Друг капитана Гастелло

fb2

Война окончена. Но еще долго звучит ее эхо. Война дает о себе знать: осколком, засевшим в груди ветерана, дневником соседки-одногодки, умершей в блокадном городе, дедушкиными саперными ножницами. Важно бережно хранить эту память, не дать никому оболгать и принизить образы героев того страшного четырехлетия.

Для среднего школьного возраста.

Рисунки Г. Мазурина

© Яковлев Ю. Я., наследники, 1979

© Мазурин Г. А., рисунки, 1979—2019

© Составление, оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2019

Сыновья Пешеходова

Когда в Белозёрской школе пишут сочинение о войне, учителя знают: у кого-то в тетрадке обязательно появятся сыновья Пешеходова – Семён и Василий. Сыновья или кинутся под танк, или окажутся в горящем Сталинграде[1], или спасут полковое знамя. И, прочитав, к примеру, о том, что Семён и Василий первыми таранили фашистский «мессер», учителя не возмущаются и не дают волю красному карандашу. Они знают, в чем дело.

В воскресные дни в людных местах Белозерска появляется старик с выцветшими глазами. Былой цвет определить трудно, словно глаза заволокло дымом, а сквозь дым не видно цвета. На старике солдатская гимнастерка. Видимо, приобретенная по случаю у демобилизованного, потому что своя, фронтовая, давным-давно растворилась в дожде, в поту, в лучах солнца, в мыльной пене.

Взрослые люди с плохо скрытой улыбкой отвечают на поклоны старика, а ссужая ему сигарету, не преминут напомнить:

– Куришь ты, Пешеходов, один сорт: чужие.

– Для меня свое и чужое все одно, – говорит старик. – У меня ни своего, ни чужого…

Пешеходов не задерживается среди взрослых, его лучшие приятели и слушатели – ребятня. Эти засыпают вопросами, на которые он отвечает с великой охотой. Больше того, он ждет этих вопросов и, отвечая на них, испытывает удивительное чувство, знакомое лишь засыхающему дереву, когда на его узловатой мертвой ветке неожиданно зазеленеет листок.

– Дедушка Пешеходов, верно, что ты на войне до Берлина пешком дошел? – спрашивает старика кто-то из маленьких собеседников.

И старик отвечает:

– Прошел до Берлина… пешком. И фамилия моя потому Пешеходов.

– А ты не устал?

– Устал. Что поделаешь! Машин мало было. Только танки и лошади.

– Ты бы на лошади, – советует кто-то из ребят.

– Так и лошадей не хватало. Если бы каждому солдату лошадь – война бы раньше кончилась. А то пешком до Берлина далеко-о… Идешь, идешь, и конца не видно. Я своих сыновей так и не догнал.

– Они быстро шли?

– Быстро.

– Пешком?

– Пешком. Они же у меня Пешеходовы… Только сыновья моложе. Ноги у них резвые. Я не поспевал за ними.

Постепенно кружок слушателей увеличивается. Приходят новички и те, кто уже много раз слушал дедушку Пешеходова. Эти заранее знают его ответы, но терпеливо молчат. У них со стариком как бы разыгрывается спектакль. И каждый хорошо знает свою роль.

– Дедушка Пешеходов, – уже в который раз спрашивают ребята, – а кто в первый день войны встретил немцев под Бугом?

– Мои сыновья, Семён и Василий, – как бы впервые отвечает старик.

– А кто в Сталинграде стоял до последнего дыхания?

– Мои сыновья, Семён и Василий.

– А кто грудью упал на вражескую амбразуру?

– Мои сыновья…

И тут, как бы желая задать старику задачу, кто-нибудь обязательно спрашивает:

– Как же они до Берлина дошли, если грудью на амбразуру, а там пулемет?

Нет, не собьешь старика!

– Они поднялись с амбразуры и зашагали дальше, – невозмутимо отвечает он, и в его глазах, застеленных дымом, проступает такая непоколебимая уверенность, что никто из слушателей уже не решается усомниться в словах старого солдата.

– А кто первым вышел на правый берег Днепра?

– Мои сыновья, Семён и Василий.

– Они всю войну пешком или потом на лошадях?

– Пешком! – отвечает старик и вдруг умолкает, задумывается и, отвлекшись от рассказа, говорит: – Лошадей на войне жалко было. Обстрел начнется, люди попадают, спрячутся в щели, а лошадь стоит. Все железо в нее впивается.

– Все железо? – испуганно спрашивает кто-нибудь из самых маленьких слушателей, не в силах представить себе все железо, впившееся в лошадь: очень много получается железа…

А к тому времени уже готовы новые вопросы, и старик отвечает на них сдержанно и достойно.

– А на Курской дуге кто задержал «тигров» и «фердинандов»[2]?

– Мои сыновья…

– А кто в Берлине Красное знамя над Рейхстагом поднял?

– Мои сыновья…

– Везде поспевали?

– Везде. Ноги у них молодые. Шли, шли без отдыха, а вернуться с войны домой сил не хватило.

– Так и не вернулись?

– Так и не вернулись. Спят в могиле.

При слове «могила» у ребят как бы перехватывает дыхание. Это слово на мгновение превращает Семёна и Василия в обычных людей, которых хоронят на кладбище. И дети испытывают скорее разочарование, чем жалость: всю войну сыновья Пешеходова прошагали пешком, без лошади, почему же теперь они «спят в могиле»?

И тогда кто-то из ребят решается спросить:

– Где их могила?

Старик распрямляется, и вечный дым, стоящий в его глазах, как бы развеивается. Он говорит:

– Мои сыновья спят во всех солдатских могилах. По всей родной земле.

И оттого, что сыновья дедушки Пешеходова спят во всех братских могилах, детские горячие умы снова превращают их в былинных героев, готовых проснуться, когда пробьет час!

Игра в красавицу

В то время мы думали, что по Караванной улице, побрякивая колокольчиками, бредут пыльные усталые верблюды, на Итальянской улице живут черноволосые итальянцы, а на Поцелуевом мосту все целуются. Потом не стало ни караванов, ни итальянцев, да и сами улицы теперь называются иначе. Правда, Поцелуев мост остался Поцелуевым.

Наш двор был вымощен щербатым булыжником. Булыжник лежал неровно, образуя бугры и впадины. Когда шли затяжные дожди, впадины заливала вода, а бугры возвышались каменными островами. Чтобы не замочить ботинок, мы прыгали с острова на остров. Но домой все равно приходили с мокрыми ногами.

Весной наш двор пах горьковатой тополиной смолкой, осенью – яблоками. Яблочный дух шел из подвалов, где было овощехранилище. Мы любили свой двор. В нем никогда не было скучно. К тому же мы знали множество игр. Мы играли в лапту, в прятки, в штан-дар, в чижика, в ножички, в испорченный телефон. Эти игры оставили нам в наследство старшие ребята. Но были у нас игры и собственного изобретения. Например, игра в красавицу.

Неизвестно, кто придумал эту игру, но она всем пришлась по вкусу. И когда наша честная компания собиралась под старым тополем, кто-нибудь обязательно предлагал:

– Сыграем в красавицу?

Все становились в круг, и слова считалочки начинали перебегать с одного на другого:

– Эна, бена, рес…

Эти слова из какого-то таинственного языка были для нас привычными.

– Квинтер, контер, жес…

Мы почему-то любили, когда водила Нинка из седьмой квартиры, и старались, чтобы считалочка кончалась на ней. Она опускала глаза и разглаживала руками платье. Она заранее знала, что ей придется выходить на круг и быть красавицей.

Теперь мы вспоминаем, что Нинка из седьмой квартиры была на редкость некрасивой: у нее был широкий приплюснутый нос и большие грубые губы, вокруг которых хлебными крошками рассыпались веснушки. Лоб – тоже в хлебных крошках. Бесцветные глаза. Прямые жидкие волосы. Ходила она, шаркая ногами, животом вперед. Но мы этого не замечали. Мы пребывали в том справедливом неведении, когда красивым считался хороший человек, а некрасивым – дрянной.

Нинка из седьмой квартиры была стоящей девчонкой – мы выбирали красавицей ее.

Когда она выходила на середину круга, по правилам игры, мы начинали «любоваться» – каждый из нас пускал в ход вычитанные в книгах слова.

– У нее лебединая шея, – говорил один.

– Не лебединая, а лебяжья, – поправлял другой и подхватывал: – У нее коралловые губы…

– У нее золотые кудри.

– У нее глаза синие, как… как…

– Вечно ты забываешь! Синие – как море.

Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.

– У нее атласная кожа.

– У нее соболиные брови.

– У нее зубы… зубы…

– Что – зубы? Жемчужные зубы!

Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И красивее нашей Нинки нет.

Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.

– Вчера я купалась в теплом море, – говорила Нинка, поеживаясь от холодного осеннего ветра. – Поздно вечером в темноте море светилось. И я светилась. Я была рыбой… Нет, не рыбой – русалкой.

Не рассказывать же красавице, как она чистила картошку, или зубрила формулы, или помогала матери стирать.

– Рядом со мной кувыркались дельфины. Они тоже светились.

Тут кто-нибудь не выдерживал:

– Не может быть!

Нинка протягивала ему руку:

– Понюхай, чем пахнет?

– Мылом.

Она качала головой:

– Морем! Лизни – рука соленая.

Стояли мутные влажные сумерки, и было непонятно, идет дождь или нет. Только на стекле возникали и лопались пузырьки. Но мы чувствовали близость несуществующего моря – теплого, светящегося, соленого.

Так мы играли.

Лил дождь – устраивались в подворотне. Темнело – толпились под фонарем. Даже самые крепкие морозы не могли нас выжить со двора.

Как-то в наш дом переехали новые жильцы. И во дворе появился новенький. Он был рослый и слегка сутулился, словно хотел казаться ниже ростом. На щеке у него проступало крупное продолговатое родимое пятно. Он стеснялся этого пятна и поворачивался к нам другой щекой. У него был нос с горбинкой и большие – прямо-таки девичьи – ресницы. Ресниц он тоже стеснялся.

Новенький держался в стороне. Мы его подозвали и предложили сыграть с нами в красавицу. Он не знал, в чем дело, и согласился. Мы переглянулись и выбрали красавицей… его. Едва заговорили про лебяжью шею и коралловые губы, как он густо покраснел и выбежал из круга.

Мы посмеялись и крикнули вдогонку:

– Сыграем и без тебя!

Но когда снова встали в круг, Нинка неожиданно попятилась:

– Я тоже не буду…

Мы взорвались:

– Что за новости? Почему ты не будешь?

– Так. – Нинка отошла от нас.

И сразу расхотелось играть. Мы заскучали. А Нинка приблизилась к новенькому и сказала:

– Когда играют в красавицу, всегда выбирают меня.

– Тебя? Почему тебя? – удивился новенький. – Разве ты красивая?

Мы не стали с ним спорить. Мы посмеялись над ним. А у Нинки вытянулось лицо, хлебные крошки у рта и на лбу стали еще заметнее.

– А меня выбирают.

– Очень глупо, – сказал новенький. – И вообще ваши детские игры меня не интересуют.

– Конечно. – Нинка почему-то сразу согласилась с ним.

С появлением новенького с ней вообще стало твориться что-то странное. Она, например, ходила за ним по улице. Шла тихо, по другой стороне, чтоб никто не заметил, что она идет за ним. Но мы, конечно, заметили и решили, что Нинка спятила или во что-то играет. Например, в следопыта. Он заходил в булочную – она стояла напротив и не отрывала глаз от стеклянных дверей. Она и утром поджидала его у подъезда и шла за ним до школы.

Новенький не сразу сообразил, что Нинка из седьмой квартиры ходит за ним как тень. А когда обнаружил это, очень рассердился.

– Не смей ходить! – крикнул он Нинке.

Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь.

А он крикнул ей вдогонку:

– Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!

Он приказал ей посмотреться в зеркало.

Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам. Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него – зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.

Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.

В нашем городе часто идут дожди. Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам.

В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы, дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.

Мы кричали ей из подворотни.

Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.

– Отойдите! – Она прямо-таки прикрикнула на нас.

Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.

Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала:

– Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?

Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?

– Не знаю, – созналась Нинка.

– Тебе пора бы знать, – жестко сказала Нинкина мать. – Я некрасивая. Просто дурная.

– Нет, нет! – вырвалось у Нинки.

Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.

– И ничего страшного, – уже спокойно сказала Нинкина мать. – Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.

– Я не хочу замуж! – резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.

– Да-да, конечно, – как бы спохватилась мать. – Необязательно замуж…

Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.

Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:

– У тебя был муж?

– Нет.

– Но у меня был отец?

Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо:

– Что ж, меня аист принес?

– Да, аист, – глухо прошептала мать. – Прилетел, понимаешь, аист. И улетел. А ты осталась.

Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости.

– Значит, мой отец аист? – произнесла Нинка и тихо засмеялась. – Очень хорошо. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья… Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее.

– Не смейся, – сказала мать.

– Я не смеюсь. – Она и в самом деле уже не смеялась, но голос ее дрожал, дробился. – А где он… аист?

Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.

– Он тоже был некрасивый?

Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, как она есть. Какой видели ее мы – чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:

– Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.

– Глупости!

– Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.

Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:

– Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы…

Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:

– У тебя атласная кожа… соболиные брови… жемчужные зубы…

И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рес… А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес…

Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.

Цветок хлеба

Сколько маленький Коля помнил себя в войну, он всегда был голодным. Он никак не мог привыкнуть, приладиться к голоду, и его ввалившиеся глаза сердито поблескивали, постоянно искали добычу Черноволосый, нестриженый, взъерошенный, с проступающими ребрышками, он был похож на маленького исхудалого волчонка. Он тянул в рот все, что было съедобным, – щавель, вяжущие ягоды черемухи, какие-то корни, дикие лесные яблоки, пронзительно кислые и крепкие. Дома ему давали болтанку и хлеб. Мать добавляла в муку веники – вымолоченные метелки проса, и хлеб был тяжелый, вязкий; от него пахло сырой глиной. Но и этот хлеб голодный мальчонка съедал мгновенно, жадно посапывая раздутыми ноздрями.

