В пятнадцатом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатаются наиболее значительные письма Достоевского, отобранные из полного состава его писем.
Представленные в этом томе письма охватывают период с весны 1834 по январь 1881 г., т. е. начиная с двенадцатилетнего возраста будущего писателя и до его предсмертных дней.
Письма 1834-1881
1. M. Ф. Достоевской
Апрель (после 20) — начало мая 1834. Москва
Любезная маменька!
Когда Вы уехали от нас, любезная маменька, то мне стало чрезвычайно скучно, и я теперь, когда вспомню о Вас, любезная маменька, то на меня нападет такая грусть, что я никак не могу ее прогнать, если б Вы знали, как мне хочется Вас увидеть, я не могу дождаться сей радостной минуты. Всякий раз, когда я вспомню о Вас, то молю Бога о Вашем здоровии. Уведомьте нас, любезная маменька, благополучно ли Вы доехали, поцелуйте за меня Андрюшеньку и Верочку. Целую Ваши ручки и пребуду покорный Вам сын Ваш
2. М. Ф. Достоевской
9 мая 1835. Москва
Любезная маменька!
Вот уже в третий раз мы уведомляем Вас письменно{2} о том, что мы, слава Богу, здоровы и благополучны. Нынче, то есть в четверг, по причине праздника{3} папенька нас взял домой, и мы все вместе только без Вас, любезная маменька. Жаль, что мы еще так долго должны быть с Вами в разлуке; дай Бог, чтобы сие время прошло поскорее. У нас погода очень дурна, я думаю, что и у Вас всё такая же, и я думаю, Вы не наслаждаетесь весной; какая скука быть в деревне во время худой погоды. Я думаю, что Верочке с Николенькой еще скучнее и что Николя не играет в лошадков, как бывало прежде со мной. Жалко Алену Фроловну, она так страдает, бедная, скоро вся исчезнет от чахотки, которая к ней пристала.{4} Прощайте, маменька. В ожидании Вас скоро увидать остаюсь покорный сын Ваш
3. M. Ф. Достоевской
26 мая 1835. Москва
Любезнейшая маменька!
Очень радуюсь, что Вы по всеблагому промыслу Создателя находитесь в хорошем здоровии. Сии два дня, то есть Троицын и Духов, мы проводим дома у папеньки. Погода у нас, я думаю, такая же, как и у вас, все сии дни стояла всё переменчивая, но суббота и нынче прекрасная, хотя и был большой дождь, но во время ночи, и погода после сего освежилась и сделалась превосходная, но я не думаю, что сей дождь не был у вас, ибо он не окладный. — Экзамен наш будет по-прошлогоднему в конце июня{6}, и посему мы лишаемся надежды вскоре Вас увидеть. Пишете Вы, что детям весело и что Николя даже потолстел: так теперь погода самая хорошая, и, следственно, он может ею наслаждаться на чистом воздухе; поцелуйте их за меня, скажите, чтобы они были умники и что мы к ним скоро приедем. Прощайте, любезная маменька, более писать нечего; остаюсь покорный сын Ваш
4. М. А. Достоевскому
23 июля 1837. Петербург
Любезнейший папенька!
Сегодня суббота, и мы, слава Богу, имеем время Вам написать хоть несколько строк: так мы заняты в продолженье всего времени{8}. Вот уже близко к сентябрю, а вместе с этим и к экзаменам, и мы не можем потерять ни минуты в неделю. Только в субботу и в воскресенье мы бываем свободны; то есть Коронад Филиппович нам ничего не показывает в эти дни; а следовательно, только теперь сыскали время поговорить с Вами письменно.
Математика и науки идут теперь у нас чередом; также фортификац<ия> и артиллерия. По воскресеньям и субботам мы чертим планы и рисунки. Почти каждый день занимается со всеми Коронад Филиппович{9}, и с нами двоими и особенно, потому что из всех, у него приготовляющихся, только мы хотим вступить в 2-й класс, а все прочие — в низший{10}. Коронад Филиппович на нас надеется, более нежели на всех 8-рых, которые у него приготовляются. Скоро мы начнем учиться фронту у унтер-офицера, которого пригласил Коронад Филиппович, и займемся этим до самого вступления, то есть до декабря месяца. На фронт чрезвычайно смотрят, и хоть знай всё превосходно, то за фронтом можно попасть в низшие классы. И притом этим одним мы можем выиграть у его высочества Михаила Павловича. Он чрезвычайны<й> любитель порядка. Итак, судите же, сколько мы должны этим заняться, несмотря на то что после сентябрьского экзамена все должны ходить в Инженерный замок учиться фронту. — Что-то будет? Теперь одна надежда на Бога. Мы не преминем приложить всё свое старанье.
Теперь у вас идет в деревне{11} уборка хлеба, а это, как мы знаем, самое любимое для Вас занятие; мы не знаем, каков-то в вашей стороне урожай, какова-то у вас погода? Что касается до петербургской, то у нас прелестнейшая, итальянская. С Шидловским мы еще не видались и, следовательно, не могли ему отдать Вашего поклона.
Что-то поделывают в деревне наши братцы и сестрицы? Все, должно быть, досыта нагулялись, набегались, налакомились ягодами и загорели. Сашенька, думаем, чрезвычайно как подросла; ей полезен свежий воздух. Варенька, наверно, что-нибудь рукодельничает и, верно уж, не позабывает заниматься науками и прочитывать «Русскую историю» Карамзина{12}. Она нам это обещала.
Что касается до Андрюши, то, наверно, он, и среди удовольствий деревни, не позабывает истории, которую он бывало и частенько ленясь <?> плохо знал. Осенью Вы повезете его, по-видимому, в Москву, к Чермаку, на порожнее место.{13} — Так! Еще долго Вам будет пещись о воспитанье детей: нас у Вас много. Судите же, как мы должны просить Бога о сохраненье Вашего драгоценного для нас здоровья.
С глубочайшим почтеньем и преданностью пребываем Вас сердечно любящие
Поцелуйте за нас всех братцев и сестриц.
5. M. A. Достоевскому
6 сентября 1837. Петербург
Любезнейший папенька!
Долго мы не писали к Вам, и наше долгое молчанье, должно быть, приносит Вам немало беспокойства, а особливо в таких обстоятельствах. Мы теперь только нашли время уведомить Вас, так заняты; экзамен близко, беспрестанные приготовленья; всё совершенно сбивает с толку.
1-го сентября, как объявлено было в программе от Инженерного училища, мы должны быть представлены в замок. Мы явились все в назначенный срок и были представлены Коронадом Филипповичем инспектору Ломновскому и генералу Шарнгорсту, главному начальнику Инженерного училища. Генерал обошелся со всеми ласково, и всем приказано быть в готовности; ибо нас довольно часто будут призывать в Инженерное училище.
Уже долго и мы об Вас не имели никакого известия. Но мы и утруждать не смеем Вас в Ваших занятиях. Это письмо придет к Вам в то время, когда уже будет решаться наша участь, то есть будет настоящий экзамен. В будущем письме постараемся уведомить обо всем. Теперь наши занятия утроились. Самое время не поспевает за нами. Всегда за книгой. Ждем не дождемся экзамена. Теперь пишу к Вам на почтовых. Сколько дел после письма. Не больше 1/4 часа я писал к Вам его. — Еще скажу Вам, что принуждены были купить новые шляпы к экзамену; это нам обошлось в 14 р. С Шидловским мы не видались долгое время. Только нынче провели с ним час в Казанском соборе. Нам это хотелось давно; особенно перед экзаменом{15}. Шидлов<ский> и Коронад Фил<иппович> Вам кланяются. Прощайте до будущего письма. Честь имеем пребыть всегда Вас любящие сыновья
6. М. А. Достоевскому
4 февраля 1838. Петербург
Любезнейший папенька!
Наконец-то я поступил в Г<лавное> и<нженерное> училище, наконец-то я надел мундир и вступил совершенно на службу царскую{17}. Насилу-то вылилась мне свободная минутка от классов, занятий, службы, драгоценная минута, в которую я могу с Вами побеседовать хоть письменно, любезнейший папенька. Сколько уже времени как не писал я к Вам, и слыша при свиданье последний раз с братом, что Вы уже пеняли на меня за это, я чрезвычайно желал поправить мой, хотя невольный, проступок. И в это самое время я вдруг получаю от Вас письмо; я не знал, с чем сравнить Вашу к нам любовь. Вы, любезнейший папенька, не зная даже адресса, прислали мне письмо, а между тем я уже более месяца не писал решительно ни строчки; но это совершенно по причине того, что не имел ни одной минутки свободной. Вообразите, что с раннего утра до вечера мы в классах едва успеваем следить за лекциями. Вечером же мы не только не имеем свободного времени, но даже ни минутки, чтобы следить хорошенько на досуге днем слышанное в классах. Нас посылают на фрунтовое ученье, нам дают уроки фехтованья, танцев, пенья, в которых никто не смеет не участвовать. Наконец, ставят в караул, и в этом проходит всё время; но получив от Вас письмо, я бросил всё и теперь спешу отвечать Вам, любезнейший папенька. Слава Богу, я привыкаю понемногу к здешнему житью; о товарищах ничего не могу сказать хорошего{18}. Начальники обо мне, надеюсь, очень хорошего мненья. У нас новый инспектор по классам. Ломновский (прежний инспектор) передал свое место барону Дальвицу; что-то будет, а прежний инспектор мною был доволен. — Деньги я получил 50 р. Они теперь у брата. Сколько я должен благодарить Вас, папенька. Они мне действительно нужны, и я спешу обзавестись всем, что нужно. В воскресенье и в другие праздники я никуда не хожу; ибо за всякого кондуктора непременно должны расписаться родственники в том, что они его будут брать к себе. — Итак, я покуда лишен сообщенья с братом и, следственно, не мог читать последних Ваших писем. Только однажды мог я выпросить сходить к Костомарову и там узнал для нас столь приятную новость о поступлении брата в инженерные юнкера{19}. Слава Богу, что наконец-то исполнилось наше давнее, общее желанье и наконец-то брат нашел себе совершенную дорогу. Теперь, надеемся, всё пойдет лучше. В письме своем ко мне Вы все-таки еще изъявляете сомнение насчет этого. Но это совершенно кончено и верно как не надо более. Да и всегда можно бы было надеяться такого решенья, ежели бы не Костомаров, которому всегда хотелось затянуть это дело, попридержать брата долее срока, чтобы быть хотя отчасти правым насчет наших 300 р., которые он так низко оттягал от нас. Вам должно быть известно из последних писем брата насчет того, что он представлялся Геруа и Трусону — своим будущим генералам. Они приняли его отменно ласково, как уже поступившего в службу: следст<венно>, это решенье несомненно и сомневаться нечего. Трусон обещал также брату стараться о нем при определенье в офицеры, и можно надеяться, что он сдержит свое обещанье. Недавно я узнал, что уже после экзамена генерал постарался о принятии четырех новопоступающих на казенный счет кроме того кандидата, который был у Костомарова и перебил мою ваканцию. Какая подлость! Это меня совершенно поразило. Мы, которые бьемся из последнего рубля, должны платить, когда другие — дети богатых отцов — приняты безденежно{20}. Бог с ними! — Пишете Вы, папенька, не имею ли я в чем-нибудь нужды. Теперь покуда ни в чем. Белье и платье мое у брата. Жду не дождусь его совершенного поступления. Тогда, по крайней мере, всё ближе друг от друга. Прощайте, любезнейший папенька. С пожеланием Вам всех благ от Бога.
Честь имею пребыть Ваш покорный и послушный сын
Слышно, что брат прежде поступленья в Инженерный замок проживет недели с две в крепости.{21}
Насчет нового постановленья, о котором Вы мне писали, нечего опасаться. О нем у нас не слыхать. Да оно не имеет и достаточного основанья, а просто пустой слух.
Поцелуйте за меня всех братцев и сестриц. Когда-то мы с ними увидимся. Андрюша нам до сих пор не написал ни полстрочки.
Вы пишете, чтобы я прислал к Вам адресс Шидловского, но он едет из Петербурга в Курск к родным на время. Вы, должно быть, встретитесь с ним в Москве, и он может отыскать Вас чрез Куманиных{22}.
7. M. M. Достоевскому
9 августа 1838. Петербург
Брат!
Как удивило меня письмо твое, любезный брат: неужели же ты не получил от меня ни полстрочки; я тебе со времени отъезда твоего переслал 3 письма: 1-е вскоре после твоего отъезда; на 2-е не отвечал, потому что не было ни копейки денег (я не брал у Меркуровых){23}. Это продолжалось до 20 июля, когда я получил от папеньки 40 р.; и, наконец, недавно 3-е. След<овательно>, ты не можешь похвалиться, что не забывал меня и писал чаще. След<овательно>, и я был всегда верен своему слову. Правда, я ленив, очень ленив. Но что же делать, когда мне осталось одно в мире: делать беспрерывный кейф! Не знаю, стихнут ли когда мои грустные идеи? Одно только состоянье и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слиянья неба с землею; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен… Мне кажется, что мир наш — чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслию. Мне кажется, мир принял значенье отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира. Попадись в эту картину лицо, не разделяющее ни эффекта, ни мысли с целым, словом, совсем постороннее лицо… что ж выйдет? Картина испорчена и существовать не может!
Но видеть одну жесткую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить ее и слиться с вечностию, знать и быть как последнее из созданий… ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет! Когда я вспомню эти бурные, дикие речи, в которых звучит стенанье оцепенелого мира, тогда ни грусть, ни ропот, ни укор не сжимают груди моей…{24} Душа так подавлена горем, что боится понять его, чтоб не растерзать себя. Раз Паскаль сказал фразу: кто протестует против философии, тот сам философ{25}. Жалкая философия! Но я заболтался. — Из твоих писем я получил только 2 (кроме последнего). Ну брат! Ты жалуешься на свою бедность. Нечего сказать, и я не богат. Веришь ли, что я во время выступленья из лагерей не имел ни копейки денег; заболел дорогою от простуды (дождь лил целый день, а мы были открыты) и от голода и не имел ни гроша, чтоб смочить горло глотком чаю. Но я выздоровел, и в лагере участь моя была самая бедственная до получения папенькиных денег. Тут я заплатил долги и издержал остальное. Но описанье твоего состояния превосходит всё. Можно ли не иметь 5 копеек;
У меня есть прожект: сделаться сумасшедшим. Пусть люди бесятся, пусть лечат, пусть делают умным. Ежели ты читал всего Гофмана, то наверно помнишь характер Альбана. Как он тебе нравится? Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижимое, человека, который не знает, что делать ему, играет игрушкой, которая есть — Бог!{34}
Часто ли ты пишешь к Куманиным? И напиши, не сообщил ли тебе Кудрявцев что-нибудь о Чермаке. Ради Бога, пиши и об этом; мне хочется знать об Андрюше.
Но послушай, брат. Ежели наша переписка будет идти таким образом, то, кажется, лучше не писать. Условимся же писать через неделю каждую субботу друг к другу, это будет лучше. Я получил еще письмо от Шренка и не отвечал ему 3 месяца. Ужасно! Вот что значит нет денег!
8. M. M. Достоевскому
31 октября 1838. Петербург
О, как долго, как долго я не писал к тебе, милый мой брат… Скверный экзамен! Он задержал меня писать к тебе, папеньке и видеться с Иваном Николаев<ичем>, и что же вышло? Я не переведен! О ужас! еще год, целый год лишний! Я бы не бесился так, ежели бы не знал, что подлость, одна подлость низложила меня; я бы не жалел, ежели бы слезы бедного отца не жгли души моей. До сих пор я не знал, что значит оскорбленное самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною… но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз… Я потерял, убил столько дней до экзамена, заболел, похудел, выдержал экзамен отлично в полной силе и объеме этого слова и остался… Так хотел один преподающий (алгебры), которому я нагрубил в продолженье года и который нынче имел подлость напомнить мне это, объясняя причину, отчего остался я… При 10-ти полных я имел 9 1/2 средних и остался… Но к черту всё это.{35} Терпеть так терпеть… Не буду тратить бумаги, я что-то редко разговариваю с тобой.
Друг мой! Ты философствуешь как поэт. И как не ровно выдерживает душа градус вдохновенья, так не ровна, не верна и твоя философия. Чтоб больше
Брат, грустно жить без надежды… Смотрю вперед, и будущее меня ужасает… Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный… Я давно не испытывал взрывов вдохновенья… зато часто бываю и в таком состоянье, как, помнишь, Шильонский узник после смерти братьев в темнице…{38} Не залетит ко мне райская птичка поэзии, не согреет охладелой души… Ты говоришь, что я скрытен; но вот уже и прежние мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал некогда, сбросили позолоту свою. Те мысли, которые лучами своими зажигали душу и сердце, нынче лишились пламени и теплоты; или сердце мое очерствело или… дальше ужасаюсь говорить… Мне страшно сказать, ежели всё прошлое было один золотой сон, кудрявые грезы…
Брат, я прочел твое стихотворенье… Оно выжало несколько слез из души моей и убаюкало на время душу приветным нашептом воспоминаний. Говоришь, что у тебя есть мысль для драмы… Радуюсь… Пиши ее…{39} О, ежели бы ты лишен был и последних крох с райского пира, тогда что тебе оставалось бы… Жаль, что я прошлую неделю не мог увидеться с Ив<аном> Николаев<ичем>, болен был! — Послушай! Мне кажется, что слава также содействует вдохновенью поэта. Байрон был эгоист: его мысль о славе — была ничтожна, суетна…{40} Но одно помышленье о том, что некогда вслед за твоим былым восторгом вырвется из праха душа чистая, возвышенно-прекрасная, мысль, что вдохновенье как таинство небесное освятит страницы, над которыми плакал ты и будет плакать потомство, не думаю, чтобы эта мысль не закрадывалась в душу поэта и в самые минуты творчества. Пустой же крик толпы ничтожен. Ах! я вспомнил 2 стиха Пушкина, когда он описывает толпу и поэта:
Не правда ли, прелестно! Прощай.
Да! Напиши мне главную мысль Шатобрианова сочиненья «Génie du Christianisme»[1]{42}. — Недавно в «Сыне отечества» я читал статью критика Низара о Victor’е Hugo. О, как низко стоит он во мненье французов. Как ничтожно выставляет Низар его драмы и романы. Они несправедливы к нему, и Низар (хоть умный человек), а врет{43}. — Еще: напиши мне главную мысль твоей драмы: уверен, что она прекрасна; хотя для обдумыванья драматических характеров мало 10-ти лет. Так по крайней мере я думаю. — Ах, брат, как жаль мне, что ты беден деньгами! Слезы вырываются. Когда это было с нами? Да кстати. Поздравляю тебя, мой милый, и со днем ангела и с прошедшим рожденьем.
В твоем стихотворенье «Виденье матери» я не понимаю, в какой странный абрис облек ты душу покойницы. Этот замогильный характер не выполнен. Но зато стихи хороши, хотя в одном месте есть промах{44}. Не сердись за разбор. Пиши чаще, я буду аккуратнее.
Ах, скоро, скоро перечитаю я новые стихотворенья Ивана Николаевича. Сколько поэзии! Сколько гениальных идей!{45} Да, еще позабыл сказать. Ты, я думаю, знаешь, что Смирдин готовит Пантеон нашей словесности книгою: портреты 100 литераторов с приложеньем к каждому портрету по образцовому сочиненью этого литератора. И, вообрази, Зотов (?!) и Орлов (Александ<р> Анфимов<ич>) в том же числе{46}. Умора! Послушай, пришли мне еще одно стихотворенье. То прелестно! — Меркуровы скоро едут в Пензу или, кажется, уже совсем уехали.
Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенес он! Горько до слез, что нечем его утешить. — А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нем 50 лет и остался при своем мненье о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведенье. Но он очень разочарован в нем. Это, кажется, общий удел наш. — Прощай еще раз.
9. М. А. Достоевскому
5-10 мая 1839. Петербург
Любезнейший папенька!
Угадываю, что Вы и теперь беспокоитесь обо мне, не получив от меня тотчас ответа. Любезнейший папенька! Спешу успокоить Вас и постараюсь оправдаться в теперешнем моем молчанье сколько можно. Теперь у нас настали экзамены. Нужно заниматься, а между тем всё свободное время мы употребляем на фрунтовое ученье; ибо скоро будет майский парад. Оставалось сыскать свободного времени ночью. Очень рад, что я нашел наконец свободный часок поговорить с Вами. Ах! Как я упрекаю себя, что был причиною Вашего горя! Теперь как можно буду стараться загладить это. — Письмо Ваше я получил и за посылку Вашу благодарю от всего сердца{47}. Пишете, любезнейший папенька, что сами не при деньгах и что будете не в состоянье прислать мне хоть что-нибудь к лагерям. Дети, понимающие отношенья своих родителей, должны сами разделять с ними все радость и горе; нужду родителей должны вполне нести дети. Я не буду требовать от Вас многого.
Что же; не пив чаю, не умрешь с голода. Проживу как-нибудь! Но я прошу у Вас хоть что-нибудь мне на сапоги в лагери; потому что туда надо запасаться этим. Но кончим это: экзамены мои я уже начал и очень хорошо. Кончу так же. В этом я уверен. Теперь многие из тех преподающих, которые не благоволили ко мне прошлого года, расположены ко мне как не надо лучше. Да и вообще я не могу жаловаться на начальство. Я помню свои обязанности, а оно ко мне довольно справедливо. Но когда-то я развяжусь со всем этим.
Пишете, любезнейший папенька, чтобы я не забывал своих обязанностей. Повторяю: я их помню очень хорошо, и со службою я уже связан присягою при самом поступлении моем в училище. — От брата я долго не получал писем. Он как будто забыл меня. Но недавно получил от <него> клочок исписанной бумаги, где он на меня нападает донельзя за мое мнимое к Вам молчанье, и, признаюсь, этим письмом оскорбил меня до глубины души, выставив меня перед самим собою пренизким созданьем. Я пропустил это мимо, потому что его посланье не ко мне писано. Я считаю себя гораздо лучшим, нежели с кем он ведет подобную переписку{48}. Впрочем, я забываю это и готовлюсь ему на этой неделе отвечать. Его положенье теперь совсем не худое. Ему бы можно было экзаменоваться к нам в училище в нижний офицер<ский> класс. Посоветуйте ему это. Из крепост<ных> кондукторов очень много это делают. Примеры тому каждогодные. Через год он может быть готовым. Я берусь доставить ему все записки и всё нужное. Он уже и так теперь знает довольно из математики. Но надобно ему лучше заняться фортификацией (которая у нас самый главный предмет в кондукторских классах) и артиллерией; ибо и артиллерию очень подробно у нас проходят как входящую в состав фортификации. — Ах! Как Вы меня обрадовали, написав, что Вы, слава Всевышнему, здоровы. А я думал и полагал наверно, что Ваши всегдашние недуги еще более увеличились огорченьями (неполучением от меня писем). Целую маленьких братьев и сестер. Что-то делает Андрюша; как-то он учится? Не захотите ли Вы его отдать к нам в училище?{49} Когда я выйду в офицеры, то берусь его приготовить для поступленья к нам; ибо поступить к нам довольно легко. Костомаров обморочил Вас и только взял с Вас деньги за нас, тогда как мы бы могли и без приготовленья поступить в училище. Но прощайте, любезнейший папенька. Бессчетно раз желаю Вам счастья.
Ваш покорный и любящий Вас сын
Поздравляю Вас с прошедшим праздником Христова воскресенья. С какою грустью вспоминаю я о том, как проводил я день этот в кругу родных моих! А теперь? Но только бы вырваться из училища.
Перейдя в высший класс, я нахожу
Но к чему мне сделаться Паскалем или Остроградским. Математика без приложенья чистый 0, и пользы в ней столько же, как в мыльном пузыре. Скажу Вам еще, что мне жаль бросить латинского языка. Что за прелестный язык. Я теперь читаю Юлия Цезаря и после 2-х годичной разлуки с латинским языком понимаю решительно всё.
10 мая.
Странно: эти глупые обстоятельства моей теперешней жизни многого лишают меня. Я на 5 дней должен был удержать посылку письма моего. Парад был отложен до 10 мая. Я хотел сделать Вам эту приписку, и, верите ли, любезнейший папенька, мне не удавалось за фронтовым ученьем (которым нас мучат) и за экзаменами. Теперь пишу к Вам на почтовых.
Милый, добрый родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего. Бог свидетель, ежели я хочу сделать Вам хоть какое бы то ни было лишенье, не только из моих выгод, но даже из необходимости. Как горько то одолженье, которым тяготятся мои кровные. У меня есть голова, есть руки. Будь я на воле, на свободе, отдан самому себе, я бы не требовал от Вас копейки; я обжился бы с железною нуждою. Стыдно было бы тогда мне и заикнуться о помощи. Теперь я Вам высказываю себя одними обещаньями в будущем; но это будущее недалеко, и Вы меня со временем увидите.
Теперь же, любез<ный> папенька, вспомните, что я
За провоз туда и сюда … 5 р.
За место … 2 целковых
За чистку … 5 р.
Эта условная такса с служителем. В городе дело другое; а в лагере им должно платить за каждый шаг их. А начальство не входит в это.
Теперь … 16
3.75
5
7 (2 целковых)
5
_____
36 или 40.
(За отсылку писем, за перья, бумагу и т. д.) Я сберег от Вашей посылки 15 р. Вы видите, любез<ный> папенька, что мне крайне необходимо нужны 25 р. еще. В 1-х числах июня мы выйдем в лагери. Итак, пришлите мне эти деньги к 1-му июню, ежели Вам хочется помочь Вашему сыну в ужасной нужде. Не смею требовать; не требую излишнего; но благодарность моя будет беспредельна{50}. — Письмо адресуйте опять на имя Шидловского. Прощайте, мой любезный папенька.
10. M. M. Достоевскому
16 августа 1839. Петербург
Да, милый брат мой, так-то всегда бывает с нами: обещаемся, сами не зная, в силах ли то исполнить; хорошо, что я никогда не обещаю опрометчиво. Напр<имер>. Что бы ты сказал об моем молчанье? что я ленив… что я забываю тебя и т. д. и т. д. Нет! всё дело в том, что денег ни гроша; теперь они есть, и я рад им, давно небывалым гостям, несказанно.
Ну вот наконец и тебе письмо мое!
Поговорим, потолкуем!
Милый брат! Я пролил много слез о кончине отца{51}, но теперь состоянье наше еще ужаснее; не про себя говорю я, но про семейство наше. Письмо мое отсылаю в Ревель, сам не зная, дойдет ли оно до тебя… Я наверно полагаю, что оно тебя не застанет здесь… Дай-то Бог, чтобы ты был в Москве; тогда об семействе нашем я бы был покойнее; но скажи, пожалуйста, есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны. А потому мысль твоя, получивши офицерский чин, ехать жить в деревню, по-моему, превосходна. Там бы ты занялся их образованьем, милый брат, и это воспитанье было бы счастье для них. Стройная организация души среди родного семейства, развитие всех стремлений из начала христианского, гордость добродетелей семейственных, страх порока и бесславия — вот следствия такого воспитания. Кости родителей наших уснут тогда спокойно в сырой земле; но, милый друг, многое должен ты вынести. Ты или должен рассориться, или помириться прочно с родней. Рассориться — это пагубно; сестры погибнут. Помирившись, ты должен ухаживать за ними. Они назовут леностью твое пренебреженье службы. Но, брат любезный! вытерпи это. Плюнь на эти ничтожные душонки и будь благодетелем братьев. Ты один спасешь их… Я знаю, ты выучился терпеть; исполни же свое намеренье. Оно бесподобно. Дай Бог тебе сил для этого! Я объявляю, что я во всем буду с тобою согласен впредь{52}.
Что-то ты делаешь теперь? С <Иваном> Николаев<ичем> ты искреннее, чем со мною; <ты сказал>[2] ему, что завален работой и не <имеешь> времени; да, твоя служба чертовская, <что> делать; избавляйся от нее скорее.
Что мне сказать тебе о себе… Давно я не говорил с тобою искренно. Не знаю, нахожусь ли я и теперь в духе, чтобы говорить с тобою об этом. Не знаю, но теперь гораздо чаще смотрю на меня окружающее с совершенным бесчувствием. Зато сильнее бывает со мною и пробуждение. Одна моя цель быть на свободе. Для нее я всем жертвую. Но часто, часто думаю я, что доставит мне свобода… Что буду я один в толпе незнакомой? Я сумею развязать со всем этим; но, признаюсь, надо сильную веру в будущее, крепкое сознанье в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами; но что же? всё равно, сбудутся ли они или не сбудутся; я свое сделаю. Благословляю минуты, в которые я мирюсь с настоящим (а эти минуты чаще стали посещать меня теперь). В эти минуты яснее <сознаю свое> положение, и я уверен, <что эти> святые надежды сбудутся.
<…ду>х не спокоен теперь; но в этой <борьбе> духа созревают обыкновенно характеры <сил>ьные; туманный взор яснеет, а вера в жизнь получает источник более чистый и возвышенный. Душа моя недоступна прежним бурным порывам. Всё в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что значит человек и жизнь», — в этом довольно успеваю я; учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно; более ничего не скажу о себе. Я в себе уверен. Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком. Прощай. Твой друг и брат
<…> любимыми идеями каждую минуту <…> мечтах и думах жизнь незаметнее. Еще одно <…>: я могу любить и быть другом. Я недавно <…>. Как много святого и великого, чистого <…> этом свете. Моисей и Шекспир{53} всё <…> <толь>ко вполовину.
Любовь, любовь! Ты говоришь, что ты рвешь цветы ее. Мне кажется, что нет святее самоотверженника, как поэт. Как можно делиться своим восторгом с бумагой. Душа всегда затаит более, нежели сколько может выразить в словах, красках или звуках. Оттого трудно исполнить идею творчества.
Когда любовь связывает два сердца. От <…> и подавно не показывает слез своих <…> только в груди. Плакать может од<ин> <…> надобно иметь гордость и веру христ<ианскую> <…> ты что-нибудь о
Ежели через неделю, считая с теперешнего числа, не получу ответа, то заключаю, что ты в Москве, и пишу к тебе на имя Куманиных. Напиши мне, брат, подробно, как ты управился или как другие управились со всем этим. Жду нетерпеливо ответа. Теперь, мой милый, остановки не будет в нашей переписке. Скоро пришлю тебе реестр книг.
11. А. А. и А. Ф. Куманиным
25 декабря 1839. Петербург
Милостивый государь любезнейший дяденька,
милостивая государыня любезнейшая тетенька!
Продолжительное, ничем не оправдываемое и не извиняемое молчанье мое могло показаться Вам, любезнейшие дяденька и тетенька, странным, непонятным, непростительным, грубостию против Вас и, наконец, черною неблагодарностию. Беру перо, но не для того, чтобы оправдываться: нет! я знаю, что вина моя, какие бы обстоятельства ни извиняли ее, далеко ниже оправданий. Да и могу ли еще надеяться, что мои оправданья будут приняты? Скажу одно: если искреннее, откровенное признанье мое, попытка объяснить мой проступок пред Вами, удостоится хотя немногого вниманья Вашего, то я почту себя счастливым; ибо возвращу то, чего не надеялся возвратить, — хотя малейшее вниманье и расположенье Ваше ко мне{54}.
Поступив в Гл<авное> ин<женерное> уч<илище>, занятия, новость и разнообразие нового рода жизни — все это развлекло меня на несколько времени — и вот единственная эпоха, в которую совесть тяжко упрекает меня за забвенье моих обязанностей, в моем тяжком проступке перед Вами, в моем молчанье; нечем объяснить его! Нет для него оправданий! Разве кроме моей странной рассеянности?..
Знаю, что это признанье в рассеянности много унижает меня в глазах Ваших; но я должен снести и снесу стыд свой, ибо я заслужил его. Напоминанья и приказанья покойного родителя моего прервать мое странное молчанье с теми из родственников, которые столь часто осыпали нас благодеяниями, заставили меня вникнуть в проступок мой, и я увидал себя в самом невыгодном свете в отношенье к Вам, любезнейшие дяденька и тетенька. Кроме тяжкой вины моей — рассеянности, я увидел, что мой проступок может принять вид более мрачный, вид грубости, неблагодарности… Это привело меня в замешательство, смущенье…
Разумеется, это смущенье должно было недолго продолжаться; исправить вину мою было первым делом, первою мыслию моею; но одна мысль, что я нарушил первейшие обязанности мои, что я не исполнил моего долга, положенного на меня самою природою, эта мысль уничтожила меня. Я не держался правила многих, что бумага не краснеет и что два-три пошлых извиненья (в неименье времени и т. п.) будут достаточны для поправленья ошибки, я краснел заочно, досадовал на себя, не знал что, как и с каким видом буду писать к Вам; я брал перо и бросал его, не докончив письма моего. Я молю, заклинаю Вас, любезнейшие дяденька и тетенька, верить этому; это чистые излиянья раскающегося сердца; это смущенье и тягостное положенье моего к Вам было причиною моего столь долгого молчанья.
Горестная смерть отца моего и благодеянья, Вами оказанные семейству нашему{55}, благодеянья, за которые даже не знаю как научиться быть благодарным Вам, это возбудило во мне чувства, которые возбудили во мне в большей степени всё прежнее, — и чувства стыда, и муки раскаянья. Чувствую вину мою; не смею надеяться на прощенье; но величайшею милостию для меня было бы, если бы Вы позволили мне писать к Вам или хоть к сестре моей, от которой я бы мог узнавать о всем том, что дорого сердцу моему; новый год, которого я встречаю желаньем блага и счастья Вам, любезнейшие дяденька и тетенька, новый год будет свидетелем моего исправленья.
Постараюсь в продолженье его заслужить вниманье Ваше изъявленьем искренней привязанности моей к Вам, моею благодарностию к благодеяниям Вашим нашему семейству и постоянным сохраненьем того священного чувства любви, почтенья и преданности, с которыми честь имею пребыть покорным и преданным племянником
12. M. M. Достоевскому
1 января 1840. Петербург
Благодарю тебя от души, добрый брат мой, за твое милое письмо. Нет! я не таков, как ты; ты не поверишь, как сладостный трепет сердца ощущаю я, когда приносят мне письмо от тебя; и я изобрел для себя нового рода наслажденье — престранное — томить себя.
Возьму твое письмо, перевертываю несколько минут в руках, щупаю его, полновесно ли оно, и, насмотревшись, налюбовавшись на запечатанный конверт, кладу в карман… Ты не поверишь, что за сладострастное состоянье души, чувств и сердца! И таким образом жду иногда с ¼ часа; наконец с жадностию нападаю на пакет, рву печать и пожираю твои строки, твои милые строки. О, чего не перечувствует сердце, читая их! Сколько ощущений толпятся в душе, и милых и неприятных, и сладких и горьких; да! брат милый, — и неприятных, и горьких; ты не поверишь, как горько, когда не разберут, не поймут тебя, поставят всё совершенно в другом виде; совершенно не так, как хотел сказать, но в другом, безобразном виде… Прочитав твое последнее письмо, я был
Военная академия — c’est du sublime![4] Знаешь ли, что это преблистательный проект (?!) Я много думаю о судьбе твоей, чтобы согласить ее с нашими обстоятельствами, и сам остановился на Военной академии; но ты предупредил меня; след<овательно>, и тебе это нравится… Но вот что: ведь надо прослужить по крайней мере год, пред вступлением в Военную акад<емию>; останься при чертежной на этот год.
Ну что ты бредишь тетрадками, когда я не знаю твоей программы; что же я пришлю тебе? Артиллерию, впрочем, курс кондукторских классов (что именно, кажется, вам и надобно) пришлю непременно, записки генерал-майора Дядина, который сам, собственною особою, будет экзаменовать тебя. Но не иначе посылаю тебе эти тетрадки, как на месяц. Они чужие. Я насилу достал их. Ни дня больше одного месяца. Спиши их или отдай списать (Дядин человек с причудами, ему надо вызубрить или говорить своими словами как по книге). Полевая фортификация такая глупость, которую можно вызубрить в 3 дня. Впрочем, в мае пришлю и ее тебе. Другое дело долговременная; постараюсь об ней. Есть у нас и из аналитики литографиров<анные> тетрадки; но это взято слово в слово из Брашмана и, разум<еется>, сокращено. Итак, у нас проходят Брашмана, и ты его зубри. Купи себе.
Знаешь ли геодезию? у нас (курс Болотова). Физика (курс Оземова). О литографиров<анных> дифференциалах постараюсь. Истории у нас курс преполнейший и преогромнейший (литографированный) — достать не могу. Словесность и литература русская — Плаксина, который сам учит у нас. — Скажу тебе, что ваш экзамен в полевые инженеры прелегкий. Глядят сквозь пальцы, и у всех та логика, чтобы не притеснять своего брата инженера. Этому вижу я пречастые примеры.
К Куманиным я отправил преблагопристойное письмо. Не беспокойся. Я жду хороших последствий. К опекуну{56} еще не писал: ей-богу, нет времени!
Поздравляю тебя с Новым годом, милый. Что-то принесет он нам! Что хочешь, а последние 5 лет для нашего семейства были ужасны. — Я читал твое прошлогоднее посланье к Новому году. Мысль хорошая; дух и выраженья стихов под сильным влияньем Barbier; между прочим, у тебя были в свежей памяти его слова о Наполеоне{57}.
Теперь о твоих стихах. Послушай, милый брат! Я верю: в жизни человека много, много печалей, горя и — радостей.
В жизни поэта это и терн и розы. Лирика — всегдашний спутник поэта; потому что он существо словесное. Твои лирические стихотворенья были прелестны: «Прогулка», «Утро», «Виденье матери», «Роза» (кажется, так), «Фебовы кони» и много других прелестны{58}. Какая живая повесть о тебе, милый! И как близко она сказалась мне. Я мог тебя понимать тогда; потому что те месяцы были так памятны для меня, так памятны. О, сколько случилось тогда и странного и чудесного в моей жизни. Это предолгая повесть, и я ее никому не расскажу.
Шидловский показал мне тогда твои стихотворенья…{59} О! как ты несправедлив к Шидловскому. Не хочу защищать того, что разве не увидит тот, кто не знает его и кто не очень переменчив в мненьях, — знаний и правил его. Но ежели бы ты видел его прошлый год. Он жил целый год в Петербурге без дела и без службы. Бог знает, для чего он жил здесь; он совсем не был так богат, чтобы жить в Петербурге для удовольствий. Но это видно, что именно для того он и приезжал в Петербург, чтобы убежать куда-нибудь. — Взглянуть на него: это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны; духовная красота его лица возвысилась с упадком физической. Он страдал! тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую-то девушку (Marie, кажется). Она же вышла за кого-то замуж. Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии… Пробираясь к нему на его бедную квартиру, иногда в зимний вечер (н<а>п<ример>, ровно год назад), я невольно вспоминал о грустной зиме Онегина в Петербурге (8-я глава){60}. Только предо мною не было холодного созданья, пламенного мечтателя поневоле, но прекрасное, возвышенное созданье, правильный очерк человека, который представили нам и Шекспир и Шиллер; но он уже готов был тогда пасть в мрачную манию характеров байроновских. — Часто мы с ним просиживали целые вечера, толкуя бог знает о чем! О, какая откровенная чистая душа! У меня льются теперь слезы, как вспомню прошедшее! Он не скрывал от меня ничего, а что я был ему? Ему надо было сказаться кому-нибудь; ах, для чего тебя не было при нас! Как он желал тебя видеть! Назвать тебя лично другом — названье, которым гордился он. Я помню, когда слезы лились у него при чтенье стихов твоих; он знал их наизусть! И про него ты мог сказать, что он смеялся над тобою! О, какое бедное, жалкое созданье был он! Чистая ангельская душа! И в эту тяжкую зиму он не забыл любви своей. Она разгоралась всё сильнее и сильнее.
Наступила весна; она оживила его. Воображенье его начало создавать драмы, и какие драмы, брат мой. Ты бы переменил мненье о них, ежели бы прочел переделанную «Марию Симонову». Он переделывал ее всю зиму, старую же форму ее сам назвал уродливою. — А лирические стихотворенья его! О, ежели бы ты знал те стихотворенья, которые написал он прошлою весною. Наприм<ер>, стихотворенье, где он говорит о славе. Ежели бы ты прочел его, брат!{61}
Пришед из лагеря, мы мало пробыли вместе. В последнее свиданье мы гуляли в Екатерингофе. О, как провели мы этот вечер! Вспоминали нашу зимнюю жизнь, когда мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане, о котором столько мы говорили, столько читали его. Мы говорили с ним о нас самих, о прошлой жизни, о будущем, о тебе, мой милый. — Теперь он уже давно уехал, и вот ни слуху ни духу о нем! Жив ли он? Здоровье его тяжко страдало; о, пиши к нему!
Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским подарило меня столькими часами лучшей жизни; но не то было тогда причиною этого. Ты, может быть, упрекал и упрекнешь меня, почему я не писал к тебе. Глупые ротные обстоятельства тому причиною. Но сказать ли тебе, милый; я никогда не был равнодушен к тебе; я любил тебя за стихотворенья твои, за поэзию твоей жизни, за твои несчастья — и не более; братской любви, дружеской любви не было… Я имел у себя товарища, одно созданье, которое так любил я!{62} Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера. Ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая
Хотел было много написать тебе в ответ на твои нападки на меня, на то, что ты не понял слов моих. Также и потолковать кой о чем; но нынешнее письмо к тебе доставило мне столько сладких минут, мечтаний, воспоминаний, что я решительно не способен говорить о другом. Оправдаюсь только в одном: я не сортировал великих поэтов, и тем более не зная их. Я никогда не делал подобных параллелей, как, н<апример>, Пушкин и Шиллер. Не знаю, с чего ты взял это; выпиши мне, пожалуйста, слова мои; а я отрекаюсь от подобной сортировки; может быть, говоря о чем-нибудь, я поставил рядом Пушкина и Шиллера, но я думаю, что между этими 2-мя словами есть запятая. Они нимало не похожи друг на друга. Пушкин и Байрон так{65}. Что же касается до Гомера и Victor’a Hugo, то ты, кажется, нарочно не хотел понять меня. Вот как я говорю: Гомер (баснословный человек, может быть как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гете. Вникни в него брат, пойми «Илиаду», прочти ее хорошенько (ты ведь не читал ее? признайся). Ведь в «Илиаде» Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной и земной жизни, совершенно в такой же силе, как Христос новому{66}. Теперь поймешь ли меня? Victor Hugo как лирик чисто с ангельским характером, с христианским младенческим направленьем поэзии, и никто не сравнится с ним в этом, ни Шиллер (сколько ни христианск<ий> поэт Шиллер), ни лирик Шекспир, я читал его сонеты на французском{67}, ни Байрон, ни Пушкин. Только Гомер с такою же неколебимою уверенностию в призванье, с младенческим верованием в бога поэзии, которому служит он, похож в направленье источника поэзии на Victor’a Hugo, но только в направленье, а не в мысли, которая дана ему природою и которую он выражал{68}, я и не говорю про это. Державин, кажется, может стоять выше их обоих в лирике{69}. Прощай, милый!
Вот тебе распеканции: говоря о форме, ты почти с ума сошел; я давно уже подозреваю это маленькое беспокойство ума твоего, и не шутя. Недавно ты что-то такое говорил о Пушкине! Я пропустил это, и не без причины. О форме твоей потолкую в следующ<ем> письме. Теперь нет ни места, ни времени. Но скажи, пожалуйста: говоря о форме, с чего ты взял сказать: нам не могут нравиться ни Расин, ни
Теперь о Корнеле? Послушай, брат. Я не знаю, как говорить с тобою; кажется, à la Иван Никифорыч:{71} «гороху наевшись». Нет, не поверю, брат! Ты не читал его и оттого так промахнулся. Да знаешь ли, что он по гигантским характерам, духу романтизма — почти Шекспир. Бедный! У тебя на всё один отпор: «классическая форма». Бедняк, да знаешь ли, что Корнель появился только 50 лет после жалкого, бесталанного горемыки Jodel’я, с его пасквильною «Клеопатрою», после Тредьяковского Ronsard’a и после холодного рифмача Malherb’a, почти его современника{72}. Где же ему было выдумать форму плана? Хорошо, что он ее взял хоть у Сенеки{73}. Да читал ли ты его «Cinna». Пред этим божественным очерком Октавия, пред которым <…>[8] Карл Мор, Фиеско, Тел<л>ь, Дон Карлос. Шекспир<у> честь принесло бы это. Бедняк. Ежели ты не читал этого, то прочти, особенно разговор Августа с Cinna, где он прощает ему измену (но как прощает (?)). Увидишь, что так только говорят оскорбленные ангелы. Особенно там, где Август говорил: «Soyons amis, Cinna»[9]{74}. Да читал ли ты «Horace»[10]. Разве у Гомера найдешь такие характеры. Старый Horace — это Диомед. Молодой Horace — Аякс Теламонид, но с духом Ахилла, а Куриас — это Патрокл, это Ахилл, это всё, что только может выразить грусть любви и долга. Как это велико всё. Читал ли ты «Le Cid»[11]. Прочти, жалкий человек, прочти и пади в прах пред Корнелем. Ты оскорбил его! Прочти, прочти его. Чего же требует романтизм, ежели высшие идеи его не развиты в «Cid’е». Каков характер Don Rodrigue’а[12], молодого сына его и его любовницы! А каков конец!
Впрочем, не сердись, милый, за обидные выраженья, не будь Иваном Ивановичем Перерепенко{75}.
Нынешнее письмо заставило меня пролить несколько слез от воспоминаний о прошлом.
Сюжет твоей драмы прелестен, видна верная мысль, и особенно то нравится мне, что твой герой, как Фауст, ища беспредельного, необъятного, делается сумасшедшим именно тогда, когда он нашел это беспредельное и необъятное — когда он любим. Это прекрасно! Я рад, что тебя чему-нибудь научил Шекспир{76}.
Сердишься, зачем не отвечаю на все вопросы. Рад бы, да нельзя! ни бумаги, ни времени нет. Впрочем, ежели на всё отвечать, наприм<ер> и на такие вопросы: «Есть ли у тебя усы?» — то ведь никогда не найдешь места написать что-нибудь лучшего. Прощай, мой милый, добрый брат. Прощай еще. Пиши.
13. M. M. Достоевскому
19 июля 1840. Петергоф
Снова беру перо, милый, хотя и неумолимый, брат мой, и снова должен начинать письмо просьбою о незлопамятности, просьбою тем сильнейшею, чем ты будешь более упорствовать и сердиться. Нет, мой милый, добрый брат! я от тебя не отстану, пока ты не протянешь, по-прежнему, ко мне руки своей. И не знаю, милый мой! ты всегда был справедлив ко мне (бывали хотя и исключенья), всегда извинял меня в случае долгого молчанья, а теперь, когда я представляю причину, причину неопровержимую, сам знаешь, ты как будто глух к словам моим; извини эти упреки, добрый друг мой; я не скрою от тебя, что они вышли прямо из сердца; я люблю тебя, милый мой, и мне больно видеть твое равнодушие. На твоем месте я бы давно забыл всё, чтобы только скорее извинить друга своего, чем заставить его еще долее выпрашивать извиненье! По крайней мере я с моей стороны, видя себя теперь в порядочных обстоятельствах, то есть при деньгах (опекун уже прислал мне), хотя не при больших, непременно обещаюсь писать решительно каждую неделю. Теперь же пишу наскоро, потому что не смею распространиться большим письмом; поминутно ожидаем тревоги и маневров, которые будут продолжаться дня 3.
Ах, милый брат, пиши мне, ради Бога, хоть что-нибудь. Ежели бы ты только знал, как я беспокоюсь о твоей участи, о твоих решеньях, намереньях, о твоем экзамене, милый мой; потому что вот уже и он и на дворе. Бог знает, застанет ли это письмо тебя еще в Ревеле{77}, дай-то Бог тебе, милый друг; ах! ежели мы еще далее будем продолжать эти несогласия, это расстройство в нашей
Да, что-то сталось с тобою, брат мой! Сбылись ли, я не говорю мечты твои, но сбылось ли то, чем блеснула тебе в глаза судьба, показав в темной перспективе жизни твоей светлый уголок, где сердце сулило себе столько надежд и счастья; время, время много показывает; только одно время может оценить, ясно определить всё значенье этих эпох жизни нашей. Оно может определить, прости мне за слова мои, брат мой, может определить, была ли эта деятельность душевная и сердечная чиста и правильна, ясна и светла, как наше естественное стремленье в полной жизни человека, или неправильная, бесцельная, тщетная деятельность, заблужденье, вынужденное у сердца одинокого, часто не понимающего себя, часто еще бессмысленного как младенец, но также чистого и пламенного, невольного, ищущего для себя пищи вокруг себя и истомляющего себя в неестественном стремленье «неблагородного мечтанья». В самом деле, как грустна бывает жизнь твоя и как тягостны остальные ее мгновенья, когда человек, чувствуя свои заблужденья, сознавая в себе силы необъятные, видит, что они истрачены в деятельности ложной, в неестественности, в деятельности недостойной для природы твоей; когда чувствуешь, что пламень душевный задавлен, потушен бог знает чем; когда сердце разорвано по клочкам, и отчего? От жизни, достойной пигмея, а не великана, ребенка, а не человека{78}.
И здесь опять необходима дружба; потому что сердце само осетит себя тогда неразрывными путами, и человек падет духом, поникнет перед случаем, перед причудами сердца своего как перед веленьями судьбы, и сочтет ничтожную паутину за эти ужасные сети, из нитей которых не выбивается никто, перед которыми всё никнет: это тогда когда судьба бывает истинно веленьем провиденья, то есть действует на нас неотразимою силою целой природы нашей.
Я на время прервал письмо мое; был развлечен службою; ах, брат, ежели бы ты только имел понятие о том, как мы живем! Но приезжай скорее, милый друг мой; ради Бога, приезжай. Ежели бы знал ты, как необходимо для нас быть вместе, милый друг! Целые годы протекли со времени нашей разлуки. Клочок бумаги, пересылаемый мною из месяца в месяц, — вот была вся связь наша; между тем время текло, время наводило и тучи и вёдро на нас, и всё это протекло для нас в тяжком, грустном одиночестве; ах! ежели бы ты знал, как я одичал здесь, милый, добрый друг мой! любить тебя это для меня вполне потребность. Я совершенно свободен, не завишу ни от кого; но наша связь так крепка, мой милый, что я, кажется, сросся с кем-то жизнию.
Сколько перемен в нашем возрасте, мечтах, надеждах, думах ускользнуло друг от друга меж нами незамеченными и которые мы сохранили у себя на сердце. О! когда я увижу тебя, чувствую, что мое существованье обновится; я чувствую себя как-то неспокойным теперь; теченье моего времени так неправильно… Я сам не знаю, что со мною. Приезжай, ради Бога, приезжай, друг мой, милый брат мой.
Не знаю, опасаться ли мне насчет твоего экзамена. Как-то ты приготовлен? Что касается до ваших экзаменаторов, то я уверен в них. Вас экзаменуют у нас всегда так легко и просто, что ежели ты чем-нибудь да занимался, то выдержишь; и не такие выдерживали{79}. Примеров я видал кучу. Я думаю, ты не сердишься на меня за тетрадки; опять повторяю, они не нужны для тебя по их ничтожности, это всё прежалкие сокрашенья, стыдно сказать; да их и нет ни у кого.
Сестры не было в Петербурге{80}. Мы скоро выйдем из Петергофа. Адрес в Петербург. Прощай, добрый, милый друг мой. Вот тебе несколько строк, писал такими урывками. Ежели бы ты знал, как нам теперь несносно жить.
Прощай же, мой милый, мой добрый друг, брат. Пиши скорее непременно.
14. M. M. Достоевскому
22 декабря 1841. Петербург
Ты пишешь мне, бесценный друг мой, о горести, защемившей сердце твое, о твоем бедствии, пишешь, что ты в отчаянии, мой любезный, милый брат! Но посуди же сам о тоске моей, об
Когда свадьба! Желаю тебе счастия и жду длинных писем. Я же даже и теперь не в состоянии написать тебе порядочного. Веришь ли, я к тебе пишу в 3 часа утра, а прошлую ночь и совсем не ложился спать. Экзамены и занятия страшные. Всё спрашивают — и репутации потерять не хочется, — вот и зубришь, «
Чрезвычайно много виноват перед твоей дорогой невестой — моей сестрицею, милой, бесценной, как и ты, но извини меня, добрый друг мой, — непонятного характером.
Неужели так мало ко мне родственного доверия или уже обо мне составлено чудовищное понятие — неучтивости, невежливости, неприязни, наконец, всех пороков, чтобы быть так против меня предубежденной, не верить моим уверениям в совершенном отсутствии времени и сердиться за молчание; но я этого не заслужил —
Об себе в письме этом не пишу ничего. Не могу, некогда — до другого времени. Андрюша болен; я расстроен чрезвычайно{83}. Какие ужасные хлопоты с ним. Вот еще беда. Его приготовление и его житье у меня, вольного, одинокого, независимого, это для меня нестерпимо. Ничем нельзя ни заняться, ни развлечься — понимаешь. Притом у него такой странный и пустой характер, что это отвлечет от него всякого; я сильно раскаиваюсь в моем глупом плане, приютивши его. — Прощай, бесценный мой! Счастие да будет с тобой.
Посылаю тебе 150 рублей. (Это для верности). 150.
15. M. M. Достоевскому
31 декабря 1843. Петербург
Мы весьма давно не писали друг другу, любезный брат, и поверь мне, что обоим нам это не делает чести. Ты тяжел на подъем, любезнейший… Но так как дело сделано, то ничего не остается, как схватить за хвост будущность, а тебе пожелать счастья на Новый год, да еще малютку. Ежели будет у тебя дочка, то назови Марией{84}.
Эмилии Федоровне свидетельствую нижайшее почтение мое, желаю при сем Нового года, с которым тут же и поздравляю. Желаю ей наиболее здоровья, а Федю целую и желаю ему выучиться ходить.
Теперь, милейший мой, поговорим о делах. Хотя Карепин и прислал мне 500, но, следуя прежней системе, которой невозможно не следовать, имея долги в доме, я опять с 200 руб. сереб<ром> долгу. Из долгов как-нибудь нужно выбраться. Под сидяч камень вода не потечет. — Судьба благословила меня идеею, предприятием, назови, как хочешь. Так как оно выгодно донельзя, то спешу тебе сделать предложение участвовать в трудах, риске и выгодах. Вот в чем сила.
2 года тому назад на русском языке появился перевод ½ первой книжки «Матильда» (Eug. Sue), то есть 1/16-я доля романа. С тех пор не являлось ничего. Между тем внимание публики было разожжено; из одной провинции прислали 500 требований и запросов о скором продолжении «Матильды»{85}.
Но продолжения не было. Серчевский, переводчик ее, бестолковый спекулянт, не имел ни денег, ни перевода, ни времени. Так шли дела 1½ года. Около Святой недели некто Черноглазов купил за 2000 р. асс<игнациями> у Серчевского право продолжать перевод «Матильды» и уже переведенную 1-ю часть. Купивши, он нанял переводчика, который перевел ему всю «Матильду» за 1600 руб. Черноглазов получил перевод, отложил его к сторонке, не имея ни гроша не только издать на свой счет, но даже заплатить за перевод. «Матильда» канула в вечность.
Паттон, я и, ежели хочешь, ты соединяем труд, деньги и усилия для исполнения предприятия и издаем перевод к Святой неделе. Предприятие держится нами в тайне, рассмотрено со всех сторон и irrévocablement[13] принято нами.
Вот как будет происходить дело.
Мы разделяем перевод на 3 равные части и усидчиво трудимся над ним. Рассчитано, что ежели каждый может переводить по 20 страничек Bruxell’-ского[14] маленького издания «Матильды», то к 15 февраля кончит свой участок. Переводить нужно начисто прямо, то есть разборчиво. У тебя хороша рука, и ты можешь это сделать. По мере выхода перевода он будет цензорован. Паттон знаком с Никитенко, главным цензором, и дело будет сделано скорее обыкновенного. — Чтобы напечатать на свой счет, нужно 4500 руб. ассиг<нациями>. Цены бумаги, типографии нами узнаны.
За бумагу требуют 1/3 цены, а остальное дают в долг. Долг обеспечивается экземплярами книги.
Знакомый типографщик, француз, сказал мне, что ежели я дам 1000 руб., то он мне напечатает все экземпляры (в числе 2500 руб.), а остальное будет ждать до продажи книги.
Денег нужно самое малое 500 руб. сереб<ром>. У Паттона готовы 700. Мне пришлют в генваре руб. 500 (ежели же нет, я возьму вперед жалование). С своей стороны ты распорядись, чтобы иметь к февралю 500 руб. (к 15-му числу), хоть возьми жалование. С этими деньгами мы печатаем, объявляем и продаем экземпляры по 4 руб. сереб<ром>. (Цена дешевая, французская.)
Роман раскупается.
Вот наше предприятие; хочешь вступить в союз или нет. Выгоды очевидны. Если хочешь, то начни переводить с «lа cinquième partie»[15]. Переводи как можно более, насчет границ перевода твоего напишу{86}.
Пиши немедля. Хочешь или нет?
Отвечай немедля. Прощай.
16. M. M. Достоевскому
Вторая половина января 1844. Петербург{87}
Твой ответ имел я удовольствие получить и спешу сам написать тебе несколько строк. Пишешь, что не знал моего адресса. Но, милый мой, ведь ты знал, что я служу в чертежной Инженерного департамента. Можно ли ошибиться, адресуя в место службы. Твой адресс совершенно верен. Но радуюсь твоей отговорке и принимаю ее. По крайней мере ты не совсем забыл меня, милый брат{88}. Весьма рад вашему счастью, желаю дочку и хорошеть Федашке. Уж если мне суждено крестить у тебя, то да будет воля Господня. Только дай Бог счастья крестникам. Целую ручки Эмилии Федоровне и благодарю за память. Насчет Ревеля
Теперь к делу; это письмо деловое. Наши обстоятельства идут хорошо, до nec plus ultra[17]. Редакторство поручено мне, и перевод хорош будет. Паттон — человек драгоценный, когда дело дойдет до интереса. А ведь ты знаешь, что подобные товарищи в аферах лучше самых бескорыстных друзей. Ты непременно нам помоги и постарайся перевесть щегольски. Книгу я тебе хотел послать с этой же почтою, но она у Паттона, а он куда-то пропал. Пришлю с следующею. Но, ради Бога, не выдай, милейший! Переводи с перепиской. Не худо, если бы крайним сроком прислал ты нам перевод к 1-му марта. Тут мы сами все кончим свои участки, и перевод пойдет в цензуру. Цензор Никитенко знаком Паттону и обещал процензуровать в 2 недели. 15 марта печатаем всё разом и много что к половине апреля выдаем. Спросишь, где достали деньги; я сколочусь и дам 500. Паттон — 700; у него они есть; и маменька Паттона — 2000. Она дает сыну деньги по 40 процентов. Этих денег вельми довольно для печатания. Остальное в долг.
Мы обегали всех книгопродавцев и издателей и вот что узнали.
Черноглазов, переводчик «Матильды», — un homme qui ne pense à rien[18], не имеет ни денег, ни смысла. Перевод же у него есть. Мы объявим о переводе, когда будет половина напечатана, и Черноглазов погиб. Он виноват сам; зачем между 1-ю и 2-ю частями протекло три года. Всякий имеет право выдавать по 2, по 3 перевода одного и того же сочинения. Книгопродавцы ручаются за 1000 экземп<ляров> в провинции, причем деньги получаются тотчас; только берут они по 40 к. с руб. Книгопродавцы сказали нам, что безрассудно пускать книгу менее 6-ти руб. сереб<ром> (цена французской книги брюсс<ельского> изд<ания>). Следов<ательно>, мы разом в мае получим 3500 руб. сереб<ром>. Теперь в Петербурге, по уверению тех же самых книгопрод<авцев>, выйдет непременно 350 экземпляр<ов>, 20 проц<ентов> в пользу лавочников; считая за 1500 экземпляров, нельзя получить менее 5000 руб. серебром. На нас будет 1000 руб. с<еребром> долгу, 4000 с<еребром> барыша. Мы решились делить по-братски, трое, и ты непременно получишь 4000 асс<игнациями> на свою долю. Переведи только теперь.
В переписке оставляй собственные имена в карандаше, или мы перепишемся насчет этого.
Миленький побратим, есть до тебя субтильная просьбица. Я теперь без денег. Нужно тебе знать, что на праздниках я перевел «Евгению Grandet» Бальзака (чудо! чудо!). Перевод бесподобный{89}. Самое крайнее мне дадут за него 350 руб. ассиг<нациями>. Я имею ревностное желание продать его, но у будущего тысячника нет денег переписать; времени тоже. Ради ангелов небесных, пришли 35 руб. ассиг<нациями> (цена переписки). Клянусь Олимпом и моим «Жидом Янкелом» (оконченной драмой){90} и чем еще? разве усами, кои, надеюсь, когда-нибудь вырастут, что половина того, что возьму за «Евгению», будет твоя. — Dixi[19]
До свидания.
Понимаешь, что с первою почтою.
17. M. M. Достоевскому{91}
Июль — август 1844. Петербург
Промежуток между последним письмом твоим и моим ответом был чреват различными происшествиями. Не все удались, но некоторые довольно благоприятны.
Получив «Разбойников», я тотчас же принялся за чтение; вот мое мнение о переводе: песни переведены бесподобно, одни песни стоят денег. Проза переведена превосходно — в отношении силы выражения и точности. Ты жалуешься на Шиллера за язык; но заметь, мой друг, что этот язык и не мог быть другим. Но я заметил, что ты слишком увлекался разговорным языком и часто, весьма часто для натуральности жертвовал правильностью русского слова. Кроме того, кой-где проскакивают слова нерусские (но не
Итак, спеши с «Дон Карлосом»; непременно спеши; это и денег даст и пустит в ход наше издание. Деньги будут тотчас. Полагаю, что ты не ленился и переводил всё это время. Если бы ты хотел сначала много денег, то должен бы был начать перевод не по порядку, а прямо с «Дон Карлоса». Но лучше делать дело хорошо.
Межевич просит покорнейше и поскорее прислать, если есть в переводе готовое, все прозаические сочинения Шиллера о драме и драматическом искусстве. Особенно о
Ну теперь все черти помогай тебе, а не угадаешь, кого я открыл в Петербурге, милый брат. —
Но можешь упомянуть вскользь и назначь
Прощай. Кланяйся милой жене своей, целуй детей, будь прилежен и счастлив.
Уведомляю, что Ободовский перевел «Дон Карлоса». Смотри, брат, ухо востро и спеши скорее: Ободовский еще не печатал, да еще и не намерен печатать.
Я могу выручить за «Дон Карлоса» руб. 500.
Перевод выпусками по 1-й книжке издавать нельзя, публика помнит выпуски Гете. Невозможно.
18. П. А. Карепину
7 сентября 1844. Петербург
Милостивый государь Петр Андреевич!
В прошлом письме моем к брату Михаиле писал я ему, чтобы он поручился за меня всей семье нашей в том, что после получения теперь
Брату кажется, так же как и мне казалось давно, что хотя и трудно сделать законный раздел, но весьма легко сделать семейный, соблюдать его нерушимо с обеих сторон и потом довершить законами; конечно, не мне самому должно было предлагать Вам такое решение; теперь же представительство брата естественно может несколько споспешествовать ходу дел. — Угадывая и всегда будучи уверен, что на меру, принятую мною теперь, то есть отставку вследствие долгов и неустройства дел, посылаются крики, обвинения, между которыми скажется известная фраза — что, дескать, хочет сесть на шею братьям и сестрам, я даже считаю обязанным выделиться, несмотря на то что дело это само по себе уж необходимо в моих обстоятельствах. Вследствие же сих вышеизложенных причин назначаю цену 1000 р. сереб<ром>, которая с окупкою всего-навсего и уплатою долгов и казенных и частных и т. д. и т. д. и т. д. выходит весьма сговорчивая, даже ниже и непременно ниже, чем следует, приняв в соображение Вашу оценку когда-то.
Из этой суммы 1000 руб. сереб<ром> я прошу 500 руб. сереб<ром> выдать разом, а остальные 500 руб. сереб<ром> выдавать по 10 руб. сереб<ром> в месяц. Назначая 500 руб. сереб<ром> разом, я назначаю самое необходимое — 1500 для уплаты долгов и 250 на окупление издержек теперешних, которые по-настоящему требуют втрое более, чем 250 руб. Конечно, Петр Андреевич, нужно сознаться, что согласие и решение дела находится теперь в Ваших руках. Вы можете отвергнуть все эти предложения по тысяче предлогам. Но несколько строчек самых откровенных с моей стороны, эссенции всего, что до сей поры было писано и говорено с обеих сторон, теперь, в настоящую минуту необходимы. Никогда не имев сомнения, что ум, благородство и сочувствие всегда сопутствуют каждой мере Вашей, полагаю, что Вы простите неприятность смысла следующих строчек; их диктует необходимость.
Вот они.
Неужели Вы, Петр Андреевич, после всего, что было между нами насчет известного пункта, то есть дирижирования моей неопытной и заблуждающейся юности, после всего, что было писано и говорено с моей стороны, после (не спорю — и сознаюсь), после нескольких дерзких выходок с моей стороны насчет советов, правил, принуждений, лишений и т. п., Вы захотите еще употреблять ту власть, которая Вам не дана, действовать в силу тех побуждений, которые могут управлять только решением одних родителей, наконец, играть со мною роль, которую я в первую минуту досады присудил Вам неприличною. Неужели и после этого всего Вы будете противиться моим намерениям,
А обстоятельства мои вот какие. В половине августа я подал в отставку, в силу того что долгов у меня бездна, а командировка не терпит уплаты их и что ославленный офицер начнет весьма дурно свою карьеру. Наконец, самому жизнь была не в рай. Долги, превышающие состояние, простятся богачу. Даже в иных случаях на это обстоятельство везде смотрят с уважением. Бедняку дают щелчка. Прекрасно было бы продолжать службу, параллельно распространению жалоб по всевозможным командам. Наконец, отставка моя была следствием горячности. Меня мучили долги, с которыми я три года не могу расплатиться. Меня мучила безнадежность расплаты в будущем. И потому я вышел в отставку единственно с целью уплаты долгов известным образом — разделом имения (по справедливому замечанию Вашему, весьма и даже донельзя весьма миниатюрного, но для известных целей годящегося). Что же касается до уважения к родительской памяти, то именно ради сего-то обстоятельства хочу употребить родительское достояние на то, на что бы мой батюшка сам не пожалел его. То есть на спокойство своего сына, на средства для новой дороги и на избавление от названия подлеца, то есть хотя не названия, но мнения, что всё одно и то же. Просьбы по домашним обстоятельствам подвергаются высочайшему решению с 1-го октября — всё дело занимает дней 10, немного что две недели. Половина месяца подходит. Мне выйдет отставка, кредитора ринутся на меня без жалости, тем более что на мне даже и платья не будет, и я подвергнусь самым неприятным делам. Хотя я отчасти это предвидел, и если оправдаются мои предположения и предугадывания, и был готов к этому, но согласитесь, что я не пойду в тюрьму, напевая песню из глупой бравады. Это даже смешно. Вот почему, Петр Андреевич, пишу это письмо в последний раз, представляю всю крайность моих нужд в последний раз, прошу Вас мне помочь в возможно скором времени в последний раз, на предложенных условиях, хотя не разом, но столько, чтобы заткнуть голодные рты и одеться. Наконец, говорю Вам в последний раз, теперь, будучи в совершенном неведении насчет Вашего решения, что лучше сгнию в тюрьме, чем вступлю в службу, прежде окончания и устроения дел моих.
19. M. M. Достоевскому
30 сентября 1844. Петербург
Любезный брат,
Я получил «Дон Карлоса» и спешу отвечать как можно скорее (времени нет). Перевод весьма хорош, местами удивительно хорош, строчками плох; но это оттого, что ты переводил наскоро. Но, может быть, всего-то пять-шесть строчек дурных. Я взял смелость кое-что поправить, также кой-где сделать стих позвучнее. Всего досаднее, что местами ты вставлял иностранные слова, н<а>п<ример>
Перевод произведет сенсацию. (Малейший успех — и барыш удивительный.){101}
Ну, брат, — я и сам знаю, что я в адских обстоятельствах; вот я тебе объясню:
Подал я в отставку, оттого что подал, то есть, клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром. Дело в том, что я, наконец, никогда не хотел служить долго, след<овательно>, зачем терять хорошие годы? А, наконец, главное: меня хотели командировать — ну, скажи, пожалуйста, что бы я стал делать без Петербурга. Куда я бы годился? Ты меня хорошо понимаешь?
Насчет моей жизни не беспокойся. Кусок хлеба я найду скоро. Я буду адски работать. Теперь я свободен. Но что я буду делать теперь, в настоящую-то минуту? — вот вопрос. Вообрази себе, брат, что я должен 800 руб., из коих хозяину 525 руб. асс<игнациями> (я написал домой, что долгов у меня 1500 руб., зная их привычку присылать 1/3 чего просишь).
Никто не знает, что я выхожу в отставку. Теперь, если я выйду, — что тогда буду делать. У меня нет ни копейки на платье. Отставка моя выходит к 14 октябр<я>{102}. Если свиньи-москвичи промедлят, я пропал. И меня пресерьезно стащат в тюрьму (это ясно). Прекомическое обстоятельство. Ты говоришь, семейный раздел{103}. Но знаешь ли ты, чего прошу я? За отстранение мое от всякого участия в имении теперь и за совершенное отчуждение, когда позволят обстоятельства, то есть за уступку с сей минуты моего имения им, — я требую 500 руб. сереб<ром> разом и другие 500 уплатою по 10 руб. сер<ебром> в месяц (вот всё, что я требую). Согласись, что немного и никого не обижаю. Они и знать не хотят. Согласись еще, что не мне предлагать им это теперь. Они мне
Ты говоришь, спасение мое драма. Да ведь постановка требует времени{105}. Плата также. А у меня на носу отставка (впрочем, милый мой, если бы я еще не подавал отставки, то подал бы сейчас. Я не каюсь).
У меня есть надежда. Я кончаю
Свинья Карепин глуп как сивый мерин{107} Эти москвичи невыразимо самолюбивы, глупы и резонеры. В последнем письме Карепин ни с того ни с сего советовал мне не увлекаться Шекспиром! Говорит, что Шекспир и мыльный пузырь всё равно. Мне хотелось, чтобы ты понял эту комическую черту, озлобление на Шекспира. Ну к чему тут Шекспир? Я ему такое письмо написал! Одним словом, образец полемики. Как я его отделал. Мои письма chef-d’oeuvre
Брат, пиши домой как можно скорее, пожалуйста, ради самого Создателя. Я в страшном положении; ве<дь> 14 самый дальний срок; я уже 1½ месяца, как подал. Ради небес! Проси их, чтобы прислали мне{109}. Главное, я буду без платья. Хлестаков соглашается идти в тюрьму, только
…Карепин водку пьет, имеет чин и в Бога верит. Своим умом дошел.
Мой адрес: у Владимирской церкви в доме Прянишникова, в Графском переулке. Спросить Достоевского.
Я чрезвычайно доволен романом моим. Не нарадуюсь. С него-то я деньги наверно получу, а там —
Извини, что письмо безо всякой связи.
20. M. M. Достоевскому
24 марта 1845. Петербург
Любезный брат,
Ты, верно, заждался письма моего, л<юбезный> б<рат>. Но меня задерживала неустойчивость моего положения. Я никак не могу заниматься вполне чем бы то ни было, когда перед глазами одна неизвестность и нерешительность. Но так как я и до сих пор ничего не сделал хорошего по части моих собственных обстоятельств, то всё равно пишу; ибо давно бы было нужно писать.
Я получил от москвичей 500 руб. сереб<ром>. Но у меня столько было долгов, старых и вновь накопившихся, что на печать недостало. Это бы еще ничего. Можно бы было задолжать в типографии или уплатить не все из домашних долгов, но роман еще не был готов. Кончил я его совершенно чуть ли еще не в ноябре месяце, но в декабре вздумал его весь переделать; переделал и переписал, но в феврале начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать. Около половины марта я был готов и доволен{111}. Но тут другая история: цензора не берут менее чем на месяц. Раньше отцензировать нельзя. Они-де работой завалены. Я взял назад рукопись, не зная, на что решиться. Ибо кроме четырехнедельного цензурованья печать съест тоже недели три. Выйдет к маю месяцу. Поздно будет! Тут меня начали толкать и направо и налево, чтобы отдать мое дело в «Отечеств<енные> записки». Да пустяки. Отдашь, да не рад будешь. Во-первых, и не прочтут, а если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и без этой. Напечатают, денег не дадут. Это какая-то олигархия. А на что мне тут слава, когда я пишу из хлеба? Я решился на отчаянный скачок: ждать, войти, пожалуй, опять в долги и к 1-му сентября, когда все переселятся в Петербург и будут, как гончие собаки, искать носом чего-нибудь новенького, тиснуть на последние крохи, которых, может быть, и недостанет, мой роман. Отдавать вещь в журнал значит идти под ярем не только главного maitre d`hotel`я, но даже всех чумичек и поваренков, гнездящихся в гнездах, откуда распространяется просвещение. Диктаторов не один: их штук двадцать. Напечатать самому значит пробиться вперед грудью, и если вещь хорошая, то она не только не пропадет, но окупит меня от долговой кабалы и даст мне есть.
А теперь насчет еды! Ты знаешь, брат, что я в этом отношении предоставлен собственным силам. Но как бы то ни было, а я дал клятву, что коль и до зарезу будет доходить, — крепиться и не писать на заказ. Заказ задавит, загубит всё. Я хочу, чтобы каждое произведение мое было отчетливо хорошо. Взгляни на Пушкина, на Гоголя. Написали немного, а оба ждут монументов. И теперь Гоголь берет за печатный лист 1000 руб. сереб<ром>, а Пушкин, как ты сам знаешь, продавал 1 стих по червонцу. Зато слава их, особенно Гоголя, была куплена годами нищеты и голода. Старые школы исчезают. Новые мажут, а не пишут. Весь талант уходит в один широкий размах, в котором видна чудовищная недоделанная идея и сила мышц размаха, а дела крошечку. Beranger сказал про нынешних фельетонистов французских, что это бутылка Chambertin[22] в ведре воды{112}. У нас им тоже подражают. Рафаэль писал годы, отделывал, отлизывал, и выходило чудо, боги создавались под его рукою. Vernet пишет в месяц картину, для которой заказывают особенных размеров залы, перспектива богатая, наброски, размашисто, а дела нет ни гроша. Декораторы они!
Моим романом я серьезно доволен. Это вещь строгая и стройная. Есть, впрочем, ужасные недостатки. Печатание вознаградит меня. Теперь покамест я пуст. Думаю что-нибудь написать для дебюта или для денег, но пустяки писать не хочется, а на дело нужно много времени.
Приближается время, в которое я обещал быть у вас, милые друзья{113}. Но не будет средств, то есть денег. Я решил остаться на старой квартире. Здесь по крайней мере сделал контракт и знать ничего не знаешь месяцев на шесть. Так дело в том, что я всё это хочу выкупить романом. Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь.
Мне бы хотелось спасти хоть 300 руб. к августе месяцу. И на триста можно напечатать. Но деньги ползут, как раки, все в разные стороны. У меня долгов было около 400 руб. сереб<ром> (с расходами и прибавкою платья), по крайней мере я на два года одет прилично. Впрочем, я непременно приеду к вам. Пиши мне поскорее, как ты думаешь насчет моей квартиры. Это решит<ельный> шаг. Но что делать!
Ты пишешь, что ужасаешься будущности без денег. Но Шиллер выкупит всё, а вдобавок, кто знает, сколько раскупится экземпляров моего романа. Прощай. Отвечай мне скорее. Я тебе объявлю в следующую почту все мои решения.
Твой брат Достоевский.
Целуй детей и кланяйся Эмилии Федоровне. Я о вас часто думаю. Ты, может быть, хочешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, — читаю. Я страшно читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во всё, отчетливо понимаю и сам извлекаю умение создавать.
Писать драмы — ну, брат. На это нужны годы трудов и спокойствия, по крайней мере для меня. Писать ныне хорошо. Драма теперь ударилась в мелодраму. Шекспир бледнеет в сумраке и сквозь туман слепандасов-драматургов кажется богом{114}, как явление духа на Брокене или Гарце{115}. Впрочем, летом, я, может быть, буду писать. 2–3 года, и посмотрим, а теперь подождем!
Брат, в отношении литературы я
В «Инвалиде», в фельетоне, только что прочел о немецких поэтах, умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме. Их было штук 20, и какие имена! Мне до сих пор как-то страшно. Нужно быть шарлатаном…{116}
21. M. M. Достоевскому
3 сентября 1845. Петербург
Драгоценнейший друг мой!
Пишу к тебе тотчас же по приезде моем, по условию{117}. Сказать тебе, возлюбленный друг мой, сколько неприятностей, скуки, грусти, гадости, пошлости было вытерпено мною во время дороги и в первый день в Петербурге — свыше пера моего. Во-первых, простившись с тобою и с милой Эмилией Федоровной, я взошел на пароход в самом несносном расположении духа. Толкотня была страшная, а моя тоска была невыносимая. Отправились мы в двенадцать часов с минутами первого. Пароход полз, а не шел. Ветер был противный, волны хлестали через всю палубу; я продрог, прозяб невыносимо и провел ночь неописанную, сидя и почти лишаясь чувств и способности мыслить. Помню только, что меня раза три вырвало. На другой день ровно в четыре часа пополудни пришли мы в Кронштадт, то есть в 28 часов. Прождав часа три, мы отправились уже в сумерках на гадчайшем, мизернейшем пароходе «Ольга», который плыл часа три с половиною в ночи и в тумане. Как грустно было мне въезжать в Петербург. Я смутно перечувствовал всю мою будущность в эти смертельные три часа нашего въезда. Особенно привыкнув с вами и сжившись так, как будто бы я целый век уже вековал в Ревеле, мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, а необходимость такою суровою, что если б моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостию бы умер. Я, право, не преувеличиваю. Весь этот спектакль решительно не стоит свечей. Ты, брат, желаешь побыть в Петербурге. Но если приедешь, то приезжай сухим путем, потому что нет ничего грустнее и безотраднее въезда в него с Невы и особенно ночью. По крайней мере, мне так показалось. Ты, верно, замечаешь, что мои мысли и теперь отличаются пароходной качкою.
Когда я приехал на квартиру, ночью в 12-м часу, то человека моего дома не оказалось; он служил на время в другом месте, и дворник, неизвестно чему обрадовавшийся, вручил мне осиротелый ключ моей шестисот рублей квартиры (в долгаx). Я дaже не мог чаю напиться и так и лег в решительно апатическом состоянии. Сегодня, проснувшись в восемь часов, я увидел перед собой моего человека. Порасспросил его. Всё как было; по-старому. Квартира моя слегка подновлена. Григоровича и Некрасова нет еще в Петербурге, а известно лишь по слухам, что они явятся разве-разве к 15-му сентяб<ря>, да и то сомнительно. Дав самую коротенькую, но весьма решительную аудиенцию кой-каким кредиторам, я отправился по делам и ровно ничего не сделал. Познакомился с журналами, поел кое-что, купил бумаги и перьев — да и кончено. К Белинскому не ходил. Намереваюсь завтра отправиться, а сегодня я страшно не в духе. Вечером присел за письмо, которое уже почти кончается, а письмо вялое, тоскливое, вполне отзывающееся тяжким моим теперешним положением — «Скучно на белом свете, господа!»{118}
Это письмо пишу к тебе, во-первых, вследствие обещания написать поскорее, а во-вторых, оттого, что тоска и письмо просилось написаться. Ах, брат, какое грустное дело одиночество, и я начинаю тебе теперь завидовать. Ты, брат, счастлив, право, счастлив, сам не зная того. С следующею почтою напишу тебе еще. Занимает меня немного то, что я почти совсем (до 15-го) без ресурсов, но только немного, потому что я в настоящее время и думать ни об чем не могу. Впрочем, всё это вздор. Я ослаб страшно и хочу теперь лечь спать, потому что уже ночь на дворе. Что-то скажет будущность. Как жаль, что нужно работать, чтобы жить. Моя работа не терпит принуждения.
Ах, брат, ты не поверишь, как бы я желал теперь хоть два часочка еще пожить вместе с вами. Что-то будет, что-то будет впереди? Я теперь настоящий Голядкин, которым я, между прочим, займусь завтра же{119}. Покамест прощай! До следующей почты. Прощай, возлюбленный друг мой; кланяйся и поцелуй за меня Эмилию Федоровну. Детям тоже кланяюсь. Помнит ли еще меня Федя или оказывает равнодушие? Ну, прощай, дражайший мой. Прощай.
Голядкин выиграл от моего сплина. Родились две мысли и одно новое положение. Ну, прощай, мой голубчик. Послушай, что-то с нами будет лет через двадцать? Не знаю, что со мной будет; знаю только, что я теперь мучительно чувствую.
М<арии> И<ванов>не и А<лександ>ру Ада<мови>чу Бергманам мое нижайшее почтение. Петербург еще пуст. Всё порядочно вяло.
22. M. M. Достоевскому
8 октября 1845. Петербург
Любезнейший брат,
До сих пор не было у меня ни времени, ни расположения духа уведомить тебя о чем-нибудь до меня касающемся. Так всё было скверно и гадко, что самому тошно было глядеть на свет Божий. Во-первых, дражайший, единственный друг мой, всё это время я был без копейки и жил на кредит, что весьма скверно. Во-вторых, было вообще как-то грустно, так что поневоле опадаешь духом, не заботишься о себе и становишься не безмозгло равнодушным, но, что хуже этого, переходишь за предел и бесишься и злишься до крайности. В начале этого месяца явился Некрасов, отдал мне часть долга, а другую получаю на днях. Нужно тебе знать, что Белинский недели две тому назад прочел мне полное наставление, каким образом можно ужиться в нашем литературном мире, и в заключение объявил мне, что я непременно должен, ради спасения души своей, требовать за мой печатный лист не менее 200 р. асс<игнациями>. Таким образом мой Голядкин пойдет по крайней мере в 1500 рублях ассиг<нациями>. Терзаемый угрызениями совести, Некрасов забежал вперед зайцем и к 15 генварю обещал мне 100 руб. серебром за купленный им у меня роман «Бедные люди». Ибо сам чистосердечно сознался, что 150 р. сереб<ром> плата не христианская. И посему 100 р. сереб<ром> набавляет мне сверх из раскаяния. Всё это покамест хорошо. Но вот что скверно. Что еще ровнешенько ничего не слыхать из цензуры насчет «Бедных людей». Такой невинный роман таскают, таскают, и я не знаю, чем они кончат. Ну как запретят? Исчеркают сверху донизу? Беда, да и только, просто беда, а Некрасов поговаривает, что не успеет издать альманаха, а уж истратил на него 4000 руб. ассиг<нациями>{120}.
Я бываю весьма часто у Белинского. Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне
Некрасов — аферист от природы, иначе он не мог бы и существовать, он так с тем и родился — и посему в день же приезда своего, у меня вечером, подал проект
Лекция
Ну, прощай. В другой раз напишу больше. Теперь страшно занят, а видишь, между прочим, что настрочил тебе целое письмо, а ты мне ни полстрочки не напишешь без моего письма. Считаешься визитами. Лентяй ты такой, фетюк, просто фетюк!{130}
Прочти «Теверино» (Жорж Занд в «Отечеств<енных> записк<ах>», окт<ябрь>). Ничего подобного не было еще в нашем столетии. Вот люди, первообразы{131}.
Прощай, друг мой. Эмилии Федоровне кланяюсь и целую у ней ручки. Здоровы ли дети? Пиши мне подробнее.
Шиллера переводи исподволь, хотя издание его решительно нельзя сказать, когда осуществится. Я теперь пронюхиваю какой-нибудь перевод для тебя. Но беда! В «Отеч<ественных> зап<исках>» три офиц<иальных> переводчика. Авось уладим мы, брат, что-нибудь вместе с тобой. Всё впереди, впрочем. Если я пойду, то
23. M. M. Достоевскому
16 ноября 1845. Петербург
Любезный брат,
Пишу к тебе теперь наскоро и тем более, что временем теперь совсем не богат. Голядкин до сей поры еще не кончен; а нужно кончить непременно к 25-му числу. Ты мне весьма долго не отвечал, и я было начал крайне за тебя беспокоиться. Пиши почаще; а что ты отговариваешься неимением времени, то это просто вздор. Времени тут надо немного. Лень провинциальная губит тебя в цвете лет, любезнейший, а более ничего.
Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением{133}, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: «Кто этот Достоевский? Где мне
Деньгами же я до сих пор не богат, — но не нуждаюсь. На днях я был без гроша. Некрасов между тем затеял «Зубоскала» — прелестный юмористический альманах, к которому объявление написал я. Объявление наделало шуму; ибо это первое явление такой легкости и такого юмору в подобного рода вещах. Мне это напомнило 1-й фельетон Lucien de Rubempré{138}. Объявление мое напечатано уже в «Отеч<ественных> записках» в Разных известиях{139}. За него взял я 20 руб. серебр<ом>. Итак, на днях, не имея денег, зашел я к Некрасову. Сидя у него, у меня пришла идея романа в 9 письмах. Придя домой, я написал этот роман в одну ночь; величина его ½ печатного листа. Утром отнес к Некрасову и получил за него 125 руб. ассиг<нациями>, то есть мой лист в «Зубоскале» ценится в 250 руб. асс<игнациями>. Вечером у Тургенева читался мой роман во всем нашем круге, то есть между 20 челов<ек> по крайней мере, и произвел фурор. Напечатан он будет в 1-м номере «Зубоскала»{140}. Я тебе пришлю книгу к 1-му декабря, и вот ты сам увидишь, хуже ли это, нап<ример>, «Тяжбы» Гоголя? Белинский сказал, что он теперь уверен во мне совершенно, ибо я могу браться за совершенно различные элементы. На днях Краевский, услышав, что я без денег, упросил меня покорнейше взять у него 500 руб. взаймы. Я думаю, что я ему продам лист за 200 руб. асс<игнациями>.
У меня бездна идей; и нельзя мне рассказать что-нибудь из них хоть Тургеневу, н<а>п<ример>, чтобы назавтра почти во всех углах Петербурга не знали, что Достоев<ский> пишет то-то и то-то. Ну, брат, если бы я стал исчислять тебе все успехи мои, то бумаги не нашлось бы столько. Я думаю, что у меня будут деньги. Голядкин выходит превосходно; это будет мой chef-d’œuvre. Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажет<ся>, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя{141}. Время я провожу весело. Наш кружок пребольшой. Но я всё пишу о себе; извини, любезнейший; я откровенно тебе скажу, что я теперь упоен собствен<ной> славой своей. С будущим письмом пришлю «Зубоскала». Белинский говорит, что я профанирую себя, помещая свои статьи в «Зубоскале».
Прощай, мой голубчик. Желаю счастья тебе. Поздравляю с чином. Целую ручки Эмилии Федоровне и детей твоих. Что они?
Белинский охраняет меня от антрепренеров. Я перечел мое письмо и нашел, что я, во-1-х, безграмотен, а во-2-х, самохвал.
Прощай. Ради Бога, пиши.
Наш Шиллер пойдет на лад непременно. Белинский хвалит предприятие
Мин<н>ушки, Кларушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не сознают, как любить меня, влюблены в меня все до одного. Мои долги на прежней точке.
24. M. M. Достоевскому
1 февраля 1846. Петербург
Любезный брат,
Во-первых, не сердись, что долго не писал. Ей-богу, некогда было, и сейчас докажу. Главное, что меня задержало, было то, что я до самого последнего времени, то есть до 28-го числа,
В публике нашей есть инстинкт, как во всякой толпе, но нет образованности. Не понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может. Роман находят растянутым, а в нем слова лишнего нет. Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я{150}. Прочтешь и сам увидишь. А у меня будущность преблистательная, брат!
Сегодня выходит Голядкин.
Ну, брат, я тебе так давно не писал, что не помню, на чем я тогда остановился. Так много воды утекло! Скоро увидимся. Летом я непременно к вам, друзья мои, и всё лето буду страшно писать: мысли есть. Теперь я тоже пишу. За Голядкина взял я ровно 600 руб. серебром. Сверх того, я еще получал бездну денег, так что истратил 3 тысячи после разлуки с тобою. Живу-то я беспорядочно — вот в чем вся штука! Я переехал с квартиры и нанимаю теперь две превосходно меблированные комнаты от жильцов. Мне очень хорошо жить.
Адрес мой: у Владимирской церкви, на углу Гребецкой улицы и Кузнечного переулка, дом купца
Ну, брат, ради Бога, извини, что ничего не прислал до сих пор. Летом всё привезу. Ну, прощай, уже третий час.
Всем вам привезу подарки.
Мы с тобою летом, дружище, проведем время повеселее нынешнего. Деньгами-то я буду не богат, но на 800 р. или на 1000 надеюсь. На лето довольно.
Верочка выходит замуж. Знаешь ты это?{152}
25. M. M. Достоевскому
1 апреля 1846. Петербург
Любезный брат,
Посылаю тебе каску с принадлежностями и пару эполет. Чешуи на каске не вделаны, потому что, как сказали, в дороге кивер попортится. Не знаю, хорошо ли услужил. Если же не хорошо, то не я виноват, потому что решительно ничего не понимаю в этих вещах. Отстал от века, друг мой.
Теперь 2-й вопрос. Спросишь, почему так поздно. Но я, милейший мой, в такой каторге, что, как бы ни показалось оно странным тебе, ей-богу, не сыскал времени для комиссии твоей. Правда, две почты пропустил решительно только по своей оплошности. Виноват. Не сердись.
Теперь далее. Друг мой. Ты, верно, пеняешь, что я так долго тебе не пишу. Но я совершенно согласен с Гоголевым
Но это ничего. — Слава моя достигла до апогеи. В 2 месяца обо мне, по моему счету, было говорено около 35 раз в различных изданиях. В иных хвала до небес, в других с исключениями, а в третьих руготня напропалую. Чего лучше и выше? Но вот что гадко и мучительно: свои, наши, Белинский и все мною недовольны за Голядкина. Первое впечатление было безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе — критика{154}. Именно: все, все с общего говору, то есть
Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вещь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. 1-я половина лучше последней. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это-то создало мне на время ад, и я заболел от горя. Брат, я тебе пришлю Голядкина через две недели, ты прочтешь. Напиши мне свое полное мнение.
Пропускаю жизнь и мое
2-я новость. Явилась целая тьма новых писателей. Иные мои соперники. Из них особенно замечателен Герцен (Искандер) и Гончаров. 1-й печатался, второй начинающий и не печатавшийся нигде. Их ужасно хвалят{158}. Первенство остается за мною покамест, и надеюсь, что навсегда. Вообще никогда так не закипала литература, как теперь. Это к лучшему.
Третье. Я или очень рано приеду к вам, или очень поздно, или даже совсем не приеду. Я должен, у меня денег не будет (а без денег я ни за что не приеду, в-третьих, я завален работой. Всё скажет будущее){159}.
4-е. Шидловский отозвался. Его брат был у меня. Я с ним начинаю переписку{160}.
5-е. Если хочешь, мой возлюбленный друг, что-нибудь заработать на литературн<ом> поприще, то есть случай и щегольнуть и эффект произвести одним переводом. Переведи «Рейнеке-Фукс» по Гете. Меня даже просили поручить тебе перевести, ибо вещь нужна в альманах Некрасову. Если захочешь, переведи. Не торопись. И даже если я не приеду к 15-му маю или к 1-му июню, то присылай, если будет готово. Все разъезжаются на лето; но если возможно будет, то я, может быть, и весной помещу его куда-нибудь и тебе деньги привезу. Если же не весной, то осенью, —
Никогда еще не был я так богат деятельностью, как теперь. Всё кипит, идет… Но что-то будет? Прощай, мой возлюбленный.
Прощай, милый мой. Целую вас всех и желаю вам всего. У Эмилии Федоровны целую обе ручки. Детей тоже. Как ты? Напиши о себе. Ах, друг мой. Я хочу тебя видеть. Но что делать.
Верочка уже 3 месяца как вышла замуж. Говорят, счастливо. Дядя{162} дал столько же, сколько и Варе. Пиши дяде. Она вышла за
26. M. M. Достоевскому
26 апреля 1846. Петербург
Любезный брат,
Я не писал тебе оттого, что до самого сегодня не мог взять пера в руки. Причина же тому та, что был болен, при смерти в полном смысле этого слова. Болен я был в сильнейшей степени раздражением всей нервной системы, а болезнь устремилась на сердце, произвела прилив крови и воспаление в сердце, которое едва удержано было пьявками и двумя кровопусканиями. Кроме того, я разорился на разные декокты, капли, порошки, микстуры и тому подобн<ые> гадости. Теперь я вне опасности. Но только, потому что болезнь осталась при мне и по объявлению доктора моего, так как она была приготовлена тремя или четырьмя годами, то и вылечиться можно не в малое время. Лечение же мое должно быть и физическое и нравственное. 1-е) диетой и постоянными физическими лишениями, мне предписанными. 2-е) переменою места, воздержанием ото всех сильных впечатлений, потрясений, ровною и тихою жизнию и, наконец, порядком во всем. На сей конец поездка в Ревель (хотя не для купания, ибо купание мне признано вредным) для перемены места и образа жизни мне предписана как средство радикальное. Но так как я без копейки, а для этой поездки мне нужно огромные деньги, не столько для Ревеля, сколько для расходов и уплаты долгов в Петербурге, то по сему случаю всё: почти жизнь и здоровье мое — зависят от Краевского. Даст он мне денег вперед, приеду, нет — так и совсем не приеду. И по сему случаю после письма сего я не буду писать недели три, по прошествии коих или сам явлюсь к Вам собственною особою, или не явлюсь совсем в целое лето{164}.
Я пишу тебе наскоро и за делом. У меня есть до тебя просьба, которую ты должен исполнить и хлопотать о ней всеми силами. Это вот что. Белинский едет на лето (он уехал сегодня) в Москву, а потом вместе с другом своим, актером Щепкиным, и еще кое с кем предпринимает путешествие на юг России, в Малороссию, в Одессу и в Крым. Он возвращается в сентябре и будет хлопотать о своем альманахе{165}. Жена же его с своей сестрой и с годовалым ребенком отправляются в Гапсаль. Может быть, я приеду с ними, а может быть, и нет. Пароход останавливается в Ревеле на несколько часов. Теперь, дело в том, что люди их отказываются ехать с ними в чужую сторону, хотя и на лето. Они остаются без няньки. Нанять здесь тоже нельзя; ибо на выезд не соглашаются как за огромную цену, которой они дать не в состоянии. И посему просят меня покорнейше написать к тебе следующую просьбу их. Начиная со дня получения сего письма моего, постараться всеми силами (о чем и я прошу тебя) поискать в Ревеле няньку,
Я должен окончить одну повесть до отъезда небольшую, за деньги, которые я забрал у Краевского{167}, и тогда уже взять вперед денег.
Деятельность у нас в литературе закипает огромная. Нового не упишешь. Есть надежды большие. Увидимся, расскажу, а теперь прощай.
Жду с нетерпением письма твоего. Свидетельствую мою любовь и уважение Эмилии Федоровне, мое нижайшее почтение Феде и уважение, смешанное с почтением, Маше.
27. M. M. Достоевскому
5 сентября 1846. Петербург
Спешу тебя уведомить, любезный брат, что я кое-как добрался до Петербурга и остановился, как желал, у Трутовского. Качки я не чувствовал, но в дороге и здесь в Петербурге промок до костей и простудился совсем, кашель, насморк и всё это у меня в самой сильной степени. Первое время было ужасно скучно. Я ходил нанимать квартиру и нанял уже за 14 руб. серебр<ом> от жильцов 2 маленькие комнатки, с хорошею мебелью и прислугою, но еще не переехал. Адресс же:
Белинские доехали хорошо, и с самой пристани я еще не видался с ними{168}. Зашел на другой день к Некрасову. Он живет в одной квартире с Панаевыми, и потому я виделся со всеми. Альманах идет; нужно спешить{169}. Про лавку я не хотел спрашивать и не знаю; но, верно, тоже идет{170}. Но вот известие: чтоб узнать адресс Некрасова, я зашел к Прокоповичу. Он мне объявил причину приезда Некрасова в Ревель — причину, которую он держал в тайне, по разным политическим видам, и не говорил даже и Прокоповичу; да тот догадался по разным данным. Приезжал он видеться с Масальским, чтобы купить у него «Сын отечества». Дело-то, кажется, пошло на лад, и к Новому году у нас может быть новый журнал{171}.
Я тебе ничего не говорю о Гоголе, но вот тебе факт. В «Современнике» в следующем месяце будет напечатана статья Гоголя — его духовное завещание, в которой он отрекается от всех своих сочинений и признает их бесполезными и даже более. Говорит, что не возьмется во всю жизнь за перо, ибо дело его молиться. Соглашается со всеми отзывами своих противников. Приказывает напечатать свой портрет в огромнейшем количестве экземпляров и выручку за него определить на вспомоществование путешествующим в Иерусалим и проч. Вот. Заключай сам{172}.
Был я и у Краевского. Он начал набирать «Прохарчина»; появится он в октябре. Я покамест о деньгах не говорил; он же ласкается и заигрывает. У других ни у кого не был еще. Языков открыл контору и выставил вывеску{173}. На дворе страшный дождь и потому трудно выходить. Я еще живу у Трутовского, завтра же переезжаю на квартиру. Насчет шинели тоже никак нельзя было хлопотать за хлопотами и дождем. Хочу жить скромнейшим образом. Желаю и тебе того же. Нужно дело делать помаленьку. Поживем и увидим. А теперь прощай. Я спешу. Много бы хотелось написать, да иногда лучше и не говорить. Пиши. Жду от тебя ответа в наискорейшем времени. Целуй детей. Кланяйся Эмилии Федоровне. Тоже поклонись и другим, кому следует. С следующей почтой напишу гораздо более. Это только уведомление. Прощай, желаю тебе всего лучшего, бесценный друг мой, — а главное покамест, терпения и здоровья.
28. M. M. Достоевскому
17 сентября 1846. Петербург
Любезный брат,
Посылаю тебе шинель. Извини, что поздно. Задержка была не с моей стороны, отыскивал моего человека и наконец-то нашел. Без него же купить не мог. Шинель имеет свои достоинства и свои неудобства. Достоинство то, что необыкновенно полна, точно двойная, и цвет хорош, самый форменный, серый; недостаток тот, что сукно только по 8 руб. ассигнациями. Лучше не было. Зато стоила только 82 руб. ассиг<нациями>. Остальные деньги употреблены на посылку. Что делать: были сукна и по 12 руб. ассигнац<иями>, но цвета светло-стального, отличного, но ты ими брезгаешь. Впрочем, не думаю, чтоб тебе не понравилась. Она еще немного длинна.
И не писал тебе до сих пор из-за шинели. Я уже тебе объявлял, что нанял квартиру. Мне недурно; только средств в будущем почти не имею. Краевский дал 50 руб. сереб<ром> и по виду его можно судить, что больше не даст; мне нужно сильно перетерпеть.
«Прохарчин» страшно обезображен в известном месте. Эти господа известного места запретили даже слово
Нового у нас ничего не слышно. Всё по-старому; ждут Белинского. М-me Белинская тебе кланяется. Все затеи, которые были, кажется, засели на месте; или их, может быть, держат в тайне — черт знает{175}.
Я обедаю в складчине. У Бекетовых собралось шесть человек знакомых, в том числе я и Григорович{176}. Каждый дает 15 коп. серебр<ом> в день, и мы имеем хороших чистых кушаний за обедом 2 и довольны. След<овательно>, обед мне обходится не более как 16 руб.
Пишу к тебе наскоро. Ибо запоздал, и человек ждет с посылкой, чтобы нести на почту. У меня еще больше нескладицы, чем когда у тебя зубы болели. Очень боюсь, что шинель тебе поздно придется. Что делать? Я старался всеми силами.
Пишу всё «Сбритые бакенбарды». Так медленно дело идет. Боюсь опоздать{177}. Я слышал от двух господ, именно от одного 2-го Бекетова и Григоровича, что «Петербур<гский> сборник» в провинции не иначе называется как «Бедными людьми». Остального и знать не хотят, хотя нарасхват берут его там, перекупают друг у друга, кому удалось достать, за огромную цену. А в книжных лавках, н<а>пр<имер> в Пензе и в Киеве, он официально стоит 25 и 30 руб. ассигнац<иями>. Что за странный факт: здесь сел, а там достать нельзя.
Григорович написал удивительно хорошенькую повесть, стараниями моими и Майкова, который, между прочим, хочет писать обо мне большую статью к 1-му января;{178} эта повесть будет помещена в «Отеч<ественные> записки», которые, между прочим, совсем обеднели{179}. Там нет ни одной повести в запасе.
У меня здесь ужаснейшая тоска. И работаешь хуже. Я у вас жил как в раю, и черт знает, давай мне хорошего, я непременно сам сделаю своим характером худшее. Желаю Эмилии Федоровне удовольствий, а всего более здоровья, искренно желаю; я много об вас всех думаю. Да, брат: деньги и обеспечение хорошая вещь. Целую племянников. Ну, прощай. В следующем письме напишу более. А теперь, ради Бога, не сердись на меня. Да будь здоров и не ешь так много говядины.
Адресс мой:
У Казанского собора, на углу Большой Мещанской и Соборной площади, в доме Кохендорфа, № 25.
Прощай.
Старайся есть как можно здоровее, и, пожалуйста, без грибков, горчиц и тому подобной дряни. Ради Бога.
Т<вой> Д<остоевский>.
29. M. M. Достоевскому
26 ноября 1846. Петербург
Ну как ты мог, драгоценнейший друг мой, писать, будто бы я на тебя рассердился за неприсылку денег и потому молчу. Как могла такая идея прийти тебе в голову? И чем, наконец, я мог подать тебе повод так думать обо мне? Если ты меня любишь, то сделай одолжение, откажись впредь навсегда от подобных идей. Постараемся, чтоб между нами было всё прямо и просто. Я вслух и прямо скажу тебе, что я тебе уж и так много обязан и что было бы смешным и подлым свинством с моей стороны не сознаться в этом. Теперь об этом довольно. Буду писать лучше о моих обстоятельствах и постараюсь обо всем тебя пояснее уведомить.
Во-первых, все мои издания лопнули и не состоялись. Не стоило, брало много времени и рано было. Публика, может быть, не подалась бы. Издание я сделаю к будущей осени. Со мной к тому времени публика более ознакомится, и положение мое будет яснее. К тому же я ожидаю нескольких авансов. «Двойник» уже иллюстрирован одним московским художником. «Бедные люди» иллюстрируются здесь в двух местах — кто сделает лучше{180}. Бернардский говорит, что не прочь начать со мной переговоры в феврале месяце и дать мне известную толику денег на право издать в иллюстрации. До того времени он возится с «Мертвыми душами»{181}. Одним словом, до времени я к изданию стал равнодушен. К тому же и некогда возиться с этим. Работы и заказов у меня бездна. — Скажу тебе, что я имел неприятность окончательно поссориться с «Современником» в лице Некрасова. Он, досадуя на то, что я все-таки даю повести Краевскому, которому я должен, и что я не хотел публично объявить, что не принадлежу к «Отечеств<енным> запискам», отчаявшись получить от меня в скором времени повесть, наделал мне грубостей и неосторожно потребовал денег. Я его поймал на слове и обещал заемным письмом выдать ему сумму к 15-му декабря. Мне хочется, чтобы сами пришли ко мне. Это всё подлецы и завистники. Когда я разругал Некрасова в пух, он только что семенил и отделывался, как жид, у которого крадут деньги. Одним словом, грязная история. Теперь они выпускают, что я заражен самолюбием, возмечтал о себе{182} и передаюсь Краевскому затем, что Майков хвалит меня{183}. Некрасов же меня собирается ругать. Что же касается до Белинского, то это такой слабый человек, что даже в литературных мнениях у него пять пятниц на неделе{184}. Только с ним я сохранил прежние добрые отношения. Он человек благородный. Между тем Краевский, обрадовавшись случаю, дал мне денег и обещал, сверх того, уплатить за меня все долги к 15 декабря. За это я работаю ему до весны. — Видишь ли, что, брат: из всего этого я извлек премудрое правило. 1-е убыточное дело для начинающего таланта — это дружба с проприетерами изданий, из которой необходимым следствием исходит кумовство и потом разные сальности. Потом независимость положения и, наконец, работа для Святого Искусства, работа святая, чистая, в простоте сердца, которое еще никогда так не дрожало и не двигалось у меня, как теперь перед всеми новыми образами, которые создаются в душе моей{185}. Брат, я возрождаюсь не только нравственно, но и физически. Никогда не было во мне столько обилия и ясности, столько ровности в характере, столько здоровья физического. Я много обязан в этом деле моим добрым друзьям Бекетовым{186}, Залюбецкому и другим, с которыми я живу; это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером. Они меня вылечили своим обществом. Наконец, я предложил жить вместе. Нашлась квартира большая, и все издержки, по всем частям хозяйства, всё не превышает 1200 руб. ассигнац<иями> с человека в год. Так велики благодеяния ассоциации! У меня своя комната, и я работаю по целым дням. Адресс мой новый, куда прошу адресовать ко мне: На Васильевском острове, в 1-й линии, у Большого проспекта, в доме Солошича, № 26, против Лютеранской церкви.
Поздравляю, милейший мой друг, с 3-м племянником{187}. Желаю всех благ и ему и Эмилии Федоровне. Я вас всех теперь втрое больше люблю. Но не сердись на меня, бесценный мой, что пишу не письмо, а какой-то клочок исписанный: времени нет, меня ждут. Но зато в пятницу еще раз буду писать. Считай же это письмо недоконченным.
30. M. M. Достоевскому
17 декабря 1846. Петербург
Что это с тобою сталось, любезный брат, что ты совершенно замолк? С каждой почтой жду чего-нибудь от тебя, и ни слова. Я в беспокойстве, часто думаю о тебе, о том, что ты хвораешь иногда, и боюсь делать заключения. Ради Бога, напиши мне хоть две строчки. Пожалуйста, напиши и успокой меня. Ты, может быть, все выжидал продолжения моего недавнего послания{188}. Но на меня не сердись, что я так неточно исполняю слово мое. Я теперь завален работою и к 5-му числу генваря обязался поставить Краевскому 1-ю часть романа «Неточка Незванова», о публикации которой ты уже, верно, прочел в «Отечеств<енных> записках»{189}. Это письмо пишу я урывками, ибо пишу день и ночь, разве от семи часов вечера, для развлечения, хожу в Итальянскую оперу в галерею слушать наших несравненных певцов{190}. Здоровье мое хорошо, так что об нем уж и нечего писать более. Пишу я с рвением. Мне всё кажется, что я завел процесс со всею нашей литературою, журналами и критиками и тремя частями романа моего в «Отечеств<енных> записках» и устанавливаю и за этот год мое первенство назло недоброжелателям моим. Краевский повесил нос. Он почти погибает. «Современник» же выступает блистательно. У них уже завязалась перестрелка{191}.
Итак, брат, я не поеду за границу ни нынешнюю зиму, ни лето, а приеду опять к вам, в Ревель{192}. Я сам с нетерпением жду лета. Летом буду переделывать старое и подготовливать к осени издание, а там что будет. Что, здоровы ли все у тебя, брат? Не больна ли уж Эмилия Федоровна? На это письмо я немедленно требую ответа. Я живу, как я уже писал тебе, брат, с Бекетовыми на Васильевском острове; нескучно, хорошо и экономно{193}. Бываю у Белинского. Он всё хворает, но с надеждами. M-me Белинская родила{194}.
Я плачу все долги мои посредством Краевского. Вся задача моя заработать ему всё в зиму и быть ни копейки не должным на лето. Когда-то я выйду из долгов. Беда работать поденщиком! Погубишь всё: и талант, и юность, и надежду, омерзеет работа, и сделаешься наконец пачкуном, а не писателем.
Прощай, брат. Ты меня оторвал от моей самой любопытной страницы в романе, а дел еще куча впереди. Ах, милый мой, кабы тебе удалось. Мне всё хочется с тобою свидеться поскорее, да и свидеться-то хочется, установив и разрешив мое положение. Я связал себя по рукам и по ногам моими антрепренерами. А между тем со стороны делают блистательные предложения. «Современник», который в лице Некрасова меня хочет ругать, дает мне за лист 60 р. серебром, что равняется 300 р. в «Отеч<ественных> записк<ах>», «Библиотека для чтения» — 250 р. ассиг<нациями> за свой лист и т. д., и я ничего не могу туда: всё взял Краевский за свои 50 р. серебр<ом>, дав денег вперед. Кстати: Григорович написал физиологию «Деревня» в «Отеч<ественных> записках», которая здесь делает фурор{195}. Ну, прощай, любезный брат. Кланяйся Эмилии Федоровне, Феденьке, Машеньке и Мише. Забыли ль дети меня или нет? Кланяйся Рейнгарту и другим. Ходит ли к вам Анна Ивановна{196}? Всем старым знакомым тоже поклон.
Адресс мой:
На Васильевском острове, в 1-й линии, по Большому проспекту, в доме Солошича, в № 26, в квартире Бекетова.
Теперь, брат, вот что: приезжай этот год на масленицу в Петербург. Хоть на две недели. Но приезжай непременно. Квартира и стол тебе не будут ничего стоить. Чай, сахар и всё содержание тоже. Карманного ты почти ничего не истратишь. Вся поездка обойдется в пустяки. А? Как ты думаешь. Подумай об этом. Что тебе? Я бы был так рад тебя видеть. Да и тебе-то было б приятно пожить в Петербурге. Тебе даже не нужно совсем денег брать, чтобы ехать сюда. Я тебе должен и заплачу за всё. Денег достанем. Ради Бога, приезжай, брат. Ты сидень. Неужели ты хочешь дойти до того, что тебя из Ревеля будут клещами вытаскивать. Приезжай, кроме шуток, на масленице.
31. M. M. Достоевскому
Январь — февраль 1847. Петербург
Любезный брат,
Опять прошу твоего отпущения за то, что не исполнил слова и не написал с следующею почтою. Но такая тоска находила на меня всё это время, что невозможно было писать. Думал я о тебе очень много и мучительно. Тяжела судьба твоя, милый брат! С твоим здоровьем, с твоими мыслями, без людей кругом, с скукой вместо праздника и с семейством, о котором хоть и свята и сладка забота, но тяжело бремя, — жизнь невыносима. Но не унывай духом, брат. Просветлеет время. Видишь ли, чем больше в нас самих духа и внутреннего содержания, тем краше наш угол и жизнь. Конечно, страшен диссонанс, страшно неравновесие, которое представляет нам общество.
Вот сейчас меня прервал своим остроумно-светским визитом несносный болтун Свиридов. Он, брат, кажется, самый назойливый дурак. Привез вопрос из аналитики, и привез-то какие-то дряннейшие, старые разрозненные листы, из которых, кажется, ничего нельзя сделать. Просит меня похлопотать у Бекетова о поправке этих листов. Смешной человек. Сам в них ничего не разбирает и хочет, чтобы другие что-нибудь сделали. Я как-нибудь похлопочу о твоем ответе. Поеду по всем, у кого есть записки{199}.
Но время уходит. Хотел тебе написать многое. Как досадно, что всё перебито. И потому ограничусь самым последним — напишу кое-что о себе. Я, брат, работаю; не хочу ничего выдавать раньше, чем кончу. Денег между тем нет, и если б не было добрых людей, я бы погиб. Разложение моей славы в журналах доставляет мне более выгоды, чем невыгоды{200}. Тем скорее схватятся за новое мои поклонники, которые, кажется, очень многочисленны и отстоят меня. Я живу очень бедно и всего, с того времени, как я тебя оставил, прожил 250 руб. сереб<ром>, до 300 р. сереб<ром> употребил на долги. Меня сильнее всех подрезал Некрасов, которому я отдал его 150 руб. сереб<ром>, не желая с ним связываться. К весне сделаю у Краевского большой заем и пришлю тебе 400 руб. непременно. Это как Бог свят; ибо мысль о тебе мучает меня более, чем всё. В Гельсингфорс же вряд ли приеду рано{201}. Ибо, может быть, буду лечиться окончательно по методе Присница холодной водой. И потому приеду разве в июле. Впрочем, ничего еще не знаю, мой милый. Мое будущее впереди. Но хоть гром трещи надо мной, я теперь не подвинусь, я знаю всё, что могу сделать, работы своей не испорчу и поправлю свои обстоятельства денежные успешным ходом книги, которую издам осенью{202}. Проклятый Спиридов. Уже почти два часа. Вообрази: я всеми силами давал ему заметить, что у меня нет времени. Он всё сидел и болтал о том, как он вопрос твой составлял, давал знать, как важно тебе его в этом помощничество, как он на Кавказ поедет и напишет о тамошней флоре такое сочинение, какого и не бывало. Черт с ним, шут! Право, с иными людьми поговоришь и точно выйдешь из какой-нибудь канцелярии. Он меня оторвал от тебя, мой возлюбл<енный>. Береги себя, брат. Особенно здоровье. Развлекайся и пожелай мне скорее кончить работу. За ней сейчас последуют деньги, и я у тебя. Лечение у Присница в моем воображении. Может быть, доктора и отсоветуют мне. Как бы я желал тебя видеть. Иногда меня мучает такая тоска. Мне вспоминается иногда, как я был угловат и тяжел у вас в Ревеле. Я был болен, брат. Я вспоминаю, как ты раз сказал мне, что мое обхождение с тобою исключает взаимное равенство. Возлюбленный мой. Это совершенно было несправедливо. Но у меня такой скверный, отталкивающий характер. Я тебя всегда ценил выше и лучше себя. Я за тебя и за твоих готов жизнь отдать, но иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова. Мои нервы не повинуются мне в эти минуты. Я смешон и гадок и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Говорят, что я черств и без сердца. Сколько раз я грубил Эмилии Федоровне, благороднейшей женщине, в 1000 раз лучше меня. Помню, как иногда я нарочно злился на Федю, которого любил в то же самое время даже больше тебя. Я тогда только могу показать, что я человек с сердцем и любовью, когда самая внешность обстоятельства, случая вырвет меня насильно из обыденной пошлости. До того времени я гадок. Неравенство это я приписываю болезни. Читал ли ты «Лукрецию Флориани», посмотри
Сойдемся ли мы, брат, когда-нибудь вместе в Петербурге? Что бы ты сказал о статской службе с приличным жалованием?
Не знаю, что родила m-me Белинская. Слышал, что кричит за две комнаты ребенок, а спросить как-то совестно и странно{204}.
32. Е. П. Майковой
14 мая 1848. Петербург
Милостивая государыня Евгения Петровна,
Спешу извиниться перед Вами; я чувствую, что оставил Вас вчера так сгоряча, что вышло неприлично, даже не откланявшись Вам и только после Вашего оклика вспомнив об этом. Я боюсь, чтоб Вы не подумали, что я был крут и (соглашаюсь) — груб с каким-нибудь странным намерением. Но я бежал по инстинкту, предчувствуя слабость натуры моей, которая не может не прорваться в крайних случаях и прорваться именно крайностями,
Вам совершенно преданный
14 мая 48.
33. А. А. Краевскому
31 марта 1849. Петербург
Милостивый государь Андрей Александрович,
В письме Вашем Вы упомянули, что последний раз присылаете мне денег и что нужно всё отписать, чтоб иметь право что-нибудь получить{207}.
Я так и хотел распорядиться. То есть доставить сперва 3-ю часть, которую полагал кончить к понедельнику. Затем сесть немедленно за 4-ю и пятую, которые назначил для мая месяца. Но, сверх всех расчетов моих, кончил 3-ю часть к среде (вышло 3 с лишком листа), в 4-й будет около 4-х, 3 + 4 = 7, то есть 350 руб. сереб<ром>, а отписано уже 100, след<овательно>, от 450 до 500 р. сереб<ром>. С 4-й частью я надеюсь на быстроту отписывания (ибо Вы, вероятно, Андрей Александрович, признаетесь, что отдать 500 р. в несколько месяцев при 800 долгу, да еще жить сверх того, — успех порядочный), с третьей частью я располагал к Вам явиться в конце этой недели и просить Вас о помощи перед праздником, к 10-му же числу я хотел доставить 5-ю.
Теперь я сижу безостановочно над 4-й частию, несмотря на то что едва кончил 3-ю, не даю себе ни крошки отдыху; ибо хочу (основываясь на Вашем обещании при Шидловском{208}) напечатать непременно 2 части в мае (то есть 4-ю и 5-ю). Я и теперь рву волосы, что эпизод доставлен не весь, а разбит на 3 части. Ничего не кончено, а только возбуждено любопытство. А любопытство, возбужденное в начале месяца, по-моему, уже не то, что в конце месяца; оно охлаждается, и самые лучшие сочинения теряют. Это всё равно, если бы я сцену с Покровским, лучшую в «Бедных людях», разбил на 2 части и томил публику месяц. Где впечатление? Оно исчезнет. Итак, вот насчет двух частей. Я сижу над 4-ю частию. И 4-ю и 5-ю доставлю своевременно не далее как к 15-му; ибо нужно еще доставить ответ «Современнику»{209}. Но при этой работе примите в соображение следующее:
1) что если б я не брал денег теперь, то к маю было бы отписано всего на 650 р. сереб<ром>. А если б я в этот промежуток получил от Вас 100 р., то было бы 550, итого за всю зиму отписанного и оставшегося долгу было бы 250 р.,
2) что я бы давно отписал всё, не только эту сумму, если б не работал на сторону.
