить, заключив союз между вами и моей сестрой. Вы всегда были, вы и сейчас остаетесь самым дорогим, по сути, единственным моим другом. Агнес я искренне люблю и никому не отдал бы ее с такой радостью, как вам. Итак, следуйте своему замыслу. Завтра ночью я пойду с вами и сам отвезу ее в дом кардинала. Мое присутствие оправдает ее поступок и избавит от порицаний за бегство из обители.

Маркиз горячо благодарил друга. Лоренцо еще обрадовал его тем, что ожидать новых подлостей от доньи Родольфы теперь не нужно. Уже пять месяцев тому назад от чрезмерного раздражения у нее случился разрыв кровеносного сосуда, и спустя несколько часов она скончалась.

Теперь он мог заговорить о делах Антонии. Маркиза весьма удивило появление новой родственницы. Его отец унес ненависть к Эльвире с собой в могилу и никогда словом не обмолвился о том, что ему известна судьба вдовы старшего сына. Дон Раймонд заверил друга, что тот не ошибся: он охотно признает невестку и ее любезную дочь. Приготовления к бегству не позволяли ему наведаться к ним на следующий день; но он попросил Лоренцо рассказать Эльвире о своем дружеском расположении и снабдить ее любой суммой с его счета, какая ей может понадобиться. Лоренцо обещал сделать это, как только узнает, где она живет. Попрощавшись со своим будущим братом, он вернулся во дворец Медина.

* * *

Уже близился рассвет, когда маркиз удалился в свою спальню. Еще вечером, понимая, что беседа с другом займет несколько часов, и не желая, чтобы его прерывали, он велел слугам идти спать, не дожидаясь его; поэтому он удивился, обнаружив в прихожей Теодора. Паж сидел у стола с пером в руке и был так поглощен своим занятием, что не заметил господина. Маркиз постоял, наблюдая за ним. Теодор написал пару строк, застыл, вычеркнул часть написанного; написал что-то еще и улыбнулся, видимо, весьма довольный результатом. Наконец он отбросил перо, вскочил со стула и весело хлопнул в ладоши.

– Вот оно! – воскликнул он. – Теперь они очаровательны!

Его восторги прервал смех маркиза, догадавшегося, чем он занят.

– Что очаровательно, Теодор?

Мальчик вздрогнул, обернулся, покраснел и, подбежав к столу, поспешно спрятал исписанный лист.

– Ох, сударь, я не знал, что вы здесь! Чем могу быть вам полезен? Лукас уже ушел спать.

– Я последую его примеру, когда выскажу свое мнение о твоих стихах.

– О моих стихах, сударь?

– Ну а что же еще могло заставить тебя бодрствовать до зари? Где они, Теодор? Я хотел бы увидеть твое творение.

Щеки Теодора покрыл еще более густой румянец: он мечтал показать свои достижения, но хотел, чтобы его об этом попросили.

– Право, сударь, они не стоят вашего внимания…

– Не стоят, хотя ты назвал их очаровательными? Полно, полно, давай проверим, совпадут ли наши оценки. Не бойся, я буду снисходительным критиком.

Мальчик достал листок с притворной неохотой; но в его темных выразительных глазах мелькнуло удовлетворение, признак детского тщеславия. Маркиз улыбнулся, заметив, что начинающий поэт не научился еще скрывать свои чувства. Он уселся на диван и стал читать.

Любовь и старость[19]Темнела ночь. За дверью ветр бесился.Анакреон, годами стар, угрюмоПред очагом теплеющим склонился,В молчанье погружен, охвачен думой.Внезапно имя слышит он свое —Се Купидон вступил в его жилье.– Как, это ты? – вскричал сердито старец,И гнев окрасил бледные морщины.– Неужто хочешь заново заставитьПылать огнем угасшие руины?Напрасно, мальчик, ныне я уж стар,Не разгорится вновь в душе пожар.Что ищешь ты в унылой сей пустыне?Здесь не цветут цветы, не слышно смеха.Под снегом спят бесплодные равнины,И твой призыв – лишь зряшная помеха.Здесь возраст правит мной, и он одинУчитель мой и строгий господин.Ищи себе волнующую младость,Сны Хлои возмущай запретным чувством,Селине обещай земную радость,Дамона грудь пронзай своим искусствомИ девственниц, к твоим стрела́м готовых,Заковывай в любовные оковы.Я ж не питаю праздные надежды,Я мудрым стал, но не забыл обиды,Когда, тебе поверив, в жизни прежнейЯ страстным взором Юлию увидел,Что обещала нежную любовь,Но принесла лишь ревность, ложь и боль.Лети же прочь, предатель своевольный!Лукавству твоему я не поверю!Огнем желанья сердце не наполню,Чтоб вновь и вновь оплакивать потерю!Прощай! – Но бог, нахмурясь, возопил:– Неужто возраст ум твой замутил?Ты помнишь Юлии жестокие отказы,Ужель забыл других, что были милы?Ужель средь многих нимф, любезных глазу,Одну гордячку ты упомнить в силах?Поистине, течет река добра,Но ей не смыть одну песчинку зла.Как жарко грудь твоя тогда пылала!Каким вином любовь пьянила губы!О нет, ты не назвал меня тогда быПредателем; не стал бы словом грубымЧернить все светлое, что есть в душе твоей.Так вспомни эту радость прежних дней!И слово бога точно лед топилоВ душе поэта; грудь его вздымалась,Груз тяжких лет пушинкой уносило,Глаза огнем невольно загорались,И музыка вдруг зазвучала в мире,И руки сами потянулись к лире.– Ты прав, крылатый! Прежде пел я гимныЛишь королям, прославленным героям,Но ты вернул мне жизнь, так помоги мне!Любовный пыл, что разожжен тобою,Пусть в строках песен потечет, как кровь!Отныне воспеваю я любовь!

Теодор, терзаемый надеждой и страхом, с беспокойством ждал приговора. Маркиз вернул ему листок с ободряющей улыбкой.

– Твоя маленькая поэма мне очень понравилась, однако тебе не следует полагаться на мое мнение. Судить о поэзии – не мое дело, и сам я за всю жизнь удосужился написать от силы шесть строк, да и те произвели такой неудачный эффект, что я постановил больше никогда ничего не сочинять… Впрочем, я отвлекся. Я хотел сказать, что стихотворство – худший способ препровождения времени. Автор, хороший, плохой или посредственный, – это животное, которое каждый считает себя вправе травить: отнюдь не все способны писать книги, но все полагают, что способны о них судить.

Наказание плохого сочинения заключается в нем самом – оно вызывает презрение и насмешки. Хорошее вызывает зависть и приносит автору множество неприятностей: его атакуют пристрастные и озлобленные критики. Одному не нравится план, другой нападает на стиль, третьего возмущают идеи, вложенные в книгу; ну а те, кто не находит в книге погрешностей, принимаются изощренно травить автора. Они вытаскивают из-под спуда любую мелочь, которая может выставить в смешном свете его личные качества или поступки, они стараются уязвить человека, если не могут опорочить писателя.

Одним словом, заняться литературой – значит добровольно подставиться под стрелы пренебрежения, насмешек, зависти и разочарования. Независимо от качества твоих сочинений, тебя будут поносить. Правда, в этом молодые авторы находят главное утешение: они помнят про завистников, несправедливо критиковавших великих Лопе де Вега и Кальдерона, и наивно полагают, что им выпала та же доля.

Но к чему я делюсь с тобой этими мудрыми соображениями? Стихотворство – мания, и никакие разумные доводы ее не победят; ты с таким же успехом будешь убеждать меня не любить, как я убеждаю тебя не писать. Однако, если уж иногда случаются у тебя поэтические припадки, старайся хотя бы ограничивать круг слушателей теми, чье дружеское расположение обеспечит тебе похвальные отзывы.

– Значит, вы находите эти строки негодными, сударь? – с унылым и смиренным видом сказал Теодор.

– Ты меня неверно понял. Я уже сказал, что они мне очень понравились. Но мое отношение к тебе делает меня пристрастным, и другие люди могут судить их более строго. Все же я, при всей благосклонности, не могу пройти мимо ряда огрехов. Например, ты ужасно путаешься в метафорах; ты слишком увлекаешься красивыми словами в ущерб смыслу; некоторые строчки вставлены явно лишь ради рифмы; а идеи по большей части заимствованы у других поэтов, хотя ты можешь и не осознавать это. В обширном произведении подобные недостатки можно и простить; но короткое стихотворение должно быть точным и совершенным.

– Это верно, сеньор; но учтите, пожалуйста, что я пишу просто для удовольствия.

– Тем менее простительны твои недоработки. Их можно простить тем, кто трудится за деньги, кто вынужден завершить задание к определенному времени, кому платят за объем, а не за качество произведения. Но если кто-то творит не по необходимости, кого привлекает только слава и у кого есть досуг, чтобы отделывать свои творения, – тут огрехи непростительны, и их нужно искоренять!

Маркиз поднялся с дивана; паж выглядел обескураженным и печальным, и он добавил, улыбнувшись:

– Однако именно эти строки тебя не опозорят. Стих гладкий, слух у тебя верный, и, если это тебя не слишком затруднит, я бы попросил тебя сделать копию, чтобы перечитывать на досуге.

Лицо мальчика немедленно посветлело. Он не заметил полуодобрительной, полуироничной улыбки, сопровождавшей эту просьбу, и с готовностью обещал сделать копию. Маркиз удалился в свою спальню, дивясь столь быстрому эффекту, произведенному на тщеславие Теодора его словами. Он прилег на кушетку, и сон вскоре сморил его; снились ему приятнейшие картины будущей счастливой жизни с Агнес.

* * *

Придя домой, Лоренцо первым делом спросил, есть ли письма для него. Ему подали несколько посланий; но того, которого он ждал, среди них не было. Леонелла сочла невозможным написать ему в тот же вечер. Однако горячее желание покрепче привязать к себе сердце дона Кристобаля, на которого, по ее убеждению, она произвела неслабое впечатление, не дало ей дождаться следующего дня, чтобы известить его о месте своего жительства. Вернувшись домой из церкви капуцинов, она восторженно доложила сестре, как обходителен был с нею прекрасный кавалер, а его спутник взялся посодействовать делу Антонии у маркиза де лас Ситернас.

Эльвира восприняла эти известия с совсем иными чувствами. Она упрекнула сестру за неосторожность: можно ли доверять семейные дела совершенно незнакомому человеку! И потом, такое легкомыслие может настроить маркиза против нее. О том, что встревожило ее сильнее всего, она умолчала. Она заметила, что при упоминании о Лоренцо дочь отчетливо порозовела. Робкая Антония не смела произносить его имя. Не зная почему, она смущалась, когда речь заходила о нем, и пыталась перевести разговор на Амброзио. Видя это, Эльвира настояла на том, чтобы Леонелла отказалась от дальнейшего знакомства с молодыми кавалерами. Вздох, вырвавшийся у Антонии, когда она услышала этот приказ, стал для бдительной матери подтверждением правильности ее решения.

Леонелла восприняла запрет как проявление зависти со стороны сестры, боявшейся, как бы она не заняла более высокое положение в обществе, и потому не собиралась соблюдать его. Не посвящая никого в свои замыслы, она воспользовалась случаем отправить Лоренцо записку, которую ему вручили, как только он проснулся утром:

«Сеньор Лоренцо, вы, несомненно, не раз упрекнули меня в неблагодарности и забывчивости; но клянусь вам своей невинностью, что отозваться вчера было не в моей власти. Мне трудно найти слова, чтобы описать, как странно повела себя моя сестра, узнав о вашем любезном намерении посетить нас. Она чудаковатая женщина, и хотя много у нее добрых качеств, из-за ревности ко мне часто случаются у нее необъяснимые причуды. Услышав, что ваш друг проявил некоторый интерес ко мне, она немедленно подняла тревогу: разбранила меня и настрого запретила сообщать вам, где мы живем. Но моя благодарность за предложенную помощь и… могу ли я признаться в этом?.. желание еще раз свидеться с любезнейшим доном Кристобалем не позволяют мне подчиниться ее требованиям. Посему я улучила минутку, чтобы известить вас, что проживаем мы на улице Сантьяго, четвертая дверь от дворца Альборнос, почти напротив лавки цирюльника Мигеля Коэльо. Спросить донью Эльвиру Дальфа – по приказу ее свекра сестра все еще называется своим девичьим именем. Сегодня в восемь вечера вы точно застанете нас дома, но прошу – ни слова об этом письме. Ежели вы увидитесь с графом д’Оссорио, скажите ему… я краснею, выписывая эти слова… скажите, что его присутствие будет весьма желательно симпатизирующей ему

ЛЕОНЕЛЛЕ».

Последние фразы были написаны красными чернилами, что подчеркивало густоту стыдливого румянца, залившего ее щеки от такого нарушения девической скромности.

Прочитав записку, Лоренцо сразу же отправился на поиски дона Кристобаля. Отыскать его днем не удалось, и он явился к донье Эльвире один, к бесконечному разочарованию Леонеллы. Слуга, которому он вручил свою визитную карточку, уже сообщил, что госпожа дома, и отказать в приеме Эльвира не имела повода; но она решила принять его как можно холоднее. Недовольство матери еще возросло из-за того, как изменилась в лице Антония, узнав о появлении Лоренцо; когда же юноша вошел в гостиную, она совсем перепугалась. Стройность его фигуры, оживленные черты, естественное изящество манер и речи убедили Эльвиру, что такой гость опасен для дочери. Она вознамерилась принять его с отчужденной вежливостью, выразить благодарность за намерение помочь им в делах и отказаться, дав понять, не оскорбляя, что дальнейшие визиты неприемлемы.

Эльвира в тот день плохо себя чувствовала и лежала на диване; Антония сидела за пяльцами с вышивкой, а Леонелла, одетая в пасторальном вкусе, сидела с романом Монтемайора «Диана» в руках[20]. Лоренцо не мог не предположить, что мать Антонии окажется истинной сестрой Леонеллы, еще одной дочерью «честнейшего из сапожников Кордовы». Одного взгляда ему хватило, чтобы понять свою ошибку. Черты этой женщины, хотя и тронутые временем и печалью, не утратили следов выдающейся красоты; лицо Эльвиры выражало серьезность и достоинство, смягченные добротой; она была воистину очаровательна. Лоренцо догадался, что в юности она была похожа на свою дочь, и он уже не удивлялся безрассудству покойного графа де лас Ситернас.

Эльвира приподнялась, пригласила гостя садиться и снова опустилась на диван. Антония приветствовала его с почтительной простотой и продолжила вышивать; чтобы скрыть свое смущение, она низко склонилась над пяльцами. Ее тетка также решила сыграть роль скромницы: она якобы краснела и вся дрожала, глядя в пол и ожидая комплиментов от дона Кристобаля. Сообразив, что не слышит ничего такого, она рискнула осмотреть комнату и с досадой обнаружила, что Медина пришел без него. Она не могла дожидаться, пока гость объяснит, в чем дело, и, прервав Лоренцо, который излагал поручение Раймонда, пожелала узнать, куда делся его друг.

Полагая, что с Леонеллой стоит поддерживать добрые отношения, он постарался ее утешить, слегка погрешив против истины.

– Ах, сеньора, – ответил он грустным голосом, – как дон Кристобаль огорчится, упустив возможность подтвердить свое почтение к вам! Из-за болезни родственника ему пришлось срочно покинуть Мадрид, но по возвращении он, конечно, воспользуется первым же случаем, чтобы пасть к вашим ногам!

Сказав это, он почувствовал выразительный, упрекающий взгляд Эльвиры: она осудила его за ложь. К тому же эта уловка не привела к ожидаемому результату. Расстроенная и раздосадованная, Леонелла вскочила и демонстративно удалилась в свою комнату.

Лоренцо постарался поскорее загладить ошибку, настроившую Эльвиру против него. Он пересказал свой разговор с маркизом и заверил ее, что Раймонд готов признать вдову своего брата; сообщил также, что до тех пор, пока тот не сможет лично засвидетельствовать ей свое уважение, Лоренцо послужит его заместителем.

Тяжелый камень упал с души Эльвиры: она нашла защитника для оставшейся без отца Антонии, чье будущее больше всего заботило ее. Она не поскупилась на благодарности человеку, который так великодушно помог ей; но приглашать его снова в гости не торопилась. Однако, когда он, поднявшись, чтобы уйти, спросил позволения иногда осведомляться о ее здоровье, его искренняя вежливость и уважение к его другу маркизу уже исключали возможность отрицательного ответа. Она неохотно согласилась принимать его и впредь; Лоренцо пообещал не злоупотреблять ее добротой и распрощался.

Антония осталась наедине с матерью; последовало долгое молчание. Обеим хотелось поговорить об одном и том же, но они не знали, как начать. Одна не смела открыть рот из-за стеснения, которого сама не могла объяснить; другая страшилась, как бы не подтвердились ее опасения и как бы ее расспросы не навели мысли дочери на предметы, прежде ей неведомые. Наконец Эльвира промолвила:

– Какой симпатичный молодой человек, Антония! Мне он понравился. Долго ли он пробыл рядом с тобой вчера в соборе?

– Он не отходил ни на минуту, пока я оставалась в церкви: уступил мне свое место и был очень любезен и внимателен.

– В самом деле? Почему же ты не упомянула о нем? Твоя тетка исходила похвалами его другу, ты превозносила красноречие Амброзио; но вы обе не сказали ни слова о доне Лоренцо. Если бы Леонелла не заговорила о его готовности помочь в нашем деле, я вообще не узнала бы о его существовании.

Она умолкла. Антония порозовела, но промолчала.

– Может быть, ты судишь о нем не так благосклонно, как я? По-моему, он хорошо сложен, речь его разумна, манеры привлекательны. Но если он показался тебе неприятным…

– Неприятным? Ох, дорогая матушка, как я могла бы так подумать о нем? Я была бы неблагодарной, если бы не оценила вчера его доброту, и совсем слепой, если бы не заметила его внешности. Такая изящная, благородная фигура! Манеры и мягкие, и мужественные! Я не видала подобного и не думаю, чтобы во всем Мадриде нашелся равный ему.

– Почему же ты обошла молчанием этот светоч Мадрида? Почему ты скрыла от меня, что встреча с ним доставила тебе удовольствие?

– По правде говоря, не знаю. Вы задали вопрос, на который сама я не могу ответить. Я тысячу раз хотела упомянуть его; имя его было у меня на устах, но произнести его мне храбрости не хватало. Однако, промолчав, я постоянно о нем думала.

– Этому я могу поверить. Хочешь, я объясню, почему тебе не хватало храбрости? Ты ведь привыкла доверять мне свои самые заветные мысли и потому не могла ни скрыть, ни прямо признать, что в сердце твоем родилось чувство, которое я не одобрила бы. Иди же ко мне, моя девочка!

Антония оставила пяльцы, опустилась на колени у дивана и прильнула головой к ногам матери.

– Не бойся ничего, милое мое дитя! Я тебе не только родительница, но и друг, и ни в чем не буду упрекать тебя. Ты еще не умеешь скрывать свои чувства, и для меня они не стали тайной. Лоренцо опасен для твоего душевного покоя; правда, я заметила также, что он к тебе неравнодушен. Но чем может кончиться такая привязанность? Ты бедна и не имеешь друзей, моя Антония; Лоренцо – наследник герцога Медина-Сели. Даже если намерения у него честные, его дядя никогда не даст согласия на ваш брак; а без этого и я не дам. Печальный опыт научил меня, что женщину, вошедшую в семью, которая ее не признает, ожидают многие горести. Поэтому борись со своим чувством. Каких бы усилий это тебе ни стоило, старайся его победить. Сердце твое нежно и восприимчиво; оно уже получило сильное впечатление, но когда ты убедишься, что поощрять такие увлечения не нужно, я думаю, у тебя достанет твердости изгнать их из сердца.

Антония поцеловала руку матери и обещала беспрекословно повиноваться.

– Чтобы не дать страсти закрепиться, – продолжала Эльвира, – необходимо запретить Лоренцо приходить сюда. Оказанная им услуга не позволяет мне прямо прогнать его; но если только я не составлю себе вполне благоприятного представления о его характере, я его отважу без обиды, если изложу ему свои резоны и положусь на его великодушие. Когда мы встретимся в следующий раз, я честно объясню ему, как неуместно его присутствие. Что скажешь, дитя мое? Необходима ли такая мера?

Антония признала ее правоту без колебаний, хотя и не без сожаления. Мать нежно поцеловала ее и ушла спать. Антония последовала ее примеру и перед сном столько раз поклялась не думать более о Лоренцо, что ни о чем другом и не думала, пока сон не сомкнул ее глаза.

* * *

Пока в доме Эльвиры шел этот разговор, Лоренцо поспешил вернуться к маркизу. Все было готово ко второму побегу Агнес; в двенадцатом часу друзья с каретой и четверкой лошадей явились к стене монастырского сада. Раймонд отпер своим ключом калитку. Они вошли и стали ждать Агнес. Наконец маркиз заволновался, опасаясь, как бы вторая его попытка не оказалась столь же неудачной, как первая, и предложил пойти на разведку. Друзья крадучись дошли до жилого корпуса обители. Всюду было темно и тихо. Аббатиса позаботилась, чтобы история не получила огласки, равно опасаясь, что преступление одной сестры бросит тень на всю общину или что влиятельные родственники вмешаются и лишат ее намеченной жертвы. Поэтому она постаралась, чтобы любовник Агнес ничего не заподозрил и не узнал, что она вот-вот будет покарана за свой грех. По той же причине аббатиса отказалась от идеи арестовать неизвестного соблазнителя в саду: это наделало бы много шума, и позор обители стал бы темой пересудов по всему Мадриду.

Она удовлетворилась тем, что посадила Агнес под замок, а любовнику предоставила возможность делать что вздумается. В итоге маркиз и Лоренцо напрасно прождали до рассвета и бесшумно удалились, обескураженные неудачей и не зная причины провала.

На следующее утро Лоренцо пришел в обитель и потребовал встречи с сестрой. Аббатиса показалась у решетки с печальным видом. Она сообщила, что в течение нескольких дней Агнес была сильно возбуждена; что монахини тщетно уговаривали ее объяснить, в чем дело, предлагая свои советы и утешение; но вечером в четверг случился такой тяжелый припадок, что ее пришлось уложить в постель.

Лоренцо не поверил ни единому слову и настаивал на свидании с сестрой; если она не может выйти к решетке, пусть его проводят к ней в келью. Аббатиса перекрестилась: ее шокировала даже мысль о том, что посторонний мужчина проникнет в ее богоспасаемые владения. Она заявила Лоренцо, что это немыслимо, но если он придет завтра, то ее возлюбленная дочь, возможно, достаточно оправится, чтобы увидеться с ним у решетки гостиной. Лоренцо, недовольный, не уверенный в безопасности сестры, вынужден был ретироваться.

Он пришел наутро пораньше и услышал: «Агнес стало хуже; врач считает, что ее жизнь в опасности, и предписал ей полный покой, поэтому принять брата она никак не может».

Лоренцо возмутил этот ответ, да делать было нечего. Он бушевал, умолял, угрожал; но увидеться с Агнес ему не дали. В отчаянии вернулся он к маркизу. Тот также не жалел усилий, чтобы узнать, что помешало его плану. Он посвятил в свою тайну дона Кристобаля, и тот попробовал что-то разузнать, улестив старую привратницу обители святой Клары, свою давнюю знакомую; но она проявила необычную сдержанность и ничего полезного не рассказала. Маркиз и Лоренцо изнывали от тревоги. Они уже не сомневались, что о замысле бегства кто-то узнал и заболевание Агнес – выдумка, но как вырвать ее из рук аббатисы, пока не могли придумать.

Лоренцо регулярно наведывался в обитель, и так же регулярно ему сообщали, что сестре его скорее хуже, чем лучше. Зная, что ему лгут, он не огорчался, но полная неизвестность касательно ее судьбы и мотивов поведения аббатисы вызывала серьезнейшее беспокойство. Он все еще не мог решить, что делать, когда маркиз получил письмо от кардинала-герцога Лермы, в которое была вложена давно ожидаемая папская булла с приказом освободить Агнес от обетов и вернуть родственникам.

Этот документ помог ее друзьям определиться с дальнейшими действиями; они решили, что Лоренцо немедленно отнесет бумагу настоятельнице и потребует, чтобы ему тут же передали сестру. Болезнь не могла быть поводом для невыполнения этого приказа, брат имел право немедленно перевезти Агнес во дворец Медина, и он решил воспользоваться этим правом назавтра.

Успокоившись в отношении сестры, он мог теперь уделить время любви и Антонии. В тот же час, что и при первом визите, он явился в дом доньи Эльвиры. Она велела его впустить. Как только слуга объявил его имя, ее дочь удалилась вместе с Леонеллой; войдя в гостиную, он застал хозяйку дома одну.

Она встретила его приветливее, чем прежде, и попросила присесть поближе к дивану. Затем без предисловий приступила к делу, как и обещала Антонии.

– Прошу вас, дон Лоренцо, не думать, что я забыла о важной услуге, оказанной вами, – знакомстве с маркизом. Я чувствую, как обязана вам, и ничто в этом мире не заставило бы меня поступить так, как вы сейчас узнаете, кроме интересов моей доченьки, моей любимой Антонии. Здоровье мое слабеет; одному Богу известно, как скоро призовет он меня к своему престолу. Дочь останется сиротой, без родителей, а если она утратит покровительство дома Ситернас, то и без друзей. Она молода и простодушна, ничего не знает о мерзостях мира, но достаточно хороша, чтобы привлечь соблазнителей. Судите же, как я боюсь за ее будущее! Как должна я стараться держать ее подальше от общества, в котором могут быть разбужены страсти, пока еще дремлющие в ее душе! Вы привлекательны, дон Лоренцо; Антония впечатлительна. Ваше присутствие страшит меня: а вдруг в ее любящем сердечке вспыхнут чувства, которые отравят всю ее будущую жизнь или зародят надежды, неосуществимые и напрасные в ее положении?

Простите меня за то, что я так откровенно делюсь с вами своими страхами. Я не могу отказать вам от дома; могу лишь обратиться к вашему великодушию с просьбой пощадить чувства встревоженной, любящей матери. Поверьте, меня удручает необходимость прервать знакомство с вами; но другого выхода нет, и ради Антонии я вынуждена просить вас более не появляться у нас. Исполнив мою просьбу, вы подниметесь еще выше в моем мнении, а ведь я и сейчас восхищаюсь вами и вижу, что вы заслуживаете уважения.

– Ваша откровенность меня покоряет, – ответил Лоренцо. – Вы убедитесь, что не зря доверились мне; но я могу кое-что возразить и надеюсь, что вы снимете запрет, соблюдать который я буду крайне неохотно. Я люблю вашу дочь, люблю всей душой; не будет для меня большего счастья, нежели убедиться, что она разделяет мои чувства, повести ее за руку к алтарю и стать ее мужем. Правда, я сам небогат, после смерти отца мне досталось не так уж много, но достаточно, чтобы я мог претендовать на руку дочери графа де лас Ситернас…

Эльвира перебила его:

– Ах, дон Лоренцо, вы забываете, что за этим пышным титулом кроется мое простонародное происхождение. Вы забываете, что я прожила четырнадцать лет в Испании, отвергнутая семьей мужа, существуя на пособие, которого едва хватает на прожитие и воспитание дочери. Меня бросила и собственная родня, из зависти не желающая признать даже законность моего брака. Со смертью свекра выплата пособия была прекращена, и я оказалась на грани нищеты. И тогда сестра моя отыскала меня. Несмотря на причуды и слабости, сердце у нее горячее, любящее и щедрое. Она поделилась со мной небольшим состоянием, унаследованным от нашего отца, уговорила переехать в Мадрид и поддерживала нас с моей девочкой все время после того, как мы уехали из Мурсии. Посему не стоит считать Антонию отпрыском графа де лас Ситернас; она – бедная и беззащитная сирота, внучка ремесленника Торрибио Дальфа, дочь нищей вдовы. Что может быть у нас общего с племянником и наследником могущественного герцога Медина? Нельзя надеяться на то, что дядя одобрит ваши намерения, а потому я предвижу, что ваше ухаживание приведет к роковым последствиям для моей дочери.

– Простите, сеньора, но у вас неверное представление о герцоге Медина. Он необыкновенный человек! Ему свойственны широта взглядов и бескорыстие; он любит меня, и нет никаких причин опасаться, что он запретит мне жениться, когда поймет, что мое счастье зависит от Антонии. Но если бы он и отказал, что с того? Мои родители умерли; своим маленьким состоянием я распоряжаюсь сам, и его хватит, чтобы содержать Антонию. Да я без малейшего сожаления отдам герцогство Медина за ее руку!

– Вы молоды и горячи; для вас естественно думать так. Но опыт научил меня, что неравный брак всегда проклинают. Я вышла замуж за графа де лас Ситернас против воли его родных; многими страданиями заплатила я за этот неосторожный шаг.

Куда бы мы ни направлялись, проклятие отца преследовало Гонсальво. Мы были бедны, и не было рядом друга, чтобы помочь нам в нужде. Увы! Мой муж, привыкший к достатку и комфорту, плохо переносил эти перемены. Он сожалел о положении, которое оставил ради меня; и в моменты отчаяния попрекал меня за то, что я навлекла на него нужду и несчастья. Он называл меня своим проклятьем, своим бременем! Боже! Он даже не подозревал, насколько острее были мои сердечные муки! Он не понимал, что страдаю я втройне – за себя, за детей и за него! Правда, гневался он обычно недолго, и его искренняя любовь вновь проявлялась, он раскаивался в том, что довел меня до слез, однако этим мучал меня еще сильнее. Он умолял о прощении, осыпал сам себя проклятиями…

Именно этот опыт и заставляет меня спасти дочь от несчастий, которые я перенесла. Без согласия вашего дяди она никогда не будет вашей, пока я жива. Его власть огромна, и я не допущу, чтобы Антония подверглась его гневу и преследованиям.

– Мы легко можем избежать преследований! В худшем случае мы покинем Испанию. Мое имущество можно обратить в деньги. На островах Вест-Индии мы найдем надежный приют. На Эспаньоле у меня есть поместье, пусть и небольшое, – туда мы и отправимся, и если эта земля позволит мне мирно жить с Антонией, она станет нашей родиной.

– Ах! Романтические видения юности… Гонсальво думал точно так же. Он вообразил, что сможет покинуть Испанию без сожалений; но уже в момент расставания он понял, что ошибался. Вы еще не понимаете, каково это – покинуть родину, зная, что никогда больше ее не увидишь! Вы не знаете, чего стоит сменить места, где вы провели детство, на неведомые края с ужасным климатом!.. Быть забытым, полностью, навсегда забытым товарищами вашей юности! А потом видеть лучших друзей, всех самых любимых, погибающих от вест-индских болезней, не имея возможности помочь им! Я прошла через все это. Могилы моего мужа и двух милых деток остались на Кубе; и мою Антонию ничто не спасло бы, не вернись мы внезапно в Испанию. Знали бы вы, дон Лоренцо, как горько я сожалела обо всем, что оставила, и как дорого стало мне само слово «Испания»! Я завидовала ветрам, летящим в ее сторону; и когда случалось, что испанский моряк проходил под моим окном, напевая хорошо знакомую песенку, слезы вскипали у меня на глазах. Гонсальво тоже… мой муж…

Голос Эльвиры пресекся, она прижала к лицу платок и встала с дивана.

– Извините, но я должна ненадолго оставить вас, – сказала она после паузы, – воспоминания разбередили мою душу, и мне нужно побыть одной. А вы пока ознакомьтесь вот с этими строками. Я нашла их среди бумаг мужа после его смерти. Если бы я узнала раньше, что он обуреваем такими чувствами, горе убило бы меня. Он написал эти стихи во время плавания на Кубу, когда печаль затмила его разум и он забыл, что у него есть жена и дети. То, что мы теряем, всегда кажется самым драгоценным. Гонсальво покидал Испанию навсегда, и потому Испания стала для него дороже всего остального мира. Прочтите, дон Лоренцо, и вы поймете, что чувствует изгнанник.

Эльвира подала Лоренцо листок и вышла из гостиной. Вот что там было написано:

«Прощай, Испания! Не отрывая взора,Смотрю, как уплывают берега.Под эти небеса, на эти горыНе ступит никогда моя нога.Лежит до горизонта гладь морская,Ласкает ветер мачты корабля,А я смотрю в слезах, как берег тает,Уходит от меня моя земля.От скал доносит ветер чью-то песню —Рыбак там сушит сети на камнях.Родная речь! Светлее и чудеснейНет ничего на свете для меня.Она невольно пробуждает памятьО беспечальной юности моей…Мой милый дом, где пировал с друзьями,Любовь моя, отрада прежних дней,Простая пища, жатва сельских пашен,Родной очаг, покой седых могил,Отцовский кров под сенью древних башен,Все то, чем жил, что я ценил, любил,Сокровище мое! Все я утратил,Тепло друзей, улыбки нежной свет,Моим рукам не знать родных объятий,И сердцу моему покоя нет.Не слышать более мне песни немудреной,Что выводил девичий голосок…В чужой земле, под солнцем раскаленным,В краю незнаемом, что так отсель далек,Где небо Индии слепит неумолимо,Тускнеет ум, кипит от жара кровь,Где жажда горькая неутолима,И яд туземной пищи жжет нутро,Где дикий зверь со смертью злобой спорит,Быть может, там я смог бы, не скорбя,Средь стольких горестей забыть о главном горе —О Родина, я потерял тебя!Утихни, ветер! Не волнуйтесь, воды!Усни, корабль мой, в тишине залива!Тогда поутру вновь, как солнце встанет,Увижу я Испании брега.Но глухи небеса к последней просьбе.И ветр, и волны прочь меня уносят.К рассвету мы уйдем далеко в море.Прощай, Испания! Прощай навек!»

Лоренцо еще дочитывал последние строки, когда Эльвира вернулась; она выплакалась в одиночестве и вновь обрела обычную сдержанность.

– Мне уже нечего больше сказать вам, сударь, – произнесла она. – Вы узнали, чего я страшусь и почему прошу прекратить визиты…

– Еще один вопрос, сеньора, и я уйду. Если герцог Медина одобрит мой выбор, общение со мною будет по-прежнему неприемлемо для вас и для прекрасной Антонии?

– Не стану скрывать, дон Лоренцо: боюсь, что дочь моя этого горячо желает. Что касается меня, поверьте, я лишь порадовалась бы такой блестящей партии для моей девочки. Сломленная горем и болезнью, я недолго пробуду на этом свете, и мне страшно оставлять ее под покровительством совершенно незнакомого человека. Маркиз де лас Ситернас женится; его супруга может невзлюбить Антонию и лишить ее поддержки единственного друга. Если герцог, ваш дядя, даст свое согласие на то, чтобы вы взяли Антонию в жены, мои двери раскроются для вас. Если санкции герцога не будет, удовольствуйтесь моими уважением и благодарностью, но помните, что мы никогда больше не должны встречаться.

Лоренцо нехотя пообещал подчиниться, но нужно было еще объяснить, почему маркиз не пришел познакомиться лично, и он счел возможным доверить Эльвире историю своей сестры.

– Я надеюсь завтра же вернуть свободу Агнес, – сказал он в заключение, – и как только дон Раймонд узнает об этом, он не мешкая явится к вам, чтобы подтвердить свою дружбу и поддержку.

Донья Эльвира покачала головой.

– Я боюсь, что с вашей сестрой что-то случится, – сказала она. – Мне много порассказывала о настоятельнице клариссинок одна подруга, которая воспитывалась в одном с нею монастыре; я слышала, что она заносчива, несгибаема, суеверна и мстительна. Теперь она одержима идеей сделать свою обитель самой образцовой в Мадриде и не прощает ни малейшей оплошности тем, кто может запятнать ее репутацию. Злая и суровая по природе, она умеет, когда нужно, прикинуться доброжелательной. Она не упустит ни одного способа завлечь молодых аристократок в свою общину; но если ее что-то разгневает, она становится неумолимой, и ей хватает смелости, чтобы не чураться самых жестких наказаний для провинившихся. Несомненно, она воспримет уход вашей сестры как ущерб для своей обители и прибегнет к любым уловкам, чтобы не исполнить повеление Его Святейшества; мне страшно подумать, что донья Агнес в руках этой опасной женщины…

Но прощание Эльвира подала Лоренцо руку, которую он почтительно поцеловал, и, выразив надежду, что вскоре ему будет позволено так же приветствовать и Антонию, он ушел.

Дама осталась весьма довольна тем, как прошла беседа; она с удовлетворением думала о том, какого в будущем приобретет зятя; но из осторожности не стала делиться с дочерью своими сладкими надеждами.

* * *

Едва рассвело, а Лоренцо уже явился в обитель святой Клары с заветным документом. Монахини стояли на заутрене. Он нетерпеливо ждал окончания службы; наконец аббатиса появилась у решетки гостиной. Лоренцо потребовал привести Агнес. Старуха с удрученным видом заявила, что состояние дорогой дочери ухудшается час от часу, что врачи видят единственный шанс на ее выздоровление в соблюдении полного покоя, и к ней нельзя допускать тех, чье присутствие может ее взволновать.

Лоренцо не поверил ни единому слову, равно как и показному сочувствию к Агнес. Чтобы покончить с делом, он вручил настоятельнице папский приказ и потребовал, чтобы его сестру, больную или здоровую, немедленно отдали ему.

Аббатиса приняла документ с видом смирения; но как только она ознакомилась с его содержанием, гнев прорвался сквозь все покровы лицемерия. Лицо ее побагровело, и она метнула в Лоренцо яростный, угрожающий взгляд.

– Приказ мне ясен, – сказала она со злобой, которую не сумела скрыть, – и я охотно исполнила бы его, но, к несчастью, это не в моих силах.

Лоренцо удивленно вскрикнул.

– Повторяю, сеньор, исполнить этот приказ не в моих силах. Щадя ваши братские чувства, я предпочитала постепенно подготовить вас к печальному известию, чтобы вы могли стойко воспринять его. Но, поскольку мне приказано немедленно передать вам сестру Агнес, я вынуждена прямо сообщить вам, что она скончалась в прошлую пятницу.

Лоренцо побледнел и в ужасе отшатнулся от решетки. Однако тут же ему пришло в голову, что это обман, и он пришел в себя.

– Вы лжете! – сказал он возмущенно. – Всего пять минут назад вы говорили, что она болеет, но жива. Приведите ее немедленно! Я хочу ее увидеть и увижу! И все ваши попытки спрятать ее от меня будут напрасны.

– Вы забываетесь, сеньор! Мой возраст и сан требуют уважения. Вашей сестры больше нет. Плохо же вы отвечаете на мою заботу о вашем душевном спокойствии… И какую же выгоду, скажите на милость, могла бы я извлечь, удерживая Агнес? Ее желание уйти из нашей общины – для меня достаточно веская причина желать ее ухода, ведь это бесчестит обитель святой Клары; но она оскорбила мою привязанность гораздо худшим проступком. Она совершила тяжкое преступление, и когда вы узнаете, отчего она умерла, то без сомнения порадуетесь, дон Лоренцо, что этой мерзавки больше нет. Она захворала в прошлый четверг, по возвращении от исповеди в часовне капуцинов; признаки недуга были странными, но она упорно скрывала причину. Благодарение Деве Марии, ни одна из нас не имела опыта, чтобы заподозрить истину! Судите же, как были мы потрясены, как ужаснулись, когда она на следующий день произвела на свет мертвого ребенка, за которым и сама сошла в могилу!

Что же вы, сеньор? Вы, кажется, не удивились и не возмутились? Возможно ли, что позор сестры был вам известен и вы не возненавидели ее? В таком случае вы не нуждаетесь в моем сочувствии. Теперь я сказала все, но повторю, что выполнить приказ Святейшего Отца не могу. Чтобы вы убедились, что я не лгу, клянусь именем Спасителя нашего, что Агнес была похоронена три дня тому назад.

И она поцеловала маленькое распятие, висевшее у нее на поясе; затем поднялась со стула и направилась к двери гостиной, бросив на Лоренцо презрительный взгляд.

– Прощайте, сеньор, – сказала она. – Средства исправить дело я не знаю. Боюсь, что даже вторая булла от папы не воскресит вашу сестру.

С тяжестью на сердце вернулся Лоренцо к своему другу. Выслушав его, дон Раймонд словно обезумел: он ни за что не хотел признать, что Агнес на самом деле мертва; он упорствовал в мысли, что она все еще томится за стенами обители святой Клары. Никакие доводы не заставили его отказаться от надежды вызволить ее. Каждый день придумывал маркиз новые способы что-то разузнать, и все они не давали никакого результата.

А Медина разуверился в том, что когда-нибудь встретится с сестрой, но остался в убеждении, что ее удержали нечестными способами. Поэтому он поощрял поиски дона Раймонда, рассчитывая, если найдется хоть малейшая улика, жестоко отомстить бездушной аббатисе. Потерю сестры он переживал тем тяжелее, что приличия не позволяли ему сразу заговорить с герцогом об Антонии. Тем временем его люди постоянно кружили у дверей Эльвиры. Он узнавал обо всех передвижениях его любимой. Поскольку она никогда не пропускала проповедей в соборе капуцинов по четвергам, он мог ее там видеть раз в неделю, хотя, соблюдая данное слово, старательно избегал показываться ей на глаза.

Так прошли долгие два месяца. Об Агнес по-прежнему не было ни слуху ни духу. Все, кроме маркиза, поверили, что она мертва; и теперь Лоренцо решился поговорить о своих чувствах с дядей. Он уже несколько раз намекал на свое намерение жениться, и дядя отнесся к этому вполне благосклонно; юноша не сомневался в успехе своего предложения.

Глава VI

Забывшись, лежали они, друг друга обняв,

Благословляя ночь и свет проклиная дня.

Ли Натаниэль (1655–1692)

Взрыв вожделения миновал; похоть Амброзио насытилась. Наслаждение уступило место Стыду в его душе. Смущенный и испуганный своей слабостью, он отодвинулся от Матильды, как от воплощенного вероломства. Вспомнив о том, что сейчас произошло, он задрожал; с ужасом подумал он о будущем, сердце его ныло, он не чувствовал ничего, кроме пресыщения, и боялся посмотреть в глаза своей сообщнице по падению. Воцарилось унылое молчание, преступная пара погрузилась в неприятные раздумья.

Матильда первая нарушила тишину. Она нежно взяла монаха за руку и прижала ее к своим разгоряченным губам.

– Амброзио! – прошептала она дрожащим голосом.

От этого звука аббат содрогнулся. Он повернулся к Матильде и увидел, что глаза ее полны слез и взывают к сочувствию.

– Опасная женщина! – сказал он. – В какую бездну несчастий ты повергла меня! Если твой пол обнаружат, я заплачу честью, даже жизнью своей за несколько мгновений удовольствия. Как я глуп, что поддался твоим соблазнам! Что теперь можно поделать? Как искупить, каким покаянием загладить грех? Злосчастная Матильда, ты навеки лишила меня покоя!

– Ты упрекаешь меня, Амброзио? Меня, которая пожертвовала ради тебя мирскими утехами, роскошью и богатством, женской деликатностью, моими подругами, состоянием, доброй славой? А что потерял ты из того, что я сохранила? Разве нет моей доли в твоей вине? Разве ты не разделил со мною наслаждение? Впрочем, в чем наша вина? В мнении света, судящего вкривь и вкось? Пусть свет не узнает о наших радостях, и они станут невинными, божественными! Обет безбрачия противоестествен; люди не созданы для воздержания: будь любовь преступной, Господь ни за что не сделал бы ее столь сладкой, столь неодолимой! Посему не хмурь более чело, мой Амброзио. Предайся свободно утехам, без которых жизнь – ничего не стоящий дар. Довольно попрекать меня за то, что я научила тебя блаженству, и раздели восторги поровну с женщиной, которая тебя обожает!

Глаза Матильды осветились пленительным томлением, грудь трепетала; она сладострастно обвила его тело руками, притянула к себе и впилась губами в его губы. Буря желания вновь подхватила Амброзио; жребий был брошен, обеты нарушены, преступление совершено, и зачем было ему отказываться от уже оплаченной награды? С удвоенной пылкостью прижал он девушку к своей груди. Стыд больше не сковывал его, и он дал волю своим необузданным аппетитам; а прекрасная распутница пустила в ход всю сладостную изобретательность, все утонченные уловки искусства любви, чтобы еще увеличить блаженство обладания и пуще воспламенить любовника. Амброзио безумствовал от ощущений, прежде ему незнакомых.

Быстро пролетела ночь, и утро зарумянилось, застав аббата все еще в объятиях Матильды. Опьяненный любовными играми, он поднялся с ложа любострастной сирены; собственное падение уже не казалось ему постыдным, он не страшился мщения оскорбленных небес; боялся он лишь, как бы смерть не отняла у него наслаждений, которым длительное воздержание придавало особую остроту. Матильда еще не избавилась от действия яда; но жизнь девушки теперь беспокоила любвеобильного монаха не потому, что она его спасла: он просто не хотел лишиться наложницы. Ведь ему было бы нелегко найти другую, с кем он смог бы так безудержно – и так безопасно – предаваться страсти; поэтому он стал искренне просить ее применить то спасительное средство, которым она обладала.

– Да! – ответила Матильда. – Теперь, когда ты дал мне почувствовать, как дорога жизнь, я хочу спастись. Никакие опасности меня не запугают: я смело пойду навстречу всем последствиям моего поступка, потому что они – лишь малая плата за обладание тобою; мгновение, проведенное в твоих объятиях на этом свете, стоит целого века мучений на том. Но прежде чем я сделаю этот шаг, пообещай мне, Амброзио, что никогда не спросишь у меня, каким образом я излечилась.

Он торжественно пообещал.

– Спасибо, любимый мой. Эта предосторожность необходима, потому что ты, сам того не зная, подвержен простонародным предрассудкам. Дело, которым я займусь сегодня ночью, необычно, оно может тебя испугать и ухудшить твое мнение обо мне. Скажи, у тебя есть ключ от дверцы на западном конце сада?

– Той дверцы, которая ведет на кладбище, общее для нас и клариссинок? Ключа у меня нет, но я легко могу достать его.

