Луций Анней Сенека – крупнейший римский философ, первый представитель стоицизма в Древнем мире. Особую роль в формировании взглядов философа сыграл древнегреческий мыслитель Посидоний. В свою очередь, нравственная позиция и система ценностей Сенеки оказали сильное влияние на его современников и последующие поколения.
Произведения Сенеки – всегда откровенный и развернутый «кодекс чести». Любой труд знаменитого философа разворачивает перед нами подробную картину его философии. Сенека поясняет, аргументирует и приглашает к диалогу. В его произведениях поднимаются вопросы, которые затрагивают категории жизни и смерти, счастья и горя, философии и математики: каким должен быть лучший признак уравновешенного ума? Как следует жить, чтобы не падать духом? Для чего человеку нужна философия? В чем разница между философией и математикой? Что приносит нам величайшие беды? Как исправить свою жизнь?
В сборник вошли избранные «Нравственные письма к Луцилию», трагедии «Медея», «Федра», «Эдип», «Фиэст», «Агамемнон» и «Октавия» и философский трактат «О счастливой жизни».
Серия «Библиотека избранных сочинений»
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Луций Анней Сенека
4 г. до н. э. – 65 г.
Вопросы, на которые дает ответ эта книга
ЧТО СЕНЕКА СЧИТАЕТ ЛУЧШИМ ПРИЗНАКОМ УРАВНОВЕШЕННОГО УМА?
Лучшим признаком уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и терпеливо ожидать. (см. здесь)
ЧТО НУЖНО СДЕЛАТЬ, ЧТОБЫ ЖИЗНЬ БЫЛА ПРИЯТНА, И ПОЧЕМУ?
Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения о ней. (см. здесь)
ЧТО НУЖНО СДЕЛАТЬ ПРЕЖДЕ ВСЕГО, ЧТОБЫ ИСПРАВИТЬ СВОЮ ЖИЗНЬ?
Сбрось сначала бремя своей души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место. (см. здесь)
КАК СЕНЕКА РЕКОМЕНДУЕТ ПОСТУПАТЬ, ЧТОБЫ НЕ ПАДАТЬ ДУХОМ В НЕСЧАСТЬЯХ?
Помни же и держись следующего: не падай духом в несчастьях, не доверяй радостям и всякую возможную угрозу судьбы представляй себе уже осуществившейся. (см. здесь)
В ЧЕМ РАЗНИЦА МЕЖДУ ФИЛОСОФИЕЙ И МАТЕМАТИКОЙ?
Философ ищет причину вещей, математик исследует их число и меру. (см. здесь)
КАК МЫСЛИТЕЛЬ ОТНОСИТСЯ К ЖИЗНИ И СМЕРТИ?
Нет ничего неопределеннее, обманчивее и изменчивее под влиянием внешних условий, чем жизнь. Все меняется и по велению судьбы переходит из одной крайности в другую, и при такой неверности земных вещей верна только смерть. (см. здесь)
ПОЧЕМУ ФИЛОСОФ РЕКОМЕНДУЕТ ИСКАТЬ УБЕЖИЩА В ФИЛОСОФИИ?
Насколько можешь, ищи убежища в философии. Она укроет тебя в своих объятиях. В ее святилище ты будешь если не вполне безопасен, то все же безопаснее, чем где-либо. (см. здесь)
ЧТО, ПО УТВЕРЖДЕНИЮ СЕНЕКИ, ПРИНОСИТ НАМ ВЕЛИЧАЙШИЕ БЕДЫ?
Величайшие беды причиняет нам то, что мы сообразуемся с молвой и, признавая самыми правильными те воззрения, которые встречают большое сочувствие и находят много последователей, живем не так, как этого требует разум, а так, как живут другие. (см. здесь)
КОГДА ЖИЗНЬ СТАНОВИТСЯ СЧАСТЛИВОЙ?
…жизнь счастлива, если она согласуется со своей природой. (см. здесь)
КАК ИСТИННЫЙ МУДРЕЦ ОТНОСИТСЯ К БОГАТСТВУ?
Мудрец не пустит к себе в дом ни одного денария нечистого происхождения, но он не отвергнет богатства, являющегося даром судьбы и плодом добродетели. (см. здесь)
Предисловие
Имя римского философа Луция Аннея Сенеки (4 г. до н. э. – 65 г. н. э.) давно стало одним из символов стоицизма, хотя он не был основателем этого течения в философии.
Стоицизм родился в Афинах за три века до наступления нашей эры, а свое название получил благодаря архитектурным сооружениям, которые в античности назывались «стоя» или «стоа»: длинная крытая галерея с рядами колонн. Их можно было использовать для разнообразных заседаний должностных лиц, для торговли и, конечно же, для философских бесед в компании единомышленников.
Стоики представляли окружающий нас мир как своеобразный организм, которым управляет логос – божественный закон. Бесполезно бороться с судьбой, бессмысленно противоречить логосу, считали они, поэтому идеалом человека должен стать спокойный, рассудительный мудрец. Но при этом стоики отнюдь не проповедовали безволие и слепое подчинение. Да, сопротивляться року невозможно. Но с достоинством пройти этот путь может только человек с мощным внутренним стержнем. Безнравственный поступок – саморазрушение. Воздержанность – ступенька на пути к истинно свободной личности…
Произведения Сенеки – предельно откровенный и развернутый «кодекс чести» античного приверженца умеренности и стойкости. Да и сама его жизнь – это путь человека, всегда жившего в соответствии со своими идеалами. Государственный деятель, член сената, выдающийся оратор и писатель – Сенека был наставником юного Нерона и не боялся противоречить сумасбродному правителю. Увы, ученик, славившийся жестокостью, а также мнивший себя гениальным актером и поэтом, в итоге предложил Сенеке выбор – смертная казнь или самоубийство. Как истинный стоик, философ предпочел оборвать свою жизнь собственными руками.
И… кто ныне помнит произведения Нерона? А труды Сенеки пережили века и тысячелетия. И мы предлагаем вам познакомиться с избранными творениями великого мыслителя: «Нравственные письма к Луцилию», трактат «О счастливой жизни» и несколько трагедий – «Медея», «Федра» и другие.
«Нравственные письма к Луцилию» сохранились в отдельных списках, систематизировали их уже переводчики и поклонники Сенеки эпохи Средневековья и Нового времени. Доподлинно неизвестно, нумеровал ли их сам Сенека и сколько их было на самом деле. Русскоязычному читателю большую их часть впервые представил в 1893 году Платон Краснов. О мотивах выбора им писем известно мало. По одной из версий, он перевел именно те, которые показались ему наиболее достоверными.
Кому адресованы «Нравственные письма»? Нам сейчас неизвестно, существовал ли Луцилий реально (есть версия, что это некий зажиточный римлянин, ученик Сенеки). Возможно, философ просто использовал для изложения своих взглядов формат писем к хорошему знакомому.
Любое произведение Сенеки разворачивает перед нами подробную картину его философии. Не только «Нравственные письма» или «О счастливой жизни», но и трагедии, основанные на античных мифах… Вопросы жизни и смерти, добра и зла, нравственного и безнравственного – философ поясняет, предлагает аргументы и приглашает к диалогу. Можно ли вести беседу с человеком, которого отделяют от нас две тысячи лет? Да. Работы Сенеки настолько увлекают и затягивают, что это уже не просто чтение, а самый настоящий диалог. Соглашаться ли с человеком, который когда-то сказал: «Если не можешь изменить мир, измени отношение к этому миру»? Решать вам…
Нравственные письма к Луцилию
Письмо I
Об употреблении времени
Во всем отдавай себе отчет, о Луцилий, и старательно сберегай время, которое до сих пор или само ускользало от тебя, или отнималось другими, или, наконец, тобою самим тратилось попусту. Поверь мне: часть времени у нас отнимают другие, часть его тратится даром, часть уходит незаметно для нас самих. И самая постыдная потеря времени та, которая происходит от нашей собственной небрежности. Вникая в дело, ты легко заметишь, что большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь в том, что мы делаем не то, что надо. А между тем много ли людей придают времени какую-либо цену, уважают и ценят свои дни, понимают, что с каждым днем они умирают? Ведь в том-то и есть наша ошибка, что мы смотрим на смерть только как на будущее событие. Большая часть смерти уже наступила: то время, что за нами, – в ее владении. Итак, о мой Луцилий, продолжай, как ты пишешь, употреблять с пользою каждый час. Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит.
Все, о Луцилий, не наше, а чужое; только время – наша собственность. Природа предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь, которую вдобавок может отнять у нас всякий, кто только этого захочет. Люди настолько глупы, что считают себя в долгу, если получат какой-либо подарок, как бы мал и ничтожен он ни был, хотя притом они всегда имеют еще возможность отдарить за него, и решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная вещь, которой нельзя возвратить обратно при всем на то желании. Ты спросишь, может быть, как же поступаю я, поучающий тебя на этот счет? Сознаюсь откровенно: я поступаю как люди расточительные, но аккуратные: веду счет своим издержкам. Не могу сказать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я потерял, каким образом и почему. Я могу объяснить причины моей бедности. И ко мне относятся как к людям, впавшим в нищету не по своей вине: все жалеют, но никто не помогает. Впрочем, я не могу еще считать нищим человека, которому хватает того, что у него осталось. Поэтому береги то, что у тебя есть, и примись за это заблаговременно. Недаром говорили наши предки: поздно беречь вино, когда уже видно дно. Ведь на дне его остается не только мало, но и самый остаток – плохого качества.
Письмо II
О чтении книг
На основании того, что ты мне пишешь, и того, что я о тебе слышу, я возлагаю на тебя большие надежды. Ты не разбрасываешься и не мечешься, не находя себе места. Такое разбрасывание – признак больного духа. Лучшим признаком уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и терпеливо ожидать.
Смотри, однако, как бы чтение многих авторов и книг всякого рода не сделало тебя слишком поверхностным и неустойчивым. Если ты хочешь извлечь из чтения какую-либо прочную пользу, то останавливайся подолгу только на несомненных авторитетах и «питайся» исключительно ими. Тот, кто всюду, тот нигде. У людей много странствующих бывает обыкновенно много знакомых, но совсем нет друзей. То же непременно случается и с тем, кто не изучает внимательно никакого одного писателя, но прочитывает всех мельком и спеша. Нет пользы от пищи, которую желудок, едва восприняв, извергает; ничто не вредит так выздоровлению, как частая перемена лекарств; никогда не затянется рана, если на ней пробовать разные средства; не поправляется растение, если его часто пересаживают; ничто вообще не приносит пользы, если влияет мимоходом, налету, – такие книги в большом количестве только обременительны, раз ты не можешь прочесть столько книг, сколько их есть у тебя, то довольствуйся столькими, сколько ты можешь прочесть. «Но, – возразишь ты, – если я хочу читать то одну книгу, то другую?» Признак расстроенного желудка – пробовать много кушаний, которые, несмотря на свое обилие и разнообразие, не питают его, а засоряют. Итак, читай всегда лучшие, признанные сочинения, а если и случится когда-нибудь просматривать другие, то все-таки вернись потом к первым. Старайся приобретать ежедневно хоть что-нибудь, чтобы обеспечить себя ввиду бедности, смерти и других бедствий. И если прочтешь что-либо, то из прочитанного усвой себе главную мысль. Так поступаю и я: из того, что я прочел, я непременно что-нибудь отмечу. Сегодня, например, я вычитал у Эпикура – так как я не гнушаюсь заходить иногда и во вражеский лагерь, не в качестве перебежчика, но в роли лазутчика, – что «почтенна веселая бедность». Впрочем, можно ли назвать бедностью такую бедность, которая весела? Кто хорошо уживается с бедностью, тот, в сущности, богат. Не тот беден, у кого мало, а тот, кто хочет большего. Что пользы ему, что у него в сундуках много денег, в житницах много пшеницы, на лугах много скота, много денег отдано в рост, если он жаждет чужого имущества и считает не то, что уже приобрел, а то, что ему еще надо приобрести? Условий богатства, по-моему, два: во-первых, иметь необходимое и, во-вторых, довольствоваться им.
Письмо III
О выборе друзей
Ты посылаешь мне свое письмо, как ты пишешь, со своим другом. А затем прибавляешь, чтобы я не сообщал ему всего касающегося тебя, потому что ты сам не делаешь этого. Таким образом, в одном и том же письме ты и назвал его другом, и отрекся от него. Если ты назвал его другом, потому что это первое слово, какое попалось тебе на язык, употребил его в том ходячем смысле, в каком мы называем господином всякого встречного, если не знаем его имени, – тогда пусть так. Но если ты считаешь за друга кого-нибудь, кому веришь меньше, чем самому себе, то ты жестоко заблуждаешься и не понимаешь сущности искренней дружбы. С другом обсуждай все, но, прежде чем дружиться, узнай его самого. По заключении дружбы надо верить; рассуждать же надо раньше. Весьма беспорядочно поступают те, кто, вопреки наставлениям Теофраста, рассуждают, уже полюбив, а рассудив, перестают любить. Долго обдумывай, можешь ли ты считать кого-нибудь другом. Но раз ты найдешь, что он достоин дружбы, отдайся ему всем сердцем, и тогда говори уже с ним так же свободно, как с самим собою. Жить следует, собственно говоря, так, чтобы и можно было злейшему врагу доверить все, что у тебя на душе. Но в жизни бывают разные обстоятельства, из которых принято делать тайны. Так вот другу-то и можно доверить все заботы, все помыслы. Если ты считаешь его преданным, то и обращайся с ним, как с таковым. Кто боится обмана, тот учит ему, и самим подозрением дает право на любое коварство. Перед другом не следует утаивать ни единой мысли; надо в его присутствии считать себя в обществе самого себя.
Есть такие люди, что рассказывают первому встречному то, что можно доверять одним друзьям, и выгружают тайный груз души своей в любые уши. Другие, напротив, страшатся довериться даже самым близким, и если бы могли, то, не доверяя самим себе, спрятали бы всякий секрет как можно глубже. Не следует делать ни того ни другого. Обе эти крайности – и доверять всем, и не верить никому – одинаково дурны: только одна благороднее, другая безопаснее. Точно так же есть люди вечно беспокойные, и, напротив, есть люди ко всему равнодушные. Но наслаждение тревогами жизни не есть деятельность: это только трепет взволнованной души. С другой стороны, состояние, при котором всякое движение в тягость, не есть покой, а только расслабленность и усталость. Раздумывая об этом, полезно иметь в виду стих Помпония:
Отдых и работа должны сопутствовать друг другу: тот, кто отдохнул, должен работать, а тот, кто трудился, может отдыхать. Этому учит нас и природа, сотворившая и день и ночь.
Письмо IV
О страхе смерти
Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и разовьешь свою душу, тем дольше будешь наслаждаться. Правда, есть наслаждение и в самом процессе совершенствования и развития. Но гораздо высшее наслаждение заключается в самосознании ума, свободного от всяких слабостей и блещущего чистотою. Ты помнишь, какую радость ты ощутил, когда, сняв детское платье, надел тогу мужчины и в ней явился на форум. Еще большая радость ожидает тебя, когда ты отбросишь свой детский ум и философия впишет тебя в число мужей. До тех же пор твоя мысль находится в детском, и даже еще хуже, в ребяческом возрасте. Нет ничего хуже, как, будучи внушительным старцем, сохранять несовершенства детей, и притом маленьких детей. Старики боятся легкомысленного; дети боятся пустяков, а такие люди – и того и другого. Заметь себе, всего менее следует бояться того, что обыкновенно внушает наибольший страх (то есть смерти). Под конец не бывает ничего значительного. Приходит смерть: ее можно было бы бояться, если бы она осталась с тобою. Но неизбежно она или не наступит, или свершится. «Трудно, – возразишь ты, – довести ум до презрения жизни». Неужели ты не замечал, как часто это презрение порождается ничтожнейшими причинами? Один повесился у дверей своей милой; другой бросился с крыши, чтобы не слушать более брани своего господина; третий распорол себе живот, чтобы его не вернули из бегов. Так неужели же доблесть не сделает для человека того, что так легко делает чрезмерный страх? Безмятежная жизнь не выпадает на долю никому из тех, кто слишком заботится о ее продлении, кто между прочими благами жизни считает за благо долголетие. Чтобы равнодушнее смотреть на жизнь и смерть, думай каждый день о том, сколь многие цепляются за жизнь совершенно так, как цепляются за колючие терния утопающие в быстром течении реки. Сколь многие колеблются между страхом смерти и мучением жизни: и жить не хотят, и умереть не умеют. Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения о ней. Разве может радовать человека обладание вещью, утратив которую он будет безутешен? Напротив, совсем не тяжело потерять такую вещь, по утрате которой вторично ее не пожелаешь. Потому приготовься к превратностям судьбы и смотри хладнокровно на них: они случаются даже с самыми сильными. Приговор Помпею произнесли сирота и евнух; Крассу – жестокий и несносный парфянин. Гай Цезарь приказал Лепиду отрубить голову трибуну Декстру, а сам пал от руки Херея. Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то, что он сам себе позволял относительно других. Не доверяй затишью: в одно мгновение море может взволноваться. Корабли тонут иногда в тот самый день, в который они красовались на глади вод. Вспомни, что и разбойник, и враг всегда могут занести над тобой меч. Не надо даже никаких особых обстоятельств; твоя жизнь и смерть находятся в зависимости от прихоти любого раба. Ведай, кто презирает свою жизнь, владеет твоею. Припомни, сколько людей погибли от руки своих слуг, сраженные открытым насилием или тайною хитростью. Право, не меньше людей погибло от рук своих рабов, чем по прихоти царей. Что же думать о том, как силен тот, кого ты боишься, если то, за что ты боишься, во власти всякого? Положим даже, что ты попадешь в руки своего врага и он в качестве победителя приговорит тебя к смерти. И что же? Ты придешь именно к тому концу, к которому шел всю жизнь. Зачем обманывать себя и только теперь замечать факт, с которым давно уже следовало примириться? Верь мне – ты неизбежно умрешь уже в силу того, что ты родился. В этом роде должны мы рассуждать, если хотим спокойно и твердо встретить последний час, страх перед которым делает мучительными остальные часы нашей жизни.
Чтобы кончить письмо, сообщу тебе изречение, встреченное мною во вражеских вертоградах и понравившееся мне: «Бедность, согласующаяся с законами природы, в сущности, большое богатство». Природа, как известно, установила для нас следующие потребности: не голодать, не чувствовать жажды и не зябнуть. А для того чтобы утолять голод и жажду, нет необходимости сидеть в приемных разных гордецов и выносить их тяжелую заносчивость или презрительную снисходительность; нет необходимости плавать по морям или нести тяготы военной службы. Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится трудиться в поте лица. Из-за них-то изнашивается парадное платье, из-за них наступает преждевременная старость в военных походах, из-за них стремятся в чужие страны. А между тем под рукою у нас есть все, что нужно.
Письмо V
О философском образе жизни
Хвалю тебя и радуюсь, что ты, оставив все прочее, предался делу самосовершенствования. Я не только советую, но даже прошу: не оставляй этого дела. Но предостерегаю тебя: не поступай подобно тем, кто хочет не столько быть чем-либо, сколько казаться; не делай ничего такого, что заставило бы говорить о твоей внешности и твоем образе жизни. Не ходи с неумытым лицом, непричесанными волосами и небритой бородой; не подчеркивай презрения к деньгам; не хвались постелью, устроенною на голой земле, и вообще ничем таким, за чем гонится извращенное честолюбие. Само имя философии, хотя бы она даже и скромно пропагандировалась, достаточно ненавистно. Что же будет, если мы еще станем выделяться среди других людей странными привычками? Пусть в душе мы будем вполне несходны с толпой, но по наружности ничем не надо от нее отличаться. Не надо блистать своим платьем, но зачем носить его грязным? Не будем приобретать серебряной утвари, щедро украшенной золотыми узорами, но не будем считать за непременное условие умеренности лишение золота и серебра. Будем заботиться о том, чтобы вести лучшую жизнь, чем толпа, но не противоположную ей. Иначе мы оттолкнем и отвратим от себя тех, кого хотим исправить, и добьемся того, что нам не захотят подражать ни в чем из боязни, что придется подражать во всем. Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и человечность. Резкое отличие от толпы противоречит этим целям. Надо заботиться поэтому, чтобы не казалось смешным и противным то, посредством чего мы хотим добиться восхищения. Ведь наша цель – жить сообразно с природой. Уродовать же тело, ненавидеть самую необходимую опрятность, жить в грязи и есть не питательную и вкусную пищу, а противную и тошнотворную, – значит поступать против природы. Насколько можно считать роскошью стремление к изысканным вещам, настолько глупо избегать обычных и общепринятых удобств. Философия проповедует: умеренность, но не самоистязание; умеренность же вполне совместима с опрятностью. Тут надо знать меру. Наша жизнь должна сообразоваться как с требованиями нравственности, так и с требованиями общественности. Пусть удивляются нашему образу жизни, но пусть признают его правильным. «Итак, что же, мы должны жить как все? И не должно быть никакой разницы между нами и толпою?» Непременно. Тот, кто узнает нас ближе, увидит, что мы не похожи на толпу. Но, войдя в наш дом, пусть дивятся не обстановке, а нам самим. Если есть величие в том, чтобы из глиняной посуды есть с таким достоинством, как и из серебряной, то не меньше его и в том, чтобы смотреть на серебро так же равнодушно, как на глину. Только узкий ум не может примириться с богатством.
По заведенному обыкновению, сообщаю попавшийся мне сегодня у Гекатона афоризм на тему, что ничего не желать – верное средство против страха. «Перестанешь бояться, – говорит он, – если перестанешь надеяться». Но, возразишь ты, что же общего между такими разнородными вещами? Да, мой Луцилий, как ни различны они на первый взгляд, они тесно связаны. Между этими, по-видимому, столь несходными чувствами существует связь, подобная той, которая связывает часового с остальными солдатами. Страх стережет надежду. И в этом нет ничего странного. Оба чувства – результат напряжения нервов, оба вызываются ожиданием будущего. Основная причина обоих чувств в том, что мы не довольствуемся настоящим, но направляем наши помыслы на будущее. Таким-то образом предусмотрительность, в которой наилучший залог человеческого благополучия, способна обращаться во зло. Животные бегут от опасности, но только избегнут ее, успокаиваются; мы же, люди, мучимся и настоящими, и прошедшими. Так, многие блага, дарованные нам природой, обращаются нам во вред. Память возобновляет мучения страха; предусмотрительность заставляет предвкушать их. Нет такого человека, который страдал бы только через настоящее.
Письмо VI
Об истинной дружбе
Я замечаю, о Луцилий, что не только исправляюсь, но и изменяюсь. Я не надеюсь, правда, и не обещаю, что во мне не останется ничего, нуждающегося в перемене, да почему же бы не иметь даже и много такого, что следует исправить, дополнить или смягчить? Уже и то ясный признак совершенствования, если замечаешь в себе недостатки, о которых прежде и не подозревал. Для многих больных много значит уже сознание своей болезни. Я хотел бы поделиться с тобою всеми этими быстрыми переменами. Это было бы лучшим доказательством нашей дружбы, той истинной дружбы, которой не разрушит ни страх, ни надежда, ни забота о личном благе, той дружбы, ради которой и с которою люди идут на смерть. Сколь многие лишены не друзей, а именно дружбы! Но в ней не будет недостатка у тех, чьи души соединяет одинаковое влечение к истине и добру. И потому именно не будет недостатка, что у таких людей все общее, начиная с самих недостатков. Трудно даже представить себе, сколько пользы извлекал я из каждого отдельного дня. «Сообщи же мне, – скажешь ты, – эти средства, оказавшиеся столь живительными». Я страстно хочу рассказать тебе о них, и отчасти рад потому, что узнал их, что могу научить тебя. Для меня нет интереса знать что-либо, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать. Если бы мне предложили высшую мудрость под непременным условием, чтобы я молчал о ней, я бы отказался. Неприятно, обладая чем-либо, ни с кем не делиться. Потому посылаю тебе свои книги. Чтобы избавить тебя от труда самому отыскивать в них полезные места, перелистывая страницы, я сделал заметки, по которым ты сразу найдешь все то, что мне нравится и приводит меня в восхищение. Конечно, ты извлек бы более пользы из совместной жизни со мной и через живую речь, чем через письма. Следует все видеть самому, во-первых, потому что вообще легче верить глазам, чем ушам, а во-вторых, потому что путем поучений цель достигается медленнее, чем с помощью примеров. Клеант не мог бы так живо рассказать про Зенона, если бы только слушал его; но он жил вместе с ним, знал его тайны, наблюдал, действительно ли он согласует свою жизнь со своим учением. Платон и Аристотель и весь сонм других философов гораздо больше извлекли из жизни Сократа, чем из его слов. Митродор, Гермарх и Полиэй стали великими людьми не вследствие поучений Эпикура, но вследствие жизни с ним. Впрочем, я зову тебя не столько ради того, чтобы поучать тебя, сколько для своей собственной пользы. Мы во многом можем помочь один другому.
А пока вот тебе моя ежедневная дань – изречение Гекатона, которое, по-моему, весьма замечательно. «Ты спрашиваешь, – пишет он, – чего я добился? Я стал сам себе другом». И он в самом деле многого достиг. Он никогда не будет одинок. Знай, кто друг себе – друг всем людям.
Письмо VII
Удаляйся от толпы
Ты спрашиваешь, чего, по моему мнению, следует избегать? Толпы. Невозможно смешиваться с нею без вреда для себя. Я, по крайней мере, сознаю свою слабость. Никогда не возвращаюсь я с такою же чистою душою, с какою вышел к толпе. Все, что только что улеглось, снова возмутится. Порок, от которого я было исправился, возвращается. Словом, повторяется то же, что бывает с больными, ослабевшими до такой степени, что для них уже все вредно. Но ведь наши души именно такие больные, медленно оправляющиеся от своей болезни. Вступать в сношения с толпою вредно. Каждый человек привьет нам хоть частицу своих пороков: или научит им, или заразит ими. И чем больше количество людей, тем больше опасности. А всего пагубнее для нравственности театр; тут порок прививается тем легче, что он нравится. Сознаюсь тебе, что, побывав в обществе, я возвращаюсь скупее, честолюбивее, сластолюбивее, даже жестче и бесчеловечнее. Как-то зашел я на полуденный спектакль, рассчитывая посмотреть игры, шутки и вообще что-нибудь веселое, что дается, чтобы глаза зрителей могли отдохнуть от человеческой крови. Но вышло наоборот. Тот бой, который происходил раньше, гораздо милосерднее. Тогда же, когда пришел я, происходило уже голое человекоубийство без всяких прикрас. У бойцов не было ничего для отражения ударов. Все тело их было открыто для взаимных ударов, и ни один взмах их рук не миновал цели. Между тем громадное большинство предпочитает такую бойню обыкновенным поединкам и гладиаторским боям. И ее предпочитают потому, что здесь нельзя отразить удара шлемом или щитом. Зачем, в самом деле, доспехи, зачем искусство? Все это только задержка для смерти. По утрам людей бросают на растерзание львам и медведям, среди дня – зрителям. Победителям приказывают умерщвлять побежденных, а затем опять посылают их в бой: у всех сражающихся, таким образом, один конец – смерть. Дело ведется огнем и мечом и продолжается, пока арена не останется пустою. Но, скажут мне, ведь это разбойники. Чего же они заслуживают, кроме виселицы? Ведь вот, например, этот – убийца. Если он убийца, то он, конечно, заслужил смерть, но ты сам чем заслужил то, что должен смотреть на все это?!
И неужели не понимают эти зрители, что их дурной пример обратится на них же! Благодарите бессмертных богов за то, что вы не научите быть жестоким того, кто не способен научиться этому.
Необходимо устранять от народа всякий нежный ум, еще не способный неуклонно следовать правде. От мелких ошибок легко перейти к крупным порокам. Развращенная толпа способна испортить даже Сократа, Катона и Лелия, до того бессилен всякий из нас, как бы ни был развит его ум, противиться напору пороков, являющихся в таком множестве. Один пример роскоши и скупости может принести громадное зло. Изнеженный сожитель мало-помалу развратит и приучит к роскоши самих нас; богатый сосед возбудит зависть; грубый спутник даже невинному и бесхитростному придаст хоть немного своей грубости. Что же будет с твоим характером, если ему придется подвергнуться влиянию целой массы пороков? Очевидно, ты станешь или подражать им, или ненавидеть, а между тем и то и другое нехорошо. Ты не должен ни стараться походить на других из-за того, что их много; ни делаться врагом многим оттого, что они не похожи на тебя. Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше. Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами. Незачем, однако, ради распространения своих мыслей читать лекции толпе. Это можно делать лишь в том случае, если есть подходящий материал для публичных лекций; но теперь никого нет, кто бы понял тебя. Найдется один-другой способный к развитию, но и его еще придется подготовлять и предварительно воспитывать, чтобы он мог сразу понимать тебя. «Для кого же я учился?» – возразишь ты. Не считай даром потраченным время, если ты выучился для себя.
