Сталинградский гусь

fb2

«Пыхтя, как паровоз, Максимыч развернул пулемет и успел это сделать вовремя, поскольку на линию окопов вновь заходили “мессеры”, а когда они приблизились, дал длинную очередь…»

«Душман целил в головную машину, но не учел скорости грузовика, вторая и третья машины также прошли без помех, пули лишь прошили воздух, а вот следующая пострадала – свинец снес половину кабины…»

Новые произведения признанного мастера отечественной военно-приключенческой литературы, лауреата Государственной премии Российской Федерации им. Г.К. Жукова, литературной премии «Во славу Отечества» и многих других.

© Поволяев В.Д., 2021

© ООО «Издательство «Вече», 2021

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2021

Сайт издательства www.veche.ru

Сталинградский гусь

Сталинградский гусь Гусенок был небольшой, серо-желтый и очень проворный, он появился на нейтральной полосе между двумя линиями окопов – нашей и немецкой. Над окопами низко, длинными, пахнущими маслом и гарью лохматыми полосами полз дым, иногда прилипал к земле, цеплялся за огрызки кустов, оставлял на них ватные комья, сверху накладывал тонкий слой тумана, будто присыпал мелким коровьим творогом и устремлялся дальше.

Дым этот полз со сталинградских окраин.

Паулюс уже сдался, его, как объяснил командир роты лейтенант Пустырев, вместе с несколькими генералами и двумя переводчицами увезли в Москву на самолете Ли-2 для переговоров, в роте надеялись, что пленение Паулюса поможет приблизить далекую победу.

Отдельный пехотный батальон, в котором служили Пустырев, держал оборону на южных подступах к Сталинграду, поскольку оттуда пытались пробиться к городу немецкие танки, напирала пехота, – фрицы еще надеялись помочь Паулюсу, но помогать генерал-фельдмаршалу было уже поздно, хотя в одном месте танки Готта прорвали оборону и совершили рывок в шестьдесят километров; замерзшие, грязные, как черти, оглохшие от воя моторов солдаты, идущие на помощь, не знали, что Паулюс уже выбросил белый флаг.

В конце концов через некоторое время нарисовалась линия обороны, и немцы и наши с одинаковым рвением и торопливостью вгрызлись в землю, закопались в нее по макушку, и война вошла в разряд дистанционных войн.

Танки немецкие, в том числе и те, что были переброшены из Африки, от густой пыли и снежных зарядов стали все как один розовато-серыми, словно бы перегрелись и сменили окраску. Пыл свой они умерили, утомились и атаковать уже не пытались. Если и делали это, то очень вяло, поскольку в группе армии «Дон», возглавляемой Манштейном, даже самый распоследний солдат знал, на что Гитлер рассчитывал: Паулюс поступит, как истинный ариец и пустит себе пулю в лоб, но фельдмаршал, лишь несколько дней назад произведенный в высокое звание, этого не сделал… Гитлер проклял Паулюса.

Да хрен с ним, с этим шутом Гитлером…

Отдельный гвардейский стрелковый батальон стоял на своих позициях, к батальону примыкали две батареи 76-миллиметровых пушек – артиллеристы закопались в землю, в свои капониры и готовы были встретить не только Готта, но и Гудериана, и Манштейна, – кого угодно, снарядами они запаслись основательно. Плюс к тому, что имелось, «боги войны» запаслись еще и трофейными пушками, благо снарядов немецких было оставлено много.

Из немецких окопов той порой громыхнул винтовочный выстрел – били по гусенку, пуля воткнулась в землю, взбила фонтан почти у самой птицы, гусенок быстро сообразил, что к чему, проворно отскочил от пулевого пробоя и заковылял в сторону русского окопа.

Пустырев выругался, крикнул пулеметчику:

– Максимыч, прикрой гуся!

Максимыч обматерил Гитлера, добавил еще несколько крепких слов и выругался на немецком языке – этому он обучился у разведчиков, когда служил в их роте, но после ранения вернуться к разведчикам не удалось, не потянул ефрейтор по части здоровья и осел в роте Пустырева, – повел тупым рыльцем пулемета по линии длинного немецкого окопа.

– Давай, гусенок, вращай лапами шустрее! – подогнал он беглеца. – В нашем окопе лучше, чем в немецком.

В следующий миг он заметил, что немец, стрелявший в косолапого беглеца, перезарядил свою винтовку и вновь высунул ствол из-за бруствера, крякнул негодующе и дал по брустверу короткую звонкую очередь.

Раскаленная докрасна небольшая струя пуль всадилась в землю, разломав винтовку, спихнула ее в окоп, заодно отшвырнула к противоположной стенке и ретивого фрица, чтобы больше не шалил.

Судя по остро резанувшему слух вскрику, шалить он больше не будет – отшалился. Если, конечно, его довезут живым до госпиталя.

Можно было, конечно, дать очередь подлиннее, но Максимов, воевавший с сентября сорок первого года, знал цену патронам и, если удавалось сохранить в экономной стрельбе десяток патронов, был очень доволен. Был он доволен и в этот раз – и очередь была короткой, как ширинка у штанов – всего на три пуговицы, и красноклювого гусенка он не дал завалить, и пару патронов точно сэкономил.

Оглушенный пулеметным стуком гусенок остановился растерянно, опасливо глянул в немецкую сторону, Максимов, опасаясь за его жизнь, даже вскинулся в тесной пулеметной ячейке:

– Быстрее сюда, гусь! Кому сказали – быстрее!

Гусенок вновь что было силы припустил к русскому окопу, завалился на один бок, перевернулся через голову, мгновение спустя встал на лапы, дальше упрямо пошлепал к окопам, из которых доносилась русская речь.

Максимыч в очередной раз выпустил короткую дымную струю, снес верхушку бруствера на противоположной линии противостояния, за которой увидел плоскую немецкую физиономию, только глина в воздух полетела, следом, кувыркаясь и соря щепками, – обломки досок, которыми фрицы укрепили свой окоп… Так и надо! Нечего за доски прятаться. Пулеметчиком он был толковым – умел из станкового «максима» попадать в консервную жестяную банку, поставленную на пенек в ста метрах от линии огня…

Серо-желтый комок, смешно тряся головой, состриг клювом воздух – взял пробу и, задрав лапы вверх, закувыркался в яму; окоп, в котором находились бойцы Пустырева, ахнул громко – народ переживал за русского гусенка, бегущего из немецкого плена, а Максимов вновь поспешно прильнул к пулемету… Несколько бойцов передернули затворы автоматов.

– Гуся ранило! – прокричал кто-то из бойцов.

– Этого не было, – пулеметчик отрицательно покачал головой, – я не видел!

Гусенок находился к нему ближе всех, беглец уже почти доскребся до нашего окопа – длинного, неровного, специально вырытого во всю длину немецкой обустроенной траншеи, вся история разыгрывалась на глазах Максимова, и тем не менее слово «ранило», выбитое в воздух чьей-то неосторожной глоткой, заставило пулеметчика встряхнуться. Он просипел что-то невнятное, возмущенное, приник к «максиму», но стрелять не стал – в прицельное окошко пулемета опасно сыпануло песком, чуть не забило глаза.

Состояние его было таким, словно бы он раздетым вышел на секущий зимний ветер, первый же порыв пробил его насквозь, до самого хребта, даже дышать сделалось нечем, – на фронте такое состояние бывает у каждого бойца, хоть раз в жизни, но обязательно бывает.

Сипенье человека будто подогнало гусенка, он с писком попробовал выскочить из ямы, в которую попал, но крутизну ее не одолел и скатился назад. Повторил попытку, но безуспешно, и с жалобным, каким-то синичьим писком вновь нырнул назад, хотя добрался почти до верха… Ан нет, только красные лапы дернулись в воздухе пару раз и исчезли.

– Вот физкультурник! – вновь выкрикнул кто-то из окопа, скорее всего – какой-нибудь малохольный паренек из пополнения: вчера в батальон влилось сто двадцать новоиспеченных бойцов.

Пороха они пока не нюхали, поэтому так весело себя и ведут, думают, что тут всегда бывает так интересно, через несколько дней новобранцы уже перестанут быть новобранцами и если они не обтешутся, то обомнутся точно. А кое-кто даже отправится в госпиталь. Страх же, как правило, появляется с первой болью, точнее, после нее.

Гусенок тем временем выкарабкался из коварной ямы и, колыхаясь из стороны в сторону, продолжил путь. И все бегом, бегом, бегом…

Из немецкого окопа высунулась голова в каске, Максимов засек ее мгновенно и так же мгновенно среагировал – пулемет отплюнулся короткой гулкой очередью. Каска тут же провалилась за бруствер, только вряд ли она помогла владельцу.

Какая-то странная смятая тряпка испуганной птицей вылетела из немецкого окопа и беззвучно шлепнулась на нейтральную полосу, – ну словно бы кто-то хотел напугать гусенка… Максимыч держал под прицелом весь немецкий окоп, длинный, как противотанковая траншея, до той поры, пока гусенок не добежал до нашего рубежа и не свалился в руки приятелю пулеметчика старшине роты Сундееву.

Максимыч облегченно перевел дыхание, отвалился от пулемета, затем кулаком стер со лба пот и, прислонившись спиной к стенке окопа, сполз вниз, на глинистое дно.

– Молодец, Егорыч, не дал гусю сломать лапу, – похвалил он приятеля.

– Молодец против овец. – Сундеев и сам был доволен тем, что гусенок спрыгнул ему прямо в руки и вообще уцелел, сидел у него на ладонях, раскрыв клюв и загнанно дыша, он сейчас был похож на желторотого октябренка, выигравшего в своем классе соревнования в беге на пятьдесят метров – уставшего, вспотевшего, но довольного. Гусенок, похоже, понимал все происходившее и вел себя соответственно, хрипло вздохнул один раз, потом другой и начал потихоньку оправлять на груди перья.

– Мы его специально запишем в нашу роту с последним пополнением, – пообещал Сундеев, – официально… В списки внесем, довольствие будет, ёкалэменэ, получать.

Это было дело хорошее.

За старшиной роты были закреплены две подводы, – собственно, это не подводы были даже, не обычные телеги с кривыми оглоблями, которыми пользуются в бедных деревнях, а настоящие фуры с высокими бортами, немецкие, почти новые, судя по яркости защитной краски, с блестящими металлическими деталями – уголками, накладками, шайбами, проволочным крепежом, прочей полубутафорией, которая больше нужна в цирке, чем на войне.

В одной из фур нашлось место и новоявленной живой душе второй роты отдельного гвардейского стрелкового батальона. Насчет имени для нового бойца рядить и гадать не стали, взяли то, что находилось на поверхности, – назвали Гусенком.

– Гусенок – это хорошо, – сказал Сундеев.

– Не просто Гусенок, а с гвардейской приставкой, – уточнил пулеметчик, – гвардии Гусенок, – и будто утвердил это решение, поставил на нем печать.

Продуктов в батальоне было достаточно. Все посылки, которые немцы доставляли в Сталинград по воздуху, шлепались на землю с недолетом: поскольку зенитное кольцо прорвать было трудно, то ночные рейсы воздушных гитлеровских грузовиков заканчивались тем, что продукты оказывались в расположении наших частей и наши бойцы от всей души благодарили фюрера, говоря ему: «Большой тархун!», что означало «Большое спасибо», так что примерно полторы недели отдельный стрелковый батальон откровенно жировал. И за счет этого воевал лучше обычного, поскольку с полным брюхом воевать сподручнее, чем с пустым, во время автоматных перестрелок не надо думать о куске хлеба.

Перепадал гвардейцам и шнапс. Запечатанный в литровые фляжки, обтянутые плотной материей и увенчанные белым, нанесенным по трафарету на ткань масляным орлом.

– С таким обеспечением воевать можно сколько угодно, – довольно хмыкал Сундеев, – и если понадобится, то дойти не только до Берлина, но и до Лондона.

Слово «Лондон» он произносил с ударением на второй слог, получалось почти по-дворянски «многозначительно», как это отметил, приподняв правую бровь, пулеметчик Максимов, после чего вздернул корявым сучком большой палец левой руки и аккуратно посыпал его невидимой солью.

С запозданием, уже определив гусенка в фуру и соорудив ему закуток с подстилкой, обследовали нового бойца – не переломал ли он себе чего во время перехода через линию фронта, не покалечился ли парень?

Все с ним было в порядке, даже царапин не отыскали – ни одной просто, удивительная вещь, хотя голова была испачкана пороховой сажей, лапы – пролитой танковой смазкой и чем-то еще, очень подозрительным, похожим на коровий помет.

– Ну все, гвардеец, больше не будем тебя мучить, – заявил пулеметчик, сажая гусенка в закуток, – поспи малость, отдохни от всего пережитого. Если пошамать захочешь – гавкни нам с Егорычем. Колбасы тебе не найдем, но хлеба с картошкой отыщем. Рассчитывай на тарелку. И, если пожелаешь, можем угостить плошкой шнапса. Понял?

Гусенок все понял – сообразительный был, вытянул шею и тихонько крякнул, почти по-утиному.

– Молодец! – восхитился пулеметчик. – Ежели дело и дальше так пойдет, то скоро у меня в расчете вторым номером будешь.

Второй номер в расчете пулемета «максим» – это должность по окопным меркам высокая, и вообще шансы занять какую-нибудь командную вакансию в роте у нового бойца возросли.

– Только постарайся в фуре под себя не опорожняться, – попросил гусенка пулеметчик, – зад тебе некому подтирать. А сам ты делать этого не умеешь. Понял?

Понял это гусенок или нет, было непонятно, но тем не менее он наклонил голову, крякнул и перед сном начал оправлять перышки у себя на груди.

– Кавалер вырастет, – довольно проговорил старшина Сундеев, – настоящий! – Покашлял в кулак удовлетворенно, будто сам, лично произвел на свет этого кавалера. – Будет настоящая батальонная личность, перед которой, ёкалэменэ, станут вытягиваться все германские гусаки. Как только мы пересечем границу этого подленького государства, а мы ее обязательно пересечем, – тут старшина разгладил свои усы, потом примял их тяжелой ладонью, будто растение, которое должно сохранить нарядную форму, – так и займемся. Пару тамошних гусаков в честь победы запечем обязательно.

К расчету Максимова на смену подтянулся другой расчет – такого же хлопотливого расторопного мужика в ефрейторском чине по фамилии Сковорода. Отличался Сковорода от Максимыча тем, что был голосист, как солист Большого театра, иногда ублажал немецкие окопы украинскими песнями так, что те начинали беспорядочно швырять мины и врубали по громкой связи гитлеровские марши, батальон же на слепой огонь почти не реагировал.

Максимыч, встретив Сковороду, лишь ухмыльнулся весело:

– Будет сегодня у фрицев музыкальная ночь. Ты уж постарайся, Фомич, будь ласков!

– Буду ласков, Максимыч, уважу карабасов, – пообещал Сковорода, он всех немцев называл карабасами, – они у меня сегодня спать с топорами лягут.

– А если вдруг поднимутся?

– Тогда я им фанерками глаза позаколачиваю, чтоб не просыпались и не бузили.

– Ты, Фомич, только не доведи ситуацию до точки, что по тебе уже наши стрелять будут… А немцы пусть стреляют сколько угодно, у них патроны грузовиками подвозят, пусть жгут.

С этими словами пулеметчик Максимов и потопал со своим вторым номером Малофеевым в тыл, только пыль из-под сапог в разные стороны полетела. В тылу у первого номера тоже дела имелись, и важные, надо заметить: сапоги у него были старые, в последнем походе продырявились, надо было бы их от дыр избавить, к правому кирзачу также приколотить подметку – не то уж больно обувь стала походить на башку крокодила с жадно раззявленной железнозубой пастью; и телогрейку, поскольку зима осталась позади, надо обиходить, – пригодится ведь еще одежка…

Штаны-галифе сплошь в дырках, тоже нитки с иголкой требуют, особенно коленки, на них вообще надо нашивать заплаты и прострачивать двойным стежком. И так далее.

Иначе, того гляди, начнется наступление, тогда не до ремонта будет.

– О-хо-хо! – закручинился по дороге Максимыч, поддел сапогом рыжий плотный комок, попавшийся под ногу, отбил его в сторону. – А земля-то… земля-то здесь сухая – червей совсем мало.

– Ты это к чему, Максимыч? – удивился второй номер, ноги при ходьбе он поднимал высоко, ни комки, ни глутки, ни мятые консервные банки на носок сапога ему не попадались, двигался Малофеев аккуратно, бесшумно, из него вообще хороший разведчик получился бы… Но пока получился хороший пулеметчик.

– Как к чему? – прокашлялся первый номер. – Все к тому же… Пора хорошая наступает, на душе делается тепло, рыбалить каждый день можно. И голавль сейчас на крючок очень охотно идет, буквально сам насаживается, и щука, и жерех с сазаном – в общем, все, что имеет в здешних водах хвост и плавники.

– Ты чего, рыбак, Максимыч? – неверяще поинтересовался второй номер, он словно бы открытие какое важное сделал, остановился на ходу, рот раскрыл, будто нечаянно проглотил муху или того хуже – рыбацкий крючок.

– Представь себе – рыбак, – неожиданно уязвленно проговорил Максимов: его поддело удивление второго номера, ну словно бы не верил Малофеев в таланты своего шефа по части ловли голавлей и хитрой рыбы, которую на родине пулеметчика величали безыскусно «конем». Максимычу однажды повезло – он поймал «коня» весом в семь килограммов…

Он тогда и дом свой с женой и двумя детьми накормил ухой и сочными рыбными котлетами, и соседский двор с целым выводком детишек.

– Себе представь, – переиначил его фразу Малофеев, – я тоже этим делом до войны баловался. Когда на фронт уходил, то пять справных удочек оставил, из них пара была ценных, с полуметровыми нахвостниками из седого конского волоса, на карася, м-м-м… Седой волос, он в воде не виден. Я на эти удочки на озерах по целой телеге карасей вылавливал, а то и больше.

– Не загибаешь? – Максимыч показал напарнику указательный палец, согнутый крючком. – Э?

– Вот те крест, не загибаю, – Малофеев поддел ногтем большого пальца правой руки передний зуб здоровенный, как лопата, потом цыкнул и провел по шее, – правду говорю!

– Караси в сметане, да ежели приготовить их умело, осетрине ни на грамм не уступят… А в чем-то даже и вкуснее могут быть, – со сладкой задумчивостью произнес пулеметчик, лицо его разгладилось, обрело умиротворенное выражение, усы растроганно зашевелились. – Значит, ты, Малофеев, тоже принадлежишь к нашему дурацкому племени? Племени рыбаков?

– Тоже, Максимыч.

– Кхэ! – первый номер запоздало встряхнулся. – Получается, что у нас не расчет боевого пулемета «максим», а команда какого-нибудь сейнера, который на Волге ловит кильку?

– Кильки на Волге, Максимыч, нет. Не бывает.

– Это смотря, откуда глядеть, с какого конца, с верхнего или с нижнего…

– Тебя, Максимыч, не переспоришь. Не дано.

– Эт-то точно, – первый номер похмыкал малость, непонятно только было, доволен он такой характеристикой или нет.

Дорога пошла под гору, крутой дугой огибая почерневший березовый лесок, разбомбленный «юнкерсами», безобразно голый, и с уродливой голостью этой, оставленной фрицами, природа справиться не могла, хотя следы всех пожарищ, даже очень жестоких, которые на фронте встречали пулеметчики, природа старалась прикрыть, поднимала на этом месте стенку рослой полыни либо расцвечивала фиолетовыми метелками иван-чая, густыми разлапистыми щетками кизильника, который по осени становился ярко-красным, горячим, будто горел живым огнем. А еще лучше, если у матушки-природы находилось в заначке несколько ростков чубушника…

Чубушник способен скрыть любое уродство, белые крупные цветы его похожи на распустившиеся чашечки жасмина, и запахом обладают таким, что человек невольно забывает о войне, о боли, о горе, размякает, как рыбак, поймавший двухкилограммового голавля. При мысли о крупном глазастом голавле, который, будто сказочная рыба, растопырит свои роскошные алые перья, едва вместе с крючком вылетит на берег, лицо у Максимыча поползло в сторону в обрадованной улыбке, глаза посветлели, он не выдержал, бодро прошелся ладонями по коленям, испачканным сухой глиной, – ну словно бы лет пятнадцать, а то и двадцать сбросил с себя мужик; второй номер вновь остановился, словно бы это дело стало для него привычным, и вылупил от удивления глаза. Рот у него распахнулся сам по себе, самостоятельно.

Увидев это, Максимыч вторично прошелся ладонями по коленям, отбил чечетку и посоветовал напарнику:

– Рот закрой! Потеряешь чего-нибудь, где потом возьмешь недостающую деталь? Или вороватая ворона что-либо утащит, а?

Малофеев поспешно захлопнул рот: действительно, а вдруг пропадет чего-нибудь очень нужное из внутреннего, спрятанного под брезентовым ремнем хозяйства? Тогда ведь ни один доктор не сумеет восполнить потерю.

Гусенок оказался существом сообразительным, интеллигентным, в закутке своем он не стал ходить под себя, ждал, когда кто-нибудь из пулеметчиков либо старшина вытащит его из фуры и опустит на землю.

Внизу он поспешно трюхал в ближайшие кусты и делал все, что нужно было делать. Потом неторопливо обходил фуру кругом, поскольку считал трофейное сооружение на колесах уже своей собственностью, придирчиво обследовал его от оглобель до подковы, прибитой на счастье к задку кузова и из большой плоской «канцервы» ел тюрю – накрошенный хлеб со сладким чаем, из другой посудины, также трофейной, пил воду и располагался под повозкой, в тени, на краткий отдых.

Рос он не по дням, а по часам и очень скоро понял, кто он и что он, что причислен к расчету пулемета «максим» на правах полновесной единицы, – да-да, только так, – и сам стал считать себя пулеметчиком.

Гусенок от своей известности не отставал, о нем написали в армейской газете, поместив заметку «Гвардии Гусенок», так что вскоре о нем знали больше, чем о хозяине-пулеметчике. Через три месяца он выглядел, как настоящий взрослый гусь. И чиновную важность обрел, и поступь криволапую выправил, и горделиво выставленный, наполненный сочным, чуть хрипловатым звуком зоб отрастил, – в общем, превратился в настоящего сталинградского гуся.

Отдельный батальон, в котором служил пулеметный расчет Максимова, на месте не стоял, – сместился по карте малость вниз, к Каспийскому морю, потом передвинулся на запад. При первых же признаках тревоги, предшествовавшей всякому перемещению, гусенок поспешно прыгал в свой нагретый, застеленный сеном закуток и подавал негромкий голос: готов, дескать, к передислокации, – главное было не отстать от своей части, от Максимова с Малофеевым, от расчета, где он числился третьим номером, не то ведь в суматохе, когда и стрельба возникает неурочная, и бомбы едва ли не с веток деревьев сыплются, всякое может быть… И ищи потом, свищи свою родную телегу. Гусь это хорошо понимал и старался быть дисциплинированным.

В конце концов батальон был определен на постоянный участок обороны, в центр Голубой линии, проложенной по кубанской земле, исковырянной лопатами и минами донельзя, хотя земля была подготовлена людьми совсем не для войны, а для дел мирных, но вот так по-чертенячьи бестолково, безжалостно взрытой, вывернутой наизнанку, что рождало у солдат, среди которых было много сельского народа, боль, слезы, онемение, проклятья фрицам, румынам, венгерцам… Очень скоро батальон вырыл окопы в полный рост, соединился с соседями и образовал с ними единое целое, которое ни разрушить с земли, ни взорвать с воздуха, ни закопать в преисподнюю было нельзя.

Гусенок продолжал находиться во втором эшелоне, Максимову не всегда удавалось к нему выбраться, тут одна надежда была – на старшину. Тот, надо отдать должное, про краснолапчатого бойца не забывал, обязательно чего-нибудь ему подкидывал, – то тарелку размельченного колотушкой вкусного местного жмыха, то тюрю из штабного котлопита, то размоченный кукурузный хлеб, добытый разведчиками у немцев… С хлебом одна незадача была – он очень быстро черствел и обретал дубовую твердость. Приходилось на помощь призывать водичку, совать одубевший хлеб в ведро…

Так называемый Таманский плацдарм, который облюбовали фрицы и держались за него зубами, снаряды кромсали так же жестоко и нашпиговывали землю железом так же густо, как и линию обороны под Новороссийском, – на килограмм земли через полмесяца обороны приходилось полтора килограмма металла.

В плацдарме имелось несколько зубцов, которые мешали немцам не только жить – мешали даже дышать, смотреть на звезды и бегать в нужник после жирных баварских сосисек, и они сделали несколько попыток срезать эти зубцы и выровнять злополучную линию. Бои затеялись нешуточные, – в пыли, в дыму, в охлестах грязи даже пропадало солнце – его не было видно.

Ефрейтор Максимов со своим напарником по нескольку часов не вылезали из-за пулемета, для подмоги им – доставки патронов со второй линии на первую Пустырев даже выделил подмогу – очень дюжего бойца, настоящего Добрыню, иначе было не справиться.

Пулемет перегревался и воды для охлаждения требовал столько, сколько не употребляли даже полевые кухни.

Пустырев выделил расчету в помощь еще одного бойца – специального водоноса, такого же, как и Добрыня Никитич дюжего мужика с широкими плечами и крепкими сильными руками. Батальон держался мертво, сдвинуть его с места немцы не могли.

С ручным пулеметом, с «дегтяревым», сменить позицию можно быстро – подхватил его на руки, как винтовку и перебежал в другой конец окопа, повел огонь с новой точки, а с тяжелым неувертливым «максимом», поставленным, как паровоз, на железные колеса, особо не побегаешь, через двадцать метров язык уже прилипнет к плечу, а сам вместе с задыхающимся вторым номером ткнешься задом в землю и встать сможешь не сразу.

Поэтому менять позиции приходилось не так часто, как хотелось бы, немцы это поняли и выставили позади своих окопов целую батарею минометов.

Как только меткий «максим» открывал стрельбу, так свою игру затевали и фрицы, их минометы начинали забрасывать хвостатые снаряды в наш окоп, мины шлепались часто – не спастись. Звук у немецких мин был противный, на подлете они визжали, будто поросята, которых перед тем, как зарезать, решили пощекотать ножиком.

Максимов вместе с напарником ныряли под пулемет, вжимались в землю, ждали, когда минометчики устанут или захотят выпить кофе, после чего выкапывались из земли и проверяли обстановку, особенно дотошно – передний край фрицев – не изменилось ли чего там?

Даже одна оборванная нитка колючей проволоки могла сказать о многом, глаз тут надо было держать вострым и засекать всякую малую малость, вплоть до полета лесного жука над разделительной полосой, уже сделавшейся каменной от беспощадного солнца.

Раз жук прилетел из леса, значит, там, в буреломах что-то происходит, надо об этом сообщить разведчикам: пусть проверят… Беспокоились пулеметчики и о своем гусе – как он там, в недалеком тылу?

Немцы, если захотят, то и по тылу пройдутся, оставят от фур лишь одни щепки, а от солдатских «сидоров» – обрывки; боеприпасов у них было завались, хоть на сковороде жарь вместе с ружейным маслом, а вместо гарнира подавай вареный порох, но немцы сделались уже другие, обвяли, как перезрелые овощи, – они устали от войны. И не то, что в сорок первом или в сорок втором годах, – уже не верили в свою победу, как и в крикливого фюрера.

Тыловая линия, бывшая и второй линией обороны, проходила через хутор, окруженный пирамидальными тополями, обелесевшими от солнца, с сожженной корой, – тополя прикрывали от ветра и жары богатый грушевый сад, в котором росла знаменитая бессемянка, несколько породистых бергамотов – семь или восемь корней, и десятка три совершенно беспородных дуль, из которых получались лучшие в мире целебные компоты, известные даже в Москве… По части знакомства с бергамотами Максимов был слабоват, по части бессемянок тоже, хотя доводилось ими лакомиться, а вот что такое маленькие сладкие дули, похожие на груши-дички, он знал хорошо.

Хутор состоял из трех легких глинобитных домов, в которых летом было прохладно, а зимой тепло, – вот что значит, изготовлены они были из местного природного материала, а крыша, на сибирский манер, была покрыта дранкой (значит, кто-то из здешних мужиков, ныне пребывающих на фронте, происходил из сибиряков), жили во всех трех хатах согнутые в бублик говорливые бабки, при них находились шустрые глазастые молодайки-казачки.

Хоть и размещался передний край недалеко, перестрелки и дуэли были там обычной вещью, случались ежедневно, а хутор оставался целым, лишь два раза сюда прилетали снаряды, один из них срезал несколько тополиных верхушек, а второй оставил в самом углу обширного огорода глубокую воронку, которая позже пошла под выгребную яму для солдатского нужника.

Бабки были хитрые, на снаряды почти не обращали внимания, лишь презрительно щурили подслеповатые глаза, да откашлявшись с гулким танковым звуком, сплевывали себе под ноги слюну, плевок растирали правой либо левой галошей, – какой было сподручнее, той галошей и растирали.

На Максимова одна из них положила глаз, хотя была старше его лет на двадцать пять, – характер имела беспокойный и даже решила поговорить на этот счет с командиром роты лейтенантом Пустыревым.

– Зачем он вам нужен, старикашка этот? – с воинственной миной на морщинистом, как куриная задница, подступила она к лейтенанту. – Демобилизуйте его и оставьте нам, мы его вылечим… И на хуторе все защита будет. А в знак благодарности мы вам сварим две бочки грушевого компота. Вы такого компота никогда не пробовали, товарищ командир. – Тут бабка высморкалась в кулак, ладонь вытерла о старый носовой платок, сшитый из ткани в горошек, и рявкнула трубно: – А?!

Пустырев, человек московский, любивший музыку и литературу, интеллигентный, не выдержал, опустился до уровня старых тапочек:

– Ты, бабка, совсем сбрендила, как же я могу отпустить с фронта бойца Красной армии? За это мне обеспечен приличный срок за решеткой или того хуже – пуля по решению военного трибунала.

– Нельзя, значит? – не обращая внимания на гневный тон командира, неожиданно жалобным, совсем рассопливившимся голосом поинтересовалась бабка, бравость она растеряла быстро. – Ай-яй-яй, совсем не уважают красные командиры людей, сделавших в семнадцатом году революцию!

Конечно, на хуторе, который совсем мог бы развалиться, нужны были мастеровитые руки, очень нужны, но их не было – шла война… А война – вещь куда более жестокая, чем скрученные в три погибели старухи, оставшиеся без мужской поддержки, но если мы ее проиграем, то вряд ли бублики останутся в живых. Да и на хуторе ничего не будет, кроме ободранных до сердцевины стволов мертвых пирамидальных тополей… Черноглазых молодух определят в какой-нибудь захудалый публичный дом для низших чинов вермахта – вот чем все тогда закончится.

Пустырев не стал дальше рассуждать и отвечать на неуклюжие старушечьи притязания и, поскольку времени у него в запасе не было ни свободного, ни несвободного – никакого, в общем, махнул рукой и ушел. Максимов, прищурив один глаз, придирчиво оглядел шуструю старушенцию и спросил спокойно, без всякой досады в голосе:

– Ну чего, получила? А вообще-то, мать, ты легко отделалась. Если бы ты не была ровесницей Ивана Грозного, он бы тебя за попытку ослабить ряды Красной армии в особый отдел сдал бы. Отдел называется Смерш. Эта штука – посерьезнее, чем отхлестать крапивой голую задницу. И вообще, имей в виду, бабка, голова кое-чем отличается от кормовой части.

Бабка вспыхнула, распрямляясь, превратилась в кукурузный початок, глянула на пулеметчика так, что у того на голове чуть не задымилась пилотка, и исчезла. Похоже, она имела прямое отношение к нечистой силе, иначе с чего бы ей исчезать, как пару, вылетевшему из тесной кастрюльки?

Не заполучив лучшего пулеметчика батальона, старухи, жалеючи себя, основательно прокашлялись, похрюкали, – кто в кулак, а кто в платок, и сварили для стрелков-гвардейцев целую бадью, литров на двадцать, своего прославленного компота. Поскольку сахара не было, Максимов вручил им подарок разведчиков – стеклянную банку сахарина – сладких таблеток. Компот получился «на пять» – командиры и бойцы всех четырех рот попробовали его, и все сладко чмокали губами, хвалили и ахали благодарно.

Гусенок издали почувствовал Максимова, – у него был нюх хорошей собаки, – и издал торжествующий крик. Пулеметчик обрадовался, сказал напарнику:

– А гусь наш может быть очень толковым сторожем, хоть в боевое охранение ставь его… Любого фрица за пару километров учует, даже если тот обратится в ворону. И слух у него есть, и нюх, а главное – сообразительный.

Гусенок, учуяв хозяина, выпрыгивал из фуры и, как правило, важно прохаживался около задних колес, выщипывал из земли зеленую травку, если та была, щелкал клювом и, как солдат перед построением, поправлял на себе оперение. Максимов, как всегда, еще на ходу, приближаясь к фуре, вытаскивал из кармана гостинец – то пару кусков кукурузного хлеба, то половник каши, завернутый в размякшую крафтовую бумагу, то еще чего-нибудь; на этот раз вытащил завернутый в немецкую газету жмых, несколько размолотых до рафинадного размера кусочков…

– Интересно, кого немцы жмыхом кормят? – полюбопытствовал Малофеев. – Уж не лошадей ли?

– Думаю, сами едят. Жмых у них разведчики в ранцах часто находят, в карманах находят… А что! Жмых немецкий – сладкий, чай без сахара пить можно.

Гусенок жмыхом бывал доволен, восторженно хлопал клювом, будто дятел, нашедший под лохмотом сгнившей коры жирную личинку. Каждый раз Максимов поднимал его на руки, будто взвешивал: м-да, гусенок уже не был гусенком, которого порыв ветра мог перевернуть вверх лапами, он здорово вырос и весил килограмма полтора, не меньше.

– Хар-рош гусь! – поддерживал своего шефа второй номер.

Два дня, которые пулеметный расчет провел в близком тылу, на второй линии, гусенок не отходил от Максимова, бегал за ним, как собачонка, был очень довольный, развлекал людей – то клювом, словно барабанщик щелкал, то крякал, будто утка, то взвизгивал голосом ржавым, высоким, изображая из себя чайку или какую-нибудь иную сытую птицу из числа перелетных, скажем, не задерживающихся на одном месте, то вдруг голосом солидного взрослого гуся приветствовал командира роты Пустырева, решившего проверить тыловое хозяйство, делал это так громко, четко, что комроты иногда не выдерживал и брал под козырек… Других командиров гусенок, надо заметить, замечал не очень. Только командиров второй роты – своей!

– Максимыч, у тебя в хозяйстве настоящий старшина подрастает, – сказал Пустырев как-то пулеметчику.

Пулеметчик с таким заявлением был согласен целиком и полностью.

Два дня хватало расчету, чтобы выспаться, привести в порядок одежду, починиться – особенно штаны, состоящие из заплат и дырок, постираться, – прежде всего простирнуть нижнее белье, состоящее из рубах и кальсон (у Максимыча нижнего белья, особенно ценного в окопной жизни, было целых три пары – умудрился на фронте обогатиться, обзавелся и был этим обстоятельством очень доволен), проверить себя на вшивость и целых два раза принять «баньку» – попариться в деревянной бочке из-под соленых огурцов…

В общем, почти всегда двухдневный передых совсем недалеко от передовой удавался на все сто, а может быть, даже больше, чем на сто процентов, – на сто пятьдесят, скажем.

Гусенок, как опытная собака, чувствовал, что Максимов скоро уйдет, и там, куда он уйдет, жизнь нелегкая, может окончиться печальной вестью, грустнел, делался молчаливым, долго стоял на одной лапе у заднего колеса фуры и тихо смотрел на своего покровителя.

Тот иногда не выдерживал:

– Да не смотри ты на меня так похоронно, я еще живой.

В ответ гусенок не издавал ни звука, молчал. Так было всегда.

Война на Голубой линии считалась войной самолетов, в воздухе боев было больше, чем на земле, – так считают некоторые деятели от исторической науки, но случалось, что немцы утюжили и землю… В тот день пара «мессеров» – ведущий и ведомый, – решила пройтись огнем по пулеметным гнездам, оборудованным в ячейках наших окопов.

Немцы были лихие, вели себя нагло, летали на низкой высоте, чуть ли пузом не задевали за земляные брустверы окопов, за квадратными стеклами колпаков были видны их смеющиеся лица.

Смех фрицев выводил наших солдат больше всего, выводил и Максимыча. В тот день он не выдержал, натянул на голову каску и приказал своему напарнику:

– Ты тоже прибарахлись, прикрой бестолковку-то, обуй ее…

Когда «мессер» на ходу взрезал землю – будто тупой лопатой начал калечить ее, взбил вверх целые фонтаны глины, грязи, сухих комков, камней, Максимыч нырнул под пулемет, и тот своим телом прикрыл его… Случились и попадания – несколько пуль угодили в щиток и станину пулемета, но, слава богу, мимо Максимыча, пулеметчик лишь молча перекрестился, стряхнул грязь с гимнастерки, сгреб комки земли с каски и произнес угрюмо:

– Ладно! – проворно, пыхтя, как паровоз, развернул пулемет, – не очень-то разворотливый, скажем так, – успел это сделать вовремя, поскольку на линию окопов вновь заходили «мессеры», и когда они приблизились, дал по головной машине длинную очередь.

– Попал, попал! – что было силы заревел за спиной Максимыча окоп.

Очередь угодила в низ пилотского колпака, где были проложены укрепляющие шины из нержавеющей стали, выбила толстый сноп ярких электрических брызг, «мессер» дрогнул и, визжа мотором, работавшим на пределе, поспешно отвалил в сторону – бравому фрицу стало не до пулеметного гнезда Максимыча.

Ведомый отплюнулся ответной очередью, пущенной впустую, лишь взрыхлившей землю на ничейной полосе, и отвернул следом за ведущим, которому важно было уйти на свою территорию, под прикрытие немецких окопов. Если сядет у русских, то ему капут.

Больше истребители не появлялись, небо посмурнело, с лиманов потянуло влагой, моросью, духом гнилых водорослей, похоже было, что скоро закрапает дождик, – возможно, и затяжной, Максимыч подвинул пулемет на место, которое было ему положено занимать, прикрыл своей палаткой и услышал приближающийся животный звук – на наши позиции шла немецкая мина крупного калибра.

За первой миной завыла вторая, потом третья, за третьей четвертая. Что-то сильно всполошились фрицы – уж не грохнулся ли подбитый Максимычем «мессер»? – иначе с чего бы немцам включить в игру «ванюшу» – крупнокалиберный шестиствольный миномет? На ровном месте у фрицев таких обстрелов не бывает.

Первые мины вреда не принесли, они были с недолетом, а вот шестая или седьмая с сочным звуком впечаталась в глинистую влажную землю метрах в пяти от пулеметного гнезда.

Если от снаряда, всадившегося в землю в нескольких метрах от человека, еще можно спастись, то от мины нельзя. Не дано просто. Снаряд, взрываясь, выплевывает осколки густым фонтаном, образует мертвую зону, в которой можно уцелеть, – человека может оглушить взрыв, но осколки даже легкой царапины не оставят, и такие истории на фронте случались часто, а вот от мины спастись невозможно, – она все сбривает на земле, как косой, – под корень.

Да потом мина может легко залететь в сам окоп, просто запрыгнуть в него, чего со снарядами не случается, – снаряды в основном всаживаются в бруствер, сносят его, осколки срубают макушки у толстых деревьев, подчистую сбривают ветки, оставляя лишь голые стволы.

Максимыч запоздал на несколько мгновений, привычно нырнул под пулемет, но не успел, – мина хлопнулась рядом, искорежила кожух, отрезала кусок щитка, в правое плечо пулеметчика всадились два горячих зазубренных осколка.

Малофеев пострадал меньше, его оглушило, сильно оглушило, из ушей потекла кровь, на левой щеке образовалась широкая ссадина – рваной железкой ему содрало кожу. Но сознания Малофеев не потерял, увидел, в каком состоянии находится Максимыч, и закричал что было силы, чувствуя, как у него рвутся жилы на шее:

– Санита-ар!

Санитара в окопе не оказалось, – где-то в другом месте занимался своими делами, крик Малофеева повис в воздухе, немцы, словно бы ориентируясь на этот крик, швырнули еще несколько мин в сторону нашего окопа.

Перелет. У всех мин перелет. Повезло. Малофеев перевернулся пару раз на дне окопа, не вмещаясь в него, подкатился к первому номеру.

– Максимыч, ты жив?

В ответ тот просипел что-то глухо, со свистом всосал в себя воздух – пулеметчик находился без сознания.

– Ай, Максимыч, ай, Максимыч… – болезненно, словно бы обжегся кипятком, пробормотал второй номер, начал прикидывать, с какой стороны лучше подобраться к начальству, но застрял на полудвижении, замер, словно бы его взяла оторопь – то ли сгоряча, то ли с оглушения Малофееву показалось, что если он тронет Максимыча, с тем немедленно что-то случится.

Либо сердце остановится или легкие откажут и пулеметчик задохнется без кислорода, либо что-нибудь еще перестанет работать – например, печень. Малофеев напрягся, выкрикнул что было силы, чуть барабанные перепонки не порвал, и свои собственные и соседей по окопу:

– Санита-ар!

По окопу, низко пригибаясь, держа перед собой сумку, защищая ее одной рукой, прибежала совсем юная девчонка в пилотке, прикрепленной к волосам шпилькой, с ходу подсунулась под Максимыча.

– Помогите кто-нибудь! – тонким напряженным голоском пропищала она. Малофеева этот призыв пронял до костей, он всем телом повалился было на Максимыча, чтобы ухватиться за него, взвалить на свои плечи, но наткнулся на резкий окрик юной санитарки. – Назад! Вам нельзя… Вы приготовьтесь к перевязке!

Под вой еще нескольких мин, примчавшихся с немецкой стороны и забивших воздух острым кислым духом, очень едким, Максимыча унесли.

По дороге попался старшина Сундеев, Максимыч, уже пришедший в себя, с замутненными от боли глазами, попросил:

– Егорыч, позаботься там о животном, ладно? Не то ведь пропадет.

Старшина с ходу понял, о каком животном идет речь, успокоил Максимыча:

– Все будет в порядке, не тревожься!

– Не то ведь у нас есть такой народ, что не только гусенка, а и пулемет с голодухи смолотить готов, – голос у Максимыча от слабости быстро сел, перешел в свистящий шепот, он закрыл глаза.

– Гусенок будет получать у меня ту же еду, что и командир батальона, – пообещал Сундеев, – а уж по части смолотить кого-нибудь мы с ним любого разбойника смолотим, не подавимся. Ты, Максимыч, выздоравливай поскорее, это главное.

– Буду стараться, – окончательно угасшим шепотом, почти беззвучно выдавил из себя пулеметчик.

Из госпиталя его, кстати, могли направить в другую часть, в стрелковый полк или в пулеметную роту, охраняющую какой-нибудь аэродром, либо в штаб фронта, – всякое могло быть. Главное – сейчас выжить, а уж потом… Там какой хомут на шею натянут, такой и придется тащить.

Максимыч закрыл глаза и отключился – к телу подступил жар, словно бы пулеметчика ногами вперед сунули в паровозную топку… Как народного героя Сергея Лазо. Тело болело, будто на него обвалился кусок скалы, наполовину размял человека, руки ослабли настолько, что Максимыч уже не мог ими шевелить.

Через полтора месяца, когда Максимыча уже предупредили о том, что впереди замаячила выписка, скоро будет медкомиссия, у пулеметчика в палате появились гости, два ротных командира из отдельного гвардейского батальона – Пустырев и Фарафонов. Пулеметчик в первый раз, – раньше не пробовал, – откинул от себя деревянную клюшечку, доставшуюся по наследству от прежних обитателей палаты, и собирался потренироваться в ходьбе без всяких подпорок, но сбыться благим намерениям не было суждено.

– Вот он! – всунувшись в палату, громко провозгласил Пустырев. – Здесь он!

Следом за ним показался командир первой роты Фарафонов, оба подтянутые, выбритые, торжественные, при фуражках, хотя в окопах командиры предпочитали ходить в пилотках – на пилотку сподручнее нахлобучивать каску. Похоже, товарищи командиры принарядились ради какого-то праздника.

Только какого именно? Может, наши войска освободили очередной крупный город? Или сегодня международный день стрелков из рогатки, мастеров топора и пилы, а заодно – и пулеметчиков? Максимыч как раз принадлежит к последнему разряду специалистов, тогда попадание в десятку… Может, товарищи командиры и приехали к нему поздравить с этим важным днем?

Он задвинул ногой клюшку под кровать, – предмет этот, совсем не вожделенный должен остаться в палате для следующего клиента, который, стеная жалобно и схлебывая с губ соленый пот, станет учиться после ранения ходить по земле… Дело это трудное, осваивать его по второму разу в жизни очень непросто, и Максимыч заранее жалел этого человека.

– Максимыч! – привычно проговорил Пустырев, вышел на середину палаты, откашлялся тщательно. – Товарищи! – обратился он к тем, кто лежал на койках. – Пулеметчик Максимов в день, когда был ранен, сумел сбить из станкового пулемета немецкого стервятника – самолет «Мессершмитт-109»…

Палата зааплодировала.

– Все-таки получил свое разбойник? – не выдержал Максимыч, раздвинув небритое лицо в кроткой улыбке, – этим обстоятельством он был доволен.

– Получил сполна. Разведчики ходили на ту сторону, видели этот «мессер»… Разделан так, что кукарекать от удовольствия хочется. А герою – награда от командования соответственно. – Пустырев передал Максимычу мягкую картонную книжицу, следом серебряный кружок, прикрепленный к колодке, – медаль «За боевые заслуги».

В окопах медаль эту называли сокращенно ЗБС. Хотя правильно было ЗБЗ. Что ЗБС, что ЗБЗ – все одинаково приятно.

– Самолет, рассыпанный по винтикам и болтикам, по железкам мятым и ржавым, лежит в четырех километрах за линией фронта, – сказал Фарафонов, добавил, хотя можно было не добавлять, и так все было понятно, – на немецкой территории и, как сказали бы наши инженеры, восстановлению не подлежит.

Пустырев прицепил медаль к нательной рубахе Максимыча, сшитой из плотной байки с треугольным вырезом, пожал ему руку, оглянулся, словно бы хотел проверить, не подглядывает ли кто за ними? – никто не подглядывал, и Пустырев проговорил негромко, как опытный заговорщик:

– Неплохо бы медаль эту в стакан окунуть, но такой возможности у нас в госпитале, Максимыч, нету, извиняй! Сделаем это у себя, в родном окопе… Или позже, в Берлине, когда наступит победа – все ордена тогда обмоем!

После этого многообещающего заявления командиры четко, как на параде, откозыряли и ушли.

Палата заволновалась:

– А как же быть с фронтовой традицией, утвержденной самим Верховным главнокомандующим – все награды обмывать обязательно, а? Ведь для этого и выдаются наркомовские сто грамм!

Это донеслось из одного угла палаты. Из другого угла донеслись иные слова, хотя тема была старая.

– Если не обмыть медаль чем-нибудь крепким, а потом не вытереть о кусок мягкого хлеба, она ведь и оторваться может и потеряться навсегда…

Максимыч удрученно развел руки в стороны.

– Мужики, если бы у меня было хоть что-то, даже дорогое заморское, я бы зажимать не стал…

Положение спасла молоденькая фельдшерица, лишь несколько дней назад присланная в госпиталь и еще не успевшая освоиться с драконовскими здешними законами, – принесла Максимычу колбу, наполовину наполненную чистым медицинским спиртом…

Эта колба и была распита – награда требовала обмывки.

* * *

Вернулся Максимыч в свой гвардейский батальон, который продолжал стоять на старых своих позициях, – окопы те не сдвинулись с места ни на метр, они словно бы высохли под горячим солнцем до каменной твердости и теперь их нельзя было взять ни гранатой, ни снарядом, ни динамитом. Комиссия, которую перед выпиской из госпиталя прошел Максимыч (как и все выписывающиеся), прислушалась к его просьбе и вновь отправила на хутор из трех домов, а уж от хутора того до окопов – рукой подать.

Время уже стояло осеннее, по ночам земля покрывалась серебряным налетом, было холодно. Максимыча вместе с пополнением из двадцати двух новобранцев забросила полуторка, приехав, он даже докладываться командиру не стал (Пустырев – человек необидчивый, ежели что – простит), побежал в хозблок, где стояли фуры: как там гусенок?

А гусенок уже почувствовал, что приехал хозяин, – нюх он имел собачий, – выпрыгнул из фуры и что было мочи понесся к Максимычу. Максимыч с лету подхватил его и сморщился от боли, возникшей внутри, – это уже был не гусенок, а настоящий гусь. Довольно грузный, большой, – подрос, однако!

Максимыч засипел, стравил воздух, застрявший в глотке, и произнес сипло:

– Тебя уже в пулемет запрягать можно.

Гусенок обрадовался ему невероятно, бормотал что-то нежно, в голосе его возникали серебристые, как у журавля нотки, переливались, превращались в пение, радостное курлыканье это долго не держалось, теряло громкость, – все нежные слова, которые произносил гусенок, были тихими.

Не в силах после ранения держать гуся на руках, Максимыч присел на камень, потом, скинув с «сидора» лямку, запустил руку внутрь и достал из мешка матерчатый кулек с невесомо сухими пшеничными дольками, высушенными в госпитале на подоконнике специально для гусенка.

Раздернув горловину кулька, Максимыч поднес его к гусенку:

– На-ка, дружок, поклюй!

В груди у гусенка пророкотало что-то негромко, будто шевельнулась охотничья дробь, насыпанная туда кучкой, в следующий миг он сунулся клювом в кулек, забормотал довольно.

– Это тебе от повара нашего госпиталя персональный привет, – объяснил Максимыч гусенку, тот выдернул голову из кулька, прислушался к речи, несколько раз кивнул, словно бы подтверждая, что он все понял и все намотал на ус, теперь очень благодарен товарищу повару. – Трескай, трескай, – подогнал Максимыч гусенка.

Тут и старшина Сундеев подоспел, раскинул руки в стороны:

– Максимыч, это ты?

– С утра был я. – Максимыч поскреб ногтем усы и раздвинул губы в улыбке, появление старшины было для наго светом в окошке, Сундеев был его ровесником, не молодым и не старым, бойцом, с которым он шагает от Сталинграда, съел вместе пару котелков соли, а хлеба… хлеба и того больше, целую телегу, не говоря уже о каше, которую батальонный повар умел варить из чего угодно, даже из старых голенищ и осколков снарядов, и каша всегда получалась вкусная… И сытная.

Сундеев развел руки еще шире.

– Ёкалэменэ! Вернулся? А я думал, заберут тебя куда-нибудь в ударную гвардейскую армию, и все – поминай, как звали Максимыча.

– Ну как же я без тебя и без гусенка, Егорыч? С гусями в ударные армии не берут. Хотя… У кого не берут, а у кого и берут, все зависит от человека и, извиняй, его боевого опыта.

– Чего-то ты, Максимыч, заговорил, как молодой, не очень опытный политрук. У старых политруков языки уже не так устроены, говорят они более коротко и менее значимо.

– Обижаешь, Егорыч, – пулеметчик, не соглашаясь с этим, покачал головой.

– Даже не думал обижать. Как чувствуешь себя, чего говорят повелители валерьянки и нашатырного спирта?

– Раз с госпитальной койки спихнули, значит – здоров.

– Да не спихнули тебя, друг ситный, скорее всего, ты сам с нее соскочил.

– В своем батальоне, где каждая кочка знакома, не говоря уже о командире, любая рана, даже порванная душа, не говоря уже о стреляной ране, заживет быстрее, чем в самом лучшем госпитале.