– Мне больше ничего и не нужно. Позволь мне выйти на кладбище в полночь. Подожди, пока я спущусь в склеп святой Клары, чтобы никто посторонний не подглядел, что я там делаю. Оставь меня там на один час, и это спасет жизнь, которая посвящена твоим утехам. Чтобы не возбудить подозрений, не приходи ко мне в течение дня. Не забудь о ключе, я буду ждать тебя около двенадцати. Осторожно! Я слышу шаги! Оставь меня, я притворюсь, что сплю.

Монах кивнул и вышел из кельи. Открыв дверь, он увидел отца Пабло.

– Я пришел, – сказал тот, – узнать о здоровье моего молодого пациента.

– Тише! – ответил Амброзио, прижав палец к губам. – Я только что был у него. Он крепко уснул, это, конечно, пойдет ему на пользу. Не беспокойте его сейчас, он хочет отдохнуть.

Отец Пабло повиновался и, услышав призыв колокола, вслед за аббатом пошел служить заутреню. Входя в часовню, Амброзио почувствовал себя неловко. Он еще не привык быть виновным, и ему казалось, что все окружающие читают на его лице, чем он занимался ночью. Он попытался молиться, но в сердце его угас огонь набожности, и мысли то и дело устремлялись к тайным прелестям Матильды. Правда, утратив сердечную чистоту, он заменил ее показной святостью. Чтобы лучше замаскировать свой грех, он с удвоенным рвением стал демонстрировать добродетель и, нарушив данные небесам обеты, казался более усердным их служителем, чем прежде. Так он добавил лицемерие к невоздержности и измене; но если сперва он пал под натиском соблазна почти непреодолимого, то теперь сознательно согрешил, пытаясь это скрыть.

По окончании заутрени Амброзио возвратился в свою келью. Удовольствие, испытанное им впервые в жизни, сильно повлияло на его рассудок; в хаосе мыслей смешались раскаяние, сладострастие, тревога и страх. Он сожалел о душевном спокойствии, о надежной опоре добродетели, определявших его жизнь; он предался излишествам, от которых отчурался бы с ужасом еще сутки назад, а теперь ужасался при мысли, что малейшая неосторожность его или Матильды сокрушит здание репутации, которое стоило ему тридцати лет усилий, и отвратит от него людей, чьим кумиром он был вчера.

Совесть рисовала перед ним в ярких красках его предательство и слабость; страх раздувал ужасы наказания, и он уже видел себя в тюрьме инквизиции. Но эти мучительные переживания побеждали красота Матильды и ее упоительные уроки, которые, раз усвоив, уже нельзя забыть. Невинность и честь показались ему малой ценой за них. Одного взгляда на девушку хватило, чтобы он примирился с самим собой. Он проклинал теперь свое глупое тщеславие, из-за которого потратил лучшие годы жизни в затворничестве, не изведав благой силы любви и женщин; он решился во что бы то ни стало продолжать связь с Матильдой, призвав на помощь все веские аргументы: ведь в чем будет заключаться его вина, если связь эта останется никому не известной, и чего ему бояться? Строго соблюдая устав своего ордена, за исключением целомудрия, он мог сохранить и уважение людей, и даже покровительство небес; он полагал, что такое малое и естественное отклонение ему легко простят. Однако он забыл, что невоздержанность считается наименьшим из прегрешений для мирян, но не для тех, кто принес монашеские обеты, а потому его сочтут самым гнусным из преступников.

Успокоившись насчет будущего, он повеселел и спокойно улегся в постель, чтобы восстановить сном силы, растраченные в ночных упражнениях. Проснулся он освеженным и готовым к новым подвигам. Повинуясь указаниям Матильды, он не заходил в ее келью весь день. Отец Пабло за обедом упомянул, что Розарио наконец согласился принять его снадобье, но никакого эффекта оно не возымело, и вряд ли кому-то из смертных под силу спасти его. Аббат согласился с ним и выразил сожаление, что безвременная кончина ждет столь многообещающего юношу.

Настала ночь. Амброзио заранее взял у привратника ключ от дверцы, ведущей на кладбище, и, когда в монастыре все затихло, поспешил в келью Матильды. Она уже встала с постели и оделась к его приходу.

– Я едва тебя дождалась, – сказала она, – моя жизнь зависит от времени. Ключ у тебя?

– Вот он.

– Тогда идем в сад. Нельзя терять ни минуты. Следуй за мной!

Она взяла в одну руку маленькую закрытую корзинку со стола, в другую – зажженную лампу с каминной полки и поспешно покинула келью. Амброзио шел за нею следом. Оба хранили полное молчание. Девушка двигалась быстро, но осторожно; выйдя из здания монастыря, они прошли на западную сторону сада. Монах смотрел со страхом и восторгом, каким диким огнем горят глаза девушки. Отчаянная решимость видна была в ее движениях; она отдала лампу Амброзио, взяла у него ключ, отомкнула дверцу и вошла на кладбище.

Это было обширное пространство, засаженное тисовыми деревьями; одна половина его принадлежала аббатству, другая – общине клариссинок; здесь располагались перекрытые каменным сводом обширные катакомбы, где в многочисленных склепах покоились останки последовательниц святой Клары. Мужскую и женскую половины разделяла решетка с калиткой, задвижка которой обычно была не заперта.

Туда и направилась Матильда; она отодвинула задвижку и пошла искать вход в подземный лабиринт. Ночь выдалась темная, ни звезд, ни луны. К счастью, не было и ветра, лампа в руках монаха горела ровно, и в ее свете они вскоре нашли дверь. Она была заглублена в нишу и почти полностью скрыта плетями плюща, свисающими сверху. К двери вели три грубо отесанные каменные ступеньки; Матильда уже собиралась спуститься, но вдруг отпрянула в сторону.

– Там внутри кто-то есть! – шепнула она монаху. – Спрячемся, пока не уйдут.

Они притаились за высокой, великолепной гробницей основательницы обители. Амброзио тщательно прикрыл лампу, чтобы свет не выдал их. Спустя несколько минут дверь открыли изнутри, полоса света легла на ступеньки. Из своего укрытия пришельцы смогли разглядеть двух женщин в рясах, видимо, увлеченных серьезным разговором. Аббат без труда опознал аббатису клариссинок, а ее спутницей была одна из старших монахинь.

– Все готово, – сказала аббатиса. – Завтра ее судьба свершится, и всякие слезы и вздохи ей не помогут. Нет! За двадцать пять лет, что я руковожу обителью, не случалось деяния более позорного!

– Вы можете столкнуться с противодействием, – мягко заметила другая. – У сестры Агнес много подруг в обители, особенно горячо будет защищать ее мать Урсула. По правде говоря, она заслуживает дружеского участия, и я сожалею, что не могу убедить вас снизойти к ее юности и необычной ситуации. Она осознает свою вину; то, как она терзается, говорит о раскаянии, и я убеждена, что слезы ее вызываются не страхом наказания, а скорее раскаянием. Преподобная мать, соизвольте умерить суровость вашего приговора! Проявите снисхождение к первой оплошности! Я могу взять на себя ответственность за ее поведение в будущем.

– Снисхождение? Мать Камилла, вы меня удивляете! Как? Снизойти к тому, что она опозорила меня в присутствии кумира Мадрида, того самого человека, которому я больше всего хотела показать, как строга дисциплина в моей общине? Как, должно быть, запрезирал меня почтенный аббат! Нет, матушка, нет! Я никогда не смогу простить это оскорбление. Я ничем не смогу доказать Амброзио, что подобные поступки мне омерзительны, иначе как покарав Агнес по всей строгости наших суровых законов. Оставьте ваши уговоры, они ни к чему не приведут. Мое решение принято. Завтра Агнес послужит ужасным примером моего суда и гнева.

Мать Камилла, кажется, не сдавалась; монахини отошли уже далеко, и слова стали неслышны. Аббатиса отперла дверь, соединявшую кладбище с часовней святой Клары, обе они вошли и заперли дверь за собой.

Матильда теперь могла поинтересоваться, кто такая эта Агнес, так разгневавшая аббатису, и какое отношение она имеет к Амброзио. Тот рассказал всю историю и добавил, что образ мыслей у него изменился и он теперь сочувствует несчастной монахине.

– Я намерен завтра запросить аудиенцию у настоятельницы, – сказал он, – и любыми способами добиться смягчения приговора.

– Осторожнее! – возразила Матильда. – Внезапная перемена твоего настроения может кого-то удивить, а отсюда, естественно, недалеко и до подозрений, которых мы всячески должны избежать. Наоборот, удвой свою показную строгость, мечи громы на чужие грехи, чтобы лучше скрыть собственный. Оставь ту монахиню на произвол судьбы. Твое вмешательство может быть опасно, к тому же ее оплошность заслуживает наказания: недостойна наслаждаться любовью та, у которой недостает ума скрыть свою связь. Но довольно болтать о пустяках, я трачу драгоценные моменты. Ночь коротка, а до утра многое нужно сделать. Сестры удалились, все в порядке. Дай мне лампу, Амброзио, я должна войти в эти пещеры одна. Жди здесь, если кто-то подойдет, предупреди меня окликом; но, если жизнь тебе дорога, не пытайся следовать за мной, иначе станешь жертвой собственного безрассудного любопытства.

Держа по-прежнему корзинку в одной руке и лампу в другой, она подошла к склепу, нажала на дверь, и та медленно отворилась на скрипучих петлях; за ней показалась узкая винтовая лестница из черного мрамора. Девушка стала спускаться по ней; Амброзио, стоя наверху, следил, как постепенно слабеют отсветы лампы. Потом они пропали, и монах остался в полной темноте.

Оставшись наедине с самим собою, он не мог не задуматься над резкой переменой в манерах и чувствах Матильды. Всего несколько дней минуло, как она казалась на диво мягкой, тихой, покорной его воле и считала его высшим существом. Но теперь в ней словно проявились мужские черты, и это не могло понравиться монаху. Она уже не просила, а командовала; ему уже не удавалось взять верх над нею в споре, и приходилось признать, что ее суждения более разумны.

С каждой минутой он убеждался в поразительной силе разума Матильды, но то, что она выигрывала в мнении человека, она теряла в чувствах любовника. Он сожалел о Розарио, нежном, любящем и покорном; его печалило, что она предпочла качества собственного пола противоположным. Особенно задел его отзыв девушки об обреченной монахине: эти слова нельзя было не оценить как жестокие и неженственные. Милосердие – качество настолько природное, настолько соответствующее характеру женщины, что его даже можно не считать особым достоинством, но если женщина его лишена, это огромный недостаток. Амброзио нелегко было простить любовнице отсутствие этой милой черты. Однако, хоть и упрекая Матильду в бесчувственности, он осознавал истинность ее замечаний и, искренне сочувствуя несчастью Агнес, решил отказаться от вмешательства в ее дело.

Прошло уже около часа, но Матильда еще не возвратилась из пещер. Любопытство Амброзио возрастало. Он подобрался ближе к лестнице… прислушался… все было тихо, лишь иногда он улавливал голос Матильды, проходивший по изгибам подземных коридоров и отражавшийся от сводов склепа. Она находилась далеко от входа, и слов он разобрать не мог – только глухое бормотание. Ему очень хотелось проникнуть в эту тайну, и он решил нарушить запрет Матильды и отыскать ее в пещерах. Он даже спустился на несколько ступеней, но на большее его храбрости не хватило: вспомнились угрозы Матильды, и он не смог побороть тайный, безотчетный страх. Вернувшись на прежнее место, он стал нетерпеливо дожидаться, чем завершится приключение.

Внезапно он ощутил сильный толчок. Землетрясение всколыхнуло почву, опоры навеса, под которым стоял Амброзио, зашатались так, что едва не рухнули, и одновременно грянул чудовищный раскат грома; когда все стихло, он заметил бьющий из глубины подземелья столб яркого света. Через мгновение свет угас, и вновь вернулись ночная тьма и тишь, нарушаемая только писком летающей среди могил летучей мыши.

С каждой секундой Амброзио удивлялся все сильнее. Прошел еще час, и снова вспыхнул свет и погас так же внезапно. Одновременно из-под сводов склепа долетела нежная, но торжественная мелодия, пронзившая душу монаха и радостью, и благоговейным страхом. Как только она затихла, на лестнице послышались шаги Матильды. Ее прекрасные черты освещала живейшая радость.

– Ты что-нибудь видел? – спросила она.

– Дважды я видел озаривший лестницу столб света.

– Больше ничего?

– Ничего.

– Уже близится утро, давай вернемся в аббатство, чтобы при свете дня нас не увидели здесь.

Легкими шагами перебежала она через кладбище и вернулась в свою келью. Любопытствующий аббат последовал за нею. Закрыв дверь, она поставила на место лампу и корзинку и, бросившись на грудь Амброзио, воскликнула:

– У меня получилось! Получилось лучше, чем я надеялась! Я буду жить, Амброзио, жить для тебя! Дело, которое так меня страшило, стало источником невыразимых радостей! О, если бы я осмелилась поделиться с тобою своей силой! Ты возвысился бы над мужчинами, как я нынче одним смелым шагом возвысилась над женщинами!

– И что же мешает тебе, Матильда? – перебил ее монах. – Почему ты делаешь тайну из того, чем занималась в пещере? Считаешь меня недостойным твоего доверия? Матильда, если ты не делишься своей радостью со мной, не должен ли я усомниться в искренности твоей любви?

– Твои упреки несправедливы! Мне больно оттого, что приходится скрывать от тебя свое счастье. Однако виной тому не мои, а твои свойства, мой Амброзио. Ты слишком долго пробыл монахом, твой разум порабощен предрассудками, внушенными тебе воспитателями; суеверие заставит тебя отшатнуться от идей, которые я научилась уважать и ценить. Но я знаю твою способность рассуждать, я с радостью вижу, как блестят от любопытства твои глаза, и надеюсь, что в один прекрасный день смогу довериться тебе. До того дня сдержись. Помни, что ты поклялся мне не спрашивать о делах нынешней ночи. Я надеюсь, что ты сдержишь обет, данный мне, – добавила она, улыбаясь, и легко поцеловала его, – хотя нарушение обетов, данных небесам, я тебе прощаю.

От прикосновения ее губ кровь монаха вскипела. Роскошные и безудержные схватки прошлой ночи повторились, и любовники расстались, лишь когда колокол зазвонил к заутрене.

Они и впредь часто доставляли друг другу наслаждение. Монахи радовались чудесному выздоровлению поддельного Розарио, и никто из них не догадывался, какого он пола на самом деле. Аббат же, видя, что его ни в чем не подозревают, без опаски дал волю страстям и спокойно обладал своею любовницей.

Частые упражнения в грехе сделали его бесчувственным к укорам совести. Эти перемены поощряла Матильда; но она вскоре заметила, что разнузданная вольность ее ласк пресытила любовника. Прелести ее стали привычными и уже не вызывали того взрыва желаний, как поначалу. Лихорадка страсти прошла, и Амброзио мог теперь подмечать все мелкие недостатки подруги; а там, где недостатков не находил, в своем пресыщении он их выдумывал. Полнота наслаждений пресытила монаха. Прошло чуть больше недели, а он уже устал от своей красотки; горячий темперамент еще побуждал его искать ее тело ради удовлетворения похоти, но когда прилив достигал наивысшей точки и спадал, Амброзио оставлял подругу, чувствуя лишь равнодушие, и его нрав, от природы непостоянный, побуждал его мечтать о разнообразии.

Обладание, ставшее привычным, надоедает мужчине, а чувства женщины только усиливает. Матильда с каждым днем все крепче привязывалась к монаху. С тех пор как она отдалась ему, он стал дороже ей, чем прежде, и она была благодарна ему за те игры, которые они изобретали вместе. К сожалению, по мере того, как ее страсть разгоралась, любовь Амброзио остывала.

Матильда не могла не заметить, что общение с нею становится все тягостнее для него день ото дня; когда она говорила, он слушал невнимательно; ее превосходное музыкальное искусство больше его не развлекало, а если он и удостаивал ее похвал, они звучали принужденно и холодно. Он более не глядел на нее с обожанием, не восхищался ее чувственностью, как пылкий любовник.

Все это Матильда хорошо понимала и удваивала усилия, чтобы взбодрить угасающее пламя его любви. Усилия эти были обречены на неудачу, поскольку Амброзио воспринимал их как назойливость, и те средства, к которым она прибегала, чтобы его вернуть, были ему неприятны. Однако их противозаконная связь продолжалась; но теперь обоим было ясно, что его привлекает не любовь, но жажда грубых телесных ощущений. Его организм нуждался в женщине, а Матильда была единственной, которая могла удовлетворить эту нужду, не подвергая его опасности. Несмотря на ее красоту, любая другая встреченная особа женского пола вызывала у него сильнейшее желание; но, боясь, как бы его лицемерие не стало явным, он скрывал свои наклонности в глубине души.

Боязнь эта отнюдь не была врожденным свойством Амброзио; но полученное им воспитание, основанное на страхе, сильно повлияло на его характер. Если бы он провел молодость в миру, то проявил бы много блестящих мужских качеств. От природы он был предприимчив, стоек и бесстрашен; у него было сердце воина, и он мог бы прославиться как полководец.

В его характере не было также недостатка великодушия: нуждающиеся в помощи всегда находили в нем сочувствующего слушателя. Добавим к этому блестящие умственные способности, обширную эрудицию и умение судить быстро и здраво. С такими качествами он мог бы стать украшением родной страны. Задатки их он проявил уже в раннем детстве, и родители наблюдали за развитием его достоинств с глубокой радостью и восторгом. К несчастью, еще ребенком он лишился родителей и оказался во власти родственника, у которого не было иного намерения, как убрать его навсегда с глаз долой. С этой целью он препоручил мальчика своему другу, бывшему тогда настоятелем капуцинов. Этот аббат, образцовый монах, приложил все усилия, чтобы ребенок усвоил, что вне стен обители счастья нет.

Ему это вполне удалось. Заслужить вступление в орден святого Франциска было для Амброзио пределом амбиций. Его наставники тщательно подавляли те добродетели, величие и бескорыстие которых плохо подходили для монастырского мирка. Вместо общей доброжелательности он усвоил узкое, эгоистичное пристрастие к своей обители; ему внушили, что сочувствие к людским прегрешениям – самое черное преступление; благородную прямоту характера заменили угодливым смирением; чтобы сломить его природный дух, монахи застращали молоденького послушника, отягощая его разум жуткими химерами, фантазиями, какие способно породить суеверие; они расписывали адские мучения проклятых самыми темными красками и грозили вечной погибелью души за малейшую провинность.

Неудивительно, что постоянная сосредоточенность воображения на этих страшных предметах сделала его робким и тревожным. Кроме того, живя вдали от широкого мира и будучи совершенно незнакомым с реальными опасностями жизни, он представлял ее себе гораздо более страшной, чем в действительности. Выкорчевывая лучшие его качества и сужая кругозор, монахи оставляли нетронутыми все недостатки, которые имелись у юноши, и позволяли им пышно расцветать. Ему разрешалось быть гордым, тщеславным, амбициозным и надменным; он ревновал ко всем, кто оказывался равным ему, и презирал любые заслуги, кроме своих; он был неумолим, когда его обижали, и жестоко мстил. И все же, несмотря на все усилия извратить его душу, природные добрые качества порой прорывались сквозь мрачный покров, так старательно натянутый.

Когда случались подобные схватки между изначальными и приобретенными свойствами его характера, они поражали и озадачивали тех, кто не знал исходной диспозиции. Амброзио мог вынести самый суровый приговор ослушникам, а спустя минуту сочувствие заставляло его их прощать; он брался за смелые предприятия, но, испугавшись последствий, скоро бросал их. Бывало, что его гениальные догадки проливали яркий свет на какую-нибудь темную тайну, и почти моментально суеверие погружало ее в еще более плотную темноту. Братья-монахи, видя в нем высшее существо, противоречий в поведении своего кумира не замечали. Они были убеждены, что все его действия правильны, и считали, что у него есть веские причины для перемены решений.

На самом же деле чувства врожденные и приобретенные соперничали в его душе, и за которыми из них останется победа, зависело от страстей, до поры до времени молчавших. К сожалению, полагаться на суд страстей было для Амброзио худшим выбором из возможных. До сих пор монашеское затворничество шло ему на пользу, поскольку здесь не было простора для проявления его худших свойств. Превосходство таланта поднимало его так высоко, что ему было некому завидовать; образцовое благочестие, убедительное красноречие и приятные манеры обеспечивали ему всеобщее уважение, и, следовательно, никто не наносил ему обид, требующих мщения. Амбиции аббата удовлетворялись признанием его заслуг, а гордость люди считали лишь проявлением уверенности в себе. Особ противоположного пола он не видел и даже не говорил с ними, а потому не знал, какими чудесами способна женщина одарить мужчину; если и находились в изучаемых им книгах намеки на это, то он, по словам Шекспира, «раньше над любовию смеялся и глупости влюбленных удивлялся».

Скудное питание, частые бдения и суровое покаяние на некоторое время охладили и подавили его природную пылкость, но при первом же толчке извне воздвигнутые религией барьеры оказались слишком слабыми и рухнули под напором потока плотских желаний. Не было преград его темпераменту, горячему и чрезмерно сладострастному.

Другие его страсти пока дремали; но в час их пробуждения они должны были явиться во всей своей неукротимой мощи.

Мадрид не переставал восхищаться аббатом. Энтузиазм, вызванный красноречием Амброзио, не утихал, а скорее возрастал. Каждый четверг – единственный день, когда он представал перед публикой, – собор капуцинов ломился от паствы, и речи аббата всегда принимались с одобрением. Знатнейшие семейства Мадрида избрали его своим исповедником; того, кто проходил покаяние у какого-то другого священника, считали отставшим от моды. Амброзио по-прежнему отказывался покидать свою обитель, и это воспринималось как еще одно доказательство его святости и самоотверженности.

Самые громкие хвалы пели женщины, увлеченные не столько набожностью, сколько его благородным лицом, величественным видом и стройной фигурой. У дверей аббатства с утра до ночи толпились кареты; знатнейшие и прекраснейшие дамы Мадрида исповедовались аббату в своих тайных грешках. Сладострастный монах пожирал глазами их прелести. Если бы эти богомолки уловили смысл его взглядов, ему не понадобилось бы выражать свои желания иными способами. К его несчастью, они так крепко были убеждены в воздержанности монаха, что и вообразить не могли, какие непристойные мысли приходят ему в голову. Жаркий климат, как известно, сильно разогревает темперамент испанских дам; но даже самые смелые из них полагали, что гораздо проще было бы внушить страсть мраморной статуе святого Франциска, чем холодному и жесткому сердцу непорочного Амброзио.

Со своей стороны, монах, будучи мало знаком с мирским развратом, не подозревал, что лишь немногие из кающихся отвергли бы его домогательства. Впрочем, и в этом случае он промолчал бы, понимая, насколько опасны такие пробы. Любой женщине было бы невозможно сохранить такой странный и важный секрет, как греховность аббата; он боялся даже, как бы Матильда не выдала его невзначай. Стремясь сберечь репутацию, которой дорожил больше всего на свете, он не хотел рисковать, вверяя ее какой-нибудь тщеславной особе; и потому красотки Мадрида задевали только его чувственность, а не сердце, и он забывал их, как только они исчезали с его глаз. По всем этим обстоятельствам он предпочитал сдерживаться и вынужденно ограничивался связью с Матильдой, хоть и стал уже к ней совершенно равнодушен.

Однажды утром кающихся скопилось больше обычного, и он задержался в исповедальне допоздна. Наконец толпа разошлась, и аббат собрался было уйти из часовни, когда к нему со смиренным видом подошли две женщины. Они откинули вуали, и младшая попросила уделить ей несколько минут. Ее мелодичный голос, к которому никто не мог отнестись безразлично, немедленно привлек Амброзио. Он остановился. Просительница явно была чем-то огорчена: щеки бледные, глаза затуманены слезами, волосы рассыпались в беспорядке по плечам и упали на лоб. Личико ее все же было так нежно, так невинно, что могло бы очаровать и менее чувствительное сердце, чем то, что билось в груди аббата. Мягче, нежели обычно, он велел ей продолжать, и девушка заговорила, волнуясь все сильнее:

– Преподобный отче, мне грозит потеря самого дорогого, по сути, единственного моего друга! Моя мать, моя чудесная матушка занемогла. Тяжелый недуг внезапно постиг ее вчера вечером и развивается так бурно, что врачи опасаются за ее жизнь. Человеческая наука не помогла; мне остается только молить небеса о милости. Отец, по всему Мадриду идет слава о ваших благочестии и добродетели. Соизвольте упомянуть мою мать в ваших молитвах, вдруг они тронут Всевышнего, и он пощадит ее. Если будет так, я обязуюсь в течение трех месяцев каждый четверг поставлять свечи для святилища святого Франциска…

«Ага! – подумал монах. – На такой же манер начиналось приключение Розарио!» – И ему втайне захотелось, чтобы и продолжение истории было таким же.

Он обещал помолиться. Просительница горячо поблагодарила и добавила:

– Я прошу еще об одной милости. Мы в Мадриде приезжие; матушке нужен исповедник, а мы не знаем, к кому обратиться. Мы понимаем, что вы не можете покинуть аббатство, а моя бедная мать, увы, не может прийти сюда! Если вы будете так добры, преподобный отче, самолично указать мне священника, чьи мудрые и благочестивые наставления смягчат смертные муки моей родительницы, мы будем навеки признательны вам.

И эту просьбу монах согласился исполнить. И то сказать, мог ли он отказать той, что просила его столь чарующим голосом? Девушка была так интересна! Даже слезы не уродовали ее, и горе, казалось, лишь усиливало ее прелесть. Он обещал прислать исповедника в тот же вечер и попросил оставить адрес. Спутница девушки вручила ему карточку, и они обе удалились, многократно благословив доброту аббата. Амброзио проводил их глазами до двери часовни и лишь после этого рассмотрел карточку, на которой значилось:

«Донья Эльвира Дальфа, улица Сантьяго, четвертая дверь от дворца Альборнос».

Да, просительницей была Антония, и Леонелла ее сопровождала. Последняя согласилась идти с племянницей в аббатство не без уговоров: Амброзио внушал ей такой страх, что она не могла смотреть на него без дрожи. Страх победил даже ее природную словоохотливость, и в его присутствии она не издала ни звука.

Образ Антонии последовал за монахом до его кельи. Его обуревали новые ощущения, и он попытался понять, что их породило. Они были совершенно иными, чем чувство, вспыхнувшее в его сердце, когда Матильда впервые открыла ему свой пол и свою любовь.

Он не испытывал позывов похоти; сладострастные желания не взволновали его; жгучее воображение не создавало образов тех прелестей, которые скрывались под скромной вуалью. Напротив, сейчас он чувствовал нежность, восторг и уважение. Приятная тихая печаль наполнила его душу, и он не променял бы ее ни на какое буйство радости. Он не нуждался в общении, одиночество позволяло ему предаться милым видениям, грустным и утешительным; во всем огромном мире его привлекал один предмет: Антония.

– Счастливец тот, кому суждено привлечь сердце этой милой девушки! – воскликнул он в романтическом порыве. – Какая тонкость черт! Какое изящество форм! Как очаровательна робость невинности в ее взгляде! И как непохожа на дикий огонь страсти, горящий в глазах Матильды!.. Матильда пичкает меня наслаждением до тошноты, заманивает в свои объятия, подражает шлюхам и гордится своим распутством. Отвратительно! Знать бы ей, как могущественны чары скромности, как прочно привязывают они мужчину к трону красоты, – ни за что не отказалась бы она от них. Чего бы я не отдал, чтобы снять узы моих обетов и открыть свою любовь перед лицом неба и земли? Как тихо и безмятежно текли бы часы, дни, годы, в дружбе и уважении! Милостивый боже! Слушать этот нежный голос, иметь право помогать и принимать безыскусные слова ее благодарности! Разделять ее радость, когда она счастлива, поцелуями осушать слезы, когда печалится… Да! Если и бывает совершенное блаженство на земле, его узнает лишь тот, кто станет мужем этого ангела.

Пока фантазия рисовала эти образы, он ходил по келье весь взъерошенный. Глаза его уставились в пустоту, голова поникла на плечо, по щеке сползла слеза, потому что он понимал: этому счастью никогда не сбыться.

– Она потеряна для меня, – бормотал он, – жениться я не могу, а соблазнить такую невинность, обмануть такое доверие ко мне… Это было бы преступление, страшнейшее из всех бывших в мире! Не бойся, милое дитя! Я не поврежу твоей добродетели. Ни за какие индийские царства не допущу я, чтобы это чистое сердце познало муки раскаяния.

И снова бродил он из угла в угол, но тут взгляд его упал на ранее любимый образ Мадонны. Он с негодованием сорвал его со стены, швырнул на пол и оттолкнул ногой.

– Прочь, шлюха!

Несчастная Матильда! Ее любовник забыл, что только ради него она отказалась от пути добродетели; и не было у него иной причины презирать ее, кроме того, что она слишком сильно его любила.

Он опустился на стул у стола и увидел карточку с адресом Эльвиры. Он взял карточку и вспомнил, что обещал найти исповедника. Несколько минут он еще колебался; но власть Антонии над ним была уже так велика, что долго сопротивляться возникшей идее он не смог. Он решил пойти сам. Ему нетрудно было выйти из аббатства незамеченным: прикрыв голову капюшоном, он надеялся пройти по улицам неузнанным, а потом попросить домочадцев Эльвиры не разглашать его тайну, и тогда в Мадриде никто не узнал бы, что он нарушил свой обет никогда не выходить за стены аббатства.

Опасаться ему следовало только бдительности Матильды; но за обедом он сказал ей, что дела до конца дня задержат его в келье, и можно было не ожидать сцен ревности. Соответственно, в те часы, когда испанцы проводят сиесту дома, он рискнул выйти из аббатства через боковую дверь, ключ от которой был у него в распоряжении. Капюшон рясы он накинул на голову; улицы в эту жаркую пору были почти пусты; расспросив редких прохожих, монах отыскал улицу Сантьяго и благополучно добрался до дверей доньи Эльвиры. Он позвонил, его впустили и немедленно проводили в верхние покои.

Здесь риск разоблачения был наибольшим. Будь Леонелла дома, она сразу же опознала бы аббата и, при ее склонности к болтовне, не успокоилась бы, пока не раззвонила по всему Мадриду, что Амброзио покинул аббатство, чтобы навестить ее сестру.

В этом вопросе Фортуна по-дружески подсобила монаху. Возвратившись домой, Леонелла нашла письмо, извещавшее ее о смерти одного из кузенов, который завещал все свое небогатое имущество ей и Эльвире. Чтобы вступить в права наследования, она должна была безотлагательно выехать в Кордову. Ей не хотелось оставлять сестру в таком опасном состоянии, но Эльвира настояла на ее отъезде, понимая, что ради будущего дочери нельзя пренебрегать прибавлением средств, пусть даже небольшим.

Так Леонелла и уехала из Мадрида, искренне опечаленная болезнью сестры, однако она также не забыла испустить несколько вздохов в память о любезном, но ветреном доне Кристобале. Она была истово убеждена, что поначалу нанесла сокрушительный удар по его сердцу; но поскольку он так и не появился, предположила, что он прекратил ухаживания по причине ее низкого происхождения, зная, что иных отношений, кроме брака, она как поборница добродетели не допустит; а может, у капризного и переменчивого кавалера память о ее прелестях стерлась из-за появления более свежей красавицы. В любом случае она ужасно страдала и оповещала всех, кто по доброте душевной соглашался послушать, что безуспешно старается вырвать память о нем из своей тонкой, чувствительной души. Она напускала на себя вид тоскующей девственницы и доходила в этой роли до самых нелепых чудачеств: громко и тяжело вздыхала, прижимала руки к груди, произносила длинные монологи и всякий разговор сводила к рассуждению о некой покинутой деве, скончавшейся от разбитого сердца! Ежевечерне ее видели гуляющей по берегу речки при лунном свете; она твердила, будто страстно любит журчащие потоки и пение соловьев, вторящих любовным страданиям…

В таком настроении Леонелла отбыла из Мадрида. Эльвиру ее выходки выводили из терпения, и она пыталась призвать сестру к рассудку. Однако Леонелла ее советы отбросила и при расставании заявила, что никакие силы не заставят ее забыть коварного дона Кристобаля.

Забегая вперед, скажем, что в этом вопросе она счастливо ошиблась. В Кордове нашелся честный юноша, подручный аптекаря, который сообразил, что состояния этой женщины хватит на то, чтобы открыть собственную хорошенькую аптеку. Вследствие этого он принялся ухаживать за Леонеллой. Она отнюдь не была неподатливой; пылкие вздохи парня растопили ее сердце, и она вскоре согласилась сделать его счастливейшим из смертных. Она сообщила сестре о своем замужестве; но по причинам, которые будут объяснены ниже, Эльвира на ее письмо не ответила.

* * *

Итак, Амброзио провели в комнатку, примыкавшую к спальне, где лежала Эльвира. Служанка пошла доложить хозяйке о его приходе, и он остался один. Антония, сидевшая у кровати матери, немедленно вышла к нему.

– Простите, отец, – начала она, подходя ближе, но, узнав его, остановилась и радостно воскликнула: – Возможно ли это? Не обманывают ли меня глаза? Неужели почтенный Амброзио, нарушив свои правила, пришел, чтобы смягчить мучения лучшей из женщин? Какое удовольствие ваш визит доставит матушке! Идемте же, пусть она приобщится к вашим мудрости и благочестию!

Она ввела почетного гостя в спальню, представила его матери и, придвинув к кровати кресло, вышла в другую комнату.

Эльвира много хорошего слышала об аббате, но личное знакомство произвело на нее еще более благоприятное впечатление. Амброзио, наделенный способностью нравиться, особенно постарался для матери Антонии. Убедительными словами успокоил он ее страхи, развеял все сомнения. Он предложил ей подумать о бесконечном милосердии небесного судии, а не об острой косе и ужасах смерти, и научил ее без опаски глядеть в бездну вечности, на краю которой она тогда стояла.

Слушая, Эльвира постепенно утешилась и прониклась доверием к нему. Уже не беспокоясь о жизни будущей, она без колебаний поделилась с ним своими заботами касательно мира здешнего. У Антонии нет никого, сказала она, кому можно доверить опеку над нею, кроме маркиза де лас Ситернас да тетки Леонеллы. Однако первого она считала ненадежным, а Леонелла, хоть и крепко любила племянницу, была так бездумна и тщеславна, что не годилась на роль единственной наставницы молодой и неопытной девушки. Монах сразу же нашел выход из этого положения и попросил Эльвиру не беспокоиться: он сможет обеспечить Антонии надежное убежище в доме одной из своих прихожанок, маркизы де Вилла-Франка, дамы безупречной нравственности, известной своими строгими принципами и широкой благотворительностью. Если же это почему-либо не получится, он договорится, чтобы Антонию приняли в какую-нибудь респектабельную обитель в качестве пансионерки; аббат уже понял, что Эльвира не одобряет монашеского образа жизни, и счел возможным признать, что эта точка зрения довольно обоснована.

Все эти признаки личного интереса полностью покорили сердце Эльвиры. Она исчерпала все способы изъявления благодарности и заявила, что теперь готова спокойно сойти в могилу. Собравшись уходить, Амброзио пообещал прийти завтра в тот же час, но потребовал, чтобы его визиты держали в тайне.

– Я не хочу, – сказал он, – чтобы о нарушении правила, хотя и оправданном необходимостью, стало всем известно. Если бы я не решил воздерживаться от ухода из моей обители, за исключением таких неотложных случаев, как ваш, меня начали бы часто беспокоить по пустякам; любопытствующие бездельники и фантазеры отняли бы у меня то время, которое я провожу у одра больных, как сейчас, утешая умирающих и расчищая от терниев дорогу к вечности для кающихся.

Эльвира, оценив и его благоразумие, и сочувствие, пообещала тщательно скрыть оказанную ей почетную услугу. Затем монах благословил ее и вышел.

В соседней комнате он застал Антонию и не смог отказать себе в удовольствии немного поговорить с ней. Он попросил ее не волноваться, так как мать воспрянула духом и успокоилась, и, возможно, она выздоровеет. Он спросил, кто лечит Эльвиру, и пообещал прислать врача из своей обители, одного из лучших в Мадриде, осмотреть ее. Потом он стал хвалить Эльвиру за чистоту и стойкость ее характера и заявил, что испытывает к ней глубокое почтение.

Антония просияла, радость блеснула в ее глазах, влажных от слез. Высокое мнение об аббате, сложившееся у девушки при первой встрече, еще больше возросло: ведь он подарил ей надежду на выздоровление матери, так похвально отзывался! Антония отвечала ему почтительно, но без робости, не побоялась поделиться с ним своими маленькими бедами и тревогами; и она благодарила его за доброту со всей искренностью молодой и невинной души. Только такие люди способны в полной мере ценить благодеяния. Те, кто уже знаком с низостью и эгоизмом рода людского, воспринимают оказанные им услуги с недоверием; они подозревают, что за добрым деянием кроется корыстный мотив; они всегда выражают свою благодарность сухо, сдержанно и опасаются прямо хвалить благодетеля, чтобы однажды не оказаться обязанными расплатиться.

Не такова была Антония… Она думала, что все люди в мире такие же, как она, и о существовании пороков пока не догадывалась. Монах ей помог; он сказал, что желает ей добра, – вот она и благодарила от всей души.

Амброзио же слушал ее безыскусные речи с огромным удовольствием! Естественная грация манер, несравненная нежность голоса, скромная живость, выразительное личико и умные глаза – все вместе восхищало его; а обдуманность и правильность ее замечаний усиливались благодаря непритворной простоте выражений.

Наконец Амброзио пришлось оторваться от беседы, слишком его увлекшей. Он повторил Антонии свою просьбу о том, чтобы о его визитах никто не узнал, и она обещала молчать. Затем он ушел, а девушка, очаровавшая его, поспешила к матери, не ведая, какое зло причинила ее красота. Ей не терпелось узнать мнение Эльвиры о человеке, которого она так превозносила, и она с радостью услышала, что матери он понравился так же, если даже не больше.

– Он еще не заговорил, – сказала Эльвира, – а я уже почувствовала к нему расположение. Его горячие увещевания, убедительность доводов, достоинство манер подтвердили первое впечатление. Но особенно меня поразил его звучный голос; право, Антония, я уже слыхала его когда-то. Либо я где-то уже встречалась с аббатом в прежние времена, либо он очень похож на чей-то часто слышанный мною голос. Некоторые интонации так тронули мое сердце, вызвали такие странные ощущения, что я даже выразить их не могу.

– Дорогая матушка, я почувствовала то же самое; но мы, конечно же, не могли слышать этот голос до приезда в Мадрид. Может, он кажется нам знакомым потому, что у него такие приятные манеры и мы не считаем его посторонним. Не знаю почему, но мне говорить с ним легко, не то что с другими незнакомцами. Я боялась доверить ему свои детские мысли, но почему-то чувствовала, что он не станет меня высмеивать. И я не ошиблась… О! Он так внимательно слушал, отвечал так мягко, так снисходительно! Он не называл меня ребенком и не выказывал презрения, как наш строгий духовник в замке. Я думаю, что, проживи я в Мурсии хоть тысячу лет, ни за что не понравился бы мне этот старый, толстый отец Доминик!

– Признаю, у отца Доминика были не самые учтивые манеры, но он был честен, дружелюбен и исполнен благих намерений.

– Ах, дорогая матушка, эти качества так обыкновенны…

– Дай бог, дитя мое, чтобы опыт не научил тебя, как меня, считать их редкими и драгоценными! Но скажи, Антония, почему я не могла где-то увидеть аббата раньше?

– Потому что с тех пор, как его приняли в аббатство, он никогда не выходил за стены. Он сейчас рассказал мне, что, не зная улиц, с трудом нашел наш дом, хотя улица Сантьяго так близко от аббатства.

– Это возможно, и все же я могла его видеть до того, как он поселился в аббатстве: ведь для того, чтобы потом выходить, нужно было сперва войти!

– Пресвятая дева! Это и впрямь верно… Ах! Но разве не может быть так, что он родился прямо в аббатстве?

Эльвира улыбнулась.

– Ну, это не так-то легко.

– Погодите-ка! Я сейчас вспомнила… Его поместили в аббатство еще совсем маленьким; простые люди говорят, будто он упал с неба, его подарила капуцинам Дева Мария.

– Это было очень мило с ее стороны. И как же дитя упало с неба, Антония? Наверно, он сильно ушибся.

– Многие этому не верят, и я вижу, матушка, что вас нужно отнести к числу неверующих. Вообще-то считается, как наша домовладелица рассказала тетушке, что его родители были бедны и, не имея средств содержать его, оставили младенца у дверей аббатства; прежний настоятель из чистого милосердия взял мальчика в обитель на воспитание, и он оказался образцом всех мыслимых достоинств. В итоге его сперва приняли простым братом в орден, а недавно избрали аббатом. Однако, какой бы из этих историй ни верить, по меньшей мере все согласны, что, когда монахи приняли его под опеку, он говорить не умел; получается, что вы не могли слышать его голос до поступления в монастырь, потому что в то время у него голоса не было!

– Право, Антония, твои аргументы убедительны и выводы безупречны. Я и не подозревала, что ты так хорошо владеешь логикой!

– Ах, вы смеетесь надо мной… но это к лучшему. Я рада, что вы в веселом настроении, и надеюсь, что у вас больше не будет судорог. О, я знала, что визит аббата пойдет вам на пользу!

– Так и есть, детка. Он успокоил мои тревоги по некоторым вопросам, и я уже чувствую облегчение. У меня глаза слипаются, пожалуй, я смогу немного поспать. Задерни полог, Антония. И если я не проснусь до полуночи, не сиди со мною, я тебе велю!

Антония пообещала слушаться и, получив благословение матери, задернула полог кровати. Остальные часы до вечера она провела за пяльцами, воздвигая воздушные замки. Ее подбодрило очевидное улучшение в состоянии Эльвиры, и теперь фантазия рисовала перед нею картины яркие и веселые.

В этих мечтах Амброзио был отнюдь не второстепенной фигурой. Девушка думала о нем с улыбкой и благодарностью; но на каждую мысль, уделенную монаху, приходилось не менее двух (а то и больше) мыслей о Лоренцо, чего она не осознавала.

Наконец колокол на башне соседнего собора капуцинов прозвонил полночь. Антония, вспомнив об указаниях матери, зашла в спальню и осторожно отдернула полог. Эльвира наслаждалась глубоким и спокойным сном; щеки ее порозовели – здоровье возвращалось. Она улыбалась, значит, сны ее были приятными; склонившись к ней, Антония уловила произнесенное ею свое имя, нежно поцеловала лоб матери и ушла к себе.

Здесь она преклонила колени перед статуей своей покровительницы, святой Розалии, попросила защиты у высших сил, а потом по привычке, сложившейся еще в детстве, пропела полуночный гимн:

Звон колокольный стих, и сноваПеред Тобою я стою.Среди безмолвия ночногоТебе хвалу я воздаю.В час колдовской, когда могилыСвой тленный исторгают прахИ колдуны зловещей силойНа смертных нагоняют страх,Я, грешных мыслей не питая,Лишь долг и преданность храня,Молитвой душу очищая,Прошу – благослови меня!Порочным козням недоступна,Я дней прошедших не стыжусь.Благодарю тебя поутру,Благодарю, как спать ложусь.Но коль в душе моей найдетсяХоть тень неясная вины,Соблазн нечистый прокрадетсяВ спокойные девичьи сны,Убереги меня от скверны,Остереги, чтоб в час ночнойНи грех, ни помысел неверныйНе проникали в разум мой.Оборони от искушений,Что призраки в ночи таят,Дабы постыдных заблужденийНе ведала душа моя.Нет, прочь коварных, похотливых,Бесчестных демонов гони.Пред целомудрием стыдливымКак дым рассеются они.Яви взамен мне образ нежный,Небесный ангельский приют,Кристальный, светлый, безмятежныйУдел, где праведников ждут.Награду горнего блаженстваЗа добродетельную жизнь,Садов эдемских совершенствоИ к ним дорогу укажи.Чтоб неустанно, непременноТвои уроки мне твердить,Любить добро, и честь, и веру,И по твоим заветам жить.И чтоб у смертного порогаМоя исполнилась мечта:Вернись, душа, в обитель БогаКак в миг рождения чиста.

Совершив обычный ритуал, Антония легла в постель. Сон вскоре овладел ее чувствами, и следующие несколько часов она вкушала тот безмятежный отдых, который нисходит лишь к невинным душам и за который иные монархи охотно отдали бы корону.

Глава VII

… Ах! Как темны

Сии унылые пустынные пространства.

Царит молчанье здесь, а ночь… ночь так черна,

Как некогда был хаос, прежде чем юное светило

Взошло и робко тронуло лучами

Непроницаемый предвечный мрак!

Свеча, едва живая, мерцает под нависшим низко сводом,

Одетым пухом плесени сырой, в потеках слизи липкой.

Ей не прогнать сей ужас чрезвычайный;

От нее ночь кажется лишь более зловредной!

Роберт Блэр (1699–1746), «Могила»

Амброзио вернулся в аббатство незамеченным, с головою, полной приятнейших образов. Он сознательно закрывал глаза на опасность чар Антонии; он вспоминал только удовольствие от общения с нею и радовался возможности продлить это удовольствие в будущем.

Пользуясь болезнью Эльвиры, он не упускал случая видеться с ее дочерью ежедневно. Поначалу его желания не шли дальше укрепления дружбы с Антонией; но как только он убедился, что это чувство у нее вполне развилось, он поставил себе новую, более определенную цель, и его речи стали двусмысленными.

Невинная непринужденность девушки подстегивала его фантазии. Он уже не испытывал опаски и прежнего уважения к ее скромности; хотя это качество, основа ее прелести, еще восхищало монаха, теперь ему не терпелось избавить Антонию от него. Природная страстность и проницательность, на горе ему и Антонии, помогли Амброзио постичь науку соблазнения. Он легко подмечал эмоции, благоприятные для его замыслов, и пользовался всеми средствами, чтобы влить яд разврата в душу Антонии.

