Необыкновенное обыкновенное чудо

fb2

«Необыкновенное обыкновенное чудо» – совместный проект Издательской группы «АСТ» и Благотворительного Фонда Константина Хабенского. Лучшие авторы, пишущие на русском языке: Людмила Улицкая, Марина Степнова, Наринэ Абгарян, Яна Вагнер, Татьяна Замировская, Сергей Лукьяненко, Эдуард Овечкин, Александр Цыпкин и другие современные писатели – предоставили свои рассказы для публикации в этом сборнике.


«В этой действительно уникальной книге собраны рассказы подопечных нашего Фонда вместе с историями популярных писателей. Мы в Фонде уже давно хотели подарить детям возможность попробовать себя в роли литераторов и рады, что знаменитые авторы согласились вместе с нами поучаствовать в такой невероятно трогательной истории».

   Константин Хабенский


«Если вы откроете эту книгу, то случится чудо, и не только потому что чудесные истории войдут в вашу жизнь, а потому что мы сможем помочь ребятам, которым это сегодня наиболее необходимо. Удивительный проект, в котором сочетаются замечательная литература и благородная цель».

   Александр Цыпкин


[i]Произведения Дины Рубиной и Людмилы Петрушевской не публикуются в электронном варианте сборника[/i]

© Авторы, текст, 2020

© Анна Ксенз, иллюстрации, 2020

© Благотворительный Фонд Константина Хабенского, рассказы подопечных, 2020

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Вступление

В этой действительно уникальной книге собраны рассказы подопечных нашего Фонда вместе с историями популярных писателей. Мы в Фонде уже давно хотели подарить детям возможность попробовать себя в роли литераторов и рады, что знаменитые авторы согласились вместе с нами поучаствовать в такой невероятно трогательной истории.

Необыкновенное обыкновенное чудо для меня – это то, как наши дети мыслят, творят и фантазируют. Они пока свободны от всяких условностей и ограничений, наверное поэтому смелости их идей часто могут позавидовать и взрослые. Наша задача сегодня – не давать угаснуть этому огоньку, не ограничивать полет фантазии, а наоборот – оберегать и ценить их непосредственность. Это наш самый ценный вклад в будущее.

Мечтайте, создавайте и творите вместе, чтобы подобных необыкновенных обыкновенных чудес в мире стало как можно больше!

Константин Хабенский, основатель Благотворительного Фонда Константина Хабенского

Если вы откроете эту книгу, то случится чудо, и не только потому что чудесные истории войдут в вашу жизнь, а потому что мы сможем помочь ребятам, которым это сегодня наиболее необходимо. Удивительный проект, в котором сочетаются замечательная литература и благородная цель.

Александр Цыпкин

Мы живем среди чудес. Просто не замечаем. Писатели – это такие особенные люди, которые и отличаются тем, что их видят. Это книга о чудесах, которые нашли знаменитые авторы и подопечные Фонда Константина Хабенского. Пока в нашей жизни есть чудеса – мы живем не зря.

Александр Прокопович, главный редактор «Астрель-СПб» ИГ «АСТ»

Рассказы современных писателей

Снег

Эдуард Овечкин

В тот год не было первого снега. Тот, который неожиданно повалил в октябре, был слишком ранним даже для первого, и все с уверенностью рассуждали, что он точно растает и не ляжет. Доводы были разные и один крепче другого: личный опыт, народные приметы (даже тех народов, у которых снега отродясь не бывало) и желание отсрочить зиму придавали уверенности этим рассуждениям: первый снег тает всегда.

Но снег никого не слушал, а может, и слушал, да просто – как я и предположил, – не был первым. Он падал, падал и падал… Сначала таял в жирной грязи дорог, на оставшихся желтых листьях и лип к подошвам, потом покрыл все трусливым тоненьким слоем, а после исчезли дороги и, укатанные машинами, стали неожиданно ровными и гладкими – не то что летом. Исчезла тропа в сопках и долго ждала смельчаков, которые первыми пойдут по ней и пробьют дорогу в базу. Она все ждала, а снег все падал и падал, и пока только серые будни водили по ней за собой черные ночи.

В тех краях зима больше всего похожа на сказку: народа там живет мало, ни фабрик, ни заводов – вообще минимум цивилизации, и снег лежит почти везде нетронутым и ярко-белым, накрывая себя поверху глухой тишиной.

Именно из-за этой тишины и хочется зимой впасть в спячку; это весной или осенью тянет непременно куда-то бежать и срочно что-то делать, а зимой чем меньше движений, тем гармоничнее на фоне природы себя чувствуешь – лег, укутался, чай рядом поставил, и всё – до мая меня не трогайте, будьте так любезны.

Когда снега навалило столько, что скрылись деревья и кусты, а брошенные машины в поселке начали служить детям горками для катания на санках, стало очевидно даже самым упертым консерваторам, что он уже точно не сойдет и народные приметы в этот раз не сработали, и все смирились с неизбежностью. А с неизбежностью больше ничего сделать и нельзя.

– Вот поди ж ты, – бурчал второй в цепочке смельчаков, топчущих тропу, замполит, – законы природы и то сбои дают!

– Не то что твои постановления пленумов, да? – оборачивался к нему старпом (всегда шел первым – как определял направление тропы, никто понять не мог), – они-то нас никогда не подведут! Ой, что это я! Это же раньше было, а теперь-то их отменили за ненадобностью! Как жить? Как жить? Того и гляди небеса рухнут!

– И кто уже удивится?

– Боги?

– Даешь ты! Один был – дедушка Ленин – и того свергли, а прочие давно уж померли. Как тебя к самостоятельному управлению кораблем допустили без знания основ мироздания?

– Так меня же допускали его уничтожать, а не постигать! Разные вещи. А так да, повезло, что ни одного попа в приемной комиссии не было, успел я проскочить, видишь, пока духовность возрождать не начали.

– Думаешь, начнут?

– Поспорим?

Остальная цепочка шла молча: на вершинах сопок снег, подчищаемый ветром, едва доходил до колена, но кое-где в низинах брели и по пояс. Старпому-то было нипочем, зам тоже из породы старых коней, а молодежь дышала тяжело – особенно те, которые участвовали в мероприятии впервые.

– Ха! Вот она – Нерпичья! – крякнул зам, когда с вершины последней сопки открылся вид на дорогу к пирсам и сами пирсы с пока черными, как кляксы, лодками на общем белоснежном фоне.

– Всё, – старпом резко выдохнул и остановился, – не могу больше!

– Да ладно, – тронул его за плечо зам, – не так все плохо, чего ты? Выкарабкаемся как-нибудь, ну могло же быть и хуже, понимаешь? Война могла быть, разруха, американцы кругом. И тебя все равно командиром назначат, ну чего ты, ну потерпи, ты же умный, ты же монстр в вопросах боевой подготовки!

Старпом распахнул полы шинели и ковырялся внутри, слегка притопывая:

– Да не о том я, чего ты меня баюкаешь? Не могу больше терпеть в себе чай! Надо срочно привязать коня. Думал, дотерплю до парохода, ан нет. Отвернитесь там, э! Старпом пи`сать будет!

– Это вы кому? – удивился управленец (третий в цепочке). – Нам или женщинам в штабе кричите? Мы-то, можно подумать, не видели там чего или, можно еще подумать, там есть у вас чем нас удивить!

– Так, бакланы! – взялся за дело зам. – Разговорчики в строю! Кому сказано отвернуться! Рассуждают они! Распустились!

– Пусть только это, в бок коня привязывает, а не на тропу!

– Да без вас капитан второго ранга не разберется, как ему поссать! А!

– Без нас-то, может, и разберется, а нам по его разбору ходить потом не больно-то и охота!

– Ну что вы, наговорились? – старпом оправлялся. – Я уж все. Или подождать, пока вы драку не затеете?

Зам сдвинул шапку на затылок, от прилипших ко лбу волос повалил пар.

– Какую драку? Мы же офицеры!

– Ну офицерскую, значит. Повыхватываете шпаги и ну на снег кровью полоскать! Вот бы я посмотрел!

– Но нет. Двигай давай, посмотрун.

Вниз скатились быстро. На дороге, почищенной каким-то заезжим трактором (своего в дивизии не было), долго и не спеша отряхивались, высыпали, держась друг за друга, снег из ботинок и курили.

– Ну вот, – старпом снял шапку, – вечером обратно пройдем, и готова тропа! Молодцы мы, да?

– Молодцовее и не бывает! – поддержал его зам. – О, командарм наш из штаба идет!

Командир шел медленно, о чем-то задумавшись, и смотрел себе под ноги (понуро, – подумал бы незнакомый человек, но мы же не незнакомцы – так думать не станем) и совсем как-то по-детски мило махал портфелем, и особенно умилительно это смотрелась не из-за возраста, а из-за его крупной фигуры. На самом деле он был довольно молод, чуть за сорок, но командирская служба быстро старит мужчин – тех, которых не сживает со света вовсе. Увидев своих офицеров, явно обрадовался и ускорился.

– Товарищи офицеры (был и один мичман, но отчего бы не сделать ему приятно, видимо решил командир), – командир жал всем по очереди руки, – что, решили сегодня здесь игнорировать суточный план, не заходя на корабль?

– Отнюдь! – засмеялся старпом. – Физподготовка у меня в плане! Вот и отработали ходьбу по пересеченной местности!

– А! То-то я смотрю, вы заснеженные, а баб снежных вокруг и не видно! Где, думаю, извалялись?

– Плохо вы о нас, тащ командир думаете! Уж мы-то всегда найдем, в чем изваляться!

– И баб?

– Заметьте, тащ командир, не я это предложил!

К кораблю пошли не торопясь: впереди командир со старпомом и замом, а остальные – чуть сзади, для соблюдения необходимой почтительности. Командир почтительность тоже ценил и, рассказывая о каких-то штабных делах старпому с замом, периодически оборачивался, чтоб и задним было его хорошо слыхать. Хотя задним мало интереса было до штабных дел, что их касается – и так доведут.

Спустившись от второго КПП к судоремонтному заводу, они постепенно скрылись из нашего вида; почти и не различить уже было – люди там идут или стая черных воронов, которая устала махать крыльями и пошла по своим делам пешком. Да и снег. Сначала редко и не спеша, а потом все гуще и гуще, он опять полетел с неба.

Всегда, когда снег уже улегся, но не успел еще стать рыхлым и тяжелым, в воздухе витает какое-то ожидание. Ждут чего-то все, даже те, кто утверждают, что не ждут уже ничего: кто Нового года с чудесами, кто весны, которая и сама по себе – чудо, а кто и просто пенсии. Но одно дело, когда снег укладывается к концу ноября – началу декабря, а совсем ведь другое, когда в раннем октябре. Сколько можно носить в себе легкое невесомое ожидание без видимого срока его исполнения и не упустить его в грустное разочарование, что вот, опять все как всегда? И не было же в этом году повода, который отличал бы его от прошлого, позапрошлого или будет отличать от будущего, но откуда-то берется это ощущение ожидания чего-то непременно светлого. Может, из снега?

Проскочил ноябрь, декабрь перевалил уже далеко за свою середину и по ощущениям тех, для кого эта зима была первой в Заполярье, Новый год уже прошел, ан нет – все еще висел и уже почти на носу. Странное ощущение – я его еще помню.

Тропа снегом уже не зарастала – раз протоптанная, она всегда стояла всю зиму: цепочки людей в обе стороны не кончались.

– Ну что, Вася, ходил ли ты вчера к Лене? – спрашивал один капитан-лейтенант в спину другого, топая за ним по тропе.

– Ходил, Гена, ходил.

Они были одноклассниками и дружили еще с училища, а потом так повезло, что и на службу вместе устроились.

– Ну и как там она?

– Как там она. Жопа вообще. Как тень стала, смотрит вроде на тебя, а вроде как и внутрь себя, рассеянная, глаза опухшие, руки трясутся. Полы там помыл вчера, снежинок на окна наклеил, велел держаться и верить в лучшее. Надеяться. Потом и моя с работы подгребла, сидели там с ней на кухне и делали вид, что разговаривают о посторонних вещах. Странная это штука, надежда, да, Вася?

– Жизнь вообще странная штука, вот что я тебе скажу, Гена.

– Это понятно, но вот смотри, без надежды, оно все проще выходило бы, разве нет? Хорошо – значит хорошо, плохо – значит плохо, и приспосабливайся к этому плохо, учись жить в нем прямо сейчас, а то сидишь, сопли распускаешь – надеешься. К чему все это? Потом же все равно приспосабливаться. Я думаю, знаешь, что, Вася, что Надежду эту самую Пандора из ящика своего выпустила. Ну там, представь, крышку приоткрыла, а хитрюга эта аккурат сверху и сидела, на всех несчастьях верхом, и раз – выпрыгнула к нам. Пандора-то передумала потом, чего это, мол, я людишек-то, а поздно: вот она, надежда, с нами уже живет и по свету шастает.

– Ну нас с тобой забыли спросить, когда эту надежду придумывали. И Пандору.

– Забыли, а могли бы! Уж мы-то насоветовали бы, как оно лучше сделать.

– Ага. Ну а Мишка их там что?

– А Мишка вчера подрался в садике, потому что они спорили, чей папка погиб, а чей домой вернется, и там шкет какой-то утверждал, что его папка из штурманов и наверняка жив, а вот Мишкин, механик, точно погиб. Ну и помутузили друг друга. Воспитательница в шоке, молоденькая какая-то, в этом году только приехала, примите меры, говорит Лене и той, второй маме, а те детей в охапку, да по домам – плакать, чтоб никто не видел. О, глянь, – командир. Товарищ командир! Товарищ командир! Подождите нас!!!

Оба бегом понеслись с сопки вниз, проваливаясь местами в снег и даже пару раз упав в мягкие сугробы, но внимания на это не обращали – спешили.

Командир стоял и ждал – знал, зачем бегут.

– Здра желаем! Ну что – узнали чего?

Третий их друг, Коля, возвращался (или не возвращался) на аварийной подводной лодке из соседней дивизии. Она давно должна была закончить поход и к 25 декабря вернуться, но потерпела аварию (пожар – было в сухом донесении) и ее сейчас практически без хода тащили в базу. «Есть пострадавшие, остальной экипаж чувствует себя нормально», – было в том же донесении. И всё, молчание. Что такое «пострадавший» для сухого языка военно-морских донесений, никто толком объяснить не мог. Ломали руки, ноги, обжигались, переохлаждались, травмировали головы, но пострадавшими от этого не считались в достаточной степени, чтоб беспокоить этим штабы – это, если исходить из общего опыта. Вот сиди и гадай, как они там пострадали, а уж фамилий тем более было не добиться: не положено.

– Привет, ребята. Да ничего толком – связь есть, но про погибших не говорят. Сами-то знают наверняка, но не говорят. Семью проведываете его?

– Да, я вчера ходил, а сегодня Гена сходит.

– Держится?

– С трудом.

– Сын его как?

– Да маленький он совсем еще, уверен, что плохого не бывает. Письмо Деду Морозу написал, чтоб папку ему к Новому году домой вернул. Я, говорит, хорошим мальчиком весь год был, маму слушался, кашу ел и молоко с пенкой пил – Дед Мороз меня послушает.

Немного похрустели снегом молча – уже показался впереди родной пирс и было видно, что верхний вахтенный побежал докладывать, что командир на подходе.

– Дед Мороз, сука, совсем нелишним был бы в такой ситуации. Пригодился бы. Вы на Новый год вместе собираетесь?

– Собираемся, но она не пойдет никуда, сами к ним пойдем, наши жены наготовят заранее, если будет из чего, и будем с ними встречать. Ну дети хоть поиграются, праздник же.

– Правильно. Это правильно – молодцы вы. Вы, знаете что, там в корабельной кассе есть деньги еще, скажите помощнику, что я велел вам их отдать, хрен с ней с этой бумагой, канцелярщиной и картриджами, сделайте там нормально все: мандаринов накупите, конфет. Детям чтоб хоть бы.

– Да не надо, тащ командир…

– Я спрашивал тебя, надо или не надо? Я как сказал – так берете и делаете. Надо будет вас спросить – я спрошу. Что за неуместное стеснение? Зачем его демонстрировать в самых неподходящих местах? Верхний! Помощника наверх!

Пока Вася с Геной курили на срезе пирса, командир отдавал помощнику указания и тыкал в их сторону пальцем. Потом грозил пальцем помощнику и показывал им кулак, помощник утвердительно кивал и строго смотрел на спецтрюмных, а в конце, нелепо даже для такой ситуации, отдал командиру честь:

– Есть, тащ командир! Лично проконтролирую! Оба ко мне! – (добавил уже в сторону офицеров).

Офицеры в ответ показали ему еще довольно жирные бычки, вопросительно пожали плечами и сделали вот так бровями; помощник понимающе кивнул, но сурово смотреть не перестал – любил это дело. Дождавшись Васю с Геной, строго-настрого проинструктировал их по поводу того, в каких пропорциях следует потратить корабельные деньги на новогодний стол, какие корабельные деньги? – уточнили Вася с Геной, а те, ответил помощник, которые вы получите у меня ровно через один час и двадцать минут, а сейчас я пойду наскребать их по сусекам и попрошу без опозданий, потому что я не механик и мне бока отлеживать некогда, в отличие от.

Денег было и правда не так много, чтоб принципиально упираться их брать. Вася с Геной отнесли их своим женам, а потом еще удивлялись, как это из таких сравнительно небольших денег можно накупить вот эту вот всю сравнительно большую кучу, а жены отвечали, что это им не гайки крутить – тут соображать уметь нужно и, пока резали, заправляли и готовили, неловко радовались наступающему празднику – это всегда неловко, когда у тебя все хорошо, а у друга твоего не пойми как, и поделать ты ничего с этим не можешь. И надежда эта еще. Сбивает с толку.

Лена их не ждала – заранее не предупреждали, чтоб не упиралась и не отнекивалась, а пришли сюрпризом, но Мишка искренне обрадовался, хотя, а как еще можно радоваться в пять лет? Пока накрывали стол, Лена сидела потухшая и смотрела в окно, в процессе подготовки участие принимала мало и больше из остатков вежливости, которые отчаяние в ней еще не потушило, дети весело играли, и только им и было по-настоящему весело.

К двадцати трем часам уселись за стол – должен был прийти Дед Мороз, которого снарядила дивизия для поздравления семей задержавшегося экипажа, но провожать старый год Лена отказалась наотрез, как будто это могло на что-то повлиять, но кто мы такие, чтоб рассуждать об этом, не чувствуя того, что чувствовала тогда она?

Дед Мороз пришел нарядный и абсолютно трезвый. Миша без запинки прочитал стишок про елочку, глядя блестящими глазками в глаза старика-волшебника и задыхаясь от волнения на длинных окончаниях. Дед Мороз Мишу похвалил за стих и старания в течение всего года, рассказал ему, как мчался на оленях, чтоб успеть поздравить всех детей с Новым годом, правда, Снегурочка? У Снегурочки, видимо, нервы были послабее, и она с трудом улыбалась, но старательно кивнула. Вот тебе подарок от нас, Миша, сказал Дед Мороз и вытащил из своего мешка какую-то игрушку (никто потом так и не смог вспомнить, какую именно), протянув ее малышу. Миша растерянно захлопал глазами и, потянув было руки навстречу, резко убрал их за спину, не отрывая взгляда от глаз Деда Мороза.

– Что такое, малыш? – спросил Дед Мороз.

– Я не просил игрушек, – тихо ответил Миша, – я просил, чтобы папу ты мне вернул.

И заплакал. В плаче этом не было капризных ноток, или истерики, или злости – он просто стоял, держал руки за спиной, смотрел в глаза Деду Морозу, а слезы текли по щекам сначала капельками, потом двумя ручейками, а за слезами некрасиво запузырились сопли. Первой не выдержала Снегурочка, задышала тяжело и широко распахнутыми глазами уставилась в потолок, потом Лена выскочила в ванную, а потом и жены Васи с Геной, не то чтобы в голос и картинно, а как-то тихо и спокойно заплакали. Вася встал было из-за стола, сел обратно и принялся поправлять вилки на столе, а Гена отошел к окну, уткнул взгляд в редко сыпавшие с неба снежинки и подумал, что как плохо иногда бывает от того, что мужчинам плакать нельзя, ведь часто только заплакав или рассмеявшись можно показать честное свое отношение к тому, что происходит, а не кривить душой, считая снежинки за окном. В квартире сверху дружно чему-то засмеялись и зааплодировали – Дед Мороз сказал про себя спасибо жильцам снизу за то, что те либо просто молчали, либо ушли куда-то в гости.

– Что за шум, а драки нет? – Оттолкнув Снегурочку дверью, домой ворвался Коля.

В прихожей сразу отчетливо завоняло горелым: у Коли не было левой брови, вся скула отчетливо желтела проходящим синяком, он смешно свистел на буквах «ч» и «ш» по причине отсутствия клыка и резца слева, но довольно улыбался.

Первым опомнился Миша. С криком «Спасибо, Дедушка!» он бросился папе на шею, на крик ребенка из ванной выглянула Лена и через миг уже тихо плакала на левом Колином погоне.

– О, тут нормально у вас, в смысле у меня, – из-под Миши и Лены глуховато говорил Коля, – что тут, думаю, мои, скучают же, а тут на́ тебе: и стол, и снежинки на окнах, и друзья, и Дед Мороз!

– Ты скажи, что там у вас, а то мне еще половину семей обходить. – Дед Мороз взял Колю под локоть.

– Да нормально все у нас, ну погорели, ну там я вон бровь спалил, да зубы выбил, кто легче, кто тяжелее, но живы все, нам сказали про телеграмму, кто придумал эту секретность, а? Правда?

– Ух ты, уфф, хорошо-то как! – И Дед Мороз властно указал Васе и Гене бровями в сторону кухни.

На кухне он плюхнулся на табуретку, снял нарядную красную шапку в звездах и мишуре, обнажив под ней самую что ни на есть лысину в венчике седоватых волос, и сделался каким-то нелепым существом: от бровей и выше обычным мужичком, а ниже – сказочным персонажем.

– Наливайте! – махнул он рукой Васе с Геной. – Теперь можно и даже нужно! В жопу такой праздник, как сегодня, не могу, ноги не несут. А что делать, надо же, да? Ну дети же, а тут пацаненок заплакал и я… ну, блин, хоть в окно сигай, хреновый волшебник из меня, думаю, а тут на́ тебе и не хреновый, получается. Что за барство? В стакан налей – на фиг мне стопка твоя, что я – барышня?

Хлопнули по стакану – Дед Мороз пил жадно, как воду, глотая кадыком и запрокинув голову. От закуски отказался, показал – наливай еще. Зашла Снегурочка в слезах:

– Мне налейте.

– Так ты же не пьешь?

– А мне пробки срочно нужны.

– Душу свою затыкать?

– Именно. Давайте, ребята, с Новым годом вас!

Хлопнули еще.

– О, смотрите, – Снегурочка показала в окно, – опять снег пошел. Красиво, да?

– А меня тошнит уже от снега, – буркнул Дед Мороз, глядя на улицу. – Вот все думаю, сходить в госпиталь и спросить у врачей, не бывает ли аллергии на снег, а то отчего я, как в окно выгляну, снег увижу, так каждый раз сдерживаюсь, чтоб не вырвало. Как думаете, комиссуют по аллергии на снег? Нет? И я так думаю, вот и не иду. Ну давайте по третьей, да мы пойдем.

– Э, дедушка! В руках себя держи, я тебя носить потом не буду!

– Да теперь можно, внученька, теперь-то ребята домой вернулись – кому мы нужны особо? Теперь там и так праздник взаправдашний, а не вот это вот вся вата и мандарины. Давай – наливай.

В кухню заскочил Коля, уже без шинели и в домашних тапочках.

– Ребята! Ребята, какие же вы молодцы, а? Я с корабля бягу – валасы назад, тут же думаю, что, мои, а я им икру несу, шоколад, вина бутылку, а тут на́ тебе! Ребята, я все отдам! Нам обещали на днях пайковые выдать, я все…

– Ты так смешно свистишь на буквах «ч», «с» и «ш», – перебил его Гена.

– Ага! – согласился Коля. – И это я приноровился уже, а сначала вообще форменный цирк был. Командир сказал, что если бы он раньше знал, что так смешно выйдет, то сам мне зубы выбил вместо того огнетушителя – так я ему настроение поднимаю!

– Что там было-то у вас?

– Да жопа была, давайте потом? Было, да прошло – не хочу сейчас об этом! Не, ребята, пить пока не буду, со своими посидим, потом уже, ладно?

Заглянула жена Гены:

– Геннадий, на выход! И Василия с собой прихватите.

– Да вы что, ребята? Куда? Давайте у нас, вы как так, а?

– Вы посидите, а мы позже зайдем, у нас тут есть еще дела, да Гена?

– Да? А, дааа!

У подъезда распрощались с Дедом Морозом и Снегурочкой. Постояли, думая, куда податься.

– Беременная Лена. Тест у нее Коле в подарок приготовлен положительный. В фольге и со шнурком, все как положено, – объяснила Генина жена. – Так чего мы там будем мельтешить, дело интимное. Пойдем к нам, посидим пока, ну или к вам, а потом уже к ним зайдем, после курантов, когда Коля в себя придет. Гена, что ты делаешь, скажи на милость?

Гена стоял запрокинув голову и открыв рот.

– Снежинки ловлю, – объяснил он компании, – вот почему они падают прямо, а вокруг моего рта сворачивают?

– Потому что ты лошара, – объяснил Вася, – лошара ми кантара! Смотри, как надо, салага!

И Вася, ловко маневрируя, словил несколько снежинок ртом.

– Спорим, я больше словлю?

– Спорим! Девчонки, считайте!

– Да ну вас, дурачье! Ну какое же дурачье, а?

После того как Гена победил со счетом сорок семь на сорок пять, они двинулись на площадь, а потом посидеть у кого-нибудь, не то у Гены, не то у Васи, но, впрочем, какая разница? И если бы Коля вместо того, чтоб кружить на руках Лену и Мишу по очереди (он морщился от треснутого ребра, но тихонько, чтоб никто не видел), смотрел в окно, то он увидел бы, как друзья его исчезают, укутываясь крупными снежинками, которые падали уже сплошной стеной и почти не кружились, а мягко стелились под ноги. И становилось сказочно красиво и пахло чудом.

Я иногда думаю, что ученые врут, что снежинки состоят всего лишь из двух атомов водорода и одного атома кислорода – где-то в их составе есть какой-то магический ингредиент, ведь откуда-то берется это ощущение чуда в воздухе, а откуда тогда? Да и чудеса случаются иногда, хотя, в общем и целом, жизнь не сказка, конечно.

Обломки настоящей Берлинской стены

Жанар Кусаинова

Это случилось пару лет тому назад, когда в Алма-Ате умер мой дядя – цирковой артист. Я прилетела из Санкт-Петербурга на похороны. Печальные клоуны – его друзья – встретили меня.

После поминок выяснилось, что единственное мое наследство – это старенький чемодан с НАСТОЯЩИМИ ОБЛОМКАМИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ.

Дело в том, что, когда она рухнула, в том самом месте были друзья моего дяди. Они, зная, как он любит всякий хлам и отходы, ой, то есть исторические ценности, набили этим строительным мусором, то есть ценностями, мешок и подарили ему.

Дядя был счастлив. Он одаривал этими роскошными камнями и кирпичами всех встречных и поперечных. Те радостно улыбались и втихомолку выбрасывали сокровища в ближайшую урну. А некоторые нежно и тепло берегли.

Однажды, помню, мы с дядей на лошади Тамаре мчались по улице, нас тормознули гаишники за превышение скорости или недостаток лошадиных сил – точно не скажу. Дядя умудрился расплатиться с ними камнями и билетами на вечернее представление.

По-моему, все гаишники, которые только водились тогда в Алма-Ате, побывали на нашем представлении.

А еще эти камни с удовольствием брала одна из его бесконечных САМЫХ любимых женщин, художница по специальности. Она делала из них инсталляции и какие-то композиции. Они расходились среди туристов как горячие пирожки. Это помогло ей вылезти из долгов и отремонтировать свое старенькое жилище.

А еще был дяденька, который эти камни грел, а потом ими, нагретыми, лечился, когда у него спина болела. Мы, конечно, ругали его за самолечение, но дядька утверждал, что только эти камни, НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ, его и спасают.

Тем не менее сокровищ оставалось еще очень много, и мой дядя спрятал их в свой старенький чемодан, время от времени доставал их оттуда и дарил. Так мы и жили.

И вот, многие годы спустя, когда я стала большая и взрослая, он умер. И вот сижу я в аэропорту, рыдаю, в руках мокнет билет на рейс до Питера, а у ног стоит тот самый чемодан.

Таможенники заглянули в него и спросили:

– Это что такое?

– Наследство, – грустно вздохнула я.

– В смысле? – не поняли таможенники.

– Это НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ, – ответила я.

– Фигассе! Быть такого не может, – сказали они и стали работать.

Они проверили эти камни-обломки рентгеном, но ничего не нашли – ни драгоценных камней, ни золота. Потом они дали понюхать их собачке, которая наркотики в аэропортах ищет. Собачка понюхала, взглянула с грустью на таможенников – мол, вы что, меня за дуру держите? – и, брезгливо покрутив носом, отошла.

Камни били, кололи, сверлили. Самолет мой давно улетел, да и не до него мне было. Я сидела на лавочке и думала о дяде, о наших общих историях, о том, «как молоды мы были, как искренне любили»…

Ко мне подошел один из сотрудников таможни и предупредил:

– Мы решили пилить ваши камни.

– Пилите, Шура, пилите. Только они не золотые, – кивнула я.

Их распилили. Нашли в камнях середину камней. Тяжело вздохнули и положили обратно в теперь уже мой чемодан.

Вызвали специалиста, такого очень специального специалиста. Он внимательно их осмотрел и стал чесать репу, имеют ли эти камни историческую ценность. Чесание репы ничего не дало, кроме того, что репа стала болеть. Так ведь сколько раз твердили миру: если вас беспокоит Гондурас, не чешите его, а то вспухнет!

Так вот, позвонил этот специалист в немецкое посольство:

– Вам НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ не нужны?

На том конце провода ойкнули, икнули и вздрогнули. А после ответили:

– У нас этого гуталину!.. Короче, не нужны.

Мне вернули чемодан с камнями и отправили в Питер. Рейсов в тот день уже не было, только один с какими-то спортсменами, которые летели в питерский холод с рапирами наперевес, защищать ум, честь и совесть нашей эпохи.

Мне решили выписать билет взамен утраченного. Разговор в кассе:

– Так ей какой рейс выписывать?

– Ну давай вот этот, – называет какие-то буковки и цифры.

– Так такого рейса в природе не существует!

– А что теперь с ней делать? Я вот, например, думал, что таких дур не существует! Подумать только, тащить такой хлам через всю страну! Нет, она точно больная…

И все-таки я кое-кого одарила этими волшебными камнями. Иначе не могла! Ведь когда открыла чемоданчик с наследством, то первое, что обнаружила, это записку, дядиной рукой написанную: «Ничего себе не оставляй, раздари все!»

Пару камней я подарила «специальному специалисту», который бился над их исторической ценностью. Он, как сообщник в преступном деле, подмигнул мне, мол, я-то все понимаю, они действительно золотые!

«Ага!» – подумалось мне.

В Питере в аэропорту у меня какие-то люди пытались стырить чемодан, подняли с земли, охнули, опустили назад, на планету.

– Это чего у тебя? Камни? Кирпичи?

– Да! – честно ответила я. Открыла, показала, и у них отвисли челюсти.

– Ты дура, да?

После в Питере я тоже раздаривала свои сокровища. И они каким-то непостижимым для всех образом делали их владельцев счастливыми. Одна моя приятельница взяла булыжник, нацепила на него сермяжную веревку и стала носить как украшение.

– Вот с брульянтами все ходят, с бижутерией там, а с булыжником только я. Круто, да?

Немудрено, что с ней, дамой с булыжником на шее, практически тут же познакомился потрясающий парень – как оказалось, любовь на всю жизнь. Он думал, что она топиться пошла, а она нет, просто погулять вышла. Счастье огромное, двое детей.

Еще один товарищ шел с этим обломком кирпича и нашел себе пару, даму сердца. Она по улице шла, у нее каблук сломался, ну так он и подошел и замахнулся на Вильяма нашего Шекспира. Постучал пару раз – и туфелька цела. А дальше дело нехитрое.

Один классный парень с помощью этой хрени нашел себе тему для диплома, сдал на «отлично». Еще один нашел работу. Пришел в рекламное агентство, креативить, положил его на стол и стал рассказывать, как он намерен продавать это добро. Кстати, пару камней мы потом подарили сотрудникам этой конторы. Они купить пытались, так нет же! Дядя сказал раздарить – значит, раздарить.

Был случай, когда благодаря этой фигне помирились муж и жена, которые уже разводиться решили. Муж приволок камень домой.

Жена воскликнула:

– Это еще что за хлам?

– Куросава подарила! Это НАСТОЯЩИЙ ОБЛОМОК НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ!

– Ой, а ты знаешь, я ведь однажды бывала в Берлине.

– Расскажи! Никогда не слышал.

Они сели и поговорили. А потом еще посидели и поговорили. И еще. И снова. И вдруг поняли, что зря они разводятся, что им хорошо вместе.

И еще одна девочка взяла это на память и теперь использует в качестве утяжелителя для прыжков с парашютом. Ни одной травмы! И новичкам дает как талисман, чтобы не боялись…

А еще я подарила несколько этих камней одной маленькой девочке. Родители сначала ругались: что ты такое даришь, у нее же астма и прочее. Аллергия, там, на пыль. Так мы с малышкой вымыли камни с мылом от пыли, взяли краски, и она стала расписывать их. Красота-то какая! Папа-мама сразу поняли, что у нее талант, сами камни собирать начали, вместе с дочкой, на берегу Финского залива. Дочку, кстати, в художку отдали, и чувствует она теперь себя гораздо лучше. Раньше все время дома сидела, а теперь каждый выходной на Финский.

И многое-многое другое хорошее случилось благодаря этим камням. Я сегодня последний подарила, одной девушке, которая плакала, потому что ее мальчик не любит. Подарила и рассказала, что, чего и к чему, она перестала плакать, а камень в сумку положила. Вот и ушло мое наследство. И хорошо. А чемодан – знакомым клоунам. Говорят, отличный, старенький, года 1933-го, наверное. Полмира прошедший, войну мировую и славу цирковую повидавший, им он, кстати, чтобы равнялись на крепость его. Старенький, а еще в ряду, не ломается, не рушится.

У кого-то есть время разбрасывать камни, у кого-то – собирать, у меня было время раздаривать их, а сейчас буду вспоминать камни. И их истории.

Грустно немного. И жаль, что все так быстро кончилось. Одна моя подруга позвонила, говорит, что мне надо бы написать серию рассказов про судьбы каменные, ведь у каждого камня своя судьба.

А еще я прочитала в интернете, что на самом деле стена была не из камней, а из бетонных блоков, получается, что надули моего дядю. Или нет?

Впрочем, это уже не важно.

Главное уже случилось. И продолжает случаться.

И все такое прочее…

* * *

К

огда я была маленькой, то на вопрос: «Кем ты станешь, когда вырастешь?» отвечала: «Утешителем диких животных».

– Это как же? – спрашивали меня.

– Очень просто: привозят диких животных в зоопарк, они там тоскуют по своим норам, саваннам и джунглям. Тоскует жираф, печалится страус. А я возьму стремянку и буду гладить жирафа и страуса по головам, чтобы не грустили.

– Ну, вот ты выросла, и кем ты стала?

– Я переводчица. В основном перевожу инструкции к применению – холодильник, утюг, чайник и прочее. Скучно, конечно. А где-то плачут не утешенные мной животные.

Бумажная победа

Людмила Улицкая

Когда солнце растопило черный зернистый снег и из грязной воды выплыли скопившиеся за зиму отбросы человеческого жилья – ветошь, кости, битое стекло – и в воздухе поднялась кутерьма запахов, в которой самым сильным был сырой и сладкий запах весенней земли, во двор вышел Геня Пираплетчиков. Его фамилия писалась так нелепо, что с тех пор, как он научился читать, он ощущал ее как унижение.

Помимо этого, у него от рождения было неладно с ногами, и он ходил странной, прыгающей походкой.

Помимо этого, у него был всегда заложен нос, и он дышал ртом. Губы сохли, и их приходилось часто облизывать.

Помимо этого, у него не было отца. Отцов не было у половины ребят. Но, в отличие от других, Геня не мог сказать, что его отец погиб на войне: у него отца не было вообще. Все это, вместе взятое, делало Геню очень несчастным человеком.

Итак, он вышел во двор, едва оправившись после весенне-зимних болезней, в шерстяной лыжной шапочке с поддетым под нее платком и в длинном зеленом шарфе, обмотанном вокруг шеи.

На солнце было неправдоподобно тепло, маленькие девочки спустили чулки и закрутили их на лодыжках тугими колбасками. Старуха из седьмой квартиры с помощью внучки вытащила под окно стул и села на солнце, запрокинув лицо.

И воздух, и земля – все было разбухшим и переполненным, а особенно голые деревья, готовые с минуты на минуту взорваться мелкой счастливой листвой.

Геня стоял посреди двора и ошеломленно вслушивался в поднебесный гул, а толстая кошка, осторожно трогая лапами мокрую землю, наискосок переходила двор.

Первый ком земли упал как раз посередине между кошкой и мальчиком. Кошка, изогнувшись, прыгнула назад. Геня вздрогнул – брызги грязи тяжело шлепнулись на лицо. Второй комок попал в спину, а третьего он не стал дожидаться, пустился вприпрыжку к своей двери. Вдогонку, как звонкое копье, летел самодельный стишок:

– Генька хромой, сопли рекой!

Он оглянулся: кидался Колька Клюквин, кричали девчонки, а позади них стоял тот, ради которого они старались, – враг всех, кто не был у него на побегушках, ловкий и бесстрашный Женька Айтыр.

Геня кинулся к своей двери – с лестницы уже спускалась его бабушка, крохотная бабуська в бурой шляпке с вечнозелеными и вечноголубыми цветами над ухом. Они собирались на прогулку на Миусский скверик. Мертвая потертая лиса, сверкая янтарными глазами, плоско лежала у нее на плече.

…Вечером, когда Геня похрапывал во сне за зеленой ширмой, мать и бабушка долго сидели за столом.

– Почему? Почему они его всегда обижают? – горьким шепотом спросила, наконец, бабушка.

– Я думаю, надо пригласить их в гости, к Гене на день рождения, – ответила мать.

– Ты с ума сошла, – испугалась бабушка, – это же не дети, это бандиты.

– Я не вижу другого выхода, – хмуро отозвалась мать. – Надо испечь пирог, сделать угощение и вообще устроить детский праздник.

– Это бандиты и воры. Они же весь дом вынесут, – сопротивлялась бабушка.

– У тебя есть что красть? – холодно спросила мать.

Старушка промолчала.

– Твои старые ботики никому не нужны.

– При чем тут ботики?.. – тоскливо вздохнула бабушка. – Мальчика жалко.

Прошло две недели. Наступила спокойная и нежная весна. Высохла грязь. Остро отточенная трава покрыла засоренный двор, и все население, сколько ни старалось, никак не могло его замусорить, двор оставался чистым и зеленым.

Ребята с утра до вечера играли в лапту. Заборы покрылись меловыми и угольными стрелами – это «разбойники», убегая от «казаков», оставляли свои знаки.

Геня уже третью неделю ходил в школу. Мать с бабушкой переглядывались. Бабушка, которая была суеверна, сплевывала через плечо – боялась сглазить: обычно перерывы между болезнями длились не больше недели.

Бабушка провожала внука в школу, а к концу занятий ждала его в школьном вестибюле, наматывала на него зеленый шарф и за руку вела домой.

Накануне дня рождения мать сказала Гене, что устроит ему настоящий праздник.

– Позови из класса кого хочешь и со двора, – предложила она.

– Я никого не хочу. Не надо, мама, – попросил Геня.

– Надо, – коротко ответила мать, и по тому, как дрогнули ее брови, он понял, что ему не отвертеться.

Вечером мать вышла во двор и сама пригласила ребят на завтра. Пригласила всех подряд, без разбора, но отдельно обратилась к Айтыру:

– И ты, Женя, приходи.

Он посмотрел на нее такими холодными и взрослыми глазами, что она смутилась.

– А что? Я приду, – спокойно ответил Айтыр.

И мать пошла ставить тесто.

Геня тоскливо оглядывал комнату. Больше всего его смущало блестящее черное пианино – такого наверняка ни у кого не было. Книжный шкаф, ноты на этажерке – это было еще простительно. Но Бетховен, эта ужасная маска Бетховена! Наверняка кто-нибудь ехидно спросит: «А это твой дедушка? Или папа?»

Геня попросил бабушку снять маску. Бабушка удивилась:

– Чем она тебе вдруг помешала? Ее подарила мамина учительница… – И бабушка стала рассказывать давно известную историю о том, какая мама талантливая пианистка, и если бы не война, то она окончила бы консерваторию…

К четырем часам на раздвинутом столе стояла большая суповая миска с мелко нарезанным винегретом, жареный хлеб с селедкой и пирожки с рисом.

Геня сидел у подоконника, спиной к столу, и старался не думать о том, как сейчас в его дом ворвутся шумные, веселые и непримиримые враги… Казалось, что он совершенно поглощен своим любимым занятием: он складывал из газеты кораблик с парусом.

Он был великим мастером этого бумажного искусства. Тысячи дней своей жизни Геня проводил в постели. Осенние катары, зимние ангины и весенние простуды он терпеливо переносил, загибая уголки и расправляя сгибы бумажных листов, а под боком у него лежала голубовато-серая с тисненым жирафом на обложке книга. Она называлась «Веселый час», написал ее мудрец, волшебник, лучший из людей – некий М. Гершензон. Он был великим учителем, зато Геня был великим учеником: он оказался невероятно способным к этой бумажной игре и придумал многое такое, что Гершензону и не снилось…

Геня крутил в руках недоделанный кораблик и с ужасом ждал прихода гостей. Они пришли ровно в четыре, всей гурьбой. Белесые сестрички, самые младшие из гостей, поднесли большой букет желтых одуванчиков. Прочие пришли без подарков.

Все чинно расселись вокруг стола, мать разлила по стаканам самодельную шипучку с коричневыми вишенками и сказала:

– Давайте выпьем за Геню – у него сегодня день рождения.

Все взяли стаканы, чокнулись, а мама выдвинула вертящийся табурет, села за пианино и заиграла «Турецкий марш». Сестрички завороженно смотрели на ее руки, порхающие над клавишами. У младшей было испуганное лицо, и казалось, что она вот-вот расплачется.

Невозмутимый Айтыр ел винегрет с пирожком, а бабушка суетилась около каждого из ребят точно так же, как суетилась обычно около Генечки.

Мать играла песни Шуберта. Это была невообразимая картина: человек двенадцать плохо одетых, но умытых и причесанных детей, в полном молчании поедавших угощение, и худая женщина, выбивавшая из клавишей легко бегущие звуки.

Хозяин праздника, с потными ладонями, устремил глаза в тарелку. Музыка кончилась, выпорхнула в открытое окно, лишь несколько басовых нот задержались под потолком и, помедлив, тоже уплыли вслед за остальными.

– Генечка, – вдруг сладким голосом сказала бабушка, – может, тоже поиграешь?

Мать бросила на бабушку тревожный взгляд. Генино сердце едва не остановилось: они ненавидят его за дурацкую фамилию, за прыгающую походку, за длинный шарф, за бабушку, которая водит его гулять. Играть при них на пианино!

Мать увидела его побледневшее лицо, догадалась и спасла:

– В другой раз. Геня сыграет в другой раз.

Бойкая Боброва Валька недоверчиво и почти восхищенно произнесла:

– А он умеет?