Пока они говорили, гусенок смолотил уже все угощение и довольно постучал клювом: задание, мол, выполнено.

– Насчет командира. – Сундеев вздохнул, поджал губы, покачал головой, сочувствуя и себе самому, и Максимычу, и всему стрелковому батальону, и коротко и сухо доложил: – Нет у нас в батальоне больше командира… Два дня назад погиб – мина шлепнулась прямо под ноги. Вместо него покамест назначили Фарафонова, из первой роты…

– Да знаю я Фарафонова. – Максимыч поморщился с досадливым вздохом. – А батальонного жаль – он старался людей сохранить… Как же он не уберегся?

– Поди, унюхай на войне, откуда смерть появится: из-под земли вылезет или из воздуха вытает? – Старшина покачал головой, снова вздохнул, затем достал из кармана пачку немецких сигарет, украшенных изображением солдата в стальной каске. – Попробуй. Разведчики цельную коробку приволокли.

Максимыч покосился на пачку, прищурил один глаз:

– Больно рожа у фрица в шлеме зовущая – на тот свет что было силы приглашает, кирпича в морду просит… Видно, мало получил в Сталинграде? А за цигарку спасибо.

– Сигареты неплохие. Табак, говорят, французский. Хорошо просушен, с добавками – душистый, в общем… – старшина подержал пачку в руках и вновь загнал в карман. – Чего-то ты сердитый из госпиталя вернулся. Может, действительно не долечился?

– Ты чего, Егорыч? Я не знал, как из палаты выскрестись. Это была первая задача… И вторая – не промахнуться и вернуться в свой батальон. В свой, а не куда-нибудь…Так что докладываю тебе: обе задачи выполнены успешно.

Старшина погладил гусенка, как собаку, ладонью по голове, гусенок держался гордо, шею не гнул, вел себя, будто королевская птица, имеющая в своей породе, как минимум, королевских лебедей.

Второй номер расчета Малофеев уже находился в батальоне, он вообще обошелся малым – в госпиталь не поехал, отлежался на хуторе, под присмотром «бубликов», старушки отпоили, вылечили его грушевыми компотами, травяными отварами, настойками и в конце концов привели в порядок, – и быстро привели, так что, когда Максимыч появился на огневой позиции, пулемет был до блеска вычищен, в кожух залита вода для охлаждения, в приемник заправлена длинная лента с затейливым рядком новеньких блестящих патронов.

При виде напарника глаза у Малофеева влажно заблестели, он заморгал часто и молча шагнул к Максимычу. Не произнося ни слова, обнял, он вообще минуты три молчал, словно бы что-то закупорило ему горло, встав поперек дыхания, но потом отпустило, онемение прошло, и второй номер выкашлял из себя:

– Прошу пожаловать в родной окоп – прошу! И прими пулемет, он в полном порядке.

Максимыч улыбнулся расслабленно и опустился на новенький снарядный ящик, приставленный к стенке окопа, затянулся знакомым здешним духом – здесь пахло и порохом, и солдатским потом, и химической гарью и много чем еще, затем, сипло закашлявшись, с трудом выдохнул и проговорил:

– Ты прав, тут все родное… Наконец-то я дома.

Голос у него был тихий, словно бы процеженный через какие-то воспоминания… А может, Максимыч вспоминал совсем недавнее, госпиталь, в котором пролежал более полутора месяцев, возможно, даже какую-нибудь сестричку… Впрочем, вряд ли, Максимыч был не очень охоч до всяких смазливых дамочек в белых халатах, дома у него была жена, – совсем уже старуха, на несколько лет старше его, и он считал, что не имеет права обижать родного человека неверностью.

А на позиции их боевой, пристрелянной со всех сторон, утоптанной, прокаленной насквозь солнцем, – казалось даже, что длинный извилистый окоп со стрелковыми и пулеметными ячейками прорублен в вечной скальной породе, которую не взять ни снарядом, ни гранатой… Максимыч посидел немного на снарядном ящике, помял пальцами виски, словно бы хотел избавиться от головной боли, покосился в сторону фрицевых окопов, защищенных по всем правилам осадной войны (вокруг них была и колючая проволока намотана, и спиралью опутаны подходы, и на обычную гладкую проволоку в шашлычном порядке насажены консервные банки с оторванными этикетками, чтобы звон от них был чище, и даже поставлены растяжки (не боялись немцы, что подорвется кто-нибудь из своих), – проговорил с тихим вздохом:

– Ну что ж… Будем воевать дальше.

Противостояние на Голубой линии продолжалось, было оно долгим. Когда пришел приказ покинуть линию обороны, расположенную около старушечьего хутора, была уже зима. И холода подступали, как на севере, и птицы, не боявшиеся пуль, уже не пели на остриженных деревьях, – вполне возможно, они рванули в спокойную теплую Африку, и земля сделалась какой-то пустой, даже чужой…

Прошло немного времени, и на место убитого комбата прислали нового, Фарафонов вернулся в свою роту, на прежнее место, в штабе появился бравый щеголеватый капитан с пижонскими ниточками-усиками, изящно оттеняющими волевой рот нового назначенца, – ну будто бы специально была проложена узкая шелковая тесемка.

Фамилия нового комбата была Щербатов, фамилию он носил материнскую, – это специально, чтобы не обращать на себя внимание, поскольку отец его, генерал-лейтенант, воевал на этом же фронте, начальником штаба в одной из армий. Знакомясь с хозяйством, Щербатов внимательно обследовал старушечий хутор, засек там и присутствие гуся, вкусно поцокал языком и объявил:

– Это дело я одобряю! Дойдем до Берлина и там съедим его в честь победы.

До победы еще столько надо было пройти, столько съесть каши с солью и выхлебать из котелка чая, что день тот светлый совсем не был виден. В общем, далеко смотрел капитан. Максимыч, узнав о его планах на гусенка, сунул в пространство фигу:

– Такие гуси – несъедобные.

Через несколько дней батальон двинулся на запад.

– Слушай, а может, нам на гусенка выписать красноармейскую книжку, чтобы его никто не трогал? – предложил Малофеев, задумчиво сгреб лицо в одну большую горсть. – А? Капитан рот свой откроет, требуя от повара суп из гусятины, а мы ему в физиономию – книжку: вы чего, хотите супа из красноармейца? Да он после этого гусятину вообще есть перестанет… На всю оставшуюся жизнь. – Малофеев подумал-подумал и добавил: – А может, письмо его отцу-генералу написать?

– Ладно, – ворчливо подвел итог разговору Максимыч. – Будем жить дальше, а там посмотрим.

– Чем дальше будем жить, тем ближе к Берлину, – пробормотал Малофеев озабоченно. – А Берлин – это штука такая… Вдруг капитан все-таки захочет гусиного супа?

– Попросим защиты у пулемета. Надеюсь, он не откажет? – Максимыч стукнул ладонью по защитному щитку. – А сейчас – все. Прекращаем болтовню!

Настроение и у первого номера, и у номера второго было паршивое. Сталинградского гусенка надо было защищать.

Батальон находился в Польше, в городке, украшенном двумя высокими мрачными костелами, словно бы их строил один и тот же угрюмый, обозленный на весь мир архитектор. Отвели батальону на отдых трое суток. Погода стояла сырая, серая, северный ветер пробирал солдат до костей, но вот приятный подарок – второй день отдыха оказался неожиданно ярким, звонким, как старинная золотая монета, очень тихим, словно бы войны не было вовсе.

Бойцы приободрились, подтянулись, почистили подштопанные гимнастерки и шинели, наштукатурили сапоги – кто-то ваксой, кто-то раздобыл тележной мази, кто-то, извините, собственными слюнями, – все хотели при солнечном свете выглядеть нарядными, мужественными, произвести впечатление на красивых здешних паненок.

По соседству с батальоном в просторной, смахивающей на барское поместье усадьбе расположилась польская саперная рота. Неведомо, какие были из жолнежей в конфедератках саперы, но кавалерами они были крикливыми, не стесняясь девушек, прикладывались к бутылкам, наполненным мутным, с сизыми разводами бимбером, схожим с первачом, смешанным с дымом, пели песни, скандалили, матерились; с русскими старались не связываться, хотя и поглядывали на них свысока.

Один из саперов засек в хозяйстве русского батальона гуся, очень удивился этому обстоятельству и в сопровождении двух своих сподвижников пришел к Максимычу.

– Дед, предлагаю выгодный обмен, – предложил он, – мы тебе две поллитровки первака, а ты нам своего гусака.

– И что вы собираетесь с гусаком сделать? – вежливо поинтересовался Максимыч.

– Зажарим!

– Не годится! Гусь не продается и не покупается, не обменивается и зажарке не подлежит, – Максимыч не выдержал, сжал руки в кулаки: однако шустрая ныне шляхта пошла, гость делает непристойное предложение, но лицо при этом мастерит такое, как у бухгалтера колхоза, в котором до войны работал Максимыч. Гость не понял, почему пожилой русский ему отказывает, и начал повышать голос… Максимыч потерпел одну минуту, вторую, а потом выпятил грудь, украшенную орденскими колонками и рявкнул так, что с ближайшего дерева попадали вороны:

– А ну, вон отсюда, вояки, голы сраки! Быстрее, пока я за пулемет не взялся!

– Пулеметом не пугай, у нас свой имеется, – предупредил его поляк.

– Такого количества, как у нас, не найдется, понял? – Максимыч не сдержался, перестал управлять собственной физиономией, лепить из нее что-то благожелательное, и лицо его сделалось таким бармалейским и хищным, даже страшным, что незваные гости невольно попятились от него.

А главный их переговорщик, который делал «гусиное» предложение, зло сверкнул глазами, у него, кажется, даже козырек конфедератки задымился от отраженного света, произнес, с трудом продавливая слова сквозь стверденные тонкие губы.

– Смотри, дед, как бы чего не вышло и тебе не пришлось бы стирать следы пинков со своей дупы. – Максимыч знал, что значит «дупа» в переводе с польского и принял заявление жолнежа к сведению. – Не то возьмем и все пулеметы у вас отнимем. – Поляк неожиданно повысил голос.

Русский язык он знал довольно неплохо, на это Максимыч тоже обратил внимание – видать, в плену у нас сидел, либо, когда наши в Польше находились, обучился русской речи; судя по твердости взгляда и жестким манерам, происходил он из воровской братии, и если это было так, то ничего святого у него быть не должно.

– Ну, погоди, дед… – проговорил поляк шелестящим, почти неслышимым голосом, различал его только Максимыч, спутники же шляхтича, два длинноносых солдата с красными невыспавшимися глазами не слышали ничего.

– Погожу, погожу, внучек, – спокойно ответил Максимыч.

Шляхтич был назойлив, говорил что-то еще и говорил, но пулеметчик уже не слышал его, стоял, наклонив голову, потом не выдержал, шагнул в сторону и выдернул из фуры винтовку, всегда лежавшую там на случай непредвиденных обстоятельств, с тихим маслянистым щелканьем передернул затвор.

– А ну! – сипло выкрикнул он, ткнул винтовкой перед собой, не поднимая ствол над землей. – Вон отсюда!

– Це-це-це! – воинственно поцецекал языком шляхтич, и Максимыч, сжав губы, нажал на спусковой крючок винтовки, короткий всплеск припечатался к земле, и поляки дрогнули, отступили на несколько шагов: поняли, что у этого ширококостного, невысокого роста, чуть криволапого русского они не смогут разжиться не только лакомым гусем, из которого могло бы получиться превосходное блюдо, они даже драной доской от фуры, чтобы разжечь огонь, не разживутся.

Максимыч передернул затвор и вновь хлобыстнул коротким огненным плевком в землю. Стрельба была, конечно, неурочной, за такую наказывают, но Максимыч решил, что лучше перегнуть палку, чем недогнуть.

Наверное, он был прав, но вот что тревожно – как бы бравые поляки не устроили на приглянувшегося им гусенка охоту, – только ради одного этого можно перегибать палку.

Вновь с тугим щелканьем выбив стреляную гильзу, Максимыч загнал в патронник свежий патрон. Через мгновение поляков и след простыл, никому из них не хотелось шествовать дальше по родной земле с дыркой в кормовой части…

Поняв, что опасность миновала, гусенок с едва слышным кряхтеньем вылез из своего отсека – научился маскироваться «на все пять», с тихим утиным говорком, не слышимым в двух шагах от фуры, ткнулся в ногу сидящего на земле Максимыча. Потом ткнулся снова.

Очнувшись, Максимыч переставил винтовку с одной стороны на другую, с левой на правую, вздохнул.

– Ладно, – со вздохом произнес он, со вздохом поднимаясь на ноги, – здешние грабители – не самые большие специалисты в Польше. А с другой стороны… В общем, посмотрим, что будет дальше.

Гусенок, существо миролюбивое, был согласен с такой точкой зрения, проворковал что-то нежно, в самого себя, – воркование совсем не было слышно, – и затих.

Хоть и ожидал Максимыч следующего визита любителей гусятины, они больше не наведались в расположение советского батальона и его колесной тяги, – похоже, поняли, что усталый, с морщинистым, сильно смятым от недосыпа лицом русский может садануть по конфедераткам из винтовки.

А вот другого лиха пулеметчики зачерпнули по целой шайке. Как в плохой бане. И не только расчет «максима», – весь батальон. Невозможно было поверить, что в этом чистом, ухоженном, на каждом шагу старающемся удивить старинным памятником городке, их могла зацепить другая холера – вши.

На фронте бойцов часто проверяли по так называемой форме двадцать – на наличие вшей, устраивали прожаривание на кострах, зарывали одежду в землю и обрабатывали солдатские манатки дымом, – от вшей только лапки оставались, да пустые жирные кожурки…

Операций этих, по форме двадцать, обеззараживающих одежду, в боевых частях стеснялись, солдаты отводили друг от друга глаза, будто уличенные в чем-то неприличном, – так было везде, на всех фронтах.

Впрочем, справедливости ради надо заметить, что в батальон, где служили наши герои, вшивая напасть обходила стороной. И на Голубой линии вшивых в батальоне не было, и под Сталинградом, а вот в Польше насекомые достали их, – причем достали мгновенно, словно бы вражеский самолет приволок целый вагон этого кусачего дерьма и сбросил на город, на центральную площадь.

Уже в конце второго дня гвардейцы только охали, почесывая у себя под мышками, ругались, да худыми словами поминали тех, кто изобрел вшей. Явно в наказание человеку. Но поминай не поминай, ругайся не ругайся, а вшей надо было превращать, как минимум, в сало для смазки сапог, а если в это жарево добавить еще немного черной краски, то можно получить и качественную обувную ваксу.

Явно налет вшей на мирный древний городок был подготовлен диверсантами из СС, насекомые были такие злобные, что бойцы подметили: они выедали в медалях, особенно если награды были отлиты из благородного металла, довольно глубокие лунки – то ли гнезда для потомства готовили, то ли металл потребляли в качестве пищевой добавки…

Непростые существа эти, помеченные точками, едва передвигались от обжорства и лопались с треском, от которого ломило зубы – видать, эсэсовцы вывели особый сорт: так им хотелось победить, что они даже вшей взяли себе в союзники… Вместе с итальянцами, венграми, чехами, финнами.

Первое, что сделал командир батальона, – заставил весь молодняк, прибывший с двумя последними пополнениями, остричься под нуль, старикам же, которые желали сохранить остатки седеющих волос на макушке, выдать дуст – пусть обработают свои шевелюры так, чтобы ни одной гниды не осталось… И запаха чтобы не было – ни дустом не пахли, ни навозом, – допустимо пахнуть «Красной Москвой» или цыганским одеколоном «шипр», и не более того. Одежду немедленно прожарить.

Максимыч боялся: а вдруг вши навалятся на гусенка – съедят же живьем! Но нет, ни одна вошь к птице не пристала, ни одна, вот ведь…

Ровно через три дня батальон двинулся дальше.

Жизнь у гусенка стала – держи ухо востро, иначе уволокут птицу вместе с фурой, поэтому он научился лихо поднимать тревогу: немедленно начинал и гоготать, и крякать, и кудахтать, и лаять по-собачьи, и рычать, как рассерженный медведь – в общем, научился многому, и если поблизости не было Максимыча, то с автоматом выскакивал старшина, врубал сильный трофейный фонарик:

– Кого тут черти носят?

Надо заметить, что каждый раз тревога была обоснованной, Сундеев обязательно кого-нибудь выволакивал, а Максимыч, обнаружив сегодня в темноте двух солдатиков московского разлива, не опускаясь до разбирательства, надавал им по шее и предупредил:

– Если еще раз засеку – вышелушу зубы. Все! До единого. Даже кашу нечем есть будет. Понятно?

Носами направил вчерашних жителей столицы на выход из хозяйственной части и ловким движением ноги придал им хорошую стартовую скорость, чтобы эти задницы, – вместе с передницами, – не мозолили ему глаза.

Больше завзятые московские гурманы не появлялись, – как духи, не имеющие плоти; похоже, они вообще были не из их батальона. Максимыч присел на пустой ящик, оперся рукой о теплую, нагретую за день землю, послушал пространство, наполненное тишиной, с редкой, задавленной расстоянием стрельбой осветительных ракет, полюбовался падающими звездами (а звезд, скатывающихся на землю, было много, каждая из них была душой человеческой, сгубленной чужими пулями), погрустнел, размышляя о падающих звездах, смежил веки и не заметил, как уснул.

Видел он сон, а во сне – дом свой, сложенный из двух половинок, кирпичной и деревянной. Деревянная половинка – это старая изба, доставшаяся отцу его от родителей – деда и бабушки, тесная, теплая, которую стали заваливать разными предметами, едва появилась новая половина, – так в городах поступают с чердаками; кирпичный же дом был парадным, тут и гостей принимали, и на торжественные обеды собирались, – все вместе, не забывая приглашать и дальних родственников, за столом вмещались даже сопливые детишки, а тех, кто был уж совсем соплив, в люльках подвешивали над краем стола.

Русские семьи тем и сильны, что в них никогда никого не забывали, всех помнили, и если какому-нибудь неприятелю надо было дать отпор, также собирались вместе и сообща ломали хребет противнику куда более сильному.

Проснувшись, Максимыч некоторое время не мог понять, где он находится, – слишком уж тихо было все вокруг, было погружено в прозрачную, вызывающую зуд в хребте туманную дымку, пространство было таинственно-лиловым, словно бы пулеметчик находился в глухом рассветном лесу, от неведомого предчувствия у него даже сжало глотку.

Предчувствия на войне играют серьезную роль, в человеке все обостряется, всякий, даже очень малый звук может сказать ему о многом, он вообще может навести на цель, может спасти человека через несколько минут, может, наоборот, убить… война – это война.

Сознание прояснело. Природе от войны достается больше всего, – и как только она терпит издевательства, которые ей подкидывает человек, учиняют его деятельные руки? Воздух тем временем, несмотря на рассветную прозрачность, потяжелел, растерял романтичную лиловость, загустел, впечатление было такое, что скоро посыплется дождь…

Впрочем, ефрейтору Максимову к дождю не привыкать, дождь – это много лучше, чем иссушающая жара или стужа, от которой ломит кости, под дождем расчет Максимова провел столько времени, сколько природой вообще не предусмотрено.

Тут еще одна напасть подоспела – на фронте заботы, пахнущие пороховым дымом или окрашенные в пороховой цвет, в одиночку не ходят, перемещаются обязательно кучно, иногда большим числом, – о подросшем гусенке вспомнил капитан Щербатов, очень ему захотелось, как тем полякам, свежей гусятинки отведать… Давно, видать, не ел комбат, еще с московской поры.

– А что, Максимов, может, не дожидаться нам Берлина и устроить какой-нибудь звонкий праздник? Например, взять, да отметить день Парижской коммуны… Как?

Максимыч быстро понял, куда тянет батальонный и угрюмо, сжимая слова зубами, произнес:

– Этот праздник уже прошел… В прошлом году, летом.

– Вовсе не обязательно, чтобы был день Парижской коммуны, Максимов. Пусть будет день охотничьего пыжа. Или праздник хорошо начищенных сапог. Или день копченой рыбы. В общем, неважно, что за праздник. А гуся твоего, чтобы он не занимал место в обозе, пустим в суп. Ну как идея, Максимов?

– Плохая идея, я уже говорил как-то, – прежним угрюмым, очень глухим тоном проговорил пулеметчик.

Это батальонному командиру не понравилось, он поморщился, будто вместо сахара ординарец положил ему в чай горчицы, расправил складки на гимнастерке, стягивая их под ремнем в одну кучку.

– На фронте, где положено быть предельно дисциплинированным, есть одно железное правило, ефрейтор Максимов, которое не оспаривается ни в суде, ни в нижестоящих штабах, – приказ. Будет приказ – выложишь гуся на сковородку, как миленький.

– На фронте, товарищ капитан, есть вышестоящие командиры, которые отменяют приказы командиров нижестоящих, если приказы эти дурацкие, – глухо и упрямо проговорил Максимыч.

Лицо комбата стало не только морщинистым и кислым, но и покраснело, как зрелый помидор на щедрой кубанской грядке.

– Вы, ефрейтор Максимов, вы… вы будете у меня в первых рядах цепи ходить в атаку… С винтовочкой в руках, без всякого пулемета, яс-сно… – начал выговаривать комбат и захлебнулся, словно бы в довершение обеда проглотил пару горячих гвоздей, в следующую минуту взял себя в руки, выпрямился горделиво, окинул пулеметчика высокомерным, каким-то брезгливым взглядом, поправил воротник на гимнастерке, не совладав с верхней пуговицей, рванул ткань, и пуговица шлепнулась ему под сапоги.

Зло подбивая мысками сапог куски земли, деревяшки, ржавые железки, некстати вылезшие на поверхность, Щербатов ушел. Максимыч проводил его внимательным взглядом. Хотел было даже предупредить, чтобы берег ноги, ведь так он может поддеть мину-противопехотку, но не стал, – разорется еще человек, выйдет из себя…

А комбат на фронте должен иметь спокойную, трезвую и холодную голову: на передовой в любую минуту может случиться что угодно.

Вечером, когда старшины потащили в свои роты бидоны с едой, Щербатов вызвал к себе командира второй роты.

– Слушай, Пустырев, что за человек у тебя в роте числится пулеметчиком? Он хоть за пулеметом своим следит? А то я вижу, он гусю, которого выращивает, чистит задницу чаще, чем пулемету?.. Не перевести ли его в окоп?

– Он и так в окопе находится, товарищ капитан, – сухо, очень вежливо и спокойно ответил Пустырев.

Щербатов снова поморщился: до чего непонятливый народ окружает его! В этом вопросе надо навести порядок.

– А вот как пулеметчик, он чего, со своими профессиональными обязанностями справляется или не очень справляется?

– Считается лучшим пулеметчиком нашего батальона.

– Кто это определил?

– Еще до меня определили, до моего прихода в батальон. И это действительно так, товарищ капитан.

– Тэк-тэк-тэкс, – задумчиво произнес Щербатов, постучал пальцами, как барабанными палочками по столу, с недоброй улыбкой покачал головой. – А ведь он очень бы неплохо в первых рядах атакующей цепи. Со своими медалями. Знамени в руках только не будет хватать.

– Не советую, товарищ капитан, переводить ефрейтора Максимова в рядовые бойцы. В первой же атаке, в которую вы пойдете, вас и не станет.

– Очень похоже на угрозу, лейтенант!

– Никак нет, товарищ капитан! Зная батальон, просто хочу предостеречь вас.

Лицо у Щербатова потяжелело, некоторое время он сидел молча, думал о чем-то своем, потом, вздохнув, махнул обвядшей рукой:

– Ладно, хрен с ним, с гусем этим! Пусть живет и молится за своих заступников. Хотя пулеметчика я загнал бы в обычную стрелковую ячейку.

Пустырев на это ничего не ответил, промолчал.

Погода стояла весенняя, солнышко, похожее на круг домашнего коровьего масла, купалось в золотистой небесной выси, плавало по ней, шевелилось взбодренно; если постоять где-нибудь в укромном углу, в затишке минут двадцать пять, то и загореть можно было до эфиопской коричневы… Хорошо было; всякому солдату невольно вспоминалось детство с его радостями и звонким теплом, с надеждами, среди которых ожидание лета было одно из самых главных…

И что хорошо – в детстве все надежды сбывались, все исполнялись… А вот сейчас, когда вчерашние дети стали взрослыми и даже поседели, постарели, – особенно, когда попали на фронт, – сейчас надежды сбудутся?

Утром в пять часов, когда сырость пробивала до костей, а язык от холода прилипал к нёбу и мешал говорить, вместо отчетливой речи раздавалось какое-то невнятное мычание, бойцы батальона были погружены в новенькие «студебекеры» и вместе со всем своим хозяйством, в том числе и с фурами, переброшены дальше на запад.

Надо заметить, что границу с Германией никто бы из них и не засек, если бы не мутный буйный Одер.

Вода в реке, шириной не уступающей Волге, была грязной, полной мусора, – и чего только не было в желтоватых, радужно поблескивавших мазутом завитках воды, – увидеть можно было все, от плывущих ботинок в празднично-яркой намокшей коробке до деревянного кузова, сдернутого с грузовика и плывущего важно, будто большой одежный шкаф из гарнитура какого-нибудь известного средневекового замка…

Очень уж широк был Одер в этом месте, неужели нельзя было переместиться куда-нибудь в сторону километров на двадцать-двадцать пять, где река поуже? Нельзя. В этом месте проходит самая короткая дорога на Берлин – короче нет.

Немцы вели по реке частый огонь – старались помешать возведению понтонных мостов, снаряды взбивали высокие тяжелые фонтаны воды, опускавшиеся назад, в реку, с грохотом не меньшим, чем сами снаряды.

Но огонь немецкий не мешал саперам работать, возводить понтонные переправы. Вот одна темная металлическая нитка перекинулась с одного берега на другой и тут же по ней пошли танки, следом машины, в основном «УралЗИСы» – главная автомобильная тяга войны, словно бы в подкрепление к ним – сыто пофыркивающие моторами студики, как солдаты называли сильные американские «студебекеры», поступавшие на фронт по ленд-лизу, ставшему предшественником второго фронта, согревавшие солдатские души и головы мыслью, что есть еще страны, готовые протянуть советским людям руку помощи.

– И чего фрицы все кидают и кидают свои чемоданы в реку, батя? – неожиданно обратился к Максимычу при посадке солдат из соседней полуторки, которая через несколько минут въехала на шаткую конструкцию понтонного моста следом за «студебекерами» отдельного стрелкового батальона. – Ведь вон, стоят на нашем берегу «катюши», целях пять штук, вдарили бы пару раз по целям и все – фрицев даже слышно бы не было, не то, чтобы кидать чего-нибудь на наши понтоны.

– Видать, «катюши» для других дел предназначены, иначе бы вдарили. С этим вопросом надо к высшему командованию обращаться, не ко мне, – ефрейтор потыкал указательным пальцем вверх.

А «катюши» действительно стояли под прикрытием ровного, словно бы по линейке выросшего ясеневого леска без дела и чего-то ожидали.

Пареньку в старой выгоревшей каске, испещренной следами прежних ударов, царапинами это дело было непонятно. Впрочем, как непонятно и самому Максимычу – ему тоже хотелось, чтобы «катюши» развернулись в боевой порядок и пару-тройку раз врезали по немецким орудиям, укрытым за линией горизонта, рявкнули бы и все – этого было бы достаточно, чтобы далекие гитлеровские пушки умолкли навсегда.

Тем временем снаряд попал в «студебекер», шедший впереди, понтон просел, от бортов машины полетели щепки, обломки креплений и уголков, с крючьев сдернуты лавки, которые были поставлены поперек кузова.

Кабина мгновенно сжалась, перекособочилась и обратилась в одну большую дыру, наполненную огнем, дымом, яркими брызгами, похожими на стремительный, остро режущий глаза дождь электросварки. Машины остановились. Но ненадолго.

К «студебеккеру» тут же метнулись солдаты, находившиеся на мосту, с дружным «И-и-раз!» приподняли машину и, несмотря на протестующие крики низкорослого коренастого капитана, с четвертой попытки, – первые три не удались, – отправили «студебекер» за урез понтона.

В воздухе мелькнули лишь испачканные грязью колеса, где в глубоких вездеходных протекторах шин застряло несколько голышей, почерпнутых на проселочных дорогах.

– Эт-твою, – жалобно сморщился любознательный паренек в старой выгоревшей каске, – к нам бы в колхоз эту машину, она бы у нас еще лет пятьдесят проходила бы…

Снаряды продолжали падать в бешеную воду Одера, взбивали высокие фонтаны, били по одной-единственной понтонной нитке, не отодвигались от нее в сторону, а в стороне уже заканчивали возведение еще нескольких понтонных мостов (не хочется употреблять слово «сборка», именно – «возведение», настолько мужественной, одухотворенной, лишенной страха была работа саперов), и очень скоро по ним также поползли танки и машины с людьми и военным скарбом.

Понтонная нитка, на которой застряли «студебекеры» отдельного батальона, зашевелилась, ожила, и на тот берег, попыхивая сизым дымом, с треском, лязганьем и перегазовками, также двинулись автомобили.

Технику перед последним штурмом германских редутов не жалели – ни нашу, ни американскую, – вообще ничью. Надо было сделать окончательный рывок, перекусить глотку Гитлеру, а потом уже считать, чего и сколько мы потеряли. Бойцы понимали: потери неизбежны и мирились с ними.

Когда «студебекер», в котором находился Максимыч, уже достиг середины понтона, неожиданно раздался сиплый, очень сильный вой, последовал резкий удар, за ним второй, малость послабее, машину приподняло над понтоном, и Максимыч с криком полетел в воду. Рядом с ним в мутные жесткие волны шлепнулся пулеметный ствол, срезанный со станины, и тут же ушел в непроглядную речную глубину, рядом плоско распласталась, рассыпаясь на лохмотья ивовая кошелка, связанная из прутьев специально для гусенка, еще что-то, за что глаз пулеметчика не зацепился, поскольку к его хозяйству не имел отношения…

На пару метров Максимыч ушел в глубину, в воде ухватился за голенища толковых трофейных сапог, которыми обзавелся совсем недавно, точными, хотя и машинальными движениями подтянул их и тут же очутился на поверхности…

Первым, кого он увидел, был гусенок с полоской крови на голове. Вид у гусенка был такой, будто он собирался нырять вниз, в глубь этого неприятного Одера, если хозяин вдруг не всплывет. Максимыч отплюнулся – в деревне он был первым пловцом: по речке мог плавать не только поперек, но и вдоль, не говоря уже о прудах, которых у них было два и где водились крупные раки: пруды были глубокие – захлебнешься, прежде чем донырнешь до дна и рачьих нор, поэтому добыть клешнястого спутника боченочного пива было делом непростым… Но практика у Максимова была.

Максимыч оглушенно потряс головой. С понтона ему бросили спасательный круг, привязанный к веревке, сделал это все тот же мальчишка в старой каске, нахлобученной на этот раз на его голову, как ночной горшок – небрежно и косо. Он выпрыгнул из кузова своей малосильной полуторки, едва «студебекер», идущий впереди, был оторван от понтона фашистским снарядом.

– Хватайся, дядя! – прокричал паренек, но до пулеметчика его голос не дошел, – что-то сильно шумело в ушах, хотя, может, шумело не в ушах, а в нем самом, глубоко внутри – возможно, сердце лопнуло или порвалась какая-нибудь аорта?

– Хватайся за круг, дядя! – тем временем разрывался паренек, поддевал кулаком каску, сползающую ему на нос, загонял ее на затылок, но она снова ползла на мокрый от воды нос, и паренек морщился от досады: старый солдат с ефрейторскими лычками на погонах не слышал его.

Около Максимыча плавал гусенок. Попав в родную стихию, он совсем не обращал на нее внимания, барахтался рядом с человеком, суетился, хлопал крыльями, даже подныривал под него, словно бы стараясь помочь, кричал… Именно его крик дошел до Максимыча первым, а уж потом возникло ощущение опасности.

На фронте это ощущение оттачивается особенно, – как и чутье, – беду опытные фронтовики могут почувствовать за несколько дней.

Одной рукой он зацепился за круг, просунулся в него по самое плечо, второй подхватил гусенка – боялся потерять. В родной стихии он погибнуть никак не мог, умереть ему было дано только от пули или осколка, да еще – от топора капитана Щербатова.

Снаряды сильнее всего кромсали первую понтонную нитку, на которой сейчас находились машины с родным батальоном Максимыча, хотя уже начали взрываться и около свежих переправ, проложенных рядом.

Пулеметчика благополучно вытащили на нещадно гремящий железный понтон и вместе с гусенком усадили в кузов полуторки. Парнишка в каске кинул ему брезентовый пояс, которым укрывались бойцы в кузове во время перемещения под сильными здешними ливнями.

– Накинь на себя, дядя, здесь холодно. На берегу выжмешь одежду.

От реки действительно несло лютой северной студью, словно бы истоки Одера находились где-нибудь в вековых ледниках Шпицбергена или Земли Франца-Иосифа…

Через полминуты Максимыч вновь увидел около себя этого мальчишку, он сунул пулеметчику фляжку с отвинченной пробкой.

– Хлебни пару глотков, дядя. Больше мужики не разрешают, это неприкосновенный запас… А пару глотков, говорят, можно. Чтобы какой-нибудь коклюш не прицепился.

– Коклюш! – хмыкнул Максимыч и сделал два аккуратных глотка из фляжки. Вкуса водки почти не почувствовал – так остудила его вода Одера, – вернул фляжку пареньку. – Спасибо, друг сердечный… Как тебя зовут?

– Зовут? Сенькой. Сенька Кузнецов, вот как будет.

– Хорошее имя и хорошая фамилия, – похвалил Максимыч, зябко передернул плечами и молвив едва слышно что-то невнятное – не заболеть бы! – уткнулся лицом в мокрую одежду, притянул к себе гусенка и затих.

День, когда переправлялись через Одер, не был счастливым для батальона, скорее наоборот, – при самом выезде с раскачивающегося, как при шторме, понтонного моста на землю снаряд угодил в первую машину, где находился Щербатов.

Мотор у «студебекера» развернуло розой, – несколькими лепестками-складками, кабину разломило по лоскутам, выдернутый из гнезда руль унесся в пространство, сбил с ног какого-то майора, стоявшего на берегу с открытым ртом, – майор прибыл из политотдела понтонного полка прочитать бойцам лекцию о международном положении, но кто ее будет слушать здесь, в Берлине, в двух шагах от победы?

Водитель «студебеккера» был убит, Щербатов ранен. Командование батальоном вновь перешло к Фарафонову.

Щербатова кое-как перебинтовали на берегу и с медсестричкой Лизой – шустрой пятидесятилетней женщиной-санинструктором, у которой на верхней губе, как у Чапаева, росли приметные темные усы, увезли в госпиталь.

Вот так судьба распорядилась с людьми на одной лишь переправе, – а таких Одеров в жизни Максимыча и его товарищей было много… И будут еще. Даже несмотря на близкий конец войны…

А победу уже ощущали все, в том числе и гусенок, добравшийся до Одера вон откуда, с Волги – аж из самого Сталинграда.

Еще во время переправы Максимыч обратил внимание, что, несмотря на визг снарядов и пороховой дух, стелющийся над землей, на высоковольтных опорах, врытых в реку, сидели солдаты, чинили электричество, – и обрадовался этому: по колхозу своему он знал, что это такое и вообще что значит электричество в жизни земли, людей, всякого хозяйства, имеющего свои поля, одобрил это дело: оперативно работают ребята, время не теряют…

Невольно подумал о том, что когда немцы пришли на советскую территорию и начали распоряжаться на ней, как у себя дома, чинили ль они линии электропередач, гидростанции, котельные и отопительные узлы, прочее имущество, разбитое войной?

Вряд ли.

Максимыч никогда и ничего об этом не слышал. Не было этого.

Шестнадцатого апреля, ранним утром, – хотя рассветом еще даже не пахло, небо было угольно-темным, туманным, ни одной звездочки не было видно в этих шахтных пластах, – наши войска начали разламывать оборону главного германского города.

Первыми долбить толстую бетонную скорлупу начали «катюши», – вот и наступил их черед, – дали несколько залпов, подожгли не только землю, но и камни, и воду, и воздух; за «катюшами» заговорили все стволы, что имела подошедшая к Берлину наша артиллерия, все сказали свое слово, – кроме, может быть, легких противотанковых сорокапяток, которые бойцы таскали на себе.

Когда отработала свое артиллерия и в дырах немецкой обороны горело все, что только могло гореть – доты, дзоты, танки, врытые в землю, пушки, стоявшие в боевых капонирах, зенитные и пулеметные точки, в бой рванулись танки и самоходные орудия САУ, – они пошли прямо следом за движущейся черно-огненной стеной взрывающихся снарядов, сжигавших все, что попадалось им по пути, – двигались впритык, смешивались с густым секущим дымом, потом вытаивали из него, чтобы сделать выстрел и снова растворялись в черном мареве.

Такого ефрейтор Максимов не видел никогда, не встречал ни на одном фронте – ни под Сталинградом, ни на Голубой линии, ни в Польше, – от усиленного звука взрывов он часто хлопал ртом, будто рыба, выброшенная на берег, многослойный грохот выворачивал наизнанку барабанные перепонки, боль стискивала виски, железными клещами сдавливала затылок, в ноздри лезла вонючая кислятина, но ни на кислятину, ни на боль пулеметчик не обращал внимания. Он слышал свое обрадованное сердце: наконец-то!

Наконец-то они перекусят горло зверю, который принес им столько слез, горя, беды, обиды, намеревался взорвать землю, где родился сам Максимыч, родились двое его детей, родилась жена, где находятся родные могилы – ведь на их сельском погосте лежат все Максимовы, несколько поколений, – за все придется расквитаться немцам.

Грохотали наши пушки, снаряды рвали плоть здешней земли, сминали, превращали в пыль всё и вся, что здесь стояло…

А потом пошла пехота, с ней, естественно, и ефрейтор Максимов с полученным ночью новым облегченным пулеметом и старым напарником Малофеевым, рядом двигался расчет певуна Фомича – ефрейтора Сковороды и его необстрелянного второго номера… В цепи батальона находились все, даже старшина Сундеев, который прежде в атаках почти не участвовал, лишь обеспечивал их, как было принято говорить у начальства.

Но это было еще не все – за спиной у атакующих неожиданно вспыхнул парализующе яркий свет, от которого воздух разом сделался жарким, свет был настолько мощным, сильным, что разом обесцветились, стали прозрачными, почти невидимыми фигуры наступающих бойцов; Максимыч решил оглянуться, рассмотреть, что же это такое и словно бы получил сильный удар по глазам, – понял, что может в несколько секунд ослепнуть, согнулся резко и зашаркал сапогами дальше.

Теперь ему стало понятно, для чего армейские электрики, не дожидаясь, когда же фронт отойдет хотя бы немного и перестанет играть орудиями, начали чинить немецкие электростанции и линии передач, по которым можно было передать ток высокой силы и обеспечить эту несметь света…

Через час немецкая оборона была взломана, и отдельный стрелковый батальон вместе с частями корпуса, которому он был придан, на приличной скорости рванулся вперед, сминая упрямый эсэсовский полк, огрызавшийся до последнего патрона.

Воздух был так плотно загажен дымом, химической вонью, гарью, что на физиономию хоть противогаз натягивай – дышать было нечем, легкие скрипели впустую, выдавливали из себя горячее сипенье, словно в доменном цехе, где Максимычу доводилось бывать на Косой горе, глотка была обварена, тело гудело, – на ногах было трудно стоять…

В этом бою Максимычу пришлось здорово поработать – едва пальцы не скрючило от напряжения, а от пулеметного стука, как ему показалось, во рту расшатались и чуть не повылетали зубы: еще немного – и челюсти, – и верхняя и нижняя, – оказались бы пустыми. И без того у него зубов не хватает, скоро вообще будет раз-два – и обчелся, а тут эта напасть… Если лишится зубов, то чем же он будет догрызать противника, тем более – эсэсовцев.

Погибших в тот день в батальоне было много. Погиб и певун Фомич – ефрейтор Сковорода, – вместе со своим напарником: в воронку, которую Сковорода занял и приготовился к отражению контратаки, прилетела немецкая мина, ни певуна, ни молодого помощника его в живых не оставила, истыкала осколками, огрызками железа так, что одежда на телах их едва ли не насквозь пропиталась кровью.

Увидев убитого Сковороду, Максимыч неожиданно поперхнулся воздухом, словно бы получил в шею пулю, глаза у него сделались влажными, хотя раньше не было ни одного случая, чтобы он заплакал на фронте. Даже когда терял очень близких людей. А тут не выдержал, горестно покачал головой:

– Эх, Фомич, Фомич! Почему так несправедливо все? За что? – голос у него сел в несколько секунд, сделался почти неслышимым, словно бы в невидимую пулевую рану вытекли все его силы, а вместе с ними готовился покинуть тело и дух ефрейтора. – За что?

Ответа на этот вопрос не было.

Похоронили Сковороду с напарником в братской могиле, – причем хоронили бойцов с таким расчетом, что через некоторое время тела придется извлечь и перезахоронить в могиле более вместительной, вместе с другими солдатами, в торжественной обстановке, под звуки оркестра и винтовочный салют.

– Фомич, Фомич, ну почему все так несправедливо? За какие-то десять дней до конца войны. – Максимыч горестно качал головой, дергал плечами и никак не мог успокоиться.

Братская могила была огромная, как силосная яма, которую в колхозе Максимыча закладывали на зиму, чтобы кормить домашний скот и поддержать жизнь в деревне, – вначале уложили нижний слой погибших, куда попал и Сковорода с напарником, затем тела присыпали землей, слой был толстый, скрыл лежавших целиком, потом уложили второй ряд, – также плотно, плечом к плечу, чтобы и на том свете бойцы ощущали друг друга, поддерживали, ежели что, и всегда помнили о том, что они – советские солдаты, победители… Второй ряд погибших также был засыпан слоем земли, затем похоронная команда стала аккуратно, деловито укладывать третий ряд братской могилы… И так – до самого верха.

Максимыч ощутил, как у него начало нехорошо сдавливать горло, – ну будто бы кто-то сцепил свои жесткие пальцы на его шее и давай давить, давай, он, зажав в себе всхлипы, рождающиеся внутри и остающиеся там, выбрался из молчаливой толпы солдат и отошел в сторону.

На поясе у него висела фляга, была она не пустая – наполнена горьковато-сладким, пахнущим степными травами напитком (как утверждал Малофеев, это была столетняя егерская настойка), он снял баклажку с ремня и отвинтил пробку.

Сделал один глоток, другой, потом третий. Как иногда бывало у него в таких случаях, вкуса напитка не почувствовал – вкус исчез.

Исчез и на этот раз. Внутри что-то ныло, было горько и казалось – вот-вот остановится сердце.

Хотя в бою у солдата ощущение собственного сердца, того, что оно существует у него, иногда исчезает совсем, – ну словно бы вообще у человека нет сердца, вот ведь как…

Слух о том, что ночью первого мая был взят Рейхстаг и на этом война закончилась, пронесся по Берлину ранним утром, но Рейхстаг не был взят, угрюмое громоздкое здание это дымилось, в некоторых окнах продолжало полоскаться тусклое, словно бы готовое угаснуть пламя, на нескольких этажах шли бои с эсэсовцами.

Сопротивлялись эсэсовцы отчаянно, изо всех сил, иного выхода у них не было, выжить им в майском Берлине не было дано… Если только сдаться в плен.

Из всех слухов верно было только то, что командующий берлинским гарнизоном генерал Кребс обратился к маршалу Жукову с просьбой о перемирии, маршал в этом Кребсу отказал.

Вернувшись в свой штаб, Кребс спокойным голосом отдал несколько распоряжений своим заместителям, после чего поднес пистолет к виску и застрелился.

Несколько часов в Берлине стояла тишина, от которой у не очень опытного бойца запросто могло что-нибудь поехать в голове, – эсэсовцы не стреляли, надеясь на чудо, наши тоже молчали, и лишь один звук царил в городе, – треск раздуваемого ветром пламени. Страшный это был звук. Что ж, немцы достигли того, чего добивались. Под командой своего фюрера.

Комендантом Берлина после выстрела Кребса был назначен генерал Вейдлинг, – тот самый серый генерал, депутат рейхстага, который отличился в борьбе с партизанами Украины и Белорусии, был взят в плен, разоружен, но ночью бежал из сарая, в который его посадили, оставив на охапке сена свой парадный мундир со всеми наградами и значком депутата, но вот видите, каков был поворот судьбы – он оказался последним комендантом Берлина. И вряд ли бы о Вейдлинге сейчас кто-нибудь заговорил, если бы он не подписал акт о капитуляции берлинского гарнизона…

Максимыч читал в одной из дивизионок – дивизионной многотиражке – заметку о Вейдлинге, очень ему этот «выдвиженец» не понравился, – заметку до конца не дочитал и передал газету второму номеру:

– Держи на самокрутки!

– Спасибочки! – по-школярски поблагодарил Малофеев, затем пробухтел с неожиданной гордостью: – Из наших газет самокрутки получаются качественнее, чем из немецких, да потом немецкой бумагой отравиться можно…

Наверное, так оно и было.

Берлин был взят и зачищен, как принято ныне говорить, – зачисткой занимался пограничный полк, носивший наименование Рижского, патрули в зеленых фуражках (впрочем, фуражки эти форменные были только у командиров групп) брали в первую очередь эсэсовцев, – эта организация была признана преступной, с каждым эсэсовцем в отдельности должен был разбираться суд, слишком уж много крови было на их руках.

Вопрос о том, чтобы из гусенка сварить душистый шулюм, уже не стоял… Не для этого он прошел путь от Сталинграда до Берлина, да и не обессилевший тощий гусенок это уже был, а настоящий важный, умный и знающий себе цену гусь.

Он уезжал вместе с Максимычем на родину пулеметчика, в Орловскую область, в переживший оккупацию колхоз, где землю весной сорок пятого года пахали, как знал Максимыч из письма жены на старом танке со снятой башней, а боронили на коровах – родных буренках, выживших, честно говоря, с трудом.

Из села, где жил Максимыч, немцы были выбиты очень скоро, так что позлодейничать им не удалось, пришлось прикрывать свои задницы фанерками, на которых удобно съезжать с гор и по крутым орловским холмам, перемахивая с одной вершины на другую на полустертой фанерке, драпать к своим. Благодаря скорым действиям Красной армии коровы и остались живы и теперь подменяли собою лошадей.

Хорошо, что хоть плуги не таскали, эта тяжелая работа досталась танку со спиленной башней… Вот туда и направлялся бывший гусенок, а ныне, повторюсь, настоящий гусь, уже большой, с красными лапами, зоркими петушиными глазами, крепким клювом и коротким, шустро и очень смешно подергивающимся хвостом.

Надо отдать должное Максимычу – он позвал старшину Сундеева, своего напарника Малофеева, себя хлопнул ладонью по груди, на которой серебряным звоном отозвались многочисленные медали, пулеметчик в этой компании был третьим, – и сказал следующее:

– Все мы в одинаковой степени опекали нашего сталинградца – кормили-поили его, спасали от разных любителей жареной гусятины, совали в укромное место во время артналетов и тем более – бомбежек… В общем, у гуся нашего судьба солдатская, он мог много раз погибнуть, но не погиб. Поэтому давайте поступим так: с кем гусь захочет пойти дальше, с тем пусть и идет.

– А как нам это определить?

– Очень просто. – Максимыч достал из кармана новеньких, выданных по случаю победы рубчиковых бриджей кусок мягкого хлеба, разломил его на три части, дал по куску Сундееву и Малофееву, один кусок взял себе. – Теперь образуем круг пошире и в центр его поставим гуся. К кому он пойдет за хлебом, с тем и уедет из Берлина.

– Интересно, – сказал Сундеев, – не думал, что ты такой изобретатель, все можешь точно рассчитать, как татарин на дореволюционном рынке в Гатчине, и свести концы с концами.

– Позови-ка нам повара, – попросил Максимыч своего напарника, – пусть заглянет к нам. – Пулеметчик похмыкал в кулак. – Насчет татарина в Гатчине до семнадцатого года ничего не знаю, но татары – народ даровитый, умный, да и в бою не подводит, это ты, Егорыч, должен знать по себе.

Пришел повар, стянул с головы колпак и, честно говоря, удивился несказанно:

– Вы чего, ребята, втроем не можете справиться с одной посудиной и пригласили четвертого? Ну вы и даете, господа-товарищи хорошие! Где бутылка-то?

Максимыч остановил его движением руки, объяснил, в чем дело, и велел встать в центр широкого круга. Повар подхватил гусенка, ласково погладил его, что-то произнес на ухо, дунул, еще раз погладил по голове, и гусенок, начавший было нервничать, быстро успокоился.

– Молодец, – сказал ему повар, поставил у своих ног и до команды старшины, избранного судьей, не отпускал, а когда Сундеев произнес «Вперед!», отнял руки от гусенка.

Тот, почувствовав свободу, присел, будто спортсмен, сжался, втянул в себя шею, – в общем, вел себя, как опытный физкультурник, который перед стартом обязательно группируется, – в следующий миг рванулся вперед.

Он громко топал лапами, заваливался то на один бок, то на другой, крякал что-то, подгоняя себя и стараясь как можно скорее добраться до одного человека, стоявшего перед ним с куском мягкого хлеба… Вид у него был такой, что не дай бог, Максимыч откажется от него, – тогда уж лучше голову под топор и в кастрюлю к капитану Щербатову. Лучше так.

Видать, в воздухе замаячила тень раненого любителя гусиного супа, капитан не мог успокоиться и в госпитале: на площадке, где собралось наше вече (совсем не новгородское), чтобы решить судьбу гусенка, неожиданно появился лейтенант Пустырев; засмеявшись, потер руки – настроение у него было хорошее.

– О чем толкуем, славяне? Думаете, не двинуться ли нам на Париж, как это хотели сделать русские казаки в восемнадцатом веке, разбив пруссаков у Кунерсдорфа и взяв Берлин? – Пустырев был человеком грамотным, знал кое-что из того, чего неплохо было бы знать и Сундееву с Максимычем. – Я сегодня у Щербатова был, так он интересовался здоровьем одного гражданина…

– Какого же? – неожиданно усмехнувшись в себя, сделав это довольно ехидно и открыто, спросил Сундеев. – Этого, что ль? – он показал пальцем на гусенка, который уже находился в руках у Максимыча.

– Этого.

– Передайте товарищу капитану – будет у него гусь. Достойный. Можем доставить двулапого, можем четырехлапого – пусть выбирает. Суп получится вкусный. А можем яблок подкинуть… Будет гусь с яблоками. А этот гусь… Этот гусь, считай, уже демобилизовался из армии, гражданский паспорт получил, скоро ему домой, на Большую землю…

– Где возьмете гуся, старшина? Гусь по нынешним временам – штука в Берлине редкая.

– Хозяйственная часть семьдесят девятого стрелкового корпуса, к которому приписан наш отдельный батальон, гарантирует: гусь будет, товарищ лейтенант!

– Ого, как высоко вы решили прыгнуть, старшина! Скажите, гусь точно будет? Не промахнетесь?

– Не промахнусь.

Сундеев не промахнулся, через два дня приволок гуся – немецкого, очень важного, с тяжело отвисающим зобом, драчливого, – всех, кто к нему приближался, немецкий гусь старался клюнуть или ущипнуть с вывертом, чтобы оттяпать у смельчака кусок мяса с кожей.

В общем, это был типичный пруссак – с гадким характером и начальственным видом, который признавал только себя и обращение к себе требовал не меньшее, чем к полковнику.