Но чтобы мне самому сегодня не учиться только для себя, сообщу тебе три понравившихся мне прекрасных изречения – почти на тему моего письма. Одно из них прими как должное за это письмо, два других возьми в задаток для будущих писем. Демокрит пишет: «Для меня один человек может заменить целый народ, и целый народ для меня только одно лицо». Хорошо ответил и другой философ, кто бы он ни был, потому что насчет принадлежности изречения тому или другому автору существуют разные мнения. Когда у него спросили, зачем он с таким прилежанием занимается искусством, доступным столь немногим: «Я удовлетворюсь, – сказал он, – немногими, пожалуй, одним, и даже совсем никем». Хорошо выразился и Эпикур в письме к одному из своих учеников: «Я пишу это не для всех, но для тебя одного: мы достаточно большая аудитория друг для друга». Эти изречения полезно, о мой Луцилий, хранить в своем сердце, чтобы презирать то наслаждение, которое испытывается при одобрении большого числа людей. Многие тебя хвалят; но какая честь в том, что тебя может понять всякий? Твои сокровища должны быть сокрыты внутри тебя.
Письмо VIII
О недоверии к счастью
«Ты советуешь мне, – пишешь ты, – избегать общества, уединяться и жить согласно внушению своей совести. При чем же ваши наставления, по которым следовало умереть за делом? Но именно ради этого дела я и удалился сюда, и затворился от всех, чтобы возможно больше принести пользы. Ни один день не проходит у меня в бездействии. Я посвящаю занятиям даже часть ночей. Я не отказываюсь от сна совсем, но борюсь с ним и напрягаю для занятий глаза, уже утомленные от бодрствования и слипающиеся от сна. Я скрылся, впрочем, не столько от людей, сколько от мирских дел, и прежде всего от моих собственных. Я занимаюсь делами потомства и пишу нечто, что будет полезно для него. Я вверяю бумаге спасительные увещания как рецепты полезных лекарств, испытав их целительную силу на моих собственных ранах, которые хотя и не совсем еще зажили, но, по крайней мере, закрылись. Я указываю другим истинный путь, который я сам нашел поздно, уже утомленный блужданием, и кричу: «Бегите того, что нравится черни, что достается по случайности. Относитесь ко всякому дару судьбы подозрительно и с робостью. Ведь и зверь, и рыба попадают в западню, влекомые обманчивою надеждой. За тем, что вы считаете дарами счастья, кроется засада. Кто хочет остаться невредимым, пусть избегает сколько возможно этих даров, служащих приманкой. На них-то мы, несчастные, и ловимся чаще всего. Мы думаем, что захватили их в свои руки, а на деле оказывается, что мы сами попали в западню. Счастливый путь ведет к стремнинам, и конец блестящей жизни – падение. А между тем трудно противиться, раз счастье увлекло на ложный путь. Потому или будь всегда тверд, или порви с ним сразу. Судьба не направляет, но опрокидывает и топит. Ведите здоровый образ жизни, заботьтесь о теле, лишь насколько это необходимо для здоровья. Надо быть суровым к плоти, чтобы она повиновалась духу. Пусть пища только умеряет голод, питье – жажду, одежда – холод и жилище служит защитою тела от непогоды. Но решительно безразлично, построено ли оно из дерна или из цветного, чужеземного камня: знайте, что человек одинаково может укрыться как под соломой, так и под золотом. Презирайте всякие украшения, достающиеся непосильным трудом. Помните, что нет ничего достойного восхищения, кроме души, а для ее величия ничто недостаточно велико.
Когда я рассуждаю таким образом теперь сам с собою, а после с грядущими поколениями, не находишь ли ты, что я приношу больше пользы, чем если бы я занялся адвокатурой или нотариальным засвидетельствованием завещаний, или продавал бы свой голос и влияние кандидатам, заседая в сенате? Верь мне, что тот, кто кажется бездельником, на деле часто делает слишком много: и божеское, и человеческое.
Но пора кончить и, по обыкновению, надо приложить нечто к концу письма. И это нечто не должно быть моим. Все это время я читаю Эпикура, потому и приведу сегодня изречение из его сочинений: «Чтобы достигнуть истинной свободы, надо служить философии». Кто ей отдался и подчинился, тот не будет зависеть от случайных обстоятельств времени и тотчас выйдет на волю. Ведь самое служение философии есть истинная свобода. Пожалуй, ты меня спросишь, почему я нахожу столько хороших изречений у Эпикура, а не у наших? Но зачем называть эти изречения Эпикуровыми, а не общефилософскими? Сколько поэтов говорят о том, что сказано или что могло быть сказано философами! Я не говорю уже о трагиках и о представителях нашей национальной драмы. В их сочинениях, занимающих середину между комедией и трагедией, все же очень много серьезного. Но сколько остроумнейших стихов попадается в наших мимах! Даже у Публия есть много такого, что достойно быть сказанным не перед чернью, но перед избранными судьями. Я приведу здесь один его стих, принадлежащий к особенно философским и относящийся к тому вопросу, о котором я только что писал. Он отрицает в нем нашу власть над случайными дарами судьбы:
Я помню, что эту же мысль ты выразил несколько лучше и яснее так:
Еще лучше сказано то же самое тобою же в другом месте:
Но эти стихи не идут уже в наш счет: я заимствовал их у тебя же.
Письмо XII
О преимуществах старости
Куда я ни обращусь, всюду вижу признаки моей старости. Приехал я в мою загородную виллу и остался недоволен тем, что поддержание ее дорого стоило. На мои жалобы управляющий возразил, что он в этом не виноват, что он со своей стороны принимал все меры, но что сама вилла стара. А вилла эта построена на моих глазах. Чем в самом деле стал я, если рассыпаются камни одних лет со мною? Рассердившись на управляющего, я стал искать случая, чтобы придраться к чему-нибудь. «Очевидно, – сказал я, – что за этими платанами не смотрят. Их зелень жидка, ветви искривлены и узловаты, стволы черны и неравны. Ничего бы этого не было, если бы их окапывали и поливали как следует». Тут управляющий стал клясться, что он все это делал, не жалел на это никаких трудов, но что деревья стары. А между тем я сам посадил их и видел их первые листья. Взглянув на двери дома, я воскликнул: «А это что за расслабленный старик? Недаром он стоит в дверях: его пора выгнать из дому. Где ты выискал такого? И что тебе за охота таскать чужих мертвецов?» Но старик этот сказал мне: «Неужели ты не узнал меня? Ведь я Фелицио, тот самый Фелицио, которому ты дарил статуэтки богов. Я сын твоего управляющего Филозита и был твоим любимцем». – «Что он врет? – вскричал я. – Моим любимцем был мальчик, да иначе и быть не могло. А у этого повываливались все зубы».
Итак, посещением своей загородной виллы я обязан тем, что старость предстала предо мною всюду, куда я ни обращался. Что ж, удовольствуемся ею и полюбим ее! И она полна наслаждений, если только уметь ею пользоваться. Яблоки всего вкуснее в то время, когда они уже проходят. Детство всего прекраснее на исходе. Пьяницам наибольшее наслаждение доставляет последняя чаша, та, которая окончательно опьяняет их. Вообще, всякое наслаждение достигает высшей силы в последний момент. Потому и из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а не зрелый. И я утверждаю, что в старости, стоящей на границе бытия, есть свои наслаждения, или, по крайней мере, их вполне может заменить то, что у нее нет потребности в них. О, как приятно, устав от страстей, наконец освободиться от них! «Но, – возразишь ты, – тяжко иметь смерть перед глазами». Но, во-первых, юноша должен ждать смерти не меньше, чем старик. Ведь мы не знаем, когда придет наш час. Во-вторых, нет такого старика, который бы не имел оснований надеяться, что он проживет еще один день. А между тем каждый день – это шаг жизни.
Нашу жизнь мы можем представить себе как ряд кругов, обнимающих друг друга: один из них заключает в себе все остальные: он простирается от дня рождения до дня кончины. Другой заключает в себе все юношеские годы; третий – все детство и так далее. Наконец, есть круги, содержащие в себе отдельные годы, заключающие, каждый в себе, четыре времени года, через повторение которых слагается вся жизнь. Каждый месяц окружен своим маленьким кругом. Наконец, самые маленькие круги содержат в себе по одному дню, но и здесь каждый имеет начало и конец, исходную точку и конечную. Гераклит, прозванный Темным за туманность своего изложения, говорил, что «все дни одинаковы». Это изречение толкуют различно. Одни говорят, что он хотел сказать этим, что день равен дню по числу часов. И в самом деле, если день есть промежуток времени, равный двадцати четырем часам, то очевидно, что все дни равны между собою, потому что насколько увеличится ночь, настолько уменьшится день. Другие говорят, что Гераклит хотел указать на качественное сходство дней между собою; в самом деле, никакой более длинный промежуток времени не имеет таких свойств, каких не было бы в одном дне: света и тьмы, и других изменений в природе. В больший промежуток времени явления эти только повторятся чаще: одних будет больше, других меньше, но нового не может быть ничего. Поэтому каждый день следует проводить таким образом, как будто он представляет из себя нечто цельное и наполняет и исчерпывает целую жизнь. Пакувий, управлявший Сирией, как будто она была его поместьем, готовил себе каждый день роскошный поминальный ужин и, напившись, приказывал относить себя из-за стола в спальню при пении хора мальчиков: «Он прожил, он прожил!» Таким образом он хоронил себя каждый день. Вот это, что он делал из распутства, мы будем делать с полным сознанием и, отходя ко сну, будем повторять радостно и весело:
Если же боги пошлют нам и следующий день, примем его с благодарностью. Тот, кто ожидает завтрашнего дня без волнения, счастливо и мирно владеет сегодняшним. Кто говорит себе: я прожил свое, – для того каждый новый день составляет чистую прибыль.
Но пора закончить письмо. «Как, – скажешь ты, – на этот раз я должен обойтись без изречения?» Не бойся, кое-что ты получишь и сегодня. Впрочем, что же я говорю «кое-что». Очень много. В самом деле, что может быть лучше следующего изречения: «Тяжело жить в крайности, но нет никакой крайности жить в крайности». Почему же нет крайности? Да потому что для того, чтобы выйти из нее, существует множество и притом весьма легких способов. Возблагодарим Бога за то, что никто не может заставить нас насильно жить: можно презирать самую крайность. Но ты недоволен. «Это изречение Эпикура. Что тебе за охота цитировать своих противников?» – говоришь ты. Что истина – то мое. Я буду продолжать свои цитаты из Эпикура, чтобы те, кто верит в авторитеты и ценит мысли не по тому, что в них выражено, но по тому, кто их высказывает, поняли, что истина, кем бы ни была она высказана, одна для всех.
Письмо XVII
О презрении к богатству
Отложи все житейское, если ты мудр, если же еще нет, то для того чтобы стать мудрым, и стремись изо всех сил и всеми средствами к совершенствованию. Старайся избавиться от всего, что задерживает тебя на этом пути. «Мне мешает, – говоришь ты, – забота о моем имуществе, и я хочу так устроить его, чтобы доходы с него обеспечивали мне покойную жизнь, без хлопот, и чтобы в то же время мне не пришлось страдать от бедности или быть кому-нибудь обузой». Если ты так говоришь, то ясно, что ты не постиг всей силы и могущества того блага, о котором идет речь, ясно, что в общем ты представляешь себе пользу философии, но недостаточно еще вникнул в частности и еще не знаешь, как поддерживает она нас во всем, как, говоря словами Цицерона, помогает она нам в важных случаях жизни и в то же время применима и к самым ничтожным событиям. Послушай меня и призови ее на помощь: она убедит тебя, что не следует сидеть над счетами. Ведь, отсрочивая свои занятия, ты хочешь достигнуть только того, чтобы тебе не угрожала бедность. Но зачем же это, если к бедности-то и следует стремиться? Богатство многим мешало заниматься философией; бедность же для этой цели весьма удобна и покойна. Когда раздается призывный военный сигнал, она знает, что он относится не к ней. Когда на улицах мятеж, бедность заботится только о том, как бы ей уйти самой, а не о том, что ей унести с собою. Если она едет в плавание, гавань не переполняется шумом и на берегах не стоит толпа провожающих. Она не окружена многочисленными рабами, для прокормления которых необходимы урожаи заморских стран. Насытить тощий и здоровый желудок, нуждающийся лишь в утолении голода, нетрудно. Голод довольствуется немногим; разнообразие блюд – результат скуки. Бедность довольствуется удовлетворением насущных потребностей. Так почему же ты не хочешь взять себе в спутницы ту, нравам которой подражает здравомыслящий богач? Если хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере, похожим на бедного. Никакие занятия не будут плодотворны при неумеренном образе жизни. Умеренность же и есть добровольная бедность. Оставь поэтому пустые отговорки: «У меня еще нет достаточных средств. Когда я приобрету известную сумму денег, то я весь отдамся философии». Нет, надо сначала приготовить себе именно то, что ты хочешь отложить на конец, а потом уже можно заботиться об остальном. Именно с философии-то и нужно начать. «Я хочу, – говоришь ты, – приготовить средства для жизни». Но вместе с тем надо приготовить и самого себя, ведь если что и мешает тебе хорошо жить, то ничто не мешает хорошо умереть. Верь, что не только бедность, но и сама нужда не может служить помехой для философии. Те, кто стремится к ней, должны бы легче терпеть голод, чем осажденные в крепости. Ведь единственной наградой этих последних будет то, что они не попадут в руки победителя. Насколько же больше этого дает философия, ведущая за собою вечную свободу и бесстрашие перед людьми и богами: итак, стремись к ней, хотя бы из-за нее пришлось голодать. Войска терпят бедствия всякого рода; питаются дикими кореньями, а часто испытывают неописуемый голод. И все это лишь для того, чтобы завоевать царство, и что притом всего удивительнее, чужое царство! Можно ли после этого задумываться над бедностью, имея в виду освободить душу от вечного страха? Не заботься же о предварительном приобретении имущества: к философии можно прибыть без всяких путевых издержек.
Ты рассуждаешь так: «Когда у меня будет все, что мне надо, тогда приобрету себе и философию». Таким образом, выходит, что она у тебя самая последняя вещь в жизни, так сказать, прибавление к прочим удобствам. Нет, занимайся философией, если у тебя есть хоть какие-нибудь средства: почем ты знаешь, быть может, у тебя есть даже лишнее? Но если у тебя даже и ничего нет, то и тогда все-таки прежде всего добивайся мудрости. «Ну а если нет даже самого необходимого?» Этого не может быть; потому-то природа требует весьма немногого. Мудрец же согласует свою жизнь с природою. Но если бы он впал в крайнюю нужду, он тотчас перестал бы быть себе в тягость. А раз у него есть достаток, хотя бы скудный и жалкий, но на который он может жить, мудрец уже и его сочтет за благо и, заботясь только о самом необходимом, сократит свои потребности в еде и одежде и, довольный своей судьбой, будет осмеивать труды богачей и ухищрения ищущих богатства, говоря: «Зачем ты откладываешь свою жизнь? Ждешь ли, чтобы наросли проценты, или ожидаешь торговой прибыли или наследства от богатого родственника, надеясь сразу разбогатеть? К чему? Мудрость заключает в себе истинное богатство, которым награждает всякого». Впрочем, все это относится до других людей; ты же можешь считаться богатым: для прежнего времени у тебя было бы даже слишком много. Того же, что достаточно теперь, будет достаточно и во всякое время.
Я кончил бы этим свое письмо, если бы не избаловал тебя раньше. Парфянских царей нельзя приветствовать без подарка – с тобой нельзя без подарка прощаться. Что же дать тебе? Возьму опять у Эпикура мысль, похожую на приведенную раньше: «Разбогатеть – не значит положить конец бедствиям, но только променять их на другие». В этом нет ничего странного. Ведь корень зла не в вещах, но в душе. То, что делало для нас тягостною бедность, сделает нам в тягость и богатство. Не все ли равно, на какую постель положить больного, на золотую или на деревянную. На какую бы ты ни положил его, положишь с ним вместе и болезнь его. Поэтому совершенно все равно, богато или бедно живет тот, кто болен духом. Его бедствие во всяком случае будет при нем.
Письмо XVIII
О развлечениях мудреца
Декабрь месяц. Во всем городе особенная суета. Как будто особым законом установлена общественная роскошь. Повсюду идут приготовления к празднику, точно дни сатурналий существенно отличаются от остальных дней в году. А ведь на самом деле между ними нет никакой разницы, и я даже думаю, что прав тот, кто сказал, что теперь декабрь месяц продолжается целый год.
Если бы ты был со мною, я бы охотно поговорил с тобой, что нам теперь делать – оставить ли в полной незыблемости ежедневный строй жизни, или, для того чтобы не выделяться из общей массы, надеть праздничное платье и отужинать повеселее. В наше время принято в ознаменование праздника надевать особое платье, подобно тому, как прежде его носили в печальные времена общественных несчастий. Насколько я тебя понимаю, ты предпочел бы роль зрителя, и, таким образом, мы не были бы похожи на разряженную толпу, но в то же время не резко выделялись бы из нее. В эти дни приходится обнаруживать особое присутствие духа, чтобы одному воздерживаться от всяких удовольствий, когда им предается вся масса народу. Лучшее доказательство твердости духа состояло бы в том, чтобы не позволить увлечь себя в общий поток наслаждений и роскоши. Для этого надо гораздо больше силы характера, чем для того, чтобы оставаться трезвым в пьяной компании. Нужна гораздо большая воздержность для того, чтобы не выделяться из толпы, не смешиваясь в то же время с ней, и делать то же, что и все, но на другой лад, ведь сатурналии можно отпраздновать без всяких увеселений.
Но мне до того хочется испытать твердость твоего характера, что, по примеру великих философов, я предложу тебе в течение нескольких дней питаться возможно скудной и невкусной пищей и носить простую и грубую одежду, и (я уверен) ты скажешь после этого: так этого-то я мог бояться?! Среди полного довольства приготовляйся к лишениям и, окруженный богатством, укрепись против превратностей судьбы. Солдат и в мирное время марширует, роет укрепления и переносит всевозможные труды для того, чтобы уметь переносить их, когда придет к тому необходимость. Если не хочешь бояться наступления какого-либо бедствия, приучайся к нему заранее. Так приучаются иные к бедности, ведя в течение многих месяцев нищенский образ жизни; после этого им нечего уже бояться бедности, так как они привыкли к ней. Я, впрочем, не советую подражать в обеде Тимону и запираться в каморке для рабов и вообще делать что-либо из того, что измыслила роскошь, пресытившись богатством. Но пусть у тебя будет жесткая постель, грубое платье и черствый хлеб. В такой обстановке живи по три, по четыре, иногда по нескольку дней, для того чтобы это не было пустою забавой, но настоящим опытом. Тогда, поверь мне, о Луцилий, ты будешь счастлив сознанием того, что можешь быть сыт на два асса, и поймешь, что для спокойствия души не надо богатства. Удовлетворять своим первым потребностям удается даже самым несчастным людям.
Не думай, впрочем, что, поступая так, ты будешь делать что-либо особенное. Ты будешь жить так, как живут многие тысячи рабов и бедняков. Но зато ты будешь вести такой образ жизни по своей воле, и раз ты привыкнешь к нему, тебе нетрудно будет вести его и в других обстоятельствах. Итак, будем упражняться и, чтобы судьба не застала нас врасплох, освоимся с бедностью. Мы будем равнодушнее к богатству, если убедимся в том, что и бедным быть не тяжело. Сам учитель наслаждений, Эпикур, в течение нескольких дней не вполне удовлетворял свой голод, чтобы узнать, чувствительно ли неполное удовлетворение этой потребности и насколько чувствительно и стоит ли для удовлетворения ее усиленно трудиться. Эпикур рассказывает об этом в тех письмах, которые адресованы Харину в год архонтства Полиэна, и хвастает, что он проживает в сутки менее одного асса; Митродор же, не достигнув еще такой степени умеренности, тратит в сутки целый асс. Ты не веришь, что можно быть сытым на такие деньги? Но на них можно иметь еще и особые наслаждения. Конечно, не те легкие и скоро преходящие и вновь легко возникающие наслаждения, которые доставляет нам пища, но прочные и постоянные. Наслаждение это, конечно, доставляют не сами вода, каша и корки ячменного хлеба, но сознание, что можешь довольствоваться и такою скудною пищею, которой не отнимет уже никакая превратность судьбы. Такова ведь обычная пища узников, и даже приговоренных к казни тот, кто домогается их смерти, кормит лучше. Каково же должно быть величие духа в том, кто добровольно ведет такой образ жизни, какой не угрожает даже осужденным за самые тяжкие преступления! Это называется предвосхищать оружие у самой судьбы! О мой Луцилий, следуй этому обычаю и в известные дни удаляйся от своих дел, не принимай никого и заведи сношения с бедностью:
И в самом деле, всех ближе к божеству тот, кто научился презирать богатство. Я не возбраняю тебе владеть имуществом, я хочу только, чтобы ты владел им бестрепетно, а этого можно достичь только одним способом, а именно, убедив себя, что и без него будешь счастлив, и смотря на него как на нечто преходящее.
Но пора запечатывать письмо. «Прежде, однако, – говоришь ты, отдай мне свой долг». Отсылаю тебя для расчетов к Эпикуру: «Неумеренный гнев порождает безумие». Насколько это верно, ты, наверное, знаешь сам, если только тебе случалось рассердиться на раба. Гневу подвержены все люди. Он одинаково легко возбуждается как любовью, так и ненавистью, как в серьезных делах, так и среди игр и шуток. Притом причина, вызвавшая гнев, имеет второстепенное значение; главное же в том, на какую почву он попадает. В самом деле, негорючие предметы противостоят даже сильному пламени. Напротив, сухие и горючие разгораются в целый пожар от одной искры. Поверь, о мой Луцилий, результатом сильного гнева бывает безумие, а потому следует избегать сильного гнева не только ради воздержания, но и в видах здоровья.
Письмо XXIII
Об истинной радости
Ты ждешь, может быть, что я напишу тебе, как милостиво обошлась с нами зима, которая была и тепла, и коротка, и как нехорошо было весной, когда наступили морозы, и о подобных пустяках, о которых пишут, когда не знают, что сказать. Но я буду писать только о том, что может быть одинаково полезно и интересно для нас обоих, а именно: я буду поощрять тебя к благоразумию, основа которого состоит в том, чтобы не радоваться по-пустому. И в этом не только основа благоразумия, как только что сказал, но и венец его. Кто знает, чему радоваться, кто не ставит своих радостей в зависимость от чужого произвола, тот достиг высших пределов благоразумия. Напротив тот, кто живет надеждами, хотя бы исполнение их и казалось близким и легким, а ранее он никогда не обманывался в своих ожиданиях, тот обречен на вечное беспокойство и сомнения. Поэтому прежде всего, о Луцилий, учись радоваться. Ты подумаешь про себя: но какие же радости мне остаются, если ты велишь исключить случайные радости и даже саму надежду – сладчайшее утешение в горестях? И несмотря на это, я хочу доставить тебе вечную радость. Я хочу дать радость в твой домашний обиход, и это будет так, если твой дом будет внутри тебя. Все другие радости жизни не в силах наполнить сердце. Они оставляют свой след лишь в выражении лица – так они легки и поверхностны. Ведь нельзя же считать радостным того, кто смеется. Дух твой должен быть бодрым, верным и возвышенным. Верь мне, истинная радость – вещь серьезная. Немногие способны с равнодушным лицом или, как говорят эпикурейцы, с улыбкой встретить смерть или впустить в свой дом нищету, обуздать свои страсти, терпеливо переносить болезни. Но тот, кто освоился с мыслью об этих несчастьях, тот всегда радостен, хотя, быть может, и не весел. Я же хочу научить тебя радости именно этого рода: ты уже никогда не лишишься ее, раз узнаешь, где искать ее. Залежи дешевых металлов всегда лежат не глубоко под поверхностью земли; но те металлы драгоценны, жила которых глубоко сокрыта, и чем глубже она, тем полнее возмещает труды рудокопа. Те радости, какими забавляется толпа, доставляют мимолетное, поверхностное наслаждение; всякая радость, приходящая извне, лишена прочных оснований. Та же радость, о которой я говорю и которой надеюсь приобщить тебя, не только прочна, но, что еще важнее, – сокрыта внутри.
Итак, о Луцилий, стремись к тому, что одно может дать тебе счастье. Презри и брось все, что прельщает нас извне, все, что тебе обещают другие: стремись к истинному благу и находи свои радости только в том, что твое, то есть в себе самом, и притом в лучшей части себя. На свое тело, хотя без его участия ничего не может быть сделано, смотри как на нечто необходимое, но не главное: ему доступны лишь суетные наслаждения, которые скоро приедаются, а если ими пользоваться сколько-нибудь невоздержанно, обращаются во вред. Верь мне, все чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им неумеренно; быть же воздержанным в том, что считаешь своим благом, очень трудно – это ты знаешь сам. Напротив, желание истинного блага – безвредно. «Что же это за благо и где оно?» – спросишь ты. Отвечаю: оно в спокойной совести, в честном образе мыслей, в праведных поступках, в презрении к удачам жизни, в тихом и умеренном образе жизни, имеющем одну цель. В самом деле, что может быть верным и надежным у тех неустойчивых и суетных людей, которые от одних планов спешат к другим, и если не меняют их по своей воле, то бывают вынуждены к тому обстоятельствами? Только немногие располагают свою жизнь сообразно своим намерениям; большинство же подобно людям, уносимым течением реки, с которым не могут бороться. Одних из них волны тихо несут на себе, других увлекает бурный поток и, успокоившись в течении, выбрасывает на ближайший берег, третьих быстрое течение уносит до самого моря. Необходимо выбрать себе желанную цель и затем неуклонно стремиться к ней.
Но пора расплатиться с тобою чужими деньгами. Отдаю тебе изречение твоего Эпикура и тем уплачу пошлину, причитающуюся с этого письма: «Тяжело постоянно начинать жизнь». Та же мысль яснее выражается таким образом: «Не хорошо живут те, которые вечно начинают жить». – «Почему же?» – спросишь ты. Изречение это нуждается в пояснениях. Да потому, что жизнь таких людей никогда не бывает совершенна. Тот, кто только что начал жить, не может смело смотреть в глаза смерти. Надо жить так, как будто достаточно уже прожито. А этого не может тот, кто едва начал жить. Не думай, что таких, едва начавших жить, мало: почти все таковы. Иные начинают жить тогда, когда пора бы кончить. Если тебе это кажется странным, то вот еще нечто, что ты найдешь еще более странным: есть люди, которые кончают жить раньше, чем начинают.
Письмо XXVIII
О бесполезности путешествий
Ты думаешь, что это с одним тобой так случилось, и удивляешься как чему-то необыкновенному, что тебе не удалось рассеять свою печаль и мрачное настроение духа долгим путешествием и непрерывной переменой мест. Но для этого надо жить с обновленной душой, а не под другими небесами. Ты можешь переплыть моря, можешь, как говорит Вергилий, покинуть и земли, и грады… но страсти твои последуют за тобою, куда ты ни пойдешь. Сократ на жалобы, подобные твоим, отвечал: «Чему ты дивишься, что путешествия тебе не помогли? Ведь повсюду ты возил за собою себя самого. И во время пути угнетали тебя те самые причины, из-за которых ты отправился в путешествие». Какое облегчение может дать перемена места и знакомство с новыми городами и местами? Подобные скитания совершенно бесполезны, хотя бы уже потому, что ты странствуешь сам с собою. Сбрось сначала бремя своей души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место. В настоящем же своем настроении ты подобен воспетой Вергилием пророчице, возбужденной и вдохновленной могучим духом:
Ты скитаешься туда и сюда, чтобы освободиться от гнетущей тебя тоски, которая от самих скитаний становится обременительнее: так точно на корабле, пока он недвижим, груз давит менее; если же корабль раскачивается, то тот его бок накреняется сильнее, на котором лежит груз. Все, что ты делаешь, делаешь против себя, и своими странствиями только вредишь себе: ведь ты беспокоишь больного. Но излечи свою болезнь, и всякая перемена будет тебе приятна. Даже если придется уехать на край земли и поселиться в глухом углу среди варваров, то и эти страны покажутся тебе гостеприимными. Важно не то, куда ты приедешь, но каким. Наш дух не должен зависеть от места. Живи в том убеждении, что наша родина не какое-либо маленькое местечко, но целый мир. Если б это было ясно для тебя, ты не удивлялся бы, что тебе не принесла никакой пользы перемена мест, которые ты посещал только оттого, что прежние места наскучили тебе. Любое из них понравилось бы тебе, если бы каждое ты считал своим.