Это была нелегкая задача. В силу крайней простоты девушка не улавливала, к чему ведут инсинуации монаха; но отличные моральные устои, внушенные Эльвирой, здравомыслие и природное острое чутье на все неправильное позволяли ей почувствовать ошибочность его речей. Часто бывало, что она несколькими простыми словами опрокидывала хитросплетенные построения монаха, и он понимал, как они шатки, когда им противостоят добродетель и истина. В таких случаях он прибегал к оружию красноречия; он ошеломлял девушку потоком философских парадоксов, которых она не разумела, а потому не могла парировать; так ему удалось хотя и не убедить ее в верности своих рассуждений, но по меньшей мере не дать понять, что они ложны. Он заметил, что уважение девушки к его мыслям возрастает с каждым днем, и не сомневался, что со временем доведет ее до желательного уровня.

Он сознавал, что его замыслы в высшей степени преступны. Он ясно видел всю низость совращения невинной девушки; но телесная страсть была слишком сильна, и он решился продолжать, а там будь что будет. Ему нужно было как-нибудь застать Антонию врасплох; поскольку ее дом не посещали другие мужчины и ни об одном кавалере не упоминала ни Антония, ни Эльвира, он сделал вывод, что ее юное сердце еще не занято.

Пока он дожидался случая удовлетворить свою безграничную похоть, его холодность к Матильде усиливалась с каждым днем. В немалой мере это объяснялось тем, что он осознавал свою вину перед нею. Он не настолько владел собою, чтобы полностью скрыть свое настроение, и опасался, как бы она в припадке ревнивой ярости не выдала его секрет.

Матильда не могла не заметить его равнодушие, а он понимал, что она заметила, и, опасаясь упреков, старательно ее избегал. Все же, когда это не удавалось, она вела себя так тихо, что бояться вроде было нечего. Она вернулась к повадкам доброго интересного Розарио, не обзывала аббата неблагодарным; но глаза ее невольно наполнялись слезами, и нежная печаль ее лица и голоса выражала горькую жалобу гораздо явственнее, чем слова. Амброзио не оставался глух к ее горестям; но, будучи неспособен устранить их причину, он старался не показывать, что тронут. Поскольку опасаться мести бывшей любовницы, видимо, не нужно было, он по-прежнему пренебрегал ею и ловко ускользал от нее. Матильда видела, что ей не удается вернуть его любовь, но старалась подавить обиду и относилась к своему неверному любовнику с прежней нежностью.

* * *

Здоровье Эльвиры постепенно поправлялось. Она больше не страдала от судорог, и Антония успокоилась. Амброзио это улучшение огорчало. Он предвидел, что Эльвира, с ее знанием жизни, не будет обманута его благочестивыми повадками и легко разглядит его происки касательно дочери. Поэтому он решил, прежде чем мать поднимется с постели, проверить, какова степень его влияния на Антонию.

Однажды вечером, убедившись, что Эльвира почти здорова, он попрощался с нею ранее обычного часа. В переднем покое Антонии не было, и он рискнул пройти в ее комнату, которая отделялась от спальни матери лишь чуланом, где обычно спала Флора, их служанка. Антония сидела на диване, спиной к двери, и читала. Она увлеклась и не слышала, как монах вошел, пока он не уселся рядом с ней. Вздрогнув от неожиданности, она приветствовала его радостным взглядом, потом поднялась и предложила перейти в гостиную; но Амброзио, взяв ее за руку, принудил ее остаться на месте. Она легко подчинилась: ей было невдомек, что беседу в одной комнате можно считать менее приличной, нежели в другой. Она была уверена в твердости и своих, и его правил; и потому, вновь усевшись на диван, принялась лепетать с обычной простотой и живостью.

Амброзио просмотрел книгу, положенную на стол. Это была Библия.

«Странно! – сказал монах про себя. – Антония читает Библию и до сих пор так наивна?»

Но, пролистав книгу, он понял, что та же мысль ранее пришла на ум Эльвире. Предусмотрительная мать, восхищаясь красотами Священного Писания, в то же время убедилась, что молодой женщине категорически нельзя читать его в полном объеме.

Многие главы Ветхого Завета могут лишь возбудить интерес к таким вещам, о которых женщинам думать не положено: они там прямо и однозначно называются своими именами. Хроника деяний какого-нибудь борделя и та не содержала бы большей подборки непристойных выражений. Однако эту книгу рекомендуют изучать подрастающим девушкам, ее вкладывают в руки детей, неспособных усвоить из нее почти ничего, кроме как раз тех отрывков, о которых им лучше не знать, тех, где уж слишком часто зарыты зерна пороков; они дают первый сигнал к пробуждению пока еще дремлющих страстей.

В этом Эльвира была так прочно убеждена, что скорее предпочла бы дать дочери рыцарские романы вроде «Амадиса Галльского» [13], несмотря на распутные подвиги дона Галаора и вольные шутки других героев. Соответственно, она приняла два решения относительно Библии. Во-первых, она не позволяла Антонии читать священные тексты, пока та не подрастет достаточно, чтобы прочувствовать их красоты и усвоить мораль. Во-вторых, она сочла необходимым их отредактировать собственноручно, сделав копию, в которой все неприличные моменты были переделаны или опущены. Именно этот вариант Библии был недавно вручен Антонии, и она жадно, с невыразимым удовольствием вчитывалась в него. Амброзио понял, что ошибся, и вернул книгу на стол.

Антония заговорила о здоровье матери с безудержной радостью юного сердца.

– Меня восхищает ваша дочерняя привязанность, – сказал аббат. – Она доказывает, какой у вас превосходный, чувствительный характер; он сулит сокровища для того, кому небом назначено овладеть вашим сердцем. Душа, столь способная на нежность к родительнице, – что же подарит она возлюбленному? А может, в ней уже зародилось некое чувство? Скажите, моя прекрасная дочь, знаете ли вы уже, что такое любовь? Ответьте мне откровенно, забудьте о моем одеянии, я сейчас для вас просто друг.

– Что такое любовь? – переспросила она. – О да, конечно; я любила многих, многих людей.

– Я имею в виду другое. Любовь такого рода может быть отдана лишь одному человеку. Встречался ли вам кто-нибудь, кого вы хотели бы видеть своим мужем?

– О! Нет, никогда!

Это была неправда, но девушка этого не сознавала: она не понимала природы своего чувства к Лоренцо, а поскольку после первого визита к Эльвире он более не появлялся, его образ мало-помалу тускнел; кроме того, она думала о замужестве со страхом, свойственным девственницам, и потому так ответила монаху.

– И вы не мечтаете встретить такого человека, Антония? Вы не вздыхаете из-за отсутствия кого-то дорогого, еще не ведая, кто он? Не кажется ли вам, что вещи, прежде доставлявшие удовольствие, больше вам не интересны? Сотни новых желаний, новых мыслей, новых ощущений, которые можно заметить, но невозможно описать, не посещают вас? Сердце каждого, кто видит вас, воспламеняется, возможно ли, чтобы ваше оставалось бесчувственным и холодным? Влажный блеск ваших глаз, и этот румянец, и очаровательная сладостная меланхолия черт ваших – все эти признаки противоречат вашим словам. Вы любите, Антония, и напрасно стараетесь скрыть это от меня!

– Отец, вы меня удивляете! О какой такой любви вы толкуете? Я не знаю ничего похожего, а если бы и чувствовала что-то, зачем бы стала скрывать?

– Не встречался ли вам такой человек, Антония, которого вы никогда не видали прежде, но почувствовали, что давно искали его? Чья фигура, совершенно незнакомая, показалась известной? Чей голос утешал вас, нравился, проникал в глубину души? Чье присутствие радовало вас, а отсутствие огорчало? Кому вы доверчиво поверяли все ваши заботы? Вам не доводилось чувствовать все это, Антония?

– Конечно доводилось: в первый же раз, как я увидела вас, я это почувствовала.

Амброзио вздрогнул, не смея верить своим ушам.

– Меня, Антония? – вскричал он, и глаза его заблестели страстным нетерпением; схватив девушку за руку, он жадно прильнул к ней губами. – Меня, Антония? Вы это почувствовали… ко мне?

– Даже сильнее, чем вы описали. Как только я увидела вас, мне стало так приятно, так интересно! Я старалась уловить все звуки вашего голоса; вы говорили на языке, доселе незнакомом! И мне казалось, будто я давно уже вас знаю и имею право на ваши дружбу, совет и защиту. Я плакала, когда вы уходили, и мечтала поскорее вновь увидеться с вами…

– Антония! Прелестная Антония! – воскликнул монах и прижал ее к своей груди. – Повтори сказанное, моя сладкая девочка! Скажи снова, что ты любишь меня, любишь нежно, по-настоящему!

– Так и есть! Кроме матушки, в мире для меня нет никого дороже вас.

После этого искреннего признания Амброзио больше не мог сдерживаться. Дрожа от дикого вожделения, он стиснул растерявшуюся девушку в объятиях. Он алчно впился губами в ее губы, впитывая ее чистое дыхание, он смял дерзкой рукой ее прекрасную грудь, он заставил ее податливые руки обвить свой стан. Удивленная, перепуганная до ужаса, сама не зная почему, Антония поначалу не могла сопротивляться, но, опомнившись, попыталась вырваться из захвата.

– Отец!.. Амброзио! – кричала она. – Отпустите меня, бога ради!

Но похотливый монах не внимал ее мольбам и позволял себе все более гнусные вольности. Антония умоляла, плакала, билась, изо всех сил старалась оттолкнуть монаха и уже хотела позвать на помощь, когда дверь спальни вдруг распахнулась. Амброзио все-таки хватило присутствия духа, чтобы учуять опасность; неохотно выпустив добычу, он вскочил с дивана. Антония радостно вскрикнула, подбежала к двери и укрылась в объятиях матери.

Эльвира заподозрила неладное, когда Антония однажды наивно пересказала ей кое-что из речей аббата. Она достаточно пожила среди людей, чтобы слепо полагаться на репутацию монаха. Ей пришлось задуматься над некоторыми обстоятельствами; по отдельности несущественные, но сложенные вместе они давали основания для тревоги. Аббат, мужчина в самом расцвете сил и здоровья, приходил часто, притом, насколько Эльвире удалось узнать, ни в какой другой семье не бывал; он волновался, когда заговаривал об Антонии; и, сверх того, судя по словам дочери, пытался внушить ей пагубную философию, совершенно не соответствующую его поучениям в присутствии матери; все это заставило Эльвиру усомниться в чистоте дружбы Амброзио.

Вот почему мать решила испытать монаха, когда он в следующий раз останется наедине с Антонией. Ее уловка удалась. Правда, он успел отступить, когда она вошла, но беспорядок в одежде дочери и очевидное смущение монаха были достаточными доказательствами ее правоты. Однако, будучи весьма благоразумной, Эльвира не выказала свое открытие, полагая, что разоблачить обманщика будет непросто, учитывая благосклонное отношение общества к нему; почти не имея друзей, вдове было опасно обзаводиться столь могущественным врагом. Поэтому она сделала вид, будто не заметила его возбуждения, спокойно уселась на диван, объяснив какой-то пустячной причиной свой неожиданный приход, и повела беседу на разные темы с видимой непринужденностью.

Ободренный таким ее тоном, монах сумел прийти в себя. Он постарался отвечать Эльвире невозмутимо, хотя, еще не поднаторев в искусстве притворства, чувствовал, что выглядит смущенным и неуклюжим. Вскоре он прервал разговор и поднялся, чтобы уйти.

Какова же была его досада, когда, прощаясь, Эльвира чрезвычайно учтиво сказала ему, что, будучи ныне вполне здоровой, она почитает несправедливым лишать его помощи других людей, которые, возможно, больше в ней нуждаются! Она заверила его в вечной благодарности за ту пользу, которую принесло ей общение с ним во время болезни, и посокрушалась по поводу того, что многочисленные домашние заботы, а также не менее многочисленные обязанности, возложенные на него, в дальнейшем лишат ее удовольствия видеть его у себя.

Все это было сказано очень мягко, но намек был слишком ясен, чтобы его не понять. Амброзио все же попробовал было возмутиться, но выразительный взгляд Эльвиры вынудил его промолчать. Он не осмелился настаивать, убедившись, что она его раскусила; поспешно распрощавшись, он вернулся в аббатство, неся в сердце груз ярости и стыда, горечи и разочарования.

Антония после ухода аббата успокоилась; все же ей стало тоскливо при мысли, что они больше не увидятся. Эльвира тоже втайне горевала: слишком приятно было ей считать его другом и тяжело менять мнение о нем; но она столько видела примеров непрочности мирской дружбы, что скоро перестала об этом думать. Теперь перед нею стояла задача предостеречь дочку об опасности подобных моментов, не называя вещи прямо своими именами, чтобы, сняв с глаз девушки повязку неведения, не сдернуть заодно и вуаль невинности. Посему она ограничилась тем, что велела Антонии быть начеку, и если аббат дерзнет снова явиться, не принимать его наедине. Антония обещала повиноваться.

* * *

Амброзио поспешно вернулся в свою келью, запер за собой дверь и в отчаянии рухнул на кровать. Неудовлетворенное желание, уколы досады, позор разоблачения и боязнь утраты репутации – все это слилось в его душе в ужасный вихрь смятения. Он не знал, что ему делать. Лишенный доступа к Антонии, он не мог надеяться на удовлетворение своей страсти, которая уже стала частью его существа. Ему было невыносимо то, что его тайной владеет женщина; он дрожал от страха, видя пропасть, разверзшуюся перед ним, и от ярости, когда думал, что, если бы не Эльвира, он уже обладал бы объектом своего вожделения. Он осыпал ее самыми отборными проклятиями и постановил отомстить – чего бы это ему ни стоило, овладеть Антонией. Вскочив с кровати, он метался по комнате, подвывая от бессильной ярости, бился о стены, будто потеряв рассудок.

Буря эмоций еще не улеглась, когда раздался тихий стук в дверь. Поняв, что его голос могли услышать снаружи, он не осмелился не пустить непрошеного посетителя. С трудом он взял себя в руки и постарался скрыть свое возбуждение. Отчасти это ему удалось, и он отодвинул засов на двери. Вошла Матильда.

Вот уж кого в этот момент аббат меньше всего хотел видеть! У него не хватило сил скрыть недовольство. Он отшатнулся и, нахмурившись, резко сказал:

– Я занят, оставь меня.

Матильда пропустила его слова мимо ушей; она заперла дверь и начала мягким, просительным тоном:

– Прости, Амброзио, ради тебя самого я должна ослушаться. Не бойся, я не стану жаловаться; я пришла не за тем, чтобы упрекать тебя в неблагодарности. Я прощаю тебя от всего сердца; и если уж ты больше не можешь быть моим, я прошу другого, не менее ценного дара: твоего доверия и твоей дружбы. Сердцу не прикажешь: та невеликая красота, которая когда-то привлекла тебя, увяла, утратив новизну; если она более не возбуждает твоего желания, это моя вина, а не твоя. Но зачем ты так упорно чураешься меня? У тебя есть печали, но ты не позволяешь мне разделить их; ты разочарован, но не даешь мне утешить тебя; ты чего-то хочешь, но запрещаешь мне помогать твоим планам осуществиться. Вот на что я жалуюсь, а не на твое равнодушие ко мне лично. Я отказалась от прав любовницы, но ничто не заставит меня отказаться от прав друга.

– Великодушная Матильда! – откликнулся он, взяв ее за руку. – Насколько выше стоишь ты обычных слабостей своего пола! Да, мне нужен советчик, и у тебя есть все качества, чтобы я мог довериться тебе. Но помогать моим планам претвориться в жизнь… Ах, Матильда! Это не в твоей власти!

– Никто, кроме меня, не поможет тебе. Амброзио, твоя тайна мною раскрыта: за каждым твоим шагом, за каждым действием я внимательно следила. Ты влюблен.

– Матильда!

– Зачем было таиться от меня? Не страшись той мелочной ревности, которая свойственна большинству женщин: в моей душе нет места столь презренной страстишке. Ты любишь, Амброзио, и предметом твоей любви является Антония Дальфа. Все разговоры твои мне были пересказаны. Меня известили о твоей неудачной попытке сблизиться с Антонией, о том, что Эльвира отказала тебе от дома. Тебе отчаянно хочется завладеть девицей; но я пришла возродить твои надежды и проложить путь к успеху.

– К успеху? Но это невозможно!

– Смелость города берет! Положись на меня, и ты еще сможешь быть счастлив. Настало время, Амброзио, когда забота о твоем спокойствии призывает меня открыть часть моего прошлого, доселе тебе неизвестную. Послушай же и не прерывай. Если мое признание не понравится тебе, вспомни, что я говорю это единственно ради того, чтобы осуществить твои желания и восстановить мир в твоей душе, ныне нарушенный.

Я уже упоминала, что мой опекун был необыкновенно образованным человеком. Он не жалел усилий, чтобы насытить знаниями мой детский ум. Любознательность привела его к тому, что кроме ряда обычных наук он занялся также теми, что толпа называет нечестивыми, а просвещенные люди – химерическими. Я имею в виду те учения, которые относятся к миру духов. Глубокие исследования причин и следствий, неутомимое изучение законов природы, широчайшее и глубочайшее знание свойств любого камня в недрах гор, любых зелий, произрастающих на земле, в конце концов привели его к победе, к которой он так долго и упорно стремился.

Его любознательность была полностью утолена, честолюбие вознаграждено сторицей. Он управлял стихиями, он мог дать обратный ход законам природы; его взору открывалось будущее, и духи ада подчинялись его приказам…

Почему ты отшатнулся от меня? А, я понимаю твой немой вопрос. Твои подозрения верны, хотя страхи не обоснованы. Опекун не скрыл от меня своих ценнейших достижений. И все же, если бы я не встретила тебя, то никогда не воспользовалась бы своими умениями. Мысли о магии и меня приводили в трепет. Как и ты, я ужасалась, думая о последствиях вызова демонов. Только затем, чтобы сберечь жизнь, которую твоя любовь научила меня ценить, я прибегла к этому средству.

Помнишь, как мы ходили ночью к склепу клариссинок? Вот тогда-то, среди истлевающих костей, я осмелилась провести мистический ритуал, и ко мне на помощь явился падший ангел. Как я ликовала, узнав, что все мои страхи были воображаемыми! Демон подчинился моим приказам; он задрожал, видя, что я нахмурилась; я боялась, что придется продать душу некоему господину, но храбрость помогла мне приобрести раба.

– Безрассудная Матильда! Что же ты наделала? Ты обрекла себя на вечную погибель; ради мгновенного успеха отдала вечное блаженство! Если исполнение моей мечты зависит от колдовства, я категорически отказываюсь от твоей помощи. Уж больно тяжелы последствия. Я безумно люблю Антонию, но сладострастие не настолько ослепило меня, чтобы ради нее пожертвовать своим существованием и на этом свете, и на том.

– Смешные предрассудки! Ох, Амброзио, стыдись! Стыдись, что ты подчиняешься их господству. Чем ты рискуешь, приняв мое предложение? Желая тебе только счастья и покоя, стану ли я предлагать тебе что-то опасное? Но если бы опасность и была, рискую-то я. Духов буду вызывать я, значит, преступление будет мое, а выгода – твоя; однако опасности нет никакой. Враг рода человеческого – мой раб, а не повелитель. Очнись от дремучих снов, Амброзио! Оставь страхи для простых людей и осмелься стать счастливым! Пойдем со мной ныне ночью к склепу клариссинок, ты посмотришь, как я творю заклинания, и Антония будет твоя!

– Обрести ее таким способом я и не могу, и не хочу. Хватит уговаривать меня, я не смею прибегать к посредству преисподней.

– Ты не смеешь? Кажется, я обманулась в тебе! Тот разум, который казался мне великим и отважным, на поверку оказывается слабее женского: незрелый, подобострастный раб простонародных заблуждений!

– Что? Осознавая опасность, добровольно поддаться искусителю? Должен ли я искать зрелища, которого заведомо не выдержу? Нет, нет, Матильда, я не пойду на союз с врагом Господа!

– А ты еще остаешься его другом? Разве ты не разорвал свои обязательства перед ним, не отказался служить ему, поддавшись порыву страсти? Разве ты не намереваешься погубить создание, которое Господь сотворил по мерке ангелов? Если не демонов, то кого еще можешь ты привлечь для исполнения столь похвального замысла? Может, это серафимы приведут Антонию в твои объятия и благословят непристойные утехи? Нелепица!

Но я не обманываюсь, Амброзио! Не добродетель мешает тебе принять мои услуги; ты хотел бы, но не смеешь. Тебя удерживает мысль не о преступлении, но о наказании; не любовь к Богу, но страх перед мщением! Обманывать его тайком ты готов, но объявить себя его врагом боишься. Позор тебе, трусливая душа, коей недостает отваги ни быть верным другом, ни явным врагом!

– С ужасом взирать на свою вину, Матильда, – само по себе достоинство, и в этом я не стыжусь назвать себя трусом. Хотя страсть заставила меня уклониться от законов добродетели, тяга к ней жива в моем сердце. Не тебе поминать мое отступничество: ведь это ты довела меня до нарушения обетов, ты пробудила дремавшие пороки, ты заставила ощутить тяжесть оков религии и убедила, что в грехе есть своя прелесть. Да, мои принципы поддались под напором темперамента, но у меня хватает еще сил отшатнуться от колдовства, избежать столь чудовищного, непростительного преступления!

– Непростительного? Где же тогда хваленое всепрощение господне, о котором ты постоянно твердишь? Может, Бог недавно установил какие-то ограничения? Он больше не радуется, принимая грешников? Ты оскорбляешь его, Амброзио; у тебя всегда будет время, чтобы раскаяться, а у него хватит доброты, чтобы простить. Предоставь ему прекрасную возможность проявить эту доброту: чем серьезней проступок, тем больше чести прощающему. Долой эти детские сомнения; смело иди к тому, что хорошо для тебя, и следуй за мной!

– О! Хватит, Матильда! Этот презрительный тон, эти дерзкие и нечестивые речи ужасно звучат из любых уст, но особенно – из женских. Прекратим этот разговор, он не дает ничего, кроме обид и разлада. Я не последую за тобою к склепу, не приму услуг твоих инфернальных рабов. Антония станет моей, но человеческими способами.

– Так ты этого не добьешься! Из ее дома ты изгнан; мать открыла ей глаза на твои поползновения, и она теперь будет настороже. Больше того, она любит другого; достойный юноша владеет ее сердцем, и, если ты не успеешь вмешаться, через несколько дней она станет его невестой. Это разузнали невидимые слуги, к чьей помощи я прибегла, когда заметила, что ты стал ко мне равнодушен. Они постоянно следили за тобой, докладывали обо всем, что делалось в доме у Эльвиры, и у меня возникла идея, как посодействовать тебе. Так получилось, что я, отвергнутая, все же словно была рядом с тобою благодаря этому драгоценнейшему дару!

Она вытащила из складок своей рясы зеркало из полированной стали, по ободку которого вилась вязь странных символов и незнакомых букв.

– Вопреки всем моим печалям, всем сожалениям о твоей холодности, я не поддалась отчаянию благодаря этому талисману. Произнеся определенные слова, в нем можно увидеть ту личность, на которую устремлены твои мысли. Таким образом, хотя меня ты не видел, я постоянно видела тебя, Амброзио.

Монах испытал приступ живейшего любопытства.

– Это невероятно! Матильда, не забавляешься ли ты моей доверчивостью?

– Суди сам.

Она вложила зеркало в его руку. Из любопытства он взял талисман, и любовь подсказала ему имя Антонии. Матильда произнесла магическую формулу. Тотчас знаки на ободке испустили густой дым, который быстро затянул поверхность диска. Потом дым понемногу рассеялся; перед глазами монаха замелькали разноцветные пятна, какие-то фигуры, и наконец они сложились, как мозаика, в миниатюрный образ Антонии.

Она находилась в чулане, примыкавшем к ее спальне, – раздевалась, собираясь искупаться. Ее длинные косы уже были уложены вокруг головы, влюбленный монах мог без помех разглядеть соблазнительные контуры и чудесную, стройную фигуру. Она сбросила последнее, что на ней оставалось, – рубашку и, подойдя к приготовленной ванне, попробовала ножкой воду, но, почувствовав холод, отдернула ее. Хотя Антония и не знала, что за нею наблюдают, врожденная стыдливость побудила ее прикрыть руками грудь; и она остановилась, задумавшись, возле ванны, в позе Венеры Медицейской. Но тут к ней подлетела ручная коноплянка, прильнула головкой к ложбинке между грудями и стала игриво их поклевывать. Антония улыбнулась и хотела стряхнуть птичку, но та заупрямилась, и девушке пришлось в конце концов вскинуть руки, чтобы прогнать ее из этого прелестного гнездышка…

Амброзио больше не мог вынести такого зрелища. Возбуждение довело его до грани безумия.

– Сдаюсь! – крикнул он, швырнув зеркало на пол. – Матильда, я пойду с тобою! Делай со мной что хочешь!

Дважды повторять ему не пришлось. Уже близилась полночь. Матильда сбегала в свою келью и вскоре вернулась с корзинкой и ключом от кладбища, который остался у нее после первого похода туда. Не дав монаху времени на раздумье, она взяла его за руку и сказала:

– Идем! Иди за мной и посмотри, что получишь благодаря своей отваге.

Они прошли на кладбище незамеченными, пользуясь светом полной луны, открыли дверь склепа и остановились на площадке подземной лестницы. Сюда лунные лучи не доставали, а лампу Матильда в спешке забыла взять. Крепко держа Амброзио за руку, она начала спускаться по мраморным ступенькам; но в непроглядном мраке им пришлось продвигаться медленно и осторожно.

– Ты дрожишь! – заметила Матильда. – Не бойся, нам идти недалеко.

Они достигли конца лестницы и пошли дальше, держась за стену. Завернув за угол, они вдруг различили вдали слабый отсвет огня и направились туда. Оказалось, что свет идет от лампадки, постоянно горящей перед статуей святой Клары. Она озаряла смутно и уныло массивные колонны, поддерживающие крышу, но не могла рассеять густой мрак, окутывающий своды выше.

Матильда взяла лампадку и сказала:

– Подожди меня! Я скоро вернусь.

Она торопливо скрылась в одном из проходов, ведущих в разных направлениях наподобие лабиринта. Амброзио остался наедине с самим собою в кромешной тьме. По дороге, стыдясь выказать свои страхи перед Матильдой, он сдерживался; но теперь они снова стали забирать власть над ним.

Его пугала мысль о том, что ему предстояло увидеть. Он не знал, насколько сильно повлияют на него обольщения магии: вдруг от него потребуют деяния, которое приведет к окончательному разрыву с небесами? Он было воззвал к Богу, моля о помощи, но вспомнил, что уже утратил право на его покровительство. Его тянуло вернуться в аббатство; но от выхода его отделяли бесчисленные пещеры и петляющие проходы, нечего было и пытаться уйти.

Судьба его определилась; и он стал бороться со своими тревогами, набираясь стойкости для предстоящего испытания. Он убедил себя, что Антония станет наградой за его храбрость. Он распалял свое воображение, мысленно перечисляя ее прелести. Он признал, что Матильда права: время на покаяние найдется всегда, и он воспользуется ее услугами, а не демонов, значит, его нельзя будет обвинить в колдовстве. Он много читал на тему колдовства и понимал, что без подписания формального акта отречения от Бога Сатана будет не властен над ним. Отрекаться он решительно не намеревался, даже если бы ему стали угрожать или отказали в исполнении желаний.

Тихое бормотание, раздавшееся как будто неподалеку, прервало поток мыслей монаха. Он вздрогнул и прислушался. Прошло несколько минут, и бормотание возобновилось. Казалось, кто-то стонет от боли. В других обстоятельствах он бы просто заинтересовался, но сейчас был сильно испуган. В его воображении, полностью поглощенном мыслями о ворожбе и духах, возник образ неупокоенного призрака, бродящего где-то рядом; а может, это Матильда пала жертвой собственной самонадеянности и попала в когти жестоких демонов? Однако звук, хотя и слышался с перерывами, не приближался. Иногда он становился громче, видимо, от того, что страдания неизвестного существа усиливались и становились невыносимыми. Амброзио то и дело удавалось уловить обрывки слов, и вдруг он расслышал, как слабый голос воскликнул: «Боже! О, Боже! Ни надежды, ни спасения!»

Слова сменились еще более горестными стонами, потом они постепенно затихли, и восстановилась мертвая тишина.

«Что это означает? – задумался потрясенный монах. И вдруг мелькнувшая мысль заставила его окаменеть от ужаса. – Может ли это быть? О! Какое же я чудовище!»

Он невольно застонал, и ему захотелось проверить свои сомнения, исправить свою ошибку, если еще не поздно.

Но эти благородные, сострадательные чувства тут же улетучились, когда приближающийся отсвет лампы возвестил, что Матильда возвращается. Стонущий страдалец был забыт, монах думал теперь лишь о собственном неловком и опасном положении. Вот свет позолотил стены, и Матильда предстала перед ним. Она сменила свою рясу на длинное черное платье, расшитое золотой нитью, с узорами из таинственных символов; на талии платье придерживал пояс, украшенный самоцветами; к нему был подвешен кинжал. Шея и руки девушки были обнажены, распущенные волосы вольно рассыпались по плечам. Глаза ее излучали жуткий блеск, и весь облик был явно рассчитан на то, чтобы зритель преисполнился ужасом и восторгом. В руке Матильда держала золотой жезл.

– Следуй за мной! – сказала она тихо и торжественно. – Все готово!

Члены монаха задрожали, но он послушно последовал за нею по узким проходам, где лучи лампы высвечивали с обеих сторон пренеприятные предметы: черепа, кости, могильные плиты, фигуры святых, глаза которых словно следили за ними с удивлением и страхом.

Наконец они достигли просторной пещеры, свод которой терялся в неизмеримой высоте. Абсолютная тьма царила в этом пространстве; сырые испарения пронзили монаха ознобом до костей, а завывание ветра под пустынными сводами навеяло на него печаль.

Здесь Матильда остановилась и повернулась к Амброзио. Он был бледен, даже губы побелели от тревоги. Сердитым и презрительным взглядом она оценила его малодушие, но ничего не сказала. Поставив лампу на пол рядом с корзинкой, она жестом велела Амброзио молчать и приступила к таинственному ритуалу. Она очертила два круга – вокруг себя и монаха. Затем, достав из корзинки маленький сосуд, плеснула из него немного какой-то жидкости на пол перед собою, склонилась и пробормотала несколько непонятных фраз; тотчас же на полу вспыхнуло бледное сернистое пламя.

Оно стало постепенно разгораться, и наконец волны его захлестнули все пространство, за исключением кругов, где стояли Матильда и монах. Затем пламя поползло вверх по громадным колоннам из неотесанного камня, скользнуло по потолку, и пещера преобразилась в неоглядный чертог, залитый дрожащим голубым огнем. От него не исходил жар, наоборот, казалось, и без того стылый воздух становился все холоднее. Матильда продолжала творить заклинания; время от времени она вынимала из корзинки различные предметы. Назначение и название большинства из них были неизвестны монаху; но он различил три человеческих пальца, а также овальную восковую пластинку с изображением агнца божьего, которую она разломала на куски. Все это девушка бросила в бушующее пламя, и предметы мгновенно сгорели.

Монах следил за ее манипуляциями с опасливым любопытством. Внезапно она издала громкий, пронзительный вопль и, словно в припадке безумия, принялась рвать на себе волосы, бить себя в грудь, дергаться и извиваться, а потом, сорвав с пояса кинжал, вонзила его в свою левую руку. Кровь брызнула фонтаном; стоя на самом краю круга, она вытянула руку, чтобы капли стекали наружу. Пламя отступило от того места, куда попала кровь. С земли, пропитавшейся кровью, стали медленно всплывать и подниматься к сводам темные облачка. Одновременно послышался раскат грома, подземный лабиринт отозвался устрашающим эхом, и земля сотряслась под ногами чародейки.

Вот теперь Амброзио пожалел о своей храбрости. Торжественная процедура заклятия подготовила его к делам странным и ужасным. Чей приход могли возвещать гром и сотрясение земли? С диким видом стал он озираться по сторонам, ожидая узреть нечто столь мерзкое, что сведет его с ума. Ледяной озноб пронзил его, и, не в силах устоять, он опустился на одно колено.

– Он идет! – радостно воскликнула Матильда.

Как же удивился Амброзио, когда после того, как утихли отголоски грома, воздух пещеры наполнился свежим, пряным ароматом и зазвучала дивная мелодия! Облака растаяли, и он узрел фигуру такой красоты, какую не изобразил бы и самый талантливый художник. Это был обнаженный юноша, на вид не более восемнадцати лет, чьи лицо и тело отличались несравненным совершенством. На лбу у него искрилась звезда, за плечами простерлись два алых крыла, а шелковистые локоны придерживал венец из многоцветных огоньков, которые, переливаясь, складывались в разнообразные узоры и сверкали гораздо ярче земных самоцветов. На его запястьях и лодыжках были алмазные браслеты, а в правой руке он держал серебряную ветвь мирта. От него исходило ослепительное сияние, его окружали подсвеченные розовым облачка. Амброзио был очарован зрелищем, столь непохожим на то, чего он ожидал; однако, как ни прекрасен был дух, монах заметил дикий блеск в его глазах и печать таинственной печали на лице – это был падший ангел, и смотреть на него без тайного страха было невозможно.

Музыка стихла. Матильда обратилась к духу и получила ответ. Язык, на котором они говорили, был монаху незнаком. Она, по-видимому, чего-то требовала, а дух не хотел повиноваться. Он бросал на Амброзио сердитые взгляды, от которых у монаха замирало сердце.

Матильда разгневалась; она говорила громко и властно и, судя по жестам, грозила духу какими-то карами. Это дало желаемый результат. Дух опустился на одно колено и с покорным видом протянул девушке миртовую ветвь. Как только она взяла ветвь, вновь послышалась музыка; густое облако скрыло духа, голубое пламя угасло, и тьма воцарилась в пещере. Аббат застыл на месте, словно скованный радостью, тревогой и удивлением. Наконец тьма отступила, и он увидел стоящую рядом Матильду в рясе, с миртом в руке. От заклинания не осталось ни следа, своды освещали теперь только слабые лучи могильной лампады.

– У меня все получилось, – сказала Матильда, – хотя и с большим трудом, чем я ожидала. Люцифер, которого я призвала, поначалу не хотел исполнить мой приказ; чтобы добиться его послушания, пришлось прибегнуть к самым сильным чарам. Они подействовали, но я пообещала больше не вызывать его для помощи тебе. Так что уж постарайся получше распорядиться этим единственным шансом. Мое магическое искусство отныне тебе бесполезно; в будущем ты сможешь рассчитывать на помощь сверхъестественных сил, только если вызовешь их сам и примешь условия их службы. Этого ты никогда не сделаешь. Тебе недостает силы духа, чтобы заставить их подчиниться, и если ты не заплатишь указанную ими цену, они не станут твоими добровольными слугами. Только один раз согласились они послужить тебе, так что держи средство, которое подарит тебе новую любовницу, и гляди не оплошай!

Эту сверкающую ветвь ты должен будешь взять в руки, и тогда все двери распахнутся перед тобою. Завтра ночью ты войдешь в спальню Антонии; там трижды подуешь на мирт, произнесешь ее имя и положишь ветвь на подушку. Антонию немедленно скует беспробудный сон, и она не сможет тебе сопротивляться. Во сне она пробудет до зари, и ты успеешь удовлетворить свои желания, не опасаясь быть обнаруженным; ибо, когда дневной свет развеет чары, Антония поймет, что ее обесчестили, но не будет знать, кто над нею надругался. Будь же счастлив, мой Амброзио, и пусть эта услуга докажет тебе, что дружба моя бескорыстна и чиста.

Аббат взял талисман, выразив благодарность только взглядом. От всего пережитого его взяла такая оторопь, что он не мог пока ни говорить, ни вполне оценить полученный дар. Матильда забрала лампаду и корзинку и повела его прочь от таинственной пещеры. Она вернула лампаду на прежнее место, и дальше они пробирались в потемках до подножья винтовой лестницы, на которую уже упали первые лучи восходящего солнца. Матильда и аббат быстро поднялись наверх, вышли из склепа, затворили дверь и вскоре уже были у западного корпуса монастыря. Никто не встретился им, и они спокойно разошлись по своим кельям.

Путаница в мыслях Амброзио теперь начала проясняться. Он порадовался благополучному завершению авантюры и, поразмыслив над свойствами волшебной ветви, решил, что Антония уже в его власти. Воображение воссоздало те образы тайных прелестей, которые выдало ему зачарованное зеркало, и он с нетерпением ждал наступления полуночи.

Конец второго тома

Том III

Глава VIII

Трещит сверчок, и дух усталый ищет

Во сне отдохновенья. Так Тарквиний,

Раздвинув полог тихо, разбудил

Невинность оскорбленьем. Киферея!

Ты украшенье ложа своего,

Ты лилий чище и белее простынь.

Уильям Шекспир, «Цимбелин», перевод Н. Мелковой

Розыски, предпринятые маркизом де лас Ситернас, ничего не дали. Агнес была потеряна для него навсегда. Отчаяние подорвало здоровье Раймонда, и его свалила долгая и тяжелая болезнь. Из-за этого он не смог навестить Эльвиру, как намеревался; а она, не зная причины, сочла это признаком пренебрежения и глубоко опечалилась. Лоренцо же из-за смерти сестры не известил дядю относительно брака с Антонией и, не имея разрешения герцога, не посмел нарушить запрет матери; поскольку он не давал о себе знать, Эльвира пришла к выводу, что он либо нашел лучшую партию, либо ему велели забыть о ее дочери.

С каждым днем Эльвире становилось все труднее думать о судьбе Антонии; правда, пока она пользовалась покровительством аббата, разочарование относительно Лоренцо и маркиза не так тяготило ее. Но теперь она утратила и эту опору. Не сомневаясь, что Амброзио намеревался погубить ее дочь, и сознавая, что после ее смерти Антония останется без друзей и защиты в этом гнусном, изменчивом и развратном мире, она не могла побороть горечь и ожесточение, переполнявшие ее сердце. В такие моменты мать часами просиживала, не сводя глаз с ненаглядной доченьки, якобы слушая ее милый лепет, а на самом деле думая о том, что в любую минуту бедствия могут обрушиться на нее. И она внезапно обнимала свое сокровище, приникнув головою к груди дочери, и орошала ее слезами.

Между тем готовилось событие, которое, знай Эльвира об этом, успокоило бы ее. Лоренцо дожидался теперь лишь удобного момента, чтобы поговорить с герцогом; однако неожиданное обстоятельство заставило его отложить объяснение еще на несколько дней.

Болезнь дона Раймонда набирала силу. Лоренцо не отходил от его постели с истинно братской заботой. И причину, и последствия недуга брат Агнес воспринимал очень остро; но и Теодор горевал не менее искренне. Добрый паренек ни на минуту не прекращал своих забот о хозяине, всеми способами стараясь облегчить его страдания.

Любовь маркиза к пропавшей невесте была столь глубока, что, по общему мнению, пережить эту потерю он не мог. Его удерживала от гибели только уверенность, что она жива и нуждается в его помощи. Хотя окружающие в это не верили, они не мешали ему думать так, ибо иного утешения для него не находили. Изо дня в день ему докладывали, будто поиски продолжаются; выдумывали новые истории о возможной судьбе Агнес, о попытках проникнуть в обитель; докладывали, почему они не удались, намекали, что вот-вот… Этого хватало, чтобы поддержать надежды больного и его жизнь. Услышав о неудаче очередной выдуманной попытки, маркиз впадал в ужасные приступы неистовства и все же считал, что следующая будет удачнее.

Один Теодор старался осуществить бредовые идеи своего господина. Он беспрестанно строил планы, как проникнуть в обитель или хотя бы получить какие-то сведения об Агнес от монахинь. Только ради исполнения этих замыслов он позволял себе оставить на время дона Раймонда. Он бесконечно менял личины, но все метаморфозы не давали результата, и он возвращался во дворец Ситернас с пустыми руками.

Однажды ему пришло в голову переодеться нищим; он повязал платком левый глаз, взял гитару в руки и устроился у ворот обители.

«Если Агнес все-таки держат здесь, – думал он, – она услышит мой голос, узнает и, может быть, сумеет подать мне весточку».

Соответственно, он смешался с толпой нищих, которые собирались ежедневно у обители святой Клары, поскольку у монахинь было заведено в двенадцать дня раздавать им суп. Каждый из них обзавелся кувшином или миской, чтобы унести еду с собой; но у Теодора посуды не было, и он попросил позволения съесть свою порцию у дверей обители. Его нежный голос и миловидная, несмотря на повязку, внешность покорили сердце доброй старухи-привратницы, которая занималась раздачей супа на пару с одной из послушниц. Теодору велели подождать, пока все разойдутся, и тогда подойти. Ничего лучшего паж и пожелать не мог, ведь не ради супа он хотел проникнуть в обитель. Поблагодарив привратницу за милость, он отошел от дверей, уселся на большом камне и занялся настройкой гитары, пока нищие получали свой паек.

Когда толпа разошлась, Теодора подозвали к воротам и пригласили войти. Он повиновался с готовностью, но не забыл, переступая священный порог, изобразить глубокое почтение и страх перед добрыми сестрами. Его притворная робость польстила монахиням, и они постарались приободрить мальчика. Привратница провела его в свою маленькую прихожую, а ее помощница сходила на кухню и вскоре принесла двойную порцию супа лучшего качества, чем раздавали нищим. Старушка добавила еще фруктов и сладостей из собственного запаса, и обе сестры призвали его как следует подкрепиться.

На все эти щедроты Теодор отвечал столь же щедрыми изъявлениями благодарности. Пока он обедал, его благодетельницы восхищались тонкостью его черт, красотой волос и грацией движений. Они шепотом посокрушались, что такой очаровательный мальчик предоставлен сам себе в мире соблазнов, и сошлись на том, что он стал бы достойным украшением католической церкви. Итогом сего совещания стало решение, что они окажут реальную услугу небесам, если уговорят аббатису ходатайствовать перед Амброзио, чтобы нищего допустили в орден капуцинов.

Сказано – сделано; привратница, личность в обители весьма влиятельная, поспешила в келью настоятельницы. Здесь она столь горячо описала достоинства Теодора, что той захотелось посмотреть на него. Привратнице было поручено доставить мальчика к решетке гостиной. Мнимый нищий меж тем выуживал у послушницы сведения об Агнес; они совпадали с тем, что говорила настоятельница: Агнес заболела сразу после исповеди, слегла и не поднималась более, сестра лично присутствовала на погребении и даже своими руками помогала уложить мертвое тело на носилки. Этот рассказ обескуражил Теодора, и все же, зайдя так далеко, он решил довести дело до конца.

Привратница вернулась и велела ему следовать за нею. Она привела его в гостиную, где госпожа аббатиса уже сидела у решетки. Ее окружала стайка монахинь, слетевшихся, чтобы увидеть некое новое развлечение. Теодор низко поклонился, и при виде его ненадолго разгладились даже суровые морщины на челе настоятельницы. Она задала несколько вопросов: кто были его родители, какой он веры и что довело его до нищенства.

Ответы его были совершенно удовлетворительны – и совершенно ложны. Затем его спросили, что он думает о монашеской жизни. Он ответил, что думает весьма положительно и уважительно. Тогда аббатиса заявила, что вступление в орден вполне возможно, бедность не будет тому препятствием, если она даст свою рекомендацию; и если он поведет себя достойно, то и впредь может рассчитывать на ее протекцию. Теодор ответил, что заслужить ее благоволение для него будет высшей наградой. Настоятельница велела ему прийти назавтра, чтобы она могла продолжить беседу, и удалилась из гостиной.

Теперь монахини, до того молчавшие из уважения к начальнице, теперь все столпились у решетки и засыпали его градом вопросов. Он внимательно их рассмотрел. Увы! Агнес среди них не было. Вопросы сыпались так густо, что на все ответить было немыслимо.

Одна спрашивала, где он родился, поскольку акцент выдавал в нем иностранца; другая желала знать, почему у него повязка на глазу; сестра Хелена интересовалась, нет ли у него сестры, похожей лицом, а то она бы с ней подружилась; а сестра Рахаэль возражала, что общение с братом было бы приятнее. Теодор вволю позабавился, рассказывая доверчивым монашкам истории собственной выдумки, выдавая их за правду. Слушательницы внимали с изумлением россказням о великанах, кораблекрушениях, об островах, населенных людоедами и «людьми, у которых головы ниже плеч», с добавлением цветистых подробностей. В частности, он сообщил, что родился в стране Terra Incognita, учился в Готтентотском университете и два года прожил у американских дикарей в Силезии[21].

– Что до потери моего глаза, – вещал он, – сие стало заслуженной карой за непочтительность к Деве Марии, когда я совершал свое второе паломничество в Лорето[22]. Я стоял возле алтаря в чудесной часовне, а монахи в то время наряжали статую в праздничное одеяние. Паломникам было велено зажмуриться и не смотреть на эту церемонию; ну, я хоть и весьма набожен по натуре, но любопытство превозмогло… И в этот момент… Ах, почтенные госпожи, вы сейчас ужаснетесь, узнав о моем преступлении! В момент, когда монахи надевали на нее нижнюю рубашку, я отважился приоткрыть левый глаз и глянуть на статую. То был мой последний взгляд! Сияние, окружавшее Деву, было ослепительно. Я тотчас зажмурил мой святотатственный глаз и с тех пор так и не смог его открыть!

Услышав о таком чуде, все монашки перекрестились и обещали ходатайствовать перед благословенной Девой о возвращении ему зрения. Они еще подивились обширности путешествий и странных приключений, которые постигли его в столь юном возрасте, а потом заметили гитару и поинтересовались, хорошо ли он играет. Он скромно ответил, что о собственных талантах не ему судить, но не соизволят ли почтенные госпожи стать ему судьями? Соизволение было дано немедленно.

– Но будь добр, – предупредила старая привратница, – не вздумай петь ничего мирского!