Старшина не выдержал, треснул его ладонью по затылку – у гуся только клюв щелкнул сухо и звонко, протестующий гогот, родившийся внутри, застрял то ли в глотке, то ли в пищеводе, гусак пискнул задавленно и быстро растерял свою спесь. Сундеев протянул его неверяще улыбающемуся Пустыреву.

– Пожалуйста, товарищ лейтенант! Этот индюк будет помясистее и пожирнее нашего гусенка, капитан будет доволен.

– Ну, старшина, ну, старшина, – с восхищенными нотками в голосе произнес Пустырев, – не ожидал такой обротистости и ловкости. Молодец!

– Против овец, – неожиданно смутившись, пробормотал Сундеев.

– Где взяли индюка? – лейтенант приподнял гуся и, кряхтя, покачал головой – пруссак весил не меньше полковой гаубицы.

– Не поверите – в подсобном хозяйстве господина Геринга. Вполне возможно, этого раскормленного тяжеловеса он воспитывал сам, лично.

– Так уж и в хозяйстве Геринга… И проверить ведь никак нельзя.

– Совершенно верно, никак нельзя, товарищ лейтенант. Не проверить это – не дано!

На «виллисе» Пустырев повез гуся-пруссака в госпиталь, из рук в руки передал тому, кто из него и печень фуа-гра сотворит, и шулюм из косточек, с длинной шеей, обрубками крыльев и лапами сварит, и несколько отбивных из грудины, где расположен самый большой кусок мяса, зажарит…

Берлин уже сильно изменился. На улицы вывалили все, кто мог, даже младенцы в люльках, тщательно оберегаемые крикливыми сдобными мамашами, столетние старики, воевавшие с нами еще под началом сухорукого Вилли – Вильгельма Второго; на расчищенных от камней пятаках пространства, в завалах, среди груд камней, как среди гор трещали, пысили ласковыми дымами костры – город стряхивал с себя грязь, копоть, нагар пожарищ, освобождался от битого кирпича, камней, кусков бетона, гнутых железных балок, досок, обломков мебели, рваных проводов, тряпок, ломаного стекла.

В кострах дымили, обугливались, делались черными, дырявыми фанерные плакаты «Русские никогда не будут в Берлине», «Берлин – неприступная крепость»… Чушь все это! Но чушь огромными буквами была нанесена и на некоторые уцелевшие здания; артиллеристы били по надписям в упор из своих семидесятишестимиллиметровок и вносили в них толковые поправки.

Пустырев засек на Зигфридштрассе, как на стене одного из домов, украшенного плакатом «Русские никогда не будут в Берлине» наш меткий наводчик сделал поправку – ударом снаряда оторвал слово «никогда», начертанное на гигантском планшете, сколоченном из крашеной фанеры малинового цвета, вторым точным попаданием разнес в мелкие крошки слово «не будут», в результате получилось очень неплохо и правдиво: «Русские в Берлине».

Что есть, то есть: русские находились в Берлине – всего одиннадцать дней понадобилось, чтобы взять огромный, до зубов вооруженный, напичканный артиллерией и танками город площадью в девяносто тысяч гектаров, плотно набитый отборными эсэсовскими частями…

Одна и та же картина наблюдалась всюду, везде, – берлинцы очищали свой город от грязи – и на Унтер-ден-Линден, и у Бранденбургских ворот, и у парка Тиргартен, и в районе Нейкельна…

То, что видел лейтенант из открытой коробки «виллиса», поднимало настроение, нога сама давила на педаль газа сильнее, и вообще ему хотелось запеть. Любое фронтовое сочинение – от бесшабашной, невольно вгоняющей человека в пляс песни про фронтовых корреспондентов до мелодичной, грустной «Давай закурим, товарищ, по одной…»

Максимыч так и не узнал, понравился «гусь из подсобного хозяйства Геринга» Щербатову или нет. Уже в двадцатых числах мая первая партия демобилизованных – в основном старики, в голове и в усах которых серебрилась седина, – на Силезском вокзале погрузилась в теплушки, украшенные зелеными ветками, и состав, подавая частые прощальные гудки, на тихой скорости, неспешно постукивая колесами, покинул Берлин.

В такой же обычной теплушке нашел себе приют и Максимыч, – вместе с гусенком и «сидором», набитым сухим пайком… Он ничего особого не вез с собой домой – ни богатых трофеев, ни золотых побрякушек, ни подлинников картин известных художников – только небольшой отрезок ткани жене на платье и брошку – ей же, ребятишкам – самописные перья, ручки, которые у себя дома никогда не видел… Вот, пожалуй, и все.

Себе же не взял ничего – только медали, целую россыпь, заработанную в боях, солдат в отличие от командиров, чьи гимнастерки украшали более значимые награды, на фронте отмечали в основном только медалями, – да орден Красной Звезды, полученный в Сталинграде…

Детям, кстати, можно было привезти и по костюмчику, но насколько ребята подросли, какие размеры теперь носят, Максимыч не знал, и вопрос этот отпал сам по себе, родив внутри у него жалость, нежность, еще что-то очень теплое, исполненное любви, благодарности и в ту же пору – заботы. Как же без заботы о своих близких, по которым Максимыч соскучился настолько, что хоть криком кричи, хоть стоном стони, – без малого четыре года прожил без них…

А на войне каждый оставшийся позади год можно смело умножать на десять, в результате получится срок очень немалый, – вот сколько лет провел ефрейтор Максимов в окопах… Даже в официальных бумагах, в статистике, которая идет с мест в Москву и попадает в высокие отчеты, принято считать, что день, проведенный на фронте, засчитывается за три. И в стаж заносится цифра, помноженная на три.

Гусенок сидел в кошелке под деревянными нарами, вел себя тихо, иногда высовывал голову наружу, и Максимыч понимал, в чем дело – надо в туалет…

Колеса негромко постукивали под полом теплушки, скорость поезд не набирал – нельзя было набирать, под этот мирный звук на душе делалось спокойно, тепло, – на случай вечерних и ночных холодов, если температура в вагоне вдруг поползет вниз, можно было в буржуйку, поставленную на металлический лист, кинуть пару-тройку березовых поленьев и эту заправку быстро раскочегарить, – мастеров по этой части на фронте развелось много…

И вообще война научила народ не только этому, но и множеству других искусств, которые за два дня до войны никому из нынешних орденоносцев еще не были знакомы.

Пламя в печурке пофыркивало, гудело с особым домашним звуком, создавало уютную атмосферу, способную растворить в себе всякое обрадованное сердце, рождало обстановку братства, душевного равновесия, заставляло думать о тех людях, которые остались в Берлине, и тех, что ждали фронтовиков дома…

И одновременно едва ли не у каждого солдата возникала, теплилась упрямо, не пропадая ни на секунду, смутная надежда, что былое больше не повторится – войны не будет, никогда не будет… Война никому не нужна.

Через шесть суток гвардии ефрейтор Максимов Максим Максимович благополучно добрался до ворот своего дома и распахнул их, как ворота в жизнь сельскую, которую он совсем забыл и которую придется начинать снова.

Пыльная дорога в Пакистан

Никогда не думал Игорь Гужаев, что в разгар военных действий в Афганистане ему придется сменить сержантскую форму-песчанку на гражданский, пропахший бензином и автолом комбинезон с двумя лямками вперехлест, как у детсадовцев, и стать водителем в конторе сугубо гражданской, под названием Афсотр.

Расшифровка у Афсотра была простая, как появление пыли на дороге: «Афгано-советский транспорт», а если расшифровать даже то, что не попало в название, осталось в чистом поле, на воздухе, то надо будет добавить солидное слово «предприятие». Афсотр был большим транспортным предприятием.

Огромный, утоптанный до каменной твердости двор Афсотра был обнесен высоким, с неровным иззубренным верхом забором, по двум углам которого, чтобы было хоть чем-то защититься от недалеких гор, по которым бродили душманы с гранатометами, выискивавшие, куда бы послать заряд, стояли две укрепленные вышки. Душманы были очень довольны, если граната попадала во двор Афсотра, ржали весело, как захмелевшие лошади, если на месте цели вспухал рыжий столб огня.

За любое попадание, – даже в корову, запряженную в телегу, они получали вознаграждение, все у них было расписано, за каждую срубленную голову «душки» имели гонорар, за каждую единицу техники – также… Получали за вертолеты, за танки, за грузовики, – за все, словом, на все имелась своя расписанная и утвержденная за океаном такса, за головы особенно высокая: за полковника одна сумма, за старшего сержанта другая, меньше, конечно, полковничьей, но тоже очень неплохая.

Гонорар выдавали не в долларах, а в «афонях», так находившиеся в Кабуле русские называли афгани – государственную валюту Афганистана…

Первое, на что Игорь обратил внимание во дворе, был грузовик МАЗ с длинным кузовом, в кузове стоял второй МАЗ, весь издырявленный, с обожженной до черной окалины дверью кабины, за которой сидел водитель. Машину привезли ночью и пока еще не успели загнать в ремонтный цех, вот она и темнела скорбно в кузове, похожая на памятник, хотя памятник погибшим водителям в Афсотре имелся.

А погибших на предприятии было много, даже чересчур много, – как в большой воинской части – двести с лишним человек, машин погибло более шестисот, так что место, куда положить цветы, в автомобильном дворе имелось, причем надо заметить, что цветы у памятника никогда не переводились, лежали яркой россыпью всегда, в любое время суток. Даже зимой, когда было не до цветов, вдовы погибших приносили к памятнику цветы бумажные, которые, как считали они, были лучше живых.

Памятник состоял из высокой плоской плиты, на фоне которой две сильные, с натруженными жилами руки держали урну с прахом, а внизу, под урной, была расположена могила, в которой покоились погибшие.

Грузовики Афсотра мотались по всему Афганистану, регулярно появлялись и в местах, где шли бои, а спасающиеся люди прятались в кяризах, в горах, в земляных щелях, – не было в стране дорог, по которым не ходили бы машины Афсотра и которые не были бы политы кровью водителей этой конторы.

Очень часто афсотровские машины бывали в Пакистане, в местах, где находятся лагеря душманов, из которых прямо через границу в Афганистан отправляется густой поток любителей заработать легкие деньги, – в основном людей молодых, голодных до долларов, готовых свернуть голову кому угодно, лишь бы в кармане оказалась тощая пачечка зелени, перетянутая банковской резинкой…

Другой возможности заработать деньги в Афганистане не было… Точнее, почти не было. Но работать в таких конторах, как Афсотр, опасно, даже опаснее, чем служить в армии, в воюющей части, – продырявить могут в любую секунду.

Душманы обладали способностью внезапно появляться на любой дороге, даже глухой, непроезжей, с одной только целью – ограбить машину, водителя убить, груз раскидать по кишлакам – естественно, взяв за это деньги, либо вообще перебросить в Пакистан и распорядиться им по-купечески. Денег, конечно, будет в несколько раз больше, а это всегда очень греет корявые душманские души. Тьфу!

Был одет Игорь в старый выгоревший синий комбинезон, под мышкой держал куртку, сшитую из плотной палаточной ткани, также выгоревшей, которую стачал по заказу приятель Игоря, большой мастер по портновской части, в прошлом – механик цеха Московской швейной фабрики № 3 Валера Куманев. Он вообще умел хорошо шить – и туристские штаны, и кепки с куртками, и шорты, и прочее, – мастерство, полученное Валерой на гражданке, пригодилось и в армии.

В Афсотре Игоря Гужаева встретил местный профсоюзный начальник Джангул, очень похожий на много испытавшего в своей жизни кавказца, – с седой, коротко остриженной головой и руками, украшенными мелкими белыми шрамами. Явно остались от порезов стеклянными осколками.

Увидев, что гость с интересом смотрит на его руки, Джангул пояснил:

– Пару раз мне пришлось выбираться из горящей машины… Стекла кулаками разбивал. Царапины вроде бы небольшие были, слабые, а следы остались приметные.

Все было понятно, Игорь и сам бывал в подобных передрягах, следов только нет, а так через эти медные трубы он тоже прошел… Или какие там еще трубы бывают? Чугунные? Керамические, как в Древнем Риме?

Он кивнул понимающе и достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги, протянул Джангулу:

– Вот.

Бумага была напечатана на машинке с русским шрифтом; Джангул, который учился в Москве на полугодичных профсоюзных курсах, язык русский знал, даже читал две книги Пушкина, о чем с гордостью заявил гостю.

Тот одобрительно наклонил голову.

– Не веришь? – по лбу Джангула бодро расползлись вертикальные морщинки. – Я даже «Евгения Онегина» прочитал. Целиком. С первой страницы до последней.

– Верю, верю! – Игорь поднял обе руки. Жест был забавным. – Честному человеку нельзя не верить.

– То-то же! – Джангул засмеялся. Смех у него был сиплый, с трещинками, прерывистый. У многих водителей бывает такой смех, – это от простуды, когда ветер влетает в окно, обволакивает спину, пробивает насквозь глотку и обязательно находит в кабине какую-нибудь щель, чтобы благополучно выскочить наружу.

Он развернул бумагу, потом свернул и отдал Игорю.

– Я в курсе. Меня уже предупредили. Только случайно не прихвати эту бумагу с собою в рейс.

– Да вы чего? Я ее съем, – с серьезным видом заявил Игорь.

Джангул улыбнулся ослепительно и одновременно жестко, похлопал себя по карманам, достал пачку дешевых, плохо оформленных, с непропечатанным изображением сигарет.

Выбил одну сигарету, сунул ее в губы, из нагрудного кармашка извлек зажигалку-самоделку, подпалил… Из пачки выколотил еще одну сигарету, предложил Игорю. Тот отрицательно качнул головой.

– Не курю.

Джангул улыбнулся одобрительно, улыбка у него была открытой, очень хорошей, лицо освещала изнутри, делала его каким-то особенным, запоминающимся, на него нельзя было не обратить внимание, к людям с такими улыбками народ обычно тянется, становится разговорчивым… Как известно, светлые улыбки всегда, во все времена были заразительными, поднимали у окружающего люда настроение.

Интересным человеком был Джангул.

– Правильно поступаешь, что не куришь, – сказал он, – но имей в виду, у вас в Союзе я слышал поговорку: «Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет», – речь у Джангула была чистая, без «комкастостей» и смешных ударений, – пока он учился в Москве, сумел одолеть непростой язык, говорил почти без акцента.

– Это не про меня, – сказал Игорь, – я и курить умею и пить. Хотя вроде бы считается, что я и не курю, и не пью. Все зависит от ситуации.

– У нас один шофер проводит интересные эксперименты с сигаретами, точнее – с дымом, – сказал Джангул, помотал перед собой рукой, словно бы разгонял табачную струю, пущенную ему в лицо.

– Эксперименты с дымом? – вид Игоря Гужаева сделался недоуменным.

– У нас даже мысль появилась – отправить его в Москву учиться на фокусника… После учебы будет выступать в цирке. Вот он, кстати, идет. Сам. Лично. Будущий народный артист Демократической Республики Афганистан. А? Звучит? – Джангул не удержался и громко хлопнул одной ладонью о другую, подмигнул Игорю: знай, мол, наших!

По двору, вприпрыжку огибая машины, быстро, почти бегом двигался худенький невысокий паренек в узбекской тюбетейке, плоско нахлобученной на голову и выбивающимся из-под нее коротким чубчиком и седыми висками.

– О-о, дядя Джангул! – вскричал он издали, подпрыгнул радостно.

Игорь подумал: «Это же обычный пацан – веселый, раскованный, ему еще в пионерлагерь надо бегать, а он уже грузовики водит… Седой. Неужели он в состоянии справиться с большой, очень тяжелой машиной? У него же, наверное, ноги до педалей не достают…»

Джангул протянул пареньку пачку с сигаретами, которую держал в руках.

– Будешь?

Мальчишка ловко вытянул из пачки одну сигарету и, держа ее в сжиме указательного и среднего пальцев, неприметно, но очень ловко подбил ногтем большого пальца; сигарета, взвившись в воздух подобно маленькой ракете, в следующее мгновение оказалась в губах юного курильщика.

– Из тебя получится очень хороший фокусник, Хасан, – одобрительно произнес Джангул.

Хасан, не сомневаясь нисколько, согласно наклонил голову: так, мол, оно и будет. А может, из него получится что-нибудь большее, чем просто фокусник? Но что может быть больше «просто фокусника», которому в будущем присвоят звание народного?

Этого Хасан не знал. Он глубоко, как здоровый взрослый мужик, затянулся сигаретой, окутался клубом дыма, будто облаком, коротко дунул и от густого кудрявого взболтка в тот же миг ни одной веселой кудряшки не осталось – все растаяло. Похоже, Хасану подчинялись некие материи, которые не подчинялись обычным людям. Джангул зааплодировал.

Игорь тоже похлопал в ладони – он видел много разных фокусов, но такого, чтобы фокусничали с сигаретным дымом, еще не встречал.

А Хасан вновь самозабвенно затянулся плохонькой, хотя и душистой сигаретой – табачная начинка была хорошо просушена и пропитана соком какого-то дерева, скорее всего, вишневого. Открыл рот, выдохнул. С губ его должна была сорваться струя дыма, но дым не пошел, воздух как был, так и остался незамутненным, чистым, а вот из ушей неожиданно вымахнули негустые дымные струйки… Даже не струйки, а кудряшки.

Вот кудряшки сделались гуще, потом сгустились еще немного, но плотным дым не стал – этого не дал сделать редкостный организм Хасана.

«А ведь действительно фокусник, – невольно подумал Игорь, – причем не фальшивый, а настоящий, только один этот фокус “дым из ушей” может вызывать аплодисменты. “Бурные и продолжительные”, как писали раньше в газетах».

Свое показательное выступление Хасан закончил еще одним номером, хотя, может быть, и не таким замысловатым, как «дым из ушей».

Юный фокусник, несмотря на распространенное мнение, что за курение в таком возрасте бьют по губам, докурил сигарету до конца, до самых пальцев, затем замер, целясь в гипсовую урну, обвитую каменным виноградом, – явно урна была отпилена от какой-то светской скульптуры, пострадавшей от взрыва ракеты.

Целясь в урну, Хасан прижмурил один глаз, потом второй, затем сомкнул веки целиком, – он словно бы заснул, – и вслепую послал окурок в цель. Было до урны метров двенадцать, не меньше.

Окурок легко одолел это расстояние и опустился точно в середину урны. Это был чемпионский заброс, так мог выступать только победитель международных соревнований по точным плевкам или мастер спорта по игре с воздухом, Хасан был достоин высокого звания – и чемпионского, и мастерского.

– А повторить сможешь? – спросил Игорь.

Хасан вопросительно глянул на Джангула: такие штуки он мог проделывать только с разрешения старшего; старший поправил на голове волосы и повелительно кивнул – делай, мол, что просят… Вытащил из кармана пачку сигарет, но Хасан схватил его за руку:

– Не надо тратить сигареты, дядя Джангул, – еще пригодятся. У меня есть одна, выкуренная наполовину… Оставил на потом.

– Ну, давай свое «на потом», – согласился с ним Джангул.

Поблагодарив старшего поклоном, Хасан достал из кармана спички, в коробке вместе со спичками лежал и окурок, стремительным, едва приметным движением вытянул окурок, сдул с него пепловую налипь, сунул в губы. Почмокал, проверяя окурок на «профпригодность»… Чиркнул спичкой.

Пустил пару клубов дыма, затем перехватил окурок пальцами и неожиданно по-танцорски лихо развернулся на одной ноге, затем сделал еще пару пируэтов и, оказавшись к цели спиной, с силой запулил горящий окурок в урну.

Попал точно в центр – уложил окурок в цель, будто баскетболист мяч в веревочную сетку. Игорь захлопал в ладони.

– Хасан, ты отличный снайпер, – сказал он юному водителю. – Верю – ты станешь превосходным циркачом, а если захочешь, то и толковым актером. – Игорь снова поаплодировал умельцу.

Ему важно было знать, кто работает в Афсовтрансе, кто отправится с ним в незнакомый пакистанский город в разведку, не сдадут ли эти люди его, хотя вряд ли кто из них знает (кроме Джангула, естественно) и наверняка никогда не узнает, что он шурави – советский солдат.

Гужаев очень сносно владел таджикским языком, – говорил, как чистокровный таджик, родившийся где-нибудь в Нуреке либо на берегах бурного Вахша, и похож был на таджика, так что и по этой части он был неплохо прикрыт.

Таджиков в воюющем Афганистане жило много, как говорили Гужаеву еще в Москве, они составляли едва ли не половину населения; язык таджики знали и любили лишь свой родной, таджикский. По-иному, фарси или дари.

Вторая половина населения Афганистана говорила по-пуштунски. Язык пушту трудный. Голову можно сломать и копыта, прежде чем изучишь его хотя бы приблизительно, процентов на тридцать – тридцать пять.

Язык пушту Игорь тоже немного знал, – но очень немного. Как был знаком и с Кораном – главной книгой мусульман. Иногда хватало лишь одной суры, прочитанной с пафосом, чтобы от какого-нибудь несчастного окруженца, которому грозил мучительный плен, отцепилась целая свора душманов.

Впрочем, раз на раз не приходилось, иногда случались вещи страшные… Тьфу-тьфу-тьфу! Игорь готов был молиться всем богам вместе сразу, чтобы с ним не случилось чего-нибудь из разряда «ЧП» – душманы (они же – «прохоры») жестоки бывают невероятно, при малейшем подозрении на причастность к шурави, спокойно, не морщась и не щурясь от крови, брызжущей в глаза, ножом разрезают пленнику талию по круговой, а потом сдирают кожу через голову. Вместе со скальпом.

Тот факт, что человек еще дышит, стискивает зубы, сипит от боли, плюется кровью, не волнует их совершенно.

Сравнить «прохоров» можно только со свирепыми животными… А может быть, даже не с животными, – с роботами, с автоматами, не имеющими ни души, ни мозгов и запрограммированными только на одно – убивать.

Впрочем, нечего раньше времени пугаться воробья, съевшего кошку на соседском дворе… Посмотрим, что будет где-нибудь часа через три-четыре.

Колонна была небольшая – шестнадцать грузовиков, новых машин – ни одной, все автомобили имели хорошие биографии, повидали в своей непростой жизни много, – у всех дыры, рванины, осколочные пробоины, все знали, какую боль приносит мина, на которую наехало колесо, и как горячо, больно делается после взрыва: дышать становится нечем, когда железную плоть протыкают иззубренные, светящиеся от жара осколки, как способен кричать раненый водитель, как он крепится до конца, сжимая пальцами скользкий от крови круг руля, стараясь удержать сознание и на предельной скорости выйти из зоны огня… А потом уж, когда опасность останется позади, – нажать на тормоза, загнать машину в какой-нибудь каменный коридор, чтобы не было видно с дороги, когда по ней будет трястись и вонять дырявым выхлопом лихая душманская бурубахайрка – мятая японская машиненка с установленным в небольшом железном кузове пулеметом либо минометом. На таких машинах обычно развозят по рынкам картошку, овощи, фрукты, работают бурубахайрки у торговцев по двадцать-тридцать лет без всяких ремонтов и технических осмотров.

«Буру бахайр» в переводе на русский означает «Иди с Богом!» – так что понятно, откуда взяли свое название дерзкие, громко громыхающие машиненки, которые можно заправлять чем угодно, не только бензином, но и помоями, сточной водой, дождевым сливом, а колеса смазывать обычным коровьим навозом… И ничего, в итоге все концы сходятся, срастаются, провисов у «прохоров» нет… Пока они не сталкиваются с десантниками (на солдатском языке – с десантурой; пехоту в ограниченном контингенте зовут солярой), вот тут и начиналось вселенское веселье. Игорь принимал участие в таких концертах много раз…

В колонне Гужаев шел шестым, напарником у него был Салим Керимов – собранный ефрейтор-спецназовец, взятый в армию из Ташкента – города, как известно в России, хлебного. Впрочем, не только хлебного, но и гашишного, и виноградного, и айвового, и кишмишного, а по осени – и сочного дынного.

Был и третий спецназовец в колонне, также на подстраховке – Альберт Карышев, астраханский паренек, в армию он попал из юридического института, что-то у него там не совместилось, «а» оказалось загнанным в конец алфавита, а твердый знак выбрал себе место в середине алфавита, рядом с буквой «м». Альберт не отличался разговорчивостью, привык больше молчать, и это было его всегдашним естественным состоянием.

Альберт шел в конце колонны, в третьей машине от хвоста, если вести счет в обратном направлении.

Теперь насчет знания языка. Альберт по этой части был самым уязвимым, он знал татарский язык, русский и еще – матерный; всеми тремя владел в совершенстве, а вот по части пушту, дари или хозарейского, то справлялся еле-еле, да и, надо заметить, с большим акцентом. Впрочем, по акценту этому определить, что он имеет хотя бы малое отношение к «шурави», не было никакой возможности. К кому угодно могли привязаться – к чукчам Аляски, масаям Центральной Африки, к потомкам испанских конкистадоров, обвинить их в принадлежности к советским людям, но только не к Карышеву.

Это был плюс. Но главное, Карышев был сообразительным, хладнокровным, умелым бойцом, таких в разведгруппе (точнее, в мото-маневренной группе), пожалуй, больше и не было. Во всяком случае, Игорь не знал…

В дорогу отправились рано, когда рассвет еще только чуть тронул прохладный воздух утра, пространство немного раздвинулось, хотя ни деревья, ни горы четких очертаний не приобрели; Игорь разогрел мотор МАЗа, сделал пару перегазовок – двигатель работал исправно, послушно отзывался на всякую, даже малую манипуляцию с педалью газа… Ему достался автомобиль-трудяга, верный тому, кто сидел за рулем. Гужаев остался грузовиком доволен, сделал еще одну перегазовку, прислушался к звону, возникшему внутри мотора, и на несколько секунд повернул ключ зажигания влево, вырубая двигатель.

Сделалось тихо. Даже в ушах запищала какая-то неведомая пичуга, потом снова запустил мотор. Звон пропал.

Итак, машин было шестнадцать – везли в Пакистан продукты, купленные одной популярной торговой фирмой, бытовую технику, муку, ташкентский рис и разную «душистую» химию, начиная со стиральных порошков и средств для мытья посуды, кончая освежителями воздуха, распространявшими запах, похожий на духи восточной принцессы…

Гужаев однажды стоял в оцеплении, когда в Кабул прибыл иорданский наследник. Женская половина свиты благоухала таким же вязким, очень плотным ароматом… От него даже ноздри щипало. Восток есть Восток. Понять его может только тот, кто на Востоке жил.

Были среди грузов, запечатанных в кузовах машин, и другие товары, но до них Игорю не было никакого дела.

– Ну что, порядок? – спросил сменщик, поудобнее устраиваясь на сиденье рядом с Гужаевым. – Не то ведь, ежели что, придется скакать на одной ноге.

– Не хотелось бы, но если понадобится, то и на одной ноге поскачем, – на шутки Гужаев сегодня не был настроен, в голосе его возникли жестяные нотки, будто туда натекло жидкое железо. Впрочем, железо жидким не бывает, это неестественное для него состояние, поэтому Гужаев махнул на напарника рукой, словно бы заранее извинялся за возможную резкость… На войне быть мякиной, конечно, нельзя, но и железом, которое можно взять только взрывом, тоже быть нельзя.

Через десять минут колонна, натуженно гудя моторами, выехала с огромного грузового двора фирмы Афсотр.

Гужаев был готов к тому, что его МАЗ, словно передвижное логово Деда Мороза, быстро обрастет дорожным налетом, в том числе и пылевыми сосульками, – сосульки будут жирные, как пещерные сталактиты, с кривыми завитушками, образованными встречным ветром, – и произойдет это очень скоро, едва они отъедут от города, но то ли воздух задубел от войны и перепадов ночных и дневных температур, то ли горный ветер был слишком жестким и соскребал пыль с кабины и бортов машины, будто лопатой, то ли еще что-то происходило, только вот колонна в пути грязью не обросла.

Игорь лишь головой качал озабоченно:

– Странно… Странно…

Кроме обычного задания, которое Гужаев получил в отделе разведки, имелось задание побочное, которое тревожило даже самого командующего сороковой армией, воевавшей в Афганистане.

Слишком много в этой непростой, почти средневековой стране находилось гражданского народа из Советского Союза – людей, никогда войны на близком расстоянии не видевших: сюда понаехали учителя, агрономы, медики, горняки, строители – этих ребят было больше всего, – биологи, мостовики, шоссейники, – представители более семидесяти профессий… Всем им, кстати, выдали боевое оружие – пистолеты Макарова.

Военные считали эти пистолеты несерьезными стволами, называли их «грузилами»; если уж и иметь пистолет, то убойный фронтовой ТТ, доживший до нынешнего времени с поры Великой Отечественной войны, а еще лучше – получить в свое распоряжение автомат Калашникова. Это уже не пистолетик, из которого хорошо сшибать мух, а серьезный ствол.

Те, кто носит погоны, автомат Калашникова уважительно величают «металлом» и снимают перед ним полевые панамы. Хорошее оружие. И стрелять будет в любой ситуации, не закапризничает, – извлеченный из грязи, вытащенный из воды, забитый пылью, песком, поржавевший, продырявленный, – лишь бы был цел ствол… Автомат этот еще никого не подводил.

Но гражданским решили давать «макаровы», и только их, поскольку этих людей командировали в Афганистан не для того, чтобы воевать (этим пусть занимается армия), пистолеты выдавали лишь затем, чтобы в пиковой ситуации человек мог застрелиться.

Угодить в плен в Афганистане – штука мучительная, страшная; душманы по части того, как поинтереснее, позверинее замучить человека, были большими специалистами. Пресловутые эсэсовцы с их методами пыток были обычными детишками, несмышленышами в сравнении с душманами.

Имел при себе оружие на случай «застрелиться» и очень хороший человек с простой русской фамилией Михайлов. Был он геологом, обследовал горы вокруг Кабула и обнаружил большие запасы воды – хорошей питьевой воды, которой в Афганистане не хватало во все века. Бывали времена, когда за кувшин воды давали полкувшина золота: люди умирали с хриплыми криками, сгорали от жары и иссушения, мучились, превращаясь в обычные костяные скелеты.

Запасы были подсчитаны, оконтурены, осталось только пробурить промышленные скважины и закачать добытое в кабульский городской водопровод. Но для этого война в Афганистане должна была сойти на нет.

Был талантливый геолог Михайлов человеком опытным, прожил толковую жизнь – прошел войну, встав в солдатские ряды в сорок первом году, бил фашистов с умом и точным расчетом, домой вернулся с несколькими боевыми орденами, поступил на геологический факультет университета и уже на третьем курсе отправился в Сибирь, в экспедицию.

На геологической ниве Михайлов сделал карьеру не меньшую, чем на ниве солдатской: и количество орденов удвоил, а по лестнице, которую принято называть служебной, поднялся до кресла заместителя министра геологии СССР.

Выполнив свою миссию в Афганистане и передав изыскательские папки лично Бабраку Кармалю, получив за свою работу орден, Михайлов собирался отбыть домой. И дел в Москве было много, и усталость начала одолевать, и по двум своим внукам соскучился буквально до стона, видел их во сне и просыпался с влажными тоскующими глазами…

В Кабуле за Михайловым была закреплена служебная машина – старая «Волга» с шофером, немного знавшим русский язык… Шофер всегда преданно посматривал на своего шефа, готовил еду, в поездках кипятил чай и разогревал консервы, принимал участие в разговорах и был готов ради своего начальника забраться на самый высокий хребет Гиндукуша… Иногда, свернувшись калачиком, спал у его двери – караулил.

Ничто не предвещало беды, никто даже не предполагал, что верный Гулябша может предать любимого шефа, хотя шеф не считал его ни слугой, ни охранником, ни личным разогревщиком чая или подчиненным, которым обязательно надо помыкать, – считал просто товарищем по работе. Фронтовик Михайлов своим высоким положением не пользовался – считал это неприличным.

За несколько дней до отъезда домой Михайлов неожиданно не вышел на службу – кабинет его в Министерстве природных ресурсов оказался запертым.

Что-то случилось? Заболел? Отравился некачественным мясом, купленным на Грязном базаре? Начали допекать фронтовые раны? К нему домой послали гонца. На двери михайловской квартиры болтался тяжелый замок, обычно такой замок появлялся, когда хозяин отбывал на длительное время в поле…

Но вот ведь как – Михайлов никуда не собирался отбывать, он уже закончил свои изыскания, – и полевые, и кабинетные.

Тогда где же Гулябша со своей «Волгой»? Гулябшу тоже не нашли – как сквозь землю провалился, а вот «Волгу», целехонькую, с холодным мотором, с запертыми на ключ дверями и сильно запыленными стеклами, словно бы на ней кто-то гонял в Индию, нашли. За Кабулом, в пыльной горной расщелине. Факт, что двери машины были закрыты на ключ, наводил на мысль: за «Волгой» кто-то собирался вернуться.

В камнях, в двадцати метрах от брошенной легковушки, выставили засаду: если кто-то здесь появится, то вряд ли успеет открыть дверь «Волги» – засада своего не упустит.

Прошло несколько дней. Ни о Михайлове, ни о Гулябше ничего не было слышно. И машиной никто не интересовался… Где геолог, что с ним, в каком он состоянии – неведомо. Насчет Гулябши тоже ничего нового. Да и аллах с ним, с Гулябшой, главное – Михайлов.

Постепенно выяснились детали случившегося.

Ночью в дом, где жил Гулябша, постучали. Он, зевая и с трудом справляясь с сонной одурью, из которой вылез с большими усилиями, выглянул в окошко.

Под окном стоял его сосед, ярко освещенный луной, – он тоже корпел за баранкой, считался неплохим водителем, но мало зарабатывал, воспитывал многодетное семейство и едва сводил концы с концами, – в дрожащем лунном свете, выбеленный до прозрачности, сосед походил на нечистую силу, принесшуюся в Кабул с ближайшей гиндукушской макушки.

– Ты чего, Мирзомомад? – выкрикнул Гулябша через стекло.

Сосед сделал ему знак рукой:

– Иди сюда!

Пошевелил побито ртом, голос его был слышен, но вот слова нельзя было разобрать, – похоже, с Мирзомомадом что-то происходило.

Гулябша поскреб ногтями голову – открывать дверь не хотелось и тем более не хотелось вылезать на улицу, но сосед есть сосед, ссориться с соседями нельзя – это раз, и два – а вдруг чего-нибудь случилось и Мирзомомаду нужна помощь?

Если он сейчас не поможет Мирзомомаду, то завтра Мирзомомад не поможет ему, а это совсем никуда не годится… Придется открывать дверь.

Едва он выдвинул щеколду из косяка, как снаружи дверь рванули с такой силой, что от возмущения она взвизгнула, как ишак, которого в причинное место пнули сапогом, Гулябша кубарем покатился по земле к дувалу, огораживавшему их двор.

Гулябша не издал ни звука – понимал, что любой внеурочный писк может дорого обойтись. Тем более в городе – сразу в нескольких местах раздавалась частая стрельба: кто-то пытался перегрызть кому-то глотку. Плюс пальба трусливых дришей. Афганские патрули дриши патронов не жалели, любили подбадривать себя автоматными очередями, от пальбы делались немного смелее.

Над Гулябшой навис крупноголовый бородатый человек в тюрбане, предупредил, прижав ладонь ко рту Гулябши:

– Тихо! Понял?

Гулябша послушно мотнул головой: понял, мол, все понял. В горле у него что-то спеклось, голос пропал, из глотки не выскользнул ни один звук.

– Завтра утром, когда повезешь своего шурави на работу, то повезешь его не туда, куда ему надо, – свернешь в сторону, к нам… Понял? Больше от тебя ничего не требуется, только это, понял?

Гулябша вновь послушно мотнул головой, сердце у него сжалось тоскливо, словно бы собиралось спрятаться куда-то и затихнуть там; бородатый будто бы что-то почувствовал и малость придавил перетрухнувшего водителя:

– Имей в виду, продавшийся кафирам, если этого не выполнишь, мы зарежем всю твою семью, всю! – страшный бородач повысил голос. – И жену, и детей, и родителей… Их тоже найдем.

После этого благословения бородач отпустил несчастного водителя.

Бледной тенью, заплетаясь одной ногой за другую, шатаясь так, что через каждые два шага он падал на колени и опирался рукою о землю, сипя задавленно, Гулябша добрался до своей двери и рухнул на матрас, служивший ему постелью.

– Кто там был? – сонно заворочалась жена, расположившаяся с детьми в соседней комнате.

Гулябша вновь сжался в комок, – надо было ответить так, чтобы жена по голосу его ничего не почувствовала.

– Приезжали по поводу завтрашней работы, – негромко, зевающим голосом проговорил Гулябша, – изменения кое-какие будут – уточняли…

Жена больше не возникла, успокоилась и по-детски безмятежно засопела носом, – она была еще совсем ребенком, на десять лет моложе самого Гулябши.

Больше в эту ночь он не уснул, ворочался, сипел, хрипел, иногда приподнимал голову и боязливо поглядывал в окошко, вздыхал. Выходило так, что веление бородача надо было выполнить, иначе ему конец. И не только ему самому конец, но и всей его семье. Гулябша не выдержал, захлюпал носом: умирать не хотелось.

Хотелось жить.

Рассвет наступал медленно. По стенам комнаты внезапно побежали розовые глазастые зайцы, через несколько минут они сгреблись куда-то в угол, потом появилась другая партия зайцев, уже другого цвета, Гулябша ничего этого не видел. Он хоть и не спал, а все равно лежал с закрытыми глазами… Но вот он неожиданно почувствовал, что в доме кто-то есть, открыл глаза.

В любой другой раз он обрадовался бы рассветным зверюшкам, прибежавшим разбудить его, но сейчас они никакой радости не принесли. Гулябша всхлипнул. Кроме солнечных зайцев, в доме никого не было.

Было слышно, как в соседней комнате заворочалась жена: она вставала раньше мужа, готовила ему чай с травами, подогревала лепешку.

В семь часов утра Гулябша поехал к шефу, попетлял немного по узким улочкам и остановился у подъезда, в котором тот жил. Потрогал пальцами лицо – нижняя челюсть дрожала, словно бы попала под электрический ток, внутри возникло что-то холодное, твердое, похожее на мертвую рыбу, но это была не рыба, скорее – страх, что-то еще, парализующее ноги, руки, заставляющее дрожать рот.

Когда Михайлов вышел из дома, то первым делом увидел, что шофер очень внимательно смотрит на него, и приветливо махнул Гулябше рукой. Под локтем геолог держал старую кожаную папку, с которой приехал из Москвы. Гулябша прощупал эту папку взглядом… Все дело в том, что когда Михайлов брал на работу пистолет, то клал его в папку между бумагами, и тогда папка становилась увесистой, какой-то округлой и держать ее под локтем было неудобно, – надо было нести в руке, а когда не брал с собой оружия, то папка была легкой и шеф совал ее под мышку.

Значит, пистолет он оставил дома…

Холодная рыба шевельнулась у Гулябши внутри, причинила минутное неудобство и сделалась меньше в размерах.

А шеф не спешил садиться в «Волгу», достал из пиджака пачку московских сигарет, с удовольствием затянулся небольшим табачным гвоздиком. О чем он думал – неведомо: чужие мысли всегда были для Гулябши некими плотными, без единой блестки света потемками, в которых разобраться ему просто не было дано, как не было дано вообще что-либо засекать, кого-нибудь видеть и разбирать черты лица в минуты крайнего волнения. А сейчас Гулябша находился именно в таком состоянии.

О чем думал в эти миги большой советский начальник? Явно не о том, что ждет его сегодня. Гулябше стало жаль своего шефа, самого себя тоже сделалось жаль, одно у него сопряглось с другим.

Михайлов докурил сигарету до конца, смял окурок, поглядел по сторонам в поисках, куда бы можно было его бросить, урны не нашел и ловким длинным щелчком запузырил его под низкую литую ступеньку, низким горбом выгнувшуюся у входа в подъезд. Очень лихо сделал это шеф.

Гулябша вздохнул облегченно – хорошо, что шеф оставил оружие дома: шансов уцелеть в стычке с ним становится больше. Хотя это не факт… Михайлов по-мальчишески легко потянулся, потом согнулся, разминая мышцы, зачем-то хлопнул себя по карману пиджака и сел в машину. Скосил глаза на водителя:

– Ты чего такой насупленный, Гулябша? Стряслось что-нибудь? Может, помощь нужна?

– Нет, помощь не нужна, рафик Михайлов, – Гулябша отрицательно помотал головой. – Жена у меня прихварывает, забот много, рафик начальник…

– Рафик начальник, – Михайлов не выдержал, хмыкнул, – давно ты меня не звал так, Гулябша… Явно дома у тебя что-то произошло.

– Ничего не произошло, – водитель упрямо помотал головой.

Машину по узким улочкам старого Кабула он гнал с хорошей скоростью, поднимал за собою длинный хвост пыли, раньше с такими кудрявыми хвостами пыли Гулябша ездить не рисковал.

– Не гони, – попросил его Михайлов, но шофер, похоже, не обратил на просьбу внимания либо просто не услышал, совершил крутой поворот в темный проулок, стиснутый двумя длинными угрюмыми дувалами, надавил на педаль газа.

Мотор «Волги» рявкнул сердито и одновременно задавленно, в несколько секунд машина одолела проулок.

– Чего-то мы сегодня едем новым маршрутом, – озадаченно проговорил Михайлов, – раньше тут не ездили.

Шофер на слова шефа не среагировал, промолчал. Через полминуты «Волга» въехала во двор, посреди которого горел небольшой, но жоркий костер, над которым висел закопченный чугунный таган. Два бородача в длинных, перепоясанных ремнями рубахах готовили плов.

Мирная картина. Через мгновение рядом с бородачами оказались еще двое с автоматами в руках, довольно засмеялись, сверкнув белью зубов.

Один из них поманил Михайлова черным от костерных углей пальцем:

– Выходи, шурави!

Сопротивляться было бесполезно. Михайлов повернул голову к Гулябше и проговорил тихо, с брезгливой досадой:

– Эх ты-ы!..

Гулябша не выдержал, съежился – он был готов провалиться под землю.

Когда к нему домой пришли сотрудники хада – афганской госбезопасности, то там ни Гулябши, ни жены его с детьми уже не было, только прилетевший из-за ближайшего холма слабосильный ветерок негромко посвистывал в распахнутом окошке.

Михайлов исчез практически бесследно, полторы недели о нем ничего не было слышно, но потом в Кабул начали приходить вести из Пакистана, из них было понятно, что геолога нагло похитили, в одном месте его не держат, перемещают из одного лагеря в другой, из деревни в деревню, из городка в городок, из схрона в схрон, приставили солидную охрану, – душманы боятся, что шурави настигнут их, добычу отобьют, а всех, кто окажется рядом, перестреляют.

Две группы, которые ходили в Пакистан, чтобы найти геолога, вернулись ни с чем – пленного уводили перед самым их носом и каждый раз удар кулаком по бандитскому гнезду был напрасным – гнездо оказывалось пустым, ни душманов в нем, ни именитого пленника… И сведений о муках Михайлова и его перемещениях никаких. А потом вообще перестали поступать всякие сведения – и по части хада, и по части царандоя – афганской милиции, и по части разведки сороковой армии.

Словом, в задачу группы Гужаева входило и это задание – попытаться отыскать следы Михайлова: где он, что он, какова его судьба? Ведь человек открыл для безводного, страдающего от жажды Афганистана огромное богатство – воду, а с ним так поступили… Ни чести, ни совести, ни понятий о добре, ни стыда, и вообще ничего человеческого нет у нелюдей, называвших себя слугами Аллаховыми…

Едва колонна выехала за Кабул, как не стало видно людей, люди исчезли, будто они никогда не обитали в этих местах: лишь голые унылые холмы, с которых ветер сдувает длинные хвосты рыжей липкой пыли, в воздухе сбивает в комки и бросает в передние стекла машин, сзади, за кузовами, должны были волочиться целые копны пыли, но их, странное дело, почему-то не было, словно бы кто-то специально обрезал пыль и пластами укладывал на дорогу.

– Гляди в оба, – предупредил Гужаев напарника, – если где-то на сопку выскочит человек – считай, это душман.

– Не факт, – покачал головой напарник, – это, во-первых, а во-вторых, у нас все равно нет оружия.

– Зато есть руки, это тоже хорошее оружие.

У Гужаева был коричневый пояс по карате, руками он мог уложить много народа, десятка полтора «прохоров» (или душманов, кому как нравится), не меньше. Коричневый пояс – это, конечно, не черный, но тоже ценится очень высоко, стоит близко к черному, до высшей ступеньки у коричневого каратиста расстояние совсем крохотное.

– У одних оружие карате, у других – Коран.

Это напарник говорил про себя, в отличие от Игоря он хорошо знал Коран и мог читать суры, не спотыкаясь и не ошибаясь не только в словах или в буквах, но и в запятых. Игорь же мог прочитать на память только три суры… Впрочем, эти суры были главные.

Игорю были известны два случая, когда душманы захватывали в плен наших солдат, те читали им суры, и это действовало – «прохоры» проникались к пленным уважением и отпускали их. Хотя, честно говоря, в это верилось с трудом, – жестокость душманов описанию, как известно, не поддается.

Через три часа колонна остановилась на пятнадцатиминутный привал. Джангул выбрал для этого место потише, прикрытое с одной стороны скальной грядой, а с другой – равниной, где ни птица, ни человек либо зверь спрятаться не могли, даже муравей и тот, наверное, не мог спрятаться – все просматривалось как на ладони, виден был каждый метр пространства и каждая мелочь в нем.

Это было важно – не дать людям, заинтересовавшимся колонной, подойти близко незамеченными.

– Пять минут – на осмотр машин, – велел Джангул.

Тоже дельная вещь. Если бы машины были новые, позади у них не было ни огней, ни вод, ни медных труб, способных сжирать все, что угодно, – железо, резину, камни, землю, грузовики можно было бы не осматривать, но у джангуловой колонны все эти испытания имелись в биографии, поэтому старший и был так требователен.

Маленький Хасан, придерживая одной рукой тюбетейку на макушке, быстроногим воробьем обежал свою машину, постучал ботинками по колесам и доложил шефу:

– Дядя Джангул, Аллах благосклонен, с моей машиной все в порядке.

– Молодец! – похвалил его руководитель колонны. – Можешь взять кусок лепешки, пожевать малость, – разрешил он и поправил на голове Хасана нарядную тюбетейку, – позволяю.

По лицу Хасана проскользила тень, пожевать чего-нибудь он конечно же хотел, но решил пока воздержаться, чтобы не дразнить других водителей, – благодарно поклонился старшему и вприпрыжку понесся вдоль колонны.

Остановился около грузовика, на подножке которого стоял Игорь Гужаев.

– Друг, хочешь, покажу еще фокус? – предложил Хасан.

Игорь с интересом посмотрел на паренька и доброжелательно улыбнулся:

– Покажи!

Хасан волчком крутанулся около подножки и неожиданно вывернул боковые карманы джинсовой куртки, сразу оба.

– Посмотри, пожалуйста, тут есть чего-нибудь?

Игорь отрицательно покачал головой:

– Только воздух.

– Тогда сейчас появится, – пообещал Хасан и снова, будто волчок повернулся на одной ноге вокруг самого себя.

Игорь даже не заметил, как в пальцах у Хасана оказалась сигарета и когда он ее зажег. Паренек затянулся сигаретой глубоко, по-мужски, у него даже звонко засипели легкие, – проглотил дым, потом сделал еще одну затяжку… Пожевал губами, в следующий миг крепко сжал их, подмигнул Гужаеву круглым, каким-то удивленным глазом, – правым, левый у него оставался неподвижным.

Задумчиво глянул вверх, словно бы хотел там что-то засечь, но не засек и, покачав головой, подцепил пальцами концы вывернутых карманов и чуть приподнял их. Игорь с удивлением обнаружил, что из-под пальцев у Хасана, и с правой стороны, и с левой, густыми кольцами начинает выползать дым, и вскинул правую руку с оттопыренным большим пальцем.

– Ты это самое… Марсель Марсо, – сказал он фокуснику.

– А кто этот Марсель Марсо?

– Большой человек.

– А-а-а! – судя по довольному выражению лица, сравнение с Марселем Марсо Хасана устроило, он покивал согласно и хорошо отработанным коротким движением загнал вывернутые карманы джинсовой куртки на то место, где они должны были находиться.

Дым перестал сочиться из них. Хасан победно улыбнулся, подмигнул загадочно, глянул в одну сторону, потом в другую и приблизился к Игорю.

– Слушай, а ты ведь не афганец, – внезапно проговорил он, – хотя язык наш дари знаешь хорошо. И не пуштун ты и не хозареец… Тогда кто?

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Неужели он, опытный батальонный разведчик, износивший на этой войне уже три комплекта формы-«песчанки» и питавшийся в разведке не только консервированной кашей-кирзухой, но и всем что можно добыть и съесть – змеями, скорпионами, ящерицами, гусеницами, черепахами, птицами, пауками, койотами, дикобразами, мышами, бикфордовым шнуром, взрывчаткой и многими другими «вкусностями», лопухнулся и где-то прокололся?

Немного поразмышляв, Игорь улыбнулся по-прежнему доброжелательно, открыто и ответил, не усомнившись в правоте, а точнее – в правдивости своих слов:

– Я – горный таджик.

– Это как? – не понял Хасан, глаза у него от удивления разъехались в разные стороны.

– А так! Говоря по-иному, перс, родившийся в горах.

– О-о-о, – заинтересованно протянул Хасан, – белудж, значит?

– Не белудж, а перс.

– Выходит, ты иранец, да?

– Можно сказать и так. Иранцы – это и есть персы. Один народ.

– М-м-м-м, – задумчиво промычал Хасан и, покачав головой, замер на несколько мгновений. Он хотел что-то сказать, но не сумел собрать в кучку нужные слова и сформулировать мысль…

– По машинам! – раздалась той порой гортанная команда Джангула. – Отправляемся!

Захрипели моторы, воздух маслянисто заискрился от дизельных выхлопов, грузовики стали один за другим выползать на трассу и набирать скорость.

– Как бы он тебя не выдал, – озадаченно проговорил напарник Игоря Салим Керимов и поерзал по продавленному сиденью кабины.

– Не выдаст, – спокойно проговорил Игорь, – либо я плохо разбираюсь в людях и отныне мне надлежит разбираться только в колбасных обрезках, в нечищеной картошке и в каплях для лечения насморка.

Шерстистые, какие-то мягкие, словно бы их сшили из хорошей ткани, горы вспухали в пространстве, находясь вдали, неспешно проползали в другое место и исчезали, словно бы стеснялись людей, стремились поскорее раствориться, чтобы не мозолить им глаза.

Вместе с дорогой назад уползало и время – дорогое для каждого находящегося здесь человека, независимо от того, кто он и что он, предназначенное для жизни, но ведущее всех нас к смерти.

* * *

Больше до самого обеда Джангул привалов не делал. Была только одна остановка – закипел радиатор у одной из старых машин, шедших в свой последний рейс, после чего грузовик собрались пустить на запчасти, а дырявые сработавшиеся детали сдать в утиль.

Задымивший грузовик шел следом за машиной Игоря, и когда Гужаев услышал за спиной частые тревожные гудки, то, подчиняясь им, ощущая, как внутри у него возникает что-то сосущее, болезненное, также начал давить ладонью на пятак сигнала.

К нему тут же присоединилась машина, идущая впереди, в воздухе возникло ощущение опасности и какой-то вселенской тревоги.

Ощущение это мигом достигло машины Джангула, и колонна остановилась. Игорь скосил глаза в треснутое боковое зеркало, прикрученное к согнутому кронштейну кабины, – треснуло зеркало от того, что по нему в скользящем движении проехался осколок гранаты, – глянул, что там случилось со старым МАЗом?