Андрей Александрович, скажите, пожалуйста, неужели Вы в 4 года моей работы у Вас не заметили, что я никогда не могу отдать Вам моего долга, если мы всё будем находиться в такой системе забирания и отписывания ден<ег>, в какой были доселе? Да посудите: возьмите в соображение нынешнюю зиму! Я работал как лошадь, и чем далее, тем успешнее, так что и публике нравится, и я, несмотря на все мои соображения прошлой осени, не могу к маю отписать более 650 р, сереб<ром>. Всё еще останусь должен. Отчего это произошло? Неужели неясно отчего, Андрей Александрович! А между тем я у Вас деньги брал. Много брал. Но вот Вам факт: взяв у Вас в последний раз 100 р. (2 месяца тому назад), я просидел целый месяц на изобретенье рассказа, который бы мне доставил еще 50 р. сереб<ром>, ибо мне недостало Ваших 100, чтоб быть покойным. И так как я соображал изобретение повести с направлением и характером того издания, куда хотел тиснуть, то целый месяц думал и ничего не надумал, кроме мигреня и расстройства нервов, да 3-х великолепных сюжетов для трех больших романов.
Будь у меня 50 р. сереб<ром>, Вы бы получили в уплату 150 р. сереб<ром> лишних.
Брав у Вас 100 р. последний раз, я клялся, что не буду больше брать вперед никогда. Но я рассчитывал без хозяина из Москвы{210}. Пришлют после праздника. А между тем
Послушайте, Андрей Александрович. Неужели Вы никогда не подумали, что я жил, жил и умер. Что будет тогда с моим долгом? У меня долгов столько, что московских денег и не хватило бы уплатить Ваш. Кончимте поскорее эту долговую систему и <пой>дем на мирную задельную плату по святым срокам 1-х чисел. К величайшему горю моему, если б я доработался до мозолей на руках, то физической возможности нет принесть Вам к субботе 4-ю часть, а принесу к 7-му. А между тем мне нельзя будет писать. Меня измучили, ибо 7 лет кредиторства сделали меня раздражительным, и я кинусь на постороннюю работу, то есть принужден буду писать какую-нибудь сказку на сторону. Тут беда самая большая та, что энергия к нашему роману и охота продолжать перервутся посторонней работой опять на полмесяца, а может, и на месяц.
Андрей Александрович. Я являюсь к Вам в эту субботу утром. Ради Бога, отпустите меня с ста рублями, взяты<ми> у Вас. Я возвращу Вам их, не скажу сторицею, а в 5 раз к 15-му числу апреля. И больше не буду брать никогда, а свидетель мой брат. Спросите его: московские деньги явятся в апреле непременно, и тогда я
31 марта.
34. M. M. Достоевскому{211}
18 июля 1849. Петербург. Петропавловская крепость
Я несказанно обрадовался, любезный брат, письму твоему. Получил я его 11 июля{212}. Наконец-то ты на свободе, и воображаю, какое счастье было для тебя увидеться с семьею{213}. То-то они, думаю, ждали тебя! Вижу, что ты уже начинаешь устраиваться по-новому. Чем-то ты теперь занят? и, главное, чем ты живешь? Есть ли работа и что именно ты работаешь{214}? Лето в городе — тяжело! Да к тому же ты говоришь, что взял другую квартиру и уже, вероятно, теснее. Жаль, что тебе нельзя кончить летнего времени за городом.
Благодарю за посылки; они мне доставили большое облегчение и развлечение. Ты мне пишешь, любезный друг, чтоб я не унывал. Я и не унываю; конечно, скучно и тошно, да что ж делать! Впрочем, не всегда и скучно. Вообще мое время идет чрезвычайно неровно, — то слишком скоро, то тянется. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что всё равно. Я, конечно, гоню все соблазнны от воображения, но другой раз с ним не справишься, и прежняя жизнь так и ломится в душу с прежними впечатлениями, и прошлое переживается снова. Да, впрочем, это в порядке вещей. Теперь ясные дни, большею частию по крайней мере, и немножко веселее стало. Но ненастные дни невыносимы, каземат смотрит суровее. У меня есть и занятия. Я времени даром не потерял, выдумал три повести и два романа; один из них пишу теперь{215}, но боюсь работать много{216}.
Эта работа, особенно если она делается с охотою (а я никогда не работал так con amore[26], как теперь), всегда изнуряла меня, действуя на нервы. Когда я работал на свободе, мне нужно было беспрерывно прерывать себя развлечениями, а здесь волнение после письма должно проходить само собою. Здоровье мое хорошо, разве только геморрой да расстройство нервов, которое идет crescendo. У меня по временам стало захватывать горло, как прежде, аппетит очень небольшой, а сон очень малый, да и то с сновидениями болезненными. Сплю я часов пять в сутки и раза по четыре в ночь просыпаюсь. Вот только это и тяжело. Всего тяжелее время, когда смеркается, а в 9 часов у нас уже темно. Я иногда не сплю до часу, до двух за полночь, так что часов пять темноты переносить очень тяжело. Это более всего расстроивает здоровье.
О времени окончания нашего дела ничего сказать не могу, потому что всякий расчет потерял, а только веду календарь, в котором пассивно отмечаю ежедневно прошедший день — с плеч долой! Я здесь читал немного: два путешествия к св<ятым> местам и сочинения С<вятого> Димитрия Ростовского{217}. Последние меня очень заняли; но это чтение — капля в море, и какой-нибудь книге я бы, мне кажется, был до невероятности рад. Тем более что это будет даже целительно, затем что перебьешь чужими мыслями свои или перестроишь свои по новому складу.
Вот все подробности о моем житье-бытье; больше нет ничего. Рад очень, что нашел ты всё семейство свое здоровым. Писал ли ты в Москву о своем освобождении{218}? Жаль очень, что тамошнее дело не складывается. Как бы я желал хоть один день пробыть с вами. Вот уже скоро три месяца нашему заключению; что-то дальше будет. Может быть, и не увидишь зеленых листьев за это лето. Помнишь, как нас выводили иногда гулять в садик в мае месяце. Там тогда начиналась зелень, и мне припомнился Ревель, в котором я бывал у тебя к этому времени, и сад в Инженерном доме. Мне всё казалось тогда, что и ты сделаешь это сравнение, — так было грустно. Хотелось бы видеть и других кой-кого. С кем-то ты теперь видишься; все, должно быть, за городом. Брат Андрей непременно должен быть в городе; видел ли ты Николю{219}? Кланяйся им от меня. Перецелуй за меня детей, кланяйся жене, скажи ей, что очень тронут тем, что она меня помнит, и много обо мне не беспокойся. Я только и желаю, чтоб быть здоровым, а скука дело переходное, да и хорошее расположение духа зависит от одного меня. В человеке бездна тягучести и жизненности, и я, право, не думал, чтоб было столько, а теперь узнал по опыту. Ну, прощай! Вот два слова от меня и желаю, чтоб они тебе доставили удовольствие. Кланяйся всем, кого увидишь и кого я знал, не обойди никого. Я же обо всех припоминал. Что-то думают дети обо мне и любопытно знать, какие они делают обо мне предположения: куда, дескать, он делся{220}! Ну, прощай. Если можно будет, пришли мне «Отечеств<енные> записки». Хоть что-нибудь да прочтешь. Напиши тоже два слова. Это меня чрезвычайно обрадует.
До свидания.
18 июля.
35. M. M. Достоевскому{221}
27 августа 1849. Петербург. Петропавловская крепость
Очень рад, что могу тебе отвечать, любезный брат, и поблагодарить тебя за присылку книг. Особенно благодарен за «Отечест<венные> записки»{222}. Рад тоже, что ты здоров и что заключение не оставило никаких дурных следов для твоего здоровья. Но ты очень мало пишешь{223}, так что мои письма гораздо подробнее твоих. Но это в сторону; после поправишься.
Насчет себя ничего не могу сказать определенного. Всё та же неизвестность касательно окончания нашего дела.
О здоровье моем ничего не могу сказать хорошего. Вот уже целый месяц, как я просто ем касторовое масло и тем только и пробиваюсь на свете. Геморрой мой ожесточился до последней степени, и я чувствую грудную боль, которой прежде никогда не бывало. Да к тому же, особенно к ночи, усиливается впечатлительность, по ночам длинные, безобразные сны, и, сверх того, с недавнего времени мне всё кажется, что подо мной колышется пол и я в моей комнате сижу, словно в пароходной каюте. Из всего этого я заключаю, что нервы мои расстроиваются. Когда такое нервное время находило на меня прежде, то я пользовался им, чтоб писать, — всегда в таком состоянии напишешь лучше и больше, — но теперь воздерживаюсь, чтоб не доконать себя окончательно. У меня был промежуток недели в три, в который я ничего не писал; теперь опять начал. Но всё это еще ничего; можно жить. Авось успею поправиться.
Ты меня просто удивил, написав, что, по твоему мнению, московские ничего не знают об нашем приключении{226}. Я подумал, сообразил и вывел, что это никаким образом невозможно. Знают, наверно, и в молчании их я вижу совершенно другую причину{227}. Впрочем, этого и ожидать должно было. Дело ясное.
Как здоровье Эмилии Федоровны? Что это какое ей несчастие! Вот уже второе лето ей приходится так нестерпимо скучать! Прошлый год холера и другие причины, а нынешний уж бог знает что! Право, брат, грешно впадать в апатию. Усиленная работа con amore — вот настоящее счастье. Работай, пиши, — чего лучше{228}.
Ты пишешь, что литература хворает{229}. А тем не менее номера «Отечественных записок» по-прежнему пребогатые, конечно не по части беллетристики. Нет статьи, которая читалась бы без удовольствия. Отдел наук блестящий. Одно «Завоевание Перу» — целая «Илиада» и, право, не уступит прошлогодней «Завоевание Мехики». Что за нужда, что статья переводная{230}!
Прочел я с величайшим удовольствием вторую статью разбора «Одиссеи»; но эта вторая статья далеко хуже первой, Давыдова. Та была статья блистательная, особенно то место, где он опровергает Вольфа, написано с таким глубоким пониманием дела, с таким жаром, что этого трудно было и ожидать от такого старинного профессора. Даже в этой статье он умел избежать педантизма, свойственного всем ученым вообще, а московским в особенности{231}. Из всего этого ты можешь заключить, брат, что книги твои доставляют мне чрезвычайное удовольствие и что благодарен тебе за них донельзя. Ну, прощай; желаю тебе всякого успеха. Пиши поскорее. Весьма не худо бы ты сделал, если б написал москвичам о наших делах и формально спросил бы их, в каком состоянии дело о деревне?
Целуй всех детей. Я думаю, что в Летний-то сад их водят. Кланяйся Эмилии Федоровне и всем, кого увидишь из знакомых. Ты пишешь, что хотел бы видеть меня… Когда-то это будет! Ну, до свидания.
Напиши мне, кто такой г. (Вл. Ч.), помещающий свои статьи в «От<ечественных> зап<исках>». Да еще: кто автор разбора стихотворений Шаховой в июньском номере «Отечеств<енных> записок»{232}. Узнай, если можно.
Между 10-м и 15-м сентября мои деньги, брат, выйдут. Если можно будет, помоги мне опять. Нужно немного. Есть у меня счет с Сорокиным за «Бед<ных> людей», но позабыл сколько; впрочем, сумма крайне ничтожная. Он почти всё заплатил.
36. M. M. Достоевскому{233}
14 сентября 1849. Петербург. Петропавловская крепость
Письмо твое, люб<езный> брат, книги (Шекспир, Библия, «Отеч<ественные> записки») и деньги (10 р. сереб<ром>) я получил и за всё это тебя благодарю{234}. Рад, что ты здоров. Я же всё по-прежнему. То же расстройство желудка и геморрой. Не знаю уж, когда это пройдет. Вот подходят теперь трудные осенние месяцы, а с ними моя ипохондрия. Теперь небо уж хмурится, а светлый клочок неба, видный из моего каземата, — гарантия для здоровья моего и для доброго расположения духа. Но всё же покамест я еще жив, здоров. А уж это для меня факт. И потому ты, пожалуйста, не думай обо мне чего-нибудь особенно дурного. Покамест всё хорошо относительно здоровья. Я ожидал гораздо худшего и теперь вижу, что жизненности во мне столько запасено, что и не вычерпаешь.
Еще раз благодарю за книги. Это всё хоть развлечение. Вот уже пять месяцев, без малого, как я живу своими средствами, то есть одной своей головой и больше ничем. Покамест еще машина не развинтилась и действует. Впрочем, вечное думанье и одно только думанье, безо всяких внешних впечатлений, чтоб возрождать и поддерживать думу, — тяжело! Я весь как будто под воздушным насосом, из которого воздух вытягивают. Всё из меня ушло в голову, а из головы в мысль, всё, решительно всё, и, несмотря на то, эта работа с каждым днем увеличивается. Книги хоть капля в море, но все-таки помогают. А собственная работа только, кажется, выжимает последние соки. Впрочем, я ей рад.
Перечитывал присланные тобою книги. Особенно благодарю за Шекспира. Как это ты догадался! В «Отечественных записк<ах>» английский роман чрезвычайно хорош{235}. Но комедия Тургенева непозволительно плоха. Что это ему за несчастье? Неужели же ему так и суждено непременно испортить каждое произведение свое, превышающее объемом печатный лист? Я не узнал его в этой комедии. Никакой оригинальности: старая, торная дорога! Всё это было сказано до него и гораздо лучше его. Последняя сцена отзывается ребяческим бессилием. Кое-где мелькнет что-нибудь, но это что-нибудь хорошо только за неимением лучшего{236}. Что за прекрасная статья о банках! И как общепонятна{237}!
Благодарю всех, которые обо мне помнят. Кланяйся Эмилии Федоровне, брату Андрею и целуй детей, которым особенно желаю здороветь. Уж не знаю, брат, как и когда мы увидимся! Прощай и не забывай меня, пожалуйста. Напиши мне хоть чрез две недели.
До свиданья.
Пожалуйста же, будь обо мне покойнее. Если добудешь что-нибудь читать, то пришли.
37. M. M. Достоевскому
22 декабря 1849. Петербург. Петропавловская крепость
Брат, любезный друг мой! всё решено! Я приговорен к 4-хлетним работам в крепости (кажется, Оренбургской) и потом в рядовые{238}. Сегодня 22 декабря нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи){239}. Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, след<овательно>, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры{240}. Один
Сейчас мне сказали, любезный брат, что нам сегодня или завтра отправляться в поход. Я просил видеться с тобой. Но мне сказали, что это невозможно{242}; могу только я тебе написать это письмо, по которому поторопись и ты дать мне поскорее отзыв. Я боюсь, что тебе как-нибудь был известен наш приговор (к смерти). Из окон кареты, когда везли на Семен<овский> плац, я видел бездну народа{243}; может быть, весть уже прошла и до тебя, и ты страдал за меня. Теперь тебе будет легче за меня. Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть
Целуй жену свою и детей. Напоминай им обо мне; сделай так, чтоб они меня не забывали. Может быть, когда-нибудь увидимся мы? Брат, береги себя и семью, живи тихо и предвиденно. Думай о будущем детей твоих… Живи положительно.
Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю. Я отправляюсь нездоровый, у меня золотуха. Но авось-либо! Брат! Я уже переиспытал столько в жизни, что теперь меня мало что устрашит. Будь что будет! При первой возможности уведомлю тебя о себе.
Скажи Майковым мой прощальный и последний привет. Скажи, что я их всех благодарю за их постоянное участие в моей судьбе. Скажи несколько слов, как можно более теплых, что тебе самому сердце скажет, за меня Евгении Петровне. Я ей желаю много счастия и с благодарным уважением всегда буду помнить о ней. Пожми руку Николаю Аполлонов<ичу> и Аполлону Майкову; а затем и всем.
Отыщи Яновского. Пожми ему руку, поблагодари его. Наконец, всем, кто обо мне не забыл. А кто забыл, так напомни. Поцелуй брата
А может быть, и увидимся, брат. Береги себя, доживи, ради Бога, до свидания со мной. Авось когда-нибудь обнимем друг друга и вспомним наше молодое, наше прежнее, золотое время, нашу молодость и надежды наши, которые я в это мгновение вырываю из сердца моего с кровью и хороню их.
Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через 4-ре года будет возможно. Я перешлю тебе всё, что напишу, если что-нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках.
Пиши ко мне чаще, пиши подробнее, больше, обстоятельнее. Распространяйся в каждом письме о семейных подробностях, о мелочах, не забудь этого. Это даст мне надежду и жизнь. Если б ты знал, как оживляли меня здесь в каземате твои письма. Эти два месяца с половиной (последние), когда было запрещено переписываться, были для меня очень тяжелы. Я был нездоров. То, что ты мне не присылал по временам денег, измучило меня за тебя: знать, ты сам был в большой нужде! Еще раз поцелуй детей; их милые личики не выходят из моей головы. Ах! Кабы они были счастливы! Будь счастлив и ты, брат, будь счастлив!
Но не тужи, ради Бога, не тужи обо мне! Знай, что я не уныл, помни, что надежда меня не покинула. Через четыре года будет облегчение судьбы. Я буду рядовой, — это уже не арестант, и имей в виду, что когда-нибудь я тебя обниму. Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу{246}!
Если кто обо мне дурно помнит, и если с кем я поссорился, если в ком-нибудь произвел неприятное впечатление — скажи им, чтоб забыли об этом, если тебе удастся их встретить. Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию. Я думал в ту минуту, что весть о казни убьет тебя. Но теперь будь покоен, я еще живу и буду жить в будущем мыслию, что когда-нибудь обниму тебя. У меня только это теперь на уме.
Что-то ты делаешь? Что-то ты думал сегодня? Знаешь ли ты об нас? Как сегодня было холодно{247}!
Ах, кабы мое письмо поскорее дошло до тебя. Иначе я месяца четыре буду без вести об тебе. Я видел пакеты, в которых ты присылал мне в последние два месяца деньги; адресс был написан твоей рукой, и я радовался, что ты был здоров.
Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait[28]! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение мое.
Казематная жизнь уже достаточно убила во мне плотских потребностей, не совсем чистых; я мало берег себя прежде. Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная тягость. Этого быть не может. Ах! кабы здоровье!
Прощай, прощай, брат! Когда-то я тебе еще напишу! Получишь от меня сколько возможно подробнейший отчет о моем путешествии. Кабы только сохранить здоровье, а там и всё хорошо!
Ну, прощай, прощай, брат! Крепко обнимаю тебя; крепко целую. Помни меня без боли в сердце. Не печалься, пожалуйста, не печалься обо мне! В следующем же письме напишу тебе, каково мне жить. Помни же, что я говорил тебе: рассчитай свою жизнь, не трать ее, устрой свою судьбу, думай о детях. — Ох, когда бы, когда бы тебя увидать! Прощай! Теперь отрываюсь от всего, что было мило; больно покидать его! Больно переломить себя надвое, перервать сердце пополам. Прощай! Прощай! Но я увижу тебя, я уверен, я надеюсь, не изменись, люби меня, не охлаждай свою память, и мысль о любви твоей будет мне лучшею частию жизни. Прощай, еще раз прощай! Все прощайте!
У меня взяли при аресте несколько книг. Из них только две были запрещенные. Не достанешь ли ты для себя остальных? Но вот просьба: из этих книг одна была «Сочинения Валериана Майкова», его критики — экземпляр Евгении Петровны. Она дала мне его как свою драгоценность{248}. При аресте[29] я просил жандармского офицера отдать ей эту книгу и дал ему адресс. Не знаю, возвратил ли он ей. Справься об этом! Я не хочу отнять у нее это воспоминание. Прощай, прощай еще раз.
Не знаю, пойду ли я по этапу или поеду. Кажется, поеду. Авось-либо!
Еще раз: пожми руку Эмилии Федоровне и целуй деток. Поклонись Краевскому, может быть…
Напиши мне подробнее о твоем аресте, заключении и выходе на свободу.
38. M. M. Достоевскому{249}
30 января — 22 февраля 1854. Омск
Наконец-то я, кажется, могу поговорить с тобою попространнее и повернее{250}. Но прежде чем напишу строчку, спрошу тебя: скажи ты мне, ради Господа Бога, почему ты мне до сих пор не написал ни одной строчки{251}? И мог ли я ожидать этого? Веришь ли, что в уединенном, замкнутом положении моем я несколько раз впадал в настоящее отчаяние, думая, что тебя нет и на свете, и тогда по целым ночам раздумывал, что было бы с твоими детьми, и клял мою долю, что не могу быть им полезным. Другой раз, когда я узнавал наверное, что ты жив, меня брала даже злоба (но это было в болезненные часы, которых у меня было много), и я горько упрекал тебя. Но потом и это проходило; я извинял тебя, старался приискать все оправдания, успокаивался на лучших и ни разу не потерял в тебя веры: я знаю, что ты меня любишь и хорошо обо мне вспоминаешь. Я писал тебе письмо через наш штаб. До тебя оно должно было дойти наверное, я ждал от тебя ответа и не получил{252}. Да неужели же тебе запретили? Ведь это разрешено, и здесь все политические получают по нескольку писем в год. Дуров получал несколько раз, и много раз на запросы начальства о письмах разрешение писать их подтверждалось. Кажется, я отгадал настоящую причину твоего молчания. Ты, по неподвижности своей, не ходил просить полицию или если и ходил, то успокоился после первого отрицательного ответа, может быть, от такого человека, который и дела-то не знал хорошенько. Ты мне доставил этим много и эгоистического горя: «Вот, — подумал я, — если он и о письме не может выхлопотать, будет же он хлопотать об чем-нибудь важнее для меня!» Пиши и отвечай скорее, а прежде всего пиши официально, не ожидая случая, и пиши подробнее и пространнее. Я теперь от вас как ломоть отрезанный, — и хотел бы прирасти, да не могу. Les absents ont toujours tort[30]. Неужели и между нами это должно случиться? Но не беспокойся, я в тебя верю.
Вот уже неделя, как я вышел из каторги. Это письмо посылается тебе в глубочайшем секрете, и об нем никому ни полслова. Впрочем, я пошлю тебе письмо и официальное, через штаб Сибирского корпуса. На официальное отвечай немедленно, а на это при первом удобном случае. Впрочем, и в официальном ты должен изложить самым подробным образом всё главное о себе за все эти 4 года. Что же касается до меня, то я бы рад был послать тебе целые томы. Но так как и на это письмо едва имею время, то и напишу главнейшее.
Что главнейшее? И что именно в последнее время было для меня главное? Как подумаешь, так и выйдет, что ничего не упишу я тебе в этом письме. Ну как передать тебе мою голову, понятие, всё, что я прожил, в чем убедился и на чем остановился во всё это время. Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен. Я ни одного дела не люблю делать вполовину, а сказать что-нибудь ровнешенько ничего не значит. Впрочем, главная реляция перед тобой. Читай и выжимай, что хочешь. Я обязан это сделать и потому принимаюсь за воспоминания.
Помнишь ли, как мы расстались с тобой, милый мой, дорогой, возлюбленный мой{253}? Только что ты оставил меня, нас повели, троих: Дурова, Ястржембского и меня, заковывать. Ровно в 12 часов, то есть ровно в Рождество, я первый раз надел кандалы. В них было фунтов 10 и ходить чрезвычайно неудобно{254}. Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармом, и на 4-х санях, фельдъегерь впереди, мы отправились из Петербурга. У меня было тяжело на сердце и как-то смутно, неопределенно от многих разнообразных ощущений. Сердце жило какой-то суетой и потому ныло и тосковало глухо. Но свежий воздух оживлял меня, и так как обыкновенно перед каждым новым шагом в жизни чувствуешь какую-то живость и бодрость, то я в сущности был очень спокоен и пристально глядел на Петербург, проезжая мимо празднично освещенных домов и прощаясь с каждым домом в особенности. Нас провезли мимо твоей квартиры, и у Краевского было большое освещение. Ты сказал мне, что у него елка, что дети с Эмилией Федоровной отправились к нему, и вот у этого дома мне стало жестоко грустно. Я как будто простился с детенками. Жаль их мне было, и потом, уже годы спустя, как много раз я вспоминал о них, чуть не со слезами на глазах. Нас везли на Ярославль, и потому к утру, после трех или 4-х станций, мы остановились чем свет в Шлиссельбурге в трактире. Мы налегли на чай, как будто целую неделю не ели. После 8-ми месяцев заключения мы так проголодались на 60 верстах зимней езды, что любо вспомнить. Мне было весело, Дуров болтал без умолку, а Ястржембскому виделись какие-то необыкновенные страхи в будущем. Все мы приглядывались и пробовали нашего фельдъегеря. Оказалось, что это был славный старик, добрый и человеколюбивый до нас, как только можно представить, человек бывалый, бывший во всей Европе с депешами. Дорогой он нам сделал много добра. Его зовут Кузьма Прокофьевич Прокофьев. Между прочим, он нас пересадил в закрытые сани, что нам было очень полезно, потому что морозы были ужасные. Другой день был праздничный, ямщики садились к нам в армяках серо-немецкого сукна с алыми кушаками, на улицах деревень ни души. Был чудеснейший зимний день. Нас везли пустырем, по Петербургской, Новгородской, Ярославской и т. д. Городишки редкие, не важные. Но мы выехали в праздничную пору, и потому везде было что есть и пить. Мы мерзли ужасно. Одеты мы были тепло, но просидеть, наприм<ер>, часов 10, не выходя из кибитки, и сделать 5–6 станков{255} было почти невыносимо. Я промерзал до сердца и едва мог отогреться потом в теплых комнатах. Но, чудно: дорога поправила меня совершенно. В Пермской губернии мы выдержали одну ночь в сорок градусов. Этого тебе не рекомендую. Довольно неприятно. Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади всё прошедшее — грустно было, и меня прошибли слезы. По всей дороге на нас выбегали смотреть целыми деревнями и, несмотря на наши кандалы, на станциях брали с нас втридорога. Один Кузьма Прокофьич взял чуть ли не половину наших расходов на свой счет, взял насильно, и, таким образом, мы заплатили только по 15 руб. сереб<ром> каждый за трату в дороге. 11-го января мы приехали в Тобольск{256}, и после представления начальству и обыска, где у нас отобрали все наши деньги, были отведены, я, Дуров и Ястржембский, в особую каморку, прочие же, Спешнев и другие, приехавшие раньше нас, сидели в другом отделении, и мы всё время почти не видались друг с другом{257}. Хотелось бы мне очень подробнее поговорить о нашем шестидневном пребывании в Тобольске и о впечатлении, которое оно на меня оставило. Но здесь не место. Скажу только, что участие, живейшая симпатия почти целым счастием наградили нас. Ссыльные старого времени (то есть не они, а жены их) заботились об нас, как об родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас{258}. Я, поехавший налегке, не взявши даже своего платья, раскаялся в этом <
Через 2 года он попал под суд. Меня Бог от него избавил. Он наезжал всегда пьяный (трезвым я его не видал), придирался к трезвому арестанту и драл его под предлогом, что тот пьян как стелька. Другой раз, при посещении ночью, за то, что человек спит не на правом боку, за то, что вскрикивает или бредит ночью, за всё, что только влезет в его пьяную голову. Вот с таким-то человеком надо было безвредно прожить, и этот-то человек писал рапорты и подавал аттестации об нас каждый месяц в Петербург. С каторжным народом я познакомился еще в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностию всевозможных оскорблений. «Вы дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил, а теперь хуже последнего, наш брат стал» — вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превосходством, которого они не могли не понимать и уважали, и неподклонимостию их воле. Они всегда сознавали, что мы выше их. Понятия об нашем преступлении они не имели. Мы об этом молчали сами, и потому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать всё мщение и преследование, которым они живут и дышат, к дворянскому сословию. Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжеле гражданской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге, за стенами, и выходил только на работу. Работа доставалась тяжелая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз я провел часа четыре на экстренной работе, когда ртуть замерзла и было, может быть, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сломать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стеклах на вершок льду.
С потолков капель — всё сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью поленами печку, тепла нет (в комнате лед едва оттаивал), а угар нестерпимый — и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, «живой человек». Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками. Зимою мы одеты в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими голяшками — изволь ходить по морозу. Есть давали нам хлеба и щи, в которых полагалось 1/4 фунта говядины на человека; но говядину кладут рубленую, и я ее никогда не видал. По праздникам каша почти совсем без масла. В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. Суди, можно ли было жить без денег, и если б не было денег, я бы непременно помер, и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы. Но всякий что-нибудь работает, продает и имеет копейку. Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало. Не курить табаку тоже нельзя было, ибо можно было задохнуться в такой духоте. Всё это делалось украдкой. Я часто лежал больной в госпитале{262}. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко{263}. Еще есть у меня ревматизмы в ногах. Кроме этого, я чувствую себя довольно здорово. Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой{264}, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крик, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, — право, можно простить, если скажешь, что было худо. Кроме того, всегда висящая на носу ответственность, кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья. Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это всё загадки, и потому мимо. Одно: не забудь меня и помогай мне. Мне нужно книг и денег. Присылай, ради Христа.
Омск гадкий городишка. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран. Природы я не видал. Городишка грязный, военный и развратный в высшей степени. Я говорю про черный народ. Если б не нашел здесь людей, я бы погиб совершенно. К. И. И<вано>в был мне как брат родной. Он сделал для меня всё, что мог. Я должен ему деньги. Если он будет в Петербурге, благодари его. Я должен ему рублей 25 серебром. Но чем заплатить за это радушие, всегдашнюю готовность исполнить всякую просьбу, внимание и заботливость как о родном брате. И не один он! Брат, на свете очень много благородных людей.
Я уже писал, что твое молчание иногда меня мучило. Спасибо за присылку денег. С первым же письмом (хотя бы и официальным, ибо не знаю еще, могу ли тебе передавать теперь известия), с первым же письмом пиши мне подробнее обо всех твоих обстоятельствах, об Эмилии Федоровне, детях, обо всех родных и знакомых, об московских, кто жив, кто умер, о твоей торговле; напиши, на какой капитал ты стал торговать{265}, выгодно ли, есть ли у тебя что-нибудь и, наконец, можешь ли ты мне помогать деньгами и сколько ты в состоянии мне пересылать ежегодно. Но денег не посылай в официальном письме, разве если я не найду тебе другого адресса. Покамест пересылай от
Не знаю, что ждет меня в Семипалатинске. Я довольно равнодушен к этой судьбе. Но вот к чему не равнодушен: хлопочи за меня, проси кого-нибудь. Нельзя ли мне через год, через 2 на Кавказ, — все-таки Россия! Это мое пламенное желание, проси, ради Христа{269}! Брат, не забывай меня! Вот я пишу к тебе и распоряжаюсь всем, даже состоянием твоим. Но у меня вера в тебя не погасла. Ты мой брат и любил меня. Мне нужно денег.
Мы увидимся, брат, очень скоро. Я верю в это как в дважды два. На душе моей ясно. Вся будущность моя и всё, что я сделаю, у меня как перед глазами. Я доволен своею жизнию. Одного только можно опасаться: людей и произвола. Попадешь к начальнику, который невзлюбит (такие есть), придерется и погубит или загубит службой, а я так слабосилен, что, конечно, не в состоянии нести всю тягость солдатства. «Там все люди простые», — говорят мне в ободрение. Да простого-то человека я боюсь более, чем сложного. Впрочем, люди везде люди. И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а несколько. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте{270}. Какою же благодарностию окружил он меня! Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной{271}. Я ему давал денег — да много ли? Но за это благодарность его была беспредельна. А между тем характер мой испортился; я был с ними капризен, нетерпелив. Они уважали состояние моего духа и переносили всё безропотно. A propos.[33] Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойник<ов> и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь, простительно.
Брат! Пиши мне непременно о всех главных обстоятельствах твоей жизни. Адресуй в
Я постараюсь тебе найти другой адресс из Семипалатинска, куда я отправлюсь через неделю. Я еще немного нездоров и потому на некоторое время задержан. Пришли мне Коран, «Critique de raison pure»[34] Канта и если как-нибудь в состоянии мне переслать неофициально, то пришли непременно
Филиппов, уезжая в Севастополь{274}, подарил мне 25 руб. серебр<ом>. Он оставил их у коменданта Набокова, так что и я не знал. Он думал, что у меня не будет денег. Добрая душа. Все наши ссыльные живут помаленьку. Тол<л>ь кончил каторгу, он в Томске и живет порядочно{275}. Ястржембский в Таре кончает{276}. Спешнев в Иркутской губернии, приобрел всеобщую любовь и уважение. Чудная судьба этого человека! Где и как он ни явится, люди самые непосредственные, самые непроходимые окружают его тотчас же благоговением и уважением{277}. Петрашевский по-прежнему без здравого смысла{278}, Момбелли и Львов здоровы, а Григорьев, бедный, совсем помешался и в больнице{279}. А что-то у вас? Видишься ли ты с m-me Плещеевой, что сын? От проходящих арестантов я слышал, что он в Орской крепости и живет{280}, а Головинский давно на Кавказе{281}. Как ты с литературой и в литературе? Пишешь ли что-нибудь? Что Краевский и в каких вы отношениях? Островский мне не нравится{282}. Писемского я совсем не читал, от Дружинина тошнит, Евгения Тур привела меня в восторг. Крестовский тоже нравится{283}.
Много бы хотелось мне написать тебе; но времени так прошло много, что я даже в затруднении с этим письмом. Но ведь не может же быть, чтобы мы много оба изменились друг к другу. Расцелуй детей. Помнят ли они дядю Федю? Всем знакомым поклон; но письмо это в глубоком секрете. Прощай, прощай, дорогой мой! Услышишь обо мне и, может быть, увидишь меня. Да увидимся же непременно! Прощай. Прочти хорошенько всё, что я тебе пишу. Пиши ко мне чаще (хоть официально). Обнимаю тебя и всех твоих бессчетно раз.
P. S. Получил ли ты мою «Детскую сказку», которую я написал в равелине? Если у тебя, то не распоряжайся ею и не показывай ее никому{284}. Кто такой Чернов, написавший «Двойник» в 50 году{285}? Да, пришли мне, пожалуйста, сигар, неважных, но американских, и папирос, только непременно с сюрпризом.
Завтра, кажется, я наверно еду в Семипалатинск. К<онстантин> И<ванович> будет здесь до мая. Я думаю, что ты можешь, если захочешь мне что-нибудь переслать — книг н<а>пример, прислать еще на прежнее имя Михаила Петровича.
На Семипалатинск я, может быть, дам тебе другой адрес (неофициальный). Официально же пиши мне непременно, как можно скорее и чаще. Ради Бога, похлопочи за меня. Нельзя ли мне на Кавказ или куда-нибудь вон из Сибири?
Теперь буду писать романы и драмы, да много еще, очень много надо читать. Не забывай же меня и еще раз прощай. Перецелуй детей. Твой. До свидания.
39. Н. Д. Фонвизиной{286}
Конец января — 20-е числа февраля 1854. Омск
Наконец, добрейшая Н<аталия> Д<митриевна>, я пишу Вам, уже выйдя из прежнего места. Последний раз, как я писал Вам{287}, я был болен и душою и телом. Тоска меня ела, и я думаю, что написал пребестолковое письмо. Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня. Мне всегда грустно писать в подобные минуты письма; а навязывать в такое время свою тоску другим, хотя бы очень расположенным к нам, я думаю, малодушие. Это письмо я посылаю по оказии и рад-радехонек, что могу этот раз поговорить с Вами; тем более что я назначен в Семипалатинск в 7-й батальон, и потому уже не знаю, каким образом можно будет писать к Вам и получать от Вас письма. Вы еще давно писали мне о моем брате. Тогда я уже приготовил и письмо к Вам и к брату, но остерегся посылать, да, кажется, хорошо сделал. Я читал все Ваши адрессы в письме к С<ергею> Д<урову> и возьму их на всякий случай. Они, может быть, и надежны, но последнее письмо Ваше дошло вскрытое, и потому надо сильно остерегаться. Лучше же, если Вы захотите мне сделать счастье писать ко мне, то адресуйтесь к моему брату в Петербурге, или, может быть (не наверно только), он сам лично увидит Вас, или, наконец, пришлет к Вам доверенного человека. Брат мой теперь торгует, и потому, я думаю, адресс его найти нетрудно, напр<имер> в публикациях. Я сам адресса его не знаю. Впрочем, и Вам не советую полагаться на почту. Но так как, надо полагать, между Москвой и Петербургом ездят же Вам знакомые лица, то лучше всего доставить ему письмо ко мне по такой оказии. Таким образом, я буду иметь дело только с братом, и лучше всего в подобных случаях иметь одно сношение, чем два. Оно безопаснее. Впрочем, если найдете совершенно безвредную возможность писать ко мне другим путем, то, конечно, и это будет прекрасно, даже лучше, затем что я еще сам не знаю, каким образом буду я писать к брату. Я потому только так располагаю на него, что уж с ним-то непременно завяжу переписку. К тому же Вы живете в Марьине, а это обыкновенный путь из Москвы в нашу деревушку в Тульской губернии{288}. Я раз 20 проезжал этой дорогой взад и вперед и потому могу представить себе ясно место Вашего убежища или, лучше сказать, Вашего нового заключения. С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Н<аталия> Д<митриевна>! Вы превосходно пишете их, или, лучше сказать, письма Ваши идут прямо из Вашего доброго, человеколюбивого сердца легко и без натяжки. Есть натуры замкнутые и желчные, которые редко застают у себя добрую минуту экспансивности. Я знаю таких. И между тем это вовсе недурные люди, даже очень напротив.
Не знаю, но по Вашему письму я угадываю, что Вы с грустию нашли опять родину. Я понимаю это; я несколько раз думал, что если вернусь когда-нибудь на родину, то встречу в моих впечатлениях более страдания, чем отрады. Я не жил Вашею жизнию и не знаю многого в ней, как и всякий человек в жизни другого, но человеческое чувство в нас всеобще, и, кажется, при возврате на родину всякому изгнаннику приходится переживать вновь, в сознании и воспоминании, всё свое прошедшее горе. Это похоже на весы, на которых свесишь и узнаешь точно настоящий вес всего того, что выстрадал, перенес, потерял и что у нас отняли добрые люди. Но дай Вам Бог еще долгих дней! Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталия> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая»{289}, веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и
Но об этом лучше перестать говорить. Впрочем, не знаю, почему некоторые предметы разговора совершенно изгнаны из употребления в обществе, а если и заговорят как-нибудь, то других как будто коробит? Но мимо об этом. Я слышал, Вы куда-то хотите ехать на юг{290}? Дай Вам Бог выпросить позволение. Но когда же, скажите, пожалуйста, когда же мы будем совсем свободны или по крайней мере так, как другие люди? Уж не тогда ли, когда совсем не надо будет свободы? Что касается до меня, то я желаю лучше всего или уж ничего. В солдатской шинели я такой же пленник, как и прежде. И как я рад, что в душе моей нахожу еще надолго терпения, что благ земных не желаю и что мне надо только книг, возможности писать и быть каждодневно несколько часов одному. О последнем я очень беспокоюсь. Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному — это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года{291}. Были и у меня такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них как на воров, которые украли у меня мою жизнь безнаказанно. Самое несносное несчастье, это когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок, сознаешь всё это, упрекаешь себя даже — и не можешь себя пересилить. Я это испытал. Я уверен, что Бог Вас избавил от этого. Я думаю, в Вас, как в женщине, гораздо более было силы переносить и прощать.
Напишите мне что-нибудь, Н<аталия> Д<митриевна>. Я еду в глушь, в Азию, и уж там-то, в Семипалатинске, кажется, совершенно оставит меня всё прошлое, все впечатления и воспоминания мои, потому что последние люди, которых я любил и которые были передо мной, как тень моего прошедшего, должны будут расстаться со мной. Ужасно я сживчив, тотчас срастусь с тем, чем окружат меня, и с болью потом отрываюсь от этого. Живите, Н<аталия> Д<митриевна>. Живите счастливее и дольше! Когда мы увидимся, тогда вновь познакомимся, и, может быть, еще много счастливых дней будет на каждом из нас. Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто всё еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть тихое и ясное, может быть грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная. А может быть, это всё больные бредни мои! Прощайте, прощайте, Н<аталия> Д<митриевна>, или, лучше сказать, до свидания, будем верить, что до свидания!
Ради Господа Бога, простите меня за то, что я пишу Вам такие неопрятные и перемаранные письма! Но, ей-богу, не могу не перечеркивать. Не сердитесь же, пожалуйста.
40. M. M. Достоевскому
30 июля 1854. Семипалатинск
Вот уже два месяца, как не писал я к тебе, любезный друг и брат мой. Нельзя было, почти невозможно. Но скажи мне, отчего ты молчишь{292}? Сколько писем уже послал я тебе! Ты же, кроме своего январского письма, отвечал мне только на одно, на первое. Этот ответ, то есть второе письмо твое, писанное в апреле, я получил в начале июня и до сих пор не отвечал тебе на него. Уверяю тебя, дорогой мой, что почти совсем не было времени до самой настоящей минуты. Наконец, если и было хоть сколько-нибудь свободных минут, то я нарочно откладывал до времени более удобного, всё ожидая, что оно скоро придет. Мне же не хотелось бы писать тебе урывками и наскоро. Конечно, ты знаешь или, наконец, можешь угадать, чем я теперь занят. Ученье, смотры бригадного и дивизионного командиров и приготовления к ним. Приехал я сюда в марте месяце. Фрунтовой службы почти не знал ничего и между тем в июле месяце стоял на смотру наряду с другими и знал свое дело не хуже других. Как я уставал и чего это мне стоило — другой вопрос; но мною довольны, и слава Богу! Конечно всё это для тебя не очень интересно; но по крайней мере ты знаешь, чем я был исключительно занят. Что ни пиши, однако же, на письме, однако же[35], никогда ничего не расскажешь. Как ни чуждо всё это тебе, но, я думаю, ты поймешь, что солдатство не шутка, что солдатская жизнь со всеми обязанностями солдата не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой или, лучше сказать, с таким полным ничего-незнанием в подобных занятиях. Чтоб приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу; это мой крест, и я его заслужил. Я пишу это только для того, чтобы вынудить от тебя хоть несколько строк, без которых мне, право, тяжело жить на свете. Сообрази, наконец, что если на каждое письмо ждать друг от друга ответа и без того не писать, то ведь промежутки будут, пожалуй, месяца по три. Каково же переносить всё это! Ты знаешь, что значит для меня письмо от тебя. Неужели же мы будем с тобою считаться письмами, как визитами. И так уж давно не видались, и так уж давно ничего не писали друг другу!
От сестер Вареньки и Верочки я получил наконец письма. Какие ангелы! Я уверен, что они меня так же любят, как говорят. Как мило написала Варенька. Вся душа в этом прекрасном письме. Я думал им отвечать с первой же почтой, но вот уже третью откладываю. Очень был занят, а маленького письма им писать не хочу. Я не знаю, чем показать им мою любовь и внимание. Да благословит их Бог! Теперь ты знаешь мои главнейшие занятия. По правде, более не было никаких, кроме служебных. Внешних событий, переворотов жизненных, экстренных случаев тоже никаких. А душу, сердце, ум — что выросло, что созрело, что завяло, что выбросилось вон, вместе с плевелами, того не передашь и не расскажешь на клочке бумаги. Живу я здесь уединенно; от людей по обыкновению прячусь. К тому же я пять лет был под конвоем, и потому мне величайшее наслаждение очутиться иногда одному. Вообще каторга много вывела из меня и много привила ко мне. Я, например, уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на падучую, и, однако ж, не падучая. Когда-нибудь напишу о ней подробнее.
Впрочем, сделай одолжение и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Всё совершенно прошло, как рукой сняло. Впрочем, всё от Бога и у Бога. Благодарю брата Колю за приписку. Я было хотел и сам написать ему, но пусть до времени подождет и извинит меня, горемычного. В одном пусть будет уверен, что он очень мил и близок моему сердцу и что я вспоминаю о нем с горячим чувством. Расцелуй его за меня и пожелай ему всего хорошего. Расцелуй тоже детей. Поклонись от меня Эмилии Федоровне. Я иногда с ужасом вспоминаю об 49 годе и об тех двух месяцах, которые она провела одна, тогда как ты был арестован. Здорова ли, довольна ли она теперь? В каторге я так много промечтал и продумал о прошедшем и будущем и, главное, об вас всех.
Иные воспоминания мне больны и горьки, но я не гоню их. Мне и горькое сладко.
Поклонись от меня сестре Сашеньке; поцелуй и поздравь ее от меня{293}. Здорова ли она теперь? Поцелуй ее от меня и скажи ей обо мне что-нибудь хорошее. Вообще рекомендуй меня. Пожелай ей от меня много, много всякого счастья.
Милый мой, ты пишешь мне о деньгах и спрашиваешь, надо ли мне? Но ты сам знаешь мое положение. Можешь прислать, так пришли. Ведь ты моя главная надежда. Так, как на тебя, я ни на кого не надеюсь.
Прощай, мой милый! Пиши побольше о себе. Пиши мне непременно о своем здоровье и более подробностей о том, как воспитываются твои дети. Прощай, друг мой, вот и письмо кончено, а что написал? Грустно жить в письмах, не видавшись 5 лет. Теперь буду писать и больше и чаще. Но сам отвечай мне как можно скорее. Прощай, до свидания.
41. Е. И. Якушкину
15 апреля 1855. Семипалатинск
Благодарю Вас, многоуважаемый Евгений Иванович, за Вашу память обо мне и за Ваше ко мне внимание. Я неожиданно, к моему счастью, нашел в Вас как будто родного. Еще раз благодарю. О себе скажу, что живу я большею частию одними надеждами, а настоящее мое не очень красиво. К тому же примешалось и дурное здоровье. Мой товарищ Д<уров> вышел из военной службы и, как я слышал, определен в Омск к статским занятиям. (Всё это по болезни.)
Пушкина я получил. Очень благодарю Вас за него{294}. Брат мой писал мне, что он еще весною прошлого года послал мне через Вас некоторые книги, как, н<а>прим<ер>, Святых отцов, древних историков, и из вещей — ящик сигар. Но я ничего не получил от Вас. Теперь уведомьте, пожалуйста: посылали ли Вы ко мне? Если посылали, то пропало дорогой. Если не посылали, то, конечно, сами не получали{295}. Сделайте одолжение, уведомьте об этом брата.
Мои занятия здесь самые неопределенные. Хотелось бы делать систематически. Но я и читаю и пописываю какими-то порывами и урывками. Времени нет, особенно теперь; совсем нет. Пишете Вы о сборе песен. С большим удовольствием постараюсь, если что найду. Но вряд ли. Впрочем, постараюсь. Сам же я до сих пор ничего не собирал подобного. Меня останавливала мысль, что если делать, то делать хорошо. А случайно сбирать, хоть бы народные песни, — ничего не сберешь{296}. Без усилий ничего не дается. К тому же занятия мои теперь другого рода. Сколько нужно прочесть и как я отстал! Вообще в моей жизни безалаберщина.
Уведомьте, ради Бога, кто такая
Прощайте, дорогой Евгений Иванович. Не забывайте меня, а я Вас никогда не забуду.
Прилагаю при сем письмо к К. И. Иванову. Перешлите, пожалуйста, в Петербург, в дом Лисицына, у Спаса Преображения. Но, вероятно, адресс Вы сами знаете.
42. М. Д. Исаевой
4 июня 1855. Семипалатинск
Благодарю Вас беспредельно за Ваше милое письмо с дороги, дорогой и незабвенный друг мой Марья Дмитриевна. Надеюсь, что Вы и Александр Иванович позволите мне называть вас обоих именем друзей. Ведь друзьями же мы были здесь; надеюсь, ими и останемся. Неужели разлука нас переменит?{299} Нет, судя по тому, как мне тяжело без вас, моих милых друзей, я сужу и по силе моей привязанности… Представьте себе: это уже второе письмо, что я пишу к Вам. Еще к прошедшей почте был у меня приготовлен ответ на Ваше доброе, задушевное письмо, дорогая Марья Дмитриевна. Но оно не пошло. Александр Егорыч, через которого я был намерен отдать его на почту, вдруг уехал в Змиев{300} в прошлую субботу, так что я даже и не знал о его отъезде и только узнал в воскресенье. Человек его тоже исчез на два дня, и письмо осталось у меня в кармане. Такое горе! Пишу теперь, а еще не знаю, отправится ль и это письмо. Ал<ександра> Ег<оровича> еще нет. Но за ним послали нарочного. К нам с часу на час ждут генерал-губернатора,{301} который в эту минуту, может быть, и приехал. Слышно, что пробудет здесь дней пять. Но довольно об этом. Как-то Вы приехали в Кузнецк, и, и чего Боже сохрани, не случилось ли с Вами чего дорогою? Вы писали, что Вы расстроены и даже больны. Я до сих пор за Вас в ужаснейшем страхе. Сколько хлопот, сколько неизбежных неприятностей, хотя бы от одного перемещения, а тут еще и болезнь, да как это вынести! Только об Вас и думаю. К тому же, Вы знаете, я мнителен; можете судить об моем беспокойстве. Боже мой! да достойна ли Вас эта участь, эти хлопоты, эти дрязги, Вас, которая может служить украшением всякого общества! Распроклятая судьба! Жду с нетерпением Вашего письма. Ах, кабы было с этою почтою; ходил справляться, но Ал<ександра> Ег<оровича> всё еще нет. Вы пишете, как я провожу время и что не знаете, как расположились без Вас мои часы. Вот уж две недели, как я не знаю, куда деваться от грусти. Если б Вы знали, до какой степени осиротел я здесь один!{302} Право, это время похоже на то, как меня первый раз арестовали в сорок девятом году и схоронили в тюрьме, оторвав от всего родного и милого. Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного. Я припоминаю, что я у Вас был как у себя дома. Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною. Сколько неприятностей доставлял я Вам моим тяжелым характером, а вы оба любили меня. Ведь я это понимаю и чувствую, ведь не без сердца ж я. Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты, Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. Мужчина, самый лучший, в иные минуты, с позволения сказать, ни более ни менее как дубина. Женское сердце, женское сострадание, женское участие, бесконечная доброта, об которой мы не имеем понятия и которой, по глупости своей, часто не замечаем, незаменимо. Я всё это нашел в Вас; родная сестра не была бы до меня и до моих недостатков добрее и мягче Вас. Потому что если и были вспышки между нами, то, во-первых, я был неблагодарная свинья, а, во-вторых, Вы (сами) больны, раздражены, обижены, обижены уже тем, что не ценило Вас поганое общество, не понимало, а с Вашей энергией нельзя не возмущаться несправедливостью; это благородно и честно. Вот основание Вашего характера; но горе и жизнь, конечно, много преувеличили, много раздражили в Вас; но Боже мой! всё это выкупалось с лихвою, сторицею. А так как я не всегда глуп, то я это видел и ценил. Одним словом, я не мог не привязаться к Вашему дому всею душою, как к родному месту. Я вас обоих никогда не забуду и вечно вам буду благодарен. Потому что я уверен, что вы оба не понимаете, что вы для меня сделали и до какой степени такие люди, как вы, были мне необходимы. Это надо испытать, и только тогда поймешь. Если б вас не было, я бы, может быть, одеревенел окончательно, а теперь я опять человек. Но довольно; этого не расскажешь, особенно на письме. Письмо уже потому проклятое, что напоминает разлуку, а мне всё ее напоминает. По вечерам, в сумерки, в те часы, когда, бывало, отправляюсь к вам, находит такая тоска, что, будь я слезлив, я бы плакал, а Вы верно бы надо мной не посмеялись за это. Сердце мое всегда было такого свойства, что прирастает к тому, что мило, так что надо потом отрывать и кровенить его. Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда; мне здесь всё надоело. Такая пустота! Один Ал<ександр> Егорыч, но с ним мне уже потому тяжело, что я поневоле сравниваю Вас с ним, и, конечно, результат выходит известный. Да к тому же его и нет дома. Без него я ходил раза два в Казакова сад,{303} куда он переехал, и так было грустно. Как вспомню прошлое лето, как вспомню, что Вы, бедненькая, всё лето желали проехаться куда-нибудь за город, хоть воздухом подышать, и не могли, то так станет Вас жалко, так станет грустно за Вас. А помните, как один раз нам-таки удалось побывать в Казаковом саду, Вы, Алек<сандр> Иван<ович>, я, Елена.{304} Как свежо я всё припомнил, придя теперь в сад. Там ничего не изменилось, и скамейка, на которой мы сидели, та же… И так стало грустно. Вы пишете, чтоб я жил с Врангелем, но я не хочу, по многим важным причинам. 1)
43. А. Е. Врангелю
14 августа 1855. Семипалатинск
С первого же слова прошу у Вас извинения, дорогой мой Алекс<андр> Егорович, за будущий беспорядок моего письма. Я уже уверен, что оно будет в беспорядке. Теперь два часа ночи, я написал два письма. Голова у меня болит, спать хочется, и к тому же я весь расстроен. Сегодня утром получил из Кузнецка письмо. Бедный, несчастный Александр Иванович Исаев скончался.{315} Вы не поверите, как мне жаль его, как я весь растерзан. Может быть, я только один из здешних и умел ценить его. Если были в нем недостатки, наполовину виновата в них его черная судьба. Желал бы я видеть, у кого бы хватило терпения при таких неудачах? Зато сколько доброты, сколько истинного благородства! Вы его мало знали. Боюсь, не виноват ли я перед ним, что подчас, в желчную минуту, передавал Вам, и, может быть, с излишним увлечением, одни только дурные его стороны. Он умер в нестерпимых страданиях, но прекрасно, как дай Бог умереть и нам с Вами. И смерть красна на человеке. Он умер твердо, благословляя жену и детей{316} и только томясь об их участи. Несчастная Марья Дмитриевна сообщает мне о его смерти в малейших подробностях. Она пишет, что вспоминать эти подробности — единственная отрада ее. В самых сильных мучениях (он мучился два дня) он призывал ее, обнимал и беспрерывно повторял: «Что будет с тобою, что будет с тобою!». В мучениях о ней он забывал свои боли. Бедный! Она в отчаянии. В каждой строке письма ее видна такая грусть, что я не мог без слез читать, да и Вы, чужой человек, но человек с сердцем, заплакали бы. Помните Вы их мальчика, Пашу? Он обезумел от слез и от отчаяния. Среди ночи вскакивает с постели, бежит к образу, которым его благословил отец за два часа до смерти, сам становится на колени и молится, с ее слов, за упокой души отца. Похоронили бедно, на чужие деньги (нашлись добрые люди), она же была как без памяти. Пишет, что чувствует себя очень нехорошо здоровьем. Несколько дней и ночей сряду она не спала у его постели. Теперь пишет, что больна, потеряла сон и ни куска съесть не может. Жена исправника и еще одна женщина помогают ей. У ней ничего нет, кроме долгов в лавке. Кто-то прислал ей три рубля серебром. «Нужда руку толкала принять, — пишет она, — и приняла… подаяние!»
Если Вы, Александр Егорович, еще в тех мыслях, как несколько дней тому назад в Семипалатинске (а я уверей, что у Вас благородное сердце и Вы от добрых мыслей не отказываетесь
С своей стороны я пишу ей в письме моем всю готовность Вашу помочь и что без Вас я бы ничего не мог сделать. Пишу это не для того, чтоб Вам была честь доброго дела или чтоб Вам были благодарны. Я знаю: Вы как христианин в том не нуждаетесь. Но я-то сам не хочу, чтоб
Если намерены послать деньги, то вложите их в мое письмо ей, которое при сем прилагаю (незапечатанное). Очень было бы хорошо от Вас, если б Вы написали ей хоть несколько строк. Положим, Вы были очень мало знакомы. Но он остался Вам должен; теперь она знает, что Вы дали мне деньги, — и потому написать есть случай, даже бы надо было, — как Вы думаете? Не много, несколько строк… Но Боже мой! Я, кажется, Вас учу, как писать! Поверьте мне, Алекс<андр> Егорович, я очень хорошо знаю, что Вы понимаете, может быть, лучше другого, как обходиться с человеком, которого пришлось одолжить. Я знаю, что Вы с ним удвоите, утроите учтивость; с человеком одолженным надо поступать осторожно; он мнителен;
Но я знаю тоже, по Вашим словам, что Ваш кошелек не совсем исправен в эту минуту. И потому если послать не можете, то и моего письма к ней не посылайте, а после возвратите мне. Меня же, сделайте мне милость, уведомьте с 1-й почтой,
Он Вас вспомнил при смерти. Кажется, так было, что он (его слова)
Пишу к Вам в Барнаул, по адрессу, который Вы мне дали, а еще не знаю, в Барнауле ли Вы? Кажется, Вы написали тогда, что писать в Барнаул надо после 23-го числа.{318} Посылаю на авось, через Крутова.{319} Хорошо ли через Крутова? Напишите мне. Что Вы поделываете, весело ли Вам? Кстати, правда ли, я слышал (впрочем, уже не раз), что m-lle А<ба>за выходит замуж?{320}
Если будете посылать деньги, не мешкайте. Уж конечно, никогда не может быть более затруднительного положения, как теперь.
Не зная, застанет ли Вас это письмо в Барнауле и не пролежит ли до Вашего приезда, пишу к Марье Дмитриевне с этой же почтой другое письмо, которое посылаю завтра
До свиданья. Смерть голова болит. Я так расстроен. Перо в руках не держится. Обнимаю Вас от души.
44. П. Е. Анненковой
18 октября 1855. Семипалатинск
Милостивая государыня Прасковья Егоровна,
Я так давно желал писать к Вам и так давно жду удобного случая, что не могу пропустить теперешнего. Податель письма моего — Алексей Иванович Бахирев, очень скромный и очень добрый молодой человек, простая и честная душа. Я знаю его уже полтора года и уверен, что не ошибаюсь в его качествах.{321}
Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в Сибирь Вы и всё превосходное семейство Ваше брали во мне и в товарищах моих по несчастью полное и искреннее участие.{322} Я не могу вспоминать об этом без особенного, утешительного чувства и, кажется, никогда не забуду. Кто испытывал в жизни тяжелую долю и знал ее горечь, особенно в иные мгновения, тот понимает, как сладко в такое время встретить братское участие совершенно неожиданно. Вы были таковы со мною, и я помню встречу с Вами, когда Вы приезжали в Омск и когда я был в каторге.{323}
С самого приезда моего в Семипалатинск я не получал почти никаких известий о Константине Ивановиче и многоуважаемой Ольге Ивановне, знакомство с которою будет всегда одним из лучших воспоминаний моей жизни.{324} Полтора года назад, когда я и Дуров вышли из каторги, мы провели почти целый месяц в их доме. Вы поймете, какое впечатление должно было оставить такое знакомство на человека, который уже четыре года, по выражению моих прежних товарищей-каторжных, был как ломоть отрезанный, как в землю закопанный. Ольга Ивановна протянула мне руку, как родная сестра, и впечатление этой прекрасной, чистой души, возвышенной и благородной, останется самым светлым и ясным на всю мою жизнь. Дай Бог ей много-много счастья — счастья в ней самой и счастья в тех, кто ей милы. Я бы очень желал узнать что-нибудь об ней. Мне кажется, что такие прекрасные души, как ее, должны быть счастливы; несчастны только злые. Мне кажется, что счастье в светлом взгляде на жизнь и в безупречности сердца, а не во внешнем. Так ли? Я уверен, что Вы это глубоко понимаете, и потому так Вам и пишу.
Жизнь моя тянется кое-как, но уведомляю Вас, что я имею большие надежды… Надежды мои основаны на некоторых фактах; обо мне сильно стараются в Петербурге, и, может быть, через несколько месяцев я что-нибудь и узнаю.{325} Вы, вероятно, уже знаете, что Дуров по слабости здоровья выпущен из военной службы и поступил в гражданскую в Омске. Может быть, Вы имеете о нем известия. Мы с ним не переписываемся, хотя, конечно, друг об друге хорошо помним.
Барон Врангель, Вам знакомый,{326} Вам кланяется. Я с ним очень дружен. Это прекрасная молодая душа; дай Бог ему всегда остаться таким.
Мое глубочайшее уважение, полное и искреннее, Вашему супругу. Желаю Вам полного счастья.
Не слыхали ли Вы чего об одном гадании, в Омске, в мое время? Я помню, оно поразило Ольгу Ивановну.{327}
Прощайте, многоуважаемая Прасковья Егоровна. Я уверен, что Бог приведет нам свидеться и, может быть, скоро. Я этого очень желаю. Я с благоговением вспоминаю о Вас и всех Ваших.
Позвольте пребыть, с глубочайшим уважением, Вам совершенно преданным.
От Константина Ивановича я получил нынешним летом несколько строк.{328}
А. И. Бахирева я очень уважаю, но не во всем с ним откровенен.
45. M. M. Достоевскому
13-18 января 1856. Семипалатинск
Пользуюсь случаем писать тебе, друг мой. С прошлого года, когда я писал тебе с M. M. Х<оментовским>, я не мог найти до сих пор ни одной другой оказии. Теперь она представляется. Надо сознаться, что прошлого года ты мне плохо отплатил за мое длинное письмо: не отвечал почти ничего, даже не отвечал на некоторые мои вопросы, на которые я ждал от тебя подробного ответа. Не знаю, что тебя останавливало: леность? — но она была совсем не у места; дела? — но я уже писал тебе, что никогда не поверю существованию таких дел, которые не дают и минуты свободной. Осторожность? Но если уж я пишу тебе, то, вероятно, нечего опасаться. Надеюсь, что этот раз ты напишешь мне что-нибудь побольше, хотя и долго еще мне придется ждать твоего ответа, — месяцев семь. Этот раз хотел тоже настрочить тебе очень много и подробно обо всем моем житье-бытье, с тех пор как я оставил Омск и прибыл в Семипалатинск.
Но ограничиваюсь одним этим листком, — собственно, потому, что Александр Егорович Wrangel, податель этого письма,{329} очень подробно и очень интимно может уведомить тебя обо мне если не во всех, то во многих отношениях. Прими его как можно лучше и постарайся всеми силами как можно короче с ним познакомиться и сойтись. Этот молодой человек того стоит: душа добрая, чистая, я уж не говорю, что он для меня столько сделал, показал мне столько преданности, столько привязанности, чего родной брат не сделает. (Это к тебе не относится.) Сделай же одолжение, постарайся полюбить его и сойтись с ним короче. Ты уже отрекомендован ему мною как нельзя лучше. Да и притом, помня твой уживчивый, добрый и деликатный характер, который всем нравился, который все любили, я думаю, что тебе это будет нетрудно. В двух словах изображу тебе на всякий случай характер Ал<ександра> Ег<оровича>, чтоб тебе было легче и чтоб ты уж ничем более не затруднялся. Это человек очень молодой, очень кроткий, хотя с сильно развитым point d’honneur,[37] до невероятности добрый, немножко гордый (но это снаружи, я это люблю), немножко с юношескими недостатками, образован, но не блистательно и не глубоко, любит учиться, характер очень слабый, женски впечатлительный, немножко ипохондрический и довольно мнительный; что другого злит и бесит, то его огорчает — признак превосходного сердца. Très comme il faut.[38] Он самым бескорыстнейшим образом взялся хлопотать обо мне и помогать мне всеми силами. Впрочем, мы с ним сошлись, и он меня любит. Далее я еще скажу тебе о нем кое-что, а теперь покамест перейду к себе.
Ты, вероятно, уже знаешь, голубчик мой, что обо мне очень сильно хлопочут в Петербурге и что у меня есть большие надежды. Если не всё удастся получить, то есть если не полную свободу, то по крайней мере несколько. Брат Алек<сандра> Егоровича (служащий в конногвардии){330} был у тебя; я это знаю по его письму к брату, и, вероятно, он сообщил тебе о всех стараниях, сделанных для меня в Петербурге.{331} Алек<сандр> Егор<ович>, я уверен, remuera ciel et terre[39] с своей стороны, по приезде в Петербург, в мою пользу. Он тебе расскажет обо всем этом больше и подробнее, чем я могу тебе написать в этом письме. С своей стороны говорю тебе только, что я теперь в совершенно пассивном положении и решился ждать (мимоходом уведомляю тебя, что я произведен в унт<ер>-офицеры,{332} что довольно важно, ибо следующая милость, если будет, должна быть, натурально, значительнее унт<ер>-офицерства). Меня здесь уверяют, что года через два или даже через год я могу быть официально представлен в офицеры. Признаюсь тебе, что я хотел бы перейти в статскую службу, и даже теперь желаю этого, и даже, может быть, буду стараться об этом. Но теперь по крайней мере решился ждать пассивно ответа на все эти настоящие усилия, которые делаются теперь для меня в Петербурге. Повторяю тебе, Ал<ександр> Егор<ович> гораздо больше и подробнее тебе об этом расскажет. Я же прибавлю вот что: друг мой! не думай, чтоб какие-нибудь социальные выгоды, или что-нибудь подобное, заставляли меня до такой степени упорно стараться о себе. Нет. Поверь, что, бывши в таких передрягах, как я, выживешь наконец несколько философии, — слово, которое толкуй, как хочешь. Но есть два обстоятельства, которые заставляют меня как можно скорее выйти из стесненного положения и ввергают в такое лихорадочное участие к самому себе. Об этих обстоятельствах я тебя и должен уведомить. 1-е) Это то, что я хочу писать и печатать. Более чем когда-нибудь я знаю, что я недаром вышел на эту дорогу и что я недаром буду бременить собою землю. Я убежден, что у меня есть талант и что я могу написать что-нибудь хорошее. Ради Бога, не принимай моих слов за фатовство. Но кому же мне и поверять мечты и надежды мои, как не тебе? К тому же я хотел непременно, чтоб ты знал, для каких соображений мне нужна свобода и некоторое общественное положение.
Теперь приступаю ко второму пункту, для меня очень важному, но об котором ты никогда ничего не слыхал от меня. Надобно знать тебе, мой друг, что, выйдя из моей грустной каторги, я со счастьем и надеждой приехал сюда. Я походил на больного, который начинает выздоравливать после долгой болезни и, быв у смерти, еще сильнее чувствует наслаждение жить в первые дни выздоровления. Надежды было у меня много. Я хотел жить. Что сказать тебе? Я не заметил, как прошел первый год моей жизни здесь. Я был очень счастлив. Бог послал мне знакомство одного семейства, которое я никогда не забуду. Это семейство Исаевых, о котором я тебе, кажется, писал несколько, даже поручал тебе одну комиссию для них. Он имел здесь место, очень недурное, но не ужился на нем и по неприятностям вышел в отставку. Когда я познакомился с ними, он уже несколько месяцев как был в отставке и всё хлопотал о другом каком-нибудь месте. Жил он жалованием, состояния не имел, и потому, лишась места, мало-помалу они впали в ужасную бедность. Когда я познакомился с ними, еще они кое-как себя поддерживали. Он наделал долгов. Жил он очень беспорядочно, да и натура-то его была довольно беспорядочная. Страстная, упрямая, несколько загрубелая. Он очень опустился в общем мнении и имел много неприятностей; но вынес от здешнего общества много и незаслуженных преследований. Он был беспечен, как цыган, самолюбив, горд, но не умел владеть собою и, как я сказал уже, опустился ужасно. А между прочим, это была натура сильно развитая, добрейшая. Он был образован и понимал всё, об чем бы с ним ни заговорить. Он был, несмотря на множество грязи, чрезвычайно благороден. Но не он привлекал меня к себе, а жена его, Марья Дмитриевна. Это дама, еще молодая, 28 лет, хорошенькая, очень образованная, очень умная, добра, мила, грациозна, с превосходным, великодушным сердцем. Участь эту она перенесла гордо, безропотно, сама исправляла должность служанки, ходя за беспечным мужем, которому я, по праву дружбы, много читал наставлений, и за маленьким сыном. Она только сделалась больна, впечатлительна и раздражительна.
Характер ее, впрочем, был веселый и резвый. Я почти не выходил из их дома. Что за счастливые вечера проводил я в ее обществе! Я редко встречал такую женщину. С ними почти все раззнакомились, частию через мужа. Да они и не могли поддерживать знакомств. Наконец ему вышло место, в Кузнецке, Томской губернии, заседателем, а прежде он был чиновником особых поручений при таможне; переход от богатой и видной должности к заседательству был очень унизителен. Но что было делать! Почти не было куска хлеба, и я едва-едва достиг того, после долгой, истинной дружбы, чтоб они позволили мне поделиться с ними. В мае месяце 55-го года я проводил их в Кузнецк, через два месяца он умер от каменной болезни. Она осталась на чужой стороне, одна, измученная и истерзанная долгим горем, с семилетним ребенком и без куска хлеба. Даже похоронить было мужа нечем. У меня денег не было. Я тотчас занял у Алекс<андра> Егор<овича> сначала 25 и потом 40 руб. серебр<ом> и послал ей. Слава Богу, теперь ей помогают родные, с которыми она была несколько в ссоре, через мужа. Родные ее в Астрахани. Ее отец, сын французского эмигранта, m-r de Constant; он старик и занимает значительную должность директора карантина в Астрахани. Состояния не имеет, но живет своим жалованием, очень значительным. Теперь же скоро выйдет в отставку, и потому доходы его сократятся. У него, кроме того, еще 2 дочери на руках.{333} Наконец, осталась родня мужа, родня дальняя; один из братьев мужа служит в Гвард<ейском> финск<ом> стрел<ковом> батальоне капитаном.{334} Я знаю, что и фамилья мужа была очень порядочная. Теперь вот что, мой друг: я давно уже люблю эту женщину и знаю, что и она может любить. Жить без нее я не могу, и потому, если только обстоятельства мои переменятся хотя несколько к лучшему и положительному, я женюсь на ней. Я знаю, что она мне не откажет. Но беда в том, что я не имею ни денег, ни общественного положения, а между тем родные зовут ее к себе, в Астрахань. Если до весны моя судьба не переменится, то она должна будет уехать в Россию. Но это только отдалит дело, а не изменит его. Мое решение принято, и, хоть бы земля развалилась подо мною, я его исполню. Но не могу же я теперь, не имея ничего, воспользоваться расположением ко мне этого благороднейшего существа и теперь склонить ее к этому браку. С мая месяца, когда я расстался с ней, моя жизнь была ад. Каждую неделю мы переписываемся. Ал<ександр> Ег<орович> был знаком с Исаевыми, но только в последнее время их жизни в Семипалатинске. Он видел Марью Дмитриевну, но знает ее только несколько. Я был с ним несколько откровенен на этот счет, но не совершенно. Он не знает содержания этого письма, но, думаю, будет говорить с тобой обо всем этом деле. До сих пор я всё думал выйти в статскую службу. Начальник Алтайских заводов полковник Гернгросс, друг Ал<ександра> Егор<овича>, очень желает, чтоб я перешел служить к нему, и готов дать мне место с некоторым жалованьем в Барнауле. Я об этом думаю, но опять-таки жду, не будет ли чего до весны из Петербурга? Если мне нельзя будет выехать из Сибири, я намерен поселиться в Барнауле, куда приедет служить и Алекс<андр> Егор<ович>.{335} Через несколько времени, я знаю наверно, возвращусь в Россию. Но во всяком случае не знаю, можно ли мне будет рассчитывать на одно жалование. Оно не может быть велико. Конечно, я буду изыскивать все средства и зарабатывать деньги. Для этого превосходно было бы, если б мне позволили печатать. Кроме того, здесь в Сибири с очень маленьким капиталом (ничтожным) можно делать хорошие и верные спекуляции. Если б я здесь в Семипалатинске имел только 300 руб. сер<ебром> лишних, то я на эти 300 нажил бы в год непременно еще 300; край новый и любопытный. Во всяком случае, мне стыдно будет, незабвенный друг мой, просить у тебя содержать меня. Но я уверен, что ты, хоть год еще, будешь несколько помогать мне. Главное, помоги мне теперь. Если мне выйдет какая-нибудь милость, то я попрошу помощи у дяди; пусть даст мне хоть что-нибудь, чтоб начать новую жизнь. Само собою разумеется, что раньше события я никому в мире не напишу, что я намерен жениться. Тебе я говорю это под страшным секретом. Да и тебе, признаюсь, не хотел говорить. Это дело сердца, которое боится огласки, боится чуждого взгляда и прикосновения. Так по крайней мере в моем характере. И потому, ради Христа, не говори об этом никому,
Я говорю тебе, что мне совестно будет просить у тебя тогда, но хоть немного, хоть вначале помоги мне. Теперь скажу тебе несколько слов о моих настоящих денежных обстоятельствах. Я просил у тебя письмом через брата
Не показывай виду Врангелю, что знаешь про это, но будь ему как брат родной, как я был ему, займи мою должность, наблюдай за ним, потому что он способен сделать dans cette affaire[41] ужаснейшие дурачества, то есть трагические, а я бы этого не хотел. Есть некто маркиз де Траверсе (сын ревельского), и хоть они росли вместе и друзья, но мой барон имеет повод считать его своим соперником, поэтому они могут вдвоем наделать больших глупостей. Не пишу тебе больше ничего. Если ты подружишься с Алекс<андром> Егоров<ичем> и получишь его доверенность, то он тебе сам больше расскажет. Если же нет, так тебе и нечего знать больше. Но во всяком случае, пользуясь этим немногим, что я тебе написал, следи за ним. Это характер слабый, нежный, даже болезненный; останавливай его. Но во всяком случае, ради Христа Божия,
Если позволят напечатать, я буду просить, будут и деньги. Знаком ли ты с Евг<ением> Ник<олаевичем>[42] Як<ушкиным>? Если не знаком, то познакомься. Он принимает во мне большое участие. Пожалуйста, познакомься получше с Ивановым.
Ради Бога, не надумайся и не пугайся много о том, что я говорил тебе о моей привязанности. Может быть, будет, может быть, нет. Я честный человек и не захочу употреблять свое влияние, чтоб заставить это благородное существо принесть мне жертву. Но когда будет возможность, хоть через 5 лет, я исполню свое намерение.
Пожалуйста, не сердись на меня за просьбу о деньгах. Помоги мне только теперь. Скоро, очень скоро, может быть, судьба моя переменится.
Прощай, друг мой, живи счастливо, не забудь меня. Теперь с отъездом Wrangel’я я остался совсем сиротой. Очень грустно.
Перецелуй детей, поклонись Эмилии Федоровне. Здорова ли она? Дай Бог вам всем счастья. Люби меня и помни обо мне. Я тебя тоже очень люблю.
46. A. H. Майкову
18 января 1856. Семипалатинск
Давно хотелось мне ответить на Ваше дорогое письмо, дорогой мой Ап<оллон> Ник<олаеви>ч. Как-то повеяло на меня старым, прежним, когда я читал его. Благодарю Вас бессчетно за то, что меня не забыли. Не знаю, почему мне казалось всегда, что Вы меня не забудете, разве уж по одному тому, что я Вас забыть не мог. Вы пишете, что много прошло времени, много изменилось, много пережилось. Да! должно быть. Но одно то хорошо, что мы как люди не изменились. Я за себя отвечаю. Много любопытного мог бы я Вам написать о себе. Не пеняйте только, что теперь пишу письмо наскоро, урывками и, может быть, неясное. Но я испытываю в эту минуту то, что, вероятно, испытали и Вы, когда ко мне писали: невозможность высказать себя после стольких лет не только в одном, но даже и в 50 листах. Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги.
Благодарю Вас особенно за сведения о себе. Я-то вперед знал, что так у Вас кончится и что Вы женитесь. Вы пишете мне, помню ли я Анну Ивановну? Но как же забыть. Рад ее и Вашему счастью, оно мне и прежде было не чуждо; помните в 47 году, когда всё это начиналось.{341} Напомните ей обо мне и уверьте ее в беспредельном моем уважении и преданности. Родителям Вашим скажите, что я знакомство и ласку их вспоминал и вспоминаю с наслаждением.{342} Получила ли Евгения Петровна книгу — разборы и критики в «Отеч<ественных> запис<ках>», писанные незабвенным Валерианой Николаевичем? Когда меня арестовали, у меня взяли эту книгу, потом возвратили, но под арестом я никак не мог доставить Евгении Петровне, а я знал, что она ей была дорога. Меня всё это очень печалило. За 2 часа до отправления в Сибирь я просил коменданта Набокова отдать книгу по принадлежности. Отдали ли?{343} Поклонитесь от меня Вашим родителям. Я от души желаю им счастья и долгой-долгой жизни. Может быть, Вы через брата знаете некоторые подробности обо мне. В часы, когда мне нечего делать, я кое-что записываю из воспоминаний моего пребывания в каторге, что было полюбопытнее. Впрочем, тут мало чисто личного. Если кончу и когда-нибудь будет очень удобный случай, то пришлю Вам экземпляр, написанный моей рукой, на память обо мне.{344} (Кстати, я и забыл и принужден теперь сделать отступление.) Письмо это доставит Вам Александр Егорович барон Врангель, человек очень молодой, с прекрасными качествами души и сердца, приехавший в Сибирь прямо из лицея с
Вы говорите, что вспоминали обо мне горячо и говорили: зачем, зачем? Я сам Вас вспоминал горячо, а на слово Ваше:
47. A. E. Врангелю
23 марта 1856. Семипалатинск
Добрейший, незаменимый друг мой Александр Егорович! Где Вы, что с Вами? и не забыли ли Вы меня? С следующего понедельника начинаю ждать от Вас обещанного письма с таким нетерпением, как будто счастья и осуществления всех настоящих надежд моих.{357} Под этим конвертом найдете Вы незапечатанные три письма: одно к брату, другое к ген<ерал>-ад<ъютанту> Эдуарду Ивановичу Тотлебену.{358} Не удивляйтесь! всё расскажу! А теперь приступаю прямо по порядку и начинаю с себя. Если б Вы только знали всю мою тоску, все мое уныние, почти отчаяние теперь, в настоящую минуту, то, право, поняли бы, почему я ожидаю Вашего письма как спасенья? Оно должно многое, многое разрешить в судьбе моей. Вы обещали мне написать в возможно скором времени по прибытии в Петербург и уведомить о всем том, чего я надеюсь и о чем Вы так братски хлопотали за меня целый год, — откровенно, не утаивая ничего, не прикрашивая истину и отнюдь не обнадеживая меня шаткими надеждами. Таких-то известий жду от вас, как жизни. Не показывайте моего письма никому, ради Бога. Уведомляю Вас, что дела мои в положении чрезвычайном. La dame (la mienne)[43],{359} грустит, отчаивается, больна поминутно, теряет веру в надежды мои, в устройство судьбы нашей и, что всего хуже, окружена в своем городишке (она еще не переехала в Барнаул) людьми, которые смастерят что-нибудь очень недоброе: там есть женихи. Услужливые кумушки разрываются на части, чтоб склонить ее выйти замуж, дать слово кому-то, имени которого еще я не знаю. В ожидании шпионят над ней, разведывают, от кого она получает письма? Она же всё ждет до сих пор известия от родных, которые там у себя, на краю света, должны решить здешнюю судьбу ее, — то есть возвратиться ли в Россию или переезжать в Барнаул. Письма ее последние ко мне во всё последнее время становились всё грустнее и тоскливее. Она писала под болезненным впечатлением: я знал, что она была больна. Я предугадывал, что она что-то скрывает от меня. (Увы! я этого Вам никогда не говорил: но еще в бытность Вашу здесь par ma jalousie incomparable[44] я доводил ее до отчаяния, и вот не потому-то она теперь скрывает от меня.) И что ж? Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому, в Кузнецке, выйти замуж. Я был поражен как громом. В отчаянии я не знал, что делать, начал писать к ней, но в воскресенье получил и от нее письмо, письмо приветливое, милое, как всегда, но скрытное еще более, чем всегда.{360} Меньше прежнего задушевных слов, как будто остерегаются их писать. Нет и помину о будущих надеждах наших, как будто мысль об этом уж совершенно отлагается в сторону. Какое-то полное неверие в возможность перемены в судьбе моей в скором времени и, наконец, громовое известие: она решилась прервать скрытность и робко спрашивает меня: «Что, если б нашелся человек, пожилой, с добрыми качествами, служащий, обеспеченный, и если б этот человек делал ей предложение — что ей ответить?» Она спрашивает моего совета. Она пишет, что у нее голова кружится от мысли, что она одна, на краю света, с ребенком, что отец стар, может умереть, — тогда что с ней будет? Просит обсудить дело хладнокровно, как следует
Мои надежды, дорогой, бесценный и, может быть, единственный друг мой, Вы, чистое, честное сердце, — мои надежды — выслушайте их. Как ни думаю, они мне кажутся довольно ясными. Во-первых, неужели не будет никакой милости нынешним летом, по заключении мира{362} или при коронации? (Вот этого-то известия я и ожидаю от Вас теперь с судорожным нетерпением.) Второе, положим, то еще в области надежд; но неужели нельзя мне перейти из военной в статскую и перейти в Барнаул, если
Но понимаете, в каких я теперь хлопотах! Есть у меня до вас много просьб: ради Христа, исполните все.
Наконец: ради Христа, уведомьте меня обо всем ходе дел моих как можно подробнее и поскорее; в этом полагаюсь совершенно на Вас. Уговаривайте брата помогать мне, действуйте перед ним как ходатай за меня. Внушите ему, что я только осчастливлю себя браком с нею, что нам немного надо, чтоб жить, и что у меня достанет энергии и силы, чтоб прокормить семью. Что если позволят писать и печатать, тогда я спасен, что я не буду
Напишите мне, ради Бога: Катерина Осиповна в Петербурге или нет? Похлопочите о моих и ее делах у Гернгроссов.{373} Прощайте; обнимаю и целую Вас еще раз! Вы надежда моя, Вы спаситель мой!
48. M. M. Достоевскому
24 марта 1856. Семипалатинск
Брат и друг мой, милый и дорогой мой Миша, письмо это передаст тебе Ал<ександр> Егор<ович> Вранг<ель>. Пишу к тебе, а за подробностями отсылаю к Ал<ександру> Ег<оровичу>, с которым, полагаю, ты хорошо познакомился. Мало что упишешь в нескольких строчках письма, добрый друг мой! Мне бы хотелось видеть тебя, говорить с тобой, и душа в душу, пересказать тебе всё, что теперь меня волнует и мучает. Скажу тебе одно: никогда столько грусти, тоски и отчаяния не было в жизни моей, как теперь! Тебя прошу о помощи: не оставляй хоть ты меня в эту минуту. Ал<ександр> Ег<орович> многое расскажет тебе. В письме с ним я писал уже тебе об одной даме, с которой был знаком в Семипалатинске, которая переехала с мужем в Кузнецк, где муж ее и умер. Писал тоже тебе о надеждах моих, о любви нашей. Друг мой милый! Эта привязанность, это чувство к ней для меня теперь всё на свете! Я живу, дышу только ею и для нее. В разлуке с ней мы обменялись клятвами, обетами. Она дала мне слово быть женой моей. Она меня любит и доказала это. Но теперь она одна и без помощи. Родители ее далеко (они ей помогают, присылают денег). Видя, что так долго не разрешается судьба моя, нет ничего, чего мы вместе с ней ожидали, что облегчение судьбы моей еще сомнительно (хотя я уверен в нем), она впала в отчаяние, тоскует, грустит, больна. В маленьком этом городишке интригуют. Ее осаждают просьбами выйти замуж, все вдруг сделались Кочкаревыми.{374} Если она не даст слова, все сделаются ее врагами. Ее сбивают, указывают на беспомощность ее положения, и вот она наконец, долго таившись от меня, написала мне об этом. Пишет, что любит меня больше всего на свете, что возможность выйти замуж за другого еще одно предположение, но спрашивает: «Что ей делать?» — и молит меня, чтоб я не оставил ее в эту критическую минуту советом. Это известие меня поразило как громом. Я истерзан мучениями. Что, если ее собьют с толку, что, если она погубит себя, она, с чувством, с сердцем, выйдя за какого-нибудь мужика, олуха, чиновника, для куска хлеба себе и сыну она только могла бы это сделать! Но каково же продать себя, имея другую любовь в сердце. Каково же и мне? Может быть, накануне переворота в судьбе моей и ее устройства по-новому. Потому что я слишком обнадежен, чтоб потерять надежду. Если не теперь, то когда-нибудь я достигну полного устройства дел моих, а теперь если не всё, то немногое могло бы спасти нас обоих! А это немногое так возможно и скоро! Я здесь даже нашел людей, которые готовы дать мне место,{375} а всегда можно добиться перехода из военной в статскую службу. Меня даже могут перевесть 14 классом (меня, наприм<ер>, обнадеживали, что на следующий год меня могут представить в офицеры). Я получу место, жалование. Если бы даже не было никакой милости нынешним летом{376} и все старания обо мне остались бы тщетными, то даже этот переход в статскую службу уладил бы мои дела окончательно.{377} А это-то уже возможно! Наконец, конечно, жалованье было бы малое, но я могу сам добывать деньги, я бы добился до позволения печатать. Полежаев, Марлинский печатали же. Тогда я и обеспечен и по-здешнему даже богат (от литературы я многого ожидаю. Представь себе сочинение замечательное, как «Бедные люди»; и тогда на меня все обратят внимание даже свыше). Наконец: если б нынешнюю зиму, в которую я располагаю просить о позволении напечатать роман и одну статью, над которою сижу теперь,{378} если б несмотря на мои убеждения, что достигну этого позволения, — если б мне и отказали, то 1-й год брака я бы мог обеспечить себя и жить, не прибегая, наприм<ер>, к тебе с просьбою помочь; ибо если б переменилась судьба моя хоть как-нибудь, то я имею намерение обратиться к дяде и попросить его (не говоря о браке) помочь мне для начала новой жизни. Даст! Я уверен в том. Теперь посуди сам мое положение. Ее надо обнадежить, уверить, спасти; я далеко от нее; на письмах дело ладится плохо. Пойми же мое отчаяние! Пойми и то, брат (ради Христа, будь мне братом и пойми, что это не 20-летняя страсть, что мне 35 лет скоро, что я умру с тоски, если потеряю ее!), что всю жизнь мою хотел я посвятить на то, чтоб сделать ее счастливою. Я не могу тебе написать ни моих надежд, ни моего отчаяния. Мы более 6 лет не видались. Поймем ли мы друг друга так, как надо, как брат понимает брата? Любишь ли ты меня по-прежнему, не изменился ли ты, — не знаю этого ничего! Друг мой, ангел мой! Есть у меня надежда, уверенность, что ты все-таки брат мне! Спаси меня! помоги мне! Есть у меня до тебя 2 просьбы, одна ничтожная, другая важная, но обе, исполненные, помогли бы мне, и ты бы сделал мне
На эту тему прошу тебя написать покороче и получше. Пойми, что ты для меня можешь сделать, тем более что это тебе ничего не стоит. Ты вольешь в нее надежду. Она увидит, что она не оставлена, а главное, страшно поможешь мне в делах моих. Ибо расположение родных моих к ней для нее теперь чрезвычайно важно, ибо я уведомил ее, что писал тебе о возможности нашего брака. Само собою разумеется, об этом браке ни слова. Адресовать: Ее высок<облагородию> М<арии> Дм<итриевне> Исаевой, в город Кузнецк, Томской губернии.
Ради Христа, сделай это для меня, брат. Ты мне сделаешь, повторяю, благодеяние. На коленях прошу тебя об этом. Не убей меня отказом! 2-я просьба
Мне нужно кроме тех 100 руб., которые я просил у тебя, еще 200 руб. Послушай, брат! Помнишь, ты то время, когда ты женился? Не поделился ли я с тобой последним тогда? Знаю, не упрекай меня в неблагодарности! Ты мне столько передавал за всю жизнь мою денег, что мое ничего против
Я надеюсь на перемену моей судьбы и убежден, что скоро в состоянии буду добывать себе хлеб. Брат! Еще я хотел сказать тебе кое-что, но мне так грустно, так грустно! Брат, неужели ты ко мне изменился! Как ты холоден, не хочешь писать, в 7 месяцев раз пришлешь денег и 3 строчки письма. Точно подаяние! Не хочу я подаяния без брата! Не оскорбляй меня! Друг мой! Я так несчастлив! Так несчастлив! Я убит теперь, истерзан! Душа болит до смерти. Я долго страдал, 7 лет всего, всего горького, что только выдумать можно, но наконец есть же мера страданию! Не камень же я! Теперь всё это переполнилось. Ангел мой! Если я тебя оскорбляю упреками и если я несправедлив к тебе, то на коленях прошу у тебя прощения. Не сердись на меня, мне ведь так тяжело! Не будь ко мне так небрежен! Помоги, услышь меня!
Радушный братский поклон мой Эмилии Федоровне и всему семейству. Ради Христа, никому ни слова о моих намерениях насчет женитьбы. Напиши письмо к М<арье> Д<митриевне> как можно скорее, не задерживая, и как можно почтительнее. Эта женщина стоит того!
49. Э. И. Тотлебену
24 марта 1856. Семипалатинск
Ваше превосходительство Эдуард Иванович,
Простите меня, что осмеливаюсь утруждать Ваше внимание письмом моим. Боюсь, что, взглянув на подпись его, на имя, Вами, вероятно, забытое, — хотя я когда-то (очень давно) и имел честь быть Вам известным,{382} — боюсь, что Вы рассердитесь на меня и на дерзость мою и бросите письмо, не прочитав его. Умоляю Вас, будьте ко мне снисходительнее. Не обвиняйте меня в том, что я не понимаю всей неизмеримой разницы между моим положением и — Вашим. В моей жизни было слишком много печального опыта, чтоб я мог не понять этой разницы. Я очень хорошо понимаю и то, что не имею никакого права припоминать теперь, что был когда-то Вам известен, припоминать с тем, чтоб считать это хоть за одну тень права на внимание Ваше. Но я так несчастен, что почти поневоле поверил надежде, что Вы не закроете своего сердца для несчастного изгнанника, подарите ему хоть одну минуту внимания и, может быть, благосклонно выслушаете его.
Я просил передать Вам это письмо барона Александра Егоровича Врангеля. В бытность свою здесь, в Семипалатинске, он сделал для меня столько, сколько родной брат не мог бы сделать. Я так счастлив был его дружбой! Он знает все мои обстоятельства. Я просил его передать Вам письмо мое лично. Он сделает это, несмотря на то что не имеет удовольствия знать Вас и на то, что я даже не имею возможности уверить его, что письмо будет принято Вами снисходительно. Сомнение, понятное в сердце человека, бывшего каторжником. Я имею к Вам огромную просьбу, только робкую надежду, что она будет Вами услышана.
Может быть, Вы слышали о моем аресте, суде и высочайшей конфирмации, последовавшей по делу, в котором я был замешан в 1849 году. Может быть, Вы обратили на судьбу мою некоторое внимание. Я основываю предположение это на том, что с младшим братом Вашим, Адольфом Ивановичем, я был очень дружен, почти с детских лет любил его горячо. И хотя я с ним не видался в последнее время, но уверен, что он пожалел обо мне и, может быть, передал Вам мою грустную историю. Я не осмеливаюсь утруждать Вашего внимания рассказом об этом деле. Я был виновен, я сознаю это вполне. Я был уличен в намерении (но не более) действовать против правительства. Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли. Но тогда — тогда я был слеп, верил в теории и утопии. Когда я отправлялся в Сибирь, у меня по крайней мере оставалось одно утешение: что я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других.{383} Но я повредил себе: я не сознавался во всем и за это наказан был строже. Я, может быть, мог бы принести некоторое оправдание. Перед тем я был два года сряду болен, болезнию странною, нравственною. Я впал в ипохондрию. Было даже время, что я терял рассудок. Я был слишком раздражителен, с впечатлительностию, развитою болезненно, со способностию искажать самые обыкновенные факты и придавать им другой вид и размеры. Но я чувствовал, что, хотя эта болезнь и имела сильное враждебное влияние на судьбу мою, она была бы очень плохим оправданием и даже унизительным. Да я и не сознавал тогда этого хорошо. Простите меня за такие подробности. Но будьте великодушны и выслушайте меня до конца.
Для меня настала каторга — 4 года грустного, ужасного времени. Я жил с разбойниками, с людьми без человеческих чувств, с извращенными правилами, не видал и не мог видеть во все эти 4 года ничего отрадного, кроме самой черной, самой безобразной действительности. Я не имел подле себя ни одного существа, с которым бы мог перемолвить хоть одно задушевное слово; я терпел голод, холод, болезни, работу не по силам и ненависть моих товарищей-разбойников, мстивших мне за то, что я был дворянин и офицер. Но, клянусь Вам, не было для меня мучения выше того, когда я, поняв свои заблуждения, понял в то же время, что я отрезан от общества, изгнанник и не могу уже быть полезным по мере моих сил, желаний и способностей. Я знаю, что я был осужден справедливо, но я был осужден за мечты, за теории…
Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что-нибудь для искупления бесполезности прежнего, и — томиться в бездействии!
Теперь я солдат, служу в Семипалатинске и нынешним летом произведен в унтер-офицеры.{384} Я знаю, что многие приняли и принимают во мне искреннее участие, что за меня хлопотали и просили. Меня обнадеживали и обнадеживают. Монарх добр, милосерд. Я знаю, наконец, что трудно тому, кто решился доказать, что он честный человек и желает сделать что-нибудь доброе, хоть когда-нибудь не достичь своей цели. Что-нибудь и я могу сделать! Не без способностей же я, не без чувств, не без правил!.. Великая, огромная просьба есть у меня до Вас, Эдуард Иванович! Одно только затрудняет меня: я не имею никакого права беспокоить Вас собою. Но у Вас благородное, возвышенное сердце! Об этом можно говорить; Вы так славно доказали это еще недавно, в виду целого света!{385} Я уже давно, раньше других, имел счастье получить о Вас это мнение и уже давно-давно научился уважать Вас. Ваше слово может много значить теперь у милосердного монарха нашего, Вам благодарного и Вас любящего. Вспомните о бедном изгнаннике и помогите ему! Я желаю быть полезным. Трудно, имея в душе силы, а на плечах голову, не страдать от бездействия. Но военное звание — не мое поприще. Я готов тянуться из всех сил; но я больной человек, и, кроме того, я чувствую, что я более склонен к другому поприщу, более сообразному с моими способностями. Вся мечта моя: быть уволенным из военного званья и поступить в статскую службу где-нибудь в России или даже здесь; иметь хоть некоторую свободу в избрании себе места жительства. Но не службу ставлю я главною целью жизни моей. Когда-то я был обнадежен благосклонным приемом публики на литературном пути. Я желал бы иметь позволение печатать. Примеры тому были: политические преступники, по благосклонному к ним вниманию и милосердию, получали позволение писать и печатать еще прежде меня. Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным, может быть, и я обратил бы на себя хоть какое-нибудь внимание, приобрел бы себе опять доброе имя и хотя несколько обеспечил свое существование, ибо я ничего не имею, кроме некоторых и очень небольших, может быть, литературных способностей. Не скрою от Вас, что кроме теперешнего желания моего переменить свою участь на другую, более соответствующую моим силам, одно обстоятельство, от которого, может быть, зависит счастье всей моей жизни (обстоятельство чисто личное),{386} побудило меня попробовать осмелиться напомнить Вам о себе. Не всего разом прошу я, но только возможности выйти из военной службы и права поступить в статскую.
Прочтя эти просьбы мои, не обвините меня в малодушии! Я столько перенес страданий, что, право, доказал одною возможностью их перенесть и терпение, и даже некоторую долю мужества. Но теперь я упал духом и сам чувствую это. Я всегда считал за малодушие беспокоить собою других, кого бы то ни было. Тем более мне беспокоить собою Вас. Но имейте жалость ко мне, умоляю Вас! Я мужественно переносил до сих пор мое бедствие. Теперь же обстоятельства сломили меня, и я решился на попытку, только на попытку. Мысль писать Вам и просить Вас о себе не приходила ко мне прежде, клянусь Вам. Мне как-то совестно и тяжело было бы напомнить Вам о себе. С самым бескорыстным и восторженным чувством следил я всё это последнее время за подвигом Вашим. Если б Вы знали, с каким наслаждением говорил я о Вас другим, Вы бы поверили мне. Если б Вы знали, с какою гордостию припоминал я, что имел честь знать Вас лично! Когда здесь узнали об этом, то меня закидали вопросами о Вас, и мне было так приятно говорить о Вас! Я не боюсь Вам написать это. Ваш подвиг так славен, что даже такие слова не могут показаться лестью. Податель письма этого может засвидетельствовать перед Вами искренность и бескорыстие чувств моих к Вам. Благодарность русского к тому, кто в эпоху несчастья покрыл грозную оборону Севастополя вечной, неувядаемой славой, — понятна. Но, повторяю, и в мыслях моих не было беспокоить Вас собою. Но теперь, в минуту уныния и не зная, к кому обратиться, я припомнил, как Вы были со мною всегда радушны, просты и ласковы. Я припомнил Вас всегда с смелыми, чистыми и возвышенными движениями сердца и — поверил надежде. Мне подумалось: неужели Вы оттолкнете меня теперь, когда Вы ступили на такую славную и высокую степень, а я упал так низко-низко? Простите же смелость мою; особенно простите меня за это длинное
У меня есть до Вас еще одна чрезвычайная просьба, в которой, умоляю Вас, не откажите мне. Когда-нибудь напомните обо мне Вашему брату Адольфу Ивановичу и передайте ему, что я его люблю по-прежнему; что во время 4-хлетней каторги, перебирая в уме всю прежнюю жизнь мою, день за днем, час за часом, я не раз встречал его в моих воспоминаниях… Но он знает, что я люблю его! Я помню, он был очень болен в последнее время. Здоров ли он? Жив ли он? Простите и за эту просьбу. Но я не знаю, через кого бы я мог исполнить это давнишнее желание мое, и — обратился к Вам.
Я знаю, что, написав это письмо, я сделал новую вину против службы. Простой солдат пишет к генерал-адъютанту! Но Вы великодушны, и Вашему великодушию вверяю себя.{387}
С глубочайшим уважением и с искренним благодарным чувством русского осмеливаюсь пребыть Вашего превосходительства всепокорнейшим слугою.
50. А. Е. Врангелю
13 апреля 1856. Семипалатинск
Спешу Вам отвечать на Ваше милое, добрейшее письмо, добрый друг мой, которое Вы мне написали от 12 марта и которым я был обрадован 3-го дня. А я так нетерпеливо ждал от Вас известия. Но в последнее время и надеяться перестал на скорое полученье; ибо Демчинский, приехавший недели две тому из России, говорил, что Вы промешкали в Казани, а потом сюда писали из Москвы (Спиридонову), что Вы только день или два пробыли в Москве и отправились уже 9 марта в Петербург. По всем этим слухам я и рассчитывал, что получу, самое раннее, на Святой;{388} и вот получил раньше! Вы не поверите, как Вы меня обрадовали и как мне
Просил и Вас и брата написать к Марье Дмитриевне и, если возможно, поскорее. Повторяю мою просьбу; ради Бога, сделайте это. Вы пишете, что готовится что-то из милостей для нас, но что именно — это держат в секрете. Сделайте милость, друг мой бесценный, нельзя ли хоть что-нибудь узнать заране относительно меня. Это мне нужно, нужно! Если что узнаете, сообщите немедленно. О Кавказе я и не думаю.{392} О барнаульском батальоне тоже.
Ангел мой, я был расстроен, я был в горячке, в лихорадке, когда писал Вам и брату в прошлый раз. Вот что было в самом деле: ибо теперь дело разъяснилось
51. А. Е. Врангелю
23 мая 1856. Семипалатинск
Дорогой, добрейший мой Александр Егорович, спешу (в полном смысле слова:
Во-первых, благодарю Вас несказанно за всё то, что Вы сделали, за все старанья Ваши за меня. Вы мой второй брат, дорогой и возлюбленный! Тотлебен благороднейшая душа, я в этом был уверен всегда. Это рыцарская душа, возвышенная и великодушная. Брат его такого же характера. Ради Христа, скажите Эрнсту, что я без слез не мог читать Вашего письма и я не знаю, есть ли слова, чтоб выразить мои чувства к нему.{401} Адольфа расцелуйте за меня.{402} Что-то будет! Дело, я сам понимаю, на хорошей дороге. Дай Бог счастья великодушному монарху! Итак, всё справедливо, что рассказывали постоянно о горячей к нему любви всех! Как это меня радует! Больше веры, больше единства, а если любовь к тому, — то всё сделано. — Каково же кому-нибудь оставаться назади? Не примкнуть к общему движенью, не принесть свою лепту!? О, дай Бог, чтоб моя судьба поскорее устроилась. Вы мне пишете прислать что-нибудь. Посылаю стихи на
X. выехала в начале мая из Барнаула, и теперь вы уже, верно, давно увиделись и — счастливы!{404} О, дай Бог счастья, а не тех ужасов, которые иногда могут быть, — говорю по опыту! Но не засидитесь в Петербурге. Приезжайте, ради Бога, приезжайте. Брату скажите, что я обнимаю его, прошу у него прощения за все горести, которые я нанес ему; на коленях перед ним. — Дела
Демчинский к Вам тоже не совсем расположен. (Со мной он в
Прощайте, друг мой, храни Вас Бог, жду Вас, как ангела Божия. Вы мне более чем друг и брат. Вы мне Богом посланы.
52. A. E. Врангелю
14 июля 1856. Семипалатинск
Спешу Вам отвечать с первою же почтой, добрейший, бесценный мой Александр Егорович. А долго же я от Вас ждал хоть одной строчки! Не упрекаю Вас; Вы всегда мне брат были; я это чувствую и знаю. Но если б Вы знали, как мне нужно было Ваше дружеское участие, Ваша память обо мне во всё это время. Тысячу раз собирался писать к Вам сам; но всё боялся, что Вы тем временем выедете к нам и письмо мое Вас не застанет. Впрочем, что ж бы я Вам стал писать? Не упишешь ничего,
Напишите Марье Дмитриевне, что хотите? Если б Вы, знали, с каким чувством и уважением она говорит о Вас. Но Вы ее никогда не знали! О Паше просил Слуцкого и других хлопотать в Омске, да еще о пособии (отец тоже ее не забывает и помогает). Пособие двинулось вперед. Слуцкий так обязателен, отвечал мне до невероятности вежливо. Сделал всё, что мог. Но о Паше пишет, что нет вакансии и что только один государь может утвердить сверхкомплектного, а в кандидаты запишут. Похлопочите у Гасфорта, ради Бога, может быть, еще есть надежда принять его на нынешний год.{412} Еще одна крайняя просьба до Вас. Ради Бога, ради света небесного, не откажите.
Есть еще к Вам одна самая экстренная просьба. Если можете — сделайте, а если нет — суда нет! Друг мой, если произведут, да и вообще, в августе мне нужны деньги, очень, крайне, хоть зарежься. Вы не поверите, сколько мне стоили мои экспедиции,{415} а я рискну на другую. У меня долгу до 100 руб. сер<ебром>. Живу я бедно, но расходы экстренные.
Мне, чувствую это (на всякий случай), нужны, очень нужны будут деньги. Теперь именно нужны до зареза. Молите брата (которого прошу расцеловать без конца), чтоб выслал, если может, скорее. Вас же прошу вот что: если есть у Вас действительно надежда и убеждение, что мне позволят печатать (но только в этом случае), то, ради Бога, займите (ибо у Вас самих, верно, нет) 300 руб. сер<ебром> до января. Уж если позволят печатать, то я и не такие деньги отдать могу в январе. Я Вас не окомпрометирую. Только
Обнимаю Вас бессчетно вместе с братом. Другим поклон. Не скрывайте от меня ничего.
53. M. M. Достоевскому
9 ноября 1856. Семипалатинск
Добрый брат мой, друг мой неизменный и верный, письмо это передаст тебе Ал<ександр> Егор<ович>, которому я так много обязан.{416} Я получил письмо твое с прошлого почтой. Удивляюсь, что ты так поздно узнал о моем производстве. Я 30-го октября уже знал это. (Поблагодари К. И. Иванова и Ольгу Ивановну. Они мне прислали приказ;{417} да, кроме того, 30-го же октября, из штаба, пришла к военному губернатору{418} бумага о моем производстве.) Повторяю вместе с тобою: дай Бог долго и счастливо царствовать нашему ангелу-государю! Нет слов, чтобы выразить ему мою благодарность. Обнимаю тебя от всей души и благодарю за поздравление. Письма твоего я ждал бесконечное время. Друг мой, брось свою систему: хоть понемножку, да почаще уведомляй меня о себе. Иногда тебе нечего выслать мне, я знаю это, но что до этого, все-таки пиши! Ты обещаешься, друг мой, выслать мне деньги с будущею почтою и уверяешь в помощи добрейших сестер и тетушки. Добрый друг, если б ты только знал, как я нуждаюсь. Эта помощь придет очень кстати; ибо я не знал бы, как обмундироваться. Обмундировка здесь стоит гораздо дороже (в 1½ раза), чем в Петербурге. Я взял, что необходимо, в лавках в долг. Но многое еще остается завести. Между прочим, у меня совсем нет белья. Теперь я получаю жалованье. Но жалованье, в первое время, с вычетами и проч. невелико. К тому же я задолжал (конечно, таким людям, которые будут ждать на мне, но все-таки должен). Пишу это, друг мой, тебе не потому, чтоб не нашел ничего важнее, как тотчас же заговорить о деньгах и просить тебя о присылке. Нет! Да и ты сам меня не считаешь таким, я уверен в том, но вот для чего: для того, чтоб хоть немного оправдаться перед тобой, ибо я перед тобой много виноват,
Теперь у меня начинается новая жизнь! Ал<ександр> Его<рович> спрашивает: о чем еще просить и чего я желаю? (он предан мне, как брат родной). Я и сам не знаю, чего желать теперь; ибо возврата в Россию я и без перевода в армию скоро достигну. Если б я желал возвратиться поскорее в Россию, то для того, чтоб обнять вас и посоветоваться с знающими докторами о болезни моей (припадки). Всего скорее я б желал отставки и потому прошу Ал<ександра> Егор<овича> написать мне поскорее и поутвердительнее: могу ли я надеяться просить о ней по слабости здоровья? Отставка полезна была бы мне: во-1-х) для поправления здоровья, 2) свобода; возможность заниматься литературой (удобнее) и, наконец, дала бы мне более денег. Ибо даже здесь мне уже 2 раза предлагали (надеявшиеся, что меня выпустят по манифесту совсем на свободу) занятия, которые, может быть, совершенно обеспечили бы меня.{421} Но я рассчитываю, ожидаю и надеюсь на позволение печатать; на то заранее и слишком скоро понадеявшись, я и задолжал необдуманно (я рассчитывал на «Детскую сказку», которую вы думали напечатать? Почему не напечатали, была ли попытка, а если была, то что сказали? — ради Христа, напиши обо всем этом).{422} Друг мой, я был в таком волнении последний год, в такой тоске и муке, что решительно не мог заниматься порядочно. Я бросил всё, что и начал писать, но писал урывками. Но и тут не без пользы, ибо вылежалась, обдумалась и полунаписалась хорошая вещь. Да, друг мой, я знаю, что сделаю себе карьеру и завоюю хорошее место в литературе. К тому же я думаю, что литературой,
Ангел мой, я боялся за тебя ужасно. Твои сигары, когда я прочел о них в твоем письме, потом в газетах, испугали меня. Я ужаснулся риску всем, что имеешь, на такое рискованное предприятие. Это значит искушать судьбу. Один раз, была удача с папиросами; но решаться на вторую удачу и искушать судьбу — слишком рискованно.{424} Я всё лето боялся за тебя. Дай Бог, чтоб тебе повезло! Впрочем, я говорю, мало зная это дело.
Милый друг, ты пишешь о сестрах: это ангелы! Что за прекрасное семейство наше! Что за люди в нем! Где брат Андрей и что с ним делается? Давно уже ни слуху ни духу; напишу ему непременно. Письмо это пишу тебе наскоро, чтоб только ответить на твое. Но скоро буду опять писать к Ал<ександру> Егор<овичу>. Тогда опять напишу тебе, подробнее и полнее; ибо тогда и о себе буду знать более. Сестрам и дяде надо бы теперь написать, но одну почту еще подожду от сестер писем. Варенька хотела прислать мне белья (а я весь обносился и, несмотря на дороговизну, принужден был занять, чтоб сделать себе что-нибудь из белья), она спрашивает: на какой адрес прислать белье? Я до сих пор не понимаю ее вопроса: но на тот же адрес, на который она письма пишет? Если увидишь, расцелуй ее за меня, а не увидишь, так напиши, что я целую их всех. Варенька добрая прислала мне 25 руб. (которые я получил только в августе, с нарочным), и Бог знает, как они помогли мне!
Я нанял себе квартиру, с прислугою, с отоплением и со столом за 8 руб. сереб<ром> в месяц.{425} Одним словом, живу, как жид. Ради Бога, брат, неужели ты до сих пор не можешь мне прямо адресовать писем, а не через начальство? Ведь, я уверен, даже по манифесту, ты освобожден от последнего надзора. Ради Бога, пиши прямо. (Государь — это сама ангельская доброта!) Тороплюсь окончить тебе письмо. Здоровье мое по-прежнему. Но осенью я таки хворал несколько. Припадки же не покидают. Нет-нет да и придут.{426} Каждый раз после них я падаю духом; я чувствую, что от них теряю память и способности. Уныние и какое-то нравственно-униженное состояние — вот следствие моих припадков. Здоров ли ты? Здоровы ли домашние? Что Эмилия Федоровна, кланяйся ей и расцелуй детей за меня. Пиши немедленно и непременно. Если нечего послать, то посылай пустое письмо. Ангел мой, мне письмо твое дороже денег! Ведь я один, совсем один, ведь ты не знаешь ничего о моем положении. Да и что рассказать на 4-х страницах бумаги, когда годы нужно, чтобы передать всё друг другу! О, если б нам увидеться. Прощай, ангел мой, не надолго, скоро напишу опять, только и ты напиши, чаще как можно пиши. Обнимаю тебя, твой весь Ф. Дост<оевский>.
Смотри же, пиши!
54. Ч. Ч. Валиханову
14 декабря 1856. Семипалатинск
Письмо Ваше, добрейший друг мой, передал мне Александр Николаевич.{427} Вы пишете так приветливо и ласково, что я как будто увидел Вас снова перед собою. Вы пишете мне, что меня любите. А я Вам объявляю без церемонии, что я в Вас влюбился. Я никогда и ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения как к Вам, и Бог знает, как это сделалось. Тут бы можно много сказать в объяснение, но чего Вас хвалить! Вы, верно, и без доказательств верите моей искренности, дорогой мой Вали-хан, да если б на эту тему написать 10 книг, то ничего не напишешь: чувство и влечение дело необъяснимое. Когда мы простились с Вами из возка, нам всем было грустно после целый день. Мы всю дорогу вспоминали о Вас и взапуски хвалили. Чудо как хорошо было бы, если б Вам можно было с нами поехать! Вы бы произвели большой эффект в Барнауле.{428} В Кузнецке (где я был один) (NB Это секрет) я много говорил о Вас одной даме, женщине умной, милой, с душою и сердцем, которая лучший друг мой. Я говорил ей о Вас так много, что она полюбила Вас, никогда не видя, с моих слов, объясняя мне, что я изобразил Вас самыми яркими красками. Может быть, эту превосходную женщину Вы когда-нибудь увидите и будете тоже в числе друзей ее, чего Вам желаю. Потому и пишу Вам об этом.{429} Я почти не был в Барнауле. Впрочем, был на бале и успел познакомиться почти со всеми. Я больше жил в Кузнецке (5 дней). Потом в Змиеве и в Локте.{430} Демчинский был в своем обыкновенном юморе во всё время. Семенов превосходный человек. Я его разглядел еще ближе.{431} Много бы можно было Вам рассказать, чего в письме не упишешь. Но когда-нибудь кое-что узнаете, а вот теперь, когда в душе моей вдруг, неожиданно (и ждал и не ждал) накопилось столько горя, забот и страху за то, что мне
Прощайте, дорогой мой, и позвольте Вас обнять и поцеловать раз 10. Помните меня и пишите чаще. Цуриков мне нравится, он прям, но я еще мало знаю его. Съедетесь ли Вы с Семеновым и будете ли вместе в Семипалатинске? Тогда нас будет большая компания. Тогда, может быть, много переменится и в моей судьбе. Дал бы Бог! Вам кланяется Демчинский. Пишу Вам у него на квартире, за тем столом, на котором мы обыкновенно завтракали или вечером пили чай в ожидании обиженных сирот.{435}
Напротив меня сидит Цуриков и тоже Вам пишет. Демчинский же спит и храпит. Теперь 10 часов вечера. Я не понимаю, отчего очень устал. Хотелось бы Вам написать кое-что о Семипалатинске; есть вещи очень смешные. Да не упишешь и 10-й доли, если писать как следует. Прощайте же, добрый мой друг. Пишите мне чаще. А я всегда буду Вам отвечать. Может быть, рискну в другой раз написать и о своих делах. Поклонитесь от меня Д<уро>ву и пожелайте ему от меня всего лучшего. Уверьте его, что я люблю его и искренно предан ему.
Ad<d>io![52]
NB. С.{436} Вам кланяется, рассказывала, как Вы ее сманивали в Омск. Она о Вас помнит и очень
55. А. Е. Врангелю
21 декабря 1856. Семипалатинск
Добрейший, бесценный мой Александр Егорович. Вот уже сколько времени с нетерпеньем жду Вашего письма и ничего не получаю. Получили ль Вы мое, в котором я уведомлял Вас, что недели на две хочу уехать из Семипалатинска?{437} Но если Вы и получили, то, конечно, Ваш ответ на него еще не мог прийти; я же говорю про то письмо Ваше, которое Вы обещали написать мне, еще и не ожидая от меня ответа. Вы хотели мне выслать офицерские вещи. Я уже уведомил Вас, добрейший друг мой, чтоб Вы не разорялись напрасно для меня, что всей экипировки мне не надо (ибо во всяком случае она поздно придет) и что если мне действительно очень нужны были некоторые из вещей, н<а>прим<ер> кивер, форменные погоны, нумерные пуговицы и т. д., то это единственно потому, что здесь этого нет, — надо выписывать. И потому-то я Вас и уведомлял, что вот эти мелочи я готов принять от Вас с благодарностию. Но если заготовка этих вещей и покупки их задержали Вас, так что Вы, ожидая окончания этих закупок, и не писали ко мне, — то напрасно, конечно напрасно! Друг мой добрый и незабвенный, Вы, которому я и без того так много обязан, — неужели какие-нибудь подобные мелочи могут помешать Вам писать ко мне? Но, может быть, я ошибаюсь, может быть, время уже успело изгладить в Вашей душе память обо мне и Вы не так уже любите меня, как прежде! Кто знает! Но нет! Мне грешно говорить это. Вы так много для меня сделали, что сомнение, которое бы могло закрасться в сердце мое, было бы неблагодарностию к Вам! Не хочу этих сомнений, гоню их и, обняв Вас от души, хочу говорить с Вами по-прежнему, как бывало в Семипалатинске, когда Вы для меня были всем: и другом и братом, и когда мы оба делили друг с другом свои заботы…
Во-первых, давно ли Вы видели Тотлебена? В Петербурге ли он? А если там, то передали ли Вы ему мою благодарность? Скажите ему, друг мой, что нет у меня слов, чтобы выразить ему ее, и что я вечно буду благоговеть пред ним, всю мою жизнь, и никогда не забуду того, что он для меня сделал.{438} Ради Бога, добрый друг мой, напишите мне обо всем этом поскорее. Обещал я Вам письмо большое и вот пишу на полулисте. Причина тому, что не знаю, застанет ли Вас мое письмо в Петербурге. Вы писали мне, что хотите ехать в Ирбит, и, Бог знает, может быть, Вы вздумаете доехать и до Барнаула. В таком случае, не знаю, пролежит ли мое письмо до Вашего возвращения, или Вам его перешлют уже из Петербурга туда, где Вы будете находиться. Вот почему и пишу Вам коротко о том, об чем мог бы написать и подлиннее. Есть и еще причина, которую Вы поймете из следующих слов: «Бог знает, как бы я желал переговорить с Вами изустно, а не на письме!» Если б я мог видеть Вас, я бы Вам кое-что передал, а теперь нельзя. Скажу только одно: я ездил в Барнаул и в Кузнецк с Демчинским и Семеновым (член Географического общества). В Барнаул мы приехали 24-го декабря[53] (в день именин X.), и Гернгросс, не видав еще нас, прямо пригласил нас через Семенова на бал. Он мне очень понравился. Не знаю,
О барнаульских я не пишу Вам. Я с ними со многими познакомился; хлопотливый город, и сколько в нем сплетен и доморощенных Талейранов! В Барнауле я пробыл сутки и отправился один в Кузнецк. Там пробыл 5 дней и, воротившись, пробыл еще сутки в Барнауле. Обедал у Гернгросса и был у него до вечера. Он обошелся со мной превосходно. За столом я сделал маленькую неловкость: сын их, мальчик лет 8, мне очень понравился; он ужасно похож на мать. Я это сказал. Она возразила, что нет сходства. Я начал подробно разбирать это сходство. Представьте же себе: этого мальчика, как я после узнал, они считают в семействе чуть не уродом! Хорош мой комплимент!
Друг мой, Вы, кажется, были очень откровенны с X. в Петербурге и показывали ей мои письма? Так ли это? По крайней мере, когда я ездил в Кузнецк, она сказала Семенову (с которым я превосходно сошелся), что я поехал в Кузнецк жениться, что там есть женщина, которую я люблю, и что она знает это от Вас?
Портрет Ваш получил. Благодарю, друг мой, благодарю! Чемодана, который Вы мне подарили, не получил. Гернгросс ни слова не сказал мне о нем. А мне спросить было совестно. Конечно, он забыл, но это всё равно, ибо, может быть, чемодан у Остермейера. Получу после, если он у него. Книги Ваши и минералы, по всей вероятности, в Змиеве у Остермейера, в тех 4-х ящиках, которые были отправлены летом к нему. В Змиев мы, в обратный путь, приехали ночью. У Остермейера я быть не мог. Но будьте
Теперь, друг мой, хочу объявить Вам об одном важном для меня деле. Вам, как другу моему, это должно быть открыто. Коротко и ясно:
Я Вам пишу
Денег у меня нет ни копейки. По самым скромным и скупым расчетам мне, на
На брата я надеяться не могу. Если б у него были деньги, он дал бы мне. Но он пишет, что обстоятельства его худы, по крайней мере теперь. И потому одна надежда и на отдачу долга и на средства к будущей жизни моей; это: если мне позволят печатать. Не удивляйтесь, друг мой, что я, не имея ничего, занимаю такие куши, как 600 руб. серебром. Но у меня есть готового для печати
Видите ли Вы моего брата? Ради Бога, увидайтесь с ним, поговорите обо мне в мою пользу. Я не прошу у него денег: у него нет. Но прошу его, если он может, выслать мне кой-какие вещи! Мне бы очень хотелось иметь их. Да скажите брату, чтоб написал мне всё, что знает о всех
Но прежде чем прощусь с Вами в этом письме — еще просьба: об ней прошу Вас на коленях. Помните, я Вам писал летом про Вергунова. Я просил Вас ходатайствовать за него у Гасфорта.{444} Теперь он мне дороже брата родного. Слишком долго рассказывать мои отношения к нему. Но вот в чем дело. Ему последняя надежда устроить судьбу свою — это держать экзамен в Томске, чтоб получить право на чин и место в 1000 руб. ассигн<ациями> жалованья. Всё дадут, если он выдержит экзамен. Но без протекции ничего не будет. Всё зависит от директора гимназии Томской статского советника Федора Семеновича
Прощайте, дорогой друг мой, обнимаю Вас. Пишите, ради Христа, поскорее и уведомьте обо всем. Прощайте.