– Не сомневайтесь в моем благоразумии, – ответствовал Теодор, – я спою поучительную балладу о том, как опасно для молодой женщины безоглядно предаваться страстям, на примере истории одной девицы, которая внезапно влюбилась в незнакомого рыцаря.

– Это подлинное происшествие? – осведомилась привратница.

– Все правда до единого слова. Случилось это в Дании; героиня была так хороша, что ее не называли иначе как «прекрасная дева».

– Ты сказал – в Дании? – прошамкала другая старая монашка. – Разве там не чернокожие живут, в Дании-то?

– Никоим образом, почтенная госпожа. Кожа у них нежно-зеленая, как молодой горошек, а волосы и усы цвета пламени.

– Матерь божья! Зеленые, как горошек? – воскликнула сестра Хелена. – О! Это невозможно!

– Невозможно! – фыркнула привратница, презрительно глянув на нее. – Вовсе нет! Когда я была еще молода, то, помнится, видела нескольких таких сама.

Теодор принялся настраивать инструмент. Он вычитал в книгах историю о том, как верный трубадур Блондель посредством песни нашел место заточения Ричарда, короля Англии, и надеялся с помощью той же уловки выискать Агнес, если только она где-то в обители. Поэтому он выбрал балладу, которой она сама его научила в замке Линденберг: вдруг она уловит мелодию и как-то отзовется?

Гитара была готова, и мальчик, положив руку на струны, сказал:

– Должен предупредить вас, сударыни, что в этой самой Дании прямо-таки кишат всякие колдуны, ведьмы и злые духи. Каждая стихия имеет свое воплощение. В лесах господствует злокозненный Эрл, государь Дуб; он ломает деревья, портит урожай, он же правит чертенятами и гоблинами. Он является в виде величественного старика с длинной седой бородой, в золотой короне. Его любимое развлечение – выманивать детей у родителей, а когда они забредают к нему в пещеру, он их разрывает на мелкие куски.

Реками и морями ведает Король Вод, он бушует в глубинах, устраивает кораблекрушения, топит тонущих моряков в волнах. Выглядит он как воин, а развлекается тем, что очаровывает молодых девственниц, и уж что он с ними делает, когда затаскивает под воду, почтенные госпожи, вообразите себе сами. Король Огня – это такая пылающая фигура: он запускает метеоры и разводит блуждающие огоньки, которые заводят путников в озера и топи, и он же направляет молнии туда, где они нанесут наибольший ущерб.

Последний из стихийных духов – Повелитель Туч: с виду это прекрасный юноша с двумя большими крыльями цвета воронова крыла. Но при такой симпатичной внешности он ничуть не менее злокознен, чем остальные. Он без устали закручивает бури, вырывает деревья с корнями, задувает в уши обитателей замков и монастырей. У первого есть дочь, королева эльфов и фей, у второго – мать, искусная волшебница. Эти дамы под стать господам… но мне сейчас нет дела до них всех, кроме духа вод. О нем поется в балладе, потому я и решил немного познакомить вас с ним.

Теодор сыграл короткое вступление, а потом, придав своему голосу предельную громкость, чтобы Агнес могла услышать, исполнил следующий номер:

По берегу моря красавица шла,Душистый букет она в церковь несла,И пела веселую песню она,И вторила песне морская волна.Король-Водяной за девицей следил,Мать-ведьму о помощи он попросил:О мать моя, мать, подскажи, научи,Как мне эту девушку заполучить?Скорей, моя мать, меня научи,Как мне красавицу заполучить!В белый доспех его мать облекла,Снега белее одежду дала,Слепила коня из воды морской,Белым рыцарем стал Король-Водяной.По тропинке к церкви он поскакал,У двери коня своего привязал.И вот он входит в церковный придел,Средь толпы сияя, как жемчуг бел.Священник воскликнул: – О Белый Лорд,Поведайте, что вас к нам привело?А дева вздохнула, глядя на них:Ах, если бы это был мой жених!И Водяной устремился к ней:О милая дева, отрада дней! —И ближе еще подошел Водяной:О прекрасная дева, пойдем со мной!Красавица сердцем его принялаИ руку с улыбкой ему подала.В горе и в радости, в стужу и знойПо одной дороге пойду с тобой!Священник венчал их, не видя в том зла,И жених был прекрасен, и дева светла,И танцевали они под луной,Но не знала она, что жених – Водяной.О, если б кто-нибудь ей объяснил,Кем ее желанный избранник был!Пустынна дорога, и ночь темна,Но с любимым не ведала страха она.Рука в руке к воде подошли,На берег песчаный волны легли.Сядь со мной на коня, здесь неглубоко,Ветер утих, мы проедем легко.Поверила дева, не чуя беды,И конь рванулся, достигнув воды.О нет, любимый! Остановись!Мои ноги промокли, на берег вернись!Не пугайся, родная, здесь неглубоко!Мы по этой дороге проедем легко!О нет, любимый! Вернись назад!По колено вода мне, и волны бурлят!Не пугайся, родная, здесь неглубоко!Мы по этой дороге проедем легко!Боже, спаси! На берег скорей!Плещет волна у груди моей!Едва это слово услышал Король,В волнах исчезли и всадник, и конь.И ветер взвыл, и шторм начался,И буря взревела, крик унося.Напрасно кричала, тщетно звала —Злая буря в пучину ее увлекла.А когда перестала беситься вода,Девица исчезла в ней навсегда.Невинные девы, песне внемлите!Незнакомцам любовь свою не дарите!И не соглашайтесь, коль под лунойПригласит вас на танец Король-Водяной!

Юноша умолк. Монахини хвалили его за звонкость голоса и искусную манеру игры; но как ни приятны были бы эти отзывы в другое время, Теодор приуныл. Напрасно делал он паузы между куплетами; никто не подхватил напев, и его надежда повторить подвиг Блонделя угасла.

Колокол обители зазвонил, призывая сестер в трапезную. Вынужденные уйти, они наперебой благодарили певца за развлечение и просили назавтра прийти снова. Чтобы поощрить его к этому, монашки обязались впредь обеспечивать его пищей, и у каждой нашелся для него маленький подарочек.

Менестрель получил коробочку леденцов, ладанки с реликвиями, восковые фигурки святых, освященные крестики; другие сестры одарили его образчиками рукоделий, которыми славятся монастыри: вышивками, искусственными цветами, кружевами. Ему советовали все это продать, чтобы обзавестись деньгами, и обнадеживали, что он легко все распродаст: испанцы высоко ценят изделия монахинь. Теодор постарался как можно искреннее выразить свои уважение и благодарность, но заметил, что не сможет унести эти щедрые дары – их некуда сложить. Монашки засуетились, спеша найти подходящую емкость, однако их остановил приход пожилой женщины, которую Теодор раньше не видел. Ее достойная наружность и добродушное лицо сразу понравились мальчику.

– Ага! – сказала привратница. – Вот и мать Урсула с корзинкой!

Монахиня подошла к решетке и подала Теодору корзинку из ивовых прутьев, выложенную синим атласом; с четырех сторон на ткани были нарисованы сцены из жития святой Женевьевы.

– Вот мой подарок, – сказала она. – Добрый мальчик, не побрезгуй им. На вид она неказиста, но у нее найдутся и ценные качества, если присмотреться.

Она сопроводила свои слова выразительным взглядом, которого Теодор не упустил. Принимая подарок, он придвинулся как можно ближе к решетке.

– Агнес! – прошептала она еле слышно.

Теодор, однако, уловил звук и понял, что в корзинке кроется некий секрет. Сердце его затрепетало от предвкушения и радости. Но в этот момент в гостиной снова появилась настоятельница, мрачная и насупленная, с видом еще более грозным, чем обычно.

– Мать Урсула, мне нужно приватно поговорить с вами.

Монахиня побледнела и заметно встревожилась.

– Со мной? – переспросила она дрогнувшим голосом.

Настоятельница кивком велела ей выйти и удалилась. Мать Урсула последовала за нею. Вскоре колокол прозвонил к обеду второй раз, сестры ушли, и никто не помешал Теодору унести свою добычу. Он не шел, а летел ко дворцу Ситернас, чтобы поскорее сообщить новости маркизу.

Спустя несколько минут он уже стоял у постели Раймонда с корзинкой в руке. Лоренцо находился там же, у изголовья друга. Теодор рассказал о своей затее и об особом подарке матери Урсулы. Маркиз сразу словно ожил, глаза его заблестели, он приподнялся с постели; Лоренцо тоже не смог скрыть мучительное волнение. Раймонд выхватил корзинку из рук пажа, вывалил ее содержимое на одеяло и стал внимательно осматривать каждую вещь. Он надеялся найти на дне письмо, но там ничего не было. Пересмотрел все еще раз – ничего… Наконец Раймонд заметил, что один уголок синей атласной подкладки не пришит к основе; поспешно оторвав его, он вытащил клочок бумаги, не свернутый и не запечатанный. Записка была адресована маркизу де лас Ситернас, и значилось в ней вот что:

«Я узнала вашего пажа и потому рискнула написать вам. Добудьте у кардинала-герцога приказ об аресте, моем и настоятельницы; но не пускайте его в ход до полуночи пятницы. Это канун праздника святой Клары, монахини пойдут процессией при свете факелов, и я буду среди них. Пусть никто не узнает об этом плане. Малейший намек может возбудить подозрения аббатисы, и тогда вы больше обо мне не услышите. Будьте осторожны, если вам дорога память об Агнес и вы хотите покарать ее убийц. От того, что я расскажу, кровь ваша заледенеет.

УРСУЛА».

Прочтя записку, маркиз упал на подушки без чувств. Смерть Агнес подтвердилась, надежда не сбылась, и жить стало незачем.

Лоренцо перенес удар несколько легче, поскольку давно уже считал, что сестра его не умерла, а погибла от чьих-то преступных рук. Когда письмо матери Урсулы это подтвердило, главным его чувством стало желание воздать убийцам по заслугам.

Нелегко было привести маркиза в сознание. Как только речь к нему вернулась, он разразился проклятиями погубителям своей любимой, клялся страшно отомстить им и так разбушевался, так истерзал себя бессильной ненавистью, что силы его организма, подорванные горем и болезнью, исчерпались, и он снова впал в беспамятство.

Удрученный Лоренцо предпочел бы остаться рядом с другом; но у него теперь появились другие заботы. Нужно было получить ордер на арест аббатисы клариссинок. Поручив присмотр за Раймондом лучшим медикам Мадрида, он отправился в резиденцию кардинала-герцога.

Здесь его постигло затруднение: ему сказали, что кардинал отбыл по государственным делам в отдаленную провинцию. До паломничества клариссинок оставалось всего пять дней; Лоренцо, не медля ни минуты, бросился вдогонку. Он мчался галопом сутки напролет – и успел.

Встретившись с кардиналом-герцогом, он изложил ему всю историю, указал на вероятную виновность аббатисы, сообщил о том, до чего это довело дона Раймонда. Последний аргумент оказался особенно весомым. Из всех своих племянников кардинал-герцог был сердечно привязан только к маркизу; с его точки зрения, подвергнув опасности жизнь маркиза, аббатиса полностью себя дискредитировала. Поэтому он немедленно выдал ордер на арест, да еще снабдил Лоренцо письмом к одному из старших чинов инквизиции, которому поручил проследить за исполнением приказа.

Вооруженный этими документами, Медина поспешил вернуться в Мадрид и достиг его уже в пятницу, за несколько часов до темноты. Маркизу стало лучше, хотя от слабости тот мог говорить и двигаться лишь с большим трудом. Пробыв у него около часа, Лоренцо ушел, чтобы поговорить с дядей и передать письма кардинала дону Рамиресу де Мельо.

Дядя просто окаменел от ужаса, когда узнал о судьбе своей несчастной племянницы. Он поддержал намерение Лоренцо наказать убийц и решил сопровождать его ночью в обитель святой Клары. Дон Рамирес пообещал полную поддержку и отрядил команду лучших стрелков на случай беспорядков среди населения.

* * *

Пока Лоренцо готовился разоблачить лицемерие одной церковной особы, он не знал, какие беды готовит ему другой церковник, еще более лицемерный. Пользуясь содействием инфернальных слуг Матильды, Амброзио твердо решил погубить Антонию. И вот наступил момент, назначенный им.

Девушка зашла к матери попрощаться перед сном. Целуя ее, Антония вдруг ощутила неиспытанную ранее тяжесть на сердце. Она ушла, но тотчас вернулась, бросилась в объятия матери и залилась слезами. От этого ей легче не стало, в душе нарастало тайное предчувствие, что они больше никогда не свидятся. Эльвира это заметила и попыталась шуткой отвлечь дочку от детского суеверия. Она мягко пожурила ее за то, что поддается беспричинной грусти, и предупредила, что поддерживать такие настроения вредно.

Но на все свои поучения она получала один ответ:

– Матушка! Дорогая матушка! Ох! Хоть бы Бог поскорее прислал утро!

Постоянное беспокойство за дочь препятствовало полному выздоровлению Эльвиры, и она все еще прихварывала. В тот вечер ей было хуже, чем обычно, и она ушла спать пораньше. Антонии не хотелось уходить из спальни матери, и, пока не закрылась дверь, девушка не сводила с ее лица печального взгляда.

Она ушла в свою комнату с чувством глубокой горечи. Ей казалось, что все ее чаяния на будущее разбиты и в мире не осталось ничего хорошего. Она села на стул, опустила голову и долго рассматривала пол пустым взглядом, не пытаясь бороться с мрачными образами, порожденными ее фантазией.

Антония все еще пребывала во власти унылых грез, когда под окном послышалась негромкая музыка. Она встала, открыла окно, набросила вуаль на голову и отважилась выглянуть. При свете луны она разглядела внизу нескольких мужчин с гитарами и лютнями; поодаль стоял еще один, закутавшись в плащ; ростом и общим видом он очень напоминал Лоренцо. Девушка не ошиблась: это действительно был Лоренцо, который, держа слово не показываться Антонии без согласия дяди, надеялся, устраивая время от времени серенады, напомнить возлюбленной о своей верности.

К сожалению, этот его прием не дал желаемого результата. Антонии и в голову не приходило, что ночные концерты устраиваются в ее честь. Она была слишком скромна, чтобы поверить, что заслуживает такого внимания, и потому полагала, будто поют для какой-то другой женщины по соседству, и горевала оттого, что серенады заказывает Лоренцо.

Музыканты играли что-то жалобное и мелодичное, в унисон с настроением Антонии, и она охотно слушала. После довольно длительной прелюдии раздалось пение, и Антония различила такие слова:

Звените, струн напевы!Пусть песня раздается!Пусть до прелестной девыМой голос донесется!Пленяет души и сердца,Что сами в плен идти готовы.И мудреца, и храбрецаЗаставит целовать оковы —Любовь!Вот власть всесильная твоя,Ей рабски покоряюсь я!Страдать вдали от милых глаз,Мечтать о встрече невозможнойИ въяве грезить, всякий разБросаясь за надеждой ложной, —Любовь!Вот муки адские твои!Безропотно терплю я их!Прочесть согласие в глазах,К руке горячей прикоснуться,Ловить дыханье на губах,В блаженство вместе окунуться —Любовь!Вот наслаждения твои!Когда же я узнаю их?Теперь молчите, струны!В ночной тиши чудеснойПусть снятся деве юнойЛюбовь моя и песня!

Но вот песня закончилась; артисты разошлись, и на улице воцарилась тишина. Антония отошла от окна с сожалением. Ей оставалось только, как обычно, попросить святую Розалию о покровительстве, произнести молитвы и лечь в постель. Сон вскоре прилетел к ней и прогнал прочь страхи и тревоги.

Уже было около двух часов пополуночи, когда похотливый монах направился к дому Антонии. Как упоминалось ранее, аббатство находилось неподалеку от улицы Сантьяго. По дороге его никто не заметил. У входа он остановился и на миг застыл в нерешительности, подумав о чрезвычайной низости своего замысла, о возможных последствиях, о том, что Эльвира догадается, кто надругался над ее дочерью. С другой стороны, она ведь смогла бы лишь подозревать; никаких доказательств его вины не будет, люди не поверят, что Антония не знает, когда, где и кто это совершил; и наконец, он полагал, что репутация его твердо установилась и ее не поколеблют необоснованные обвинения какой-то приезжей женщины. Последний довод был несостоятелен. Он не знал, что мнения народа неустойчивы, и одной минуты будет достаточно, чтобы сделать сегодня изгоем того, кто вчера был кумиром публики.

Рассудив таким образом, монах решил продолжить начатое. Он взошел на крыльцо и прикоснулся серебряной ветвью к двери; она тотчас же распахнулась, и Амброзио вошел. Дверь за ним сама собой захлопнулась.

Лунный свет помог ему украдкой подняться по лестнице. Он то и дело оглядывался. Ему чудились соглядатаи в каждой тени, голоса в каждом дуновении ночного ветерка. Сознание собственной преступности ужасало его, и он стал пуглив, как женщина. И все же он шел вперед.

У двери спальни Антонии он остановился и прислушался. Внутри все было тихо. Значит, его жертва спит; теперь он попробовал разомкнуть задвижку, но она не поддалась. Однако стоило ему коснуться двери своим талисманом, как замок отлетел. Насильник вступил в комнату, где спала невинная девушка, не ведающая о том, какой зловещий гость приближается к ее постели. Дверь за ним закрылась, и задвижка вернулась на свое место.

Амброзио двигался украдкой, стараясь, чтобы ни одна половица не скрипнула под ногой, и сдерживая дыхание. Дойдя до кровати, он первым делом произвел магическую процедуру, как наставляла его Матильда: трижды подул на серебряный мирт, произнес над ним имя Антонии и положил на подушку. Действие, уже произведенное талисманом, позволяло надеяться и на дальнейшие успехи. Едва закончив чаровать, он решил, что девушка уже вполне в его власти, и его глаза заблестели от похоти и алчности.

Теперь он решился поглядеть на спящую красавицу. Единственная лампадка, горящая перед статуей святой Розалии, слабо освещала комнату, и монах мог во всех подробностях разглядеть прекрасный объект своих вожделений. Стояла жара, и девушка легла спать в одной рубашке, укрывшись простыней. Амброзио дерзкой рукою снял эти мешающие покровы. Антония лежала, подложив одну ладошку под щеку; другая рука, будто выточенная из слоновой кости, была вольно откинута. Несколько прядей волос выбились из-под муслинового чепчика и раскинулись по груди, мерно колыхавшейся в такт дыханию. Щечки ее разрумянились от жары. Невыразимо нежная улыбка играла на свежих коралловых губах, с них то и дело срывались тихие вздохи или еле слышные слова. Очаровательный ореол тепла и чистоты окружал девушку; даже нагота ее казалась скромной, и от этого острота желаний сладострастного монаха возросла.

Несколько минут он стоял, поглощенный созерцанием прелестей, которым предстояло вот-вот подвергнуться напору необузданной страсти. Чуть приоткрытый рот Антонии словно требовал поцелуя; монах склонился к ней и впился в ее губы, как бы всасывая свежий аромат дыхания, но жажда чего-то большего стала нестерпимой. Безумное, звериное вожделение затмило его разум. Ни на миг не хотел он задержать свое торжество и в лихорадочной спешке избавился от мешающей одежды.

– Боже милостивый! – воскликнул женский голос у него за спиной. – Это не обман зрения? Не иллюзия?

Слова эти поразили Амброзио как удар грома. Он вздрогнул и обернулся. В дверях стояла Эльвира, глядя на монаха удивленно и неприязненно.

Она спала, но во сне ей привиделось, что Антония стоит, дрожа, на краю пропасти, еще мгновение – и упадет. И тут она отчаянно закричала: «Матушка, спаси меня! Спаси! Через миг будет поздно!» Эльвира проснулась в ужасе. О том, чтобы спать дальше, не удостоверившись, все ли у дочери в порядке, не могло быть и речи. Она вскочила с постели, накинула халат и, пройдя через чулан, где спала служанка, вошла в спальню Антонии как раз вовремя, чтобы помешать гнусному насилию.

И Эльвира, и монах словно превратились в статуи, он – от стыда и досады, она – от смятения всех чувств. Они долго глядели друг на друга без слов. Женщина первой пришла в себя.

– Это не сон! – воскликнула она. – Это действительно Амброзио стоит передо мною. Это человек, которого Мадрид почитает святым, а я нашла его в столь поздний час у постели моей несчастной девочки. Чудовище лицемерия! Я давно подозревала, к чему ты клонишь, но не спешила обвинять из снисхождения к человеческой слабости. Отныне молчание станет преступным. Я сорву с тебя маску, мерзавец, и доведу до сведения церкви, какую змею она взлелеяла на своей груди!

Бледный, ошеломленный негодяй трясся всем телом. Какими оправданиями может прикрыться голый, распаленный мужчина? Он едва смог пробормотать что-то бессвязное, какие-то извинения, противоречившие одно другому. Гнев Эльвиры был справедлив, и она не намерена была даровать ему прощение. Она пригрозила, что разбудит всех соседей, чтобы неповадно было всем будущим обманщикам. Потом она подбежала к кровати и стала будить Антонию; видя, что слова не помогают, она взяла дочку за руку и приподняла. Чары были слишком сильны. Антония оставалась бесчувственной; когда мать ее отпустила, девушка упала обратно на подушку.

– Такой сон не может быть естественным! – вскричала в изумлении Эльвира, чье негодование возрастало все сильнее. – Здесь кроется какая-то тайна. Но трепещи, лицемер! Все твои мерзости будут сейчас явлены людям. На помощь! На помощь! – громко позвала она. – Все, кто есть в доме! Флора! Флора!

– Послушайте же меня хоть минутку, сударыня! – воскликнул монах, придя в себя из-за близкой опасности. – Всем, что есть святого и праведного, клянусь, что честь вашей дочери не пострадала. Простите мой проступок! Пощадите меня, избавьте от позора, позвольте вернуться в аббатство. Будьте милосердны! Я обещаю, что никогда больше не потревожу Антонию и посвящу остаток своей жизни…

Эльвира резко прервала его.

– Не потревожишь Антонию? Я сама обеспечу ее покой. Ты больше не предашь доверие ничьих родителей. Твое злодейство будет открыто обществу. Весь Мадрид содрогнется, узнав о твоем вероломстве, лицемерии и распутстве. Эй, кто там! Сюда! Флора! Флора!

Слушая Эльвиру, монах вдруг вспомнил об Агнес. Ведь она так же умоляла его о милосердии, и он так же отверг ее мольбы! Теперь настала его очередь страдать, и он не мог не признать, что кара им заслужена.

Эльвира продолжала призывать Флору; но голос ее срывался от волнения, и служанка, погруженная в глубокий сон, не слышала ничего, а пойти в чулан и разбудить Флору Эльвира не решалась, чтобы монах не воспользовался случаем улизнуть. Он действительно намеревался сбежать, считая, что, если вернется в аббатство, не замеченный никем, кроме Эльвиры, одного ее свидетельства будет недостаточно для обвинения. Поэтому он взял в охапку сброшенную одежду и устремился к двери. Эльвира разгадала его маневр, догнала и схватила за руку прежде, чем он отодвинул засов.

– Не пытайся бежать! Ты не выйдешь из этой комнаты без свидетелей твоего бесчинства!

Амброзио напрасно пытался вырваться. Эльвира вцепилась в него намертво и продолжала звать на помощь еще громче. Монах, понимая, что люди сбегутся непременно, доведенный близостью краха до безумия, отважился на поступок отчаянный и дикий. Резко извернувшись, он одной рукой схватил Эльвиру за горло, чтобы пресечь ее крики, а другой с силой толкнул на пол и поволок к кровати. Испуганная неожиданным нападением, женщина не сумела вовремя высвободиться; монах же, выдернув подушку из-под головы ее дочери, накрыл лицо Эльвиры, со всей силы надавил ей коленом на живот и постарался лишить ее жизни.

Это ему отлично удалось, хотя и не сразу. Смертельная опасность придала несчастной матери сил, и она сопротивлялась долго, но тщетно. Монах все давил, холодно наблюдая за тем, как судорожно билось в агонии ее тело, когда душа готовилась отлететь. С нечеловеческой твердостью он довел свое дело до конца.

Эльвира больше не боролась за жизнь. Монах снял подушку и уставился на свою жертву. Лицо ее залила жуткая чернота; сердце разучилось биться, а руки стали жесткими, ледяными. Стараниями Амброзио благородная и величавая женщина превратилась в холодный, бездыханный и уродливый труп.

Мгновенно аббат осознал безмерную мерзость содеянного им. Его прошибло холодной испариной; спотыкаясь, он добрел до стула; глаза его сомкнулись, и он рухнул на сиденье почти такой же неживой, как тело, простершееся у его ног.

Из прострации его вывела необходимость бегства: нельзя было допустить, чтобы его застали в комнате Антонии. Охоты воспользоваться плодами своего преступления у него уже не оставалось. Жар страсти сменился холодом смерти. Ни о чем он не мог сейчас думать, кроме вины, нынешнего позора и будущего наказания.

Угрызения совести и страх не прошли, и все-таки он не настолько потерял голову, чтобы забыть о мерах предосторожности. Он вернул подушку на постель, собрал свою одежду и, держа в руке роковой талисман, неверными шагами направился к двери. Но добрался он до нее нескоро: ему чудилось, будто ему заступают путь тысячи призраков. Куда бы он ни поворачивался, изуродованное тело оказывалось перед ним… И все же волшебный мирт снова послужил ему ключом, дверь открылась, и он сбежал по лестнице к выходу. В аббатство он прибыл благополучно, заперся в своей келье и всей душой предался бесполезным мукам совести и предчувствию грядущих ужасов разоблачения.

Глава IX

Не скажете ли вы, ушедшие за грань,

Из жалости к живущим свой секрет?

О! Может, некий добрый призрак

Расскажет, что вы есть, чем станем мы?

Быть может, он шепнет кому-то,

Что смерть близка – пора

Готовиться и надо бить тревогу.

Роберт Блэр

Амброзио стал противен сам себе, когда задумался над тем, как быстро он опускается все ниже. Убитая Эльвира все стояла у него перед глазами…

Время, однако, существенно ослабило его память: миновал один день, за ним другой, а на него не пала даже тень подозрения. Безнаказанность погасила чувство вины, и он приободрился, тем более что Матильда делала все возможное, чтобы умерить его тревогу.

При первом известии о гибели Эльвиры она, правда, сама сильно взволновалась и вторила монаху, оплакивавшему несчастливый итог своей авантюры; но, заметив, что он успокаивается и уже способен прислушиваться к ее доводам, она взялась доказывать, будто его вина не так уж и велика. Она представила дело так, что он лишь воспользовался правом, которое природа дает каждому, – правом на самосохранение: в схватке должны были погибнуть либо Эльвира, либо он сам, а поскольку она упорно намеревалась его погубить, это и обрекло ее на участь жертвы. Матильда пошла еще дальше и заявила, что раз уж Эльвира его и раньше подозревала, то все вышло очень удачно, ведь он теперь может не опасаться огласки, и главное препятствие к овладению Антонией устранено. Она убеждала Амброзио, что без бдительного присмотра матери дочь станет легкой добычей; перечисляя и нахваливая прелести Антонии, она старалась заново разжечь любострастный пыл монаха.

Как ни странно, злодейства, совершенные под натиском страсти, только усилили его неистовство, и он вскоре возжелал Антонию еще горячее. Он уверовал, что удача, позволившая ему скрыть предыдущие дела, и далее будет ему сопутствовать, и теперь только ждал удобного момента, чтобы повторить попытку; но прежними средствами воспользоваться он уже не мог.

В первом припадке отчаяния он разломал волшебный мирт на мелкие куски. Матильда прямо сказала, что инфернальные силы ему больше не помогут, если только он не согласится продать им свою душу. Этого Амброзио не хотел. Матильда, видя его упорство, побоялась настаивать; применив всю свою изобретательность, она вскоре нашла способ отдать Антонию под власть аббата.

* * *

Пока для несчастной девушки готовили ловушку, она тяжело переживала свою утрату. Она первая обнаружила тело матери. У Антонии была привычка заходить по утрам, сразу как проснется, в спальню Эльвиры. Наутро после рокового визита Амброзио она проснулась позже обычного, о чем ей сказал перезвон колоколов аббатства. Она соскочила с кровати, торопливо надела пеньюар и, не глядя под ноги, хотела поскорее узнать, как матушка провела ночь, но вдруг споткнулась обо что-то, лежавшее на полу. Когда она увидела убитую Эльвиру, ужас пронзил ее. Антония громко вскрикнула, бросилась на пол и припала к бездыханному телу; однако оно было холодно как лед, и девушка, не сумев побороть приступ отвращения, отшатнулась от трупа.

Ее крик всполошил Флору, она прибежала и тоже ужаснулась, но ее вопль был куда громче; он раздался по всему дому, а ее юная хозяйка, задыхаясь от горя, могла лишь всхлипывать и стонать. Крики Флоры дошли до хозяйки дома, в свою очередь пришедшую в ужас, когда она узнала, в чем дело. Немедленно послали за врачом; но тот, едва завидев тело, сразу сказал, что помочь Эльвире человеческая наука не может. Поэтому он оказал помощь Антонии, которая в этом очень нуждалась. Ее уложили в кровать, и домовладелица занялась распоряжениями относительно похорон Эльвиры.

Сеньора Хасинта была простой доброй женщиной, милосердной, щедрой и набожной; но умом она не отличалась и была покорной рабой страхов и предрассудков. Она побоялась оставаться на ночь в одном доме с мертвым телом, убежденная, что ей непременно явится призрак Эльвиры, и она от ужаса умрет. Поэтому Хасинта отправилась переночевать к соседке и велела устроить похороны не позже завтрашнего дня. Поскольку ближайшим было кладбище обители святой Клары, там она и решила произвести погребение Эльвиры.

Сеньора Хасинта взяла на себя все расходы. Она не знала, насколько плохи обстоятельства Антонии; но, судя по экономному образу жизни семьи, понимала, что расходы эти вряд ли когда-то окупятся. И все же она позаботилась о том, чтобы похороны были приличными, и оказала бедняжке Антонии всяческое внимание.

От чистого горя никто не умирает; не умерла и Антония. Молодость и крепкое здоровье помогли ей справиться с болезнью, вызванной смертью матери; но не так легко было изгнать недуг душевный. Она постоянно плакала; любой пустяк выводил ее из равновесия, и она явно была угнетена глубокой меланхолией. Малейшего упоминания об Эльвире, какой-нибудь бытовой мелочи, напоминающей о любимой родительнице, было достаточно, чтобы вызвать у нее нервический припадок.

Насколько же возросли бы страдания Антонии, знай она, как именно ее мать рассталась с жизнью! Но на этот счет ни у кого не было и тени сомнений. Эльвира была подвержена сильным конвульсиям: все решили, что она, почувствовав приближение приступа, кое-как дошла до спальни Антонии, где на одной из полок стояла бутылочка с нужным лекарством; но жестокий приступ начался раньше, и она, уже ослабленная долгим недомоганием, скончалась, не успев позвать дочь на помощь. Этому объяснению поверили те немногие люди, кому была небезразлична Эльвира. Смерть приписали естественным причинам, и вскоре все забыли о вдове, кроме той, у кого были все основания оплакивать ее.

Положение Антонии было и впрямь незавидным. Она осталась одна среди города, где люди легкомысленны, а жизнь дорога; у нее было мало денег и еще меньше друзей. Тетка Леонелла оставалась пока в Кордове, и ее адрес был девушке неизвестен. Новостей от маркиза де лас Ситернас не было. Что касается Лоренцо, она давно уверилась, что в его сердце уже нет места для нее. Она не знала, к кому может теперь обратиться. Подумывала, не посоветоваться ли с Амброзио, но, помня заветы матери, не решилась; при их последней беседе на эту тему Эльвира достаточно просветила ее насчет замыслов монаха, чтобы теперь девушка держалась настороже и избегала встречи с ним.

При всем том Антония так и не смогла изменить свое мнение об аббате. Она по-прежнему чувствовала, что общение и дружба с ним необходимы ей для счастья; на его прегрешения она смотрела снисходительно и не могла поверить, что он действительно замышлял недоброе. Однако Эльвира прямо приказала ей прекратить знакомство, и она, уважая память матери, повиновалась.

Наконец Антония решилась попросить совета и защиты у маркиза де лас Ситернас, как у ближайшего родственника. Она написала ему, кратко изложив свою печальную ситуацию, и попросила проявить сочувствие к ребенку его брата: возобновить выплату пенсии, причитавшейся Эльвире, и позволить вернуться в его старый замок в Мурсии, где она жила до того. Запечатав письмо, она вручила его верной Флоре, которая немедленно отправилась исполнять поручение.

Но Антония родилась под несчастливой звездой. Обратись она к маркизу лишь на день раньше, он принял бы ее как племянницу, ввел в семью, и она избежала бы всех несчастий, грозивших ей. Раймонд помнил о своем плане и не отказывался его исполнить; но сперва он рассчитывал сделать Агнес посредницей между ним и Эльвирой, а потом потеря невесты и тяжелая болезнь вынудили его откладывать предложение убежища вдове брата со дня на день. Он поручил Лоренцо снабдить ее большой суммой денег, но Эльвира, не желая быть обязанной этому господину, заверила его, что не нуждается в срочной материальной помощи. Поэтому маркиз и вообразить не мог, что небольшая отсрочка с его стороны может причинить какое-либо неудобство.

Если бы он узнал, каково истинное положение девушки после смерти Эльвиры, то немедленно принял бы надлежащие меры. Но Антония отправила письмо во дворец Ситернас как раз через день после отъезда Лоренцо из Мадрида. Маркиз, убедившийся в гибели Агнес, был невменяем, горел в жару, жизнь его была под угрозой, и никто не рискнул доложить ему о приходе вестницы. Флоре сказали, что маркиз не в силах читать письма, что часы его, возможно, сочтены. С этим неудовлетворительным ответом служанка вернулась восвояси, и ее юная хозяйка поняла, что перед нею встали неразрешимые трудности.

Флора и сеньора Хасинта старались, как могли, утешить ее. Последняя просила девушку не стесняться, оставаться у нее в доме сколько пожелает и обещала относиться к ней как к родной. Антония, видя, что добрая женщина действительно ее полюбила, порадовалась, что у нее есть хотя бы один друг в этом мире.

А потом ей доставили письмо, адресованное Эльвире. Антония узнала почерк Леонеллы, радостно распечатала послание и обнаружила подробный отчет о приключениях тетушки в Кордове. Она сообщала сестре, что наследство получила, сердце свое потеряла, зато в обмен ей досталось сердце любезнейшего из аптекарей настоящего, прошлого и будущего. Она также добавила, что будет в Мадриде поздно вечером во вторник и с удовольствием представит ей своего милого муженька.

Хотя замужество тетки Антонию скорее огорчило, но известие о скором возвращении Леонеллы порадовало. Она снова будет под опекой старшей родственницы! Ведь молодой женщине неприлично жить одной среди совсем чужих людей, не имея никого, кто бы следил за ее поведением, защищал ее от неизбежных оскорблений… Поэтому она стала терпеливо дожидаться вторника.

Вторник настал. Антония напряженно прислушивалась к звукам проезжающих по улице экипажей, но они не останавливались. Наступил поздний вечер, а Леонелла не появилась. Антония решила ее дождаться; сеньора Хасинта и Флора настояли на том, что посидят с нею, хотя она и возражала.

Часы ползли медленно и скучно. Лоренцо покинул Мадрид, серенады прекратились; Антония напрасно надеялась услышать привычные звуки гитар под окном. Она взяла свою, сыграла несколько аккордов; но в тот вечер музыка ее не привлекала, и она вскоре спрятала инструмент в чехол. Села за пяльцы, но вышивка не заладилась: то куда-то пропадали нужные оттенки шелка, то нитка рвалась, а иголки так ловко падали на пол, как будто специально этому учились. Потом стоявшая рядом свеча закапала горячим воском ее любимый букетик фиалок; это окончательно вывело девушку из равновесия, она бросила иглу и отодвинула пяльцы.

Высшим силам было угодно, чтобы в эту ночь ничто не могло развлечь Антонию. Она заскучала и ходила из угла в угол, желая только одного: чтобы тетушка приехала.

Вдруг ее взгляд упал на дверь прежней комнаты матери. Она вспомнила про маленькую библиотечку, собранную Эльвирой, и подумала, что там сможет найти что-то интересное, чтобы скоротать время до приезда Леонеллы. Взяв свечу со стола, она вошла в опустевшую комнату и огляделась. Воспоминания болезненно уязвили ее душу. Она вошла сюда впервые после смерти матери. Мертвая тишина, кровать без постели, пустой камин и выгоревшая лампа, горшки с увядающими цветами на окне – без Эльвиры никто не стал ухаживать за ними; все это навеяло Антонии чувство благоговения, смешанного со страхом, еще усиленное ночным мраком. Девушка поставила свечу на столик и опустилась в широкое кресло, где сотни раз сиживала мать. А теперь некому здесь сидеть! Непрошеные слезы потекли по щекам Антонии, и она поникла под бременем печали.

Потом, устыдившись своей слабости, она поднялась, вспомнила, зачем пришла, и стала просматривать книги, аккуратно расставленные на нескольких полках. Поначалу Антонию ничто не заинтересовало, но вот в ее руки попал томик старинных испанских баллад. Она прочитала наугад пару строф одной из них, ей стало любопытно, и она вновь устроилась в кресле с книгой; подровняв фитиль уже догорающей свечи, она углубилась в чтение знаменитой баллады об Алонсо Отважном и прекрасной Имоджин.

В ней рассказывается о красавице, которая, не дождавшись жениха, доблестного Алонсо, ушедшего в крестовый поход, соблазнилась ухаживаниями богатого барона; но призрак погибшего рыцаря явился на свадебный пир, обвинил Имоджин в неверности и увлек за собою в преисподнюю. Это была не та история, которая могла бы разогнать грусть Антонии. От природы ей была свойственна тяга ко всему чудесному; еще маленькой девочкой она столько наслушалась страшных россказней от няни, твердо верившей в существование призраков, что все последующие попытки Эльвиры искоренить эту веру из мыслей дочери оказались тщетны. Порою Антония пугалась фантомов собственного воображения, но когда узнавала, что они вызваны естественными, пустяковыми причинами, ей становилось стыдно за свою слабость. Немудрено, что прочитанных строк хватило, чтобы пробудить ее тревоги.

Поздний час и обстановка их дополнительно подпитали. Погода к ночи испортилась; надвигалась гроза, ветер завывал за стенами дома так, что двери тряслись, и наконец струи проливного дождя застучали по окнам. Остальные звуки заглохли. Свеча, догоревшая уже до края подсвечника, то и дело внезапно ярко вспыхивала, освещая всю комнату, потом пламя снова опадало. Сердце Антонии отчаянно забилось; взгляд с ужасом метался по окружающим предметам, когда дрожащее пламя их освещало. Она попыталась встать, но ноги у нее подгибались, и ничего не вышло. Тогда она окликнула Флору, находившуюся в соседней комнате; но от волнения у нее перехватило горло, и вместо крика получился еле слышный шепот.

Так прошло несколько минут, и девушка начала успокаиваться. Она постаралась взять себя в руки и уже собиралась взять со стола подсвечник, чтобы покинуть комнату. Вдруг ей почудилось, будто рядом кто-то протяжно вздыхает. Она снова почувствовала слабость, отдернула руку и оперлась на спинку кресла. Прислушалась. Но больше ничего не было слышно.

«Боже милостивый! – подумала она. – Что же это за звук? Мне показалось или я действительно что-то слышала?»

Ее мысли прервал идущий от двери голос, едва слышный, как будто кто-то там шептал. Антония испугалась еще пуще; однако она знала, что дверь заперта, и это ее слегка приободрило. Но защелка бесшумно приподнялась, и дверь качнулась туда-сюда. Избыток страха придал наконец Антонии необходимые силы. Она сорвалась с места и бросилась к чулану, откуда могла пройти в гостиную, где должны были сидеть Флора и сеньора Хасинта. Не успела она дойти и до середины комнаты, когда защелка полностью сдвинулась. Девушка невольно оглянулась. Медленно и постепенно поворачивалась дверь, вот она распахнулась, и в дверном проеме воздвиглась высокая, тонкая, видимо женская, фигура, с головы до ног закутанная в белый саван.

Видение будто пригвоздило Антонию к полу; она застыла неподвижно, ожидая, чем кончится сцена.

Неизвестная мерным, торжественным шагом подошла к столу. Умирающая свеча бросила жуткий синеватый отсвет на белую фигуру. Над столом, на стене висели небольшие часы; их стрелка подходила к трем. Пришелица остановилась напротив часов, указала на них, подняв правую руку, и устремила на Антонию пронзительный взгляд, ощутимый даже сквозь ткань савана.

Фигура застыла на мгновение в этой позе. Часы пробили три раза. Когда они затихли, неизвестное существо еще на три шага приблизилось к Антонии.

– Через три дня, – произнес тихий, монотонный, загробный голос, – всего через три дня мы встретимся снова!

Антония содрогнулась и вымолвила с трудом:

– Мы встретимся снова?! Где мы встретимся? С кем я встречусь?

Пришелица указала одной рукой вниз, а другой откинула складки ткани со своего лица.

– Боже всемогущий! Матушка?

Антония вскрикнула и рухнула на пол без чувств.

Сеньору Хасинту, трудившуюся над рукоделием в соседней комнате, встревожил этот крик. Флора только что ушла на первый этаж, чтобы принести масло для заливки лампы, у которой они обе сидели. Поэтому Хасинта одна поспешила на помощь Антонии, и велико было ее удивление, когда она увидела девушку простертой на полу! Хозяйка дома подняла бедняжку, перенесла в ее спальню и уложила на кровать, все еще в обмороке. Затем она принялась смачивать ей виски водой, растирать кисти рук, словом, сделала все возможное и не без труда привела Антонию в чувство. Открыв глаза, она стала затравленно озираться и спрашивать дрожащим голосом:

– Где она? Она ушла? Я в безопасности? Скажите мне! Утешьте меня! О, поговорите со мной, бога ради!

– В безопасности от кого, деточка? – недоуменно спросила Хасинта. – Что тебя беспокоит? Чего ты боишься?

– Через три дня! Она сказала, что через три дня мы встретимся! Я слышала это! Я видела ее, Хасинта, вот прямо только что!

Она припала к груди домохозяйки.

– Ты видела?.. Кого?

– Призрак моей матушки!

– Господи Иисусе! – вскричала Хасинта и, уронив Антонию на подушку, выбежала из комнаты сломя голову.

Сбегая по лестнице, она столкнулась с Флорой, шедшей наверх.

– Поди к своей госпоже, Флора, – сказала она, – там такое деется! Ох! Я несчастнейшая из ныне живущих женщин! В моем доме толпа призраков, и мертвых тел, и Господь знает чего еще; и никому подобное общество не противно так, как мне. В общем, ты иди, Флора, к донье Антонии, а я пойду куда следует!

Она так спешила, что даже забыла накинуть вуаль перед выходом на улицу, и со всех ног помчалась прямиком в аббатство капуцинов.

Тем временем Флора, удивленная и испуганная поведением Хасинты, вбежала в спальню и нашла Антонию лежащей на кровати, снова в обмороке. Она применила те же средства, что и Хасинта; но ее юная госпожа приходила в себя лишь затем, чтобы начался новый припадок, и служанка не мешкая послала за врачом. В ожидании его прихода она раздела Антонию, удобно уложила на постель и укрыла одеялом.

* * *

Не замечая бури, впавшая в панику Хасинта мчалась по улицам без передышки и остановилась лишь у ворот аббатства. Она громко затрезвонила в колокольчик; как только появился привратник, потребовала встречи с настоятелем.

Амброзио в тот час советовался с Матильдой относительно способов доступа к Антонии. Он успел убедиться, что наказание не следует немедленно за преступлением, как его учили монахи-наставники и как до недавнего времени верил он сам. Именно поэтому он позволил себе продолжить охоту на Антонию, угождая вновь разгоревшейся страсти. В тот день монах уже попытался добиться встречи с нею; но Флора отказала ему таким манером, что он понял бесполезность подобных демаршей.

Эльвира успела поделиться своими подозрениями с преданной служанкой и велела ей никогда не оставлять Амброзио наедине с ее дочерью, а если будет возможно, вообще не допускать их встреч. Флора скрупулезно исполнила наказ хозяйки. Амброзио явился утром, но не был допущен, причем Антонию об этом не известили. Он понял, что открытыми способами ничего больше не добьется; той же ночью они с Матильдой занялись разработкой такого плана, который принес бы ему успех, и тут в келью аббата вошел послушник и сообщил, что некая женщина по имени Хасинта Суньига просит аудиенции на несколько минут.

Амброзио был совершенно не расположен к тому, чтобы принять эту посетительницу. Он собирался отказать наотрез и передать ей, чтобы пришла назавтра.

Матильда остановила его, сказав вполголоса:

– Повидайся с этой женщиной. Тому есть свои причины.

Аббат повиновался и заявил, что немедленно придет в гостиную. С этим ответом послушник ушел. Как только они остались одни, Амброзио поинтересовался, почему Матильда посоветовала ему встретиться с этой Хасинтой.

– Она хозяйка дома, где живет Антония, – объяснила Матильда, – и может оказаться полезной для тебя, имеет смысл познакомиться с нею и узнать, что привело ее сюда.