Один раз за всю войну он наелся хлеба вдосталь. И хлеб был не из веников – настоящий. Его принесли с собой наши автоматчики. Они вошли в хату ночью. Их тяжелые шинели и сбитые сапоги были измазаны чем-то белым и фосфоресцировали в полутьме, словно к ним налипли хлопья снега. А на дворе шел дождь. Бойцы пришли не из степи, а спустились с меловых гор, спуск был трудным, и они измазались в мелу. В теплой хате от солдат шел банный пар, и сразу запахло табачным дымом, мокрыми портянками, ременной кожей и ароматным свежим житником, который они выкладывали на стол.

От ночных гостей в хате стало тесно, как на вокзале, и маленький Коля почувствовал себя не дома. Он забился в угол и опасливо наблюдал за пришельцами. И тут его заметил скуластый солдат, прихрамывающий на левую ногу. Он поманил к себе Колю:

– Эй, хозяин, пойди-ка сюда. Хлебушка хочешь?

Мальчику захотелось крикнуть: «Хочу! Хочу!» Но к горлу подкатил ком. Он не мог произнести ни слова и молча глотал слюну.

– Ты, наверно, плотно поужинал?

Коля растерянно заморгал, а скуластый солдат развязал мешок и сунул ему в руку большой кусок хлеба. У голодного мальчика закружилась голова. Он вскарабкался на печку, зажмурил глаза и припал к хлебу. Он дышал хлебом, ласкался к нему, согревал его руками и щекой. Он откусывал то мякиш, то с веселым азартом грыз корку, и покойная сытость сладко разливалась по телу. Коля подобрел от хлеба, как взрослые добреют порой от вина. Ему казалось, что все вокруг хлебное: и лежит он на хлебе, и под головой у него мягкий хлеб, и покрыт он теплым хлебом. Он уснул, и всю ночь ему снился хлеб.

…Когда война подходила к концу, мать посеяла на огороде полоску пшеницы. Вскоре из земли проклюнулись робкие всходы. Они были похожи на траву. Мальчик пожевал травинку и не почувствовал хлебного вкуса: трава как трава. Может быть, никакого хлеба и не будет. Но трава начала сворачиваться в трубку.

– Скоро наш хлеб зацветет, – говорила мать.

И все ждали, и Коля ждал, и ему на память приходил свежий солдатский житник и счастливая хлебная ночь, которая то ли была на самом деле, то ли приснилась. Коля ждал, что хлеб зацветет голубыми цветами или алым маковым цветом. А может быть, как вишня, покроется белой метелицей. Он так и не заметил, как цветет хлеб. Появились колосья – глазастые, голубоватые, чуть запотевшие. Потом полоска стала соломенной.

Когда собрали первый урожай, бабушка на радостях испекла два коржа величиной с подсолнух. Коржи были пахучие, румяные. Бабушка смазала их масляным перышком и посыпала солью, крупной, как толченое стекло. От коржей шел жар, и они светились, как два маленьких посоленных солнца.

Мальчик сидел перед столом, и его ввалившиеся глаза приросли к коржам. Он ждал, когда ж его угостят, и вдыхал в себя теплый дух испеченного хлеба. Он едва сдерживался, чтобы не протянуть руку и не взять без спроса завидное угощение. Наконец бабушка подошла к нему и сказала:

– Отведай, внучок, моего коржа.

Какая-то скрытая пружина сработала внутри – руки мгновенно устремились к коржу, пальцы крепко сжали его и потянули в рот. Корочка обжигала губы, соль пощипывала язык, ноздри раздувались, боясь упустить толику вкусного запаха. Нет, корж был повкуснее солдатского житника, но он таял с неудержимой силой, и вскоре в руке мальчика остался тоненький полумесяц. И его скоро не стало… Коля облизал губы, облизал пальцы и тяжело вздохнул. А второй корж, румяный, целехонький и наверняка еще более вкусный, лежал на столе и призывно улыбался всей своей рожицей.

– Отнеси этот корж деду, – сказала бабушка.

– Давай отнесу, – упавшим голосом сказал Коля.

Дед был очень старым и жил на пасеке. Домой он приходил в те редкие дни, когда на огороде топили прокопченную, покосившуюся баньку. Все лицо деда заросло щетиной, словно из подбородка и щек торчало множество железных гвоздиков. Коля боялся приблизиться к деду, чтобы не уколоться.

Бабушка завернула горячий корж в лопух и протянула Коле.

Сперва он нес свою дорогую ношу в руках. Потом лопух пришлось выбросить, а корж спрятать за пазуху, чтобы его не отняли мальчишки. Корж был горячим, он жег кожу, а крупная соль въедалась в обожженное место. Коле казалось, что он несет за пазухой сердитого зверька и зверек кусает его живот. Но он терпел. Он прошел мимо мальчишек, и они не заподозрили, какой вкусный гостинец спрятан у Коли за пазухой.

Дед не услышал прихода внука. Он сидел перед пчелиным водопоем – перед желобком, по которому текла вода. Пчелы облепили желобок и пили, опуская хоботки в прохладную воду. Дед подставлял руку, и вода стекала ему в ладонь. Он подносил ладонь ко рту и пил пчелиную воду, она была сладковатой. Пчелы ползали по плечам, по голове деда, забирались в ушную раковину. Они не кусали деда. Они его признавали за своего.

Дед обрадовался. Он вертел корж в руках и нюхал. А Коля стоял перед стариком, поглощенный надеждой, что дед разломит корж пополам.

– Хороший корж, – сказал дед.

– Хороший, – тут же согласился Коля.

– Без немцев и земля лучше родит! – Дед опустил руку с коржом. – Как там бабка-то? Ползает?

– Ползает… – вздохнул мальчик и, чтобы не думать больше о корже, спросил: – Дед, а тебе медаль дадут за немцев?

– Зачем медаль? – сказал он. – Мне бы здоровья.

Дед не стал есть гостинец, а отнес его в шалаш. До чего же жадный дед! Совсем одичал со своими пчелами. Он специально спрятал корж, чтобы не делиться и потом спокойно жевать его, макая в липкий гречишный мед.

Коля собрался уходить. В последнюю минуту, когда дед протянул котомку с грязным бельем – пусть бабка простирнет! – у Коли что-то дрогнуло, и он чуть не попросил у деда кусочек коржа. Но сумел побороть минутную слабость. И промолчал.

Он шел не спеша, размахивая котомкой, и думал о том, что, когда кончится война, в доме будет много хлеба и он будет есть коржи утром, в обед и вечером. А сейчас корж ест дед – он, Коля, уже съел свой. Мальчик представил себе деда, который долго перемалывает беззубым ртом запеченную корочку. Старый, наверное, и вкуса-то не чувствует.

Дома он сунул бабушке котомку и буркнул:

– Дед велел простирнуть!

– Как он там, не болеет? – насторожилась бабушка.

– Чего ему болеть-то? – сказал Коля. – Пасет себе пчел.

Бабушка молча принялась выкладывать на лавку дедушкино бельишко, рассматривая, где надо заштопать, где залатать. На дне котомки оказалась чистая тряпица, завязанная узлом. Бабушка неторопливо развязала непослушными пальцами узел. В тряпице лежал корж. Она ничего не сказала. Положила нежданный гостинец перед внуком.

Румяное, густо посыпанное солью солнышко ослепило мальчика. Радостный огонек вспыхнул в его глазах. Он проглотил слюну, предвкушая угощение, и протянул руку к коржу Но какое-то незнакомое чувство удержало его руку Это чувство оказалось сильнее голода, важнее хлеба. Значит, дед не жует корж и не макает его в гречишный мед, а пьет свою подслащенную водичку, которая заглушает голод, и пчелы ползают по его плечам… И он воевал с фашистами, а медали ему не надо.

Коля сполз со скамейки и пошел прочь… Но через некоторое время он вернулся. Взял со стола остывший корж. Аккуратно завернул его в чистую тряпицу и положил в дедушкин сундук, где лежали старые сапоги, шапки, дратва, мешок с самосадом и штык, привезенный с прошлой войны.

Память

После урока в пустом классе сидела черноголовая девочка и рисовала. Она подперла щеку кулачком, от чего один глаз превратился в щелочку, и старательно водила кисточкой по листу бумаги. Время от времени девочка отправляла кисточку в рот, и на губах виднелись следы всех красок ее небогатой палитры. За этим занятием ее и застала завуч Антонина Ивановна.

– Тебя оставили после уроков? – спросила строгая наставница, и в пустом классе ее голос прозвучал гулко и раскатисто.

– Нет, – отозвалась девочка и нехотя встала. – Я рисую.

– Почему не идешь домой?

– У меня скоро кружок. – Девочка по привычке отправила кисточку в рот. – Я хожу в танцевальный.

Антонина Ивановна собралась было уходить, но девочка остановила ее неожиданным вопросом:

– Вы Лиду помните?

– Какую Лиду? – Мало ли на своем веку завуч знавала Лид вроде этой черноголовой. – Какую Лиду?

– Лиду Демеш.

– Из какого класса? – почти механически спросила завуч.

– Она не из класса, – ответила девочка. – Она из Орши.

Слова «из Орши» почему-то заставили Антонину Ивановну задержаться. Учительница опустилась на краешек парты, задумалась.

– Она спала на минах, помните?

– На минах?

– Она спала на минах. Одна в холодной сараюшке. Мины могли взорваться. Вы приходили к Лиде за минами. Помните?

Черноголовая как бы взяла за руку пожилую учительницу и привела ее в покосившийся сарай с крышей из ржавого, отслужившего железа. Дверь открывалась со скрипом. Внутри было темно, пахло дровами и прелью. А в дальнем углу стояла койка на кривых ножках.

– Вспомнила, – с облегчением сказала Антонина Ивановна, и ее голос прозвучал задумчиво, приглушенно, словно донесся из Лидиной сараюшки. – Мины лежали под койкой, в груде битого кирпича.

– Верно, – подтвердила девочка.

Со стороны разговор завуча и девочки выглядел очень странно. Девочка вспоминала то, чего она в силу своего возраста не могла помнить, и как бы задавала учительнице наводящие вопросы.

– А помните, как Лида торговала яйцами?

– Какими яйцами?

Антонина Ивановна слегка покраснела – уж слишком много получалось наводящих вопросов.

– Обыкновенными яйцами, – пояснила девочка. – Лида выносила на станцию полную корзину. А вы в это время подкладывали под состав мину.

– Верно! Немцы бежали от вагонов к Лиде, совали ей засаленные марки, а я делала свое дело… Что ты еще помнишь о Лиде?

Антонина Ивановна и не заметила, как вместо «знаешь» сказала «помнишь». На какое-то мгновение ей показалось, что обо всем, что в годы войны происходило в Орше, она впервые узнаёт со слов своей ученицы. И оттого, что маленькая ученица так уверенно ориентируется в ее военном прошлом, пожилая учительница почувствовала себя защищенной от разрушительной силы забвения. Теперь она настойчиво прокладывала дорогу в свое прошлое, благо в этом трудном занятии у нее оказалась прекрасная помощница.

– Что ты еще помнишь о Лиде?

– Накануне праздников Лида всегда стирала свой пионерский галстук. Она же не носила его?

– Не носила. Но стирка галстука напоминала ей мирное время. Хотя мыло было на вес золота.

– На вес золота? Мыло? – удивилась черноголовая и тут же продолжила свой рассказ: – Однажды Лиду застал полицай.

– Она мне об этом не рассказывала, – нерешительно сказала завуч.

– Застал, – уверенно повторила девочка. – Но Лида не растерялась – выплеснула воду на кирпичи. Красный галстук слился с кирпичами.

В это время дверь отворилась, и в класс, очень невысоко от пола, просунулась стриженая голова. Тонкий голосок, заикаясь, произнес:

– Вв-вас директор зз-зовет!

Голова исчезла. Антонина Ивановна, однако, не спешила уходить.

– Ты откуда знаешь про Лиду? – спросила она.

– Знаю. – Девочка внимательно смотрела на завуча, при этом облизывала кисточку. – Я и про вас знаю… Юная партизанка Тоня Кулакова…

– Тоня Кулакова, – подтвердила Антонина Ивановна и посмотрела на свою маленькую собеседницу как бы издалека. – Я ведь тоже была девчонкой. На два года старше Лиды.

– Лида все время толкалась на станции. Среди фашистов. Считала вагоны. Заглядывала внутрь. И записывала.

– А я доставляла записочки партизанам.

Теперь разговор строгой наставницы и ученицы напоминал встречу двух бывалых людей, когда один помогает вспоминать другому и две человеческие памяти сливаются в одну

– Лида не только хранила мины, она собирала их, – говорила девочка. – Она была ловкой и осторожной. Ни одна мина не взорвалась в ее руках.

– Мина не взорвалась, – подтвердила Антонина Ивановна и опустила голову, – но Лида погибла…

Две собеседницы замолчали, как бы сделали привал на своем трудном пути. Первой заговорила девочка:

– Дедушка говорит, что все равно от чего погибать – от мины или от пули.

– Это верно, – согласилась Антонина Ивановна, – вопрос – кому погибать.

Теперь девочка опустила голову. Она как бы затерялась на далеких сложных перекрестках прошлого и напряженно искала верную дорогу На мгновение она утратила уверенность. Кому погибать? Как ответить на этот бесконечно трудный вопрос? Тем более что погибнуть должна была Тоня, Антонина Ивановна.

Вместо привала наступил самый трудный участок пути. Девочка вдруг подняла глаза на учительницу и, как бы рассуждая сама с собой, заговорила:

– Лида спала на минах и приносила на станцию яйца… в корзине. И передавала вам записочки для партизан. Но на этот раз вы не пришли…

– Я не пришла! В том-то и дело!

– Вы не пришли, и Лида сама понесла записочку к партизанам. И попала в засаду…

В класс снова заглянула стриженая голова. И тонкий голосок, заикаясь, повторил:

– Вв-вас директор зз-зовет!