Носовая часть мотора у занемогшего грузовика была окутана фыркающим, стреляющими брызгами кипятка паром, – закипела жидкость в радиаторе. Для современных машин случай редкий. «Интересно, чем водила заправил радиатор, какой жидкостью? Или, может, разработал новый метод для старых машин и заправил холодным воздухом, который никогда не бывает горячим? В дороге внезапно прорвало водяной шланг, вода попала в радиатор и быстро превратилась в кипящий чай… Тьфу, какая это гадость, ваша заливная рыба! Абракадабра какая-то сидит в башке!»

Прихрамывающей трусцой Джангул проследовал к занемогшему грузовику, поднял крышку мотора. Резко отшатнулся от клуба пара, прыгнувшего из-под крышки ему в лицо. Хорошо, что Джангул успел прикрыться рукавом.

Ничего интересного в дороге Гужаев не обнаружил – в одном лишь месте засек целую батарею спаренных ДШК – крупнокалиберных пулеметов, нацеленных в воздух. ДШК – оружие суровое, может запросто перерезать летящий самолет пополам.

Поскольку выстроилась целая батарея, значит, ожидается спланированный в штабе проход авиационного полка, о плане этом узнали соглядатаи из числа афганцев и соответственно передали сведения «прохорам», ну а «прохоры», как водится в таких случаях, подсуетились. Приготовились, в общем.

Сведения эти неплохо бы побыстрее передать своим, но быстрее того, что может Гужаев, не получится, хотя у него не только рации, но даже автомата с парой запасных рожков нет. Гужаев невольно вздохнул. Расположение батареи ДШК он запомнил хорошо, «отверткой прикрепил к правому полушарию», как говорит один из деятелей разведотдела Кудлин, – а это даже лучше, чем координаты нанести на оперативную карту.

По пути, в двух местах, Игорь зацепил взглядом людей с оружием, – в одном душманы цепочкой втягивались в темную горную расщелину, в другом – оседлали неровный запыленный хребет, рассыпались вдоль верхней линии, ожидая кого-то. Места эти Игорь даже не стал засекать: сегодня душманы здесь, а завтра там, расстояние между «здесь» и «там» может быть не менее тридцати километров.

У одного из мостов он также заметил «прохоров», их было двое, в тюрбанах защитного цвета и драных пятнистых куртках – позаимствовали на вещевой базе, организованной американцами, а в беготне по горам превратили одежду в лохмотья… Вообще-то мост должны были охранять дриши – афганские патрули из числа пехотинцев, но дришей что-то не было, куда-то испарились, и это было тревожно, – дырявые куртки могли ловко и быстро взорвать переправу. Этот момент он также отложил у себя в голове.

Неожиданно у своей машины он увидел Хасана с сигаретой, заложенной за ухо.

– Ну что, парень, устал? – спросил Игорь сочувственно.

– Нет. – Хасан энергично помотал головой.

– А машину свою ты сам чинишь или слесари с механиком?

– Сам. Слесари с механиком только помогают.

Хасан выдернул сигарету из-за уха, повертел ее в пальцах, дунул в ровно обрезанный край, и сигарета, только что находившаяся в руке, исчезла. Игорь покачал головой: в парне фокус на фокусе сидит и фокусом погоняет.

В следующий миг он засек, что сигарета вновь появилась у Хасана в руке, потом незримо нырнула за правое ухо, – на бравый русский, совершенно простонародный лад, когда опытные курильщики обязательно закладывают за ухо сигаретку про запас, – остается только сунуть ее в губы и подпалить.

Гужаев похлопал в ладони:

– Браво!

Вскочив на подножку гужаевского МАЗа, Хасан попросил:

– Дай прикурить!

Игорь щелкнул зажигалкой, Хасан ткнулся сигаретой в плоский язычок пламени и приподнял одну бровь:

– Слушай, мне кажется, ты все-таки не иранец…

– А кто же?

– Шурави.

– Хотелось бы быть шурави, но я не шурави, – последовал быстрый ответ, – не дал бог бодливой корове рога иметь. А к шурави я отношусь, Хасан, с большим теплом.

– Я тоже, – сказал Хасан, подмигнул Гужаеву круглым коричневым глазом и спрыгнул с подножки.

На ночевку расположились километрах в семидесяти от пакистанской границы, на большом постоялом дворе, построенном специально для водителей фур и автомобилей с тяжелыми громоздкими грузами.

Двор был обнесен прочным глиняным дувалом, верх которого украшали витки колючей проволоки, имел две сторожевых вышки, где круглосуточно дежурили афганские сорбозы. Были установлены и столбы с яркими фонарями. Как знал Гужаев, душманы последние полгода не тревожили этот двор вообще и если где-то случались стычки душманов с советскими солдатами, то происходило это в стороне от постоялого двора.

Было тихо. Ночь тяжело повисла над землей, над оглаженными временем хребтами старых гор, небо было черным, в далекой глуби его переливались таинственно, то вспыхивая, то утишая свой яростный свет, звезды.

Совсем недалеко, буквально за стенкой дувала, подвывали, давясь кашлем, хрипами, похолодавшим к ночи воздухом, шакалы. Войны они не боялись – привыкли к ней.

Игорю досталось нижнее место на широком двухярусном топчане, место вверху занял Хасан, – вскарабкался туда бесшумно, ловко, быстро, будто обезьяна; загадочный был паренек, как свет звезд в черном здешнем небе.

Полежав минут пять без движения, он свесил голову, захлопал любопытными глазами:

– Скажи, а ты в Москве бывал?

На Игоря и сон уже начал наваливаться, и звуки все отошли, переместились за стенки постоялого двора, и вдруг на тебе: извне просочился хрипловатый, полудетский-полувзрослый голос. Отвечать не хотелось, но отвечать надо было, и он едва слышно зашевелил слипшимися от усталости губами:

– Никогда не бывал.

– А жаль. Не то рассказал бы чего-нибудь.

Сон, в который Игорь только что погрузился, начал отступать.

– А я вот, когда женюсь, обязательно поеду в Москву. Покажу город жене, – сказал Хасан.

– И когда же ты женишься? – безуспешно стараясь протиснуться назад в сон, поинтересовался Игорь.

– Не знаю. Пока еще денег не накопил… Но кое-что уже собрал.

– Это что же, за жену надо платить деньги? Много денег?

– Много. Нормальная жена стоит пятнадцать лаков.

Лак – это местная мера больших денег, один лак равен ста тысячам афгани, значит, жена, которая устроила бы Хасана, тянула на полтора миллиона афгани. Немало, однако.

– Иногда жен у нас покупают на вес, – сказал Хасан. – Чем толще женщина, тем она дороже. Тощая жена, та вообще может стоить дешево. Либо очень дешево.

– Сколько жен позволяет иметь Коран?

– Четыре.

Четыре жены – шесть миллионов афгани, сумма солидная, мало кто в нищей стране может накопить ее, так что дай бог Хасану иметь хотя бы одну жену – это раз, и два – если Афганистан освободится от всякого балласта, от душманов и различных советников, от американского и китайского оружия, то примет закон, разрешающий иметь только одну жену… Бесплатно. Как в Советском Союзе.

– Эй, говоруны! – рассек темноту голос Джангула. – Хватит трепаться – языки заболеть могут. Вставать будем рано, на рассвете.

Послышался разочарованный вздох Хасана, он хотел еще о чем-то поговорить с Игорем, что-то выпытать, может быть, понять до конца, шурави тот или нет, но не получилось, ослушаться старшего он не мог…

– Все, отбой, – сказал ему Гужаев и перевернулся на другой бок.

Обиженно просопев что-то носом, Хасан покашлял немного и также перевернулся на другой бок.

Это была ночь без стрельбы, Игорь даже не сумел вспомнить, когда в последний раз такая тихая ночь выпадала в его жизни. Обычно всегда звучала стрельба, иногда редкая пальба превращалась в настоящую канонаду, в которой невозможно было не то чтобы спать – невозможно было даже закрыть глаза, но Гужаев обычно легко засыпал и с удовольствием смотрел мирные, из доафганской еще жизни сны, параллельно слушал стрельбу, раздававшуюся то в одной стороне пространства, то в другой: вот захлопала по-собачьи американская винтовка М-16, вот ударил ручной пулемет, а вот в разговор включились два русских автомата, два «калашникова», вот гулко ухнул старый убойный «бур», – звуки эти совершенно не тревожили Гужаева… Впрочем, обычно не тревожили до тех пор, пока не касались самого Игоря. Тогда он просыпался и брался за автомат.

Во сне он видел собственное детство, острозубые макушки горных хребтов, ребят, с которыми играл во дворах военного городка в мяч: Веньку, Тимура, Серегу, Надиру, Соню и карзубого, с лучистыми карими глазами Эдика – общего любимца, без которого не обходилось ни одно веселое сборище.

На душе от знакомых лиц сделалось светлее, что-то теплое, способное вызвать слезы, сжало горло. Как знал Игорь, некоторых из спутников по его детству уже не было в живых: Серега Агафонов погиб в Афганистане, Эдик Сильвестров попал в горах под лавину и не смог выбраться из нее…

Но здесь, в его зыбком прозрачном сне, все они были живы, все отзывались на любой его оклик, песню, просьбу, предложение, никто из них не хотел умирать и не знал, как сложится судьба и по каким путям-дорогам им придется шагать.

Проснулся Игорь от тишины – глубокой, способной вызвать дрожь на хребте и звон в затылке, – тишины, которую он ненавидел больше самого беспощадного грохота и пальбы… Отвык он тишины.

Чтобы одеться, Игорю хватило несколько мгновений, обуться – и того меньше, поскольку кроссовки его были на липучках, – и вот он уже во дворе.

Рассвет еще и не думал заниматься, хотя по серому прохладному пространству прыгали какие-то темные блохи, словно бы с гор сползли целые тучи насекомых, в том числе и колючие комары, но ни комаров, ни блох не было, хотя воздух подрагивал потревоженно от тонкой звени, будто от нытья летучих пискунов… Джангул уже находился на ногах.

Увидев Игоря, он постучал жестким покореженным ногтем по стеклу наручных часов.

– Думаю, нам придется задержаться, – сказал он.

– Что случилось?

– На трассе, в двадцати километрах отсюда, идет сильный бой.

Жалко, в нем не удастся поучаствовать, – Игорь почувствовал, что у него начали зудеть кончики пальцев, виски сжало что-то жесткое, теплое, он втянул в себя воздух, – успокаиваясь, выдохнул.

В двадцати километрах отсюда идет схватка не на жизнь, а на смерть, а здесь войной даже не пахнет. Тишина такая, что глаза чешутся, – Игорь удивленно покачал головой.

Хлопнула дверь дощаника, на улице показался заспанный Хасан, протер кулаком глаза; увидев Джангула с Игорем, Хасан взбодрился, вскинул в воздух обе руки, сделал ими круговое движение и в пальцах у него, в правой руке, оказалась сигарета.

Удивительно, что она оказалась незажженной, по законам жанра она должна быть обязательно зажжена… Хасан виновато глянул на Джангула, смущенно приподнял одно плечо, и Джангул, словно бы подчиняясь неслышимой команде, выдернул из кармана зажигалку, – слишком уж виноватым был вид Хасана, у него даже глаза заблестели влажно.

– Можешь поспать еще часа полтора, – сказал ему Джангул.

У Хасана округлились глаза.

– Как так? Такого никогда не бывало.

– Раньше не бывало, а сейчас будет. Дорога перекрыта.

– Тогда я действительно пойду, посплю немного, – Хасан всосал в себя воздух вместе с дымом, сигарета затрещала громко, через мгновение дым полез из всех прорех, складок и швов в одежде Хасана, – из карманов, из складок, из-за воротника, из рукавов, из штанин, – откуда угодно, словом, но только не из ноздрей.

– Я пошел, – сказал Хасан. Джангул развернул его носом к двери дощаника и подтолкнул под лопатки:

– Вперед!

Воздух зашевелился, будто живой, плоским серым слоем пополз вначале в одну сторону, потом, переведя дыхание, вернулся, – где-то, уже совсем рядом, находился жесткий, пропитанный горным холодом рассвет.

По обе стороны дощаника в землю были врыты деревянные скамейки. Джангул покряхтел немного, поскрипел костями, хотя еще не должен был скрипеть, возраст не тот, – аккуратно опустился на деревянное сиденье. Гужаев сел рядом.

Некоторое время сидели молча, прислушивались к тишине, – не раздастся ли где в пространстве далекий, полураздавленный расстоянием выстрел, либо пулеметная очередь, способная своим резким сухим треском разрезать пополам небо? Нет, по-прежнему было тихо, лишь в ущелье, горловиной своей выходящем к постоялому двору, кричала потревоженная хищным зверем птица.

Звезды начали понемногу тускнеть. Картина неба была чарующей, глаз не оторвать. Гужаев зашевелился, потер холодные руки. Спросил:

– По прошлому не скучаете, рафик Джангул?

– А по чему, собственно, скучать? Или по кому? По Закир-шаху, по Дауду? – Джангул отрицательно покачал головой. – Нет, не скучаю. По Амину – тем более. Ни народ афганский не скучает, ни я лично.

– Интересно, какими были эти королевские особы, Закир-шах и Дауд? В Советском Союзе люди королевской крови перевелись очень давно.

– Закир-шах запомнился в основном грандиозными охотами, которые устраивал в горах, пышными праздниками, карнавалами, а Дауд… – Джангул помял пальцами подбородок. – Дауд много работал. Он вообще был работягой, сильно прихрамывал и ходил с палкой, но на качестве работы это никак не сказывалось. Когда он возглавлял правительство Афганистана, то приемная его всегда была полна посетителей. В частности, он построил Кабульский аэропорт, каждый день появлялся среди рабочих – строго одетый, с палкой и очень профессионально интересовался самыми разными вопросами: и как прокладывается дренажная система под зданием аэропорта, и какой марки цемент используется для приготовления бетона, и какую технику надо закупить за рубежом, чтобы работа шла быстрее… В общем, влезал абсолютно во все. Дотошный был господин и, говорят, неплохой. – Джангул оглянулся, словно бы опасался, а вдруг кто-нибудь услышит его рассказ о покойнике Дауде?

Поняв, в чем дело, Игорь успокаивающе поднял руку: все в порядке, мол.

– По образованию Дауд был архитектором. По пятницам его визиты в аэропорт были контрольными. Приезжал он на большой американской машине черного цвета. Что интересно было – водитель его никогда не вылезал из машины и не кидался открывать дверь шефу, хотя это входит в прямые обязанности всякого личного шофера… Но однажды он выбрался из кабины, я видел его. Это был человек с деформированным туловищем и очень длинными руками, просто непомерно длинными. Как у обезьяны. Работал он у Дауда с восемнадцати лет. Главным требованием хозяина к шоферу было, чтобы машина всегда, в любое время дня и ночи, пребывала в состоянии готовности и находилась рядом, поэтому водитель покидал кабину только затем, чтобы посетить туалет. А так он и спал в машине, и плов ему подавали прямо на руль, – Джангул вздохнул сожалеюще, словно бы знал этого человека, помогал ему в чем-то…

Но Джангул его не знал и ни в чем не помогал высокопоставленному шоферу – не довелось.

– Дауда, насколько я понимаю, убили…

– Убили, – кивнул Джангул. – Что касается водителя, то ноги у него ослабли совсем, поскольку он почти не ходил, мышцы высохли, а руки, напротив, развились очень сильно, превратился он не в человека, а в тень свою…

– Тень человека – это знаете… это очень страшно, – отметил Гужаев, опустил голову.

– К шурави Дауд относился очень хорошо… во всяком случае, много лучше, чем к американцам. Наверное, потому, что супруга у него была воспитана в американском стиле, – этакая волевая, как взбесившийся верблюд, женщина. Однажды она повздорила с мужем. Дело происходило на лестнице особняка, Дауд сорвался и покатился вниз, повредил себе позвоночник, после чего ходил уже с палкой. Когда боли начали допекать его так, что становилось невмоготу, он решил сделать операцию. В Италии. Хотя медицина шурави считалась очень сильной, – сильнее итальянской. К Дауду пришел советский посол, стал уговаривать сделать операцию в Москве, но Дауд очень твердо стоял на своем: нет и все! Посол удивился: «Почему? Мы создадим вам все условия…» – «Спасибо, я уже обо всем договорился с итальянцами…» – «Мы сделаем то же самое, только качественнее». – «Я знаю, – сказал Дауд, – но у меня слабое сердце и если что-то случится, наши муллы используют это против вас. А я не хочу осложнений между нашими странами».

– В результате он сделал операцию в Италии…

– Так точно, операцию сделал в Италии. Когда произошла революция и была перебита последняя шахская охрана, в кабинет к Дауду вошел капитан Имаммутдин и предложил ему сдаться, Дауд в ответ выкрикнул нервно, что никогда не сдастся коммунистам, дернул на себя ящик стола, там у него лежал пистолет. Схватил пистолет и стал стрелять в Имаммутдина. Сделал несколько выстрелов подряд – не попал. У капитана же в руках был израильский автомат «узи», и он недолго думая прошил Дауда очередью насквозь. – Джангул неожиданно сожалеюще вздохнул. – Вообще-то на этот счет было решение ЦК НДПА: если Дауд будет сопротивляться – применить оружие. Вот Имммутдин и применил.

В предрассветном сером мраке появилось несколько светлых пятен, очень скоро пятна тихо, неприметно и невесомо передвинулись с одного места на другое; невдалеке, в негустых зарослях арчи слаженно, будто под управлением дирижера, запели птицы, а это, считай, сигнал – рассвет пришел.

– Ну и где этот Имаммутдин сейчас? – Гужаеву показалось, что он с этим бравым деятелем где-то встречался.

– Говорят, носит погоны полковника, но на полковничьих ролях не выступает – не тянет…

– Ну да, это вещь знакомая – мозгов не хватает. Исполнитель есть исполнитель.

Джангул поднялся, зачем-то отряхнул колени, жест этот был скорее данью привычке, чем необходимостью, без которой человек не может двигаться дальше, с хрустом распрямил спину.

– Пойду узнаю, чего там новенького, – еще раз со скрипом сложился, распрямился и неторопливым размеренным шагом направился к маленькому домику на колесах, установленному под караульной вышкой.

Игорь подумал о своих напарниках: как они там? Напарники страховали его, оберегали, с ними он чувствовал себя надежнее, с другой стороны, он и в одиночку ощущал себя уверенно, готов был пойти на любое (или почти любое) задание, знал, что и командиров не подведет, и самого себя тоже не подведет. Если с Каримовым он мог переговорить по дороге, не отвлекаясь от руля, в кабине, то с Карышевым нет, Карышев был дальним его прикрытием.

Спокойный, молчаливый, с четкими движениями и зоркими глазами, замечающими то, чего не всякий человек может заметить, Карышев относился к породе людей, которые стараются меньше говорить и больше делать. Игорю доводилось бывать с ним в разных переделках, и Альберт ни разу не подвел его.

Говорят, что мысли обладают способностью материализовываться и это происходит довольно часто, – произошла материализация и на этот раз: в дверях дощаника показался Карышев… Легок на помине! Альберт был собран, застегнут на все пуговицы и, судя по сосредоточенному и жесткому лицу, готов к дальнейшей дороге.

Хотя с автоматом в руках он выглядел бы внушительнее, грознее, но автоматов не было. Гужаев подвинулся, освобождая место на скамейке, Альберт сел рядом, подвигался немного, устраиваясь поудобнее.

Минут десять сидели молча, Гужаев думал о дальнейшей дороге и переходе через границу, Альберт размышлял о чем-то своем и заводить разговор не спешил – был верен своей привычке молчать, справедливо полагая, что всякая немота лучше хорошего слова, поэтому молчание и ставят в один ряд с дорогим металлом желтого цвета.

Дверь дощаника снова распахнулись с противным треском плохо высохшего дерева и на пороге показался заспанный Хасан, он, как велел начальник его, свое добрал, посмотрел еще пару снов.

– Ну чего, ехать не пора? – зевнув широко, поинтересовался он, звонко похлопал по рту ладонью, потянулся. – А?

– Сейчас Джангул придет – скажет, – проговорил Гужаев негромко, – ехать не ехать – все будет известно…

– А я еще один фокус придумал, новый, – сообщил Хасан, – пока спал… Показать?

– Покажи.

Хасан извлек из кармана сигаретную пачку, сделал короткое точное движение, и от пачки, запечатанной в прозрачный целлофан, отделилась крохотная белая ракетка, взвившись вверх, прилепилась прямо к оттопыренной нижней губе паренька.

– Угости-ка огоньком, – попросил он Карышева.

– Откуда? Я же не курю.

– А! – Хасан отлепил сигарету от нижней губы, мазнул ею по воздуху и в следующее мгновение скрылся в дощанике. Вернулся, держа в руке ярко раскрашенную, по-попугайски броскую зажигалку. Щелкнул кнопкой, прикурил.

Сигарета затрещала у него в губах, будто была присыпана пороховой пылью, в серой гуще воздуха зажегся маленький призывно-красный фонарик. Дальше Хасан действовал, будто некий фокусник не из яви, а из сказки.

– Курящий человек должен уметь курить всеми органами и частями тела, которые у него имеются, – сказал он, – даже задницей, – согнув тощую шею, Хасан согнулся в вежливом поклоне. – Извините меня, конечно…

М-да, культурный человек, однако… «Культурный человек», неожиданно выдернув сигарету из губ, сунул ее в ноздрю и запечатанной ноздрей этой сделал длинную глубокую затяжку. Дым выпустил из другой ноздри. Гужаев, усмехнувшись, отрицательно покачал головой:

– Это не фокус.

– А что, если фокус?

– Не уверен. Это – обычная… – Игорь хотел сказать «глупость», но не сказал и произнес совсем другое: – Баловство. Обычное баловство, рожденное отсутствием опыта и молодостью.

Впрочем, сам Игорь хоть и был старше Хасана, но ненамного и хорошо знал, какие неожиданные штуки могут возникать во всякой юной голове.

– Жалко, – Хасан шмыгнул носом, – а я думал – фокус.

– Не фокус, а продувание ноздрей дымом.

– Значит, тебе не понравилось?

– Понравилось, но… выступать с таким номером в цирке или в театре… – в голосе Игоря возникли жесткие нотки, он тут же придавил их, начал говорить мягко и по-преподавательски поучительно: – В общем, в репертуар не включат. С таким номером можно выступать только в теплых домашних компаниях.

Хасан вновь пошмыгал носом.

– Жалко.

– Тебе учиться надо, Хасан. Вот, война кончится, поедешь в Союз в театральное училище… В Москве – два или три очень хороших театральных вуза. – Гужаев ободряюще тряхнул паренька за плечо. – На меня не обижайся… У тебя все получится. Будешь артистом занимательного жанра. А теперь – подъем! Джангул идет.

Когда Джангул спешил, походка у него делалась какой-то птичьей, подпрыгивающей, – сейчас он подпрыгивал больше обычного, значит, дали «добро» на дальнейшее продвижение и, стремясь наверстать время, он спешил больше обычного.

Сделалось светлее. Горы, совсем было стиснувшие постоялый двор, немного раздвинулись, дышать стало легче.

– Подъем, выезжаем! – скомандовал Джангул, сбрасывая скорость в своей воробьиной скороходи. – Дорога свободна.

Место, где произошло ночное столкновение, еще дымилось. В кювет были сброшены несколько подорванных «бурдахаек», у одной из них, совсем новенькой, были оторваны передние колеса, чуть в стороне в кучу были собраны автоматы, – в основном, китайские «калашниковы», бронежилеты, «лифчики», из которых торчали торцы железных рожков, пистолеты, несколько винтовок, отдельно, горкой, лежали гранаты.

Вдоль укатанного грунта дороги были уложены трупы – восемнадцать бородатых, одетых в длинные, серые и коричневые рубахи «прохоров». Обуты «бойцы за веру» были в форменные американские ботинки с рубчатой, способной держать человека на льду и мокрых камнях подошвой. Такую обувь, как знал Гужаев, в Штатах носили горные части.

Место боя было оцеплено афганскими солдатами, обмундированными в суконную добротную форму, отдельной группой стояли офицеры. Если среди них находился наш советник (а он точно находился), то узнать его было невозможно, на всех была афганская военная форма… Так что, поди узнай, кто из этих людей наш, а кто не наш.

Впереди на дорогу сползла с крутой вершины каменная осыпь, загородила проезд, но с ней солдаты справились быстро, раскидали подручными средствами.

За рыже-зелеными макушками гор обозначилось солнце, поутру тусклое, будто бы прикрытое туманной кисеей, угрюмое после сна, но вскоре и угрюмость сойдет, и тусклота соскребется сама по себе, и краски яркие обозначатся, – утро в горах всегда бывает поначалу затяжным, но потом все становится на свои места, и пробуждение приобретает торжественный характер. В небе возник светлый рыжеватый полог, похожий на холст, неведомый художник прорисовал складки на каменных макушках и в крутых спусках гор, поработал кисточкой в расщелинах, выделил их, сделав приметными – утро, в общем, брало свое…

Колеса машин проползли в полуметре от убитых душманов, при виде мертвых в Игоре возникла невольная жалость: это ведь были не бандиты отпетые, на которых клейма ставить негде, а обычные крестьяне, дехкане, оторванные от мотыги и плуга, их поманили крохотной суммой денег и обещали заплатить больше, если они возьмут в руки автоматы и начнут воевать по-настоящему, будут убивать афганских сорбозов и шурави, крушить танки и вертолеты, разработали «тарифную сетку», где проставили цены за убитого офицера, за сожженный танк… Эх, люди, люди, что же вы купились на эту дешевку, на посулы, с которых капает кровь?

Каримов, трясшийся рядом на продавленном дерматиновом сиденье, не выдержал, протянул угрюмо:

– Да-а-а…

Через несколько минут место, где произошла схватка, уползло за поворот дороги и скрылось в пространстве.

Граница, как заметил Игорь, почти не охранялась, – причем ни с пакистанской стороны, ни со стороны афганской; слега, перекрывавшая дорогу из Афганистана, была сбита, на земле виднелись квадраты невыгоревшей травы – на этом месте стояли солдатские палатки, в стороне громоздились пустые двухметровые деревянные катушки из-под бронированного кабеля… Кабель, ясное дело, был уже зарыт в землю, но кое-какие следы, способные что-то рассказать, остались.

Катушки были выкрашены в защитный цвет, – значит, кабель имел военное назначение, желтела яркая надпись «Сделано в США», что говорило о многом. Американцы, как ведомо всем, не очень балуют своей помощью гражданское население Пакистана, а вот военным помогают охотно, и размеры этой помощи могут быть почти неограниченными…

Интересно, что же тут решили возвести господа пакистанцы?

Метров через двести, уже на территории Пакистана, на камне сидел тощий, как доска, очень ленивый солдат и сосредоточенно ковырял пальцем в носу. Все политические сложности времени, все муки межгосударственных отношений, в том числе и войн, отразились на его лице, он даже всхлипывал от напряжения, верхняя губа у него задиралась по-заячьи и приплясывала, словно бы претендовала на какую-то самостоятельную роль в сложном жизненном механизме этого человека.

Оружие солдата – старая американская винтовка с донельзя исцарапанным прикладом была прислонена стволом к высокому, со свежим срезом обрубку дерева и существовала, кажется, отдельно от своего хозяина…

– Молится, молится мужичок, – глянув на пакистанца, с усмешкой проговорил Каримов, – но слабоват, слабоват, однако… Никак не может одолеть утреннюю молитву.

На проезжавшую мимо афганскую колонну солдат не обратил никакого внимания, даже голову не повернул в ее сторону.

Если с пакистанской стороны границу охранял этот молящийся мужичок, то со стороны афганской, оставшейся позади, не было никого – ни человека, ни лошади, ни какого-нибудь худосочного, с выпирающими мослами на крестце мула, – куда-то подевались все пограничники, словно бы у них объявили общий пионерский сбор, и это было досадно.

Въездов в Пакистан со стороны Афганистана было несколько: около Хоста, это был главный въезд и самый оживленный, также подле Асадабада, Файзабада, Джелалабада… А вообще граница была дырявой, как старая сгнившая тряпка, можно было пролезть в любую щель или рванину.

И что еще было плохо: ни сам Игорь, ни его напарники не увидели на афганской стороне ни одного пограничного строения, не было даже простенькой будки типа «сортир», земля была голой… Ни одного солдата или хотя бы сотрудника царандоя – афганской милиции, – никого. Игорь непонимающе покрутил головой и сбросил газ, вгоняя грузовик в высокое облако густой едкой пыли.

Город, в который прибыла колонна Афсотра, был большой, выжаренный солнцем до костяной белесости, с низкими, словно бы глубоко вросшими в землю домами, лишь в центре его возвышались пять или шесть высоких, в несколько этажей строений, принадлежавших, скорее всего, местным богачам или администрации.

Половину города занимал базар – огромный, цветистый, как в пору Али-бабы и сорока разбойников, очень шумный, воздух тут трепетал от выкриков людей, музыкальных синкопов, воплей ослов и баранов, выставленных на продажу, пения цыганок, рявканья полицейских, настолько сильного и грубого, что от него дрожали облака. Купить здесь можно было, наверное, что угодно, от мумии Хеопса и боевой колесницы римлян до акваланга Жака-Ива Кусто и пиджака Роберта Кеннеди, в котором тот был убит. Таких базаров в жизни своей Игорь Гужаев еще не видел, хотя в свои двадцать три года успел повидать многое.

Засек Игорь и нескольких «молчальников» – плохо одетых людей с зоркими глазами. Эти люди обычно знают все, следят за всем, что происходит вокруг, они в курсе о передвижениях любого человека в великом скопище этих людей, аккумулируют всякие новости, важные и неважные, независимо от их значения, и живут в богатых домах. Зарабатывают они хорошо, не меньше, чем, скажем, директора заводов.

Впрочем, сколько зарабатывает здесь директор завода, Гужаев не знал, как не знал, сколько получает директор и в Союзе, но не это важно – рыночные «молчальники» жили в очень богатых домах, все до единого.

Знают они конечно же всё, – по расхожей истине «всё знают все», – впрочем, Гужаев вставил бы в ту формулу слово «только»: «Всё знают только все» и тогда бы всё оказалось на своих местах, но… Но к «молчальникам» подобраться было невозможно, они бы сразу заложили его полиции.

Джангул повел колонну на окраину города, на разгрузочную площадку. Несколько человек отпустил на рынок – надо было купить продукты и на обед, и про запас, продукты в Пакистане стоили дешевле, чем в родном Кабуле и жизнь здесь была хоть и трудная, но затрат требовала значительно меньше, чем в Афганистане.

В числе тех, кто пошел на базар, находились Гужаев и Альберт Карышев.

Гужаев верил в свою везучую звезду, у него не раз бывало, когда в проигрышной партии приходила единственно нужная карта и он срывал банк. Все дело было в везении. Не родись счастливым, а родись везучим, в один не самый прекрасный момент любой счастливчик может оказаться под кирпичом, упавшим с крыши, а везунчик – нет.

Неудачные моменты бывают, конечно, в жизни всех без исключения людей, в том числе и у везунчиков, и даже у детей богов, но много реже, чем у счастливчиков.

Он исследовал весь базар, переговорил с полутора десятками людей, самых разных, но ничего интересного для себя не обнаружил.

Пора было возвращаться к колонне, и Игорь начал проталкиваться сквозь скопление галдящих людей к двум столбам, обозначавшим ворота, а точнее, выход с базара, но неожиданно остановился, словно бы кто-то толкнул его кулаком в грудь.

На окраине базара, не решаясь войти в шевелящуюся, жестикулирующую руками, галдящую толпу, похожую на разнокалиберный рис в кипящей кастрюле гигантских размеров, стоял человек, лицо которого Гужаев хорошо запомнил по трем фотоснимкам, показанным ему в разведотделе… Запомнил не просто хорошо, а мертво – лик этого человека, наверное, уже навсегда врезался в его память, потому что сам факт похищения геолога, бывшего фронтовика рождал внутри пронзительную злость: предателей прощать нельзя.

За совершенное зло предатели должны отвечать, зло можно перекрыть только злом.

На окраине базара стоял шофер Гулябша, пугливо поглядывал то в одну сторону, то в другую, рядом с ним, по оба бока, находились дюжие бородатые мужики, в чьей профессиональной принадлежности сомневаться не приходилось: такие, как у них плечи и литые мускулы-бульонки не имели ни погонщики мулов, ни продавцы восточных сладостей и китайских магнитофонов, ни грузчики, переносящие товары с машин на прилавки, ни предводители верблюжьих караванов, – никто, ни один человек…

Судя по всему, душманы основательно, до мелочей просчитали модель поведения шурави, находящихся в Кабуле, поняли, что те обязательно будут искать похищенного, а так же исполнителя похищения, и насадили Гулябшу на крючок, как червяка, выставили напоказ – авось рыба клюнет на вкусную наживку.

«Червяк», похоже, понимал, какая роль ему отведена, и страшился ее, с побледневшим лицом и остановившимися глазами смотрел на базар, крутил головой то влево, то вправо, потом задирал ее вверх и пытался нащупать зрачками солнце, но солнца не находил.

Неподалеку кроме двух охранников Гулябши должны быть еще люди, вполне возможно, даже в полицейской форме: пакистанские власти будут только рады помочь душманам. Игорь нашел и этих людей, они здорово отличались от базарного народа, обнаружить их было несложно.

Таких «небазарных» групп было три. Три группы по два человека каждая.

Пристрелить бы этого Гулябшу – и дело с концом, но стрелять было не из чего, – не из пальца же вести огонь, да и патроны, сами пули шоколадными батончиками восточного происхождения не заменишь, не из той стали эти пули отлиты.

Но еще большее удивление ожидало Игоря Гужаева в следующую минуту. В самой дальней «небазарной» группе, сторожившей транспортный въезд на рынок, в двойке караульщиков он неожиданно обнаружил знакомое лицо. Это обстоятельство продрало морозом всю кожу, все его тело, по хребту вниз побежали муравьи с колючими ногами. Кололись муравьиные лапы больно. Игорь болезненно сморщился, отвел взгляд в сторону, словно бы не хотел видеть своего тезку, сержанта Моргуненко, с которым год и три месяца назад лежал в госпитале сороковой армии.

Госпиталь был огромный, располагался в возвышенном, продуваемом всеми гиндукушскими ветрами месте, внешне мрачный, холодный, – зимой его было трудно отапливать, он насквозь пропах лекарствами, но ребята, даже те, которые были ранены тяжело, подорвавшиеся на минах, не хотели его покидать и перемещаться на лечение в Союз.

Здесь, в Кабуле, они выздоравливали быстрее, чем в Ташкенте или даже в Москве, а главное – чувствовали себя лучше.

Хотя в Кабуле условия были в два раза хуже, чем на Большой земле: и инструментарий тут был жиже, и лекарства разбавленные, и врачи имели жесткую практику работы только с ранбольными и не признавали никаких «мерлихенсов» с простудами, поносами, чесоткой и сезонными заболеваниями, Кабул в этом непростом соперничестве побеждал всегда.

Здесь раненые считались равными среди равных, находились в среде своих, таких же побитых, покалеченных солдат, не чувствовали себя ущемленными, белыми воронами, и это было очень важно.

Сержант Моргуненко служил в 357-м полку инструктором-собаководом, подорвался на марше, когда на бэтээрах шли по Дехсабской долине. Колонна их насчитывала двадцать две машины, Моргуненко шел на двенадцатой вместе с собакой; одиннадцать машин проследовали нормально, а двенадцатая подорвалась на «итальянке» – хитроумной мине итальянского производства, которую не берут ни электроника, ни приборы, реагирующие на массу, ее может обнаружить лишь опытная собака: итальянки отлиты из пластмассы – все у них пластмассовое, даже болты и гайки, только бок взрывателя изготовлен из металла.

Мины имеют счетчики. Счетчик той злополучной итальянки был поставлен на число 12, под двенадцатой машиной послушная мина и взорвалась, подняла ее в воздух.

Народ горохом посыпался с бэтээра, запасное колесо, привязанное автоматными ремнями к башенке машины, оборвало ремни и унеслось чуть ли не за тридцать метров от места подрыва. Убитых не было, но пострадали все, в том числе и Моргуненко: у кого-то нос оказался свернутым набок, у кого-то сломана ключица… Каждый получил свое.

Так два сержанта Гужаев и Моргуненко оказались в госпитале в одно время и в одной палате. Койки их стояли рядом.

Гужаева, как бывшего пограничника, должны были отправить на Большую землю, и он уже планировал помахать в иллюминатор рыжим афганским горам, но начальство из разведотдела отстояло его: опытный сержант с хорошей боевой подготовкой был очень нужен здесь, и Игорь лишь готовно притиснул пальцы к борту выгоревшей панамки – здесь так здесь. Здесь лучше, чем в пограничном госпитале подмосковного городка Голицыно, здесь все известно, знакомо, а в Голицыно все придется осваивать заново.

В госпитале было много молодых сестричек, – особенно там, где лежали ребята с тяжелыми ранениями, они часто присаживались на койки, разговаривали, шутили, рассказывали им что-нибудь сочувственными и нежными голосами.

Среди сестер рядовых почти не было, – были сержанты и ефрейторы, младшие сержанты, Гужаев вместе со своим новым корешом присмотрели себе Галю Клевцову, синеглазую девушку из города Новокузнецка, одну на двоих, и так вдвоем за ней и ухаживали.

Как известно из литературы, – из жизни, впрочем, тоже, – из таких треугольников ничего путного не получалось, – не получилось и у двух Игорей. Исключением из правил они не стали.

Вылечившись, оба сержанта разбежались по своим частям: Моргуненко в десантный 357-й полк, Гужаев в мото-маневренную группу, работавшую на отдел разведки армии, и больше не виделись. Как-то Гужаев краем уха зацепил в одном разговоре недобрую новость, что тезка его погиб в бою под Шиндантом, из другого разговора узнал – не погиб, а ранен, из третьего почерпнул совсем иное: не погиб он, а попал в плен…

И вот он видит Моргуненко живым и здоровым, непокалеченным, при двух руках и двух ногах, в зеленом исламском тюрбане, украшенном обрывком лисьего хвоста, – такие тюрбаны, как слышал Игорь, считались у душманов наградными, в узких, защитного цвета, штанах и длинной выгоревшей рубахе, очень широкой в распахе…

Под такую рубаху можно спрятать не только автомат с боезапасом, а целое артиллерийское орудие вместе с колесами, станиной и двумя ящиками снарядов.

Неужели это Игорь Моргуненко? На лице Гужаева сами по себе набухли и отвердели желваки – ну будто невидимый боксер нанес ему удар. Он не верил тому, что видел, сжал глаза, словно собирался заглянуть в прицел винтовки…

У каждого человека есть свои опознавательные метки, оставленные временем. Была такая метка и у Игоря Моргуненко. Справа, под скулой, у него белела скобка шрама, заработанного еще в детстве.

Есть ли у этого рыночного сторожа такая метка? Ждать пришлось недолго: люди, охранявшие Гулябшу, крутили головами довольно проворно, – то в одну сторону поворачивали бестолковки, то в другую, полосовали глазами базар, стараясь не упустить ни одного человека, появляющегося в поле их зрения. Вот стала видна правая щека охранника, к которому присматривался Гужаев. На загорелой до густой коричневы коже виднелась белая скобка шрама….

Та-ак. Теперь понятно окончательно: Игорь Моргуненко не погиб, он жив. Жи-ив… Радоваться этому обстоятельству или печалиться, Игорь пока не знал.

В этот непростой момент Игорь сделал зевок – не заметил, как сзади к нему подошли двое в светлой полицейской форме. Один, офицер, был вооружен пистолетом, засунутым в новенькую, сшитую из толстой черной кожи кобуру, – к слову, предусмотрительно расстегнутую, опытный был господин, – у второго из-под мышки выглядывал ствол укороченного автомата.

Офицер аккуратно тронул Игоря за плечо кончиками пальцев. Слишком поздно засек полицейских Игорь, любое неосторожное движение сейчас могло сработать против него.

– Ты откуда, парень? – спросил офицер.

– Из Кабула, господин начальник.

– Из Кабула? Чего здесь делаешь?

– Привез коммерческий груз. К завтрашнему утру загружусь и уйду обратно.

– Шофер, значит?

– Шофер, – подтвердил Игорь.

– Документы есть?

– Есть, господин начальник.

– Предъяви!

Гужаев залез под комбинезон, в карман рубахи, нащупал свернутый вчетверо листок бумаги, выданный ему в Афсовтрансе, протянул офицеру. Проверил себя – дрожат пальцы или нет? Пальцы не дрожали.

Офицер развернул листок, внимательно прочитал, повертел в руках, недоверчиво глянул на свет, снова повертел – он тянул время. Неужели за что-то зацепился, а вот за что именно, Гужаев не знал и знать не мог.

– Паспорт есть?

– Вы же знаете, господин начальник, паспорта в Кабуле выдают неохотно… Но у меня паспорт есть. – В голосе Игоря появились хвастливые нотки. Он достал из кармана потрепанный паспорт с потрескавшейся фотокарточкой и водяным размывом, отпечатавшимся внизу – это был след передряги, в которую попал владелец документа. Протянул офицеру. – Вот.

Паспорт был подлинный, и фотография Игоря была вклеена в него очень искусно, и состарена она тоже умело – не придерешься.

Офицер осмотрел паспорт, полистал его странички, помял пальцами бумагу, потом призывно махнул кому-то рукой. Через мгновение Игорь понял, кому он подал знак.

Один из двойки душманов, охранявших Гулябшу, – видимо, старший, – поднял руку ответно, – сигнал, мол, принял. В тот же миг, двое охранников, страховавших конвой Гулябши, снялись с места и нырнули в базарную толпу.

Одним из этой двойки был Моргуненко. Игорь ощутил, как что-то стиснуло его под мышками, будто на тренировке сильный соперник взял его в захват, сжал больно. Перед глазами даже мелкие темные блохи запрыгали, вот ведь как, – встреча с Моргуненко могла закончиться плохо.

Он всосал сквозь зубы воздух, задержал его в себе. Болевой обжим исчез. На смену ему пришел острекающий холод, быстро распространился по телу, сковал ноги, – сейчас он и шага не сумеет сделать, не то, чтобы убежать, с досадою стиснул зубы.

Несколько минут прошло, прежде чем он подробно разглядел бывшего сержанта Моргуненко, тот с трудом разрезал своим телом толпу, раздвигал руками торгующихся людей, на кого-то грозно цыкал, одного тощего пацаненка вообще приподнял и переставил на другое место, чтобы не мешал… За время, проведенное после госпиталя, – год с лишним, – он растерял свой вес, словно бы высох, в ту же пору немного подрос и даже помолодел, сделался этаким призывником, собиравшимся в армию на службу, а вот глаза у него запали, потускнели, потеряли живость.

Невольно глаза западут, если здесь, в Пакистане, его кормят так же, как в одну пору кормили в родной части – с перебоями.

В полку у них было как-то: на двоих бойцов в день выдавали по банке тушенки – по половинке на нос, в общем; собаке же моргуненковской, Азе, выдавали нормальный мясной паек, но сержант не взял у Азы ни куска… Потом продуктового интенданта отдали под суд и вопрос насчет снабжения в полку больше не стоял так остро.

Хотя время то скудное, когда у солдата в вещмешке вместо тушенки гулял воздух, полк запомнил надолго. Дни, в которые тушенку все-таки выдавали, были приравнены к праздникам…

Запавшие глаза придавали лицу бывшего сержанта угрюмый вид, на одну ногу он едва заметно прихрамывал: видать, был ранен и от раны, похоже, до конца еще не избавился.

Чем ближе подходил Моргуненко, тем круглее и крупнее делались у него глаза – не ожидал встретить в Пакистане бывшего соседа по госпитальной койке. Полицейский офицер нетерпеливо постучал потрепанным паспортом по ладони – он уже жалел, что подключил к проверке афганских «прохоров».

– Что-нибудь случилось, господин? – наморщил лоб старший бородач, наряженный в рубаху, сшитую из пятнистой пакистанской ткани, глянул цепко на Гужаева.

– Ничего не случилось, – рявкнул офицер, – кроме того, что этот парень из Афганистана. Может, ваш? Перешел на сторону Кармаля и теперь собирается здесь что-нибудь взорвать?

– Ну, такого мы быстро определим куда надо, посадим на мягкий диван – хорошо заточенный длинный кол… Чтобы достал до глотки. – Бородатый вгляделся в лицо Игоря. – Нет, его я нигде не встречал, – ткнул локтем своего напарника, у того от толчка на зеленом тюрбане недобро шевельнулся обрывок лисьего хвоста. – Тебе этот орел нигде не попадался?

Моргуненко сощурил глаза, мелькнуло в них что-то жесткое и одновременно насмешливое, заинтересованное, Игорь Гужаев не отвел взгляда, смотрел мрачно и твердо, он хорошо понимал, что сейчас могло произойти.

– Ну! – подогнал старший своего напарника, тот отрицательно покачал головой и отвел взгляд от Игоря.

– Нет, этого человека я нигде не встречал, ни среди наших, ни среди не наших.

Офицер еще раз глянул в паспорт, сложил его с мягким шлепающим звуком, будто паспорт был намочен водой, и отдал Гужаеву.

– Иди! И больше нам не встречайся, мы не всех афганцев привечаем. – Неспешно, будто громоздкий вездеход развернулся и с уверенностью автомобиля врезался в толпу.

– Ташакур, – поблагодарил Гужаев охранников Гулябши, более того, он даже поклонился им, внимательно глянул в глаза Моргуненко и вслед за полицейскими так же ввинтился в громкоголосую крутящуюся толпу.

Онемение, схожее с немощью, навалившейся на него, не проходило, как не проходил и внутренний озноб, родившийся где-то в глубине грудной клетки, там, где расположена душа, а подле нее – сердце, он напрягся и постарался справиться с собой.

По законам самосохранения ему следовало бы немедленно раствориться в базарной суматохе, затеряться, но этого как раз нельзя было делать. Гужаев оглянулся.

Бывший сержант вместе со старшим охранником стояли на краю огромной волнующейся чаши, наполненной людскими головами, телами, ногами, смотрели, как подпрыгивают, опускаются глубоко вниз, будто рыбацкие поплавки, головы, двигаются в разные стороны, а тысячеголосый вой мечется над базаром, будто рассерженный ветер. Над чашей этой даже птицы боялись пролетать – опасно.

Игорь поискал глазами полицейских, не увидел – эти люди бесследно растворились в шевелящейся крикливой каше, одновременно понял, что они находятся где-то рядом. Вполне возможно, даже наблюдают за ним, ему захотелось пригнуться, нырнуть куда-нибудь вниз, в ноги, но вместо этого он вскинулся, вздернул подбородок.

Моргуненко хоть и попал в плен, но не потерял себя, не сдал Гужаева, не раскрыл его, хотя мог за голову шурави получить солидную пачку денег и расцветить свою жизнь приятными приобретениями и хорошей выпивкой.

С ним надо было бы переговорить, вполне возможно, он знает что-нибудь о судьбе геолога Михайлова, раз охраняет его шофера… Но как переговорить? Моргуненко хоть и награжден мусульманским тюрбаном с обрывком лисьего хвоста, а явно находится под наблюдением, «прохоры» следят за ним… Вопрос в другом – насколько тщательно они следят за бывшим сержантом? Надо было хорошенько поломать голову, чтобы встретиться с ним.

Он остановился около старика с отрешенным темным лицом, который, не боясь быть опрокинутым, сидел на корточках и на вытянутой сморщенной ладони держал несколько позеленевших медных монет.

– Купи! – предложил он.

Хотя глаза у старика были белесыми от возраста, затуманенными, – такие глаза не должны были что-либо видеть, – он видел хорошо.

– Зачем они мне? – Гужаев пожал плечами. – На них все равно ничего не приобретешь.

– И не надо ничего приобретать. Это – монеты хромого старца Тимура, они приносят счастье. Купи!

Про хромого Тимура, покорившего Среднюю Азию, Персию, империю Музаффаридов Гужаев слышал и кое-что читал, а вот монеты Тимура видел впервые. Спросил коротко:

– Сколько стоят?

Старик сощурился оценивающе, глянул на Игоря снизу вверх:

– В чем будешь платить, в афгани или в рупиях?

– Могу так, могу сяк.

– Богатый господин, – похвалил его проницательный старик, – много я не возьму.

Старик действительно много с него не взял, вложил в руку пять зеленых монеток с неровными краями и сплющенными с одной стороны боками, махнул одной рукой, словно бы осенял: «Иди с Богом!»

В следующее мгновение толпа колыхнула Игоря, отбила в сторону, будто тяжелая волна, и Гужаев очутился перед торговцем шелком. Добротная ткань была расстелена на спинах двух мальчишек, играющих роль мольбертов, на которые обычно устанавливают холсты, шелк не интересовал разведчика, и он проследовал мимо.

Как же все-таки быть с Моргуненко, как с ним повидаться? Этого Гужаев не знал. Если он будет искать оказию и возникнет рядом с Моргуненко, то, считай, очутится на минном поле.

Он остановился у паренька, шустро разгребающего картонкой воздух над шашлычницей, установленной на железные козлы.

От шашлычницы исходил вкусный дух – на мерцающих углях дозревали маленькие сочные котлетки, насаженные на деревянные прутья, переложенные кусками печенки и курдючного сала, короткие шампуры с чистым розовым мясом и порезанными на дольки кусками овечьего сердца, с всаженными между дольками кругляшами сладкого красного лука. Игорь купил шашлык из печеных бараньих яиц, нанизанных на алюминиевую проволоку, – блюдо недорогое, но очень сытное, ни российским едокам, ни едокам таджикским неведомое.

И вкус у яиц был неведомым, ни на мясо, ни на сало, ни на печенку не похожий.

Решив больше не испытывать судьбу, Гужаев покинул базар.

* * *

Джангул командовал разгрузкой умело, ни толкотни, ни ругани, ни криков на площадке не наблюдалось, все шло по накатанным рельсам. Забравшись в кабину, Игорь поинтересовался у напарника:

– Ну, как тут?

– Без происшествий. А у тебя как?

– Есть кое-что интересное, но требует проверки. Как там Альберт?

– У него все тихо… ничего пока, в общем.

– У Альберта собственный сектор обстрела.

Солнце, повисшее прямо над машинами, жарило так, что на капоте гужаевского МАЗа танцевал прозрачный, сотканный из горячих струящихся лучей гибкий призрак, он то нырял за край радиатора, то вновь невесомо вспархивал на капот, вскидывал над собой тонкие дрожащие руки. Было скрыто в движениях призрака что-то недоброе, таинственное, даже потустороннее, что невольно настораживало человека… Гужаев не был исключением.

По тому, как шла разгрузка, выходило, что часа через полтора подойдет черед гужаевского грузовика… После того, как машины опустошат свои кузова, они встанут на погрузку, – дело это, как известно, затяжное, так что время у Игоря было.

– Что ж, жизнь на шашлыке из бараньих яиц не кончается, будем действовать дальше, – молвил он.

Путь к Моргуненко был один – через базар. Надо аккуратно, бесшумно, стараясь быть невидимым, подойти к нему и вызвать на разговор: судя по тому, что бывший сержант не сдал Игоря, удержался на разделительной полосе, за которой начинается окончательное предательство (хотя полупредательств, как известно, не бывает), он не потерял еще ни совести, ни чести, ни имени своего и, вполне возможно, надеется вернуться в свое прошлое и возвратить себе то, что было у него когда-то, и вообще стать самим собою…

Хотя стать самим собою в полной мере ему уже вряд ли удастся, это хорошо понимал Гужаев и, надо полагать, тезка его Моргуненко понимает тоже.

С базаром все было ясно, только вот неясно совсем – как подойти к Моргуненко, чтобы этого никто не засек, – не видел и не слышал.

