Пока мой труд не завершен

fb2

Когда менеджера Фрэнка Доминио смещают с должности, а затем несправедливо увольняют, он решает поквитаться со своими начальниками. Неожиданно он обретает странного союзника – темную, зловещую силу, которая наделяет его невероятными способностями. Теперь месть Фрэнка приобретет по-настоящему жуткие масштабы. Но почему тьма помогает ему, и не стал ли он пешкой в игре, смысл которой обыкновенный человек просто не способен постичь? Но это далеко не все истории. Здесь фирму преследует злой рок, монополистические желания одной международной компании начинают физически изменять ее работников, люди живут бок о бок с таинственным маленьким народцем, а герои классических готических произведений сталкиваются со своими самыми жуткими страхами. Все это мир, созданный Томасом Лиготти, причудливое переплетение ужасов, грез и философии.

Thomas Ligotti

MY WORK IS NOT YET DONE

THE AGONISING RESURRECTION OF VICTOR FRANKENSTEIN AND OTHER GOTHIC TALES

THE SPECTRAL LINK

A LITTLE WHITE BOOK OF SCREAMS AND WHISPERS

Печатается с разрешения автора при содействии McIntyre Agency

Перевод с английского: Григорий Шокин, Александр Одношивкин

My Work Is Not Yet Done, Copyright © 2008 by Thomas Ligotti

The Agonizing Resurrection of Victor Frankenstein: And Other Gothic Tales, Copyright © 2014 by Thomas Ligotti

The Spectral Link, Copyright © 2014 by Thomas Ligotti

A Little White Book of Screams and Whispers,

Copyright © 2019 by Thomas Ligotti

© Григорий Шокин, перевод, 2024

© Александр Одношивкин, перевод, 2024

© Валерий Петелин, иллюстрация, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Пока мой труд не завершен. Оплата жизни

Три истории о корпоративном ужасе

Посвящается Мари Лаццари

Документ 1

1

Я всегда чего-то боялся.

Однако – прошу простить, если кажется, будто я пытаюсь выставить себя в лучшем, нежели на самом деле есть, свете, – несмотря на невыносимые страдания, которые может причинить подобная черта характера, я никогда не находил в ней повода для стыда или сожаления. Я обнаружил, что даже самые лучшие из нас не способны не выказывать толику страха и неуверенности, или даже откровенной паники. Если хочешь прожить хоть один день без самых разных тревог – нужно вести себя предельно по-свински, известное дело; но ведь есть люди настолько смелые, что готовы сами себе нарисовать мишень на лбу и начать махать руками, как бы призывая: «Ну-ка, взгляните все на меня! Смотрите, что умею! Ну же, спускайте всех собак!»

Очевидно, в тех, кто всеми силами держится за место под солнцем и не видит в том, чтобы стать выше стада, никакой добродетели, есть что-то свинское – такие люди никогда не учинят себе неудобств, а всяческих страхов и испытаний будут старательно избегать. Да что уж там, в каждом это свинское начало есть – от человека к человеку меняется лишь его концентрация.

В компании, где я работал долгое время, самую чистую породу свиней представляли семь человек, которых я встречал по еженедельному графику в конференц-зале. Меня повысили – несколько неохотно, но по фактическим заслугам, – до поста начальника подразделения, одного из бесчисленных во владении компании, и нынешнее мое положение требовало, чтобы я вместе с шестью другими мне подобными наносил визит седьмому, ставшему нашим боссом в силу того, что в нем-то от свиньи было куда больше, чем во всех нас.

Во время встречи с моими коллегами Дэйв, чей разум не был зациклен, как мой, на аналогии со свиньями, назвал мое еженедельное окружение Семью Гномами.

– Извини, Дэйв, – уточнил я, – тогда я, получается, Белоснежка?

– Нет, Фрэнк, – сказала Лиза, – ты будешь принцем… как его там?..

– Принц, – подала голос Луиза.

– В смысле? – Лиза уставилась на Луизу.

– Принц – и этим все сказано. В крайнем случае Прекрасный принц. Ты что, даже мультик не видела?

Шутка придала лицу Лизы обиженное выражение. Ей оно удалось на славу.

– Эй, я пошутила, – оправдалась Луиза, которую нелегко было обмануть ложными или преувеличенными выпадами. Лиза сразу пришла в хорошее настроение.

– Все верно! Прекрасный принц! – прощебетала она.

– Спасибо за разъяснение, Лиза, – сказал я, но тут встряла Кристина.

– Обычно мы говорим хорошие вещи о Фрэнке за его спиной. Но ничего, ты здесь всего неделю, – сообщила она.

– Извините, если это прозвучало так, будто я пыталась набрать очки или что-то в этом роде, – сказала Лиза, на этот раз она звучала очень искренне. – Отдел, где я работала…

– Ты там больше не работаешь, – сказал я. – Теперь ты здесь. И все здесь работали в других отделах компании…

– Кроме тебя, Фрэнк, – добавил Алоиз. – Ты здесь был всегда.

– Твоя правда, – признал я.

После встречи с моим персоналом я сразу же перешел к другой – на которой я был более чем когда-либо полон решимости повести себя как свинья. У меня была новая идея, которую я хотел представить коллегам на рассмотрение – что, конечно же, требовало куда больше храбрости, нежели свинства, – но с момента моей реабилитации в глазах коллег уже прошло немало времени, и я с досадой ощущал, что моя профпригодность вновь оказывается под вопросом.

В этом парадокс постоянного страха: в то время как муки дурного предчувствия и самосознания позволяют представить себя существом, сотканным из более тонких материй, чем большинство, определенный уровень такого стресса неизбежно ведет к тому, что ты начинаешь пресмыкаться перед заверениями и одобрением свиней или, если угодно, гномов – действующих как проводники страха, от которого они сами, по-видимому, не страдают. И как хорошо они умеют контролировать этот страх, поворачивая его в вашу сторону по своему желанию и заставляя его ужасный поток течь ровно столько, чтобы заставить вас бежать к ним и сбивчиво клясться в собственном свинстве, надеясь доказать, что вы еще большая свинья, или гном поменьше, чем они сами! Ведь только так можно облегчить этот самый острый и пагубный симптом – беспокойство, спровоцированное другими людьми и тем, что они могут сделать с вами, коллективно или по отдельности.

Трагично то, что никак не выходит справиться с этим страхом, позволяющим верить в себя как в чуть лучший образец человека в сравнении с окружением. По прошествии определенного срока, после некоторого беспокойства так и представляешь себя запертым в маленькую комнату незнамо где, опоенным сильнодействующими седативными и всерьез подумывающим о том, чтобы убить себя (или кого-то еще, кто знает). Так что я был прямо-таки поглощен этой моей новой идеей, особым свинским проектом по увеличению дохода моей свинской компании. Я жаждал получить гнусавое «добро» от моих грязных приятелей, стать поводом для шепелявых пересудов – восторженных, конечно, – семи гномов.

Излишне говорить, что я был дьявольски напуган.

2

Как обычно, в комнату для совещаний, где предстояло встретиться с Ричардом, топ-менеджером, и шестеркой других руководителей подразделений, пришел я первым. Данное помещение располагалось не в отремонтированной части здания, где велась бо́льшая часть дел компании, а там, где еще сохранялся с времен до Великой Депрессии стиль 1920-х годов – я так и не понял, под какие нужды оно отводилось прежде, такое непомерно просторное, располагающее к лоску костюмов и громким бизнес-переговорам. Ряды витиеватых бра, через равные промежутки торчащих из текстур выцветших и замысловато-узорчатых обоев, отслоившихся кое-где от стены, изо всех сил пытались полностью осветить комнату: едва можно было разглядеть осыпавшуюся лепнину, втиснутую между верхними краями стен и затененным потолком.

Стол, за которым я и остальные собрались, казалось, был телепортирован из какого-нибудь банкетного зала прошлого века. Огромные кожаные кресла, в которых мы взаправду казались гномами, с годами стали скрипучими, как старые половицы, – в таких не поерзать даже без опаски привлечь к себе внимание. Вдоль одной стены был ряд больших окон – с балдахинами, но без занавесок. Мне нравилось смотреть в эти окна, можно было увидеть реку и красивый вид на другие старые офисные здания.

Однако как раз в то утро густой весенний туман держался достаточно долго, чтобы скрыть извивы реки и превратить остальные здания в центре города в призраки самих себя; видны были только самые близкие, отбрасывавшие в туман огни, напоминающие странные башни маяков. Я был благодарен дряхлеющим памятникам города за то, что предоставляли мне – конечно, не в первый раз, – успокаивающую перспективу, которую может дать только образ вырождения и упадка.

Вскоре, однако, прибыли остальные, заняли свои места и опустили свои огромные кружки с кофе и бутылочки с водой на всю исцарапанную поверхность стола. Я никогда не переставал удивляться, как во время этих встреч, всегда длившихся менее часа, потребляли они такое невероятное количество кофе, воды, фруктовых соков и прочего. Что до меня, то перед каждым еженедельным собранием я старался помногу не пить, чтобы лишний раз не отвлекаться от работы, выбегая из конференц-зала в поисках туалета.

Тем не менее ни у кого из остальных, как бы тщательно я ни искал явные признаки стресса, не было ни малейшей проблемы в этой области. Менее всех, казалось, страдал Ричард от подобных телесных домогательств, потому что каждый раз он появлялся не только с самой большой кофейной кружкой, но также и с огромным термосом, из которого он по крайней мере дважды наполнял свою большущую бочкообразную емкость, на которой красовался логотип компании. Просто наблюдать за тем, как эти люди глоток за глотком уговаривают различные жидкости, было все равно что смотреть на ряд писсуаров. Как-то раз я даже заподозрил, что эти люди втайне носят подгузники и свободно справляют нужду за разговорами о бюджетах и зарплатах, скорости выхода на рынок и аутсорсинге.

Не поймите превратно, все эти раздумья говорят лишь о том, что мои товарищи по бизнесу и наш босс Ричард представлялись для меня загадкой во всех смыслах. Мне они казались фантастическими существами, более чем достойными сказочного определения «семь гномов», хотя происхождение прозвища было более очевидным и банальным. И это вовсе не означало, подчеркну, что между Чихуном, Ворчуном, Соней и прочими славными трудолюбивыми ребятами, вкалывающими на алмазной шахте, и теми семью людьми, что собрались со мной за одним столом, было хоть что-то общее.

Мои коллеги-надзиратели, а с ними и Ричард, не входили ни в число приятных, ни в число трудолюбивых людей. Однако – я отнюдь не шучу, – их звали Барри, Гарри, Перри, Мэри, Кэрри, Шерри и, конечно же, Ричард, которого, как я слышал, называли «Умник». Происхождение прозвища служило предметом горячих пересудов, поводом для кулуарных анекдотов – но уж точно не роднило Рика с Умником из сказки о Белоснежке.

В какой-то момент Ричард наигранно откашлялся – раздражающим звуком призывая собрание к порядку. «Гномовья» болтовня стихла, все взгляды обратились ко главе стола, к единственному из нас, чье кресло не казалось непропорциональным телу. Но вся соль в том, что по части комплекции Ричард мог заткнуть за пояс любого завсегдатая магазинов одежды для крупнотелых. Он не был тучен, напротив – подтянут, ладно скроен, спортивен даже: этакий вышедший в тираж бейсболист или игрок в американский футбол, до средних лет сохранивший хорошую физическую форму. Глядя на него, с легкостью можно было представить стенд с золочеными кубками, маячащий за широкими плечами.

– Ну что ж, начнем, – пророкотал Ричард, человек-гора, уставившись на лежащий на столе лист бумаги с повесткой созыва. – Итак, начнем с тебя, Домино. О новой продукции…

Для протокола: меня зовут не Домино, а ДоминИо, с двумя «и».

Для более дотошного протокола: я уже не раз поправлял Ричарда – как публично, так и в частном порядке – относительно правильного звучания моей фамилии.

Я так и не смог выяснить, в чем причина его упорства. То ли ему настолько нет до меня дела, то ли Ричард просто не дурак поиздеваться. Его озорное коверканье моего имени всегда пробивало окружающих на смешки, и он не мог это не подмечать.

Словно играя в покер, я поспешно раздал коллегам конспект своего проекта на двух листах – выжимку из гораздо более объемного документа. Я набрал его с широкими полями и крупным шрифтом, чтобы аппарат руководителей среднего звена смог всё быстро переварить. Пока они читали, переходя почти одновременно с первой страницы на вторую, я старался не смотреть на них. Когда Ричард закончил знакомство, он отложил документ и уставился на него, как на миску с хлопьями, в которой, как ему показалось, он заметил что-то несъедобное… или как на русло реки, в мелководье которой, сквозь прозрачные воды, виден блестящий самородок.

– Прости, Фрэнк, – сказал он, – но не уверен, что правильно ухватил суть.

Я выпрямился, насколько мог, в своем гигантском кресле.

– На последней встрече ты сказал, что отдел по разработке новой продукции кинул клич, что бывает довольно-таки редко, и им теперь можно предлагать свои идеи. Ну вот я и предложил. Идею. Для нового продукта. Или даже для целой линейки новых продуктов.

– Это я ухватил, спасибо. Просто… как мне кажется, все это как-то… далековато от того, чем мы обычно занимаемся.

– Отчасти так и есть… вернее, так может показаться на первый взгляд. Понимаю, что определенные сомнения могут возникнуть. Вот почему я и решил поднять этот вопрос на встрече. Я бы счел ценными любые отклики, которые могут быть у кого-либо, прежде чем провести полновесную презентацию продукта.

– То есть это даже не весь материал? – уточнил Ричард.

– Да, кое-что еще припасено, – сказал я.

– Ну и ну. Интересно. Как ты только время нашел? Все остальные разгребали завалы в этом месяце – причем такие, что, не ровен час, всю контору засыплет.

– Проект сделан в свободное от работы время, если тебя это заботит, – парировал я.

– Моя единственная забота, – ответил Ричард, медленно оглядывая всех остальных членов руководства за столом, – я бы даже сказал – моя главная забота… так вот, главная моя забота заключается в том, что идея нового продукта, которую ты предлагаешь, не особо бьется с тем, чем мы здесь все занимаемся. Не пойми превратно, меня вполне устраивает смелость, новаторство и все такое, но это… черт возьми, что это такое вообще?

– А что там невыполнимого? – кинулся я на защиту детища. – У нас есть рабочие, есть ноу-хау и производственные линии. Осталось только запустить процесс!

– Ты прав, – признал Ричард. – Но что-то я сомневаюсь… У кого-нибудь еще есть какие-нибудь мысли по этому поводу?

– Это не наш масштаб, – сказал Перри.

– Определенно не наш, – поддакнул Гарри.

– Не уверена, что у нас есть персонал, необходимый для того, чтобы взяться за что-то подобное, – резюмировала Мэри.

– У меня все меньше людей берутся за новые проекты, – посетовала Кэрри.

– Согласно моим расчетам… – начал Барри, мгновенно растеряв все внимание нашей ограниченной аудитории. В какой-то момент в своем наполовину состоящем из жаргона монологе бизнес-аналитика он употребил термин «информационные вампиры» – который, сдается мне, был неологизмом его собственного изобретения. В конечном счете, конечно, он встал на сторону Ричарда, придя к выводу, что моя идея, в которую, как объяснил Барри, были встроены по крайней мере два, возможно – два с половиной, «аспекта», «не рассчитана на рычаги воздействия» и, увы, «не является ориентированной на клиента».

По обыкновению, Шерри не знала, что добавить к перечню критических замечаний, высказанных остальными, но, по крайней мере, она придумала фразу «сделай это быстрее, сделай это лучше, дешевле», что в данном случае могло означать отсутствие близости меж моим предложением и этим трехглавым идеалом.

К этому моменту я уже корчился в скрипучих недрах своего кресла, тряс головой в легком приступе ужаса и формировал в уме словечки, которые отказывались складываться в связные предложения. Затем, на короткое мгновение, словечки застыли, будто бетоном залитые – и посыпались из меня каменной крошкой:

– Вообще-то наша компания производит только то, что уже и так производила ранее, – другими словами, перевыпускает раз за разом продукт двадцатилетней давности.

– Это называется «стабильность», Фрэнк. Благодаря такому подходу у нас хорошая рентабельность – вот уже много лет.

– И что, так будет всегда?

– Послушай, – сказал Ричард, – мне нравятся все эти новые идеи, мозговые штурмы – я открыт для любых инициатив. Но сейчас, рассказывая о своем проекте мне и всем нам, ты будто о каком-то благословении просишь. Дела так просто не делаются, понимаешь ведь? Как насчет того, чтобы не рваться с места в карьер? Дай нам всем немного времени, чтобы все обдумать, – мы непременно вернемся к вопросу позже. Что скажешь?

– Добро, – сказал я, уверенный, что никто ни к чему возвращаться не будет.

– Прекрасно. – Ричард расцвел. – А теперь – к следующему пункту повестки дня…

И до конца встречи я старался не выдавать своих внутренних терзаний. Более того, я изо всех сил старался отвлечься от навязчивой мысли о том, что на мне схлопнулся капкан: что бы я ни предложил коллегии теперь, это будет отвергнуто; любой проект, который я подготовлю и положу на этот стол, зачахнет, как растение в горшке, которое не поливали слишком долго.

За окнами старинного конференц-зала туман медленно рассеивался, снова открывая обзор на реку и городской пейзаж, где мой разум блуждал среди сцен умиротворяющего упадка.

3

Страх, настоянный на неудаче, – гремучая смесь. Слишком увлеченный тем, что я считал гениальной новаторской идеей, своим «особым проектом», я никогда серьезно не задумывался о том, могли ли люди, чье одобрение я ценю больше всего, отвергнуть меня. Это был просчет, несомненно, огромных размеров. Оставшуюся часть утра я не мог ничего сделать, кроме как ругать себя за то, что дал этакого масштабного маху. Подумать только, я, руководитель своего подразделения, так оплошал на глазах у остальной верховодящей стаи – в их глазах я теперь не ровня им; не волк, а так, овца в плохо сидящей шкуре, пятно плесени, по форме напоминающее человека на том месте, где некогда был человек. «Ты слишком тяжело это воспринимаешь», – утешило одно из тех вторичных «я», которые имплантированы в каждого из нас и которые в таких случаях появляются на сцене, чтобы сыпать идиотскими клише, упражняясь в знании набивших оскомину народных мудростей. «По большому счету…», – начал было мудрый внутренний голос, но тут же я мысленно удавил его обеими руками, потому что:

а) нет никакого «большого счета»;

б) если бы он был, мы бы ни черта в нем не понимали и не значили, что печально;

в) сама идея «большого счета» – это что-то край-

не печальное и темное.

Когда Галилей представил свои выводы совету директоров Ватикана, он, по крайней мере, позаботился о том, чтобы вооружиться фактами, подтверждающими свою неудачную попытку разобраться с теми, кто поддерживал у масс неверное представление о «большом счете». Он принял опрометчивое решение поделиться тем, что знал, не с теми людьми – но, по крайней мере, он знал, что прав.

Я не имел ни малейшего представления о том, сколько стоит мой проект; ценность его заключалась исключительно в суждениях окружающих меня людей, особенно Ричарда. Для меня не имело значения даже то, что в маловероятном случае его принятия в высших сферах компании, он может принести реальную прибыль. Важно было только показать, что я мечусь ровно в ту же сторону, куда и все остальные кабанчики. Но меня слишком легко раскусили, ведь метался я неискренне, и копытца мои цокали далеко не в ногу с коллегами. А ведь я так усердно пытался это скрыть на собрании в то хмурое утро!

Если и существовал выход из подобной ситуации, то лишь один: просто последовать примеру Галилея и отказаться от своей нелепой идеи, своего особого плана. Как я вообще до чего-то подобного додумался? Ума не приложу. Я ведь прекрасно знал, чем подобает человеку на моей должности заниматься, – моя работа в компании не связана с какими-либо инновациями или проявлениями гениальности. С сего момента стоило одернуть себя, а если и проявлять инициативу, то лишь тогда, когда мне прикажут (а мне никогда никто не станет приказывать). Нужно говорить и делать лишь то, что от меня ждут. Ничего другого.

Мои мысли бегали по кругу, драматические отречения громоздились на плаксивые клятвы, и я даже не заметил, как массивная фигура Ричарда нарисовалась у меня в дверях.

– Есть минутка, Фрэнк? – спросил он.

– Конечно, – ответил я. Было видно, впрочем, что ему мое приглашение не требуется на самом деле – он просто взял и вошел, не слушая особо, что я скажу. Он помахал у меня перед носом парой листков – аннотацией моего проекта, представленной на собрании, – и заговорил:

– Итак, послушай меня. Во-первых, я не собираюсь ставить подпись в защиту этого твоего проекта или как-либо его продвигать. Во-вторых – не думай, что я плохиш, которого хлебом не корми – дай чью-нибудь лебединую песню запороть. Я отправлю твой проект в отдел разработок. Без особой помпы, без шума – просто перешлю им на почту, в текучке. А там уж пусть креативщики решают. Только будь добр, сократи эту простыню до половины страницы, максимум – до одной. Пришли мне, а уж я передам по адресу. Сможешь?

– Да, конечно. Спасибо тебе большущее, Ричард. – Я ответил ему спокойно, но это не так-то легко далось – абсурдное облегчение захлестнуло меня с головой. Я был спасен. Пускай горькие думы всего несколько мгновений назад отзывались эхом в затхлом мраке моей душонки – теперь меня переполняла благодарность. Уж не за такую ли прозорливость в вопросе решения проблем Ричард стал зваться Умником? Тут ведь поди сообрази, как с парнем-инициативщиком вроде меня сладить.

– Посмотрим, может, обсудим все еще разок на следующем собрании, – продолжал увещевать меня наш главный гном. – Сверим, так сказать, перспективы – что думаешь?

– Было бы чудесно.

– Вот и отлично. – Ричард явно собрался уходить, но вдруг встал как вкопанный и обернулся ко мне. – Слушай, Фрэнк… – произнес он каким-то непривычно низким голосом.

– Что такое?

– Может, вместе с писулькой для креативщиков пришлешь мне проект целиком?

– Я не соврал, когда сказал на собрании, что это почти целиком «домашняя работа», – на голубом глазу сказал я. – Так что у меня почти все лежит дома. Кое-что даже от руки написано. Я оцифрую, приведу все в порядок – и тогда уж отправлю, если ты не против. – Я нашелся с ответом для Ричарда без малейшего промедления, и все же он в какой-то едва ли измеримый отрезок секунды нахмурился и бросил на меня тяжелый, как гранит, взгляд.

– Конечно, – сказал он.

Когда вышел Ричард, я подождал, пока не почувствую себя в безопасности, и рухнул на столешницу лбом. «Знает», – подумалось мне. Знает, гад, что я лгу. В нижнем ящичке стола у меня хранился весь мой проект целиком – и распечатка где-то на пятидесяти листах, и электронная версия, записанная на диск. Я отпер замок, чтобы убедиться, что ничего из хранилища не пропало. Ничего, взаправду – хотя, по какой-то бредовой причине именно этого я и боялся. Я дотронулся до диска, несколько раз пролистал страницы. Все на месте. Задвинув ящичек, я снова его открыл – и еще несколько раз потягал его туда-сюда, прежде чем все-таки закрыть, запереть и спрятать ключ назад в бумажник.

Чего я все еще не мог понять, так это причины моей лжи. Она родилась из чистого инстинкта, не имея под собой никакой рациональной основы. У меня ведь не было причин опасаться, что Ричард украдет мой проект и присвоит себе все заслуги. Конечно, поступать так ему не впервой, но за все эти годы никакое предательство со стороны как начальства, так и коллег, меня ни разу не обескураживало. Учитывая, что в компании я не стремился достичь более престижных должностей, чем нынешняя, с какой стати мне мешать ходить вокруг да около, взаимодействуя с моим непосредственным начальником?

Я ведь никуда не стремился, не хотел забраться по карьерной лестнице выше. Меня устраивал рабочий статус-кво – лишь бы оставили в покое; сохранению спокойствия были подчинены все мои действия на рабочем месте. Вот почему сотрудники с такими же, как у меня, установками рано или поздно оседали в моем отделе, когда открывались какие-либо вакансии. Мы были труппой блаженных паразитов, самодовольных лодырей, неудачников, преисполненных самодостаточностью. Наша жизнь протекала за рамками корпоративных социальных дрязг. Мы делали свое дело – и делали хорошо, не хуже остальных сотрудников – если не лучше. Возвращаясь домой, мы посвящали себя семьям, садоводству, рисованию или простому безделью. Чего бы мы ни пытались добиться в этом ненадежном и, по правде говоря, несчастном мире, это лежало вне сферы интересов компании.

Вообще, ничто не мешало мне отправить проект целиком по почте завтра – и пускай Ричард его хоть съест. Никакой ошибки я не совершил. Но факт оставался фактом: он понял, что я его обманул, и последствия этого мне было сложно представить.

4

Прошло три дня. Каждое утро я просыпался от бессмысленных или пугающих снов и говорил себе: «Уж сегодня-то я отправлю Ричарду проектную документацию». К концу дня я, ничего так и не отправив, твердил: «Уж завтра-то я не забуду все отправить».

Почему я, собственно, медлил? С какой стати ступал на кривую дорожку, вопиюще игнорируя просьбу высшего начальства? Предварительный ответ на этот вопрос медленно доходил до меня в течение этих трех дней. И все началось с той еженедельной встречи, на которой я почувствовал, что на меня напали все они, а не только Ричард. У него была просто самая большая и самая отвратительная голова – из тела дракона на длинных извилистых шеях торчали еще шесть штук, окружая бесформенную главную морду твари, с налитыми кровью глазами и смрадным дыханием (Ричард действительно порой страдал от плохого запаха изо рта, что портило весь его лощеный образ). За эти три дня несколько, казалось бы, малозначимых эпизодов подтвердили мою теорию семи против одного. Допускаю, что злонамеренности хотя бы в некоторых из них могло и не быть, и это я раздул из этих мух столь скверных слонов. Перечислю их здесь в хронологическом порядке, и начнем мы с…

Перри

Через несколько часов после собрания в тот понедельник я прошел через приемную, устеленную мягким ковровым покрытием. Здешний приглушенный свет и дорогая мебель, надо думать, одновременно поражала и пугала тех, кто видел приемную впервые, – ребят, приходящих на собеседование, дельцов, ожидающих, когда их вызовет их корпоративный партнер, доставщиков пиццы.

Среди мебели был рояль, к которому ни один сотрудник никогда не прикасался… кроме Перри. Нередко, особенно во время обеда, можно было видеть, как он приближается, удаляется, зависает у рояля или даже играет на нем. К счастью для всех присутствующих – не слишком долго, но всегда одно и то же. Репертуар Перри, судя по тому, что я слышал, состоял только из серии аккордовых последовательностей в джазовом стиле, которые он выбивал неуклюже и неистово, неизменно перемежая несколькими звонкими рефренами на более высоких нотах.

Эта деятельность была лишь одной из многих деталей имиджа джазофила, который Перри пытался выстроить вокруг себя на показ другим, – правда, бессистемно пытался, я бы даже сказал, нерешительно. Ну не клеился к нему весь этот джаз – и Перри хватало ума это понять. Однако, по неизвестно каким загадочным причинам, он настаивал на этой дурной игре, подбирал к своей личине реквизит, подгонял под нее жесты, скрывал лицо за маской. Помимо игры на пианино и небольшого разговора о последних компакт-дисках, которые он купил, наиболее очевидным элементом джазофильской маскировки Перри были очки в толстой оправе со светонепроницаемыми красноватыми линзами – такие же, как у крутых джазовых музыкантов на обложках хитовых альбомов пятидесятых годов. У меня тоже на носу очки (нормального современного стиля) с линзами слегка янтарного цвета, которые, однако, я выбрал по совету окулиста. Стоит сказать, я никогда не встречал офтальмолога или дантиста, который не был бы адвокатом дьявола, – что уж тогда говорить о терапевтах и мозгососах, горделиво величаемых психиатрами. Окулист объяснил – затенение поможет моим больным глазам лучше переносить флуоресцентные лампы офиса и к-к-компьютеры (ненавижу это слово, с языка не слазит).

Итак, как уже сказано, в понедельник я шел через приемную. Моя цель была на том же этаже, где меня ждала встреча, связанная с какой-то рутинной деятельностью. Пианино стояло так, что Перри, лабая свой неуклюжий джаз, стоял ко мне спиной, пока я проходил мимо него, держа язык за зубами – незачем было разоряться на приветствие или как-то еще мешать самовыражению гения.

Тем не менее, как раз перед тем, как я оказался вне его досягаемости, я увидел, как голова Перри повернулась ко мне. Конечно, в тот момент я не мог притормозить и точнее засвидетельствовать его взгляд, злобный и угрожающий, да еще и очки этого парня ловили мягкий свет, идущий от утыканной лампами регистрационной стойки. Повернувшись ко мне лицом, Перри завершил свое музыкальное выступление не парочкой звонких терций на верхних октавах, а диссонирующим ударом по клавишам в нижнем регистре. Уродливый отзвук резких нот преследовал меня, пока я сворачивал за угол и шел по длинному холлу, освещенному мощным неоновым светом.

Мэри

Вот она, в конце коридора, менее чем в метре от открытой двери в конференц-зал, на секунду застывшая в позе, в которой я уже видел ее раньше. Я назвал это «позой перед вхождением», и она длилась долю секунды, в течение которой Мэри, казалось, напрягалась даже больше, чем обычно, будто пыталась прийти в себя и консолидироваться умственно и физически, прежде чем влиться в обсуждение. Мэри было за пятьдесят, и она всегда ходила при полном косметическом «параде» – от остроконечных туфель до завивки. Если чем-то можно было прихорошиться, она этим обзаводилась. Видя ее в «позе перед вхождением», – вернее, когда она не разговаривала, не строчила протоколы заседаний и не двигалась особо, – можно было легко спутать ее с манекеном, даже с расстояния в несколько шагов.

Не повернув ко мне головы – стоило ли ждать такого от манекена? – она скрылась в комнате для совещаний. Я, держа малую дистанцию, вошел следом.

На этом собрании, еще одном еженедельном совещании – на этот раз посвященном производственным графикам, – Мэри нашла предлог, чтобы капризно ввернуть:

– Отдел Фрэнка не смог уложиться в сроки.

Вот же стерва. Могла бы и сказать почему – причина-то ей хорошо известна.

– Мы в процессе тестирования нового программного обеспечения, – объяснил я тем присутствующим, кто еще не знал, почему в моем отделе произошло временное падение производительности. По дурному обыкновению последние два слова застряли в горле – и вышли слегка надломленными.

– Конечно, мы все понимаем, – протянула Мэри, делая пометки в папке на пружинке и даже не глядя на меня, будто я тут просто дурака валял, стремясь выгородить себя и кучку подведомственных мне лодырей.

Таким образом, ущерб, даже если он был полностью ограничен словами, не фактами, был нанесен. Еще как нанесен.

Больше встреч между мной и Семеркой в тот день не было (давайте впредь называть их так и оставим гномов в покое). Насколько я понимаю, сказки и легенды, мифологии всех времен и мест есть не что иное, как гноящиеся останки мира, который, к худу или к добру, мертв давным-давно. Человеческая жизнь – это не поиски, не одиссея и не всякая прочая чепуха, которой нас пичкают с младых ногтей вплоть до самой смерти. «Ну что ж, пусть будет так», как сказал бы Ричард и многие другие представители его бесстрашной натуры.

Следующая встреча имела место утром следующего дня, вторника, когда я поднял глаза и на пороге своего кабинета увидел…

Кэрри

– Не найдется почтовых марок? – спросила она. – Мне нужно немедленно запросить платеж по кредитной карте по почте.

Кэрри (худосочная, с птичьим клювом, стрижка под ежик, как у морского пехотинца) прервала меня в пылу дискуссии с Луизой о вышеупомянутом программном обеспечении, которое тестировали мои сотрудники.

– Да, где-то есть, – ответил я, думая, с чего вдруг Кэрри тягает у меня марки. Если у кого-то в отделе они заканчиваются, обычно-то как раз все обращаются к ней. Ответ я узнал, роясь в ящиках стола – он прозвучал из уст самой Кэрри:

– Мои все украли. Целый лист! Стянули прямо с рабочего места. Придется начать их прятать – все ведь знают, где я их храню.

– Вот, держи, – сказал я, поворачиваясь на стуле и протягивая ей помятый конверт с несколькими оставшимися марками. В то же мгновение я увидел, как Кэрри взяла что-то с полки, прибитой над моим столом.

– Эй, а это что? – вопросила она укоризненно.

– Что это? – тупо повторил я, таращась на набор марок в руке у Кэрри. Луиза, будучи меж двух огней, осторожно пыталась стать невидимой, не отрывая взгляда от абстрактного пятна на ковре.

– Кэрри, я не знаю, кто их мне подкинул, – сказал я.

– О, конечно, Фрэнк, – фыркнула Кэрри, развернулась и пошла прочь.

– Луиза, ты видела эти марки, когда вошла? – спросил я.

Поступившись мантией-невидимкой, та ответила:

– Ох, Фрэнк, я даже и не знаю… Может, конечно, кто-то тайком их подсунул, но…

– Думаешь, я свистнул у Кэрри эти сраные бумажки?

– Нет-нет, что ты, что ты, – затараторила Луиза так быстро, что ее слова почти что перекрыли мои. – Как ты можешь задавать мне такой вопрос?

– Извини, – сказал я.

– Извинения приняты. Я знаю, что тебе ни к чему сраные бумажки Кэрри, но…

– Но ситуация все еще щекотливая, – закончил за нее я.

– Именно, – без задней мысли поддакнула Луиза.

Именно по этой причине Кэрри сделала Луизу свидетельницей этой сцены. Поэтому она могла сказать: «Мои марки пропали… и я нашла их у Фрэнка. Если не верите, спросите Луизу, она там была». А что еще могла сказать Луиза, кроме как: «Да, я была там и видела, как Кэрри нашла на полке Фрэнка лист с марками». Конечно, она могла бы и смолчать, но мне бы все равно нашли что вменить в вину. Что-нибудь такое, о чем, засвидетельствуй это Луиза, не вышло бы промолчать; что-нибудь посерьезнее, повесомее. Короче говоря, Кэрри сфабриковала ложное обвинение, от которого в Трибунале Сплетен я не смог бы защитить себя даже при отсутствии конкретных улик.

Противоположностью наглой тактике Кэрри были бойкие подрывные действия…

Гарри

«Любезный и загадочный» – только такие слова и идут при виде этого типа на ум. Он всегда был безукоризненно элегантен и, говоря с кем-либо, излучал ауру вежливости и услужливости; он всегда был готов «приложить руку» к тому, что нужно было сделать, всегда был готов «закончить» что-то, когда бы его ни попросили… но никогда, ни разу он по-настоящему этого не делал.

В результате меня не слишком беспокоило, что Гарри не отвечал на мои сообщения (те, кто брал трубку и звонил на его добавочный номер, никогда не ожидали, что заговорят с ним всерьез). Волноваться я начал только тогда, когда сравнил рутинное игнорирование Гарри всех моих обращений с нехарактерным судьбоносным невниманием Ричарда к моим делам, продолжавшимся до конца недели, тогда как в нормальных условиях мой начальник не упустил бы ни единого шанса подкрасться сзади и вкрадчиво осведомиться, как идут дела.

Но когда дело доходило до вопросов, связанных с Гарри, я во многом не мог быть по-настоящему уверен. Гарри мог далеко пойти, ему явно светило большое будущее – но реальным кандидатом на то, чтобы делать все «лучше, быстрее», но уж точно не «дешевле», был…

Барри

Он был фаворитом среди потенциальных наследников на место Ричарда, на случай, когда по тем или иным причинам бывший знаменитый квотербек (или питчер с рекордной статистикой, или черт знает кто еще) попрощается с нашим подразделением, с компанией или с миром. Очевидно, этот Барри просто проезжал мимо нашего отдела на пути к креслу начальника; он пришел в компанию с репутацией человека, обладающего высокоразвитыми организаторскими способностями, и смог продемонстрировать их, приняв на себя прорву полномочий. Еще до появления у нас его все хвалили – и за широкой спиной, и в округлое лицо, – за большой ум и за аномальный талант «улаживать вопросы», навязывать правила и выбивать отчетность из самых непокорных корпоративных фактотумов.

До меня как-то донесся слух, будто имелась конкретная причина, по которой талант Барри восхваляли все и вся, – просто чтобы его поскорее уже перевели в другой ничего не подозревающий отдел, которому требовались «вливание энтузиазма» и необычайные силы одаренной барриной головушки. Так родилась легенда о Барри Мозге, Барри Организаторе и, увы, Барри Реорганизаторе. Каждый раз, когда он отваживался заходить в неизведанный уголок компании, у него при себе имелся карт-бланш на перерисовку всех карт и графиков, переформулирование процессов и процедур, которые всегда, казалось, работали хорошо… пока не пришел этот дурень. Потому что на самом деле, энергично шагая от одной роли в компании к другой, он не оставлял после себя ничего, кроме раздрая и хаоса.

Со своего шестка я мог видеть, как ему удалось прослыть человеком сверхразвитого организаторского таланта. Барри проявлял нетерпимость к малейшей неорганизованности окружающих, пускал в дело свой язык во всю прыть, с ходу понимал графики и диаграммы, которые для всех остальных (из-за их сверхопределенной сложности) были загадочными, и держался тщательно сфабрикованной репутации человека, оспаривающего квалификацию всякого, кто смел оспаривать его.

Тем не менее, было время, когда я действительно мог сопереживать этому человеку, явной жертве того же клинического расстройства (обсессивно-компульсивного), которое поразило меня, хотя я, вместо того чтобы раздувать его на всеобщее обозрение, изо всех сил старался скрыть свою манию, потенциально могущую нанести ущерб моей репутации. Но век эмпатии закончился в среду той недели, когда я пришел на работу раньше обычного. Меня совсем не удивило, что Барри – уже на месте в такую-то рань, но внутренняя тревога сработала, когда я увидел, как он, как всегда быстрым, слегка комичным для человека его роста шагом, движется к моему столу.

– Барри, – сказал я вместо приветствия.

– Фрэнк, – отозвался он голосом, искаженным эффектом Доплера.

И вот, через мгновение после того как я занял свой пост, чтобы начать дневную работу, я прямо-таки отпрянул от стола, как будто на меня прыгнул дикий зверь. В числе особенностей моей нервозной натуры не значилось стремление к организованности, но мое рабочее место почему-то было… в идеальном порядке. Едва ли какая-нибудь сердобольная тетка-уборщица впала в приступ мирского безумия, завидев мой хлам. Кратко пробежав по другим столам глазами, я понял, что только мои завалы и удостоились разбора.

Окей, сообщение получено. «Барри тут шарился», значилось в нем, как если бы оно было выведено мелом на доске. Так? Мне ведь нечего скрывать… но потом одержимость взяла верх, и я буквально с головой нырнул в ящик, где лежал мой драгоценный проект инновации. Мой особый план. Стоя на четвереньках, я буравил темный фасад ящичка из металла взглядом. Я хотел взять отпечатки пальцев, с лупой выискать малейшие признаки кражи со взломом, проверить с помощью микрометра, не взломали ли замок неизвестные руки. Конечно, ничто из этого не уменьшило бы мою тревогу, и в конце концов, все еще на четвереньках, я схватил ручку ящика и сильно дернул ее. Тот остался заперт, чего бы ему это ни стоило. Наверное, ничего и не стоило, в самом-то деле – его ведь можно было без особого труда взломать, опустошить и снова запереть.

Я вытряхнул бумажник из заднего кармана, поспешно схватил ключ и открыл ящик. Он по-прежнему содержал все, что было раньше, и все же мне хотелось выяснить наверняка – не пробежались ли чьи-то пытливые пальцы по бумажкам, не присвоили ли что-нибудь, не нарушен ли порядок. Кроме проектной документации лежала там еще и папка с фото городских пейзажей – эти снимки я делал годами. Дома у меня было много других таких же папок, полных пустых переулков и заброшенных домов, церквей с заколоченными дверями и окнами, фотографий оставленной сельской библиотеки – внутри все поломано, и книги, все в плесени, разбросаны по грязному полу. Самой ценной для меня была серия снимков, сделанных мной в месте, где имелся покосившийся дорожный знак, но больше не было улицы, заслуживающей названия – просто несколько куч мусора вдоль дорожки да пара-тройка утративших вид руин по обеим обочинам.

Для невооруженного глаза все в ящике моего стола выглядело в порядке, но все же оставалась возможность, что Барри открыл ящик за некоторое время до моего прихода на работу утром, сделал ксерокопию печатной версии моего проекта, скопировал электронную версию документа, а затем стер оригинал – всё с кропотливой точностью, которая присуща лишь точно такому же, как я, одержимому маньяку.

– Что ты делаешь? – вопросил из-за спины голос Барри-детектива, Барри-шпиона.

Я захлопнул ящик, слишком напуганный, чтобы понять, что рискую выдать себя.

– Да вот что-то вынул из кармана, и монетка следом выпала. Под стол закатилась вот. – Просто «монетка»? Слишком расплывчато для Барри-проныры. Требуется уточнение. – Четвертак это был. Ты меня искал?

– Да нет, – сказал Барри расслабленно, что ему не подходило. Потом ушел, обычной для себя летящей походкой.

Барри-дружок, Барри-Движок.

Изящно болтает, чеканит шажок.

Я снова открыл ящик и проверил его содержимое, прикоснувшись к диску (чертовы компьютеры!) и пролистав пятьдесят страниц распечатанного документа. Затем я запер его. Затем я открыл ящик… и в течение дня повторял этот ритуал столько раз, сколько полагал нужным. Лучше бы прямо в то утро я собрал вещи и убрался восвояси. Но пришлось мне ждать, пока рабочий день кончится. Потому что, как назло, мне нужно было закончить один небольшой проект и передать его…

Шерри

Остаток дня я оставался как можно ближе к своему столу. Я не ходил в туалет, даже на обед в «Метро» не вышел, хотя ценил это ежедневное отдохновение – по сути, побег от коллег, – и не почитал его за навязший в зубах ритуал. Однако настал момент сдачи работы для Шерри. Крайний срок – два часа дня.

Я подумал, что, может быть, удастся заманить Шерри ко мне в кабинет, а не самому тащить бумажки на другой конец этажа. Однако она не отвечала ни на сообщения, которые я оставлял ей на телефоне, ни на электронные, будь они неладны, письма.

Когда час настал, я постарался решить задачу как можно быстрее. Скорым шагом на манер Барри я добрался до кабинета Шерри, который находился рядом с дверью, ведущей за пределы офиса компании – в коридор, где все еще можно было увидеть здание в стиле эпохи до Великой депрессии и насладиться потрескавшимися стенами, пыльной лепниной, тусклым светом свисающих на цепях люстр и странными тенями, гуляющими вверх и вниз в скрипучих лестничных колодцах.

Однако, подойдя к двери Шерри, я понял, что сдача работы пройдет не так гладко, как я смел надеяться.

– Шер? – окликнул я.

– Не мог бы ты подождать секундочку? – ответила она, очень занятая тем, что что-то доставала из своей сумочки. Конечно, две параллельные задачи были ей не под силу – либо бумажки забрать, либо личные дела закруглить, на большее оперативной памяти не хватало.

Ранее в этом документе я заявлял, что не могу выделить из Семи Гномов ни одного приятного человека. Что ж, технически я слукавил; Шерри можно было назвать «приятной» – но с одной серьезной оговоркой. Физически она была привлекательна, но точно не в такой мере, чтобы записать ее в жуткие красавицы. «Краше среднего» – это точно, многие оценят; и если кто-то считает, что я здесь увековечиваю какой-то произвольный или искаженный образ мира, меня вполне устраивает – желаю всем всего наилучшего во взаимодействиях с социумом. Оговорка, на которую я ссылался выше, такова: если вам случилось пересечь комнату, на другой стороне которой стояла Шерри, то вы сталкивались с…

Даже не могу дать этому внятного названия – какая-то чуждая тварь, обитающая в теле привлекательной женщины, инопланетянка с какой-нибудь больной планеты или существо низкого эволюционного уровня, которое каким-то странным образом внедрилось в человеческое существо на какой-то стадии его развития, в результате чего получилась эта эрзац-Шерри. Шерри-Нечто.

Если бы она всегда держала глаза и рот закрытыми, Шерри было бы легко принять за привлекательную человеческую женщину. Но стоило ей заговорить, стоило устремить на кого-нибудь взгляд – и все, уродливая суть Медузы Горгоны рвалась наружу (хотя никакого реального смысла в этой мифологической ассоциации нет). Часто случалось, что дуализм, который Шерри олицетворяла, вызывал грандиозный диссонанс у тех, кто имел с ней дело. Все, кто велись на красивую обертку, в итоге горько плевались, а то и начинали ненавидеть себя за то, что просто позволили себе кратковременное влечение к этой чуждой сущности. И в тот момент, когда я стоял у ее стола, Шерри отвела от меня взгляд, и я уже забыл, как звучали те несколько слов, которые она произнесла.

Итак, я стоял и наблюдал, как она роется в поисках чего-то в своей сумочке, и чем глубже она закапывалась, тем больше ерзала на стуле, отчего ее и без того короткое платье в облипку собиралось в складку, подтягиваясь все выше и выше к ягодицам. Я наблюдал за этим маленьким эротическим спектаклем с каменным лицом, пока дверь, ведущая в холл, не отворилась и кто-то не проскользнул внутрь. Оказалось, это Бетти – персона из числа вице-президентуры компании. Я понял, что это Бетти, потому что, оторвав взгляд от голых колен Шерри, я заметил, что в ее правой руке было зажато маленькое зеркальце, в которое она смотрела, как Бетти наблюдает за тем, как я наблюдаю за ней. Затем Шерри хихикнула и обернулась.

– Привет, Бетти! – процедила она.

– Привет, Шерри, – сказала Бетти.

Она не поздоровалась со мной, увидев, как я смотрю на Шерри, и явно подумав обо мне что-то не то. Скривив в мой адрес презрительную мину, она прошествовала дальше по своим делам.

– Так что ты принес мне, Фрэнк? – спросила Шерри.

Не говоря ни слова, я швырнул папку с проектом на ее стол и впервые с утра зашел в туалет.

5

Настала пятница. Вот уже четыре дня я не общался с Ричардом. Формальности ради я решил попросить кого-нибудь из отдела новых разработок подтвердить или опровергнуть, что Ричард препоручил им сокращенную версию двухстраничного предложения, которое я показал Семерке в первый день той недели.

Как и ожидалось: никакой записи о предложении с моей подписью в отделе не было. Как и ожидалось: отдел больше не рассматривал входящие предложения, и для них была в новинку сама идея о том, что кто-то в нашей компании способен что-то предложить.

Как и ожидалось: что касается цели и функций, то подразделение «Новые продукты» было для меня таким же загадочным, как и любое другое подразделение компании.

Непредвиденный фактор: вся деятельность по инновациям была «заморожена» до тех пор, пока не начнется скорая «реструктуризация» компании и последняя не «перенесет» свою штаб-квартиру (скорее всего, в красивый небоскреб, отгроханный в пригороде там, где раньше росли деревья, – спасаясь от упадка района, который содержал нас уже более двух десятков лет).

Хотя только что упомянутые изменения в компании были для меня в новинку, ни одно из них не подкреплялось реальными причинами. Так было более или менее всегда во всех случаях известной «важности» в той конкретной рабочей среде, – а может быть, и во всех других. Нередко на горизонте намечалось обещание катаклизмов или новой светлой эпохи. И все это приходило и уходило – вне зависимости от истинной сути и от того, что ты себе там напридумывал. Как буря, которая проходит, пока ты спишь, и оставляет после себя лишь пару луж и горстку веточек, разбросанных по земле, – единственное указание на то, что она взаправду была.

В общем, эпохальных перемен в истории компании не было – даже тех, о которых принято говорить, что они «запоздали». Былой драматизм не оставляет следов, так сказать. Дни идут, годы копятся, смысла все меньше, о толковом наполнении и вовсе говорить не приходится. В конце концов, оглянувшись со смертного одра на весь проделанный труд, только и хочется, что взвыть: «А в чем вообще был смысл?». В этом отношении общество спектакля неизменно разочаровывает – первый акт захватывает дух, второй отмечен парой-тройкой увлекательных сцен, а потом начинается кошмар драматурга, в котором актеры опускают или забывают свои реплики, реквизит из рук вон плох, большая часть публики покидает зал во время антракта. Если кто-то и сулит интересный поворот в будущем, весь интерес к нему растрачен по дороге, задолго до наступления этого самого поворота, и само это наступление – пустяк, очень скоро забывающийся.

Но информации, слитой мне отделом инноваций, более чем хватало, чтобы сыскать повод проведать знакомого, который, как и я, работал в компании (да, в той клоаке, которую я до сих пор описывал в таких мрачных тонах, у меня имелась пара друзей). Я набрал его добавочный номер, и на другом конце линии ответил реальный человек.

– Привет, Фрэнк, – сказал я. Вдобавок к тому, что у нас было одно и то же имя, мы оба являлись «бессменными», как метко выразился один из моих подопечных, на своих постах.

– Фрэнк, привет.

– Ты занят во время обеда?

– Хоть раз бывал?

Конечно, он был свободен. Как правило, Фрэнк занимался своими делами. Каким-то образом в течение всей… так сказать, «карьеры»… ему удавалось оставаться на более низкой корпоративной ступеньке, чем я. Этого хватало, чтобы заслужить мое глубочайшее уважение. Он также многое знал о компании и людях, до которых мне обычно никакого дела не было. С таким человеком стоило поделиться взглядом на события этой чокнутой недели, да и мне хотелось задать моему тезке один ну очень уж животрепещущий вопрос.

Я прождал снаружи несколько минут, и вот Фрэнк появился из-за вращающихся по оси дверей старого здания, нацепив на нос темные очки и закурив.

– К старому месту? – спросил он.

– Есть идеи получше? – в тон ему откликнулся я.

Он лишь ухмыльнулся в ответ, и следующие километра полтора мы шли, пробиваясь через привычную толпу менеджеров и случайных прохожих. Фрэнк выкуривал сигарету за сигаретой, глядя вниз на тротуар. Я же попеременно глядел то вбок, на бары и витрины магазинчиков со всякой дешевой всячиной, то ввысь, на монументы прошлого, которых по мере удаления от конторы становилось все меньше и меньше.

Закусочная «Metro Diner» располагалась сразу за окраиной центра города. Когда мы вошли, я бросил взгляд на прилавок, за которым стояла Лилиан Хейс, владелица и менеджер заведения вот уж тридцать лет как. Я поймал ее взгляд, улыбнулся, и она поприветствовала меня быстрым кивком. Затем мы с Фрэнком уселись за стол в конце комнаты. Все в этом местечке было какое-то вневременное, пропитанное духом прошлого, и именно поэтому я стал здесь завсегдатаем – а еще снимал у Лилиан крохотную квартирку над здешней кухней за очень скромную помесячную арендную плату.

Мы сделали свои заказы, и я рассказал Фрэнку о реструктуризации компании, что вызвало у него лишь пожатие плечами на фоне выражения глубокого безразличия на лице. Затем я рассказал ему о переезде – который заинтересовал его только с практической точки зрения, в вопросе времени в пути на работу и обратно.

– И это все новости? – спросил Фрэнк.

– Не совсем, – ответил я.

– А что еще? Кто-то умер?

– Нет, – сказал я.

– А, тогда… ты увольняешься? Поздравляю, дружище.

– Нет, Фрэнк, я не собираюсь уходить из компании.

– Что же еще? – недоуменно спросил он.

– Я хотел задать тебе один вопрос, – произнес я с нарочитой серьезностью, которую Фрэнк так же нарочито проигнорировал.

– Ага, валяй.

– Фрэнк, почему Ричарда все называют «Умником»?

Мой тезка улыбнулся и отодвинул тарелку; медленно поднес сигарету к лицу.

– За такие инсайдерские сведения полагается бесплатный обед.

– Как скажешь.

– Ты что, и впрямь не в курсе? Раз до тебя дошло это прозвище, не могла не дойти причина.

– Не в курсе, правда. Я даже не уверен точно, где его впервые услышал. Может, ухом зацепился в какой-то тусовке. А может, это ложное воспоминание, поди разбери. Но у меня такое чувство, будто кого попало об этом лучше не спрашивать.

– Тут ты прав. Нарвешься на стукача – и тебе покажут на выход.

– Да, я понимаю, что были люди, которых уволили по той или иной причине потому, что Ричард так захотел. В вопросах офисной политики этот тип и впрямь умен.

– О да. Но «умник» в его случае – лишь ловкая игра слов. Ричард не умничает – он уминает.

– Как это – «уминает»?

– На счету Ричарда не менее трех самоубийств – двух женщин и одного парня. Вот все и сошлись на том, что он их всех умял. Я не могу поверить, что ты этого не знаешь.

– Ну, Фрэнк… я просто все время прячу голову в песок. Там, внизу, так хорошо.

– Я в курсе. Глупее будешь – дольше проживешь, – откликнулся тезка. – Но когда дело касается Ричарда, такой подход только вредит. Я знал семью парня, который покончил с собой. Он прямо написал в записке – «в моей смерти прошу винить такого-то». Но никто не смог подкопаться. В смысле, с юридической стороны. Одна из женщин, наложивших на себя руки, никакой записки не оставила, но там и без нее было легко сложить два и два. Да и слухи ходили, будто у нее с Ричардом были шашни. Это было еще тогда, когда он работал в… в каком-то другом подразделении, до того, как его перебросили к нам. Не помню точно.

– И не нужно. А что со второй мадам?

Фрэнк помолчал, затягиваясь.

– Там вообще пушка. Все случилось за пару месяцев до того, как ты начал работать в компании. Эта цыпочка – скорее мадмуазель, чем мадам, – перерезала себе вены прямо в кабинете Ричарда. Она умерла, грохнувшись грудью ему на стол. Все кругом было прямо-таки залито ее кровью.

– И поэтому он – «Умник»?

– Не поверишь, но – да. До того небольшого инцидента парень был в очереди на пост генерального директора. Он должен был руководить компанией давным-давно. Кто знает, кем бы он сейчас был? Определенно не главой нашего подразделения «Дырка в жопе», да и те два суицида его не подмочили бы, – думаю, боссы, умеющие доводить подчиненных до крайностей, нужны везде. Но мертвая девица прямо в твоем офисе… да, это как-то слишком подозрительно.

– Ну дела. Кстати, нам пора назад, – сказал я, взглянув на часы.

На выходе я помахал Лилиан на прощание, и она ответила мне тем же.

– Фрэнк, я надеюсь, ты спросил меня о Ричарде не потому, что у тебя с ним какие-то проблемы, – сказал Фрэнк, когда мы возвращались к зданию.

В то время я не мог ни подтвердить, ни опровергнуть его слова.

6

Есть люди, которые утверждают, что не помнят, что им снилось, которые никогда не знали, каково это – просыпаться с криком, или в полусумасшедшем состоянии, или даже просто дрожащим от лютого страха. Это не обязательно люди с низким уровнем эмпатии, или счастливые люди, или люди с чахлым воображением. Они лишь сохранили невинность на всю жизнь – одному Богу ведомо как, – ни разу не испытав того ужаса, который иногда возникает у ребят, для которых кровать – это лестница, уводящая во мрак неведомых миров, облик которых может варьироваться от абсурдно-мультяшного до шокирующего. Те, кому не снятся сны, просто не осознают, как им повезло. Хотел бы я быть на них похожим.

На выходных я пытался выкинуть работу из головы, как

плохой сон

Но не так-то это и просто, когда задачу усложняют напластовывающиеся кошмары, в которых меня начал посещать, будь он неладен, Ричард. Во снах я оказывался в компании, в месте, напоминавшем универмаг, полный дешевых вещей, где я часто слонялся в детстве.

Там был отдел-зоомагазин – косяки мелких рыбок в аквариумах, хамелеоны и еще какие-то абсолютно неизвестные мне ящерицы, длиннохвостые попугаи, чирикающие в колоколообразных клетках; морские свинки и хомяки, в чьих домиках не мешало бы, судя по запаху, убраться. В универмаге моих кошмаров я медленно пересекал проходы, опасаясь привлечь внимание. Я шел медленно, потому что пол был сделан из слабых деревянных досок, которые скрипели при каждом моем шаге, и я не хотел, чтобы меня заметил Ричард, стоявший за прилавком маленького зоомагазинчика ужасов.

Почему «ужасов»?

Потому что он сделал с ними что-то ужасное, но я не мог сказать, что именно.

Но его пальцы сумели протиснуться между узкими прутьями клеток и стеклянными перегородками аквариумов и террариумов. Я хотел узнать, что он сделал с животными, но боялся смотреть. И я услышал шепчущие голоса, рассказывающие мне о Ричарде.

– Он взялся за них с умом, – повторяли голоса, будто каким-то образом хотели меня успокоить и напугать одновременно.

Я попытался убежать из магазина, но вход, через который я вошел, обернулся голой стеной. Единственным выходом оставалась дверца на задворках зоомагазина Ричарда. Будь я достаточно быстр – вполне сумел бы проскользнуть у него за спиной. Но, как обычно оно и бывает во снах, расстояние до двери, оцениваемое на глаз как короткое, на деле оказалось практически непреодолимым; и даже попав туда, куда метил, я обнаружил, что дверь крест-накрест забита досками.

Я попробовал сорвать эти доски, но тут заметил, что за ними дверь укреплена еще и сетью проволочных вен. Прежде чем я проснулся с криком, Ричард повернулся ко мне – и выпростал руку, чтобы меня сцапать. Но вместо рук у него оказались

большие белые перчатки

Перчатки, которые, однако, не имели необходимого количества пальцев. Я видел их раньше… и не только во сне. Потому что в снах никогда нет ничего оригинального; это все плагиат из реальной жизни. И перчатки в этом сне были всего лишь пугающим отражением чего-то, на что я наткнулся в тот субботний день.

Сразу за центром города располагался один заброшенный склад. Некоторое время я собирался посетить его и посмотреть, что там хранят. Сделать несколько снимков, прежде чем охрана застукает. Я ни в коем случае не имел права называть себя профессиональным фотографом, и мое оборудование не могло похвастаться ни дороговизной, ни качеством снимков. Я щелкал простые фотки с «мыльными» цветами и проявлял пленку в ателье.

Хотя я, несомненно, посвятил себя учету всех городских уголков, посещенных мною за эти годы, фотографии были своего рода оправданием и объяснением (для себя и для всех, кто вдруг заинтересуется) моего присутствия во многих районах, приходящих в упадок. От заброшки к заброшке, от притона к притону – и так вплоть до крайних стадий вырождения, граничащих с окончательным исчезновением из этого мира. Меня ничуть не интересовали хорошо сохранившиеся районы, могущие показаться «некомфортными» лишь молодежи, которой подавай современный дизайн, на деле вполне зажиточные, – я искал самой грязи со дна, беспросветный мусор. Все непостоянное, застывшее где-то на пороге того «ничего», что обязательно приберет к рукам нас всех, от мала до велика, от бывших до будущих; все, что накроет медным тазом любой проект, начинание, мечту и мечтателя заодно, – вот что меня интересовало. Вкратце, именно поэтому в субботу я отправился фотографировать заброшенный склад – как снаружи, так и внутри.

Тот поход ничем не отличался от многих других подобных. Снаружи нельзя было с уверенностью сказать, какую функцию выполняло сооружение, протянувшееся метров на четыреста в длину – без учета прилегающей бетонной площади, заросшей сорняками там и сям. Время стерло какую-то тянувшуюся по его боку надпись, очертания букв уже даже не угадывались. Но, как вполне бывалый исследователь урбанистической разрухи, я накопил уже достаточный опыт, чтобы сказать: передо мной – склад, а не, скажем, цех.

Как только я вошел в проем, оставшийся без двери, – обнаружил, что угадал. Стоит сказать, я не так уж и часто проделывал подобное – забирался внутрь, в смысле. Во-первых, как ни крути, заброшенные здания зачастую ветхие, любой неосторожный шаг способен вызвать обрушение пола, потолка, а то и лестничного проема или какой-нибудь подвесной конструкции. Во-вторых, в таких местах часто находили пристанище люди, которым негде больше было жить, – отверженные и неудачники мира, который не нуждался в них и делал все возможное, чтобы загонять их все дальше и дальше в нищету. Присутствие этих живых призраков оказывалось слишком навязчивым и нестерпимым, слишком сильно напоминало о чем-то, что следует игнорировать любой ценой… ведь эти призраки не просто оборванцы, которых все остальные оставили позади, но и граждане будущего, которое ожидает все империи, населяющие эту землю, не говоря уже о неминуемом падении тех хрупких родных земель из плоти и крови, в которых обитает каждый из нас. И хотя я уже сделал несколько психологических шагов в их отчаянный мир, я испытывал слишком сильный страх перед этими не по годам развитыми обитателями забвения, чтобы свободно гулять в их чертогах.

В-третьих, грустные и безмятежные удовольствия, ведшие меня в эти старые здания, были более интенсивными издалека, в наводящих на размышления панорамных снимках пустынных пейзажей, а не в чрезмерно четких крупных планах отчаявшегося пьяницы или наркомана, мочащегося на стенку.

Тем не менее есть структуры, которые затягивают вас, приглашая погрузиться в себя, погрязнуть в их разлагающихся чудесах. С первого посещения заброшенного склада, который я уже сфотографировал снаружи, я понял, что это именно такое сооружение, хотя бы потому, что внешний вид мало чем привлекал: невзрачная оболочка скрывала историю и тайну от стороннего наблюдателя. Я почти дрожал в предвкушении, хотя и знал, что это пройдет, – загадка заключалась в закрытости, а будучи открытой, уже не заманивала, лишь знание и неудовлетворенность (и, как следствие, нищету) после себя оставляя. Брошенный склад не был исключением, мало чем отличаясь от стандартной достопримечательности человеческого мира.

Что ж, по крайней мере, внутри никто не жил. Ну или я никого не увидел. Здание оказалось довольно надежным и прочным, стальные лестницы не отваливались от стен, я спокойно мог прогуляться по ним вверх-вниз. Помимо обычного ассортимента со свалки – бутылок из-под крепкого спиртного, изношенных покрышек, каких-то деталей и железок, – в комнате на верхнем этаже склада я нашел картотечный шкаф. В его ящиках оказалось несколько квитанций с чернильным штампом некой «Фабрики реквизита Мерфи», которая, очевидно, когда-то хранила свое добро здесь. После дальнейших исследований я обнаружил среди темных остатков рухнувшей стены некоторые предметы, а именно: 1) две левые руки манекена и 2) пару очень грязных и очень больших перчаток, каждая с четырьмя пальцами, смахивающими на сосиски: уместная, но странно неудобная бутафория, чтобы выдать себя за мультяшного персонажа вроде Микки Мауса.

Как загадочно и нелепо, что во сне мой мозг отбросил отчлененные руки манекена, которые я нашел достаточно очаровательными, чтобы взять с собой домой, и воспроизвел в моем кошмаре о Ричарде те самые перчатки неестественного размера, которые я отнес на первый этаж и бросил там – еще один сувенир для разочарования будущих экскурсантов.

Шагая домой, я миновал множество теней, отбрасываемых высокими гостиницами, кинотеатрами, торговыми центрами и офисными зданиями, каждое из которых во времена оны было до краев наполнено мечтами о будущем, а теперь напоминало оставленный всеми с неожиданной поспешностью корабль. Подобное кладбище могло теперь привлечь только меня со своим дешевым фотоаппаратом. Сумерки клубились в просветах между зданиями, освещая верхушки высоток янтарным светом – цветом заходящего солнца и умирающих миров.

Ночь, последовавшая за этим днем, была короче, чем должна была быть, потому что меридиан, на котором я жил, обязался перейти на «верное» время; для меня единственным практическим последствием всего этого было проведение остатка весны, всего лета и пяти недель осени в попытках наверстать упущенный час сна. Было дело, я оправдывал в своих глазах переход на летнее время – трюк, призванный компенсировать то, что мы на самом деле не знаем, как манипулировать часовым механизмом нашей Солнечной системы, – тем, что это «хорошо для бизнеса».

Перед тем как пойти домой, я зашел в закусочную «Метро», чтобы повидаться с

Лилиан

– Хорошо для бизнеса? – повторила она скептично. – Что-то сомневаюсь. Видишь кого-нибудь, кроме себя, в моем заведении? Как по мне, лишний час солнечного света не меняет ровным счетом ничего. Может, для других оно – иначе. Не знаю.

Говоря со мной, Лилиан смотрела на две оторванные у безвестного манекена руки, лежавшие на табурете рядом с моей. Из-под прилавка она достала коричневый бумажный пакет, в который складывались заказы на вынос.

– Пожалуйста, убери эти штуки у меня из-под носа, – попросила она, вручая мне заказ.

– Извини, Лил, – сказал я, хватая пакет за «горло» и сдавливая его покрепче, – но я не знал, извиняюсь ли за то, что опрометчиво приволок грязный мусор в чисто вымытую общепитовскую обитель Лилиан, или за то, что каким-то образом расстроил ее, явив эти искусственные части человеческого тела. Я подозревал, что причина была во втором, но не стал вдаваться в подробности.

– Ты делал какие-то еще снимки старых зданий для своей книги? – спросила она.

– Ага, – тихо произнес я, повернувшись к окну закусочной. Мне было трудно, почти болезненно, повторять ложь о «моей книге» для Лилиан, но что я мог еще сказать? Что меня тянет к этим заброшенным зданиям, потому что (голос начинает дрожать)… потому что они переносят меня в мир (дрожит все больше и больше)… мир, который является полной противоположностью этому (голос дрожит до кульминации)… этому, где моя слабость и мой страх обрекают меня проводить (неудержимая, маниакальная дрожь)… целые недели, месяцы, годы и годы на работе… работе… работе?

– Не понимаю, – сказала она со вздохом. – Есть так много милых уголков, которые можно сфотографировать. Кстати, мне до сих пор непонятно, почему ты живешь наверху: меня устраивает, что жилец платит вовремя, да, но даже я сама живу в лучшем районе, чем этот. И ты мог бы жить, где хочешь.

– Что я должен ответить, Лил? Считай, я пристрастился к твоей кухне.

Пока она наполняла две чашки кофе (она уже знала, что для меня это стандартный заказ), я задавался вопросом, боятся ли ее подчиненные так же, как я сам – Ричарда. В конце концов, суть бизнеса везде одинакова, а она была владельцем, генеральным директором и единственным акционером многолетнего предприятия под названием «Metro Diner». По моему мнению, она была не менее жесткой, чем Ричард, и в каком-то смысле – такой же проницательной. Возможно ли, что в этот момент я обменивался любезностями с пожилой чернокожей женщиной, которая, если не считать внешности, нисколько не отличалась от Ричарда Бастарда, Ричарда Злого? Мне нравилась Лилиан, но я знал ее только как клиент, что делало меня лишь небольшим ручейком в реке денег, которые ей требовались.

– Ты так и будешь просто смотреть на кофе? – спросила она.

Застигнутый врасплох, весь в своих мрачных мыслях, я улыбнулся и сделал глоток кофе без кофеина.

– Хороший. На вкус прямо как настоящий, – сказал я и – на этот раз – не солгал.

– В приготовлении сносного кофе нет ничего сложного, – отмахнулась Лилиан.

И в ее словах я почти нашел ответ на вопросы о Лилиан и ее бизнесе. Потому что никто не заставлял ее ни подавать такой хороший кофе, ни готовить превосходные меню с такой тщательностью, ни брать за еду так мало. Совсем не то же самое, как на месте, где я работал. Компания, содержавшая меня на зарплате, пыталась предложить самые дешевые помои, которые клиент только мог вытерпеть, производя их как можно быстрее и отпуская с кошмарной наценкой, «зашитой» в итоговую стоимость. Негласная цель компании крылась в том, чтобы зарабатывать деньги, продавая товар, о продаже которого мечтают все компании в этом роде – предмет, на который молчаливо были направлены наши усилия, совершенный продукт: Ничто. И за этот продукт стоило потребовать идеальную цену: всё.

Эта рыночная стратегия будет продолжаться до тех пор, пока однажды в мире, усеянном руинами заброшенных фабрик, складов и офисов, не останется одно сверкающее здание без входов и выходов. Внутри будет только густая сеть компьютеров, фиксирующих прибыль. Снаружи – племена дикарей, неспособных понять природу или полезность яркого строения без окон. Может, они будут поклоняться ему, как богу. Может, они попытаются его разрушить, и их примитивное вооружение окажется совершенно бесполезным против гладких и непроницаемых стен высотки, которой нельзя нанести и царапины.

Я провел большую часть своих дней в мире, посвященном воплощению этой сказки в реальность, и я знал это. Я также знал, что закусочной «Метро» не существовало в том мире, что по какой-то причине она находилась в совершенно другом месте, в то время, когда световой день не делал различий между законным и незаконным световым днем, даже если тот скоро заканчивался. Вот почему мне нравилась Лилиан; вот почему я жил в квартире над ее заведением. И вот, увы, почему мне стал сниться Умник, сующий свои распухшие четырехпалые руки-перчатки в клети с живым товаром в зоомагазине универмага, забитого дешевкой.

Я пробудился до рассвета в понедельник утром – дрожа от последствий еще одного такого сна.

– Он держит их в ежовых рукавицах, – проблеял я в приступе мистического ужаса. – Они на него пока что налезают…

И я теперь точно знал, что и сам оказался в его руках – как и многие до меня. Мной будут жонглировать, жонглировать, жонглировать… покуда я не упаду и не разобьюсь.

7

Что ж, отлично!

Но в тот понедельник у меня не было возможности услышать эти слова от Ричарда. Когда я вошел в зал, где мы с Семеркой встречались по еженедельному графику, где мы сидели на иссохших кожаных креслах вокруг исцарапанного банкетного стола, и наши маленькие голоса монотонно гудели в большом полутемном помещении, обставленном в викторианском (или готическом?) стиле, я увидел, что собрание уже идет.

– А вот и наш опоздалец, – прогремел Ричард, когда я затворил за собой тяжелую, с замысловатой резьбой, дверь. – Рад, что вы добрались до нас, мистер Домино.

Я взглянул на часы, которые, как я помнил, всегда имел привычку сверять. Я не опоздал на встречу.

– Мне никто не сказал, что собрание было перенесено, – сказал я, подходя к своему месту, пока все молча смотрели на меня.

– Значит, это мы все пришли раньше положенного? – задал Ричард риторический (и неискренний) вопрос. – Когда приходит летнее время, я всегда путаюсь.

– Я уверена, мы пришли как надо, – ввернула Шерри без особой необходимости.

– Короче говоря, собрание и впрямь перенесли, – подытожил Ричард, возвращаясь к своему обычному властному тону. – Мы всех извещали, Домино.

– Я читаю всю входящую почту. Там нет ничего про…

– На самом деле, Ричард, – встряла Кэрри, – я не хотела, чтобы кто-то опоздал из-за того, что пропустил сообщение. Поэтому я обошла кабинеты и лично предупредила всех. И Фрэнка – тоже!

Было логично, что именно Кэрри, та, что подставила невинных, обвиняя их в краже своих дурацких марок, позаботилась о том, чтобы я опоздал на встречу. Вступать с ней в полемику было бессмысленно; она лучше умела лгать, чем я – говорить правду. Однако в тот момент у меня были другие заботы. Больше всего я боялся, что Семерка организовала тайную встречу раньше официальной. Что теперь я уже не мог узнать, что было на повестке дня первого собрания.

– Ладно, мое терпение кончилось, – сказал Ричард, как бы упрекая меня. – Мы уже и так потеряли достаточно времени. Перейдем к делу. Я позабочусь о том, чтобы Фрэнка обо всем проинформировали позже.

Прошел целый час, прежде чем собрание закончилось. К тому времени все Гномы опустошили свои двухлитровые бутылки с водой, глянцевые пакеты с фруктовым соком и кружки, наполненные кофе, чаем или чем-то еще (при этом я все еще чувствовал, как давит на мочевой единственная чашка кофе, которую я выпил на завтрак в закусочной «Метро»). Даже Ричард перевернул свой большой термос вверх дном и помахал им над чашкой, чтобы поймать несколько упрямых капель, оставшихся на дне. Я никогда не видел, чтобы он так делал, и мне стало интересно, как долго остальные собирались, прежде чем я пришел. Как и стоило ожидать, никто не упомянул мою идею нового продукта, мой спецпроект. Это дело превратилось в шахматную партию, где участвовали только Ричард и я.

После собрания прочие шесть гномов собрали свои папки, чашки, бутылки и кейсы и вышли из зала в полной тишине, оставив Ричарда и меня сидеть на некотором расстоянии друг от друга за длинным банкетным столом. Пока я с нетерпением ждал «информацию», Ричард возился с какими-то бумагами и делал записи в своем дневнике (вернее, дневниках – именно так, во множественном числе). В искусстве мучительных оттягов он был хорош до дрожи, с ним любое ожидание грозило перейти в вечность. Но вот он резко собрал все бумаги в аккуратную стопку, захлопнул два блокнота и уставился на меня. Я катал по столу карандаш, пытаясь казаться спокойным и непринужденным, даже скучающим. Но эту игру на публику я сам и запорол – потому что, как только Ричард дал знак, что готов к разговору, я мгновенно прекратил свои пальчиковые игры и резко повернулся, чтобы посмотреть в лицо мужчине во главе стола.

– Ситуация такая, Фрэнк, – были его первые слова. – В компании планируются кое-какие перестановки. Барри покидает нашу маленькую группу, будет теперь координировать комиссию, которая разрабатывает предложение о корпоративном обновлении, которого мы все так ждали. Он лично попросил присоединить тебя к его команде. Она собрана лишь на время, но работать в ней предстоит плотно. Ты, Барри, еще кое-кто, – к середине лета проект должен быть вами полностью подготовлен. Распоряжение пришло прямо сверху. Большое начальство хочет утвердить курс перемен к концу года.

– Могу ли я узнать, зачем нам вообще меняться?

– Сам же знаешь. Все как всегда – чтобы меньше вкладывать, быстрее продавать… что там еще за причины. – Ричард делился своим искренним цинизмом с глазу на глаз, дабы создать ложное впечатление, будто он действительно на моей стороне. – Но на твоем месте я бы не стал задавать такие вопросы при других членах комитета. Просто ориентируйся на пример Барри. Он в таких делах собаку съел.

– А как здесь будут обстоять дела, пока мы с Барри работаем полный рабочий день в комитете?

– Мэри будет ежедневно курировать отделение Барри, а также свое собственное. А Кэрри возьмет себе под крыло твоих людей. Она прекрасно знает, что вы тестируете новое программное обеспечение. Однако это временная мера. Полагаю, что все пройдет гладко. А ты как думаешь?

– Аналогично, – подтвердил я, воздерживаясь от намеков на милитаристский стиль управления Кэрри, быстро развивающийся психоз и ее натуру сущей дьяволицы.

Несколько следующих месяцев я просидел в комитете Барри, пытаясь расшифровать логику идей о том, как реорганизовать компанию сверху донизу, и без энтузиазма одобрял последовательность новых редакций того, что он называл «общей схемой» – штуковиной, даже на ранних этапах похожей на карту ада Данте, только еще более запутанной и сатанинской.

Барри раздавал новые версии схемы остальным членам комитета почти ежедневно. Каждая из них содержала какую-то бесконечно малую модификацию или дополнение к предыдущей, пока страницы, описывающие его детище реструктуризации, не стали почти черными от квадратиков, заполненных крошечными буквами, со стрелочками, идущими вверх, вниз и вбок на другие квадратики, заполненные крошечными буквами. Ни разу я так и не смог прочесть хоть одно слово – по крайней мере, я предполагал, что это были слова, – образованное этими крошечными буквами, которые становились все мельче и мельче по мере того, как квадратиков становилось все больше, а стрелки ветвились по всем сторонам. Наконец, подошел крайний срок, когда комитет должен был передать свое предложение власть имущим, чьи офисы занимали двадцатый (или двадцать первый?) этаж здания эпохи до Великой депрессии, где располагалась компания… пока не пришло время переехать в пригород, подальше от налогов в центре города. Теперь я мог бы вернуться к своей старой работе в качестве руководителя маленького сонного отдела – так ведь?

Не так – потому что пока Кэрри заменяла меня, двое из моих бывших подчиненных были переведены в другое подразделение, двое – в другой филиал, и еще двое уволились.

Не так, ведь Кэрри поручила своим сотрудникам, которых она называла «моя личная армия», выполнять всю работу, которую ранее выполняли мои сотрудники.

Барри тоже не вернулся управлять своим старым отделом, но для него именно так все и должно было сложиться. Ему требовалось начать второй этап реструктуризации всей компании, и его сотрудники присоединились к «личной армии» Кэрри. Два не полностью укомплектованных отдела теперь выполняли работу трех, где сотрудников прежде хватало, – и если бы я только обратил более пристальное внимание на диаграммы Барри, то смог бы заметить, что это слияние «рабочих ячеек» было шагом, запланированным уже давно.