Завуч не услышала голоса и не увидела стриженой головы. Она как бы покинула класс и перенеслась в далекое тяжелое время, когда взрывались эшелоны врага, а тринадцатилетние девочки погибали наравне со взрослыми бойцами.

Девочка тоже не заметила посланца директора. Она продолжала отвечать на трудный вопрос:

– Вы не пришли, потому что были ранены. Раненые не могут ходить… Вы были ранены…

Антонина Ивановна молчала. Тогда девочка дотронулась до руки учительницы.

– Вы же были… были!…

Девочке казалось, что завуч никак не может вспомнить, была ли она ранена накануне того дня, когда схватили Лиду. Силится и никак не может вспомнить. И, чтобы помочь ей, девочка спросила:

– У вас болит плечо?

Антонина Ивановна как-то механически погладила левое плечо правой рукой.

– Болит временами, по погоде…

– Вот видите, болит по погоде! – обрадовалась черноголовая: наконец-то ей удалось убедить Антонину Ивановну, что она была ранена.

– Теперь, когда заболит старая рана, вспоминаешь не о войне, а о поликлинике, – рассеянно сказала учительница.

А девочка уже двигалась дальше:

– Когда Лиду вели на расстрел, она крикнула: «Передайте маме, что меня ведут на расстрел!»

Эти слова так непривычно прозвучали в пустом классе, что Антонине Ивановне показалось, будто она слышит голос своей маленькой боевой подружки – пионерки Лиды Демеш. И сама Лида стоит рядом: беленькое лицо, ровные низкие брови, внимательные серые глаза, глядящие чуть исподлобья…

Голос, удивительно похожий на Лидин, произнес:

– Мне пора на кружок… Я хожу в танцевальный…

«Лида тоже ходила в танцевальный», – подумала бывшая партизанка Тоня Кулакова.

Дверь тихо затворилась. И девочка, которая, когда рисует, облизывает кисточку, ушла, а учительнице показалось, что ушла Лида. Лида Демеш… И Антонина Ивановна все не решалась поднять глаза, чтобы не обнаружить, что Лиды нет рядом. Антонина Ивановна продолжала оставаться в том трудном и бесконечно дорогом времени, куда ее неожиданно привела черноголовая девочка и откуда, заглушая все звуки жизни, долетели слова: «Передайте маме, что меня ведут на расстрел!»

ОТ АВТОРА

В этом рассказе очень мало вымышленного. И все, что связано с маленькой пионеркой – героиней Лидией Демеш, – правда.

Лиде Демеш было всего тринадцать лет, когда она была активным бойцом Оршанского подполья. Пусть этот рассказ напоминает о Лиде тем, кто ее забыл, и познакомит с ней тех, кто ее не знал.

Мальчик с коньками

1

В солнечный мартовский день в городе начинают таять сосульки. Они отсчитывают целебные капли больной, простуженной зиме.

По городу идет мальчик с коньками.

Он худой и вытянутый. Все ему не по росту, все мало. Лыжные брюки – до щиколоток. Пальто едва достает до колен. Руки он держит в карманах, а запястья голые, красные от ветра: рукава коротки. Шея у мальчика тоже длинная, худая. Шарф закрывает ее только наполовину. Шарф зеленый, в полоску, с фиолетовыми чернильными пятнами на самом видном месте.

Кажется, что вчера еще все было мальчику впору и что это за ночь он так подрос, вытянулся. А новую одежду не успели купить.

Руки мальчик держит в карманах, а коньки у него под мышкой.

Какой-то он нескладный и неустойчивый. То споткнется на ровном месте, то налетит на прохожего. То бежит вприпрыжку, то, заглядевшись на машину, останавливается посреди дороги. Глаза у него зеленые, задиристые.

Дерзкий взгляд и независимая походка выдают в мальчике непоседу и драчуна, который среди ребят чувствует себя уверенно, а оставшись один, не знает куда себя деть.

На пальто не хватает пуговицы. Она вырвана с мясом. Основательно потертая шапка сидит на одном ухе, оставив второе на холоде. Развязавшийся шнурок волочится по тротуару: некогда с ним возиться.

И только коньки, удобно пристроившиеся под мышкой, в полном порядке. Они крепятся медными заклепками к черным ботинкам. Ботинки аккуратно сложены «бутербродиком» и стянуты желтым кожаным ремешком. Это не какие-нибудь девчачьи «снегурочки», а вполне серьезные мужские коньки «английский спорт». У них острые крепкие носы.

Когда бежишь на этих носах, ледяные крошки отлетают в стороны, как искры из-под железных подков. Можно быстро бежать, а потом сразу встать на полозья и долго скользить по ледяной глади катка.

Эти аккуратные, ухоженные конечки уж очень не подходят к короткому пальто с оторванной пуговицей и к потертой шапке, сидящей на одном ухе.

Холодная капля упала мальчику на щеку. Он вытер ее свободной рукой и, бросив на сосульки недовольный взгляд, свернул в переулок.

2

У школьников весенние каникулы, а взрослые работают. Поэтому на улицах малолюдно. А в переулке вообще редко встретишь прохожего.

Переулок старый, двухэтажный. Мостовая покрыта ледяной коркой. Снегоочистительные машины не заглядывали сюда всю зиму. Сразу видно, что маленький переулок приходится очень дальним родственником большим, главным улицам города.

Мальчик с коньками шагает по переулку. Он сдвигает шапку на другое, замерзшее ухо – погрейся, твоя очередь! – и прислушивается. Он слышит музыку. Она доносится сюда со стадиона. На больших улицах ее заглушают машины, а здесь тихо, и музыка слышна. Она действует на мальчика как сигнал боевой трубы. Ноги сами начинают ускорять шаг, и развязавшийся шнурок только успевает постукивать по ботинку.

А хорошо бы на каток опять пришла девчонка в красном пушистом свитере и в синей короткой юбочке! Та, у которой на голове белая меховая шапка. Высокая, как папаха. Из-под шапки у нее торчат две косички. Хорошо бы попробовать дернуть ее за косичку! Но девчонка такая гордая и неприступная, что в прошлый раз не хватило решимости сделать это. На ее глазах он сбил шапки с трех мальчишек. Один из них был совсем большой. На полголовы выше. От такого вполне можно было получить сдачи. Сегодня он опять собьет с него шапку, если не хватит мужества дернуть девчонку за косичку… А если она уже на катке, уже катается на своих серебряных «снегурочках»? И вдруг большой мальчик дергает ее за косичку?!

Мальчик с коньками под мышкой уже не идет, а бежит. Только бы не опоздать! Только бы не опоздать!

И тут в конце переулка он увидел человека. Мальчик не обратил бы на него никакого внимания, но человек оказался единственным прохожим и шел прямо ему навстречу. Человек был высокий, крупный. На нем белые бурки с кожаными носами и широкая длинная куртка, сшитая из шкуры какого-то черного зверя. Шаги у мужчины тяжелые и неторопливые. А мальчик почти бежал, и поэтому они скоро должны были встретиться.

И вдруг прохожий остановился. Потом он качнулся вперед и сделал несколько неуверенных шагов, словно собирался упасть. Но не упал, а удержался на ногах. Он беспомощно начал двигать руками – искал в воздухе невидимую опору На этот раз он наверняка бы упал, но рука вовремя ухватилась за стену дома.

«Наверное, пьяный», – подумал мальчик, и в глазах его вспыхнул недобрый зеленый огонек: он терпеть не мог пьяных.

Мальчик брезгливо сморщил нос и ускорил шаг, чтобы поскорее разминуться со встречным.

Когда мальчик поравнялся с прохожим, тот стоял прислонясь к стене, крепко зажмурив глаза. Лицо его было неестественно бледно. У рта запали две глубокие складки. Он тяжело дышал. Одной рукой человек держался за каменную стену, другой силился расстегнуть железный крючок воротника. Крючок был цепкий, и у руки не хватало сил освободить его из петли. На лбу у прохожего выступили мелкие бисеринки пота.

Мальчик с коньками невольно остановился. И тогда прохожий открыл глаза и посмотрел на мальчика. Его глаза смотрели из-под нависших бровей откуда-то издалека. Нет, это не были мутные, шальные глаза пьяного! Они были полны боли и тревоги. И во всем облике этого большого, грузного человека чувствовалась неловкость за свою беспомощность.

Наконец ему все же удалось расстегнуть крючок. Усталая рука соскользнула вниз, плечи опали под собственной тяжестью. Человек закрыл глаза, но тут же открыл их вновь. Он заметил мальчика и боялся потерять его из виду.

Мальчик еще стоял рядом. Но ему было некогда. Он боялся опоздать. Зеленые глаза недружелюбно глядели на тяжело дышащего человека.

Человек молчал.

Мальчик вспомнил, как однажды на улице упал старик и сломал ногу. Он лежал на тротуаре и тихо стонал. Ему было очень тяжело, а вокруг стояли зеваки.

Они глазели на несчастного до тех пор, пока за ним не приехала «скорая помощь».

Может быть, и этому человеку неприятно, что рядом с ним незнакомый мальчишка?

И вдруг человек сказал:

– Сынок…

Он произнес одно только слово и начал тяжело дышать. Видимо, у него не хватало сил на остальные слова.

Услышав слово «сынок», мальчик с недоумением посмотрел на незнакомца. Так называла его только мама. Это было мамино слово. А от мужчины он слышал его впервые.

Незнакомец опять собрался с силами и заговорил:

– Помоги мне добраться до дома… Здесь недалеко.

Мальчик молча подставил плечо. Человек неуверенно отнял руку от стены и оперся на плечо мальчика. Он был большой и тяжелый, а мальчик был худой и неустойчивый. Незнакомец старался полегче опираться на мальчика. И они пошли по улице.

Сам не замечая этого, мальчик все время ускорял шаги. Музыка с катка сладко вливалась в ухо. Она манила, звала, требовала. Мальчику показалось, что он и впрямь может опоздать, что, если он придет пятью минутами позже, все кончится. И уже не будет ни льда, ни музыки, ни вереницы бегущих ребят…

А больному человеку было трудно передвигать ноги. Каждый шаг отдавался в сердце. Он старался не отставать от своего неспокойного поводыря, но у него не хватало сил. И несколько раз он останавливался, чтобы перевести дух. Тогда он чувствовал, как мальчик ерзает под его рукой и нетерпеливо оглядывается.

Всю дорогу ни большой, ни маленький не проронили ни слова. Их связывал неприятный случай. Один из них был в тягость другому. Они понимали это, и обоим хотелось поскорей расстаться.

Наконец у низкого подъезда человек остановился. Видно было, что это конечная остановка. Человек вытер со лба холодный пот и, ни к кому не обращаясь, будто сам себе, сказал:

– Зашевелился осколочек! Сколько лет не беспокоил – и вот на тебе!

Вероятно, он чувствовал себя виноватым перед мальчиком и решил часть вины переложить на «зашевелившийся осколочек».

Мальчик насторожился и с недоверием поднял глаза на мужчину.

– Какой осколочек?

– Обыкновенный, брат, от снаряда… Вот ведь война когда кончилась, а осколок остался, – сказал мужчина и показал пальцем на грудь.

Он еще стоял, прислонясь к стене, а мальчик внимательно рассматривал его. У человека все было крупным: и нос, и губы, и подбородок с глубокой ямочкой. На щеках шершавая щетина.

– Пойдем, что ли, – сказал мужчина, открывая дверь подъезда. – Тяжелый тебе солдат достался.

И они двинулись дальше.

3

Когда они поднимались по лестнице, человек сильно опирался на плечо мальчика. Другой рукой он цепко хватался за перила, будто страшился, что ступенька уйдет у него из-под ног. Ему было больно. А мальчику тяжело. Но оба терпели. Мальчик думал об осколке, который зашевелился в груди у незнакомца, и ему на минуту показалось, что он ведет бойца, только что раненного разорвавшимся снарядом. А человек думал, как бы поскорее добраться до постели.

Очутившись дома, человек стал стягивать с себя меховую куртку. Он делал это с такими усилиями, будто она весила по меньшей мере два пуда.

Наконец ему удалось освободиться от этой тяжести. Под курткой была гимнастерка военного образца и синие брюки. На гимнастерке с правой стороны была пришита потемневшая полоска галуна. Эта полоска – знак тяжелого ранения – как бы подтвердила, что человек занемог старой военной болезнью.

Пока человек раздевался, мальчик стоял в сторонке и следил за ним. Сам он не снял пальто, даже не вынул из кармана руки, которая локтем придерживала коньки «английский спорт».

Человек тяжело опустился, почти упал на диван. Старые пружины жалобно скрипнули. Человек откинулся назад и закрыл глаза.

А мальчик продолжал стоять перед ним. Он был растерян и не знал, что полагается делать в подобных обстоятельствах. Перед ним лежал человек. Не просто заболевший гриппом или ангиной, а старый боец с осколком в груди. Зеленые глаза мальчика, привыкшие бесцеремонно разглядывать все, что ни попадется, сейчас утратили свою дерзкую самоуверенность. Они вопрошающе смотрели на человека, с которым судьба свела его в переулке по дороге на каток.

Трудно сказать, сколько времени человек лежал с закрытыми глазами. Когда он поднял веки, мальчик все еще стоял перед ним: в коротком пальто без пуговицы, с шапкой, надвинутой на одно ухо, с коньками под мышкой.

– Ты еще здесь? – спросил раненый, почти не шевеля губами.

– Ага.

– Ты иди. Теперь я сам управлюсь… А за помощь спасибо. – Человек глотнул воздуха и спросил: – Спешишь?

Только сейчас он заметил под мышкой у мальчика коньки.

«Да, да!» – эти два коротких слова должны были сорваться с губ мальчика, но вместо них прозвучали совсем другие:

– Я не спешу… я уже был на катке.

Он сам удивился, что произнес именно эти слова и с такой уверенностью, будто на самом деле все обстояло именно так. Собственные слова огорчили мальчика, но отступать было нельзя.