…Мать принесла сладкий пирог. По чашкам разлили чай. В круглой вазочке лежали какие угодно конфеты: и подушечки, и карамель, и в бумажках. Колька жрал без зазрения совести и в карман успел засунуть. Сестрички сосали подушечки и наперед загадывали, какую еще взять. Боброва Валька разглаживала на острой коленке серебряную фольгу. Айтыр самым бесстыжим образом разглядывал комнату. Он все шарил и шарил глазами и, наконец, указывая на маску, спросил:

– Теть Мусь! А этот кто? Пушкин?

Мать улыбнулась и ласково ответила:

– Это Бетховен, Женя. Был такой немецкий композитор. Он был глухой, но все равно сочинял прекрасную музыку.

– Немецкий? – бдительно переспросил Айтыр.

Но мама поспешила снять с Бетховена подозрения:

– Он давным-давно умер. Больше ста лет назад. Задолго до фашизма.

Бабушка уже открыла рот, чтобы рассказать, что эту маску подарила тете Мусе ее учительница, но мать строго взглянула на бабушку, и та закрыла рот.

– Хотите, я поиграю вам Бетховена? – спросила мать.

– Давайте, – согласился Айтыр, и мать снова выдвинула табурет, крутанула его и заиграла любимую Генину песню про сурка, которого почему-то всегда жалко.

Все сидели тихо, не проявляя признаков нетерпения, хотя конфеты уже кончились. Ужасное напряжение, в котором все это время пребывал Геня, оставило его, и впервые мелькнуло что-то вроде гордости: это его мама играет Бетховена, и никто не смеется, а все слушают и смотрят на сильные разбегающиеся руки. Мать кончила играть.

– Ну, хватит музыки. Давайте поиграем во что-нибудь. Во что вы любите играть?

– Можно в карты, – простодушно сказал Колюня.

– Давайте в фанты, – предложила мать.

Никто не знал этой игры. Айтыр у подоконника крутил в руках недоделанный кораблик. Мать объяснила, как играть, но оказалось, что ни у кого нет фантов. Лилька, девочка со сложно заплетенными косичками, всегда носила в кармане гребенку, но отдать ее не решилась – а вдруг пропадет? Айтыр положил на стол кораблик и сказал:

– Это будет мой фант.

Геня придвинул его к себе и несколькими движениями завершил постройку.

– Геня, сделай девочкам фанты, – попросила мать и положила на стол газету и два листа плотной бумаги. Геня взял лист, мгновение подумал и сделал продольный сгиб…

Бритые головы мальчишек, стянутые тугими косичками головки девчонок склонились над столом. Лодка… кораблик… кораблик с парусом… стакан… солонка… хлебница… рубашка…

Он едва успевал сделать последнее движение, как готовую вещь немедленно выхватывала ожидающая рука.

– И мне, и мне сделай!

– Тебе он уже сделал, бессовестная ты! Моя очередь!

– Генечка, пожалуйста, мне стакан!

– Человечка, Геня, сделай мне человечка!

Все забыли и думать про фанты. Геня быстрыми движениями складывал, выравнивал швы, снова складывал, загибал уголки. Человек… рубашка… собака…

Они тянули к нему руки, и он раздавал им свои бумажные чудеса, и все улыбались, и все его благодарили. Он, сам того не замечая, вынул из кармана платок, утер нос – и никто не обратил на это внимания, даже он сам.

Такое чувство он испытывал только во сне. Он был счастлив. Он не чувствовал ни страха, ни неприязни, ни вражды. Он был ничем не хуже их. И даже больше того: они восхищались его чепуховым талантом, которому сам он не придавал никакого значения. Он словно впервые увидел их лица: не злые. Они были совершенно незлые…

Айтыр на подоконнике крутил газетный лист, он распустил кораблик и пытался сделать заново, а когда не получилось, он подошел к Гене, тронул его за плечо и, впервые в жизни обратившись к нему по имени, попросил:

– Гень, посмотри-ка, а дальше как…

Мать мыла посуду, улыбалась и роняла слезы в мыльную воду.

Счастливый мальчик раздаривал бумажные игрушки…

Томболия-тромболетта

Павел Рудич

В палате № 3 мальчишка шести лет с опухолью головного мозга примостился на подоконнике и рисует на казенном листе А4 акварельными красками. Рисунок его мне сразу не понравился. В два цвета, синий и черный, нарисовал он три, предположительно человеческие, фигуры. Говорю:

– Привет, Пикассо! Что это у тебя за «Авиньонские девицы»?

Максим смотрит на меня с укоризной:

– Это мама, папа и я!

– А почему у тебя и мама, и папа – в платьях? И ноги у них какие-то короткие!

Мальчишка тычет в черную фигуру пальцем и возражает:

– У папы не платье! Это – ряса. И совсем не короткие ноги у моей мамы! Это у нее платье такое длинное!

Отец у Максима – сельский священник. А мать, стало быть, – попадья, и мини-юбки ей в самом деле – не пристали.

– А небо у тебя почему черное?

– Это – тучи! Сейчас дождь пойдет. И Максим начинает смело ляпать по всему рисунку черные (опять этот цвет!) кляксы.

– А это у тебя что? Вот это, между тучами… Самолет?

– Это Господь Бог наш сущий на небесах. Он всегда такой. Его у нас много на стенке висит.

Максим перенес три операции и теперь готовится еще к одной, четвертой. Была у него уже и клиническая смерть, и кома в течение месяца…

Больной, лежавший на койке через одну от Максима, внезапно захрипел, свернул голову направо, закатил туда же глаза и забился в судорогах… Если после приступа будет еще и афазия, то искать аневризму надо будет в левом полушарии мозга, в переднем адверсивном поле.

Сделаем ангиографию системы левой внутренней сонной артерии.

– Во как его кондратий-то лупит! – буднично прокомментировал Максим и запел: – Томболия-тромболетта, тромболия, тромбола́!

Вот этим он и славится! После первой операции у Максима появилась способность к сочинению бессмысленных стишат, которые он поет на один мотив, типа «карамболина-карамболетта». Наши же больные вообразили, что песенки Максима имеют тайный смысл. Стоит ему появиться у нас в отделении – тут же начинают его навещать с фруктами-шоколадками болезные со всей больницы. Особенно те, кому предложили хирургическое лечение. Слушают, записывают, трактуют и осмысливают Максимовы бессмысленности, а потом многие отказываются от всякого лечения и поспешно выписываются.

Тут есть какая-то тайна. Больные люди охотно верят именно ущербным людям: воющим дедам-отшельникам, безграмотным знахаркам, невинным младенчикам… Пришла как-то ко мне на консультативный прием тетка по поводу болей в спине. Совершенно убогая, заскорузлая гражданка средних лет. Двух слов связать не могла! А когда, наконец, она ушла – тут же набежали возбужденные женщины нашего отделения и, делая круглые глаза, стали наперебой рассказывать об этой каракатице чудеса. Все, мол, она лечит и все наперед знает! Попасть к ней можно только в очередь и за большие деньги.

Говорю:

– Что ж вы, девки, мне заранее не сказали! Полечил бы я у нее свой алкоголизм!

Ночью сосед Максима внезапно умер. В два часа ночи он пришел на пост и попросил «чего-нибудь для сна». Когда сестра через полчаса принесла ему в палату таблетку феназепама, списанную в трех журналах и истории болезни, – больной был мертв.

Стали мы сочинять посмертный эпикриз. Наши больные умирают часто, и поэтому в подобных сочинениях мы премного преуспели: расхождений наших диагнозов и патологоанатомических – не бывает. Так и в этом случае. В истории болезни умершего, в графе «осложнения» вписали мы тромбоэмболию легочной артерии, и на вскрытии так оно и оказалось!

«Томболия-тромболетта…» – вспомнил я песню Максима.

Бывают же такие совпадения!

* * *

Готовили-готовили мы Максима к операции, и все прахом пошло! Утром, за час до начала операции, пришла плачущая постовая сестра в сопровождении разъяренной старшей отделения.

– Ну говори, дура! – рявкнула старшая сестра. – Я уже, П. К., не знаю, что с ними делать! Говоришь-говоришь, а толку – ноль!

Всхлипывая и утирая сопли, молоденькая сестричка поведала, что Максим наелся с утра конфет и выпил два стакана газировки.

– Я его предупреждала! Я все его съестное спрятала! А больной из сосудистой хирургии принес ему коробку конфет и бутылку «Тархуна»! Максимка «Тархун» любит.

Говорю ему: «Что ж ты наделал! Сейчас анестезиолог придет. Операцию отменят, а меня – убьют!!!» А он только улыбается!

Пошел я в палату к виновнику торжества.

История, конечно, непонятная. Максим – очень умный ребенок. К тому же опухоль привела к развитию у него водянки головного мозга, а такие дети всегда мудры не по годам! КПД умирающего мозга почему-то невероятно повышается.

Максим дожевывал, сидя на том же подоконнике, оставшиеся конфеты. Пластиковая бутылка с газировкой была наполовину пуста. «Безжалостно буду гнать теперь всех Максимовых посетителей!» – подумал я.

По постели мальчишки были разбросаны все те же черные рисунки. Горячая игла кольнула мне в сердце: «Что это он все в черном видит? Может быть, и хорошо, что сегодня операции не будет…»

Максим поднял на меня веселые глаза, сказал:

– Здрасте, командир-начальник!

И запел все ту же «карамболину»:

– Фак мимо кадра! Фак мимо кадра!

Во дела! Он и английский знает?! И слово употребляет по назначению и к месту…

– Ты что такое поешь?

– Песню.

– А где ты такую услышал?

Смотрит на меня озадаченно:

– Нигде. Сам сочинил.

Потрепал я Максимку по изрезанной голове и пошел к себе в кабинет. Боль в сердце становилась все сильнее. Прилег на диван, но лежать не смог: меня охватили страх и тоска. Пробил холодный пот. Стало тяжело дышать… Набежавшие коллеги сволокли меня в кардиореанимацию, и суровый тамошний доктор Альберт Михайлович сказал сквозь провонявшую табачным перегаром маску:

– Лежи уж, сукин сын! Не дергайся. Инфаркт миокарда у тебя.

«А, – подумал я. – Максим! Вот мне и „фак мимо кадра“! Может быть, он в самом деле что-то узнал там, после жизни в своей клинической смерти и коме, где ангелы и бесы с прозрачными стрекозьими крылами… Летают вверх-вниз… Мама варит абрикосовое варенье в большом медном тазу… Мы идем под жарким солнцем на шумливую речку Нальчик ловить пескарей и плотву…» Так начинает действовать на меня введенный сгоряча промедол и что-то еще седативное.

Боль утихла, и я погружаюсь в сон, где нет операций и умирающих больных.

Воробьиная река

Татьяна Замировская

Времени оставалось немного: нужно действовать.

Действие, все забить всполохами, каскадами действий, и ледяной поезд смерти прогрохочет мимо, вой стали станет щелчком и гладкой дощечкой, ускачет кузнечиком в летний вечерний куст, этот сценарий – не мой, эта боль – не моя, к тому же я ее не чувствую.

Кому скажу – тот и почувствует, а пока ждать лета, чтобы отпускать из ладони липкого ломаного кузнечика и рассматривать йодистые полосы на ладони. Как-то заживет. Поврежденное насекомое не чувствует боли, прочитала она в энциклопедии, но чувствует какую-то фатальную скованность, редукцию возможностей – может, это и есть боль?

Все началось с этого корпоратива: Ви уволилась еще в ноябре, но ее безудержная, инфантильная болтливость не позволяла толком отвязаться от этой компании; все девочки в отделе научной литературы переживали, волновались, ой, как же она там, какие-то проблемы с мужем, ушел, а вещей не забрал и клянется, что накупил новых (а что со старыми, выбрасывать или отнести в секонд-хэнд например?), родители звонят прямо в рабочее время и скрипят в трубку – ремонт, делай ремонт, с обоев, мы видели, прямо падали черви, они сгнили, твои обои! Бросала трубку, плакала в туалете, девочки приобнимали за плечи – а зачем ты их домой пускала? Червей я не пускала, – рыдала и хохотала Ви. – Черви сами пришли с чемоданами и сказали: мы тут деточек своих выведем; а у родителей ключ, они пришли с ключом, чтобы проверить, не повесилась ли я с горя!

И вот эти истории про ключ приходилось повторять на каких-то посиделках в баре, праздниках, сходках, и корпоратив опять же – у тебя же не будет своего корпоратива? – сказали они тогда в кафе. Ви курила и чувствовала, как закипают в горле слезы и хохот – уволилась она, чтобы уехать на лето в Азию, так сейчас делают все, не давали отпуска, а свобода важнее отпуска, точнее – важнее работы. Но с Азией не вышло, потому что потеряла паспорт, а потом исчезло настроение и надо было искать новую работу, тем более что за восстановление паспорта надо было всюду рассовывать какие-то деньги.

– Забрала ключ у родителей? – похвалила ее Инесса Броненосец. – Вот и молодец, вот и зайчик. И отдай его мне, потому что мы будем приходить теперь и проверять, не повесилась ли ты с горя.

Но Ви не чувствовала ничего, похожего на горе: забрала новый паспорт, купила петарды и бенгальские огни, пошла на корпоратив, и вот там одна из петард взорвалась у нее в руке, ни у кого из девочек не взорвалась, а у нее в клочья, точнее, рука в клочья. И все равно она ничего не чувствовала: смеялась, обливала руку то маслом, то водой ледяной, потом достала из чьего-то бокала с виски кусок льда и зажала в кулаке, а потом принесли из кухоньки пакет замороженной брокколи и вообще началось веселье, фотографии, кто-то клал пакет на голову, в общем, как обычно бывает.

Через день на запястье и ладони у Ви вылезли огромные желтые пузыри, через неделю они протекли кровавыми слезами, потом просто появились какие-то багряные корки, потом они не проходили и не проходили – из них полез дом с трубой, крыльцом, трубочистом и пятнистой щетинистой коровкой, потом Ви пошла с этим набором для детского рукоделия в платную клинику к хирургу, чтобы почистил и перевязал, сама она боялась повредить коровку, к тому же у нее под мышкой появилось что-то вроде слепка той петарды, такое неприятное совпадение – как гильза под кожей, того и гляди рванет – и в клочья (Ви теперь боялась всего в форме петарды – худосочных сосисок, карандашей, подмышечных опухолей). Из платной клиники Ви отправили в бесплатную больницу на анализы, что-то там с кровью было не так, потом ей сделали рентген лимфоузла, потом рентген всей Ви целиком, потом ее положили в механическую трубу и заставляли на протяжении часа лежать в ней и слушать плохой дабстеп.

Ви ходила по всем этим обследованиям тихо, инстинктивно, как на работу, – в ней брезжило и переливалось какое-то остаточное чувство необходимости хождения хоть куда-нибудь, видимо, пять лет в издательстве как-то изменили ее личность, и жаль, что вместо дауншифтинга – эти розовые коридоры со старухами. Только когда идеально круглый доктор, чем-то похожий на рыжую ручную коровку с детской раскраски, выписал ей направление на операцию, выдав ворох бумаг и направлений на некие предоперационные, через месяц, анализы, Ви как будто проснулась и начала изучать эти листки прямо в автобусе – один за другим. Когда к ней подошла кондуктор Светлана Игоревна Захарик (Ви пребывала в мире букв и увидела только бейджик на пальто Светланы Игоревны), она на автомате сунула ей какое-то направление, Светлана Игоревна вернула его, отдернув руку как от ожога. Ви распространяла вокруг себя чувство ожога, это было очевидно.

Дома она еще раз перечитала все листки: операция через месяц, а как она пройдет? Хорошо? Нет, сказала себе Ви, операция пройдет хреново. Ничего никогда не заживает, что-то разладилось, пора это признать. Ви села на диван и попробовала прислушаться к своему телу. Оно мерно гудело, как холодильник. В нем что-то наверняка охлаждалось, возможно, воля к жизни или еще что-то диковинное.

Дальше все было как в книге. Ви решила действовать, времени оставалось немного. Ей выписали каких-то ядовитых таблеток с головокружением и тошноткой (сразу же предупредили, правда), она решила, что будет непременно их пить, а вот операцию случайно пропустит: надо забыться, проскочить, не заметить свою станцию, другие сойдут и их унесет ураганом и бешеной океанской водой, а я проеду мимо и выйду на тихом песочке. Это было не осознанное решение, а что-то вроде недоверия к смерти – будто та выбрала ее совершенно случайно, выстрелила наугад, совершила глупость во время тихой вечерней охоты, и как можно ей после такого доверять?

Составила список всего, о чем раньше мечтала как о собственном вероятном будущем, но не было времени толком заняться или понять, нужно ли, тянет ли. Кружок вязания. Джазовый вокал, курсы при консерватории для начинающих. Танцы: спонтанная импровизация (всегда переживала, что плохо танцует и не чувствует людей телесно, а тут как раз наука безболезненно слушать и постигать тело ближнего своего). Надя с бывшей работы все звала на капоэйру: весело, музыкально, иногда дают путевки льготные в Рио. Позвонила, записалась. Вспомнила про киношколу – почему бы и нет? После 21:00 – бассейн, через день: пусть тело вспоминает, что бывают субстанции тяжелее и сложнее воздуха, хотя лучше бы это был бассейн с черной рыхлой землей, где можно научиться выплывать в такую безнадегу, но сама же захохотала, стоп, не думаем про все это, она ошиблась, стреляла в лося и задела деревце. Я – деревце, напомнила себе Ви. Наполовину в земле, наполовину в воздухе.

Началась звенящая, новая жизнь: вечера переливались и пели, люди плыли вокруг мягким хороводом, даже провожали до подъезда пару раз молодые и статные, будто новенькая азбука этой свежей жизни, режиссеры Армен и Богдан. Свободного времени почти не оставалось – казалось, что за эти две хороводные недели подругу-смерть удалось замотать, запутать, убедить, что та жизнь, за которой она придет уже совсем скоро, как бы и не та, другая, а той нет, так что фактически уже забрали, кто-то другой пришел и забрал, не всегда же смерть приходит и забирает. Иди поищи других. Ви даже пару раз случайно назвалась чужим именем, как будто смахнула снежинку с чьего-то плеча: Маргарита, ой. Марфа, ха-ха. Впрочем, таблетки она все-таки носила в сумочке и пила по четыре три раза, и всякий раз подальше от посторонних – ей казалось, что, как только кто-нибудь про все это узнает, ее тщательно выстроенная схема спасения рухнет как домик из зубочисток. На этот случай у нее тоже было объяснение: ну, слушай, я точно знаю, что умру во время операции, вот поэтому придумала чем-нибудь себя так занять, чтобы не оставалось времени даже думать.

Чтобы не думать, по вечерам и ночам Ви смотрела сериалы – раньше она не очень понимала, зачем их смотреть: всякий сериал казался ей некоей фрактальной вязью, рябью на воде, уже по одной серии вырисовывались все тайны, замыслы, целевая аудитория, бюджет и триумф умелого сценариста. Теперь она поняла, зачем они нужны – ритуальное действо, идеальный рецепт забывания себя. Но не с кем было делиться этой новой радостью, разве что с девочками с работы, но они все эти сериалы посмотрели пять лет назад и только посмеивались и напоминали: 23 февраля снова корпоратив, приходи, поздравим пацанов (пацанов было двое – начальник и уборщик Лева), только хлопушки эти китайские с собой не бери больше.

Китайские, сказала себе Ви. Надо было записаться еще на курсы китайского, давняя студенческая мечта. Плевать, что это всего на пару недель, зато та пухлощекая рохля точно не нужна этой свистящей пустоте, даже если станет на край пропасти. Некоторые люди не умирают вовсе, а живут до того момента, пока не превратятся в смертный, конечный вариант себя, и вот та студентка с большой китайской мечтой казалась той самой куколкой бессмертия, личинкой человека, способной давать жизнь таким же личинкам – девочка-аксолотль[1].

И вот тут это и случилось.

В тот момент, когда она подумала слово «аксолотль», ей позвонила Ника. В те годы, когда Ви могла наскоро, как скороговорку, выболтать, выбормотать ее номер телефона в любом состоянии и ситуации, от ночного делирия в такси до коллективного сеанса экзорцизма на пьяной ноябрьской даче, они были, как кто-то из тогдашней компании-на-века цепко пошутил, будто две иголки в стогу сена – незаметные, неслышные, острые и колючие. Ника и Вика, Ви и Ни. Ника ниже этажом, как называла ее Ви, потому что гости постоянно путали, кто из них на шестом, кто на пятом, хотя жили в разных районах (но на одной ветке метро) и в гости звали не одновременно. Они дружили со студенческих времен, издавали вместе газету «Неправда», сто экземпляров-ксерокопий, Ника была сплетница и выдумщица, носила яркое и оскорбительное и иногда писала жутко смешные стихи, Ви была мрак и гот, черные мартенсы с иероглифами и, по ее самодовольному признанию, полное отсутствие воображения, зато живой ум и эрудиция вам обеим, девочки, в помощь, особенно на экзамене. Обе были яркими и патологически незаметными, ошеломляя всех своим искусством появляться незаметно и так же исчезать в разгар вечеринок. Однажды они замешкались в коридоре, полном разноцветных ботинок и туфелек, и кто-то в комнате пошутил: «Там чудеса, там леший бродит, там Вика с Никою уходят!» – и все сбежались, размахивая бутылками с выдохшимся шампанским, смотреть на чудо ухода, потому что ранее были уверены, что девушки, будто ведьмы, осеняемые прощальным переливом электрических занавесок, уносятся с таких летних молодых вечеров после полуночи в окно, легкие и прозрачные, как занавески.

Ушла из ее жизни она так же незаметно – года через три после окончания университета. Как-то рассорились, а как? Созванивались же каждый день: горилла Петр так ничего и не осознал и скатертью теперь ему дальний путь стелется, на работе туман яром ничего не видно, племянницу укусил призрак ягдтерьера, соседка тетя Бромик пишмашинку вынесла в подъезд и я хожу туда ночами набирать стихи.

Но как поссорились-то? Был же какой-то кровавый сгусток, какое-то раздавленное насекомое и эти липкие ржавые полосы?

Ви попробовала вспомнить, но Ника так тараторила прямо в ухо, что не получалось ни на чем сосредоточиться. К тому же Ви теперь стала мастер невозможности сосредоточения. Возможно, во всей Вселенной не было более просветленного в этом смысле человека.

Все ужасно, все плохо, у меня просто кошмар, я в аду, – доверительно сообщила Ника таким расслабленным голосом, как будто и не было этих пяти лет. – И могло бы быть хуже, и вот оно уже хуже, я растворяюсь, я плыву в лодке, не считая собаки, которая сидит у моего изголовья и жует мои волосы, потому что во мне больше не осталось ничего живого, и волос уже почти нет, я ношу платочек и беретик. И у меня чудовищный – этот – гештальт – ой, ты не любила никогда про незакрытые гештальты, прости, видишь, я помню, что ты не любишь – эта вот недоговоренность, этот распад, разрыв, и как это вышло?

Ви попробовала вспомнить, но снова провалилась в пучину сериала, ей казалось, что это уже вторая серия чего-то про возвращение из небытия.

– Ты же мне была самый близкий человек, – сказала Ника. – Понимаешь? Меня никто никогда не знал и не понимал лучше, чем ты. И все это так важно, пусть и все выжжено. Но я и сама выжжена. Как спичка. Было такое гадание – две спички втыкаешь, какая первая догорит, та твоя. Так вот – я обе эти спички, обе догорели, без вариантов. И мне тебя не хватало просто ужас.

Ви очень осторожно сказала, что ей тоже не хватало Ники и, конечно же, они могут встретиться прямо сейчас, если это так важно и если у Ники плохие времена и она, Ви, ей нужна. Ви не чувствовала ничего, кроме безразличия. Оттенки собственного безразличия, впрочем, она научилась различать и распознавать так качественно, что это заменяло ей весь возможный чувственный калейдоскоп.

– Я скоро умру, – сказала Ника при встрече, они даже не успели зайти в кафе, быстро выпалила прямо на крылечке. – Я ношу в себе смерть. Ее имя – десять сантиметров. Или двенадцать. Или уже семнадцать.

Ви сама открыла дверь и повисла на ней, чтобы Ника и все эти семнадцать новых сантиметров вошли и не страдали и не задели ничего, вдруг там все уже разлагается и кровит.

Ника ковыряла ложечкой в мороженом и рассказывала: у нее неоперабельная опухоль, четвертая или пятая стадия, да я знаю, что пятой не существует, осталось всего ничего, заканчивает все свои дела, самое неоконченное – эта дурацкая история с Ви – не дает покоя, мучает. Вышла замуж и развелась год назад, видимо это тоже повлияло, стресс. Два выкидыша. Каждые полгода грипп. Уволили с работы, потом оставила в такси сумку с документами, черная полоса.

Ви растерялась: и как с ней теперь говорить? Она ничего не чувствовала. Ника была похудевшая, красивая, с короткой стрижкой, похожая на перламутровую озерную стрекозу. Ви показалось, что это какая-то дурацкая сериальная насмешка – как могло так получиться? Таких совпадений не может быть. Выскочив из своей жизни на каких-то несколько недель, Ви получила ее, свою жизнь, как на блюдечке – будто свадебное платье, сброшенное линяющей паучихой-невестой, передумавшей ткать семейный кокон и объедать мужнину голову, подобрала подруженька, прибежавшая из катакомб небытия, и красуется. Мне идет, милая? Да, тебе идет. Все мое тебе идет.

– А почему мы поссорились? – спросила Ви.

– А потому что Виталик, – ответила Ника. – Я каждое утро просыпалась и думала, только бы не упустить себя, не прыгнуть со своего пятого – или шестого? А он к тебе, выходит, приходил.

– Так он жаловаться приходил, – удивилась Ви. – Тоже страдал очень, про лес говорил, что уйдет в лес или сядет в машину – и с моста.

– Так я это потом поняла, мы же потом снова с ним сошлись – на месяц, может, или больше, не помню.

– Нет, – вдруг сказала Ви, – это не Виталик был. Виталик вроде сам по себе разбился на машине. Еще до знакомства с тобой.

Ника как-то нехорошо на нее посмотрела.

В итоге, обе решили, что не помнят причины разрыва – вероятнее всего, это была какая-то фатальная мелочь, традиционно разлучающая взрослых людей, друживших нежными аксолотлями в суровой тени собственной будущности, а потом выросших в дуб дерево и человек смертен. Ничего не вспомнить, никаких ссор, а почему не общаемся? Потому что нас нет, а там, в прошлом, мы до сих пор лежим на том коктебельском пляже и хохочем, распутывая белые-белые наушники, залитые медовою мадерой.

– Не бойся, – сказала Ви, – я буду с тобой до конца, если нужно. Могу даже продать квартиру, кстати.

Ника ответила, что квартира уже не поможет, чистый паллиатив, зачем оставлять подругу бездомной, просто важно как-то договорить, доиграть этот сценарий, потому что не с кем даже доигрывать, всем неловко, тяжело, прячут глаза, а вот она, Ви, не прячет.

Ви, действительно, не прятала, не чувствовала этой неловкости, которая традиционно сковывает практически всех людей в подобной ситуации. Как, интересно, могло так получиться, снова спросила она себя.

Ну хорошо, решила она, когда они вышли из кафе, видимо, такое невероятное совпадение обозначает только одно – Бог существует, все взаимосвязано, Вселенная мудра и непостижима, душа бессмертна. Значит, можно не бояться, даже если ей не удастся выскочить из этого сжатого кулака, даже если пуля пробила все деревья и попала в цель, сидящую за лесом в шезлонге с этой извечной канителью наушников.

Видимо, у них с Никой и правда была какая-то непостижимая кармическая связь – но почему так поздно, почему именно сейчас?

Через три дня (они виделись каждый день – буквально не успевали наговориться, столько всего произошло за эти пять лет, и все такое разное – только последний год Ники оказался так фатально похожим на ее) Ника спросила у Ви, почему та ничего не рассказывает о себе. Ви отмахнулась – зачем тебе знать? Работает в издательстве «Зрение – сила», замужем, детей нет, и вообще последний год ничего интересного, курсы, сериалы, бассейн, спорт, вязание, капоэйра, летом еду в Рио на слет, там будут все наши.

Хотя нет, как можно говорить про лето, про эти спонтанные танцы, про режиссера Богдана, когда человек на грани смерти? Ника ловила ее замешательство, хохотала: да рассказывай уже! Все рассказывай! У меня чушь, труба, вот уже тушь потекла, колготы едут, мне нужна жизнь, пламя, жар и огнемет, я, может, даже схожу с тобой потанцую, мне уже все теперь можно, кофе и танцевать, легкие и нелегкие наркотики.

Душа обязана трудиться, сказала себе Ви перед сном, когда вернулась с танцев, и буквально упала в коридоре, услышав, как со стороны, ватный стук тела о паркет. Трудись, душа, отвлекай себя, отвлекай ее, это ли не лучшее доказательство того, что ты бессмертна? Ви доползала до кровати, натягивала одеяло до подбородка и слушала себя, как радио – стеклянный корабль смерти уже тут? Что-то прибывает в наш лучезарный космопорт? Уже дерет горло лучами звезда Полынь? Но смерти не было ни в чем – видимо, ее так не рассмотреть: только гудение, только холодный ветер. А утром ей звонила Ника и говорила: «Я никогда не была на выставке собак, поехали». Или: «Всегда мечтала постоять на сноуборде, хотя бы постоять, давай просто метнемся туда-назад?»

Ви на все соглашалась, но умоталась просто нечеловечески – пришлось прогулять вязание, потом позвонил Богдан и спросил, почему она не пришла на скайп-конференцию с Ульрихом Зайдлем, потом оказалось, что не пришла на корпоратив на бывшей работе и мальчики обиделись.

Так прошел месяц и Ви поняла: она все-таки обманула смерть. Кто-то звонил пару раз, возможно даже тот врач, ведь была запланирована операция. Но Ника не отставала от нее со своей болезнью, звонила, тормошила, рыдала по ночам в трубку, просила утешить, успокоить, однажды даже позвала на собственные похороны, завтра в 12 во дворе, приходи. Ви вспомнила готичную юность и пришла в черном кожаном платье и с букетиком, Ника даже обиделась, выглянув из окна – ты что, закричала она, ненормальная, что ли, дура дурацкая. Ви поднялась к ней на шестой (то есть пятый), они пили чай и смотрели в окно, где через минут тридцать, действительно, стали шумно хоронить какую-то бабку.

– Нехорошее совпадение, – сказала Ника. – Ты в окно не смотри, плохая примета. Черт, я же наугад просто ляпнула. Напилась, снова стало страшно.

– Это ничего, – успокоила ее Ви, закрывая форточку, чтобы не слышать музыки, нестерпимо напоминавшей о детстве, маминых сырниках и сменной обуви с терпким запахом спортзала и мыла. – Ты сказала, что в двенадцать, а тут все в полпервого началось. Не так уж и совпало. И потом, там старуха.

Ника покачала головой. Плохо дело, сказала она, все это уже скоро закончится. Ты не представляешь, как я благодарна, что ты все это время рядом, сопровождаешь меня и провожаешь – мне кажется, что эта смертная скрюченная лодка, в которой я лежу, будто разогнулась, превратившись обратно в стойкое дерево, вечную сосну, углубленную в песок и смолу, в море и дюну.

Ви брезгливо взяла свою чашку, как будто это насекомое, и пошла к раковине мыть посуду – она так и не научилась реагировать на многословные, метафорические страхи Ники, красочно описывающей свое предсмертие, грохочущее предсердие, сосудистую катастрофу и грядущую грушу боли, которую нельзя ни скушать, ни потрогать, ни разбить, как лампочку. Ника ее за это уважала – по ее словам, все остальные ее друзья откололись, шарахнулись с шумом, разбежались, как овцы. Ну, или это вот глупое «Держись, поправляйся», какое поправляйся, как можно сказать такое человеку? Надо говорить другое. А что другое – непонятно. Не скажешь же человеку, что без него твоя жизнь станет меньше ровно на объем и полноту жизни этого человека.

Ви была мастером этого самого «другого» – мысленно гладила Нику по стриженой голове в моменты этого кромешного страха, спокойным голосом увещевала: посмотри, кругом тайны, совпадения и знаки, никто никуда не исчезает, ты просто сбежишь чуть раньше, а я, например, позже, там мы встретимся и договорим, я вообще не отношусь к этому, как к разлуке и трагедии, вот мы пять лет не разговаривали вовсе, и разве это была не смерть в каком-то смысле?

Нику это почему-то успокаивало – все эти разговоры о том, что смерть и исчезновение шуршат и воют буквально в каждом нашем движении, и каждый новый период жизни фактически комплект ножей и коробка с похоронами, и мы носим в кармашках нашей серенькой коры эти розовые коконы себя самих в нитяных гробиках, пока кора не крякнет свежим дубом. Когда Ника признавалась, что больше всего боится именно боли, Ви поднимала брови: но ведь это будешь уже не ты, говорила она, когда все это начнется, ты уже будешь этим болящим изломом, точкой перехода себя в ничто, и к чему бояться того, что случится уже со следующей версией тебя? Пока мы в безопасности, а когда накатит, найму тебе сиделку, само́й неловко и не те отношения.

В какой-то момент Ви испугалась, что ей само́й скоро понадобится сиделка – в трамвае у нее пошла носом кровь. Испугалась не за себя (кто-то из пассажиров передал кружевной платочек, вышла, приложила снежок на переносицу, как советовали), а за Нику, за то, что ей, возможно, станет известна эта дурацкая тайна, и как она выдержит этот обман, сразу сляжет? Как она ей вообще это объяснит? У меня то же самое? Чудесное совпадение? Нет уж.

Она пришла домой, позвонила Нике и сказала: слушай, у меня нет никого дороже тебя, но я не хочу быть этому всему свидетель.

Ника помолчала и сказала: тогда сделаем это завтра.

Что завтра, не поняла Ви. Есть одна последняя штука, сообщила Ника, но она работает только тогда, когда уже совсем. Воробьиная река. Собирайся, поедем, там и попрощаемся. Одеяло с собой бери, термобелье, пять носков.

Они встретились на вокзале, очень долго, часов пять, ехали электричкой, потом стареньким скрипучим автобусом, в дороге слушали плеер, как тогда, распутывая наушники и путая право-лево, хохотали, пили глинтвейн из термоса. Потом шли через поле, через лес, дальше уже не было тропинки и просто брели по сухой бесснежной февральской земле.

– Вот она, – тихо сказала Ника, пряча в карман планшет с картой. – Я уже слышу. Она здесь. Привет, это мы. Мы пришли.

И скользнула вниз, как змея, ниже и ниже (Ви еле за ней успевала, у нее гудело в ушах, как будто тело-холодильник забарахлило и предательски разморозило что-то вроде эмпатии или даже любви), к тихо стрекочущему в замерзшем мху ручью. Он был похож на сияющий мультипликационный целлофан, на гномью седину и на паучье облако, в его струистом шепоте почти не было ничего от воды – всполохи, царапины на листве, белый шум. Ви отметила, что ручей очень хорош и что это, пожалуй, самое красивое, что когда-либо случалось у нее с Никой.

– Воробьиная река лечит только один раз, поэтому ехать к ней нужно, только если уже точно все, – повторила Ника. – Надо снять с себя одежду, лечь на дно реки и лежать там тридцать секунд как минимум, такой закон.

Тут Ви будто бы обдало теплом, даже жаром. Она подошла к Нике и обняла ее. Кажется, это был вообще первый раз, когда она до нее дотронулась, Ви вообще не любила все эти объятья-поцелуи при встречах-прощаниях, всю эту светскую тактильность, поэтому она и пошла на контактные танцы, и не ради этого ли момента?

Отступив на шаг, Ви сняла с себя рюкзак, куртку, два свитера, брюки, носки и шерстяные рейтузы, термобелье и браслет из фальшивых бирюзовинок, сняла все быстро и профессионально, как на приеме у врача, подошла к ручью и легла в него с головой, закрыв глаза. Через некоторое время Ви открыла глаза и увидела где-то в облаках и небесах, наверху, испуганное, перекошенное лицо Ники, смешное и лошадиное. Она тянула к ней руки и что-то кричала сквозь водичку. Ви поняла, что фактически она видит Бога, только он зачем-то прикрепил на себя лошадиное лицо, чтобы ей не было так больно от его ледяного сияния любви.

Ви закрыла глаза и вдохнула, после чего ее обдало жаром и свистом, пористой мглистостью и иглистым огнем, в груди взорвалось и загремело, Ника вцепилась в нее и потащила по земле, по воде, хлестала ее по щекам и кричала: эй, ты что, давай быстрей, кашляй, кашляй, одевайся давай быстрее, ты что, что это ты? Кажется, она плакала. Ви мало что соображала, ее стошнило на землю какими-то бумажными птичками, Ника закутала ее в одеяло, дальше Ви уже стояла одетая и крутила заледеневшие волосы вокруг пальца, чтобы они оттаяли, а Ника наливала в стаканчик коньяк и ревела так, как будто Ви отняла у нее вообще все.

– А ты когда? – прохрипела Ви, поперхнувшись коньяком. – Тебе нужно. Река.

Ей было чудовищно неудобно, как будто она легла в чужую могилу, вытеснила оттуда близкого человека, уже как будто вырывшего себе уютное, точное, аккуратное.

Ника глубоко вдохнула, влила в себя не допитый Ви коньяк и сказала:

– Я тебя обманула.

– Река? – глаза Ви округлились. – Река не лечит?

Потому что она чувствовала себя совершенно иной.

– Да какая река! – взвыла Ника. – Я не умираю! Я все это наврала про анализы, болезнь, стадии эти. Ты не можешь обижаться! Это был единственный способ тебя вернуть. Наладить как-то это все. Ты же такая принципиальная, ты не выносишь, когда врут, подстраиваются. Ну и я не знала, что ты так занята, такая жизнь, все эти встречи, новые друзья, танцы – что тебя может выхватить из всего этого, вырвать? Я думала, что признаюсь тебе сразу, но не могла потом уже, потому что ты как-то очень близко была с этим всем, я не могла, я даже жалела, что на самом деле не болею, правда! Я уже сама не понимала, что делаю, но оно само как-то уже складывалось, как снежный ком, одно на другое, я не могла остановиться, ну прости, прости, теперь все, теперь уже все, да? Мне теперь надо, наверное, к психиатру сходить?

– А река, – прохрипела Ви. – Река – что?

– А реку я придумала, чтобы было чудо. Ну, и объяснить как-то. А то как выходит – умирала, умирала и все не могу как-то с этим уже разобраться окончательно. Просто чтобы ты поверила. Это же и правда чудо.

– Да, – сказала Ви. – Это и правда чудо.

– Я не знаю, почему ты туда полезла, – расплакалась Ника. – Ну прости меня, пожалуйста. Ты полезла специально, чтобы я во всем призналась, да? Ты почувствовала что-то?

– Да, – ответила Ви. – Почувствовала что-то.

Таким образом все наконец-то разрешилось: никакого совпадения не было, никаких кровавых постельных рифм, никаких хоровых успений в унисон. Можно было успокоиться и не думать о том, как эта чудовищная конструкция вообще оказалась возможной – впрочем, совпадение все же было, но какого-то иного, более глубокого и жестокого свойства. Пока они ехали обратно в пригородной электричке, Ви смотрела в масляные качающиеся фонари на потолке и снова, будто плеер, слушала свое тело, но оно предательски молчало – как будто в нем остановилось вообще все и только бил подземный магнитный метроном где-то глубоко-глубоко. Гудение тоже исчезло. Тела практически не было – вероятно, его уже забрали и теперь можно жить дальше, эту реку как-то получилось переплыть. Или не получилось, задала себе вопрос Ви. И тут же на него ответила: получилось.

Но она не чувствовала никакой радости, никакого восторга. Тем не менее она почему-то точно знала, что теперь здорова, что все закончилось, что можно расслабиться, бросить все эти занятия, изматывающие душу, и жить какой-то одной из собственных тихих будущностей, кем-то наиболее своим и себе понятным – снова погрузиться в бездействие и тихую благость, и что-то еще, и что-то еще (но уже не было сил думать, что еще, потому что слегка ломило голову, видимо, придется теперь поболеть). И еще надо найти новую работу, подумала она. И еще пойти к врачу и сдать анализы повторно. Хотя она же пропустила операцию? С другой стороны, операция ей уже не нужна, потому что случилось чудо.

Они вышли на вокзале, долго смотрели друг на друга перед тем, как спуститься в метро.

– Мне стыдно, – сказала Ника. – Я хотела инсценировать чудесное выздоровление, а ты устроила там какой-то гребаный перевал Дятлова.

Ви обняла ее одной рукой и вздохнула ей прямо в ухо.

– Ты меня простишь? – спросила Ника. – Этот весь трэш для тебя был. Самой страшно. Я никогда ничего такого не делала раньше. Не знаю, что на меня нашло. Остановиться действительно было невозможно – это было страшнее смерти. Простишь?

Ви покачала головой и подумала: нет, как такое можно простить? – а вслух сказала: «Спасибо, для меня и правда никто никогда ничего такого не делал», и не обманула. Спустились в метро, долго смотрели друг на друга, поехали с одной ветки в разных направлениях. Обе точно знали, что больше никогда не встретятся: все, что происходит на Воробьиной реке, остается в этой самой реке – этот неизреченный закон повис между ними как стеклянная стена. Февраль закончился.

…Ви через пару лет все же осмелилась погуглить Воробьиную реку, но нашла только третьесортный мягкий романчик какого-то американца про туриста-байдарочника, обнаружившего во время регулярного сплава труп в зимнем талом ручье, – 6.99, и это со скидкой, несусветная дрянь. Совпадения закончились – в которой раз сказала себе Ви – совпадения закончились навсегда, началась жизнь. И это был первый раз за все эти годы, когда она по-настоящему почувствовала сожаление.

МА И БЕ

Марина Степнова

Она убирает стол. Сдвигает диван. Диван белый. Стена тоже белая. И палас на полу, распушивший толстые, словно заиндевевшие ворсины.

Вообще все – белое.

Идеально для съемки.

Она гуглит свежие мастер-классы по фотосьемке онлайн. Дорого. Дорого. Дорого. Бесплатно. То, что надо. Кидает заявку. Подключает лампу. Поправляет лампу. Выставляет свет.

Шнур от лампы – тоже белый.

Белые тесные пуговички на белом новеньком поло. Шорты теплее белого на полтона – сливочные. Все – с YOOX.

Липучки на белых кроссовках аппетитно хрустят. Обувь лучше всего заказывать на 6pm.

Она трекает новые посылки. Одна проходит таможню. Значит, дня через три наконец привезут.

Курьеры – вот, что все еще связывает ее с миром.

Она приподнимает мальчика, усаживает среди подушек. Парча. Гобелен. Жаккард. Все заткано сложными снежными узорами. Мальчик проводит по ним осторожным пальцем – и замирает. Он тоже беленький – прозрачные невесомые волосы, бледные жилки на висках и под глазами. Она еще раз поправляет лампу, чтобы исчезли последние случайные тени – и мальчик становится похож на необыкновенно красивую куклу.

Глазки только темно-серые – подкачали. Голубые были бы лучше.

Вот сюда смотри, котенок.

Нет, не сюда, сюда.

Она кладет рядом с мальчиком большущую яркую коробку с Lego Duplo. Делает предостерегающий знак – совершенно напрасный. Мальчик сидит не шевелясь. Ждет, пока она наиграется с настройками, выберет фильтры. Привык.

Она делает десяток кадров, меняет планы, поправляет поло, чтобы виден был логотип – игрушечный всадник на игрушечной лошадке высоко занес длинную игрушечную клюшку. Рождественская распродажа на Амазоне. Бесплатная доставка до мейлфорвардера. Пора искать нового, кстати. Пять долларов за консолидацию – это уже слишком.

Наконец она переключается на видео. Машет рукой – и мальчик робко тянется к коробке. Она заранее подрезала скотч, обрызгала все антибактериальным спреем с тимолом и алоэ. Не содержит спирта. Без парабенов. Без фталатов. Без ГМО. Посылки с iHerb приносят два раза в месяц, если не чаще. Все в доме белое – и стерильное.