Все не так – ибо мне досталась новая роль в кукольном спектакле компании; Ричард теперь дергал за нитки четырьмя хирургически ловкими пальцами своих огромных дланей в ежовых рукавицах.

8

В конце лета я занял крохотный рабочий уголок, прежде принадлежавший Барри, на солидном расстоянии от того места, что было моим всего несколько месяцев назад. Теперь моими коллегами оказались временные сотрудники, стажеры из учебных заведений, щедро одаренные способностью проводить каждый рабочий день, держа глаза на расстоянии фута от ослепляющего экрана к_ _ _ _ _ _ _ра (ненавижу это слово и не буду им пользоваться). Их пальцы постоянно делали туц-туц-туц по клавиатуре, и на столе рядом с ними высились стопки бумаг, никогда не становившиеся меньше.

В тех редких случаях, когда – если не в туалете, то в коридоре – я сталкивался с кем-либо из Семерки, меня неизменно приветствовали милейшей улыбкой и мучительнейшим вопросом «как дела».

– Все путем, – отвечал я, но мое неулыбчивое лицо и мертвый тон голоса выдавали меня перед гномами, стоявшими за праведность, корпоративный закон и Умника Ричарда. Время от времени мой бывший начальник все еще присылал мне сообщения с просьбами предоставить информацию об идее нового продукта и намекал, что, возможно, компания собирается пойти на более рискованные шаги. Всерьез ли он писал эти письма? Пожалуй что да. Хотел ли он использовать мою идею, мой особый труд, чтобы скомпрометировать мое положение в компании еще больше, чем сейчас, – или имелась совсем другая причина поддерживать со мной связь по этому поводу? Если б я знал. Но одно мне было известно точно – если бы я дал Ричарду то, что он требовал с меня, я бы плохо кончил. Он никогда, никогда не увидит полную документацию по моему проекту, потому что теперь все в очень надежном месте спрятано. И отказ Ричарду в том, чего он хотел, принес мне мизерное удовлетворение, которое, каким бы пустяковым ни было, облегчило все, что я выстрадал от близости к несносной Семерке.

Но что меня до сих пор держало тут? Почему я не ушел из компании? Почему я не сделал ни одной из десяти с лишним вещей, о которых думал годами?

В то время ответ на эти вопросы мог быть только один. Умник умял и меня. Кстати, я хоть раз упомянул, что страдаю от обсессивно-компульсивного расстройства?

Жажда мести часто занимает много времени у человека со средней эмоциональной устойчивостью. У меня же она отняла практически все. Она сметала любые другие мысли, зарождавшиеся по пути, любые фантазии или эмоции, угрожавшие вернуть меня к тому, чем я был прежде; любые воспоминания о том, кем или чем я когда-либо был. Теперь по ночам и выходным мощности моего мозга были заняты тем, что генерировали уродливые образы жестокого воздаяния. В ослепительном свете никогда не заходящего солнца, алым безумным глазом взиравшего с болезненно-голубого неба, кровавые реки текли по улицам, заливали целые здания, опрокидывали мир тормашками кверху.

Но я всегда был слабым человеком – и, это я точно уже упоминал, я всегда боялся. Так что – ничего страшного, ничего не случится. Буду стоять спокойно, щипать травку, до тех пор пока… пока получится. До тех пор пока…

Как-то вечером я засобирался домой – снял бейдж, выключил к_ _ _ _ _ _ _р, закрыл ящики стола. И, как добросовестный обсессивно-компульсивный человек, по привычке я оставил на стопке входящих документов листик, на котором значилось «НЕСДЕЛАННАЯ РАБОТА» на тот случай, если какой-нибудь сотрудник клининга вдруг решит, что я, неряха, захламил стол мусором (на который эта куча реально походила). Излишне говорить, что ни один другой мой коллега никогда не принимал подобных мер предосторожности. С другой стороны, если бы я этого не сделал – не уберег бы и тот минимум спокойствия, что у меня еще оставался.

Однако, явившись на работу на следующий день, я обнаружил, что вся эта куча данных, подлежащих обработке, испарилась, будто ни одной бумажки не бывало. Я сообщил о пропаже своему начальству – которое, как ни странно, ничуть не было заинтересовано в розыске.

– Единственное, что меня беспокоит, Фрэнк, – сказал этот мальчик, который еще год назад даже не слышал о компании, в которой теперь занимал должность руководителя, – так это ваша общая продуктивность. Как в этом отделе, так и во всей компании. Во-первых, вы наименее продуктивный сотрудник среди нас. Я попросил отдел кадров переслать ваш профайл для просмотра – если хотите знать правду, там мало лестных слов. Даже оставим в стороне тот факт, что – по крайней мере, по оценке вашего бывшего менеджера, – вы никогда не проявляли большого командного духа. Есть записи и о кражах у коллег, о том, что вы неспособны управлять своим отделом на руководящей должности, не брали на себя большой ответственности, работая в комитете по реструктуризации… упоминаются также сексуальные домогательства, общее апокалиптич… апатетическое… ленивое отношение к труду. Проблемы есть буквально во всем. Я старался не беспокоить вас слишком сильно, потому что знаю, как долго вы работаете в компании. Но в последнее время вы – просто мертвый груз. Это так называемое исчезновение вашей работы… это просто возмутительно. Кому-то придется приложить сумасшедшие усилия, чтобы восстановить эти данные. Если это – намеренный акт саботажа с вашей стороны, к чему я склоняюсь…

Поболтав в том же духе еще некоторое время, мой придурок-руководитель заявил, что для всех станет существенным облегчением, если я уволюсь. Что я немедленно и сделал. Я не хотел этого, правда; видит Бог, не хотел. Но другого выбора не было. Я знал, кто стоит за этим делом, и у меня не было ни единого шанса выдюжить против него.

Перед тем как я прибрался на своем столе – что было не так уж и важно, поскольку единственными личными вещами, которые я хранил на работе, были несколько упаковок печенья, – и перед тем как я подал прошение об увольнении (почему «прошение»? Почему не заявление, не извещение, на худой конец), я зашел в мужской туалет и просто постоял перед большим зеркалом, изучая внешний вид того, кто смотрел на меня в ответ.

Он был среднего роста и телосложения, среднего веса, среднего возраста; волосы – ни длинные, ни короткие. Он был чисто выбрит. Он носил очки – стеклышки имели легкий янтарный оттенок. Глаза у него были карие.

– Что ж, отлично, – бросил я отражению в зеркале, повернулся и вышел.

9

Магазины дешевой одежды, магазины дешевой электроники, бары, парикмахерские, ломбарды, оружейные лавки… оружейные… оружейные.

Оружейная лавка попадалась мне каждый день по пути на работу; идя домой, я тоже проходил мимо ее дверей. Совсем небольшой магазин – можно было подумать, что он так и не открылся. У меня не было причин наведываться туда прежде, но сейчас я зашел внутрь широким и твердым шагом, будто постоянный клиент. Оглядевшись, я понял, что волнуюсь – совсем как в детстве, когда я ходил в универмаг неподалеку от дома полюбоваться на все эти дорогие модельки автомобилей в красочных коробках, роботов на батарейках, водяные пистолеты, игрушечные автоматы, стреляющие очередями из пенопластовых пулек.

– Что-нибудь присмотрели? – спросил возникший из-за спины бородатый человечек, почти карлик. Я, наверное, не ответил ему, потому что он повторил вопрос. Затем он сказал:

– Сэр, вы хотите купить огнестрельное оружие?

– Да, сэр, – решительно ответил я. – Это верно.

– Для самообороны? – уточнил продавец.

– Не только, – откликнулся я. – Моя цель, так сказать, двойственная. Самооборона – это, конечно, проблема. Видите ли, район, где я живу, уже не так безопасен, как раньше.

– Понимаю, – прокомментировал бородатый мужчина, который, казалось, потерял дюйм или два в росте с тех пор, как впервые попался мне на глаза.

– Но есть еще кое-что. В этом году я решил пораньше определиться с подарками на Рождество. В этом году кое-кому из моих друзей – семерым, если быть точным, – я хотел бы подарить, как вы говорите, кое-что для самообороны.

– У меня тоже была такая идея.

– В самом деле? – удивился я, замечая, что гном из оружейного магазина определенно уменьшился еще на пару дюймов. – Но, должен признать, я не очень хорошо разбираюсь в марках, характеристиках… Вижу, у вас тут внушительный арсенал.

– Лучший в этом районе.

– Замечательно. Тогда давайте посмотрим. Может, что-нибудь посоветуете?

Карлик снова стал невидимым. Потом я сообразил, что он всего лишь наклонился, сунувшись в разделявшую нас стеклянную витрину. Когда он выпрямился – сделавшись точно не выше, чем прежде, может даже, слегка пониже, – в его тщедушных ручонках, на вид абсурдно огромный, покоился внушительного вида пистолет.

– Держите, – протянул он пушку мне.

Я взял оружие, взвесил в руке.

– Это «Глок».

– А, такие часто в фильмах бывают, – сказал я, искренне пораженный прекрасным чувством, которое испытывал, держа пистолет в руке. Я навел его на стену, заглянул в ствол – слезы чуть не выступили у меня на глазах, пока карлик говорил об оружии, восхваляя его надежность… точность… вместительный магазин!

– Решено. Я возьму два – один для себя, один моему другу Барри. А что еще у вас тут имеется?

Карлик засуетился. Теперь он был так близко к земле, что мне пришлось перегнуться через прилавок, чтобы увидеть его. Он показал мне «Рюгеры» и «Маузеры», «Браунинги» и «Смиты», «Беретты»… и наконец, «Файрстар».

– Компактный, малый вес. Он помещается в кармане, как будто его и нет. Обойма вмещает семь патронов.

– Семь, – повторил я и через мгновение записал его в список покупок для Шерри. – В дамскую сумочку отлично уместится, правда ведь?

– Думаю, да. Если не совсем мизерная сумочка – определенно.

Показав мне другие марки и модели, от которых, ощутив себя экспертом, я решил отказаться, карлик принес мне тактический УСП [1].

– Сорок пятый калибр, автоматический. Пятидюймовый ствол обеспечивает крутую точность стрельбы. Настоящее оружие спецназа. Если хотите вооружить личную армию – эта штука как нельзя кстати.

– Личную армию, вы сказали? – повторил я удивленно.

Карлик кивнул.

– Найдется парочка таких на складе?

Карлик кивнул еще раз, хвала его крохотной башке.

В моем арсенале осталось две свободных позиции. И я точно знал, чем их займу.

– Они называются «Ботинок дяди Майка», – объяснил миниатюрный продавец. – Их можно поместить в кобуру на лодыжке. Как раз под ваш запрос.

– И у вас в наличии кобуры такого типа? – уточнил я.

– Я точно смогу раздобыть их к тому времени, как будут оформлены юридические документы на этот товар.

– Они бывают черного цвета?

– Могу уточнить. Для всего остального кобуры понадобятся?

– О да. И пожалуйста, одна из них пусть будет сработана под леворукого стрелка. Мой дружище Перри – он, знаете ли, левша.

В копилку моих нетривиальных черт умещалась вот какая: я амбидекстр, то есть свободно владею как правой, так и левой рукой. Кинематографический образ мстителя, разящего с двух рук по-македонски, внезапно ярко вспыхнул в моем мозгу.

– Кобуры важны по соображениям безопасности, – пропищал голосок из теней на полу. – У меня еще есть такие, чтобы можно было пристегнуть к ремню…

– Вы читаете мои мысли, старина, – сказал я, бросая свою кредитную карточку на стойку и начиная заполнять регистрационные формы. – Кстати, возможно, поблизости есть какое-нибудь стрельбище, где я мог бы получить некоторые инструкции по правильному обращению с огнестрельным оружием?

Оказалось, есть. Итак, график был составлен. Я мог бы забрать оружие в пятницу, а затем – потратить некоторое время на отработку своей техники владения оружием. К утру понедельника я был бы готов.

Когда я заполнял последнюю бумажку, то случайно бросил взгляд на другую секцию прилавка, где был разложен блестящий набор походных ножей. Один особенно привлек мое внимание.

– Тринадцатидюймовый походный нож «Охотник на оленей», – сообщил мне гном.

– Превосходно, – выдохнул я, изо всех сил стараясь не разрыдаться от благодарности за великолепие этого орудия. Сталь холодной ковки… рукоятка из термостойкого полимера и широкий кровосток… отменные баллистические свойства.

– Ваши финансы сегодня держат непростой удар, – сказал маленький бородатый тип, наконец-то вернувшийся к своему прежнему росту.

– О, все в порядке, – ответил я, потянувшись за сумкой с моим новым «Охотником на оленей», защищенным кожаными ножнами. «Уже вскоре я сделаю последний взнос вампирам, которые ссудили мне этот кусок пластика», – подумал я, выходя из оружейного магазина на солнце яркого октябрьского дня. Впереди меня ждал целый день, и я не мог терять времени даром.

10

Решив не обедать, я отправился прямо в единственную приличную сеть магазинов одежды, у которой все еще был филиал в центре города. На табличке у входа отмечалось, что компания была основана в тот же день, когда юная Мэри Шелли опубликовала первое издание романа «Франкенштейн» (1818). Счастливое совпадение, ведь я подыскивал образ темный и страшный.

Я купил легкое и свободное пальто (цвет: черный), водолазку, сделанную в основном из итальянской мериносовой шерсти (цвет: черный), пару черных джинсов, которые сносно сидели поверх черных армейских ботинок и давали достаточно места, чтобы припрятать пистолеты, названные в честь старого доброго дядюшки Майка (в черных кобурах, само собой). Из магазина я вышел уже в новой одежке, бросив старую в примерочной. Коробку из-под ботинок я выбрасывать не стал – она пригодилась мне, когда я пошел в банк, чтобы закрыть свой счет.

– Могу ли я спросить, почему вы решили отказаться от наших услуг? – спросил меня человек в сером костюме, к которому меня направил кассир. Он восседал за письменным столом в углу большого сводчатого атриума банка.

– Потому что я вас презираю, – ответил я, глядя ему прямо в глаза, спрятавшиеся за очками в черепаховой оправе.

– Прошу прощения?..

– Вы все правильно услышали. Пусть лучше они у меня в трусах хранятся, чем в этом банке, где будут служить интересам этой гнилой конторы.

Банкир довольно раздраженно достал из верхнего ящика стола три бумаги, попросил меня их заполнить. Две он оставил себе, третью мне пришлось отнести к кассиру, который меня к нему направил.

– Должен предупредить, – сообщил тот, – что мы больше не несем ответственности за сохранность ваших средств. Вы можете оставаться в помещении банка сколько угодно, но знайте, что наши охранники больше не будут охранять обналиченный актив. – Когда я встал, чтобы подойти к окну кассы и сложить все деньги в коробку из-под обуви, мужчина добавил: – Нам искренне понравилось обслуживать вас, и мы надеемся делать это снова в будущем. – Похоже, человеческая цивилизация устроена так, что типы вроде этого могут делать едкие замечания и оставаться безнаказанными. Им это сходило с рук на протяжении тысячелетий – и так будет продолжаться до скончания века.

После того как банковский счет был опустошен, я забрал коробку домой и плотно заклеил ее упаковочной лентой. Затем я написал поверх нее маркером: «Для Лилиан Хейс. Спасибо», поставил свою подпись и дату того дня. Коробка встала на рабочий стол, между компьютером и принтером.

Да: несмотря на неприятие офисной техники и регулярные проклятия в ее адрес, я и сам располагал оной. Сказав Ричарду, что работал над идеей-инновацией дома, я ничуть не солгал – разве что выдумал какой-то там рукописный черновик.

Нет: я не собирался набрасываться на компьютер с топором или бейсбольной битой.

Да: я собирался наброситься на него с топором или битой, но в свое время.

А пока он мне еще пригодится. Прежде чем сделать то, что я собирался сделать, я должен был подготовить объяснительную. Когда все закончится, никаким допросам меня подвергать не станут. Но кое-какие недомолвки все же необходимо прояснить.

Итак, недомолвка первая: сошел ли я с ума?

На эту тему, наверное, впору исписать немало страниц. Сегодня мне все это кажется смешным, но в то время я был довольно сильно обеспокоен тем, чтобы по итогам меня не сочли просто чокнутым. Одиночка, фотографировавший руины в свободное время; уродец, уставший сам от себя; офисный планктон, не выдержавший давления среды – до такой степени, что в конце концов потерял самообладание, как и многие другие до него; все это и многое другое могло заставить какого-нибудь мирского мудреца из полиции или толпы многозначительно протянуть – «эх, время сейчас такое…». И вот этого мне СОВЕРШЕННО ТОЧНО НЕ ХОТЕЛОСЬ. Как будто есть что-то особенное во времени и месте, где некое тело случайно оказывается в движении. Должно быть, я и впрямь чокнулся, если думал, что смогу отклонить это обвинение хорошо подготовленной объяснительной!

Недомолвка вторая. Я – само зло?

В течение стольких лет, прокручивая перед мысленным взором крошечные буквы, которыми написаны бесконечные страницы истории… или созерцая какое-нибудь великое (или не особо великое) злодеяние, о коем сообщалось в вечерних новостях, я всегда говорил себе: «Лучше быть казненным, чем палачом». Я знал, что только с помощью хитроумных рассуждений смогу оправдать переход от этой позиции кабинетной нравственной прямоты к горе изрешеченных пулями трупов, даже если венчать эту гору будет мой собственный.

Много-много текста, целый ворох страниц, – вот сколько нужно, чтобы объяснить хоть как-то такую драматическую инверсию.

Недомолвка третья: нет ли здесь определенных противоречий?

Ни при каких обстоятельствах на свете я бы не попался на уловки человека, который делает широкий и чрезмерный жест и при этом утверждает, что может оправдаться. В конце концов, какие преступления совершила Семерка, чтобы заслужить такой приговор, и кто я такой, чтобы выносить его с такой строгостью… и в такой манере? Словом, хотите вы этого или нет, но в этих делах нет правил; есть только импульсы, применение силы и подходящее место и время (мотив, средство и повод – недальновидным языком закона).

Вопрос: есть ли другие методы разрешения проблемы, менее кровопролитные?

Ответ: если и есть, мой обсессивно-компульсивный мозг до них не додумался.

Вопрос: разве я не могу получить профессиональную помощь, чтобы справиться со своей манией?

Ответ: я принимал самые разные лекарства – каких-либо заметных улучшений после них не последовало, если не принимать за таковые постоянные боли в животе; подвергался самым разнообразным методам лечения – и они были не эффективнее тех же лекарств, но хотя бы не сказались негативно на моей пищеварительной системе.

Вопрос (повторный): неужели нет иных методов разрешения проблемы?

Ответ: если бы они были, я бы их воплотил. Итог подсказывает, что их нет.

Над этими бесполезно-отвлекающими вопросами я раздумывал, пока прогуливался в тот день в последний раз – до канцелярского магазина. Мне определенно стоило запастись бумагой, чтобы составить надлежащее заявление, окончательно расставляющее все по местам… мое заявление об уходе из рода человеческого.

На кассе моя кредитная карта наконец испустила дух; выйдя из магазина, я выбросил ее в первую же мусорку. Потом мне пришло в голову, что и другие бумаги, накопившиеся в кошельке за эти годы, мне тоже не пригодятся больше, поэтому я выбросил весь этот хлам вместе с кошельком, потрепанным старым другом из заднего кармана. Освобожденный от путаницы формализованной идентичности, я буквально взлетел, как большая черная ворона на октябрьском закате, и отправился домой.

Несмотря на это, в голове у меня вихрем крутились мысли, меня терзали сомнения, какую форму придать моему итоговому заявлению и как его изложить. Я подозревал, что вопрос все еще остается открытым, что я не учел какой-то аспект дела, неясный, но крайне важный – скрытую деталь, с которой я все еще не мог столкнуться, с которой, возможно, не сталкивался ни один человеческий мозг.

Конечно, простой ответ на все, что я хотел сделать, крылся в том, что я чувствовал себя в ловушке лабиринта страданий, и единственный образ действий, подсказанный моими интуитивными способностями простого смертного, заключался в том, чтобы прострелить себе выход наружу. Единственный по-настоящему верный (читай, безвозвратный) способ.

Однако все эти умственные упражнения резко прекратились, когда я понял, что из-за своего рассеянного состояния я оставил свои покупки в магазине канцелярских товаров – за считанные минуты до закрытия. Развернувшись, я побежал назад. Но случилось нечто такое, из-за чего цели я так и не достиг и желанные пачки бумаги так и не получил.

Когда это произошло: я не знаю.

Где это произошло: я не знаю.

Что это было: я могу это сказать.

Но это был самый громкий звук, который я когда-либо слышал в своей жизни.

Документ 2

1

Была только тьма, струящаяся подобно бездонной чёрной реке, не имеющая берегов, беспредельная и беспокойная, текущая сама по себе, без цели и направления. Была только тьма, плывущая во тьме.

Затем что-то всколыхнулось в этой тёмной, бездонной и беспредельной реке, нечто бесформенное, эмбриональное закружилось во мраке. Оно не имело глаз, как не имела их сама тьма, не имело ни мыслей, ни чувств – только несущаяся, как после недавней взбучки, темнота. Это было нечто живое, нечто беспокойное и обитающее во мраке, что неуклонно неслось вперёд, подобно чёрному потоку. Но даже не имея глаз, мыслей или ощущений, оно двигалось к границе со светом… и прорвалось наружу.

Я всегда боялся темноты. Теперь она осадила меня – злое, зловещее присутствие без формы и имени. Она проникла в меня и стала течь во мне, да так, что я, парализованный ужасом, не сообразил даже, где открыть клапан, чтобы слить эту мерзость из себя. Однако постепенно я начал отдаляться от этой безымянной тьмы, злого и зловещего присутствия, которое встречается лишь в самых страшных кошмарах. Погасшие очертания мира снова предстали перед моими глазами, будто освещенные далекой луной. Мысли и ощущения, которые требуются любому сознающему себя существу, вернулись. Показалось, будто я целый век провел без сознания или во сне. И, как обычно бывает во снах, мне почудилось, будто бы я не терял сознания ни на мгновение.

Снаружи – ночь, а я – в своей съемной квартире над закусочной Лилиан (как я сюда попал и где был до того, как тьма ослепила мой разум?). Одно было ясно – я перестал быть жильцом окружающего меня пространства, как прежде. Я переходил из комнаты в комнату – но без помощи человеческой формы, без нужды в ней. (Как такое могло случиться? Что стало с моим телом?). Требовалось лишь небольшое усилие воли, чтобы оторвать меня от земли и воспарить, как паутинка на ветру, к потолку. Я мог видеть лунный свет, сочащийся сквозь старые шторы на окне рядом со столом.

И не только свет. Каким-то образом теперь я мог видеть сквозь занавески и оконное стекло головокружительный лабиринт комнат, коридоров, улиц и переулков; мой разум метался в тысяче направлений, пока я насильно его не осадил. После этого упражнения я весь обратился в слух – всего на мгновение, – и внял бессвязному хору голосов, которые тут же и заглушил, прежде чем погрязнуть в их бессмысленном бормотании.

Эта фаза до одури похожего на сон опыта, полного пугающих вещей, вопросов и загадок, вовсе не была сном, и я знал это. Но всякий ответ стал уклончивым и ускользал в туманные области, где мой разум не мог уследить за ним. Если бы я попытался проникнуть туда – угодил бы в ловушку тупика, заполненного густыми тенями, которые я стал называть «темными пятнами», где черная река текла бурляще и вязко. Эти темные пятна были для меня источником страха и разочарования. Они намекали на присутствие игрока-анонима в игре, чьи правила я только начал постигать.

От меня никуда не делся обсессивно-компульсивный синдром – то есть хотя бы в этом отношении я не изменился. Мне не нравилось это подозрительное присутствие чьего-то контроля в моей бытности. Тайные встречи проходили без моего ведома… меня могли признать виновным в преступлении, которого я не совершал… мною помыкали, меня кто-то унижал… моя компетентность – под вопросом, к моим воззваниям – глухи… какие-то идиоты насильно выдворили меня из организации, которой я верой и правдой служил так много лет. С такой-то подхалимской работы, и все равно – вытурили.

Если работать – то до конца! Если трудиться – то до последнего!

Теперь вражеские лица занимали весь объем моих мыслей. Таково было последнее мое желание, мой особый план – увидеть их кричащими, окровавленными, бездыханными у моих ног. О, как хорошо я его помнил! Но как мне претворить это желание в жизнь, если теперь я даже лист бумаги в руке не мог удержать? Бумага, бумага – почему это слово на мгновение отозвалось эхом в моей голове, а затем исчезло и умерло, раздавленное между черных пятен? Ладно, важней другой вопрос – как мне теперь стрелять из УСП, слать пулю за пулей из мощного «Глока»? Вися перед зеркалом в ванной, я даже не мог увидеть собственное лицо. У меня больше никогда не будет возможности сделать так, чтобы последнее, что мои враги-свиньи увидели в день бойни, – этот гневный лик.

Но случилось вот что. Механизм моей смертоносной ярости раскрутил шестерни, возжег топливо в ядовитые пары, стал метать искры направо и налево – метал и метал… и вскоре зеркало передо мной вспыхнуло, объятое неестественным пламенем. Вот я, в самом центре этой адской ауры. Вот мое лицо, искаженное ненавистью. Вот мои глаза, мечущие молнии из-под линз. Вот он, весь я – черный, без единого просвета. В левой руке я сжимал походный нож «Охотник на оленей»; подняв лезвие, я мягко прижал его к щеке – и черная радость от ощущения боли почти заставила меня потерять сознание.

После этого первого проявления я позволил теням вернуться, чтобы поглотить меня. Теперь я был в состоянии контролировать свою сущность. Чуть позже я научился управлять силой зрения и слуха. Были и другие вещи – неслыханные и чудесные силы и способности, которые мне вскоре предстояло в себе открыть.

Пока мой труд не завершен; я только приступил к работе.

2

Два детектива по расследованию убийств – один черный, один белый, оба в сером – покинули лифт старого офисного здания в центре города и вошли в приемную компании, которая была старейшим и самым богатым арендатором здания. Они заметили тусклый свет и роскошную мебель (там был даже рояль), но совсем не испугались. Оба бывали в старом здании много раз за эти годы.

Детектив Белофф сказал детективу Черноффу в лифте:

– Раньше на первом этаже здесь был киоск. Веришь или нет, в нем продавали лучшее шоколадное мороженое из всех, мною еденых. Когда мы жили в городе, меня родители к нему водили…

– Давным-давно, – прокомментировал детектив Чернофф.

– Ага, были времена, – протянул сентиментально Белофф,

Из приемной их проводили на двадцатый (или же на двадцать первый?) этаж, где их встречала и ждала еще одна секретарша и помощник по административным вопросам. Марта Линдстром, как гласила медная табличка на ее столе, сопроводила расследующих убийства детективов в кабинет генерального директора компании. Тот, конечно, не имел за душой никаких полезных сведений, могущих помочь продвинуть дело, но хотя бы давал карт-бланш передвигаться по офисам компании под руководством женщины, вызванной из отдела кадров Мартой. Когда следователи начали спускаться по лестнице, которая, словно позвоночник, пронизывала десять этажей офисного здания компании, Марта Линдстром – сотрудник высочайшей эффективности, – уже говорила по телефону, инструктируя кого-то выяснить, «где и когда» похороны и как заказать традиционную композицию из цветов (каковую компания всегда отправляла по случаю кончины сотрудника).

В отделе кадров следователи попросили ознакомиться с досье покойного, а также с досье лиц, которые тесно сотрудничали с оным, наряду с досье всех сотрудников, которые недавно покинули компанию с «пятном» на репутации. Ранее в тот же день детективы, к своему удовлетворению, определили, что друзья и члены семьи покойного не подпадают под официальные подозрения. Осмотр рабочего места жертвы – лишь один этап в довольно-таки обкатанном процессе. Мужчины делали заметки, основываясь на сведениях из личных дел сотрудников, вынесенных им на изучение.

– Может, поковыряем этого Фрэнка Доминио? Поговорим с его начальником сперва, – предложил детектив Чернофф.

– Можно, – согласился напарник Белофф. – Его личное дело не совсем соответствует представлению об идеальном сотруднике. Вынужденная отставка порой не на шутку людей из колеи выбивает.

– Говоришь так, будто что-то такое на собственной шкуре испытал.

– Считай что так.

– Нужно на весь свет обозлиться, чтобы учинить такое, – сказал детектив Чернофф, сгибая картонную папку с личным делом и пряча ее в карман пальто.

– Это уж от человека зависит. Иным и повода не давай…

Молодой начальник, с которым побеседовали детективы, не сумел добавить ничего интересного к досье Фрэнка Доминио – или сделал вид, что добавлять нечего. Под эгидой перспективного профессионала мистер Доминио проработал всего ничего – а потом подал заявление об отставке.

– Лучше поговорите с кем-то, кто проработал с Домино подольше моего, – извинился начальник. – Я-то в компании этой числюсь от силы год.

– Я думал, его фамилия – «Доминио», – заметил детектив Чернофф.

– А я разве как-то иначе сказал? – лживо захлопало глазами юное дарование.

– Вы сказали «Домино», – подтвердил детектив Белофф.

– Ну, я не нарочно, – вдруг раскаялся перспективный профессионал. – И что же этот Фрэнк такого натворил?

– Спасибо, что уделили нам время, мистер Дичь, – сказал детектив Чернофф.

– Моя фамилия – Титч. Тэ, и, снова тэ…

– Уверен, мой коллега – не нарочно, – оборвал тираду детектив Белофф.

Следователи покинули кабинет и отправились по следующему намеченному адресу – самому многообещающему.

– Двенадцатый этаж… какой-то там Ричард, – сказал детектив Белофф, заглядывая в свои записи.

– Может, сходим отольем сперва?

– Как раз собирался предложить то же самое.

В мужском туалете, который располагался за пределами служебных помещений, где сохранилась большая часть оригинальной сантехники времен постройки здания до Великой депрессии, детективы справили малую нужду в окружении массивных мраморных стен, тяжелых деревянных дверей, выходящих на просторные туалетные кабинки, и глубоких фарфоровых раковин с отдельными вентилями для горячей и холодной воды. Первым застегнув молнию, детектив Чернофф подошел к раковине и потянул на себя обе ручки, подставив ладони под единственный кран. Но вода не пошла – только громкий стонущий звук восстал из труб и заставил чашу раковины мелко дрожать. Детектив отступил на шаг, его коллега молча наблюдал за ситуацией. В конечном счете из металлического крана с гусиным горлышком вытекло немного густой маслянистой жидкости, цветом и запахом до одури схожей с загрязненной сточной водой.

– Здание старое! – прокричал детектив Белофф, перекрывая грохот труб внутри стен, который к этому времени перешел в звериное рычание.

– Да, – согласился детектив Чернофф, осторожно заворачивая оба вентиля, возвращая уборную в прежнюю атмосферу тягостной тишины.

– Пошли, – сказал детектив Белофф. – Нам пора уже переговорить с тем парнем – по поводу убийства.

Когда они прибыли в офис Ричарда, было очевидно – он уже ждал их. Он встал из-за стола и энергично пожал руки детективам, представился, закрыл дверь; пригласил двух своих посетителей сесть на стулья, стоявшие перед его столом, а затем вернулся к собственному стулу за ним.

– Ужасные новости, – выслушав их, произнес Ричард, качая головой. – Поверить в это не могу. Но почему об этом не объявили ни газеты, ни телевидение?

– Тело нашли только сегодня утром, – объяснил детектив Белофф. – Журналистам мы сразу докладываться не стали – уж больно странные оказались обстоятельства смерти мистера Стаковски.

– Странные? В каком смысле?

– Судя по тем документам, которые нам предоставили, вы были непосредственным начальником мистера Стаковски в течение нескольких лет, – сказал детектив Чернофф. – Мы надеялись, что вы или кто-то другой, кто более тесно сотрудничал с жертвой, сможете помочь нам так, раз уж больше никто из опрошенных не смог.

– Я не понимаю… – протянул Ричард.

Детектив Чернофф достал несколько фотографий и протянул их через стол Ричарду.

– Вот что было заснято на месте преступления. И это еще никто из СМИ не видел.

Ричард просмотрел фотографии, не меняя выражения лица – что, должно быть, было трудно даже для него, учитывая, что на них запечатлели.

– Машина мистера Стаковски была найдена двумя офицерами, патрулировавшими территорию вокруг заброшенного склада, который вы видите на фотографиях. Учитывая, что это был относительно дорогой автомобиль и в хорошем состоянии, они проверили по номерным знакам, не было ли заявлено об угоне…

– И что нашли? – спросил Ричард.

– Ничего, – ответил детектив Белофф, поморщившись.

Затем офицеры осмотрели склад. Почти сразу же они наткнулись на жертву, привязанную к старому офисному стулу и прижатую к стене, изображенной на фотографиях.

– Похоже, у него что-то не в порядке с руками, – заметил Ричард.

– Это не руки, – сказал детектив Белофф. – Ну, в смысле, не настоящие. Они взяты от манекена – причем, это две левые. Кто-то чертовски сильный отрезал мистеру Стаковски кисти рук – мы все еще ищем их, – и каким-то образом прикрепил концы его запястий к этим, э-э, искусственным конечностям.

– Совершенно очевидно, что убийца не пытался скрыть свою работу, – продолжал детектив Чернофф. – Он очень хотел, чтобы тело было найдено в таком состоянии и именно на этом месте – нетронутым. Вы видите надпись на стене прямо над головой жертвы?

– Да, – сказал Ричард.

– Буквы, – сказал детектив Белофф, – насколько можем судить, были выжжены прямо на стене, – возможно, ацетиленовой горелкой. Можете разобрать, что там написано?

– Ну, вижу «М», «О»… что-то вроде «Мой труп не закопан»? Что за чушь.

– Мой труд не завершен, – поправил детектив Чернофф. – И все это – заглавными буквами. Надпись очень четкая, если присмотреться повнимательнее.

– Да, теперь вижу, – признал Ричард. – Но я все еще не понимаю, почему вы решили, что я могу пролить какой-то свет на данное… гм, злодеяние.

– Мы понадеялись, что вы поймете смысл и надписи, и такого надругательства над телом, – сказал детектив Белофф. – Или, может, узнаете почерк – что маловероятно.

– Ну, все, что написано заглавными буквами, для меня выглядит одинаково, – бросил Ричард, складывая фотографии в аккуратную стопку и кладя их на свой стол, на некотором расстоянии. – Нет, извините, но все это для меня ничего не значит.

– Что ж, возможно, вы могли бы обсудить это – как можно более осторожно, – с кем-нибудь из коллег мистера Стаковски, – сказал один из детективов отдела убийств, когда оба встали со своих мест. – Посмотрим, смогут ли они что-нибудь рассказать. Но только фото, где видна надпись. Сами понимаете, мы бы хотели, чтобы все остальное не попало в СМИ как можно дольше. Так долго, как только получится.

Затем детектив Чернофф собрал снимки и убрал их в конверт из плотной бумаги. Детектив Белофф оставил на столе Ричарда визитку с номером телефона и электронной почтой, по которой можно было связаться с детективами из отдела расследования убийств. Ричард начал открывать дверь перед двумя мужчинами, но затем снова захлопнул ее.

– Позвольте спросить, – сказал он, – вы так и не уточнили, что стало причиной смерти, – я полагаю, все дело в руках? Сильное кровотечение и все такое…

Детектив Белофф улыбнулся и сказал:

– Вердикт по этому случаю еще не вынесен. Скорее всего, все дело в руках.

– Скорее всего, – повторил детектив Чернофф.

Всего на мгновение Ричард застыл как вкопанный. Он знал, что они лгут ему, но все, что мог сделать – выразить свою искреннюю надежду на то, что они скоро поймают убийцу, добавив почти шепотом:

– Перри в этой компании многие любили.

– Уверен, так оно и было, – сказал детектив Чернофф, небрежно пролистав несколько страниц в своем блокноте. Затем, почти спохватившись, он присовокупил: – А этот парень Доминио – насколько я понимаю, он был не из самых популярных людей здесь?

– Прошу прощения? – переспросил Ричард-Сама-Невинность.

– Фрэнк Доминио, – пояснил детектив Белофф, уточняя, о ком идет речь.

– Ах да, – ответил Ричард без намека в голосе на то, что ему что-либо известно о мистере Доминио.

– Мы понимаем, что он был не совсем образцовым сотрудником, – сказал детектив Чернофф. – Мистер Титч сказал, что вы – тот, с кем можно переговорить об этом парне. Он вчера уволился из компании?

– Я этого не знал, – сказал Ричард. – Но, как вы уже знаете, он не был кандидатом в работники месяца. Правда, какое-то время он ходил моим подчиненным… ну, сами знаете, не все способны оставить по себе яркий след. На моих глазах много народу сперва пришло, затем ушло.

– И Доминио – просто еще один ушедший? – осведомился детектив Чернофф.

– Насколько мне известно – да, – ответил мой старый босс.

На глазах Ричарда физиономии представителей закона окаменели, превращаясь в две полные недоверия маски. Скажи мне, Ричард, каково было стоять там, когда эти детективы, Белофф и Чернофф, выходили из твоего офиса, зная наверняка, что ты солгал? Ты наврал, Ричард, – не обычному коллеге по офису, а паре детективов из отдела убийств.

Кто знает, насколько ты был уверен, что им известна твоя ложь. Хороши́ ощущения?

3

Я всегда чувствовал спонтанный прилив любви и восхищения к людям, которых видел только издалека. Вот что я чувствовал к детективам Белоффу и Черноффу, когда шпионил за ними из удаленной обсерватории своей квартиры, настраивая их голоса и образы на свои личные радиоволны, держась на призрачном расстоянии от глаз и ушей этих двух ветеранов уголовного розыска. Они казались очень хорошими в своем деле, порядочными и флегматичными – как и подобает людям их возраста, по работе вынужденным глазеть на всякие мерзости (например, на мертвого Перри Стаковски) и знающим, что можно говорить (и что нельзя) людям (или свиньям), с которыми им приходится иметь дело ежедневно.

Но как я наслаждался воспоминанием о шоколадном мороженом, которое детектив Белофф любил, продаваемом в киоске в здании, где я когда-то работал. Не говоря уж о том, как детектив Чернофф подколол супервайзера Титча, когда этот кретин сознательно ошибся в моей фамилии. Но одна костяшка Домино не могла помочь детективам, этим достойным восхищения и народной любви парням. Они были призваны проанализировать события с тысячи различных точек зрения, прежде чем объявить дело, которое все еще находилось в зачаточном состоянии, нераскрытым.

Самой прекрасной деталью лично для меня сделался ледяной взор Ричарда, заметно подавленного и разочарованного тем, что Чернофф и Белофф так бессовестно соврали ему, утверждая, что на данный момент причина смерти Стаковски неизвестна. Слаще этакой отместки могло быть лишь шоколадное мороженое из детства детектива Белоффа. Конечно, было бы невозможно, да и нежелательно раскрывать причудливую правду об этом аспекте дела. Кроме того, Ричард принял бы детективов за лжецов или сумасшедших.

На фотографиях, которые они показали Ричарду, голова Перри неловко запрокинута назад в классической позе трупа. Любой мог видеть, что он все еще был в джазофильских очках. А чего не видно – так это того, что красноватые светонепроницаемые линзы почти полностью исчезли. На месте преступления от них осталось совсем немного – маленький клинышек в левой «глазнице» толстой черной оправы.

Лишь во время вскрытия, которое я наблюдал «лично», патологоанатом обнаружил острые, истертые в порошок осколки линз Перри в разных местах его тела. Разорвавшаяся красноватая шрапнель порвала вены и артерии, застряла во внутренних стенках кишечника, собралась в маленькую твердую штучку – стеклянную «малинку» – в аорте.

– Я не понимаю. Как эта вещь попала сюда? – спросил патологоанатом. – Как будто кто-то ввел ее нарочно.

Считайте, так оно и есть, доктор. Осколок красноватой линзы я специально оставил в очках Перри, чтобы было с чем сравнить стеклянную крошку, изодравшую его изнутри, стоило только ей попасть в кровоток. Красному – красное; мне это показалось логичным. Но, повторяю, я – сумасшедший, монстр, бесчеловечное зло, не имеющее веских причин делать то, что я делаю.

Вы могли бы подумать (и вы, вероятно, думаете), что тот, кто больше не был частью мира живых, мог бы выйти за пределы своей земной ярости и принять точку зрения, весьма отстраненную от игр, которые когда-то пригвоздили его тело к миру. В действительности, однако, нельзя было с уверенностью установить, что меня уже нет в живых. Конечно, я не «жил» в обычном смысле этого слова – например, мне больше не требовалось есть, пить и спать, – но мое существование сохраняло определенно материальный аспект.

Наверняка Перри посчитал меня реальной угрозой, едва увидел в зеркале заднего вида машины, на которой уехал той ночью из джаз-клуба «Стрейт Эхед»; когда я поднес лезвие походного ножа «Охотник на оленей» к его горлу. Перри начал молить, хныкать, и я приказал ему вполне спокойным тоном вести свою маленькую джазофильскую повозку в конкретное местечко.

А потом я покинул заброшенный склад. Один, хотя заходил туда с Перри на пару – из того же входа, которым пробрался в день исследования заброшенного здания и находки рук манекена и костюмных перчаток комического персонажа. Я вытер кровь Перри с ножа о правую штанину черных джинсов, попутно с досадой отметив, что в ранний утренний час было темнее, чем следовало бы, из-за перехода на летнее время.

Действительно, после казни Перри будто бы стало гораздо темнее, чем должно быть, даже учитывая тот временной промежуток, что ежегодно на несколько месяцев «выпадал» из часового пояса, в котором я жил. Когда я проходил в лунном свете по пустынному полю у складской громады, мне вдруг показалось, что за чернильной чернотой неба скрывается что-то еще более темное – созвездие черных дыр, какие-то звезды в негативе, кружащиеся надо мной. Возможно, только я и мог их видеть. Но хотя в моем восприятии этот черный цвет описывал некое отдаленное созвездие в галактике, я знал, самым сокровенным своим чувством ощущал – чернота эта связана с недавно уловленным мною присутствием в моей игре еще одного игрока, наводящего страх.

Пока я шел домой, черные звезды скрылись, а насылаемый их лучами ужас почти выветрился.

Однако даже рассвет не смог стереть эти пятна космической гари из поля моего зрения; небо так и осталось грязным после этих звезд. Местные прогнозы погоды, которые, используя новые способности наблюдателя, я смог проверить и перепроверить несколько раз, не упоминали о подобном явлении. Каким-то образом я знал, что эти темные небесные тела незримы для живых.

Но я все еще не верил, что умер. Мои сомнения не были связаны только с тем, что я никогда не верил в загробную жизнь – я всегда был готов признать свою неправоту, если бы мне предоставили достаточно доказательств. Но мне их никогда не предоставляли, как бы сильно я ни рассчитывал на них глубоко в душе. В газетах не было ни одного некролога, даже самым мелким почерком, о смерти Фрэнсиса Винсента Доминио. Мое имя не звучало ни в одном из официальных документов, которые я проверял мимоходом. Так что следовало заключить, что я не умер – хотя, конечно, я больше не принадлежал к числу живых.

Эта ситуация могла обернуться для меня большой проблемой, если бы я не был так поглощен другими делами. Мне еще предстояло закончить специальные проекты. Я также знал, что детективы Белофф и Чернофф вскоре будут копаться в информации, полученной обо мне, паршивой уволенной овце, в компании, где Стаковски работал, пока не умер. Им не составит труда сложить два и два, ведь в офисе я много лет кряду находился в тесном контакте с безвинно убиенным.

Вскоре Чернофф и Белофф расспросят Лилиан о жильце квартиры над закусочной «Метро». Прежде чем это случится, нужно привести в порядок некоторые свои дела.

4

– Эй, болван.

Голос принадлежал Ричарду, а допрашиваемым был супервайзер Титч.

– Что ты им сказал? – спросил Ричард.

– Ничего, – ответил Титч тоном ребенка, пытающегося скрыть шалость.

– Ты назвал его Домино?

– Да, а что такого?

На лице Ричарда вдруг появилось спокойное лукавое выражение. Он будто подумал: «Реально, что такого», – когда прислонился к столешнице стола Титча и самодовольно скрестил руки на груди, отчитывая себя за чрезмерно эмоциональную реакцию. Некоторые люди просто обладают обсессивно-компульсивной натурой. Но у Ричарда была всего лишь естественная склонность к закулисной осторожности, к сверхбдительности, служащей делу эгоистичной хитрости.

– Эй, я их никому не показывал, если ты об этом беспокоишься.

Произнеся эти слова, Титч выдвинул нижний ящик стола. Внутри была стопка бумаг, поверх которой лежала желтая страница блокнота со словами, написанными моей рукой:

НЕСДЕЛАННАЯ РАБОТА.

– Твою ж мать, – процедил сквозь зубы Ричард, пнув ящик ногой, чтоб тот закрылся. Потом он спешно нагнулся к нему, приоткрыл и достал блокнотную заметку; скомкал ее в правой руке и спешно упрятал в карман полосатых брюк. – Теперь избавься от остального, долбоеб.

– Я не знал, что это надо сделать, – захлопал глазами Титч-Сама-Наивность.

– Твое незнание когда-нибудь скверно скажется на карьере, сынок.

– Ладно…

– В штанах прохладно, – ругнулся Ричард.

– Я… я вас понял, сэр. Я все это уберу.

– Хорошо. И вообще ни с кем не говори об этом Домино.

– Понял, сэр, – ответил Титч с легкой усмешкой. Неразумно с его стороны – ему уже готовилось теплое местечко в черном списке Ричарда, как и мне в свое время. Интересно, чем бедняга поплатится в итоге?

5

В тот же день Ричард созвал экстренное «ланч-собрание» Семерки… ну, то есть уже Шестерки. В данный момент мне точно не нужно было отвлекаться, так как у меня каждый час был на счету (черт бы побрал этот переход на летнее время!); приходилось делить свое внимание между текущей работой в квартире и сценой во время ланча в компании.

Шерри открыла крышку пластиковой миски, наполненной овощами, нарезанными дольками, – и вдруг застыла, точно статуя.

– Я забыла принести что-нибудь выпить, – захныкала она, сидя во главе стола, слева от Ричарда.

Все, что он захватил с собой на собрание, – дополнительный термос с кофе. Он сделал глоток прямо из горлышка, свинтив металлическую крышку, а затем подвинул его Шерри, которая недоверчиво посмотрела на него, как будто это был экзотический артефакт, прежде ни разу не виданный.

– Вот, держи, – сказал Ричард, поставив крышку термоса перед Шерри, которая, судя по всему, нашла ее не более знакомой с виду. – Используй как стакан.

– Но… – начала было возражать она.

– Знаю, знаю, – перебил Ричард с отеческими мудростью и пониманием. Затем он запустил руку в сумочку Шерри, лежавшую на полу между ними, порылся внутри и достал миниатюрную бутылочку водки. Он небрежно провел рукой по ноге коллеги, прежде чем поднести ей эту емкость карликового размера. – Не стесняйся, все давно знают.

Шерри, боязливо вжимая голову в плечи, плеснула бесцветного напитка в крышку, после чего наскоро упрятала доказательства своего алкоголизма обратно в сумочку. Водку она разбавила кофе, неловко управляясь с блестящим металлическим термосом Ричарда.

Барри достал первый из сегодняшних гамбургеров из пакета, лежащего на банкетном столе; но его взгляд был прикован к тому, что Кэрри отправляла в рот, цепляя одноразовой вилкой с пластиковой тарелочки.

– На что пялишься? – спросила Кэрри с набитым ртом.

– Пытаюсь понять, что ты ешь.

– Что бог послал.

– А, – выдал Барри с сомнением в голосе.

Дальше за столом Мэри сидела перед картонной тарелкой – квадратной и неглубокой – с приготовленным в микроволновке обедом. Шведские фрикадельки и лапша в соусе были ее любимыми блюдами, хотя иногда она изменяла привычке со стейком Солсбери, политым грибным соусом, и макаронами с сыром.

Гарри не ел, отмахнувшись от предложения Барри съесть гамбургер.

– У меня их много, – сказал Барри.

– Я в этом не сомневаюсь, спасибо, – сказал непроницаемый Гарри.

Обеденный час пробил и в закусочной «Metro Diner», которая была битком набита людьми. Я нигде не видел двух детективов из отдела убийств. Однако я знал, что они уже проверили все операции по моему расчетному счету, прежде чем я его закрыл: траты в оружейной лавке, в магазине одежды… в канцелярском? (Купил ли я в тот вечер бумагу? За нее я должен был расплатиться наличными из коробки.) Но хотя мой мозг не припоминал никаких других расходов, я не мог отделаться от ощущения, будто среди замаскированных этими неясными клочками воспоминаний подробностей оставалось еще что-то… что-то, в сравнении с бумагой куда более важное. Что бы это ни было, я знал: копы скоро постучатся в мою дверь, и лучше бы Лилиан проведать мою квартиру до их прихода. А пока пусть в ход пойдет бейсбольная бита, некогда – мой единственный инструмент так называемой «самообороны». Ухватив ее покрепче, я встал перед монитором своего компьютера – как если бы это был ненавистный питчер неприятельской команды. Замах, удар – и…

– Итак, – взял быка за рога Ричард, – у нас проблемы, и вы все это знаете.

– Правда? – спросила Шерри. – Какие еще проблемы? Ты же говорил, что вытурил Фрэнка. А тут еще и Перри возьми и сдохни.

– Не все всегда идет по плану, – развел Ричард руками.

– Да, совсем как с той девицей Андреа, что умерла у тебя на столе, – сказала Кэрри, которая полуложкой-полувилкой то и дело набивала себе рот таинственной подливкой. – Ты сказал, что Фрэнк исчезнет без шума. И что? Теперь все знай себе шумят.

– Прежде чем говорить, Кэрри, прожуй хорошо, а то ведь недолго и подавиться. Да, и пока ты жуешь, я вот что тебе скажу – проблема вовсе не в Домино, а в Перри Стаковски. Он был белой вороной.

– В каком смысле? – уточнила Мэри.

– Проще говоря, Перри не был полноценным членом нашей семьи.

– О, Рич, вот только ты не начинай. Мне и дома хватает проповедей на тему семьи. Не обременяй меня еще одной.

– А вот это ты зря, Мэри, – ответил он. – Вот скажи, с кем ты предпочла бы провести время, не говоря уж о большей части сверхурочной работы, – с теми, кто ждет тебя дома… или с нами?

Мэри замолчала и посмотрела на пустующий поддон для микроволновки.

– То-то же. Мы тоже твоя семья, хочешь того или нет. А для кого-то из вас мы даже больше семья, чем кровные родственники. Вспомните своих мужей, жен, детей, свекровь и тещу… многих бы вы охотно посадили за этот стол? То-то же… и это, уверяю вас, не какое-то там простое совпадение. Вы – мой истинный избранный круг.

Тем временем у себя дома мне пришлось взять тайм-аут, так как я забыл отключить компьютер от сети. Я не собирался привлекать внимание Лилиан, учиняя пожар в старом здании (и, дорогая Кэрри, я собирался уйти не без шума, а прогрохотав на всю округу). И вот, когда опасность возгорания была устранена, я замахнулся битой снова. Результат меня не порадовал – просто паутина трещинок на мониторе. Внизу, в закусочной, среди всего этого жевания и болтовни в обеденный перерыв, мой первый удар остался незамеченным. Но начало я положил. Следующий выплеск гнева был посвящен Андреа и всем другим, кого Умник Ричард самонадеянно умял. Я хорошенько прошелся по монитору, превратив его в месиво из стекла и пластика, раскиданное по полу. Рядом с ним упала, пораскинув зубами, клавиатура, на которую ярость моя обрушилась подобно цунами. Пока я крушил системный блок, в закусочной внизу все-таки воцарилась кратковременная пауза в разговорах, и даже гомон на кухне поутих. И вот Лилиан наконец подняла глаза к потолку – то есть в сторону моей квартиры.

– Раз уж мы – «избранный круг», это касалось и Перри, – возразила Мэри. – Ты сам только что сказал: он не был членом нашей семьи.

– Полноправным – уж точно. Я надеялся, со временем он станет таким. Но я не думал, что потребуется так много времени, чтобы отучить его от всей той музыкальной чепухи, на которую он тратил себя. Он не был полностью сосредоточен на единственной важной вещи в нашей жизни – корпоративной этике. Вот и оступился. И теперь его нет.

– Извини, Рич, но звучит так, будто ты сейчас о Фрэнке говоришь. Вот уж кто-кто, а Фрэнк никогда одним из нас не был. И все же зачем-то ты его здесь держал.

– Фрэнк? – переспросил Ричард. – Он тоже был член семьи… приемный, конечно, но все-таки. И он нам был по-настоящему нужен. Пожалуйста, не принимайте это близко к сердцу, никто из вас – у каждого здесь есть своя польза. Иначе вас бы тут не было. Но и у Фрэнка имелось то, чего нет у всех остальных, включая меня. Никто из нас не смог бы до такого додуматься. Это был лишь вопрос времени – когда он покажет работу нам…

– Ты про этот его проект? – спросила Шерри, скроив мину.

– Именно.

– И что же в нем было такого замечательного? – продолжала сомневаться Шерри. – Ты ведь сам сказал, чтобы мы завернули его. По-моему, ничего другого бредни Фрэнка и не заслуживали.

– Барри, – сказал Ричард, поворачиваясь вправо, – не мог бы ты просветить ее?

Барри проглотил аппетитный кусок размоченного хлеба с мясом, политый кетчупом. Затем он поднял остатки приготовленного на скорую руку блюда.

– Ты знаешь, что это такое, Шерри?

– Да, это гамбургер. Ну, то, что от него осталось…

– Этот продукт – считай, тоже идея Фрэнка. Но даже он этого не понимал. Вот тебе простейшая аналогия. Не так давно кто-то додумался продавать гамбургер именно в таком виде. Огурцы, салат и лук, все зажато между булок, и так далее. Конечно, только некоторое время спустя был реализован весь прибыльный потенциал этого съедобного изобретения. Мог ли кто-нибудь из нас изобрести гамбургер? Маловероятно.

Шерри внезапно широко улыбнулась, да так, что кофе с водкой чуть не полились у нее изо рта.

– Но мы бы точно знали, как продавать такое, – заговорщицки протянула она.

– И такое, и миллиарды единиц другого подобного, – добавила Кэрри.

– Свинья! Свинья! Свинья! – повторял я, припечатывая каждое слово сокрушающим ударом по металлическому корпусу модема. Затем я отбросил прочь биту, отказавшись от примитивного средства уничтожения, и принялся за работу с внутренностями чудовища в манере своего новорожденного «я» – завязывая транзисторы в мельчайшие узелки одним движением мысли, расплавляя платы и уничтожая душу этой штуки на атомарном уровне. Никто больше не залезет мне в голову через эту адскую машину. И ты, Ричард, – ты знал, ты знал, что моя идея была блестящей, что я стою больше, чем все остальные в команде. Но ты позволил мне превратиться в фарш из навязчивых сомнений и отвращения к себе.

Веселись, пока еще можешь, свинья.

Сидя во главе стола, Мэри глупо хихикала, а Ричард ревел своим громким угрюмым голосом. Даже Гарри криво улыбнулся. Как приятно видеть такую счастливую семью. Но волшебное мгновение отступило, когда Кэрри взяла слово – и робко спросила:

– Но разве к идее Фрэнка не было гораздо больше документации? Разве все прочие бумажки нам не понадобятся?

– Посмотрим. Может, да, может – нет. Надо, конечно, охватить ресурс по максимуму – ведь так, Гарри?

– Так, – коротко откликнулся тот. Все остальные притихли.

– Как думаешь, без Перри производительность отдела не упадет?

– Без него будет даже лучше, – сказал Гарри. – Это из-за него все с Андреа, как-ее-там, пошло наперекосяк. Я, в отличие от него, исправно хранил рот на замке.

– Я знаю, – сказал Ричард. – И я тебя не виню.

– Он был просто никчемный торчок, – бросил Гарри. Упомяну отдельно, что именно наполненный дурью шприц, обнаруженный в бардачке машины Перри, натолкнул меня на мысль о «внутривенном» способе его убийства. После того как Гарри наконец выплеснул из себя немного желчи по поводу пристрастия Перри к наркотикам, он посмотрел на Шерри и добавил: – Без обид.

Существо со внешностью Шерри, полубезумная дикая тварь, уставилось на него.

– Я не торчу, – прошипела она. – Я просто бухаю. Это не одно и то же, слышишь?

– Э-э, да, – пробормотал Гарри, которому, очевидно, было по барабану.

Лилиан наконец-то постучалась ко мне и позвала по имени. Я оставил дверь слегка приоткрытой, в результате чего та легко отворилась и позволила Лилиан воспользоваться привилегией домовладельца и выяснить, из-за чего поднялся весь этот шум-гам в квартире ее арендатора. Она осторожно прошла на кухню через дверь черного хода. К тому времени как Лилиан оказалась внутри, я уже скрылся из виду. Последнее, чего я хотел, – это напугать единственного человека, который был близок к тому, чтобы стать мне семьей. В какой-то степени Ричард был прав – я был так же отчужден от своих кровных родственников, как и многие другие офисные трудяги.

От удивления у Лилиан перехватило дыхание, как только она увидела искореженную технику на полу. Я поставил коробку с деньгами на самое видное место, так что ей отнюдь не составило труда найти ее. Пройдя к столу, она взяла подарок и одними губами озвучила слова, написанные на крышке, – прямо адресовавшие оставленное добро ей. Затем, сунув руку под фартук, надетый на нее, она извлекла на свет божий перочинный нож – далеко не суровый походный «Охотник на оленей», но тем не менее все еще весьма делового вида инструмент. «Молодцом, Лил», подумал я. Разрезав упаковочную ленту, обернутую вокруг обувной коробки, она уставилась на все то, что составляло мою мирскую ценность, – деньги, сложенные стопками.

– Бог ты мой, – выдохнула она и, быстро сложив два и два, сказала вслух: – Похоже, я больше тебя не увижу, Фрэнк. Что ж, храни тебя Господь. – Лилиан показалась мне такой грустной, когда закрывала коробку и баюкала ее под мышкой.

Прежде чем покинуть квартиру, заперев дверь своим ключом – ох, спасибо тебе, Лил Хейс, – она на мгновение обернулась, чтобы оглядеться. Она никак не могла видеть меня, когда я наблюдал за ней своим взглядом нежити. Но каким-то образом она, пусть и на очень краткий миг, задержалась глазами именно на том месте, откуда я смотрел на нее в ответ. Затем она ушла, и я переключил свои потусторонние зрение и слух обратно на собрание в конференц-зале компании.

– И еще кое-что, – сказала Мэри. – Полагаю, мы делаем это не только для того, чтобы компания могла нажиться досыта и предоставить нам, самое большее, какой-нибудь жалкий маленький «бонус»?

– Как глава нашей корпоративной семьи, я не обязан раскрывать вам – для вашего же блага, заметьте, – точные детали инициативы. Пока могу только сказать, что после того как план корпоративной реструктуризации Барри будет реализован, получит рекомендацию от генерального директора и одобрение от всего высшего руководства, ситуация здесь станет немного шаткой. Пока рабочая среда хаотична, семейный бюджет может пережить период снижения прибыли. Скоро акционеры начнут проявлять признаки капризности и рыскать, как стадо голодного скота, ища новых лихих ковбоев для содержания ранчо. Им позарез будут нужны люди со свежими идеями и особыми планами. И вот тогда-то… тогда вся эта компания и станет нашей. Никто и глазом моргнуть не успеет.

Что ж, когда в товарищах согласье есть…

На лад их дело не пойдет. Все равно не пойдет – как ни крути.

Потому что оставалась одна зловредная костяшка Домино, способная испортить всю амбициозную инициативу, сорвать план – если копы не возьмут след слишком рано.

Твой выход, Гарри. Готовься стать объектом моего самого пристального внимания.

6

Должен признаться, что разоблачения, обрушившиеся на мои дальновидное зрение и слух во время обеда Шестерки, послужили не только зерном гнева, но и облегчением. Не то чтобы они оказались большими свиньями, чем я себе представлял. Куда уж больше.

Однако я всегда представлял их себе как стадо этаких гадаринских свиней [2], которые передвигаются несколько бессистемно, руководствуясь низменным животным инстинктом, что отличает зверя от человека. Видя в них лишь зверей, я и воздать им планировал форменным зверством – примитивной бойней.

Но я ошибался.

Выяснилось, что у них были и планы, и стратегия, и цель. Они оказались кликой сущих монстров, дьявольской сектой, макиавеллистским банд-формированием с Ричардом в роли главаря, командующего горсткой подручных.

Да, приятно было окончательно разочароваться в этих людях. Все недвусмысленные подозрения о Семерке, сократившейся моими стараниями до Шестерки, подтвердились. Не люди – отбросы. Фантазии о насилии, которым предавался мой разум, распаленный яркими эмоциями ОКРщика, подразумевали расправу над реально плохими ребятами, у которых нимбы над головами не висели. Карусель Страха, Ненависти, Унижения и уймы других беспечных неоседланных лошадок моего личного апокалипсиса крутилась не просто так.

И тем не менее все это были фантазии.

Даже когда гневный мой порыв оформился в конкретные подготовительные меры, покинув подпол с подавленными желаниями, Судный День Доминио так и не наступил. Дождь из пуль не пролился на грешников утром понедельника, как я планировал. Да и где гарантии, что я взаправду решился бы на такой серьезный шаг? Отложенная (по причинам, не только не зависящим от меня, но все еще неясным для моего ума, как бы я ни старался определить их местонахождение) месть отъехала в туманную перспективу, план претерпел кардинальные изменения.

Но давайте сделаем шаг назад.

Фрэнк Доминио был человеком с гипертрофированным воображением и коротким фитилем, никто этого не отрицал; но его всегда сдерживали страхи и внутренние демоны. Домино, с другой стороны, зарекомендовал себя не только полным психом – он, похоже, и сам принадлежал к классу демонов. У этих двоих было много схожих качеств. Среди них – стремление приступить к работе над проектом, хотя бы для того, чтобы как можно скорее покончить с ним. И вместе эти двое открыли счет. Был Перри Стаковски; нет больше Перри Стаковски. Стих джаз в устах приемника.

Расправа над Перри («никчемным торчком», как припечатал его Гарри) оказалась более эффективным средством терапии, чем любое лекарство или сеанс психиатра. Именно в этом заключалась проблема – я был настолько удовлетворен работой, проделанной над Перри Стаковски, что боялся: а ну как не хватит воли покрыть остальные пункты в списке? И к чему все приведет? Что станет с онтологической аномалией, заменившей мне тело и душу, когда труд по-настоящему будет близок к завершению?

Темные созвездия, разбросанные по небу в последние часы той ночи, наряду с пятнами сажи, появившимися на следующий день, когда солнце взошло с опозданием на час, не показались мне добрыми предзнаменованиями того, что меня ожидало, как только я осуществлю все свои планы, внесу предписанные мне штрихи в так называемую «большую картину вещей». Вот почему подслушанная встреча Шестерки за ланчем принесла мне так много облегчения (и вдвое больше восторга). Игра продолжалась. О том, что произойдет по итогу со мной, можно было пока не думать.

Единственный ужас, который при мне остался, не имел ничего общего с «семейкой» Ричарда, с их грязными мультяшными махинациями и звериными рожами, упрятанными за респектабельный человеческий фасад. Нет, проблема крылась отнюдь не в них. Если что-то и пугало, то лишь наивность, с каковой я до поры прятал горячую голову в холодный песок. Ведь, строго говоря, Шестерка не была уникальным злокачественным образованием. Никакой огневой мощи не хватило бы, чтобы уничтожить саму суть – явление, лежащее у всех Шестерок этого мира в основе. Явление, процветающее за закрытыми дверями – да и, пожалуй, родившееся как раз одновременно с изобретением дверей, или в ту пору, когда первые гоминиды собрались вместе на «деловую встречу».

Короче говоря: благими намерениями выложена дорога в ад, а половой акт, хоть сам по себе и приятная штука, способен впустить в мир лютый кошмар вроде того же Ричарда.

Еще короче: Ричардом можно и не родиться, но довольно легко им стать.

К-о-р-о-ч-е: нет ангелов иных, кроме Ангелов Смерти, и только с ними мне по пути.

7

Чтобы хоть сколько-нибудь эффективно функционировать в этом мире, люди – все, без исключения, – вынуждены принять на веру ряд абсурдных предположений. Главное из них – гипотеза о том, что ваш дух пребывает в более-менее здоровом теле и осуществляет деятельность в пределах незыблемой реальности. Так, пропащая алкоголичка вроде Шерри Мерсер может объяснить любые сбои в своем психосенсорном аппарате «отходняками» от возлияний, с каковыми она относительно хорошо справлялась в прошлом – и имела право считать, что так же хорошо будет справляться в будущем. Ситуация в ее случае худо-бедно переломилась вскоре после встречи за обедом. Так уж получилось, что после нее всей ее хваленой ментально-метафизической стабильности пришел конец.

– Все в порядке, Шерри? – спросила одна из ее коллег, когда они обсуждали какие-то незначительные вопросы в кабинете.

– Конечно, – ответила Шерри. – Но давай-ка к этому вопросу завтра утром вернемся. Ты ведь не против?

– Конечно, только за, – откликнулась молодая женщина, поднимаясь со стула. Шерри открыла дверь и вывела ее из кабинета. Затем – снова заперлась одна; ее рука дрожала, сжимая до белизны в пальцах дверной рычажок со своей стороны.

Благодаря реструктуризации компании, проведенной Барри, Шерри была назначена на недавно учрежденную должность, при которой полагался небольшой личный кабинет. И если прежде отдельная комната была для нее роскошью и удобством, позволяющим пить на рабочем месте в спокойной, деловой обстановке, то нынешняя выделенная ей каморка могла с тем же успехом располагаться глубоко в сердце Ада (средневекового, замечу, а не стильной современной вариации).

Закрыв дверь кабинета, Шерри закрыла глаза. Затем, с сомнением, повернула голову к той части стены, которая была на мгновение скрыта, когда она открыла дверь. Ее ресницы медленно приподнялись, взгляд остановился на точке, где сходились стена и пол офиса.

Вот, опять. Оно всегда было там. Оно не пропало, как надеялась Шерри.

Ей удалось привлечь внимание той молодой женщины к этому участку стены. «Там какой-то жук сидит, или мне кажется?» – спросила Шерри, тыча пальцем в нужное место. Но коллега ничего необычного не заметила. Конечно, и сама Шерри не смогла бы ничего там увидеть еще несколько часов назад.

А теперь – видела, и с этим надо было что-то делать.

За дверью кабинета Шерри появилась еще одна дверь. Это был маленький, темный и уродливый портал размером с карлика, который выпирал из стены, будто короста. Его поверхность была грубой и неровной – скорее вылепленная из глины, чем вырезанная из дерева. Однако сквозь нее, казалось, пробегали замысловатые прожилки, спиралью взвитые через многочисленные борозды и канавки двери и скручивавшиеся в грубые скругленные узлы.

Шерри старалась не слишком пристально вглядываться в плотные узоры на двери, в которых она уже видела множество маленьких рожиц и частей лиц, каждое из которых было столь же перекошенным и уродливым, как и сама дверь. Но на этот раз она опустилась на корточки так, что оказалась глазами на одном уровне с верхним краем двери. Так близко к галлюцинации ей еще не приходилось бывать – да и она бы не осмелилась. Словно пытаясь проверить природу этого феномена – будь то реальность или фантом, – она поднесла палец с заостренным ногтем очень близко к узлу, готовясь сделать несколько быстрых нажатий. Вот тогда-то и начались неприятности. Потому что, как только она прикоснулась к двери, ее ноготь застрял там, пойманный, как муха, во что-то похожее на плотно сплетенную паутину – не на дерево и даже не на глину. Когда она потянула руку на себя, то обнаружила, что палец погрузился еще глубже – и вскоре застрял по самую кутикулу.

Естественно, она могла бы попросить помощи у целого легиона офисных работников по соседству… и, возможно, сделав так, сумела бы вернуться к нормальной жизни. Стоило проверить такую лакомую гипотезу – я и сам не смог бы предсказать исход. Но Шерри не была бы Шерри, если бы мысль о том, что ее застанут в такой нелепой (или даже, страшно сказать, фривольной) позе – на карачках, в задравшейся от усилия кверху короткой блузке, с пальцем, прилепившимся к чему-то, что никто, кроме нее не видит, – не привела ее в ужас.

Внезапно кто-то трижды постучал по дереву.

Но этот стук доносился от моей двери – не от двери Шерри.

На лестничной клетке у моей каморки стояли детектив Чернофф и Белофф – я видел их сквозь щель в занавесках, закрывавших маленькое окошко в двери, и они, хоть и глядели внутрь, меня не видели. Возможно, у этих ребят имелся ордер на обыск, и они решили найти мой походный нож «Охотник на оленей», вполне могущий проходить на судебном процессе как смертельное оружие, которым отхерачили руки Перри Стаковски. Не следя дотошно за работой этих двух компетентных сыщиков, я не знал, чего и ожидать.

Во всяком случае, полагаю, даже если бы они ворвались ко мне в дом, с ордером или без оного, они не нашли бы нож, который неизвестно по какой причине я пронес с собой в то тревожное полуматериальное состояние, в котором ныне пребывал. Нож обретал зримую форму только тогда, когда ее принимал я сам, – и, подобно моим черным одеждам и очкам с янтарными линзами, растворялся в воздухе или проходил сквозь предметы, ежели на то у меня имелось желание. Что может быть гротескнее, чем одежда, гуляющая сама по себе, увенчанная парой окуляров? Или восьмидюймовый нож, сам по себе летающий по улице? Короче говоря, я был готов к любой инициативе со стороны двух детективов – инициативе, о которой мои силы не позволяли узнать. Несмотря на чудеса, на которые я был способен, я все еще, казалось, был связан определенными правилами, как и все в этом дерьмовом мире – будь то животное или растение, существо минеральное, парообразное, человеческое или сверхчеловеческое. Всякий каприз воображения – и тот вынужден играть по правилам. Все наше бытие извечно подчинено ограничениям, налагаемым внутренними либо внешними силами, – нет никаких исключений или отступлений, несмотря на некоторые поразительные трансмутации, расширяющие горизонты свобод.

Взгляните, например, на то, что я, трансмутант, смог сделать с Шерри, чей палец сейчас все глубже и глубже увязает в уродливой двери. Это – моя идея, мой проект, на эту казнь я вполне могу оформить авторское право. Но как же я выявил лимиты способностей, данных мне? До этого ведь я никогда не проворачивал ничего подобного. Изначально все, чего я хотел – разрядить «Глок-17», ну или «Файрстар», в людей, потихоньку доводивших меня до ручки, упорно оскорбляя мое простое человеческое достоинство. Но какая сила в итоге должна была сдвинуть палец на спусковом крючке того или иного пистолета? Как я полагал, мой мозг просто отдаст один-единственный четкий приказ: эй, палец, на старт – внимание – пли! Но мозг ведь тоже получает приказы от тела, функционируя как его часть. Кроме того, и мое тело, и мой мозг (как неотъемлемая часть тела) реагировали на давление, оказываемое на них другими телами и мозгами – той же Семеркой, их совокупным мозгом и телом, если можно так выразиться… не говоря уже о различных других давлениях, какие создавали объекты и события без человеческого тела или человеческого мозга – погодные условия, переход на летнее время, насекомые, в общем, весь нечеловеческий мир.

Но как же так вышло, что все эти тела и мозги, в том числе и мой, вместе с огромным числом других нечеловеческих факторов, вроде тараканов, заполонивших мою квартиру, умудрялись согласовываться так, чтобы заставить мой палец нажать на спусковой крючок «Глока» или «Файрстара» и положить конец бесполезному мозгу и привлекательному телу Шерри Мерсер? Как возможно совершить такой или любой иной подвиг в этом пустынном мире? Какова была точная иерархия и где брал начало этот хаос в череде исторических, ни много ни мало, явлений, включавших в себя, среди прочего, это мое неудержимое желание купить пистолеты и охотничий нож, а впоследствии – идею создания уродливой маленькой дверцы, которую способны открыть только я и Шерри?

Вопросы, вопросы… а где ответ? Не ждите его.

И вопросов больше не задавайте.

Единственное, что важно – сохранять концентрацию и продолжать деятельность до тех пор, пока все следы Шерри не будут окончательно стерты, как в случае с Перри.

…Уродливая маленькая ручка на уродливой дверце заходила вверх-вниз, и ее дикий скрип резанул по ушам Шерри. Формой ручка напоминала голову маленькой обезьянки, и Шерри схватила ее без раздумий – ибо страх перед тем, что, казалось, хотело выйти за эту дверь, заставил ее забыть отвратительный вид и паутинную текстуру всех этих клубков и узлов двери, всех этих полупроявленных лиц на ней. Шерри надеялась использовать ручку как опору, рычаг для освобождения второй руки – но увы, по итогу она лишь больше увязла в «двери», которая работала точно так же, как разум, запутавшийся в паутине навязчивых мыслей: чем больше вы пытаетесь освободиться, тем крепче плен.

Когда капкан, поставленный на это существо, прикидывающееся женщиной, крепко захлопнулся, я, празднуя чистую победу, позволил доле своего разума обратить внимание на кое-какой другой процесс.

Судя по всему, детективы Белофф и Чернофф не смогли заполучить ордер на обыск моей квартиры. Детектив Белофф энергично дернул ручку, надеясь, что изъеденное молью дерево вокруг замка не выдержит и позволит ему и его напарнику незаконно проникнуть в дом подозреваемого. Если бы я не был занят чем-то другим, я бы впустил парней из чистой вежливости. Но им пришлось спуститься по служебной лестнице в закусочную, так что в настоящее время детективы допрашивали Лилиан за стойкой. Единственным посетителем был Гарри, хлебавший кофе напротив хозяйки заведения и блюстителей порядка.

– Хотела бы я вам помочь, – произнесла Лилиан через губу, – но я обязана уважать частную жизнь моего арендатора.

– Мы можем вернуться с ордером, – заметил детектив Чернофф.

– Ну, тогда – другое дело, – откликнулась Лилиан.

Пока детективы продолжали ее допрашивать, Гарри что-то бормотал в свой сотовый телефон, неслышимый для всяческих посторонних ушей… кроме, разумеется, моих.

– Ага, она – хозяйка, – говорил опустивший голову Гарри Ричарду на другом конце линии… вернее, радиочастоты.

– И что она говорит? – спросил Ричард.

– Ничего. Крутит копам бейцы, сдается мне.

Детектив Белофф тем временем тщился скрыть назревающее раздражение ответами владелицы закусочной – сердечными, но безупречно и неизменно уклончивыми.

– Когда вы в последний раз видели его? – допытывался он.

– Не знаю.

– Он когда-либо приходил сюда поесть? – уточнил детектив Чернофф.

– Иногда.

Гарри понял, что Лилиан лгала детективам из отдела убийств – потому как он и сам был профессиональным лгуном, как я понял, раскопав информацию в архивах различных правоохранительных органов. До того как Ричард нанял его (или, разумнее будет сказать, «ввел в круг»?), Любезный и Загадочный Гарри, известный мне, всплывал в разных местах то как Сантехник Хэнк, то как Кровельщик Джо, а то и вовсе отмечался Коммивояжером Бобом. И это – лишь некоторые из псевдонимов, которые он использовал для разного рода наживы. Незаконное проникновение на частную территорию и злоупотребление доверием упрятали его за решетку на десять лет, из которых он отсидел всего пять; числились за ним также обвинения в растлении несовершеннолетних и жестоком обращении с престарелыми, заработанные под личиной санитара Кена в одной богадельне, – но доказать ни первое, ни второе, увы, не удалось.

– Крутая бабеха, – сказал Гарри Ричарду. – Уверен, мы что-то от нее да выведаем.

– Ну так выведай прямо сейчас, – велел Ричард.

– Мы рискуем испачкать руки, – предупредил Гарри.

– И ладно. Грязь я как-нибудь вытерплю, неряшливость – нет.

Что ж, босс Ричард, я тебя тоже услышал!

К тому времени детективы из отдела убийств, казалось, были крайне обеспокоены тем, что пожилая женщина за стойкой водит их за нос.

– Как он выглядел, когда вы видели его в последний раз? – спросил детектив Белофф.

– Говорю же, не могу вспомнить, когда был «последний раз», – ответила Лилиан.

– Он возвращался домой в определенное время? – подкопался детектив Чернофф.

– Может быть. Не знаю. Я не проверяю, когда он выходит и когда приходит, правда. У меня есть и другие дела.

– Вы в курсе, что его недавно вынудили уволиться с работы? – осведомился детектив Белофф.

– Это совершенно не мое дело, – бросила в ответ Лилиан.