Прикидывал Игорь разные варианты, – и ловкие, умные, и не очень ловкие, простые и усложненные, по-детски бесхитростные, лобовые и хитрые, с замком и подстраховкой, но, увы, – оставался ими недоволен. Теперь он понимал также и другое – ключ к разгадке, где находится сейчас геолог Михайлов, можно получить только через Моргуненко.

Через час двадцать пять минут машина Игоря встала под разгрузку. Пока в кузове МАЗа возились работяги с голыми черными спинами, одетые в легкие штаны из невесомой хлопчатки, Игорь решил снова совершить бросок на базар. Напарнику своему сказал:

– Селим, садись за руль, командуй тут, пока меня не будет…

Тот отозвался на приказ коротким согласным кивком, спросил только тихо, почти неслышно:

– Когда намечено отправляться домой?

– Сегодня здесь пробудем точно. И ночевать будем здесь… Скорее всего, отправимся завтра. Уточню у Джангула.

У машины Карышева он, не задерживаясь даже на мгновение, бросил:

– Альберт, пошли со мной!

Тот из кабины выпрыгнул мигом, словно бы шоферские обязанности ему надоели и он ими тяготился, хлопнул дверцей.

Джангул зорко оглядывал все машины сразу, всю колонну, – среди грузчиков могли оказаться воры, за ними надо было следить, – подтвердил, что ночевать будут здесь, домой отправятся завтра.

– А вообще можем отправиться даже послезавтра, – Джангул внимательно поглядел на Игоря, и тот, поняв, что решение зависит от него, от того, будет выполнено задание или нет, не замедлил прижать руку к груди:

– Ташакур!

Базар за прошедшие полтора-два часа увеличился до размеров моря, сделался необъятным, из обычного рынка превратился в явление, где кроме безобидных столбов пыли, поднятых до небес, могли быть и драки, и поножовщина, и стрельба, что же касается воровства, то кражи происходили здесь каждые десять секунд… Веселое местечко являл собой здешний базар.

То, что он вырос, набух, будто на дрожжах, было на руку разведчикам – там, где больше народа, легче спрятаться.

К базару подошли порознь, Гужаев первым, осторожно осматриваясь и контролируя каждый шаг, Альберт – вторым. Главной задачей у Карышева было – страховать напарника, чтобы к нему никто не подошел ни сзади, ни сбоку, ну а если уж кто-то подойдет, то действовать по обстоятельствам.

Гулябшу, как и утром, продолжали водить по базару и не только по нему, по нестройным городским улочкам тоже. Кто-то еще продолжал верить, вообще рассчитывал, что на эту тухлятину клюнет рыба.

Наивные люди. Душманы умеют держать удар в открытом бою, умеют наступать – это у них от предков, но вот заниматься делами, требующими мозговых усилий, не умеют. Не дал им этого Аллах, ну хоть тресни!

Моргуненко, как и несколько часов назад, продолжал состоять при бывшем водителе, пас его, будто корову на лугу. Интересно, командиры душманские дают своим бородачам возможность сходить в туалет или съесть пару кебабов, насаженных на прочную кизиловую ветку, или велят, как собакам, держать мочу в пузыре, пока она не начнет выливаться через ноздри, а желудок – сохранять пустым, как в пору мусульманского поста?

Ходить вокруг да около Игорь не стал, выбрался из крикливой, вольно передвигающейся массы людей перед самым носом у Гулябши и, бросив на него и его сторожей короткий взгляд, воскликнул весело:

– Знакомые люди! – Потом добавил, сплющивая и делая почти неразличимыми для других слова: – Пора обедать, моджахеды! У чинары очень вкусные шашлыки готовят!

Чинара на базаре была одна, вообще это редкое дерево, не заметить его нельзя, видно издали, и что интересно было: весь базар кишел мухами, некоторые из них гудели, как самолеты-бомбовозы, даже земля, кажется, дрожала, а вокруг чинары нарисовалось некое мертвое пространство, оно возникло словно бы по велению самой природы, поэтому люди любили заходить в это пространство, в нем они отдыхали…

Хотя были и такие, кто посматривал на чинару боязливо, поскольку считали дерево ядовитым, их еще в детстве об этом предупредили родители, а родителей предупредили их родители, – и так в далекое прошлое, в глубину времени.

Моргуненко что-то негромко сказал своему напарнику, тот согласно наклонил голову и вскинул над собой обе руки, будто хотел сдаваться, но нет – моджахеды не сдаются, он трижды скрестил ладони над головой и опустил руки: подал тем, кто видел его, условный знак.

Через минуту около него возникли два бородатых темнолобых «прохора», лица их от беспощадного солнца скоро вообще обуглятся, станут черными, даже более, чем просто черными, – пепельно-серыми, как у мертвецов.

Темнолобые перехватили вахту, а Моргуненко с напарником неторопливо, в обход бурлящей толпы направились к чинаре. Невдалеке от себя Гужаев засек светлую полицейскую форму и предпочел раствориться среди отчаянно торгующихся, горластых, резко размахивающих руками людей.

Через минуту он объявился у чинары, подле двух мангалов, над которыми колдовал голенастый, в темном кожаном переднике шашлычник. Возле мангала на земле лежали кирпичи, на них и садились едоки, желавшие отведать свежего, маняще вкусного, жареного мяса.

Моргуненко со старшим получили по три порции шашлыка разных сортов – бараньего, из небольших кусков, переложенных кругляшами лука, жеваного кебаба и из «семенного» фонда, из коричневых поджаренных яиц местных мериносов, – и начали с удовольствием расправляться с едой.

Подходить к едокам было нельзя – опасно… Вдруг провокация? Игорь оглянулся – где там Карышев? Карышева не было видно, затерялся в толчее, но заметив, что Гужаев пытается высмотреть его, Альберт приподнялся над толпой. Находился он недалеко. Как бы его не нащупали в толпе настырные полицейские, носы у них длинные, как у гончих собак, чуют все: и то, что надо, и то, чего не надо…

Гужаев ждал. Моргуненко со старшим продолжали пировать. Не может быть, чтобы не нарисовалась какая-нибудь щель, трещина, в которую он мог бы втиснуться и переговорить с бывшим сержантом, – обязательно ведь объявится, Игорь это чувствовал.

Моргуненко еще справлялся с кизиловой веткой, на которую были насажены продолговатые небольшие пирожки кебаба, когда его напарник встал, сделал молитвенное движение, будто собирался умываться, про себя прочитал короткую молитву и, не говоря ни слова, направился к туалету, расположенному метрах в тридцати от чинары. Вот он, тот самый момент, на который Гужаев рассчитывал.

Пока старший шел к нужнику, Гужаев не делал ни одного движения, даже не шевелился, а когда тот скрылся внутри, совершил короткий рывок и очутился около Моргуненко.

Тот откинул ветку в сторону, отер губы ладонью и сказал Игорю:

– Без пятнадцати семь вечера приходи к мечети. – Моргуненко повел подбородком в сторону высокой белой башенки, насаженной на тонкий бетонный стебель, видной со всех углов базара. – Народа будет много, тебя не заметят. Можешь прийти?

– Конечно, – спокойно ответил Игорь, покосился в сторону общественного туалета и в следующее мгновение находился уже в крутящейся толпе базара.

На ходу огляделся – не прицепился ли кто к нему? Нет, не прицепился. Стоило ему притормозить, чтобы перевести дыхание, остановиться, как рядом оказался Альберт Карышев.

– За тобой не угнаться. – Альберт отер тыльной стороной ладони лоб.

– Проверял, не привязали ли мне хвост, потому и двигался быстро.

– Не просто быстро, а на второй космической скорости.

– Пусть будет так, – согласился Игорь, – звучит красиво.

– Ну что? – Альберт вопросительно вскинул голову. – Есть что-нибудь?

– Есть. Без четверти семь встречаемся около мечети.

– С этим русским?

– Да.

– А если это ловушка?

– Все может быть. Но я не верю, что он предатель, – в нескольких словах, сжато Гужаев рассказал, откуда знает Моргуненко, о госпитале и том, как в окружении капельниц, лекарств и шприцов вместе коротали время.

– Береженого Бог бережет, – сказал Альберт.

– Но есть другая пословица: «Под лежачий камень вода не течет».

Пятничная молитва – главная у мусульман в обычную пору, когда нет ни постов, ни праздников, на нее люди собираются в мечетях, поскольку она – общая для всех, верующие называют ее «йом джума»… Гужаев, появившись на площади перед мечетью, не думал, что она так плотно будет забита народом – ни одного свободного клочка пространства не осталось.

Найти в этой толпе Моргуненко будет непросто. По краям площади стояли полицейские – два человека, один с одной стороны, второй с другой, третий полицейский – в носках, обувь он снял и держал под мышкой, – стоял у входа в мечеть.

В обуви входить в мечеть нельзя, большой грех, – а полицейскому начальство велело пасти не только толпу на базаре, но и тех, кто будет молиться внутри, вот ретивый служака и подготовился, во всей красе светился в носках перед народом.

День начал клониться к закату, солнце, малость потускневшее, растратившее свою энергию, опасливо скользило к линии горизонта, словно бы боялось насадиться на что-нибудь острое – головку мечети или макушку кипариса… Можно было угодить и на телевизионную антенну – тоже приятного мало.

Бывший сержант нашелся буквально через полторы минуты, первым его засек Альберт – увидел человека со славянским лицом и подал сигнал Гужаеву, тот и встретил вспотевшего, тяжело дышащего, словно бы он отрывался от погони, Моргуненко лицом к лицу.

– Проверял, не идет ли кто за мной, – проговорил Моргуненко виновато, – пришлось по вечерней жаре сделать пробежечку.

– Ну как, хвоста не было?

– Вроде бы не было.

– Вроде бы или точно?

– Думаю, точно.

– Думаю или все-таки точно?

– Совершенно точно, можешь не сомневаться.

Гужаев поймал себя на том, что мелкое препирательство это способно родить внутри некую вялость, сковывающую ноги и руки, более того – сбивает ориентиры, что для всякого солдата – штука непотребная, может сгубить… А с этим мириться никак нельзя.

Тряхнув головой один раз, потом другой, Гужаев постарался сбить с себя некое наваждение, приятельски положил руку на плечо Моргуненко.

– Ты ведь геолога ищешь, верно? – спросил тот. – Я сразу это дело просек.

– Ну-у… как тебе сказать? И геолога тоже.

– Геолога не ищи, его уже нет в живых. Он старый был, больной, не вынес того, что происходило с ним.

– Где похоронен?

– Здесь, на местном кладбище.

– Это точно?

– Точнее быть не может. Я сам закапывал могилу.

– Жалко деда, – тихо проговорил Игорь, – очень хороший был дед. План, где на кладбище находится могила, начертить можешь?

– А зачем? Я тебе дам номер могилы, по нему легко можно найти, где это. На память помню.

– План тоже неплохо было бы… В Пакистан ведь наверняка пойдет группа. – Гужаев, прежде чем произнести эту фразу, подумал, а надо ли это говорить, потом решил – надо!

– А толку-то, Игорь? Только лишний риск… Людей ни за что ни про что положить можно.

– Это не мне решать. – Гужаев пробежался взглядом по толпе, засек Карышева, находившегося в десяти метрах от него, – это было расстояние полуторасекундного броска, улыбнулся неприметно – ему даже теплее сделалось: страховщик вел себя умело, расчетливо. – Ты сам понимаешь, не мне…

– Ладно, план я тебе нарисую, могила деда – шестьдесят четыре – пятнадцать… Это означает – пятнадцатый сектор, захоронение номер шестьдесят четыре.

– Отчего он умер? Замучили?

– Сердце. У него было сильно изношено сердце. Каждый день – переезд, каждые сутки – ночевка в новом месте… Без всяких удобств.

– М-да. Тут и молодой скапустится.

Моргуненко промолчал, затем запоздало кивнул – это так. Народа на площади прибавилось: «йом джума» есть «йом джума», Аллах будет доволен, увидя, сколько людей явилось на пятничную молитву. Гужаев глянул на наручные часы, вольно болтавшиеся на блестящем браслете: без десяти семь, а в мечеть правоверных еще не начали пускать: мулла решил – пусть немного подождут. А может, саперы проверяют помещение на наличие мин… Все могло быть.

– У меня к тебе просьба, – тихо проговорил Моргуненко, – ты Галю Клевцову помнишь?

Гужаев кивнул, у него даже туман перед глазами возник – еще бы не помнить красивую девчонку из госпиталя со спокойным нежным голосом и такими же нежными глазами? Они с Моргуненко были соперниками, оба ухаживали за Галей. Он еще раз кивнул.

– Передай ей вот это письмо, – Моргуненко протянул ему треугольник, свернутый из тетрадочного листа, – такие письма во время Великой Отечественной войны солдаты слали с фронта домой, – небольшие треугольнички со штампами военной цензуры стали легендарными, их ныне можно найти в любом краеведческом музее, более того, письма с фронта начали выпускать в увесистых книжных томах очень приличными тиражами, по телевидению идет популярная передача, начатая когда-то Константином Симоновым… Щемящая передача о письмах с фронта.

– Что письмо, что письмо… – Гужаев неожиданно заторопился, сделался косноязычным, начал проглатывать слова. – Письмо – это ерунда. Тебе самому надо появиться в Кабуле, а оттуда уже и домой махнуть… На тебе ведь крови нет?

Моргуненко медленно покачал головой.

– Нет. И в плен я попал без сознания. Ранен был… Ранение было несложное, в грудь, но крови потерял много. Не прикончили меня лишь потому, что заступилась одна пуштунка, чемпионка среди пуштунских племен по стрельбе из бура, на расстоянии трехсот метров попадает в спичечный коробок. Я ей приглянулся.

– Час от часу не легче. – Игорь усмехнулся неожиданно печально. – Но делать нечего – женись. Спасибо, что нас не сдал. А то бы заработал энную сумму в долларах, – он не сумел сдержать себя, – на сытую жизнь с молодой женой…

– Придержи язык, Игорь! Ты же знаешь, за это больно бьют по лицу. – Моргуненко стиснул кулак, хлопнул им по колену, поморщился.

– Прости, брат. – Гужаев остыл мгновенно. – Занесло меня… Зацепился штанами за угол дома.

Моргуненко разжал кулак.

– У меня есть родина, есть отец с матерью, мне домой надо. Передай письмо в госпиталь Гале. Если она согласна ждать, я вернусь. Под суд, конечно, не хочется попадать, но я-то в чем виноват? А? Думаю, если меня арестуют, то долго держать не будут, отпустят.

Гужаев снова повертел на руке браслет с часами, глянул на циферблат. Без семи минут семь. Мечеть еще не открыли. Было жарко, хотя приближение вечера уже чувствовалось основательно. Оранжевое, насквозь пропитанное солнцем небо уже начало темнеть, насыщаться багровыми красками, на западе, на горизонте поднимался малиновый подбой – признак того, что завтра погода может быть ненастной – откуда-нибудь из Индии принесется сильный ветер или выпадет дождь.

– Теперь надо подумать, как мне передать тебе план кладбища.

– Во-первых, я постараюсь встретиться с тобой еще раз, а во-вторых, нелегалы для таких целей обычно используют «ящики».

«Ящик» – изобретение шпионское, им может стать любое укромное место, где можно сделать закладку – спрятать какие-нибудь бумаги, даже предметы, вещи, «ящик» – штука в среде разведчиков распространенная…

– Вот только мне вряд ли удастся больше выбраться, – с досадой проговорил Моргуненко, сжал зубы, – а «ящик»… «Ящик» – это хорошо, только устроить его нам вряд ли удастся. – Моргуненко выпрямился, усмехнулся: игра в шпионов ему не нравилась.

– Стройматериалов не хватит – бревен, досок, кровли… – Гужаев тоже усмехнулся.

– Вот именно. Сегодня вечером, после десяти часов, ты найдешь небрежно скомканный комок бумаги розового цвета. Это и будет то, что тебе надо.

– А где возьмешь розовую бумагу?

– Уже взял. Реквизировал у одного американского инструктора, его убили в бою.

– Слишком уж приметная бумага, может кто-нибудь взять, чтобы подтереть себе задницу.

– Если будешь тянуть до утра – могут и взять. В Пакистане всякие любители водятся, в том числе и розовых бумажек.

– Все ясно. – Гужаев спрятал треугольник под комбинезон, в карман рубашки, вновь посмотрел на часы.

Время бежало стремительно, остановить его или хотя бы замедлить, затормозить силою было невозможно. Стрелки показывали без трех минут семь. Три минуты назад двери мечети распахнулись, и большой молельный зал с гудом и топотом втянул в себя едва ли не всех правоверных, собравшихся на площади, – на это понадобилось очень немного времени. Молящиеся еще на улице сбрасывали с себя обувь и в носках либо босиком входили в мечеть…

– Возвращайся домой, Игорь, – сказал Гужаев бывшему сержанту, – чем раньше ты сделаешь это – тем лучше.

– Я думаю, как мне от Гали получить ответ, – неожиданно произнес Моргуненко, вопросительно приподнял одно плечо, потом приподнял второе, – не знаю…

– И я не знаю, – сказал Гужаев, – для этого мне надо сначала вернуться к своим… Там что-нибудь придумаем.

– Очень хочется. – Моргуненко вновь приподнял одно плечо, потом другое, вздохнул зажато и пошел в мечеть.

Народа на площади осталось совсем немного, бородатые лица оставшихся были сумрачны, словно бы люди эти еще не определились с верой, говорили они мало и тихо, – ну как в засаде сидели… Опасный был народец.

Невдалеке Гужаев увидел Альберта, почесал рукою висок, потом потеребил ухо, – это был сигнал: пора уходить. Половина неба была еще раскалена, как разогретый, готовый потечь металл, воздух сделался розовым, плотным, температура хотя еще и не двинулась вниз, но чувствовалось – скоро спадет.

Приближалась ночь. На окраине города выли шакалы, не дожидаясь темноты, они начали свои концерты, – досрочно.

Игорь вновь появился на базаре в двадцать два десять. Бумажек тут валялось такое количество, что для переработки их надо было открывать фабрику вторсырья – не сосчитать, – самых разных цветов и размеров, в основном – мятые. Плотную розовую бумажку Игорь нашел под чинарой на удивление быстро – с первого раза, сидя на корточках, расправил…

Моргуненко сделал все, как надо: план был понятный, начерчен четко, могила Михайлова находилась в правом углу кладбища, недалеко от гряды кустарника, игравшего роль забора.

План Игорь засунул вместе с письмом под левую ногу, в кроссовку, прикрыл ее сверху толстой, вырубленной из пористого синтетического материала стелькой.

Мелкая хитрость, шпионская, но так надежнее, гораздо надежнее, чем если бы он взял, да засунул план, скажем, в инструментальный ящик в кабине или спрятал в карман комбинезона.

Старика Михайлова было очень жаль, – повидал столько на войне, выжил, много сделал для людей, совершенно чужих для его страны и его самого, и погиб по вине человека, которому доверял.

О Моргуненко надо будет подробнее рассказать в разведотделе – бывший сержант (впрочем, почему – бывший?) может принести большую пользу, находясь среди душманов, – гораздо большую, чем в Кабуле, в своем десантном полку. Если это не так, то Гужаев плохо помнит вкус жареных пончиков, которыми так любил лакомиться в детстве.

Сидя на корточках, он оглядел базар – не изучает ли его чей-нибудь трепетный взгляд? Нет, базар был пуст – ни одной души. Даже воробьев, которые обитают на базарах целыми стаями, днюют тут и ночуют, не было, словно бы их всех до единого проглотили местные кошки. Гужаев поднялся и через дырку, проделанную в кустарнике прямо напротив чинары, покинул базар.

На улице тоже было пусто – ни души. Город словно бы вымер. Тишина – примета плохая, как и такая же недобрая примета – торговые лавки, закрывающиеся раньше времени: горожане, особенно из числа торговцев, будто бы из-под земли получают сведения о том, что в ближайшие часы произойдет налет какой-нибудь свирепой банды, либо готовится серьезная уличная перестрелка, где будут убитые, либо грядет газовая атака, резня, истребление иноверцев, иная беда, и люди на это реагируют, стараются спрятаться, а вещички свои – обезопасить.

Что-то похожее наклевывалось и сейчас, в воздухе, в малиновом небе, среди легких перистых облаков будто бы начал вспухать гнойный пузырь. Через некоторое время он лопнет, и тогда все может произойти… В общем, держитесь, люди.

Колонна стояла под загрузкой, Игорь ходил на базар один, без подстраховщика, поскольку наступило время «между кроликом и удавом», когда удав, пока не съест кролика, не успокоится. Так что ухо надо было держать востро и видеть не только то, что находится впереди, но и то, что сзади.

До места погрузки колонны Игорь добрался, слава богу, без приключений. Встретил его Джангул, на киношный манер приложил два пальца к седеющей голове: салют, мол, камрад! Времени свободного у него не было ни секунды и надо отдать ему должное – со всем он справлялся блестяще, на трудности не сетовал, сиял чистыми ровными зубами, покорял людей своей улыбкой.

Хороший человек был Джангул, по лицу видно.

– Как дела? – спросил он у Игоря.

Гужаев вначале оттопырил палец на правой руке, показал Джангулу, потом растер воздух, посыпал оттопыренный палец чем-то невидимым – примерно так опытный едок солит крупную, очищенную от мундира картошку. Спросил:

– А у вас как?

Джангул сделал тот же самый жест: вскинул большой палец и посыпал его солью, потом еще посыпал, на этот раз – жгучим афганским перцем.

– До двенадцати ночи, думаю, загрузимся, до шести утра поспим и двинемся домой, – сказал Джангул.

– Считаете, успеем?

– Успеем. У нас половина товара – в контейнерах. А контейнеры грузить любо-дорого, всего несколько минут – и контейнер уже стоит у тебя в кузове. Остается только нажать на педаль газа.

Джангул, опытный человек, хорошо знал, что делает, и время свое распределял очень точно, в шоферском мире про него ходили легенды. Недаром его выбрали председателем профсоюза Афсотра, – причем выбрали без всякого нажима сверху, да и сами водители – народец, на который сверху не очень-то и надавишь… С механиками и слесарями – это без малого две тысячи человек.

Только Джангул, единственный из шоферов, который с двумя контейнерами в кузове, – это примерно двадцать четыре тонны весом, – мог уйти утром из Тургунди-Кушки в пакистанский Чаман, пройти за день семьсот километров, разгрузиться, поставить в кузов и в прицеп два новых контейнера и ранним утром следующего дня уйти обратно, домой.

Домой, чтобы вечером уже ужинать у себя в глинобитном домике на окраине Кабула, обнесенном невысоким дувалом, в кругу семьи и нянчить маленького внука… Играть с ним и петь ему старинные пуштунские и таджикские песни, тетешкать, вскидывая под самый потолок, и рассказывать сказки.

Сказок Джангул знал много.

Жить на окраине, несмотря на известность, он не боялся, нравы здесь были проще, а люди надежнее, чем те, кто жил в центре.

По ночам окраины Кабула были очень сильно, почти всклень, залиты электричеством, все в округе было видно лучше, чем днем. Электростанция в Суруби, построенная советскими рабочими еще до войны, давала энергии столько, что в ней можно было утопить весь Афганистан, никто не считал, сколько электричества потребляет тот или иной жилой дом, квартал, район и так далее, поэтому местные обитатели твердо усвоили одно правило: если лампочка ввернута в патрон и к ней подведен провод выключателя, то лампочку эту надо обязательно зажечь.

Этому правилу следовали все кабульцы неукоснительно. В том числе и Джангул.

В разведотделе добавили несколько красок к портрету Джангула. Водители здешние были приравнены к солдатам, потери были такие же и воевали они так же. А уж что «прохоры» делали с автомашинами, во что превращали их, и говорить даже не стоило – все было понятно без всяких слов. Об этом красноречиво свидетельствовал исковерканный, прошитый пулями и осколками МАЗ, который стоял во дворе в кузове другого МАЗа…

Погрузка была закончена в полночь, контейнеры закрепили тросами – поставили на скрипучие растяжки, спать решили в кабинах – оставлять груз без присмотра было нельзя, даже запечатанный в контейнеры…

Колонна отошла в сторону от погрузочной базы, разместилась двойным сомкнутым кругом, машины поставили так, чтобы ни один из бортов не остался без присмотра, после чего часть водителей погрузилась в зыбкий тревожный сон.

– На всякий случай держите наготове гаечные ключи, – предупредил шоферов Джангул, – калибром покрупнее, чтобы можно было отмахнуться, – он вытащил из кармана сердоликовые четки, перебрал их. – Ночью каждый час – смена дежурных… По одному дежурному от каждой пары машин. Аллах все видит, но Аллаху мы должны помогать, – проговорил он и засунул четки в карман. – Я буду дежурить первым.

Джангул прошел к своему МАЗу, уселся на подножку, занялся сигаретами – недорогими, пакистанскими, Игорь видел, как такие продавал на базаре лоточник в чалме, – достал одну, с хрустом размял пальцами и сунул в рот. Протянул пачку Игорю:

– Будешь?

Тот покачал головой:

– Нет. Курить я бросил в последнем классе школы.

На дым, словно бы почувствовав его в пространстве, явился Хасан – худенький, уставший, растерявший прежнюю свою веселость, какой-то сникший, таким Гужаев его еще не видел. Джангул тоже не видел, изо рта у него чуть сигарета не выпала, он перехватил ее пальцами:

– Хасан, иди спать. Времени на отдых у нас мало. Как только рассветет – будем трогаться в дорогу.

Хасан вяло махнул рукой, пожаловался с болезненным хриплым вздохом:

– Не спится чего-то.

– Фокусы сегодня не будешь показывать?

– Не буду, дядя Джангул. Что-то я… в общем, совсем не в форме.

– Иди спать, Хасан. Спать, спать, спать! Понял?

– Так точно, дядя Джангул, все понял. – Хасан развернулся и, подгребая пыль кедами, как двумя забавными механическими черпаками, пошел к своему МАЗу.

– Что-то скис он сегодня, – сказал Игорь.

– Выдохся. Ему вдвое тяжелее, чем нам… Силы не те. – Джангул погасил окурок о подошву ботинка, ловким щелчком откинул от себя на несколько метров. Снова достал четки, начал задумчиво перебирать их, одну фасолину за другой. – Обратная дорога всегда бывает труднее дороги сюда.

Он перебирал четки и словно бы вспоминал друзей своих, водителей, которых уже не было в живых. А не стало многих, скорбный список Афсовтра велик: двести двадцать убитых, двести пятьдесят раненых, сделавшихся инвалидами. Погибло более шестисот машин…

Счет велик.

– У нас был один отличный водитель, высокий красивый парень, шофер от Аллаха – не было дорог, которые он не мог бы пройти, просто не существовало таких дорог… Имя у парня было хорошее – Ареф. У него была невеста, красивая девушка, которая всегда, после всякого рейса, встречала его у ворот Афсовтра. – Джангул перебрал пальцами несколько четок, вот пальцы его заработали быстрее, пробежали сверху вниз по всей нитке, в ответ оранжевые, оглаженные до лакового блеска фасолины щелкали сухо, звук их был тревожный, Гужаев это отметил и, поежившись невольно, глянул влево, глянул вправо – проверял ночное пространство…

Вроде бы все было в порядке.

– Будущие молодожены уже подготовили свадебные наряды: невеста – белое платье до пят, жених – элегантный черный костюм и сахарно-белую накрахмаленную до хруста рубашку. А тут команда поступила – срочно вывезти груз из Хайратона. Ареф не должен был ехать, но его попросили: «Поезжай, забери груз и можешь быть целую неделю свободен». Ареф даже колебаться не стал, поехал – не тот был парень, чтобы отказываться… Никогда никому не отказывал, вот такой был наш Ареф.

Джангул замолчал, снова занялся сигаретами. Где-то совсем недалеко, в стороне от стоянки гулко ударил выстрел. Две тяжелые птицы, суматошно хлопая крыльями, пронеслись над людьми и машинами.

– Из бура стреляли, – сказал Джангул, поморщился, будто ему в рот попало что-то кислое. – Серьезная винтовка. Если пуля попадет в человека, шансов выжить у него мало.

Игорь напряженно вскинул голову, Джангул, который побывал в разных переделках, тоже напрягся – раздастся второй выстрел или нет? Второй удар из бура – старой английской винтовки времен борьбы буров с Туманным Альбионом – не раздался. Значит, первый выстрел был случайным.

Ночи, когда люди находятся в состоянии походной готовности и постоянно ждут – зазвучит пальба или нет, затеется схватка либо не затеется, все утихнет, всегда бывают тревожными. В такие ночи совершается много худых дел, это закон.

Словно бы подстегнутые выстрелом шакалы, затихшие было, завыли вновь, сильнее обычного, но Джангул не обратил на них внимания.

– На обратном пути на колонну напала банда, от нее ушли, скорость у грузовиков высокая – бандитам на своих таратайках не догнать, все были целы… Все, кроме Арефа. – Джангул вздохнул, поморщился снова – наверное, чувствовал свою вину в гибели Арефа. – Пуля попала ему в затылок, били вдогонку. – Голос Джангула сделался тихим. – Свадьба не состоялась.

Над ними вновь пронеслись две крупные темные птицы – опытные были, переждали в стороне опасность и сейчас возвращались в свое гнездо. Всякая война, даже малая, переделывает животных, меняет их повадки и характер, но чаще всего просто губит, превращает в мусор, отправляет в землю… Как и людей, собственно.

Джангул затянулся сигаретой, окутался облаком дыма. Разогнал облако рукой.

– Иди в кабину, – сказал он Игорю, – поспи немного. Дежурство вашей машины – в четыре часа. – Он затянулся еще раз, сделал это жадно, быстро, также быстро разогнал дым рукой. – Перед самым рассветом. В пять часов будем стартовать.

Слово «стартовать» прозвучало из уст Джангула необычно, даже как-то странно, поскольку в языках афганских, в дари и пушту, такого слова нет. А хозарейцам это слово неведомо тем более. Народ хозарейский в Афганистане был неграмотен почти поголовно.

– Ладно. – Игорь соскользнул с рубчатой подножки кабины. – До встречи на рассвете.

Ночь прошла спокойно. Три раза недалеко от стоянки возникала стрельба – били из пистолетов и автоматов, – но была стрельба недолгой, через несколько минут все стихало, один раз полицейская машина с железным воем пронеслась мимо и больше не возникала.

Была эта ночь, по оценке Джангула, не просто спокойной, а очень спокойной, почти безмятежной.

Едва из темноты начали проступать деревья, а первые птицы подавать свой голос, колонна, ревя моторами, перегазовывая, тронулась в путь.

Минут через двадцать машины уже пылили по безлюдной, хорошо накатанной дороге, кроме них в округе на многие десятки километров никого не было – ни машин, ни людей, ни зверей, все придавила прошедшая ночь, ну а если точнее – война, она и рождала могильную обстановку, а вместе с нею и тишину, от которой мурашики бежали по коже, рождали боль.

Когда пересекали границу, афганские сорбозы предусмотрительно отбежали от караульного помещения метров на двести – боялись автоматных очередей со стороны грузового каравана, Джангул, сидя в кабине своего МАЗа, брезгливо сплюнул в окно:

– Койоты!

Гужаев тоже засек трусливых охранников, – между прочим, в царандоевской форме, – даже разглядел их лица, но ничего не сказал, лишь покачал головой: не хотел бы он оказаться в бою в одном окопе с такими солдатами, – подведут, убегут, а если попытаешься задержать, толкнут под колесо бэтээра.

Солдаты еще долго держались на почтительном расстоянии от своего поста, – до тех пор, пока колонна не завернула за грузную, бабьим подолом накрывшую землю гору, и лишь потом поплелись к караульному помещению.

Через четыре часа Джангул, шедший во главе колонны, свернул с трассы в сторону – решил сделать традиционную остановку, минут на пятнадцать – двадцать, Джангул делал ее всегда. Затормозив и поставив машину так, чтобы можно было быстро покинуть место стоянки, он выпрыгнул из кабины, сделал одно приседание, потом второе, третье, пятое, седьмое, растер пальцами затекшую поясницу.

– Всем из кабин – на зарядку! – прокричал он как можно громче.

Раньше народ здешний не слышал о такой напасти, как зарядка, не дивился приседаниям и выкручиванию хребта из собственной задницы, но с приходом русских наступили новые времена, теперь афганские драйверы делают зарядку чаще русских водителей, поскольку поверили сомнительным утверждениям, что зарядка способна продлевать двуногим землянам жизнь. Джангул снова присел, с разбойной лихостью выбросил руки в стороны; казалось, что он сейчас пустится в пляс, но нет – не пустился, снова сделал несколько приседаний, похожих на молодецкие плясовые коленца.

Игорь тем временем оглядел запыленные, оглаженные временем и ветрами макушки гор, над которыми неподвижно висели крупные точки – парили орлы, высматривая внизу добычу; поймав нить движущегося воздуха, они могли часами передвигаться по ней, раскинув крепкие крылья, почти не шевеля ими.

Пустынны были горы. Кажется, ни наших людей не было в них, ни чужих… В тугих складках высокого рельефа, похожих на расстеленную по горбушкам ткань, не было никого и ничего, даже жизни не было, но нет, что-то настораживающее все-таки таилось в окрестностях, это Игорь ощущал шкурой своей, ноздрями, кончиками пальцев, – чувствовал, жизнь в горах этих есть, очень непростая, опасная жизнь… Игорь еще раз прошелся взглядом по ткани гор и неожиданно засек тусклый блеск полированного стекла, который, может быть, даже и родиться не успел, как вынужден был пропасть.

Это был блеск дальнобойного бинокля, чьи линзы на краткий миг поймали солнечный свет и тут же отпустили его, будто бы выплюнули.

Понятно было – за колонной следили. А раз следили, то значит, в любой миг могло произойти что-нибудь непредвиденное.

Он предупредил Джангула:

– За нами следят. В горах сидит наблюдатель.

– И пусть следят, – неожиданно легкомысленно среагировал Джангул. – Не впервые. Такое случалось и раньше.

Гужаев хорошо знал, что у Джангула биография, какой ни у кого нет, – достойна бойца спецназа, – он бывал везде: и в огне, в котором горел, но не сгорел, и в воде, где должен был утонуть, но не утонул, и в медных трубах, в которых должен был затеряться, пропасть, не выскочить, но он благополучно выскочил…

Перед тем как появиться в Афсовтре, Игорь изучил обстановку в этой конторе – по тем материалам, которые имелись у армейских разведчиков. Там имя Джангула упоминалось часто, личностью он был неординарной и, что опасно для его частых поездок в Пакистан, – очень известной.

Как-то он в одиночку совершил поездку за срочным грузом, укрепил в кузове тяжелый контейнер, цепями притянул его к бортам, чтобы не ездил, вообще не двигался ни в одну сторону, ни в другую, и отправился в обратную дорогу.

Подъезжая к Фарахроду – городку, раскинутому недалеко от Кандагара, Джангул вынужден был остановиться: перед ним замерла длинная цепь грузовиков с заглушенными моторами, машин было не менее сотни, – дорога дальше была закрыта. Слышалась плотная стрельба, над горами поднимались столбы дыма.

Джангул выпрыгнул из своего МАЗа, отплюнулся – по пути слишком много пыли набилось в рот, подошел к машине, стоявшей впереди. Спросил у шофера, лениво ковырявшегося в зубах горелой спичкой.

– Что случилось?

– Бой на дороге идет… Серьезный бой, – ответил тот, точным плевком сбил на землю ленивую осеннюю муху, крутившуюся около кабины. – Несколько банд объединились, оседлали дорогу, лупят всех подряд, никого не пропускают.

– Тьфу! – плюнул Джангул. Ситуация вырисовывалась, хуже не придумаешь… Хуже будет только горячая пулеметная струя. – Тьфу!

Пока он размышлял, да отплевывался, позади его МАЗа выстроилось не менее двадцати машин, – подъехали целой колонной, так же, как и все, заглушили моторы.

Стрельба впереди усилилась. Гулко ахали, визжали и вскрикивали минометы и душманские безоткатки – орудия, которые можно было, как казалось Джангулу, сколотить из обычной трубы, снятой с походного пуштунского самовара, трещали пулеметы, звук их был хорошо слышен, а вот у автоматов голос был слабенький, автоматов почти не было слышно.

Идти на прорыв бесполезно – бородатые стрелки превратят любую машину в одну большую дыру. Возвратиться назад и переждать худое время где-нибудь в городе, под прикрытием воинских частей – не уважать себя… Да потом, возвращаться вообще нельзя, это худая примета для всякого водителя, даже для такого, который умеет ездить не только по земле, но и по воздуху. Такой умелец может остаться в воздухе навсегда. Это как повезет.

В общем, выход оставался один – ждать.

На календаре стояло не самое простое время года – осень. И дождик холодный мог пролиться – тогда по раскисшей дороге вряд ли проедешь, и снег мог выпасть, а это еще хуже дождя, тут даже сам Аллах не поможет добраться до дома, и мороз может сковать все вокруг так, что мягкая земля не будет отличаться от камня – станет такая же твердая… Хоть отбойным молотком ее бери – не возьмешь.

Так под грохот близкой канонады прошли одни сутки. Ситуация не изменилась, дорога по-прежнему была блокирована. Джангул непрерывно ходил вокруг своей машины, чесал волосы под кепкой, прикидывая, каким образом можно вырваться из дорожного капкана и ничего придумать не мог. Как и сутки назад, оставалось одно – ждать.

За первыми сутками прошли вторые – такие же затяжные, длинные, – время совсем не двигалось, оно встревоженно зависло на месте, и у Джангула невольно начало болеть сердце, хотя раньше никогда не болело… А может, и болело, только он его не чувствовал.

Вот если бы оно молотилось изнутри о грудную клетку, задевало за костяшки и отзывалось на всякую мысль о нем горячей болью, тогда бы он знал, что такое сердце… Но до нынешнего дня не знал.

Если в первые сутки вынужденного простоя еще можно было в уголках карманов отыскать немного хлебных крошек, смешанных с табаком, то сейчас у Джангула уже не было ни хлебных крошек, ни табачных – вообще ничего не было, как не было и воды, ссохшийся рот, стоило только пошевелить языком, отзывался болью, словно бы живую ткань обдирали острой наждачной шкуркой…

Так в муках, в сосущих голодных болях прошел третий день.

Джангул видел, как иногда из кабины грузовика вываливался водитель и, слепо размахивая руками, бежал в сторону, мычал что-то немо: все болячки у шоферов полезли наружу, все выползло – вплоть до галлюцинаций и привидений, из ничего возникавших перед ними.

На четвертый день Джангул собрал водителей – в основном, тех, с кем раньше встречался на дорогах и немного знал, либо коротал время на вынужденных привалах.

– Я – Джангул, – произнес он сипло, запавшим внутрь голосом, в горло ему что-то попало, и он закашлялся.

– Мы знаем тебя, Джангул, – проговорил один из шоферов, сгорбленный седой человек с темным, изрезанным морщинами лицом, – и меня ты должен помнить, Джангул…

– Все может быть, – неопределенно отозвался Джангул: честно говоря, водителя этого он не помнил, да и вообще их очень много попадалось на трассах, работавших в самых разных конторах…

– Лет пять назад мы вместе доставили в Хайратон целый поезд горючего, помнишь? Ты тогда возглавил колонну из сорока бензовозов… Во был рейс! – седой вздернул большой палец правой руки, потряс им в воздухе, потом вздернул вверх и левую руку с воинственно откляченным большим пальцем. – Во!

Джангул помнил тот бросок из Кабула в Хайратон и обратно. В Хайратоне тогда закончился бензин, даже для машин «скорой помощи» не могли найти ни капли горючего. Наступал праздник иди курбон – один из главных в мусульманском мире, так что в Хайратон надо было идти обязательно – ради Аллаха. Джангул тогда, как и сейчас, собрал водителей, выступил с короткой речью.

– По пути могут быть засады, – сказал он, – могут быть мины… Все может быть! Но не идти в Хайратон нам нельзя. Я пойду первым, вы за мной, договорились?

И они пошли.

– Мы тогда под огнем четыреста пятьдесят километров отмахали и вернулись в Кабул, не потеряв ни одной машины, – слово «отмахали» седой водитель у кого-то позаимствовал, скорее всего, у русских, ни в дари, ни в пушту такого слова не было. – Тридцать шесть часов потратили на поездку туда и обратно.

– Да-а, трудное было время, – Джангул улыбнулся широко, по-мальчишески открыто – приятно было встретить человека из жаркого прошлого, теперь он вспомнил этого водителя: боевой товарищ, на которого можно положиться – не подведет. Хайратон они тогда не бросили в беде, обеспечили бензином… Без горючего город сделался неподвижным, даже бандиты побросали свои дырявые бурдахайки и пересели на ослов.

– Пробились же мы тогда, Джангул, а? Выстояли?

– Пробились. Выстояли, – подтвердил Джангул. – И сейчас пробьемся.

– Нужно пробиться, – водитель помял рукой темное, словно бы закопченное лицо. На всякий случай сообщил Джангулу: – Меня Мирзомомадом зовут.

– Точно, точно! Ты – Мирзомомад! – Джангул положил руку на плечо водителя, тряхнул, – жест был благодарным. – Тогда мы ведь все до единого прошли четыре с половиной сотни километров, никто не остался на дороге, никого не бросили.

– Все вернулись в Кабул, это правда. Двое раненых только было.

– Трое, – поправил Джангул. – Сейчас я предлагаю повторить то, что было, – прорваться. Согласен?

– С тобой? С тобой, рафик, согласен куда угодно, даже в преисподнюю, – заявил Мирзомомад, засмеялся легко, совсем не по-стариковски, – поскольку знаю – мы и оттуда выскочим целыми и невредимыми.

От смеха этого Джангулу даже легче сделалось, голодная слабость, сковавшая его, отступила, она словно бы сползла с тела.

– Нам, повторяю, придется прорываться. – Джангул сжал руки в кулаки. – В противном случае мы все здесь ляжем, и кости наши кучкой сложат в общей яме, которую и могилой-то назвать будет трудно.

Двести одиннадцать человек проголосовали за то, чтобы прорываться, – несмотря ни на что, в том числе и на стрельбу из минометов и безоткаток (нашли, кого пугать и чем пугать), лишь тринадцать шоферов, у которых, похоже, с собой был продуктовый запас либо они умели питаться ржавыми гайками и запивать их отработанным автолом, – проголосовали против.

– Я пойду первым, – сказал Джангул, привычно сжал руки в кулаки, – остальные – за мной. Очень важно – держать дистанцию. Если меня подобьют – не останавливайтесь, проходите мимо.

– Но ты же погибнешь, Джангул.

– Значит, такая у меня судьба… Тут ничего не поделаешь.

Эти слова Джангул произнес без всякой рисовки, очень просто, – понимал опытный водитель, что он зависит от матушки удачи, от того, орлом она побалует его или выпадет решка, – все в ее руках.

– Тот, кто почувствует, что не проскочит, также может вернуться – ругать не будем… На этом – все! – Джангул громкими шлепками отряхнул руки, вытер ладони о комбинезон.

Горы, за которыми шел бой, были низкими, пыльными, кудрявые, свитые в жгут мучнистые столбы поднимались до самых облаков, окрашивали их подбой в мучнистый цвет, Джангул задержал в себе дыхание, прикинул возможности и свои собственные и своего грузовика, отер ладонью лицо и утопил ногой педаль газа по самую репку.

Главное, чтобы не было глубоких воронок… Впрочем, такие остаются в земле только от артиллерийских снарядов, воронки от мин обычно бывают мелкие, от безоткаток и гранат – такие же; а за три дня томительного ожидания Джангул ни разу не услышал звука артиллерийского выстрела… Не дойти до людей они не могли: бой-то, превратившийся в противостояние, идет совсем рядом.

Грузовик ревел, как танк, готов был взвиться в воздух, словно тяжелый болид, исковерканная, в выковыринах, земля нервно дергалась под колесами; едва Джангул сделал первый поворот, пластаясь между двумя каменными горбами, как по машине прошлась громкая свинцовая струя, продырявила металлический кузов.

Джангул слышал, как пули, пробив борт МАЗа, всадились в железный контейнер, загромыхали громко, но дыр наделать не смогли.

Машину подкинуло, Джангул ударился головой о потолок кабины, обтянутый простроченным винилом, наполненным поролоном, до крови прикусил себе язык – минная выковырина, попавшая под колеса, сыграла роль трамплина, и МАЗ взвился в воздух. Вместе с контейнером.

Опасный был полет, хотя и короткий. Вторая очередь лишь взбила пыль на дороге позади грузовика – пулеметчик не успел развернуть свою неуклюжую машинку.

Через минуту Джангул уже прошил ревущее, начиненное пулями пространство насквозь, влетел в каменные ворота, втягивающие в себя дорогу, свернул вправо и очутился на безопасной площадке. Загнал МАЗ на обочину, рукавом рубахи стер пот со лба.

За спиной, в пространстве, которое он только что одолел, ярилось пламя, от взрывов тряслась земля, сипло взлаивали минометы.

Джангул оглядел себя – нет ли где крови? Или дырок с обожженными краями? Нет, крови не было, и дырок не было. А вот в МАЗе дырки были.

Мимо него проскочила вторая машина, резко затормозила впереди, метрах в пятнадцати от джангуловского грузовика. Джангул выпрыгнул из кабины. Левое переднее колесо у машины, вставшей впереди, дымилось – в него попало несколько раскаленных пуль, способных спалить не только колеса, но и огромный грузовик. В остальном все было нормально (или вроде бы нормально), но все равно машину надо было осмотреть детально, кроме внешних повреждений могут быть повреждения внутренние.

Дважды Джангул обошел свой МАЗ кругом, потом остановился, горестно качая головой: количество пулевых пробоин, которые получил его грузовик, счету не поддавалось. На самом же Джангуле – ни царапины, только шишка на темени. Тросы, которые держали контейнер, не дававшие контейнеру вылететь из кузова, были целы, ни один не лопнул.

Все, кто участвовал в том прорыве, остались живы… Несмотря на то, что воздух был плотно набит свинцом, лишь два человека были ранены и все. С той поры имя Джангула знали во всех шоферских углах Афганистана, произносили его с уважением – имя это водители развезли на своих колесах по всей земле. А Афганистан – страна большая, народа в ней много, всех не перечислить.

Сам Джангул потом долго вспоминал те голодные, какие-то спертые от того, что не было не только воды и еды, но и воздуха, – воздуха тоже не было, его съедал дым стрельбы и разрывов, – три дня, проведенные под Фарахродом.

Непростая была пора.

Это сейчас машины самых разных контор, не только Афсотра вольно разъезжают по всему Афганистану, а тогда в дальнюю дорогу пускались только самые отчаянные.

Кстати, в той поездке у Джангула был с собой пистолет – купил на барахолке для подарка, – очень красивая подделка под испанскую марку, склепанная в Пакистане на чьей-то мастеровитой коленке, позже Джангул решил, что пистолет в кабине грузовика может обернуться бедой и некоторое время не возил с собой оружия… А нужна ему и его людям беда?

Совсем не нужна. Да и все эти красивые пакистанские изделия на практике гроша ломаного не стоили – стволы у них были кривые, а после двух-трех выстрелов вообще текли, делались мягкими.

Настоящая сталь для пистолетного или автоматного ствола может быть толково закалена только на заводе – солидном оружейном производстве…

* * *

К тяжелым грузовикам привыкать непросто. Круг руля иногда может вообще вывернуть руки из плечевых гнезд, машина, как норовистый, очень сильный конь способна сама перескочить через кювет и унестись в чистое поле, либо полезть на лысую с облупленными краями гору, из-под ног выскользнут педали и потом их вряд ли поймаешь ступнями, мотор готов бывает заглохнуть в самую неподходящую минуту…

Грузовики любят, чтобы их, как малых детей, уговаривали, капризничают, куксятся, обижаются, но иногда все-таки прислушиваются к водителям, – в конце концов, должны же они все-таки кому-то подчиняться.

В кузове у Игоря Гужаева стоял контейнер, который на ходу скрипел, норовил навалиться сзади на кабину, смять ее, – особенно, когда колонна увеличивала скорость или поднималась на перевал, – поэтому Игорь первым делом полез в кузов проверить тросы – чего они скрипят, иногда даже поют, потом прерывают пение нехорошими дедовским стонами, затем откашливаются и снова начинают петь и скрипеть.

Тросы были в порядке, Игорь думал, что контейнер должен был обязательно сместиться после двух ударов по колесам, но он стоял на месте, не сместился ни на сантиметр, ни на полсантиметра, о чем свидетельствовали метки, сделанные мелом по углам контейнера.

Успокоившись, отметив про себя, что сейчас хоть одна недобрая боль перестанет терзать душу, Гужаев спрыгнул вниз, довольно хлопнул кулаком по борту МАЗа, в следующий миг поймал себя на мысли, что с оружием он чувствовал бы себя в несколько раз увереннее, чем без оружия, – нет того зажатого, какого-то ущербного состояния, которое часто возникает у всякого безоружного человека… Особенно в минуту опасности.

А с другой стороны, у того, кто носит военную форму и нормально подготовлен, даже голый кулак может оказаться серьезным оружием…

– А я новый фокус придумал, – неожиданно прозвучал за спиной сипловатый мальчишеский голос. Игорь обернулся – к нему неслышно подошел Хасан: при весе, который не больше веса мухи, у любого человека, не только у Хасана, походка будет бесшумной, и вообще таких ребятишек, как этот парень, хорошо посылать в разведку.

– Эх, Хасан, Хасан, – Гужаев с внезапно подкатившей грустью потрепал юного водителя по голове, – устроить бы тебя на учебу – большим бы артистом стал… Проклятая война, если б не она, – он не договорил, закашлялся. Бухнув несколько раз в кулак, отер изнанкой ладони рот. – Ну, давай, показывай, чего у тебя новенького?

– Ничего особенного, но… – Хасан качнул головой в одну сторону, потом в другую и неожиданно достал из кармана горящую, попыхивающую горьким дымом сигарету, сунул ее в губы, затянулся. Выдохнув, сплюнул, показал Гужаеву сигарету, из которой только что пускал дым, хотел ее вновь сунуть в рот, но не смог – на ее месте красовалась другая сигарета, также горящая… Откуда она взялась, каким образом Хасан ее запалил и когда, Гужаев не засек. Вот фокусник! Хоть и малый, но удалый.

На лице Хасана нарисовалось удивление, жидкие бесцветные брови подскочили и сложились смешным домиком, но в следующий момент сигарета, находившаяся у него в губах, исчезла… Гужаев и этот момент не засек – Хасан действовал не как фокусник, а как колдун. Только колдуны способны замыливать глаз человека, умеют демонстрировать такие фокусы.

Послышался призывный зычный голос Джангула:

– Народ, по машинам!

Через пять минут колонна уже месила дорогу колесами, взбивая мелкую клейкую пыль.

«Надо бы в штабе полка поговорить с нашим замполитом – неплохо было бы отправить Хасана в Советский Союз учиться, – думал Игорь, крутя обеими руками тяжелый неповоротливый руль. – Будет дипломированным фокусником. Не по сигаретной части, а по какой-нибудь другой… Укрепляющей здоровье, но не разрушающей его».

Навстречу на предельной скорости неслась расхристанная, с рваным пологом, тревожно бьющемся на ходу, бурдахайка, хлопала крыльями. Ветровое стекло у бурдахайки было разбито, в пустом проеме, как в проломе, бледнело скуластое лицо водителя, наряженного в мятую индийскую чалму.

На ходу, не сбрасывая газа, индус высунулся в проем и замахал одной рукой, будто хотел погасить космическую скорость своей трескучей машиненки, но испуганная бурдахайка только прибавила ходу, затрещала и задымила сильнее и вскоре скрылась за хвостом грузовой колонны.

О чем хотел предупредить всполошенный водитель проворной машиненки, было непонятно… А с другой стороны, почему непонятно? Очень даже понятно – впереди опасность.