Только детали лего – разноцветные.

Мальчик возится с ними, раскладывает, перебирает. У него точные тонкие пальчики (она давно уже не гуглит – пинцетный захват), но сил соединить детали иногда не хватает. Собирать по схеме он не любит – только из головы. Ладно. Пусть.

Она заканчивает съемку, снимает мальчика с дивана, пересаживает на подоконник – и мальчик снова послушно замирает. Подоконник широкий, теплый – тоже белый. Снежно-флисовый заяц, прозрачная сенсорная коробка со стеклянными бусинами и белой фасолью. Все красиво задрапировано пледом цвета слоновой кости. Ivory.

Ей нравится думать, что мальчику тут уютнышко.

Он молчит, смотрит в одну точку – куда-то вниз. Седьмой этаж. Самый обычный двор. Садик. Детская площадка. Кое-как расставленные игрушечные машинки. Что он там видит? И видит ли вообще?

Врачи уверяют, что зрение отличное. Ваш ребенок совершенно здоров. Ему надо просто побольше двигаться. Детям его возраста необходимо бывать на свежем воздухе, играть с другими детьми.

Она не верит врачам.

Мальчику четыре года. Он все время болеет – одна простуда перетекает в другую, красное горло, желтые сопли, потом – зеленые. От соплей, на пике кашля, его часто рвет – и в этот момент она чувствует – острым, коротким и тоже резким, как рвота, приступом – как она его ненавидит.

Это проходит. Честное слово – проходит. Всегда.

Она гуглит – прививки, за и против. Доказательная медицина. Аюрведа. Гомеопатия по Ганеману. Как поднять ребенку иммунитет.

Все окна в доме закрыты наглухо. На улицу они не выходят.

Мальчик все равно болеет – тихо, постоянно, всегда. Как будто тлеет.

Пикает смс – вам зачислен перевод. Она смахивает, не проверяя. В ее жизни все – онлайн, даже муж. Сначала они ссорились в режиме реального времени, потом, когда муж ушел, в Телеграме, теперь не ссорятся вовсе. Он больше не приходит – она сама так решила. Прогуглила – вирусная пневмония у детей младшего возраста и кинула ссылку.

Сперва сдай ПЦР на EBV и CMV, потом приходи!

И в эфире настала полная тишина.

Она снимает с пары ракурсов собранную мальчиком конструкцию – кружевную, многоцветную, тревожную. Подмонтирует в конце, это как раз то, что нужно. Зрители будут довольны. На Youtube у нее 1265 подписчиков. В Instagram – 446. Она все чаще гуглит – канал ютуб с нуля и как раскрутить инстаграм самостоятельно.

Она возвращает на место стол, убирает лампу. Обрабатывает антибактериальным спреем пальцы – пахнет чем-то вкусным. Наверно, тимолом или алоэ. Она машинально гуглит тимол.

Ты не голодный, котенок? Что ты хочешь на обед – брокколи или морковочку?

Мальчик молчит – все смотрит вниз, за окно, и она видит только пушистый затылок и острые неподвижные лопатки.

Он не говорит. Вообще.

Только – ма и бе.

Да и то очень тихо – одними губами.

Она устала гуглить РАС, ЗРР и ЗПРР.

Проходить тесты. Сверять результаты.

Посмотри мне в глазки, котенок. Нет, пожалуйста, в глазки.

А теперь улыбнись.

Просто – устала.

Не говорит – и не надо.

Иногда ей кажется, что он боится.

Совсем иногда, ночью, когда мальчик спит, а она сидит на белой стерильной кухне с бокалом горьковатого пино гри, ей кажется, что мальчик боится именно ее.

Тогда она плачет. Или в тысячный раз пересматривает «Под солнцем Тосканы». Или достает из холодильника еще одну бутылку – длинную, зеленоватую, прохладную.

Раньше вполне хватало одной. Теперь – нет.

Вино – единственная причина, по которой она еще выходит на улицу. Алкоголь не продают онлайн, не доставляют на дом, потому раз в месяц приходится вызывать такси и маму. До Metro – десять минут езды, в самом Метро – час, лишняя сотня водителю, чтобы донес картонные коробки до прихожей. Сверху винные горлышки стыдливо замаскированы укропом, петрушкой и сельдереем.

Она любит сельдерей. Длинные хрусткие стебли, из которых можно медленно вытягивать каждую жилку. Идеальная закуска.

Еще десять минут уходит на то, чтобы выставить маму вон.

Все эти десять минут они кричат друг на друга в полную силу легких.

Дура ты гребаная! Изуродовала ребенка ни за что! Ладно сама идиотка, да и хер бы с тобой, но пацан-то за что страдает? Он же света белого не видит! Не жрет ничего! Я ему котлет накрутила…

Ему нельзя жирное, мама!

А что ему вообще можно?! В детдоме лучше живут! В тюрьме! Ты ж из него своими руками дебила сделала!

Не смей так говорить, мой сын – не дебил! Ты сама дебилка! Он просто не говорит!

Отдай в сад – заговорит через неделю! Или мне отдай! Добром отдай, пока я тебя по суду прав родительских не лишила!

Мальчик в комнате садится на корточки и двумя пальцами выбирает из паласа только ему видимые соринки. Все быстрей и быстрей. Губы его беззвучно шевелятся.

Наконец дверь хлопает.

Она переносит бутылки на кухню – по одной. Потом долго собирает пылесосом уличную пыль, протирает полы, полки, руки.

Дезинфицирует.

Успокаивается.

Садится за стол, машинально поглаживая белый чехол старенького Galaxy.

Впереди – целый месяц спокойствия. Тишины. Съемок. Посылок. Развивашек по Монтессори. На vino verde была хорошая скидка. Можно еще раз пересмотреть «Под солнцем Тосканы».

Ей нравится ее жизнь. Она хорошая мать. У нее хороший сын. Самый лучший.

Так что ты хочешь, котенок? Брокколи или морковочку?

Сад, – отвечает мальчик одними губами, глядя во двор. – Я хочу в сад.

Но она гуглит – дети-веганы, дети-веганы знаменитостей – и ничего не слышит.

Обыкновенное чудо

Жука Жукова

Лизе в школе задали доклад делать, тема интересная – «Обыкновенное чудо».

Это про чудеса, которые постоянно происходят вокруг нас и которые мы попросту не замечаем.

Моей Лизе ангела с крыльями подавай, вот если бы он спустился с пышного белого облака и на ее глазах бы выстрелил в сердце стрелой сперва ему, а потом ей – тогда было бы чудо.

Или если у человека нога сломана, а старец в серой мантии рукой проводит и кости срастаются на глазах – тогда тоже чудо.

Или на худой конец если папе нашему зарплату поднимут.

А все остальное, говорит, не чудеса, а ерунда.

И ушла спать.

А я подумала, что конечно же чудеса происходят постоянно, просто чтобы уметь их распознать, нужен не замутненный взгляд и доброе сердце.

Вот моя подруга Вика, она гример в кино, вечно по съемочным площадкам кочует и на одном проекте познакомилась с Марком.

В идеале, конечно, о Куценко мечтала, у него-то свой гримвагончик. Но на съемках строгая иерархия – актеры первого порядка подбивают клинья к режиссеру, минимум ко второму режиссеру, а актерам второго плана достаются киноостатки – гримерши, костюмерши, сценаристки… Короче, что попроще.

Так Вика, хоть и немолодая, но умеющая на лице нарисовать иллюзии, без особого труда заполучила Марка.

А до него Сережу – «если на следующий проект утвердят – куплю тебе айфон», до него Лешу картавого, чуть раньше, но на том же фильме Костю «меня Михалков на главную роль зовет, но не знаю… похоже, он сдулся», до него… да там до сотворения мира можно было отматывать…

Важно, что в этот раз выбор пал на Марка.

Фактурный, внешность интересная, но не слишком умный, как и положено актеру.

Да прямо скажем – тупой. Актерам же думать не нужно, наоборот – чем незатейливей, тем больше маневр для режиссера. Пустое проще наполнять.

Вика к Марку нормально относилась – он за ней ухаживал, кофе в перерывах приносил, по утрам яичницу делал, даже скороварку починил вроде бы, но она не проверяла, до готовки пока руки не дошли.

Но проект закончился, Вика на другой перешла, молодого звукача себе присмотрела, а Марк все еще гонялся за ней с цветами и халявными приглашениями на презентации.

Вика просто не знала что делать – ну не нравился он ей. Четвертый бандос слева, был есть и будет. Неперспективный, да и не в этом дело.

Просто он вообще не ее тема. Всю пошлость романтизма на нее вываливал.

– Прикинь, то вдруг схватит меня за руку прямо в ресторане, проникновенно в глаза посмотрит и начнет Пастернака шпарить. Еще и слезу пустит. Люди за соседними столами на меня с интересом поглядывают, а я не знаю куда глаза девать. И это еще не самое ужасное. Хуже, когда сам сочинит что-то. «Сердце ты мне в клочья разнесла… из калаша…»

– Жуть какая. А ты?

– Я тогда руку прижму к груди, рвотные порывы сдерживая, но со стороны похоже, что рыдания, и отвернусь от него, мол, не могу сейчас говорить, ком в горле…

– А он?

– Да ему много и не надо, он доволен любым эффектом. То, прикинь, завалится ко мне на съемочную площадку, бегает, орет: «Вика, где он, тот, на кого ты меня променяла, пусть выходит, не ссыт, перетрем с ним по-пацански.

Ко мне потом даже продюсер подходил, круги наматывал, говорил:

– Не везет тебе с мужиками, Вик. Что-то в тебе не так, хотя с виду обычная вроде баба, ничем не примечательная. На вот тебе телефон психоаналитика, может быть, он чудо сотворит…

Хотя Вика Марка терпеть не могла, но ведь часики тик-так, хоть и планку уже опустила, по совету подруг, ниже уровня моря, а все равно Марк не вписывался.

Помучила она его немного, пооставляла на всякий случай запасным аэродромом, но никак. Сердцу не прикажешь. Не любит она его и не полюбит никогда. Не ее он половинка, даже не одна треть – вообще никто. Сплошное разочарование.

Решилась с ним порвать навсегда, плевать, что у него премьера – первая главная роль, но не может больше – край.

И в этот самый момент и произошло настоящее чудо.

Картина с Марком в главной роли внезапно выстрелила, да еще как! Марка на разрыв – то к Малахову, то к Урганту. Десять приглашений одновременно от именитых режиссеров – огромные гонорары, съемки, интервью, обложки глянца.

И у Вики как будто пелена с глаз упала, как у Кая – еще вчера видела Марка ограниченным братухой, с тупыми прибаутками и пацанским сленгом, а сейчас внезапно разглядела утонченного принца, с красивым телом, брутальной бицухой и мужественной усмешкой со всех билбордов города Москвы.

Говорю же – обыкновенное чудо.

Продюсер на Вику тоже новыми глазами взглянул, зарплату поднял и просит спросить у Марка, может, сыграет у него в проекте, там роль специально для него написана.

– Да какой Куценко? В жопу его. Добудь нам Марка.

Подруги теперь наперегонки приглашают их в мир гламура и роскоши.

– Я сразу поняла, что ты у нас девка непростая. Ну ты, блин, хитрая. «Мне никто не нужен». «Мне и одной хорошо». А я тебя еще хотела с лысым Жендосом познакомить, вот был бы неудобняк. Ты ж у нас птица высокого полета.

– Слушай, а не можешь у Марка аккуратно спросить, Прилучный точно развелся? А он нас познакомить может?

– Господи, вы уже видели, как Марик Пастернака читает? Вика выложила в своем инстаграме.

– Это вы, девочки, еще не слышали, как он свои читает, мне посвящает… завтра выложу.

Расколдованная Вика теперь все время улыбается. Сейчас на Бали уехала.

Скажете не чудо?

Или вот Ира пятнадцать лет замужем, я у них свидетельницей на свадьбе была.

Ира хрестоматийная жена – другим поучиться.

Покорная, но в правильном смысле.

Понимает мужа своего и чтит, знаю, звучит по-идиотски, но это все в хорошем смысле. Мужчина главный. Мужчина лучше знает. Как скажет, так и будет.

У них образцовая семья.

Муж Кирилл с работы приходит, она все приготовила, вместе сели за стол всей семьей, обсудили первым делом его проблемы, что на работе, какой он герой и кто козел.

Потом она про свой день рассказала, про детей, что на рынке сказали… Вместе отпуск обсуждают-планируют.

Ей на море всегда хотелось очень, хотя бы в олинклюзив, но она ему даже не говорила про это.

Один раз заикнулась, но его всего перекорежило – валяться на пляже как пельмень, а потом жрать как свинота в ресторане по четыре раза в день?

На Ахтубу ездили который год подряд, рыбалка, костры, палатки. Маринка говорила, что есть своя романтика в этом. Только комары в зад кусают, а так… нормально, привыкнуть можно, а Кирюша отдыхает, ему нужно, у него стресс постоянный на работе.

И плюс дети же жизнь должны узнать, как насаживать, как подсекать и разжигать без спичек.

В общем, всем всегда довольная была. Красивая, улыбчивая, рачительная.

Говорю же – идеальная.

Ну и естественно, что идеальным достается лет через пятнадцать – двадцать верного служения?

Развод!

Марина в упадке. Мы поддерживаем.

– Как? Да он с ума, что ли, сошел? скотина! да где он еще такую, как ты, найдет?

– Вот урод, все соки выпил и на помойку снес. А это потому, что все ему на блюдечке. А с ними так нельзя. С ними жестко надо. Мы же тебе говорили!

– Ну поплачь, поплачь, легче будет. Тебе сейчас нужно во всеоружии, чтобы он видел, кого потерял. Чтобы локти кусал, а ты переступишь, не заметишь. Все наладится. Тебе сейчас главное свое у него отожрать, у тебя дети. Давай хоть сейчас не будешь как Жанна Д Арк. Хватит, он не достоин, ты же видишь.

А Кирилл тем временем с новой девушкой на острова собирается, потому что она море любит и новое бикини купила. А вся штука в том, что там не бикини, а одно название. Буквально пара веревочек. Как он ей Ахтубу может предложить в таком бикини? Ну сами подумайте.

И, если честно, вы бы ее видели, я как раз видела – упругая такая, загорелая, облизать хочется.

Даже винить его не можешь. Маринка тоже очень даже, ну… для своего возраста. Спортом занимается, одевается модно, старается.

Она же не виновата, что стареет. Но ведь и он не виноват.

А этой новой, признаться, все к ногам хочется бросить – чтобы только смотрела на него своими глазами. Такими!

Единственное, что новая девушка требует больших вложений, но там реально есть во что вкладывать – сразу видишь дивиденды, они очевидны.

А у Марины… ей что ни дашь, она все в коробочку сложит, то старшего от армии надо откашивать, то на дачу копит, чтобы верандочку пристроить, как у Шмыгиных. Вкуса к жизни у нее ноль, и его за собой тянет в мещанство.

Но Кирилл уверен, что в коробочке уже достаточная сумма накопилась. Разберутся без него.

А алименты он будет платить исправно, что он, детей своих не любит, что ли? С официальной зарплаты. Но им много и не надо. Он сам жил в нищете, мать его одна поднимала и ничего – вырос директором по маркетингу. И армию, между прочим, прошел.

В общем, Марина после развода должна была ни с чем остаться. Квартиру он до брака купил, машину фирма ему оплачивала, дача на его маму записана, а то, что Марина всю жизнь на него потратила, ну… спасибо ей за это. Низкий поклон. Но могла бы и не тратить, он не просил.

Марина в ступоре, жизнь рухнула, денег нет, из квартиры Кирилл их попросил выехать, потому что ему нужно ремонт начинать, в эту хламиду он новую жену не приведет, ну сама-то, Марин, как думаешь.

Марина вещи собирает, детям объясняет, что папа хороший, просто у него такой период, таблетки пьет от депрессии, мы на подхвате, разумеется.

И тут случается настоящее чудо.

Кирилл умирает. Ага. Прям кони отбрасывает. Сердечный приступ. Представляете? Скажете опять не чудо?

Развестись они не успели, значит, Маринке и детям все остается. Вы бы слышали, как новая загорелая на похоронах орала, права предъявляла. А вот только поздно.

Или даже меня взять и мужа.

Да я с ним сто раз хотела развестись. Но вот смешная штука – каждый раз что-то мешает. И такое приземленное всегда, даже глупое.

Один раз в самом начале нашего брака, еще детей не было, разругались так, что я думала выкину его с балкона и скажу что так и было – не подкопаешься, а потом решила – разведусь пока не поздно, уже почти открыла рот, чтобы сообщить, и вспомнила, что маме обещали завтра яблоки поехать на дачу снимать.

И я, главное, до сих пор помню, стою в слезах, трясет всю, полный аффект – убить готова, а мозгоньчик работает крепко – ору на него, захлебываюсь, а сама представляю, как завтра мама мне: «А, ну ясно, разошлись. Ну я сразу поняла, что это у вас не надолго, кто тебя вытерпит такую… Значит, яблоки снимать не приедете? А ведь обещала. Хорошо, что я уже не надеюсь на тебя и не жду помощи…»

И слова мои злобные в горле побулькали, но так и застряли, не выскочили. Просто легла спать, полночи рыдала, а на утро поехали на долбаную мамину дачу счастливую семью изображать.

Второй раз был как раз перед днем рождения сына подруги. Она так к нему готовилась, ресторан дорогущий сняла, шоу клоунов, Билан к концу вечера должен был приехать – роскошное все.

Даже подарки дорогие каждому гостю в конце вечера запланировала дарить, как в голливудском фильме. В общем, дело нешуточное – один год сынуле.

Мы с ней список гостей составляли вместе. Она очень следила, чтобы все с парами были, не любит она баб-одиночек, придут – глазами по чужим мужикам шныряют.

А кто любит?

И получается, что я теперь одна из этих сразу становлюсь, вот как только правоту свою отстою, выскажу мужу, что он сволочь, что я его не любила никогда, что он не помогает, а только мешает жить, как будто нарочно все делает для того, чтобы меня взбесить – до трясучки иной раз доводит.

И все – сразу одиночка.

И на день рождения не пойду. Глупость, конечно, но я платье купила, маникюр сделала. А почему я должна от планов своих отказываться только потому, что муж скотина?

Злость еще больше разобрала, решила, что после дня рождения точно разведусь. Но потом как-то вина выпила, градус ненависти сошел на нет и снова сменился обычной апатией.

Потом какие-то «веселые старты папа мама я спортивная семья» у ребенка помешали, за честь школы наша семья боролась, Инна Иннокентьевна лично попросила, мы у нее на хорошем счету, жаль разочаровывать.

Потом его родители должны были в гости приехать, вроде неловко как-то.

Потом уже путевки куплены на море, жалко, деньги пропадут…

И снова каким-то чудодейственным способом развод откладывается всякий раз.

Чудо ведь?

Но Лизе я не могу об этом рассказывать, она считает, что у нас идеальная семья.

Вот случай с Ирой – реальное чудо.

Ирка в ночи заехала. Уставшая, только из Шереметьево.

У меня картошечка, селедка, водка. Ира кивает.

– Все хочу, говорит, только водки побольше. День, говорит, сегодня немного суматошный, устала чутка.

Я киваю, понимаю ее, у меня у самой тоже – то одно, то другое.

– Прикинь, в магазин пошла – сметану просроченную подсунули. На компе буква «ц» стала западать – все прям один к одному. Ну а у тебя что?

– Ну так, – говорит, – суета как обычно.

Ирка врачом работает, трансплантологом.

Рассказывает, что только что из Сардинии прилетела. Неделю там была – устала как собака. В самолете поспать решила, а тут стюардесса по громкой связи спрашивает: «Есть ли на борту врач?»

Делать нечего, пошла в экономкласс смотреть, что случилось. А там… ужас! У женщины варикоз прорвался, кровища хлещет на весь салон, как из артерии. Пассажиры в шоке, стюардессы в ступоре.

– Ну я что? Перевязала, кровь остановила, а как приземлились – сдала ее врачам скорой, прямо к трапу подъехали. Потом на работу заехала, и вот к тебе.

А я на нее смотрю и даже водку проглотить не могу. У меня слезы в горле. Ирка не понимает, что со мной.

– Ирка, ты что, не понимаешь? Ты жизнь спасла человеку. Это же настоящее чудо.

А она кивает и отвечает:

– А знаешь, что в этом самое чудесное? Я ведь лететь не хотела. Славке сказала, что на симпозиум, а сама к Антонио на виллу закатилась. Так даже в море расслабиться не могла, меня совесть грызла – хорошо ли я поступаю, что мужу изменяю, может, надо было с ним дома остаться, на диване сидеть, пиво пить и «Игру престолов» смотреть? А видишь, оказалось – хорошо поступаю. Отлично даже. Только Славке не говори.

Да говорить не о чем. Миллион чудес вокруг! Успевай замечать.

Только вот, чтобы ребенок о них знал, мне почему-то не хочется.

Бегония

Наринэ Абгарян

Ничто не радовало Максима Георгиевича в предновогоднее утро: ни пенсия, которую повезло получить накануне за пять минут до закрытия банка, ни внезапно нормализовавшееся давление – пришлось аж три раза измерить на обеих руках (один раз сидя, дважды – лежа), чтобы убедиться, что тонометр не врет.

– Сто тридцать на восемьдесят, практически молодость, – хмуро констатировал он, убирая аппарат в ящичек тумбочки.

И даже бегонии, распустившейся пышным розовым цветом аккурат к морозам, не суждено было порадовать его.

– Нашла время! – проворчал Максим Георгиевич, переставляя ее на подоконник – поближе к скудному зимнему свету.

Завел он ее себе в мае, сразу после похорон жены. По пути с кладбища зачем-то заглянул в ларек на выходе из метро и попросил бегонию. Ехал потом семь остановок на автобусе, бережно прижимал к груди горшок с чахлым кустиком и утирал слезы насквозь промокшим носовым платком.

Анютка очень переживала, что он курит. Совестила и просила, чтобы бросил. Покупала журналы по здоровью и читала ему о вреде табака.

– Завтра брошу! – отмахивался он.

– Сколько раз ты мне это уже обещал?!

Максим Георгиевич делал виноватое лицо и, выждав некоторое время, сутулясь и кашляя в кулак, выходил на лестничную клетку, чтоб покурить в распахнутую форточку. Во дворе протекала обычная московская жизнь, соседи в квартире напротив по своему обыкновению ругались так, что слышно было через тяжелую металлическую дверь, по трубе мусоропровода с грохотом скатывался хлам. Максим Георгиевич чутко прислушивался и, если мусор падал внизу со стеклянным звоном, сокрушенно качал головой: «Что за люди, ведь сто раз просили стеклянное на помойку выносить!»

В апрельском номере «Лечебных писем» Анютка нашла статью, где обстоятельно расписывались полезные свойства бегонии.

– Тут говорится, что она очищает воздух, и потому строго рекомендуется заядлым курильщикам. Давай заведем. Чистый воздух – залог здоровья.

– Помрем хоть здоровыми, – хмыкнул Максим Георгиевич. Любовь супруги к народным рецептам казалась ему чем-то вроде причуды, и он часто подтрунивал над ней. Она не обижалась.

Бегонию он приобрел в память об Анютке, пускай будет, раз она этого так хотела. Бросать курить не собирался, смысл бросать, когда из близких остались только пожилая дворняжка Тузик, альбом с пожелтевшими семейными фотографиями и читаные-перечитаные книги, содержание которых помнишь наизусть. Ну и стопка журналов «Лечебные письма», которые рука не поднялась выкинуть.

Тузик после ухода хозяйки совсем сдал, лежал на своем коврике и молчал. Ел с большой неохотой, страдал обострением артрита. Максим Георгиевич варил каши на бульоне – себе и ему. Наложит две одинаковые порции, свою чуть подсолит, ест и нахваливает. Тузик какое-то время смотрел с жалостью, потом тоже принимался за кашу.

– Что поделаешь, – вел с ним разговор Максим Георгиевич, орудуя ложкой, – так велел ветеринар. Нужно, говорит, заинтересовать тебя едой. Вот стараюсь, как могу. Ты уж не обессудь, если что не так.

Тузик запивал кашу водой и отворачивался к стене. Тосковал по Анютке.

Максим Георгиевич приобрел хозяйственную сумку на колесиках и вывозил его во двор – подышать свежим воздухом и сходить до ветру. Сегодня пришлось в плед укутать – мороз на улице стоял сухой, хрусткий, аж дореволюционный – ни вдохнуть ни выдохнуть. Анютка бы сказала – сусально-серебряный. Она очень любила слово «сусальный». Лето у нее было сусально-золотое, зима – сусально-серебряная. Лето в этом году выдалось жарким, зима ударила морозами. «Вот только зря старались – некому теперь вас сусальными называть!» – думал Максим Георгиевич, помогая Тузику выбраться из-под пледа.

На обратной дороге заглянули в продуктовый – прикупить хлеба и куриных крыльев. Магазин переливался новогодними огоньками, в витрине стоял огромный Дед Мороз – дородный, краснощекий, – и приветственно махал прохожим красной варежкой. «И не подумаешь, что ненастоящий!» – проворчал Максим Георгиевич. Его сегодня действительно ничто не радовало, и даже веселый, словно из далекого детства, Дед Мороз навевал одно только уныние.

Он оставил сумку с Тузиком возле камер хранения, вопросительно глянул на охранника – тот покосился на собаку, но махнул рукой – не оставлять же на морозе. Максим Георгиевич коротко кивнул и прошел в зал. 31 декабря магазин работал до семи. До закрытия оставалось еще два часа, посетителей было очень мало – люди заблаговременно купили нужное и теперь, наверное, готовились к празднику. Анютка делала все обстоятельно: туго крахмалила кружевную скатерть, сворачивала из салфеток зайчиков со смешно торчащими ушками, зажигала обязательные красные свечи, заводила проигрыватель… Эх! У Максима Георгиевича защипало в носу. Он часто заморгал, отгоняя слезу, отругал себя за безвольность и решительно направился в отдел выпечки. Там он положил в тележку кирпичик дарницкого (надолго хватит), чуть поколебавшись, добавил еще коробочку курабье – к чаю. Осталось взять куриных крыльев и несколько пакетиков кошачьего корма – любимого лакомства Тузика. Путь лежал через молочный отдел. Вдоль морозильных ларей с мороженым, задумчиво распевая себе под нос песенку про елочку, ходил приставным шагом пятилетний мальчик в голубом комбинезоне. Иногда, прервав пение, он прижимался носом к прозрачной дверце и декламировал по слогам: «Плом-бир сли-воч-ный в мо-лоч-ном шо-ко-ла-де». И добавлял с восторженным шепотом: «Вау!»

– Где мама? – спросил Максим Георгиевич.

Мальчик не обернулся.

– Там, – махнул он в сторону отдела фруктов-овощей и продолжил чтение: – «Са-хар-ный ро-жок плом-бир с клюк-вой».

Максим Георгиевич сразу разглядел маму мальчика (она выбирала мандарины, принюхиваясь к плодоножкам), но на всякий случай решил уточнить. Он помахал рукой, привлекая к себе ее внимание:

– Это ваш ребенок?

– Мой! – кивнула она. И поспешно добавила: – Он совершенно безобидный.

– Не такой уж и безобидный! – сварливо прогундосил мальчик.

– Артем! – смутилась мама. У нее было очень располагающее к себе открытое лицо и ямочки на щеках.

– Сама же и называла меня горем луковым! – проворчал мальчик и обернулся.

Максим Георгиевич крякнул – щека у него была залеплена большим пластырем.

– Это я случайно с Севой подрался, – пояснил мальчик.

– Специально дерутся только дураки, – согласился Максим Георгиевич.

– Да?

– Зуб даю.

Мальчик округлил глаза.

– Зачем?

Максим Георгиевич, продолживший было свой путь, притормозил:

– Что зачем?

– Зачем зуб даешь?

– Ну… Это выражение такое. Наподобие клятвы. Можно сказать «клянусь», а можно – «зуб даю».

Мальчик почесал себе нос.

– Понятно.

– Я пошел? – спросил разрешения Максим Георгиевич.

– Иди.

Кассирша пробила чек неправильно – продублировала печенье.

– Исмаил, подойди, пожалуйста! – пропела она тонким голоском в переговорную трубку.

Максим Георгиевич удивленно вздернул брови – буквально минуту назад она спросила у него хорошо поставленным басом социальную карту москвича.

Исмаил оказался невысоким ослепительно лысым мужичком с мохнатыми бровями. Кассирша кокетливо улыбнулась ему и делано вздохнула – не знаю, что со мной сегодня происходит, постоянно перебиваю.

– Жить просто без меня не можешь, – хохотнул Исмаил.

– Не могу. Женишься на мне?

– А свою жену куда девать?

– Не знаю, не знаю, – последовал певуче-жеманный ответ.

Максим Георгиевич поспешно сложил в авоську продукты.

– Счастливого вам Нового года! – крикнула ему вдогонку кассирша.

Пришлось пожелать ей того же.

Фонарь за окном, наконец-то починенный к праздникам, освещал кусочек тротуара с припаркованной заснеженной машиной, на лобовом стекле которой кто-то вывел незатейливое «Люблю Любу».

– Ишь, – хмыкнул Максим Георгиевич, нацепив на кончик носа обе пары очков – для улицы и для чтения, и разглядывая надпись.

– Пиу-пиу-пиу! – взмыли в небо фейерверки и, взорвавшись разноцветными огнями, растворились в темноте.

Тузик завозился на своем коврике, вздохнул – он с детства не переносил шума и даже к старости, изрядно потерявши слух, нервно на него реагировал. Хотя сейчас скорее чувствовал его, чем слышал.

– Всю ночь будут взрывать. Придется потерпеть, – Максим Георгиевич с кряхтеньем нагнулся, погладил его по голове, почесал за ухом. Тузик с благодарностью лизнул ему ладонь, прикрыл глаза.

Анютка тоже не переносила шума. Она умела каким-то непостижимым образом убавлять вокруг себя звуки и приглушать тона – говорила всегда полушепотом, работала практически бесслышно. И мир как будто подлаживался под нее – деликатничал, притихал. Когда ее не стало, живая, наполненная заботой и нежностью тишина обернулась в бездушную и каменную. Только Анютка могла согреть ее своим ненавязчивым, тактичным присутствием.

Максим Георгиевич отчаянно тосковал по ней. Когда становилось совсем невмоготу, он выдергивал из стопки «Лечебных писем» журнал, раскрывал на последней странице и читал письма одиноких стариков, желающих найти себе вторую половинку. Никого он себе не искал, но чужими поисками удивительным образом утешался. Скупо комментировал письма, над некоторыми смеялся в голос, утирая слезу умиления.

– «Мне исполнилось всего 84 года». Всего 84, а?

– «Хотелось бы познакомиться с работящим дедушкой (без интима). Будем вместе ходить в лес по грибы, по ягоды и на речку купаться». Ишь, без интима ей. Где его в нашем возрасте возьмешь-то, интим этот?

– «Вдовец, 74 года. Был женат 5 раз. 4 раза неудачно, а пятый раз – со смертельным исходом». Кхех!

– «Ищу женщину не старше 50 лет. Приезжай, родная, если ты без судимости». А раз с судимостью, то ходи незамужней!

Максим Георгиевич захлопнул журнал, убрал на место. Достал из пачки сигарету, размял в пальцах.

– Покурить отпустишь?

Тузик не ответил.

– Я быстро.

Он накинул на плечи жакет (Анютка к семидесятилетию связала), завозился с замком, который раз упрекая себя за то, что забывает его смазать. Курил, ежась и постукивая ступней о ступню – холод в подъезде стоял нешуточный.

Дверь соседней квартиры приоткрылась, Максим Георгиевич нехотя обернулся, чтобы поздороваться.

Артем стоял в дверном проеме и смотрел на него правым глазом – левый был скрыт за косяком.

– А что это ты здесь делаешь? – спросил он.

Максим Георгиевич поспешно загасил сигарету.

– Живу. А что ты здесь делаешь?

– Ты снова открыл входную дверь? – послышалось откуда-то из глубины квартиры.

– Мам, смотри, кого я тут нашел! Того дедушку из магазина.

– Какого дедуш… – Мама Артема выглянула на лестничную клетку и обомлела.

– Я в квартире напротив живу, – пояснил Максим Георгиевич.

– Надо же, какое совпадение! А я – коллега ваших соседей. Они уехали на отдых в Таиланд, попросили за котом присмотреть. Вот мы с сыном и переехали.

– На целых десять дней! – вставил Артем.

– Рад, что мы будем соседями целых десять дней. Меня зовут Максим Георгиевич.

Она протянула руку:

– Я Маша.

Он пожал ее руку и неожиданно для себя спросил:

– Вам есть с кем Новый год встречать? Если нет – приходите ко мне. Вместе будет веселей.

Артем радостно подпрыгнул, но тут же деловито поинтересовался:

– А чем ты нас кормить будешь?

– Ничем, – растерялся Максим Георгиевич, – я, честно говоря, и не собирался отмечать. Но раз такое дело… – Он запнулся, не зная, как закончить предложение.

– Вы один живете? – спросила Маша.

– У меня Тузик. Дворняга. И бегония, которая с какой-то радости расцвела сегодня утром.

Маша улыбнулась широко и открыто. «Совсем девочка», – подумал Максим Георгиевич.

– А знаете что? Приходите-ка к нам с Тузиком и бегонией. У нас утка. И оливье. Правда, я туда вместо яблок репчатый лук добавляю, но это ведь ничего?

– Ничего, – согласился Максим Георгиевич.

– А еще у нас свекольный салат с грецкими орехами, сливками и чесноком. И торт, правда магазинный, но вкусный.

Артем дернул мать за рукав:

– Откуда знаешь, что вкусный? Ты же не пробовала его.

– Предчувствую, – коротко ответила Маша.

Максим Георгиевич кинул окурок в баночку, которая служила ему пепельницей, крепко закрутил крышку.

– Можно я спрошу? Почему вы нюхали мандарины?

Маша убрала руки за спину. Ответила, глядя чуть выше его плеча. Словно высматривала за спиной кого-то.

– У деда в Сухуми был большой мандариновый сад. Мне годика четыре было, но я до сих пор помню. Деда давно нет, и сада тоже нет. А я все нюхаю мандарины. Даже не знаю зачем. Может быть, ищу тот запах из детства. И не нахожу.

Артем слушал мать, затаив дыхание. Пластырь на щеке съехал набок, открыв обработанную йодом неглубокую царапину. Максим Георгиевич вздохнул, улыбнулся.

– Спасибо за приглашение. Придем обязательно.

Новогодняя ночь прошла за разговором. Артем спал на диване, уткнувшись лбом в теплую спинку кота, мигающие гирлянды раскрашивали комнатную темноту разноцветными огоньками. Тузик, не по возрасту бодрый, лежал в ногах Маши, положив голову на ее тапочку. Если она вставала, чтобы заварить новую порцию чая, он тут же выпускал тапочку и, резво цокая по паркетному полу когтями, сопровождал ее до плиты. Когда она усаживалась за стол, он тут же завладевал тапочкой.

– Ты, главное, не съешь ее, – шепнул Максим Георгиевич, подняв край скатерти. Тузик, моментально оскорбившись, глянул на него так, словно лапой у виска покрутил. «Ишь», – подумал Максим Георгиевич, но вслух ничего говорить не стал.

Маша рассказала ему обо всем: о родителях, похороненных в Калуге, о неудачном первом браке, о своем непростом решении уехать в Москву к любимому человеку, который вроде с тобой, а на самом деле – нет…

– Женат? – прямо спросил Максим Георгиевич.

– Женат. Пять лет обещает развестись.

– Зачем вам мужчина, который не умеет слова сдержать?

– Незачем. Потому я и согласилась пожить здесь. Нужно понять, как дальше быть.

Максим Георгиевич машинально размешал чай. Отпил, поморщился – переложил сахара.

– Свежего заварить? – поднялась Маша.

Тузик с готовностью высунулся из-под стола, чтобы сопроводить ее до плиты.

– Нет, спасибо.

За окном взрывались петарды, у соседей сверху громко играла музыка, на дне салатницы осталось немного оливье – Максим Георгиевич отломил кусочек хлеба, подобрал остатки салата, съел с нескрываемым удовольствием. Анютка натирала туда антоновку и добавляла только яичные желтки, заправляла оливковым маслом – берегла сердце. У Маши он был почти классический, только яблоки заменял репчатый лук, получилось острее и на удивление вкуснее.

– Я пятьдесят лет ел только то, что готовила Анютка. Думал, что ничего вкусного больше не попробую. А теперь вот! – признался Максим Георгиевич. И заплакал.

И, пока Маша бегала в его квартиру – за корвалолом, а проснувшийся Артем, с котом под мышкой (кот висел неудобно, ушастой башкой вниз, но попыток вырываться не делал), гладил его по плечу, он рассказывал, рассказывал, как они жили с Анюткой – душа в душу, пятьдесят с лишним лет, и как она собиралась купить бегонию, но не успела, легла и не проснулась, как жила, согревая собой все, что ее окружало, как однажды, сорок лет назад, она влюбилась в другого, призналась ему и попросила отпустить, но он не смог этого сделать, потому что любил так, что казалось – уйди она, и он прекратит дышать, и как он стоял перед ней на коленях, умолял не бросать его, и она осталась, и никогда, ни разу он не попрекнул ее случившимся, и она ни разу не попрекнула его тем, что не дал ей уйти, и как не случилось детей, хотя они о них мечтали и никогда не теряли надежды, и как он оплакивал Анютку, как перебирал ее платья в шифоньере, как нашел в коробке из-под обуви дневник, где она писала о своей любви к нему и о том, что ни минуты не сожалеет о том, что осталась с ним, и как сегодня расцвела бегония, а на заснеженном капоте машины кто-то вывел глупое «Люблю Любу» и заключил в кривенькое, но сердце, столько в мире любви, плакал Максим Георгиевич, впервые не стыдясь своих слез и не коря себя за мягкотелость, столько в мире любви, а у меня ее нет и никогда уже не будет!

Лег он почти под утро, усталый и опустошенный. Тузик свернулся в ногах и на каждый шорох настороженно приподнимался, спи, все хорошо, попросил Максим Георгиевич, и тот уснул наконец, положив тяжелую голову ему на ногу, и храпел во сне, и даже дергал лапой – наверное, гонялся за кем-то, а может быть, убегал от кого-то. Видишь, как все вышло, крепился-крепился и сорвался перед чужими людьми, нет пытки хуже, чем одиночество, теперь я это знаю наверняка, шептал Максим Георгиевич, ведя один из своих нескончаемых безответных диалогов, которые стали единственной возможностью его существования – казалось, прекрати он говорить с Анюткой, и жизнь в тот же миг закончится.

Разбудил их долгий звонок в дверь, Тузик сполз с кровати, поплелся, припадая на правую лапу, хэх, забыли вчера лекарством намазать, закручинился Максим Георгиевич, натягивая брюки, иду, уже иду, крикнул он, водружая на переносицу очки, шел, держась за стену, – ломило затылок, отпирал, привычно коря себя за то, что забыл смазать замок. За дверью обнаружились Маша, Артем, кот и бегония, которую он вчера забыл у них, у кота торчали глаза и уши, у Артемки на щеке был новый, красный пластырь вместо вчерашнего желтого, Маша прижимала к груди горшок с бегонией и большой термос, бегония расцвела пуще вчерашнего и даже, кажется, пахла, что в термосе? – спросил Максим Георгиевич, сторонясь, чтобы пропустить их в квартиру, куриный бульон, звонко отрапортовал Артем, будем вас лечить, добавила Маша, от чего? – спросил Максим Георгиевич, от всего, ответила Маша, показывайте, где тут у вас тарелки.

Бульон оказался действительно целебным, у Максима Георгиевича прошла голова, а Тузик прекратил прихрамывать, потом они с Артемом смазывали замок, то есть Максим Георгиевич смазывал, а Артем стоял рядом и ковырялся в носу, наблюдая свое отражение в большом старинном зеркале, а на замечание, что ковырять в носу некрасиво, согласился, что вообще-то некрасиво, но в этом зеркале красиво, потом Маша сходила за остатками вчерашнего торта, и они пили чай, Максим Георгиевич завел проигрыватель и учил их сворачивать из салфеток ушастых зайчиков, и, пока мать с сыном, одинаково склонив к левому плечу головы, возились с салфетками, он думал о том, что, если она решит расстаться с тем мужчиной, он позовет их жить к себе, почему нет, в квартире есть свободная комната, Артемка будет ему вместо внука, а Маша – вместо дочери, которой у них с Анюткой так и не случилось, нет ничего хуже одиночества, он знал это наверняка, и потому очень хотел, чтобы они не догадывались о том как можно дольше. Лучше бы, конечно, никогда.

На помощь

Юрий Каракур

Если отложить бабушку по оси абсцисс, а затем приподнять по оси ординат (ну не выше метра семидесяти), то получится одна маленькая чёрненькая точка. Удивительно, что Америка разглядела крохотную мою бабушку. Ведь есть же что-то большое: Миссисипи (не запутаться бы), Венеция, леса Амазонки, Тихий многоводный океан, и бабушка запросто могла бы затеряться, но – нет, Америка заметила её и послала к бабушке двух представительных женщин раннего пенсионного возраста. Женщины пришли морозным вечером и протяжно, задерживая палец на кнопке, звонили в дверь. Мы с бабушкой рассматривали их пуховиковые силуэты в замочную скважину и боялись открывать.

– Боря, я открою, – сказала бабушка ненастоящим голосом. Её научили, что, если кто-то незнакомый звонит в дверь, нужно громко притвориться, что ты не одна дома, а с мужчиной, тогда злоумышленник испугается и уйдёт. И когда кто-нибудь, особенно вечером, звонил в дверь, бабушка оказывалась замужем за каким-то Борисом. – Кто там?

– Зоя Михайловна, – сказал один пуховик сомневающимся голосом и тут же сообразил: – Это из ассоциации пенсионеров. Галина Сафроновна здесь проживает?

Мы открыли с опаской, но у женщин были обычные, в беретах, лица, а у той, что говорила, высокий благородный лоб, и мы перестали бояться. Зоя Михайловна по открытке зачитала, что Америка направила гуманитарную помощь в ассоциацию пенсионеров, а ассоциация распределила её бабушке как старой, больной и неработающей. «Не блокадница?» – спросила другая женщина и с подозрением посмотрела. «Нет, не блокадница», – испугалась бабушка. Но женщины остались довольны: «Вот, с этой открыткой заберите помощь по адресу: улица Мира, какой-то дом. Там будет коробка, захватите верёвку или тележку».

И ушли. А мы с бабушкой в недоумении сели пить чай, бабушка надела очки, изучила открытку: нет ли там ошибки? Ошибки не было: Каракур Галина Сафроновна. Мятное свежее облако Америки поднялось надо мной. Аме-е-е-ерика! Жевательная резинка, джинсы, мотоцикл, катер перепрыгивает волны, бегут фламинго, и торчат из темноты яркие небоскрёбы, полиция Майами.

– Бабушка, а где эта улица Мира?

– Далеко, там, где бассейн, дэ ка молодёжи.

Далеко – и город показался мне огромным, тёмным, загадочным, дэ ка (пояснила бабушка) – это дом культуры.

Бабушка решила никого не просить о помощи, а тихонечко сесть на автобус и спокойненько доехать самой, взять коробку и так же обратно – тихонечко, спокойненько. Зима и скользко, но у бабушки есть палка, чтобы не соскользнуть. «Поедешь со мной завтра?» – предложила бабушка. Я в город ездил всего пару раз: в гости к тёте Соне и на юбилей дяди Толи в зал торжеств, где было много толстых красных людей. И я, конечно, наполнился ветром и мечтой.

– Поеду! Поеду!