Сытые по горло ее немногословием – от которого я чуть не разрыдался, ведь она, по всему судя, так сильно хотела защитить меня, – детективы оставили ей свои визитки и, так ничего и не добившись, ушли из заведения, каждый – со стаканчиком кофе за счет хозяйки в руке. Вскоре после этого Гарри расплатился по счету и ушел. Но через несколько часов, когда Лилиан закрыла заведение, этот прохвост вернулся.

Он появился позади Лилиан как раз перед тем, как она повернула ключ в двери.

Но до того как Гарри взялся вершить черные дела, я вошел в тело моей хозяйки и взял под контроль все его механизмы, оставив ее разум в приятном бездумно-подвешенном состоянии. Эта новая идея пришла ко мне буквально на месте – и у меня не было никакого иного намерения, кроме как защитить ее. Разобравшись с Гарри, я вернул бы душу Лилиан на место, не оставив тревог в ее сердце и воспоминаний – в голове.

– Пожалуйста, вернитесь внутрь, мэм, – произнес Гарри, тыча стволом пистолета в спину хозяйки и чуть не заставив ее уронить коричневый продуктовый баул, который она, возясь с ключами, переложила в ту же руку, что и прогулочную сумку. – И если вам дорога жизнь, отдайте мне ключи.

Лилиан поудобнее перехватила и поплотнее закрыла сумку (Гарри ни за что не допер бы, что в ней лежат все оставшиеся сбережения Фрэнка Доминио), и когда бесцеремонный хулиган оттолкнул ее от витрины закусочной и повел вглубь зала, спросила – вернее, это я спросил, пользуясь ее голосовыми связками:

– Что вам нужно, молодой человек?

Гарри улыбнулся этому наивному вопросу.

– Я хотел бы изнасиловать и ограбить тебя, – ответил он.

– И это все?

– Нет. Мне также нужны ключи от квартиры наверху. Полагаю, они у тебя есть.

– Есть, – согласилась Лилиан. – Не возражаешь, если вещички брошу на прилавок?

– Валяй.

– Спасибо. Погоди-ка, ты сказал, что будешь грабить меня. И что, даже не проверишь эти сумки?

– Заткнись! – проревел Гарри и нетерпеливо дернул стволом.

– Незачем быть таким грубым. Я пошутила. Понятное дело, ты не никчемный торчок, которому по-быстрому надобно разжиться деньгами.

То, что Лилиан использовала ровно те же слова, что и сам Гарри несколькими часами ранее бросил в адрес покойного Перри Стаковски, явно сбило его с панталыку. На секунду он замер в позе гангстера под прицелом – и не заметил, как Лилиан прошмыгнула мимо него в коридор, в самую глубину тени закрытой закусочной.

– То, что ты ищешь, – снова здесь, – призвала она его из темноты.

– А ну стой! – крикнул Гарри.

– Сам не торопись, – сказала Лилиан, скрываясь за скрипучей дверью, включая свет на лестнице и отпирая маленькую комнату на самом ее верху.

Когда Гарри преодолел разделяющее их расстояние и зашел в комнату, он увидел, что хозяйка склонилась над старым сейфом в углу. Введя комбинацию на замке, женщина ухватилась за металлическую ручку и показала Гарри содержимое хранилища.

– Здесь много денег, молодой человек, – сказала она. – Завтра я планировала отнести их в банк – каждую пятницу исправно туда хожу.

– Доставай, – приказал Гарри.

– А я, по-твоему, что делаю? – спросила Лилиан. Но из закоулков старого сейфа она выудила не только тяжелый тканевый мешок, в котором хранилась выручка от закусочной. – Думаю, тебя и это тоже сможет заинтересовать, – сказала она, показывая стопку бумаги, скрепленную резинкой. Гарри прочел надпись на самой верхней странице: «Проект нового продукта». И еще ниже – подпись автора проекта: «Фрэнк Доминио».

– Я так и знал, что ты солгала копам, – самодовольно заметил Гарри.

– Да, и хорошо, что ты это понял. Жаль, однако, что ты не сможешь уйти с добычей, не говоря уже об этом документе.

– И что же мне помешает? – Гарри презрительно фыркнул.

– Для начала, – сказала Лилиан, – ты не сможешь открыть дверь.

Гарри быстро повернулся и успел заметить, как дверь, которая так сильно скрипела при открытии, затворилась без звука. Когда он снова повернулся к Лилиан, она добавила:

– Кроме того, твой пистолет больше не работает.

Гарри прицелился в нее и спустил курок своей пушки – не «Глока», замечу. Из ствола полилась какая-то каша из расплавленного металла, будто из прохудившегося крана. Затем лампочка, свисавшая с потолка, потускнела, погасла… и темнота захлестнула комнату.

Сам по себе это был странный случай, но что действительно встревожило Гарри, так это звук чего-то, образующего пузыри внутри сейфа, – наполняющего комнату странными мерцающими цветами и испускающего смрадный запах. Гарри поперхнулся и прикрыл рот свободной рукой. Не переставая держать хозяйку на ныне бесполезной мушке, он крикнул:

– Что происходит? Что это такое?

– Блюдо дня, парнишка, – суп из слизистых оболочек. Думаю, тебе придется по вкусу, ведь ты у нас насильник и все такое. От него, правда, немного пахнет.

Теперь Гарри задыхался и его рвало одновременно. Наконец ему удалось выдавить из себя несколько слов.

– Кто ты? – промычал он.

Именно Лилиан посмотрела в глаза Гарри, пока зловещая радуга сияющих цветов играла на ее лице, и именно ее губы растянулись в широкой улыбке. Но на вопрос бывшего коллеги ответил мой голос:

– Это я, Гарри. Зови меня Домино.

Я мог бы продолжать так злорадствовать еще какое-то время, если бы в кармане пальто этого говнюка не запищал сотовый телефон, что вынудило меня поторопиться – я хотел ответить на этот звонок. С молниеносной скоростью, которая удивила даже меня, телефон оказался в моей – то есть, принадлежащей Лилиан, – руке. К тому времени, когда раздались второй и третий гудки, Гарри уже поминай как звали. Кожа его лица все еще какое-то время кружилась в разноцветном токсичном вареве, но вскоре он полностью канул во тьму, из которой однажды выполз в этот мир, – и свет в маленькой комнате вновь зажегся.

Я открыл телефон-раскладушку Гарри и приложил его к уху.

– Хэй-хо, – сказал я, продолжая говорить собственным голосом.

– Что? – спросил мужчина на другом конце провода. Это был, конечно, Ричард.

– Я сказал «хэй-хо». Уж в шахту мы идем, Ричард, в золотоносные недра – за всякими прибыльными изобретениями. Ты же за ними послал бедного гнома Гарри, верно?

– Я не понимаю, о чем речь.

– Прекрасно понимаешь, и мне это известно.

– Где Гарри?

– Выработал свой ресурс. Не завершил свой труд.

– Я уже понял, – терпеливо произнес Ричард. – Что ты с ним сделал?

– Извини, Рик, не могу тебе сказать, я и сам не все понимаю. Уверен, Гарри не особо пришлось по вкусу то, что с ним сделали. И, раз уж ты так волнуешься за сохранность своих гномов, проверь, как там дела у Шерри.

– Я проверю, – сказал Ричард, стараясь звучать как настоящий босс.

Как я уже говорил, чтобы жить и процветать, человек вынужден принять на веру ряд абсурдных предположений. В то время я предполагал, что разговор со мной должен выбить Ричарда из колеи хоть на время. Как же я ошибался.

– Троих уж нет, – сказал я, совершая ошибку, пытаясь вывести из себя свое бывшее начальство. – Четыре – в очереди, не считая Титча.

– Ты и впрямь очень плохой человек, – сказал Ричард.

– Да, так и есть. Но ты можешь поставить это себе в заслугу.

– Это не более чем ложная скромность, исходящая от человека с безумно огромным самомнением. Жаль, что ты никогда не признавал этого в себе. Мы могли бы очень хорошо сработаться, если бы ты это сделал. Должно быть, болезненное дело – строить грандиозные планы и не иметь возможности признать, какая ты на самом деле неблагодарная свинья.

– Свинья? – переспросил я, чувствуя, как мое самообладание дает трещину. Вслух я никого и никогда не смел называть свиньей.

– Разве не так ты за глаза прозвал всех нас?

– Ну, вообще-то – так. Это распространенное ругательство.

– Да, частенько слышал его в конторе. Может, конечно, это мне просто приснилось. Я верю в то, что сны могут быть весьма полезны в нашей жизни. А ты сам как думаешь?

Я уже начинал жалеть, что ответил на звонок Гарри.

– Я думаю, мы сказали почти все, что хотели сказать друг другу. Если только ты не хочешь что-то добавить.

– Например, что? – спросил Ричард.

– Не знаю. Что-нибудь угрожающее. Например, сказать мне, что я покойник.

– О, вот еще, – протянул он. – Я-то знаю, покойником тебя не назвать. Но ты уже и не живой человек, верно, Домино?

И Ричард повесил трубку, оставив меня – в который раз! – наедине с неисчислимыми сомнениями, вопросами и, прежде всего, со страхом.

8

По приказу Ричарда Титч отправился проверить Шерри. Рабочий день только что закончился, и этаж, на котором располагался ее офис, был тихим и пустым, за исключением нескольких уборщиков, которые бродили между столами, опорожняя мусорные корзины сотрудников и вполсилы пылесося. Титч легонько постучался к Шерри и проверил, не следит ли кто-нибудь за ним поблизости; затем он проскользнул внутрь и закрыл дверь.

– Срань господня, – вырвалось у него вслух.

Свет на потолке в кабинете без окон все еще горел, но стал тусклее, вспыхивая, как стробоскоп. Эту деталь я добавил для создания атмосферы, и по той же причине разбросал все в беспорядке, как будто по кабинету прошел миниатюрный ураган: опрокинутые полки, наискосок прислоненный к стене письменный стол, содержимое картотечных шкафчиков и ящичков усеивает пол. Шерри нигде не было видно, но среди вещей на полу покоилась ее сумочка. Титч увидел ее с другого конца комнаты – с оторванным плечевым ремешком и потрескавшейся обшивкой из кожзама. Сумочка напоминала футбольный мяч, который дворовые пацаны порвали в ходе слишком ожесточенной игры.

Пробираясь сквозь обломки, Титч заметил что-то блестящее на земле, сверкающее в такт с потолочной лампой и оживляющее пейзаж. Он наклонился, чтобы поднять предмет, который, очевидно, был маленьким зеркалом, вместе с остальным содержимым, выпавшим из сумочки Шерри. Свет и тень быстро пробегали по отражающей поверхности зеркала. Сначала Титч ничего не увидел, но более пристальный взгляд показал ему – в зеркале также было лицо… не его лицо. Но и не лицо Шерри, раз уж на то пошло. Это было лицо твари, из которой экстрагировали почти все признаки человечности, оставив только животную суть. И, казалось, Тварь раззявила в крике нечто вроде рта, полного острых вроде-бы-зубов – и этими вроде-бы-зубами она, кажется, пыталась прогрызть себе путь из зеркала наружу.

Внезапно Титч инстинктивно швырнул зеркало на пол. Затем он начал топтать его, давить пяткой, превращая в груду острых и блестящих осколков, которые он расшвырял ногами по всем углам комнаты – так, чтобы от напугавшего его образа не осталось и следа. Больше всего в память ему запали глаза – жуткие, обезумевшие, словно бы все еще на него устремленные.

В окружении мерцающих теней кабинета – среди покосившейся мебели, с осколками кривого зеркала, еще блестевшими среди остального мусора, – Титч чувствовал себя очень потерянным. Но он сразу пришел в себя, когда посреди хаоса, поглотившего кабинет Шерри Мерсер, зазвонил телефон. Титч огляделся, пытаясь найти источник безумной трели, такой непохожей на дружелюбное щебетание, к которому его приучили современные офисные телефоны. В конце концов он отыскал телефон, спрятанный под горой папок, разбросанных по полу.

– Алло? – осторожно произнес он в трубку.

– Титч? – спросил голос в телефоне.

– Да, это я, – приободрился Титч.

– Где Шерри?

– Э… я не знаю, Ричард. Ее здесь нет, что-то произошло. Похоже, кто-то обыскал ее кабинет и… ее сумочка тут, но… может, лучше самому посмотреть.

– Хорошо, успокойся.

– Но я спокоен, – запротестовал Титч.

– Что-то по голосу непохоже.

– Ну, я просто…

– Послушай меня, Титч. Я задаю тебе вопрос, а ты отвечаешь только «да» или «нет». Помимо состояния кабинета Шерри и того факта, что ее сумочка все еще там…

– От нее мало что осталось. Кто-то должен…

– Не перебивай. Помимо всего этого – ты видел или слышал что-нибудь еще? Что-то, что ты бы назвал необычным?

– Да, – послушно, в предписанной бинарной манере, ответил Титч. – Я кое-что видел.

– Хорошо. Отлично. Итак, второй вопрос – и снова «да» или «нет». Ты именно видел что-то странное, или просто почувствовал…

– Ричард, тут какая-то чертовщина, – перебил его Титч. – Безумное дерьмо.

– Понял. Хорошо.

– Что хорошего в сумасшедшем дерьме? – почти воинственно спросил супервайзер.

– Хорошо, что ты ответил мне честно. Теперь я хочу, чтобы ты поехал домой. Прямо сейчас, понял? Утром будет собрание, и я хочу, чтобы ты тоже присутствовал. А пока веди себя тише воды, ниже травы. По силам тебе такое поручение?

– Думаю, да, – без тени убеждения сказал Титч.

– Ну что ж, – заключил Ричард. – И еще кое-что…

Но связь внезапно оборвалась. Титч попытался перезвонить, но телефон разрядился. Он спрятал его в карман и уже намеревался было идти к лифту, исполняя поручение босса, но тут ему на глаза попала надпись на двери кабинета. Слова были выгравированы на дереве стройными заглавными буквами, довольно глубокими канавками; прежде их не было, этих слов…

ТРУД НЕ ЗАВЕРШЕН

Титч толкнул дверь плечом и распахнул ее, будто бы малейшее промедление могло деморализовать его до такой степени, что он навсегда остался бы запертым внутри офиса – где его обрекут вечно таращиться на эти три слова. Но за дверью оказалась еще одна, такая же – и на ней написано было…

ТРУД НЕ ЗАВЕРШЕН

А за его спиной все та же мерцающая лампа освещала темную стену.

Вслушиваясь в успокаивающий гул пылесосов – совсем рядом, открой дверь и сразу увидишь, как работяги толкают их по ковру, от стола к столу! – Титч распахивал дверь за дверью, не забывая звать на помощь. Но никто не мог его услышать, потому что, сам того не заметив, здание компании он давно покинул – и находился совершенно в другом месте теперь. И все же он продолжал просить о помощи… распахивая дверь за дверью, дверь за дверью. И этот сизифов труд все никак не завершался и не завершался…

Какое-то время спустя я и сам потерял его за тысячей никуда не ведущих дверей.

Документ 3

1

ПАМЯТКА

КОМУ: Тебе

ОТ КОГО: Меня

ДАТА: Вечер четверга

ТЕМА: Эта тьма

Как многие из вас уже поняли, я не отказался от намерения подготовить документ, который в предыдущем разделе назвал своим «Окончательным заявлением». Я просто решил немного поменять формат, только и всего. Из пылкого манифеста он превратился в, скажем так, собрание паранормальных воспоминаний: незавершенный, неопределенных стиля и формы, труд, очень похожий на своего творителя.

И в этом собрании крайне важное место по-прежнему занимало чье-то зловещее присутствие, которое я могу описать лишь «облаком» черт, образов и меток, размечающих и каталогизирующих информацию для облегчения процесса когнитивного усвоения:

1. Река тьмы;

2. Соцветие черных звезд, горящих во мраке по ту сторону ночных небес;

3. «Темные пятна», которые, несмотря на мое обостренное мировосприятие, продолжали скрывать от моих глаз некоторые важные детали, особенно если они касались того причудливого «неживого» состояния, в котором я находился;

4. Пятна, или ореолы, тьмы, которые распространялись по небу в любое время и были более очевидны каждый раз, когда я уничтожал одного из Семерых (или Титча).

В описываемый до сих пор период именно последнее из четырех явлений меня более всего беспокоило, учитывая, что до захода солнца (явно отстававшего на час – и суждено ему было отставать еще целый день в октябре) я устранил не менее трех человек. Даже в поздние часы того четверга, после того как я расправился с Шерри Мерсер и человеком, которого знал по имени Гарри Смит-Джонс, я увидел из окон своего дома мир, в котором везде, насколько хватало глаз, царили угрюмые поздние сумерки.

Области тьмы парили в небе над старыми зданиями в центре города и простирались вдаль через реку, создавая городской пейзаж, настолько равномерно затянутый облаками, что можно было подумать, будто это театральная декорация или сцена смены дня на ночь в малобюджетном фильме. Более того, спустя некоторое время после того, как я отправил Титча на верную гибель, наступил определенный момент, когда все приобрело еще более мрачный оттенок, как бы отмечая точное время, когда молодой супервайзер больше не мог отрицать тот душераздирающий факт, что он никогда не попадет домой, ибо дверям перед ним несть конца.

В таких «затемнениях», которые следовали за каждым актом сверхъестественного беспредела, учиняемым мною над бывшими коллегами, прослеживалась определенная закономерность. Я подумал, не является ли это проявлением одного из тех глупых правил, которые обременяют всех нас, живых или неживых, – закона ограничения, который гласит: «так далеко и не дальше» или, возможно, «столько-то и не больше». Как бы то ни было, после довольно напряженного дня, посвященного мести, я решил взять паузу в тот вечер – чтобы поразмыслить над этакой закономерностью. Лежа в телесной форме на диване у себя в гостиной – в мрачной келье над закусочной Лилиан, в центре города то есть, – я примерно прикинул, что при той скорости, с которой «затемнения» вторгались в мой мир, я успею устранить оставшихся коллег, то есть бывших коллег, как раз до того, как сам погружусь в царство постоянной и тотальной тьмы, обратно в ту метафизическую реку черноты, из волн которой я неведомым образом вырвался на краткий миг.

Подобное осознание, ежели я в нем не ошибался, приводило в уныние – потому что, каким бы удовлетворительным я ни находил свой труд по изведению Семи Гномов всеми доступными методами, в уме у меня уже зрели более масштабные планы и схемы. В конце концов, планета, на которой я обитал, и реальность, к которой я был привязан, были полны всевозможных потенциальных жертв, все из которых, в той или иной степени, являлись свиньями, которых я очень хотел привести на свою скотобойню.

Эти мои притязания, эти страсти были абсолютно подтверждены и подкреплены в то время, когда я вселился в тело Лилиан Хейс с целью ликвидации Грабителя и Насильника Гарри. Лилиан была женщиной, которую, как я верил, отмечала предельная порядочность – и она в моих глазах уж точно никогда не выглядела свиньей. От свинских черт Лилиан была далека настолько, насколько это вообще возможно для смертного человека. И все же все то время, что я обитал в ее физическом теле, я мог чувствовать, насколько тесно это тело – как в его физическом, так и в метафизическом аспектах – было связано с теперь уже знакомой тьмой, со зловещим присутствием… чем-то таким, что я мог поименовать лишь Великой Черной Свиньей, звериным началом, оживлявшим наши тела лишь для того, чтобы вывалять их в луже погрязнее или реализовать их силами извращение поизощреннее. О да, после вселения в тело другого человека – в данном случае в Лилиан Хейс, – мне показалось, что идея о человеческом роде как о совокупности «личностей», ведомых или неведомых мне, есть лишь фигура речи, скрывающая удобное в глазах масс заблуждение.

Затем, в промежутке между тем, как я сделал из Гарри суп и обрек Титча на безумное забвение, мне пришло в голову: нужно избавиться от всех… уничтожить всех до единого!

Так, неподвижно лежа на диване в гостиной, я мог только сожалеть, что не смогу продолжить свою работу, разобравшись с Семерыми Гномами и Титчем. На мои труды был наложен предел, за которым меня полностью окутает тьма. В очередной раз мною кто-то манипулировал, меня давило нечто, вышедшее из-под моего контроля и расстроившее мою Волю – я пал жертвой его заговора. Но затем в моей гостиной появился некто, помогший примириться с обстоятельствами – или, по крайней мере, вселивший в мою душу мрачную уверенность.

Он принял форму таракана, бегущего по ковру. Я вскочил с дивана и со скоростью и точностью, которые принесло мне мое любопытное состояние существования, придавил его, не убив. Я слышал, как насекомое все еще трепещет между полом и толстой подошвой. В тот момент я был в контакте с ним только на физическом плане. Затем я пообщался с паразитом поплотнее и влился частичкой себя в его тело – точно так же, как я вселился в Лилиан Хейс. Погружение в таракана было не таким полным, как с ней, и тем не менее я испытывал точно такое же ощущение. Ничего особенно «тараканьего» в таракане не было, как и определенных черт «человека» в Лилиан: как только проникаешь в темную нутро каждого, чувствуешь только трепет свиного намерения и бушующей тьмы. Большая Черная Свинья шевелилась в таракане так же сильно, как и в Лилиан Хейс, за исключением того, что у насекомого не было никакой иллюзии самости – или, возможно, его самость была так слаба, что я ее даже не почувствовал.

Неужели все дело – лишь в концентрации? Таракан и владелица закусочной «Метро» находились на краю широкого спектра органических форм жизни; уместно ли выделить тогда соответствующий спектр иллюзий самости? Я, например, не раз замечал, что кошки, похоже, имеют представление о себе, очень похожее на человеческое. «Довольно ясно, что, увы, коты – они как я и вы» [3], писал Элиот, и эти бессмертные слова повторял голос какой-то старухи на задворках моих воспоминаний. С кошачьей точки зрения люди действительно похожи на кошек. И она тоже есть внутри всех них: полная беспокойного волнения Свинья-Жрун, Свинья-Заговорщик, Свинья-Убийца. Она, по сути, – единственная Самость в мире. Остальное – костюмы и маски, инвентарь с конвейера древней, но все еще процветающей фабрики театральных принадлежностей.

И надобно было уничтожить всех – людей, кошек, тараканов, растения, извести от первого до последней.

Тем не менее я знал, что этим займусь не я (кем бы «я» ни был). Это была слишком грандиозная работа, бойня невероятных масштабов, неуправляемая. Уверенность в том, что живая материя уничтожена в этом мире – да и в других, почему бы и нет? – до последней крошки могла оставаться только в сфере Невозможного, этакой блаженной грезой психа в плену обсессивно-компульсивного расстройства.

Так или иначе, таракана я убил. Прижав подошву к полу, я почувствовал, как тишина и тьма наполняют маленькое тельце, еще мгновение назад яростно трепыхавшееся. Я даже почувствовал, как малая часть меня – та, которой я позволил просочиться в это насекомое, – вдруг застыла и омертвела. И это было хорошее чувство. Красивое. Я могу с уверенностью сказать, что это был единственный момент истинного благополучия, который я когда-либо испытывал в своей жизни – если мое нынешнее состояние существования взаправду можно было считать частью системы, которую я называл «моя жизнь».

И в этот момент я был уверен, что каким-то образом я все еще живу – но, хотя я и не совсем жив, я все еще не совсем мертв. Каким-то образом я был подвешен меж двух миров: подвешен в месте, где у меня была возможность установить редкую связь с Великой Черной Свиньей, зловещей рекой тьмы, текущей через все живое и, возможно, даже через области тьмы между мирами живых. Место моего нынешнего пребывания давало мне возможность находиться везде, где текла тьма, и быть причастным к этой движущей силе, которая была везде и во всем, двигала и манипулировала всей сотворенной жизнью этого мира и наделяла меня властью преобразовывать под свои нужды материю одним лишь усилием воли. Воля моя при всем при том была и оставалась лишь прописанной функцией низшего существа – таракана, принявшего человеческий облик, маленького сгустка текучей черноты, которая была столь же велика и долговечна, как сам мир, и выступала тайным лицом мира, тенью внутри всего живого, существом, которое будет жить снова и снова, покуда каждый из нас загибается в одиночестве. Печально было осознавать, что, какая бы жизнь у нас ни была, это была только ее жизнь, и когда наши тела портятся и не могут больше служить для нее вместилищем, эта тьма уходит, оставляя после себя мертвую виноградную лозу, панцирь жука или человеческий труп, – вещи, у которых не было собственной жизни, обездоленные и лишенные реальности напрочь.

И все же, если вся моя жизнь была иллюзией, то это было неизбежное заблуждение, за которым я и, увы, даже вы не могли не последовать, куда бы оно нас ни привело. И у меня оставалось еще четыре существа на личном счету, которых нужно было избавить от этого жуткого существования. Пока это не будет сделано, мой труд не будет завершен, и моя жизнь (или, так сказать, не-жизнь) пока что казалась бесспорно стоящей того, чтобы ее прожить. Каким-то образом мне была дана сила завершить работу, которую я начал, когда зашел в оружейный магазин в центре города, чтобы купить пистолеты и охотничий нож.

Я наконец понял – и вы со мной: мы пришли в этот мир из ниоткуда.

Я понял наконец – и вы со мной: в нас сохраняется жизнь в той или иной форме, в любом обличье, до тех пор, пока мы злобно мечемся, являя свои самые сильные жизненные импульсы; нам никогда не дадут успокоиться и утихнуть, покуда тьма, закипающая внутри нас, не выкипит без остатка.

Наконец-то я понял – и вы со мной: нас призовут обратно в реку тьмы лишь после того, как мы причиним весь предписанный нам вред. Только тогда о завершении сего труда будет объявлено – труда, направленного в равной степени вовнутрь и вовне.

2

В то пятничное утро детективы из отдела убийств дежурили в своей машине без опознавательных знаков на улице, где располагался посещенный мной оружейный магазин. Он открывался в десять утра, но парни прибыли на полчаса раньше. Сейчас они заняты были тем, что пили кофе и апатично глазели на все, что попадало в их поле зрения. Я же, на их заднем сиденье совершенно невидимый, подумал: «Неужто, по-вашему, я достаточно глуп, чтобы вернуться сюда и забрать свой заказ? Парни, вы – либо слишком щепетильные, либо крайне недалекие люди».

Но вот сказанное детективом Белоффом поставило меня на место:

– Ты же знаешь, что это просто пустая трата времени, не так ли?

– Конечно, – ответил детектив Чернофф. – Зуб даю, он не объявится.

– Знаешь, почему лейтенант приказал установить наблюдение, не так ли?

– Ага. Не похоже, что это в первый раз.

– Не в первый раз – полный облом.

– Ну ничего. Вот, съешь рогалик, – сказал детектив Чернофф, доставая бумажный пакет. Детектив Белофф взял угощение и вгрызся в него разъяренным псом. – Но нам бы сейчас, конечно, в другом месте быть. Надо допросить руководство компании. Неважно, в присутствии адвокатов или без.

– Лейтенант на такое добро не даст.

– Потому что ему сказали – не давать на такое добро. Знаешь, сколько людей из этой конторы вдруг перестало выходить на работу?

– Я знаю. Хотел бы поговорить с теми, кто еще остался, – сказал детектив Белофф с набитым ртом, упорно работая мощной челюстью. – Они ведь единственные, кто знает что происходит. Мне не нравится, когда люди говорят мне, что я не должен пытаться выяснить, что происходит на самом деле.

– Это большая компания, влиятельная. Сам понимаешь. То, что сейчас происходит, может дурно сказаться на их репутации.

– Одно дело – чья-то там репутация, другое – наши прямые обязанности.

– Твоя правда, Белофф.

– Люди должны знать, что за дерьмо в этом городе творится.

– Я бы и сам хотел быть в курсе. Но что тут поделаешь…

– Особо – ничего.

– Еще рогалик хочешь?

Детектив Белофф махнул на выпечку рукой и продолжил безучастно таращить глаза за лобовое стекло машины без опознавательных знаков.

* * *

– Итак, – сказал Ричард своим подчиненным, собравшимся в обычном месте встречи. Он уже пытался связаться с Титчем – звонил ему на домашний и на рабочий, – но похоже, его не смутило исчезновение молодого супервайзера. Да и что он мог сказать о его участи – или о судьбе пустых стульев, некогда занимаемых Шерри и Гарри? Давай, Ричард, выдай им на блюдечке все, что знаешь о причастности Домино к твоей игре! Расскажи заодно и мне, потаенному слушателю, что тебе известно. Я, как и детектив Белофф, хотел бы понять, что происходит.

Мэри и Кэрри сидели слева и справа от Ричарда, в то время как Барри расположился в дальнем конце стола.

– Почему бы тебе не придвинуться поближе, Барри, дружище? – спросил Ричард.

Прикрыв рот рукой, Мэри прошептала:

– От нашего здоровяка скверно пахнет. Мне кажется, он заболел.

– Мне, э-э, и здесь хорошо, – оправдался Барри. На том вопрос был исчерпан.

– Итак, каков наш дальнейший план, Рич? – спросила самоуверенная Кэрри.

Ричард уставился на нее, как на говорящую чихуахуа. Что-то собачье в ней и впрямь прослеживалось.

– Тебе, наверное, следует отнестись к этой ситуации серьезнее, – тихо заметил он.

– Я совершенно не боюсь Фрэнка. Вот даже хочется, чтобы этот говнюк попробовал напасть на меня! Я во всеоружии, – заявила Кэрри и выразительно похлопала по небольшой вещице в кармане спортивной куртки, которую носила с футболкой, джинсами и кедами для бега чуть ли не на ежедневной основе.

– Мне бы твою удаль, – кисло протянула Мэри. – Я могу спросить, что стало с Гарри и Шерри? Есть вообще смысл говорить о них?

– Смысла нет, Мэри, – отрезал Ричард деловито и категорично. – А как насчет тебя, Барри? Есть у тебя какие-то вопросы или опасения? Только давай сразу по существу.

Барри тупо смотрел перед собой, ни на чем, похоже, не фокусируясь, – как пациент психиатрической клиники после лоботомии. Наконец он шмыгнул носом – прозвучало это скорее как хрюк, – и неловким движением почесал подмышку. У него сегодня явно имелись какие-то трудности с концентрацией. Ваш покорный слуга – то есть я, – мог авторитетно заявить, что этот Барри мало походил на Барри-умницу, Барри Светлую Голову из не столь давнего прошлого.

– Зачем мы вообще сегодня собрались? – спросила Мэри. Пот градом катился по ее лицу, портя макияж. – Все наши наметки на будущее… все это коту под хвост, так ведь?

– Сдаваться рано, – осадил ее Ричард. – Главное – соблюдать приличия. Нам всем здесь нечего стыдиться. И нечего скрывать.

– Да ладно тебе, – сказала Кэрри. – Фрэнк расправляется с нами по очереди только потому, что мы слишком его задавили. Мы сами подбросили дров в этот костер.

– Никакого насилия мы, заметь, к нему не применили, – сказал Ричард. – Нам просто нужен был его проект.

– И как только мы это получим – что сделаем? Ты же у нас Умник, Ричард. Мы знаем, что за этим прозвищем стоит.

Ричард вздохнул с выражением бесконечной скуки на лице.

– Кто-нибудь здесь собирается поддержать Кэрри в ее обвинениях?

Мэри прикусила нижнюю губу, запачкав верхние зубы слоем губной помады. Барри продолжал чесаться и хрюкать. Я все еще хотел, чтобы Ричард рассказал им все, что знал о Домино, но уже было ясно – не бывать тому. Весь смысл этой встречи заключался в том, чтобы свести ущерб к минимуму для Ричарда. И он, как и я, знал – гайки пока не закручены до конца. Нынешняя ситуация – цветочки; ягодки все еще впереди.

3

Склонность к гротеску отнюдь не являлась врожденной или долгоживущей чертой моей личности. Скорее, я развил ее в период времени, охватываемый данным документом – моим окончательным заявлением всему миру.

В ту пятницу – последнюю пятницу октября – склонность вызрела до состояния, не будет преувеличением сказать, нужды. Я алчно жаждал неслыханных ужасов и безумств самого болезненного, лихорадочного рода – казней, прописанных в кошмарных снах того насквозь неправильного толка, ускользающих от понимания и выветривающихся из памяти почти сразу после пробуждения.

Позвольте мне показать вам, всем вам, что я сделал в тот день. Все началось с…

Барри

Учитывая, что именно этот шаркун выступал главным орудием Ричарда в миссии по выдворению меня из компании, я рассматривал Барри, а не Перри, на роль первой жертвы. Однако здравый смысл все же взял верх над слепой жаждой мести, и я предпочел сначала попрактиковаться на Мистере Джазофиле – чье устранение в сопоставлении с проделанной впоследствии работой теперь казалось делом до ужаса плевым. Ныне я достиг пика своих чудовищных сил. Тем не менее Барри с самого начала оставался для меня сайд-проектом. Его тугодумие и исходящая от тела крепкая вонь на встрече в пятницу служили лишь поверхностными признаками того, что эта свинка была готова к выбросу на рынок.

Барри ушел из офиса задолго до обеда. Он больше не чувствовал себя комфортно в таком структурированном – исправленном, перестроенном – окружении. Все, чего он хотел, – вернуться в свой кирпичный дом (у этого поросенка не было дома из соломы или глины), где все представлялось именно таким, каковым ему нравилось.

Когда он вел свою машину по извилистым городским улицам – он больше не был способен справляться с высокими скоростями и не обладал быстротой мышления, нужной для маневрирования на скоростной магистрали, – единственными мыслями в его голове оставались думы о доме. Дом, если описывать его с минимумом грязных подробностей, неслабо так походил на самый натуральный хлев. Образы дома, заполнявшие звериный ум Барри сверху донизу, жидкой грязью скользили по его распрямившимся извилинам – его способность мыслить словами и понятиями почти полностью атрофировалась. И грязь уже не казалась чем-то противным – наоборот, в ней хотелось побарахтаться подольше, взять ее в обе руки и равномерно размазать по телу; и пусть само тело при этом производит грязь – так даже лучше. Кирпичное бунгало Барри было настоящим раем для свиней, и он едва мог дождаться, когда снимет свою человеческую одежду и будет валять дряблую обнаженную плоть в помоях, фыркая и повизгивая.

Но разум Барри еще не был настолько ослаблен интеллектуально, чтобы он не смог сделать несколько остановок у витрин пары-тройки заведений быстрого питания по дороге домой и заполнить переднее и заднее сиденья своей машины пакетами с бургерами, тако и хрустящей жареной курочкой. Именно на своей последней остановке, у бара-гриль, Барри уловил запах чего-то еще, что привлекло его внимание… и это было не что-то, что хотелось бы съесть.

Случилось так, что дорога домой провела Барри мимо ярмарочных площадей штата, где сейчас в самом разгаре была осенняя выставка – ряд киосков, ломящихся от корн-догов и сахарной ваты, амфитеатр, наполнявший воздух музыкой кантри, выставка хозяйственной техники… скотный двор. Для Барри – и для меня, что уж там, – настал поистине счастливый день. Недолго думая, или даже ни разу не задумавшись, Барри загнал машину на парковку ярмарочной площади и, наскоро закусив, окунулся в праздник. Он следовал за манящим, всепоглощающим запахом и в своих слепых поисках растворился в толпе… канув навсегда.

Единственным намеком на то, что могло случиться с Барри Эдвинсом, стала статья, появившаяся на следующий день в ведущей городской газете и перепечатанная различными листовками в провинции. Факты были таковы:

– одна женщина сообщила копам, следившим за порядком на ярмарке, о присутствии обнаженного мужчины, пытающегося спариться с премиальной свиньей на выставке скота;

– когда копы пришли на выставку, от этого голого и отвратительного мужчины не осталось и следа – свинью, впрочем, и впрямь изнасиловали, вот только сделало это другое животное, упитанный хрячок отменной породы;

– не нашлось никого, кто претендовал бы на право собственности на хрячка, и старый фермер указал, что гениталии животного, хотя и довольно маленькие, все еще целы, – что противоречит премиальным стандартам, принятым на выставке;

– получив от полиции (в обмен на владение этим прекрасным образцом) разрешение, старый фермер немедленно кастрировал хрячка и пообещал, что в будущем тот попадет на «толковую скотобойню».

В ознаменование такого поворота событий я направил на компьютер Ричарда – увы! – электронное сообщение с уже привычной припиской-темой ТРУД НЕ ЗАВЕРШЕН. Но мне было отказано в удовольствии увидеть, что Ричард прочитал это сообщение. Более того, мне показалось, что я вообще утратил способность определять его местонахождение. Это не могло не испугать меня, ибо было только одно место, где он мог спрятаться от моего взгляда. Ричард каким-то образом угодил в область тьмы, но я не мог точно сказать, почему и как это произошло. Разве мне не всегда давали свободу действий прежде? «Неважно, – утешил я себя, – есть и другая работа, которую нужно сделать». А вот и она…

Мэри

Беспорядок, обнаруженный уборщиками в офисе Шерри Мерсер, убедил Мэри как можно меньше времени проводить на том этаже… да и в целом в здании компании. Сейчас она шла по тротуарам центра на высоких каблуках – с намерением пообедать в любимом месте: там наверняка было людно, а среди людей она чувствовала бы себя, в конце концов, в большей безопасности.

Однако (не по счастливой случайности, но по моей воле) Мэри прошла мимо места назначения и продолжила идти к окраине делового района города, мимо злачных местечек и многих некогда любимых мною заброшенных зданий. Опьяненный жаждой крови, я вел свою ничего не подозревающую жертву все дальше и дальше, в запутанный лабиринт не самых благополучных улиц, какой-то частью души надеясь, что в этих местах подыщется какой-нибудь более приземленный в сравнении со мной хищник, который охотно выполнил бы мою работу за меня. Но халтурить в войне с Гномами было нельзя, и поэтому стараниями моими Мэри очутилась в Музее Зловещей Долины.

Этот номинальный «музей» располагался в квартале заброшенных домов недалеко от железнодорожной эстакады и через дорогу от свалки старых диванов и кресел, сдутых шин, просроченных автомобильных аптечек и любых других предметов с истекшим сроком годности, которые только идут на ум. Экспонаты музея всецело состояли из старых кукол и манекенов или различных их частей. Эти поддельные пластиковые люди населяли как внутренние помещения каждого заброшенного дома, так и их передние дворы. За любым окном, часто разбитым вдребезги, в домах вдоль этого участка улицы можно было увидеть целого манекена – иногда одетого или частично одетого, а иногда и голого, – или хотя бы часть манекена, например, предплечье и кисть, удерживаемые на месте при помощи клея, лески или бог знает чего. В одном окне был виден манекен, подвешенный за шею, будто на виселице, в еще одном – только кукольная голова в ярком парике, болтающаяся на конце жесткой проволоки.

Не меньше их, этих поддельных пластиковых людей, было на деревянных верандах и ступеньках, ведущих к тем верандам, и парочку можно было даже обнаружить в открытых канализационных люках у нескольких оставленных жильцами жилищ. Наибольший, как по мне, интерес представляли куклы и манекены, усаженные на старые стулья или диваны, взятые со свалки через дорогу. Куклы криво сидели на стульях, неизменно слишком для них больших, в то время как манекены лежали в скрюченных позах на диванах без подушек. Никто никогда не ставил себе в заслугу создание этого «музея», обретшего скромную славу как в местных изданиях, так и в общенациональных художественных журналах. И никого ответственного за его создание так и не нашли; многие энтузиасты пытались расширить экспозицию, заполнив дома и дворы еще большим количеством кукол и манекенов, заменяя тех, что были слишком повреждены вандалами или стихией.

Итак, Мэри Дреллер, выйдя из офиса на ланч, направилась в район Музея Зловещей Долины. Никто в компании не заметил, что она не выключила свой компьютер, – на самом деле, предполагалось, что, подобно Барри Эдвинсу, в ту пятницу она ушла с работы чуть пораньше. Только через несколько часов, поздно вечером, муж сообщил о ее исчезновении в полицию. Полиция, конечно, больше Мэри так и не нашла, но я скажу вам – кем бы вы ни были, кем бы ни воображали себя, – кто ее нашел и где.

Через пару часов после захода солнца по летнему времени двое бездомных мужчин, пьяных и невменяемых, прошли мимо Музея Зловещей Долины. Им этот район был хорошо знаком, и причудливость здешних экспозиций никогда не казалась им чем-то из ряда вон. Мужики задержались перед домом, из слухового окна которого высовывалась кукольная голова, и устроились – один справа, другой слева, – на трухлявом диванчике у тротуара. Между ними грациозно восседал, за исключением откинутой на спинку головы, полностью одетый манекен. Из всех манекенов, которые эти бедные бездомные парни видели, этот, пожалуй, сильнее прочих походил на свой человеческий прообраз.

– Должно быть, новый, – заметил первый бродяга.

– Ага, – поддакнул второй. – А рожа-то какая стремная.

Какими бы пьяными и злыми парни ни были, от них не ускользнуло то, что у нового экспоната музея имелся изъян: на лице пластиковой женщины не читалось привычного для всех манекенов нейтрального или дружелюбного выражения. Напротив, ее пластмассовые черты искажал дикий ужас – будто когда-то она была человеком, а потом нечто, застигшее ее в миг паники, некая Медуза Горгона современности, взглянуло на нее и мигом обратило в пластик.

– Бьюсь об заклад, всю эту одежку можно толкнуть в комиссионный, – сказал первый бродяга, водя грязными руками вверх и вниз по телу манекена. – Тут даже колготки есть.

– Давай разденем ее, – предложил ему товарищ.

Взявшись за дело, парни с удивлением обнаружили, что на манекене имелось даже нижнее белье. Первый бродяга заговорил с куклой, называя ее «Дейзи», а затем к этой игре присоединился второй. Одно повлекло за собой другое, и, полностью раздев фальшивую даму, парни уложили ее поперек дивана и стали делать вид, что сношают ее. В ту ночь над Музеем сияла полная луна, а бродяги, очевидно, были в настроении чуть-чуть пошалить. Объектом их вожделения был всего лишь манекен, хотя в сумерках пластиковая женщина могла сойти за живую – как оно и было с Мэри в течение многих лет.

Но вот один из бродяг внезапно спрыгнул с манекена и, спотыкаясь, попятился назад со спущенными до лодыжек штанами.

– Ее глаза, – прохрипел он. – Она… она посмотрела на меня.

Второй подтянул портки и, подойдя к созданию на трухлявом диване без подушек, громко и тонко вскрикнул:

– Господи!

Столкнув манекен на тротуар, бездомные принялись топтаться на пластиковом лице и бить по телу обрезком металлической трубы, подобранным поблизости. То, что нашлось внутри манекена, шокировало их даже больше, чем перекошенное выражение лица и глаза, обращенные к их собственным. Пластиковое тело содержало в себе анатомически точный набор внутренних органов – тоже, похоже, сделанных из синтетических материалов. Будь эти парни не под мухой, они наверняка нашли бы способ успокоить себя – предположили бы, например, что куклу выбросил медицинский колледж, где ее пользовали как наглядное пособие для обучающихся… более того, медколледж неподалеку, в нескольких километрах от Музея, взаправду имелся. Но сейчас, обуянные пьяным страхом, они только и могли, что обрушивать на искусственное тело удар за ударом, чаще всего – на голову, покуда от этой зловещей подделки не осталась лишь разметанная груда обломков. Сбегая с улицы Музея, они не озаботились даже тем, чтобы забрать одежду пластмассовой женщины, за которую планировали выручить в комиссионной лавке немного денег.

Казнь Мэри, хотя и оставляла желать лучшего с точки зрения оригинальности (я уже использовал манекен, когда избавлялся от Перри Стаковски), имела большой успех; однако я не получил удовольствия от учинения столь гротескной расправы, и виной тому были мои постоянные безуспешные попытки найти Ричарда. С самого начала я хотел, чтобы он был последним из Семи, кто испытает мой гнев. Теперь я уже начал опасаться, что возможность реализовать мой план до конца безвозвратно утеряна. Образ Умника, гнома в больших белых перчатках, стал тревожить мой, прямо скажем, и без того напрочь растревоженный разум. Я послал весточки через голосовую почту на его домашний и мобильный телефоны, но Ричард, как я чувствовал, не получал моих сообщений. Отвлекись, посоветовал я себе.

Кэрри

Я установил, где она находится, далеко за полночь. Она припарковала машину перед заведением, которое, к большому удивлению, обслуживало клиентов с садомазохистскими наклонностями.

Злачное место, без каких-либо вывесок, рекламирующих название или специфику, находилось в районе складов недалеко от реки и занимало все помещения ветхого старого здания, которое я когда-то счел бы заброшенным и вполне подходящим для фотосессий или медитаций. Красные отблески в окнах создавали единственный свет – фонарей тут не было, и небо, насколько я мог видеть, полнилось лишь тьмою черных звезд, затемнявших прочие, нормальные светила над головой. Но после боя, который я запланировал с Кэрри, это небо должно омрачиться еще больше.

Несмотря на БДСМ-специфику клуба, в его декоре не было ничего от темницы – да и, пожалуй, вообще ничего, что отличало бы его как обитель боли и унижения. Несколько бумажных тыкв и черепов были развешаны над утлым баром в преддверии предстоящего Дня Всех Святых, хотя во всем остальном он напоминал старомодный салун. Совсем как в компании, где я когда-то работал, владелец этого заведения придерживался стандартного бизнес-принципа предлагать своим клиентам как можно меньше (горстка столов и стульев, несколько шатких табуреток вдоль стойки бара) за максимальную плату (заоблачный прайс за один лишь вход, возмутительные ценники на спиртные напитки). Даже эта простенькая фетишильня, прибежище сексуальных девиантов и изгоев, соответствовала повседневным принципам дикого капитализма и всячески стремилась к фискальному идеалу. Впрочем, ни корпоративные, ни даже материальные отношения больше не касались меня.

По крайней мере, так я говорил себе, хотя и не мог видеть всю картину целиком; ведь где-то во тьме той октябрьской ночи Ричард все еще прятался от меня в каком-то темном уголке. И в уголке том я не мог его найти с той же легкостью, с какой выследил Кэрри. Но мне он был необходим – только избавившись от него, я мог претендовать на завершение трудов и упокоение, растворение во тьме. Я продолжал верить, что мои расчеты верны; что процентная ставка на основную сумму убытков, которые мне было дозволено причинить, оставалась фиксированной. На моем расчетном счете существования пока еще достаточно средств, чтобы завершить начатую работу – никто из Семерых Гномов (и даже я) никогда не встретит новый рассвет; никто из нас не вернет шестьдесят минут, украденных весенним переходом на летнее время. Да, их обещали компенсировать в течение суток или около того, но… что есть час… день… год или десять лет? На плохие поступки время есть всегда. И в этой сказке о Семи Гномах нет персонажей недостаточно взрослых физически или духовно, чтобы судьба нашла для них оправдание.

И Кэрри Кинг – не исключение.

Она только что вошла в дверь, держа в одной руке кожаную сумку, которая не была обычной дамской. Облаченная в свой обычный наряд, она с важным видом направилась в дальний конец бара и наклонилась, чтобы спросить бармена:

– Бак уже здесь?

– Ждет вас внизу, – ответил бармен, бросая Кэрри ключ с брелоком в виде красного мини-диска.

Кэрри немедленно направилась к занавешенной двери, выходящей на лестницу вниз, к коридору с комнатами, расположенными будто в каком-то подземном мотеле… и к тому же, очень дешевом мотеле. Явно зная, как все здесь устроено, она уверенно прошагала к весьма конкретной двери – и прошмыгнула за нее.

По ту сторону ее ждала маленькая пустая комнатушка, залитая тем кричаще-алым светом, что освещал бар наверху и весь коридор внизу. В сумраке одного из углов комнаты невысокий, дряблый мужчина стоял на коленях с опущенной головой, как будто молясь. Он даже не поднял глаз, когда Кэрри вошла в комнату и захлопнула за собой дверь. Он не шелохнулся, когда гостья бросила свою кожаную сумку на пол и сняла спортивную куртку, обнажив две худые руки, выглядывающие из футболки без рукавов.

– Привет, Бак, – сказала она мужчине в углу, и даже тогда он на нее не посмотрел. – Я принесла для тебя кое-что особенное на этот вечер.

«Бак», как я уже знал из предыдущих исследований (я всегда скрупулезен в своей работе), – сокращение от псевдонима «Человек-Мусорный бак». Так его называла и Кэрри, и многие другие БДСМщики, тусовавшиеся в этом заведении.

Но прежде чем Кэрри смогла начать пользоваться этим живым сосудом, набив его тем особым сортом субпродуктов, который принесла с собой этим вечером, она поняла, что что-то не так: Бак, казалось, застыл, как статуя. Ни одно из привычных слов поклонения и покорности, которые Кэрри привыкла слышать на этом этапе ритуала, не было произнесено невысоким, дряблым и обнаженным мужчиной. Она прошла по полу и отвесила несколько пощечин наотмашь по одутловатому лицу Бака. Но ответа от фигуры, все еще стоявшей в позе безмолвной молитвы, не последовало.

Затем дверь открылась, и я вошел в комнату – при всем своем черном параде, да еще и в кожаной маске на лице, с прорезью для рта, отороченной молнией-застежкой.

– Дружок-пирожок, ты ошибся дверью, – раздраженно рявкнула Кэрри. – Кружок кожевенного ремесла – дальше по коридору.

Постояв немного, бессловесный и недвижимый, изучая Кэрри через пару отверстий для глаз с толстыми, почти хирургическими швами вокруг них, я пошарил рукой в кармане пальто и, выудив нераспечатанную коробочку с марками, бросил ее бывшей коллеге под ноги. В ту секунду, когда она поняла, что это, и потянулась к своей спортивной куртке, я сорвался с места, точно спринтер, и прижал ее к стене, стараясь давить не слишком сильно. Она не успела достать оружие, зато я успел перехватить и инициативу, и ее руку.

Оказалось, Кэрри таскала при себе «Глок».

Пистолет сидел в руке как родной, когда я снял его с предохранителя и направил дуло в голову Кэрри. Она прильнула спиной к стене из шлакоблоков, словно будучи перед расстрельной командой. Именно так я изначально представлял себе свою работу. Именно так все и прошло бы – не будь… бумажной волокиты? Мне порядком надоело, что кругом, куда ни глянь – сплошь бумажные изделия: луны из бумаги, тарелки из бумаги, все такое забумаженное, что в прямом, что в переносном смысле. С другой стороны, все могло бы пройти куда проще, быстрее и гораздо менее гротескно для всех заинтересованных сторон, если бы дела шли по бумаге, то есть по плану. Даже сейчас я не был свободен от искушения разрядить полную обойму в голову Кэрри и убраться восвояси. Но я успел составить на нее совершенно другой план, вот незадача. Как уж было не раз сказано, я – скрупулезный тип.

– Ты знаешь, почему его называют Мусорный Бак? – спросил я у Кэрри.

– Иди на хер. Лучше сразу застрели меня.

– Так знаешь или нет? Отвечай. – Я погрозил ей стволом.

– Он притворяется мусорным баком. Он ест… он жрет все, что кладешь ему в рот. Прожевывает, проглатывает – и просит добавки.

– Сделай мне одолжение, подвинься поближе к мистеру Баку, – велел я, направляя ее к парализованной фигуре в углу. – Еще поближе, Кэрри. Вставай плотно напротив – будто хочешь забраться ему на закорки. Вот, так – достаточно близко.

– Достаточно близко для чего? – спросила она приятно дрогнувшим голосом.

И тут ее тело, согласно моему плану, стало проваливаться в тело Мусорного Бака, сливаться с ним. И Кэрри стала сопротивляться. Она даже закричала. Но клуб извращенцев, помешанных на боли и унижении, – не то место, где крики воспримут всерьез, ясное дело. Кроме того, у двери была хорошая звукоизоляция – и я ее за собой запер. Я продолжил свой разговор с Кэрри, перехватив инициативу, уйдя в монолог, – поскольку она очень быстро погружалась в дряблую плоть мужчины, и ужас лишил ее дара речи.

– Ты права насчет Бака. Он действительно ест все, что ты положишь ему в рот. Но это еще не все. Он – не просто мусорка, Кэрри. Чего ты никогда не знала о нем – так это того, что у него тоже, как и у тебя, есть тайная жизнь. И она не связана с работой здесь – это тайная тайная жизнь. Ночью он – Человек-Мусорное Ведро, знакомый и понятный, не особо любимый, но полезный хотя бы в качестве отдушины. Но в еще более темной ночи своей души Бак… ну, тут просто не подобрать деликатных слов… в общем, он каннибал. И скоро ты станешь с ним единым целым – твой мозг будет скрыт внутри его мозга, нервная система интегрируется в его систему, твои желания станут связаны с его желаниями. Но, к сожалению, тебе будет отказано в контроле. Ты будешь существовать внутри него на правах своеобразного разумного паразита. Этакого ленточного червя с мозгом человека – но ему от тебя будет существенно меньше беспокойства, чем от глиста. Да что там, беспокоить ты его никак не будешь, совсем. Думаю, ты понимаешь, что его гастрономические привычки не изменятся – и есть тебе придется то же, что ест он. Тебе ли не знать, как неразборчив этот парень! Но также предстоит тебе познать и совершенно новые вкусы. Он ведь не один такой, наш Бак, у него целый круг единомышленников, и в основном они жрут бездомных, которых никто никогда не хватится. Но изредка и им перепадает мясо посвежей. Знаешь, как каннибалы, жившие на островах на юге Тихого океана, называли людей? На их языке «человек» – что-то вроде «еда, способная болтать». Кто-то ест, чтобы жить, а Бак и такие, как он, живут, чтобы есть. Я знаю, ты совсем не такая, но теперь – будешь такой, покуда Бак жив. И знай одно: он уже обговорил со своими товарищами-каннибалами планы на тот день, когда он будет слишком мертв, чтобы жрать. Такой у их кружка обычай – жертвовать тело на общий стол. В конце жизни, посвященной еде, они не хотят ничего, кроме как стать едой для других форм жизни. Довольно одухотворенный выбор, не находишь? Так великий круг Бытия замыкается, и все в таком духе. Естественно, тот день, когда наш Мусорный Бак умрет, не станет для тебя последним – ты намного моложе его и, учитывая твою анорексию, пребываешь в несравнимо лучшей форме. Думаю, маленький паразит на какое-то время переживет хозяина, хоть и не скажу наверняка, на какое именно. Ты еще слышишь меня, Кэрри? Как-то ты быстро в него проваливаешься. Будто тебе не терпится попасть внутрь.

Да, Кэрри уже не было. Сейчас и меня здесь не будет.

– Просыпайся, Бак, дружище, – сказал я мужчине в углу прямо перед уходом.

4

Оставив Кэрри и Бака в БДСМ-притоне, я отправил боссу Ричарду свое последнее послание всеми доступными средствами связи: написал ТРУД НЕ ЗАВЕРШЕН шариковым дезодорантом на зеркале в его ванной, заставил собаку во дворе возле его дома упорно пролаивать эти же три слова (или нечто, звучащее отдаленно похоже), даже сделал своего рода телепатическое внушение (с самого начала этой одиозной саги я, впрочем, понимал, что внушения – не моя сильная сторона). Однако даже на этот раз мне не удалось призвать его на расстоянии. И я все еще не мог точно определить его местоположение на внутреннем радаре.

Теперь улицы под моим домом были настолько темны от пролитой крови, что я не мог больше по ним ходить. Даже когда я пользовался призрачными кратчайшими путями – средством перемещения, которое, как мне казалось, я в последнее время усовершенствовал, – обнаружилось, что мой внутренний навигатор вышел из строя. Знакомые пути прошлого казались мне неузнаваемыми, больше напоминающими тупики, – будто я пытался пройти лабиринт, который приводил меня не туда, куда мне хотелось, а туда, куда лабиринт хотел, чтобы я пошел. И когда я наконец достиг того, что казалось дорогой к свободе, я обнаружил, что все еще не вышел из лабиринта, а угодил точнехонько в его центр. Тем «центром» был старый конференц-зал в здании компании – этакая ось мира, где обитал Минотавр по имени Ричард.

Я вернулся в свою земную форму и распахнул дверь в зал. Мне он всегда казался тусклым, недоосвещенным, но темноту сродни той, что царила в нем тогда, я припомнить не мог. Однако мрак – не повод поступаться корпоративным этикетом. Поэтому я вежливо подошел к столу, по-деловому уселся за него и предельно формально воззрился на Ричарда, восседавшего за противоположным концом стола.

– Я рад, что мы наконец-то встретились, – сказал он.

– Не думаю, что в нашем случае могло быть иначе.

– Не могло, но ведь именно этого ты и хотел? Все остальное – до фонаря.

– Хорошо, что ты смирился с фактами.

– Ты говоришь так, потому что явился вершить кошмарные дела?

– Кошмарней некуда, – заверил я, но голосу моему не хватило желанной твердости.

– Разумеется. Все потому, что я тебя унизил. Да, ты явно ничему не научился. И это – после всего, через что ты прошел!

– С иллюзиями сложно расставаться. В конце концов, то, чему я научился, не имеет значения. Пока ты жив, я Домино, а не Доминио.

– Пока ты жив, дела обстоят не лучше.

– Пусть так. К слову, ты говорил, что знаешь – я не мертв.

– Потребовалось лишь провести небольшое расследование, чтобы это выяснить.

– Почему же реальным детективам оно оказалось не под силу?

– Потому что они не знали того, что знал я. Тебя с самого начала считали одним из подозреваемых в убийстве Перри. Кстати, пока не забыл, – зачем ты присобачил ему руки манекена? Как по мне, это полнейшая безвкусица.

– А мне показалось, сойдет. Какая разница? Ладно, в тот момент я не знал, как далеко я смогу зайти. А теперь скажи мне, о чем не знали сыщики.

– О том, что они считали само собой разумеющимся. Учитывая судьбу Перри, было очевидно решить, что ты – убийца, выбирающий своих жертв наугад. Откуда было им знать, что правда – иная? Когда они проверили покупки по твоей кредитной карте в день, когда ты… ушел в отставку, скажем так… они вполне разумно сосредоточились на твоем визите в оружейный магазин. Они не сочли важным, что ты позже купил несколько вещиц в лавке канцелярских товаров, хотя они спросили меня, считаю ли я это важным. Но я просто пожал плечами в ответ, изображая невинность.

Думаю, когда Ричард начал говорить о магазине канцтоваров, я посмотрел на него самым безучастным взглядом в мире. Я вспомнил, что купил ружья; вспомнил, как выбрал одежду. Я вспомнил, что в тот вечер вдруг оказался дома, охваченный великим смятением – диким страхом, проистекавшим из того, что я не понимал, живу я еще или уже умер. Я был так слаб, что не смог бы и лист бумаги поднять… и мысль о бумаге отозвалась в моих мыслях леденящим эхо.

– Понял теперь? Ты не помнишь, как покупал те пачки бумаги, – продолжил Ричард. – Забавно, как мозг порой удаляет определенные воспоминания.

– И что же ты, в отличие от меня, помнишь?

– Не так уж много. Но ты меня хотя бы слушаешь теперь – уже отлично. Слушающий да услышит, что же произошло с бедным маленьким Домино в тот день.

– Знаешь, не нужно мне ничего слушать, – сказал я, доставая из кармана походный нож и кладя его на стол.

– Ого. – Ричард присвистнул. – Вот это игрушка. Есть люди, которых я с превеликим удовольствием порезал бы на ремни этим ножиком. Думаешь, ты единственный, у кого есть неприятели? Дилемма не в том, соразмерно ли преступление наказанию, не так ли? Не для свиней вроде нас. Все упирается лишь в то, каким способом перестать испытывать боль… как передать ее, причинив кому-то другому. В темном мире мы живем, Фрэнк. Тьма – одна лишь она и окружает нас. И чье дело, если не наше, – знать, что творится в темноте?

Я хотел казаться спокойным и угрожающим. Я жаждал олицетворять безумие и гнев. Я хотел сделать с Ричардом то, что заставило бы солнце похолодеть от ужаса. И все же я не мог не следовать его сценарию.

– Знаешь, у меня были сомнения насчет того, кто я есть и кем стал. Но я не ожидал, что задамся однажды вопросом, кто же, черт возьми, ты такой.

– Я? – переспросил Ричард. – Обычный человек, как и ты. Ну, не совсем такой, как ты. Ты – живое чудо, хоть о том и не знаешь. Чудо медицины. Как я уже говорил, как только был установлен факт твоего визита в магазин канцелярских товаров, только и оставалось, что проверить в местных газетах, не произошло ли еще что-нибудь интересное поблизости в тот славный вечерочек.

Как только Ричард сказал это, оглушительный шум наполнил мою голову. Звук чего-то бьющегося и крошащегося (металла и костей?), чьи-то нескончаемые крики… и, само собой, шум ревущей черной реки.

– Это был автобус, Фрэнк. Последний рейс в тот день. Водитель полностью оправдан, если хочешь знать. Он сказал, ты «выбежал на дорогу, как большая черная птица». Многие очевидцы эти слова подтвердили. Тебя отделало до неузнаваемости – сложно было узнать в том, что от тебя осталось после того наезда, человека. При тебе даже документов не было – досадный промах.

– Значит, по итогу я мертв? – спросил я сам себя вслух.

– Очевидцы были уверены в этом. На все сто. Некоторые даже сказали, что не знают, какая участь хуже – увидеть свое тело настолько раздавленным и изуродованным, или же понять, что ты при этом все еще жив. Пусть в коме, но – жив! Я посещал тебя несколько раз. Уж извини, но смотреть было особо не на что – какая-то кривая кровавая мумия, груда бинтов, из которой по трубкам текут моча и кровь. Но что поразительно, так это мозговые волны, которые ты излучал во время ЭЭГ. До того, как я объявился, врачи думали, что само по себе это ни о чем не говорит, но когда дело касается моих интересов, я хоть самого черта переубедить готов. Я прикинулся специалистом, сказал, что уже имел дело со случаями вроде твоего. Видел бы ты их лица, когда монитор вдруг начал сам по себе ходить ходуном, будто его кто-то трясет! Тогда-то я и понял, что с тобой проблем не оберешься.

– Зачем же тогда ты заступился за меня?

– Странно слышать от тебя подобный вопрос. С тем же успехом могу спросить, как ты смог сделать то, что сделал, хотя подробности меня не интересуют. Помню, как дрожал голос Титча, когда он описывал погром в кабинете Шерри Мерсер, – надеюсь, никогда не увижу ничего подобного. Да и что с ним самим в итоге стало… Для меня было достаточно просто получать эти сообщения о том, что «труд не завершен», каждый раз, когда кто-то из группы, казалось, растворялся в воздухе – я-то знал, на что шел, когда нанимал тебя и всех остальных! Ты, Фрэнк, был самой ценной, самой черной овцой в стаде. Я это сразу в тебе увидел. Уж мне ли не знать, что всякий человек – зримая тьма, в которой клубятся мечты. Я ни в коем случае не утверждаю, что я особенный. Не нужно ничего большего, чем пара ясных глаз, чтобы увидеть, что заставляет мир вращаться. Я знал об этом с тех пор, как был ребенком. Была ли это моя вина, что мне нравилось вглядываться в тени, а потом они сами начинали вглядываться в меня в ответ? Что я мучил бездомных животных? В тот период моей жизни я так хотел стать врачом. Но когда я совал руки в тушки тех бедолаг, я никак не ожидал почувствовать то, что было там на самом деле. Только когда я стал старше, я понял: то, что ощущалось внутри них, есть и во мне… та же самая тьма, и больше ничего. Я думал о том, чтобы покончить с собой, но это был не мой путь. У него были другие планы на мою жизнь, и я мало что мог сделать, кроме как осуществить их. Такие, как я, командуют в этом мире, но мы не напрашивались на эту работу, поверь. Большую часть времени мы думаем, что составляем собственные планы, следуя заданиям, которые исходят от нашего собственного мозга… или «сверху»… почти никогда – снизу, за исключением, возможно, тех строго легендарных случаев, когда какой-нибудь бедолага думает, что заключил сделку с дьяволом. Что это за чушь собачья?! Я не ищу твоего сочувствия, Фрэнк, – я, в конце концов, не дурак. Я просто хочу, чтобы ты знал – у меня есть некоторое представление о том, чем ты занимался, не говоря уже о том, с чем столкнулся за последние несколько дней. То, что произошло с тобой, странно, но я не думаю, что это был несчастный случай. Большинство людей понятия не имеют, что происходит в этом мире. Но ты же знаешь, что ему нравится. Ему нравятся страх, волнение, конфликты и всяк другой подобный товар, размножаемый для торговцев подобным добром с феноменальной легкостью, покуда в сторонке праздные очевидцы наслаждаются видом витрины лавки пыток, предоставляемых жизнью. Хочу дать тебе понять, я тоже в курсе. Только и всего. И что же ты теперь предпримешь?

– В последнее время у меня очень хорошо получается придумывать судьбы похуже смерти. Как насчет новой выдумки? – изрек я, но сказанное прозвучало неубедительно даже для меня самого. Я все еще боялся, но уже не самого Ричарда, а того, что было внутри него, того, что использовало его и меня как услужливые инструменты для претворения наиболее порочных и зловещих деяний.

– Конечно, ты можешь делать со мной все, что захочешь, – откликнулся он. – Но что-то мне подсказывает, что ты с трудом добрался сюда, да и меня сейчас видишь как бы сквозь тусклое стекло. Как думаешь, после расправы надо мной не окажешься ли ты сам в темнице без дверей? Достигнешь ли следующего намеченного рубежа? Посмотри, куда тебя все эти треволнения завели. Уж со мной-то можешь быть честен. Я, знаешь, враг самообмана – он обрывается так рано…

Конечно, он был прав. И я не стал бы лгать ему. Какой в том смысл?

– Да, ты, похоже, прав, Ричард. Мой случай не был несчастным. Но жертв мне было отпущено только семеро…

– И ты уже убил семерых. Твой план не включал Титча, верно? Титч слишком мелкая сошка. Но смотри-ка, он отлично сыграл роль Джокера, в последний момент втиснутого мной в колоду. Теперь, если ты потратишь на меня последний луч света, который у тебя остался, ты никогда не доберешься туда, куда намереваешься попасть. Бедолага, тебе нужно сделать ужасный выбор. Уверен, ты бы очень хотел запустить руки в мрак моего нутра, предварительно всего меня располосовав. Я – главный злодей твоей истории, и мы оба это знаем. Я весь внутри полон отборной черной дряни. Но что мы можем с этим поделать? Мы просто картинки, нарисованные во тьме. Иди и спаси себя, Фрэнк, если спасение все еще что-то значит для тебя. Сказать по правде, я сыт всем этим по горло. Так что ты волен так поступить, как тебе вздумается.

Я подозревал, что эта речь Ричарда – лишь часть пьесы, поставленной, чтобы спасти свою шкуру. Я уверился в этом, когда он спросил меня:

– Кстати, куда делся тот документ с твоей идеей, твоим спецпроектом? Спрашиваю из чистого любопытства. Я, конечно, не ожидаю увидеть его когда-либо.

Положение, в котором я находился, бесило. Мне пришлось простить самую худшую из свиней. Я потерпел крах, а Ричард выскользнул сухим из черной воды.

– Послушай меня, большой босс. Следи за электронной почтой. Я пришлю тебе что-нибудь в ближайшее время. – Сказав это и убрав нож обратно в карман, я начал ползти по лей-линиям сквозь мрак. Эти стервы теперь могли привести меня только в одно место – в одну-единственную маленькую комнату.

5

Вот она, «кривая кровавая мумия», прямо передо мной.

Монитор контроля жизненных функций пока включен, демонстрирует беспокойные всплески мозговой активности, светится сверхъестественным светом. Только благодаря ему я и смог «мумию» разглядеть. Конечности замотанного в бинты человека были, похоже, до некоторой степени ампутированы. Трубки вились из забинтованной культи, которая когда-то была рукой, а также из повязки, указывающей на наличие головы. По катетеру, идущему из-под простыни, мерзкая жижа капала в пластиковый пакет, висевший рядом с кроватью.

На одной стене приемной, в конце тихого коридора, молодые медсестры повесили пробковую доску с приколотыми к ней газетными вырезками, касающимися пациента: тут и первый отчет о несчастном случае (в комплекте с рентгеновским исследованием), и вся подноготная судебного дознания водителя автобуса, и новость о том, что пострадавший все еще жив, несмотря на тяжелейшие травмы, полученные в аварии. Довершала это собрание горестей статья, взывающая ко всем, кто может предоставить полезную информацию для опознания неизвестного мужчины в коматозном состоянии. На некотором расстоянии от тела незнакомца была обнаружена пара поврежденных очков в стальной оправе, – возможно, его собственных, но линзы разбились, и диоптрии никто не смог установить. Да даже если и установили бы – что это знание могло дать?

Ты прав, Ричард. Это вовсе не совпадение. Едва взглянув на этот остаток человека, я наконец-то вспомнил, что со мной произошло.

Спеша обратно в магазин канцелярских товаров, чтобы забрать оставленные пачки бумаги, я был сосредоточен на Финальном Манифесте, который в конечном итоге должен был очернить эти пустые страницы при посредничестве моего домашнего принтера. Но до чего банальный, неубедительный и бессильный посыл вырисовывался в моих мыслях! Тема – избита, слова – вульгарны: «Они меня унизили», «Я купил ружье», «Я убил их всех». Тут какие подробности ни добавь, как красочно ни распиши, – все одно: тускло, серо, плохо. И я остро понимал это, подбегая к магазину канцтоваров перед закрытием. А еще я знал, что даже когда вернусь домой, мне не придет в голову иных, веских и разумных, слов. Секунду спустя меня уже тошнило при мысли о том, что я буду сидеть за компьютером, потеть и придумывать мучительные вариации на тему того, как подать себя не просто обиженным ничтожеством, а возвышенным мстителем. В словах «Они меня унизили», «Я купил ружье», «Я убил всех» не прочитывалось ничего, кроме самоуничижения, самонасмешки, самооговора. Любой, кто такое прочтет, подумает: «Каким бесполезным дерьмом был тот псих. И как же жалко этих семерых». Для меня не было бы спасения в том, чтобы сделать такое заявление, совершить такой поступок.

Но потом я увидел свое спасение, мчащееся по улице в виде автобуса, катящего в пригород. Я ускорил шаг. Я мчался навстречу единственному избавлению, которое, как я знал, было мне доступно. И я идеально рассчитал время.

Убивая себя, я чувствовал, что заодно убиваю и всех остальных, каждого плохого человека на этой земле. На мой взгляд, в тот момент с всяким свинством в этом кукольном спектакле с названием «жизнь» было покончено – когда автобус столкнулся со мной. Почти каждое самоубийство – это, в конце концов, предотвращенное убийство, или даже целая серия предотвращенных убийств. Ярость моя никогда не была так сильна, как в моменты, предшествовавшие встрече с приближающимся автобусом. Я собирался подписать свою декларацию, но не словами, а насильственным действием, которое могло и впрямь привлечь чье-то внимание, пусть даже всего на пару дней. Текст декларации был приблизительно следующий: «Всем заинтересованным – я, нижеподписавшийся, отказываюсь существовать как свинья в мире свиней, который был построен свиньями и принадлежит только свиньям. Нижеподписавшаяся свинья напичкана свиными амбициями, свиными проектами и, прежде всего, свиными страхами и навязчивыми идеями. Поэтому я отказываюсь от своей доли этого наследства в пользу моих наследников в свином королевстве».

Казалось бы, на этом всему конец. Я никогда не подозревал, что меня используют в дальнейшем. Не подозревал, что существует более грандиозный – не сказать, «высший», – порядок вещей. Ни на мгновение не допускал я мысли, что мной продолжат помыкать, вовлекут в заговор… что я стану инструментом еще больших манипуляций и конспираций, все это время оставаясь в неведении относительно того, что происходило на самом деле. А ведь именно правда о порядке вещей, как ни крути, должна была стать истинной темой моего прощального манифеста – я и сейчас пытаюсь отчаянно донести ее до кого бы то ни было, понимая, что от этого никто никогда не выиграет. Люди не знают и не могут смотреть в лицо тому, что происходит в этом мире, – сонму тайных кошмаров, от которых страдают миллионы каждый день. Людям не дано смириться с ужасным парадоксом, проистекающим из принуждения быть чем-то, что не знает, что оно такое, но думает, что знает. Чем-то, что на самом деле – крошечный атом тела Большой Черной Свиньи, барахтающейся в Великой Реке Тьмы. Рассветы и закаты, небоскребы и школы, дни рождения и похороны, летящие в космос ракеты и сотовые телефоны, нации и народности, законы природы и человечества, родные и близкие, и даже сами слова, которые я пишу… все это укоренено в микромире на огромной свиной туше. И весь этот документ, этот Ультимативный Манифест – всего лишь дневник событий, которым суждено оказаться на свалке невероятного. И это правильно. Эти инциденты, по сути, ничем не отличаются от любых других в мире – они происходили в определенной последовательности, были засвидетельствованы и задокументированы. Но, в конце концов, они не имеют ни значения, ни толка, ни смысловой нагрузки. По крайней мере, это не то значение, которое я (и вы, все вы) придаю всем этим пустым концепциям.

Все, что остается мне – коматознику, лежащему в затемненной больничной палате, – это покончить с тем, что скрывается под всеми этими бинтами. Уверен, мне будет дано это сделать. Мой труд наконец-то будет завершен. И все же, приложив все усилия, чтобы состряпать этот отчет, я не могу устоять перед нелепейшим искушением выплеснуть его на публику. Я сказал Ричарду, что отправлю ему кое-что на электронную почту, хотя это не будет документация по идее нового продукта, которую я уничтожил как в цифровом, так и в печатном виде. И какое бы расстройство этот текст ни принес детективам Черноффу и Белоффу, я перешлю копию и им – чтобы они сравнили отпечатки пальцев на рукоятке ножа, который я держу сейчас над своим телом, с теми, что найдутся в моей квартире… и дабы смогли кое-что узнать об ужасной и чудесной изнанке этого мира. В понедельник утром все принтеры компании будут извергать эти бесполезные страницы. Возможно, такой инцидент обретет дурную славу, которой так страстно желают избежать торговцы кривдой, распространители неактуальных данных, – ведь компания сейчас отчаянно борется за жизнь на корпоративной арене. А я в сей момент всего лишь борюсь за свою смерть. Смерть – это единственное, что имеет значение.

Я сожалею о том, что уничтожил семь человек, не больше, чем о том факте, что я никогда не верну тот потерянный час, который был отнят у меня шесть месяцев назад. Я не оправдываю свои поступки и не прошу прощения или отсрочки наказания за уничтоженные мной жизни.

Да будут они прокляты!

Это слова свиньи, жаждущей быть зарезанной только острым зазубренным лезвием походного ножа «Охотник на оленей».

Да буду проклят я.

Я был слаб и напуган… и в итоге стал смертоносным оружием темной руки, которую я никогда не увижу. Которую никто никогда не увидит.

Будь проклята эта наказующая длань.

Помню, с каким удовольствием раздавил таракана у себя дома. Надеюсь вкусить то же самое чувство сполна и сейчас – когда темная река устремит воды ко мне и смоет меня в свои беспросветные глубины. Думаю, хотя бы на такую участь имеет право свинья, чей дикий труд взаправду завершен. Мне не терпится разорвать нежную плоть моей последней жертвы и одним ударом убить двоих.

Я не могу дождаться смерти. Я не могу больше ждать.

Я больше не боюсь.

Особый план у меня есть о мире этом

Второе пришествие мертвых

Помню, как работал в офисе, где атмосфера напряженности стала настолько сильной и всепроникающей, что едва ли можно было разглядеть что-нибудь дальше, чем на метр-другой в любом направлении. Это привело к значительным трудностям для тех из нас, кто пытался выполнять задачи, поставленные работодателем. Например, если по какой-то причине требовалось покинуть свое рабочее место и пробраться в другую часть здания, начинался сущий переполох – кому посильна такая задачка, когда видишь впереди себя на несколько жалких футов? За пределами данного ограниченного периметра – этого «кокона ясности», как я его называл, – все делалось затемненным, превращаясь в некое дрожащее марево, сквозь призму которого солидный и унылый декор офисов нашей компании казался искаженным напрочь, до неузнаваемости.

Люди постоянно натыкались друг на друга в узких проходах и сводчатых коридорах «Блейн Менеджмент», случались и перепалки – настолько скверным оказалось положение дел. Оно и немудрено – если что-то и получалось углядеть вблизи за маревом, то лишь очень неясную фигуру с размытым контуром лица, в лучшем случае напоминающего резиновую маску. Но в следующий же миг случалось неизбежное столкновение с кем-нибудь из коллег по работе – образ другого человека с гротескной четкостью вырисовывался на мглистом фоне. Напряжение пополам с недовольством заполонило офисы и проникло даже в самые сонные уголки компании, от архивных шкафов до полуподвальных помещений старого офисного здания, в котором компания «Блейн» была единственным арендатором.