NB. Не пишите X. о том, что я Вам писал о ней. Не выдавайте меня. Кто знает, может быть, ей не понравится…
56. M. M. Достоевскому
22 декабря 1856. Семипалатинск
Здравствуй, добрый друг мой. Вот уже сколько времени, как я жду от тебя обещанного письма — письма, которое ты обещал написать мне с первой же почтой, вслед за письмом твоим от 15-го октября. Не знаю, что задержало тебя. Клянусь тебе, милый брат мой, что я не могу примириться с твоими резонами, которыми ты объяснял мне длину интервалов между твоими письмами ко мне. Как бы ни был занят человек — у него всегда найдется 5 минут, чтоб написать несколько строк родному брату. Но я понимаю: тебя верно уведомили из Москвы, что мне оттуда выслали денег. Ты же в своем письме от 14-го[54] октября обещал мне выслать хоть несколько денег с следующей почтой. «Итак, он получил деньги, — подумал ты. — След<овательно>, не нуждается, а потому и письма ему не надо писать». Хорошо, друг мой! Но не говорил ли я тебе, не писал ли, что мне не деньги нужны от тебя, а память и внимание братские. Ты мне писал, что дела твои худы, что денег у тебя нет. Неужели я не могу понять, что ты, человек семейный, обязанный многими заботами, можешь не иметь для меня денег! И какое право имел бы я претендовать на тебя за неприсылку денег, тогда как ты один помогал и поддерживал меня до сих пор! Разве я не знаю и не понимаю всю тяжесть твоих забот по твоим же письмам! И потому пойми, что я ропщу на тебя не потому, что ты обещал мне денег и не прислал (я знаю, что если не прислал, так верно их не было; в твоей доброте и в твоем сердце я не сомневаюсь). Но знай, друг мой, что мне горько то, что, кроме присылки денег, ты, кажется, не считаешь нужным иметь со мной никаких отношений. Может быть, ты скажешь, что тебе
Может быть, из прежних писем за последние 2 года и неоднократных намеков моих ты мог видеть, что я любил одну женщину. Имя ее Марья Дмитриевна Исаева. Она была жена моего лучшего друга, которого я любил как брата. Конечно, любовь моя к ней была скрытая и безнадежная. Муж ее был без места; наконец, после долгих ожиданий, он получил место в городе Кузнецке, Томской губернии. Приехав туда, он через 2 месяца умер. Я был в отчаянии, разлучившись с нею. Можешь себе представить, как увеличилось мое отчаяние, когда я узнал о смерти ее мужа. Одна с малолетним сыном, в отдаленном захолустье Сибири, без призора и без помощи! Я терял голову. Я занял и послал ей денег. Я был столько счастлив, что она приняла от меня. О том, что я сам входил в долги, я не рассуждал. Наконец она списалась с своими родными, с отцом своим в Астрахани. С тех пор он помогал ей, и она жила кое-как. Отец звал ее к себе. Она бы поехала, но ей хотелось пристроить прежде сына в Сиб<ирский> кадетский корпус. В Астрахани ей бы не на что было воспитать его; надо бы платить за него деньги. Она боялась обременить отца и боялась упреков сестер, у которых она была бы нахлебницей. В Сибирском же кадетском корпусе дают воспитание прекрасное, и выходящие только 3 года обязаны прослужить в Сибири. Переписка наша тянулась. Я уверен был, что и она по крайней мере поняла, что я люблю ее. Но я, быв солдатом, не мог ей предложить быть моей женой. Ибо чем бы мы жили? Какую бы судьбу она со мной разделила. Но теперь, тотчас же после производства, я спросил ее: хочет ли она быть моей женой, и честно, откровенно объяснил ей все мои обстоятельства. Она согласилась и отвечала мне:
Я согласен, что глупо было попасть сыну Оронта на галеру, к туркам, согласен во всем, во всем, во всех резонах, — но, как ни восклицай, как ни жалей, все-таки он dans cette galère, попал в нее, и факт неотразим.{446} Бесценный друг мой, брат милый, не восставай на меня, а помоги мне, и тогда ты будешь мне более другом и братом, чем когда-нибудь. Засим считаю необходимым уведомить тебя о распоряжениях, которые я намерен сделать, чтоб достигнуть цели, и о некоторых обстоятельствах дела. Денег у меня нет ни копейки, а деньги 1-е дело, и потому я решаюсь занять. Я знаю здесь одного человека, расположенного ко мне, богатого и доброго. Я попрошу у него. Мне нужно немало. Надобно сделать хоть какие-нибудь приготовленья, нанять квартиру хоть в три комнаты, иметь хоть необходимейшую мебель. Надобно одеться, надобно и ей помочь. Надобно 100 вещей самых необходимых, но которые стоят денег. Надобно послать за ней закрытую повозку, которую повезут три лошади туда и сюда 1500 верст, — сочти прогоны. Надобно заплатить за свадьбу. Сам я еще не мог до сих пор кончить моей офицерской экипировки. Жалованье мое достаточно, чтоб жить. Но завести всё, сразу, тяжело. Мне прислали 200 руб., из них часть пошла на заплату долга, другая пошла на необходимое белье (ибо сестра прислала одни рубашки), на множество вещей, самых необходимых, самых грубых и простых, но которые стоят денег. Наконец, так как я фронтовой офицер, то мне по крайней мере надо 2 мундира сейчас же: один для службы, для ученья, для караулов, а другой смотровый. Нужна шинель, нужны офицерские принадлежности, каска, шпага, шарф, темляк{447} и т. д. и т. д. Нужны сапоги, наконец, — всё это стоит денег, и потому 200-т руб., с необходимыми посторонними расходами, — далеко недостало.
Наконец, после женитьбы надо жить, до тех пор пока объяснится последнее обстоятельство в судьбе моей, именно: возможность печатать, и потому я намерен занять
Вот вещи, которые я желаю иметь; они почти необходимы.
NB. Если
Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Дай Бог тебе более успеха.
57. M. M. Достоевскому
9 марта 1857. Семипалатинск
Вот уже две недели, бесценный, дорогой брат, как я воротился с женою из Кузнецка, а только теперь нашел минутку, чтоб написать тебе. Дорогой мой, милый мой, ради Бога, не сердись на меня, что я не с первой же почтой по прибытии пишу тебе. Ты у меня всегда в уме и в сердце. Я люблю тебя, как только можно любить. Но конечно ты, зная жизнь, поверишь мне, что у меня с новым порядком вещей завелось столько хлопот, забот и дел, что и не знаю, как голова не треснет. Однако я все-таки успел написать дяде и сестре (по ее же просьбе немедленно). Дядя помог мне, и на время я обеспечен, а там буду надеяться на милость Божию. Сам же не оплошаю, буду работать еще с большею ревностью. Но ты, вероятно, потребуешь подробного описания, как уладились мои дела. Не пускаясь в большие подробности, скажу вообще, что всё кончилось благополучно. Мой добрый знакомый, на которого я надеялся в ожидании помощи от дяди, помог мне и дал мне 600 руб. сер<ебром> на годичный срок (и даже более).{448} Вообще скажу тебе, друг мой, что не этот один человек, а многие еще и кроме него принимали во мне искреннее участие.{449} Двое еще, н<а>прим<ер>, хотели непременно, чтоб я взял у них денег (без всякого срока), — хотели рассориться со мной, если я не приму их дружеских услуг. Я принужден был занять сверх 600 руб. еще 200 руб. сереб<ром>, итого 800, которые, возвратясь в Семипалатинск, истратил почти все, то есть истратил ровно 700 руб. сереб<ром> в общем и окончательном итоге. Может быть, ты удивишься, брат, куда я мог девать такую сумму? Я бы и сам не предполагал, что столько истрачу; но не было никакой возможности истратить меньше. Сборы в дорогу, экипировка моя и ее (ибо у ней было насчет всего необходимого не очень богато) — но самая необходимая экипировка, можно сказать бедная, путешествие в 1500 верст, в закрытом экипаже (она слабого здоровья — морозы и дурные дороги — иначе нельзя) — где я платил круглым счетом за четыре лошади, свадьба в Кузнецке, хотя и самая скромная, наем квартиры, обзаведенье, хоть какая-нибудь мебель, посуда в доме и на кухне{450} — всё это взяло столько, что и понять нельзя. В Кузнецке я почти никого не знал. Но там она сама меня познакомила с теми, кто получше и которые все ее уважали. Посаженным отцом был у меня тамошний исправник с исправницей, шаферами тоже порядочные довольно люди, простые и добрые, и если включить священника да еще два семейства ее знакомых, то вот и все гости на ее свадьбе.{451} В обратный путь (через Барнаул) я остановился в Барнауле у одного моего доброго знакомого.{452} Тут меня посетило несчастье: совсем неожиданно случился со мной припадок элилепсии, перепугавший до смерти жену, а меня наполнивший грустью и унынием. Доктор (ученый и дельный) сказал мне, вопреки всем прежним отзывам докторов, что у меня
Жена даже не приписывает тебе. На мое приглашение она отвечала, что напишет тебе сама, особое письмо, равно и к Вареньке. Но просила тебе и Эмилии Федоровне передать ее искренний поклон и пожелание всего лучшего. Я свидетель — что от искреннего сердца. Прощай.
58. Е. И. Якушкину
1 июня 1857. Семипалатинск
Милостивый государь Евгений Иванович,
Александр Павлович передал мне всё то, что Вы поручили ему сказать мне.{457} Я не знаю, чем и как заслужил я привязанность Вашу и чем могу отблагодарить Вас когда-нибудь! Я бы желал Вас видеть и иметь честь узнать Вас короче. За краткостию не пишу Вам ничего о себе и о моих обстоятельствах или надеждах. Александр Павлович будет так добр и передаст Вам всё, чего я надеюсь достичь в непродолжительном времени, равно как и надежду быть в Москве. Но покамест перейдем прямо к делу, которое меня интересует почти более всего, в чем заключаются все будущие надежды мои в жизни, то есть — вступление вновь в литературу.
Александр Павлович прислал мне от Вашего имени 100 руб. серебром.
Добрейший Евгений Иванович, скажите мне как возможно Вам скорее: какие это деньги, откуда и чьи? Вероятно, Ваши, то есть Вы, движимый братским участием, присылаете их мне в надежде подстрекнуть меня на литературную деятельность и тем желаете мне помочь вдвойне. Александр Павлович пишет, что Вы берете на себя труд хлопотать о напечатанье моих сочинений и надеетесь, продав их куда-нибудь, выручить для меня значительную плату. Конечно, я не останусь глух на призыв Ваш, только уж и не знаю, как благодарить Вас за Ваше внимание ко мне. До сих пор я хотя и желал, но удерживался от печатанья. Мне всё казалось, что я не имею права. Но, кажется, мои опасения были пустые. Меня уже многие торопили печатать. Я давно уже решился начать, но не знал, как обделать дело. Во-1-х) не знал, куда послать. Редакции журналов теперь для меня большею частию незнакомы. Мне же непременно хотелось (и так я желаю и теперь) печатать не под своим именем. В последнее время я думал о «Русском вестнике». Приятель мой Плещеев (теперь в Оренбурге) уведомил меня, что писал обо мне Каткову.{458} Итак, я желал бы начать с «Русского вестника». Но вот в чем затруднение: что предложить в «Вестник»? Скажу Вам без обиняков, что у меня давно уже определено, с чего начинать, и с другого я не начну. Хотя и есть кое-что другое, но, кроме романа и повести, я ни с чего другого не начну.
В последнее же время, то есть года 1½ сряду, я обдумывал и занимался романом, к несчастью слишком объемистым. Я говорю, к несчастью: потому что захочет ли «Вестник» напечатать роман величиною с Диккенсовы романы? Вот что главное. 2-е) что хотелось бы мне узнать: имеете ли Вы в виду издателей или журнал, в котором желали бы поместить что-нибудь мое. А 3-е) где лучше и выгоднее было бы поместить, то есть какой журнал в настоящее время можно предпочесть в этом смысле? Объясню Вам, что именно я пишу, хотя, конечно, не буду рассказывать Вам содержанье. Это длинный роман, приключенья одного лица, имеющие между собой цельную, общую связь, а между тем состоящие из совершенно отдельных друг от друга и законченных само по себе эпизодов. Каждый эпизод составляет часть. Так что я, наприм<ер>, очень могу помещать по эпизоду, и это составит отдельное приключенье или повесть. Разумеется, мне бы желалось поместить всё по порядку. Скажу Вам еще, что роман состоит из 3-х книг, каждая листов 20 печатных, и из нескольких частей. Написана только 1-я книга в 5 частях. Остальные две книги напишутся не теперь, а когда-нибудь, ибо, во-1-х) они составляют хотя продолжение приключений того же лица, но в другом виде и характере и несколько лет спустя. 1-я же книга есть сама по себе полный и совершенно отдельный роман в 5 частях. Вся она написана, но еще не отделана, и потому я примусь теперь отделывать ее по частям и по частям буду доставлять Вам. Получив Ваш ответ, тотчас же вышлю Вам 1-ю часть 1-й книги. Эта часть составляет совершенно отдельную и конченную повесть.{459} Вас же убедительнейше прошу отвечать на мои вышеприведенные вопросы. Поговорите с редакторами, если имеете знакомых, и предложите им. Что скажут и что дадут с листа. Другим же я ничем (литературным) не занимаюсь теперь, кроме этого романа, ибо сильно лежит к нему сердце.
Извините меня, Евгений Иванович, за такие подробности, но я вполне хочу воспользоваться Вашим обязательным предложением. Благодарю Вас за всё еще раз. Крепко жму Вам руку. Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле. До свиданья! Я надеюсь, что до свиданья! Ваш весь навсегда
59. M. M. Достоевскому
3 ноября 1857. Семипалатинск
Любезный друг и брат, получив твое маленькое письмецо, в котором ты уведомлял меня о твоей заграничной поездке, или, лучше сказать, о твоем наскоке на Европу, я не отвечал тебе тотчас, ожидая обещанной присылки сигар (так как ты обещал их выслать с следующей почтой), и тут же разом отвечать тебе. Но ни сигар, ни письма — не было, и потому пищу, не дождавшись, во-первых, чтоб поскорей с тобой побеседовать, а во-вторых, изложить перед тобой кое-что из настоящих обстоятельств моих. Во-1-х, о моей частной жизни. Живем мы кое-как, ни худо, ни хорошо. Я служу, хотя намерен в скором времени просить отставку, потому что считаю за грех запускать болезнь мою без излечения. И сама совесть говорит мне: так ли служат; когда я сам сознаю и чувствую, что, по причине болезни, едва могу исполнить самые легкие обязанности. Лучше уступить место другому и посторониться. Я же, и в отставке и в болезни, найду случай быть полезным занятиями литературными. Всякая ненормальность, всякая противуестественность, наконец, отмстит за себя. Жить упорно в Семипалатинске, усиливая болезнь и запуская ее, — по-моему, повторяю, грех.
Надеюсь на высочайшую милость превосходного монарха нашего, уже даровавшего мне столько. Он призрит меня, несчастного больного, и, может быть, позволит возвратиться мне в Москву, для пользования советами докторов и для излечения болезни. Кроме того, где я достану себе пропитание, как не в Москве, где теперь столько журналов и где, верно, меня примут в сотрудники. Ты понять не можешь, брат, что значит переговариваться, хотя об литературных делах, заочно, писать — и не иметь даже необходимейших книг и журналов под рукой. Хотел было я, под рубрикой «писем из провинции», начать ряд сочинений о современной литературе. У меня много созревшего на этот счет, много записанного, и знаю, что я обратил бы на себя внимание. И что же: за недостатком материалов, то есть журналов за последнее десятилетие, — остановился.{460} И вот так-то погибает у меня всё, и литературные идеи и карьера моя литературная.
Ты пишешь мне, дорогой мой, о моем романе и просишь меня прислать прямо к тебе; но вот что я скажу тебе на это: я давно уже получил предложение из «Русского вестника», бесспорно первого русского журнала в настоящее время,{461} и уже завел переписку в Москве через превосходных знакомых моих и через Плещеева, который теперь в Оренбурге и вот уже год работает для «Вестника».
Что же касается до моего романа, то со мной и с ним случилась история неприятная, и вот отчего: я положил и поклялся, что теперь ничего необдуманного, ничего незрелого, ничего на срок (как прежде) из-за денег не напечатаю, что художественным произведением шутить нельзя, что надобно работать честно и что если я напишу дурно, что, вероятно, и случится много раз, то потому, что талантишка нет, а не от небрежности и легкомыслия. Вот почему, видя, что мой роман принимает размеры огромные, что сложился он превосходно, а надобно, непременно надобно (для денег) кончать его скоро, — я призадумался. Ничего нет грустнее этого раздумья во время работы. Охота, воля, энергия — всё гаснет. Я увидел себя в необходимости испортить мысль, которую три года обдумывал, к которой собрал бездну материалов (с которыми даже и не справлюсь — так их много) и которую уже отчасти исполнил, записав бездну отдельных сцен и глав. Более половины работы было готово вчерне. Но я видел, что я не кончу и половины к тому сроку, когда мне деньги будут нужны до зарезу. Я было думал (и уверил себя), что можно писать и печатать по частям, ибо каждая часть имела вид отдельности, но сомнение всё более меня мучило. Я давно положил за правило, что если закрадывается сомнение, то бросать работу, потому что работа, при сомнении, никуда не годится. Но жаль было бросать. Твое письмо, в котором ты говоришь, что по частям никто не возьмет, заставило меня окончательно бросить работу. Два соображения были тому причиною. «Что же будет? — думал я, — или писать хорошо, но тогда я и через год не получу денег, потому труд мой бесполезен, или кончать как-нибудь и испортить всё, то есть поступить бесчестно; да и не в силах я был это сделать». И потому весь роман, со всеми материалами, сложен теперь в ящик.{462} Я взял писать повесть, небольшую (впрочем, листов в 6 печатных).{463} Кончив ее, напишу роман из петербургского быта, вроде «Бедных людей» (а мысль еще лучше «Бедных людей»),{464} обе эти вещи были давно мною начаты и частию написаны, трудностей не представляют, работа идет прекрасно, и 15-го декабря я высылаю в
В феврале, когда я женился, я занял здесь денег 650 р. серебр<ом>. Занял я у одного господина, человека очень порядочного, но странного. Я был с ним в отношениях близких. Это человек лет 50-ти; давая мне деньги (он человек богатый), он сказал мне: «Не только на год, но даже на два, не стесняйте себя, у меня есть, я рад Вам помочь», и даже не хотел взять заемного письма.{466} Потом, приехав из Кузнецка, я получил из Москвы от дяди 600 руб. сереб<ром> и даже потом еще 100. Из всего имения у меня кроме моего мундира были только подушка и тюфяк. Всё, до последней мелочи, нужно было завести вновь, кроме того: в продолжение года я ездил раза четыре в Кузнецк и обратно, истратил много на дела моей жены, тогда еще невесты, заплатил долги, за три года сделанные Хоментовскому и еще кой-кому до 300 р. сереб<ром> (ибо мне
Жена тебе кланяется. Она писала Вареньке и Верочке, ни одна не ответила. Это ей очень горько. Она говорит, что вы, значит, все на нее сердитесь и не хотите ее в свою родню. Я разуверяю, но бесполезно. Она вас не знает лично. Ей очень грустно.
Моего пасынка Пашечку приняли в Омский кадетский корпус, по просьбе матери, поданной еще полтора года назад. Мы его отправили. Корпус прекрасный, инспектор высокой души человек. Я знаю его лично.{471} Но мне жаль маленького мальчика, только 10 лет, а я его так полюбил. Но приняли, отказаться было нельзя, да и смешно.
Ради Бога, брат, отвечай немедленно, не тяни ответа. Пойми, сколько это для меня значит!
60. M. H. Каткову
11 января 1858. Семипалатинск
Милостивый государь,
Еще в августе получил я от Вашего сотрудника, А. Н. Плещеева, уведомление, что Вы не отказались бы напечатать в «Русском вестнике» что-нибудь моей работы. Я давно уже желал сделать Вам предложение — напечатать роман, которым я теперь занимаюсь. Но так как он был не кончен, то и предлагать было нечего. Мне именно хотелось, чтоб Вы прочли сначала роман мой и потом уже нашлось бы время вступить в переговоры. Мне случилось, лет девять назад, напечатать столько дурного, что теперь поневоле не хотелось действовать заочно. Но обстоятельства мои изменились, и я вынужден действовать не так, как предположил сначала. Позвольте мне объясниться.
Роман мой я задумал на досуге, во время пребывания моего в г. Омске. Выехав из Омска, года три назад, я мог иметь бумагу и перо и тотчас же принялся за работу. Но работой я не торопился; мне приятнее было обдумывать всё, до последних подробностей, составлять и соразмерять части, записывать целиком отдельные сцены и, главное — собирать материалы. В три года такой работы я не охладел к ней, а, напротив, пристрастился. Обстоятельства к тому же были такие, что систематически, усидчиво заниматься я решительно не мог. Но в мае м<еся>це прошлого года я сел работать начисто. Начерно почти вся 1-я книга и часть 2-й были уже написаны. Несмотря на то, я до сих пор не успел еще кончить даже 1-ю книгу; но, впрочем, работа идет беспрерывно. Роман мой разделяется на три книги; но каждая книга (хотя и может делиться на части, но я отмечаю только главы), — но каждая книга есть сама по себе вещь совершенно отдельная. И потому предложить я Вам хотел сначала одну только книгу. 2-ю книгу я не могу, да и не желаю печатать в одном и том же году; равномерно и 3-ю. Но в три года все три книги могут быть напечатаны.{472} Прочтя 1-ю книгу, Вы сами увидите, что такое разделение совершенно возможно. Обстоятельства мои в этом году были такого рода, что я, при перемене образа жизни, стал крайне нуждаться в деньгах. Представив Вам свой роман (1-ю книгу) в рукописи, я намерен был просить у Вас денег до напечатания, и, может быть, Вы бы уважили мою просьбу. Для того я спешил его кончить. Но работа для денег и работа для искусства — для меня две вещи несовместные.{473} Все три года моей давнишней литературной деятельности в Петербурге я страдал через это. Лучшие идеи мои, лучшие планы повестей и романов я не хотел профанировать, работая поспешно и к сроку. Я так их любил, так желал создать их не наскоро, а с любовью, что, мне кажется, скорее бы умер, чем решился бы поступать с своими лучшими идеями нечестно. Но, быв постоянно должен А. А. Краевскому (который, впрочем, никогда не вымогал из меня работу и всегда давал мне время), — я сам был связан по рукам и по ногам.{474} Зная, наприм<ер>, что у него нет ничего для выхода книжки, я иногда 26 числа, то есть за 4 дня до выхода, принуждал себя выдумывать какую-нибудь повесть и нередко выдумывал и писал в 4 дня.{475} Иногда выходило скверно, иной раз недурно, судя по крайней мере по отзывам других журналов. Конечно, я часто имел по нескольку месяцев времени, чтобы приготовить что-нибудь получше. Но дело было в том, что я сам никогда не знал, что у меня столько м<еся>цев впереди; потому что сам всегда поставлял себе сроку не более м<еся>ца; зная, что надобно было к следующему м<еся>цу выручать г-на Краевского. Но проходил месяц, проходило их пять, а я только мучился, как бы выдумать повесть получше, потому что дурное печатать тоже не хотелось, да было бы и нечестно перед г-ном Краевским. В то время я, вдобавок ко всему, был болен ипохондрией, и нередко в сильнейшей степени. Только молодость сделала то, что я не износился, что не погибли во мне жар и любовь к литературе, да кроме молодости любовь к задушевным идеям задуманных романов, для которых я ждал время, чтоб начать и кончить. Те годы оставили на меня тяжелое впечатление, до того тяжелое, что теперь мысль спешить кончать 1-ю книгу моего романа, чтоб поскорее получить деньги, была для меня почти невыносима. Вот почему я и не торопился. К тому же разные хлопоты и болезнь несколько задержали меня. Несмотря на то, я хотел послать Вам в январе (то есть теперь) половину 1-й книги, а 2-ю половину не более как через месяц, так что в марте весь роман (то есть 1-я книга) был бы у Вас в руках. Но одно непредвиденное обстоятельство и тут остановило меня. (Кстати: Вы, вероятно, удивляетесь и, может быть, с улыбкой думаете, читая письмо мое: «К чему он пустился в такие подробности?» Но сделайте одолжение, дочтите меня до конца. Дело в том, что я имею к Вам огромнейшую просьбу и все эти подробности у места.) Обстоятельство, приостановившее в настоящую минуту мой роман, вот какое: прошлого года я имел крайнюю нужду в деньгах и потому вошел в долги. Для расплаты их и для дальнейшего своего обеспечения мне крайне нужно было иметь к 1-му числу настоящего января месяца 1000 руб. серебр<ом>. Об этих деньгах я писал моему брату в Петербург. Две недели назад я получил от него письмо. Он пишет, что достал мне только 500 руб. серебр<ом>, войдя моим именем в некоторые литературные обязательства, а именно: один граф Кушелев задумал издавать с будущего года журнал
Надеюсь, что Вы будете так добры, почтите меня во всяком случае хоть каким-нибудь уведомлением. Теперь я подаю в отставку и надеюсь в конце лета, выхлопотав себе позволение, приехать жить в Москву.{479} Тогда я буду иметь удовольствие явиться к Вам лично. Теперь же адрес мой:
Простите за наружную небрежность письма моего, как-то за помарки и проч., и не сочтите за неуважение. Я, ей-богу, не умею писать лучше. Я адресую для верности на два адреса: в редакцию «Русского вестника» и в Вашу типографию.
Примите, милостивый государь, уверение в чувствах глубочайшего уважения, с которыми пребываю
Вашим покорнейшим слугою
P. S. Вы, может быть, спросите: почему я не отдаю роман, который пишу для «Русского вестника», в «Русское слово». Но, во-1-х, я не знаю, что такое будет «Русское слово», ни редакции, ни направления — ничего. 2) Что им за высланные деньги (500 руб.) нужно как можно скорее прислать статью, а маленький роман, который я им назначаю, конечно, кончу скорее, чем большой, который пишу для «Русского вестника». Судьба моя, вероятно, работать
61. M. M. Достоевскому
18 января 1858. Семипалатинск
Три письма от тебя, дорогой мой друг, я получил; одно от 25 ноября, два другие от 17-го и 19-го декабря. Хотел было отвечать тотчас же на первое; но невозможно было. Ты писал о том, что вышлешь деньги, и о связях с «Русским словом». Не зная, вышлешь ли ты, я и не мог ничего написать тебе положительно. Вот почему переждал до получения денег. Теперь же отвечаю на всё. Но прежде всего позволь от всей души поблагодарить за присылку денег. Ты спас меня, и я теперь хоть на сколько-нибудь обеспечен. А без них я бы пропал; извернуться как-нибудь — не было ни единого способа.
Спешу отвечать тебе по порядку на твои письма, — в том порядке, как и что у тебя прежде написано.
Сигары я получил (не знаю, писал ли я тебе об этом). Но господин, для которого я выписывал, отказался от них, по причине весьма уважительной: для него они были слишком слабы. Он мне давал своих. Ten-Cate{480} его надувает, но присылает ему очень крепких; а ему то и надо. Сигары твои я выкурил сам. Остаюсь тебе за них должен. Сквитаемся. Скажу еще, что твои сигары превосходны, но в дороге ужасно истерлись. Во всяком случае, я удивляюсь, почему они у тебя не
Впрочем, покамест какое мне до этого дело? Дай Бог успеха. Благодарю за то, друг Миша, мой неизменный друг, что ты завязал с «Русским словом» сношения и так мастерски обделал всё дело. Теперь слушай же про мои обстоятельства. Роман мой (большой) я оставляю до времени. Не могу кончать на срок! Он только бы измучил меня. Он уж и так меня измучил. Оставляю его до того времени, когда будет спокойствие в моей жизни и оседлость. Этот роман мне так дорог, так сросся со мною, что я ни за что не брошу его окончательно. Напротив, намерен из него сделать мой chefd’œuvre. Слишком хороша идея и слишком много он мне стоил, чтоб бросить его совсем. Теперь же вот что: у меня уже восемь лет назад составилась идея одного небольшого романа, в величину «Бедных людей». В последнее время я, как будто знал, припомнил и создал его план вновь. Теперь всё это пригодилось. Сажусь за этот роман и пишу. Кончить надеюсь месяца в два. Кроме того: в большом романе моем есть эпизод, вполне законченный, сам по себе хороший, но вредящий целому. Я хочу отрезать его от романа. Величиной он тоже с «Бедных людей», только комического содержания. Есть характеры свежие.{483} В «Русское слово» дают сроку год. Итак, вот об чем я тебя прошу: напиши мне немедленно, если я, наприм<ер>, пришлю тебе роман в апреле для «Русского слова» и листов печатных (в сравнении с листами других журналов) будет в нем более 5 (так и будет), то пришлют ли мне из «Русского слова» за остальные листы немедленно, в апреле же м<еся>це, деньги или будут ждать до будущего года, то есть до напечатания? Если пришлют, то я тотчас же после твоего уведомления посылаю роман тебе для «Русского слова». Если же не пришлют, то я решаю так: пусть «Русское слово» подождет до осени; осенью я пришлю туда вещь оконченную (именно эпизод из большого романа, переделанный совершенно отдельно), — а тот роман, который будет готов в конце марта, пошлю Каткову в «Русский вестник». Расчет ясный: в «Русское слово» я не опоздаю; к выходу журнала статья будет, если даже доставлю и осенью. Но теперь надо спасать себя. Катков же через Плещеева сделал мне предложение. Получив от тебя 500 руб., а не 1000, я все-таки не знаю, что делать, потому что роздал почти все деньги, из присланных тобою 500, кредиторам… Сам остался почти без ничего и все-таки остался должен ровно 350 р. серебром. Вот почему я и выкинул такую штуку: с прошлого почтой написал Каткову, подробно и обстоятельно, что желаю участвовать в его журнале; предлагаю ему; мой большой роман (который я теперь, на время, совсем решил оставить), уведомляю, что доставлю ему его в августе м<еся>це (не раньше), и прошу вперед, по затруднительным; моим обстоятельствам, 500 руб. сереб<ром>, которые и прошу выслать немедленно по получении моего письма. Написав это, я рассудил так: «Ведь дают же в „Русском слове”, ничего, не видя, вперед, почему же бы не дать и из „Русского вестника”?» Таким образом, мне в марте (в половине) могут прислать еще 500 руб. сереб<ром> (я вообще думаю, что терять своего нечего; я восемь лет ничего не печатал, и потому, может быть, я буду занимателен для публики как новинка!
Редакторы это, верно, знают и потому, может быть, и дадут вперед, а мне же чего терять свое, да еще будучи в затруднительном положении?) Если Катков пришлет деньги, то я бы ему тотчас же и послал,
Теперь еще: ты пишешь мне в первом письме, что тебе нужна будет к будущему году моя повесть. Потом в других письмах упоминаешь, что у тебя до меня есть дело (вероятно, то же самое). Очень пеняю тебе, зачем ты не пишешь подробно, то есть что ты хочешь издавать, с кем и как?{484} Насчет повести будь уверен: даю слово, будет. Развязавшись с большим романом, я как будто вновь окрылился: кончу для «Русского вестника», потом для «Слова», и времени будет еще много. Только напиши мне обо всем подробнее.
Узнай еще, брат, что я уже подал в отставку (на днях) по болезни. Ты знаешь мои планы. Если не позволят жить в Москве (что я прошу в просьбе об отставке), то я напишу письмо к государю; он милостив и разрешит, может быть, больному; ибо я буду проситься «для пользования советами столичных докторов».{485} Если же и тут не позволят (но каким же образом Тол<л>ь и Пальм в Петербурге, если другим не позволяют? Может быть, действительно нашли нужным запретить, въезд некоторым, но, вероятно, не всем), то тогда уеду в Одессу, где жить и хорошо и дешево, и, вероятно, не навек. Государь милостив и разрешит со временем въезд в столицы. Вот таков мой план. След<овательно>, я выеду, если всё уладится, не иначе как летом. У Плещеева я непременно думаю взять 1000 руб. Мы с ним сквитаемся, и я знаю, как сквитаться. Без его же денег мне нельзя тронуться с места.
Вот почему у меня образовалась к тебе еще огромнейшая, настоятельнейшая просьба; обращаюсь еще раз к твоей доброте, которую[58] <…>
Плещеев женился.{486} Он об тебе часто вспоминает и тебе кланяется.
NB. Не заботься о худой мерке. Покупай на свой рост. Твое платье я могу же носить. Разве скажи, чтоб
NB. Если же тебе придется заплатить за платье хоть копейку
Ты пишешь о портретах всей семьи. Я этому ужасно рад, а жена только и говорит об них. Присылай поскорее, ради Бога. Жена кланяется и тебе и Эмилии Федоровне. Я тоже целую ручку у Эмилии Федоровны, а тебя обнимаю крепко-крепко. Поклонись всем, кому знаешь. Поцелуй брата Колю, если он в Петербурге.
Твой весь Ф. Достоевс<кий>.
Детей своих поцелуй всех до единого особенно. Помнят ли меня. Выслав портреты, приложи
62. Александру II{487}
Начало марта 1858. Семипалатинск
Всепресветлейший, державнейший,
великий государь император
Александр Николаевич,
самодержец всероссийский,
государь всемилостивейший![59]
В службу Вашего императорского величества поступил я, из дворян С.-Петербургской губернии, кондуктором <1>838 <года> января 16, в кондукторскую роту Главного инженерного училища, <с> соизволения его императорского высочества генерал-инспектора инженерной части, за хорошее поведение и знание фронтовой службы произведен в унтер-офицеры <1>840 <года> ноября 29-го, по высочайшему повелению переименован в портупей-юнкера <1>840 <года> декабря 27-го в оной же роте. Произведен по экзамену в полевые инженер-прапорщики тысяча восемьсот сорок первого года августа пятого дня, имея от роду девятнадцать лет, с оставлением в Главном инженерном училище для продолжения полного курса наук в верхнем офицерском классе, на действительную службу в инженерный корпус — <1>843-го <года> августа 12-го, зачислен при С.-Петербургской инженерной команде с употреблением при чертежной Инженерного департамента <1>843 <года> августа 23-го, высочайшим приказом уволен за болезнью от службы с чином поручика <1>844 <года> октября 19, из списков С.-Петербургской инженерной команды исключен <1>844 <года> декабря 17, по высочайшему повелению разжалован <1>849 <года> декабря 19 с отсылкою в каторжную работу в крепостях. По окончании срока рядовым <1>854 <года> марта 2-го, в сей Сибирский линейный батальон № 7 по высочайшему повелению произведен в унтер-офицеры <1>856 <года> января 15, по высочайшему повелению за отличие по службе произведен в прапорщики 1856 года октября 1-го, в оном же батальоне, по выборам дворянства не служил. В продолжение сей моей службы в походах и в делах против неприятеля не находился. Особых поручений по высочайшим Вашего императорского величества повелениям и от своего начальства не имел. Орденами и знаками отличия награждаем не был, высочайших благоволений, всемилостивейших рескриптов и наград не получал. В штрафах находился по высочайше утвержденной конфирмации, состоявшейся в 19 день декабря 1849 года, последовавшей на всеподданнейшем докладе генерал-аудиториата за принятие участия в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и покушение вместе с прочими к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии. Лишен чина поручика, всех прав состояния с ссылкою в каторжную работу в крепостях на четыре года. Но по высочайшему Вашего императорского величества повелению, сообщенному г-ном военным министром от 18-го апреля 1857 года за № 2468 к г-ну командиру отдельного Сибирского корпуса, объявлено мне и законным детям даровать прежние права по происхождению, но без права на прежнее имущество. В отпуску был 1843 года с 21 июня на 28 дней и на срок явился. Обучался в главном Инженерном училище. Женат на вдове губернского секретаря Исаева Марье Дмитриевой, детей не имею. Православного исповедания, находится при мне. За мною, родителями моими и женою имения родового и благоприобретенного не состоит. От роду мне ныне 35 лет.
Ныне, по расстроенному совершенно на службе здоровью, чувствую общую слабость сил в организме, при истощенном телосложении, и частовременно страдаю нервною болью лица, вследствие органического страдания головного мозга, я не могу далее продолжать службу Вашего императорского величества, о чем прилагаю у сего за подписью прикомандированного к Сибирскому линейному батальону № 7 лекаря Ермакова свидетельство за № 26-м, учиненное в присутствии оного № 7 батальона штабс-капитана Бахирева.{488} А потому всеподданнейше прошу.
Дабы повелено было сие прошение принять и меня, поименованного, по вышепрописанным болезням, означенным, в свидетельстве за № 26-м, от воинской службы на основании 469 ст. 1-го продолжения 11 копии II части Свода военных постановлений уволить с повышением чина, за что я после отставки ни о каком другом казенном содержании просить не буду, прилагаю у сего мой реверс января 16-го дня 1858 года,{489} к поданию надлежит командиру Сибирского линейного батальона № 7-го. Сие прошение набело переписывал Сибирского линейного батальона № 7-го унтер-офицер Андрей Андреев сын Шилицын, а сочинял сам проситель.
К сему прошению Сибирского линейного батальона № 7 прапорщик Федор Михайлов сын Достоевский руку приложил.
63. M. M. Достоевскому
31 мая 1858. Семипалатинск
Спешу тебе отвечать, любезный друг, с первой же почтой. Удивляюсь тому, что мои письма так медленно до тебя доходят. А между тем я писать не ленив. Если ты обо мне беспокоился, то и я о тебе тоже. Особенно в последнее время. Я так и решил, что с тобой что-нибудь случилось, а главное — что ты болен. Известие о твоей потере (3000 руб.) меня очень огорчило. Ты говоришь, что не потеря денег тебя огорчала, а критическое положение и проч. Нет, брат, можно пожалеть и о деньгах. У тебя дети растут, а 3000 не скоро достанешь. Неужели нет никакой надежды воротить их? Мне досадно, друг мой, что я, как нарочно, подвернулся тут с моими комиссиями и просьбами. Но что делать! Ты пишешь, что скоро вышлешь. Благодарю тебя, брат. Надеюсь, что это в последний раз я тебя беспокою. Хотел было подождать вещей и тут и отвечать. Но вещи еще могут замедлить. Пишешь, что вышлешь фрак и одни брюки. По-моему, лучше бы сюртук. Ведь он всегда полезнее. Как-нибудь сколочусь и сделаю здесь, хотя в деньгах у меня большая крайность. Ты пишешь, друг мой, чтоб я присылал тебе написанное. Не помню (вообще у меня память стала очень плоха), — не помню, писал ли я тебе, что я открыл сношения с Катковым («Русский вестник») и послал ему письмо, в котором предложил ему участвовать в его журнале, и обещал повесть в этом году, если он мне пришлет сейчас 500 руб. серебр<ом>. Эти 500 руб. я получил от него назад тому с месяц или недель пять, при весьма умном и любезном письме. Он пишет, что очень рад моему участию, немедленно исполняет мое требование (500 руб.) и просит как можно менее стеснять себя, работать не спеша, то есть не на срок. Это прекрасно. Я сижу теперь за работой в «Русский вестник» (большая повесть);{491} но только то беда, что я не уговорился с Катковым о плате с листа, написав, что полагаюсь в этом случае на его справедливость. В «Русское слово» тоже пришлю в этом году; это я надеюсь. Но не роман мой, а повесть.{492} Роман же я отложил писать до возвращения в Россию. Это я сделал по необходимости. В нем идея довольно счастливая, характер новый, еще нигде не являвшийся. Но так как этот характер, вероятно, теперь в России в большом ходу, в действительной жизни, особенно теперь, судя по движению и идеям, которыми все полны, то я уверен, что я обогащу мой роман новыми наблюдениями, возвратясь в Россию. Торопиться, милый друг мой, не надо, а надо стараться сделать хорошо. Ты пишешь, дорогой мой, что я, вероятно, самолюбив и теперь желаю явиться с чем-нибудь очень хорошим и потому сижу и высиживаю это очень хорошее на яйцах. Положим, что так; но так как я уже отложил попечение явиться с романом, а пишу две повести, которые будут только что сносны (и то дай Бог), то и высиживания во мне теперь нет. Но что у тебя за теория, друг мой, что картина должна быть написана сразу и проч. и проч.? Когда ты в этом убедился? Поверь, что везде нужен труд, и огромный. Поверь, что легкое, изящное стихотворение Пушкина, в несколько строчек, потому и кажется написанным сразу, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось у Пушкина.{493} Это факты. Гоголь восемь лет писал «Мертвые души».{494} Всё, что написано сразу, — всё было незрелое. У Шекспира, говорят, не было помарок в рукописях. Оттого-то у него так много чудовищностей и безвкусия, а работал бы — так было бы лучше.{495} Ты явно смешиваешь вдохновение, то есть первое, мгновенное создание картины или движения в душе (что всегда так и делается), с работой. Я, наприм<ер>, сцену тотчас же и записываю, так, как она мне явилась впервые, и рад ей; но потом целые месяцы, год обрабатываю ее, вдохновляюсь ею по
Правда, у вас теперь дают большую плату. Значит, Писемский получил за «1000 душ» 200 или 250 руб. с листа. Этак можно жить и работать, не торопясь. Но неужели ты считаешь роман Писемского прекрасным? Это только посредственность, и хотя золотая, но только все-таки посредственность. Есть ли хоть один новый характер,
Друг мой, жду отставки и не дождусь. Прямо жить в Москве я не просился, а прямо написано в просьбе об отставке — так, как требует форма:
Плещеев приедет в Москву и в Петербург.{498} Он едет в мае. Прими его хорошенько и познакомься с женой его. Сейчас получил посылку Милюкова (его книгу). Завозил какой-то офицер; но я офицера не видал.{499} Может быть, заедет. Кланяйся Милюкову и всем.
Что с нашими родными? с Варенькой, с Верочкой? Ни слова, ни слова до сих пор. Где брат Андрей, где Коля?
Прощай! Обнимаю тебя. Кланяйся Эмилии Федоровне, целуй детей! Жена вам всем кланяется. Прощай.
Напишу еще по получении вещей и
64. M. M. Достоевскому
11 апреля 1859. Семипалатинск
Милый брат Миша, пишу тебе только 2 слова. Некогда. Отсылаю с этой почтой
Благодарю за обещание выслать белье и жилеты. Я надеялся, что ты вышлешь из кушелевской тысячи. Теперь же сосчитаемся уже разве по приезде в Тверь.{502} Друг мой, из этой тысячи осталось уже только 600 руб. С этим надо выехать и прожить до выезда, но это невозможно и недостанет. Я пишу Каткову, чтоб выслал еще 200 руб. и что буду ждать от него до 15 июня. А там уж нельзя ждать, выеду. Писал ему тоже о 100 рублях с листа. Каков-то будет ответ? Он на меня сердится и не отвечал на мое последнее письмо. Как тяжелы, брат, эти сношения заочно, а не лично!
Роман, который я отсылаю Каткову, я считаю несравненно выше, чем «Дядюшкин сон». Там есть два серьезные характера и даже новые, небывалые нигде.{503} Но как-то еще, кончу роман? Ужасно он мне надоел, даже измучил меня (буквально). Он появится, надеюсь, в августе или в сентябре в «Русском вестнике».{504} Ожидаю от тебя скоро письма. Я уверен, что напишешь мне обо всем, то есть о мнениях литературных, с которыми встретят «Дядюшкин сон».{505} Пожалуйста, напиши поболее подробностей! Умоляю тебя.
Ты не пишешь ничего о Плещееве. Выехал ли он в Москву? Завьялов часто у нас бывал. Это добрый и незлобивый малый. Я очень люблю его.{506} Ты пишешь о Твери и говоришь, что нужно прожить в ней 2 года. Но, друг мой, это ужасно. Я надеюсь, напротив, тотчас же испросить позволения жить в Москве. Начну просить по приезде в Тверь, разумеется. Мне ведь отказали не по высочайшей воле, а просто Инспекторский департамент
Прощай, добрый мой Миша. Обнимаю тебя крепко-крепко, тебя и всех твоих. Жена тебе кланяется. Завтра Святая: Христос воскресе! Здоровье мое по-прежнему.
О моем Паше позаботься.{510}
65. M. M. Достоевскому
9 мая 1859. Семипалатинск
Дорогой друг мой Миша, письмо твое от 8-го апреля я наконец получил с прошедшею почтой и чрезвычайно был огорчен и испуган твоею болезнию.{511} Боязнь моя еще и до сих пор не прошла. Я очень хорошо понимаю, что такие припадки могут получить самый опасный исход, и если не получу от тебя новых писем о твоем совершенном выздоровлении, то буду сам не свой всё это время. Выезжаю я, если только Бог поможет, 15 июня, но не раньше, а может, и очень позже.{512} Я писал уже тебе, что отставка моя вышла в Петербурге, в высочайшем приказе, 18 марта, но она только что здесь получена, и надо ожидать по крайней мере до начала июня, покамест кончатся все формальности по корпусу и я буду уволен совершенно. Но если я выеду 15 июня, то вряд ли получу от тебя ответ на
Мне, друг мой Миша, так сильно представилось, что ты вдруг умрешь и что я тебя никогда не увижу, что страх и до сих пор лежит на моей душе. Ах, кабы поскорее получить от тебя еще хоть 4 строчки письма!
Благодарю тебя, друг мой, очень за посылки жилетов, рубашек и проч. Но я до сих пор еще ничего не получал. По письму твоему вижу, что ты послал всё это в половине марта. Письмо твое от 9 апреля пришло уже неделю, а посылка от половины марта всё еще сидит где-нибудь на дороге. Ничего в этом не понимаю.
Я тебя уведомлял, что получил от Кушелева деньги. Но журнала от него не получал. Может быть, получу еще: он уведомлял меня, что пришлет мне счет. Может быть, вместе и журнал.{514} Друг Миша, прошу тебя, исполни мою просьбу, напиши мне всё, что услышишь, без утайки, о моем романе, то есть как об нем говорят, если только кто-нибудь говорил. Пойми, что это для меня чрезвычайно интересно.
С прошлого почтой я писал Кушелеву. Надо было уведомить его о получении денег. Сам просил у него журнал. Насчет же
Ты хочешь, друг мой, продать их Кушелеву.{517} Это было бы хорошо, но я прошу тебя этого не делать, потому что у меня другая мысль в голове. Вот она: я оканчиваю теперь Каткову роман (длинный вышел: листов 14 или 15). ¾ его уже отослано; остальное отошлю в первых числах июня. Слушай, Миша! Этот роман, конечно, имеет величайшие недостатки и, главное, может быть, растянутость; но в чем я уверен, как в аксиоме, это то, что он имеет в то же время и великие достоинства и что это
NB. Каткову я пошлю всего 15 листов, по 100 руб. — 1500 руб., взял я у него 500, да еще, послав ¾ романа, просил 200 руб. на дорогу, итого взято 700. Приеду я в Тверь без копейки, но зато в самом непродолжительном времени получаю с Каткова 700 или 800 рублей. Это еще ничего. Можно обернуться.
Пугают меня слухами, что если взять Пашу из корпуса совсем, то надо будет заплатить за его содержание рублей по 200 за год, всего 400 руб., а где я их возьму? Это поразит меня как громом. У меня денег теперь всего 600 руб., да с катковскими будет 800, но ведь надо купить экипаж и проч., да проехать 4000 верст в летнее время, когда ехать всего дороже (будут впрягать 4 лошади, а иногда и 5), и потому всего только денег у меня на проезд. Чем я заплачу за Пашу?
Прощай, голубчик мой, родной мой, милый мой Миша, будь счастлив и
66. M. M. Достоевскому{522}
19 сентября 1859. Тверь
Вчера получил твое письмо, голубчик Миша, да поздно, и потому не мог сейчас отвечать тебе. Письмо твое меня ужасно обрадовало, во-первых, потому, что я вполне один, а во-2-х, что оно пришло раньше, чем я думал. Я думал, что оно придет в субботу. Рад за тебя, что ты опять у своих и доволен.{523} Только когда-то увидимся? Я хоть и сижу в Твери, а все-таки
Ходил к Баранову с письмом к Долгорукому. Он мне обещал сделать всё (то есть не более как переслать письмо), но сказал, что напрасно я теперь подаю, что князя Долгорукова теперь нет в Петербурге, а в вояже он не доложит, и потому советовал отложить мне до половины октября, когда князь воротится в Петербург. Тогда и просил прийти с письмом. Рассудив, я полагаю, что это справедливо.{524} Тем более что если через месяц князь будет в Петербурге, то дело сделает скоро, особенно при ходатайствах и рекомендациях, например от Эдуарда Ивановича.{525} Так что я даже надеюсь к 1-му декабря быть у вас. И потому подождем.
О Врангеле я прочел в твоем письме с чрезвычайным удовольствием. Я так обрадовался ему. Поклонись от меня, скажи, что мне ужасно хочется его видеть и что если он приедет в Тверь хоть на один день, то сделает чудесно хорошо.{526} На днях ему напишу. Эдуарду Ив<ановичу> напишу тоже, погодя немного.
Майкову поклонись и скажи, что я не менее его люблю и помню, а если приедет, то сделает
Ты пишешь, что не застал Некрасова дома. Но вот что, друг мой: если ты и 16-го его не застал, то не опоздать бы с рукописью? Уйдет время, — и они будут другое печатать в октябрьской книжке. Надобно еще прочесть ее, а ты мне не пишешь: оставил ли у него рукопись? И передал ли ему письмо?{528} Обещаешь писать 17-го, если увидишь Некрасова. Конечно, увидишь, и потому жду сегодня твоего письма с крайним нетерпением. NB: в сношениях с Некрасовым замечай все подробности и все его слова, и, ради Бога, прошу, опиши всё это подробнее. Для меня ведь это очень
Вральмана Кольку поцелуй. Котов своих тоже.{529} Эмилии Федоровне большой поклон. Жена тоже всем вам очень кланяется. Собственно обо мне прибавить больше нечего: думаю о будущем, думаю, как сесть за роман, сокрушаюсь, что много надо писать писем, и мучился ужасно над письмом князю.{530} Заказал тоже портному (да ведь это при тебе) штаны — испортил. В Твери погода дурная, а скука страшная.
Думаю я о тебе, голубчик мой. Вот ты уехал, а я ведь знаю, что мы вовсе еще не так познакомились друг с другом, как надо, как-то не высказались, не показались во всем. Нет, брат: надо жить вместе, жизнью не скорою, а обыкновенною, и тогда вполне сживемся; ты у меня один, нас и десять лет не разъединили. Не пишешь ты мне ничего о своем здоровье, а главное, что сказал тебе Розенберг? Пожалуйста, с ним советуйся. Прощай, голубчик. Обнимаю тебя, пиши, ради Бога.
NB. Вспомнил твое: пиши, при прощанье. Обдумываю роман, который тебе пересказывал, и вмест<е> жаль большого романа.{531} Я думал его писать. Ах, кабы деньги да обеспечение!
Течь не запускай. Сходи к Розенбергу.
67. M. M. Достоевскому{532}
1 октября 1859. Тверь
Дорогой мой Миша, письмо твое я получил вчера уже после того, как отправил тебе мое, с упреками.{533} Дело в том, мой друг, что я совершенно было упал духом, не получая от тебя ничего. И потому умоляю тебя и впредь, если даже и нечего писать, — напиши просто, что нечего, и не оставляй меня в тревоге, которая еще более увеличивает скверность и безнадежность моего положения. Надеюсь, ты на меня за мое письмо не сердишься. Не сердись, голубчик, и пиши ко мне чаще.
Признаюсь, твое письмо меня удивило. Что же Некрасов? Уж не чванятся ли они?{534} А может, и просто еще не читал. Я слышал, что Некрасов страшно играет в карты. Панаеву тоже не до журнала,{535} и не будь Чернышевского и Добролюбова — у них бы всё рушилось. Ты говоришь, что нужно подождать и что это даже деликатнее. Но, друг мой, уже довольно ждали. И потому поезжай, пожалуйста (я тебя убедительно прошу), сам к Некрасову, постарайся застать его дома (это главное) и лично поговори с ним об участи, которую они готовят роману. Главное, узнай — на три или на две книжки они берут роман, какие именно их замечания о романе, — и, поговорив об этом, уже под конец можно упомянуть и о деньгах. Сделай это, ради Христа, и вытяни от них последнее слово. А не поедешь сам, — может быть, никогда не дождешься его к себе, особенно если в карты играет. Надеюсь на тебя.
Теперь, голубчик мой, хочу тебе написать о том, на что я решился по зрелом соображении, я решил так: начать писать роман (большой — это уже решено) — пропишу год. Спешить не желаю. Он так хорошо скомпоновался, что невозможно поднять на него руку, то есть спешить к какому-нибудь сроку. Хочу писать свободно. Этот роман с идеей и даст мне ход. Но чтоб писать его, нужно быть обеспеченным. Запродать его вперед и на это жить — самоубийство. Это значит взять 100 или 120, тогда как я, может быть, выторговал бы 150 или 200. Я сам буду своим судьей и, если роман удастся, сам положу цену. А потому нужно не запродавать вперед и писать, будучи обеспеченным. Но вопрос: где взять денег, чтоб обеспечить себя по крайней мере на год? Сообразив серьезно, я решил непременно издать прежние свои сочинения и издать самому, а не продавать их, — разве дали бы очень много, но очень много не дадут. Слушай: положим, что сочинения пойдут медленно. Но для меня это ничего не значит. Мне нужно 120 или 150 р. в месяц. Только бы это выбрать, след<овательно>, они будут кормить меня. Ты спросишь: где взять денег на издание? Вот что я придумал: во-1-х, издать не вдруг, а книгу за книгой. Всего три книги. В 1-й) «Бедные люди», «Неточка Незванова», 2 части, «Белые ночи», «Детская сказка», «Елка и свадьба», «Честный вор» (переделанный), «Ревнивый муж».{536} Всего — около 23 листов убористой печати. 2-я часть: «Двойник» (совершенно переделанный){537} и «Дядюшкин сон». 3-я часть: «Село Степанчиково». 1-я часть, я думаю, разойдется довольно скоро. Но надо поисправить. «Бедные люди» без перемены со 2-го издания,{538} а остальное всё в 1-й части надо бы слегка поисправить. Для этого буду просить тебя помочь мне, именно: достать все эти остальные повести 1-й части, некоторые, как «Неточка Незванова», может быть, есть у тебя, а остальные поищи и поищи поскорей, немедля, у Майкова, Милюкова и проч. Поклонись им от меня и попроси убедительно: не дадут ли выдрать из книг эти повести. Если дадут, пришли их ко мне как можно скорее, я поправлю на печатном и, не задерживая, отошлю к тебе. Если к концу октября мы это всё обделаем и все эти повести уже будут у тебя исправленные, то 1-го ноября можно будет отдать в цензуру. Положим, цензура продержит до 1-го декабря. Тогда с 1 декабря печатать 1-й том. Где взять денег? А вот как: опять тебе поклон: возьми нужное количество бумаги для 1-й части у купца и дай от себя вексель на 6 месяцев или даже раньше. Дело в 300 рублях или немного больше. Клянусь, Миша, дорогой мой, я заплачу по векселю, который ты теперь дашь (за меня). Если не пойдет книга и не окупит даже бумагу, то из-под земли достану денег и к сроку выкуплю вексель. На тебя ничего не падет. Что же касается до типографии, то если нельзя и тут по векселю, то половину денег за типографию дам я, а другую займу у кого-нибудь (нельзя ли у Сашеньки?).
Таким образом печатанье может окончиться в январе, в половине, — и в продажу! Я уверен, что 1-й томик произведет некоторый эффект. Во-1-х, собрано лучшее, во-вторых, я напомню о себе, в-3-х,
В декабре же — в цензуру «Двойника» и «Дядюшкин сон». В январе печатать, а к концу февраля 2-й том выходит в свет, а за ним, почти вместе, можно и 3-й — «Степанчиково». Деньги — или в долг, или 1-й том окупит. Наконец, последние два тома (по успеху 1-го) можно даже в крайнем случае и продать. Окуплю издание, а до тех пор живу деньгами «Современника», а потом, по окупке издания, хоть и медленно будет идти, но мне всё равно: ибо на корм мой и медленной продажи достанет, а я тем временем с самого декабря
Майков не был,{540} от Врангеля получил письмо. Головинский здесь и познакомил меня разом со всем здешним обществом.{541} Я не намерен слишком поддерживать со всеми, но с друзьями невозможно. В провинции никуда не спрячешься. Это мне отчасти и в тягость. Два-три человека есть хороших. Я очень хорошо познакомился с Барановым и с графиней.{542} Она меня несколько раз
Ради Бога, голубчик мой, отвечай. Прощай, крепко целую тебя. Всем кланяйся. Береги здоровье как драгоценность. Эмилии Федоровне, Коле, Саше — поклоны. Пиши чаще. А деньги бы нужны от Некрасова. Во-1-х, тебе, а во-2-х, мне.
68. Александру II
10–18 октября 1859. Тверь{544}
Ваше императорское величество,
Я, бывший государственный преступник, осмеливаюсь повергнуть перед великим троном Вашим мою смиренную просьбу. Знаю, что я недостоин благодеяний Вашего императорского величества и последний из тех, которые могут надеяться заслужить Вашу монаршую милость. Но я несчастен, а Вы, государь наш, милосердны беспредельно. Простите меня за письмо мое и не казните Вашим гневом несчастного, нуждающегося в милосердии.
Я был судим за государственное преступление в 1849 году, в С.-Петербурге, разжалован, лишен всех прав состояния и сослан в Сибирь, в каторжную работу второго разряда, в крепостях, на четыре года, с зачислением, по истечении срока работ, в рядовые. В 1854 году, по выходе из Омского крепостного острога, я поступил в 7-й Сибирский линейный батальон рядовым; в 1855 году был произведен в унтер-офицеры, а в следующем, 1856 году был осчастливлен высочайшею милостию Вашего императорского величества и произведен в офицеры. В 1858 году Ваше императорское величество изволили даровать мне право на потомственное дворянское достоинство. В том же году я подал в отставку, вследствие падучей болезни, открывшейся во мне еще в первый год каторжной работы моей, и теперь, по получении отставки, переехал на жительство в город Тверь. Болезнь моя усиливается более и более. От каждого припадка я видимо теряю память, воображение, душевные и телесные силы. Исход моей болезни — расслабление, смерть или сумасшествие. У меня жена и пасынок, о которых я должен пещись. Состояния я не имею никакого и снискиваю средства к жизни единственно литературным трудом, тяжким и изнурительным в болезненном моем положении. А между тем врачи обнадеживают меня излечением, основываясь на том, что болезнь моя приобретенная, а не наследственная. Но медицинскую помощь, серьезную и решительную, я могу получить только в Петербурге, где есть медики, специально занимающиеся изучением нервных болезней. Ваше императорское величество! В Вашей воле вся судьба моя, здоровье, жизнь! Благоволите дозволить мне переехать в С.-Петербург для пользования советами столичных врачей. Воскресите меня и даруйте мне возможность с поправлением здоровья быть полезным моему семейству и, может быть, хоть чем-нибудь моему Отечеству! В Петербурге живут постоянно двое братьев моих, с которыми я десять лет был в разлуке; братские заботы их обо мне могли бы облегчить тяжелое мое положение. Но несмотря на все надежды мои, дурной исход болезни или смерть моя могут оставить без всякой помощи мою жену и пасынка. Покамест во мне есть хоть капля здоровья и силы, я буду работать для их обеспечения. Но в будущем волен Бог, а человеческие надежды неверны. Государь всемилостивейший! Простите мне еще и другую просьбу и благоволите оказать чрезвычайную милость, повелев принять моего пасынка, двенадцатилетнего Павла Исаева, на казенный счет в одну из с.-петербургских гимназий. Он — потомственный дворянин, сын губернского секретаря Александра Исаева, умершего в Сибири на службе Вашего императорского величества, в городе Кузнецке Томской губернии, — умершего единственно по недостатку медицинских пособий, невозможных в глухом краю, где служил он, и оставившего жену и сына без всякого состояния. Если же прием в гимназию для Павла Исаева невозможен, то благоволите, государь, повелеть принять его в один из с.-петербургских кадетских корпусов. Вы осчастливите его бедную мать, которая ежедневно учит своего сына молиться о счастии Вашего императорского величества и всего августейшего дома Вашего. Вы, государь, как солнце, которое светит на праведных и неправедных. Вы уже осчастливили миллионы народа Вашего; осчастливьте же еще бедного сироту, мать его и несчастного больного, с которого до сих пор еще не снято отвержение и который готов отдать сейчас же всю жизнь свою за царя, облагодетельствовавшего народ свой!
С чувствами благоговения и горячей, беспредельной преданности осмеливаюсь именовать себя вернейшим и благодарнейшим из подданных Вашего императорского величества.{545}
69. M. M. Достоевскому{546}
20 октября 1859. Тверь
На этот раз пишу тебе только два слова, бесценный мой Миша. Письмо твое от 17-го окт<ября> я получил, а посылки твоей еще не получил, даже повестки из почтамта не получал.{547} Наш почтамт чрезвычайно неисправен. Впрочем, не знаю еще наверно, когда пошла посылка из Петербурга. Там, может быть, задерживают.
Благодарю тебя, друг мой, за твои старания и за хлопоты при собирании моих сочинений. Я понимаю, как ты стараешься обо мне, и чувствую. Когда-нибудь отплачу.
Получил ли ты то письмо мое (последнее), где я прошу тебя съездить к Некрасову и Калиновскому?{548} Вообще, друг мой, еще раз
Краевский еще в четверг обещал тебе на днях дать знать.{549} Вот уж вторник. Надо признаться, что они таки тянут.
Насчет Кушелева я, конечно, согласен и благодарю вас обоих (тебя и Майкова). 2000 не худо, но какие же 3 части. Разве «Степанчиково» в 3-й.{550} Но это в том случае, если Краевский напечатает в этом году (настаивай, голубчик, чтоб в этом году).
NB. Да вот еще что: помнишь — литературные суждения п<олковни>ка Ростанева о литературе, о журналах, об учености «Отеч<ественных> записок» и проч. Непременное условие: чтоб ни одной строчки Краевский не выбрасывал из этого разговора. Мнение по<лковни>ка Ростанева не может ни унизить, ни обидеть Краевского. Пожалуйста, настой на этом. Особенно упомяни.{551} Деньги твои я получил и благодарил тебя, ты уже знаешь.
Просьба моя в Петербург отправлена.{552} Жду. Но очень еще долго, может быть, тебя не увижу. Будут справки и проч. Так я предвижу. Разве месяца через два.
Прощай, мой бесценный. Обнимаю тебя и целую. Твой брат, преданный тебе
Кланяйся всем своим. Врангель не пишет, что с ним? Я послал письмо через него Тотлебену. Не получил ответа. Недели две прошло.
70. M. M. Достоевскому{553}
12 ноября 1859. Тверь
Получил вчера твое письмо (от 9-го), друг Миша, и хочу написать тебе хоть две строчки.{554} Ты не поверишь, как мне самому теперь тошно сидеть в Твери и даже не иметь никакого понятия о настоящем ходе моего дела. Хоть бы расчет какой-нибудь был, а то и рассчитывать не могу, совершенно не зная, что делается насчет меня в Петербурге. Всем я написал, всех просил и — никакого известия. Согласен с тобой, что я избрал по этому делу самый труднейший путь. Сам ропщу на себя каждый день и — жду. Хоть бы кто-нибудь напомнил обо мне Адлербергу! Что, если письмо мое даже и не представлено? Съездил бы ты в свободную минуту (если она будет) к Врангелю и закинул бы словечко: не возьмется ли Тотлебен сказать Адлербергу или Долгорукому, чтоб Долгорукий сказал Адлербергу или сам представил с своей стороны просьбу мою его императорскому величеству.{555} Ах, кабы поскорее! Государь милосерд; мы все это знаем; но формы, задержки! <
Но черт с деньгами! Тебя бы мне хотелось обнять, — вот что! Поскорее бы поселиться возле вас, в вашем кругу. Тяжело мне жить здесь. Приняться ни за что не могу от разных нравственных волнений; время уходит… Ты не поверишь, голубчик Миша, что значит ожидание! Месяц! да еще кончится ли через месяц? Может, пройдет и три и четыре. Пишешь об идее, для которой надо бы тысяч 15–20 — для начала. Меня, брат, самого всё это волнует. Точно мы какие-то проклятые вышли. Смотришь на других: ни таланту, ни способностей — а выходит человек в люди, составляет капитал. А мы бьемся, бьемся… Я уверен, например, что у нас с тобой гораздо больше и ловкости и способностей и знания дела (sic[63]), чем у Краевского и Некрасова. Ведь это мужичье в литературе. А между прочим, они богатеют, а мы сидим на мели. Ты, например, начал свою торговлю. Сколько труда-то, а какие результаты? Что ты нажил? Еще слава Богу, что жил чем-нибудь да детей воспитал. Торговля же твоя дошла до известной точки и остановилась.{557} Это грустно для человека с способностями. Нет, брат, надо подумать, да еще и серьезно; надо рискнуть и взяться за какое-нибудь литературное предприятие, — журнал например… Впрочем, об этом подумаем и поговорим вместе. Дело еще не ушло.
Из романа моего действительно мало вышло: 13–14 листов. Очень немного, и я получу меньше, чем рассчитывал. Но что за нужда! Присылай мне, ради Бога, отдельный экземпляр, еще до выхода книжки;{558} пойми, как всё это меня интересует. За 8¾ листов будет 1050 р., след<овательно>, мне придется по выходе книжки, за вычетом тебе долгу (375 р.) — 175 р., а не 125 р. Очень прошу тебя: получи их скорее и, на всякий случай, немедленно вышли их мне. Кто знает, может, и решится судьба моя. Тогда деньги нужны для выезда отсюда. И потому присылай как можно скорее.
Прощай, обнимаю тебя, пиши что-нибудь и поскорее.
Как выйдет роман — тотчас же и во всей подробности сообщи мне всё, что о нем услышишь. Какие толки будут, если только будут.{559}
71. А. И. Шуберт
3 мая 1860. Петербург
Многоуважаемая и добрейшая Александра Ивановна, вот уже три дня, как я в Петербурге и воротился к своим занятиям. Вся поездка в Москву представляется мне как сквозь сон; опять приехал на сырость, на слякоть, на ладожский лед, на скуку и проч. и проч. Ходил к Степану Дмитриевичу. Он на прежней квартире, в доме Пиккиева; принял меня очень радостно и много расспрашивал о Вас. Я сказал ему всё, что знал, и, между прочим, передал ему, что Вам бы очень хотелось переменить квартиру, что у Вас нет денег и что Вы ждете их от него.{560} Он сказал, что квартира Ваша (теперешняя) хороша и вовсе не так дорога, как кажется; но что, конечно, Вам лучше бы было переехать на другую, что он Вам сам говорил про переезд, что для этого-то и в Москву ездил, чтоб сказать это и вообще Вас устроить, но заключил, однако же, тем, что на это надобны большие деньги (чтоб заводиться особняком), а их покамест нет, что он, разумеется, пошлет к Вам этак рублей триста в среду, но что это мало. Тут он прибавил мимоходом, что у Вас деньги есть, но что для этого надо разменять билет, а Вы не хотите. Помнится, Вы, еще в Петербурге, что-то говорили мне про этот билет и про желание Степана Дмитриевича, чтоб Вы его разменяли. Я ничего ему на это не сказал, описал только, как тяжело Вам иногда обедать в пять часов и проч. Рассказал ему и про Ваши успехи на сцене,{561} про Плещеевых и про m-me Иловайскую. Он того мнения, что знакомства в обществе Вам необходимы для упрочения даже и театрального Вашего положения. Я у него сидел с час. Это было в воскресение; вечером Степан Дмитриевич заходил к брату и был в очень приятном расположении духа. Итак, в среду (то есть завтра) он будет писать к Вам. По крайней мере, так говорил. Вот Вам все подробности о моем свидании с ним.
Воротился я сюда и нахожусь вполне в лихорадочном положении. Всему причиною мой роман. Хочу написать хорошо, чувствую, что в нем есть поэзия, знаю, что от удачи его зависит вся моя литературная карьера.{562} Месяца три придется теперь сидеть дни и ночи. Зато какая награда, когда кончу! Спокойствие, ясный взгляд кругом, сознание, что сделал то, что хотел сделать, настоял на своем. Может быть, в награду себе поеду за границу месяца на два, но перед этим непременно заеду в Москву. Как-то Вас встречу тогда? Тогда уже Вы обживетесь с Москвой, вполне установите Ваше положение. Дай Вам Бог всего лучшего. Мои желания самые искренние. Очень бы желал тоже заслужить Вашу дружбу. Вы очень добры, Вы умны, душа у Вас симпатичная; дружба с Вами хорошее дело. Да и характер Ваш обаятелен: Вы артистка; Вы так мило иногда смеетесь над всем прозаическим, смешным, заносчивым, глупым, что мило становится Вас слушать. Самолюбие хорошая вещь, но, по-моему, его нужно иметь только для главных целей, для того, что сам поставил себе целью и назначением всей жизни. А прочее всё вздор. Только бы легко жилось — это главное; да была бы симпатия к людям, да еще чтоб удалось и от других заслужить симпатию. Даже и без особенных целей — одно это уже достаточная цель в жизни.
Но я слишком зафилософствовался. Новостей я слышал мало; почти нет. Писемский очень болен, ревматизмами. Я заходил к Ап<оллону> Майкову; он рассказывал мне, что Писемский блажит, сердится, капризится и проч. и проч. Немудрено: болезнь мучительная. Кстати: не знавали ли Вы одного
Хочется нам что-нибудь сделать порядочное в литературе, какое-нибудь предприятие. Сильно мы заняты этим. Может быть, и удастся. По крайней мере, все эти задачи — деятельность, хотя только 1-й шаг.{565} А я понимаю, что значит первый шаг, и люблю его. Это лучше скачков.
Степан Дмитриевич рассказывал мне кое-что о Мартынове и об одном краюшке Ваших к нему отношений. Если это правда, сколько Вам надобно осторожности, ловкости, знаний людей, хлопот!{566} Да тут поневоле характер испортится. Но мне именно нравится в Вас то, что Вы, несмотря на все неприятности, веруете в жизнь, в свое назначение, любите сердцем искусство и не разочаровались в этом. Дай Вам Бог. Это желанье того, кто осмеливается считать себя Вашим другом.
Прощайте, не сердитесь на меня за мою назойливость в дружбе. Впрочем, у меня прескверный характер, да только не всегда, а по временам. Это-то меня и утешает.
Пожмите за меня руку Вашему сыну, Михайле Михайловичу. Какой милый мальчик.
Жму Вашу руку, целую ее и с полным, искреннейшим уважением остаюсь Вам преданнейший
72. Я. П. Полонскому{567}
31 июля 1861. Петербург
Бесценнейший Яков Петрович, простите великодушно, что до сих пор не писал к Вам ничего. Всё время был занят, — верьте Богу. Ездил в Москву прогуляться, хоть и на
Вот почему и Вам до сих пор не писал. Прощаете ли?
Ну как-то Вы поживаете и, главное, здоровы ли? Что делаете? Пишете ли? Читаю все Ваши письма, но Вы уж очень мало в них пишете о себе. Да кстати: когда Вы приедете и всё ли время пробудете только в одной Австрии. Италия под боком, как, кажется, не соблазниться и не съездить? Счастливый Вы человек! Сколько раз мечтал я, с самого детства, побывать в Италии. Еще с романов Радклиф, которые я читал еще восьми лет, разные Альфонсы, Катарины и Лючии въелись в мою голову. А дон Педрами и доньями Кларами еще и до сих пор брежу.{569} Потом пришел Шекспир — Верона, Ромео и Джулье<т>та — черт знает какое было обаяние. В Италию, в Италию! А вместо Италии попал в Семипалатинск, а прежде того в Мертвый дом. Неужели ж теперь не удастся поездить по Европе, когда еще осталось и сил, и жару, и поэзии. Неужели придется ехать лет через десять согревать старые кости от ревматизма и жарить свою лысую и плешивую голову на полуденном солнце. Неужели так и умереть, не видав ничего!
Но ведь это не от Вас зависит, и потому перейдем к другому. Сначала об Вас: пишете ли Вы, драгоценный голубчик? Три главы Ваши вышли еще в июне и произвели самое разнообразное впечатление.{570} Во-первых, вообще впечатление вышло
Минаев сравнивает Вас с Пл. Кусковым, пишущим будто бы об одних
Если Вы в этом году напечатаете еще хоть только 3 главы, то цельно и рельефно поставите Ваше произведение перед публикой. Узнают, с чем имеют дело, и много будут ждать от романа. Даже самые ругатели знают и теперь, что оценить и что хорошо. Вообще мы не ошиблись; ему предназначено иметь и эффект, и значение.
Прощайте, бесценный друг, обнимаю Вас крепко.
P. S. Приезжайте скорее.
73. А. Н. Островскому{580}
24 августа 1861. Петербург
Милостивый государь Александр Николаевич,
Вашего несравненного Бальзаминова я имел удовольствие получить третьего дня, и тотчас же мы, я и брат, стали читать его. Было и еще несколько слушателей — не столько литераторов, сколько людей со вкусом неиспорченным. Мы все хохотали так, что заболели бока. Что сказать Вам о Ваших «Сценах»? Вы требуете моего мнения совершенно искреннего и бесцеремонного.{581} Одно могу отвечать: прелесть. Уголок Москвы, на который Вы взглянули, передан так типично, что будто сам сидел и разговаривал с Белотеловой. Вообще эта Белотелова, девицы,
Кстати: некоторые из слушателей и из слушательниц Вашей комедии уже ввели Белотелову в нарицательное имя. Уже указывают на Белотелову и отыскивают в своей памяти; девиц Пеженовых.
Я и брат, мы Вам чрезвычайно благодарны. Брат просил меня Вас уведомить, что в конце этой недели (то есть дня через три от этого письма) он вышлет Вам и денег.
Вы пишете, что задумали для нас еще. Ради Христа, не оставляйте этой доброй мысли. Торопить не будем, а ждать будем с самым крайним нетерпением.{582} Корректор у нас очень хороший, — один студент, знает свое дело хорошо, и если особенно попросить его, то он и особенное внимание обратит. Я сам поговорю с ним.{583} Сейчас только прочел письмо от Полонского из Теплица.{584} Он всё еще болен; страшно скучает. К осени будет к нам. Его роман ужасно многим в Петербурге не нравится. Но от некоторых людей мы слышали и большие похвалы. Тем лучше, что с первого разу не нравится. У нас это хороший признак.
Вам душевно преданный и уважающий Вас
24 августа/61.
74. H. H. Страхову{585}
26 июня (8 июля) 1862. Париж
Вы в первых числах июля трогаетесь за границу, дорогой Николай Николаич. С Богом; уж одно то, что к тому времени Вы непременно попадете на прекрасную погоду, так как теперь она везде, по всей Европе скверная; но как вспомню: на кого ж Вы оставите Михаила Михайловича, так даже жутко станет.{586} Голубчик Николай Николаевич, пора теперь скверная, как Вы пишете, — пора томительного и тоскливого ожидания. Но ведь журнал дело великое; это такая деятельность, которою нельзя рисковать, потому что, во что бы ни стало, журналы как выражение всех оттенков современных мнений должны остаться. А деятельность, то есть что именно делать, о чем говорить и что писать — всегда найдется. Господи! как подумаешь, сколько еще не сделано и не сказано, и потому сижу здесь и рвусь отсюда, из так называемого прекрасного далека,{587} хоть не телом, так духом к Вам, в Россию. Всякий, всякий должен делать теперь и, главное, попасть на здравый смысл. Слишком у нас перепутались в обществе понятия. Недоумение наступило какое-то. Вы пишете, дорогой Николай Николаевич, что хотите съездить предварительно в Москву. Чтоб не опутали Вас там сенаторы журналистики! Чего доброго, Катков соблазнит Вас какой-нибудь разлинованной по безбрежному отвлеченному полю доктриной… Нет, нет, я ведь шучу. Ах, голубчик, родной мой, как бы хотелось с Вами здесь увидеться! И знаете что: мне кажется, это совершенно возможная и должная вещь. Штука в том, чтоб не сбиться в адрессах. Главное дело в том, чтоб помнить числа. 15 июля (нашего стиля), но не раньше, я выезжаю из Парижа в Кельн. День пробуду в Дюссельдорфе; потом на пароходе вверх по Рейну до Майнца, а там в Oberland, то есть, может быть, в Базель и проч. Значит, 18 или 19-го числа нашего стиля я в Базеле, а 20, 21 или 22-го в Женеве. Следственно, всякое письмо Ваше, откуда бы то ни было, если придет в Париж не позже 15 июля, застанет меня там, и я буду знать, где Вас найти. Даже так, например, Вы мне напишете, положим, из Берлина или Дрездена, что такого-то числа будете там-то (а это Вы можете рассчитать всегда, дней на десять вперед), там я и буду Вас искать. А если Вы сделаете еще такую вещь: купите себе guide[64] Рейхарда,{588} так что в каждом городе будете знать, какие отели (и какие в них цены), то, например, будучи в Берлине и пиша ко мне, напишите: остановлюсь в Женеве такого-то числа и в такой-то гостинице. Так что я и буду уж спрашивать о Вас в этой гостинице. Вы, может быть, приехав в Женеву, и не остановитесь в этой гостинице, найдете ее неудобной и остановитесь в другой, но это Вам нисколько не помешает оставить в прежней (условленной) гостинице свой адресс для тех, кто о Вас спросит (то есть для меня), и дадите за это portier гостиницы какой-нибудь франк на водку, и таким образом я Вас непременно найду. Как любопытно мне тоже узнать Ваш маршрут. Ах, Николай Николаевич, Париж прескучнейший город, и если б не было в нем очень много действительно слишком замечательных вещей, то, право, можно бы умереть со скуки. Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит. Вы говорили о самодовольно наглых и говенных лицах, свирепствующих на наших минералах.{589} Но клянусь Вам, что тут стоит нашего. Наши просто плотоядные подлецы, и большею частию сознательные, а здесь он вполне уверен, что так и надо. Француз тих, честен, вежлив, но фальшив, и деньги у него — всё. Идеала никакого. Не только убеждений, но даже размышлений не спрашивайте. Уровень общего образования низок до крайности (я не говорю про присяжных ученых. Но ведь тех немного; да и, наконец, разве ученость есть образование в том смысле, как мы привыкли понимать это слово?). Вы, может быть, посмеетесь, что я так сужу, всего еще только десять дней пробыв в Париже. Согласен; но 1) то, что я видел в эти десять дней, подтверждает покамест мою мысль, а во-2-х) есть некоторые факты, которых заметить и понять достаточно полчаса, но которые ясно обозначают целые стороны общественного состояния, именно тем, что эти факты возможны, существуют.
Заедете ли Вы в Париж? Заметьте: на три дня в Париж ехать не стоит, а посвятить ему две недели, если Вы
Прощайте. Впрочем, лучше: до свидания. Быть того не может, чтоб мы за границей не встретились! Я никогда не простил бы себе этого. Крепко жму Вам руку. Поклонитесь от меня всем общим нашим знакомым. Как ведет себя Ваш неблаговоспитанный кот?
Addio.[65] Ваш Ф. Достоевский.
75. Н. А. Некрасову{593}
3 ноября 1862. Петербург
Вы, уж конечно, можете сами судить, добрейший и многоуважаемый Николай Алексеевич, как неприятно и тяжело нам лишиться Ваших стихотворений.{594} Но что делать, если таков Ваш расчет. По крайней мере, сдержите Ваше обещанье после выхода «Современника».{595} Уж тогда, конечно, Вас ни в чем не заподозрят. Всего лучше обругайте нас в генварском №-ре «Современника», а на февральский наш номер дайте нам Ваших стихов.
Не могу не признаться Вам, между прочим, в двух обстоятельствах, или, лучше, в сомнениях моих: 1) как можно Вам, такому известному человеку в литературе, да еще поэту, так дрожать перед всяким неустановившимся и (по природе своей) летучим и неосновательным мнением? 2) почему участие в нашем журнале могло бы Вас компрометировать и утвердить такие, например, слухи, что Вы предали Чернышевского? Разве наш журнал ретроградный? Уж, кажется, нет, даже и для врагов наших. Можно всё говорить, но только не об ретроградстве. (Я ведь не Вам приписываю теперь это мнение. Я отвечаю только на Ваше подозрение, что публика Вас будет винить в ретроградстве и в отступничестве, если Вы будете у нас печататься.) Но ведь я убежден, что публика не считает нас ретроградами.
Еще: прошлого года Вы тоже у нас напечатали, а ведь наш журнал был такой же.{596} Тогда это Вам в вину никто не поставил.
Во всяком случае, подождем, и Ваше обещание мы жадно будем иметь в виду.{597} А теперь — что же делать! До свидания.
Душевно и искренно Вам преданный
3 ноября.
Брата нет дома. Сообщу ему. Он очень будет жалеть.
76. И. С. Тургеневу{598}
17–19 июня 1863. Петербург
Любезнейший и многоуважаемый Иван Сергеевич, простите меня, ради Бога, за то, что не отвечал Вам на Ваше последнее письмо из Бадена. Мало того, я ужасно виноват перед Вами, до серьезного и немалого угрызения совести, что не отвечал Вам и на два предыдущие Ваши письма.{599} Но дело в том, что последнее письмо Ваше застало меня в самое хлопотливое и тугое время, то есть во время запрещений нашего журнала.{600} Тут было столько возни, тоски и прочего, очень дурного, что решительно целый месяц не подымалась рука взять перо. Верите ли Вы этому? А что касается до предыдущих писем, то болезнь жены (чахотка), расставание мое с нею (потому что она, пережив весну (то есть не умерев в Петербурге), оставила Петербург на лето, а может быть и долее, причем я сам ее сопровождал из Петербурга, в котором она не могла переносить более климата), наконец, моя серьезная и довольно долгая болезнь по возвращении из Петербурга — всё это опять-таки помешало мне писать к Вам до сих пор. То есть если б надо было только ответить Вам для соблюдения обыкновенной учтивости, время бы и тогда нашлось. Но мне, помнится, хотелось тогда с Вами поговорить, или, лучше сказать, подробнее описать Вам, что делалось тогда в нашей литературе, — ну а для этого я искал времени и запустил срок.
Итак, наш журнал запрещен, что, думаю, Вы, может быть, уже как-нибудь и знаете,{601} предположив, что в Бадене есть русские газеты. Запрещение это случилось довольно для нас неожиданно. У нас в апрельской книжке была статья «Роковой вопрос». Вы знаете направление нашего журнала: это направление по преимуществу русское и даже антизападное. Ну стали бы мы стоять за поляков? Несмотря на то нас обвинили в антипатриотических убеждениях, в сочувствии к полякам и запретили журнал за статью в высшей степени, по-нашему, патриотическую. Правда, в статье были некоторые неловкости изложения, недомолвки, которые и подали повод ошибочно перетолковать ее. Эти недомолвки, как мы сами видим теперь, были действительно весьма серьезные, и мы сами виноваты в этом. Но мы понадеялись на прежнее и известное в литературе направление нашего журнала, так что думали, что статью поймут и недомолвок не примут в превратном смысле, — в этом-то и была наша ошибка. Мысль статьи (писал ее Страхов) была такая: что поляки до того презирают нас как варваров, до того горды перед нами своей европейской цивилизацией, что нравственного (то есть самого прочного) примирения их с нами на долгое время почти не предвидится. Но так как изложения статьи не поняли, то и растолковали ее так: что мы
Вы пишете, что намерены прожить в Баден-Бадене всё лето. Знаете ли, что, может быть, мы с Вами и увидимся в Бадене.{602} Я прошусь за границу и имею надежду, что поеду. Я очень болен падучею, которая всё усиливается и приводит меня даже в отчаяние. Если б Вы знали, в какой тоске бываю я иногда после припадков по целым неделям! Я собственно еду в Берлин и в Париж, по возможности на короткий срок, единственно для того, чтоб посоветоваться с докторами-специалистами по падучей болезни (Труссо в Париже и Рамберг в Берлине). У нас же нет специалистов, и я получаю такие разнообразные и противуречащие советы от здешних докторов, что решительно потерял к ним веру. Если буду недалеко от Вас, нарочно заеду, чтоб с Вами повидаться.
Вашу просьбу о деньгах брат мой теперь не мог выполнить, многоуважаемый Иван Сергеевич. Во-1-х, журнала нет, а во-вторых (признаться искренно), он совершенно разорен запрещением журнала и семейство его должно почти пойти по миру. И потому не будьте в претензии на нас.
До свидания, любезнейший Иван Сергеевич. Может быть, даже скоро увидимся. Более Вам ничего не пишу. Не знаю, будет ли война, но вся Россия, войска, общество и даже весь народ настроены патриотически, как в 12-м году!{603} Это без
До свидания.
Чрезвычайно рад, что замедлил на день отсылкою Вам письма. Вчера мне сообщили письмо Ваше к В. Ф. Коршу. Боже мой, какое ж мы имеем теперь (да хоть и прежде бы например) право на Ваше слово ничего не печатать прежде нашего журнала. Тем более что Вашу статью о Пушкине, конечно, Вы могли бы напечатать и прежде и при существовании «Времени», — так как Вы нам обещали
Но вот в чем дело: журнал наш существовал почти два с половиной года, без большой поддержки от наших известных литераторов, а Вы не дали нам ничего. Между тем наш журнал был
77. M. M. Достоевскому{608}
8 (20) сентября 1863. Турин
Ты пишешь, милый и добрый Миша, что тебе бог знает как трудно было читать мое письмо и вместе с тем исполнить мою просьбу о деньгах. Но если б ты знал, друг мой, как мне было тяжело от мысли, что ты непременно будешь поставлен в тяжелое положение моим письмом, то ты бы сам сказал, что я достаточно наказан за мой проигрыш. Вообще всё время ожидания твоего письма в скучнейшем Турине проведено было мною мучительнейшим образом и, главное, от тоски по тебе и всех вас. Дело в том, что с самого отъезда из Петербурга я здесь на чужой стороне ровнешенько ни от кого из Вас не получал еще никакого известия. Я бог знает что, например, выдумывал о тебе и надодумывался до таких крайностей, что просто погибал от тоски. О физических наших страданиях говорить нечего. Их и не было, но каждую минуту мы дрожали, что подадут счет из отеля, а у нас ни копейки, — скандал, полиция (sic,[66] это здесь так, безо всяких сделок, если нет поручителя и вещей, были наяву примеры и т. д. и т. д., а я не один),{609} гадость! Часы заложены в Женеве одному действительно благородному человеку. Даже процентов не взял, чтоб одолжить иностранца, но дал пустяки. Теперь выкупать не буду, деньги нужны, она кольцо заложила. Но у нас написан уговор для выкупа: до конца октября (здешнего стиля). Но всё это пустяки.
Главное в том: что делается с тобой? Вот это для меня главное. Повторяю, я черт знает чего здесь надумался. Думал я, что ты мне сообщишь хоть кой-что о журнале. Но ты пишешь так коротко, что об этом ни полслова.{610} Разве это возможно? Ради Бога, уведомь. А главное — нужно работать, нужно стараться. Если не «Время», так другое что можно издавать. Иначе пропадем. Я вот чувствую, что мне много нужно будет денег, чтоб обеспечить себя хоть на три месяца писанья романа. Иначе не будет романа.{611} Но где взять денег? Это я. Еще как-нибудь извернусь. Но ты-то, с семейством-то? Одним словом, я бы желал поскорей воротиться.
Ты спрашиваешь, почему я так скоро оставил Париж. Во-1-х, он мне омерзел, а во-вторых, я сообразовался с положением той особы, с которой путешествую.{612} Про Колю прочел с грустию. Бессеру я ни в чем не верю. Это не доктор, а шарлатан; так, по-моему. Кабы Боткин. Кланяйся Коле. Навещай его. Посылай кого-нибудь из семейства. Тяжело ему бедному, умирающему. Передай ему, что его целую и часто, каждый день о нем думаю.
О подробностях моего путешествия вообще расскажу на словах. Разных приключений много, но скучно ужасно, несмотря на А<поллинарию> П<рокофьевну>. Тут и счастье принимаешь тяжело, потому что отделился от всех, кого до сих пор любил и по ком много раз страдал. Искать счастье, бросив всё, даже то, чему мог быть полезным, — эгоизм, и эта мысль отравляет теперь мое счастье (если только есть оно в самом деле).{613} Ты пишешь: как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь. Друг Миша: я в Висбадене создал систему игры, употребил ее в дело и выиграл тотчас же 10000 франк<ов>. Наутро изменил этой системе, разгорячившись, и тотчас же проиграл. Вечером возвратился к этой системе опять, со всею строгостью, и без труда и скоро выиграл опять 3000 франков. Скажи: после этого как было не увлечься, как было не поверить — что следуй я строго моей системе, и счастье у меня в руках. А мне надо деньги, для меня, для тебя, для жены, для написания романа. Тут шутя выигрываются десятки тысяч. Да я ехал с тем, чтоб всех вас спасти и себя из беды выгородить. А тут вдобавок вера в систему. А тут вдобавок приехал в Баден, подошел к столу и
В Бадене видел Тургенева. И я был у него два раза, и он был у меня. Тургенев А<поллинарию> П<рокофьевну> не видал. Я скрыл. Он хандрит, хотя уже выздоровел с помощию Бадена. Живет с своею дочерью.{614} Рассказывал мне все свои нравственные муки и сомнения. Сомнения философские, перешедшие в живье.{615} Отчасти фат. Я не скрыл от него, что играю. Давал мне читать «Призраки», а я за игрой не прочел, так и возвратил не прочтя. Говорит, что написал для нашего журнала и что если я напишу ему из Рима, то он вышлет мне «Призраки» в Рим.{616} А что я знаю о журнале?
Надо написать статью. Знаю это. Ибо на 1450 франков, тобой присланных, ничего не сделаешь, то есть много сделаешь, но домой не доедешь. Но писать мне ужасно трудно. Что написал в Турине, всё разорвал. Надоело писать на заказ. Но, однако ж, не отчаиваюсь послать хоть из Рима. Потому что надо.{617}
Дай Бог небесного царствия дяде. Думаю, тетке много хлопот и пакостей предстоит вынести. Насчет наследства нам не надеюсь. Однако ж уведомь тотчас, ежели что будет.{618}
Ради Бога, уведомляй обо всем, обо всем. Обнимаю тебя, благодарю и целую.
NB. О моем положении никому не говори. Секрет. То есть о проигрыше. До свидания. Ради Бога, пиши. Но пиши теперь уж в Неаполь:
Naples. Italie. Poste restante. A m-r такой-то.
Пиши немедленно, пожалуйста, о своем положении пиши. В Риме найду все ваши прежние письма от всех. Я, может быть, из Рима статейку пришлю.
Ворочусь в срок. Да и денег мало.
Детей всех и Федю расцелуй. Страхову кланяйся особенно и всем, кому знаешь. Скажи Страхову, что я с прилежанием славянофилов читаю и кое-что вычитал
Не слышал ли чего о Родевиче и о Паше?
Пишу как можно короче. Спешу ужасно из гадкого Турина. А писать еще много: Марье Дмитриевне и Варваре Дмитриевне.
Поблагодари Варвару Дмитриевну, как увидишь. Экая славная душа у ней. Боюсь вот чего, боюсь, что Марья Дмитриевна что-нибудь напишет тебе неприятное. Но не думаю. Конечно, до половины октября ей, может, не нужно будет денег. Но почем знать? Я, может быть, поставил ее в фальшивое положение. У ней была трата во 100 руб., которую она не решалась сделать, а после моего письма о том, что ей посылаю деньги, — сделала эту трату. И вот теперь, может, без денег. Трепещу от этого. Хоть бы кто-нибудь меня о ее здоровье уведомил.
78. H. H. Страхову{620}
18 (30) сентября 1863. Рим
Любезнейший и дорогой Николай Николаевич, брат в последнем письме своем, которое я получил дней 9 тому назад в Турине, писал мне, что Вы будто бы хотите мне написать письмо. Но вот уже я два дня в Риме, а письма от Вас нет. Буду ожидать с нетерпением. Теперь же я сам пишу к Вам, но не для излияния каких-нибудь вояжерских ощущений, не для сообщения кой-каких идей, во весь этот промежуток пришедших в голову. Всё это будет, когда я сам приеду и когда мы нет-нет да и поговорим, как между нами часто бывало. Нет; теперь я обращаюсь к Вам с огромною просьбою и впредь предупреждаю, что имею нужду во всем расположении Вашем ко мне и во всех тех дружеских чувствах (Вы мне позволите так выразиться), которые, как мне показалось, Вы ко мне не раз выказывали.
Дело в том, что, исполнив просьбу мою, Вы буквально спасете меня от многого, до невероятности неприятного.
Всё дело вот в чем.
Из Рима я поеду в Неаполь. Из Неаполя (дней через 12 от сего числа) я возвращусь в Турин, то есть буду в нем дней через пятнадцать.
Я не думаю, чтоб в настоящую минуту было разрешено «Время».{621} Да и во всяком случае я имею основание думать, что брат ничем не в состоянии мне теперь помочь.
Без денег же нельзя, и, приехав в Турин, надо бы, чтоб я нашел в нем непременно деньги на почте. Иначе, повторяю, я пропал. Кроме того что воротиться будет не на что, у меня есть и другие обстоятельства, то есть другие здесь траты, без которых мне совершенно невозможно обойтись. И потому, прошу Вас Христом и Богом, сделайте для меня то, что Вы уже раз для меня делали, перед самым моим отъездом.
Вы тогда ходили к Боборыкину («Библиотека для чтения»). Боборыкин, по запрещении «Времени», сам письменно звал меня в сотрудники.{622} Следственно, обращаться к нему можно. Но в июле Вы обращались к нему с просьбою о 1500-х рублях, и он их Вам не дал, потому что июль для издателей время тяжелое. Впрочем, помнится, он Вам что-то говорил об осени. Теперь же конец сентября. Время подписное, и деньги должны быть. И не 1500 рублей я прошу, а всего только 300 (триста руб.).
NB. Пусть знает Боборыкин, так же как это знают «Современник» и «Отеч<ественные> записки», что я еще (кроме «Бедных людей») во всю жизнь мою ни разу не продавал сочинений, не брав вперед деньги. Я литератор-пролетарий, и если кто захочет моей работы, то должен меня вперед обеспечить. Порядок этот я сам проклинаю. Но так завелось и, кажется, никогда не выведется. Но продолжаю.
Сюжет рассказа следующий: один тип заграничного русского. Заметьте: о заграничных русских был большой вопрос летом в журналах.{623} Всё это отразится в моем рассказе. Да и вообще отразится вся современная минута (по возможности, разумеется) нашей внутренней жизни. Я беру натуру непосредственную, человека, однако же, многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и
Если «Мертвый дом» обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал
Наконец, я имею надежду думать, что изображу все эти чрезвычайно любопытные предметы с чувством, с толком и без больших расстановок.{625}
Объем рассказа будет minimum 1½ печатных листа, но, кажется, наверно два, и очень может быть, что больше.
Срок доставки в журнал 10 ноября; это крайний срок,
Плата 200 руб. с листа. (В крайнем случае 150.) Но никак не хотелось бы сбавлять цену. И потому лучше настаивать на двустах. Вещь может быть весьма недурная.{626} Ведь был же любопытен «Мертвый дом». А это описание своего рода ада, своего рода каторжной «бани».{627} Хочу и постараюсь сделать картину.
Теперь вот что.
Простите, многоуважаемый и дорогой Николай Николаевич, что прямо и бесцеремонно Вас беспокою. Я понимаю, что это беспокойство. Но что ж мне делать? Если я, приехав дней через 15 или 17 (maximum) в Турин, не найду в нем денег, то я буквально пропал. Вы не знаете всех моих обстоятельств, а мне слишком долго их теперь описывать. К тому же Вы были уж раз слишком добры ко мне; а потому спасите меня еще раз.
Вот что надо.
По получении этого письма, прошу Вас (как последнюю надежду), сходите немедленно к Боборыкину. Скажите, что я Вас уполномочил. Покажите часть моего письма, если надо; сделайте предложение. (Разумеется, так, чтоб мне было не очень унизительно, хотя за границей очень можно зануждаться.
Да, к тому же, Вы
Если нельзя покончить дело с Боборыкиным, то хоть в газеты, хоть в «Якорь» (поцелуйте за меня Ап<оллона> Григорьева),{628} хоть во
Странно: пишу из
Поклонитесь от меня всем: Григорьеву и всем. Брату Вашему особенно.{632} Да еще прошу Вас очень: непременно передайте мой привет и поклон от всей души Юлии Петровне. Сделайте это при первом же свидании.
Не поможет ли Вам в чем-нибудь Тиблен, разумеется в самом крайнем случае. Ему и
Славянофилы, разумеется, сказали
79. И. С. Тургеневу
6 (18) октября 1863. Турин
Любезнейший и многоуважаемый Иван Сергеевич, я всё рыскал, был в Неаполе и завтра еду из Турина прямо в Россию. Несмотря на мои расчеты, я никаким образом не мог решить: как мне послать к Вам за «Призраками»? Во всех местах останавливался я на короткое время, и так случилось, что, выезжая из одного места, я почти еще накануне обыкновенно не знал, куда именно поеду завтра. Все эти разъезды, по одному обстоятельству, отчасти не зависели от моей воли, а я зависел от обстоятельств.{633} Вот почему и никак не мог рассчитать, куда Вам дать адресс, чтоб Вы могли мне прислать «Призраки».{634} Я от брата еще в Неаполе получил письмо, в котором он писал мне, что надежды на разрешение издавать «Время» у него большие и что на днях это дело решится. Теперь уже может быть решено, и я сам думаю, по некоторым данным и отзывам, что «Время» будет существовать. Так как решение последует в октябре, то в ноябре брат непременно хочет выдать ноябрьскую книгу.{635} Не получавшим же шесть месяцев ничего мы выдадим на будущий год шесть книг даром.
Пишу Вам откровенно: Ваша повесть и именно в ноябрьском номере для нас колоссально много значит. И потому, если желаете нам сделать огромное одолжение, то вышлите по возможности немедленно «Призраки» в Петербург. Я к тому времени уже буду в Петербурге. Но так как квартиры я теперь в Петербурге еще не имею, то адресуйте на имя брата, а именно:
На углу Малой Мещанской и Столярного переулка, дом
Сделайте одолжение, при этом напишите мне хоть две строчки. Мне страшно досадно. Я еще в Петербурге решил быть в Бадене (но не за тем, за чем я приезжал), а чтоб видеть<ся> и говорить с Вами. И знаете что: мне многое надо было сказать Вам и выслушать от Вас. Да у нас как-то это не вышло. А сверх того, вышел проклятый «мятеж страстей».{636} Если б я не надеялся сделать что-нибудь поумнее в будущем, то, право, теперь было бы очень стыдно. А впрочем, что ж? Неужели у себя прошения просить?
В Петербурге ждет меня тяжелая работа. Я хоть и поправился здоровьем чрезвычайно, но знаю наверно, что через 2–3 месяца всё это здоровье разрушится. Но нечего делать. Я еще ничего не знаю, как всё это будет. Журнал надо будет создавать почти вновь. Надо сделать его современнее, интереснее и в то же время уважать литературу — задачи, которые несовместимы по убеждениям многих петербургских мыслителей.{637} Но с начинающимся презрением к литературе мы намерены горячо бороться. Авось не отстанем. Поддержите же нас, пожалуйста, будьте с нами. Я мое здоровье несу в журнал. Денег я получу мало, я знаю, едва литературный труд окупится (журнал в долгу), а я все-таки остаюсь в Петербурге, где мне докторами запрещено теперь жить и где я сам вижу, что нельзя мне теперь жить.
Да вот что еще: пожалуйста, будем от времени до времени переписываться. От всего сердца говорю Вам это.
До свидания, крепко жму Вам руку.
О путешествии ничего Вам не пишу. Рим и Неаполь сильно меня поразили. Я первый раз там был. Но, знаете, невозможно оставаться дольше одному, и мне ужасно хочется в Петербург.
Напишите, очень прошу Вас, сколько Вам выслать за «Призраки»? Я сообщу это брату. Разумеется, всё, что Вы назначите, будет выполнено.
80. M. M. Достоевскому{638}
19 ноября 1863. Москва
Я очень хорошо знаю, любезный брат, что у тебя хлопот и забот теперь по горло,{639} да что ж мне-то делать: столько навалилось забот и на меня, что и конца не вижу. Ты пишешь, что после 20-го приедешь в Москву. Когда же?
Говорил о деньгах Александру Павловичу. Тот говорит, что не знает, как это сделать, и что это невозможно до раздела.{642} Я и сам думаю, что невозможно. Саша в счет не идет: тут как-то случайно сделалось. Ты знаешь или нет, что бабушка{643} неделю назад была в Петербурге и привезла Саше все остальные 8
Другая фирма журнала («Правда») не будет иметь никакого влияния на
Кланяйся всем кому следует. О разделе наследства здесь ничего не знают, кроме того, что в конце ноября. А Алексей Куманин сдуру начал было
81. И. С. Тургеневу
23 декабря 1863. Петербург
Любезнейший и многоуважаемый Иван Сергеевич, П. В. Анненков говорил брату, что Вы будто не хотите печатать «Призраки» потому, что в этом рассказе много фантастического. Это нас ужасно смущает. Прежде всего скажу откровенно, мы, то есть я и брат, на Вашу повесть рассчитываем. Нам она очень поможет в 1-й книге
Теперь скажу Вам два слова о Вашей повести по моему впечатленью. Почему Вы думаете, Иван Сергеевич (если только Вы так думаете), что Ваши «Призраки» теперь не ко времени и что их не поймут? Напротив, бездарность, 6 лет сряду подражавшая мастерам, до такой пошлости довела положительное, что произведению чисто поэтическому (наиболее поэтическому) даже были бы рады. Встретят многие с некоторым недоумением, но с недоумением приятным. Так будет со всеми понимающими кое-что, и из старого и из нового поколения. Что же касается из ничего непонимающих, то ведь неужели ж смотреть на них? Вы не поверите, как они сами-то смотрят на литературу. Ограниченная утилитарность — вот всё, что они требуют. Напишите им самое поэтическое произведение; они его отложат и возьмут то, где описано, что кого-нибудь секут.
82. M. M. Достоевскому{651}
29 февраля 1864. Москва
Любезный брат Миша, вчера я благополучно прибыл в Москву и хоть дорогой мало терпел, но зато вчера, здесь, вынес много, точно теми же болями, как и в Петербурге, во время самого тяжелого периода болезни. Но я надеюсь, что это пройдет и скоро, след<овательно>, об этом и говорить больше нечего. Как у вас теперь в доме? Всю дорогу мне всё это случившееся представлялось и мучило меня ужасно. Варю мучительно было жаль, здесь все как узнали, очень жалели.{652} Марья Дмитриевна очень плакала и даже хотела было написать Эмилии Федоровне, но раздумала. Тем не менее ей очень, очень ее жалко, и это вполне искренно. Дай Бог только, чтоб у вас остальное-то всё шло порядком и хоть бы этим сколько-нибудь утешило. Главное — здоровье, а во-вторых, дела. Береги свое здоровье. Не торопись очень и не выезжай, если чувствуешь себя не совсем здоровым. Насчет же книги — так хоть если б она вышла и в конце марта — не беда.{653} Было бы хорошо. Вчера я видел «Современник», 1-й номер; критики много, и вообще тех статей, где выражается мнение журнала.{654} А литература подгуляла. Вот что мне пришло в голову: как бы завести в «Эпохе» прежний отдел, бывший в старину в журналах, — «Литературной летописи». Тут вовсе даже не надо статей. Тут только перечень всех книг и переводов, явившихся за прошлый месяц, но зато
Выдумал еще великолепную статью на теоретизм и фантастизм теоретиков («Современника»). Она не уйдет, особенно если они нас затронут. Будет не полемика, а дело.{656} С завтрашнего же дня сажусь за статью о Костомарове.{657} Через неделю уведомлю о ходе дела. Ради Бога, отвечай мне и извести меня, как всё идет у вас. Хоть немного напиши, но уведомь.
Кланяйся Эмилии Федоровне, перецелуй детей, Машу и Катю особенно. Коле передай мой поклон непременно.
Здесь оттепель, мокрять. Снег весь сошел.
До свиданья, голубчик.
Николаю Николаичу и кой-кому другим мое почтение. Марья Дмитриевна очень слаба.
83. M. M. Достоевскому{658}
20 марта 1864. Москва
Милый друг Миша, не отвечал на твое письмо (от 14-го), ожидая, пока придут деньги, а получил я их только вчера, 19-го. За деньги очень благодарю; слишком уж надобилось. Пишешь, что через неделю пришлешь еще столько же (то есть 100). Сделай одолжение, пришли. Эти присланные сто рублей только на затычки пошли. Слишком, слишком надобно. Да еще прибавляешь, что и после этих вторых ста рублей,
Слава Богу, я теперь, кажется, совершенно выздоровел. Всё еще на диете (строгой), всё еще с бесчисленными осторожностями, но все-таки болезнь прошла, и то хорошо. А какие муки я вынес. Теперь только нервы сильнейшим образом расстроены. Боюсь припадка: когда ж ему и быть, если не теперь?
Марья Дмитриевна очень слаба: вряд ли проживет до Пасхи. Алекс<андр> Павлов<ич> прямо сказал мне, что ни за один день не ручается. У нас теперь живет Варвара Дмитриевна. Если б не она, то не знаю, что <бы> и было с нами. Она слишком помогла всем нам своим присутствием и уходом за Марьей Дмитриевной. Вот всё, что могу сообщить о себе. Ни у кого я не был, по причине болезни. Вчера видел на улице Плещеева. Очень он мне обрадовался, полагал, что я в Петербурге. Сообщил кой-что о московских, то есть что вечера у Аксакова, по случаю смерти его сестры, прекратились,{659} и т. д. и т. д.
Сел за работу, за повесть. Стараюсь ее с плеч долой как можно скорей, а вместе с тем чтоб и получше вышла. Гораздо трудней ее писать, чем я думал. А между тем непременно надо, чтоб она была хороша,
Главная забота моя, кроме повести, успеть еще написать в мартовскую же книгу критическую статью.{661} Но все статьи, которые теперь у меня в виду (и которые слишком кстати и журналу и его направлению), — длинные. Что будешь делать? Самое лучшее, делать, не оглядываясь, успею иль нет? Так я и хочу делать.
Но то, что я лично не с вами, — страшно волнует меня. Ежедневно имеется какая-нибудь мысль — поговорить и сообщить. Но вот сиди здесь один. А к вам покамест совершенно нельзя, да и сам теперь ни за что не поеду.
«Записки актера Щепкина» — книга, вышедшая в этом году, конечно, тебе известна. Если не читал — возьми немедленно и прочти; любопытно. Но вот в чем дело (говорю на случай). Ради Бога, не поручай эту книгу разбирать
Известие о Разине меня как обухом по лбу хватило.{663} Ну, что же теперь делать?
Здесь есть некто Чаев. С славянофилами не согласен, но очень ими любим. Человек в высшей степени порядочный. Встречал его у Аксакова и у Ламовского. Он очень занимается историей русской. К удовольствию моему, я увидел, что мы совершенно согласны во взгляде на русскую историю. Слышал я и прежде, что он пишет драматические хроники в стихах из русской истории («Князь Александр Тверской»). Плещеев хвалил очень стихи.
Теперь в «Дне» (№ 11-й) объявлено о публичном чтении хроник Чаева с похвалою.{665} Я поручил Плещееву предложить ему напечатать в «Эпохе». Хорошо ли я сделал?{666}
84. M. M. Достоевскому{667}
26 марта 1864. Москва
Любезный брат, у Черенина я достал 3-го дня «Эпоху», которую он неизвестно как получил так скоро, и 1½ дни читал я ее и пересматривал. Вот мое впечатление: издание могло бы быть понаряднее, опечатки бесчисленные, до
Пожалуюсь и за мою статью: опечатки ужасные и уж лучше было совсем не печатать предпоследней главы (самой главной, где самая-то мысль и высказывается), чем печатать так, как оно есть, то есть с надерганными фразами и противуреча самой себе. Но что ж делать! Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал
Если не эффект, то любопытство номер произведет наверно. А это хорошо. Вообще же номер — очень порядочный, взяв в соображение время. Насчет же разнообразия я даже и не ожидал, что будет такое. Одно жаль, что никак не разберешь, какого мы направления и что именно мы хотим говорить.{680} Прошу тебя, голубчик Миша, отвечай мне как можно скорей и подробнее о том, что сказали про журнал. Здесь еще публика не получала, и потому ничьего мнения еще не слыхал.
Марья Дмитриевна до того слаба, что Алек<сандр> Пав<лович> не отвечает уже ни за один день. Долее 2-х недель она
Не слыхал ли чего о Паше? Кроме одного письма — ничего не написал, а я велел каждую неделю. Что с ним делается, как он живет? Ради Бога, урвись как-нибудь или поговорить с ним, или пошли к нему на квартиру, что там делается? Это негодяй какой-то!
Вот что еще, брат: он, пожалуй, будет еще потом меня упрекать за то, что я его не выписал в Москву, чтоб проститься с матерью. Но Марья Дмитриевна положительно не хочет его видеть и сама тогда прогнала из Москвы. Ее мысли не изменились и теперь. Она не хочет его видеть. Чахоточную и обвинять нельзя в ее расположении духа. Она сказала, что позовет его, когда почувствует, что умирает, чтоб благословить. Но она может умереть нынче вечером, а между тем сегодня же утром рассчитывала, как будет летом жить на даче и как через три года переедет в Таганрог или в Астрахань. Напомнить же ей о Паше невозможно. Она ужасно мнительна, сейчас испугается и скажет: «Значит, я очень слаба и умираю». Чего же мучить ее в последние, может быть, часы ее жизни? И потому я не могу напомнить о Паше. Хотелось бы мне, чтоб он знал это, если можешь, вырази это ему как-нибудь, но не пугай тоже очень (хотя его, кажется, не испугаешь).
Еще одна важная очень просьба: как умрет Марья Дмитриевна, я тотчас же пришлю телеграмму к тебе, чтоб ты немедленно отправил Пашу, непременно в тот же день, в Москву. Невозможно, чтоб он и на похоронах не присутствовал. Платье у него всё цветное, и потому очень надо,
NB. Да когда будешь отправлять Пашу, то в толчки гони его ехать, а то он, пожалуй, выдумает какую-нибудь отговорку и отложит до завтра. Приставь к нему в тот день для наблюдений кого-нибудь. Ради Бога.
Пишешь, что отправил в понедельник деньги, — еще не получал.
Я всё не совсем здоров, то есть не прежнею болезнию, а остатками, то есть, главное, слабостью. Устаю ужасно, а отчего бы, кажется?
Прощай, голубчик, письмо невеселое, будь здоров. Обнимаю тебя и всех твоих.
85. M. M. Достоевскому
5 апреля 1864. Москва
Друг мой Миша!
Напишу тебе два слова.
Повесть моя, если б только силы, да досуг, да
Напиши мне тоже: есть ли у тебя что-нибудь в отделе повестей на март кроме моей и что именно?
Мое соображение такое: можно явиться и без известных имен в этом отделе. Об моей повести можно уведомить (я думаю, совершенно не надо), что напечатается в апрельской книжке. Наконец, хочется хорошенько написать и не комкать как-нибудь, а главное, что я, хоть бы, может быть, и мог окончить, но ни сил (физических), ни обстоятельств благоприятных к тому не имею.
И потому я решил так.
До получения от тебя ответа буду
Если ж напишешь, что нельзя обойтись, — буду писать повесть. Впрочем, по числу, тобой означенному для срока присылки, сам решу, что возможно, что невозможно, и только в случае совершенной невозможности оставлю повесть.
Я сознаю, брат, что теперь я тебе плохой помощник. Наверстаю потом. Теперь же положение мое до того тяжелое, что
А между прочим, только на тебя и надежда. Брат, деньги у меня текут как вода. Поверь, что расходы огромные. На себя копейки не трачу, летних калош не соберусь купить, в зимних хожу. Не могу существовать без денег. Поддержи же меня теперь, в слишком эксцентрическом положении, и поверь, что скоро заработаю.
Читал на публичном чтении.{683} Читал и Островский, который, хоть и приветливо, но как бы с
Видел Чаева. Он спрашивал меня, какой был твой ответ насчет его драмы «Александр Тверской»? Напиши, пожалуйста. (Стихи хороши. Драмы же я сам еще не читал, а о рекомендации в «Дне» я писал тебе.)
Прощай, обнимаю тебя, ослабел ужасно и едва пером вожу. Теперь 12 часов, а к ночи я делаюсь ужасно слаб и не работаю (что очень худо; прежде
Прочел половину «Загадочных натур». По-моему, ничего необыкновенного. Натуры
Ты скажешь, может быть, чтоб я присылал по частям повесть. Но ведь мне, главное-то, нужно крайний срок знать и повесть поспешностью не испортить.
Пожалуйста, не церемонься и меня не жалей. Мне ведь всё равно что ни писать, только бы кончить. Хотелось бы только повесть кончить получше.
86. M. M. Достоевскому
13–14 апреля 1864. Москва
Милый друг мой Миша,
Сегодня получил твои два письма: одно с деньгами 100 руб. и с припиской в две строки, за что (то есть за письмо и за приписку) благодарю тебя от всего сердца; а другое письмо, от 10 апреля, на которое спешу отвечать. Я уже писал тебе о моей повести в двух письмах. Что она не готова и что я оставил тебя в самое критическое время (время первых книг журнала) без повести и без статей,{684} — я сам слишком мучительно знаю, друг мой милый. Но что же делать, всё это внешний фатализм; всё это не от меня зависело. По году жизни бы отдал за каждую книгу журнала, только бы этого не было. Я в положении ужаснейшем, нервном, больном нравственно и только тащу с тебя деньги, потому что траты мои не уменьшаются, а увеличиваются. Всё это меня мучит, мучит, и я не знаю, чем это кончится. Но о деле: что я писал о повести, то и теперь пишу: повесть растягивается; очень может быть, что выйдет эффектно; работаю я изо всех сил, но медленно подвигаюсь, потому что всё время мое поневоле другим занято. Повесть разделяется на 3 главы, из коих каждая не менее 1½ печат<ных> листов. 2-я глава находится в хаосе, 3-я еще не начиналась, а 1-я обделывается. В 1-й главе может быть листа 1½, может быть обделана вся дней через 5. Неужели ее печатать отдельно? Над ней насмеются, тем более что без остальных 2-х (главных) она теряет весь свой сок. Ты понимаешь, что такое
Кстати: достань для марта, если возможно, статью у Горского, с бойким заглавием.{688} Вот такие-то статьи и читаются публикой. Я видел, как в Москве эту статью стар и мал читали и об ней говорили. Это ясно, это понятно. Это и заманчиво. Статью же Тургенева всё, что называется массой, не хвалит, а таких людей как песку морского.{689} «Загадочных натур» тоже побольше.{690} Обещай, что в будущем номере
О Чаеве я тебе писал уже раз и всё ждал ответа. Написал с полстраницы; помню это, как то, что я живу. Ты верно проглядел, или письмо затерялось. О драме этой я лично не имею понятия. Читал он ее здесь на всех литературных чтениях. Аксаков в газете «День» хвалил стихи. Чаев — человек образованный и смыслит русскую историю. Островский сказал, что драматизма нет, но что это
2) Теперь о Страхове: как бы он отлично сделал, если б еще прежде хоть две строчечки писнул мне об этом деле. Уезжая, я с ним говорил, что по первому требованию Боборыкина — деньги у тебя готовы. Но вот у тебя и требуют. Я ужасно бы желал знать, как это у них там происходило. Тут не простое любопытство, а честь. Не хотел бы я, чтоб Боборыкину представлялось, что я
И потому я ужасно бы желал знать подробности, то есть каким образом и
Я бы и без задержки мог написать Боборыкину. Но, во-1-х (я уже упомянул это выше), обстоятельств теперешних, может быть очень щекотливых, не знаю, а во-2-х) не знаю, как посмотрит на это Николай Николаич, который в этом деле был посредником. Одним словом, эта история запутанная.
Да вот еще кстати: пусть не винит меня Николай Николаевич, что я сам ему не пишу. Если б он всё знал, как я здесь живу, то он понял бы, что я до сих пор не успел собраться написать ему об этом деле. Да и теперь у меня столько на шее дел, что дело с Боборыкиным совсем и на ум не просилось. Николаю Николаевичу я хотел было писать по прочтении его статьи в «Эпохе».{694} И наверно бы позабыл написать о Боборыкине, если б написалось письмо к Ник<олаю> Николаевичу.
Прощай, брат. Обнимаю тебя, будь здоров и бодр,
Вторник, 14 апреля. Вчера, в 2 часа ночи, кончил это письмо. Потом Марье Дмитриевне стало очень худо. Она потребовала священника. Я пошел к Александру Павловичу и послал за священником. Всю ночь сидели, в 4 часа причащали. В 8 часов утра я лег отдохнуть, в 10 меня разбудили, Марье Дм<итриев>не в эту минуту легче.
Из денег 100 р., присланных тобою, ко 2-му дню праздника ни гроша не остается. Вот моя жизнь.
Надеюсь, друг милый, что о Боборыкине я написал удачно. Ник<олай> Николаич, может быть, прочтя это, и повременит. Я, впрочем, писал правду. Иначе я бы и сам не мог решить вопроса. Но я-то, я-то, который в такое время только тяну с тебя деньги. Никогда я не переживал времени более мучительного.