Забирать помощь нужно было с пяти до семи вечера. Мы неспешно пооообедали (круглые тарелки, сковородки, кастрюли), помыли посуду и пошли на остановку. Было морозно, но мы согреты едой, рейтузами, завёрнуты в платки и шарфы. Железная коробка остановки скромно стоит у дороги, а за ней – белое арктическое поле без краёв. На ветру нервничают отрывные объявления: продаю гараж, продаю сад, продаю кровать (почти новую), учитель англ. яз., звонить после 19. Мы встали в остановку и оформились рамкой: серое бабушкино пальто, сиреневый берет, пушистый, напоминающий полевой цветок, свёрток меня. «В ожидании автобуса».

Автобусы тогда ездили скупо, и мы долго, долго ждали, а потом ещё чуть-чуть. Бабушка сказала, что нужно не стоять на месте, а двигаться, сохранять тепло, и наша фотография затопталась: на правую – на левую, покружимся, сделаем пять шагов. Наконец автобус приехал, бело-синий и как будто добрый, сидячих мест – двадцать три.

Пока мы ждали, на улице уже взяло и смеркнулось, надломилось, и мы поехали вдоль ещё светлого, но уже отслужившего неба, матрасные полоски тополей, споткнулись о светофор, свернули на Московское шоссе, оставили позади и поэтому победили столовую. Дальше поехали вдоль густого изломанного леса, в нём на дне разливалось что-то тёмное, чернильное.

Если выпрямить историю и провести линию карандашом, то мы ехали за американской посылкой на старом автобусе и гадали, что же там. А если расслабить руки, свесить их с лодки и честно сказать себе, то выходит, что бог его знает, хоть и ехали за американской посылкой, а как будто просто раскачивались, как и обычно раскачиваемся, когда в дороге: вот улицы, по которым бабушка когда-то ходила, смотри, это кинотеатр «Буревестник», и если зайти за него, то можно оказаться на старой одноэтажной улице Парижской Коммуны, где бабушка прожила тридцать лет, и потом свернуть ещё и ещё, и заплакать, потому что тут же была жизнь и куда она ушла, и когда всё успело закончиться, там вот тётка Валя сидела под вишнями на синем таком (помнишь его?) покрывале, но это не драма, нет, а так, фоновая мелодия, и дальше выступают «Руслан» и через дорогу «Людмила», сервант городской филармонии, вот там сейчас выдохнет за поворотом кусок неба над стадионом, и дальше небо под косым углом срежется, пока автобус спускается вниз к театру, и пропадёт теперь уже до конца, а выскочит светящийся витринный универмаг, четыре этажа. Мы ехали и смотрели, подпрыгивали на выбоинах, звенели (негромко) своими небольшими жизнями – всё это где-то минут сорок.

Автобус высадил нас и быстро, обидно уехал. Был, наверное, шестой час. На улице стемнело, тускло-жёлтым мучились фонари. С нами случилось то, что бывает, когда выходишь на тёмную зимнюю остановку в далёкой части города: мы остро почувствовали, что теперь мы одни, и всё вокруг чёрное, холодное, чужое. Но бабушка воткнула палку и стала раскачивать улицу Мира, давай, давай, вперёд, нужно идти, и снова стало интересно.

Бабушка сощурилась и сморщилась: какой это дом? Не видно! Побеги посмотри. Я побежал: дом, к примеру, сорок один. Тогда, сказала бабушка, нам вот туда, пока не будет шестьдесят третий дом, второй корпус. Мы пошли, бабушка энергично опиралась на палку, как будто вся на секунду повисала на ней и – дальше. Я подбегал посмотреть на таблички с номерами домов, мне нравилось бегать, и это сохраняло тепло. Бабушку было жалко: она не бегала, значит, её тепло тратилось и уходило. Бабушка, ты замёрзла? На пути встретилась бесконечная школа с садом, за деревьями светились пленённые решётками окна первого этажа, рядом две пристройки. Это что, всё один дом считается? – удивлялся я. Но пара пятиэтажек были как подарок – стояли торцом к дороге, быстренькие. Наконец дом шестьдесят три, но теперь усложнение – корпус два, конечно, оступился и свалился с дороги. Мы свернули во двор.

Двор оказался тёмным. Где-то далеко, за углом, светил фонарь, но ничего не делал понятным, а только показывал, что тут скользко. Темнота поблёскивала гранями, перед такой темнотой замолкаешь, замираешь, и ничего не ждёшь, и, кажется, никого не любишь. В домах горели окна: люди кое-где пришли с работы или тихо умирали на пенсии с включённым электричеством. Какие-то человеческие шторы, абажуры, люстрочки, мелькание телевизионных теней – всё маленькое, слабое перед огромной темнотой. Это недолго, может быть, минуту, но как будто и навсегда.

– Бабушка? Куда теперь?

Двор был большой и даже бесконечный, с чёрными кустами и деревьями в центре. Нехотя проступали очертания зданий: там что-то двухэтажное, погасшее, дальше, кажется, парикмахерская (или почта?), ещё какая-то постройка вроде гаража. Ясной дорожки нет, всюду лёд – бугристый, присыпанный снегом убийца, ломатель рук, ног, шейки бедра. Неловко наступит бабушка, и всё, ляжет под потолок. Мы сначала одну ногу, потом, подождав, вторую, и теперь бабушка – не бабушка, а испуганный сжавшийся зверёк в пальто, палкой нащупывает, где жизнь, где смерть. В итоге, конечно, поскальзывается, и всё в бабушке отрывается и подпрыгивает, сердце – особенно высоко, секунда чистого ужаса. Но бабушке удаётся удержать старенькое своё равновесие. «Дай мне руку», – просит бабушка и берётся за меня нервной рукой, и вот мы четвероного ползём дальше, бабушкины шаги маленькие, смертные, а дыхание огромное, сильное, как-то связанное с богом.

Мы подходим к почте (не парикмахерская!). Оставив бабушку на палке, я обежал здание: никаких признаков ассоциации пенсионеров, номера дома тоже нету. Почта уже закрыта (вот кидайте ваши письма в синий равнодушный ящик), но открыт телеграф – дорогой мой утонувший «Титаник», пусть загорится, заволнуется снова: пойдём-ка мы с бабушкой в телеграф спросить. Мы, толстые водолазы в пальто, встаём посреди междугороднего ожидания. В телеграфе тепло и пахнет жёлтой бумагой, клеем, лакированной мебелью, ещё какой-то мелочью типа проводков, телеграмм, печатей, объявлений, трафаретных старых букв и, может быть, чуть-чуть луком. Вечером телеграф живёт сильной, красивой жизнью: на стульях сидят люди и волнуются перед телефонным соединением, у них нет домашнего телефона, и они хотят позвонить по межгороду тем, у кого он есть, домашненький, щёлкающий диском; лишь бы там, в Казани, в Новгороде, в Уржуме, были дома и ждали их звонка, лишь бы соседская девочка не заняла надолго спаренную линию своими домашними заданиями. Очень тихо, слышно, как скрипят стулья – вот так ждут, слегка подслушивают чужие разговоры. В одной кабинке неискренний женский голос поздравляет какую-то Машу с днём рождения: «Всего тебе самого наилучшего, здоровья, хорошего настроения, и чтобы радовали дети. И дядя Миша тоже передаёт поздравления». Это подслушивать скучно. Телеграфистка – блондинка, волосы взбиты, уставшее воспоминание – кричит из-за перегородки: «Саратов, третья!», и тут же срывается птицей седая дама, и бежит к кабинке, и там неожиданно громко говорит: «Коля! Коля! Мы приедем шестого! Взяли билет!» Или так, страшно, Тверь, первая кабинка: «Тамара! Это Лариса, Митина жена, да. Ой, у нас несчастье…» Голос спотыкается, тянется куда-то кверху, и все в телеграфе растревожены и испуганы – вот так и мы, вот так и нам. Мы с мамой так же сидим раз в неделю и ждём наши пять минут с Кировом, где умерли дядя Юра и дед Яков, там одна в квартире на Октябрьском проспекте осталась мамина мама (двойной поцелуй), всё это нужно за пять минут успеть, а голосок в Кирове тихий, слабый, из деревянного подземного далёка, и скоро как рубанут по этому голоску, пять минут закончились, осторожнее там, осторожнее, на следующей неделе я позвоню в то же время! Всё это в конце концов невыносимо, и пусть уже Америка, гуманитарная помощь:

– Девушка, – спрашивает бабушка у телеграфистки, – а где здесь ассоциация пенсионеров?

Девушка качает головой: то ли не знает, то ли не собирается отвлекаться.

– Женщина, это в подвале дома, за почту там зайдите, – гордо говорит бабушке старуха, ждёт Ленинград («Таня! Это мама!»), будет потом идти домой и плакать («Таня! Когда приедешь?»), но пока гордо: – Пятиэтажка там, увидите.

Мы вышли, телеграф погас за нами и затонул, а мы заскользили к пятиэтажке мимо черноватой детской площадки, захороненной на ночь, потом под деревьями, и пропали, и не стало нас, а после деревьев появились опять. И тут – пятиэтажка, почти как наша.

– Побеги посмотри, в каком подъезде. – Бабушка снова запускает меня, естественный спутник. Я убегаю, ничего не боюсь, интересно, а она повисает на палке, перекошенное пальто. На первом подъезде только номера квартир, в окне первого этажа красные занавески, я бегу ко второму, и вдруг бабушка кричит: «Юра! Юра!» Она нашла сама. Какая-то тётка выносила мусор, бабушка спросила, и вон – с торца дома вход в подвал, над дверью лампочка и написано «Ассоциация пенсионеров».

Мы с бабушкой спускаемся в подвал, тут темнота отступает, дорога выпрямляется, гуманитарная помощь из Америки делается яркой, важной, мы всё это время шли именно за ней: хэллоу! Толкаем дверь с силой, и наконец (день, свет, вермишель, остановка – кажется, это всё было очень давно) мы дошли. Внутри тускло, полированный стол, пахнет трубами, сыростью, старой подвальной тайной, но нам всё это безразлично: розовеет закатным солнцем огромный стеклянный небоскрёб (такой мы видели на календаре), глаза ищут что-то американское. Из-за стола торчит крепкая огородная пенсионерка, летом собравшая хороший урожай.

– За помощью? – спрашивает она. – Давайте открытку.

Бабушка расстёгивает пальто, открываются бабушкины более нежные, тёплые слои: шарф, кофта, зелёное платье. Бабушка достаёт открытку из внутреннего кармана.

– Не блокадница?

Пенсионерка уходит и возвращается с коробкой.

– Вот, распишитесь в журнале.

Бабушка скромно, по-школьному присаживается и, следуя за властным пальцем, выводит свои буквы (погладить бы их). Потом мы перевязываем коробку верёвкой от тётимусиной посылки (изюм, курага, сухой кизил, грецкие орехи) и удивляемся, что американская коробка ужасно тяжёлая, щедрая. «Вот это наложили американцы… – радуется бабушка. – Но своя ноша не тянет!» Бабушка хватается за коробку, я открываю дверь, мы вылезаем из подвала и сперва энергично идём, и даже какая-то песенка в бабушке вдруг звучит, кажутся нелепыми обиды. Двор быстрой перемоткой отступает назад: вот так, вот так, наискосок. Но вышли из двора на улицу Мира, и ноша всё-таки тянет, а посылка оказывается той тяжести, перед которой отступает биография, и нету жизни дальше того вот поворота, и не помнится никто, даже Мусенька, а только тянет руку. «Давай, я помогу, бабушка!» – я цепляюсь за веревку, но роста не хватает, чтобы нести, и я просто держусь, иду рядом. Господи, какая длинная улица проклятого Мира.

– Давай постоим, даже спина мокрая, – говорит бабушка после школы.

И мы встаём, не разговариваем. Мимо едут машины, всякий раз бросая нас. Нам ещё долго идти до остановки, и потом ждать автобуса, и потом от остановки к дому, мимо музыкальной школы, мимо магазина, мимо девятиэтажек (одна, вторая, третья, десятая, сороковая), бесконечно идти, и где же взять силы, и хоть мы уверены, что всё-таки доберёмся до чая, до батарейного тепла, путь кажется нам очень долгим, нужно было бы попросить у Лены с первого этажа тележку.

Но тут барабанами загромыхало. Сначала бабушка увидела высокие как бы двойные фары, потом как будто колбу с жёлтым светом, и всё это начало угрожающе проступать и потом, вдруг, подтвердилось: автобус, номер сорок два!

– Автобус! Бежим!

Мы вскидываемся всей нашей сложной конструкцией: палка, бабушка, артрит, коробка, моя цепкая несильная рука, мои быстрые детские ноги. Всё это дёрнулось, споткнулось, запаниковало и побежало как могло, впереди машет моя доверчивая надеющаяся рука: подождите! Автобус обогнал нас, затрясся на светофоре, укрепив нашу веру: вот же бог какой великодушный, улыбчивый, задержал автобус. Но бог дразнится: автобус двинулся к остановке, переждал троллейбус и стал выпускать людей, а нам ещё далеко.

– Беги один! Попроси подождать, скажи: бабушка – инвалид!

Я отпускаю коробку и бегу, хочу схватить автобус руками. В раскрытую дверь спокойно, гарантированно влезает большая задница в пальто. Я подбегаю, запрыгиваю на приступку и кричу:

– Подождите, там бабушка-инвалид! Блокадница!

Автобус недовольно зарычал, но остался ждать. Я обернулся. По улице Мира подпрыгивал поломанный хрупкий механизм моей бабушки, отложение солей, артрит, варикоз, испуганные глаза.

– Бабушка! Бабушка!

Бабушка неизвестным глаголом движения приближается к автобусу и протягивает мне руку, и я тащу её, старушку с беззащитным лицом, с коробкой и палкой, девочку, которая бегала по краю моря и вот состарилась, работницу завода «Автоприбор», которая одиноко, незамужне родила моего отца и вот состарилась, крупную женщину в купальнике, которая выходила из Азовского моря и вот состарилась, и вот Америка, поэтически переставляя слова, послала помощь ей, и вот я тащу состарившуюся бабушку в автобус, и бабушка – спасена! Закрываются двери, автобус разжал свою рычащую пружину и покатился. Мы тут же оказались в такой безопасности, которую можно получить, только если гнаться зимой за маленьким редким автобусом, и догнать, и даже найти место, и сесть. Пассажиры волновались (инвалид, блокадница!) и теперь чувствуют облегчение: водитель – хороший всё-таки мужик, мир добрый, легко едем! Бабушка, бежавшая, развалившаяся, как куст после ливня, задыхается и ищет валидол в кошельке. И как только закладывает таблетку под язык, кажется мне сразу поздоровевшей: всё в порядке, валидол.

У нас американская посылка в ногах, интересно, окно заледенело, но я растапливаю пальцем кружок, а там мелькают дома, магазины («Ткани», гастроном с номером), на остановках и перед светофорами мы замираем, и я вижу чёрных серьёзных людей в шапках, которые живут, не зная меня, и ждут автобуса, и идут с сумками домой, и сумки тянутся к земле, и снова нужно приложить палец, и ворота рынка, сквер, вечный огонь промелькнул, уже не вернуть, как ни поворачивайся. Потом город заканчивается, ровно, как по линейке, и наступает то ли страшная, то ли скучная чернота леса, и кружок затягивает белым льдом. После поста ГАИ через лес начинает проступать свет, так две тысячи лет, когда возвращаешься домой: сначала мелкий, а возле старого кафе – несомненный.

Мы выходим из автобуса, сочувственно смотрим на людей на противоположной остановке (мы уже вернулись, а они только выезжают) и наслаждаемся, что тут всё ясно, натоптанно: здесь сокращаем, тут обходим лёд, на лавке возле дома ставим коробку и отдыхаем, с интересом заглядываем в окна: Галина Андреевна дома, у Лены темно (наверное, на вечерней смене), у Маши свет, хотя Маша, конечно, умерла в прошлом году, но свет всегда – у Маши. Перед интересной соседской жизнью стоим мы с бабушкой и рассматриваем её. Фонари здесь тоже не горят, и позади нас, конечно, висит та же темнота, но мы её не замечаем: вон у Веры сын в окне.

Сейчас и мы будем в окне. Как мы скучали по нашему дорогому подъезду, привычно хлопает дверь, как и должна хлопать, под лестницей на первом этаже стоят, как и должны, санки. Дома мы быстрее включаем свет, чтобы отличаться от темноты на улице.

– Не открывай без меня! – кричу я бабушке из ванной.

Мы нависаем над коробкой. Бабушка осторожно ножницами разрезает клейкую ленту: что там? что там? Вот-вот заблестит, проступит яркое, красивое, американское. Что там?

А там: гречка, сахар, халва, макароны, рис – всё в пакетиках и завязано заботливым узелком. Вложена открытка (свеча, бенгальские огни, еловая веточка).

– Читай, – говорит бабушка.

Я читаю нечёткие печатные буквы: Уважаемый(ая) Галина Сафроновна (вписано ручкой) Ассоциация Пенсионеров города Владимира поздравляет вас с Новым Годом!

Бабушка трясётся от смеха.

– Америка гречку подарила!

Я тоже начинаю смеяться, а бабушка расходится:

– Америка, спасибо, дорогая!

И мы хохочем в конце, а ведь стояли в полной темноте.

Нежными руками убрали в шкаф макароны, гречку, рис – будем их варить, и они будут на медленном огне, из-под крышки переговариваться. Халву раскололи, половину выложили в вазочку – к чаю. Сахар пересыпали в банку.

И ехали машины по улице Мира, и чернели там дома, и леденели дворы, и хотелось встретить где-нибудь когда-нибудь эту Зою Михайловну, которая принесла открытку, и рассмеяться с ней вместе, но мы не видели её больше никогда.

Тайная жизнь Нуцы

Тинатин Мжаванадзе

Нуца растирала под столом ноющую ногу и разглядывала гостей.

Свадьба была – уже которая по счету в огромной семье! – сытая, помпезная, шумная, но без драк, этого тут не любили. Сначала отдавали дань почтения старшим, потом, когда они уползали вести беседы на воздух и тишину, молодежь взвивалась в воздух и куролесила до утра, до белых глаз и чистого дна души.

Нуце это было непонятно. Сейчас-то ладно – ей между делом уже стукнуло сорок, хотя на вид больше двадцати семи не давали, но даже в юности безудержное веселье было ей недоступно.

Все кузины росли дурные, порочные, глупые и легкомысленные, а Нуца серьезная, как большая, про это взрослые женщины говорили громко и обещали ей за это самое первосортное, чеканное счастье, потому что она ничуть не хуже пустоголовых дур красотой, хотя чуточку, самую чуточку тяжелее, и она всегда была уверена, что предпочтение будет отдано ей.

А как же иначе?!

Все ее всегда хвалили: за наглаженные, как куски стекла, идеально сложенные пододеяльники, или за накрытый в двадцать минут стол на ораву пьяных мужчин, за окна, отмытые до чистоты невидимости, так что в них врезались птицы, за всегда вовремя поданный отцу кофе с пенкой, и много-много еще всего, что умела только она аж с десяти лет.

Маленькая хозяюшка, – восторгались тетки и дядьки, щипая ее за пухлые красные щеки.

А эти пустоголовые – чем они были хороши?

Красились часами, хихикали над родителями, без конца худели, не делали ничего полезного руками, свисали вечерами с подоконников, выслеживая кавалеров, перебирали блескучие наряды и спорили, кто раньше выскочит замуж.

Постепенно Нуца и ее хозяйственность отошли на задний план – сначала вбок, потом дальше, дальше, и потом совсем за кулисы.

Она была неинтересна для сплетен – удобна, монолитна и скучна, как холодильник.

Правильная до истерики – спохватилась только, когда увидела чужих детей, от этих самых ветреных кузин, ее ровесниц, которые смеялись у нее за спиной – а мужья у них были такие же дурные, как и они сами.

Вот хотя бы Индира – как она вышла замуж?!

Стыдобища, годами ей это припоминали: мать ее била-била, а она выкралась вечером, села в машину и уехала! Да, вначале было много шума – парень красавец, и отец богатый, но вскоре началось – торчит на героине, жену бьет, пристрелил соседа за давнюю обиду, сел в тюрьму.

Нуца вступала в обсуждения, плескала на горячие камни воду, исходила, шипя, паром негодования, и оно было очень близко к ненависти – как ты смела так себя вести?! Так получай, получай, это мне положено было стать самой красивой и желанной и родить детей раньше тебя!

Индира закидывала длинную ногу на колено и хохотала, смахивая слезы: она любила этого монстра, который исковеркал ее нетронутую жизнь, отмахивалась от обрубленных ответвлений сюжета и продолжала сражаться с хором плакальщиц – а что у вас? А у вас такой любви не было и не будет, замолчите все, курицы!

Каждое утро приносило свежую пачку сплетен про Индиру: она сделала операцию носа, видели?!

И в тюрьму поехала к своему дегенерату, а он ей свежий нос не поломает от ревности?

Нуца морщилась и не понимала.

Ну, да, красивые дети у ненавистной Индиры.

Кто из них вырастет? Что они видели? Драки, слезы матери, тень мрачного отца и свидания в тюрьмах. Сын наверняка пойдет по его стопам – это, по-вашему, счастье?! Нуца снова успокаивалась, что все делает правильно.

Другие кузины были немногим лучше – взять хотя бы сестру Индиры, Лелу, вышла замуж, правда, не так позорно, как старшая, все было чинно: с прошением руки, помолвкой, надеванием золота, потом свадьбой, отъездом в дальние края – но и там завидовать было особенно нечему – все деньги заработал свекр и на них сидела драконом свекровь, а сам жених – ни два ни полтора, ну разве что книжек много читал.

Так оно и вышло – света белого не видела Лела в чужом доме.

Издалека доносились глухие вести, что свекровь прогнала ее на нижний этаж, а детей забрала.

– Умная женщина нашла бы общий язык со свекровью, – утверждала Нуца, – она же ничего делать не умеет, а что сделает – разобьет! Только и знает, что песенки свои петь!

Женщины слушали и соглашались, однако задумчиво прятали глаза и рассеянно переходили на другие темы: какое приданое Леле мать дала, и зачем ей там спальня в такую даль, когда у них все есть, вообще все, от и до! И принимались сладострастно перечислять комнаты, обставленные румынскими мебелями да турецкими люстрами, и Нуца отодвигалась опять на задний план – в ее жизни ничего не происходило, она была тверда и неразменна, а ведь красотой даже лучше, чем эти потаскушки!

Постепенно обида на всех людей нашла точного адресата и собралась в одной точке: все проблемы были связаны с матерью.

Она всю жизнь реяла над сыном, ведь дочери вели себя как положено и ничем не расстраивали. Умели всё, чему она их научила, однако никто их не брал – это страшно злило, вон всех косых и хромых разбирали, а ее две домашние девочки так и старели возле материнского подола.

Мать Нуцы частенько давила неудачливых баб, чьи дочери позорили семью. Однако время шло, седина уж серебрилась в волосах, паутинка морщин покрывала лица, горбились шеи, и блеск в глазах угасал, а позорные чужие дочери давно создали свои собственные семьи, и все забыли об их позоре. От порядочных же дочерей веяло скукой и плесенью, от них ждать внуков и новой жизни было бесполезно, поэтому мать вплотную занялась женитьбой сына.

Он был немного умственно отсталый, но незлобивый и исполнительный, и сама лучше всех зная правду, мать искала ему ровню – и нашла: учительница-бесприданница с четырьмя такими же сестрами не отказалась зажить своим домом. Была она собой мила, строга и холодна, мужчина для нее был только частью поставленной задачи – самой неприятной частью, она шла на это так же, как на операцию: немного потерпеть, потому что все терпят, и будет потом все, что захочешь.

Умственная слабость была не генетическая, а следствие родовой травмы, и мать честно рассказала об этом будущей невестке, обещая всякую помощь и с детьми и с работой: если уж люди будут судачить о сговоре и беззащитной неудачнице, которую завлекли обманом, то дальнейшие ее успехи постепенно размоют соленые камни сплетен, и будет новая правда – настоящая, и мать и обе сестры положили себя этой холодной женщине к ногам: она родила одного за другим двоих детей и ни одной ночи не бодрствовала – дети всегда ночами были в надежных руках.

Надо ли было ехать куда-то на конференции, учительские курсы, экзамены, тренинги – она могла делать все, как ей заблагорассудится.

Нуца видела постоянную ровную вежливость невестки по отношению к ее брату: он вряд ли бы церемонился, если бы не мать, которая руководила им, как кукловод, прямо указывая цель и действие, ядовито критикуя промахи, часто и в присутствии невестки, которая вела себя безупречно.

Как-то Нуца увидела ее лицо в зеркале ванной утром, та зашла умыться и закрывала дверь, – более гадливого выражения она не видела ни у кого, как будто под носом ей наложили кучу свежего дерьма. Нуца вспыхнула, и потом долго не могла выкинуть из головы воспоминания о лице невестки – постепенно она поняла, наблюдая за ними обоими, что он ей мерзок, но она терпит. И будет терпеть, потому что – остальное уравновешивает.

Но даже у этой селедки была своя жизнь.

И Нуца впервые испугалась, что умрет невидимкой.

За эти годы она успела закончить какой-то невнятный колледж, работы по специальности не нашла, пришлось идти продавщицей в маркет при бензоколонке, и внезапно оказалась на своем месте: она почти переселилась туда – закупала товар, вела учет, лихо торговала, перешучивалась с водителями, они любили пить кофе и точить лясы зимой в ее теплом закутке, у нее снова заблестели глаза, и было что принести в клюве на женские посиделки. Ей уже было порядком за тридцать, она похудела, постригла косу, стала одеваться, как ей всегда хотелось, – наконец появились свои деньги. Мать все одобряла, и Нуца молча злилась – почему она не понимала раньше, что матери тоже хочется смелых и дерзких дочерей?!

Старшая сестра окончательно засела дома и стала нянькой племянникам, никто уже не вспоминал про ее диссертацию и научную степень, – ведь это не помогло ей ни выйти замуж, ни заработать денег, а значит, это все был неверный расчет.

Нуце было все же очень одиноко, потому что задушевной подруги у нее не оказалось ни одной – слишком она была безупречная для ветреных кузин, а новые люди в круг попадали редко.

В один прекрасный вечер в маркет зашел купить зажигалку молоденький парнишка – и она влюбилась.

Это была совсем другая реальность, которая никогда не пересечется с ее основной жизнью – никто бы все равно не поверил, что у нее, такой строгой и правильной, роман с мальчишкой на пятнадцать лет моложе.

Оба выглядели гораздо юнее своего возраста, и от этого были похожи на братьев – Нуца никогда особой женственностью не отличалась. Пока она играла в маленький домик: готовила на плитке в своем закуточке еду, варила кофе, в плохую погоду, когда нет клиентов, они часами вдвоем сидели под одеялом, курили и разговаривали, опьянев и потеряв голову.

В конце концов настал момент, когда Нуце захотелось выйти на солнечный свет – она правда верила, что все преодолимо и что ее семья побушует, но она справится – силой безупречной репутации.

Однако беда пришла, откуда она не ждала – мать мальчика чуть не вырвала себе все волосы, слегла, прокляла Нуцу, пообещала сыну покончить с собой или выгнать его из дома.

И что самое удивительное – он послушался. И женился на той, кого ему привела мать.

Многочисленная армия кузенов повернулась к Нуце и гневно потребовала эту историю похоронить – это все было ниже их достоинства.

Пришлось покориться, и Нуца ушла с той работы, нашла другую, тоже ночную: диспетчер в таксопарке.

Днем ей надо было отсыпаться, и это очень удачно избавляло от разговоров и взглядов.

Она стала невидимкой, как многие женщины – незначительная, ни на что не влияющая, неудачливая, проигравшая все свои личные битвы.

Тем сильнее любила она эти ночные дежурства.

Открылся новый мир – в ее доме, где все ложились спать по звонку и все делали так, как было заведено, даже не пытаясь развернуться и прыгнуть, заорать, разбить или разрыдаться, твердо знали, что только порочные люди живут ночной жизнью.

Жарким томительным летом Нуца посылала этим порочным людям по заказу машины и слушала их жалобы, смех, проклятия, шепот, просьбы, признания, угрозы, насмешки, сожаления, молитвы – да там кипела каждая секунда времени! Куда до него дневному благопристойному существованию, скучному до плача.

Зимой поток иссякал, становился поспокойнее, ближе к сезону же набирал мощи и вдруг взрывался – всю ночь до утра, бывало, минуточки поспать не удавалось, звонки наслаивались один на другой, рвались внутрь ее маленького кабинетика страстями – и не важно, какими: по проигранным деньгам, убежавшей проститутке или разбитому носу товарища.

По утром, выкурив напоследок неимоверно горькую сигарету деревянными губами, Нуца собирала сумку и уходила спать – она даже мысленно не называла то место домом.

Впрочем, там все было по-прежнему, только росли племянники и старела мать, отец менялся, но как-то вне возраста: перестал пить, например, и ругаться с братьями.

Сестра же была старее всех.

До Нуци доходили слухи – хотела она того или нет, но скорее хотела, конечно: что мальчик очень плохо живет с женой, что из дома постоянно слышна ругань, что он часто выходит вечером, с треском захлопывая за собой дверь, и не возвращается сутками.

Она не понимала, радует это ее или нет, пока в один прекрасный день на телефоне не нарисовался старый, знакомый номер, живший в ее памяти как цельная картинка, а не длинное число. Она не брала довольно долго, и удивленно прислушивалась к сердцебиению, пока водитель не свистнул ей – эй, чего, Нуца, лыбишься, узнала чего?

Прежняя Нуца не одобрила бы вообще ничего из происходящего: ни такого фамильярного обращения, ни радости от звонка женатого предателя, ни скрытности. Однако сейчас вылупилась другая Нуца, и она ответила на следующий день, когда звонки переведенного в виброрежим телефона стали напоминать конвульсии бешеного зверя.

Мальчик сразу сказал ей то, что она себе воображала два года: я ее ненавижу, люблю только тебя, давай встретимся.

Они встретились перед ее сменой, в сумерках, недалеко от строящегося отеля, влепились друг в друга в пустом недостроенном номере с балконом, Нуца отдалась ему стоя, царапаясь голым задом о бетонную стену, и словно у нее из головы вылетела пробка, а мозг вынесли на морской берег и его обдуло со всех боков ветром, и стало все ясно и просто: ей плевать на все, на всех, только бы быть с ним, и никому ничего она не должна говорить.

Вскоре он развелся с женой – вернее, она сама собрала вещи и ушла, за ней попозли слухи, что между супругами не было никакой интимной связи. Ну что ж, чужого брать не надо, прошептала Нуца, она теперь исхудала и почернела лицом – мальчик снял квартирку, крошечную, темную, но там были матрас и вода, а больше ей не надо было ничего.

Дома ее теперь не видели – она отлично обеспечила себе алиби многолетней службой, каждый день до работы приходила в квартиру часом раньше, мальчик был уже там, они начинали от дверей, и не отрывались друг от друга, как две кобры, и ее поражало до глубины души, какие чувства он в ней вызывает – одновременно нежность, ярость, покорность и смех.

Сколько лет потеряно – нет, этого она не думала, потому что никто другой бы ей не подошел. Значит, она все-таки ждала не зря. Внезапно из нее вывалилась удивительная грозная женщина – томная, ленивая, насмешливая, властная, ничего подобного она в себе не подозревала.

Мальчик сходил с ума – довольно простой и робкий, послушный сын своей матери, он стал способен довести женщину три раза до полуобморока – он не ошибался: она покрывалась испариной, а это не сыграешь. Он залезал пальцами, губами, языком всюду, исследуя ее, как новую землю, пил ее, как воду, нырял с нее, катался по ней, укрывался ею, выкручивал ее, бросал ее и ложился сверху, и все было мало, мало.

Когда время подходило, Нуца вставала, быстро мылась, одевалась и исчезала в дверях, работала ночь, утром возвращалась в квартиру, будила мальчика, раздевалась при ярком свете сквозь жалюзи, шла к нему и ложилась рядом, раскинувшись.

Как-то он завел разговор о том, что его мать даже слышать о ней не хочет, она прервала его:

– Давай будем вместе до тех пор, пока не надоест.

Он ничего не ответил, но было заметно, что выдохнул с облегчением.

Нуце в самом деле было абсолютно все равно, что дальше: запах его кожи делала с ней такое, что думать стало незачем.

Пока в одно утро ее не стошнило прямо на работе.

– Ты много куришь, – сурово крикнул водитель и отобрал пачку.

– Кажется, я залетела, – сообщила Нуца мальчику.

Следующие два месяца прошли в таком напряжении, что Нуца вовсе перестала есть: и тем не менее полнела.

– А если оставлю ребенка? – спрашивала она мальчика полушутя.

– Ты что, – пугался он. – Это же такой скандал, подумай сама. Твои братья убьют нас обоих.

– Меня не тронут, – подшучивала и пугала его Нуца. Ей было все равно, что он маленький трусишка. Ее чувственность развернулась окончательно: беременность открыла последние, самые потаенные уголки, выпустила всех зверей отовсюду, стыд отвалился, как сухая корочка с разбитой коленки, и жадная самка поглощала обезволенного мальчика.

– Ты думаешь, я шлюха? – спросила она как-то после рассуждений об аборте.

– Да, – сказал он без тени смущения и посмотрел ей в глаза. Она твердо посмотрела в ответ, повторила – ты прав, я шлюха, и ее обдало жаром – это оказалось несмертельно.

И тем не менее нужно было что-то решать. Оставлять ребенка мальчик не хотел – а на что мы будем жить, где, ты же одна зарабатываешь, и они засобирались в столицу, Нуце пришлось открыть тайну самой лояльной родственнице, и тут случился выкидыш.

Никогда за всю жизнь ей не было так плохо.

Мальчик жалел ее, помогал, сидел с ней все время, Нуца плыла в мыльном пузыре, не осознавая происходящее, и с нее слетала последняя спесь, самая последняя, то, что она считала достоинством, честью, гордостью – не было силы, которая убила бы в ней нужду в этом человеке.

Даже если он сам от нее отказался, да и сейчас только пользовался, а ей все равно – значит, она совсем не тот человек, каким себя считала. Это узнавание себя было едва ли не интереснее всего остального – словами она этого выразить не могла, но много думала и перебирала ощущения: получалось, она до сих пор вовсе не жила, а начала только сейчас.

Родственница из столицы тревожилась насчет полного очищения матки и требовала идти к врачу, но Нуца махнула рукой – с одной стороны, они оба с мальчиком испытывали огромное облегчение от того, что все само собой разрешилось, а с другой – ей впервые пришло в голову, что родить ребенка будет не так-то просто, и эта нежеланная, напугавшая и тяготившая ее беременность может не повториться и стать единственной, о которой она еще горько пожалеет.

Вскоре одна из младших кузин вышла замуж – за простого парня, очень простого, но так трогательно преданного своей невесте, и Нуца впервые не разозлилась и не позавидовала, а по-настоящему порадовалась тому, что вот – есть еще счастливые ЛЮДИ.

– Смотри там, не строй глазки без меня никому, – полушутя сказал мальчик Нуце, она от слабости только глянула – и по пути подвернула ногу, что оказалось очень кстати – не надо будет танцевать.

По традиции, вся родня приволокла на свадьбу своих детей разного возраста, их усадили за отдельный стол – тут тебе рядом и огромная девица Индиры, и ползучие младенцы, они путались под ногами, мешали танцевать, падали и ревели, было жарко и суматошно, как всегда, и тут Индира вышла танцевать с сыном.

Они были похожи, как близнецы – оба высокие, длинноногие, с руками-крыльями, раскинули и поплыли, и у всех вокруг перехватило дыхание – ведь как ее все осуждали: безмозглая курица, побежала замуж, никого не спросясь, и валялась в лужах, и бегала за машиной по грязи, и выслеживала его у проституток, и ходила на свидания по тюрьмам, и почти никто не понимал, почему она не уйдет оттуда, детей бы ей отдали, ушла бы в дедовский дом, он еще крепкий старик и свое потомство прикроет, если надо. И про сына шептались – не будет с него толку, от такого отца вырастет его копия, да он уже зыркает глазом как тот, нет и нет – бедная Индира, зря она все сделала.

И тот самый сын теперь стоял напротив матери, красивый, как бог. И танцевал мастерски, бережно обходя свою молодую мать, и стал хорошим сыном, а не тем, кем ему прочили стать.

Нуца смотрела на этот танец и понимала замысел небес – пока умные надумали строить мост, дурочка побежала через реку и всех обогнала, а остальное – не нам судить.

– Мне бы маленькую свою квартирку, и я бы родила, – вдруг сказала Нуца громко, и женщины вокруг, вчерашние девочки, задумались и покивали, все знали, что она снова с тем мальчиком, но этого как будто не было, захочет – сама решит сказать.

Нуца курила и смотрела на праздник, которого никогда не было для нее.

Рядом с ней не было ее мальчика, им пока нельзя показываться на людях.

Но вот же и Индира без мужа пришла, и Лела, и Зейнаб, и сколько женщин – и никто не горюет! Нуца почувствовала, что ее приняли в стаю.

Теперь она такая же, как они.

Но только надо родить ребенка.

Обязательно, и пусть мальчик сбежит.

Это уже будет нестрашно.

Поймать стрекозу

Каринэ Арутюнова

Все чаще я хочу туда. В этот черно-белый, – уже сегодня черно-белый мир, ограниченный старыми снимками и моей памятью.

Это я, ведь это же я смотрю так доверчиво в объектив, и это я иду по улице Перова в коротком голубом пальто и вязаной шапочке «лебединая верность», – именно так окрестили ее домашние, – что сказать, в этом экстравагантном головном уборе я казалась себе существом загадочным. Долго стояла перед зеркалом, поворачивая голову так и этак.

Это я зарываю «секрет» в палисаднике, я пью сладкую газировку и надуваю шар, а потом растерянно наблюдаю плавную траекторию полета.

По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.

Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.

Мне страшно. Страшно, оттого что понимаю, – я, маленькая, хорошенькая, в нарядном платье, защищена от жирной старухи весьма условной гранью. Старухин живот трясется, седые космы выбиваются из-под платка, а грязные звуки преследуют до самого поворота к дому.

На сей раз старуха останавливается как вкопанная и всплескивает руками. Рот ее кривится и съезжает вниз. Из маленьких заплывших глаз выкатываются слезы. Ползут по щекам, капают на грудь.

– Владимир Ильич! – Она горячо и истово крестится и делает шаг вперед, к нам.

– Идем быстрее, папа, быстрей. – Я тяну отца за рукав, почти бегу. Мне невыносимо думать, что сейчас она коснется своими пальцами моего папы. Папа останавливается и сыплет в старухину ладонь пригоршню медяков.

– Ничего страшного, – смеется он, – и не такая уж она и старуха – просто спившаяся и несчастная.

Мы идем вдоль бульвара, а «старуха» долго еще стоит посреди улицы, остолбеневшая. Потом затягивает песню. Голос точно шарманка, – визгливый, хриплый, – он рвется и сипит.

Несчастная, – думаю я. Несчастная. Любой может стать несчастным. Любой. Как, например, Любочка из первого подъезда. Каждому встречному Любочка рассказывает о своих несчастьях. Она закатывает рукав и демонстрирует черно-желтые, расползающиеся синяки. У Любочки ненормальный зять и придурочная дочь. Они швыряют в Любочку табуретки и запирают в уборной.

День только начался, а Любочка уже семенит из гастронома. Авоська с селедочными хвостами ударяет по тощим ногам в перекрученных коричневых чулках. Любочку жаль. Она останавливается, смотрит на окна и плачет. Ей некуда идти. Нос ее нависает над прорезью рта. Никто по-настоящему не пожалеет ее. Трудно жалеть старую и некрасивую Любочку. И оттого стоит она на улице, не решаясь войти в дом.

Гораздо приятней жалеть котят. Котята лежат на картонке возле подъезда, жмутся друг к дружке. Соседи осуждают Муську, серую, потрепанную, с проваленными боками и обвисшим животом.

Вот лярва неблагодарная, – управдомша добродушно чешет Муську за рваным ухом и вываливает на картонку требуху – то ли селедочные хвосты, то ли куриные хрящики. Муська урчит и набрасывается на угощение. Впрочем, ест она деликатно, придерживает лапкой улов и удивленно поглядывает на копошащихся под боком попискивающих младенцев. Будто впервые видит и вообще не вполне понимает, откуда они взялись. Похоже, ее материнский инстинкт то ли не проснулся, то ли давно уснул. Муська старая, но плодовитая. По двору носятся Муськины дети – взрослые кошки и коты. Похоже, и они не помнят, кто произвел их на свет. Совсем как Любочкины дети.

Шум очередного скандала доносится из окон первого этажа. Слышен звон, грохот, острый и пронзительный плач. Будто это не Любочка вовсе, а маленькая девочка кричит, плачет и просит защиты у кого-то всесильного.

Хочется поскорее вбежать в дом, достать разноцветные книжки, карандаши, бумагу. В раскрытое окно ударяет солнце. Оно не горячее, а такое… уютное.

У вас абрикосовая девочка, – сообщает моей маме соседка. Конечно, абрикосовая – ведь целыми днями я бегаю по улице, где казаки догоняют разбойников, а жирные меловые стрелки ведут туда, в разбойничье логово. Я все-таки чаще разбойник, чем казак. Ведь разбойник бежит, проявляя чудеса изворотливости и смекалки, а казак выполняет задание. Шпионит.

Если же я не ношусь по району, не прячусь за мусорками и в «чужих парадных», то непременно сижу у окна. В окно влетают бабочки. Белые, желтые, пурпурные, с фиолетовыми иероглифами…

А еще изумрудные, ярко-голубые стрекозы-вертолетики.

Поймать стрекозу – это вам не абы что. Удержать за вытянутые лапки, за стрекочущее туловище, за хрупкие крылья. Нет, я не сажаю ее в банку или спичечный коробок. Заглядываю в огромные, расположенные по бокам «лица» глаза, дую в «нос». И… отпускаю. И кончики пальцев долго еще хранят ощущение щекотки.

Одно движение – и целый мир, со школой, гастрономом, бульваром…

Со стройным гулом тополей, с летящим по воздуху пухом, который забивается в нос и глаза.

Одно движение – и целый мир померкнет в огромных стрекозьих глазах, переливающихся всеми оттенками радуги.

Незаметно подкрадывается вечер. Спадает дневная жара, но у бочки с квасом по-прежнему змеится очередь. Она пересекается с другой очередью, пивной, краснолицей, галдящей, в растянутых трикотажных майках и шлепанцах. Издалека это напоминает всенародный праздник. Правда, никто не несет огромные портреты вождей и не кричит хором «ура».

Кто-то на бегу теряет шлепки и роняет трехлитровую банку с квасом, и острый дух бражки перекрывает запахи нагретого асфальта, кошек, котлет…

Это «кто-то», скорей всего, я, но и выглядывающая из окна – это тоже я, и марширующая на параде, и повисшая на заборе, и слетающая с велосипеда…

И размахивающая шашкой в надвинутой на лоб буденовке, и зарывающая клад под старым деревом во дворе. Пишущая «любовное спослание» одному мальчику из параллельного класса, и согнувшаяся в три погибели, рыдающая от незаслуженной обиды. И летящая вприпрыжку на урок сольфеджио, и поющая в школьном хоре проникновенное «Ленин всегда живой».

Нас так много. Три, четыре, пять, десять.

Я закрываю глаза и не двигаюсь с места.

Вот он, длинный пятиэтажный дом, и гастроном на углу, и окно.

И старушка с авоськой семенит, только где же та, другая?

Где девочка, сдувающая пыльцу с прозрачных крыльев стрекозы?

Регенерация солнца

Татьяна Дагович

– Нина, зачем вы здесь?

– У меня нет повода быть здесь. У меня нет никаких проблем, я здорова. Единственная причина, по которой я здесь, – мои родители так захотели.

– Родители считают, что у вас проблемы?

– Отец так считает. Мать не считает, она не математик по складу характера. Она волнуется.

– То есть вы здесь более или менее против своей воли?