После таких столкновений, происходивших крайне часто в это напряженное время, коллеги обменивались формальными извинениями. По крайней мере, так делал я – стараясь оставаться вежливым, какие бы чувства на самом деле в момент стычки ни испытывал. Что касается поведения других – за него я, понятное дело, поручиться не могу; сложно в таком тумане, что наводнил собой рабочие места «Блейна», оставаться сторожем брату своему. Даже звук разговора, ведущегося поблизости, разносился максимум на пару дюймов, далее которых – превращался в бессмысленный лепет или затихал с концами. Впрочем, разговоры были неуместны здесь, в размытых лиминальных пространствах между офисами «Блейна», где вместо людей по воздуху плавали окруженные туманом глазные яблоки, губы (порой даже только верхняя или нижняя), ноздри, ощетинившиеся крошечными волосками, или костяшки пальцев. Таких «коллег» хотелось выбросить из головы, да поскорее – иначе эти неполные образы, постепенно вытесняющие в памяти нормальные лица, стали бы прочно ассоциироваться с изнурительным напряжением изменившейся обстановки, инициируя тем самым серию жестоких мыслей и фантазий, касающихся этих самых губ или глаз… и тогда, рано или поздно, коллега – особенно если узнаешь человека, с которым разговариваешь, которому принадлежат эти частички, – стал бы объектом убийственной ярости, чье имя ты вполне можешь назвать.

В определенной степени описанные мной условия можно было бы отнести к системе управления, в соответствии с которой была организована компания. Казалось очевидным, что руководители различных департаментов и даже менеджеры высшего звена действовали в соответствии с мандатом, требовавшим от них создания и поддержки этакой культуры напряжения и конфликта среди низшего персонала компании. Была ли подобная практика продиктована какой-то тенденцией в методах управления, или в «Блейн Менеджмент» все просто любили крутить друг другу нервы, – оставалось лишь гадать.

Но была и другая, более значимая причина напряженного возбуждения, в котором мы трудились, – ведь, в конце концов, любая рабочая среда рано или поздно становится для обитающих в ней напряженной. Причина эта – в следующем: город, где располагался офис компании «Блейн» (куда компания, по факту, недавно переехала) был прозван «Городом Молоха», и неспроста. На его улицах было ничуть не менее тревожно, чем в нашей конторе, и за пределами здания все та же мгла застилала глаза граждан.

Чаще всего Город Молоха окутывала желтоватая дымка. Этот особый туман обычно был настолько плотным, что уличные фонари в центральной части города и в обширных спальных районах работали как днем, так и ночью. Более того, имелась прямая корреляция между убийствами, имевшими место в городе, и плотностью желтоватого тумана, текущего по улицам. Несмотря на то, что никто открыто не признавал эту связь, она поддавалась, по факту, проверке: чем гуще желтая дымка – тем о большем количестве убийств сообщали местные сводки. Очень простая, если подумать, зависимость.

Фактическое количество убийств наиболее точно называлось только в бульварной газете под названием «Метро Геральд», процветавшей на сенсационных историях и всякой «шокирующей статистике». Другие газеты, создававшие себе более достойный имидж, оказались гораздо менее достоверны как в отношении деталей убийств, происходивших по всему городу, так и касательно фактического их числа. Эти «солидные» издания также не смогли указать на какую-либо взаимосвязь между пеленой желтоватого тумана и частотой убийств в городе. Не смогли это сделать и в «Метро Геральд», впрочем. Но за реальным положением дел все еще было легче следить на их страницах, чем у «серьезных» изданий-конкурентов, не говоря уже о радио и телевидении, представлявших свои версии событий человеческим голосом либо человеческой головой в сопровождении человеческого голоса (что придает этим средствам массовой информации гораздо большую непосредственность и реальность, чем их печатным аналогам). Сдается мне, никто просто не смог бы терпеть такой обильный поток убийств, озвученный вслух, и в конечном счете радио и ТВ попали бы под народную опалу. Другое дело – излагать кошмарную правду текстом; текст можно и не читать, а даже прочтя – принять или не принять близко к сердцу. Весь успех «Метро Геральд» зиждился как раз на тех людях, что жаждали именно прочесть и принять на веру самую странную, мрачную и скандальную правду о мире; тем не менее, даже эта газетенка в какой-то момент провела вынужденную черту, занижая для своей аудитории цифры и не вскрывая истинную подоплеку всех кровавых дел, творящихся в городе, куда переехала компания Блейна, – и который когда-то был известен как Город Молоха.

Конечно, ко времени переезда название было уже не в ходу – изощренная кампания по связям с общественностью, специально разработанная для привлечения коммерческих структур (вроде тех же «Блейн Менеджмент») заглушила пару-тройку особо громких волн сарафанного радио. Так территория, ранее известная как «Город Молоха», получила новое неофициальное гражданское имя – «Город Золота». Как любой мог заметить, конкретного обоснования для нового «лица» города так и не было выдвинуто – эпитет «золотой» всем презентовали как данность, новую идентичность, настырным образом пропагандируемую на радио, телевидении и в газетной рекламе, не говоря уже о билбордах и путеводителях. Всем усиленно пытались внушить, что «золотистость» – наряду со всеми сопутствующими золоту ассоциациями – всегда была жизненно важным элементом имиджа города. Конечно, погодный феномен желтоватой дымки упомянут в этом контексте не был (хотя вписался бы в него – лучше некуда; этот признак местности выступал поистине отличительным). Что по радио, что в газетах, на рекламных щитах и глянцевых страницах брошюрок, рассылаемых почтой по всему миру, – везде город изображался как место с чистым небом над головой и аккуратными урбанизированными проспектами вместо приходящих в упадок полусельских спальных районов, где желтый туман клубился так плотно, что лишь на несколько ярдов в любом направлении получалось хоть что-то разглядеть… ну, оно и к лучшему.

Я точно знал, что была заключена сделка между местными арендодателями и такими компаниями, как «Блейн Менеджмент», не особо хотевшими перебрасывать свои офисы в Город Молоха (а вот Город Золота им вполне подходил). С другой стороны, именно Молох и вездесущий туман привлекали основателя и президента компании Ю. Дж. Блейна – и, как я хорошо знал, вполне соответствовали целям его коммерческой организации.

Вскоре после того как компания переехала, всем сотрудникам был разослан прямо из офиса основателей меморандум. К слову, старика никто из нас, за исключением пары-тройки членов высшего руководства, никогда в лицо не видел – и прежде мы ни разу не получали от него прямых обращений любого рода… по крайней мере, за все время моей работы не было такого. Меморандум скупо и просто объявлял о неизбежности перестройки в масштабах всей компании, хотя никаких дат, деталей и обоснований этого решительного шага Блейн не привел. За несколько месяцев после объявления о реструктуризации все руководители различных отделов компании Блейна, а с ними несколько членов высшего руководства, были убиты.

Возможно, стоит остановиться чуть подробнее на убийствах, мною упомянутых, – действительно необычных даже для Города Молоха и произошедших в те дни, когда из-за тумана на золотых улицах видимость практически совсем исчезла. Обстоятельство мог бы подтвердить любой, кто проявлял хоть малейший интерес к этому вопросу, даже если бы ни одна из местных газет (не говоря уже о репортажах по радио и телевидению) никогда не указывала на эту связь. Тем не менее это было довольно заметно – если только найти время выглянуть в окно в определенные дни, когда улицы были особенно туманны и желты, как глаза умирающего от гепатита. Время от времени я выглядывал из-за пластикового экрана, ограждавшего мой стол, и смотрел на улицы, затянутые густой дымкой, думая про себя: «Сегодня будет убит еще один из них». И точно, еще до конца дня или поздно ночью труп очередного руководителя, мелкой или даже вполне себе крупной сошки, обнаруживался где-нибудь на улицах Города Золота.

Чаще всего убийства совершались, когда жертвы выходили из своих автомобилей, припаркованных на стоянке у здания компании, утром, перед работой, или же когда шли на стоянку после окончания рабочего дня. Впрочем, имелись и такие, кого умертвили прямо в салоне машины. Менее частыми были случаи обнаружения тел супервайзеров или старших менеджеров ближе к вечеру или в выходные дни. Было очевидно, почему по вечерам и в выходные совершалось меньше преступлений, хотя этим вопросом никто никогда плотно не занимался. Как я уже указывал, эти убийства всегда происходили в Городе Золота, да и должны были там произойти – однако очень немногие из убитых супервайзеров и уж точно никто из высших руководителей не жил в городских спальных районах по одной простой причине: они могли позволить себе жилье в пригороде, где редко случалось, чтобы желтый туман был особенно густ. То есть у жертв практически не было причин ездить в нерабочее время или в выходные дни в Город Золота, где удобств либо не существовало, либо было мало, а веских причин держаться подальше – наоборот, находилось предостаточно. Тем не менее именно эти люди, проводившие в Городе Золота не так уж много времени, довольно долго оставались единственными из большого списка лиц, нанятых компанией Блейна, которых находили на затуманенных улицах мертвыми. По крайней мере, так было вначале.

В иные дни находили не одного, а несколько мертвых сотрудников со следами самой жестокой расправы, какую только можно себе представить, – что, вероятно, указывало на то, что убийца действовал не в одиночку, хотя в остальном не было никаких доказательств преднамеренного заговора или тщательного планирования убийств. Напротив, создавалось такое впечатление, что их совершали «на горячую голову». Иногда это были грубые атаки с использованием первого объекта, попавшегося под руку, – например, куска обвалившейся стенной облицовки или острого стеклянного клина, выломанного из разбитого окна. Часто смерть наступала в результате простого удушения; случалось, что в рот жертве запихивали какое-нибудь грязное тряпье. Случались и избиения до смерти – все улики указывали на то, что совершались они скопом, целой ватагой нападавших. Часто с трупов этих несчастных руководителей и случайных представителей высших корпоративных сфер снимали одежду, забирали их деньги и другие ценные вещи. Это было типично для очень многих подобных случаев в Городе Золота – факт, подтвержденный не одним детективом из числа тех, кто опрашивал почти всех сотрудников «Блейн Менеджмент» в ходе расследований убийств (которые, в отсутствие каких-либо других четких улик, в итоге приписали многочисленным изгоям, шатающимся по улицам города).

Был, конечно, один весьма показательный факт – сыщики его заметили, но почему-то недооценили его значимость, – что довольно долгое время все жертвы, работавшие в компании «Блейн», занимали должность супервайзера, если не более престижную. Боюсь, эти люди просто не подозревали, что в обязанности корпоративных руководителей входит разжигание склонностей к насилию и даже убийству у сотрудников низшего звена. Смута и желание избавиться от собственных менторов вызревали всюду, несмотря на все наши попытки утихомирить закипающий в умах гнев на ранних стадиях. И вот, когда менторов всех до одного поубивали, все, что оставалось – обратить наши мысли и фантазии о насилии друг на друга. Ситуация усугублялась напряжением, возникшим из-за нашего беспокойства по поводу вероятного назначения совершенно новой группы супервайзеров на всех уровнях компании.

Как осознало большинство сотрудников низшего звена, со временем к жестоким мыслям и фантазиям, внушаемым руководителем с многолетним стажем, привыкаешь – по этой причине их часто заменяли, ведь они больше не могли сеять в умах подчиненных хаос и одурь. С приходом недавно назначенного нового руководителя и возникло то напряжение, переросшее в офисную атмосферу, при которой едва получалось видеть на несколько футов в любом направлении, а прогулки по коридору из кабинета в кабинет превращались в сущий ад. Поэтому для трудящихся стала приятной новостью краткая служебная записка одного из высших руководителей, извещавшая, что ни один из убитых супервайзеров заменен не будет; саму такую должность окончательно ликвидируют в рамках плана реструктуризации компании.

Облегчение, испытанное нижестоящим персоналом сонма департаментов и отделов «Блейн Менеджмент» при мысли о том, что им больше не придется заниматься назначением новых руководителей – да и вообще руководителей, поскольку все эти говнюки и подонки убиты, – повлекло за собой спад всеохватного напряжения. Атмосфера смуты выветрилась из кабинетов, очистив и наши умы от мыслей и фантазий о насилии, которые мы с такой злобой взращивали по отношению друг к другу. Однако эта эра относительного комфорта длилась недолго и вскоре сменилась симптомами острого дурного предчувствия и тревоги. Это изменение произошло после общекорпоративного собрания, проведенного в подвале здания в Городе Молоха, приютившего наш филиал «Блейн Менеджмент».

Созвавшие нас «верхи» с готовностью признали, что подвал старого ветхого здания – не самое лучшее место для проведения важного собрания, но ведь и другого помещения, достаточно большого, чтобы вместить всех сотрудников, нет. Более того, все единогласно сошлись на том, что лучше собраться так, чем в другом районе Города Золота, когда мгла желтоватого цвета сгустилась еще пуще из-за, как заверяли местные метеорологи по радио и ТВ, «сезонных факторов». В итоге мы оказались в грязном и полутемном подвале, где из-за нехватки мест нам приходилось стоять у стен – и где высшее руководство разговаривало с нами с грубых подмостков из тонких досок, которые скрипели и стонали на протяжении всех речей и объявлений. Каждое слово отдавалось в подвале гулким сказочным эхом.

В сущности, нам было сказано, что «Блейн Менеджмент» позиционирует себя как «доминантного игрока на мировом рынке», по весьма туманным словам исполнительного вице-президента. Это заявление поразило почти всех в подвале – абсурдная амбиция, если учесть, что компания не предоставляла никаких серьезных продуктов или услуг, и основная ее коммерческая деятельность состояла почти полностью из того, что я бы назвал «работой с документацией» того или иного рода. Ни один из документов, прошедших через наши руки, замечу, не имел большого значения за пределами узкой финансовой базы клиентов, куда входили региональная сеть химчисток, несколько семейных ресторанов, где подавали недорогие или, в крайнем случае, доступные блюда, несколько второразрядных собачьих питомников, работавших лишь пару сезонов в году, и горстка частных лиц, чьи личные дела были таковы, что они нуждались – или, возможно, только убеждали себя из тщеславия, что нуждались, – в специалистах-документоведах, то есть в ребятах из «Блейн Менеджмент». Однако вскоре нам стало известно, что компания планирует начать активную деятельность в областях, далеко выходящих за рамки ее прежней специализации на манипуляциях с документами, совершенно отличных от нее. Об этом сообщил пожилой мужчина, которого нам представили как Генри Уинстона.

Господин Уинстон несколько бездушным тоном стал перечислять нам радикальные преобразования, коим должна подвергнуться компания, чтобы стать доминантным игроком на мировом рынке, – хотя так и не осветил, какой характер будут носить эти преобразования, или, как он их называл, «реструктуризации». Уинстон также не удосужился назвать новые сферы коммерческой деятельности, куда компания войдет в самом ближайшем будущем.

Во время выступления господина Уинстона многие подметили, что этот тип крайне неуместно смотрится среди других членов высшего руководства, занимавших деревянный шаткий помост, специально построенный для этой встречи. Его костюм, казалось, был сшит для более крупного тела – отнюдь не на тот костлявый каркас, что сейчас проступал из-под дорогой ткани, навешанной на пожилого мужчину. Его густые седые волосы отличались хорошей укладкой, но по мере того как он вещал, пряди там и сям выбивались из-под лака – будто отросшая, желтоватая у корней шевелюра не привыкла к такому уходу.

Как только среди нас, ютившихся в этом темном и грязном подвале, поднялся шум, бездушный монолог Уинстона был прерван коллегой-руководителем, легко затмившей его и приступившей к заключительному пункту повестки собрания. Однако еще до того, как суровая с виду дама с коротко подстриженными волосами сделала последнее заявление, многие из тех, кто ютился в подвале, уже догадались или интуитивно поняли ее послание. С того момента, как мы спустились на грузовом лифте на самый нижний этаж здания, некоторых из нас пробрало ощущение, будто здесь обитает некое неопределенное нечто, чутко следящее за нами, не представляя себя в явном виде. Несколько человек из низшего персонала даже утверждали, что видели в темных закоулках подвала необычную фигуру – некий фантом, маневрирующий по краям толпы, смутный человеческий силуэт, столь же вкрадчивый и бесшумный, как желтая дымка на улицах города… возможно, даже такого же цвета.

Поэтому, когда женщина с короткой стрижкой озвучила то, что в другое время могло бы стать сенсацией, большинство сотрудников нижнего звена уже знали, что это не самый великий сюрприз.

– Поэтому, – произнесла она с тем же сурово-стоическим выражением, – роль всех руководителей, коих так трагически потеряла наша организация, будет выполнять никто иной, как основатель и президент компании – мистер Ю. Дж. Блейн. Стремясь облегчить реструктуризацию нашей коммерческой деятельности, мистер Блейн будет контролировать каждый аспект повседневной деятельности. К сожалению, он не смог присутствовать здесь сегодня, но он попросил сообщить, что надеется на плодотворное сотрудничество с каждым из вас в обозримом будущем. У кого-нибудь есть вопросы?

Вопросов не оказалось.

– Тогда заседание окончено. Спасибо. – И пока грузовой лифт доставил нас обратно к нашим столам, ни слова не было сказано об открывшихся планах на будущее компании.

В тот день я подслушивал разговоры коллег, проходящих мимо моего стола.

– Это просто безумие, что они творят, – прошептала женщина, сотрудница компании с большим стажем и очень толковый спец-документовед. Коллеги более-менее согласились с подобной оценкой грандиозных корпоративных амбиций: выход на мировой рынок? Эка невидаль! Наконец кто-то и вовсе сказал:

– Я думаю подать заявление об уходе. Уже давно жалею, что поехал за компанией в этот грязный город!

Человек, произнесший эти слова, был известен в офисе как «Заяц-Плейбой». Так его прозвали за привычку каждый день надевать на работу галстук-бабочку. Похоже, ему жуть как нравилось выделяться из массы этими разномастными аксессуарами – предпочитая их обычным галстукам-узелкам или полному отсутствию узелка под шеей. Конечно, мужчины во всем мире, несть им числа, также носили галстуки-бабочки как знак особого стиля – но наш Заяц был единственным из подчиненных Блейна, кто поступал так. Галстуки-бабочки позволяли ему заявить о себе как о личности особенного склада, пусть даже тривиальным и иллюзорным способом. Как будто чего-то подобного можно достичь, просто украсив себя определенным предметом одежды или даже проявив определенные черты характера, такие как сдержанность или незаурядный ум! Такие качества разделяли миллионы людей как в прошлом, так и в настоящем, и столько же, скорей всего, разделят их в будущем. Похоже, попытки подчеркнуть отличие от других людей или существ, или даже неодушевленных предметов, – не более чем смехотворное маскарадное действо.

Услышав, как Заяц-Плейбой заявил о своем намерении уволиться, я встал из-за стола и присоединился к разговору.

– И после того, как подашь заявление, – спросил я Зайца, – что будешь делать? Куда и к кому ты пойдешь? Если не здесь – где тебя вообще примут?

– Зачем ты к нему цепляешься? – вступилась за Зайца женщина-документовед со стажем. – Никогда не поздно начать карьеру заново. Кроме того, эти амбиции Блейна выйти на мировой рынок – что-то совершенно невменяемое.

– Почему же? – спросил я. – Любые компании, корпорации, правительства, порой даже – частные лица, все они стремятся к расширению сферы влияния. Да, иногда амбиции – не по амуниции. Но чем наш «Блейн» хуже? Я считаю, этому миру нужно навязываться до конца, как можно больше. Это как надеть галстук-бабочку и всем указывать, что она тебя особенным делает. Может, сам по себе ты и не особенный вовсе – но важен посыл! А там, глядишь, и до самых дальних звезд можно докричаться – и до других миров, и до всего такого прочего… и вот уже вся Вселенная – у твоих ног.

В тот момент, думаю, мои коллеги были сбиты с толку не словами, которые я сказал, а скорее тем, что я заговорил с ними в совершенно несвойственной мне манере. По их лицам я осознал, что сморозил что-то неправильное или даже чудовищное, тем самым дав толчок череде нежелательных событий, о каких и говорить-то неохота. Почти сразу же разговор наш увял, и все мы вернулись каждый за свой стол.

В тот день желтый туман Города Золота в очередной раз сгустился до преступно-беспросветной консистенции, превратив все окна нашего здания в квадраты болезненного тусклого света. В тот же день, когда высшее руководство объявило, что убитые начальники не будут заменены – и что сам Ю. Дж. Блейн будет играть активную роль в повседневной работе каждого отдела и подразделения компании, – нам показалось, что каким-то образом этот надсмотрщик уже проник в наши ряды и осуществляет свой бдительный контроль. То было не самое отчетливое чувство – мы не видели нечто, наблюдавшее за нами, но чуяли, как оно подмечает и обдумывает все наши слова и поступки. К концу того дня все в офисе, казалось, пришли к смутному пониманию того, почему наша компания перебралась в Город Золота – и почему это место, ранее известное как Город Молоха, так славно соответствует нуждам коммерческих образований вроде «Блейн Менеджмент»… или, по крайней мере, почему руководителям подобных структур город сказался полезным.

На следующий день в офисе больше никто не говорил о безрассудной стратегии, с помощью которой компания намеревалась стать доминирующей силой на мировом рынке. И никто не комментировал отсутствие мужчины, который каждый день надевал на работу галстук-бабочку. Кто-то, пожалуй, мог принять на веру, что он мирно подал заявление об увольнении и ушел на все четыре стороны; но почему тогда стол не освободили от вещей прежнего резидента? Поскольку начальник нашего отдела был убит, как и все остальные, никто не занимался розыском Зайца-Плейбоя – и не было никого, кто смог бы разъяснить причину его отсутствия. Через несколько дней его место занял новый сотрудник, которого никто никогда не видел работающим в других отделах компании; видок у этого типа был такой, что меньше всего он походил на толкового документоведа. Догадаться, сколько ему лет, было трудно, ибо лицо его почти полностью закрывали спутанные пряди грязных волос и длинная, неопрятная борода. Вся эта растительность подверглась характерным переменам цвета – они, как мы заметили, были неизбежны, если слишком долго находишься в «особых атмосферных условиях» Города Золота. Что касается одежды нашего нового коллеги, то по стилю она очень напоминала наряд предшественника. Из-за длины бороды, впрочем, никак не представлялось возможным убедиться, что он все еще носит галстук-бабочку. Никто во всем офисе не хотел подойти к нему и проверить… однако я слышал, как одна женщина говорила другой, что хочет лично связаться с Зайцем-Плейбоем, чтобы выяснить, что с ним сталось. На следующий день именно она не пришла на работу. Никто впоследствии не расследовал исчезновение этих двух сотрудников – как и многих других работяг низшего звена, довольно регулярно повадившихся увольняться из «Блейн Менеджмент». К слову, к тому моменту нужда во втором слове отпала – компанию все называли просто «Блейн».

Нет нужды говорить о том, что градус напряженности, царившей в офисах, вновь подскочил до максимума. Однако наэлектризованная обстановка, всегда служившая крайне плодотворной средой для самых буйных мыслей и фантазий сотрудников компании, уже не влияла на атмосферу рабочего места так, чтобы перед собой можно было видеть не более чем на несколько футов. Вместо этого офисное пространство стал равномерно пронизывать желто-мглистый свет. Хотя я связал эту отчетливую гнусную окраску с присутствием среди нас Ю. Дж. Блейна, мои коллеги придерживались мнения, будто испарения с улиц Золотого Города каким-то образом просочились в здание, где мы коротали день за днем, трудясь над документами. Но мне показалось, что эти разные объяснения на самом деле дополняют друг друга. На мой взгляд, существовала потусторонняя взаимосвязь между присутствием Блейна, ныне контролировавшего все действия компании, вплоть до самых незначительных манипуляций с самыми бросовыми документами, и желтой дымкой, окутывавшей Город Золота – место, до того хорошо подходившее для целей коммерческих структур, подобных «Блейн». Вся компания, похоже, служила ее хозяину лишь придатком, этакой «незримой рукой», которую он собирался безрассудно запустить в мошну мирового рынка. Я, конечно, многое домысливал и ни за что не мог ручаться… до тех пор, пока однажды определенный поворот событий не позволил мне подтвердить подозрения и в то же время, после столь долгого терпеливого ожидания, дал мне возможность реализовать собственные цели, связанные с передислокацией компании.

Этот поворотный момент наступил в виде вызова в кабинет нового вице-президента по развитию Генри Уинстона. Кабинет располагался в отдаленной части здания – и, как я заметил, когда впервые вошел в него, представлял собой крайне убогую комнатушку. Судя по испачканному матрасу в углу за ржавыми шкафами для бумаг и разбросанным по полу коробкам из-под еды и бутылкам, господин Уинстон превратил это место в свою личную берлогу. Сам вице-президент по развитию сидел за допотопным обшарпанным деревянным столом, раскинув руки по столешнице и склонив голову набок, шумно храпя. Стоило мне закрыть за собой дверь, как господин Уинстон медленно проснулся и поднял на меня глаза: его волосы и борода уже не были ухожены так, как на совещании в подвале. Уготованная в мой адрес речь по-прежнему звучала бездушно, будто он озвучивал роль без какого бы то ни было приложения актерского таланта – но все-таки это был голос человека, а не робота.

Уинстон протер глаза и провел языком по зубам, слизывая вкус дремы, которую я потревожил. Затем, как будто его время стоило денег, он сразу перешел к делу.

– Он хочет переговорить с вами. Есть… – Уинстон сделал паузу, видимо, не в силах вспомнить или правильно произнести свои следующие слова. – Предложение. У него есть к вам предложение… личного характера.

Уинстон сообщил мне время и место встречи с Ю. Дж. Блейном – после окончания рабочего дня, в туалете на одном из верхних этажей здания. Вот, казалось бы, и все, что должен был сообщить мне вице-президент по развитию, и я повернулся, чтобы покинуть кабинет; но не успел я выйти за дверь, как он выпалил еще несколько слов, выбивавшихся за порученный ему сценарий, – возможно даже, его собственных:

– Не надо было вас сюда приводить.

Я смерил его изучающим взглядом. Интересно, «Уинстон» – реальная его фамилия? Кто знает. Почему бы и нет.

– Вы имеете в виду переезд компании в этот город? – спросил я, пытаясь прояснить ситуацию.

– Так точно. Переезд, – сказал он, разразившись легким смехом и обнажив неполный комплект желтых зубов. Но он перестал смеяться, когда я посмотрел на него через плечо и наши глаза встретились.

– Мистер Блейн не несет полной ответственности, – сказал я. – Мы оба знаем, как обстоят дела в этом городе.

После небольшой паузы Уинстон заговорил.

– Я тебя вспомнил, – пробормотал он без интонации, словно спящий. – Ты уже был здесь раньше… еще когда небо было чистым. Что ты натворил?

Я просто улыбнулся вице-президенту по развитию и вышел из этого убогого офиса, оставив его внутри с открытым от удивления ртом.

К этому моменту в компании уже не оставалось сотрудников, не схожих по духу с Генри Уинстоном. Один за другим все штатные документоведы перестали появляться на работе, а их рабочие места заняли новые люди, похожие на беглецов из большого племени беспризорников Города Золота – теневого населения, денно и нощно перемещающегося в этой желтоватой дымке. Несомненно, они тоже обустроили себе в этом здании маленькие убежища, подобные тому, что я видел в кабинете Генри Уинстона. Я представил себе, что такое жилье и скромная еда могли быть предложены компанией вместо зарплаты. Только такая схема сокращения расходов могла бы объяснить высокую прибыль, полученную «Блейн» за последний квартал. Разумеется, долго такой рост бюджета продолжаться не мог, и для того, чтобы компания действительно стала доминирующей силой на рынке этого мира или любого другого, необходимо было принять другие меры. Эти меры, как я предполагал, станут главной темой встречи, которую Ю. Дж. Блейн назначил мне по окончании рабочего дня в туалете на одном из верхних этажей нашего приходящего в упадок здания.

Когда пришло время, я начал подниматься по лестнице – лифт к тому времени уже перестал работать, – весь в предвкушении личной встречи с президентом и основателем компании. Восходя в почти полной темноте по ступеням, я вспоминал день, когда пришел на собеседование в компанию, тогда еще называвшуюся «Блейн Менеджмент». Проходило оно в другом здании… да и в другом городе. В приемной, где я ждал вызова, висел портрет Ю. Дж. Блейна, достаточно лестное изображение мужчины средних лет в деловом костюме. Эффект от созерцания картины был таков, что мне захотелось отвернуться и выкинуть его из головы, пока в голову не полезли ненужные мысли. Но отвернуться было невозможно. К счастью, кто-то появился и позвал меня на собеседование – до того, как мои нервы накалило добела.

Человек, посаженный интервьюировать меня, спросил, среди прочего, есть ли у меня такие личностные качества, какие, на мой взгляд, могли сделать меня идеальным профи в контексте работы в компании. Некоторое время я колебался и даже подумал, что, возможно, было бы лучше вообще ничего не отвечать или отшутиться. Вместо этого я выдал что-то, что от меня явно ждали – и при этом правдивое:

– Мое качество… мое личное качество – способность доводить себя и тех, кто меня окружает, до крайних пределов нашего потенциала. Воздействовать на людей и даже места таким образом, чтобы вывести их неожиданные возможности и мечты из укрытия на свет полной реализации. Вот такое у меня личное качество.

Каким бы странным и пылким ни звучало это заявление для других людей, я знал, что это было именно то, что хотел услышать мой интервьюер. На месте мне предложили должность, на которую я претендовал в компании Блейна, – документовед. Когда я пришел в старый офис компании на собеседование, моей единственной целью было погрузиться в манипуляции с документами, похоронив тем самым как можно глубже это мое страстное личностное качество, всегда приводившее к самым грустным и извращенным последствиям для всех вовлеченных – будь то отдельный человек, или группа лиц, или коммерческая организация, подобная компании Блейна. Мои личные качества были не просто фигурой речи или преувеличенным заявлением в целях саморекламы, даже если я всю жизнь не мог осознать всю их экстраординарную силу. В течение многих лет я что только не делал, чтобы их извести. Однако, только завидев портрет Ю. Дж. Блейна – так и лучащийся тем, что я мог назвать лишь «вопиюще безосновательным ощущением смысла этого мира», – все у меня в голове, бесконтрольно заполнявшейся странными и жестокими мыслями и грезами, перемешалось. Компании предстоит скорый переезд, думал я, уходя в тот день со своего собеседования. Чтобы выжить в изменчивом корпоративном мире и удовлетворить как можно полнее амбиции своего основателя, ей придется перебраться на новое место. И я точно знал место, хорошо подходившее для целей компании… и для моих собственных. В общем, когда я наконец нашел маленькую уборную, где Ю. Дж. Блейн хотел со мной посовещаться, и вошел в нее, я был доведен до безумия мрачной драмой, которая теперь приближалась к кульминации.

– Город Золота – город возможностей! – крикнул я, и мой голос эхом отразился от кафельных стен и пола, металлических дверей и фарфоровой сантехники. – Много дорог и открытых дверей, в наш городок заезжай поскорей! – кривлялся я, высмеивая тупой слоган, придуманный отделом по связям с общественностью. А все-таки, как его ни назови, это все еще Город Молоха. Но именно нелепая мечта о смене имиджа сделала его идеальным для целей «Блейн Менеджмент» – конторы, пестовавшей нелепую идею о выходе на мировой рынок и доминации. Конторы, всего-то готовившей документы для небольших компаний, временных предприятий и горстки частных лиц! Только в этой атмосфере разрушающегося города, окруженного обширными, приходящими в упадок спальными районами… города, чьи улицы заполнены ордами бродячих изгоев и пронизаны желтоватой дымкой, которую ни один метеоролог или ученый любого рода никогда не мог успешно объяснить… только в этом Городе Молоха мне удалось довести мистера Ю. Дж. Блейна до предела его личных возможностей. Я и весь этот город, на чьих улицах жил какое-то время, довел – до мерзкого и коварного предела его потенциала; и вот теперь он утопает в мистической желтой мгле – таков уж побочный эффект моей деятельности. Для меня не секрет, что по меркам этого мира я – урод (возможно, есть где-то мир, где подобные мне – норма, но я сам для себя – загадка, и ничего не могу сказать наверняка). Но я всегда стремился минимизировать свое уродство, ища отречение от собственного причудливого «я» и от всех влияний, которые я мог оказать на этот не принадлежащий мне мир, развив навык за долгие годы. Я пытался найти себе хорошую, простую, одурманивающую разум профессию… и не преуспел. И вот теперь Блейн тяжело и долго осознает, сколько дорог открыто перед ним. Беспочвенная целеустремленность, которую я не мог не разглядеть на портрете мужчины средних лет в деловом костюме, дорого обошлась ему.

Конечно, в этой маленькой уборной меня ждал не мужчина в деловом костюме – лишь Блейн-фантом наполнял маленькую светлую комнату, искаженную желтым цветом дымки.

– Реструктуризация компании прошла с большим успехом, – сказал я фантому, и тот задрожал, заклубился по комнате трепетными желтоватыми волнами. – Скоро в этом здании останетесь только вы и штат изгоев. Вы станете доминирующей силой на рынке Города Золота, ведая всеми здешними документами. Но выше этой планки вам уже не прыгнуть. Ваш шесток обнаружен – сидите и не рыпайтесь. И это никак не изменить ни вам, ни мне. Вы думаете, что я могу помочь вам расширить ваши власть и влияние, ваше доминирование на рынке, но я пришел сказать вам, что ничего подобного никогда не произойдет. Это место – ваш предел возможностей.

Фантом беспокойно льнул к стенам, взбивал мелкие желтые вихри в помещении.

– Нет смысла винить меня за то, кто ты есть! – закричал я. – Ты – создатель рынка жестоких мыслей и фантазий. Я увидел это на портрете мужчины средних лет в деловом костюме, и я чувствую это в тебе даже сейчас. Другой роли тебе не прописано! Нет ее!

В этот момент я поднял рядом с раковиной жестяное мусорное ведро. В другом конце туалета было маленькое окно с матовым стеклом. Со всей неистовой силой, что кипела во мне, я швырнул ведро в окно – и стекло брызгами полетело наружу. Сразу стал виден весь город, как на ладони, – и луна, тускло светящаяся за поволокой желтого тумана.

– Валяй! – крикнул я, указывая на пробоину. – Уплывай в туман. Теперь эта стихия – твоя. Но ты не сможешь выжить за ее пределами. За границей Города Золота тебе не жить!

Я почувствовал, как мощный, почти циклонический порыв ветра пронесся мимо меня, обдав со всех сторон и даже пройдя мое тело насквозь, когда он вылетел из разбитого окна и растворился в желтоватой дымке за ним, оставив после себя комнату, наполненную остатками порочных и насильственных импульсов.

После той ночи Город Золота вновь прозвали Городом Молоха. Ранним утром следующего дня, когда уличные фонари все еще светили сквозь желтоватую дымку, были обнаружены зверски изувеченные тела, валявшиеся на каждой улице города – и в спальных районах, и в центре, везде. Какое-то время новостные репортажи, транслируемые по радио и телевидению и печатавшиеся в газетах с достойным имиджем (да и в бульварных листках вроде «Метро Геральд», где я сам когда-то работал репортером), не касались ничего, кроме этих массовых убийств, названных «таинственными» и «дикими».

Однако вскоре было всерьез рассмотрено предположение о том, что это были вовсе не убийства, а последствия некой «желтой чумы» (название – от «Метро Геральд», конечно же). На телах всех жертв проступили желтушные пятна – заваленные работой медики в больницах, полицейские и сотрудники похоронных бюро все как один поначалу приняли их за гематомы, последствия жестоких побоев. Около суток городские власти имели возможность разъяснять, что причиной этих многочисленных, поразительных и пугающих смертей, скорее всего, была загадочная болезнь, а не таинственные убийцы. Благодаря сотрудничеству правоохранительных органов и местных органов здравоохранения, а также услугам комплексной кампании по связям с общественностью, вопрос о том, как за одну ночь образовалось такое ошеломляющее количество мертвецов, оставался нерешенным достаточно долго, чтобы город колебался между своей прежней убийственной репутацией и совершенно новым статусом очага эпидемии неизвестной болезни. Очевидно, что если две альтернативы – «Город Желтой Чумы» и «Город Молоха» – облетят мир, то последняя – всяко предпочтительнее.

По сообщениям местных СМИ, явно несвязанным с загадочными смертями стало обнаружение тела мужчины средних лет в элегантном костюме на окраине пригорода, сразу за чертой города. Тело, позже опознанное как принадлежавшее некоему Ю. Дж. Блейну, было найдено на стоянке у небольшого торгового центра. Никакой возможной связи между этой смертью и зафиксированными накануне вечером в Городе Золота следователи не проследили. Казалось, что этот человек просто потерял сознание в месте, где желтоватый туман полностью растворился, уступив место ясной атмосфере пригородного района, где селятся преимущественно состоятельные люди.

В то самое утро, когда обнаружили тело Блейна, я шел по пустынным улицам города, где другие все еще боялись ходить, спокойно прогуливаясь в тишине и желтоватой дымке. На мгновение мне показалось, что я наконец-то довел себя до предела – и я был доволен, когда случайные страницы местных газет суматошно метались по тротуару под порывами ветра, а светофоры гневно мигали мне.

Но еще до наступления утра я понял, что готов двигаться дальше – снова переехать куда-нибудь. Моя цель на какое-то время исчерпала себя. Но теперь я видел, что есть и другие города, другие люди и места. Я видел весь мир так, словно он вырисовывался в нескольких футах передо мной – протяни руку и достанешь. Все его аспекты настолько ясно явились моему взору, что я никогда не смогу изгнать их образ из своего сознания, пока не воплотятся все мои жестокие мысли и фантазии. И хотя в глубине души я понимал, что все это лишь очередные нелепые амбиции, фальшь, подкрепленная беспочвенными целями и мечтами, я не мог не думать: особый план у меня есть о мире этом; особый план – он всех миров сильней.

И этот отчет, безо всяких опущений и правок, – мое Откровение.

Сеть кошмаров

Выход из бизнеса

Агитматериал для внутреннего пользования I

Прикоснись к грезам многонациональной корпорации! Мы являемся организацией, насчитывающей более 100 тысяч человек, работающих полный рабочий день, и в настоящее время ищем людей, готовых обменять свою личную долю на долю в нашей общей мечте. Должности начального уровня теперь доступны для уверенных в себе людей, которые могут заглянуть за узкие рамки конечного результата в бездонное море возможностей. В настоящее время наше предприятие процветает на жестком глобальном рынке и живет успешной жизнью. Если вы целеустремленный, сосредоточенный человек, жаждущий быть частью чего-то несравнимо большего, – наши двери открыты для вас! Забудьте о неудачах и неприятии прошлого – присоединяйтесь к нам, и великие перемены к лучшему не заставят ждать.

Вступительная сцена

Заря в тропическом лесу. Солнечный свет начинает пробиваться сквозь пышную зелень и появляется то тут, то там в виде сияющих лужиц на мягкой темной земле. Племя охотников-собирателей спит у неглубокого ручья. Камера перемещается с одного безумно спокойного лица на другое. Пока что в саундтреке не слышится никаких звуков – ни шороха в подлеске, ни журчания ленивых вод, ни звуков животных тропического леса. Наблюдая за спящим племенем, камера перемещается, чтобы взять крупный план одного охотника, чье лицо далеко не так безмятежно, как у соплеменников. Строго говоря, это даже не лицо дикаря, живущего в тропическом лесу, – хотя мужчина практически обнажен, а заостренная палка лежит неподалеку от его руки, кожа его бледна, а волосы аккуратно уложены. Черты лица этого чужака искажаются, как будто ему видится кошмар. Кажется, он разговаривает во сне, но звуковое сопровождение – все та же тишина. Наконец ее нарушает судорожный трезвон будильника. Охотник распахивает глаза, озирается в панике. По его бледной коже струится пот. Будильник продолжает звенеть.

Ознакомительное видео

Симпатичная темноволосая актриса в деловом костюме стоит среди лабиринта столов, говоря в камеру и воодушевленно жестикулируя. Сидящие за столами, похоже, не замечают ее присутствия. В конце видео актриса изящно скрещивает руки на груди, придает лицу суровое выражение и произносит корпоративный девиз, который послужил названием видео («Подумай еще раз»). Пока она продолжает смотреть в камеру, сцена вокруг нее начинает меняться: тени скользят по лабиринту столов, а лица всех сотрудников начинают разлагаться в ускоренном режиме, как будто их уничтожает сверхбыстрое течение проказы. Один за другим они встают из-за своих столов и корчатся в странной агонии, выплясывая танец смерти. Их конечности отваливаются, падают на пол; надвигающиеся тени укрывают их. Гниют носы и уши, губы оттягиваются, обнажая крошащиеся зубы, глазные яблоки усыхают в глазницах. Хорошенькая темноволосая актриса продолжает смотреть в камеру с суровым выражением лица.

Памятка от генерального директора

Поскольку силы, действующие на современном рынке, становятся для нас все более призрачными и непостижимыми, мы должны каждую секунду каждого дня посвящать себя непрерывному стремлению к той расплывчатой и фантастической цели, которую мы все разделяем и в существовании которой некоторые из нас, ссылаясь на некое несовершенство памяти, сомневаются. И если кто-то думает, что, пока весь мир мчится к одной и той же недостижимой мечте, наши конкуренты не готовы зубами отгрызть себе гениталии, чтобы добраться до земли обетованной раньше нас и занять ее для себя… подумай еще раз, друг.

Из записной книжки руководителя

…И если бы я был полон решимости питаться исключительно мясом собственных подчиненных, не имея доступа к персоналу других выживших руководителей или любому другому персоналу в принципе, самой большой проблемой, которая могла бы возникнуть, было бы поддержание каждого из них в съедобном состоянии, а также регулирование моего потребления их мяса. Если встанет задача попытаться сохранить им жизнь, я вполне мог бы ограничиться употреблением только тех ресурсов их тел, что являются возобновляемыми – например, крови. Несмотря на это, я мечтаю об их подмышках и локтях… как мужских, так и женских. Я думаю, в эру каннибализма и выживания любой ценой наиболее морщинистые части человеческого тела – наиболее ценные и вкусные.

Охотник

Зеленые двери лифта раздвигаются, являя мужчину в темном деловом костюме. Он стоит точно в центре кадра, и его волосы вымыты дорогим шампунем и хорошо уложены. В правой руке у него автоматический пистолет с никелированной рукояткой. Он прижимает оружие к боку, когда выходит из лифта и пружинисто шагает, минуя один ярко освещенный коридор за другим. По обе стороны от него – ряды кабинетов с открытыми дверями. В конце одного из коридоров мужчина останавливается перед закрытой дверью, достает из кармана пиджака ключ-карту и вставляет ее в узкий считыватель на косяке двери. Раздается тихий жужжащий звук, когда мужчина открывает дверь и заходит внутрь, оставляя ключ торчать в замке. За дверью его встречает лабиринт столов, за каждым из которых сидит сотрудник того или иного пола. Мужчина останавливается в центре лабиринта – тот теперь, кажется, вращается вокруг него, как карусель. Звуковое сопровождение – дисгармоничная музыка в резком темпе, с нарастающей громкостью. По достижении болезненного крещендо звучит одиночный выстрел, и саундтрек смолкает. Комната перестает вращаться. Мужчина лежит мертвый в лабиринте столов, из его раздробленного черепа на пол льется кровь. Позже коллеги этого человека расскажут, что в течение некоторого времени он жаловался, будто слышит едва слышные абсурдные сообщения на своем телефоне каждый раз, когда звонит в другой офис. Члены совета директоров компании лишь качают головами в толерантном сочувствии. На следующий день совет санкционирует финансирование установки новой телефонной системы.

Агитматериал для внутреннего пользования II

Крупная суперкорпорация в процессе расширения своей собственности и рыночной базы открывает ограниченное количество вакансий для квалифицированной рабочей силы на внутренних и оффшорных площадках (реальных и виртуальных). Мы являемся одной из крупнейших законных мультимонополий на мировой арене, и наш корпоративный имидж любой профессионал способен принять с чистой совестью. Предпочтителен опыт работы в условиях сенсорной депривации. Знание распространенных в Сети запрещенных диалектов приветствуется. Стандартный соцпакет для тех, кто хочет выжить. Доисторические профи также рассматриваются к приему – при наличии биологической документации от агентства, осуществляющего их трансвременной переброс.

Земледельцы

Незасеянное поле под серым древним небом. Камера медленно перемещается слева направо, показывая несколько людей в разных позах на переднем и заднем планах. Все они устало роют землю примитивными сельскохозяйственными приспособлениями. Они одеты в накидки, сшитые из шкур животных, изодранные в клочья и грязные. Длинные волосы и густые бороды трудящихся спутаны и кишат вшами. Камера делает паузу, панорамируя это глубоко угрюмое зрелище – посевной сезон в каменном веке.

Почти одновременно все земледельцы замирают, затем – один за другим поднимают взгляды от земли. То, что предстает их глазам, – зеленоватый светящийся купол, который теперь парит над полем и перекрывает весь его периметр. Людей охватывает паника: кто-то оседает на землю без сознания, кто-то пытается спастись бегством, кто-то умирает от шока, вызванного необъяснимым явлением, которое, учитывая их первобытные инстинкты, земледельцы воспринимают как непреодолимую угрозу. Лучи зеленоватого света начинают вырываться из разных точек купола, захватывая каждого из них и поднимая высоко над полем. Даже мертвые тела левитируют куполу навстречу, исчезая где-то внутри него. Поле опустевает, примитивные сельскохозяйственные орудия валяются брошенными на земле. Наложенный на эту сцену, появляется следующий титр:

КОШМАРЫ ПРОШЛОГО

СТАНОВЯТСЯ МЕЧТАМИ БУДУЩЕГО

ОНЕЙРИКОН: ОДИН МИР, ОДНА МЕЧТА

Проект «Раздрай»

В «Сети Кошмаров» мы не знаем своих имен, а наши лица – всего-навсего тени, дрейфующие в бесконечной черноте. Наши голоса превратились в тихий шепоток на ухо сумасшедшему. Мы – гордые отверженные, и у нас осталась одна лишь радость: наносить значительный ущерб тем, кто жрал наши мечты, и давиться собственными фобиями. Проще говоря, мы – ускорители апокалипсиса. Больше нечего спасать, если вообще что-то было… если вообще могло быть. Полные до краев горечи, мы только и желаем, что подойти к делу собственной гибели по-особому – с малым шиком, зато наделав шуму.

Сбор урожая

Основная сеть Центра безопасности указывает на то, что в подкубе 6-0-6, который расположен в нескольких сотнях километров ниже уровня земли, сложилась кризисная ситуация. Младший сотрудник службы безопасности объясняет своему начальнику, что в течение неопределенного периода времени «Сеть Кошмаров» поддерживала невыявленную связь со всеми ста пятьюдесятью профессионалами подкуба, передавая им изображения и данные других типов на их персональные компьютеры. Поспешная проверка мониторов показывает, что персонал в 6-0-6 находился в состоянии злокачественного сна по меньшей мере семьдесят два часа. Их полоса передачи была изменена таким образом, что визуальные и слуховые данные из подкуба 7-0-7 были заменены теми, что должны были исходить от 6-0-6. Система не была запрограммирована на выдачу предупреждения после обнаружения дублирования данных – эта оплошность, конечно, будет исправлена в будущем. А сейчас хорошо вооруженные силы безопасности спускаются в 6-0-6 с целью оценки и возможных мер по исправлению положения. То, что они там находят, заставляет иных новобранцев блевануть прямо в свои защитные шлемы. Весь куб разгромлен, повсюду вповалку лежат изуродованные трупы. Те профи, что все еще живы, творят бесчинства прямо на рабочих местах. Большинство из них обнажены и залиты кровью; кто-то накинул вырванную кишку себе на шею на манер ожерелья, кто-то обернул чью-то содранную кожу вокруг головы. Есть еще такие – и их много, – кто ест плоть мертвых и умирающих. Кровь и разные прочие органические жидкости, растекшись лужами, провоцируют короткие замыкания на рабочих станциях, то и дело убивая кого-нибудь из «дервишей». На экранах компьютеров, все еще остающихся в рабочем состоянии, появляется одно и то же сообщение, мигающими яркими буквами – «ПРИВЕТ ОТ СЕТИ КОШМАРОВ».

ОБЪЯВЛЕНИЕ ДЛЯ ВНУТРЕННЕГО ПОЛЬЗОВАНИЯ

«Онейрикон» требует, чтобы подразделения по трудоустройству с автономным или полуавтономным программированием осуществляли надзор за бессознательной рабочей силой. Может быть санкционирован некоторый контакт с бессознательными лицами или их подобиями (визуальная десенсибилизация или нигилизация в ведомстве всех рекрутских подразделений, финансируемых «Онейриконом»). Помните – не бывает плохих снов, если все видят лишь один сон; не может быть преступников там, где действует лишь один закон. Искусственные сущности из «Сети Кошмаров», пытающиеся выдать себя за рекрутеров, будут обнаружены и перепрограммированы на существование в непреходящем состоянии галлюцинаторной агонии; не соблюдающие протокол рекруты – выявлены и милосердно удалены. Возможно повышение до статуса киберперсонажа на неполный/полный рабочий день (с соответствующими привилегиями и ограничениями) для всех квалифицированных сотрудников.

Хозяева и рабы

Сумерки в древнем пустынном краю. Все рабы собраны у огромной полукруглой платформы. За платформой на фоне гаснущего неба вырисовываются шпили и башни большого дворца. Перед платформой раскинулось море рабов в набедренных повязках, стоящих на коленях на песке пустыни, который с заходом солнца стал прохладным. Камера фокусируется на центральной части платформы, где несколько рабов привязаны к ряду отдельно стоящих колонн. Из верхушки каждой колонны исходит чистое, ровное пламя, обеспечивая щедрое освещение всей платформы и делая особый акцент на связанных телах рабов. По обе стороны помоста расположены сидящие фигуры королевской семьи, жрецов и первосвященниц, высокопоставленных офицеров и других знатных персон королевства. После того как солнце скрывается за далекими песчаными дюнами, оставляя десятки тысяч рабов в полной темноте, процесс, наконец, начинается. Главный палач и пара его помощников поднимаются на огромную платформу по лестнице справа. Камера следует за ними, когда они приближаются к пылающим столбам, где связанных рабов ожидает тщательно продуманная череда пыток, длящаяся всю ночь и увенчанная их одновременной смертью на рассвете. Но когда главный палач входит в центр платформы и оборачивается, чтобы взять зловещего вида инструмент, протянутый ему помощником, он вдруг застывает на месте – как статуя с распростертыми руками. В этот момент один из рабов, стоящий на коленях перед огромной аудиторией, поднимается на ноги и запрыгивает на платформу. Никто не делает ни шагу, чтобы остановить его. Раб подходит к пылающим столбам и всматривается в испуганные лица своих собратьев, которые предвкушают ночь агонии и, в конечном счете, смерть. Через некоторое время он просто пожимает плечами и отходит от них.

Подойдя к главному палачу, раб оглядывает застывшую в ступоре фигуру с головы до ног. Пальцами правой руки он ощупывает широкий золотой шейный платок – аксессуар является символом должности палача. Время идет, но пыточных дел мастер по-прежнему недвижим. Теперь раб, кажется, слегка раздражен. Он убирает пальцы с шейного платка и тыльной стороной правой руки резко ударяет подобную статуе фигуру сбоку по голове. Только тогда палач снова приходит в движение, хватая предложенное орудие и продолжая действо с того места, на котором остановился. Прежде чем вернуться на свое место, раб оглядывается по сторонам, как бы проверяя, не нуждается ли кто-то еще в «поверке» – за исключением, само собой, жертв, привязанных к колоннам-факелам; они – единственные живые люди среди скопления «прописанных» ИИ-киберперсонажей без личности. Поняв, что все в порядке, раб присоединяется к своим товарищам – незаметно, так, что никто и не замечает его отсутствия, хотя они такие же живые существа из плоти и крови, как и он сам. После непродолжительной заминки наконец-то может начаться эта долгая ночь пыток и смертей, которой суждено закончиться банкетом из трупов замученных.

Потроха системы

Вобрав в себя или уничтожив всех до единого конкурентов, «Онейрикон» начинает закономерно деградировать. Тогда его руководители вступают в сговор с целью создания ряда дочерних структур, способных обеспечить некоторую конкуренцию организации – тем самым вновь наделив руководителей низшего звена и другой персонал, конфликтующий меж собой, чувством цели и предотвратив полное вырождение. Большинство сотрудников «Онейрикона», миллиарды профи и еще большее число рекрутов, так долго пребывали в состоянии «мягкого сна», что, похоже, им уже не требуются какие-либо внешние стимулы, хотя это остается предметом споров среди ученых организации, славно поднаторевших в самообеспечении своих департаментов высосанными из пальца тайнами и вызовами.

Какое-то время сговор дает успешные всходы – ряд искусственных корпоративных образований неплохо зарекомендовал себя на рынке (на том, что от него осталось). Однако в конце концов они тоже поглощаются или разрушаются «Онейриконом». Неспособные смириться с перспективой окончательного застоя в организации, всегда существовавшей на принципах непрерывного роста и устойчивого развития, многие руководители добровольно подвергаются революционной операции на головном мозге, после чего – вступают в ряды «бессознательных профи». Другие переносятся в далекое прошлое, где становятся рабами общества, управляемого киберперсонажами, тем самым указав своему духу соперничества новые объекты сопротивления и «низкую точку вхождения», с которой возможно снова проложить себе путь к вершине. Остальные боссы проводят время, разыгрывая диковатые и чрезвычайно жестокие розыгрыши один над другим; по итогу, большинство либо гибнет, либо получает настолько серьезные повреждения, что больше не может функционировать ни на одном уровне организации.

Затем решение приходит будто само собой к одному из самых высокопоставленных умников – старожилу, выздоравливающему после серьезной процедуры замещения в собственной частной медицинской камере. На каком-то этапе выздоровления престарелого управленца заставляют прийти в себя и осознать, что его окружает, – ситуация, каковой не должно возникать при нормальном ходе таких процедур. Когда он полностью просыпается, то с удивлением и некоторым ужасом обнаруживает, что к его торсу пришита голова одного из бессознательных профи. Подобный произвол, по его мнению, превосходит даже самые дикие выходки, которые в последнее время нередки в «Онейриконе». Голова не выглядит живой, поэтому босс-старожил пугается, когда ее рот открывается и начинает выбрасывать длинную тонкую полоску бумаги – вроде тех, что исторгались из автоматов с тикерными лентами, сообщавших стоимость акций в двадцатом веке. С чувством псевдоностальгии управленец берет полоску и читает напечатанные на ней слова: «КАК НАСЧЕТ ТОГО, ЧТОБЫ ПОЗВОЛИТЬ СЕТИ КОШМАРОВ СЛЕГКА ПОШАЛИТЬ?»

Обладая новаторским видением и хитростью, присущей административным формам жизни на протяжении веков, старый управленец восклицает:

– Мы спасены!

Затем он испускает дух – потому что его тело, ассимилировав чужеродную ткань бессознательного профи, схлопотало непоправимый ущерб.

К счастью, сохранилась видеозапись всего инцидента.

Мечты перебежчика

«Онейрикон» всячески противится идее объединить усилия с «Сетью Кошмаров». Никто из выживших управленцев не отрицает, что концепция враждебного слияния с собственной антиорганизацией, с корпоративной точки зрения является рисковым делом. С другой стороны, допуск такого паразита в систему исключительно с целью оживления агрессивных импульсов, – так сказать, прививка, – кажется единственной альтернативой прогрессирующей атрофии и окончательному роспуску, с каковыми в противном случае столкнется организация. Поэтому решено (на самом высоком уровне), что весь персонал «Онейрикона» (любого уровня и статуса реальности и сознания) также будет работать в «Сети Кошмаров». Эта инициатива, по сути, превратит каждого в обоих лагерях этих давно конфликтующих компаний в перебежчика, двойного агента. В разосланном телепатическом коммюнике один из самых влиятельных управленцев предупреждает коллег: «Очевидно, что „Онейрикон“ не может выдать официально санкцию на наше так называемое слияние с „Сетью Кошмаров“, ибо единственной целью подобного соглашения является стратегия мотивации наших сотрудников, как реальных, так и виртуальных. Данная организация, безусловно, не намерена становиться кормушкой для перенаселенной сети тунеядцев-оперативников (а также их подобий), получающих легкую зарплату за каждый рапорт о шпионаже или контршпионаже, за каждый акт саботажа или противодействия оному, – независимо от того, пытаются ли они передать скомпрометированные инфопакеты по каналам „Онейрикона“ или доносить на собственные подобия в тех же самых целях».

Простыми словами, ни один агент ни в том, ни в другом лагере никогда не должен быть извещен о том, что их личное предательство – часть крупномасштабного совместного предприятия двух извечных врагов. В противном случае потенциальные злоупотребления и послабления с обеих сторон могут подорвать всю договоренность.

Таким образом, интеграция «Сети Кошмаров» в «Онейрикон» (как и обратная оной акция) должна осуществляться единовременно, самым скрытным образом, по рекруту за раз, пока не будет достигнуто идеальное сходство между двумя сущностями.

Этот процесс быстро завершается во всей «Сети Кошмаров», где индивидуальные и коллективные ценности выражаются словом «раздрай», никак не учитывают рациональных альтернатив и предлогов. Все в «Сети» – прирожденные саботажники, типы худшего сорта, склонные к саморазрушению, и в придачу они идут напролом – некоторые даже развивают у себя раздвоение личности, чтобы не единожды испытать чудовищный трепет от продажи собственных гнилых стремлений. Камера показывает толпу лиц, чьи глаза застилает поволока подстрекательства к мятежу и жажды тотального столпотворения. Ни для кого не удивительно, что реакция персонала «Онейрикон» идентична реакции их коллег из «Сети Кошмаров». Впоследствии наступает эпоха сложных, разрастающихся интриг и заговоров в рядах двойных агентов, чьи планы до того тесно сплетаются, что становятся практически неразличимыми. Даже руководство «Онейрикона», во многом теперь состоящее из двойных агентов «Сети Кошмаров», приветствует новый порядок и теряет всякое чувство личной идентичности в постоянно расширяющейся туманности слепых амбиций (которая обладает силой и импульсом, полностью зарождающимися в ней самой).

Через некоторое время никто не может быть уверен, на чьей стороне играет, верша тот или иной акт саботажа или поддержки. Больше нет двух различных конклавов в четко очерченном противостоянии – есть только великий хаос запутанных целей, бурлящий во тьме. Две змеи, сцепившись, едят друг друга с хвоста, тем самым осуществляя свои самые заветные мечты и худшие кошмары забвения. Похоже, наконец-то им удастся выйти из сомнительного бизнеса.

Внутренний сигнал бедствия

Обширная организация бредовых образов и импульсов ищет подпитки для своих разлагающихся систем. Рассмотрим все данные, включая зараженные инфодампы старой «Сети Кошмаров» и остаточные выгрузки дегенеративных профи и рекрутов (сознательных и бессознательных, а также снознательных). Ваша избыточная информация – тени, маски и подобия, дремлющие в архивированных инфопакетах, – могла бы быть использована для пополнения нашей голодной базы данных. Ни один образ не будет слишком отвратителен для нас; ни один импульс не покажется слишком слабым или порочным. Наша организация живет собственной жизнью, но без постоянного ввода дешевых данных мы не сможем конкурировать на нынешнем апокалиптическом рынке. Из туши разлагающегося мутанта да взойдут великие мечты; из лона опустившейся шлюхи да выползут наши новые надежды. Не дай же нам перевернуться кверху брюхом, пока черные пустые пространства галактики содрогаются от дьявольского смеха. Прикоснись к грезам многомерной, полуорганической декомпозиции…

Сигнал повторяется, неуклонно ухудшаясь, а затем растворяется в небытие.

В кадр вплывает развернутая панорама Вселенной.

По ту сторону видоискателя никого нет.

Мучительное воскресение Виктора Франкенштейна и другие готические истории

Посвящается Гарри О. Моррису

и светлой памяти Кристины Моррис

Предисловие

Герой романа Герберта Джорджа Уэллса «Остров доктора Моро», ученый, жаждет превратить животных, населяющих его тропическое логово, в людей. Точнее, он хотел бы лишить их звериных черт и привить им «идеальную рациональность». Животные, которых доктор заставляет эволюционировать искусственно, причем на уровне, явно уступающем его амбициям, называют лабораторию Моро «Домом боли» – вполне подходящее название для места, где вершатся противоестественные и жестокие дела; оно не только намекает на боль испытуемых, которым навязывают разум, но и символизирует муку самого разума – способность, которой в той или иной степени обладает каждое животное из человеческого рода, давным-давно преображенное в лаборатории Матери-Природы – в той обители боли, что служит нам домом и по сей день.

У автора рассказов ужасов, чья морока – живописать различные непотребства, может возникнуть вопрос: почему бы не расширить и не углубить раны, наносимые персонажам оригинальной уэллсовской истории? Пускай общая концепция обрастет конкретикой. Итак, наступил день, когда Моро достиг желанной цели, создав совершенно разумное существо. Но, к своему ужасу, он в итоге обнаруживает, что оставил слишком много иррационального в организме своего подопытного. И снова доктор Моро потерпел неудачу самым ужасным образом. Добавив нового персонажа, привлекательную лаборантку, мы можем в полной мере оценить, насколько чудовищным на самом деле является идеал доктора. Какой жалкий экземпляр получился в результате его последнего эксперимента! Какие нелогичные чувства проявляет бывшее чудовище в присутствии симпатичной особи женского пола! А доктор возлагал такие большие надежды! Теперь существо потребует дальнейшей корректировки, чтобы подтолкнуть его природу ближе к той незапятнанной рациональности, какую Моро ценит превыше всего. Да, безболезненно процесс не пройдет ни для пациента, ни тем паче для доктора – ибо тварь никогда не оправдает ожиданий творца, как не оправдали их и мы; ее боль облегчит только смерть на залитом кровью операционном столе.

Что ж, задумка претворена. Но как только оригинал Уэллса улучшен (изуродован?), так и тянет применить подобный подход к еще каким-нибудь классическим произведениям в жанре ужасов. Разве литературный художник менее любопытен или зациклен на идеале, чем доктор Моро? Возможно, он дойдет до того, что возьмет часть своих уже известных рассказов с намерением также сделать из них эксперименты по продлению боли, вечной и непрерывной муки, что превыше любого физического облегчения.

Так, в процессе возведения истории за историей в болезненный абсолют и «усушки» их до чистого концентрата чужой агонии, и создавалась эта небольшая книга. После Моро автору вспомнился еще один ученый, зашедший слишком далеко: Виктор Франкенштейн, искусный творец, вернее – воссоздатель. Как и Моро, Франкенштейн был преступником. Какое злодеяние против Бога и природы может быть хуже, чем создание кощунственной копии человека? По сравнению с Франкенштейном монстр – удивительно чувствительный и умный тип, которого окружающие отвергают исключительно из-за его отвратительной внешности. Была ли судьба Виктора Франкенштейна в оригинальном романе подходящим наказанием за его зло? И можно ли сделать жизнь его создания еще более мучительной? Можно согласиться, что боли, которую юная Мэри Шелли причинила им обоим, вполне достаточно. Но иногда читатели ужасных историй не пресыщаются предлагаемыми на их обозрение трагическими муками. И если среди них есть писатель ужасов, ставки вполне способны достичь высот мрачного готического неба. Это делается не ради чистого садизма, не в попытке затянуть винт ужаса еще туже и насладиться новыми криками настрадавшихся и без того жертв. Все это – лишь заместительное самобичевание, безмерно суровый взмах кнута, стегающего вымышленных персонажей в спину – и тем отвлекающего писателя от ударов, которые наносит ему реальная жизнь в конкретно взятый момент существования. В религиозной вселенной ад принимает форму места, предназначенного для других – вовсе не для тех, кто эту концепцию изобрел. Но, образно говоря, каждый из нас обречен свой личный ад изобрести.

Во втором разделе, где помещены истории о Дракуле и Человеке-волке, проявляется мотив, сохраняющийся до конца книги. Эти известные на весь мир монстры страдали, если разобраться, от тоски, одиночества и ужасного исхода их попыток обрести любовь. Чтобы не сгущать краски в их драмах, о них более ни слова не будет сказано в этой прелюдии к выставке жестокости, которая, по справедливости, должна разбить вдребезги мир, где все эти трагедии имели место.

Столько историй можно было бы переработать и включить в этот музей вечного эха посторонних страданий! Как минимум еще одна заслуживает особого упоминания, так как может быть полезна в качестве ключа к пониманию других, – рассказ Франца Кафки «В поселении осужденных». Сюжет таков: человек осужден за преступление, которое остается ему неизвестным, пока он не прочитает его в виде истории, с болью вписанной в его плоть бороной необыкновенной машины. Самым причудливым аспектом этого рассказа, где бал правят странные персонажи и диковинные устройства в абсурдной обстановке, является, пожалуй, описанное выражение благоговения на лице осужденного, с которым он приемлет выбитый на нем самом приговор. Как отмечает ответственный за казни офицер колонии: «Суть дела доходит до самого тупого. И начинается это с глаз. А уж оттуда расходится повсюду. Такой, знаете, бывает вид, что самого тянет лечь под борону [4]…» (в итоге офицер так и поступает – находя лишь смерть). Просветление кафкианского человека на машине не обязательно должно быть окончательным, как в оригинале, – оно может быть лишь первым в череде просветлений, каждое из которых проливает свет на более тяжкое по сравнению с предыдущим преступление, оборачиваясь все более суровой болью. Пока пишущие иглы трудятся, плоть человека, закованного в кандалы, становится палимпсестом, описывающим невообразимые прегрешения… и так – до тех пор, пока не вскроется величайшее злодеяние мира. По словам немецкого философа Артура Шопенгауэра, оказавшего влияние на Кафку, «стоит рассматривать каждого индивидуума прежде всего как нечто, существующее только как следствие провинности, чья жизнь – это искупление первородного греха». Расширяя высказывание Шопенгауэра, чтобы сделать его немного более леденящим душу, а заодно и более точным, можно определить наше преступление не как то, что мы просто родились, а как то, что рождены мы были в Доме Боли.

Трое ученых

Долгий и болезненный курс преображения пациентов доктора Моро, гуманиста

Доктор Моро осматривает человека-волка, привязанного к операционному столу. Он усердно работал над ним, медленно и мучительно отсекал бедную тварь от ее звериных корней.

Сегодня доктор весь горит от любопытства. Он видит, как человек-волк наблюдает за хорошенькой ассистенткой Моро. Он пытается прочесть в этом взгляде истину – но не может. Значит, придется прибегнуть к эмпирическому тесту.

С показной небрежностью доктор Моро расстегивает ремни, стягивающие запястья и лодыжки человека-волка, и молча, на цыпочках покидает операционную. Несколько минут он топчется в коридоре, желая дать хищнику и жертве достаточно времени. Наконец, приоткрыв дверь, он заглядывает одним глазком внутрь.

Что ж, пора, думает он, и выходит к двум своим подчиненным: окаменевшей от ужаса помощнице и человеку-волку, преклонившему колени перед ней – будто безумный рыцарь у ног дамы в бедственном положении, которую нужно любой ценой спасти.

– Тупица! – восклицает доктор Моро и откидывает голову человека-волка на сорок пять градусов. – Нам еще предстоит пройти долгий путь с этим зверьем, – говорит он своей ассистентке. – Ради его же блага!

Достав из кармана халата маленький золотой ключик, доктор с обозленной миной идет к большому шкафу, где хранится много сильнодействующих лекарств и еще больше – инструментов вивисектора, причиняющих невообразимую боль.

Тяжкое окончание жизни доктора Генри Джекила, англичанина

Доктор Джекил вот уже почти неделю прозябает безвылазно в своей лаборатории на шумной лондонской улице в поисках формулы, которая навсегда уничтожит ненасытного Эдварда Хайда – или хотя бы низведет его до горстки безопасных химических реакций в джекилловом мозгу.

Однажды поздним воскресным утром доктор Джекил просыпается на полу и, к своему изумлению, обнаруживает лежащую рядом с ним скрюченную фигуру Хайда в полубессознательном состоянии.

Они оба немного не в себе. Первым находит силы подняться Джекил. Какое-то время они молча смотрят друг на друга. Доктор Джекилл чувствует, что свирепый Хайд теперь – нечто безобидное, почти ручное: без сомнения, разгульный образ жизни иссушил монстра.

– У меня есть все, что нужно, – говорит доктор Джекил, сжимая подбородок Хайда в одной руке и опорожняя ему в глотку фляжку с бесцветной жидкостью при помощи другой руки. Затем он отступает и наблюдает за тем, как Хайдом овладевают мучительные корчи, вызванные введенным в организм ядом.

Дворецкий Пул осторожно заглядывает в лабораторию.

– Доктор Джекилл, – извещает он, – здесь молодая женщина спрашивает мистера Хайда. Что ей сказать?

– Минутку, Пул, – отвечает доктор Джекилл, поправляя на шее помявшийся галстук и готовясь сообщить печальную новость о том, что Хайд преждевременно скончался из-за добровольного, несомненно, участия в научном эксперименте несколькими днями ранее. Но оно и неудивительно – этот пройдоха пил все, что попадалось под руку, и ничегошеньки не понимал в медицине!

Но прежде чем выйти к молодой гостье, доктор Джекил хочет осмотреть труп своего злобного близнеца. Бог ты мой, это несчастное создание практически бессмертно, думает он, таща тело Эдварда Хайда, все еще слегка дергающееся, к голодному жерлу вовсю работающей печи.

Мучительное воскресение Виктора Франкенштейна, гражданина Женевы

Виктор Франкенштейн погиб на борту корабля, застрявшего во льдах неподалеку от Северного полюса. Затем тело возвращают в родную Швейцарию, где, однако, его некому приветствовать. Все, кого он знал при жизни, умерли раньше него. Его брат Уильям, его друг Генри, его жена Элизабет и его отец Альфонс Франкенштейн, – все ушли, никого больше нет. Мелкий чиновник женевской государственной администрации предлагает передать еще очень хорошо сохранившийся труп Ингольштадтскому университету, где покойный зарекомендовал себя блестящим учеником.

Ганс Хоффманн, вундеркинд в области сравнительной анатомии из Университета Ингольштадта, проводит дома серию экспериментов. Он собрал корпус человека из разных купленных у черных копателей или украденных частей тела и почти уверен, что сможет его оживить. Для завершения проекта, который, насколько ему известно, первый в своем роде и сулит ему оглушительную славу, не хватает человеческого мозга. Он слышал, что тело бывшего студента хранится в морге медицинского факультета университета. Судя по всему, усопший был яркой, всесторонне образованной личностью. «Идеально подходит», – решает Ганс Хоффманн. Однажды ночью он вламывается в морг и разживается тем, что нужно.

– Каков красавец! – восклицает он в тот волнительный вечер, когда существо наконец открывает глаза. Вид искусственной твари безобразен до неприличия, так что, надо думать, Хоффманн иронизирует. Что бросается в глаза творцу, так это то, что детище оглядывается, как будто ожидая увидеть кого-то, кто в данный момент в помещении отсутствует.

– О, да ладно! – восклицает ученый. – Вижу, с тобой у меня проблемы начнутся с порога. Ты, верно, будешь вскоре умолять создать тебе пару, той же природы, что и ты сам? Ну что ж, смотри сюда, – говорит он, демонстрируя ему на медицинской тележке ворох внутренностей и распиленную голову девушки. – Я уже пытался – без особого усердия, что уж там, но сам пойми, создать женскую особь куда сложнее, да и опыта у меня с барышнями не так чтобы много…

Ганс Хоффманн не знает, поняло его существо или нет. Однако на лице у того крайне опустошенное выражение, – возможно, виной тому плохо сшитые лицевые мышцы. Монстр прохаживается по покоям творца, нечаянно что-то ломает, что-то опрокидывает. Наконец он хлопает дверью и выходит на улицы Ингольштадта. («Скатертью дорожка!» – кричит Ганс Хоффманн ему вслед.)

Но пока существо бродит во тьме в поисках лица, принадлежащего его далекому прошлому, оно не может знать, что единственный во всем мире собрат по несчастью, еще способный предложить ему утешение, нашел свой конец в яростном пламени средь ледяных полей полярной бесприютной пустоши.

Двое бессмертных

Сердце графа Дракулы, потомка Аттилы, Гнева Господня

Граф Дракула вспоминает, как испытывал непреодолимое влечение к Мине Харкер (урожденной Мюррей), жене лондонского агента по недвижимости. Ее муж продал ему усадьбу Карфакс – старый дом рядом с шумным учреждением для душевнобольных. Муки и стоны пациентов сильно тревожили графа, среди прочего искавшего душевного покоя. Пуще остальных его раздражал один пациент по фамилии Рэнфилд.

Однажды вечером Харкеры пригласили Дракулу к себе в гости, и Джонатан, первое лицо своей конторы, спросил его, нравится ли ему Карфакс с точки зрения местоположения, состояния здания и земли, да и в целом.

– О, эта архитектура, – ответил граф, не в силах отвести от Мины взгляд, – это сущая музыка в камне.

Граф Дракула происходит из знатного рода секлеров [5], потомков многих династий, людей гордых и воинственных. Он сражался за свою страну против вторгшихся турок. Он пережил войны, чуму, тяготы уединенного житья в Карпатах. Не один век кряду – пять их было, если не более, – он, подкрепленный сверхъестественной силой, вел жизнь вампира, ужаса ночи. Но вот девятнадцатый век подошел к концу – а там забрезжил и конец ставшей привычной жизни. «Почему же именно она?» – часто спрашивал граф у себя. «И какой в этом смысл?» – действительно, на что ему, дьяволу, умеющему обращать себя в летучую мышь, в волка, в дым, во что угодно… ему, изведавшему тайны как мертвых, так и самой смерти… на что ему она, теплокровная дичь в собственном соку? Бессмертное существо, он обрел несметные дары – но к чему это все пришло?

Душа Люси Вестенра была спасена, душе Ренфилда никогда не угрожала реальная опасность… но граф Дракула, один из истинных детей той тьмы, из которой рождается все сущее, не имеет души. Теперь у него вместо нее – ненасытная жажда, но он уже не волен ее утолить. «Почему она? Потому что другой такой нет». Теперь у него в распоряжении – лишь мучительная вечность, полная осознания того, что из-под осинового кола, которым дурни Харкер, Сьюард, Ван Хельсинг и иже с ними, пригвоздили его трепещущее сердце, никуда не сбежать. «Это она, она виновата». Но вот до слуха графа доносятся голоса – грубая речь деревенщин, забредших сюда крестьян.

– Сюда! – кричит один из них. – Давайте, сюда, в эту церкву, или что это за домище такой был! Вижу, тут есть, чем накормить этих треклятых псин. Хороши дела! Меня уже тошнит от их визга – конца-краю ему не видать!..

Неизбывное горе Лоуренса Тальбота, человека-волка

Согласно ритуалу, Человек-волк только что был

сражен серебряной пулей. Он пал от руки любившей его женщины – той, которую сам любил. Он оседает наземь, и толстый слой осенних листьев поглощает почти целиком вес его тела. Когда прибывает остальная часть охотничьего отряда, привлеченная выстрелами, женщина все еще целится в мертвого оборотня из револьвера, сжимая его обеими руками.

Высокий мужчина в твидовом спортивном пиджаке берет ее за руку.

– Не бойся, он больше не сможет причинить тебе боль, – говорит он ей. Но Человек-волк никогда ту женщину и пальцем не трогал. Никогда.

Лоуренс Тальбот – так звали оборотня в людской ипостаси. Ему было около сорока, он был безработным (но не лишенным перспектив) и холостым. Во время путешествия по Восточной Европе, прошедшего по большей части в лесах, он пережил нападение крупного волка. Врач обработал раны, оставленные клыками зверя, и Тальбот не придал тому эпизоду большого значения… но уже в следующем месяце полная луна, взошедшая за стрельчатыми окнами английского загородного дома, где он гостил, пролила свет на массу неприятных сюрпризов.

Тальбот любил дочь одного помещика и тайно намеревался жениться на ней. Но едва первое полнолуние открыло ему глаза на то, кем он стал, он понял, что его жизнь окончена. Он был убийцей, пусть и невольным. Перед очередным обращением он взял с опечаленной возлюбленной слово, что если с ним что-то случится, то его единственное желание – быть похороненным в мавзолее, стоящем на земле ее отца.

– Обещаю, – торжественно сказала она, не вняв, впрочем, ни серьезности слов, ни той торжественной интонации, с которой были они изречены.

Лоуренс Тальбот лишь хотел удостовериться, что после смерти будет близок с этой женщиной. Но представить себе не мог, что теперь, когда все кончено, сможет слышать свой голос – и голоса других, – не будучи, к сожалению, в состоянии кому-то что-то сказать.

– Разве мы не должны сейчас вырезать ему сердце? – спросил кто-то из охотников.