Ты не путешествуешь, но скитаешься из одного места в другое, а между тем то счастье, которого ты ищешь, можно найти во всяком месте. Что может быть суетливее форума, но и там можно жить спокойно, если это будет необходимо. Впрочем, если дозволено выбирать, то я бежал бы дальше от самого вида и соседства с форумом. Ибо как есть места, вредные даже для самого крепкого здоровья, так есть места, нездоровые для души, особенно не совсем еще совершенной и развитой. Я не могу одобрить тех, которые идут в толпу и, находя полезным вести бурную жизнь, ежедневно борются с разными житейскими затруднениями. Мудрец может вести такую жизнь, но он не выберет ее и предпочтет жить в мире, а не на войне. Не много пользы в освобождении от своих недостатков, если постоянно приходится иметь дело с чужими. Ты возразишь: «Тридцать тиранов теснили Сократа, но не могли сокрушить его дух». Но не все ли равно, сколько тиранов? Рабство всегда одно. Кто его раз возненавидел, будет свободен, сколько бы у него ни было господ.
Пора кончить письмо; но прежде заплачу свою дань. «Сознание греха – начало исправления». Вот прекрасное изречение Эпикура. В самом деле, кто не считает себя грешным – не думает об исправлении. Сперва надо уличить себя в грехе и тогда можно исправиться. Между тем иные хвастают своими пороками. И уж, конечно, тот, кто считает их за добродетель, не подумает исправляться. Итак, внимательно следи за собою и исследуй свои побуждения: будь по отношению к самому себе обвинителем, судьей и защитником. Иногда наказывай себя.
Письмо XXX
О страхе смерти
Недавно видел я Басса Ауфидия. Он совсем постарел и одряхлел. Дряхлость так одолела его, что он ее еле выносит. Старость легла на плечи его всею своею тяжестью. Ты знаешь, что Басс всегда был некрепкого здоровья и слабосилен; но он долго бодрился, или, лучше сказать, боролся, а теперь сразу опустился. Как на корабле с течью еще можно плыть, пока на нем одна или две трещины, но когда он начнет течь и распадаться в нескольких местах, то ничто уже не может спасти его от потопления; так и в старческом теле с дряхлостью можно бороться лишь до известного времени. Когда же в полуразвалившемся здании рушатся последние устои, один падает, другой рассыпается, пора подумать о выходе из него. Впрочем, Басс еще бодр духом. Философия дает силу быть веселым ввиду самой смерти, и при всяком состоянии здоровья быть радостным, не слабея духом, даже когда покидают физические силы. Искусный корабельщик умеет управлять дырявыми парусами, а если корабль совсем лишится снастей, он наладит для плавания самые остатки корабельного вооружения. Так именно поступает и Басс и ждет своей кончины с таким спокойствием, с каким не ждут самые равнодушные люди чужой.
О Луцилий! Великое это дело и долго ему надо учиться – равнодушно покидать здешний мир, когда наступит неотвратимый час смерти. Есть роды смерти, сопряженные с надеждою на избежание ее. От болезни можно поправиться. Пожар можно потушить. Обвал, готовый задавить, может скатиться мимо. Бурное море иногда тою же волною, которою готово было поглотить, выбрасывает погибавших на берег живыми и невредимыми. Занесенный над головою меч врага порой минует жертву. Но никакой надежды не остается тому, кто умирает от старости. Этот уже не избежит смерти. Этот род смерти всех спокойнее, но зато всех дольше. Басс точно сам себя провожает в могилу и, как будто живя вне себя, с истинною мудростью переносит тоску по самому себе. Он много говорит о смерти и старается убедить нас в том, что причина страха смерти лежит не в самой смерти, но в умирающем. В самой же смерти нет более тягостного, чем после нее. Но ведь также безумно бояться того, чего не испытаешь, как и того, чего не почувствуешь. А разве можно почувствовать то, через что совсем перестанешь чувствовать? Итак, говорил Басс, смерть до того вне всякого зла, что должна быть и вне страха.
Конечно, в его речах нет ничего нового; все это неоднократно уже высказывалось и будет высказываться впредь. Но когда я читал или когда я слышал, как говорили, что не следует бояться, люди, которые далеки были от самой причины страха, – это не производило на меня особенного впечатления. Слова же Басса имели для меня тем большее значение, что он говорил о предстоящей своей смерти. Скажу прямо: по-моему, тому, кто уже в объятиях смерти, легче, нежели тому, кто только близок к ней. Наступление смерти даже малодушным придает силы храбро встретить неотвратимое. Так, гладиатор, выказавший себя трусом в течение всей битвы, все-таки умеет подставить свою грудь врагу и дать вонзить в нее ищущий ее меч. Предстоящая же в скором времени, но еще не наступившая смерть требует покорности и вместе твердости духа, что встречается весьма редко и притом только у мудрецов.
Поэтому я с особым наслаждением слушал речи Басса о смерти, тем более что, будучи близок к ней, он знал ее природу. Всего убедительнее, всего важнее, по-моему, было бы для нас свидетельство человека, умершего и затем воскресшего, если бы он сообщил нам, что в смерти нет страдания. Но о том, какое ощущение вызывает приближение смерти, отлично может рассказать и тот, кто был близко от нее, видел ее наступление и готов был умереть. В числе таких людей можно считать и Басса. Ведь он, конечно, не станет обманывать. А он говорит, что бояться смерти так же нелепо, как бояться старости. Ибо как старость следует за молодостью, так смерть следует за старостью. Кто не хочет умирать, не хочет и жить. Ведь смерть дана нам как заключение жизни: к ней мы идем. А потому нелепо бояться ее. Того, что неизбежно, ждут; бояться можно только сомнительного. Смерть есть необходимость, для всех одинаковая и неотвратимая: какой же смысл жаловаться на положение, из которого никто не изъят? Первое условие справедливости – равенство. Нечего защищать природу за то, что она подчинила нас одному закону с собою: ведь все, что она созидает, она же и разрушает, чтобы воссоздать снова. И если кому выпадет на долю спокойная смерть от старости, не внезапное прекращение жизни, но постепенное угасание, то, право, такой человек должен прославлять богов за то, что он, насытясь жизнью, достиг наконец столь необходимого и приятного для усталого покоя. Людей, желающих смерти, можно видеть часто, пожалуй, чаще, чем жаждущих жизни. Но не знаю, кто выказывает больше величия духа, те ли, которые жаждут смерти, или те, которые встречают ее спокойно и весело. У первых желание смерти является результатом порыва и минутного негодования; спокойствие вторых – следствие здравого суждения. Часто ищут смерти в порыве отчаяния, но только тот весело идет ей навстречу, кто долго приготовлялся к ней.
Признаюсь, я часто заходил к дорогому мне Бассу под разными предлогами. Мне хотелось знать, все ли он будет оставаться таким или вместе с телесными силами будет убывать и душевная бодрость. Но бодрость его все возрастала, совершенно как возрастает она у состязающихся в скачках, когда они, совершая седьмой круг, приближаются к цели. Басс говорил нам в духе Эпикура, что он надеется на то, что его последний вздох будет безболезнен; если же он сопряжен со страданиями, то есть утешение в самой их краткости. Никакая сильная боль не может продолжаться долго. Кроме того, он утешается мыслью, что если самое разлучение души с телом сопряжено с мучениями, то после них он не будет уже чувствовать никакой боли. Наконец, Басс не сомневается, что старческий дух держится на самых краях губ, и ему не трудно будет отделиться от тела. Огонь, охвативший большую массу горючего материала, можно потушить только водою, иногда даже приходится рушить все здание; если же горючего материала недостаточно, он гаснет сам собою.
Все это, о Луцилий, я охотно слушал не потому, чтобы это было ново, но потому, что я видел подтверждение всего этого на деле. Как? Разве раньше мне не случалось видеть прекращающих свою жизнь? Да, я видел таких, но для меня важнее видеть тех, которые умирают без отвращения к жизни и покидают ее, а не прерывают. Басс говорил: «Мы сами виноваты, если чувствуем мучения страха от приближения смерти. Кому же она не близка, кого не ожидает в любом месте и во всякое время? Как часто, когда мы думаем, что наступила причина нашей смерти, гораздо ближе к нам другие причины, о которых мы и не подозреваем. Бывает, что тот, кто ожидал смерти от врага, умирает от несварения желудка». Если пораздумать над причинами наших страхов, то окажется, что мы видим одни, а на деле существуют другие. Мы боимся не самой смерти, но мысли о ней, потому что от смерти мы всегда одинаково далеки. И если бояться смерти, то следует бояться ее всегда, потому что какой же час изъят из ее власти?
Однако я начинаю бояться, чтобы длинные письма не показались тебе хуже самой смерти. Поэтому кончаю. Ты же, чтобы не бояться смерти, всегда размышляй о ней.
Письмо XXXI
О необходимости труда
Узнаю моего Луцилия. Он становится тем, чем обещал быть. Следуй же порыву своей души, влекущей тебя ко всему лучшему, презрев то, что считается за благо толпою. Я сам не желаю видеть тебя иным и лучшим, нежели ты сам того хочешь. Ты построил себе обширный и прочный фундамент; возведи же задуманное тобою здание до конца и пусти в ход то, что ты выносил в душе своей. В результате ты достигнешь мудрости, если, впрочем, заткнешь свои уши от соблазна, и притом даже не воском, ибо воска для этой цели недостаточно. Необходим более плотный материал, нежели тот, который употребил (против сирен) Одиссей. Голос, которого опасался греческий герой, был голосом лести, но он не был, по крайней мере, голосом народа. Тот же голос, которого придется остерегаться тебе, будет звучать не с одной какой-нибудь скалы, но по всей земле. Тебе придется опасаться не одного какого-либо места, в котором страсть устроила на тебя засаду, но всех городов. Будь глух даже к своим друзьям. Из хороших побуждений они желают тебе дурного. Если хочешь быть счастливым, моли богов, чтобы ни одно из их пожеланий тебе не исполнилось. То, чего они желают для тебя, совсем не благо.
Единственное истинное благо, причина и залог счастливой жизни – это вера в себя. А ее нельзя достигнуть иначе, как не боясь труда или считая его, по крайней мере, в числе вещей безразличных. Ибо не может быть, чтобы одна и та же вещь была то дурна, то хороша, то легка и удобна, то невыносима. Сам по себе труд не есть благо, но выносливость в труде – благо. Я осудил бы трудящихся ради пустого, но зато тех, кто стремится к праведному, я готов одобрять, чем прилежнее и чем менее распускаются они и падают духом. Я готов постоянно поощрять их: «Восстаньте, добрые, и поднимитесь единым духом на предстоящий перед вами холм». Труд воспитывает души благородных. Итак, не следует желать и стремиться к тому, что дается только вследствие молитв твоих предков. Вообще, для мужа, готовящегося к великим делам, постыдно надоедать богам молитвами. К чему молитвы? Устрой себе сам свое счастье. И ты устроишь его, если поймешь, что хорошо то, с чем связана добродетель, и дурно то, с чем соединен порок. Как без света нет блеска, без темноты или тени нет черного, без огня нет тепла, без ветра прохлады, так благородное и низкое зависит от примеси добродетели и порока. Но благо в познании вещей, а зло в невежестве. Человек опытный и искусный, смотря по обстоятельствам, одно отвергает, другое принимает. Но он не боится того, что отвергает, и не поклоняется тому, что принимает, если дух его велик и непреклонен. Никогда не сдавайся и не робей. Недостаточно не уклоняться от труда – ищи его. «Но, – скажешь ты, – какой же труд тогда ты назовешь пустым и непроизводительным?» Такой труд, который вызывается низкими побуждениями. Но и в нем, самом по себе, нет ничего дурного, не более, по крайней мере, чем в том, который вызывается прекрасными побуждениями; потому что труд развивает терпение, побуждающее душу на трудные и высокие подвиги увещаниями: «не ленись, недостойно мужа бояться усталости». Пускай поэтому твой труд направляется на всевозможные предметы, и добродетель твоя станет совершенной, и ты достигнешь той полной гармонии в своей жизни, которой нельзя достигнуть без искусства и без уменья познавать божеское и человеческое. В этом заключается высшее благо. И раз ты добьешься его, ты станешь союзником богов, а не просителем их.
«Но как этого достигнуть?» О, для этого не надо проезжать ни Пенинских, ни Грайских гор, ни пустынь Кандавии, ни Сиртов, ни Сциллы, ни Харибды, которые ты проехал ради какой-то жалкой прокураторской должности. Путь к этому благу безопасен, и природа сама снарядила тебя в дорогу. Она дала тебе все необходимое, чтобы стать равным Богу, если только ты сам не растерял ее даров. Ведь не деньги делают равным Богу – у Бога их нет; и не должностное платье – ибо Бог наг; и не слава, не почести – Бога никто не знает; многие думают о нем дурно, и он не мстит за это; и не толпа рабов, несущих твои носилки по городским улицам и проезжим дорогам: Бог – сам все несет на себе. И не красота, и не физические силы могут сделать тебя блаженным – они не выдерживают старости. Ищи того, что не портится со временем, чего нельзя расхитить и испортить. А такими свойствами обладает душа, но душа прямая, добрая, великая. А как назвать ее иначе, как не Богом, обитающим в человеческом теле? Такая душа может встретиться как у римского всадника, так и у вольноотпущенника, и у раба. Ибо и римский всадник, и вольноотпущенник, и раб – лишь пустые имена, измышленные честолюбием. Попасть на небо можно из любого места. Воспрянь же духом и сделайся равным бессмертным.
Для этого не надо ни золота, ни серебра; из них нельзя сделать даже хорошего изображения Бога. Вспомни, что те изваяния богов, которые были наиболее близки к ним, были глиняные.
Письмо XXXII
О завершении жизни
Я расспрашиваю о тебе всех, кто приходит из твоей стороны, что ты делаешь, где и с кем ты проводишь время. Так что, хотя ты и не можешь подать мне своего голоса, я все же с тобой. Живи же так, как будто я все слышу и даже вижу. И знаешь ли, что мне всего приятнее из того, что я слышу о тебе? То, что я ничего не слышу, что многие из тех, кого я спрашиваю, не знают, что ты делаешь. Ведь очень полезно не говорить с теми, с кем не сходишься и имеешь разные интересы. В этом я имею залог того, что тебя не отвлекут от выполнения твоих планов, хотя вокруг тебя будет толпа людей, беспокоящих тебя.
Я, впрочем, не боюсь, что тебя изменят, но я опасаюсь, чтобы тебе не помешали. Ведь нам очень вредит уже тот, кто мешает, так как наша жизнь коротка, а своим непостоянством мы и еще сокращаем ее, принимаясь за одно и то же по нескольку раз. Мы дробим нашу жизнь на части и тратим ее попусту. Спеши же, о Луцилий, и думай, насколько бы мог ты ускорить свой бег, если бы за тобой гнался враг, если бы ты видел за собою всадника, следующего по твоим пятам. А ведь это именно так и есть. За тобой гонятся. Ускорь же свой шаг и беги, спасайся в безопасное место и беспрестанно думай, как прекрасно завершить свою жизнь раньше смерти, а затем спокойно проводить остальную часть своего времени, зная, что ничто не помешает тебе наслаждаться счастливою жизнью, которая не станет счастливее оттого, что будет дольше. О, когда наконец наступит такое время, когда ты не будешь зависеть от времени, когда ты будешь жить спокойно и безмятежно и, довольный и удовлетворенный, не будешь думать о завтрашнем дне!
Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто не принадлежит себе в настоящем. Родители твои много желали для тебя, я же со своей стороны желаю тебе презрения ко всему, чего они желали для тебя. В своих желаниях они ограбили многих, чтобы обогатить тебя. Ведь что достается тебе, отнято у кого-нибудь другого. Я же хочу тебе обладания самим собою, хочу, чтобы ум твой, утомившись суетными помышлениями, наконец успокоился и остановился, хочу, чтобы ты нашел удовлетворение в самом себе и, познав истинные блага, для обладания которыми достаточно одного познания их, не нуждался в продлении своей жизни. Только тот избегнет нужды и станет свободным от всего, кто живет, завершив свою жизнь.
Письмо XXXVI
О равнодушии к суждениям толпы и к смерти
Скажи своему другу, что он со спокойною совестью может не обращать внимания на тех, кто бранит его за то, что он захотел жить в безвестности и покое и оставил свою должность, хотя мог бы на ней повыситься, предпочтя всему свободу. Как хорошо устроил он свои дела – это он будет доказывать каждый день. Те, которым обыкновенно завидуют, непрочны: одни падают, другие исчезают. Фортуна – вещь беспокойная, в ней самой источник тревог. Она волнует наш ум на различные лады: одних манит одним, других другим, этим обещает власть, тем богатство, одних возбуждает, других покоит и усыпляет. «Однако есть люди, которые легко ее переносят». Да, как и вино. Потому не считай счастливым человека, в котором многие ищут. К нему сходятся как к озеру, из которого черпают, но которое мутят. «Но друга моего зовут пустым и ленивым человеком». Неужели ты не знаешь, как часто говорят неправду и утверждают совершенно противное истине? Ведь твоего же друга называли счастливым. А разве он был счастлив? Меня не смущает даже то, что многие сочтут его за человека сурового и мрачного. Аристон говорил, что печальный юноша нравится ему больше, чем веселый и любезный. Так, хорошее вино, пока молодо, кажется грубым и терпким; то же, которое бывает приятно на вкус, прямо из бочки, не выдерживает хранения. Итак, пусть зовут твоего друга мрачным и не понимающим своей выгоды. Эта мрачность его характера будет хороша в старости; она поможет ему настойчиво заняться совершенствованием и изучением науки искусств, не тех, которые достаточно знать слегка, но тех, которыми ум должен проникнуться.
Теперь твоему другу как раз пора учиться. Ибо хотя нет такого времени, когда не следует учиться, и всякий возраст пригоден для научных занятий, – не во всякое время хорошо получать образование. Смешон и жалок старец, изучающий азбуку. Молодому прилично подготовлять; старику – употреблять. Ты же поступишь весьма полезно даже для самого себя, если научишь своего друга стать как можно лучшим. Благодеяния такого рода следует как можно чаще и принимать, и оказывать; несомненно, в таких случаях одинаково выгодно и давать, и брать. Наконец, друг твой уже не свободен: он обещал. Нарушить же такое обещание постыднее, чем не платить долгов. Для уплаты долга купцу необходимо удачное плавание, земледельцу – урожай и благоприятная погода. Твоему же другу для того, чтобы исполнить свое обещание, достаточно только желания. Судьба не имеет власти над нравственными поступками.
Пусть же твой друг так образует свой характер, чтобы легче всего достигнуть совершенства, чтобы в уме его не было ничего лишнего, но не было бы и пробелов, и чтобы он оставался непоколебим во всяких обстоятельствах. Если на долю твоего друга выпадут материальные блага, пусть он будет выше их; если же по каким-либо причинам он потеряет часть своего состояния или даже все свое состояние, пусть он не чувствует себя оттого хуже.
Если б он родился в Парфии, его с малолетства учили бы натягивать лук; если бы он родился в Германии, он учился бы метанию дротика, если б он жил во времена наших предков, он умел бы ездить верхом и преследовать бегущего неприятеля. Обычай этих стран требует, чтобы их жители учились именно этим искусствам. Твой же друг должен учиться тому, что одинаково годится против всякого оружия, против всякого врага, а именно презрению к смерти. Несомненно, что в смерти есть нечто такое, что устрашает нашу душу, одаренную любовью к жизни. Но ведь незачем было бы учиться и воспитывать в себе презрение к смерти, если бы врожденные инстинкты сами влекли нас не к самосохранению, а к смерти. Так, не надо учиться спокойно лежать на розах, в предположении, что, быть может, и это придется испытать в жизни. Напротив, следует приучаться к тому, как бы сохранить верность даже среди мучений пытки, к тому, чтобы, если придется, раненым стоять на часах и не опираться даже на дротик; ибо случается, что сон овладевает теми, кто прислонится к чему-либо.
В смерти нет ничего неудобного, ведь для этого необходимо, чтобы был кто-либо, кто бы испытывал от нее неудобство. Если же ты слишком привязан к самому факту жизни, то знай, что из того, что уходит с твоих глаз, ничто не гибнет, но все возвращается в лоно природы, из которого вышло затем, чтобы возродиться. Все кончается, ничто не исчезает. И смерть, которой мы так боимся и ненавидим, только видоизменяет жизнь, а не отнимает ее. Наступит день, и мы снова выйдем на свет, хотя многим, если они не забудут о своей прежней жизни, это будет неприятно. После я обстоятельнее докажу, что все, что, по-видимому, гибнет, в сущности только изменяется.
Кто надеется вернуться, тот уходит спокойно. Обратись к природе: все возобновляется в ней: ничто не исчезает в этом мире, но периодически проходит и возникает снова. Лето проходит, но через год наступит опять. Зима кончается, но, по прошествии нескольких месяцев, наступает вновь. Ночь затмевает солнце, но день приводит его снова за собою. Течение звезд опять выводит те звезды, которые было уже зашли. Одна часть неба постоянно поднимается, другая опускается. Наконец, я могу привести в заключение еще одно доказательство: ни дети, ни сумасшедшие не боятся смерти; тем постыднее, что разум не может постигнуть ее безвредности, когда она очевидна даже для глупости.
Письмо XLI
О божестве, живущем внутри нас
Ты поступаешь прекрасно и спасительно, если, как пишешь, продолжаешь стремиться к совершенствованию; ибо нелепо только желать его, когда от тебя же зависит и достигнуть его. Не нужно простирать руки к небу, не нужно умолять жреца, чтобы он допустил нас к самому идолу, как будто тогда Бог скорее услышит нас: Бог близок к тебе, он с тобою, он в тебе. Да, о Луцилий, это так: в нас обитает святой дух, блюститель и страж всякого блага и зла внутри нас. Как мы ведем себя по отношению к нему, так и он поступает относительно нас. Никто не может быть хорошим помимо Бога; никто не может стать выше судьбы без его помощи. Только Бог подает нам прекрасные, возвышенные советы. В каждом доблестном муже… Бог обитает, хотя неизвестно какой. Если тебе случалось попасть в рощу из старых деревьев, переросших свою обычную высоту, в которой небо скрыто тенью переплетающихся между собою ветвей, то строгая таинственность этого места и восхищение перед такой густой и непроницаемой сенью, наверное, невольно располагали тебя к вере в божество. Точно так же вид большой и глубокой пещеры, образованной в горе полувыветренными скалами, не искусственной, но возникшей вследствие естественных причин, поражает дух каким-то священным чувством. Мы поклоняемся истокам больших рек. В тех местах, где из земли неожиданно вырывается сильный ключ, ставят алтари. Горячие источники составляют предмет обожания, а темнота или неизмеримая глубина некоторых озер делает их священными. И если ты встретишь человека, остающегося бесстрашным среди опасностей, чуждого страстей, счастливого при самых бедственных обстоятельствах, спокойного среди бурь и волнений, относящегося к людям как высший и к богам как равный, – разве не охватит тебя благоговение перед ним? Разве ты не подумаешь о нем, что это существо высшее и не может быть подобно тому жалкому телу, в котором обитает? На него снизошел дух Божий. Небесная сила оживляет этот возвышенный, уравновешенный дух, для которого все мельче его, который с улыбкой смотрит на все, что составляет предмет наших желаний и нашего страха. Не может этого быть без участия божества! И большая часть этого божества остается там, откуда оно снизошло. Как лучи солнца достигают земли, но постоянно находятся там, откуда посылаются, так и великий святой дух, снизошедший на такого человека, чтобы мы легче могли познать божество, хотя и живет среди нас, но тяготеет к своему источнику. Там его корень, но сюда оно стремится и живет среди нас, оставаясь выше нас.
Какой же это дух? Конечно, такой, который опирается на присущее ему самому благо. Ибо что может быть нелепее, как хвалить человека за то, что не его? Что безумнее восхищения тем, что сейчас же может быть перенесено на другого человека? Золотые удила не делают лучшим самого коня. Из двух львов – одного с позолоченною гривой, но изнуренного, пока его укрощали и украшали, и другого, косматого, но неукротимого, и, следовательно, бодрого, каким его и создала природа, прекрасного в своей косматости, так как его истинная красота и состоит в том, что на него нельзя смотреть без страха, – второй будет предпочтен первому, усталому, хотя и раззолоченному. Никто не должен хвастаться тем, что не его. Мы хвалим виноградную лозу, если ветви ее отягощены гроздьями, если под тяжестью их гнутся самые подпорки; и кто скажет, что лучше такая лоза, на которой висят золотые гроздья и золотые листья? Но плодоносность есть качество, принадлежащее самой лозе; так и в человеке следует хвалить то, что составляет его свойство. У него милое семейство, прекрасный дом, он много сеет, много денег пускает в оборот, но все это не в нем, а только вокруг него. Хвали в нем то, чего никто не может у него отнять или подарить, что составляет его неотъемлемую принадлежность. А что это такое? Душа и разум. Человек есть существо разумное. А потому он достигает высшего блага, если выполняет свое прямое назначение, для которого родился. Чего же требует от него разум? Самой легкой вещи – жить сообразно с природой. Только общее безумие сделало это трудным. Мы сами вовлекаем друг друга в пороки. И как призвать ко спасению тех, которых никто не удерживает от гибели, а толпа влечет к ней?
Письмо XLIV
Истинное благородство дается философией
Опять ты умаляешь себя передо мною и говоришь, что обижен природой и судьбой. А между тем ты мог бы возвыситься над толпой и достигнуть высшего людского счастья. Ведь философия тем и хороша, что она не обращает внимания на родословную; впрочем, если доискиваться первого источника нашего происхождения, то все происходят от богов. Ты – римский всадник и достиг этого звания своими стараниями, и ведь, клянусь небом, немногим открыт доступ в это сословие. Не всякий попадает в сенаторы. Даже в военную службу, сопряженную с трудами и опасностями, принимают не без разбора. Философия же для всех открыта. Все достаточно благородны для занятия ею. Она никого не отталкивает, никого не выбирает и всем светит одинаково. Сократ не был патрицием, Клеанф был водовозом и занимался поливкой садов. Платон не был знатен, когда стал заниматься философией, но она сделала его знатным. Так отчего же ты не надеешься быть равным этим мудрецам? Каждый из них может быть твоим предком, если ты выкажешь себя достойным их. И ты станешь таким, если прежде всего усвоишь себе, что никто не выше тебя по происхождению. У всех нас равное число предков: происхождение каждого из нас теряется во тьме прошедшего. Платон говорит, что нет царя, у которого бы не было предком раба, и нет раба, не имеющего в числе предков царя. Все эти общественные различия перемешались в длинном ряду годов и много раз изменялись судьбою. Благороден тот, кто от природы одарен склонностью к добродетели. Только на это и надо обращать внимание. А если ты обратишься к древним временам, то увидишь, что все люди получили начало в то время, раньше которого ничего не было. От сотворения мира до наших дней нас привел длинный ряд предков, попеременно то славных, то низких. Благородство не дается галереей закоптелых изображений предков. Ведь они жили не ради нашей славы, и то, что было раньше нас, – не наше. Благородным делает человека только дух, способный в любых обстоятельствах возвыситься над судьбой.
Итак, если б даже ты не был римским всадником, а был вольноотпущенником, все-таки ты можешь быть единственным свободным среди свободнорожденных. Ты спросишь, каким путем достигнуть этой свободы? Для этого надо научиться различать добро и зло самому, а не по указанию толпы. Надо обращать внимание не на то, откуда что идет, а на то, к чему оно ведет. Если что-либо может дать счастье, то хорошо само по себе. Того нельзя истолковать в дурную сторону. «Но почему же тогда мы видим столько ошибок, если все хотят счастья?» Потому что за самое счастье принимают только средства к нему и, стремясь к счастью, бегут от него. В самом деле, сущность блаженной жизни есть полная безопасность и непоколебимая в ней уверенность, а между тем все выискивают причины к беспокойству и не только несут свое бремя через тернистый путь жизни, а просто тащат его. Таким образом, люди только удаляются от достижения той цели, к которой стремятся, и чем сильнее стремятся к ней, тем больше затрудняют себе путь и только идут назад. Так именно бывает с теми, кто торопится выйти из лабиринта. Сама торопливость замедляет их.