– Нет. Я здесь по доброй воле. Отцу так хочется, мне не сложно сделать это для него. К тому же мне здесь нравится. Но мне нельзя задерживаться здесь надолго.

– Почему?

– В октябре у меня начинается учеба. Меня зачислили в университет.

– Что вы собираетесь изучать?

– Социологию и социальную педагогику.

– О, родственная специальность!

– Я думаю, поэтому я здесь. Мой отец считает мой выбор признаком сумасшествия. Вы ведь знаете, что мой отец достаточно состоятелен. Он считает, что это специальность для бедных.

– Почему вы отрицаете свою семью?

– Я не отрицаю. Мне исполнилось двадцать лет, я хочу жить собственной жизнью. Мое пребывание здесь – дань семье. Но я уже говорила – мне нравится здесь. Можно сказать, что я играю в идиотку.

– Простите?

– Вы разве не читали? Достоевского, «Идиот». Он лечился в горах, потом уехал домой и все лечение пошло насмарку.

– Вы собираетесь возвращаться на родину, когда получите образование?

– Пока что я не знаю. Не уверена.

– Вы не думаете, что полученные знания там будут полезнее? Если я не ошибаюсь, в вашей стране достаточно социальных проблем.

– Для начала надо посмотреть, что за знания я получу.

– Расскажите о своей семье.

– Зачем?

– Я хочу понять, почему вы не хотите пользоваться деньгами вашего отца. По закону родители обязаны поддерживать детей-студентов, если имеют такую возможность. У вас был конфликт?

– Нет, что вы. Я люблю своих родителей. Я не отказываюсь от денег, – кто, по-вашему, оплачивает мое пребывание здесь?

– То есть конфликта не было?

– Нет.

– В таком случае, я нахожу закономерным тот факт, что ваше поведение кажется странным вашим родным. У вас не было конфликта, но вы не хотите иметь с семьей ничего общего. Вы рвете все связи, записываетесь в не самый престижный университет, не говорите родителям в какой. Тем не менее перед окончательным разрывом вы соглашаетесь провести несколько месяцев в санатории… в Центре духовной регенерации, в котором лечатся нервные расстройства и пребывание в котором стоит вашему отцу немалых денег.

– Ну и что?

– Я хочу вам помочь.

– Мне не нужна помощь. Мне и так хорошо. Кстати, здесь, у вас, мне особенно хорошо, вы это здорово придумали с духовной регенерацией. Хотя поначалу мне было трудно без фейсбука.

– Все-таки расскажите о семье. Мне непонятны ваши взаимоотношения.

– У меня очень заботливый отец, истинный семьянин. Еще до моего рождения он нашел доступ к настоящим деньгам. Возможно, с другими он может быть жестким или жестоким, но не со мной. Моя мать – элегантная домохозяйка с высшим образованием. Она хорошо готовит и хорошо выглядит.

– Отец изменяет матери?

– Я же сказала, он семейный человек. Я никогда не интересовалась этим. Это их дела.

– А мать?

– Не думаю. Хотя откуда мне знать? Если подозревать, то подозревать всех.

– Ваши сестры?

– Близнецы. Они еще совсем маленькие. Я не знаю, какими они вырастут. У них слишком много игрушек.

– У вас внутренний конфликт из-за того, что вы не можете принять непонятную для вас темную сторону деятельности вашего отца?

– Ого, вот так прямо в лоб. Но у меня нет проблем. Я благодарна отцу за то, что он мог баловать меня, когда мне это было нужно. Мне не приходилось от чего-либо отказываться. Благодаря ему я получила хорошее базовое образование – видите, я без проблем говорю с вами на вашем языке. Это его заслуга. Он сам не может связать двух слов и по-английски. Ради своих детей все нарушают законы – бедные, богатые. Когда у меня будет ребенок, я все сделаю для его благополучия.

– Понятно. У вас все хорошо, вы всем довольны. Но почему вы здесь, Нина?

– Если вам этот вопрос спать не дает, давайте считать, что так сложилась судьба.

Когда Нина выходила из кабинета, ее волосы на секунду засветились в лучах, соскользнувших с ледника, проскользнувших в окно. Доктор Шварц посмотрел в окно и положил на стол ручку, которую чуть было не начал грызть – вернувшаяся привычка студенческих времен. У него было хорошее настроение, несмотря на непродуктивный разговор; он делал вид, что размышляет, но на самом деле просто сидел у окна, в которое светило весеннее солнце. Так влияло на него это солнечное дитя, и не только на него, он замечал – и на пациентов.

Большое зеркало напротив большого окна отражало свет, лед, короткое время после ухода Нины отражало Нину, отражало доктора Шварца. Он сидел, ссутулившись над столом, седой до белизны, улыбающийся, поправля-ющий очки.

Раньше доктор Шварц был психиатром, влюбленным в свое дело и в своих психов. Он много публиковал, еще больше работал, работал с тяжелыми (лезвия, рвота, вопли «мама, где моя мама» – переходящие в тяжелый взрослый рык, апатия), снискал уважение в профессиональном мире, преподавал, заработал какие-то деньги и burnout. Выгорел.

И все забыл. Купил заброшенный отель в дальних местах. Основал «Центр духовной регенерации». Принимал платежеспособных пациентов, клюющих на его имя. Делал вид, что лечит их, хотя лечить было не от чего. А может, и было от чего – но он не умел, как пушечное ядро не умеет попасть в воробья. Пациенты поправлялись, потому что святое место, Шварц помнил: на месте отеля с одиннадцатого по пятнадцатый век был монастырь, по ночам он иногда слышал григорианское пение. Во сне, конечно. В его спальне лежал камень из монастырской стены. После внутреннего выгорания его сексуальность не восстановилась, чему он был рад как освобождению. Все темное, все страсти – свои и чужие – оставались за оградой, он был настоятелем, пациенты – монахами, которым устав запрещал пользоваться любыми электронными приспособлениями (кроме электрокардиостимулятора) – современный обет молчания. Хорошая жизнь. Если доктор Шварц подозревал настоящую патологию, он рекомендовал пациенту сначала пройти полноценный курс лечения, а потом приехать в его Центр на реабилитацию. Не возвращались никогда.

Приезда этой пациентки доктор Шварц ждал с тревогой. Серьезной болезни не подозревал, но знал этот тип, этих дочек нуворишей из разворованных государств. Он ожидал встретить гламурное и наглое порождение ночных клубов с богатым опытом приема психотропных веществ, от которых, предполагал он, и начались приступы, напугавшие родителей. А приехало дитя, солнечное дитя – волосы пшеничные, пушистые; большие глаза среди светлых ресниц – длинных и густых, какие бывают у младенцев. Слишком светлые ресницы, слишком неправильное личико, чтобы быть женским, и тело слишком маленькое, чтобы быть женским, неровный румянец на светлой коже, каждая точечка видна – до того кожа светлая. К тому же ни косметики, ни прочих уловок, никакого опыта – разве что опыт солнечного существования где-то там, где солнце не заходит, отчего эта ясная улыбка, согревающая любого, эта естественность, знание всех языков, всех книг, всех музеев, детская вредность, скрывающая покладистость.

Пусть отдыхает, думал он, больна не она, больны родители. Естественность – признак здоровья, неестественность – признак болезни. Ей везде будет хорошо, этому солнечному ребенку, но пусть будет здесь: пока она

здесь – лучше всем. (До burnout-а в нем, несомненно, сработала бы внутренняя сигнализация: социальная среда не подогнала индивида под себя, ergo индивид может представлять опасность.)

* * *

Утро в белой комнате Нины пронизано солнцем. Проснувшись, она следит за блестящими пылинками. Ресницы вздрагивают. Потом приподнимает голову и видит горы в окне. Ей нравится повисший в воздухе ледник. Она думает, куда пойдет сегодня. Шварц не знает, и никто из персонала не знает, куда она ходит, покидая разрешенные терренкуры, уходя с троп, дальше, в ущелье Марии и на скалы, где ей хорошо. Снизу, от пяток к клитору, от клитора к языку поднимаются радостные светлячки недозволенности. Она смеется. Потом смотрит на перламутровые облака, передвигающиеся вне логики ветра. Она бы осталась здесь надолго. Но нельзя – она помнит «Волшебную гору» Томаса Манна: один молодой человек застрял в таком месте чуть ли не навсегда, пока его на войну не выбросило уже престарелым, нет-нет-нет, перед ней вся ее большая молодость и большая жизнь, она вскакивает с кровати на пятки, ногами стягивает штаны пижамы. Открыть окно. Воздух с хрустальным звоном расправляет комнату. Птицы поют.

К завтраку спустилась в футболке и джинсах. Здесь каждый одевается так, как хочет. Софи, например, выходит в пеньюаре или в бальном платье. На Софи всегда драгоценности – колье, серьги, браслеты – даже за завтраком. Но все подобрано со вкусом, все идет к ее естественной седине, подчеркнутой специальной краской, к ее осанке и даже к зрелому – семьдесят девять – возрасту. Никто не находит наряды Софи странными: ей осталось слишком мало времени, чтобы тратить его на бесцветные брючки. Нина мысленно называет Софи «бриллиантовой бабулькой». «Мама с дочкой» (так обозначила их для себя, хотя уже знает, что мать – очень красивую женщину лет тридцати – следует называть мадам Каспари, а дочь – похожую на мать девочку с туманным взглядом – Мари) всегда одеты в светлое и простое – туники с леггинсами, льняные рубашки до колен и так далее. Кривенький француз Серж, как всегда, в пижаме. Американец (почему-то все его называют «Американец», имени не выяснили) – в чем-то растянутом и на вид удобном.

Надежда, как и Нина, в джинсах, но совсем других, однотонных и строго выглаженных, и в блузке, застегнутой на все пуговицы. Между собой они могли бы общаться по-русски, но они не общаются вовсе, если не считать приветствий и прощаний. Надежду раздражает Нинино пренебрежительное отношение к (не ею заработанным) деньгам. Нина смотрит на Надежду доброжелательно, но снисходительно (как на собственных родителей). Аристократизм второго поколения богатых против ярости первого поколения, заспанное и чистое солнечное личико против грубоватого лица, всегда скрытого, как броней, макияжем. Надежда настоящая селф-мейд: из сиротливых окраинных условий (удобства во дворе) выросла, как писали о ней, в «успешную бизнес-леди». В начале ее длившегося тридцать лет триумфального восхождения таилось что-то горькое, несчастье, на которое намекали старожилы центра, но о котором не говорили вслух (здесь у каждого свои привидения с табуированными именами).

Нине принесли свежий хлеб и свежее масло. Больше она не хотела ничего. Это был новый вкус – узнала его здесь и, жуя и кроша, тихо напевала-мурлыкала от удовольствия. Софи, сидящая прямо напротив нее, поприветствовала и вежливо спросила о снах. Нина рассказала, что ей снилось, будто к власти пришли страшные люди, и снился постоянный страх из-за имейлов. Ей снились обыски, снилось, будто она успела заменить текст компрометирующего ее электронного письма, которое собиралась отправить, фальшивым и невинным. Но настоящий текст скопировала мышкой, прежде чем стереть, – он был важный, она не желала его терять. Мышка была живой и дрожала. Злая женщина, которая проводила обыск, заставляла Нинину руку нажать на правую кнопку мыши. Нина сопротивлялась, зная, что от этого зависит ее жизнь – если имейл прочитают, ей конец. Она искала возможность выпустить мышку в норку, но чтобы та вернулась, когда уйдет злая женщина.

Мама и дочка слева от Софи внимательно слушали, но не комментировали, только дочка хмыкнула на последних словах.

– Ты обязательно должна рассказать этот кошмар доктору Шварцу, – качала головой бриллиантовая бабулька.

– Зачем Шварца тревожить такими глупостями, это и не кошмар был.

– Но ты говорила о заледеневшем страхе или как-то так.

– Да, но это был правильный страх, потому что была опасность. И он был как бы не мой, а всего вокруг. Я знала, что не дам этой женщине прочитать текст. Что она дура, а я умная. Думаю, это из-за ИГ и прочих стран из новостей.

– Тогда твоя информационная разгрузка проходит медленнее, чем должна. Ты забываешь, что здесь все это нерелевантно.

– Что – нерелевантно? – («нерелевантно» произнесла с выразительной интонацией Софи).

– ИГ. Окружающий мир. Здесь не существует окружающего мира, чтобы мы могли излечиться от него. Почему, ты думаешь, мы здесь не читаем газет, не пользуемся телефоном и… гаджетами (последнее слово Софи выговорила отчетливо и с видимым удовольствием)? Тебе надо рассказывать сны доктору Шварцу.

– Я думаю, это как раз и есть информационная разгрузка: проявляется все, что слышали и о чем не успели подумать там, в миру.

– Ты знаешь, что снова приезжает Марко? – Софи примирительно сменила тему.

– Марко?

– Ах да, ты его еще не знаешь. Это же местная достопримечательность. Правда, непостоянная. Марко Счицевски.

Софи посмотрела с гордостью, Нина пожала плечами.

– Ты не можешь его не знать, ты же читающая девочка, – возмутилась Софи.

И перечислила все премии, которые когда-либо получал Марко. Марко был знаменитым писателем. Нина зажала уши:

– Стоп-стоп-стоп, Софи, я все равно не запомню, не старайся. Мне только двадцать лет, я еще не всю классическую литературу осилила, а ты хочешь, чтобы я знала всех этих лауреатов кучи премий имени кого-то, кого я тоже не знаю.

– Счицевски переведен на двадцать два языка. У нас в библиотеке есть его книги, ты можешь почитать.

– Хорошо, хорошо, посмотрю, – засмеялась Нина. – Но почему именно на двадцать два, а не на триста семьдесят? Интересно, что перевели на триста семьдесят языков?.. Все-все, молчу. Только напиши мне фамилию на листике, я это непроизносимое не запомнила.

– Ты сама из Восточной Европы. Не притворяйся.

– У нас таких имен нет.

Нине было приятно говорить с бриллиантовой бабулькой, получалось легко, как с подругой, и все же со смысловым напряжением, которое создавала шестидесятилетняя разница в возрасте. Говорить так с одной из своих бабушек… Нина тихонько хихикала, представляя, что говорит так с бабушкой или с мамой, и брала в правую руку свой бутерброд, подставляла левую под щеку, поднимала взгляд на Софи, у которой – ни крошки на скатерти и прямая спина.

Софи не успокаивалась, она рассказала, что Марко приезжает сюда уже в пятый раз и, похоже, собирается приезжать каждый год, что его могут номинировать даже страшно сказать на какую премию – на «N» начинается, что у него больное сердце и что его кардиолог – студенческий приятель доктора Шварца – направил его сюда после операции, потому что нервы – все болезни от нервов, потому что студенческая дружба – святое, а Центру духовной регенерации нужны состоятельные пациенты, потому что здесь, вдали от мирской суеты, – здоровый воздух, который необходим для вдохновения, ведь, по мере того как прибывает слава, вдохновение убывает, это все знают.

Нина пообещала зайти в библиотеку сразу после завтрака: у нее было полтора свободных часа до терапевтической йоги – слишком мало, чтобы уйти в горы. В горы после.

Книг нашлось пять. Взяла первую попавшуюся, начала читать. Действие разворачивалось во времена молодости ее родителей или даже раньше. Андеграунд, в прямом и в переносном смысле, – зачем-то живут в переходе, курят чужие бычки. Не то чтобы ей не понравилось, но многочисленные метафоры скорее сбивали с толку, чем что-то проясняли; она поняла, что книгу нужно либо читать полностью, либо не трогать вообще, и решила не трогать – только пролистала до конца.

Вместо послесловия была небольшая биография автора, явно написанная кем-то из близких знакомых. После пары предложений Нине показалось, будто пишут об уже умершем, такой был тон, и проскользнула маленькая мысль: издатель, конечно, знает о кардиологических проблемах писателя, издателю не нужны новые тексты – текстов достаточно, издатель ждет, чтобы автор наконец умер и дал выкристаллизоваться своему мифу. Потянулась, растрепала слишком спокойные волосы и выглянула в окно. Там ветер старательно раскачивал куст. По страницам прыгали солнечные пятна и зеленые тени листьев.

Посмотрела на дату рождения – да, Софи может воспринимать его как молодого человека, а для Нины он – дедуля. Все как должно быть. Родился в западной Белоруссии. Мать-одиночка, еврейка, отец неизвестен. Каким-то образом удавшийся отъезд из Советского Союза. Жизнь у старшего брата матери, еще до войны эмигрировавшего из (на тот момент) Польши в Швейцарию. Тяжелая адаптация. Конфликты с дядей. Проблемы в школе. Потом успехи. Отчисление с юридического факультета. Рок-тусовка. Алкоголь, марихуана. Нервные срывы. Физический труд. Первые публикации. Женщины. Первые серьезные отношения. Крах отношений.

Пролетев эту страницу, остановилась. Дальше читать не стала – и так все ясно.

Но что-то зацепило на странице, сначала не сообразила, посмотрела, случайный луч из окна на секунду ослепил, потом поняла, что зацепило: эта первая серьезная любовь, она была ее тезкой. «Нина была на семь лет старше Марко, но рядом с ним смотрелась девочкой. Ее, низенькую светлокожую блондинку, называли Цыпленком. Беременность Нины внесла разлад в отношения. Марко, стремившийся к прорыву в литературный мир, не мог взять на себя ответственность за семью. Гибель Нины от сепсиса в результате подпольного аборта отпечаталась на всем творчестве писателя».

Настоящая Нина болезненно передернула плечами и захлопнула книгу. Мысль о заражении крови испугала ее, она не хотела представлять, как это должно быть, и рассердилась на книгу и на незнакомого писателя. Поставила книгу на полку и, громко шлепая подошвами кедов, ушла в свои апартаменты – переодеться к йоге.

Хотя она спустилась раньше времени, инструктор Рената уже была на открытой террасе, где проводились занятия. Они поприветствовали друг друга, сложив руки у груди. Нина не захотела медитировать – она сказала, что прекрасно расслаблена, а солнце так хорошо выглядывает из-за горы, что лучше начать прямо с приветствия солнцу. Рената только на секунду отвела взгляд, потом согласилась. Нина стала на коврик лицом к востоку и выпрямила спину. Руки Ренаты легли ей на затылок и слегка потянули голову вверх. Это было приятное прикосновение. Нина прикрыла веки (но не до конца, так, что сквозь ресницы сквозило немного солнца) и попыталась ни о чем не думать. Попытка не думать, как всегда, обернулась ненужной мыслью. Нина подумала, что описание другой Нины, из биографии как-его-там писателя, подходит к ней самой, она сама похожа на цыпленка.

Рената заговорила о пране, которую нужно было вдыхать.

На следующий день за ужином Софи воскликнула:

– Ах вот и он, наш гений!

Нина обернулась, но через приоткрытую дверь в холл успела увидеть только быстрое отражение в зеркале: сначала тяжелая мужская фигура, потом лаковый синий чемодан на колесиках.

– Это и весь его багаж? – спросила у Софи, но Софи могла только пожать плечами – в этом движении бабулька на минуту стала похожа на смущенную девушку.

Неожиданно подала голос мадам Каспари:

– Его багаж в голове. Это один из редких людей, которые что-то несут с собой.

Дочка мадам Каспари молчала, но смотрела на Нину в упор, почти с осуждением, будто прочитала все книги писателя Марко и была согласна с матерью.

– Понятно, – весело отозвалась Нина, разрезая на своей тарелке тонкий листик гусиного филе в трюфельном соусе.

За завтраком Нина писателя не видела, не видела и в парке, который, против обыкновения, не покидала. Не видела за обедом. Только через сутки, за ужином, ей выпала честь познакомиться с Марко Счицевски.

Он выглядел на свой возраст или даже старше. Довольно грузный, с искусственной непринужденностью хромающий (уверен, что окружающие не замечают хромоты, подумала Нина), неровно, темно-седой. Некая остаточная привлекательность в нем была – то ли дело в глазах непривычного ярко-синего цвета, то ли в само́м сознании, что это не тихо спивающийся слесарь преклонного возраста, а литературная знаменитость. Когда он проходил за спиной Нины, она поморщилась от острого запаха одеколона, использованного без меры.

Сухо поздоровавшись с теми, кого знал, представившись тем, кого не знал, и явно пропустив мимо ушей новые имена, писатель приступил к еде. Он смотрел в тарелку, что давало широкие возможности любопытству Нины: она могла без стеснения разглядывать фиолетовые сеточки прожилок у крыльев его носа и разбросанные по четким морщинам красноватые пятнышки, могла видеть, что правая часть подбородка выбрита хуже, чем левая. Свисающие на лоб пряди придавали ему вид интеллектуала, кроме них – ничего. Нина заметила, как волосинка упала в тарелку, – а писатель не заметил, продолжал есть. Брезгливо передернула плечами и перестала смотреть. Разговор за столом оживился, полился мимо знаменитости, но для нее: все говорили немного громче и красивее, чем обычно, в основном о себе.

Три следующих дня прошли для Нины обычными местными днями: свежий нежный воздух, белые облака в синем небе, ледник и озера вдали, две беседы со Шварцем, йога, терапевтическое рисование, прогулки в запретные горы, чтение, застольные разговоры, тон которых постепенно вернулся к обычному, словно и не было «достопримечательности» в их тесном обществе.

По истечении третьего дня Нина почувствовала беспокойство. Оно было похоже на жесткие лапки маленького жучка, который забрался под одежду, нет, под кожу или еще дальше вглубь – внутрь сердца, и то ползает по стенкам сердца изнутри, щекочет-царапает, то замирает, и не знаешь – он еще внутри или пропал. Разумеется, она ничего не сказала о жучке Шварцу: ей не нужна помощь. Беспокойство могло быть связано с новым пациентом, но могло быть связано и с чем-то другим: она могла беспокоиться о сестрах или о родителях. Однажды (давно, восемь лет назад, близняшек еще не было) машина, которая ждала ее и родителей у ресторана, взорвалась. Она не видела обгоревшего остова, их вывели через другую дверь, но она все запомнила, и беседы с милицией запомнила, поэтому иногда волновалась за близких. Вскоре она должна была узнать, как у них дела: приближался ее «отпуск» – так называли день, когда можно съездить в городок, ненадолго вернуться в интернет, прочитать сообщения и новости последних недель, которые большой мир успел узнать и забыть.

Вечером в их маленьком плюшево-синем кинотеатре показывали фильм. Здесь показывали только хорошие спокойные фильмы: каждый должен был быть одобрен персонально Шварцем.

Нина, с сухими от ветра губами, до полного безмыслия утомленная дневным лазаньем по нагретым солнцем скалам, полулежала в кресле, в сумерках зала, и через трубочку по капельке вытягивала из стакана безалкогольный мохито, пока остальные зрители, перешептываясь, входили и занимали места. Но в одну секунду расслабленное состояние сменилось острым напряжением – икроножную мышцу свела судорога. Стало очень больно, перехватило дыхание, она испугалась, что сейчас начнется приступ. Осторожно попыталась потянуть на себя пальцы ноги и дышать, как учит Рената. Боль в окаменевшей мышце усилилась, но напряжение медленно отпускало. Взяв стакан в левую руку, она наклонилась и, делая вид, будто поправляет джинсы, сжала мышцу пальцами. Только когда судорога отпустила, оставив болезненное эхо в ноге, Нина сообразила, в чем была причина внезапного напряжения: на нее смотрели. Смотрели внимательно. Она осторожно подняла взгляд на ощущаемый взгляд – и так же осторожно опустила глаза. Ухмыльнулась в свой мохито. На нее в упор смотрел Марко. За несколько секунд вспомнила фамилию – Счицевски. Ясно, почему. Он видит в ней ту, другую, Нину. Они похожи как две капли воды. Так думала. Жучок беспокойства будто выполз на губы, и теперь его лапки стали приятными. Чувствовала, как к щекам приливает кровь, знала, что краснеет. Сплюнула жучка в мохито и утопила в стакане.

Фильм показывали японский, о приморском санатории, где отдыхали души после смерти, так что Нина подумала: может, и мы здесь уже окончательно отдыхаем – кто ее знает, эту обугленную машину. Впрочем, мысль была для забавы; при всем удовольствии отдыха она никогда не забывала о своем будущем, о своих планах: об образовании и о последующей работе, о семье (хотела лет через десять родить ребенка, и ребенка представляла себе хорошо, а что касается мужа, здесь сложнее: ни одного из своих бывших не могла представить живущим с ней под одной крышей – не говоря о героях мимолетных отношений).

С этого вечера Нина начала ощущать присутствие Марко. Иногда она ловила на себе его взгляды, хотя и не такие настойчивые, как в кинотеатре. Иногда ловила себя на том, что смотрит на него. Иногда, по случайности, взгляды их сталкивались, и, хотя они тут же прятали глаза, нельзя было делать вид, что ничего не было. Это напоминало начало любовной истории, но было чем-то другим. Глядя, как хромает к своему месту за дубовым столом знаменитый писатель, и морщась от одеколона, Нина думала о другой Нине. В библиотеке невозможно было узнать о ней больше.

Если Марко не спускался к ужину, о нем сплетничали.

– Лет двадцать назад писали о его связи с одной поэтессой. Болтали о многих связях, но эта была вроде как постоянная любовница, большая страсть. Кое-где печатали ее стихи. Литературный мир переживал за парочку, ждали, когда Счицевски решится развестись со своей педиатршей. А закончилось все скандалом. Выяснилось, что ее не было, он ее придумал.

– В каком смысле придумал?

– Он придумал эту поэтессу – запах волос, форму коленей и прочие подробности – и смог заставить журналистский мир увлечься ею, – хотя, согласись, он же не поп-звезда, а писатель – кому какое дело до его интрижек? Стихи писал сам.

– Жена, конечно, знала, что это выдумка?

– Нет, конечно. Он клялся, что ничего такого не было, – как все клянутся. Но он настаивал на том, что это выдумки журналистов, а что это его собственные выдумки – не признавался. И поэтесса, и все остальные.

– И зачем он их придумывал?

– Кто его знает… Боялся выглядеть слишком прилично… слишком буржуазно.

– Жене́ мог бы сказать. Это жестоко. Более жестоко, чем изменять на самом деле.

– Ох! Нет, она выше всего этого.

– Обычный пиар – не он выдумал, а его пиарщики. Только на том и держался, мыльный пузырь, а не писатель. Я читать его опусы пробовал, когда он еще в моде был, – одна вода, из пальца высосано. Но жене не врал – на самом деле журналисты придумали.

– Э нет, журналисты так вкусно выдумать не могли.

– Серж, это неприлично – говорить о женщине «вкусно».

– Не о женщине, а о фейке.

– А фото были?

– Фото! Был даже адрес – потом выяснилось, что квартира пустая стояла, без квартиросъемщика.

– Но все-таки как с фото?

– Фото были… Откуда – неизвестно. Может, натуралистический рисунок. Сегодня несложно подогнать фотошопом, но это было еще в восьмидесятых… Или в девяностых…

Мама с дочкой никогда не принимали участия в таких разговорах. Мадам Каспари ела непринужденно и спокойно, будто вокруг была тишина, а ее дочка переводила туманный взгляд на того, кто говорил, и иногда ее губы вздрагивали. Надежда тоже молчала, но она вообще редко принимала участие в общих беседах и сидела чуть в стороне – молчащая между двумя отдельными беседующими компаниями. Из разговоров Нина узнала, что Марко женат первым, и единственным, браком, уже тридцать пять лет, что у него нет детей и что он никогда не возвращался на родину.

Через перекрестные взгляды они вроде бы были знакомы, при этом, хотя представились друг другу за первой совместной трапезой, были вроде бы и не знакомы: они еще не общались. Нина знала, что рано или поздно Марко заговорит с ней.

Но в этот момент, под утренним солнцем, в шезлонге, наблюдая движение белых гроздьев робинии, которые тянулись за ветром и опадали, раз за разом повторяя круг, она не ожидала и не разобрала слов, которые произнес над ухом глухой и тихий (будто говорили для себя, а не для другого) голос, и переспросила.

– Что у вас с руками? – повторил Марко Счицевски, пробормотал, как и в первый раз, и она посмотрела на свои руки.

– А, это…

Счесанная кожа на ладонях уже заживала – регенерация.

– Это я упала во время прогулки.

Нина вспомнила падение – там, в ущелье Марии. Она хотела переползти на тропу по склону, но склон оказался не цельной скалой, он был весь из округлых камней, которые выкатывались из-под живота, так что она медленно сползала вниз, к обрыву. Внизу тек тонкий синий ручей. Она распласталась и пыталась удержаться. В какой-то момент ей удалось остановить движение вниз, камни застыли в неустойчивом равновесии, но она оставалась неподвижной и вытянутой и не могла подтянуться вверх, к тропе, без того, чтобы они посыпались из-под нее, увлекая ее за собой. Оцепеневшее тело дрожало в напряжении. Слюна скопилась во рту. Она была спокойна. Она успела подумать, что, возможно, погибнет, и тогда у Шварца будут большие проблемы, но, скорее всего, не погибнет. Напряжение тела доставляло ей удовольствие, это был длинный и приятный момент, а потом напряжение, будто само по себе, утроилось, руки, ноги, спина действовали самостоятельно – она вышвырнула себя наверх, на пятачок плоской земли, и через секунду лежала, расслабленная, лицом к небу и улыбалась.

– Вы должны беречь руки, у вас красивые руки, – сказал Марко. Достаточно нелепый комплимент, особенно в таком исполнении: тихо и торопливо, глядя в сторону.

Нина поняла, что высокомерие писателя было не высокомерием, а болезненной застенчивостью. Он не умел общаться.

Она показала ему открытые ладони и сказала по-русски:

– Счесала на камнях.

Лицо его изменилось, стало растерянным, потом он улыбнулся и сказал с сильным акцентом:

– Не надо «счесала на камнях».

Нина вспомнила, что из Белоруссии его вывезли ребенком. Пока она думала, что и на каком языке сказать теперь, он кивнул и ушел по тропинке. Посмотрела ему в спину – такой сутулый, почему Рената не выправит ему спину. Опять посмотрела на робинию. Это был единственный их короткий разговор до ее «отпуска».

Утром в день «отпуска» она получила в приемной свои электронные приборы. Радовалась, как ребенок перед каникулами. Хотелось самой сесть за руль, но не полагалось, в городок ее отвез водитель (местный, молчал, потому что не говорил на ее языках), мимо нежных полей с терпким запахом. Издали заметила церковь – высокую и неровную: местные рассказывали, что в семнадцатом веке в башню ударила молния, но башня не загорелась, а приняла другую форму – такая форма больше нравилась Богу.

По улочке, мимо черных домов с большими балконами, потом мимо беленых домов с сохнущим бельем и толстыми веселыми хозяйками, спустилась к главной площади. На площади сегодня был рынок, пахло соленой рыбой и клубникой. Зашла в кафе. Хозяйка узнала и радушно поприветствовала ее, Нина мало что поняла, но улыбнулась своей детской улыбкой и попросила чай с молоком. Она немного замерзла в утреннем воздухе. Включила все одновременно: смартфон, планшет, ноутбук.

Вынырнула в большой мир с его терактами, пропущенными днями рождения и новыми клипами. Друзья прислали ссылку на статью «Олигарх запер дочь в психушке». Когда же ее так сфотографировали – будто пьяную? Как ей это неинтересно. Ввела в поисковике «Марко Счицевски». Сколько результатов. Непохожий портрет. Ничего о той Нине.

«Луна прозрачная, через нее видно дальнюю туманность. Лунный камень в руках с каждой секундой становится тяжелее. У нас здесь такая тишина, какой еще не было, а может, была перед большим взрывом. Когда еще не было ни времени, ни пространства, ни тебя, мама. Чего мы ждали? Колеса гремят на стыках рельсов. К чему мы стремились? Нет первичного океана. Нет воды. Нет света и тьмы.

У нас здесь такая тишина, а нам хочется музыки – особенной музыки, которую мы смогли бы полюбить. Но вся музыка вылиняла, а мы едем и едем в разваливающемся поезде, вагоны качаются, мне надоело, но из поезда не выскочить на полном ходу, о, как хочется вернуться, но не знаешь куда, любой пункт, в который можешь вернуться, в пространстве или во времени, отталкивает, потому что оттуда тоже хочется вернуться, но куда? Может быть, во времена до большого взрыва, нельзя говорить „во времена“, потому что тогда не было времени, мама, тебя не было, так не бывает, тогда еще не было тогда, это дает повод надеяться. Колеса что-то с хрустом давят. Мы едем в другую сторону, в другую страну. Мама, тебе страшно. А мне не страшно. Мне скучно. Я знаю, что тебе не будет хорошо».

Нина искала не тексты. Ввела «счицевски нина», кликнула «изображения». Много обложек книг. Пролистала.

Первая фотография. Маленькая блондинка смотрела на нее с монитора, криво, совсем невесело улыбаясь. Ничего общего. Маленькая, беленькая, но другие черты лица. Брови другие, рот другой формы, другая фигура, другая осанка (следующее фото), другая одежда, другая прическа, глаза жирно подведены черным, как, а главное, для чего жить с таким выражением лица?..

Фотографий другой Нины было всего три, не очень хорошего качества, они повторялись на нескольких сайтах в разном размере и разной цветовой гамме. На одной фотографии та Нина была одета в водолазку и джинсы с высокой талией, на другой, уже цветной, – в ажурную оранжевую кофточку и длинную юбку, на третьей – снова водолазка и брюки. Волосы на всех фото пышно уложены, глаза накрашены.

Почитать о ней больше не удалось, в Википедии Нина вообще не упоминалась, зато много писали о супруге Марко Ирме, на самом деле педиатре, сотрудничавшей с организацией «Врачи без границ».

Нина расплатилась. Не ответив на прочитанные сообщения (и не прочитав бо́льшую часть), выключила планшет и ноутбук, оставила включенным только телефон – чтобы вспомнить ощущения нормального человека на связи. Телефон положила в сумочку (он привычно вздрагивал раз за разом), остальное оставила в кафе под присмотром хозяйки, которой улыбнулась по-детски беспомощно.

Рынок гудел чужим языком и шелестом пластиковых пакетов, с площади Нина свернула на привокзальную улицу, где старые полуразвалившиеся особняки с выбитыми окнами чередовались с обычными современными торговыми центрами. Зашла в один из торговых центров, побродила между примерочными кабинками и стойками, отослав мешавшую продавщицу с ее ломаным английским. Купила себе пять водолазок разных цветов, кремовую ажурную кофточку, длинную коричневую юбку и брюки с высокой талией. Спустилась на первый этаж, в отдел косметики. Купила серые тени для век, жидкую подводку и черную тушь для ресниц. Покрутила в пальцах эти вещицы – никогда раньше не пользовалась. Снова поднялась, купила несколько пар старомодных темных джинсов.

С пакетами свернула в переулок, потом в другой – здесь не чувствовалось близости магазинов. Села на самодельную скамейку под кленом и с удовольствием закурила (в Центре духовной регенерации не было запрещено, но там не курила). У входа в один из домов стоял мотороллер. Пахло пылью. Мальчишки перекрикивались, потом замолкли. Две женщины из разных домов говорили о чем-то на своем, по пояс высунувшись в окно, их чужеродные голоса летали над двориком. Из-за темного стекла на верхнем этаже на Нину долго смотрела местная старуха. Их взгляды встретились. Нина поздоровалась, старуха ответила и исчезла внутри своей квартиры. Через несколько минут закрыла ставни.

– О, да у нас появилась девочка-вамп, – сказал на следующий день Шварц. Прозвучало почти оскорбительно.

– Я накрасилась, потому что я женщина. Я хочу, чтобы меня воспринимали как женщину, а не как ребенка. Разве это признак нервного расстройства?

– Кто должен воспринимать вас как женщину? Серж с его нависшими бровями? Или, может, Американец?

– Это не связано с мужчинами. Я хочу, чтобы меня все воспринимали как женщину. Я хочу сама себя чувствовать женщиной, понимаете?

Шварц никогда не будет вспоминать этот безобидный разговор.

С этого дня Нина не выходила из своих апартаментов ненакрашенной или с растрепанными, как раньше, волосами. Она стала иначе одеваться. С этого дня между ней и Марко завязалась дружба. Они много гуляли вместе, и ради этих прогулок Нина почти полностью отказалась от своих запретных маршрутов.

Когда они впервые вышли вдвоем на разрешенный терренкур и Нина легко пошла, как шутку воспринимая путающийся в ногах непривычный подол юбки, и легко заговорила с Марко, ловя себя на том, что из-за нового аутфита говорит иначе, чем раньше, пришлось остановиться через четверть часа. Марко дышал тяжело, он четверть часа скрывал тяжесть, и теперь тяжесть вырывалась изо рта с присвистом. Красное пятно расползалось от наморщенного лба к носу. Нина испугалась. Марко сказал, что ему просто нужно отдышаться.

С тех пор они ходили, взявшись за руки, это позволяло находить общий темп. Он почти перестал хромать (или она перестала замечать). Говорили о книгах, сравнивали их центр с санаторием из «Волшебной горы», потом переходили на туберкулезника Франца Кафку, на туберкулезницу Ларису Косач-Квитку и возвращались к нервным болезням через Достоевского. Говорили о фильмах, которые видели здесь и не здесь. Еще никогда она не говорила так свободно о том, что ей интересно. Нина не боялась выглядеть глупо, если что-то путала или чего-то не знала. Но она с детским восторгом изумлялась, если оказывалось, что Марко не читал какого-то произведения из «обязательной программы», ну как, не унималась она, как может быть, чтобы современный писатель совершенно не знал Аполлинера, это же смешно!

Общество не поняло их дружбы. Солнечное дитя как часть терапии исчезло. Зато появилась раздражающая особа, раздражающая пара – дедушка с внучкой. Особенно оскорбительной была пара для бриллиантовой бабульки. Общение Софи с Марко никогда не выходило за рамки вежливого обмена правильными фразами, но так как другие не получали и этого, до сих пор Софи считала Марко своей собственностью. Бабулька демонстративно перестала общаться с Ниной, хотя они по-прежнему сидели друг напротив друга.

– Мы просто дружим, – объясняла Нина Шварцу. – Мы можем общаться на одном языке, это уже много. У нас много общих интересов.

Они на самом деле иногда (редко) говорили по-русски. Марко заговорил свободнее, но объяснил, что русский не был родным для него, мать говорила с ним на идиш, она толком не говорила ни по-русски, ни, позже, по-немецки, немецкий вообще слышать не могла (даже швейцарский вариант, на немецкий похожий не более чем ее идиш) и с внешним миром общалась сначала через брата, потом через него. Нина спросила, как она смогла пережить войну, он этого точно не знал, мать рассказывала только, что ее однажды расстреливали вместе с другими и даже засы́пали землей, но она осталась в живых. Тогда Нина сказала, что и для нее русский не первый язык, ее мама говорила с ней по-украински, и она начала говорить по-украински, но потом перешла на язык отца.

– А Надежда? – не унимался Шварц. – Почему бы вам не общаться с Надеждой, она вам определенно ближе.

– Эта тетка? Она похожа на воспитательниц из моего садика.

Дни шли. Солнце взлетало, зависало над Центром в веночке из легких облаков и, как на детской горке, скатывалось на запад. Май тянулся к июню, становилось совсем тепло. Ажурные кофточки пришлось сменить на ажурные маечки и украсить себя длинными бусами.

В один из жарких дней сидели над озером, ловя поднимающуюся от него прохладу. В воде качались отражения деревьев. Нина сама не заметила, как опустила голову на плечо Марко, ей уже не мешал резкий запах одеколона, научилась не замечать.

– Вот видишь, – сказал он, – ты прочитала столько книг. А раньше не верила, что книги тебе понравятся.

Нина не подняла головы, но впервые за последние недели вспомнила, что ведет игру, игру в ту Нину. Для чего начала игру – теперь не помнила. От скуки? Рябь бежала по озеру, унося мелкие ивовые листья.

Однажды после ужина к ней подошла Надежда. Явно не зная, с чего начать, не привыкшая вести неделовые беседы, Надежда сразу выложила:

– Была бы ты какой-нибудь типа моделькой там голодной, я бы поняла. А так – на фига оно тебе надо? Он женатый.

Нина посмотрела в прямоугольное лицо собеседницы. Сочувствия на лице не было (и не могло быть), но Нина поняла, что общество возлагает всю вину на Марко, а не на нее, не на ребенка.

– Мы просто дружим, – ответила честно и спокойно. – Я знаю, это может показаться странным. Но, согласись, не каждый день представляется возможность подружиться с такой крутой личностью.

– Я его книг не читала. У меня вообще времени читать нет, – Надежда посмотрела куда-то в сторону, туда, где Софи кокетничала с Сержем. Смотрела так долго, что Нина уже не ждала продолжения, но она продолжила: – А если залетишь? Че делать-то будешь?

«Как можно управлять холдингом и не подозревать о существовании современной контрацепции», – подумала Нина и сказала:

– Большое спасибо. Я буду осторожна.

И чтобы не подумали, что она иронизирует, улыбнулась так солнечно, что свет пробился через вамп-макияж.

Первая половина июля принадлежала им двоим, их разговорам, прогулкам, молчанию вдвоем. Нина сама удивлялась тому, как просто и тепло относится к Марко. Увидеть в неловком и не слишком здоровом человеке предельно средних лет большого писателя у нее не получалось, но она начала относиться к нему как родственнику, которого знала с рождения. Изредка сбегала от «родственника» в ущелье Марии. Ему она выдала свой секрет, свои запретные прогулки. Он спросил, почему она не займется нормальным альпинизмом, с инструктором, со снаряжением. Она ответила, вот именно – нормальным, это совсем не то. Марко сказал, что понимает. Просил быть осторожной.

Иногда Марко начинал рассуждать. Его читателю рассуждения приелись, поэтому он больше не решался их записывать, но мог пересказывать Нине, потому что даже если Нина будет смеяться – это не страшно. Например, о животном.

«Здесь просто такое дело… Говорят, что в человеке есть животное начало, прикрытое тонким слоем цивилизации… Или духа… Что бессмысленная жестокость, например, от животного, а искусство – чистый дух. А на самом деле наоборот. Все лучшее в человеке от животного. Любовь. Красота. Даже творчество. Посмотри, что рисуют, что пишут, – и во всем увидишь существование животного. И все худшее тоже от животного. Порядок тоже от животного, знаешь, какие строгие порядки у социальных животных? Нет в человеке никакой второй части, противоположной животной, но первая, животная часть, – она бесконечна, уходит корнями в начало Вселенной, и мы о ней ничего не знаем. Ничего! Она и есть дух. Дух и материя – одно и то же, разные проявления одной и той же сущности. Ты любишь мороженое? Это как внешний вид мороженого и вкус мороженого: разные аспекты одного и того же».

Если он увлекался рассуждениями, Нина просто шла рядом и кивала, иногда прислушиваясь, иногда нет. Но время от времени начинала спорить, и Марко всегда сдавался первым.

– Представляю себе Центр духовной регенерации для лягушек… то есть для обеспеченных лягушек.

– Почему нет? Даже у солнца бывает регенерация, если оно обожжется во время вспышки… Ты же видишь – оно всякий раз снова круглое.

– Никакого смысла в этой фразе!

– Ты, очевидно, права. Критики то же пишут.

Но начинал снова.

«Что-то трагичное есть в страхе, тебе не кажется? Вся природа реагирует одинаково – теленок, которого ведут на убой, пойманная птица, загнанный в угол человек. Насекомые. Даже пауки – ты никогда не пыталась поймать паука? Эти суетливые бессмысленные движения, попытки сбежать, самое жуткое, что они знакомы каждому из нас. Как странно думать, что паук испытывает то же, что испытывал бы ты на его месте. Мы знаем, что животное не выживет, потому что оно в нашей власти. Страх и отчаяние как апофеоз страха, – вот что трагично в смерти, а больше – ничего».

– И боль тоже, – говорила она, и в последний момент передумывала, не задавала вопрос – подсмотрел ли он суетливые движения у той Нины, было ли ей страшно? И прикидывала, где бы найти паука, чтобы попробовать поймать.