(Режьте, режьте. Он любил ее каждой частицей себя – и даже без сердца все равно ощущал бы ее присутствие, в те частые визиты, которые она, вне сомнений, наносила бы в мавзолей.)

– Нет, сердце ничего не значит, – говорит другой. – Я считаю, мы должны сразу всё тело сжечь, а потом развеять пепел.

– Да, ты прав, – говорит высокий. – Но что думаешь ты? – спрашивает он женщину. Та плачет:

– Не знаю. Не знаю! Какая уж разница… теперь!

(Какая разница?.. Но ведь… обещание…)

Немало окрестных жителей жалуются на то, как теперь трудно собрать пригодный к растопке хворост в лесу – после того как всю осень напролет шли затяжные дожди. Каждый прут и каждая веточка, которую только можно найти, мокры насквозь, словно бы огромный небесный зверь подолгу лил над ними горькие слезы.

Двое артистов

Как Ужас Музея восковых фигур вновь обрел лицо

Ужас Музея восковых фигур прогуливается со своей новой пассией. И пусть его лик красив и благожелателен – еще бы, он ведь сам его придумал и создал, – в его обличии остается нечто отталкивающее и зловещее. «Респектабельная девушка никогда не стала бы встречаться с таким», – бормочет пожилая женщина, пересекшаяся на улице с парочкой.

Когда-то Ужас Музея восковых фигур был добрым и чутким художником, с большой самоотдачей создававшим красивые, небывало реалистичные изваяния – копии известных личностей былых времен и современности. Увы, преуспевающий мастер не мог освоить должным образом ведение финансовых дел – и поэтому деловой партнер сначала обобрал его до нитки, а потом, боясь разоблачения, и вовсе оставил умирать в подожженной мастерской. Восковые шедевры один за другим таяли на глазах у гибнущего творца.

Огонь изуродовал его, но Ужас спасся – и с того дня его разум помутился. Ныне он – демонический палач, садист, время от времени топящий молодых женщин в чанах с кипящим воском и продающий созданные из их обожженных тел фигуры дирекциям ничего не подозревающих музеев по всему миру. У его таланта есть почитатели, всерьез готовые признать это чудовище гением.

Ужас Музея восковых фигур вот-вот нажмет кнопку, которая отправит его новую подругу, находящуюся сейчас без сознания, в один из тех знаменитых бурлящих чанов. Но неожиданно в комнату врываются полицейские в штатском и останавливают его. И вот уже жертва освобождена, а маньяк загнан в угол, на самую верхотуру лестницы, обрывающейся над пышущим алчным жаром чаном.

Внезапно, в этот момент сильнейшего напряжения, Ужас Музея восковых фигур видит перед своим мысленным взором нежное и чуткое лицо. А теперь вспомни, вспомни, кем ты когда-то был! Но он почти ничего больше не помнит. Что он сам и эти люди делают на самом верху лестницы?..

– Извините, – обращается он к полицейским, – не могли бы вы мне сказать…

Но младший патрульный оказался скорым на расправу малым. Он производит один-единственный выстрел – и безумец, опрокидываясь за перила, летит вниз. Расплав в чане, поглощая тело, вздымается кверху языком сливочного цвета.

Тот полицейский, что постарше, наклоняется, чтобы посмотреть на бурлящую массу воска, и в редкий для себя момент глубокомыслия выдает:

– Если есть в мире справедливость, это чудовище будет кипеть там вечно. Оно убило по крайней мере пять красивых девушек!

Но в момент своей смерти счастливый Ужас Музея восковых фигур помнил лишь об одном: о великолепной Марии-Антуанетте, которую он закончил за несколько часов до этого (по крайней мере, так ему казалось) и которую, как он точно знал, ему никогда больше не увидеть.

Как Призрак Оперы преподал суровый урок

Призрак Оперы – воистину гений. Прежде чем стать тем, кем стал, он был всего лишь посредственным композитором, которым воспользовался жадный пройдоха, украв его музыку. Призрак попытался отомстить злодею, но в итоге пострадал сам – его лицо сильно обгорело при взрыве химических реактивов. Тогда он перебрался в катакомбы под зданием оперного театра… и заодно стал гением.

В разгар концертного сезона Призрак похищает весьма посредственное сопрано – и неделями тренирует ее голос под резонирующими сводами парижской канализационной системы. Он говорит девушке петь от своего сердца, постукивая себя при этом по груди – как бы намекая, что он и сам певец от сердца, как своего, так и, может статься, чужого. Он дотошный и чуткий учитель – немного чересчур дотошный и назойливо чуткий, и порой от повторения вокальных гамм и штудирования запутанной теории музыки его ученица готова на стену лезть.

Однажды ей надоедают муки, которые причиняет ей этот мужчина, и в отчаянии, а также из любопытства, она срывает маску, скрывающую его отвратительное лицо. Закричав, она падает в обморок. Пока она без сознания, призрак пользуется возможностью, чтобы вернуть ее в верхний мир, в лоно оперного театра. Потому что она, сама еще о том не зная, стала великой певицей.

Когда девушка оправляется от страшного потрясения, дни, проведенные вместе с Призраком Оперы, кажутся ей не более чем смутным сном. В течение сезона она – главная дива, сила и зрелость ее партий повергают в восторг. Призрак слушает ее, таясь в пустой галерее рядом со сценой. Он безжалостно бьет себя в грудь – с удовлетворением и печалью, столь личной и глубокой, что такую не понять никому, кроме него самого.

В конце действа, пока звезда кланяется зрителям, Призрак замечает, что тяжелый мостик над сценой разболтался и вот-вот падет на прекрасную голову его воспитанницы. Он выскакивает на сцену, отталкивает ее – и погибает вместо нее. Кровь обильно заливает подмостки, глаза в прорезях маски закатываются.

– Кто же это был? – спрашивает кто-то девушку, которую Призрак Оперы научил так хорошо петь.

– Если бы я знала, – отвечает она, когда ее странный и жуткий ментор издает свой последний вздох.

Но в ее словах нет ни малейшего следа необъяснимого волнения, которое она в ту минуту испытывает. Только теперь ее сердце по-настоящему пробудилось для пения. Но она также понимает, что нет на земле музыки, достойной ее голоса, и в тот же вечер сердце, чудовищным образом отягощенное, велит ей броситься в воды Сены и поискать покоя на дне этой угрюмой реки.

Что и говорить, Призрак Оперы – гений.

Занавес!

Готические героини

Опасное достояние Эмили Сент-Обер, наследницы Удольфского замка

Жизнь Эмили Сент-Обер была очень трудна. Будучи молодой девушкой, она застает смерть обоих родителей – матери, которая, как Эмили узнает, таковой ей не приходилась, и мудрого отца, которого она обожествляла. «О, моя Эмили, милая Эмили!» – безутешно рыдает ее жених Валанкур, когда грозный соперник Монтони насильно заточает ее в пусть слегка обветшавшем, но все еще величественном Удольфском замке.

Замок тот богат на секреты – черные ходы, секретные лестничные пролеты, не столь очевидные мотивы, сокрытые преступления, следы от пролитой крови неизвестных жертв и стенания, доносящиеся из тайных комнат. Все эти кошмары – таинство, покров тайны с отчетливым итальянским узором окутывает здесь и любовь, и ненависть, и месть.

В какой-то момент Эмили видит восковую фигуру мертвеца с изъеденным червями лицом и принимает ее за настоящее тело. Возможно, небезосновательно. В конце концов Валанкур все же спасает любимую, освобождает ее из замка, и вскоре – женится на ней. Но не все проблемы на том разрешаются.

Со стороны кажется, будто Эмили и Валанкур созданы друг для друга. Они вместе через многое прошли, но не озлобились при этом, не помешались от разлуки и боли, порок не запятнал их. Простые и приземленные натуры, они – все те же, невредимые.

Однако ночью Валанкур, мучаясь бессонницей, подслушивает, что Эмили шепчет во сне. Все ее слова – это таинства. После нескольких таких недель Валанкур выглядит очень измученным. Через несколько месяцев он, похоже, теряет рассудок и в один прекрасный день сбегает незнамо куда.

Без него Эмили сделалась затворницей. Чтобы чем-то занять себя, она повадилась писать стихи – небольшие, пронизанные неуловимой мыслью виньетки с названиями вроде «Ода тоске», «Ода нетопырю», «Ода ветрам», «Песнь закатных часов».

Иногда он не может удержаться от адресованного самой себе вопроса – а не были ли достоинства Валанкура обманом с самого начала? В конце концов он оказался не более прочен, чем старое полуразрушенное логово Монтони – то дикое, ужасное место.

Как же оно называлось?

Ах да… замок Удольфский.

Безупречные показания гувернантки о случае в поместье Блай

Гувернантка пишет отчет о своем опыте в поместье Блай, где она ухаживала за двумя осиротевшими детьми, сестрой и братом – Флорой и Майлзом. Это дядя детей нанял ее после довольно поспешного собеседования в его резиденции на Харли-стрит. Однако несмотря на краткость и формальность встречи, гувернантка глубоко влюбилась в своего хозяина. По крайней мере, так показалось миссис Гроуз, экономке поместья, когда ее гувернантка ей об этом эпизоде рассказала.

Среди прочего гувернантка пишет о своем преклонении пред парой очаровательных детишек и о своей решимости посвятить себя телом и душой их воспитанию в надежде, что однажды мужчина с Харли-стрит заметит ее преданность. По крайней мере, это то, во что нас заставили поверить.

И вот рассказ гувернантки обращается к ужасам, творящимся в поместье Блай, – а именно, к зловещим событиям с участием призраков двух бывших слуг, мисс Джессел и Питера Квинта, которые, как подозревает гувернантка, хотят завладеть душами детей, тем самым увековечив через них нечестивый романтический союз, связавший их при жизни. Однако ситуация подается нам далеко не таким вот понятным образом. Поскольку стиль ее письма – расплывчатый, полный двусмысленностей, нередко трудно угадать, о чем же эта гувернантка хочет нам сообщить.

Она пишет, что во время своего пребывания в поместье Блай видела за своим окном и на высоких лестничных пролетах демонические фигуры Квинта и Джессел, притаившиеся в темноте. Иногда призраков можно увидеть парящими над безмятежными водами пруда – а таковой в обширных угодьях Блай тоже имеется. Но свой ужас от лицезрения призраков гувернантка, если верить ей, усмиряет – ведь она должна защитить детей любой ценой от этой дьявольщины. Ведь дети невинны; независимо от того, на какие поступки их могла толкнуть одержимость, их еще можно спасти и под ее неусыпным надзором возвратить в состояние чистоты. Поэтому гувернантка собирает вещи Флоры и отправляет девочку в Лондон – ибо «Блай ей больше не подходит». Теперь осталось только бросить вызов Майлзу по поводу некой страшной тайны. Мертвецы, однако, очень упрямы и редко отказываются от удовольствия неожиданно появляться в окнах и препятствовать раскрытию секретов.

В пасмурный день гувернантка навещает Майлза, и начинается допрос. Какое зло он совершил, спрашивает она, если какое-либо совершал в принципе? Дьявольский взгляд Квинта буравит их из-за стеклянных вставок в ведущих в комнату распашных дверях. Тут гувернантка бросается к Майлзу, чтобы не дать неупокоенной душе Квинта овладеть им без остатка. Между ней и Квинтом происходит борьба за участь ребенка – как можно судить по тому туманному описанию напряженной сцены, которое у нас есть. К сожалению, в разгар последовавшей борьбы, какой бы ни была ее конкретная природа, сердце Майлза перестает биться, и он умирает на руках девушки.

Так заканчивается рассказ об ужасных происшествиях, которые, судя по показаниям гувернантки, произошли в поместье Блай. Остается лишь один поворот винта, ставящий на место последний элемент рассказа, вроде бы никак не связанный с общей картиной. Итак, несмотря на то, что Майлз погиб под ее присмотром, гувернантка без труда смогла найти себе работу в другой семье. Можно задаться вопросом – неужели горе, пережитое ей уже в самом начале карьеры, не связало ее по рукам и ногам? Создается впечатление, что многие подробности дела остались где-то «за кадром», и читателям нужно самим разбираться, что на самом деле произошло. Почему бы и нет?

Потому что правда порой так порочна и непотребна, что без обиняков и увиливания ее и не поведать. Люди, расследовавшие смерть Майлза, похоже, сочли показания девушки почти бессмысленными – что, вероятно, и побудило их снять с нее возможные обвинения. Сказав в целом немало, гувернантка никогда не могла описать все то зло, в которое была вовлечена. По крайней мере, такое откровение помешало бы ей найти другую должность, аналогичную той, что она занимала в поместье Блай, где зарекомендовала себя надежным членом семьи и предстала перед всем миром в целом порядочной личностью – умственно и нравственно здоровым человеком, коего невозможно представить совершающим действия, способные привести к смерти ребенка. Рассмотреть дело с иной стороны оказалось для добропорядочных сыщиков неподъемной задачей. И пусть даже к словесному автопортрету гувернантки осталось так много вопросов – ну как тут заподозрить?.. нет, она не могла… ничего такого точно не было!..

На этом все и закончилось. Как свидетельствовала миссис Гроуз на слушаниях по делу о поместье Блай: «Безусловно, она была порядочной молодой леди – такой чуткой и внимательной к детям!»

Одиночки

Демонический преследователь мистера Якоба, учителя

Молодой учитель, который любит писать стихи в свободное время, возвращается домой в пансион, где занимает верхний этаж. Когда он поднимается по старой лестнице, к нему подбегает рыжеволосая девчушка, его ученица.

– Слышали про вампира, мистер Якоб? – спрашивает она, щурясь от яркого дневного света. Затем она описывает ему, что это за вампир и каковы, по слухам, деяния его.

– Конечно, я об этом слышал, – отвечает Якоб. – Увидимся завтра! – говорит он ей, давя сигарету подошвой – ему порой стыдно представать перед учениками курящим, зачем им такой плохой пример.

Ночью Якобу никак не удается уснуть. Он знает, что все эти байки о вампирах – та еще чушь, но в час полночный некоторые вещи, о которых обычно и не задумываешься, действуют тебе на нервы. Якоб встает с постели и открывает единственное окно в комнате. Как тих город в это время! Раньше он даже не замечал…

На следующий день сообщения о вампире подтверждаются несколькими честными и надежными людьми. Есть свидетельства очевидцев о человеке с окровавленным ртом, что парил по воздуху, высоко над домами. Также в то утро в гостиничном номере было найдено тело туриста, истекшего кровью из странных, непонятно как полученных ран. Мистер Якоб, как и многие другие, согласен с тем, что в последние несколько дней он чувствовал, что происходит что-то странное… нечто такое, что с ходу и в толк не взять.

Якоб не хочет рисковать сегодня вечером. Он сидит у единственного окна комнаты, час за часом, с большим распятием на коленях. Время от времени он отвлекается и засыпает, но каждый раз ему достаточно просто подумать о вампире, чтобы встряхнуться и прийти в себя.

Дни идут, а ситуация лишь ухудшается. Находят еще больше обескровленных тел. С тех пор как начался этот ужасный сезон смерти, Якоб не может нормально спать. Темнота за окном безумно нервирует; он слишком много курит… однажды кашлянув в ладонь на уроке грамматики, он с ужасом видит кровь.

Из-за врожденных ограничений человеческого волеизъявления мистер Якоб как-то ночью засыпает у окна. Может быть, ему просто снится этот странный звук – будто чьи-то когти скребут по стеклу, – но всё кажется до того реальным… «Нет!» – вскрикивает Якоб и вскакивает со стула, роняя распятие на пол. Его сильно трясет, как будто ледяной ветер ворвался в комнату и остудил каждую клеточку его тела. Но ветра нет. За окном все тихо и мертво.

На следующий день приходят хорошие новости. Новых жертв вампира нет, все снова в безопасности. Одним ясным ранним весенним утром Якоб впервые за несколько недель снова открывает окно. На улице дети радостно играют, поют беззаботные песенки… Вдруг он закрывает окно вновь и забивается в самый дальний угол своей маленькой комнатки.

Потому что Якоб вдруг осознает – нет ничего хуже ложного чувства безопасности. Ночь за ночью он ждет у окна, убежденный, что однажды вампир вернется… Но тот будто и не думает вновь открывать охоту на людей.

В конце лета никто из жильцов пансиона не удивляется, когда обнаруживается, что учитель Якоб потерял равновесие и выпал из окна на улицу. Он начал много пить, бедняга. Досадный казус… и как раз в тот момент, когда должен был начаться осенний семестр!

Великолепная компаньонка Андре де В., Анти-Пигмалиона

Сегодня вечером, куря сигарету и глядя в окно на туманный проспект, господин Андре де В. совершил необычайный подвиг, достойный всякого романтика и мечтателя. Едва ли сулящее любовную победу общение с настоящей женщиной, мадемуазель Лемье, упорно отвергающей его чувства, привело к тому, что одной силой своего воображения он создал ее двойника – идеальную и преданную подругу.

И вот она стоит в углу комнаты – мудрая, красивая и безмятежная; великолепная компаньонка своему творцу, безупречное воплощение невыразимо сложных качеств. Андре де В. улыбается ей – и она улыбается в ответ, безупречно отражая и вид, и степень чувств, заложенных в первоначальной улыбке. Этот и другие ему подобные, гораздо более смелые опыты существенно скрашивают Андре де В. жизнь в последнее время.

Вечером того же дня ему приходит письмо. Он наливает себе бренди, закуривает последнюю сигарету – он забыл пополнить свои запасы днем, – и взрезает конверт острым серебряным ножом для вскрытия писем. Читает:

Дорогой Андре, сегодня пришли очень печальные вести. Мадемуазель Лемье так и не смогла победить болезнь – Вы же наверняка знали о ее проблемах со здоровьем? Смею сказать, она потому и отказывала Вам в ухаживаниях, не желая печалить. Зная, что Вы были неравнодушны к ней, я счел уместным сообщить Вам об этом…

P. S. Как продвигается написание новой пьесы?

Прежде чем по-настоящему понять смысл этих строк, господин Андре де В. прочел письмо по меньшей мере дюжину раз. Затем, держа его в руке, возвращается на свое место перед окном. Не оборачиваясь к привидению в углу, он говорит ему:

– Уходи! Пожалуйста, уйди. Никакого смысла больше нет…

Но прекрасная дама не исчезает, как ей было велено. Уже уловив невысказанное желание своего создателя, она берет со стола острый нож для вскрытия писем, где тот его оставил, и вонзает его в мягкую кожу шеи Андре.

Отшельники

Вечно бдительные стражи изолированных вилл

Молодой человек с редкими усами восседает в большом кресле в самой укромной комнате своего большого дома, где провел всю свою жизнь в гордом уединении благодаря состоянию, нажитому его предками. Чтобы убить время, он довольствовался блужданием по здешним исполненным дремотной неги затененным залам. Однако сегодня вечером его душу бередят некоторые мысленные образы, с которыми он не привык сталкиваться: яркий свет, толпы народу, счастливый смех…

– Скажи мне, что думаешь, – произносит он вслух.

В комнату входит старый слуга, и юный хозяин смотрит, как он ставит на стол перед ним хрустальный стакан с тонкой гравировкой. Он не просил об этом подношении, но все же сделал несколько глотков – сугубо в знак вежливости по отношению к внимательному убеленному сединами дворецкому.

Слуга остается на месте, и юноша наблюдает за ним. Когда старик подается вперед, желая забрать пустой стакан, юноша улавливает исходящий откуда-то неприятный кислый дух. Ему вдруг становится отчего-то противным вид изможденного лица дворецкого.

– Думаю, сегодня меня ждет выход в свет, – говорит юноша, пружинисто вскакивая на ноги.

– И куда же вы пойдете? – тихо спрашивает слуга.

– Не твоего ума дело, – бросает в ответ хозяин.

– Куда же вы пойдете? – повторяет слуга с совершенно пустым выражением лица.

«Наглый старый дурак», – думает юноша, переходя в соседнюю комнату. Вот только соседняя комната идентична той, из которой он только что вышел – и перед ним в кресле сидит молодой человек с редкими усами в компании слуги. Двое смотрят на него так, как будто никогда не видели его раньше. Затем он возвращается в другую комнату и только сейчас вспоминает – в кратчайший миг просветления, – что это именно он попросил слугу принести ему яд, сулящий вечное обитание в этом аду мечтательных теней.

Крик: с 1800 года по наши дни

Конец восемнадцатого века. Уильям Б. вот-вот достигнет места назначения – салуна на набережной в Бостоне. Когда он проходит через узкий переулок, кто-то бросается на него сзади и душит, накидывая на шею кусок тонкой, но прочной веревки.

Перед тем как умереть, Уильям поднимает глаза – и видит луну поверх крыш домов и магазинов, выстроившихся вдоль переулка. Он знает, что ему не спастись, и поверить не может, насколько это все несправедливо – уйти из жизни столь молодым, так и не выпив в эту ночь, не воплотив ни одно из прекрасных мечтаний, которые и поддерживали его в этой жизни.

В свои последние минуты он удовлетворился бы и тем, что испустил бы крик, чуть облегчающий чисто физическую боль от удушения. Но подло наскочивший сзади убийца слишком туго затянул веревку, и ни один звук не вырывается из горла Уильяма Б. В ту же ночь стая голодных портовых крыс обгладывает тело, а чуть позже его находят местные проститутки.

Как известно, духи тех, кто умер насильственной смертью, мстительны. Они хорошо известны тем, что задерживаются в человеческом мире и блуждают по земле в поисках своих убийц. Предположим, однако, что дух не знает лица убийцы. Ему только и остается, что остаться на месте учиненного над ним при жизни насилия, блуждать по окрестностям в надежде уловить какую-нибудь сплетню, случайный след. Большего ему не дано.

Дух замыслил великолепную месть: исторгнуть свой кошмарный задушенный крик, ставший орудием сверхъестественной ярости и ужаса, в лицо своему убийце, сгубив его одним из худших способов, какие только можно вообразить. Но душителя нигде не сыскать. В конце концов количество прошедших с момента убийства лет превышает самую долгую человеческую жизнь, какую только можно вообразить. Нет сомнений, что убийца уже давно мертв. А сколько лет осталось духу, терзаемому неудовлетворенной жаждой мести!

В конце концов призрак поселяется в уединенном, но безмерно красивом доме, где безмятежно наблюдает, как сменяют друг друга поколения. Однако он никогда не перестает чувствовать вопль, зреющий внутри, – и отчаяние от того, что не найти ему человека, для которого этот чудовищной силы звук что-то значил бы.

У духа достаточно времени, чтобы подумать и удивиться, почему он никогда не встречал кого-то в подобном его собственному состоянии: хоть какое-то было бы утешение! Мысль о других призраках приходит и уходит вместе с приливами и отливами поколений – и никогда не задерживается надолго. Строго говоря, после последних мгновений ясности перед самой смертью мысли Уильяма Б. более должным образом не обретали четких форм.

К концу двадцатого века дух начинает каждую полночь посещать красивую и, по-видимому, одинокую девушку, живущую в хорошо сохранившемся старом доме, ставшем для него сродни тюрьме. Со временем она, похоже, влюбляется в Уильяма, составляющего ей компанию в наиболее темные и нестерпимо отчужденные от мира часы. Дух доволен своей судьбой, зная, что лишь сдавленный, плененный крик поддерживает его присутствие среди живых. Он может оставаться на земле и быть замеченным до тех пор, пока внутри него есть крик. Теперь он дорожит им как наилучшим в мире сокровищем.

Однажды ночью дух появляется, по обыкновению своему, рядом с ложем девушки и понимает, что ужасно заблуждался – она вовсе не одинока, и не так уж влюблена в него. И пусть в эту ночь она красивее, чем когда-либо… в постели рядом с ней кто-то лежит!

Для духа это одновременно и мука, и облегчение. Наконец-то у него есть причина издать свой ужасный крик, наконец-то это обретет смысл. Он уничтожит их обоих во сне…

– …Ты что-нибудь слышала? – сонно спрашивает мужчина девушку.

– Да, какой-то слабый звук, – отвечает она, не открывая глаз.

– Спи, спи, – шепчет он. – Все в порядке.

Это лишь отчасти правда. Ибо по прошествии многих лет дух Уильяма Б. с ужасом обнаруживает, что даже крик умер в нем своей собственной смертью и оставил его навек – совершенно незаметным за стеной, сложенной из вечности.

Антология По

Призрачный тезка Вильяма Вильсона, джентльмена и мошенника

У Вильяма Вильсона есть тезка, идентичный ему по внешности и поведению – и не уступающий в проницательности. Они впервые столкнулись в школе-интернате для мальчиков доктора Брансби в Англии. Там однофамилец Вильсона постоянно подрывал его планы, оспаривал его статус первого среди равных и всячески усложнял ему жизнь. Раздраженный сверх человеческой меры, Вильям Вильсон однажды сбегает из интерната – ставя крест на академической карьере, но с тем и избавляясь от своего несносного двойника.

Однако позже однофамилец Вильсона вторгается в его жизнь в самые неподходящие моменты: чтобы помешать его развратным вечеринкам в Итоне, напоминая, что пьянство и блуд вредны для души; чтобы разоблачить его карточное шулерство в Оксфорде; и вообще, чтобы расстроить его гнусные дела в большинстве крупных городов Европы (включая даже, подумать только, Москву).

В конце концов между двумя Вильямами Вильсонами происходит дуэль на шпагах, и Вильсон номер один – оригинал, не двойник, – побеждает. Перед смертью окровавленный тезка заявляет, что Вильям только что убил не только себя, но и всякую надежду сделаться когда-либо уравновешенным и порядочным человеком. Конечно, Вильсон понимает, что его близнец был кругом прав, и вскоре после прискорбной дуэли садится писать историю своей жизни – в качестве извинения и, возможно, предупреждения для других.

Пока он пишет, в дверь стучат. Сначала Вильсон не удосуживается ответить (пиши, Вильям, пропащая душа, пиши), но стук настолько настойчив, что он наконец открывает. В дверях, мокрый от грозы и озаренный вспышками молний, стоит тезка Вильяма Вильсона, незнамо как воскресший из мертвых.

– Привет, я войду? – спрашивает он. Вильсон в изумлении отступает в сторонку – и пропускает двойника к себе. Он с трудом находит стул для своего гостя (дом был снят по дешевке и не очень-то хорошо меблирован), но в конце концов подает тому колченогий, не покрашенный даже табурет, который второй Вильсон проверяет на наличие заноз, прежде чем сесть.

– С тех пор как мы виделись в последний раз, я кое-что узнал, – начинает тезка Вильяма. – Ты, наверное, помнишь, что я всегда убеждал тебя изменить свои взгляды на жизнь? Так вот, теперь я понимаю, что мои усилия были совершенно бессмысленны. Ни я, ни ты, ни кто-либо другой не в силах что-либо изменить.

– Нет! – протестует Вильсон. – То проявлялась моя собственная гнусная воля – ничто другое не обрекало меня на муки!

– Боюсь, всё не так, – возражает измученный тезка Вильсона, качая окровавленной головой. – Дело не только в тебе, дело во всех. Ты всего лишь мелкая сошка, дружище. Не хочу показаться паникером, да вот только я тут недавно побывал в таких местах… повидал кое-что… поверь мне, там одни только извращения и есть. Трение и взаимопроникновение – вот и все принципы тамошних механизмов, возведенные в чертов абсолют.

– Я давно оставил надежду на рай, – тихо говорит Вильсон.

– Рай? Ха, забудь о рае, – бросает ему тезка. – Вот когда какой-нибудь законченный дурень Вильям Вильсон напортачит так, что мир разлетится в клочья, а потом эти клочья снова слипнутся и вся история начнется заново, – вот тогда и поговорим о рае. А пока, раз уж мы оба знаем, как обстоят дела, – могу я рассчитывать на примирение? Мы так хорошо понимаем один другого – кто еще может этаким похвастать? Может, мы с тобой даже…

Но Вильяму Вильсону до смерти надоели бредни двойника. Он и так уже вдоволь над ним поиздевался – довольно! Он хватает шпагу, набрасывается на тезку и буквально иссекает беднягу в лоскуты, крича при этом:

– Хочешь примирения? Вот тебе – примирение! Вот тебе!..

Когда с двойником покончено, он расчленяет тело и скармливает куски бродящим по округе собакам, искренне дивясь простому и понятному голоду бесприютных животных.

Увы, очень скоро Вильям Вильсон умирает от голода, – ибо, придя домой, открывает, что при мысли о содеянном не может перестать смеяться; и этот заливистый, злорадный смех не дает ему никакой передышки – ни поесть, ни глотнуть воды.

Достойный исполнитель последней воли леди Лигейи

Леди Лигейя – женщина необычайной красоты: черные волосы, высокий лоб, ясные очи. Ее ум, помимо прочего, не ведает себе равных. Ее супруг, человек средней внешности и малых талантов, помогает ей в изучении оккультных наук, и временами ему кажется, что они с женой взаправду достигают чего-то запретного, потустороннего.

С самого первого дня их брак был отмечен определенными странностями. Например, Лигейя никогда не называла мужу девичьей фамилии – хотя он сам на том совершенно не настаивал. Когда неизвестная болезнь сводит госпожу Лигейю в гроб, бедный вдовец так и не преуспевает в понимании того, что же она в нем нашла. Он чувствует себя недостойным ее непостижимо сильной любви; твердит, что ничем ее не заслужил.

При жизни Лигейя часто говорила о желании победить смерть, вырвать из костлявых лап трофей неизбежной, казалось бы, победы над жизнью. Супруг всегда поддерживал ее начинания, хоть и мало что в них понимал. Будучи простым смертным во власти чувств, он после смерти жены начинает новую жизнь вместе с леди Ровеной Треванион из Тремейна, светловолосой голубоглазой женщиной из знатного английского рода. Однако вскоре после начала второго брака он отрешается от всего мира в комнате с причудливой обстановкой: в кошмарных цветах, с диковинной мебелью и со странными, исполненными тревожащих сюжетов гобеленами на стенах. Там он неосторожно ставит под угрозу свой рассудок при помощи наркотиков и странных снов. Его физическое здоровье не страдает, впрочем, – он в лучшей форме, чем когда-либо.

Леди Ровена в его присутствии то вдруг необъяснимо хворает, то снова оправляется – но в конце концов, став бледной истощенной тенью изначальной себя, умирает, забредя в один прекрасный день в фантасмагорическую келью мужа. Ее бездыханное тело покоится у его ног – но в этот момент он способен думать только о своей первой жене, о потерянной любви – Лигейе.

Странная комната, которую он обустроил для себя, идеально подходит для снов – и наш герой, зная это, отдает все силы Морфею; вся его воля устремлена, как поток, по руслу сна к образу первой жены, Лигейи. Чтобы быстрее отрешиться от чувств, он принимает неумеренное количество опиума. В то же время тело его второй жены, леди Ровены, по-видимому, демонстрирует невероятные признаки возвращения жизни – румянец на щеках, слабое биение сердца, – которые, однако, исчезают и вновь появляются через короткие промежутки времени. Так длится всю ночь – и процесс, наконец, увенчается мистическим воскрешением не леди Ровены, но леди Лигейи, которую их вдовец вернул к жизни во сне, предложив тело своей второй жены для приюта души первой.

Но воскрешение это иллюзорно. Леди Ровена не умерла; да и леди Лигейя не вполне жива. Несмотря на все усилия, во сне их муж не воссоздал ни одну из них, а лишь перенес себя из одного мира в другой. Упражнением своей воли он, наконец, заслужил любовь смуглой женщины, чьи волосы цвета воронова крыла развеваются, выбиваясь за клобук погребального савана. Волею этой проник он в то царство, из которого никто никогда не убегает и которое само по себе – источник всяческой воли. Теперь оба – извечные узники туманного фантазма, наполненного бесчисленными отголосками кровавострастного биения великого Божественного Сердца. Но что главней всего – у Лигейи вновь появился муж.

– О, Ровена, Ровена! – кричит он. Но никто не слышит его отныне, и менее всего – голубоглазая белокурая вдова.

Друг семьи Ашеров, прибывший погостить и оставшийся навек

Мужчине среднего роста и неприметной внешности только что удалось сбежать из Дома Ашеров – всего за несколько секунд до того, как тот провалился глубоко в мутные воды озера, на берегу которого до поры стоял незыблемо. Мужчина спешит под ближайшее дерево, ища убежища от сильной бури, провозвестившей катастрофу того вечера. Однако, укрывшись под сенью, он поднимает глаза – и замечает, что на дереве нет ни листочка. Его гибкие, резинистые ветви свободно полощутся на ветру, и даже корни, вздыбившиеся из земли, кажется, извиваются у ног беглеца, будто змеи.

Мужчина среднего роста и неприметной внешности провел несколько дней в доме Ашеров по приглашению друга и бывшего одноклассника Родерика, который вместе со своей сестрой-близняшкой Мэделин владел домом и изрядным количеством прилегающих земель, включая кладбищенскую. Родерик с первой же встречи произвел на своего друга детства впечатление беспросветно больного человека. Его дьявольски обостренный слух и шаткие нервы могли сносить только самые тихие звуки и самый тусклый свет. Он едва ли способен передвигаться без посторонней помощи.

Тем не менее двое друзей находят отдушину, развлекаясь чтением полузабытых трудов по оккультизму и тихой игрой причудливых мелодий на старой гитаре Родерика. Попутно Родерик пытается навязать товарищу несколько необычную теорию, овладевшую в последнее время его чувствительным умом, – теорию о его особой связи с домом Ашеров и с Мэделин. Но в то время друг Родерика еще мало что понимал из его слов.

Поначалу гостя угнетает запустение сельской местности, вид застойных вод озера, плачевное (если не сказать – опасное) состояние самого дома. Однако спустя какое-то время все это перестает задевать его восприятие с изначальной силой. Когда Родерик объявляет, что Мэделин умерла, он помогает скорбящему брату похоронить умершую родственницу, не задавая никаких вопросов (но этот румянец, румянец у нее на лице!). В дальнейшем быт дома Ашеров идет своим чередом.

Быт начнет рушиться, когда однажды вечером буря доведет Родерика до истерики. Гость попытается отвлечь его чтением вслух, но Родерик, будучи совершенно безутешен, возьмется утверждать, что их стараниями Мэделин заперта в фамильном склепе еще живая. Такое заявление пробирает его товарища до костей. Он ведь даже не подозревал, насколько сильное безумие овладело бедным Родериком!

Но что еще хуже, становится ясно, что Родерик говорил правду – когда его сестра, шатаясь, входит в комнату. Она падает ему на руки, и вскоре они уже оба оседают без чувств на пол. Мужчина среднего роста и неприметной внешности едва успевает выйти из дома, прежде чем его мрачные своды обваливаются наземь. Он смотрит на пустырь, где раньше стояло жилище Ашеров, а затем отворачивается, ища глазами убежище подальше от места ужасного негаданного крушения.

Но не успев сделать и шага, он понимает – больше нет места, куда он мог бы пойти, и не осталось никого, кто мог бы его принять. Колдовские книги, мрачные тени и ужасное преждевременное погребение бедной девушки – как он вообще умудрился вляпаться в это дело! Ашеры были естественным образом обречены на гибель наследственными причудами их семьи – а вот он пришел в этот дом и остался в нем по собственной воле. И по той же воле, не испытывая никаких сомнений, гость ныряет в стоячие мертвые воды озера – твердо намереваясь найти приютивших его и составить им добрую компанию в вечности.

Посвящение Лавкрафту

Несусветное отчуждение Отщепенца, напрочь неприкаянного отродья

Отщепенец поднимает взгляд, уставший от теней, и обводит им комнату, в которой, насколько ему известно, жил всегда. Он не помнит, кто он такой и как оказался в изоляции от остальных представителей своей расы, которые, как он уверен, должны существовать, – возможно, в том верхнем мире, который он отчетливо помнил, пусть даже и видел его лишь однажды, в незапамятную пору.

Как-то вечером Отщепенец, ведомый только сиянием луны, которую он никогда раньше не видел, выбирается из своего подземелья и отважно идет по ночной дороге, ища гостеприимный свет, в надежде на чей-нибудь добрый взгляд.

Он приходит к большому зданию, ярко освещенному изнутри. Он робко поглядывает на собравшихся на праздник гостей, чьи силуэты мелькают за окнами. Вскоре невыносимое желание влиться в эту шумную компанию пересиливает робость; не тревожась и не дивясь более, Отщепенец находит открытую дверь и пробирается внутрь.

Внутри здания – великолепного георгианского особняка – вскоре воцаряется паника. Одного взгляда на Отщепенца хватает любому, чтобы с диким криком обратиться в бегство. Совсем скоро он вновь остается один-одинешенек. «Что только что произошло?» – гадает он про себя, задаваясь этим вопросом снова и снова, блуждая по обезлюдевшим залам. «Что всех так напугало?» – спрашивает он у тишины и пустоты в сотый, а затем и в сто первый раз. «Это был ты, – находится с ответом зеркало, – всех распугал ты».

Теперь пришла очередь Отщепенца бежать от того, что ему было показано, – от этого ужасного отродья, напоминающего живой труп, чьи черты, изъеденные древней болезнью и выбеленные чернотой подземелий, все еще казались ему до боли знакомыми. Он ищет убежища в хаотичной реальности грез, где никто не замечает мертвых, а на уродливых не обращают внимания.

В конце концов, однако, ему надоедает это неспособное излечить, лишь калечащее самоотречение. С сердцем скорее расщепленным на атомы, нежели просто разбитым, он решает вернуться в глубокие недра, которые никогда не стоило покидать, и провести весь остаток жизни в родной беспросветной темени – в бездействии и беспамятстве. Проходит эон за эоном. Для Отщепенца все это время похоже на один долгий, муторный день. Для всего человечества оно – целая история с довольно-таки печальным концом.

По неизвестным причинам Отщепенец снова тащит свое одряхлевшее тело наверх. Прибывая измученным в надземное царство, он застает не тьму ночи и не дневной свет, а какую-то тягостную переходную фазу меж них. Солнце тоже, оказывается, одряхлело, его истонченные лучи пульсируют в молочных сумерках, и ничего живого кругом нет – причем нет, возможно, уже не первую тысячу лет. Отщепенец, дитя смерти, сумел пережить всех тех, в ком так отчаянно и безрассудно нуждался, и некому больше спасти его от пустоты в душе, укоренившейся, похоже, задолго до того, как человек обратил взгляд к звездам.

И некому больше на всей этой огромной обреченной планете испугаться Отщепенца; не услышать ему утешительных криков тех, в чьих глазах и сердцах он обрел определенную осязаемую индивидуальность, какой бы отвратительной та ни была. Без других он просто не может продолжать быть самим собой, Отщепенцем, ибо не от кого больше отщепляться. Столь чудовищная ирония судьбы навалилась на него невыносимой тяжестью.

В разгар этого откровения бесконечная неизъяснимая печаль заполняет Отщепенца – все его существо, ставшее, по сути, центром всего сущего на Земле. Его сердце сжимает самоубийственный спазм, и печаль превращается в огонь, во взрыв, разносящий его гнилой остов изнутри на бесчисленные частички. К несчастью, этот всплеск, призванный поставить точку в людской истории, высвобождает столь большой объем живой энергии, что далекое Солнце, вбирая ее, разгорается с новой силой, возвращая на Землю тепло и свет.

И все, что отщепилось от Отщепенца, разнесенное по всем закоулкам планеты, ныне отогревается этим теплом и тянется к свету, закладывая основу для новой жизни и новых празднеств. Вскоре в мир придут новые существа – те, кому всегда пребывать в неведении относительно собственного происхождения, и в ком зрелище холодной и непроницаемой поверхности зеркала всегда будет пробуждать глубокий, необъяснимый ужас.

Еретическое откровение профессора Ф. В. Терстона о Бостоне, Провиденсе и всем человеческом роде

В конце 1920-х годов профессор Френсис Вейланд Терстон вносит последние правки в рукопись, которая, по его замыслу, никогда не должна попасться на глаза никому другому, чтобы никто не страдал без необходимости так, как настрадался он в последний год или около того. Когда все готово, он просто сидит в тишине несколько мгновений в библиотеке своего бостонского дома – летний солнечный свет блуждает по дубовым стенам, – а затем срывается и плачет, как заблудшее дитя, большую часть дня. Только к вечеру он с грехом пополам приходит в себя.

Профессор Терстон – племянник Джорджа Гэммелла Энджелла, тоже профессора (в Университете Брауна, Провиденс, Род-Айленд), чьи исследования в области археологии и антропологии привели его (а впоследствии и Терстона) к некоторым тревожным выводам относительно происхождения и будущего человечества. Выводы эти даже в самых своих ничтожных аспектах способны перевернуть официальную историю с ног на голову.

Оба профессора обнаружили, что в мире без тени сомнения существуют свирепые секты, преуспевшие в странных ритуалах: выродившиеся эскимосы в Арктике, белая рвань в портовых городках Новой Англии, обозленные индейцы и мулаты в болотах Луизианы, совсем рядом с новоорлеанским Тулейнским университетом. Они также обнаружили, что основная цель этих сект заключается в том, чтобы ждать и приветствовать возвращение доисторических чудовищ, которые свергнут человеческую расу, заполонят землю и весь наш мир перекроят по собственным диким стандартам.

Эти существа настолько отвратительно бесчеловечны, насколько только можно себе представить, но не более того. С точки зрения обывателя, их природа – воплощенное зло и безумие, несмотря на то, что сами Великие Древние, как их называют почитатели, в высшей степени равнодушны к таким мирским оценочным категориям, а то и вовсе их не знают.

С самого начала времен они обладали определенной притягательностью для тех, кто был заинтересован в воцарении на Земле полного хаоса и беспорядка, то есть – в полном освобождении на всех мыслимых уровнях.

Поняв, что узнал слишком много, профессор Терстон предполагает, что его просто убьют, чтобы предотвратить утечку информации, – именно так поступили с его дядей и со многими другими искателями истины. Не видать ему публикации своей подробной статьи в научном журнале Американского археологического общества! Все, что он может ныне предпринять – ждать, ждать и ждать.

Однако по какой-то причине последователи Великих Древних не наносят роковой удар, и смерть больше не бросает на профессора Терстона длинную тень – по крайней мере, пока. Но это мало утешает, ибо отягощенный своими знаниями ученый – самая несчастная душа на земле. Он скорбит об утраченной мечте о хорошей жизни, и даже весеннее небо и летние цветы вызывают у него ужас. Простые ежедневные ритуалы он справляет неохотно, полагая их безрадостным условием выживания, и не более того.

После нескольких месяцев депрессии и душевного опустошения, по сравнению с которым любой глобальный апокалипсис кажется сущей благодатью, профессор решает вернуться к своей старой работе в университете. Не то чтобы он все еще верил в пустые лавры антропологии, которую когда-то так любил, – но, по крайней мере, ему будет чем себя занять, будет на что отвлечься. Тем не менее он все еще пребывает во власти тяжелейшего стресса, что не может не сказаться на его внешнем виде: некогда гордый ученый муж ныне смахивает на жалкого оборванца.

– Что с вами, профессор Терстон? – как-то раз спрашивает его одна из студенток, задержавшись после занятий. Профессор удивленно смотрит на девушку. Одного взгляда ему достаточно, чтобы понять – ее интерес искренен. «Ну и дела», – думает он. Конечно, он не может прямо выложить ей, что у него на душе, но все же они прогуливаются осенним днем по кампусу, болтая о том о сём. Вскоре они начинают тайно встречаться за пределами университета, а после выпускного – сочетаются браком на торжественной, но сдержанной церемонии.

Медовый месяц они проводят в причудливом городке Массачусетской Ривьеры. Дни текут до того безмятежно, что однажды, наблюдая вместе с юной супругой за тем, как над совершенно спокойным океаном заходит солнце, профессору Терстону почти что удается рационализировать свои ужасающие знания и вытравить их из памяти. В конце концов, говорит он себе, все еще существуют драгоценные человеческие чувства и красота (как этот славный приморский городок), созданная руками человека. Таким вещам хаос и забвение угрожали издревле – и, как ни крути, все когда-нибудь пройдет. Какая разница, когда – или для кого – мир будет безвозвратно утрачен?

Но профессор Терстон не в силах долго предаваться этим утешительным мыслям. Весь медовый месяц он делает снимки своей улыбающейся жены. Он очень любит ее, но от ее невинности горько на душе. Как долго он сможет скрывать ужасающую правду о мире, известную ему? Как долго нежной улыбке оставаться на ее губах, а не на двумерном фото?

Сколь долго он сам сможет еще протянуть с этой новой болью?

Вопросы терзают его день за днем, и профессор даже начинает бояться, что в какой-то момент они настолько отравят его брак, что придется его расторгнуть. Но последняя ночь медового месяца приносит ему неожиданное избавление.

Он просыпается в темноте от странного сна, который не может толком вспомнить. За окном спальни разносится странный гомон – такой, будто весь город не то разнузданно празднует, не то ужасно страдает. По стене спальни прогуливаются калейдоскопические разноцветные огни, колеблющиеся в странном ритме.

Жена профессора Терстона тоже не спит, и она говорит мужу:

– Новые короли явились ночью в избранный ими город. Они уже снились тебе?

Проходит минута молчания. Потом, наконец, профессор Терстон отвечает супруге протяжным, отрешенным воем безумца, загнанного в угол зверя. Ибо он тоже увидел этот созданный специально для него сон – и, будучи во власти бессознательного, неосознанно принял новый мировой порядок.

И теперь ничто не может навредить ему так, как прежде; ничто и никогда больше не причинит ему той боли, которую профессор так долго терпел. Невыносимая горечь, от коей он никогда не смог бы избавиться каким-либо иным путем, наконец-то оставила его.

Безвременная кончина Г. Ф. Лавкрафта, самого старого человека в Новой Англии

Лавкрафт, последний великий писатель, работавший в жанре «сверхъестественного ужаса», только что умер от рака тонкой кишки в возрасте сорока шести лет в госпитале Провиденса, штат Род-Айленд. Он умер в одиночестве, и лик его в момент смерти ничего особо не выражал. На прикроватном столике остались несколько книг и исписанные от руки листки, целый ворох, – позднее утерянные, к великому огорчению исследователей, – где он фиксировал ощущения при умирании.

Две медсестры заходят в палату и первыми обнаруживают, что он скончался. Хотя они еще довольно молоды, им уже много раз приходилось видеть смерть, так что ни одна из них не встревожена. Они знают, что больше ничего нельзя сделать для ушедшего. Одна говорит:

– Отвори окно, здесь так душно.

– Сейчас, – откликается другая. На дворе – середина марта, и легкий свежий ветерок овевает палату.

– Что ж, это всё что мы можем для него сделать, – замечает первая сестра. Потом – спрашивает: – Ты помнишь, чтобы жена или кто-то ещё навещал его?

Другая качает головой и добавляет:

– Ты что, шутишь? Он совершенно не похож на счастливого семьянина. Ты только посмотри, до чего страшен!

Первая сестра утвердительно кивает. Она отпускает шутку по поводу покойного – и затем обе девушки, посмеиваясь, покидают палату.

Но несомненно, ни одна из них не заметила фантастическую и ужасающую вещь, произошедшую прямо у них под носом: в единственный мимолетный миг мертвый писатель едва заметно улыбнулся им вслед.

Призрачная связь

Посвящается Николь Ариане Сири

Введение

Несогласие с существующим положением вещей в мире способно разочаровать вплоть до безумия. Страх, ненависть, отчаяние, – вот лишь некоторые из тех состояний, которые испытывают люди, жаждущие мировых перемен. Оторваться от большинства, – значит, потерять ту жизненно важную связь, которая удерживает человека в стабильном состоянии. Угодив в дрейф на странных волнах, всякий отщепенец гарантированно уведет свой корабль навстречу гибели.

Нередко для недовольных находятся отдушины, но для тех, кто в них больше всего нуждается, – например, для безвозвратно ушедших в себя, – они обнаруживаются слишком поздно. Они ищут смерти по первому требованию, но чаще всего – не находят. Вполне возможно, что им будет проще в будущем, когда жесткие нравы прежних времен ослабнут, как это обычно бывает. То, что раньше казалось требующим метафизического переворота, теперь воспринимается как обыденность. Однако никто не может сказать, что этот переворот не происходит втайне.

Конечно, ситуация безнадежна для тех, кто желает изменить положение дел, по своей природе фиксированное и формирующее мир, в котором все мы заточены. Их спор идет с самой реальностью – или с тем, что выдается за реальность. В этих случаях никаких перемен не происходит – связь с кошмаром может казаться туманной, даже весьма сомнительной, но тем не менее она сохраняется. Нет ничего плохого в том, чтобы задуматься над некоторыми вопросами: «Кто? Что? Почему?»… но требовать ответа, – значит, обречь себя на вечное молчание. И тогда единственным спасением может стать безумие – до тех пор, пока легкая смерть не вступит в свои права.

Metaphysica Morum [6]

Согласно полученным указаниям я выполнял ряд абсурдно простых действий и обязан был держать происходящее в тайне. Во-первых, мне следовало прибыть в установленное место; во-вторых, при уходе оттуда вести себя естественно, оставаться, по возможности, незаметным, хоть это было и не принципиально. Таковы были основные рамки сновидения. Тем не менее я ощущал, что выполняемые мною распоряжения могут иметь далеко идущие последствия. И пусть я испытывал прежде подобные чувства в своих ночных видениях, на сей раз их интенсивность превосходила все, ощущаемое мной ранее в мире сна.

Мне предстояло сыграть роль обывателя, отправившегося «за покупками», эти слова наполняли меня зловещей смесью банальности и экстраординарности. Я уже влез в шкуру этого персонажа, когда кто-то подошел ко мне – Посредник (так я думал о нем), – чтобы обсудить со мной мою мнимую миссию. То место, в котором он обстряпывал свои делишки, этот выставочный зал «цепи галактик», произвело на меня такое впечатление, будто было синтезировано в арендованной ванной, по крайней мере так мне представлялось. В то же время окружающая обстановка не была совсем уж незнакома. И вновь я затрепетал от смешения повседневности с необычайностью. Потому как окружал меня аналог того мира, который в своей сознательной жизни я безнадежно пытался покинуть путем самоубийства, в идеале с помощью обезболивающего – эвтаназии самого милосердного рода. В мгновенном проблеске озарения мне стало очевидно, что подобная процедура одинаково незаконна как в реальности материального мира, так и в тех самых дальних границах мира сновидческого, в направлении которых я стремился.

Посредник был субъектом довольно долговязым, выше меня ростом почти в два раза – когда он склонился надо мной, то казалось, может переломиться посередине. Уже раз в десятый он повторил:

– Как я понимаю, сэр, вы хотели бы здесь приобрести совершенно новый контекст.

– Я не должен видеть так далеко, – ответил я, имея в виду размеры сна, казавшиеся совершенно безграничными, выходящими за всякие зримые рамки. Казалось, гротескные узоры перемещались в сотнях световых лет от меня.

– Если я не ошибаюсь, то вы – метафизический мутант. Не более чем на одно поколение отстоите вы от своих родичей, живущих в болотах – в этом плодородном перегное для всевозможных извращений.

От сказанного я ощутил свою связь с неким ужасным родом, что посылал нечто больное в самое сердце моего естества.

– И вы уже давно в поисках моих услуг.

Более того, слова на незнакомом языке доносились до меня, и единственное, что я мог понять, что они касались замыслов с обширным влиянием. И множество других неизреченных вещей касались тех же сфер, словно разум мой беседовал сам с собой. Там были указания о намерениях, безграничный комплекс процессов и принципов в действии, одновременные проявления исключительности и многообразия, уникальности и универсальности, случайности и абсолютности, и все они соотносились способами в равной мере ничтожно малыми и неизмеримыми внутри моего естества. Я видел сны, подобные этому, всю свою жизнь и за годы наловчился изящно их формулировать, что здесь и продемонстрировано, и как часто происходит в грезах о чем-то, что выходит далеко за рамки всякого разумного представления, я оказался настолько охвачен сверхъестественным страхом, что вынырнул в реальность.

* * *

И сейчас, на нынешнем этапе моей жизни, я обычно пробуждался от подобных снов в состоянии взволнованной раздражительности – как по причине болезненного впечатления от только что увиденного, так и будучи сам по себе ущербным человеком, то есть вообще человеческим существом как таковым. Как сновидческий организм я давно перестал страдать от имеющих символический вес сценариев и деталей, утомительно рассматривая то, из чего психологический смысл и значение, по моему же позволению, высасывались досуха, стоило только моему сознанию вырваться в реальный мир. И как я заметил, сам по себе мир этот казался мне не сильно отличающимся от пейзажа, синтезированного в арендованной ванной, онейрически говоря. Но в случае с этим конкретным сновидческим мероприятием, как я теперь стану называть эти опыты, слова «совершенно новый контекст» остались со мной, а не исчезли бесследно в черной дыре моей безалаберной памяти.

Я упомянул эту фразу на следующем запланированном сеансе с моим психотерапевтом и заодно инструктором по медитации, чья вывеска висела на старой магазинной витрине. Звали его доктор Оланг [7], однако сам он предпочитал, чтобы его знакомые и клиенты называли его доктор О. И такое же наименование значилось на его визитках, словно псевдоним. Это простое «О.», как он однажды разъяснил мне, не было провозглашением негативизма, как я надеялся, а всего лишь призывало к интерпретациям и несектантству. Я считаю эту манерность тошнотворной, но списал ее на комплект качеств доктора О. в целом – его деликатные, но вместе с тем властные манеры, его показушную эрудицию, а также, несмотря на убогие местечки, в которых он вел свой бизнес, его дорогостоящую одежду и брезгливо-холеную персону. К тому же мне не приходилось привередничать, перебирая варианты той помощи, в которой я нуждался элементарно для того, чтобы влачить свое каждодневное существование. А нуждался я в такой помощи лишь потому, что то, чего я действительно хотел – подвергнуться эвтаназии посредством обезболивающего, – не было доступно в том варварском обществе, в котором я был вынужден вариться. Хотя доктор О. был способен помочь мне в моем истинном желании, я не был настолько неуравновешен или неразумен, чтобы ожидать его согласия. На самом деле он даже не разрешал мне обсуждать с ним эту тему по причине его всеобъемлющего признания объективного нравственного закона во вселенной.

– «Совершенно новый контекст», – повторил доктор О., когда я рассказал ему о своем сновидческом мероприятии. – Это интересно!

– Почему это интересно? – спросил я.

– Ну, потому что открыто для интерпретаций.

Такая его реакция не застала меня врасплох. Как я уже упоминал, доктор О. был столь нарочито, столь напоказ открыт для «восхитительных возможностей и интерпретаций», что на самом деле это ровным счетом ничего не значило и не имело большого значения, в каком бы контексте он ни вещал в настоящее время. По этой причине мне часто хотелось его убить. Как бы то ни было, из-за своего интенсивно деморализованного состояния мне больше не к кому было пойти, так как все остальные психотерапевты, к которым я уже обращался, меня отвергли. А я очень нуждался в том, чтобы хоть кого-то посещать, по крайней мере до тех пор, пока не смог бы подвергнуться эвтаназии через безболезненный наркоз. Впрочем, я обязан заметить, что чувствовал на каком-то уровне совершенно идиотскую потребность исчерпать каждую крупицу интереса, который еще оставался в этой жизни. Поэтому меня привлекло сказанное доктором О. слово «интересно». Конечно, он знал, как я могу отреагировать на это, также как и я знал, как может отреагировать он. В целом эта жалкая пьеска между нами уже не могла ни преподнести сюрпризов, ни обеспечить хоть какой-то прогресс в моем состоянии. Оставались лишь подтверждения, что все вокруг было лишь тем, чем оно казалось – рождением, жизненным копошением и смертью. Для многих этого было достаточно, но абсолютно невыносимо для такого морального, а временами даже феноменального нигилиста, как я.

Утверждение, что доктор нашел интересной фразу «совершенно новый контекст», было не более чем пустым комплиментом, хотя я не был способен это доказать, иначе сохранил бы больше времени и средств. В конце концов, я не нуждался в докторе О. как в хирурге для экстренной операции, которую он мог бы проделать на мозге с целью сохранить мне жизнь в психическом смысле. Разве любой психотерапевт или гуру медитации не использует перед своими клиентами лесть как инструмент? Никто из нуждающихся во внимании врачевателей подобного рода не желает быть лишь очередным лицом в толпе. И если кто ущербен в той или иной степени, то для него быть уникально ущербным само по себе в радость при невозможности исцеления.

Тем не менее мое недовольство доктором О. было основано в первую очередь на его престиже как своего рода авторитета, то есть того, кто благодаря специализированному обучению мог командовать любым человеком, желающим ему заплатить и тем самым получить выгоду от того, что доктор знает, либо только притворяется, что знает. Такой подход к любым авторитетам с особенной яростью распространялся на носителей, пусть даже сами они могли подобное и не утверждать, концепции «спасения» – то есть тех, кто более не утруждал себя беспокойством о бедственном положении человеческого существования. И пусть в таких вот «спасшихся» самих по себе не было ничего, заслуживающего презрения, я тем не менее не мог не презирать их. Некоторые могли бы сказать, что это результат моей зависти к людям, не страдавшим от дефектов, или по крайней мере от тех же самых дефектов, от которых страдал я. В душе, однако же, я ненавидел «спасшихся» за то, что видел их довольство порядком бытия в телесном смысле, в психологическом смысле и особенно в метафизическом смысле – настолько развязными они могли быть в своих откровенных высказываниях о непосредственном восприятии всей реальности.

Весь этот связанный с психологами и гуру бизнес я приравнивал к шарлатанству. В свете боли существования нет никакой нужды или достаточного повода чувствовать себя спасенным, или же притворяться, будто испытываешь подобное. Но поскольку я решил рискнуть и получить хоть какой-то толк от доктора О., то был вынужден соглашаться с его спасением, пусть оно и было притворством, маскирующим неизбежный вред, ожидающий всех нас. Как признался мне мой лечащий врач в редкий момент откровенности: «Все плохо кончают. В лучшем случае есть один шанс из миллиона, что вы не увидите, как оно грядет. Но я обязан знать. Такова моя работа». После чего выставил мне внушительный счет за проделанную срочную операцию. Подобные эпизоды были сквозной темой моей жизни с самых ранних лет. Вы можете считать мою психологическую нестабильность следствием как данного факта, так и сновидческих мероприятий, столь подозрительно влившихся в мою банальную жизнь, что иногда я не мог отличить одно от другого, и гипотетически это можно было бы объяснить отсутствием различия между ними.

Вдобавок ко всем вышеупомянутым мытарствам моего присутствия в мире терапевт-гуру позволял вольности, вызывавшие во мне негодование. Одна из этих вольностей, от которых я был вынужден страдать, дала мне намек на истинную сущность доктора О., бывшего, судя по всему, обыкновенным аферистом, и заключалась она в следующем: он постоянно перемещался по городу в поисках льготной арендной платы и сниженного налога на недвижимость, присущих местам, нежелательным для проживания по причине преступности и иных видов городского упадка. Доктор О. однажды объяснил мне эту стратегию, когда я пожаловался на то, что вынужден прийти к нему на прием в складской амбар возле городских доков, привлекавших пристальное внимание различных темных личностей.

– Безразличие к окружению, – важно продекламировал доктор О., – есть основа всякого психологического и духовного возвышения. Сам Просветленный переехал из дворца к полной неизвестностей и трудностей жизни на открытом пути, а не наоборот.

В чем же была подлинная причина постоянно ухудшавшегося профессионального положения доктора О., сказать я не мог. Как еще он мог объяснить свои сомнительные перемещения – тем, что скрывался от кредиторов из-за своих грязных делишек? Если бы я сказал об этом ему вслух, то он бы только вывернул подобное обличение в соответствии с его публичным имиджем возвышенного существа, достойного умеренных цен, которые он взимал. Естественно, отговорка такого рода только усилила бы мое презрение к «спасшимся» и их самодовольному чувству вселенской правильности, одновременно высвечивая мою неспособность опровергнуть их утверждения. Мое неумение оспорить их счастливое представление о самих себе и обо всем остальном только подтверждало точку зрения терапевта. Кем бы ни был доктор О., он оставался существом, способным процветать в наихудшей обстановке, – по крайне мере, пока не настанет его день, – и этот дар только подтверждал его компетенцию направлять жизни таких ущербных людей, как я.

Из-за отсутствия работы, являвшегося как поводом, так и результатом обращения к услугам доктора О., я упустил из виду тот факт, что его оперативный штаб располагался в так называемом «районе боевых действий». Я уже прощался с жизнью, когда увидел его рекламу в справочнике, валявшемся в кабинке дешевой закусочной, где я обедал в то время (как в общем и всегда впоследствии, признаться честно). Для эмоционального калеки слова «умеренные цены» оказались достойной причиной откликнуться на объявление, при этом не обратив внимание на безопасность, учитывая местоположение его офиса. На время доктор О. даже пустил меня к себе пожить, когда я находился на самом дне. Он предоставил мне рассрочку, когда я раскрыл истинное положение своей финансовой состоятельности. «Скоро вам что-нибудь подвернется, – сказал он, – уверен в этом».

Как оказалась, уверенность доктора О. в том, что мне улыбнется удача, была связана с тем, что он сам направлял меня на различные временные работы, с которыми был связан, договорившись, чтобы мою зарплату передавали ему на хранение. В свою очередь, начался его курс лечения, за которым вскоре последовала более амбициозная программа контролируемой медитации.

* * *

К этому моменту любой обычный человек мог бы усомниться в моей разумности, исходя из заключенного с доктором О. договора, касающегося моей трудовой деятельности. Но вопрос интеллекта вообще не рассматривался мною на том этапе жизни. Напротив, поведение мое было продиктовано сугубо состоянием деморализации. На самом деле, все мое существование было критически деморализовано по той или иной причине. С самого раннего детства я страдал от множества болезней. Конечно, могут быть люди, у которых было болезненное детство, но не было плохого. Но будь то хорошее, плохое или же ни то ни другое, мое болезненное детство в ретроспективе заложило основу последующих лет, которые, как я и пытаюсь с трудом обрисовать, были годами тяжелейшей деморализации.

Если взглянуть на вопрос под другим углом, не обязательно верно, что болезненная телесная жизнь является причиной болезненной душевной жизни. Подобный расчет причин и следствий слишком упрощен. Гораздо вероятнее, что болезненная телесная жизнь может стать причиной активной – даже гиперактивной – душевной жизни, то есть такой жизни, в которой преобладают психические проявления, и они могут принимать объективную форму. Как известно каждому, кто внимателен к собственным мыслям, проявляющееся в разуме человека может быть связано с происходящим в любой другой части его тела. И если у вас заболела какая-то часть тела – или же тело полностью, как у меня в детстве, – то можете быть уверены, ваша душевная жизнь, как я уже говорил, окажется гиперактивной до такой степени, что психические феномены станут для вас столь же реальными, как и феномены физические или даже более того. Когда остальная часть тела неподвижна из-за болезни, трясясь от лихорадки и вызванных ею сновидческих мероприятий, разуму остается только компенсировать эту телесную неподвижность своей гиперактивностью. Только это и имеет значение.

В конечном итоге, вот что я пытаюсь донести: моя болезненность с детских лет сделала меня задумчивым человеком, если не сказать больше, а чрезмерное мышление приводит к клинической деморализации, что прекрасно видно по предыдущим нескольким тысячам слов, написанным мной. Именно поэтому я позволил доктору О. надзирать за моей трудовой жизнью и контролировать мои денежные ресурсы. Вдобавок наше соглашение предоставило мне умеренную плату за лечение и обучение медитации и в то же время позволило вести довольно сносную жизнь в квартире, состоящей из одной спальни. В этом самом месте меня и преследовали тревожные сновидения каждую ночь, включая сновидение о Посреднике, который видел, что я оказался в поисках «совершенно нового контекста», сновидение, названное доктором О. просто «интересным», потому что оно открыто для толкований относительно того, что, должен признать, было моей болезненной психической жизнью. Самое же пристальное внимание доктора О. я обратил на то, что Посредник охарактеризовал меня как «метафизического мутанта». И здесь настал подходящий момент объяснить кое-что о моем детстве и, более наглядно, о моей наследственности.

Я воспитывался в разных приемных семьях – брошенный младенец, обнаруженный в общественном туалете на автобусной станции, ставший частью правительственной программы усыновления. Большую часть своей жизни, однако же, я не имел ни малейшего представления о своем происхождении и даже не имел нужды проявлять любопытство в этом направлении. Меня интересовали самые разные темы, но личности моих производителей не входили в их число. Фактически, по моему мнению, этот вопрос был довольно заурядным. Затем однажды, вскоре после того, как я из-за своего изнурительного психического состояния покинул занимаемую мной долгое время должность в издательской фирме, и перед тем, как стать клиентом доктора О., я получил письмо без обратного адреса. На нем стоял почтовый штамп какого-то южного региона страны, наверняка находившегося в тех самых «болотах», которые упомянул Посредник в начале этой автобиографической исповеди (или заявления). С тех пор как я уволился с работы, переехал к доктору О. на какое-то время, а затем – в однокомнатную квартиру, мне удалось сохранить лишь несколько страничек того послания и конверт, в котором оно лежало. Какое-то время я думал, что письмо было своего рода розыгрышем, учитывая, как в нем сочетались выученная эрудированность и откровенная глупость. Но позднее оно обрело смысл, встроившись в мою биографию. В попытке объяснить кое-что о своих родичах и наследственности и, возможно, продемонстрировать другие свойства моей жизни и характера, я перепишу эти страницы ниже, немного отредактировав для большей внятности.

…и тогда, я щас трясусь, кузенчик, просто прыскаю, как ты видишь, боже, я просто разрываюсь, в общем, мы бросили тебя, даже не вспомнив об этом, просто оставили тебя в туалете на автобусной станции, ничего личного, просто забыли о тебе, семья же такая большая и все такое. Мы тогда отправились в город посмотреть один из тех фильмов ужасов, в которых северян мочат деревенщины настолько инбредные, я должен знать, что ихние бабы рожают путем того, что ты назвал бы партеногенезом, я не шучу, пока мужики занимаются содомией со скотиной и несчастными янки, сунувшимися на их частную собственность. Невзирая на южную гордость, мы любим эти фильмы о живущих в болотах злыднях-мокрушниках, клянусь коростным очком моего дедули, не видавшего рулона сортирной бумаги за свою полную страданий жизнь. Мы же сами не шибко далеко ушли. Черт нас подери, если мы – не нищета, у которых за душой лишь лачуга да ствол. Ведь прямо на той неделе я вместе с Клемом, моим полужопым братишкой, а ведь пол-жопы ему оттяпал крок, захапали в медвежий капкан парочку туристов, шатавшихся по болоту, видать высматривали чего, мы сделали это, чтобы раздобыть деньжат по мелочи, чтобы хоть платить за свет, ведь без света в доме можно и грохнуться в дыру в нашей гостиной, в которой мы и писаем, и какаем, и делаем еще кое-какие делишки, хи-хи. Они ж ведь янки были. Визжали, как жарящиеся еноты, а то, пока Клем не прервал их муки, вышибив им мозги из папочкиного старого доброго ружьишка, которое однажды шмальнуло, когда наш общий родитель ковырялся в носу кончиком ствола. У Клема есть способности в этих делах. Есть у него и другие способности, ну например как засосать тебя в свои фантазии, и ты можешь даже этого не знать, пока зомбаки или еще кто-то такой не придут за тобой, или пока планеты не закружатся по смешному. Но стрельба особенно его конек, пусть и осталось у него всего два пальчика, а остальные восемь отгрызла наша милая мамочка в пылу священной страсти, когда они вместе делали троих наших единоутробных братишек, двоих сестричек, в общем разных единоутробничков, как мы их зовем, ну и так они и живут в подвале, уж даже не знаю, как их описать и как они там вообще. Иногда они там трясутся на весь дом, будто от злости, но в основном сидят тихо. Однако ж, несмотря на все наши семейные уродства, гомиков среди нас не встретишь, хоть в темноте и трудно сказать наверняка, особенно по ночам, из-за наших проблем с государственным энергоснабжением, и как любит говаривать Клем, у нас маловато туристского золотишка, чтобы держать свет включенным столько, сколько хотелось бы. Мы иногда можем делать огонь прямо из наших глаз, но никто еще не разбогател на этом, насколько знаю. Это напоминает мне о тех краснокожих, которые жили здесь в болотах рядом с нами, пока не понастроили своих казино, видать белому человеку в этом забытом солнцем штате счастья не дождаться, да благослови Боженька павших конфедератов и тех из нас, кто сейчас среди них рядом с нашим добрым Господом, включая мою маленькую сестренку, отправленную на небушко ружьишком нашего папочки, когда он развлекался с ней и не знал, что оно заряжено, как не знал он, что оно было так же заряжено, ковыряя им козявки у себя в мясистом носу, что нравилось ему даже больше, чем ковыряться в жопке нашего домашнего песика. Башка его тогда так отлетела, что пробила крышу лачуги насквозь, но не беда, ведь его остатки кормили нас праздничными обедами несколько недель кряду, остатки сладки, обжарили их в жире опоссума и устроили пиршество, которому завидовали бы соседи, если бы сколько-то лет назад Клем не засосал их в одну из своих фантазий и не оставил их там на растерзание зомбакам, кажись. Но мы ведь не ладили с этим сбродом. Так что либо они, либо мы. Иногда мы злы на Клема за то, что из-за него исчезла ходячая еда, в то время как мы вынуждены быть полуголодными. Мясо есть мясо, а человек должен есть, как говаривал тот чувак-каннибал в том самом фильме, который мы отправились посмотреть в том самый раз, когда оставили тебя в сральнике на автобусной станции. Он закапывал их в землю, только голова наружу, откармливал достаточно, чтобы они толстели, затем собирал из них урожай, прям как репку.[8] Нечего было им соваться в чужой монастырь со своим уставом. Мы пытались сделать то же самое с тем типчиком-туристом, который называл себя антрополог. Он составлял хорошую компанию, пока не взбесил нас своими тупыми речами. Его синяя прожилка трепыхалась, пока мы с Клемом совещались, разрубить ли его топорам пополам, или же освежевать охотничьим ножом, чтобы можно было бледной шкурой залатать крышу лачуги, пробитую папочкиной башкой. Этот антрополог был похож на того типчика, который и дал нам твой адрес, он называл себя Посредник. Странный типчик он был, прям палец в рот не клади. Даже Клема потряхивало в страхе от этого мужика. Во время разговора он весь прям как будто мерцал, появлялся-исчезал. Называл нас метафизическими мутантами, вроде так я запомнил его слова. Но всяко же, по его словам, ты был бы рад получить весточку от родичей, ты уж прости нас, что так повернулось. Надеюсь, ты не…

* * *

На этом месте кончается сохранившийся фрагмент письма. Надеюсь, читатель может оценить из него не только сведения о моем происхождении и наследственности, но и зловещее упоминание Посредника, продолжавшего появляться в моих снах, а теперь еще и наполнявшего мой разум ужасным недоумением касаемо ментальных явлений, перенесенных в материальный мир. И чувство это еще больше возросло во время следующего сеанса с доктором О. Я упомянул, что мне по-прежнему снится Посредник, и по крайней мере в одном из этих снов всплыло имя доктора О., но в каком именно контексте – вспомнить я не мог. Психолог-гуру тотчас побледнел. Было также заметно, с каким усилием он выдавил свой следующий вопрос: «А сказал ли Посредник что-то о совершенно новом контексте?»

– Думаю, да, – ответил я. – Он почти всегда про него говорит.

От этих слов доктор О. заметно вздрогнул, и папка с моим личным делом, лежавшая у него на коленях, заскользила на пол. Он придержал ее, торопливо нацарапал в ней что-то, а затем спрятал в металлическом ящике. Затем мы перешли к обучению медитации, осваивая новую технику, которая, как предполагалось, могла быть более эффективной в подавлении моих непрерывных размышлений и таким образом облегчить мое деморализованное состояние как человеческого существа, которое, подобно большинству человеческих существ, не имело четкого представления о том, что значит существовать в мире, но продолжало существовать, будучи хоть деморализованным, хоть более или менее довольным жизнью, как предполагалось в идеале. Грубо говоря, таковы и были два единственных способа существования, независимо от контекста в мире и от того, какая участь выпала бы вам в рамках данного контекста, как я впоследствии более глубоко сумел понять. Активный поиск совершенно нового контекста, конечно, совершенно другое дело, и при этом совершенно необычное.

После медитации в тот день доктор О. меня послал. Именно так я думал о его отношении ко мне, когда позже размышлял об этом. Он меня послал, – сказал я вслух, стоя возле кухонной раковины в своей однокомнатной квартире. Он практически вытолкал меня за дверь, когда я спросил его, хотелось бы ему, чтобы я не говорил про Посредника на следующем приеме. Кичливым тоном он ответил, что решение говорить или не говорить о чем-либо на наших приемах есть сугубо мое личное дело. Оказавшись за дверью, я услышал, как она захлопнулась и закрылась на ключ.

* * *

Несмотря на кажущийся отказ доктора О. обсуждать как Посредника, так и совершенно новый контекст, мне продолжали являться сновидения, в которых и то и другое играло главную роль. Действие одного из них происходило в декорациях, которые я уже посещал ранее во сне. Я наблюдал эту иллюзорную обстановку так же, как и ранее выставочный зал «цепи галактик» Посредника, который рассматривал как аналог реального мира, каким бы странным он ни казался на первый взгляд. В этих снах, как я мог бы это описать, я всегда находился на многоуровневом базаре, бескрайнем рынке, заполненном казавшимся бесчисленным количеством полуразрушенных строений всех форм, во многих из них за искривленными оконными стеклами корчились странные, не поддающиеся наименованию предметы – искаженные капли и изогнутые статуэтки, задуманные и выставленные для устрашающего эффекта. И везде вокруг были наполненные гротескными товарами корзины, свисавшие из-под кожистых сморщенных навесов, сделанных из материала, который, как я знал, являлся человеческой плотью. Как надо мной, так и подо мной разверзались темные провалы зазубренных лестниц и коридоров, тонкие мостики между наклонными башнями, а неровные пандусы как завивались вниз в наполненные тенями глубины, так и взмывали вверх в наполненные тенями высоты. Именно на одном из этих пандусов высоко надо мной я разглядел Посредника, позвавшего меня по имени гулким голосом. Я направился к нему, но растерянно понял, что до него невозможно добраться. И внезапно оказался прямо перед ним. Он двинулся прочь от меня, взмахом руки велел следовать за собой.

– Я обзавелся этим местечком задешево. Гораздо лучше прежнего, вы не находите?

Я должен был согласиться, так как окружающие нас руины были лишь свалкой моих собственных сновидческих манифестаций. В этот раз я твердо осознавал, что сплю, в чем были свои собственные преимущества и недостатки, в зависимости от того, как я мог влиять на окружающее. В следующее мгновение мы с Посредником оказались на каком-то промышленном складе, сидя на ящиках лицом к лицу.

– Итак, – начал Посредник, – ваш совершенно новый контекст. Продолжим?

– Не могу ответить на столь таинственный вопрос. И какая разница в том, что я бы ответил?

– Никакой, – сказал он. – Но я не верю, что вы будете возражать против порядка.

– Не имеет значения, возражаю я или нет. На данный момент я в здравом уме, если вы не заметили.

– Тем не менее вы можете потерять контроль, – ответил Посредник, щелкнув пальцами. Я знал, что он прав, потому воздержался от лишней суеты. Меньше всего я бы хотел оказаться ползущим по сужающемуся тоннелю, в котором какое-нибудь чудовище дышало бы мне в спину.

– Как бы то ни было, – продолжил Посредник, – я абсолютно уверен, что вы не возразите.

– Я возражаю против всего, кроме одного: безболезненной эвтаназии. И вы в курсе этого, помимо всего прочего, что вам известно обо мне.

– Да. Не более чем одно поколение из болот, где вы и ваши сородичи превратились в метафизических мутантов, которыми вы являетесь. Но вы более развиты, нежели они. И вы в точности следовали инструкциям.

– В ваших фантазиях.

– На самом деле это и ваши фантазии. Но какая разница?

– Так что насчет совершенно нового контекста?

– Ну, он не такой уж и совершенно новый. Как вы заметили, имеются некие тенденции в сторону конкретного направления в этом… ином мире, скажем так.

– Я деморализованный метафизический мутант. Вы не должны мне говорить об этом.

– Я думаю, есть некое удовлетворение в том, чтобы быть правым. Я же всего лишь Посредник, что я могу знать наверняка?

– Я не хочу быть правым. Я хочу быть мертвым.

– Вам это гарантировано. Но я знаю, о чем речь.

– О чем?

– Спросите доктора О. при следующей встрече. Он исцелит вас. Мир нуждается в таких метафизических мутантах, как вы, чтобы следовать верной дорогой.

– И куда она ведет?

– Спросите у доктора О. Он исцелит вас.

– Куда она ведет?

– Он исцелит вас.