Письмо L
Познай свои недостатки
Я получил твое письмо только через несколько месяцев после того, как ты послал его. Я даже счел лишним поэтому спросить у того, кто принес мне письмо, что ты делаешь. У него должна бы быть очень хорошая память, если б он помнил это. Я надеюсь, однако, что ты уже живешь так, что где бы ты ни был, я могу знать, что ты делаешь. Ибо чем иным можешь ты заниматься, как не самосовершенствованием, как не тем, чтобы с каждым днем освобождаться от старых заблуждений, познавая, что те пороки, которые ты объяснял внешними обстоятельствами, коренятся в самом тебе. Ведь часто бывает, что мы приписываем что-либо времени или месту, а затем оказывается, что, куда мы ни переселимся, оно последует за нами. Ты знаешь Гарпасту, карлицу моей жены, которая досталась мне, как ненужная обуза, по наследству. Сам я не любитель подобных уродов, и если мне когда-либо хочется позабавиться в обществе шута, мне не надо долго искать его: я смеюсь над собою. Так вот эта Гарпаста внезапно ослепла; но, что кажется даже невероятным, а между тем это правда, – она не верит, что слепа. Она ежеминутно зовет к себе вожатого, чтобы бродить по дому, и только уверяет, что в доме темнота.
Поверь, что-то, над чем мы смеемся в ней, бывает с каждым из нас. Так, никто не признает себя скупым или жадным. Но слепцы, по крайней мере, ищут вожатых, мы же блуждаем без проводников и говорим себе: «Я вовсе не тщеславен, но никто в Риме не может жить иначе… Я не расточителен – это городская жизнь требует больших издержек… Не моя вина, если я вспыльчив, если я не устроил еще себе правильный образ жизни, – тому причиной моя молодость». К чему обманывать себя? Наше зло не вне нас: оно коренится внутри нас, в самом сердце. И тем труднее нам вылечиться, что мы не понимаем, что мы больны. А если мы начнем лечиться, сколько времени надо, чтобы изгнать из себя все эти застарелые уже болезни! Теперь же мы не зовем еще даже врача, который все-таки скорее помог бы нам, если бы принялся лечить еще свежий порок. Нежный и незагрубелый ум легко последует за тем, кто укажет ему истинный путь. Только того, кто уже слишком отстал от природы, трудно вернуть к ней. Мы стыдимся учиться добродетели, но, клянусь небом, если и стыдно звать учителя добродетели, то нельзя же надеяться, что мы получим такое благо совершенно случайно. Необходимо поработать над собой, хотя, по правде сказать, труд этот не будет тяжел, если только, как я сказал, начать образовывать и исправлять ум прежде, чем он закоснеет в пороках. Впрочем, не надо отчаиваться даже и относительно закоснелого ума. Постоянным трудом и внимательной, не слабеющей заботой можно достигнуть всего. Даже и кривые дубы можно выпрямить; искривленные бревна можно расправить теплом, и хотя дерево выросло криво, оно все-таки может быть переделано сообразно нашим требованиям. Насколько же легче образовать душу, гибкую и податливую всяким влияниям. Ибо что такое душа, как не особого рода живой эфир. Но эфир тем гибче всякого другого вещества, чем тоньше.
О Луцилий! Нечего бояться, что тебе может помешать самая давность твоих недостатков. Никому не удавалось иметь праведную душу ранее неправедной. Все мы были предвосхищены злом. Учиться добродетели – значит разучиваться пороку. Но тем охотнее должны мы приступить к уничтожению наших пороков, что, раз привитая, добродетель остается при нас навсегда. Ей нельзя разучиться. Напротив того, пороки, собственно, чужды нам; потому их легко вырвать с корнем и бросить. Гораздо тверже держится то, что сидит на своем месте. Добродетель соответствует нашей природе; пороки враждебны и противны ей. Но хотя раз насажденная добродетель уже не погибнет и уход за нею легок, однако начало и тут трудно, ибо неразвитой и больной душе свойственно бояться всего нового. Поэтому необходимо принудить ее к началу. Затем и самое лечение перестанет быть неприятным. Напротив того, чем далее будет подвигаться выздоровление души, тем более будет она наслаждаться. После выздоровления ей захочется даже новых лекарств: философия не только полезна, она приятна.
Письмо LI
О Байских купаниях
Кто как может, о мой Луцилий. Ты живешь по соседству с Этной, прекраснейшей сицилийской горой (которую, никак не могу понять почему, Мессала или Вальгий, так как у них обоих я читал это, называют единственной, тогда как и во многих других местах из земли выходит огонь, и притом не только из высоких гор, но также из низких; первое, правда, случается чаще, конечно, потому что огонь стремится вверх). Я же, насколько могу, довольствуюсь Байями, откуда я, впрочем, уехал на другой день после того, как приехал, считая их за место, которого следует избегать, как ни богато одарено оно природой, за то, что его избрала местом своего пребывания роскошь. Это, впрочем, не значит, что следует ненавидеть какое-либо место; но как не всякая одежда прилична для мудреца и человека серьезного, хотя мудрец и не ненавидит никакого цвета, а только считает некоторые цвета непригодными для того, кто проповедует умеренность, так бывают и страны, которых избегает мудрец, или даже только стремящийся к мудрости, как чуждых добрым нравам. Так, заботясь об уединении, мудрец не изберет для этой цели Канона, хотя Канон сам по себе не мешает вести умеренную жизнь; не изберет мудрец и Байев, так как этот город стал пристанищем пороков. В нем роскошь позволяет себе проявляться наиболее резко; в нем нравы распущеннее, как будто в известном месте допускается большая распущенность, чем в других. Мы же должны выбирать для своего пребывания места здоровые не только для нашего тела, но и для наших нравов. Я бы не хотел жить ни в обществе палачей, ни в обществе кутил. Что за необходимость смотреть на пьяниц, шатающихся по берегу моря, на флотилии гуляющих, на озера, с которых раздается пение хоров, и на другие тому подобные вещи, которыми роскошь, хотя и дозволенная законами, не только грешит, но и выставляется напоказ? Следует, безусловно, избегать даже самых поводов к порокам. Надо закалять свой дух и удалять его от прельщения страстей. В одну зиму Ганнибала, неукротимого альпийскими снегами, расслабили горячие ключи Кампании. Он, побеждавший оружием, был побежден пороком. Мы тоже на войне, и притом на такой войне, на которой никогда нет ни отдыха, ни покоя. Мы должны воевать со страстями, а страсти, как видишь, овладевают иногда даже самыми строгими умами. Тот, кто предначертал себе совершить великое дело, должен знать, что при выполнении его нельзя быть ни слабым, ни мягким.
Какой мне прок в горячих источниках? На что мне бани, в которые нагоняют сухой пар, чтобы заставить потеть тело? От работы оно и без них покрывается потом. Если бы мы, подобно Ганнибалу, прекратив все дела и оставив войну, занялись согреванием наших тел, то всякий по справедливости мог бы упрекнуть нас в опасной лености, несвоевременной даже для победителя, а тем более для того, кто еще только что начал побеждать; нам менее, чем карфагенским войскам, позволительно предаваться отдыху, так как при отступлении мы подвергаемся большей опасности, и даже при продолжении военных действий нам остается больше дела. С нами воюет сама судьба за то, что мы не хотим покориться ее велениям. Мы не только не согласны подчиниться судьбе, но отвергаем ее, а для этого нужна большая храбрость. Раз поколебавшийся, дух уже не принадлежит себе; если он уступил страсти, придется уступить скорби, труду и, наконец, бедности. Равным образом захочет иметь над ним власть и честолюбие, и гнев, и он не выдержит напора стольких влияний и погибнет. Наша цель – свобода; ради нее подъемлются все труды. Но в чем состоит свобода? Не быть рабом никакой вещи, не зависеть ни от какой случайности, ни от какой необходимости – быть равным самой судьбе. В тот день, когда я пойму, что я сильнее ее, она потеряет надо мной всякую власть. А судьба станет покорна мне, если в моих руках будет смерть.
Чтобы предаваться таким размышлениям, следует избирать места серьезные и святые. Чрезмерная живописность изнеживает душу, и, без сомнения, местность может повлиять на упадок бодрости. Вьючные животные легко переносят всякую дорогу, если копыта их окрепли на жесткой почве. Напротив, животные, выросшие на мягком и болотистом пастбище, легко портят копыта. Солдаты, набранные в горных округах, бывают выносливее. Напротив, городские жители и рабы ленивы. Руки, призываемые к оружию от плуга, не боятся никакой работы. Руки, привыкшие к умащениям, отказываются от самой легкой. Строгая суровость местности делает дух бодрее и способнее на великие дела. Сципион предпочел, как место своей ссылки, Литерны Байям: в Литернах он не мог с таким комфортом переносить свое падение. Даже Кай Марий, Гней Помпей и Цезарь, на которых судьба впервые возложила счастье всего римского народа, хотя и построили себе виллы в Байских окрестностях, однако расположили их на вершине горы. Казалось, и здесь они хотели воевать и наблюдать с возвышенного поста на далекое расстояние все, расположенное внизу. Стоит обратить внимание на то, какое место выбрали они для своих вилл и какие строения в них возвели: подумаешь, что здесь не дачи, а крепости. Не думаешь ли ты, что в этом уголке согласился бы когда-нибудь жить Катон и считать, сколько проплыло мимо него блудниц в галерах, сколько различных сортов расписанных яркими красками лодок спущено на воду, сколько роз плавает по озеру, или слушать по ночам хоры певцов? Он предпочел бы прожить всю жизнь в палатке, раздвигая ее каждую ночь собственными руками. Да и какой мужчина предпочтет пробуждение от звуков мелодии пробуждению от звука военных сигналов.
Довольно, впрочем, вести тяжбу с Байями; только с пороками следует вечно воевать. Преследуй их, о Луцилий, без конца и без меры, ибо нет им конца и нет меры. Исторгни же пороки, которые льстят твоему сердцу, иначе придется потом самое сердце вырвать с ними. Особенно преследуй страсти и считай их злейшими врагами. Подобно разбойникам, они ласково обнимают нас, чтобы поразить ножом.
Письмо LIV
О приближении смерти
Давно я не подвергался никаким болезням, но на днях внезапно заболел. «Чем же?» – спрашиваешь ты. И вопрос твой не излишен, так как ни одна болезнь не осталась мне неизвестна. Но я как будто обречен на страдания преимущественно от этой болезни, которую мне не хочется, впрочем, называть ее греческим именем. Она достаточно точно определяется словом «удушье». Припадки ее коротки, но подобны бурям. Они длятся не более часа. И кто бы мог дольше задыхаться? Я испытал многие телесные недуги и боли; но ни одна не была для меня так тяжела, как эта. Ибо всякая другая боль – болезнь, а эта – агония. Недаром врачи называют ее подобием смерти. Душа, наверное, когда-нибудь отлетит во время этих припадков, как постоянно порывается сделать это.
Ты думаешь, что я рассуждаю теперь так спокойно, потому что болезнь прошла. Было бы так же неосновательно считать прекращение ее за выздоровление, как за выигрыш процесса – отсрочку судебного разбирательства. Но, даже задыхаясь, я старался успокоить себя веселыми и бодрыми размышлениями. «Что случилось? – говорил я себе. – Смерть испытывает меня. Пускай себе. И я долго испытывал ее». Ты спросишь, может быть, когда это я испытывал смерть? Еще до своего рождения. Ведь смерть – это небытие. Каково оно – я уже знаю. После меня будет то же, что было раньше меня. Если в смерти есть какая-либо мука, очевидно, она была уже раньше, чем мы явились на свет. Но тогда мы не чувствовали никаких страданий. Воспользуюсь следующим сравнением. Не нелепо ли думать, что светильнику хуже после того, как его погасят, чем до того, как его зажгут? Мы тоже загораемся и гаснем. В этот промежуток времени мы испытываем некоторое страдание. Вне его, по обе стороны, должен быть полный покой. Мне кажется, о Луцилий, что наша ошибка в том, что мы думаем, будто смерть только следует за жизнью, тогда как она и предшествовала ей, и последует за нею. Все, что было до нас, – смерть. Так не все ли равно, не начинать вовсе или перестать, если результат один и тот же – небытие?
Такого рода увещаниями, конечно мысленными, потому что говорить я был не в силах, я не переставал себя успокаивать. Между тем мало-помалу удушье успевало перейти в одышку, начинало повторяться через большие промежутки времени, затем одышка уменьшалась и, наконец, совсем проходила. Но и до сих пор, хотя болезнь прошла, дыхание не пришло еще в полный порядок; я чувствую в нем некоторое затруднение и задержку. Впрочем, и то хорошо, лишь бы мои вздохи не тревожили души. Итак, знай теперь, что я бестрепетно встречу последний час: я уже приготовлен к нему и не думаю о смерти. Ты же подражай тому, кому не жаль умереть, хотя отрадно было жить. Есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда гонят. Надо только делать вид, как будто уходишь добровольно. Мудреца же совсем нельзя прогнать, ибо быть выгнанным – значит быть насильно, против желания, удаленным откуда-нибудь. А мудрец ничего не делает против своей воли. Он избегает принуждения тем, что сам желает того, к чему принуждает его необходимость.
Письмо LVI.
О неприятных звуках
Я погиб бы, если бы для человека, углубленного в занятия, молчание было в самом деле так необходимо, как это кажется на первый взгляд. Я живу как раз возле бани и в настоящую минуту вокруг меня раздаются всевозможные звуки. Представь себе звуки всякого рода, способные, каждый, заставить ненавидеть самый орган слуха. Тут и шум, производимый занимающимися гимнастикой, и звуки швыряния тяжелого свинцового шара, и кряхтение работающих, или, вернее, изображающих из себя работников; мне слышно, как они тяжело дышат, задерживают дыхание и испускают затем хриплые, тяжелые вздохи. Мне слышно хлопанье жирной руки по плечу умащающихся маслом, причем по роду звука я могу различить, как ударяют – раскрытой или согнутой ладонью; до меня доносится треск мяча, ударяющего в поставленные, как цель, столбы. Порой раздаются визг и крики пойманного вора. Прибавь к этому тех, кому нравятся звуки собственного голоса, раздающегося в бане, наконец, тех, которые прыгают в бассейн, с великим шумом и плеском разбрызгивая воду. Кроме этих людей, у которых, по крайней мере, хоть человеческие голоса, представь себе еще визгливый и тонкий голос цирюльника, который, желая обратить на себя внимание, пронзительно кричит и не умолкает до тех пор, пока кто-нибудь не поручит ему выдергивать волосы, и тогда он заставляет кричать за себя другого. Затем различные крики продавцов фруктов, пряников, мяса и других разносчиков, предлагающих свои товары, выкрикивая их на различные голоса. «О, – воскликнешь ты, – ты или из железа, или глух, если рассудок твой не помутился среди столь разнообразных и неблагозвучных криков, тогда как стоика Хризиппа довели до смерти одни непрерывные приветствия». Клянусь, меня этот шум беспокоит не больше, чем журчание текущей воды, хотя, как известно, один народ перенес свой город на другое место только из-за того, что не мог переносить шума, производимого течением Нила. Звуки голоса, впрочем, раздражают больше, чем неопределенный шум. Первые развлекают мысль, второй же только тревожит слух. Когда я занимаюсь, мне нисколько не мешает грохот катящихся экипажей, стук поселившегося по соседству плотника или кузнеца, или даже фабриканта музыкальных инструментов, настраивающего свои трубы и флейты возле фонтана, если только он не играет, но лишь перебирает отдельные ноты. Звуки, прерывающиеся через известные промежутки времени, для меня неприятнее тех, которые длятся непрерывно. Но я настолько привык и к ним, что могу равнодушно переносить даже резкий голос управляющего лодкой, подающего такт гребцам. Я принуждаю свой ум оставаться сосредоточенным, не развлекаясь никакими внешними явлениями. Пусть снаружи раздаются всевозможные звуки, лишь бы в душе не было никакой тревоги, лишь бы в ней не бушевали страсти или страх, и не явились во взаимной вражде скупость и расточительность. Что пользы в молчании окружающего мира, если в душе бушуют страсти. Неправду сказал поэт, будто
Спокойствие достигается только рассудком. Ночь возбуждает тревоги, а не устраняет их, и только изменяет род беспокойства. Часы бессонницы так же бурны, как и дневные. Только такое спокойствие прочно, которое обусловлено совестью. Посмотри на человека, для сна которого необходима тишина целого большого дома. Чтобы ни единый звук не достигал его слуха, вся толпа рабов смолкает, пока он спит, и ходит вокруг него на цыпочках; и разве он все-таки не мечется во сне и туда и сюда, засыпая больным, слабым, чутким сном? Порой он жалуется, что слышал звуки, которых на самом деле не мог слышать. Что за причина этого, по-твоему? Дух его беспокоен. Надо его успокоить, надо укротить его мятежность. Нельзя назвать покоящимся человека только оттого, что тело его лежит. Самый покой может быть беспокоен.
Всякий раз, как овладеет нами тягостное чувство вялости, следует стараться приняться за дело или заняться искусствами. Опытные полководцы, замечая, что солдаты плохо повинуются им, задавали им какие-либо работы или предпринимали походы. Таким образом, у солдат не оставалось времени на пустые мысли, а известно, что пороки праздности всего лучше искореняются с помощью труда. Мы часто видим, что общественные деятели удаляются от дел, почувствовав отвращение к занятиям и досаду на свои неудачи; но в уединении, в которое забросит их уныние и усталость, снова разгорается их честолюбие. И это потому, что оно и раньше не исчезало, но было лишь притуплено и подавлено неблагоприятным положением дел. То же надо сказать и о невоздержности, которая иногда как будто и ослабевает, но потом снова волнует человека, ведущего уже умеренную жизнь, и среди полного благоразумия воскресают оставленные, но не осужденные страсти, и притом с тем большею силою, чем более их скрывали. Ибо все пороки ослабевают, когда обнаружатся; так и болезни, клонясь к выздоровлению, выступают наружу и проявляют всю свою силу. Так же точно и скупость, и честолюбие и другие душевные пороки тем опаснее, чем более душа, зараженная ими, похожа с виду на здоровую.
Иногда, по виду, мы отдыхаем, но этого нет на самом деле. Ибо если бы совесть наша была спокойна и если бы мы действительно ушли от жизни, презрев прельщения страстей, то, как я сказал уже раньше, ничто бы не развлекало нас, никакие голоса, ни птичьи, ни человеческие не могли бы помешать нашим серьезным и глубоким размышлениям. Нельзя назвать сосредоточенным того человека, который готов прислушиваться к посторонним голосам и случайным звукам. Значит, внутри его есть еще скрытое беспокойство и частица страха, делающая его любопытным. Вергилий говорит в одном месте:
В первых стихах мы видим мудреца, которого не устрашает ни звон оружия, ни сражающиеся друг против друга густые ряды войск, ни треск рушащихся стен осажденного города. В последних – перед нами слабый ум, который боится за свое имущество и пугается малейшего шороха: малейший звук он принимает за стон и дрожит, и легчайшее движение вызывает в нем трепет. Он стал боязливым из-за своего бремени. И всякий из числа тех считаемых счастливыми людей, которые много несут с собою и много тащат за собою, как ты легко можешь в том убедиться, боится за того, с кем идет, и за то, что несет он.
Считай за признак полного развития, если тебя не будет смущать никакой шум, не будут волновать никакие голоса, слышатся ли в них льстивые слова или угрозы, или просто пустые звуки. Но, сознаюсь, из этого еще не следует, чтобы не было удобнее избегать шума. Потому и я уеду из этого места. Я хотел только испытать себя. Нет никакой необходимости дольше терзать свой слух, когда еще Одиссей, оберегая своих спутников, придумал прекрасное и простое средство – даже против Сирен.
Письмо LXIII
Не следует слишком оплакивать утраты
Мне грустно, что умер твой друг Флакк, но я не хочу, чтобы ты слишком предавался горю. Я не смею требовать, чтобы ты совсем не горевал, хотя знаю, что последнее было бы всего лучше. В самом деле, такая твердость духа присуща человеку, возвысившемуся над самою судьбою. Утрата друга огорчила бы его, но и только. Нам же простительны слезы, если только они текут не слишком обильно и если мы сами стараемся их унять. Не следует встречать весть о смерти друга с сухими глазами, но не следует и разливаться в слезах. Можно поплакать, но не надо громко рыдать. Тебе кажется, что я требую от тебя чрезмерной суровости, а между тем величайший из греческих поэтов ограничил срок оплакивания всего одним днем, заставив Ниобею думать о еде в тот же день, в который она потеряла своих детей. Ты спросишь, зачем же тогда люди причитают и неуместно оплакивают покойников? В слезах мы ищем доказательства горя и не столько следуем влечению скорби, сколько показываем ее другим. Никто не плачет, оставшись один. Как это ни глупо, однако есть доля тщеславия в самой скорби. «Неужели же, – возражаешь ты, – я должен забыть своего друга?» Коротка же твоя память, если она не переживет скорби, ведь ты уже теперь способен смеяться сквозь слезы всякому пустяку. Не говорю уже о том, что будет позже, когда скорбь смягчится и тяжелые припадки тоски прекратятся. Едва ты перестаешь следить за собою, печальное выражение сходит с твоего лица. Ты сам стережешь свою печаль. Но, несмотря на твою бдительность, скорбь прекратится и притом тем скорее, чем была острее.
Будем поступать так, чтобы нам было приятно воспоминание об утраченных друзьях. Ведь никто не вспоминает охотно того, о чем не может думать без огорчения. Конечно, неизбежно испытывать горечь утраты при воспоминании о тех, кого мы любили; но в самой горечи этой есть известного рода наслаждение. Стоик Аттал говорил: «Память об усопших друзьях так же приятна, как бывает приятна некоторая доля кислоты в яблоках или терпкость очень старого вина. Когда же пройдет некоторое время, то все, что заставляло нас страдать, исчезнет и останется одно беспримесное наслаждение». Далее он продолжает: «Память о живых друзьях подобна меду или прянику; память об усопших приятна нам, хотя и содержит в себе некоторую горечь. Но кто станет отрицать, что порой и острое и даже терпкое способно возбуждать аппетит?» Я не согласен с Атталом. По-моему, размышления об усопших друзьях приятны и сладки. Когда они были живы, я знал, что потеряю их; когда же я их потерял, я вспоминаю, что все-таки имел их. Итак, о Луцилий, будь благоразумен и перестань ложно толковать благодеяния судьбы. Она отняла, но она же ведь и дала.
Мы оттого так жадно пользуемся обществом друзей, что не знаем, как долго можно будет им пользоваться. Припомним, как часто мы покидали их, отправляясь в какое-нибудь дальнее путешествие, как часто не видались с ними, живя в одном месте, – и мы поймем, что мы гораздо больше не пользовались их обществом при их жизни. Подумай также о тех людях, которые дурно обращаются с друзьями, а затем предаются глубочайшей скорби и начинают любить только тогда, когда потеряют. Конечно, они тем неудержнее предаются печали, что боятся, как бы не возникло сомнения в том, действительно ли они любили? В слезах они ищут запоздалого доказательства своих чувств.
Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем, что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей, то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного. Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.
Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину, однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби, его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того, чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.
Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь. Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил только то, что он был моложе меня, даже значительно моложе; как будто смерть соблюдает старшинство! Поэтому всегда помни, что и ты сам, и все, кого ты любишь, смертны. Я бы должен бы в то время помнить это: «Серен моложе меня. Но что ж из этого? Он должен пережить меня, но может умереть и раньше меня». Я не хотел этого знать, и судьба сразила меня неожиданно. Теперь я твердо знаю, что все мы умрем, и притом неизвестно когда. То, что может случиться во всякое время, может случиться и сегодня. Итак, о Луцилий, будем думать, что и мы скоро отправимся туда, где теперь тот, кого мы оплакиваем. И, быть может, если не пустая басня мудрецов, что после смерти мы переселяемся в особую обитель, тот, кого мы считаем погибшим, только послан вперед нас.
Письмо LXIV
Похвала Квинту Секстию Старшему
Вчера ты был с нами. Ты мог бы обидеться, если б я сказал только вчера, но я прибавил «с нами», потому что со мною ты всегда неразлучен. Пришли некоторые из моих друзей, и по этому случаю по всему дому распространился дым – не тот дым, который вырывается из глубины очага и пугает ночную стражу, но тот умеренный дым, который бывает признаком присутствия гостей. Разговор велся о разных вещах, как и всегда бывает на обедах, мы не исчерпывали ни одного предмета до конца, но переходили с одного вопроса на другой. Под конец мы читали сочинения Квинта Секстия Старшего, великого, по моему мнению, мужа и, хотя он отказывается от этого, стоика. Бессмертные боги! Сколько в нем силы, сколько ума! Не у всякого философа найдешь столько. У большинства только некоторые места изложены живо, остальные же сухо и вяло. Они рассуждают, спорят, острят, но не действуют на сердце, потому что у них самих нет сердца. Когда же читаешь Секстия, поневоле скажешь: «Вот это живой, сильный и свободный ум, превышающий обыкновенные человеческие способности и за то внушающий к себе полное доверие!» Признаюсь тебе: читая Секстия, я прихожу в такое настроение, что готов вызвать на бой все превратности судьбы, готов кричать: «Что медлишь, о судьба? Выходи на бой! Я жду». Мое настроение подобно настроению того героя Энеиды, который ищет, на чем бы испытать свои силы, в чем бы проявить свою доблесть, и втайне желает, чтоб бешеный вепрь или лев бледно-желтый, с гор соседних спустясь, напал на мирное стадо.
Мне хочется, чтобы было над чем одержать победу, было над чем упражнять свое терпение. Ибо Секстий имеет еще то прекрасное свойство, что он не только показывает величие блаженной жизни, но вместе с тем не заставляет отчаиваться в возможности достижения ее. Ясно видишь, как высока она, но в то же время чувствуешь, что при желании можно достичь ее. Такова же у него и добродетель: и восхищаешься ею, и надеешься ее достигнуть.
Я лично готов тратить много времени на созерцание мудрости: я так же восторженно созерцаю ее, как созерцал бы наш мир, если бы видел его в первый раз. Вообще, я уважаю научные открытия и тех, кто их делает. Мне приятно вступать в права наследства столь многих мудрецов. Для меня они искали, для меня трудились. И я хочу выказать себя добрым хозяином. Умножу полученное мною, и наследство, возросшее моими трудами, перейдет к потомкам. Еще много остается дела, и много останется его после. Даже через тысячу веков не устранится возможность прибавить что-либо новое к тому, что уже есть. Если бы даже все было найдено древними, на долю живущих все-таки останется употребление и приложение изобретенного раньше другими. Представь, что мы знаем уже все лекарства против болезни глаз, так что нет необходимости открывать новые, а достаточно только пользоваться уже известными, сообразно болезни и обстоятельствам: одним лечат воспаление глаз, другим – опухоль век, третьим – слезливость, четвертым – улучшают зрение. Все же остается их приготовить и сообразно обстоятельствам применять в различных случаях. Пусть же найдены древними лекарства от пороков души: на нашу долю все-таки останется исследование того, как применять их и когда. Много совершили те, кто жили раньше нас, но они не переделали всего. Тем не менее они достойны всяческого уважения и даже божеских почестей. О, я готов хранить изображения великих людей, чтобы они наполняли душу мою восторгом, и праздновать дни их рождения. Зачем не принято призывать их имена в молитвах! Должно почитать этих наставников человечества, оставивших по себе столько славных открытий, в такой же мере, в какой мы чтим наших собственных наставников. При встрече с консулом или претором принято воздавать приличную их сану почесть: сходить с коня, снимать шляпу, уступать дорогу. И что же? Обоих Катонов, Лелия Мудрого, Сократа, Платона, Зенона и Клеанта я буду встречать в своей душе без всяких знаков уважения? Нет! Я их так уважаю, что при одном звуке их имени всегда привстаю.
Письмо LXV
Об интересе к отвлеченным предметам
Половину вчерашнего дня я провел в болезни. Все время до полудня у меня занял припадок; после полудня мне стало легче. Я попробовал тогда читать. Когда мне это удалось, я решился заставить себя, или, скорее, позволить себе большее. Я принялся писать, и притом сильнее напрягал свое внимание, чем обыкновенно, так как вопрос, о котором я пишу, сложен, и я хотел разобраться в нем. Тут пришли некоторые из моих друзей, которые развлекли меня и запретили мне заниматься, как больному. Перо сменила живая речь; часть нашего разговора, оставшуюся нерешенной, я сообщу тебе. Мы избрали тебя судьей. Тебе предстоит больше труда, чем ты думаешь, так как вопрос можно разрешить трояко.