– Да, – соглашался Марко.

С

середины июля центр накрыло дождями. Тучи шли с запада, одна за одной, болезненно-желтые. Дождь шел за дождем. Пестрый летний мир стал серым. Пациенты оставались в здании Центра, чаще сталкивались друг с другом в бассейне или в сауне, чаще беседовали и втайне тосковали по смартфонам. В эти дни Нина часто оставалась в комнате Марко. Иногда она часами валялась с книгой на его кровати. Он сам сидел за письменным столом. Думала, что он пишет, но однажды, незаметно подойдя к нему, увидела, что он рисует закорючки на белом листе бумаги.

– Мое присутствие мешает тебе? – спросила Нина. В вопросе прозвучала обида, которой она не испытывала.

Марко ответил раздраженно:

– Конечно, ты не мешаешь.

И они посмотрели друг на друга испуганно, будто эти звуки, эти интонации уже были.

В один из темных от дождя вечеров Нина лежала на кровати Марко и не читала. Ей было скучно здесь, но у себя было бы еще скучнее. Она раздумывала, не пора ли признать ее излечившейся и выпустить. Вдруг попросила:

– Расскажи мне о той Нине.

– Что?

– О Нине, в которую ты был влюблен в молодости. Вы с ней жили. Потом она забеременела, ты настоял на аборте. Потому что собирался стать большим писателем. Потом она умерла. Какая она была?

Марко медленно повернулся. Нина посмотрела в его лицо. Страшно ей не стало, но она удивилась, насколько в целом приятное лицо может стать уродливым в гневе. Красные выпученные глаза, дергающиеся ноздри.

– Что ты знаешь! Ты…

Он пытался сказать что-то еще, но захлебнулся, не смог выговорить.

Нина ничего не ответила. Гнев Марко очень быстро сошел на нет.

– Кто тебе сказал это? – спросил уже спокойно.

– Что?

– Что я собирался стать большим писателем и поэтому настоял на аборте?

– Это написано в одной из твоих биографий.

– Всегда боялся читать их.

– На самом деле звучит глупо. Она сама не хотела?

– Да… Ты не понимаешь, это не так.

– Что не так?

– Всё! Всё не так!

Лицо Марко опять начало краснеть и сжалось в напряженный мячик.

Нина смотрела спокойно и внимательно. Так ли выглядело отчаяние паука, о котором он говорил? Нет. Он снова дышал ровно.

– Ты не понимаешь, что значит не иметь детей.

Этого она не ожидала.

– У тебя есть твои книжки.

– Книжки! При чем здесь… Ребенку все равно нельзя было появляться на свет.

– Почему?

– Что, не написано? – Он полуприкрыл веки.

– Извини. Я знаю, что нехорошо читать биографию человека за его спиной. Но я читала до знакомства с тобой. Меня почти заставили. Софи.

– Софи?

– Бабулька с бриллиантами.

– А… понятно. Прочитала так прочитала…

Нина, настоящая Нина, подложила ладонь под щеку и прикрыла глаза. Дождь навевал дрему. Марко отвернулся к листам, продолжал рисовать крючки.

Через полчаса он ни с того ни с сего заговорил.

– Как я могу это знать, если она сама не знала? Хотела сама, не хотела сама. Мы оба были ошарашены, совершенно беспомощны в ситуации. Будто не знали, что от секса бывают дети, что бывают больные дети… от дури. У нас была хорошая компания. Будущие рок-звезды! Никто из них ничем не стал. И в живых никого уже нет. Свобода. Музыка. Я привел ее в этот мир. Получается, я виноват? Это было как… Как во сне, когда катишься по скользкой наклонной плоскости и не можешь остановиться.

Нина подняла голову с подушки, потом снова положила. Подумала, что Марко должен был все это рассказывать Шварцу, так что слова подобраны давно.

– Мы кричали друг на друга. Бросали предметы. Начинала всегда она, но я заводился. Обещал себе, что не буду заводиться, и все равно заводился, ей удавалось задеть за живое… Моя мама любила ее. Если бы мама могла общаться с Ниной, все сложилось бы. Мама хотела этого ребенка, она бы все взяла на себя. Но она не могла сказать Нине. Она стеснялась своего языка, поэтому ни с кем не говорила. А Нина не хотела делать аборт. А Нина не хотела рожать. Нина хотела отмотать время назад и не быть беременной. Иногда даже этого не хотела, в ней просыпался жесткий материнский инстинкт и заставлял ненавидеть меня, и ненавидеть себя, потому что при этом она не хотела детей, вообще. Я был готов к любому ее решению, но она не принимала никакого решения, она мучила себя, меня и это несчастное нерожденное существо. А время шло. Ты понимаешь, что такое время в этой ситуации? День-день-день – месяц прошел.

Тогда решил я. Мне казалось, я повел себя как взрослый – впервые в жизни. Я взял на себя ответственность. Я решил: сейчас – аборт. Потом – новая жизнь. Чистая. Поженимся как люди. В правильные сроки родим этого же ребенка. Почему-то я решил, что мне наконец начнут платить за рассказы и я смогу содержать семью. Будто маленькая операция была необходимым условием нашего будущего благополучия – во всем. Придумал нашу жизнь. Я настолько твердо верил в наше счастье, что, когда пошли первые симптомы, продолжал мечтать. Эта лихорадка, бред… Я был уверен, что все пройдет, достаточно таблетки аспирина. Даже когда она умирала, я продолжал мечтать, и даже когда она умерла. Мечты преследовали меня, это было жутко.

Живая Нина сидела на кровати и слушала. Несмотря на большую симпатию к Марко, она не могла отделаться от ощущения фальши. Напоминала себе, что так всегда: когда люди слишком заряжены эмоционально, они ведут себя как актеры в дешевых сериалах, а не в хороших фильмах от хороших режиссеров. Марко замолчал, она спросила:

– Почему нелегальный аборт? Разве в Швейцарии не было легальных?

– Почему! – Он снова разозлился, смешным старческим жестом занес руку над столом, но опустил бессильно. – Ты думаешь, все было просто, как у вас сейчас – раз-два. Этим занималась она. Через своего врача. Не мне же ходить к гинекологу. Наверно, это был плохой врач. А может, и не через врача. Она не сказала. У нас было мало денег… Да, я должен был все организовать, я, раз я принял решение. Но кто-то должен был кормить ее, маму, кто-то должен был достать на это предприятие деньги, а у меня не было ни образования, ни специальности. Руки и время – все, что я мог продать тогда.

Не дождавшись ответной реплики, Марко продолжил:

– Потому что я главного не понял. Она тоже приняла решение – не быть беременной и не рожать. Я намного позже понял, через много лет. Это был не аборт, а самоубийство. Потому и подпольный, у худшей «создательницы ангелов».

Он снова выдержал паузу, снова не получил ответа, снова заговорил.

– Понимаешь, Нина, я знаю многих людей – и живых, и уже мертвых. И я давно понял: люди умирают, когда принимают внутреннее решение. Болезнь – только повод к внутреннему решению. Может быть, страдание – тоже повод, но не причина. Поэтому некоторые выкарабкиваются из самой страшной онкологии. А другие умирают от простуды. Это было ее решение. Ее месть мне. За мой несчастный сперматозоид, будто я был более виноват, чем она.

– А ты не думал, что это решение… – Нина подбирала слова, – оно принимается на такой глубине внутри нас… что от нас самих, от наших личных… на самом деле поверхностных желаний уже не зависит?

– Я обо всем думал… Сколько я думал за эти годы… Десятилетия… Я все время думал.

Он запустил руки в волосы, и на секунду процеженный дождем свет лег так, что лицо его показалось Нине совсем молодым – измученным, бессонным, но молодым. Она неслышно встала с кровати. Ей становилось тревожно.

– Я все понимал. С того самого момента, как ты согласилась. Сразу понял, но не признался себе. И когда началось ночью, эта… эти… этот бред…

– Не надо рассказывать! – резко перебила его.

Она не труслива, но есть мысли, которые пугают до мрака в зрачках. Сорваться со скалы – быстро, не страшно. Но нет, не заражение крови. Когда-то видела по телевизору. Умирать изнутри, своя кровь становится врагом, она уже не своя и изнутри выкручивает руки. Нет. Не надо рассказывать, пожалуйста, нет.

– Не рассказывать?! Зачем было идти на это? Зачем эта смерть? Достаточно было слова. Я любил бы ребенка. Даже если бы он родился больным, косым, придурочным, я бы все равно – слышишь – все равно любил бы. Тебе было достаточно сказать!

Марко надвигался на нее. Снова злой. Нина отступала к двери.

– Ты не хотела его. Ты, твои шприцы, и ты говоришь о моих книгах! Ты меня смеешь упрекать! У меня никогда не было детей и не будет. Ты взяла его за руку и увела, вырвала его у меня, вырвала вас двоих у меня! Мою жизнь…

Живой Нине становилось все страшнее. Не из-за того, что видела: Марко в состоянии аффекта способен ударить или убить. Она бы увернулась, вырвалась – в своем теле не сомневалась. Страх нарастал оттого, что его слова затягивали, впечатывали ее в чужой мир, в чужую ситуацию, из которой не получалось выбраться. Еще немного, и она начнет верить ему. Пыталась расслабить правую ногу, но судорога была слишком сильной, нога не работала. Отступала, хромая, как на деревяшке, шатаясь, но почти не воспринимая боли.

– Ты хотела аборта больше, чем я, это была твоя идея, ты ее подкинула мне, ты внушила, но хотела оставить за собой роль жертвы, несчастной матери…

Нина выскочила из комнаты и снаружи захлопнула дверь. От усилия судорогой свело мышцу у правой груди, правая рука сжалась. Паника тела – мышца превращается в камень. Закусила губы, скривившись. Нога и рука стягивались все сильнее. Не знала, как расслабить. Марко был настолько близко с той стороны, что дверь едва не ударила его по лицу. Но он не попытался выйти. Она слышала, как он дышит.

Мышцы расслаблялись. Медленно, но расслаблялись. Не знала, что делать дальше. Пошла вниз, к остальным. Спускалась по лестнице со стеклянными перилами, не обращая внимания на боль в ноге и в груди, удивляясь, что боль легко игнорировать, и думала: «У меня не будет приступа. У меня не будет приступа. У меня не будет приступа». За этой мыслью пропасть – визитов к врачам, электроэнцефалограмм, МРТ (все, о чем запретила сообщать Шварцу).

В общей гостиной было мирно, как всегда: Софи принимала комплименты, Надежда одиноко курила в углу, мама что-то тихо рассказывала своей дочке, большая компания играла в покер. Нина села на стул в более или менее прикрытом пальмами углу и из-за листьев смотрела на людей. Она чувствовала, как на нее накатывает, но уходить к себе было поздно. Ладони с картами, шлепающие по столу, громыхали листами железа. Их мельтешение, этих людей, их смех. Паника охватывала Нину от их движений и звуков. Зажмурилась – звуки стали в сто раз громче. Неужели они не понимают, что каждое их движение имеет последствия? Что каждое вплетается в сеть причинно-следственных связей, неужели не понимают, какой ужас творят: шаги, сигареты, смех, брошенные карты, глоток безалкогольного коктейля, она видела все, она понимала заранее все – то, чего они не понимали. К чему приведут эти жесты, эти брошенные карты.

– Софи, прекрати верещать! – закричала Нина.

Софи удивленно повернулась к Нине, которая уже кричала Сержу:

– Не елозь на стуле! Замри.

Первый шок и непонимание сменились пониманием: пациенты впервые за время пребывания в Центре духовной регенерации вспомнили, что они все – пациенты. И она. Но когда Нина закричала:

– Замрите все! Не шевелитесь! – все замерли.

Оставались на своих местах. Стоило кому-то шевельнуться, Нина кричала, уже без слов – громко визжала. Она не разрешала двигаться, и ее, это дитя, – слушались. Когда они не шевелились, ей было спокойнее и все шло более или менее нормально.

Присутствующие понимали, что нужно вызвать доктора Шварца или, по крайней мере, кого-то из персонала. Но оставались парализованными. Когда сигарета Надежды осыпалась, та, без лишнего движения, уронила ее в пепельницу. Постепенно у всех возникло абсурдное сознание, что любое их движение, любой звук приведет к катастрофе. Будто все они на краю пропасти, которую не видят – видит одна Нина.

Тишина и неподвижность длились около четверти часа. Потом в гостиную вошел Марко. Нина закричала, чтобы он замер, но он не послушался. Он подошел к ней, попробовал взять ее на руки, не получилось, она выскальзывала, хотя не сопротивлялась. Тихо захныкала на своем стуле. Марко обнял ее за плечи, помог ей встать. Они вдвоем вышли. Оставшиеся в зале расслабились и переглянулись. Хихикали от неловкости. Кто-то сказал, что надо сообщить доктору, кто-то возразил, что Счицевски с ней разберется лучше доктора. Грязные, злорадные ухмылки – настроение повисло нечистое, такое, в котором человек сам себе неприятен.

Бывает любовь, бывает другое. Дождь, текущий по стеклу и стекающий с горы. Туча, гладящая ледник, слезы по леднику. Бывают обязательства, наложенные любовью. Бывают обязательства, наложенные браком. Бывает другое.

Воспоминания. Ледник тает, и вода в ручьях вспенивается грязью. Когда ледник растает, обнаружится кукла, которая была в него вморожена. Или тело, не изменившее своего вида за десятилетия во льду. Это тело и есть воспоминание.

Что такое секс? Секс – это общение. Более совершенное, чем речь. Общение о прошлом – это воспоминание. Воспоминание – это то, что мы знаем, но не то, что было. Воспоминание – это то, чего не было.

– На самом деле это очень хорошо, Нина, что, как вы это называете, приступ наконец наступил.

– Вы правы, доктор, было чудно. Всем понравилось.

Нина снова была без макияжа, но все равно выглядела старше, чем была. Может, из-за хвоста, в который были собраны нерасчесанные волосы.

– Я понимаю, это неприятно для вас. Но я наконец знаю, в чем ваша проблема. Невозможно лечить без диагноза.

– У меня уже есть диагноз, да?

– Судя по описанию, мы имеем дело с паническими атаками. Панические атаки могут иметь различную этиологию, как соматическую, так и психологическую, но сами по себе они не являются психическим заболеванием, то есть вы не должны бояться, что вас сочтут сумасшедшей. Понимаете? Ведь это из страха быть записанной в сумасшедшие вы ни с кем не делились проблемами?

– Меня в детстве не приучали делиться. Приучали все брать себе. Плохое воспитание.

– Не стесняйтесь. Я не думаю, что ваш случай сложный. Скорее – в самом деле плохое воспитание. О проблемах с мышцами я уже поговорил с Ренатой. Она разработает специальный комплекс для того, чтобы научить вас контролировать напряжение. Ведь это не те судороги, которые случаются в холодной воде, это преувеличенная реакция тела на нервные процессы, и вы сможете ее контролировать. Вы уже сейчас, судя по вашему рассказу, отчасти справляетесь. Другое дело – «захват заложников».

Нина усмехнулась, услышав это выражение. Шварц вежливо улыбнулся в ответ и продолжил:

– Страдающие паническими атаками люди редко умудряются подчинять себе других. Чаще нервируют – ведь окружающие не могут понять беспричинного страха. Но вы были избалованы родителями, вы привыкли к тому, что вас слушаются. Простите, это не психическое расстройство, а дурной характер.

Нина кивнула. Ни облегчения, ни обиды на лице.

– Существенное мы с вами прояснили. Ведь вы согласны со мной в том, что отсутствие действия, по крайней мере пока человек физически существует, не менее чревато последствиями, чем действие?

– Угу.

– Ведь вы видели, что от незатушенного окурка Надежды загорелась салфетка на столе?

– Не видела.

– Хорошо, этого не было. Но ведь могло быть? Поэтому нет смысла заставлять других замереть – это не делает окружающий мир безопаснее и, если желаете, не приводит к затуханию причинно-следственных процессов. В любом случае приходится смотреть в глаза жизни и рискам, которые жизнь несет. Нельзя прятаться от них в панику.

– С сегодняшнего дня так и буду делать.

– А теперь давайте вместе поиграем в детективов и поищем причины панических атак. У меня есть две версии. Взорвавшаяся машина. И bad trip.

– Нет. Это началось не после машины. Не связано.

– Хорошо. А как с расширителями сознания? Продолжаете утверждать, что никогда не пробовали? Дискотеки, вечеринки… Все пробуют.

– Я не всегда делаю то, что все.

– Хорошо. Но если вдруг вспомните – расскажите. Вы же не хотите снова перебирать все детство? Кстати, может быть, у вас есть своя версия?

– Нет.

Шварц на секунду отвернулся к окну:

– Еще одно… Это не имеет отношения к терапии… Но вы уверены, что эти отношения нужны вам?

– Посмотрим.

Отражение Нины вышло через дождь, идущий за зеркалом. Доктор Шварц подумал, что не помнит в этой местности таких климатических пакостей посреди лета.

Три дня после происшествия они прожили вместе. Нина почти переселилась в апартаменты Марко. Когда дождь прекращался, они снова гуляли вдвоем. Ветрено, облака чередуются с солнцем, дорожки усеяны мелкими сломанными ветками, которые спешит убрать садовник-консьерж.

Нина и Марко мало говорили – не говорили о книгах, не говорили о кино, не говорили о биографиях. Им было достаточно разговоров с доктором Шварцем, для которых неизбежно приходилось разлучаться.

Доктор Шварц настойчиво рекомендовал Счицевски прервать пребывание в Центре и лечь в кардиологию, а потом, когда подлечится, – с удовольствием, пусть возвращается. Счицевски соглашался, но говорил, что ему еще нужно урегулировать одно важное дело. Доктор Шварц качал головой:

– Какие у тебя здесь могут быть дела? Здесь Центр духовной регенерации, все дела остаются за оградой.

Марко раз за разом откладывал урегулирование дела, слишком часто выходило солнце. Ночью, после третьего общего дня, серый блестящий дождь снова потек по стеклу, за которым они с Ниной сидели на кровати. Потом дождь внезапно прервался, показалась большая белая луна. Он решился. Он попросил.

– Нина, прости меня. Я знаю, что это невозможно, но все-таки – прости меня. Я виноват. Я испугался тогда.

– Ты же сам говоришь, что это невозможно, – ответила она. – Ты же знаешь, что я не та Нина.

– Да, но… Столько вины на мне. Тяжело.

– Я никогда не прощу тебя. Потому что мне нечего тебе прощать.

– Нина, не будь жестокой, я был молод… Как ты сейчас. Я испугался.

– Но как – я – могу простить тебя? Я другой человек. Подумай сам, Марко.

– Я даже не уверен, что поступил бы иначе, если бы все повторилось. Представить себе эту ситуацию. Но все же ты должна…

– Ложись.

– …меня простить.

Она подняла руки к его голове, заставила его положить голову ей на колени, погладила. Он не успокаивался:

– Мы снова встретились, через столько лет. Целая жизнь прошла. В этом только один смысл может быть: это последняя возможность попросить у тебя прощения.

Нина сидела лицом к мокрому стеклу. Капли светились от лунных лучей. Его большая голова лежала у нее на коленях, прикрытая ее ладонью. Ее спутанные волосы разметались по плечам. Застывшие глаза уставились в луну. Она не моргала.

Когда луна ушла за пределы окна, Марко пробормотал:

– Ты уже простила меня?

Нина не шевельнулась. Он сказал:

– Что-то мне на самом деле нехорошо. Можешь позвать Шварца?

– Да, сейчас вызову. И… не волнуйся, Марко. Все в порядке. Считай, что урегулировано.

* * *

– Нина, зачем ты здесь?

– Мне здесь нравится.

– Может, тебе больше понравилось бы на хорошем горнолыжном курорте?

– Ты на самом деле думаешь, что мне сейчас подойдет лыжный спорт?

Доктор Шварц невольно опустил глаза на округлый живот Нины и сказал:

– Не обязательно лыжный. Но сейчас тебе больше подошло бы другое медицинское учреждение. Пойми, Нина, здесь места дикие. Ни одной подходящей клиники поблизости. Если что – теперь для тебя вертолет вызывать? Я просто не имею права тебя здесь держать. Приступов у тебя больше не было, за все полгода, а если будут когда-нибудь – ты хорошо подготовлена. Я вообще никого не знаю, кто мог бы так хорошо справиться с такой ситуацией. Ты молодчина, Нина, но сейчас тебе нужна не моя помощь. Если вообще нужна.

Про вертолет зря упомянул, это было не только непрофессионально, но некрасиво, будто он думал о расходах. Медицинский вертолет прилетал в ту июльскую ночь, шум испугал дроздов, дождь хлестал сквозь лопасти. Счицевски на носилках погрузили в вертолет и больше не видели в Центре. Две недели в кардиологической клинике с ним была жена. Потом литературный мир взбудоражила новость о смерти значительного писателя. Тиражи, как это бывает в подобных случаях, выросли, и о Счицевски узнали рядовые читатели вроде Нины. Две недели, отделявшие окончательную дату от пребывания писателя в Центре духовной регенерации, позволили Центру и Нине остаться в тени.

– Я планирую уехать в конце января, мне уже подобрали хорошую клинику в Мюнхене.

Нина сделала вид, что не заметила фразы о вертолете, хотя заметила, конечно. Какая уравновешенная и рассудительная женщина, что она здесь делает, думал доктор. Мне у нее лечиться, а не наоборот.

– А что ты потом планируешь делать?

– Мои планы не изменились, только немного сдвинулись во времени.

– Ребенка оставишь у родителей?

– Нет, зачем бросать? Я в прошлый «отпуск» посмотрела, в моем университете есть ясли для детей студентов. Мы справимся. Хотя без помощи родителей я не обойдусь. Это хорошо, что родители могут меня материально поддержать. Это очень хорошо.

Шварц согласился. Посмотрел на сверкающий ледник в окне. Посмотрел в зеркало – там был профиль Нины.

– Нина, можно один личный вопрос? Друзьями мы с Марко не были. Но он приезжал несколько лет подряд, мы много беседовали – не только как врач с пациентом. Можно сказать, были приятелями. Поэтому и спрашиваю. Он знал?

Доктор Шварц кивнул, Нина поняла, что имеется в виду ее беременность.

– Да. Я сказала ему, что его дело урегулировано.

Ночь Небесных Светлячков

Евгений ЧеширКо

Барсук по праву считался самым мудрым и образованным зверем во всем Круглом лесу. Дело в том, что его нора находилась недалеко от небольшого лесного озера, на берегу которого часто останавливались на ночевку туристы. Каждый раз, заслышав людские голоса, Барсук дожидался ночи, выбирался из норы и бесшумно подбирался к палаткам так, чтобы его никто не смог заметить.

Притаившись в темноте, он с интересом прислушивался к людским разговорам, из которых каждый раз узнавал что-то новое. Например, именно от людей он узнал о том, почему в этом году в озере так много рыбы. Оказалось, что это не подарок Водяного, как считали все звери леса, а так случилось «из-за запланированных мероприятий представителей лесничества и министерства водного хозяйства». Барсук не совсем понимал значение этих слов, но теперь он точно знал, что к этому «чуду» приложил руку человек, а не какой-то там Водяной.

Узнав от людей что-то новое, он старался сразу же рассказать об этом всем своим друзьям. Некоторые слушали его, раскрыв рты, другие сомневались в правдивости его слов, но тем не менее проникались уважением к этому рассудительному и образованному зверю, ведь свои речи Барсук произносил с таким важным видом и таким убедительным тоном, что даже скептически настроенные звери не решались ему возражать.

В тот августовский вечер Барсук, прогулявшись по лесу, решил лечь спать пораньше, чтобы рано утром, пока люди на озере еще не проснулись, успеть поживиться остатками их трапезы, которые те непременно оставят в котелке. Удобно устроившись в своей норе, он закрыл глаза и задремал, но его сон тут же был нарушен громким голосом, раздавшимся сверху.

– Барсук! Эй! Ты дома?

Недовольно вздохнув, он замер, надеясь, что незваный гость уйдет, но не тут-то было.

– Я чую твой запах, Барсук! – снова послышалось сверху. – Ты сегодня снова забыл помыться? Выходи, старый пройдоха!

– Чем громче ты кричишь, тем больше меня нет дома! – ответил хозяин норы, но все же обнюхал себя.

– Выходи, полосатый нос! – не унимался гость. – Неужели ты меня не узнал?

Голос действительно показался Барсуку знакомым, но он никак не мог припомнить, кому он принадлежит. Наконец любопытство взяло верх, и через несколько секунд его нос показался из норы. И тут же был кем-то укушен. Укус был не сильный, но неожиданный, отчего Барсук не удержался и как-то по-щенячьи взвизгнул, чем тут же вызвал смех наглого гостя.

– А ты все такой же пугливый, как и в молодости, старый трусишка! Помнишь, я всегда говорил, что в тебе течет заячья кровь?

И тут Барсук наконец сообразил, кто же ждет его у входа в нору. Забыв об опасности, он тут же выскочил наружу. Так и оказалось – перед ним, игриво склонив голову набок и скалясь в белоснежной улыбке, стоял друг его детства – Лисенок. Много лет назад, когда оба были еще совсем маленькими, они случайно столкнулись в лесу и, конечно же, подрались, как это принято у тех, которые потом становятся лучшими друзьями. Когда раны зажили, они подрались еще раз, а потом, когда встретились в третий раз, уже поняли, что не могут друг без друга. Так они и подружились, но когда немного подросли и окрепли, Лисенок ушел от родителей и отправился в путь на Зов Леса, как это принято у лис, а Барсук остался жить в своей норе, потому что никто из его рода никогда не слышал ни о каком Зове, который барсуки считали обычной лисьей выдумкой для того, чтобы избавляться от своих детей и жить в свое удовольствие.

За время отсутствия Лисенок заметно изменился, превратившись из маленького облезлого комочка рыжей шерсти с испуганным взглядом в крепкого Лиса с яркой ухоженной шерстью и пушистым хвостом.

– Ты помнишь? – не переставая улыбаться, произнес он. – Я говорил тебе, что однажды вернусь в Круглый лес и приду к тебе в гости?

– Конечно, – рассмеялся Барсук, – но, честно говоря, я не очень в это верил. Я думал, что ты уже забыл обо мне.

– Я всегда держу свое слово. Когда-то я сказал тебе, что вернусь в Ночь Небесных Светлячков и мы вместе пойдем на наш холм и всю ночь будем смотреть, как они рисуют наверху свои узоры. Я здесь, Ночь наступила, и наш холм ждет нас, мой друг.

– Ночь Небесных Светлячков… – задумчиво произнес Барсук. – А, наверное, ты имеешь в виду…

– Все разговоры потом, иначе мы пропустим самое интересное! – произнес Лис и, махнув хвостом, тут же скрылся в зарослях. – Не отставай!

Когда запыхавшийся Барсук добрался до холма, Лисенок уже был там. Приподняв голову, которую он положил на передние лапы, он оглянулся на своего друга и снова улыбнулся.

– А ты совсем не изменился, – беззлобно хмыкнул он, – все такой же неповоротливый толстячок, каким был в детстве. Скорее же, друг, Светлячки уже летят!

Произнеся эту фразу, Лис посмотрел на небо. Сегодня оно выглядело просто волшебно. Молочная река, протянувшаяся от края до края черного свода, поражала своей красотой. От нее просто невозможно было оторвать глаз. Величие и спокойствие, с которыми река несла свои небесные воды в космический океан, заставляли сердце биться чаще, а в теле появлялась странная дрожь, как будто смотришь на что-то невероятно прекрасное и доброе, но в то же время грозное и могущественное. И вдруг на одно мгновение в небе загорелся маленький огонек. Он не стоял на месте, а, стремительно прочертив короткую, но яркую линию, тут же погас. Не прошло и нескольких секунд, как справа от него вспыхнул еще один, повторив короткий путь первого. Через несколько минут Небесные Светлячки принялись разрезать небо то тут, то там. Они вспыхивали и тут же гасли, но на их месте появлялись другие, не менее яркие и быстрые.

С трудом заставив себя оторваться от невероятного зрелища, Лис повернулся к Барсуку.

– Я рад тебя видеть, мой друг, – тихо произнес он. – Я никогда не забывал о своем обещании и каждый раз, когда в далеких краях мне приходилось смотреть на Светлячков, я думал о том, что когда-нибудь я вернусь и мы, как раньше, сядем рядом на холме и будем смотреть на них вместе.

Барсук кивнул и уселся рядом с Лисом.

– Я тоже рад, что ты вернулся, – произнес он, – но с тех пор прошло много времени и мы стали старше и умнее. И знаешь что? Оказывается, это никакие не Светлячки, а просто огромные камни, которые падают с неба вниз и сгорают из-за того, что летят слишком быстро. И нет никакой Ночи Небесных Светлячков. Люди называют это Персе… Персеидами вроде бы. Точно не помню, но как-то так. Я еще не понял почему, но эти камни летят с неба каждый год и в этом нет ничего удивительного. А то, что мы раньше называли Молочной рекой, – это просто куча таких же камней или чего-то вроде них, которые светятся где-то далеко. Они очень большие, поэтому мы их и видим.

Казалось, что Лис его не слышит – он так и стоял, задрав голову, но через минуту он молча лег на землю и, вытянув перед собой передние лапы, медленно положил на них голову, уставившись перед собой. Барсук же, решив, что его друг настолько поражен его знаниями, что не может вымолвить и слова, решил снова блеснуть своей эрудицией.

– А Ночное Солнце – это совсем не глаз Небесного Зверя, как нам в детстве рассказывал Старый Волк, а тоже огромный камень, который крутится вокруг всех нас в небе. Кстати, нет никаких Небесных Зверей. Там вообще нет ничего живого, потому что там нечем дышать и нет никакой еды.

Лисенок тяжело вздохнул и прикрыл глаза. Его пушистый хвост несколько раз подмел землю и прижался к своему хозяину.

– А еще я узнал…

– Довольно знаний на сегодня, мой друг, – тихо произнес Лис, – довольно.

Барсук замолчал, а Лис, вволю насладившись ночной тишиной, открыл глаза.

– Знаешь, там, где я сейчас живу, – негромко произнес он, – тоже бывают люди. И я тоже иногда слушаю их разговоры, мой друг. Я узнал от них много нового и удивительного. Не всему я верю, но мне кажется, они знают гораздо больше нас. Обычно они сидят ночью у костра и говорят о вещах, которые я совсем не понимаю. Я не могу понять смысла многих слов, но однажды я тоже слышал, как большой человек рассказывал о звездах своему детенышу. Он называл Молочную реку Млечным путем, а Светлячков – метеорами.

– Да! Точно! Метеоры! – радостно вскрикнул Барсук, но Лис не обратил на его слова внимания.

– Я верю его словам, – продолжил он, – но, знаешь… Это знание не принесло мне ни капли счастья. Я часто вспоминаю, как мы с тобой, маленькие Лисенок и Барсучок, сидели здесь, на этом холме, смотрели на Небесных Светлячков, спорили о том, холодная ли вода в Молочной реке, пытались понять – чем пахнет Ночь, какая на вкус Зима и сколько капель в Дожде… Я помню, что здесь, с тобой, я был счастлив и именно поэтому я всегда хотел вернуться сюда не в то время, когда с неба падают и сгорают самые обычные, хоть и большие камни, а именно в Ночь Небесных Светлячков. Я мечтал о том, что мы снова, хоть ненадолго, станем теми маленькими детенышами и сможем смотреть вокруг нашими детскими глазами. Я верил, что когда-нибудь я вернусь и мы с тобой будем замирать от восторга, разглядывая этот волшебный мир.

Лис поднялся на ноги и снова взглянул на небо.

– Жаль, что я увидел здесь только постаревшего мудрого Барсука, ночное небо и несколько десятков метеоров. Прости, что не дал тебе выспаться. Наверное, у тебя завтра много дел.

Он бросил на своего друга виноватый взгляд и побрел вниз по холму. Барсук молча смотрел ему вслед, но, когда Лис уже отошел на приличное расстояние, окликнул его.

– Лисенок!

Лис остановился.

– Прости, я думал, что тебе будет интересно узнать о том, какой этот мир на самом деле.

– Спасибо, – крикнул тот в ответ, – теперь я точно знаю, что он скучный и неинтересный.

– Может быть и так, но для того, чтобы это проверить, нам с тобой нужно обязательно дождаться утра и посмотреть, как на краю земли расцветает большая Красная Ягода. Как думаешь, она сладкая или кислая?

Лисенок улыбнулся и, весело взмахнув хвостом, посмотрел на Барсучка.

– Уверен, что кислая, но, по мере того как она зреет и становится желтой, скорее всего, кислинка пропадает.

– Скорее всего, так и есть, – кивнул Барсучок, – желтые ягоды обычно безвкусные.

– Безвкусные, как Ветер? – радостно подпрыгнул на месте Лисенок.

– Как Тень, – ответил Барсучок и улыбнулся.

Лисенок снова поднялся на холм и, усевшись рядом со своим другом, посмотрел вверх. Он понял, что эта Ночь Небесных Светлячков обязательно будет волшебной.

Свет ночной

Дарья Алавидзе

Бывают детские воспоминания – что угорь в воде, руками ловишь-ловишь за скользкий хвост, проклянешь все на свете, но так и остаются только какие-то неясные тени – самая сердцевина лета, вот ты в одних трусах бежишь по жесткой траве на даче, блестящая роса на паутине, запах гнилых досок, переспелые груши. Чувствуешь, что сердце сейчас растечется от счастья, а больше ничего, никаких подробностей. Бывают воспоминания, которым только дай волю – понесут, не остановишь. Только надкусил пломбир в вафельном стаканчике – вот ты уже идешь домой из музыкальной школы, пинаешь ногой кучи осенних листьев, по дороге считаешь всех подъездных кошек и как сейчас помнишь каждую блаженную морду. А бывают такие воспоминания, которые остаются в жизни навсегда как взлетная полоса, оттолкнулся от нее – и полетел в облака. А если налетался, то знай, что бы с тобой ни случилось, она всегда там же, ждет тебя обратно.

Как любой советский круглый отличник я считалась ребенком одаренным и непрерывно подавала надежды. Ну или всем хотелось, чтобы подавала, а так как была воспитана в духе принудительной вежливости, то не смела перечить. Во всякой семье инженеров тогда царил культ физики и Гарри Каспарова. В тот год Каспаров побил рекордный рейтинг Фишера, об этом писали все газеты, и папа прочил мне такое же яркое будущее.

Вопрос, чем должен быть занят ребенок все свое свободное время, не стоял. Я все время решала задачки, уравнения, олимпиады прошлых лет. Задания заочной школы физтеха, шахматный труд «В огонь атаки» и задачник Перельмана были моими настольными книгами и заменяли встречи с друзьями.

Зачем Марк Твен варил суп из барометра? Как долететь до Луны на пылесосе? Почему не падает Пизанская башня? Взлетит ли самолет с беговой дорожки? Как вскипятить чайник на Эвересте? И как взвесить свою собственную голову? В то время как других детей заставляли при гостях вставать на стул и читать стихотворения, я объясняла толпе взрослых ответы на все эти важные вопросы.

Отец любил при гостях эффектно выйти в центр со строчкой из Высоцкого «…даже снял для верности пиджак», снять с себя пиджак, намотать его на руки, в которых держал кубик Рубика и под общие аплодисменты втемную собрать его за пять ходов.

А если вдруг возникали споры, то они всегда заканчивались, когда папа вставал на чью-то сторону, поднимал палец и выдавал свое суждение «Однако ж, прав упрямый Галилей».

Не то чтобы мне это все не нравилось. Вовсе нет. Наоборот, я с большим энтузиазмом занималась по выходным проявлением фотографий с отцом, любила опыты из занимательной физики (какое даже самое азартное уличное хулиганство сравнится по накалу драматизма со смешиванием перекиси водорода с йодистым калием?), мне нравилась все, в чем есть математическая стройность и логика, нравились ученые посиделки с родительскими друзьями.

Но один раз что-то случилось, даже не помню, что именно, но все сломалось, и я разревелась при гостях. То ли просто что-то не сходилось с ответом, то ли устала от этих завышенных ожиданий, или готовилась к какой-то олимпиаде и не выдержала. Плакала и плакала, почему-то не могла остановиться. Вдохновенно рыдала несколько часов подряд. Вокруг мелькали какие-то взрослые, где-то дрейфовали континенты, полураспадался плутоний, постоянно расширялась Вселенная, а я ревела и ревела, ревела и ревела.

А потом ко мне подсел дедушка, самый строгий и жесткий человек, которого я встречала за всю жизнь, обнял меня, и мы так и сидели несколько часов – я ревела, а он слушал.

Потом он спросил:

– Не получается?

– Не получается.

– Ну ты же понимаешь, что даже в науке самое главное не это?

– Не что?

– Не задачки и не вычисления.

– А что же тогда?

– Любопытство. Ты же понимаешь, что электричество изобрел не тот человек, который лучше всех умел вычислять. А тот, кому было интересно, что произойдет, если эбонитовую палочку потереть шерстяной тряпочкой. А разве есть кто-то, кто тебя может обойти в любопытстве?

Я обняла его, уткнулась носом в плечо и не захотела отпускать. В этот же день дед забрал меня к себе на неопределенное время.

* * *

Дедушку боялись абсолютно все. Он был директор завода и партийный чиновник. Да и просто очень высокий, грузный, большой во всех смыслах человек. У него был тяжелый взгляд и низкий страшный голос. Когда в большой компании он начинал говорить, было ощущение, что вокруг не дышит никто, чтобы, не дай бог, не привлечь его внимание. Но самое сильное впечатление всегда производил его стальной характер. Уже ближе к концу жизни врачи сказали ему, что нужно бросить курить и похудеть. Тогда он положил пачку сигарет на стол и больше никогда в жизни к ним не притронулся. А ведь курил с тринадцати лет. И лишний вес сбросил очень быстро. Он не терпел безволия, неподчинения правилам, халтуры и слабости. Я и правда всегда его боялась. Мы с ним так никогда и не поговорили серьезно, он всегда был занят, всегда в разъездах, всегда на службе.

Дедушка с бабушкой спали в разных кроватях, чтобы она не мешала ему с утра. Она вставала с рассветом и будила меня. Очень больших усилий стоило спросонья не уронить тяжелую голову себе под ноги, плетясь на кухню.

Там мы пекли булки, готовили завтрак, а бабушка гладила две белые рубашки на день! Две в день! Чтобы и утром, и вечером была свежая отглаженная сорочка. И от белизны этих рубашек ломило глаза.

А дедушка влетал в кухню и командовал: «Лёля, кофе!»

Бабушка любовно накладывала ему еды, включала радио с новостями и садилась смотреть, как он ест.

– Безобразие! Что они там о себе думают! – (Это по радио были какие-то плохие новости). – Лёля, еще кофе!!!

При слове «безобразие», произнесенном дедушкиным басом, хотелось немедленно спрятаться под стол.

– Ну, не скучайте тут! – Он целовал меня в макушку, обнимал бабушку и уходил.

И дом превращался в мой персональный ад. Начиналась уборка, потому что в доме не терпели грязи.

Пока бабушка стирала, отбеливала, потом замачивала бесконечные кучи белья в синьке (я до сих пор не знаю, зачем вообще эта синька?), мне надо было вытереть всю пыль в доме (горите в аду, лакировщики роялей Weinbach), пропылесосить все ковры, помыть все зеркала. Потом, пока бабушка гладила пододеяльники, мне нужно было отмыть ванную и туалет («туалет у женщины должен быть такой, чтобы туда не стыдно было приглашать гостей на чай»), гладила одежду («стрелки на брюках у мужа должны быть такие, чтобы об них можно было порезать палец»). А потом полдня готовки. Все руками, все только свежее. Даже кетчуп бабушка всегда варила сама.

И бесконечные запреты! В этом доме нельзя было ничего. В серванте всегда была шоколадка «Вдохновение», но я так никогда ее и не попробовала, потому что это только для внезапных гостей. Там всегда был самый красивый сервиз ленинградского фарфора (кобальтовый с золотыми дубовыми листьями), но я ни разу не пила из него чай.

И театральный бинокль, хрустальные статуэтки, а на первом этаже серванта – Большая Советская Энциклопедия! Тридцать огромных красных с золотом томов. Все это никогда не использовали по назначению.

Не трогать ковер на стене. Ковер не с оленями, а красный с геометрическим рисунком! На всю стену. Бесконечная роскошь. Вот сейчас, когда все издеваются над традицией вешать ковры на стену, мне смешно. Да что вы вообще знаете о коврах на стене? Наш ковер был особенный, когда я читала книги Фенимора Купера, на этом ковре проступали какие-то индейские письмена, когда я читала Жюля Верна, там были заснеженные вершины Патагонии. Волшебнейший ковер! Трогать было нельзя, только пылесосить и брызгать лавандой от моли. Но я, конечно же, каждый день тайком рисовала на нем пальцем географические карты и тайные послания.

Мне казалось, что мы самая неправильная семья в мире. Как можно всю жизнь построить на дисциплине? Как можно жить по расписанию и четкому плану работ на неделю? Как можно налепить тысячу пельменей, и не съесть все сразу, а растянуть на полгода? Кому вообще первому пришло в голову гладить пододеяльники? Печь медовый торт всего два раза в год? Не лазить пальцем в банку сгущенки? Хранить целые коробки «птичьего молока» на Новый год? И никогда-никогда-никогда не шуметь по вечерам? Потому что дедушка отдыхает.

И самое главное – как можно не проявлять эмоции на людях? Не обниматься и не говорить друг другу глупостей? У этого еще довоенного поколения вместо нежности один сплошной долг и плановая экономика. Даже мне при всем послушании доставалось за разгильдяйство. Для всех я была самая никчемная внучка на свете. Да и друг друга-то они не особо хвалили. Только потом, через много лет, я поняла, что именно эти бесконечные хозяйственные хлопоты и выражали бабушкину любовь к деду, к семье. Иначе что это была бы за жизнь, проведенная между кухней и туалетом.

А один раз ночью, когда бабушка с дедом думали, что я давно сплю, я вышла из своей комнаты. Вообще-то это было строго запрещено, но мне было очень любопытно, что творится в доме, когда все спят. И вот тогда я подслушала, как мой самый строгий в мире дед, который одним взглядом может погрузить весь мир в вечную мерзлоту, ласково тихим-тихим голосом говорит бабушке:

– Лёля, а Лёля, а пошли сегодня на балкон полуношничать.

«Полуношничать»!

Такое слово уютное. Полуношничать. Очевидно, мир начал разваливаться в тот момент, когда люди перестали полуношничать.

Я подглядывала за ними через окно – у нас был балкон на две комнаты. Они стояли и смотрели на речной порт, на баржи, ползущие по ночной Волге, на луну. Два очень старых человека, уже больные своими смертельными болезнями. Они прожили вместе тридцать восемь лет, и прожили по тяжелым армейским законам, но им все еще приятно быть вдвоем. Просто быть. Не обмениваться информацией, не строить планов, не высказывать мнений, не говорить о быте. Такое могут себе позволить только люди, уверенные в том, что в их молчании нет пустоты. Что их друг для друга достаточно. Что паузы существуют не для того, чтобы бросать в них всякий мусор.

Потом они начали дурачиться и хихикать как дети. Как на первом свидании. Он вставал на одно колено и предлагал ей веник из сушеного лаврового листа, они танцевали, спотыкаясь о банки с огурцами, он изображал соседа по даче, который похож на вертикальную бетономешалку. Травили анекдоты, обнимались, тихо пели песни, какую-то, наверное, «надежду, наш компас земной».

«…а помнишь, как Сидоров на своем «москвиче» на спор заехал на крышу гаража…»

«…и тут у них прямо из-под носа сперли цистерну гудрона…»

«…Лёля, а давай посадим на даче крыжовник…»

«…и тут Фима поперся прямо по льду через Волгу… да конечно пьяный, если Фима протрезвеет, разве он справится с реальностью…»

«…да тише ты, ребенка разбудишь»

«…Лёличка, у тебя всегда талия была, куда уж той Гурченко».