Колонна скорости не сбросила, не притормозила, как шла на пределе возможностей, так и продолжала идти, моторы ревели, из выхлопных труб вылетал дым, перемешанный с искрами, грохотали колеса и железные сочленения рам и кузовов, над автомобилями высокими столбами взметывалась пыль.

Дорога в горах часто бывает непредсказуема, просчитать все ее повороты и спуски, форсирования сухих речных русел, засады «прохоров» и обычных любителей поживиться невозможно, шоферу приходится быть готовым ко всему и в первую очередь – к свинцовому огню. Из-за любого камня, покрытого пылью, может внезапно высунуться ствол ручного пулемета…

Так о чем же предупреждал их всклокоченный водитель бурдахайки? Один поворот прошли – нормально, ничего опасного не обнаружилось, второй поворот прошли – также нормально, прошли и третий поворот… Но едва колонна вкатилась на ровную, рыжую от осенней ржави и пыли долину, как с ближайшей вершинки, неровно обколотой сверху, плеснулась зеленоватая светящаяся струя… Вот и все, началось.

Пулеметчик целил в головную машину, которую вел Джангул, но не учел скорости грузовика, очередь попала в пустоту – в движущееся пространство, разделяющее два идущих грузовика, в данном разе первую и вторую машины, взбила высокий сноп пыли, третья машина также прошла без помех, пули лишь прошили воздух, – опытный шофер третьей машины чуть притормозил, потом резко нажал на педаль газа и этой нехитрой штуки хватило, чтобы пули всадились в землю, не потревожив металла, а вот четвертому МАЗу очередь попала в кузов, превратила один борт в решето.

МАЗ, окрашенный в небесно-синий цвет, даже взвыл от боли, отплюнулся черным вонючим дымом, какой обычно бывает рожден плохим бензином, рванулся вперед, уходя от смертельной опасности и через несколько мигов оказался вне зоны огня.

Машина, которую вел Гужаев, прошла без помех – повезло, без потерь проскочили еще два грузовика, а вот следующая машина пострадала – свинец снес половину кабины.

Этот коварный пулемет не был единственным в засаде – через пятьдесят метров колонну ожидал еще один пулемет, – хорошо, что не тяжелый, прошивающий насквозь и автомобиль, и контейнер с грузом, кромсающий людей, а облегченный, ручной, из которого можно было стрелять, как из винтовки, чуть ли не навскидку.

Но этой малой силы хватило, чтобы отправить к «верхним людям» паренька, украшавшего жизнь шоферов своими фокусами, а иногда, если было настроение – и клоунскими выходками, артистическими сценками, цирковыми номерами. Хасан сидел в кабине на месте отдыхающего шофера, справа, пуля угодила ему точно в висок, оставив небольшой, совершенно лишенный крови след. Умер Хасан мгновенно.

Кроме Хасана пострадали еще два человека – водитель-хозареец Абдул и пуштун из племени мандузи Хаджи, который решил пересесть с коня на автомобиль и занялся освоением нового дела. Впрочем, он водил грузовики и раньше, но нерегулярно, поэтому в колонне числился стажером и старался на лету познать некие профессиональные вещи, которые могли бы пригодиться ему в любой дороге.

У Хаджи пуля прострелила щеку, просекла насквозь рот, выкрошила три зуба и вышла через другую щеку, едва не зацепив второго водителя, сидевшего за рулем… Абдул же был ранен в плечо.

Шурави, ходившие с колонной в разведку, Селим Каримов, Альберт Карышев и Игорь Гужаев не пострадали – пули не тронули их. Игорь даже перекрестился, пожевал губами, будто шептал молитву. Проехав от места засады километра четыре, остановились – надо было перевязать раненых…

Хасана нельзя было узнать, – и без того маленький, он сделался еще меньше, словно бы смерть забрала с собой часть его тела, вместе с духом украла и плоть, лишив паренька части мышц, костей, выпив кровь, оставив в основном только оболочку.

А вот лицо, несмотря на пулю, застрявшую в голову, не изменилось, только вот, – странное дело, – постарело, словно бы Хасану исполнилось уже лет сорок – сорок пять, а может, даже и пятьдесят. Гужаев еще не встречал таких убитых – не было на его памяти людей, которые после смерти старели бы ровно вдвое, из мальчишек за какую-то четверть часа превращались в полустариков.

Несколько минут постояли над Хасаном молча. Джангул удрученно покачал головой, затем проговорил со вздохом:

– Хасана похороним на перевале, на шоферском кладбище… Как считаете?

Большинство водителей, столпившихся около Джангула, зашевелились, согласно закивали, заговорили тихо, почти неслышно…

У мусульман, по их вере, покойников положено хоронить в день смерти, до захода солнца, где бы человек ни умер, потому Джангул об этом и объявил.

Были, наверное, и исключения из правил, но о них Гужаев не слышал и касались они, судя по всему, только пророков и великих людей, простой народ обходился без этих излишеств…

Хасана уложили в кузов его грузовика, чтобы по дороге он попрощался с дорогой, источавшей красную пыль, с землей здешней и горами, с глубокими прорезями ущелий, с орлами, чертящими в небе плавные дуги, высматривавшими внизу какую-нибудь живность, но добычи на земле становилось все меньше и меньше, – зверье, распуганное войной, ушло в Иран, в Индию, в Пакистан, и вряд ли оно уже вернется назад. Но орлы, несмотря ни на что, держались этих мест, не улетали. Видать, для них в отличие от остальных любителей вольной жизни родина была родиной, она у всякого живого существа – одна.

Через четыре часа колонна выстроилась на дороге, крутыми петлями карабкавшейся на перевал, часть колонны перекатилась даже через перевал, поскольку всем машинам не хватало места. Наверху, на самой макушке, через которую тяжело переваливалась трасса, имелась удобная земляная площадка, ровная, как обеденный стол на Зеленом рынке в Кабуле, на ней и разместилось шоферское кладбище. Могил здесь было три, каждая отмечена ровным высоким шестом. Два шеста были украшены небольшими красными флажками, третий шест обвивала зеленая лента – здесь покоился безымянный водитель душманской «бурдахайки».

В ушах тоскливо посвистывал ветер, принесшийся откуда-то снизу, из ущелья, затянутого предвечерней тенью. Хасана завернули в чистый мешок, сплетенный из крупных нитей, снизу, на ноги, натянули еще один мешок, посередине перевязали зеленой лентой, потом обмотали еще одной лентой – красной, это было свидетельством того, что в жизни своей Хасан, пока мог дышать, радоваться, работать, поддерживал народную власть, друзей своих шурави, желал землякам своим доброй и долгой жизни, обязательно сытной, но судьба распорядилась так, что жизнь Хасана была оборвана едва ли не в самом начале.

– Смерть таких людей, как наш Хасан, подобна закату солнца, – проговорил Джангул негромко, провел себя ладонью по непокрытой голове, – когда они умирают, в природе сразу становится темно. Спи с миром, дорогой товарищ, и пусть тебе на твоей вечной стоянке будет спокойно и снятся только добрые сны.

Рядом с Хасаном в могилу положили две пачки сигарет – вдруг покойному захочется покурить на том свете или фокусы его покажутся интересными «верхним людям».

Через полтора часа колонна Афсотра двинулась дальше…

Солнце, неторопливо ползущее по небу, начало потихоньку скатываться вниз, к неровной линии горизонта.

Важно было до заката не только похоронить Хасана, но и достичь постоялого двора, охраняемого афганской милицией. Там ведь, ежели что, у царандоя и пулемет найдется, яркой трассирующей струей раздвинет опасную ночную черноту, отшвырнет «прохоров» куда подальше – по ту строну гор, уже спрятавшихся в вечернем сумраке, но здорово ощущающихся, сквозь пространство чувствовалась их гнетущая мощь, она давила на все живое и прежде всего – на людей.

К воротам постоялого двора колонна подкатила уже в ночной черноте, при свете фар. Давящая тишина свидетельствовала о том, что у воюющего люда, у душманов то есть, было время отдыха и подготовки к грядущим злодеяниям, – сегодняшней ночью они разойдутся и во всю ширь своих черных душ покажут гиндукушским хребтам, что такое «кузькина мать» на здешних наречиях, начиная от дари, кончая языком, на котором говорят белуджи.

У Джангула, хотя он и просил не брать с собою в дорогу оружия, в машине имелась скрытая схронка, которую не сумел обнаружить ни один «прохор», в ней лежал пистолет… На всякий случай, – не для участия в бою, а чтобы покончить с собой и не даться врагу живым.

С другой стороны, один пистолет – это не оружие, много им не навоюешь… Впрочем, как показалось Гужаеву, в других машинах также имелись тайники и народ готов был в случае необходимости достать стволы. Во всяком случае, лица водителей были серьезными. Не знали они, что у ловкого человека, умеющего драться, даже простая спичка, зажатая в ладони, может оказаться опаснее пистолета: кулак, «утяжеленный» такой спичкой, делается твердым, как камень, голову сносит легко, как тыкву с грядки.

– До рассвета – отдых, – объявил Джангул водителям. Голос у него был усталый, лицо осунулось, постарело, покрылось морщинами – выработал человек свой дневной ресурс, даже на дне ничего не осталось, выпил чашу до основания – дно сухое.

– Ложитесь, Джангул, – предложил Игорь, – если надо подежурить, я подежурю… Душманы к нам не пролезут, не беспокойтесь.

Джангул согласно покивал головой и закрыл глаза, он уснул, не успев опустить голову на подушку… Некоторое время держался прямо, кренясь то в одну сторону, то в другую, потом спиной хлопнулся на кровать.

Можно было только представить себе, какие нагрузки выдерживал Джангул. Спал он в одежде, да, собственно, в дороге водители вообще с себя одежду не снимали. Гужаев смотрел на него несколько минут молча, потом прикрыл тонким солдатским одеялом, такие одеяла выдавали здесь всем клиентам без исключения, – и вышел из комнаты.

Заглянул в балок, в котором остановился Карышев, – Альберт отключился быстро, он уже азартно посвистывал носом, на верхнем этаже его койки спал Селим, тоже похрапывал сладко, судя по лицу его – видел добрый сон, физиономия расплылась в улыбке… Намотались ребята здорово, «задние ноги» у них просто отнялись.

Проверив напарников, Гужаев успокоился и вернулся на свое место, к свалившемуся в глубокий сон Джангулу.

По справедливости, сны на войне не должны быть военными – только мирными: должны сниться сюжеты и лики с малой родины, милые сердцу пейзажи и люди, но так почему-то не получалось, на войне снилась война… И дома, если сержант останется жив, также будет сниться война.

Через десять минут, едва забывшись, Гужаев увидел во сне ребят своих, увидел даже самого себя – он сидел впереди на бронетранспортере, на стальной реснице, поднятой над смотровым окошком справа от водителя и внимательно наблюдал за дорогой.

До их бэтээра по дороге прошла бээмпэшка – машина гусеничная, серьезная, как танк, и следы от нее остались как от танка, только поуже размером, – Игорь сейчас эти следы и считывал.

Если попадется место, где колючий след гусеницы БМП будет стерт, надо немедленно стучать кулаком или ладонью по корпусу машины – подать сигнал механику-водителю: «Стоп!»

В восьмидесяти процентах из ста под смазанным следом будет находиться мина. Очень скоро Игорь увидел, что след бээмпэшки пересекает полоса, будто неведомое существо попыталось направить стальную машину в кювет, либо еще дальше – к глубокому гибельному ущелью; в полуметре от первой полосы землю взрыхлила вторая полоса, более приметная, словно бы проделанная коровьим рогом.

Приподнявшись на реснице, Игорь с силой хлопнул ладонью по металлу бронетранспортера:

– Сто-ой!

Ему показалось, что механик-водитель бэтээра не услышал его, и тогда Игорь дробно и гулко замолотил по броне кулаком:

– Стоп-стоп-стоп!

Бронетранспортер остановился, окутался облаком густой мучнистой пыли. Игорь ткнул ладонью в полосы, грубо наложенные на гусеничный след БМП:

– Видишь, какой бык своими копытами землю вспахал.

За спиной у Гужаева на броне сидел сапер по фамилии Зимин – специалист опытный, хотя на погонах у него краснела всего одна лычка – ефрейтор. По справедливости, такой сапер должен иметь звание не меньше старшины. Гужаев повернулся к нему:

– Юра, проверь, что за возюканье нарисовано на гусеничном следе?

Зимин спрыгнул с машины, достал щуп, потыкал им в землю, обследовал коровьи шрамы, ничего не нашел и молча развел руки в стороны: чисто, мол.

Игорь поскреб пальцами затылок: не может быть, чтобы ничего не было, «прохоры» вообще-то стараются минировать все, даже пуговицы на одежде и галоши, забытые в кустах – вдруг за них шурави схватятся? Ради интереса хотя бы… А?

– А электроника чего говорит? – поинтересовался Гужаев, и Зимин послушно обследовал бээмпэшный след «саперным ружьем», покачал отрицательно головой: нету ничего!

– Значит, можно двигаться дальше?

– Можно, – уверенно ответил Зимин.

Американцы поставляют в Афганистан самое разное оружие, множество мин, причем мины и собственного производства, и чужого, изготовленные в других странах, дружественных к Штатам и враждебных к Советскому Союзу, естественно.

Американцы создали «клеймор» – осколочную мину направленного действия, технологию передали пакистанцам, и те сейчас шлепают эти «клейморы» на конвейере тысячами, каждая мина выплевывает в пространство по семьсот осколков. Произвели американские любители свободы и отравленную гранату, также милосердием не отличающуюся – с осколками, обработанными смесью ртути с хромом, запечатанными в пластик, теперь «прохоры», похрюкивая от удовольствия, сотнями развешивают этих красавиц на проволоке растяжек, затем располагаются неподалеку на привал в ожидании результатов своей трудовой деятельности.

Каждая отравленная граната – это тысяча осколков, и кто-нибудь, даже из самих «прохоров», хотя бы один осколок, да подцепит обязательно, это закон.

Попадались на дорогах и старые английские мины Мк-7, самые мощные из всех, которыми заокеанские благодетели вооружали «прохоров». Три месяца назад на такой мине подорвался бронетранспортер, на котором шел командир мото-маневренной группы Сергей Наумович, старший лейтенант.

Колеса у бэтээра отстригло, будто ножницами, запасной скат, который был привязан к броне тремя автоматными ремнями, очень прочными, улетел в никуда вместе с обрывками ремней, людей расшвыряло в разные стороны…

Серьезная мина Мк-7. Весит без малого четырнадцать килограммов, тротила в ней – две трети веса. Большой ложкой будешь есть – все не съешь.

Эх, мины, мины… Гужаев раньше много занимался ими, пока его не перевели в разведку, в маневренную группу, которую по прописанным обязанностям приравняли к штурмовой.

Не забыть никогда и «тээску» – итальянскую мину ТС-6,1, опасную, коварную, снабженную таймером. Корпус у нее пластмассовый и вообще все пластмассовое, из металла отштампован лишь боек, больше ничего. Найти такую мину может только собака, да еще опытный сапер с щупом, больше никто. Ни одна, самая чувствительная и мудрая электроника не берет «тээску» – просто не видит ее, не ощущает, не слышит и вообще считает зловредную итальянскую мину выходицей из иных миров, не имеющей никакой плоти.

Для тонкой электроники так оно и есть, а для чуткой собаки, для Найды или Рекса, – нет.

Из «тээсок» получались великолепные пластмассовые абажуры, каждый офицер, воевавший в Афганистане, считал своей почетной обязанностью привезти такой абажур для домашнего торшера, – такой торшер создавал в квартире уют и светился очень тепло, с приветливой нежностью.

Знали бы люди, которые потом где-нибудь в Златоусте или в Элисте, в Вологде либо в Минске будут восхищаться таким торшером и делать комплименты хозяину, чего стоит эта домашняя приветливость и вообще, на чем замешаны современные эстетические вкусы… Впрочем, все зависит от хозяина, от того, как он себя поведет.

Мины эти, все до одной, перебрал в своем коротком чутком сне Гужаев, он шевелился, стонал, разбрасывал в разные стороны затекающие руки, но, несмотря на чуткость, на то, что слух его ловил все звуки без исключения, даже очень малые, ни разу не проснулся.

Американская мина М-19 будет помощнее английской, но на дорогах встречается нечасто, американцы эту мину почему-то берегут, попадается она ныне все реже и реже.

Есть мины примитивные, пакистанские, которые могут бронетранспортер раскупорить, как розу, хотя слеплены они из голого тротила, запечатанного в пластмассу, взрывателем у такого заряда обычно бывает другая мина, противопехотная, небольшая…

Рядом «прохоры» часто ставят еще несколько мелких мин, иногда вообще громоздят их друг на дружку, этого добра не жалеют, строят «композицию» в расчете на сапера: он ведь обязательно будет топтаться вокруг мины, изучать ее и на одну из мин как пить дать наступит… В результате – взрыв. Пятка на ноге сапера будет отломлена, останутся только вялые окровавленные пальцы.

Сапер, конечно, выживет, отлежит свое в госпитале, но пара костылей, либо инвалидная коляска будут обеспечены ему до самой гробовой доски.

Это закон…

Зимин еще раз потыкал железным щупом в след, в полосы-выковырины и разрешающе махнул рукой: вперед, мол, господа-славяне!

Во сне Игорь даже услышал, как мягко захрустела спекшаяся от солнца пыль под его кроссовками.

– Зимин! – позвал Гужаев сапера, повторил зов, отметив про себя, что слышимость во сне на этот раз была никудышняя, звук двоился, потом позвал снова: – Юра!

Ответа не услышал – сапер словно бы растворился в пространстве, в следующий миг перед Гужаевым уже ничего не было, ни гусеничного следа, ни утопающего в рыжем дрожащем мареве простора, ни белесых строчек узких, длинных, словно бы присыпанных слабой копотью облаков. Гужаев словно бы провалился в глубокий туманный колодец – ничего не слышно тут и не видно ничего…

За стенами дощаника проскрипели ботинки двух дришей – солдат патруля, скрип обуви был разбавлен их разговором, говорили о каком-то Файзулле, перебежавшем на сторону «прохоров»… Видать, купили парня высокими гонорарами – ведь за убитого солдата-шурави сто тысяч афгани, за полковника – восемьсот тысяч, и это – огромная сумма, за пилота сшибленного вертолета живого или мертвого – миллион… Но платят хозяева только когда увидят, что уничтожен именно полковник или предъявлено обгоревшее тело второго пилота «Ми-8» в чине старшего лейтенанта. Впрочем, как «прохоры» добывают доказательства и что это за доказательства, Гужаев не знал. Хотя кое-что слышал…

Но к делу нынешнему это не имеет никакого отношения.

Кстати, на людей гражданских эта такса тоже распространяется. За убитого журналиста, человека сугубо мирного, неведомый кассир отслюнявливает, например, двести пятьдесят тысяч афгани.

В общем, расценки, как на рынке где-нибудь в Пешаваре или в крупном американском супермаркете, каких немало в столице Пакистана, и по многим позициям существуют скидки. Даже за украденный у советского солдата вещмешок рассчитываются афонями.

Эх, дриши, дриши! Видать, от тех храбрых солдат, которые когда-то лупили в хвост и в гриву английские экспедиционные корпуса, а также брили шею самому великому Киплингу, не осталось ничего, только пыль времени, да память… Для кого-то эта память была добрая, для кого-то – очень недобрая. Впрочем, история и время все расставят по своим местам.

Говор дришей затих, скрип ботинок также угас, будто опустился в воду – патруль двинулся проверять глухие места постоялого двора, в которых могла завестись какая-нибудь опасная нечисть, минут через пятнадцать голоса послышались вновь – нечисти в темных углах не оказалось, и дриши возвращались на исходную позицию.

Говорили громко, даже очень громко для ночного часа, дриши старались голосами своими поддерживать в себе боевой дух, жестикулировали, десантными ботинками с высокими бортами подбивали на дорожке голыши и комки спекшейся земли.

А Гужаев еще никак не мог отойти от затяжного сна, в котором видел завешенное маревом пространство, мины и дороги, даже в ключицах что-то тупо покалывало, рождало в голове тоскливые мысли, вспоминал себя, пору, когда был еще совсем необтертым солдатиком, не отличавшим деревянную фуру от стальной полевой пушки, а пистолет от поварешки и не узнавал самого себя.

Мины были бедой и для Джангула, это его роднило с разведчиками, делало близким к заботам этих умелых неразговорчивых ребят, поэтому, когда утром, в еще нерассеявшейся предрассветной темноте, он столкнулся с Гужаевым, то спросил, улыбаясь:

– Чего видел во сне?

Тот ответил, совершенно не задумываясь о том, что видел:

– Мины!

Джангул даже вздрогнул от этого ответа – он тоже видел мины, вот ведь как, покрывался холодной сыпью и стирал со лба острекающе холодный пот, – мины для грузовиков Афсотра были страшнее очередей двухствольных ДШК, ковра автоматных пуль и какой-нибудь дурной лихорадки, приносящейся с красными пылевыми метелями из Индии либо из глухого пакистанского захолустья, где водится не только опасная лихорадка, но и кое-что еще… Покачав головой удивленно, Джангул проговорил тихо, горьким просевшим шепотом:

– Я шесть раз подрывался на минах… Представляешь, шурави?

Шурави представлял. Более того, он подумал, что вряд ли в сороковой армии найдется солдат, который перенес бы шесть подрывов.

С другой стороны, все может быть, жизнь вообще способна преподносить такие сюжеты, которые ни один мудрец не сумеет выдумать. Были случаи, когда неопытный солдатик попадал под ковровый огонь, рядом с ним с тяжелым сопением шлепалась мина и не взрывалась, а когда солдатик уже решил встать с земли, около него падала еще одна мина… Она должна была превратить его в обычную рубленую котлету и сдобрить мелкой красной пылью, но мина, поворочавшись немного, поскрипев суставами, затихала, не взорвавшись. Такое тоже случалось, – в итоге ошалелый солдатик убегал в свой окоп. Гужаев об этом помнил, это было, было, это явь.

Случалось, что иной солдатик после подрыва бронетранспортера на мине улетал вместе с запасным колесом метров на тридцать от места подрыва, и хоть бы хны. Приземлялся – ни одной царапины. А должен был бы приземлиться рваный мешок, набитый переломанными костями. Кому как повезет – у каждого своя судьба.

– Через двадцать минут выезжаем, – сказал Джангул.

– Я понял, – Гужаев, подобно вежливому восточному человеку, неторопливо поклонился Джангулу. Все правильно. Во-первых, Джангул – начальник, во-вторых, он старше по возрасту.

Перед отправкой колонны из маленького служебного домика вышла женщина с метлой, у нее были светлые волосы и светлые глаза, за женщиной выкатился мальчишка лет четырех, на ходу хватающийся за мамин подол… Женщина ни на афганку, ни на пакистанку не была похожа.

– Мама, мама, ты куда? – неожиданно захныкал пацаненок на чистом русском языке, чем несказанно удивил Игоря. – Я есть хочу.

– Погоди, сейчас приберемся малость и поедим. Не то башкан придет, увидит, что двор не подметен, ругаться будет.

– Ма-а! – начал канючить мальчишка.

Откуда здесь русские люди, с какого порога спрыгнули, как угодили в афганскую неволю? Слово «башкан», насколько знал Гужаев, – турецкое, значит, появление в этих мрачных горах русских каким-то образом связано с Турцией.

В последние годы в Союзе появилось много афганцев, люди эти успешно учились, приобретали инженерные специальности, надеялись, что они вернутся жить в мирную страну… Но годы проскакивали быстро, война затягивалась, и афганцы, строя планы на будущее, подбирали себе в России невест.

В России ведь не то, что в Афганистане, непомерный калым за невесту не надо платить, невесты в России бесплатные.

А чтобы невесты не колебались, не ждали, когда кончится война, их подбивали разными посулами, обещали золотые горы и врали, врали напропалую. Иной житель Герата или Джелалабада впаривал в девичьи мозги, что его семье принадлежат два завода либо банк с сетью прачечных, разбросанных по всему городу, или же что-то еще, очень ценное, – например, полтора десятка заправочных станций, супермаркет, строительная фирма, точка в автосервисе, зубоврачебная клиника, на личном счету в банке – несколько сотен миллионов афгани, он даже не знает, куда их девать; в горах – охотничий дом, персиковый сад и террасные хлебные поля. Урожаи знаменитой твердой пшеницы – очень высокие.

И наши простушки на эти крючки попадались одна за другой, хотя раскусить всякого голосистого петуха, способного красиво кукарекать, раскусить было очень несложно. А ведь если суженый – миллионер, то за невестой он как пить дать отправится совсем в другое место, учиться поедет не в Москву, в институт мелиорации, а в Сорбонну либо в Кембридж, невесту же, кстати, искать будет не в Союзе, а у себя дома, – возьмет холеную красавицу афганку и будет очень доволен…

Русскую в дом не приведет по одной, очень веской причине, которую ныне учитывают в своих планах все знатные люди Афганистана. Недавно был опубликован проект новой конституции Демократической Республики Афганистан. В проекте этом записано, что президентом страны может быть избран человек в возрасте от сорока лет и выше, родители которого – коренные афганцы, и только они. Ни полукровок, ни четвертькровок, ни просто инородцев не должно быть совсем.

Вот и оказывались приехавшие сюда русские девчонки у разбитого корыта, с мужем, у которого не только бензоколонки, магазина или чего-нибудь еще, большего, не было – не было даже денег на обед…

Таким девчонкам доставалось больше всего – она могла стать женой не только какого-нибудь Ахмата или Хуссейна, вдохновенно вравшего про собственный завод, производящий бамперы и радиаторы для автомобилей по заказу Германии, но и женой всех его братьев, которых в любой афганской семье обычно насчитывалось очень много.

Одно дело, когда у русской девчонки один муж и совсем другое, когда бородатых молодцов, требующих ее тела, оказывается семь или восемь человек. Тут не только умоешься слезами, но и кинешься под танк, либо по-собачьи воя, убежишь на какую-нибудь гиндукушскую вершину.

Гужаеву хотелось поговорить с этой женщиной, спросить, не нужна ли помощь, но как это сделать? Расшифровываться нельзя, хотя он, в общем-то, и не очень зашифрован. Надежно шифруют только сотрудников политической либо стратегической разведки.

Мальчишка, цеплявшийся за подол своей матери, мешал ей махать метлой, сгребать в мешок пластмассовые пакеты и обертки и вообще предаваться скорбным мыслям. Лицо женщины было печально, уголки губ обиженно опущены, на лбу нарисовалась вертикальная складка.

– Ма-ам, я хочу есть, – настырно тянул сынишка. Был он темноволос, узок лицом, кожа на лбу и щеках имела смуглый оттенок, который часто путают с загаром, но это не загар. Маленькие руки тоже имели смуглый оттенок. – Ну, ма-ам!

Женщина неожиданно остановилась и, откинув метлу в сторону, задавленно всхлипнула.

Под эти горькие всхлипы колонна и выехала со двора.

Занимался новый день, уже и птицы проснулись в ближайших зарослях, на ветках деревьев, загалдели озабоченно, воздух посветлел, налился золотом, обрел праздничную торжественность; золотистой сделалась даже земля, – день обещал быть хорошим.

В Кабул колонна прибыла без приключений – на дороге не было ни пальбы, ни мин, ни групп «прохоров», демонстративно маячивших на взгорках, ни душманских бурдахаек, ощетинившихся стволами пулеметов. Бурдахайки на дороге были, пожалуй, опасны точно так же, как и мины. Но, видать, у «прохоров» сегодня был мирный день.

Едва Гужаев появился в жилом модуле, как около него возник дежурный – сержант с красной повязкой на рукаве и автоматом, небрежно повешенном через плечо.

– А автомат тебе для чего? – удивился Гужаев. – Раньше было положено иметь штык-нож в ножнах и этого достаточно.

– То было раньше. А вчера пришла указивка – на дежурство у тумбочки брать с собой автомат.

– Значит, где-то что-то случилось…

– Тебе велено в разведотдел явиться. Нигде ничего не начудил?

– Куда мне? – вяло отмахнулся Гужаев. – Уже вышел из этого возраста.

В разведотделе больше заинтересовались не сведениями, которые принято называть оперативными, а тем, что Гужаев доставил из Пакистана информацию о том, что Михайлов мертв и известно место его захоронения.

Майор Кудлин – человек с круглой и лысой, как арбуз, головой, очень подробно расспросил Игоря о могиле номер 64–15, о сержанте Моргуненко, попавшем в плен, об охранниках, выстроенных на базаре по хитрой формуле, нацеленной на то, чтобы в ловушку попали те, кто упорно ищет Михайлова… Понимали «прохоры» и их наставники, хорошо понимали, что шурави будут искать Михайлова до предела, до поры, пока не обнаружат его самого, живого или мертвого, либо достоверные следы его.

– Как вам, сержант, показался Моргуненко? – сухо, без особого интереса спросил Кудлин. – Вы откуда его знаете?

– Вместе лежали в госпитале, в одной палате.

– В каком госпитале, в здешнем или в Союзе?

– В здешнем. Мужик он нормальный, в плен попал, находясь без сознания. Не повезло.

– Зато в другом повезло – жив остался, – майор сделал у себя в блокноте пометку, посмотрел на кончик нарядной китайской ручки, на заостренное перо, к которому пристряла пылинка. – Сюда, к нам, на нашу сторону… он ничего не присылал? – неожиданно спросил Кудлин.

Игорь усмехнулся про себя – надо же, майор все-таки просек, что Моргуненко передал записку Гале Клевцовой, – и как же он просек, интересно, если Гужаев ему ничего не говорил? Как догадался?

– Присылал, – поколебавшись несколько мгновений, ответил Гужаев. – Записку.

– Что за записка? Чего в ней?

– Не знаю. Не читал, товарищ майор.

– Передал уже адресату?

– Пока нет.

– Давай-ка мы вместе посмотрим, вдруг среди строчек какие-нибудь блохи запрятаны? Чтобы потом ничего не вышло.

Гужаев выпрямился, движение было резким, словно бы к нему прикоснулся оголенный электрический провод.

– А удобно это, товарищ майор?

– В нашем деле неудобно только портянки поверх сапог наворачивать, да суп хлебать вилкой… Все остальное – для нашего же блага, сержант. Может быть, мы сделаем доброе дело для того же Моргуненко, когда прочитаем его записку. Как вы считаете, так это или не так, а?

Гужаев неопределенно приподнял одно плечо, глянул в сторону – смотреть в лицо майору не хотелось; майор это понял и повысил голос:

– А?

– Наверное, так, товарищ майор, – нехотя ответил Гужаев.

Кудлин прочитал записку, которую привез Игорь, сложил ее фронтовым треугольником, – как, собственно, она и была сложена, – протянул Игорю. Проговорил со вздохом, каким-то остывшим, севшим голосом, будто ему не хватало воздуха:

– Хорошее, честное письмо… Признание в любви… Й-эх, где мои семнадцать лет? А? Бывают ведь они только один раз в жизни.

Приглядевшись к майору, Гужаев неожиданно засек, что чем-то тот, несмотря на лысую, как молодая тыква, голову, похож на Высоцкого… Высоцкого той поры, когда актер был молод и снимался в фильме про альпинистов. Как же назывался тот фильм? «Высота»? Нет. «Трещина»? Нет. А название у того кино было очень простое. А! «Вертикаль»… Точно – «Вертикаль».

Гужаев хорошо понимал, о чем сейчас думает Кудлин, он бы и сам об этом думал, если бы был майором, – об операции, которая обязательно будет проведена… А как ее не проводить, если в приграничном пакистанском городе обнаружена могила Михайлова.

– Теперь я могу отдать записку девушке, которой она адресована? – внутренне морщась, спросил Игорь.

– Можете, сержант, – разом сделавшись вежливым и разгладив морщины на лице, ответил Кудлин. – Как вы думаете, Моргуненко захочет помочь нам?

– Обязательно захочет, – не колеблясь, ответил Гужаев. – Я за него ручаюсь.

– Смотрите, сержант, берете на себя серьезную ответственность.

Ох-хо-хо, ответственность на себя Гужаев брал в жизни столько раз, что потерял этому счет… Одним разом больше, одним меньше – это уже не играет никакой роли. Хотелось сказать майору: «Наваливайте побольше, постараюсь не свалиться с ног», – но он этого не сказал, майор ведь не поймет.

Госпитальное здание всегда можно отличить от любого другого, – от здания банка, например, или рабочей биржи… И совсем не потому, что все вокруг пропахло валерьянкой, йодом и нашатырным спиртом, не потому, что во дворе беспорядочно толпятся санитарные машины, подъезжают и отъезжают кареты «скорой помощи», – а по разговорам, которые ведут собирающиеся у входа люди, по особому почтению, с которым здесь относятся к белым халатам, по довольным розовым лицам солдат, которые получили на руки документы о выписке, – отлежали на белых простынях свое и получили заветные бумаги…

Гужаев поднялся на второй этаж, где находилась перевязочная комната, Галя Клевцова как раз этой комнатой и командовала.

– Вам кого, сержант? – поинтересовался золотозубый прапорщик с лихими, закрученными в колечки усиками и литыми плечами циркового борца.

– Мне? Мне Галю Клевцову нужно…

– Раз нужно – значит, повидаете… Но сейчас она занята. Закончит делать перевязку, освободится – можете женихаться сколько угодно.

Очень уж говорлив был этот золотозубый служака, – явно он проходил по ведомству политработы в войсках – и карандаши чинил, и перья у авторучек чистил старой зубной щеткой, и заевшие выключатели у настольных ламп чинил, – прапорщики, проходящие по другим структурам, говорят обычно меньше и ведут себя по-иному.

Прапорщик глянул на Гужаева пронзительно, словно бы хотел проколоть его насквозь острым взглядом и отвернулся, Игорь невольно подумал: а не имеет ли прапорщик сам виды на Галю? Иначе с чего бы ему козырять таким редким словцом, как «женихаться»?

Жизнь – штука сложная, разные коленца может выкинуть, поэтому все может быть, в том числе и «шерше ля фам».

Галя Клевцова освободилась минут через двадцать, вышла в коридор озабоченная, грустная, с обвядшим лицом. Увидев Игоря, вскинула руку в приветствии, похожем на пионерское, обрадованно засмеялась.

– Сколько лет, сколько зим!

– Зима была только одна, а лето еще не кончилось. – Игорь пошарил в кармане куртки, нащупал бумажный треугольник. – Я тебе из Пакистана привез письмо.

– Откуда, откуда? – удивилась Галя.

– Из Пакистана. Там в плену находится Игорь Моргуненко.

– Господи! – Галя невольно прижала ладони к щекам. – Как это случилось?

– Обычно, Галя. Был бой. Душков было больше, чем наших, пришлось отступить. Игорь, раненый, остался лежать у душманов – был без сознания. Вот и все… Очень простая история. – Гужаев развел руки в стороны и виновато опустил взгляд.

Хотя в чем он был виноват? В том, что не принимал участия в неравной стычке среди камней, где пострадал его тезка? В том, что не напомнил лопуху-командиру о его святых обязанностях – нельзя бросать своих солдат раненными на поле боя. Или в чем-то еще?

В окно было видно, как во двор влетела «таблетка» с красным крестом на боку. Впрочем, машины эти называют «таблетками» только в госпитале, прочий народ в сороковой армии – пехота, танкисты, летчики, – зовут «буханками». Водитель «таблетки» на несколько секунд включил сирену, и у дверей госпиталя мигом образовалось свободное пространство – привезли раненого.

Раненых сегодня будет больше, не один и не два: в Дехсабской долине идет операция, а боевые операции, как известно, бескровными не бывают.

Клевцова прочитала письмо при Игоре, обвядшее лицо ее посветлело, расправилось, помолодело, только вот глаза ее, наполненные тревогой, стали еще более тревожными.

– Бедный Игорь, – прошептала она. Гужаев подумал, что говорливому золотозубому прапорщику, если он имеет виды на Галю, ничего не светит, – Моргуненко ей гораздо ближе, дороже, милее, несмотря на то что находится в плену.

– Сам-то ты записку читал? – спросила она.

– Нет. Я выполнил роль обычного почтового ящика, и не более того, – о том, что записку прочитал майор Кудлин, он не стал говорить, Гале это будет неприятно.

– Как он выглядит?

– Нормально. Похудел только. Жизнь в пакистанском плену – не курорт, сама понимаешь… Загорел. Очень хочет вернуться домой. Собственно, вот и все.

– Пусть возвращается.

– Пока для него главная задача – уцелеть. Выжить. Он все время ходит под прицелом автомата. А там, на той стороне, бородатые бабаи умеют стрелять не хуже, чем у нас.

Лицо у Гали дрогнуло, встревоженные глаза повлажнели. Ситуация была красноречивая, Гужаев ее понял.

– Галя, мы его вытащим обязательно, – тихо, почти шепотом, словно бы боясь, что его услышат душманы, сидящие где-нибудь в соседнем коридоре, проговорил Гужаев. – Все будет в порядке.

Клевцова мелко, как-то по-бабьи покивала, глянула с надеждой снизу вверх на Гужаева, и Игорь по-доброму позавидовал своему тезке Моргуненко: а хорошая ведь получится пара! На Великой Отечественной войне было подмечено – в госпиталях люди сходятся накрепко, семьи получаются прочные, на всю оставшуюся жизнь, потом до последних дней своих и он, и она с нежностью вспоминают фронтовые годы, госпитальные стены, связавшие их, и первую встречу в палате, заваленной окровавленными бинтами, срезанными с ран.

– Помоги, Игорь, ладно? – таким же тихим, тающим в воздухе голосом попросила Клевцова. – Не то ведь без помощи отсюда Моргуненко пропадет.

– Мы своих не бросаем. – Про себя подумал: очень важно, чтобы хитрозадые бородачи не замешали пакистанского пленника в какую-нибудь пакость, за которую придется отвечать перед трибуналом, но в этом разбираться не ему…

– Тебе спирта дать? – внезапно спросила Галя. – Вечером со своими ребятами вспомнишь дом родной…

– Хорошо бы, – оживился Игорь, будто перед кулачной схваткой или полновесным праздничным ужином.

– Много у меня нету, но граммов триста найду.

– А нам много и не надо, – Игорь азартно растер что-то в ладонях, понюхал их. – Чем пахнет?

– Всему миру известно, чем пахнет, а ты как будто этого не знаешь… Подожди немного, – попросила она и исчезла в перевязочной комнате.

Самый чистый напиток, который можно найти в Кабуле в эту минуту, – конечно же спирт (еще есть, естественно, представительская водка в холодильнике у командующего сороковой армией, но до нее Гужаеву не добраться, и подполковнику Завалию, начальнику разведки спецназа, тоже не добраться).

Есть, надо полагать, и другая водка, которую солдатики привозят из дома, потом меняют ее в разных лавчонках и дуканах на что-нибудь местное, очень нужное, вплоть до смолы мумиё, ногтегрызок и блестящих авторучек, привезенных из Китая, предприимчивые дуканщики, получив на руки водку, цокают языками от восхищения, пробуют ее на зуб и цокают еще громче: хороша и крепка русская водочка, но неплохо бы сделать ее еще крепче…

Только вот как ее сделать крепче? Естественно – с помощью подручных средств.

Одному дуканщику медики подарили таблетки, чтобы он не хлюпал носом и побыстрее вылечился от простуды. Он попробовал одну таблетку: однако, горькая! Вот она и годится для того, чтобы горькая, крепкая водка стала еще крепче. Вбухал все таблетки, которые получил, в водочную бутылку, подождал, когда они растворятся… Попробовал напиток. Водка действительно стала крепче и, надо полагать – лучше, потребителю она понравится. Но надо, чтобы она понравилась еще больше. Загнал в бутылку вообще все таблетки, которые когда-то получал от русских: цитрамон, анальгин, пурген, желудочные порошки и так далее… Напиток получился действительно оглушающий, крепкий невероятно.

С тех пор в Кабуле начали продавать водку с лекарственными добавлениями. Такую водку Гужаеву пить не хотелось. Его ребятам – тоже.

Некоторые умельцы из торговых дуканов начали вообще проявлять чудеса изобретательности, они делали отвар из табачных листов, и эту зеленовато-коричневую жидкость также заливали в бутылки с водкой.

Получался «кабульский коньяк» – гадость убойная. Дырку в брюхе можно получить за полтора часа пребывания в веселой компании.

В общем, изобретательность брала верх, кружила головы торговому люду, заставляла заниматься тем, что было неведомо, но приносило доход. Местные любители с удовольствием пробовали «кабульский коньячок» – и ничего, только облизывались, как коты, и просили добавки. И – никаких дырок в брюхе.

Галя принесла почти полный стеклянный медицинский пузырь, – медицинский, с рисками, завернутый в кусок старого белого халата.

– Готов хлопнуться перед тобой на колени, – пробормотал Гужаев благодарным тоном, – вечером, перед отбоем, выпьем с ребятами за твое здоровье.

– Вы не за меня пейте, вы лучше Игорю помогите, пропадет ведь в этом чертовом Пакистане.

– Не пропадет. Не дадим, Галя, – жестко произнес Гужаев, – а потом, повторюсь, своих людей мы не привыкли оставлять.

– Если я напишу Игорю записку, сможешь ее передать?

– Не знаю, Галя, – честно ответил Гужаев.

– А кто знает?

– Начальство.

* * *

Госпиталь за прошедший год сделался, кажется, еще больше и монументальнее, каменные стены разрослись, зеленые елки, росшие у входа, покрылись туманным налетом, будто сединой, вытянулись; елки эти – молодые, расти они будут еще долго. Лишь бы не принеслась откуда-нибудь с хребта ракета, не повыдирала деревья из земли да не повышибала окна в здании.

Санитарные машины подъезжали одна за другой – операция в долине, похоже, проходила не так гладко, как хотелось бы.

За поседевшими елками начиналась аллея – чистая, совершенно пустынная, пахнущая смолой и высушенной травой, как на покосе где-нибудь в горах, на пастбищах (пастухи постоянно косят молодую траву для телят-сосунков и только что народившихся ягнят), эти запахи Гужаев помнил с детства, от воспоминаний, нежных и прочных, могли заслезиться глаза, прошлое умеет крепко держать всех нас около себя и долго не отпускать, иногда даже вызывает видения.

Впрочем, видения могут возникать не только из прошлого, из туманных материй загадочного пространства, – а и из грубого, способного причинить боль настоящего. И быть совсем не привидениями, а людьми – точнее, существами, слепленными из непонятно какого материала.

Невесть из-под какой елки вылезли два веселых солдата в мятой форме, в хлопковых кепи, которые интенданты вручали, в основном офицерам, с прутиками в зубах, окинули Гужаева с головы до ног хмельными глазами. Первым делом засекли сверток – пузырек, завернутый в обрывок халата. Ребята были опытные, мигом сообразили, что спрятано в старых обносках и чем наполнен пузырь.

– Сержант, поделился бы с нами добычей, а? – предложил один из них, крупнолицый, со светлыми рысьими глазами. – Выпить за тех, кто не вернулся с задания. А?

– Боюсь, что тут нам самим не хватит. – Игорь приподнял сверток, встряхнул его, ощутил, как приятно шевельнулась жидкость в пузыре. – Мы вечером тоже собираемся поднять третий тост и выпить молча, не чокаясь…

– Ты не прав, сержант, – проговорил парень с рысьими глазами. – Если стесняешься сделать это добровольно, мы поможем тебе сделать первый шаг.

– Попробуйте. – Игорь сожалеюще вздохнул. Был он спокоен, на него даже навалилось некое безразличие к тому, что происходит, что произойдет дальше, что будет с ним самим… – У вас даже чарикарские ножики есть, наверное… С надписью «Убей неверного!»

– А ты, оказывается, большой балагур, сержант, – удивленно проговорил парень с рысьими глазами, – не боишься…

– И чего вас, собственно, бояться – вас, таких голубеньких и глупых? – Игорь расслабленно вздохнул, ощутил, как мышцы живота у него словно бы прилипли к спине, внутренней полости не стало совсем, и в то же мгновение ударил налетчика ногой.

Тот увернуться не успел – не был научен уходить от ударов, либо хмель совсем забусил взгляд туманом, – коротко крякнул, проглатывая собственный язык и в то же мгновение исчез, влетев спиной в гряду коротко постриженных буйных кустов.

Развернувшись, Игорь сделал шаг в сторону второго любителя дармового спиртного, тот поспешно отступил на шаг и занял боксерскую стойку, выставив перед собой оба кулака, потом снова отступил на шаг, но не удержался на ногах – под каблук ему попало что-то скользкое, и он, выбив из себя сиплый пар, рухнул спиной на дорожку.

– Бывает, – спокойно проговорил ему на прощание Гужаев. – Старайся на глаза больше не попадаться.

У тех, кто воевал в Афганистане, в первый же год пребывания в стране родилась традиция: при встрече, когда дело доходит до стопок, начальный тост произносить за встречу, второй тост – за тех, кто находится на задании, третий тост вообще стараются не оглашать и пьют молча, не чокаясь, это – тост за тех, кто с задания не вернулся…

Все три тоста считаются обязательными для всякого солдатского застолья, – почти святыми.

А командир смешанной авиационной части в Кабуле полковник Виталий Павлов родил четвертый тост, обычно встречаемый с грустной улыбкой:

– За то, чтобы за нас не пили третий тост.

Тост Виталия Егоровича, ставшего после Афганистана и генералом, и Героем Советского Союза, также был занесен в число обязательных на все застолья, где встречались афганцы…

Жив Михайлов или нет, действительно ли могила номер 64–15 в жарком пакистанском городе, разбросавшем свои низкорослые кварталы недалеко от границы с Афганистаном, является последним приютом крупного советского геолога или нет, надо было подробно выяснить… Командующий сороковой армией собрался докладывать об этом в Москву – все-таки речь шла о заместителе союзного министра.

Впрочем, проверка тела, лежащего в могиле на чужеземном кладбище – штука сложная, и что по этому поводу думает разведотдел, Гужаев не знал.

Он готовился ко второму броску в Пакистан – знал, что пойдет группа, в которую включили и Альберта Карышева, и Каримова, и Валеру Куманева – специалиста по шитью толковой спецназовской формы, и еще несколько человек, вместе с которыми съел немало и соли, и хлеба…

Знал также, что на двух вертолетах группу должны будут закинуть на горную площадку в трех километрах от границы, а там уже придется рассчитывать на другой транспорт – свои двои.

Впрочем, этот транспорт Игорь считал очень надежным. Может быть, даже самым надежным – надежнее автомобиля и вертолета… По надежности он может сравниться только, извините, с ишаком… Но ишаков в штатно-транспортном расписании Советской армии, еще раз извините, нет.

Хотя у транспорта «свои двои» имелась одна трудность – обувь. Обувь для похода по горам надо было покупать самим, за свои деньги. Берцы – обувь с высокими бортами, – были для гор тяжеловаты, хотя и предназначались для горных частей, ноги в них сваривались за пару часов, из башмаков можно было кружками вычерпывать пот, простые туфли на мягкой микропорке тоже не годились, расползались по швам на пятом километре лазания по каменным кручам; оставались калоши, кеды и кроссовки.

Кеды и галоши были слабоваты, быстро превращались в лохмотья, да потом бабушкина лаковая обувка – галошики на красной байке, могла сбить бойцу не только пятки и пальцы, но и даже ступни, а обезноженный солдат – это не солдат, а обычное недоразумение… А вот кроссовки подходили для бросков по горам лучше всего.

Но кроссовки стоили дорого. Тридцать внешнеторговых чеков, которые солдаты получали в месяц за то, что рисковали собой и случалось отдавали жизнь за свободу чужой страны, берегли как зеницу ока, чтобы перед демобилизацией собрать их в кучку и купить какой-нибудь магнитофончик с блестящим оформлением, подарок домой, для покупки кроссовок не были предназначены, поэтому каждому надо было извернуться вверх воронкой и что-нибудь придумывать.

Чинить старые кроссовки – дело дохлое, они превратятся в пыль прямо на ногах, кроссовки надо покупать новые и только новые. Что делать?

Игорь не подражал молодым солдатикам, которые копили чеки, чтобы купить себе музыкальную безделушку, у него чеки тоже были, – причем в количестве несколько большем, чем у несмышленых салаг, и о магнитофоне он не думал – машиненку эту все равно отберут на границе, когда солдат будет проходить таможенный контроль, – Гужаев хранил чеки до Москвы, где в «Березке» он сможет купить себе и фасонистый клубный пиджак, и «саламандру» – модные кожаные туфли – и ту же играющую хренотень «Сони» или «Панасоник» вместе с кассетами громких мировых ансамблей, и бутылку хорошего «бурбона». «Бурбон» – виски, о котором он как-то прочитал целую книжку, – книжка попала к нему случайно, но «бурбон» засел в голосе прочно, и эту жидкость надо было обязательно попробовать…

В общем, копилка у него есть, и ничего страшного, если он кубышку разломает и вытащит оттуда несколько чеков на столь нужную обувь… Об этом он сообщил Валере Куманеву. Тот поморщился, будто на зуб ему попала какая-то фруктовая кислушка, груша-дичок или несъедобная ягода.

– Жалко поросенка расколачивать, – сказал он, – эти деньги куда с большей пользой можно истратить в Москве.

Это Гужаев хорошо знал и без Валеры, как знал и то, что лишний чек в условиях Москвы никогда не помешает, но новыми кроссовками обзаводиться придется.

Конечно, лучше было бы купить кроссовки в ларьке Военторга, но там они вряд ли есть – ларьки в основном рассчитаны на обслуживание молодых солдат, любящих сладкое, затоварены сгущенкой, пряниками, шоколадом «Аленка», на обертке которого изображена девушка, способная заколдовать не только юного бойца, сдобным печеньем и карамельными конфетами… Придется покупать обувь в городе, у дуканщиков.

Среди дуканщиков, к слову, есть такие, которые с удовольствием берут не афонии, а советские рубли и чеки. Они бы и японские йены брали бы, и мексиканские доллары с эфиопской валютой и денежными знаками Берега Слоновой Кости, если бы шурави могли этими деньгами расплачиваться. Глаза у бородатых дуканщиков такие темные, черные, что зрачков в них не разглядеть. Когда Гужаев общался с ними, то ему невольно хотелось взять в руки какую-нибудь дубину.

Валютными мужиками должен заниматься хад – местная безопасность, поскольку всякая операция с рублями, чеками и прочими ценными бумажками попахивает мошенничеством.

Кабульские дуканы сильно отличались от рядов пакистанского базара, дуканы – это отдельная страна, ларьки, магазинчики или как еще можно называть сооружения коробочного типа. Дукан может размещаться в картонном ящике из-под большого телевизора, сверху прикрытом куском старого кровельного железа, чтобы дождик не размочил бывшую телеупаковку. Иногда в дуканах «прохоры» устраивают засады и берут в плен покупателей, берут выборочно, – либо при офицерских погонах, либо штатского пожирнее, с пузцом, выпирающим из штанов, как бок огромной груши, и волокут на восток, в лагерь свой или в иное разбойное место, желательно поближе к Пакистану, где и сами они могут сховаться, и добычу свою спрятать.

Впрочем, шурави, если чувствуют опасность, тоже не стесняются в выборе. Кабул хорошо знал одну грустную историю, связанную с лейтенантом Жуковым.

Служил Жуков в стрелковой роте вроде бы неплохо, душманских пуль не боялся, но однажды глотнул «кабульского коньячка» и сошел с катушек – в голове у него произошло помутнение: и про отца своего родного он забыл, и про Родину-мать, и про близких людей, и вообще про то, что он – офицер.

А когда у него в голове немного прояснилось, понял, что натворил, взял автомат и решил поправить дело – удрать в Пакистан, а еще лучше – в Индию… В общем, решил двинуться в юго-восточном направлении.