Повесть Аполлинарии посылаю отдельно. Обрати внимание. Печатать очень можно.{695}
87. А. М. Достоевскому
29 июля 1864. Петербург
Любезнейший брат Андрей Михайлович,
Спешу удовлетворить твою просьбу, хотя времени ни капли. Все дела брата легли естественно на меня, и я, вот уже скоро три недели, ног под собой не слышу.{696} Брат Миша умер от нарыва в печени и от последовавшего при этом излияния желчи в кровь. Вот болезнь. Болен он был давно. Доктора сказали, что года два. Но ведь с больной печенью можно долго ходить, не обращая на нее внимания, особенно если много дела. А дела у него была всегда бездна. Прошлого года запретили журнал.{697} Это его тогда как громом поразило и произвело вдруг такое расстройство во всех его делах, грозило такой грозной катастрофой, что он весь последний год был постоянно в тревоге, в волнении, в опасениях. Трудно это всё тебе объяснить подробно. Вот в нескольких словах: дела его давно еще, вследствие войны{698} и последовавшего затем денежного кризиса и упадка общего кредита, — пошли очень худо. Накопились большие долги. Начали мы издавать журнал, затратили деньги, но без долгов не обошлись. Зато было со второго же года 4000 подписчиков, след<овательно>, 60 000 руб. оборота, и так продолжалось всегда, есть и теперь для «Эпохи». Но долги всё не могли уплатиться. Оставалось их, всего-навсе, старых и новых, — тысяч 20, когда запретили «Время». Подписку брат уже успел истратить, заплатив долги. Но при аккуратной выплате долгов — оставался кредит и необходимые обороты (о которых долго объяснять), при которых можно, без затруднений, довести годовое издание до конца с честию. Вдруг всё рушилось, рушился и кредит с запрещением журнала. Год был трудный, и здоровье брата крепко потерпело. Наконец выхлопотал он право издания «Эпохи». Но издавать пришлось в убыток; ибо всем 4000 подписчиков надо было выдать книгу за 6 рублей, а не за полную подписку (15 рублей).{699} Но брат распорядился хорошо;
Сколько я потерял с ним — не буду говорить тебе. Этот человек любил меня больше всего на свете, даже больше жены и детей, которых он обожал. Вероятно, тебе уже от кого-нибудь известно, что в апреле этого же года я схоронил мою жену в Москве, где она умерла в чахотке. В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли всё в моей жизни. Где теперь найти людей таких? Да и не хочется их и искать. Да и невозможно их найти. Впереди холодная, одинокая старость и падучая болезнь моя.
Все дела семейства брата в большом расстройстве. Дела по редакции (огромные и сложные дела) — всё это я принимаю на себя. Долгов много. У семейства — ни гроша и все несовершеннолетние. Все плачут и тоскуют, особенно Эмилия Федоровна, которая, кроме того, еще боится будущности. Разумеется, я теперь им слуга. Для такого брата, каким он был, я и голову и здоровье отдам.
Дела представляются в следующем положении: журнал имеет 4000 подписчиков. В будущем году будет наверно иметь еще более. Следовательно — это, по крайней мере, 60 000 годового оборота. В два года семейство может уплатить
До свидания, голубчик.
Кстати: ты неоднократно винил нас всех, что тебе ничего не пишут. Брат все последние два года был постоянно в тревоге. Я же жил последний год подле больной в чахотке бедной моей Маши. Нынешним летом я рассчитывал ехать за границу в Италию и в Константинополь и на обратном пути, через Одессу, думал прогостить у тебя три дня в Екатеринославе, хотя бы пришлось сделать крюку.{706}
88. И. С. Тургеневу{707}
20 сентября 1864. Петербург
Любезнейший и многоуважаемый Иван Сергеевич,
Егор Петрович говорил мне, что Вы, во-1-х, хорошо расположены к нашему журналу, а во-2-х, рассказывал мне, что и Вы, и он в Бадене были в некотором недоумении насчет имени Порецкого, объявленного нашим официальным редактором. Из слов Ковалевского я понял (если не ошибаюсь), что если Вы и дали бы нам, может быть, Вашу повесть или роман в «Эпоху» (то есть в будущем, когда напишете), но незнакомое имя Порецкого теперь Вас способно отчасти остановить. Считаю нелишним объяснить Вам всю суть дела. Порецкий наш знакомый (мой и покойного брата) через Майковых лет еще 17 тому назад. Когда-то он составлял «Внутреннее обозрение» в «Отечеств<енных> записках». Этим занимался он и во «Времени» в 61-м году, потом его сменил Разин. Теперь мне объявили, что я официально редактором быть не могу и чтоб я подыскал официального редактора. Порецкий человек тихий, кроткий, довольно образованный и без литературного имени (если уж не колоссальное литературное имя, как, наприм<ер>, Писемский, то уж лучше пусть совсем без имени; для журнала выгоднее), но главное: статский советник. Я и представил его как редактора, и так как он совершенно подходил к условиям, то его и утвердили. Он помогает в редакции и даже стал писать «Внутреннее обозрение», но издаем мы все, прежние сотрудники, а главное, я. И дело идет, кажется, недурно, и средства у нас теперь есть.
Но вот что: на публику все эти перемены имеют тоже чрезвычайное влияние. Теперь, именно теперь, нам надо показать, что нас не чуждаются прежние капитальные сотрудники, а если Вы будете участвовать в журнале, то публика поймет наконец, что журнал на очень хорошей дороге. И потому не стану от Вас скрывать, сколько будет значить для нас Ваше участие. Напишите мне, Иван Сергеевич, очень Вас прошу об этом, можете ли Вы нам обещать первую Вашу повесть или роман?{708} Подписчиков у нас довольно. По беспристрастию, по честности литературной (то есть не кривим душой) и по критическому отделу наш журнал будет стоять первым. «Современник» страшно падает, а «Русский вестник» обратился в сборник. Не хвалюсь, впрочем. Одним словом, что будет, то будет, а мы постараемся.
Мы немного запоздали. Смерть брата остановила на два месяца издание, и хоть и все опоздали, но мы больше всех. Но догоним. Я перенес дело в другую типографию, и работаем усиленно. Хочется январскую книгу 65-го года издать раньше всех.{709} До сих пор я не мог ни одной строки написать сам. Работаю день и ночь и уже имел два припадка падучей. Все дела на мне, а главное —
Повторю Вам еще: Ваше участие для нас слишком много значит. Если нас поддержите — не раскаетесь. Конечно, всякий свое хвалит; но ведь это лучше, чем если б я смотрел на свое теперешнее занятие скептически. Как бы я желал, чтоб Вы получали наш журнал.{710}
Островский только что прислал теплое письмо. Обещает непременно в течение года две комедии (а у меня есть статья в этом номере об Островском, хоть и хвалебная, но слишком уж, может быть, беспристрастная.{711} Он ее и не видал еще. Но не хочу и думать, чтоб она произвела на него какое-нибудь враждебное журналу влияние).
До свидания. Крепко жму Вашу руку и пребываю Ваш весь
89. А. В. Корвин-Круковской
14 декабря 1864. Петербург
Милостивая государыня Анна Сергеевна,
Я Вам пишу:
Посылаю Вам 181 руб. (сто восемьдесят один рубль) за Вашу повесть «Послушник», которая напечата<на> в «Эпохе», в 9-м (сентябрьском) №, под названием «Михаил». Название «Послушник» было не то чтоб запрещено, а забраковано духовной цензурой. Эту повесть дух<овная> ценз<ура> первоначально запрещала, и потому я должен был согласиться на многие вымарки и исправления. Некоторые из этих исправлений и по моему личному убеждению — были нужны.
(Н<а>п<ример>, все чувства Михаила по поводу монастыря и монахов по возвращении из Москвы и перед отъездом в Москву были вымараны, а по-моему, и хорошо, потому что упоминать о них лишнее. Кто не поймет их и без разжевывания? От этого сокращения повесть становится короче, сжатее и нисколько не темнее. Всё ясно. При этом прибавлю, что величайшее умение писателя — это уметь вычеркивать. Кто умеет и кто в силах
Повесть Ваша («Михаил») всем близким к редакции людям и постоянным нашим сотрудникам — очень понравилась. Один из них (Страхов, он же пишет «Заметки летописца»), мнению которого я более всех доверяю, — находит у Вас
Вам не только можно, но и
Да еще надобно верить. Без этого
Идеал Ваш проглянул недурно,
Вы мне не ответили на последнее письмо (несколько строк) при отсылке Вам денег за повесть «Сон». И я до сих пор не знаю, получили ли Вы их или нет?
И потому, сделайте одолжение, напишите хоть два слова, что получили деньги за «Михаила» (которые теперь посылаю). За «Михаила» я рассчитал по 50 руб. с листа.
Искренно преданный Вам
14 декабря/64.
Извините, что я опоздал выслать Вам деньги за «Михаила»
90. И. С. Тургеневу{714}
13 февраля 1865. Петербург
Многоуважаемый Иван Сергеевич,
П. В. Анненков передал мне еще неделю тому назад, чтоб я выслал Вам братнин долг за «Призраки», триста рублей. Об этом долге я и понятия не имел. Вероятно, брат мне говорил о нем тогда же, но так как память у меня очень слабая, то я, разумеется, забыл; да и прямо это меня тогда не касалось. И жаль мне очень, что я не знал об этом долге еще летом: тогда у меня было много денег, и я наверно тотчас бы Вам, без Вашего требования, его выслал.
Боюсь, что теперь очень запоздал. Но в эти 8 дней выходила книга (январская), да к тому же я едва на ногах стоял больной, а между тем так как в
В последнее время, с 28 ноября, когда вышла наша сентябрьская книга, по 12 января (выход январской),{715} я, в 75 дней, выдал 5 номеров, в каждом номере средним числом 35 листов. Можете представить, каких хлопот это стоило, и это одно уже Вам даст понятие, во что я теперь обратился? Сам не знаю: я какая-то машина.
Теперь буду иметь время не 2 недели, а уже месяц на издание книги. Надеюсь сделать журнал по возможности интересным. Долгов много: очень трудно будет, но выдержу год, и к следующему году станем твердо на ноги.
Вы писали мне, что удивляетесь моей смелости в наше время начинать журнал.{716} Наше время можно характеризовать словами: что в нем, особенно в литературе, нет никакого мнения; все мнения допускаются, всё живет одно с другим рядом; общего мнения, общей веры нету. Кому есть что сказать и кто (думает по крайней мере) что знает, во что верить, тому грех, по-моему, не говорить. Насчет же смелости — отчего не сметь, когда все говорят всё, что им вздумается, когда самое дикое мнение имеет право гражданства? Впрочем, что говорить об этом. Вот приезжайте-ка да поприсмотритесь на месте к нашей литературе — сами увидите.
В последнее время было, впрочем, несколько литературных явлений, несколько замечательных.
3-го дня вышел 1-й номер «Современника» с «Воеводой (Сон на Волге)» Островского. Не знаю, что такое; еще не читал, за корректурами сидел; одни говорят, что это лучшее, что написал Островский, другие не знают, что сказать.
Посылаю Вам при этом через контору Гинцбурга перевод в 300 руб.
Анненков говорил, что Вы нескоро к нам приедете. Правда ли это?{717}
Кстати: удивляюсь, почему Вы считаете, что рассказ Ваш «Собака» (которого я не читал) так маловажен, что выйти с ним теперь значит повредить себе в литературе.{718} Странно мне это, Иван Сергеевич! Разве Вы можете повредить себе, хотя бы и маловажным рассказом?{719} Ну что ж из того, что явится Ваш маленький рассказ прежде большой поэмы? Кто ж не писал маленьких рассказов?
До свиданья.
Вам наипреданнейший
91. А. Е. Врангелю{720}
31 марта — 14 апреля 1865. Петербург
Милый, добрый друг мой Александр Егорович, я понимаю, что Вы должны были очень удивиться и, конечно, судя по чувствам Вашим ко мне, оскорбиться моим молчанием в ответ на оба Ваши задушевные, добрейшие письма. Не удивляйтесь и не оскорбляйтесь. Я Вам тотчас же хотел тогда ответить, и
Вы знаете, вероятно, что брат затеял четыре года назад журнал. Я ему сотрудничал.{723} Всё шло прекрасно. Мой «Мертвый дом» сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию.{724} У брата были огромные долги при начале журнала, и те стали оплачиваться, — как вдруг в 63-м году, в мае, журнал был запрещен за одну самую горячую и патриотическую статью, которую ошибкой приняли за самую возмутительную против правительственных действий и общественного тогдашнего настроения. Правда, и писатель был отчасти виноват (один из наших ближайших сотрудников), слишком перетонил, и его поняли обратно. Дело скоро поняли как надо, но уж журнал был запрещен.{725} С этой минуты дела брата приняли крайнее расстройство, кредит его пропал, долги обнаружились, а заплатить было нечем. Брат выхлопотал себе позволение продолжать журнал под новым названием «Эпоха». Позволение вышло только в конце февраля 64-го.{726} 1-й номер не мог появиться раньше 20-го марта. Журнал, значит, опоздал, подписка уже повсеместно кончилась, потому что публика подписывается на все журналы по старой привычке только в 3 месяца, в декабре, январе и феврале. Надо было удовлетворить прежних подписчиков, которые не получили расчету при прекращении «Времени». Им объявлено было, чтоб они досылали по шести рублей за «Эпоху» 1864-го года. Так как новых подписчиков почти не было, а были всё старые, досылавшие по шести рублей, то, стало быть, брат должен был издавать журнал себе в убыток. Это окончательно его расстроило и доконало. Он начал делать долги, здоровье же его стало расстроиваться. Меня подле него в это время не было. Я был в Москве подле умиравшей жены моей. Да, Александр Егорович, да, мой бесценный друг, Вы пишете и соболезнуете о моей роковой потере, о смерти моего ангела брата Миши, а не знаете, до какой степени судьба меня задавила! Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от ее постели всю зиму 64-го года, и 16-го апреля прошлого года она скончалась,{727} в полной памяти, и, прощаясь, вспоминая всех, кому хотела в последний раз от себя поклониться, вспомнила и об Вас. Передаю Вам ее поклон, старый, добрый друг мой.
Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Всё расскажу Вам при свидании, — теперь же скажу только то, что, несмотря на то что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру), мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла — я хоть мучился, видя (весь год), как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею, — но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею. И вот уж год, а чувство всё то же, не уменьшается… Бросился я, схоронив ее, в Петербург, к брату, — он один у меня оставался, но через три месяца умер и он, прохворав всего месяц и слегка, так что кризис, перешедший в смерть, случился почти неожиданно, в три дня.{728}
И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было всё, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, всё чуждое, всё новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально — мне не для чего оставалось жить. Новые связи делать, новую жизнь выдумывать! Мне противна была даже и мысль об этом. Я тут
Девять дней прошло с тех пор, как я начал к Вам письмо, и
Продолжаю прежнее.
После брата осталось всего триста рублей, и на эти деньги его и похоронили. Кроме того, до двадцати пяти тысяч долгу, из которых десять тысяч долгу отдаленного, который не мог обеспокоить его семейство, но пятнадцать тысяч по векселям, требовавшим уплаты. Вы спросите: какими же средствами мог бы он додать шесть книг журнала за остальную половину года (он умер в июле 64 года)? Но у него был чрезвычайный и огромный кредит; сверх того, он вполне мог занять, и заем уже был в ходу.{729} Но он умер, и весь кредит журнала рушился. Ни копейки денег, чтоб издавать его, а додать надо было шесть книг, что стоило 18 000 руб. minimum, да, сверх того, удовлетворить кредиторов, на что надо было 15 000, — итого надо было 33 000, чтоб кончить год и добиться до новой подписки журнала. Семейство его осталось буквально без всяких средств, — хоть ступай по миру. Я у них остался единой надеждой, и они все — и вдова, и дети, сбились в кучу около меня, ожидая от меня спасения. Брата моего я любил бесконечно; мог ли я их оставить? Предстояло две дороги: 1) прекратить журнал, предоставить журнал (так как журнал все-таки именье и чего-нибудь стоит) кредиторам вместе с мебелью и с домашним хламом и взять семейство к себе. Затем работать, литературствовать, писать романы и содержать вдову и сирот брата; 2-й случай) достать денег и продолжать издание во что бы ни стало. Как жаль, что я не решился на первое! Кредиторы, конечно, не получили бы и 20 на сто. Но семейство, отказавшись от наследства, по закону не обязано было бы ничего и платить. Я же во все эти пять лет, работая у брата и в журналах, зарабатывал от восьми до десяти тысяч в год. Следственно, мог бы прокормить и их и себя, конечно работая с утра до ночи всю жизнь. Но я предпочел второе, то есть продолжать издание журнала. Не я, впрочем, один предпочел это. Все друзья мои и прежние сотрудники были того же мнения.
Опять перерыв был. Если б только Вы могли знать, Александр Егорович, в каких ужасных и давящих меня занятиях проходит всё мое время!
Продолжаю прежнее.
К тому же надо было отдать долги брата: я не хотел, чтоб на его имя легла дурная память. Средство было: дойти до годовой подписки, оплатить часть долгу, стараться, чтоб журнал был год от году лучше, и года через три-четыре, заплатив долги, сдать кому-нибудь журнал, обеспечив семейство брата. Тогда бы я отдохнул, тогда бы я опять стал писать то, что давно хочется высказать. Я решился. Поехал в Москву, выпросил у старой и богатой моей тетки 10 000, которые она назначала на мою долю в своем завещании, и, воротившись в Петербург, стал додавать журнал. Но дело было уже сильно испорчено: требовалось выпросить разрешение цензурное издавать журнал. Дело протянули так, что только в конце августа могла появиться июльская книга журнала. Подписчики, которым ни до чего нет дела, стали негодовать. Имени моего не позволила мне цензура поставить на журнале, ни как редактора, ни как издателя. Надобно было решиться на меры энергические. Я стал печатать разом в трех типографиях, не жалел денег, не жалел здоровья и сил. Редактором был один я, читал корректуры, возился с авторами, с цензурой, поправлял статьи, доставал деньги, просиживал до шести часов утра и спал по 5 часов в сутки и хоть ввел в журнале порядок, но уже было поздно. Верите ли: 28 ноября вышла сентябрьская книга, а 13 февраля генварская книга 1865-го года, значит, по 16 дней на книгу и каждая книга в 35 листов. Чего же это мне стоило! Но главное, при всей этой каторжной черной работе я сам не мог написать и напечатать в журнале ни строчки своего. Моего имени публика не встречала, и даже в Петербурге, не только в провинции, не знали, что я редактирую журнал.
И вдруг последовал у нас всеобщий журнальный кризис. Во всех журналах разом подписка не состоялась. «Современник», имевший постоянно 5000 подписчиков, очутился с 2300. Все остальные журналы упали. У нас осталось только 1300 подписчиков.
Много причин этого журнального нашего, по всей России, кризиса. Главное, они ясны, хотя и сложны. Но об нем после. Посудите, каково положение наше. Каково, главное, мое положение! Чтоб старые братнины долги не беспокоили хода дела, я перевел их тысяч на десять на себя. Я рассчитывал, что если б журнал имел в этом году, при несчастье, хотя бы только 2500 подп<исчиков> вместо прежних четырех, то и тут всё бы уладилось. По крайней мере, свои долги расплатили бы. Я рассчитывал верно: никогда еще не бывало с самого начала нашего журнализма, с тридцатых годов, чтоб число подписчиков убавилось в один год более чем на 25 процентов. И вдруг почти у всех убавилось наполовину, а у нас на 75 процентов. Приписывать худому ведению дела я не могу. Ведь и «Время» я начал, а не брат, я его направлял и я редактировал. Одним словом, с нами случилось то же самое, как если бы у владельца или купца сгорел бы дом или его фабрика и он из достаточного человека обратился бы в банкрута.
При начале подписки долги, преимущественно еще покойного брата, потребовали уплаты. Мы платили из подписных денег, рассчитывая, что за уплатою все-таки останется чем издавать журнал, но подписка пресеклась, и, выдав два номера журнала, мы остались без ничего.
В этакое-то время и застали меня Ваши письма. Я ездил в Москву доставать денег, искал компаньона в журнал на самых выгодных условиях, но кроме журнального кризиса у нас в России денежный кризис. Теперь мы не можем, за неимением денег, издавать журнал далее и должны объявить временное банкротство,{730} а на мне, кроме того, до 10 000 вексельного долгу и 5000 на честное слово.
Из них три тысячи надо заплатить во что бы то ни стало. Кроме того, 2000 нужно для того, чтоб выкупить право на издание моих сочинений, которые в закладе, и приступить к их изданию самому. Книгопродавцы дают мне за это право 5000 руб. Но мне это невыгодно. Если я буду издавать их сам — будет выгоднее. Теперь, чтоб заплатить долги, хочу издавать новый роман мой выпусками,{731} как делается в Англии. Кроме того, хочу издавать «Мертвый дом» тоже выпусками и с иллюстрацией, роскошным изданием,{732} и, наконец, в будущем году, полное собрание моих сочинений.{733} Всё это, надеюсь, даст тысяч пятнадцать — но какова каторжная работа.
О друг мой, я охотно бы пошел опять в каторгу на столько же лет, чтоб только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным. Теперь опять начну писать роман из-под палки, то есть из нужды, наскоро. Он выйдет эффектен, но того ли мне надобно! Работа из нужды, из денег задавила и съела меня.
И все-таки для начала мне нужно теперь хоть три тысячи. Бьюсь по всем углам, чтоб их достать, — иначе погибну. Чувствую, что только случай может спасти меня. Из всего запаса моих сил и энергии осталось у меня в душе что-то тревожное и смутное, что-то близкое к отчаянью. Тревога, горечь, самая холодная суетня, самое ненормальное для меня состояние и, вдобавок, один, — прежних и прежнего, сорокалетнего, нет уже при мне. А между тем всё мне кажется, что я только что собираюсь жить. Смешно, не правда ли? Кошечья живучесть.
Описал я Вам всё и вижу, что главного — моей духовной, сердечной жизни я не высказал и даже понятия о ней не дал. Так будет и всегда, пока мы в письмах. Я письма не умею писать и
И как кстати Вы теперь отозвались мне.
Благодарю Вас за фотографии Вашего семейства. Я долго рассматривал карточки, вглядывался и угадывал.
За границей я был два раза — летом 62 и 63 года. Каждый раз ездил на три месяца, был в Германии (почти во всей), в Швейцарии, Франции и в Италии (тоже во всей). Здоровье мое за границей, в оба раза, воскресало с быстротой удивительной. Я положил ездить каждый год на три месяца, тем более что это ничего не значит в денежном отношении, при дороговизне нашей здешней жизни. Ездить же я хотел для поправки здоровья, чтоб отдыхать, поправляться и тем удобнее работать остальные 9 месяцев года в России. Но в прошлом году смерть брата заставила меня остаться, а нынешние долги и занятия доконают меня здесь окончательно. А как бы хотелось хоть на месяц съездить проветрить голову, освежиться, воскреснуть. К Вам бы заехал непременно. И кто знает, может быть, это и случится. Издание «Мертвого дома» может идти без меня, а за границей я постоянно пишу, потому что там времени и спокойствия больше, чем здесь, особенно если жить на одном месте. К Вам бы заехал непременно.
Карточку пришлю непременно, если скоро ответите, не сердясь за долгое молчание. Да и за что же, Боже мой, сердиться, разве я виноват!
Я живу один, при мне Паша — мой пасынок. Ему уже семнадцатый год, учится, Вас очень помнит и Вам кланяется.
А многое бы я Вам порассказал, если б мы свиделись.
Прощайте, добрый друг мой, обнимаю Вас от всей души, горячо. Будьте счастливы. Теперь буду аккуратно отвечать. Пишите скорей.
Боюсь, застанет ли Вас письмо это в Копенгагене. Ваш весь прежний и всегдашний
92. Н. П. Сусловой
19 апреля 1865. Петербург
Любезнейшая и уважаемая мною Надежда Прокофьевна,
Прилагаю к этому письму к Вам письмо мое к Аполлинарии, или, вернее, копию с письма моего к Аполлинарии, посланного ей с этой же почтой в Монпелье. Так как Вы пишете, что она очень скоро, может быть, приедет к Вам в Цюрих, то и письмо мое к ней в Монпелье, пожалуй, придет туда уже, когда ее там не будет. А так как мне непременно надо, чтобы она это письмо мое получила, то и прошу Вас передать ей эту копию при свидании. Прошу еще Вас прочесть это письмо самой. Из него Вы ясно увидите разъяснение всех вопросов, которые Вы мне задаете в Вашем письме, то есть «люблю ли я лакомиться чужими страданиями и слезами» и проч. А также разъяснение насчет цинизма и грязи.
Прибавлю, собственно для Вас, еще то, что Вы, кажется, не первый год меня знаете, что я в каждую тяжелую минуту к Вам приезжал отдохнуть душой, а в последнее время исключительно только к Вам одной и приходил, когда уж очень, бывало, наболит в сердце. Вы видели меня в самые искренние мои мгновения, а потому сами можете судить: люблю ли я питаться чужими страданиями, груб ли я (внутренно), жесток ли я?
Аполлинария — больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей
Я многое бы мог написать про Рим, про наше житье с ней в Турине, в Неаполе, да зачем, к чему? к тому же я Вам многое передавал в разговорах с Вами.
Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не
Мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она нигде не найдет себе друга и счастья. Кто требует от другого всего, а сам избавляет себя от всех обязанностей, тот никогда не найдет счастья.{734}
Может быть, письмо мое к ней, на которое она жалуется, написано раздражительно. Но оно не грубо. Она в нем считает грубостью то, что я осмелился говорить ей наперекор, осмелился выказать, как мне больно. Она меня третировала всегда свысока. Она обиделась тем, что и я захотел наконец заговорить, пожаловаться, противоречить ей. Она не допускает равенства в отношениях наших. В отношениях со мной в ней вовсе нет человечности. Ведь она знает, что я люблю ее до сих пор. Зачем же она меня мучает? Не люби, но и не мучай. Тоже много было в том письме сказанного в шутку. Сказанное в шутку она читает как серьезное с досады, и выходит как бы грубость.
Но довольно об этом. Не вините хоть Вы меня. Я Вас высоко ценю, Вы редкое существо из встреченных мною в жизни, я не хочу потерять Вашего сердца.{735} Я высоко ценю Ваш взгляд на меня и Вашу память обо мне. Я Вам потому
Вы в Цюрихе и надолго,{736} пишет Ваша сестра. Слушайте (если можете и хотите): где бы Вы ни были, черкните мне изредка хоть два слова о себе, уведомляйте меня. Я не требую, чтобы Вы утомляли себя, писали часто. Мне хочется только, чтобы Вы иногда вспомнили обо мне. О Вас же мне в высшей степени будет всегда интересно слышать.
Опять хочу повторить Вам свой всегдашний совет и пожелание: не закупоривайте себя в исключительность, отдайтесь природе, отдайтесь внешнему миру и внешним вещам хоть немножко.
Положение мое ужасающее. Как его улажу, не знаю.{737} Из письма к Аполлинарии кой-что увидите.
Адрес мой покамест тот же.{738} Если напишете мне вскорости, отвечу Вам и приготовлю к тому времени адрес
До свидания: когда-то? Прощайте. Будьте счастливы, будьте счастливы всю Вашу жизнь. Крепко жму Вам руку и очень желаю с Вами хоть когда-нибудь встретиться. Что-то мы тогда будем оба? А Вы мне всегда будете очень памятны.
P. S. У Вас теперь юность, молодость, начало жизни — экое счастье! Не потеряйте жизни, берегите душу, верьте в правду. Но
А я — я кончаю жизнь, я это чувствую. Всё равно, — Вы мне как молодое, новое дороги, кроме того что я люблю Вас как самую любимую сестру.
93. А. А. Краевскому{739}
8 июня 1865. Петербург
Милостивый государь Андрей Александрович,
Сообразив наш давешний, весьма краткий разговор, считаю нелишним изложить Вам письменно всю мою просьбу, для точности и вообще для избежания каких-либо недоумений.
Просьба моя имеет два вида.
1) Я прошу 3000 руб. теперь же, вперед за роман, который обязуюсь
2) На случай моей смерти или на случай недоставления в срок рукописи романа в редакцию «От<ечественных> записок» представляю в заклад полное и всегдашнее право наиздание
NB. Роман мой называется «Пьяненькие» и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. и проч.{741} Листов будет не менее
3) Если бы моя работа не понравилась редакторам «От<ечественных> записок» (или цена показалась бы высока), то они имеют право возвратить ее мне обратно и удержать заклад до тех пор, пока я не выплачу 3000 руб. (с 10-ю процент<ами>). Срок внесения денег в таком случае полагается до 1-го января 66-го года. Предоставляется, сверх того, по контракту право на получение издателю «От<ечественных> записок» гонорария за все те статьи, которые я где-либо и когда-либо напечатаю, вплоть до уплаты 3000 руб. с процентами.
4) Я не имею права самовольно взять мою работу назад или не доставить ее в редакцию «От<ечественных> записок», если б даже и представил 3000 р. с процентами, то есть редакция «От<ечественных> записок» всегда имеет право потребовать с меня работой, сама же имеет полное право, без моего согласия, потребовать назад деньги и возвратить мне рукопись.
Другой вид просьбы.
Я прошу 1500 руб. Обязуюсь формально доставить роман к вышеозначенному сроку. Но прошу только избавить меня от обязанности давать заклад. Прочие же условия могут быть сохранены, как выше сказано.
Позвольте сделать еще одно замечание.
Если только возможна выдача мне разом такой значительной суммы как 3000, то убедительно прошу Вас обратить внимание на то, что такое разрешение всего дела было бы наиболее для меня желательно и, сверх того, удовлетворительно для обеих сторон. За право издания всех сочинений моих,
Покорный слуга Ваш
94. И. С. Тургеневу
3 (15) августа 1865. Висбаден
Добрейший и многоуважаемый Иван Сергеевич, когда я Вас, с месяц тому назад, встретил в Петербурге, я продавал мои сочинения за что дадут, потому что меня сажали в долговое за журнальные долги, которые я имел глупость перевесть на себя.{744} Купил мои сочинения (право издания в два столбца) Стелловский за три тысячи, из коих часть векселями. Из этих трех тысяч я удовлетворил кое-как на минуту кредиторов и остальное роздал, кому обязан был дать, и затем поехал за границу, чтобы хоть каплю здоровьем поправиться и что-нибудь написать. Денег оставил я себе на заграницу всего 175 руб. сереб<ром> из всех трех тысяч, а больше не мог.
Но третьего года в Висбадене я выиграл в один час до 12 000 франков.{745} Хотя я теперь и не думал поправлять игрой свои обстоятельства, но франков 1000 действительно хотелось выиграть, чтоб хоть эти три месяца прожить. Пять дней как я уже в Висбадене и всё проиграл, всё дотла, и часы, и даже в отеле должен.
Мне и гадко и стыдно беспокоить Вас собою. Но, кроме Вас, у меня положительно нет в настоящую минуту никого, к кому бы я мог обратиться, а во-вторых, Вы гораздо умнее других, а следств<енно>, к Вам обратиться мне нравственно легче. Вот в чем дело: обращаюсь к Вам как человек к человеку и прошу у Вас 100
Адресс мой:
Wiesbaden, Hôtel «Victoria», à M-r Théodore Dostoiewsky.
Ну что, если Вас не будет в Баден-Бадене?
95. А. П. Сусловой{749}
10 (22) августа 1865. Висбаден
Милая Поля, во-первых, не понимаю, как ты доехала. К моей пресквернейшей тоске о себе прибавилась и тоска о тебе.
Ну что, если тебе не хватило в Кельне и для третьего класса? В таком случае ты теперь в Кельне, одна, и не знаешь, что делать! Это ужас. В Кельне отель, извозчики, содержание в дороге — если и достало на проезд, то ты все-таки была голодная. Всё это стучит у меня в голове и не дает спокойствия.
Вот уж и вторник, два часа пополудни, а от Г<ерце>на ничего нет, а уж время бы. Во всяком случае, буду ждать до послезавтраго утра, а там и последнюю надежду потеряю. Во всяком случае, одно для меня ясно: что если никакого не будет от Г<ерце>на известия, значит, его и в Женеве нет, то есть, может быть, куда-нибудь отлучился. Я потому так наверно буду заключать, что с Г<ерце>ном я в очень хороших отношениях, и, стало быть, быть не может, чтоб он
Между тем положение мое ухудшилось до невероятности. Только что ты уехала, на другой же день, рано утром, мне объявили в отеле, что мне не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. Я пошел объясниться, и толстый немец-хозяин объявил мне, что я не «заслужил» обеда и что он будет мне присылать только чай. И так со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный, без машины, платье и сапоги не чистят, на мой зов нейдут, и все слуги обходятся со мной с невыразимым, самым немецким презрением. Нет выше преступления у немца, как быть без денег и в срок не заплатить. Всё это было бы смешно, но тем не менее и очень неудобно. И потому, если Г<ерце>н не пришлет, то я жду себе больших неприятностей, а именно: могут захватить мои вещи и меня выгнать или еще хуже того. Гадость.
Если ты в Париж доехала и каким-нибудь образом можешь добыть хоть что-нибудь от своих друзей и знакомых, то пришли мне — maximum 150 гульденов, а minimum сколько хочешь.{751} Если б 150 гульденов, то я бы разделался с этими свиньями и переехал бы в другой отель в ожидании денег. Потому что быть не может, чтоб я скоро не получил, и во всяком случае тебе отдам задолго прежде отъезда твоего из Франции. Во-первых, из Петербурга (из «Библ<иотеки> для чтения»)
До свидания, милая, не могу поверить, чтоб я тебя до отъезда твоего не увидел.{753} Об себе же и думать не хочется; сижу и всё читаю, чтобы движением не возбуждать в себе аппетита. Обнимаю тебя крепко.
Ради Бога, не показывай никому письмо мое и не рассказывай. Гадко.
Подробно опиши мне свое путешествие, если были неприятности. Сестре поклон.
Если же Герцен пришлет до твоего письма, то я, во всяком случае, уезжая из Висбадена, сделаю распоряжение, чтоб мне письмо твое переслали в Париж, потому что я туда немедленно поеду.
96. А. П. Сусловой{754}
12 (24) августа 1865. Висбаден
Я продолжаю тебя бомбардировать письмами (и всё нефранкированными). Дошло ли до тебя мое письмо от третьего дня (от вторника)? Доехала ли ты сама в Париж? Всё надеюсь получить от тебя сегодня известие.
Дела мои мерзки до nec plus ultra,[71] далее нельзя идти. Далее уж должна следовать другая полоса несчастий и пакостей, об которых я еще не имею понятия. От Герцена еще ничего не получил, никакого ответа или отзыва. Сегодня ровно неделя, как я писал ему. Сегодня же и срок, который я еще в понедельник назначил моему хозяину для получения денег. Что будет — не знаю. Теперь еще только час утра.
Быть не может, чтоб Герц<ен> не хотел отвечать! Неужели он не хочет отвечать? Этого быть не может. За что? Мы в отношениях прекраснейших, чему даже ты была свидетельницею.{755} Разве кто ему наговорил на меня? Но и тогда невозможно (даже еще более тогда невозможно), чтоб он
Надеяться получить ответ буду всю неделю до воскресения, — но, разумеется, только надеяться. Положение же мое таково, что уж теперь одной надежды мало.
Но всё это ничто сравнительно с тоской моей. Мучит меня бездействие, неопределенность выжидательного положения без твердой надежды, потеря времени и проклятый Висбаден, который до того мне тошен, что на свет не глядел бы. Между тем ты в Париже, и я тебя не увижу! Мучит меня еще Герц<ен>. Если он получил от меня письмо и
Я просил тебя, чтоб ты меня выручила, если можешь занять у кого-нибудь для меня. Я почти не надеюсь, Поля. Но если можешь, сделай это для меня! Согласись, что трудно сыскать положение хлопотливее и тяжелее того, в котором я теперь нахожусь.
Это письмо мое будет последнее до тех пор, пока не получу от тебя хоть какого-нибудь известия. Мне всё кажется, что в Hôtel «Fleurus» письма как-нибудь залежатся или пропадут, если ты не там сама. Потому не франкирую, что нет ни копейки. Продолжаю не обедать и живу утренним и вечерним чаем вот уже третий день — и странно: мне вовсе не так хочется есть. Скверно то, что меня притесняют и иногда отказывают в свечке по вечерам, в случае, если остался от вчерашнего дня хоть крошечный огарочек. Я, впрочем, каждый день в три часа ухожу из отеля и прихожу в шесть часов, чтоб не подать виду, что я совсем не обедаю. Какая хлестаковщина!{756}
Правда, есть отдаленная надежда: через неделю и уж самое позднее дней через десять получится что-нибудь из России (через Цюрих). Но до тех пор мне без помощи добром не прожить.
Не хочу, впрочем, верить, что не буду в Париже и тебя не увижу до отъезда. Быть того не может. Впрочем, в бездействии так сильно разыгрывается воображение. А уж у меня полное бездействие.
Прощай, милая. Если не случится никаких приключений очень особенных, то больше писать не буду.
P. S. Обнимаю тебя еще раз, очень крепко. Приехала ли Над<ежда> Прок<офьевна> и когда? Кланяйся ей.
4 часа.
Милый друг Поля, сию минуту получил ответ от Герц<ена>. Он был в горах, и потому письмо запоздало. Денег не прислал; говорит, что письмо мое застало его в самую безденежную минуту, что 400 флор<инов> не может, но что другое дело 100 или 150 гульд<енов>, и если мне этим было бы можно извернуться, то он бы их мне прислал. Затем просит не сердиться и проч. Странно, однако же: почему же он все-таки не прислал 150 гульд<енов>? если сам говорит, что мог бы их прислать. Прислал бы 150 и сказал бы, что не может больше. Вот как дело делается. А тут очевидно: или у него у самого туго, то есть нет, или жалко денег. А между тем он не мог сомневаться, что я не отдам: письмо-то мое у него. Не потерянный же я человек. Верно, у самого туго.
Посылать к нему еще просить — по-моему, невозможно! Что же теперь делать? Поля, друг мой, выручи меня, спаси меня! Достань где-нибудь 150 гульденов, только мне и надо. Через 10 дней
Теперь-то уж совсем не понимаю, что со мною будет.
97. А. Е. Врангелю{757}
24 августа (5 сентября) 1865. Висбаден
Многоуважаемый и добрый друг Александр Егорович, получили ль Вы мое письмо, которое я Вам послал с месяц тому назад в Копенгаген? Я совершенно рассчитывал, что Вы в Копенгагене, посылая письмо, потому что написал Вам вскорости по выезде моем за границу. Если Вы выехали из Копенгагена раньше 10 июля (нашего стиля) в Россию, то наверно бы отыскали меня в Петербурге. А так как в Петербурге мы не видались, то я наверно рассчитывал, что Вы еще не выезжали в Россию (о намерении этом Вы мне писали прежде). Следственно (думаю теперь) — мы разъехались именно в то время, когда я выехал за границу. Но, может быть, Вам мое письмо переслали из Копенгагена в Россию, и в таком случае, может быть, Вы и отвечали мне по адрессу в Цюрих, как я Вам писал. Но, увы! я засел в Висбадене и в Цюрихе еще не был, а потому ничего не знаю.
Есть здесь священник, Янышев, который был в Копенгагене. Я случайно с ним здесь, в Висбадене, познакомился и узнал, что он Вас знает. Между прочим, он мне сказал, что Вы, намереваясь нынешним летом ехать в Россию,
На этот раз буду писать только о себе и именно об одном только деле. Не сообщайте Вы то, что я Вам напишу, никому, потому что чувствую, что это отчасти чернит меня. Но так как в таком случае фразы совершенно бесполезны и тяжелы, то и признаюсь Вам прямо, — хотя и совестно признаться, — что я, по глупости моей, недели две тому назад
Я играл и прежде, с самого приезда моего в Висбаден, но играл счастливо и даже значительно (относительно говоря) выиграл, но по глупости моей свихнулся и всё проиграл в три дня и теперь сижу в самом скверном положении, какое только можно изобрести, и из Висбадена не могу выехать.
Я написал в Россию одному преданному мне человеку (Милюкову) и поручил ему постараться взять у кого-нибудь вперед из издателей для меня, в виде задатка будущих трудов. Он это мне обделает непременно, да и сам, может быть, поможет, но письма от него и денег я, по расчетам моим, не могу раньше ждать как через две недели (от сего числа), и это самое скорое. В ожидании же сижу совершенно без гроша и, что всего хуже, должен в отеле. А это уж хуже всего.
И потому, добрый друг мой, решаюсь обратиться к Вам. Спасите меня и выведите из беды: пришлите мне на самый короткий срок 100 талеров. Этим я здесь расплачусь и тотчас же уеду в Париж, где у меня дело и где я отыщу одного человека (который наверно там) и который тотчас же мне поможет.{758} Тогда немедленно Вам отдам.
Пишу Вам наугад, в предположении, что Вы в Копенгагене. Но в случае, если Вы еще в России и Вам перешлют это письмо и получите его не позже как через две недели, то есть
Потому так обратился к Вам, что помню Вас прежнего и что в нашей жизни было много моментов, так нас соединивших, что мы, хотя бы и были разъединены жизнию, не можем оставаться более друг другу чужды. Вот почему и решился смело признаться Вам в этом глупом и малодушном моем поступке. Пусть это между нами. Насчет же денег думаю, что если у Вас есть в эту минуту, то Вы не оставите без помощи утопающего.
Если будет у меня какая возможность, заеду непременно в Копенгаген.
Обнимаю вас.
Адресс мой:
Allemagne, Nassau, Wiesbaden, poste restante, à m-r Théodore Dostoiewsky.
98. M. H. Каткову{759}
10 (22)—15 (27) сентября 1865. Висбаден
Черновое
М<илостивый> г<осударь> М<ихаил> Н<икифорович>,
Могу ли я надеяться поместить в Вашем журнале «Р<усский> в<естник>» мою повесть?
Я пишу ее здесь, в Висбадене, уже 2 месяца и теперь оканчиваю.{760} В ней будет от пяти до шести печатных листов. Работы остается еще недели на две, даже, может быть, и более. Во всяком случае, могу сказать наверно, что через месяц и никак не позже она могла бы быть доставлена в редакцию «Р<усского> в<естни>ка».{761} Идея повести, сколько я могу предпола<гать>, не могла бы ни в чем противоречить Вашему журналу; даже напротив. Это — психологический отчет одного преступления.
Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. «Она никуда не годна», «Для чего она живет?», «Полезна ли она хоть кому-нибудь?» и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать; с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства, — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем, уже конечно, «загладится преступление», если только может назваться преступлением этот поступок над старухой глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живет на свете, и которая через месяц, может, сама собой померла бы.
Несмотря на то что подобные преступления ужасно трудно совершаются — то есть почти всегда до грубости выставляют наружу концы, улики и проч. и страшно много оставляют на долю случая, который всегда почти выдает винов<ных>, ему — совершенно случайным образом — удается совершить свое предприятие и скоро и удачно.
Почти месяц он проводит после того до окончательной катастрофы. Никаких на н<его> подозрений нет и не может быть. Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он — кончает тем, что
В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти и потому, что он и сам его нравственно требует.
Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что
Само собою разумеется, что я пропустил в этом теперешнем изложении идеи моей повести — весь сюжет. За занимательность ручаюсь, о художественном исполнении — не беру на себя судить. Мне слишком много случалось писать очень, очень дурных вещей, торопясь, к сроку и проч. Впрочем, эту же вещь я писал неторопливо и с жаром. Постараюсь, хотя бы
Лет шесть тому назад я присылал в «Р<усский> в<естник>» одну мою повесть, за которую получил от Вас деньги вперед. Но вышло недоразумение, дело не состоялось, и я взял назад мою повесть,
В продолжение последних лет мне случалось получать плату с листа от 250 руб. (за «Мертвый дом», которого начало печаталось в бывшей газете «Русск<ий> мир») до 125 р., предложенных мне еще недавно в одном издании. Отдаюсь совершенно в назначении мне платы на Ваше усмотрение по прочтении повести.{763} Я слышал, что так делают многие из литераторов, имеющих с Вами сношения. Но во всяком случае я бы желал получить с листа не меньше minimum’а платы, который мне предлагали до сих пор, то есть 125 руб.
Но, повторяю, полагаюсь во всем на Вас и твердо уверен, что для меня это будет выгоднее.
Извините, что перейду к делам, касающи<мся> меня лично. Теперешние обстоятельства мои очень нехороши. Я выехал в начале июля за границу совершенно больной, для лечения, и почти без денег. Я надеялся вскорости кончить одну работу, но увлекся другой работой (тем, что теперь пишу), о чем и не жалею. Тем не менее я принужден теперь попросить у Вас триста рублей, — разумеется, в таком случае, если Вы захотите взять мою работу. Прошу вас, многоуважаемый Михаил Никифор<ович>, не считать эту просьбу о 300-х рублях чем-нибудь принадлежащим к условиям, которые бы я предложил за мою повесть. Совсем нет. Это просто просьба к Вам помочь мне в эту весьма трудную для меня минуту, — разумеется, — опять повторяю — просьба, могущая иметь место только в том случае, если Вы изъявите согласие принять мою работу.
Адресс мой здесь[72]
Во всяком случае убедительнейше прошу Вас не оставлять меня долго без известия из редакции журнала. Для меня, в моем стесненном положении, всякая минута дорога. Хотя я и сам через месяц надеюсь возвратиться в Россию, но полагаю возможным через три недели выслать Вам мою работу в окончательном виде.
99. А. Е. Врангелю{764}
8 ноября 1865. Петербург
Добрейший и многоуважаемый друг Александр Егорович, неужели уж четыре недели прошло?{765} Сосчитал, и действительно так. А что я сделал? Ничего. Странно: по Вашему письму вижу, что Вы как будто и не получили мою записочку с парохода из Кронштадта. Так ли? Напишите. Я Вам лишний фунт задолжал. Это была не записка, а несколько слов на пароходном счете. Не хватило фунта, а между тем на карманные мои расходы пошло всего 5 шиллингов (на пиво. Вода была сквернейшая). Явились такие рубрики счета, которых и подозревать нельзя было и избежать тоже. Я и написал на счете Вам несколько строк, прося заплатить этот фунт в Копенгагене, потому что у меня уже ни копейки не было. Неужели они не явились. Переход был спокойный, но притащились мы только на
Как приехал — сейчас припадок, в первую ночь, — сильнейший. Оправился, дней через пять — другой припадок, еще сильнее. Наконец, 3-го дня еще, хоть и слабый, но три сряду меня ужасно расстроили.
Тем не менее сижу и работаю, не разгибая шеи.
Катков прислал 300 руб. в Висбаден, дома их нашел у себя: переслал Янышев. Между тем всё на меня обрушилось. Семейство брата (покойного) в полном расстройстве. Только меня и ждали. Всё им отдал и, кроме того, на днях занял еще 100 руб. Что мне делать, не знаю. Советовался только с Полонским. Много говорил мне о том, что надо непременно
В голове у меня есть одно периодическое издание, не журнал. И полезное и выгодное. Может быть осуществлено в будущем году.{767} Но пока надо роман кончить.{768} Работаю из всех сил, а между тем это запрещено докторами, ибо припадки.
Сейчас Вам ничего не могу выслать. Потерпите, добрейший друг. За роман получу не менее 2500 р. Отдам. Ведь уж это верно; я и задаток получил. Только бы кончить!
Пальто и плед пришлю. Может, завтра же вышлю в Любек.{769}
Что мне делать с Янышевым! Боже мой: к 12-му декабря ему надо
Полную преданность и беспредельное уважение свидетельствую Вашей супруге. А главное, желаю ей здоровья — это главное. Поздравляю с дочерью и целую всех детей, особенно умницу.
До свидания, голубчик и старый друг. Крепко жму Вам руку.
Всё хотел Вам писать и всё выжидал чего-нибудь положительного.
Паша мой здоров и меня утешает, а брат больной наверно скоро умрет — в этом году, может быть. Буду Вам подробно писать о всех новостях и
У нас снег, санная дорога, и Нева становится. Пароходы вряд ли могут быть. Перешлю другим образом.
Чемодан получил из Франкфурта. Всё стоило 62 руб.
100. А. Е. Врангелю{770}
18 февраля 1866. Петербург
Добрейший и старый друг мой Александр Егорович, я перед Вами виноват в долгом молчании, но виноват без вины. Трудно было бы мне теперь описать Вам всю мою теперешнюю жизнь и все обстоятельства, чтобы дать Вам ясно понять все причины моего долгого молчания. Причины сложные и многочисленные, и потому их не описываю, но кой-что упомяну. Во-1-х, сижу над работой как каторжник. Это тот роман в «Русский вестник». Роман большой, в 6
Теперь — ответ на Ваши слова. Вы пишете, что мне лучше служить в коронной службе;{773} вряд ли? Мне выгоднее там, где денег больше можно достать. Я в литературе имею уже такое имя, что верный кусок хлеба (кабы не долги) всегда бы у меня был, да еще сладкий, богатый кусок, как и было вплоть до последнего года. Кстати, расскажу Вам о теперешних моих литературных занятиях, и из этого Вы узнаете, в чем тут дело. Из-за границы, будучи придавлен обстоятельствами, я послал Каткову предложение за самую низкую для меня плату 125 р. с листа ихнего, то есть 150 р. с листа «Современника». Они согласились. Потом я узнал, что согласились с радостию, потому что у них из беллетристики на этот год ничего не было: Тургенев не пишет ничего,{774} а с Львом Толстым они поссорились.{775} Я явился на выручку (всё это я знаю из верных рук). Но они страшно со мной осторожничали и политиковали. Дело в том, что они страшные скряги. Роман им казался велик. Платить за 25 листов (а может быть, и за 30) по 125 р. их пугало. Одним словом, вся их политика в том (уж ко мне засылали), чтоб сбавить плату с листа, а у меня в том, чтоб набавить. И теперь у нас идет глухая борьба. Им, очевидно, хочется, чтоб я приехал в Москву. Я же выжидаю, и вот в чем моя цель: если Бог поможет, то роман этот может быть великолепнейшею вещью. Мне хочется, чтоб не менее 3-х частей (то есть половина всего) была напечатана, эффект в публике будет произведен, и тогда я поеду в Москву и посмотрю, как они тогда мне сбавят? Напротив, может быть, прибавят. Это будет к Святой.{776} И, кроме того, стараюсь не забирать там денег вперед; жмусь и живу нищенски. Мое от меня не уйдет, а если забирать вперед, то я уже нравственно не свободен, когда буду впоследствии окончательно говорить с ними об уплате. Недели две тому назад вышла первая часть моего романа в первой январской книге «Русского вестника». Называется «Преступление и наказание». Я уже слышал много восторженных отзывов.{777} Там есть смелые и новые вещи. Как жаль мне, что я Вам не могу послать! Неужели у Вас никто не получает «Русского вестника»?
Теперь слушайте: предположите, что мне удастся хорошо окончить, так, как бы я желал: ведь я мечтаю знаете об чем: продать его нынешнего же года книгопродавцу вторым изданием,{778} и я возьму еще тысячи
Но я слишком много разболтался о себе. Не сочтите за эгоизм: это бывает со всеми, которые слишком долго сидят в своем углу и молчат. Вы пишете, что Вы и всё Ваше семейство перехворали. Это тяжело: хоть здоровьем-то заграничная жизнь должна бы Вас была вознаградить! Что было бы с Вами и с Вашим семейством эту зиму в Петербурге! Это ужас, что у нас было, а летом еще, пожалуй, холера пожалует.{779} Передайте Вашей жене мои искренние чувства уважения и желание всевозможного ей счастья, а главное, пусть начнется с здоровья! Добрый друг мой, Вы по крайней мере счастливы в семействе, а мне отказала судьба в этом великом и
Летом, я думаю, наверно буду в Петербурге; стало быть, мы увидимся. Тогда поговорим о многом. Кстати, я очень рад, что Вас так интересует наша внутренняя, русская умственная и гражданская жизнь. Мне, как другу, очень приятно, что Вы такой, хотя не во всем с Вами согласен. На многое смотрите Вы несколько исключительно. Не черпаете ли Вы известия из иностранных газет? Там систематически искажают всё, что касается России. Но это обширный вопрос. По-моему, живя за границей, действительно подпадаешь под влияние иностранной прессе. Я это даже на себе испытал. Но, однако ж, во многом, и очень даже, я предчувствую, что с Вами согласен.
«Весть» издается двумя издателями-редакторами:
Поцелуйте милых деток Ваших.
Все Ваши оставшиеся у меня вещи в целости и лежат в комоде. Друг мой, я Вам должен. Подождите несколько; отдам. Теперь же скряжничаю, а если б Вы знали, сколько уж должен был истратить здесь денег!
Не знаю еще, что буду делать, когда кончу роман. Главное, тогда подновится мое литературное имя и можно будет к осени что-нибудь предпринять. У меня есть план, но надо быть благоразумным.
Вот Вам еще факт: страшно усиливается подписка на все журналы и книжная торговля. Это последние сведения от книгопродавцев, да и сам имею факты.
101. M. H. Каткову
25 апреля 1866. Петербург
Милостивый государь Михаил Никифорович,
Сердечно благодарю Вас за помощь, которую Вы мне оказали присылкою 1000 руб., и искренно извиняюсь, что благодарю Вас слишком поздно. Я послал в редакцию «Р<усского> вестника»
Вы не поверите, с каким восторгом читаю я теперь «Московские ведомости». Все увидели и узнали теперь, что они всегда были независимым органом, безо всяких внушений и субсидий, а это слишком важно, что все узнали это наконец. Это пьедестал. Простите мне мое откровенное слово: но ведь публика (по крайней мере, масса) до сих пор была уверена в противном. Это хорошо, что всё все узнали. И какую низкую роль взяли на себя все эти наши
Откровенно говорю, что я был и, кажется, навсегда останусь по убеждениям настоящим славянофилом, кроме крошечных разногласий, а след<овательно>, никогда не могу согласиться вполне с «Московскими ведомостями» в иных пунктах. Совершенно и вполне понимаю, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я не очень Вас устрашу этим. Но вот для чего я это написал: мне хотелось непременно высказать Вам самую сердечную признательность, самое горячее уважение за правду и за прекрасную деятельность Вашу особенно в эту минуту. А чтоб высказать это, не знаю почему, мне показалось необходимо высказать Вам предварительно мои настоящие убеждения. Может быть, это слишком наивно, но почему же не быть хоть раз и наивным?
Корреспонденции «Московских ведомостей» из Петербурга — все верны.{785} Но здесь очень многие верят, что дело так и кончится одними нигилистами, а корень зла скажется разве только через несколько лет, сам собою, путем историческим. Мне случалось слышать мнение, что «Московские ведомости» слишком мало придают значения нигилизму; что, конечно, центр и начало зла не тут, а вне; но что нигилисты и сами по себе на всё способны. Учение «встряхнуть всё par les quatre coins de la nappe,[73] чтоб, по крайней мере, была tabula rasa[74] для действия», — корней не требует. Все нигилисты суть социалисты. Социализм (а особенно в русской переделке) — именно требует отрезания всех связей. Ведь они совершенно уверены, что на tabula rasa они тотчас выстроят рай.{786} Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру, и весь мир тотчас же покроется фаланстерами: это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм.{787} У наших же, у русских бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть еще свой вечно пребывающий
Известия у Вас про
Почему бы не сделать, говорят иные, даже следствия гласным?{790} Ведь у них, в канцелярии, может быть, даже человека нет, который бы сумел говорить с нигилистами. А тут бы, при гласности, всё общество помогло, и энтузиазм народный не поглощался бы, как теперь, канцелярским секретом. Видят и в этом неловкость, робость правительственных мер, приверженность к старым формам. Ну и не доверяют, и начинают бояться реакции.
Примите уверения в полном моем уважении. Вас глубоко уважающий
Простите за некоторые помарки в письме. Не сочтите за небрежность. Не умею писать иначе, даже переписывая.
102. А. В. Корвин-Круковской
17 июня 1866. Москва
Многоуважаемая Анна Васильевна,
Не сердитесь на меня, что так долго не отвечал. Всё это время был я в нерешимости и сам не знал, что из меня будет летом? Если я Вам не ответил на Ваше письмо сейчас, то это потому, что думал Вас вскорости сам видеть, проездом за границу. Теперь же хоть я и получил позволение ехать, но дела так обернулись, что уж мне и нельзя, по крайней мере сейчас, ехать. Надо кончить непременно одно дело в Москве.{791} Одним словом, я ничего не мог Вам написать решительного и точного, потому и не отвечал. В Москве я всего дня четыре и совершенно не знаю, когда буду свободен. А главное, у меня теперь кроме окончания романа (который мне ужасно надоел) — столько работы, что я решительно не понимаю, как я мои дела кончу. А дела для меня важные, от них зависит моя будущность. Вообразите, между прочим, что со мной случилось (случай презабавный и очень характерный). Прошлого года я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принужден был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжение девяти лет издавать даром и как вздумается всё, что я ни напишу, безо всякого мне вознаграждения. Одним словом, эта статья контракта совершенно походила на те статьи петербургских контрактов при найме квартир, где хозяин дома всегда требует, что если у жильца в его доме произойдет пожар, то должен этот жилец вознаградить все пожарные убытки и, если надо, выстроить дом заново. Все такие контракты подписывают, хоть и смеются, так и я подписал. 1-е ноября через 4 месяца; я думал откупиться от Стелловского деньгами, заплатив неустойку, но он не хочет. Прошу у него на три месяца отсрочки — не хочет и
Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца
Вы хотите приехать в Павловск. Напишите мне, когда именно это будет? Мне бы очень, очень хотелось погостить у Вас в Палибине.{793} Но могу ли я там так работать, как мне надо? Это для меня вопрос. Да и невежливо с моей стороны приехать и по целым дням работать. Напишите мне обо всем. Пожалуйста, не оставляйте меня. Мой поклон всем Вашим.{794} До свидания.
Искренно преданный Вам
Если Вы мне
Простите неряшливые помарки письма и не сочтите за небрежность.
103. H. A. Любимову{795}
8 июля 1866. Люблино
Опоздал одним днем, многоуважаемый Николай Алексеевич, но зато переделал, и, кажется, в этот раз будет
А теперь до Вас
4-ю главу доставлю в самом непродолжительном времени.{801} Однако же не ранее
Преданный Вам весь
104. А. П. Милюкову{802}
10–15 июля 1866. Люблино
Дорогой и многоуважаемый друг Александр Петрович, вот уже месяц с лишком прошло с тех пор, как я Вас оставил в Павловске, и только теперь собрался написать Вам, хотя постоянно думал об этом. Не стану оправдываться делами и хлопотами: просто-запросто постоянно был в заботе, а потому, хотя и имел время написать, всегда откладывал до тех пор, когда мог быть
Но довольно с извинениями; они никогда ничего не улаживают, а лучше прямо к делу. О себе скажу, что я было поселился сначала в Москве, у Дюссо, где стоял тоже Филиппов; но хотя я и прожил там неделю, и обедал в «Московском трактире», и гулял каждый день в Кремлевском саду, и пил квас в Сундучном ряду, но нестерпимая жарища, духота, а пуще всего знойный ветер (самум) с облаками московской белокаменной пыли, накоплявшейся со времен Иоанна Калиты{803} (по крайней мере, судя по количеству), заставили меня бежать из Москвы. Работать положительно было невозможно. Мой номер у Дюссо, хотя и был весьма недурной, походил на русскую печку, в то время как выметут
Всё это сопряжено было с значительными издержками: я должен был купить самовар, чашки, кофейник, даже одеяло, взять напрокат мебель, внести часть денег за дачу, выписать Пашу из холеры и проч. и проч. Да и вообще все эти переезды (как мой) из Петербурга в Москву хотя и полезны (как мне, например, относительно здоровья и нравственного спокойствия), но всегда сопряжены с чрезмерною тратою
Катков на даче, в Петровском парке, Любимов (редактор-исполнитель «Русск<ого> вест<ни>ка») тоже на даче. В редакции только и можно застать (и то не всегда) убитого тоской секретаришку, от которого ничего не узнаешь. Однако я с первых дней таки достал Любимова. У него уже были в наборе
Но в расчете Любимова (оказалось впоследствии) была еще и другая, весьма коварная для меня мысль, а именно что одну из этих сданных мною 4-х глав —
Не знаю, что будет далее, — но эта начинающая обнаруживаться с течением романа противоположность воззрений с редакцией начинает меня очень беспокоить.
За роман Стелловскому я еще и
Вообще сообщаю Вам всё поверхностно и наскоро, хотя и написал много. Ради Бога, отвечайте мне. Опишите мне себя, Вашу жизнь, Ваши намерения и Ваше здоровье. Напишите тоже и об
Припадков еще не было. Водку пью.
Что холера?{812}
105. M. H. Каткову{813}
19 июля 1866. Люблино
Многоуважаемый Михаил Никифорович,
Я просмотрел корректуру и два-три слова,
Что же касается до переделок и выпусков, сделанных Вами, то некоторые из них, как замечаю теперь, конечно, необходимы, но других выпусков (в конце) мне жалко. Впрочем, будь по-Вашему! Вам, как судье литературному, я вполне верю,{815} — тем более что сам имею странное свойство: написав что-нибудь, совершенно теряю возможность критически отнестись к тому, что написал, на некоторое время по крайней мере. Впрочем, об одном бы выпуске попросил Вас, на странице
Примите уверение самого искреннего уважения.
19 июля/66.
P. S. Мне жалко не
106. H. A. Любимову{816}
2 ноября 1866. Петербург
Милостивый государь Николай Алексеевич,
31-го октября кончил я, и вчера сдал, роман в 10 листов, по контракту, Стелловскому{817} (я Вам говорил об этом; говорил и Михаилу Никифоровичу, когда просил у него льготы на месяц). Эти 10 печатных листов я начал и кончил в один месяц. Теперь принимаюсь за окончание «Преступления и наказания». Буду работать без устали и к 20 декабря
Начать присылать роман я, конечно, могу скоро, но не ранее 15-го ноября, по главам, так что и в будущем 10 № «Р<усско>го в<естни>ка» может явиться несколько; и за это я могу отвечать. Но не лучше ли будет, многоуважаемый Николай Алексеевич, если вся 3-я часть романа будет напечатана в 2-х № — в 11-м и 12-м, то есть, если только возможно, в Х-м № не помещать (объявив, впрочем, публике, что в следующих 2-х №№, то есть в настоящем году, непременно будет кончено «Преступление и наказание»).{819}
Если бы так, то роман кончился бы гораздо эффектнее, так мне кажется. И самому мне это бы очень желалось.
Но, впрочем,
Еще одна убедительнейшая просьба. В настоящую минуту я совершенно издержал все мои деньги. ¾ взятых мною из редакции денег пошли на кредиторов. А между прочим, они продолжают меня мучить, да и жить мне нечем. Прошу Вас: представьте мое положение на вид Михаилу Никифоровичу и передайте ему чрезвычайную и убедительнейшую просьбу мою — нельзя ли помочь мне еще раз? В настоящее время я нуждаюсь в 500 руб. (в пятистах руб.).{820} По расчету моему я думаю, что за мной теперь долгу в редакцию до
Александр Федорович Базунов, которому я случайно передал о моем намерении писать к Вам, <сказал>, что он с охотою возьмется выдать мне до половины этой суммы (то есть до 250 руб.) по переводу от редакции.
Примите уверение в искреннем моем уважении.
Ваш покор<ный> слуга
P. S. Я теперь нанимаю стенографа{821} и хотя, по-прежнему, продиктованное по три раза просматриваю и переделываю, тем не менее стенография чуть ли не вдвое сокращает работу. Единственно только этим способом мог я кончить, в
107. Н. А. Любимову{822}
16 ноября 1866. Петербург
Милостивый государь Николай Алексеевич,
С благодарностию уведомляю Вас, что имел чрезвычайное удовольствие получить оба Ваши слишком лестные и обязательные для меня письма. Я написал Вам тогда второй раз потому, что после первого моего письма, в котором заключалась моя просьба, получил из редакции вторичный запрос о высылке романа.
Работаю неутомимо и буду доставлять, по распоряжению Вашему, по мере подготовления.
Не могу удержаться, чтоб не написать Вам об одном литературном известии, хотя бы меня сочли сплетником. А. Н. Майков написал драматическую сцену, в стихах, листа в полтора печатных (не менее, может, и более). Это произведение можно назвать, безо всякого колебания, chef d’ceuvr’ом
Примите уверение моего глубочайшего уважения.
108. Н. А. Любимову
9 декабря 1866. Петербург
Милостивый государь Николай Алексеевич,
Простудился, пролежал
Но все-таки изо всех сил буду стараться выслать поскорее VI-ю главу. Она, по существу своему, именно и заключает этот отдел и
Остальные же главы для декабрьской книги (окончание романа) будут высылаться по мере подготовки. Спешу, но ни за что не буду портить (разумея по мере сил моих). Но, к удивлению моему, декабрьских глав выйдет немного, всего четыре (от 3-х до 4-х листов), и тем закончится весь роман.{829} Я полагал и рассчитывал прежде, что выйдет более. Но представляется необходимость повести действие быстрее, чтобы не повредить
Примите уверение в глубочайшем моем уважении.
Не опоздали ли прежние 4 главы.{830} Почтамт иногда ужасно неаккуратен.
109. Н. А. Любимову
13 декабря 1866. Петербург
Милостивый государь Николай Алексеевич,
Еще раз принужден извиняться перед Вами в том, что беспрерывно беспокою Вас моими письмами.
Сегодня (13-го декабря) высылаю чрез А. Ф. Базунова еще главу (6-ю), о которой в последнем, недавнем письме так много писал Вам.{831} Но вот что теперь заставляет меня еще раз беспокоить Вас моими соображениями.
После этой 6-й главы, теперь, как уже ясно обозначилась передо мной дальнейшая работа окончания романа — и я уже приступил к ней, теперь — я вижу ясно, что окончание будет
Следующие главы будут высылаться одна за другой непрерывно. К Рождеству
Примите уверение в искреннем моем уважении.
110. А. Г. Сниткиной
2 января 1867. Москва
Вчера получил твое дорогое послание, бесценный и
Теперь, бесценная Аня, дело в таком виде: наша судьба решилась, деньги есть, и мы обвенчаемся как можно скорее, но вместе с тем предстоит и страшное затруднение, что вторая тысяча отсрочивается на такой долгий срок, а ведь нам нужно
И слава Богу, слава Богу! Обнимаю тебя и целую, раз 100 зараз.{834}
Теперь! Я думаю, что на днях, завтра или послезавтра, получу либо деньги, либо
Теперь несколько слов о здешней жизни. Ах, Аня, как ненавистны мне всегда были письма! Ну что в письме расскажешь об иных делах? и потому напишу только сухие и голые факты: во-первых, я уже тебе писал, что Соне всё в тот же день открыл и как она была рада. Не беспокойся, не забыл передать ей твой поклон, и она тебя уже очень, очень любит. По моим рассказам, она уже тебя отчасти знает и ей многое (из рассказов) понравилось. Сестре сказал на другой день, после первого ответа Каткова. Была очень рада. Александру Павловичу сказал на третий день. Он меня поздравил и сделал одно замечание, весьма оригинальное, которое я тебе передам после. Затем наступило время довольно радостное. Новый год встречали весело всей семьею. Были и Елена Павловна, и Марья Сергеевна (удивительная шутиха).{836} Ровно в 12 часов Александр Павлович встал, поднял бокал шампанского и провозгласил здоровье Фед<ора> Мих<айлови>ча и Анны Григорьевны. Машенька и Юленька, которые ничего не знали, были очень удивлены. Одним словом, все рады и поздравляют.
До сих пор мало кого видел, кроме Яновского (моего одного приятеля) и Аксакова, который ужасно занят. Яновскому Майков, бывши в Москве, сказал про нас, что он «видел тебя и,
С Аксаковым говорил о сотрудничестве.{837}
Вообрази, до сих пор еще
Вчера, в Новый год, Елена Павловна позвала всех к себе на вечер. Стали играть в стуколку.{839} Вдруг Александру Павловичу подают письмо (присланное в квартиру Елены Павловны с нарочным из Межевого института), а он передает его мне. Кое-кто стали спрашивать: от кого? Я сказал: от Милюкова, встал и ушел читать. Письмо было от тебя; оно очень меня обрадовало и
Елена Павловна приняла всё весьма сносно и сказала мне только: «Я очень рада, что летом не поддалась и не сказала Вам ничего решительного, иначе я бы погибла». Я очень рад, что она всё так принимает, и с этой стороны уже
Завтра же начну хлопотать о скорейшем и немедленном получении денег. Хочу тебя видеть каждый день, каждый час всё больше и больше. Скажи спасибо от меня Паше за то, что он тотчас же у тебя был. Обнимаю и целую тебя бессчетно и когда пишу это, то бесконечно мучаюсь, что это только на письме покамест. О, как бы я тебя теперь обнял! Прощай, дорогой друг Аня, будь весела и люби меня. Будь счастлива; жди меня; все тебе кланяются.
Думаю, что больше не напишу тебе, — разве что случится особенное. Мамаше твоей передай поклон.
Еще тебя целую (не нацелуюсь), твой счастливый муж
С этакой-то женой да быть несчастливым — да разве это возможно! Люби меня, Аня; бесконечно буду любить.
111. А. П. Милюкову
13 февраля 1867. Петербург
Многоуважаемый Александр Петрович,
Свадьба моя в среду (15 февр<аля>) в Троицком Измайловском соборе, в 8-м часу вечера. Я вполне уверен, что Вы сдержите Ваше обещание (да Вы и
Бедный Биба, конечно, не может быть, и это меня очень огорчает.{842} Я всё хотел его навестить, но вот уже, кажется, 5-й день не выхожу никуда. Был флюс и измучил меня ужасно, а хлопот полон рот. Завтра надеюсь выйти со двора и очень, очень желал бы к Вам завернуть на минутку.
112. А. П. Сусловой
23 апреля (5 мая) 1867. Дрезден
Письмо твое, милый друг мой, передали мне у Базунова очень поздно,{843} пред самым выездом моим за границу, а так как я спешил ужасно, то и не успел отвечать тебе. Выехал из Петербурга в Страстную пятницу (кажется, 14-го апреля), ехал до Дрездена довольно долго, с остановками, и потому только теперь
Стало быть, милая, ты ничего не знаешь обо мне, по крайней мере, ничего не знала, отправляя письмо свое? Я женился в феврале нынешнего года. По контракту я обязан был Стелловскому доставить к 1-му ноября прошедшего года
Теперь вообще о моем положении.
Тебе известно отчасти, что по смерти моего брата я потерял окончательно мое здоровье, возясь с журналом, но, истощившись в борьбе с равнодушием публики и т. д. и т. д., бросил его. Сверх того, 3000 (которые получил, продав сочинения Стелловскому), отдал их безвозвратно на чужой журнал, на семейство брата и в уплату его кредиторам. Кончилось тем, что я наколотил на себя нового долгу по журналу, что с неуплаченными долгами брата, которые я принужден был взять на себя, составило еще свыше 15 000 долгу.{846} В таком состоянии были дела, когда я выехал в 65-м году за границу, имея при выезде 40 наполеондоров всего капиталу. За границей я решил, что отдать эти 15 000 смогу только, надеясь на одного себя. Сверх того, со смертью брата, который был для меня
В последние дни мои в Петербурге я встретился с Брылкиной (Глобиной) и был у нее. Мы много говорили о тебе. Она тебя любит. Она сказала мне, что ей было очень грустно, что я счастлив с другою. Я буду с ней переписываться.{850} Мне она нравится.
Твое письмо оставило во мне грустное впечатление. Ты пишешь, что тебе очень грустно. Я не знаю твоей жизни за последний год и что было в твоем сердце, но, судя по всему, что о тебе знаю, тебе трудно быть счастливой.
О, милая, я не к дешевому
До свидания, друг вечный! Я боюсь, что письмо это не застанет тебя в Москве. Знай во всяком случае, что до
113. А. Г. Достоевской
5 (17 мая) 1867. Гомбург
Здравствуй, милый мой ангел.
Обнимаю тебя и целую крепко-крепко. Всю дорогу думал о тебе.
Я только что приехал.{851} Теперь половина двенадцатого. Немного устал и сажусь писать. Мне подали чаю и воды умываться. В промежутке напишу тебе несколько строк. В Лейпциге мне пришлось дожидаться с ½ 6-го до 11 ночи, но уж таков Schnellzug.[77] Сидел в воксале, закусил и выпил кофею. Всё ходил по зале огромной и залитой волнами дыма, пропитанного пивом. Разболелась голова, и расстроились нервы. Всё думал о тебе и воображал: зачем я мою Аню покинул.
Наконец сели и поехали. Вагон полный. Немцы преучтивые, хотя ужасно зверские снаружи. Представь себе: ночь была до того холодна, как у нас в октябре, в ненастье. Стекла отпотели, — а я-то в своем легоньком пальто и в летних панталонах. Продрог ужасно; удалось часа три заснуть — от холоду проснулся. В
А зачем ты заплакала, Аня, милочка, меня провожая? Пиши мне, голубчик, сюда. Пиши обо всех мелочах, но не
Аня, ясный свет мой, солнце мое, люблю тебя! Вот в разлуке-то всё почувствуешь и перечувствуешь и сам узнаешь, как сильно любишь. Нет, уж мы с тобой начинаем срастаться.
Успокой же меня, авось завтра найду твое письмо, ты мое тоже, может, завтра получишь.
Не получив второго от меня письма, не пиши!
Прощай, радость, прощай, свет мой. Немного нервы расстроены, но здоров и не так чтобы очень устал. А что-то ты?
Твой весь до последней частички и целую тебя бессчетно.
114. А. Г. Достоевской
6 (18 мая) 1867. Гомбург
Здравствуй, ангел мой Аня, вот тебе еще несколько строк — ежедневных известий. Каждое утро буду тебе писать покамест; и это мне в потребность, потому что думаю о тебе ежеминутно. Всю ночь снилась ты мне и еще, представь себе, Маша, моя племянница, сестра Феди. Мы с ней во сне помирились,{853} и я очень был доволен. Но к делу.
День вчера был холодный и даже дождливый; весь день я был слаб и расстроен нервами до того, что едва держался на ногах. Хорошо еще, что в вагоне успел кое-как заснуть часа два. Целый день вчера спать хотелось. А тут игра, от которой оторваться не мог; можешь представить, в каком я был возбуждении. Представь же себе: начал играть еще утро<м> и к обеду проиграл 16 империалов. Оставалось только 12 да несколько талеров. Пошел после обеда, с тем чтоб быть благоразумнее донельзя и, слава Богу, отыграл все 16 проигранных да,
Одним словом, постараюсь употребить нечеловеческое усилие, чтоб быть благоразумнее, но с другой стороны, я никак не в силах оставаться здесь несколько дней.
Безо всякого преувеличения, Аня: мне до того это всё противно, то есть ужасно, что я бы сам собой убежал, а как еще вспомню о тебе, так и рвется к тебе всё существо. Ах, Аня, нужна ты мне, я это почувствовал! Как вспомню твою ясную улыбку, ту теплоту радостную, которая сама в сердце вливается при тебе, то неотразимо захочется к тебе. Ты меня видишь обыкновенно, Аня, угрюмым, пасмурным и капризным: это только снаружи; таков я всегда был, надломленный и испорченный судьбой, внутри же другое, поверь, поверь!
А между тем это наживание денег даром, как здесь (не совсем даром: платишь мукой), имеет что-то раздражительное и одуряющее, а как подумаешь, для чего нужны деньги, как подумаешь о долгах и о тех, которым кроме меня надо, то и чувствуешь, что отойти нельзя. Но воображаю же муку мою, если я проиграю и ничего не сделаю: столько пакости принять даром и уехать еще более нищим, нежели приехал. Аня, дай мне слово, что никогда никому не будешь показывать этих писем. Не хочу я, чтоб этакая мерзость положения моего пошла по языкам. «Поэт так поэт и есть».
Обнимаю тебя, Аня, свет мой. Авось от тебя сегодня письмецо получу, друг мой единственный. До завтра. Завтра напишу непременно. Во всяком случае ни за что не останусь здесь долго.
Вчера, к ночи, велел затопить камин, который дымил, и я угорел. Ночь спал как убитый, хотя и болела голова. Сегодня же совершенно здоров. Солнце светит, и день великолепный.
Прощай, радость моя.
Если не получишь почему-нибудь в какой-нибудь день от меня письма — не беспокойся. Через день получишь. Но полагаю, что этого не случится.
115. А. Г. Достоевской
9 (21) мая 1867. Гомбург
Милый мой ангел, вчера я испытал ужасное мучение: иду, как кончил к тебе письмо, на почту, и вдруг мне отвечают, что
Если же ты не больна и всё как следует, то, друг мой, с получением этого письма тотчас же займись поскорее моими делами. Слушай же: игра кончена, хочу поскорее воротиться; пришли же мне немедленно, сейчас как получишь это письмо,
Друг милый, у нас останется очень мало денег, но не ропщи, не унывай и не упрекай меня. Что до меня касается, то относительно денежных дел наших я почти совершенно спокоен: у нас останется 20 империалов да пришлют еще двадцать. Затем, воротясь в Дрезден, тотчас же напишу
Твой весь, твой муж, тебя обожающий
P. S. Ради Бога, торопись с деньгами. Поскорей бы только отсюда выехать! Деньги адресуй poste restante.
Замучил я тебя, ангел мой!
116. А. Г. Достоевской
10 (22) мая 1867. Гомбург
Здравствуй, милый мой ангел! Вчера я получил твое письмо и обрадовался до безумия, а вместе с тем и ужаснулся. Что ж это с тобой делается, Аня, в каком ты находишься состоянии. Ты плачешь, не спишь и мучаешься. Каково мне было об этом прочесть? И это только в пять дней, а что же с тобою теперь?{856} Милая моя, ангел мой бесценный, сокровище мое, я тебя не укоряю; напротив, ты для меня еще милее, бесценнее с такими чувствами. Я понимаю, что нечего делать, если уж ты совершенно не в состоянии и выносить моего отсутствия и так мнительна обо мне (повторяю, что не укоряю тебя, что люблю тебя за это, если можно, вдвое более и
Милая Аня, пойми (еще раз умоляю), что я не укоряю, не укоряю тебя; напротив, себя укоряю, что не взял с собою тебя.
NB. NB. На случай, если как-нибудь письмо вчерашнее затеряется, повторяю здесь вкратце, что было в нем: я просил выслать мне
Если ты успеешь послать в тот же день, то есть
2) Хоть и из всех сил буду стараться, но вернее всего, что на третий день.
Прощай, Аня, прощай, ангел бесценный, беспокоюсь об тебе ужасно, а обо мне даже нечего совсем тебе беспокоиться. Здоровье мое
Обнимаю тебя крепко, целую бессчетно.
117. А. Г. Достоевской
13 (25) мая 1867. Гомбург
Аня, ангел мой,
В
Но
К тебе, к тебе, Аня, теперь только и мысли, чтоб поскорей к тебе. Вместе сойдемся, вместе обо всем переговорим, обо всем перетолкуем. Жду завтрашнего дня с нетерпением болезненным. Несмотря ни на какую погоду поеду и с вечера начну упаковываться. Одна беда: раньше двенадцати часов наверно не получу письма (коли денежное), а может, и в четыре пополудни. Но во всяком случае выеду и ни за что не останусь. Еще беспокойство одно есть: вчера подали счет хозяйский за неделю, ужасный счет, я отговорился, что еду в воскресение и разом заплачу. Нахмурились, но еще молчат. Но вот беда: счет еще подрастет к воскресению, и боюсь, что присланных денег не хватит на проезд и на счет. Поеду в третьем классе. Застану ли в Франкфурте шнельцуг.{859} (Ничего-то здесь узнать нельзя.) Не пришлось бы ночевать где-нибудь. Погода же ужасная, холодная и дождливая. Ночи как у нас в октябре, но нужды нет, — непременно поеду. Надену двойное белье, две рубашки и проч. Но авось всё сойдет хорошо. Аня, ангел, только бы к тебе мне приехать поскорее, а там всё уладится исподволь. Как приеду — сейчас напишу к Каткову. Может ответ прийти и через 2 недели, но надо рассчитывать на месяц. Я решил просить
До свидания, Аня, сердце мое! Послезавтра у тебя, меньше чем через 48 часов. Часы считаю. Дай Бог, чтобы всё удалось! Прости меня, ангел, прости, сердце мое.
118. А. Н. Майкову{861}
16 (28) августа 1867. Женева
Эвона сколько времени я молчал и не отвечал на дорогое письмо Ваше, дорогой и незабвенный друг, Аполлон Николаевич.
Я Вас называю
Расскажу же Вам эти четыре месяца tant bien que mal[79] и откровенно.
Вы знаете, как я выехал и с какими причинами. Главных причин две: 1) спасать не только здоровье, но даже жизнь. Припадки стали уж повторяться каждую неделю, а чувствовать и
Бросив поскорее скучный Берлин (где я стоял один день, где скучные немцы успели-таки расстроить мои нервы до злости и где я был в русской бане), мы проехали в Дрезден, наняли квартиру и на время основались.
Впечатление оказалось очень странное; тотчас же мне представился вопрос: для чего я в Дрездене, именно в Дрездене, а не где-нибудь в другом месте, и для чего именно стоило бросать всё в одном месте и приезжать в другое? Ответ-то был ясный (здоровье, от долгов и проч.), но скверно было и то, что я слишком ясно почувствовал, что теперь, где бы ни жить, оказывается
Мыслей моих Вам не описываю. Много накопилось впечатлений. Читал русские газеты и отводил душу. Почувствовал в себе наконец, что материалу накопилось на целую статью об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое.{868} Но что говорить об этом! Немцы мне расстроивали нервы, а наша русская жизнь нашего верхнего слоя и их вера в Европу и
Россия тоже отсюда выпуклее кажется нашему брату. Необыкновенный факт состоятельности и неожиданной зрелости русского народа при встрече всех наших реформ (хотя бы только одной судебной) и в то же время известие о высеченном купце 1-й гильдии в Оренбургской губернии исправником.{870} Одно чувствуется: что русский народ, благодаря своему благодетелю и его реформам,{871} стал наконец мало-помалу в такое положение, что поневоле приучится к деловитости, к самонаблюдению, а в этом-то вся и штука. Ей-богу, время теперь по перелому и реформам чуть ли не важнее петровского.{872} А что дороги? Поскорее бы на юг, поскорее как можно; в этом вся штука.{873} К тому времени везде
Здесь, хоть и ни с кем почти не встречался, но и нельзя не столкнуться нечаянно. В Германии столкнулся с одним русским, который живет за границей постоянно, в Россию ездит каждый год недели на три получить доход и возвращается опять в Германию, где у него жена и дети, все онемечились.
Между прочим, спросил его: «Для чего, собственно, он экспатри<и>ровался?» Он буквально (и с раздраженною наглостию) отвечал: «Здесь цивилизация, а у нас варварство. Кроме того, здесь нет народностей; я ехал в вагоне вчера и разобрать не мог француза от англичанина и от немца.
— Так, стало быть, это прогресс,
— Как же, разумеется.
— Да знаете ли вы, что это совершенно неверно. Француз прежде всего француз, а англичанин — англичанин, и быть самими собою их высшая цель. Мало того: это-то и их сила.
— Совершенно неправда. Цивилизация должна сравнять всё, и мы тогда только будем счастливы, когда забудем, что мы русские и всякий будет походить на всех. Не Каткова же слушать!{874}
— А вы не любите Каткова?
— Он подлец.
— Почему?
— Потому что поляков не любит.
— А читаете вы его журнал?
— Нет, никогда не читаю».
Разговор этот я передаю буквально. Человек этот принадлежит к молодым прогрессистам, впрочем, кажется, держит себя от всех в стороне. В каких-то шпицев, ворчливых и брезгливых, они за границей обращаются.
Наконец в Дрездене тоска измучила и меня и Анну Григорьевну. А главное, оказались следующие факты: 1) По письмам, которые переслал мне Паша (он только раз и писал мне), оказалось, что кредиторы подали ко взысканию (стало быть,
Голубчик Аполлон Николаевич, я чувствую, что мог Вас считать как моего судью. Вы человек и гражданин, Вы человек с сердцем, в чем Вы убедили меня давно, Вы муж и отец примерный, наконец, суждение Ваше я всегда ценил. Мне перед Вами покаяться не больно. Но пишу только для
Проезжая недалеко от Бадена, я вздумал туда завернуть. Соблазнительная мысль меня мучила: пожертвовать 10 луидоров и, может быть, выиграю хоть 2000 франков лишних, а ведь это на 4 месяца житья, со всем, со всеми петербургскими. Гаже всего, что мне и прежде случалось иногда выигрывать. А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил.
Бес тотчас же сыграл со мной штуку: я, дня в три, выиграл
Но чтоб окончить с Баденом: в Бадене мы промучились в этом аде 7 недель. В самом начале, как только что я приехал в Баден, на другой же день, я встретил в воксале Гончарова. Как конфузился меня вначале Иван Александрович.{875} Этот статский или действительный статский советник{876} тоже поигрывал. Но так как оказалось, что скрыться нельзя, а к тому же я сам играю с слишком грубою откровенностию, то он и перестал от меня скрываться. Играл он с лихорадочным жаром (в маленькую, на серебро), играл все 2 недели, которые прожил в Бадене, и, кажется, значительно проигрался. Но дай Бог ему здоровья, милому человеку: когда я проигрался дотла (а он видел в моих руках много золота), он дал мне, по просьбе моей, 60 франков взаймы. Осуждал он, должно быть, меня ужасно: «Зачем я всё проиграл, а не половину, как он?»
Гончаров всё мне говорил о Тургеневе,{877} так что я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу, решился наконец ему сделать визит. Я пошел утром в 12 часов и застал его за завтраком. Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично. Сквернее всего то, что я еще с 67 года, с Wisbaden’a, должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!){878} Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет вам свою щеку. Генеральство ужасное: а главное, его книга «Дым» меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: «Если б провалилась Россия, то
Он побледнел (буквально ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: «Говоря так, Вы меня
Может быть, Вам покажется неприятным, голубчик Аполлон Николаевич, эта злорадность, с которой я Вам описываю Тургенева, и то, как мы друг друга оскорбляли. Но, ей-богу, я не в силах; он слишком оскорбил меня своими убеждениями. Лично мне всё равно, хотя с своим генеральством он и не очень привлекателен; но нельзя же слушать такие ругательства на Россию от русского изменника, который бы мог быть полезен. Его ползание перед немцами и ненависть к русским я заметил давно, еще четыре года назад.{887} Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта на Россию происходит единственно от неуспеха «Дыма» и что Россия осмелилась не признать его гением.{888} Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее.
Но черт с ними со всеми!
Теперь выслушайте, друг мой, мои намерения: я, конечно, сделал подло, что проиграл. Но говоря сравнительно, я проиграл немного своих-то денег. Тем не менее эти деньги могли служить мне месяца на два жизни, даже на четыре, судя по тому, как мы живем. Я уже Вам сказал; я не мог устоять против выигрыша. Если б я первоначально проиграл 10 луидоров, как положил себе, я бы тотчас бросил всё и уехал. Но выигрыш 4000 франков погубил меня! Возможности не было устоять против соблазна выиграть больше (когда это оказывалось так легко) и разом выйти из всех этих взысканий, обеспечить себя на время и всех моих: Эмилию Федоровну, Пашу и проч. Впрочем, это всё нимало меня не оправдывает, потому что я был не один. Я был с юным, добрым и прекрасным существом, которое верит в меня вполне, которого я защитник и покровитель, а след<овательно>, которое я не мог губить и так рисковать всем, хотя бы и немногим.
Будущность моя представляется мне очень тяжелою: главное, возвратиться в Россию не могу, по вышеизложенным причинам, а пуще всего вопрос: что будет с теми, которые зависят от моей помощи. Все эти мысли убивают меня. Но так или этак, а из этого положения, рано ли, поздно ли, надо выйти. Надеяться же я могу, конечно, только на одного себя, потому что другого ничего нет в виду.
В 65 году, возвратясь из Висбадена, в октябре, я кое-как уговорил кредиторов капельку подождать, сосредоточился в себе и принялся за работу.{889} Мне удалось, и кредиторам было порядочно заплачено. Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове. Роман есть, и, если Бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой.
Катков сам мне сказал в апреле, что им бы хотелось и было бы лучше начать печатать мой роман с января 1868 года. Так оно и будет, хотя высылать частями я начну раньше.{890}
Хотя здесь и нет кредиторов, но обстановка моя хуже, чем в 65-м году. Все-таки Паша, Эмилия Федоровна были перед глазами. К тому же я был один. Правда, Анна Григорьевна ангел, и если б Вы знали, что она теперь для меня значит. Я ее люблю, и она говорит, что она счастлива, вполне счастлива, и что не надо ей ни развлечений, ни людей, и что вдвоем со мной в комнате она вполне довольна.
Хорошо. Теперь, стало быть, мне месяцев шесть непрерывной работы. Но к тому времени жене придется родить.{891} Женева город хороший: тут и доктора и французский язык. Но климат очень дурен, мрачный, а осень, зима — скверность. Может быть, если будут средства, месяца через два с половиной можно еще будет переехать в Италию. Вообще зимовать или в Италии, или в Париже. Вообще где выгоднее и удобнее, не знаю. А может быть, и прямо до весны в Женеве останемся.
Денежные расчеты такие: если напечатать роман, то Катков не откажет еще вперед дать в течение будущего года тоже тысячи три. Тут, стало быть, будет и для нас, и для Паши с Эм<илией> Фед<оровной>, и даже немного и для кредиторов (для ободрения их). Роман же можно продать или запродать, с половины года, вторым изданием.{892}
Вы один у меня, Вы мой голубчик, мое провидение. Не откажитесь помогать мне в будущем. Ибо во всех этих моих делах и делишках я буду умолять принять участие.
Вам, вероятно, ясна мысль, основная мысль всех этих надежд моих: ясно, что всё это может успеть сделаться и принести свои результаты под ОДНИМ ТОЛЬКО условием, именно: ЧТО РОМАН БУДЕТ ХОРОШ. Об этом, стало быть, и нужно теперь заботиться всеми силами.
(Ах, голубчик, тяжело, слишком тяжело было взять на себя эту заносчивую мысль, три года назад, что я заплачу все эти долги, и сдуру дать все эти векселя! Где взять здоровья и энергии для этого! И если опыт показал уже, что успех может быть, то ведь при каком условии: при одном только, что всякое сочинение мое непременно будет настолько удачно, чтоб возбудить довольно сильное внимание в публике; иначе — всё рушилось. Да разве это возможно, разве это может войти в арифметический расчет!)
Теперь последнее мое слово к Вам. Выслушайте, сообразите и помогите!
У нас теперь 18 франков. Завтра или послезавтра придут от матери Анны Григорьевны 50 рублей, которые она нам не дослала из катковских денег. И вот
Но просить у Каткова,
Но как же прожить эти 2 месяца работы? Не судите меня и будьте моим ангелом-хранителем! Я знаю, Аполлон Николаевич, что у Вас у самих денег
Вот моя просьба:
Я прошу у Вас
Итак, я прошу у Вас
С сентября месяца Паша останется без денег. (Об Эмилии Федоровне уже не говорю!) И потому из этих 150 руб. отделите ему 25 руб. и выдайте ему покамест, сказав, чтоб он потеснился и поприжался месяца на два. Потом я напишу Вам, сколько отделить для него покамест из катковских 500 руб. (Для того-то я и намерен просить редакцию «Русского вестника» присылать впредь деньги на Ваше имя; ибо Вас я умоляю быть мне на время помощником в кой-каких моих петербургских делишках, то есть через Ваши руки буду производить кой-какие уплаты и выдачи. Не беспокойтесь, тут не будет ничего, что бы Вас поставило в
Прошу Вас тоже написать мне как можно скорее. Не оставляйте меня одного! Бог Вас вознаградит за это.
Скажите Паше, чтоб написал мне сюда, в Женеву, обо всем, что с ним было, и если имеет ко мне письма, то чтоб переслал их по примеру прежнего раза. Я получил от него всего только одно письмо за всё это время. Не любит он меня, кажется, совсем. А ведь это очень мне тяжело.
Адресс мой:
M-r Théodore Dostoiewsky, Suisse, Genève, poste restante.
Напишите мне тоже Ваш адресс. Так как я не знаю Ваш дом, то посылаю это письмо через Анну Николаевну Сниткину (мать Анны Григорьевны), она и доставит Вам.
Всем
Когда-то увидимся!
В будущем письме напишу кой о чем о другом.
В Женеве я совершенно уединен и никого из русских не видал.
Ни звука русского, ни русского лица!{895}
Прощайте, обнимаю Вас крепко-крепко и целую.
119. A. H. Майкову{896}
15 (27) сентября 1867. Женева
Простите меня, голубчик Аполлон Николаевич, что замешкался Вам ответить, — да еще на Ваше письмо, в котором Вы прислали мне деньги. Дело в том, что кончил вот эту проклятую статью «Знакомство мое с Белинским». Возможности не было отлагать и мешкать. А между тем я ведь и летом ее писал, но до того она меня измучила и до того трудно ее было писать, что я дотянул до сего времени и наконец-то, со скрежетом зубовным, кончил. Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать и сейчас увидал, что возможности нет написать
За эту статью деньги мне дали вперед.{897} Бабиков с кем-то. Я, бывши в апреле в Москве, выпросил у Бабикова отсрочку (разумеется, не на 5 месяцев, хотя срок был и не определен окончательно). Альманах свой они хотели издать в сентябре или в октябре (так рассчитывали в апреле, это значит, что книга никак раньше Нового года не явится). Итак, лучше поздно, чем никогда. Голубчик, помогите! Сделайте милость, а именно следующее:
Перешлите, родной мой, статью мою Бабикову в Москву, вместе с письмом, которое тут же прилагаю незапечатанное. Бабиков в Москве, в гостинице «Рим». Я бы и сам мог прямо ему послать. Да ну как в «Риме» его нет? Вот почему я и прошу Вас быть отцом родным. А именно так сделать: напишите три строчки Бабикову в гост<иницу> «Рим» и приложите мое письмо
Письмо к Бабикову прочтите и, если захотите, то прочтите и статью! А прочтя (если только прочтете), напишите мне откровенно Ваше мнение.{898} Мне бы только не слишком дурно было, — вот что.
Эту статью я по несколько раз думал окончить в три дня, и представьте себе, — как только переехал в Женеву, тотчас же начались припадки, да какие! — как в Петербурге. Каждые 10 дней по припадку, а потом дней 5 не опомнюсь.{899} Пропащий я человек! Климат в Женеве сквернейший, и в настоящую минуту у нас уже 4 дня вихрь, да такой, что и в Петербурге разве только раз в год бывает. А холод — ужас! Прежде было тепло. Вот почему и работа и письма и всё в последнее время затянулось…
Ваши 125 р.
Здесь есть русские газеты, читаю и «Голос» и «Московские» и «Петербург<ские> ведом<ости>». Это счастье. А то ужасно здесь скучно, но что делать: надобно писать.
Писал ли я Вам о здешнем «Мирном конгрессе».{901} Я в жизнь мою не только не видывал и не слыхивал подобной бестолковщины, но и не предполагал, чтоб люди были способны на такие глупости. Всё было глупо: и то как собрались, и то как дело повели и как разрешили. Разумеется, сомнения и не было у меня в том еще прежде, что первое слово у них будет:
Видел и Гарибальди. Он мигом уехал.{903}
Кой-что еще Вам хотел написать, но до следующего письма. Верите ли? До сих пор припадочное состояние и боюсь много писать.
Что же мне наши (Паша) и не напишут? Я на днях Эм<илии> Федоровне напишу.
До свидания, голубчик, не сердитесь на меня за что-нибудь. А что наша Южная дорога? Она нам теперь нужнее всего.{904}
Поклон мой Анне Ивановне. Аня тоже и Вам и Анне Ивановне сердечно кланяется.
Если Вам что нужно узнать о Бабикове, то о нем больше всех могут знать Страхов и Аверкиев.
В следующем письме напишу и побольше и полюбопытнее. А теперь голова несвежа.
Крепко жму Вам руку.
NB. Вообразите себе! И тут бревно на дороге: ведь я совершенно-то
На Тверской, в гостиницу «Рим».
Константину Ивановичу Бабикову.
Еще раз благодарю от всей души за помощь!
Ради Бога, пришлите мне Ваш адресс, то есть
120. С. Д. Яновскому{905}
28 сентября (10 октября) 1867. Женева
Любезнейший и почтеннейший Степан Дмитриевич,
Побывали ли Вы за границей? Мы искали Ваших следов по всей Германии, — ни слуху ни духу. Пишу Вам, но адреса Вашего не знаю и потому поручаю Александру Павловичу Иванову доставить Вам это письмо; ведь не может же он не знать места Вашей службы. Стало быть, я убежден, что письмо дойдет до Вас, если только Вы в Москве.
Вот уже скоро месяц, как я засел в Женеве; надо сказать, что это самый прескучный город в мире; он строго протестантский, и здесь встречаешь работников, которые никогда не протрезвляются. Право же, не всё золото, что блестит. Немецкая честность, швейцарская верность и т. д. и т. д. — не могу вообразить себе, кто только мог их придумать. Возможно, сами немцы и швейцарцы. Пишут же и в рижских газетах и в прусских, что стоит балтийским немцам оставить нас, и мы, русские, впадем в прежнее варварство.{906} Устрялов, а равно Соловьев (поклонник немцев), утверждают, что в Немецкой слободе пили с утра до вечера.{907} Вольтер прославил женевца Лефорта,{908} а в ученых трудах о нем пишут, что мир не знавал такого пьяницы.{909} Не смейтесь надо мной, дорогой Степан Дмитриевич; скажу только, что трудно найти где-нибудь, кроме Германии, такую глупость, такое надувательство и притом такое самодовольство. И вот еще: из года в год ввозят к нам, в Россию, множество иностранных изделий; поэтому многие из наших русских, отправляющихся за границу, уверены вследствие некоего предрассудка, что за границей всё хорошо и недорого. Я же теперь убедился на опыте, что, за исключением предметов первой необходимости, только в Париже и Лондоне изделия хороши и недороги. В прочих городах Европы всё дороже и хуже, чем у нас, я Вас уверяю. Всякий более или менее значительный город (например, Женева) производит и потребляет собственные свои изделия, хотя Франция и под боком. Надо, однако, иметь в виду вот что: в отношении мануфактурных изделий у ряда городов существует своя специальность (более или менее); в одном это вино, в другом — ремни, в третьем — швейцарские шале из красивого дерева, — ну, хорошо же, покупайте в каждом городе те изделия, которые составляют его специальность, покупать остальное — значит бросать деньги на ветер. Наши соотечественники во множестве едут за границу; там они воспитывают детей и прилагают все старания, чтобы заставить их забыть русский язык. Есть такие, которые живут здесь подолгу, например Тургенев. Он мне напрямик заявил, что не хочет больше быть русским, что хотел бы забыть, что он русский, что он себя считает немцем и гордится этим.{910} Я его с этим поздравил и расстался с ним. В Женеве я попал прямо на «Конгресс мира». В зале, который мог бы вместить три или четыре тысячи человек, с высокой трибуны разглагольствовали разные господа, которые решали судьбу человечества. Проблема была философского порядка, но цель конгресса — практической; вот в чем она состояла: как сделать, чтобы на земле исчезли войны и чтобы воцарился мир? Я впервые в жизни своей слушал и наблюдал революционеров не в книгах, а наяву и притом за работой; поэтому я был немало заинтересован. Сразу же было решено, что, дабы мир воцарился, необходимо истребить огнем и мечом папу и всю христианскую религию. Затем: поскольку великие державы показали, что не могут сушествовать, не имея больших армий и не ведя войн, надо их разрушить и заменить маленькими республиками; затем надо уничтожить огнем и мечом капитал, а равно и всех тех, кто не всецело разделяет этот взгляд. Среди присутствовавших нашлись такие, которые, наслушавшись этой бестолковщины, попытались возражать; им помешали. Начали голосовать: революционеры остались в жалком меньшинстве, но комитет с нескрываемым цинизмом подтасовал голоса и заявил, что революционеры — в большинстве. Не могу понять, почему подобные конгрессы запрещены во Франции. Пусть взбаламученные и доведенные до неистовства этими проповедниками бедняки поймут наконец, на что способны подобные подстрекатели, могут ли они сказать или сделать что-либо серьезное и полезное. Ибо конгресс этот ясно показал, чего стоят все эти престарелые изгнанники и социалисты, и особенно хорошо дал почувствовать, какими силами они располагают и что никто за ними не пойдет, кроме таких же безумцев.
Я намерен на некоторое время еще остаться в Женеве. Я пишу роман и хотел бы если не окончить, то хотя бы довести его до определенной точки.{911} Анна Григорьевна передает Вам привет (она на четвертом месяце). В Женеве мои припадки возобновились. Это геморроидальное; погода здесь всё время меняется — отсюда мои припадки. Если Вы захотите мне написать, то доставите мне большое удовольствие. Вот мой адрес:
Suisse, Genève, poste restante, M-r Th. D<ostoiewsky>.
У меня к Вам большая просьба, мой добрый друг Степан Дмитриевич. Не подумайте, однако, что именно из-за этого я принялся Вам писать. Не хочу лгать: повод, действительно, представился кстати, но пишу я Вам по двум совершенно различным причинам: первая из них, не слишком важная, — сожаление: повсюду в Германии мы с женой не оставляли надежды встретить Вас или что-нибудь о Вас разузнать, и если бы мы встретились с Вами, мы были бы очень рады; вот уже пять месяцев, как мы живем совершенно одни. Вторая причина — это надежда, что Вы мне ответите. А так как я намерен возвратиться только месяцев еще через пять,{912} письма с родины будут мне очень дороги: воспоминаниями и радостью. Со своей стороны обещаю Вам отвечать вовремя и чистосердечно. Кстати о путешествии — пошло ли оно Вам на пользу? Что до меня, новости я Вам уже сообщил. Что же касается моей просьбы, то вот в чем она состоит: я работаю и буду работать еще месяцев пять, но все мои деньги израсходованы. Кроме суммы (очень незначительной), которая была у меня с собой, Катков выслал мне по первой же моей просьбе 1000 руб. Но поскольку я не мог еще ничего ему отослать, надеясь отправить сразу половину романа, мне пока очень неловко возобновлять свою просьбу. Я попросил 125 рублей у Майкова, он мне их выслал, но они также истрачены. Однажды, дорогой друг, года три тому, после сердечной дружеской беседы Вы сказали, что если когда-нибудь мне понадобятся деньги, Вы могли бы мне одолжить
Пишу Вам второпях, хотя настрочил уже довольно длинное письмо. Правду сказать, я в некотором расстройстве, а именно: 1) не могу работать по вечерам, опасаясь припадка; 2) меня очень тревожит будущее: мне надо написать что-нибудь, что не было бы плохо, иначе, без денег, невозможно предстать перед своими кредиторами, а только им я должен по меньшей мере 3000 рублей. С другой стороны, мне надо до тех пор здесь жить. Может быть, мы переберемся в Италию; хотя Женева удобнее для нас: жизнь здесь дешевле, чем в Париже, а доктора, как и акушерки, говорят по-французски, а
До свидания, обнимаю Вас от всего сердца. Еще раз поклон от Анны Григорьевны и мое дружеское рукопожатие.
P. S. Если я не обращаюсь с подобными просьбами к своим родным, то это потому, что моя тетка дала мне три года тому 10 000 рублей на мой журнал и что брат мой по смерти остался должен Ал<ександру> Павловичу по меньшей мере 4000 рублей, а может быть, и все 6000.{914}
121. С. А. Ивановой
29 сентября (11 октября) 1867. Женева
Здравствуйте, милый друг Сонечка, не браните меня за слишком долгое молчание, — ни меня, ни Анну Григорьевну. У А<нны> Г<ригорьевны> уже с неделю готово к Вам письмо, но вместе с моим не посылает, хочет еще приписать. Откровенно говорю, что желаю сердечно выманить от Вас ответ. Нам до того скучно здесь в Женеве, что письмо к нам зачтется Вам на небеси в число Ваших добрых дел. Кроме того, Вы знаете, как я Вас люблю и как интересуюсь всем, что бывает с Вами. Путешествовали мы довольно глупо. Правда, надо бы было немного больше денег иметь, чтоб переезжать с места на место на всей воле. Мы же по необходимости придали характеру нашей поездки вид
Жить же за границей очень скучно, где бы то ни было. Так как в Париже дорого и пыльно, так как в Италии всё лето было жарко и начиналась холера, то мы всё лето прожили в Германии, по разным местам, выбирая покрасивее местность и получше воздух. Везде было скучно, везде было местоположение хорошее, и везде здоровье мое было недурно. Очень, очень радовало меня еще то, что Анна Григорьевна решительно не скучала, хоть я и не очень веселый человек для житья в продолжение шести месяцев сам-друг, вдвоем, без друзей и без знакомых.
Сколько мы переговорили и вспомнили, и клянусь, что если б вместо заграницы пришлось бы нам провести лето в Люблине, подле Вас, то было бы нам наверно в десять раз веселее.
Анна Григорьевна оказалась чрезвычайной путешественницей: куда ни приедет, тотчас же всё осматривает и описывает, исписала своими знаками множество маленьких книжек и тетрадок, жаль только, что немного еще видела. Наконец наступила осень; для путешествия в Италию денег оказалось у нас уже немного, да явились и другие причины. Хотели было в Париж — и дурно сделали, что не проехали, а отправились в Женеву. Я хоть прежде и бывал раза три в Женеве, но в ней не живал и не знал, что это за климат: решительно по три раза в день меняется погода и припадки мои начались вновь, точь-в-точь как в Петербурге. А между тем мне надо работать и, во всяком случае, просидеть в Женеве месяцев пять. Принимаюсь серьезно за роман (который позвольте посвятить Вам, то есть Вам, Сонечке, Софье Александровне Ивановой, — я это так еще прежде решил), будет напечатан в «Р<усском> в<естни>ке».{915} Не знаю, будет ли порядочно; ей-богу, если б не нужда, то ни за что бы не решился печатать в эту пору, то есть в наше время. Небо заволакивается облаками. Наполеон объявил, что сам уже заметил у себя на горизонте черные точки. Чтоб поправить мексиканский, итальянский и, главное, германский вопросы, ему надо отвлечь умы войною и угодить французам старым средством: военным успехом. И хоть французов теперь этим, может быть, и не надуешь, но война очень может быть, что и будет.{916} Про это Вы знаете сами (кстати, получаете ли Вы какие-нибудь газеты, читайте, ради Бога, нынче нельзя иначе, не для моды, а для того, что видимая связь всех дел, общих и частных, становится всё сильнее и явственнее).{917} Ну-с, а если будет война, то цена на художественный товар должна чрезвычайно упасть. Вот капитальное соображение, которое, признаюсь, меня даже обескураживает. У нас и без войны-то началось к художественным вещам заметное равнодушие в последнее время.
Хуже всего боюсь посредственности; по-моему, пусть лучше или очень хорошо, или совсем худо. Посредственность же в тридцать печатных листов — вещь непростительная.
Прошу Вас, милый друг мой, написать мне и написать подробнее о себе, о Масеньке и обо всех Ваших за все эти 6 месяцев. Как жили Вы в Люблине? Долго ли гостил у Вас Федя? Что делали Вы, собственно Вы, что делаете теперь и что намерены или желаете делать? Вообще нужно нам начать как бы сызнова. Паспорт у меня за границу взят на 6 месяцев, но приходится, кажется, прогостить здесь еще месяцев 6 или больше. Зависит всё от дел. А между тем очень бы хотелось в Россию, по многим причинам. Одно то, что на месте. Кроме того, непременно хочу издавать, возвратясь, нечто вроде газеты (я даже, помнится, Вам говорил это вскользь, но здесь теперь совершенно выяснилась и форма и цель).{918} А для того надо быть дома и видеть и слышать всё своими глазами. Я, впрочем, очень рад, что у меня есть теперь работа; не было бы ее, я бы умер со скуки; но кончив этот роман, что будет нескоро, уж не знаю, можно ли что-нибудь начать здесь работать, за границей. Я и просто путешественников здешних, по три года здесь живущих, не понимаю. За границу действительно можно с большою пользою и даже с удовольствием поехать на полгода, везде объехать, более двух недель на одном месте ни за что не заживаться, — вот это хорошо. Кроме того, действительно можно поправить<ся> здоровьем! А то живут здесь семьями, детей воспитывают, по-русски отучают, а, главное, возвращаясь домой, прожив последние поскребки, еще думают нас же учить, а не у нас учиться. Да здесь от всего отстанешь и после того надо целый год привыкать, чтоб в тон и в лад попасть. Писателю же особенно (если только он не специалист, не ученый) невозможно заживаться. В нашем ремесле, н<а>пример, первое дело действительность, ну а здесь действительность швейцарская.
Женева на Женевском озере. Озеро удивительно, берега живописны, но сама Женева — верх скуки. Это древний протестантский город, а впрочем, пьяниц бездна. Я сюда попал прямо на «Конгресс мира», на который приезжал и Гарибальди. Гарибальди скоро уехал, но что эти господа, — которых я в первый раз видел не в книгах, а наяву, — социалисты и революционеры, врали с трибуны перед 5000 слушателей, то невыразимо!{919} Никакое описание не передаст этого. Комичность, слабость, бестолковщина, несогласие, противуречие себе — это вообразить нельзя! И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников! Это грустно. Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру. Большие государства уничтожить и поделать маленькие; все капиталы прочь, чтоб всё было общее по приказу, и проч. Всё это без малейшего доказательства, всё это заучено еще 20 лет назад наизусть, да так и осталось. И главное, огонь и меч — и после того как всё истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир. Но довольно. Отвечать Вам буду, милый друг мой, непременно и без задержек.
Напишите об сестрицах. Особый поклон Юленьке. Что Витя? Всех и братьев и сестер за меня и за жену перецелуйте.
Анна Григорьевна напишет Вам скоро. Обнимаю Вас и жму Вам руку. Поклон Елене Павловне.
Вас очень любящий
Suisse, Genève, poste restante.
A M-r Dostoiewsky.
122. С. Д. Яновскому{920}
1 (13)—2 (14) ноября 1867. Женева
Добрейший, незабвенный друг мой Степан Дмитриевич,
Если Вы уже в Москве и, следственно, не нашли на своем столе моего письма, не судите меня поспешно, не обвиняйте. Письмо Ваше со 100 рублями я получил уже более двух недель назад, и если я не отвечал Вам до сих пор, то не по лености или безразличию, но только вследствие моей мучительной теперешней ситуации. Вы понимаете, когда в душе мрак, тяжко обращаться к кому-либо, особенно для такого ипохондрика, как я. Ваше письмо доставило нам, Анне Григорьевне и мне, огромное удовольствие. Мысленно я следовал за Вами и сопровождал Вас и в Риме, и в Неаполе, вспоминая свое пребывание в Италии, в Риме и Неаполе, представлял себе, как Вы останавливаетесь перед шедеврами искусства. Из всего путешествия в южную Италию только об искусстве я вспоминаю с удовольствием и радостью. Что до природы, то она меня восхитила только в Неаполе. В Северной Италии, то есть в Ломбардии, природа несравненно прекраснее. Вы побывали в Милане; но ездили ли Вы на озеро Комо, которое находится поблизости? И почему, почему было не добраться до Венеции? Это непростительно. Потому что Венеция не только очаровывает, она поражает, она пьянит. Но мы побываем в Венеции в другой раз вместе. Даю Вам честное слово.
В этот раз я пока здесь мало ездил и мало видел. Это прежде всего потому, что характер поездки уже не тот: я не путешествую, а живу за границей, жить же в Европе для меня более чем невыносимо. Но что делать? Я не мог выкроить времени, чтобы многое показать Анне Григорьевне: мы были в Германии, останавливались в Дрездене и в Баден-Бадене, а теперь прибыли в Женеву и застряли здесь на берегу озера Леман. Ваши 100 рублей вытащили меня из беды, правда только на некоторое время. Хочу объяснить Вам свое положение: я должен 4000 рублей «Русскому вестнику», который мне их дал вперед. Эти четыре тысячи рублей были израсходованы на мою свадьбу, на уплату ряда мелких долгов, на некоторые другие расходы и на поездку за границу. Вот уже давно от денег моих ничего не осталось, а, с другой стороны, мне не удалось еще
Вопрос, который я должен разрешить, для меня мучителен: если я напишу плохой роман, мое положение (финансовое) сразу же рухнет. Кто в этом случае станет давать мне деньги вперед? А между тем я существую только благодаря авансам и переизданиям. В подобном же случае не будет больше ни авансов, ни переизданий. Таким образом, мне надо выполнить работу, которая ни в коем случае не должна быть плохой, — и это необходимо, чтобы не погибнуть. Таков первый вопрос.
Как же, скажите мне, приступать к работе при такой требовательности к себе. Рука дрожит, разум мутится.
2-й вопрос. Я покинул Россию, оставив из своего долга, который я уплатил на четыре пятых, одну пятую часть неоплаченной. Эта пятая часть достигает 3000 рублей в виде векселей.{922} Если я покажусь в Петербурге, меня посадят в долговое отделение. Стало быть, необходимо рассчитаться. Чем? Откладывая из каких запасов? И это с моей работой?
3-й вопрос. Моя добрая Аня, единственная моя радость и единственная моя утешительница здесь,
Сегодня ровно пять недель, как я обратился к Каткову с следующей просьбой: сверх выданных четырех тысяч рублей выслать,
Если бы тем временем не пришли Ваши деньги, мы бы уже давно пропали, Аня и я.
Но попытайтесь теперь уяснить себе: каковы перспективы, которые открываются предо мной. Мы живем в одной комнате, которая, правда, далеко не плоха и просторна, у добрых старых хозяек. Но эта комната становится уже слишком холодной: нет никаких возможностей ее отапливать; не представляю себе, что будет зимой. Ведь зимой, в конце февраля (по новому стилю), жена должна родить. Вообразите, что всё будет происходить в одной комнате: роды, доктор, швейцарская нянька и мой роман. Были бы у меня деньги, я бы снял дополнительно
В довершение всего еще один вопрос: я настолько был поглощен всё последнее время планом и идеей романа, что в течение нескольких месяцев только и был этой идеей занят. Наконец роман продуман, тщательно разработан. Вопрос упростился. Не должно быть ошибок ни в разработке, ни в исполнении. Сроку для высылки романа у меня ровно месяц, и это последний срок. Как можно окончить в месяц такую работу (то есть первую часть, которая будет насчитывать самое малое шесть печатных листов)? И больше всего меня мучает, что я отдаю себе отчет, ясно вижу, что если бы я располагал достаточным временем (или по крайней мере равным временем и на исполнение, и на разработку), это бы вполне удалось.
Кроме того, я опасаюсь припадков падучей. Вначале в Женеве у меня приступы были почти каждую неделю. Климат отвратительный. С гор дуют порывы ледяного ветра, погода меняется три-четыре раза на дню. Но вот уже около месяца у меня нет припадков. Боюсь, что сейчас, когда я собираюсь начать изо всех сил работать, болезнь настигнет меня и поразит.
Ах, друг мой Степан Дмитриевич, падучая в конце концов унесет меня! Моя звезда гаснет, — я это чувствую. Память моя совершенно помрачена (совершенно!). Я не узнаю более лиц людей, забываю то, что прочел вчера, я боюсь сойти с ума или впасть в идиотизм. Воображение захлестывает, работает беспорядочно; по ночам меня одолевают кошмары.{924} Но хватит об этом! Довольно о себе. Следующий раз буду больше говорить на другие темы. Я собирался обсудить с Вами вопрос о Швейцарии. Но хватит, может быть, так будет лучше. Аня крепко, крепко жмет Вашу руку. Я обнимаю Вас, мой друг, и не забывайте, что я всегда искренне преданный Вам
123. А. Н. Майкову{925}
31 декабря 1867 (12 января 1868). Женева
Дорогой и добрый друг Аполлон Николаевич, настало наконец время, что могу написать Вам несколько страничек! Что Вы обо мне подумали: что я забыл Вас? Я знаю, что Вы этого не подумаете. Но меня не вините; Вы скорей всех всё поймете. Верите ли:
А со мной было вот что:
Писал ли я Вам, — не помню (я ничего ведь не помню), — что я наконец, когда уже пресеклись все мои средства, написал Каткову просьбу высылать мне по 100 р. ежемесячно? Кажется, писал. Согласие воспоследовало, и мне стали присылать аккуратно. Но в письме моем к Каткову (в благодарственном) я подтвердил
Затем (так как вся моя будущность тут сидела) я стал мучиться выдумыванием
Первую посылку они должны были получить 30 декабр<я> (нашего стиля), а вторую получат 4-го января; следственно, если захотят, то первую часть еще могут напечатать в январе. Вторую часть (из которой, конечно, не написано ни строчки) я дал честное слово прислать в редакцию к 1-му февраля (нашего стиля) неуклонно и аккуратно.
Поймите же, друг мой, мог ли я думать о письмах к кому-нибудь и об чем бы я стал писать, спрашивается? А потому
Теперь об романе, чтоб кончить эту материю: в сущности, я совершенно не знаю сам, что я такое послал. Но сколько могу иметь мнения — вещь не очень-то казистая и отнюдь не эффектная. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее. Идея эта —
В общем план создался. Мелькают в дальнейшем детали, которые очень соблазняют меня и во мне жар поддерживают. Но целое? Но герой? Потому что целое у меня выходит в виде
Первая часть, по-моему, слаба. Но мне кажется, еще есть одно спасение: то, что еще ничего
Во
Вообще всё в будущем, но от Вас жду строгого отзыва. 2-я часть решит всё: она самая трудная; но Вы мне напишите и о первой (хотя я искренно знаю, что она нехороша), но все-таки напишите. Кроме того,
Каткову, при отсылке 1-й части, я написал о романе почти точно то же, что и Вам. Роман называется «Идиот». А впрочем, никто себе не судья, особенно сгоряча. Может быть, и первая часть недурна. Если я не развил главного характера, то ведь так по законам всей планировки выходит. Вот почему и жду Вашего суждения с таким алчным нетерпением. Но довольно об романе. Вся эта работа с 18-го декабря до того меня разгорячила, что я ни думать, ни говорить не могу ни о чем другом. Теперь скажу несколько слов о нашем здесь житье, с тех пор как я Вам не писал.