– Я дождусь кого-нибудь из ваших и пойду.

Ему казалось, что говорит не он, а кто-то другой, помимо его воли. И он уже раскаивался: ведь неизвестно, когда придут домашние. Может быть, не скоро. Вечером.

– Никто не придет, – помолчав, сказал человек. – Понимаешь, жена с сынишкой уехали к бабушке. На каникулы. В Сапожок.

– В какой сапожок?

Человек через силу улыбнулся и пояснил:

– Это город такой есть. Вернее, городок рязанский.

Мальчик положил коньки на стул. Этим движением он как бы хотел подчеркнуть, что никуда не спешит.

Он серьезно посмотрел на своего нового знакомого и спросил:

– Что же теперь делать?

– Да ничего. Отлежусь, и все пройдет, – сказал хозяин дома и, словно желая оправдаться перед мальчиком, добавил: – Понимаешь, я еще ночью в цехе почувствовал себя неважнецки. Но там не разболеешься. Стал карусельный станок. Пришлось налаживать… Утром почувствовал себя совсем скверно. Но подумал, что до дома как-нибудь доберусь. И вот видишь…

Он закрыл глаза и провел ладонью по волосам. Ему, видимо, немного полегчало, и он разговорился:

– Это мне под Орлом так приложило. Пять осколков вынули, а один при себе ношу

– Кто же это вам… приложил? – осведомился мальчик, стараясь попасть в тон хозяину дома.

– «Фердинанд», танк немецкий… Знаешь, что такое ПТО?

Мальчик покачал головой.

– Противотанковое орудие, – объяснил бывший боец, – пушечка такая. Сорокапятимиллиметровка. Мы, как кроты, врылись в землю, а на нас шли танки. Два мы подожгли, а третий нас приложил… Ни расчета, ни пушки… Ну ничего, все пройдет. Вот отлежусь…

И вдруг он снова побледнел, и две складки у рта стали еще глубже.

– Сходить за доктором? – предложил мальчик.

Раненый мотнул головой. Говорить ему было трудно. Потом он все-таки сказал:

– За доктором не надо. Разве что за лекарством… Если не очень спешишь.

– Не спешу, – отозвался мальчик. – Где рецепт?

– В столе. Рядом в комнате. Открой средний ящик. Там где-то завалялся. Болеутоляющее.

4

Человек не спросил мальчика, как его зовут, и не назвал ему своего имени. А спросить первым мальчик не решался.

В других обстоятельствах мальчик чувствовал бы себя очень скверно, очутившись в чужом, незнакомом доме, но тревога, которая все больше и больше овладевала им, заглушала неловкость, как большая боль заглушает малую. И поэтому он без особых колебаний отворил дверь в соседнюю комнату.

Комната была залита желтым солнечным светом. Будто и впрямь есть такая желтая, светящаяся краска, которая не высыхает ни на полу, ни на стенках, ни на книжной полке, ни даже на глобусе. Мальчик зажмурился – солнечная краска брызнула ему в лицо – и услышал металлический стук пишущей машинки. Это за окном звонкие капли тающих сосулек стучали по железному подоконнику.

Весенняя солнечная комната была совсем не похожа на ту, где сейчас лежал раненый боец. Комната, наверно, еще не знала, что произошло с ее хозяином, и у нее было отличное настроение. И календарь тоже не знал. На сегодняшнем листке было написано: «Партком в 4 часа».

Мальчик подошел к столу. Но, прежде чем выдвинуть средний ящик, он заметил учебник и две тетрадки. Это был учебник физики для шестого класса. А на тетрадках были написаны имя и фамилия владельца: «Сергей Бахтюков 6-го, А“». Это он, Сергей Бахтюков, сейчас отдыхает с мамой у бабушки в рязанском городе Сапожок.

Глаза мальчика недовольно сверкнули. Он отшвырнул тетрадки и осторожно открыл средний ящик стола.

Ящик был доверху набит бумагами, чертежами, фотографиями, а также множеством разных вещиц, не представляющих на первый взгляд никакой ценности. Чем, например, может привлечь курительная трубка, изогнутая, как знак вопроса, или старая цепочка от часов, или лезвие в пакетике, напоминающем фантик?

Разыскивая рецепт, мальчик старался не разглядывать эти чужие вещи, но они притягивали его как магнит. Он взял в руки трубку. От нее пахло пожаром. Наверное, солдат курил эту трубку в последний раз на фронте у своей пушечки ПТО. Мальчик вдохнул в себя запах трубки и бережно положил ее обратно. Потом ему попалась фотография хозяина дома. Он был снят в военной форме и был молодой и худощавый. Может быть, это не хозяин, а его младший брат? С ямочкой на подбородке. Нет, он сам. Вероятно, когда он снимался, в его груди еще не было никаких осколков от снарядов.

А потом в руки мальчику попалась алая коробочка. Стыдясь самого себя, он не удержался и открыл ее. В коробочке лежал орден. Самый настоящий орден Красного Знамени. Мальчик взял орден и положил его на ладонь. Орден был прохладный и тяжелый.

Мальчик подержал его в руках, и запонки, и перочинный ножик, и лезвие безопасной бритвы с надписью «Нева». Ему никогда не приходилось встречать в таком количестве мужские вещи. Да откуда было им взяться, ведь в своем доме он был единственным мужчиной. Его тянуло к этим вещам. Он испытывал почти физическое удовольствие от прикосновения к ним.

Наконец рецепт нашелся. Он был очень старый. Вероятно, хозяин не пользовался им уже много лет. На маленьком пожелтевшем листке стоял лиловый штамп: «Санчасть, полевая почта 31497». Рецепт был написан рыжими чернилами. Казалось, что буквы когда-то сверкали и лишь от времени поржавели. Мальчик разобрал только первую строчку: «Старшине Л. Бахтю-кову». Дальше шла непонятная латынь.

Мальчик бережно взял рецепт в руки и тихо задвинул ящик.

Потом его взгляд скользнул по тетрадкам Сергея Бахтюкова из 6-го «А». Он почему-то сжал кулак и погрозил тетрадкам.

И вдруг мальчик почувствовал, что его тянет к человеку, который с осколком в груди лежит сейчас в соседней комнате. К большому бесстрашному мужчине, которому принадлежал боевой орден в красной коробочке, прокуренная солдатская трубка, пахнущая пожаром, и лезвие «Нева».

Почему этот большой, сильный человек беспомощно лежит на диване, а он, мальчишка, задиристый, но на деле не такой уж сильный, может бегать по улицам, смеяться и сбивать шапки у встречных шкетов?

5

Мокрый, тающий снег пахнет сыроежками. Он шуршит под ногами. Ему уже не белеть на крышах, на мостовой и на воротниках прохожих. Много месяцев будет он журчать в ручьях, петь в водопроводных трубах, дружить с кораблями. И только в декабре он вернется обратно, белый, нетронутый, без единого пятнышка. Как он будет непохож на этот серый, истоптанный, тающий снег, который путается под ногами накануне своих волшебных превращений!

Мальчик не замечает запаха сыроежек. Он бежит. Спотыкается, перепрыгивает через лужи, соскакивает с тротуара на мостовую. Лыжные брючки, едва достигающие до щиколотки, забрызганы. Шарф совсем размотался, пола коротенького пальто развевается: пуговицы-то не хватает.

Но кажется, что ему малы не только брюки, и пальто, и шапка. Нет, ему не впору тротуары и мостовые, улицы и площади. Весь город тесен ему. С тревогой, неожиданно обрушившейся на его плечи, он не вмещается в родной город.

Мальчик задевает на ходу прохожих, натыкается на фонарные столбы. Тесно! Навстречу несутся машины. Разве в городе нет для них других улиц!…

Окоченело левое ухо: шапка надета на правое. На болтающемся шнурке наросла целая сосулька. Но в замерзшей руке, как волшебная лампа Аладдина, зажат пузырек с лекарством.

И вот он, с трудом переводя дыхание, входит в дом и тихо затворяет за собой дверь. Человек лежит с закрытыми глазами.

«Уснул, – думает мальчик, – значит, отлежался. Вот и хорошо».

Он ставит пузырек с лекарством на стол и обветренной рукой неловко заматывает шарф вокруг шеи. Теперь он принадлежит самому себе. Можно уходить.

Он смотрит на спящего раненого бойца почти с любовью. И ему становится неловко перед самим собой за это непонятное чувство. Он не узнаёт самого себя… Встречаются мужчины, рядом с которыми любой мальчишка чувствует себя сыном. Их отцовская власть незаметно распространяется даже на тех, кто считает себя очень взрослым и самостоятельным.

Мальчик встретил такого человека, а теперь ему надо с ним расставаться.

А человек не открывает глаз. Он, видно, справился со своим осколочком и теперь крепко спит. И мальчику ничего не остается, как молча попрощаться с ним и уйти. Он идет на цыпочках, чтобы не заскрипели половицы, доходит до двери и свободной рукой тянется к замку. Замок не слушается его: признаёт только своих.

Мальчик вздрагивает. Он слышит тихое, далекое слово «сынок». Этот человек зовет его? Мальчик прислушивается. В квартире тихо. Только звонкие капли тающих сосулек стучат в подоконник. Никто его не зовет. Это только показалось.

Мальчик стоит перед дверью и думает о том, что сейчас он уйдет и никогда уже не увидит этого человека. Не ощутит на своей ладони холодную, торжественную тяжесть ордена Красного Знамени. Не вдохнет в себя таинственный запах старой трубки. Он медленно поворачивается и возвращается в комнату. Здесь все неподвижно, как в сонном царстве. Спят двери, спят лампочки, спят половицы. Уснули вместе с хозяином.

Балансируя рукой, мальчик идет на цыпочках: боится, что половицы проснутся и заскрипят.

Он подходит к дивану. Человек по-прежнему лежит без движения, спит.

А вдруг он умер?!

Эта мысль ошеломляет мальчика. Забыв о предосторожности, он наклоняется к спящему. Он кладет ему руку на плечо и начинает легонько трясти его. Раненый боец не открывает глаз. Может быть, позвать его? По фамилии, которая написана на старом военном рецепте. Он зовет:

– Бахтюков… Дяденька Бахтюков!

Раненый боец вздрагивает и открывает глаза. Значит, он жив. Но почему он молчит? Почему не спрашивает про лекарство? Почему глаза как-то неестественно закатываются и голова безжизненно падает на плечо?

Он жив, но он может умереть.

Что делать? Мальчик стоит рядом. Его глаза расширены. Надо действовать! И если ты сам не знаешь как, позови на помощь!

Мальчик бросается к двери. Он будит все спящие половицы, и они скрипят, каждая на свой лад. Но он ничего не слышит. Он бежит. Сам еще не знает куда.

Мальчик перескакивает через две ступеньки. Звенят железные подковки, прибитые к каблукам, чтобы не стаптывались. Скорей! Скорей! Подковки высекают искры. Мальчик уже знает, что ему делать: надо звонить в «скорую помощь».

6

Когда он вбежал в подъезд с синей табличкой «Телефон-автомат», там у аппарата стояли две девочки. Одна из них – коротышка с круглым, как луна, лицом – держала трубку и, сложив ладошку рупором, быстро говорила в микрофон. Другая – повыше, с глазами навыкате – что-то нашептывала на ухо подруге и не переставала хихикать.

– Что он говорит? Что он говорит? – шептала она так громко, что подружке приходилось закрывать микрофон ладошкой, чтобы не пустить туда шепот.

– Он в кино приглашает, – сказала девочка-луна своей любопытной подружке.

Подружка опять захихикала и зашептала еще громче – чуть не закричала шепотом:

– А ты скажи: не пойдем! Скажи: не пойдем!

Она повторяла каждое слово дважды, словно боялась, что подружка-луна не поймет ее с первого раза.

Несколько секунд мальчик молча наблюдал за девочками. Он никак не мог отдышаться.

Наконец он пришел в себя.

– Кончайте! – сказал он сердито. – Мне в «скорую помощь» звонить надо.

Подружки враждебно посмотрели на мальчишку в коротеньком пальто, и та, что хихикала и подсказывала шепотом, насмешливо сказала:

– Знаем мы, какую тебе «скорую помощь»! Небось на каток спешишь.

И тут мальчик заметил, что держит под мышкой коньки, – они сегодня мешали ему на каждом шагу Он подошел к девчонкам вплотную и громко приказал:

– А ну кончайте!

– И не подумаем! – огрызнулась девочка-луна, прикрывая ладошкой микрофон. Потом на минуту оторвала ладошку и сказала в трубку: – К нам тут нахал пристает.

Зеленые глаза стали злыми и колючими. Там человек умирает, а эти девчонки смеются и кривляются. Мальчик резко оттолкнул пучеглазую и выхватил трубку из рук ее подруги. Девчонки от неожиданности взвизгнули и отбежали в сторону.

– Дурак! – крикнула одна.

– Нахал! – поддержала другая.

Мальчик прижал трубку к уху. Он услышал незнакомый мальчишеский голос:

– Так вы придете в кино? Чего вы молчите?

Мальчику показалось, что этот голос доносился совсем из другого мира – беспечного и благополучного.

Он нажал рычаг, и тот, кто приглашал девчонок в кино, сразу замолчал.

Мальчик набрал номер «03».

В трубке зазвучал молодой женский голос:

– «Скорая» слушает.

Он неожиданности мальчик не знал, с чего начать. Голос нетерпеливо повторил:

– «Скорая» слушает. Что у вас?

– Тетенька, – заговорил мальчик, – человеку плохо.

– Фамилия? – бесстрастно спросил голос.

– Чья фамилия?

– Больного.

– Он не больной, он раненый.

– Где ранен?

– На фронте, под Орлом.

Наверное, там, в «скорой помощи», так привыкли ко всяким необычностям, что даже не поинтересовались, при чем здесь Орёл.

Нетерпеливый голос продолжал:

– Где находится пострадавший?

– Дома.

– Адрес?

Мальчик запнулся. Он не знал адреса. Он так и сказал:

– Я не знаю адреса.