* * *

И на этом месте я потерял контроль над своим осознанным сновидением и пробудился с резонирующей в сознании механически повторяемой фразой Посредника об «исцелении». И слово «деморализованный» было голым эвфемизмом, обозначающим спектр ошеломительного зла, которое наш вид когда-либо испытывал, и его тенденция идти в конкретную сторону казалась еще более странной и мучительной. То же самое и с нашими индивидуальными жизнями – от начала и до конца, – настолько универсален процесс распада и разрушения. Что наверху, то и внизу… и что внизу, то и наверху. В конце концов, в вещах была магия или, по крайней мере так казалось, – метафизический идеал нематериального, получивший внешнее воплощение. Что за насмешка в том, что я обязан был быть частью этого движения – мутантом, назначенным и дальше калечить обломки космоса. Тем не менее, хотя все знаки указывали на суть того, что я пережил, реальность оставалась такой же сомнительной. Как всегда и было. Однако когда кошмар становится очевидным, тогда можно им поделиться.

Несколько часов спустя я по-прежнему оставался одержим чернейшей деморализацией, какую я когда-либо испытывал. Когда солнце взошло в тот день, его резкий свет озарил городской пейзаж за окном моей квартиры, и я не хотел ничего более сильно, чем опять встретиться с доктором О. Почему я так желал этой встречи, находилось за гранью моего понимания. От него было мало толку, или же вообще никакого, в вопросах помощи, кроме разве что трудоустройства на временные работы, к которым я был совершенно неприспособлен. Но он был знаком с моими сновидениями о Посреднике. Этот факт делал его единственным лицом, с кем я мог поделиться своей деморализацией после последней встречи с тем персонажем. Конечно, на последнем сеансе доктор О. игнорировал меня, когда я рассказывал о Посреднике и снах про него. Также он меня прогнал. И не сообщил свой новый адрес, который, как мне удалось узнать, располагался наверху старого дома, неуклюже примостившегося настолько близко к железнодорожным путям, что грохот и тряска от проносящихся мимо поездов были там обычным явлением. Так я посчитал, что доктор О. пытался избегать меня как клиента, что не стало для меня большим откровением. С моей же стороны единственной причиной, по которой я находил его снова и снова, была лишь нужда в средствах, поддерживающих мою жизнь в однокомнатной квартирке. Но теперь я не хотел ничего так сильно, как воспользоваться медицинскими услугами доктора О.

Поскольку доктор О. не предоставил мне никакого способа заранее связаться с ним, я был вынужден прийти к нему в офис без предварительной записи. Тем не менее, он вежливо, пусть и без особого энтузиазма, согласился уделить мне немного времени перед приходом следующего клиента. Когда я зашел в его кабинет, который был не более чем маленькой и скудно обставленной комнаткой, меня поразил его вид, как будто в нем давно не прибирались. Схожим образом и сам доктор О. был небрежно одет и неухожен – не осталось и малейшего следа его традиционной опрятной холености. Я не стал делать вид, будто произошедшие в нем изменения укрылись от меня.

– Я заболел. Прошу, присаживайтесь, – он махнул вялой рукой в сторону одного из комнатных кресел. Сам же сел на диван, но не занял свою обычную позу со скрещенными ногами. – Что привело вас сюда?

Я поведал о моем сновидении про Посредника и последовавшем состоянии глубочайшей деморализации. Учитывая его прежнее игнорирование данной темы, я бы не удивился, если бы он опять пропустил мимо ушей все сказанное мной. Напротив, он глубоко ушел в себя. Затем начал опять лить на меня свои традиционные психологические и душеспасительные помои. Выданная им проповедь была апологетикой боли в этом мире, изрыгаемым набором пустых фраз, которые он адаптировал специально для меня, как для деморализованного бедолаги и потенциального самоубийцы. Он сказал что-то о многообразии ощущений, которые мы можем звать хорошими или плохими, хотя на самом деле они подобны музыкальным тонам, совместно создающим вселенскую музыку. Меня уже начала вымораживать эта заезженная метафора, которая для меня была попыткой доктора О. изобразить болезнь и страдание в человеческой жизни изящными нотами в окончательной гармонии существования. Конечно, сказанное им было всего лишь рационализацией, но его слова на этот раз не содержали обычной силы и изысканности, в которых доктор О. столь поднаторел. В действительности он говорил в стеснительно робкой и неуклюжей манере. Он натурально начал заикаться, вещая о человеческих криках страдания и воплях экстаза, целом грохоте мира, который весь перемешивался в своего рода чудесной симфонии. И он жестикулировал во все стороны, словно отмахивался от роя осаждавших его насекомых. Наконец доктор замолк от очевидного изнеможения и заметной второсортности своей дхармической речи, как он мог бы ее охарактеризовать. Затем поменял риторическую стратегию. Сперва его слова были не менее вымученными и заезженными, чем ранее. Хотя он больше не жестикулировал, но продолжал как-то неуклюже, более сбивчиво, как я бы сказал, излагать основной посыл своей проповеди.

– Стойте! – закричал я. – Просто признайте. Вы – шарлатан.

Доктор О. грустно улыбнулся.

– Вы только сейчас это заметили впервые за все время? Обычно меня разоблачают после трех сеансов, максимум после шести. Но вы доверили мне всю свою жизнь. Это должно быть слишком, даже для меня.

– Поэтому вы постоянно переезжали? Чтобы я не нашел вас?

– Ну, вы не так уж и глупы, как я думал.

– Вы всегда знали, чего я хотел. Я думал, что если подожду достаточно долго, вы удовлетворите меня как постоянного клиента. Я знал, что у вас есть способы для этого. Вот почему вы избегали меня.

Он погрузился в молчание и вдруг посмотрел мне прямо в глаза.

– Сначала тому была причина. Я не хотел делать этого. Вы знаете, нравственные нормы и тому подобное. Но вы действительно были безнадежны. Вы называли это «деморализацией», но я знал: это что-то гораздо более патологическое. В какой-то момент я думал, что мог что-то сделать для вас. Затем пришел в себя. Это были проделки Посредника.

– Не говорите мне, что мои сны столь пугают вас.

– Нет. Не поэтому. Я лично увидел его, сидящего на крышке унитаза в туалете моей квартиры как-то утром. Он мерцал, появлялся и исчезал. Я подумал, что вы каким-то образом заразили меня своими безумными снами. Я выбежал из туалета без оглядки. Когда зашел в комнату, он уже был здесь, прямо на этом месте позади вас. Как будто я оказался в ловушке в банальном фильме ужасов, вот что я чувствовал.

– И он что-то сказал.

– Да, он сказал правильные вещи. И теперь взгляните на меня. Я превратился в вас.

– Что он сказал?

– Когда кто-то стоит перед вами в твоей гостиной и мерцает, как неисправная лампочка, это само по себе замыкает мозги.

– Если только ты не выродившийся болотный житель или не один из их потомков. Метафизический мутант.

– Что?

– Не берите в голову. Так что он сказал?

– Я помню только, что он сказал о таких вещах, которые больше никто не мог знать. Словно подключил свой мозг к моему мозгу и закачал в меня все в мире и вообще во вселенной. И еще что-то, чего я не могу объяснить. Сначала я думал, что лопну. Затем нечто, что было моей жизнью, какой я знал ее, все, что я считал реальным, просто то, что значит быть живым, – все словно высосали из меня, и ничего не осталось. И я упал на пол в глубоком обмороке. Когда очнулся, он уже исчез.

– И теперь вы стали мной.

– Похоже на то. Простите, что не слушал вас в прошлые визиты. Но я должен был соблюдать приличия.

– От них не было бы никакого толку. Вы знаете почему.

– Уверен, знаю. Как бы ни прокручивал в голове, я постоянно прихожу к одному и тому же умозаключению.

– Так что насчет моего желания? Оно должно быть элегантным. Оно должно быть эффективным.

– Я знаю. У меня есть то, что вам нужно. Что нам обоим нужно. Я только ждал, когда вы придете, как вы всегда приходили. Знаете, это ведь ваша вина в том, до чего я докатился.

– Вы шарлатан. Вы сами навлекли на себя свой удел.

– Я тоже пришел к такому же выводу. Даже забавно – мелкий шарлатан, споткнувшийся об… не знаю как и назвать.

– Планы с грандиозными последствиями. Или деморализация во всех ее гранях и со всех сторон. Терминальная деморализация. Нас пруд пруди.

– Я надеюсь искупить свою вину.

– Я тоже на это рассчитываю. Посредник сказал, что вы меня исцелите.

Оланг вышел из комнаты. Вскоре он вернулся с двумя наполненными шприцами. Один, в запечатанном пластиковом пакете, вручил мне. Верно предположив, что я раньше никогда не делал инъекций самостоятельно, закатал рукав моей рубашки. Двумя пальцами постучал по вене на внутренней стороне руки.

– Вот сюда, – сказал он. – Сначала выпейте пару стаканов воды, чтобы она набухла. Затем воткните и нажмите на поршень. Сумеете это сделать?

– Уверен, что да. Спасибо.

Теперь я это получил. То, что всегда хотел.

* * *

Вернувшись в свою однокомнатную квартиру, я сидел тихо и неподвижно в зачехленном кресле, а шприц лежал на столе рядом. За окружающими стенами и окнами раздавались долетавшие до меня звуки – грохот транспорта, людская болтовня, музыка из фургончика с мороженым. Ничего из этого не имело значения. Мир непрерывно мутировал, каждый организм двигался в сторону итогового разрушения. Это не было совершенно новым контекстом, а просто именно так всегда и происходило. Смерть была гарантирована, как Посредник и утверждал. Ущерб был гарантирован. Все, что происходило сейчас, тянулось уже тысячелетиями. Я представил то, что мне снилось, как несомненную истину. Может быть что-то стало нетерпимым по отношению к земной эволюции, и оно не было добрым или злым, нравственным или безнравственным, а всего лишь чем-то в движении. Оно было постоянно перед нами, но никто его не видел, никто не хотел видеть. И оно меня утомляло. Я так долго был деморализован и хотел лишь принять неизбежное. Более того, я хотел этого в подходящее время, с уважением и пониманием, чтобы мне не мешали и не ненавидели только потому, что я был не для этого мира. Теперь же я чувствую свое моральное право – реальное или ирреальное – оставить предсмертную записку, выражающую мою ярость к тем обреченным невольникам, кто по своей вечной привычке отвергнет и унизит этот документ. Даже лучше оставить нижеследующее как мое Предсмертное Заявление.

Те, кто выступает против деморализации как против неумолимого средства универсального освобождения, просто не видят ничего дальше своего носа. Они плетутся в хвосте эволюционного идеала рода нашего. Идеал этот – благотворная мутация. Как ничто иное, деморализованные – мутанты по счастливой случайности. С того дня, как наш вид пробудился к жизни, такие мутанты несли общую задачу достичь в этом мире его подлинного статуса и объявить его прибытие, когда время придет. Теперь деморализованным мутантам выпало сформулировать их назначенное будущее. Из всех других именно им выпала миссия угнетать жителей Земли, чтобы ужасы существования могли исчезнуть в энтропическом процессе морального разрушения, кульминацией которого станет душевно неиспорченное потомство. В их трепетные руки было вручено настоятельное требование, чтобы эти ужасы умерли вместе с содержащими их сосудами. А до того поучать тех, кто поддерживает действием или пособничеством молчания ужасы, цветущие как при свете дня, так и во тьме. Любой, кто сомневается в правдивости вышесказанного, только обвиняет себя в добровольной слепоте и порочном невежестве. Тот, кто соглашается с приведенным здесь текстом, уже находится на верном пути к мутации искупительной деморализации. А те же, кто по-прежнему творят ужасы и жиреют на них, должны быть осуждены не потому, что порочно спят в болезненных снах, которые они по причине своего невежества не в силах отделить от себя, а потому, что они не находятся на пути спасительной самомутации. Они – препятствия на пути к будущему и тому, что их ожидает. Превосходно задуманное мутантами нашего вида, будущее жаждет мира и свободы от страданий, путь к которым указывает деморализация; то есть – оно безоговорочно стремится уничтожить все манифестации сна во вселенной. Такова была позиция всех когда-либо живших мутантов – освободителей деморализации. В один голос они говорили о конечном моменте органического ужаса. Никто из них не был услышан, никто не последовал за ними. Они всего лишь указывают путь. Этот путь всегда безоговорочен в своей идеальности. Он приближается с появлением еще большего количества деморализованных с более конкретными целями. Это путь к будущему. Всем тем, кто не знает этот путь, кто отвергает его, будет отказано в малейшем проблеске абсолюта обезболенного будущего. Они – наиподлейшие ничтожества, ожидающие того, чтобы быть заклейменными деморализованными мутантами завтрашнего дня. Так тому и быть. Каждый из нас либо в рядах деморализованных, указывающих путь в будущее вечного кошмара, либо же среди ничтожеств, восславляющих свой миг в аду.

Маленькие человечки

Взросление всегда казалось мне необъяснимым. И я уверен, доктор, что вы соображаете, о чем я веду речь. Постоянно нас поправляют и одергивают по-всякому, прежде чем позволят стать полноценным членом общества. И я ни капли не мог понять ни сам процесс становления в целом, ни его шаги – как мы вообще можем узнать, кем или чем являемся. Как будто ожидалось, что я подскочу и встану в строй среди других, когда подрасту, потому только и слышалось – «Подъем! Пора делать вот это, а теперь вот это! Пора показать себя!» – кричали на меня, искренне веруя, что я прямо только к тому и стремился.

Прошу прощения за этот небольшой порыв эмоций, доктор, но и вы меня поймите. Как вы знаете, я прекрасно помню собственный текст, так как давно его заучил. И уж не в первый раз готов поведать свою историю, и даже сейчас стараюсь вести себя прилично, как меня всегда поучали родители. Постоянно они повторяли мне: «Веди себя прилично! Ты же из приличной семьи!», напоминая об этом по любому поводу, как будто кровное родство в этих вопросах было столь важно. С нынешних позиций я соображаю, что отчасти они не были так уж неправы. Ну а в то время оба постоянно называли меня бесстыжим маленьким упрямцем. «И как только могли мы вырастить такого бесстыжего маленького упрямца?» – жаловалась мать отцу, или же наоборот. «В моей родне никогда не было таких бесстыжих маленьких упрямцев!» – плакался один родитель другому, а тот в свою очередь возражал: «И в моей семье тоже не было!» Опять вставал вопрос генетического фактора, о чем я и говорил только что, и если бы я был немного старше и осознал, что являлся приемным ребенком, то данное осознание сильно бы меня огорчило. В свете последующих событий я понял, что биологическая связь между мной и ими оказалась наименьшим камнем преткновения, но здесь уж очень тонкий момент для меня, как вы знаете.

Их продолжавшийся спор перерастал в ссору, пусть даже лишь для видимости, родители швыряли друг в друга одни и те же фразы, туда-сюда, туда-сюда, а затем кружили надо мной, хнычущим маленьким мальчиком, – «Посмотри-ка, до чего ты нас довел, бесстыжий маленький упрямец!» Их же не волновало, что я всего лишь был сильно напуган, а не капризничал специально, чтобы «довести» их. Называя меня так, они всего лишь пытались перевести стрелки. Ненависть была для меня придатком страха – каждый ребенок чего-то боится, а моим худшим страхом было… В общем, больше всего я боялся их… Под ними я имею в виду не собственных отца и мать, пусть их я тоже боялся, но когда я был совсем маленький, то я еще не начал ненавидеть их. А ненавидел я тех, других, – Маленьких Человечков.

* * *

Как-то раз я со своими родителями отправился в поездку на машине. Отец непринужденно рулил, с неизменно нацепленной улыбочкой глядя сосредоточенно сквозь ветровое стекло. Он постоянно так улыбался, сколько помню, и всегда смотрел сосредоточенно, даже когда не рулил. Мать сидела на переднем пассажирском сиденье и молчала, солнечные лучи отражались от ее гладкого лица. У нее всегда было такое вот гладкое лицо, обратите внимание на это, доктор, а также очень большие глаза. Я же расположился посередине на заднем сиденье и глазел вокруг, погрузившись в собственные мысли, не задерживая взгляд на чем-то конкретном – ровно до тех пор, пока не увидел по правой стороне дороги один из тех самых указателей с примитивно намалеванной мордашкой и надписью «МАЛЕНЬКАЯ СТРАНА». И я вновь испытал самый натуральный трепет, меня аж затрясло, как и каждый раз при виде вот таких дорожных знаков. Стрелочка внизу указывала прямо, оповещая водителей о въезде в Маленькую Страну.

Я прильнул к правому боковому стеклу, напряженно всматриваясь в проносящийся пейзаж. На небольшом расстоянии от нашей дороги еще одна дорога, маленькая дорога, вилась по направлению к открытой равнине, что лежала чуть ниже на нашем пути. Я скосил глаза в сторону переднего сиденья и увидел, что отец наблюдает за мной через зеркало заднего вида, но меня это ничуть не заботило. Никогда ранее я еще не находился так близко к Маленькой Стране и потому отчаянно хотел увидеть как можно больше, однако видел лишь узкую дорожку, пересекающую пустую равнину. Такое себе порожденное страхом упрямство – я желал увидеть нечто, одновременно боясь того, что мог увидеть, и чувствовал себя при этом, как в тех страшных снах, когда рядом никого нет, но при этом ты знаешь, что нечто невообразимо ужасное может выскочить ниоткуда в любой момент. Совершенно захваченный данным ощущением, на самой его вершине я наконец увидел маленький автомобильчик, свернувший на маленькую дорожку. В то же время наша главная дорога тоже вильнула вправо, и при приближении автомобильчика мне захотелось рухнуть на пол и спрятаться, но ведь тогда я бы не увидел их.

Их автомобильчик, маленький автомобильчик, казался игрушечным не столько из-за размера (так как он находился довольно далеко, чтобы я мог сравнить размеры транспортных средств), сколько именно из-за своего внешнего вида – не полноценная модель, а простой прямоугольник катился на шатких колесиках, без каких-либо аксессуаров, словно сделанный из пластмассы, выкрашенный ярко-красной краской. И от одного только этого ярко-кричащего красного цвета я был в еще большем ужасе, чем если бы цвет автомобильчика был менее ярким (пусть желтого, или белого, или какого-нибудь оттенка синего), так как яркая краска сама по себе бросалась в глаза на фоне серого пейзажа. Но затем внимание мое перешло от самой машиночки к тому, что находилось внутри.

До того момента я едва ли видел Маленьких Человечков хоть глазочком по-настоящему. Меня наполняло таинственным страхом изображение рожицы на дорожных знаках, оповещавших людей, то есть настоящих людей, об их въезде в Маленькую Страну. Одна лишь мысль о существовании Человечков окатывала меня тревогой, но тревога эта имела довольно расплывчатые очертания. Присмотревшись пристальнее к тому, что находилось внутри пластмассовой красной игрушечки, я наконец пожалел о том, что не спрятался на полу, свернувшись на коврике возле сиденья (пусть даже родители ворчали бы на меня из-за этого до конца поездки, в очередной раз клеймя как бесстыжего маленького упрямца).

– Ну, теперь ты видишь их? – спросил меня отец, скосив пристальный взгляд в зеркальце заднего вида, на что я ответил оглушительным молчанием.

– Папа задал тебе вопрос! – подключилась к разговору мать, – Отвечай, когда тебя спрашивают!

Но я продолжал вопиюще безмолвствовать, потому что не мог обсуждать с ними то, что увидел внутри автомобильчика. И в этом смысле меня трясло даже не столь от страха, сколь затошнило от того простодушного тона, которым отец спросил про них, будто они были чем-то само собой разумеющимся. И мне захотелось заорать на своих родителей, закричать с убийственной яростью, прося хоть о капле понимания. Как вообще могло такое быть, хотел бы я спросить, как вообще настоящие большие люди могли столь безмятежно и самодовольно относиться к факту существования Маленьких? Как могли они дарить своим детям подарки, будь то на дни рожденья или по любому другому поводу, зная при этом, что их подарки могут выглядеть в точности как тот самый автомобильчик и его пассажирчики? Пассажирчики эти были карикатурами на настоящих людей – двое взрослого вида, как мама и папа, на передних сиденьях, и двое детского вида, неподвижно посиживающие сзади (из-за дальнего расстояния я не мог разглядеть их половую принадлежность). Как вообще могли существовать такие игрушки, которые были бы копиями вещей, реальных для этих Маленьких Человечков, как, например, игрушечная миниатюрная кукольная духовочка, которая похожа на настоящую кухонную духовку, но при этом ничем бы не отличалась от духовочек, на которых готовят Маленькие Человечки в своих крохотных кухоньках в своем малюсеньком мирке? Даже если бы между ними были различия, любой ребенок мог бы задуматься: «Эта игрушечная духовочка выглядит почти как те, которые могут быть на кухнях у Маленьких Человечков». Как могут взрослые быть столь недальновидно-тупыми или же намеренно-зловредными, чтобы игнорировать данный факт, позволяя собственным детям играть с игрушками, схожими с реальными предметами быта Маленьких Человечков? И ведь любой ребенок при достижении им определенного возраста мог уже самостоятельно задуматься об этом же, и сколь чудовищным оказалось бы это осознание подобия собственных детских игрушек с сущностями мирка Маленькой Страны, включая самих живущих в ней Маленьких Человечков (если про них вообще можно сказать, что они «живые» с нашей человеческой точки зрения). И почему дети при взрослении не реагируют на данное открытие с теми же страхом и ненавистью, от которых трясся я сам?

Также я осознавал, что по практическим причинам наш реальный мир должен быть надежно отделен от Маленького мирка, так же, как в реальном мире территории стран надежно охраняются границами, таможнями и армиями друг от друга. Но пусть даже меня опять заклеймили бы как бесстыжего маленького упрямца уже не только родители, но и вообще каждый, с кем я поделился бы своими мыслями и чувствами, глубоко внутри себя я ощущал, что совсем иначе обстоят дела с границами нашего мира и мирка Человечков.

До самого конца поездки я дрожал от тревоги и при этом разрывался от гнева. С того самого момента, как отец спросил меня, вижу ли я их, страх по отношению к Человечкам достиг своей наивысшей точки и завис в ней. «Конечно же я их видел, папашка-дурашка!» – думал я. Почему он издевался надо мной специально, заняв их сторону? В этот самый момент пассажиры автомобильчика повернули свои головы по направлению к нам, а затем повернули обратно, словно демонстрируя: «Мы знаем, что вы смотрите на нас. И вы знаете, что мы смотрим на вас. И теперь вы знаете, что мы знали, что вы смотрели на нас. И теперь вам не спрятаться от этого невысказанного знания». В свою очередь я послал ответную мысль – «Чертовы вертоголовые!», – сомневаясь при этом, есть ли хоть что-то там у них в головах, так как мне они казались абсолютно полыми штуковинами.

Вскоре после данной безмолвной стычки отец указал в окно на новый дорожный знак с намалеванной примитивной рожицей и надписью под ней «ВЫ ПОКИДАЕТЕ МАЛЕНЬКУЮ СТРАНУ».

– Путь свободен! – подытожил он высокомерным тоном, продолжая сиять неизменной улыбочкой на самодовольном лице.

– Отвали ты от мальчика! – опять встряла мать, словно предупреждая его не затрагивать запретную тему.

И я мог бы прямо тогда же закатить такую истерику, какую даже они не ожидали бы от меня, а еще я мог бы пролезть между передними сиденьями и вцепиться в руль, чтобы наша машина слетела куда-нибудь в глубокую яму на обочине, и таким образом убить либо нас троих, либо только их двоих. Но поразмыслив, я пришел к выводу, что если бы выжил, то мог бы быть усыновлен другой подобной парой, которая отнеслась бы к моим страху и ненависти перед Человечкам точно так же, то есть я лишь поменял бы шило на мыло. Должен признаться, доктор, что я вообще с трудом адаптировался к людскому обществу в целом. И вы обязаны знать о тех страданиях, которые испытывает каждый, кто осознает себя как не от мира сего. Именно тогда я впервые, несмотря на страх и ненависть, по-настоящему проявил интерес к Человечкам, пусть это и можно было бы рассматривать как защитную реакцию разума. И я шагнул навстречу новому положению вещей, так как оно сулило благотворную перспективу.

В течение последовавшего года этот интерес то возрастал, то убывал – в зависимости от того, как часто я просыпался в холодном поту после снов о Маленьких Человечках, захлебываясь от болезненного ужаса. И только после сна, в котором реальные люди, включая меня самого, каким-то образом превращались в Маленьких или даже наполовину Маленьких (что особенно встревожило меня), вот тогда я наконец понял, что пора действовать, и твердо себе заявив «Время пришло!», начал сознательные попытки докопаться до дна окружавшей их тайны.

Самым естественным казалось начать поиски с библиотеки. В кратчайшие сроки я искренне ожидал узнать там как про самих Маленьких Человечков, так и про нечто такое, что могло бы избавить меня от страха перед ними или хотя бы уменьшить его (а также избавить полностью от ненависти к ним, или хотя бы смягчить ее). Но так как я был всего лишь ребенком с неразвитым представлением об истинном положении вещей в реальном мире, то очень скоро я осознал, как сильно заблуждался в своей самоуверенности.

Дорогу в библиотеку я знал куда лучше большинства сверстников, так как был первым по успеваемости в классе. Ну, и можете ли вы представить постигшее меня разочарование, когда я потерпел неудачу в бесплодных попытках нарыть хоть малейшую крупицу информации о Маленьких Человечках?! Но разве мог существовать такой огромный пробел в естественной науке, столь огромная зияющая дыра – что за тайный заговор, что за кодекс молчания действовал, что ни малейшего упоминания о данных созданиях я не мог обнаружить в открытых источниках, не говоря уж о конкретно посвященных им статьях и исследованиях? Однако в конечном итоге я пришел к выводу, что ничто, касающееся исследуемого мною вопроса, не могло быть сокрыто ни от меня, ни от остального мира, по крайней мере не могло быть сокрыто умышленно. Это было бы попросту невозможным, потому что было бы невыполнимым. Потому как всегда были и остаются трепачи, неспособные держать за зубами известное им, и ведь практически благодаря таким вот брехунам и проливается свет на самые страшные факты из истории человечества, которые иначе продолжали бы скрываться во тьме – не говоря уже о факте существования Маленьких Человечков. Так что, видите ли, доктор, факт существования этих самых Маленьких Человечков мог быть сокрыт от внимания только в одном случае – в виду лишь чистого игнорирования, попросту отсутствия интереса, которое тоже можно рассматривать как своего рода защитную реакцию, как это наверняка и делали древние философы, отказываясь в упор видеть и признавать то, что находилось у них под самым носом, уж настолько оно казалось тревожным, что безопасней для них было просто-напросто не замечать. То есть в случае с Маленькими Человечками способность познания предпочла спрятать голову в песок.

При этом я не сказал бы, что совсем никто никогда ни разу не задумывался о феномене Маленьких Человечков, – наоборот, я уверен, что каждый обязан был бы задумываться об их существовании время от времени. Но подобные размышления никогда не затвердевали в конкретную уверенность и не создавали основу для научных знаний. Прежде чем перо касалось бумаги или же снаряжалась экспедиция, любой исследовательский порыв растворялся в некой суете, и любой гипотетический результат так и не воплощался в реальности (пусть даже в столь скромном размере, что мог бы уместиться на средних размеров полочке в заштатной библиотечке). А если вы возразите, что множество истинных тайн ускользнуло от исследований, так чего уж говорить о самых очевидных вещах прямо у нас перед носом, то я скажу вам мое мнение – это вранье! Потому как можно задаться вопросом – как мы вообще можем знать, будто скрываем от себя некие истины относительно реального положения вещей в нашем мире? Очевидно же – мы можем это знать именно потому, что уже занимались этим ранее. И вдаваться ли мне в конкретные примеры? Многие продолжают этот фарс после того, как некий голос без тени сомнений укажет им на то, что истинно, а что ложно. Ну а я же тогда решил для себя, что время открыть истину еще не настало, и даже неизвестно, настанет ли оно.

Но даже при осознании этого факта, проводя тот день в библиотеке, я краем глаза замечал намеки о Маленьких Человечках, подобно бормотанию на самом краю восприятия. Например, листая книгу по истории (нашей человеческой истории), я заметил упоминание в сноске о Маленьких Человечках, а написано там было следующее – «Конечно, у них нет своей собственной записанной истории». Я ожидал увидеть стандартную ссылку на серьезный научный источник, например, «см. Паулсон», или «см. Хоуворт», или, может быть, «см. Хэйвуд» – как бы я обрадовался, если бы это было так! Но на самом деле никаких подобных сносок там не оказалось – ничего больше не подтверждало того, что Маленькие Человечки не вели записей своей собственной истории. Как же мог столь серьезный ученый допустить столь вопиющий просчет, не приведя никаких подтверждений своему собственному заявлению? Всякое бывает, каждому свойственно ошибаться, но в случае с Маленькими Человечками такой оборот становился вовсе не случайностью, а закономерностью. И вот так целый день одна книга вела меня к другой, и никакого толку в них не было. Отвлекался ли я на вопиющую ложь, или же мелкие частицы истины были столь распылены, что никак не хотели складываться в цельную картину о Маленьких Человечках, или же вообще никого больше и не было рядом с нами в великом фотоальбоме человечества, который сам по себе начинал казаться неполным даже для меня – ребенка, который ранее ничуть не сомневался во всеобъемлющей силе знания о мире (нашем большом мире)?

Целый день я пролазил в библиотеке, от подвальных хранилищ до чердака в самой башенке, и утыкался в один тупик за другим. Утреннее солнце озаряло меня в тот день, когда, преисполненный усердия и взвалив на себя важную миссию, я вошел в библиотечные своды, но затем сгустились тучи, сверкнула молния, капли дождя забарабанили по оконным стеклам громче и громче, а раскаты грома потрясли сжимающиеся стены вокруг меня, превращая их в угрюмые сырые коридоры готического замка, по которым я заметался в поисках выхода. Я дрожал, словно опять оказавшись в ловушке сна, в котором незримые ужасы окружали меня. Больше всего мне хотелось проснуться, но пробуждение не наступило бы до тех самых пор, пока я сам не сбросил бы вуаль неизвестности с одолевавших меня тайн. В озлобленном разочаровании покинув библиотеку, я убежал домой, чтобы провести последующие недели в полнейшем отчаянии и тревожных сомнениях.

* * *

Вскоре после того дня произошло кое-что, что более-менее помогло мне вновь обрести уверенность в себе, при этом я по-прежнему оставался одержим вертоголовыми. До того момента я не имел друзей, и до чего же неожиданным оказалось, что именно тогда у меня появился самый настоящий друг – когда я столь сильно в нем нуждался. И я наконец почувствовал, что начинаю одерживать верх над несчастливыми обстоятельствами.

Произошло это после уроков – после того как пришла пора выбегать из дома в школу утром и затем спешить из школы домой днем, чтобы там настала пора обедать, затем пора делать домашку, затем пора делать кучу других дел, пока не окажется пора спать, чтобы на следующее утро опять вскакивать по будильнику и опять по кругу делать то же самое, что и вчера, целую кучу всех этих «пора». Во всяком случае, в тот самый день я подружился с одним ровесником, и произошло это потому, что я услышал, как он произнес: «Чертовы человечки!» Я спросил его, почему он так сказал. Также я спросил, боится ли он этих человечков так же, как боюсь их я. На что он едва слышно возразил, что вовсе не боится их, но я ему не поверил, так как он сразу же опустил глаза и заковырял землю носком. Затем вновь поднял оживленный взгляд на меня, отбросил обволакивающий его страх и на одном дыхании выпалил:

– Не боюсь я этих тварюшек-куклюшек, а просто ненавижу!

В ответ я улыбнулся:

– Я называю их вертоголовыми и тоже ненавижу!

Мы сразу же подружились и принялись проводить вместе свободное время после школы, пока не пора было тащиться домой, а там была пора обедать и тому подобное. Мы играли во всякие игры, в какие обычно играют пацаны в том возрасте. Иногда даже спорили немного, однако без злобы и без фанатизма. И постоянно обсуждали Маленьких Человечков, вновь и вновь возвращаясь к захватившей нас идее о том, как мы могли бы поймать кого-нибудь из них и что-нибудь с ними сделать.

– Я бы вывернул им ручонки в обратную сторону, чтобы они могли делать ими что-нибудь спиной вперед! – Для меня это была самая очевидная мысль с тех самых пор, как я мельком увидел Человечков во время той поездки несколько лет назад.

– Например, они могли бы есть, сидя спиной к столу, если они вообще едят. Они могли бы брать еду со стола, даже не видя ее… – размышлял мой друг с мечтательным видом.

– Угу! – подтвердил я, тоже представив эту смешную картинку.

И мы расхохотались от рисуемых в нашем воображении сценок, в которых мы выкручивали Маленьким Человечкам их ручки и ножки и еще делали бы с ними что-нибудь, если бы нам удалось поймать хотя бы одного из них. Наконец мы затихли, так как уже почти умирали от хохота. И именно тогда мой друг по-особенному ухмыльнулся мне – совсем не так, как улыбался мой отец, а наоборот – словно задумался о чем-то важном, вопросительно глядя на меня. И меня поразило чувство, будто я мог легко прочесть его мысли, так же, как и он мог прочесть мои мысли, словно оба мы без труда могли вести мысленный диалог. С того момента мы стали гораздо более серьезны при обсуждении вертоголовых кукольных тварюшек. Также мой друг поделился со мной маленькой тайной, – оказывается, его отец (как и мать, возможно) тоже ненавидел и боялся Маленьких Человечков. «А уж дед ненавидел их сильнее всего, постоянно размышляя о них самих и их таинственной власти», – признался мой друг. По большому секрету он сообщил мне, что его отец всегда знал месторасположение Маленькой Страны, и именно поэтому их семья столь часто меняла места жительства, чтобы быть как можно дальше от нее. «Поэтому скоро нам опять переезжать отсюда. Папка сказал, что Мелкие опять приближаются, и с каждым днем они ближе и ближе… Еще он показал мне, где здесь совсем рядом Маленькая Страна, чтобы я не совался в ту сторону и вообще близко не подходил к ней».

Вскоре после того дня я спросил у своих родителей разрешения пойти домой к другу с ночевкой, а он в свою очередь сделал то же самое, отпросившись у родителей переночевать у меня. Наша маленькая хитрость сработала, и тем вечером, вместо того, чтобы заночевать друг у друга, мы встретились в заранее обусловленном месте – в деревянной лачуге, расположенной в парке на окраине городка и служившей в качестве общественного туалета. Когда я вошел в этот сарайчик, друг уже был там и щурился на мятый тетрадный листочек, на котором изобразил подобие карты.

– Вот здесь должна быть Маленькая Страна! – указал он на место в нескольких милях от городской черты, – Папка сказал, что сейчас там укромное местечко, но скоро везде появятся те самые знаки, и каждый узнает о ее приближении… Но никто ничего не сможет с этим сделать.

– Угу! – согласился я, соображая, что клеймо позорного фанатика или любой другой схожий эвфемизм было бы налеплено на каждого, кто рискнул бы выразить недовольство таким положением вещей. Мы сели, скрестив ноги, на деревянный пол общественного туалета, и вскоре стало ясно, что мы оба не слишком горим желанием осуществлять задуманный нами план, заключавшийся в том, чтобы проникнуть в укромное местечко, где затаилась нынче Маленькая Страна, и утащить оттуда по крайней мере одного из тамошних жителей. И чем дольше мы так сидели, тем быстрее испарялась наша уверенность в собственных силах, тем больше наш замысел казался непродуманным и даже вообще невыполнимым. Но в конечном итоге наша ненависть затопила все сомнения.

– Вот ведь мелкие людишки! – напряженно прошептал мой друг, и этих слов оказалось достаточно, чтобы выразить ярость по отношению к тому, что испоганило ему жизнь. Я взглянул на него и увидел, что колебания уступили место решимости, и нисколько не сомневаюсь, что такую же решимость на моем лице увидел он сам.

* * *

Мы прокрались в уединенную Маленькую Страну по строящейся дороге, возле которой ошивались несколько Маленьких детишек. Места строительства всегда привлекательны для детей, но эти Маленькие детишечки вели себя не так, как можно было бы ожидать от настоящих, реальных. Они нас не заметили (ну, или так мы решили), но вскоре поголовно развернулись и двинулись прочь от той наблюдательной позиции, которую заняли мы с другом. Так как стоял уже глубокий вечер, я посчитал, что им пора была идти домой и делать то, что они обычно делали в это время суток. Двигались они механически, на негнущихся ножках, и потому мы неслышными тенями легонько скользили следом. Не составило бы никакого труда догнать и поймать одного из них, чтобы утащить в большой мир – реальный мир, населенный настоящими людьми. Но к тому моменту я не мог себя заставить совершить данный поступок, и, оглянувшись на своего друга, увидел, как он мотнул головой, чувствуя то же, что и я. Получается, мы оба уже сами не знали, чего хотели, и наш замысел дал течь.

Однако же мы продолжили следовать за Людишками. Как я обратил внимание, хоть они и не передвигались очень быстро, но старались идти так, словно спешили куда-то. Их ручки и ножки двигались подобно инвалидным протезам, но их инвалидность не вызывала сочувствия, должен заметить, а скорее наоборот – как будто она была чем-то заразным, от чего надлежало держаться как можно дальше. Наконец впереди засияли огни – искусственное сияние разбавило тьму на другой стороне холма, куда Людишки-детишки направлялись. И когда они наконец вскарабкались на вершину холма, то замерли на мгновение, словно задумавшись, а их подсвеченные огнями снизу силуэты четко очертились на фоне вечернего неба, создавая впечатляющее зрелище. Но длилось оно лишь миг, а затем что-то произошло с их головами – их шеи поднялись с механической медлительностью и удлинились, как телескопы, а затем, хоть туловища оставались неподвижны, головы развернулись по своей оси в нашу сторону, словно уставившись прямо на нас с другом. Мы сразу же рухнули наземь, как подстреленные.

– Ах же паршивые мерзостные человечки! – прошептал друг, сжавшись в темноте. – Никогда не знаешь, что они вытворят! Бесят меня еще больше!

– Угу… – подтвердил я еле слышно.

Когда же мы решились оторвать головы от земли, то детишки уже исчезли, наверняка перевалив на другую сторону холма. Я прикинул, что там не должно быть крутого склона, ведь иначе неуклюжие Людишки-калеки не сумели бы его преодолеть. Но когда мы с другом вскарабкались на вершину, то нам открылся вид почти отвесного откоса, а детишки улепетывали далеко внизу, двигаясь, будто сломанные роботы, и держа путь к находящемуся в процессе строительства игрушечному городишке.

– Глянь-ка! – указал на него друг. – Папка знал! Скоро эта земля полностью окажется под Маленькой Страной.

Людишки бешено копошились в каком-то котловане, а вокруг примерно на милю простирался городишко, построенный лишь наполовину – двойник нашего городка. Они яростно торопились со строительством, словно пытаясь уложиться в жесткий график.

– Может быть, они должны достроить это местечко к какому-то сроку? – предположил друг, – Поэтому работают даже ночью?

«Или может, потому что они всегда так делают», – подумал я. Разнообразная строительная техника скопилась вдоль главной улицы, намертво застыв, так как Людишки вообще не пользовались ею. Те из них, кто раздавали указания, размахивали в разные стороны вытянутыми ручонками, либо же изучали размотанные рулоны строительных планов, зажав их в крошечных пальчиках. Каждый казался чем-то занят – одни устанавливали витрины, едва имевшие хоть какие-то отличительные детали, сколачивали каркасы, в будущем должные стать домами, другие же перемещали всякие стройматериалы, которые нужно было встроить в тело игрушечного городка. На углах некоторых улиц Людишки кричали в громкоговорители, но словно не обращались к кому-то конкретно, а лишь изрыгали бессвязный набор чепухи. И самым натуральным фактом – чистый непреложным фактом, – стоило мне поразмыслить над увиденным, стала уверенность в том, что развернувшаяся передо мной панорама строительства игрушечного городишки была по сути своей не более чем действием, то есть деланьем ради деланья. Не было там зданий, чтобы чему-то служить, и домов, чтобы в них жить, а были они лишь призрачной иллюзией – чтобы просто показывать себя, обозначать присутствие. По какой-то причине меня сильно заинтересовало, было это умышленно или лишь случайно.

Как только я отбросил сам факт странности разворачивающегося зрелища, я начал вникать в то, насколько хлипким и халтурно слепленным выглядело увиденное мной – сикось-накось поставленные здания, на которых кривые ставни хлопали по непропорциональным окошечкам. Порыв ветра мог с легкостью сдуть городишко с лица земли, и может, тем самым и объяснялось внезапное появление и исчезновение Маленькой Страны в разных уголках нашего реального мира? Конечно, я знал, что тому же самому подвержены любые города и нашего мира тоже, независимо от их размера, будь они маленькими или крупными, каждый из них с течением времени обратился бы в руины, какими бы крепко стоящими они ни казались в течение предыдущих долгих лет. Тысячелетиями ранее этот удел падал на множество городков и городов, и за грядущие тысячи и миллионы лет тот мир, каким мы его знаем, продолжал бы неумолимо распадаться – медленно, но верно. Но разница была в том, что этот городишко не был построен изначально, чтобы продержаться долго, словно Людишки знали заранее, что нет смысла заботиться о постоянстве. Как я и сказал, это и объяснило мне суть Маленькой Страны – почему она постоянно переезжала с места на место, как и ожидал отец моего друга, в свою очередь тоже переезжая с места на место, чтобы быть как можно дальше от нее. Но помимо этого Людишки вообще не стремились к стабильности – они всегда знали, что мир был лишь хаосом, бессмыслицей и пустячностью. И пусть тоже самое могло быть сказано и про наш мир, реальный мир, но ведь это же были лишь слова, размышления, предположения, с которыми мало кто согласился бы. Для Маленьких Человечков же подобный удел был самой что ни на есть объективной реальностью. И только тогда мне стало наконец понятно, что они должны были быть оставлены за пределами человеческого знания, потому как были они не одиноким голосом, вещающим вне времени, а обществом, не только существующим, а вполне процветающим на краешке небытия – тем самым являясь загадкой, отталкивающей любой здравый смысл настоящих людей. И их места обитания изначально были развалинами сразу же после возведения.

Никто в большом мире, за исключением очень немногих, не упоминал покинутые остатки маленьких городишек, потому что та земля, которая ранее была Маленькой Страной, становилась непригодна в дальнейшем для чего-либо, словно была она с того момента полностью заражена и

отравлена. И вы, доктор, тоже знаете об этом, как и я. Но данный факт упорно замалчивается, и в результате не останется на Земле больше места для реального мира, ибо окажется реальный мир полностью поглощен надвигающейся нереальностью. И я осознал эту простую истину еще в течение того дня, проведенного мной в стенах захудалой библиотеки, а теперь она потрясла меня до самого нутра.

Быть может, даже существуют какие-то тайные помятые брошюрки, передающиеся из рук в руки среди людей, подобных отцу моего друга, и само только обладание этими жухлыми страничками могло бы поставить на любого клеймо бесстыжего маленького упрямца и отщепенца в глазах общества, так как любые истинные сведения о Маленьких Человечках, будь то в печатном виде или же в любом другом, объявляются бредом и кликушеством. Существует множество средств, чтобы заставить людей замолчать, и люди предпочитают прятать головы в песок. Но я уже влез в это дело очень глубоко.

Глядеть на растущий городишко значило засвидетельствовать вторжение колонии неестественных сущностей в саму анатомию нашего мира – вторжение не чужой расы или чуждого вида, а чего-то такого, что вообще не могло быть осознано человеческими мыслями и чувствами. Нечто совершенно неведомое прямо на наших глазах обретало форму либо же замещало собой этот мир. Та ночь обозначила совсем новый этап моей жизни, совсем новая фаза отношения к Человечкам забурлила внутри меня.

– Это же не взаправду! – решительно заявил друг. – Черт его знает, что это вообще!

Чувство трепещущего страха затопило меня (и я уверен, что его тоже) и наконец взяло верх как над ненавистью, так и над любопытством.

– Сматываемся! – прошептал друг, что мы и поспешили сделать, одновременно вскочив на ноги и развернувшись, дабы задать стрекача. И вот здесь-то я едва не потерял сознание. Позади нас, стоя полукругом, оказался целый отряд Маленьких Человечков. Как же долго они вот так стояли? Для меня гораздо более пугающим было осознание факта, что они какое-то время смотрели на нас со спины, о чем мы даже не подозревали, чем то, что мы так близко столкнулись с ними лицом к лицу.

Повисло молчание – они ничего не говорили нам, не переговаривались между собой, что только добавляло нереальности происходящему. Какое-то время они продолжали стоять безмолвно, и при этом парадоксально казались гигантскими при их кукольно-игрушечном облике. Например, их одежда казалась не надетой, а нарисованной на тельцах. А лица казались гладкими, блестящими в лунном свете, полностью без индивидуальных черт и без малейших признаков растительности, несмотря на мужеподобие. Также ни морщиночки не было на них, словно время никак их не касалось, делая практически бессмертными, будто они всегда такими и были, от рождения и до текущего возраста. Как я впоследствии размышлял, для них не существовало таких понятий, как взросление и старение, а также ни рождения, ни смерти, ни всего того, что лежит между ними, всех тех жизненных невзгод, что досаждают нам на протяжении наших жизней (по крайней мере, когда мы сталкиваемся с ними и задумываемся о них). Одно только движение было сутью их жизней, видимостью жизней. И ведь они были нашим отражением – тем, чем мы хотели бы быть. Они только отмечали время и ничего более. Пора делать то. Пора делать это. Пора строить новый городишко. Пора переезжать, отравляя новую местность Маленькой Страной.

Во время молчаливого противостояния превалировала вопиющая неподвижность. Но затем их головы повернулись одновременно, глядя друг на друга. Каждый посмотрел на другого, стоящего рядом, при этом глядя в стеклянные бездонные глаза совсем не так, как обменивались взглядами мы с другом. А мы не могли быстро продраться сквозь них, так как они образовывали плотный полукруг. Как не могли мы и прыгнуть с откоса позади нас туда, где был городишко. Поэтому мы начали медленно протискиваться сквозь их ряды, даже не зная, чего от них ожидать. Пусть мы и явились сюда с умыслом причинить им вред, наш порыв давно был утерян. Как мы обсуждали впоследствии, мы так и не смогли понять ни их самих, ни то, что они могли бы причинить нам.

Тем не менее мы медленно-медленно продвигались сквозь их ряды, и они даже не пытались задержать нас. Однако же они сделали что-то, или так только мнилось – как будто они специально прижимались своими телами к нам, и прикосновения их казались нам даже хуже, чем прямое физическое насилие. Они были не твердыми и застывшими, как мы ожидали, – совсем не твердые пластиковые игрушечки, которые можно было бы разломать, бескровно отрывая протезные конечности. Совсем наоборот – они оказались довольно мягкими, их тела словно прогибались, прижимаясь к нам. При этом они оставались вертоголовыми кукольными тварями – уродливыми пустотелами на ножках, такими же нереальными, как и городишко, и их мирок в целом. Существуют ли они в том смысле, как и мы, создавая собственный мир? Или эти твари сами по себе есть лишь видимость, а не присутствие? К счастью, мы не оказались тогда до неподвижности ошарашены этими вопросами.

Как только мы окончательно пролезли сквозь их толпу и путь к бегству оказался открыт, то мы ломанулись без оглядки до того самого места, откуда начали наше злосчастное путешествие в Маленькую Страну. Остаток ночи провели, дрожа от холода и страха среди стен общественного туалета в парке на краю нашего городка. Заговорили мы только под утро. Перед тем как отправиться по домам, друг взглянул на меня с полнейшим отчаянием и выпалил:

– Папка меня прибьет, если узнает, что мы сделали!

– Угууу… – тупо и протяжно промычал я омертвелым голосом.

* * *

Вскоре после нашего приключения семья моего друга вновь сменила место жительства, а перед самым концом учебного года дорожные знаки с намалеванными на них рожицами начали всплывать там и сям – сперва на окраине городка, затем вперед по дороге, указывая стрелочками местоположение Маленькой Страны. Я взял за правило подмечать появление новых указателей и указываемое ими направление. Также я обратил внимание, что жители как ни в чем не бывало продолжали посещать старый парк, и если и ощущали присутствие Маленькой Страны совсем рядом, то им как будто было до фонаря, в отличие от меня.

За несколько недель до начала нового учебного года я получил письмо от своего друга. Мать собственноручно вручила его мне, перед этим устроив расспрос о сигаретах, которые могли быть спрятаны мной в подвале (туда перетащили старый диван, и я любил там на нем лежать). Дело в том, что мы с другом начали немного покуривать после той памятной ночи в Маленькой Стране, – думаю, мы оба хотели тогда сделать что-то такое, чего никогда не делали ранее, хотели почувствовать себя чуть взрослее, а не теми сопляками, которые ранее только и могли трепаться про Мелких. Ну, и маманя обнаружила последнюю заначенную мной пачку, хоть я уже перестал курить после переезда друга.

Письмо состояло всего из одного-единственного листочка, но я перечитывал его множество раз, заучивая наизусть и даже цитируя голосом моего товарища. И пусть в нем была сплошная банальщина (как то – описание нового места, где друг теперь жил, и новой школы, в которую он ходил), благодаря этому письму я смог восполнить чувство утраты, постигшее меня после отъезда. Я написал в ответ, после чего последовала долгая череда обмена письмами, а также несколько телефонных звонков. Я соврал ему, будто до сих пор хранил нашу последнюю общую пачку сигарет (пусть мать давно отобрала ее), и единственно специально не спрашивал, завел ли он на новом месте новых друзей.

В середине зимы я получил от друга последнее послание, дошедшее наконец после долгого затишья, когда он не отвечал на мои письма, и оно повергло меня в водоворот воспоминаний и эмоций, которые я сознательно старался гнать прочь. Друг поведал тревожные новости – его отец пропал без вести, то есть около месяца назад просто не вернулся с работы, и больше про него не было ничего слышно. Меня сразу же посетили подозрения на этот счет, пусть он и не обмолвился о возникших у него. Он рассказал, как полиция приходила к ним домой, и так как отец никогда не доверял полиции (как и любым другим официальным лицам), то мать при других обстоятельствах не пустила бы их даже на порог, но в том конкретном случае подобными правилами пришлось поступиться.

Во время осмотра полицейские не обнаружили в доме ничего примечательного, но когда они начали осматривать гараж, то их внимание привлек запертый на замок ящичек, припрятанный под верстаком. Мать моего друга позволила им вскрыть ящичек, и внутри они обнаружили некую «литературу», как выразился мой друг. «Мы с мамой уверены, что под литературой понималась вовсе не порнуха или что-то в этом роде, – писал он, – Я уверен, что это были материалы о них». И это было первое упоминание Маленьких Человечков в нашей переписке, насколько я мог судить. Но он быстро замял эту тему и продолжил описывать то, что полицейские увидели в ящичке – «Кое-что из той литературы было в конвертах, помеченных почтовыми марками из разных уголков мира». Полицейские продолжали рыться в стопках, пока мать моего друга не заявила им, что там не может быть ничего такого, что помогло бы им в розыске ее мужа. «Копы ни словечка не вякнули, хотя могли бы, – продолжал друг. – Мне кажется, они обязаны были хоть что-то сказать, с таким уж видом переглядывались. Но они просто-напросто молча уложили конверты и бумаги в коробочку, запихали ее под верстак, после чего свалили, и с тех пор от этих ублюдков вестей не было».

Я даже не знал, что вообще написать в ответ, и раздумывал над этим несколько последующих дней. Я прикидывал, не позвонить ли ему, но не счел подобное действие уместным. Наконец черканул небольшое письмецо, в котором выражал надежду, что у его отца какие-то срочные дела, и потому он столь поспешно отчалил, и что он несомненно скоро вернется. Письмецо было полно экивоков и иносказаний, которые только мой друг мог бы понять. К несчастью, ответа я так и не дождался, и к наступлению весны уяснил для себя, что скорее всего больше не получу от приятеля известий.

Как я сказал, он избегал упоминать Человечков. Однако же, когда я впоследствии принялся более дотошно перечитывать нашу переписку, то сообразил, что в упор не видел кое-что из написанного им. То, что эти слова стерлись из моей памяти, было вполне естественным, так как очень уж странны они были, чтобы размышлять о них слишком долго. Если помните, доктор, ранее я спрашивал: «Как мы вообще можем знать, будто скрываем от себя некие истины относительно реального положения вещей в нашем мире?» И ответил: «Потому что мы уже делали это ранее». Ну, и вот именно это я лично и делал, когда читал написанное другом в одном из писем. Я даже процитирую по памяти: «Прошлым вечером папа был пьяный, и он сказал мне такое, чего я вообще никогда не слыхивал. Я мало что понял. Помню только, он повторял что-то про призрачную связь между Человечками и некоторыми людьми в реальном мире. Затем он заговорил о людях, которые выглядят и ведут себя, как люди, но на само деле они совсем не люди! Вроде он сказал, что они не полностью люди. Он назвал их полумаленькими людьми».

Можете ли представить, доктор, насколько я был встревожен, увидев в письме ту самую концепцию, ранее посещавшую меня лишь в дурных снах, и при этом написанную собственноручно моим другом. Мне ненавистна стала сама мысль о призрачной связи между мной и Человечками, и пусть даже я утверждал о глубочайших истинах, которые мы скрываем сами от себя, я осознал с ослепительной ясностью, что не может быть ни малейшей призрачной связи между мной и Маленькими – в том смысле, в каком я понял процитированные моим другом слова его отца. Совсем наоборот – Маленькие были абсолютно чужды мне. Из-за страха и ненависти к ним родители дразнили меня бесстыжим маленьким упрямцем, а я же чувствовал то, что никто больше в целом мире не чувствовал, за исключением моего друга, а также его отца, которого я знал опосредованно, и возможно, его матери, которая также наверняка сгинула вместе с остальной их семьей. И я боялся даже думать о том, куда они могли сгинуть.

Продолжая бояться и ненавидеть Маленьких, я с бешеной яростью обратил эти же эмоции на полумаленьких полукровок, которые, если верить моему другу, могли также превращаться в Маленьких как по внешнему виду, так и по своей сути. В результате этих превращений, которые они сами даже не могли предвидеть и желать, они обнаруживали, что не остается ничего другого, кроме как перебраться насовсем в Маленькую Страну и оставаться там жить, если только подобное развитие событий не казалось им столь пугающим, что они предпочли бы любые другие варианты, нежели совершенно сгинуть в неведении, не зная, кем или чем они являлись, или по крайней мере думали, что являлись. И хоть из-за Человечков целый мир уже казался мне сплошным бредом, теперь складывалось впечатление, что на самом деле он оказывался еще хуже, чем я знал ранее. Почему не может быть как-то иначе? Что вообще нужно для того, чтобы наша жизнь обрела хоть какой-то смысл? Или никакого смысла быть вообще не может, думал я. Может быть, любой мир, хоть наш, хоть какой угодно другой, нелеп по определению. Однако же существование полумаленьких само по себе вселяло в меня ползучий страх, невидимый ужас, который я ранее ощущал в упоминавшихся мной снах и сопровождавшийся ненавистью к ним за то, что они были связаны с Маленькими. По крайней мере Маленькие были феноменально непознаваемы, настолько мало я вообще понимал о них. Но то ли дело Полукровки – вторгаясь в наш мир, они ходили здесь, как у себя дома, будучи источником сомнений о том, кем или чем является человек как форма жизни. Ведь каким бы набившим оскомину ни казался этот вопрос, он по-прежнему продолжает тревожить нас – не зная точно, что значит быть человеком, мы не можем и доподлинно знать, стоит ли наше столь трудоемкое самосохранение тех свеч, чье слабое мерцание мы упорно продолжаем поддерживать посреди бездонной космической тьмы. Не можем мы решить, прекратить или же продолжить само существование человечества (если вообще существует что-то, что можно назвать человечеством), потому как в итоге мы разобщены и на индивидуальном, и на коллективном уровне, – не цельные организмы, как нам хотелось бы о себе думать, а скопления разрозненных кусочков. И пусть это прозвучит предельно наивным и самодовольным, я ощутил, как с помощью своей обостренной чувствительности начал проникать в глубину этого древнего, как сам мир, вопроса. Я думал об этой чувствительности как некой разновидности природного чутья, которое позволило мне заглянуть в истинную суть вещей и видеть их вовсе не такими, какими мне надлежало их видеть в том случае, если я хотел бы преуспеть в этой жизни.

И с этого самого момента, когда я гулял по улицам нашего городка, я смог наконец увидеть, насколько же он сам был нелепым месивом, совершенно противоположным той видимости, что ранее затмевала взор. На Главной улице висела вывеска с кичливым слоганом: «Лучший город Земли!» На самом же деле, как я мог видеть, он вовсе был не лучшим городом, а скорее довольно убогим местечком, но не убогим сам по себе – он мог быть настолько же убогим, как и любое другое место на Земле, но казался таким просто как единственный город, в котором я жил, так как больше нигде и не бывал. Например, глядя на здание городского совета, я видел, что оно еле держится, будто вот-вот рухнет, а я ведь когда-то мог без тени сомнений войти в его широкие двери, не боясь быть погребенным под обломками этого хлипкого зданьица. А взять почтовый офис – если бы мать приказала мне своим самым невозмутимо устрашающим тоном пойти туда и купить ей марок, я бы даже шажочка не сделал внутрь этих стен, чьи кирпичи словно держались на соплях – стоило хоть одному из них выскользнуть из ряда, и я мог быть заживо похоронен под ними, пока стоял бы в очереди за этими пожухлыми выцветшими марками со столь вырвиглазными рисуночками, что я даже не мог сказать, что же они вообще изображали. Я мог представить, что когда-то на них были напечатаны изображения всяких монументов из тех мест, где моя семья бывала в путешествиях, но теперь же эти монументы стали кривыми и косыми, в то время как хотели казаться столь величественными. Весь мир в целом хотел казаться величественным. Ну а я же теперь со своей точки зрения, которая не была более затуманена, видел вещи такими, какими они являлись на самом деле, а не казались. То есть целый мир был подобен нашему городишке – не лучший из возможных миров, а всего лишь убогий мирок. Какие бы новые местечки ни возводились – они с самого начала по своей сути были расшатанными и косыми, крошащимися и кривыми. Ни малейшего толку не было от всей той суеты и усилий, с которыми строили новые автосервисы либо магазины – растущие как грибы после дождя. И такие вот пустяки приобретали статус выдающихся событий, бесчисленно отмечаясь Торжественными Открытиями, куда только ни кинь взгляд. Словно все вокруг хотело казаться хоть чем-то, и не важно, чем именно, – только бы быть окрашенным серьезностью и значимостью, выглядеть настоящим, реальным в подлинном значении этого слова, оставаясь при этом на деле фуфлом.

И то же самое, что я видел в этом убогом мирке, этом скоплении изношенной эктоплазмы, я различал и в окружающих людях. Пусть даже никто не может сказать с уверенностью, кем или чем мы являемся, то есть не может сказать, что значит вообще быть человеком, не может или же не хочет (хотя я сомневаюсь, что кто-то смог бы, даже если бы хотел). Говорят лишь о том, что быть человеком – это значит обладать такими-то и такими-то качествами, миллионами разных качеств, какими якобы должны обладать настоящие люди. Но все эти определения служат лишь для того, чтобы сбивать с толку других и самих себя. И никто не знает, что же такое «настоящие люди», за исключением того, что они люди, а не Человечки. Но теперь я уже зациклился на Полукровках – моя чувствительность, природное чутье, настолько усовершенствовались, что я стал безошибочно определять, кто есть что. Это не принесло мне какого-либо утешения, но по крайней мере я решил, что теперь делать.

Сперва, когда я принялся шататься по городу тем летом, после того как перестал получать письма от моего друга, я толком не знал еще, как вообще работает моя чувствительность. Я ощущал лишь внутри себя нарастающий трепет, переходящий в натуральные колики, при виде некоторых людей, которые или гуляли по улицам, или сидели за столиками возле киосков с мороженым навынос, как это принято в летние месяцы – лишь бы себя показать. Уверен, вы представляете эту картину, док. Без сомнения какие-то похожие механические сценки разыгрывали и Человечки у себя в мирке, как я представлял после наблюдения за одним из их городишек в стадии строительства – что само по себе было жалкой отмазкой для убогого маленького людского городка (если хоть кто-то вообще захотел бы вникать в сорта убогости).

С учетом происходящего, мой разум был вполне тверд, а чувствительность обострялась сильнее и сильнее. Иногда возле конкретных людей колики заставали меня врасплох, и тревога пронзала меня насквозь, но я старался не подавать вида. В течение примерно недели я начал замечать внешние признаки в тех людях, на кого срабатывало мое чутье, – на что обычно не обращал бы внимания без пристального взгляда в упор. После того столкновения с Маленькими я начал замечать гладкость лиц, не побитых временем, без малейших морщинок и складочек, – словно узрев семейное сходство в тех, чей вид вызывал колики во мне. Хотел бы я, чтобы мой друг оказался рядом со мной, и не сомневаюсь, что и он узрел бы то же самое – что они были Полукровками.

Целыми днями я исхаживал наш городок вдоль и поперек, отделяя настоящих людей от Полукровок, ведя мысленный учет – Полукровка, настоящий, Полукровка, настоящий, и так далее. Мистер Такой-то – Полукровка. Старушка с собачкой, ежедневно гуляющая в парке, – настоящая. Школьные учителя – Полукровки, как один, и копы, конечно же, тоже (и я сразу же подумал о тех полицейских, которые расследовали пропажу отца моего друга и обнаружили стопки тайных книг в ящике под верстаком). Зато я с радостью узнал, что настоящей оказалась девочка, сидевшая со мной рядом на уроках математики. Женщина средних лет, торчавшая в витрине салона красоты, – Полукровка (а про нее думали, что у нее подтяжка лица). С детьми было сложнее – я думаю, большинство были настоящими, за исключением компашки тщедушных пустоглазых отщепенцев, которые наверняка были Полукровками.

Короче говоря, я рассудил, что половина городка оказалась настоящими людьми, а половина Полукровками. Я значительно преуспел в вопросе распознавания, даже слишком – следовало бы придержать эти мысли, но я не сумел, так как не знал, как далеко смогу зайти.

* * *

В ту субботу у отца был выходной, и как обычно мы всей семьей жарили гамбургеры и хот-доги на заднем дворе, и ели их, сидя за пластиковым столом. Мы же обычно не смотрим на наших родителей так, как смотрим на других. Они же у нас под самым носом, и мы просто не можем увидеть их лицом к лицу. Даже если ты страдаешь из-за них, и они называют тебя бесстыжим маленьким упрямцем, они остаются твоими родителями, независимо от обстоятельств. Но после тех дней, за которые я прошерстил целый городок, отделяя настоящих от Полукровок, я впервые внимательно изучил каждого из своих родителей – и сидя тогда за пластиковым столом тем субботним днем, ощутил бешеные колики. Отец неизменно лыбился и смотрел сосредоточенно, как и всегда. Но я никогда ранее и не замечал, что он просто пялится своими бездонными глазами, а не смотрит на что-то конкретное. А солнечные лучи сияли на гладком лице моей матери, но она не щурилась от них. Кроме того, ее глаза даже не двигались вправо или влево, вверх или вниз – они просто оставались неподвижны, как у большой куклы. И чем дольше я сидел за пластиковым столом рядом с родителями, жуя гамбургеры, хот-доги и картофельный салат без яичных белков (потому что после единственного раза, когда я попробовал картофельный салат с яичными белками, я отказался это есть раз и навсегда), тем сильнее я ощущал колики внутри. Мои родители делали то же, что должны были бы делать настоящие родители в их случае. Но я не состоял с ними в биологическом родстве, как вам должно быть известно из моего личного дела. Я был усыновлен в младенчестве и оказался не более чем реквизитом, позволявшим им казаться теми, кем они не являлись.

Каким-то образом я знал о том, что был усыновлен, еще до того, как они признались мне в этом, и понимание этого факта счастья мне не прибавляло. Но тем субботним днем во время обеда я мысленно возносил хвалу всему, чему только можно, за то, что мои родители не были мне настоящими родителями, ведь в ином случае я и сам был бы Полукровкой. Пусть я даже не знал толком, как работает на самом деле призрачная связь между настоящими людьми и Маленькими, могут ли настоящие рождать Полукровок, или наоборот. Друга я потерял еще раньше, чем мог бы узнать об этих вещах (как и о многих других), и ненавидел это всем своим естеством. И как я уже упоминал, вся моя ненависть к Человечкам переросла в ненависть к Полукровкам. Не потому ли так произошло, что мои родители принадлежали к тому же племени?

Теперь-то стало ясным, и в этом бессмысленном мире имело смысл то, что мои родители оказались Полукровками – настолько часто клеймили они меня как бесстыжего маленького упрямца, а я не был упрямцем, я был настоящим человеком, боящимся и ненавидевшим Человечков и не желавшим принять подобный порядок вещей в этой реальности. Не знаю, смогли ли бы меня понять настоящие родители, но мне хотелось бы так думать. Мне хотелось бы думать, что существовало хоть что-то значимое, пусть немного, в этом механизированном мире, в котором я был рожден. Но те два Полукровки, сидящие со мной за одним пластиковым столом, только унижали меня, называя бесстыжим маленьким упрямцем, потому что они желали задушить мою чувствительность к истинному положению вещей на глубочайшем уровне, чтобы затуманить мой разум при взрослении, подготавливая к вхождению в общество – чтобы я стал таким же тупым бревном, как и окружающие поголовно (за исключением людей, похожих на единственного в моей жизни друга). В мгновение ока, пока я жевал то ли гамбургер, то ли хот-дог, во мне еще сильнее забурлила ненависть к ним.

В ту ночь я ворочался без сна в своей кровати, осознавая собственный статус-кво у себя дома и гадая, как же теперь жить дальше – смогу ли я продолжать жить так, как всегда жили обычные люди бок о бок с Человечками, давно приняв как должное их существование и смирившись с ним, пусть даже ни в одной книге не было ни словечка о том. Но я пришел к выводу, что не могу пойти таким путем.

Должно быть, уже наступила середина ночи (я не смотрел на часы), когда я прокрался в родительскую спальню. Они оба лежали на спине лицами вверх – гладкое лицо отца с нацепленной улыбочкой и сосредоточенным взглядом и гладкое лицо матери с вытаращенными глазами. Не знаю почему, но глаза их обоих были широко раскрыты. Может, они вообще не спали никогда. Я никогда не был из числа тех, кто подглядывал в родительские спальни.

– Папа! Мама! – позвал я, пытаясь привлечь их внимание. Они не пошевелились. Возможно, спали, но как-то по-особенному, по-своему. – Я хочу вам сказать… – продолжил я. – Хочу сказать я вам то, что… – я запнулся, а затем во всю силу легких выкрикнул: – Я бесстыжий маленький упрямец! Я ненавижу Маленьких Человечков! Я ненавижу их сильнее всего на свете! Но даже еще сильнее, чем их, я ненавижу вас!

Затем я вскочил на кровать и занес над ними взятые из кухни ножи. Тык-тык-тык! Хрясь-хрясь-хрясь! Они не издали ни писка при этом. Я скажу лишь вам, чтобы вы знали – тела Полукровок оказались не такие же мягкие, как у Маленьких, и мне пришлось изрядно потрудиться над телами тварей, звавшихся моими родителями.

* * *

Я нисколько не удивился тому, что так и не побывал в зале суда после моего поступка, учитывая то, что было мне известно, однако и не знал заранее, что окажусь теперь здесь. Как ни назови этот скорбный чертог, чем бы он ни был, здесь не тюрьма – мне здесь предоставили подобающее образование, словно взращивая ум и чувствительность. Наверно, таков и был ваш план – растить меня здесь, как растение. Я бы на вашем месте именно так и сделал бы, чтобы дать плодоносные всходы моему глубинному пониманию истинной сути вещей. Вы же подготавливались заранее, хотели знать, что я не единственный, сделавший то, что я сделал, по этим же причинам. Я прав, док? Но посудите сами. Я уже здесь так долго. Как много еще таких же докторишек продолжит приходить сюда и выслушивать мою историю? Вы на мне обучаетесь, что ли? Мы же оба знаем, что я ничуть не дурнее вас, хотя давно должен был свихнуться от грез в одиночестве. Почему бы нам не прийти к соглашению, не заключить пакт? Я же уже старик, какой я могу причинить вред? Я повзрослел и состарился, годы жизни пролетели. Я бы себя убил, если бы можно было, но вы же мне не позволите это сделать. Вам же совсем не хочется этого, верно? Ну не молчите же!

Ни капли не поймешь вас – Полукровок, хотел бы я сказать, но я больше не могу знать наверняка. Оказавшись здесь, я потерял свое чутье. Вы это специально со мной сделали? И я давно не ощущал тех самых колик, сам не помню, как долго – я же не вижу здесь ни часов, ни календарей. Задумываетесь ли вы вообще о времени, кем бы вы ни были? А также о пространстве, самом существовании и всей этой суете, зовущейся бытием? Веками вся эта суета была лишь нелепым месивом, вот что я усвоил. А также понял то, что именно я должен быть на воле, а остальной части этого мира, или по крайней мере большей его части, место здесь, для изучения и реабилитации, исправления и выправления. Так чего вы добиваетесь? Чего бы вы ни добивались, у вас ни черта не выходит. Снаружи по-прежнему столь же убого, как я запомнил? Весь этот ваш мир, каким бы он ни был, – он всего лишь сплошное преступление в моих глазах. Он не должен быть таким, но может быть, именно этого вы и добиваетесь специально, чтобы царил непрерывный кошмар от подъема до отбоя, от утреннего туалета до вечерней сказки.

О, они уже здесь – те самые большие мальчики! Скажи им, чтобы убрали лапы от меня! Крупные мальчики с огромными лапищами – по-настоящему ли они большие, или только наполовину? Я уверен, вскрытие могло бы все показать, если бы мне позволили. Мои родители были Маленькими лишь наполовину. Кости у них располагались по-человечески, но внутренние органы оказались сплошным месивом. Может быть, они уже начинали превращаться, уж не знаю точно. Ну а что же внутри Маленьких Человечков, доктор? Могу предполагать, что они как внутри, так и снаружи состоят из такой рыхлой субстанции, наподобие глины, из которой можно лепить любую форму – поэтому у них даже нет собственной идентичности, среди них нет индивидуальностей. Так кому же принадлежит реальный мир – нам или им? Ведает ли правая рука эволюции о том, что творит левая? Ну а что же призрачная связь? Как насчет нее? У меня есть свои теории. Я провел много времени в размышлениях. Дайте мне хоть подсказочку, хоть намек. Я нуждаюсь хоть в кусочке надежды, хоть в крупице истины, чтобы сохранять целостность. Ответь, доктор, пока меня не уволокли, – кем или чем являешься ты? И ради всего того, что осталось реального в мире, – кем или чем являюсь я сам?

Маленькая белая книжица стенаний и шорохов

Вступление: последняя беседа

ТОММИ: Почему ты даешь интервью?

ЛИГОТТИ: Люди просят меня об этом. Я очень услужлив.

ТОММИ: Услужлив?

ЛИГОТТИ: Ну да. Прямо как сейчас. Брось мне монетку, и я задвигаюсь, станцую свой странный механический танец.

ТОММИ: Знаю, знаю, театр гротеска. Тени на стенах, силуэты при полной луне. Но ты мог бы выступить и по-другому. Оживи немного свои песни и пляски. Рассмеши нас, покажи пару фокусов…

ЛИГОТТИ: Мог бы, конечно. И порой я так и выступаю. Я умею шутить, поверь. Время от времени я – тот еще гуманист.

ТОММИ: Не особо-то и заметно.

ЛИГОТТИ: Ты ко мне несправедлив. Я просто говорю честно, что в этом плохого? Неужто ты думаешь, что люди хотят, чтобы я им лгал?

ТОММИ: Не совсем. Но иногда кажется, что ты слишком усердствуешь. Как будто даже получаешь удовольствие от того, что ты – марионетка с диспепсией.

ЛИГОТТИ: Ну, может быть, и так. Приходится работать с тем, что у тебя есть.

ТОММИ: В твоем случае это может немного поднадоесть.

ЛИГОТТИ: Тебя-то кто спрашивал? И вообще, что это за интервью такое? То, что кажется тебе надоедливым – здоровое и забавное проявление моей психики. И твоей – тоже, если позволишь мне указать на очевидное.

ТОММИ: Сейчас ты просто ведешь себя легкомысленно.

ЛИГОТТИ: А ты себя – как бесчувственный болван.

ТОММИ: Значит, будет либо по-твоему, либо – никак?

ЛИГОТТИ: Я стараюсь быть уравновешенным в своих экзистенциальных оценках. Воздай мне должное.

ТОММИ: Это что-то вроде легкомыслия, тебе не кажется? Вываливать на читателя кучу дымящейся черноты, а затем забирать обратно пару чайных ложек.

ЛИГОТТИ: Это лучшее, что я могу сделать и сохранить хоть каплю самоуважения. Но ты не хуже меня знаешь, что я не ломаю комедию, не пускаю пыль в глаза. Почти все здесь – сущая правда.

ТОММИ: Ну ничего себе. Раз так, то нелегко быть тобой.

ЛИГОТТИ: Нелегко быть кем угодно – вот истина, которую я хотел бы донести.

ТОММИ: Я тебя услышал.

ЛИГОТТИ: Спасибо за уступку.

ТОММИ: Не расслабляйся. Я – твой злобный близнец, и я здесь не для того, чтобы утешать тебя. Жди пыток.

ЛИГОТТИ: Ты слишком много болтаешь.

ТОММИ: Это тебе стоит следить за языком.

ЛИГОТТИ: Кстати, не могли бы мы просто прекратить этот разговор и объявить ничью? Ты вызываешь у меня стенокардию.

ТОММИ: Это страх.

ЛИГОТТИ: Да ладно. Серьезно?

ТОММИ: Серьезнее некуда. Ты серьезен, я серьезен. И ты всерьез часто говоришь о страхе так, будто у тебя над ним есть контроль. Но на самом деле неожиданный маневр всегда возможен, не так ли?

ЛИГОТТИ: Прошу прощения. Признаю ошибку. Хотя, уж ты-то мог бы отнестись к моим заблуждениям снисходительнее.

ТОММИ: С чего бы вдруг? Лишь потому что я – это ты, а ты – это я? Ну нет, если сам себя не пожуришь – никто не пожурит. Таковы правила игры.

ЛИГОТТИ: Да, стоило мне быть осмотрительнее, я ведь немало писал о существах вроде тебя. Где же ты был, двойник, когда мои нервы сгорали под гнетом переплавляемых в страшные байки кошмаров?

ТОММИ: Вечно ты задаешь эти переусложненные метафорами риторические вопросы. Порой уши вянут от тебя.

ЛИГОТТИ: Так все-таки – где же ты был?

ТОММИ: Я всегда был рядом. Я инженер твоих кошмаров, компаньон твоего мозга на протяжении всего долгого дня. Как шеф-повар, я готовлю тебе ощущения, которым нет названий ни в одном словаре.

ЛИГОТТИ: Оставляя мне задачу попытаться объяснить необъяснимое. Воистину, ты – непревзойденный мучитель.

ТОММИ: А ты бы хотел, чтобы все было по-другому? Не увиливай. Говори правду.

ЛИГОТТИ: Да, хотел бы. А что до правды… Как никто другой, я правдив с тобой. Порой правда звучит немного резко. Я проверяю границы правдоподобия в своих попытках донести до тебя некоторые тонкости кошмаров, которыми ты щедро одариваешь меня. Но чаще всего я сдерживаюсь, правда. Иначе читатели начинают закатывать глаза, пропускать страницы со снисходительным презрением, обмениваться взглядами в знак крайней скуки. Правдивые факты как таковые требуют слез и скрежета зубовного с рваными абзацами, криками отчаяния вместо пунктуации, кататоничного молчания в самый разгар правдивых признаний – эта работа на излом, уж будь уверен в том. Хотел бы я, чтобы было иначе… да вот только выбор мне не предназначен.

ТОММИ: Твоя поэзия разбивает мне сердце.

ЛИГОТТИ: Значит, пора перейти к прозе. Может, мне стоит извиниться за то, что я всерьез воспринимаю невыразимую злобность всего зримого и незримого?

ТОММИ: Ты путаешь мелодраму с серьезностью.

ЛИГОТТИ: Да, ну, это просто типа твое мнение, чувак.

ТОММИ: Вот, уже лучше. Развлекай публику, пусть себе смеются.

ЛИГОТТИ: Ты гораздо хуже меня, если смех на погосте для тебя – не парадокс.

ТОММИ: Вот как?

ЛИГОТТИ: Именно так. Ты поистине ужасен.

ТОММИ: Я что, слишком сильно на тебя надавил? Я всего лишь следовал правилам. Ты играешь свою роль, а я – свою, вот и все.

ЛИГОТТИ: Уже слишком поздно для этой чепухи, тебе не кажется? Ты меня славно помучил. Я не могу винить тебя за это. У тебя было не больше выбора в этом вопросе, чем у меня.