Мое житье, конечно, работа. Но хорошо то, что теперь я, благодаря постоянной присылке ежемесячно
Он жил у Эмилии Федоровны и задолжал-таки, несмотря на то что я до ноября высылал ему достаточно. Через Вас я оплатил тогда Эмилии Федоровне. Но что было в ноябре и декабре? Они сами терпят. Федя работает, но не может всех содержать, а раньше как через месяц я не могу выслать денег (через Вас, конечно, умоляю Вас, голубчик,
Впрочем, может быть, и раньше пошлю им денег, хотя страшная теперь нужда в ожидании родин. Хоть живем и не нуждаясь в насущном, но, однако ж, вещи постоянно в закладе. При каждом получении денег выкупаем, а к концу месяца опять закладываем. Анна Григорьевна — моя истинная помощница и утешительница. Любовь ее ко мне беспредельна, хотя, конечно, есть много различного в наших характерах. (Она Вам и Анне Ивановне чрезвычайно кланяется. Она ужасно любит Вас за то, что Вы цените, как следует, ее мать, которую она обожает. Высоко она вас обоих ставит во всех отношениях, и Вас и Анну Ивановну, и глубоко, с сердечным жаром, самым искренним, уважает Вас.)
Всего более натерпелись мы из материальных неудобств в Женеве от холода. О, если б Вы знали, как глупо, тупо, ничтожно и дико это племя! Мало проехать, путешествуя. Нет, поживите-ка! Но не могу Вам теперь описать даже и вкратце моих впечатлений; слишком много накопилось. Буржуазная жизнь в этой подлой республике развита до nec plus ultra.[82] В управлении и во всей Швейцарии — партии и грызня беспрерывная, пауперизм, страшная посредственность во всем; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие; о, если б Вы знали, что они считают хорошим и что дурным. Низость развития: какое пьянство, какое воровство, какое мелкое мошенничество, вошедшее в закон в торговле. Есть, впрочем, несколько и хороших черт, ставящих их все-таки безмерно выше немца. (В Германии меня всего более поражала глупость народа: они безмерно глупы, они неизмеримо глупы.) У нас даже Ник<олай> Ник<олаевич> Страхов, человек ума высокого, — и тот не хочет понять правды: «Немцы, говорит, порох выдумали». Да их жизнь так устроилась! А мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий,
В Швейцарии еще довольно лесу, на горах его осталось еще несравненно более, чем в других странах Европы, хотя страшно уменьшается с каждым годом. И представьте себе: 5 месяцев в году здесь ужасные холода и бизы (вихри, прорывающиеся сквозь цепь гор). А 3 месяца почти та же зима, как у нас. Дрогнут все от холода, фланель и вату не снимают (бань у них никаких — вообразите же нечистоту, к которой они привыкли), одеждой зимней не запасаются, бегают почти в тех же платьях, как и летом (а одной фланели слишком мало для такой зимы), и при всем этом нет ума хоть капельку исправить жилища! Ну что сделает камин с углем или с дровами, хоть топи
Написал столько, а ничего почти не успел высказать! Тем-то я и не люблю писем. Главное, жду письма от Вас. Ради Бога, напишите поскорее. Письмо ко мне, в теперешней моей тоске, восходит почти до значения
Здоровье мое очень удовлетворительно. Припадки бывают очень редко, и это уже 2½ или даже 3 месяца сряду.
Мой поклон искренний Вашим родителям. Передайте поклон и Страхову, если встретите. А ему поручите передать мой поклон Аверкиеву и Долгомостьеву. Особенно Долгомостьеву. Не видали ли Вы его где-нибудь?{935}
Обнимаю Вас и целую. Ваш верный и любящий
Особенный мой поклон Анне Ивановне.
От Яновского я получил письмо. Человек очень добрый, но иногда удивительный. Я люблю его очень.
С Новым годом, с новым счастьем! Будьте, будьте счастливы, — хоть Вы будьте счастливы!
Когда будет напечатано «Слово о полку Игореве» и где? Пришлите мне, ради Бога, сейчас как напечатаете, где бы я ни был тогда.{936}
124. С. А. Ивановой
1 (13) января 1868. Женева
Милый, бесценный друг мой Сонечка, несмотря на Вашу настойчивую просьбу писать Вам — я молчал. А между тем кроме того что ощущал сильную и особую потребность говорить с
А за то что так долго не отвечал, несмотря на просьбу Вашу писать к Вам скорее, даю Вам
Здоровье мое совершенно удовлетворительно, и я тяжелую работу могу выносить, хотя наступает для меня тяжелое время, по болезненному состоянию Анны Григорьевны. Просижу в работе еще месяца четыре, а там мечтаю переехать в Италию. Уединение мне необходимо. Сокрушаюсь о Феде и о Паше. К Феде тоже пишу с этой же почтой. Мне, впрочем, очень тяжело за границей, ужасно хочется в Россию. Мы с Анной Григорьевной одни-одинешеньки. Жизнь моя: встаю поздно, топлю камин (холод страшный), пьем кофе, затем за работу. Затем в четыре часа иду обедать в один ресторан и обедаю за 2 франка с вином. Анна Григорьевна предпочитает обедать дома. Затем иду в кафе, пью кофей и читаю «Московские ведомости» и «Голос» и перечитываю до последней литеры. Затем полчаса хожу по улицам, для движения, а потом домой и за работу. Потом опять топлю камин, пьем чай, и опять за работу. Анна Григорьевна говорит, что она ужасно счастлива.
Женева скучна, мрачна, протестантский глупый город, с скверным климатом, но тем лучше для работы. Увы, мой друг, раньше сентября, может быть, никак не ворочусь в Россию! Только что ворочусь — немедленно поспешу обнять Вас. У меня в мыслях начать, по приезде в Россию, одно новое издание.{949} Но всё зависит, разумеется, от успеха теперешнего моего романа. И вообразите, так работаю, а не знаю еще: не опоздал ли для январского номера? Вот уж неприятность-то будет!
Как-то я с Вами сойдусь, как-то увижусь, как-то встречусь! Часто я мечтаю об вас о всех. На днях видел во сне Вас и Масеньку — целую повесть во сне видел; героиня была Масенька. Поцелуйте ее покрепче от меня. Но что это с Вашим здоровьем? Вы меня испугали. Не тоскуйте, друг мой, — в этом главное, а главное: не спешите, не заботьтесь очень много; всё придет своим чередом и придет хорошо, само собою. В жизни бесконечное число шансов; слишком много заботиться — значит время терять. Желаю Вам энергии и твердости характера, — в них я, впрочем, уверен. Голубчик мой, занимайтесь своим образованием и не пренебрегайте даже и специальностию, но не торопитесь, главное; Вы еще слишком молоды, всё придет своим порядком, но знайте, что вопрос о женщине, и особенно о русской женщине, непременно, в течение времени даже Вашей жизни, сделает несколько великих и прекрасных шагов. Я не о скороспелках наших говорю, — Вы знаете, как я смотрю на них.{950} Но на днях прочел в газетах, что прежний друг мой, Надежда Суслова (сестра Аполлинарии Сусловой) выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и блистательно защитила свою диссертацию. Это еще очень молодая девушка; ей, впрочем, теперь 23 года, редкая личность, благородная, честная, высокая!{951}
Много, слишком много задумал было писать к Вам и вот уже сколько исписал, а не написал и 1/10-й доли. До следующего письма, милый друг мой!
Мне хотелось бы поговорить с Вами об одном очень интересном предмете, особенно касающемся Вас.{952} Не забывайте меня и пишите. Здоровье сохраняйте пуще всего. Обнимите еще раз Масеньку. Я слышал, что <…>[83] произведен в генерал-лейтенанты папской армии и будет играть на дудочке польку своего сочинения на разбитие Гарибальди,{953} а кардинал Антонелли и генерал-канцлер (за даму) танцевать в присутствии папы, а Юленька будет смотреть и сердиться. Поцелуйте ее тоже, если допустит поцеловать (от меня!), Витю тоже от меня поцелуйте и
Обнимаю Вас и целую.
Честное слово свое писать Вам каждый месяц — исполню. Но, ради Бога, пишите тоже ко мне!
125. А. Н. Майкову{954}
18 февраля (1 марта) 1868. Женева
Добрый, единственный и бесценный друг (все эти эпитеты к Вам применимы и со счастьем их применяю), не сердитесь на мое бессовестное молчание. Судите меня с тем же умом и с тем же сердцем, как прежде. Молчание мое хоть и
Голубчик, Вы мне обещали тотчас же по прочтении 1-й части отписать сюда Ваше мнение о ней. И вот каждый день шляюсь на почту, и нет письма, а вероятно, уж Вы «Русский вестник» имели. Заключение вывожу ясное: что роман слаб и так как Вам говорить мне такую правду в глаза, по деликатности, и совестно и жалко, то Вы и медлите. А я именно в
Правда, Вы мне написали 2 письма еще до выхода, — но не может быть, чтоб Вы, в таком деле, со мной письмами считались! Но довольно об этом.
Если б Вы знали, друг мой, с каким счастьем я перечитываю по нескольку раз каждое письмо Ваше! Если б Вы только знали, какова моя здешняя жизнь и что для меня значит получение письма от Вас! Никого-то я здесь не вижу, ни о чем-то не слышу, а с начала года так даже и газеты («Московск<ие> ведомости» и «Голос») совсем не приходили. Живем с Анной Григорьевной глаз на глаз и хоть живем довольно согласно и друг друга любя и, кроме того, оба заняты, а все-таки скучно, — мне по крайней мере. Анна Григорьевна уверяет совершенно искренно (я в этом убедился), что она очень счастлива. Представьте себе, до сих пор еще у нас нет ничего и ожидаемый джентльмен еще не являлся на свет. Я каждый день жду, потому что все признаки. Ждал вчера в мои именины; не было. Жду сегодня и уж завтра-то, кажется, наверно. Анна Григорьевна ждет с благоговением, любит будущего гостя чрезмерно, переносит бодро и крепко, но в самое последнее время у ней нервы расстроились и иногда посещают ее мрачные мысли: боится умереть и проч. Так что положение довольно тоскливое и хлопотливое. Денег у нас самая малая капелька, но, по крайней мере, не бедствуем окончательно. Предстоят, впрочем, траты. В этом, однако, положении Анна Григорьевна мне стенографировала и переписывала, кроме того, успела сама всё сшить и приготовить, что следует ребенку.
Сквернее всего то, что Женева уж слишком скверна; мрачное место. Сегодня воскресение: ничего не может быть мрачнее и гаже ихнего воскресения. Переехать же теперь никуда нельзя, недель пять просидим здесь по болезни, а там еще неизвестно как деньги. Наступающий месяц для меня тяжел будет: болезнь жены и 3-я часть, которую, хотя и опоздаю, а все-таки надо безостановочно выслать. А затем и 4-ю; вот тогда, я думаю, и выедем из Женевы, этак к маю. Хорошо еще, что здесь зима вдруг смягчилась. Весь здешний февраль был теплый и ясный, точь-в-точь как у нас в Петербурге в апреле, в ясные дни.
Обо всем, об чем мне сюда пишете, всегда и беспрерывно интересуюсь. В газетах ищу всегда чего-нибудь в этом же роде, как потерянной иголки, — соображаю и угадываю. Подлость и мерзость нашей литературы и журналистики и здесь ощущаю. И как наивна вся эта дрянь: «современники», н<а>пр<имер>, лезут на последние барыши всё с теми же Салтыковыми и Елисеевыми — и всё та же заскорузлая ненависть к России, всё те же ассоциации рабочих во Франции и больше ничего.{957} А что Салтыков на земство нападает, то так и должно.{958} Наш либерал не может не быть в то же самое время закоренелым врагом России и сознательным. Пусть хоть что-нибудь удастся в России или в чем-нибудь ей выгода — и в нем уж яд разливается. Я это тысячу раз замечал. Наша крайняя либеральная партия в высшей степени стакнулась с «Вестью»,{959} и не может быть иначе. А про цинизм и гадость всей этой швали, — я иногда из газет вижу. Прислали мне сюда из ред<акции> 1-й № «Русского вестника». Прочел от доски до доски. Вашего нет, — должно быть, Вы или опоздали, или для скрашивания февральской книжки Вас берегут, а в 1-й Полонский (стихотвор<ение> премилое){960} и Тургенев с повестью весьма слабою.{961} Прочел разбор «Войны и мира».{962} Как бы желал всё прочесть. Половину я читал. Должно быть, капитальная вещь, жаль, что слишком много мелочных психологических подробностей, капельку бы поменьше. А впрочем, благодаря именно этим подробностям как много хорошего. Ради Бога, пишите мне чаще о литературных новостях. Вы о «Вестнике Европы» упоминали (это Стасюлевич?). Мне кажется, такого направления у нас много развелось.{963} Представьте: об «Москве», об «Москвиче» — понятия не имею.
Ваша «Софья Алексеевна» — совершенная прелесть, но у меня мысль махнула: как бы хорошо могло бы быть, если б вот этакая «Софья Алексеевна» очутилась эпизодом в
В последнее время у нас как будто затихло;{967} только вот о подписке на голодных читаю.{968} Славянство и стремления славянские, должно быть, вызывают у нас целую тьму врагов из русских либералов.{969} Когда-то эти проклятые подонки застарелого и ретроградного выскребутся! Потому что русского либерала нельзя никак считать чем-нибудь иначе, как застарелым и ретроградным. Это — так называемое прежде «образованное общество», сбор всего отрешившегося от России, не понимавшего ее и офранцузившегося — вот что либерал русский, а стало быть, ретроград. Вспомните лучших либералов — вспомните Белинского; разве не враг отечества сознательный, разве не ретроград?
Ну, черт с ними! Здесь я только полячишек дрянных встречаю по кофейным, громадными толпами, — но в сношения не вхожу ни в какие. С священником я не познакомился.{970} Но вот родится ребенок — придется сойтись. Но, друг мой, вспомните, что священники наши, то есть заграничные, не все такие же, как висбаденский, о котором я Вам говорил, уезжая из Петербурга (а познакомились ли Вы с этим? Это редкое существо: достойное, смиренное, с чувством собственного достоинства, с ангельской чистотой сердца и
Если перееду куда-нибудь, то в Италию, но до этого еще далеко, и, во всяком случае, тотчас же Вас уведомлю, так что в адрессе Вам не будет задержки. А Вы мне, ради Христа, пишите. Здоровье мое не скажу чтоб очень хорошо. С весной припадки стали опять почаще. Читал Ваш рассказ о Вашем присяжничестве, и у самого сердце билось от волнения.{972} Об судах наших (по всему тому, что читал) вот какое составил понятие: нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного — выше европейской бесконечно: на преступника смотрят христиански. Русские изменники заграничные даже в этом согласны. Но одна вещь как будто еще и не установилась: мне кажется, в этой
Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием, Вы правы), и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера. Но чтоб это великое дело совершилось, надобно чтоб
Имею к Вам опять огромнейшую просьбу, или, лучше сказать, 2 просьбы, и надеюсь всего от Вашего доброго сердца и братского участия ко мне. Вот в чем дело: я написал Каткову с отправлением 2-й части и прошу у него 500 руб. Это ужас — но что же мне делать? Возможности нет не просить. Сначала у меня были мечты: 1) написать 4 части (то есть 23–24 листа) и 2) написать
Пришлет или нет — не знаю. Но, однако, на всякий случай, сообщаю Вам всё, а вместе с тем и две великие просьбы мои:
До свидания, друг мой. Главное, чему я рад за Вас, это то, что Вы не допускаете праздности Вашему духу. В Вас кипят и желания, и идеалы, и цели. Это много. В наше время если апатия захватит человека, то он пропал, умер и погребен.
До свидания, обнимаю Вас крепко и желаю всего лучшего. Пишите мне и напишите хоть что-нибудь о моем романе. Ну хоть что-нибудь.
Читаю политические новости все постоянно. Врак, конечно, бездна; но пугает меня ужасно некоторое ослабление и принижение нашей иностранной политики в последнее время.{975} Кроме того, и внутри у нас много врагов реформ государевых.{976} На него только одна и надежда. Он уже доказал свою твердость.{977} Дай Бог ему еще долго царствовать.
Анна Григорьевна кланяется Вам, Анне Ивановне и Евгении Петровне. Я тоже; напомните им обо мне, пожалуйста. Кажется, сегодня у меня что-нибудь будет. Миша или Соня — так уж положено.
Прощайте, дорогой друг.
126. А. Н. Майкову{978}
21–22 марта (2–3 апреля) 1868. Женева
Любезнейший и добрый друг Аполлон Николаевич, во-первых, благодарю Вас чрезвычайно, голубчик, за исполнение всех моих поручений, которые оказываются очень хлопотливыми и за которыми Вам пришлось столько ходить.{979} Простите, что мучаю Вас, но ведь Вы один человек, на которого могу понадеяться (что вовсе не составляет резону Вас мучить). Во-вторых, благодарю за привет, поздравление и пожелание счастья нам троим. Вы правы, добрый мой друг, Вы с натуры описали это ощущение быть отцом и с натуры взяли Ваши прекрасные слова: всё совершенно верно. Я ощущаю, вот уж месяц почти, ужасно много нового и совершенно до сих пор мне неизвестного, ровно с той минуты, как я первый раз увидел мою Соню, до сей минуты, когда мы ее только что, общими стараньями, мыли в корыте. Да, ангельская душа и к нам влетела. Ощущений моих, впрочем, Вам описывать не буду. Они растут и развиваются с каждым днем. Вот что, голубчик мой, прошлый раз, когда я Вам писал в такой тревоге, я
Вы слишком большой пророк: Вы пророчите мне, что у меня теперь новые заботы и что я стану
Распоряжения Ваши с деньгами были очень хороши. И как ни горько мне Вас тревожить, но пришлите мне оставшиеся у Вас 25 р. сюда, в Женеву,
Очень рад, что Вы Паше выдали 50 руб., а не 25. Ничего. Рад ужасно, что он на службе. Голубчик, наведывайтесь иногда, изредка хоть об нем! Если буду ему писать, то напишу, что я, узнав от Вас, что Вы ему выдали заимообразно 25 р., уже заплатил Вам. Только вот что: неужели и Паша не напишет мне ничего и не поздравит с Соней. Другие поздравили: Вы, Страхов, из Москвы, знакомые Анны Григорьевны из Петербурга,{984} а от Паши — не только и теперь нет ничего, но даже и ответа на мое письмо, которое я месяца полтора писал ему, адресуя на Ваше имя (получили ли Вы? Вы об этом что-то
(Эмилию Федоровну я официально, торжественно уведомил, что у меня родилась дочь, — ничего, никакого от нее ответа! Да и прежде, на чрезвычайно важный от меня спрос насчет их квартиры и хозяина дома Алонкина, — никакого от нее ответу не было. Даже удивляет меня. Ведь это даже уже грубо до безобразия!)
Насчет завещания и прочих Ваших советов я ведь всегда, всегда был совершенно Ваших мнений сам.{986} Но, друг мой, искренний и преданный друг (может быть, единственный!), к чему Вы меня таким добрым и щедрым считаете! Нет, друг мой, нет, я не бог знает как добр, и это меня печалит. А Пашу мне бедная Марья Дмитриевна на смертном одре оставила! Как можно совсем бросить? (Да этого Вы и не советуете.) Нет-нет, а все-таки надо помочь, тем более что я его искренно люблю; я ведь его в моем доме больше 10 лет растил! Всё равно что сын. Мы с ним жили вместе. И в таких ранних летах, и одного, на свои собственные руки оставить — да разве это возможно! Все-таки хоть иногда, как я ни беден, а надо помочь. Ветрогон он большой, правда; да ведь я, может быть, в его лета еще хуже его был (я помню). Тут-то и поддержать. Доброе, хорошее впечатление в его сердце теперь оставить, — это ему при дальнейшем развитии пригодится. А что он служит и сам добывает теперь, этому я ужасно, ужасно рад, — пусть поработает. А Вас обнимаю и целую братски за то, что Вы ходили к Разину и там об нем заботились.{987}
Что же касается до Эм<илии> Федоровны, то ведь тут опять-таки покойный брат Миша. А ведь Вы не знаете, чем всю жизнь, с первого моего сознания, был для меня этот человек! Нет, Вы этого не знаете! Федя же мой крестник и тоже молодой человек, тяжелым трудом добывающий себе хлеб.{988} И тут,
Как ни безобразна, как ни гадка для меня стала заграничная жизнь, а знаете ли, что я иногда со страхом помышляю о том, что будет с моим здоровьем, когда Бог приведет в Петербург воротиться? Уж когда здесь припадки, — что же там? Решительно теряются умственные способности, память например.
Всё, что Вы пишете про Россию, и, главное, Ваше настроение (розовый цвет), меня очень радует.
Это совершенная правда, что нечего обращать внимание на разные частные случаи; было бы целое и толчок и цель у этого целого, а всё остальное и невозможно иначе при таком огромном перерождении, как при нынешнем великом государе.{990} Друг мой, Вы решительно точно так же смотрите, как и я, и выговорили наконец-то, что я три года назад, еще в то время, когда журнал издавал, говорил даже вслух и меня не понимали, именно: что наша конституция есть взаимная любовь монарха к народу и народа к монарху. Да, любовное, а не завоевательное начало государства нашего (которое открыли, кажется, первые славянофилы) есть величайшая мысль, на которой много созиждется. Эту мысль мы скажем Европе, которая в ней ничего ровно не понимает.{991} Наше несчастное, оторванное от почвы сословие умников,{992} увы! — тем и должно было кончить. Они с тем и умрут, их не переделаешь. (Тургенев-то!){993} На новейшее поколение — вот куда надо смотреть. (Классическое образование могло бы очень помочь. Что такое лицей Каткова?){994} Здесь я за границей окончательно стал для России — совершенным монархистом. У нас если сделал кто что-нибудь, то, конечно, один только он (да и не за это одно, а просто потому, что он царь, излюбленный народом русским, и лично потому, что царь. У нас народ всякому царю нашему отдавал и отдает любовь свою и в него единственно окончательно верит. Для народа — это таинство, священство, миропомазание). Западники ничего в этом не понимают, и они, хвалящиеся основанностию на фактах, главный и величайший факт нашей истории просмотрели. Мне нравится Ваша мысль о всеславянском значении Петра. Я первый раз в жизни эту идею услыхал, и она совершенно верная.{995}
Но вот что: я здесь читаю «Голос». В нем иногда ужасно печальные факты представляются. Например, об расстройстве наших железных дорог (новопостроенных), об земских делах, об печальном состоянии колоний.{996} Ужасное несчастье, что у нас еще людей, исполнителей мало. Говоруны есть, но на деле первый-другой, обчелся. Я, разумеется, не в высоких делах исполнителей разумею, а просто мелких чиновников, которых требуется множество и которых нет. Положим, на судей, на присяжных хватило народу. Но вот на железных-то дорогах? Да еще кое-где. Столкновение страшное новых людей и новых требований с старым порядком. Я уже не говорю про одушевление их идеей: вольнодумцев много, а русских людей нет. Главное, самосознание в себе русского человека — вот что надо. А как гласность-то помогает царю и всем русским, — о Господи, даже враждебная, западническая.
Мне бы ужасно хотелось, чтоб у нас устроились поскорей железные дороги политические (Смоленская, Киевская, да поскорей, да и ружья новые тоже поскорей бы!).{997} Для чего Наполеон увеличил свое войско и рискнул на этакую неприятную для народа своего вещь, в такой критический для себя момент? Ч<ерт> его знает. Но добром для Европы не кончится. (Я как-то ужасно этому верю.) Плохо, если и нас замешают.{998} Кабы только хоть два годика спустя. Да и не один Наполеон. Кроме Наполеона страшно будущее, и к нему надо готовиться. Турция на волоске,{999} Австрия в положении слишком ненормальном{1000} (я только элементы разбираю и ни об чем не сужу), страшно развившийся проклятый пролетарский западный вопрос (об котором почти и не упоминают в насущной политике!){1001} — и, наконец, главное, Наполеон старик и плохого здоровья. Проживет недолго. В это время наделает неудач еще больше, и Бонапарты еще больше омерзеют Франции — что будет тогда? К этому России непременно надо готовиться и поскорей, потому что это, может быть, ужасно скоро совершится.{1002}
Как я рад, что наследник в таком добром и величественном виде проявился перед Россией и что Россия так свидетельствует о своих надеждах на него и о своей любви к нему.{1003} Да, хоть бы половина той любви, как к отцу, и того было бы довольно. А нашему, а Александру дай Бог жить-поживать еще хоть сорок лет. Он чуть ли не больше всех своих предшественников, вместе взятых, для России сделал. А главное то, что его так любят. На этой
Я здесь с жадностию читаю объявления в газетах о выходе номеров журналов и оглавления. Странные имена и составы книжек, н<а>пр<имер> «Отеч<ественные> записки», да, тряпье вместо знамен, это правда! Голубчик, не давайте им ничего, подождите. А вопрос, где печататься, Вас, по-видимому, даже заботит. Не беспокойтесь, друг мой. Я теперь Вам наскоро пишу, а то бы с Вами поговорил. У меня есть одна мысль для Вас, но она требует особого изложения, в целом письме, а теперь некогда. Скоро напишу. Мысль эта по поводу Вашей «Софьи Алексеевны» у меня зародилась. И поверьте, что серьезно, не смейтесь. Сами увидите, что это за мысль! Я изложу. Это не роман и не поэма. Но это так нужно, так будет необходимо, и так будет оригинально и ново и с таким необходимым, русским направлением, что сами ахнете! Я Вам изложу программу. Жаль, что не в живом разговоре, а на письме. Этим прославиться можно будет, и, главное, это даже
Так Вы таки кончили «Апокалипсис»? А я-то вообразил, что Вы его оставили. Разумеется, от духовной цензуры не уйдет ни за что, да и невозможно иначе, но если Вы переводили совершенно верно, то, разумеется, позволят.{1007} Я получил письмо от Страхова. Обрадовало меня.{1008} Хочу ему поскорей ответить, но так как он мне своего адресса не написал (забыл!), то я и отвечу через Вас. А Вас попрошу доставить. Голубчик, пишите мне чаще, Вы не поверите, что значат для меня Ваши письма! Вот уже 3-е число апреля, здешнего стиля, а 25-го последний срок (minimum!) высылке романа, а
P. S. Ради Бога, пишите мне всё, что услышите (если только услышите), об «Идиоте».{1009} Мне это надо, надо, непременно надо! Ради Бога! Финал 2-й части, об котором я Вам писал, — то самое, что напечатано в конце первой части. А я-то на это надеялся! В совершенную верность характера Настасьи Филипповны я, впрочем, и до сих пор верю. Кстати: многие вещицы в конце 1-й части — взяты с натуры, а некоторые характеры — просто портреты, н<а>п<ример> генерал Иволгин, Коля.{1010} Но Ваше суждение может быть и очень верно.{1011}
127. А. Г. Достоевской
23 марта (4 апреля) 1868. Саксон ле Бэн
Ангел Аня, вместо меня придет к тебе завтра, в 5 часов, это письмо, — если только ты вздумаешь наведаться вечером на почту. (Очень может быть, что не вздумаешь, в горе, за хлопотами с Соней (которой я недостоин), какой я отец?) А главное — так как уже получишь утром от меня письмо. А между тем хорошо бы, если б и это письмо ты прочла завтра!
Дело в том, что от этой подлой m-me Дюбюк я получил в 7 часов, сегодня, 20 франк<ов>, но так как у меня было только 50 сантимов и 20-ть франков, во всяком случае бы недостало расплатиться и к тебе приехать, то я пошел играть в 8 часов и — всё проиграл! У меня теперь те же 50 сантимов. Друг мой! Пусть это будет моим последним и окончательным уроком, да, урок ужасен! Слушай, милая, как-то раз, то есть в последний раз, прежде ты мне прислала очень скоро деньги, так что я мог с утренним поездом и отправиться. Самое скверное, то есть долгое будет, если я возвращусь во вторник. Но если б Бог сделал так, чтоб они пришли в понедельник рано, то я бы мог, может быть, приехать и в понедельник! О, если б это могло только случиться!
NB (Кстати, на случай, если мое письмо сегодняшнее, пущенное к тебе в
Теперь, ангел мой радостный, ненаглядный, вечный и милый, — выслушай то
И, во-первых, знай, мой ангел, что если б не было теперь этого скверного и низкого происшествия, этой траты даром 220 фр., то, может быть, не было бы и той удивительной, превосходной мысли, которая теперь посетила меня и которая послужит к окончательному
Выслушай же.
Эта мысль мерещилась мне еще от отъезда моего сюда; но она только мерещилась, и я бы ни за что ее не исполнил, если б не этот
В этом письме совершенно откровенным и прямым тоном объясню ему всё мое положение. Это письмо до того будет искренно и прямодушно, что, мне кажется, я безо всякого труда буду писать его.
Начну с того, что объясню ему причину, почему опоздал. Причина случайная — родины. Этого больше не повторится (то есть опаздывания), он поймет это. Затем скажу ему, что и мое и твое здоровье в Женеве только расстроилось, что переехать в лучший климат и мне, и, главное, тебе советуют доктора и что это только и способно меня успокоить.
Но так как я не могу теперь,
В этом городке, где прекрасный и здоровый климат, но который ужасно похож на дачу, то есть на деревню, я проживу в полном уединении до окончания моего романа. А уединение и спокойствие мне для этого необходимо. К осени роман будет окончен; присылать буду безостановочно. Тем временем жена моя поправит здоровье, и мы выкормим наше дитя, не боясь простудить его, вынося на внезапную здешнюю бизу.
Затем напишу ему, что мне тяжело уже жить за границей. Между тем есть 3000 руб. вексельного долгу. Вся надежда моя на роман и на успех его. Я душу мою в него хочу положить, и, может быть, он будет иметь успех. Тогда вся будущность моя спасена. Роман будет кончен осенью, и если будет хорош, — у меня купят на второе издание. (Разумея, что если Каткову весь долг уплатится, то есть отпишется.) Тогда я, воротясь, прямо предложу кредиторам второе издание.
И так скажу ему: от Вас, Михаил Никифорович, зависит всё мое будущее! Помогите мне теперь кончить этот роман хорошо (а мне мерещится, что он будет хорош) — поддержите меня теперь, дайте мне возможность хорошего климата и уединения вплоть до осени — и вот чего я желаю:
Взял я у Вас, Михаил Никифорович, всего теперь 5060 р. вперед. Но так как доставлено мною романа почти 12 листов, то можно считать примерно, что за мной остается теперь около 3300 р. Я прошу прислать мне теперь
До полной присылки этих 10–12 листов, то есть полной 2-й части (или по прежнему счету 3-й и 4-й части),{1012} я обещаюсь денег больше не просить. Но после присылки, через два месяца, попрошу еще, но зато еще через два месяца придет 3-я часть, то есть 5-я и 6-я, и тогда за мной останется всего только
Триста рублей, то есть почти сейчас, мне нужно, главное, теперь потому (если только возможно, чтоб мой переезд состоялся), что как мы ни считали с женою, а все-таки менее 1000 франков, чуть ли не на два месяца, с переездом и уплатою мелких долгов, невозможно.
Итак, в руках Ваших, Михаил Никифорович, почти моя участь.
Во всяком случае, 2-е издание «Идиота» все-таки принадлежит Вам, до тех пор пока я не уплачу Вам всего, то есть не кончу романа, а там к Вам же обращусь с просьбою дать мне средства переехать к осени в Россию.
Вот содержание моего письма. Прибавлю еще, что в видах твоего и моего здоровья и всех наших обстоятельств попрошу его отвечать мне немедленно. С этим ответом для меня сопряжено почти всё, а Вы, скажу ему, слишком благородный человек, чтоб обидеться этою просьбою отвечать скорее. Вы для меня почти провидением были всё это время, и через Вас я счастлив тем, что еще год назад дали мне помощь для брака. Вот как я на Вас смотрю.
Итак, вот какое письмо, милый ангел мой Аня, хочу я послать Каткову в тот же день как приеду. Клянусь тебе, друг мой, что я надеюсь на благоприятный ответ!
Теперь выслушай, Аня, далее.
Ответ от Каткова и 1000 ф. придут (я твердо надеюсь, что придут) 1-го мая здешнего стиля. Я в этом уверен как в Боге. Весь вопрос теперь заключается собственно в нас самих, то есть во мне и тебе, и как Бог нам даст сладить это дело; дело же и весь вопрос в следующем.
Удастся ли нам к 1-му мая здешнего стиля (когда Катков уже пришлет ответ) сделать так, чтоб — за всеми уплатами и за всеми расходами и с переездом (к 1-му мая) в Вевей — сохранить 400 или по крайней мере 350 франков? Выслушай:
Я так рассчитываю: закладов около 200 франков будет, то, что возьмет кредит, m-me Ролан и проч., тоже 100 франков. Жосселен — 200 франков (на худой конец) и, наконец, 100 франков для твоих летних платьев (это во что бы то ни стало!){1014}
Итого, стало быть, — на 600 франков. Значит, останется 400 фр. (Но мы с тобой, когда ворочусь, разочтем всё подробно. Может быть, m-me Жос<се>лен и больше возьмет. Но это ничего! Главное, поскорей из Женевы!) Теперь:
Про
Если даже останется только 300 франков чистых, со всеми расходами, по переезде в
Теперь, ангел мой, милая, радость, небо мое бесконечное, жена моя добрая, — одна у меня забота! Выслушай:
Эта забота — что будет с тобою? Вевей городок еще меньше Женевы. Правда, местоположение — картинка и климат прелестный, но ведь ничего-то нет более, кроме, может быть, библиотеки. Правда, в шести верстах, не более — Vernex-Montreux, там музыка, воксал, гуляния и проч., — но все-таки опять уединение до осени! Скучно тебе будет, моему ангелу, и вот чего я боюсь!
Для того ли я взял тебя от матери, чтоб ты так скучала и такую тяготу выносила? но, милая, подумай, в чем наше теперь
Чем мы будем жить в России? Но в России я найду средства, найду новую работу, новый заказ.
Итак, всё от романа и от успеха и от поездки нашей в Вевей зависит. Может быть, всё будущее. И чем дальше, тем легче будет. И может быть, года через три мы окончательно на хороших ногах будем стоять.
Аня, милая! Не знаю, как тебе, но мне
Не думай, о, не думай, мой ангел, что я из 100 франков, которые ты мне пришлешь, хоть один франк проиграю теперь! Да если б теперь я знал бы наверно, что я что-нибудь и выиграл бы, если б еще раз рискнул, то, право, мне было бы совестно и пред тобою и пред собою за этот выигрыш после теперешней окончательной решимости моей и новых надежд моих!
И если б ты знала, как это всё меня вдруг теперь успокоило и с какою верою и надеждою буду я писать завтра письмо к Каткову. Это уже не прежние письма будут! Я теперь в такой бодрости, в такой бодрости! Одно, одно меня мучит: как подумаю, сколько времени мне теперь еще не видать вас, тебя и Соню! Может, даже до вторника! Только и буду думать, что об Вас день и ночь! Но, главное, мучает меня, что ты придешь в отчаяние, заплачешь, заболеешь, и, пожалуй, молоко тебе в голову бросится. И зачем, зачем я давеча тебе всего этого не написал, а послал это отчаянное письмо! Но давеча мне хотя и мерещилось, но я все-таки окончательно еще не выяснил себе эту превосходную мысль, которая мне пришла теперь! Она пришла мне уже в девять часов или около, когда я проигрался и пошел бродить по аллее. (Точно так же как в Висбадене было, когда я тоже после проигрыша выдумал «Преступление и наказание» и подумал завязать сношения с Катковым. Или судьба, или Бог.)
Аня, верь Богу, милая, верь Его милосердию и знай, что никогда я не был бы в силе и в надежде! Только об вас, об вас обеих тоскую ужасно! Что с тобой будет, что с Соней! Может быть, ты так будешь тосковать, истощать себя! А Соня! Соня! Кабы мне поскорее быть при вас!
Милая, до 1-го мая проживем кредитом, закладами, майковскими деньгами. Теперь я тотчас же за работу сажусь, и ура!
Но вы, вы обе — о Боже мой! Проживем еще любовью, сердечным согласием. Я теперь так ободрен, так уверен, что мы переедем в Вевей. Ей-богу, ей-богу, это лучше выигрышу! (А главное, тоже, кабы мамаша приехала, это главное! Денег на прожитье достанет, об этом и говорить нечего!)
Обнимаю тебя, обнимаю Соню, будьте веселы, будьте счастливы, ждите меня! Трепещу за вас.
Не мучай себя, спи больше, кушай больше. Кстати, скажи как-нибудь ловче дома, что я приеду в понедельник, на день опоздав. О милая! Благословляю вас! О, кабы поскорей и счастливо свидеться!
Я здоров совершенно.
Одного только боюсь, что ты не пойдешь вечером на почту и это письмо тебе не попадется сегодня. Может быть, я его адресую тебе на дом.
До свидания, ангел, до
В Вевее
128. С. А. Ивановой
29 марта (10 апреля) 1868. Женева
Милый, бесценный друг мой Сонечка, простите, что не сейчас отвечал Вам на Ваше дорогое мне письмо. Да и теперь пишу совершенно наскоро. Я занят ужасно, измучен заботой, а главное, беспрерывною мыслию, что вот не поспею выслать в редакцию продолжение романа, вот опоздаю.{1016} Не говорю уже о хлопотах всех этих 5 недель.{1017} Верите ли, что по целым ночам напролет бывал на ногах. Март же месяц у нас в Женеве стоял мерзейший, холодный и дождливый, так что Анна Григ<орьевна> очень-очень медленно поправлялась. Я почти ничего написать романа не успел. Во 2-м номере «Русского вестника» объявлено, что «продолжение романа в апрельской книжке». Значит, месяц мне дали льготы, а я тут, пожалуй, опоздаю и к апрелю-то! Каково вынести эту мысль. Мне осталось теперь ровно 10 дней до самой крайней отправки. Буду сидеть день и ночь.{1018} Ах, Сонечка, тут дело для меня вдвойне, втройне хлопотливое и, главное — капитальное, гораздо более имеющее важности
Но довольно о себе говорить, теперь о Вас, а Вы, с Вашего последнего письма, у меня с Анной Григорьевной (которая Вас любит не меньше меня, любит и
Но вот и конец письму. Спешу. Об этом, согласитесь, нужно листы исписать и много еще говорить. Анна Григорьевна, которой первой мелькнул этот проект, напишет Вам при первой возможности (сама кормит, не спит по ночам, 6-ти недель нет). Но когда Вы мне ответите (я ведь не жду, например,
До свидания, дорогая, золотая моя.
Ваш весь, весь, друг, отец, брат, ученик — всё-всё!
Покрепче Верочку обоймите.
Ради Бога, чтоб Масенька музыки не бросала! Да поймите же, что ведь для нее это слишком серьезно. Ведь в ней ярко объявившийся талант. Музыкальное образование для нее необходимо, на всю жизнь!
129. А. Н. Майкову{1025}
18 (30) мая 1868. Женева
Благодарю Вас за Ваше письмо, дорогой мой Аполлон Николаевич, и за то, что, рассердясь на меня, не прекратили со мной переписку. Я всегда, в глубине сердца моего, был уверен, что
Соня моя умерла, три дня тому назад похоронили. Я за два часа до смерти не знал, что она умрет. Доктор за три часа до смерти сказал, что ей лучше и что будет жить. Болела она всего неделю; умерла воспалением в легких. Ох, Аполлон Николаевич, пусть, пусть смешна была моя любовь к моему первому дитяти, пусть я смешно выражался об ней во многих письмах моих многим поздравлявшим меня. Смешон для них был только один я, но Вам,
Я работать последние две недели, с самого открытия болезни Сони, не мог. Опять написал извинение Каткову, и в «Русском вестнике», в майском номере, опять явится только три главы.{1026} Но я надеюсь, что теперь день и ночь буду работать, не отрываясь, и с июньского номера роман будет выходить, по крайней мере, прилично.
Благодарю Вас, что не отказались быть крестным отцом. Она крещена была за 8 дней до смерти.
Я знаю, друг мой, что очень виноват перед Вами, до сих пор не возвратив Вам взятых у Вас денег, и что, кроме того, из тех, которые еще недавно получил от Каткова, отдал часть Эмилии Федоровне и Паше и ничего еще Вам, тогда как Вы теперь, должно быть, очень нуждаетесь.{1027} Но сожалением не поправишь, и потому скажу прямо всё, что могу сказать
Кстати, одна
Простите, что Паша Вас так беспокоит. Что с ним будет — не понимаю? К чему он ведет?{1028} Эти два места, которые у него были, могли бы сделать его честным и независимым. Какое направление, какие взгляды, какие понятия, какое фанфаронство! Это типично. Но опять-таки, с другой стороны, — как его так оставить? Ведь еще немного, и из этаких понятий выйдет Горский или Раскольников.{1029} Ведь они все сумасшедшие и дураки. Что с ним будет, не знаю, — только Богу
Я узнал тоже, что у него в руках некоторые пришедшие ко мне в этот год письма — чрезвычайно важные. (Одно из них от прежней моей знакомой Круковской.) Как бы их переслать мне сюда. Это очень, очень для меня важно.{1030} Может быть, и другие есть у него письма.
До свидания, друг мой. Постараюсь писать Вам с нового места.
Жена Вас благодарит за всё и просит образок Сони оставить для нее.
130. А. Н. Майкову{1032}
22 июня (4 июля) 1868. Веве
Любезнейший, добрейший и лучший друг мой Аполлон Николаевич, простите меня, голубчик, за долгое молчание! Ради Христа. Причина молчания пустейшая: я до того запоздал в «Русский вестник», что всё это время работал
Друг мой Аполлон Николаевич, я знаю и верю, что Вы истинно и искренно жалеете меня. Но никогда я не был более несчастен, как во всё это последнее время. Описывать Вам ничего не буду, но чем дальше идет время, тем язвительнее воспоминание и тем ярче представляется мне образ покойной Сони. Есть минуты, которых выносить нельзя. Она уже меня знала; она, когда я, в день смерти ее, уходил из дома читать газеты, не имея понятия о том, что через два часа умрет, она так следила и провожала меня своими глазками, так поглядела на меня, что до сих пор представляется и всё ярче и ярче. Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что ее нет и что я ее никогда не увижу.
Другое несчастье мое — состояние Анны Григорьевны. Она ужасно тоскует, плачет по целым ночам, и это сильнейшим образом действует на ее здоровье. Сам я, как говорю Вам, писал день и ночь (не думаю, чтоб было порядочно, потому что очень тяжело было писать). Ей, по Вашему совету, много задавал работы, но она быстро кончала, а потом опять та же мука. Я вижу, что ей очень надо развлечения. Но судьба уж как заладит преследовать, так уж со всех концов: средств нет, чтоб переехать куда-нибудь в большой город (во Флоренцию, в Неаполь), да и не по сезону, а в Париж тоже невозможно, да и далеко. Большой город, с музеями, с галереями и т. д. (как Дрезден прошлого года) сильно бы развлек ее: она любительница, любит смотреть и учиться. А как нарочно должны здесь сидеть и даже по тому одному, что переезд самый ничтожный отнимает ужасно время (по опыту), а надо сидеть и работать, — иначе не докончишь, а стало быть, и последние ресурсы уничтожатся. Переехали мы из Женевы сюда в Вевей не без хлопот и со средствами самыми скуднейшими (болезнь, смерть и похороны ребенка стоили несколько денег, на которые мы рассчитывали), и вот в Вевее не только всё по-старому гадко, но даже и хуже. Конечно, гаже житья в Женеве ничего и представить нельзя. Но здесь положительно не лучше, и мы все (втроем, с нами Анна Николавна) подозреваем, что слова женевских докторов, предупреждавших нас, справедливы: здесь воздух, расстраивающий нервы. Мы чувствуем это все трое. Правда, для здоровья в Женеве, в других отношениях (бизы), было несравненно хуже. Поживем немного, а там посмотрим, не умирать же. Жаров здесь нет; панораму озера Вы знаете; в Вевее она положительно лучше, чем из Монтре и Шильона, которые рядом. Но, кроме этой панорамы (и правда, еще некоторые места есть в горах для прогулки, чего не было в Женеве), остальное всё слишком гадко, и за одну панораму мы боимся слишком дорого заплатить. О, если б Вы понятие имели об гадости жить за границей на месте, если б Вы понятие имели об бесчестности, низости, невероятной тупости и неразвитости швейцарцев. Конечно, немцы хуже, но и эти стоят чего-нибудь! На иностранца смотрят здесь как на доходную статью; все их помышления о том, как бы обманывать и ограбить. Но пуще всего их нечистоплотность! Киргиз в своей юрте живет чистоплотнее (и здесь в Женеве). Я ужасаюсь; я бы захохотал в глаза, если б мне сказали это прежде про европейцев. Но черт с ними! Я ненавижу их дальше последнего предела! Но в Женеве по крайней мере я имел газеты русские, а здесь ничего. Для меня это очень тяжело. От Паши я получил наконец большое письмо. Пишет тоже о 4-х посланных мне письмах: невероятно мне это, куда ж они могли деться? А с другой стороны, трудно и не верить ему совсем. Письмо он написал складно. Я порадовался, что он может излагать дело ладно и без ошибок. Но положение его действительно должно быть ужасное. Это мне так тяжело, что во сне даже снится. (Чем отблагодарю я Вас за все Ваши старания и заботы о нем. Разумеется, Вам нельзя давать ему денег: что Вы это? Вы так добры, что, пожалуй, и сделаете. Я Вам сам должен, и, кроме того, Вам самим постоянная нужда в деньгах; Вы с семейством и с доходами чуть-чуть достающими.) Вот, однако же, дело, которое я Вам должен сообщить и по которому прошу Вашего совета:
Паша мне писал, что нельзя ли ему, по крайней мере, сделать на мое имя заем, и назначал человека, который мог бы дать под мою расписку деньги. Этот человек — один Гаврилов, бывший фактор типографии, в которой печатался наш журнал. Человек так себе, пожилой, не без некоторых достоинств, хитроватый и имеющий деньжонки. Он у меня раз купил второе издание романа («Униж<енные> и оскорб<ленные>») за 1000 р. Другой раз он ко мне как-то пришел; я спросил его: «Гаврилов, у Вас есть деньги?» — «Есть немного». — «Дайте мне 1000 руб.?» — «Извольте», — и принес в тот же день, под вексель, разумеется на отличные проценты, не помню какие. Эту 1000 я третьего года ему отдал всю. Действительно, этот человек мог бы дать. По просьбе Паши я написал ему письмо, а Паше послал и расписку в 200 р. (за 160 р., которые Паша хотел бы взять у него на мое имя, для себя и для Эм<илии> Федоровны, находящейся в нищете и заболевшей). Срок 1-е января. Не знаю, получил ли с него Паша? Голубчик, ради Бога, если увидите Пашу, спросите его, получил ли он, и если еще он не отвечал мне, то понудьте его отвечать немедленно,{1034} но так, чтоб письма его не пропадали. (Очень может быть, что он как-нибудь посылает так небрежно, что они пропадают, а пожалуй, и другие причины — не знаю.) Вас же прошу написать мне (а Вы, верно, не будете так же долго не отвечать мне, как я Вам, потому что простите меня за это и поймете действительную
Очень может быть, что Гаврилов, если у него есть деньги налицо, был бы опять расположен мне дать рублей тысячу на год (то есть 800, если Паше дал 200); разумеется, под вексель. Вексель можно и отсюда написать. Да, сверх того, через 1½ года (по контракту) мне придется получить с Стелловского за «Преступление и наказание» (которое он
Я до того заработался, что отупел и голова как забитая. От Вас писем жду всегда как
В 4-х главах, которые прочтете в июньском номере (а может, только в 3-х, потому что четвертая запоздала), попробовал эпизод современных позитивистов из самой крайней молодежи. Знаю, что написал верно (ибо писал с опыта; никто более меня этих опытов не имел и не наблюдал), и знаю, что все обругают, скажут нелепо,
Suisse, Vevey (Lac de Genève).
A m-r Dostoiewsky, poste restante.
131. A. H. Майкову{1037}
21 июля (2 августа) 1868. Веве
Добрейший и любимый друг мой, незабвенный Аполлон Николаевич, беру перо, чтоб написать Вам три строки.
Я послал Вам большое письмо в
Я ни за что не верю первой причине: Ваше письмо (последнее, майское) было такое, что я не могу понять, можно ли после таких добрых чувств ко мне опять вдруг на меня рассердиться, и потому я
Вот почему я твердо уверен, что или мое письмо не дошло, или Ваше ко мне пропало. NB (Но каково же вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, — каково вынести подозрение в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с «Колоколом»!{1042} Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных, а Достоевского подозревают!)
Но не в том дело. Письмо это Вам доставит сестра жены моей{1043} из рук в руки.
Это все-таки не письмо, а три строчки, потому я уж и не знаю, что написать Вам. Все-таки ведь я не имею Вашего письма у себя. Аполлон Николаевич, друг мой. (Вы меня сами называли другом!) Как мне тяжело было в это время иногда от мысли, что Вы на меня сердитесь!
Напишите же мне, напишите в обоих случаях: если сердитесь, то объясните причину. Если не сердитесь, напишите, что меня любите.
Я был очень несчастен всё это время. Смерть Сони и меня и жену измучила. Здоровье мое некрасиво; припадки; климат Вевея расстроивает нервы.
При первых средствах намерен выехать из Вевея. (Но, во всяком случае, если сейчас ответите, то адресуйте по-прежнему: Vevey (Lac de Genève), poste restante.)
Романом я недоволен до отвращения. Работать напрягался ужасно, но не мог: душа нездорова. Теперь сделаю последнее усилие на 3-ю часть. Если поправлю роман — поправлюсь сам, если нет, то я погиб.{1044}
У жены расстроены нервы, худеет и здоровье хуже и хуже.
Я написал перед Вашим письмом письмо к Паше; он просил, нельзя ли занять у одного отдающего под залог деньги (бывшего знакомого фактора типографии){1045} на мое имя. Так как и в Вашем письме подтвердили Вы о его нуждах, то я позволил занять и послал расписку в 200-х рублях, так как они просили и требовали. До сих пор от Паши
Перед Вами я преступник. Ваши 200 до сих пор за мной! Отдам, не обвиняйте меня! Если б Вы знали, сколько я вынес, но отдам! Что скажет 3-я часть.
Если перееду, то, главное, чтоб спасти жену.
Она кланяется Вам, жмет руку. Мой и ее поклон искренний многоуважаемой Анне Ивановне.
Имею причины подозревать, что и Паша ни письма, ни расписки от меня не получил. Расписка в 200 рублях. Если перехватили на почте, то где же она может быть? Все-таки документ важный.
Не обратиться ли мне к какому-нибудь
132. Редактору одного из иностранных журналов
Конец августа — начало сентября 1868. Веве
Черновое
Господин редактор,
Позвольте иностранцу прибегнуть к благосклонной помощи Вашего уважаемого журнала для ниспровержения лжи и восстановления истины.
Вот уже год, как я живу в Швейцарии. Выезжая прежде из России за границу, я только проезжал мимо, путешествовал. Теперь же в первый раз поселился на месте, не езжу как путешественник, а живу в чужой земле, на одном месте. Таким образом, в первый раз в моей жизни заметил во всей силе многое из того, чего бы мне и в голову не пришло, если б я только проезжал путешественником.
Между прочим, меня чрезвычайно поразило необыкновенное незнание европейцев почти во всем, касающемся России. Люди, называющие себя образованными и цивилизованными, готовы часто с необычайным легкомыслием судить о русской жизни, не зная не только условий нашей цивилизации, но даже, наприм<ер>, географии. Не буду распространяться об этой неприятной и щекотливой теме.{1047} Замечу только, что самые дикие и необычайные известия из современной жизни России находят в публике полную и самую наивную веру. Нельзя не заметить, что масса этих известий увеличивается как в газетах, так и в отдельных изданиях, что, конечно, составляет признак всё большего и большего интереса, который возбуждает мое Отечество в массах европейской публики.
Всем известно, что есть в Европе несколько периодических изданий, почти специально назначенных ко вреду России.{1048} Не прекращается тоже в разных краях Европы и появление отдельных сочинений с тою же целью. Эти книжки имеют большею частию вид обнаружения тайн и ужасных секретов России. Человек, европеец или русский, долго страдавший и негодовавший в России, собиравший сведения, случайно поставленный так, что мог добраться до истины и до обнаружения чрезвычайных фактов, успевает наконец покинуть несчастную страну, в которой он задыхался от негодования, и где-нибудь за границей, где уже русское правительство над ним бессильно, издает наконец книгу — свои наблюдения, записки, секреты. Его издатель спешит надписать на заглавной странице «собственность издателя» — и вот масса публики, в чем я твердо убедился в этот год жизни моей за границей, с самой наивной добросовестностию верит, что всё это правда, святая истина, а не спекуляция на благородных чувствах читателя, не продажа на фунты или на метры благородного негодования, отлично фабрикованного для двух целей — для вреда России и для собственной выгоды, потому что благородное негодование все-таки продается, и продается с выгодой. Книжка издателю окупается, «труд» сочинителя тоже.
Таких книжек я видел много, некоторые из них читал. Фабрикованы они или иностранцами, или даже русскими, — во всяком случае людьми, необходимо бывшими в России. В них называются известные имена, сообщается история известных лиц, описываются события, действительно бывшие, — но всё это описание неверно, с искажением для известной цели. И чем более автор лжет, тем становится он наглее. Промахи против истины и умышленные клеветы до такой степени иногда наглы и бесстыдны, что становятся даже забавны; я часто смеялся, читая эти сочинения. Тем не менее они вредны, — так, как и всякая клевета, всякое искажение истины. От всякой клеветы, как бы она ни была безобразна, все-таки что-нибудь остается. Кроме того, в массах европейской публики распространяются ложные, искаженные мнения и тем сильнее, чем малоизвестнее европейцам русская жизнь, а ложные мнения, ложные убеждения могут вредить в этом случае и не одной России. Таково по крайней мере мое убеждение.
И, однако, признаюсь, я никогда не взял бы на себя труда обнаруживать в этом случае ложь и восстановлять истину: труд слишком был бы уж унизителен. По прочтении некоторых из этих сочинений мне становится всегда почему-то чрезвычайно стыдно: или за автора, или за себя, что я взял на себя труд читать такую наглую нелепость.
Но вот на днях случайно попалась мне на глаза книжонка «Les mystères du Palais des Czars (sous l’Empereur Nicolas I). Par Paul Grimm. Propriété de l’éditeur. Vurzbourg, F.-A. Julien libraire-éditeur, 1868».[89] В этой книжке описывается собственная моя история, и я занимаю место одного из главнейших действующих лиц. Действие происходит в Петербурге, в последний год царствования императора Николая, то есть в 1855 году. И хоть бы написано было: роман, сказка; нет, всё объявляется действительно бывшим, воистину происшедшим с наглостью почти непостижимою. Выставляются лица, существующие действительно, упоминается о происшествиях нефантастических, но всё до такой степени искажено и исковеркано, что читаешь и не веришь такому бесстыдству. Я, например, назван моим полным именем Théodore Dostoiewsky, писатель, женат, председатель тайного общества.{1049}
133. А. Н. Майкову{1050}
26 октября (7 ноября) 1868. Милан
Дорогой друг Аполлон Николаевич,
Давно уже, недели три назад, получил я Ваше письмо и не отвечал сейчас, потому что занят и душою и телом работой; и хоть и можно было найти час-другой, чтоб ответить, но мне так тяжело бывает в рабочее время, что, ей-богу, сил нет писать,{1051} тем более когда от души хотел бы поговорить. А тут стал ждать Ваше второе письмо, которое получил наконец вчера и за которое очень Вас благодарю, бесценный друг. Но прежде всего — никакого никогда я не имел на Вас неудовольствия и говорю это честно и совестливо, но, напротив, думал, что Вы на меня рассердились за что-нибудь. Во-первых, то, что Вы перестали писать, а для меня Ваше письмо здесь — событие в жизни; Россией веет, праздник, буквально говоря. Но как Вы-то могли подумать, что я из-за какой-нибудь идеи или фразы мог обидеться! Нет, у меня сердце другое. И вот что: познакомился я с Вами 22-х лет (в первый раз у Белинского, помните?).{1052} С тех пор много раз швыряла меня жизнь туда и сюда и изумляла иногда своими вариациями, а в конце концов теперь, в эту минуту — ведь один Вы, то есть один такой человек, в душу и сердце которого я верю и которого я люблю и с которым идеи наши и убеждения наши сошлись в одно. Можете ли Вы мне не быть дороги, почти как покойный брат был для меня?{1053} Письма Ваши меня обрадовали и ободрили, потому что нравственное состояние мое очень плохо. И во-первых, работа меня измучила и истощила. Вот уж год почти, как я пишу по 3½ листа каждый месяц, — это тяжело. Кроме того, — нет русской жизни, нет впечатлений русских кругом, а для работы моей это было всегда необходимо. Наконец, если Вы хвалите мысль моего романа,{1054} то до сих пор исполнение его было не блестящее. Мучает меня очень, что напиши я роман вперед, в год, а потом месяца два-три переписки и поправки, и не то бы вышло, отвечаю. Теперь, как уж всё мне самому выяснилось, я это ясно вижу.
Я так прямо и начал Вам с себя и с романа. Но хочу объяснить сначала мое положение, из него яснее увидите дальнейшее. Итак, вот оно, мое положение:
Более 3½ листов в месяц писать нельзя, — это факт, если писать целый год сряду. Но через это вышло то, что в этом году я не кончу роман и напечатаю всего только половину последней четвертой части. Даже месяц назад я еще надеялся кончить, но теперь прозрел — нельзя! А между тем 4-я часть (большая, 12 листов) — весь расчет мой и вся надежда моя! Теперь, когда я всё вижу как в стекло, — я убедился горько, что никогда еще в моей литературной жизни не было у меня ни одной поэтической мысли лучше и богаче, чем та, которая выяснилась теперь у меня для 4-й части, в подробнейшем плане. И что же? Надо спешить из всех сил, работать не перечитывая, гнать на почтовых, и в конце концов все-таки не поспею! В какое же положение, не говоря уже о себе, ставлю я «Русский вестник» и как оказываюсь перед Катковым? Катков же так благородно поступал со мной. Им надо будет додавать окончание романа в будущем году в приложении, а это уже убыток журналу! Я решился даже написать туда и отказаться от платы за всё то, что будет напечатано в будущем году, чтоб вознаградить журнал за убыток печатания в приложении. А это сильно подрывает мои интересы денежные.
Жизнь моя здешняя слишком уж мне становится тяжела. Ничего русского, ни одной книги и ни одной газеты русской не читал вот уже 6 месяцев. И, наконец, полное уединение. Весной, когда мы потеряли Соню, мы переселились в Вевей. Тут прибыла к нам мать Анны Григорьевны.{1055} Но Вевей расстроивает нервы (что известно всем здешним докторам, и не могли предуведомить, когда я советовался). Под конец жизни в Вевее и я и жена — мы заболели. И вот два месяца назад мы переехали через Симплон в Милан. Здесь климат лучше, но жить дороже, дождя много и, кроме того, скука смертная. Анна Григорьевна терпелива, но об России тоскует, и оба мы плачем об Соне. Живем мрачно и по-монастырски. Характер Анны Григорьевны восприимчивый, деятельный. Здесь ей заняться нечем. Я вижу, что она тоскует, и хоть мы любим друг друга чуть не больше, чем 1½ года назад, а все-таки мне тяжело, что она живет со мной в таком грустном монастыре. Это очень тяжело. В перспективе же бог знает что. По крайней мере, если б кончен был роман, то я был бы свободнее. В Россию воротиться — трудно и помыслить. Никаких средств. Это значит как приехать, так и попасть в долговое отделение. Но ведь я уж там не рабочий. Тюрьмы я с моей падучей не вынесу, а стало быть, и работать в тюрьме не буду.{1056} Чем же я стану уплачивать долги и чем жить буду? Если б мне дали кредиторы один спокойный год (а они мне три года ни одного спокойного месяца не давали), то я бы взялся через год уплатить им работой. Как ни значительны мои долги, но они только 1/5-я доля того, что я уже уплатил работой моей. Я и уехал, чтоб работать. И вот идея «Идиота» почти лопнула. Если даже и есть или будет какое-нибудь достоинство, то эффекта мало, а эффект необходим для 2-го издания, на которое я еще несколько месяцев назад слепо рассчитывал и которое могло дать некоторые деньги. Теперь, когда даже и роман не кончен, — о втором издании нечего и думать.{1057}
Переехав в Россию, я бы знал чем заняться и добыть денег; я таки добывал их в свое время. А здесь я тупею и ограничиваюсь, от России отстаю. Русского воздуха нет и людей нет. Я не понимаю, наконец, совсем русских эмигрантов. Это — сумасшедшие!
Вот в таком-то положении наши дела. Но в Милане оставаться тоже нельзя: слишком неудобно жить и слишком уж мрачно. Хотим переехать через месяц во Флоренцию, и там я кончу роман.{1058} Деньги я всё еще получаю от Каткова; ужас сколько проживаем en tout,[92] хотя живем, страшно обрезая себя. Скоро, с окончанием романа, кончится, разумеется, и получение денег от Каткова. Опять хлопоты и заботы. Но все-таки долг мой Каткову, считая с тем, что забрано первоначально, чрезвычайно теперь уменьшен.
От вашей жизни я отстал совершенно, хотя всё сердце мое у вас и потому Ваши письма — для меня манна небесная. Ужасно я порадовался известию о новом журнале. Я никогда не слыхал ничего о Кашпиреве, но я очень рад, что наконец-то Николай Николаевич находит достойное его занятие; именно ему надо быть редактором и не ограничивать себя как-нибудь отделом в новом журнале, а стать душой всего журнала. Это, в таком случае, будет благонадежно. С полгода назад он мне писал сюда и очень-очень порадовал своим письмом. Я не ответил, не зная его адресса, который, он не приложил. Он сообщил мне в этом письме выписку своего письма к Каткову, в котором предлагал ему занять в «Русском вестнике» критический отдел. Я не знаю, что отвечал Катков Николаю Николаевичу, но знаю про себя, что там, и в газете и в журнале, все места, редакторства и отделы заняты и крепко заняты, по гоголевскому выражению, что как сядет человек, то скорее под ним место затрещит, чем он слетит с места.{1059} По-моему, между нами, если б даже и Катков захотел что-нибудь изменить в этом занятии мест, то не всегда бы мог исполнить. Но теперь чего же лучше Николаю Николаевичу, но пусть только, главное, он будет полным хозяином на своем месте. Желательно бы очень, чтоб журнал был непременно
Я читал книжонку, об которой Вы мне писали, как раз незадолго до Вашего уведомления и, признаюсь, был взбешен ужасно.{1067} Наглее ничего представить нельзя. Конечно, наплевать, я так было и хотел сначала; но меня смущает и то, что если я не протестую, то тем самым как бы дам мое оправдание подлой книжонке. Но где протестовать? В «Nord»? Но я по-французски не умею хорошо написать и, кроме того, желал бы поступить с тактом. Думаю перебраться во Флоренцию и посоветоваться в русском консульстве, спросить наставления, как поступить. Конечно, перебираюсь во Флоренцию не для одного этого. Вы мне предлагаете съездить в Венецию (которую хвалят зимою в санитарном отношении во всех гидах и все доктора). Я ужасно бы рад, хотя бы собственно для того, чтоб развлечь Анну Григорьевну, и не знаю, может быть, и сделаем, ибо действительно переезд недолгий, но, во-первых, времени очень уж мало, во-вторых, это будет стоить нам обоим, если даже ехать в третьем классе и жить хоть три дня, 100 франков не менее, а для нас теперь ужас что значит сто франков, хотя, н<а>пример, нам не редкость получить 1000 франков от Каткова. Но получишь, и тотчас же отделить надо на жизнь на месяц или полтора, потом заплатить долги, которые всегда накопятся, переезд, одежда. А так как будущее очень не обеспечено, то надо сильно поджать ноги. А прежде всего кончить роман и работать день и ночь; ибо иначе ничего не будет.
С Ламанским желалось бы увидеться очень. Книгу Самарина рад бы прочесть ужасно, тем более что обо всем этом сам всегда думаю, но где я ее достану?{1068} Здесь ужас что такое. Даже в Женеве, где есть русские книги, лежат на прилавках только «Что делать»{1069} и разная дрянь наших эмигрантов. Если и есть еще русские книги, — какой-нибудь томик Гоголя, Пушкина, — то случайно. В продаже русских книг нигде ни порядку, ни толку, ни мысли. И редко где даже и продают. Здесь, в Италии, ничего нет. Желал бы достать Самарина, да негде.
Мучаюсь и беспокоюсь тоже об родных. Паше я не мог ничего прислать всё лето, но и он уж хорош. Но я на него не сержусь; не за что ему любить меня особенно, а к ошибкам его по службе я не могу быть строг. Бедный, неразвитый мальчик, один и без помощи, — как не наделать ошибок, но боюсь худшего и ужасно бы желал поскорей помочь ему. Эмилия Федоровна в ноябре месяце тоже должна съехать с моей квартиры у Алонкина, потому что я не могу платить за квартиру. Всё это меня беспокоит и все-таки прежде всего надо кончить работу!
А уж про мой долг Вам, друг мой, Вам, — мне стыдно и подумать! Мучает он меня ужасно и именно тем, что Вы поступили со мной как родной брат, да еще не всякий поступит.
У Вас же у самих семья. Но получаю же ведь я деньги! И потому — отдам. Придет и для меня рассвет, а главное, хотелось бы мне в Россию. В России я бы обернулся лучше. И подумать еще, что Соня наверно была бы жива, если б мы были в России!
Анна Григорьевна Вас любит и об Вас думает и говорит с радостию. Передайте мой и ее поклон усердный (она уже три раза спрашивала сегодня, пишу ли я от нее поклон) Вашей супруге и Вашим родителям.{1070} А от меня тоже и всем меня помнящим. Мне жаль Ковалевского, — добрый и
Ради Бога, пишите ко мне. Адресс
Italie, Milan, à M-r Dostoiewsky, poste restante.
134. A. H. Майкову{1072}
11 (23) декабря 1868. Флоренция
Спешу Вам ответить, дорогой друг Аполлон Николаевич, и именно спешу, хотя так бы хотелось от сердца поговорить. Вообразите, что я натащил на себя? Я писал Вам, кажется, что я с окончанием «Идиота» застрял и кончить в декабрьском нумере не успел и не успею.{1073} Об этой mea culpa[93] я уведомил Каткова совершенно откровенно, то есть что окончание романа придется напечатать в виде приложения подписчикам в будущем году. Теперь я вдруг решил иначе (только не знаю, согласятся ли с моим решением в редакции «Русского вестника»).
Но на эту тему начнешь — ведь и не кончишь. Хочу я у Вас, дорогой мой, спросить дружеского совета: что делать? Но у Вас одного, конечно. Не надо, чтоб другим были известны мои домашние дела. Вот в чем дело: через месяц я отработаюсь в «Русский вестник». В «Идиоте» всего окажется около 42-х печатных листов. Взял я у них (считая то, что взял перед свадьбой моей, и безделицу, которую еще попрошу) до 7000 руб. Да-с, до семи тысяч. Правда, оно так и выходит, что мы проживали во всё это время средним числом в год до 2000 р., — и то со всеми разъездами, с платьем, с ребенком, со всем, — чего уж никак не могли бы сделать в Петербурге.
По моему расчету (не входя в подробности), я все-таки останусь должен в редакцию «Русского вестника» до 1000 р. Может быть, они этим и не потяготятся; они знают, что я заработаю. Но вопрос: чем же мне жить? Кончив роман, я еще месяца два протяну, ну а там что делать? Обращаться к Каткову? Если они намерены пользоваться моим сотрудничеством, то, конечно, они будут присылать деньги, по моим просьбам, но хуже всего для меня будет то, что я все-таки не буду знать, на каком я буду у них основании? То есть как должный в редакцию писатель, — это я понимаю. Но они никогда не отвечают, — так даже, что я не знаю, приятен ли им мой роман{1081} или нет и желают ли они моего сотрудничества? А это, даже по одним только денежным расчетам, уже довольно важно знать.
Проклятые кредиторы убьют меня окончательно. Дурно сделал я, что выехал за границу; право, лучше было бы в долговом просидеть. Если б я мог отсюда войти с ними в соглашение, — а я и этого-то не могу, потому что нет меня там лично.
Главное же, я к тому говорю, что у меня есть на уме, например,
Голубчик мой, не смейтесь над моим самолюбием, но я как Павел: «Меня не хвалят, так я сам буду хвалиться».{1086}
Но покамест нужно жить! «Атеизм» на продажу не потащу (а о католицизме и об иезуите у меня есть что сказать сравнительно с православием).{1087} Есть у меня идея одной довольно большой повести, листов в 12 печатных, и привлекает меня.{1088} Есть и еще одна мысль.{1089} На что решиться и кому предложить труды? «Заре»?{1090} Но ведь я беру деньги вперед, а там вряд ли дадут. Конечно, не обойдусь, может быть, без их помощи, но туда надо посылать готовую статью, а это тяжело. Чем жить, пока готовишь статью? Это и «Русский вестник» с лихвой мне даст (150 р. за лист, да еще вперед тысячами, по крайней мере давал). Окончание «Идиота» будет эффектно (не знаю, хорошо ли?). Но предлагать самому книгопродавцам второе издание — значит потерять половину. Надо, чтоб сами пришли, как всегда и было со мною, а придут ли? Я понятия не имею об успехе или неуспехе романа. Впрочем, всё решит конец романа.
Во всяком случае, прошу у Вас, друг мой, совета. Главного совета жду от Вас, когда прочтете окончание «Идиота». С января же я свободен, а не в моем положении сидеть сложа руки: надо жить и долги отдавать. Напишите мне, друг мой (между нами только одними), всё о «Заре», каковы ее денежные средства и может ли она выдать вперед, говоря вообще, и мне, говоря в частности? Я же Вам признаюсь, что для меня попросить вперед у «Зари» будет нечто слишком решительное. Оставлять «Русский вестник», хотя бы на время, несколько щекотливо, особенно оставаясь туда должным. (Если б я только знал личный взгляд на мое сотрудничество в «Русском вестнике»! Впрочем, конечно, знаю:
Благодарю Вас очень, родной мой, что пристроили Пашу. Уж если у Порецкого не уживется, то чего же ему надобно?{1091} Опять просьба, голубчик, опять просьба: я только что попросил у Каткова 100 р., с тем чтоб он выслал их на Ваше имя, а Вас умоляю еще раз быть так же бесконечно добрым, как Вы до сих пор ко мне были: эти 100 р. Паше и Эмилии Федоровне, по 50 руб. в каждые руки. Что делать, друг мой, невозможно! Паше-то надо хоть чем-нибудь помочь, а Эмилия Федоровна хоть и враг мой исконный (не знаю за что), хоть и ненавидит меня, но невозможно
Теперь пишет, что
Флоренция хороша, но уж очень мокра. Но розы до сих пор цветут в саду Boboli на открытом воздухе. А какие драгоценности в галереях! Боже, я просмотрел «Мадонну в креслах» в 63-м году, смотрел неделю и только теперь увидел.{1095} Но и кроме нее сколько божественного. Но всё оставил до окончания романа. Теперь закупорился.
Ваше «У часовни» — бесподобно. И откуда Вы слов таких достали! Это одно из лучших стихотворений Ваших, — всё прелестно, но
Italie, Florence, à m-r Th. Dostoiewsky, poste restante.
Анна Григорьевна Вам и Анне Ивановне от души кланяется. Ей ведь еще скучнее, чем мне, я, по крайней мере, занят усиленно.
P. S. Может случиться, что ведь из ред<акции> «Русского вестника» и
P. S. Я Страхову пишу: В редакцию журнала «Заря», дойдет ли?
Обнимаю Вас.
135. H. H. Страхову{1098}
12 (24) декабря 1868. Флоренция
Вы меня много обрадовали, дорогой Николай Николаевич, во-первых, письмом, а во-вторых, добрыми известиями в письме.{1099} На первое письмо Ваше я не ответил уже по тому одному, что Вы адресса Вашего не приложили, хотя письмо то
Что совсем было прекратилась литература, так это совершенно верно.{1103} Да она, пожалуй, и прекратилась, если хотите. И давно уже. Видите, дорогой мой Николай Николаич, ведь с какой точки зрения смотреть: по-моему, если иссякло свое, настоящее русское и оригинальное слово, то и прекратилась, нет гения впереди, — стало быть, прекратилась. Со смертию Гоголя она прекратилась. Мне хочется поскорее своего. Вы очень уважаете Льва Толстого, я вижу; я согласен, что тут есть и
Но оставим это, а вот что: что это Вы пишете про себя: «Нет, Вы на меня не надейтесь». Эти слова Ваши не могут иметь серьезного основания, Николай Николаевич. Если Вам стало наконец
Теперь вот что, Николай Николаевич: я жду «Зари»; ради Бога, пришлите экземпляр сюда, во Флоренцию, и не задерживая. Поставьте на счет (если уж очень надо?). Может быть, как-нибудь и сочтемся. Вы не поверите, что для меня это будет значить! Это надо самому испытать на себе, чтоб постичь. Напишите мне, если не секрет, число Ваших подписчиков. Я Вам пишу: «напишите мне». Это значит, я серьезно убежден, что Вы меня не забудете. Я понимаю, что Вам много дела; но напишите страницу — для меня и то будет радостью. Вы да Ап<оллон> Ни<колаеви>ч — только ведь двое и есть у меня. Я надеюсь через месяц совершенно отработаться в «Русский вестник», но зато этот месяц буду сидеть, не отрываясь от работы. Хорошо еще, что во Флоренции тепло, хотя и сыро; а в Милане я не знал, сидя дома, во что закутаться. Про Швейцарию же и говорить нечего — это Лапландия.
Да, дорогой мой, много бы хотелось переговорить с Вами; после 2-х лет, я думаю, даже и взгляды и убеждения должны отчасти измениться!
То, что Вы мне пишете про Данилевского, меня очень интересует. Ведь он непременно должен быть тот отчаянный фурьерист (и натуралист), кажется, Данилевский, которого я тогда знал. Исполать ему — коли в силах был из фурьериста стать русским, да еще передовым, как Вы рекомендуете. Жду его статьи как голодный хлеба.{1106}
Итак, наше направление и наша общая работа — не умерли. «Время» и «Эпоха» все-таки принесли плоды — и новое дело нашлось вынужденным начать с того, на чем мы остановились.{1107} Это слишком отрадно. А знаете, не худо бы в продолжение года, в «Заре», пустить статью об Аполлоне Григорьеве, то есть не то чтоб биографию, а вообще о его литературном значении.{1108}
Пишу Вам наугад: в редакцию «Зари». Надеюсь, дойдет.
Мой адресс:
Italie, Florence, à M-r Th. Dostoiewsky, poste restante.
До свидания, жена сейчас напомнила, чтоб я не забыл Вам написать
136. С. А. Ивановой
25 января (6 февраля) 1869. Флоренция
Мой добрый, милый и многоуважаемый друг Сонечка,
Я Вам не отвечал тотчас же на письмо Ваше (которое Вы написали без означения числа) и умер от угрызений совести, потому что очень Вас люблю. Но я не виноват, и теперь пойдет иначе. Теперь в аккуратности переписки дело лишь за Вами, а я буду в
Здесь во Флоренции климат, может быть, еще хуже для меня, чем в Милане и в Вевее; падучая чаще. Два припадка сряду, в расстоянии 6 дней один от другого, и сделали то, что я опоздал эти 10 дней. Кроме того, во Флоренции слишком уж много бывает дождя; но зато, когда солнце, — это почти что рай. Ничего представить нельзя лучше впечатления этого неба, воздуха и света. Две недели было холоду, небольшого, но по подлому, низкому устройству здешних квартир мы мерзли эти две недели, как мыши в подполье. Но теперь, по крайней мере, я отделался и свободен, и до того меня измучила эта годичная работа, что я даже с мыслями не успел сообразиться. Будущее лежит загадкой: на что решусь — не знаю. Решиться же надо. Через три месяца — два года как мы за границей. По-моему, это хуже, чем ссылка в Сибирь. Я говорю серьезно и без преувеличения. Я не понимаю русских за границей. Если здесь есть такое солнце и небо и такие действительно уж
Это
Знаете ли Вы, друг мой, что Вы совершенно правы, говоря, что в России я бы вдвое более и скорее и легче добыл денег. Скажу Вам для примеру: у меня в голове две мысли, два издания: одна — требующая всего моего труда, то есть которая уж не даст мне заниматься, например, романом, но которая может дать деньги очень порядочные. (Для меня это без сомнения.){1117} Другая же мысль, почти только компилятивная, работа почти только механическая, — это одна
Но довольно обо мне, надоело! Так или этак, а всё это должно разрешиться, иначе я умру с тоски. Анна Григорьевна тоже очень тоскует, она же теперь опять в таком положении.{1121} Она пишет Верочке, которую я обнимаю, и всех вас.
Я вас сегодня всех во сне видел и покойника брата Александра Павловича. Видел и Масеньку. Мне очень было приятно. Кстати, Масенька делает великолепно, что не хочет брать менее 2-х руб. за урок.{1122} Бедный Федя принужден был обстоятельствами спустить свою цену и, конечно, повредил себе, не будучи виноват.{1123}
Когда я читаю Ваши письма, Сонечка, то точно с Вами говорю. Слог Ваших писем — совершенный Ваш разговор: вдумчивый, отрывистый, малофразистый.
Сел — думал написать ужасно много и о многом, но покамест — довольно и этого. К тому же всё о себе, материя скучная. Много есть и мук: давно не посылал Паше и, кроме того, не могу заплатить самых святых долгов. Эмилии Федоровне тоже перестал, вот уже два месяца с половиной, оплачивать квартиру. Послал и тем и другим на днях немного, но самому уж слишком надо. Знаете что, Сонечка: пишите мне почаще непременно и поболее об Ваших семейных делах. Я Вам тоже буду обстоятельнее писать. Во всяком ведь случае, это будет лучше. Постараюсь во что бы то ни стало в этом году воротиться в Россию.{1124} Обнимаю Вас крепко; обнимаю мамашу и всех. Съедемся, то уж не расстанемся. Масеньку целую. Всех детей. Елене Павловне мой поклон и искренний привет. Искренний привет Марье Сергеевне. Напишите мне о Ваших похождениях и работах в «Русском вестнике» подробно. Любимов так много значит. Если закреплю мои отношения с «Русским ве<стнико>м», то напишу об Вас Каткову. Я Вам слишком много уж обещал и ничего не сдержал. Не давали обстоятельства. А теперь обнимаю Вас еще раз и пребываю Ваш весь от всего сердца
137. H. H. Страхову{1125}
26 февраля (10 марта) 1869. Флоренция
Каждый день порываюсь отвечать Вам, дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич, на Ваше приветливое и любопытнейшее письмо, и вот только что теперь исполняю желание мое. Несколько раз я уже отвечал Вам мысленно и каждый день прибавлял что-нибудь к мысленному письму, и если б всё это записывать, то образовался бы, кажется, целый том. Запоздал же я отвечать сначала по нездоровью (после припадка ждал, пока освежеет голова), а потом Вы сами были виноваты отчасти в том, что я всё откладывал писать: по письму Вашему я вообразил, что «Заря» выйдет на днях,{1126} а она вон еще сколько запоздала против первого месяца! Мне же всё хотелось познакомиться со вторым томом и тогда уже изложить все мои впечатления.{1127} Потому что всем этим я очень взволнован; впрочем, постараюсь писать в некотором порядке.
Во-первых, вот главная сущность впечатлений о «Заре». Для меня «Заря» — явление отрадное и необходимое. Но это для меня; для многого множества она, в настоящую минуту, вероятно, точь-в-точь соответствует тому впечатлению, которое я прочел о ней на днях в «Голосе» (единственная газета русская, здесь получающаяся). Это полное выражение мнения средины и рутины, то есть большинства. Эта статейка написана явно с враждебною целью,{1128} статейка ничтожная, об которой не следовало бы и упоминать; но по одному случаю она показалась мне чрезвычайно любопытною, именно: что автор этой статейки
Вы в эти два-три года
Теперь скажу Вам, вкратке, об остальном впечатлении на меня журнала. (Похвалу мою ему Вы знаете: у него мысль и будущность; прием его великолепен; он обнажает мысль, не закрывается, отвергает средину, начинает с верхушки; но теперь перейду к неприятному в моем впечатлении.) Прежде всего, журнал мал объемом и скуп, что выражается даже его наружностию. Листы романа Писемского (то есть самые дорогие ценой издателю, — это все поймут) напечатаны так растянуто, то есть таким крупным шрифтом, что я даже и не видывал такого.{1143} Статья Данилевского, из капитальных по разъяснению мысли журнала, печатается скупо, то есть слишком помаленьку; дурной эффект обнаружится впоследствии. Если в ней 20 глав, то, по
Вы избегаете полемики? Напрасно. Полемика есть чрезвычайно удобный способ к разъяснению мысли, у нас публика слишком любит ее. Все статьи, например, Белинского имели форму полемическую. Притом же в полемике можно выказать тон журнала и заставить его уважать. Притом же Вам лично отсутствие полемического приема может даже и повредить: у Вас язык и изложение несравненно лучше григорьевского.{1148} Ясность необычайная; но всегдашнее
Только что почтамт увеличил плату за пересылку, как тотчас же я и прочел в «Голосе» объявление «Зари» подписчикам об увеличении цены журналу. Это так и это по праву; но ведь подписчик тотчас же скажет: «Хорошо-с; вот вы неумолимо требуете денег; sine qua non;[94] но будьте же и сами исправны. А то начали тем, что вышли 8-го числа, а на второй месяц и еще на неделю опоздали». Ох, Николай Николаевич, в первый год журнал должен не жалеть своих усилий. Покойный брат вот что говорил: «Если бы у сеятеля дома и совсем хлеба не оставалось, но если уж он раз вышел сеять, то уж не жалей, что от семьи хлеб отнял и пришел в землю бросать; сей как следует, иначе не взойдет и не пожнешь». А у вас вдруг уж 2000 подписчиков. Тут-то бы и усилить пожертвования, чтоб добрать третью тысячу. И добрали бы наверно, и на 2-й год как бы легко было. Ну а теперь не доберете, и трудов себе самим только больше наделали в будущем. Впрочем, будущность ваша, но нужно упорство и ужасный труд. Кто у вас заправляет собственно насущною деловою частию журнала? Тут нужен человек крепкий и упорный и подымчивый. Надо раза по три в сутки иногда в типографию съездить.
Жду с нетерпением продолжения трех статей, особенно Вашей и Данилевского. Об романе Писемского сказать ничего теперь не могу; надо прочесть дальше. Впрочем, на этот счет у вас лучше всех других: «Райский», я и прежде знал, что ничтожен;{1149} а уж Тургенева повесть в «Русском вестнике» (я читал) — такая ничтожность, что не приведи Господи.{1150} По первой части Писемского заключаю, что не
Благодарю Вас очень, добрейший и многоуважаемый Николай Николаевич, что мною интересуетесь. Я здоров по-прежнему, то есть припадки даже слабее, чем в Петербурге. В последнее время, 1½ месяца назад, был сильно занят окончанием «Идиота». Напишите мне, как Вы обещали, о нем Ваше мнение; с жадностию ожидаю его.{1151} У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив.{1152} В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они
Вот в чем дело: поблагодарите от меня Данилевского, Кашпирева, Градовского и всех тех, которые принимают во мне участие.{1153} Это во-первых. А во-2-х, голубчик Николай Николаевич, надеюсь на Вас в одном очень щекотливом для меня деле и прошу всего Вашего дружеского в нем участия. Вот это дело:
Вы чрезвычайно лестно для меня написали мне, что «Заря» желает моего участия в журнале. Вот что я
1) Способствовать дружески успеху этого дела, если найдете это подходящим делом для журнала. 2) Если получите согласие Кашпирева, то чрезвычайно и убедительнейше прошу прислать мне деньги нимало не медля, распорядившись так: 200 (двести рублей) из этой тысячи выдать от меня, с передачею моей чрезвычайной благодарности, Аполлону Николаевичу Майкову, которому я их уже с лишком год должен. Другие 200 руб. (двести рублей) передать от меня сестре моей жены Марье Григорьевне Сватковской (она знает для чего){1156} по прилагаемому адрессу: Марья Григорьевна
Теперь как старому другу и сотруднику сообщу Вам
Ваш весь и душевно преданный
NB. Если Вам придется отдавать двести рублей Аполлону Николаевичу, то не забудьте, добрейший Николай Николаевич, упомянуть при этом, что я сам буду благодарить его письмом, но что теперь не уведомил его письмом потому, что не мог знать заранее о решении редакции «Зари».
Вот уже 10-е марта, а я всё еще не получил 2-й ном<ер> «Зари». Хожу каждый день на почту, и всё: niente, niente.[95] К тому же дождь и холод, скверно.
138. С. А. Ивановой
8 (20) марта 1869. Флоренция
Вы отвечали аккуратно и тотчас же, дорогой и милый друг мой Сонечка, на мой вызов начать аккуратнее и точнее нашу переписку, а я же первый и не сдержал слова: промедлил больше двух недель Вам отвечать. И не могу сказать, что
В 67-м году сам Катков, при Любимове и секретаре редакции, говорил мне, что у них прибыло 500 подписчиков лишних, говорил же, приписывая «Преступлению и наказанию». «Идиот», я верю, не мог дать новых подписчиков; это мне жаль, и вот почему я очень рад, что они, несмотря на видимый неуспех романа, всё еще держатся за меня. Уведомили меня с извинением, что не могли напечатать конец в декабрьской книге, но разошлют подписчикам особо. Ну, это сквернее всего для меня. Получили ль хоть Вы конец? Напишите, пожалуйста. Мне, впрочем, посылают сюда «Р<усский> вестник» и за этот год, авось вышлют с февральской книжкой. Из Петербурга мне, впрочем, писали откровенно, что «Идиота» хотя многие ругают и хотя в нем много недостатков, но зато все читают с большим интересом (то есть те, которые читают). Мне это только и нужно. А насчет недостатков я совершенно и со всеми согласен; а главное, до того злюсь на себя за недостатки, что хочу сам на себя написать критику. Страхов хочет мне прислать свой разбор «Идиота», а он не принадлежит к моим хвалителям.{1162}
Всё я Вам пишу о себе; но так как уже начал на
И потому слушайте о моих литературных обстоятельствах, от которых зависит мое настоящее положение, возвращение в Россию и всё будущее. Продолжаю писать: «Заря» прислала мне через Страхова 2-е письмо; это уже формальное приглашение от редакции писать для них. Просят коллективно Страхов, редактор Кашпирев и еще некоторые сотрудники, которых я и не знаю (Градовский, н<а>пример), и Данилевский (которого я уже 20 лет не видал), — не романист Данилевский, а другой, замечательнейший человек. Кроме того, видно, что в «Заре» совокупилось уже много новых сотрудников, очень замечательных по направлению (глубоко русскому и национальному). Первый номер «Зари» произвел на меня впечатление сильное и именно своим откровенным и сильным направлением и двумя главными статьями: Страхова и Данилевского. (Страхова статью прочтите, Сонечка, непременно; Вы подобного по критике еще сродясь не читали.){1164} Данилевского статья «Европа и Россия» будет огромная статья, во многих номерах. Это редкая вещь.{1165} Этот Данилевский был прежде социалист и фурьерист, замечательнейший человек и тогда еще, когда попался, двадцать лет тому назад, по нашему делу; был удален{1166} и вот теперь воротился вполне русским и национальным человеком.{1167} До сих пор он ничего не писал. (Его статью я Вам особенно рекомендую.) Вообще журнал имеет будущность, если только они как-нибудь уживутся вместе, тем более что Страхов, который, в сущности, настоящий редактор, по моему мнению, мало способен к непрерывной, периодической работе. Я, может, и ошибаюсь, дай-то Бог. Я отвечал на их предложение, что я всегда готов участвовать, но так как я, по положению моему, нуждаюсь всегда в деньгах
Ну так вот, я описал Вам подробно положение моих надежд в настоящую минуту. Главный расчет мой в том, что «Идиот» и повесть в «Заре» (которую напечатают в нынешнем году) могут быть проданы в конце года, вторым изданием,{1172} а следств<енно>, дадут мне возможность уже
Продолжайте мне непременно писать, ангел мой, о всех подробностях вашей жизни, собственно Вашей и всех вас. Мы, и без писем Ваших, беспрерывно говорим о Вас с Аней, а как получим письма, то и нет конца нашим мечтам и предположениям. Бедная Ваша мамаша, сколько она потеряла со смертию незабвенного Александра Павловича, больше вас всех она потеряла! Она грустит теперь, что лучшие ваши годы (Ваши и Машеньки) проходят так скучно. Я, Сонечка, голубчик мой, непременно хочу вернуться к Вашей свадьбе и быть на ней. Не сердитесь на меня за это желание; Вам слишком хорошо известно, как я смотрю на это: всё это должно быть и сделаться по Вашей воле и к общему удовольствию.{1174} Так оно и будет, в это я верую. Меня очень беспокоит то, что Вы пишете о нездоровье Саши; это дурно: но скажите, что за причина ему была оставить университет и заняться таким неблагодарным делом (неблагодарным, я знаю наверно), как инженерство путей сообщения.{1175} И какие расчеты были у Александра Павловича? Вот по таким же точно, может быть, расчетам и меня с братом Мишей свезли в Петербург в Инженерное училище, 16-ти лет, и испортили нашу будущность.{1176} По-моему, это была ошибка.
Вы пишете, что видели Федю. Человек он добрый, это правда, и, по-моему, ужасно похож, по сущности своего характера, на покойного брата Мишу, своего отца, в его годы, кроме его образования разумеется. Необразование ужасно гибельная вещь для Феди. Конечно, ему скучно жить; при образовании и взгляд его был бы другой и самая тоска его была бы другая. Эта скука и тоска его, конечно, признак хорошей натуры, но в то же время может быть для него и гибельна, доведя его до какого-нибудь дурного дела; вот этого я боюсь за него.{1177} Вообще вся эта семья, так мне близкая, меня приводит в отчаяние. Эмилия Федоровна жалуется на свою бедность, дочь ее Катя растет в большой тоске. Миша, которого Вы не знаете и который лучше Феди, почти ничего не делает и всё ищет места.{1178} При мне было бы им лучше. Мысль об них меня беспрерывно мучает, я уже не говорю о Паше. Ах, ангел мой, Вы не знаете, до какой степени я уже успел принять от них всякой неприятности. Злоба, клевета, насмешки — всё это на меня. Во всех своих несчастьях они винят одного меня. Эмилия Федоровна уверяет, что у них была фабрика и они, до моего приезда, жили богато, а когда я приехал и начал журнал, то все обеднели. Всё это ложь; когда я возвратился из ссылки, фабрика была обременена долгами и в полном упадке. Притом же и при начале журнала она продолжалась еще два года; но так как она ничего уже не приносила, кроме хлопот, то брат и продал при мне своему приказчику за ничтожнейшую сумму.{1179} Журнал же начал брат, и незадолго до возвращения моего испросил позволения у правительства издавать журнал. Начал он его с тем, чтоб спастись от тюрьмы за долги. Журнал этот пошел через меня и имел 4500 подписчиков; он доставил брату, за три года, до 60 000 руб. чистого барыша. Что ж они на меня теперь жалуются? Когда умер брат, денег не было ни копейки, а нужно было додать 8 номеров журнала.{1180} Они теперь обвиняют меня: зачем я не бросил журнал и не отдал им 10 000, которые взял у тетки? Каково обвинение! Да за что я буду отдавать и почему я
Ах, Сонечка, как начну на эту тему, то и распишусь безмерно. Слишком уж меня эти петербургские мучают. Прощайте! Обнимаю вас всех. Я люблю Вас и всех Ваших больше всех и Александра Павловича слишком помню и ценю. Обнимаю вас всех. Всем поклон. Машу целую. Марье Сергевне, Елене Павловне напомните обо мне. Обнимаю и целую крепко Верочку.
Пишите мне. Адресс тот же.
Анна Григорьевна всех вас целует крепко и любит искренно.
139. H. H. Страхову{1181}
18 (30) марта 1869. Флоренция
Во-первых, благодарю Вас, многоуважаемый Николай Николаевич, за то, что не замедлили Вашим ответом: в моих обстоятельствах это составляет половину дела, потому что определяет мои занятия и намерения. Благодарю Вас, во-вторых, за распоряжение о присылке «Зари», а в-третьих — за доброе известие об Аполлоне Николаевиче. Я напишу ему сам, в ответ на его письмо, на днях. Если он меня Вам хвалил, то будьте уверены, что и я его постоянно. В это последнее время
Если «Заря» не имеет покамест такого успеха, какого бы желательно, то ведь все-таки же она имеет успех и почти значительный, а это не шутка.{1182} Хоть третью тысячу подписчиков вы, может быть, и не доберете, но, поддержав успех в продолжение года, вы, повторяю это с упорством, станете на твердое основание. Из ежемесячных журналов нет ни одного с таким точным и твердым направлением. Второй номер на меня произвел чрезвычайно приятное впечатление.{1183} Про Вашу статью и не говорю. Кроме того что это —
2-я книжка «Зари» составлена, кроме того, обильно. В ней есть очень хорошие статьи. Приятно видеть книжку.
Но несколько строк в Вашем письме, многоуважаемый Николай Николаевич,
У меня есть один рассказ, весьма небольшой, листа в 2 печатных, может быть, несколько более (в «Заре», может быть, займет листа 3 или даже 3½). Этот рассказ я еще думал написать четыре года назад, в год смерти брата, в ответ на слова Ап<оллона> Григорьева, похвалившего мои «Записки из подполья» и сказавшего мне тогда: «Ты в этом роде и пиши». Но это не «Записки из подполья»; это совершенно другое по форме, хотя сущность — та же, моя всегдашняя сущность, если только Вы, Николай Николаевич, признаете и во мне, как у писателя, некоторую свою, особую сущность. Этот рассказ я могу написать очень скоро, так как нет ни одной строчки и ни единого слова, неясного для меня в этом рассказе. Притом же много уже и
Я прошу, во-первых, СЕЙЧАС вперед — 300 рублей. Из них 125 рублей,
Теперь, Николай Николаевич, не рассердитесь (дружески прошу) за эту
Теперь собственно к Вам
Адресс Марьи Григорьевны Сватковской:
На Песках, напротив Первого Военно-сухопутного госпиталя, по Ярославской улице, дом № 1-й (хозяйке дома), то есть в собственном доме.
До свидания, многоуважаемый и добрейший Николай Николаевич. Ваши письма для меня составляют слишком многое. Анна Григорьевна Вам очень кланяется. А я Вам совершенно преданный
P. S. Плата за мой лист прежняя, как я уже и писал: 150 руб. с листа печати «Русского вестника». Само собою, что если в повести будет более 2-х листов, то редакция «Зари» доплатит остальное.
P. S. Кто это говорил Вам дурно про мое здоровье: здоровье мое чрезвычайно хорошо, а припадки хоть и продолжаются, но
140. H. H. Страхову{1190}
6 (18) апреля 1869. Флоренция
Благодарен Вам за все Ваши хлопоты весьма, многоуважаемый Николай Николаевич.{1191} С Вами удивительно приятно иметь дело уж по одной аккуратности Вашей. И между тем я опять с просьбами к Вам; это даже бессовестно. И потому одного прошу прежде всего: если просьбы мои хотя бы только чуть-чуть затруднительны — бросьте их; главное, не желаю быть Вам в тягость, а, обращаясь к Вам, повинуюсь одной только необходимости.
Приступим же.
Окончание моего «Идиота» я сам получил только что на днях, особой брошюркой (которая рассылается из редакции прежним подписчикам). Не знаю, получили ли Вы?
Я прошу Марью Григорьевну Сватковскую поговорить с Базуновым — не купит ли он 2-е издание? Если заломается, то и не надо. Цену я (сравнительно с прежними изданиями моими) назначаю ничтожную, 1500 р. Меньше не спущу ни копейки. Хотелось бы 2000. Базунов будет не рассудителен, если откажется? Ведь уж ему-то, кажется, известно, что нет сочинения моего, которое не выдерживало бы двух изданий (не говоря уже о трех, четырех и пяти изданиях).{1196} Об этом сообщении моем не говорите, впрочем, никому, прошу Вас, до времени.
Раз навсегда — замолчите и не говорите о своем
Про статью Данилевского думаю, что она должна иметь колоссальную будущность, хотя бы и не имела теперь. Возможности нет предположить, чтоб такие сочинения могли заглохнуть и не произвести всего впечатления.{1200} Про «Фрола же Скобеева» хотел было написать к Вам письмо, с тем чтоб его напечатать в «Заре», да некогда и слишком волнуюсь; впрочем, может быть, и исполню. Не знаю, что выйдет из Аверкиева, но после «Капитанской дочки» я ничего не читал подобного.{1201} Островский — щеголь и смотрит безмерно выше своих купцов. Если же и выставит купца в человеческом виде, то чуть-чуть не говоря читателю и зрителю: «Ну что ж, ведь и он человек». Знаете ли, я убежден, что Добролюбов правее Григорьева в своем взгляде на Островского. Может быть, Островскому и действительно не приходило в ум всей идеи насчет «темного царства», но Добролюбов
Хотел бы кой-что написать Вам о мартовской «Заре», да не напишу. То есть я разумею об изящной литературе мартовского (да и февральского) номера, но — подожду еще. Не годится мне-то писать, да и боюсь.
Поклон мой всем. Крепко жму Вам руку. Анна Григорьевна очень Вам кланяется.
P. S. Само собою деньги (175 руб.) надо высылать
Ради Христа, не извещайте о моей повести раньше, то есть так, как сделано было про «Цыган».{1203}
141. А. Н. Майкову{1204}
15 (27) мая 1869. Флоренция
Сколько, сколько времени не отвечал я Вам на Ваши добрые искренние отзывы, добрый и единственный друг мой! Но Вы правы; потому что Вас и одного только Вас считаю я человеком по сердцу своему из всех тех, с которыми случалось встречаться и жизнь изживать вот уже почти в продолжение сорока восьми лет.{1205} Из всех встретившихся, во все 48 лет, вряд ли у меня был (не говорю уж есть) хоть один такой, как Вы{1206} (я о брате покойном не говорю).{1207} Мы с Вами хоть и розной общественной жизни, но по сердцу и по сердечным встречам, по душе и дорогим убеждениям — почти однокашники. Даже выводы ума и всей прожитой жизни нашей до странности, в последнее время, стали схожи у нас обоих, и, думаю, что и сердечный жар один и тот же. Посудите, например, друг мой, по следующему факту: помните ли Вы, как прошлого года, кажется, летом и, кажется, именно ровно год назад (перед дачным временем, сколько припомню), я написал Вам письмо (на которое месяца три или четыре не получал от Вас ответа; тут пресеклась наша переписка, и когда вновь опять началась осенью, то мы начали писать совершенно уже про другое и забыли то, на чем летом остановились). Ну так в этом письме, в конце, я писал к Вам, полный серьезного и глубокого восторга, о
идет молиться образу Влахернской Божией матери;{1215} молитва; приступ, бой; султан с окровавленной саблей въезжает в Константинополь. Труп последнего императора отыскивают по приказанию султана в куче убитых, узнают по орлам, вышитым на сапожках.{1216} Святая София,{1217} дрожащий патриарх,{1218} последняя обедня, султан, не слезая с коня, скачет по ступеням в самый храм (historique[97]), доскакав до средины храма, останавливает коня в смущении, задумчиво и с смятением озирается и выговаривает слова: «Вот дом для молитвы Аллаху!» Затем выбрасывают иконы, престол, ломают алтарь, становят мечеть,{1219} труп императора хоронят, а в русском царстве последняя из Палеологов является с двуглавым орлом вместо приданого;{1220} русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца,{1221} и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве.
Да и не эта одна мысль об этой эпохе: была у меня мысль, рядом с изображением деревянной избушки и в ней умного, с величавой и глубокой идеей князя, в бедных одеждах митрополита,{1222} сидящего с князем, и прижившейся в России «Фоминишны» — вдруг, в другой уже балладе, перейти к изображению конца пятнадцатого и начала 16-го столетия в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, о Лютере, об Америке, об золоте,{1223} об Испании и Англии{1224} — целая горячая картина, в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, — но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о
Вы считаете меня в эту минуту, конечно, за сумасшедшего, собственно и главное за то, что я так расписался, потому что обо всем этом надо говорить лично, а не писать, ибо в письме ничего понятно не передашь. Но я разгорячился. Видите ли: прочтя в Вашем письме о том, что Вы пишете эти баллады,{1232} я страшно удивился тому: как это нам, так долго разлученным, пришла одна и та же мысль, одной и той же поэмы? Обрадовавшись этому, я потом задумался: так ли это мы оба понимаем, то есть одинаково ли? Видите ли: моя мысль в том, что эти баллады могли бы быть великою национальною книгой и послужить к возрождению самосознания русского человека много. Помилуйте, Аполлон Николаевич! Да ведь эти поэмы все мальчики в школах будут знать и учить наизусть. Но, заучив поэму, он заучит ведь и мысль и взгляд, и так как этот взгляд верен, то на всю жизнь в душе его и останется. Так как это стихи и поэмы, сравнительно короткие, то ведь весь мир читающий русский прочтет их, как «Констанцский собор», который многие до сих пор наизусть знают. И потому — это не просто поэмы и литературное занятие, — это наука,
Об Ермаке же ничего Вам сказать не могу; Вы, конечно, лучше знаете.{1234} По-моему, сначала казачье — удальство, бродяжничество и разбой. Потом уже указывается гениальный человек под бараньим тулупом; угадывает колоссальность дела и будущее значение его, но уже тогда, когда почти всё дело пошло на лад и удачно обделалось. Тут рождается русское
Но довольно теперь об этом. Я только верю одному: что мы с Вами сходимся в идеях, и радуюсь этому. Пришлите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь из написанного, а если можно, то больше пришлите.{1235} Не употреблю во зло. Сами видите, что это меня до
Вы спросите: почему я так долго Вам не писал? Но я так долго не писал, что мне и отвечать на это уже затруднительно. Главное — тоска, а если говорить и разъяснять больше, то слишком уже много надобно говорить. Но тоска такая, что если б я был один, то, может быть, заболел бы с тоски. Хорошо еще, что я с Анной Григорьевной, которая, как Вы знаете, опять с надеждами. Эти надежды волнуют нас обоих.{1236} (С нами живет тоже теперь мать Анны Григорьевны, что при теперешнем ее положении необходимо.) Мы имели недавно большую неудачу, оставшись во Флоренции, тогда как уже месяц тому назад решено было переезжать в Дрезден. Всё произошло через деньги. Я кончил тем, что обещал повесть (очень малая будет) в «Зарю».{1237} Милейший Николай Николаевич (который, может быть, теперь на меня сердится) обделал дело: 125 рублей доставил Марье Григорьевне Сватковской для внесения процентов (60 р.) и остальные 65 для раздела Паше и Эмилии Федоровне (Паше 25 р. и Эм<илии> Ф<едоров>не 40) — и, кроме того, обещал мне выслать сюда, во Флоренцию, 175 р. к
Таким образом, мои интересы видимо страдают, и единственно от того, что я в отсутствии. Да и не одно это! Множество, множество вещей, без которых я не могу обойтись, осталось в России! Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман,
А сколько беспокойств! Сколько дрязг! Пощадили бы хоть меня! Аполлон Николаевич, ради Бога, напишите мне о Паше и о том, какие у них дрязги с Эмилией Федоровной! Положим, это вздор, но для меня-то важно. Эмилия Федоровна хоть ничего мне не писала о Паше, но прислала мне на днях письмо с укорами. Это люди с удивительным рассуждением. Правда, они бедны, но ведь я могу только сделать то, что могу.
Послушайте, Аполлон Николаевич, есть у меня и еще до Вас просьба. Можете сделать — сделайте, а нет — так и не делайте. И, ради Бога, не утруждайте себя. Труда, положим, немного, но просьба деликатная. Дело в том же Базунове. Прошу Вас очень зайти к нему в лавку и спросить его: расположен он или нет издать «Идиота» за 2000? (Я не хочу спускать на 1500.) С Базуновым Александром Федоровичем, как Вы, может быть, сами знаете, можно говорить прямо. При этом никаких стараний с Вашей стороны и особенно никаких упрашиваний, — разве (по дружбе), если б завязался разговор (Базунов любит спрашивать совета), сказать доброе слово об «Идиоте». Но главное — никакой особой горячности. Узнав — написать ко мне. Ну вот и вся просьба.
Конечно, конечно, Вы бы мне в этом (деле для меня очень важном, несмотря на то что я сбавлять не хочу, и если
Впрочем, считаю нужным дать Вам знать, что я, на днях, пишу к Марье Григорьевне и прошу ее дело о Базунове оставить в покое, а просьбу мою к ней считать как бы и не существовавшею. Это бы я написал ей и без того, то есть если б и не думал Вас просить о Базунове. А лучше всего, лучше всего — если б Вы взяли на себя труд повидать самое Марью Григорьевну и просто спросить ее: делала ли она что-нибудь по моему делу или забыла о нем! Но боюсь утруждать Вас, слишком уж много ходьбы.
Я всё еще надеюсь скоро отсюдова выехать и опять-таки в Дрезден. Письма, ко мне адресуемые в Дрезден, перешлются ко мне сюда, во Флоренцию, если б я остался во Флоренции, потому что я уже списался с дрезденским почтамтом. Но это крайний случай, и я все-таки надеюсь, что выеду в Дрезден отсюдова скоро, а потому, если захотите мне написать (чего буду ждать с алчностию), то пишите отныне во всяком случае по следующему адрессу: Allemagne, Saxe, Dresden, à M-r Théodore Dost<oiewsk>y, poste restante.
Собственно переезд в Дрезден совершается нами по многим и необходимым соображениям, а главное — это город испытанный, сравнительно дешевый, даже с знакомыми, и там-то Анна Григорьевна предполагает осуществить свои надежды. (Это будет к началу сентября, то есть надежды). Анна Григорьевна горячо Вас благодарит за Ваши добрые слова, она часто об Вас вспоминает и всё по России тоскует. Я очень рад, что теперешнее
142. А. Н. Майкову
27 октября (8 ноября) 1869. Дрезден
Письмо Ваше, бесценный друг, с 100 рублями и с билетом Гирша я получил вчера,
О том же, чем я собственно Вам обязан, я уж и не говорю. Никогда не забуду. Спасибо.
Я так и надеялся, что Вы не покажете ему мое письмо. Я просил только сообщить ему
Насчет же процентов и издержек моих, которые он берет на
А между тем много у меня до Вас просьб. Понимаю, что гнусно мне Вам надоедать; но, не видя малейшей возможности устроиться без Вашего содействия и посредничества, решаюсь Вас опять беспокоить. Не сердитесь, ради Бога.
Первое, о чем хочу просить, — это некоторого посредничества Вашего между мною и Кашпиревым насчет моей повести. Я и сам ему напишу, но Ваше слово, то есть слово человека, которого Кашпирев, вероятно, ценит и, главное — благоприятеля «Зари», — будет очень веско. Вот в чем дело: во-1-х, повесть (которая раньше двух недель от сего числа в «Зарю» выслана быть не может) будет не в 3½ листа, как я первоначально писал Кашпиреву (впрочем, назначая только
2) По первоначальному уговору я сам ему писал, что он волен напечатать мою повесть в этом году или в будущем, хотя при этом и заявлял желание, чтоб в этом году. Я буду его просить сам, при отправлении, чтоб он поместил повесть в декабре (или даже в ноябрьской книге, если поспею выслать). Но мне слишком, слишком будет тяжело, если он отложит до будущего года. Тут у меня свой особый расчет, так обстоятельства сошлись. Я не про денежный расчет говорю, тут
3) Повесть в 7 печатных листов «Русского вестника» будет иметь в «Заре», может быть, 8½ листов. Я бы в высшей степени желал, чтоб повесть поместили в одном номере, а не разбивали на два. В этом я особенно буду настаивать. Сообщите ему и об этом, пожалуйста.{1246}
4) Я взял у него теперь 500 руб. вперед. Если будет до 7, например, листов («Русского вестника»), то мне придется дополучить еще 500 руб. (Ну, положим, меньше семи, а шесть листов; значит, дополучить 400.) Не может ли он уплатить раньше выхода книжки, например в декабре в первой половине, когда подписка уж сильно обозначается? Буду просить его об этом при посылке повести, а Вас прошу очень (не откажите, ради Бога!) принять от него эти деньги (когда бы он их ни заплатил). Если согласитесь — так ему и напишу. Из этих денег с благодарностию горячею, беспредельною поспешу возвратить Вам долг 200 руб. Их возьмите себе прямо от Кашпирева; так ему и напишу. Остальные же 200 или 300 пойдут на выкуп из заклада, в Петербурге же, некоторых заложенных нами перед отъездом вещей, преимущественно жениных. Выкупить хотим по крайней мере на 200 руб. Вещи же, которые можно выкупить на эти деньги, стоят покрайней мере 600, а они пропасть могут, если долго не выкупать.{1247} С этою целью к Вам явится (не раньше как когда уже деньги будут у Вас) младший брат Анны Григорьевны — Иван Григорьевич; он и выкупит, а Вы ему, безо всякого сомнения, можете вручить деньги (то есть когда уже они будут у Вас в руках. Раньше Вас беспокоить не буду). Это чрезвычайная просьба к Вам наша, и потому, собственно, Вас беспокоим, что при трудности получения с «Зари» денег нельзя действовать мне с нею непосредственно. Разумеется, если в декабре он не может выдать, то всё это произойдет в январе. К Вам же, раньше получения Вами денег — никто не придет за ними. Придут к Вам, когда уже они будут у Вас. Но я только о том и прошу Вас, чтоб Вы согласились взять на себя получение денег с Кашпирева, — разумеется, только тогда, когда он в состоянии будет заплатить, то есть я не рассчитываю вовсе на то, чтоб Вы были хоть чем-нибудь тут утруждены. И так уж я слишком много Вам задал беспокойства. Я не
Наконец и главнейшая просьба моя — об Эмилии Федоровне. Получив теперь 100 руб. от Вас и билет на Гирша, я, стало быть, получил с «Зари» всего
Об рассказах Ваших из русской истории хотел совсем теперь не писать, потому что хотел написать много, но не удержался и пишу несколько строк. Я их читал, они мне нравятся безусловно, — что об этом и говорить.{1248} Но в них есть важный чрезвычайный недостаток, а именно: Вы напишете еще, может быть, рассказа два да так и забросите дело. Я в этом почти уверен; просто затянете дело. А между тем какую бы пользу Вы могли принести!{1249} Представьте себе, что Вы полагаете целый год безустанной работы на эти рассказы, напишете не торопясь, обделаете их рассказов 25 по крайней мере (ведь я уверен, что рассказы из истории послепетровской, с здравой русской точки зрения, выйдут еще занимательнее и,
Кстати: не будет ли какой возможности сказать Кашпиреву наконец настоятельно, чтоб прислал мне «Зарю»! Сентябрьский номер у них вышел 8-го октября, а теперь 27-го, а я всё не получаю! Ведь я считаю себя подписчиком, я объявил это и заплачу деньги. Воображаю, что терпят у них иногородние подписчики! Нет, так журнал издавать невозможно. Будь у них одни Пушкины и Гоголи в сотрудниках, и тогда журнал лопнет при неаккуратности. Сами себя бьют. Краевский взял аккуратностию и рациональным ведением дела в коммерческом отношении.{1253} И каждую-то книгу я так получаю! Экое мученье!
Ведь чем больше понравится подписчику журнал, тем более он ощущает досады при таком ведении дела. Они и преданных-то подписчиков отобьют от себя!
Я думаю так: если я сотрудник, то как же мне не знать журнала, в котором участвую?
Теперь о Стелловском. Посылаю Вам при этом
Впрочем, всё увидим на деле. Но дело-то надо бы повести поскорее. Стелловский не может не напечатать «Преступл<ения> и наказания», то есть отказаться от своего права, а стало быть, ему могло бы быть выгодно напечатать и «Идиота». Стало быть, это дело может быть и в самом деле серьезным. А мне 1000 руб. ух как была бы нужна.
Жаль только, что Стелловский такой плут и крючок. Он,
Всего бы лучше, чтобы право на издание «Идиота» кончалось с правом на издание сочинений.{1257} Одним словом, сообщите этот листок письма Паше. Поблагодарите его, голубчика, за его старания. Напишу ему. (И как он поумнел, судя по его письму!) А дело, если его делать, то как можно скорее. Только, во всяком случае, нужно помнить неустанно, что Стелловский шельма, и тем руководствоваться. Из этой 1000 руб. Стелловского, если устроится, помогу и Паше и Эмилии Федоровне.
Повесть моя, кажется, будет называться «Вечный муж», но не знаю наверно.
До свидания, дорогой мой. Анна Григорьевна Вам кланяется и благодарит. Люба здорова и начинает всё понимать. Люба кланяется Вам и Паше.
143. А. Н. Майкову{1258}
12 (24) февраля 1870. Дрезден
Как мне ни совестно, любезный и многоуважаемый Аполлон Николаевич, Вас беспокоить, но на этот раз обстоятельства решительно заставили меня опять обратиться к Вам. Я в крайнем беспокойстве по одному случаю, а к Вам обращаюсь как к доброму ко мне человеку, и хотя слишком не имею прав на Ваши услуги, но думаю иногда про себя, что, может быть, Вы хоть отчасти тот же самый остались для меня Аполлон Николаевич, принимавший во мне в свое время весьма теплое участие.{1259} А ведь я Вам разве что надоел, а особенно большим ничем ведь перед Вами не провинился. А потому простите и на этот раз мою докуку.
Дело мое вот в чем: месяцев около двух тому назад я послал отсюда Паше засвидетельствованную по форме доверенность (может быть, и раньше несколько). Я не помню, но мне кажется почти наверно, что послал ее на Ваше имя, и, стало быть, о существовании этой доверенности в руках Паши Вы, может быть, знаете.{1260} Затем всё заглохло, и месяц я не получал никакого ответа. Наконец полтора месяца назад я получил от Паши письмо, в котором он просит меня согласиться на предложение Стелловского увеличить срок льготы Стелловского еще на год. Я тотчас же согласился, и, главное, потому, что в письме своем он положительно (а не в виде только намерений и догадок, как прежде) извещал меня, что дело решено окончательно и что если я потороплюсь выслать мой ответ, то между 15 и 20-м января (наш<его> стиля) оно наверно окончится. Подробностей не разъяснял, «и без того торопился», прибавлял только: «Вы мне верите и потому оставайтесь спокойны».{1261}
Я тотчас отослал ему мое согласие; в первый раз он мне писал так утвердительно, так что я даже понадеялся взаправду. И вот с тех пор — ни строки. Наконец ровно 15 дней тому назад я написал к нему с категорическим требованием немедленно меня уведомить, написать мне только две строки, только
И еще одно обстоятельство: в письме своем, именно в том, в котором просил у меня разрешить продажу на лишний год, то есть в последнем своем письме, он просил меня адресовать ему ответ на имя сестры моей Александры Михайловны в ее дом (на Петербургской стороне, по Большому проспекту, № 69) и просил об этом, особенно настаивая, упоминая при этом, что у Александры Михайловны он проводит теперь целые дни. Мне было всё равно, и я безо всякого сомнения написал к нему по новому адрессу и даже рад был, что не обеспокою моими
Теперь эта настойчивость его о новом адрессе мне особенно вспоминается; хотя он ни слова не упоминал о Вас, но не хотелось ли ему избежать Вашего присутствия в этом деле.
Боже избави меня подозревать его в чем-нибудь подлом, да и не верю я в это, но я положительно знаю, что он легкомыслен. Я долго не верил во всё это дело с Стелловским. Наконец решился послать доверенность, уверенный, по крайней мере, в его честности и всё зная, что в крайнем случае он должен же будет обратиться к Вам. Но он легкомыслен: может быть, он завладел этими деньгами с так называемыми невинными целями, — например, пустить в оборот. Я ведь совершенно убежден, что такая мечтающая голова, как у Паши, способна вообразить себе и об теперешних спекуляциях на бирже. Может быть, какой-нибудь приятель выпросил у него деньги на месяц, так что, может быть, он и об сроке-то лишнем писал ко мне, сам уже получив деньги, но желая продлить срок, чтоб я ждал не тревожась и в надежде.
Всё это от Павла Александровича может и могло случиться. Одной только открытой и преднамеренной подлости я в нем ни за что не могу предположить и был бы от этого в горе гораздо более, чем если б я потерял совсем все эти деньги. А между тем я мог и еще больше потерять: со Стелловского, по контракту, я должен буду в этом году получить наверно рублей около 900 за «Преступление и наказание» — и наверно, потому что он об этом несколько раз в газетах публиковал.{1262} Могла теперь и эта будущая сумма заехать в настоящий уговор Паши с Стелловским (полномочие контракта широкое), тогда ведь я больших денег лишусь в совокупности-то.
Но может быть и то, что всё это дело с Стелловским у него просто разошлось, а на требования мои уведомить Паша молчит по лености. Мне и самому странно было еще в самом начале, что Стелловский покупает теперь, тогда как совершенно удобно мог бы купить, если ему надо, в конце года, когда он печатать намерен. Что ему за охота выдавать деньги полгода раньше? Теперь же он, будучи от природы бестья, нарочно тянул с Пашей, чтоб узнать, в каком положении его продавец, то есть я, есть ли у меня деньги, чего я ожидаю и проч., и наверно узнал, что через полгода я еще более буду нуждаться, чем теперь. Не Павлу Александровичу с его крючками перехитрить Стелловского.