Они вместе вошли в гостиную, где их уже дожидалась Хасинта. Будучи весьма высокого мнения о благочестии и добродетели аббата, она полагала, что он способен повлиять на дьявола и без труда загонит призрак Эльвиры в небытие. Не успел монах войти в гостиную, как она бухнулась на колени и заголосила:

– Ох, преподобный отче! Такая незадача! Такая беда! Я не знаю, как быть, и ежели вы не поможете, я точно ополоумею. Я все, что могла, делала, лишь бы со мною такая мерзость не приключилась, и никакого проку! Я ли не читала молитвы по четкам четырежды в день? Я ли не соблюдала все-все посты, какие в календаре прописаны? И даром, что ли, три раза я совершала паломничество к святому Иакову Компостельскому и накупила столько папских индульгенций, что хватило бы и Каина из ада вернуть? А все равно у меня все идет наперекосяк, и один Господь знает, исправится ли хоть когда-то! Да вы посудите сами, ваша святость…

Померла моя жилица от удушья… Ну, мне все едино, жила или померла, она мне никаким боком не родня, от ее смерти мне выгоды ни гроша, преподобный отче, но я же от души постаралась, похороны устроила прилично, как подобает, и расходы были, видит Бог, немалые! И как же эта дама мне за доброту отплатила? Что бы ей не лежать в своем уютном гробу, как порядочному духу? Так нет же, слоняется по моему дому в полночь, пролазит через замочную скважину в спальню дочки и пугает бедное дитя до потери рассудка! Призрак или нет, разве прилично лезть туда, где с ней не хотят общаться? В общем, преподобный отче, дело такое: ежели она вселяется в мой дом, значит, я должна выселиться, потому как с такими гостями не уживусь. Видите, ваша святость, без вашей помощи я разорюсь и пропаду навеки. Кто же у меня купит дом, где бродит привидение? Хорошенькое дельце! Несчастная я женщина! Что со мной будет?

Тут она горько заплакала, заламывая руки, и умоляла аббата сказать, что ей делать.

– По правде говоря, добрая женщина, – ответил он, – затруднительно мне помочь вам, не зная, что же на самом деле случилось и чего вы хотите. Вы забыли это объяснить.

– Да чтоб мне умереть! – вскричала Хасинта. – Ваша святость верно говорит. Ну, вот вам дело вкратце. Умерла недавно моя жилица; весьма почтенная дама, насколько я могу судить. Она меня держала на расстоянии; считала себя возвышенной душой, прости Господи за такие мои слова! На меня смотрела будто сверху вниз, хотя родители ее, как мне говорили, моих никак не выше: ее папаша был сапожником в Кордове, а мой – шляпником в Мадриде, и преискусным, право слово.

Однако, хотя она и была гордячкой, но лучшей жилицы у меня не бывало: спокойная, хорошо воспитанная. Потому-то я и удивляюсь, отчего ей не спится в могиле; но в этом мире никому верить нельзя. При мне она ничего худого не делала, разве что в ту пятницу, перед смертью. Уж до чего я возмутилась! Она, видите ли, кушала куриное крылышко. Тут я ихней горничной Флоре и говорю: «Как можно! Флора, неужто твоя госпожа ест скоромное по пятницам? Ну-ну, попомните потом, что сеньора Хасинта вас предупреждала!»

Истинно так я и сказала; но увы! Могла бы и придержать язык, никто меня не послушал. Эта Флора, она малость нахальная и сварливая, и говорит, мол, что мясо цыпленка ничуть не вреднее яйца, из которого он вылупился, хуже того, она даже заявила, что, если бы госпожа добавила еще ломтик бекона, проклятие бы не приблизилось к ней ни на пядь. Боже, оборони нас! Поверьте, ваша святость, я прямо затряслась от такого кощунства и ожидала, что земля разверзнется и поглотит ее, с цыпленком и всем прочим; понимаете ли, достойнейший отче, говорила-то она, держа в руках тарелку с куском той же жареной птички, отлично зажаренной, скажу я вам, потому что я самолично надзирала за изготовлением. Я ее сама выкормила, понимаете ли, ваша святость, и донья Эльвира сама мне сказала, этак добродушно, потому как она всегда была со мной вежлива…

На этом терпение Амброзио лопнуло. Ему хотелось узнать от Хасинты что-нибудь об Антонии, а от болтовни этой глупой старой девы у него голова пошла кругом. Он прервал ее и заявил, что, если она немедленно не объяснит суть дела, он покинет гостиную, и пусть она справляется со своими трудностями сама. Угроза возымела желательный эффект. Хасинта изложила ситуацию настолько лаконично, насколько могла; но и этот «краткий» отчет Амброзио едва вытерпел до конца.

– И вышло так, ваше преподобие, – сказала Хасинта, описав во всех подробностях смерть и погребение Эльвиры, – слышу это я крик, бросаю работу и бегом к донье Антонии. А ее там нет! Иду дальше, хотя и боязно, признаться: ведь в той комнате донья Эльвира прежде спала. Однако вошла я и вижу, барышня на полу растянулась во весь рост, холодная как камень, белая как полотно. Уж как я удивилась, ваша святость, сами понимаете, но, боже мой, как меня затрясло, когда увидала я прямо возле локтя моего высокую, большую фигуру! Она головой касалась потолка! По лицу вроде как донья Эльвира, но изо рта у нее исходили языки пламени; на руках цепи, тяжелые, и она ими этак жалостно гремела, а на голове у ней вместо волос змеи шевелились, толщиной с мою руку. Очень я испугалась, начала читать «Ave Maria»; но призрак меня перебил, трижды громко застонал и проревел ужасным голосом: «О! Это куриное крылышко! Моя бедная душа страдает из-за него». Потом земля разверзлась, призрак провалился, грянул гром, и комнату наполнила вонь, как от серы. Когда я опомнилась, привела в чувство донью Антонию, и она сказала, что закричала, как увидела призрак матери. (Еще бы! Бедняжка! Будь я на ее месте, вдесятеро громче орала бы!) Вот, и тут пришло мне в голову, что некому более упокоить призрака, кроме вашего преподобия. И побежала я к вам не мешкая, просить вас, чтобы окропили дом святой водой и отправили призрака в тартарары.

Амброзио уставился на просительницу, не веря в правдивость ее истории.

– А донья Антония тоже видела призрак? – спросил он.

– Так же ясно, как я вижу вас, преподобный отче.

Амброзио задумался. Ему представилась возможность добраться до Антонии, но он не решался воспользоваться ею. Он понимал, что открыто нарушить зарок и выйти за пределы аббатства значит умалить общее мнение о его великом аскетизме. Посещая дом Эльвиры, он тщательно скрывал свое лицо от ее домочадцев. Кроме самой дамы, ее дочери и Флоры, все знали его под именем отца Херонимо. Согласившись последовать за Хасинтой, он уже не смог бы скрыть нарушение своего зарока. Однако страстное желание увидеться с Антонией перевесило эту боязнь. Он даже подумал, что особые обстоятельства дела оправдают его в глазах жителей Мадрида. Но каковы бы ни были последствия, он решился использовать подвернувшийся случай. Выразительный взгляд Матильды подтвердил правильность его выбора.

– Добрая женщина, – сказал он Хасинте, – твой рассказ настолько удивителен, что я с трудом могу поверить в его истинность. Однако я готов исполнить твою просьбу. Завтра после заутрени жди меня у себя дома. Тогда я посмотрю, что могу сделать; и если это будет в моих силах, освобожу тебя от незваного гостя. Теперь же ступай домой, и да будет мир тебе!

– Домой! – воскликнула Хасинта. – Мне домой? Только не я, чтоб мне провалиться!.. Иначе как под вашей защитой я и на порог не ступлю. А вдруг призрак встретит меня на лестнице и утащит к дьяволу! Ох, и зачем я отвергла молодого Мельхиора Баско! Тогда было бы кому защитить меня; но теперь я женщина одинокая… Слава небесам, еще не поздно это исправить. Симон Гонсалес возьмет меня в жены в любой день недели; ежели до рассвета доживу, выйду за него замуж немедля! Пусть тогда призрак и явится, я буду спать рядом с мужем и уж не испугаюсь до смерти. Но сейчас, бога ради, преподобный отец, пойдемте со мною! Ни я, ни бедненькая барышня не будем знать покоя, пока дом не будет очищен. Милая девушка! Она в прежалостном состоянии: когда я уходила, ее били жуткие конвульсии, и не поручусь я, что она быстро оправится от перепуга.

Аббат вздрогнул и резко прервал ее.

– У Антонии конвульсии? Веди меня, добрая женщина, я последую за тобою немедленно!

Хасинта упросила его запастись сосудом со святой водой, он не стал возражать. Уверенная, что под такой защитой ей не страшен и целый легион призраков, пожилая девица осыпала монаха благодарностями, и они отправились на улицу Сантьяго.

В первые два-три часа после встречи с призраком Антонии было так худо, что врач опасался за ее жизнь. Но постепенно припадки стали реже, и он сказал, что теперь ей нужно лишь обеспечить покой, и велел приготовить лекарство, которое должно было успокоить ее нервы.

Появление Амброзио, приведенного Хасинтой к ее постели, благоприятно подействовало на ее взбудораженный рассудок. Девушке, столь оторванной от жизни, туманные намеки Эльвиры не дали полного представления об опасности, исходящей от монаха. Только что пережитый ужас и мысли о пророчестве призрака могли перебороть лишь дружеское участие и религия. Антония относилась к аббату с симпатией с самой первой встречи. Поэтому она искренне поблагодарила его и пересказала все, что с нею приключилось.

Аббат постарался убедить девушку, что ее подвела слишком разгоряченная фантазия. Одиночество в вечерние часы, ночная непогода, книга, которую она читала, комната, где она сидела, – все это предрасположило ее к видениям. Он высмеял веру в призраков, приведя разумные доводы против нее. Антонию его речи утешили и успокоили, но не убедили: все подробности так четко запечатлелись в ее памяти! Она продолжала утверждать, что действительно видела призрак матери и слышала указанный ею срок своей кончины и что ей не суждено более подняться с кровати.

Амброзио посоветовал ей гнать прочь подобные мысли и попрощался, пообещав, что назавтра придет еще раз. Антония обрадовалась; но монах заметил, что служанка ее радости не разделяет. Флора, уроженка Кубы, служила Эльвире много лет и последовала за ней в Испанию; к юной Антонии она питала материнские чувства. Она бдительно оберегала свою молодую госпожу от всех рискованных ситуаций и потому ни на минуту не покидала комнату, пока аббат не ушел. Флора следила за каждым его словом, взглядом, жестом. Он понял, что находится под строгим надзором и может быть легко разоблачен, и это его сильно смущало. Если его не оставят наедине с Антонией, то мечтам об овладении девушкой не сбыться…

Провожая Амброзио, Хасинта попросила его отслужить несколько месс за упокой души Эльвиры, которая, по ее мнению, страдала в чистилище.

Он пообещал не забыть; но окончательно он покорил сердце набожной женщины, заявив, что всю следующую ночь проведет в той комнате, где обосновалось привидение. Хасинта не находила слов, чтобы достаточно отблагодарить его, и монах отбыл, нагруженный ее благословениями.

День уже настал, когда Амброзио вернулся в аббатство. Первым делом он поспешил рассказать о том, что получилось, своей подруге. Его страсть к Антонии была искренней, и предсказание скорой смерти девушки не могло не взволновать его. Матильда взялась успокаивать монаха теми же доводами, которыми пользовался он: Антонию-де подвели тоскливое настроение и природная склонность к суевериям и чудесам. Что касается рассказа Хасинты, его абсурдность очевидна. Аббат легко согласился, что та все выдумала либо под влиянием испуга, либо желая поскорее добиться исполнения своей просьбы.

– И призрак, и предсказание равно ложны, – подвела итог Матильда, – но тебе следует позаботиться, Амброзио, чтобы второе сбылось. Через три дня Антония должна умереть – для мира, но не для тебя. Ее нынешняя болезнь и бредни, которые она вбила себе в голову, замаскируют тот план, что я давно вынашивала, но не могла пустить в ход, пока у тебя не было доступа к Антонии. Она станет твоей, и не на одну ночь, а навсегда. Бдительность дуэньи окажется напрасной. Ты будешь безраздельно наслаждаться прелестями своей любовницы. И начнешь ты действовать уже сегодня, потому что времени у нас в обрез. Племянник герцога Медина-Сели готовится объявить Антонию своей невестой; со дня на день она переедет во дворец своего родственника, маркиза де лас Ситернас, и там тебе ее не достать. Все это, пока ты отсутствовал, сообщили мне духи, доставляющие полезные для тебя сведения.

Теперь слушай. Есть некое растение, мало кому известное, сок которого обладает свойством повергать человека в состояние, напоминающее смерть. Это снадобье нужно дать Антонии; тебе нетрудно будет подлить несколько капель в ее лекарство. Сперва у нее начнутся сильные конвульсии, но через час ток крови в жилах замедлится, сердце перестанет биться, и любому глазу покажется, что она мертва. Никто не сочтет подозрительным то, что ты возьмешь на себя надзор за погребением бедной сироты и предложишь похоронить ее в склепах обители святой Клары. Этими пещерами тебе будет удобно пользоваться. Пусть Антония выпьет снотворное зелье нынче вечером – спустя сорок восемь часов она очнется и будет полностью в твоей власти. Она поймет, что сопротивляться бесполезно, и необходимость заставит ее раскрыть тебе свои объятия.

– Антония в моей власти! – воскликнул монах. – Матильда, ты сулишь мне блаженство! Я буду счастлив наконец, и счастье это будет даром Матильды, даром дружбы! Я обниму Антонию, вдали от любопытных глаз, от назойливых вмешательств! Я буду вздыхать на ее груди; буду учить молодое сердце первым азам любострастия и безгранично упиваться разнообразнейшими ласками! И это будет на самом деле? Я смогу снять узду со своих желаний, удовлетворить любую, невообразимую прихоть? О! Матильда, как мне выразить свою признательность?

– Пользуясь моими советами. Амброзио, я живу лишь затем, чтобы служить тебе; твои интересы, твое счастье также и мои. Люби Антонию, но за мной сохраняется право на твои дружбу и сердце. Если мои труды приведут тебя к счастью, я сочту себя вознагражденной. Но давай не терять времени. То самое зелье можно найти только в аптечной лаборатории клариссинок. Обратись не мешкая к аббатисе, скажи, что хочешь ознакомиться с ее аптекой, и она тебе не откажет. Это просторное помещение, в дальнем его конце есть шкаф, а в нем – сосуды с жидкостями разного цвета и консистенции; нужная тебе бутыль стоит отдельно, на третьей полке слева. В ней зеленоватая жидкость. Отлей из нее немного в маленький флакончик, когда никто не будет следить за тобой, и Антония будет твоя.

Похоть Амброзио, и до того разгоряченная, после встречи с Антонией дошла до белого каления. Сидя у постели больной, он то и дело подмечал ранее скрытые подробности, еще более восхитительные, чем в его воображении. То мелькала гладкая белая рука, поправляющая подушку; то от случайного движения приоткрывался кусочек тугой груди… И эти, и прочие новоявленные прелести монах жадно пожирал глазами, с великим трудом скрывая это от Антонии и ее бдительной дуэньи. Немудрено, что он без колебаний принял бесчестный план Матильды.

Сразу по окончании заутрени он направился в обитель святой Клары; его приход прямо потряс всех сестер. Аббатиса сочла за честь, что свой первый визит он нанес в ее обитель, и постаралась выразить свою признательность, угождая ему чем могла. Его провели по саду, познакомили со всеми реликвиями святых и мучеников, в общем, большего почета и уважения не пожелал бы и сам папа римский.

Со своей стороны, Амброзио отвечал на учтивости настоятельницы очень милостиво и подробно объяснил ей, почему решился нарушить свой обет. Многие из желающих покаяться, сказал он, по болезни не могут выйти из дому. А между тем именно они больше всего нуждаются в совете и религиозном утешении. Ему многократно напоминали об этом, и, вопреки своим привычкам, он счел необходимым ради служения небесам отказаться от столь любезного ему уединения. Аббатиса нахваливала его рвение и милосердие к человечеству. Она заявила, что Мадрид счастлив иметь в своих пределах столь совершенного и безупречного клирика. Под эти разговоры монах наконец достиг лаборатории; там все было, как описала Матильда; монах улучил минутку и наполнил принесенный с собой флакончик жидкостью из соответствующей бутыли. Затем, отобедав в трапезной, он удалился из обители, довольный успехом, а монахини долго еще восторгались оказанной им честью.

Дождавшись вечера, он отправился к дому Антонии. Хасинта приветствовала его с восторгом, но не забыла напомнить, что он обещал провести ночь наедине с привидением. Он подтвердил, что сделает это. Антония чувствовала себя неплохо, но по-прежнему тревожилась из-за предсказания призрака. Флора не отходила от ее постели и еще откровеннее, чем накануне, выказывала свое недовольство присутствием аббата. Однако Амброзио продолжал делать вид, будто ничего не замечает. Пока он беседовал с Антонией, пришел врач. Уже стемнело; пора было принести лампы, и Флоре пришлось самой сойти вниз за ними. Она сочла, что присутствие третьего лица обеспечит порядок на те несколько минут, что ее не будет в комнате. Как только она вышла, Амброзио приблизился к столику в оконной нише, где стояло лекарство Антонии. Врач, сидя в кресле с высокой спинкой, расспрашивал пациентку и не удостоил монаха вниманием. Амброзио воспользовался моментом: достал из рукава роковой флакончик и плеснул несколько капель в микстуру, потом быстро отошел от столика и сел на прежнее место. Когда Флора вернулась с лампами, она не заметила никаких изменений.

Врач заявил, что Антонии можно будет завтра без опаски выйти из комнаты. Он порекомендовал продолжать прием той же микстуры, которая прошлой ночью помогла ей спокойно уснуть. Флора сказала, что лекарство готово, стоит на столике; врач посоветовал пациентке сразу же выпить его и удалился. Флора налила микстуру в чашку и подала ее Антонии. В этот момент мужество изменило Амброзио. А вдруг Матильда обманула его? Разве не могла ревность внушить ей мысль об убийстве соперницы и заставить подсунуть ему яд вместо опиата? Это было настолько вероятно, что монах чуть было не помешал девушке выпить лекарство. Но его благой порыв запоздал. Чашка уже опустела, и Антония отдала ее Флоре. Ничего больше нельзя было сделать, только ждать, что изберет судьба: жизнь или смерть для Антонии, счастье или отчаяние для него.

Боясь вызвать подозрения тем, что засиделся, или выдать себя невольным волнением, Амброзио попрощался со своей жертвой и ушел. Антония простилась с ним холоднее, чем предыдущей ночью. Флора дала понять барышне, что принимать его визиты значит нарушить наказы матери. Она подметила, как засверкали его глаза при взгляде на девушку, и объяснила ничего не подозревавшей Антонии, каковы могут быть помыслы монаха и их возможные последствия, не так деликатно, как Эльвира, простыми и ясными словами, чем напугала ее и убедила держаться от него на расстоянии, не так, как раньше. Антонию огорчила необходимость прервать общение с монахом, но она сумела взять правильный тон, выразив ему уважение и благодарность, однако не пригласив приходить еще. Монах в данный момент не был заинтересован в свидании и потому не стал возражать.

Флора так обрадовалась, что он проявил покладистость и опасной ситуации пришел конец, что даже усомнилась, стоило ли его подозревать. Выйдя проводить его со свечой на лестницу, она поблагодарила его за то, что он постарался искоренить суеверные страхи Антонии, и добавила, что может, если его это интересует, извещать его впредь о состоянии доньи Антонии.

У подножия лестницы монах столкнулся с домовладелицей, как и надеялся. Хасинта тут же заголосила:

– Как, неужели вы уходите, преподобный отец? А как же ваше обещание? Иисусе! Значит, останусь я одна-одинешенька, наедине с призраком, и хорошенький же вид буду иметь наутро! Что я ни делала, что ни говорила, этот упрямый старый болван, Симон Гонсалес, отказался жениться на мне прямо сегодня; ну а до завтрашнего дня меня уж точно растерзают в клочки призраки, и гоблины, и черти, и кто там еще есть! Бога ради, ваша святость, не оставляйте меня в таком плачевном положении! На коленях умоляю, не откажите в просьбе моей, побудьте ночью на страже в той комнате; отправьте призрака куда следует, и Хасинта будет поминать вас в молитвах до конца дней своих!

Эти просьбы были на руку Амброзио; однако он стал для виду выдумывать отговорки и ссылаться на разные препятствия. Он сказал Хасинте, что призрак существует только в ее воображении, и требовать, чтобы он просидел целую ночь в доме, – нелепо и бесполезно. Но Хасинта была упряма; она не внимала его доводам и настаивала на своем. Наконец он сдался и дал слово, что не оставит ее на растерзание демонам.

Весь этот спектакль не впечатлил недоверчивую Флору. Она почувствовала, что монах играет роль, противоположную его истинным склонностям, и что больше всего он желает остаться там, где находился. Она даже надумала, что Хасинта подкуплена им, и немедленно наградила бедную женщину званием сводни. Довольная тем, что проникла в заговор против чести своей госпожи, Флора втайне решила разрушить его.

– Так что же, – сказала она, взглянув на аббата с насмешкой и неприязнью, – вы, значит, остаетесь тут на ночь? Господи, да оставайтесь! Никто вам не помешает. Сидите себе да дожидайтесь чудес, а я тоже посижу, и дай-то бог, чтобы я не увидела что-либо похуже призрака! В эту чудную ночь я от кровати доньи Антонии не отойду. Кто бы ни вздумал сунуться в ее комнату, будь он смертный или бессмертный, черт, призрак или мужчина, предупреждаю: он пожалеет, что переступил порог!

Намек был достаточно прозрачен, и Амброзио его понял, но смиренно ответил, что одобряет предусмотрительность дуэньи, и посоветовал не ослаблять надзора. Служанка уверила его, что в этом он может на нее положиться, и Хасинта повела аббата в спальню, где являлся призрак. Флора вернулась к больной.

Хасинта отворила дверь страшной комнаты трясущейся рукой; она дерзнула заглянуть внутрь, но и за все сокровища Индии не согласилась бы пересечь порог. Она отдала монаху свечу, пожелала успеха и поспешно ушла.

Войдя, Амброзио запер дверь, поставил свечу на стол и опустился в то кресло, где прошлой ночью сидела Антония. Хотя Матильда доказала ему, что призрак порожден фантазией невежды, он ощущал какой-то мистический страх и не мог от него избавиться. Но больше его тревожил не призрак, а мысли о яде. В ночной тишине, в помещении, отделанном темными дубовыми панелями, напоминающем об убийстве Эльвиры, опасения насчет качества капель, которые он подлил Антонии, не давали ему покоя. Вдруг он своею рукой погубил единственное дорогое ему существо? Вдруг предсказание – правда, и Антонии через три дня не станет, и он будет в этом виноват…

Он пытался отгонять от себя эти страшные образы, но они возвращались снова и снова. Матильда утверждала, что снадобье подействует быстро. Он напряженно прислушивался, и страшась, и желая что-то услышать, но в соседней комнате было тихо. Видимо, капли еще не подействовали. Велика была ставка в этой игре: мгновения было достаточно, чтобы определить, ждет его счастье или горе. Матильда научила его, как распознать, что жизнь спящей не угасла; только на это он и надеялся. Не в силах более выносить эту неопределенность, он постарался отвлечься от собственных мыслей мыслями чужими и взялся за книги, стоявшие, как уже упоминалось, на полках возле стола, напротив кровати, поставленной в алькове рядом с дверью чулана. Амброзио выбрал томик наугад, присел к столу, но не смог сосредоточиться на открытых страницах. Образы Антонии и убитой Эльвиры всплывали перед его мысленным взором. Он все же продолжал читать, хотя смысл читаемых слов не доходил до его сознания.

Амброзио прервал это бесполезное занятие, когда ему почудились чьи-то шаги. Он обернулся, но никого не увидел. Взялся читать дальше; но через несколько минут звук повторился, а за ним последовал какой-то шелест совсем рядом. Он вскочил, стал оглядываться и заметил, что дверь чулана приоткрыта. А ведь, войдя в комнату, он попробовал ее открыть, но там оказалось заперто изнутри.

«Как это возможно? – подумал он. – Кто мог отпереть эту дверь?»

Он подошел к двери, распахнул ее и заглянул в чулан: никого. Постояв в нерешительности, он вроде бы расслышал стон, донесшийся из спальни Антонии. Может, капли уже действуют? Но, прислушавшись внимательнее, он понял, что шум производит Хасинта, которая уснула, сидя у постели больной, и мирно похрапывала. Амброзио вернулся на прежнее место, размышляя над тем, как мог чулан сам раскрыться.

Не находя ответа, он шагал по комнате из угла в угол, пока не заметил, что занавеска алькова, прикрывающая кровать, наполовину отдернута.

– Это кровать Эльвиры! – прошептал он, невольно вздохнув. – Здесь она провела много тихих ночей, потому что была добра и невинна. Наверно, сон ее был крепок! Но теперь она спит еще крепче! Или не спит? О! Боже упаси, если так! А что, если она восстала из гроба в этот печальный и тихий час? Что, если она, взломав могильный свод, явилась сюда, чтобы предстать передо мною во гневе? О! Этого зрелища я не выдержу! Снова увидеть тело, корчащееся в агонии, набухшие кровью вены, бледное лицо, глаза, выпученные от боли! Услышать из ее уст слова о будущем возмездии, о божьих карах, услышать, как она называет меня преступником, зная и то, что я уже совершил, и то, что еще собираюсь совершить… Великий боже! Что это?

Он вскрикнул, заметив, что занавеска, с которой он не сводил глаз, легонько заколыхалась. Мысль о привидении вернулась, и он почти убедился, что видит лежащую на кровати Эльвиру. И все же он взял себя в руки и сказал вслух:

– Это просто ветер!

Он принялся снова ходить взад-вперед; но тревога заставляла его то и дело поглядывать на альков. Он подошел поближе, помедлил немного, поднялся на три ступеньки, ведущие к нему, и отступил. Трижды протягивал он руку к занавеске и трижды отдергивал. В конце концов он воскликнул, устыдившись собственной слабости:

– Абсурдные страхи!

С этими словами он быстро взошел по ступенькам, но тут из алькова выскочила некая фигура в белом, проскользнула мимо него и помчалась в сторону чулана. Безумие отчаяния придало наконец монаху ту отвагу, которой прежде ему недоставало. Он сбежал со ступенек, догнал привидение и попробовал схватить.

– Призрак ты или дьявол, я настигну тебя! – воскликнул он, вцепившись в руку призрака.

– Ой! Иисусе милостивый! – пронзительно взвизгнул призрак. – Святой отец, не держите меня так! Клянусь, я не хотела ничего худого!

Это обращение, равно как и материальность руки, которую он держал, убедили аббата, что перед ним – существо из плоти и крови. Он подтащил свою добычу к столу, поднял свечу и разглядел… служанку Флору!

Возмущенный тем, что такая пустяковая причина вызвала у него столь нелепые страхи, он сурово спросил у женщины, что означает ее выходка. Флора, пристыженная тем, что попалась, и устрашенная грозными взглядами Амброзио, упала на колени и пообещала во всем признаться.

– Поверьте, преподобный отец, – сказала она, – я очень сожалею, что потревожила вас; меньше всего я этого хотела. Я надеялась, что смогу выйти тихонько, крадучись, как и вошла; и раз уж вы не замечали, что я за вами слежу, так это все равно что я и не следила вовсе. Конечно, подглядывать за вами – дурной поступок, не отрицаю. Но, ваше преподобие, может ли простая, слабая женщина сопротивляться любопытству? Мне так хотелось узнать, что вы делаете, я не могла хоть одним глазком не глянуть, так, чтобы никто об этом не узнал. Ну вот, раз уж сеньора Хасинта пришла посидеть у кровати барышни, я и осмелилась пробраться в чулан. Не желая мешать вам, я поначалу только приложилась к замочной скважине, но так ничего не было видно, вот я и отодвинула засов и, пока вы стояли спиной к алькову, проскочила внутрь тихонько, бесшумно. А там улеглась удобно за пологом, но тут вы меня заметили и схватили прежде, чем я успела добежать до чулана. Чистую правду вам говорю, святой отец, и тысячу раз молю простить мне такую дерзость…

Пока она говорила, аббат успел прийти в себя и ограничился тем, что прочел грешнице нотацию о вреде любопытства и о низости подглядывания. Флора заявила, что раскаивается, никогда более такого делать не станет, и собиралась уже, присмиренная и оробевшая, вернуться в спальню Антонии, как вдруг дверь чулана распахнулась настежь, и вбежала Хасинта, бледная, едва дыша.

– Ох, отче! Отче! – вопила она прерывающимся от ужаса голосом. – Что мне делать! Что делать! Безобразие какое! Одни сплошные несчастья! Сплошные мертвецы да умирающие! Ох! Я схожу с ума! Я с ума сойду!

– Говорите же! Говорите! – хором вскричали Флора и монах. – Что случилось? В чем дело?

– Ох! В жизни больше не допущу покойников в своем доме! Какая-то ведьма, наверно, заколдовала и меня, и все вокруг! Бедная донья Антония! Лежит и мучается от конвульсий, точно как те, что убили ее мать! Верно призрак сказал ей! Ей-богу, правду сказал призрак!

Флора опрометью кинулась в комнату своей госпожи, Амброзио – за ней, весь дрожа от надежды и тревоги. Хасинта не преувеличила: Антонию скручивали судороги одна за другой, и они напрасно пытались облегчить ее муки. Монах спешно отправил Хасинту в аббатство с поручением привести отца Пабло, не теряя ни мгновения.

– Я за ним схожу, – ответила Хасинта, – скажу, чтобы шел сюда; но что касается меня, не ждите! Этот дом проклят, и хоть сожгите меня, ни за что сюда больше и ногой не ступлю.

С этим она отправилась в монастырь и передала отцу Пабло приказание аббата. Затем явилась к старине Симону Гонсалесу и объявила, что останется у него, покуда он не станет ее мужем, а его дом – их общим домом.

Отец Пабло, как только увидел Антонию, сразу сказал, что надеяться не на что. Судороги длились около часа; но ее мучения были не сильнее тех, что испытывал аббат, слушая, как она стонет. Каждый приступ пронзал его сердце, словно кинжал, и он тысячу раз проклял себя за то, что согласился на эту варварскую затею. Однако час прошел, припадки мало-помалу ослабевали, возбуждение Антонии утихало, но она чувствовала, что конец близок и ничто не спасет ее.

– Достойный Амброзио, – сказала она слабым голосом, припав губами к его руке, – теперь я могу свободно высказать свою сердечную благодарность за вашу доброту и заботу. Еще час, и меня не станет. Поэтому я могу признаться вам прямо, что отказаться от общения с вами было мне тяжело, но такова была воля моей родительницы, и я не смела ослушаться… Я умираю без грусти: лишь немногие оплачут мой уход – и лишь о немногих пожалею я, оставляя их. Среди этих немногих более всего огорчает меня разлука с вами; но мы встретимся, Амброзио! Однажды мы встретимся на небесах, там дружба наша возобновится, и матушка будет смотреть на нас с удовольствием!

Она умолкла. Аббат содрогнулся, когда она упомянула об Эльвире. Антония поняла проявление его эмоций по-своему.

– Вы горюете обо мне, отче? Ах! Не вздыхайте, потеряв меня. Я не совершила никаких преступлений, во всяком случае – сознательно, каяться мне не в чем; и я без страха вручу свою душу тому, кто мне ее даровал. Просьб у меня мало, но я надеюсь, что они будут выполнены. Пусть отслужат мессы за упокой души моей и матушкиной; я уже не сомневаюсь, что она мирно спит в могиле, а меня просто подвел разум; лживость предсказания призрака – достаточная причина, чтобы я признала свою ошибку. Но у каждого человека есть свои недостатки, у матушки они тоже могли быть, хотя я о них и не знаю; потому я хочу, чтобы по ней тоже отслужили мессу, а расходы можно возместить из тех небольших средств, которыми я владею. Что останется, я оставляю тетушке Леонелле. Когда я умру, дайте знать маркизу де лас Ситернас, что несчастная семья брата больше никогда его не побеспокоит… Нет, я зря досадую на него, это несправедливо: мне говорили, что он болен, и если бы мог, обеспечил бы мне защиту. Тогда скажите ему только, отче, что я умерла и от всего сердца простила ему те ошибки, которые он, возможно, допустил. Ну вот, а сверх этого мне лишь хотелось бы знать, что вы молитесь за меня. Если так будет, я расстанусь с жизнью без малейшего огорчения.

Амброзио дал слово, что все исполнит, и приступил к обряду отпущения грехов. Близость смерти становилась все заметнее с каждой минутой. Зрение Антонии помутилось, сердцебиение замедлилось, пальцы утратили гибкость и похолодели. В два часа пополуночи она тихо угасла.

Как только дыхание ее пресеклось, отец Пабло ушел, огорченный печальным событием. А Флора предалась безудержному горю.

У Амброзио были иные заботы. Он поспешил нащупать биение пульса, которое, по указаниям Матильды, должно было доказать, что Антония умерла лишь временно. Он сжал запястье девушки – и ощутил под рукою трепет, и сердце его возликовало. Однако он тщательно скрыл свои чувства, напустил на себя грустный вид и, радуясь мысленно успеху своего плана, стал поучать Флору, что поддаваться бесплодной печали вредно. Но искренне проливаемые слезы мешали служанке вникать в советы аббата, и она никак не могла успокоиться. Перед уходом он пообещал лично распорядиться подготовкой похорон, ссылаясь на то, что следует поторопиться, чтобы Хасинта могла вернуться домой. Флора выслушала его, но вряд ли поняла, что он сказал.

Амброзио поспешил устроить похороны. Он получил у аббатисы разрешение поместить тело в склеп святой Клары, и утром в пятницу, после того как были исполнены все необходимые и достойные ритуалы, тело Антонии опустили в могилу.

В тот же день в Мадрид приехала Леонелла, мечтавшая представить своего молодого мужа Эльвире. Разные обстоятельства вынудили ее перенести поездку с четверга на пятницу, а известить сестру об этом изменении у нее не было возможности. Она всегда глубоко уважала Эльвиру и любила племянницу; их внезапная кончина не только удивила ее, но удручила и опечалила. Амброзио сообщил ей письмом о завещании Антонии и пообещал, что после уплаты незначительных долгов Эльвиры все остальное будет передано ей. Уладив это дело, Леонелле незачем было оставаться в Мадриде, и она скоро вернулась в Кордову.

Глава X

О, если бы предмет, достойный поклоненья,

Из тех, что в яви зрим иль в сновиденьях,

Я мог бы отыскать, то для тебя, Свобода

Священная, алтарь воздвиг под небосводом.

Не грубою рукой сооружен,

Средь аромата трав, в цветах стоял бы он!

Уильям Купер (1731–1800)

Будучи полностью поглощен подготовкой мести убийцам сестры, Лоренцо не думал о том, как жестоко обошлась судьба с другим дорогим ему существом. Мы уже упоминали, что он вернулся в Мадрид только к вечеру того дня, когда Антонию похоронили. Те несколько часов, что оставались до полуночи, он потратил на неотложные дела: передал великому инквизитору приказ кардинала-герцога (мера обязательная, когда публичному аресту подлежит служитель церкви), познакомил со своим замыслом дядю и дона Рамиреса, собрал достаточное число слуг, вооружил их, чтобы пресечь возможные беспорядки. Поэтому у него не было времени узнать, что делается у его возлюбленной, и он не подозревал о смерти девушки и ее матери.

Опасность для жизни маркиза еще отнюдь не миновала: лихорадка прошла, но силы его были так истощены, что врачи отказывались делать прогнозы. Сам Раймонд желал только одного: присоединиться к Агнес в могиле. Ничто не привязывало его к миру, и он надеялся, как только узнает, что Агнес отомщена, сразу последовать за нею.

Лоренцо, провожаемый страстными молитвами Раймонда об успехе, появился у ворот монастыря клариссинок за час до срока, назначенного матерью Урсулой. Его сопровождали дядя, дон Рамирес де Мельо и его стрелки. Появление столь многочисленной компании никого не удивило, потому что у входа в обитель уже собралась огромная толпа народу, жаждущего поглазеть на процессию. Естественно, все решили, что Лоренцо и его люди пришли сюда с той же целью. Узнав герцога де Медина, зеваки расступились и дали им всем пройти. Лоренцо занял место у главных ворот, откуда должны были выйти паломницы.

Понимая, что аббатиса от него не скроется, он терпеливо дожидался ее выхода, ожидавшегося ровно в полночь. Монахини были пока заняты ритуалом почитания святой Клары, к которому миряне не допускались. Окна часовни ярко светились. Люди, стоявшие снаружи, внимали грому органа и хору женских голосов, вливающихся в тишину ночи. Потом они стихли, и зазвучал единственный голос: пела девушка, которой предстояло изображать в процессии святую Клару. Для этой роли всегда избирали самую красивую девственницу Мадрида, и она почитала это высшей честью.

Слушая музыку, на расстоянии звучавшую особенно нежно, толпа хранила молчание, и все сердца полнились почтением к религии – все, только не сердце Лоренцо. Зная, что среди тех, кто столь сладко возносит хвалу Господу, есть души, прячущие под покровом благочестия мерзкие грехи, он не мог не возмущаться их лицемерием. Давно уже наблюдал он удрученно и презрительно за тем, как суеверия держат в плену жителей Мадрида. Здравый смысл помог ему распознать хитрые уловки монахов, абсурдность их чудес и поддельных реликвий. Ему было стыдно за соотечественников, которые так легко поддавались смехотворным иллюзиям, он мечтал показать им наглядно, какие жестокости творятся в монастырях повсеместно и как несправедливо народ оказывает уважение любому, кто носит рясу, хотя под благолепной наружностью не всегда кроется добродетельная душа. Теперь возможность сорвать маски с лицемеров ему представилась, и он намерен был не упустить ее.

Служба длилась, пока колокол обители не отбил полночь. Музыка умолкла, голоса затихли, свет в окнах часовни погас. Сердце Лоренцо сильно забилось, когда до исполнения его плана остались считаные минуты. У него имелись силы, чтобы сдержать первый взрыв негодования суеверной толпы горожан, пока он не выскажет им веские аргументы, которые должна была предоставить мать Урсула. Опасался он лишь одного: как бы настоятельница, заподозрив неладное, не запугала монахиню, от чьих показаний все зависело. Если мать Урсула не появится, для обвинения аббатисы останутся лишь подозрения, и это будет плохо; но спокойствие, по-видимому царившее в обители, поддерживало уверенность Лоренцо в успехе.

Аббатство капуцинов отделялось от женской обители только садом и кладбищем. Монахов пригласили поучаствовать в паломничестве, и они прибыли, идя по двое с горящими факелами в руках и распевая гимны в честь святой Клары. Возглавлял их отец Пабло, поскольку аббат под каким-то предлогом остался у себя. Народ раздался в стороны, пропуская святых братьев, и они выстроились рядами слева и справа от ворот. Створки распахнулись, и снова послышался женский хор. Появилась первая группа певчих. Когда они прошли, монахи опять стали попарно и последовали за ними медленным, размеренным шагом. За ними вышли послушницы; они не несли свечей, как посвященные, но глядели в землю и сосредоточенно перебирали четки.

Теперь настал черед молодой и миловидной девушки, изображавшей святую Люсию; в соответствии с легендой, она несла золотую чашу с двумя глазами, ее же глаза были прикрыты бархатной повязкой, и ее вела за руку другая монахиня в костюме ангела. Дальше показалась святая Екатерина, в белом платье, со сверкающим венцом на голове, с пальмовой ветвью в одной руке и с пламенеющим мечом в другой. За нею следовала святая Женевьева, окруженная гурьбой чертенят, которые прыгали вокруг нее, забавно жестикулировали и дергали за платье, пытаясь отвлечь святую от чтения книги, поглотившей все ее внимание. Эти веселые чертенята позабавили зрителей и вызвали взрывы хохота. Аббатиса не ошиблась, поручив эту роль монахине с характером строгим и хладнокровным, – никакие выкрутасы чертенят на нее не подействовали, и святая Женевьева прошествовала дальше, и глазом не моргнув.

Каждой фигуре предшествовали группы монашек, поющих в экзальтации хвалебные гимны, но из текстов становилось ясно, что все святые уступают в благодати Кларе, главной покровительнице обители.

Но вот и они прошли, их сменила длинная вереница монахинь с горящими свечами. Наконец вынесли реликвии Клары в драгоценных ковчежцах дивной работы; но не они заинтересовали Лоренцо, а женщина, державшая сосуд с сердцем. Судя по описанию Теодора, это и была мать Урсула. Она осматривалась с заметной тревогой, но тут заметила Лоренцо, стоявшего в первом ряду зрителей. Вспышка радости окрасила розовым ее щеки, до того бледные. Она живо повернулась к своей напарнице и шепнула:

– Все в порядке! Это ее брат.

Вздохнув с облегчением, Лоренцо стал спокойно смотреть представление дальше. Наступил самый впечатляющий момент: выехало сооружение в виде трона, богато украшенное самоцветами, искрившимися на свету. Оно катилось на скрытых колесах, направляли его хорошенькие дети, одетые как серафимы. Сверху его осеняли серебряные облака, а под ними полулежала девушка невероятной красоты. Она изображала святую Клару; ее одеяние было баснословно дорогим, на голове вместо нимба – венец из бриллиантов, но все эти ослепительные уборы не затмевали блеска ее красоты. Вздох восхищения пробежал по толпе. Даже Лоренцо невольно признал, что, не будь его сердце отдано Антонии, он мог бы пасть жертвой этой очаровательной девушки. По сути, он воспринял ее как прекрасную статую; когда колесница проехала, он тотчас забыл о ней. Кто-то в толпе рядом с Лоренцо спросил:

– Кто она?

– Похвалы ее красоте вы могли слышать не раз. Ее зовут Виргиния де Вилла-Франка; она пансионерка в обители клариссинок, родственница аббатисы, и ее истинно считают главным сокровищем процессии.

Трон удалялся. За ним следовала во главе оставшихся монахинь сама аббатиса; замыкая процессию, она шествовала с благочестивым и возвышенным видом, медленно, воздев глаза к небу, лицо ее, безмятежно спокойное, говорило о полной отрешенности от земных сует, и ничто не выдавало потаенной гордости и удовлетворения тем, что люди видят богатство и великолепие ее обители.

Народ приветствовал и благословлял ее; каково же было всеобщее смятение, когда дон Рамирес, выйдя ей наперерез, объявил, что она арестована!

На мгновение потрясенная настоятельница замерла, потеряв дар речи; но, сразу опомнившись, громко заявила о кощунстве и нечестии и призвала народ спасти дочь церкви. Горожане было ринулись ей на помощь, но дон Рамирес, стоя под защитой своих стрелков, приказал им остановиться, пригрозив суровыми карами инквизиции. При звуках этого страшного слова все руки опустились, все шпаги вернулись в ножны. Аббатиса побледнела и задрожала. Установившаяся тишина убедила ее в том, что надеяться ей можно лишь на отрицание вины, и она надтреснутым голосом спросила у дона Рамиреса, в чем ее обвиняют.

– В свое время вы это узнаете, – ответил он, – но сперва я должен задержать мать Урсулу.

– Мать Урсулу? – еле слышно переспросила настоятельница.

Оглядевшись, она увидела за спиною дона Рамиреса Лоренцо и герцога.

– Ах! Великий боже! – воскликнула она, заламывая руки. – Меня предали!

– Предали? – подхватила Урсула, которую вместе с ее напарницей по процессии привели под конвоем солдаты. – Не предали, а вывели на чистую воду. Считай, что я предъявляю тебе иск: ты не знаешь, насколько хорошо я осведомлена о твоих преступлениях. – Она повернулась к дону Рамиресу и добавила: – Я отдаюсь под вашу руку, сеньор. Я обвиняю аббатису обители святой Клары в убийстве, и порукой истинности обвинения пусть будет моя жизнь.

Толпа откликнулась на ее слова громким криком удивления и требованиями объяснить их.

Монашки, перепуганные шумом и сумятицей, разбежались кто куда. Одни вернулись в обитель, другие укрылись в домах своих родственников, третьи, думая лишь о том, как избежать опасности, разбрелись по улицам, куда глаза глядели. Одной из первых убежала прекрасная Виргиния. И люди предложили Урсуле взобраться на опустевший трон и говорить оттуда, чтобы ее было видно и слышно всем. Монахиня согласилась, поднялась на сверкающую колесницу и обратилась к собравшемуся множеству народа:

– Пусть кому-то мое поведение покажется странным и неприличным для женщины и монахини, назревшая необходимость полностью оправдает меня. Тайна, ужасная тайна тяготит мою душу, и не знать мне покоя, пока я не открою ее миру и воздам за невинную кровь, взывающую из могилы к отмщению. Много храбрости потребовалось мне, чтобы найти способ облегчить свою совесть. Если бы моя попытка разоблачить преступление не удалась, если бы настоятельница хотя бы лишь заподозрила, что тайна мне известна, это обрекло бы меня на верную погибель. Ангелы, неустанно присматривающие за теми, кого они одобряют, помогли мне избегнуть этой участи. Теперь я могу свободно изложить историю, обстоятельства которой заледенят ужасом каждую честную душу. Я сорву покров лицемерия и покажу неразумным родителям, каким опасностям подвергается женщина, попавшая под власть тирана в монастырских стенах.

Среди служительниц святой Клары не было никого милее и добрее, чем Агнес де Медина. Я хорошо ее знала, она поверяла мне все тайны своего сердца, я была ее доверенной подругой и полюбила ее. В этом я была не одинока. Непритворная набожность, готовность всем помогать и кроткий характер привлекли к ней всех наиболее уважаемых сестер в обители. Даже аббатиса, надменная, самолюбивая и черствая, проявила к Агнес благосклонность, в которой отказывала всем остальным. Однако никто не совершенен. Увы! У Агнес была своя слабость: она нарушила устав нашего ордена, и это навлекло на нее неукротимую ненависть безжалостной настоятельницы. Законы святой Клары суровы, но многие из них устарели, их либо забыли, либо смягчили по общему согласию. Кара, которая полагалась за проступок Агнес, была чрезвычайно жестокой, бесчеловечной. Этот закон давным-давно забросили… Увы! Он все еще не отменен, и мстительная аббатиса решила использовать его. Согласно этому закону виновная должна быть помещена пожизненно в одиночную подземную камеру, так что жертва жестокости и тиранических суеверий оказывалась отрезанной от мира, а тем, кто мог бы прийти ей на помощь, сообщалось, что она умерла. Так ей предстояло прозябать до конца дней своих, питаясь лишь хлебом и водой и утешаясь лишь тем, что она может лить слезы.

Слушателей так возмутило услышанное, что Урсуле пришлось переждать, пока буря негодования уляжется. Когда шум утих, она продолжила свой рассказ, и с каждым словом на лице настоятельницы отражался все возрастающий страх.