Как тебе известно, по учению стоиков, в созидании вещей участвуют два элемента: материя и причина. Материя инертна, способна принимать любую форму и мертва, пока ничто не приводит ее в движение. Причина же, или разум, придает материи форму, дает ей по своему усмотрению то или другое назначение и производит из нее различные вещи. Итак, должно быть нечто, из чего состоит предмет, и затем то, что создало его. Первое есть материя, второе – причина.
Искусство подражает природе. Поэтому то, что я сказал о всем мире, можно приложить и к произведениям человека. Так, статуя предполагает и материю, из которой она сделана, и художника, который придал материи известную форму. Бронза, из которой отлита статуя, есть материя, а скульптор – причина. То же самое можно сказать о всех других вещах – в них два элемента: то, из чего сделана вещь, и то, что ее произвело.
Таким образом, по учению стоиков, причина одна, а именно то, что производит. Аристотель же предполагает, что причина является в трех видах. Он говорит: «Первая причина – это сама материя, потому что без нее ничего бы не могло быть, вторая причина – творец; третья – форма, которая придается всякой вещи, как статуе. Наконец, четвертая, сверх перечисленных, – есть побуждение к созданию». Поясню это на примере. Первая причина статуи – бронза. Ибо никогда она не была бы сделана, если бы не было материала, из которого ее можно было отлить или изваять. Вторая причина – скульптор. Ибо не могла бы бронза сама по себе принять форму статуи, если бы не были приложены к ней опытные руки художника. Третья причина – форма. Ибо если бы не было у статуи определенной формы, она не была бы копьеносцем, или мальчиком с повязкой, или чем-либо еще другим. Четвертая причина есть побуждение к ваянию, ибо если бы его не было, не была бы изваяна и сама статуя. Под этим побуждением следует разуметь то, что заставило художника приняться за работу, то, ради чего он ее исполнил. Побуждением могли быть деньги, если он ваял для продажи, или слава, если он искал известности, или благочестие, если он изготовлял ее в дар для храма. Конечно, и побуждение следует считать причиной: ведь нельзя же не назвать причиной вещи того, без чего не было бы самой вещи?
К этим четырем причинам Платон прибавил пятую – образец (идею), который он называл «идея». Образец – это то, что созерцает художник, когда выполняет свой замысел. При этом, конечно, не имеет особого значения то обстоятельство, где находится созерцаемый художником образец – вне его или только в его воображении. Бог имеет в себе образцы всех вещей, и в его разуме содержится и число миров, которые он хочет создать, и образы их. Словом, Бог исполнен тех бессмертных, неизменных, нетленных образов, которые Платон называет «идеи». Так, хотя люди умирают, но идея человека, по которой образованы люди, остается бессмертна, и, хотя люди болеют и меняются, она нетленна и неизменна. Следовательно, по Платону, существует пять причин: из чего, чем, каков, ради чего и по образу чего. Всякая вещь есть результат этих причин. Так, в статуе, взятой нами для примера, то, из чего она сделана, есть бронза; то, чем она сделана, – скульптор; то, какова она, – форма, которую придал ей скульптор; то, по образу чего она сделана, – образец, по которому изваял ее художник; то, ради чего она, – побуждение, руководившее скульптором в его работе. Наконец, результат этих причин – сама статуя. Точно так же, по словам Платона, и весь мир образован этими причинами: Богом, сотворившим его, материей, из которой мир создан, формою, то есть внешним видом и мировым порядком; образцом, по подобию которого Бог сотворил этот великий и прекрасный мир, и побуждением, ради которого он его создал. Этим последним побуждением была благость божия. Отсюда Платон заключает: «Какая причина тому, что Бог сотворил мир? Та, что он благ. У доброго же нет недоброжелательства. И потому он создал мир наилучшим из возможных миров».
Будь же судьей, о Луцилий, и скажи свое мнение, кто, по-твоему, высказал самое правдоподобное предположение? Я не говорю самое верное, потому что суждение об этом настолько превышает наши силы, как и сама истина.
Мне кажется, что число причин, перечисленных Платоном и Аристотелем, или слишком велико, или слишком мало. Ибо если они называют причиною все, без чего бы не было явления, то они назвали их слишком мало. Можно бы в числе причин назвать еще время, ибо вне времени ничего не может быть; можно назвать место, ибо если бы не было места, то ничто не могло бы произойти; наконец, можно назвать движение: без него ничто не возникает и не гибнет, без движения нет изменений, нет искусства. Мы же, стоики, именуем только первую и самую общую причину. Она проста, как проста и материя. Мы занимаемся лишь вопросом, какова эта причина, этот творческий разум, или Бог. Те же причины, которые названы выше, не суть отдельные и независимые причины, но все вытекают из одной, из той, которая творит. Ты говоришь, что форма – причина, но ее придает созданию его творец: она часть причины, а не причина. Образец тоже не причина, но лишь необходимое орудие причины. Образец необходим художнику, так же как резец или пила. Без них не может обойтись искусство. И, однако, никто не считает их элементами или причинами искусства. «Но, – возражали мне, – побуждение, ради которого художник предпринимает труд, несомненно, причина». Пусть так, но оно не есть основная причина, а только привходящая. А таких привходящих причин множество; мы же говорим лишь о главной причине. Наконец, когда весь мир, как любое законченное творение, называют причиной, то тут говорят уже не с достаточною точностью, ибо большая разница между творением и его причиной.
Итак, выскажи свое мнение или, что гораздо проще в таких вопросах, скажи, что тебе все это неясно, и откажись рассудить между нами. Ты можешь сказать: «Что тебе за охота терять время на такие вопросы, не излечивающие никакой страсти, не искореняющие никакого желания?» Но я сам впервые занимаюсь этими вопросами с той целью, чтобы успокоить взволнованный ум. Вообще же я думаю, что надо прежде исследовать самого себя, а затем уже окружающий мир. Впрочем, теперь я не теряю времени даром, как ты, пожалуй, подумаешь. Все такого рода вопросы, если только не быть мелочным и не вдаваться в бесплодные тонкости, возбуждают и облегчают дух, который жаждет избавиться от гнетущего его бремени и вернуться к тем предметам, к разряду которых он сам некогда принадлежал. Ибо наше тело – только тяжкое бремя для души. Под давлением его она мучается; она страждет в земных оковах, пока не придет на выручку философия и не даст ей свободно вздохнуть, созерцая природу вещей, и не возвысит от земного к небесному. В этом свобода души; в этом ее освобождение. В такие минуты душа уходит из-под стражи, в которой содержится, и возносится к небу. Как художник, утомив свое зрение рассматриванием мелких предметов при слабом, искусственном свете, выходит к толпе и дает своим глазам отдохнуть при полном блеске дня в местности, предназначенной для народных гуляний, так и душа, заключенная в своей мрачной и темной тюрьме, всеми силами стремится на волю и отдыхает, созерцая природу. Мудрец, равно как и тот, кто еще только стремится к мудрости, хотя и связаны с телом, однако лучшею своею частью не принадлежат ему и возносятся мыслью к возвышенным предметам. Подобно воину, они считают свою жизнь жалованьем за службу. Но у них нет ни любви, ни ненависти к жизни, и они терпеливо переносят свое земное существование, зная, что им предстоит затем другое, лучшее.
И ты хочешь запретить мне созерцание природы? Хочешь, отказав в целом, заставить ограничиться частью? Я не должен стараться узнать, что было в начале мира? Кто творец вселенной? Кто рассеял довременный хаос и дал жизнь безжизненной материи? Кто создал этот мир? Чьим велением такая громада подчинилась одному закону и порядку? Кто собрал рассеянное, разделил смешанное, придал вид и форму бесформенной массе? Откуда истекает дневной свет? Огонь ли это или нечто более светлое? Я не должен спрашивать об этом? Я не должен знать, откуда я пришел? Буду ли я жить только один раз, или мне предстоит возрождение? куда пойду отсюда? Какая обитель уготовлена для души, свободной от рабства человеческой жизни? Ты запрещаешь мне интересоваться небом и велишь жить с поникшей головой? Нет! Я выше и рожден для высшего, чем быть во власти моего тела, на которое я смотрю как на оковы, связывающие мою свободу. Я отдаю его в жертву судьбе, чтобы она на нем срывала свою злобу, и не дозволю пройти сквозь него ни единой ране до меня. Лишь через тело меня можно заставить страдать. Но в этом подверженном всем невзгодам жилище живет свободный дух. Никогда ради плоти не поддамся я страху или недостойному добродетели притворству; никогда не солгу я ради моего тела, и когда захочу, прекращу свою совместную жизнь с ним. И теперь, пока мы вместе, мы неравноправные союзники. Всю власть сохраняет за собой дух. Истинная свобода – в презрении своего тела.
Но возвращусь к своей мысли. Этой свободе много содействует и то созерцание, о котором мы только что говорили. В самом деле, все состоит из материи (одухотворяющего ее) Бога. Бог управляет материей, а она, объемля его, признает в ней своего вождя и повелителя. Но тот, кто управляет, в данном случае Бог, сильнее и выше того, кто повинуется, то есть материи. То, что для всего мира – Бог, для человека – душа. То, что для всего мира – материя, для человека – тело. Итак, пусть менее совершенное служит высшему. Будем стойки в превратностях судьбы. Не будем страшиться ни обид, ни ран, ни цепей, ни нужды. Что есть смерть? Или конец, или переход в иной мир. Но мне не страшен конец, ибо это есть то, что было до начала; не страшен и переход в другой мир, ибо нигде не буду я жить в таких печальных условиях, как здесь.
Письмо LXVII
Всякое благо желательно
Начну свое письмо как общепринято – известиями о погоде. У нас началась было весна, но едва она склонилась к лету, как вместо тепла настали морозы, так что и до сих пор мы не верим весне, ибо бывает, что в это время года возвращается зима. Я лично настолько не доверяю погоде, что не решаюсь брать ванны из свежей воды и умеряю ее температуру, прибавляя горячую воду.
Ты скажешь, что я не переношу ни холода, ни жары. Да, мой Луцилий, в моем возрасте кровь недостаточно греет. Я едва могу согреться среди лета и большую часть года хожу в теплом платье. Но я весьма благодарен старости за то, что она приковала меня к постели. Я считаю это за большое благодеяние для себя, так как я сам не могу уже того, чего не должен бы хотеть. Большую часть времени я провожу за книгами. Когда же приходят твои письма, я до того живо воображаю себе, что я с тобою, что, мне кажется, я не пишу тебе, но разговариваю с тобой. Рассмотрим же вместе предложенный тобою вопрос, как будто ведя между собою живую беседу.
Ты спрашиваешь, следует ли желать всего, что хорошо? «Если хорошо, – продолжаешь ты, – мужественно выносить мучения, с твердостью подвергаться пыткам, терпеливо переносить болезнь, то, очевидно, всего этого следует желать. А между тем, по-моему, все это недостойно того, чтобы желать. По крайней мере, я до сих пор не знаю никого, кто бы желал быть высеченным розгами, пытаемым в застенке или хотел заболеть подагрой». Но вникни в суть дела, о мой Луцилий, и ты увидишь, что во всем этом есть нечто достойное желаний. Я бы не хотел мучений, но если я неизбежно должен им подвергнуться, то, конечно, желательно перенести их мужественно, твердо и бодро. Конечно, я бы не хотел войны. Но если она случится, то желательно мужественно переносить раны, голод и всякие лишения, сопряженные с военным временем. Было бы безумием желать болезни, но если придется заболеть, то я не хотел бы выказать изнеженность или нетерпение. Словом, не сами несчастья желательны, но то мужество, с которым они должны быть перенесены.
Некоторые из стоиков думают, что не должно быть предметом желаний терпение в перенесении бедствий, а что только не следует его избегать, потому что, по их мнению, желать можно только чистого блага, без всякой примеси страдания. Я не согласен с ними, во-первых, потому что не допускаю, чтобы, раз вещь хороша, она бы не могла быть предметом желаний, а во-вторых, потому что, если должно желать добродетели, а без добродетели не бывает блага, то должно желать и всякого блага. Наконец, если допустить, что не надо желать терпения в страданиях, то неужели же не следует желать и мужества, которое презирает всякую опасность. Ведь лучшая и самая восхитительная сторона мужества заключается в том, чтобы не бояться огня, идти навстречу ранам и не только не избегать оружия, но даже подставлять ему свою грудь. Если следует желать мужества, следует желать и терпения в страданиях, ибо оно только одна из сторон мужества.
Тебе это будет вполне понятно, если ты будешь различать, как я сказал, что предметом желаний являются не сами бедствия, но то, чтобы переносить их мужественно. Желательно именно это «мужественно», которое и есть добродетель. «Но разве кто-либо желает себе даже и этого?» Есть желания явные во всех подробностях, и, напротив того, есть желания скрытые, подразумеваемые под одним каким-либо словом. Так, например, желают праведной жизни. Но праведная жизнь слагается из многих элементов: тут и темница Регула, и самоубийство Катона, и ссылка Рутилия, и чаша яду, перенесшая Сократа из тюрьмы на небо. Пожелав себе праведной жизни, я пожелал себе и всего этого, так как иначе жизнь не была бы праведна.
Не все ли равно, желаешь ли чего-нибудь или признаешь это желательным. Деций принес себя в жертву за Рим; врезавшись на коне в ряды врагов, он встретил смерть. Сын его, соревнуя отцовской доблести, повторяя обычные и ставшие уже фамильными для его рода заклинания, тоже бросился в середину врагов, заботясь только о том, чтобы быть искупительной жертвой и считая смерть за благо. Без сомнения, прекрасно умереть со славой в доблестном деле.
В том, кто мужественно переносит страдания, быть может, присутствуют все добродетели, и только одно терпение у всех на виду и бросается в глаза. Но тут играет роль и мужество с его следствиями – терпением, выносливостью и твердостью. Тут и благоразумие, без которого не может явиться убеждение, что то, чего нельзя избегнуть, следует переносить мужественно. Тут и постоянство, которое не позволяет отказываться от намеченной цели и бросать свое место, несмотря на все старания враждебной силы. Словом, тут весь хор неразлучных друг с другом добродетелей: все, что праведно, совершается одною какою-либо добродетелью, но с одобрения всех других. Того же, что одобрено всеми добродетелями, следует хотеть, хотя бы и казалось, что тут участвует только одна из них.
Не думаешь ли ты, что следует желать только того, что доставляет наслаждение и покой, что имеет праздничный характер? Поверь мне, некоторые блага имеют мрачный характер. Так, бывают молитвы, в которых люди выражают не благодарность, но обожание и благоговение. Не думаешь ли ты, что Регул не хотел вернуться к карфагенянам? Войди в положение великого мужа и отрешись на время от воззрений черни. Постарайся представить себе, какова должна быть прекраснейшая и высочайшая из добродетелей, которую мы должны прославлять не мирром и цветами, но потом и кровью. Вспомни Марка Катона, вонзившего меч в свою святую грудь и затем расширившего недостаточно глубокие раны. Что ты ему скажешь: Того хотел ты! Мне жаль! Или: В добрый час!
Не могу не вспомнить по этому случаю стоика Деметрия, который тихую и лишенную всяких испытаний жизнь называл «мертвым морем». Не иметь в жизни никаких стремлений и желаний, не знать никаких случаев, в которых бы испытывалась твердость духа, но вечно пребывать в невозмутимом бездействии – это не спокойствие, а расслабленность. Стоик Аттал говорил: «Я предпочитаю воевать с судьбой, чем быть ее любимцем. Пусть я страдаю; но если я переношу страдания мужественно – это хорошо. Пусть я даже погибну, но встречу смерть мужественно – и это хорошо». А если послушать Эпикура, то он прибавит еще «…и сладко». Я бы, впрочем, не решился приложить такого изнеженного эпитета к столь высокой и суровой вещи. Я бы хотел остаться непобедимым, даже если б меня пытали огнем. Это желательно не потому, что меня будут жечь, но потому, что я останусь непобедимым. Нет ничего прекраснее, нет ничего славнее добродетели. И все, что исходит от нее, – хорошо и желательно.
Письмо LXX.
О самоубийстве
Спустя значительный промежуток времени я посетил твою Помпею. Я воротился мысленно к годам моей юности. Мне казалось, будто я только что оставил занятия, за которыми я провел свою молодость, но тотчас снова могу приняться за них. Так проживаем мы нашу жизнь, о Луцилий, и подобно тому, как в морском плавании, по выражению Вергилия, скрываются земли и грады, так, с течением мимолетного времени, мы минуем сперва наше детство, затем юность, далее зрелый возраст и, наконец, первые и лучшие годы старости. Тут уже чувствуется приближение общего конца всех людей. В безумии нашем мы считаем его подводной скалой; но это гавань, в которую мы стремимся и от которой не следует отказываться. Если кто-либо достиг ее в ранние годы своей жизни, тот не больше имеет права на жалобы, чем тот, кто скоро совершил свое плавание. Иных ведь мореходов задерживают в пути слабые ветры и порою томит скука полного затишья; других свежее дыхание ветра доносит до места назначения очень скоро. То же бывает и с нами: одних из нас жизнь очень скоро доставляет туда, куда мы все равно прибудем, как бы ни медлили; других долго томит и мучит. А между тем, как ты знаешь, не всегда приятно оттягивать конец. Ибо не сама жизнь есть благо, но хорошая жизнь. Мудрец должен жить столько, сколько следует, а не столько, сколько может. Он ясно видит, когда будет побежден, с кем, как и что должно ему делать. Он всегда имеет в виду не то, как продолжительна жизнь, но какова она. И как только наступают тяжелые обстоятельства, нарушающие его спокойствие, он перестает жить. Он делает это не только в крайней необходимости; но лишь судьба обратится против него, он уже обсуждает вопрос, не пора ли кончить. Для него не важно, умрет он естественною или насильственною смертью, несколько позже или несколько раньше. Он не думает, что это составляет особую разницу: нельзя много потерять жидкости, если она вытекает по каплям.
По существу, безразлично, умереть раньше или позже; важно только, как умереть: хорошо или дурно. Умереть хорошо – значит избежать опасности дурной жизни. Поэтому я считаю малодушным изречение того родосца, который, заключенный в темницу, где его кормили, как дикого зверя, на чей-то совет – не есть вовсе – ответил: «Пока человек жив, он может надеяться». Пусть даже это верно, но нельзя же покупать себе жизнь любой ценой. Пусть она великое и несомненное благо, я не куплю его за сознание собственной гнусной слабости. Сверх того, я думаю, что тот, кто живет, – во власти судьбы; тот же, кто не боится смерти, избежал ее власти.
Однако, хотя смерть когда-нибудь неизбежно наступит, но если мудрец знает, что он обречен на казнь, он не поможет ей совершиться своей рукой. Ибо глупо умереть от страха смерти. Убийца придет сам. Жди его. Зачем спешить? Зачем принимать на себя выполнение чужой жестокости? Ты завидуешь, что ли, палачу, или, может быть, жалеешь его? Сократ мог кончить свою жизнь добровольной голодной смертью и, таким образом, избежать смерти от яда. Однако он провел в темнице, ожидая смерти, целых тридцать дней не потому, чтобы он рассчитывал на то, что в такой промежуток времени многое может перемениться, могут осуществиться многие надежды, но только для того, чтобы выказать свою покорность перед законом и чтобы дать своим друзьям воспользоваться последними днями Сократа. В самом деле, было бы глупо, презирая смерть, бояться яда.
У Друза Либона, юноши знатного происхождения, но ограниченного ума, имевшего притом притязания гораздо большие тех, какие можно было вообще иметь в то время, а тем более ему, была тетка Скрибония – замечательная женщина. Когда Друз, больной, был отнесен из сената на носилках, без обычной для него свиты, так как все приверженцы бесчестно покинули его, не только как обвиненного, но как осужденного на смерть, он стал спрашивать совета, что лучше – немедленно покончить с собою или ждать? Тут его тетка Скрибония и сказала ему: «Что тебе за радость брать на себя чужое дело?» Однако он не послушал ее и наложил на себя руки, впрочем, не без причины. Ибо если бы он остался жить, то все равно через три или четыре дня, уже по воле своих врагов, должен был бы принять на себя это «чужое дело» и умереть.
Впрочем, нельзя сказать вообще, как лучше поступить в том случае, если посторонняя сила угрожает нашей жизни: предупредить ее или ждать. Побочные обстоятельства могут заставить решить этот вопрос и в ту, и в другую сторону. Если одна из ожидаемых смертей сопряжена с мучениями, другая же может совершиться легко и просто, почему бы не выбрать этой последней. Как мы выбираем корабль для плавания, дом для житья в нем, так, собираясь кончить жизнь, можем выбрать себе и род смерти. При этом следует иметь в виду, что, как не та жизнь лучше, которая дольше, так та смерть хуже, которая дольше. Ни в какой другой вещи мы не должны более сообразоваться с нашими личными вкусами, как в смерти. Пусть душа покидает тело тем путем, какой ей придется по вкусу; прибегнет ли она к мечу, или к петле, или к какому-нибудь яду, заражающему кровь, – все равно, лишь бы она разорвала цепи своего рабства. В жизни мы должны сообразоваться с мнениями других людей, в смерти – только со своим собственным. Та смерть лучше, которая больше нравится. Глупо думать: пожалуй, кто-нибудь найдет, что я поступил недостаточно мужественно, или слишком дерзко, или что другой род смерти был бы прекраснее. Неужели ты думаешь, что возможен какой-либо поступок, о котором бы не судили вкривь и вкось? Заботься только о том, как бы скорее вырваться из-под власти судьбы. А затем, конечно, найдутся люди, которые и вообще осудят твой поступок. Даже между философами найдутся отрицающие право самовольно кончать свою жизнь и считающие самоубийство преступлением: по их мнению, следует ждать конца, который определен самою природой. Но кто так говорит, не видит, что этим отрезается путь к свободе. По-моему же, прекрасен тот закон природы, который определил нам только один вход в жизнь и оставил множество выходов из нее. Неужели же мне ждать мучений от болезни или от людей, когда в моей власти избегнуть страданий и ненависти врагов? Единственно, за что мы не можем пожаловаться на жизнь – она никого не держит. Все счастье человечества в том, что если кто несчастлив, то только по своей вине. Ибо если ему приятна жизнь – пусть живет, если неприятна – он может снова вернуться туда, откуда пришел.
От головной боли часто пускают кровь. От излишней тучности тоже вскрывают жилы. Итак, не надо глубоко пронзать грудь; простым ланцетом можно открыть путь к вечной свободе, и в одном уколе заключается полное спасение. И если мы медлим и тянем, то лишь потому, что никто из нас не помышляет, что со временем его душе придется покинуть свое бренное жилище. Так старожилы из привязанности и привычки к своему дому живут в нем даже тогда, когда он становится неудобным. Если ты хочешь быть свободным по отношению к своему телу, живи так, как будто ты скоро оставишь его. Помни, что наступит время, когда ты лишишься этого убежища, и ты будешь решительнее перед необходимостью покинуть его. Но трудно помнить о своем конце тем, у кого без конца желаний!
Готовиться к смерти необходимее, чем к чему-либо. Ибо подготовка ко всему прочему может оказаться излишней. Можно приготовиться к бедности, а остаться богатым, закалить себя в перенесении боли – а полное здоровье и бодрость не доставит случая выказать эту добродетель; можно, наконец, убедить себя мужественно сносить утраты друзей, а судьба даст всем, кого мы любим, пережить нас. Но неизбежно наступит день, в который придется употребить в дело подготовку к смерти.
Не думай, что только у великих людей хватало мужества разорвать цепи рабства. Не думай, что на это способен только Катон, руками исторгший из своей груди жизнь, которую не мог исторгнуть меч. Люди самого низкого класса энергично искали спасения в смерти, и если им не удавалось умереть удобно и нельзя было по своему желанию выбрать орудие смерти, они хватались за первое попавшееся и обращали в оружие предметы, сами по себе совершенно безвредные. Недавно один из германцев, которого готовили к утреннему спектаклю на гладиаторских боях, отпросился для отправления известных потребностей, ибо иначе его никуда не пускали без стражи. Там он взял губку, привязанную к палке и предназначенную для вытирания нечистот, и засунул ее себе в рот и, заткнув таким образом горло, задушил себя. Это был дерзкий вызов смерти. Поистине, неопрятный и неприличный род самоубийства; но, с другой стороны, не нелепо ли быть разборчивым в смерти. О храбрый германец! Он был достоин того, чтобы судьба дала ему выбор смерти. Как мужественно пустил бы он в дело меч! Как прекрасно бросился бы он в морскую пучину или с вершины скалы! В самом безвыходном положении нашел он и смерть, которой искал, и оружие. Знай же, о Луцилий, что для того, чтобы умереть, не надо ничего, кроме желания. Пусть думают о смерти этого храброго человека кто как хочет, но, несомненно, что самая неопрятная смерть предпочтительнее грязной жизни.
Раз я начал с грязного примера, буду продолжать. Ибо большие требования будут предъявлять себе люди, если увидят, что смерть может быть презрена презреннейшими. Мы считаем вне подражания Катонов, Сципионов и других, имена которых мы привыкли слышать с благоговением. Так, я приведу из гладиаторского быта столько же доблестных примеров добровольной смерти, сколько их было между вождями междоусобной войны. Недавно везли под стражей к утреннему спектаклю одного гладиатора. Как будто отягощенный сном, он качался, сидя в повозке, и наконец спустил голову до того низко, что она попала между колесных спиц, и держал ее там до тех пор, пока поворотом колеса ему не свернуло шею. Таким образом он избегнул казни на той самой повозке, в которой его везли на казнь. Вообще, при желании ничто не мешает и уйти из жизни. Жизнь плохо сторожит нас. Кому позволяют обстоятельства, тот может избрать себе приятный род смерти. У кого есть выбор, тот может решить, что ему более по вкусу. Если же обстоятельства неблагоприятны, то следует считать первый представившийся случай за лучший, как бы он ни был оригинален и беспримерен. У кого достаточно мужества, у того не будет недостатка в изобретательности при выборе рода смерти. Ты видишь, что даже последние рабы, когда скорбь даст им к тому повод, настолько стремятся к смерти, что умеют обмануть даже самую бдительную стражу. Велик тот, кто не только решил покончить с собой, но сумел и найти смерть.
Я обещал тебе еще несколько примеров того же рода. Во время второго представления морской битвы один из пленников всадил себе в горло копье, которое ему дали для сражения. «Почему бы, – сказал он, – не избежать сразу всех унижений и страданий. Зачем буду я ждать смерти, когда оружие в моих руках?» Это зрелище было настолько славнее, насколько лучше, по мнению людей, умирать, чем убивать. И что же? Неужели того, что присуще самым последним людям и даже преступникам, не будет у того, кто готовился к смерти долгими размышлениями, и у кого был наставником учитель всякой мудрости – разум? Ведь разум учит нас, что хотя смерть начинается различно, но всегда приходит к одному концу. Итак, не все ли равно, с чего она начнется. Тот же разум учит, что, если можно, следует умирать без страданий, если же нельзя, то следует умереть так, как представится возможность, и ухватиться за первый случай, какой представится для самоубийства. Нечестно жить насилием, но умереть насилием – прекрасно.
Письмо LXXII
Всему следует предпочитать философию
То, о чем ты меня спрашиваешь, было мне ясно, когда я занимался этим вопросом. Но я давно не освежал его в своей памяти и потому не могу разъяснить его. Я чувствую, что со мной случилось то, что бывает с книгами, листы которых склеились от долгого лежания. Нужно время от времени разворачивать свою память и перетряхивать то, что в ней сложено, чтобы иметь нужные сведения всякий раз, как они потребуются. Теперь же мы отложим этот вопрос. Он требует слишком много труда и усидчивости. Я возвращусь к нему, как только буду иметь возможность долго пробыть в одном месте. Ибо есть такие вопросы, о которых можно писать в пути; другие же требуют удобного ложа, покоя и уединения. Тем не менее даже в сплошь занятые житейскими делами дни следует посвящать хоть немного времени философии. Ибо постоянно прибавляются к прежним новые житейские дела; мы сеем их, и из одного вырастает несколько. Тогда мы сами бываем вынуждены откладывать свои занятия: «вот когда я окончу это дело, я всеми силами примусь за свои занятия» или «если улажу как-нибудь это несносное дело, займусь философией».