Теперь вот в чем собственно моя просьба к Вам: потребуйте к себе Пашу, а от него отчет по делу, то есть
Если Паша в чем-нибудь виноват, то он получит только то, что заслуживает. Если же он не виноват ни в чем, то и я перед ним не виноват нисколько. Я слишком показал ему самую простодушную доверенность, выслав ему отсюда доверенность, писанную и засвидетельствованную. Я не виноват, что он, получив эту бумагу, вдруг бросил всё и замолчал, то есть не понял, что, имея такую доверенность в руках, он, из одной уже
Если он откажется Вам выдать доверенность, то скажите ему, что я тогда принужден поместить публикацию в газетах об уничтожении доверенности, и тогда хуже ему будет.
Доверенность же эту в руках его я не могу оставить. Он будет таскаться с ней по всем лавочкам книгопродавцев, продавая издание, а стало быть, напрасно срамить меня.
Впрочем, если он и передаст доверенность Вам, то этим ничего не объяснится. Если он и заключил какой-нибудь контракт с Стелловским, то так, стало быть, я до времени об этом и не узнаю. Всего бы лучше было, если б можно было, еще до свидания с Пашей, спросить самого Стелловского, то есть имел ли он, Стелловский, какое-нибудь дело по поводу покупки романа «Идиот» Федора Достоевского. По-моему, тотчас же можно бы было узнать всю правду, потому что Стелловский вряд ли имеет какие-нибудь причины скрывать ее. Паша же не может и не имеет права претендовать на эти справки: он сам довел до них, так бесцеремонно, с доверенностью в руках, бросив всё дело. Он сам, повторяю, был слишком неделикатен к самому себе.
Не смею просить вас самого справляться у Стелловского. Но если б Вы это для меня сделали, — никогда бы я не забыл Вашего одолжения.{1263}
Две недели тому назад послал к Кашпиреву самую покорнейшую и убедительнейшую просьбу прислать мне остальные деньги за повесть (которая теперь у него непременно набрана вся во второй книжке, и, стало быть, ему очень легко сделать мой расчет). Ни строчки ответа, и, однако, что ему стоит рассчитаться теперь, то есть каких-нибудь две недели раньше, а теперь уж неделю! Ему ничего не стоит, а я просто погибаю. Здесь я теряю весь свой кредит по лавочкам и у хозяев, отсрочивая платежи; хоть я и заплачу через две недели, но кредит прекращается; это мне объявили. За что же? И почему он боится уплатить мне теперь? Я так думал, что он наверно напечатает мою повесть всю, — так и рассчитывал. По газетам я видел, что Лескову, например, он выдавал и по 1500 р. вперед.{1264} А как, должно быть, выдавалось Писемскому,{1265} а для меня нет, даже тогда, когда я прошу уже не вперед, а своего и пишу такие постыдные просительные письма. Никогда еще со мной этого не было, и никогда я не был в такой нужде, выработав, однако же, в четыре месяца около 1500 р. Я ему пишу еще, но, ради Бога, скажите ему обо мне, напомните, должно быть, он забыл! Я опять в такой нужде, что хоть повеситься.{1266}
Очень бы рад был узнать, пошел ли их журнал, прибавилось ли сколько-нибудь подписчиков? Здесь, в стороне, в глаза бросаются все эти мелкие ошибки издания, которые они ни во что, должно быть, не ставят, смотря свысока на высшие цели, и которые, наверно, у них отняли подписчиков тысячу, если не больше. И не понимают, что сами виноваты! А между тем жалко: «Заря» — журнал с хорошим направлением. И что за манеру взяли они публиковать заранее об всякой вещице, которая у них будет напечатана! «В следующей книжке начнется роман „Цыгане”», и это появится раза два, на заглавном листе, заглавными буквами.{1267} Журнал, который с самого первого номера, в направлении своем и в критике, стал на самый высокий тон, — тот журнал не может так торжественно извещать об «Цыганах», без того чтоб «Цыгане» не были произведение, равное по силе «Мертвым душам», «Дворянскому гнезду», «Обломову», «Войне и миру». А между тем роман «Цыгане» хоть и не без достоинств, но вовсе уж не «Мертвые души». Всякий подписчик накидывается на возвещенных «Цыган» с жадностию и говорит потом: «Э, так вот они чему обрадовались, значит, тонко!» Таким образом и журналу вредят, и роману вредят. То же самое и повести госпожи Кобяковой.{1268} Ну к чему они выставили все имена и все статьи при публикации за нынешний год?{1269} Если б промолчали, то про них думали бы все, что они богаты. Прочтя же перечень возвещенных статей, всякий скажет: «Э, да у них еще только-то!»
Первый № «Зари» за этот год представляет самое серенькое впечатление: полное отсутствие современного, насущного, горячего (у них это всегда), беллетристика ничтожная (даже мою-то повесть разбили на две части).{1270} Ваш великолепный перевод не может ведь считаться беллетристикой: это поэма в стихах и в то же время ученая статья, а не беллетристика;{1271} такие стихи помещаются для богатства, для щегольства, а надо собственно и беллетристики. Даже и переводный роман дрянь.{1272} Даже и критика, хотя и в прежних тоне и силе, но все-таки ведь повторение уже в третий раз или в четвертый прежней идеи.{1273} Декабрьская книжка прошлого года вышла в свет раньше праздников, и что же? Январская за нынешний год выходит 23 января (по газетам). Ну не скажет ли каждый подписчик: «Уж ежели первый номер, в такое горячее, подписное время, не сумели выдать раньше, что же будет с 10-м, 11-м, 12-м номерами?» Я убежден, что все в редакции, с Кашпиревым во главе, считают все эти промахи пустяками, мелочами. Но ведь таких мелочей можно насчитать несколько десятков, и уж наверно они у них лишнюю тысячу подписчиков скрали! И еще при такой могучей конкуренции, как, н<а>прим<ер>, «Вестник Европы», совокупивший у себя всё, что есть блестящего из имен (Тургенева, Гончарова, Костомарова),{1274} печатающий каждый номер любопытнейшим и богатейшим образом и повадившийся выходить в первое число каждого месяца! Но в «Заре» думают, должно быть, что всё это пустяки, было бы направление! Да я и не про направление говорю, а про издательское умение. То-то и жалко, что «Вестник Европы» несомненно будет первым журналом. Состоялась ли у «Зари» подписка-то?{1275}
После большого промежутка между припадками теперь они принялись меня опять колотить и злят меня особенно тем, что мешают работать. Сел за богатую идею; не про исполнение говорю, а про идею. Одна из тех идей, которые имеют несомненный эффект в публике. Вроде «Преступления и наказания», но еще ближе, еще насущнее к действительности и прямо касается самого важного современного вопроса. Кончу к осени, не спешу и не тороплюсь. Постараюсь, чтоб осенью же и было напечатано, а нет, так всё равно.{1276} Денег надеюсь добыть по крайней мере столько же, сколько за «Преступление и наказание», а стало быть, к концу года надежда есть и все дела мои уладить, и в Россию возвратиться. Только уж слишком горячая тема. Никогда я не работал с таким наслаждением и с такою легкостию. Но довольно! Убиваю я Вас моими бесконечными письмами!.. Если можно — скажите Кашпиреву (о присылке денег) и исполните всё насчет Паши, как я просил, — ввек не забуду. Мои Вам кланяются.
144. H. H. Страхову{1277}
26 февраля (10 марта) 1870. Дрезден
Спешу поблагодарить Вас, многоуважаемый Николай Николаевич, за память и за письмо. На чужбине письма от прежних добрых знакомых дороги. Вон Майков так совсем, кажется, перестал мне писать.{1278} С жадностию прочел тоже Ваши несколько строк одобрения о моем рассказе.{1279} Это мне и лестно и приятно; читателям, как Вы, я бы и всегда желал угодить, или, лучше — только им-то и желаю угодить. Кашпирев тоже доволен — в двух письмах упомянул. Очень рад всему этому и особенно рад тому, что Вы пишете о «Заре»: если она стала твердо, то и славно.{1280} По направлению я совершенно ей принадлежу, а стало быть, ее успех всё равно что свой успех. Мне она отчего-то «Время» напоминает — время «нашей юности», Николай Николаевич! А впрочем, хотите, скажу откровенно: я несколько боялся за успех подписки. За успех журнала не боялся; рано ли, поздно ли журнал приобрел бы наконец подписчиков; но за нынешнюю подписку несколько опасался. Мне всё казалось здесь, что журнал мог бы издаваться и поаккуратнее и даже посамоувереннее. Но я ошибся, и это славно. 2500 подписчиков тем славно, что обозначают установившийся журнал. Разумеется, 3500 подписчиков было бы не в пример лучше. И не понимаю решительно, почему их нет у журнала с таким необходимейшим направлением и при таких статьях, какие являлись в прошлом году?{1281} Совершенно убежден, что эти тысяча неявившихся подписчиков уже были и стучались в двери редакции, но только так как-то проскользнули у ней между пальцев. И всё-то, может быть, зависело от таких мелочей, — от какой-нибудь ловкости, юркости издательской! Все эти мелочи так важны в издательском деле. Слишком понимаю, что вмешиваюсь теперь не в свое дело, но посудите: по газетному объявлению февральский № «Зари» вышел 16 февр<аля>,{1282} и вот уже 26 февраля, а я еще не получал! Допустить не могу, чтобы контора редакции делала это только со мной (почему же с одним со мной?) А стало быть, ясно для меня, что страдают так и другие иногородние. Верите ли, сегодня ушел с почты скрежеща зубами, — до того мне хочется наконец прочесть книжку. Здесь каждое получение «Зари» для меня праздник, именины. Думал даже телеграфировать сегодня в редакцию. (Кто знает, может быть, действительно забыли послать мне; справьтесь, ради Бога, прошу Вас.) Бесспорно, всё это мелочи. Но если этих мелочей наберется несколько, то вовсе немудрено, что целая тысяча подписчиков ускользнет.
Я, по получении первого номера «Зари», написал Майкову, что книга не произвела на меня сильного впечатления. Ужасно мало показалось мне беллетристики. Одна моя повесть. Вы ее хвалите, но ведь не бог знает же она что, чтоб ею одной обойтись, да еще вдобавок не повесть, а полповести, 5 листочков. («Слово» Майкова — стихи, а не беллетристика.){1283} Ваша же статья хоть и превосходна, но все-таки на старую тему{1284} (я не с моей точки зрения говорю, а с точки зрения подписчиков). Кстати, кто это Вам сказал, что статья Ваша о Тургеневе лучше, чем о Толстом? Статья о Тургеневе прекрасная и
Кстати, что это Вы пишете про свое здоровье:
Вы пишете мне: «Не поможете ли?» — то есть насчет участия в «Заре».{1288} На этот счет объяснюсь с Вами, многоуважаемый Николай Николаевич, совершенно прямо и откровенно: участвовать в «Заре» я желаю всей душой и всем сердцем, да и «Заре» желаю не только от сердца, но и по самым дорогим мне убеждениям самого блистательного успеха. Но чтоб я мог приготовить что-нибудь поаккуратнее для «Зари», нужно, чтоб и «Заря» помогла мне вперед. Может ли она сделать это для меня? В этом и весь вопрос.
Этот разговор о деньгах вперед не каприз, не заносчивость и не ломанье самонадеянное с моей стороны, и это тем более, что не меня просят, а я сам себя предлагаю, потому что Ваше приглашение
Но при этом скажу Вам прямо, что я никогда не выдумывал сюжета из-за денег, из-за принятой на себя обязанности к сроку написать. Я всегда обязывался и запродавался, когда уже имел в голове тему, которую действительно хотел писать и считал нужным написать. Такую тему имею и теперь. Распространяться об ней не буду, но вот что скажу: редко являлось у меня что-нибудь новее, полнее и оригинальнее. Я могу так говорить, не будучи обвинен в тщеславии, потому что говорю еще только про тему, про воплотившуюся в голове мысль, а не про исполнение. Исполнение же зависит от Бога; могу и испакостить, что часто со мною случалось, но что-то мне говорит внутри меня, что вдохновение не оставит меня. Но за новость мысли и за оригинальность приема ручаюсь и покамест смотрю на мысль с восторгом. Это будет роман в двух частях — не менее 12, но и не более 15 листов (так я думаю). По крайней мере, никак не более. Доставлен может быть в редакцию к 1-му декабря нынешнего (1870) года наверно.{1290} Я хочу обеспечиться временем, чтоб написать порядочно. (NB. Он бы мог быть доставлен и к 1-му ноября, но, признаюсь, мне глубоко не желалось бы напечатать вторую большую повесть в одном и том же журнале, в одном и том же году.{1291} Не лучше ли, как и теперь, в январе и феврале будущего года? Впрочем, иначе, кажется, и не могло бы быть.)
Вот всё, что я могу выставить с моей стороны. Со стороны же редакции вот чего прошу: тысячу рублей вперед в такой форме: пятьсот рублей через месяц от сего числа и остальные пятьсот, пожалуй, хоть вразбивку, начиная через месяц по выдаче первых пятисот рублей, ежемесячно по сту, и так в продолжение пяти месяцев. Всё дело и главное в том, чтоб доставки были аккуратны. Первые же 500 руб. непременно через месяц и непременно разом.
Если Вы, многоуважаемый Николай Николаевич, найдете сами, на свой собственный взгляд, это предложение мое возможным и исполнимым, то сообщите Василию Владимировичу, и затем как он решит. В случае его согласия дайте мне знать,{1292} чтоб уж мне не рассчитывать понапрасну и чтоб я мог распорядиться на весь этот год моим временем и трудом окончательно.
Прибавлю еще, что с моей стороны такое предложение не считаю ни чрезмерным и ни задорным, во-1-х, потому, что я десятки раз делал подобные и даже несравненно значительнейшие предложения, которые все почти были приняты; надеюсь, что и теперь всё еще сохранил некоторый кредит; во-2-х же, журнал «Заря», как я из газет знаю, выдавал же и по 1500 руб. вперед прошлого года.{1293} Во всяком случае, я с моим полным удовольствием и работать буду с жаром; а затем как решит издатель.
Еще прибавлю, что я всегда, во всю мою литературную жизнь, исполнял точнейшим образом мои литературные обязательства и ни разу не манкировал; сверх того, ни разу не писал собственно из-за одних денег, чтоб отделаться от принятого на себя обязательства. Если портил, то портил от чистого, сердца, а не злоумышленно.
Сверх того, обязуюсь, вплоть до доставки рукописи, уже не беспокоить редакцию просьбами о иных вспоможениях деньгами, кроме этих тысячи рублей. И наконец, обязуюсь не умереть в этом году.
Итак, жду Вашего ответа и кроме всего этого имею до Вас величайшую и неотступнейшую просьбу: если возможно, вышлите мне, на будущий кредит (так же как Вы высылали мне «Войну и мир»), книжку Станкевича о Грановском. Окажете мне этим огромную услугу, которую век буду помнить. Книжонка эта нужна мне как воздух и как можно скорее, как материал необходимейший для моего сочинения, — материал, без которого я ни за что не могу обойтись.{1294} Не забудьте же, ради Христа, если только найдете возможным выслать.
Анна Григорьевна Вам кланяется и сердечно Вас вспоминает. Мы теперь возимся с нашей Любочкой. Ах, зачем Вы не женаты и зачем у Вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич! Клянусь Вам, что в этом ¾ счастья жизненного, а в остальном разве только одна четверть.
Неужели и сегодня не получу «Зарю»! Точу зубы на Вашу статью. Женский вопрос — этакая тема.{1295} Жду огромного наслаждения. Именно Вы можете написать об этом так, как надо! Я всегда с Ваших статей разрезаю
А знаете ли, очень может быть, что в нынешнем году свидимся.
145. H. H. Страхову{1296}
24 марта (5 апреля) 1870. Дрезден
Спешу ответить Вам, многоуважаемый Николай Николаевич, и прежде всего о себе. Скажу Вам откровенно и окончательно, что, рассчитав всё, я никак не могу и не смею обещать роман для осенних книжек.{1297} Мне кажется, что это положительно невозможно; да и редакцию я бы просил не стеснять меня в работе, которую я хочу сделать начисто, со всем старанием, — так, как делают те господа (то есть великие).{1298} За одно я отвечаю, что к январю будущего года поспею. Мне эта работа моя дороже всего. Это одна из самых дорогих мыслей моих, и мне хочется сделать очень хорошо. Теперь же, в настоящее время, я работаю одну вещь в «Русский вестник», кончу скоро.{1299} Я туда еще остался
Теперь повторю Вам, что говорил еще прежде; я всегда всю жизнь работал тем, кто давали мне вперед деньги. Так оно всегда случалось и иначе никогда не было. Это худо для меня с экономической точки зрения, но что же делать! Зато я, получая деньги вперед, всегда продавал уже нечто имеющееся, то есть продавался только тогда, когда поэтическая идея уже родилась и по возможности созрела. Я не брал денег вперед на
Мартовскую книжку «Зари» прочел с великим удовольствием. С нетерпением жду продолжения Вашей статьи, чтобы всё понять в ней. Я предчувствую, что Вы, главное, хотите представить Г<ерцена> как западника и поговорить об Западе, в противоположении с Россией, так ли?{1303} Вы чрезвычайно удачно поставили главную точку Г<ерцена> — пессимизм.{1304} Но признаете ли Вы
Женский вопрос (в феврале), по-моему, изложен у Вас превосходно.{1307} Но отвечаю на Ваш вопрос — почему я нашел в «Заре» недостаток
Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это — когда Вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов — гении. Явиться с «Арапом Петра Великого» и с «Белкиным» — значит решительно появиться с гениальным
Неужели Милюков уже до
Извините, Чаева роман «Подспудные силы» мне очень понравился: очень поэтично и написано покамест хорошо. А зачем же Вы его упустили? «Свекровь» — строже как произведение, но ведь это не роман, и, сверх того,
Анна Григорьевна Вам сердечно кланяется. Ах, кабы поскорее домой, Николай Николаевич, поскорее бы!
P. S. Повторяю, жду от Вас, как от доброго старого приятеля, извещения меня поскорее. Да и деньги ух как нужны; хорошо, если б Кашпирев не оттягивал присылку, если скажет
Всё забываю спросить: неужели книга Данилевского «Европа и Россия» не появится отдельно?{1315} Да как же это можно? Ради Бога, не забудьте об этом уведомить.
146. А. Н. Майкову{1316}
25 марта (6 апреля) 1870. Дрезден
Виноват, многоуважаемый и добрейший Аполлон Николаевич, что до сих пор промедлил ответом, когда каждый день рвался писать к Вам. Но, во-первых, работа, а во-вторых, здоровье и мнительность, возродившаяся в уединении, — мнительность о здоровье, и я
Впрочем, об этом буду сильно думать летом, когда что-нибудь окажется. Теперь я работаю в «Русский вестник». Я там задолжал и, отдав «Вечного мужа» в «Зарю», поставил себя там, в «Р<усском> в<естни>ке», в двусмысленное положение. Во что бы то ни было надо туда кончить то, что теперь пишу. Да и обещано мною им твердо, а в литературе я человек честный. То, что пишу, — вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что
Но я еще не поблагодарил Вас за Ваше доброе участие и за хождение к мерзавцу Стелловскому и прочее. Вы и
А между тем я положительно в ужасном теперь состоянии (мистер Микобер{1323}). Денег нет ни копейки, а надо просуществовать до осени, когда у меня будут деньги. Просить в «Русском в<естни>ке» почти невозможно; во-первых — ну как откажут, а во-вторых — это будет безмерно забираться у них вперед. От них я наверно получу, но только осенью; зато получу значительно.{1324} Что я Вам пишу теперь, то знаю наверно. Но до осени совсем нечем жить будет. Вы думаете, я здесь трачу, роскошествую. Верите ли, что я с самого переезда в Дрезден, 8 месяцев, жил одним «Вечным мужем», почти 100 талеров в месяц, а тут и родины, и самый необходимый ремонт, и жить недешево — так что в конце концов задолжал, и до сих пор есть долги. Н. Н. Страхов месяц назад приглашал меня положительно к дальнейшему участию в «Заре».{1325} Я ответил ему предложить Кашпиреву мой роман к будущему году, но с тем, чтоб 500 руб. теперь и по сту рублей ежемесячно в продолжение пяти месяцев, так что выйдет всего 1000 руб. По-моему, немного; давал же Кашпирев и по полторы тысячи вперед за год Стебницкому.{1326} (Да и журнала издавать нельзя, не выдавая вперед, иначе всех писателей упустишь.) Николай Николаевич ответил, что Кашпирев согласен, что деньги пришлют в апреле, но чтоб я доставил мою вещь в нынешнем году на осенние месяцы. Я отвечал, что в нынешнем году мне положительно невозможно. Кашпирев еще, впрочем, мне ничего не писал сам. Жду последнего от них ответа.{1327} Согласитесь сами, что если я заберусь в «Русском вестнике» еще, то и работа моя будущая будет надолго принадлежать «Русскому вестнику». То, что я пишу теперь в «Р<усский> в<естни>к», я кончу месяца через три наверно.{1328} Тогда, погуляв месяц, сел бы за работу в «Зарю». Я теперь года полтора сряду не работал, и меня томит писать («Вечного мужа» не считаю). Над тем, что пишу в «Р<усский> в<естни>к», я не очень устану; зато в «Зарю» я обещаю вещь хорошую и хочу сделать хорошо. Эта вещь в «Зарю» уже два года как зреет в моей голове. Это та самая идея, об которой я Вам уже писал.{1329} Это будет мой последний роман. Объемом в «Войну и мир», и идею Вы бы похвалили — сколько я, по крайней мере, соображаюсь с нашими прежними разговорами с Вами. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей (листов 15 в каждой; в 2 года план у меня весь созрел). Повести совершенно отдельны одна от другой, так что их можно даже пускать в продажу отдельно. Первую повесть я и назначаю Кашпиреву: тут действие еще в сороковых годах. (Общее название романа есть «Житие великого грешника», но каждая повесть будет носить название отдельно.) Главный вопрос, который проведется во всех частях, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие. Герой, в продолжение жизни, то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист: 2-я повесть будет происходить вся в монастыре. На эту 2-ю повесть я возложил все мои надежды. Может быть, скажут наконец, что не всё писал пустяки. (Вам одному исповедуюсь, Аполлон Николаевич: хочу выставить во 2-й повести главной фигурой Тихона Задонского; конечно, под другим именем, но тоже архиерей, будет проживать в монастыре на спокое.{1330}) 13-летний мальчик, участвовавший в совершении уголовного преступления, развитый и развращенный (я этот тип знаю), будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями (круг наш образованный) и для обучения. Волчонок и нигилист-ребенок сходится с Тихоном (Вы ведь знаете характер и всё лицо Тихона). Тут же в монастыре посажу Чаадаева (конечно, под другим тоже именем). Почему Чаадаеву не просидеть года в монастыре? Предположите, что Чаадаев, после первой статьи, за которую его свидетельствовали доктора каждую неделю,{1331} не утерпел и напечатал, например, за границей, на французском языке, брошюру, — очень и могло бы быть, что за это его на год отправили бы посидеть в монастырь. К Чаадаеву могут приехать в гости и другие: Белинский наприм<ер>, Грановский, Пушкин даже. (Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип.) В монастыре есть и Павел Прусский, есть и Голубов,{1332} и инок Парфений.{1333} (В этом мире я знаток и монастырь русский знаю с детства.) Но главное — Тихон и мальчик. Ради Бога, не передавайте никому содержания этой 2-й части. Я никогда вперед не рассказываю никому моих тем, стыдно как-то. А Вам исповедуюсь. Для других пусть это гроша не стоит, но для меня сокровище. Не говорите же про Тихона. Я писал о монастыре Страхову, но про Тихона не писал. Авось выведу величавую,
Кстати, дорогой Аполлон Николаевич, откуда могла к Вам зайти идея о Яновском? И в мысли не было у меня, ни разу, ни одного мгновения! Я так удивился, прочтя у Вас. Да и истории Яновского, в этом отношении, я совсем не знаю. Разве у него было что-нибудь подобное?{1339}
Про нигилизм говорить нечего. Подождите, пока совсем перегниет этот верхний слой, оторвавшийся от почвы России. Знаете ли: мне приходит в голову, что многие из этих же самых подлецов-юношей, гниющих юношей, кончат тем, что станут настоящими, твердыми почвенниками, чисто русскими. Ну а остальные пусть сгниют. Кончится тем, что и они замолчат, в параличе. А мерзавцы, однако же!
Анне Григорьевне слишком лестно мнение Анны Ивановны. Знаете ли, она у меня самолюбива и горда. Но если б Вы знали, как я с ней счастлив. Одно несчастие — не можем покамест возвратиться. Но ведь воротимся же, может быть! Люба делает зубки и мучается. Здоровый ребенок; вы бы подивились. Но если б не Анна Николавна, мать Анны Григорьевны, то умерла бы и Люба. Пропали бы мы без нее.
Эх, о многом хотел бы я Вас порасспросить, но — до свидания, однако же. Не забывайте меня совсем и не оставляйте, а я Ваш, Вы знаете, всегдашний и неизменный
Аня Вам и Анне Ивановне кланяется. Я тоже свидетельствую мое глубокое уважение Анне Ивановне и благодарность сердечную за отзыв об Ане.
Кстати: Кашпирев, выслав мне, месяц назад, 400 руб., прибавил, что будет еще остаточек, примерно от 50 до 100 руб. Но до сих пор не высылает.{1340} Если этот остаточек есть, то намекните ему,
Нравятся ли Вам критики Страхова? Я высоко ставлю.
147. H. H. Страхову{1341}
28 мая (9 июня) 1870. Дрезден
Благодарю Вас за письмо, добрейший Николай Николаевич. Вы пишете всегда такие коротенькие письма, но имеющие свойство пошевелить меня. Мнение Ваше о критической Вашей деятельности считаю и неполным и неправильным. Во-1-х, я так думаю: не будь теперь Ваших критик, и ведь у нас совсем уж не останется
Вот Вам, однако же, по моему соображению, и некоторая мерка судить о влиянии: журнал «Заря» — по преимуществу журнал направления и
А ведь я думал, что Вы похвалите Струве!{1343} По крайней мере, за доброе намерение. Шваховат я в философии (но не в любви к ней; в любви к ней я силен). Мне, впрочем, когда я внимательно читал диссертацию Струве, самому показалась новым материальность души. Любопытна же мне была диссертация, главное, потому, что я предчувствовал, что это именно теперешняя, последняя манера мыслить немецких философов. Только знаете, Николай Николаевич, ведь они Вас сочтут за отсталого старика, сражающегося еще луком и стрелами, тогда как у них уже давно ружья пошли. Что касается до меня, то я Вашу статью прочел два раза и с наслаждением. Кроме того, Вы удивительно умеете писать. Литературный язык Ваш лучше, чем у них у всех. А это, как хотите, не может быть под конец не замечено. Я очень порадовался, что Вы с таким презрением относитесь к теперешней манере философствовать, но и очень бы желал, чтоб Вам они отвечали.
А какой ерыжный{1344} тон во всей теперешней литературе! Про беспорядок и сумятицу в идеях — Бог с ними, они и должны были произойти. Но этот тон всеобщий! Какая ерыжность, какая уличность! И ни одной-то усвоенной, крепкой мысли, хоть какой-нибудь, хотя бы и ложной! Что у них за философы, что у них за фельетонисты! Полная дрянь. Но есть зато, единицами, люди, которые и мыслят, и влияние имеют — и так всегда бывает при таком беспорядке. Только чтоб эти единицы пересилили сумбур публики, и Вы увидите, что она примет их тон наконец.
Кстати, кто этот молодой профессор, который передовыми статьями в «Голосе» «совершенно убил Каткова, так что уж того теперь и не читают»? Имя этого счастливца! Напишите мне, ради Бога, скорее, возвестите!{1345} Давно уже, еще лет двадцать с лишком назад, при первом появлении «Ярмарки тщеславия» в Англии, я зашел к Краевскому, и на слова мои, что вот, может быть, Диккенс напишет что-нибудь и к новому году можно будет перевести, Краевский вдруг отвечал мне: «Кто? Диккенс? Диккенс убит! Теперь там Теккерей явился; убил наповал; Диккенса никто и не читает теперь!» Об этом профессоре я в «Заре» прочел. «Голос» я читаю; были очень хорошие статьи. Напишите же, Николай Николаевич, имя-то профессора, пожалуйста.
Да вот еще давно хотел Вас спросить: не знакомы ли Вы с Львом Толстым лично? Если знакомы, напишите, пожалуйста, мне, какой это человек? Мне ужасно интересно узнать что-нибудь о нем.{1346} Я о нем очень мало слышал как о частном человеке.
Пишу в «Русский вестник» с большим жаром и совершенно не могу угадать — что выйдет из этого? Никогда еще я не брал на себя подобной темы и в таком роде.{1347} Томлюсь мечтой устроить свое переселение в Россию в нынешнем году; все усилия употреблю. Ах, Николай Николаевич, мне так нестерпимо жить за границей, что и передать нельзя этого!
Большая у меня до Вас просьба, многоуважаемый Николай Николаевич, пожалуйста, помогите, хотя и совестно Вас утруждать. Просьба следующая.
Вам небезызвестно, может быть, что Василий Владимирович
Если уж с первой присылкой (обещанных ста рублей ежемесячно) вышла такая неточность, то что будет впоследствии, с другими присылками? Теперь же лето, у вас все на дачах, застой; обо мне совсем забудут. А я разве только к зиме могу надеяться на какое-нибудь получение мимо «Зари».{1349} Что же мне делать? Пусть не пеняют и на меня, если я окажусь неточным.
Клянусь Вам, как это ни смешно, что точность высылки чуть не важнее для меня самих денег. В конце концов деньги, какие-нибудь и откудова-нибудь, все-таки ведь явятся; но спокойствия, но возможности избавиться от забот хоть на время работы — этого уже не будет. Это уже нарушено.
Вся просьба моя к Вам: напомните обо мне Василию Владимировичу, сделайте это для меня как старый приятель! И вот еще: я раскаиваюсь теперь, что просил его высылать помесячно. Я предчувствую, что каждый месяц так будет. Если только возможно для него — не лучше ли, чтоб он мне выслал все 500 разом (обещанные вразбивку по 100 р. ежемесячно). Если только возможно! Если же нет, то хоть 300 или даже 200, — все-таки не в каждый месяц будет у меня это беспокойство и потрясение жизни. Действительно, потрясение; ведь я месяцев пять еще ни от кого не могу ждать ничего, кроме этих 100 руб. ежемесячно. И потому, остановись они, и жизнь останавливается.
Всё это — подробности мелкие, дрянные, но помогите мне, пожалуйста, Николай Николаевич, переговорите с Василием Владимировичем. Я очень нуждаюсь.
Жена Вам кланяется и благодарит за память. Она тоже нездорова, кормит ребенка, а теперь и ночей не спит с ним по болезни.
Вам искренно преданный и сочувствующий
148. H. H. Страхову{1350}
11 (23) июня 1870. Дрезден
Благодарю Вас, добрейший Николай Николаевич, за скорый ответ, но письмо Ваше меня испугало, во-первых, за Вас: мне кажется, что я вовлек Вас, из-за себя, в неприятности с Кашпиревым. Как бы я не желал этого! Впрочем, может, я не так хорошо понял Ваше письмо. Во всяком случае благодарю Вас за старание обо мне. Отказ Кашпирева меня поразил,{1351} и я теперь совершенно не понимаю, что буду делать. Время же самое критическое для меня: из тех 500 руб. я ничего не сохранил — именно рассчитывая на постоянную присылку. Как и чем я продержусь, и придумать не могу. Ребенок болен, и расходы усиленные. Знакомств у меня здесь почти никаких, а в «Русский вестник» я положительно не желал бы обращаться с просьбами до положенного мною срока.{1352}
Мне случайно достался здесь «Вестник Европы» за нынешний год, и я просмотрел все нумера. Меня изумило даже. Неужели такая неслыханная еще до сих пор у нас
С мнениями Вашими о Вашей деятельности еще раз в высочайшей степени не согласен.{1360}
А как бы славно было хоть на минутку увидеться. И отчего бы Вам не съездить на месяц за границу? Двести рублей с проездом, не более, а если 300 — то и по Европе можно проехать. Заехали бы в Дрезден, повидались бы. Разве нельзя?
До свидания, благодарю Вас еще раз. Не оставьте меня, позаботьтесь — если только можно.
Анна Григорьевна Вам кланяется. Она совсем измучена и кормлением и заботами. А тут еще эти неприятности!
149. M. H. Каткову
8 (20) октября 1870. Дрезден
Милостивый государь
многоуважаемый Михаил Никифорович,
Я выслал сегодня в редакцию «Русского вестника» всего только первую половину первой части моего романа «Бесы». Но в очень скором времени вышлю и вторую половину первой части.{1361} Всех частей будет
Если Вы решите печатать мое сочинение с будущего года,{1362} то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем собственно будет идти дело в моем романе.
Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет.{1363} Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим.{1364} И потому, несмотря на то что всё это происшествие занимает один из первых планов романа, оно тем не менее — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.
Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). Но подождите судить меня до конца романа, многоуважаемый Михаил Никифорович! Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. Не объясняю его теперь в подробности; боюсь сказать не то, что надо. Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо.
Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз. Правда, у меня с этим романом происходило то, чего никогда еще не было: я по неделям останавливал работу с начала и писал с конца. Но и, кроме того, боюсь, что само начало могло бы быть живее. На 5½ печатных листах (которые высылаю) я еще едва завязал интригу. Впрочем, интрига, действие будут расширяться и развиваться неожиданно. За дальнейший интерес романа ручаюсь. Мне показалось, что так будет лучше, как теперь.
Но не все будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского.{1365} Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа.{1366} Боюсь очень; никогда не пробовал; но в этом мире я кое-что знаю.
Теперь о другом предмете.
Судите меня как хотите, Михаил Никифорович, но я до того обеднял, что, как ни совестно мне это, не могу не обратиться к Вам с просьбой! Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок. При слабом здоровье, она месяц тому назад откормила ребенка, а теперь, вместо того чтоб отдохнуть, не спит с ним по ночам. У нас не только няньки — и служанки нет. Это убивает душу мою; работа же иногда развлекает, а иногда и тяжела в таком положении.
Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 руб. Я знаю, что это ужасно много; но я почти ровно столько же здесь должен. Позвольте мне надеяться на доброту Вашего сердца. Умоляю уведомить меня поскорее; боюсь, что в Германии пропадают иногда теперь письма. Я с ума сойду от одной мысли, что письмо это пропало. Адресс мой тот же:
Saxe, Dresden. À m-r Théodore Dostoiewsky, poste restante.
Примите уверение в глубочайшем моем уважении.
Перечел письмо, и — совестно. Не осудите меня, Михаил Никифорович!
150. A. H. Майкову{1367}
9 (21) октября 1870. Дрезден
На письмо Ваше, дорогой и многоуважаемый Аполлон Николаевич, — письмо, которым Вы меня и обрадовали и удивили, — не отвечал до сих пор потому, что сидел за досадной работой и во что бы ни стало хотел кончить.{1368} А потому не только на два, на три накопившиеся письма не ответил, но даже и не читал ничего во всё это время (кроме газет, разумеется). Работа, которую я затянул, есть только начало романа в «Русский вестник», и по крайней мере полгода еще буду писать его день и ночь, так что уж он мне заране опротивел. Есть, разумеется, в нем кое-что, что тянет меня писать его; но вообще — нет ничего в свете для меня противнее литературной работы, то есть собственно писания романов и повестей, — вот до чего я дошел. Что же касается до мысли романа, то ее объяснять не стоит. Хорошо рассказать в письме никак нельзя, это во-первых, а во-вторых, довольно будет с Вас наказания, если вздумаете прочитать роман, когда напечатают. Так чего же два-то раза наказывать?
Пишете Вы мне много про Николая Чудотворца. Он нас не оставит, потому что Николай Чудотворец есть русский дух и русское единство.{1369} Мы уже теперь с Вами не ребята, многоуважаемый Аполлон Николаевич, мы знаем, например, вот какой факт: то, что в случае — не то что русской беды, а просто больших русских хлопот, — самая нерусская часть России, то есть какой-нибудь либерал — петербургский чиновник или студент, и те русскими становятся, русскими себя начинают чувствовать, хотя и стыдятся признаться в том. Я вон как-то зимою прочел в «Голосе» серьезное признание в передовой статье, что «мы, дескать, радовались в Крымскую кампанию успехам оружия союзников и поражению наших». Нет, мой либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и
А что у вас в Петербурге, кажется, еще много
Но слишком ушел в лес, а между тем уже четвертая страница. Живу кое-как, стараюсь работать, везде опоздал, везде манкировал обещаниями — и оттого страдаю. Тоскует и Анна Григорьевна, так что и не знаю, что делать. Весной надо бы воротиться, — да всё денег нет, то есть не на уплату долгов, а только на то, чтоб воротиться. Здесь знакомств имею мало, а русских в Дрездене такая куча, как англичан. Всё дрянь народ, то есть вообще говоря… И Боже мой, какая есть дрянь! И для чего они скитаются?
Девочка моя здорова, выкормлена, отучена от груди, начинает сильно понимать и даже говорить, — но очень нервный ребенок, так что боюсь, хотя здорова. Что это Вы, многоуважаемый друг, пишете о Паше, о таком факте, как его женитьба, и сообщаете мало подробностей. Ради Христа, сообщите, если знаете сами. Я от Паши никакого уведомления не получал. А ведь он мне дорог. Разумеется, было бы очень смешно, с моей стороны, отсюдова, после 3-х лет разлуки, претендовать на влияние над его решениями. Но все-таки грустно. Есть у меня племянник Миша, тот женился еще раньше Паши, но тот мальчик очень умный и с характером. А Паша — это дело другое, то есть насчет характера и хоть какой-нибудь выдержки.
Если напишете мне что-нибудь, то очень, очень меня одолжите. Жена Вам кланяется. Люба целует. До свидания, будьте здоровы и благополучны.
151. H. H. Страхову{1376}
9 (21) октября 1870. Дрезден
Вот уже три недели, как получил Ваше письмо, многоуважаемый Николай Николаевич, и до сих пор еще не отвечал на него и уверен, что Вы бог знает что теперь обо мне думаете. А между тем мне Ваше письмо было дорого: без нежностей говоря, я весьма обрадовался тому, что Вы вновь пожелали завязать сношения письменные. Никогда еще я так не ценил людей, как теперь в моем скверном уединении. Надежда возвратиться осенью в Петербург — мне не удалась: средств недостало; пришлось опять отложить до весны и мучительно проскучать в Дрездене еще зиму.
Не ответил я Вам до сих пор потому, что буквально сидел, не разгибая шеи, за романом в «Р<усский> вестник». До того не удавалось, до того много раз пришлось переделывать, что я наконец дал себе слово не только не читать и не писать, но даже и не глядеть по сторонам, прежде чем кончу то, что задал себе. И это ведь еще только самое первое начало. Правда, романа много написано из середины и много забракованного (разумеется, не целиком). Но тем не менее я все-таки сижу еще на начале. Признак дурной, и, однако, хочется сделать что-нибудь получше. Говорят, что тон и манера рассказа должны у художника зарождаться сами собою. Это правда, но иногда в них сбиваешься и их ищешь. Одним словом, никогда никакая вещь не стоила мне большего труда. Вначале, то есть еще в конце прошлого года, я смотрел на эту вещь как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока. Потом посетило меня вдохновение настоящее — и вдруг полюбил вещь, схватился за нее обеими руками, — давай черкать написанное. Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо,{1377} с претензией на настоящего
Но о деле: Вы не можете себе представить, многоуважаемый Николай Николаевич, как мне тяжело было изменить моему обещанию «Заре».{1379} Но я до того доведен, что еще немного, и я с ума сойду! Не мог я предвидеть таких остановок и переворотов в моей работе.
Но если я не кончу предварительно одного, то я ничего не сделаю и в другом. Моя
Я Ваше письмо прочел с большим удовольствием. Мне в нем понравилась особенно некоторая перемена Вашего собственного взгляда на Ваши труды.{1380} Говорю Вам и предрекаю, что Вы непременно
Как Ваше здоровье? Не могу похвалиться здоровьем, — вот что скверно. Теперь для меня наступает зима усиленной работы день и ночь. Хочу одолеть к весне всё. Это единственная возможная манера работать, то есть без отдыха, иначе надорвешься и не кончишь. Живу я скучно и слишком регулярно. Каждодневно делаю прогулку и прочитываю по нескольку газет, между прочим, и две русские.{1386} По-моему, все эти потрясающие современные события будут иметь непосредственное и скорое влияние и на нашу русскую жизнь, а стало быть, и на литературу.{1387} Во всяком случае времена необыкновенные. Не думаю, чтоб литература проиграла в своем влиянии и значении. Напротив, во всяком случае выиграет, но, читая, например, газеты русские, так и чувствуешь, до какой степени это скороспело и без собственной мысли. (Кроме «Москов<ских> ведомостей», разумеется.)
Не ответите ли Вы мне как-нибудь, дорогой Николай Николаевич. Вот осчастливите. А я уж обещаюсь быть аккуратным.
Вам искренно преданный
152. H. H. Страхову{1388}
2 (14) декабря 1870. Дрезден
Простите и Вы меня, многоуважаемый Николай Николаевич, что не сию минуту отвечаю на письмо Ваше. Все мои заботы не по силам. Вы пишете мне об обещанной в «Зарю» статье,{1389} о романе.{1390} Я давно уже, с боязнию, ждал Вашего вопроса и — что могу ответить? Теперь, в настоящую минуту, я почти совсем себя придавил. Обязательство в «Русский вестник» было моим
Я вполне был уверен, что поспею в «Зарю». И что же? Весь год я только рвал и переиначивал. Я исписал такие груды бумаги, что потерял даже систему для справок с записанным. Не менее 10 раз я изменял весь план и писал всю первую часть снова. Два-три месяца назад я был в отчаянии. Наконец всё создалось разом и уже не может быть изменено, но будет 30 или 35 листов. Если б было время теперь написать не торопясь (не к срокам), то, может быть, и вышло бы что-нибудь хорошее. Но уж наверно выйдет удлинение одних частей
Верьте, что всё, что написал я Вам, — честная правда, до последнего слова. Не мог же я знать вперед, что целый год промучаюсь над планом романа (именно промучаюсь).
Наконец, если б я, чтобы сдержать мое летнее обещание «Заре»,{1392} бросил роман и принялся за другой в «Зарю», то, согласитесь сами, было ли бы возможно физически писать его? Я не мог бы никак бросить теперешнюю работу, именно потому, что она так болезненно досталась мне. Я к Вам обращаюсь, к Вашему тонкому пониманию участи писателя: решите сами, возможно ли это?
Итак, буду писать, — но будущего не знаю. Одно знаю: вторая половина романа достанется мне неимоверно легче, чем первая. Если кончу (что, впрочем, наверно) летом, то к концу года помещу в «Заре» или повесть, или начало романа (то есть такое начало романа, которое, само по себе, есть отдельный роман). Вы просите заглавие? Не могу дать. Вот в чем дело: повестей задуманных и хорошо записанных у меня есть до шести. Каждая такого свойства, что я с жаром присел бы за нее. Но если б я был свободен, то есть если б не нуждался поминутно в деньгах, то ни одну бы не написал из всех шести,{1393} а сел бы прямо за мой будущий роман. Этот будущий роман уже более трех лет как мучит меня, но я за него не сажусь, ибо хочется писать его не на срок, а так, как пишут Толстые, Тургеневы и Гончаровы. Пусть хоть одна вещь у меня свободно и не на срок напишется. Этот роман я считаю моим последним словом в литературной карьере моей. Писать его буду во всяком случае несколько лет. Название его:
Вы пишете насчет Писемского и Клюшникова.{1397} Но ведь Писемский, во всяком случае, напишет любопытно.{1398} Вы говорите, что их имена не привлекут. Сделайте так: напишите, что в будущем году
В будущем году направление «Зари» могло бы обратить на себя внимание, вследствие клонящихся к тому политических обстоятельств в Европе.{1400} Во всяком случае, все будущие ближайшие годы, как кажется, не обойдутся без начала разрешения Восточно-славянского вопроса.{1401} Если б даже и не состоялась подписка на будущий год вполне удовлетворительная, то журналу как «Заря», то есть с таким направлением, нельзя унывать. Будущность несомненно его возвысит, и даже близкая. Будущность принадлежит этому направлению, а нигилисты исчезнут яко прах. Дело, стало быть, в исполнении задачи.
Вы спрашиваете моего мнения о последних книжках. На лету не скажешь, а если б увидеться, то, кажется, долго и много бы говорил. И как хочется высказать. Для меня «Заря» — вещь родная. Она, почти одна из журналов, стоит за те мнения, которые я ценю теперь выше моей жизни и которым, по убеждению моему, принадлежит будущность. Насчет же теперешнего исполнения, то (исключая Ваших статей, которыми упиваюсь) оно не совсем, по-моему, удовлетворительно. Но всё это — длинная тема. Вот Вам одна крошечная заметочка: по-моему, нельзя бы помещать в одном номере две такие статьи, как об Америке Огородникова и о «Грамотности и народности» Константинова, — они обратно противуположны по направлению.{1402} Огородникову американец плюнул в глаза, а он пишет: это мне понравилось.{1403} Из русского ему нравится и он с почтением говорит лишь о студенте Я., явившемся в глубь Америки, чтоб узнать на опыте, каково работать американскому работнику (!).{1404} И вдруг в том же номере статья Константинова.
Но, впрочем, всё это я напрасно пишу.
Мне не нравится в Ваших статьях лишь то, что Вы их редко помещаете. Ну, возможно ли было манкировать Вам в ноябрьскую книгу, голубчик Николай Николаевич, то есть в самую подписную книгу из всех! (Замечу, что в ноябрьской книге, так или этак, но все статьи чрезвычайно занимательны.{1405} Если б к тому же и Ваша — то вышло бы вдвое занимательнее.)
К статье о Карамзине (Вашей) я пристрастен, ибо такова почти была и моя юность и я возрос на Карамзине.{1406} Я ее с чувством читал. Но мне понравился и тон. Мне кажется, Вы
«Король Лир» Тургенева мне
Вы говорите, что интересная для Вас минута пришла. Но теперь именно такое время настает, что чем дальше, тем интереснее для нашего направления.
Все-то меня не то что забыли, а вроде того, что забросили. Здоров ли А<поллон> Николаев<ич> Майков?
Здесь очень много столпилось русских. На этой неделе все собрались (собственной инициативой) и послали адресс канцлеру по поводу 19 октября. Адресс написал им я.{1409}
До свидания, многоуважаемый Николай Николаевич, не забывайте меня и верьте моим искренним чувствам к Вам. Неужели мы скоро свидимся? Как хочется в Россию. Анна Григорьевна больна по России. До свидания, дорогой Николай Николаевич.
P. S. Анна Григорьевна вам кланяется.
153. H. H. Страхову{1410}
10 (22) февраля 1871. Дрезден
Обращаюсь к Вашему доброму, тонкому и всегда почти верному пониманию людей и вещей, любезнейший и многоуважаемый Николай Николаевич, и попрошу Вас быть настолько ко мне добрым, чтобы не оставить меня в некотором неприятном недоумении.
В октябрьском или ноябрьском (а может, и в декабрьском — виноват, не имею под рукою) номере «Зари» за прошлый год были помещены 2 статьи одного г-на Константинова.{1411} В одной из этих статей он, для подкрепления одного мнения, выставляет на вид, что журнал «Время» и некоторые другие журналы известного направления имели
Книги редакции целы до сих пор; целы и свидетели. Даже Базунов может засвидетельствовать. К чему же наездничать, как г-н Константинов, и извращать факты? Он не церемонится с фактами: ему так надо, и он утверждает как о верном о том, чего не знает. Признаюсь Вам, многоуважаемый Николай Николаевич, что мне было тяжело с этим встретиться в «Заре». Тут не самолюбие говорит. Когда третьего года Писемский в своем романе, в «Заре», поместил обо мне несколько брезгливых отзывов как о литераторе,{1413} я только посмеялся натуре и нетерпению Писемского и нисколько не претендовал на журнал, который, пожелав напечатать у себя мою повесть (о чем и заявил мне и публике) и прежде чем поместить обо мне хоть какой-нибудь отзыв, дал у себя место плевку на меня другого писателя. Но теперь мне обидно; журнал «Время» был столько же моим делом, сколько и брата. Редакторами мы были оба.{1414} Успех журнала был неслыханный. Только два журнала имели такой успех сразу: первоначальная «Библиотека для чтения» и первоначальный «Современник».{1415} Я не считаю малодушием и тщеславием, что гордился этим. Извращенный факт вредит и истории литературы: теперь уже есть, стало быть, свидетельство «Зари» (в которой много прежних сотрудников «Времени»){1416} о том, что «Время»
У этого же г-на Константинова написано в той же статье, что статья «Роковой вопрос» умно написана, но
Итак, кто же этот наездник, нашедший в «Заре» такое гостеприимство? Гостеприимство же действительно чрезвычайное: у него под Ватерлоо разбивает Наполеона Блюхер (которого там и не было), и «Заря» всё это поместила у себя без оговорки и без возражения.{1420} Простите меня за мою хандру, Николай Николаевич; всё это слишком лично — я сознаюсь. Мне надо было бы пропустить без внимания; потому что пустяки. Но как-то горечь укоренилась в сердце и не лезет вон. Не знаю, тщеславие ли это, малодушие ли, — но мне очень больно почему-то было прочесть, что бывшая деятельность моя (как журналиста), в которую я втянул и брата, — бестактные, неудавшиеся пустяки и ничего больше.
Я давно хотел написать Вам об этом, тогда же, как прочел; но сильно был занят. Теперь опять сажусь за работу. Почти некогда читать, но очень жалею, что не удалось прочесть Вашей статьи о русской литературе в «Заре».{1421} Редакция исключила меня из числа своих подписчиков на этот год и не прислала номера (Вам, конечно, неизвестно, что я не даровой номер получал, а в кредит, до общего расчета с редакцией моими сочинениями, стало быть, я все-таки был подписчиком «Зари»), Никак не могу понять, за что меня исключили?{1422} Нахожу только два возможные объяснения: или недоверие к моей состоятельности в уплате, так как я и без того много должен в редакцию, или некоторое враждебное ко мне чувство редакции за то, что не мог сдержать обещания насчет статьи.{1423} Признаюсь, что вторую причину я искренно отвергаю — это было бы слишком, то есть не неприязненное чувство редакции отвергаю, а этот способ дать мне его почувствовать. Редакция «Русского вестника» в конце 69-го года и в начале 70-го питала ко мне чувства неприязненные за то, что я на 70-й год, несмотря на обещание, ничего не прислал им, а отдал в «Зарю», но, несмотря на это и на то что я оставался должным «Р<усскому> вестнику» до 2000 руб., они все-таки не лишили меня журнала, а продолжали присылать постоянно.
Неужели же до такой степени на меня сердятся? Между тем в газетных объявлениях я выставлен в числе сотрудников. Это значит: «Задолжал, так не отвертишься; все-таки дашь повесть,
Пишу это Вам
Еще раз простите меня за это письмо. Жалобы, дрязги — какая гадость! И эту-то гадость я Вам посылаю вместо письма! Не сердитесь. Или лучше так: сперва выбраньте меня, а потом скажите: «Ведь и он капельку справедлив».
Здоровы ли Вы? Черкните мне хоть что-нибудь когда-нибудь.
154. А. Н. Майкову{1425}
2 (14) марта 1871, Дрезден
Любезнейший и многоуважаемый друг Аполлон Николаевич, прежде всего о нашем нескончаемом деле.
Я решился его окончить, то есть
Главное, надо констатировать, что Стелловский не хотел уплатить, иначе нельзя будет и искать по 13-му пункту. Но адвокат, вероятно, начнет с того, что потребует с Стелловского
Итак, вся моя просьба к Вам: 1) немедленно передать и передоверить всё дело адвокату, но только хорошему и чего бы это ни стоило.
2) Сделать это без малейшего промедления и не опасаясь нисколько за мои интересы. (NB. Ведь по закону адвокат получает плату по окончании дела — так, кажется? Так что Вас ничто не остановит.) Но, ради Бога, сделайте без малейшего промедления, сейчас по получении этого письма. Не сомневайтесь ни в чем: ведь это мое собственное желание, и если я сгублю мои деньги, то ведь я сам того хочу. И потому, ради Бога, передайте адвокату. Если у Вас сохранены еще мои письма к Вам при начале дела, то при передаче адвокату дела — прочтите ему или дайте прочесть некоторые места из этих писем, чтоб он видел мой взгляд.
Наконец, 3) можно еще раз попробовать до адвоката собственными силами. И для того по получении этого письма вот бы как сделать: напишите, дорогой друг, сейчас же самую лаконическую записку Стелловскому (без мнительности и ничего не опасаясь за мои интересы), что я желаю начать иск по закону и потому Вы в последний раз обращаетесь к нему, Стелловскому, приглашая уплатить. При этом в записке назначьте ему (пожалуйста, посуше и неумолимее, формальнее) день, н<а>прим<ер>
Будут два случая: или Стелловский не придет к Вам, тогда тотчас же к адвокату и начинать иск. Или Стелловский придет и заплатит. Тогда взять с него деньги или все, или не менее половины; вексель же (если предложит, в случае половины, вексель) не длиннее как на 3 месяца ни за что.
Или Стелловский придет без денег и начнет требовать, тянуть, делать предложения. В таком случае
Наконец, если уж и начнется иск, а Стелловский во время иска, но до суда явится с деньгами, что несомненно, ибо, поверьте, не захочет иска, то тогда сам адвокат будет знать, как решить.
Главное же, не тяните; сделайте
Иначе Стелловского Вы до того избалуете разными послаблениями, что дурак он будет, если отдаст.
Ради Бога тоже, не справляйтесь у меня и не требуйте от меня разрешений, чтоб не тянуть дела. Сделайте буквально, как я прошу теперь, — вот и всё.
NB. Сроку не давайте ему в Вашей записке более 2-х дней, ни за что,
Адвоката же, опять повторяю, возьмите хорошего (отнюдь не господина с густыми бровями,{1428} а настоящего адвоката. Знатный адвокат хоть и пустое мое дело, — но, может быть, возьмется, потому что дело литературное, даст огласку, и потому не откажется).
Главное, буквально как я прошу, без смущений, без вопросов и
Лестный Ваш отзыв о начале моего романа привел меня в восторг.{1429} Боже, как я боялся и боюсь. Когда прочтете это, — вероятно, уже прочтете и вторую половину 1-й части в февральской книжке «Р<усского> вестника». Что-то скажете?{1430} Боюсь, боюсь. А за дальнейшее — просто в отчаянии, справлюсь ли. Кстати, ведь всего будет 4 части — сорок листов. Ст<епан> Т<рофимови>ч лицо второстепенное, роман будет совсем не о нем; но его история тесно связывается с другими происшествиями (главными) романа, и потому я и взял его как бы за краеугольный камень всего. Но все-таки бенефис Степана Трофимовича будет в 4-й части: тут будет преоригинальное окончание его судьбы.{1431} За всё другое — не отвечаю, но за это место отвечаю заранее. Но опять повторяю: боюсь, как испуганная мышь. Идея соблазнила меня, и полюбил я ее ужасно, но слажу ли, не изговняю ли весь роман, — вот беда!
Вообразите, что я уже получил несколько писем из разных концов с поздравлениями за первую часть.{1432} Это ужасно, ужасно ободрило меня. Но без лести к Вам прямо говорю: Ваш отзыв для меня больше всего стоит. Во-1-х, Вы уже не польстите мне, а во-вторых, у Вас, в отзыве Вашем, проскочило одно гениальное выражение: «Это
Ужасно туго работается, чувствую себя нездоровым, и наступает для меня очень скоро частый период припадков. Боюсь не поспеть в срок, опоздать. Не хотелось бы портить поспешностию. Правда, план хорошо составлен и изучен, но поспешностию можно всё испортить.
Непременно решился воротиться весною. То-то наговоримся. «Беседу» получил: что-то далее будет. Эстетического отдела нет вовсе, это правда Ваша. Чем «Заря» хуже какого бы то ни было журнала? По-моему, лучше. Но беспорядок и
Ради Бога, не забывайте, черкните иногда мне строчки две.
155. H. H. Страхову{1435}
18 (30) марта 1871. Дрезден
Во-первых, многоуважаемый Николай Николаевич, простите меня, что так долго не отвечал на письмо Ваше. Всё произошло от обстоятельств. Некоторое время хворал, а главное, тосковал после припадка падучей. Когда припадки долго не бывают и вдруг разразится, то наступает тоска необычайная, нравственная. До отчаяния дохожу. Прежде эта хандра продолжалась дня три после припадка, а теперь дней по семи, по восьми, хотя сами припадки в Дрездене гораздо реже приходят, чем где-нибудь. Во-вторых, тоска по работе: мочи нет, как туго пишется. Надо в Россию, хотя и совершенно отвык от петербургского климата. Но все-таки во что бы то ни стало, а надобно воротиться.
Но нечего пересчитывать; все эти тоски, одним словом, всё отвлекало меня, и только теперь сажусь поговорить с Вами, хотя, после письма Вашего, чрезвычайно много о Вас думал.
Вы не можете представить себе, какие грустные и тяжелые соображения пришли ко мне по прочтении письма Вашего. Что же это такое? Всё, чем была оригинальна «Заря», что давало ей свой особый индивидуальный вид между другими журналами, — всё это найдено у них препятствием к успеху. И это единственный русский журнал, в котором оставалась чистая литературная критика! Да именно потому, что все бросили ее, она и нужна теперь. Она давала «Заре» свою физиономию. Они испугались говору и насмешек. Напротив, чаще, в каждом номере, нужно было настаивать на своей идее, и будущность была бы за ними. Не знаю, как другие, а я по получении «Зари» каждый раз разрезывал прежде всего Ваши статьи и упивался ими. Разумеется, иногда не во всем соглашался (например, в приемах, в тоне, то есть в излишней мягкости Вашей, и, кроме того, в преувеличении некоторых явлений литературы и жизни[101]), — но интерес был всегда чрезвычайный. Ваша статья о Карамзине так глубока и так мужественно-откровенна, что я порадовался здесь, что еще раздается у нас такой голос. Вы мне что-то вскользь писали тогда, но я и сам кое-что читал потом, и, сколько могу судить, ее, кажется, осудили как ретроградную. Уж не редакция ли Ваша вместе с другими?{1436}
Во всяком случае Ваш голос замолчать не может и не должен. Без сомнения, то, что Вы мне сообщили о Ваших
Я надеюсь, Николай Николаевич, что я пишу Вам теперь конфиденциально и что письмо это останется между наших четырех глаз. Кстати: Вы написали в письме Вашем, чрезвычайно вскользь, что
Действительно, какое-нибудь значительное, серьезное сочинение,
Что касается до «Беседы», то я решительно не знаю, что это будет такое, хотя первый номер и прочел. Они мне прислали журнал и просили сотрудничества. Разумеется, с величайшею готовностию буду сотрудничать, если будет время.{1439} Я-то уж нигде и ничем не связан; кроме долгов. Но деньги — вещь не столь деликатная и совершенно восполняются деньгами же. (Это не значит вовсе, что я не думаю о моей повести в «Зарю»; думаю, очень думаю и во что бы то ни было доставлю.){1440}
Опять повторю: жду с чрезвычайным желанием и даже волнением момента встречи с прежними близкими людьми в Петербурге. Но еще одна просьба, кстати: не говорите, если случится,
Черкните мне что-нибудь, Николай Николаевич, я человек Вам преданный и Вас уважающий и говорю Вам это вполне искренно. Адресс мой здесь покамест всё один и тот же (poste restante непременно).
Не пишется, Николай Николаевич, или пишется с ужасным мучением. Что это значит — я понять не могу. Думаю только, что это — потребность России во что бы то ни стало. Надо воротиться. Чрезвычайно благодарю Вас, что не забыли написать мне о моем романе. Ужасно Вы ободрили меня. С замечанием Вашим о
Благодарен Вам тоже за некоторое разъяснение моих недоумений. Если б пришлось повторить, я бы не написал Вам того письма.{1443} Я был тогда в ужасном, болезненном нервном раздражении.
Где Вы будете жить летом: в городе или на даче?{1444} Хорошо бы, если бы я заране знал. Мне кажется, я явлюсь в самую середину лета. А какие хлопоты с переездом, дорогой Николай Николаевич! Уехали мы сам-друг с молодой женой, а теперь хотя возвращаюсь с такой же молодой женой,
Вам преданнейший и весь Ваш
156. H. H. Страхову{1446}
23 апреля (5 мая) 1871. Дрезден
Письмо Ваше, как и всегда, меня чрезвычайно заинтересовало, многоуважаемый Николай Николаевич. Но какие же странные известия: я не мог представить, что Вы так уж
При этом вот какое я вывел заключение, Николай Николаевич, и которое, вероятно, Вы тоже знаете, но не прониклись еще им вполне, так, как был и я до самого последнего времени. Вот в чем дело: вследствие громадных переворотов, начиная с гражданских и доходя до тесно литературного цикла, у нас разбилось, рассеялось на некоторое время и понизилось общественное образование и понимание. Люди вообразили, что им уже некогда заниматься литературой (точно игрушкой, каково образование!), и уровень критического чутья и всех литературных потребностей страшно понизился. Так что всякий критик, кто бы у нас ни появился, не произвел бы теперь надлежащего впечатления. Добролюбовы и Писаревы имели успех именно потому, что, в сущности, отвергали литературу — целую область человеческого духа.{1449} Но потакать этому невозможно и продолжать критическую деятельность все-таки должно. Простите же и меня за совет, но вот как бы я поступил на Вашем месте теперь.
У Вас была, в одной из Ваших брошюр, одна великолепная мысль, и, главное, первый раз в литературе высказанная, — это что всякий чуть-чуть значительный и действительный талант — всегда кончал тем, что обращался к национальному чувству, становился народным, славянофильским.{1450} Так свистун Пушкин вдруг, раньше всех Киреевских и Хомяковых, создает летописца в Чудовом монастыре,{1451} то есть раньше всех славянофилов высказывает всю их сущность и, мало того, — высказывает это несравненно глубже, чем все они до сих пор. Посмотрите опять на Герцена: сколько тоски и потребности поворотить на этот же путь и невозможность из-за скверных свойств личности. Но этого мало: этот
Но простите; если б мы говорили лично, то лучше поняли бы друг друга. Увы, если Вы едете в Киев, то я Вас ни за что не застану в Петербурге. Я ворочусь только в июне, так расположились денежные средства мои. Итак, до осени. Хорошо бы, если б Вы, выезжая из Петербурга, написали мне еще письмецо. Письма Ваши я получаю с радостию. Но вот что скажу о Вашем последнем суждении о моем романе: во-1-х, Вы слишком высоко меня поставили за то, что нашли хорошим в романе,{1454} и 2) Вы ужасно метко указали главный недостаток. Да, я страдал этим и страдаю; я совершенно не умею, до сих пор (не научился), совладать с моими средствами.{1455} Множество отдельных романов и повестей разом втискиваются у меня в один, так что ни меры, ни гармонии. Всё это изумительно верно сказано Вами, и как я страдал от этого сам уже многие годы, ибо сам сознал это. Но есть и того хуже: я, не спросясь со средствами своими и увлекаясь поэтическим порывом, берусь выразить художественную идею не по силам. (NB. Так, сила поэтического порыва всегда, например, у V. Hugo сильнее средств исполнения. Даже у Пушкина замечаются следы этой двойственности.) И тем я гублю себя. Прибавлю, что переезд и множество хлопот этим летом страшно повредят роману. Но благодарю Вас за сочувствие.
Как жаль, что долго еще не увидимся. А покамест я
Ваш весь, сполна преданный Вам
157. H. H. Страхову{1456}
18 (30) мая 1871. Дрезден
Многоуважаемый Николай Николаевич, Вы прямо так-таки и начали Ваше письмо с Белинского.{1457} Я это предчувствовал. Но взгляните на Париж, на Коммуну. Неужели и Вы один из тех, которые говорят, что опять не удалось за недостатком людей, обстоятельств и проч.? Во весь XIX век это движение или мечтает о рае на земле (начиная с фаланстеры), или, чуть до дела (48 год, 49 — теперь) — выказывает унизительное бессилие сказать хоть что-нибудь положительное. В сущности всё тот же Руссо и мечта пересоздать вновь мир разумом и опытом (позитивизм). Ведь уж, кажется, достаточно фактов, что их бессилие сказать новое слово — явление не случайное. Они рубят головы — почему? Единственно потому, что это всего легче. Сказать что-нибудь несравненно труднее. Желание чего-нибудь не есть достижение. Они желают счастья человека и остаются при определениях слова «счастье» Руссо, то есть на фантазии, не оправданной даже опытом. Пожар Парижа есть чудовищность: «Не удалось, так погибай мир, ибо Коммуна выше счастья мира и Франции».{1458} Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив,
Всё это требует больших и долгих речей, но вот что я собственно хочу сказать: если б Белинский, Грановский и вся эта шушера поглядели теперь, то сказали бы: «Нет, мы не о том мечтали, нет, это уклонение; подождем еще, и явится свет, и воцарится прогресс, и человечество перестроится на здравых началах и будет счастливо!» Они никак бы не согласились, что, раз ступив на эту дорогу, никуда больше не придешь, как к Коммуне и к Феликсу Пиа.{1459} Они до того были тупы, что и
Неужели я Вам не писал про Вашу статью о Тургеневе?{1463} Читал я ее, как все Ваши статьи, — с восхищением, но и с некоторой маленькой досадой. Если Вы признаете, что Тургенев потерял точку и виляет и
Впрочем, я, может быть, ошибаюсь (не в суждении о Тургеневе, а в Вашей статье). Может быть, Вы не так только выразились… А знаете — ведь это всё помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним.
Как желал бы я Вас еще застать в Петербурге. Понятия не имею, когда ворочусь. (Между нами — мечтаю через месяц.) Но если не придут деньги и упущу срок, то придется остаться опять. Но это ужасно и бессмысленно.
Роман я или испорчу до грязи, до позора (я уже начал портить), или осилю, и хоть что-нибудь да из него выйдет хорошее. Пишу
А я так мечтал встретить Вас в Петербурге первого. Без сомнения, проехаться Вам в высшей степени необходимо. Но — не останьтесь как-нибудь в Киеве совсем. Ваши письма стали страшно пугать меня за Вас. Вы один из людей, наисильнейше отразившихся в моей жизни, и я Вас искренно люблю и Вам сочувствую. Вы просто в унынии (об смерти начали говорить!). Ах, хорошо бы было нам повидаться!
А «Заря»-то, кажется, и совсем не выйдет. Неужели так? Как грустно. Я апрельского номера вот уже 2 месяца не получаю и в объявлениях не вижу. У меня есть мысль, что «Заря» могла бы спастись от падения, целый план. Но долго описывать, да и специальностей о «Заре» я не знаю. Я только вообще думаю, что не худо бы журналам (хоть одному начать) специализироваться. Например, «Заре» в
Об Тургеневе читал у Вас (в письме) с наслаждением. Эта шельма художественно верна самому себе. Я его знаю
Ваш весь искренно Вам преданный
Если можете черкнуть — напишите. Адресс тот же. Жена Вам кланяется.
158. В. Д. Оболенской{1467}
20 января 1872. Петербург
Милостивая государыня княжна Варвара Дмитриевна,
Ваше письмо от 6-го декабря я имел честь получить только на этой неделе. Во-первых, адресс был неверен, и, кроме того, я был целый месяц в Москве,{1468} так что письмо Ваше прождало меня всё время у меня на столе в Петербурге. Благодарю Вас очень за внимание к моему роману: я всегда сумею оценить искренний отзыв, как Ваш, и Ваши похвалы мне весьма лестны. Для таких-то отзывов и живешь и пишешь, тогда как в нашем литературном мирке всё, напротив, так условно, так двусмысленно и со складкой, а стало быть, всё так скучно и официально, особенно похвалы и лестные отзывы. Насчет же Вашего намерения извлечь из моего романа драму, то, конечно, я вполне согласен, да и за правило взял никогда таким попыткам не мешать; но не могу не заметить Вам, что почти всегда подобные попытки не удавались, по крайней мере вполне.{1469}
Есть какая-то тайна искусства, по которой эпическая форма никогда не найдет себе соответствия в драматической. Я даже верю, что для разных форм искусства существуют и соответственные им ряды поэтических мыслей, так что одна мысль не может никогда быть выражена в другой, не соответствующей ей форме.
Другое дело, если Вы как можно более переделаете и измените роман, сохранив от него лишь один какой-нибудь эпизод, для переработки в драму, или, взяв первоначальную мысль, совершенно измените сюжет?.. И, однако же, отнюдь прошу не принимать моих слов за отсоветование. Повторяю, я совершенно сочувствую Вашему намерению, а Ваше желание непременно довести дело до конца мне чрезвычайно лестно…{1470} Еще раз извините мой поздний ответ, — но виноват без вины.
Адресс мой, на всякий случай: Петербург, Серпуховская улица, дом № 15.
Примите, княжна, уверение в глубочайшем моем уважении.
Ваш покорнейший слуга
159. H. A. Любимову{1471}
Конец марта — начало апреля 1872. Петербург
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Я не ответил на письмо Ваше, ожидая выхода мартовской книжки. Вы замечаете мне, что роман сильно затянулся: что делать, я, судя в целом, виноват без вины (но все-таки виноват), а Вы имеете полное право, сознаюсь в том, негодовать. Затем Вы даете мне полные сроки, то есть Вашими словами: «Когда мною написано будет
Я считаю возможным вот что предложить с моей стороны и, сверх того, кой об чем попрошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич. У меня две мысли насчет продолжения печатания: 1) у Вас в руках 2½ листа, у меня через два дня будет отделана еще глава. Таким образом, будет всего на (апрельскую) книжку 4 листа.{1472} Угодно ли В<ам> напечатать в апреле, — тогда уведомьте меня одной строчкой, и я немедленно вышлю Вам главу. Затем, говорю это твердо, доставка пойдет без перерывов, до самого окончания 3-й части, то есть романа, правда, не по четыре листа, но я постараюсь, чтоб не менее 2½, до 3-х листов на номер. Повторяю, я говорю это
2-я мысль: если Вы уже так непременно желаете начать печатание 3-й части, когда она будет кончена или написана весьма значительная доля, чтоб не было перерывов, то я покорнейше и особенно просил бы Вас: начать печатанье с августовского номера. Тогда можно кончить разом в августовской и сентябрьской книгах, в двух номерах, по 6 или 7 листов (никак не более, судя по величине 3-й части), или в 3-х книгах (август, сентябрь и октябрь) — одним словом, как Вы пожелаете. Для меня это много составит <…> Я имею убеждение, что кончу может <быть>, гораздо скорее, чем сам рассчитываю. <Таким> образом, если начать, например, печатать с июньской книги и кончить до осени, то это значит (для меня) повредить роману. Без глупой похвальбы скажу: публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, напомнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начинается зимний сезон, в котором роман мой будет первою
Вот почему и попрошу Вас покорнейше <уведо>мить меня теперь же, со<гласны> Вы на это (то есть до августа) в случае, <если> не захотите начать с апреля? Если же с апреля, то главу немедленно вышлю.{1473}
Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1-я «У Тихона», 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Всё очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущности дела, это целый социальный тип (в моем убеждении),
Примите от всей души уверение моего полного, искреннего и совершенного уважения и простите мне чернильное пятно на верху страницы; не сочтите за небрежность, что я не переписал письма.
Ваш всегдашний слуга
<Во всяком> случае прошу Вас, уведомьте меня теперь же о Вашем <решении>.
160. A. A. Романову
10 февраля 1873. Петербург
Ваше императорское высочество
милостивейший государь,
Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой.{1475} Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз
Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли — значит обречь себя на роль пария. А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.
Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это, — но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.{1476}
Позвольте мне, всемилостивейший государь, пребыть с чувствами беспредельного уважения и благодарности Вашим вернейшим и преданнейшим слугою.
10 февраля 1873 г.
161. М. П. Погодину{1477}
21 февраля 1873. Петербург
Многоуважаемый Михаил Петрович,
Сейчас прочел статью о Белинском. Зачем Вы не хотите подписаться под такою превосходною вещью полным именем? Что за Старый читатель журналов?
Статья тотчас же пошла в набор.{1478} Сегодня среда, завтра это получите. Черкните, ради Бога,
Теперь еще: я несколько раз подымался написать Вам на Ваши приветы мне что-нибудь потеплее. Но последние две недели был болен, а пуще всего расстроен нервами и до того, что даже сидел дома и в редакцию не ездил некоторое время. А потому ждал минуты
О Ваших статьях, находящихся в редакции, напишу Вам особо.{1481} А теперь всего больше желал бы, чтобы Вы
162. M. П. Погодину{1482}
26 февраля 1873. Петербург
Многоуважаемый Михаил Петрович,
Вы не правы (повторяю от души), говоря, что «наконец-то откликнулись, по необходимости». Я Вам
Секретаря у нас нет, но я настою, что будет, ибо вижу, что он необходим. Но будь и секретарь — я всё равно знаю на опыте, что необходимо говорить мне лично с авторами статей, с приносящими новые; перечитывать эти статьи (а это ужасно); ознакомиться с грудами статей, оставшимися от прежнего редактора. Перечитывать статьи берет огромное время и расстраивает мое здоровье, ибо чувствую, что отнято время от настоящего занятия. Затем, имея статью и решив напечатать, — переправлять ее с начала до конца, что зачастую приходится. Литературные сценки Генслера (в сегодняшнем №) я почти вновь пересочинил.{1484} Затем надо читать рухлядь газет. А главная горечь моя — бездна тем, о которых хотелось бы самому писать. Думаю и компоную я статью нервно, до болезни; принимаюсь писать и, о ужас, в четверг замечаю, что не смогу кончить. Между тем отрезать ничего не хочу. И вот бросаю начатое и поскорей, чтоб поспеть (ибо дал слово Мещерскому, что будет статья, и на нее непременно рассчитывают), нередко в четверг ночью схватываюсь за новую какую-нибудь статью и пишу, чтоб поспеть в сутки, ибо в пятницу ночью у нас прием статей кончается. Всё это действует на меня, повторяю, болезненно. Где же тут написать письмо, если хочешь
Меня мучит многое, например совершенное отсутствие сотрудников по библиографическому отделу. Воротился на этой неделе из Крыма Страхов, я обрадовался (будет критика), а он вдруг серьезно заболел.
Наконец, многое надо сказать, для чего и к журналу примкнул. Но вижу, как трудно высказаться. Вот цель и мысль моя: социализм сознательно, и в самом нелепо-бессознательном виде, и мундирно, в виде подлости, — проел почти всё поколение. Факты явные и грозные. Самый необразованный простак и тот, читаешь в газетах, вдруг где-нибудь отрезал словцо — глупейшее, но несомненно вышедшее из социалистического лагеря. Надо бороться, ибо всё заражено.
Моя идея в том, что социализм и христианство — антитезы. Это бы и хотелось мне провести в целом ряде статей, а между тем и не принимался.{1485}
С другой стороны, роятся в голове и слагаются в сердце образы повестей и романов. Задумываю их, записываю, каждый день прибавляю новые черты к записанному плану и тут же вижу, что всё время мое занято журналом, что писать я уже не могу больше, — и прихожу в раскаяние и в отчаяние.
Ну вот для Вас краткая картинка моего бытия. Я бы хотел приехать в Москву. Поговорил бы с Вами от души и о многом. Может, и буду на мгновение весной, но это не наверно. Вы спрашиваете про мое здоровье. Может быть, Вы слышали, что я эпилептик. Средним числом у меня припадок раз в месяц и уже много лет, с Сибири, с тою разницею, что в последние два года мне надо, чтоб войти после припадка в нормальное состояние, — пять дней, а не три, как было все чуть не двадцать лет. И вот странность: пять уже месяцев прошло с тех пор, как у меня был последний припадок! Остановились. Не знаю, чему приписать, и боюсь какого-нибудь кризиса. Но о здоровье мало думаю.
Карточки у меня нет,{1486} но я Вам достану и пришлю вместе с новоотпечатанным моим романом «Бесы». Если прочтете, то сообщите, многоуважаемый Михаил Петрович, мнение Ваше.
С Белинским я познакомился в июне 45-го года и тут же с Некрасовым.{1487}
Майкову передам всё. Давно уже, целую неделю, его не видал.
«Гражданин» пошел недурно, но лишь относительно недурно. Подписчиков 1800, то есть уже более прошлогоднего, а между тем подписка всё еще не прекращается и течет в известном порядке. Но многого на этот год не будет, так мне кажется; разве что дойдем до 2500. Иван Сергеевич Аксаков в прошлом месяце был в Петербурге, говорил, что у него в первые два года было не больше подписчиков.{1488} Отдельная же распродажа номеров упятерилась (если не более) против прошлого года.
Вообще к концу года надо бы войти в систему и в порядок; теперь же чувствую, этого недостает. Новое дело, и отчаиваюсь, что для него не способен.
Корректурные листы речи получены мною давно, и читал, и по обыкновению много мыслей вспыхнуло при чтении,{1489} но хочу сообщить Майкову, которого долго не вижу. Недели две назад я был в сильной простуде.
Речь в Славянском комитете мы прочли все, но напечатать не могли (и теперь не прошло бы время, по-моему; почему же прошло?) — единственно потому, что уже «Гражданин» печатал об этом статьи Филиппова, то есть о распре греков и болгар.{1490} Читали ли Вы? Если читали, то, наверно, усмотрели, что тут есть один пункт, противуречащий отчасти Вашему взгляду.{1491} И так как «Гражданин» заявил свой взгляд ранее у себя, то это значило себе противуречить. В каноническом, или, лучше сказать, в религиозном, отношении я оправдываю греков. Для самых благородных целей и стремлений нельзя тоже и
О Феодосии и Киеве сделаю всё так, как Вы говорите, и Вам напишу.{1494}
Называете меня с Майковым молодыми людьми, многоуважаемый Михаил Петрович, имеете полное право, ибо, наверно, ни я, ни Майков, в Ваших летах, не в состоянии, будем затевать, как Вы, работы, подобные Вашим о Петре,{1495} писать так быстро, чисто, ясно и победоносно, как Вы в ответах Костомарову{1496} и почти что и Иловайскому. (Великолепная у Вас была мысль и настоящая точка приложения сил (как в механике) открыта Вами вызовом Иловайскому в «Русском вестнике».{1497} Ибо, в сущности, на Вашей стороне все-таки стоит целое здание, а они, еще не натаскав для своего здания и кирпичей, раскидывают, что накопилось, в драке.) Тем не менее борьба вещь хорошая. Борьба настоящая есть материал для мира будущего. Только Костомарова не могу читать без негодования.
Кажется, ответил на всё. Куда Вы отправляетесь в деревню, многоуважаемый Михаил Петрович?
Я совершенно не знаю, как проведу лето: решительно думается мне иногда, что я сделал большое сумасбродство, взявшись за «Гражданин». Например: без жены и без детей я жить не могу. Летом им надо в деревню для здоровья и от Петербурга по возможности подальше. Между тем я должен остаться при «Гражданине». Значит, расстаться с семейством. Совсем невыносимо.
Крепко жму Вам руку и храни Вас Бог.
163. М. П. Федорову{1498}
19 сентября 1873. Петербург
Милостивый государь Михаил Павлович,
Простите великодушно, что слишком долго не отвечал Вам. Сначала, после первого письма Вашего, отметил было места в комедии, чтоб их хоть капельку поправить; но всё был в раздумье и не решался.{1499} А потому и медлил ответом. Теперь же, после второго письма Вашего, был болен и даже лежал, а между тем должен был исполнять и занятия по редакции,{1500} так что до сих пор почти не было минуты, чтоб Вам ответить.
Вот что скажу я Вам окончательно: я не решаюсь и
И потому как Вам угодно: хотите поставить на сцену — ставьте; но я умываю руки и переправлять сам ни одной строчки не буду. Кроме того, об одном прошу настоятельно и обязательно: имени моего на афише чтобы не было, то есть «Переделано из повести „Д<ядюшкин> с<он>” господ<ина> Достоевского» или в этом роде, — прошу Вас, чтобы не было выставлено. Если же непременно надо, просто напишите: «Переделано из повести». Только чтоб не было моего имени. Конечно, лучше бы было совсем ее не ставить. Вот мой совет. Но так как я уже дал Вам слово вначале, а Вы употребили труд, то уже нечего делать: всё в Вашей воле.{1502}
Замечу только одно и то мимоходом: кажется, нет пропорции в величине актов? Посоветовались бы Вы в Москве с кем из актеров, знающих сцену практически (я тоже ведь никогда ничего не писал для сцены), и во всяком случае хорошо бы сократить. Что еще идет в повести, не пройдет на сцене. Сцена не книга. А потому чем больше сокращений, тем бы, мне кажется, лучше.
Рукопись у меня. Не высылаю, полагая, что у Вас, конечно, есть список. Если же нет, напишите.
Примите уверение искреннего моего уважения.
164. В. П. Мещерскому{1503}
3–4 ноября 1873. Петербург
Из типографии.
Многоуважаемый князь, на Вашу
Но 7 строк о надзоре, или, как Вы выражаетесь, о
165. А. Ф. Кони
Февраль 1874. Петербург
Милостивый государь Анатолий Федорович,
Позвольте мне от души поблагодарить Вас, во-первых, за отмену распоряжения о моем аресте и, во-вторых, за лестное для меня слово, написанное Вами обо мне в письме к многоуважаемой и добрейшей г-же Куликовой, с которою этот случай дал мне большое удовольствие ближе познакомиться.{1506} Но Вам надо точнее знать о том, когда я буду в состоянии исполнить требуемое. В настоящее время я, кроме всего, езжу каждодневно лечиться сжатым воздухом, но полагаю, что к марту, может быть, и кончу лечение. А потому, если не станет это вразрез с Вашими соображениями, я, кажется, совершенно (и во всяком случае) буду готов исполнить приговор в
Впрочем, если по каким-нибудь соображениям надо будет и ранее — то я, без сомнения, всегда
Примите уверение моего искреннего и глубокого уважения. Ваш покорный слуга
166. А. Г. Достоевской
12 (24) июня 1874. Эмс
Вот я и в Эмсе, голубчик дорогой Аня, приехал вчера около полудня, но до того устал с дороги и от хлопот в Эмсе, что решительно не мог вчера же вечером (как рассчитывал) написать тебе; голова кружилась, и в ушах звенело. Из Петербурга выехал я в пятницу утром в холодный дождливый день и в Эйдкунен{1509} прибыл бодро и даже ночью успел проспать часа четыре в лежачем положении. Холод в Эйдкунене был еще сильнее, чем в Петербурге, и так шло до Берлина, где тоже в 1-й день было так холодно, что хотел было надеть ватное пальто. В 2-ю ночь почти не спал в вагоне. Было много интересных и даже смешных приключений в дороге, расскажу при свидании. В Берлин приехал в воскресение, и банкирская контора Мендельсона, на которую был сделан у меня от Виникена перевод, была заперта. Доктора не принимают тоже по воскресеньям, и я должен был нестерпимо скучать весь день. Спать, впрочем, не лег (приехали в 7 часов утра), ходил в Королевский музеум смотреть Каульбаха, в котором нашел одну холодную аллегорию и больше ничего.{1510} Но другие картины, древние, разных школ, там недурны, и мы с тобой, в первый приезд наш,{1511} напрасно там не побывали. Но, Боже, что это за скучный, ужасный город Берлин! Скучно и тоскливо (по вас) было до невероятности. Всё смотрел на фотографию Любочки, раза три взглядывал, припоминал. Немцы в воскресение были все на улицах и в праздничном платье, народ грубый и неотесанный. Мне в кондитерской один молодой человек советовал съездить в театр Кроля за Тиргартеном, где увеселительный сад и опера. Действительно, шел «Фиделио»,{1512} и мне очень хотелось съездить, но, придя домой, до того почувствовал себя усталым, что так и свалился спать. Наутро был у Мендельсона и был у Фрёрихса.{1513} Этот светило науки немецкой живет во дворце (буквально). Дожидаясь вызова, я спросил у одного ожидавшего больного, сколько платят Фрёрихсу, и он ответил мне, что это неопределенно, но что он сам даст 5 талеров. Я решил дать три. Больных он держит минуты по три, много пять минут. Меня держал буквально 2 только минуты и лишь дотронулся только стетоскопом до моей груди. Затем изрек одно только слово: «Эмс», сел молча и написал 2 строки на клочке бумажки: «Вот вам адресс доктора в Эмсе, скажите, что от Фрёрихса». Я положил три талера и ушел: было зачем ходить. В этот день были наконец открыты магазины, и я отправился покупать Анне Гавриловне{1514} шаль, которая стоила мне много хлопот. Искал-искал магазина. Магазинов в Берлине бездна, товаров бездна, но добиться долго не мог: или не понимают, или показывают очевидно не то. Наконец в одном магазине дали мне адресс в другой, и там хоть и не было шалей, но за ними послали, и я наконец купил. Думаю, что хороша очень и даже, может быть, материя лучше твоей, потому что цвет
В самом маленьком доме до 20 №-в. Номера почти все небольшие. Я остановился в «Hôtel de Flandre» у железной дороги, и мне за 25 грошей дали комнатку, в которой нельзя повернуться, без самой необходимой мебели (без шкапа для платья и без комода) и указали мне на стене три гвоздика, на которые я бы мог развешивать платье. Прислуга ужасная. Я тотчас отправился искать квартиру и заходил домов в 15. Везде одни цены. Впрочем, за 25 грошей (меньше нет цены за комнату) и за талер показывали комнатки все-таки больше и лучше моей и комфортнее, но маленькие, и главное — кругом всё набито квартирантами, кто поет, кто хлопает дверями, а я ведь располагаю роман писать!{1517} Табльдот{1518} везде в отелях и ресторанах в час пополудни, ибо все встают в 6 часов утра, чтобы в 7 быть на месте, у источника, и пить воду, которую уже потом, после 8½ часов, не дадут и источник запрут. В 4 часа, еще не обедав, я пошел к доктору, чтобы знать, по крайней мере, окончательно, на сколько он меня присудит недель пробыть в Эмсе. Пошел к доктору Орту (Бретцелеву), а не к Гутентагу (Фрёрихсову), и отдал Орту письмо Бретцеля. Орт тоже живет в великолепной квартире, и тоже у него толпа посетителей. Он прочел Бретцелеву записку и осмотрел меня очень внимательно и сказал, что у меня
В заключение об Эмсе — здесь давка, публика со всего мира, костюмы и блеск, и все-таки одна треть №№-в не заняты. Магазины подлейшие. Хотел было купить шляпу, нашел только один магазинишко, где товар вроде как у нас на толкучем. И всё это выставлено с гордостью, цены непомерные, а купцы рыло воротят.
Ангел мой Аня, пиши ко мне, бедному, почаще. Письмо от вас придет, может, только послезавтра, а ты не поверишь, как я беспокоюсь, чтоб знать о детях. Нервы у меня расстроены (с дороги), и вчера вечером, когда я остался один, просто хоть плачь. Вспоминаю об моих ангельчиках Любе и Феде и боюсь за них: смотри за ними, голубчик, и обо всем пиши откровенно. Не заболела бы ты как-нибудь! Вчера ночью вздрагивал ужасно (а уже три ночи сряду всё ты мне снишься). Прощай, крепко обнимаю тебя и целую и благословляю моих ангелов. Завтра встану в 6 часов и пойду пить воду, ложиться, стало быть, надо в 10 часов вечера. Когда же писать роман — днем, при этаком блеске и солнце, когда манит гулять и шумят улицы? Дай Бог только начать роман и наметать хоть что-нибудь. Начать — это уже половина дела. Стало быть, придется мне гораздо раньше воротиться к вам. В следующем письме напишу об этом больше. Напишу дня через три-четыре, после твоего письма. Поклон всем и няне. Целую тебя тысячу раз и люблю до бесконечности. Представь, ты мне третьего дня в Берлине снилась в каком виде: что будто мы только что женились и я везу тебя за границу и люблю ужасно, но что будто есть уже и Люба и Федя, только где-то не с нами, и мы об них говорим. До свиданья.
167. Н. А. Некрасову{1519}
20 октября 1874. Старая Русса
Многоуважаемый Николай Алексеевич,
Получать «От<ечественные> записки» для меня, в настоящую минуту, не только соблазнительно, но и почти необходимо. За этот год я читал всего только первые четыре №. Далее, в мае, хотел было подписаться, но отложил до оседлого времени. Теперь я здесь сижу прочно, не выеду всю зиму, а потому и весьма благодарен Вам за предложение получать журнал теперь же.{1520}
Безо всякого сомнения, я, как автор, ничего ровно не могу сказать Вам об успехе или неуспехе работы (то есть хотя бы и с моей одной точки зрения). Пишу-то я пишу, а выйдет то, что Бог даст. При этом постараюсь явиться с январской книжки.{1521} Но
Благодарю за пожелание здоровья и настроения. Признаюсь Вам, что здоровье досаждает мне более настроения: два припадка сразу падучей, от этого очень неприятное настроение, и именно в данный момент.
Доброго и Вам всего желаю: и здоровья, и начинаний. Не готовите ли чего к 1 №? Очень бы приятно именно к 1 №.{1522}
168. А. Г. Достоевской{1523}
6 февраля 1875. Петербург
Милая Аня,
Вчера первым делом заехал к Некрасову, он ждал меня ужасно, потому что дело не ждет;{1524} не описываю всего, но он принял меня чрезвычайно дружески и радушно. Романом он ужасно доволен, хотя 2-й части еще не читал,{1525} но передает отзыв Салтыкова, который читал, и тот очень хвалит.{1526} Сам же Некрасов читает, по обыкновению, лишь последнюю корректуру. Салтыков сделался нездоров очень, Некрасов говорит, что почти при смерти.{1527} У Некрасова же я продержал часть корректуры, а другие взял с собою на дом.{1528} Мне роман в корректурах не очень понравился. Некрасов с охотой обещал вперед денег и на мой спрос пока дал мне 200 руб.{1529} Хотел бы отправить тебе хоть 75 и сделаю это завтра или послезавтра, но решительно вижу, что нету времени. Я был у Симонова и взял билетов на неделю, сеансы от 3 до 5 часов.{1530} Это такое почти невозможное время, самые деловые часы! И вместо того чтоб дело делать, я должен сидеть под колоколом. Затем заехал в редакцию «Гражданина» и узнал, к чрезвычайному моему огорчению, что князь накануне, 4-го февраля, уехал вдруг в Париж, получив телеграмму, что там умер брат его флигель-адъютант. Пробудет же, может быть, с месяц. Таким образом, у меня в Петербурге почти никого не останется знакомых. У Пуцыковича же узнал, что Sine ira[106] в «С.-Петербургских ведомостях» — вообрази кто! — Всеволод Сергеевич Соловьев!{1531} Затем был у Базунова, его не застал и взял «Русский вестник».{1532} Затем после обеда в 7 часов поехал к Майкову. Анна Ивановна{1533} уехала в театр. Он же встретил меня по-видимому радушно, но сейчас же увидал я, что сильно со складкой. Вышел и Страхов. Об романе моем ни слова и видимо не желая меня
Корректур было много, лег спать я поздно, но выспался. Теперь уже два часа, надо не опоздать к Симонову, а меж тем надо и заехать в «Гражданин» за твоим письмом.
Сейчас принесли еще корректуру — все 2 последние главы, их уже Салтыков не читал, и мне надобно перечитывать со всеми подробностями, так что сегодня, кроме бани, никуда не пойду. До свидания, милая, обнимаю тебя и детишек, не претендуй на деловитый слог письма — времени нет и не знаю, будет ли впредь.
До свиданья.
Вообрази, Порфирий Ламанский умер от того, что закололся в сердце кинжалом! Его, впрочем, хоронили по христианскому обряду.{1541}
169. А. Г. Достоевской{1542}
9 февраля 1875. Петербург
Голубчик мой Аня, вчера вечером получил твои два письма разом. Вероятно, 1-е письмо пролежало лишний день в Старой Руссе на почте.{1543} Скажи в почтамте, чтоб этого не делали, а то я напрасно буду беспокоиться. Известие о провалившемся потолке меня очень тревожит: во-первых, могло убить детей, а во-2-х, уверяю тебя, она{1544} не до мая будет ждать, а до апреля, когда ей будет уже не так страшна угроза, что мы съедем ввиду летних жильцов.{1545} Да иначе и не может быть, потому что ихняя переделанная квартира, близ самого парка, должна пойти не менее 200 руб. в лето. Пиши мне непременно каждый день, Аня: без известий о тебе и о детишках я не могу пробыть в здешней тоске. Вчера только что написал и запечатал к тебе письмо, отворилась дверь и вошел Некрасов. Он пришел, «чтоб выразить
Твой весь, тебя целующий муж,
170. А. Г. Достоевской{1559}
12 февраля 1875. Петербург
Милая Аня, получил от тебя письмо от 10 (понедельник), очень напуганное.{1560} Не беспокойся обо мне, ради Бога; если я чем чувствую себя нехорошо, то это нервами, потому что в гостинице, и не на своем месте, и со всеми этими предстоящими хлопотами — не могу выспаться. Не пугайся же, всё устроится, а я, разумеется, ни одного лишнего дня не буду. Лечебница Симонова взяла всё мое время и не дает мне кончить ни одного из дел. Спешу написать тебе, и пойду сейчас к Некрасову, и, если можно, возьму денег. Пишешь, чтоб я прислал: клянусь, у меня нет ни одной свободной минуты. Получу от Некрасова — всё пришлю, разом; а до тех пор займи у священника.{1561} Вчера, как сидел у меня Коля{1562} — вошел Корнилов (значит, отдать визит),{1563} был чрезвычайно мил и просидел больше получасу. Вот деликатнейший человек. Затем, после Симонова, поехал к Майкову обедать. Это дело вот в чем: я Страхову, у Корнилова, выразил часть моей мысли, что Майков встретил меня слишком холодно, так что я думаю, что он сердится, ну а мне всё равно. Страхов тогда же пригласил меня к себе, в понедельник, а пригласительное письмо Майкова{1564} было вследствие того, что Страхов ему передал обо мне. Майков, Анна Ивановна и все были очень милы, но зато Страхов был почему-то очень со мной со складкой. Да и Майков, когда стал расспрашивать о Некрасове и когда я рассказал комплименты мне Некрасова{1565} — сделал грустный вид, а Страхов так совсем холодный. Нет, Аня, это скверный семинарист{1566} и больше ничего; он уже раз оставлял меня в жизни, именно с падением «Эпохи», и прибежал только после успеха «Преступления и наказания».{1567} Майков несравненно лучше, он подосадует, да и опять сблизится, и всё же хороший человек, а не семинарист. Сейчас от Майкова, вечером, зашел к Сниткиным. Александр<а> Николаевича не было дома, жены его тоже, но я просидел у жены Михаила Николаевича, и потом пришел он из Воспитательного, и я чрезвычайно приятно провел у них время до 11 часов, в разговорах. За тальмой{1568} схожу еще раз.
Если в субботу не выеду, то хотелось бы ужасно в воскресенье. До свидания, милая, многого не пишу, потом расскажу. Обнимаю тебя крепко и целую, ты мне очень нужна.
Детишек
Здесь вышел один колоссальный анекдот об известных нам лицах, расскажу как приеду.{1569}
Паспорт до сих пор еще не получил, но не беспокойся.
171. А. Г. Достоевской
24 мая 1875. Петербург
Милый голубчик Аня, я кое-как вчера приехал и не знаю только, успею ли уехать завтра, в воскресенье. Есть поезд, который, отправившись завтра утром в 11 часов, будет в Берлине в понедельник, то есть на другой день, в полночь. Это бы всего лучше, но предчувствую, что меня завтра задержат, и к тому же, может быть, в сегодняшнюю ночь не высплюсь. У Шармера{1570} все-таки задержали платье на сутки для последних поправок, а сегодня еще не принесли его, как обещали. Кроме того, они сами вызвались и взялись сшить мне жилет за 8 рублей к сегодня вечером или к завтраму утром. Но если завтра они принесут позже 9, то вот уж и нельзя отправиться, ибо поезд уходит в 11. Взял сапоги, был у Пуцыковича и у Мещерского. Майков к обеду не пришел и заранее отказался, отговорившись, что где-то обедает. Слишком ясно, что не захотел со мной видеться: я к нему и не зайду.{1571} Был у Кашпиревых, они очень радостно меня приняли и восторженно отзываются о «Подростке».{1572} Был у Корша: он на даче где-то, верст за 50, и бывает лишь в Петербурге по вторникам, середам и четвергам.{1573} Заходил в банк к Мише: ничего особенного, он готов не закладывать имения и ждать.{1574} Александра Михайловна подает опять просьбу и хочет непременно тягаться, по указаниям судебной палаты.{1575} Поляков черт знает зачем едет в Рязанскую губ<ернию>.{1576}
Я вчера очень устал. Нынешнюю ночь хоть и спал хорошо, но надо бы часом или двумя больше. Здесь ясное солнце, но холодно. Здесь, Аня,
Впрочем, изменный к лучшему.
172. А. Г. Достоевской{1579}
10 (22) июня 1875. Эмс
Письмецо твое, дорогая моя Анечка, получил я в воскресенье, то есть то, которое ты писала во вторник, от 3-го июня, и пометила, что в 7 часов утра. И, однако, оно в тот же день из Старой Руссы не пошло, потому что на конверте печать старорусская от 4-го июня, и это именно потому, что в почтамте у вас
Во всяком случае увидимся скоро. Не думаю, чтобы здесь я долго зажился. И хоть даже ничего не успею написать романа,{1581} все-таки приеду раньше. Не знаю, принесет ли этот раз мне какую-нибудь пользу леченье. Пока никакой пользы не вижу. Правда, сегодня всего еще десять дней леченью.
Мокроты скопляется еще больше, чем в Старой Руссе, и ранка, чувствую это ясно, не заживает. Да к тому же и климат совершенно во вред лечению. С последнего письма моего, до самого сегодня, дождь лил как из ведра, буквально не прерываясь: что будет хорошего лечиться в такой сырости, беспрерывно слегка простужаешься. Сырость и к тому же скука; я думаю, я с ума наконец сойду от скуки или сделаю какой-нибудь неистовый поступок! Невозможно больше выносить, чем я выношу. Это буквально пытка, это хуже заключения в тюрьме. Главное, хоть бы я работал, тогда бы я увлекся. Но и этого не могу, потому что план не сладился и вижу чрезвычайные трудности.{1582} Не высидев мыслью, нельзя приступать, да и вдохновения нет в такой тоске, а оно главное. Читаю об
Кроме этого, развлечений здесь никаких, ни малейших. Только и есть что два раза в день на водах музыка, но и та испортилась: редко-редко играет что-нибудь интересное, а то всё какое-нибудь попурри, или «Марш немецкой славы» какой-нибудь, Штраус, Оффенбах и, наконец, даже «Emspastillen Polka»,[109] так что уж и не слушаешь.{1586} К тому же мешает толпа, густая, пятитысячная, на теснейшем сравнительно пространстве, толкаются, ходят без толку, точно куры. Но в эти дни дождя еще теснее, все жмутся мокрые, с мокрыми зонтиками под какую-нибудь галерею, и главное все разом, потому что пьют воду, а не являться в определенный час нельзя, и вот в это время оркестр играет «Emspastillen Polka». Газет русских всего выписывается две. Я получил «Русский вестник» — весь наполнен дрянью.{1587} Русские хоть и есть, но еще не так много, и все, как и прежде, незнакомые. По курлисту прочел, что приехал Иловайский <московский> профессор) с дочерью, — тот самый Иловайский, который председательствовал в Обществе любителей российской словесности, когда читалось, как Анна Каренина ехала в вагоне, и когда при этом Иловайский громко провозгласил, что им («любителям») не надо мрачных романов, хотя бы и с талантом (то есть моих), а надо легкого и игривого, как у графа Толстого.{1588} Я его в лицо не знаю, но не думаю, чтобы он захотел знакомиться, а я, разумеется, сам не начну. Всё надеюсь, не приедет ли еще хоть кто-нибудь, но тогда, Бог даст, я буду уже сидеть за романом и мне времени не будет. Ах, что-то удастся написать и удастся ли хоть что-нибудь написать. Беспокоюсь ужасно, потому что один. Хоть я и дома, в Руссе, сидел один, но знал, по крайней мере, что в другой комнате детки, мог выйти к ним иногда, поговорить с ними, даже подосадовать на то, что они кричат, — это придавало мне только жизни и силы. А пуще всего знал, что подле — Аня, которая действительно моя половина и с которою разлучаться, как вижу теперь, действительно невозможно, и чем дальше, тем невозможнее.
Ну вот и всё обо мне. Я раздумал съезжать и остался в Hôtel «Luzern». Кстати, вот тебе на всякий случай мой адрес: Bad-Ems, Haus «Luzern», Logement N 10, à M-r Dostojewsky. (То есть ты по-прежнему всегда пиши poste restante, а это я тебе на всякий случай.) Все-таки хозяева эти довольно деликатные люди, как я вижу больше и больше. Под окнами стучат меньше, а дети хозяев 4-х и 3-х лет, девочка и мальчик, полюбили меня и приносят мне цветов. Эти хозяин и хозяйка (Meuser) имеют дом и землю, и хозяйка сама стряпает и варит кофей, а он — учитель в школе и дает уроки. Соседи мои весь день не дома и являются домой лишь чтоб спать, это один бравый, молодой и очень красивый немец из Берлина, купец, и один 19-летний подросток, француз m-r Galopin, весьма учтивый молодой человек. Внизу, в бельэтаже, прямо подо мной, приезжее немецкое семейство снимает три комнаты. Барыня, мать этого семейства, довольно толстая немка, до того рассеянна, что вместо 2-х лестниц всходит иногда 4 в 3-й этаж и попадает прямо в мою дверь, отворит ее с размаха и стоит, секунды на три, не узнавая, куда зашла. Потом крик: «Ah, mein Gott!»[110] — и бежит к себе вниз: так было уже два раза, раз утром, другой раз вечером. Впрочем, я и сам точно так же рассеян: не далее как вчера вместо своего отеля «Luzern’a» вошел рядом в отель «Genz», взял с доски мой ключ, то есть 10 №, поднялся в 3-й этаж и начинаю отворять мой 10-й № (совершенно точно так же расположено, как и в «Luzern»), но хозяйка и служанка прибежали и объяснили мне, что я живу не здесь, а рядом в «Luzern’е». Хорошо еще, что они уже узнали меня в лицо, то есть что я живу в соседнем «Luzern’е», а то, конечно, могли принять за вора.
Аня, милочка, пиши мне каждые три дня и пиши как можно больше подробностей. Писем я жду как манны небесной. Не сердись на меня, ангел мой, что я в моих письмах хандрлив. Бог даст, сяду за работу и забуду хандру. А тут, пожалуй, и лечение пойдет успешнее. Сегодня солнце и тепло. От одной тоски знаю, что не избавлюсь, это по вас: всё боюсь, что с вами случится что-нибудь. Обабился я дома за эти 8 лет ужасно, Аня: не могу с вами расставаться даже и на малый срок — вот до чего дошло. Аня, милочка, всё думаю о будущем, и о ближайшем и об отдаленном, одно: дал бы Бог веку, и мы с тобой что-нибудь устроили бы для детей.
Голубчик, живи веселее, ходи, гуляй, отгоняй дурные мысли. Есть ли у тебя доктор?{1589} Надо непременно бы пригласить, чтоб ездил. Известия об Ив<ане> Григорьевиче ужасно характерны. Он
Обнимаю тебя и благословляю детей, всех. Аня, почему не назвать, если будет девочка, Анной? Пусть будет в семье вторая Нюта! Так ли? Я даже очень так хочу.
Еще раз обнимаю тебя и всех вас.
Всем поклон.
Снишься
173. А. Н. Плещееву
21 августа 1875. Старая Русса
Дорогой и многоуважаемый Алексей Николаевич!
Прости, что тебя беспокою. Я выслал 3 главы (всего будет 5 на сентябр<ьскую> книгу) 3-й части моего романа.{1591} Не знаю, в Петербурге ли Николай Алексеевич? Кажется, наверно нет,{1592} а потому, как к старому другу, обращаюсь к тебе: нельзя ли закинуть кому-нибудь хоть словечко, чтоб не поленились мне сюда прислать корректуры
174. Я. П. Полонскому{1596}
4 февраля 1876. Петербург
Многоуважаемый Яков Петрович,
Благодарю за привет и рад, что от Вас.{1597} К Вам собираюсь месяца три, но всё разные хлопоты, доходившие
P. S. Да кем же нам и быть, как не одинако<во>го пошиба людям?{1600}
175. X. Д. Алчевской{1601}
9 апреля 1876. Петербург
Глубокоуважаемая Христина Даниловна!
Очень прошу Вас извинить, что отвечаю Вам не сейчас. Когда я получил письмо Ваше от 9 марта,{1602} то уже сел за работу. Хоть я и кончаю работу примерно к 25-му месяца, но остаются хлопоты с типографией, затем с рассылкой и проч.{1603} А нынешний месяц к тому же заболел простудой, да и теперь еще не выздоровел.
Письмо Ваше доставило мне большое удовольствие, особенно приложение главы из Вашего дневника; это прелесть; но я вывел заключение, что Вы одна из тех, которые имеют дар «одно
Про приют г-жи Чертковой я, впрочем, ничего не знаю (но узнаю при первой возможности); я верю, что всё так и есть, как Вы написали, но, может быть, рядом есть и что-нибудь нежелательное, —
Вы сообщаете мне мысль о том, что я в «Дневнике» разменяюсь на мелочи. Я это уже слышал и здесь. Но вот что я,
Имея 53 года,{1609} можно легко отстать от поколения при первой небрежности. Я на днях встретил Гончарова, и на мой искренний вопрос: понимает ли он всё в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое перестал понимать. Конечно, я про себя знаю, что этот
По поводу этих всех
Вдруг, третьего дня, утром, входят ко мне две девицы, обе лет по 20. Входят и говорят: «Мы хотели с Вами познакомиться еще с поста. Над нами все смеялись и сказали, что Вы нас не примете, а если и примете, то ничего с нами не скажете. Но мы решили попытаться, и вот пришли, такая-то и такая-то». Их приняла сначала жена, потом вышел я. Они рассказали, что они студентки Медицинской академии, что их там женщин уже до 500 и что они «вступили в академию, чтоб получить высшее образование и приносить потом пользу».{1612} Этого типа новых девиц я не встречал (старых же
Вчера вдруг узнаю, что один молодой человек, еще из учащихся (где — не могу сказать), и которого мне показали, будучи в знакомом доме, зашел в комнату домашнего учителя, учившего детей в этом семействе, и, увидав на столе его
Но я заболтался, к тому же я ужасно не умею писать писем. Простите и за почерк, у меня грипп, болит голова и нынешний день — лом в глазах, потому пишу, почти не видя букв.
Позвольте пожать Вам руку и сделайте мне честь считать меня в числе многих глубоко уважающих Вас людей.
Примите в том мои уверения.
176. С. Е. Лурье{1614}
16 апреля 1876. Петербург
Многоуважаемая Софья Ефимовна,
Мне очень трудно так прямо, в письме, переслать к Вам несколько названий необходимых для Вас книг.{1615} Не захотите ли сами зайти ко мне на одну минутку в один из текущих дней, от 3-х до 4-х пополудни? Хоть я и занят, но для Вас найду несколько минут ввиду Вашей чрезвычайной ко мне доверенности, которую умею оценить. Книгу выбрать надо сообразно с складом ума, а потому лучше узнать друг друга ближе.{1616}
А в ожидании
177. В. А. Алексееву{1617}
7 июня 1876. Петербург
Милостивый государь,
Извините, что отвечаю только сегодня на письмо Ваше от 3-го июня, но был нездоров припадком падучей болезни.
Вы задаете вопрос мудреный — тем собственно, что на него отвечать долго.{1618} Дело же само по себе ясное. В искушении диавола явились три колоссальные мировые идеи, и вот прошло 18 веков, а труднее, то есть мудренее, этих идей нет и их всё еще не могут решить.
«Камни и хлебы» значит теперешний социальный вопрос,
Ты Сын Божий, стало быть, Ты всё можешь. Вот камни, видишь, как много. Тебе стоит только повелеть — и камни обратятся в хлеб.
Повели же и впредь, чтоб земля рождала без труда, научи людей такой науке или научи их такому порядку, чтоб жизнь их была впредь обеспечена. Неужто не веришь, что главнейшие пороки и беды человека произошли от голоду, холоду, нищеты и из всевозможной борьбы за существование».
Вот 1-я идея, которую задал злой дух Христу. Согласитесь, что с ней трудно справиться. Нынешний
На это Христос отвечал: «Не одним хлебом бывает жив человек», — то есть сказал аксиому и о духовном происхождении человека. Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту, Христос же знал, что хлебом одним не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии. А так как Христос в Себе и в Слове Своем нес идеал Красоты, то и решил: лучше вселить в души идеал Красоты; имея его в душе, все станут один другому братьями и тогда, конечно, работая друг на друга, будут и богаты. Тогда как дай им хлеба, и они от скуки станут, пожалуй, врагами друг другу.
Но если дать и Красоту и Хлеб вместе? Тогда будет отнят у человека
Доказательство же, что дело в этом коротеньком отрывке из Евангелия шло именно об этой идее, а не о том только, что Христос был голоден и дьявол посоветовал Ему взять камень и приказать ему стать хлебом, — доказательство именно то, что Христос ответил разоблачением тайны природы: «Не одним хлебом (то есть как животные) жив человек».{1619}
Если б дело шло только об одном утолении голода Христу, то к чему было бы заводить речь о духовной природе человека вообще? И некстати, да и без дьяволова совета Он мог и прежде достать хлеба, если б захотел. Кстати: вспомните о нынешних теориях Дарвина и других о происхождении человека от обезьяны.{1620} Не вдаваясь ни в какие теории, Христос прямо объявляет о том, что в человеке кроме мира животного есть и духовный. Ну и что же — пусть откуда угодно произошел человек (в Библии вовсе не объяснено, как Бог лепил его из глины, взял от земли), но зато Бог
Писарева училась и якшалась с новейшей молодежью, где дела не было до религии, а где мечтают о социализме, то есть о таком устройстве мира, где прежде всего будет хлеб и хлеб будет раздаваться поровну, а имений не будет. Вот эти-то социалисты, по моему примечанию, в ожидании будущего устройства общества без личной ответственности, покамест страшно любят деньги и ценят их даже чрезмерно, но именно по идее, которую им придают.
178. А. Г. Достоевской{1621}
15 (27) июля 1876. Эмс
Милый друг мой Аня, вчера получил 2-е крошечное письмо твое от 9-го июля и спешу, не дожидаясь наших сроков, тотчас тебе ответить. Дело в том, что письмо твое произвело на меня тяжелое впечатление. Значит, тебе трудно будет поправиться здоровьем; но почему же ты пишешь, что придется взять лишь 15 ванн. Но, может быть, регулы и не 10 дней будут, а в новом воздухе и при новых условиях жизни пройдут обыкновенно, и к тому же, если даже и 10 дней, то всё же останется тебе с лишком месяц для ванн: разве ты их берешь через день? И разве нельзя брать каждый день? Ангел мой, я только и мечтаю здесь об том, что ты, после этого года родов, кормления и трудов за «Дневником», поправишь наконец в Руссе свое здоровье. Ах, родная моя, у меня сердце болит по тебе; я здесь перебрал всё, как ты мучилась, как ты работала, — и для какой награды? Хоть бы мы денег получили побольше, а то ведь нет, и если есть что, так разве еще в надежде на будущий год, а это журавль в небе. Я, Аня, до того влюбился в тебя, что у меня и мысли нет другой, как ты. Я мечтаю о будущей зиме: поправились бы здоровьем в Руссе, и, переехав в Петербург, уже больше не будешь мне стенографировать и переписывать, я это решил, а если будет много подписчиков, то
Про себя мне почти нечего написать: умираю здесь от скуки, а главное —
Приготовляясь писать, перечитываю мои прежние заметки в моих письменных книгах и, кроме того, перечитал всю захваченную мною сюда переписку. Подписался в библиотеке для чтения (жалкая библиотека), взял Zola,{1624} потому что ужасно пренебрегал за последние годы европейской литературой, и представь себе: едва могу читать, такая гадость. А у нас кричат про Zola как про знаменитость, светило реализма.{1625} Что до житья моего, то кормят меня скверно и не скажу, чтоб мне было очень покойно: жильцы ужасно бесцеремонны, стучат по лестницам, хлопают дверями, кричат громко. Не знаю, что скажет Орт; ему бы только поскорей отвязаться от больного, никогда не рассмотрит подробно, кроме 1-го разу, да и первый-то этот раз единственно смотрит из приличия, чтоб не испугать больного небрежностью с самого первого разу. Впрочем, может быть, и поправлюсь; только бы нервы успокоить, тогда лечение пойдет на лад. Но непременно пошло бы на лад, если б мы приехали сюда с тобой вместе, то есть если б только это было возможно.
Детей благословляю, целую, говори с ними обо мне, Аня! Еще раз целую тебя, да каждую минуту тебя целую, и даже письмо твое, это самое, 2-е, целовал, целовал раз 50.
179. Вс. С. Соловьеву{1626}
16 (28) июля 1876. Эмс
Милый и дорогой Всеволод Сергеевич, приветливое письмецо Ваше от 3-го июля из Петергофа я получил лишь вчера здесь, в Эмсе. Мы были в Старой Руссе, но, чтоб выпустить июньский «Дневник», приехали с женой, оставив детей в Руссе с бабушкой,{1627} в Петербург и, выпуская, сидели на своей петербургской квартире вплоть до 5-го июля. Дела накопилось тогда много, и, кроме того, Анна Григорьевна снаряжала меня за границу, куда я и отправился 5-го июля. Таким образом, Ваше письмо от 3-го июля попало в Старую Руссу и уже оттуда лишь Анна Григорьевна, промедлившая за делами в Новгороде, переслала мне его сюда, в Эмс. Так мы и растерялись. Но, честное слово даю Вам, что, выезжая из Старой Руссы, я и прежде Вашего письма намеревался побывать у Вас в Петергофе, как обещал Вам. Но никак не мог исполнить моего желания — совершенно сбившись с ног от хлопот (разных и неожиданных, кроме выхода №, вдруг навязавшихся). Я уехал, не порешив и с некоторыми собственными самыми необходимыми делами. Но теперь здесь, в скуке, на водах, Ваше письмецо решительно оживило меня и дошло прямо к сердцу, а то я стал было и очень уж тосковать, так как не знаю почему, как попадаю в Эмс, сейчас начинаю тосковать мучительно, с ипохондрией, иногда почти беспредметно. Уединение ли тому причиною среди восьмитысячной многоязычной толпы, климат ли здешний, — не знаю, но тоскую здесь, как никто. Вы пишете, что Вам нужно меня видеть; а мне-то как желалось Вас теперь видеть.
Итак, июньская тетрадь «Дневника» Вам понравилась.{1628} Я очень рад тому и имею на то большую причину. Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести
Мысль изреченная есть ложь.{1631}
И вот, сами судите, дорого ли мне иль нет после всего этого Ваше приветливое слово за июньский №. Значит, Вам понятно было мое слово, и Вы приняли его именно так, как я мечтал, когда писал статью мою. За это спасибо, а то я был уже немножко разочарован и укорял себя, что
Кстати, здесь в вокзале получаются из русских газет «Московск<ие> ведомости», «Инвалид», «Голос» и «Journal de St. Pétersbourg». «Русского мира» нет. Если, неравно, Вы что-нибудь об июньском № написали в «Русском мире», то осчастливьте меня здесь, в моем мраке, пришлите мне фельетон этот в письме (то есть в простом и обыкновенном конверте, — дойдет).{1632} Адрес мой здесь: Allemagne, Bad-Ems. A M-r Théodore Dostoiewsky. Poste restante. Я же пробуду здесь до 7-го августа (нашего стиля). Пью здесь воды, но никогда бы не решился на муку жить здесь, если б эти воды не помогали мне действительно. Описывать Эмс нечего, нечего! Я обещал августовск<ий> «Дневник» в двойном числе листов,{1633} а между тем еще и не начинал, да и скука, апатия такая, что на предстоящее писание смотрю с отвращением, как на предстоящее несчастье. Предчувствую, что выйдет сквернейший №. Во всяком случае, черкните мне сюда, голубчик.
А я Ваш весь и обнимаю Вас сердечно.
Супруге Вашей передайте мой поклон и искреннее желание всего хорошего, самого лучшего.
180. А. Г. Достоевской{1634}
21 июля (2 августа) 1876. Эмс
Милочка Анечка, вчера получил твое письмо от 15 июля. Во-первых и прежде всего, расцелуй Федю и поздравь его с прошедшим днем рождения; если я и не написал прежде, то здесь про себя помнил о его празднике и мысленно поздравил его. Во-вторых, напиши маме и поблагодари ее от меня за ее приписку и поздравление.{1635} Милый друг, если мама уехала, а у тебя еще и няньки нет, то воображаю, как тебе тяжело оставаться одной с детьми при нашей дрянной прислуге. Да неужели нет возможности переменить их всех, — иначе они нас просто в кабалу возьмут, а тебя измучают. Всё это меня беспокоит немало, верь мне, Анька. Я очень рад, что ты вздумала отслужить молебен, так и надо.{1636} Всего больше скучаю о том, что так редко получаю твои письма: из двух дней в третий (а в сущности в 4-й) получать от тебя известия очень тяжело. Нельзя ли, голубчик, через день; хоть ничего нового не будет в письме, а все-таки я прочту твое: «мы здоровы» — и буду спокойнее. Я не требую больших писем, пиши хоть по одной страничке (да и нельзя иначе при переписке очень частой), а все-таки присылай почаще.{1637} Все-таки я буду покойнее. Я, мой ангел, замечаю, что становлюсь как бы больше к вам приклеенным и решительно не могу уже теперь, как прежде, выносить с вами разлуки. Ты можешь обратить этот факт в свою пользу и
Здесь вчера на водах я встретил Елисеева (обозреватель «Внутренних дел» в «Отеч<ественных> записках»), он здесь вместе с женой, лечится, и сам подошел ко мне. Впрочем, не думаю, чтоб я с ними сошелся: старый «отрицатель» ничему не верит, на всё вопросы и споры и, главное, совершенно семинарское самодовольство свысока.{1638} Жена его тоже, должно быть, какая-нибудь поповна, но из разряду новых «передовых» женщин, отрицательниц.{1639} Он хотел здесь по случаю приезда священника склонить его торжественно отслужить молебен за успех черногорского оружия (была телеграмма о большом сражении и победе черногорцев){1640} и склонял меня уговаривать Тачалова (священника). К обедне сам не пошел, а я Тачалову сказал, но тот благоразумно уклонился под предлогом, что известие о победе еще недостаточно подтвердилось (и правда), но я уговорил Тачалова сделать русским приглашение подписаться на славян. Это он сделал, был у меня, написал бумагу (воззвание), под которой подписался и сам пожертвовал 15 марок, я подписался сейчас после него и тоже дал 15 марок, затем от меня он пошел к Елисееву: не знаю только, подпишется ли Елисеев, ибо семинаристы любят лишь манифестации, а пожертвовать что-нибудь очень не любят. Затем бумага пойдет через церковного сторожа по всем русским. Составится ли что-нибудь, неизвестно. Сегодня я Елисеевых на водах не встречал. Не рассердился ль он на меня за то, что я вчера кольнул семинаристов. Жена же его на меня положительно осердилась: она заспорила со мной о существовании Бога, а я ей, между прочим, сказал, что она повторяет только мысли своего мужа. Это ее рассердило очень. Вообрази характер и самоуверенность этих семинаристов: приехали оба лечиться, по совету петербургского доктора Белоголовова,{1641} а здесь не взяли никакого доктора, свысока уверяют, что это вовсе не нужно, и принялись пить кренхен без всякой меры: «Чем больше стаканов выпьем, тем лучше» — не имея даже понятия о диете.