Они разговаривали, а я подсматривала и подслушивала. Это была какая-то волшебная, запретная для всех ночь.

Они оба очень рано умерли, один за другим. Мне так и не хватило их, остались только какие-то мелкие обрывки воспоминаний. И в эти обрывки вместилось совсем немного, только то, что действительно важно, – семья, небезразличие, традиции. Запах дома, который любят и берегут. Вечернее лото за чаем. А чай с душицей и зверобоем. Домашнее лечо и банка маринованных маслят. Нераскрытые тайны большого красного ковра.

И осталось вот это балконное воспоминание. Как сквозь плотно закрытую дверь до меня с трудом, но дошел этот свет большой любви. Все-таки успел.

Да иногда и сейчас в тяжелые минуты, когда все перестает получаться и опускаются руки, он все еще долетает ко мне с того балкона.

Последняя ночь колдуна

Сергей Лукьяненко

Дождливой осенней ночью, когда тучи скрывали луну и звезды, холодные капли барабанили по крышам, а ветер плакал и стонал за окнами, в своей маленькой квартире на последнем этаже высотного дома умирал старый колдун.

Колдуны никогда не умирают днем или в хорошую погоду, о нет! Они всегда умирают в грозу, бурю, снежный буран, в ночь, когда извергаются вулканы или случается землетрясение. Так что этому колдуну еще повезло – шел всего лишь сильный дождь.

А в дождь умирать легко.

Колдун лежал на кровати, застеленной черными шелковыми простынями, и смотрел на свой колдовской стол. Там искрились разноцветными огнями пробирки и реторты, капали из змеевиков тягучие мутные жидкости, в стеклянных плошках росли светящиеся кристаллы… Колдун сморщился и позвал:

– Фрог!

Со старого шкафа, заставленного древними книгами в кожаных переплетах, лениво спустился толстый черный кот. Подошел к кровати, запрыгнул колдуну на грудь. Тот захрипел и махнул рукой, сгоняя кота.

– Звал? – усаживаясь в ногах, спросил кот.

Говорить умеют почти все коты на свете. Но немногие их понимают. Колдун – понимал.

– Я умираю, – сказал колдун.

– Знаю, – ответил кот равнодушно. – И ради этого ты меня пригласил?

– Скажи, что со мной будет?

Фрог прищурился и посмотрел куда-то над головой колдуна. Как известно, все коты умеют видеть будущее.

– Ты умрешь на рассвете, когда далеко за тучами встанет солнце. Тебе будет так же больно, как той женщине, что ты проклял. И так же страшно, как тому мужчине, на которого ты навел порчу. Когда ты станешь задыхаться, я сяду тебе на горло, поглажу твои пересохшие губы своей бархатной лапкой, поймаю твой последний выдох – и отнесу своему хозяину. Так было задумано, так есть и так будет.

Колдун покачал головой.

– Я проклял женщину, которая утопила своего ребенка. Я навел порчу на мужчину, из-за которого она это сделала.

– Какая разница? – заявил кот. – Ты колдун. Ты заключил договор с тем, кому я служу. О нет-нет, не хочу иметь с ним ничего общего! Но девять жизней – это девять жизней. Их приходится отрабатывать…

Красный язычок мелькнул между острыми зубками – Фрог на мягких лапках пошел к изголовью кровати.

– Хочешь, колдун, я помогу тебе? Мои лапки могут быть очень сильными, а твое дыхание такое слабое…

Колдун поднял правую руку – из пальца выскочила злая синяя искра и ужалила кота в нос. Тот с возмущенным мявом соскочил с кровати и взвился на шкаф.

– Не спеши, – тяжело вымолвил старик. – У меня есть еще время… до восхода солнца. И у меня есть последняя ночь колдуна.

– Глупые, наивные, постыдные надежды, – фыркнул со шкафа кот, сверкая глазами. – «Если в ночь своей смерти колдун найдет невинную душу, которую терзает горе, и сможет прогнать это горе без остатка – он будет прощен».

– Да, – сказал колдун, садясь на кровати. – Ты кот колдуна, ты знаешь.

– Где ты найдешь в этом городе невинную душу? – спросил кот. – А знаешь ли ты, что ты должен развеять горе, не причинив зла никому…

– Знаю, – пробормотал колдун.

– Никому, кроме самого себя, – закончил кот.

Глаза колдуна потемнели.

– Эй, кот! Еще вчера этого дополнения не было и в помине!

– Я кот колдуна – и я произнес эти слова, – изрек Фрог. – Извини. Ничего личного. Но девять жизней – это все-таки девять жизней.

Старик ничего не ответил. С трудом поднялся и пошел к своему столу, где над спиртовкой в колбе толстого мутного стекла кипела и пузырилась черная вязкая жижа. Минуту колдун смотрел на нее, потом снял колбу с огня и одним глотком выпил последнюю в мире кровь дракона. В глазах его заплясало пламя, плечи расправились, он вздохнул полной грудью и перестал опираться на стол. Даже кровь дракона не могла отвратить его смерть – но хотя бы он умрет не беспомощным.

– Эй, кот… где кристалл?

Кот следил за ним со шкафа и молчал.

Колдун сам нашел магический кристалл – на кухне, спрятанный среди коробок с овсяной кашей и банок с рыбными консервами. Вернулся в комнату, освещенную привычным светом ламп в кроваво-красных абажурах. Водрузил кристалл на стол – и вгляделся в него.

У злых колдунов магический кристалл черный или красный. У тех, что считают себя добрыми, – прозрачный или белый.

А этот кристалл был грязно-серым. Под взглядом колдуна он засветился, изнутри проступили картинки – мутные, нечеткие.

Колдун смотрел в кристалл. И видел, как ворочаются без сна в своих постелях люди – обиженные и мечтающие обидеть, преданые и собирающиеся предать, униженные и готовящиеся унижать. Горе терзало многих, но чтобы прогнать его – колдуну пришлось бы причинить еще большее зло.

– Зачем ты тратишь последнюю ночь своей жизни на глупости? – удивился кот. – Когда настанет моя последняя ночь, я пойду к самой красивой кошке…

Колдун засмеялся и прикрыл кристалл рукой – будто опасался, что кот сумеет там что-нибудь разглядеть. Из своей кроваво-красной мантии он выдернул длинную нитку, от валяющегося на столе засохшего апельсина оторвал кусочек оранжевой корки. Желтый листок бумаги, зеленый побег от растущего в горшке цветка, голубая стеклянная пробка, закрывавшая колбу, капля синей жидкости из пробирки, фиолетовый порошок из склянки. Колдун смешал все это в своей ладони – и, не колеблясь, поднес ладонь к огню. Очень многие заклинания требуют боли.

Колдун давно уже боли не боялся. Ни своей, ни чужой. Он стоял у стола, держал руку над огнем – пока семицветное сияние не запылало в ладони. А потом бросил его через всю комнату, через стекло, через ночь – куда-то далеко-далеко и высоко-высоко.

– Ну-ну, – скептически обронил кот. – Ты хороший колдун. Но туда тебе не войти – даже по Радуге.

Колдун потрогал радужный мостик. Тот пружинил и пах медом. Тогда старик осторожно забрался на радугу и пошел вверх, сквозь стену, ночь и дождь.

– Ну-ну, – повторил кот. Свернулся клубочком, так, чтобы наружу смотрел один глаз, и стал ждать.

А колдун шел по мосту. Идти было тяжело, он быстро промок. Далеко внизу горели редкие огоньки в городских высотках, но вскоре их скрыли тучи. Молнии били вокруг, оглушительно грохотал гром. Радужный мост дрожал и изгибался, будто хотел сбросить колдуна вниз.

Он шел.

Потом гром стал греметь все тише и тише, все дальше и дальше. Молнии слабыми искрами мельтешили внизу. Откуда-то сверху полился солнечный свет – и колдун опустил лицо.

А мост уперся в Радугу – и растворился в ней.

Колдун осторожно вышел на Радугу. Казалось, она занимала небо от края и до края. Только выше было еще что-то, но колдун предусмотрительно не поднимал глаз. Он осмотрелся – очень, очень осторожно.

Если бы не Радуга под ногами, он бы подумал, что стоит в лесу. Высокая зеленая трава, тенистые деревья, журчащие ручьи… Пахло медом и свежей водой. Колдун сел под деревом и стал ждать.

Откуда-то из кустов выбежал большой черный пес. Замер, удивленный. Подошел к старику, лизнул его руку. Колдун потрепал пса за уши. Тот еще раз лизнул его – и убежал.

Колдун ждал.

Прошел, может быть, целый час. Послышался шум, частое дыхание – и к колдуну бросился маленький рыжий пес.

– Хозяин! – пролаял пес, тычась в его руки. – Хозяин, ты пришел!

Колдун обнял собаку, которая была у него давным-давно – в детстве, которое бывает даже у колдунов. Зарылся лицом в собачью шерсть, и из его глаз потекли слезы.

– Да, – еле выговорил он. – Я пришел.

– Почему тебя не было так долго? – спросил пес. – Ты ведь стал таким умным, даже можешь подняться на Радугу, я знаю! А почему ты больше никогда не держал собак? Неужели ты нас больше не любишь?

– Я стал колдуном, – ответил старик, гладя пса. – Колдуну не положено держать собаку. Прости. К тому же я понимал, что на Радугу меня пустят лишь один раз. А я знал, что однажды мне надо будет прийти… туда, куда уходят все собаки. Видишь ли… я умный колдун…

– Ты самый умный, хозяин. – Собака ткнулась в его щеки, слизывая слезы. – Ты ведь пришел за мной?

– Сегодня ночью я умру, – промолвил колдун. – Никто и ничто в целом мире этого не отменит…

– Ты придешь ко мне… на Радугу? – робко задал вопрос пес.

Колдун молчал.

– Или мне можно будет пойти к тебе?

– О, – колдун засмеялся, – не стоит. Я уверен, тебе не понравится. Там обещает быть слишком жарко…

– Хозяин…

– Этим вечером у одного мальчишки из нашего города погибла собака, – сказал колдун. – Ее сбила машина. Найди ее… Я отведу ее назад.

– И она будет с хозяином?

Колдун кивнул.

– Я найду, – пообещал маленький рыжий пес. – Сейчас. Только погладь меня еще раз.

Колдун погладил своего пса.

– А мне можно будет пойти за вами следом? – попросил пес.

– Мне не унести вас обоих, – сказал колдун. – А мы пойдем сквозь грозу. Ты же всегда боялся грома, помнишь? Иди… будь хорошей собакой. Иди! У меня совсем мало времени.

Через два часа маленький мальчик, проплакавший всю эту ночь, задремал – и тут же проснулся. Холодный мокрый нос ткнулся в его лицо. Паренек обнял свою собаку, пахнущую грозой и почему-то медом. Окно было открыто, грохотала гроза, и струи дождя летели в комнату. Странная туманная радуга мерцала снаружи.

– Твою собаку всего лишь контузило ударом, – произнес кто-то, стоящий у постели мальчика. – Она отлежалась и прибежала домой. Понимаешь?

Мальчик закивал. Пусть так…

– Твои родители… не беспокойся. Они тоже с этим согласятся, – заверил колдун. Подошел к карнизу и шагнул на остатки радужного моста – выцветшие, истончившиеся. Пропали красный и оранжевый, синий и фиолетовый цвета. Но мост еще держался. Старик устало пошел по воздуху дальше.

Парнишка за его спиной крепче обнял свою собаку и уснул.

Колдун медленно добрел до своего дома. Прошел сквозь закрытое окно. Где-то за горизонтом готовилось взойти солнце.

– Хитрый? – спросил Фрог. Кот сидел у магического кристалла, раскачивая его лапой. – Приготовил все напоследок? Невинная душа – ребенок, горе – умерший пес? Хитрый! А как это ты причинил горе себе?

Колдун посмотрел в глаза кота – и тот осекся, замолчал.

– Я выполнил условие, – заявил колдун. – Передашь тому, кому служишь… моя душа свободна.

Он лег на черные простыни и закрыл глаза. Последние капли драконьей крови выцветали в его глазах. Далеко за тучами вспыхнула желтая корона встающего солнца.

– Мяу! – заорал кот возмущенно. Прыгнул на постель. – Обманул… обманул? Думаешь, обманул? Ничего личного… но, понимаешь ли… девять жизней… надо отрабатывать…

На мягких лапках кот подошел к лицу колдуна и улегся ему на шею. Старик захрипел. Кот смущенно улыбнулся и протянул лапку к его рту. Из бархатных подушечек выскользнули кривые желтые когти.

– Ничего личного, – виновато повторил кот. – Но… девять жизней…

В эту секунду последние остатки моста – зеленые, будто луга Радуги, вспыхнули и растаяли дымком. И одновременно, разбив стекло, в комнату кубарем вкатилась маленькая рыжая собачка – мокрая, дрожащая и очень, очень сосредоточенная.

– Мяу! – растерянно вякнула черная тварь на шее колдуна. В следующую секунду собачьи челюсти сжались на ее шее, встряхнули – и отшвырнули прочь.

– Ничего личного, – сказал пес. – Но у меня одна жизнь.

Он вытянулся на постели и лизнул соленое от слез лицо колдуна.

Тучи на миг расступились, и в глаза колдуну ударил солнечный луч. Колдун зажмурился, пальцы его что было сил вцепились в черные простыни.

Но свет все бил и бил колдуну в веки. Тогда он открыл глаза.

Пес что-то пролаял – и колдун понял, что больше не слышит в лае слов.

Но так как он был умным человеком, то встал и пошел на кухню – варить овсяную кашу с сосисками. А маленький рыжий пес в ожидании завтрака остался лежать на теплой постели – как и положено умному псу.

Некрасивая Соня

Яна Вагнер

Мужчина, предназначенный для Сони, – а я верю, что из всех живущих на земле есть хотя бы один человек, подходящий ей абсолютно, который будет понимать ее с полуслова, думать и чувствовать похоже, чей запах ее ноздри будут воспринимать так же естественно, как собственный, и которого она узнает мгновенно, если дать ей возможность хотя бы недолго поговорить с ним, глядя ему в глаза, – так вот, мужчина, предназначенный для нее, появится на свет в том же городе, в котором спустя два месяца, одиннадцать дней и четыре часа родится и сама Соня (и это существенно упрощает дело, ведь он мог родиться в каком-нибудь совершенно другом месте).

О том, что она – поздний ребенок, Соня догадается далеко не сразу – эта мысль не возникнет у нее, когда папа будет по вечерам забирать ее из садика (папа на пенсии, и ему проще приходить туда вовремя), неловко застегивать пуговицы на Сониной кофточке, пока она вертится и подпрыгивает, и – уже на улице – спешить за ней следом, то и дело восклицая: «Соня, не беги, скользко»; и, даже сравнивая свою маму с другими, она не почувствует разницы, потому что время благосклонно к женщинам совершенно по-разному, к тому же пятилетнему человеку все взрослые кажутся одинаково и недостижимо старыми. Конечно, у Сони не будет бабушек и дедушек, но и это не покажется ей странным – ведь бабушки и дедушки бывают далеко не у всех. Сонин детский мир будет таким же теплым и безопасным, как у остальных, – чтение перед сном, оладьи с вареньем, лото, «Спокойной ночи, малыши». О своей жизни в садике она запомнит две вещи: жесткий бумажный костюм Снегурочки со следами клея под вырезанными из фольги звездами и мальчика Диму на качелях – Соня отталкивается ногами от земли и взмывает в воздух, Дима отодвигается назад по доске, удерживая Соню вверху, смотрит на нее снизу и спрашивает: «Когда мы вырастем, ты на мне женишься?» Это хорошие воспоминания.

Открытие это обрушится на Соню гораздо позже, когда ей уже исполнится восемь, – она отчетливо помнит день, когда мама наденет ей платье – яркое желтое платье с красным поясом и пышными рукавами, которое мама сшила для Сони сама – Соню пригласили на день рождения, и ей хочется быть нарядной, перед выходом они с мамой немного еще стоят у зеркала, разглаживая оборки, и вот Соня снимает пальто в чужой прихожей, вежливо здоровается и проходит в комнату, сжимая в руках подарок, – и прямо на пороге, еще не сделав ни шага, еще до того, как ее заметили другие девочки, вдруг отчетливо понимает – ее платье ужасно, вопиюще неуместно, и сама она, Соня, смешна, как жалкий картонный цветок. Никто не говорит Соне ничего плохого, никто не смеется над ней, и она весь праздник тоже пытается сделать вид, что все в порядке, участвует в играх, улыбается, но при этом все время одергивает невыносимое свое платье мокрыми ладонями, разглядывает кривоватые строчки на подоле и чувствует две вещи. Во-первых, Соня впервые за восемь лет своей жизни чувствует себя некрасивой. Вторая вещь, которую чувствует Соня, – нестерпимая, жгучая жалость к своей маме.

Случившееся потрясет Соню с очень практической стороны – она вдруг поймет, что у нее нет союзников в борьбе с окружающим миром, а сама себе она пока еще не союзник. Соня дает себе слово уберечь маму от этого открытия и во всем разобраться самой, и с этого дня Сонина жизнь превращается в осторожное подглядывание – она наблюдает за другими и пытается научиться у них умению быть красивой. Мама очень любит Соню, но мысли ее заняты совсем другими вещами – ее беспокоит, когда Соня плохо ест или поздно ложится спать, когда она получает плохие отметки в школе, но другие Сонины беды ей не видны – вместо того чтобы взглянуть на Соню повнимательнее, они с папой читают «Новый мир», смотрят новости по телевизору или обсуждают статью маминого коллеги в научном журнале. Со временем Соня поймет, что ей не придется таскать у мамы туфли на каблуках или помаду – варикозная болезнь не позволяет Сониной маме носить каблуки, и она не красит губы. С ежемесячными кровотечениями, губительностью сочетания клетки с полоской, а также с внезапной необходимостью пользоваться дезодорантом Соня постепенно разбирается сама – и, поверьте, абсолютно каждый шаг дается ей непросто.

Детство мальчика (того самого, встреча с которым обязана навсегда изменить Сонину жизнь – не сейчас, конечно, а когда-нибудь, позже) вряд ли будет сильно отличаться от Сониного – впрочем, в стране с одинаковыми детскими садами, в которых дают один и тот же молочный суп с вермишелью, в которых одинаково пахнет столовой и мокрой кафельной плиткой, а в игровой лежат одни и те же игрушки – желтые, красные и зеленые пластмассовые кубики с мятыми углами, куклы в коротких сарафанах и белых трусах, под которыми ничего нет, первые несколько лет жизни, наверное, похожи у всех. Именно в этот момент упущена первая их с Соней возможность узнать друг друга – когда ему исполнится четыре года, его родителям придется уехать за границу работать и он переедет жить к дедушке с бабушкой; если бы этого не произошло, они с Соней ходили бы в один и тот же детский сад.

Они с бабушкой очень любят друг друга, но у мальчика тем не менее останутся к ней две претензии – первое, чего он не сможет простить бабушке, – это жуткие серые колготки со швами, которые она заставляет его надевать каждый день в садик (какое-то инстинктивное чувство подсказывает ему, что это женская одежда, которую не должен носить мужчина, и он каждое утро сопротивляется во время одевания); второе – взгляд мамы, прилетевшей в отпуск через год; на маме модный белый марлевый костюм, африканский загар, у мамы светлые волосы и блестящие камешки в ушах, она входит к нему в детскую и, прежде чем она сядет рядом с ним на корточки, крепко обнимет и понюхает его макушку, проходит несколько бесконечных секунд, в течение которых она смотрит на него. Этот мамин взгляд и – чуть позже – ее голос, доносящийся из соседней комнаты («зачем же вы его так раскормили, у него же щеки на плечах лежат»), упадут в копилку острых детских унижений – и останутся там навечно, в то время как многие более поздние, взрослые, неприятности постепенно побледнеют и покроются пылью.

Упрямое бабушкино убеждение – «если вы знаете, как лучше, так и забирайте его с собой в свою Африку» – будет стоить мальчику нескольких сложных лет (мама с папой уедут и снова оставят его, в Алжире неподходящий климат для пятилетнего) с одышкой во время игр, с криками «жир!», с необходимостью часто драться (для этого достаточно просто разбежаться и навалиться на соперника всем телом, опрокинуть на пол и дальше просто следить за тем, чтобы маленькие твердые кулаки не попали тебе в лицо, а потом тебя оттаскивает воспитательница и говорит «как не стыдно, такой большой, бьешь маленького», и сажает тебя на стульчик в центре группы, и ты сидишь, потный, в рубашке, выбившейся из штанов, и смотришь на свои потрескавшиеся сандалии, окруженный безучастной и безжалостной детской массой). Он похудеет только к третьему классу – вырвавшись из-под бабушкиной гастрономической диктатуры, потому что родители, наконец, вернутся к нему, но всю жизнь с тех пор он будет мучительно (не признаваясь в этом никому) бояться растолстеть снова. Лишний вес, должно быть, еще настигнет его когда-нибудь, во второй половине жизни, но до этого еще далеко – сбросив ненавистную тяжесть, он начинает тянуться вверх, с каждым годом постепенно перемещаясь к началу шеренги выстроенных по росту одноклассников. Несмотря на то что с возвращением родителей он снова живет в трех кварталах от Сониного дома, его отдают в английскую школу, куда приходится ездить на трамвае, – поэтому их с Соней встреча снова откладывается на неопределенный срок. Неизвестно, столкнулись ли они хоть раз в молочном магазине, на почте или стоя с трехлитровыми банками в очереди за квасом, – если это и случилось, то они ничем не выделили друг друга среди нескольких тысяч других детей, живущих одновременно с ними в типовом микрорайоне, – к тому же для всякой встречи существует свое, особенное время, которое, вероятно, просто еще не настало.

В это время Соня, несколько лет подряд обреченная исподтишка разглядывать персиковые формы других девочек в школьной раздевалке перед физкультурой, стесняясь собственных бледных рук и ног и стараясь, чтобы время, в течение которого она стоит без платья, до момента, пока она натянет спортивную форму, длилось как можно меньше, с облегчением обнаружит наконец, что ей тоже необходим лифчик. Сонину маму очень удивит эта новость, но спора не будет – если Соня считает, что ей необходимо женское нижнее белье, оно будет куплено. Разглядывая перед сном жесткое польское кружево с крошечной нитяной бабочкой между маленьких твердых чашечек, и особенно позже, ощущая его кусачие объятия под форменным платьем, Соня внезапно чувствует себя причастившейся к тайне и решает в будущем обязательно окружить себя красивыми вещами, которые облегчат ей тяжесть осознания собственного несовершенства. К сожалению, пока это невозможно, и Соня пытается скрасить свое ожидание тем, что всякий раз, выйдя за дверь, в подъезде немного подворачивает синюю школьную юбку, чтобы было видно колени (конечно, она не уверена в красоте своих коленей, но так делают остальные девочки).

Смысл подворачивания юбки, а также первых Сониных экспериментов с карандашом для глаз, который она стащила (да, ей было очень стыдно) у приходившей в гости маминой приятельницы, становится ясен Соне в день проведения школьной дискотеки – восьмикласснице Соне наконец можно посещать их, но, попав туда, она чувствует себя так, словно на ней снова надето злополучное желтое платье. Тело не слушается ее, ноги становятся деревянными, она заставляет себя двигаться под музыку, но не уверена, что выглядит непринужденно, а во время медленных танцев она всякий раз старается выйти из зала (мальчик, с которым никак не встретится Соня, в своей английской школе выбирает другую стратегию, хотя с похожей целью – чтобы избежать ужаса медленных танцев, он устраивается в радиорубку ставить музыку). В какой-то момент Соня чувствует, что больше ни минуты не в состоянии прятать свое смятение, и почти бежит к выходу из школы и решает никогда больше не заставлять себя делать вид, что ей весело (бедная Соня не знает, к сожалению, что это ее решение невыполнимо). В коридоре возле актового зала ей встретится остропахнущая прокуренная группа старшеклассников, которая задержит ее бег – и, пока Соня, не поднимая глаз, будет пытаться проскользнуть между ними, у нее появится провожатый, который выйдет с ней на улицу и доведет ее до самого дома, после чего прижмет Соню к стене лифта и неожиданно засунет свой язык ей в рот – его дыхание будет отдавать табачным дымом, и Соня замрет, охваченная одновременно отвращением и любопытством. Чувствуя, как у нее затекает шея, она терпеливо стоит, прижимаясь лопатками к исцарапанной липкой стене, и вдруг широко открывает глаза – ей слышен тихий хлопок, сопровождающий появление на свет новой, красивой Сони, которая, увы, не отменяет существование Сони некрасивой, но с этого момента никогда уже больше не исчезнет насовсем. Этот первый поцелуй, случившийся у Сони не в яблоневом саду, а среди непристойных надписей, сожженных лифтовых кнопок и аммиачных запахов, таким образом, сыграет в Сониной жизни очень важную роль, и несколько следующих лет она потратит на то, чтобы разобраться в природе этого удивительного явления.

Это может показаться странным, но первое впечатление, которое получит от любви мальчик, предназначенный для Сони (и речь сейчас идет не об одиноких развлечениях мальчика-подростка, о которых я могу только догадываться и потому не стану описывать их подробно), как и в Сонином случае, будет в значительной степени состоять из любопытства и отвращения. Девочке (да, если вам интересно, это опять не Соня), с которой нашему герою предстоит получить это впечатление, придется многое взять в свои руки – как в буквальном, так и в переносном смысле – непринужденность, которую мальчик демонстрирует в разговорах, и живость, с которой он практикуется в поцелуях, немедленно покинет его, стоит ей, не опуская глаз, на ощупь начать расстегивать ремень на его брюках. Нельзя сказать, что он не надеялся на такое развитие событий, но в момент, когда это действительно происходит, ему больше всего на свете хотелось бы убежать – однако он позволит снять с себя брюки (одна штанина снимется вместе с носком, второй носок останется на ноге) и мужественно пройдет весь путь до конца. Недлинный этот эпизод запомнится ему шумом голосов в соседней комнате, легкой тошнотой – от выпитого или от волнения, незнакомыми запахами чужого тела, острым желанием немедленно отправиться в душ и облегчением – оттого, что все позади, и оттого, что в следующий раз все будет совершенно по-другому. Чувство признательности к девочке, расстегнувшей ремень на его брюках, не помешает ему в самое ближайшее время провести еще несколько экспериментов, в результате которых он окончательно утвердится в мысли, что изучение, обольщение и завоевание женщин – пожалуй, единственная достойная цель, для достижения которой не жаль потраченного времени.

Сонин папа умрет, когда ей только исполнится двадцать. Она будет настолько увлечена своими превращениями из некрасивой Сони в красивую – за которыми пока, к сожалению, всегда следуют превращения обратные, – что едва заметит папину болезнь и мамино безнадежное смирение. Родители тоже будут заняты – папа своим умиранием, мама – попытками это умирание облегчить, и потому никто не будет мешать Соне изучать природу этих ее превращений. Ей будет уже совершенно ясно, что дорогие духи, стройные ноги, красивые платья и идеальная кожа сами по себе ничего не значат – до тех пор, пока все это не замечено кем-то другим; она поймет, что может сколько угодно смотреться в зеркало, но только чужое желание смотреть на Соню, трогать ее, расстегивать на ней пуговицы, шептать ей «какая ты красивая, Соня», только чужие взгляды и чужие руки дают ей – на время – возможность превратиться в кого-то другого. Сама же Соня все это время остается бесстрастной – она не может себе позволить тратить время на глупости, потому что слишком занята сбором доказательств и аргументов; настоящую радость она всегда чувствует после – ни одно прикосновение, ни одно обращенное к ней нежное слово не забыто Соней, все они аккуратно хранятся у нее внутри – в самые трудные моменты она достает их, вертит на языке и пробует на вкус – не все обладают одинаковой силой, а некоторые со временем выветриваются и становятся пресными, и, когда они перестают действовать, Соне приходится все начинать сначала.

К сожалению, мужчины, вне зависимости от времени, в течение которого они задерживаются рядом с Соней, не умеют наполнять ее драгоценными впечатлениями надолго – некоторые из них слишком нетерпеливы и молоды, другие – пресыщены и ленивы, среди них есть такие (и Соня предпочитает именно этих), кто способен несколькими легкими, неглубокими движениями на время выдернуть Соню из полусонной повседневности и исчезнуть, прежде чем это впечатление выветрится, оставив после себя приятное послевкусие; но есть и те, кто делает попытки задержаться подольше, изучить и понять Соню, – с такими ей приходится возиться дольше (как всякий ранимый человек, Соня болезненно осторожна с чужими чувствами и не умеет легко выходить из неловких ситуаций) – и она ускользает, лжет, не отвечает на звонки, надеясь, что они сами догадаются о том, что Соне неинтересно слушать, как прошел их день, знакомиться с друзьями, наводить уют в их доме, ей нужны от них только волшебные первые мгновения на пределе внимания, с осторожными танцами вокруг, с долгими разговорами, когда каждый взгляд, каждый поворот головы полон предвкушения и бесконечно важен. Те, кто действительно хотел бы разобраться в Соне, часто удивляются тому, что она не пытается оставить свою зубную щетку в ванной, редко остается к завтраку и уезжает среди ночи, они обижены ее поспешным бегством и не понимают, что бежит она вовсе не потому, что они быстро надоедают ей, – она просто не знает, что с ними делать дальше.

Красота лежит на Соне тончайшим слоем – она чувствует его хрупкость каждую минуту. Скорее всего, со стороны этого заметить невозможно – у Сони волосы с шелковым блеском, глубокие ореховые глаза, длинные ресницы, она безупречно одета и пахнет как ангел, но, чтобы сделать Соню снова некрасивой, достаточно просто сделать паузу в разговоре чуть длиннее или засмеяться вдруг, без причины, или начать рассматривать Соню пристально, без улыбки – и тогда она забудет о том, что она взрослая красивая женщина с шелковыми волосами, забудет обо всех мужчинах, которые любили ее, обо всех словах, которые они ей говорили, и немедленно превратится в жалкую девочку в нелепом платье, стоящую на пороге чужого дома, в котором все знают какой-то простой, очевидный секрет, о котором ей не сказали. Прежде чем кто-нибудь заметит это непременное Сонино превращение, она исчезает. Она уверена, что волшебство не может действовать долго.

Когда Сонина мама, наконец, выйдет из оцепенения, она с неудовольствием обнаружит свою двадцатипятилетнюю дочь незамужней и с не свойственной ей ранее практичностью неожиданно приступит к поиску зятя, не стараясь, как не старалась и прежде, вникнуть в истинные причины Сониного одиночества – не потому, что не любит Соню, а всего лишь потому, что для того, чтобы что-то понять про Соню, ей пришлось бы начать гораздо раньше (желательно, в тот вечер, когда Соня, вернувшись из гостей, сняла желтое платье и наотрез отказалась надевать его впредь). Было бы забавно, если бы в попытках найти Соне подходящую партию именно мама устроила ей ту самую встречу, о которой идет речь с самого начала этой истории, – можно предположить наличие общих знакомых у двух похожих семей, полжизни проживших в нескольких кварталах друг от друга, – но это было бы слишком просто и, пожалуй, даже банально. Кроме того, случись эта встреча в результате маминых усилий раньше положенного срока, от нее было бы не больше пользы, чем если бы она произошла пятнадцать лет назад в очереди за квасом, и дело здесь не в том, что он не заметил бы Соню или не увлекся бы ею – ее нельзя не заметить и нельзя не увлечься. Более того – вероятнее всего, Соня уже готова к этой встрече, и, если бы ей пообещали, что она непременно случится, несколько довольно досадных событий в ее жизни никогда бы не произошли; проблема в том, что мужчина, жизнь с которым когда-нибудь должна обернуться для Сони невероятным счастьем, к встрече с Соней еще не готов.

Дело в том, что он по-прежнему слишком молод для Сони – как был бы молод, если бы они познакомились в детском саду или на школьной дискотеке. Не хотелось бы расстраивать Соню, но ей придется потерпеть еще несколько лет – на самом деле, чем дольше она будет ждать, тем больше у нее шансов на счастье – было бы прекрасно, допустим, если бы она позволила ему жить своей жизнью еще хотя бы лет десять (с другой стороны, мы не хотим, чтобы она устала и разочаровалась, поэтому посмотрим, что можно сделать для сокращения этого срока). Конечно, для Сони было бы проще, если бы предназначенный ей мужчина просто родился на эти десять лет раньше, – но выбирать не приходится, и потому, пока Соня ждет, он занят делом, приносящим ему самое большое удовольствие, – он наблюдает, исследует и изучает женщин.

С момента, когда безымянная (для нас, не для него – он так устроен, что помнит ее имя, ее лицо и даже запах ее кожи) девочка расстегнула на нем брюки, прошло уже много времени, но ему кажется, что он едва продвинулся в своих попытках понять суть, ухватить смысл – и нельзя сказать, что самый момент расстегивания брюк и то, что происходит сразу после этого, не имеют для него большого значения, но ему интересно также и все, что предшествует этому моменту, а также – в большой степени – все, что следует за ним. Женщины интересуют его целиком – то, что происходит в их головах, отчего меняются их настроения, что вызывает у них слезы или смех, как по-разному они ведут себя во время любви или когда сердятся, его завораживает бесконечность их отличий – от него и друг от друга, их удивительная способность скрытничать в мелочах и открывать карты, когда речь идет о главном (и наоборот); он учится обращать внимание на незначительные пустяки, которые кажутся им смертельно важными, он уже знает, что нет универсального подхода, беспроигрышных тем для разговора, они – вереница замков, простых, сложных и тех, которые только кажутся простыми или сложными, к которым он с каждым разом все увереннее подбирает ключи, но всякий раз готов к тому, что ни один из его ключей не подойдет. Ему нравится наблюдать, как они лгут и убегают, и догонять их – правда, ни одна из них не стремится убегать бесконечно – обязательно наступает день, когда они останавливают свой бег, оборачиваются к нему и предлагают взглянуть на свои секреты. Этот момент всегда торжественен и неповторим для него, но он всякий раз чувствует себя мальчиком, стоящим возле красочного перекидного календаря с фотографиями – в детстве такой календарь висел на кухонной стене, с яркими, как тропические птицы, волшебными женщинами на каждой странице, и ему всегда отчаянно хотелось перевернуть страницу раньше, чем закончится месяц. Со временем он научится быть осторожным и, сколько возможно, прятать от них свое любопытство – он не любит обижать их и не хочет, чтобы они плакали из-за него, и потому ему не жаль времени на то, чтобы подготовить их к расставанию; кроме того, это позволяет ему возвращаться к ним через некоторое время, а ему важно иметь возможность узнать о них что-нибудь новое. Его усилия не напрасны – почти никто из тех, кого он оставил, не держит на него зла.

Наивно предполагать, что, пока он переворачивает свои страницы, не чувствуя еще ни усталости, ни пресыщения, в Сониной жизни ничего не происходит, – и дело не в том, что ей надоело ждать (для этого как минимум ей должно быть известно, что она чего-то ждет), просто ей становится ясно, что пора что-нибудь изменить. Судьба опять убережет Соню от возможности сделаться просто одной из страниц в его жизни – если бы у нее были подруги, какая-нибудь из них непременно рассказала бы ей о нем – он из тех мужчин, о которых женщины любят рассказывать, особенно после того, как все уже закончилось, – но у Сони нет подруг; другие женщины навсегда останутся для нее незнакомыми, опасными существами, рядом с которыми она мучительно чувствует свою на них непохожесть, и потому Соня выберет самого спокойного, терпеливого и безопасного из своих мужчин и выйдет замуж – и это будет даже не плод маминых стараний, скорее, к этому Сониному поступку имеет смысл относиться как к своего рода эксперименту. Не будем, однако, ставить крест на наших планах увидеть Соню счастливой – замужество никогда еще не было препятствием для настоящего счастья; тем более что Сониного мужа, вопреки его ожиданиям, в очень скором времени также нельзя будет назвать счастливчиком – зафиксированная в браке, как муха в янтаре, Соня не сможет улизнуть в тот момент, когда магия ее красоты еще действует, и ее мужу станет очевидно то, что Соня знает уже давно – она уверена, что некрасива. К несчастью для них обоих (но в полном соответствии с нашими планами), он не очень сложно устроен – и вместо того, чтобы заставить Соню передумать, он спустя всего несколько лет возьмет и поверит в это сам; впрочем, нельзя винить его – Соня очень убедительна в своей уверенности, а ему не хватает ни опыта, ни любопытства эту уверенность опровергнуть. Быть мужем некрасивой женщины и сложнее, и проще, чем мужем женщины красивой, – и он очень скоро будет неверен ей, а затем и она будет неверна ему, и оба они будут недовольны собой и друг другом.

Пожалуй, я не хочу больше мучить Соню. Невозможно столько времени наблюдать за тем, как ей одиноко, ничего не предпринимая, – в отличие от безразличного Провидения, у меня есть не только возможность, но и желание тасовать события до тех пор, пока они не сложатся нужным образом, – я могу устроить так, что мужчина, который один только и способен сделать Соню счастливой, устанет от женщин, готовых остановиться и подождать, пока он их догонит, разгадает все их загадки, найдет ответы на все свои вопросы и впервые задумается о том, что где-то должна быть такая, которую поймать невозможно, которая будет менять правила и меняться сама всякий раз, когда он ненадолго выпустит ее из поля зрения, за которой нужно будет следить, не отрываясь, чтобы не пропустить момент, когда она снова станет кем-то другим. Так же, как и Соню, его охватит предчувствие перемен, и в этот самый момент реальность вокруг них станет настолько тонкой, что можно вмешаться и подтолкнуть их друг к другу – я могу поместить Соню в маленькое уютное кафе в центре города, за столик возле окна, могу сломать его машину, когда он будет проезжать мимо, могу занять все остальные столики, оставив свободное место только рядом с Соней, могу отменить его свидание с другой женщиной – бог с ней, пусть она сломает ногу, это будет пустячный перелом, который быстро заживет и не оставит следа, я даже могу изменить погоду – по моему желанию звезды, солнце и луна приходят в движение, приливы сменяются отливами, ветер гонит по небу грозовые облака, и вот за окном льет дождь, у него мокрые волосы, он заходит в дверь и оглядывается по сторонам.

Соня сидит одна за столиком, звучит музыка, в ее ореховых глазах отражается свет электрических лампочек, они встречаются глазами, она чуть заметно улыбается, он делает шаг в ее сторону – и в этот момент с тихими хлопками Сонино будущее опять начинает меняться, и можно только надеяться на то, что оно, наконец, изменится окончательно и бесповоротно. Что с ними будет дальше, спросите вы (если, конечно, вы еще не устали следить за этой историей) – и мне нечего будет вам ответить; боюсь, я не знаю. Нам придется оставить их за этим столиком – согласитесь, мы сделали все, что могли, а дальше все зависит только от них самих.

Московская горка

Александр Цыпкин

Для того чтобы любить зиму, особенно в детстве, нужно не так уж и много. Непромокаемый комбинезон, санки и горка. Всё. Обеспеченные этим нехитрым набором могут радоваться жизни не только летом. Если, конечно, папа с мамой готовы к морозным променадам. Но не у всех взрослых есть непромокаемый комбинезон, поэтому им приходится топтаться поодаль, а если совсем не повезло – затаскивать отпрыска на вершину, потом бежать вниз и ловить с горки нечто летящее и орущее. Пара прогулок – и взрослые сдаются.

«Нет, на горку не пойдем, папа болеет. И мама. И бабушка. И дедушка! Почему не кашляют и не чихают? Сдерживаются. Давай лучше поиграем в плейстейшн. Нет, ну у всех дети как дети, а тебе обязательно нужно на горку!»

Это стандартный речитатив стандартного отца в ответ на приглашение стандартного очень малолетнего отпрыска пойти в парк зимой.

Ряд креативных родителей прячутся от такой повинности за буржуазными горными лыжами. Оно и понятно. Вручил ребенка инструктору и успокоился. Зимой берешь с собой в Альпы или в Сочи, там сдаешь его бывшим спортсменам и пьешь благостно глинтвейн, постишь ЗОЖно-детские кадры. Многие верят.

Но горка в парке – это иное.

Тут специалиста не наймешь и глинтвейн не наливают. Так что если вы видите на каком-нибудь московском холме ребенка с санками, будьте уверены: у него сознательные родители.

В тот день на горке было всего два дошкольника, один в сопровождении сорокатрехлетнего Игоря, другой – сорокатрехлетней же Ольги. Оба взрослых выглядели значительно моложе, а точнее – моднее паспортных данных. Алгоритм времяпровождения был предсказуемый. Дети бесконечно поднимались на верх и съезжали вниз. Игорь и Ольга осуществляли надзор и в ряде случаев ловлю снаряда у подножия. Занятие достаточно скучное, надежды на то, что мальчики замерзнут или устанут, не было никакой.

«Красивая. И сын похож как. Одно лицо. Интересно на папу бы взглянуть, уверен, какой-нибудь великовозрастный скучный добытчик. Судя по ее прикиду, добывает успешно, а вот морозить руки не хочет. Не удивлюсь, если заедет за ней через час, а скорее всего, водителя пришлет – и всё. Нервы железные: ее пацан два раза так в кусты улетел, что у меня сердце екнуло, а она его просто отряхнула как щенка и снова на горку отправила. Может познакомиться? А смысл? Нет MILF она, конечно, достойный, но сын потом спалит отцу, что мама с дядей разговаривала, точно разборка будет, лучше даже не подходить. Хотя разве не могут люди просто так пообщаться? Выгуливаем детей, почему бы нам не поболтать.? В конце концов, отсиживаешься дома – не удивляйся, что твоей женой кто-то заинтересуется. Хотя нет, не надо. Вдруг понравится, и захочу ей позвонить. Точно не надо. А пуховик охрененный».

«Какой молодец папа, сам на морозе с сыном возится, вот вернусь – Лешу пропесочу. Устроился он, конечно. Слабая носоглотка, на мороз нельзя. И все его защищать бросились. Тренируй носоглотку! Надо спросить у этого отца, как у него с носоглоткой. Первый ребенок, судя по всему. Так суетится, боится, что с малы́м что-то случится. Да что с ними в этом возрасте может случиться. Они же неуязвимые, пока маленькие. Может, подойти к нему, хоть поболтаем. Хотя, лучше не надо, его потом сын жене точно сдаст. «А папа с тетей разговаривал». Папе за это прилетит. Жены нынче все с ума посходили. Шаг влево – расстрел. А нечего мужа одного с сыном на мороз гнать. Или у нее тоже носоглотка слабая? Так проследила бы, в чем мужик твой гулять идет. Ботинки чуть ли не летние. Куда она смотрит?! Вот об этом ему точно надо сказать. Простудится. Но нет. Не надо. Разговоримся еще и… А если он сюда часто ходит, то тем более. Красивый он, конечно. Интересно, сколько ему лет, ну уж поменьше, чем мне. Да скоро они накатаются-то, а?!»

Пока взрослые колебались, дети познакомились и начали немедленно дружить. После нескольких слов о горке перешли к обсуждению своих надсмотрщиков.

– А чего твой папа с тобой не катается?

– Боится. И это не папа. Это старший брат, а твоя мама с тобой тоже не катается.

– Это не мама, это бабушка.

– Бабушка?!

– Да.

– А у меня бабушка старая.

– А у меня… у меня новая.

Эта информация так взволновала детей, что они моментально поделились ею с Игорем и Ольгой.

Получив разведданные, те посмотрели друг на друга и начали синхронно сближаться.

Все следующие реплики произносились одновременно торопливым дуэтом.

«Это что, правда?!»

«Что?»

«Вы его брат? Вы его бабушка?»

«Да!»

«Не может быть!»

Ольга первая поняла, что кто-то должен выйти из хора, иначе друг друга не услышать. Она по-дирижерски развела руки в стороны:

– Стоп! Тихо! Давайте говорить по очереди. Вы его старший брат?