Но заниматься философией следует не только в свободное от житейских дел время. Надо оставить все дела, чтобы посвятить себя ей. Для занятий философией никакое время не может считаться слишком долгим, хотя бы наша жизнь продолжалась от детства до крайних пределов человеческого возраста. Сверх того, отложить занятия философией – все равно что оставить их. Прерванные, они не останутся в том состоянии, в каком ты их прекратил, но подобно тому, как натянутая нить возвращается к началу, так и то, что ты приобрел непрерывным трудом, снова возвращается в прежнее состояние. Потому не надо давать житейским делам завладевать собою, не надо затягивать их, но по возможности избегать. Кроме того, всякое время удобно для плодотворных занятий философией, а между тем многие и в свободные минуты не занимаются тем, чем единственно стоит заниматься, из боязни, что им что-нибудь помешает. Но что может помешать тому, кто сохраняет свой дух бодрым и веселым во всех обстоятельствах? Веселье неразвитых людей может быть нарушено, но радость мудреца непрерывна и не может быть испорчена никакими случайностями, никакими превратностями судьбы. Мудрец всегда и везде спокоен. Ибо он не зависит от других и не ждет милости ни от судьбы, ни от людей. Его счастье – его собственное; он мог бы лишиться его, если б оно вошло извне, но оно родилось внутри его самого. Иногда извне что-либо напоминает ему о бренности, но это напоминание так ничтожно, что едва задевает его снаружи. Он может испытывать некоторые неудобства, но истинное его счастье прочно. Эти внешние неприятности можно сравнить с угрями и чирьями на здоровом и крепком теле. Они выступают на коже, но сам организм здоров. Между мудрецом, постигшим мудрость, и учеником такая разница, как между здоровым человеком и выздоравливающим после тяжелой и долгой болезни; последний принимает за здоровье возрастание своих сил. Если он будет хоть сколько-нибудь неосторожен, он снова заболеет, и болезнь возвратится. Мудрец же не может вернуться в прежнее болезненное состояние, ни даже заболеть снова. Ибо телесное здоровье дается на время. Врач, восстановивший его, не может сделать его прочным, и часто его зовут вторично к прежнему пациенту; душа же выздоравливает раз навсегда.
Вот определение здоровой души: душа здорова, если она довольна собою, верит в себя и знает, что все желания смертных, все милости, которые даются и которых просят, не имеют никакого значения для блаженной жизни. Ибо то, к чему можно что-либо прибавить, – еще несовершенно. То, от чего можно отнять что-либо, – непрочно. Тот же, чья радость постоянна, радуется своему. Напротив, все, чего жаждет чернь, быстротечно. Судьба ничего не дает в полную собственность. Но и случайные дары ее могут доставлять наслаждение, если ими пользоваться умеренно и разумно. Разум умеет извлекать пользу даже из тех внешних даров судьбы, которыми так не умеют пользоваться люди, жадные до них.
Аттал делает следующее сравнение: «Видел ли ты когда-нибудь, как собака с разинутой пастью ловит бросаемые ей ее хозяином куски хлеба или мяса? Едва она поймает кусок, тотчас торопливо глотает его целиком и опять разевает пасть в надежде получить новый кусок. Так же поступаем и мы. Едва получим мы подачку от судьбы, как тотчас тратим ее без всякого наслаждения, чтобы снова насторожиться в ожидании новой подачки».
Но не таков мудрец. Он всегда доволен. А если что выпадает на его долю, он примет это и отложит. Он и без того наслаждается высочайшей, постоянной радостью, той, которая внутри его. Тот же, у кого есть добрая воля, есть некоторое стремление к мудрости, но еще многого недостает для совершенства, тот подвержен поочередно разным влияниям и то возносится на небеса, то падает на землю. У людей неразвитых и грубых нет конца катастрофам. Они кружатся в описанном Эпикуром безграничном, бесформенном хаосе. Есть еще один сорт людей, которые склонны к философии, но не достигли ее, а только находятся в виду ее и, так сказать, в возможности обладания ею. Они стойки, и их не смущают превратности судьбы. Они еще не на суше, но уже в гавани.
И так как между достигшими совершенства и теми, кто его не достиг, столь большая разница, и даже тем, кто только на пути к нему, угрожает опасность снова вернуться в прежнее состояние, – не следует заниматься житейскими делами. Надо отказаться от них: если только они вотрутся к нам, они повлекут за собою и новые, и другие. Следует не допускать самого зарождения их. Легче совсем не приниматься за них, чем прекращать.
Письмо LXXIV
Только праведное – благо
Письмо твое восхитило меня и расшевелило мое вялое настроение. Оно возбудило к деятельности мой ум, ставший в последнее время вялым и ленивым. Ты прав, о мой Луцилий, что считаешь лучшим средством для блаженной жизни убеждение, что хорошо только то, что праведно. Ибо кто считает благом другие вещи, тот отдает себя во власть судьбы и перестает принадлежать самому себе. Тот же, кто думает, что все блага заключаются в праведности, счастлив сам по себе.
Один грустит о смерти своих детей, беспокоится по поводу их болезни, печалится, видя их пороки или обиды, претерпеваемые ими. Другой мучится любовью к чужой жене или к своей собственной. Третьи страдают от неудовлетворенного честолюбия. Четвертых, напротив, томит обилие почестей. Наконец, громадное большинство смертных несчастны оттого, что их страшит ожидание отовсюду грозящей им смерти. Нет такого места, где бы можно было укрыться от нее. И им, точно в неприятельской стране, приходится осматриваться вокруг и при малейшем шорохе поворачивать голову. Кто не изгнал страха смерти из своей груди, тот живет с постоянным трепетом в сердце. Помимо этого есть люди, сосланные или лишенные своего имущества; есть – и это самый тяжкий род бедности – бедные посреди богатства; есть люди, потерпевшие кораблекрушение или нечто подобное ему. Есть, наконец, люди, которых народная ненависть или зависть – страшнейшее оружие даже для самых сильных – беззаботных и безмятежных – опрокинула и разбила, подобно буре, разыгравшейся при ясном, безоблачном небе, или подобно внезапной молнии, при ударе которой потрясается вся окрестность. Ибо как там стоявшие вблизи от места удара цепенеют, подобно самому пораженному, так и здесь из пострадавших от народной силы – одного подавляет само бедствие, других же страх заставляет испытывать страдание, одинаковое с тем, какое постигло самого потерпевшего. Души всех волнуются при виде чужих внезапных бедствий. Как птиц пугает сам свист пустой пращи, так мы тревожимся не только от самого удара, но лишь от звука его. Не может быть счастливым тот, кто надеется на блага судьбы. Ибо блажен только бесстрашный; под гнетом же страха живется плохо. Кто придает слишком много значения дарам судьбы, у того громадный и неисчерпаемый источник треволнений. Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и довольствоваться только тем, что праведно. Ибо кто думает, что есть нечто лучшее добродетели или что, кроме нее, есть еще другие блага, тот подставляет свою грудь под удары судьбы и с беспокойством ожидает ее стрел.
Представь себе, что судьба устраивает игры и бросает в толпу людей почести, богатства и другие милости. Одни из даров судьбы разрываются руками, хватающими их; другие делятся в нечестном сообществе; третьи ловятся с большим ущербом для тех, кого достигают. Иные из этих даров достаются более ловким, другие из-за того, что слишком многие хватаются за них, теряются и утрачиваются в то время, пока их жадно хватают. Но никому, даже тем, кто успел удачно захватить свою добычу, не доставляют эти дары судьбы продолжительной радости. Благоразумные люди, как только увидят, что в театре бросают подарки черни, уходят, так как знают, что при этом ничтожная вещь иногда обходится очень дорого. А между тем никто не вступит в драку с тем, кто уходит, никто не будет на него сердиться: все ссоры происходят около добычи. То же случается и с теми дарами, которые судьба бросает нам свыше. Мы, несчастные, волнуемся, мечемся из-за них, хотим иметь множество рук, смотрим то туда, то сюда. Нам кажется, что слишком поздно посылаются нам эти дары, и, желаемые всеми, выпадающие на долю немногих, они возбуждают наши страсти. Мы жаждем идти им навстречу, радуемся, если что-нибудь достанется на нашу долю или если других обманула надежда на получение подачки. Словом, мы или приобретаем ценою многих лишений и трудов ничтожную добычу, или обманываемся в своих ожиданиях. Итак, уйдем лучше с этих игр и уступим свое место хищникам. Пусть смотрят они на эти висящие в воздухе блага, не имея под собою твердой почвы.
Кто хочет быть блаженным, тот должен считать благом только праведное. Ибо если он считает за благо что-либо другое, то этим он грешит против Провидения, так как на долю праведных людей часто выпадают бедствия, а то, что Провидение дает нам, и кратковременно, и скудно в сравнении с вечностью и миром. Из разочарования в жизни происходит неблагодарность наша по отношению к божеству. Мы начинаем жаловаться, что на нашу долю достаются блага и редко, и мало, и неверные, и преходящие. Кончается тем, что мы не хотим ни жить, ни умирать. Мы ненавидим жизнь и боимся смерти. Наш разум мечется, и никакое счастье не может нас удовлетворить. А причина всего этого в том, что мы не достигли того неизмеримого и совершенного блага, которым должно быть удовлетворено всякое желание наше, ибо выше высшего ничего нет.
Одна добродетель ни в чем не нуждается: она довольна настоящим и не жаждет того, чего у нее нет. Для нее много уже и того, что ей достаточно. Если ты не признаешь этого, не устоит ни благочестие, ни верность. Ибо тому, кто хочет выказать эти добродетели, приходится претерпеть многое из того, что зовется злом, и многим пожертвовать из того, что мы считаем благом. Не будет и храбрости, ибо она должна искать опасности; и великодушия, ибо оно не может проявиться, если не будет презрено все, чего как великого блага жаждет чернь. Не будет и милости, и благодарности, если мы будем бояться труда и считать что-либо драгоценнее верности, заботясь не об одном только благороднейшем. Короче, или то, что обыкновенно зовут благом, не благо, или человек должен считаться счастливее Бога, потому что у Бога нет тех предметов, которые дарованы нам. У Бога нет ни радостей сладострастия, ни пышных пиров, ни богатств и вообще ничего из этих, присущих человеку и доставляющих ему чувственное наслаждение, вещей. Итак, необходимо признать, что или Бог лишен блага, или что отсутствие его у Бога есть доказательство того, что это не благо. Прибавь еще к этому, что многим, что люди считают за благо, животные пользуются полнее, чем человек. Они с большим аппетитом едят, меньше утомляются от половых сношений, их силы больше и равномернее, следовательно, они счастливее человека. И в самом деле, в их жизни нет ни преступлений, ни обмана; они пользуются чувственными наслаждениями полнее, чем люди; наслаждения эти достаются им легче и не оставляют по себе ни раскаяния, ни стыда. Итак, рассуди сам, можно ли называть благом то, в чем человек превосходит Бога? Будем же полагать свое высшее благо в нашей душе; оно само станет хуже, если его перенести из лучшей части нашего существа в худшую, в область ощущений, которые у бессловесных животных острее.
Итак, не следует полагать источника нашего счастья в нашем теле. Истинные блага те, которые даются нам разумом: они прочны и вечны, не могут ни разрушиться, ни даже уменьшиться. Остальные блага – блага только по имени и лишь обозначаются одним словом с истинным благом, но не имеют его свойств. Мы будем называть их удовольствиями или, пользуясь языком стоиков, предметами, заслуживающими предпочтения. Но мы должны помнить, что они могут принадлежать нам, но не составляют части нас самих; если они и с нами, мы не должны забывать, что они вне нас. Хотя бы они и были нашими, мы должны считать их за второстепенные и низшие блага, к которым не следует особенно стремиться. Ибо нелепо вменять себе в заслугу то, что не сам сделал. Все блага этого рода мы имеем случайно; они не связаны с нами, и потому, если их отнимут от нас, мы должны лишиться их без всякого сокрушения. Будем пользоваться ими, но не будем хвалиться ими и будем пользоваться ими скупо, зная, что они легко могут истощиться. Кто тратит их неразумно, не долго владеет ими. Даже само счастье, если не умерять его, становится в тягость. Кто доверяется преходящим благам, тот быстро их теряет, а если и не теряет, то все же испытывает огорчение. Немногим удается спокойно перенести потерю счастья.
Большинство людей падает одновременно с падением того, что послужило причиной их возвышения, и скоро им становится в тягость то, чего они так домогались. Итак, пусть благоразумие поможет пользоваться этими благами умеренно и бережливо, ибо расточительность скоро исчерпывает свои богатства, и тогда их ненадолго хватает. Необходимо сберегать их умеряющей силой благоразумия. Необходимость ее видна на примере многих городов, которые в полном цвете погибали от роскоши и через невоздержность теряли все, что приобретали раньше своей доблестью. Нам следует предохранить себя от таких случайностей, и так как от судьбы нельзя оградиться никакой стеной, то укрепимся внутри себя. Если внутри полная безопасность, то человека можно осадить, но нельзя его взять.
Хочешь знать, в чем состоят эти внутренние укрепления? В том, чтобы не огорчаться ничем, что бы ни случилось с нами, и знать, что все, что, по-видимому, доставляет нам страдание, необходимо для поддержания мирового порядка и является следствием общемирового хода вещей, в том, чтобы согласовать свои желания с желаниями божества и считать своей заслугой свою непобедимость, а все бедствия ниже себя, и в том, чтобы с помощью разума, который сильнее всего, возвышаться над несчастьями, горем и обидами. Люби разум! Любовь к нему укрепит тебя против самых тяжелых испытаний. Любовь к детенышам бросает диких зверей на подставленные им рогатины, а необдуманная ярость делает их неукротимыми. Желание славы заставляет молодые умы презирать и железо, и огонь, а сама тень доблести ведет иных на добровольную смерть. Насколько выше всех этих побуждений разум, насколько прочнее их, настолько вернее проведет он через самый страх и опасности.
«Но, – возразят нам, – вы ничего не добьетесь тем, что будете считать за благо только то, что праведно; это убеждение не даст вам спокойствия и защиты против судьбы. Ведь не можете же вы не признать в числе благ хороших детей, пользующуюся благоденствием родину и добрых родителей, а вы не будете в состоянии равнодушно смотреть на их бедствия. Вас огорчит и завоевание отечества, и смерть ваших детей, и рабство родителей».
Я изложу сначала то, что обыкновенно возражают на это стоики, а затем прибавлю несколько своих собственных соображений.
В несколько особых условиях находятся такие вещи, с потерею которых на их место приходит нечто неприятное. Так, с утратою здоровья наступает болезнь. Если отнять зрение, то вместо него мы получаем слепоту. Если у нас будут разбиты колени, то не столько будем мы страдать от уменьшения быстроты, сколько от сменившей ее слабости. Но такой опасности нет в тех предметах, которые мы перечислили выше. В самом деле, если я утрачу друга, я не буду терпеть из-за этого вероломства, и если я потеряю хороших детей, их места не займут дурные. Кроме того, тут дело идет не об утрате самих детей или друга, но только об утрате их тел. Благо же теряется только одним путем – если обращается во зло, а самая природа блага не допустит его до этого, потому что всякая добродетель и всякий акт добродетели остаются неизменными. Наконец, если даже и погибнут друзья и хорошие, отвечающие желаниям отца дети, то есть нечто, что заменит их, а именно: их заменит то самое, что делало их хорошими, – добродетель. Она не терпит пустоты, охватывает всю душу, устраняет всякую тоску и сама удовлетворяет себя: ибо она сама по себе источник и причина всякого блага. Так, не беда, если ручей прерывается или уходит в землю, лишь бы был чист ключ, из которого он вытекает. Ведь жизнь будет как при жизни, так и по смерти детей одинаково праведна, одинаково благоразумна, одинаково справедлива, а следовательно, и одинаково хороша. Присутствие друга не делает нас умнее, а отсутствие не делает тупее, и, следовательно, первое не делает нас счастливее, а второе несчастнее. Лишь бы оставалась невредима добродетель, всякая другая утрата остается нечувствительна.
Так что же? Окружающие нас друзья и дети не делают нас счастливее? Почему бы и не так! Ведь высшее благо ничем не может быть уменьшено или увеличено. Оно остается само по себе, что бы ни делала с нами судьба. Выдастся ли на нашу долю долгая старость или безвременная кончина – мера высшего блага одинакова, хотя возраст различен. Начертишь ты большой круг или маленький, различно будет пространство – не форма. Оставь один из них надолго, другой же сотри и засыпь песком; все-таки форма их была одинакова. Что праведно, того нельзя измерить ни величиной, ни числом, ни временем. Того нельзя ни продолжить, ни сократить. Сократи сто лет праведной жизни в какой хочешь короткий промежуток времени, хоть в один день: она останется одинаково праведна. Широко ли разливается добродетель, управляет ли она царствами, городами, странами, устанавливает ли законы, собирает ли друзей, проявляется ли в отношении близких и детей, или сжимается в тесном круге бедности, ссылки, одиночества – она одна и та же. Она не уменьшается при переходе от высокого общественного положения к частной жизни, при смещении с царского престола в унижение, при перемене видной и славной жизни на тесноту дома или угла. Она одинаково велика, если даже, отовсюду изгнанная, замыкается в самой себе. Ибо праведник всегда одинаково велик и возвышен душой, одинаково благоразумен и неуклонно справедлив, а следовательно, и одинаково блажен, потому что счастье всегда живет в нашем разуме и всегда величественно, прочно и спокойно, так как основано на познании божеского и человеческого.
Перейду теперь к тому, что я хотел прибавить от себя.
Мудрец не печалится по утрате своих детей и близких, потому что переносит их кончину в том же настроении, с каким ожидает своей. Он столько же скорбит о первой, сколько боится последней, ибо добродетель должна быть гармонична; все дела ее согласуются с нею, да, Луцилий мой, а эта гармония исчезла бы, если бы душа, которая должна быть возвышена, поддавалась печали и тоске. Всякий страх, беспокойство и отчаяние несовместны с праведностью, ибо праведность влечет за собою спокойствие, бодрость, бесстрашие, готовность на бой. «Но разве праведный не может испытывать ничего подобного волнению? Разве он не способен меняться в лице, краснеть, бледнеть, испытывать нервную дрожь и другие подобные этим изменения, происходящие помимо нашей воли, вследствие неожиданного напора ощущений?» Быть может, и да. Никакое бедствие не может поколебать его ума. Все, что мудрец делает, он делает отважно и обдуманно. Только глупец небрежен и рассеян и дает телу следовать одной наклонности, а душе другой, и рассеивается между различными побуждениями: раз испытав презрение за те поступки, от которых глупец ожидал славы, он теряет охоту приниматься и за действительно хорошие дела.
Если люди боятся чего-либо, они начинают мучиться от одного ожидания и страдают вперед уже от страха. Как болезням предшествуют их признаки: раздражительность, вялость, усталость без всякой причины, сонливость и озноб, пробегающий по членам, так слабый ум страдает гораздо ранее, чем наступают несчастья. Он предыспытывает их и раньше времени падает духом. А между тем что может быть безумнее, чем бояться за будущее и не только не избавлять себя от мучений, но звать и приближать к себе бедствия ранее их наступления? Если нельзя их избежать, не лучше ли отложить их? Вот доказательство того, как нелепо страдать за будущее. Предположи, что кто-нибудь узнал, что через пятьдесят лет его казнят. Он, конечно, не будет страдать от этого, если только не будет переноситься мыслию за этот промежуток времени и тем не заставит себя страдать от того, что случится спустя столько времени. То же бывает, когда старые и забытые печали омрачают болезненный дух, охотно отыскивающий для себя причины скорби. И того, что прошло, и того, что еще не наступило, теперь нет. Ни того ни другого мы не чувствуем, а помимо чувства нет страдания.
Письмо LXXVII
О малоценности жизни
Сегодня прибыли к нам александрийские корабли, которые посылаются вперед с известием о приближении идущего за ними флота. Это были так называемые курьерские корабли. Вся Кампания радовалась при виде их. На набережной в Путеолах стояла толпа народа, узнававшая александрийские корабли среди общей массы других кораблей по роду их парусов. Ибо только на этих кораблях распускают верхний парус. Известно, что наиболее увеличивает скорость корабля верхняя часть парусов. С помощью их корабль движется всего скорее. Итак, как только ветер начинает крепчать и становится сильнее, чем нужно, верхние паруса убираются; нижний ветер уже гораздо слабее. Поэтому все другие корабли, миновав Капрею и ту гору, с бурной вершины которой на море смотрит Паллада, оставляют одни нижние паруса. Верхние же составляют отличительное свойство александрийских кораблей.
Смотря на суетливость, с которою все спешили на берег, я почувствовал некоторое удовлетворение от своей беспечности, благодаря которой я не спешил узнать и ожидаемых мною писем, в каком положении были мои дела, и вообще, что в них заключалось. С некоторых пор ничто уже не может мне ни повредить, ни принести выгоды. Так должен был бы я думать, даже если б и не был стар; теперь же такой образ мыслей тем приличнее, что во всяком случае у меня более путевых запасов, чем остающегося пути, в особенности если принять во внимание, что я вступил уже в такой путь, который кончить не представляется необходимым. Путешествие нельзя считать совершенным, если остановишься посредине пути или не дойдя до места назначения; жизнь же, если только она праведна, – совершенна, и когда бы ее ни кончить, лишь бы хорошо кончить, она будет завершена. Часто же приходится кончать ее насильственным образом, и притом даже не по очень важным причинам: не очень ведь важны и те причины, которые побуждают нас жить.
Туллий Марцеллин, которого и ты хорошо знал, был в молодости спокойного нрава, но скоро состарился и, когда заболел болезнью хотя излечимою, но продолжительной, тягостной и сильно стеснявшей его, стал подумывать о смерти. Он созвал на совет многих из своих друзей; все они или отказывались дать совет по природной робости, или из лести и угодливости старались в своих советах угадать, что было бы приятно тому, кто спрашивал их. Тогда один стоик, прекрасный человек, и даже – отдадим ему должное – муж храбрый и строгих правил, посоветовал Марцеллину следующее и, как мне кажется, наилучшее:
«Не думай долго, о Марцеллин, – сказал этот стоик, – как будто ты размышляешь над очень важною вещью. В жизни нет ничего чрезвычайного. Все рабы твои живут, живут и животные. Напротив того, великая вещь – умереть праведно, разумно и мужественно. Подумай только, сколько времени делаешь ты все одно и то же: ешь, спишь, развлекаешься. Вся жизнь твоя проходит в этом узком круге. Желать смерти можно не только из благоразумия, храбрости или от несчастья, но и от скуки».
Марцеллину, собственно, был нужен не совет, а только поощрение. Но рабы не хотели ему повиноваться. Тогда стоик успокоил их и сказал, что им предстояла бы опасность преследования только в том случае, если б было неизвестно, добровольно ли умер их господин. В настоящем же случае мешать господину умереть так же предосудительно, как убить его. Затем и самому Марцеллину он напомнил, что было бы великодушно, подобно тому как после пира остатки раздают прислуге, так и при окончании жизни дать кое-что тем, которые прислуживали ему всю жизнь. Марцеллин был человек сговорчивый и щедрый даже в тех случаях, когда дело шло о его имуществе, поэтому он раздал небольшие суммы денег своим плачущим рабам и этим их совершенно успокоил. Ему не понадобилось ни железа, ни крови; в течение трех дней он ничего не ел и приказал поставить шатер в своей спальне. Там он поставил ванну и подолгу сидел в ней, все подливая теплой воды, и таким образом мало-помалу совершенно истощил свои силы, притом, как он сам говорил, не без известного удовольствия, вроде того, какое производит легкое головокружение, испытанное, вероятно, всеми нами, когда кажется, будто душа покидает тело.
Я рассказал эту историю не без цели. Ты узнаешь из нее, что кончина твоего друга не была ни тяжела, ни печальна. Хотя он сам лишил себя жизни, однако скончался весьма спокойно. Сверх того, эта история может быть и полезна тебе: часто необходимость требует следовать таким примерам. Часто мы должны умереть, а не хотим; умираем, и все-таки не хотим. Конечно, все знают, что когда-нибудь придется умереть, однако когда наступает час смерти, прячутся от него, дрожат, плачут. Но разве не нелепо плакать о том, что не жил тысячей лет раньше? И одинаково нелепо плакать о том, что не будешь жить спустя тысячу лет. Ведь это одно и то же. Не был и не будешь. И то, что было раньше нас, и то, что будет позже, одинаково не наше. Твое существование ограничено одним мигом, и если бы ты мог его продлить, до каких пор продлил бы ты его? К чему слезы? К чему печаль? Все напрасно.
О, не надейся молитвой смягчить судеб непреклонность!
Судьба непреклонна, неизменна и основана на предвечной необходимости. Ты идешь туда, куда и все идет. Что тут для тебя нового? В этом законе ты рожден. То же испытали и твой отец, и твоя мать, и твои предки, и все, кто жили до тебя, и все, кто будут жить после тебя. Неразрывная и никакими силами неизменимая цепь оковала все творение и влечет его. Сколько мертвых последует за тобой! Сколько пойдет их вместе! Тебе, может быть, будет легче, если с тобою умрут многие тысячи? Так знай, что в тот самый миг, когда ты задумываешься над смертью, тысячи людей и животных отдают свой дух самым различным образом. И разве ты сам не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Всякий путь имеет свой конец.
Ты думаешь, что теперь я приведу тебе примеры из жизни великих людей? О нет, я приведу тебе примеры детской доблести. Есть предание о мальчике-спартанце, который, когда его взяли в плен, твердил на своем дорическом наречии: «Не буду рабом!» – и сдержал свое слово. В первый же раз, как ему приказали исполнить обязанности раба, и притом самые унизительные, а именно принести ночной горшок, он разбил свою голову об стену. Так близка свобода и все-таки есть рабы! Не предпочел ли бы ты, чтобы твой сын так умер, тому, чтобы он дожил до старости благодаря унижениям? Так чего ж ты смущаешься, если мужественно умереть умеет даже ребенок? Знай, что, если ты не хочешь, ты должен будешь умереть. Так сделай своим то, что в чужой власти. Неужели у тебя не хватит духа сказать, как тот отрок: не хочу быть рабом! Несчастный! Ведь ты раб людей, раб вещей, раб жизни, потому что и жизнь, если нет храбрости умереть, – рабство.
И разве у тебя есть что-либо, что может удерживать тебя от смерти? Ведь ты перепробовал все наслаждения, которые заставляют тебя медлить. Ни одно из них не ново для тебя, всеми ты уже пресытился. Ты знаешь вкус вина и вкус меда; так не все ли равно – сто или тысяча бутылок пройдут сквозь твое горло. Точно так же ты отведал и устриц, и раков. Благодаря твоей роскоши на будущие годы для тебя не осталось ничего неизведанного. И от этого-то ты не можешь оторваться? Чего же еще тебе может быть жаль? Друзей и родины? Но разве ты их ценишь хотя бы столько, чтобы ради них позднее поужинать? О, если б было в твоей власти, ты погасил бы самое солнце! Ибо ты ничего не сделал достойного его света. Сознайся, что ты медлишь смертью не потому, что тебе жаль курии, форума или даже природы. Тебе жаль покинуть мясной рынок, на котором, однако, ты все уже перепробовал. Ты боишься смерти: так отчего же презираешь ее среди своих наслаждений? Ты хочешь жить: как будто ты знаешь жизнь! Ты боишься умереть! В самом деле? А разве такая жизнь, как твоя, – не сама смерть? Однажды Цезарь, проходя по Латинской улице, был остановлен одним из стражей – стариком с огромной, до середины груди, бородой, который просил у него смерти. На это Цезарь возразил ему: «Да разве ты живешь?» Вот какой ответ следовало бы давать тем, кому смерть могла бы быть только благодеянием: ты боишься умереть? Да разве ты живешь?
«Но, – возразят мне, – мы хотим жить, потому что живем праведно: мы не хотим бросать обязанности, которые налагает на нас жизнь, так как мы выполняем их хорошо и искусно». Как? Вы не знаете, что одна из обязанностей, налагаемых жизнию, состоит в смерти? К тому же, умирая, вы не оставите ни одного вашего дела неисполненным: ведь число дел, которые вы должны выполнить, неопределенно. Всякая жизнь коротка, если вдуматься в суть дела. Коротка жизнь даже Нестора и Статилии, которая приказала написать на своем надгробном памятнике, что она прожила девяносто девять лет. Как видишь, старушка расхвасталась своим долголетием. Ее хвастовство стало бы совсем невыносимым, если б ей удалось прожить все сто лет. Как басня, так и жизнь ценится не за длину, но за содержание. Совершенно все равно, когда кончить ее. Кончай, когда угодно, лишь бы конец был хорош.