– Так что же ты вызываешь «скорую помощь»? На деревню к дедушке, что ли, ехать? Узнай адрес и перезвони.

В трубке раздались короткие гудки. «Скорая» повесила трубку. Мальчик тоже повесил трубку и оглянулся. Девчонок не было. Вероятно, убедившись, что нахальный долговязый мальчишка сказал правду, они тихонько выскользнули из подъезда. Может быть, побежали к другому автомату?…

Мальчик вышел из подъезда. Он ненавидел себя за беспомощность, за то, что, убегая, не посмотрел на номер дома раненого бойца. Да и название переулка он тоже не знал толком: не то Гончарный, не то Дегтярный… Оставалось одно: бежать, узнать адрес. Мальчик уже собрался рвануться с места, когда до него донесся далекий звук санитарной сирены.

7

По улице мчалась «скорая помощь». Куда она спешила? К человеку, попавшему в беду? Или возвращалась на стоянку? Или она приняла сигнал бедствия и спешит на помощь раненому бойцу, даже не зная адреса?

Голос сирены нарастал. Он то взлетал под облака, то стремительно падал. Он звучал, как сигнал боевой тревоги.

А что, если эта почти крылатая машина с красным крестом промчится мимо?

Надо остановить ее!

И мальчик решился. Он выбежал на середину мостовой и преградил путь «скорой помощи». Расстояние от летящей машины до мальчика было очень небольшим. Оно сокращалось с каждым мгновением. Сирена выла истошно. Она взлетала и больше не падала. Она нагоняла страх. Мальчик закрыл глаза, но не тронулся с места.

И вдруг сирена умолкла. Машина резко затормозила. На мостовой было скользко, и ее занесло в сторону.

Когда мальчик с коньками открыл глаза, машина «скорой помощи» стояла совсем близко, развернувшись поперек дороги. А из распахнутой двери уже выскакивал бледный шофер в фуражке с блестящим козырьком. Тяжело дыша от волнения, он подбежал к мальчику и замахнулся, чтобы ударить его. Но сдержался и не ударил. Только заговорил часто и сбивчиво:

– Какого чёрта! Шантрапа!… Жить надоело? Под машину лезешь! Герой!

Но мальчик был защищен от ругательства невидимой броней своего смятения. И обидные слова отскакивали от этой брони, как дробинки. Когда шоферу не хватило воздуха и он замолчал, чтобы сделать вдох, мальчик, не поднимая глаз, сказал:

– Человек умирает.

– Где? – спросил шофер. Он сразу остыл, почувствовав себя на своем посту.

– Я вам покажу, – ответил мальчик.

Шофер нахмурился. Когда работаешь в «скорой помощи», готов ко всему. Но такого оборота дела он не ожидал.

Он полез в карман и достал оттуда пачку сигарет. Сунул одну в рот и чиркнул зажигалкой. Зажигалки не было видно, и казалось, что он извлек огонь из самого кулака.

– Идем к врачу, – сказал шофер. – Он решит.

Когда мальчик и шофер подошли к машине, там уже начал собираться народ. Машина «скорой помощи», стоящая поперек мостовой, успела привлечь зевак. Они толпились у машины, спрашивали друг друга:

– В чем дело?

– Что случилось?

– Кого-нибудь задавили?

Но никто не лежал на мостовой, а к машине быстро шли шофер в фуражке с лакированным козырьком и долговязый мальчик с коньками под мышкой.

– Арсений Иванович, – сказал шофер, заглядывая в открытую дверку, – тут у малого с отцом плохо. А у нас вызовов нет. Поедем?

– Что с ним? – спросил из кабины басистый голос, обращаясь к мальчику.

Мальчику хотелось сказать, что шофер ошибся, что раненый боец вовсе ему не отец, а чужой человек. Но сейчас не было времени для объяснений. И он, стараясь говорить понятней и убедительней, сказал:

– Лежит без сознания. Раненый он. Осколок зашевелился в груди.

– Поехали! – решительно сказал врач.

Мальчик и шофер забрались в кабину. Завыла сирена, разгоняя зевак. И, присев на задние колеса, как конь перед скачками, «скорая помощь» устремилась вперед.

8

Мальчик не знал, застанет он раненого бойца в живых или нет. Поэтому, открывая дверь, он чувствовал, что у него слабеют руки и ноги легонько дрожат в коленках. Всю дорогу он торопился, а сейчас вдруг замедлил шаги. Что, если Бахтюков не дождался его?…

Но медлить нельзя. За спиной стоят врач с чемоданчиком и два санитара с пустыми носилками. А внизу, у подъезда, дежурит машина «скорой помощи». Мальчик заходит в прихожую. За ним трое мужчин. Они здоровые, в белых халатах поверх пальто. От них сразу становится тесно в квартире.

Человек на диване по-прежнему бледен, глаза его закрыты. Жив он или нет?

От волнения мальчик сжимает в карманах кулаки. Врач берет Бахтюкова за руку. Он считает удары пульса, поглядывая на часы. Раз считает, значит, пульс есть. Значит, Бахтюков жив. Хотя он не очень похож на живого. Врач засучивает рукав больного до самого плеча и берет ампулу. Ампула похожа на маленькую сосульку. Врач щелкает сосульку по носу и ловким ударом отбивает стеклянный кончик. Потом опускает туда стальное жало шприца. Берет руку человека, лежащего без сознания, и прикидывает, куда бы вонзить иглу.

Мальчик упирается большими пальцами ног в носки ботинок. Он вспоминает, как в школе ему делали прививку. Его тоже кололи шприцем. Было больно, но терпимо. В общем, пустяки. Но мальчику кажется, что Бахтюкову будет во сто раз больнее. Ведь ему и без укола плохо! Мальчик прижимает локти к бокам и зажмуривается. Игла впивается в руку.

Санитары поставили носилки в угол, а сами сидят на стульях у стола. Носилки большие и тяжелые.

Взгляд у санитаров безразличный. Они не наблюдают за действиями врача. Они заняты своими мыслями. Им все знакомо. От постоянной встречи со страданиями и несчастьями их сердца покрылись черствой корочкой. У них свои заботы.

– Лестница узкая! – говорит один санитар другому. – Боюсь, носилки не пройдут.

– Пройдут, – отвечает другой, – пройдут. Приподнять немного придется.

– Больной-то тяжелый.

Мальчик слышит за спиной их спокойный разговор, и ему хочется сказать им что-нибудь обидное. Но он не поворачивается к ним. Он смотрит на Бахтюкова. И Бахтюков открывает глаза.

Он видит мальчика. Мальчик стоит перед ним, как стоял в ту минуту, когда он потерял сознание. Может быть, мальчик никуда не уходил? Так и простоял у его изголовья целую вечность, как бессменный часовой. Бахтюкову хочется улыбнуться этому долговязому, нескладному парнишке. Но вместо улыбки получается болезненная гримаса: очень больно. Он замечает врача и санитаров. Он все понимает.

– Что будем делать? – спрашивает он врача.

И врач, убирая шприц, отвечает:

– Поедем в больницу.

Бахтюков молчит, потом покорно кивает. Взгляд его становится озабоченным. С застенчивой улыбкой он просит мальчика:

– Сынок, будь другом, отправь телеграмму моим в Сапожок.

– Хорошо. Отправлю, – сразу соглашается мальчик.

И ему почему-то становится обидно, что человек сейчас думает о своем Серёжке Бахтюкове. А этот самый Серёжка небось гоняет с ребятами на лыжах…

– Принеси мне бумагу и карандаш.

Мальчик идет в соседнюю комнату. Календарный листок все еще зовет Бахтюкова к четырем часам на партком… На столе лежат две тетрадки Серёжи Бахтюкова из 6-го «А». Мальчик берет первую попавшуюся и небрежно открывает ее. Это тетрадь по литературе. В ней написано сочинение. Большими и аккуратными буквами выведено заглавие: «Как я провел лето». Ни кляксы, ни помарочки. «Чистюля!» – презрительно думает мальчик и читает первые строки: «Лето я провел в городе Сапожке у бабушки. Это маленький город. В нем много зелени…»

Мальчик вырывает листок из тетради. Вырывает неровно, наискосок: пусть хозяин обязательно заметит, что лист вырван.

Бахтюкову трудно писать. Буквы получаются кривые, будто им тоже плохо и они не держатся на ногах. Он пишет телеграмму в Сапожок, а врач делает запись в свою книжечку. Врач ставит точку, и санитары, как по команде, встают из-за стола. Они приводят носилки в боевое положение.

Мальчик смотрит на Бахтюкова. И вдруг он думает о том, каким бы он был счастливым человеком, если бы Бахтюков писал эту телеграмму ему, а не Серёжке. Он смотрит на него с грустью. Он понимает, что сейчас-то они расстанутся навсегда. Бахтюков пишет долго. А мальчику хочется, чтобы он писал еще дольше. Чтобы он никогда не кончил писать эту телеграмму.

– Вот, – говорит Бахтюков и протягивает мальчику листок и деньги. – Сделай это, сынок. И вообще, спасибо тебе.

Санитары кладут больного на носилки. Мальчик отходит в сторону. Если бы он мог, он сделал бы это один. И сделал бы хорошо. А санитары так трясут Бахтюкова…

Он стоит и не дышит. Ему начинает казаться, что все это не на самом деле. Показывают в кино, а он зритель. Он по другую сторону экрана. У него под мышкой коньки «английский спорт», а здесь, в комнате, носилки, белые халаты, запах лекарства и человек – большой, хороший, близкий человек – в опасности.

Санитары берутся за ручки носилок.

– Взяли? – спрашивает передний.

– Взяли, – командует второй.

И носилки отрываются от пола.

Они плывут по комнате, по темному коридору. Мимо комнаты, залитой желтой солнечной краской. В замочную скважину протиснулся один луч солнца. Он прямой и светлый. В нем, как маленькие живые существа, кружатся пылинки. Когда носилки проплывают мимо, солнечный луч касается щеки раненого бойца. Он прощается с хозяином дома.

На улице мальчик говорит Бахтюкову:

– До свидания.

– Ты еще здесь? – отзывается раненый боец, и его глубокие большие глаза встречаются с зелеными глазами мальчика, полными печали.

Взвыла сирена. Машина забуксовала, вздрогнула, потом оторвалась и покатила.

А мальчик стоял и смотрел ей вслед, держа в руке неотправленную телеграмму.

9

Что толку в коньках, когда они бессмысленно торчат под мышкой! Будь они на ногах, можно было бы мчаться, сокращая время и расстояние. Но в городе на коньках не очень-то разъедешься. Лед сколот или посыпан песком. А в Голландии все пешеходы надевают зимой коньки. Там даже старушки катаются на коньках. Но там вместо обычных улиц – каналы, покрытые гладким синеватым льдом.

Коньки помогают, когда они на ногах, а когда их приходится нести под мышкой, то они только мешают.

Опять мальчик спешит. Телеграмму нужно отправить скорее. В телеграмме Бахтюков, наверно, зовет жену и сына, этого противного Серёжку, который пишет сочинения каллиграфическим почерком, без единой помарки. Чёрт с ним! Раз Бахтюков хочет, пусть приезжает Серёжка.

Одному уху все время тепло, оно под шапкой, а другое совсем замерзло. Но в спешке все некогда передвинуть шапку.

Зато на почте тепло. Здесь пахнет красным сургучом, тягучим клеем и еще каким-то неповторимым почтовым духом. За барьером в глубине стучит телеграфный аппарат. Его звук напоминает капель. Может быть, это тающие сосульки проникли за дверь, на которой висит строгая, как приказ, табличка: «Посторонним вход воспрещен».

На почте мальчику сразу стало жарко. Он расстегнул пальто и размотал зеленый шарф. В распахнутом пальто он стал походить на галчонка с подбитым крылом. Он подошел к окошечку, где принимают телеграммы, и протянул листок.

– Это что за каракули? – рассердилась девушка в окошке. – Что ты, получше написать не мог? Не маленький! На бланк – перепиши!

Мальчик покраснел от неловкости, но не стал объяснять, что телеграмму писал не он, а раненый, у которого едва хватило сил удержать в пальцах карандаш.

Посреди почтового зала стояла конторка, похожая на деревянный гриб. Мальчик прислонил коньки к ножке гриба, а телеграфный бланк положил на шляпку. Не торопясь, стараясь уместить буквы в строке, он вывел адрес. Мальчик старался писать как можно аккуратнее, но почерк у него был нескладный, а буквы получились очень вытянутыми, им были малы строчки телеграфного бланка.

Когда адрес был написан, мальчик тяжело вздохнул – нелегкая это работа! – и стал писать текст.

«Заболел, – писал он, – ложусь в больницу. Квартиру запер. Отдыхайте. Отец».

Только теперь, когда телеграмма была написана, до сознания мальчика дошел ее смысл. Нет, Бахтюков никого не звал. Он просто сообщал о случившемся. Сердитые зеленые огоньки зажглись в глазах мальчика. Выходит, он для того бежал на почту, чтобы сообщить Серёжке Бахтюкову, что он может спокойно отдыхать, в то время как отец его лежит в больнице и жизнь его в опасности?! Мальчику захотелось порвать телеграмму. Написать новую, свою. В этой телеграмме он на все деньги обругал бы этого Серёжку. Он бы высказал ему все, что о нем думает… Но он не сделал этого.

Когда телеграмма была написана, у окошечка уже образовалась очередь. Мальчик молча встал в очередь.

Плечи у мальчика опущены. А взгляд зеленых глаз усталый, растерянный. Одна рука держит коньки, а другая свободна. Она болтается просто так, а когда хозяин спотыкается, помогает ему держаться на ногах. Наконец она замерзла, и мальчик сунул ее в карман.

Пальцы нащупали какую-то бумажку. Ах да, это листок из тетради, который не приняли на почте. Мальчик вынимает листок и перечитывает слова, составленные из букв, которые еле стоят на ногах: «Заболел. Ложусь в больницу. Квартиру запер. Отдыхайте. Отец».