Но для начала надо было снять с себя военную форму и обрядиться в нормальную гражданскую одежду, а найти штатский костюм он мог только в одном месте – в дукане.

Он выбрал лавчонку поприличнее, над входом в которую красовалась гнутая железная вывеска «Адежда. Обуфь» и нырнул в нее.

В магазине находился лишь сын хозяина, двенадцатилетний парнишка, – бача.

– Позови отца, – потребовал лейтенант.

Отец находился недалеко – вскоре пришел. Жуков выбрал одежду получше, с хозяевами расплатился сполна: отца застрелил, сына повесил на велосипедной цепи… Уйти лейтенанту не дали, взяли недалеко от того злосчастного дукана.

Скрутили лейтенанта, до конца еще не отошедшего от «кабульского коньячка» – напитка, как видите, убойного, нехорошего, но чего на дурное зелье все грехи валить? – сунули в бронетранспортер и увезли в комендатуру. Народу, чтобы не было волнений, объявили: злодей сражен в перестрелке и зарыт в обычной придорожной канаве, чтобы и могилы у него не было, и – как и положено, – чтобы дух его никогда не являлся людям: нечего! Накуролесил предостаточно.

Пошумели, пошумели кабульцы и утихли. Дуканщика с сыном похоронили в тот же вечер, семье выплатили денежную компенсацию и позорную историю ту постарались забыть…

Толковый народ афганцы, благодарный за всякое доброе дело, всегда эти люди были надежными соседями, мирным общением с ними можно достичь большего, чем войной.

Но вышло то, что вышло.

Обстановка в Кабуле осложнилась: если раньше стрельба в городе раздавалась только в темное время суток, то сейчас она звучала и днем, воздух рвали не только отдельные пистолетные хлопки, но и длинные автоматные очереди. Напоминал ныне Кабул настоящий прифронтовой город, хотя никакого фронта в Афганистане не было, но если он и был, то никто его не видел.

Фронтовой позицией могла оказаться каждая яма, каждый камень, каждый кяриз – подземный колодец, каждая гиндукушская щель, и это было неприятно.

Афганцы – отменные стрелки. Был случай, когда в одном из дворцов шли переговоры между афганской и советской делегациями, подходили они к успешному завершению, но на финишной линии перед самым подписанием женщину-переводчицу, человека совершенно мирного, далеко от политики и тем более дел военных, неожиданно сразила пуля. Прямо в нарядном официальном зале, расцвеченном по-восточному.

Стреляли с гор, с расстояния очень далекого, не менее километра, в узкое окно, стрелок был востроглазый, попал переводчице точно в верх шеи, под самый затылок.

В Афганистане никогда не вычислишь, где ты отыщешь свою пулю – не дано…

В жилом модуле Гужаев нашел Валеру Куманева, сосредоточенно вытачивавшего что-то на коленке, – оказывается, умелец сооружал вертушку – нож с четырьмя лезвиями.

– Поехали! – сказал ему Гужаев.

– Куда?

– На Кудыкину гору. На Грязный базар за кроссовками.

– Лучше уж в дукан где-нибудь в центре города.

– В дукане, да еще в центре города, кроссовки будут стоить в два с половиной раза дороже, чем на базаре.

– А на Грязном базаре качеством в два с половиной раза хуже.

– Неправда, Валера. Кроссовки что в дукане, что на Грязном базаре торговцы из одного ящика берут.

– А-а! – Куманев с досадою махнул рукой. – Разве тебя переубедишь? Ладно, поехали!

– Автомат возьми с собою.

Грязный базар – место нехорошее, там всякое случается. Гражданскому народу из числа шурави туда вообще рекомендовано не ходить – и убить могут, и похитить, и прямо там же, в одном из помещений, распилить на части и вытащить из тела нужные органы, а уж насчет того, что ограбят, отнимут деньги и вещи, и говорить не приходится. Тухлое место.

Там наши герои и купили кроссовки. Очень даже приличные, хотя и китайские, и главное – недорого. Куманев, смешно шевеля носом, поскреб репу, – удивился парень и сказал Гужаеву:

– Твоя взяла!

– Впредь слушайся опытных и умных людей, товарищ!

Машина – новый, еще толком не обкатанный уазик – находилась в распоряжении Гужаева как старшего, он сказал водителю – чернявому хлопцу в пилотке, лихо сдвинутой на затылок:

– Давай-ка к госпиталю, парень, там еще одно дело надо урегулировать.

Кабул – город невеликий, хотя окраины его, давшие приют беженцам, расползлись широко, заняли площадь, равную двум афганским столицам, и в скором будущем расползутся, наверное, еще шире, – и все это оттого, что Кабул – наименее опасное место во всем Афганистане. Потому здесь все и живут, хотя ютиться в копаных земляных норах холодно и неудобно, одежда насквозь пропитывается сырым плесенным духом, допекают болезни, но народ отсюда не уходит, наоборот – уплотняется.

Люди боятся войны, потому и держатся Кабула, здесь они чувствуют себя защищенными, не без оснований полагая, что ни армия, ни царандой, ни тем более шурави в обиду их не дадут.

У ворот госпиталя на земле сидели мальчишки – семь человек со стрижеными головами и крошками хлеба, приставшими к губам, – пацаны пришли сюда, чтобы подкормиться. Их угостили хлебом и чем-то еще, скорее всего, к куску хлеба добавили по котлете.

Увидев уазик, они спешно, всей воробьиной стаей поднялись с земли, подступили к машине, протягивая испачканные пылью маленькие лапки:

– Бакшиш! Дай бакшиш!

Учиться бы этим ребятам, познавать литературу, математику, химию, ведь в них, неумытых пацанах этих – будущее Афганистана, завтрашний день, но война преградила им дорогу в завтра, заставила побираться, обратила в мусор, и пока за них не возьмется государство, так и будет пацанье оставаться мусором.

Монет в Афганистане нет, ходят только бумажные деньги, с нулями, затертые, как солдатские портянки после скитаний по горам, монеты же пока не выпустили, хотя при короле они были, до монет, как и до пацанов, у государства тоже еще не дошли руки… К слову, параллельно с нынешними бумажными деньгами ходят и старые, с изображениями короля, и имеют они одинаковую силу.

– Бакшиш! Дай бакшиш! – продолжали вопить пацаны с протянутыми, в цыпках, лапками.

Жалко их было. Гужаев нащупал в кармане мягкую, будто напечатанную на тряпке купюру, сунул ребятам, предварительно подержав деньги над головой:

– Одна бумажка на всех, поняли? Больше нету, поняли?

Пацаны были смышленые, они все поняли… К слову, за бакшишем – мелкой подачкой они привыкли обращаться к французу на французском языке, к венгру на венгерском, к испанцу на испанском, к поляку на польском. Причем у иностранца на лбу не написано, из какой страны он прикатил, пацаны определяют это сами, по своим признакам и никогда не ошибаются.

Галя Клевцова находилась на месте, в перевязочной, – сосредоточенная, гладко причесанная, источающая уверенность, надежду, что все ранбольные, которых она перевязывает, лечит, поит микстурами, обязательно вылечатся – ни один не засохнет, не застрянет здесь.

Увидев Гужаева, она расплылась в улыбке, отерла ладонью лоб, – вид у нее был усталым. В сороковой армии имелись не только раненые, но и больные – солдаты ходили желтые, как изжульканные непогодой одуванчики, темно-грязного цвета, помятые – из-за плохой воды и заразы, живущей в здешней земле, болели гепатитом. Некоторые переносили хворь на ногах, некоторые валились плашмя, но в госпиталь не просились, оставались в модулях, а некоторые доходили до ручки, в госпиталь их доставляли на носилках… Так что работы у сержанта Клевцовой было выше макушки.

– Давай твое письмо, – коротко проговорил Игорь, протянул руку; рука у него была широкая, как саперная лопата.

Едва приметная тень пробежала по Галиному лицу, уголки губ задергались то ли в смехе, то ли в благодарном плаче, не понять, она повела головой в сторону, приглашая Игоря:

– Заходи!

В перевязочной сидел лишь один тощий, похожий на магазинного цыпленка, синюшный боец с пухом, растущим на его щеках, напарница Галины ловко перебинтовывала солдатика, мурлыкала что-то про себя, боец же от женского голоса сомлел совсем, даже глаза закрыл.

Гужаев аккуратно притиснул за собою дверь.

– Галя, у меня времени в обрез. Письмо написано?

– Нет. Посиди пару минут, я сейчас напишу. Это недолго.

Вот удивительный народ, женщины эти… Мужик давным бы давно накатал письмо, два десятка раз поправил его, внес несколько нежных слов, переписал бы заново, потом снова переписал и носил бы в нагрудном кармане для подходящего случая… Это ведь такое дело – письмо, очень дорогое послание, от которого и судьба зависит, и жизнь, и много чего еще, тут все надо обдумать, взвесить, перетрясти и постараться не сделать ни одной ошибки. Ни грамматической, ни орфографической.

Клевцова поняла, какие мысли крутятся в голове у бывшего ранбольного Гужаева и стукнула его по голове костяшками пальцев.

– Эх, ты! – произнесла она укоризненным тоном, потом постучала костяшками саму себя по голове. – Считаешь, что ветреная баба? Да я после той встречи уже сочинила письмо, давно это было, только на бумагу не перенесла, держу вот здесь, – она вновь стукнула сгибом пальцев себя по темени, – тут оно сидит, ту-ут… А перенести его на бумагу – дело двух минут. Подожди малость… Хочешь чаю?

– Нет, я подожду в коридоре. Ты только поторопись, Галь. В машине у меня еще двое сидят.

Бесшумно прикрыл дверь. В коридоре было тихо; собственно, в самом госпитале тоже было тихо, словно бы он совсем обезлюдел… Но так быть не должно, ведь только что закончилась большая операция, госпиталь явно работает на полную нагрузку.

Он прислонился к оконному косяку, пахнущему свежей краской, – хозяйственники схалтурили, раму покрасили кое-как, неровно, с огрехами, пол заляпали пятнами так, что он больше походил на шкуру серой лошади, украшенной яблоками, чем на пол солидного медицинского заведения, и рождал на зубах какое-то странное свербение… Так и хочется кого-нибудь укусить. Но кусаться нельзя.

Он скосил глаза в окно, глянул вниз и неожиданно увидел двух молодцов, которые в прошлый раз пытались отнять у него пузырь со спиртом.

– Вот одноклеточные, – изумился он, – ни мозгов, ни яиц, – хотел было спуститься вниз и накостылять этим ходокам за приключениями по шее, но не успел: в коридоре раздались частые шаги, следом послышался голос:

– Гужаев? А вы чего здесь делаете?

Игорь обернулся – опля! Госпиталь посетил майор Кудлин – лично! Тщательно одетый, причесанный, строгий, – штатный политработник, а не разведчик, – а вот лицо у Кудлина было непроницаемым, как у начальника разведки.

Впрочем, лицо у подполковника Завалия, настоящего начальника разведки, было совсем не чугунным, не имевшим ноздрей, чтобы не выдавать себя дыханием, а живым, улыбающимся и, надо заметить, очень добрым.

– Да вот, – Гужаев невольно развел руки, – как исполнительный почтовый ящик, пришел за письмом в соседнюю страну.

– А-а, к сержанту Клевцовой?

– Так точно.

Кудлин задумчиво поездил губами из стороны в сторону – видимо, в голове возникли какие-то соображения или он просто забыл, что давал «добро» на «почтовую переписку», помедлил немного и, как некий спортивный судья, дал рукой отмашку:

– Действуй, Гужаев.

– Может, вас познакомить с сержантом Клевцовой, товарищ майор?

– Не надо. Потом!

Не снимая с лица неподвижной маски, Кудлин зашагал по коридору дальше. Игорь проводил взглядом его прямую, не знающую, что такое сгибаться спину, вновь заглянул в проем окна: где там госпитальные разбойники?

А разбойников уже и след простыл. Словно бы почувствовав что-то, они растворились в пространстве – ну будто были участниками некого колдовского представления, Гужаев лишь удивленно покачал головой: ну и ну! В следующую минуту подумал о том, что неплохо было бы узнать у Кудлина, кого назначили командиром группы.

С другой стороны, сержант, задающий вопрос майору – это нонсенс, если майор не в настроении, он может и послать куда-нибудь… А это неприятно.

Из перевязочной выглянула Галя. Лицо у нее было невеселым и, что озадачило Гужаева, – заплаканные глаза. Когда же она успела наплакаться? Галя промокнула глаза куском бинта и протянула Игорю большой желтый лист, вырванный из блокнота.

– На, прочитай, если хочешь…

– Фу, маркиза, рыбу-то ножом, – не выдержал Гужаев, – разве можно читать чужие письма?

– Можно. Все можно, если разрешают.

– Сверни треугольником… Твой Игорь все получит в первозданном виде. – Гужаев неожиданно споткнулся – невольно вспомнил, как Кудин распечатал письмо, привезенное из Пакистана, – даже не поморщился.

Впрочем, Кудлин – майор, а майорам можно не морщиться. Клевцова покачала головой, снова промокнула глаза куском чистого бинта, как-то надорванно, обожженно, словно бы голос ей обварило кипятком:

– Когда уходите?

– Скоро, Галя. Но когда именно, никто, кроме курирующего генерала, в штабе армии не знает.

Клевцова нашла в себе силы улыбнуться:

– Так уж и кроме курирующего генерала?

Сделав суровое лицо, Гужаев приподнялся, заглянул за клеенчатый занавес, прикрывавший тщательно протертую кушетку и, плотно смежив губы, приложил палец ко рту:

– Тс-с! Об этом ни Би-би-си, ни «Голос Америки» не должны узнать, понятно? – Он глянул на Галю, неожиданно удовлетворенно наклонил голову: – Ну вот, во взгляде жизнь появилась. – Игорь поднял правую руку, указательным пальцем ткнул в недавно побеленный потолок, словно бы кому-то хотел сделать замечание. – Что в плане всемирного развития и мирового равновесия очень важно, товарищ сержант.

Галина засунула мокрый бинт в карман халата.

– Болтун ты, Игорь.

– Канэчно, – с напускным кавказским акцентом проговорил Гужаев. – Заметь, я этого не отрицаю.

– Грешен, потому и не отрицаешь.

Вертолет Ми-26 – огромный, похожий на летающий дом, который разные сухопутные силы, воюющие в Афганистане, прозвали «сараем», поднимался в воздух редко – слишком уж он был уязвим, из рогатки можно было сбить, ни в воздухе, ни на земле защищаться ему было нечем. В этот раз его отправили в полет ночью, благо могучая машина эта имела систему ночной навигации.

Днем на «сарае» лететь было опасно – это раз, и два – в сотне разных мест засекут с земли и в конце концов вычислят, куда он летит. А это в задачу маневренной разведгруппы, направлявшейся в Пакистан, никак не входило.

Экипировка у группы была такая, что не поймешь, что за народ совершает путешествие – то ли «прохоры», маскирующиеся под шурави, то ли американские инструкторы, отправляющиеся в гости к душманам, то ли группа туристов, приехавшая из дружественной страны, – в джинсах и кроссовках, в кепках с длинными козырьками, при рюкзаках, украшенных яркими, вышитыми шелковой нитью буквами, обозначавшими то ли название какой-нибудь неведомой фирмы, то ли бодрый молодежный призыв.

Начальником группы был назначен майор Кудлин. Обычно жесткий, осторожный, действовавший по принципу «два пишем, три в уме», майор сейчас словно бы сменил свой характер, оставил его в штабе, в верхнем, запирающемся на замок ящике письменного стола, сделался каким-то учтивым, что ли, не похожим на себя. У него даже голос, кажется, подобрел, обрел дедовскую хрипоту.

Было у разведгруппы и оружие, но неопытный глаз вряд ли мог его засечь…

Высадка группы прошла успешно.

На знакомый базар, куда «прохоры» продолжали, как собачонку водить Гулябшу, забрасывать наживку в бурное людское море, отправилась проверенная двойка Гужаев – Карышев, место им было хорошо известно, ходы-выходы – тоже, для начала главное было найти Моргуненко и удостовериться, что Гулябша еще жив.

Гулябша был жив, помордастел за прошедшие две недели, – видимо, успокоился, перестал маяться из-за погубленного старика геолога и бояться, что где-нибудь в толчее его затопчут среди товаров, сделают это специально; его надежно охраняли, и он уверовал, что с такой охраной ему ничего не страшно, – даже гром небесный не опасен…

Душманы надеялись, что на Гулябшу рыбка клюнет обязательно, – в Кабул продолжали приходить вести, что геолог находится именно в этом городе, предатель, выкравший его, тоже здесь, так что спешите в гости, господа шурави! Делалось это с откровенной назойливостью, одно только это обстоятельство заставляло задуматься: а так ли оно есть на самом деле?

Моргуненко по-прежнему находился в группе охраны Гулябши, Игорь, когда засек его, мигом успокоился… Хорошая же работенка (в кавычках) досталась ему!

Передача Галиного письма прошла без осложнений – дорожка была накатана, точки, за которые опасно заходить, определены, технология передачи бумаги понятна обоим – и Моргуненко, и Гужаеву.

Получив треугольник из желтой разлинованной бумаги в руки, Моргуненко как-то неверяще, расслабленно улыбнулся.

– Значит, ждет Галя? – проговорил он размягченным шепотом.

– Ждет.

– Значит, есть цель, ради которой стоит жить?

– Есть.

– Это хорошо… Ты не представляешь, братуха, как это хорошо, – Моргуненко спрятал письмо во внутренний карман куртки.

Все звуки в ночи на кладбище усиливаются, даже торопливые строчки, которые оставляют земляные мыши, превращаются в топот, который легко засекает человеческое ухо, взмахи крыльев потревоженных птиц, летающих в темноте над кладбищем, превращаются в грозный шелест ночных волн, они также хорошо слышны, а плач шакалов, облюбовавших пустыри окраин, способен проткнуть барабанные перепонки – такой он острый, слезный, способный вызвать оторопь, даже страх… У того, кто слышит вой шакалов в темноте, по коже обязательно ползут неприятные мурашики.

Хорошо, что могила 64–15 находилась не в центре гигантского погоста, не в дебрях, а была прижата к краю – такое место выбрали сами душманы, спасибо им. На железной дощечке, воткнутой в могилу, черной краской были нанесены две буквы «ММ».

Майор Кудлин понял: одна буква – это имя геолога – Михаил, вторая буква – фамилия.

Неплохо было бы доставить в Москву какое-нибудь вещественное доказательство того, что здесь похоронен Михайлов, но как его добыть? Разрыть могилу? Это невозможно. Да и сам Михайлов этого им не простит.

К уголку дощечки была прикручена проволокой жестяная бляшка с неровно выбитым номером 64–15.

Из-за кустарника, выполнявшего роль ограды, послышался негромкий ухающий крик – так кричат филины. Это был сигнал от караульного: на кладбище идут люди.

Добрые люди по ночам на кладбища не ходят, ходит народ совсем иной.

– Рассредоточиться! – подал команду Кудлин.

Площадка у могилы Михайлова мгновенно опустела. Наступила тишина, какая-то зловещая, колючая, невольно рождающая боль.

Интересно, кого же черт несет на кладбищенские обиталища? Это может быть только нечистая сила. Чистая сила тут ночью не появляется, это совершенно точно.

В густом мелколистном кустарнике, обрамлявшем эту сторону кладбища, был сделан проход, через него к могиле протиснулись трое. У одного из пришедших через плечо, стволом вниз, был перекинут автомат. Судя по всему, этот деятель был старшим в тройке, от его уверенной фигуры исходили некие токи, которые могут исходить только от командира.

Старшего Гужаев узнал, это был тот самый угрюмый душман, который пас водителя Гулябшу на базаре, а заодно присматривал и за пленником.

Старший пробурчал что-то себе под нос, тут же к жестяной табличке сунулся один из его спутников, пошарил пальцами в слабой, еще не успевшей вырасти травке, колупнул пальцами землю в одном месте, потом в другом, подцепил тонкий провод, показал его шефу.

– Сюда никто не приходил, – сказал он, – и не думал даже приходить…

– Вижу! – громко, не боясь потревожить тишину могил, рявкнул старший. – Не слепой!

Могила Михайлова была заминирована: эти люди не щадили старика даже после его смерти. Гужаев подумал, что Кудлин не выдержит, даст сейчас команду ликвидировать эту тройку, вытянул из-под широкой полы одетой навыпуск рубахи пистолет с навинченным на ствол глушителем, Игорь даже задержал в себе дыхание, чтобы ничто не помешало совершить нужное и справедливое дело, отомстить за смерть заслуженного человека, но майор молчал.

У него на этот счет были свои соображения. Игорь понял: справедливого возмездия этим убийцам, готовым живьем поскидывать в могилы своих матерей, не будет, час расплаты откладывается. Несогласно покрутил головой.

– Зарывай провод! – рявкнул старший на своего подопечного. – Чего ковыряешься?

Подопечный проворно заработал руками, не боясь сделать неосторожное движение, только локти, будто концы крыльев, равномерно вскидывались и опускались. Видимо, провод имел хорошую слабину, запас на тот случай, если человек ошибется или чего-нибудь не разглядит в темноте.

– Пора вообще заканчивать охоту, – проговорил старший, – никого на этого дохляка мы не поймаем. Бесполезно!

Гужаев почувствовал, как у него что-то запершило в горле, внутри поднялся горячий клубок, но Игорь быстро остудил его, заставил опуститься, лечь на дно, спрятаться. Впрочем, где он мог спрятаться?

– Как скажешь, так и будет, – это подал свой голос третий визитер, здоровяк с широкими плечами, способный вытащить из грязи не только забуксовавшего осла, но и американский грузовой автомобиль.

В общем, у старшего в этой группе была хорошая поддержка.

Старший неожиданно резко обернулся, он неожиданно что-то почувствовал, сорвал с плеча автомат. Но куда стрелять, в кого – не знал, на кладбище было пусто.

– Странно… Не пойму, в чем дело, – пробормотал он озадаченно, – такое впечатление, будто в спину мне кто-то целится.

– Бывает, – успокаивающим тоном пробормотал здоровяк, шумно, по-паровозному запыхтел – то ли смеялся, то ли прочищал себе дыхание: серьезную машину представлял собой этот повелитель ломов.

– С тобой такое тоже бывает, Казимир? – поинтересовался старший.

«Опля! Казимир! Это имя либо польское, либо прибалтийское, либо из числа народов, проживающих на землях, граничащих с Советским Союзом».

– А с кем не бывает? – воскликнул здоровяк. – Со всеми бывает, исключений нет.

Казимир был, однако, речист, слова из него сыпались, как горох из лукошка, легко распространялись по воздуху. Говорил он на дари, – причем довольно чисто, хотя небольшой акцент у него все-таки был, но вот что за акцент, из каких слоев атмосферы его принесло – не понять.

О том, что среди «прохоров» попадаются и американцы, и китайцы, и англичане, и даже негры, Гужаев слышал не раз, документы заморские, паспорта этих людей видел, но живьем с ними никогда не сталкивался. Интересно, откуда ты взялся, Казимир?

– Все, уходим! – скомандовал старший, накинул ремень автомата на плечо, в следующий миг снова, будто подстегнутый ударом электричества, резко обернулся.

Опять никого.

– Это черти между могилами бегают, – произнес здоровяк с паровозным пыхтением, – они любят по ночам посещать кладбища.

– Тьфу! – отплюнулся старший и первым шагнул к проему, проделанному в кустарниковой стене.

Через минуту ничто не напоминало, что на кладбище были гости из мира «прохоров».

Вновь прозвучал глухой голос филина – отбой. На жиденький месяц наползло слоистое полупрозрачное облако, сделалось темнее. Кудлин первым поднялся из своего укрытия.

В группе имелся свой сапер – младший сержант Кислюк, долговязый, всегда улыбающийся парень, на полгода прикомандированный к разведчикам из полка, в котором до ранения служил Моргуненко.

Сапер молча достал из сумки кусачики.

– Чтобы никто не пострадал, – молвил он и, приподняв кусачики, будто хирург перед операцией, энергично пощелкал ими. – А?

Оград на кладбище не было, только дорожки между могилами, напороться на могилу мог кто угодно, даже ворона, промышляющая ящерицами, – подцепит случайно клювом провод и все – взлетит на воздух вместе с могилой.

– Действуй! – сказал саперу Кудлин. – И возьми немного земли с могилы. В Москве передадим родным Михайлова.

– Понял. – Кислюк, у которого в сумке было что угодно, вплоть до портативной газовой горелки, нашлись и пакеты трех сортов – прозрачные, темные, склеенные из плотного полиэтилена и один, объемистый, – сшитый из ткани, с завязками.

Последний пакет он и пустил под горсть мягкой земли, которую сгреб в тканевый кисет вместе с нитками зеленой травы.

Опасный провод он перекусил в трех местах.

– Ты бы еще в лапшу его превратил, – недовольно произнес Кудлин.

– Извините, товарищ майор, малость не допетрил.

Кудлин нагнулся, огладил могилу рукой, будто бок живого существа, и пообещал:

– Мы еще вернемся.

Майор знал, что говорил: на следующий день тут появились Гужаев с Карышевым, прошлись по дорожкам, сфотографировали могилу Михайлова, – в деталях, подробно, снимки сделали со всех сторон, крупным планом; сфотографировали также соседние могилы, обстановку кладбищенскую, зелень и деревья, потратили на это четыре пленки, – понимали, как будут дороги они для семьи Михайлова, каждый кадр будут ценить на вес золота.

Пробыли на кладбище около получаса и исчезли, будто растворились в воздухе.

Хоть и осень стояла на дворе, и обновления в природе не намечалось никакого, а обновление все-таки было: неожиданно пролился дождь, очень похожий на подмосковный, теплый, грибной, хотя грибы в Пакистане (как и в Афганистане) не водились, только зеленоватая светящаяся вода в кяризах, – воздух помягчел, начал пахнуть травами и цветами, на обожженных солнцем плешинах полезла вверх зелень, начавшая сохнуть на деревьях листва опала, и на волю потянулись молодые клейкие листочки.

– Надо же – в канун зимы весна проклюнулась, – удивился Карышев, сорвал с низкой ветки несколько листков, понюхал их, встревоженная озабоченная улыбка появилась на его лице. – Пахнут, как у нас в Астрахани.

– Чем пахнут?

– Жизнью. Началом жизни, если быть точным.

– Жизнь – понятие философское, – Гужаев хмыкнул, – широкое. Один великий человек сказал, что жизнь – это мучительное продвижение от состояния, когда ты еще ничего не знаешь, лишь пускаешь из ноздрей пузыри, к состоянию, когда ты уже ничего не понимаешь… В пути делаешь много остановок и глупостей. Можешь вообще выйти из этой бани немытым.

– Слишком круто, Игорь. – Карышев усмехнулся. – Главное в наше время – не уйти из жизни по-английски.

– Чтобы никто не заметил? Остроумно. Что же мы оставим после себя в жизни?

На этот вопрос можно было не отвечать, ограничиться чем-нибудь смешным, но Альберт, сделавшись печальным, лишь покачал головой.

– Знаешь, о чем я думаю? О том, как вернусь в свою Астрахань… Точнее, к себе домой, а это – пригород Астрахани, село Осыпной Бугор. Село татарское… Живут у нас и русские люди, тут всех привечают, не обижают никого. Но дело не в этом. Перед уходом в армию я посадил в Осыпном Бугре тридцать восемь грецких орехов. Вначале они проросли у меня в бутылках, в склянках, в банках – в самой различной посуде, в общем, какая под рукой оказывалась, ту посуду я и использовал, – потом маленькие саженцы я переместил в землю… Интересно мне будет посмотреть на ореховую аллею ныне – какой она стала? Мать мне пишет – все саженцы принялись, растут нормально, ни один не сгорел. А при нашем лютом солнце деревья сгорают очень легко.

– Почему именно тридцать восемь саженцев?

– Да сколько склянок нашлось, столько и пустил под саженцы. Нашлось бы двести, пятьсот склянок или, допустим семьдесят две, столько я и запечатал орехами… Вообще-то я планировал сто шестьдесят.

– Новый вопрос: почему сто шестьдесят?

– Когда началась война, в селе было сто шестьдесят дворов, из всех мужчины ушли на фронт. Вернулись, сам понимаешь, не все. Словом, орехи – в память о тех, кого не стало.

– Хорошее дело затеял ты, Альберт.

– Ныне ореховые деревья я вижу во сне… Ведь это же целый ореховый сад. Грецкий лес, иначе говоря, – Карышев приложил руку ко лбу, глянул в небо. – Темнеет здесь медленнее, чем в Кабуле.

– В Кабуле гор больше, город вообще в горах стоит, Гиндукуш нависает над крышами, а здесь горы к домам только с одной стороны подходят… С одной, а в трех местах – чисто, голая степь. Как под Астраханью. Там ведь есть такие места.

– Полно.

– Да, еще не темно, небо светится – читать можно… А звезд сколько, глянь. – Гужаев приподнял рукав, посмотрел на циферблат часов – через тридцать минут ему предстояла встреча с Моргуненко.

Перед уходом в город состоялась беседа с Кудлиным.

– Ты по-прежнему веришь, что сержант этот, Моргуненко, не сдаст тебя? – сиплым надсаженным голосом, – успел простудиться в жару, бывает и такое, – спросил майор. – А с тобою и всех нас, всю группу?

– Верю, товарищ майор.

Кудлин подумал, подумал и кивнул.

– Вера – хорошее дело. Не подведет Моргуненко?

– Нет. Он – наш человек, это стопроцентно, – Гужаев ответил на серьезный вопрос, не раздумывая ни минуты, голос его был твердым, а вопрос даже вызвал некое внутреннее раздражение.

– Ладно, выдвигайся, – разрешил майор.

Вечер не угасал, – никак не мог угаснуть. Кудлин, как и бойцы, заинтересовался синевато-черным, имеющим нежную бархатную плоть небом, – очень уж много звезд на нем разместилось, в скупом российском небе столько звезд вообще не найдется, да и такого чистого и яркого неба не бывает, плоть его – с наволочью, дымом, туманом, непрозрачной кисеей, способной затянуть даже луну, когда она пребывает в расцвете сил и готова соревноваться в силе своей с солнцем, и звезды дома не светят так яростно, как здесь, – лишь мерцают тускло, без праздничных переливов, как-то кособоко, острых, четких, вызывающих восхищение углов у наших звезд нет, – несправедлива природа к тем звездам и светилам, которые живут в небе над Россией.

И это ощущение несправедливости, обрезанности по бокам, возникало у Игоря, когда он думал о доме, о пространствах, оставленных за пограничной чертой, о том дорогом, ставшем незнакомым мире, где не было ни опасностей, ни стрельбы, ни воплей «Аллах акбар!» Гужаев, кажется, начал забывать мир этот, уже такой далекий и, может быть – даже чужой…

Пуштунскую красавицу, положившую глаз на пленного советского сержанта, звали Лейлой, характер она имела железный, мужской; нагрянула Лейла в лагерь в самое неподходящее время – Моргуненко готовился к уходу. Он понимал, что может быть заварушка, – и, скорее всего, она точно будет, а с нею – и стрельба, и шум вселенский, ему очень не хотелось, чтобы Лейла пострадала.

Ведь она же не сдержится, обязательно ввяжется в драку, а это – штука опасная, недаром еще Суворов говорил, что пуля – дура, обходить цели, которые надо сохранить, она не умеет.

Лейла стремительно вошла в палатку, правой рукой ухватила прядь волос на голове Моргуненко – волосы у того были льняные, мягкие и светлые, в здешних краях люди с такими волосами не рождаются, – спросила, не сдерживая восхищения:

– Интересно, как природа создает такое диво? – Она пальцами, как гребенкой, расчесала прядь, расправила ее на ладони. – Никакой жесткости. Это же птичий пух – теплый, податливый. – Она пальцами снова расчесала прядь, потом ухватила свою косу за конец, украшенный шелковой лентой. – У нашего народа волосы вырастают жесткие, как проволока, мягких не бывает совсем. – Лейла небрежно отбросила косу за спину. – Волосы твои похожи на шерсть цветущего тростника, на апрельскую траву, нагретую солнцем… Ладно, шурави, – она вздохнула. – Извини, я тебя потревожила. Ты ведь чем-то занимался?

– Да-а, – Моргуненко развел руки в стороны – не мог сообразить, что надо ответить-то…

– Извини еще раз, – пуштунка исчезла из палатки так же стремительно, как и появилась, только дух ее остался – чистый, смешанный с запахом трав и конской упряжи.

Бывший сержант стер с лица пот, озабоченно покачал головой: Лейла – это не человек, а неуправляемый степной вихрь, иногда налетающий с такой скоростью, что от внезапной боли начинает опасно сжиматься сердце.

Отправной точкой для любого здешнего движения, – и в город, и из города, – был базар. Это такое место, мимо которого не пройдешь никогда, базар обязательно зацепится за глаз (если глаз прежде не зацепится за него).

Кроме того, сюда часто приезжают торговцы из далеких ремесленных мест, привозят посуду, обувь, одежду, дехкане из горных и степных деревень доставляют то сладости, то индюшек с курами, то масло, то мед, то еще что-нибудь, часто остаются здесь на следующий день – живут тут, пока не распродадут свой товар… Ночуют, естественно, неподалеку от рыночных рядов, разводят костры, разогревают еду.

Полиция к ним за многие годы привыкла, лишний раз не теребит, с проверкой документов не пристает, машины с синими мигающими колпаками в ночные часы здесь почти не появляются.

По дороге Игорю Моргуненко попались двое полицейских, стражи порядка глянули на него колюче, но, увидев на голове наградной тюрбан с обрывком лисьего хвоста, успокоенно отвернулись.

На базаре было шумно. Ночевавшие на деревьях вороны чего-то перепугались и подняли такой гвалт, что звезды на небе начали нервно подпрыгивать.

Оказывается, на одно из деревьев залезла голодная змея и попыталась стащить полоротую, со скверным характером ворону, заночевавшую в стороне от своих товарок, на отдельной толстой ветке с густой листвой.

Что тут началось! Моргуненко на всякий случай прижался к разваливающейся деревянной конурке какого-то купца – на нее можно было дунуть пару раз, и все, этого было бы достаточно, чтобы она рассыпалась совсем. Увидев Гужаева, сидевшего на корточках и настороженно оглядывавшегося, позвал его:

– Игорь, сюда!

Вовремя сделал это Моргуненко – едва они растворились в неровном темном квадрате, отбрасываемом конурой, как появились двое полицейских с фонарями.

Длинные голубоватые лучи света располосовали плотную черноту ночи на ломти, будто мечи конкистадоров. Вороны всполошились еще больше, заорали так, что над базарной площадью поднялась пыль, захлопали крыльями.

Голодная змея, перепуганная до смерти, шмякнулась на землю и, оглушенная падением, свернулась неровным клубком, из нее, будто из прохудившейся велосипедной камеры, начал с шипением выходить воздух.

Полицейские подняли ворон и лучами фонарей отогнали в сторону, всю стаю, – сделали это очень умело; увидев змею, решили ее пристрелить, но один из полицейских сказал своему напарнику:

– Не трать патроны, она вряд ли выживет.

Поговорив еще немного, полицейские покинули базар.

Гужаев проводил их ничего не выражающим взглядом, спросил спокойным голосом, словно бы вся эта суета, возникшая на пустом базаре, его не касалась совсем:

– Сколько нам идти до вашего лагеря?

– Это недалеко. Километра два.

– Пошли!

– Вдвоем? – неверяще спросил Моргуненко.

– Пока вдвоем, но по пути к нам присоединится кое-кто еще.

Моргуненеко был человеком сообразительным, улыбнулся печально, и печальная озабоченность его была понятна – он навсегда рвал с этими местами, со своим пленом, в котором ему повстречалась красивая женщина, рвал с самим собою, нынешним – в Афганистан он вернется другим человеком, совсем другим, от прежнего Моргуненко у него останется только фамилия.

– Я все понял, – сказал он.

Темнота ночная была плотная, чернильная, ее, наверное, можно было резать ножом, заплутать можно было в любую секунду, но Моргуненко шел уверенно, словно бы обладал даром видеть в темноте, как дикий зверь, Гужаев даже позавидовал ему: сам он так ходить не мог. Наверное, у Моргуненко в плену обострились все чувства, все, чем он был начинен, – произошло превращение в новое качество.

Прошли полкилометра, и Игорь остановил своего напарника:

– Стоп! Подождем группу.

Моргуненко молча остановился и, попинав темноту ногами, присел на горбатый запыленный камень, которого Гужаев не увидел, а его спутник легко рассмотрел, – сцепил колени руками. Через пять минут он поднялся.

– Все, идут твои ребята, – сообщил он Игорю Гужаеву, – я их слышу.

* * *

Лагерь душманский, вход в который был обозначен шестом с болтающимся на нем тряпкой, как вход в могилу, охранялся беспечно, а точнее, вообще не охранялся, словно бы в нем жили не дикие «прохоры», отличавшиеся редкой жестокостью, с недобрыми физиономиями и лютыми глазами, а безмятежные, с радостными голосами пионеры.

Под деревом, растущим у входа в лагерь, сладко похрапывая, спал дежурный, автомат его висел на обломке кривой ветки, как на гвозде.

Гужаев вместе с Селимом Керимовым бесшумно, будто не касаясь ногами земли, проскочил вперед, к палатке с провисшими тяжелыми боками – «прохоры» поленились установить их как надо, – задерживаться не стал, знал, что с полоротым дежурным разберутся другие, – неожиданно увидел, как откинулся полог первой палатки и животастый душман, не открывая глаз, с подвывом зевая, начал поливать струей клумбу, в которой росли цветы, хорошо известные в России, – их часто называли бархатцами. Или бархотками.

Давали им и другие имена – на Украине звали чорнобривцами, в Белоруссии аксамитками, еще – огоньками, сапожками, солнцедарами – они действительно были похожи на детишек главного земного светила… Или такое имя – тагетесы. В честь неведомого этрусского божества. В Афганистане бархатцы звали «гуль-руси» – русские цветы.

Увидев, что душман делает с клумбой «гуль-руси», Гужаев метнулся вперед. В голове возникла и тут же пропала мысль, что за этими цветами ведь кто-то ухаживает, поливает их не мочой из своего дырявого брюха, а чистой водой, взятой в ближайшей скважине, Игорь ухватил душмана за уши, сжал виски и сделал резкое движение в сторону…

Вялая, неприятно пахнувшая струя полилась на штаны «прохора», ноги его обмякли и в следующий миг подломились, Гужаев оттащил «поливальщика» на несколько метров в сторону и уложил на землю.

Рядом с собой он увидел Моргуненко, спросил шепотом:

– Игорь, а где Гулябша? Его держат здесь?

– Здесь. Никуда он не денется, не беспокойся. Без сопровождения он вообще боится высовывать нос из палатки.

В лагере стояло восемь палаток. Палатки старые, американские, с заплатами, вырезанными из брезента, с пулевыми пробоинами, видными даже в темноте, эти дырки не стали заделывать, а заклеили цветным медицинским скотчем, тоже американским. Похоже, «прохоры» целиком находились на довольствии у бравых ребят из ЮэСЭй. И вообще американское обеспечение им нравилось, товар, поставляемый из-за океана, они считали хорошим… Впрочем, это их дело.

– Ребята без нас справятся, – сказал Гужаев, – пошли за Гулябшой. Упускать его нельзя.

– Погоди, – Моргуненко придержал Игоря за рукав, бесшумно обошел его, выдвигаясь вперед. – Без меня ты Гулябшу не отыщешь.

От главной дорожки, изрядно замусоренной, совсем не знавшей метлы и веника, в сторону уползала тропка, в ночи совсем незаметная, Моргуненко свернул на нее, пригнулся, становясь невидимым – слился с пространством, Игорь старался не упускать его из виду, ориентировался на серое пятно рубахи, больше ничего не видел и так же, как и сержант, пригнулся.

Палатка бывшего шофера была установлена глубоко в колючих зарослях, со стороны к ней подойти было невозможно – обязательно застрянешь в иглах и острых сучках тропического кустарника, тут можно было оставить все, даже кроссовки. Но главная преграда была не в этом. Перед палаткой стоял, напряженно вытягивая гусиную шею, рослый «прохор» с переброшенным через плечо автоматом.

– А ты чего не спишь? – удивленно поинтересовался Моргуненко, выпрямился.

– Чего там в лагере творится? – спросил охранник сиплым шепотом. – Что за шум?

– Никакого шума. Все в порядке.

Но охранник с гусиной шеей был упрям, он словно бы слышал нечто такое, чего не слышали другие.

– Нет, шум есть, – проговорил он упорно, взялся рукой за ремень автомата, чтобы сдернуть оружие с плеча, Гужаев не дал ему сделать это, стремительно выступил из темноты, и упрямый «прохор» исчез в просторах ночи – растворился в черноте, как пилюля в стакане воды – ничего не осталось от него, даже оболочки.

В палатке на топчане лежал Гулябша. Глаза у него были открыты. Игорь включил фонарь, направил луч на Гулябшу.

– Кто это? – испуганно вскинулся тот.

– Свои, – сказал ему Моргуненко. – Собирайся, уходим.

– Куда?

– В другое место. Здесь оставаться опасно.

Гулябша закряхтел, заохал, забормотал что-то, давясь словами и брызгая слюной, Гужаев понял – жалуется на свою судьбу.

– Быстрее, быстрее, Гулябша! – подогнал его Моргуненко.

– Что, так опасно?

– Очень опасно, скоро подгорать начнем.

– Ох, Аллах, забрал бы ты меня к себе!

– Как видишь, Аллах и так к тебе милостив, дает возможность пожить еще немного.

– Да, Аллах ко мне милостив, – согласился Гулябша, – слава Аллаху!

– Быстрее, быстрее! – вновь подогнал бывшего шофера Моргуненко, направил луч фонаря на себя и только сейчас понял, что Гулябша до этого мига даже не ведал, с кем разговаривает, все шло вслепую.

– А-а, это ты-ы? – узнал Гулябша своего базарного охранника, вздохнул обрадованно: этот парень его в обиду не даст.

За пологом палатки было тихо, так тихо, что по коже невольно побежали мурашики, ни Моргуненко, ни Гужаев не любили такую тишину – слишком много опасного таила она в себе.

Очутившись на улице, Гулябша сгорбился по-стариковски и неожиданно захныкал.

– Тихо, тихо, Гулябша, – пробормотал Моргуненко успокаивающе, – ты же мужчина! – И добавил, словно бы внезапно обо что-то споткнулся: – Бывший.

То ли расслышал шофер это слово, то ли не расслышал, было непонятно, но он согнулся еще больше, громко хлебнул чего-то – возможно, воздуха, а возможно, чего-нибудь иного, закашлялся, давясь тем, что находилось у него в глотке.

Моргуненко толкнул его кулаком в спину:

– Быстрее!

От толчка Гулябша на пару метров улетел вперед, словно бы хотел разогнаться и подняться в воздух, но дальше пробного прыжка дело не пошло, в следующее мгновение ноги у него сделались вялыми, он сильно замедлил шаг и обиженно завсхлипывал.

– Быстрее! – Моргуненко снова толкнул его кулаком в спину, но на этот раз дальше толчка дело не пошло, более того – Гулябша стал волочить ноги еле-еле, они у него совсем ослабли, обвяли, превратились в веревочные.

Поняв, что Гулябша сейчас окончательно сдаст, обезножит, ткнется головой в землю, Моргуненко подхватил его под локоть, скомандовал Игорю:

– Помоги!

Гужаев подсунул руку Гулябше под мышку, приподнял, и вдвоем они поволокли шофера дальше. С места этого, из лагеря душманского, от которого остались лишь пустые палатки, надо было убираться как можно быстрее.

Хотя шума особого и не было, – скорее наоборот, – неведомо, какая сигнализация могла сработать, какая связь существовала с другими лагерями, расположенными неподалеку, такими же дырявыми, пахнущими порохом и горелой землей.

– Хы-ы-ы… – Гулябша заныл, будто испортившаяся бурдахайка, в груди у него что-то захлюпало, зафыркало, и Гужаев брезгливо откинулся от него – понял, что человек этот сейчас обделается, от него уже начало неприятно пованивать уборной…

Вообще не проще ли прострелить предателя – и самим тогда спокойнее станет, и долг будет выполнен, и от погони легче будет оторваться?

Гужаев приподнял шофера, как тряпичный куль, Гулябша повис над землей, задергал ногами, пытаясь дотянуться до тверди, Моргуненко, все поняв, приподнял его выше, и бывший шофер повис, как вареная сосиска на крюке безмена.

Через пятнадцать минут группа находилась далеко от смятого лагеря душманов.

Ночью же перешли границу. Ни с пакистанской стороны, ни с афганской разделительный рубеж никто не охранял.

Лишь подвывал ветер – единственное живое существо в округе, способное двигаться, да в небе слепо помаргивали обелесенные, подернутые мутной пленкой звезды – похоже, затевалась ненастная погода.

Уйдя километра на три в горы, поднялись по косому каменному ребру наверх, на площадку – место это было отмечено у майора Кудлина на карте и, сипя от усталости, повалились на холодные камни, – надо было и отдохнуть, и дыхание привести в порядок, и подготовиться к возможному бою.

Гулябша покорно следовал за группой – там, где надо было бежать – бежал, где группа переходила на шаг, переходил и он, не дергался, не вскипал возмущенно, не галдел и не хныкал, вел себя покорно – понимал, что голову ему могут открутить, как козлу, забравшемуся в чужой огород, – с радостной легкостью. И даже выпьют за это. Как положено у русских.

Наверное, понимал он и другое, – в Кабуле, если, конечно, Аллах позволит без потерь добраться до Кабула, его ожидает суровый суд и приговор этого суда будет беспощаден, поскольку ни шурави, ни сами афганцы ему похищения Михайлова не простят… Ждет Гулябшу одно – расстрельная стенка.

Место на ночевке Гулябше определили видное – в самом центре группы, вроде бы почетное место, но в нем он находился, как в тюремной коробке, ни вправо, ни влево сдвинуться не мог, обязательно натыкался на мгновенно проснувшегося бойца… Уйти с этой территории ему никто не даст. Гулябша не сетовал, не роптал, спать улегся там, где ему указали. А в сторону – ни на сантиметр.

Нахохлившиеся, потускневшие от предчувствия непогоды звезды смотрели на него сурово, словно бы не понимали, как мог такой благообразный человек уволочь в неволю и погубить другого человека?

Впрочем, все это – детские слюни, младенческий насморк, который лечат медом и сладкой затирушкой. На войне угрызений совести почти не существует. В том числе и у звезд.

В пятом часу утра, в тревожной темноте, сквозь которую уже не мог пробиться свет звезд, Гулябша громко зевнул и тут же обрезал зевок, словно бы поперхнулся и, топорща редкую нечесаную бороду, приподнялся, оперся на обе руки.

– Ты куда? – спросил мигом среагировавший на это движение Моргуненко. – Спи, в горах ходить еще нельзя – рано.

– Я это… – тут Гулябша вспомнил удивительно точное выражение, услышанное им от Михайлова: – Я до ветра.

– Тебя проводить?

– Для меня это будет позорно. Не слышал я, чтобы кто-то провожал мужчину в уборную.

«Да ты не мужчина», – хотел сказать ему Моргуненко, но промолчал, – произнес другое:

– Ладно, иди!

Гулябша, кряхтя поднялся и, пошатываясь немощно, переступил через ноги Моргуненко, поскреб пальцами растительность на лице, переступил еще через одни ноги, движения его были неровными, словно бы он еще не проснулся, действовал в сонной одури, – аккуратно подгребся к каменному срезу макушки, на которой они ночевали, в следующий миг сложился пополам, словно бы у него переломился позвоночник, и, изо всех сил оттолкнувшись от камней ногами, перевалился через оглаженный ветрами край, беззвучно ушел вниз, в глубокую слепую пустоту пространства.

Ни вздоха не было, ни крика, ни стона, ни прощального шепота – ничего, только снизу, со дна ущелья донесся слабый мягкий звук удара, словно бы туда бросили кусок мяса, обернутый в ткань, и все.

Моргуненко, разом скинув с себя остатки сна, вскочил пружинисто, кинулся к краю площадки, упал на живот, вглядываясь в черную глубину, забормотал что-то невнятно и одновременно подавленно – ну что там, шевелится чего-нибудь или нет? Темнота была неподвижна и нема – ни одного живого пятнышка в ней. Ни стона, ни капли крови из разбившегося тела, ни следа разбившейся души, ни теплого светлого облачка, которое обычно выскакивает из погибшего человека, – лишь холодная чернота. Моргуненко не выдержал и, застонав с досадою, ударил кулаком по камням, на которых лежал.

Рядом с ним опустилась нескладная фигура, послышался забористый мат – майор Кудлин слова не привык выбирать, что на язык попадало, то и выскакивало наружу.

– Это ты, Моргуненко, во всем виноват, ты-ы! – просипел Кудлин.

– А он-то тут при чем, товарищ майор? – подал голос Гужаев. – Моргуненко помог нам этого гада добыть, а мы его упустили… Все вместе проворонили.

– А что, нам надо было его за ногу к себе привязывать?

– Может, и надо было.

– Малохольный ты, Гужаев!

На этот выпад Игорь не ответил, промолчал: майора можно было испытывать, как и дразнить, только до определенной отметки. Если дальше – могла родиться буря. Кудлин заглянул в пропасть, по-школярски озабоченно пошмыгал носом и махнул рукой:

– Хрен с ним! Все равно у него другого пути не было, только один… – И чтобы подчиненные поняли его правильно, сочно и громко пощелкал пальцами: – На тот свет.

Спускаться в темноте к подножию каменной сопки не стали – опасно. Подсвечивать дорогу фонарями тоже не стоит – могут засечь.

Надо было ждать рассвета. Да и рассвет мало чем мог им помочь: если Гулябшу рассыпало, как старый спекшийся творог, кусками по камням, помочь ему уже ничем было нельзя… А вот сделать пару-тройку снимков, чтобы потом доложить в Кабуле, надо обязательно.

Пуштунка Лейла вместе с шестью всадниками охраны прискакала ночью в разгромленный лагерь «Хабибулла-хан» (лагерь был назван так в честь проанглийски настроенного эмира, убитого в начале двадцатого века в Кабуле), прошлась по палаткам. Ярость исказила ее лицо.

Она искала человека, на которого положила глаз, облюбовала его для достижения своих целей, но человека этого среди убитых не оказалось. Лейла все поняла – женщиной она была неглупой.

– Говорила я всем – не играйте в игры с похищениями людей! Тем более – шурави. Зачем-то выкрали и умертвили полезного человека – геолога. Зачем, спрашивается? – Лейла сжала кулаки, разжала, вздохнула. – А результат… вот он, результат! – она повела головой в сторону нескольких трупов, валявшихся на центральной дорожке лагеря. – Свои это сделать не могли – приходила группа из Афганистана, это она могла убрать столько людей… Тихо и профессионально, так, что ни одного писка не раздалось. Тьфу! Племя наше пойдет в Афганистан лишь весной, вряд ли к этой поре шурави, смешавшие лагерь с грязью, будут находиться там… – Лейла звонко щелкнула плеткой, будто пальнула из дамского браунинга.

Серый тонконогий конь, находившийся у нее под седлом, запрядал ушами.

– Но Аллах могуч, – произнесла Лейла зло, – вполне возможно, он решит, что нам надо встретиться. И тогда берегись, шурави!

Гулябша буквально размазался по камням, как комок куриного паштета, выпавший из продуктового вьюка.

И хотя было еще темно, рассвет только наступал, – на высоком гребне соседней сопки уже сидели несколько крупных мрачных птиц, ожидавших, когда можно будет приступить к трапезе.