Голубчик мой, я всё еще не принимался за работу, и клянусь тебе, Аня, отчасти виною ты: всё об тебе думаю, мечтаю, жду твоих писем, — и не работается. В такой тоске, в которой я пробыл 19-е, можно ли было работать? Но, ради Бога, пиши мне о всех своих обстоятельствах и не скрывая в письмах неприятностей: иначе я буду мучиться и преувеличивать. Есть ли, наконец, нянька? Ах, ангел мой, тяжело мне здесь без вас. Я, впрочем, всё исполняю: пью воды, делаю моцион. С кушанием только справиться не могу: дают страшную скверность. Напрасно, милочка, не прислала мне письмо того провинциала, который ругается. Мне это очень нужно для «Дневника».{1642} Там будет отдел: «Ответ на письма, которые я получил».{1643} И потому, если можно, пришли его с первой почтой, не жалея марок и
Напиши мне тоже
181. Л. В. Головиной{1644}
23 июля (4 августа) 1876. Эмс
Многоуважаемая Любовь Валерьяновна,
Пишу к Вам в город Гадяч, а сам не уверен, точно ли Вы этот город назначили мне, когда позволили писать к Вам, — такова моя ужасная память.{1645} Я понадеялся на нее и не записал Ваш адрес тогда же, вот будет беда, если я ошибся, и это тем более, что, очутившись в Эмсе совершенно один, ощутил истинную потребность напомнить о себе всем из тех, от которых видел искреннее и дорогое для меня участие. Здесь я всего две недели, а в Петербурге, в последний месяц особенно, так был занят и столько было у меня хлопот, что даже и теперь вспоминаю с тоской.{1646} А, впрочем, и здесь не лучше: я никак не могу быть один. Здесь шумная, многотысячная толпа со всего света съехавшихся лечиться, и хоть русских много и нашел даже знакомых, но всё не те, а потому скучаю ужасно. Восхитительные здешние виды и окрестностей и города даже еще усиливают тоску: любуешься, а не с кем поделиться.
Но я всё о себе. Каково Ваше здоровье? Весело ли Вам? Сколько я Вас разглядел, Вы прекрасная мать, любите Ваш дом и, сверх того, любите Вашу Малороссию. О том, как Вы будете жить летом в Гадяче, Вы говорили мне с весельем и удовольствием. Лучше этого, то есть лучше таких чувств и наклонностей, ничего бы и не надо. Но неужели Вы и вправду не светская женщина?{1647} Если б я был на Вашем месте, мне кажется, я непременно, хоть на время, стал бы светской женщиной, несмотря на то что это и вправду скучное занятие. Пусть это было бы даже и жертва, но я счел бы себя даже обязанным принесть эту жертву. Впрочем, развивать этого не стану, да и сопоставление себя с светской женщиной считаю очень смешным, хотя, право, у меня была какая-то мысль.
Мне хочется тоже пожелать Вам как можно больше счастья. Мне кажется, счастье всего больше Вам пристало, оно к Вам идет. Я хоть и довольно уединенный человек, но знаю нескольких женщин, даже немало, которые со мной и искренни и доверчивы. Так как я всего более люблю искренность, то поневоле часто вспоминаю о друзьях моих, в то время когда случается их покинуть, как теперь например. Перебирая в воображении и в сердце все эти знакомые и милые лица, я всякой из них чего-нибудь да пожелаю, и именно того, что, по взгляду моему, каждой из них наиболее идет. Одной я пожелал даже испытать какое-нибудь сильное ощущение, вроде даже горя, — потому что, показалось мне, ей это решительно необходимо, ну уже конечно на минутку. Но Вам, воображая Вас, я несколько раз даже пожелал уже беспрерывного счастья, без малейшего облачка, и это во всю жизнь. Так мне кажется. Припоминая Ваш образ и Ваше лицо, я не могу представить Вас иначе, как в счастье. Оно к Вам идет и именно пристало, почему — не знаю. Зато знаю то, что желаю Вам счастья, и не потому только, что оно к Вам
Здесь я встретил барона Гана, помните, того артиллерийского генерала, с которым мы лечились вместе под колоколом.{1648} Я бы его не узнал, он был в штатском платье. «Как, вы не узнаете меня, а помните, как мы вместе сидели под колоколом, а вместе с нами такие хорошенькие дамы». После этого напоминания я конечно сейчас узнал его. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине приговаривал его к смерти и что болезнь его неизлечима, но что сейчас затем он поехал к вундерфрау{1649} в Мюнхен (о которой Вы, верно, что-нибудь слышали; она лечит каким-то особенным секретом, и к ней съезжаются со всего света) и что та ему чрезвычайно помогла, — «но это было прошлого года, а нынешний год, представьте себе, она прогнала меня и не захотела лечить, и вот я здесь». Здесь же, то есть в Эмсе, он лечится уже не сгущенным, а разреженным воздухом — «и представьте, ведь помогает». Я сказал ему, что и я тоже приговорен и из неизлечимых, и мы несколько даже погоревали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, — ведь так? И все-таки я упорствую и не верю докторам, и хоть они и сказали все, хором, что я неизлечим, но прибавили в утешение, что могу еще довольно долго прожить, но с тем, однако ж, непременным условием, чтоб непрерывно держать диету, избегать всяческих излишеств, всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять) и — Боже упаси — простужаться; тогда, о, тогда при соблюдении всех этих условий «вы можете еще довольно долго прожить». Это меня, разумеется, совершенно обнадежило.
Впрочем, барон Ган совершенно не собирается умирать. Статское платье его сшито щегольски, и он с видимым удовольствием его носит. (Генералы наши, я заметил это, с особенным удовольствием надевают статское платье, когда едут за границу.){1650} К тому же здесь так много «хорошеньких дам» со всего света и так прелестно одетых. Он, наверно, снимет с себя здесь фотографию, в светском платье, и подарит карточки своим знакомым в Петербурге. Но это премилый человек.
Вы любите и семью, и дом, и родину, и, стало быть, Вы патриотка. А коли патриотка, то любите и близкое России, совсем русское дело освобождения славян. Здесь, в курзале, множество газет, есть и несколько русских. Большое развлечение — час прихода почты, когда тотчас же схватываешь газеты и читаешь — разумеется, прежде всего о славянах. Если Вы следите тоже за этой драмой у славян, то советую Вам читать «Московские ведомости»; в этой газете всё об Восточном вопросе изложено яснее и понятнее, чем во всех других. Это именно высшее понимание дела. — Ну вот исписал все 4 страницы, а меж тем, право, хотел Вам сказать хоть не больше, так что-нибудь получше. Но так всегда; я писем писать совсем не умею. Но не взыщите, многоуважаемая и добрая Любовь Валерьяновна, и поверьте моему глубочайшему к Вам уважению и всем тем хорошим чувствам, которые ощущаю в сердце моем всегда, когда вспоминаю Вас.
182. К. И. Маслянникову{1651}
5 ноября 1876. Петербург
Милостивый государь многоуважаемый г. К. И. М.,
Боюсь, что опоздал отвечать Вам и Вы, справившись раз или два, уже не придете более в магазин Исакова за письмом.{1652}
Во-первых, благодарю Вас за Ваше лестное мнение о моей статье, а во-вторых, за Ваше доброе мнение обо мне самом.{1653} Я и сам желал посетить Корнилову, впрочем вряд ли надеясь подать ей помощь. А Ваше письмо меня прямо направило на дорогу.
Я тотчас отправился к прокурору Фуксу. Выслушав о моем желании повидаться с Корниловой и о просьбе на высочайшее имя о помиловании, он ответил мне, что всё это возможно, и просил меня прибыть к нему на другой день в канцелярию, а он тем временем справится. На другой день он послал бумагу к управляющему в тюрьме о пропуске меня к Корниловой
Так как в этот день идти в тюрьму было уже поздно, то я пошел лишь на другой день. Мысль моя (которую одобрил и прокурор) была — удостовериться сначала, хочет ли еще Корнилова и помилования, то есть возвратиться к мужу и проч.? Я ее увидел в лазарете: она всего 5 дней, как родила. Признаюсь Вам, что я был необыкновенно изумлен результатом свидания: оказалось, что я
С Корниловой я проговорил полчаса наедине. Она
Я ей не утаил о возможности просьбы на высочайшее имя, если не удастся кассация. Она выслушала очень внимательно и очень повеселела: «Вот вы меня теперь ободрили, а то какая скука!»{1655}
Я намеком спросил: не нуждается ли она пока в чем. Она, поняв меня, совершенно просто, необидчиво, прямо сказала, что у ней всё есть, и деньги есть и что ничего не надо. Рядом на кровати лежала новорожденная (девочка). Уходя, я подошел посмотреть и похвалил ребеночка. Ей очень было приятно, и когда я, сейчас потом, простился, чтоб уходить, она вдруг сама прибавила: «Вчера окрестили, Екатеринушкой назвали».
Выйдя, поговорил о ней с помощницей смотрительши, Анной Петровной Борейша. Та с чрезвычайным жаром стала хвалить Корнилову: «Какая она стала простая, умная, кроткая». Она рассказала мне, что поступила она к ним несколько месяцев назад в тюрьму совсем другая: «Грубая, дерзкая и мужа бранила. Почти как полоумная была». Но, побыв немного в тюрьме, быстро стала изменяться совсем в противоположную сторону. Замечательно то, что уже давно она беспокоится и ревнует, «чтобы муж не женился» (она воображает, что он уже и теперь это может сделать).{1656} До приговора он редко ходил. Еще черта. Эта Анна Петровна уверяет, что «муж ее вовсе не стоит, он туп и бессердечен, и что будто Корнилова два раза посылала просить его прийти и он
Одним словом, всего не упишешь и не различишь. Я убежден в том, что всё было от болезни еще пуще прежнего, и
Итак, о просьбе нельзя думать до кассационного решения. Когда это будет — не знаю. Но потом, в случае неблагоприятного ей решения (что вернее всего), я напишу ей просьбу. Прокурор обещал содействовать. Вы тоже, и дело, стало быть, имеет перед собой
183. А. Ф. Герасимовой{1659}
7 марта 1877. Петербург
Милостивая государыня г-жа Герасимова,
Письмо Ваше измучило меня тем, что я так долго не мог на него ответить. Что Вы обо мне подумаете? И в Вашем тяжелом душевном настроении примете, пожалуй, мое молчание за оскорбление.
Знайте, что я завален работой. Кроме срочной работы с моим «Дневником» я завален перепиской. Таких писем, как Вы написали, приходит ко мне по нескольку в день (буквально), а на них нельзя отвечать двумя строчками. Я выдержал
Письмо Ваше я ни в коем случае не мог счесть ни детским, ни
Здесь, в Петербурге, на Васильевском острове, при одной гимназии, стараниями некоторых
Быть женою купца Вам с Вашим настроением и взглядом, конечно, невозможно.{1666} Но быть доброй женой и особенно матерью — это вершина назначения женщины. Вы поймете сами, что я ничего не могу Вам сказать и о том молодом человеке, о котором Вы пишете.{1667} Вы его называете малодушным, но если он так Вам сочувствует и готов Вам во всем содействовать, то он уже не малодушен. Впрочем, не знаю ничего. Главное, был бы добр и благороден. Если он к тому же добр и благороден
184. С. Е. Лурье{1668}
11 марта 1877. Петербург
Я, право, не знаю и вообразить не могу, что Вы можете обо мне подумать за молчание, да еще на такой вопрос Ваш? А между тем со мной вышла одна дикая случайность. Когда Ваше письмо принесли, я сидел за обедом. Служанка внесла пачку писем (4 разом, я получаю теперь очень много). Я велел ей отнести в мою комнату и положить на стол, на подносик (указанное место, чтоб клали все приходящие ко мне письма и бумаги). После обеда я увидел пачку, разобрал ее, писем оказалось три, я прочел их. Что было четыре, заключаю только теперь по соображению. Но тогда, когда подавали мне за обедом, я их в руках служанки не сосчитал и до сих пор не прикоснулся. На подносике этом накопилось писем пятьдесят, все прочитанные. Затем я был болен (три припадка падучей), затем выпускал № «Дневника», опоздал!{1669} и теперь только принялся перебирать некоторые отмеченные мною за весь месяц для ответа письма. (На самые необходимые я отвечаю немедленно.) И вдруг в ворохе писем я нахожу Ваше, не распечатанное, пролежавшее целый месяц! Как-нибудь, должно быть, скользнуло в середину и пролежало время. Теперь, прочитав письмо Ваше, я просто в отчаянии. И какое милое письмо! Вашим доктором Гинденбургом и Вашим письмом (не называя имени) я непременно воспользуюсь для «Дневника». Тут есть что сказать.{1670}
Воображаю, что Вам скучно. Пишете очень важный вопрос насчет доктора. Голубчик мой, скрепитесь:
До свидания, друг мой.
Желаю Вам полного и всякого счастия. Не забудьте обо мне, не поминайте лихом, извещайте о себе. Я очень занят и очень расстроен моими припадками падучей.
Крепко жму Вашу руку.
185. С. Е. Лурье{1672}
17 апреля 1877. Петербург
Многоуважаемая и добрейшая Софья Ефимовна,
Я всё нездоров, и всё в хлопотах, и из сил выбился. Думал, выпустив №, отдохнуть и всем ответить на письма (Вам первой), но столько прибыло новых писем, требовавших самого немедленного ответа из-за самых разнообразных, но не терпящих ни малейшего отлагательства причин, и столько явилось новых посетителей, из которых иные до того странные, что не было возможности не развязаться с ними как можно скорее, — что на это и ушло всё мое время (и уходит здоровье), и только теперь я схватываю несколько минут, чтоб Вам ответить. Во-первых, спасибо за то, что Вы ко мне так привязаны. А во-вторых — напечатал я о Гинденбурге по Вашему письму: не повредил ли Вам этим чем-нибудь в Вашем кругу?{1673} Сомнение это зародилось во мне только теперь. Когда я писал и печатал, в соображении моем были только Вы, а теперь думаю и про всю Вашу среду. Уведомьте меня, и если я чем-нибудь Вас огорчил или рассердил, то простите.
Ваше письмо очень любопытно, но, главное, Вы спрашиваете: что Вам делать при семейном разногласии, особенно по вопросу об экзамене?{1674} Мое бы мнение такое: не будьте с родителями жестки, не идите слишком напролом; ведь всё равно их мнений Вы не переделаете, а между тем они всё же Вам родители, отец и мать, и не можете же Вы поступить с ними жестоко и растерзать их сердца.{1675} Если любите несчастных и хотите служить человеколюбию, то знайте, что самое высшее несчастие в том, если люди хорошие, добрые и великодушные
Вы спрашиваете: что же бы он сказал, если б у меня не было и 12 000 руб.? По-моему, то же самое, то есть хочу эту девушку даже и без приданого, потому что люблю ее самое, а не приданое. Ведь не виноват же он, что за Вами есть 12 000 приданого? Впрочем, главное не в том, а в том: мил ли он Вам и по мыслям ли Вам или нет? Если нет, то, конечно, не выходите, хотя вспомните, что в Ваши лета нельзя и трудно судить людей без ошибок.
Насчет Виктора Гюго я, вероятно, Вам говорил, но вижу, что Вы еще очень молоды, коли ставите его в параллель с Гете и Шекспиром.{1677} «Les Misérables»[115] я очень люблю сам.{1678} Они вышли в то время, когда вышло мое «Преступление и наказание» (то есть они появились 2 года раньше). Покойник Ф. И. Тютчев, наш великий поэт, и многие тогда находили, что «Преступление и наказание» несравненно выше «Misérables».{1679} Но я спорил со всеми искренно, от всего сердца, в чем уверен и теперь, вопреки общему мнению всех наших знатоков. Но любовь моя к «Misérables» не мешает мне видеть их крупные недостатки. Прелестна фигура Вальжана,{1680} и ужасно много характернейших и превосходных мест. Об этом я еще прошлого года напечатал в моем «Дневнике». Но зато как смешны его любовники, какие они буржуа-французы в подлейшем смысле! Как смешны бесконечная болтовня и местами риторика в романе, но особенно смешны его республиканцы — вздутые и неверные фигуры. Мошенники у него гораздо лучше. Там, где у него эти падшие люди истинны, там везде со стороны Виктора Гюго человечность, любовь, великодушие, и Вы очень хорошо сделали, что это заметили и полюбили. Особенно что полюбили фигуру l’abbé Myriel.[116] Мне это ужасно понравилось с Вашей стороны.{1681}
Вы пишете мне анекдоты про Ваших местных чудаков.{1682} Рассказал бы я Вам про чудаков, которые меня иногда посещают, и, уж конечно, удивил бы Вас.
Не скучайте, скрепитесь на время, а там и опять в Петербург или в Москву (где тоже есть курсы). Я верю, что Вы успеете, потому что у Вас есть характер.
В середине мая я уеду из Петербурга в деревню, но до того времени Вы мне, может быть, и напишете. Тогда сообщу Вам и адрес мой (летний то есть).
186. А. Г. Достоевской
6 июля 1877. Петербург
Милый друг мой Аня, обнимаю тебя и целую. Деток тоже всех поголовно. Как вы съездили?{1683} Жду с нетерпением твоего письма.{1684} Только об вас и думаю.
Я приехал вчера весь изломанный дорогой. Подробностей не пишу, потому что спешу как угорелый, дела ужасно много и застал много хлопот. Приехал поезд в 11 часов утра. Приезжаю на квартиру, а Прохоровна только что передо мной ушла, ждала меня со вчерашнего дня. Послал за ней. <
Как приехал, сей же час, не дожидаясь Прохоровны, за которою отправил дворника, отправился в типографию. Александров сказал мне, что они всё набрали, но ничего не отпечатали, потому что нет цензора. Ратынский уехал в Орловскую губ<ернию> в отпуск, Александров ходил и к Пуцыковичу (чтоб тот, в Комитете, выхлопотал мне цензора), и сам ходил в Комитет. Секретарь и докладывать не захотел, а, выслушав, объявил, что я из-под цензуры вышел, так пусть и издаю без цензуры. Это значит, если всё отпечатано будет к 9-му июля, то выйдет (накинув еще 7 дней) 16-го числа. Затем стали считать набор. Вдруг оказывается, что и с привезенным мною пакетом вчера и с объявлениями не будет доставать 5 стран<иц>. Стало быть, предстоит сочинять. Полчаса считали строки, и вдруг мне пришло в голову спросить самый пакет, и я увидел, что они последней отсылки от 1-го июля
На днях, послезавтра, если не завтра, напишу подробнее. А сегодня ничего не знаю, как еще меня решат. В этом и забота и обида. Целую вас всех: ты мне снилась в вагоне. Снилась и вчера. Целую вас всех тысячу раз.
Кланяйся всем.
P. S. Сейчас заходил переплетчик. Бог знает, как они все узнали, что я приехал. Он хоть и хворый, но сам ведет дела. Я ему сказал, что дам знать, когда надо. Потом заходил подписчик и подписался. (Сколько их, должно быть, перебывало, да с тем и ушли.) Давеча, когда еще спал, изо всех сил звонил один мальчишка из Садовой от какого-то купца Николаева с требованием и с деньгами продать книгу, роман
Пиши подробности о детях. Будь терпелива. Целую твои ножки и еще всю, то есть в каждое место, и об этом много думаю.
187. А. Г. Достоевской
15–16 июля 1877. Петербург
Милый друг мой Аня, завтра, 16 июля, хочу выехать из Петербурга вечером с курьерским поездом.{1689} С самого 8-го июля, когда получил от тебя письмо из Киева, от 6-го июля,
Таким образом, это письмо придет, может быть, вместе со мною, а потому о подробностях по выпуску № и проч. писать здесь не буду, тем более что во всяком случае скоро увидимся. Что-то будет, как-то свидимся!
Сегодня перед вечером ездил к Марье Николаевне, отвозил ей №№.{1692} Она мне сообщила, что ты ей еще очень недавно писала, что намерена съездить в Киев
Если ты была в Харькове, то в этом одно только дурное: то, что ты сделала это, по обыкновению твоему, скрытно от меня. Да, Аня, ты во все 10 лет нашей жизни была ко мне недоверчива, и не знаю, виноват ли я в этом? Думаю, что нет, а недоверчивость в твоем характере. Насчет же поездки в Харьков ведь ты знаешь, что я бы не воспротивился. Всё, что ты делаешь — то хорошо. Твоему уму и расчету я давно во многом доверяюсь, но ты мне не доверяешься, а если б доверилась, то написала бы мне, не ожидая возвращения в Прикол, из Харькова, и я не сидел бы в такой муке, как теперь. Не знаю почему, но мне очень хочется поверить толкованию Марьи Николаевны, что ты была в Харькове. Потому что иначе приходится думать о несчастье, о смерти кого-нибудь из детей.
Об делах, повторяю, при свидании. Да и мало их было, денег получил немного, а истратил много. NB. Рудин внес (очень недавно) 150 р. Печаткину, но хозяину не заплатил.{1694} Я не видал его.
Завтра упаковка и хлопоты, равно как и телеграмма. Завтра, 16-го, рождение Феди: целую его и благословляю, равно Лилю и Лешу, поздравляю их всех, а тебя
Обнимаю вас всех еще раз.
Прождал письма до 2-х часов (киевское письмо тогда пришло ко мне в полдень). Не получил ничего, а теперь в сомнении и решил сегодня не выезжать, а выехать завтра — единственно потому, что, как мне кажется, пускать теперь телеграмму поздно. Пойдет она в 3 часа. Пока дойдет в Суджу, пока пошлют из Суджи нарочного — и приедет он в Прикол, пожалуй, в полночь, тебя разбудит, ты не выспишься, на меня рассердишься. Лучше пошлю завтра, в воскресение, 17-го, часов в 9 утра, и дойдет она к вам еще засветло. Если в понедельник (18-го) отправите Гордея в Суджу подать ответную телеграмму, то он даже в полдень поспеет подать ее, ну в 2 часа, и все-таки я к вечеру в понедельник могу получить ее у Елены Павловны. Я же, выехав завтра в Москву, поспею в Москву в понедельник утром. В понедельник будний день, и я всё успею сделать: и у Салаева буду, и ессентуки куплю, и даже, пожалуй, увижусь с Аксаковым,{1696} Затем, если не получу телеграммы, то выеду, если не успею в понедельник же вечером, то во вторник утром (всё судя по поезду), и в среду буду у вас. Если же получу телеграмму и у вас благополучно, то съезжу в Даровое. Милый друг мой, сегодня ровно 8 дней, как я не получал от тебя известия, и ровно 10 дней, как ты мне писала из Киева! Срок тяжелый, нельзя не задумываться. Не только
Федю поздравляю.
Адресс Елены Павловны: Москва, на Знаменке, дом Кузнецова, Елене Павловне Ивановой.
188. Д. В. Аверкиеву{1697}
5 ноября 1877. Петербург
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Прочтя Ваше письмо, я с величайшим удовольствием пожелал как можно скорее исполнить Ваше поручение насчет комедии (то, что Вы написали об ней, то есть тема,
Я не отвечал Вам до сих пор единственно потому, что всё рассчитывал ответить уже о результате, то есть пойти туда и посондировать. Но между тем засел дома больной в лихорадке, не велено никуда ни ногой, и принимаю хинин и проч. Кажется, однако, скоро мой арест кончится, и я схожу к Салтыкову (Щедрину), которому мне и без того надо отдать визит. Заметьте себе, однако, что я вовсе не со всеми знаком в редакц<ии> «От<ечественных> зап<исок>». Я знаю лишь Некрасова, Щедрина и Плещеева, с остальными же на учтивых словах и вижусь редко. Некрасов по болезни принимает в редакции слишком мало участия, Плещеев не имеет никакого, а значит, всё — Салтыков. По моему мнению, он единственно издает журнал, пользуется дружбой и доверенностью Некрасова неограниченной и, кажется, пайщик издания. Он всё и решит. Впрочем,
189. Д. В. Аверкиеву{1701}
18 ноября 1877. Петербург
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Третьего дня я видел Некрасова и Салтыкова и говорил о чем Вы знаете.{1702} Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрет, но «Отеч<ественными> записками» занимается, и я именно застал его и Салтыкова в совещании о выходе следующего №. Я совершенно неприметно к чему клоню речь, между разговором спросил у обоих: что они думают о Вас как о писателе? Некрасов прямо, с первого слова, сказал: «Что же думать о человеке, который, сколько он там лет пишет, только и делал, что кричал и говорил против нас и того направления, которому мы служим?» Сказано это было и весьма резко, и решительно, а так как поддержал тут же и Салтыков то же самое,{1703} то я и нашел необходимым совсем уж не заговорить ни о комедии Вашей, ни о предложении, о котором они и остались в полной неизвестности.{1704}
Полагаю, что Вас не скомпрометировал, — Вы видите, что здесь произнесено суждение не литературное, а
Сообщая Вам это, посоветовал бы Вам не отчуждаться от «Русского вестника», — но знаю, что в этом Ваш взгляд и Ваша воля, а потому, конечно, Вы поступите, как пожелаете.{1705}
В заключение свидетельствую Вам искреннейшее мое уважение, равно и супруге Вашей, и крепко жму Вам руку.
190. Н. Л. Озмидову{1706}
Февраль 1878. Петербург
Добрейший и любезнейший Николай Лукич,
Во-первых, простите, что так непростительно запоздал с ответом за хворостью и всякими недосугами. Во-вторых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос?{1707} И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов — другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания ап<остола> Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя.{1708} Хорошо, если б Вы тоже прочли
Намеков тут никаких быть не может. Скажу Вам лишь одно слово: всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя.
Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрет, ничего не будет! Таким образом, и выйдет, что один лишь человеческий организм не подпадает под всеобщую аксиому и живет лишь
Ваш слуга и искренний доброжелатель
191. В. В. Михайлову{1710}
16 марта 1878. Петербург
Многоуважаемый Владимир Васильевич,
дорогой корреспондент,
Ваше прелестное, умное, симпатичное письмо получено мною 19-го ноября прошлого года, а теперь 16-е марта 1878 года. И вот только теперь я собрался Вам отвечать, — можете ли Вы примириться с этим? Правда, в декабрьском № «Дневника», который вышел в январе, было к Вам несколько слов,{1711} — но это не облегчает дела. Я и не оправдываюсь, но выставлю хоть две причины. Слишком больное и расстроенное состояние вплоть до самого последнего № «Дневника». Так и положил тогда никому не отвечать, пока не издам последнего №. Ну а затем, почти вплоть до сих пор, еще пущее нездоровье, всё падучая и мрачное затем расположение духа. Ну вот это первая причина, верьте ей. Вторая причина — мое страшное, непобедимое, невозможное отвращение писать письма. Сам люблю получать письма, но писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражение на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше. Вот вторая причина, верьте ей.
Письмо Ваше произвело на меня чрезвычайно милое и дружественное к Вам впечатление. Я получаю очень много дружественных писем, но таких корреспондентов, как Вы, немного. В Вас чувствуешь
Всё Ваше письмо прочел раза три и (виноват) прочел и еще кой-кому, и еще кой-кому прочту. Взгляд мне Ваш хочется передать здесь, дух Ваш русский (настоящий) втолковать кому-нибудь из здешних. (NB. Читал, между прочим, Аполлону Николаевичу Майкову, поэту. Он был восхищен и даже взял на время Ваше письмо к себе. С этим человеком я в очень многом согласен в мыслях.)
О подробностях письма Вашего писать не стану. О здешнем много бы можно написать, но я коротко писать не умею, да и просто — не умею писать писем. Но если спросите что-нибудь, то есть если захотите именно от меня ответа в чем-нибудь, то отвечу, обещаю это. А теперь одно дело: Вы не прочь мне еще писать, как упомянули в Вашем письме. Я это очень ценю и
Посылаю Вам мою фотографическую карточку и еще раз прошу прощения. Хоть и невежлив был с Вами, но люблю Вас.
А теперь до свидания. Верьте моей сердечной искренности и глубочайшему к Вам уважению.
192. Н. П. Петерсону
24 марта 1878. Петербург
Милостивый государь Николай Павлович,
О книгах для керенской библиотеки мною уже давно сделано распоряжение о высылке, и в настоящее время Вы, конечно, всё получили.{1714}
Теперь же о рукописи в декабрьском
Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя.{1715} Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; всё это — если можно.
Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои. Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву, молодому нашему философу, читающему теперь лекции о религии, — лекции, посещаемые чуть не тысячною толпою. Я нарочно ждал его, чтоб ему прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных
В изложении идей мыслителя самое существенное, без сомнения, есть — долг воскресенья преждеживших предков, долг, который, если б был восполнен, то остановил бы деторождение и наступило бы то, что обозначено в Евангелии и в Апокалипсисе воскресеньем первым. Но, однако, у Вас, в Вашем изложении, совсем не обозначено: как понимаете Вы это воскресение предков и в какой форме представляете его себе и веруете ему? То есть понимаете ли Вы его как-нибудь мысленно, аллегорически, н<а>прим<ер> как Ренан, понимающий его прояснившимся человеческим сознанием в конце жизни человечества до той степени, что совершенно будет ясно уму тех будущих людей, сколько такой-то, например, предок повлиял на человечество, чем повлиял, как и проч., и до такой степени, что роль всякого преждежившего человека выяснится совершенно ясно, дела его угадаются (наукой, силою аналогии) — и до такой всё это степени, что мы, разумеется, сознаем и то, насколько все эти преждебывшие, влияв
Или:
Ваш мыслитель прямо и буквально представляет себе, как намекает религия, что воскресение будет реальное, личное, что пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально, в телах. (NB. Конечно не в теперешних телах, ибо уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении Его, до вознесения в Пятидесятницу?){1718}
Ответ на этот вопрос необходим — иначе всё будет непонятно. Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев по крайней мере, верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле.
Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает об этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее.{1719}
А об назначении: чем должна быть народная школа, я, разумеется, с Вами во всем согласен.{1720}
Адресс мой прежний: то есть у Греческой церкви, Греческий проспект, дом Струбинского, квартира № 6.
NB. Этот адресс до 15 мая (впрочем, и после можно писать на него, хотя я и уеду, но письма до меня дойдут).
Глубоко Вас уважающий
193. Неустановленному лицу
27 марта 1878. Петербург
Милостивая государыня,
На Ваше письмо от 20 февраля отвечаю лишь теперь, через месяц, за недосугом и нездоровьем, а потому весьма прошу Вас не рассердиться.
Вы задаете вопросы, на которые надо писать вместо ответа трактаты, а не письма. Да и вопросы-то разрешаются лишь всею жизнию. Ну что если б я Вам написал хоть 10 листов, но одно какое-нибудь недоумение, которое при устном разговоре могло бы быть тотчас разъяснено, — и вот Вы меня не понимаете, не соглашаетесь со мною и отвергаете все мои 10 листов? Ну разве можно на эти темы говорить между собою людям вовсе незнакомым через переписку. По-моему, совершенно невозможно, а для дела так и вредно.
Из письма Вашего я заключаю, что Вы добрая мать и многим озабочены насчет Вашего подрастающего ребенка. Но к чему Вам разрешение тех вопросов, которые Вы мне прислали, — не могу понять. Вы слишком многим задаетесь и болезненно беспокоитесь. Дело может быть ведено гораздо проще. К чему такие задачи: «Что такое
Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в Бога строго по закону. Это sine qua non,[118] иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае
Представьте себе, что ребенок Ваш, выросши до 15 или 16 лет, придет к Вам (от дурных товарищей в школе, например) и задаст Вам или своему отцу такой вопрос: «Для чего мне любить Вас и к чему мне ставить это в обязанность?» Поверьте, что тогда Вам никакие знания и вопросы не помогут, да и нечего совсем Вам будет отвечать ему. А потому надо сделать так, чтоб он
К тому же, излишне и болезненно заботясь о детях, можно надорвать им нервы и надоесть; просто надоесть им, несмотря на взаимную любовь, а потому нужно страшное чувство меры. В Вас же, кажется, чувства меры, в этом отношении, мало. Вы пишете, наприм<ер>, такую фразу, что, «живя для них (для мужа и сына), жила бы лично эгоистическою жизнью, а имеешь ли право на то, когда вокруг тебя люди, нуждающиеся в тебе?» Какая праздная и ненужная мысль. Да кто же Вам мешает жить для людей, будучи женой и матерью? Напротив, именно живя и для других, окружающих, изливая и на них доброту свою и
На вопросы, Вами заданные, решительно не знаю, что сказать, потому что и не понимаю их. Конечно, виноваты в дурном ребенке, в одно и то же время, и дурные его природные наклонности (так как человек несомненно рождается с ними), и воспитатели, которые не сумели или поленились вовремя
Примите уверение в моем уважении.
Петр Великий мог бы оставаться на жирной и спокойной жизни в московском дворце, имея 1½ мильона государственного доходу, и, однако ж, он всю жизнь проработал, был в
194. Э. Абу{1724}
2 (14) апреля 1878. Петербург
Monsieur le Président,
Vous me faites grand honneur en m’invitant au Congrès littéraire international, dont nos confrères de Paris ont pris l’initiative.
Le but que vous vous proposez touche de trop près aux intérêts des lettres, pour que je ne me fasse pas une obligation de répondre à votre appel.{1725} Il y a, en outre, pour moi un attrait tout particulier dans cette solennité littéraire, qui doit s’ouvrir sous la présidence de Victor Hugo, le grand poète dont le génie a exercé sur moi, dès mon enfance, une si puissante influence.
Je dois prévoir toutefois, que ma santé peut me créer des difficultés. Il m’est indispensable de faire une saison d’eaux, et je ne sais rien encore ni du lieu ni de l’époque que les médecins prescriront.
Je ferai tous mes efforts pour concilier cette nécessité avec mon vif désir de prendre part au Congrès. Mais, ne disposant pas de mon entière liberté d’action, je dois vous en informer, pour qu’en présence de cette incertitude vous décidiez s’il convient ou non de m’adresser une carte de délégué.
Veuillez agréer, Monsieur le Président, l’expression de mes sentiments de haute considération.
С.-Петербург, 14 апреля 1878.
Господин президент.
Вы оказываете мне великую честь своим приглашением на международный литературный конгресс, устраиваемый по инициативе наших парижских собратьев.
Выдвигаемая Вами цель слишком близка интересам литературы, чтобы я не счел себя обязанным ответить на Ваш зов.{1725} Помимо этого лично меня особенно влечет к этому литературному торжеству то, что оно должно открываться под председательством Виктора Гюго, поэта, чей гений оказывал на меня с детства такое мощное влияние.
Я должен предусмотреть тем не менее, что состояние моего здоровья может создать для меня затруднения. Мне необходимо пройти курс лечения на водах, и я пока еще ничего не знаю о месте и времени, которые предпишут мне мои врачи.
Я напрягу все усилия, чтоб согласовать эту необходимость с моим живейшим желанием принять участие в конгрессе. Но, не располагая полной свободой действий, я вынужден известить Вас об этом, чтобы Вы решили ввиду этой неопределенности, надлежит ли посылать мне билет делегата.
Благоволите принять, господин президент, выражение чувств высокого уважения к Вам.
195. Ф. Ф. Радецкому{1726}
16 апреля 1878. Петербург
Дорогой нам, всем русским, генерал
и незабвенный старый товарищ
Федор Федорович,
Может быть, Вы меня и не помните как старого товарища в Главном инженерном училище. Вы были во 2-м кондукторском классе, когда я поступил, по экзамену, в третий;{1727} но я припоминаю Вас портупей-юнкером, как будто и не было тридцати пяти лет промежутка.{1728} Когда, в прошлом году, начались Ваши подвиги, наконец-то объявившие Ваше имя всей России, мы здесь, прежние Ваши товарищи (иные, как я, давно уже оставившие военную службу), — следили за Вашими делами, как за чем-то нам родным, как будто до нас не как русских только, но и лично касавшимся.{1729} Раз встретившись нынешней зимой с многоуважаемым Александром Ивановичем{1730} и заговорив о войне, мы с восторгом вспомянули о Вас и о победах Ваших.{1731} Александр Иванович, услышав от меня, что я хотел бы Вам написать, стал горячо настаивать, чтоб я не оставлял намерения. И вот вдруг оказывается, что Вы, дорогой нам всем русский человек, тоже нас помните. Глубоко благодарим Вас за это. Здесь мы трепещем от страха, чем и как закончится война, — трепещем перед «европеизмом» нашим.{1732} Одна надежда на государя да вот на таких, как Вы.
Дай же Вам Бог всего лучшего и успешного. С моей стороны посылаю Вам горячий русский привет и глубокий поклон. Теперь у нас светлый праздник: Христос воскресе! И да воскреснет к жизни труждающееся и обремененное великое Славянское племя усилиями таких, как Вы, исполнителей всеобщего и великого русского дела.
А вместе с тем да вступит и наш русский «европеизм» на новую, светлую и православную Христову дорогу. И бесспорно, что самая лучшая часть России теперь с Вами, там, за Балканами. Воротясь домой со славою, она принесет с Востока и новый свет.{1733} Так многие здесь теперь верят и ожидают.
Примите, многоуважаемый Федор Федорович, этот привет и глубокий поклон мой как сердечное и искреннее выражение чувств от старого товарища и от благодарного русского
покорнейшего слуги Вашего
197. H. M. Достоевскому
16 мая 1878. Петербург
Дорогой и любезный брат Николай Михайлович, сегодня скончался у нас Алеша{1734} от внезапного припадка падучей болезни, которой прежде и не бывало у него.{1735} Вчера еще веселился, бегал, пел, а сегодня на столе. Начался припадок в ½ 10-го утра, а в ½ третьего Лешечка помер. Хороним в четверг, 18-го, на Большом Охтенском кладбище. До свидания, Коля, пожалей о Леше, ты его часто ласкал (помнишь, представлял пьяного: Ванька-дуляк?). Грустно, как никогда.
Все плачем.
P. S. Не знаешь ли, где живет Федор Михайлович?{1736} Надо бы его известить.
198. П. А. Исаеву
16 мая 1878. Петербург
Милый Павел Александрович,
Сегодня скончался у нас Алеша от внезапного, никогда не бывавшего до сих пор припадка падучей болезни. Еще утром сегодня был весел, спал хорошо. В ½ 10-го ударил припадок, а в ½ третьего Леша был уже мертв.{1737} Хоронить будем на Большеохтенском кладбище в четверг, 18-го мая. Пожалей моего Лешу, Паша. Дай Бог здоровья твоим деткам.{1738} Кланяйся супруге.{1739}
199. А. Г. Достоевской{1740}
20–21 июня 1878. Москва
Здравствуй, милая Аня. Как твое здоровье — это главное. Здоровы ли Федя и Лиля? Смотри за ними, ради Христа. — А теперь опишу тебе лишь самое главное, без больших подробностей, которые доскажутся при свидании. Дорогой я устал ужасно, так что и теперь еще невмочь, да, сверх того, схватил такой кашель в вагоне (всё сквозной ветер), какого почти и не запомню. Приехали в Москву в 12-м часу вечера. Нанял в «Victori’ю» на Страстном бульв<аре>. Везет меня извозчик, я и спрашиваю его: «Хорошая это гостиница?» — «Нет, сударь, нехорошая». — Резкий и твердый ответ удивил меня. — «Чем же нехорошая?» — «Да там ни один порядочный гость не остановится никогда». — «Как так?» — «А так что только для виду. Там никто никогда не остановится, разве самый незнающий. Эти номера как в банях. Как ночь, так с Страстного бульвара кавалеры девок водят, на час времени и занимают. Все знают, и скандалы бывают». Я спросил, какая же гостиница лучше. Он мне очень расхвалил «Европу», против Малого театра (тоже очень недалеко от Страстного бульвара). Я и велел ехать в «Европу».{1741} Действительно, стоят все семействами и видимо почтенные люди. Мне дали номер в 2 р. 50 к., дорогонько и в третьем этаже, но лезть в 4-й этаж показалось мне тяжело, и я занял. Всю ночь напролет не спал, мучаясь удушливым, разрывным кашлем. Встал в 10 часов утра, кашель кончился (теперь вечером опять подымается). В 1-м часу поехал к Каткову и застал его в редакции. (Он живет на даче и только наезжает.) Катков принял меня задушевно, хотя и довольно
Я теперь, в 10 часов вечера, во вторник, 20-го, сижу и думаю, что завтра он мне
Ливень прошел на минутку, и между 1-м и 2-м ливнем я успел проехать к сестре Варе, у которой и выждал перемены погоды почти до 5 часов. Возвратясь в гостиницу, пообедал и в 7-м часу отправился в Нескучный сад к Соловьеву. (Извозчик туда и назад 2 руб.) Соловьева застал, очень странный, угрюмый и поношенный.{1743} Я ему рассказал тоже откровенно. Он очень удивился, что Лавров (и еще другой кто-то) у меня не были. Теперь он не знает, где Лавров (но не в Москве). А Юрьев в другой губернии в деревне. Тем не менее желание их приобресть мой роман — верное, и люди состоятельные. Итак, с ними теперь ни видеться, ни списаться нельзя, а разве только состоится их предложение мне в сентябре.{1744} Но думаю, что тогда и еще кое-кто предложит. Во всяком случае, возвратясь в Старую Руссу, примусь работать. Но если откажет Катков, то придется жить, примерно до октября, бог знает чем.
С Соловьевым решили ехать в Оптину пустынь в пятницу (Калужской губер<нии>, на границе Тульской, Козельского уезда).{1745} Завтра Соловьев ко мне придет в гостиницу в 5 часов пополудни.
У книгопродавцев не был, буду завтра. У Елены Павл<овны> еще не был, тоже завтра. До свиданья, Аня, обнимаю тебя. Завтра post scriptum, решающий в нашей участи многое. Устал ужасно. Поцелуй детей, скажи, что папа целует. Поцелуй и Ваню.{1746} Поклон Анне Николаевне. Очень жутко за детей. Целую тебя очень. Итак, до p<ost> scriptum’а (Москва, гостиница «Европа», против Малого театра, занимаю № 21-й).
Среда, 11
Post scriptum.
Новости: сейчас ко мне Катков прислал из редакции рассыльного с извинением, что сегодня он дать мне ответа
Не вижу изо всего этого ничего для себя доброго. Ничего.
До свидания, голубчик. Завтра напишу о результате и отправлю к тебе вечером. А теперь отправляю это письмо. Сегодня обойду книгопродавцев. <
NB. Ночью спал опять всего 4 часа. Нервы расстроены ужасно. Желудок тоже.
200. А. Г. Достоевской{1747}
22 июня 1878. Москва
Милая Аня, пишу тебе совсем наскоро, столько дела, беготни и проч., что совсем спутался и времени ни минуты. Получил сейчас от тебя письмо: позволь попенять на краткость, могла бы хоть капельку распространиться. Любочку расцелуй, да уж и Федю тоже. Сегодня был у Каткова и не знаю, как тебе и написать. Надо пересказать, потому что очень длинно, а на письме не упишешь. Короче, он рад, деньги вперед, 300 р. и проч. — за это ничуть не стоят, а меж тем всё еще не решено, будет ли мой роман в «Р<усском> в<естни>ке» и даже будет ли еще и сам «Р<усский> в<естни>к».
У книгопродавцев был у всех, всё расскажу при свидании, но получил лишь от Преснова (7 руб.). Да от Васильева пока 50 руб., а перед отъездом моим доставит полный счет. И про это всё расскажу при свидании.
Был у Аксакова, встретил Пуцыковича. Очень всё интересно, но всё при свидании.{1749} Завтра утром поеду с Соловьевым в Оптину пустынь. Во вторник буду в Москве (вероятно). Был у меня Прохоровщиков (почитатель), вот тот, который третьего года был у государя в Ливадии, московский миллионер.{1750} Очень хочет и зовет меня Новикова (Киреева).{1751} Не знаю, когда к ней. Много рассказывать придется, когда приеду. Тороплюсь.
Итог: с Катковым я
Ну вот пока всё, Аня. Во вторник, в среду я буду обратно в Москве, тут будут всякие дела. Нервы расстроены. Рвусь возвратиться в Старую Руссу, где всё расскажу тебе. А теперь прощай. Целую тебя. Вижу тебя во сне. Целуй детишек, будь весела. Молился у Иверской.{1753}
Детишек целуй, Елену Павловну видел 10 минут, она живет на даче в Сокольниках и наезжает в №№ раз в неделю.{1754} Дала мне золотые часы Ольги Кирилловны, которые и привезу.
Деток обнимаю. Целую Ваши ручки и ножки, хотя и не стоите Вы того по краткости Ваших писем.
201. А. Г. Достоевской{1755}
29 июня 1878. Москва
Милый голубчик Аня, только что сейчас воротился из Оптиной пустыни. Дело было так: мы выехали с В. Соловьевым в пятницу, 23 июня. Знали только, что надо ехать по Москов<ско>-Курской жел<езной> дороге до станции Сергиево, то есть станций пять за Тулой, верст 300 от Москвы. А там, сказали нам, надо ехать 35 верст до Опт<иной> пустыни. Пока ехали до Сергиева, узнали, что ехать не 35, а 60 верст. (Главное в том, что никто не знает, так что никак нельзя было узнать заране.) Наконец, приехав в Сергиево, узнали, что не 60 верст, а 120 надо ехать, и не по почтовой дороге, а наполовину проселком, стало быть, на
Вообще, милый друг, тут много может быть для тебя непонятного, то есть неизвестного. Но все подробности оставляю до приезда, расскажу при свидании.
Целую тебя очень, целую деточек. Вероятно, получишь это письмо в воскресенье, хотя я сейчас же, то есть в четверг, несмотря на ночь, иду опустить его в ящик. Целую еще раз вас всех очень, целую Ваню, поклон Анне Николаевне. А тебе[121] еще раз, особенно ручку и всё остальное.
Может быть и то, что в редакции Каткова не застану, а распоряжение сделать забыто, и потому придется получить (если получить) не завтра, а послезавтра и т. д. А потому и не дивись, если запоздаю против обещанного.
Весь ужасно изломан, припадков не было, но боюсь, что будут, пора.
202. С. А. Юрьеву{1758}
11 июля 1878. Старая Русса
М<илостивый> г<осударь> Сергей Андреевич!
Я получил Ваше письмо третьего дня, 9 июля. Я узнал Вас и стал Вас уважать с того времени, когда начала издаваться редактированная Вами «Беседа».{1759} С тех пор я слышал от некоторых, что и Вы отзывались обо мне с симпатией. Я очень бы рад был с Вами познакомиться лично. В письме Вашем прочел выражение, что я сохранил о Вас мое мнение, «несмотря на то что мы с Вами так давно уже не виделись». Но разве мы с Вами когда-нибудь виделись и были лично знакомы? Вы не поверите, как часто подобные напоминания тяжело на меня действуют. Дело в том, что у меня уже двадцать пять лет падучая болезнь, приобретенная в Сибири. Эта болезнь отняла у меня мало-помалу память на лица и на события до такой степени, что я (буквально) забыл даже все сюжеты и подробности моих романов, и так как иные не перепечатывал с тех пор, как они напечатаны, то они остаются мне буквально неизвестны. И потому не рассердитесь, что я забыл те обстоятельства и то время, когда мы были знакомы и когда встречались с Вами. Со мной это часто бывает и относительно других лиц. Если будете столь любезны, напомните мне, хотя бы когда при случае, о времени и обстоятельствах нашего прежнего знакомства.
Насчет моего романа вот Вам вся полная истина в ответ на Ваше лестное приглашение:{1760}
Роман я начал и пишу, но он далеко не докончен, он только что начат. И всегда у меня так было: я начинаю длинный роман (NB. Форма моих романов — 40–45 листов) с середины лета и довожу его почти до половины к новому году, когда обыкновенно является в том или другом журнале, с января, первая часть. Затем печатаю роман с некоторыми перерывами в том журнале, весь год до декабря включительно, и всегда кончаю в том году, в котором началось печатание. До сих пор еще не было примера перенесения романа в другой год издания.
Когда я после долгого сотрудничества в «Русском вестнике» напечатал мой роман «Подросток» у Некрасова, по предложению последнего, хотя ждал этого романа «Р<усский> вестник», — я уведомил М. Н. Каткова, что все-таки считаю себя преимущественно его сотрудником. Вот почему насчет теперешнего романа
Таким образом, я и могу дать Вам совершенно точный ответ на Ваше предложение поместить мой роман в «Русской думе» лишь в октябре месяце, если сами Вы к тому времени будете находиться в Москве. Тогда именно объяснится,
Что же касается до «Русской думы», то известия об ее начале я принял с чрезвычайным и искренним сочувствием, помня «Беседу», и всегда буду считать для себя лестным ей по мере сил служить.{1761}
Если найдете нужным меня о чем-нибудь уведомить, то я до 25 августа здесь, в Старой Руссе.
203. А. Г. Достоевской{1762}
9 ноября 1878. Москва
Милый мой голубчик Аня. Вчера, отправив тебе письмо, уже в четвертом часу пополудни, пошел к книгопрод<авцу> Соловьеву. Застал его дома. Он приготовил счет и деньги. Что-то говорил мне весьма неясно о счете, и я его попросил лучше написать о всем тебе самой; выдал он мне 109 руб. 90 к. При этом на одно «Преступ<ление> и наказание» пришлось 87 р. Что же до «Бесов», то у него еще прежних своих есть, говорит он, экземпляров двести, так что он «сотенку бы и возвратил с удовольствием».{1763} «Мертвого же дома» есть еще базуновского (доставшегося ему от Базунова){1764} 300 экз<емпляров>. Был очень любезен и по обыкновению своему хитрил и путался. — Между прочим, сказал мне: «А у Михаила Никифоровича были с поздравлениями?».{1765} И когда я сказал, что нет, прибавил: «Как же это не сходить, там такой был съезд, молебен и проч. Как же это вам не сходить?» Я подумал: в самом деле, зайти поздравить можно, и пошел. Действительно, съезд был и продолжался. На этот раз меня прямо пригласили к хозяйке Софье Петровне. Она встретила меня необыкновенно любезно и даже не пустила в кабинет Каткова, а просила посидеть сначала у ней. Было в ее гостиной много гостей, ее дочери и проч. Дам, впрочем, одна или две, и то родственницы, а остальное всё мужчины и всё какие-то старички родственники (князь Шаховской, отец,{1766} например, и другие). Я посидел с ¼ часа, и она всё время со мной проговорила; сидела же нездоровая, в мигрени. Затем прошел в кабинет к Каткову. У него сидели тоже два каких-то
Беспокоюсь об Вас. Что-то ты, мой голубчик, и что-то детки? Хочется поскорей получить от вас письмецо. Не знаю, придется ли отправиться отсюда к вам в субботу (вероятно, нет), но не думаю, чтоб задержали дальше воскресения. Обнимаю вас всех и целую. Тебя особенно и деток особенно. Опять ты мне снилась во сне. До свидания, ангел мой.
Корректуры Любимов сам вызвался присылать ко мне в Петербург. Маркевичу они посылают.{1768}
Очень целую тебя.
P. S. Книгопродавцы все в восторге от нового журнала «Лилины выдумки», просят на комиссию, обещают большой успех. Передай обоим авторам и издателям и крепко их поцелуй.{1769}
204. А. Г. Достоевской{1770}
10 ноября 1878. Москва
Дорогой мой голубчик Аня, вчера в 6 часов вечера получил твое милое письмецо, которое очень меня обрадовало и успокоило. Слава Богу, что вы здоровы, деток поцелуй и поблагодари Лилечку за письмецо, а Федю за старание.{1771} Известие о Навроцком показывает разве то только, что они все-таки в своей «Русской речи» не будут моими явными ругателями.{1772} Что же до посещения Шера, то я к нему,
205. В. П. Гаевскому
10 марта 1879. Петербург
Многоуважаемый Виктор Павлович,
Я с величайшим удовольствием готов читать в пятницу, если Вам понадоблюсь, о чем и спешу уведомить. Но что читать? Этого я еще не решил (не успел). Впрочем, если публика Ваша будет новая, то есть другие люди, а не прежние разберут билеты, — то почему же не повторить того, что читал 9-го марта?{1777}
Или надо цензору заранее представить, на случай, если что другое? Если же цензору не надо, а для публикации нужно точное наименование читаемого, то можно просто написать:
Примите уверение в моем уважении.
Ваш покорный слуга
206. В. Ф. Пуцыковичу{1778}
12 марта 1879. Петербург
Многоуважаемый Виктор Феофилович,
Вчера получил Ваше письмо. Вы в скверном расположении духа, не давайте себя убивать обстоятельствами. Поверьте, что всё перемелется — мука будет. То, что Вы пишете насчет Михаила Никифоровича, даже и невероятно. Тут что-нибудь другое, какое-нибудь недоразумение. Если б он раздумал и не захотел принять Ваших просьб или предложений, то так бы и известил Вас, а
«Братья Карамазовы» производят здесь фурор — и во дворце, и в публике, и в публичных чтениях, что, впрочем, увидите из газет («Голос», «Молва» и проч.).{1780} До свидания, спешу ужасно, ибо очень занят. Постарайтесь получить ответ от М<ихаила> Н<икифорови>ча. Теперь, конечно, может быть, скоро воротитесь. Если получите от Петрова и если эти деньги могли бы Вам послужить (для выезда), то располагайте ими, могу Вас ими ссудить на время.{1781} Вам совершенно преданный
207. К. К. Романову{1782}
15 марта 1879. Петербург
Ваше императорское высочество,
Я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня предложением Вашим.{1783} Завтра, в пятницу, 16 марта, в 8 часов вечера, как нарочно, назначено чтение в пользу Литературного фонда.
Билеты были разобраны публикою все еще прежде объявления в газетах, и если б я не мог явиться читать объявленное в программе чтения учредителями фонда, то они, из-за моего отказа, принуждены бы были воротить публике и деньги.
Повторяю Вам, Ваше высочество, что чувствую себя совершенно несчастным. Я со счастьем думал и припоминал всё это время о Вашем приглашении прибыть к Вам, высказанное мне у его императорского высочества Сергея Александровича, и вот досадный случай приготовил еще такое горе!{1784} Простите и не осудите меня. Примите благосклонно выражение горячих чувств моих, а я остаюсь вечно и беспредельно преданный Вашему императорскому высочеству покорный и всегдашний слуга Ваш
208. H. A. Любимову
10 мая 1879. Старая Русса
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Сегодня выслал на Ваше имя в редакцию «Р<усского> вестника»
Это книга пятая, озаглавленная «Pro и contra», но не вся, а лишь половина ее. 2-я половина этой 5-й книги будет выслана (своевременно) для июньской книги и заключать будет три листа печатных. Я потому принужден был разбить на 2 книги «Р<усского> в<естни>ка» эту 5-ю книгу моего романа, что, во-1-х) если б даже и напряг все усилия, то кончил бы ее разве к концу мая (за сборами и переездом в Старую Руссу — слишком запоздал), стало быть, не получил бы корректур, а это для меня важнее всего; во-2-х) эта 5-я книга, в моем воззрении, есть кульминационная точка романа, и она должна быть закончена с особенною тщательностью. Мысль ее, как Вы уже увидите из посланного текста, есть изображение крайнего богохульства и зерна идеи разрушения нашего времени в России, в среде оторвавшейся от действительности молодежи, и рядом с богохульством и с анархизмом — опровержение их, которое и приготовляется мною теперь в последних словах умирающего старца Зосимы, одного из лиц романа. Так как трудность задачи, взятой мною на себя, очевидна, то Вы, конечно, поймете, многоуважаемый Николай Алексеевич, и извините то, что я лучше предпочел растянуть на 2 книги, чем испортить кульминационную главу мою поспешностью.{1785} В целом глава будет исполнена движения. В том же тексте, который я теперь выслал, я изображаю лишь характер одного из главнейших лиц романа, выражающего свои основные убеждения. Эти убеждения есть именно то, что я признаю
Не знаю, хорошо ли я выполнил, но знаю, что лицо моего героя в высочайшей степени реальное. (В «Бесах» было множество лиц, за которые меня укоряли как за фантастические, потом же, верите ли, они все оправдались действительностью, стало быть, верно были угаданы. Мне передавал, например, К. П. Победоносцев о двух-трех случаях из задержанных анархистов, которые поразительно были схожи с изображенными мною в «Бесах».) Всё, что говорится моим героем в посланном Вам тексте, основано на действительности. Все анекдоты о детях случились, были, напечатаны в газетах, и я могу указать где, ничего не выдумано мною. Генерал, затравивший собаками ребенка, и весь факт — действительное происшествие, было опубликовано нынешней зимой, кажется, в «Архиве» и перепечатано во многих газетах.{1786} Богохульство же моего героя будет торжественно опровергнуто в следующей (июньской) книге, для которой и работаю теперь со страхом, трепетом и благоговением, считая задачу мою (разбитие анархизма) гражданским подвигом. Пожелайте мне успеха, многоуважаемый Николай Алексеевич.
Корректуру жду с превеликим нетерпением. Адресс: Старая Русса, Ф<едору> М<ихайлови>чу Достоевскому.
В посланном тексте, кажется, нет ни единого
Еще об одном пустячке. Лакей Смердяков поет лакейскую песню, и в ней куплет:
Песня мною не сочинена, а записана в Москве. Слышал ее еще 40 лет назад. Сочинилась она у купеческих приказчиков 3-го разряда и перешла к лакеям, никем никогда из собирателей не записана, и у меня в первый раз является.
Но настоящий текст куплета:
А потому, если найдете удобным, то сохраните, ради Бога, слово «царская» вместо «славная», как я переменил на случай.
Каково здоровье Михаила Никифоровича? Будьте так добры, передайте ему мое наиглубочайшее уважение.
Свидетельствую мое почтение Вашей супруге.
Примите, многоуважаемый Николай Алексеевич, искреннее уверение в самых лучших моих к Вам чувствах.
P. S. Нельзя ли включить на последней странице извещение: «Окончание 5-й книги „Pro и contra” в следующем № 6»?
На июньскую книжку пришлю текст к 10-му июня (самое позднее), а то и раньше того. Таким образом войду в сроки и буду присылать еще ранее 10-го числа каждого месяца. Буду печатать каждый месяц без перерывов.
209. К. П. Победоносцеву{1789}
19 мая 1879. Старая Русса
Милостивый государь
дорогой и многоуважаемый Константин Петрович,
Хоть сегодня всего лишь 19 мая, но письмо мое дойдет к Вам не ранее 21-го, а потому и спешу поздравить Вас с днем Вашего ангела. Кстати, припоминаю, что ровно год назад я был у Вас в этот день утром, и кажется мне, что прошло тому всего каких-нибудь недели две-три, много месяц, — до того непозволительно быстро идет и уходит наше время!
Вот уже месяц, как я здесь, совершенно один с семейством и никого почти не видал. Погода была в большинстве хорошая, здесь давно уже отцвели черемуха и яблони и в полном цвету сирень. Я сидел и работал, но сделал не так много, отослал, однако же, половину
Послал-то я послал, а между тем мерещится мне, вдруг возьмут да и не напечатают в «Р<усском> в<естни>ке»
Но об этом довольно. Что у кого болит, тот о том и говорит.
Читаю здесь газеты и ничего не пойму. Просто ни об чем не пишут. Вчера только прочел в «Новом времени» о распоряжении министра народного просвещения, чтоб преподаватели опровергали в классах социализм (а стало быть, входили бы с воспитанниками в препирательства?). Идея до того опасная, что и представить себе нельзя.{1791}
Здесь, когда я приехал, разговаривали об офицере Дубровине (повешенном) здешнего Вильманстрандского полка.{1792} Он, говорят, представлялся сумасшедшим до самой петли, хотя мог и не представляться, ибо бесспорно был и без того сумасшедший. Но вот как начнешь судить по стоящему перед глазами примеру, то в сотый раз поражаешься двумя фактами, которые у нас ни за что не хотят измениться. А именно: взяв в объект хотя бы лишь один полк Дубровина, а с другой стороны — его самого, то увидишь такую разницу, как будто бы существа с разнородных планет, между тем Дубровин жил и действовал в твердой вере, что все и весь полк вдруг сделаются такими же, как он, и только об этом и будут рассуждать, как и он.{1793} — С другой стороны, мы говорим прямо: это сумасшедшие, и между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой Бог даже и так крепко засело, как крепче нельзя. На это не обращают внимания: пустяки, дескать, не похоже ни на что, значит, пустяки.
Вот и четыре страницы, и представьте, дорогой Константин Петрович, написал Вам именно то, о чем не хотел писать! Но нечего делать. Крепко жму Вам руку и шлю самые искренние пожелания Вам всего лучшего и долгих-долгих лет. Мне приятно теперь, что Вы эти слова мои получите и прочтете.
Если напишете мне хоть полсловечка, то сильно поддержите дух мой. Я и зимой к Вам приезжал дух лечить.
Пошли же Вам Бог спокойствия мысли — больше этого пожелания я не знаю, чего бы еще можно пожелать человеку в наши дни.
Многоуважаемой супруге Вашей глубокий мой поклон.
Вам совершенно преданный всегдашний слуга Ваш
Адресс мой: Старая Русса. Ф<едору> М<ихайлови>чу Достоевскому.
210. Н. А. Любимову{1794}
25 мая 1879. Старая Русса
Все Ваши отметки на корректурах{1795} я принял во внимание и в смысле их всё переделал,{1796} взамен чего и Вас прошу обратить внимание на нижеследующие объяснения.
Чтобы Вам не противоречить, я смягчил. Но очень прошу Вас принять в соображение даже и впредь именно: что было в «Дневнике», то было дело особое, но теперь здесь, в романе — это ведь
Далее: Вы отметили как
Насчет генерала я поправил по Вашему желанию. Действительно, у меня как бы ко всем генералам относилось. Собственно факт
О разбойнике, резавшем детей, было у меня совсем не ясно, соглашаюсь. Теперь по исправлении совершенно ясно. Я только хотел попросить Вас особенно, многоуважаемый Николай Алексеевич, впредь в сомнительных случаях (если только будут) обращать внимание, от
P. S. Так же точно все рассуждения о том, что страдания есть, а виновных нет, принадлежат
211. Н. А. Любимову{1802}
11 июня 1879. Старая Русса
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Третьего дня я отправил в редакцию «Русского вестника» продолжение «Карамазовых» на июньскую книжку (окончание 5-й главы «Pro и contra»).{1803} В ней закончено то, что
И всё это будто бы у них во имя любви к человечеству: «Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим» — и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом.
В следующей книге произойдет смерть старца Зосимы и его предсмертные беседы с друзьями. Это не проповедь, а как бы рассказ, повесть о собственной жизни. Если удастся, то сделаю дело хорошее:
Получил Ваше письмо, многоуважаемый Николай Алексеевич, насчет высылки денег и жду с нетерпением обещанной тысячи. Нахожусь почти без денег, а занимать не желал бы. А потому
Где проживает Михаил Никифорович, в Москве или в именье, и как его здоровье? Передайте ему от меня горячий привет и поклон.
А теперь, если у Вас есть ко мне хотя бы некоторое дружелюбие (сужу по тому, как мы виделись и говорили), то не сделаете ли мне, если можете, одно
P. S. Мое почтение Вашей многоуважаемой супруге.
Адрес Пуцыковича: Berlin, Dorotheen-Strasse, 60, Victor Putzykovitch.
212. E. А. Штакеншнейдер{1805}
15 июня 1879. Старая Русса
Многоуважаемая Елена Андреевна,
От души благодарю Вас за Ваше милое письмецо от 23-го мая. Не отвечал до сих пор за делами и за тоской. Всё скверная погода, холода, вихри и страшный дождь. Вдобавок заболели дети кашлем, и нас это очень беспокоит: всё думали, не коклюш ли?
Дела же мои — это писание романа. Работа идет медленно. Каждый месяц даю не более двух с половиной печатных листов. А между тем работа трудная и мучительная, — пиша, всегда измучаюсь. Отсылаю всегда 10-го каждого месяца. Сегодня же 15 число, стало быть, завтра уже надо садиться писать.{1806} Итого погулял всего 5 дней в нынешнем, например, месяце. Да и какое гулянье: сегодня ревет (буквально) ветер с дождем и ломает вековые деревья перед окнами. С истреблением лесов решительно изменяется климат России: негде держаться влаге и нечему остановить ветра.
Здоровье мое вовсе не удовлетворительно, и помышляю о поездке в Эмс. Если вздумаю поехать, то состоится поездка не раньше половины июля будущего месяца. Тогда уеду до сентября, что, впрочем, не помешает работе. Ну вот и всё обо мне, кроме внутреннего, душевного, но ведь этого в письме не опишешь, потому-то и ненавижу писать письма.
Советую и Вам беречь здоровье, заправиться здоровьем на зиму. А зимой как-то встретимся, о чем будем толковать, какие будут насущные вопросы?
Я предчувствую, что все мы более, чем когда-нибудь, будем мысленно в разброде, кто в лес, кто по дрова. Хотелось бы тоже работать, а изменяют силы.
Читаю газеты и изумляюсь ежедневно всё более и более. Подкопы в губерниях под банки, Ландсберги и проч. и проч. Ну вот опишите, например, Ландсберга, которого преступление считают столь невероятным, что приписывают его помешательству.{1807} Опишите — и закричат: невероятно, клевета, болезненное настроение и прочее и прочее. Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, и на того, кто сумеет это заметить и указать, — общее негодование.
Кстати, Вы мне пишете о критике Евг. Маркова. Оба тома «Русской речи» лежат у меня на столе, а я еще не притронулся прочесть критику. Противно. И если имею понятие о смысле его статей, то из посторонних газет.{1808} Самый лучший мой ответ будет в том, чтоб порядочно кончить роман; по окончании романа уже в будущем году отвечу разом всем критикам. За 33 года литературной карьеры надобно наконец объясниться.
Про Евг. Маркова я сказал Навроцкому еще прошлого года, когда он приходил ко мне просить советов насчет будущего еще издания журнала и объявил мне, что один из столпов журнала и одна из надежд его есть Евг. Марков, — я объявил (по неосторожности моей), что Евг. Марков есть старое ситцевое платье, уже несколько раз вымытое и давно полинявшее.
Так как я не обязывал Навроцкого к секретам, то, полагаю, он ему это и передал. Прибавьте к тому, что Евг. Марков сам в нынешнем году печатает роман с особой претензией опровергнуть пессимистов и отыскать в нашем обществе здоровых людей и здоровое счастье. Ну и пусть его. Уж один замысел показывает дурака. Значит ничего не понимать в нашем обществе, коли так говорить.{1809}
Но всё это пустяки, а, повторяю — самое лучшее запастись здоровьем, что опять-таки советую и Вам, моя дорогая, прежде всего. Осенью увидимся. Анна Григорьевна шлет Вам и всем Вашим поклон. Я — тоже, и преглубокий. Покровскому передайте от меня что-нибудь хорошее, но дарить мои сочинения в именины — это уж слишком мне много чести.{1810} Крепко жму Вашу руку. Не забывайте, пишите.
213. Ф. Тома{1811}
Начало июля 1879. Старая Русса
Monsieur!
Le Congrès littéraire m’a fait l’insigne honneur de m’élire membre du Comité d’honneur. Je l’en remercie du fond de mon cœur. Comment ne pas être fier de figurer parmi tant de noms illustres, au rang des gloires les plus eminentes de notre littérature contemporaine?
Est-il besoin d’ajouter, que mon vif désir est d’apporter mon concours le plus actif à l’œuvre que poursuit l’Association?{1812} J’espère que cette année ma santé me permettra d’être au milieu de vous et de prendre part à vos travaux.
Veuillez, Monsieur et très respecté confrère, exprimer aux membres du Congrès ma très sincère gratitude pour cette marque unanime de sympathie qu’ils ont bien voulu me témoigner, et agréer pour vous, Monsieur, l’expression de mes sentiments de très haute considération.
Милостивый государь!
Литературный конгресс оказал мне высокую честь, избрав меня членом почетного Комитета. Я благодарю его от всего сердца. Как не гордиться тем, что твое имя оказалось среди стольких прославленных имен, в ряду самых выдающихся знаменитостей нашей современной литературы?
Нужно ли говорить, что я горячо желаю всемерно способствовать делу, которому служит Ассоциация?{1812} Я надеюсь, что в этом году здоровье позволит мне быть среди вас и участвовать в ваших трудах.
Соблаговолите, милостивый государь и высокочтимый собрат, передать делегатам конгресса мою самую искреннюю благодарность за единодушное признание, которым им было угодно меня почтить, вас же, милостивый государь, прошу принять уверение в моем глубочайшем уважении.
214. А. П. Философовой
11 июля 1879. Старая Русса
Дорогая, уважаемая и незабвенная Анна Павловна, ровно месяц, как получил Ваше милое письмецо и до сих пор не ответил, — но не судите, не осуждайте.{1813} (Да и Вы ли станете судить, — Вы, добрая беззаветно и беспредельно, с Вашим прекрасным умным сердцем!) Я всё время был здесь, в Руссе, в невыносимо тяжелом состоянии духа, и хоть и было время побеседовать с Вами, но так иногда тяжело становилось, что каждый раз откладывал, когда приходилось взяться за перо. Главное, здоровье мое ухудшилось, дети все больны — сначала сын тифом, а потом оба теперь коклюшем, погода ужасная, невозможная, дождь льет как из ведра с утра до ночи и ночью, холодно, сыро, простудно, на целый месяц не более трех дней было без дождя, а солнечный день выдался разве один. В этом состоянии духа и при таких обстоятельствах всё время писал, работал по ночам, слушая, как воет вихрь и ломает столетние деревья (sic![122]). Написал весьма мало, да и давно уже заметил, что чем дальше идут годы, тем тяжелее мне становится работа. Все мысли, стало быть, неутешительные и мрачные, а мне хотелось побеседовать с Вами в другом настроении души.
Чрезвычайно мы (я и жена) порадовались, что Вы вздумали поехать на Кавказ, во-1-х, несомненная польза от лечения, в это я верю, только бы удалось Вам не попасть к худому доктору. (О, берегитесь медицинских знаменитостей: все они с ума сошли от самомнения и от заносчивости, уморят. Выбирайте всегда
У Вас есть горькие строки о людской жестокости и о бесстыдстве тех самых, на которых Вы, истинно любя их, пожертвовали, может быть, всю жизнь и деятельность Вашу (про Вас это можно сказать). Но не удивляйтесь и не огорчайтесь — никогда более и не надо ждать ни от кого. Не осуждайте меня как бы за высший профессорский тон: я сам оскорблен многими и, право, иными невинно, другие же были оскорблены моим характером (в сущности тем, что я говорил им искреннее слово, по их же просьбе) и горько отплатили мне за это искреннее слово — и что же, я наверно досадовал и негодовал более, чем Вы. Правда, более того, что Вы претерпели от
Грудь моя здесь так расстроилась, до того, что я 17-го числа июля еду в Эмс на шесть месяцев[123] до сентября. Ужас, что вынесу скуки в уединенном лечении моем. Напишите мне тогда хоть строчку (Allemagne, Ems, M-r Théodore Dostoiewsky, poste restante).
Глубокое мое уважение Вашему супругу,{1815} до свидания, дорогая Анна Павловна, жму Вам руку и целую ее. Анна Григорьевна очень Вас любит и свидетельствует Вам свою беззаветную преданность.
Напомните обо мне Вашим деткам.
215. Н. А. Любимову
7 (19) августа 1879. Эмс
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Спешу выслать Вам при сем
Не знаю только, удалось ли мне. Сам считаю, что и 1/10-й доли не удалось того выразить, что хотел. Смотрю, однако же, на эту
Чрезвычайно прошу Вас
В этой книге, надеюсь, ничего не найдете вычеркнуть или поправить как редактор, ни словечка, за это ручаюсь.
Очень еще прошу сохранить все разделения на главы и
Следующую, 7-ю книгу, под названием
Приношу Вам чрезвычайную благодарность мою насчет исполнения просьбы моей о порядке высылки денег жене моей в Старую Руссу, она уже меня уведомила.
Заранее спешу и еще об одной просьбе: августовскую книгу «Р<усского> вестника» не забудьте, многоуважаемый Николай Алексеевич, приказать выслать своевременно в Старую Руссу! Я именно приеду домой к ее выходу.
Примите уверение в глубочайшем и искреннем моем уважении.
Ваш всегдашний слуга
Всего в высылаемой
216. А. Г. Достоевской{1819}
13 (25) августа 1879. Эмс
Сейчас получил твое милое письмо от 8-го августа, друг мой Аня, и буду отвечать по порядку. Пишешь, что беспокоишься обо мне, то есть о моем лечении. Не знаю, что сказать тебе об успехах. Завтра ровно 3 недели, как я лечусь. Остается ровно еще 2 недели, так порешил сегодня Орт. 28 августа (нашего стиля) я, стало быть, кончу лечение и 29 же выеду отсюда. В дороге пробуду 5 дней, приеду в Старую Руссу, вероятно, 3-го, даже, может быть, и 2-го, но вероятнее, что 3-го. Так что последнее письмо от тебя
Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить.{1820} Но у меня, с ее смертью, кончилось как бы всё, что еще оставалось на земле для меня от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках.{1821} Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему, а ты не приложила адресс. (Не забудь сообщить адресс мне в следующем письме.) Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и, главное, 5-е августа, накануне ее смерти.{1822}
Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять.{1823} В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10 000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света. Но довольно об этом. Я всё, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее «Карамазовы», надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на «Дневник» и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать «Дневник» до следующей подписки протяну
Про Нила опять у вас не решено по поводу приезда Бергеманши.{1826} Но помилуй, Аня, что это такое? Ну зачем она приедет, для чего? Чтоб мешать? Ну зачем ты ее звала? Сделай ты мне такое одолжение, Аня, напиши ты ей (ты письмо это получишь 17-го, будет, стало быть, время), — напиши, что
До свидания, голубчик, не сердись на мои наставления. Целую тебя крепко, тебя и все «прелестные предметы». Целую тебя 1000 раз, но не более. Завтра останется ровно 2 недели моему здешнему
Аня, ты говоришь, что много выходит денег. Напиши, сколько у тебя теперь в руках денег. Не отчет о расходах я прошу, а только сумму. Переписку не прерву. Буду посылать по письму в каждые три дня.
Всем поклон. Пуцыкович выдал наконец № «Гражданина».{1827} Прислал мне. Ждет подписки и обещается отдать 40 марок. № выданный обратится, конечно, в библиограф<ическую> редкость, и надобно сохранить его. Написал так, что, кажется, не пропустят в Россию. 40 же марок не отдаст.
Деток целую и благословляю. Лилю очень благодарю за ее миленькую приписочку, а Федю очень прошу утешить меня и выучиться читать. Затем, детки голубчики, слушайте маму. Целую вас крепко.
217. К. П. Победоносцеву{1828}
24 августа (5 сентября) 1879. Эмс
Многоуважаемый и достойнейший Константин Петрович, получил здесь Ваши оба письма и сердечно Вам благодарен за них, особенно за первое, где Вы говорите о моем душевном состоянии. Вы совершенно, глубоко справедливы, и мысли Ваши меня только подкрепили. Но я душою больной и мнительный. Сидя здесь, в самом полном и скорбном уединении, поневоле захандрил. Но, однако, спрошу: можно ли оставаться, в наше время, спокойным? Посмотрите, сами же Вы указываете во 2-м письме Вашем (а что такое письмо?) на все те невыносимые факты, которые совершаются. Я вот занят теперь романом (а окончу его лишь в будущем году!) — а между тем измучен желанием продолжать бы «Дневник», ибо есть, действительно имею, что сказать, — и именно как Вы бы желали — без бесплодной общеколейной полемики, а твердым небоящимся словом. И главное, все-то теперь, даже имеющие, что сказать, боятся. Чего они боятся? Решительно призрака. «Общеевропейские» идеи науки и просвещения деспотически стоят над всеми, и никто-то не смеет высказаться. Я слишком понимаю, почему Градовский, приветствующий студентов как интеллигенцию, имел своими последними статьями такой огромный успех у наших европейцев: в том-то и дело, что он все лекарства всем современным ужасам нашей неурядицы видит в той же Европе, в одной Европе.{1829}
Мое литературное положение (я Вам никогда не говорил об этом) считаю я почти феноменальным: как человек, пишущий зауряд против европейских начал, компрометировавший себя навеки «Бесами», то есть ретроградством и обскурантизмом, — как этот человек, помимо всех европействующих, их журналов, газет, критиков — все-таки признан молодежью нашей, вот этою самою расшатанной молодежью, нигилятиной и проч.? Мне уж это заявлено ими, из многих мест, единичными заявлениями и целыми корпорациями. Они объявили уже, что от меня
Но вижу, что слишком распространился о своем произведении. 1-го или 2-го сентября буду в Петербурге (поспешаю чрезвычайно в Ст<арую> Руссу в семейство), заеду к Вам (не знаю, в какой час, не могу решить заранее), и если посчастливится, то и застану Вас, может быть, хоть на минутку. До свидания, добрейший и искренно уважаемый Константин Петрович, дай Вам Бог много лет здравствовать — лучшего пожелания в наше время и не надо, потому что такие люди, как Вы, должны жить. У меня порою мелькает глупенькая и грешная мысль: ну что будет с
218. Н. А. Любимову
16 ноября 1879. Петербург
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Вчера отправил к Вам окончание 8-й книги «Карамазовых», которое, вероятно, уже и получено в редакции. Еще раз очень извиняюсь, что опоздал. Во всей этой 8-й книге появилось вдруг много совсем новых лиц, и хоть мельком, но каждое надо было очертить в возможной полноте, а потому книга эта вышла больше, чем у меня первоначально было намечено, и взяла больше и времени, так что опоздал на этот раз совсем и для себя неожиданно. Чрезвычайно прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, о корректуре, такой же прекрасной, как и до сих пор.
Я Вам писал, что в ноябре закончу, и остановлюсь до будущего года, а между тем обстоятельства сложились иначе, ибо и
Итак, доставлю эту 9-ю книгу в декабре, и тогда же и извинительное письмо в редакцию (для напечатания), по поводу перенесения окончания романа в будущий год, о котором (письме) я Вам писал еще летом. Это письмо мне непременно хочется напечатать, на совести моей лежит.{1836}
Но в письме этом будет приписочка, именно: теперь тянется еще только 2-я часть романа, раздвинувшаяся на 20 печатных листов. Я первоначально действительно хотел сделать лишь в 3-х частях. Но так как пишу
У меня в том, что теперь выслал, выведены два поляка, которые говорят или чисто по-польски (между собою), или ломаною смесью русского с польским. Фразы чисто польские у меня правильны, но в смешанной речи польские слова, может быть, вышли несколько и дико, но, я думаю, тоже правильно. Желательно мне очень, чтобы в этих польских местах корректура была продержана по возможности тщательнее. Переписано же у меня, кажется, четко.{1837}
Вставлен анекдот о пане Подвысоцком — легендарный анекдот всех мелких польских игрочишек — передергивателей в карты. Я этот анекдот слышал три раза в моей жизни, в разное время и от разных поляков. Они и не садятся в «банчишку», не рассказав этот анекдот. Легенда относится к 20-м годам столетия.{1838} Но тут упоминается Подвысоцкий, фамилия, кажется, известная (в Черниговской губернии есть тоже Подвысоцкие). Но так как в этом анекдоте собственно о Подвысоцком
Итак, вышлю еще в декабре.
Примите, многоуважаемый Николай Алексеевич, мое искреннее уважение.
P. S. Если не Подвысоцкий, то можно бы напечатать: Подвисоцкий, по-польски совсем другой смысл, но лучше, если оставить «Подвысоцкий», как у меня.
NB. Песня, пропетая хором, записана мною с натуры и есть действительно образчик новейшего крестьянского творчества.{1839}
219. В. В. Самойлову{1840}
17 декабря 1879. Петербург
Милостивый государь
многоуважаемый Василий Васильевич,
Благодарю Вас глубоко за Ваше прекрасное письмо. Слишком рад такому
Примите уверение в моем глубочайшем и искреннейшем уважении к Вам и к прекрасному таланту Вашему.
220. А. Н. Курносовой{1843}
15 января 1880. Петербург
Прежде всего простите, что замедлил ответом: две недели сряду сидел день и ночь за работой, которую только вчера изготовил и отправил в журнал, где теперь печатаюсь.{1844} Да и теперь от усиленной работы голова кружится. На письмо же Ваше что могу я ответить? На эти вопросы
Благодарю Вас очень за теплые слова Ваши ко мне и обо мне. Жму Вашу руку и, если захотите, до свидания.
221. Е. Ф. Юнге{1846}
11 апреля 1880. Петербург
Милостивая государыня
глубокоуважаемая Катерина Федоровна,
Простите, что слишком долго промедлил Вам отвечать на прекрасное и столь дружественное письмо Ваше, не сочтите за небрежность. Хотелось ответить Вам что-нибудь искреннее и задушевное, а ей-богу, моя жизнь проходит в таком беспорядочном кипении и даже в такой суете, что, право, я редко когда принадлежу весь себе. Да и теперь, когда я наконец выбрал минуту, чтоб написать Вам, — вряд ли, однако, я в состоянии буду написать хоть малую долю из того, что сердце бы хотело Вам сообщить. Мнение Ваше обо мне я не могу не ценить: те строки, которые показала мне, из Вашего письма к ней, Ваша матушка, слишком тронули и даже поразили меня.{1847} Я знаю, что во мне, как в писателе, есть много недостатков, потому что я сам, первый, собою всегда недоволен. Можете вообразить, что в иные тяжелые минуты внутреннего отчета я часто с болью сознаю, что не выразил буквально и 20-й доли того, что хотел бы, а может быть, и мог бы выразить. Спасает при этом меня лишь всегдашняя надежда, что когда-нибудь пошлет Бог настолько вдохновения и силы, что я выражусь полнее, одним словом, что выскажу всё, что у меня заключено в сердце и в фантазии. На недавнем здесь диспуте молодого философа Влад<имира> Соловьева (сына историка) на доктора философии{1848} я услышал от него одну глубокую фразу: «Человечество, по моему глубокому убеждению (сказал он),
Но я всё о себе, хотя трудно не говорить о себе, говоря с таким глубоким и симпатичным мне критиком моим, которого вижу в Вас. — Вы пишете о себе, о душевном настроении Вашем в настоящую минуту. Я знаю, что Вы художник, занимаетесь живописью. Позвольте Вам дать совет от сердца: не покидайте искусства и даже еще более предайтесь ему, чем доселе. Я знаю, я слышал (простиле меня), что Вы не очень счастливы. Живя в уединении и растравляя душу свою воспоминаниями, Вы можете сделать свою жизнь слишком мрачною. Одно убежище, одно лекарство: искусство и творчество. Исповедь же Вашу, теперь по крайней мере, не решайтесь писать, это будет, может быть, Вам очень тяжело. — Простите за советы, но я бы очень желал Вас увидеть и сказать Вам хоть два слова изустно. После такого письма, которое Вы мне написали, Вы, конечно, для меня дорогой человек, близкое душе моей существо, родная сестра по сердцу — и не могу же я Вам не сочувствовать.
Что Вы пишете о Вашей двойственности?{1849} Но это самая обыкновенная черта у людей… не совсем, впрочем, обыкновенных. Черта, свойственная человеческой природе вообще, но далеко-далеко не во всякой природе человеческой встречающаяся в такой силе, как у Вас. Вот и поэтому Вы мне родная, потому что это
Простите, что написал такое беспорядочное письмо. Но если б Вы знали, до какой степени я не умею писать писем и тягочусь писать их. Но Вам всегда буду отвечать, если Вы еще напишете. Нажив такого друга, как Вы, не захочу потерять его. А пока прощайте, всем сердцем преданный Вам друг Ваш и родной по душе
Простите за наружный вид письма, за помарки и проч.
222. А. С. Суворину{1850}
14 мая 1880. Старая Русса
Многоуважаемый Алексей Сергеевич,
Благодарю Вас за Ваше любезное письмо. Перед самым отъездом из Петербурга получил я от Юрьева (как председателя Общества люб<ителей> р<оссийской> словесности) и, кроме того, от самого Общества официальное приглашение прибыть в Москву и сказать «свое слово», как они выражаются, на заседаниях «Любителей» 27 и 28 мая, 26-го же мая будет обед, на котором тоже говорить будут речи. Говорить будет Тургенев, Писемский, Островский, Ив. Аксаков и, кажется, действительно многие другие. Сверх того, меня выбрало Славянское благотв<орительное> общество присутствовать на открытии памятника и в заседаниях «Любителей» как своего представителя. Я решил, что выеду из Руссы 23. Приезжать мне опять в Петербург (за билетом) невозможно, а потому если на станции
P. S. Где бы Вы остановились в Москве, если б надумали приехать? Я постараюсь остановиться или в «Европейской гостинице» (против Малого театра), или, если не добуду в ней места, то в гостинице Дюссо (весьма недалеко от «Европейской»). 24-го вечером, вероятно, буду в Москве.{1856}
223. А. Г. Достоевской
23–24 мая 1880. Москва
Милый друг мой Аня, ты представить не можешь, как меня расстроило дорогой известие о кончине императрицы{1857} (мир ее душе, помолись за нее). Услышал я про это в вагоне, только что выехали из Новгорода, от пассажиров. Сейчас у меня явилась мысль, что празднества Пушкину состояться не могут. Думал даже вернуться из Чудова, но удержался от неведения: «Если празднеств, дескать, не будет, то могут открыть памятник без празднеств, с одними литературными заседаниями и речами». И вот только 23, уже выехав из Твери, купил «Москов<ские> ведомости» и в них прочел извещение от генерал-губернатора Долгорукого, что государь повелел отложить открытие памятника «до другого времени». Таким образом, приехал в Москву уже совсем без цели. Думаю выехать во вторник, 28, утром в 9 часов. До тех пор по крайней мере воспользуюсь случаем, что попал в Москву, и кое-что узнаю, повидаю Любимова и переговорю о капитальном,{1858} тоже Каткова, обойду книгопродавцев и проч. Только бы успеть. Узнаю наконец и об литературных интригах подноготную. С Анной Николавной{1859} расстались в Чудове, задушевно облобызавшись. Обещала воротиться, если только будет какая возможность. День был жаркий. Я буквально ничего не спал и усталый и совершенно изломанный добрался в Москву к 10 часам по-московскому. В воксале ждали меня с торжеством Юрьев, Лавров, вся редакция и сотрудники «Русской мысли» (Николай Аксаков, Барсов и человек 10 других). Перезнакомился. Тотчас же стали звать к Лаврову на нарочно приготовленный ужин. Но я так был измучен дорогой, до того немыт, в грязном белье и проч., что отказался. Завтра, 24-го, поеду к Юрьеву во 2-м часу. Лавров сказал, что самая лучшая и комфортабельная гостиница в Москве — «Лоскутная» (на Тверской, сейчас близ площади, где Иверская Божия матерь), и тотчас же побежал и привел кучера, сказав, что это извозчик, но он, кажется, был не извозчик, а лихач или его кучер. Привезя в гостиницу, денег не хотел брать, но я ему дал насильно 70 коп. В «Лоскутной» всё занято, но мне отыскали № в 3 р., очень порядочно меблированный, но окнами выходящий во двор и в стену, так что думаю, что завтра будет темно.
Предвижу, что статья моя{1860} до времени напечатана не будет, ибо странно ее печатать теперь. Таким образом, поездка до времени не окупится. Теперь уже час ночи. Очень тяжело без вас троих, без тебя и без милых деток. Целую всех вас крепко, тебя первую, а затем Лилю и Федю. Поцелуй их за меня покрепче и скажи, что я их ужасно люблю. С книгопродавцев, вероятно,
Еще раз обнимаю всех трех и крепко целую.
224. А. Г. Достоевской
25 мая 1880. Москва
Милый друг мой Аня, вчера утром посетили меня в торжественном визите Лавров, Ник<олай> Аксаков и один доцент университета Зверев, пришли заявить почтение. Должен был в то же утро отдавать всем троим визиты. Взяло много времени и разъездов. Затем отправился к Юрьеву. Встреча восторженная с лобызаниями. Узнал, что они хотят просить, чтоб дозволили открыть памятник осенью, в октябре, а не в июне и в июле, как, кажется, наклонно сделать начальство; но тогда открытие будет эскамотировано,{1863} ибо никто не приедет. О ходе дел от Юрьева не мог добиться толку, человек беспорядочный, в новом виде Репетилов.{1864} Однако же с хитростью. (Интриги, однако, были несомненные.){1865} Между прочим, я заговорил о статье моей, и вдруг Юрьев мне говорит: я у Вас статью не просил (то есть для журнала)! Тогда как, я помню в письмах его, именно просил.{1866} Штука в том, что Репетилов хитер: ему не хочется брать теперь статью и платить за нее. «Но на осень, на осень Вы нам дайте, никому как нам, мы просим первые, слышите, а к тому времени Вы ее тщательнее отделаете» (то есть точно уж ему известно, что она теперь не тщательно отделана). Я, разумеется, тотчас же прекратил о статье и обещание на осень дал лишь вообще. Не понравилось мне это ужасно. — Затем поехал к Новиковой, был встречен очень любезно. Затем визиты, затем к Каткову: не застал дома ни Каткова, ни Любимова. Отправился по книгопродавцам. Двое (Кашкин) переменили квартиры. Все обещали что-нибудь дать в понедельник. Не знаю, дадут ли. Поеду, однако, в понедельник и постараюсь записать новые квартиры. Затем заехал к Ив<ану> С<ергеевичу> Аксакову. Он еще в городе, но дома не застал, в банке.{1867} Затем, воротясь домой, обедал. Затем в 7 часов поехал к Каткову: застал и Каткова, и Любимова, был встречен очень, очень радушно и переговорил с Любимовым насчет доставки «Карамазовых». Очень настаивают, чтоб на июнь. (Воротясь, придется чертовски работать.) Затем упомянул о статье, и Катков настоятельно стал просить ее себе, то есть все-таки на осень. Взбешенный на Юрьева, я
От Каткова (у которого опрокинул чашку с чаем и весь замочился) — отправился к Варе. Застал, и хоть было уже около 10 часов, но мы поехали с ней к Елене Павловне. Варя только что получила письмо от брата Андрея (насчет дворянских документов) для передачи мне.{1868} Письмо взял себе. Елена Павловна, оказалось, переехала на другую квартиру и содержать номера бросила. Отправились на другую квартиру и застали у ней в гостях Машу и Нину Ивановых (с которыми Елена Павловна помирилась) и Хмырова. Ивановы отправляются дня через три в Даровое, тоже и Хмыров, ибо там тоже гостит его жена у Веры Михайловны. Посидели с час. Воротясь домой, нашел письмо, занесенное лично Ник<олаем> Аксаковым и Лавровым. Зовут 25-го (то есть сегодня) на обед и явятся за мной в 5 часов. Устраивают сотрудники «Русской мысли», но будут и другие. Я думаю, будет человек от 15 до 30 по намекам Юрьева (еще когда был у него). Кажется, обед делается по поводу моего приезда, то есть в честь меня, будет же где-нибудь, верно, в ресторане. (Эти все московские молодые литераторы восторженно хотят со мной познакомиться.) Теперь 3-й час. Через 2 часа они придут. Не знаю только, в сертуке ли быть или во фраке. Ну вот и весь мой бюллетень. Денег у Каткова не спрашивал, но сказал Любимову, что, может быть, летом понадобится. Тогда Любимов ответил, что по первому востребованию вышлет, куда я прикажу. Завтра надо объехать книгопродавцев, заехать к Елене Павловне: нет ли от тебя письма, быть у Машеньки, которая ужасно просила меня, и проч. Послезавтра, во вторник, 27 выеду в Руссу, но не знаю еще, с утренним или с полуденным поездом. Боюсь, что завтра мне не дадут дела делать: Юрьев всё кричал, что ему «надо со мной беседовать, беседовать» и проч. Очень мне вообще скучно, и нервы расстроены. Более, я думаю, тебе не напишу, разве в случае чего-нибудь очень характерного. До свидания, голубчик. Целую тебя крепко и деток. Очень поцелуй Лилю и Федю. Очень вас люблю.
225. А. Г. Достоевской{1869}
26 мая 1880. Москва
Милый друг мой Аня, вот и еще тебе письмо (пишу во 2-м часу ночи). Может быть, придет к тебе после моего отъезда (ибо все-таки намерен выехать во вторник, 27-го), но пишу тебе
Теперь одно пренесносное и затруднительнейшее дело: депутация от «Любителей р<оссийской> словесности» была сегодня у кн<язя> Долгорукого, и он объявил, что открытие памятника последует между 1-м и 5-м числом июня. Точного, однако, числа не обозначил. И вот все они в восторге: «Литераторы, дескать, и некоторые депутации не разъедутся, и хоть не будет музыки и театральных представлений, то всё же будут заседания „Любителей словесности”, речи и обеды». Когда же я объявил, что уезжаю 27-го, то поднялся решительный гам: «Не пустим!» Поливанов (состоящий в комиссии по открытию памятника), Юрьев и Аксаков объявили вслух, что вся Москва берет билеты на заседания и все берущие билеты (на заседания «Люб<ителей> р<оссийской> словесности») берут, спрашивая (и посылая по нескольку раз справляться):
Сижу теперь в страшном затруднении и беспокойстве: с одной стороны, упрочение влияния моего не в одном Петербурге, а и в Москве, что много значит, с другой — разлука с вами, затруднения по «Карамазовым», расходы и проч. Наконец, хоть «Слово» мое о Пушкине теперь уже непременно будет напечатано, но где — ведь я
NB. Я выбран в члены Общества люб<ителей> российской словесности еще год назад, но прежний секретарь Бессонов, по небрежности, не уведомил меня о выборе, в чем мне и принесли извинение. Обнимаю тебя, дорогая моя, крепко, деток целую, вижу странные и знаменательные сны по ночам.
А речь я сказал хорошо. Еще раз обнимаю тебя. Деток расцелуй, расскажи им о папе.
P. S. Думаю все-таки настоять и выехать 27-го, правда, тогда, пожалуй, речь не придется напечатать, ибо будет иметь значение не как речь, а как статья. Это надо обделать.
Утонченность обеда до того дошла, что после обеда, за кофеем и ликером, явились две сотни великолепных и дорогих сигар. Не по-петербургски устраивают.
Post scriptum.
25 мая,[125] 2 часа пополудни.
Милая Аня, распечатал вчера еще запечатанный к тебе конверт, чтоб сделать приписку. Сегодня утром пришел ко мне Иван Серг<еевич> Аксаков с тем, чтоб настоятельнейшим образом просить меня остаться на открытие, так как оно произойдет, как все ожидают, до 5-го. Он говорит, что мне нельзя уехать, что я не имею
Юрьев имел уже статью Ив<ана> Аксакова о Пушкине.{1874} Вот почему, вероятно, 3-го дня и отвиливал. Услышав же то, что я вчера на обеде говорил о Пушкине, вероятно, решил, что и моя статья
226. А. Г. Достоевской{1876}
27 мая 1880. Москва
Милый друг мой Аня, опять новости. Когда я приехал, меня тогда Юрьев и Лавров препроводили в гостиницу «Лоскутную», и я занял 32-й № за 3 руб. На другое утро явился ко мне управляющий гостиницей (еще молодой человек, имеющий вид образованного господина) и нежным голосом предложил мне перебраться в другой № напротив, 33-й. Так как № 33-й был несравненно лучше моего 32-го, то я тотчас же согласился и перебрался. Подивился только про себя, как такой хороший № ходит по той же цене, то есть по три рубля; но так как управляющий ничего не говорил о цене №, а просто просил перебраться, то я и заключил, что тоже в три рубля. Вчера, 26-го, я обедал у Юрьева, и вот Юрьев вдруг говорит, что в Думе я записан в «Лоскутной» гостинице, № 33-й. Я удивился и спросил: «Почему знает Дума?» «Да ведь вы же стоите на счет Думы», — ответил Юрьев. Я закричал, Юрьев начал твердо возражать, что я не могу иначе поступить, как приняв от Думы помещение, что все гости стоят на счет Думы, что дети даже Пушкина,{1877} племянник Пушкина Павлищев (стоит в нашей гостинице) — все на счет Думы, что, отказавшись принять гостеприимство Думы, я
(NB. Получил вчера с Соловьева, с Кашкина и с Преснова, всего в сложности до 170 руб., счеты увидишь сама, как приеду. Из Центрального маг<азина> и от Морозовых еще не получил.){1878}
Вчера в 4 часа пополудни всем стало известно со слов Долгорукого (твердых слов), что открытие памятника последует 4-го июня и что так настоятельно хотят в Петербурге. Окончательная телеграмма от Долгорукого о точном дне открытия придет лишь завтра, но
Но, кажется, решусь остаться наверно. Вот хоть бы узнать наверно число, а то что если опять отложат! Вчера, по настоятельному приглашению, был на вечере у Лаврова. Лавров — это мой страстный, исступленный почитатель, питающийся моими сочинениями уже многие годы.{1880} Он издатель и капиталист «Русской мысли». Сам он очень богатый неторгующий купец. Два брата его купцы, торгуют хлебом, он же выделился и живет своим капиталом. 33 года, симпатичнейшая и задушевная фигура, предан искусству и поэзии. На вечере у не<го> было человек 15 здешних ученых и литераторов, тоже некоторые из Петербурга. Появление мое вчера у него произвело восторг. Не хотел было оставаться на ужин, но, видя, что огорчу смертельно всех, остался. Ужин был как большой обед, утонченно приготовленный, с шампанским. После ужина шампанское и сигары в 75 руб. сотня. (Обед 3-го дня был по общей подписке, весьма скромный, не свыше 3-х руб. с персоны, но всю роскошь, цветы, черепаший суп, сигары, залу — всё это Лавров прибавил уже от себя.) Воротился домой в 4-м часу. Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел.{1881} Приехал и Анненков, то-то будет наша встреча.{1882} Надо мне опять повидать Каткова и Любимова, чтоб еще уговориться. Юрьев же приезжал сейчас за статьей, умоляя непременно ее в «Русскую мысль». Золотарев приедет (получено известие). От вас только одних не получаю известия. Аня, ради Христа, напиши по адресам, какие я дал. Все ли письма от меня получила? До сих пор писал каждый день. Ты, Аня, любишь говорить: люблю ли я тебя? А у самой обо мне тоски никакой, а я об тебе тоскую. Что детки! Хоть бы капельку об них услышать. Шутка ли, почти еще две недели разлуки. До свидания, голубчик мой, целую тебя крепко, детишек целую и благословляю. Если будет что особенное, напишу и завтра.
P. S. В нашей гостинице кроме меня стоят от Думы еще трое: два профессора из Казани и из Варшавы{1883} и Павлищев, родной племянник Пушкина. Кланяйся батюшке.{1884}
227. А. Г. Достоевской{1885}
28 мая 1880. Москва
Милый друг мой Аня, наконец-то получил от тебя сегодня вечером 5 строк карандашом от 24 числа. И вот я получаю только 27-го вечером! Долго же идет письмо. Ужасно обрадовался да и огорчился, ибо всего только 5 строк, да и то с «милым Федором Михайловичем». Ну да Бог с тобой. Надеюсь получить впредь получше. Ты теперь уже всё знаешь по моим письмам: кажется, придется непременно остаться на открытие памятника. Вечером был у Каткова. Выслушав всё (он уже и от других слышал, как меня ждет «Москва»), он твердо сказал, что мне нельзя уезжать. Завтра будет телеграмма от Долгорукого и будет назначен точный день открытия. Но все говорят про 4-е число. Если 4-го будет открытие, то выеду, вероятно, 8-го (если даже не 7-го) и 9-го буду в Руссе. К Каткову я заехал с целью получить отсрочку на «Карамазовых» до июльской книжки. Он выслушал всё очень дружественно (и вообще был донельзя ласков и предупредителен, как никогда со мной прежде), но об отсрочке не сказал ничего точного. Всё зависит от Маркевича, то есть пришлет ли он продолжение своего романа. Я рассказал Каткову о знакомстве моем с высокой особой у графини Менгден и потом у К<онстантина> К<онстантиновича>.{1886} Был приятно поражен, совсем лицо изменилось. В этот раз я у него чаю не пролил, зато потчевал дорогими сигарами. Провожать меня вышел в переднюю и тем изумил всю редакцию, которая из другой комнаты всё видела, ибо Катков никогда не выходит никого провожать. Вообще думаю, что с «Р<усским> вестником» дело как-нибудь уладится. О статье же о Пушкине я не упомянул ни слова. Авось забудут, так что можно будет передать Юрьеву, с которого наверно получу денег больше. Мечтаю даже найти до 8-го числа капельку времени и приняться здесь за «Карамазовых» на всякий случай, только вряд ли это возможно. — Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия. Гончарова, например, который не выезжает из Петербурга, здесь хоть и знают, но отдаленно и холодно). — Но как я проживу без тебя и без деток это время? Шутка ли, целых 12 дней, о детках сижу и мечтаю, и всё мне грустно. Воротилась ли бабушка?{1887} Как ты одна сидишь, не боишься ли чего, не тревожишься ли? Ради Бога, пиши почаще и, если, Боже сохрани, что случится, тотчас же телеграфируй. Кстати (и обрати внимание): впредь адресуй мне все письма прямо ко мне:
Дети Елены Павловны при ней и очень милые.
228. А. Г. Достоевской
29 мая 1880. Москва
Милая моя Аня, нового только то, что пришла от Долгорукова сегодня телеграмма об открытии памятника 4-го числа. Это уже твердо. Таким образом, я могу выехать 8-го или даже 7-го из Москвы и, уж разумеется, поспешу. Но остаться здесь я
Сегодня утром, в 12 часов, когда еще я спал, приехал ко мне с этой телеграммой Юрьев. Я при нем стал одеваться. В это время вдруг докладывают, что приехали две дамы. Я был не одет и послал спросить: кто такие? Человек воротился с запиской, что какая-то г-жа Илина хочет просить у меня позволения выбрать из всех моих сочинений места, подходящие к детскому возрасту, и издать книжку для детского чтения. Каково! Да ведь эту мысль мы давно бы должны были с тобой сами исполнить и издать такую книжку для
Главное, скверно, что письма наши ходят по три и по четыре дня. Уведомленная мною, что я возвращусь, ты, конечно, перестанешь писать ко мне, ожидая меня 28-го, и когда-то еще дойдут до тебя вчерашнее и сегодняшнее письмо мое о новом решении! Боюсь, что ты будешь в недоумении и беспокоиться. — Но нечего делать. Худо только то, что от тебя, может быть, не получу 2 дня писем, а я по вас изныл. Грустно мне здесь, несмотря на гостей и обеды. Ах, Аня, как жаль, что не могло так устроиться (конечно, никак), чтоб и ты со мной приехала. Даже Майков, говорят, изменил решение и приедет. Будет много хлопот, надо являться в Думу в качестве депутата (еще не знаю когда) для получения билета на церемонию. Окна домов, окружающих площадь, отдаются внаем по 50 рублей за окно. Кругом устраиваются деревянные эстрады для публики тоже за непомерную цену. Боюсь тоже дождливого дня, чтоб не простудиться. На обеде в день открытия говорить не буду. В заседании же «Любителей», кажется, буду говорить на 2-й день. Кроме того, взамен театрального представления думают устроить чтение известными литераторами (Тургенев, я, Юрьев) произведений Пушкина по выбору (меня просят прочесть сцену инока-летописца{1893} и из «Скупого рыцаря» монолог Скупого). Кроме того, Юрьев, я и Висковатов прочтем по стихотворению на смерть Пушкина: Юрьев — Губера, Висковатов — Лермонтова, а я — Тютчева.{1894}
Время идет, а мне мешают. До сих пор не заехал за деньгами в Центр<альный> магазин и к Морозовым. Не был у Чаева, надо заехать к Варе, хотел бы тоже познакомиться с архиереями Николаем Японским и здешним викарием Алексеем — очень любопытными людьми.{1895} Сплю нехорошо, во сне вижу только кошмары. Боюсь в день открытия простудиться и кашлять на чтении.
Со страшным нетерпением буду ждать от тебя письмеца. Что-то детки, Господи, как мне хочется их увидеть. Здорова ли ты, весела ли иль сердишься? Тяжело мне без вас. Ну, до свидания. Завтра к Ел<ене> Павловне не поеду, обещалась сама прислать письмо, если будет. Обнимаю вас всех крепко, деток благословляю.
P. S. Если что случится, телеграфируй в «Лоскутную». Письма пиши в «Лоскутную». Верно ли доходят мои письма? Вот беда, если какое-нибудь пропадет!
Золотарева еще нет. Венок <
229. А. Г. Достоевской{1896}
30–31 мая 1880. Москва
Пишу тебе, хоть письмо пойдет лишь завтра, милая Аня. Нового почти ничего. Предстоит только очень много хлопот и разных чиновничьих церемоний: являться в Думу, выхлопатывать билеты, где стоять и сидеть в празднестве, и проч. А главное, венки: их надо два, говорят, их Дума же и выдает — за 30 <р.> оба. Глупо. А Золотарев не едет, но приедет, и я всю церемонию у памятника взвалю на него: в одном фраке и без шляпы можно простудиться. — Вчера утром были Аверкиевы и приходили племянники Пушкина, Павлищев и Пушкин, познакомиться. Затем ездил к Юрьеву (насчет всех этих билетов и церемоний), не застал дома. Обедал дома, а после обеда пришел Висковатов, изъяснялся в любви, спрашивал, отчего я его не люблю, и проч. Все-таки был лучше, чем всегда.{1897} (Кстати: передал мне, что Сабуров (министр просвещения), его родственник, читал некоторые места «Карамазовых», буквально плача от восторга.) В девять часов мы отправились к Юрьеву, опять не застали. Висковатов вдруг припомнил, что здесь Анна Николавна Энгельгардт, и предложил к ней заехать. Мы поехали и прибыли в 10 часов в гостиницу Дюссо. Она уже спала, но была очень рада, и мы просидели час, говорили о прекрасном и высоком. Она приехала не на памятник, а для свидания с какими-то родственницами, а теперь больна: у ней распухла нога. Сегодня утром, когда я спал, был у меня Ив<ан> Сергеевич Аксаков и не приказал будить. Затем ездил к Поливанову (секретарю Общества, директору гимназии). Поливанов объяснил мне все
30/31 мая. Час ночи.
В трактире у Тестова Григоровича не нашел, воротился домой и обедал дома. Потом поехал к Елене Павловне; ее дома не застал, а дети ее сказали мне, что письма от тебя не было. Рассчитываю, что, может быть, завтра будет от тебя письмо наверно. Сообразив теперь, понимаю, что по всем прежним письмам моим ты всё заключала, что я приеду 28-го. Но теперь, уж верно, ты получила и те письма, где я колебался: остаться или нет, стало быть, уж теперь ответишь. Дурно то, что, уезжая, мы как-то не договорились, ибо ты могла бы мне все-таки, хотя и рассчитывая, что я ворочусь, писать на имя Елены Павловны, на всякий случай, чтоб не оставить меня в неведении о тебе и о детях. Рассчитываю тоже, что ко 2-му числу получу от тебя письмо уже прямо в «Лоскутную». (Письма же на имя Елены Павловны, то есть прежние, ты, конечно, и прежде могла бы писать безбоязненно, ибо, хоть я бы и уехал, всё же бы их никто не распечатал, и она переслала бы их обратно в Руссу.) В «Лоскутную» же адресовать ко мне для меня будет гораздо выгоднее, чтоб не ездить к Елене Павловне, потому что теперь скоро (со 2-го числа) наступит большая возня, надо будет рано вставать и весь день маяться, так что ездить к Елене Павловне даже и не нашел бы вовсе времени. Да и к тебе перестану писать подробные бюллетени, как теперь: не будет совсем времени, 3-го числа будет Дума принимать гостей, речи, фраки, клаки и белые галстухи. А там открытие, думский обед, затем 5-го и 6-го по утрам заседания, а вечером литературные чтения. Да 2-го вечернее заседание «Любителей», где решат, кому в какое время читать. Я, кажется, буду читать уже во 2-й день, то есть 6-го. Ездил к Морозову и в Центральный магазин. От Морозова получил всего 14 рубл<ей>, а в Центральном хоть и сказали мне, что ты писала к ним, чтоб мне выдали 50 руб., но просят отсрочки до 6-го или 7-го числа. Так как 7-го надо, сверх того, сделать прощальные визиты, а их много, то выеду разве только 8-го, с каким поездом — уведомлю потом. Но 8-го постараюсь выехать наверно. Заезжал к Варе. Много мне рассказывала про своих внуков и спрашивала совета. Умная она и хорошая женщина. — Вечером кой-что успел просмотреть в рукописи. Что детки? Очень тоскливо по них, не слышно их голосочков. И всё думаю: не случилось ли у вас чего? Если что, Боже сохрани, случится, непременно телеграфируй. До свидания, голубчик. Ах, кабы получить от тебя хоть что-нибудь завтра! Обнимаю тебя и деток и крепко вас всех целую. А «Карамазовы»-то, «Карамазовы»! Эх, в какую суетню въехал. Но теперь все-таки озабочен открытием: партия у них сильная.{1900} Обнимаю тебя опять и опять.
Вчера сломалась днем моя золотая рукавная запонка, которую чинили, одна половинка осталась в рукаве рубашки, а другая, должно быть, где-нибудь вылетела на улице.
230. А. Г. Достоевской{1901}
1 июня 1880. Москва
Милая Аня, хотел было сегодня тебе не писать, потому что почти не об чем, но так как получил наконец твое письмецо (от 29-го) и так как действительно предстоят скоро дни, что за суетой ничего тебе писать не буду или много что по две строчки, то и решился написать теперь. Очень рад, что вы все здоровы, рад за деток и за тебя, и как будто тоска свалилась с сердца, хотя все-таки скучно. Неприятно мне, что бабушка не подождет до моего приезда. Автограф Гоголя Аксаков мне обещал, хотя не знаю, успею ли теперь взять у него.{1902} К тому же я перезабыл и смешал в голове все адрессы, так что надо опять справиться у Юрьева, где кто живет. Сегодня заходил ко мне какой-то (забыл фамилью) математик и долго сидел в ресторане в читальной, ожидая, когда я проснусь. Когда я проснулся, он вошел и пробыл ровно 3 минуты и даже не сел: зашел объявить о своем глубоком уважении, удивлении к таланту, преданности, благодарности, высказал
P. S. Оринька подле тетеньки, играет с ней в карточки, где ему сюда.{1907}
231. А. Г. Достоевской{1908}
3 июня 1880. Москва
Милый дружочек мой Анечка, вчера вечером ездил к Елене Павловне за твоим письмом и ничего не получил, а сегодня пришло от тебя в «Лоскутную» 2 письма, одно в 4 часа пополудни, а другое вечером. Одним словом, в «Лоскутную», по-видимому, скорее доходит, чем к Елене Павловне. Как я рад, что вы все здоровы и меня помните. Детишек крепко поцелуй за их славные приписки и непременно купи им гостинцев, слышишь, Аня? Детям и медицина предписывает сладкое. — Про замечание твое, что я тебя мало люблю, скажу, что оно глуписсимо: я только о тебе и думаю да еще о детках. И во сне тебя вижу.
Здесь у нас опять была кутерьма. Вчера вдруг отложили опять празднество, но теперь уже твердо известно, что открытие будет 6-го. Венки изготовляет Дума по 8 р. за венок, надо 2, закажу завтра. Золотарева нет. Поезд из Петербурга с разными депутатами на празднество придет только послезавтра. — Теперь дальше: 3-го дня вечером было совещание у Тургенева{1909} почти всех участвующих (я исключен), что именно читать, как будет устроен праздник и проч. Мне говорят, что у Тургенева будто бы сошлись нечаянно. Это мне Григорович говорил как бы в утешение. Конечно, я бы и сам не пошел к Тургеневу без официального от него приглашения; но простофиля Юрьев, которого я вот уже 4 суток не вижу, еще 4 дня назад проговорился мне, что соберутся у Тургенева. Висковатов же прямо сказал, что уже три дня тому получил приглашение. Стало быть, меня прямо обошли. (Конечно, не Юрьев, это дело Тургенева и Ковалевского, тот только спрятался и вот почему, должно быть, и не кажет глаз.) И вот вчера утром, только что я проснулся, приходят Григорович и Висковатов и
Но ты ошибаешься.{1915} Сны прескверные. Слушай: ты всё пишешь о записке в дворянство.{1916} Во-1-х, если б и можно было, то мне некогда, а главное, это дело надо делать из Петербурга,
Был у Ив<ана> Аксакова — на даче. Чаев тоже на даче. К Муравьеву съезжу, если найду время.{1917} Еще раз весь твой тебя любящий.
232. А. Г. Достоевской{1918}
4 июня 1880. Москва
Милый мой голубчик Анечка, сегодня опять получил дорогое твое письмецо и очень тебе благодарен, что не забываешь своего Федечку. Со времени частых твоих писем я решительно стал за вас спокойнее и благополучнее. Рад и за детишек. Сегодня утром пришел ко мне Лопатин и принес расписание дней и церемоний. Выдал ему 17 руб. заказать венки в Думе (2 венка). Золотарева нет. Затем приходил один присяжный поверенный Соловьев{1919} отрекомендоваться, человек ученый, и явился лишь говорить о мистически-религиозных вопросах. (Новое поветрие.) Затем пришли Григорович и Висковатов, а затем и Юрьев. Мы страшно все напали на Юрьева за письмо его к Каткову и распекли его ужасно. Затем обедал в «Московском трактире» с Григоровичем и Висковатовым и там познакомился с актером Самариным, старикашка 64 лет, всё говорил мне речи. Он будет играть на празднестве в честь Пушкина Скупого рыцаря в костюме (отбил у меня). В «Москов<ском> трактире» всегда очень полно, и редко кто не оглядывается и не смотрит на меня: все знают, что это я. Самарин рассказывал много анекдотов о московской артистической жизни. Затем, прямо с обеда, поехали в общее заседание комиссии «Любителей» для устройства окончательной программы утренних заседаний и вечерних празднеств. Были Тургенев, Ковалевский, Чаев, Грот, Бартенев, Юрьев, Поливанов, Калачев и проч. Всё устроили к общему согласию. Тургенев со мною был довольно мил, а Ковалевский (большая толстая туша и враг нашему направлению) всё пристально смотрел на меня. Я читаю на второй день утренних заседаний 8-го июня, а 6-го июня вечером читаю на празднестве (разрешена музыка) сцену Пимена из «Б<ориса> Годунова». Многие читают, почти все: Тургенев, Григорович, Писемский и проч. На 2-й же вечер 8-го прочту 3 стихотв<орения> Пушкина (2 из «Западн<ых> славян» и «Медведицу»){1920} и в финале для
Крепко обнимаю тебя, моя Анька. Крепко целую тебя за «очень-очень и очень».{1924} Детишек целую и благословляю. Ты пишешь, что видишь сны, а что я тебя не люблю. А я всё вижу прескверные сны, кошмары, каждую ночь о том, что ты мне изменяешь с другими. Ей-богу. Страшно мучаюсь. Целую тебя тысячу раз.
233. А. Г. Достоевской{1925}
5 июня 1880. Москва
Милая моя Анютка, милое письмецо твое от 3-го июня получил сейчас и спешу написать тебе поскорее, сколько успею. Нет, голубчик, не требуй теперь длинных писем, потому что и просто-то письма вряд ли можно теперь будет писать. Буквально всё время, все
О любви писать не хочу, ибо любовь не на словах, а
Но хоть по нескольку строк все-таки буду писать.