Отец… Это слово мальчик произносит вслух. Он никогда в жизни не произносил этого слова, и ему хочется знать, как оно звучит. Он не узнаёт собственного голоса. Ему кажется, что кто-то другой произносит это слово.

Мальчик представляет себе, как произносит слово «отец» Серёжка Бахтюков. Ему даже чудится, что он слышит его голос. Мальчик морщится, как музыкант от фальшивой ноты.

И вдруг ему начинает казаться, что ни Серёжка, ни его мать не поедут к отцу. Они не покинут раньше срока город Сапожок и не примчатся к человеку, который сейчас страдает в больнице. К человеку, которого зовут «отец».

Он представил себе Бахтюкова одного на больничной койке. И почувствовал, что уголки глаз начинает щипать горькая накапливающаяся слеза.

А что, если сходить в больницу? Просто так, узнать, как здоровье больного Л. Бахтюкова. Передать привет и уйти. Все человек не будет себя чувствовать таким одиноким.

Да и на каток ему совсем неохота идти. Нет настроения. На каток можно сходить и завтра. Спешить некуда.

Когда людей в трудную минуту не зовут на помощь, а советуют им спокойно отдыхать, спешить не обязательно. Разве это не так?

10

Мальчик сходит со ступенек почты. Он никуда теперь не спешит. Он держит коньки не под мышкой, а в руке. Блестящий полоз холодит руку, но сейчас это не страшно: в городе потеплело, хотя солнце клонит на закат, земля подставляет под его лучи свой продрогший зимний бочок. Греется.

Сосульки сбились со счета, и теперь их прозрачные капли без передышки стучат о камни, о подоконники, о крыши киосков. Их стук сливается в длинную пулеметную очередь. Это весна бьет из своего веселого пулемета по льдинам и снегам, по вьюгам и морозам.

Мальчик оглядывается вокруг и замечает, что снежный наст в городском сквере осел и напоминает поверхность луны. На его шероховатой, кремнистой корочке виднеются маленькие лунные цирки. И пусть не скоро распустятся почки и прорастет трава – на еловых лапах, на самых кончиках, уже появилась свежая зелень. Темные, прошлогодние иголки жесткие, а новые, весенние иголочки еще не окрепли, не научились колоться. Дотронься до них щекой – почувствуешь, какие они нежные.

Мальчик с коньками идет по городу…

Вот уж действительно человек, не следящий за своей внешностью! Даже мысль о встрече с девочкой в белой шапке не может заставить его привести себя в порядок. Интересно, заметила она, что его не было на катке? Или он ей совсем безразличен, как и все остальные шкеты?

Мальчик перешел на другую сторону и, незаметно для себя ускоряя шаги, направился в городскую больницу

11

У каждого дома есть свой запах, даже если дом нежилой. У почты – почтовый запах, у булочной – хлебный, у больницы – лекарственный.

Почтовый запах рассказывает о посылках и бандеролях, о свежих газетах и заморских марках, отмеченных черными радугами печатей. Запах булочной рассказывает о поджаристых корочках, о бубликах, усыпанных черными дробинками мака, о булочках, залитых сладкой глазурью.

Больничный запах не рассказывает ни о чем хорошем. Он встречает человека на пороге и сразу отравляет ему настроение рассказом о боли и страданиях.

Этот запах встретил мальчика за дверью с надписью «Приемный покой».

В приемном покое стояла торжественная тишина. Это, собственно, не сам приемный покой, а лишь коридор перед ним. На скользком кафельном полу стоял белый деревянный диван. И больше ничего здесь не было.

Мальчик сделал несколько неуверенных шагов и очутился перед стеклянной дверью. Дверь была приоткрыта. Мальчик заглянул туда и сразу встретился взглядом с дежурным врачом. Врач был в белой шапочке и с большой черной бородой. Рукава халата закатаны до локтей. Вид у врача был строгий и, как показалось мальчику, немного свирепый. Заметив посетителя, врач смерил его строгим взглядом и вышел в коридор. Он подошел к мальчику и задал ему самый неожиданный вопрос:

– Что это у тебя, «английский спорт»? Дай-ка сюда.

Удивленный мальчик протянул доктору коньки. Тот взял их в руки и попробовал лезвие ногтем: острые они или нет. Врач рассматривал коньки, а мальчик не отрывал глаз от врача. Доктор был молодой. У него не было ни единой морщинки, а щеки были такие румяные, будто их обладатель только что пришел с катка. Мальчик сделал это открытие, и ему сразу стало легче. Он сказал:

– К вам привезли больного. Его зовут Л. Бахтюков. Как его состояние?

Врач протянул мальчику коньки и почесал бородку.

– Бахтюков? – повторил он. – С осколком?

– Да, да, – подхватил мальчик, – его привезли на «скорой помощи».

– К нам всех на «скорой помощи» привозят.

Мальчик промолчал.

– Случай тяжелый. – Голос врача сразу стал теплее, а от строгости не осталось и следа. – Я сейчас узнаю, как дела. А ты посиди здесь на диване. – И доверительно добавил: – Вообще-то здесь не положено быть посторонним. Но случай тяжелый.

Доктор скрылся в своем приемном покое, а мальчик сел на диван. Он сел и сразу почувствовал во всем теле такую слабость, что зажмурил глаза. Ему даже показалось, что он уже ни за что не сможет подняться на ноги.

Он слышал, как за стеклянной дверью молодой бородатый доктор звонил по телефону, как он расспрашивал о Бахтюкове, как называл себя доктором Коном из приемного покоя.

Через некоторое время он снова появился в дверях. Он испытующе посмотрел на мальчика и сказал:

– Вот что. Сейчас отца будут оперировать. Будешь ждать?

– Буду.

Доктор одобрительно кивнул и скрылся за дверью.

12

Есть люди, созданные для сидения на месте. Их девиз: в ногах правды нет. И есть непоседы. Они ерзают на стуле, с трудом досиживают до конца урока и, стоя в очереди, испытывают ни с чем не сравнимые муки. Из таких людей вырастают путешественники и строители, разведчики и почтальоны. У них правда в ногах, в движении, в смене впечатлений.

Мальчик с коньками принадлежал к такой породе людей.

Почему же сейчас, в приемном покое городской больницы, он сидит смирно, не ерзает? Не болтает ногой и не барабанит пальцами по белому больничному дивану? Но это вовсе не значит, что он спокоен. Его мысли мечутся. Как проходит операция? Больно Бахтюкову или на него действует наркоз?… Наверно, все-так больно.

Мысли переносят мальчика в операционную. Он представляет на операционном столе себя. Он старается подчинить себе боль… Для этого он вспоминает, как однажды летом наступил босой ногой на гвоздь. Гвоздь вошел глубоко. Сначала было не очень больно. Потом ранку обожгли йодом. От боли он прыгал на одной ноге. Потом боль стала тупой и долгой.

Мальчик почти физически ощущал эту боль. Он даже пошевелил ногой в ботинке.

Но Бахтюкову, конечно, еще больнее.

И вдруг мальчик мысленно очутился возле города с гордым названием Орёл. Он видит степь с птичьего полета. Сверху огневые позиции противотанковых орудий похожи на кротовые норки: вокруг насыпь из свежей земли. А фашистские танки, которые ползут по степи, похожи на желтых черепах. Черепахи медленно приближаются к кротовым норкам.

Он видит, как над кротовыми норками замелькали вспышки. Это ПТО открыли огонь по танкам. Вот один танк остановился. Из него повалил густой черный дым. Этот дым разрастается. Он ползет по траве, застилает черепах и кротовые норки. Уже не видно, что делается на земле. Только в дыму сверкают вспышки ПТО, как в туче отблески молнии.

Мальчику кажется, что он идет по земле, разгребая дым руками. Дым густой, как вода, он мешает идти. Земля черная. Она пахнет пожаром, как старая солдатская трубка в письменном столе Бахтюкова.

Вот пушка Бахтюкова… А вот сам Бахтюков. Худой, похожий на младшего брата нынешнего Бахтюкова. На нем гимнастерка с расстегнутым воротом… Пушка ПТО стреляет. После каждого выстрела она приседает, а ствол откатывается назад, будто хочет спрятаться, но потом раздумывает и возвращается обратно. А Бахтюков кричит: «Огонь! Огонь!»

И чем громче кричит Бахтюков, тем сильнее стреляет пушка.

«Огонь!» – кричит Бахтюков, и пламя срывается с губ Бахтюкова. И переносится на танк. И танк горит.

Но следующий танк успевает выстрелить. Бахтюков падает. Пушка опрокидывается.

…Бахтюков лежит на траве. Он бледный, с непокрытой головой. На бурках кровь… Да нет, не на бурках – на сапогах… Бахтюков большой и тяжелый, но мальчик несет его на руках… Он прикрывает его собой от осколков фашистских «фердинандов».

Сердце стучит громко. На весь приемный покой. Нет покоя в приемном покое.

Сюда привозят больных, измученных людей. Здесь тревожатся о своих близких. В насмешку, что ли, назвали это место «покоем»?

Мальчик ждет. Он сидит на месте. Но мысли его неспокойны. Нет для него сейчас ни катка, ни города, ни дома. Есть только раненый боец. Он командует мыслями мальчика, и мысли подчиняются одному ему.

13

Оказывается, мысли тоже устают. Они замедляют ход. Перестают метаться. Но они не дремлют. Они ждут.

Мальчик устало прислонил голову к стене. Его глаза смотрят в одну точку. Они уже не видят ни окопа ПТО, ни фашистских танков.

– Кто от Бахтюкова?

Мальчик вздрагивает и вскакивает с дивана.

– Я!

Перед ним пожилая медицинская сестра. Она такая полная, будто надела халат поверх шубы, как санитары «скорой помощи».

– Ты? – произносит сестра густым, почти мужским голосом. Она говорит степенно, с расстановкой, будто читает по бумажке. – Операция была тяжелая. Больной потерял много крови. Но все обошлось благополучно. – И вдруг по-бабьи жалостливо смотрит на мальчика и говорит совсем другим, женским голосом: – Ты не волнуйся. Будет жить отец. Организм у него могучий.

– А скоро он поправится?

– До зеленых листиков полежит, – говорит сестра. – Теперь беги домой. Скажи матери, чтоб не волновалась… А это тебе на память. – Сестра протянула мальчику кусок ржавого железа.

– Что это? – Мальчик вопросительно поднял глаза на сестру.

– Осколок.

Это был тот самый осколок, который через много лет после конца войны вдруг ожил и пытался сделать то, что ему не удалось там, в степи под Орлом, – поразить сердце бойца.

– У самого сердца отыскали, – пояснила сестра и, спохватившись, заторопилась: – Ну, мне пора. Передать что-нибудь отцу?

Мальчик задумался. Что передают сыновья больным отцам?

– Передайте, что дома всё в порядке. Целуют его… Всё. И пусть скорее поправляется.

Слова показались ему сухими, но других слов мальчик не знал. Он сжал в руке осколок и почувствовал боль: у осколка были острые края.

Сестра ушла. Она ушла туда, где в тихой палате, весь в бинтах, лежал бывший старшина Бахтюков. Он лежал с открытыми глазами и скрипел зубами от боли.

Сестра подошла к нему, поправила подушку и, как бы невзначай, сказала:

– Какой у вас хороший сынок!

– Сынок? – Бахтюков, забыв о боли, слабо улыбнулся.

– Он всю операцию в приемном покое просидел. Волновался.

– Сынок… – прошептал Бахтюков и почувствовал, что боль стала слабее.

Значит, телеграмма пришла вовремя. Значит, сын, узнав о его болезни, не пожелал отдыхать, а примчался в родной город!…

Человеку невдомек, что никакая телеграмма-молния не могла так быстро дойти до дальнего города Сапожок и тем более привезти ему сына.

14

В городе стемнело. Уже не видно лунных цирков в корочке осевшего снега. Уже на елочках нельзя отличить молодые, нежные иголки от старых, колючих и жестких. Уже скрылись из глаз скользкие серебристые сосульки. Но, хотя земля повернулась к солнцу другим боком, в городе тепло, и невидимые сосульки продолжают таять.

По городу идет мальчик с коньками под мышкой.

В темноте не видно, что одна пуговица вырвана с мясом, а на шарфе чернильное фиолетовое пятно. И не видно, что он вырос из пальтишка и из лыжных брюк. Все ему коротко, все не по росту. Но кто виноват, что мальчики так быстро растут?

На каком ухе сидит старенькая шапка? Не все ли равно! Когда весна своим теплом, влажным дыханием касается лица, это не имеет значения: уши не мерзнут. И только ботинки, набегавшиеся за день по лужам, промокли, и ногам холодно.

Мальчик думает о высоком, крупном человеке в меховой куртке, сделанной из шкуры черного зверя, и о боевом ордене, и о прокуренной трубке, и о рецепте, выданном санчастью с номером полевой почты. Он думает о человеке, которого ему недоставало всю жизнь. И теперь этот человек нашелся, но он принадлежал не ему…

На месте Серёжи мальчик бросил бы все на свете и примчался к отцу… Нет, он бы вовсе не уезжал от отца ни к какой бабушке, ни в какой Сапожок. Он бы всегда был рядом с ним, чтобы в любую минуту прийти на помощь.

Мальчик не замечает, что справа от него вырастает забор стадиона. На катке уже не звучит музыка, не горят веселые лампочки и не слышно зазывного шороха, который издают коньки, разрезающие лед.

Под единственной лампочкой на воротах висело объявление:

«Ввиду теплой погоды каток закрыт».

Мальчик сжал кулак и почувствовал боль. В руке был зажат осколок, который мог вонзиться в сердце Бахтюкова. Мальчик сжал кулак крепче, и ему стало еще больней.

И вдруг мальчик обрадовался. Он может терпеть боль, и ему наплевать, что каток закрыт. И он смеется над счастливым Серёжкой, хотя у того есть отец. И человек, назвавший его «сынком», будет жить и поправится до зеленых листиков. И хотя ноги мерзнут, это хорошо: значит, в городе много луж, значит, весна спешит и скоро появятся эти самые зеленые листочки.