– Жаль, шуметь нельзя, не то я быстро бы поснимал их с насеста из «макарова», – неприязненно проговорил майор, разглядев орлов-падальщиков на сонном затуманенном гребне, сделал несколько резких взмахов руками, скрещивая их над головой, но орлы не обратили на суетливые движения майора никакого внимания, как сидели среди камней угрюмо, неподвижно, очень сосредоточенно, так и продолжали сидеть.

– Цыплята вы хреновы, табака для собак из вас сделать бы, да обнаруживать себя нельзя. – Кудлин хотел выругаться, сделать это, не ограничивая себя в словах, но не стал, попрыгал, как опытный разведчик, боящийся, что у него в карманах будут звенеть какие-нибудь железки, критическим оком оглядел свою группу и командно махнул рукой: – За мной!

На пыльной дороге, ведущей в глубь Афганистана, появились всадники, человек сорок, может, чуть больше, впереди скакала воинственная женщина со скорострельным карабином за плечами, на ходу кричала что-то, рубила рукою воздух.

Правда, в руке ни сабли, ни палаша не было, вообще ничего, кроме плетки не было.

Пуштунская конница (увидеть ее можно очень редко) углубилась в земли афганские километров на тридцать, разбила лагерь с несколькими кострами, переночевала в ожидании (кого она ожидала, можно было догадаться), потом, когда стало понятно, что людей, уничтоживших лагерь душманов «Хабибулла-хан» они перехватить не сумеют и вообще не узнают, кто это совершил, неспешно оттянулись назад, в Пакистан.

Мысль, конечно, была примитивная – перехватить «мстителей» и прихлопнуть их прямо на дороге, ведущей домой, но что было, то было, хотя американские налетчики находившиеся у «прохоров» на подтанцовке, поняли, кто именно приходил и зачем, – это были профессионалы, не оставившие после себя никаких зацепок (следы были, но зацепок не было), и после акции буквально растворившиеся в воздухе.

Пуштунская красавица умела лихо скакать на коне, на скаку стрелять из бура и пистолета, щелкать камчой и петь песни кочевников, но не умела читать следы, остававшиеся на земле после схваток, засад, дислокаций. Не умела мыслить, как мыслят военные…

Найти Моргуненко не было дано в тот момент не только ей, но и другим.

Два вертолета, ведущий и ведомый, – зачумленные, с неряшливыми хвостами гари, припечатавшейся к бокам машин, сняли группу Кудлина с небольшой площадки, отмеченной на летных картах, как «высота три четверки», и по проходным ущельям, благополучно миновав огневые точки с пулеметами ДШК и ракетными комплексами, ушли домой.

До Кабула долетели благополучно, – «прохоры» лишь слышали звук воздушных машин, но не видели их, так ни одного выстрела душманы и не сделали, хотя очень хотели – очень… Тем более, что за каждый сбитый вертолет полагался хороший гонорар (получить деньги можно было на выбор: либо в долларах, либо в афонях; впрочем, дехкане, которых душманы заманили в свои отряды, предпочитали афгани, верили им больше, чем чужой валюте, именуемой долларами), но удача так и не улыбнулась бородатым мужикам в грязных крестьянских рубахах… И слава богу!

В общем, все завершилось благополучно, хотя задача, поставленная перед группой Кудлина, была выполнена лишь наполовину: Гулябшу не смогли доставить в Кабул.

В полку Моргуненко забрали сотрудники особого отдела, через три дня вернули в строй – грехов на нем не было, кроме мелочей, которые имеются в биографии каждого без исключения человека, да бедственной ситуации, когда он в беспамятстве попал в плен; придрались еще к лисьему хвосту, висевшему на его тюрбане, – награда-то душманская, за какие дела, спрашивается, получена? – но и тут ничего худого не нашли, в конце концов признали его чистым.

Не как младенца, лишь недавно появившегося на свет и не успевшего еще обзавестись «приданым», конечно, но в основном – чистым. И это – главное.

Первым делом Моргуненко повидался с Галей Клевцовой; о том, как прошла эта встреча, Гужаев не знал – ему не докладывали, но, надо полагать, прошла хорошо, раз Моргуненко несколько дней не мог расстаться с улыбкой, очень прочно поселившейся на его лице.

Нахмурился он лишь в день, когда пошел на кладбище собак. В каждом десантном полку было свое кладбище служебных собак; у Моргуненко на кладбище лежала овчарка восточной породы Муха, очень сообразительная и преданная хозяину; Муха имела тонкий нюх и могла без ошибок почувствовать даже фугас, зарытый в землю на два метра, – погибла на этой проклятой войне, хотя могла бы еще жить, да жить, – но нет, взрыв уложил ее…

Пришел на кладбище Моргуненко один, – хотел, сидя на могиле Мухи, без посторонних поразмышлять о том, что с ним произошло и происходит ныне, есть ли возможность стать прежним Моргуненко, каким он был еще полгода назад.

На дорожке подле могилы Мухи валялся обрывок журнала – скорее всего, издаваемого в Пакистане, поскольку на верхней, растрепанной ветром странице были изображены седобородые лики пророка Мухаммеда и его племянника Али, почитаемых мусульманских святых. Журнал был, надо полагать, шиитский, только шииты позволяли себе нарушать общешиитскую мусульманскую норму, запрещающую изображения людей и тем более – публикацию портретов. Ислам запрещает изображения людей, вообще тела, обходится растениями, потому самые ценные персидские и афганские ковры имеют только растительные мотивы.

Лица Мухаммеда и Али были добрыми, мудрыми, улыбчивыми, не верилось, что проповеди их могли быть злыми, одобрять муки невыносимые, боль и страшную кончину всех, кто не был мусульманином, – все это выдумано современными нелюдями, животными в человеческом обличии.

Говорят, что Али похоронен в Афганистане, в Мазари-Ширифе, хотя Моргуненко читал в газете, что похоронен он в Кербеле, а это – далеко от Афганистана…

На могиле Мухи лежала потемневшая бетонная плита небольшого размера, тридцать сантиметров на тридцать, с надписью, мастерски, очень ровно высеченной зубилом: «Муха. Погибла 5.05.1984 г.». Моргуненко опустился на холмик, поросший короткой рыжей травой, проговорил негромко, обращаясь к собаке, как к живой:

– Муха, Муха… Здравствуй, Муха… ты моя хорошая, – виновато склонил голову, хотя ни в чем не был перед ней виноват, нежно огладил могилу рукой: находя хитро замаскированные мины, Муха спасла много жизней. У Моргуненко имелся кондуит, в который было занесено не менее пяти десятков фамилий спасенных бойцов, – и это только ребята из его полка, – но были еще спасенные из других частей, были даже летчики…

А результат грустный – Муха лежит в земле, Моргуненко попал в плен и, честно говоря, совершенно сказочным образом вырвался из Пакистана, и судьба его дальнейшая мало кому ведома; хоть и отпустили его из особого отдела, но это ничего еще не значит… И под суд его могут отдать, и в штрафники раскассировать, и медали, которыми он награжден, отнять.

Он своей шкурой чувствовал, ощущал шевеление, происходившее около него, да и тишь наступила такая, что Моргуненко слышал, как у него на голове растут волосы, – тишь эта никогда ничего хорошего не приносила… Он вновь огладил могилу рукой, пальцами смахнул принесенную откуда-то бумажку, услышал, как в глотке клекочет что-то мокрое, – нехорошо клекочет…

Попав в плен, он стал больным, и болезнь эта пройдет нескоро, а может, и вообще не пройдет…

В родном полку Игоря Моргуненко служили восемь собак, – вместе с Мухой, естественно, но более пяти лет не могла служить ни одна из них. Организм собак, способность распознавать под землей мины, чутье, стремительность соображения, реакция изнашивались очень быстро и по инструкции, разработанной в собачьем управлении Министерства обороны износившихся псов положено было отстреливать, но ни с одной собакой в полку так не поступили…

Даже с какой-нибудь лопоухой дворнягой, которая в своей жизни не то, чтобы ни одной мины не отыскала, за нее это делали другие, – даже собственную миску, украденную вместе с кашей другой дворнягой, не сумела найти, – не поступали так: все списанные собаки оставались в полку, либо их передавали на Большую землю, домой, на пограничные заставы.

На могилах собачьих, на бетонных плитах, были указаны имена собак, как и у Мухи, и даты службы. Первая дата – прибытие в полк, вторая дата – скорбная, когда собака погибла. Все собаки лежали здесь, за забором, на небольшой территории, под квадратными плитами.

Вот могила старушенции Эльзы, очень мудрой собаки, она отыскала более ста пятидесяти мин, точную цифру можно узнать, только перелистав толстый саперный журнал, поскольку каждая мина заносилась в список.

Вот лежит красавица Варда, вот беззаветная труженица Аза, которую в учебный питомник привезла из Крыма женщина, очень хотевшая, чтобы война в Афганистане поскорее закончилась, Азу выучили под Москвой и прислали в гвардейский парашютно-десантный полк, вот лежит злющий Бэк, переучившийся из сторожевых псов в саперы, вот Ирма, которая очень любила поесть и никогда не отходила от миски, если в той оставалось хотя бы несколько крошек еды, выворачивалась наизнанку и доедала все, даже скребла зубами миску, рядом лежала вторая Аза, собака сообразительная, дерзкая и талантливая…

Могилы собак, кто где лежит, Моргуненко знал хорошо, наизусть и, повернувшись к кладбищу спиной, мог вслепую, точно назвать имя лежащей в земле собаки.

Иногда у него перехватывало дыхание, глазам делалось тепло, в висках тоже появлялось слезное тепло – война в присутствии собачьих могил обретала особую остроту, сердце готово было остановиться.

Немного дальше лежала Дженни, она погибла до прихода Моргуненко в полк, – говорят, хорошая была собака, спокойная в поиске, рассудительная, за Дженни – Рада, которая дважды подрывалась на минах, но оставалась жива… Погибла в третьем подрыве.

Выматывались собаки так, что вечером едва доползали до подстилки, утром их приходилось поднимать с великим трудом, так обычно будят смертельно уставших, невыспавшихся людей. Собака, шатаясь, вставала. Поспать бы ей еще, но нельзя было – ждали ненайденные мины, и когда Моргуненко говорил: «Муха, пора на работу!», Муха покорно шла на работу.

Моргуненко чувствовал себя виноватым перед собакой, в машине гладил ее по голове, бормотал разные ободряющие слова, но это бормотание перед слабым физическим состоянием Мухи, перед лютой усталостью ее – обычная пустота.

Тут невольно задумаешься над тем, как виноваты все мы перед нашими меньшими братьями, перед теми, кто лежит на этом кладбище… Стоило только Моргуненко вспомнить Муху, как во рту у него делалось солоно, непонятно только, отчего солоно – то ли от невидимых слез, то ли от крови из надсеченной десны, то ли еще от чего-то… Моргуненко это не было ведомо.

В любой выход на боевые, даже самый короткий, Моргуненко брал с собою три фляжки воды, вешал их на пояс, будто гранаты старого образца – РГД, одну фляжку для себя, две – для Мухи. Когда Муха работала в поле, то часто просила пить, вода была для нее неким оживляющим материалом, лекарством, без которого собачий организм, в общем-то, очень выносливый, не мог обходиться совершенно.

Муха всегда работала с полной отдачей, была удачливой, единственное что – не терпела, когда кто-то из собак-саперов оказывался впереди, стремилась немедленно обогнать соперника или соперницу и в этот момент пропустить мину, что было бедой, поэтому Муху всегда ставили на заминированную дорогу первой, Моргуненко шел сбоку нее, сзади веревочку эту подпирал еще кто-нибудь, – и работа, выстроенная так, шла обычно без сбоев… Муха была талантливой сапершей… А Моргуненко был талантливым напарником, следуя по обочине минного пути рядом с собакой, он превращался в немого человека, который ничего, кроме голоса своей Мухи, не слышал и никого, кроме нее, не знал, и вообще не представлял, кто еще, кроме них двоих, человека и собаки, может быть на белом свете. Не может, вот ведь как, и этим все сказано.

Замутненным, нервно подрагивающим взором Моргуненко оглядел собачье кладбище, машинально стал пересчитывать могильные плиты, замер, будто в груди у него перестало биться сердце, а в руки, в ноги, в голову начал натекать холод, но когда до него дошло, что количество плит не увеличилось, облегченно вздохнул… Значит, все собаки живы.

Стер с глаз натекший туман, подумал о том, что надо возвращаться в модуль, но, с другой стороны, когда он еще придет сюда, кто знает? – положил на колени тяжелые, гудящие, как после непосильной работы руки, затих на несколько секунд.

О чем он думал в эти короткие миги, неведомо никому, – да он и сам этого не знал, поскольку отключился от всего на свете, даже от жизни своей, не говоря уже о времени, о войне, о людях, с которыми общался в последние несколько дней, – происходило преображение сержанта Моргуненко в другого человека…

Армейскому человеку создать семью проще, чем любому «штатскому шпаку», как военные люди называли людей гражданских, особенно в условиях войны, надо только явиться к командиру части и оставить у него на столе рапорт, – все, больше ничего не нужно.

А командир части и сотрудником загса станет, и отцом посаженым, и нянькой, и повитухой, если во время бракосочетания вздумает появиться ребенок, и отпуском облагодетельствует, и даже из своего личного резерва выделит на свадебный стол несколько бутылок шампанского. Чтобы народ громче кричал «Горько!»

Чтобы создать семью, получили разрешение у начальства – каждый у своего, Галя выписала на складе госпиталя три литра спирта, на базаре купили зрелых, ярко-коричневых гранатов и кое-чего из фруктов и еды, – в общем, подготовка к свадьбе закипела… Стол обещал быть хорошим.

В день свадьбы в распоряжение молодоженов госпиталь выделил санитарную машину, армейские разведчики предоставили свой дом – обширную, манерно выстроенную виллу с колоннами и бассейном во дворе, девушки, Галины подружки смешали спирт с гранатовым соком, подсластили, – получился вполне приличный красный ликер, для мужиков приготовили настойку на чесноке и водку, разбавленную лимонным соком… Утром с базара привезли ободранного барана – решили запечь его на костерных угольях по рецептам местной кухни, – блюдо это было любимо не только афганцами.

День выдался тихий. Стрельбы в Кабуле не было слышно, – совсем не было, ни одного хлопка, небо светлело по-летнему высоко, было горячим, облака в нескольких местах сбились в прозрачные кисейные куски, теперь держались друг дружки, не расползались.

Командир десантного полка Федосеев в десять часов утра прикатил на уазике в госпиталь, там, в кабинете начальника, седого полковника медицинской службы, начиненного шутками и анекдотами по самую макушку (на такую голову даже фуражка не налезала) и состоялась официальная часть мероприятия.

Моргуненко и Клевцову объявили мужем и женой, на руки выдали бумажку, отпечатанную на машинке – законный документ, по которому дома, в Советском Союзе, можно будет получить свидетельство о браке.

Бумагу украсили две печати – госпиталя и 357-го гвардейского парашютно-десантного полка, начальство пожало молодоженам руки, секретарь парткома госпиталя откупорил две бутылки шампанского и все, кто находился в кабинете, выпили из стаканов немного трескучего колкого «брюта».

К главному входу госпиталя подогнали карету «скорой помощи» – фургон защитного цвета, украшенный красным крестом. На Галином лице возникла неверящая улыбка – она, похоже, не верила дню нынешнему, в котором не звучали выстрелы, не верила светлому глубокому небу, которое никак нельзя было назвать осенним, как не верила и солнцу вольно, словно проколотый куриный желток, растекшемуся по небу… Несмотря на то, что самые горячие часы дня еще не наступили, было уже жарко.

Лицо у Моргуненко было каким-то растерянным, вольно распустившимся, сержант, кажется, тоже не верил, что стал женатым человеком, как, вполне возможно, не верил, что был в плену, чуть не погиб и, если бы не пуштунка Лейла, погиб бы обязательно, не верил, что все случившееся – плен, Пакистан, лагерь «прохоров» и многое другое, – все это осталось позади.

Когда приехали к разведчикам и Галя Клевцова, оставившая себе родную фамилию, вышла из машины «скорой помощи», ее окружили девушки, готовившие праздничный стол, закричали дружно и восхищенно:

– Галка!

Крик был звонкий, как полет голубей в небе, даже узбек Тимур – автоматчик, охранявший виллу разведки, оторвался от важного дела, – он размешивал в старой детской ванне глиняную обмазку для барана, которого собирался запечь на угольях целиком, – печеный сочный баран должен был стать главным блюдом свадьбы, – похлопал в ладони, выкрикнул, будто завзятый театрал:

– Браво!

– Галка, какая ты красивая в этом платье! – произнесла одна из девушек.

– В куртке с погонами она тоже красивая, – согласился с ней Моргуненко и одновременно вроде бы не согласился.

– Не в куртке, а в тужурке офицерской, – поправила бывшего пакистанского пленника одна из девушек, – нам офицерские тужурки выдают.

– Все едино, – Моргуненко рассмеялся счастливо. Это ему теперь предстояло обихаживать Галину, лелеять, пылинки с нее сдувать, отныне она – жена его. Же-ена!

Хоть и тихо было в городе, припекало солнышко и войной совсем не пахло, а где-то совсем недалеко, кварталах в двух от местоположения разведчиков, неожиданно затрещала целая россыпь выстрелов. Громко и беззаботно галдевшая свадьба разом умолкла, сделалось тревожно.

– Не бойтесь, девчонки, – Гужаев поспешил вклиниться в острекающую, рождающую сыпь на коже тревогу, после которой внутри селился холод, – у нас с собой оружия столько, что мы любую атаку отобьем. Да и в доме этом стволы тоже найдутся. – Он повысил голос: – Тимур!

Тимур оторвался от своего важного дела, от костра, отряхнул руки:

– Ну?

– «Акаэмы» в доме есть?

– Найдутся.

– А как насчет карманной артиллерии?

– И это есть.

– Товарищи девушки, все всё слышали?

– Все.

– Примите информацию к сведению и пожалуйте за стол!

Стол был накрыт в длинной глухой комнате, ощущение глухоты создавала массивная стена, выходившая на уличную сторону квартала, – стена имела очень узкие стрельчатые окна, сквозь которые света в помещение проникало совсем немного, а надо бы больше, но больше никак не получалось. В военном отношении все получалось грамотно – в доме с такими стенами можно было долго держать оборону, что для условий Кабула, в котором в любую минуту на какой-нибудь из улиц мог вспыхнуть бой, было очень важно.

Гужаеву самому приходилось принимать участие в городских стычках, как правило они бывали яростными и очень жестокими, – кровь текла ручьями.

Были случаи, когда на помощь даже танковые патрули вызывали, хотя танк в уличных боях – штука громоздкая и очень уязвимая, начальство не любит втягивать танкистов в уличные драки. Гораздо лучше и проще – бросить в любую жесткую схватку полвзвода десантников – они быстро наводят порядок.

Галины подружки малость распотрошили и госпитального завхоза, у которого в забитых доверху каптерках можно было найти что угодно, вплоть до сухого корма для бегемотов и самокатов английских пехотинцев времен Первой мировой войны, не говоря уже о трофейной посуде с позолотой и диковинном чайнике с резким, как у паровоза свистком, но этот товар завхоз, ссылаясь на строгий запрет начальства, выдать отказался. Тогда подружки отыскали у запасливого прапорщика сверкающие новогодние ленты, серебряные звезды, силуэты диковинных зверей…

Вся эта яркая, радующая глаз мишура, с толком развешенная, создавала праздничное настроение, ожидание чего-нибудь колдовского, сказочного, таинственного, ожидание это даже перехватывало дух.

На свадьбе Гужаев выступал в роли «дружки» со стороны жениха, со стороны невесты в аналогичной роли выступала строгая, с лучащимися ореховыми глазами девушка с погонами младшего лейтенанта медицинской службы.

Наверное, трудно было отыскать другую такую свадьбу, где было столь много тепла, трогательной заботы друг о друге, постоянного подкладывания в соседнюю тарелку еды, милых ухаживаний.

Когда разлили шампанское, привезенное с Большой земли, собравшиеся поднесли стаканы к губам, – другой посуды не было, только стаканы да металлические кружки, – то народ начал недовольно морщиться, качать головами:

– Что-то уж очень горько, не разбавлено ли благородное шампанское ядреным хреном или обычной заправской горчицей, а?

– На войне все может быть.

– Горько! – негромко проговорил Гужаев.

– Горько! – следом за ним, уже громко, так, что голос этот был слышен на улице, произнес старший лейтенант-хирург, недавно прибывший в Кабул из Союза и потому мало кому еще известный, подождал несколько мгновений и, видя нерешительность молодоженов, гаркнул что было силы: – Горько!

Молодожены смущенно переглянулись, Галя поправила прическу и потянулась к мужу.

– Раз… два… три… – начал настырно считать старлей-хирург и в такт счету взмахивать одной рукой, в другой он держал стакан с шампанским, – четыре… пять… шесть…

На счете тридцать восемь молодые оторвались друг от друга, вздохнули шумно:

– Фу-у-у… Дышать нечем.

– Теперь надо выпить, – скомандовал старлей, – как это и рекомендует инструкция по проведению свадеб в военно-полевых условиях, – за столом он был старшим по званию, а значит – самым главным. Даже главнее «дружки» с «подружкой», выступающих со стороны жениха и невесты. – Шампанское нам на несколько минут подсластили, а дальше снова будет горько. Предупреждаю!

Текст старлей медицинской службы выдал совсем несмешной, но все засмеялись – дело было не в словах, не в тексте, а в интонациях, в том, как слова эти были произнесены, – старший лейтенант обладал артистическим даром.

Сделали по глотку шампанского, по глотку оставили на следующий заход, а дальше… дальше народ будет пить гранатовый ликер и «кабульскую горькую», настоянную на чесноке. Чеснок – штука в Афганистане известная, хотя добавляли его в водку только русские.

Афганцы же додумались до своего «ноу-хау», до своего национального рецепта, речь о котором уже шла выше, – добавляли в напиток медицинские таблетки и снадобья, а также отвар табачного листа. Но такого оглушающего напитка, одна бутылка которого способна свалить на землю боевой батальон, на свадьбе не было, – слава богу, убереглись.

Второй тост, как и положено на свадьбах, прозвучал за родителей молодоженов (и неважно, что Моргуненко был детдомовским и не знал своих родителей, все равно они у него были), – ведь если бы не они, то и веселья этого фронтового не было бы, – было бы что-то совсем иное и с другими людьми…

На этом шампанское кончилось, и девушки, Галины подружки, выставили на стол гранатовый ликер, а Гужаев начал распоряжаться «кабульским напитком», которому с ходу придумали несколько названий – и наливка «Веселая вэдэвэшная», и настойка «Огни Кабула», и «Антидушманская крепкая», чеснок в напитке напрочь выдавил спиртовую резкость, добавил домашнего вкуса, духа далекой родины, будто свадьбу эту они справляли не на чужбине, не в афганском пекле, а у себя дома, под золотой звон церковных колоколов…

Кабул располагался в глубокой, похожей на огромный колодец впадине, со всех сторон город окружали разветвленные, угрюмо расползшиеся по пространству хребты Гиндукуша. Везде, в любом городском углу, каменные скосы подступали вплотную к домам, подпирали их, случалось, что осыпи даже заваливали дворы.

Вилла разведчиков располагалась на окраине Кабула, здесь и передвижения уходящих на задание бойцов засечь сложнее, и народа меньше, чем в центре, и воздух тут чище, – в общем, много плюсов, а то, что близко расположенные горы плюются камнями – вещь обычная, к ней не привыкать, разведчики с подобными неудобствами давным-давно свыклись.

Лейла, несмотря на то что много времени проводила в Пакистане, хорошо знала Кабул, где что в городе находится, в ее племени жили толковые воины – это, во-первых, а во-вторых, Афганистан для постоянно кочующих пуштунов был такой же родной страной, как и Пакистан с Индией.

Индия, конечно, располагалась далековато, лошади все копыта собьют, ноги стешут до мослов, прежде чем дойдут, но и в Индии ей также доводилось бывать часто.

Везде у Лейлы имелись свои люди, которые всегда были готовы оказать ей услугу, поделиться патронами или предложить свежего коня взамен усталого, людей этих Лейла очень ценила, верные наводчики были у нее и в Кабуле, они-то и указали место, где понравившийся ей шурави собрался сыграть свадьбу, пометили красным крестом виллу, принадлежавшую сбежавшему во Францию дипломату, а также зал, в котором будет стоять свадебный стол, конкретно указали и комнату, что будет отведена молодым.

При упоминании о «комнате молодых» у Лейлы нехорошо дернулось лицо, глаза потемнели, словно бы ей в лицо ударил сильный ветер, она провела ладонью по лбу, будто снимала с него липкую осеннюю паутину.

– Очень сомневаюсь, что у молодых будет нормальная брачная ночь, – сказала она.

О меткости Лейлы ходили легенды, она могла всадить из тяжелого бура пулю в ствол дерева, потом передернуть затвор винтовки и следом пустить вторую пулю точно в донышко первой и ударить так ловко, что первая пуля вылезет из противоположной части ствола целиком и шлепнется, как обычная железка к подножию дерева. Ни один мужчина из пуштунского племени не мог похвастать таким фокусом, хотя и руки их во время выстрела не дрожали, и глаза не были кривыми.

Дело было в ином, а в чем именно, – Лейла не объясняла.

Место она выбрала удобное, – с обеих сторон ее прикрывали камни, над облюбованной для засады площадкой нависал длинный выветренный карниз, так что сверху ее тоже нельзя было застать.

Вилла, с двух сторон обвязанная дорогой, находилась перед Лейлой, как на ладони, сквозь узкие стрельчатые окна были видны люди – внутри зала были зажжены все электрические лампы, все до единой, – и в двух больших люстрах, и в нескольких торшерах, и в повешенных на стены фонарях.

Невеста, которую присмотрел себе шурави, выделялась из всех собравшихся на вилле женщин – была наряжена в броское белое платье. Лейла не выдержала, усмехнулась: белый цвет и война – штуки несовместимые, так что дамочка переборщила.

Пристроив поудобнее винтовку на камнях, Лейла сделала несколько проверочных движений – легко ли можно переставить бур на другое место, рядом, чтобы атаковать соседнюю стрельчатую щель, если вдруг цель переместится туда, или же человека, неожиданно возникшего на тропе и решившего подняться на каменную площадку, облюбованную Лейлой, – в общем, смена позиции бура могла произойти по любому поводу, даже неведомому ей, о котором она сейчас совсем не думала.

Можно было, конечно, взять не громоздкий неуклюжий бур, а винтовку полегче, современнее, даже с оптическим прицелом, но Лейла не стала делать этого, – бур, находившийся с ней, принадлежал ни много ни мало ее прадеду – еще семьдесят лет назад он, оберегая своих лошадей и скот, отстреливался от англичан, а также от разных цыганских банд, приходивших из Индии, потом, когда в руках уже не было сил, чтобы держать винтовку, он передал ее своему сыну – деду Лейлы и так далее, по цепочке, пока очередь не дошла до самой Лейлы…

Так что бур этот был не только племенным оружием, а и фамильным. Либо семейным, как любят говорить люди с белой кожей лица.

Она улеглась рядом с винтовкой, пошевелилась немного, устраиваясь поудобнее, прижала приклад к себе потеснее…

* * *

Все-таки музыка – штука лечебная, может выправить душевное состояние, изгнать из головы тяжесть, убрать пыль, набившуюся на войне в мозги и мешающую думать, а иногда не только думать, но и дышать.

Под песни Ободзинского, Магомаева, Лещенко вспоминалась молодость, ушедшая, судя по всему, в никуда, поскольку воспоминания о ней становятся все более и более тусклыми, перед глазами возникают, подрагивают невесомо, а потом исчезают виды детства – пейзажи, дом, в котором родился, речка, где ловил рыбу, и случалось, что на крючок цеплялись не только пескари, но и тяжелые мясистые голавли… Растворяются в пространстве и лики друзей.

Музыка размягчает сознание, совсем не хочется думать о том, что происходит рядом, на этой земле, чужой и не всегда понятной, не хочется думать о войне. Но это обман, нечто очень неверное – война будет уже сидеть в каждом из них до гробовой доски, от нее уже никогда не избавиться… Никогда.

На небольшом пятачке около стола танцевали, радовались, шумели люди – три хлопца из полка Моргуненко, гужаевские однополчане – Карышев, Валера Куманев, Селим прочно прилепился к плотной, с работящими, красными от стирки госпитального белья руками девушке с точеным азиатским лицом, – похоже, нашел землячку, – и как это только он раньше не встретил ее?

Гужаев не танцевал – то ли сил не было, то ли желания, он сам точно не понимал, чего же именно не было, смотрел на танцующих словно бы издали и вспоминал углы земли, где ему доводилось бывать, жить, любить, петь песни и зачарованно любоваться сочным, истекающим горячим медом солнцем, – азиатские горы, небольшой, очень шумный воинский городок в центре Сибири, подмосковные луга, саму столицу с чисто прибранными улицами и чинными старушками и старичками, приехавшими из-за границы, – вели они себя, как воспитанные дети – восторженно, но тихо, – ну будто первоклассники, пришедшие осенью в школу и увидевшие много чего такого, что способно родить внутри робость, восторг и одновременно еще что-то, от чего маленький человечек становится похожим на курицу… Впрочем, в прошлом Гужаев сам был такой курицей.

– А вы чего не танцуете? – над ним заинтересованно нависла девушка из перевязочной, напарница Гали Клевцовой, в туфельках на тонкой высокой шпильке, с золотистой челкой, брошенной на лоб, в струистом платье, пахнущем духами. – Все танцуют, а вы не танцуете… Почему?

В ответ Гужаев приподнял одно плечо, пробормотал первое, что пришло в голову и, похоже, совсем невпопад:

– Вон, и музыка уже кончается…

Ободзинский действительно допевал в эту минуту последний куплет своей знаменитой песни про свадьбу, серебряный голос его заполнял пространство, превращал этот мрачноватый, уже начавший здорово стареть зал, что было немудрено в пору войны, в некое пристанище прошлого, и это устраивало собравшихся. В их жизни это были первые танцы на войне…

– Может, вы не умеете танцевать? – не отставала от Гужаева девушка. – Это – дело поправимое. Я вас быстро научу. У меня хорошие педагогические навыки.

Видимо, до афганской войны она была учительницей, в Кабул попала случайно и теперь находилась под влиянием былого, вспомнила прошлое… А может, жених ее угодил когда-то в такую же передрягу, как и Игорь Моргуненко?

– Нет, худо-бедно, но еще в школе я научился довольно сносно передвигать ноги на танцевальной площадке. Так что спасибо и еще раз спасибо. Как вас зовут?

– Галя.

– Как и Клевцову?

– Да. Если честно, у нас половина младшего и среднего медицинского персонала – Гали. Хоть госпиталь нашим общим именем называй.

– А что! Очень хорошо было бы. Половина раненых, которая ныне отправляется на Большую землю, оставалась бы в Афгане.

– У нас работает много великолепных девчонок… А это, извините, лучшие невесты в мире.

Гужаев согласно наклонил голову, Ободзинский тем временем умолк, на несколько мигов установилась полная тишина, которая, впрочем, разом оборвалась – все заговорили разом, в одно мгновение, громко, возбужденно, потом дружно начали усаживаться за стол, поскольку Тимур внес в зал большой, в половину обеденного стола поднос.

От барана, лежавшего на подносе, одуряюще вкусно пахло, так вкусно, что все придвинули к себе свои тарелки: хоть и сыты были люди, а вновь захотели есть.

Весело было, хорошо. И все-таки, несмотря на веселье, тепло, поселившееся вместе с людьми в этом зале, шум и восторженные выкрики, сопровождавшие появление коронного блюда, несмотря на горячее солнце, залившее своим светом весь Кабул и через прорези окон достававшее и сюда, внутри у Гужаева неожиданно возникло что-то холодное, жесткое, чужое, – впрочем, возникнув, держалось оно недолго… Но след этого жесткого холода остался, и Игорь, повинуясь некой внутренней команде, невольно вскинулся, огляделся настороженно.

Осмотрел людей, зал, прошелся взглядом по мебели, стоявшей вдоль стен, – что в ней спрятано?

Никого из чужих в зале не было. Надо полагать, в доме тоже не было. А мебель, что она? Мебель – штука бездушная, внутри шкафов лежат манатки разведчиков, находящихся сейчас на задании.

За манатками присматривает зоркий Тимур, на ночь ему дают усиление – добавляют еще одного-двух бойцов. Вдвоем, втроем жить много веселее, а уж что касается охраны, тем более охраны самих себя и собственных вещичек – веселее в несколько раз.

Тогда что же конкретно тревожит его, вызывает беспокойство? Этого Игорь понять никак не мог, хотя в том, что надвигается некая неведомая беда, он был почти уверен.

Поднос с бараном был поставлен так, что его можно было разворачивать в разные стороны, умиляться, хвалить Тимура; Тимур же, вооружившись длинным острым ножом, вилкой с полуметровым черенком, приступил к разделке.

Баран получился на славу. Такое сочное, нежное, пахнущее горами, травами, корешками и приправами мясо вряд ли можно достать в Москве, оно даже в Кремле не бывает; Тимур точными выверенными движениями начал отрезать по куску и под вопросительные возгласы, как в детском саду, «Кому?» класть мясо на протянутую тарелку.

Наверняка у Тимура в Ташкенте в семье жил ловкий человек, который любого барана мог разделать до последней, самой малой косточки, до последнего копытца, и делал это, как фокусник, на месте печеного барана через несколько минут оказывался чистый поднос с лежащими крест-накрест вилкой, насаженной на длинную рукоятку, и острым ножом. От барана же оставался лишь сладкий дух и приятное воспоминание, больше ничего, – все остальное было немедленно съедено…

Тимур работал, как фокусник, настоящий мастер своего дела; вот он подхватил поднос и низко поклонился собравшимся.

– Браво! – захлопала в ладони девушка, которая пыталась пригласить Игоря на танец.

Тамады на свадьбе не было – как-то не думали об этом, не заморачивались, а надо было бы. Впрочем, и без того свадьба шла по накатанному пути, – шумела, звенела, громыхала, – в России на этот счет опыт имелся большой.

Со стороны поднялась, решив выступить, девушка с погонами младшего лейтенанта, она была одной из немногих, кто не променял военную форму на гражданский девичий костюм.

– Галя, это тебе от всех наших Галь, от всего госпиталя. – Она протянула Клевцовой два нарядных пакета, один побольше, другой поменьше, в том, что был побольше, находилось модное, с несколькими парижскими этикетками платье, в пакете поменьше – итальянские туфли.

Итальянская обувь считалась лучшей в мире, и моду на кожу со скрипом и тонкие каблуки диктовали не французы, а итальянцы.

– Мы все обнимаем тебя, целуем, любим. – Тут девушка с лейтенантскими погонами, словно бы споткнувшись обо что-то, замерла на мгновение и вдруг выкрикнула звонко, так, что по праздничному помещению внезапно пронесся ветер: – Что-то горьковато сделалось, товарищи шурави… Не находите? – И выпалила во всю силу голоса, будто выстрелила: – Горько!

На этот раз, не сдержавшись, в общем порыве поднялся, всколыхнув пространство, весь стол, все собравшиеся до единого человека:

– Го-о-орько!

Младший лейтенант медицинской службы, как и положено в таких случаях, повела свадебный счет:

– Раз! Два! Три! Четыре!..

Никому не ведомо, проводились ли когда-либо состязания на самый долгий свадебный поцелуй или нет, но всем интересно знать, сколько может длиться это мгновение, дотянется ли оно до счета «триста», «четыреста», «пятьсот», «шестьсот» или нет? Либо возможен вариант, когда некоторые любители счастливых мгновений способны дотянуть свадебный поцелуй до старости? Впрочем, каждому человеку, который присутствует на всякой свадьбе (если у человека, конечно, добрая душа) очень хочется, чтобы счет этот был предельно большим.

А еще лучше – великим.

Так и на свадьбе Гали Клевцовой и Игоря Моргуненко.

Отцеловавшись, – норму выполнили примерно на сто двадцать процентов, – молодожены уселись на свои места, выпили по стопке крепкого гранатового ликера и вздохнули дружно – вдвоем в один вздох:

– А свадьба, оказывается, дело тяжелое.

Молодожены были правы.

Лейла не отрывалась от прицела винтовки. Пространство перед ней было влажным, плыло; подрагивая от напряжения, она смахивала слезы с глаз, промокала ресницы рукавом, – платка с собою почему-то не оказалось, выпал, наверное, из кармана, – и вновь прикладывалась к винтовке.

Слезы продолжали появляться на глазах, было обидно. Временами она отодвигала винтовку в сторону, опускала голову на теплый плоский камень, упиралась лбом в его запыленную плоть, внутри у нее возникало что-то хриплое, слезное, начинало встряхивать все ее тело, – это была какая-то недобрая посторонняя сила, с которой она раньше не встречалась, потом приступ проходил, и Лейла вновь приникала к винтовке.

Она видела, как танцевали шурави, были они беззаботны, как птицы равнин, очутившиеся в горах, она бы себя так не вела никогда, обязательно подстраховалась бы… но что, собственно, говорить об этом? Она есть она, а шурави есть шурави, свою голову на чужие плечи не пересадишь.

Если бы жених, беззаботно веселившийся на этой свадьбе, – красивый человек, умевший, кстати, ловко обходиться с собаками, в лагере «Хабибулла-хан» все местные собаки, например, были его друзьями, – сказал ей: «Лейла, отпусти меня домой!», она бы все поняла и отпустила, более того – помогла бы перейти границу и доставила на окраину Кабула, но… Шурави этого не сделал, ушел не простившись, чем сильно унизил ее…

Всхлипнув, Лейла втянула сквозь зубы воздух в себя, задержала его в груди, успокоилась и вновь прижалась к тяжелому прикладу винтовки.

Невеста выделялась из всех, кто находился на свадьбе… Все-таки очень красивое платье было у нее, воздушно-белое, из дорогого дукана, поблескивало металлический искрой. У Лейлы такого платья не было, да и вообще белый цвет не считался у народа пушту любимым, радостным, желанным цветом – очень уж он маркий, не подходит для кочевых условий, любая пылинка на нем светится, видна издали.

Если невесту Лейла отличала от всех, кто находился на свадьбе, по платью, то Моргуненко найти не смогла – очень далеко, все лица сливаются, перемещаются в узких пространствах стрельчатых окон из одного в другое, из угла в угол, от бровки к бровке, замерев, почему-то делаются плоскими. Мужчины были в форме и походили друг на друга, как две капли воды, вылитые из одного чайника.

Поняв, что Моргуненко найти не удастся, Лейла вновь опустила голову на камень. Спина ее опять начала вздрагивать.

Хоть и была она бойцом, стреляла без промаха, могла объездить любую норовистую лошадь, трое суток просидеть в засаде без сна и еды, подкрепляясь только глотком воды из фляжки, но все-таки она была женщиной… Со всеми чертами и признаками женского характера – слабостью, желанием подчиняться сильному мужчине, тягой к теплу и уюту (хотя и была кочевницей, человеком, для которого домашний уют ничего не значил), любопытством, любовью к детям…

Словом, она была такой же слабой и уязвимой, как какая-нибудь другая женщина, живущая в Исламабаде либо в Бомбее.

Потому и наворачивались на ее глаза слезы.

Через несколько минут она подняла голову, задержала в груди дыхание и вновь, в очередной раз прижала к себе приклад бура… Либо сама прижалась к прикладу. Собственно, это было равнозначно: ведь что винтовка к человеку, что человек к винтовке, заканчивается эта история одним – выстрелом.

Народ, собравшийся на свадьбе, уже чинно сидел за столом – там, далеко внизу, звучали красивые слова, люди веселились, радовались тому, что война на несколько часов отступила от них, произносили тосты.

Лейла поймала в прицел невесту, ее гладко причесанную голову, затылок, потом чуть опустила мушку – произвела поправку на высоту и нажала пальцем на спусковой крючок винтовки.

Бур с силой толкнул ее в плечо, будто был недоволен хозяйкой, на что-то обиделся, раздался грохот, от которого в ушах у Лейлы зазвенело, грохот был запоздалый, словно в винтовке сработал какой-то замедлитель, затормозил выстрел. Лейле показалось, что сейчас осколок звука, будто кусок железа ударит ей в голову, пробьет висок или затылок, но нет, в следующий миг она поняла, что этого не произошло и не произойдет.

Она вновь взялась за винтовку – хотела достать и шурави, который решил жениться на этой светловолосой, послать свадебный свинцовый подарок и ему, но в следующий миг преодолела это желание и поспешно откатилась в сторону, нырнула за горбатый запыленный камень; здесь ее ожидал молчаливый напарник с прищуренными, словно бы все время смотрел в прицел, глазами. Он подхватил Лейлу под руку и увлек в длинный каменный проход, хорошо прикрытый сверху – ни с одного вертолета не разглядишь, из первого тоннеля они нырнули во второй, более широкий, в некоторых местах здесь вообще можно было ехать на коне, – и вскоре исчезли…

Галина отчетливо слышала удар, раздавшийся где-то далеко-далеко у нее за головой, вскинулась, словно бы хотела подняться со своего места и пересесть к подружкам, но ее опередил сильный удар в верх шеи, отбросил вперед на стол, она сбила на пол графин, в котором призывно светился красный гранатовый ликер, пару тарелок с едой и неверяще закрыла глаза.

На войне человек бывает готов ко всяким неожиданностям, и вообще на фронтовых тропах смерть встречается чаще, чем жизнь, поэтому случается, что быстрая реакция спасает бойца. Спасает, где бы он ни находился – в окопе во время передышки или в атаке, когда он огнем автомата расчищает себе дорогу, стараясь вырваться на простор, глотает пыль, каменную крошку, разную гадость, вьющуюся в горячем воздухе, кричит что-то и сам не слышит собственного крика, да и часто не понимает того, что делает…

Ноги сами несут его в нужное место, руки автоматически отщелкивают опустевший рожок из автоматного приемника, глаза фиксируют всякую опасность, возникающую впереди, вплоть до почти невидимых деталей, вообще до мелочей, которые невозможно засечь, тело послушно выполняет команды, звучащие в мозгу бойца. Галя Клевцова, уносясь куда-то вперед, в невидимое пространство, пыталась управлять собой, но это у нее уже не получалось.

Факт, что она не может управлять собою, удивил ее, одновременно вызвал боль и неверие: это что же такое происходит? Галя должна была дать себе ответ, но сделать этого не сумела, она уже не видела и не слышала ничего – находилась в вязкой, какой-то липкой темноте, в которой ничего не было видно, не различались ни углы, ни выступы, ни стены, и вообще нельзя было разглядеть ни одного предмета.

Впрочем, продолжалось это недолго, через некоторое время впереди завиднелась крохотная светлая точка, будто навстречу Гале Клевцовой тоже кто-то несся.

А может, это была звезда, на которой ей теперь предстояло жить?

Точка ширилась, боролась с неуступчивой темнотой, пробивалась сквозь нее, двигалась вперед – двигалась все же, словно бы давала понять всем, кто ее видит, что кроме одной жизни на земле есть другая жизнь – совершенно иная, человеку неведомая, и нужно только терпение, чтобы дождаться ее, дотянуться до светлого края, обозначавшего ворота, вход в иной мир.

В мире том сержант Галина Клевцова и будет отныне обитать.

Моргуненко, опытный солдат, сразу понял, что произошло; обсыпанный осколками стекла, лопнувшего за спиной, он выскочил из зала, где вновь увлеченно начал петь Ободзинский, на бегу сорвал со стенки автомат, висевший у самой двери, выскочил во двор, где Тимур на остатках углей решил запечь десятка два помидоров, крутанулся на одном каблуке, пытаясь определить место, откуда стреляли.

Горы были тихи и безлюдны, ни одной движущейся точки в них, даже орлов, обычно неподвижно висевших над вершинами, и тех не было… Рядом с Моргуненко оказался Гужаев, также в «калашниковым» в руках.

– Где? Кто? – хрипло выкрикнул Гужаев. – Откуда стреляли?

Моргуненко снова крутнулся на одном каблуке, стер со щеки кровь – осколки стекла порезали кожу в нескольких местах. Он слышал выкрики Гужаева и одновременно не слышал их – боль била в уши, оглушала его, стреляла так, что ломило не только сердце, ломило даже ноги, мышцы груди, спину от неверия, от секущего ошеломления, схожего с грозовым ударом, тело почти не слушалось его, лицо сделалось бледным и тяжелым.

Золотисто-коричневого загара, который еще десять минут назад украшал его лицо, как не бывало. Он толкнулся стволом автомата в одну строну двора – никого, толкнулся в другую – также никого.

– Кто?! – закричал он отчаянно, что было силы. – За что? И почему именно ее, а не меня? А? Почему?

Этого не знал никто.

Через двенадцать минут пара «крокодилов» – вертолетов Ми-24, возвращавшихся с задания, прямо в воздухе получила приказ прочесать ближайшие хребты, и вертолеты это сделали. Но ни одного человека, ни одной живой души среди камней не обнаружили. Хотя беспризорный бур, валявшийся на замшелой плешке засекли, сообщили о нем в отдел разведки армии, и через десять минут дежурная группа бойцов выступила из Кабула в горы…

Спасти Галю Клевцову не удалось. Пуля хоть и находилась на излете, и ослабла изрядно, но рану оставила смертельную, сержант Клевцова умерла, не приходя в сознание, и в Сибирь, к Галиной матери, в сопровождении заместителя начальника госпиталя, было отправлено ее тело.

Сержанта Моргуненко, хотя он и рвался в бой, и готов был участвовать в любой операции, самой опасной, вплоть до тотального рейда по душманским лагерям, некоторое время вообще держали в полку, нагружая разными дежурными обязанностями, не выпускали, но потом все-таки дали «добро» на выход, – посчитали, что он пришел в себя, саднящая боль, допекавшая его в первое время, прошла, и в бою он теперь будет действовать обдуманно, осторожно, но, как всегда, смело, но Моргуненко из этого похода уже не вернулся – бросился на выстрел, прикрывая майора Кудлина, временно прикомандированного к их полку, и принял на себя его пулю.

Посмертно был награжден орденом Красной Звезды.

Минут десять он еще был жив, пришел в себя и попросил склонившегося над ним майора:

– Меня похороните… похороните в Сибири, прошу… там, где Галя лежит, в городе Кузнецке.

– Погоди, погоди, – заторопился, давясь словами, Кудлин, – не уходи… Ты не должен умереть, Моргуненко! Держись!

Моргуненко застонал, в уголках губ у него появилась кровь, он попытался еще что-то сказать, но не смог.

Когда группа вернулась домой, стало понятно, почему Моргуненко попросил похоронить его рядом с женой, с Галей Клевцовой, – он был детдомовским, не имел ни отца, ни матери, ни конкретного города, который можно было вписать в метрику, в графу «место рождения», местом рождения у Моргуненко была вся Россия, весь Советский Союз, поскольку родился он на этапе, в эшелоне, мать его при родах умерла…

Даже простейшие сведения об отце узнать было не у кого, в метрике в графе «отчество» поначалу стоял прочерк, потом, уже в детдоме, вписали отчество «Кириллович» – в честь сторожа, жившего в будке у ворот, которого звали Кириллом Федоровичем, он иногда подкармливал маленького Игорька, поскольку деду малец этот приглянулся очень и очень.

Фамилию Игорь носил материнскую – ту, что была вписана в сопроводительные бумаги небольшой молчаливой женщины, для которой маршевый железнодорожный пульман стал последней пристанью в жизни… Обо всем этом Кудлин узнал лишь потом, после операции, когда вернулись в Кабул.

Поэтому, умирая, Моргуненко и назвал адрес, где находилась могила единственного родного для него человека.

Вопрос этот требовал разрешения на месте, поэтому с гробом в Кузнецк надо было отправить старшего офицера, который мог и в военкомате договориться, и на младшего по званию прикрикнуть, если тот вдруг строптиво задерет хвост, и деньги кому нужно сунуть, поскольку мера эта вредная «кому нужно – сунуть» при Горбачеве была внедрена в жизнь очень широко.

Выбор пал на майора Кудлина – старшего офицера, которого в бою спас сержант Моргуненко, – Кудлин, когда ему сообщили об этом, согласно наклонил голову и вскинул руку к виску:

– Задание будет выполнено!

– Вот и хорошо, – просто и буднично, совсем по-штатски произнес заместитель командующего армией, отправлявший майора в командировку, передал ему небольшую коробочку, обклеенную тусклой материей и орденскую книжку: – Это вручите там, в Сибири.

– Кому вручить-то, товарищ генерал-майор?

– Кому, кому… Наверное, матери его жены, теще, бишь… А еще лучше, если орден примет местный музей и выставит у себя на стендах. И расскажет всю эту историю. – Генерал помолчал несколько секунд, словно бы прикидывал в мыслях, как это может быть и вообще как будет выглядеть. – Людям это будет интересно. Так что с богом, майор, – протянул Кудлину руку. – Когда вернетесь – доложите обо всем подробно. – Он хотел добавить еще что-то, но промолчал. Впрочем, и без того было понятно, что он хотел сказать.

Утром следующего дня на борту самолета с несколькими «двухсотыми» – погибшими ребятами – майор улетел в Ташкент, а оттуда на попутном военном транспортнике – в Сибирь, в город, где была похоронена Галя Клевцова. Фамилию свою на Моргуненко она могла сменить только на Большой земле, дома, в почтенном учреждении под названием загс, поэтому в гроб ее положили под девичьей фамилией, будто была она немужней женой.

Под своей родной фамилией и нашел ее майор на кладбище. С помощью военкомата нашел и мать Галины – седую сгорбленную старушку с выплаканными, лишенными цвета светлыми глазами: горькая соль слез, как известно, выедает и глаза, и душу, – ничего в человеке, кроме скорби и памяти, не оставляет.

К старушке вместе с майором поехал и районный военком, громоздкий, состоящий из угловатых движений подполковник с лицом, посеченным двумя шрамами, – в свое время находился в Анголе, где обстановка сложилась, как ведал Кудлин, не слаще, чем в Афганистане.

Когда вышли из Галиного дома, подполковник с мрачным видом натянул фуражку на голову и сказал:

– А теперь поехали в историко-краеведческий музей. Орден мы сдадим туда и историю этой погубленной пары распишем так, что у стенда будет толпиться весь город. Как вам такая постановка вопроса, майор?

– Пока не думал, но идея интересная.

Директор музея, фронтовик-артиллерист, чей пиджак украшала наградная колодка, начинавшаяся с победной георгиевский ленточки, человек сообразительный, знающий, чем можно привлечь посетителей, за предложение ухватился обеими руками.

– Вот-вот, – изрек он воодушевленно, показал пришедшим вскинутые торчком большие пальцы обеих рук сразу, и левой, и правой, – это то, чего нам не хватает очень… Сюда школьники на экскурсии специально будут ходить. – Потом покрякал в кулак и сказал: – У нас, на Великой Отечественной, романтический истории тоже случались…

В общем, орден Игоря Моргуненко майор оставил в музее – пусть городской народ знает, как ребята в Афганистане выполняли свой интернациональный долг, как жили они и любили, и не их вина в том, что ни дожить, ни долюбить они не сумели – не получилось. Судьба такая непростая, горькая выпала на их долю.

Кудлин вернулся в Афганистан и словно бы растворился в сороковой армии, хотя народ весь здесь всегда находился и находится на виду. В общем, я его потерял, в чем, честно говоря, каюсь: виноват, должен был проследить за этой историей до конца.

Не получилось.

Имя Лейлы, совершившей роковой выстрел, стало известно нашей разведке, Гужаев пытался отыскать ее следы, встретиться где-нибудь на караванном пути, но все попытки его оказались тщетными – чемпионка пуштунского племени по стрельбе как сквозь землю провалилась…

Судя по всему, ушла в Индию и в Афганистане больше не появлялась.