234. А. Г. Достоевской{1929}
7 июня 1880. Москва
Милый мой дорогой голубчик Аня, пишу тебе наскоро. Открытие монумента произошло вчера, где же описывать? Тут и в 20 листков не опишешь, да и времени ни минуты. Вот уже 3-ю ночь сплю только по 5 часов, да и эту ночь тоже. — Затем был обед с речами. Затем чтение на вечернем литературном празднестве в Благородном собрании с музыкою.{1930} Я читал сцену Пимена. Несмотря на невозможность этого выбора (ибо Пимен не может же кричать на всю залу) и чтение в самой глухой из зал, я, говорят, прочел превосходно, но мне говорят, что мало было слышно. Приняли меня прекрасно, долго не давали читать, всё вызывали, после чтения же вызвали 3 раза. Но Тургенева, который прескверно прочел, вызывали больше меня.{1931} За кулисами (огромное место в темноте) я заметил до сотни молодых людей, оравших в исступлении, когда выходил Тургенев. Мне сейчас подумалось, что это клакеры, claque,[127] посаженные Ковалевским. Так и вышло: сегодня, ввиду этой клаки, на утреннем чтении речей Иван Аксаков отказался читать свою речь после Тургенева (в которой тот унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта),{1932} объяснив мне, что клакеры заготовлены уже давно и посажены нарочно Ковалевским (всё его студенты и все западники), чтоб выставить Тургенева как шефа их направления, а нас унизить, если мы против них пойдем. Тем не менее прием, мне оказанный вчера, был из удивительных, хотя хлопала одна лишь публика, сидевшая в креслах. Кроме того: толпами мужчины и дамы приходили ко мне за кулисы жать мне руку. В антракте прошел по зале, и бездна людей, молодежи, и седых, и дам, бросались ко мне, говоря: «Вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли „Карамазовых”». (Одним словом, я убедился, что «Карамазовы» имеют колоссальное значение.) Сегодня, выходя из утреннего заседания, в котором я не говорил, случилось то же. На лестнице и при разборе платьев меня останавливали мужчины, дамы и прочие. За вчерашним обедом две дамы принесли мне цветов. Некоторых из них я узнал по фамилии: Третьякова, Голохвастова, Мошнина и другие. К Третьяковой поеду послезавтра с визитом (жена имеющего картинную галерею). Сегодня был второй обед, литературный, сотни две народу. Молодежь встретила меня по приезде, потчевали, ухаживали за мной, говорили мне исступленные речи — и это еще до обеда. За обедом многие говорили и провозглашали тосты. Я не хотел говорить, но под конец обеда вскочили из-за стола и заставили меня говорить. Я сказал лишь несколько слов,{1933} — рев энтузиазма, буквально рев. Затем уже в другой зале обсели меня густой толпой — много и горячо говорили (за кофеем и сигарами). Когда же в ½ 10-го я поднялся домой (еще 2 трети гостей оставалось), то прокричали мне «ура», в котором должны были участвовать поневоле и несочувствующие. Затем вся эта толпа бросилась со мной по лестнице и без платьев, без шляп вышли за мной на улицу и усадили меня на извозчика. И вдруг бросились целовать мне руки — и не один, а десятки людей, и не молодежь лишь, а седые старики. Нет, у Тургенева лишь клакеры, а у моих истинный энтузиазм. Майков здесь и был всему свидетелем, должно быть, удивился. Несколько незнакомых людей подошли ко мне и шепнули, что завтра, на утреннем чтении, на меня и на Аксакова целая кабала. Завтра, 8-го, мой самый роковой день: утром читаю статью, а вечером читаю 2 раза, «Медведицу»{1934} и «Пророка». «Пророка» намерен прочесть хорошо. Пожелай мне. Здесь сильное движение и возбуждение. Вчера на думском обеде Катков рискнул сказать длинную речь и произвел-таки эффект, по крайней мере в части публики.{1935} Ковалевский наружно очень со мной любезен и в одном тосте, в числе других, провозгласил мое имя, Тургенев тоже. Анненков льнул было ко мне, но я отворотился. Видишь, Аня, пишу тебе, а еще речь не просмотрена окончательно. 9-го визиты и надо окончательно решиться, кому отдать речь. Всё зависит от произведенного эффекта. Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтраму приготовить. — Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка. — Центральный магазин не платит, хоть ты что. До свидания, голубчик, обнимаю тебя, целуй деток. 10-го, вероятно, выеду и приеду 11-го к ночи. Готовься. Крепко вас всех обнимаю и благословляю.
NB. Письмо это, должно быть, будет последним.
235. А. Г. Достоевской{1936}
8 июня 1880. Москва
Дорогая моя Аня, я сегодня послал тебе вчерашнее письмо от 7-го, но теперь не могу не послать тебе и этих немногих строк, хоть ужасно измучен, нравственно и физически, так что это письмо ты получишь, может быть, вместе с первым. Утром сегодня было чтение моей речи в «Любителях». Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! Ничто,
236. С. А. Толстой
13 июня 1880. Старая Русса
Глубокоуважаемая графиня София Андреевна,
Вчера лишь воротился из Москвы в Старую Руссу и нашел вашу прелестную коллективную телеграмму.{1945} Как хорошо с вашей стороны, что вы (все) обо мне вспомнили. Почувствуешь, что имеешь таких добрых друзей, и светло становится на сердце.
О происшествиях со мною в Москве Вы, конечно, узнали из газет. Но
Но оставим это: речь моя вышла вчера или сегодня в «Московских ведомостях» (увы, без моей корректуры, наскоро, ужас!), а к 1-му числу июля я издаю «Дневник писателя», то есть единственный № на 1880-й год, в котором и помещу всю мою речь, уже без выпусков и со строгой корректурой.{1955} Тогда и пришлю ее Вам, глубокоуважаемая Софья Андреевна, на Вашу строгую и тонкую критику, которой не боюсь и которую
В Москве сделал несколько знакомств; не знаете ли Вы или не слыхали ли об одной Вере Николаевне Третьяковой. Какая прелестная женщина.
А сколько женщин приходили ко мне в «Лоскутную» гостиницу (иные не называли себя) с тем только, чтоб, оставшись со мной, припасть и целовать мне руки (это уже после речи). А знаете, я столько наговорил о себе и нахвастался, что стыдно ужасно. Милая, добрая Софья Андреевна, черкните мне Вашим прелестным размашистым почерком хоть одну страничку: ей-богу, утешите. При личном свидании я Вам многое, многое расскажу. Так Юлия Федоровна{1956} гостила у Вас. Глубокий ей от меня поклон и всевозможные пожелания, потому что я ее
А Владимира Сергеевича пламенно целую. Достал три его фотографии в Москве: в юношестве, в молодости и последнюю в старости;{1957} какой он был красавчик в юности.
Приехал и сажусь за «Карамазовых» и буду писать до октября день и ночь. В Эмс не поеду. Примите, глубокоуважаемая графиня, мой глубоко сердечный привет. Слишком, слишком ценю Ваше расположение ко мне и потому Ваш весь навсегда.
237. Е. А. Штакеншнейдер{1958}
17 июля 1880. Старая Русса
Глубокоуважаемая Елена Андреевна,
Нуждаюсь во всем Вашем человеколюбии и разумном снисхождении к людям, чтоб простить меня за то, что так промедлил ответом на прекрасное и приветливое Ваше ко мне письмецо от 19 июня. Но вникните, однако же, в факты и, может быть, найдете в себе силу даже и ко мне быть снисходительной. 11-го июня я возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый, но тотчас же сел за «Карамазовых» и залпом написал три листа. Затем, отправив, принялся перечитывать всё, написанное обо мне и о моей московской речи в газетах (чего до тех пор и не читал, занятый работой), и решил отвечать Градовскому, то есть не столько Градовскому, сколько написать весь
Впечатлений моих в Москве и проч. не могу пересказывать на письме, теперешнего настроения почти тоже. Весь в работе, в каторжной работе. К сентябрю хочу и решил окончить всю последнюю, четвертую часть «Карамазовых», так что, воротясь осенью в Петербург, буду, относительно говоря, некоторое время свободен и буду приготовляться к «Дневнику», который, кажется, уж наверно возобновлю в будущем 1881 году.{1962} — Вы на даче? Откудова же к Вам доходят вести из Москвы? Не знаю, как Вам передавал Гаевский, но дело с Катковым не так было.{1963} Каткова оскорбило Общество люб<ителей> р<оссийской> словесности, устраивавши праздник, отобрав у него назад посланный ему билет; а говорил речь Катков на думском обеде как представитель Думы и по просьбе Думы.{1964} Тургенев же
Вы пишете, чтоб я прислал Вам мою речь. Но я не имею у себя экземпляра, а единственный экземпляр, который имел, в типографии, где печатается «Дневник». «Дневник» выйдет около 5-го августа, обратите на него внимание и сообщите Андрею[130] Андреевичу — дорогому моему сотруднику.{1966} Мне хочется знать его мнение. Передайте мой задушевный поклон Марье Федоровне, Ольге Андреевне и Софье Ивановне,{1967} напомните обо мне и всем Вашим. Об осени ничего не говорю. Будьте только здоровы, набирайте здоровья к зиме. Жена Вам и всем Вашим задушевно кланяется.
Напишите мне, пожалуйста, еще.
238. Н. А. Любимову
10 августа 1880. Старая Русса
Милостивый государь
глубокоуважаемый Николай Алексеевич,
Вместе с этим письмом препроводил в редакцию «Р<усского> вестника» «Карамазовых» на августовскую книжку: окончание книги одиннадцатой, 72 почтовых полулистка, 3½ печатных листа ровно.{1968}
Убедительнейше прошу прислать своевременно корректуру. Не задержу ни минуты.
Двенадцатая и последняя книга «Карамазовых» прибудет в редакцию
Теперь о высылаемом.
6-ю, 7-ю и 8-ю главы{1970} считаю сам удавшимися. Но не знаю, как Вы посмотрите на 9-ю главу,{1971} глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Назовете, может быть, слишком характерною! Но, право, я не хотел оригинальничать. Долгом считаю, однако, Вас уведомить, что я давно уже справлялся с мнением докторов (и не одного). Они утверждают, что не только подобные кошмары, но и галюсинации перед «белой горячкой» возможны. Мой герой, конечно, видит и галюсинации, но смешивает их с своими кошмарами. Тут не только физическая (болезненная) черта, когда человек начинает временами терять различие между реальным и призрачным (что почти с каждым человеком хоть раз в жизни случалось), но и душевная, совпадающая с характером героя: отрицая реальность призрака, он, когда исчез призрак, стоит за его реальность.
Впрочем, что я толкую. Прочтя, увидите всё сами, глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Но простите моего
Не думаю, чтобы что-нибудь из того, что мелет мой Черт, было нецензурно. Два же рассказа о
Считаю, что в Х-й и последней главе, достаточно объяснено душевное состояние Ивана, а стало быть, и кошмар 9-й главы. Медицинское же состояние (повторяю опять) проверял у докторов.{1975}
Хоть и сам считаю, что эта 9-я глава
Белая горячка поражает моего героя исступленным припадком именно в минуту, когда он дает показание в суде (это уже в двенадцатой будущей книге).
Итак, выразил Вам все мои сомнения, глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Буду ждать с чрезвычайнейшим нетерпением корректур.
Как Вы поживаете и всё ли еще на даче? Благословил ли Вас Бог погодой? У нас восхитительнейшая, только чтоб не сглазить, а в Петербурге дождь, казалось бы, так близко. Здесь я только здоровею, несмотря на работу. Буду иметь большое удовольствие прислать Вам мой «Дневник писателя», который выйдет 12-го августа в Петербурге, — единственный номер на этот год.{1976}
Глубочайший поклон мой Вашей супруге.
Будьте столь добры, передайте мое глубочайшее уважение Михаилу Никифоровичу.
При сем прилагаю расписку в получении тысячи рублей. Премного благодарен за своевременное исполнение просьбы.
Августовскую книжку «Р<усского> вестника»
Примите уверение в глубочайшем уважении моем и совершенной преданности.
Ваш всегдашний слуга
239. А. Г. Достоевской
11 августа 1880. Старая Русса
Милый друг Аня, как-то ты доехала?{1977} Хотелось бы получить от тебя поскорее хоть строчку.{1978} Как живешь? Где спишь? Где ешь? Что «Дневник»? — Проводив тебя, мы с Федей оставили Любу с Соней, Анфисой и Марьей, все они пошли к батюшке,{1979} а мы с Федей на извозчике (узнав от него про гулянье) отправились в городской сад, что на Красном берегу, рядом с дворцовым садом.{1980} Там было много народу, спускали шар и пели военные песельники.{1981} Федя очень слушал. Но так как было сыро, то мы рано воротились, зашли за Любой, и затем дети полегли спать. Я ночь всю просидел. Встал в 12 часов. Детки уже ходили отправлять тебе письмо. Ведут они себя очень хорошо. Федя пошел было ловить на берег рыбу, но я, застав его над обрывом, велел ему воротиться, и он тотчас же беспрекословно исполнил. У Лили всё утро сидела Анфиса, потом все пошли к батюшке, а я гулять. Батюшка, видимо, принимает участие и беспрерывно зовет детей к себе, — конечно, чтоб меня облегчить. Федя теперь не отстает от Сергуши, у которого объявилось какое-то ружье, из которого можно стрелять горохом. С прогулки зашел за детьми, пообедали вместе, говорили о тебе и «что-то ты там?» — а после обеда дети опять отправились к батюшке. Я опять с прогулки за ними зашел. Дорогою Федя справлялся о тебе: «Папа, когда уехала мама, ведь вчера? Ну так приедет она завтра? Али послезавтра?» Воротясь домой, напились чаю и полегли, а я сел тебе писать. Вот и все наши происшествия. Одним словом, всё ладно и спокойно, детки ведут себя хорошо и
Хорошо, кабы ты поскорее воротилась. Должно быть, устанешь. Боюсь, что заболеешь. Выйдет ли «Дневник» завтра? Сегодня в «Нов<ом> времени» второе объявление о «Дневнике»,{1982} и ни слова в газете, хотя бы в хронике. Икни Гончаров, и тотчас закричали бы во всех газетах: наш маститый беллетрист икнул, — а меня, как будто слово дано, игнорируют. Я убежден, что у Пантелеева какая-нибудь задержка.{1983} Хоть бы поскорее. А затем воротись и ты, не мешкая долее. Поклонись Марье Николаевне{1984} и попроси ее по крайней мере до 25 августа уведомлять почаще о ходе «Дневника». Не надеюсь на хороший ход. Но впоследствии, наверно, разойдется. Ну, до свиданья, до скорого. Напишу, может быть, еще раз завтра, на всякий случай. Только бы ничего не случилось с тобой! Много уж ты набрала себе комиссий.{1985} К этому письму завтра Лиля приложит и от себя, да Федя что-то хочет нацарапать. Они же и снесут на почту. Теперь спят. Марья спит в комнате, где рукомойник. Гарсон ночует на дворе. До свидания, обнимаю тебя.
240. М. А. Поливановой
16 августа 1880. Старая Русса{1986}
Глубокоуважаемая Марья Александровна,
Простите великодушно, и со всей добротой Вашей, что не ответил Вам тотчас же. Если я когда-нибудь в моей жизни был столь до невозможности завален и притиснут работой, то это именно в это лето. Кроме того что сижу над окончанием романа, я только что издал в Петербурге объемистый № «Дневника писателя» и писал его именно всё это последнее время с жаром. Это неестественное накопление работы, думаю, отразится и на моем здоровье. Этот выпуск «Дневника» будет Вам выслан завтра же. Прочтите и напишите мне о нем что-нибудь. В мнениях тех людей, которых я уважаю и в ум и сердце которых верю, я всегда нуждаюсь для духовной поддержки. Вы же мне столько написали хорошего и доброго о впечатлении, произведенном на Вас «Дневником» еще прежним.{1987} В ум же и в доброе верное чувство Ваше я не могу не верить, помня наше свидание в Петербурге.{1988} В одно это свидание я не только научился Вас ценить и уважать, но и
Вы задаете мне, в письме Вашем, очень трудный вопрос на разрешение и который, увы, столь всеобщ.{1989} Есть ли человеческое существо в наше время, которое бы не тосковало от подобного вопроса?
До половины сентября я
Крепко жму Вам руку. С искренним и глубоким уважением Вам
241. Н. Л. Озмидову{1990}
18 августа 1880. Старая Русса
Старая Русса, 18 августа/80.
М<илостивый> г<осударь> Николай Лукич!
Я письмо Ваше прочел со всем вниманием,{1991} и что же я могу на него ответить? Вы сами, весьма умно, заметили, что в письме всего не упишешь. Я даже думаю, что и ничего нельзя написать удовлетворительно, кроме общих положений. Приезжать же ко мне за советами тоже для Вас совсем бесцельно, потому что вовсе не считаю себя таким компетентным судьей для разрешения Ваших вопросов. Вы говорите, что до сих пор не давали читать Вашей дочери что-нибудь литературное, боясь развить фантазию. Мне вот кажется, что это не совсем правильно: фантазия есть природная сила в человеке, тем более во всяком ребенке, у которого она, с самых малых лет, преимущественно перед всеми другими способностями, развита и требует утоления. Не давая ей утоления, или умертвишь ее, или обратно — дашь ей развиться именно чрезмерно (что и вредно) своими собственными уже силами. Такая же натуга лишь истощит духовную сторону ребенка преждевременно.{1992} Впечатления же
Истинно Вам преданный
242. И. С. Аксакову{2003}
28 августа 1880. Старая Русса
Дорогой и глубокоуважаемый Иван Сергеевич, я и на первое письмо Ваше хотел отвечать немедленно, а получив теперь и второе, для меня
243. H. A. Любимову
8 сентября 1880. Старая Русса
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Как ни старался кончить и прислать Вам всю
Примите, глубокоуважаемый и дорогой Николай Алексеевич, горячее изъявление моей сердечной и искреннейшей преданности.
Ваш всегдашний слуга
P. S. Такую статью, как
Старая Русса.
Новгородской губернии.
Ф<едору> М<ихайловичу> Достоевскому.
244. Н. А. Любимову
8 ноября 1880. Петербург
Милостивый государь
глубокоуважаемый Николай Алексеевич,
Вместе с сим отсылаю в редакцию «Р<усского> вестника» заключительный
Я убедительно и особенно прошу выслать мне корректуру в 2-х экземплярах (а не в одном). Второй экземпляр мне совершенно здесь необходим для предстоящих публичных чтений в конце ноября (после 20-го). Я всё свое перечитал, а тут новое. Прочту последнюю главу: похороны Илюшечки и речь Алеши мальчикам. По опыту знаю, что такие места в чтениях производят некоторое впечатление.{2008}
Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два — знаменательная для меня минута. К Рождеству хочу выпустить отдельное издание.{2009} Ужасно спрашивают, и здесь, и книгопродавцы по России; присылают уже деньги.
Мне же с Вами позвольте не прощаться. Ведь я намерен еще 20 лет жить и писать. Не поминайте же лихом.
Хотел было сейчас по окончании «Карамазовых» побывать в Москве, но, кажется, не удастся. Крепко жму Вам руку и благодарю Вас за Ваше участие. А пожалуй, и за редакторскую ферулу: она иногда мне необходима.
Ваш последний № удивительно составлен. Но будут ли продолжаться статьи «Против течения»? Они здесь сильно замечены. Если б в ноябре и в декабре поместить! Поверьте, они необходимы, ибо решительный успех.{2010}
Мое глубочайшее уважение глубокоуважаемой супруге Вашей. Будьте так добры, передайте от меня искренний привет глубокоуважаемому Михаилу Никифоровичу.
Жена моя шлет Вам глубокий поклон.
Примите сердечное уверение в моей искренней и всегдашней приверженности.
С.-Петербург,
Кузнечный переулок,
дом № 5, квартира № 10
(близ Владимирской церкви).
Ф. М. Достоевскому.
245. А. А. Толстой
5 января 1881. Петербург
Милостивая государыня
графиня Александра Андреевна,
В будущее воскресенье буду иметь честь явиться к Вам от 3-х до 4-х часов.{2011}
С глубоким уважением пребываю всегдашним слугою Вашим
246. Н. А. Любимову
26 января 1881. Петербург
Милостивый государь
глубокоуважаемый Николай Алексеевич,
Так как Вы, столь давно уже и столь часто, были постоянно благосклонны ко всем моим просьбам, то могу ли надеяться еще раз на внимание Ваше и содействие к моей теперешней
Простите, что, не дождавшись собственного распоряжения конторы «Русского вестника», ускоряю дело моею просьбою. Без особой надобности не решился бы.
Свидетельствую глубочайшее уважение Вашей глубокоуважаемой супруге и прошу Вас очень передать таковое же Михаилу Никифоровичу.
С глубочайшим уважением пребываю Вам воистину и вполне преданный
247. Е. Н. Гейден
28 января 1881. Петербург
Черновое{2013}
26-го[131] числа в легких лопнула артерия и залила наконец легкие.{2014} После 1-го припадка последовал другой, уже вечером, с чрезвы<чайной> потерей крови, с задушением. С ¼ <часа> Фед<ор> Мих<айлович> был в полном убеждении, что умрет; его исповедовали и причастили. Мало-помалу дыхание поправилось, кровь унялась. Но так как порванная жилка не зажила, то кровоистечен<ие> может начаться опять. И тогда, конечно, вероятна смерть. Теперь же он в полной памяти и в силах, но боится, что опять лопнет артерия.{2015}
Примечания
В пятнадцатом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатаются наиболее значительные письма Достоевского, отобранные из полного состава его писем, которые были опубликованы в томах XXVIII1, XXVIII2, XXIX1, ХХIХ2 и XXX1 (с учетом дополнения в т. ХХХ2) издания:
Тексты писем Ф. М. Достоевского подготовили и примечания к ним составили А. В. Архипова (160–161, 162 (примеч. совм. с Т. И. Орнатской), 163–167), А. И. Батюто (76–90, 92–96, 98, 101–109, 143–157), А. М. Березкин (221, 223–235), И. А. Битюгова (1-37, 158, 159, 186–189; 210 — совм. с И. Д. Якубович), Н. Ф. Буданова (247), Г. Я. Галаган (168–173), Е. И. Кийко (190–209, 211–220, 222, 236–246), Т. И. Орнатская (43, 47, 50–52, 55, 91, 97, 99, 100, 110–142), Г. В. Степанова (176–185), И. Д. Якубович (38–42, 44–46, 48, 49, 53, 56–75, 174, 175).
Редакторы тома — И. А. Битюгова и Т. И. Орнатская. Вступительная статья к примечаниям написана И. А. Битюговой.
Редакционно-техническая работа по подготовке рукописи тома к печати осуществлена Е. Н. Джусоевой; ею же составлен алфавитный список произведений, неосуществленных замыслов и документальных материалов, вошедших в данное издание.
Цитаты из не опубликованных в данном томе писем Достоевского, ссылки на них и комментарии к ним даются по Полному собранию сочинений Ф. М. Достоевского в 30 томах; сведения об источниках, по которым печатаются тексты писем Достоевского, местах их хранения, о первых публикациях и (в большинстве случаев) обоснования датировок в наст. томе не приводятся (см. их в упомянутом выше издании). В конце тома приложены составленные его редакторами список условных сокращений, использованных в примечаниях к текстам писем, и указатель упоминаемых в томе лиц, отношения с которыми Достоевского обычно ясны из комментария (подробные справки о них см. в т. ХХVIII1, ХХIХ2, ХХХ1 названного выше издания).
Представленные в этом томе письма Ф. М. Достоевского охватывают период с весны 1834 по январь 1881 г., т. е. начиная с двенадцатилетнего возраста будущего писателя и до его предсмертных дней. В эпистолярном наследии Достоевского нашли отражение основные события его жизненного пути. Мы узнаем об его отроческих годах в Москве, пребывании его в пансионах Н. И. Драшусова и Л. И. Чермака, приезде в Петербург для поступления в Главное инженерное училище, обучении там, юношеской дружбе с И. Н. Шидловским, потере матери и отца, окончании училища, выходе в отставку с целью посвятить себя литературной деятельности и вхождении с «Бедными людьми» в литературу, а позднее обо всех этапах его творчества. В письмах рассказывается об аресте Достоевского весной 1849 г. по «делу» петрашевцев и заключении в Петропавловской крепости, о его переживаниях на Семеновском плацу в день предстоявшей смертной казни, неожиданно отмененной высочайшим повелением. Перерыв в переписке наступает во время четырех лет каторги. Далее идут сообщения, относящиеся к отправке Достоевского по окончании срока в Семипалатинск рядовым, знакомству его там с семейством М. Д. Исаевой, переехавшим впоследствии в Кузнецк, смерти ее мужа, роману с ней, осложненному соперничеством с молодым учителем, свадьбе, возвращению Достоевскому по «высокой милости» прав потомственного дворянства, удовлетворению его прошений о прекращении по состоянию здоровья военной службы и, наконец, возвращению его с женой и пасынком в Россию, сначала в Тверь, потом в Петербург. Письма дают представление о совместной деятельности Достоевского и его старшего брата по изданию журналов «Время» и «Эпоха», их закрытии; в них говорится о смерти первой жены и брата Михаила, об увлечении А. П. Сусловой, а затем после знакомства с матерью и сестрами А. В. и С. В. Корвин-Круковскими — старшей из них Анной, о встрече с рекомендованной писателю в качестве стенографистки для скорейшего окончания романа «Игрок» А. Г. Сниткиной, которая вскоре стала его женой, о жизни его за границей (ранние поездки 1862 и 1863 гг., совместное четырехгодичное пребывание в Европе с А. Г. Достоевской, последующие посещения Эмса для лечения). В письмах запечатлены и события семейной жизни Достоевского (смерть в Женеве двухмесячной дочери Сони, рождение Любови, Федора и некоторое время спустя Алеши, который умирает двух с половиной лет от припадка эпилепсии; жизнь в 1870-е гг. в летний период с семьей в старой Руссе (одно лето — в Малом Приколе)), и его творческая работа над созданием своих произведений, и поездка весной 1880 г. на Пушкинский праздник в Москву, отмеченная успехом его речи о Пушкине на заседании Общества любителей российской словесности, и участие в литературных чтениях, и посещение петербургских салонов Е. А. Штакеншнейдер, С. А. Толстой и других. Последнее письмо в томе набросано под его диктовку в день кончины Достоевского, последовавшей от легочного кровотечения.
Откровенные, обычно с жаром написанные корреспонденции Достоевского освещают все эти биографические моменты его жизни, как бы заменяя личный дневник, но зачастую являясь также общественно-литературным документом с ярко выраженной индивидуальной позицией писателя, остро реагирующего на происходящее вокруг него в русской жизни. Повседневные явления, газетные факты постоянно привлекают внимание Достоевского, становясь в его письмах предметом глубоких размышлений, а порой и эмоционально-художественных обобщений. Достоевский предстает в них в борьбе противоречий, в постоянном развитии, в поисках синтеза. Недаром еще в одном из ранних писем к брату Михаилу от 16 августа 1839 г. он утверждал: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (см.: наст. том. С. 21).
Из писем вырисовываются отношения Достоевского с женой, детьми, многочисленными родственниками и рядом его современников. Среди корреспондентов — постоянные адресаты (такие, например, как M. М. Достоевский (до 1864 г.), в 1860-е — начале 1870-х гг. А. Н. Майков, H. H. Страхов, любимая племянница С. А. Иванова, а в 1870-е — начале 1880-х гг. А. Г. Достоевская) и вовсе незнакомые писателю люди, обращавшиеся к нему с волнующими их вопросами, исповедями. Личные переживания, взаимоотношения с людьми неотделимы у Достоевского от творческого начала, подчинены ему. Так, отвечая 16 августа 1880 г. М. А. Поливановой, решившейся посвятить Достоевского в свою интимную семейную драму, он признается: «А знаете ли, что я сам, например, меньше чем кто другой способен и имею право решать такие вопросы? Это потому, что самое положение мое, как писателя, слишком особливо <…>. Я имею у себя всегда готовую писательскую деятельность, которой предаюсь с увлечением, в которую полагаю все старания мои, все радости и надежды мои и даю им этой деятельностью исход» (наст. том. С. 642).
Материальная необеспеченность, получение часто денег вперед и напряженная работа к определенному сроку, порой болезненное состояние (припадки) — таковы характерные обстоятельства творческого труда Достоевского. Художественное творчество — главный аспект его писем. Они вводят в историю создания и публикации «Бедных людей», «Двойника», ранних повестей и рассказов, «Села Степанчикова…», «Дядюшкина сна», «Записок из Мертвого дома», «Униженных и оскорбленных», «Игрока», «Преступления и наказания», «Идиота», «Вечного мужа», «Бесов», «Подростка», «Братьев Карамазовых», «Дневника писателя» разных лет и других его произведений. Из писем нам становятся известны его неосуществленные замыслы, такие, например, как «Письма об искусстве», «План для рассказа» (в «Зарю»), «Атеизм» или «Житие великого грешника» и другие, самостоятельные или нашедшие в дальнейшем какое-либо развитие в законченных произведениях; вместе с сохранившимися подготовительными планами его больших романов замыслы эти свидетельствуют об интенсивном творческом процессе, богатстве писательской фантазии Достоевского. В письмах Достоевский формулирует и особенности своего художественного метода. Так, например, в письме от 11 (23) декабря 1868 г. к А. Н. Майкову, защищая «положительно-прекрасного» героя завершаемого им романа «Идиот», Достоевский подчеркивает своеобразие своего «идеализма» (или так называемого «фантастического реализма»): «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм — реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, — да разве не закричат реалисты, что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! <…> Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось» (наст. том. С.390). Достоевский часто останавливается в письмах на отрицательных, больных, трагических сторонах действительности; эти размышления тесно связаны, как правило, с его думами о судьбах России и русского народа в их соотношении с Европой и европейской цивилизацией, о гармоническом разрешении мировых противоречий. Заключительной самохарактеристикой, дающей ключ как к художественному, так и к эпистолярному наследию Достоевского, служит заметка в его записной тетради 1880 г.: «При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я, конечно, народен (ибо направление мое истекает из глубины христианского духа народного), — хотя и неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему»
Указатель имен, упомянутых в данном томе[132]
Абаза О. 108, 685
Абаза (урожд. Штуббе) Ю. Ф. 635,
* Абу Э. 558–559,
* Аверкиев Д. В. 239, 324, 341, 409, 424, 433–434, 548–550, 617–618,
Аверкиева С. В. 550, 617–618,
Авсеенко В. Г. 471, 508,
Агеев Петр см. Парфений
Агин А. А. 672
Адельгейм Л. Э. 624
Адлерберг А. В. 207,
* Аксаков И. С. 237–238, 295, 419, 434, 497, 548, 565, 601, 605–607, 609–610, 619, 621–622, 625, 630–633, 637, 644–645,
Аксаков К. С.
Аксаков Н. П. 603—607
Аксаков С. Т.
Аксакова В. С. 237,
Аксаковы, семья 287
Александр I 107,
* Александр II 127, 128, 139, 143, 147, 153–154, 157, 167, 169, 176, 187, 189–191, 195, 204–205, 207, 357, 378, 535–537, 560, 565, 603,
* Александр III 357 («наследник»), 494–495,
Александр Александрович см. Александр III
Александр Александрович см. Иванов А. А.
Александр Алексеевич см. Куманин А. А.
Александр Андреевич см. Достоевский А. А.
Александр Николаевич см. Сниткин А. Н.
Александр Павлович см. Иванов А. П.
Александра Федоровна, императрица
Александров, московский книгопродавец 629
Александров А. А. 565,
Александров М. А. 544
* Алексеев В. А. 521–523,
Алексеев М. П. 657,
Алексей см. Лавров-Платонов А. Ф.
Алена (Елена) Фроловна см. Крюкова А. Ф.
Алеша, Леша см. Достоевский А. Ф.
Алмазов Б. Н.
Алонкин И. М. 339, 355, 386, 392–393, 416,
* Алчевская X. Д. 518–521,
Альтман М. С.
Амвросий, оптинский старец
Андрей, Андрюша см. Достоевский Андрей М.
Андрей Андреевич см. Достоевский Андрей А.
Андрей Михайлович см. Достоевский Андрей М.
Анна Васильевна см. Корвин-Круковская А. В.
Анна Ивановна см. Майкова А. И.
Анна Николаевна см. Сниткина А. Н.
Анненков И. А. 93, 109, 680,
Анненков П. В. 232, 234, 254–255, 467, 613, 622, 631–632, 637,
* Анненкова (урожд. Гебль) П. Е. 88, 108–109,
Антонелли Дж. 346
Антропов Л. Н.
Анфиса см. Румянцева А. И.
Арефьев Ф.
Архангельский, адвокат 479
Архипов И. П. 571
Архипова А. В.
Афанасий II, византийский патриарх
Ахшарумов Д. Д.
Ахшарумов Н. Д. (псевдоним — А. Чернов) 94,
Бабаев Э. Г.
Бабиков К. И. 322–323,
Багно В. Е.
Базунов А. Ф. 291, 423, 431–433, 439, 476, 507, 570,
Базунов И. Г. 242, 322,
Байрон Дж. Н. Г. 14–15, 26, 28,
Баканин А. И. 214 («студент»)
Бакунин М. А.
Бальзак О. де 12, 36, 45, 55, 658, 665, 669
Баранов П. Т. 199, 203,
Баранова (урожд. Васильчикова) Е. А. 203, 702
Барбье А.-О. 25,
Барсов Е. В. 603
Барсуков И. П. 506
Барсуков Н. П.
Бартенев П. И. 626,
Басевиль (Бассевиль), французский историк
Батюто А. И.
Батюшков К. Н.
Бахирев Алексей И. 108–109,
Бахирев Андрей И. 190,
Безобразов И. А.
Безсомыкин И.
Бекетов Ал. Н. 65, 70
Бекетовы, братья 65–69,
Белехов см. Велихов
Белинская М. В. 61–63, 65, 68, 72,
Белинская О. В. 61—63
Белинский В. В. 72,
Белинский В. Г. 50–57, 59, 61, 65, 67–68, 190, 305, 316, 382, 402, 404, 406, 419, 457, 466–468, 486–487, 495, 497,
Белихов (Белехов), подполковник 104, 149, 685,
Беллини В.
Белоголовый Н. А. 531,
Белопольский В. Н.
Бельчиков Н. Ф.
Бем А. Л.
Бенни А. И.
Беранже П.-Ж. 47, 667
Берви В. В. (псевдоним — Н. Флеровский) 560,
Бергеман А. П. 592 («Бергеманша»),
Бергман А. А. 51
Бергман М. И. 51
Бережецкий И. И. 27,
Березовский А. И. 312,
Бернар К. 538
Бернардский Е. Е. 66,
Бессер В. В. 223, 248–249, 279
Бессонов П. А. 514, 608, 753
Бестужев-Марлинский (Марлинский) А. А. 133
Бестужев-Рюмин К. Н.
Бетховен Л. ван 502, 615,
Бибиков П. А. 235
Бисмарк О.-Э.-Л. фон Шёнхаузен
Битюгова И. А.
Бичер-Стоу Г.
Благонравов А. Ф.
Блатосветлов Г. Е.
Блан Л. 647,
Блох, минский доктор
Блюхер Г.-Л. 477
Боборыкин П. Д. 226–228, 244–247,
Бобрищев-Пушкин П. С.
Боев Н. 756
Болотов А. П. 25
Боргезе, римский род
Борейша А. П. 536–537,
Бореи Д.-Т. де
Боткин С. П. 223,
Бочаров И. П. 438,
Брант Л. В.
Брашман Н. Д. 25
Бретцель Я.-Б. 504
Бронте Ш.
Брунст А. И. 576,
Брунст Е. Г. 576,
Брылкина (Глобина) Е. Н. 299,
Бугаев H. H.
Буданова Н. Ф.
Буква см. Василевский И. Ф.
Булгарин Ф. В. 52,
Буренин В. П. 602, 627–628,
Буташевич-Петрашевский (Петрашевский) М. В. 94,
Бутков Я. П. 73,
Бутлеров А. А.
Бюргер Г.-А.
Вагнер Н. П.
* Валиханов Ч. Ч. 157–160,
Ваня см. Сниткин И. И.
Варя, Варенька см. Карепина В. М.
Василевский И. Ф. (псевдоним — Буква)
Васильев, московский книгопродавец 565
Васильев, уфимский исправник
Ватланов, уфимский пристав
Ватсон Э. К.
Веймар О. Э. 602,
Вейнберг П. И.
Вейс А.
Веневитинов Д. В.
Вера, Верочка см. Иванова В. М.
Вергунов Н. Б. 151–153, 164,
Верди Дж.
Берне О. 47
Веселитская Л. И. (псевдоним — В. Микулич)
Вессель-паша
Вико Дж. Б. 91
Викторович В. А.
Вильмонт Н.
Виноградов В. В. 696
Висковатов (Висковатый) П. А. 610, 616–619, 622–624, 626–627, 629,
Владиславлев М. И. 591,
Владиславлевы, семья 416
Власов Е. А. 507
Вл. Ч. см. Чачков В.
Воганов, петербургский книгопродавец 265
Волгин И. Л.
Волоцкой М. В.
Вольтер 325, 423, 528,
Вольф А. 673
Вольф Ф.-А. 79,
Воскобойников H. H. 271
* Врангель А. Е. 101–111, 118, 123–132, 137, 141–156, 160–165, 200, 203, 207, 255–262, 271–273, 276–281, 300,
Врангель Е. П. 117, 142,
Врангель M. E. 111, 115–116, 128,
Вяземский П. А. 164,
Гаврилов М. Г. 375–376, 378, 393, 438,
* Гаевский В. П. 573, 621, 628, 637,
Галаган Г. Я.
Ган Т. 533–534,
Гарибальди Дж. 323, 330, 346,
Гартунг М. А. см. Пушкина М. А.
Гасфорт Г. X. 143–144, 147–148, 152–153, 164, 190,
Гатцук А. А. 610
Гегг М. 388,
Гегель Г.-В.-Ф. 93,
* Гейден Е. Н.
Гельдерлин И.-К.-Ф. 667
Геннадий II Схоларий
Генслер И. С. 496,
Герасимов Г.
* Герасимова А. Ф. 537–540,
Гербель Н. В.
Гернгросс А. Р. 114–115, 132, 152–153, 161–162, 656,
Гернгросс Е. И. 106, 132, 147–148 («X»), 152, 154, 161–162, 164,
Геруа А. К. 10
Герцен А. И. 267–271, 316, 358, 451–452,
Гете И.-В. 12, 28, 30, 39, 41, 48, 60, 543, 644,
Гиббон Э.
Гибнер И.
Гизо Ф.-П.-Г. 91,
Гиляров-Платонов Н. П. 634
Гин M. M.
Гинденбург, минский врач 540, 542, 793
Гинцбург Г. О. 255
Глинка Ф. Н.
Глобина Е. Н. см. Брылкина
Е. Н. Гогенестер, немецкая знахарка 533,
Гоголь Н. В. 29–30, 46–47, 53, 55–58, 63, 66, 133, 192–193, 217, 384, 386, 438, 444, 457, 489, 621, 644,
Гозенпуд А. А. 753
Голеновская (урожд. Достоевская, во втором браке Шевякова) А. М. 7, 83, 93, 100, 114, 117, 155–157, 173, 200, 202–203, 232, 441, 512,
Голеновский Н. И. 134, 653, 659
* Головина (урожд. Карнович) Л. В. 532–534,
Головинский В. А. 94, 203, 652
Голохвастова (урожд. Андреевская) О. А. 631
Голубов К. Е. 457,
Гомер 27–29, 79,
Гончаров И. А. 60. 197, 315–316, 405–406, 444–445, 457, 473, 519, 614–615, 641, 644,
Гордей, старорусский ямщик 546, 548
Горский В.
Горский П. Н. 239, 244, 372,
Горчаков А. М. 766
Готский-Данилович Э. М.
Гофман Э.-Т.-А. 12–13, 27, 659
Граббе X. Д.
Граве А. Ф. де 88,
Градовский А. Д. 593, 636–637,
Градовский Г. К. 406, 412, 419—420
Грановский Т. Н. 449, 457, 488, 491,
Гребцов Н.
Гриббе А. К. 509,
Гриббе А. П. 509,
Гриббе В. В.
Грибоедов А. С. 227, 310, 321,
Григорович Д. В. 50, 52–53, 65, 69, 612–613, 617, 619, 621, 623–628,
Григорьев А. А. 224, 228, 239, 388, 396, 402, 404, 419–420, 424, 483, 489,
Григорьев Н. П. 94,
Гримм П.
Гриненко, сослуживец Достоевского по Семипалатинску 104,
Гроссман Л. П.
Грот Я. К. 626
Губер Э. И. 618,
Губин В. И.
Гумбольдт А.-Ф. фон
Гусако, певец
Гюго В. 12, 15, 28, 344, 487, 518, 519, 543, 558, 559,
Давыдов И. И. 79,
Даль В. И. 675
Дальвиц, барон 9
Данилевский Н. Я. 388, 396, 405–406, 412, 418–420, 424, 433,
Данилов, студент
Дарвин Ч. Р. 523,
Дебу И. М.
Дельер Я. А. см. Плющевский-Плющик Я. А.
Демис Л. Н. 438
Демчинский В. П. 141, 149, 152–153, 158, 160—161
Державин Г. Р. 28,
Дефо Д. 178,
Джусоева Е. Н.
Дидро Д. 423
Диккенс Ч. 175, 344, 455, 460, 644,
Димитрий Ростовский 77,
Дмитревская, московская домовладелица 608
Дмитриев М. Д.
Дмитриев Н. Д. 244
Дмитрий Иванович Донской, князь
Добролюбов Н. А. 201, 424, 486,
Долгомостьев И. Г. 341, 409,
Долгоруков (Долгорукий) Василий А. 199, 200, 207,
Долгоруков (Долгорукий) Владимир А. 570, 603, 607–609, 612, 614, 616
Долинин А. С.
Доницетти Г.
* Достоевская (урожд. Сниткина) А. Г. 291, 294–309, 311–312, 314–321, 323, 326, 328–335, 337–340, 344–345, 347, 350, 352–354, 357, 359–369, 371–374, 378–379, 383, 386–387, 396, 399, 409, 414, 417, 422, 425, 433, 440, 449, 454, 458, 463, 468–469, 471, 490, 501–516, 520, 523–527, 529–532, 544–548, 562–567, 569–573, 585–593, 603–633, 638, 640–641, 646–647,
Достоевская A. M. см. Голеновская А. М.
Достоевская (в замуж. Савостьянова) В. А.
Достоевская Варвара М. см. Карепина В. М.
Достоевская Вера М. см. Иванова В. М.
Достоевская (урожд. Федорченко) Д. И. 250 («супруга»),
Достоевская Е. А. см. Рыкачева Е. А.
Достоевская (в замуж. Манасеина) Е. М. 85, 87, 94, 99—100, 157, 170, 173, 188, 194–195, 199, 207, 236, 415—416
Достоевская Л. Ф. 440, 449, 458, 462, 469, 502, 506, 512–513, 515, 516, 524, 526, 529, 530, 532, 544–548, 562, 564–567, 571–573, 591–593, 604, 606–608, 612–613, 615, 618–623, 625, 627, 629, 633, 640–641,
* Достоевская (урожд. Констант, в первом браке Исаева) М. Д. 101–108, 112–114, 123–125, 129–137, 143, 145–146, 148–153, 155, 158, 162–163, 166, 171–173, 178, 188, 190, 194–195, 199–200, 203–205, 225, 228, 234, 236, 239–240, 247, 250, 255–257, 342, 351, 355,
Достоевская (в замуж. Владиславлева) M. M. 48, 50, 53, 55, 57, 60, 62, 64–65, 69, 72, 76–77, 79, 81–83, 85, 87, 94, 99—100, 157, 170, 173, 188, 194, 195, 199, 207, 236, 301, 342, 345,
* Достоевская (урожд. Нечаева) М. Ф. 5–6, 15, 190,
Достоевская С. Ф. 352–354, 359–361, 365, 367, 370–373, 378, 383, 409,
Достоевская (урожд. фон Дитмар) Э. Ф. 31, 33–34, 36, 48–50, 53, 55, 57, 60, 62, 64–69, 71, 75–77, 79, 81–82, 85, 87, 91, 99, 117, 129, 137, 157, 169–170, 173, 188, 194–195, 199, 200, 203, 207, 234, 236, 249, 258, 314, 318–319, 321, 324, 335, 338–339, 350–351, 354–355, 371, 375, 386, 391, 400, 407–409, 413, 415–416, 430, 432, 437, 440, 591,
Достоевский Александр А.
Достоевский А. Ф. 524, 526, 529–530, 532, 544–545, 547–548, 561–562, 572,
Достоевский Андрей А.
* Достоевский Андрей М. 5–7, 10, 13, 17, 33–34, 77, 81, 83, 93, 129, 156, 194, 247–251, 605,
* Достоевский М. А. 6—13, 16–21, 23, 190,
* Достоевский M. M., брат Достоевского 8—17, 20–22, 24–41, 44–72, 75–96, 98—100, 110–118, 128–129, 131–137, 142–145, 148–149, 154–158, 163–173, 176–180, 182–183, 185–188, 191–208, 212, 214–215, 218, 220–225, 228–232, 234–252, 254, 256–260, 298, 355, 382, 391–392, 399, 405, 414–416, 435, 476–477, 591,
Достоевский М. М., племянник Достоевского 67, 69, 72, 75–77, 79, 81–83, 85, 87, 94, 99—100, 157, 170, 173, 188, 194–195, 207, 469, 512, 673, 736,
* Достоевский Н. М. 5–6, 77, 83, 93, 99, 188, 194, 200, 203, 205, 207, 223, 236, 545, 546, 561–562,
Достоевский Ф. M., племянник Достоевского 34, 36, 48, 50, 53, 55, 57, 60, 62, 64, 69, 71, 75–77, 79, 81–83, 85, 87, 94, 99—100, 157, 170, 173, 188, 194–195, 207, 224, 301, 329, 344, 350–351, 355, 392, 400, 414–415, 561, 591,
Достоевский Ф. Ф. 506, 512–513, 515–516, 524, 526, 529, 530, 532, 544–548, 562, 564–567, 571–573, 591–593, 604, 606–608, 612–613, 615, 618–623, 625, 627, 629 633, 637, 640–641,
Драшусов Н. И.
Дружинин А. В. 94,
Дубровин В. П. 578,
Дуров С. Ф. 81, 86–88, 95, 100, 109, 126, 160,
Дьяченко В. А.
Дюкан М.
Дюма А. (отец) 72
Дюссо, владелец гостиницы в Москве 619
Дядин А. В. 25
Евгения Андреевна см. Рыкачева Е. А.
Евнин Ф. И.
Екатерина II
Екатерина (Катерина) Прокофьевна см. Рохель Е. П.
Елагин Н. П. 25, 30, 662
Елена, Елена Ивановна, семипалатинская знакомая М. Д. Достоевской 103, 105,
Елена Павловна см. Иванова Е. П.
Елисеев Г. З. 348, 530–531,
Елисеева Е. П. 530–531,
Емельянов Е.
Ержинский О. 238,
Ермак Тимофеевич 429,
Ермаков, батальонный лекарь 190,
Жаворонков А. З.
Жаклар А. В. см. Корвин-Круковская А. В.
Ждан-Пушкин И. В.
Жемарин, петербургский купец
Жирмунский В. М.
Жодель Э. 29,
Жозефина, служанка Достоевских в Женеве 362
Жорж Занд см. Санд Жорж
Жуковский В. А.
Жуковский Ю. Г.
Жунечка, семипалатинский знакомый Достоевского 104,
Завьялов, семипалатинский знакомый Достоевского 195, 699
Зайцев В. А.
Зайчневский П. Г.
Залюбецкий, знакомый Достоевского из круга братьев Бекетовых 67
Зарубин П. А. 243,
Захаров В. Н.
Зверев Н. А. 604
Зейдлиц, медик 530
Зильберштейн И. С. 509
Золотарев И. Ф. 609, 613, 618, 621, 623, 625, 628–629,
Золя Э. 525,
Зотов Р. М. 16,
Зоя (Софья) Палеолог 427 («последняя из Палеологов»),
Иван I Данилович Калита 287,
Иван III Васильевич 427,
Иван Григорьевич см. Сниткин И. Г.
Иванов, брат К. И. Иванова 93
Иванов Александр А. 346, 368, 400, 414
Иванов Александр П. 60, 134, 174, 231, 236, 239, 247, 250, 285, 295, 328, 343, 414, 416–417,
Иванов Алексей А. 346
Иванов В. А. 330, 346
Иванов И. И. 464,
Иванов К. И. 91, 93–94, 101, 108–109, 117, 154,
Иванова (урожд. Достоевская) В. М. 5, 58–60, 83, 93, 99, 114, 117, 155–157, 173, 180, 194, 200, 295, 343, 369–370, 399, 414, 417, 542, 605, 662,
Иванова Е. П. 295–296, 331, 400, 417, 546, 548, 564, 566–567, 571–572, 604–606, 608, 612–613, 615, 617–620, 622,
Иванова М. А. 295, 296, 329, 369–370, 400, 414, 417, 571–572, 605–606, 608, 615, 617
Иванова М. К. 622,
Иванова Н. А. 572, 615
Иванова О. А. 572
Иванова (урожд. Анненкова) О. И. 88, 93, 108–109, 154,
* Иванова (в замуж. Хмырова) С. А. 295–296, 328–331, 341–346, 365–370, 396–400, 410–417, 605,
Иванова Ю. А. 295, 330, 572
Ивановы, семья
Иванчина-Писарева М. С. 295, 400,
Игнатьев Н. П.
Илина, лицо неустановленное 616
Иловайский Д. И. 498, 514–515,
Иосиф Флавий
Исаев, брат А. И. Исаева 113,
Исаев А. И. 101–107, 112–113, 132–135, 166, 178, 180, 190, 205,
* Исаев П. А. 105–106, 118, 134–135, 149, 152–153, 166, 180, 195–196, 199, 204–205, 224, 239–240, 261, 278, 287, 296, 314, 318–320, 324, 334–335, 338–339, 344, 351, 354–355, 371–372, 374–376, 378, 391, 393, 400, 407–408, 413, 415–416, 430, 437–438, 440–443, 445, 455, 469, 562,
Исаев Ф. П. 562
Исаева В. П. 562,
Исаева М. Д. см. Достоевская М. Д.
Исаева М. П. 562,
Исаева H. M. 562,
Исаков Я. А. 535, 790
Калачев Н. В. 626
Калиновский Д. И. 206, 702
Каменский З. А. 659
Кант И. 93
Каракозов Д. В. 720
Карамзин Н. М. 7, 437, 474, 482–483, 644, 656,
Каратыгин В. А.
* Карепин П. А. 34, 41–44, 46,
Карепина (урожд. Достоевская) В. М. 7, 32, 60, 83, 99, 114, 115, 117, 155–157, 168–170, 173, 180, 194, 200, 563, 567, 571–572, 605, 616, 618, 620, 626, 629, 662,
Карпов В. Н.
Kapp А.-Ж. 53,
Касаткин И. Д. (в монашестве — Николай Японский) 618, 625,
Катанаев И. М. 106, 171,
Катанаева А. Н. 106, 171
Катарский И. М.
Катерина Михайловна см. Достоевская Е. М.
* Катков М. Н. 144, 174, 180–184, 186, 187, 191–194, 197–199, 215, 273–277, 279, 281–284, 287–290, 294–295, 298, 304–305, 307–309, 311, 313–315, 319–321, 327, 332–333, 335, 337, 350–351, 353, 356, 360–362, 364, 367, 371, 376, 382, 384, 386–387, 389, 398, 400, 407–408, 410–411, 413, 419–420, 450, 460, 464–465, 478, 563–571, 574, 577, 582, 583, 589, 603, 605, 607–610, 613–616, 622, 624, 626, 628–629, 631, 637, 640, 646–649,
Каткова (урожд. Шаликова) С. П. 570
Каульбах В. 501,
Кашкин В. Д. 605, 611
Кашпирев В. В. 384, 406, 408, 412, 419–421, 434–438, 445, 447–449, 451, 453, 456, 458–459, 461–462, 512,
Кашпирева С. С. 512,
Кетчер Н. X.
Кийко Е. И.
Киреев А. А.
Киреевские см. Киреевский И. В. и Киреевский П. В.
Киреевский И. В. 486,
Киреевский П. В. 486,
Кирпотин В. Я.
К. К. см. Романов К. К.
Клейст Г.
Клеман М. К.
Клюшников В. П. 425, 444, 473,
Кобякова А. П. см. Студзинская А. П.
Ковалевская (урожд. Корвин-Круковская) С. В.
Ковалевский Ег. П. 251, 387,
Ковалевский М. М. 616, 623–624, 626, 630–631,
Ковригин H. H. 163–164, 171, 178–179,
Кожевников В. А.
Кокорев В. А.
Коллинз У.
Колосов М. А. 613,
Колошин С. П.
Кольцов А. В.
Коля см. Достоевский H. M.
Комаровская А. Е.
Кондаков М. П.
* Кони А. Ф. 500–501,
Конради (урожд. Бочкарева) Е. И. 452
Констант В. Д. 113, 166, 224, 236, 686
Констант Д. С. 113, 130, 134, 146–147, 152, 166
Констант Л. Д. 166,
Констант С. Д. 166, 656
Константин XI Драгас 427,
Константин Николаевич см. Бестужев-Рюмин К. Н.
Константинов Н. см. Леонтьев К. Н.
Коптев И. X. 104
* Корвин-Круковская (в замуж. Жаклар) А. В. 252–254, 284–285, 372,
Корвин-Круковская (урожд. Шуберт) Е. Ф.
Корвин-Круковский В. В.
Корнель П. 28–29,
Корнилов В. А. 127
Корнилов И. П. 508, 510–511,
Корнилов С. К. 535—537
Корнилов Ф. П. 510, 628,
Корнилова Е. П. 535–537,
Корш В. Ф. 220–221,
Корш Е. В. 512,
Костомаров К. Ф. 6, 8—10, 17,
Костомаров Н. И. 235, 241, 445, 498, 644,
Костров В. С.
Кохановская (наст. фамилия — Соханская) Н. С. 385, 474,
Кохендорф Б. Н. 63, 65
Кошлаков Д. И. 504
* Краевский А. А. 52, 54–55, 57, 59–63, 66–69, 71, 73–76, 87, 94, 181–182, 206–208, 264–266, 399, 434, 460, 467, 621,
Крестовский В. см. Хвощинская Н. Д.
Крестовский В. В. 210,
Кривцов В. Г. 88,
Кронеберг А. И. 52,
Кронеберг И. Я. 52
Кронеберг (Кроненберг) С. Л. 519, 580,
Крутов, неустановленное лицо 108
Крылов И. А. 348,
Крюкова А. (Е.) Ф. 5,
Ксавье (Ксаверий) Франсуа 399,
Кудрявцев К. 13
Кузнецов, петербургский домовладелец 546, 548
Кукольник Н. В. 53,
Кулешов В. И.
Куликова В. Н. 500,
* Куманин А. А. («дядя») 11, 13, 22–25, 60, 83, 93, 114, 127, 134, 157, 163, 169–170, 172, 178, 224, 232, 250, 657,
* Куманина А. Ф. («тетка») 11, 13, 22–25, 83, 93, 155, 169, 224, 244, 250, 259, 328, 415,
* Курносова А. Н. 598–599,
Курочкин В. С. 212,
Курочкин Н. С. 212,
Кусков П. А. 212
Кушелев-Безбородко Г. А. 182, 194, 196–197, 198, 206,
Кушникова M. M.
Лабрюйер Ж. де
Лавров В. М. 563, 603–606, 609–610,
Лавров-Платонов А. Ф. (в монашестве — Алексей) 618, 625,
Лавровский П. А.
Ламанский В. И. 386
Ламанский Е. И.
Ламанский П. И. 508,
Ламартин А.-М.-Л. 647,
Ламовский А. М. см. Ломовский А. М.
Ламотт С. А. 128, 149, 153—154
Ландсберг К. Ф. 584, 507
Ланин Н. П.
Ларошфуко Л.-Ф.-С. де
Латкин В. Н. 300, 311,
Леаль М.
Лебедев H. E.
Левин Ю. Д. 662
Левитов А. И.
Лемке М. К.
Лентовский М. В. 628
Леонтьев К. Н. (псевдоним — Н. Константинов) 474, 475–477, 498,
Леонтьев П. М. 294,
Лермонтов М. Ю. 618,
Лесаж А.-Р. 152, 644, 692,
Лесков Н. С. 443–444, 456,
Лессинг Г.-Э.
Леткова-Султанова Е. П.
Лефорт Ф. Я. 325,
Лиля см. Достоевская Л. Ф.
Лишин Г. А.
Лойола Игнатий
Ломачевский Д. П.
Ломновский П. К. 8, 9
Ломовский (Ламовский) А. М. 238
Ломоносов М. В. 453
Лопатин Л. М. 621, 623, 625, 628
* Лурье С. Е. 521, 540–543,
Львов Ф. Н. 94,
* Любимов Н. А. 286–294, 400, 411, 492–493, 570–572, 575–577, 579–583, 588–590, 595–597, 603, 605, 612, 613, 624, 638–640, 646–649,
Любимова, жена Н. А. Любимова 570–571, 577, 583, 640, 647, 649
Люстих В. И.
Лютер М. 428,
Ляпухин, семипалатинский почтальон
* Майков А. Н. 83, 117–122, 128–129, 144, 164, 200, 202–203, 206, 210, 291–292, 295, 309–324, 327–341, 346–359, 370–379, 381–395, 398, 408, 420, 425–447, 453–459, 466–469, 475, 478–481, 497–498, 507–508, 510–512, 552, 627, 629, 631,
Майков В. Н. 65, 67, 85, 118,
Майков Н. А. 83,
Майкова (урожд. Штеммер) А. И. 69, 118, 312, 321, 324, 341, 352–353, 358, 376, 379, 458, 507, 511, 674,
* Майкова (урожд. Гусятникова) Е. П. 72–73, 83, 85, 118, 352,
Майковы, семья 251, 341
Макаров И.
Максимилиан, мексиканский император
Максимовский М.
Малерб Ф. де 29,
Маня см. Иванова М. К.
Мария Александровна, императрица 603, 612,
Мария Николаевна, вел. княгиня 144
Мария Федоровна, цесаревна 614 («высокая особа»),
Маркевич Б. М. 571, 612, 614, 624,
Марков Е. Л. 584, 594,
Маркс К.
Марлинский А. А. см. Бестужев-Марлинский А. А.
Мартынов А. Е. 210,
Мартьянов П. К.
Марья, прислуга в старорусском доме Достоевских 640—641
Марья Федоровна см. Штакеншнейдер М. Ф.
Масальский К. П. 63
Маслов И. И.
* Маслянников К. И. 535–537,
Массе Ф.-М.-В. 624–625,
Маша см. Достоевская M. M.
Машенька см. Иванова М. А.
Медер, семипалатинский сослуживец Достоевского 104,
Межевич В. С. 38, 39,
Мезенцов (Мезенцев) Н. В.
Мезер, хозяин гостиницы «Люцерн» в Эмсе 515
Мейербер Дж. 503,
Мельгунов Е. А. 695
Мельников И. А. 628
Мельников-Печерский П. И.
Менгден А. Ф. 614,
Менделеев Д. И.
Меренберг Н. А. см. Пушкина Н. А.
Меркурова М. К.
Меркуровы, семья 11–12, 16, 40,
Мехмед II Фатих (Завоеватель)
Мещерин Ф. С. 164
Мещерский А. П. 507
* Мещерский В. П. 496–500, 507, 512,
Микулич В. см. Веселитская Л. И.
Миллер (урожд. Чирикова) Е. Н. 622,
Миллер И. П.
Миллер О. Ф. 622,
Милль Д. С. 759
* Милюков А. П. 193, 202, 231, 239, 243, 272, 286–289, 295–297, 453 459,
Милюков Б. А. 296 («Биба»),
Милюкова Л. А. 288, 296
Милюкова О. А. 296
Минаев Д. Д. 212,
Михаил Александрович см. Рыкачев М. А.
Михаил Никифорович см. Катков M. H.
Михаил Павлович, вел. князь 7, 189
Михайлов А. Ф.
* Михайлов В. В. 551–553,
Михайлов М. Л.
Михайловский Н. К.
Михайловский-Данилевский А. И.
Михневич В. О.
Миша см. Достоевский M. M. (брат)
Моллер Е. А. 182
Мольер 166, 549,
Момбелли Н. А. 94,
Морозов А. В. 611, 618, 620
Морозов Ф. В. 611, 618, 620
Моцарт В.-А. 667
Мочалов П. С. 643
Мошнина, неустановленное лицо 631
Музиль Н. И.
Муравьев А. Н.
Муравьев M. H.
Муравьев H. M.
Муравьев H. H. 581,
Муравьев-Апостол М. И. 625,
Набоков И. А. 93, 118,
Навроцкий (псевдоним — Н. А. Вроцкий) А. А. 572, 584,
Надеждин Н. И.
Наполеон I Бонапарт 25
Наполеон III 357,
Наташа см. Иванова Н. А.
Нахимов П. С. 127
Нащокин, петербургский домовладелец 41
* Некрасов Н. А. 50–56, 60, 63, 66–67, 69, 71, 200–201, 203, 206, 208, 212, 217–218, 497, 506–507, 509, 511, 517, 549, 569,
Немшевич К. 404 («превосходный молодой человек»),
Нечаев С. Г. 464, 467, 494,
Нечаева В. С. 655–656, 658,
Нечаева (в замуж. Антипова) О. Я. 232,
Низар Ж.-М.-Н.-Д. 15,
Никитенко А. В. 35, 37–38, 56, 670,
Никифорова М. В. 524, 526,
Николаев, петербургский купец 545,
Николай I 81,
Николай Александрович, вел. князь
Николай Александрович, неустановленное лицо
Николай Алексеевич см. Любимов Н. А.
Николай Михайлович см. Достоевский H. M.
Николай Николаевич, вел. князь
Николай Японский см. Касаткин И. Д.
Николенька, Николя см. Достоевский H. M.
Нил Столбенский (Столобенский) 592,
Ниночка см. Иванова Н. А.
Новикова (урожд. Киреева) О. А. 565, 605,
Обер Д.-Ф.-Э.
Ободовский П. Г. 41, 44
* Оболенская В. Д. 491, 772
Огарев Н. П.
Огородников П. И. 474,
Одоевский В. Ф. 54, 57, 117, 128,
Оземов, автор курса физики 25
* Озмидов Н. Л. 550–551, 643–644,
Озмидова О. Н. 550–551, 643—644
Окель, петербургский врач
Оксман Ю. Г.
Ольга Андреевна см. Эйснер О. А.
Ольга Кирилловна см. Сниткина О. К.
Ольга Н. см. Энгельгардт С. В.
Ольденбургский П. Г., принц 628,
Ольхин П. М. 297
Оля см. Иванова О. А.
Опекушин А. М.
Опта, разбойник
Ордынский Б. И. 677,
Ордынский К. 104
Орел Я. О. 711
Орлов А. А. 16,
Орлова А. В. 61–63,
Орнатская Т. И. 653,
Орт, врач в Эмсе 504, 505, 525, 530, 590
Основский Н. А.
Осокин Н. А.
Остермейер, барнаульский знакомый А. Е. Врангеля 162
Островская Н. А.
* Островский А. Н. 94, 121–122, 212–214, 242, 244, 252, 255, 385, 390, 402, 424, 572, 601, 628,
Остроградский М. В. 18
Оффенбах Ж. 514,
Павел Леднев (Прусский) 389, 457,
Павлищев Л. Н. 611, 613, 617—618
Павлов И. П.
Палшины, семья 693
Пальм А. И. 81, 187,
Панаев И. И. 54–55, 63, 201,
Панаева А. Я. 55, 57, 63,
Пантелеевы, владельцы типографии в Петербурге 641,
Парфений (в миру — Петр Агеев), инок 589,
Паскаль Б. 11, 18, 655
Паскевич И. Ф. 128
Паттон О. П. 35, 37
Пашков В. А. 602,
Перетц А. Е. 752
Песоцкий И. П. 38,
* Петерсон Н. П. 553–555,
Петр I Великий 120, 356, 428, 498, 558, 579,
Петр Андреевич см. Карелии П. А.
Петр Георгиевич см. Ольденбургский П. Г.
Петр, митрополит 588
Петрашевский М. В. см. Буташевич-Петрашевский М. В.
Петров А. К. 377 («женевский священник»),
Петров П. Н.
Петров, московский книгопродавец 544, 574,
Печаткин В. П. 311,
Печаткин Е. П.
Пешехонов П. М. 103, 104,
Пешехонов, сын П. М. Пешехонова 146
Пиа Ф. 488
Пиккиев, петербургский домовладелец 9
Писарев Д. И. 452, 486,
Писарева Н. 523, 757
Писемский А. Ф. 94, 122, 192–193, 210, 232, 251, 404–405, 473, 476, 601, 626,
Писиова А. З.
Пишко Н. Э. 153
Плаксин В. Т. 25
Планш Г.
Плетнев Р. В.
Плещеев А. А. 94
* Плещеев А. Н. 81, 174, 177, 179–180, 188, 193, 195, 199, 236, 238, 287, 467, 516–517, 549, 628, 675, 652,
Плещеева (урожд. Руднева) Е. А. 94, 193,
Плющевский-Плющик Я. А. (псевдоним — Я. А. Дельер)
По Э. А.
Побединский Ф. 756
* Победоносцев К. П. 576–579, 593–595,
Победоносцева, жена К. П. Победоносцева 577
* Погодин М. П. 495–499,
Поддубная Р. Н.
Покровский М. П. 585, 507
Полевой Н. А. 12, 655
Полежаев А. И. 133
Полетика В. А. 149
Поливанов Л. И. 607, 619, 623, 626, 816
* Поливанова М. А. 619, 641–643,
Полина см. Анненкова П. Е.
* Полонский Я. П. 211–214, 277, 348, 471, 517–518, 627,
Поляков Б. Б. 510, 512,
Поляков С. С.
Порецкий А. У. 251, 391,
Пороховщиков (Прохоровщиков) А. А. 565, 502
Потанин Г. Н.
Православный (псевдоним) 602 («духовное лицо»),
Прескотт У. 79, 644,
Преснов, московский книгопродавец 565, 611
Присниц В., немецкий врач 71
Прокопович Н. Я. 63,
Прокофьев К. П. 87, 88
Прохоров Г. Р.
Прохоровна, няня в доме Достоевских 544
Прохоровщиков А. А. см. Пороховщиков А. А.
* Пуцыкович В. Ф. 507, 512, 544, 565, 573–574, 582–583, 593–595,
Пушкин А. А. 611 («дети Пушкина»),
Пушкин А. С. 15, 26, 28, 47, 53, 56, 100, 144, 159, 192, 221, 226, 229, 386, 402, 438, 453, 467, 486–489, 603, 606–607, 610–614, 616–620, 622–623, 626, 628–636, 644,
Пушкин А. Л. 617,
Пушкин Г. А. 611 («дети Пушкина»),
Пушкина (в замуж. Гартунг) М. А. 611,
Пушкина (в первом браке Дубельт; с 1868 г. с титулом графини Меренберг в морганическом браке с принцем Н.-В. Нассауским) Н. А. 611 («дети Пушкина»), 628,
Пущин И. И. 628
Пыпин А. Н.
* Радецкий Ф. Ф. 559,
Радклиф А.
Разин А. Е. 231, 237, 251, 438,
Рамберг, берлинский врач 220
Ранке Л. 91
Расин Ж.-Б. 28, 29,
Рассохин, московский книгопродавец 571—572
Ратынский Н. А. 544,
Ратьков П. А. 60
Рафаэль 47, 398, 428
Рачинский А. Б.
Рачинский С. А.
Редсток Г. В.
Рейнгардт Н. И. 69
Рейнус Л. М.
Рейхард Г.
Ренан Э.-Ж. 554, 725,
Рени Г. 580,
Решетников Ф. М.
Решетов Н.
Ризенкампф А. Е. 660,
Родевич М. В. 224
Розенберг К. О. 200
Розенблюм Л. М. 752
Романов А. А. см. Александр III
* Романов К. К. 574, 614,
Романов С. А., вел, князь 574,
Ронсар П. 29,
Росси Э,
Россини Дж.
Ростунов И. И.
Рохель А. А. 566
Рохель Е. П. 566
Рубенс П. П.
Рубинштейн Н. Г. 606–608,
Рудин А. А. 547,
Румянцев И. И. («батюшка», «священник», «отец Иоанн») 510–511, 613, 640,
Румянцева А. И. 640
Румянцева С. И. 640
Руновский А. И.
Руссо Ж.-Ж. 487—488
Рыкачев М. А.
Рыкачева (урожд. Достоевская) Е. А. 713,
Саблин В. М.
Сабуров А. А. 619
Савельев А. И. 559,
Сазиков И. П. 193,
Салаев Ф. И. 546, 548,
Салиас де Турнемир Е. В. (псевдоним — Евгения Тур) 94,
Салтыков-Щедрин M. E. 348, 434, 507, 549,
Сальви Л. 673
Самарин И. В. 623, 626,
Самарин Ю. Ф. 386, 423,
Самойлов, горный инженер в Барнауле 153
* Самойлов В. В. 598,
Санд Жорж 40, 53, 72, 122,
Сапожников П.
Сахаров И. П.
Саша см. Голеновская А. М.
Сватковская (урожд. Сниткина) М. Г. 378, 408, 420–421, 423, 430–433,
Свиридов (Спиридов) Н. 70, 71, 141,
Свистунов П. Н.
Севастьянов, уфимский купец
Севинье М.-Р.-Ш. де 122,
Семенов см. Семенов-Тян-Шанский П. П.
Семенов С. М.
Семенов-Тян-Шанский (Семенов) П. П. 158, 160–162,
Сенека Луций Анней 29,
Сенковский О. И.
Сервантес де Сааведра М. 344 («Дон-Кихот»), 644,
Сергий Радонежский 588
Серно-Соловьевич Н. А. 467
Серов А. Н. 279,
Серчевский, переводчик 35
Сеченов И. М. 538, 792,
Сивочка, неустановленное лицо 104,
Сильва Ж. да 507
Симонов Л. Н. 507, 509–511,
Сирано де Бержерак С. де
Скандии А. В. 685,
Скарятин В. Д. 281,
Скоробогатов, майор
Скотт В. 643—644
Сливицкий А. М.
Слуцкий Я. А. 145, 152
Смирдин А. Ф. 15,
Смит Ф. см. Шмитт Ф.
Сниткин А. Н. 511
Сниткин А. П. 210,
Сниткин И. Г. 436, 516,
Сниткин И. И. 564, 567, 502
Сниткин M. H. 511, 546
Сниткина А. Г. см. Достоевская А. Г.
Сниткина (урожд. Мильтопеус) А. Н. 296, 309, 315, 320–321, 324, 352–353, 363, 371, 376, 383, 414, 430, 458, 526, 529, 564, 567, 603, 615, 621–622, 625,
Сниткина M. H. 545–546, 641,
Сниткина О. К. 566,
Соколов М.
Соколов Т. С. см. Тихон Задонский
Солдатенков К. Т. 207,
Соллогуб В. А. 54, 57, 203, 669,
Соловьев Вл. С. 554–555, 563–567, 600, 636, 762,
* Соловьев Вс. С. 507, 526–528,
Соловьев И. Г. 322, 569, 611,
Соловьев М.
Соловьев Н. И.
Соловьев С. М. 325, 437, 644,
Соловьев Ф. Г. 626,
Солошич В. М. 67, 69
Соня см. Румянцева С. И.
Сорокин, петербургский книгопродавец 80
Соханская Н. С. см. Кохановская Н. С.
Спасович В. Д. 479, 579, 580,
Спешнев Н. А. 88, 94,
Спиридов Н. см. Свиридов Н.
Спиридонов П. М. 147, 154,
Ставровская М. Д.
Ставровская Ф. Д.
Станкевич А. В. 449,
Стасов В. В. 762
Стасюлевич M. M. 348,
Стахеев Д. И.
Стелловский Ф. Т. 265, 284–285, 288–289, 297–298, 375, 392–393, 438–443, 455, 479–480,
Степанова Г. В. 653
Стонов Д.
Стоюнин В. Я.
Стоюнина M. H.
* Страхов H. H. 212, 215–217, 219, 224–229, 231, 236–239, 245–247 253, 256 («писатель»), 324, 339, 354, 358, 384–385, 388, 394–396, 398, 400–409, 411–413, 417–425, 446–453, 456, 458–463, 469–478, 481–490, 496, 508, 510, 511,
Страхов П. Н. 228,
Строев В. M.
Струбинский А. П. 555, 796
Струве Г. Е. 460,
Студзинская (урожд. Кобякова) А. П. 444,
Субботин Н.
* Суворин А. С. 531, 601–602, 626–629,
Суворина (урожд. Орфанова) А. И. 626—628
Сулоцкий А. И.
* Суслова А. П. 222, 224, 247, 262–264, 267–271, 297–299, 345,
* Суслова Н. П. 262–264, 268, 345,
Сухозанет Н. О.
Сухомлинов М. И. 610
Сытина З. А.
Сю Э. 35, 52,
Талейран Ш.-М. 162
Тамбурини А.
Тарновская П.
Тачалов А. В. 531
Теккерей У. М. 460
Теннер Дж. 159,
Теренций Публий
Тестов И. Я. 619, 628
Тиблен Е. К. 228
Тиблен Н. Л. 228
Тизенгаузен Г.
Тимашев А. Е.
Тихон Задонский (в миру — Т. С. Соколов) 457, 465, 589, 755,
Тихонравов Н. С.
Ткачев П. Н.
Толль Ф. Г.
* Толстая А. А. 648,
Толстая А. И. 599–600,
* Толстая (урожд. Бахметева, в первом браке Миллер) С. А. 634–636, 656,
Толстой А. К. 514–515,
Толстой Д. А. 578
Толстой Л. Н. 101, 121, 348, 395, 402–403, 423–424, 444, 447, 449, 451–453, 456, 460, 473–474, 482, 508–509, 518, 613–615, 644,
* Тома Ф. 585–586,
Торрес-Каиседо Ж. М.
Тотлебен А. И. 127–128, 138, 141, 147, 150,
* Тотлебен Э. И. 123, 127–128, 137–141, 143, 147, 150, 161, 199–200 207, 686,
Траверсе Н. А. 116, 152, 692
Тредьяковский В. К. 29,
Третьяков П. М. 631
Третьяков С. М. 633
Третьякова В. Н. 631, 635
Троицкий И. И.
Трубецкой С. П.
Трусон (Трузсон) П. X. 10
Труссо, парижский врач 220
Трутовский К. А. 63–64,
Туниманов В. А.
Тур Евгения см. Салиас де Турнемир Е. В.
* Тургенев И. С. 54–56, 80, 121, 197–198, 218–222, 224, 229–230, 232–234, 238–239, 243–244, 251–252, 254–255, 266–267, 285, 316–318, 325, 348, 351, 356, 388, 405–406, 444–445, 447, 457, 462, 467, 473, 475, 478, 481, 489–490, 601, 610, 613–614, 616, 618, 621, 623–624, 626, 628, 630–632, 634–635, 637–638, 644, 669,
Тургенева (в замуж. Брюэр) П. И.
Тьер Л.-А. 91, 368,
Тьерри (Тьери) О. 91
Тэн И. 560–561,
Тюменцев Е.
Тютчев H. H. 122,
Тютчев Ф. И. 122, 518, 528, 543, 618,
Успенский Н. В.
Устрялов Н. Г. 325,
Утин Н. И. 316
Ушаков А. С.
Федашка, Федя см. Достоевский Ф. Ф.
Федор Михайлович, Федя см. Достоевский Ф. М. (племянник)
Федоров Г. А.
* Федоров М. П. 499–500,
Федоров Н. Ф. 553–555,
Фет А. А.
Филипп, митрополит Московский и всея Руси
Филипп II, испанский король
Филиппов H. H.
Филиппов О. А. 286—287
Филиппов П. Н. 93,
Филиппов Т. И. 498,
Философов В. Д. 539, 588,
* Философова А. П. 539–540, 560–561, 586–588,
Флеровский Н. см. Берви В. В.
Фонвизин М. А.
* Фонвизина Н. Д. 88, 95–98,
Фон-Фохт H. H.
Францева М. Д. 680,
Фрёрих Ф.-Т. 502, 504, 533, 775
Фридлендер Г. М. 665,
Фуке Ф. де ла Мотт 12,
Фукс Э. Я. 535, 537
Фукье А. 711
Фурье Ш. 283,
Хаецкий, лицо неустановленное 561,
Хвощинская Н. Д. (псевдоним — В. Крестовский) 94,
Хмыров Д. Н. 605,
Хмырова С. А. см. Иванова С. А.
Хоментовский M. M. 110, 128, 178,
Хомяков А. С. 486,
Цебрикова М. К.
Цезарь Гай Юлий 18
Цуриков А. Н. 157, 160,
Чаадаев П. Я. 457,
Чаев Н. А. 238, 242, 244, 474, 618, 625–626, 628,
Чачков В. (криптоним — Вл. Ч.) 79,
Челлини Б. 193,
Черданиев П. С.
Черенин M. M. 238
Чермак Л. И.
Чернов А. см. Ахшарумов Н. Д.
Чернов С. Л.
Черноглазое, переводчик 35, 37
Чернышевский Н. Г. 201, 213, 218, 232, 283, 316, 386, 457,
Черткова Е. И. 518,
Чиж В. Ф.
Чистова И. С. 695
Чуйко В. В.
Шармер Е. Ф. 512
Шарнгорст В. Л. 8
Шатобриан Ф.-Р. де 15,
Шахова Е. Н. 79,
Шаховской, князь, отец зятя M. H. Каткова 570,
Шевырев С. П. 53,
Шейн П. В.
Шекспир У. 11, 22, 27–30, 46, 48, 52, 80, 192, 543, 644, 655,
Шеллинг Ф.-В.-Й.
Шер В. Д. 572, 582,
Шер (урожд. Нечаева) О. Ф. 572,
Шидловский, брат И. Н. Шидловского 60
Шидловский
Шидловский Ю. Е.
Шилицын А. А. 190
Шиллер И.-Ф. 27, 28, 38–39, 44, 48, 53, 55–56, 643–644,
Шинкель К.-Ф.
Шлоссер Ф.-К. 644,
Шмитт Ф. 239,
Шпилевский С. М. 613,
Шпильгаген Ф. 238, 242, 244,
Шренк Л. И. 13
* Штакеншнейдер А. А. 596, 638, 646,
Штакеншнейдер Е. А. 583–585, 636–638,
Штакеншнейдер М. Ф. 638,
Штакеншнейдер С. И. 638,
Штраус И. (отец) 514 <?>,
Штраус И. (сын) 514 <?>,
Штраус Й. 514 <?>,
Штюлер А.
Шуберт (урожд. Куликова, во втором браке Яновская) А. И. 209–211,
Шуберт M. M. 211
Шульман, кассир в редакции журнала «Русский вестник» 572
Шуйский С. В.
Щебальский П. К. 459,
Щепкин М. С. 61, 237,
Щепкин H. M. 207,
Щербань Н. В. 706
Эдельсон Е. Н.
Эйсснер (урожд. Штакеншнейдер) О. А. 638,
Элпидин М. К.
Эмилия, Эмилия Федоровна см. Достоевская Э. Ф.
Эммануэль С.
Энгельгардт А. Н. 619, 622, 624, 628,
Энгельгардт С. В. (псевдоним — Ольга Н.) 101,
Юматов H. H. 281,
* Юнге (урожд. Толстая) Е. Ф. 591–601,
* Юрьев С. А. 563, 568–569, 601, 603–618, 621, 623–624, 626, 628–629, 633,
Языков М. А. 64, 628
Якубович И. Д. 653
Якушкин В. Е.
* Якушкин Е. И. 100–101, 117, 174–175, 681, 683, 695, 698
* Яновский С. Д. 83, 209–210, 287, 295, 324–328, 331–334, 341, 434, 458,
Янышев И. Л. 271–272, 277, 349 («священник <…> висбаденский»),
Ярошевский М. Г.
Ястржембский И.-Ф. Л. 87–88, 94, 650,
Алфавитный список произведений, неосуществленных замыслов и документальных материалов, помещенных в томах 1-14[133]
Бедные люди 1, 31
Белые ночи 2, 152
Бесы 7, 7
Бесы. Глава девятая. У Тихона 7, 633
Бобок 12, 49
<Борьба нигилизма с честностью. (Офицер и нигилистка)> 10, 347
Брак. (Роман, вместо «Современного человека») 10, 301
Братья Карамазовы 9, 5; 10, 5
Великолепная мысль. Иметь в виду.
Вечный муж 8, 5
В повесть Некрасову 10, 334
<Вступительное слово, сказанное на литературном утре в пользу студентов С.-Петербургского университета 30 декабря 1879 г. перед чтением главы «Великий инквизитор»> 10, 297
Г-н —бов и вопрос об искусстве 11, 47
Господин Прохарчин 1, 308
Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах 11, 339
Два лагеря теоретиков. (По поводу «Дня» и кой-чего другого) 11, 219
Две заметки редактора 12, 181
Двойник 1, 147
Дневник писателя. 1873 12, 5
Дневник писателя. 1876 13, 5
Дневник писателя. 1877 14, 5
Дневник писателя. Единственный выпуск на 1880 14, 416
Дневник писателя. 1881 14, 472
Дорого стоят детишки… 10, 353
<Драма в Тобольске> 10, 329
Дядюшкин сон 2, 391
Елка и свадьба 2, 144
<Житие Великого грешника> 10, 313
Журнальная заметка. О новых литературных органах и о новых теориях 11, 287
Журнальные заметки 11, 302
Зависть 7, 665
<Заметки, планы, наброски> 10, 328
Записки из Мертвого дома 3, 205
Записки из подполья 4, 452
Заседание общества любителей просвещения 28 марта 12, 165
Зимние заметки о летних впечатлениях 4, 388
Игрок 4, 585
Идея. Чиновник, скучно… 10, 328
Идея. Юродивый (присяжный поверенный)… 6, 663
Идиот 6, 5
Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова и его друга 12, 213
Из повести о молодом человеке 10, 307
<История Карла Ивановича> 10, 336
История о. Нила 12, 175
Как опасно предаваться честолюбивым снам. (Коллективное) 1, 407
Книжность и грамотность 11, 88
Козлову 10, 330
<Композитор> 10, 329
<Крах конторы Баймакова> 10, 353
Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже 4, 551
Кроткая. Фантастический рассказ 13, 340
Маленькие картинки 12, 123
Маленькие картинки (в дороге) 12, 193
Маленький герой 2, 357
Мальчик у Христа на елке 13, 15
Мечтатель 10, 332
Мужик Марей 13, 52
Мысли новых повестей 10, 327
Мысль на лету. В губернский город приезжает фельдмаршал… 10, 326
На европейские события в 1854 году 10, 339
<На коронацию и заключение мира> 10, 344
На первое июля 1855 года 10, 342
Наши монастыри (журнал «Беседа» 1872 г.) 12, 162
Необходимое заявление 11, 367
Необходимое литературное объяснение по поводу разных хлебных и нехлебных вопросов 11, 276
Не разбойничай, Федул… 10, 354
Несколько слов о Михаиле Михайловиче Достоевском 11, 361
Неточка Незванова 2, 203
Новые идеи романов, драм и повестей 10, 298
Новые повести 10, 327
<Объявление о подписке на журнал «Время» на 1861 г.> 11, 5
<Объявление о подписке на журнал «Время» на 1862 г.> 11, 203
<Объявление о подписке на журнал «Время» на 1863 г.> 11, 244
<Объяснения и показания Ф. М. Достоевского по делу петрашевцев> 12, 217
Одна мысль (поэма). Тема под названием «Император» 6, 662
Описывать все сплошь одних попов… 10, 346
Опять «Молодое перо». Ответ на статью «Современника» «Тревоги „Времени”» («Современник», март, № 3) 11, 316
Ответ редакции «Времени» на нападение «Московских новостей» 11, 333
Ответ «Русскому вестнику» 11, 177
<Отрывки> 10, 336
Отцы и дети 10, 330
<Перечни тем> 10, 337
Петербургская летопись 2, 5
Петербургская летопись. (Коллективное) 2, 519
Петербургские сновидения в стихах и прозе 3, 482
План для рассказа (в «Зарю») 10, 302
Подросток 8, 139
Пожар в селе Измайлове 12, 168
Поиски, повесть 10, 307
Ползунков 2, 34
По поводу элегической заметки «Русского вестника» 11, 208
Попрошайка 12, 189
NB. После Библии зарезал 10, 306
Последние литературные явления. Газета «День» 11, 145
<Предисловие к публикации перевода романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери»> 11, 241
<Предисловие к публикации «Три рассказа Эдгара Поэ»> 11, 160
Преступление и наказание 5, 5
Примечание <к статье H. H. Страхова «Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве»> 11, 376
<Примечание к статье «Процесс Лассенера»> 11, 162
Роман в девяти письмах 1, 295
<Роман о князе и ростовщике> 10, 309
<Роман о помещике> 10, 302
Ростовщик 10, 301
Ряд статей о русской литературе. Введение 11, 12
«Свисток» и «Русский вестник» 11, 163
Село Степанчнково и его обитатели 3, 5
Скверный анекдот 4, 339
Слабое сердце 2, 49
<Слесарик> 10, 335
Смерть поэта (идея) 10, 307
Сон смешного человека. Фантастический рассказ 14, 120
Сороковины 10, 330
Стена на стену 12, 171
Столетняя 13, 85
Униженные и оскорбленные 4, 5
Хозяйка 1, 337
Честный вор 2, 129
Чтобы кончить. Последнее объяснение с «Современником» 11, 371
Чужая жена и муж под кроватью 2, 89
Щекотливый вопрос. Статья со свистом, с превращениями и переодеваниями 11, 252
Эпиграмма на баварского полковника 10, 346
Список условных сокращений
Дополнение[134]
Описание и содержание серии
На основе вышедшего в 1972–1988 гг. «Полного собрания сочинений Достоевского в 30 т.» усилиями сотрудников был издан в 1988–1996 гг. и так называемый «малый академический Достоевский» — Малое академическое Полное собрание сочинений Достоевского в 15 томах.
В серию вошли все произведения крупной формы Ф. М. Достоевского с приложением в виде дополнительных, не публиковавшихся в ранних изданиях глав романов, повести, рассказы, дневники, часть публицистики и наиболее значимые письма из переписки автора.
Это академическое собрание сочинений, подготовленное еще в советскую эпоху, является, без сомнения, научным подвигом — и по сложности тех идеологических препон, которые приходилось преодолевать буквально с каждым томом, и по объему проделанной текстологической и комментаторской работы.
Фридлендер Георгий Михайлович (с 1990 г. академик (действительный член) Российской академии наук), главный редактор данного Собрания сочинений, был также инициатором и руководителем Группы по изданию академического Полного собрания сочинений Достоевского в 30 томах.
Сотрудники «Группы Достоевского» – авторы монографий, диссертационных исследований, статей, публикаций по истории русской литературы XIX века; постоянно принимают участие в российских и международных научных конференциях, посвященных изучению творческого наследия Достоевского, а также в симпозиумах Международного общества Достоевского в Европе, США и Японии.
Усилиями этой Группы исследователей творчества Достоевского составлены «Примечания» к произведениям, фамилии и вклад каждого из которых отмечен в примечаниях ко всем томам данного Собрания сочинений.
У каждого тома Собрания сочинений индивидуальный редактор, что также указано в примечаниях к каждому изданию.
Редакционная коллегия:
Г. М. Фридлендер (главный редактор);
Н. Ф. Буданова;
член-корр. АН СССР П. А. Николаев;
Т. И. Орнатская;
П. В. Палиевский;
В. А. Туниманов (зам. главного редактора).
Оформил серию художник Л. Яценко.
Первые 10 томов Собрания сочинений, тираж которых составил до полумиллиона экземпляров каждого отдельного тома, украшены работами знаменитых российских художников. Большая часть иллюстраций отпечатана на плотной глянцевой белой бумаге, но есть, также, рисунки в тексте произведений. Многие тома имеют фотографию титульного листа первого издания художественного произведения автора.
Бумага типографская №1. Гарнитура литературная. Печать высокая. Фотонабор.
Все книги серии были изданы в твёрдом переплёте. Формат томов — 84x108/32.
Редактор издательства — Е. А. Смирнова.
Технический редактор — Г. А. Смирнова.
Корректоры (1-10 т.) — Г. Д. Адейкина (Т.1), О. И. Буркова (Т.2;6), Т. М. Гейдур (Т.1;3), С. В. Добрянская (Т.3;4;5), Н. И. Журавлева (Т.4), Н. Г. Каценко (Т.2;5;7;8), А. В. Келле-Пелле (Т.9), И. А. Корзинина (Т.3), В. В. Крайнева (Т.6), Л. З. Макарова (Т.1;7), Л. Б. Наместникова (Т.2;7;8), Э. Г. Рабинович (Т.1;2;10), А. Х. Салтанаева (Т.1;4;10), Г. В. Семерикова (Т.4), С. И. Семиглазова (Т.8), Г. И. Тимошенко (Т.6;9), К. С. Фридлянд (Т.5;7)
Издательство Наука (Ленинградское отделение). 1988–1996.
Том 1
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1988 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-027899-8 (Т. 1), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 463
Повести и рассказы 1846—1847 гг.
Внутренние иллюстрации К. Трутовского, И. Шабанова, П. Боклевского и Е. Самокиш-Судковской.
• Г. M. Фридлендер. Ф. М. Достоевский и его наследие, стр. 5-30
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации К. А. Трутовского, П. Боклевского, И. Шабанова), стр. 31-146
• Фёдор Достоевский. (повесть, иллюстрации Е. Самокиш-Судковской), стр. 147-294
• Фёдор Достоевский. (рассказ), стр. 295-307
• Фёдор Достоевский. (рассказ, иллюстрации Е. Самокиш-Судковской), стр. 308-336
• Фёдор Достоевский. (повесть), стр. 337-406
• Приложение: Фёдор Достоевский, Дмитрий Григорович, Николай Некрасов. (рассказ), стр. 407-420
• Примечания, стр. 421-462
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
На шмуцтитуле портрет Ф. М. Достоевского работы художника В. Г. Перова.
Издание подготовили и примечания составили:
Т. И. Орнатская — тексты произведений
Г. М. Фридлендер — примечания и послесловие
Редактор 1-го тома — Г. М. Фридлендер
Том 2
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1988 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-027922-6 (Т.2), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 592
Повести и рассказы 1848 — 1859 гг.
Внутренние иллюстрации П. Федотова, Е. Самокиш-Судковской, М. Добужинского.
• Фёдор Достоевский. (статья), с. 5-33
<27 апреля>
<11 мая>
<1 июня>
<15 июня>
• Фёдор Достоевский. (рассказ, иллюстрации П. А. Федотова), с. 34-48
• Фёдор Достоевский. (повесть), с. 49-88
• Фёдор Достоевский. (рассказ, иллюстрации Е. Самокиш-Судковской), с. 89-128
• Фёдор Достоевский. (1848) (рассказ), с. 129-143
• Фёдор Достоевский. (рассказ), с. 144-151
• Фёдор Достоевский. (повесть, иллюстрации М. Добужинского), с. 152-202
• Фёдор Достоевский. (повесть), с. 203-356
• Фёдор Достоевский. (рассказ), с. 357-390
• Фёдор Достоевский. (повесть, иллюстрации Е. Самокиш-Судковской), с. 391-518
• Приложение: Фёдор Достоевский. Петербургская летопись <13 апреля> (1847) (Коллективное), с. 519-525
• Примечания, с. 525-591
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
В. А. Архипова — текст повести «Дядюшкин сон»
Е. И. Кийко — текст «Петербургской летописи», примечания
Т. И. Орнатская — тексты остальных произведений
В. Д. Рак — примечания к повести «Слабое сердце», рассказам «Чужая жена и муж под кроватью» и «Маленький герой»
Е. И. Семенов и H. H. Соломина
Г. М. Фридлендер —
Редактор 2-ого тома Н. Ф. Буданова.
Том 3
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1988 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-027946-3 (Т.3), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 576
Произведения, написанные и опубликованные в 1859—1862 гг.
Внутренние иллюстрации С. Герштейн, В. Милашевского, Н. Каразина.
• Фёдор Достоевский. (повесть, иллюстрации С. Герштейн, В. Милашевского), с. 5-204
• Фёдор Достоевский. (автобиографические заметки, иллюстрации Н. Н. Каразина), с. 205-481
• Фёдор Достоевский. (рассказ), с. 482-502
• Примечания, с. 503-575
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
А. В. Архипова — текст и примечания к повести «Село Степанчиково и его обитатели»
И. Д. Якубович — текст и примечания к остальным произведениям, послесловие
Редактор 3 тома Г. Я. Галаган.
Том 4
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1989 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-27965-X (Т.4), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 784
Два не связанных между собой романа и подборка малой прозы, впервые опубликованные в 1861-1866 гг.
Внутренние иллюстрации В. Бескаравайного, М. Ройтера, Н. Верещагиной, С. Косенкова.
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации В. Бескаравайного, М. Ройтера, Н. Верещагиной), с. 5-338
• Фёдор Достоевский. (рассказ), с. 339-387
• Фёдор Достоевский. (статья), с. 388-451
• Фёдор Достоевский. (повесть), с. 452-550
• Фёдор Достоевский. (рассказ), с. 551-584
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации С. Косенкова), с. 585-720
• Примечания, с. 721-783
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
А. В. Архипова — текст романа «Униженные и оскорбленные»
Н. Ф. Буданова — примечания к роману «Униженные и оскорбленные»
Е. И. Кийко — тексты и примечания к остальным произведениям
В. А. Туниманов — послесловие
С. А. Полозкова — подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати
Редактор 4-го тома В. А. Туниманов.
Том 5
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1989 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-027983-8 (Т.5), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 576
Роман «Преступление и наказание».
Внутренние иллюстрации П. Боклевского, Д. Шмаринова и В. А. Фаворского.
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации П. Боклевского, Д. Шмаринова), с. 5-522
• Примечания, с. 523-575
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
Л. Д. Опульская — текст «Преступления и наказания»
Г. В. Коган — реальный комментарий
Г. М. Фридлендер — послесловие
С. А. Полозкова — подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати
Редактор 5-го тома Г. М. Фридлендер.
Том 6
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1989 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-028026-7 (Т.6), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 672
Роман «Идиот» и два параллельных «Идиоту» и связанных с ним наброска замыслов к поэме «Одна мысль».
Внутренние иллюстрации Е. Самокиш-Судковской, П. Соколов-Скаля.
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации Е. Самокиш-Судковской, П. Соколов-Скаля), с. 5-616
• Примечания, с. 617-661
Приложение. Наброски и планы:
(произведение (прочее)), с. 662-663
(произведение (прочее)), с. 663
• Примечания, с. 664-670
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
И. А. Битюгова — текст «Идиота», послесловие, реальный комментарий (с использованием разделов примечаний Н. Н. Соломиной к академическому изданию)
Г. М. Фридлендер — наброски и комментарии к ним (…«Император»)
И. А. Битюгова — наброски и комментарии к ним (…«Юродивый»)
С. А. Полозкова — подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати
Редактор 6-го тома Г. М. Фридлендер.
Том 7
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1990 г.
Тираж: 499300 экз.
ISBN: 5-02-028039-9 (Т.7), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 848
Роман «Бесы» с приложением главы «У Тихона» и план замысла неосуществленного романа «Зависть».
Внутренние иллюстрации М. Добужинского, С. Шор и М. Дурнова.
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации М. Добужинского, С. Шор, М. Дурнова), с. 7-632
Приложение:
• Фёдор Достоевский. У Тихона (глава девятая второй части романа «Бесы»), с. 633-664
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)) (Из подготовительных материалов к «Бесам»), с. 665-672
• Примечания, с. 673-847
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
Н. Ф. Буданова — текст романа «Бесы» и плана замысла «Зависть», примечания к «Бесам» (§ 1-4, 7-10)
Т. И. Орнатская — текст главы «У Тихона», реальный комментарий к роману «Бесы» и к главе «У Тихона», примечания к «Бесам» (§ 9-10)
Н. Л. Сухачев — примечания к «Бесам» (§ 13-14)
В. А. Туниманов — примечания к «Бесам» (§ 5-6, 11-12)
С. А. Ипатова — подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати
Редактор 7-го тома В. А. Туниманов.
Том 8
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1990 г.
Тираж: 497900 экз.
ISBN: 5-02-028068-2 (Т.8), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 816
Рассказ «Вечный муж», роман «Подросток» и глава, не вошедшая в текст романа.
Внутренние иллюстрации М. Ройтера и К. Лоррена.
• Фёдор Достоевский. (повесть), с. 5-138
• Фёдор Достоевский. (роман, иллюстрации М. Ройтера, К. Лоррена), с. 139-692
• Примечания, с. 693-809
• Приложение: Подросток. Часть II, глава IX. Отрывок из черновой рукописи, не вошедший в текст романа, с. 810-815.
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
Т. П. Голованова — текст «Вечного мужа».
Г. Я. Галаган — текст романа «Подросток» и послесловие
Г. М. Фридлендером — послесловие и примечания к «Вечному мужу» (с использованием разысканий и материалов И. З. Сермана)
А. В. Архипова – примечания и послесловие к роману «Подросток» (§13)
К. М. Азадовский — послесловие к роману «Подросток» (§14)
С. А. Ипатова — подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати
Редактор 8-го тома И. Д. Якубович.
Том 9
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1991 г.
Тираж: 500000 экз.
ISBN: 5-02-028078-X (Т.9), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 704
Первые три части романа «Братья Карамазовы».
• Фёдор Достоевский. (роман) (части I, II и III), с. 5-570
• Примечания, с. 571-703
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
В. Е. Ветловская — текст «Братьев Карамазовых», послесловие (§ 6—8) и реальные (постраничные) примечания
Г. М. Фридлендер — послесловие (§ 1—5)
Е. И. Кийко — примечания (§ 3, 4)
Л. М. Рейнус — примечания (§ 4: старорусские реалии романа)
А. И. Батюто — примечания (§ 9)
А. А. Долинин — примечания (§ 10: зарубежные инсценировки)
Г. В. Степанова — примечания (§11: русские инсценировки)
С. А. Ипатова — техническая подготовка тома к печати
Редактор 9-го тома Г. М. Фридлендер.
Том 10
Л.: Наука (Ленинградское отделение), 1991 г.
Тираж: 497000 экз.
ISBN: 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 448
Окончание (четвертая часть и эпилог) романа «Братья Карамазовы». А также наброски и планы романов, повестей и рассказов, которые Достоевский задумывал в разные годы жизни, но которые не были им осуществлены.
• Фёдор Достоевский. (роман) (часть IV и эпилог), с. 5-294
Приложение:
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 297
• Фёдор Достоевский. Незаконченные повествовательные произведения, наброски и планы
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 298-301
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 301
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 301
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 302
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 302-306
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 306-307
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 307
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 307
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 307-309
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 309-313
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 313-326
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 326
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с.326-327
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 327
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 327-328
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 328
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 328-329
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 329
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 329-330
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 330
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 330
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 330-332
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 332-334
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 334-335
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 335-336
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 336
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 336-337
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 337-338
• Фёдор Достоевский. (стихотворение)
Фёдор Достоевский. На европейские события в 1854 году, с. 339-341
Фёдор Достоевский. На первое июля 1855 года, с. 344-344
Фёдор Достоевский. <На коронацию и заключение мира>, с. 339-346
• Фёдор Достоевский. (стихотворения)
Фёдор Достоевский. Эпиграмма на баварского полковника, с. 346
Фёдор Достоевский. <Описывать все сплошь одних попов…>, с. 346
Фёдор Достоевский. <Борьба нигилизма с честностью. (Офицер и нигилистка)>, с. 347-353
Фёдор Достоевский. <Крах конторы Баймакова.>, с. 353
Фёдор Достоевский. <Дорого стоят детишки.>, с. 353
Фёдор Достоевский. <Не разбойничай, Федул…>, с. 354
• Примечания, с. 355-445
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание подготовили и примечания составили:
В. Е. Ветловской — текст и примечания к «Братьям Карамазовым»
Остальные тексты и примечания подготовили:
А. В. Архипова — „В повесть Некрасову“, <Слесарек>, <Отрывки. 2,3>
И. А. Битюгова — <Роман о помещике>, „План для рассказа (в „Зарю“), <Поиски, повесть>, „Из повести о молодом человеке“, „Великолепная мысль <..> Идея романа. Романист…“, „Мысль на лету. В губернский город приезжает фельдмаршал…“, „Мысли новых повестей“, „Новые повести“, „Идея. Чиновник, скучно…“, <Композитор>, „Сороковины“. <Отрывки. 1>. <Перечни тем>, <Борьба нигилизма с честностью (Офицер и нигилистка)>, <Описывать все сплошь одних попов…>, <Крах конторы Баймакова…>
Е. И. Кийко — <«Вступительное слово Достоевского к главе «Великий инквизитор»»>, „Брак“, „Ростовщик“, „Эпиграмма на баварского полковника“, „Скажи, зачем ты так разорил…“
Т. А. Лапицкая — <Житие Великого грешника>, текст и примечания (§ 2)
И. З. Серман — „Новые идеи романов, драм, повестей“, <NB После Библии зарезал>
Г. М. Фридлендер — „Смерть поэта (Идея)“, <Роман о князе и ростовщике>, <Житие Великого грешника>, § 1, „Козлову“, „Отцы и дети“, „Мечтатель“, (История Карла Ивановича)
И. Д. Якубович — <Заметки, планы, наброски…>, <Драма в Тобольске…>, „На Европейские события в 1854 году“, „На первое июля 1855 года“, <На коронацию и заключения мира>
С. А. Ипатова — техническая подготовка тома к печати
Редакторы 10-го тома И. А. Битюгова и Г. М. Фридлендер.
Том 11
СПб.: Наука (Ленинградское отделение), 1993 г.
Тираж: 50000 экз.
ISBN: 5-02028131-X (Т.11), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 576
Статьи, фельетоны и заметки 1860-х годов.
• 1860
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 5-11
• 1861
Фёдор Достоевский. (цикл), с. 12-157
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 158-159
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 160-161
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 162
Фёдор Достоевский. (статья), с. 163-176
Фёдор Достоевский. (статья), с. 177-202
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 203-207
Фёдор Достоевский. (статья), с. 208-218
• 1862
Фёдор Достоевский. (статья), с. 219-240
Фёдор Достоевский. (статья), с. 241-243
Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 244-251
Фёдор Достоевский. (статья), с. 252-275
• 1863
Фёдор Достоевский. (статья), с. 276-286
Фёдор Достоевский. (статья), с. 287-301
Фёдор Достоевский. (статья), с. 302-315
Фёдор Достоевский. (статья), с. 316-332
Фёдор Достоевский. (статья), с. 333-338
• 1864
Фёдор Достоевский. (статья), с. 339-360
Фёдор Достоевский. (статья), с. 361-366
Фёдор Достоевский. (статья), с. 367-370
Фёдор Достоевский. (статья), с. 371-375
Фёдор Достоевский. (статья), с. 376-380
• Примечания, с. 380-575
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Тексты статей, фельетонов и заметок подготовили и примечания к ним составили:
А. И. Батюто — «„Свисток“ и „Русский вестник“», «Ответ „Русскому вестнику“», «По поводу элегической заметки…», «Два лагеря теоретиков» (с участием Г. M. Фридлендера), «Щекотливый вопрос», «Ответ редакции „Времени“ на нападение „Московских ведомостей“»
И. А. Битюгова — «Журнальная заметка о новых литературных органах и о новых теориях», «Несколько слов о M. M. Достоевском», «Примечание к статье Страхова „Воспоминания об А. А. Григорьеве“»
H. С. Никитина — «Журнальные заметки», «Опять „Молодое перо“», «Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах», «Необходимое заявление», «Чтобы кончить…»
В. А. Туниманов — «Объявления об издании журнала «Время»», «Ряд статей о русской литературе» и вступительная статья к примечаниям
M. А. Турьян — «Предисловие к публикации „Три рассказа Э. Поэ“»
Г. M. Фридлендер — «Предисловие к публикации „Заключение…. Казановы…“», «Примечание к статье „Процесс Ласенера“». «Предисловие к публикации… „Собор Парижской богоматери“»
А. Ю. Грибовская — редакционно-техническая работа
Редакторы 11-го тома — T. И. Орнатская и В. А. Туниманов.
Том 12
СПб.: Наука (Ленинградское отделение), 1994 г.
Тираж: 50000 экз.
ISBN: 5-02-028147-6 (Т.12), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 416
«Дневник писателя» — 1873 год, статьи и очерки 1873-1878 гг.
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 5-161
Статьи, очерки. 1873—1878:
• Фёдор Достоевский. (статья), с. 162-164
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 165-167
• Фёдор Достоевский. (очерк), с. 168-170
• Фёдор Достоевский. (очерк), с. 171-174
• Фёдор Достоевский. (очерк), с. 175-180
• Фёдор Достоевский. (статья), с. 181-188
• Фёдор Достоевский. (очерк), с. 189-192
• Фёдор Достоевский. (1873) (очерк), с. 193-212
• Фёдор Достоевский. (очерк) (1878), с. 213-216
Приложение:
(произведение (прочее)), с. 217-272
• Примечания, с. 273-415
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Издание, тексты и примечания подготовили:
E. И. Кийко — «Дневник писателя» за 1873 г., I—IV и примечания
А. В. Архипова — то же, V, IX, XII и примечания
В. А. Туниманов — то же, VI, «Попрошайка» и примечания
Г. Я. Галаган — то же, VII, VIII, X, XI, XIII—XVI и примечания
H. Ф. Буданова — статьи, очерки, фельетоны из журнала «Гражданин» («Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова и его друга») и из сборника «Складчина» («Маленькие картинки») и примечания
H. А. Хмелевская — комментарии к фельетону «Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова и его друга»
А. Л. Осповатом — текст раздела «Приложения»
Г. M. Фридлендером и А. Л. Осповатом — примечания
Г. M. Фридлендером (при участии M. Б. Рабиновича) — вступительная заметка
И. Д. Якубович — редакционно-техническая подготовка
Редакторы 12-го тома — А. В. Архипова и Г. Я. Галаган.
Том 13
СПб.: Наука (Ленинградское отделение), 1994 г.
Тираж: 25000 экз.
ISBN: 5-02-028165-4 (Т.13), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 544
«Дневник писателя» — 1876 год.
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 5-410
• Примечания, с. 411-543
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Тексты подготовили:
И. Д. Якубович — «Дневник писателя» за 1876 г., январь—июнь
В. Е. Ветловская — «Дневник писателя» за 1876 г., июнь—октябрь и декабрь
Г. В. Степанова — «Мальчик у Христа на елке»
Т. А. Лапицкая — «Кроткая»
Т. И. Орнатская — «Нечто в петербургском баден-баденстве»
Комментарии составили:
Г. М. Фридлендер — «Мальчик у Христа на елке» — преамбула, вступительная статья — при участии Е. И. Кийко (с. 420)
В. А. Туниманов — «Кроткая»
В. Д. Рак — реальный комментарий к «Дневнику писателя»
И. А. Битюгова — редакционно-техническая подготовка тома к печати
Редактор 13-го тома А. В. Архипова.
Том 14
СПб.: Наука (Ленинградское отделение), 1995 г.
Тираж: 25000 экз.
ISBN: 5-02-028-224-3, (Т.14), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 784
«Дневник писателя» — 1877, 1880 и 1881 год.
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 5-415
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 416-471
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 472-514
• Примечания, с. 515-783
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Тексты подготовили:
А. В. Архипова — «Дневник писателя» 1877 за январь-июнь
И. А. Битюгова — «Дневник писателя» 1877 за июль-декабрь (при участии А. В. Архиповой),
Г. В. Степанова — «Дневник писателя» 1881 г.
Примечания к тому составили:
В. А. Туниманов — «Дневник писателя» 1877 г., преамбула
А. И. Батюто — «Дневник писателя» 1877 г. — реальный комментарий к январскому-октябрьскому выпускам, при участии А. М. Березкина
В. Е. Ветловская — то же, ноябрь—декабрь
Г. М. Фридлендер — «Дневник писателя» 1880 г., преамбула
Г. В. Степанова — реальный комментарий к «Дневнику писателя» 1880 г., гл. I—II
Е. И. Кийко — то же, гл. III
В. А. Туниманов — «Дневник писателя» 1881 г., преамбула
А. И. Березкин — реальный комментарий к «Дневнику писателя» 1881 г.
И. Д. Якубович — редакционно-техническая подготовка тома
Редакторы 14-го тома — Н. Ф. Буданова и В. А. Туниманов.
Том 15
СПб.: Наука (Ленинградское отделение), 1996 г.
Тираж: 18000 экз.
ISBN: 5-02-028-255-3 (Т.15), 5-02-027898-X
Тип обложки: твёрдая
Формат: 84x108/32 (130x200 мм)
Страниц: 864
Наиболее значительные письма Достоевского, отобранные из полного состава его писем. Охватывают период с весны 1834 по январь 1881 г.
• Фёдор Достоевский. (произведение (прочее)), с. 5-650
• Примечания, с. 651-826
• Указатель имен, упомянутых в данном томе, с. 827-849
• Алфавитный список произведений, неосуществленных замыслов и документальных материалов, помещенных в томах 1—14, с. 850-853
• Список условных сокращений, с. 854-863
Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета Академии наук СССР.
Тексты писем подготовили и примечания к ним составили :
(письма пронумерованы, в скобках указаны их номера)
А. В. Архипова — (160—161; 162 — совм. с Т. И. Орнатской, 163—167)
А. И. Батюто — (76—90, 92—96, 98, 101—109, 143—157)
А. М. Березкин — (221, 223—235)
И. А. Битюгова — вступительная статья к примечаниям, (1—37, 158, 159, 186—189; 210 — совм. с И. Д. Якубович)
Н. Ф. Буданова — (247)
Г. Я. Галаган — (168—173)
Е. И. Кийко — (190—209, 211—220, 222, 236—246)
Т. И. Орнатская — (43, 47, 50—52, 55, 91, 97, 99, 100, 110—142)
Г. В. Степанова — (176—185)
И. Д. Якубович — (38—42, 44—46, 48, 49, 53, 56—75, 174, 175)
Е. Н. Джусоева — редакционно-техническая работа, алфавитный список произведений
Редакторы 15-го тома И. А. Битюгова, Т. И. Орнатская.
Основные даты жизни и творчества Ф. М. Достоевского[135]
1821,
1831 — покупка М. А. Достоевским, отцом писателя, сельца Дарового и деревеньки Чермашни в Тульской губернии.
1831,
1833–1837 — годы учения Достоевского в московских пансионах.
1837,
1838,
1839,
1840–1841 — Достоевский работает над историческими драмами «Мария Стюарт» и «Борис Годунов».
1841,
1843,
1844,
1845,
1846,
1847,
1848,
1849,
1850,
1850,
1854–1859 — на военной службе в Семипалатинске. Знакомство с Врангелем, Валихановым, Исаевыми. Встречи с П. П. Семеновым-Тян-Шанским.
1855,
1856,
1857,
1859,
1860,
1861,
1861–1865 — знакомство, переписка и путешествие с А. П. Сусловой.
1861–1862 — во «Времени» печатаются «Записки из мертвого дома».
1863,
1864,
1865 — «Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже» («Крокодил»).
1866 — «Преступление и наказание».
1867,
1869,
1870 — повесть «Вечный муж».
1871,
1872 — Достоевские проводят лето в Старой Руссе, которая становится их обычным дачным местом.
1873 — редактирование еженедельника «Гражданин». Статьи Достоевского под общей рубрикой «Дневник писателя».
1874,
1875,
1876 — возобновление «Дневника писателя» отдельным изданием. В ноябрьском выпуске рассказ «Кроткая».
1877,
1878,
1879–1880 — «Братья Карамазовы».
1979,
1880,
1881,
Краткие биографические сведения, продиктованные писателем А. Г. Достоевской[136]
Федор Михайлович Достоевский, русский писатель, родился в 1821 году в Москве. Отец его был дворянин, помещик и доктор медицины.
Воспитывался до 16 лет в Москве. На семнадцатом году выдержал в Петербурге экзамен в Главном инженерном училище. В 1842-м году окончил военно-инженерный курс и вышел из училища инженер-подпоручиком. Был оставлен на службе в Петербурге, но другие цели и стремления влекли его к себе неотразимо. Он особенно стал заниматься литературой, философией и историей.
В 1844 году вышел в отставку и тогда же написал свою первую довольно большую повесть «Бедные люди». Эта повесть разом создала ему положение в литературе, встречена была критикой и лучшим русским обществом чрезвычайно благосклонно. Это был успех в полном смысле слова редкий. Но наступившее затем постоянное нездоровье несколько лет сряду вредило его литературным занятиям.
Весною 1849 года он был арестован вместе со многими другими за участив в политическом заговоре против правительства, имевшем социалистический оттенок. Был предан следствию и высочайше назначенному военному суду. После восьмимесячного содержания в Петропавловской крепости был приговорен к смертной казни расстрелянием. Но приговор исполнен не был: было прочитано смягчение приговора и Достоевский был, по лишении прав состояния, чинов и дворянства, сослан в Сибирь в каторжную работу на четыре года, с зачислением по окончании срока каторги в рядовые солдаты. Приговор этот над Достоевским был, по форме своей, первым еще случаем в России, ибо всякий приговоренный в России в каторгу теряет гражданские права свои навеки, хотя бы и окончил свой срок каторги. Достоевскому же назначалось, по отбытии срока каторги, поступить в солдаты, — то есть возвращались опять права гражданина. Впоследствии подобные помилования случались не раз, но тогда это был первый случай и произошел по воле покойного императора Николая I, пожалевшего в Достоевском его молодость и талант.
В Сибири Достоевский отбыл свой четырехлетний срок каторжных работ, в крепости Омске; и затем в 1854 году был отправлен из каторги рядовым солдатом в Сибирский линейный батальон № 7 в г. Семипалатинск, где через год был произведен в унтер-офицеры, а в 1856 году, со вступлением на престол ныне царствующего императора Александра II — в офицеры. В 1859 году, будучи в падучей болезни, нажитой еще в каторге, был уволен в отставку и возвращен в Россию, сначала в г. Тверь, а затем в Петербург. Здесь Достоевский начал вновь заниматься литературой.
В 1861 году старший брат его, Михаил Михайлович Достоевский, начал издавать ежемесячный большой литературный журнал («Revue») — «Время». В издании журнала принял участие и Ф. М. Достоевский, напечатавший в нем свой роман «Униженные и оскорбленные», сочувственно принятый публикой. Но в следующие два года он начал и кончил «Записки из Мертвого дома», в которых под вымышленными именами рассказал свою жизнь в каторге и описал своих прежних товарищей-каторжных. Эта книга была прочитана всей Россией и до сих пор ценится высоко, хотя порядки и обычаи, описанные в «Записках из Мертвого дома», давно уже изменились в России.
В 1866 году, по смерти своего брата и по прекращении издаваемого им журнала «Эпоха», Достоевский написал роман «Преступление и наказание», затем в 1868 г. — роман «Идиот» и в 1870 году роман «Бесы». Эти три романа были высоко оценены публикой, хотя Достоевский, может быть, слишком жестоко отнесся в них к современному русском у обществу.
В 1876 Достоевский стал издавать ежемесячный журнал под оригинальною формою своего «Дневника», писанного единственно им одним без сотрудников. Это издание выходило в 1876 и 1877 гг. в количестве 8000 экземпляров. Оно имело успех. Вообще Достоевский любим русскою публикою. Он заслужил даже от литературных противников своих отзыв высоко честного и искреннего писателя. По убеждениям своим он открытый славянофил; прежние же социалистические убеждения его весьма сильно изменились.
Примечания
Источники текста
Стенограмма А. Г. Достоевской:
Печатается по тексту первой публикации.
Как отмечено в первой публикации «Кратких биографических сведений», они «были продиктованы Ф. М. Достоевским его жене для передачи редактору одной газеты» (
Известно, что Достоевский неоднократно отказывал лицам, обращавшимся к нему с надеждой получить данные для составления его биографии. Так, на просьбу библиографа П. В. Быкова прислать ему «точную биографию», Достоевский 15 апреля 1876 г. ответил, ссылаясь на болезнь, что он «в настоящее время к тому не способен». Правда, в этом же письме написал: «…летом, в июле, я, вероятно, буду в Эмсе, где буду лечить мою грудь, и там составлю Вам мою биографию — и такую, какой еще нигде не бывало, хотя и не бог знает какую длинную (в 1/2 листа печатных), напишу по-своему, так, как не пишут биографию литераторов в лексиконах». В последних словах отразилось тягостное впечатление от биографической статьи В. Р. Зотова «Достоевский, Федор Михайлович. Достоевский, Михаил Михайлович» в «Русском энциклопедическом словаре, издаваемом профессором С.-Петербургского университета И. Н. Березиным» (СПб., 1874–1875, отд. II, т. 1, стр. 475).
В январском выпуске «Дневника писателя» за 1876 г. (раздел «Одно слово по поводу моей биографии») — Достоевский писал об этой статье: «…ошибок множество, и я их не перечисляю, чтоб не утомить читателя, в случае же вызова все укажу» (наст. изд., т. XXII, стр. 37).
Это обещание повлекло за собой и просьбу к писателю историка литературы П. Н. Полевого (1839–1902) сообщить ему «достоверные биографические данные касательно важнейших фактов жизни и литературной деятельности <…> для третьего издания <…> „Истории русской литературы в очерках и биографиях“» (
В не дошедшем до нас письме от 18 июня 1876 г. Достоевский пообещал Полевому «доставить» эти данные «к концу августа» (там же), то есть тогда же, когда и Быкову (см. выше, стр. 384). 17 января следующего, 1877 г., после напоминания Быкова (см. об этом в кн.: П. В. Быков. Силуэты далекого прошлого. M.-Л., 1930), Достоевский сообщил ему, что бросил писать начатую было «автобиографию». «Я почувствовал, — признавался он, — что эта статья вызывает слишком много сил из моей души, слишком поднимает передо мною прожитую жизнь и просит большей любви от моего сердца в исполнении этой, незнакомой еще мне работы. А потому не знаю, что Вам теперь и сказать. Если буду свободен и здоров, то напишу непременно, потому что теперь уже сам хочу и потребность чувствую написать это…». Но и это обещание осталось невыполненным.[138]
Однако вскоре, вероятно по просьбе какого-то французского журналиста,[139] Достоевский и продиктовал жене публикуемую биографию. А. Г. Достоевская, помещая ее в I томе седьмого издания Сочинений писателя, прибавила к ней, вероятно от себя, следующий текст: «Утомленный двухлетним изданием „Дневника писателя“, а главное, обязательством издавать его к сроку, что влияло на его здоровье, Достоевский решил отдохнуть, а затем принялся за роман „Братья Карамазовы“, который писал три года.
В мае 1880 г., будучи на празднестве по поводу открытия памятника Пушкину в Москве, он в 2-м заседании Общества любителей российской словесности сказал речь, возбудившую восторг в присутствовавшей публике. Это было новое слово, способное примирить враждующие партии славянофилов и западников, и сами западники (как Тургенев, Анненков) это признали. Речь была напечатана в виде „Дневника писателя“ за 1880 г.».