Мальчик расстегнул свое коротенькое пальто, переложил коньки в другую руку и зашагал домой.

Друг капитана Гастелло

Очень нехорошо подслушивать разговоры взрослых, а когда младшие еще норовят вставить свое словечко, это уже совсем никуда не годится. Но как быть, если ты живешь со взрослыми в одной комнате? Нельзя же все время зажимать уши руками.

Серёжа терпеть не мог чужие разговоры: они мешали делать уроки и отвлекали от собственных мыслей. А когда он ложился спать, то долго не мог уснуть, если в комнате говорили. Это только чудаки превращают свои уши в звукоулавливатели и, делая вид, что спят, подслушивают.

Только один раз Серёжа вмешался в чужой разговор, и из этого вышла целая история.

Это случилось в тот день, когда к папе пришел его давнишний приятель – дядя Владя. За обедом больше говорил папа, а гость серьезно и сосредоточенно занимался едой. Он так старательно обсасывал косточки, словно играл на них, как на свистульке, – косточки действительно издавали свист. При этом лоснящиеся румяные щеки налезали на глаза, закрывали их, и казалось, дядя Владя сейчас замурлыкает от удовольствия.

После обеда гость и хозяин поменялись ролями. Теперь уже Серёжин папа молчал, а дядя Владя рассказывал одну историю за другой. Истории эти были разные, и только герой в них оставался один и тот же – сам дядя Владя. Оказывается, на войне он был настоящим храбрецом: первым форсировал Днепр, первым вступил на вражескую землю и лично штурмовал Рейхстаг. В конце концов у Серёжи сложилось впечатление, что, если бы не дядя Владя, неизвестно, сколько бы времени продлилась война.

Серёжа слушал папиного товарища с открытым ртом. Он видел дядю Владю в огромном танке (в маленький дядя Владя не влез бы), в самолете (в бомбардировщике) и у гремящего орудия, в клубах дыма тоже возникало кисельно-красное лицо гостя.

Наконец дяде Владе надоело рассказывать истории. Он сел поудобнее на диван и решил немного порассуждать.

– Вот у нас говорят – герои. – Дядя Владя зевнул и быстро прикрыл рот ладонью, словно боялся, что изо рта вылетит птица. – А кто они, эти герои? Взять, например, Колю Гастелло…

Услышав имя легендарного летчика, Серёжа насторожился. Он даже привстал со стула. Капитан Гастелло был его любимым героем. Серёжа восхищался им и переживал его гибель, словно незнакомый капитан, отдавший свою жизнь задолго до того, как Серёжа появился на свет, был его близким человеком.

– Взять, например, Гастелло, – продолжал дядя Владя, – какой он герой? Ну, подбили ему машину, ну, упала она случайно на шоссе, по которому шли немецкие танки. А при чем здесь героизм?

Серёжа почувствовал, что у него слабеют ноги, и он опустился на стул, словно произошло что-то ужасное, вроде пожара или аварии.

Вся Серёжина жизнь перевернулась и стала бессмысленной от слов дяди Влади.

– Теперь все трубят: «герой», «герой»! – продолжал гость. – У нас вообще любят из мертвецов делать героев. А кто этому верит? Вот такие, как Серёжка.

Дядя Владя кивнул на мальчика. И тут Серёжа потерял власть над собой. Он забыл, что не полагается вмешиваться в разговор старших.

Он решил, что дядя Владя просто ошибся и надо ему скорее все объяснить.

– Гастелло был настоящим героем. Он сам… – начал было Серёжа.

Но дядя Владя перебил его:

– Ну вот, полюбуйтесь. «Настоящий герой»! Это мы, старые фронтовики, знаем, кто настоящие герои. Мы… да что там говорить!

Гость махнул рукой, сунул в рот папиросу и стал ее обсасывать, как косточку.

Серёжа сидел как побитый. Он представил себе лицо капитана Гастелло. Строгое лицо героя было бледным, а глаза закрытыми. Герой не видел кисельной рожи дяди Влади и не слышал его слов. Он не мог постоять за себя. И Серёжа почувствовал, что не имеет права сидеть сложа руки, что он обязан встать на защиту погибшего героя.

– Капитан Гастелло – герой! Все равно герой!

Серёжа прокричал эти слова, потому что, когда кричишь, голос не такой тоненький.

– Серёжа! – строго оборвала его мама. – Дяде Владе видней. И вообще…

– Нет, – вдруг оживился гость, – ему видней! Это он прошел от Волги до Шпрее с автоматом на плече. Он!

И дядя Владя ткнул в сторону Серёжи указательным пальцем, словно хотел пронзить его насквозь.

Серёжа опустил голову. Он понял, что ему не справиться с огромным, мясистым дядей Владей, что нужно где-то разыскать больших и сильных друзей капитана Гастелло, которые сумели бы вступиться за погибшего друга. Надо предупредить их, что у мертвого капитана появился такой опасный враг, как дядя Владя.

Никто не заметил, как Серёжа тихо поднялся со стула и направился к двери. Когда старшие увлекаются своими разговорами, они быстро забывают о младших. Папа с мамой слушали, а дядя Владя, размахивая пухлыми руками, уже рассуждал о ценах на мясо.

А Серёжа тем часом ехал в автобусе. Жаль, что автобус плетется, сам он добежал бы быстрее. Но путь был далеким. Уже кончился город. За окном замелькали деревья. Они бежали за автобусом и никак не могли его догнать. Наконец совсем отстали: началось поле. Серёжа нетерпеливо ерзал на сиденье и привставал до тех пор, пока кондуктор не объявил:

– Следующая – «Военный городок».

– Ты кого ищешь? – спросил Серёжу высокий летчик с круглым безбровым лицом.

Он вместе со своим товарищем, черноволосым и щуплым, уже минут пять наблюдал, как Серёжа, ко всем приглядываясь, шел по военному городку.

– Кого ты ищешь? – повторил свой вопрос летчик.

Серёжа остановился. Он вдруг замешкался, но взял себя в руки и объяснил цель своего приезда.

– Я ищу друга капитана Гастелло! – ответил он.

– А как его фамилия?

– Не знаю… А вы не дружили с ним?

Летчики переглянулись. Они оба были молодыми, и, когда капитан Гастелло совершал свой подвиг, каждому из них было лет меньше, чем Серёже. Круглолицый покачал головой, а щуплый спросил:

– Зачем тебе друг капитана Гастелло?

– Дядя Владя говорит, что Гастелло не герой, что у нас любят мертвецов героями делать… Он не смеет так говорить…

Больше всего Серёжа боялся, что его объяснение выглядит смешно и незнакомые летчики не примут его слова всерьез. Но летчики не собирались шутить. Своим рассказом Серёжа поставил их в затруднительное положение. Они посовещались и велели Серёже ждать, а сами пошли за каким-то Петром Ивановичем. Серёжа понял, что Пётр Иванович и был тот, кого он искал.

Другом капитана Гастелло оказался невысокий плотный мужчина в кожаной куртке. Из-под военной фуражки, надвинутой на глаза, были видны совсем белые виски. Седина никак не вязалась с глазами, в которых – откуда оно только взялось! – поблескивало что-то озорное. Если судить по волосам, Пётр Иванович был старым, а если верить его глазам – молодым. Но Серёжу мало занимало это несоответствие. Он чувствовал в этом человеке силу и решимость. И ему даже показалось, что Пётр Иванович немного похож на своего легендарного друга.

– Здорово! – сказал летчик и протянул Серёже руку.

Он не стал ни о чем расспрашивать мальчика. Видимо, два молодых летчика успели ему рассказать суть дела. Он только поинтересовался, где живет Серёжа.

– В городе, – ответил мальчик.

Друг капитана Гастелло ниже надвинул фуражку на глаза и сказал:

– Далековато. – Но затем решительно махнул рукой: – Ладно. Едем!

Когда Серёжа в сопровождении Петра Ивановича переступил порог своей комнаты, дядя Владя лежал на диване, положив на светлый валик ноги в грязных ботинках. Он спал, чуть посвистывая мясистым носом и причмокивая губами, словно ему снилась мозговая косточка. Кроме спящего гостя, в комнате никого не было. Вероятно, папа пошел в магазин, а мама хозяйничала на кухне.

Пётр Иванович небрежно кивнул на дядю Владю и спросил:

– Он?

– Он, – отозвался Серёжа.

Тяжелая рука летчика опустилась на плечо спящего. Дядя Владя недовольно поморщился и открыл глаза. Со сна он ничего не понял и растерянно заморгал.

– Говорят, вы здорово воевали? – спросил Пётр Иванович, когда дядя Владя окончательно проснулся и сел.

– Воевал, – пробурчал он.

– А на каком фронте, если не секрет?

– Н-н-на разных, – ответил дядя Владя. – А что?

– Да нет, ничего. Просто наслышан о ваших подвигах и заинтересовался. Как ваша фамилия?

– Иволгин.

– Извините, не слышал. А вы на каких машинах летали?

– Я, я?

– Ну да, вы.

– Я в артиллерии был.

– В артиллерии, – повторил Пётр Иванович, словно хотел заучить ответ дяди Влади наизусть. – А с капитаном Гастелло вы тоже в артиллерии встречались?

Дядя Владя нахмурился. Вопросы сыпались на него, как удары. Он едва успевал отбиваться – отвечать.

– При чем здесь артиллерия? Слышал о нем от товарищей.

– Вот как! – Друг капитана Гастелло задержал свой взгляд на дяде Владе, словно испытывал достоверность его слов. – А я решил, что вы с ним вместе воевали. Значит, вкралась ошибка.

Серёжа стоял в стороне и внимательно следил, как Пётр Иванович своими вопросами брал дядю Владю в окружение и отрезал ему все пути к отступлению. Наконец дядя Владя спохватился и от обороны перешел к наступлению.

– А вы, собственно, кто такой? – спросил он недовольным голосом.

Но летчик, твердо стоящий перед ним, преграждал ему путь.

– Я полковник Ростов, – сказал Пётр Иванович.

– Полковник Ростов, – пробормотал дядя Владя. – Герой Советского Союза, прославленный ас?

Дядя Владя покраснел. И его лицо стало похожим на красный воздушный шарик, который на ветру качается из стороны в сторону.

– Знаете? – усмехнулся летчик.

– А как же! – оживился дядя Владя. – Чай, не в тылу отсиживались!…

В эту минуту Серёжа вдруг подумал, что сейчас полковник Ростов и дядя Владя поладят. И может быть, летчик возьмет сторону дяди Влади.

И мальчик крикнул:

– Дядя Владя, Пётр Иванович – друг капитана Гастелло! Понимаете?

Воцарилось молчание. Дядя Владя полез за папиросой. А полковник Ростов стоял заложив руки за спину и раскачивался на расставленных ногах. И вдруг он вплотную приблизился к дяде Владе и холодным голосом сказал:

– Так вот что, товарищ Иволгин, не знаю, в какой артиллерии вы воевали и какие беспримерные подвиги совершали на войне. Да меня это и не очень-то интересует. Но чернить память славного сокола Николая Францевича Гастелло я вам не позволю. Если бы мы с вами были моложе, я бы вам за ваши слова… Но седым людям неудобно размахивать кулаками.

Серёжа заметил, что дядя Владя слушает друга капитана Гастелло со вниманием и опаской. А когда полковник строго спросил: «Ясно?» – у дяди Влади, который чуть ли не один выиграл всю войну, руки сами вытянулись по швам, и он ответил:

– Ясно, товарищ полковник!

– Вот и хорошо, – сказал Пётр Иванович. – А то у капитана Гастелло много хороших защитников и друзей.

При этих словах он кивнул на Серёжу И сердце мальчика подпрыгнуло от радости.

Серёжа проводил Петра Ивановича до самых ворот. Когда они прощались, полковник крепко пожал ему руку и сказал:

– Ты серьезный парень.

Серёжа почувствовал, что сейчас они расстанутся и неизвестно, когда еще встретятся, и ему захотелось разузнать у Петра Ивановича о его легендарном друге.

Он спросил первое, что ему пришло в голову:

– Товарищ полковник… Пётр Иванович, а вы не помните, капитан Гастелло был очень высокого роста?

Полковник посмотрел на Серёжу и покачал головой:

– Видишь ли, я никогда не встречался с капитаном Гастелло. Я воевал на Севере, далеко от него. Мне так и не довелось с ним познакомиться.

– Значит, вы не его друг? – разочарованно спросил мальчик.

– Нет, я его друг, – ответил полковник. – Такой же, как ты. Ведь у людей значительно больше друзей, чем они думают. И друзья никогда не дадут в обиду имя тех, кто отдал свою жизнь за Родину.

…Когда Серёжа вернулся домой, дяди Влади уже не было. Только на светлом валике дивана остался след от его грязных ботинок.

Девочки с Васильевского острова

Умерли все. Осталась одна Таня.

Из дневника Тани Савичевой. Ленинград, 1942 год

Я – Валя Зайцева с Васильевского острова. У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками… Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, Василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо… У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева – Нева, справа – Невка, впереди – открытое море.

У меня есть подружка – Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка… Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали.

Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой… Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Мне рассказывали.

Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться: она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна.

Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. «Дети, сегодня мы займемся с вами повторением…» И тут споткнется на слове, покраснеет и повернется к стене, хотя в комнате – никого.

Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, Василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там… моя подружка Таня Савичева. Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода… Не все ли равно, от чего умирать – от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее…

Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржев-ку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра – там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить.

Какие-то взрослые спросили меня:

– Ты кто такая?

– Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить.

Мне сказали:

– Нельзя! Приходи со своим районом.

Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него:

– Он тоже пришел со своим районом?

– Он пришел с братом.

С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им:

– Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге… Тане Савичевой.

Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили:

– Таня Савичева твоя подруга?

– А чего здесь особенного? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова.

– Но ее же нет…

До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли:

– У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки…

Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила:

– У нас даже почерк одинаковый!

– Почерк? – Они удивились еще больше.