Письмо LXXVIII
Не следует бояться болезней
Для меня тем неприятнее было узнать, что ты страдаешь частыми насморками и лихорадками, обыкновенно следующими за долгими и ставшими хроническими простудами, что я сам испытал в свое время эту болезнь. Сначала я не обращал на нее особенного внимания: благодаря моей молодости мне не было особенно тяжело переносить ее, и вообще я еще мог пренебрегать болезнями. Но, наконец, мне пришлось слечь, так как катар довел меня до того, что я весь истаял и страшно ослабел. Я даже стал подумывать о самоубийстве; но меня удержала мысль о том, как я оставлю моего отца – старика, очень любившего меня. Я принял в соображение не то, как бы прекрасно мог умереть я сам, но как бы он не горевал слишком по моей кончине. Итак, я решил остаться жить. Иногда ведь и остаться жить бывает мужественным поступком.
Я опишу тебе, чем я утешался в то время, но прибавлю, что эти утешения имели для меня целебную силу. Хорошие утешения могут заменять иной раз лекарства, так как то, что возбуждает дух, приносит пользу и телу. Итак, меня спасли тогда мои научные занятия. Я обязан философии своим выздоровлением. Я обязан ей самою жизнью, и это наименьшее, чем я ей обязан. Много содействовали моему выздоровлению и мои друзья, которые облегчали меня своими утешениями, посещениями, разговорами. О Луцилий, ничто так не восстанавливает силы больного, как участие друзей. Ничто не устраняет в такой мере ожидания и страха смерти. Я думал, что я не весь умру, если они переживут меня. Я думал, что я буду жить тогда, если не с ними, то через них. Мне казалось, что я не испущу своего духа, но передам его им. Все это поддержало во мне желание вылечиться и терпеливо перенести все мучения. Ведь не станет тягостнее не иметь силы жить оттого, что расположишься умереть.
Испытай эти лекарства и на себе. Врач тебе скажет, сколько времени ты должен гулять, сколько заниматься. Он объяснит, что не следует предаваться бездействию, к которому клонит болезнь, что надо стараться яснее читать вслух, упражняя таким образом дыхание, пути которого и органы поражены болезнью. Врач посоветует тебе кататься по морю, слегка укачивая свои внутренности. Врач предпишет тебе, что есть, когда пить вино и когда не пить, чтобы оно не возбуждало и не обостряло кашля. Я же пропишу тебе такое лекарство, которое поможет не только в настоящей болезни, но и на всю жизнь. Не бойся смерти. Раз ты избежишь страха смерти, ничто не будет для тебя тяжело.
Три вещи делают для нас тяжелою болезнь: страх смерти, страдания тела и лишение удовольствий. О смерти я достаточно говорил уже раньше. Здесь же скажу только, что страх смерти зависит не от болезни, но лежит в самой природе вещей. Иногда даже болезнь отсрочивает смерть и является спасением для того, кто думал умереть от нее. Ты умрешь не оттого, что ты болен, но оттого, что ты живешь. Если ты и выздоровеешь, все-таки ты не избежишь смерти. Выздоровление избавит тебя от болезни, а не от смерти.
Теперь рассмотрим присущее собственно болезни зло: болезнь сопряжена со страданием. Но страдание делают выносимым промежутки между приступами боли. Высшее напряжение боли влечет за собою смерть. Никто не может страдать и сильно, и долго. Природа, в своей заботе о нас, устроила так, что боль бывает или выносима, или коротка. Наиболее острая боль сосредоточивается в самых слабых частях тела. Всего сильнее чувствуется она нервами, суставами и вообще всем, что более хрупко. Но зато эти органы скоро немеют и теряют способность ощущать боль, потому ли что жизненная сила, оживляющая и возбуждающая тело, встретив препятствие в своем естественном пути и направленная иначе, слабеет, или потому что влага, заключающаяся в нас, испортившись и не находя себе выхода, застаивается и лишает чувствительности переполненные ею органы. Так подагра, хирагра и всякая другая болезнь суставов и нервов затихает, когда окостенеют те органы, которые страдали ею. Во всех таких болезнях мучителен лишь первый приступ; с течением времени боль ослабевает, и, наконец, болезнь кончается онемением. Так, зубная боль, глазные и ушные болезни и даже головная боль оттого проявляются так остро, что развиваются на небольшом пространстве. Но зато, если эти боли слишком сильны, они влекут за собою потерю сознания и сон. Итак, в самой сильной боли мы имеем то утешение, что, если она становится слишком сильна, мы совсем перестаем ее чувствовать. Истинная же причина того, что заставляет страдать людей, не привыкших к перенесению боли, состоит в том, что они не привыкли довольствоваться духовной стороной и слишком привержены к телу. Напротив, мудрец отвлекает душу от тела и более занимается этой лучшей и божественной частью себя. О теле же, жалком и хрупком, он заботится лишь насколько это необходимо.
«Но тяжело в болезни лишение обычных наслаждений: приходится воздерживаться от пищи, жаждать, голодать». В первое время, действительно, такое воздержание трудно, но затем, по мере того как мы устаем и слабеем, самое желание проходит. Аппетит становится капризен, и то, что прежде нравилось, становится противным. Умирают сами желания. А тогда уже совсем не трудно быть лишенным того, чего перестаешь хотеть.
Прибавь еще и то, что всякая боль прекращается и не всегда возвращается снова. Сверх того, можно уберечься от заболевания и даже бороться с самою болезнью лекарствами. Всякая болезнь имеет предупредительные симптомы, особенно же такая, припадки которой возвращаются по нескольку раз. Всякую болезнь можно терпеливо переносить, если не бояться того, чем она угрожает в худшем случае. Не увеличивай же сам своих страданий жалобами. Сама боль легка, если ее не преувеличивает воображение. Напротив, если ты попробуешь успокоить себя и скажешь: «Это ничего» или «Это еще можно терпеть; буду тверже; скоро пройдет», то ты сделаешь саму боль легче уже тем, что будешь так думать. Ведь все зависит от нашего мнения: не только честолюбие, роскошь и скупость зависят от того, как на что смотреть, но и болезнь зависит от нашего воображения. Всякий чувствует себя настолько несчастным, насколько считает себя таким.
Не следует также жаловаться на прошлые болезни и повторять: «Никогда еще не было так худо! Какие мучения, какие боли я перенес! Думали, что я и не встану. Родные оплакивали меня; врачи отказывались лечить. Кажется, саму пытку легче было бы вынести». Может быть, все это так и было, но ведь это прошло. Что за удовольствие вспоминать о прошлых несчастьях и снова страдать оттого, что когда-то испытал горе. К чему прибавлять к своим страданиям также и то, чего не было, и лгать перед самим собою? Наконец, скорее приятно вспоминать, что бедствие уже миновало: естественно радоваться концу страданий. Итак, избегай страха будущих страданий и воспоминаний о прошлых. Последних уже нет, а первые еще не наступили. Наконец, полезно в самых тяжелых обстоятельствах помнить, что сладостно будет и это с течением времени вспомнить.
Итак, всеми силами борись с болезнью. Если сдашься, будешь побежден; если же укрепишься – победишь.
Многие сами навлекают на себя обвал, которому следует противостоять. Если ты поддашься тому, что бременит, угрожает, нависает, оно хуже обрушится на тебя; напротив, если ты противостоишь и захочешь сопротивляться, то ты устранишь этим опасность. Сколько ударов по лицу и по всему телу получают атлеты! Однако они переносят все эти мучения из желания славы и терпят их не столько потому, что сражаются, сколько для того, чтобы сражаться. Самое их ремесло – мука. Тем более должны мы побеждать всякое страдание, что наградою нашею будет не венок, не лавр, не глашатай, водворяющий тишину перед чтением похвального слова в нашу честь, но добродетель, стойкость духа и мир, приобретаемый раз навсегда, коль скоро мы победили судьбу.
«Но мне больно». Ну что же? А разве не будет больно, если ты будешь переносить страдания малодушно? Насколько враг опаснее для бегущих, настолько всякая неудача вредоноснее для того, кто теряет мужество. «Но мне тяжело». Так что же? Разве мы для того сильны, чтобы нам все было легко? Что предпочтешь ты: чтобы болезнь была долгая или чтобы она была острая, но зато короткая? Если она будет долгая, в ней будут периоды отдыха; раз течение болезни продолжительно, очевидно, она будет то усиливаться, то ослабевать. Болезнь же короткая и острая ведет к одному из двух: или к выздоровлению, или к смерти. А не все ли равно, чего не будет, болезни или самого больного? В обоих случаях страданию конец.
Полезно также занимать свой ум посторонними размышлениями и стараться не думать о болезни: припоминай, что было в твоей жизни хорошего и славного. Обращайся к лучшей части своего существа. Вспоминай о том, что тебе доставляло удовольствие. Тут на память придут и примеры мужественного перенесения боли: тот мужественный человек, который продолжал читать в то время, как ему вырезали опухоль, и другой, который улыбался в то время, когда раздраженные этой самой улыбкой палачи изощряли над ним свою жестокость. Неужели же ты не способен силой рассудка победить ту боль, которую можно было победить смехом? Как бы ни был силен твой насморк и как бы ни терзал твою грудь постоянный кашель, как бы ни трясла тебя лихорадка и ни мучила жажда, как бы ни сводила судорога твоих суставов, все-таки огонь, застенок и растравление едва заживающих ран раскаленным железом – мучительнее, и однако тот, кого так пытали, не стонал; мало того – не отвечал, смеялся, и притом от души. Ты тоже мог бы после этого смеяться над болезнью.
Но скажут – болезнь не дает ничего делать; приходится из-за нее бросать все дела. О, нет! Болезнь завладевает только телом, а не душой. Конечно, скороход, заболев, перестает владеть ногами, башмачник и всякий другой ремесленник лишается рук, но если приходится пускать в ход умственные способности, то можно размышлять, учить, слушать, учиться, спрашивать, вспоминать… Чего же еще? Неужели ты будешь думать, что ничего нельзя делать больному? Ты должен доказать, что болезнь можно если не победить, то хотя бы переносить. Поверь мне, добродетель может жить хотя бы на одре болезни. Не только оружие и военная служба дают случаи выказать бодрость духа и презрение к опасностям; и в мирных одеждах храбрый муж может выказать свою доблесть. У тебя есть дело – борись с болезнью. Если ничто тебя не расстроит и не смутит, ты явишь собою прекрасный пример доблести. О, какой богатый источник был бы для славы, если бы нас можно было видеть во время болезни! Смотри же сам на себя и восхищайся собою.
Есть два вида наслаждений – телесные, которым болезнь мешает, хотя не исключает их и даже в иных случаях возбуждает: так, при жажде приятнее пить, при голоде приятнее есть, и вообще все, что нам достается после известного воздержания, ценится нами больше. Духовные же радости, которые и лучше, и прочнее телесных, не возбраняются больному никакими врачами. А между тем кто предается этим наслаждениям и хорошо понимает их, тот презирает все чувственные.
«О, несчастный больной!» Но почему? Потому что ему нельзя прибавлять лед в вино? Потому что он не может обновлять свежесть своего напитка, приготовленного в глубокой чаше, прибавляя новые куски льда? Потому что за его столом не подают лукринских устриц? Потому что за его ужином не бывает толпы поваров, приносящих к столу самые вертела с жарким? Ибо таково изобретение роскоши, что, для того чтобы не простывало блюдо и не казалось недостаточно горячим для загрубелого уже языка, на ужин тащат самую кухню. О, несчастный больной! Он должен есть не больше, чем может переварить. Перед его глазами не будет лежать дикий вепрь, которого отнесут потом обратно, как недостаточно вкусное мясо, и не будут наложены груды птичьего филея (ибо лакомкам тошно уже смотреть на целую птицу). Но что в этом ужасного? Поужинаешь, как подобает больному, чтобы затем снова ужинать, как здоровый.
Но если мы перестанем бояться смерти, то не трудно будет перенести и все это – невкусную похлебку, тепловатую воду и все остальное, что кажется невыносимым неженкам, утопающим в роскоши и больным не столько телом, сколько духом. Но мы перестанем бояться смерти, если познаем, что все, и хорошее, и дурное, имеет свой конец; тогда у нас не будет ни отвращения к жизни, ни боязни смерти. Ибо кто способен созерцать все великое, божественное разнообразие природы, тот не может пресытиться жизнью. Возненавидеть жизнь можно только вследствие апатии и лени. Исследователю природы вещей никогда не будет скучно узнавать истину: только ложь надоедает. Напротив, если придет смерть, то, будет ли она безвременная или наступит в обычное для себя время, – плоды жизни уже собраны. Природа будет познана, по крайней мере в большей своей части. Праведность не увеличится от долголетия. Но всякая жизнь коротка для тех, кто мерит ее количеством суетных и потому бесконечно малых наслаждений.
Поддерживай же в себе силы такими размышлениями и пока чтением моих писем. Но наступит время, когда мы с тобою свидимся. И сколько бы времени мы ни пробыли вместе, умение им пользоваться сделает его длинным. Ибо, как говорит Посидоний, один день для образованных людей значит больше, чем длиннейшая жизнь для невежды. Помни же и держись следующего: не падай духом в несчастьях, не доверяй радостям и всякую возможную угрозу судьбы представляй себе уже осуществившейся. То, чего давно ожидаешь, бывает легче перенести.
Письмо LXXX
О преимуществах бедности
Сегодня я пользуюсь покоем и свободой не столько благодаря самому себе, сколько благодаря театру, на котором идет сферомахия, привлекшая к себе всех докучливых посетителей. Никто ко мне не врывается, никто не мешает моим размышлениям, которые, вследствие самой уверенности в ненарушимости их, развиваются смелее. У дверей моих не раздается постоянного стука; занавес в моем кабинете не раздвигается поминутно, и я могу идти один, что весьма необходимо для того, кто хочет идти сам по себе и следовать по своему пути, так как хотя я иду по дороге, проложенной раньше меня, однако я позволяю себе и самому находить нечто свое, изменяя и отбрасывая кое-что из того, что достигнуто моими предшественниками: я соглашаюсь с ними, но не покоряюсь им раболепно.
Однако я преждевременно выразил уверенность в тишине и уединении без помехи: с ристалища уже доносятся до меня громкие крики, которые хотя и не развлекают меня, однако переносят к самому месту состязания. И подумать только, сколь многие занимаются телесными упражнениями и как мало занимающихся духовными! Какое стечение народа бывает на представлениях и игрищах и какое уединение господствует вокруг храма науки! И как тупы и неразвиты бывают те, руки и плечи которых приводят толпу в восторг!
Поневоле приходит мысль, что если тело путем постоянных упражнений можно довести до того, что оно легко переносит и удары в боях, и ушибы от швыряемых противниками камней и может целые дни подвергаться раскаленным лучам солнца, среди удушливой пыли, нередко обливаясь своею кровью, то не гораздо ли легче закалить свой дух, достигнуть того, чтобы он бестрепетно переносил удары судьбы и, даже поверженный в прах и опрокинутый, снова бодро восставал? Ведь для того чтобы иметь здоровое тело, нужно очень многое; душа же растет сама по себе, сама себя питает и развивает. Телу нужна обильная пища, вкусные напитки, умащения елеем, наконец, продолжительная подготовка; добродетели же можно достигнуть без всяких трудов и издержек. Все, что необходимо для того, чтобы стать добродетельным, у тебя уже есть. Ибо для того чтобы быть добродетельным, достаточно только хотеть этого. А чего же еще хотеть, как не того, чтобы избегнуть рабства, гнетущего всех нас? Самые низкие рабы, рожденные в рабстве, и те всячески стараются выйти из него. За свою свободу они рады отдать последние сбережения свои, которые они сделали путем всевозможных лишений. Так неужели же ты, мнящий себя свободнорожденным, не захочешь купить свободы по какой бы то ни было цене? Что смотришь на свой сундук? За деньги ее не купишь. Ведь та свобода, которая приобретается путем внесения в цензорские списки, только звук пустой, и ее одинаково нет ни у того, кто купил ее, ни у того, кто продал. Истинное благо свободы ты только сам можешь дать себе – так и требуй ее лишь у самого себя.
Прежде всего освободись от страха смерти. Он налагает на нас первое ярмо. Затем от страха бедности. Если хочешь убедиться, что в бедности нет ничего ужасного, посмотри на выражение лица у богача и у бедного. Бедный улыбается чаще и искреннее. В глубине его сердца не гнездится никакое беспокойство, а если и являются какие-либо заботы, они проходят мимо, как легкое облако. Те же, кого считают счастливыми, веселы лишь по виду: их радость омрачена внутренней горечью и печалью, и им тем тяжелее, что они не могут откровенно признаться в своих несчастьях, но должны, нося в сердце мучительную тоску, играть роль счастливцев. Я не умею лучше выразить ту драму человеческой жизни, в которой мы все более или менее скверно играем наши роли, как сравнением нас с тем надутым и напыщенным театральным царем, который, гордо задрав голову, произносит:
А на самом деле этот царь Аргоса – раб, получающий жалованье: пять мер хлеба и пять динариев. И он, гордо и властно и кичась сознанием своих сил, произносит:
Получит поденную плату и пойдет спать в жалкой конуре.
То же надо сказать о тех неженках, которых носят в носилках, поднимая выше голов толпящегося вокруг них народа. Их счастье только маска. Сорви ее – и они покажутся тебе жалкими. Покупая коня, ты прикажешь продавцу снять попону, чтобы под нею не был утаен какой-либо физический недостаток. Точно так же не купишь ты и раба, тело которого скрыто под одеждами: если торговец невольниками и скрывает под украшениями то, что в рабе может не нравиться, то сами украшения кажутся подозрительными, и если ты увидишь повязку на колене или на локте, ты прикажешь снять ее и показать голое тело. Потом, если ты захочешь оценить и узнать, что представляет собой какой-нибудь скифский или сарматский царь, ты обратишь внимание не на пышную корону его, а на то, что под нею, – и сколько дурного увидишь ты там! Но что говорить о других. Если хочешь оценить самого себя, ты не должен принимать в расчет ни денег, ни дома, ни звания. Загляни внутрь себя. До тех же пор ты знаешь, каков ты, лишь с чужих слов.
Письмо LXXXIV
О собирании книжной мудрости
Мои поездки, встряхивающие время от времени мою апатию, кажутся мне полезными как для моего здоровья, так и для занятий. Почему полезны они для здоровья – это очевидно: мое пристрастие к научным занятиям заставляет меня пренебрегать телесными упражнениями; во время же моих поездок я занимаюсь другими вещами. Но поездки эти полезны и для научных занятий. Я не перестаю читать в дороге. Ибо читать, по-моему, необходимо, во-первых, для того, чтобы не довольствоваться одним собою; во-вторых, чтобы, узнав, какими вопросами занимались другие писатели, я мог судить как о том, что уже исследовано, так и о том, что остается исследовать. Чтение питает ум, и восстановление сил утомленного занятиями ума достигается путем чтения. Не следует только писать или только читать. Занимаясь исключительно писанием, мы истощим свои силы; занимаясь одним чтением, мы можем рассеять свой ум. Надо попеременно заниматься то тем, то другим и уравновешивать одно другим так, чтобы из того, что мы заимствовали путем чтения, письмо создавало нечто целое. Мы должны подражать пчелам, которые летают с цветка на цветок, выбирая наиболее медоносные, и затем все, что они соберут во время полета, распределяют по сотам и, как говорит Вергилий:
Недостаточно выяснено, просто ли собирают пчелы цветочный сок, который уже и есть сам по себе мед, или же они обращают в мед собранный ими материал, примешивая к нему особую, присущую пчелам жидкость. Ибо одни думают, что пчелы обладают искусством не приготовления меда, но только его собирания. Говорят, что в Индии находят мед прямо на листьях местной породы тростника и что мед этот состоит или из росы, присущей тамошним небесам, или из густого и сладкого сока самого тростника. Предполагают, что и наши растения обладают такими же свойствами, хотя и менее ясно выраженными. Их-то и разыскивает и открывает насекомое, обладающее прирожденными к тому способностями. Другие, напротив, думают, что мед образуется путем особого приготовления и перемешивания тех соков, которые почерпаются пчелою из самых нежных зеленых и цветочных частей растения, причем дело не обходится без особого рода фермента, с помощью которого различные элементы превращаются в однородную массу.
Но я уклонился в сторону. Словом, мы должны подражать пчелам и, подобно им, все заимствованное нами путем чтения различных авторов распределять по отделам. Ибо когда разнородные материалы разделены, они лучше запоминаются. Затем стараниями и способностью нашего разума мы должны слить в одно целое различные материалы, так, чтобы хотя и ясно было, откуда что взято, но вместе было очевидно, что это не то, что взято. Так в нашем теле поступает без нашего ведома сама природа. Пища, которую мы приняли, пока сохраняет присущую ей форму и в твердом виде лежит в желудке, обременяет его; когда же она изменится под влиянием желудочных соков, то обратится в кровь и мускулы. Так точно и духовная пища, которую мы приняли, не должна оставаться неусвоенной, чтобы не быть чуждой нам.
Переварим ее, иначе она будет только обременять память, не обогащая ума. Согласимся вполне убежденно с чужими мнениями и тем самым сделаем их своими, и из многих отрывков создадим нечто единое, подобно тому, как из различных слагаемых путем сложения в результате получается одно число. То же должен делать и наш разум: пусть он скроет все, что служит ему материалом, и выставляет напоказ лишь то, что он создаст из этого материала. Если же в тебе и отразится сходство с тем писателем, восхищение которым было особенно сильно, то лучше быть похожим на него, как сын похож на отца, чем, как бывает, похож портрет, ибо портрет все-таки вещь мертвая.
«Итак, что же? Надо ли стараться, чтобы нельзя было заметить, чьему слогу подражаешь, чьему изложению, чьим мнениям?» Я думаю, что часто этого нельзя узнать само по себе, так как талант, по какому бы образцу ни создавал свой труд, налагает печать своего ума, и все заимствованные им мысли сливаются в одно целое. Так, в хоре, хотя он и состоит из многих голосов, однако в целом получается один звук, а между тем там звучат и высокие, и низкие, и средние тона; мужчины перемешаны с женщинами и к человеческим голосам присоединяются звуки флейт. Но все отдельные голоса скрыты, и слышен только один общий. И это в хоре, известном еще древним. В наших же хорах певцов больше, чем в древности было зрителей в театре. И, однако, когда все проходы театра заполнены поющими, почетные места окружены медными инструментами, а на авансцене звучат флейты и другие всевозможные инструменты, из этих различных звуков образуется стройный концерт. Подобен ему должен быть и наш разум. Он должен хранить в себе многие способности, многие знания, опыт многих веков, но все это должно составлять одно целое.
«Но как этого достигнуть?» Внимательными занятиями и постоянным сообразованием наших поступков с требованиями разума. Если ты захочешь руководствоваться его советами, он скажет тебе: брось все, к чему стремится толпа. Брось богатства – они или причина опасностей, или бремя для владеющих ими. Откажись от страстей, как телесных, так и духовных: они изнеживают и истощают. Оставь честолюбие: это вещь пустая, суетная, неверная, не имеющая пределов, тревожащаяся тем, что кто-нибудь следует позади нас или идет впереди. Честолюбие страдает от зависти и притом двояко, а ведь равно несчастны и тот, кому завидуют, и тот, кто завидует.
Взгляни на дома богатых. Какая толпа спорит у их порога за честь первым приветствовать с добрым утром. Сколько унижений надо претерпеть только для того, чтобы войти в такой дом, а когда войдешь, их еще больше. Беги же от порогов этих богачей и их приемных с высокими колоннами. Там ты не только будешь стоять на крутизне, но притом на скользкой крутизне. Итак, беги отсюда к мудрости и вкушай от успокоительнейших и вместе совершеннейших даров ее. То, что люди считают значительным, в сущности ничтожно и выдается лишь по сравнению с еще более ничтожными вещами, а между тем достигнуть этого можно только с большими трудами и опасностями. Тернист путь, ведущий в обиталище славы. Достигнуть же той вершины, до которой бессильна подняться сама судьба и с которой все, что считается людьми высоким, будет под твоими ногами, можно по совершенно ровному пути.
Письмо LXXXVIII
О значении свободных искусств
Ты хочешь знать, что я думаю о свободных профессиях. Я нисколько не уважаю и отнюдь не считаю хорошим ничего, что делается для денег. Эти продажные профессии полезны только до тех пор, пока служат для упражнения ума, но не поглощают его целиком. Ими следует заниматься только тогда, когда ум еще не способен ни на что большее. На них следует пробовать свои силы, но не посвящать им себя вполне. Называют их свободными профессиями, очевидно, потому, что они достойны свободного человека. Однако истинно свободным может считаться только одно занятие, делающее нас свободными, а именно возвышенное, чистое, высокое занятие философией. Все остальное ничтожно и мелко. Да и можно ли считать хорошею ту профессию, которой занимаются гнуснейшие и ничтожнейшие люди? Не учиться нам следует такому делу, а разучиваться.
Иные ставят вопрос, могут ли свободные художества сделать человека хорошим? Они даже не обещают этого и не ставят себе таких целей. Грамматики занимаются наукою о правилах речи, или, если понимают свой предмет шире – о правилах прозы, или, наконец, в самом широком объеме своего предмета, также и стихов. Очевидно, ни один из этих трех предметов не ведет к добродетели. Конечно, ни наука о слогах и словообразовании, ни содержание исторических басен или законы стихосложения не могут устранить страх, укротить волнение и обуздать страсти. То же можно сказать о геометрии и музыке: в них нет ничего такого, что бы заставило перестать бояться и желать. А между тем тому, кто не умеет этого, ни к чему все остальное. Итак, всегда надо обращать внимание на то, учит ли учитель добродетели или нет; и если он не учит ей, его наука не дает ничего, если он учит добродетели, он – философ. Хочешь ли убедиться в том, до какой степени далеки учителя свободных художеств от обучения добродетели? Обрати внимание хотя бы на то, до какой степени не схожи между собою их уроки; а между тем должно бы существовать сходство между лицами, учащими одному и тому же. Если они, например, учат, что Гомер был философом, то при помощи своих доказательств они отрицают это. В самом деле, то уверяют они, что он был стоиком и учил, что выше всего добродетель, что следует умерщвлять страсти и не отказываться от праведной жизни даже ценою бессмертия, то выставляют они Гомера эпикурейцем, прославляющим мирное состояние общества, проводящего жизнь среди пиров и пения, то перипатетиком, учащим о различных родах блага, то академиком (скептиком), отрицающим достоверность всего. Очевидно, что ничего из этого нет в том, кому приписывается все это сразу. Ибо одно исключает другое. Но допустим даже, что Гомер был философом. Очевидно, он стал им ранее, чем писал стихи; итак, будем лучше учиться тому, что сделало мудрым Гомера.
Мне кажется совершенно неинтересным исследовать, кто был старше, Гомер или Гесиод, отчего так скоро состарилась Гекуба, хотя она была моложе Елены, или определять возраст Патрокла и Ахилла. Неужели полезнее изучать, где блуждал Одиссей, чем заботиться о том, чтобы не заблуждаться самому? Грамматики не ленятся исследовать вопрос, где скитался Одиссей, между Италией и Сицилией или за пределами известного нам мира, ибо, казалось бы, нельзя блуждать так долго в столь тесном пространстве. А между тем нас самих ежедневно носят душевные бури, а наша немощь повергает нас во все беды, испытанные Одиссеем. Тут нет недостатка ни в чудовищах, устрашающих взор, ни во врагах. В наших блужданиях тоже есть чудовища, упивающиеся человеческою кровью и поющие коварные льстивые речи; есть и кораблекрушения, и все разнообразие бедствий. Итак, научи меня лучше, как любить родину, жену, отца, как приплыть к далекому берегу спасения, хотя бы претерпев крушение. К чему разбирать вопрос, нарушила Пенелопа супружескую верность или сдержала свое слово, или, наконец, подозревала, что тот, кого она видела, и есть Одиссей, еще раньше, чем узнала это? Научи меня лучше, что такое целомудрие и как велико благо, заключающееся в нем, и должно ли оно ограничиваться телом, или также следует соблюдать его и в помыслах.
Перехожу к музыке. Ты учишь меня сочетанию высоких и низких тонов, тому, как получается гармония двух струн, издающих разные тона. Научи меня лучше, как добиться гармонии в моей душе, как уничтожить разногласие в моих мыслях. Ты перечисляешь мне минорные тона, научи лучше, как не жаловаться среди несчастий.