– Был созван совет двенадцати старших сестер, и я была в их числе. Аббатиса в самых черных красках описала проступок Агнес и не постеснялась предложить, чтобы тот почти забытый закон был восстановлен. К стыду женского рода эту варварскую меру поддержали девять голосов: то ли столь абсолютно было подчинение настоятельнице, то ли за годы жизни в обители одиночество, разочарование, самоотречение так ожесточили сердца их и иссушили души. Я была одной из троих несогласных. Матери Берта и Корнелия присоединились ко мне, мы постарались сопротивляться как могли, и аббатиса, хотя большинство высказалось в ее пользу, побоялась пойти на открытый разрыв с нами. Зная, что при поддержке семейства Медина мы станем слишком сильны и одолеть нас не получится, она также учла, что, если Агнес будет заключена и объявлена мертвой, а потом найдена, то ей самой несдобровать; посему аббатиса потребовала дать ей несколько дней, чтобы обдумать вариант, наиболее приемлемый для всей общины, и пообещала, что, приняв решение, снова созовет совет. Прошло два дня; вечером третьего нам сообщили, что назавтра Агнес будет подвергнута допросу, и в зависимости от того, как она себя поведет, ей назначат более или менее суровое наказание.

Вечером накануне допроса я украдкой пробралась в келью к Агнес, в час, когда все сестры погружены в сон. Я поплакала вместе с нею, утешила как могла, убедила не падать духом, полагаться на помощь друзей и научила условным знакам, которыми могла подсказать ей правильные ответы на вопросы. Понимая, что настоятельница постарается смутить, запутать и запугать Агнес, я боялась, что ее вынудят сделать какое-то признание, пагубное для нее. Но долго оставаться там было опасно; я нежно обняла Агнес на прощание и собралась уходить, но вдруг в коридоре послышался звук шагов. Я оглянулась, заметила занавеску, прикрывающую большое распятие, и спряталась за ней.

Дверь открылась. Вошла аббатиса, за нею – еще четверо сестер. Они окружили кровать Агнес. Настоятельница осыпала бедняжку жестокими упреками, сказала, что та позорит всю обитель, что нужно избавить мир от такого чудовища, и велела выпить до дна содержимое кубка, который держала одна из сестер. Догадываясь, что напиток смертельно опасен, несчастная девочка попыталась воззвать к милосердию аббатисы, и ее мольбы могли бы растопить лед в сердцах прислужников дьявола. Она обещала терпеливо сносить все наказания, позор, заключение, даже пытки, если ей позволят остаться в живых – хотя бы на месяц, на неделю, на день!

Бездушную женщину это не тронуло. Она злорадно сказала, что поначалу хотела ее пощадить, и за то, что она передумала, Агнес следует благодарить вмешательство ее друзей. Аббатиса потребовала, чтобы она выпила яд, уповая не на ее милость, а на милость Всевышнего, и заявила, что через час имя Агнес будет занесено в список умерших. Тогда девушка попыталась спрыгнуть с кровати и позвать на помощь, надеясь если не спастись, то хотя бы призвать свидетелей совершаемого насилия.

Аббатиса угадала ее замысел; она грубо схватила Агнес за руку, толкнула на постель и, вытащив из-за пояса кинжал, приставила его к груди несчастной, угрожая, что, если та вздумает крикнуть или не захочет выпить яд, она сию минуту пронзит ей сердце. Агнес, уже полумертвая от страха, больше не могла сопротивляться.

Монахиня подала ей роковой кубок; настоятельница заставила ее выпить. Она подчинилась. Затем эти чудовища в женском обличье уселись вокруг кровати; они отвечали на ее стоны упреками; они прерывали саркастическими замечаниями молитву, которую она возносила о спасении своей души; они грозили ей карами небесными и вечной погибелью…

Она скончалась, с ужасом оглядываясь на прошлое, страшась будущего; ненавистницы вволю натешились ее мучениями. Как только жертва перестала дышать, настоятельница и ее сообщницы удалились.

Лишь тогда я осмелилась выйти из укрытия. Я не рискнула вмешаться, ибо понимала, что несчастную свою подругу не спасу, а сама погибну вместе с нею. Потрясение от увиденного было столь сильно, что я едва добрела до своей кельи. Уходя из кельи Агнес, я бросила взгляд на кровать, где лежало ее безжизненное тело, шепотом помолилась за улетевшую душу и поклялась отомстить за ее смерть, в полной мере воздав убийцам позор и кару.

Опасно и трудно было мне исполнить клятву. На похоронах Агнес, изнемогая от горя, я обронила несколько опрометчивых слов, которые насторожили виновную аббатису. За каждым моим шагом следили. Вокруг постоянно крутились ее шпионки. Очень нескоро удалось мне найти способ оповестить родственников несчастной девушки о том, что с нею случилось. Людям сообщили, что Агнес умерла от внезапного недуга, и этому поверили не только ее друзья в Мадриде, но даже сестры здесь, в обители. Яд не оставил следов на теле; истинную причину смерти никто не заподозрил, и она осталась неизвестна всем, кроме убийц и меня.

За все, что мною сказано, я ручаюсь своею жизнью. Повторяю: аббатиса – убийца! Она лишила жизни, а может, и небесной благодати несчастную, чей проступок был не тяжким, вполне простительным; она превысила вверенные ей полномочия и действовала как тиран, варвар и лицемер. Я также обвиняю четверых монахинь, Виоланту, Камиллу, Аликс и Мариану, в том, что они были ее сообщницами и равно виновны!

Рассказ Урсулы вызвал всеобщее негодование, и оно достигло наивысшего накала, когда она описала бесчеловечное убийство Агнес; толпа взревела так, что заключительные слова едва можно было расслышать.

Напряжение возрастало ежеминутно. Люди требовали отдать аббатису им на расправу. Дон Рамирес категорически отказался сделать это. Даже Лоренцо постарался напомнить народу, что судить и наказывать ее надлежит инквизиции. Но все увещевания были напрасны; гнев лишал людей способности разумно мыслить. Попытки Рамиреса вывести пленницу из толпы тоже были безуспешны. Куда бы он ни поворачивался, разъяренные горожане не давали ему прохода и все громче требовали отдать аббатису.

Рамирес велел своим солдатам пробиться сквозь толпу. В тесноте они не могли вытащить шпаги. Капитан пригрозил карами инквизиции, но на взбудораженную толпу это грозное имя уже не действовало.

Скорбь по сестре заставила Лоренцо возненавидеть аббатису, и все же он не мог не пожалеть женщину, попавшую в такой ужасный переплет; но, несмотря на все усилия и его, и герцога, и дона Рамиреса с отрядом, смутьяны продолжали их теснить. Они пробились сквозь заслон охраны, вытащили намеченную жертву и совершили над нею быструю и лютую расправу.

Обезумевшая от ужаса, едва соображая, что говорит, злосчастная женщина умоляла выслушать ее; твердила, что невиновна в смерти Агнес, что может все объяснить. Толпа не внимала ничему, кроме собственной варварской жажды крови. Ее не хотели слушать; ее подвергали издевательствам, оскорбляли, обзывали последними словами, швыряли в нее грязью. Безумцы перебрасывали ее из рук в руки, и каждый новый мучитель был свирепее прежнего. Они отвечали воем и бранью на пронзительные вопли о пощаде и волокли ее по улицам, топча ногами и измышляя все новые способы удовлетворить свою мстительную ярость. Наконец пущенный чьей-то меткой рукой острый камень ударил ее прямо в висок. Она упала на мостовую и спустя несколько минут простилась с неудавшейся жизнью в луже крови. Но, хотя она уже не могла ни слышать ничего, ни чувствовать, смутьяны еще долго срывали свою бессильную злобу на безжизненном теле.

У Лоренцо не было возможности предотвратить это страшное событие, и его друзья могли только с крайним ужасом наблюдать за тем, что делается; но они стряхнули с себя оцепенение, услышав, что толпа бросилась на штурм обители святой Клары. Разгоряченные горожане, уже не различая виновных и невинных, решили уничтожить всех клариссинок, не оставив и от здания камня на камне. Встревоженные, герцог и Лоренцо со слугами поспешили к обители, чтобы отстоять ее, если получится, или по меньшей мере спасти монашек от безумств толпы. Большинство сестер разбежались, но немногие все-таки укрылись в здании. Положение их было действительно опасно. Правда, они сумели запереть внутренние ворота, и Лоренцо надеялся, что сможет удержать нападающих, пока не подоспеет дон Рамирес с подмогой.

К сожалению, пытаясь увести и спасти аббатису, капитан и его люди удалились на расстояние нескольких улиц от обители и немедленно вернуться не могли. Когда они прибыли, скопление народа под стенами стало столь плотным, что доступа к воротам уже не было. Ожесточение штурмующих не ослабевало, люди били в стены таранами, забрасывали в окна горящие факелы и вопили, что ни одна клариссинка рассвета не увидит.

Лоренцо сумел проложить себе путь сквозь толпу, только когда ворота, не выдержав натиска, раскрылись. Орда хлынула во двор, ворвалась в здание, круша все, что попадалось на пути. Ломали ценную мебель, срывали картины, топтали реликвии, забыв в своей ненависти к недостойной служительнице Клары об уважении к самой святой. Одни рыскали в поисках монахинь, другие разносили помещения обители, третьи поджигали кучи обломков и разорванных картин, доводя разорение до предела.

Последствия их буйства проявились быстрее, чем они рассчитывали или желали. Огонь от подожженных куч перекинулся на стены, старые и сухие, и быстро распространялся из комнаты в комнату. Ненасытная стихия вскоре расшатала и каменную кладку. Колонны подломились, крыша обрушилась, и многие разорители были задавлены насмерть. Отовсюду доносились вопли и стоны. Обитель, объятая пламенем, являла собой жуткое зрелище опустошения и краха.

Лоренцо удручала мысль о том, что он, хотя и непреднамеренно, стал виновником этой ужасающей катастрофы; чувство вины побудило его броситься на защиту беспомощных жительниц обители. Он пытался, как мог, утихомирить разбушевавшихся буянов, пока внезапно вспыхнувший пожар не вынудил его позаботиться о собственном спасении. Люди теперь покидали монастырь так же поспешно, как недавно старались войти; но у дверей образовалась давка, а огонь не знал преград, и многие погибли, так и не успев выбраться наружу. Лоренцо повезло: он догадался добежать до дверцы в дальнем крыле часовни. Задвижка уже была сдвинута; он открыл дверцу – и оказался в преддверии склепа святой Клары.

Здесь он остановился перевести дух. Герцог с частью своих людей шли за ним и теперь обрели относительную безопасность. Они посовещались, каким образом выбраться из западни; но вид багровых языков пламени, клубившегося над массивными стенами обители, грохот рушащихся арок, отчаянные крики и монахинь, и их преследователей, задыхающихся в сутолоке, сгорающих заживо, погибающих под каменными обломками, – все это дало им понять, что вернуться невозможно.

Разглядев неподалеку решетчатую ограду с калиткой, Лоренцо расспросил других спасшихся и узнал, что калитка ведет в сад капуцинов; почему бы не попробовать пройти туда? Герцог первым вышел из-под аркады, открыл задвижку на калитке и вступил на территорию кладбища. Слуги без церемоний пошли за ним. Лоренцо, шедший в арьергарде, вдруг заметил, что дверь склепа приоткрылась. Кто-то выглянул из нее, но, увидав незнакомцев, с громким вскриком исчез и убежал вниз по мраморным ступеням.

– Что это может значить? – воскликнул Лоренцо. – Здесь кроется какая-то тайна. Пойдемте со мной не мешкая!

Он без оглядки вошел в склеп и пустился следом за тем (или той), кто убегал от него. Герцога удивил его призыв, но, предположив, что у племянника были на то веские причины, последовал за ним без колебаний. Вскоре и он, и все его спутники спустились до подножия лестницы.

Входная дверь осталась открытой, и отсветы ближнего пожара позволили Лоренцо уловить движение фигуры, бегущей по длинным переходам к отдаленным склепам; но когда пришлось свернуть за угол, он лишился этого подспорья и очутился в кромешной темноте, так что мог теперь следить за беглецом только по слабому эху удаляющихся шагов.

Дальше преследователи должны были двигаться осторожно; но и неизвестный, насколько они могли судить по ритму шагов, замедлил ход. Постепенно они запутались в паутине коридоров и рассеялись в разных направлениях.

Лоренцо, увлеченный преследованием цели, чье бегство было таинственно и непонятно, не сразу осознал, что остался в полном одиночестве. Звук шагов исчез, вокруг все было тихо, ничто не подсказывало, в какую сторону двигаться. Он остановился, чтобы поразмыслить.

Несомненно, ради каких-то пустяков неизвестная особа не стала бы посещать это мрачное место в столь неподходящий час; услышанный им крик явно был криком страха. Нельзя было бросать начатое, не выяснив, что это означает. Несколько минут он еще колебался, однако потом пошел дальше, наощупь придерживаясь стен коридора. Пройдя немного, он различил впереди слабое мерцание. Вытащив шпагу, он направился в сторону источника света.

Этим источником оказалась лампада, горевшая перед статуей святой Клары. Рядом с нею стояли женщины в белых одеяниях, трепетавших от сквозняка, завывающего под сводами подземелья. Любопытствуя узнать, что привело их в это унылое убежище, Лоренцо подкрался поближе. Незнакомки были увлечены серьезным разговором. Они не расслышали шагов Лоренцо, и он сумел подойти незамеченным так, чтобы их голоса стали отчетливо слышны.

– Поверьте, – продолжала та, которая говорила, когда он подошел, сидя на пьедестале статуи, – я видела их собственными глазами! Я побежала вниз, они погнались за мной, я едва сумела не попасть им в руки. Если бы не лампада, ни за что не отыскала бы вас.

– И что могло привести их сюда? – сказала другая дрожащим голосом. – Ты думаешь, они ищут нас?

– Дай бог, чтобы мои страхи оказались напрасными, – ответила первая, – но я боюсь, что это убийцы! Если они найдут нас, мы пропали! Уж я-то точно погибну. Моего родства с аббатисой будет достаточно, чтобы осудить меня; правда, пока эти своды дали мне приют…

Тут Лоренцо рискнул потихоньку приблизиться, девушка заметила его и взвизгнула:

– Убийцы!

Она вскочила и бросилась было бежать. Ее товарки истошно закричали, когда Лоренцо остановил ее, удержав за руку. Насмерть испуганная, она упала перед ним на колени.

– Пощадите! – воскликнула она. – Христа ради, пощадите меня! Я невиновна, клянусь, невиновна!

Голос ее прерывался от страха. Свет лампады падал на ее лицо, не закрытое вуалью, и Лоренцо узнал прекрасную Виргинию де Вилла-Франка. Он поспешно поднял ее с земли и постарался приободрить. Пообещал защитить ее от возмущенной толпы, убедил, что никто не ведает, где она прячется, и она может рассчитывать на то, что он будет сражаться за нее до последней капли крови.

Пока он так старался, монахини повели себя по-разному: одна преклонила колени и взывала к небесам; другая уткнулась головой в плечо соседки; кое-кто прислушивался к словам предполагаемого убийцы, а остальные обнимали статую святой Клары, с безумными воплями умоляя ее о спасении. Когда до них дошло, что они ошиблись, сестры столпились вокруг Лоренцо, благословляя его приход.

Выяснилось, что многие монахини и пансионерки, забравшись на башни обители, слышали угрозы толпы, видели жестокую расправу с настоятельницей и надумали укрыться в склепах. У прекрасной Виргинии было больше причин бояться за свою жизнь, чем у других. Она стала упрашивать Лоренцо остаться в подземелье. Другие женщины, почти все родом из знатных семей, просили о том же. Он с готовностью согласился не покидать их до тех пор, пока не препроводит каждую под надежную защиту родственников, но посоветовал переждать еще немного в склепе, чтобы ярость горожан утихла, а отряд солдат сумел разогнать толпу.

– Дай-то бог, – вздохнула Виргиния, – чтобы я поскорее попала в объятия моей матери! Не скажете ли, сеньор, как долго нам придется сидеть здесь? Каждая минута, проведенная под этими сводами, для меня – пытка!

– Надеюсь, недолго, – сказал он. – Но до момента, когда беспорядки утихнут, этот склеп послужит вам надежнейшим приютом. Здесь вас никто не обнаружит, и вам лучше будет пробыть здесь еще два-три часа.

– Два-три часа? – воскликнула сестра Хелена. – Да если я тут пробуду хотя бы час, то умру от страха! Ни за какие блага мира не соглашусь снова пережить то, что было сейчас. Пресвятая Богородица! Сидеть в этой угрюмой норе посреди ночи, в окружении гниющих тел покойных сестер, и ждать, когда меня разорвут на части их призраки, снующие рядом, которые и жалуются, и стонут, и рыдают так, что у меня кровь стынет… Иисусе! Этого хватит, чтобы свести меня с ума!

– Извините, – ответил Лоренцо, – если я вас обижу, но меня весьма удивляет, что вы, находясь пред лицом истинных угроз, способны поддаваться опасностям воображаемым. Это детские, беспочвенные страхи. Боритесь с ними, святая сестра; я пообещал уберечь вас от бунтовщиков, но атаки суеверия вы должны отбивать сами. Идея призраков крайне смехотворна; и если вы и дальше будете трястись от вымышленных ужасов…

– Вымышленных? – воскликнули монахини разом. – Но мы все их слышали, сеньор! Каждая из нас слышала!

– Эти звуки часто повторяются, и раз от разу они все печальнее и глуше, – добавила Хелена. – Вы не сможете убедить меня, что мы все обманулись. Только не мы, право же, нет! Если бы шум был просто порождением фантазии…

– Чу! Слушайте! – испуганно перебила ее Виргиния. – Боже, помилуй нас! Вот оно снова!

Сестры попадали на колени, молитвенно сложив руки. Установилась мертвая тишина. Лоренцо беспокойно огляделся, чувствуя, как страхи женщин подбираются и к нему. Он обвел взглядом свод, ничего особенного не увидел и уже был готов высмеять детский испуг монахинь, но тут его слуха достиг глухой и долгий стон.

– Что это? – вскрикнул он, вздрагивая.

– Ага, сеньор! – сказала Хелена. – Теперь вы, должно быть, убедились! Вы сами услышали! Судите же, выдуманы ли наши страхи. С момента, когда мы прибежали сюда, эти стоны повторялись почти каждые пять минут. Несомненно, это некая страдающая душа, которая желает, чтобы мы нашими молитвами вызволили ее из чистилища; но мы не осмелились задать ей вопрос. Что до меня, появись тут привидение, ей-ей, ужас меня убьет прямо на месте.

Как только она умолкла, раздался новый стон, еще более отчетливый. Сестры перекрестились и торопливо забормотали молитвы против злых духов. Лоренцо внимательно прислушался. Ему даже показалось, что он различает чьи-то жалобы, но на расстоянии они слышались нечленораздельно. Звук доносился, по-видимому, с середины небольшой пещеры, где находились монахини и он сам; от нее в разные стороны ответвлялось много проходов, образуя нечто вроде звезды. Неистребимое любопытство побудило Лоренцо раскрыть эту тайну. Он велел сестрам замолчать. Наступившую тишину вскоре нарушил еще один стон, повторившийся несколько раз подряд. Следуя за звуком, он подошел вплотную к образу святой Клары. В этой точке стоны слышны были лучше всего.

– Шум идет отсюда, – сказал он. – Кого изображает эта статуя?

Хелена, которой он адресовал свой вопрос, ненадолго задумалась и вдруг хлопнула в ладоши.

– Ах! – воскликнула она. – Вот оно как! Я определила значение этих стонов.

Сестры столпились вокруг нее, настойчиво требуя объяснений. Она, важничая, поведала, что сия статуя с незапамятных времен славится чудесами. Из этого Хелена сделала вывод, что святую огорчил пожар в обители, которой она покровительствовала, и ее горе выражается слышимыми жалобами.

Лоренцо не разделял ее веры в чудотворность святой, и это решение загадки, безоговорочно принятое монахинями, его не удовлетворило. Только в одном он согласился с Хеленой: по его мнению, стоны исходили от статуи; чем дольше он вслушивался, тем больше убеждался в этом. Он хотел получше рассмотреть изваяние, но сестры стали уговаривать его, бога ради, не делать этого, поскольку, коснувшись статуи, он непременно умрет.

– В чем же заключается опасность? – спросил он.

– В чем? – откликнулась Хелена, всегда готовая потолковать о чудесах. – Матерь божья! Если б вы слышали хотя бы сотую часть тех удивительных историй об этой статуе, которые, бывало, рассказывала аббатиса!

Она много раз твердила нам, что, прикоснувшись к ней хотя бы пальцем, мы навлечем на себя самые тяжелые последствия. Одна история была про грабителя. Видите вон тот чудесный камень, сеньор? Он сверкает на среднем пальце руки, в которой наша святая держит терновый венец. Это рубин, поистине бесценный. И вот, однажды ночью сюда пробрался вор и, конечно же, возжелал украсть этот самоцвет. Негодяй залез на пьедестал, ухватившись за правую руку святой, и потянулся за кольцом.

Каково же было его изумление, когда он увидел, что рука статуи угрожающе поднимается, а из уст ее донеслось проклятие! Благоговейный страх поразил вора, он решил поскорее убраться из склепа. Но и это у него не получилось. Он не смог оторвать свою руку от статуи. Напрасно пытался он высвободиться; изваяние не отпускало его, и наконец, когда боль, пронзавшая его, стала невыносимой, он был вынужден закричать, призывая на помощь. В склеп сбежались люди. Негодяй признался в своем кощунственном деянии, и вызволить его удалось, лишь отрубив ему кисть руки. Она так и осталась висеть вон там. Грабитель сделался отшельником и с тех пор вел образцовую жизнь. Но проклятие святой сбылось; говорят, что дух его и ныне бродит по склепу, стеная и умоляя святую Клару простить его.

Вот почему я думаю, что звуки, слышанные нами, издает призрак этого грешника; это весьма вероятно, хотя прямо судить я не возьмусь. Зато могу сказать точно, что с тех пор никто не осмеливался прикоснуться к статуе. Не будьте безрассудны, добрый сеньор! Ради любви к небесам, не делайте этого, не рискуйте жизнью без необходимости.

Лоренцо доводами Хелены отнюдь не проникся. Монахини, стараясь удержать его, указали ему на костяную руку, действительно висевшую на локте статуи. Это доказательство казалось им очень сильным, но оно не достигло цели. Сестры очень возмутились, когда юноша заявил, что эти иссохшие косточки были, видимо, помещены туда по приказу аббатисы.

Невзирая на их мольбы и угрозы, он приблизился к статуе, перепрыгнул через железную оградку и подверг святую тщательному обследованию. На первый взгляд памятник казался каменным, но на самом деле был изготовлен из раскрашенного дерева. Лоренцо потряс его и попробовал сдвинуть, но выяснилось, что фигура прочно прикреплена к пьедесталу. Как он ни смотрел, ключа к разгадке не находил. Когда монахини увидели, что его дерзкие прикосновения к статуе остались безнаказанными, в них взыграло любопытство, и теперь они с большим интересом наблюдали за его действиями.

Лоренцо остановился и прислушался: стоны повторялись, и там, где он стоял, слышны были лучше всего. Поразмыслив над этим фактом, он еще раз окинул статую пытливым взглядом и вдруг сообразил, что место для костяной руки было выбрано не случайно: кто-то хотел, чтобы никто не прикасался к локтю изваяния. Он снова залез на пьедестал и обнаружил маленькую железную кнопку между плечом святой и предполагаемой рукой грабителя. Эта находка его порадовала. Он взялся за кнопку и сильно нажал. Тут же внутри статуи что-то залязгало, как будто задвигалась туго натянутая цепь. Испуганные грохотом робкие сестры прыснули в стороны, готовясь бежать при первых признаках опасности. Но тишина восстановилась, и они снова сгрудились вокруг Лоренцо.

Ничего больше не произошло, и он спрыгнул с пьедестала. Когда он отнял свою руку от статуи, она дрогнула. Зрительницы снова ужаснулись, решив, что статуя ожила. Но Лоренцо сразу понял, что нажим кнопки освободил цепь, крепившую изваяние к пьедесталу. Попробовав теперь сдвинуть фигуру, он сделал это без труда и поставил ее на пол. И тут выяснилось, что пьедестал внутри пустой, а сверху перекрыт тяжелой железной решеткой.

Сестры так увлеклись происходящим, что позабыли и про реальные опасности, и про воображаемые ужасы. Лоренцо взялся поднять решетку, и монахини как могли помогали ему. Совместными усилиями люк был вскоре сдвинут. Под ним открылся глубокий провал, заполненный непроницаемой тьмой. Свет лампады был слишком слаб и позволял разглядеть лишь ряд неровных, грубо отесанных ступеней, уводящих в зияющий колодец мрака.

Стоны тем временем затихли, но никто уже не сомневался, что они идут снизу. Нагнувшись, Лоренцо вроде бы различил где-то в глубине мерцающую светлую точку; она то появлялась, то исчезала. Он поделился этим открытием с монахинями, и они тоже уловили лучик света, но когда он вознамерился спуститься в пещеру, дружно стали его отговаривать. Ни одной из них не хватало храбрости пойти с ним; а он не хотел оставить их без лампады. Поэтому он пошел в темноту один, а женщины приготовились возносить молитвы за его безопасность и успех.

Ступеньки были узкие и неровные, спускаться по ним было не легче, нежели идти по краю пропасти. Во тьме трудно было разглядеть, куда поставить ногу. Требовалась особая осторожность, чтобы не оступиться и не полететь в провал. Несколько раз он едва удержался.

Однако он достиг ровного пола быстрее, чем ожидал. Темнота и густой туман, клубившийся в подземелье, обманули его сознание – здесь было не так уж глубоко. Сойдя с лестницы, он остановился, высматривая увиденный сверху огонек, но все вокруг было темно и мрачно. И стонов он не услышал, ничего, кроме отдаленного бормотания – это монахини усердно взывали к Богородице наверху.

Куда же теперь направиться? Лоренцо пошел наугад, но медленно, боясь, как бы не отдалиться от объекта своих поисков. Судя по стонам, здесь находился человек, страдающий от боли или горя, и юноша надеялся, что сумеет облегчить муки неизвестного. Наконец жалобный звук, раздавшийся где-то поблизости, указал ему направление, и он радостно поспешил на зов. Вскоре появился и огонек, который до того скрывал от него выступ стены.

Свет, слабый и тусклый, исходил от небольшой лампы, поставленной на кучу камней; он не разгонял мрак, а скорее подчеркивал мерзость узкой темницы, вырубленной в одной из стен пещеры; видны были также входы в еще несколько подобных ниш, глубину которых скрывала темнота. Холодно высвечивала эта лампа сырые, как бы покрытые испариной стены, чуть-чуть отражавшие свет. Густой болезнетворный туман клубился под сводами. Лоренцо ощутил, как его охватывает пронзительный холод. Стоны участились, и он ускорил шаг.

Наконец при колеблющемся свете лампы он увидел, что в углу отвратительной норы на соломенной подстилке лежит ничком существо столь тощее, бескровное, что в нем едва можно было признать женщину. Она была полуобнажена, длинные всклокоченные волосы рассыпались по лицу, почти полностью скрывая его. Худая рука беспомощно свисала с рваной тряпки, которая прикрывала ее скорченное, дрожащее тело; другой она крепко прижимала к груди какой-то маленький сверток. Рядом лежали крупные четки, напротив – распятие, и запавшие глаза несчастной были устремлены на него. У ее ног стояли корзинка и глиняный кувшин.

Лоренцо замер, окаменев от ужаса. Это существо вызвало у него и отвращение, и жалость. У него заныло сердце, ноги подгибались. Его затрясло, пришлось прислониться к стене, он не мог сделать ни шагу, не мог обратиться к несчастной. Она посмотрела в сторону лестницы, но Лоренцо не заметила – его скрывала стена.

– Никто не идет! – пробормотала она наконец.

Голос ее звучал глухо, хрипло; она горестно вздохнула.

– Никто не идет! – повторила она. – Нет! Они забыли обо мне! Они больше не придут!

Она помолчала и добавила печально:

– Два дня! Два долгих, долгих дня, ни пищи, ни надежды, ни утешения! Глупая женщина! Зачем я хочу продлить это ужасное прозябание!.. Но умереть так! Боже! Принять такую смерть – и потом терпеть муки долгие века! Доселе я не знала, что такое голод. Чу! Нет! Никто не идет. Они больше не придут.

Она умолкла, задрожала и натянула одеяло на обнаженные плечи.

– Как мне холодно! Я до сих пор не привыкла к сырости темницы. Это странно, да какая разница! Скоро я сама похолодею, но уже ничего не почувствую. Я стану холодной, холодной, как ты.

Она взглянула на сверток, который держала в руках, склонилась над ним и поцеловала, но резко отшатнулась, содрогнувшись.

– Он был такой милый! Он стал бы красивым, таким похожим на него! Я его потеряла навек. Как он изменился за эти дни! Узнать невозможно… Но он мне так дорог! Боже! Так дорог!.. Я забуду, каким он стал! Буду помнить лишь, что он был, и любить его… Какой он был красивый, похожий… Я думала, что выплакала все слезы, но еще немного осталось…

Она отерла глаза прядью своих волос. Протянула руку к кувшину, с трудом подтащила к себе, безнадежно заглянула в него и отставила обратно.

– Пусто!.. Ни капли! Ни капли, чтобы смочить пылающее небо! Отдала бы гору сокровищ за глоток воды! И они служат Господу, мои мучительницы! Они мнят себя святыми, терзая меня, как палачи! Они жестоки и бездушны; и они заставляют меня каяться… грозят мне вечной погибелью души! Спаситель! Ты думаешь иначе!

Она снова взглянула на распятие, взяла четки и, перебирая бусины, с жаром стала шептать молитвы.

Все чувства Лоренцо были потрясены, но шок уже прошел, и он смог подойти поближе к пленнице. Она услышала его шаги, радостно вскрикнула и уронила четки.

– Эй! Эй! – воскликнула она. – Кто там?

Попытка приподняться ей оказалась не по силам, она упала обратно на солому, и Лоренцо услышал лязг тяжелых цепей.

– Это ты, Камилла? – добавила пленница. – Ты наконец пришла? Ох! Давно пора! Я думала, ты бросила меня и я обречена умереть с голоду. Дай мне пить, Камилла, ради бога; я так слаба, что не могу подняться. Добрая Камилла, дай мне пить, не то я прямо сейчас умру…

Боясь, что удивление может оказаться губительным для изможденной пленницы, Лоренцо не знал, как обратиться к ней, и осторожно, мягко произнес:

– Это не Камилла.

– Кто же тогда? – отозвалась страдалица. – Может быть, Аликс или Виоланта… Я плохо вижу, не могу различить твои черты; но если ты хоть немного добрее волков или тигров, сжалься надо мной! Вот уже три дня я пропадаю без пищи. Ты принесла мне поесть? Или ты пришла лишь затем, чтобы узнать, как долго продлится моя агония?

– У меня другая цель, – ответил Лоренцо. – Я не посланец жестокой аббатисы. Я сострадаю вашим бедам и пришел освободить вас.

– Освободить? Я не ослышалась?

Она приподнялась с земли, опираясь на руки, и пристально посмотрела на пришельца.

– Великий боже! Это не иллюзия? Здесь – мужчина? Говорите же! Кто вы? Что привело вас сюда? Вы пришли, чтобы вернуть мне свободу, свет и жизнь? О! Говорите, говорите скорее, напрасная надежда убьет меня!

– Успокойтесь! – сказал Лоренцо ласково и сочувственно. – Настоятельница, на чью жестокость вы жалуетесь, уже заплатила за все причиненное ею зло, вам нечего бояться. Подождите лишь несколько минут, и вы обретете свободу и друзей, с которыми вас разлучили. Я вас не подведу. Дайте мне руку, и я отведу вас туда, где вам помогут прийти в себя.

– О да! Да! – вскричала пленница с восторгом. – Значит, Бог существует, и он справедлив! Вот счастье! Я снова вдохну свежий воздух, увижу славный солнечный свет! Бог благословит вас за милосердие! Незнакомец, я пойду за вами! Но вот это я должна забрать с собой, – добавила она, указав на сверток, который так и держала у груди. – С этим я расстаться не могу. Я покажу это людям, пусть поймут, как ужасны места, ложно именуемые домами божьими. Помогите мне встать, добрый человек, дайте руку! Вы видите, до чего меня довели, сил у меня почти не осталось… А теперь все хорошо!

Лоренцо нагнулся, чтобы поднять ее, и свет лампы озарил его лицо.

– Боже всемогущий! – ахнула пленница. – Возможно ли это? Этот взгляд! Эти черты!.. О да! Это, это…

Она протянула руки, чтобы обнять его, но истощенное тело не могло справиться с чувствами, переполнявшими ее сердце. Она потеряла сознание и упала снова на соломенную подстилку.

Последнее ее восклицание удивило Лоренцо. Ему показалось, что он уже слышал когда-то эти интонации, но где – припомнить не смог. Да и задумываться не было времени. Женщине срочно требовалась помощь, нужно было поскорее вынести ее из тюрьмы, но этому мешала прочная цепь, которой пленница была прикована к стене. К счастью, его природные силы удвоила спешка, и вскоре он сумел выдернуть скобу, к которой был прикреплен один конец цепи; затем, взяв пленницу на руки, он понес ее к лестнице, находя направление и по отсветам лампады, и по гомону женских голосов, доносящихся сверху. Он поднялся по ступенькам, еще две-три минуты – и он уже выбрался из люка.

Ожидая его возвращения, монахини совсем извелись от любопытства и тревоги. Они и удивились, и обрадовались, когда он неожиданно возник у железной решетки. Несчастное создание, которое юноша доставил из пещеры, вызвало всеобщее сочувствие. Пока сестры, в особенности Виргиния, хлопотали, стараясь привести спасенную в сознание, Лоренцо коротко рассказал им, что видел там, внизу. Потом он заметил, что смута, наверно, уже улеглась, и он теперь может безопасно препроводить их к друзьям и родным.

Всем хотелось покинуть склеп. Однако, чтобы избежать неприятных неожиданностей, сестры попросили Лоренцо сперва пройти по коридорам в одиночку, убедиться, что путь открыт. Хелена вызвалась довести его до входной лестницы, и они уже собрались идти, когда сразу из нескольких боковых проходов пробился яркий свет. Одновременно послышался быстро приближающийся звук шагов, причем сразу многих.

Монахини сильно испугались; они решили, что их убежище обнаружено и сейчас явятся убийцы. Почти все они, оставив бесчувственную больную, столпились вокруг Лоренцо, прося защиты. Только Виргиния, заботясь о другой, забыла о своей безопасности. Она уложила голову страдалицы себе на колени, смочила ей виски розовой эссенцией, растирала холодные руки, не замечая, как собственные ее слезы льются на бледное лицо.

Вскоре Лоренцо смог разогнать страхи сестер. Из коридоров гулко доносилось его имя, произносимое многими голосами, среди которых он различил голос герцога, – значит, эти люди искали его. Он сообщил эту новость монахиням, и те возликовали. А потом в склепе появились и герцог, и дон Рамирес, а за ними – слуги с факелами. Они рассказали, что толпа разогнана и беспорядки прекращены. Лоренцо коротко доложил о происшествии в пещере, разъяснил, что незнакомка крайне нуждается в медицинской помощи, и попросил герцога позаботиться о ней, а также обо всех монахинях и пансионерках.

– Что касается меня, – сказал он, – я должен еще кое-чем заняться здесь. Возьмите половину отряда, чтобы развести женщин по домам, а мне оставьте другую половину. Я хочу обследовать нижние уровни подземелья, обшарить все тайные закоулки склепов. Я не могу отдыхать, пока не удостоверюсь, что эта несчастная – единственная жертва суеверий, заключенная под этими сводами.

Герцог одобрил его рвение. Дон Рамирес предложил свою помощь в расследовании, Лоренцо ее охотно принял. Монахини, выразив признательность спасителям, покинули склеп, предводимые его дядей; Виргиния попросила, чтобы незнакомку оставили на ее попечение, и пообещала Лоренцо, что даст знать, когда та достаточно поправится и сможет принять его.

По правде говоря, девушка заботилась не столько о пленнице или о Лоренцо, сколько о себе. Она успела убедиться, что юноша учтив, доброжелателен, и бесстрашие его сочетается с чувствительностью. Ей захотелось поддержать знакомство с ним; и раз уж он проявил сочувствие к освобожденной пленнице, она надеялась, проявив внимание к жертве, подняться выше в его мнении.

Она могла бы и не беспокоиться об этом. Лоренцо уже заметил и оценил ее доброту. Пока Виргиния хлопотала вокруг незнакомки, он смотрел на нее с восторгом, воспринимая ее красоту во много раз острее, чем поначалу. Теперь она казалась Лоренцо ангелом, сошедшим с небес для спасения невинного существа; и сердце его непременно пленилось бы ею, если бы оно уже не было проникнуто памятью об Антонии.

Незнакомка так и не очнулась, для нее наскоро соорудили носилки; по дороге к дому Виргинии она почти не подавала признаков жизни, только порою постанывала. Красавица, идя рядом с носилками, думала, что после столь долгого воздержания и внезапного резкого перехода от оков и темноты к свету и свободе она никогда не оправится полностью.

Лоренцо с доном Рамиресом тем временем рыскали по склепам. Для ускорения дела они решили разделить солдат на две группы: с одной дон Рамирес должен был обыскать верхнюю пещеру, а с другой Лоренцо мог проникнуть на нижние уровни. Запасшись факелами, Рамирес вошел в пещеру и уже спустился на несколько ступенек, когда услышал, что с внутренней стороны склепа кто-то быстро приближается. Он удивился и поспешно вернулся наверх.

– Вы слышите шаги? – спросил Лоренцо. – Давайте направимся туда, откуда идет звук!

В этот момент раздался громкий, пронзительный крик, заставивший его перейти на бег.

– Помогите! Помогите, бога ради!

Этот голос, звонкий и мелодичный, пронзил сердце Лоренцо недобрым предчувствием. Он стрелой помчался в сторону звука, и дон Рамирес столь же быстро последовал за ним.

Глава XI

Господь! Как хрупок человек – твое творенье!

Как невзначай себя он предает!

Уверенный в себе, не сознает,

Что с каждым шагом близится к паденью.

У края пропасти мы рвем цветы беспечно

И думаем, что счастье бесконечно,

Что путь возвратный мы легко найдем.

Вдруг, словно буря с проливным дождем,

Страсть настигает нас, мешая твердь с водою.

В безбрежный океан уходим с головою,

И поздно тонущий о вере вспоминает:

Блаженный край на горизонте тает.

Мэтью Прайор (1664–1721)

Амброзио ничего не знал об ужасных событиях, разыгравшихся по соседству. Все его мысли были поглощены мечтами об Антонии. До сих пор ему сопутствовал успех: Антония выпила опиат, была погребена в склепе святой Клары, и он мог распоряжаться ею как вздумается. Матильда, хорошо осведомленная о свойствах снотворного снадобья, высчитала, что его действие закончится не ранее первого часа ночи. Этого часа монах и дожидался теперь с нетерпением. Празднество в честь святой Клары предоставило ему благоприятную возможность добиться успеха. Поскольку все монахи и монахини участвовали в процессии, он мог не беспокоиться, что ему помешают; возглавить шествие он отказался, ссылаясь на свой обет. Он не сомневался, что девушке, вырванной из мира живых, лишенной всякой надежды на помощь, не останется ничего, кроме как поддаться его желаниям, тем более что Антония ему симпатизировала и не скрывала этого. Приязнь к нему, которую, поддерживала в этом убеждении. Но даже если бы она воспротивилась, монах решил в любом случае насладиться ею. Не боясь разоблачения, он был готов применить силу; если что-то и смущало его, то не стыд, а искреннее, горячее чувство: он хотел, чтобы Антония сама одарила его благосклонностью.

Монахи покинули аббатство около полуночи. Матильда, будучи запевалой в хоре, ушла вместе с другими певчими. Амброзио, оставшись один и пройдя по западному корпусу келий, торопливо вышел в сад. Сердце его учащенно билось от надежды, не смешанной со страхом, когда он отпирал дверцу, ведущую на кладбище. Спустя несколько минут он уже стоял у входа в подземелье.

Здесь он остановился и стал настороженно оглядываться, хорошо понимая, что его дело не допускает свидетелей. Он услышал меланхоличный вскрик совки; окна соседней обители дребезжали от ветра, принесшего отдаленные звуки поющих голосов. И все же аббат открыл дверь осторожно, словно боясь быть услышанным; войдя, он так же осторожно закрыл дверь за собой. С зажженной лампой он зашагал по длинным коридорам, следуя указаниям Матильды, и вскоре достиг маленького склепа, где покоилась его возлюбленная.

Вход в него было нелегко найти; но Амброзио во время похорон Антонии внимательно рассмотрел и запомнил все приметы. Он нашел незапертую дверь, толкнул ее и вошел в погребальную камеру. Он принес с собой ломик и кирку, но инструменты не понадобились. Антонию поместили в скромный саркофаг, прикрытый лишь слабо закрепленной решеткой. Подняв ее и поставив лампу на край гробницы, он заглянул внутрь. Спящая красавица лежала рядом с тремя зловонными, полуразложившимися телами. Яркий румянец, предвестник пробуждения, уже окрасил ее щеки; лежа на погребальных носилках, закутанная в саван, она как будто взирала с улыбкой на окружающие ее образы смерти.

Глядя на гниющие кости и отвратительную плоть тех, кто, быть может, недавно выглядели такими же милыми и прекрасными, Амброзио подумал об Эльвире, которую он сам обрек на такую же участь. Память об этом злодеянии навеяла на него ужас; но от этого его решимость лишить Антонию чести лишь окрепла.

– Все ради тебя, роковая красота! – пробормотал монах, любуясь своей добычей. – Ради тебя я совершил убийство и подвергну свою душу вечным мукам ада. Но плод своего греха я вкушу. Ты моя! Не надейся, что твои мольбы, твой несравненный голосок, твои глазки, блестящие от слез, послужат тебе выкупом. Не заламывай руки, как ты обычно просишь о помиловании у Богородицы; ни твоя трогательная невинность, ни прелестные выражения горя, никакие уловки не помогут тебе избежать моих объятий. Моей ты должна стать, и моей ты станешь еще до рассвета!

Он поднял девушку, пока неподвижную, отошел от гробницы и присел на каменную скамью. Держа Антонию на коленях, он ждал признаков пробуждения, сдерживаясь огромным усилием воли, чтобы не овладеть ею, пока она без чувств. Его природная похоть возрастала, когда что-то ему препятствовало; к тому же он давно не был с женщиной, так как Матильда, после того как отказалась от права на его любовь, не допускала его к себе.

– Я не шлюха, Амброзио, – сказала она ему однажды, когда, изнывая от телесной жажды, он стал просить ее о свидании. – Я теперь только твой друг и любовницей не буду. Прекрати просить о том, что меня оскорбляет. Пока твое сердце принадлежало мне, я ликовала в твоих объятиях. Те счастливые дни миновали; я тебе стала безразлична, и лишь нужда, а не любовь, заставляет призывать меня. Я не могу ответить на призыв, унизительный для моего достоинства.

Внезапно оставшись без источника удовольствий, которые уже стали для него необходимостью, монах сильно мучился. Когда его мужественная энергия не находила разрядки, темперамент доводил его до безумия. От нежности к Антонии оставались лишь слабые следы; он жаждал обладать ею, и даже мрачность обстановки, и могильная тишина, и ожидаемое сопротивление девушки не укрощали, а скорее разжигали его свирепость.

Постепенно тело, которое он держал, потеплело. Сердце Антонии забилось, кровь потекла быстрее, губы шевельнулись. Наконец она приоткрыла глаза, но действие опиата еще не вполне прошло, и она снова задремала. Амброзио, убедившись, что она ожила, в восторге прижал ее к груди и впился губами в ее губы. Этого резкого движения хватило, чтобы пары, дурманившие разум Антонии, окончательно развеялись. Она вскочила и растерянно огляделась. Неизвестное окружение смутило ее еще сильнее. Она потерла рукою голову, как бы пытаясь привести мысли в порядок. Потом огляделась второй раз и теперь заметила аббата.

– Где я? – резко сказала она. – Как я сюда попала? Где моя мать? Мне показалось, что я видела ее! Ох, это сон, жуткий, жуткий сон… Но где я? Отпустите меня! Я не могу здесь оставаться!

Она попыталась отойти, но монах удержал ее.

– Не тревожься, прекрасная Антония! Тебе здесь ничто не угрожает, положись на меня. Почему ты смотришь так сурово? Разве ты меня не знаешь? Не узнаешь своего друга Амброзио?

– Амброзио? Мой друг?.. Ах да, да, я помню… Но почему я здесь? Кто привел меня сюда? Почему вы со мной?.. О! Флора велела мне остерегаться… Здесь же нет ничего, кроме могил, гробниц и скелетов! Мне страшно! Добрый Амброзио, уведи меня отсюда, здесь мне вспоминается ужасный сон! Мне чудилось, будто я умерла и меня похоронили! Амброзио, ты не хочешь? Не хочешь? Не смотри так, у тебя глаза горят! Пощади меня, отче! Пощади, бога ради!

– Чего ты так страшишься, Антония? – откликнулся аббат, обхватив девушку руками и покрывая ее грудь поцелуями, от которых она напрасно пыталась отстраниться. – Чем опасен тот, кто тебя обожает? Какая разница, где мы находимся? Мне этот склеп кажется храмом Любви. Этот полумрак – дружественный подарок Тайны, покров, осеняющий наши наслаждения! Так думаю я, и так должна думать моя Антония. Да, моя сладкая девочка! Да! В твоих жилах запылает тот же огонь, что и в моих, и мои восторги удвоятся, когда их разделишь ты!

Произнося эту речь, он не прекращал ласкать девушку, позволяя себе все большие вольности. При всем своем неведении Антония понимала, что он ведет себя непристойно. Она почувствовала близкую опасность, вырвалась из его рук и поплотнее завернулась в саван, свою единственную одежду.