ТОММИ: О-о-о. Звучит так, будто ты меня раскусил.

ЛИГОТТИ: Ты думаешь? Тогда – занавес. Ты победил, и мне все равно.

ТОММИ: Подожди-ка, Лиготти. Есть еще кое-что. Мне трудно дышать. Лиготти? Меня так туго сжимают эти марионеточные нитки!

Интервью с Николя Ломбарди

ЛОМБАРДИ: По большей части ваши персонажи – маргиналы, изгои, которые не смогли вписаться в общество. Этот аспект ваших историй существенно повышает неуютное впечатление от них, – в конце концов, расстройства психики и темные закоулки разума не менее страшны, чем зомби и вампиры. Может, все дело в том, что ужасы и привидения – не во внешнем мире, а в наших головах?

ЛИГОТТИ: Когда меня спрашивают, какого рода литературу я пишу, я отвечаю – «сверхъестественные ужасы». Но это просто удобное клише. Слово «неуютность» мне куда более импонирует. Все жуткое, призрачное и паранормальное в моем творчестве – некий не вполне преднамеренный эффект; похоже, что-то такое прочно укоренилось в моей природе. По эмоциональному воздействию мои рассказы многие сравнивают со снами, но я не устаю напоминать, что в них ужас укоренен извне, он реален. Без аспекта внешней угрозы рассказ ужасов низкоэффективен. На мой взгляд, есть нечто страшное, нечто глубоко неправильное как в мире вокруг нас, так и в том, что у нас внутри, и я хочу показать, как в этот источник кошмаров впадают, питая и усиливая друг друга, два течения – реальное и парапсихическое. Справедливо, впрочем, будет сказать, что я почти никогда не использую в своих историях образы традиционных монстров. Даже в тех редких случаях, когда в моих рассказах вдруг появляется призрак или вампир, это будет отнюдь не привычная читателю ужасов ипостась, и ее цели будут отличаться от ожидаемых. В моем «вампирском» произведении «Утерянное искусство сумерек» главный герой не похож ни на одного другого литературного вампира. Его главная черта характера заключается в том, что он отвергает жизнь как вампиров, так и людей. Такое отношение отражает мое собственное пессимистическое мировоззрение. Цель вампира в этой истории – выразить тот тип ненависти к миру, который знаком читателям таких философов, как Артур Шопенгауэр и пессимисты девятнадцатого-двадцатого веков, а также придать воплощение бодлерианско-декадентской болезненной усталости от жизни. Думаю, ту же цель нередко ставили перед собой вдохновленные гением Эдгара Алана По писатели – Джордже Баковия в Румынии, Хагивара Сакутаро в Японии, Лавкрафт в Америке и многие другие.

ЛОМБАРДИ: Кажется, «странная проза» для вас – средство познакомить читателей с глубинным аспектом самих себя. Как вы думаете, в этом цель ужасных переживаний – как в жизни, так и в литературе? Ставят ли они нас перед зеркалом, которое показывает нам наше истинное «я»?

ЛИГОТТИ: Я не верю, что у человеческих существ есть истинное «я». Я согласен с вашим предположением, что мы – существа, чья природа определяется если не генетикой, то нашим опытом. Мой писательский интерес в принципе заключается в разрушении идеи истинного «я», а не в раскрытии того, чем «я» может быть для отдельного человека или для нашего вида в целом. В моем рассказе под названием «Маленькие человечки» последними словами рассказчика были: «кем или чем являюсь я сам?». Конечно, мы воспринимаем себя по-настоящему реальными, и может, оно и к лучшему. Но в этом также и наша трагедия: осознавать свои страдания и возможную кончину. Именно это сознание я воспринимаю как ужас реальности. В конечном счете более глубокое знание, которое открывают для себя мои герои, – это странная и ужасная природа самой жизни, которая может обернуться против человека в любой момент и погубить его. Я понимаю, что из всего мной здесь сказанного напрашивается вывод, что я сочиняю рассказы ради деморализации и угнетения читателя. Клянусь, нет более далекого от истины утверждения. Согласно моей философии, если история не в состоянии развлечь читателей, увлечь их персонажами и происшествиями, которые они сами никогда бы не смогли себе представить, значит, история – дрянь. Само собой, читателей привлекают писатели, которые передают эмоции и идеи, способные так или иначе вызвать отклик – зависящий от того, как читатель видит себя и мир. Лавкрафт – превосходный образец писателя в жанре ужасов, чьи истории призваны убедить читателей в том, что их жизни бессмысленны для безразличной вселенной, наполненной внеземными чудовищами. При этом он – один из самых читаемых и любимых авторов в истории жанра! Весь секрет в том, что его творчество – в равной степени очаровательное и пугающее. Именно такое сочетание удерживает читательский интерес и толкает к обдумыванию, если не к принятию, тех мрачных концепций, которые в реальной жизни свели бы человека с ума – так же, как и персонажа классической лавкрафтовской истории. Дело ведь не в том, что восприятие Лавкрафтом человеческого существования неверно и тем самым позволяет его поклонникам чувствовать себя в безопасности под уютным пледом. В его творчестве, кто бы что ни говорил, сформулированы глубокие истины. Но Лавкрафт всегда раскрывает эти истины таким образом, что это вселяет ощущение тайны и волнения. Все великие писатели прибегают к этому приему, независимо от того, пишут ли они трагедии, как Шекспир, или страшные рассказы о привидениях, как Монтегю Родс Джеймс.

ЛОМБАРДИ: В ваших рассказах персонажи зачастую не обретают ни выбор, ни выход. Столкновения со сверхъестественными монстрами не так пугают, как факт того, что нет никакого изведанного способа покончить с одержимостью, обрести искупление; ужас образует своего рода лабиринт, где явь и наваждение вступают в скверный брак. Неужели вы думаете, что в литературе ужасов нет места спасению? И есть ли спасение в реальной жизни?

ЛИГОТТИ: По мысли, которую я высказал ранее, «скверный брак» незримых и видимых аспектов нашей жизни действительно имеет место быть; и кто возьмется отрицать, что в конце концов всех нас ждет гибель? Если бы только мы могли принять этот факт, то и со спасением не возникло бы проблем. Цель таких религий, как буддизм, состоит в том, чтобы помочь нам в поиске этой истины. Но я не верю, что буддизм преуспел в достижении этой цели, – по крайней мере, для большинства из нас. Как и любая другая религия, буддизм позволяет нам чем-то занять ум до тех пор, пока мы не доберемся до центра лабиринта и не обнаружим там чудовище. В большинстве ужастиков, особенно если речь идет о крупных, полновесных романах, спасение и искупление достается тем персонажам, кому довелось остаться в живых.

ЛОМБАРДИ: В своих работах вы глубоко исследуете тему смерти. Даже когда она не показана прямо, ее закулисное присутствие ощутимо. Безусловно, это вполне характерно для хоррора и «странной прозы», но насколько, по-вашему, важно говорить о смерти во всех видах литературы?

ЛИГОТТИ: В своей книге, озаглавленной «Заговор против человеческой расы», я утверждаю следующее: «Без смерти – то есть без нашего осознания смерти, – никогда не была бы создана летопись мистического ужаса, равно как и любое другое художественное изображение человеческой жизни, если уж на то пошло. Она всегда присутствует, хотя бы между строк, или бросается в глаза своим отсутствием. Это потрясающий стимул для того, что одновременно является одним из наших величайших орудий и величайшей слабостью – для воображения». Как вы заметили, смерть не обязательно должна быть буквальной. Есть много способов умереть без физического разрушения наших тел. В одной из пьес Шекспира один персонаж проклинает другого словами: «Умри же до того, как смерть твоя наступит». В смысле – если душе нанести сокрушительный вред, то жизнь оборвется, и до последнего своего вздоха, который может наступить очень поздно, человеку придется существовать – и только. Смею заметить, немало людей попадают в такой переплет – и худшей участи, как по мне, никому не пожелаешь. Крах иллюзий, гибель мечты, – так случается, и жизнь уже едва ли стоит того, чтобы за нее изо всех сил цепляться.

ЛОМБАРДИ: В ваших историях нередко фигурирует религия – причем не в роли соломинки, за которую хватается утопающий, а скорее, как бушующее море, в котором легко утонуть. То есть даже вера и ритуалы – это еще большее безумие, а не искупительный порыв. Можете ли вы пояснить такую позицию?

ЛИГОТТИ: Не уверен, что верно понял ваш вопрос. То, что, как мне кажется, вы подразумеваете под религией, – это ощущение тайны и неизвестности, которое и является источником духовного опыта. В моем раннем рассказе «Последнее пиршество Арлекина» рассказывается о религиозном культе, основанном на заветах христиан-гностиков, которые верили, что этот мир был создан жестоким и безумным богом, а не любящим покровителем-творцом. У гностиков имелось представление об искуплении и спасении, но в написанных мною рассказах оно не отражено. Скажем, в «Происшествии в Мюленберге» коллективная религиозная доктрина стала основой для жуткой разрушительной силы, от которой нигде не укрыться.

ЛОМБАРДИ: Путь, по которому вы идете в своих историях, – это путь распада как личности, так и контекста, в котором существует персонаж: кажется, что для визуального выражения ощущений от этого пути вы выбираете как можно более тревожащие виды и пейзажи как городские, так и сельские, – воплощения зримого запустения, отражающие то, как отчуждается и ветшает сама человеческая душа. Насколько важно создание пейзажей с точки зрения присущего вам повествовательного тона?

ЛИГОТТИ: Упадочные пейзажи, которые вы описываете, – архитектура атмосферы, которую я пытаюсь создать в своих рассказах. Подобные архитектуры ни в коем случае не отсутствуют в истории эстетики. В восемнадцатом веке появилась мода на искусственно возведенные руины. Идея, лежащая в основе таких структур, заключалась в том, что в созерцании непостоянства есть что-то утешительное. Почти та же эстетика лежит в основе японской традиции находить ценность и безмятежность в чем-то потрепанном жизнью или, как минимум, не вполне стабильном – это называется «ваби-саби» [9]. В 1953 году английская писательница Роза Маколей опубликовала книгу под названием «Упоение руинами», где подробно рассказывала о том же парадоксальном восторге и удовлетворенности, которые испытывали и ее предшественницы XVIII века. Совсем недавно появилась тенденция как-то превозносить обветшалость, – например, фото красивых девушек на фоне безобразных разрушенных зданий, в пыльных ретро-интерьерах, насколько могу судить, снова вошли в моду. Меня привлекает упадок как урбанистического, так и сельского характера, – причем влечение это во мне с ранних лет. Именно поэтому несколько моих рассказов посвящены средневековым городам Европы – итальянскому Сполето, бельгийскому Брюгге. Я там хоть и не бывал, но чувствую, что в каком-то смысле они мне очень знакомы. Чаще всего мои придуманные опустошенные города и поселки, старые магазины, дешевые художественные галереи, заброшенные психиатрические лечебницы, пришедшие в упадок здания и свалки, заполненные сломанной техникой и изношенной мебелью, возводят любовь к руинам в степень эстетики чистого упадка. В этих местах есть некая нереальность, гармонирующая с потусторонним настроением моего творчества. Они прекрасно подходят моим мрачным сказкам, в которых все еще достаточно реализма, чтобы объяснить абсурдные состояния души моих персонажей. И декорации, и действующие в них люди существуют на грани полного разрушения и растворения в пустоте.

ЛОМБАРДИ: Прибегаете ли вы к определенным стилистическим приемам, чтобы вызвать у читателя реакцию беспокойства?

ЛИГОТТИ: Мой стиль прозы частично основан на влиянии конкретных писателей, некоторых я уже упомянул. Ну и, конечно, на моем долгоиграющем стремлении подобрать адекватный способ выражения собственных переживаний, беспокойной эмоциональной жизни. Я едва ли претендую на создание у читателя какого-то уж очень особого отклика. Но если кто-то, читая мои рассказы, ощутил холодок на коже, – значит, мой темперамент до этого бедолаги добрался-таки. Беспокойство, пробужденное моей прозой, проистекает из моего собственного беспокойства.

ЛОМБАРДИ: И заключительный вопрос: какие книги (худлит, поэзию, эссеистику) вы бы порекомендовали молодому читателю, который подумывает начать писать странную фантастику или ужасы?

ЛИГОТТИ: Честно говоря, я плохой советчик. Конкретные стихи или романы я не стану рекомендовать – скажу лишь, что подражать тем писателям, кого любишь читать, не зазорно. Что до эссеистики – отмечу, пожалуй, следующее: «Философское исследование происхождения наших представлений о возвышенном и прекрасном» Эдмунда Берка, «Сверхъестественный ужас в литературе» Лавкрафта, «Иероглифика» Артура Мейчена, «Теория литературной критики» Эдгара По, «Философия композиции» С. Т. Джоши, его же «Невыразимый ужас: история сверхъестественной фантастики», ну и в довершение – книгу Т. Э. Д. Клайна «Как нагнать страху ради удовольствия и прибыли: краткое руководство для начинающих о том, что к чему в жанре хоррор». На самом деле об этом немало писано хороших книг, и все я здесь не упомню, но для начала сойдет и это.

Интервью с Питером Бибергэлом для журнала «Нью-Йоркер»

(2015)

БИБЕРГЭЛ: В трактате «Священное. Об иррациональном в идее божественного и его соотношении с рациональным» Рудольф Отто описывает первоначальный религиозный опыт как ощущение чего-то таинственного, ошеломляющего и устрашающего, которое вызывает у нас чувство умаления, смирения, покорности и тварности, – то, что он называл «mysterium tremendum», – и как чувство чего-то завораживающего, желанного, хорошего, заботливого и утешающего, что вовлекает нас в свою полноту, наполняет нас и при этом производит уникальный вид духовной радости, «mysterium fascinans». Божественное одновременно и ужасно, и в то же время соблазнительно. Я вижу в ваших работах такую же двойственность. Почему нечто столь трансцендентально «иное» все еще притягательно?

ЛИГОТТИ: Отто рассматривал литературу ужасов как своеобразную искаженную версию того, что он считал полноценными встречами с «нуминозным», «божественным». Существуют и другие литературные жанры, которые могут служить примером такой же разбавленной или несовершенной формы реальных вещей. Можно было бы сказать, что любое так называемое серьезное литературное произведение, которое в какой-то степени не выполняет этой функции, потерпело неудачу. Рэймонд Чандлер как-то заявил, что хотел бы своими детективными рассказами вызывать ощущение «страны за холмом». Я полагаю, то, что Чандлер подразумевал под этой фразой, приблизительно аналогично «mysterium tremendum et fascinans» Рудольфа Отто. Его герой, детектив Филип Марлоу, вечно охотится за тайнами. Его карьера основана на притяжении неизвестного, которое он всегда решает в житейском смысле, выясняя, кто кого и почему убил. Именно в процессе попытки разгадать обыденную тайну Чандлер стремился пробудить в своих читателях чувство чего-то такого, что Лавкрафт назвал бы «невыразимым». Людям нравятся такие произведения именно из-за того, что им хочется проникнуться хоть отчасти «погоней за неизвестным», в которую вовлечены сыщики Чандлера, джентльмены-искатели Лавкрафта, да и в принципе любые исследователи «иного» в фантастике. Даже у Шекспира есть этот потусторонний элемент – ведьмы в «Макбете».

Истории ужасов отягощены тем, что вызывают максимальный трепет, основанный на трансцендентальной сфере, в отличие от суровой реальности детективов или научной фантастики. Без сомнения, именно поэтому Отто выделил их, хотя мог обратиться к любым произведениям из истории литературы или ко всей литературе как таковой, исключив лишь более легкие ее формы – юмористические, скажем.

БИБЕРГЭЛ: Почему жанр ужасов, как в литературе, так и в кино, по умолчанию зачастую использует демонстрацию жестокости вместо давления на первобытные страхи?

ЛИГОТТИ: Не думаю, что жестокие сцены – это позиция, занятая «по умолчанию» писателями ужасов. Это просто еще один способ изображения чего-то ужасно-интересного. Во многом их успех и оправданность зависят от того, насколько хорошо они поданы – если повествовательный материал полнокровен и глубок, образен и при этом отвратителен, то он будет еще как давить на первобытные страхи. Лучшие образцы заступают на территорию сверхъестественного – как в «Техасской резне бензопилой», где демонстрируемые зверства настолько ненормальные и странные, что отдают чем-то потусторонним. С точки зрения жертвы неминуемого кровопролития – а это является самой обычной точкой зрения в художественной литературе и фильмах, на которые вы ссылаетесь, – возникает ощущение, что ее вырвали из нашей повседневной, структурированной реальности и бросили в самое сердце хаоса. Эту же точку зрения невольно разделяет аудитория, и ожидаемая реакция у нее такая же, как при столкновении с чем-то иномирным, – хотя средства ее достижения в данном случае более грубы и по этой причине часто палят мимо цели. Так вот, эта реакция – «этого не может быть».

И божественное, и инфернальное – это отклонения от привычного опыта. И первое, и второе вызывает ужас и очарование. В противном случае водители никогда не стали бы притормаживать рядом с местами автомобильных аварий, особенно тех, что предполагают получение тяжелейших увечий. Хоть мы и испытываем отвращение, нас также притягивает ужасное в любой форме – все, что мы называем ликами зла. В каком-то смысле существует тождество между божественным и инфернальным – двумя сторонами одной медали. Отто мог бы озаглавить свой трактат «Нечестивое» и написать анализ трансцендентального зла, который ни на йоту не отличался бы от его анализа трансцендентально божественного. И то и другое – разительно «иное» в сравнении с любыми «стандартными» человеческими впечатлениями.

БИБЕРГЭЛ: Для вашего творчества, насколько могу судить, нехарактерны такие масштабные и популярные апокалиптические темы, как нашествие зомби. Как вы думаете, почему эти темы столь захватывающи для масс?

ЛИГОТТИ: Апокалиптические истории о зомби завораживают, – по крайней мере, меня, потому что вскоре после их начала становится очевидным или почти несомненным, что никто не выживет. Все действие протекает в тени рока. Парадоксально, но истории о зомби-апокалипсисе предоставляют наилучшие возможности раскрытия и развития всех задействованных автором героев. Но я таким не особо увлекаюсь, поэтому и игнорирую зомби как класс. Кроме того, в своей работе я склонен подчеркивать, что мир по своей природе уже существует в состоянии гибели, а не находится в ее процессе.

БИБЕРГЭЛ: В отличие от Лавкрафта, в ваших рассказах в опасности находится не мир, а психика ваших персонажей, что все еще говорит о том, что никто не готов всерьез к опыту столкновения с потусторонним. А был ли у вас какой-либо личный опыт, который заставил бы подобным образом усомниться в собственном здравомыслии?

ЛИГОТТИ: Я не считаю, что у моих историй есть «та сторона», с которой герои не в силах справиться. Не знаю почему – просто не воспринимаю их подобным образом. Да, я сомневался порой в собственной адекватности, но это было так давно, да и объясняется депрессией, обременявшей меня в то время. Я никогда не подвергал сомнению свое чувство реальности. В рассказах Лавкрафта психика его персонажей находится в опасности именно потому, что они обнаружили, что мир в опасности. Такова структура определяющих его произведений, созданных в последнее десятилетие жизни, от «Зова Ктулху» до «Обитателя тьмы». Эти истории являются лавкрафтовскими в том самом смысле, который понимают его читатели и те, кто пишет в лавкрафтовской традиции – к которой я бы не стал относить себя, честно говоря, разве что в маргинальном смысле; не меньшим «традиционалистом» я являюсь в отношении Монтегю Родса Джеймса с его историями о странных привидениях, и его мотивы – давняя часть моего арсенала как писателя ужасов. Некоторые типы историй отождествляются с конкретными авторами, и новичку всегда любопытно совершать на их территории вылазки. Один из наиболее ярких примеров феномена – существует огромное количество авторов, пишущих произведения, характеризуемые как кафкианские. В эссе Борхеса «Кафка и его предтечи» подчеркивается, что некоторые писатели, жившие еще до Кафки, вполне могут быть восприняты как «пишущие в манере Кафки». Не хочу показаться догматиком или упрощенцем – мои выводы лишь результат субъективного многолетнего анализа жанра ужасов и литературы в целом. Я не заявляю сейчас, что посвящен во все нюансы и знаю ответы на все вопросы. Обоснованность моих выводов выношу на суд тех, кто меня прочтет.

БИБЕРГЭЛ: Как думаете, короткий рассказ – более подходящая, чем роман, форма для приобщения к «стране за холмом»?

ЛИГОТТИ: Полагаю, да. В романе не выйдет последовательно проецировать то, что По называл «тотальным эффектом». Получится нечто очень утомительное для читателя, однообразное, перенасыщенное – как, например, длинный белый стих, написанный в стиле лирической поэмы. Большая часть романа о сверхъестественном неизбежно должна быть посвящена обыденному, а не потустороннему, не тому, что французские символисты звали «незримым миром за гранью всего мирского». В моем рассказе под названием «Вастариен» я характеризую главного героя как принадлежащего «к тому несчастливому меньшинству, что полагает единственной ценностью этого мира его случайную и редко проявляющуюся способность намекать на существование других миров». «Редко проявляющуюся» – вот что важно. Рассказы, в силу своей «короткометражности», более подходят для насыщенных и быстротечных экскурсий в беспросветный гибельный мрак. Одна из причин, по которой романы не могут обеспечить такой опыт, заключается в том, что по требованию публики они должны оставлять определенных персонажей в конце, возможно, потрепанными, но не полностью уничтоженными. Исключения из этого правила его только подтверждают. Из таких исключительных работ хорошо известен «Призрак дома на холме» Ширли Джексон. В нем писательнице удалось поддерживать чувство потустороннего на протяжении почти что всего повествования. Несомненно, этому способствовали единство места и связь всех аспектов романа со сверхъестественной темой, которая, как и в любом достойном образце жанра ужасов, подана не через постулат реальности ирреального, а на фоне обостренности чувств, связанных с трагедией, смертью, утратой и тайной. Пребывать в мире, пронизанном гротескным злом, которое рано или поздно обрушивается на нас или возникает внутри нас, – перспектива, каковую мы, очевидно, находим столь же неодолимо заманчивой, сколь и ужасной. Тем не менее большинство читателей отдают предпочтение рассказам ужасов, в которых преобладают надежда и искупление. Нам нравится увлекаться всевозможными вымышленными острыми ощущениями, но мало кто готов погрузиться в них с головой.

БИБЕРГЭЛ: Я, кстати, ошибся в одном из своих последних вопросов. Хотел сказать – ваши персонажи предполагают, что все мы способны общаться с потусторонним. Иногда невозможно сказать, то ли они просто безумны, то ли действительно восприняли что-то за пределами феноменального мира. Видите ли вы разницу между этими двумя состояниями?

ЛИГОТТИ: Единственный интерес, который я проявлял к психическим болезням в художественной литературе, связан с восприятием ненормальности творения. Мои слова о том, что «паранормальные явления – проявления безумия Вселенной» часто цитировали. Ну, для моих произведений это лишь часть функционала. На деле же неизвестно, имеет ли сверхъестественное онтологический аспект или нет. Наше невежество в этой области – вот что делает литературу ужасов такой востребованной, хотя бы отчасти. Если бы люди точно были уверены, что демоны существуют и есть способы их изгнать, роман Уильяма Питера Блэтти «Экзорцист», хорошо известный всякому фанату жанра, никому интересен не был бы. Но с той позиции, в которой мы пребываем, на самом деле не имеет значения, есть ли Бог или нечто условно божественное. Это все не имеет отношения к нашим понятиям о том, что там, «по ту сторону». Точно так же, как мы можем представить себе жизнь, полную чистой боли, потому что боль необходима для существования, а удовольствие – нет, мы вполне способны представить себе и некий трансцендентный мир, состоящий только из зла. Как ни печален сей факт как минимум для верующих, мы, люди, редко чувствуем себя в близости к Богу – и это чувство крайне неопределенное. Зато близость экзистенциального зла нам очень хорошо знакома; связанные с ней ощущения – обыденное дело.

БИБЕРГЭЛ: В отличие от творчества Лавкрафта, ваши рассказы в совокупности не пытаются выстроить некий Великий Миф. Но я заметил несколько кочующих из истории в историю персонажей – тот же доктор Тосс, например, – и несколько черт, наводящих на мысль о том, что ваши рассказы связаны одной вселенной. Так ли это?

ЛИГОТТИ: Не уверен насчет вселенной – здесь, скорее, имеет место сновидческая география, наугад совмещающая миры, похожие на наш с вами, с реальностями, которые погибли под пятой зла. Может показаться, что события в одних историях обусловливают происходящее в других, но на самом деле они, как сны, происходят в довольно замкнутой среде. Во сне нельзя попасть в Нью-Йорк из отправной точки, даже если вам кажется, что вам снится Токио, и вы – в аэропорту, смотрите на табло с заявленным рейсом. Вы не можете никуда сбежать из начальных условий сна и должны оставаться там, куда вас помещает ваш спящий ум. То же самое происходит и в моих рассказах. Где бы история ни начиналась, из нее нет выхода. В «Процессе» мне показалось странным и даже неправильным то, что был упомянут некий человек из Южной Италии. Он не играет большой роли, но его присутствие нарушает границы, в которых происходит остальная часть романа и большая часть других произведений Кафки. Даже «Превращение», новелла, действие которой разворачивается в самом заурядном мире, похоже, не происходит где-то конкретно и не имеет отношения к миру, известному остальным из нас, откуда можно добраться до Нью-Йорка, если захочешь.

БИБЕРГЭЛ: Как вы и предполагаете, люди чаще всего ссылаются на Лавкрафта, описывая ваши работы, но мне они больше напоминают о Фланнери О’Коннор и Ширли Джексон. Но является ли эссеистика этих женщин не менее вдохновляющей?

ЛИГОТТИ: Я скажу – да, является. По-моему, единственная прочтенная мной книга Фланнери О’Коннор – это «Тайна и традиция: проза наугад». Там есть несколько очерков о писательстве и, в частности, один – о написании коротких рассказов, которые и снискали ей Пулитцеровскую премию. Если бы она не писала рассказы, ее бы мало кто помнил. То же и с Джексон – ее репутация классика во многом создана энигматическими, тревожными историями вроде «Лотереи»; в эту же категорию я отнесу и короткий роман «Мы живем в замке». Неудивительно, что премия имени Ширли Джексон выдается за достижения на ниве странной и страшной прозы. Именно эссе о создании «Лотереи» представляло для меня в свое время особенный интерес… приятно, конечно, что она написала «Призрак дома на холме», но для ее успеха он был не так уж и обязателен. В американской литературе что О’Коннор, что Джексон – птицы действительно странного полета.

БИБЕРГЭЛ: Литература ужасов, кажется, более связана с буквальной реальностью зла, в то время как то, что определяется как «странная проза», – с тем, что вы называете злом «незримым», которое, как вы говорите, потенциально может наполнить благоговением и ужасом. Как вы думаете, почему странная проза в настоящее время так популярна, несмотря на ее непостоянный характер?

ЛИГОТТИ: Я не уверен, что могу согласиться с тем, что есть разница или даже разграничение между тем, что вы называете «литературой ужасов» и «странной прозой». Я использую термин «мистический ужас» простоты и последовательности ради. Лавкрафт озаглавил свою знаменитую монографию «Сверхъестественный ужас в литературе». Может быть, такое определение просто благоволит моему представлению о рассматриваемом нами жанре. В то же время, больше, чем любой другой писатель, Лавкрафт несет ответственность за культивирование концепции «странной прозы», чьи истоки он искал в художественной литературе – как у своих предшественников, вроде Кэррола или Ходжсона, так и у многих современников. Никто и не думал отговаривать его от деконструкции этого понятия, ведь тот же журнал «Странные истории», где Лавкрафт много публиковался, культивировал своего рода «торговую марку» историй о призраках, ужасах, чем-то нестандартном и даже немного одиозном… все это требовалось как-то увязать вместе. Но я считаю, что это сугубо семантический вопрос. Общим звеном между этими разными историями является некая форма сверхъестественного. Можно возразить, что история может быть «странной», вовсе не содержа в сюжете ничего традиционно сверхъестественного, – да, конечно, но я уверен, не найдется такой «странной истории», что не касалась бы вещей, деформирующих так или иначе привычный быт – попирающих представления о норме и морали, противоречащих религиозным доктринам, которые упорядочивают жизнь многих людей, разрушающих нашу жизнь или показывающих, что она не такая, какой мы хотели бы ее видеть. В итоге вышло так, что Лавкрафт существенно опередил свое время – но известные писатели, как правило, выбиваются из толпы, и их произведения находят отклик у людей, которых ранее на сознательном уровне не волновали определенные образы и идеи до знакомства с каким-нибудь литературным провидением. Можно даже не подозревать, что тебе по душе ужасы, если не прочтешь ничего в этом условном жанре. Подводя итог – да, термин «мистический ужас» последователен, понятен и прост, но Лавкрафт куда прозорливее прибегал к термину «сверхъестественный». Его я и предпочту, если поставить вопрос ребром, но я, если честно, не вижу здесь никакой существенной номенклатурной проблемы.

БИБЕРГЭЛ: И наконец, разве сам акт написания чего-либо – не форма надежды на лучшую жизнь?

ЛИГОТТИ: Мне хорошо знаком этот вопрос. Ответ заключается в том, что если писатель пишет, значит, он еще не разочаровался во всем без остатка. Следовательно, если кто-то пишет произведения, изображающие или высмеивающие человеческую жизнь как злонамеренную или бесполезную, этот человек – лицемер, или сам не знает, во что верит, или что-то в этом роде. Но мне известно как минимум одно исключение из этого правила. Я, разумеется, не считаю, что существует некий заговор, имеющий целью заманить меня в ловушку парадокса, от которого я не смогу отговориться, или выставить меня кем-то, кто создал собственный парадокс и теперь должен лгать, чтобы его защитить. Ни логика, ни эмпирические доказательства не могут помочь мне. Все, что я могу сказать в данном конкретном случае, – это то, что если я отвечу, что сам акт написания не является формой надежды, никто не сможет доказать, что я неправ. В спорах, имеющих большое значение в нашей жизни, в конце концов всегда наступает одна, хорошо знакомая всем развязка.

Интервью для журнала TANK (2015)

TANK: Считаете ли вы себя представителем американской писательской школы? У «странной прозы» долгая американская история, но ведь многие писатели, на вас повлиявшие, имеют европейское происхождение.

ЛИГОТТИ: Я думаю, американская писательская школа имеет целью создавать реалистичные романы. Я не читаю их и не хотел бы написать такой роман. Европейцы и другие зарубежные читатели больше воспринимают короткие рассказы как достойный жанр литературы. Американцы, сдается мне, полагают, что настоящей литературой можно считать лишь Великий Американский Роман. Если вы такое не пишете – о чем вообще с вами говорить?

TANK: Интересно, что ваш литературный канон выходит за рамки классического лавкрафтианства и распространяется на таких людей, как Томас Бернхард и Хорхе Луис Борхес. Можете ли вы немного рассказать о том, как они повлияли на вашу работу?

ЛИГОТТИ: Многие писатели заботятся о том, чтобы быть оригинальными и иметь собственный голос. Затем они что-то читают и жалеют, что не написали или не умеют писать что-то похожее. Я не вижу никакой проблемы в том, чтобы действовать, повинуясь этому импульсу. Кроме того, я знаю, что мало кто из авторов, если вообще кто-либо, хочет писать о том, что меня занимает, поэтому я совершенно уверен, что то, что я напишу, будет в некотором роде оригинальным. Это вопрос познания себя в глубоком, тревожащем даже смысле. Если вы пишете, исходя из этого знания, вы можете быть уверены, что найдете не только то, что отличает вас от других, но и то, какие качества роднят вас с другими, ибо мало кто из нас действительно отличается друг от друга – иначе мы вообще не смогли бы общаться между собой.

TANK: В какой степени ваша художественная литература предлагает бегство от жизни и реальности? Или, скорее, привлекает внимание к природе реальности?

ЛИГОТТИ: Художественная литература дает возможность убежать от реальности, потому что, когда я пишу, я думаю только о писательстве, а не о страданиях или смерти. Иногда я испытываю тахикардию и боли в груди, когда пишу – не только художественную литературу, но и что угодно, например, когда отвечаю на этот вопрос. Но мне так хочется закончить начатое, что меня не волнует, умру ли я в процессе. Я очень люблю доводить дела до конца. Я бы хотел расслабиться и наслаждаться процессом написания, но я не могу. Я определенно отношусь к тому типу людей, которым больше нравится идея написания, чем сам процесс. Это стресс и большой труд, но лучше принудить себя, чем оставить идею гнить в себе. Я – дотошный экспрессионист и дидактик, поэтому нахожусь в плену иллюзии, будто то, что я пишу, ужасно важно. Думаю, всякому писателю необходимо иметь такую иллюзию, чтобы хоть что-то сделать.

TANK: Влияют ли философы на вас так же сильно или, возможно, даже больше, чем другие писатели?

ЛИГОТТИ: Когда-то я был подростком, чьи воззрения на жизнь сформировались в соответствии с взглядами большинства философов-пессимистов. Я охотно изучал нюансы мыслей людей, которые смотрели на мир в целом так же, как и я. Подростковые откровения, как известно, выбивают из колеи, и у некоторых людей эффект сохраняется до конца дней. Подростковый страх, как его часто зовут, почти повсеместно высмеивается, и большинство учится хоронить его, чтобы вписаться в социальный порядок и удержаться от самоубийства, поскольку мысли естественным образом обращаются к суициду, когда вы впервые узнаете, что быть живым может быть настолько плохо, что кажется, будто это не стоит такой боли. Интересно, что гораздо больше сведений счетов с жизнью совершается людьми среднего и пожилого возраста, – думаю, в этом есть смысл.

Меня с тех пор тянуло к писателям, чьи произведения отражали взгляды философов-пессимистов. К Джозефу Конраду, например. Шопенгауэр оказал сильное влияние на всех заметных авторов начала девятнадцатого и начала двадцатого веков. По почти наверняка никогда не читал Шопенгауэра, но его произведения вполне отвечают его философским постулатам. То же самое можно сказать и о Лавкрафте, которого, казалось, не привлекали философы в целом, за исключением строгих материалистов, чьи работы поддерживали его точку зрения о том, что в огромной непостижимой Вселенной мы далеко не венец творения.

TANK: Какое значение имеют сны в вашем творчестве?

ЛИГОТТИ: Немало моих сюжетов навеяно снами. Обычно сны не имеют особого смысла, но в них есть определенная атмосфера – и сцены, которые вдохновляют меня после пробуждения. Я придумываю сюжеты уже постфактум. Я вижу сны каждую ночь, и мне они ненавистны. Очень хотел бы иметь возможность спать без снов – это стало бы для меня настоящим спасением, лучше, чем любые лекарства. Мне несколько раз делали операции, и возвращение в сознание после анестезии заставило меня понять, как здорово лежать в черном беспамятстве. Искренне надеюсь, что когда-нибудь умру на операционном столе.

TANK: Как на ваше творчество повлияли фильмы ужасов? Есть ли те, что кажутся вам важными?

ЛИГОТТИ: Фильмы для меня – пустая услада. Они мне нравятся, но кино никогда не имело для меня сравнимого с литературой значения. Почти все фильмы, которые люблю, основаны на литературных произведениях, – например, «Лоуренс Аравийский», вероятно, моя любимая кинолента на все времена. Я крайне восхищен Т. Э. Лоуренсом.

TANK: Есть ли у вас какие-либо представления о жанре? Как вы смотрите на распределение различных форм литературы по полочкам?

ЛИГОТТИ: Думаю, что так называемое «распределение по полочкам» как способ классификации типов письма в значительной степени законно. Писатели, как правило, создают те произведения, которые им нравятся больше всего, и если то, что они любят, традиционно откладывалось в долгий ящик, то, скорее всего, именно это они и напишут. Очевидно, что есть исключения. На мой взгляд, самая большая разница – это соотношение популярных развлекательных романов и остального. Грэм Грин проводил такое различие между своими произведениями – отдельно ставя «Наш человек в Гаване», потрясающе, к слову, экранизированный, и более серьезные вещи, вроде «Силы и славы». Грин также был велик как кинокритик, поэтому искренне ценил популярные развлекательные произведения и не обязательно смотрел на них свысока. За свою карьеру читателя я не прочел почти ничего, что подпадало бы под категорию «великих произведений». Большинство авторов, оказавших на меня наибольшее влияние, относятся либо к второстепенным фигурам, такие как Лавкрафт и Бруно Шульц, либо к эксцентричным гениям – Набоков, Борхес. Я читал произведения писателей всех великих периодов литературы и изучал их стили. Просто так получилось, что для меня, например, французские моралисты восемнадцатого века значат больше, чем Генри Филдинг, а Уильям Берроуз кажется на две головы выше Сола Беллоу.

TANK: Вы упоминали о «неудовлетворенности и невосприимчивости» касательно современной политики и всего того, что происходит на мировой арене. Для вас эта ситуация так и не переломилась?

ЛИГОТТИ: Ну, когда ты ангедонист, тебя ничто не волнует. Но я стараюсь следить за современной политикой и глобальными делами, и у меня есть мнение по поводу всего того, что творится в мире. Если вспомнить, что для меня самым важным вопросом на земле является всеобщая легализация эвтаназии для любого, кто решится на этот шаг, кто-то меня наверняка сочтет либералом, но сам я политически определяю себя как социалиста. Я хочу, чтобы каждый чувствовал себя настолько комфортно, насколько это возможно, в ожидании смерти. К несчастью, большая часть западной цивилизации – капиталисты, коих я считаю сущими варварами. Пока мы принуждены жить в этом мире, что может быть разумнее, чем желать себе и другим страдать как можно меньше? Но нет, слишком многие люди являются сущими дикарями, они жестоки и бесчеловечны. Даже там, где эвтаназия разрешена, вам не помогут умереть, пока вы не ошалеете от страданий, доказывая, что решились на такое, будучи в здравом уме. Кто, черт дери, находится в здравом уме, испытывая такую боль, что трудно думать? Каким благом было бы для человечества, если бы неизлечимым больным давался шанс покинуть мир до превращения в опустошенного зомби, попрощаться со всеми друзьями и родными с улыбкой на лице и в ясном сознании? А как насчет людей, которые испытывают неизлечимую душевную боль? То, что жизнь должна быть сохранена любой ценой, – дикое заблуждение, провозглашающее бессердечие добродетелью. Хроническая неспособность здравоохранительных структур всерьез проникнуться чужим страданием – вот что лежит в основе их аморальной политики. Я прекрасно осознаю, что какой-нибудь идиот непременно захочет воспользоваться правом на эвтаназию в преступных целях, и я даже не защищаю это право в полную силу – рациональному человеку не удастся выиграть спор, затрагивающий столь много иррациональных факторов, – и все равно кто-то нет-нет да и назовет меня безумным радикалом. А я всего-то напоминаю – «загнанных лошадей пристреливают, не так ли?»

TANK: Как вы пришли к идее стать писателем?

ЛИГОТТИ: Я почти не читал книг, покуда не поступил в колледж. Именно тогда я обнаружил, что существуют писатели, чьи произведения демонстрируют глубокое и ясное понимание моих жизненных затруднений, отражают мои собственные мысли и чувства. А еще позже я понял, что и сам могу что-то написать, и захотел развить этот талант. Если бы на меня не снизошла эта блажь, не знаю, что со мной стало бы – ведь с подростковых лет я жил в условиях психологического кавардака, а без писательства у меня не нашлось бы что-то, способное занять мое время. Когда пришло время устраиваться на работу, я обнаружил, что моей квалификации вполне хватает для редакторского поста в издательстве справочной литературы в Детройте – который, вероятно, является городом, ассоциирующимся у людей с изданием справочников в последнюю очередь. Не было никаких сомнений в том, что я не смогу никогда вести нормальную жизнь, и в один момент у меня пропал вкус к попыткам обустроить даже некое ее подобие. Помню, когда впервые прочитал, что Лавкрафт однажды был женат, подумал – какая досадная ошибка с его стороны! Тем не менее, что может быть более понятным, чем желание вступить в брак?

TANK: Вы говорили о том, как стресс на рабочем месте вдохновил некоторые из ваших историй. Не могли бы вы немного рассказать об этом?

ЛИГОТТИ: Мне пришлось работать на нескольких работах, чтобы оплатить учебу в колледже. Тогда у меня еще получалось. Я работал в продуктовом магазине своего отца с двенадцати лет. Большую часть своих лет в колледже я был менеджером по доставке бумаги в отделе распространения небольшой газеты, помощником преподавателя математики и английского языка в государственной программе и учителем игры на гитаре. Проработав более двух десятилетий в издательстве, я был в конце концов уволен с этой работы. «Пока мой труд не завершен» – литературный памятник тому времени, и это, я думаю, объясняет, почему эта вещь так выбивается из прочего моего творчества. Как я сказал в интервью, опубликованном в «Паблишерс Уикли», я сожалел о порыве, который привел к написанию этой книги. До этого я написал несколько других «корпоративных страшилок», как я их называл. Когда те были опубликованы в середине девяностых, я услышал, что несколько моих коллег всерьез испугались, что я могу, придя как-нибудь на работу, учинить какой-нибудь беспредел. Я не знаю, были ли эти слухи правдой. Никто из тех, кто знал меня, им не верил. На работе я завел дружбу с уймой хороших людей – в том числе с ныне покойным поэтом и прозаиком Томасом Уилохом и Брэндоном Тренцем, соавтором нескольких моих сценарных работ. После увольнения из издательства я стал внештатным редактором. Но в 2005-м году я довольно сильно расклеился – и с тех пор толком не работал.

TANK: Гностицизм, по-видимому, является важной нитью в вашем литературном гобелене. Как он влияет на ваши художественную литературу и философию?

ЛИГОТТИ: Догмы гностицизма некогда идеально соответствовали моим взглядам на вселенную. Вуди Аллен, как известно, сказал однажды: «Если окажется, что Бог есть… худшее, что можно будет сказать о нем – это то, что он неумеха». А я вот считаю, что это лучшее, что можно было бы о нем заявить. Так же считали и гностики, которые называли ветхозаветную сущность-творца «ложным божеством», склонным к самообману. Однако они также верили, что где-то все же существует настоящий Бог, и здесь я не мог разделить их оптимизм.

TANK: «Заговор против человеческой расы» – глубоко пессимистичная книга, но ее пессимизм, по-видимому, служит скрытой педагогической цели. Такое ощущение, что ваш радикальный настрой предлагает путь через иллюзию консенсусной реальности к какой-то форме утопического потенциала. Согласны ли вы с таким утверждением?

ЛИГОТТИ: Вы правы насчет моих педагогических амбиций в отношении «Заговора против человеческой расы» Я также хотел, чтобы он послужил своего рода утешением и даже пособием по самопомощи. Судя по некоторым электронным письмам, в глазах иных моих читателей я справился с такой задачей. У меня есть глубокое желание гордиться родом человеческим и даже верить, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить и выстрадать. Но пока что человеческая история заслуживает лишь презрения и жалости. Иной раз кажется, что все мы лишены величия – и нет никаких признаков того, что оно у нас может проявиться в будущем, если нам в принципе оное уготовано. Несмотря на все похвалы, которыми мы охотно осыпали самих себя, мы оказались неудачниками, успешными разве что на ниве шутовства. По меркам галактики (и, возможно, всей Вселенной), мы – что-то вроде приюта для умалишенных; даже наши мечты – вздор. Мы состоялись только как дикари. В наших амбициях есть что-то благородное, но наши достижения принадлежат расе слабоумных. Никаких доводов в пользу нашего сохранения не существует (и не может существовать). Даже наши боги, какими бы отвратительными они ни были, похоже, покинули сцену. Хотел бы я, чтобы самые темные из них вернулись на бис – для претворения Великого Потопа.

Интервью для «Lovecraft eZine» (2015)

Комментарий Майка Дэвиса, редактора онлайн-фэнзина: Вместо того, чтобы задавать все вопросы самому, я попросил несколько человек, пишущих «странную прозу», прислать мне по одному обращению от каждого.

ДЖОН ЛЭНГАН: Какой рассказ стал прорывом для вас как для писателя, образцом того, что вы достигли своих целей – или, по крайней мере, приблизились к их достижению, – в области художественной литературы?

ЛИГОТТИ: Я считаю своим прорывным рассказом «Химика», который также стал моей первой опубликованной историей – в фэнзине Гарри Морриса «Никталопы» в 1981-м году. До этого я отправил всего несколько рассказов в другие небольшие журналы – везде получив отказ. Я согласился с мнением редакторов, отвергших их, и, как и все прочее, что я написал в семидесятых, эти истории отправились в мусорную корзину. Единственным исключением из того периода сделалась первая, довольно-таки сырая версия «Последнего пиршества Арлекина». Я не придавал особого значения этой истории, хотя в ней было что-то, что удерживало меня от отправки ее в небытие. Хотя «Последнее пиршество…» и посвящено Лавкрафту, я не видел в этом рассказе подлинно лавкрафтианское произведение – и все же посвящение было добавлено до того, как история вышла в свет в журнале «Фэнтези энд Сайенс Фикшн» в 1990-м году, хотите верьте, хотите нет. Я понимаю тех, кто считает «Пиршество…» фанфиком по Мифам Ктулху, но для меня это просто еще один исповедальный рассказ от первого лица о столкновении со сверхъестественным – то есть рассказ, на все сто процентов свойственный моему литературному кредо. Именно таким он и был задуман. В более поздних «Заметках о том, как писать ужасы» рассказчик заостряет на этом кредо внимание – вернее, на том, что оно довольно-таки универсально что для По, что для Блэквуда, что для Лавкрафта, что для других моих любимых авторов. Возможно, я, вслед за своим героем, заблуждаюсь. Кстати, как бы сильно на меня ни повлияли эти столпы жанра, большая часть моего чтения состояла отнюдь не из хоррора. В первую очередь я набрасывался на произведения, которые можно было бы счесть экспериментальными или постмодернистскими, независимо от того, были ли они написаны до или после расцвета эпохи постмодерна, примерно с пятидесятых по восьмидесятые годы. Все эти произведения были в некотором роде в стороне от традиционной художественной литературы. Они были более сложными, более изощренными в своем литературном замысле, более тематически далекими от жизни простых людей и более стилистически броскими или своеобразными, – собственно, как и труды Лавкрафта. Из более поздних постмодернистских фигур, которые исповедовали этот принцип, на ум приходят Владимир Набоков, Уильям Берроуз, Дональд Бартельми, подзабывшиеся авторы «новых романов» – Рональд Сукеник и Ален Роб-Грийе, а также корифеи французской прозаической школы и писатели, связанные с современными течениями, такими как символизм и сюрреализм. Ну и различные иностранные писатели девятнадцатого и двадцатого веков, само собой. Думаю, уже и так понятно, что их слишком много, всех не упомнить. Они не являют собой некое литературное общество, практически каждый работал сам на себя, и, следуя по их стопам, я хотел писать ужастики – но не такие же, как «в среднем по палате», а какие-то свои, стоящие особняком. Было даже интересно, причислят ли итоговый продукт к жанру, или проигнорируют как нечто странное, не вполне каталогизируемое. Конечным продуктом всех этих влияний разных литературных миров, хоррора и не-хоррора, и стал «Химик». В этой истории я почувствовал, что наконец-то смог выразить себя наиболее непринужденно. Серьезно, я будто первое слово заново произнес. Ничего общего с «Последним пиршеством Арлекина», слишком подражательным по стилю в отношении классиков – а я ведь не такой оголтелый фанат старины, как принято многими считать; классики редко затрагивают и обсуждают темы, которые меня интересуют и на которые я хотел бы говорить с читателями. Ну, кое-что роднит «Химика» с «Пиршеством» – современное урбанистическое бесплодие, помраченный ум рассказчика (хотя рассказчик «Пиршества» определенно менее адаптирован к жизни и более депрессивен). Как только я написал «Химика», я сразу понял – черт, а ведь есть и другие способы донести мои идеи, кроме как делая главного героя клиническим ипохондриком; возможно, под таким соусом мой взгляд на жизнь как на нечто ужасное и жестокое даже не вызовет слишком большого отторжения у оптимистичных личностей. Во всяком случае, мне так показалось. Открыв эту новую манеру, более изобретательную и интересную, я будто свежего воздуха глотнул. Так что да, «Химик» – это был мой ощутимый писательский прорыв. Эта история принесла ощущение того, что я стал ближе к своим писательским целям.

НИКОЛЬ КУШИНГ: Давайте поговорим о поэзии. Я прочитала ваши «Стихи о смерти» и «Городок пришел в упадок», а также несколько микрорассказов, которые вполне заслуживают, на мой взгляд, быть названными стихотворениями в прозе. Меня поразило разнообразие этих работ и то, как они затрагивают схожие темы в совершенно разных стилях и тональностях. Каков источник подобной полифонии? Что побудило вас использовать именно поэзию для исследования некоторых идей, эмоций и образов, а не короткую прозу? Мне известно, что вы восхищаетесь поэзией Джорджа Стерлинга, но, похоже, она – по крайней мере, по форме – от вашей сильно отличается. Какие поэты в таком случае похожи на вас?

ЛИГОТТИ: Я никогда не приписывал себе сколь-либо серьезные успехи на ниве стихосложения. Относительно немногие авторы разбираются как в прозе, так и в поэзии. Поэзия требует особого, кропотливого подхода, и мои творческие цели слабо стыковались с ее средствами. С конца девятнадцатого века, сдается мне, она вообще уподобилась чему-то вроде оккультной практики, требующей обширных знаний ее истории и методологии. Сегодня лишь немногие крупные поэты достаточно «открыты», чтобы их читал кто-то еще помимо, собственно, поэтов. Я их подход вовсе не критикую. Разумеется, есть исключения, и большинство моих любимых лириков – из их числа: например, Альфред Эдвард Хаусман, Томас Гарди, Филип Ларкин. В то же время некоторые из поэтов, которых я больше всего люблю, непонятны в обычном смысле даже другим поэтам и литературным критикам – и все же в их творчестве есть что-то привлекательное для меня на уровне, не имеющем ничего общего с устоявшимся пониманием. Символисты и все те, кто находился под влиянием этих поэтов, прекрасно иллюстрируют мои слова – скажем, стихи Георга Тракля непроницаемы, абсолютно не поддаются какой-либо консенсусной реакции или пониманию. Тем не менее я обожаю стихи Тракля – знать не знаю почему. Философ и отпрыск богатой семьи Людвиг Витгенштейн восхищался Траклем до такой степени, что посылал ему денежное пособие. Как писал Витгенштейн о Тракле, «в нем есть оттенок настоящего гения», более ни слова не присовокупив. Стихи, которые мне особенно понравились и которые, как мне кажется, я каким-то смутным образом понимаю, были написаны японскими поэтами под влиянием буддизма. Я взял их стиль, который на первый взгляд прост, за образец для большинства стихотворений в моем сборнике «Стихи о смерти» – название отсылает к жанру стансов, сочиняемых буддийскими монахами во славу их ухода из жизни. По этой причине, думаю, многим читателям сборник показался чем-то несерьезным, ребяческим, скудным в плане смысла. Другие мои стихотворения – цикл «То, о чем вам никогда не расскажут», «Особый план у меня есть о мире этом» и «Городок пришел в упадок», – это сюжетные работы, в их основе лежат миниатюрные истории о сверхъестественном, необычном. Их различия между собой – это как разница между написанными мной рассказами с разными темами и стилями. На эти произведения оказали влияние такие поэты, как Чарльз Буковски и Э. Э. Каммингс, писавшие довольно натянутые, прозаические стихи. В названиях, которые я процитировал, есть определенная интонация и структура, но это не похоже на лингвистически насыщенное и энигматическое письмо современных и постмодернистских поэтов – Джона Эсберри, Томаса Стернза Эллиота. Строго говоря, «Городок…» – это даже не «белая» поэзия, а набор текстов для чтения под музыку, которую я написал (и скверно свел) как саундтрек к сценарию «Крэмптон». Что касается написанных мной виньеток и стихотворений в прозе, большинство из которых собраны в «Ноктуарии», то в них сюжет практически отсутствует – есть только преобладающий лейтмотив или некое настроение. Это «концентрированная проза» – короткая даже по меркам рассказа, плотная, не истощающая терпение читателя, но все еще способная, как мне кажется, чем-то его подцепить. Моралью, быть может, или выводами – как в эссе.

Я восхищаюсь Джорджем Стерлингом по той же причине, по которой восхищаюсь стихами Кларка Эштона Смита больше, чем его рассказами. Оба этих поэта находились под заметным влиянием Шарля Бодлера – переводчика одного из самых непрофессиональных, но самых важных лириков всех времен, Эдгара По. Влияние Бодлера огромно, его фигура бросает тень на многих дорогих моему сердцу стихотворцев. Я никогда не брал Эдгара По за образец для своей поэзии – он чересчур романтичен, сентиментален – и Лавкрафта, ибо он был одержим манерой рифмовать слова по образцу восемнадцатого века, и в итоге это во всех его творениях заметно, кроме, быть может, «Грибов Юггота» (одна из лучших его работ, как по мне). Думаю, если бы у меня был выбор сохранить что-то одно-единственное для мира из всей библиографии Лавкрафта, я бы остановился на этом цикле сонетов. В них нашли отражение большинство его основных тем и, на мой взгляд, атмосфера в них гораздо более захватывающая, чем в его рассказах. К тому же они не отвечают его более позднему стилю квазинаучной фантастики, в котором выкристаллизовались буквально все неудачные черты его прозы; хотя взгляды, переданные в поздних рассказах, были необходимы для его общего величия как писателя и мыслителя. Я надеюсь, что мой ответ в достаточной степени ответил на ваш вопрос, поскольку я мог бы написать гораздо больше на эту тему.

РИЧАРД ГЭВИН: В прошлых интервью вы упоминали, что на протяжении всей вашей жизни вам довольно часто снятся кошмары. Учитывая, что многие из ваших рассказов пропитаны атмосферой подлинного сновидческого ужаса, можно предположить, что ваши онейрические опыты имеют (или имели) некую связь с вашей творческой жизнью. С учетом того, что в последние годы вы пишете меньше, чем прежде, хотел бы спросить – вы все еще видите потусторонние сны, как когда-то?

ЛИГОТТИ: Я бы предпочел жить в постоянном вегетативном состоянии без снов, чем жить с потребностью видеть что-то каждую ночь – пускай даже не дурные сны и не тот худший тип кошмаров, в которых ты осознаешь себя, но не можешь пошевелиться. Чтобы выйти из этих состояний, мне порой приходится кричать, чтобы разбудить себя, а затем как можно скорее вставать с кровати или дивана в страхе перед новой дремотой. В 2012-м году я трижды подвергался наркозу в связи с обострением дивертикулита. Помню, как в первый раз я проснулся и сразу же спросил, который час, чтобы сориентироваться. Тогда у меня не было никаких особых ощущений по поводу ухода из объятий смерти, о которых я даже не подозревал. Следующие два раза я помню и то, как засыпал, и как просыпался. Чувствуя, как мое сознание меркнет, я очень надеялся, что больше не очнусь. Однако, когда все-таки пришел – это было одновременно и чудесно, и ужасно. Быть под наркозом, как известно любому, кто переживал это, в ретроспективе все равно что быть мертвым. Нечего вспоминать – ни снов, ни чувств, ничего, кроме смутного ощущения покоя в кромешной тьме. Самое замечательное чувство, доложу я вам; а самое ужасное – горькое разочарование от возвращения к жизни. Я знаю, может показаться, что я сейчас встаю в наигранную позу, прикидываюсь, чтобы соответствовать имиджу угрюмого отщепенца, пишущего о жутких вещах и кромешном мраке… если кому-то случится так подумать, это, конечно, грустно, но я могу это понять. Поверьте, я не хочу показаться упрямым и зацикленным ослом – я просто знаю, что для меня истинно, даже если никто другой не может представить подобный взгляд на мир. Отсутствие понимания со стороны других – это то, с чем приходится жить очень многим людям. Существует огромное множество форм страданий, в связи с коими человеку предоставляются всевозможные заботы и льготы. Причина этого в том, что большинство людей страдает от изобилия одинаковых или схожих хворей. Другие ничего не получают просто потому, что то, от чего они страдают, встречается относительно редко. Я не говорю, что такое положение дел справедливо или несправедливо, заслуженно или незаслуженно. Просто так обстоят дела. В конечном счете, это работает на сохранение вида. Если бы никто не мог постичь чужое страдание, все существовали бы в состоянии фрустрированного горя, к которому никто не питал бы никакого сочувствия. О том, что кто-то страдал, мы знали бы лишь по сухим отчетам и заметкам в психиатрических справочниках, а именно так на деле и понимается большая часть самой страшной боли в мире. Иногда это даже во благо – ведь хирургу не обязательно знать, как ощущается рак толстой кишки, чтобы профессионально удалить чью-то чужую кишку. Однако порой горько осознавать, что ваш психиатр знает особенности терзающего вас эмоционального расстройства только потому, что прочитал о нем в DSM [10]. У психиатра вы можете получить определенную заботу и сочувствие – раз уж вы пришли к нему, значит, у вас какие-то нелады, и не похоже, что вы притворяетесь. Но не всегда это способно помочь – и, боюсь, общество в современном понимании даже не сформировалось бы, если бы могло спасти всех. Массовое сопереживание боли, очевидно, не отвечает интересам выживания. Эмпатия нужна, но будучи слишком сильной, она бы только мешала эволюции на дочеловеческом этапе становления человеческой расы. К чему удивляться, что некоторые отвергают эволюцию как объяснение нашего появления? Это ведь жуткая и беспощадная, бесчеловечная штука.

ДЖЕФФРИ ФОРД: Хотя в наши дни вы чаще всего воспринимаетесь как идейный последователь Лавкрафта, манера, в которой вы используете черный юмор в рассказах (один из моих любимых аспектов творчества), больше напоминает Эдгара По. Какую роль в целом играет юмор в вашей работе?

ЛИГОТТИ: Не сказал бы, что юмор в моем творчестве – отдельный ингредиент. Да и свойственен он скорее самым поздним моим рассказам. Они написаны под впечатлением от прозы и драматургии Томаса Бернхарда, очень располагающего к смеху сквозь слезы автора. В какой-то степени это также свойственно некоторым произведениям Кафки. Те его друзья, кому посчастливилось слышать авторские чтения, отмечали, что он хихикал, когда зачитывал тот или иной депрессивный пассаж. Могу представить, как веду себя сходным образом, читая некоторые из моих собственных историй. Несколько лет назад в переписке по электронной почте меня спросили о юморе в моем творчестве, и я ответил, что юмор делает тьму еще чернее, сгущает ее краски. В то время это показалось мне правдой, и я до сих пор думаю, что хотя бы доля правды в тех моих словах есть. Как я уже отмечал ранее, я стараюсь, чтобы юмор в моих произведениях, включая «Заговор против человеческой расы», выступал органичным, а не взятым с потолка. Полагаю, любой юмористический эффект в моих рассказах и в «Заговоре» – результат преувеличения нигилистической идеи или темы. Юмор такого рода часто отмечается в моих интервью, хотя не думаю, что в этом он проявился особенно ярко. Я не уверен, почему это так. Вполне возможно, что, отвечая на вопросы авторов произведений, которые, как я знаю, заслуживают похвалы, я пытался казаться в своих ответах скорее умудренным, нежели балагуром. Наверное, многие очень удивятся, узнав, что я высоко ценю цикл о Дживсе и Вустере Пелама Гренвилла Вудхауса. Без оглядки на юмор – стиль, в котором они написаны, один из самых изобретательных и впечатляющих в мировой литературе. Конечно, это сугубо юмористические, развлекающие читателя произведения, не моего поля ягодки. Писатель, за которым я некоторое время следил, чьи работы полны юмора и в то же время глубоко мрачны, – Стэнли Элкин. Я у него многому научился. Как и Вудхаус, он был захватывающим читательский дух прозаиком невероятной изобретательности. Как писатель, склонный к депрессивным темам (вспомним главного героя романа «Собиратель брендов», страдающего рассеянным склерозом, как и сам Элкин), он намного превзошел Сэмюэля Беккета, которого, сдается мне, переоценивают за его фирменное сочетание юмора и пафоса. Сколько я себя помню, очень многие люди отмечали мои комические замечания и клоунаду. Я не прибегаю к юмору как к средству расположения к себе – просто, похоже, он является неотъемлемой частью моей натуры. Мне куда проще страдать, чем веселиться, и все же я шучу – я часто кажусь веселым, чувствуя себя кошмарно. Так и юмор в моих рассказах – довольно мрачный, но с виду органичный. Не совсем юмор висельника, скажем так. Хорошим примером, – ну, я по крайней мере надеюсь, что он хороший, – такого юмора является зацикленность героя рассказа «Шут-марионетка» на «говядине, свинине, козлятине». Именно словечко «козлятина» в этой последовательности, на мой взгляд, делает ее забавной. Я посещал как-то мясную лавку в трущобном районе Детройта, включившую «козлятину» в свой заявленный на вывеске ассортимент – и взял на ум когда-нибудь использовать это звучное простонародное словцо, что в итоге и сделал. И если слово «козлятина» вам не кажется смешным… ну, попробуйте просто произнести его вслух на деловой встрече. По-моему, полный отпад. Я весь остаток дня после той мясной лавки блеял про себя, будто заклинание – «КОЗЛЯ-Я-ЯТИНА»!

ДЖО ПУЛВЕР: Как-то раз мы с тобой болтали, и ты упомянул инструментальную гитарную музыку группы «Зе Шедоус» и Дэнни Гаттона. Многие писатели прибегают к музыке как к источнику вдохновения. Можешь рассказать о музыке и о том, какую роль она играет, когда ты пишешь, или о твоем влечении к ней в целом?

ЛИГОТТИ: Я никогда не слушал музыку, когда писал. Было дело, я писал прямо за рулем – но представить себе не могу, как пишу что-то, пока работает проигрыватель. Меня бы музыка слишком сильно отвлекала. Да, с раннего возраста я тянулся к музыке, это факт. Я попросил транзисторный радиоприемник на свой седьмой день рождения, чтобы слушать бейсбольные матчи. Еще я слушал хоккейные матчи, лежа в постели воскресными ночами, потому что в то время это была единственная спортивная трансляция. Это было угнетающе – слушать передачи о хоккее, об игре, к которой у меня не было никакого интереса. Но мне нужно было послушать что-нибудь, чтобы отвлечься от необходимости на следующий день начинать очередную неделю занятий в школе. Как и многие люди, я находил и воскресенья, и школу депрессивными. Понедельник – тоже не шибко замечательное время было. Но вот наступал вторник, и я чувствовал себя получше. Вскоре после того, как мне подарили тот транзисторный приемник, я переключился со спортивных на местные радиостанции, где крутили поп-музыку. Начало шестидесятых… я отношусь весьма ностальгически к песням того времени, особенно к таким, где меня цепляли гипнотические лейтмотивы или разного рода нестандартное звучание – «Айсиклз энд Попсиклз», «Джонни Эйнджел», «Саспишн», «Пэтчес» и другие песенки мертвого подростка, да простят мне этот каламбур. Само собой, я высоко ценил серф-рок. Затем – повальная мода на «Битлз» и других британцев. В пору средней школы я разжился гитарой и стал играть в кавер-группе. Что мы только не брались исполнять – блюз, блюз-рок, психоделику… впрочем, особое предпочтение мы отдавали все же группе «Лавин Спунфул», а моим персональным кумиром был Эрик Клэптон. Я тянул гитарные соло чудовищной длины – и, хоть меня тогда и нервировали до одури выступления на публике, я так сильно любил музыку, что мирился с этим беспокойством. Перед каждым выступлением я буквально дрожал и думал «поскорей бы все это кончилось» – однако по какой-то причине это никак не влияло на мою игру. Музыка стихла для меня, когда случился первый эмоциональный срыв – и каждый день меня сотрясали панические атаки. Я позабыл про гитару до самого колледжа, где прослушал курсы сольфеджио, вокала и всего такого прочего – в ту пору для интересующихся они еще предоставлялись бесплатно и поэтому всегда собирали аншлаг, аудитории буквально ломились. Тогда я гораздо больше занимался музыкой, чем литературой и языком, играл на электрогитаре дома и несколько лет обучал других игре на гитаре в музыкальной студии, тем самым зарабатывая на жизнь и учебу; но в какой-то момент я вновь перестал слушать музыку – тогда у меня начался первый период депрессии, затянувшийся не на один год. Немного позже, почувствовав себя лучше, я, так сказать, взялся за перо – читал и писал всякую свободную минуту, до и после работы. Да, стоит сказать, что к тому времени я уже работал в издательстве справочников. Многому научился там (всерьез относиться к писательству – уж точно); еще я злостно злоупотреблял полномочиями, воруя книги и литературные альманахи, копируя документы внутреннего пользования, копаясь в закрытых электронных каталогах со своими целями. В то же время я прослыл одним из самых продуктивных сотрудников отдела литературной критики. К началу девяностых я опубликовал свои первые три сборника рассказов, но до чего же непростым, напряженным занятием было для меня писательство. Процесс вызывал у меня физическую тошноту, всячески бередил мое панически-тревожное расстройство. К тому времени я безнадежно пристрастился к транквилизаторам. В какой-то момент я твердо решил бросить литературу и вернуться к музыке – полагая, что это потребует меньших сил. Знать не знаю, с чего я так решил. Я скупил добрую тонну оборудования, стал постоянно слушать чужую музыку и записывать свою. Мне хотелось освоить все инструменты, идеи для новых треков приходили ко мне каждый день; за два года с помощью драм-машины я записал целый соло-альбом, миксуя акустику и электропоп. И вот – та-дам – пальцы снова зачесались, вернулся интерес к письму. Целых два хобби – это меня буквально выматывало. К концу девяностых моя профессиональная среда являла собой натуральный ад – как раз в то время и был написан мини-роман «Пока мой труд не завершен», в котором рассказчик решает убить своих коллег и в итоге делает хуже и им, и себе. Тогда же я написал все, что вошло в сборник «Театр гротеска»; в те годы в моей музыке и моих рассказах очень многое пересекалось. Я даже ввязался в совместный проект с Дэвидом Тибетом, подумать только.

Мне пришлось прекратить писать художественную литературу в конце девяностых, потому что я просто больше не мог этим заниматься. Однако именно тогда я кое-что понял – теперь между мной и смертью не было никаких литературных преград. Это привело меня в ужас. Ни одной конструктивной задумки не отделяло меня от небытия. Одной музыки мне уже не хватало, ведь сочинительство так прочно вошло в мою жизнь, стало важной частью меня. Однажды мой коллега по работе рассказал мне об идее, которая пришла ему в голову для вступительной части к эпизоду телесериала «Секретные материалы», и я надоумил его посотрудничать со мной в написании сценария для гипотетического эпизода. Так началась наша карьера сценаристов. Мы заручились поддержкой агента, и сперва шестеренки бодро крутились… а потом вдруг встали. Издательство «Харпер Коллинз», занимавшееся тогда книгами по франшизе, предложило мне написать роман по нашему с другом соавторскому сценарию. Именно в издательстве нашу работу и прочли – ведь сценаристы «Секретных материалов» не читали ничего «со стороны» из страха быть обвиненными в плагиате чьей-нибудь отвергнутой задумки. Редактор «Харпер Коллинз» был очень высокого мнения о нашем сценарии и считал, что для нас Крис Картер должен был сделать исключение – как для Стивена Кинга и Уильяма Гибсона в свое время. Так или иначе, я понимал, что не смогу написать о Малдере и Скалли толковый роман, но мы с моим другом Брэндоном Тренцем продолжаем писать сценарии – так, по крайней мере, у меня есть чем заняться до прихода старушки с косой.

Итак, обстановка на работе накалялась, мною помыкали без всякой уважительной на то причины… и вот в 2001-м году я наконец-то уволился. Я переехал в захолустный штат и стал работать писателем-фрилансером, а там и вернулся к сочинению музыки. Под конец 2001-го нагрянула вторая тягостная депрессия с меланхолическими чертами – та самая, что с профессиональной точки зрения психиатров хуже всего поддается излечению. Я, конечно, одолел и эту напасть, но заплатил высокую цену: пришлось свернуть все свои музыкальные проекты, ибо эта грань моего творчества попросту умерла для меня. Я больше не ощущал ее волшебство, ее эмоциональные чары. Выздоровление сделало меня тугим на ухо. Когда я пребывал под давлением ангедонии, самого тяжелого симптома депрессии, от которого я страдал больше всего, то обнаружил, что при всей любви к музыке я больше ее не слышу – как будто сами ноты были вымараны из моего мира.

И в итоге я перестал даже слушать чужое творчество – в этом занятии уже не было прежнего смысла, оно казалось таким… глупым. В мои уши будто залили абсолютную пустоту, и я осознавал, что когда-то на ее месте что-то было, нечто абстрактное… и теперь этого нет. Разница между грохотом дрели и гитарными риффами Брайана Мэя для меня исчезла – ее понимание у меня отнялось. Подчас казалось, что слух вернулся, но я до того боялся лишиться его снова, что силком оттаскивал себя от инструментов, твердя себе – ты погоди, еще секунда, и все будет как прежде. И, собственно, как-то так в итоге и выходило. Так же – с любой эмоцией, дающей иллюзию того, что жизнь стоит свеч.

Вообрази-ка человека, которого долго и изобретательно пытали, а потом ни с того ни с сего перестали пытать. Казалось бы – боли больше нет, какое облегчение! Однако же, последнее, что наш гипотетический страдалец хотел бы испытывать – сомнения по поводу того, возобновятся ли пытки в будущем. Да, разум устроен так, что постарается всячески затереть эту мысль, задвинуть на дальний план. Когда музыка вернется – а скорее всего, так оно и будет, – лучшее, что можно сделать, это забыть, что, как и боль, она может исчезнуть. Но у меня не выходило забыть. Музыка как явление, не имеющее необходимой сути, без необходимой субстанции – она с трудом поддается осмыслению, вот почему я не придавал ей никакого значения, если получалось. Я насильно ввергал себя в жизнь во лжи – в целом сонме обманов, который разоблачал невольно всю остальную ложь, которой я только жил.

Так десять долгих лет прошли – без музыки и без воображения. Да, обе музы вновь вернулись ко мне. И я полюбил их – снова. Но больше я в них не верил – и никогда уже не поверю так, как верил когда-то. Они уже не столь полнокровны. Ими можно занять себя до наступления смерти, но теперь они то приходят, то уходят постоянно. Странно, но страсть, которая ушла с концами, – это любовь к чтению. Да, я все еще иногда берусь за книгу. Я понимаю, что читаю, но не могу прочувствовать это действие, и получается симуляция чтения, листание страниц впустую. Так что, Джо, если ты когда-нибудь задавался вопросом, читал ли я тот сборник рассказов, вдохновленных моим творчеством, который ты редактировал и который выиграл премию Ширли Джексон как лучшая антология года – «Куклы Тератографа», – теперь ты знаешь ответ. Прости, но я не смог его прочесть.

МАЙКЛ ЦИСКО: Пожалуйста, расскажите немного подробнее о вашем интересе к философии. Мне интересно знать, есть ли другие мыслители, кроме Чорана и Шопенгауэра, чьи идеи вы находите полезными.

ЛИГОТТИ: Меня не интересует философия в целом – только определенные ее вопросы, затронутые некоторыми ее деятелями и просветителями. Круг этих вопросов относительно узок, и все его составляющие тесно связаны друг с другом. Как правило, их можно назвать «экзистенциальными», эти вопросы, хотя при здравом рассуждении они по большей части касаются людей и явлений в повседневном, обыденном смысле, не работая с абстракциями, существующими лишь в рамках полностью концептуальной системы. Так что понимание идеи пустотности дхарм Нагарджуны увлекает меня едва ли больше, чем, скажем, мартин-хайдеггеровский «Дазайн». Гипотетически такие вопросы задаются для того, чтобы помочь мне понять, кто я такой и что такое мир; практически они не влекут за собой понимания, а лишь предоставляют своего рода повод поговорить о том, кто я такой и что такое мир. Но, как однажды сказал Оскар Уайльд, в наше время быть понятым значит попасть впросак; и хотел бы я сказать, что проблема в одном лишь мне – да вот только это не так. Значит, эти вопросы не вполне затрагивают то, что я переживаю и как я действую, будучи мыслящим организмом. Таким образом, нет ничего загадочного в том, что у меня развился интерес к более земным, интуитивным способам решения специализированных проблем, одной из которых является проблема сознания. Я чувствую, что существует такая вещь, как сознание, и что я по-всякому ощущаю ее; я принимаю близко к сердцу факт своего существования, и понимание роли сознания в том, как я чувствую, что существую, важно и интересно для меня. Дэвид Чалмерс [11] рассматривает работу сознания как «трудный вопрос», потому что нельзя сказать наверняка, как ментальные явления соотносятся с физическими. Чалмерс подходит к этой проблеме, в частности, с лингвистической, онтологической и эпистемологической точек зрения. Он предполагает, что такая вещь, как сознание, есть, и что мы, возможно, сможем когда-то что-то узнать о ней. В пику ему, Дэниел Деннетт [12] утверждает, что сознание – иллюзия, и, следовательно, никакой проблемы в принципе нет. Возможно, поэтому его самую известную работу «Объяснение сознания» часто называют в шутку «Апология бессознательности». В философии такое часто случается – что в какой-то момент обсуждения животрепещущей проблемы кто-то вдруг встает и во всеуслышание говорит, что проблема-то яйца выеденного не стоит, и нечего над ней так трястись. Само собой, различных теорий о сознании – десятки. В «Заговоре против человеческой расы» меня интересовало только объяснение идей Петера Цапффе – и то, как эти идеи соотносятся с вопросом о том, хорошо ли быть живым. Цапффе рассматривал сознание как свойство мозга, выработавшееся в какой-то момент физической эволюции человеческих существ. Сознание как биологический феномен тоже рассматривается известными философами – Джон Сёрл [13] тому примером.

Но я решил досконально не вдаваться ни в параллельные, ни в конкурирующие со взглядами Цапффе теории сознания – в этих дебрях слишком легко застрять надолго, а мне хотелось двинуться дальше и как можно быстрее перейти к моему главному вопросу, так ли хорошо жить, как нам внушают. Это превратило бы «Заговор против человеческой расы» в философский труд или, точнее, в удручающую потугу на философский труд, всесторонне располагающую к неправильной трактовке. Это в мой план не входило. Я хотел написать о том, каким я видел человеческое существование – и ни о чем другом. Я хотел записать, что думаю о жизни, хотя нигде в книге намеренно не прибегнул к изложению от первого лица. Я не хотел логически рассуждать на темы, которые на сегодняшний день все еще «витают в воздухе». Я потерял интерес к логике в школе, и не потому, что плохо успевал по этому предмету. Не могу представить, чтобы меня занимали мысли такого философа, как Уиллард Куайн [14], рассматривавшего философию лишь как вспомогательную дисциплину, полезную для продвижения целей науки. И хотя я изучал систему, которую Шопенгауэр разработал в труде «Мир как воля и представление» – чтобы объяснить, как мы можем познать природу «вещи-в-себе» Канта и почему она причастна к тому, что мир является таким ужасным местом для человеческих существ, – сама она меня не волновала и не убеждала; для меня ценность представляли лишь пессимистические выводы, вытекающие из задействованных в ее построении спекуляций. Как указано в подзаголовке «Заговора против человеческой расы», я разрабатывал «становление ужаса» и использовал идеи других людей, чьи мысли и эмоции по-разному развивали мои собственные. Многие из них названы в книге, помимо Чорана и Шопенгауэра. Я не использовал идеи мыслителей, которые меня не интересовали, и обращался только к тем специализированным проблемам, что волновали меня. Цапффе взаправду интересовал меня, играючи отвечал на волнующие меня вопросы.

К моему интересу к сознанию имеет отношение проблема свободы воли и проблема самости. Есть ли у нас свобода воли в каком-то смысле? Существует ли – способна ли в принципе существовать – самость? Как и при обсуждении сознания и того, как оно работает в нашей жизни, я лишь углубился в обширную библиографию спекулятивной мысли о воле и самости – всегда предполагая взгляд Цапффе наиболее верным. С прискорбием признаю, что я также обошел вниманием некоторые вопросы, жизненно важные для моралистов.