– Да, сводный, папа решил немного похулиганить на старости лет, но в парк ему ходить, видите ли, лень, вот я и тренируюсь в отцовстве. Своих пока нет, а с женой я разошелся, так что неизвестно, когда будут. А вы, простите, как умудрились в таком юном возрасте оказаться бабушкой… или вы просто вышли замуж за дедушку с внуком?

Я – Игорь.

– Я – Ольга. Спасибо за комплимент, но бабушка я самая настоящая, просто глупость передается по наследству. Я родила в восемнадцать, а дочка в девятнадцать. Остается рассчитывать, что Ваня будет умнее, я не хочу становиться прабабушкой в шестьдесят.

– Станете звездой программы «А ну-ка, прабабушки!»

– А вы, я смотрю, милосердием не отличаетесь. Я к бабушке-то привыкнуть не могу. Мне кажется, для любого мужчины это звучит пугающе.

– Буду знать, начну бояться. У меня-то проблема противоположная: есть вероятность, что я и папой никогда не стану, не то что дедушкой. Кстати, почему вы торчите на горке, а не дедушка, в смысле не ваш муж? Что за патриархат? – Игорь задал этот вопрос в шутливой форме, но ответа ждал серьезного. Ольга умела читать между строк – бабушка как-никак. Разъяснила максимально доходчиво, тем более что дети, осознав, что за ними наконец никто не следит, свалили, чтобы съехать с самого крутого склона.

– Ну, наш расчудесный дедушка пошел по пути вашего отца. Как вы сказали? Нахулиганил ребенка? Очень точное определение. У него дочка от новой жены младше Вани, ему не до горок.

– То есть мы оба в некоторой степени жертвы возрастных хулиганов? Хотя я очень рад, что у меня есть брат.

– Да вы знаете, меня хулиганство мужа тоже порадовало, но это долгая история.

– Ольга, а вы не хотите, после того как мы сдадим наших детей их родителям, где-нибудь посидеть, согреться и рассказать мне эту долгую историю или любую другую?

Морозная погода всегда добавляет быстроты решениям.

– Хочу.

Из парка они вышли вместе. Дети увлеченно болтали.

– Похоже, мне придется сделать все, чтобы тебе понравиться, иначе брат мне не простит, – кивнул на мальчиков Игорь.

Ольга неожиданно рассмеялась:

– Ты извини, у меня специфическое чувство юмора, представила, как мы с тобой поженились и моего Ваню спрашивают про твоего Стасика, а он отвечает: «А его брат – муж моей бабушки».

– Оль, жестче будет: «Моя бабушка спит с его братом».

– Ради этого стоит познакомиться поближе, тебе не кажется? Просто на лица людей посмотреть.

На скамейке неподалеку от горки сидели двое.

– Ну что! Вуаля! Слышал? А ты говорил, у меня не получится!

– Так нечестно! Если бы не дети, они бы не познакомились!

– Ну извини, никто не говорил, что нельзя использовать детей.

– Ладно. Ты выиграл. Погода какая хорошая! Когда жил, так не любил зиму, а теперь все бы отдал за то, чтобы померзнуть.

– У меня та же тема с дождем. Никак не могу привыкнуть стоять под ним и не чувствовать капель.

Рассказы подопечных Фонда Константина Хабенского

Рыжик

Кристина Баркина, 8 лет

Однажды Кристина с мамой сшили маленького котенка из фетра. Шили долго. Кристина колола пальцы, злилась, но не сдавалась. Наконец работа была закончена. Котик получился очень милым. Кристина полюбила котенка. Ведь он был сшит ее руками, и в него было вложено много сил, эмоций, а главное, она вложила в него душу. Кристина назвала его Рыжиком.

В ее мечтах и фантазиях котик оживал. Это был необычный котик, не такой как все. Он умел играть во все, что бы Кристина ни придумала. Он понимал ее, а она его. Он даже разговаривал с ней, хотя никто этого не замечал. Это был самый лучший котик из всех, которых Кристина знала. Рыжик стал ее незаменимым другом. Кристина редко вспоминала про другие свои игрушки, забыла про гаджеты и ноутбук. Она всюду брала Рыжика с собой: на улицу, в больницу, в деревню и даже в свою кроватку.

Но однажды он пропал. Кристина все обыскала, но не нашла его нигде: ни в ванной, ни в своей комнате, ни в кровати, ни под кроватью, ни в игрушках. Она не знала что делать. После долгих поисков уставшая девочка уснула прямо на полу. И ей приснился сон. Сон про ее лучшего друга, ее Рыжика.

Из этого сна она узнала, как котик потерялся. Он просто выпал из кармана на лестничной площадке, на том этаже, где жила Кристина. И еще Кристина узнала, что его нашла другая девочка, которая взяла его к себе домой. Эта девочка очень подружилась с ее Рыжиком. Она так же играла с ним, и он так же с ней разговаривал. Рыжик приносил девочке много радости, он вселил в нее надежду – надежду на лучшее, на выздоровление. Во сне котик рассказал Кристине, что девочка болеет и ей нужна его помощь.

Когда Кристина проснулась, она заплакала. А потом рассказала маме о своем сне. О том, как соседская девочка, которая поселилась в их доме совсем недавно, нашла ее котика. После долгих разговоров и уговоров мама с Кристиной пошли к соседям.

Дверь открыла бабушка соседской девочки и приветливо пригласила их в квартиру. Кристина сразу увидела своего Рыжика и хотела тут же забрать его, но на глазах больной девочки появились слезы. Бабушка объяснила внучке, что нашлась хозяйка котика, но девочка только еще сильней заплакала. Кристина взяла своего любимца в руки, обняла его – и отдала девочке.

«Так будет лучше, – сказала она, – он обязательно тебе поможет. А мы с мамой сошьем еще одного котика».

Со временем Кристина подружилась с соседской девочкой, которую звали Ритой, то есть Маргаритой. Она часто ходила к Рите в гости, и они вместе играли с Рыжиком.

От бабушки Риты Кристина узнала, что ее подруга идет на поправку и в этом ей очень помогает Рыжик.

В жизни иногда случается, что обыкновенное становится необыкновенным. Чудо можно сделать своими руками. Надо только верить – и все получится.

Моя жизнь – это чудо!

Лиза Батуева, 10 лет

Здравствуйте. Меня зовут Лиза, скоро мне исполнится одиннадцать лет. Хочу рассказать очень интересную историю, которая произошла со мной, казалось бы, не так давно, хотя на самом деле прошло уже много лет. Но сначала расскажу немного о себе.

Я люблю шить своим игрушкам платья – пышные, кружевные, яркие! Люблю лето, когда можно босиком походить по мягкой травке. Мне нравится ловить сачком бабочек и наблюдать за ними, рассматривать их разноцветные крылышки, когда они порхают в небе или сидят на ароматных цветочках. Если наблюдать за природой, за ее удивительной красотой, то можно открыть для себя много невероятных чудес: голубое небо, белые облака, зеленую листву, счастье ходить ногами по земле или кататься на велосипеде.

Что такое чудо? Наверное, каждый может по-своему ответить на этот вопрос и даже привести свой пример волшебства. В моем понимании чудо – это не только какое-то прекрасное событие, благодаря которому веришь во что-то хорошее, но и вся моя жизнь!

Теперь хочу рассказать о тех самых чудесах, которые произошли со мной.

Когда я была маленькая, со мной случались разные забавные истории. Я была озорным ребенком, очень любила бегать по лужам. Вспоминаю, как, стоя в лужице, топала своими маленькими ножками, брызги летели в разные стороны, и мне это так нравилось! Мамочка ругалась и просила, чтобы я вышла, но мне так не хотелось, и я стояла до тех пор, пока меня не вытаскивали оттуда.

Мне нравилось веселиться, бегать за своими братьями и сестренками, играть в огороде и лепить из грязи еду для моих кукол, чтобы они покушали мои грязевые куличи, которым я придавала разную форму и украшала одуванчиками, листьями лопуха, ромашками. Я любила играть со своими подружками, качаться с ними на качелях, играть в мяч.

И вот в один миг все изменилось. Помню, как меня куда-то везли, привели в необычную комнату, где ходило много людей в белой одежде, и я не понимала, что со мной происходит. Мне ставили болючие уколы, и тогда я сильно плакала и вырывалась из маминых рук. Помню, как мамочка меня пыталась успокаивать, уговаривала потерпеть. Теперь я понимаю, как ей тогда было нелегко. Зачем меня сюда привезли? Я не знала. Хотелось домой, к бабушке и к куклам. Мне было очень больно и плохо. Я кусала мамочку, вырывала волосы на голове. Наверное, потому, что она у меня сильно болела. Меня положили в какую-то большую «коробку», которая издавала разные

очень громкие звуки. Мне было страшно, я думала только об одном, чтобы все поскорее закончилось. Тогда я еще не понимала и не знала, что это такое. Спустя несколько лет я узнала, что это была диагностика МРТ, с помощью которой врачи исследовали мою голову. Все было очень плохо, я постоянно болела. Потом мы полетели на самолете в большую-большую больницу, где ходили с мамой на лучевую терапию, и мне постоянно делали наркоз, после которого мне было нехорошо, и я плохо себя вела.

Мне запомнилось, что мы жили вдвоем с мамой в большой уютной комнате, а не как раньше, в маленькой палате, где постоянно было много людей. Через полгода мы вернулись обратно домой. Когда мы приехали, к нам стали приходить родственники, мои братики и сестренки. Я так по ним скучала! Мы играли, смотрели мультики, делились игрушками. Эта радость длилась недолго. Я продолжала болеть. Как-то мама сказала, что скоро мы снова улетим на самолете, но уже надолго и в другую страну. Тогда я не понимала, для чего все это было нужно.

Когда мы прилетели, снова началось лечение. Там было очень тепло, изредка мы ходили на море, чтобы как-то скрасить нашу жизнь вдали от родных. Через некоторое время я заметила, что у мамы растет животик, потом я узнала, что там живет малыш. Эта новость меня взбодрила и обрадовала.

Через некоторое время мама мне сказала: «Доченька, мне пора ложиться в больницу, чтобы появилась на

свет твоя сестренка». В день ее рождения мы с бабушкой пришли проведать маму и посмотреть на наше чудо. Сестренка была маленькая и хрупкая, я ее полюбила всем сердцем. Мне разрешили подержать ее на руках, и я была так счастлива, глядя на маленький беззащитный комочек. Разглядывая ее тельце, глазки, маленькие ручки и ножки, я поняла, что нужна этому крохотному созданию. Кто же будет помогать маме ухаживать за ней? Тогда я собрала все свои силы и твердо решила, что мне нужно выздороветь.

Вернувшись домой, я с нетерпением ждала следующего дня, когда увижу мою сестренку снова. Я мечтала, как я ее буду кормить, ухаживать за ней, давать пустышку, петь песенки и менять памперс. И это придавало мне сил. Через некоторое время мне снова сделали МРТ.

Когда маму и сестренку выписали из роддома, мы отправились к моему лечащему доктору на консультацию. Он должен был рассказать о результатах обследования. Сидя у него в кабинете, я увидела мамино счастливое лицо: из ее глаз текли маленькие капельки слез. Это были не те слезы, которые я видела раньше, а слезы радости. Я чувствовала, что после того, как я поверила в себя и поняла, что нужна своей семье, со мной произошло настоящее чудо. Доктор сообщил, что болезнь отступает. Мама повернулась ко мне и начала целовать мои пухленькие щëчки. Этот день не забудется никогда.

Я считаю, что, несмотря на все мои переживания, на болезнь, которая принесла моей семье много горя, появление маленькой сестренки сделало меня счастливой. Свершилось настоящее чудо. Мама подарила моей сестренке жизнь и одновременно подарила новую жизнь мне.

Чудо случается, если верить в него всем сердцем и душой, если рядом есть мама и те, кого ты сильно любишь. Надо верить в чудеса, и они обязательно произойдут.

Про мальчика Петю

Настя Белякова, 10 лет

В одном городке жил мальчик Петя. Городок был небольшой, и все в нем друг друга знали. Петя был очень добрым, веселым и отзывчивым мальчиком. В семье его очень любили, особенно младшая сестренка Даша. Он тоже ее любил и заботился о ней, забирал ее из садика, катал на велосипеде, учил уважать старших, не обижать младших, заботиться о животных и об окружающих. Петя любил играть с детьми во дворе, особенно в футбол, и заниматься спортом. В свои тринадцать лет он стремился всем помогать – и маленьким, и стареньким. Он был волонтером. В городке его все знали и любили, у него было много друзей и в школе, и во дворе.

Но вот однажды случилась беда. Петя попал в аварию, и ему отрезали правую ногу. Хотя он быстро шел на поправку, играть в футбол он уже не мог. Петя сидел на скамейке и смотрел, как другие ребята играют в футбол, в догонялки, как они катаются на велосипедах, роликовых коньках, самокатах. Но теперь он уже не мог играть с ними, как раньше. Ему было больно и досадно от этого. Тогда Петя научился ходить на костылях. Он продолжал посещать школу, играть с сестренкой, помогал как мог соседям. Но его жизнь стала другой. Да, она была так же прекрасна, так же пели птицы, цвели цветы, сияло яркое солнышко на голубом небе, но это была не та жизнь, которой он жил раньше.

И теперь все вокруг, кто знал Петю, хотели помочь и поддержать его, как прежде делал он сам. Все помнили, как он помогал им и добрым словом, и делом. Если бабушке нужно было донести сумку из магазина, Петя был тут как тут. Однажды во дворе был случай: у девочки пропал щенок, так Петя первый кинулся на поиски. У дяди из соседнего двора застряла машина в грязи после сильного ливня, и Петя тут же прибежал на помощь и помогал ее выталкивать. Он помогал молодой маме спустить коляску с пятого этажа, ходил в аптеку и покупал лекарства для одинокого старика. Не было ни дня, чтобы Петя кому-то не помог.

И вот все жители небольшого городка решили помочь самому Пете. Сестренка Даша принесла свою копилку в форме пингвинчика, она копила на куклу с колясочкой, она даже уже придумала имя для своей куклы – Маруся. Соседка с третьего этажа принесла свои сбережения, которые она хранила, чтобы купить новый диван. Учитель физкультуры принес деньги, которые он собирал на новую штангу. Приносили все, кто сколько мог. Ведь полноценная жизнь и здоровье мальчика важнее куклы, дивана, штанги, важнее любых вещей, которые можно купить.

Все это понимали и стремились помочь Пете. Денег, которые собрали жители городка, хватило, чтобы купить мальчику хороший протез на ногу. Они подарили его Пете. Он был несказанно счастлив, у него появилась возможность жить полноценной жизнью, кататься на лыжах, заниматься спортом, катать, как раньше, на велосипеде свою младшую любимую сестренку Дашу, играть в догонялки, кататься на самокате, на роликах, но самое главное, играть, как раньше, в футбол во дворе с мальчишками.

Не прошло и года, как Петя научился не просто ходить, а даже бегать, причем очень хорошо бегать, на протезе.

Он продолжал играть в футбол, кататься на велосипеде, заниматься всем тем, чем занимался до аварии. У него все получилось! Добро всегда возвращается.

Вот такое чудо произошло в жизни Пети. Всю жизнь он помогал другим, а в трудную минуту, когда ему нужна была помощь и поддержка, люди помогли ему.

Какое это необыкновенное, и в тоже время обыкновенное чудо – снова иметь возможность жить полноценной жизнью. Бегать, прыгать, ходить в школу, встречаться с друзьями, помогать людям. Петя был очень благодарен жителям своего городка.

Андрюшка

Олег Георгица, 11 лет

В маленьком уютном городке Зеленовка жила одна дружная молодая семья. Родители долго ждали появления малыша. И вот наступил долгожданный момент. На свет появился мальчик по имени Андрюшка. Радости родственников не было предела! Андрюшка родился очень похожим на папу: курносый носик, длинные ресницы и кудрявые волосики. Он рос веселым, разговорчивым и озорным мальчишкой. Его любимым занятием было гонять голубей и угонять детские коляски у маленьких девочек. Все девочки на площадке знали, если пропала коляска, значит, Андрюшка утащил.

Наступило время идти в садик. Андрюшка быстро привык к саду, к воспитателям и детям. Он стал душой группы, все дети любили его, потому что он всегда смеялся и веселил всех. Он участвовал во всех праздниках детского сада. Единственное, чего не любил мальчик, так это музыкальные занятия. Вместо урока пения он сидел у заведующей детским садом, рассказывая ей, как он проводит время с папой и мамой. А еще Андрюшка любил играть в шахматы и учил играть заведующую. Заведующая, Ирина Владимировна, любила его и принимала его таким, какой он есть. И от этого Андрюшка чувствовал себя в детском саду как у себя дома.

В один из обычных дней произошло страшное событие: Андрюшка лег спать в тихий час, а потом не смог встать. У него очень болела голова. Воспитательница позвонила маме и сказала, чтобы та забрала сына из сада. Мама бросила работу и помчалась в сад, папа Андрюши был в это время в командировке.

Увидев сына, мама расплакалась, но тут же взяла себя в руки и повезла сына в больницу. Мальчику сделали МРТ головы, и увидели опухоль. Мама не ожидала, что такое может произойти с ее сыном. Андрюшка из веселого мальчика превратился в очень грустного, который лежал и не мог пошевелиться. Он постоянно спал, а когда просыпался, все время просил маму помолиться.

Мама ждала заключения врача, чтобы узнать, как лечить ребенка. Наконец было принято решение – нужно делать операцию. Началось лечение Андрюши. Одна операция, через месяц другая, потом длительное лечение, через два года третья и четвертая операция, и снова лечение. Много чего перенес Андрюшка: и лысенький был, и рука у него отнималась, и речь с памятью терял, но они с мамой не сдавались. Много чудес произошло с ним за это время, много людей помогало мальчику.

И что вы думаете, с ним случилось? Андрюшка становился все веселее, все чаще шутил и смеялся. Мама, глядя на своего сына, тоже стала смеяться и радоваться. Их девизом стало: лучше радоваться, чем грустить. В любой ситуации Андрюшка находил что-то веселое. Так, когда он стал лысым, он рассмеялся и сказал маме: «Мама, я теперь как профессор Константини[2]!» А еще он долгое время возмущался, почему его лысина не блестит. Он спрашивал маму: может, лысину надо чем-то помазать? Андрюшка начал мечтать, как он станет крупным бизнесменом, начнет помогать престарелым людям, у которых нет детей, будет строить храмы, гостиницы, будет помогать детям, которым нужно пройти лечение. Мальчик о многом мечтал, а мама его всегда и во всем поддерживала. Андрюшке становилось все лучше и лучше.

И знаете, что в конце концов произошло? А произошло чудо!

Андрюшка избавился от болезни, он пошел в школу и успешно ее закончил. Да, когда он получал тройку, то всегда успокаивал маму: «Мама, тройка – это не двойка, это тоже положительная оценка». Он много шутил, смеялся, научился радоваться еще больше – своим достижениям, и успехам окружающих его людей! Он научился видеть прекрасное как в природе, так и в людях и восхищаться этим. Он поступил в институт и окончил его. Он женился, и у него теперь четверо детей. Он стал крупным бизнесменом и осуществил свою мечту – начал заниматься благотворительностью.

Андрюшка сохранил верность своему девизу: любить всем сердцем, радоваться здесь и сейчас всей душой, искать хорошее даже в не очень хорошей ситуации, верить в чудо – и оно произойдет!

Смайлики

Айым Джаилканова, 8 лет

Девочке Айым снились принцессы из разных мультфильмов – длинноволосая Рапунцель и Эльза-волшебница. Но еще во сне были слышны и незнакомые голоса. Она никак не могла понять, из какого мультика эти герои. А это были герои-спасатели.

Айым чувствовала боль в груди и по всему телу, ей было тяжело дышать. А эти спасатели кричали ей: «Дыши, дыши!» Они еще раз надели на нее маску – и боли прошли. Она уже ничего не чувствовала и словно летала на облаках, а облачка были такие нежные и пушистые. Ветер развевал ее длинные волосы, она была счастлива. А потом она услышала еще один голос – она его узнала:

– У нас все будет хорошо. Ты у меня сильная, это все пройдет, ты победишь. Такое испытание дается только сильным и добрым людям. Всевышний любит тебя, и он сам исцелит тебя, надо только верить и не сдаваться.

Айым открыла глаза и увидела маму. В ее взгляде читался страх, печаль, грусть, тревога, но еще девочка увидела в нем любовь, надежду, веру и огромную силу.

В стенах онкоцентра время проходило очень быстро. Пролетали дни, недели, месяцы. Все это время Айыма непрерывно лечилась, проходила разные процедуры. Ей было и больно, и тяжело, но она не сдавалась, она боролась за жизнь. Она хотела жить.

В больницу ее положили в августе, и из окна палаты она наблюдала, как природа меняет свои цвета и переодевается в разные одежды. Еще она заметила, что и у природы бывает разное настроение: она то смеется, то грустит, то плачет, как и Айым.

Как и природа, девочка тоже менялась, уже не было ее любимых длинных волос, все ее принимали за мальчика. Болезнь разделила ее жизнь на до и после. Но она не сдавалась, все время повторяла: «Рак боится сильных, а я самая сильная!!!»

Айым было грустно в больнице, она хотела в школу к одноклассникам, к семье, к родным, она хотела домой. И в один прекрасный день она загрузила на телефон «Инстаграм» и назвала свою страницу ayimka_star. Там она нашла много друзей, они все поддерживали ее добрыми словами. Ей написали волонтеры Галина и Татьяна, они пришли в больницу и научили ее валять смайлики из шерсти.

У Айым здорово получалось, и волонтеры помогали ей продавать эти смайлики – брелоки и брошки. Ее смайлики путешествовали по всему миру. Занимаясь любимым делом, она и не замечала, как проходит время. А деньги от проданных смайликов она копила на лекарства.

Все это время Айым помогал один добрый Волшебник со своими Феями, они доставали для нее разные лекарства. И вот в очередной раз ей понадобилось волшебное зелье из далеких стран. Врачи-спасатели отправили письмо Волшебнику с просьбой: «Дорогой добрый Волшебник, нашей крошке Айым нужно доставить самое волшебное зелье. Спасибо».

И в тот момент перестали летать самолеты, по всему миру объявили карантин из-за эпидемии коронавируса. Люди перестали общаться, не выходили из дома, потому что боялись заразиться опасной болезнью.

Несмотря на такую сложную ситуацию, добрый Волшебник со своими Феями продолжали работать, чтобы спасать жизни онкобольным детям. Они достали волшебное зелье и привезли его девочке.

И в один прекрасный день Айым проснулась, чувствуя себя счастливой. На этот раз она увидела вокруг счастливые лица, и с этого дня пошла на поправку.

Айым наконец вылечилась. У нее начали отрастать волосы, она становилась красивой здоровой девочкой.

Каждый день она не забывает благодарить Всевышнего Аллаха за то, что он послал ей Волшебника, Фей, врачей-спасателей и столько добрых людей на ее нелегком пути. Она мечтает встретиться с Волшебником и подарить ему свои любимые смайлики.

Айымкины смайлики путешествуют по всему миру, про них и про ее выздоровление знают люди в разных странах. Заработанные деньги она уже не тратит на свои лекарства. Она отправляет их больным детям и нуждающимся семьям.

Еще она мечтает построить многоквартирный дом, обеспечить жильем бездомных бабушек и дедушек и стать для них доброй Феей.

Вот такое произошло с Айым необыкновенное обыкновенное Чудо! По воле Всевышнего Аллаха.

Необыкновенное обыкновенное чудо

Арина Иголкина, 10 лет

Весеннее утро. Солнце еще не поднялось над горизонтом, но люди уже спешат кто куда: кто-то на работу, кто-то в школу. Так начинается новый день. А для кого-то этот день станет началом жизни.

В одном из родильных отделений небольшого города морозным весенним утром родилась замечательная и удивительная девочка. Она росла, и все шло своим чередом: первая улыбка, первый зубик, первое слово и первые шаги. Ничто не предвещало беды. Радости родителей не было предела.

Прошло два года счастливой жизни. И вот однажды, в одно мгновение, все вокруг для маленькой девочки стало темным и мрачным. Она не понимала, что случилось. Малышка перестала видеть солнышко, родителей, игрушки. Она молчала несколько дней и не понимала, почему она только слышит и ничего не видит…

Для родителей это было как гром среди ясного неба. А для девочки жизнь, казалось, остановилась: все дни стали одинаковыми, неинтересными, однообразными, несмотря на все усилия родителей.

Время шло, девочка научилась неплохо ориентироваться в доме на ощупь, выучила много сложных стихов, даже таких, которые может запомнить не каждый старшеклассник, но ей очень не хватало общения с ровесниками. Специализированных детских садов и школ, где она могла бы заниматься, в городе не было. Родители долго думали, что можно сделать, чтобы жизнь дочери не была такой однообразной, серой и скучной, и решили переехать в другой город, где была специальная школа для таких детей.

И вот в семь лет девочка пошла в первый класс долгожданный школы. Ее переполняла радость, которая передавалась всем вокруг. А впереди ее ждало необыкновенное чудо! И не одно!..

В первый учебный день девочку привели в музыкальный кабинет и спросили, не хочет ли она научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте.

Счастливая ученица подержала флейту, потом положила руки на клавиши фортепиано и сказала: «Хочу! Я хочу играть на фортепиано!» Родители не могли поверить, что такое чудо возможно, что, не видя нот и клавиш, можно научиться играть, но очень верили в любимую дочь и в учительницу, которая говорила, что у девочки все получится! С этого дня жизнь девочки изменилась, она стала насыщенной, яркой, интересной и полной музыки. Она перестала быть мрачной и серой, как раньше.

Спустя год девочка уже неплохо играла на любимом инструменте и даже получала награды на детских музыкальных конкурсах. Это было настоящее чудо! Казалось, это самое невероятное, что только могло с ней произойти. Девочка была очень счастлива, но даже не могла предположить, что на этом чудеса не закончились.

На очередном медицинском обследовании семье повстречались очень хорошие люди, настоящие волшебники, которые услышали историю маленькой принцессы и захотели ей помочь. Разговаривая с девочкой о ее любимом увлечении, волшебники поняли, что она не собирается останавливаться на достигнутом, и что у нее есть и другие мечты, которые ей хочется осуществить. Тогда добрые волшебники решили сделать так, чтобы девочка поверила, что мечты сбываются!

На одном из масштабных фестивалей они устроили ей встречу с ее кумиром, известной певицей, которую, по ее словам, она любила «до неба и обратно». Девочка очень долго разговаривала со своим кумиром, обнимала ее, а через несколько часов вышла на сцену с любимой артисткой. Под ее аккомпанемент на фортепиано пела не только ее любимая певица, но и тысячи зрителей, собравшихся на фестивале. Никто и представить не мог, что девочка впервые репетировала с артисткой всего за шесть часов до выступления. Это ли не чудо?

Маленькую пианистку переполняли эмоции, родители плакали от радости, глядя на свою счастливую дочь. Так исполнилась большая мечта девочки – оказаться на одной сцене с любимым музыкантом.

Теперь маленькая принцесса, несомненно, верит в чудеса, в тое, что с ней произойдет самое большое чудо, которого она очень ждет, – возможность снова видеть мир своими глазами!

Девушка с обложки журнала

Диана Кирлик, 17 лет

Сегодня утром я проснулась как никогда счастливой. На моем столе лежал свежий номер журнала «Лиза». На обложке была я. Cмотрю и не верю своим глазам. Вот же она – сбывшаяся мечта, стать фотомоделью и сняться для обложки глянца!

С самого детства я увлекалась миром моды, рассматривала глянцевые журналы и представляла себя на их страницах. В тринадцать лет поступила в модельную школу и мечтала покорять мировые подиумы. Все шло своим чередом, но когда мне исполнилось пятнадцать, в один ужасный день в мою жизнь ворвалась болезнь и разрушила все мои планы. Это коварная болезнь под названием рак.

Раньше я и подумать не могла, что ею могут болеть дети, что в голове ребенка может поселиться какая-то опухоль, причины возникновения которой медицина пока назвать не может. И что путь к выздоровлению такой долгий и изнурительный. От химиотерапии и лучевой терапии на протяжении двух лет у меня выпали волосы, брови и ресницы. Для девушки это огромная потеря. Я стеснялась выходить на улицу. Было неловко ловить сочувственные взгляды прохожих, пока мама не купила мне парик. Тогда стало немного веселей, ведь я сразу похорошела. Но как же жарко в нем ходить летом! И поговорка «красота требует жертв» полностью себя оправдала. Наличие хотя бы искусственных волос придало мне уверенности в себе. И еще теплилась надежда, что мечта стать фотомоделью все-таки осуществится.

И вот однажды в интернете мне попалась реклама телевизионного проекта «Осуществи мечту». Подаю заявку на участие и рассказываю про свою мечту стать фотомоделью. И вдруг мне звонят из редакции популярного журнала «Лиза» и приглашают на съемки для обложки следующего номера. Я была на седьмом небе от счастья. В назначенный день мы с мамой собрались и поехали на съемки. Этот день был просто сказочным. Возле меня кружили парикмахер, визажист, стилист. Я совсем забыла о своей болезни и чувствовала себя настоящей моделью. Даже силы взялись непонятно откуда, а до этого всегда была страшная слабость. Я стойко выдержала день сьемок, ведь осуществлялась моя мечта!

И вот спустя две недели на полках магазинов появились журналы с моим изображением. Какая же я красивая там! Этот чудесный макияж, красивая прическа, ослепительная улыбка и сияющие от счастья глаза. Давно они уже не были такими…

Я поняла, что это не очень страшно – пробовать что-то изменить. Даже когда очень тяжело, важно прежде всего то, чего ты хочешь сейчас, о чем мечтаешь, и кто тебя в этом может поддержать. Не надо постоянно думать о своих проблемах, а важно уговорить себя смотреть вперед, идти к новым вершинам. Теперь я точно знаю: мечты сбываются, несмотря ни на что!

Мое Чудо!

Настя Конина, 14 лет

Меня зовут Настя, мне четырнадцать лет, и я искренне верю, что чудеса существуют. Чудо может быть большим или маленьким, значимым для всех и для каждого в отдельности. Каждый человек сам решает, верить ему в свое чудо или нет. Я поверила, и оно свершилось.

Три года назад мне приснился сон: был солнечный летний день, и я гуляла в поле. Откуда ни возьмись мне навстречу сломя голову выбежало пушистое чудо. Это была собака – золотистый ретривер. Он буквально сбил меня с ног, начал облизывать мои щеки, ласкаться, призывая поиграть с ним. Мне не хотелось просыпаться, не хотелось верить, что это всего лишь сон! Но пора было вставать в школу.

С этого дня я начала мечтать о нем – о щенке из моего сна. За полгода я изучила всю литературу об этой породе, продумала распорядок дня с учетом прогулок с новым другом, ну и, конечно, стала уговаривать родителей. И это было самое сложное! Шаг за шагом мне наконец-то удалось это сделать – долгожданная встреча с чудом должна была произойти в день моего рождения!

Но тут неожиданно в мои планы вмешалась болезнь. И моего щенка забрали из питомника другие хозяева. Было очень грустно, обидно и непонятно, почему все именно так. Ведь мое чудо было уже так близко! Щенок даже во сне перестал ко мне приходить, как будто его все устраивало в новом доме и он забыл обо мне. Мне оставалось лишь одно – бороться с болезнью и верить, что чудо случится.

Дни шли, лечение оказалось долгим и сложным. Каждый день я старалась изо всех сил, как только могла. Я не сдавалась, я верила, что скоро буду здорова. Медленно, но верно я шла на поправку.

Однажды мне пришла в голову идея – я решила связаться с заводчиками и узнать, где именно проживает мое золотистое чудо. Да, конечно, я понимала, что у него другие хозяева, что они его тоже любят и заботятся о нем. Да и как можно не любить эту породу? Золотистые ретриверы – самые ласковые, добрые и покладистые из всех собак. Их даже используют, как собаку-няньку для ребенка, как поводыря для инвалидов.

Я позвонила и, о чудо! – новые хозяева пошли мне навстречу и стали высылать мне фотографии и видео того, как растет мой любимец. А ведь мы даже с ними не были знакомы! Я поняла – пес в надежных и заботливых руках, но как же сильно хотелось, чтобы мой дом стал его домом.

Спустя восемь месяцев меня выписали. Лечение закончилось, и я смогла вернуться домой.

От мысли, что, если бы не болезнь, то этим летом я могла бы уже гулять в лесу со своей собакой, тренировать ее, ездить на дачу, ходить вместе на озеро, мне становилось очень грустно.

Родители советовали мне присмотреться к другой породе, предлагали взять щенка из приюта. Но я отчетливо помнила глаза своего чуда из сна, я не хотела никого другого. Я продолжала верить, что что-то вот-вот произойдет, что Чудо свершится. И оно свершилось!

Утром, накануне моего дня рождения, раздался телефонный звонок. Мама с кем-то долго разговаривала, потом кому-то сама звонила, потом залезла в интернет. Все это выглядело очень странно. За долгие месяцы, которые мы провели в одной палате в больнице, я научилась без слов понимать выражение ее лица, чувствовать ее эмоции. Вид у мамы был очень загадочный.

Через час мы уже сидели в машине и куда-то ехали. На вопрос, куда, она мне не ответила. Я решила, что мы едем сдавать очередные анализы и просто смотрела в окно. Мы остановились у частного дома и, когда зашли за ворота, на меня набросилось что-то мягкое и теплое. От неожиданности я зажмурилась. Когда открыла глаза – увидела ЕГО! Свое Чудо из сна! Это был уже взрослый пес, который смотрел мне прямо в глаза, как старый друг! Я не понимала, что происходит, я боялась, что это опять сон, и сейчас я проснусь и снова окажусь в больничной палате.

Не успела я опомниться, как мы с мамой оказались уже внутри дома, а навстречу нам выбежали три маленьких щенка, точь-в-точь таких, как мое Чудо! Оказывается, пока я лежала в больнице, у моего любимца родились щенята, и хозяева сразу же позвонили моей маме! Передо мной было три маленьких комочка (сразу три чуда!), и я могла сама выбрать нового члена нашей семьи.

Конечно же, я сразу вспомнила свой сон и внимательно стала смотреть всем троим щенятам в глаза. И я нашла своего! Он глядел на меня глазами своего папы. Все сомнения отпали, и уже через час я сидела в машине со своим новым другом. Мы вместе ехали домой.

И это действительно было ЧУДО!

Настоящее чудо!

Абильмансур Макыпбек, 9 лет

Меня зовут Абильмансур. Мне девять лет. Друзья зовут меня Мансур. Я решил рассказать вам о себе. Ведь то, что произошло со мной, это и есть самое настоящее чудо.

Я с детства был очень активным, шустрым, веселым ребенком. У меня было очень много друзей, я и сейчас с ними дружу. Но, когда мне было пять лет, я очень сильно заболел. Мы ездили ко многим докторам. Нам сказали, что надо делать операцию. Мама мне сказала, что нужно молиться и верить в Чудо, тогда оно обязательно сбудется.

Во время операции мне приснился сон, как будто я находился в большом пустом городе, где больше никого не было. В доспехах батыра, с мечом в руках, я сражался с огромным страшным пауком. Он был в десять раз больше меня, весь черный, и у него были красные горящие глаза. Мне было страшно, я сражался с ним изо всех сил, рубил ему лапы, колол его мечом и, наконец, победил его. Смотрю, а вокруг меня стоят все родные, близкие, друзья и аплодируют. Поздравляют меня, говорят, что я батыр, чемпион, победитель!

После операции начались лечебные и реабилитационные процедуры, которые я тоже все успешно прошел благодаря молитвам и чуду. В этом мне помогали мои близкие и очень много доброжелательных людей, которым я очень благодарен. Теперь я точно знаю, что есть великая сила, которая не перестает удивлять чудесами. Главное – верить!

Взгляд вслепую

Владислав Наумов, 17 лет

Помните, как выглядит утреннее небо? А как выглядит восход или закат солнца? Помните веснушки вашего друга, который всегда рядом с вами? Конечно, людям этого никогда не забыть, но однажды может произойти такая ситуация, что в вашей жизни все изменится. Произойдет то, чего вы точно не ожидали.

Героя этой истории зовут Фин. Он небольшого роста. Волосы у него темно-русые. В двенадцать лет он закончил художественную школу и был единственным в своем классе, кто закончил ее на отлично.

Когда он учился в восьмом классе – ему было тогда пятнадцать лет – друзей у него не было. Его очень часто при всех обижали. Знаете, это очень трудно пережить, когда вся твоя параллель считает, что ты неудачник, и смеется над тобой. Тяжело быть белой вороной.

После школы Фин сразу бежал домой. А дома его ждали мама и младшая сестра Тонни. Отца у них не было, он оставил семью сразу после рождения дочки. Пусть семья у Фина была и не полная, зато полноценная. Как только Фин возвращался домой, на пороге его встречала сестра. Фин всегда брал в школьной библиотеке книжки для нее. С кухни доносился шум печки, а запах в квартире витал фантастический: это мама опять пекла свои фирменные оладушки. Оладушки у Фина были самым любимым блюдом. Он тут же бежал мыть руки и забегал на кухню, целовал маму и накладывал в блюдце оладушек.

Пообедав и не тратя время на отдых, Фин сразу выходил на балкон, брал альбом с красками и все что необходимо, усаживался в мягкое кресло и рисовал закат. И так каждый вечер. В его альбоме было очень много рисунков, в основном закатов. Фин считал, что каждый закат – это что-то новое, что дает веру в то, что следующий день будет лучше и интересней.

Так прошло два года. Его было не узнать, он очень вырос, но в душе так и остался маленьким Фином. Как будто не собирался взрослеть. Одноклассники все так же не оставляли его в покое. Фин не мог дать им отпор, ему это было очень тяжело. Поэтому он держал свои чувства в себе, переживая в душе все оскорбления и унижения. И помнил все недостатки, которые в нем якобы видели остальные ребята.

Но однажды по дороге домой прямо на улице ему стало плохо. Он потерял сознание. Придя в себя, он понял, что ничего не видит. Он только чувствовал, что не один. Вдруг теплая рука прикоснулась к его запястью. Это была его мама. Фин спросил:

– Мама, что произошло? Я помню, что я подходил к дому, а дальше все как в тумане. И почему у меня в глазах так темно? Они у меня открыты, но я ничего не вижу! Мама, что со мной?! Мама! Мама…

Он только услышал, как его мать всхлипывает и что-то шепчет. Спустя десять минут, мать вздохнула и сказала:

– Фин, сынок… Ты потерял зрение, врач не может поставить точный диагноз.

Он резко перебил ее:

– Что значит, не может поставить диагноз? Как мне дальше жить? Я останусь таким навсегда? Я не хочу так жить! Мама, прошу тебя, сделай что-нибудь, прошу…

Мама не могла сказать ни слова, она просто продолжала плакать и вытирать слезы платком.

Через три недели Фина выписали из больницы. Болезнь заставила его глубоко задуматься. Вот представьте, вы жили и видели свет, видели улицу, людей, гуляющих по парку, а в один момент зрение у вас пропало, как по щелчку. Как жить дальше?

А Фин решил не сдаваться, он никогда не останавливался на достигнутом, не опускал руки, а упорно шагал вперед! Он учился дома, каждый день к нему приходили учителя и помогали ему с уроками. Спустя некоторое время Фин освоился и даже мог самостоятельно выйти на улицу. Он присаживался на скамейку, доставал из рюкзака альбом и простой карандаш и начинал что-то рисовать. Вскоре к нему спускались мама с Тонни, и они сидели во дворе уже втроем.

Однажды, закончив рисунок, Фин задал вопрос:

– Мам, что здесь нарисовано?

Мама взяла альбом и сказала:

– Дорогой, ты нарисовал небо, – и нежно погладила его по голове.

– Мам, а оно красивое? – спросил он.

– Несомненно, эти облака как будто сахарная вата, – улыбнулась она.

– Да, и правда, они похожи на сахарную вату! – подтвердила Тонни.

– Мам, Тонни! – неожиданно воскликнул Фин. – Знаете что?

Мама с сестрой не успели ничего ответить, как он проговорил:

– Вы не представляете, как я счастлив! Какое же это чудо! Главное, что я жив. Это самое важное! Бывают ситуации и намного хуже моей, но я буду продолжать жить и радоваться жизни!

Фин взял мамину руку и поднялся, прижался к маме и сестре и заплакал от счастья.

Никогда не поддавайтесь трудностям, если они почувствуют, что вы не справляетесь, они от вас не отстанут! Трудности боятся сильных духом и упорных людей, которые идут до конца. Не дайте трудностям сломать вас, лучше сломайте их!

Дружба

Елизавета Ревякина, 13 лет

Таня была обычной девочкой. Но в одиннадцать лет ее жизнь резко изменилась из-за внезапной трагической гибели ее родителей.

У Тани не было других родственников, поэтому ее отправили в детский дом. Там девочка замкнулась в себе после произошедшего. В целом в детском доме было терпимо, если не считать отсутствия простого человеческого внимания к детям. Друзей она найти не смогла и чувствовала себя одинокой и потерянной.

Спустя два года жизни в детском доме Таня узнала, что ее забирают в семью. Она надеялась, что опекун хотя бы немного ее полюбит, но ошиблась. Ее делами и чувствами, как и в детском доме, никто не интересовался.

Через год опекун отправил Таню в школу-интернат. Девочка надеялась, что там у нее появятся друзья, но опять ошиблась. В новой школе над ней начали издеваться. Она почти потеряла надежду найти друзей. А на любящую семью надежды совсем уже не было. Спасти ее могло только чудо.

Так прошло полгода, и вот, когда над ней в очередной раз смеялись, Таня услышала спокойный и властный голос:

– Отойдите от нее.

Подняв глаза, она увидела, что за нее заступился парень на несколько лет ее старше.

– Пошли, – сказал он.

Они отошли в сторону, и парень спросил:

– Что случилось? Расскажи, легче станет.

Тут девочка заплакала. И мало-помалу рассказала ему все о своей жизни, начиная с гибели родителей и заканчивая насмешками одноклассников. Слушая ее рассказ, парень хмурился. Но потом улыбнулся и просто спросил:

– Как тебя зовут?

– Таня, – ответила она.

– А меня Денис. Очень приятно. Давай дружить, – с улыбкой сказал он.

Таня радостно посмотрела на Дениса и прошептала:

– Давай.

Они обнялись, и девочка снова заплакала. На этот раз от счастья.

И будет чудо

Евгений Сафонов, 13 лет

День был непростой. Мы оба устали сегодня. И наплакались. Мама говорит, что я у нее такой маленький и одновременно такой большой, и что я все понимаю.

Потом мы стояли у окна и смотрели на небо. Городу так не хватает звезд.

Мама спросила:

– Женя, что такое чудо?

– Чудо? Я сейчас расскажу, что такое чудо, – чуть не закричал я. – Чудо – это когда кажется, что все двери закрыты, и ты понимаешь, что все, ничего уже сделать нельзя. Но вдруг среди мрака появляется маленький огонек. Капля света, наполненная счастьем и радостью. И ты знаешь, что это твой единственный шанс. И ты понимаешь, что за него надо держаться всеми силами, которые у тебя есть. И ты летишь к огоньку надежды.

Голос мой стал тише. Я осторожно подбирал слова.

– Может случиться так, что он погаснет. Может случиться так, что он разгорится. И тогда произойдет чудо. Оно яркое, большое и жаркое. Оно защитит тебя и спасет. И никто не сможет его погасить. И ты будешь жить, несмотря ни на что!

Мама обняла меня и поцеловала уже отросший ежик на макушке.

– Будешь, будешь. Куда ты денешься, – сказала она.

Я улыбнулся:

– И самое главное забыл сказать. Важно, что ты не один и тебя любят. И чудо точно случится.

Издательство благодарит литературное агентство «Banke, Goumen & Smirnova» за содействие в приобретении прав на рассказы Яны Вагнер, Татьяны Замировской, Людмилы Петрушевской и Марины Степновой