– Уберите руки, отец! – вскричала она, черпая силу негодования в своей беззащитности. – Зачем вы притащили меня сюда? От всего, что я вижу, веет ледяным ужасом! Верните меня в тот дом, который я покинула неведомо как, если у вас еще осталась капля жалости и человечности! Я не хочу и не должна оставаться здесь ни на мгновение дольше!

Хотя монаха несколько обескуражил решительный тон девушки, он всего лишь слегка удивился. Схватив за руку, он заставил ее снова сесть ему на колено и заговорил, пожирая ее жадным взором:

– Успокойся, Антония. Сопротивление бесполезно, и мне уже не нужно скрывать свою страсть. Тебя считают умершей. Общество людей навсегда потеряно для тебя. Я один владею тобой здесь; ты полностью в моей власти, а меня сжигают такие желания, что мне остается удовлетворить их или умереть. Но своим счастьем я хотел бы быть обязанным тебе.

Моя милая девочка! Моя обожаемая Антония! Позволь мне стать твоим наставником в науке радостей, доселе тебе неведомых, дай научить тем утехам, которые я должен испытать с тобою. Ну же, брось эти детские капризы, – добавил он, видя, что она уворачивается от его ласк и снова хочет вырваться, – тебе тут никто не поможет; ни небо, ни земля не спасут. Зачем же отказываться от наслаждений, столь приятных, столь восхитительных? Никто не следит за нами; наша любовь будет тайной для всего мира. Любовь и случай предлагают тебе дать волю своим страстям. Поддайся им, моя Антония! Поддайся, милая моя девочка! Обними меня нежно; прильни своими устами к моим! Щедро наделила тебя природа, так неужели же среди многих даров она упустила самый драгоценный – чувственность? О! Это невозможно! Каждая черта твоя, каждый взгляд и движение свидетельствуют, что ты создана дарить ласки и получать их! Не гляди на меня умоляющими глазами, направь взгляд на свои прелести; они подскажут тебе, что я неумолим. Как могу я отказаться от этих членов, таких белых, мягких, изящных! А эти груди, полные, округлые, податливые! Эти неисчерпаемо сладкие уста! Разве могу я отвернуться от этих сокровищ и отдать их другому? Нет, Антония; ни за что, никогда! Эту клятву я подтверждаю этим поцелуем! И этим… и этим!

С каждым мгновением пыл монаха нарастал, а Антония пугалась все сильнее. Она вскоре поняла, что вырваться не сможет; между тем Амброзио вел себя все более разнузданно, и она стала во весь голос звать на помощь. Нависающий свод, бледное мерцание лампы, мгла и вид предметов, напоминающих о смерти, никак не способствовали пробуждению у нее тех эмоций, которые волновали монаха. Да и от чересчур яростных ласк ее лишь мутило от страха.

А у монаха, напротив, ее тревога, ее очевидное отвращение и неустанное сопротивление лишь разжигали костер сладострастия, его действия становились все грубее, а напор – сильнее. Призывы Антонии никто не услышал, но она продолжила кричать и бороться, пока не обессилела; тогда она сползла на пол и снова стала молить и упрашивать его. Амброзио воспользовался этим, лег рядом с нею и стиснул, полуживую от ужаса, заглушил ее крики поцелуями, набросился на нее, как худший из необузданных варваров, в приступе любострастия калеча и раня ее хрупкое тело. Не обращая внимания на крики, слезы и мольбы, он мало-помалу одолевал ее и не отставал от своей добычи, пока не довел свое злодеяние до конца, обесчестив Антонию.

Едва достигнув победы, он содрогнулся, осознав, что и как натворил. Чем неудержимее было его желание овладеть Антонией, тем сильнее он ощутил собственную подлость. В душе он не мог не почувствовать, насколько низко, бесчеловечно его деяние. Он резко вскочил на ноги. Девушка, которую он только что обожал, теперь вызывала у него только брезгливость и гнев. Он не хотел даже смотреть на нее. Несчастная потеряла сознание прежде, чем страшное свершилось; придя в себя, она поняла, что с нею было.

Антония долго лежала на полу в молчаливом отчаянии; слезы сползали по ее щекам, грудь вздрагивала от рыданий. Долго лежала она так в прострации, но наконец с трудом поднялась и на подгибающихся ногах побрела к двери.

Звук ее шагов пробудил монаха, сидевшего прислонясь к саркофагу с его мерзким содержимым, от мрачной апатии. Вскочив, он догнал жертву своего зверства и, схватив за руку, грубо заставил вернуться в склеп.

– Ты куда? – заорал он. – Вернись немедленно!

– Чего ты еще хочешь? – робко спросила Антония, дрожа при виде его гнева. – Разве ты не погубил меня? Разве я не пала, пала навеки? Ты еще не насытил свою жестокость или у тебя есть другие муки для меня? Дай мне вернуться домой, чтобы оплакивать мои беду и позор!

– Вернуться домой? – переспросил монах с горькой насмешкой, и глаза его вдруг вспыхнули злым огнем. – Как? Чтобы ты разоблачила меня? Чтобы рассказала людям, что я лицемер, насильник, предатель, чудовище жестокости, похоти и неблагодарности? Нет, нет, нет! Я знаю, сколь тяжки мои грехи. Да, твои жалобы будут весьма справедливы, но ты не поведаешь всему Мадриду, что я негодяй, что совесть моя отягощена и я отчаялся обрести прощение от Господа!

Несчастная девица, ты должна остаться здесь со мной! Здесь, среди заброшенных могил, этих образов смерти, этих гниющих, мерзких, разложившихся тел! Ты останешься и будешь свидетельницей моих мук; ты увидишь, что значит пасть духом, каково это – испустить последний вздох со словами кощунственными, с проклятиями! И кому я обязан своим падением? Что подвигло меня на злодейства, о коих одно воспоминание потрясает меня? Подлая ведьма! Ты довела меня своей красотой, разве нет? Разве не из-за тебя душа моя погрязла в нечестии? Не ты превратила меня в нарушителя обетов, в насильника, в убийцу? И вот сейчас разве не твой ангельский вид заставляет меня отчаиваться? Когда я предстану перед престолом высшего судии, этого взгляда хватит, чтобы проклясть меня! Ты скажешь Ему, что была счастлива, пока я не увидел тебя; что была невинна, пока я не совратил тебя! Ты явишься с этими слезами на глазах, с этим смертельно бледным лицом, с этими воздетыми в мольбе руками – так было, когда ты просила пощады, которой я не дал! И тогда явится призрак твоей матери и сбросит меня в геенну огненную, к демонам и фуриям, на вечные муки! И ты будешь причиной моего осуждения, моих бесконечных терзаний – ты, жалкая девчонка! Ты! Ты!

Слова его гремели под сводами, а он стал топтать землю в исступленной ярости.

Антония подумала, что он лишился рассудка, в ужасе упала на колени и с усилием, еле слышно прошептала:

– Пощади меня! Пощади!

– Молчи! – неистово взвыл монах, швырнул Антонию наземь и стал метаться по склепу, словно дикий зверь в клетке.

Антония вздрагивала, встречаясь с его взглядом. Казалось, он обдумывает какой-то чудовищный замысел, и она утратила надежду уйти из склепа живой. Однако она неверно истолковала то, что видела. Буря страсти в душе монаха улеглась, гнев иссяк, и теперь он был готов заплатить любую цену, лишь бы вернуть девушке невинность, которую его необузданная похоть отняла. От желаний, побудивших его сотворить это зло, не осталось и следа. Ни за какие сокровища мира не согласился бы он теперь снова насладиться ее телом. Все, что было лучшего в его душе, восставало против этого, и напрасно пытался он вытравить из памяти недавнюю отвратительную сцену. Он остановился и хотел сказать Антонии что-нибудь утешительное, но слов не нашел и просто стоял, глядя на нее в скорбном недоумении.

Ее положение казалось таким горестным, таким безнадежным! Никакая земная сила не помогла бы ей. Что он мог сделать для нее? Ее душевный покой был утрачен, честь непоправимо сломана. Даже если бы он, преодолев страх разоблачения, вернул Антонию в мир, какая жалкая участь ожидала ее! Она не могла надеяться на законный брак; печать бесчестия навеки запятнала бы ее, и она была бы обречена влачить в одиночестве печальное существование до конца своих дней. Убить ее и себя значило для него быть осужденным за гробом. Была ли альтернатива?

Аббат принял решение, пагубное для Антонии, но позволявшее ему по меньшей мере обеспечить собственную безопасность: оставить мир в неведении и удержать девушку как пленницу в подземелье. Он пообещал навещать ее каждую ночь, приносить еду, каяться перед нею и лить слезы вместе с ней. Монах осознавал, что это жестоко и несправедливо; но у него не было иного способа помешать Антонии разгласить его вину и свое несчастье. Оскорбление было слишком велико, память слишком мучительна, чтобы надеяться на ее молчание. К тому же, отпусти он свою жертву, внезапное возвращение покойницы наделало бы много шуму. Итак, Антонии предстояло остаться в плену, в подземелье.

Аббат подошел к ней со смущенным выражением лица. Поднял ее с земли, отшатнулся, как от змеи, от ее дрожащей руки. Что-то одновременно и отталкивало его, и притягивало к ней, хотя ни то, ни другое чувство он не мог бы объяснить. Было в ее взгляде нечто такое, отчего весь ужас совершенного преступления открылся ему, и пробуждающаяся совесть бунтовала. Торопливо, стараясь найти самые добрые слова, но едва слышно и не глядя девушке в лицо, он попытался утешить ее в несчастье, которое уже нельзя было исправить. Он клялся Антонии, что искренне раскаивается в своем варварстве, что охотно отдал бы за каждую пролитую ею слезинку по капле собственной крови…

Несчастная и отчаявшаяся, Антония молча слушала; но когда он объявил, что ее ждет заключение в склепе, эта ужасная участь, худшая, чем смерть, ошеломила ее и пробудила. Прозябать в тесной камере, забытой всеми, кроме насильника, среди распадающихся трупов, дыша миазмами разложения, никогда не видеть света дня, не ощущать свежее дуновение ветра – вынести мысль о таком будущем она не могла.

Забыв об отвращении к монаху, она снова стала умолять его; она обещала, если он отпустит ее, скрыть свои обиды, придумать правдоподобную причину своего воскрешения с его согласия; а чтобы у него не осталось ни малейших подозрений, она предложила, что немедленно покинет Мадрид.

Ее настойчивые уговоры подействовали на монаха. Поразмыслив, он понял, что девушку, которая больше не возбуждала его похоти, не имело смысла прятать, как он поначалу намеревался; что заключение станет еще одним насилием над нею; и если она сдержит слово, то, даже будучи на свободе, ничем не повредит его жизни и репутации. С другой стороны, он опасался, как бы Антония, изнемогши под бременем тяжелых мыслей, не проговорилась случайно, или, при ее простодушии и неумении лгать, кто-то более опытный не выведал ее тайну. При всей обоснованности этих опасений, сочувствие и искреннее желание хоть как-то загладить вину взяли верх. Единственным препятствием оставался вопрос, как объяснить возвращение Антонии к жизни после прилюдных похорон. Он обдумывал разные варианты, когда снаружи раздался звук торопливых шагов. Дверь распахнулась, и в склеп влетела Матильда, явно испуганная и взволнованная.

Завидев пришельца, Антония вскрикнула от радости; но ее надежда на помощь скоро развеялась. Предполагаемый послушник, ничуть не удивившись, что застал монаха наедине с женщиной в таком странном месте и в столь поздний час, обратился к нему без предисловий:

– Что нам делать, Амброзио? Мы пропадем, если не найдем быстро способа разогнать смутьянов. Амброзио, обитель святой Клары горит; аббатиса пала жертвой ярости толпы. Нашему аббатству угрожает то же самое. Монахи, спасшиеся от народа, ищут тебя повсюду. Они вообразили, что лишь твой авторитет может унять нападающих. Никто не знает, куда ты делся, это приводит братию в недоумение и отчаяние. Общая сумятица дала мне повод скрыться и прибежать сюда, чтобы предупредить тебя.

– Это дело поправимое, – ответил аббат. – Я сейчас же вернусь в келью и объясню свое отсутствие какой-нибудь простой причиной.

– Не получится! – возразила Матильда. – В склепах полно солдат. Лоренцо де Медина с офицерами инквизиции обыскивают подземелье, рыщут по всем проходам. Тебя остановят, спросят, по какой причине ты находился здесь во втором часу ночи; Антонию найдут, и ты погибнешь!

– Лоренцо де Медина? Офицеры инквизиции? Что привело их сюда? Они ищут меня? Я под подозрением? О, говори, Матильда! Ответь мне, пожалуйста!

– Пока они о тебе не думают; но боюсь, что скоро подумают. Твой единственный шанс на спасение – этот склеп. Заметить его трудно. Дверь искусно спрятана, и мы можем пересидеть здесь до окончания обыска.

– Но Антония… Если инквизиторы, проходя мимо, услышат ее крики…

– Эту опасность я устраню! – перебила его Матильда и, выхватив из рукава кинжал, бросилась к намеченной добыче.

– Стой! Стой! – вскричал Амброзио, схватив ее за руку, и вырвал уже занесенный клинок. – Что ты творишь, жестокая женщина? Несчастная и так пострадала достаточно благодаря твоим пагубным советам. Дал бы мне Бог не следовать им! Дал бы Он, чтобы я тебя не видел никогда!

Матильда бросила на него презрительный взгляд.

– Нелепица! – воскликнула она так страстно и горделиво, что монах затрепетал. – Ты отнял у нее все, чем она дорожила в жизни, а теперь боишься прервать это жалкое существование? Ну ладно! Пусть себе живет, чтобы ты мог убедиться в собственной глупости. Я оставляю тебя на произвол твоей злой судьбы. Я отказываюсь от союза с тобой! Тот, кто боится совершить пустяковое деяние, не заслуживает моей поддержки. Чу! Слышишь, Амброзио? Слышишь топот и голоса солдат? Они идут, и твое падение неотвратимо!

Аббат расслышал звук отдаленных голосов. Матильда не прикрыла дверь, и теперь, чтобы спрятаться, нужно было запереть ее на замок. Он подбежал к двери, но тут Антония внезапно проскользнула мимо него и выскочила наружу. Она внимательно прислушивалась к словам Матильды, уловила имя Лоренцо и решила во что бы то ни стало отдаться в его надежные руки. Судя по звукам, солдаты были уже недалеко. Она собрала остаток сил и помчалась в ту сторону как стрела.

Опомнившись, монах не преминул погнаться за ней. Напрасно Антония пыталась ускорить бег, напрягая каждую мышцу, каждый нерв. Аббат догонял, она слышала его шаги за спиной, ощущала горячее дыхание на шее. Он настиг девушку, ухватил за развевающиеся волосы и попытался утащить ее обратно в склеп. Антония упиралась изо всех сил. Обхватив обеими руками столб, поддерживающий свод, она громко закричала. Монаху не удалось угрозами заставить ее замолчать.

– Помогите! – все кричала она. – Помогите, бога ради!

Привлеченные ее призывами, спасители ускорили шаг. Аббат понимал, что они вот-вот появятся. Антония не унималась, и он заставил ее умолкнуть самым простым и ужасным способом. В кулаке у него все еще был зажат кинжал Матильды; без колебаний он вскинул клинок и дважды вонзил в грудь Антонии! Она вскрикнула в последний раз и рухнула наземь, но так и не отняла рук от столба. Монах попытался было расцепить их, но свет факелов уже упал на стену рядом. Страшась поимки, Амброзио был вынужден бросить свою жертву и стремглав побежал к склепу, где оставил Матильду.

Его бегство было замечено. Дон Рамирес, прибежавший первым, увидел окровавленное тело на полу и понял, что убегающий оттуда человек, должно быть, убийца. Взяв с собой нескольких солдат, он бросился в погоню, а остальных оставил Лоренцо для защиты раненой. Они подняли ее, придерживая под руки. От сильной боли девушка потеряла сознание, но теперь очнулась, открыла глаза и подняла голову. Волосы, скрывавшие ее черты, рассыпались по плечам, и Лоренцо воскликнул:

– Боже всемогущий! Это Антония!

Он выхватил ее из рук своих помощников и прижал к груди.

Хотя Амброзио бил наугад, кинжал хорошо исполнил его волю. Раны Антонии были смертельны, и она понимала, что не выздоровеет. И все же немногие оставшиеся ей минуты были счастливыми. Заботливость Лоренцо, горячая нежность его слов, его беспокойство о ее ранах – все убедило девушку, что сердцем он принадлежит ей.

Она не захотела, чтобы ее вынесли из подземелья, боясь, что движение приблизит конец и она может лишиться последних моментов разговора с Лоренцо о любви. Антония просила его не терять мужества, не предаваться бесплодной скорби. Она сказала ему, что, умирая непорочной, сожалела бы о потере жизни; но, утратив честь, не желая жить с клеймом позора, приветствует смерть: ведь она уже не сможет стать его женой, и, кроме него одного, ей не о чем жалеть в земном мире…

Нежные слова ее скорее усиливали, чем облегчали горе Лоренцо, но она говорила с ним до последнего мгновения. Голос ее слабел, становился еле слышным; мгла затуманила ее глаза; сердце билось медленно и неровно – роковой миг приближался.

Она лежала, прильнув головою к груди Лоренцо, и шептала еще какие-то слова утешения. Ее прервал долетевший издали звон колокола капуцинов, отбивавшего время. Внезапно глаза Антонии засияли небесным светом; к ней как будто вернулись силы и воодушевление. Она высвободилась из рук возлюбленного и громко сказала:

– Три часа! Матушка, я иду!

Она молитвенно сложила руки и опустилась мертвая на холодные каменные плиты. Лоренцо, оглушенный горем, упал рядом с нею. Он рвал на себе волосы, бился и отказывался разлучиться с телом. Наконец он изнемог, солдаты вывели его из подземелья и доставили во дворец Медина ненамного более живого, чем несчастная Антония.

Тем временем Амброзио, сумев оторваться от преследователей, успел укрыться в склепе. Когда дон Рамирес добрался до этого места, дверь уже была заперта, и логово беглеца обнаружили очень нескоро. Но ничто не устоит перед упорством ищущих. Хитроумно спрятанную дверь нашли и взломали, к бесконечному ужасу Амброзио и его спутницы. Смятение монаха, его попытка скрыться, поспешное бегство и брызги крови на его одежде не оставляли сомнений в том, что он – убийца Антонии. Но когда солдаты распознали, что перед ними – непорочный Амброзио, «святой человек», кумир Мадрида, они остолбенели от изумления и долго не хотели верить, что это не морок нечистого. Аббат не пытался оправдаться и хранил угрюмое молчание. Его схватили и связали. То же самое сделали с Матильдой. Когда с нее сняли капюшон, тонкость ее черт и пышные золотые волосы выдали ее пол; это еще больше усилило общее удивление. Кинжал также нашли в гробнице, куда монах его бросил; после тщательного обыска подземелья арестованные были доставлены в тюрьму инквизиции.

* * *

Дон Рамирес благоразумно принял меры, чтобы до горожан не дошли слухи о том, какие преступления были совершены и кто в них виновен. Он опасался новых беспорядков вроде тех, которые последовали за обвинением аббатисы клариссинок. Поэтому он ограничился тем, что известил капуцинов об аресте их настоятеля. Стремясь избежать публичного позора и гнева народного, от которого они спасли свое аббатство с великим трудом, монахи сразу позволили служителям инквизиции негласно обыскать их жилище. Новых разоблачений не последовало. Вещи, найденные в кельях аббата и Матильды, забрали в качестве улик. Все прочее осталось неизменно, порядок и спокойствие в Мадриде восстановились.

Обитель святой Клары после погрома и пожара была разрушена полностью. Остались только наружные стены, устоявшие в пламени благодаря своей толщине и прочности. Монахиням пришлось переселиться в другие монастыри; но на них теперь всюду смотрели косо, и настоятельницы весьма неохотно принимали их. Однако почти все они принадлежали к богатым, знатным и влиятельным семействам, и обителям их ордена пришлось принять всех, хотя и без благоволения. Это предубеждение было и ложно, и несправедливо. В ходе расследования было установлено, что в смерти Агнес не сомневалась вся община, кроме тех четырех сестер, которых назвала Урсула. Все они, а с ними и несколько ни в чем не повинных монашек, стали жертвами гнева толпы. Ослепленные негодованием горожане расправлялись с любыми монашками, какие попадались им в руки. Большинство уцелевших были обязаны своим спасением здравому смыслу и выдержке герцога де Медина. Они это осознавали и сердечно благодарили юного дворянина.

Виргиния отнюдь не скупилась на изъявления благодарности; она равно желала привлечь Лоренцо и добиться доброго отношения его дяди. Это ей легко удалось. Герцог восхищался ее красотой; но если глаза его тешила внешность, то сердцу были приятны любезность манер девушки и нежная забота о пострадавшей монахине. У Виргинии хватило зоркости заметить это, и она удвоила свои старания. Когда герцог прощался с нею у дверей дома ее отца, он попросил разрешения иногда осведомляться о здоровье спасенной. Ответ, конечно, был положительным; Виргиния заверила его, что маркиз де Вилла-Франка почтет за честь лично поблагодарить герцога за оказанную его единственной дочери помощь. Они расстались, он – очарованный ее красотой и добротой, она – весьма довольная им и еще более – его племянником.

Войдя в дом, Виргиния первым делом велела позвать семейного врача и занялась устройством комнаты для незнакомки. Мать девушки присоединилась к ее заботам. Отец-маркиз, когда начались уличные беспорядки, встревожился за судьбу дочери и побежал искать ее в обители святой Клары. Он еще не вернулся, и маркиза разослала гонцов во все стороны отыскать его и просить, чтобы поспешил домой, где найдет дочь живой и здоровой. Пока он не явился, у Виргинии было время поухаживать за пациенткой, и хотя она сама была расстроена событиями этой ночи, никто не смог уговорить ее отойти от постели больной.

Потребовалось немалое время, чтобы истощенная горем и голодом женщина пришла в себя. Ей даже трудно было поначалу глотать лекарства, прописанные врачом; но вскоре дело пошло на лад, ведь недомогания ее были вызваны просто слабостью. Заботливый уход, здоровое питание, которого она так долго была лишена, радостное сознание, что ей вернули свободу, общество людей и надежда на возвращение любви – все это способствовало быстрому выздоровлению.

Виргиния сочувствовала своей гостье и испытывала живейший интерес к ее необычайной истории. Но самым удивительным был момент, когда она опознала в ней свою знакомую – сестру Лоренцо!

Да, жертвой монашеской жестокости была не кто иная, как несчастная Агнес. Живя в обители, они с Виргинией много общались; но ведь все верили, что она умерла, и как же можно было в момент встречи признать прежнюю красавицу в этой фигуре, костлявой, как скелет, с искаженными голодом чертами, тем более что тусклые и спутанные волосы полностью скрывали ее лицо… Аббатиса всячески старалась уговорить Виргинию принять постриг, так как наследница рода Вилла-Франка была бы ценным приобретением в ее хозяйстве. Притворная доброта и многочисленные поблажки начали склонять ее молодую родственницу к согласию. Но Агнес, уже хорошо узнавшая мерзость и скуку монастырской жизни, разгадала замыслы настоятельницы. Она беспокоилась о судьбе неопытной девушки и решила открыть ей глаза на положение дел. Она расписала истинными красками неудобства жизни в обители, ограничения и запреты, низкие игры ревности и зависти, мелочные интриги, пресмыкательство перед аббатисой, охочей до лести, даже самой грубой; потом она предложила Виргинии подумать о блестящих видах на будущее. Обожаемая родителями девушка, которую природа и воспитание наделили всеми совершенствами личности и разума, которой восхищается Мадрид, – она непременно обретет и свое счастье, и признание в обществе. Богатство даст ей возможность заняться широкой благотворительностью, оказывать поддержку нуждающимся, и в миру она найдет гораздо больше людей, достойных ее помощи, чем будучи затворницей в обители.

Виргиния восприняла уговоры Агнес всерьез и перестала думать о постриге; но на нее больше повлиял аргумент совсем другого порядка, перевесивший все остальные. Она бывала в гостиной за решеткой, когда Лоренцо навещал сестру; он ей понравился, и ее беседы с Агнес обычно завершались каким-нибудь вопросом о ее брате. А та, обожая Лоренцо, пользовалась всяким случаем, чтобы воспеть ему хвалу. Агнес говорила о нем с восторгом; чтобы убедить слушательницу в том, как тонки его чувства, как развит разум, как изящны выражения, она порой показывала Виргинии полученные ею письма.

Вскоре она заметила, что в итоге этих разговоров у ее юной подруги возникли иные настроения, но это ее не огорчило. Она не могла бы пожелать брату лучшей партии: богатая наследница, добродетельная, чувствительная, красивая и образованная, Виргиния, казалось, была создана, чтобы сделать его счастливым. Не называя имен и подробностей, Агнес навела брата на эту тему, и он дал ей понять в ответных письмах, что его сердце и рука свободны; и она сочла, что может действовать дальше. Соответственно, она постаралась развить зародившееся у подруги чувство. Лоренцо стал постоянной темой ее рассказов; судя по тому, как жадно внимала им Виргиния, как упорно возвращала разговор к этому предмету при любом отклонении, как часто вздыхала, Агнес убедилась, что ухаживания ее брата отнюдь не будут отвергнуты.

Наконец она рискнула посвятить в свой замысел дядю. Хотя герцог не был лично знаком с девушкой, он знал достаточно о ее семье, чтобы счесть Виргинию достойной руки своего племянника. Он уполномочил племянницу заронить в душу Лоренцо эту идею; она ждала только, когда он возвратится в Мадрид, чтобы предложить ему свою подругу в качестве невесты. Однако несчастливое стечение обстоятельств помешало ей…

Виргиния горько оплакивала потерю Агнес, и как подруги, и как единственного существа, с кем она могла говорить о Лоренцо. Любовь тайно зрела в ее сердце, и она уже почти решилась признаться в этом матери, когда случай неожиданно свел ее с предметом мечтаний. Видя его в действии, она загорелась еще сильнее. Когда же к ней вернулась подруга и сторонница, для нее это был дар небес. Теперь она могла надеяться, что с помощью сестры Лоренцо добьется брака с ним.

Дядя-герцог, полагая, что перед смертью Агнес успела посвятить племянника в этот план, относил все его намеки о браке на счет Виргинии, потому он и отнесся к ним так положительно. Вернувшись после смуты к себе во дворец, он узнал о гибели Антонии, об отчаянии Лоренцо, и понял, что ошибался. Как ни жаль было дяде бедную девушку, но ее уход давал ему шанс все-таки осуществить свой план.

Правда, сразу поднять этот вопрос оказалось невозможно. Крушение надежд в тот момент, когда Лоренцо ожидал их осуществления, ужасная и внезапная смерть любимой подкосили его. Герцогу доложили, что юноша серьезно болен, и неизвестно, выживет ли; но дядя не разделял опасений своих служащих. По его мнению, отчасти резонному, «мужчины, случается, умирают, и их съедают черви, но это не от любви!» Поэтому он рассчитывал, что даже самые глубокие раны, поразившие сердце племянника, загладят время и Виргиния.

Его самого не могло не потрясти такое страшное событие, и он не порицал Лоренцо за проявленную чувствительность, но, выразив юноше соболезнование, он призвал его не терзаться напрасными сожалениями и поберечь свою жизнь, если не ради себя, то ради тех, кому он душевно дорог. Трудясь таким образом над тем, чтобы Лоренцо забыл Антонию, герцог также усердно обхаживал Виргинию, пользуясь любыми поводами укрепить интерес к своему племяннику в ее сердце.

Нетрудно догадаться, что Агнес очень скоро захотела узнать, что с доном Раймондом. Она ужаснулась, когда ей рассказали, до чего горе довело его; и все же в глубине души она возликовала, ведь это доказывало глубину и силу его любви! Дядя-герцог взял на себя миссию известить больного о счастливом избавлении. Он не пренебрег полезными предосторожностями, чтобы подготовить его к такому известию, и все-таки резкий переход от отчаяния к радости вызвал у Раймонда такой взрыв эмоций, что он едва не скончался. Но волнение улеглось, рассудок его пришел в равновесие, ожидание счастья придало сил; а уж когда его навестила Агнес (а она поспешила к возлюбленному, как только заботливый уход вернул ей здоровье), то длительная болезнь оставила его так быстро, что все диву дались.

А у Лоренцо дела были плохи. Мысли о смерти Антонии терзали его постоянно. Он превратился в тень человека, ничто не развлекало его. Едва удавалось заставить его съесть что-то ради поддержания жизни; боялись, как бы у него не началась чахотка. Только общение с Агнес утешало его. В детстве обстоятельства разлучили их, но теперь между ними установилась душевная дружба.

Понимая, насколько она нужна брату, Агнес почти не покидала его комнаты. Она с неослабевающим терпением выслушивала его сетования, мягко утешала его и находила нужные слова сочувствия. Жила она пока еще в особняке Вилла-Франка, пользуясь там всеобщим благорасположением. Дядя-герцог сообщил хозяину дома, какие надежды возлагает на Виргинию. Отец девушки не мог бы пожелать ей лучшей партии; Лоренцо уважали в Мадриде не только как наследника громадного состояния дяди, но и благодаря привлекательным личным качествам, порядочности и обширным познаниям. И тут маркиза призналась, что желания ее дочери направлены в ту же сторону. Посему предложение герцога было сразу же принято.

Теперь родные всеми мерами старались привить Лоренцо те чувства к Виргинии, которых она заслуживала. Агнес часто навещала брата вместе с маркизой, а когда он начал выходить в гостиную, Виргинии под присмотром матери иногда позволяли пожелать ему скорейшего выздоровления. Ее манеры были так деликатны, она с такой нежностью отзывалась об Антонии, и когда сокрушалась о печальной судьбе бедняжки, глаза ее так ярко блестели от слез, что Лоренцо не мог ни смотреть, ни слушать ее без волнения. И родственники, и сама Виргиния замечали, что с каждым днем встречи с нею доставляют ему все более заметное удовольствие, что он отзывается о ней с явным восторгом. Однако они благоразумно оставляли эти заметки при себе. Ни единым словом не обмолвились они, чтобы он не заподозрил их умысла, вели себя как обычно и выжидали, пока дружеское расположение Лоренцо к Виргинии перерастет в более горячее чувство.

Визиты барышни становились все чаще, и вскоре не проходило и дня, чтобы она не провела пару часов у кушетки, где отдыхал Лоренцо. Он постепенно поправлялся, но силы возвращались к нему лишь понемногу. Однажды вечером, когда Агнес, ее возлюбленный, герцог, Виргиния и ее родители сидели вокруг него, будучи в лучшем настроении, чем обычно, он впервые попросил сестру рассказать, как ей удалось выжить после того, как, по словам Урсулы, ее заставили выпить яд. До того Агнес, опасаясь напоминать брату о том месте, где погибла Антония, скрывала от Лоренцо свою историю. Но теперь он сам попросил об этом, и, возможно, рассказ отвлек бы его от собственных переживаний; поэтому она сразу согласилась.

Для начала она рассказала о том, что произошло в часовне аббатства, о возмущении настоятельницы и о полуночной сцене, при которой скрытно присутствовала Урсула. Агнес добавила к ее свидетельству важные подробности.

ЗАВЕРШЕНИЕ ИСТОРИИ АГНЕС ДЕ МЕДИНА

Моменты, которые я полагала последними в своей жизни, были мучительны. Закрывая глаза под злобные проклятия настоятельницы, я думала, что душа моя обречена, что пробуждение будет неописуемо ужасным; мне мерещились адское пламя и жуткие фигуры прислужников Сатаны. Когда я очнулась, еще некоторое время эти страшные образы божественного мщения владели мною. Чувства мои были в таком смятении, мысли так затуманены, что я напрасно пыталась разобраться в дикой путанице странных видений, наплывавших со всех сторон. Я пробовала приподняться, но голова кружилась, и я снова падала. Земля подо мной как будто шаталась, проблеск света где-то вверху виделся словно сквозь туман. Мне пришлось закрыть глаза и лежать неподвижно.

Прошло около часа, прежде чем я достаточно пришла в себя, чтобы осмотреться. Как мне стало страшно, когда я увидела, что меня окружает! Я лежала на плетеных носилках с шестью ручками, на которых, видимо, монахини доставили меня в могилу. Я была укрыта полотняным покровом, по нему были разбросаны увядшие цветы. С одной стороны лежало маленькое деревянное распятие, с другой – четки с крупными бусинами. Я находилась в узком помещении между четырех стен с низко нависающим потолком, в нем был прорезан зарешеченный люк; сквозь него проникали слабый поток воздуха и мерцающий свет, так что я могла смутно видеть окружающие ужасы. От мерзкого, удушающего смрада мне становилось дурно; заметив, что решетка люка не заперта, я подумала, что смогу вылезти; но когда я приподнялась, рука моя попала во что-то мягкое; я подняла этот предмет и поднесла к свету. Боже всемогущий! Какой ужас! Какая мерзость! Это была полуразложившаяся человеческая голова, и хотя по ней ползали черви, я распознала черты монахини, умершей несколько месяцев назад. Я отбросила ее и без памяти упала на носилки.

Когда силы ко мне вернулись, мысль о том, что я окружена гниющими останками своих товарок, усилила мое стремление выбраться из этой ужасной тюрьмы. Я снова придвинулась поближе к свету и дотянулась до люка. Решетку я подняла без труда: вероятно, ее специально оставили открытой, чтобы я могла вылезти. Благодаря тому, что кладка стены была неровной – часть камней выступала из рядов, – я сумела вскарабкаться наверх и оказалась в довольно просторном склепе. Вдоль его стен возвышались в строгом порядке гробницы, подобные той, куда меня поместили, заметно просевшие ниже пола. Погребальная лампада, свисавшая с потолка на железной цепи, проливала угрюмый свет на эту картину. Повсюду виднелись символы смерти: черепа, лопаточные и берцовые кости, разбросанные по сырому полу. Каждую гробницу украшало большое распятие, в одном углу стояла деревянная статуя святой Клары. Эти подробности меня поначалу не привлекли – главным предметом для меня была дверь, единственный выход из склепа. Я закуталась поплотнее в свой саван и поспешно подошла к ней. Толкнула… К моему невыразимому разочарованию, дверь была заперта снаружи!

Я тут же догадалась, что аббатиса, перепутав снадобья, заставила меня выпить не яд, а какое-то сильное снотворное. Из этого следовало, что все меня приняли за мертвую и совершили погребальный обряд, а значит, я не смогу дать о себе знать и умру здесь от голода. Мне стало очень страшно, не только за саму себя, но и за то невинное существо, что я носила под сердцем. Я снова потрясла дверь, но она не поддалась. Напрягая до предела голос, я стала звать на помощь. Но некому было меня услышать. Ни один дружеский голос не отозвался. Глубокая и печальная тишина царила под сводами, и я отчаялась обрести свободу.

Долгое воздержание от пищи давало уже о себе знать. Муки голода были жестоки и невыносимы, и они с каждым часом, казалось, все усиливались. Я то бросалась на пол и каталась по нему в диком смятении, то мчалась к двери, трясла ее снова и принималась кричать. Часто хотелось мне удариться виском об острый край какого-нибудь саркофага, разбить голову и тем сразу покончить со своими бедами. Но и от этого меня удерживала забота о ребенке. Я боялась сделать что-то, опасное для него. Я могла облегчить свои муки лишь громкими воплями да страстными жалобами; потом силы мои иссякали, и я сидела молча, прижав руки к груди, на постаменте статуи святой Клары, погруженная в мрачное отчаяние.

Так прошло несколько тяжелых часов. Смерть приближалась быстрыми шагами, она могла настичь меня в любой момент. Вдруг на глаза мне попалась одна из ближних гробниц, на которую я прежде не обращала внимания, – там стояла корзинка. Я вскочила, подбежала к ней, невзирая на слабость. В корзинке я нашла ломоть черствого хлеба и бутылочку воды!

Я жадно набросилась на эти скудные припасы. Они, по всей видимости, были оставлены здесь уже давно: хлеб высох, вода застоялась. И все же они были для меня лучше любого изысканного блюда. Утолив кое-как аппетит, я задумалась. Была ли корзинка оставлена здесь специально для меня? Надежда подсказывала положительный ответ. Однако кто мог догадаться, что мне требуется помощь? Кому-то известно, что я жива? Тогда зачем меня заперли в этом мрачном склепе? Подруга не стала бы скрывать, что меня жестоко наказали. Если меня приговорили к тюремному заключению, что означала церемония похорон? Если же меня обрекли на голодную смерть, чье милосердие обеспечило меня провизией?

В общем, я была склонна думать, что замысел настоятельницы стал известен одной из моих сторонниц в обители, и она нашла способ заменить яд опиатом; она же оставила здесь еду, чтобы я продержалась, пока она меня вызволит; и она же должна была бы известить моих родных об опасности, мне угрожающей, и рассказать, как меня можно освободить. Почему же тогда еды так мало и она так плоха? Как кому-то из моих друзей удалось бы проникнуть в подземелье без ведома настоятельницы? А если они смогли, зачем закрыли за собой дверь так прочно? Противоречий было много, но такое объяснение больше всего соответствовало моим надеждам, и я предпочитала держаться за него.

Мои рассуждения были прерваны отдаленным звуком шагов. Они приближались, но медленно. Сквозь щели в двери пробились лучики света. Не зная, идут ли это освобождать меня, или кого-то привело в подземелье другое дело, я на всякий случай стала громко звать на помощь. Звуки приближались, свет становился ярче. Наконец с невыразимой радостью услышала я, как ключ поворачивается в замке. Убежденная, что сейчас меня освободят, я подбежала к двери с криком радости. Она открылась, но надежды мои тут же развеялись, когда вошла аббатиса, а за нею – те же четыре монахини, которые были свидетельницами моей мнимой смерти. Они держали в руках факелы и глядели на меня в устрашающем молчании.

Я в ужасе отпрянула. Настоятельница и ее свита спустились в склеп. Она окинула меня сердитым взглядом, но ничуть не удивилась, что я жива. Она присела там же, где раньше сидела я. Дверь снова заперли, и свита выстроилась по сторонам своей госпожи; пламя факелов, пригасшее в сырой атмосфере, тускло позолотило окружающие гробницы. Несколько минут сохранялась мертвая, торжественная тишина.

Я стояла поодаль от аббатисы. Наконец она сделала мне знак подойти. Суровость ее лица лишила меня сил, я едва смогла повиноваться и, приблизившись, не устояла на ногах – упала на колени, умоляюще стиснула руки, но не смогла вымолвить ни звука.

Она уставилась на меня злыми глазами.

– Что я вижу: кающуюся или преступницу? – произнесла она наконец. – Эти руки подняты в знак сокрушения о злодействах или из страха наказания? Эти слезы – признание справедливости приговора или всего лишь мольба о смягчении кары? Боюсь, что последнее вернее!

Она помолчала, не сводя с меня взгляда, затем продолжала:

– Крепись! Я желаю не смерти твоей, но раскаяния. Напиток, который я тебе дала, был не ядом, а снотворным снадобьем. Я обманула тебя затем, чтобы дать тебе испытать муки нечистой совести, представить, как это будет, если ты умрешь скоропостижно, не успев покаяться в своих грехах. Теперь ты познала эту боль; я привела тебя на порог смерти в расчете, что это кратковременное мучение обернется для тебя вечным преимуществом. Я не намерена губить твою бессмертную душу или доводить тебя до желания лечь в могилу под бременем неискупленных грехов. Нет, дочь моя, это далеко не так; я помогу тебе очиститься путем полноценного покаяния, обеспечив тебе длительный досуг для молитв и угрызений.

Итак, внемли моему приговору! Дурное рвение твоих друзей вынудило меня отложить его исполнение, но теперь они помешать не смогут. Весь Мадрид уверен, что ты скончалась; твоих родных убедили в этом, а твои сторонницы из сестер присутствовали при похоронах. Я приняла все меры к тому, чтобы тайна осталась непроницаемой. Посему забудь о мире, с которым ты рассталась навечно, и употреби немногие оставшиеся тебе часы на то, чтобы подготовиться к переходу в мир иной!

Это предисловие заставило меня ожидать чего-то ужасного. Я задрожала и хотела сказать что-то, чтобы отвратить ее гнев; но настоятельница жестом велела мне молчать и вновь заговорила:

– Хотя в последние годы часть законов нашего ордена была несправедливо забыта, и некоторые заблуждающиеся сестры их осуждают (вразуми их Господь!), я намерена восстановить их в полном объеме. Закон против невоздержности суров, но он соразмерен чудовищности преступления. Покорись ему, дочь моя, беспрекословно; ты убедишься в пользе терпения и самоотречения, попав в лучший мир. Внимай же повелению святой Клары! Ниже этого склепа есть тюрьма, предназначенная для таких преступниц, как ты. Вход в нее искусно скрыт, и та, что войдет в нее, должна отринуть всякую мысль о свободе. Сейчас тебя отведут туда. Тебя будут снабжать пищей, достаточной лишь для того, чтобы удержать душу в теле, самой простой и грубой. Плачь, дочь моя, плачь и орошай хлеб свой слезами; видит Бог, что у тебя достаточно причин для печали! Прикованная в одной из этих тайных камер, сокрытая от мира и света навеки, ты не будешь иметь иного утешения, кроме религии, иного общества, кроме покаяния; там проведешь ты, стеная, остаток дней своих. Таково постановление святой Клары; повинуйся и следуй за мной!

Этот варварский приговор поразил меня как удар грома. Я упала. Настоятельница, ничуть не тронутая, поднялась с величавым видом и повторила свой приказ непререкаемым тоном; но я была слишком слаба, чтобы его исполнить. Мариана и Аликс подняли меня и понесли. Аббатиса шла, опираясь на руку Виоланте, а Камилла несла перед нею факел. Так двигалась эта печальная процессия в тишине, нарушаемой лишь моими стонами и вздохами, пока не достигла главного святилища святой Клары. Статую сдвинули с пьедестала, не знаю как. Решетчатая крышка люка откинулась с громким скрежетом. Ужасный звук, подхваченный сводами надо мной и пещерами внизу, пробудил меня от тоскливой апатии. Впереди я увидела черный провал и ведущие туда узкие ступеньки. Я закричала и отшатнулась, я умоляла о сочувствии, призывала на помощь небо и землю. Тщетно! Меня потащили вниз и бросили в одну из камер.

Мое узилище было кошмарно. Ледяная изморось витала в воздухе, стены позеленели от сырости, гады всех мастей, разбегающиеся от света факелов, тощая соломенная подстилка и толстая цепь – все это пронзило мне сердце запредельным ужасом, и я, почти обезумев, вдруг вырвалась из рук державших меня монахинь, бросилась в ноги к аббатисе и в последний раз попыталась ее разжалобить.

– Не о себе молю, – говорила я, – но жизнь моя нужна невинному существу, пожалейте хотя бы его! Пусть я виновна, но дитя не должно страдать за мои грехи! О! Не обрекайте нерожденного на гибель, пощадите меня ради него!

Аббатиса резко отступила, выдернула подол своей рясы из моих пальцев, как будто боялась заразиться.

– Как! – возмущенно воскликнула она. – Ты осмеливаешься просить за плод своего позора? Можно ли позволить жить твари, зачатой в столь чудовищном грехе? Падшая женщина, не смей упоминать о нем более! Рожденный от клятвопреступницы и распутника, кем стал бы он, как не вместилищем всех пороков? Не жди от меня милости, презренная, ни для себя, ни для твоего отродья! Лучше молись, чтобы смерть забрала тебя раньше, чем ты произведешь его на свет; а если уж родится, чтоб тотчас бы и умер! Никто не поможет тебе при родах; сама рожай своего ублюдка, сама корми, сама выхаживай, сама хорони. И дай Бог, дабы случилось это поскорее и ты не успела бы утешиться плодом своего падения!

Эта бесчеловечная речь настоятельницы, ее молитвы о смерти моего ребенка окончательно надломили меня. Со стоном упала я без чувств у ног безжалостной гонительницы.

Не знаю, сколько времени миновало, когда я пришла в себя, – видимо, немало, так как аббатиса и ее сообщницы успели удалиться, не слышно было даже звука их шагов. Одиночество и мертвая тишина стали моим уделом. Я лежала на соломенном ложе; тяжелая цепь, прикрепленная к стене, была обвита вокруг моей талии. Тусклый свет лампы позволял разглядеть все отвратительные подробности камеры. От пещеры ее отделяла низкая неровная перегородка с широким проемом вместо двери. Напротив моей постели стояло свинцовое распятие, рядом валялось потрепанное одеяло, на нем – четки, а поодаль я увидела кувшин с водой, корзинку с куском хлеба и бутылку лампового масла.

Когда я осознала, что в этой мерзкой норе мне предстоит провести всю оставшуюся жизнь, сердце мое заныло от горькой тоски. Ведь еще недавно будущее представлялось совсем иным! Друзья, общество, счастье – все было отнято у меня в одно мгновение! Каким прекрасным казался мне теперь мир, из которого я была исключена навеки! Сколько там приятных предметов, любимых лиц, которых я более не увижу!

Разглядывая в ужасе свою тюрьму, ежась от пронизывающего ветра, что пролетал, завывая, по подземельям, я ощутила эту внезапную, резкую перемену так остро, что не могла поверить в ее реальность. Племянница герцога де Медина, нареченная маркиза де лас Ситернас, выросшая в довольстве, состоящая в родстве со знатнейшими семействами Испании, окруженная преданными друзьями… И я в один момент стала пленницей, отягощенной цепями, лишенной всего, даже сытной пищи? Быть может, это мираж, страшное видение?

Со временем мне пришлось убедиться, что такова моя новая реальность. Каждое утро я ожидала облегчения, каждое утро приносило разочарование. В конце концов я перестала думать о спасении, отдалась на волю судьбы и ожидала, что свобода придет ко мне лишь в компании со смертью.