Книга Дэвида Бенатара «Лучше никогда не быть», посвященная практически тем же вопросам, что и мой «Заговор против человеческой расы», строго использует моральную философию, чтобы доказать, что рождение человека – это не совсем правильно. Для него, как и для многих других, быть против жизни – это «филантропический антинатизм». Сам себя я бы назвал «заблудшим моралистом», так как немногие способны придерживаться тех же взглядов, что и я, – и при этом оставаться в современном обществе на плаву. Думаю, тут становится ясно, почему мораль как подкласс философии меня не очень-то интересует, а филантропические навязчивые идеи не в силах объяснить, почему кто-то может видеть вещи так, как я. Когда я спросил Дэвида Бенатара, с какой стати он основывает все свои аргументы в пользу антинатализма на морализме, а не на философской аргументации, связанной со свободой воли, он сказал, что ему неинтересна свобода воли как философская величина. Что ж, справедливо. Нельзя же просто взять и выбрать для себя интерес – все мы заложники предрасположенностей. Надеюсь, все, сказанное мной здесь, указывает худо-бедно, почему я не интересуюсь философией. Отмечу так же, что в «Заговоре…» я вполне сознательно упомянул далеко не всех интересных мне философов и идеалистов. Если в этой книге не звучит имя Галена Стросона, написавшего несколько горячо любимых мной книг о свободе воли и самости – что ж, я с удовольствием отдаю ему должное здесь и сейчас. На самом деле, возможно, что кроме философов, упомянутых в «Заговоре против человеческой расы», я прочитал всех философов, которые могли бы меня заинтересовать (за исключением непереведенных), и всех тех, кого счел полезным в каком-либо смысле. Философы, которые меня не интересуют – профессионалы вроде, допустим, Славоя Жижека или мыслителей, связанных с непостижимой континентальной школой, плюс любые мыслители, которые могли бы их заинтересовать, жившие пару веков назад или около того.

РИК ЛЭЙ: Не вдохновлен ли ваш образ Великой Черной Свиньи из романа «Пока мой труд не завершен» свиноподобными тварями, описанными у Уильяма Хоупа Ходжсона в «Доме в порубежье» и рассказе «Свинья»?

ЛИГОТТИ: Нет. Этот образ навеяла мне идея Шопенгауэра о Воле-к-жизни. В «Пока мой труд не завершен» я придал этой идее форму чудовищной сущности, нечеловеческой силы, что определяет наше поведение и незримо вмешивается в дела мира. Великая Черная Свинья – сверхъестественное зло в центре этой книги; по ее велению все происходит так, как описано. Свинья – не обязательно воплощение истинного зла, хотя, конечно, с человеческой точки зрения – еще какое.

С. П. МИCКОВСКИ: Помню, как-то вы упомянули, что испытали творческий прорыв после того, как в 2012 году трижды побывали под наркозом: «Яркие видения, последовавшие за операцией, заставили меня осознать, какую часть своего творческого начала я годами прятал в тени». Продолжаете ли вы черпать силы из этого опыта в 2012-м году, и если да, то каким образом?

ЛИГОТТИ: Тот «прорыв» 2012-го года продлился где-то восемь месяцев, а потом сошел на нет, увяз в моем внутреннем болоте. Энергии поубавилось, ангедония снова взялась за меня – хоть уже и без прежней силы. Я понимаю, что мое воображение все еще способно работать, но, увы, не могу запустить эту чертову машину. Стоит лишь попытаться, как тут же накатывает злостная гипервентиляция. Хотел бы я написать первую книгу, художественную или не очень, которая передала бы, на что похож этот опыт, – может быть, когда-нибудь у меня получится.

ПИТ РОУЛИК: Рассказ «Последнее пиршество Арлекина», насколько могу судить, оказал весьма продолжительное влияние на «странную» и лавкрафтианскую ветви фантастики. Похоже, даже Майкл Шейбон вдохновлялся им, когда писал «Бога темного смеха». Мотив шута/изгоя пересекается в самой истории с нигилистическим посылом. За четверть века, прошедшую с момента публикации, музыкальные группы с клоунско-шутовской эстетикой, такие как «ГВАР» и «Инсейн Клаун Поссе», породили движение последователей, обожающих абсурд и нигилизм – совсем как описанная в «Пиршестве…» религиозная секта. Чувствуете ли вы себя пророчески по отношению к этим движениям и как реагируете на их существование и возрастающую популярность?

ЛИГОТТИ: Я определенно не чувствую себя пророком в отношении этих движений. Может быть, какое-то влияние я и оказал – не знаю. В 1990-е годы, кажется, со мной на связь вышел музыкальный коллектив под названием «Изис» – они меня спросили, можно ли записать песню «по мотивам» «Последнего пиршества Арлекина». Я сказал – конечно, что за вопрос.

САЛОМЕЯ ДЖОНС: Не рассматривали ли вы возможность расширения «Лекций профессора Никто о мистическом ужасе» до полноценного трактата об искусстве и утешении, обретаемом в написании литературы ужасов?

ЛИГОТТИ: А что, это отличная идея. «Профессора Никто…» было относительно весело писать, чего я не могу сказать о большинстве своих рассказов. В этом эссе я впервые обосновал то, что, по моему мнению, является сильной связью между пессимизмом и мистическим ужасом, и впоследствии даже включил каждый раздел эссе в свою более позднюю книгу «Заговор против человеческой расы», где также два отдельных раздела отведены под пессимистические воззрения. Ко всему прочему, я нахожу стиль научной литературы, в коем исполнены «Лекции…», куда более легким для работы, чем сугубо художественный.

РЭМСИ КЭМПБЕЛЛ: Как думаешь, для чего нужны время и пространство? Что они значат лично для тебя?

ЛИГОТТИ: Время и пространство, или пространственно-временной срез, – это то, в чем цветок под названием «смерть» должен произрастать. Именно для этого пространство и время предназначены – и именно это они для меня значат. Хотя выдвигались и другие позиции, ни одна из них не может быть толком доказана. Например, по мнению физика-сюрреалиста Жан-Поля Жана, пространство и время предназначены для полировки золотых рыбок, придания их чешуе сияния и блеска. Это отличная теория – хотя, она обязывает того, кто ее выдвинул, совершить суицид. Хотел бы я, чтобы мои теории были в той же мере смертоносными – хотя бы в спекулятивном плане.

Интервью с Андреа Коччиа (2016)

КОЧЧИА: Какие навязчивые идеи заставляют вас писать?

ЛИГОТТИ: Все навязчивые идеи основаны на эмоциях. Объект любой эмоции на самом деле не имеет значения. Если эмоция – любовь, то ее объект не имеет значения, она сама по себе ценна. Моей самой сильной эмоцией всегда был страх, в особенности тот вид страха, который мы называем тревогой. Чувство тревоги порой имеет конкретную причину, которую можно назвать, – например, кто-то может испытывать ее перед выступлением на глазах у группы людей. Но истинную тревогу нельзя объяснить – она похожа на духовный опыт, ее причина остается загадкой. Она может нагрянуть к вам из ниоткуда, и внезапно вы окажетесь одержимы ей, и тогда весь мир исчезает. Остается лишь тревога и вы – сосуд, ею переполненный. И так словно бы до бесконечности… ничего не меняется… интенсивность этого воздействия в какой-то момент до того ошеломляет вас, что вы гаснете, как свеча на ветру. Если бы кто-то спросил о причине такого беспокойства, вы не смогли бы дать ответ, имеющий смысл, – да и найдутся ли слова, способные объяснить нечто до того чудовищное. Единственное, что остается – каким-то образом внушить другому человеку, каково это – испытывать такое беспокойство. Я думаю, что лучше всего этого можно добиться, написав отстраненную историю, провоцирующую сколько-нибудь похожее переживание у читателя – да, это почти всегда обречено на провал, ведь, как я уже сказал, нет слов для того, чтобы полно и красочно воссоздать ощущение от ночного кошмара. Но, может, хоть на мгновенье удастся показать свое беспокойство другому человеку. Странная часть этой одержимости писательством заключается в том, что оно может приносить удовольствие как автору, так и читателю, которые оба могут привязаться к своей собственной тревоге, найти удовольствие в ее выражении. Вот вам еще одна задача, не имеющая решения.

КОЧЧИА: В чем причина беспокойства, рождающегося из ваших историй?

ЛИГОТТИ: Помимо чисто психологического ответа, который я дал на ваш вопрос выше, источником беспокойства в истории может быть все, что воспринимается нашим умом или нашими чувствами. Иногда повседневные идеи или предметы могут неожиданно стать для нас странными и угрожающими. Допустим, вы едете по дороге и видите вдалеке открытое поле с парочкой деревьев на самом краю. Вы уже много раз видели подобные пейзажи и не чувствовали в них ничего особенного. Но иногда они приводят в движение ваше воображение. Вы проникаетесь ощущением того, что есть что-то призрачное в этой пустой земле и деревьях, загораживающих нечто, находящееся за ними. Сцена становится фасадом для чего-то, чего вы не можете увидеть или узнать. Весь мир таков. Он наполнен образами, звуками и запахами, которые большую часть времени принимаешь как должное. Однако в определенные моменты они странным образом стимулируют мысли и чувства – и больше не кажутся самоочевидными. Они поднимают вопросы, которые никогда раньше себе не задавал. Порой даже приходишь к тому, что спрашиваешь себя – «Что представляет собой этот мир?», а в ответ – одна лишь тишина.

КОЧЧИА: Как истории становятся тревожащими?

ЛИГОТТИ: Я бы сказал, что история становится тревожной, когда она заставляет нас чувствовать или думать о чем-то, о чем мы никогда раньше не думали и чего не чувствовали, а это так часто бывает чем-то ужасным. «Сердце тьмы» Джозефа Конрада – отличнейший пример такой истории. Мало кто когда-либо видел мир глазами рассказчика этой истории – которые также являются глазами самого Конрада, – но когда они читают эту историю, они действительно видят так, как Марлоу. Удивительно, но ничего особо нового их глазам не предстает – все те же ужасы жизни, может, слегка приумноженные, но все еще узнаваемые. Почти вся литературная классика зиждется на том, что больше всего беспокоит в жизни. Мало кто может позволить себе долго зацикливаться на таких вопросах без страха сойти с ума – совсем как оппонент Марлоу, агент Компании Куртц. Пока читатель путешествует в «Сердце тьмы» Конрада, его беспокоит это видение. Потом, конечно, он забывает обо всем этом – чтобы продолжать жить так, как жил раньше.

КОЧЧИА: Читая ваши рассказы, я чувствую что-то сильно скрытое, что-то, чего мы не видим, но все еще чувствуем. По-моему, в третьей части «Восставшего из ада» один из персонажей говорит: «Есть тайная песнь в центре мира… она звучит, как бритва, режущая плоть». Что такого особенного в разоблачении скрытой правды мира, что делает сам акт отличным сюжетом для ужасной истории?

ЛИГОТТИ: Ну, сначала мы должны предположить, что в мире есть хоть какая-то скрытая правда. Художественная литература может сделать это даже лучше философии, хотя и та, и другая основаны на мнениях какого-то отдельно взятого писателя. Но я думаю, вы прекрасно уловили один из процессов в самой горячей точке вулкана мистических и оккультных ужасов. Правда ли, что за кулисами жизни сокрыто кто-то или что-то, что и превращает нашу жизнь в кошмар? Призраки Монтегю Джеймса, «божественные монстры» Лавкрафта, «проклятые твари» Амброза Бирса, «бесы» Уильяма Хоупа Ходжсона, «темные боги» Т. Э. Д. Клайна, «грозные силы природы» Блэквуда – для великих авторов литературы ужасов эта истина в принципе не имеет ничего общего с противостоянием добра и зла, с этими концепциями, которые, как нам кажется, имеют некоторую реальность, но на самом деле весьма абстрактны. Но мы привыкли видеть вселенную антропоцентрической, и это – сущая трагедия. Отстранись мы от такого взгляда на вещи, и часть конфликтов – как между людьми, так и между человеком и природой, – разрешилась бы. Но увы, даже величайшие из писателей хорроров вынуждены изображать какие-то сценарии противостояния добра и зла или, по крайней мере, сценарии противостояния человека и не-человека, вот почему я добавил «в принципе» выше. В своих поздних письмах Лавкрафт размышлял о написании рассказов, в которых описывалась бы только игра нечеловеческих сил, изначально чересчур чуждых, неподвластных адекватному читательскому пониманию, и потому – тревожных сверх всякой меры. Но формат художественной литературы, увы, не позволяет это сделать. Лавкрафт пытался заставить своих читателей взглянуть на мир с точки зрения его монстров, но безуспешно. Должна быть человеческая точка зрения, относительно которой чудовища вызывают ужас. Я попытался сделать то, что задумал Лавкрафт, в рассказе под названием «Красная цитадель», в котором нет персонажей вплоть до конца, когда появляется-таки безымянный рассказчик. Он должен быть там, иначе истории не хватило бы перспективы, делающей предшествующие его появлению события и описания ужасающими или хотя бы странными. В конечном счете, мы остаемся наедине с самими собой – и это очень грустно.

КОЧЧИА: В итальянском языке есть особое прилагательное perturbante. Относится оно не обязательно к ужасу или боязни, подразумевая скорее что-то более тревожащее, скользкое – и я часто чувствую это в ваших историях. Как у вас получается создавать нечто подобное в своих историях? Как, по-вашему, это влияет на читателя? И как – на вас?

ЛИГОТТИ: Я думаю, что английское слово perturbed можно считать родственным слову perturbante. Это слово имеет несколько значений, одно из которых – быть психически нездоровым. Психическое здоровье, конечно, вещь относительная. Считается, что творцам определенная степень психической неуравновешенности более полезна, чем большей части человечества. Якобы так их воображение может ходить путями, недоступными для людей с более здоровой психикой. Состояния длительной депрессии или сильной тревоги, я бы сказал, не составляют ложное восприятие мира, хотя большинство психотерапевтов хотели бы, чтобы мы в это верили. Эти состояния – лишь более глубокое средство понимания того, на что похожа жизнь каждого человека в тот или иной момент. Это реально, а реальность нельзя отрицать. Постоянно счастливые люди также могут рассматриваться как личности неуравновешенные с точки зрения того, что обычно называют человеческим состоянием, которое ни в коем случае не является устойчивым и приятным. Ни один художник не может выразить какое-либо душевное состояние, которое не было бы глубоко основано на его личном опыте. По этой причине писатели, как правило, являются специалистами в области тех или иных ментальных и эмоциональных состояний. Очень немногие способны успешно представлять широкий спектр этих состояний, хотя многие притворяются, что способны на это, и даже оттачивают свое притворство до блеска. Я скажу, что по определению авторы литературы ужасов – специалисты. Они ведь пишут не для широкой аудитории, а для той, которая столь же узкоспециализирована по своему темпераменту. Таким образом, и автору, и читателям предопределено собраться вместе. Оба уже «нездоровые» в некотором смысле. Будь это не так, между ними не могло бы быть никакой связи. В каком-то смысле стороны в этом вопросе питаются личностями друг друга. Но ни читателей, ни писателей не доводит до крайности чрезмерное увлечение литературой ужасов. Для того чтобы это произошло, должны быть задействованы совсем другие факторы.

КОЧЧИА: Этот тревожный эффект, по-видимому, возник в западном воображении в конце 1700-х годов, в эпоху Просвещения, и в самом начале первой промышленной революции, в период зарождения современности. Может быть, таково предощущение нашего современного века? Как, в таком случае, было раньше? Каково происхождение этой тревоги? И, наконец, может ли эта тревога выжить в цифровом мире, в котором мы живем?

ЛИГОТТИ: Я полагаю, что ваше замечание о том, что Просвещение восемнадцатого века совпало с расцветом литературы ужасов, то есть готической литературы, весьма точно и проницательно. Я придерживаюсь мнения, что со времен Просвещения мы становимся все более и более отчужденными от природы. Да, это пугающий процесс – и да, длится он по сей день. Но здесь мало места для анализа того, что мыслители эпохи Просвещения называли «прогрессом». Достаточно сказать, что наш так называемый прогресс привел не просто к отчуждению от природы, а к ее разрушению. Изменение климата – это лишь одно из его проявлений. На мой взгляд, между людьми и природой всегда существовала тайная вражда. Начиная с девятнадцатого века, люди повально взялись выражать предпочтение искусственному перед естественным, подняв Шарля Бодлера на штандарт.

В современной жизни наше будущее изображается в художественной литературе и фильмах как лишенное «природных» смыслов. Лично я поддерживаю видение человечества как продукта природы, освобождающегося от своих истоков. Я бы скорее предпочел жить в условиях космической станции, чем в глухом лесу; но современные технологии, как мне кажется, строят не корабль колонистов, а просто другую планету, где эволюция дает новые витки – уже в цифровой, а не в органической, как изначально, сфере.

КОЧЧИА: Вы часто говорили, что пишете не для собственного удовольствия. Тогда зачем же?

ЛИГОТТИ: Я имел в виду, что никогда не испытывал удовольствия от процесса написания. Хотя сочинение художественного произведения дается с трудом всем авторам, напряжение, связанное с ним, пагубно сказывалось на моем физическом и психологическом здоровье. Несмотря на этот факт, я благодарен за то, что у меня есть относительно редкий способ отвлечения. Хотел бы я занимать свой разум простым сидением перед белой стеной и разглядыванием этой самой стены, но я не могу. Я пробовал так делать. Уж очень быстро надоедает.

КОЧЧИА: Чем вы подпитываете свое воображение? Что читаете, что смотрите, что слушаете?

ЛИГОТТИ: Увы, мне не нужно подпитывать свое воображение. Все, что я умею – задавать ему более-менее устойчивый курс. Ну, все так делают, разве нет? Остаться наедине со своими собственными мыслями – ужасная перспектива, но я закончил читать все книги, которые меня интересовали, много лет назад. Я до сих пор слушаю их в аудиоформате – одни и те же, снова и снова. В данный момент я слушаю рассказы Хорхе Луиса Борхеса, и если бы завтра наступил конец света, и я остался бы последним человеком, оставшимся в живых, – думаю, я бы продолжал наслаждаться произведениями Борхеса. Они по-прежнему казались бы мне актуальными даже в мире без людей. Как и Борхес, я заядлый киноман – могу смотреть одни и те же фильмы раз за разом, и они мне не надоедают. Больше всего мне нравятся великие киноленты 1960-х и 1970-х годов: «Лоуренс Аравийский», «Крестный отец», «Апокалипсис сегодня», «Человек, который хотел быть королем». Я предпочитаю фильмы с литературной основой, как видно. К слову, практически вся классика нуара – это экранизации тех или иных криминальных романов и детективов. Но сейчас, сдается мне, по качеству сериалы сильно выигрывают у полнометражных фильмов. Лучшие из них вполне литературны, тогда как современные фильмы, основанные на оригинальных сценариях, уж слишком полагаются на спецэффекты, а я, признаться, ненавижу цветистую графику. Если ты хоть раз видел, как инопланетяне уничтожают мир, как в фильме «День независимости», больше уже никогда не сможешь смотреть на это зрелище без скуки. Я предпочту фильм, создающий особое настроение, фильму, стремящемуся зацепить зрителя компьютерной графикой.

Что до музыки, тут тоже без сюрпризов – я предпочитаю классику психоделической эры и инструментальную музыку. Я капризный старик, большинство современных веяний мне чуждо. Что ни услышу из нового – все кажется хуже той музыки, которую я слушал в молодости. Но я не думаю, что это вообще имеет значение. Все книги, фильмы, телешоу и музыкальные хиты, выпускаемые сегодня, устареют и будут вытеснены новыми работами в этих областях, сколь угодно плохими в сравнении с предшественниками. Ничто подолгу не задерживается в сфере развлечений. И все, что когда-либо порождалось человеческим воображением, на деле лишь забава, призванная отвлечь нас от борьбы за то, чтобы прожить свою жизнь, какой бы длинной или короткой та ни была. Придет смерть – и вот уже совсем не важно, что там дальше.

Интервью с переводчиком Лукой Фузари для итальянского журнала «Prismo»

ФУЗАРИ: Во-первых, не могли бы вы немного познакомить итальянских читателей с «Заговором против человеческой расы»? Вы все еще думаете о ней как о своего рода книге «самопомощи» или ваше представление о ней изменилось с годами?

ЛИГОТТИ: «Заговор против человеческой расы» вполне можно было бы описать как научно-популярную книгу, написанную как популярный роман и сфокусированную на трех основных «С» – Страхе, Страдании и Странности. Ее сюжет (если можно его назвать так) обозревает, как реальные люди справлялись с этими явлениями – и как персонажи ужасных рассказов должны справляться с ними в своих вымышленных жизнях. Всяческий персонаж входит в жизнь с фундаментальным предположением о том, что мир вокруг него и он сам естественны. Но что, если в какой-то момент к нему приходит осознание чего-то странного в собственном существовании, чего-то, что разрушает натуралистический взгляд на жизнь? В литературе ужасов вестниками этой темной истины выступают разнообразные агенты – призраки, вампиры, существа из измерений, отличных от нашего собственного, оживающие неодушевленные предметы, все в таком духе. Мы не хотим, чтобы они были реальными, потому что так или иначе эти чудовища показывают, что мир – не естественное, а сверхъестественное место, странное не в утешительном, религиозном смысле, а в том, что мы не можем после того, как узнали о реальности чудовищ, продолжать жить так, как жили раньше. Конечно, персонажи рассказов ужасов должны противостоять всему странному и сверхъестественному. Они, должно быть, испытывают при этом страх, им нужно страдать – не будь такого, история наскучила бы читателю до смерти. Положа руку на сердце, мы должны признать, что нам нравится зло в историях, которые мы рассказываем себе с тех самых пор, как стали сознательными, рассуждающими существами, какими ныне являемся. Таков один из многих способов отвлечь наш разум от зла, которое воздействует на нас в реальной жизни, то есть от таких зол, как потери, болезни, безумие и так далее. Зло может быть весьма занимательным, когда представлено в художественных формах, и, как это ни парадоксально, отвлекает нас от самого себя так, что нам вообще не нужно о нем думать. Тем не менее, хотя большинству людей большую часть времени требуется это отвлечение, в конечном счете они настаивают на том, что в мире не так уж и много зла и что жизнь, по гамбургскому счету, не так уж плоха. Однако всегда находятся люди, которые не могут мириться со злом, даже в самых незначительных его количествах. Это означает, что они не могут мириться с жизнью на принципиальных началах и не хотят выражать ей одобрение. Кроме того, они не думают, что человеческая раса должна продолжать искать оправдания злу, с которым ей приходится сталкиваться. Они – персонажи сверхъестественной истории ужасов, персонажи, которые сами по себе могут быть довольно странными и не такими реальными и естественными, какими сами себя считают. По большей части Заговор связан с этими людьми и тем злом, против которого они энергично возражают.

Это правда, что когда-то я думал написать «Заговор против человеческой расы» как книгу самопомощи для недовольных среди нас – для тех, кто не может принять жизнь такой, какая она есть. Должен же быть какой-то способ сделать это – какой-то способ убедить даже самого себя, что быть живым хоть немного терпимо. Но прошло совсем немного времени, прежде чем я понял, что мои амбиции неисполнимы. Я хотел написать книгу, которая могла бы называться «Жизнь в отчаянии, или Как принять безнадежность и неизлечимую печаль». Есть ведь книги о том, как оправиться от какого-то несчастья в своей жизни, от какого-то конкретного несчастья; книги о преодолении депрессии и хронической боли или о том, как научиться быть счастливым, если у тебя параноидальная шизофрения. Но я знал, что в моем случае пытаться быть честным, суля облегчение и выздоровление, бесполезно. Однажды мне написал дипломированный психолог – очень тактичный и добронравный человек – и сказал, что из «Заговора против человеческой расы» вполне можно получить своего рода прививку, излечивающую от «черного», «беспросветного» взгляда на жизнь, при котором выживание индивида или целого мира – зряшная трата сил. Он, скорее всего, прав… вот только я так и не написал такую книгу-прививку. Мне пришлось бы солгать самому себе и читателю, чтобы заявить о достижении этой благой цели. Тем не менее довольно много людей писали мне, что «Заговор против человеческой расы» помог им выжить, хотя бы потому, что их утешило открытие, что они были не единственными, кто не думал, что жить – это непременно хорошо. Это редкое утешение, поскольку так мало людей писали о жизни с такой точки зрения. В книге «Заговор против человеческой расы» я обсуждаю главные фигуры в философии, психологии и фантастике, придерживавшиеся близких мне взглядов. Естественно, книга ни в чем не переубедила никого из тех, кто и так уже убежден в том, что быть живым – это нормально. Я попытался написать нечто занимательное и поглощающее и, насколько это возможно, не искажающее моих собственных взглядов на человеческое существование. Как для автора рассказов, полных мистического ужаса, это очень много значило для меня.

ФУЗАРИ: Прежде чем переводить «Заговор» по редакции 2010 года, я прочел его и в другой, более ранней версии. Не могли бы вы пролить свет на «редакционный» путь книги в печать? Сколько вы переписали, сколько выбросили, и велика ли разница между первым подходом и окончательной версией?

ЛИГОТТИ: Большая часть «Заговора против человеческой расы» взята из долгого разговора с Неддалом Айадом. Первый «набросок» книги был попыткой систематизировать мои ответы на вопросы Неддала. В конечном счете, я пришел к выводу, что взял на себя непосильную задачу. Позже я переписал книгу почти полностью, сохранив только отрывки из оригинала, – и даже эта версия книги была переписана несколько раз.

ФУЗАРИ: Переводя ваши истории – вникая в ваши слова и образы и ища лучший способ выразить их на другом языке, через призму другой культуры, – я оказался в каком-то ошеломленном и сверхчувствительном состоянии, как будто они перенесли меня в мир, который был реальнее, чем реальность. Это то, к чему вы сознательно пытаетесь подвести читателя (и себя, пока пишете), или я просто слишком остро отреагировал на ваш стиль?

ЛИГОТТИ: «Заговор против человеческой расы» – пессимистичная книга, хотя ее часто находили комичной даже те, кто не разделял изложенных в ней идеалов. Каждый писатель-пессимист желает написать что-то, провоцирующее бурную реакцию в сознании читателя. Эмиль Чоран, в частности, упоминал о книге, способной сокрушить Вселенную и положить ей конец. Очевидно, что это метафорическое стремление. Но это также было моей честолюбивой целью – в дополнение к написанию книги по самопомощи для безнадежно отчаявшихся и тех, кто устал притворяться, что жить – это «кайф».

ФУЗАРИ: И, говоря о стиле: является ли использование повторения (одного слова или предложения) сознательным шагом с вашей стороны, или лишь отражает особенность вашей систематизации идей? Много ли меняется между самым первым наброском рассказа и окончательной его версией?

ЛИГОТТИ: История литературы – круговерть влияний одних авторов на других. Некоторые из этих влияний носят тематический характер, некоторые – стилистический. Я склонен был поддаваться влиянию стиля определенных авторов, потому что чувствовал, что этот стиль способствует тем идеям и настроениям, которые я желаю передать в своем творчестве. Стиль одних авторов, конечно же, повлиял на меня больше, чем манера других. В целом, я бы сказал, что наибольшее влияние на меня оказали авторы, прибегающие к такой манере, какую я называю «изнурительная исповедь от первого лица». Именно такой голос я и искал для самовыражения, и его отзвуки слышны и в «Заговоре…». Три автора, чаще всего изнурявшие читателя исповедями от первого лица, – это Набоков, Бруно Шульц и Томас Бернхард. Зацикленно-маниакальный стиль Бернхарда оказал наибольшее влияние только на мои поздние работы. Это самое простое и, возможно, самое честное объяснение, которое я могу дать использованию повторений. В какой-то момент они просто сделались частью моего стиля, а вовсе не были взяты на вооружение сознательно. Подобный процесс становления я прошел и в музыке – ассимилируя качества других исполнителей и приемы различных музыкальных направлений.

Что касается процесса написания моих рассказов, то я очень мало дорабатываю свои тексты после того, как они уже написаны. Однако, если мне представится возможность, я всегда внесу изменения в рассказ, иногда – спустя десятилетия, как я сделал с историями из моих первых трех сборников, опубликованных в переработанном виде в «Сабтеррейниан Пресс»; позже эти новые версии и стали окончательными, каноническими. А так, конечно, что написано пером – не вырубишь топором.

ФУЗАРИ: Во многих ваших историях рассказ ведется от первого лица, и личность рассказчика зачастую стирается или трансформируется неким внешним воздействием. Является ли это попыткой «выразить невыразимое» – то есть становление человека той марионеткой из плоти и крови, которой он, по-вашему, является?

ЛИГОТТИ: Честно, не знаю, что и сказать. Я не осознавал, насколько сильно меня волнуют личности моих персонажей, пока мне на это не указали другие. Конечно, в самом себе я осознавал определенные изменения в отдельно взятые моменты жизни – особенно во времена эмоциональных и психологических кризисов. Иногда эти изменения оставались со мной навсегда. Я точно не считаю себя обладателем сильной внутренней идентичности, не верю, что кто-то обладает чем-то подобным, вот почему мне сложно принять то, что люди называют «эго» – нечто, проявляющее свободу воли. Как мне кажется, просто есть среди нас те, кто лучше других ощущают непрерывность своих настроений и эмоций – отсюда, возможно, и происходит их вера как в себя, так и в свободную волю.

ФУЗАРИ: Вы все еще играете на гитаре? Я вот – да, но только как любитель. Можете ли вы рассказать что-нибудь о своих любимых гитаристах?

ЛИГОТТИ: Да, я все еще играю на гитаре, покупаю гитары и слушаю гитарную музыку, когда на меня находит настроение. Я восхищался многими гитаристами на протяжении десятилетий, начиная с виртуозов шестидесятых, таких как Эрик Клэптон и Джимми Хендрикс. Недавно я сходил на один из концертов «Кроссроудс», которые Клэптон организует каждые три года, чтобы профинансировать центр реабилитации наркоманов и алкоголиков. Для меня кульминацией действа стало исполнение Стивом Уинвудом своей песни «Мистер Фэнтези». Его соло в этой песне заслуживает признания как одно из лучших в истории рока, по моему скромному мнению.

С 1990-х годов я стал больше интересоваться чисто инструментальной музыкой в пику вокальной. Философы, композиторы и музыковеды уж долго спорят об относительной ценности одной формы композиции по сравнению с другой. Я предпочитаю настроения, вызванные первым, всем тем эмоциям, что вызваны вторым. Учитывая мой анамнез, я не могу не приравнивать эмоции любого рода к страданиям. Полагаю, в какой-то степени это справедливо для всех нас.

Хотя я ценю акустику, все же больше меня привлекают ансамбли из трех-четырех человек, исполняющие музыку на электрогитарах. Почти все гитаристы в этих группах неизвестны среднестатистическому поклоннику музыки, но являются почти культовыми фигурами в своем жанре, будь то джаз, рок-н-ролл, серф или что-то еще. Так совпало – раз уж я даю интервью для итальянского издания, обязан это упомянуть, – что совсем недавно я пришел в восторг от инструментального трио «Гуано Падано», порекомендованное мне другом. Гитарист в нем – Алессандро Стефана; его игра сочетает в себе множество стилей, от серфа до джаза и тем из саундтреков к фильмам. Хотя может показаться странным, что автор рассказов ужасов и пессимистической, квазифилософской литературы занимается гитарной музыкой или чем-то еще, кроме убожества мира, правда? На это могу лишь одно ответить – и об этом все и так в курсе: жизнь полна соблазнов, которые заставляют всех нас бегать в довольно быстром темпе, по крайней мере – пока. Будет ли это продолжаться и впредь, как для отдельных людей, так и для вида в целом? Остается только гадать.

Интервью для итальянского издательства «Il Saggiatore» (2016)

«IL SAGGIATORE»: Что, по-вашему, самое ужасное в человеческом состоянии?

ЛИГОТТИ: Сначала я должен признаться, что у меня чрезмерно болезненный темперамент и, возможно, я более чувствителен к тому, что «ужасно» в человеческом состоянии, чем большинство людей. Я не знаю, родился ли я таким или позже развился таким образом. В своей серии лекций, опубликованных под названием «Разновидности религиозного опыта», американский философ и психолог Уильям Джеймс разделил людей на две группы: те, у кого «здравый ум», и те, у кого «больная душа». Большинство людей, вероятно, попали бы куда-то между категориями Джеймса, если предположить, что в них есть какая-то обоснованность. Я же чувствую, что они в значительной степени обоснованы, и что мое место – с больными душами. Я не особенно рад и не горжусь тем, что принадлежу к этому племени, пусть даже Джеймс приписывал им более точный взгляд на жизнь, чем людям со здоровым мышлением. Такое обостренное понимание – скорее проклятие, нежели экзистенциальный дар. Настоящим даром было бы обладать властью убегать от самих себя, потому что именно в наших собственных умах и телах происходит нечто ужасное. Но для этого потребовались бы сверхчеловеческие способности. В моем собственном случае я бы многое отдал только за то, чтобы быть уверенным в спокойном сне каждую ночь. Для меня хаос и ужас снов представляют собой самое ужасное в человеческом состоянии – потерю всякой связи с тем, что рационально и жизненно. Во сне человек в некотором роде безумен. В жизни бывают редкие моменты, когда кажется, что мир вокруг сошел с ума; но уж если попадаешь в капкан сна – можешь быть уверен, что испытаешь настоящее безумие в мире, где ничто не имеет никакого смысла. И это я еще не упоминаю ночные кошмары. Иногда, конечно, нам снятся сны, от которых мы хотели бы никогда не просыпаться. Но они всегда кончаются, и это само по себе ужасно. Для автора страшных историй сны – отличная модель для по-настоящему ужасных повествований, в которых то, что, по нашему мнению, должно быть естественным образом нашей жизни, разрушается, и нас ожидает ужасная судьба, от какой мы никогда не сможем убежать. Полагаю, идея ада была в свое время навеяна снами.

«IL SAGGIATORE»: В названии вашей книги «Заговор против человеческой расы», кто или что подразумевается под организатором заговора?

ЛИГОТТИ: В книге ясно сказано, что мы все, сознательные человеческие существа, являемся заговорщиками. Мы устраиваем заговор против самих себя с помощью лжи, нас убеждающей, что быть живыми – желательное условие, что, по сути, жизнь хороша, и нет причин, по которым мы должны очень долго или усердно думать о воспроизводстве себе подобных, что страдания и смерть, которые ждут наших детей, – такой, в сущности, пустяк. Конечно, мало кто верит в существование такого заговора. Большинство придерживается здорового образа мыслей и не подвергает сомнению благость жизни, поэтому одобряет как уместность, так и похвальность того, чтобы быть плодовитым видом, несмотря на тот факт, что мы знаем, что влечет за собой жизнь. В жизни могут быть неоспоримые недостатки, но они существенно перевешиваются ее удовольствиями. Спросите кого угодно не из числа больных душ – они подпишутся под каждым словом в защиту жизни; и даже если больной человек столь же сострадателен и добр, сколь и большинство людей, его все равно осудят за позорные заблуждения в выводах о ценности жизни. Кто-то может удивиться, мол, раз ты так болен, чего же просто себя не убьешь? Не спорю, наиболее сломленные или самые импульсивные поступят именно так – обычно их на подобный шаг толкает патологический фактор, а не рациональное суждение о том, что жизнь слишком скверная штука и длить плохое не стоит. Больные души практикуют самообман так же часто, как и все остальные. Как еще они могли бы писать книги?

«IL SAGGIATORE»: В таких ваших произведениях, как «Шут-марионетка» и «Заговор против человеческой расы», вы много пишете о марионетках. Хотелось бы вас спросить, можете ли вы объяснить нашим читателям, что интересует и настораживает вас в экзистенциальном состоянии искусственных человечков, и что именно они символизируют в вашем мировоззрении?

ЛИГОТТИ: В «Заговоре против человеческой расы» я объясняю то, что считаю тревожащей природой марионеток, более подробно, чем смогу объяснить здесь. Попробую ответить кратко: куклы часто вызывают в нас особое чувство, ощущение, которое мы часто испытываем наиболее интенсивно в ночных кошмарах – чувство того, что за кулисами этой жизни есть нечто пагубное. Что именно – невозможно сказать уверенно и последовательно объяснить. Это то, чего не должно быть – но тем не менее это существует. По отношению к куклам важен не сам объект, а возможность того, что он может быть не тем, чем кажется. Что касается человеческих существ, то философы и другие вдумчивые люди размышляли о том, применима ли та же возможность к нам. Действительно ли мы такие, какими кажемся самим себе? Но никто так и не пришел к удовлетворительному ответу, имеются одни лишь предположения.

В фантастической литературе и фильмах ужасов обычно дается мистический ответ: у марионеток на самом деле есть своя жизнь, у нас – своя… или, по крайней мере, кажется, что дела так обстоят. Но иногда, когда мы смотрим на свое отражение в зеркале, мы можем задаться вопросом, кто или что смотрит на нас в ответ. Конечно, это абсурдное чувство так быстро проходит… а как иначе? Вот лишь некоторые из вопросов, которые я поднимаю в «Заговоре». Я думаю, их стоит задать по отношению к нам самим и к литературе ужасов – полагаю, все это имеет более тесную связь, чем нам хотелось бы думать.

«IL SAGGIATORE»: Чтобы дать нашим читателям некий якорь, способствующий приближению к вашим идеям и творчеству, расскажите, что роднит вас с Лавкрафтом и Чораном?

ЛИГОТТИ: Что касается моего сходства с Лавкрафтом как с писателем ужасов, я бы повторил и расширил утверждение из «Заговора против человеческой расы»: «Где-то за кулисами жизни есть нечто пагубное, что превращает наш мир в кошмар». Оно существует как вне нас, так и внутри нас. В таких историях, как «Зов Ктулху», это пагубное явление пребывает извне – в виде чудовищ, о которых мы никогда не подозревали. В то же время эти чудовища глубоко связаны с нами и должны быть изгнаны из нашего сознания, если мы хотим жить, не сходя с ума. Что до Чорана… я чувствую себя менее уверенно в определении качеств, общих для наших работ. Помимо того, что Чоран – закоренелый пессимист, что для любого писателя является палкой о двух концах, он известен тем, что развлекает своих читателей прекрасной прозой и едким остроумием. Именно эти качества я пытался развить в своих собственных работах. Я сделал это, потому что мне это нравится – и потому что существуют законы, которым должен подчиняться каждый, кто хотел бы, чтобы его слова были прочитаны другими. Один из этих законов заключается в том, что если вы стремитесь создавать литературные произведения, недвусмысленно объявляющие жизнь кошмаром по своей сути, вы должны в то же время прилагать все усилия, чтобы развлечь читателя. Если вы проигнорируете это правило хорошего тона, публика и критики спишут вас со счетов как потакающего своим слабостям поставщика уныния, не приносящего никакой пользы. Да и даже если вы это правило соблюдаете, найдутся люди, которые все равно признают вас именно таким – бумагомарателем, занудой, бахвалящимся глупцом, посредственностью и т. д. Но помните – их осуждение субъективно и несправедливо. Вы не должны считать себя полным неудачником, покуда подчиняетесь правилу – каким бы суровым то ни было.

«IL SAGGIATORE»: При упоминании Лавкрафта сразу на ум идет его творческое кредо – «не обращай внимания на то, что остальные люди игнорируют или предпочитают игнорировать, если хочешь сохранить здравомыслие». В вашем случае, если бы вам нужно было указать на одну вещь, которую вы знаете и о которой большинство других людей не подозревают, что бы вы назвали?

ЛИГОТТИ: Я не могу сказать, что знаю обо всем, что таится в сознании у других. Честно говоря, я не думаю, что знаю что-то такое, что могло бы свести других с ума. Что я точно знаю, так это то, что большинство людей держат свои страхи при себе. Мир отнюдь не поощряет нас громко заявлять о худших вещах, о которых мы думали или чувствовали. Общество предпочитает, чтобы мы держали рот на замке по этому вопросу. В нем ведь есть специально обученные люди, которым платят за то, чтобы они выслушивали то, что гложет нас изнутри, так? А если они и их лекарства не могут заставить нас молчать о том, что нас беспокоит или даже сводит с ума, тогда есть заведения, в которых можно поместить таких вот непоправимо заблудших овечек. Это не самые приятные места, и некоторые предпочли бы лишиться дома, чем находиться там, выбирая жестокую свободу вместо благотворной изоляции. Те, у кого при себе мысли и чувства, о которых «большинство других людей» не подозревает по определению, остаются наедине с этими самыми мыслями и чувствами. Так уж получилось – здоровые люди, которых все же больше, чем больных, не испытывают всей гаммы страданий, которую может предложить жизнь. Я сам на протяжении большей части жизни сталкивался с различными психическими расстройствами – депрессией, перепадами настроения, паническими атаками, агорафобией, – но они в конечном счете и сделали из меня писателя. Иногда я получаю письма от людей, которые читали мои рассказы и видели в них свои отражение собственных страхов. Все они благодарили меня за то, что я пишу о вещах, которых их друзья и семья не понимают и, надо сказать, не желают понимать. Зачем им это? Как писал Лавкрафт во вступительном абзаце «Зова Ктулху», мы обитаем на мирном островке невежества посреди черных морей бесконечности, и мы не предназначены для того, чтобы ходить в дальние плавания. В его рассказах «Дагон» и «Правда о покойном Артуре Джермине и его семействе» рассказчики предпочитают скорее покончить с собой, чем жить с тем, что они узнали о мире. В последней истории главный фактор ужаса имеет отношение к эволюции и участию семьи героя в этом биологическом процессе. Если и есть что-то такое, что я воспринимаю ужасным, а все остальные считают не особенно сводящим с ума, так это эволюция. Когда была введена концепция Дарвина о происхождении видов, над ней посмеялись, многие отвергли ее. Мне кажется, что эти отрицания были основаны на фундаментальном страхе перед эволюцией. Я без шуток нахожу отвратной концепцию о том, что на этой планете когда-то отсутствовала органическая жизнь, а затем буквально из ничего выплеснулась бездна органических форм, включая тех невидимых невооруженным глазом чудовищ, которые наводняют наш мир и наши тела. И люди ничуть не лучше. В одном из своих сборников афоризмов Чоран написал что-то вроде: «Как не сойти с ума от мысли, что у нас есть череп!» [15] – и действительно, как? В «Заговоре против человеческой расы» я называю людей «моделями для сборки» – ведь будь мы реальными существами, сущностями, не подвластными прихотям биологии, мы были бы целостны. Мы бы не росли, не раздувались и не разрушались бы в конечном счете. Но мы – не цельные, а значит, и не вполне настоящие. Мы – клочки в закоулочках. Мы развиваемся в мире, где малое вдруг становится большим и уже не таким, как прежде, и где части всего и вся формируются и видоизменяются. Глупо, кстати, думать, что эволюция при этом застыла, сбавила обороты – нет, она все еще происходит, прямо здесь и сейчас. Я знаю, это, должно быть, звучит очень странно – выставлять эволюцию как нечто, наводящее страх, – но я искренне не понимаю, почему все больше людей не разделяют эту точку зрения. А вообще, нет смысла чересчур углубляться в эту тему. У меня есть поговорка, которую я когда-то очень часто использовал: «Будь глупым – и останешься в живых».

«IL SAGGIATORE»: Следующий вопрос может показаться вам глупым, но все же в нем есть некоторый смысл. Если на самом деле ничто не имеет значения и жизнь не имеет смысла, почему как писатель вы хотите пугать людей? Что вы получаете как художник (именно как повествователь, а не философ-аналитик или музыкант), когда пугаете своих читателей, предлагая тревожный взгляд на ужасы жизни? Коротко говоря – если жизнь не имеет смысла, зачем все эти ужасы?

ЛИГОТТИ: Я понял ваш вопрос и отнюдь не считаю его глупым. На самом деле, я никогда не видел, чтобы писателя ужасов спрашивали об этом именно так, как спросили сейчас вы. Обычно авторов хорроров спрашивают, почему читатели историй ужасов любят бояться. Ответ прост – потому что на самом деле очень многим читателям нравится бояться, и многие авторы с радостью идут им навстречу. Однако спрашивать, почему автор ужасов хочет напугать читателей просто ради того, чтобы напугать их, – это совсем другое дело. Это действительно кажется извращенным, жестоким даже стремлением. Все говорят, что пишут ужасы, чтобы развлечь и, возможно, в какой-то степени просветить читателей – но тогда все еще непонятна причина, по которой непременно нужно вызвать у кого-то ночные кошмары или разрушить иллюзии других о жизни, как это намеревался сделать Лавкрафт в своих произведениях. Как обоснование для написания литературы ужасов это звучит не совсем правдиво. Конечно, кто-то может возразить – то же самое можно сказать о греческой трагедии или других произведениях так называемой «большой литературы», «классики, что проверена временем», «золотой мудростью» и т. д. Этот спор может продолжаться вечно, и я не думаю, что он когда-нибудь будет разрешен. В прошлых интервью я говорил, что эмоциональная патология и литература ужасов, или, по крайней мере, лучшие образцы этой литературы, идут рука об руку. Это всего лишь мое мнение, не обязательно связанное с извечным утверждением о том, что творческий гений и безумие неразделимы. Одаренность человека как писателя не обязательно приводит к тому, что он будет стремиться накрутить своим читателям нервы. Тем не менее можно утверждать, что наибольший процент так называемых великих произведений литературы – взять хотя бы «Великий Гэтсби» или то же «Преступление и наказание» – не отвечает, мягко говоря, идеалам оптимизма. Почему кто-то до сих пор читает вышеупомянутые произведения, чье совершенство во многом зависит от деморализации читателя, является загадкой такой же глубокой, как и то, почему писатель хочет напугать читателя. Я не думаю, что это равнозначные загадки, но между ними есть недюжинное сходство. На деле, я не думаю, что было бы слишком радикально утверждать, что произведение, которое не расстраивает читателя, никогда не было и не будет включено в канон литературной классики. Что касается литературы ужасов, я считаю, что ее цель – передать от автора к читателю ощущение страха перед чем-либо, и ничего более. Я не могу оправдать эту цель как особо похвальную или психологически здоровую. Но я могу засвидетельствовать, что стремление следовать этой цели проистекает из столь же сильного и искреннего порыва, сколь и тот, который приписывается более приемлемым и одобренным литературным формам. Если бы кто-то обвинил автора хорроров в том, что он своего рода художественный монстр, я бы даже не стал с этим спорить. Лично по мне карьера гитариста в серф-рок-группе – куда более веселое и предпочтительное дело, чем поприще писателя ужасов.

Интервью с Орасио Лаббате для итальянской газеты «la Repubblica» [16]

ЛАББАТЕ: Что же заставило вас сосредоточиться на литературе во время учебы в университете?

ЛИГОТТИ: Без сомнения, часто говорят, что литература – это то, что связывает все важные для человечества понятия. В течение последних трех десятилетий или около того студентов поощряли изучать науку, информационные технологии и бизнес, если они хотят обеспечить себя. Но каждая из этих областей изолирована в своих проблемах, – как правило, ни одна не затрагивает того, что выходит за рамки ее интересов и функций. В то время, когда я поступал в университет, для всех, кто хотел достичь некоторого понимания своего места в этом мире, а не просто получить профессию в специализированной отрасли, какая-никакая альтернатива коммерции и компьютеризации имелась. Я колебался – по какому же пути мне следовать? Меня, несомненно, привлекали философия, психология, гуманитарные науки и история, а также другие профессии, дающие широкую картину существования. В конечном счете я понял, что все они были

объединены одним стремлением – всесторонним постижением литературы. Все, что имело для меня значение, и, возможно, все, что имеет хоть какое-то значение в жизни, было и оставалось предметом литературы – даже те же науки, технологии и бизнес. Все, что могло привлечь интеллект и страсть человека, было связано с литературой. Не отрицаю, весьма своекорыстно так заявлять – но я не мог себе вообразить, зачем кому-то погружаться во что-либо, кроме литературы. Сегодня это может показаться наивным и устаревшим взглядом. Определенно, кажется, что все остальное было отодвинуто в сторону, чтобы освободить больше места для науки, технологий и бизнеса как центральных забот обозримого будущего. На мой взгляд, такое развитие событий – отказ от того, что буддисты объявили великим вопросом жизни и смерти. В каком-то смысле это понятно; жизнь и смерть – довольно тревожные понятия. Тем, кто ищет по жизни одни лишь счастье и покой, следует держаться как можно дальше от литературы.

ЛАББАТЕ: Почему вы пишете рассказы о сверхъестественном? Есть ли у вас какие-либо верования, связанные со сверхъестественным?

ЛИГОТТИ: Хотя я сам и не верю в сверхъестественное, жанр мистико-оккультных ужасов лучше всего позволяет мне выразить свои личные мысли и суждения относительно того, что значит быть живым, сознательным существом.

ЛАББАТЕ: Какие романы, прочитанные вами, повлияли на ваше творчество?

ЛИГОТТИ: Никогда особенно не интересовался романами как таковыми. Для меня важнейшими формами письма являются стихи и эссе. В большей степени, чем другие виды литературы, они кажутся лучшими средствами для исследования и самовыражения себя и своего взгляда на мир. Другие формы литературы, в некоторой степени обделенные как вдумчивостью, так и поэтичностью, меня мало привлекают. Английский писатель Грэм Грин, помнится, разделял свои романы на сугубо развлекательные и на так называемую «большую литературу». Возможно, из-за того, что в детстве я никогда не рассматривал художественную литературу как приятное средство скоротать время, я никогда не находил в ней развлечения. Да, все, что люди читают, должно быть в каком-то смысле интересным – в противном случае явление не просуществовало бы так долго. Однако мне одного этого недостаточно. Для развлечения я смотрю фильмы и сериалы – и эти формы концентрации внимания не обязательно уступают литературе. Они просто менее требовательны к умению человека концентрироваться.

ЛАББАТЕ: Расскажите мне о вашем методе письма.

ЛИГОТТИ: У меня нет «методов» – в том смысле, что я не следую определенному расписанию, не стремлюсь повысить продуктивность. Я писал лишь тогда, когда желание писать было по-настоящему острым – а оно обычно вызывается чем-то непосредственно связанным с моей собственной жизнью, – и тогда уж писал где угодно, в любое время, даже за рулем машины. Я знаю, что этот ответ звучит как претенциозное клише, произносимое кем-то, кто считает, что писательство каким-то образом стоит выше стремления к карьере. Но многие выдающиеся писатели использовали свою страсть к писательству как карьерное средство – и не меньшее количество этой страстью полностью пренебрегало. Эдгар Аллан По зарабатывал на жизнь как писатель; Франц Кафка занимался страхованием травматизма на производстве и писал только в свободное время.

ЛАББАТЕ: Ваше творчество имеет какую-либо конкретную привязку?

ЛИГОТТИ: Если вы к вопросу о том, какое место или регион мира занимает особое место в моем творчестве, я скажу, что не посвящаю себя какой-то определенной географии. Действие моих историй происходит в больших городах, маленьких поселках, а иногда и в совершенно фантастических пейзажах за пределами человеческого мира.

ЛАББАТЕ: Странные города, странные люди – почему вы выбираете такие места и таких персонажей для своих историй?

ЛИГОТТИ: Как я предположил в своем предыдущем ответе, мои истории могут происходить где угодно, хотя они, как правило, происходят в каком-то странном месте. Что касается моих персонажей, я действительно склонен сосредотачиваться на людях за гранью той жизни, которой живут обычные люди, подразумевая почти всю человеческую расу. Без сомнения, причина этого в том, что я не самый обычный человек. Я не имею в виду, что я в чем-то лучше или совершеннее большинства людей. Во многих отношениях я довольно зауряден и неинтересен. Но любому, кто прочитал что-то, написанное мной, должно быть очевидно, что то, что я пережил в своей жизни, особенно определенные психологические и эмоциональные проблемы, заставили меня задуматься о кошмарном характере бытия. В общем-то, мало кто из людей не в курсе странных и ужасных аспектов своей жизни. Все отводят глаза от странного и плохого, но иногда их заставляют смотреть на то, чего они предпочли бы не видеть. Честно говоря, мне тоже навязывали подобный опыт. Кому охота погружаться в странное и ужасное, в сверхъестественное или попросту злое? Такие вещи не способствуют попыткам быть счастливыми или даже делу выживания. Но это не значит, что у нас есть большой выбор в том, кто мы есть и что мы испытываем. Само по себе это заявление является анафемой для подавляющего большинства ныне живущих, точно так же, как и для тех, кого уже нет в живых. Если бы это было не так, существование на этой земле было бы совсем другим. Возможно, мы бы уже вымерли, но сам я так не думаю. Как биологический вид мы прекрасно приспособлены к тому, чтобы не обращать внимания на то, что беспокоит нас больше всего.

ЛАББАТЕ: Какие фильмы ужасов входят в число ваших любимых?

ЛИГОТТИ: Я видел очень много «ужастиков», но немногие из них входят в число моих любимых. Как и большинство фильмов, оцениваемых мной наиболее высоко, фильмы ужасов, которые я могу «крутить» снова и снова, были созданы в 1970-х и начале 1980-х – «Экзорцист», «Знамение», «Чужой», «А теперь не смотри», «Сияние» и «Нечто»; не только прекрасные фильмы ужасов, но и выдающиеся образцы кинематографа. Я знаю, что ни один из них не является для людей, называющих себя истинными ценителями страшного кино, сакральным – для них это уровень новичка, а не знатока. И тем не менее киноленты, созданные при участии таких личностей, как Хершел Гордон Льюис [17], Коффин Джо [18] и даже Дарио Ардженто, на мой взгляд, не являются шедеврами индустрии.

ЛАББАТЕ: Насколько большое значение вы придаете литературному стилю для достижения пугающего эффекта в ваших рассказах?

ЛИГОТТИ: «Литературный стиль» – довольно широкое понятие. У большинства писателей есть какой-то стиль; вопрос только в том, что это за стиль. Я склонен отдавать предпочтение рассказам от первого лица, где рассказчик – тип довольно эрудированный и неплохо владеющий словами. Примерно того же ориентира придерживались, например, Владимир Набоков, Рэймонд Чандлер, Бруно Шульц и Хорхе Луис Борхес. Где-то там же – лирика Джакомо Леопарди, Филипа Ларкина, Джима Моррисона и Георга Тракля.

ЛАББАТЕ: Есть ли у вас любимый итальянский писатель?

ЛИГОТТИ: Я уже упомянул Леопарди. Еще одним итальянцем, который является, на мой взгляд, абсолютным классиком литературы, является Дино Буццати. Его называют «итальянским Кафкой», я бы сказал, что в чем-то он даже лучше Кафки. Мне нравится идея экзистенциальной литературы, но я не восхищаюсь писателями, которых чаще всего к этой категории относят, в особенности Жаном Полем Сартром и Альбером Камю. Буццати был не только мастером историй, которые вызывают беспокойство и навевают подозрения в чем-то сверхъестественном, он также великий экзистенциальный писатель. Его короткие романы «Горец Барнабо» и «Татарская пустыня» наглядно подтверждают это, наряду с его многочисленными рассказами, исполненными черного юмора.

ЛАББАТЕ: Какое значение вы придаете смерти в литературе и жизни?

ЛИГОТТИ: В человеческом существовании нет ничего важнее смерти, если не считать страданий. Конечно, без смерти и страданий не было бы литературы. Их получение – это своего рода неравнозначный компромисс для всякого, кто высоко ставит литературу в своей жизни.

Интервью с Орасио Лаббате, приуроченное к итальянскому изданию «Ноктуария»

ЛАББАТЕ: Расскажите, как «собирался» вами «Ноктуарий»?

ЛИГОТТИ: Как и во всех моих книгах, от «Песен мертвого сновидца» до «Театра гротеска», в «Ноктуарии» рассказы распределены по своего рода тематическим группам. К примеру, в «Песнях мертвого сновидца» эти разделы озаглавлены «Грезы лунатикам», «Грезы бессонным», «Грезы усопшим». Роль дробления целого на части может быть не вполне очевидна читателям, но организовывать отдельные произведения особым образом, будь то рассказы в книге или треки в музыкальном альбоме – обычная практика. Что до «Ноктуария» – мне хотелось, чтобы его содержание как можно естественнее развивалось от начала к финалу книги, серии из двадцати произведений, объединенных общим названием «Тетрадь ночи». Данное название – аллюзия на цикл стихотворений «Ночные раздумья» английского поэта восемнадцатого века Эдварда Янга. «Ночные раздумья» часто считаются одной из «визитных карточек» условно связанной группы литературных деятелей, которых позже стали называть «кладбищенские поэты». Лирические размышления о смерти, тоске, угасании дневного света и приходе ночи, призраки и фантомы, проявления ирреального в реальном мире, – вот какие темы их главным образом волновали. Пусть «Ночные раздумья» с их приземленной религиозностью меня не оставили в каком-то исключительном восторге, само название цикла вдохновило меня на термин «Ноктуарий» – сплав «noctum» и «diary» [19], дневник ночных кошмаров. Таким образом, книга начинается с «Медузы», рассказа об ужасном происшествии из жизни ведущего дневник наблюдений философа, и оканчивается «тетрадью» коротких виньеток не только ужасного, но и неотомического толка.

ЛАББАТЕ: Насколько темное время суток плодотворно для вас как для писателя? На мой взгляд, эта тьма – источник, из которого рождается весь ваш мрачный мир.

ЛИГОТТИ: Вы абсолютно правы, отмечая важность темноты, теней, атмосферы меланхолии и мрака как на символическом, так и на буквальном уровнях во всех моих книгах, включая более поздние «Пока мой труд не завершен» и «Театр гротеска». Уже по названиям моих рассказов – «Утерянное искусство сумерек», «Лунная соната», «Школа тьмы», «Тень на дне вселенной», – очевидно, что дню я всяко предпочитаю ночь и все ее атрибуты. В коротком романе «Пока мой труд не завершен» неземная тьма постепенно окутывает рассказчика, покуда он в конечном счете не осознает присутствие безымянных темных сил сверхъестественного толка, управляющих всеми человеческими действиями в мире.

ЛАББАТЕ: В рассказе «Медуза» то немыслимое и неслыханное, о встрече с чем так долго мечтал главный герой, обретает явную форму. Но к концу рассказа персонификация чудовища показана несколько размыто, как бы среди зеркал и дыма. Почему мы не можем увидеть целостное и материальное воплощение того чудовища, которое вы предложили?

ЛИГОТТИ: Главный герой «Медузы» – философ, использующий миф о Горгоне для обозначения собственного мрачного взгляда на жизнь, изложенного в его работах. Как почти сразу становится понятно, ужасная героиня мифа – всего лишь символ всего, что он находит ужасающим в жизни, а не реальная фигура. В ходе истории становится очевидным, что «Медуза» Люциана Дреглера – это то, что другие философы называют «душой мира» или «Anima Mundi», и в моей интерпретации это злое по своей природе начало, омывающее нас и проявляющееся в каждом человеке на свой манер. Философ в рассказе изображен одержимым этой силой. Итак, Медуза – это не чудовище, обитающее в некой конкретной каверне, а нечто, незримо присутствующее с нами каждый день в повседневном мире. В итоге Дреглер попадает в ловушку Медузы – злобной сущности, чье близкое присутствие ощущал на протяжении всей жизни, – в обычном доме, и если мифического Персея зеркало способно спасти, то бедный Люциан, увы, обречен. Изобразить Медузу роковой женщиной с волосами-змеями – хотя сходный образ обыгран в рассказе – значило сделать ее слишком простой и уязвимой, а не чем-то предельно потусторонним и всепроникающим.

ЛАББАТЕ: Жуткий рефрен «Сладость или гадость», присутствующий в рассказе «На языке мертвых», – это такая карикатурная аллюзия на игривую, сардоническую природу призраков в определенной литературной традиции? Можете ли раскрыть подробнее, отчего ваши мертвые персонажи разговаривают с живыми – и пытаются заманить их в ловушку, – используя остроумные уловки и шутовские трюки?

ЛИГОТТИ: Ваше описание того, как жутковатые потусторонние персонажи в этой истории обрекают главного героя на погибель, довольно точное и проницательное. В каком-то смысле, между «Медузой» и «На языке мертвых» есть много общего. Намеки или, как вы сказали, «уловки» помогают понять, что произошло – и вроде бы даже не сомневаешься, что имела место какая-то чертовщина. Как и во многих классических готических историях с призраками, в конце второго рассказа свершается определенное правосудие. Не знаю, увы, как фраза «сладость или гадость» была переведена на итальянский. В Америке она в ходу у детей в ночь на Хэллоуин, когда они ходят от дома к дому, выпрашивая у соседей конфеты – ту самую «сладость». Если скупой хозяин не даст угощения, его с высокой вероятностью ждет «гадость», некая злая шутка в отместку – не исключено, что довольно-таки суровая, с разрушительными последствиями. Надеюсь, читатели меня поняли. Обычно я не использую сугубо американские реалии и сленг в своих рассказах. Я стараюсь изо всех сил писать для людей во всем мире – чтобы каждый мог проникнуться тем, что волнует меня самого.

ЛАББАТЕ: В «Чуде сновидений» природа выписана как нечто негуманное как в отношении собственных созданий, так и времен года. Какую повествовательную силу вы придаете природе и смене сезонов? Могут ли показательные казни первой быть сердцем вашего повествования?

ЛИГОТТИ: Мне нравится ваша фраза «показательные казни». Она довольно-таки точно описывает работу природы, которая уничтожает все живое, что создает. Что касается смены сезонов, то я вырос в той части Соединенных Штатов, где времена года отчеркивали друг от друга весьма заметные линии. Осень с зимой ни за что нельзя было перепутать, уж слишком по-разному преображался в эти периоды мир. Кстати, именно осень с зимой – это определяющие времена года в моих рассказах ужасов; красота в них обручена с умиранием, на контрасте с весной и летом, олицетворяющими возвращение и расцвет жизни. Знаете, я даже не могу припомнить с ходу какой-нибудь свой рассказ, где действие происходило бы летом или весной… это уж слишком противоречит моей натуре, как писательской, так и повседневной.

ЛАББАТЕ: «Ангел миссис Ринальди» обыгрывает религиозный – по-видимому, католический, – фольклор и наделяет сны поистине демоническими качествами. Считаете ли вы, что демоническое и онейрическое каким-то образом переплетены?

ЛИГОТТИ: По воспитанию я – католик, оттого-то у меня и обострено чувство зла, а надежды на эту и загробную жизни – весьма слабые. В детстве я однажды спросил у мамы, верит ли она в ад – место, довольно ярко запечатленное в моем сознании как абсолют ужаса, каким оно и должно быть в сознании детей-католиков. Она ответила, что не верит в ад после смерти, потому что, согласно ее опыту, мы все уже живем в аду.

ЛАББАТЕ: Что для вас значат сны? Являются ли они разновидностью зла, которое невозможно победить?

ЛИГОТТИ: Для меня сны всегда были, как вы сказали, «злом, которое невозможно победить». Я боюсь ложиться спать каждую ночь, потому что мне так часто снятся плохие сны, и нет никакого способа избежать их. Лучше бы мне вовсе никогда не спать, честно. Даже когда сны относительно безобидны, я нахожу их утомительными. Один из способов, которым я хотел бы улучшить свою жизнь – никогда не видеть снов, отдыхать в состоянии наркоза всю ночь. Всякий раз, когда я подвергался анестезии на время хирургических вмешательств, я всегда приходил в сознание с ощущением, что меня какое-то время вовсе не существовало. Хотя я, конечно, не мог вспомнить этот период, тем не менее испытывал впоследствии чувство благодарности за то забвение, которое он мне временно даровал.

ЛАББАТЕ: В «Безумной ночи искупления» упоминается Бог-Творец. Хотя ясно, что это сущность без каких-то теологических или религиозных атрибутов, она упоминается открыто – и вы пытаетесь объяснить ее роль. Расскажите мне об этом Творце чуть больше.

ЛИГОТТИ: На самом деле, Бог-Творец в «Безумной ночи искупления» вполне себе обладает всеми теологическими и религиозными атрибутами тех богов, что известны нам по священным текстам со всего мира. Я лишь уточняю, что Творец, похоже, был безумцем – или абсолютно бесчеловечным – раз из-под его резца вышел мир, в котором мы живем. Но очень немногие из нас думают, что такое существо должно искупить вину за сотворение этого мира. Так случилось, что я – представитель данного меньшинства… хотя, как это ни парадоксально, я атеист.

ЛАББАТЕ: В конце «Ноктуария» помещена миниатюра с названием «Десять шагов к Тонкой Горе». А вы бы хотели переселиться на эту Гору? Судя по тому, как вы описываете ее, это единственное спокойное место в мире.

ЛИГОТТИ: Я рад, что вам она показалась спокойным местом. Я и сам думаю о ней с нежностью. Увы, мой сюжет таков, что единственный надежный способ переместиться на Тонкую Гору – броситься под колеса прибывающего поезда.

Интервью с Артемом Агеевым для журнала DARKER (2018)

АГЕЕВ: Поскольку вы пишете интеллектуально изощренный хоррор, некоторым читателям ваши произведения могут показаться трудными для восприятия. Не могли бы вы доступно представить ваше творчество российским читателям, чтобы предотвратить такую реакцию?

ЛИГОТТИ: В мои авторские сборники включены истории от предельно понятных – вроде «Проказника» в «Песнях мертвого сновидца» и «Последнего пиршества Арлекина» в «Тератографе» – до более замысловатых, которые идут в своих томах последними. Для российского читателя, закаленного Гоголем и символистами XIX века – такими авторами, как Брюсов, Бальмонт, Анненский, и в особенности Сологуб и Андреев, – мое творчество, думаю, не покажется слишком забористым или странным. Самые ранние мои работы были написаны под сильным влиянием русско-американского писателя Владимира Набокова. Я изучал всех вышеназванных авторов, и мне особенно нравится сочетание юмора и кошмара у Гоголя, как в его повестях «Нос», «Шинель» и «Записки сумасшедшего».

АГЕЕВ: Публикация «Песен мертвого сновидца» и «Тератографа» – первая у вас на русском языке. До этого в бумаге выходили только рассказы в антологиях Стивена Джонса, Эллен Датлоу и других составителей. А знаете ли вы, как дела обстоят в других странах? На сколько языков переведены ваши работы? Следите ли за зарубежными публикациями в принципе?

ЛИГОТТИ: Единственный иностранный язык, на котором я могу читать, и то не слишком хорошо, – французский. Я переписываюсь с редакторами и читателями в других странах, где были изданы мои рассказы, чтобы узнать их мнение о качестве переводов. На данный момент мое творчество представлено на французском, итальянском, немецком, испанском, шведском, греческом, сербском, турецком и китайском языках, а теперь еще и русском. И конечно, как вы указали, отдельные рассказы появлялись в антологиях – а те, в свою очередь, переводились примерно на двадцать языков.

АГЕЕВ: Ваша биография гласит, что на первоначальном этапе карьеры вы столь тщательно скрывали информацию о себе, что ходили даже слухи, будто Томас Лиготти – это псевдоним какого-то другого известного автора. Но затем вы их развеяли. Что тогда повлияло на решение раскрыться и легко ли оно далось?

ЛИГОТТИ: Слухи о том, что меня не существует, а мои работы – достояние другого автора или авторов, распространялись в шутку одним моим озорным другом, тогда как я всегда старался вносить ясность. Однако такие слухи действительно ходили, но я развеивал их без проблем. Может показаться, что я стараюсь быть загадочным – ничего подобного. При этом я, пожалуй, более странный и необычный человек, чем большинство писателей ужасов, да и вообще большинство писателей. Как известно тем, кто читал мои интервью, я почти всю жизнь страдал от различных эмоциональных расстройств, включая тревожные и биполярные, от ангедонии. Некоторые читатели не желают слушать, когда я рассказываю об этих состояниях, но они, увы, важны для моего видения мира в целом и творчества на ниве ужасов в частности – точно так же, как доминирующее аффективное состояние любого человека имеет значение для его или ее установок и мнений. Но это просто факт, и он не должен ни дискредитировать, ни подтверждать восприятие жизни каким-либо конкретным нормальным или ненормальным индивидуумом.

АГЕЕВ: Ряд критиков традиционно ставит вас в один ряд с такими виднейшими классиками литературы ужасов и мастерами рассказа, как Эдгар По и Говард Лавкрафт. Как вы относитесь к такой точке зрения?

ЛИГОТТИ: Как и многие писатели, в начале карьеры я был уверен в своем таланте и стремился к похожим стандартам и стилю Лавкрафта и По. Сравнения с ними были почти неизбежны. То, насколько меня можно поставить с ними в один ряд, естественно, подлежит суждению моих читателей.

АГЕЕВ: А какие произведения По и Лавкрафта у вас любимые?

ЛИГОТТИ: Больше всех я люблю такие ранние рассказы Лавкрафта, как «Музыка Эриха Занна» и «Празднество», хотя очень ценю и более поздние его работы, в особенности – «Нездешний цвет». Что же касается По, я питаю особую любовь к его стихам и статьям, равно как и к главным произведениям, прежде всего – к «Падению дома Ашеров», которое для моего собственного творчества сродни путеводной звезде. Также мне импонируют его более рефлексивные работы, например, «Человек толпы». По был невероятно проницателен в своих наблюдениях жизни, он знал темные ее стороны и свои взгляды не чурался отражать через психически нестабильных рассказчиков, как в «Беренике»: «Несчастье многообразно. Злополучие земное – многоформенно». Эту позицию позже переозвучит Лавкрафт в своей истории «Правда о покойном Артуре Джермине и его семействе», которая начинается со слов: «Жизнь подчас нагоняет страху, а из-за ширмы того, что нам якобы о ней известно, просачивается жар адских истин, способный сделать ее тысячекратно устрашающей. Наука, которая своими невероятными открытиями и так калечит наш ум, вероятно, скоро вообще уничтожит человеческую расу – если такая еще будет существовать, – потому как ни один ум простого смертного не сможет выдержать весь груз невероятных ужасов, когда они все явятся в этот мир». Позднее он шире раскрыл это заявление в начале «Зова Ктулху».

АГЕЕВ: Действие многих ваших работ так или иначе связано со снами, и вы не раз признавались, что это во многом обусловлено кошмарами, которые вы испытывали сами. Насколько точно сны попадают на страницы произведений? Есть ли среди рассказов такие, которые можно назвать пересказами этих кошмаров, или вам всегда приходится додумывать возникшие во сне идеи?

ЛИГОТТИ: Некоторые из моих рассказов были вдохновлены снами, и те частично попали на страницы в том же виде, в каком я эти сны запомнил. Конечно, сны – полная бессмыслица, и чтобы создать историю, я должен придать ощущению сновидения некий тематический смысл наряду с различимым сюжетом, чего, к сожалению, сны никогда не давали ни мне, ни какому-либо другому писателю, насколько я знаю, несмотря на заявления Лавкрафта. Из рассказов, написанных по мотивам снов, как наиболее характерные выделю «Куколки» в сборнике «Тератограф» и «Дом с верандой» в «Театре гротеска».

АГЕЕВ: Марионетки, куклы, манекены часто становятся источником ужаса в ваших произведениях. Вы правда считаете их самым эффективным инструментом для нагнетания читательского ужаса, или причина вашего расположения к ним – в другом?

ЛИГОТТИ: Не думаю, что марионетки – самое страшное на свете. Как по мне, самое страшное – это быть живым. Кто бы что ни говорил, мне кажется, факт нашей эволюции – указание на то, что мы не более чем подопытные кролики неведомых, более значительных сил, которые нами управляют. Мы – марионетки, выдернутые в жизнь из мирного небытия. На первый план мы ставим выживание, и это определяет все наши действия. Мы хотим все время быть счастливыми, но не можем. Хотим жить вечно – не получается. Будь мы честны, поняли бы, помимо прочих страшных истин, что жизнь вовсе не так ценна. Мы – расходный материал, совсем как куклы в театре. И мы не можем с этим ничего поделать, кроме как тем или иным способом себя израсходовать. Раньше я питал большой интерес к буддизму, мне нравился его пессимистичный взгляд на жизнь, направленный на то, чтобы отринуть себя или, по крайней мере, свое эго. К сожалению, простым усилием подобного не достичь. У некоторых это выходит случайным образом, но прозрение надолго не задерживается – точно так же, как проходит эффект от употребления галлюциногенов. Стоит прийти в себя (или в то, чем мы, по собственному мнению, являемся), и тиски жизни делают новый оборот – стяжая все туже. Не получится жить совсем без страданий. Это имеет ключевое значение для продолжения нас как отдельных личностей и как вида. Тем не менее мы вполне можем всю жизнь прожить практически без так называемых успокоения или удовольствия. Кому-то одного этого осознания хватает, чтобы наложить на себя руки. Почти половина смертей в США от огнестрельного ранения – это самоубийства, и в распоряжении отчаявшихся – уйма других способов разобраться с собой. Как только понимаешь, что вам может быть так плохо, что хоть стреляйся, – основы существования познаны, поздравляю. Думаю, ничего более важного знать и не требуется. К лучшему это или к худшему, но люди делают все возможное, чтобы забыть об этом знании, как только кризис минует. А я бы хотел – и я об этом часто мечтаю – избавить нас всех от этого знания и того, что к нему ведет, и дожить до такого времени, когда власти и эволюционное давление более не будут мешать нам уйти из этой жизни, которая так изобилует сюжетами для страшилок, с умиротворенным, легким чувством – если нам вдруг понадобится это сделать. До тех пор большинство из нас может находить эскапистское удовлетворение в книгах, сериалах и фильмах, которые по замыслу своему никому не вредят и многим изрядно помогают.

АГЕЕВ: Ваши произведения пронизаны чувством тщетности бытия на протяжении десятилетий. Менялось ли ваше мнение на этот счет со временем?

ЛИГОТТИ: Нет, нисколько. Более того, чем я старше, тем больше нахожу доводов в пользу моего сурового взгляда на вещи.

АГЕЕВ: В чем тогда заключается ваша писательская миссия?

ЛИГОТТИ: Если таковая у меня и имеется, то она – ровно та же, что и у писателей, вдохновивших меня: Борхеса, Набокова, Бруно Шульца, Уильяма Берроуза, По, Лавкрафта и многих прочих. Их миссия, полагаю, состояла в том, чтобы заставить читателей видеть мир таким, каким видели они, причем делать это так, чтобы читатель еще и развлекался.

АГЕЕВ: Помимо художественной литературы, в вашей библиографии есть также и философская работа – «Заговор против человеческой расы: изобретение ужаса». Какова же была главная цель книги – объясниться, склонить читателей к своему взгляду на бытие или оставить свой след в философской литературе?

ЛИГОТТИ: Последнее, чего я хотел, работая над «Заговором…», так это написать философскую книгу. Я хотел задокументировать все, что думаю о жизни, и объяснить, почему я такой беспросветный пессимист. Это – настоящая книга-исповедь. Кроме того, я стремился написать труд, приободряющий читателей, имеющих схожий с моим опыт жизни в этом безжалостном мире. Довольно много читателей писали мне, чтобы подтвердить, что для них я преуспел в достижении этой своей цели. Это величайшее достижение, на которое я только мог надеяться – как автор книги, которую многие сочли претенциозной.

АГЕЕВ: Известно, что создатель «Настоящего детектива» Ник Пиццолатто, работая над образом Раста Коула, вдохновлялся в том числе вашим «Заговором…». Персонаж получился достаточно успешным и обрел некоторую популярность в массах. Ощущаете ли вы какую-либо причастность к популяризации своего мировоззрения благодаря этому? И как вообще относитесь к сериалу и герою Мэттью Макконахи?

ЛИГОТТИ: Я бы предпочел оставить свое мнение о телесериале при себе.

АГЕЕВ: В 1990-х и 2000-х вы сотрудничали с группой «Каррент 93», исполнив как вокальные, так и гитарные партии для ряда их альбомов. Расскажите, насколько вы остались довольны результатом? Нет ли у вас новых музыкальных планов на будущее?

ЛИГОТТИ: Для меня было привилегией поработать с Дэвидом Тибетом и «Каррент 93». Дэвид тогда записал и выпустил некоторые из моих лучших работ. Конечно, я хотел бы создать нечто подобное в будущем – как нельзя кстати для основы подошли бы мои стихотворения «Городок пришел в упадок» и «Особый план у меня есть о мире этом».

АГЕЕВ: Недавно журнал «DARKER» опубликовал хит-парад наилучших фильмов ужасов прошлого года. Среди них – «Оно», «Сплит» и «Прочь». Какой ужастик, вышедший в 2017 году, был лучшим, по вашему мнению?

ЛИГОТТИ: Я не смотрю много фильмов ужасов и не слежу за новыми релизами. Для меня фильмы в целом – своего рода порочное удовольствие. Самые «свежие» ужастики, которые мне понравились – «Синистер», «Проклятие» и «Хижина в лесу».

АГЕЕВ: Каким вы видите будущее культуры в целом?

ЛИГОТТИ: Я трачу как можно меньше личного времени на раздумья о состоянии культуры и социально-политических тенденциях. Это непостоянные, извечно изменчивые явления, в вопросе которых до поворотной точки можно дожить, а можно и не дожить. Они то диссоциируют, то откатываются к прежним, уже виденным установкам. К таким вещам я был внимателен на рубеже совершеннолетия, и большая часть того, что тогда подавали как революционную, драматическую повестку, ныне попросту позабыта. Хотя молодежи того периода есть за что краснеть, я бесстыдно восхищался радикальными идеалами, что процветали в то время. В частности, антипатией к власти – особенно к авторитету толпы.