– А что? Почерк!

Неожиданно они повеселели, от почерка:

– Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами.

– Никуда я не поеду. Я хочу строить…

– Ты будешь строить! Ты будешь для памятника писать Таниным почерком.

– Могу, – согласилась я. – Только у меня нет карандаша. Дадите?

– Ты будешь писать на бетоне. На бетоне не пишут карандашом.

Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник – записную книжку с алфавитом: А, Б, В… У меня есть такая же книжка. За сорок копеек.

Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано:

«Женя умерла 28 дек. 12.30 час. утра 1941 г.».

Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.

Но я Василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать.

– Давайте ваш бетон. Буду писать.

Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили:

– Не торопись.

Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось.

– Не торопись. Пиши спокойно.

«Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942 г.».

Пока я писала про Женю, умерла бабушка.

Если просто хочешь есть, это не голод – поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Вытерпела. Голод – когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце – всё, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает.

«Лёка умер 17 марта в 5 часов утра 1942 г.».

У Лёки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Мне рассказывали. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Лёке не хватило лекарства…

– Пиши, – тихо сказали мне.

В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали:

– Пиши, Валя Зайцева, пиши.

И я снова написала – «умер».

«Дядя Вася умер 13 апр. 2 ч. ночь 1942 г.».

«Дядя Лёша 10 мая в 4 ч. дня 1942 г.».

Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась – жила. Мне рассказывали… Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась.

– Что же ты не пишешь? – тихо сказали мне. – Пиши, Валя Зайцева, а то застынет бетон.

Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7.30 час. утра 1942 года». Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово.

Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы.

– Можешь еще писать?

– Я допишу, – ответила я и отвернулась, чтобы не видели моих глаз. Ведь Таня Савичева моя… подружка.

Мы с Таней одногодки, мы, Василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она Василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила – значит, не сдавалась!

Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» – «Умерли все». Последняя страничка дневника Тани Савичевой была на букву «О» – «Осталась одна Таня».

И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Голодная. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.

И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? А я? У тебя же есть подруга – Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. У меня под кроватью живет хомячок. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?»

Кто-то положил мне руку на плечо и сказал:

– Пойдем, Валя Зайцева. Ты сделала все, что нужно. Спасибо.

Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала:

– Приду завтра… без своего района. Можно?

– Приходи без района, – сказали мне. – Приходи.

Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми.

…И плывет наш остров, как корабль: слева – Нева, справа – Невка, впереди – открытое море.

Сапер

Дождливым вечером в отделение милиции вошли двое: мужчина в блестящем плаще с пестрым шарфом вокруг шеи и мальчик лет девяти, мокрый, измазанный глиной, с царапиной на подбородке. Мужчина был встревожен и все время облизывал пересохшие губы тонким, проворным языком муравьеда. Глаза его поблескивали, под ними отвисли мешочки. Лицо мальчика не выражало ни испуга, ни смятения. Оно было безжизненным, словно хозяин ушел куда-то, а лицо осталось. С мокрых волос на скулы сползали капли дождя.

Мужчина держал мальчика за руку чуть повыше кисти. В другой руке он сжимал какой-то тяжелый инструмент, вроде тех, какими водопроводчики привинчивают трубы.

В комнате дежурного было несколько человек. На деревянном диване сидела бабка в обнимку с большим узлом.

Рядом, откинувшись на высокую спинку дивана, обосновался пожилой подвыпивший человек. Он дремал и во сне никак не мог удержать голову, она падала то влево, то вправо.

Перед барьером, отделявшим стол дежурного от остальной комнаты, стояла женщина – скуластая, с сальными волосами. Она без умолку говорила дежурному:

– Он меня первый заобидел… Я к нему добром, а он меня заобидел…

– Садитесь и напишите, – видимо, не в первый раз повторял дежурный; голос у него был юношеский, с хрипотой.

– И про огурец писать?

– И про огурец пишите… – устало вздохнул дежурный. И тут он заметил мужчину и мальчика. – Вы обождите, – сказал он им. – Баранова, подойдите ко мне.

Бабка ловко подхватила узел и поплыла к барьеру.

– Посидите пока, – сказал дежурный мужчине и мальчику. – Я вас вызову.

– Спасибо, – сдержанно отозвался мужчина.

Он сел и потянул за собой мальчика.

Подвыпивший приоткрыл глаза, поднял брови и, щурясь, как от яркого света, уставился на своих новых соседей.

– Поймал? – в упор спросил он мужчину.

– Поймал, – ответил тот, что в плаще, и облизал губы.

– Отпусти ты его руку – никуда не денется.

– А сбежит?

Подвыпивший присвистнул и закрыл глаза. Мужчина стал ждать, когда его вызовут. Мальчик по-прежнему сидел с застывшим лицом. Он не чувствовал, как капли с волос текли по щекам.

Старушка навалилась на барьер и что-то энергично нашептывала дежурному. Плечи ее ходили ходуном, а голоса не было слышно. Стучали часы. В комнате стоял тот особый вокзальный дух, который устанавливается в помещениях, где на смену одним людям приходят другие и нет постоянных жителей.

Дверь отворилась, в нее просунулась сальная голова скуластой женщины.

– И про кадушку тоже писать? – спросила голова.

– И про кадушку пишите! – прикрикнул дежурный.

Голова тотчас скрылась.

Через некоторое время бабка Баранова, прижимая к животу узел, приплыла обратно на скамейку, и дежурный позвал мужчину и мальчика.

– Что у вас? – спросил он и поднял голову.

Глаз милиционера не было видно, их скрывал большой черный козырек. Щеки и подбородок были розовыми, нежными и никак не подходили к форме блюстителя порядка.

Мужчина молча положил на барьер тяжелый инструмент, нарочно стукнув им о некрашеную доску:

– Вот.

– Что это?

– Разве не видите – бандитский инструмент.

И тут за его спиной послышалось покашливание и мягкий раскатистый смешок:

– Какой же это бандитский инструмент? Это саперные ножницы. Ими колючую проволоку…

За спиной мужчины стоял подвыпивший и слегка покачивался.

– Сядьте! – строго сказал ему дежурный.

– Слушаюсь! – с наигранной покорностью выпалил тот и, неловко повернувшись, зашагал к скамейке, на ходу повторяя: – Саперные ножницы – бандитский инструмент!

Дежурный взял инструмент и стал внимательно осматривать. Он никогда не держал в руках ничего подобного и старался своим умом дойти, как обращаться с этим тяжелым военным инструментом.

– Твой? – спросил он мальчика.

– Нашего дедушки.

– Как им действуют? Знаешь?

Мальчик кивнул. И тут его оттеснил мужчина с пестрым шарфом на шее:

– Чего тут знать? Чего тут знать?! Он ко мне на участок за клубникой лез, а это, – мужчина опасливо покосился на инструмент, – это для того, чтобы по голове. Раз!…

– Подождите, – остановил его дежурный. – Вас по голове не ударяли… Так как им действовать? – снова спросил он мальчика.

Мальчик посмотрел на дежурного и поднял глаза к потолку, а вместе с глазами поднялись и нос, и подбородок с царапиной. Он сказал:

– Надо по-пластунски подползти к переднему краю… Осмотреться, прислушаться… Потом надо приподняться и упереть левый локоть в землю…

Мужчина быстро провел языком по губам, словно слизнул муравья, и перебил мальчика:

– Товарищ дежурный, что он чушь мелет! Пусть про клубнику рассказывает.

Мальчик мрачно сказал:

– Я не ем клубнику. У меня от клубники сыпь… Если проволока зазвенит, надо сразу прижаться к земле и переждать. Потому что враг может дать очередь по проволоке.

– Ай да мало́й! – подал голос подвыпивший пожилой человек. – Можно подумать, что на войне был!

– Я не был, – признался мальчик. – У нас дедушка на войне был. Он сапер Двадцать третьей гвардейской дивизии. У нас дедушка всегда разведчиков провожал. Он им проход делал этими ножницами… Разведчики говорили, что дедушка им приносит удачу…

– Это дед научил тебя за клубникой по чужим участкам лазать? – враждебно спросил мужчина.

Мальчик с недоумением взглянул на него:

– На переднем крае не было клубники. Участки там были – участки фронта, клубники не было… У нас дедушка на мине подорвался… Ему орден дали.

– А тебя в милицию привели.

– Да подождите вы! – не выдержал дежурный. – Когда надо, я вас спрошу!

– Распустили население! – буркнул мужчина и размотал на шее пестрый шарф.

– Я тоже буду сапером, – сказал мальчик. – Я тренируюсь на колючей проволоке…

– Ишь ты, сапер огородный! – Муравьед облизал губы.

И тут что-то грохнуло – это подвыпивший поднялся с деревянного дивана.

– Ты над сапером не смейся! – Он сразу протрезвел, и голос его обрел твердость. – Ты, может быть, в тылу отсиживался, а для нас сапер – отец родной. Сколько жизней он спас нашему брату!

Мужчина в плаще наклонился к дежурному, ища поддержки у представителя власти. Мешочки под глазами вздрагивали. И подбородок тоже свисал мешочком.

В комнате установилась тишина, которую уже никто не решался нарушить. Бабка Баранова крепче прижала к себе узел.

Дежурный отодвинул стул и встал.

– Бери свой инструмент. Иди! – сказал он мальчику.

– То есть как «иди»?! – возмутился мужчина. – А протокол?

– Не будет никакого протокола.

Мальчик подхватил дедовский саперный инструмент, прижал его к себе и скрылся за дверью. А хозяин нетронутой клубники еще долго ворчал, грозился, жаловался на распущенность населения. Подвыпивший уселся удобнее на деревянном диване, закрыл глаза и тихо затянул жалобную песню, привезенную когда-то с войны.

Салют

Прохладным майским вечером отец и сын ждали салют. Сын вскарабкался на подоконник, а отец стоял за его спиной и на всякий случай держал мальчика за лямку штанишек.

– Скоро? – нетерпеливо спрашивал мальчик и сильнее прижимался носом к стеклу.

– Скоро, скоро, – отвечал отец и посматривал то на часы, то на небо.

– Давай откроем окно, – предложил сын.

– Зачем?

– Чтобы лучше было слышно.

– И так услышим.

Отец присел на край подоконника. Неожиданно мальчик повернулся к нему и спросил:

– А у дедушки была борода?

– Нет. Он был молодым.

– Разве дедушки бывают молодыми?

– Бывают… стало быть.

– А усы?

– Что – усы?

– Усы у него были?

– Кажется, были.

– И винтовка была, – произнес мальчик.

Отец удивленно посмотрел на сына и спросил:

– Кто это тебе сказал… про винтовку?

– Знаю. А патроны он тебе дарил?

– У него не было патронов, когда он уходил на войну.

– Были. Надо было попросить. Ты не попросил?

Отец ответил не сразу. То ли подыскивал слова, то ли подумал, почему и в самом деле не просил патронов. Он сказал:

– Я плохо помню. Когда дедушка уходил, я был таким, как ты.

Мальчик пропустил его объяснения мимо ушей. И снова спросил:

– А где дедушка?

– Он не вернулся с войны.

– Почему не вернулся?… Ты напиши ему, пусть возвращается.

– Туда не ходит почта.

– А почтальоны… с толстой сумкой на ремне?

– Не ходят.

– Может быть, съездим за ним? В воскресенье.

– Туда не ходят поезда.

– Поедем на автобусе, а там пешком. Войну посмотрим.

– Войны давно нет.

– Когда дедушка вернется?

– Никогда.

– Никогда – это долго?

– Долго.

– Подождем. Правда?

– Понимаешь, какое дело. Дедушка погиб.

– Как – погиб?

– Фашист выстрелил в него, и он упал. Пуля попала в сердце. Вот сюда.

Отец показал, куда попала пуля, и мальчик долго рассматривал верхний карман пиджака, где отец держал палец. Потом он спросил:

– Давно?

– Ну да. Очень давно.

– Может быть, уже зажило. Раз давно.

– Он же умер.

Отец долго не решался произнести это слово, но оно не произвело на мальчика никакого впечатления. И отец удивленно смотрел на сына, словно дожидался, когда наконец слово «умер» дойдет до его сознания. Но мальчик как ни в чем не бывало барабанил пальцами по стеклу.

Потом мальчик сказал:

– Все вернулись, и дедушка вернется… попозже. Правда?

– Ничего ты не понимаешь.

– Понимаю, понимаю… Он без бороды, но патроны у него были.

– Сейчас салют начнется. Смотри.

Вдалеке громыхали орудия, и тяжелый раскат донесся не до слуха, а ударил прямо в грудь. И сразу по темному небу с треском покатились разноцветные шаровые молнии. И в их коротком сиянии стремительно пронеслись призрачные стаи вспугнутых голубей.

– Кто это стреляет? – спросил мальчик.

– Солдаты.

– Которые вернулись?

– Разные.

– А почему звенят стекла?

– Это бьют пушки.

– С войны?

– Из пригорода.

– Нет, они бьют с войны, – стоял на своем мальчик. – Я точно знаю. И та белая ракета тоже с войны. Ты был на войне?

– Нет, – ответил отец, – я же был маленьким, как ты.

– Вот ты и не знаешь, что пушки бьют с войны. Закрой глаза – лучше будет слышно. Бум. Бум. Это дедушка бьет с войны.

– Пусть будет по-твоему, – тихо сказал отец.

Но мальчик не слышал его слов.

– Дедушка потому и не вернулся, чтобы бить из пушек, когда салют. Правда?

– Правда.

В комнате было темно. И только огни ракет на несколько мгновений освещали отца и сына то зеленым, то красным, то желтым светом. Над городом гремел салют. Но отец не следил за восходом ракет. Он смотрел на маленькую фигурку, прижавшуюся к стеклу, на сплющенный нос и на широко раскрытые глаза. И отцу казалось, что глаза сына видят то, что он, взрослый человек, никогда не сможет увидеть: они видят войну, видят распаленные лица солдат и дедушку, который не вернулся с войны, чтобы бить из пушек, когда салют.