Телесные мучения, пережитые кошмары и душевная боль ускорили срок моего разрешения от бремени. Забытая всеми, изнуренная, без врачебной помощи, без дружеской поддержки, в муках, которые тронули бы самые жесткие сердца, я родила сына. Но я не знала, как ухаживать за ним, как сберечь. Я могла лишь омывать его слезами, согревать в своих объятиях и молиться. Но недолго было мне дано трудиться ради него; отсутствие должного ухода, моя неопытность, холод подземелья, дурной воздух – все это сократило дни жизни моего милого мальчика. Он скончался спустя несколько часов после рождения, и что я чувствовала тогда, не поддается описанию.

Но горем своим я не могла его спасти. Оторвав полосу от своего савана, я запеленала любимое дитя, прижала к груди; его холодная щечка касалась моего лица. Я целовала его, говорила с ним, плакала над ним день и ночь. По утрам, каждые сутки, в тюрьму приходила Камилла, приносила мне поесть. Несмотря на черствость ее характера, она не могла спокойно смотреть на это. Она опасалась, что я тронусь рассудком от горя; я и в самом деле была не вполне здорова. Камилла уговаривала меня отдать тельце, чтобы его похоронить; но я ни за что не хотела этого. Я поклялась не расставаться с ним, пока жива: его присутствие было единственной моей радостью.

Конечно, тело скоро начало разлагаться, и на любой взгляд дитя превратилось в нечто омерзительное, но только не на взгляд матери. Я не чувствовала отвращения. Час за часом проводила я на жалком ложе, созерцая то, что было когда-то моим ребенком, пытаясь различить его черты, уже искаженные распадом. Даже когда меня освободили из тюрьмы, я не оставила свое дитя, взяла с собой. Но здесь мои добрые друзья… – тут Агнес поцеловала руки маркизы и Виргинии, – наконец убедили меня предать останки моего бедного мальчика могиле. Разум победил, и он теперь покоится в освященной земле.

Как я уже упоминала, Камилла регулярно приносила мне еду. Она постоянно напоминала, что я должна отречься от всех надежд на свободу и мирское счастье, но упреками не донимала и подбадривала меня, чтобы я терпеливо сносила временные лишения и утешалась религией. Мое положение явно огорчало ее больше, нежели она осмеливалась показать. Часто бывало, что в глазах ее читалось немое сочувствие, когда она вслух расписывала ужасную греховность моих проступков. По сути, я уверена, что ни одна из моих мучительниц (остальные три тоже появлялись время от времени) не была в душе настолько сурова и жестока, но они верили, что причинять мучения моему телу – это единственный способ спасти мою душу. Их добрые качества были подавлены слепым повиновением аббатисе. Уж ее-то ненависть не была напускной! План моего побега был раскрыт аббатом капуцинов, и она вообразила, что этот случай уронил ее во мнении святого человека; поэтому ее рвение не ослабевало. А слово настоятельницы свято для большинства сестер в обители. Они верят аббатисе, что бы той ни вздумалось сказать. Подавив голос разума и милосердия, они беспрекословно принимают ее речи за истину. Относительно меня ее указания исполнялись дотошно, так как монахини были глубоко убеждены, что, проявив ко мне хоть малейшую жалость, они лишат меня шансов на спасение за гробом.

Потому-то Камилла и старалась наставить меня на путь истинный, проявляя предписанную суровость, постоянно напоминая о чудовищности моих грехов. Я легко распознавала в ее речах характерные выражения настоятельницы. Сама аббатиса наведалась ко мне лишь один-единственный раз. Она обрушила на меня весь накопившийся запас ненависти. Упреки, издевательства… Когда же я снова воззвала к ее милосердию, она посоветовала мне обратиться к небесам, поскольку на земле я милости не заслуживаю. Даже вид моего умершего ребенка не вызвал у нее никаких эмоций. Я слышала, как аббатиса, уходя, велела Камилле ужесточить условия моего заключения. Бездушная женщина!..

Однако мне стоит умерить негодование. Она искупила свои ошибки внезапной и мучительной смертью. Мир ее памяти! Да будут ее преступления прощены на небесах, как я прощаю ей свои мучения на земле!

Жалкое прозябание все длилось, и я никак не могла привыкнуть к своей тюрьме; с каждым днем она угнетала меня все сильнее. Холод становился пронзительнее, воздух – тлетворнее. Я ослабела, исхудала, меня била лихорадка. Я уже не могла подняться с соломенной постели, чтобы подвигаться хотя бы в тех узких пределах, которые позволяла длина цепи. И все же, несмотря на истощение, слабость и усталость, я боялась прихода сна. Отдых мой постоянно прерывали какие-то мерзкие насекомые. Иногда уродливая жаба, распухшая от ядовитых испарений подземелья, проползала по моей груди, оставляя слизистый след. Порой юркая холодная ящерица будила меня, пробежав прямо по моему лицу, и запутывалась в прядях сбившихся волос. Случалось, что, проснувшись, я находила длинных червей, обвившихся вокруг моих пальцев, – тех, которые кормились разлагающейся плотью моего ребенка. Как и любая женщина, от этих прикосновений я дрожала и вскрикивала от ужаса и омерзения.

А потом случилось так, что Камилла захворала. Видимо, это была какая-то заразная болезнь. У нее был сильный жар, она бредила, и, кроме послушницы, приставленной ухаживать за ней, никто в ее келью не заходил, опасаясь заразиться. Она никак не могла прийти ко мне. Настоятельница же и другие сестры, посвященные в тайну, в последнее время полностью доверили присмотр за мною Камилле и позабыли обо мне. Их больше занимала подготовка к празднику. О причине отсутствия Камиллы мне рассказала после освобождения мать Урсула. Тогда же я ни о чем догадаться не могла и поджидала мою тюремщицу, сперва с нетерпением, потом с отчаянием. Прошел один день, потом второй, третий. Камилла не появилась! Еда кончилась! Я определяла течение времени по выгоранию масла в лампе; к счастью, мне выдавали запас на неделю. Я предполагала, что либо монахини обо мне позабыли, либо настоятельница прямо приказала им уморить меня.

Последнее казалось наиболее вероятным; однако так сильна естественная любовь к жизни, что я не хотела признавать этого. Как ни было тягостно мое существование, жизнь была все еще дорога мне. С каждой минутой я убеждалась, что надеяться больше не на что. Я исхудала, как скелет, члены мои коченели, зрение ослабло.

Могла я лишь стонать, когда когти голода впивались в мои внутренности, и эхо, отражаясь от сводов темницы, уныло вторило мне. Я ждала уже момента избавления от уз земных, когда явился мой ангел-хранитель… мой любимый брат… и успел спасти меня. Будучи слаба глазами, я не сразу признала его, но когда поняла, кто этот друг, пришедший столь своевременно, внезапный прилив восторга исчерпал мои силы, и благодетельная природа погрузила меня в спасительный обморок.

Вы все знаете, сколь многим я обязана семейству Вилла-Франка. Но вам неизвестно, что благодарность моя к наилучшим друзьям моим безгранична. Лоренцо! Раймонд! Как имена ваши дороги мне! Помогите мне стойко перенести внезапный переход из глубины несчастий к вершине блаженства. Жизнь и свобода возвращены мне, только что бывшей узницей, страдавшей от голода и холода, от цепей и одиночества; ныне я наслаждаюсь всеми благами богатства и комфорта, меня окружают все, кто дорог моему сердцу, и скоро я стану невестой того, с кем давно уже обвенчана душа моя. Счастье мое так огромно, так совершенно, что рассудок изнемогает под его весом. Лишь одно мое желание пока не сбылось. Я хотела бы, чтобы здоровье брата восстановилось, а память об Антонии упокоилась с нею в могиле. Я верю, что пережитые страдания искупили пред лицом небесного судии единый миг моей слабости. Вина моя велика и тяжела, я сознаю это. Но пусть муж, однажды победивший мое целомудрие, не сомневается: я поддалась ему не из-за страстности своего темперамента. Раймонд, меня подвела любовь к тебе. Я оступилась, я не устояла; но я полагалась на твою честь не меньше, чем на свою, и переоценила свою стойкость. Я поклялась больше никогда не видеться с тобой. Если бы не последствия того момента слабости, я сдержала бы слово. Судьба распорядилась иначе, и теперь я рада, что так случилось. Но, хотя у меня и есть оправдания, я до сих пор краснею, вспоминая о своем неблагоразумии. Посему оставим эту неприятную тему, добавлю лишь, что у тебя, Раймонд, не будет причин сожалеть о нашем браке, и чем серьезнее были ошибки твоей возлюбленной, тем безупречнее будет поведение твоей жены!

* * *

На этом рассказ Агнес завершился; маркиз де лас Ситернас ответил ей так же искренне и тепло. Лоренцо сказал, что его радует возможность породниться с человеком, к которому давно питал высочайшее уважение.

Папская булла раз и навсегда освободила Агнес от религиозных обетов. Поэтому свадьбу сыграли, как только были сделаны все необходимые приготовления. По желанию маркиза церемонию провели со всей возможной пышностью, при большом стечении народа. После того как молодожены приняли поздравления всего Мадрида, дон Раймонд увез любимую в свой андалузский замок. Их сопровождали Лоренцо и маркиза де Вилла-Франка со своей прекрасной дочерью. Теодора, само собой, тоже не забыли. Он был неописуемо рад, что его господин женился. Перед отъездом маркиз, чтобы в какой-то мере загладить невольную вину перед Эльвирой, навел справки и узнал, что и она, и ее дочь были многими услугами обязаны Леонелле и Хасинте. Он выразил свое уважение к памяти невестки, щедро одарив обеих женщин. Лоренцо последовал его примеру. Леонелле чрезвычайно польстило внимание таких знатных кавалеров, а Хасинта благословила тот час, когда в ее доме поселилась нечистая сила.

Агнес, со своей стороны, не забыла о монахинях, с которыми была дружна в обители. Достойная мать Урсула, открывшая ей путь на свободу, по ее просьбе была назначена начальницей общины «Дочерей милосердия», одной из лучших и самых зажиточных в Испании. Берта и Корнелия решили не расставаться с подругой, и их назначили на важные посты в том же заведении. Судьба монахинь, помогавших настоятельнице преследовать Агнес, была плачевной: Камилла, по болезни лежавшая в постели, погибла в огне при разрушении обители святой Клары; Мариана, Аликс и Виоланте вместе с двумя другими сестрами пали жертвами народного гнева. Те три участницы совета, которые поддержали приговор настоятельницы, получили суровое порицание и были изгнаны в захудалые общины в отдаленных провинциях. Там они доживали век, стыдясь своей прежней слабости и страдая от холодности и презрения окружающих.

Преданная служба Флоры была, конечно же, вознаграждена. Она выразила желание возвратиться на давно покинутую родину. Ей оплатили место на корабле, снабдили всем необходимым, и она благополучно прибыла на Кубу со множеством подарков от Раймонда и Лоренцо.

Уплатив все долги благодарности, Агнес могла приступить к осуществлению своего заветного плана. Лоренцо и Виргиния, проживая в одном доме, постоянно общались. Чем чаще они встречались, тем более он убеждался в ее достоинствах. Она же, со своей стороны, лезла из кожи вон, чтобы понравиться ему; возможности поражения она не допускала. Лоренцо любовался ее внешностью, грациозными манерами, разнообразными талантами и кротким нравом. Ему льстила ее благосклонность, которую она не умела полностью скрыть. Однако в чувствах его не было той пылкости, с какой он мечтал об Антонии. Образ этой милой и несчастной девушки долго жил в его сердце, и все попытки Виргинии вытеснить его были напрасны. Впрочем, когда герцог заговорил с племянником об этом браке, которого горячо желал, тот не отказался. Долго не хотел он вступать в новые отношения, но настойчивые уговоры друзей и личные качества барышни преодолели это препятствие. Лоренцо попросил руки дочери у маркиза, и оно было принято с радостью и благодарностью.

Виргиния стала женой Лоренцо, и он не разочаровался в своем выборе. Уважение к ней крепло у него с каждым днем. Постепенно возникли и более теплые чувства. Образ Антонии мало-помалу потускнел у него в душе, и Виргиния стала единственной дамой его сердца; она вполне заслужила безраздельно владеть им.

Дальнейшая жизнь Раймонда и Агнес, Лоренцо и Виргинии сложилась счастливо, насколько доступно счастье для смертных, коим суждено стать добычей горестей и разочарований. Чрезвычайные бедствия, которые выпали им на долю в юности, так их закалили, что все последующие невзгоды они воспринимали легко. Фортуна истратила на них самые острые стрелы из своего колчана, остальные в сравнении казались тупыми. После жестоких бурь ветра житейских неприятностей были для них не страшнее, чем легкий бриз, веющий над южными морями.

Глава XII

…Порочный, злобный негодяй,

В чертогах ада не сыскать таких.

И горд, и яростен, ума хоть отбавляй…

Он – враг для всех людей, и добрых, и дурных.

Джеймс Томсон (1700–1748)

На следующий день после гибели Антонии весь Мадрид был взбудоражен удивительным известием. Один из стражников, участвовавших в обыске склепа, нарушил запрет и рассказал об убийстве; он также назвал имя преступника. Смятение горожан было беспримерно. Многие не верили, шли в аббатство, чтобы удостовериться. Стремясь избежать позора, которым злодеяние аббата запятнало всю братию, монахи уверяли посетителей, что Амброзио не может принять их, как обычно, попросту по причине болезни. Но это объяснение помогало им недолго. Поскольку оно повторялось изо дня в день, рассказ солдата приобретал все большую достоверность. Поклонники отвернулись от аббата; никто не сомневался в его виновности, и те, кто прежде возносил ему пылкие хвалы, теперь громче всех порицали его.

Пока о его вине или невиновности горячо спорили жители Мадрида, Амброзио изнемогал от сознания собственной низости и от страха перед неминуемым наказанием. Оглядываясь на совсем недавнее время, когда он занимал высокий пост, живя в мире со светом и с собой, он с трудом мог поверить, что стал преступником, чьи злодеяния пророчат ему страшный удел. Не прошло и полугода с тех пор, как он был чист и добродетелен и его обхаживали мудрейшие и знатнейшие особы Мадрида, а простой народ оказывал почет, близкий к обожанию. А теперь он, всеми отвергнутый, сидел в тюрьме Священной канцелярии и был, вероятно, обречен умереть под пытками.

Он не мог рассчитывать, что ему удастся обмануть судей. Доказательства его вины были слишком очевидны. Присутствие в склепе в неподобающий час, испуг при обнаружении, кинжал, который он пытался спрятать, капли крови, брызнувшие на его рясу из раны Антонии, вполне изобличали Амброзио как убийцу. Ничем не мог он утешиться. Религия ему опоры не давала. Ему приносили книги моральных поучений, но он не находил в них ничего, кроме указания на чудовищность своих деяний. Попытавшись молиться, он вспомнил, что не заслуживает попечения небес. Мерзости в прошлом, тревога в настоящем, страх перед будущим – так он провел несколько дней до назначенного срока допроса.

И этот день настал. В девять утра дверь камеры отперли; вошел тюремщик и велел монаху следовать за ним. Его привели в просторный зал, задрапированный черной тканью. За столом сидели трое мужчин, важных и суровых с виду, также одетых в черное. Одним из них был Великий инквизитор, который счел, что столь особенное дело должен расследовать сам. На некотором расстоянии стоял стол поменьше – там сидел секретарь, снабженный всеми принадлежностями для письма. Амброзио жестом велели приблизиться и стать у стола. Глянув искоса вниз, он увидел расставленные по залу железные инструменты, которых он раньше не видел, но сразу догадался, что это – орудия пыток. Он побледнел и с трудом удержался на ногах.

Царила полная тишина, только инквизиторы таинственно перешептывались. Прошло около часа, и с каждой секундой страхи Амброзио становились все острее. Наконец в стене напротив двери, куда его ввели, со скрежетом отворилась другая дверца, и офицер стражи ввел прекрасную Матильду. Волосы ее в беспорядке обрамляли лицо; щеки были бледны, глаза запали и потускнели. Она печально взглянула на Амброзио; тот ответил взглядом неприязни и упрека. Ее поставили напротив него. Трижды прозвонил колокольчик. Это был сигнал к началу заседания; инквизиторы приступили к делу.

Процедура этого следствия такова, что обвинение не формулируется и имя обвинителя не называется. Арестованных только спрашивают, готовы ли они признаться. Если они заявляют, что ничего не совершили, а значит, им не в чем признаваться, их немедленно подвергают пытке. Она повторяется с перерывами до тех пор, пока подозреваемые не признают себя виновными, либо пока у дознавателей не иссякнет терпение. Но без прямого признания вины инквизиция не выносит окончательный приговор своим пленникам. Обычно между допросами проходит немало времени; но следствие по делу Амброзио было ускорено в связи с торжественным аутодафе, назначенным на ближайшие дни, и инквизиторы хотели, чтобы такой выдающийся преступник сыграл в их представлении главную роль в качестве разительного примера их бдительности.

Аббата обвинили не только в насилии и убийстве; ему, как и Матильде, вменили в вину занятия колдовством. Девушку схватили как соучастницу в убийстве Антонии. Однако при обыске ее кельи были найдены подозрительные книги и предметы, а у монаха – то самое зеркало, которое Матильда случайно оставила в его покоях. Странные знаки, выгравированные на нем, привлекли внимание дона Рамиреса, проводившего обыск; он забрал зеркало и показал Великому инквизитору. Тот внимательно рассмотрел находку, а потом, сняв с пояса золотой крестик, приложил его к зеркалу. Тотчас раздался громкий звук наподобие удара грома, и стальной диск разбился на множество осколков. Тем самым подозрение насчет занятий магией подтвердилось. Предположили даже, что исключительное влияние монаха на публику объяснялось колдовским наваждением.

Намереваясь заставить его признаться и в том, что он сделал, и в том, чего не делал, инквизиторы приступили к допросу. Несмотря на страх перед пытками как преддверием смерти и вечных мук, аббат смело и решительно заявил о своей невиновности. Матильда последовала его примеру, но голос ее дрожал и срывался. Уговорить монаха признаться не удалось, и инквизиторы приказали начать пытку.

Амброзио испытал на себе самые ужасные изобретения человеческой жестокости. И все же смерть, сопряженная с чувством вины, так страшна, что ему хватило стойкости выдержать все, не признавшись.

Когда боль стала невыносимой, он потерял сознание, и только после этого палачи отпустили его. Затем наступила очередь Матильды; однако, устрашенная видом мучений аббата, она утратила отвагу, упала на колени и призналась, что имела дело с духами ада и видела, как монах убивал Антонию; но касательно колдовства она заявила, что Амброзио в этом совершенно не виновен. Увы, ей не поверили. Пока она говорила, аббат очнулся и услышал ее признание; но он был слишком ослаблен первой порцией пыток, и новых мог не вынести. Его отправили обратно в камеру, предварительно уведомив, что, когда он немного оправится, его ожидает второй допрос. Инквизиторы надеялись, что тогда он будет не столь упрям и устойчив.

Матильде же сразу объявили, что во искупление своих грехов она должна будет взойти на костер во время ближайшего аутодафе. Слезы и мольбы не смягчили судей, и ее силой утащили из зала.

Лежа в своей темнице, Амброзио жестоко страдал: у него были вывихнуты суставы, выдернуты ногти на руках и ногах, пальцы сплющены и сломаны тисками. Но эта боль оказалась гораздо более терпима, чем муки разума и треволнения души. Он понимал, что, независимо от того, признается он или нет, его все равно осудят. Вспоминая о том, чего ему уже стоило запирательство, он с ужасом думал о повторении и почти решился сознаться, но мысль о последствиях вновь и вновь поражала его, и решимость угасала. Он слышал приговор, вынесенный Матильде, и не сомневался, что с ним поступят так же. Как страшно было думать, что, погибнув в пламени, он избавится от кратковременной боли, но будет ввергнут в мучения более изощренные – и вечные!

Он не мог скрыть от себя, что у него есть основательные причины страшиться отмщения Господа. Заплутав в лабиринте страхов, тщетно пытался он найти прибежище во мраке атеизма; тщетно отрицал бессмертие души, твердя, что, закрыв однажды глаза, больше никогда их не откроет, и душа его исчезнет вместе с телом. Глубоко уверовать в это ему не удавалось: уж слишком он был учен, знания его слишком прочны, суждения выверенны. Он не мог не ощущать божественного присутствия и прежде, а теперь эта неоспоримая истина виделась ему в ярчайшем свете, но более не доставляла утешения, а только доводила до безумия, разбивая слабо обоснованные надежды на избавление от кары; под ее воздействием обманчивые пары философии развеялись, как сон.

С неослабевающей тревогой ждал монах, когда его снова допросят. Он придумывал разные нереальные способы избавления от казни как на этом, так и на том свете. Разум заставлял его признать существование Бога, а Совесть отрицала бесконечность божественной доброты. Ведь он видел порок в его истинном обличье. Еще только собираясь совершить свои преступления, он взвесил их до последней частицы и все-таки не отказался от них!

Убежденный, что прощения ему не будет, он не каялся, не оплакивал свои грехи, не пользовался немногими оставшимися часами, чтобы смягчить гнев небес; вместо этого он впал в буйную ярость. Он сокрушался об ожидающем его наказании, а не о своих злодеяниях; он выражал свой страх напрасными жалобами и богохульствами.

По мере того как немногие лучи дневного света, проникавшие в оконце тюрьмы, угасали и сменялись бледным, мерцающим светом лампы, страхи Амброзио усугублялись, а мысли становились все мрачнее, все горше. Он боялся приближения сна. Стоило ему закрыть глаза, утомленные слезами и бдением, как он словно попадал внутрь тех жутких видений, которые будоражили его мозг днем. Он оказывался в сернистых долинах, в пылающих пещерах, где его поджидали демоны, назначенные мучить его и подвергавшие его пыткам одна страшнее другой. В промежутках ему являлись призраки Эльвиры и ее дочери. Они упрекали его в своей смерти, сообщали о его злодействах демонам и призывали их еще крепче взяться за него.

От таких снов он просыпался весь в холодном поту и вскакивал, дико озираясь. Пробуждение лишь заменяло ужасную определенность на столь же невыносимые предположения. И часто восклицал он: «О! Как страшна ночь для виновного!»

День второго допроса приближался. Амброзио принудили пить снадобья, которые должны были восстановить его телесные силы, чтобы он мог продержаться подольше. Ночью накануне этого дня он не смог заснуть совсем. Страх его был настолько силен, что лишил его способности думать, низвел его почти до идиотизма. Он просидел несколько часов в оцепенении у стола, на котором тускло горела лампа, не в силах ни говорить, ни шевелиться.

– Амброзио, погляди на меня! – вдруг произнес знакомый голос.

Монах вздрогнул и поднял голову. Перед ним стояла Матильда. Она сменила рясу на платье, и элегантное, и роскошное, сплошь усыпанное блестками бриллиантов; волосы ее придерживал венчик из роз. В правой руке она держала книжку; лицо ее выражало живейшее удовольствие, но оно сочеталось с властным, необузданным величием, и это испугало монаха и умерило его восторги.

– Ты здесь, Матильда? – воскликнул он наконец. – Как тебе удалось войти? Кто снял с тебя цепи? Что означают это великолепие и радость, блистающая в твоих глазах? Твои судьи сжалились? У меня появился шанс на спасение? Ответь мне, будь добра, и скажи, на что мне надеяться, чего страшиться?

– Амброзио! – ответила она с видом властного достоинства. – Я презрела ярость инквизиции. Я свободна! Пара мгновений – и я окажусь за тридевять земель от этой темницы; правда, свобода далась мне дорогой, ужасной ценой! Рискнешь ли и ты, Амброзио? Осмелишься ли переступить границу, отделяющую людей от ангелов? Ты молчишь… Я читаю твои мысли и признаю, что твои догадки верны.

Да, Амброзио, я отдала все за жизнь и свободу! Я отреклась от служения Богу и стала под знамена его врагов. Возврата нет; но если бы и можно было воротиться, я не захотела бы. О! Мой друг, как смириться с такой смертью! Слышать проклятия и брань! Сносить оскорбления разъяренной толпы! Терпеть бремя боли, позора и бесчестия! Кто может без ужаса подумать о такой судьбе? Потому я не сожалею о сделке. Я отдала далекое и неверное счастье в обмен на близкое и надежное. Я сохранила жизнь, да еще обрела возможность украсить ее всеми видами наслаждений! Духи ада повинуются мне как своей государыне; с их помощью я проведу жизнь, пользуясь утонченной роскошью и предаваясь сладострастию, ублажая все природные чувства; всякую страсть отведаю я до пресыщения, а потом велю своим слугам изобрести новые удовольствия, чтобы потешить мои разыгравшиеся аппетиты! Я жажду скорее прибыть в свои новые владения. Ничто не заставило бы меня замешкаться в этом мерзком месте хоть на минуту, но я хочу еще убедить тебя последовать за мной. Амброзио, я по-прежнему люблю тебя; из-за общей вины, общей опасности ты стал мне еще дороже, и я хочу спасти тебя. Отринь же решительно предрассудки тупых людишек; оставь Бога, который оставил тебя, и поднимись до уровня высших существ!

Она умолкла в ожидании ответа монаха. После долгого молчания он сказал, содрогнувшись, тихо и неуверенно:

– Матильда! Какова была плата за твою свободу?

Она ответила твердо, бесстрашно:

– Амброзио, я отдала свою душу!

– Несчастная, что ты натворила! Жизнь мимолетна, пройдут немногие годы, и как ужасно ты будешь страдать потом!

– Слабый человек, пройдет лишь одна эта ночь, и как ужасно будешь страдать ты сам! Тебе мало того, что с тобой сделали? Завтра тебя угостят вдвое большей порцией. А об огненной казни ты не забыл? Через два дня тебя поведут на костер! А тебя все еще морочат мечты о спасении души? Подумай, каков ты! Подумай о крови невинных, которые взывают о мщении у престола Господа! А потом надейся на милость его! Мечтай о небесах, вздыхай о мирах света, о покое и радости! Это нелепо! Открой глаза, Амброзио: ты обречен на вечную погибель, за гробом тебя ждет лишь бездна всепожирающего пламени. И ты торопишься поскорее в него погрузиться, хотя есть способ этого избежать? Нет, нет, Амброзио, давай отодвинем срок божественного возмездия! Решайся, и ты сможешь наслаждаться настоящим, не заботясь об отдаленном будущем.

– Матильда, твои советы опасны. Я не смею, не желаю им следовать. Бог милостив, и я не отчаиваюсь обрести помилование.

– Вот как? Мне больше нечего сказать. Я спешу в страну радости и свободы, а ты оставайся здесь в ожидании смерти и вечных мук!

– Погоди, Матильда! Тебе подчиняются духи ада; ты можешь открыть двери этой тюрьмы, избавить меня от этих тяжких уз. Спаси меня, молю, и унеси из этой страшной темницы!

– Это единственное, чего я не могу сделать. Мне запрещено помогать служителям церкви и сторонникам Бога. Откажись от этих званий, и я к твоим услугам!

– Я не продам за это свою душу.

– Ладно, упорствуй и дальше, до самого костра; тогда ты пожалеешь о своей ошибке, но момент уже будет упущен. Я ухожу. Но на тот случай, если до последнего часа ты поумнеешь, я дам тебе средство для исправления дела. Я оставлю тебе вот эту книгу. Прочти в обратном порядке первые четыре строки на седьмой странице. Дух, который ты уже когда-то видел, немедленно предстанет перед тобой. Если поступишь мудро, мы встретимся снова; если нет – прощай навсегда!

Матильда бросила книгу на пол. Облако синего пламени окутало ее. Она помахала Амброзио рукой и исчезла. Мгновенная вспышка, озарившая камеру, угасла, и от этого стало как будто еще темнее. Одинокая лампа светила так тускло, что монах едва сумел добраться до стула. Он сел, скрестив руки на груди, уронил голову на стол и погрузился в бессвязные, трудные раздумья.

Он так и сидел в этой позе, когда дверь камеры отворилась. Монах встрепенулся. Тюремщик велел ему выходить; он встал и с трудом побрел за ним. Его привели в тот же зал, где он снова предстал перед Великим инквизитором и его подручными и снова должен был ответить, не готов ли он признаться. Амброзио ответил, как раньше, что, не будучи ни в чем виновен, не может и признаться. Но когда палач приготовился начать пытку, когда монах увидел эти орудия, уже зная, какую боль они способны причинить, решимость оставила его.

Не думая о последствиях, беспокоясь лишь о сиюминутном спасении, он признался не только в тех грехах, в которых был действительно виновен, но и в тех, в которых его не подозревали. Когда его спросили о побеге Матильды, вызвавшем сильное смятение умов, он сообщил, что она продалась Сатане и сбежала при помощи колдовства. Он еще пытался убедить судей, что сам никогда не общался с духами ада, но под угрозой новой пытки объявил себя и колдуном, и еретиком, и принял все звания, какими инквизиторам было угодно его наградить.

За признанием сразу же последовал приговор. Монаху велели приготовиться к смерти на аутодафе, которое должно было состояться в двенадцатом часу ночи. Этот час был выбран потому, что зрелище пламени, бушующего на фоне мрака полуночи, производит особенно сильное впечатление на людей.

Амброзио, ни живого ни мертвого, оставили одного в камере. Ужас ожидания поглотил его. Он то погружался в мрачное молчание, то испытывал лихорадочный подъем, то принимался заламывать руки и проклинать тот час, когда явился на свет. В один из таких моментов взгляд монаха упал на таинственный подарок Матильды. Его бешенство мгновенно утихло. Он пристально рассмотрел книгу, взял ее в руки, но немедленно отбросил, будто обжегшись. Он заметался по камере из угла в угол, потом остановился и опять уставился на упавшую книгу. Ему подумалось, что это единственный выход из его ужасного положения. Он нагнулся и подобрал книгу, но еще немного поколебался, и желая, и опасаясь испробовать заклинание.

В конце концов мысль о надвигающемся приговоре поборола его нерешительность. Амброзио раскрыл томик; но так волновался, что поначалу не мог найти страницу, указанную Матильдой. Устыдившись собственной слабости, он собрался с духом, пролистал книгу до седьмой страницы и начал читать ее вслух, но то и дело отвлекался, тревожно поглядывая по сторонам, и ожидая, и страшась увидеть духа. Однако он продолжал читать; дрожащим голосом, часто прерываясь, он произнес все четыре строки.

Язык этого текста был монаху совершенно незнаком. Едва выговорил он последнее слово, как эффект заклинания начал проявляться. Грянул гром, тюрьма сотряслась до фундамента, камеру озарила молния, и наконец в вихре сернистых паров монаху во второй раз явился Люцифер. Но когда Матильда вызывала его, он принял облик серафима, чтобы обмануть Амброзио. Теперь он не скрывал уродства, постигшего его после падения с небес. На его плечах еще виднелись ожоги от молний Творца. Его гигантское тело было черно; на руках и ногах – длинные когти. Глаза его пылали яростью, от этого взгляда ужаснулись бы и храбрейшие сердца. За плечами его колыхались два громадных крыла, черных как ночь. На голове вместо волос – змеи, извивающиеся и шипящие. В одной руке он держал свиток пергамента, в другой – стальное перо. Молнии сверкали вокруг него, грохотали раскаты грома, как будто настал последний час Природы.

Ожидавший совсем иного зрелища, Амброзио застыл, потеряв дар речи. Потом гром утих, наступила полная тишина.

– Для чего ты вызвал меня сюда? – спросил демон; голос его, заглушаемый серными парами, звучал хрипло.

Этот звук сопровождался новым, более громким и жутким раскатом. Землетрясение поколебало пол под ногами монаха.

Амброзио долго не мог ответить демону.

– Меня осудили на смерть, – сказал он еле слышно, чувствуя, как леденеет его кровь при взгляде на ужасного гостя. – Спаси меня! Унеси отсюда!

– Намерен ли ты вознаградить меня за службу? Осмелишься ли перейти на мою сторону? Отдашься ли мне телом и душой? Готов ли ты отречься от того, кем ты создан, и от его сына, умершего за тебя? Ответь «да!», и Люцифер станет твоим рабом.

– Меньшее вознаграждение не удовлетворит тебя? Неужели только вечная погибель моя? Дух, ты требуешь слишком многого. Прошу, забери меня из этой тюрьмы, стань моим слугой на один час, и я буду служить тебе тысячу лет. Достаточно ли будет этого?

– Не будет. Я должен получить твою душу. Она должна стать моей, и моей навек.

– Ненасытный! Я не хочу обречь себя на вечные муки. Не расстанусь с надеждой на то, что однажды буду прощен.

– Ах, не хочешь? Какая иллюзия поддерживает твои надежды? Близорукий смертный! Жалкое ничтожество! Разве ты не обесчестил себя перед людьми и ангелами? Разве такие огромные грехи могут быть прощены? Ты надеешься уйти из-под моей власти? Судьба твоя уже определена. Предвечный отказался от тебя. В книге судеб ты назначен мне, моим ты и станешь!

– Ты лжешь! Бесконечна милость Всемогущего, и раскаявшемуся будет даровано прощение. Когда мои тяжкие преступления будут искуплены…

– Искуплены? Думаешь, чистилище предназначено для таких, как ты? Ты рассчитываешь, что откупишься от своих злодейств молитвами суеверных сумасбродов и монахов-лежебок? Амброзио! Будь благоразумен. Адского пламени тебе не миновать, но приговор можно отсрочить. Подпиши этот лист; я унесу тебя, и ты проведешь оставшиеся годы беспечно и свободно. Насладишься всеми благами жизни. Но помни: как только душа твоя расстанется с телом, она отправится ко мне, и я от своего права не откажусь.

Монах промолчал; но по лицу его было видно, что слова искусителя попали в цель. Враг рода человеческого возобновил атаку и так искусно сыграл на отчаянии и страхах Амброзио, что уговорил его взять свиток. Затем он воткнул стальное перо в вену на левой руке монаха. Оно вошло глубоко и сразу наполнилось кровью, но боли Амброзио не ощутил. Затем перо само легло ему в руку. Дрожа, несчастный положил свиток на стол и приготовился подписать его. Вдруг он застыл, отпрянул от стола и бросил перо.

– Что я делаю? – вскричал он и, повернувшись к демону, в отчаянии потребовал: – Оставь меня! Изыди! Я не подпишу этот договор.

– Глупец! – воскликнул разочарованный демон, метнув на монаха ужасающий взгляд, пронзивший его душу насквозь. – Ты играть со мной вздумал? Что ж, иди! Гори, корчись в агонии, а потом изведай пределы милости Предвечного! Но если вздумаешь позвать меня снова, берегись: шутить со мной не стоит! Если опять заколеблешься, я вот этими когтями разорву тебя на мелкие куски. Повторяю: ты подпишешь?

– Нет. Оставь меня. Убирайся!

Ужасный удар грома, новое сотрясение земли; темница наполнилась громкими воплями, и демон исчез, изрыгая проклятия. Сперва монах обрадовался тому, что сумел устоять перед искушением, восторжествовал над духом зла; но час казни приближался, и в его сердце вновь проснулся страх. Его пробрала дрожь, когда он понял, что скоро предстанет пред лицом Создателя, которого он так жестоко оскорбил.

Колокол возвестил полночь. При звуке первого удара кровь застыла в жилах аббата. Каждый следующий удар означал для него пытку и смерть. Он прислушивался, не шагают ли уже стражники по тюремным коридорам; и когда звон колокола утих, в приступе отчаяния он схватил магический томик и открыл его. Поспешно, как бы боясь на секунду задуматься, он долистал до седьмой страницы и без остановки прочитал роковые строки. Люцифер вновь явился в сопровождении тех же адских эффектов перед дрожащим чародеем.

– Ты меня вызвал, – сказал он. – Уже поумнел? Согласен ли принять известные тебе условия? Вручи мне свою душу, и я мгновенно унесу тебя отсюда. Пора решаться, иначе будет поздно. Подпишешь ты пергамент?

– Я вынужден… Судьба торопит… Я принимаю твои условия!

– Поставь свою подпись! – ликуя, отозвался демон.

Договор и перо с кровью по-прежнему лежали на столе. Амброзио подошел, взялся было за перо, но на мгновение застыл в сомнениях.

– Послушай! – крикнул искуситель. – Сюда идут. Поторопись!

И в самом деле, снаружи были слышны приближающиеся шаги солдат, которым велели отвести Амброзио на костер. Этот звук покончил с нерешительностью монаха.

– Какова суть этого договора? – спросил он.

– Ты передаешь мне свою душу в вечное владение и без возврата.

– Что я получаю взамен?

– Мое покровительство и освобождение из этой темницы. Подпиши, и я тотчас это сделаю.

Амброзио поднес перо к пергаменту, и снова мужество изменило ему. Сердце его сжалось от ужаса, и он опять бросил перо на стол.

– Слаб, как дитя! – взревел раздраженный дьявол. – Долой эту глупость! Ты подпишешься сию минуту, или я дам волю своему гневу!

В этот момент был отодвинут наружный засов на двери. Узник расслышал скрежет замка и лязганье железа: до прихода конвоя оставались считаные секунды. Доведенный до безумия близкой опасностью, устрашенный угрозами демона, не видя другого способа вырваться из западни, несчастный монах сдался. Он подписал договор и поспешно отдал его в руки злого духа, глаза которого вспыхнули злобной радостью.

– Возьми! – сказал отступник. – А теперь спаси меня! Унеси отсюда!

– Стой! Ты отрекаешься добровольно и полностью от Творца своего и от Сына его?

– Да! Да!

– Отдаешь ли ты душу свою мне навеки?

– Навеки!

– Без оговорок и уловок? Без обращения в дальнейшем к божественному милосердию?

Последняя цепочка была снята с двери камеры. Ключ провернулся в последнем замке. Обитая железом дверь со скрежетом провернулась на ржавых петлях…

– Я твой навек и безвозвратно! – дико завопил монах. – Я отказываюсь от спасения души. Чу! Они уже здесь! О! Спаси меня!

– Я победил! Ты мой, и я исполняю договор.

Едва он договорил, как дверь раскрылась настежь. В тот же миг демон схватил Амброзио за руку, распахнул свои широкие крыла и взмыл в воздух. Потолок разверзся, чтобы пропустить их, и снова сомкнулся, когда они вылетели из темницы.

Внезапное исчезновение заключенного крайне удивило тюремщика. Хотя ни он, ни солдаты не успели увидеть, как исчез монах, сернистая вонь, распространившаяся по всей тюрьме, послужила достаточным указанием на то, кто помог ему освободиться. Они поспешили с докладом к Великому инквизитору. История о том, как дьявол унес колдуна, наделала шума в Мадриде; несколько дней весь город судачил об этом происшествии. Впрочем, постепенно, под наплывом новых впечатлений люди увлеклись другими темами, и Амброзио вскоре был забыт, словно он и не существовал вовсе.

* * *

Тем временем монах, поддерживаемый своим адским проводником, преодолев огромное расстояние со скоростью стрелы, очутился на краю глубокой расщелины в горах Сьерра-Морена. Амброзио спасся от инквизиции, но блаженной свободы пока не ощущал. Проклятый договор тяготил его; недавние события, в которых он был главным действующим лицом, оставили на его сердце болезненный и смутный отпечаток.

Пейзаж, который открывался перед ним в свете полной луны, плывущей среди облаков, не способствовал обретению покоя, столь необходимого монаху. Расстройство его воображения усилилось из-за дикости окружающей природы. Мрачные ущелья, трещины, крутые скалы, одна выше другой, вздымающиеся до облаков; разбросанные там и сям рощицы, где ночной ветер хрипло и печально вздыхал среди густого переплета ветвей; пронзительные крики горных орлов, свивших гнезда среди необитаемых пустошей; оглушительный рев потоков, разбухших от недавних дождей, которые рушились водопадами в бездонные пропасти, – безрадостная картина… У подножья скалы, где стоял Амброзио, тихая река медленно катила темные воды, слабо отражавшие лучи луны. Аббат испуганно оглянулся. Его адский спаситель стоял рядом и рассматривал его со смешанным выражением злобы, удовлетворения и презрения.

– Куда ты меня доставил? – сказал монах наконец тихим, дрожащим голосом. – Зачем мне быть в этом унылом месте? Унеси меня отсюда побыстрее! Я хочу встретиться с Матильдой!

Демон не ответил, но продолжал молча рассматривать его. Амброзио не выдержал этого взгляда и отвернулся.

– Итак, он в моей власти! Этот образец набожности! Безупречное существо! Простой смертный, считавший, что ничтожные добродетели поставили его вровень с ангелами. Он мой! Мой безвозвратно, навсегда! Сотоварищи моих страданий! Обитатели преисподней! Как вы будете благодарны мне за такой подарок!

Он помолчал, потом снова обратился к монаху:

– Хочешь встретиться с Матильдой? Несчастный! Скоро вы свидитесь! Ты вполне заслужил место рядом с нею, ибо во всем аду не найдешь мерзавца большего, чем ты. Послушай, Амброзио, в чем на самом деле ты повинен!

Ты пролил кровь двух невинных; Антония и Эльвира погибли от твоей руки. Антония, которую ты изнасиловал, была твоей сестрой! Эльвира, убитая тобою, родила тебя на свет! Трепещи, распутный лицемер! Бесчеловечный убийца матери! Насильник-кровосмеситель! И ты-то полагал, будто неподвластен искушению, избавлен от человеческих слабостей, свободен от ошибок и пороков! Разве гордыня – добродетель? Бесчеловечность – не грех?

А теперь узнай, тщеславный человечек, что я давно уже избрал тебя своей добычей. Я следил за движениями твоего сердца; я увидел, что ты добродетелен не из принципа, а из тщеславия, и выбрал подходящий момент для соблазнения. Я заметил, что ты преклоняешься перед образом Богоматери, как язычник перед идолом. Я велел одной из своих подчиненных, ловкой демонице, приобрести такой же облик, и ты легко поддался обольщениям Матильды. Ее подобострастие тешило твою гордыню; твоей похоти нужен был лишь удобный случай – и ты попал в ловушку, как слепой, и не посовестился совершить проступок, за который так бездушно осудил другого человека.

Это я поставил Матильду на твоем пути; я открыл для тебя двери в спальню Антонии; я позаботился о том, чтобы тебя снабдили кинжалом, которым ты пронзил грудь своей сестры. И я же предупредил Эльвиру во сне о том, что ты замыслил сделать с ее дочерью; она помешала тебе воспользоваться сном девушки, и это побудило тебя добавить насилие и инцест к списку твоих преступлений. Слушай, слушай, Амброзио! Если бы ты посопротивлялся мне лишь на одну минуту дольше, то спас бы и тело свое, и душу. Стражники, которые открыли дверь и собирались войти в твою тюрьму, несли тебе весть о помиловании. Но я уже восторжествовал! Мой замысел уже осуществился. Я не успевал подсказывать тебе преступления – ты поспевал совершить их раньше.

Ты мой, Амброзио, и небеса не спасут тебя от моей власти. Не надейся, что раскаяние поможет аннулировать наш договор. Вот обязательство, подписанное твоей кровью; ничто не возвратит тебе прав, от которых ты так глупо отрекся. Ты полагаешь, что твои тайные мысли от меня ускользают? Нет, я легко читаю их! Ты верил, что у тебя еще будет время, чтобы покаяться. Я распознал твою уловку, понял, что она фальшива, и с удовольствием обманул обманщика! Мне уже не терпится начать расправу, и ты не уйдешь с этой горы живым.

Амброзио молчал, ошеломленный речью демона, но последние слова возмутили его.

– Не уйду с этой горы живым? – воскликнул он. – Вероломный, что ты имеешь в виду? Разве ты забыл наш договор?

Ответом ему был злорадный смех:

– Наш договор? Разве я не исполнил свою часть? Разве я обещал тебе что-то еще, кроме освобождения из тюрьмы? Может, скажешь, что я этого не сделал? Ты ведь теперь в безопасности от инквизиции, не так ли? В безопасности от всех, но не от меня! Глупец, ты доверился дьяволу! Почему ты не оговорил другие условия – жизнь, власть, наслаждение? Все это было бы тебе даровано; однако ты поздно спохватился. Негодяй, готовься к смерти; немного часов осталось тебе прожить!

Потрясение злосчастного грешника было ужасно! Он пал на колени и воздел руки к небу. Дьявол угадал его намерение и вмешался.

– Как? – вскричал он, пригвоздив монаха яростным взглядом. – Ты еще осмеливаешься просить Предвечного о помиловании? Ты намерен изобразить раскаяние, ты снова играешь роль лицемера? Хватит, мерзавец! Я забираю свою добычу!

С этими словами он вонзил свои когти в бритую макушку монаха и спрыгнул вместе с ним со скалы. Горные вершины и пещеры откликнулись эхом на вопли Амброзио. Демон воспарил над горами, а потом, поднявшись на большую высоту, отпустил страдальца. Монах пролетел головою вниз сквозь воздушную пустыню и ударился об острый выступ скалы; дальше он покатился по каменистому склону расщелины, пока не рухнул на берег реки, избитый и искалеченный.

В его исковерканном теле еще теплилась жизнь; он попытался подняться, но вывихнутые и сломанные конечности отказались служить ему, и он не смог сдвинуться с того места, куда упал. Между тем солнце поднялось над горизонтом; его палящие лучи ударили в голову умирающего грешника. Тучи насекомых, пробужденных дневным теплом, набросились на Амброзио; они пили кровь, сочившуюся из его ран, а он не мог их прогнать, и они жалили его тело, ползали по нему тысячами, причиняя изощренные и невыносимые муки. Жгучая жажда также мучила его; он слышал журчание реки совсем рядом, но тщетно пытался дотянуться до нее. Потом орлы слетели к нему со скал, они вырвали своими кривыми клювами куски его плоти и выклевали глаза. Слепой, искалеченный, беспомощный, он выражал свои отчаяние и ярость в кощунственной брани, проклиная жизнь и все же страшась прихода смерти, которая означала для него начало гораздо больших мук.

Шесть жутких дней еще протянул негодяй. На седьмой разыгралась сильная буря; яростный ветер раскалывал камни и валил деревья в лесах, небо затянули черные тучи, их то и дело прошивали молнии, дождь лился потоками. Вода в реке начала прибывать, бурлить; волны захлестывали ее берега, и наконец половодье достигло того места, где лежал Амброзио; когда же воды схлынули, они унесли с собою тело обманутого монаха.

Конец третьего тома