Геометрия научает мерить землю, но из нее нельзя узнать, как отмерить столько, сколько достаточно для человека. Арифметика учит считать, приучая сами пальцы к скупости, но из нее не узнаешь, как несущественны, как суетны всякие счеты, как мало счастлив тот, для оценки имущества которого нужен труд очень многих счетчиков, как много у него лишнего и как бы стал он несчастен, если б его самого заставили сосчитать его имущество. Какую пользу принесет мне умение делить поле на участки, если я не умею делиться с братом? Что пользы в искусстве отмерять югеры с точностью до десяти футов, если властолюбивый сосед, старающийся оттянуть у меня в свою пользу какой-нибудь клочок земли, является источником огорчений? Геометрия учит, как не терять ни фута своей земли, а я хотел бы научиться искусству оставаться веселым, лишившись даже всего имущества.
«Но ведь обидно, когда прогонят с земли, принадлежавшей отцу и деду». Но знаешь ли ты, кому принадлежала эта земля раньше, чем твоему деду? Можешь ли ты назвать мне, я не говорю уже человека, но даже народ, который жил на ней? Ты не владелец своей земли, а только арендатор. «Как арендатор? чей арендатор?» Да хотя бы, если все будет благополучно, твоего наследника. Юристы говорят, что нельзя считать собственностью то, что принадлежит всему обществу. Но то, что у тебя, то, что ты считаешь своим, – общественное имущество, и притом такого обширного общества, как весь человеческий род. О, восхитительное искусство! С твоей помощью можно мерить площадь круга, выражать в квадратных метрах площадь любой формы; ты знаешь расстояние между звездами: все ты измерил и исчислил. Но если ты поистине искусен в своем деле, измерь душу человека. Скажи, как велика она или как ничтожна? Ты знаешь, что такое прямая линия, но что толку в этом, если ты не знаешь, что такое прямая жизнь?
Перехожу к тому, кто хвалится астрономическими знаниями, кто знает,
Что пользы знать все это? Чтобы тревожиться во время противостояний Марса и Сатурна или в те дни, когда вечерний закат Меркурия происходит в виду Сатурна? Не лучше ли научиться тому, чтобы верить, что где бы ни стояли эти звезды, они всегда благосклонны и неизменны. Они движутся по установленному от века порядку по постоянному пути. Через известные промежутки времени они возвращаются и либо производят перемены в земных явлениях, либо служат их предвестниками. Но если сами они производят все эти явления, то какую пользу принесет нам знание неотвратимой вещи; если же они только возвещают их, то опять-таки какую цену может иметь предвидение того, чего нельзя избежать? Будешь ты знать или не будешь – все равно: чему суждено свершиться – свершится…
Но я уже раньше совершенно достаточно озаботился, чтобы быть безопасным от козней. «И что ж! разве в грядущем тебе не предстоит обмана? Конечно, ты будешь обманываться уже потому, что не знаешь, что случится». Действительно, я не знаю, что будет, но я знаю, что может быть. И я не буду обольщать себя надеждой, что из возможных бедствий какое-либо минует меня: я буду ждать всего. Если же какого-либо из них не случится, я буду считать это за свой выигрыш. Итак, для меня в грядущем будет обман только в том случае, если я буду избавлен от какого-либо бедствия, но и это нельзя считать обманом. Ибо хотя я и знаю, что все может случиться, но знаю также и то, что не все это непременно случится. Насколько я жду благоприятного, настолько готов встретить и зло.
Ты должен извинить мне, что тут я отступлю от общепринятых определений. Я не нахожу оснований для причисления к разряду свободных художников живописцев, скульпторов, ваятелей и остальных служителей роскоши. Точно так же я не считаю свободной профессию кулачных бойцов и вообще всякие тому подобные масляные и грязные занятия. В противном случае пришлось бы еще, пожалуй, назвать свободными художниками парфюмеров, поваров и остальных людей, прилагающих свои таланты к услаждению наших прихотей. В самом деле, объясни мне, есть ли хоть тень свободы в этих жалких и противных людях, тела которых жирны и упитаны, души же болезненны и вялы? Точно так же я не признаю за свободные те искусства, которым наши предки обучали молодежь: метание дротиков, упражнения с копьем, верховая езда, умение владеть оружием. Они не учили своих детей ничему из того, что полезно в мирное время. Но военные искусства не питают и не развивают добродетели. Ибо нет пользы в искусстве управлять конем и умении пользоваться уздой, когда сам отдаешься на произвол разнузданных страстей. Что пользы остаться победителем в кулачных и других боях и постоянно быть побеждаемым гневом?
«Итак, свободные художества бесполезны?» Для добродетели да; для многого же другого они полезны. Ведь и ремесла, и ручной труд доставляют весьма многое для жизненных удобств, но не имеют никакого отношения к добродетели. «Тогда почему же учат детей свободным художествам?» Не потому, что они способны дать добродетель, но потому, что они подготовляют нашу душу к восприятию ее. Как первоначальное обучение не дает еще знания свободных художеств, но подготовляет к ним, так и свободные искусства не ведут к добродетели, но приготовляют к ней путь.
Посидоний различает четыре рода искусств: народный – или ремесла, декоративные, образовательные и свободные. Ремесла – это такие искусства, в которых имеет применение ручной труд, а их цель в доставлении тех жизненных удобств, в которых не имеется в виду красота или подражание высокому. Декоративные искусства имеют назначение доставлять наслаждение нашим глазам и ушам. К этому разряду искусств следует отнести искусство механиков, изобретающих сами собой поднимающиеся подмостки и декорации, бесшумно поднимающиеся вверх, и различные другие приспособления на театрах, с помощью которых неожиданно распадается то, что, казалось, было прочно соединено, или, напротив, соединяются предметы, находившиеся на расстояниях, или понемногу опускаются предметы, торчавшие вверх. Так как все это происходит неожиданно перед глазами невежественной толпы, то зрители, не зная скрытых причин всего этого, дивятся. Образовательные искусства имеют уже нечто общее со свободными искусствами: это те искусства, которые греки называют энциклопедическими. Наконец, свободные искусства – это те, которые греки зовут свободными. Однако единственные свободные художества, заслуживающие этого названия, – те, которые имеют целью добродетель.
«Но, – возразят мне, – так как философия занимается вопросами естествознания, нравственности и логики, то и свободные художества могут найти себе место в философии. При разборе вопросов естественно-исторических необходимо пользоваться геометрией. А раз она – необходимое вспомогательное средство в философии, она часть ее». Однако не всякое необходимое вспомогательное средство составляет часть самого предмета. И даже напротив, раз оно часть предмета, оно не может быть вспомогательным средством. Так, пища необходима для поддержания тела, но не составляет его части. Философия пользуется услугами геометрии, но геометрия лишь настолько необходима для философии, насколько для самой геометрии необходим ремесленник, работающий чертежными принадлежностями. Но как ремесленник этот не составляет части геометрии, так и она не составляет части философии. Кроме того, каждая из них имеет свои цели: философ ищет причину вещей, математик исследует их число и меру. Философ исследует причины небесных явлений и их свойства и природу. Математик вычисляет время восхода и заката светил и производит некоторые наблюдения, относящиеся до прямого и обратного движения планет и до моментов их кажущегося стояния (ибо на деле небесные тела не могут останавливаться). Философ знает, какая сила производит отражения в зеркалах; математик же вычисляет, как велико должно быть расстояние от предмета до его изображения и какую форму должно иметь зеркало для получения изображения известной величины. Философ учит, что солнце велико; математик же исследует с помощью особых приемов и вычислений, какой именно оно величины; но для того чтобы открыть эти приемы, ему необходимо усвоить некоторые теоретические данные. Такое же искусство, для которого нужны посторонние данные, не может считаться удовлетворяющим само себя. Философия же не нуждается в данных, почерпнутых из других наук; все свое знание она воздвигает на собственной почве; напротив, математика, так сказать, возводит только верхние этажи, строясь на чужом фундаменте. Она получает извне элементы, с помощью которых переходит к дальнейшему. Если бы она могла сама по себе прийти к познанию истины и постигнуть природу всего мира, она бы могла принести известную пользу развитию нашего ума, который, занимаясь вопросами о небесных телах, сам становится возвышеннее. Но вполне удовлетвориться наш разум может только точным познанием добра и зла, которому научиться можно только из философии; ибо никакая другая наука не занимается вопросами о добре и зле.
Рассмотрим каждую из добродетелей в отдельности. Мужество есть презрение страха. Оно пренебрегает опасностями, грозящими нам, вызывает их на бой и сокрушает. Могут ли развить его в нас свободные художества? Верность – святейший дар человеческого сердца. Никакими силами нельзя совратить ее к обману; ее нельзя купить ни за какие деньги. «Жги, – говорит она, – режь, убей: я не выдам ничего, и чем сильнее будет побуждать страдание к доносу, тем глубже укрою я свою тайну». Разве могут свободные художества сделать душу нашу способною к этому? Воздержанность повелевает страстями. Одни из них она ненавидит и избегает, другие умеряет и приводит в должные границы, и никогда не позволяет отдаваться на произвол страстей. Она знает, что лучше желать не столько, сколько хочешь, но сколько должен. Человеколюбие запрещает быть гордым и недоброжелательным к ближним. Оно ласково и приветливо со всеми в речах, поступках и обращении. Оно не считает, что все чужое – зло. Свое же благо оно любит настолько, насколько оно может послужить на благо другим. И разве можно почерпнуть из свободных художеств привычки к этим добродетелям? Точно так же не научат они ни простоте, ни скромности и умеренности, ни честности и щедрости, ни милости, которая столь же отзывается на чужое страдание, сколько чувствительна к своему собственному, и знает, что человек не имеет права мучить другого человека.
«Но, – возразите нам, – если вы говорите, что без помощи наук и искусств нельзя достигнуть добродетели, то как же вы можете утверждать, что науки не имеют ничего общего с добродетелью». Но и без пищи нельзя достигнуть добродетели, однако пища не имеет никакого отношения к добродетели. Дерево не приносит пользы кораблю, хотя без дерева нельзя построить корабль. Словом, нельзя сказать, что что-либо имеет нечто общее с тем, без чего не могло бы сделаться. Впрочем, можно даже сказать, что есть возможность достигнуть мудрости, не занимаясь науками и искусствами. Ибо хотя добродетели нужно учиться, однако ей учатся не с помощью наук. В самом деле, почему бы не мог стать мудрецом тот, кто не умеет читать, когда мудрость не состоит в грамотности. Мудрость учит делам, а не словам, и я не уверен даже, не будет ли та память тверже, которая не пользуется никакими внешними пособиями.
Предмет мудрости велик и пространен. Для нее надо много времени. Приходится учиться и человеческому и божескому, и прошедшему и будущему, и преходящему и вечному; об одном времени приходится разрешить множество вопросов: представляет ли время нечто само по себе, может ли быть что-либо до времени или вне времени, началось ли время одновременно с миром, или так как было нечто и раньше мира, то было и самое время? Бесчисленны также вопросы, возникающие о душе, – откуда она, какова, где ее начало, долго ли она живет, переходит ли она из одного места в другое и меняет ли место своего обитания, воплощаясь то в одни, то в другие формы, или она живет только один раз во плоти, а затем, покинув ее, блуждает в пространствах, есть ли у души тело или нет; что она будет делать, когда перестанет проявляться через нас; как воспользуется своей свободой, когда убежит из этого земного плена; забывает ли она о прошлом и начинает познавать себя лишь с того момента, когда, разлучившись с телом, вознесется в горные страны? Словом, какой бы области знания ты ни коснулся, всюду наткнешься на громадное число вопросов, которые необходимо исследовать и изучать. Для того чтобы усвоить все эти знания, надо стараться не обременять свою память ничем лишним. Добродетель не дается узкому уму; великое дело требует для себя простора. Все надо бросить для него. Надо предаться ему всем сердцем. «Но приятно знать многое». Нет, удержим в своей памяти столько, сколько окажется необходимым. Ведь ты осуждаешь того, кто запасает себе лишние вещи и наполняет свой дом ненужными предметами роскоши; тем более должен ты осудить того, кто собирает себе ненужную умственную утварь. Знать больше, чем нужно, – своего рода умственное обжорство. В самом деле, занятие науками делает нас скучными, болтливыми, несносными, развивает в нас такое самомнение, что мы не учимся уже необходимому, потому что выучили лишнее.
Грамматик Дидим написал четыре тысячи книг. Мне жаль его: сколько приходилось ему читать лишнего. В этих книгах разбираются вопросы о родине Гомера, о том, кто была в действительности мать Энея, какая страсть преобладала в Анакреоне, пьянство или сладострастие, была ли Сафо публичной женщиной и многие другие вещи, о которых лучше было бы забыть, если б и знал. И после этого еще говорят, что наша жизнь недостаточно длинна! Если обратимся к нашим писателям, то и у них можно найти много лишнего. Какою тратою времени, какою скукою для слушателей покупается почетное имя ученого! Не лучше ли удовольствоваться более скромным эпитетом – хорошего человека? В самом деле! Неужели я должен читать летописи всех народов, интересоваться вопросом, кто первый писал стихи, считать, сколько времени прошло от Орфея до Гомера, когда в те времена не было и календаря? Неужели я должен рыться в тех глупостях, которые Аристарх написал по поводу чужих стихов? Стариться за изучением словообразования? Пылиться, выводя на песке геометрические чертежи? Неужели я должен до такой степени забывать известное спасительное правило: дорожи временем? Неужели я должен все это знать? Но тогда чего же я могу не знать?
Грамматик Аппион, объехавший при Гае Юлии Цезаре всю Грецию и прозванный в тех странах вторым Гомером, утверждал, что Гомер, написав обе свои поэмы, «Одиссею» и «Илиаду», присоединил к тому из своих трудов, в котором он описал Троянскую войну, предисловие. В доказательство такого мнения он приводил то, что первый стих «Илиады» начинается двумя буквами, сумма которых определяет число песен, заключающихся в обеих его поэмах. Тому, кто хочет знать многое, надо знать и такие вещи! Не благоразумно ли ввиду этого подумать о том, сколько времени отнимают у нас болезни, исполнение общественных обязанностей, частные дела, ежедневные потребности. Сообрази все это с продолжительностью жизни. Ее не хватит на все это.
Я говорил о науках и искусствах. Но много лишнего и в самой философии. И там много ненужного. Сами философы опускаются до рассуждений о слогах и о свойствах предлогов и союзов, соревнуясь в этом со стилистами и математиками. То лишнее, что встречается в этих науках, философы перенесли в свою. Отсюда произошло то, что они гораздо лучше умеют говорить, чем жить. Посмотри, сколько вреда приносит излишняя мелочность и как опасна она для истины. Протагор говорил, что он может рассуждать за и против любого предмета и даже о том, можно ли говорить за и против любой вещи. Найзифан говорил, что относительно всех вещей, которые кажутся нам существующими, столь же верно, что они не существуют, как и то, что они существуют. Парменид учил, что из вещей, которые кажутся существующими, нет ничего, кроме всего. Зенон Элеатский устранил сразу всякие рассуждения, сказав, что нет ничего. Почти такими же вопросами занимались пиррониане, мегарики, еретрики и академики, измыслившие новый вид знания, что они ничего не знают. Все это надо причислить к тому лишнему, что мы встречали в других науках. Одни из этих философов сообщают вещи бесполезные, а другие отнимают надежду познать что бы то ни было. Но лучше уж знать лишнее, чем не знать ничего. Первое не дает света, при котором можно найти дорогу к истине, второе совсем исторгает зрение. Если верить Протогору, в природе все сомнительно; по Найзифану, несомненно только то, что нет ничего несомненного; по Пармениду, нет ничего, кроме одного; по Зенону, нет даже и этого одного. Что же мы такое? Что такое окружающие нас предметы, которые нас питают и поддерживают? Весь мир только неверная, обманчивая тень. Не знаю, на кого больше сердиться, на тех ли, которые хотят, чтобы мы ничего не знали, или на тех, которые не хотят предоставить нам даже и этого права – ничего не знать.
Письмо XCI
О пожаре Лугдунума
Наш друг Либералис очень огорчен известием о пожаре, уничтожившем Лугдунум. Такое бедствие может огорчить кого угодно, тем более человека, до такой степени любящего свою родину. Тут необходимо искать утешение в твердости духа, и Либералис, несомненно, упражнял свой ум бестрепетно переносить всевозможные несчастья. Но нет ничего удивительного в том, что он не был приготовлен к такому неожиданному и неслыханному бедствию, тем более что оно совершенно беспримерно, ибо многие города страдали от пожаров, но ни один не сгорал дотла. Даже когда неприятель нарочно поджигает селения, во многих местах пожар потухает, и хотя его постоянно возобновляют, все-таки редко огонь уничтожает все селение, так чтобы ничего не оставалось в жертву мечу. Едва ли даже землетрясение бывает когда-нибудь столь сильным и опасным, чтобы разрушать целые города. Никогда еще не бывало такого яростного пожара, чтобы после него ничего не оставалось на жертву другому пожару. Сколько прекраснейших зданий, из которых каждое могло бы служить украшением целому городу, разрушены в одну ночь, и все это случилось во время полного мира, когда не было даже никаких оснований бояться войны. Кто бы поверил? Оружие всюду сложено; всюду царит мир, а Лугдунум, прекраснейший город во всей Галлии, рушится. Во время общественных бедствий несчастья, по крайней мере, не бывают непредвиденными. Все большое требует известного времени для своего разрушения. А тут в течение одной ночи от большого города не осталось ничего. Право, я рассказываю тебе об этом дольше, чем все это случилось.
Все это действует подавляющим образом на Либералиса, обыкновенно твердо переносящего свое личное горе. И не удивительно, что он так расстроен. Неожиданные несчастья всегда тяжелее переносить. Самая новизна бедствий увеличивает их бремя, и чем более восхищаются чем-нибудь люди, тем более печалятся они, утратив это. Постараемся же, чтобы для нас не было ничего неожиданного. Будем ожидать и готовиться не только к вероятным бедствиям, но и ко всем возможным!.. Ибо, если судьба захочет, она может отнять все, что ей вздумается, у самых сильных и бодрых людей. Ведь она всего чаще направляет свои удары на то, что всего ярче и блестящее. Для судьбы нет ни трудного, ни высокого. Чтобы поразить нас, она избирает разные пути: то обращает она против нас наши же руки, то, довольствуясь своими собственными силами, измышляет бедствия, в которых некого винить. Никогда не застрахованы мы против беды: в самых наслаждениях кроются причины грядущего горя. Среди полного мира разгорается война, и сам залог безопасности обращается в источник страха. Друг превращается во врага; союзник в неприятеля. В ясную летнюю погоду разражаются бури, свирепее зимних. Помимо нашествия врагов подвергаемся мы всем бедствиям войны, и причины несчастья рождаются подчас от чрезмерного счастья. Самые воздержанные люди поражаются болезнями, здоровейшие чахнут, невиннейшие претерпевают казни и самых мирных увлекает вихрь переворотов. Иногда судьба изобретает что-нибудь совсем новое, чтобы напомнить о своей силе забывшим ее. Что было выстроено целым рядом человеческих усилий и бесконечною милостью богов, судьба рушит и рассеивает в один день. И раз несчастье наступило, то не только дня – часа, минуты достаточно, чтобы ниспровергнуть целые царства. Для нас было бы великим утешением в наших бедствиях, если бы то, что мы созидали, рушилось так же медленно, как и созидалось. Но всякое новое приобретение дается медленно; когда же дело идет о гибели – все рушится быстро. Ничто не прочно, ни общее, ни частное. Судьбы городов неисповедимы, как и судьбы людей. Порой ужас возникает среди полного спокойствия, и когда не предвиделось никакой опасности извне, несчастья сыплются оттуда, откуда их совсем не ожидали. Царства, перенесшие внутренние раздоры и войны с внешними врагами, рушатся, по-видимому, без всякой причины. Ни одно государство не пережило еще своей судьбы. Итак, следует думать обо всем этом и укреплять свой дух против случайностей. Будь готов к ссылке, мучениям, болезни, войне, кораблекрушению. Судьба может отнять как тебя у твоей родины, так и твою родину у тебя. Она может забросить тебя в пустыню, может и, наоборот, то место, где ты едва не задыхался от толпы, обратить в пустыню. Поэтому будем бестрепетно ожидать всяких случайностей, и если мы не хотим быть подавленными исключительными событиями или пораженными еще неслыханными, приготовимся не только к тем бедствиям, которые постигают людей сравнительно часто, но решительно ко всем, какие только могут случиться. Надо быть готовым на все.
Сколько раз погибали сразу города Ахаии и Азии! Сколько крепостей Сирии и Македонии было разрушено! Сколько раз война опустошала Кипр! Сколько раз рушился Пафос! Как часто приходилось слышать о гибели целых городов нам самим! А между тем сколь ничтожную часть человечества мы составляем. Вооружимся же сердцем против превратностей судьбы, тем более что всякое бедствие обыкновенно еще сильно преувеличивается молвою.
И вот сгорел до основания богатый город, бывший украшением всей страны, среди которой он был выстроен, и был виден издали благодаря расположению на небольшом холме. Но ведь время уничтожит до основания также и все другие города, которые теперь прекрасны и славны. Вспомни, сколько прекраснейших городов Ахаии разрушено до основания, так что теперь не осталось даже и следов, по которым можно было бы заключить, что они когда-то были здесь. И гибнут не только создания рук человека и произведения искусства и промышленности, рушатся сами хребты гор. Целые местности оседают, и страны, некогда далеко отстоявшие от берега моря, теперь покрыты морскими волнами. Внутренний огонь изменяет вид поверхности земли, уничтожает холмы, на которых он некогда горел, и сравнивает до общего уровня высокие горные вершины, служившие мореходам спасительными маяками. И если то, что создано самой природой, погибнет, то тем спокойнее должны относиться мы к гибели городов. Они и строятся в той мысли, что должны погибнуть. Ни один из них не избежит конца: или сила подземных, замкнутых газов наконец потрясет кору земли, под которой эти газы скопляются, или яростная сила подземных ключей разрушит и размоет все, что встретится им по пути, или ярость огня пробьет земной свод, или, наконец, старость, от которой ничто не уйдет, разрушит мало-помалу здания, или неблагоприятные перемены климата заставят жителей выселиться из города, и покинутые жилища разрушатся сами собою. Было бы слишком долго перечислять все возможные способы разрушения городов. Я знаю только одно: все творения смертных смертны, и мы живем среди вещей, которые должны погибнуть.
Такого рода рассуждениями стараюсь я утешить Либералиса, пылающего просто невероятною любовью к своей родине. Право, лучше бы любовь его уменьшилась теперь, чтобы потом тем сильнее вспыхнуть в более благоприятное время. Ведь часто бедствие только приуготовляет место новому благополучию. Многое падает лишь с тем, чтобы стать еще выше. Тимаген, известный своею ненавистью к Риму, говорил, что пожары этого города оттого причиняют ему сильное горе, что он знает, что вместо сгоревших зданий будут выстроены новые, гораздо лучшие. Весьма вероятно, что и в Лугдунуме все будут стараться о том, чтобы восстановить потерянное в более совершенном и прочном виде. Пусть их начинания произойдут при хороших предзнаменованиях, и пусть вновь отстроенный город проживет дольше прежнего. Ведь настоящему был с его основания всего сотый год – возраст, не превышающий продолжительности иной человеческой жизни. Построенный Планком Лугдунум вследствие удобства своего расположения весьма значительно разросся, хотя за время своего существования испытал несколько тяжких бедствий.
Приготовимся же понимать и переносить свою участь, тем более что против судьбы ничего не поделаешь. Она одинаково властна над царствами, над царями, над городами и над отдельными людьми. Поэтому нечего негодовать. Мы живем в таком мире, в котором все подвластно велениям судьбы. Поэтому или покоряйся им, или, если не хочешь, уходи, куда знаешь. Негодовать можно только на то, что несправедливо собственно по отношению к тебе лично. Но если твои несчастья составляют результат закона, который для всех одинаков: и для высших, и для низших, то примирись с судьбой, которая всем правит. Не следует мерить людей по высоте могильной насыпи или по пышности монументов, воздвигаемых вдоль дорог. Могила равняет всех. Мы рождаемся неравными, но умираем равными. То, что я сказал о городских жителях, применимо и к самим городам. Ардея и Рим одинаково подвергались разграблению. Люди различаются по происхождению и по блеску своих имен, только пока живут. Когда же наступает смерть, следует сказать – прости честолюбию, ибо для всех, кто засыпан землей, существует один закон. Мы равны также и относительно страдания: все мы одинаково хрупки и одинаково смертны. Александр Македонский однажды принялся за изучение геометрии. Несчастный! Он должен был узнать из нее, как ничтожна наша земля, на которой он сам занимал весьма ничтожное место. Я говорю: несчастный, потому что он должен был узнать, что не по праву присвоил себе прозвище великого. Ибо разве можно быть великим на песчинке? Предмет, преподававшийся Александру, был труден и требовал значительного умственного напряжения, к которому был совершенно неспособен бешеный человек, направлявший свои помыслы за океаны. Поэтому он заметил учителю: «Учи меня более легким способом». На это ему наставник сказал: «В геометрии для всех только один способ». То же можно сказать и о природе вещей: то, на что ты жалуешься, для всех одинаково. Никому не бывает легче, но всякий, кто хочет, может сам облегчить свою жизнь путем равнодушия. Придется в жизни испытать горе, голод, жажду, старость, если на долю выпадет долгая жизнь, болезнь, утраты и, наконец, смерть.
Не верь только окружающим тебя: во всем этом еще нет беды; все это можно перенести, и страх перед этим только результат предрассудка. И смерть нам страшна только потому, что о ней говорят как о чем-то страшном. Но нет ничего нелепее, как бояться слов. Стоик Деметрий весьма остроумно заметил, что на речи глупцов следует обращать столько же внимания, сколько на бурчание в их желудке: «Решительно все равно, – говорил он, – раздаются ли звуки из их рта, или из желудка». Нелепо бояться, что о тебе скажут дурно дурные. Но раз вы беспричинно боитесь молвы, то боитесь и того, чего бы никогда не боялись, если бы вас не побуждала к страху эта самая молва. А так как хорошему человеку не должна вредить дурная слава, распускаемая о нем, то и мы не должны думать дурно о смерти. И о ней идет дурная слава, но никто из тех, кто бранит смерть, не испытал ее. А между тем несправедливо и самоуверенно бранить то, чего не знаешь. Если же ты знаешь что о смерти, так только то, скольким она была полезна, скольких избавила от мучений, нужды, жалоб, казни, скуки. Мы не будем подвластны никому, если смерть будет в нашей власти.
Письмо XCIII
О долголетии
Я бы хотел, чтобы в своем письме, в котором ты оплакивал смерть философа Метронакта, находя, что он и мог бы, и должен бы был жить дольше, ты выказал более справедливости. Вообще, ты во всех обстоятельствах и во всех делах справедлив, за исключением только одного, в котором, впрочем, недостает справедливости и у всех людей. Многие отдают справедливость людям, но никто не хочет отдать ее богам. Постоянно мы недовольны судьбой. Зачем, говорим мы, такой-то похищен ею в самом разгаре своей деятельности? Зачем, напротив, такой-то не умирает, но влачит свою старость, ставшую давно уже в тягость и ему самому, и окружающим? Но скажи мне: что, по-твоему, справедливее, чтобы мы подчинялись законам природы или чтобы она подчинялась нам? А если первое, то не все ли равно, когда ты умрешь, раз ты во всяком случае должен умереть? Надо заботиться не о том, чтобы долго жить, но о том, чтобы жить сколько нужно. Ибо долголетие зависит только от судьбы; между тем прожить сколько нужно всегда в нашей власти. Жизнь долга, если она полна. Полна же она в том случае, если наша душа получила все принадлежащие ей блага и достигла полного обладания собой. Какой смысл прожить восемьдесят лет и ничего в них не сделать? Такой человек не жил, а прозябал и немного прожил, но долго. Он прожил восемьдесят лет! Но дело в том, с какого дня считать его смерть. Он прожил восемьдесят лет! Скорее, он существовал восемьдесят лет; разве только ты понимаешь слово «жить» в таком смысле, в каком оно прилагается к растениям. А такой-то погиб во цвете лет! Но зато он выполнил в своей жизни все, что должен был как гражданин, как друг и как сын: он не оставил без внимания ни одной стороны жизни. И потому, хотя он не дожил до зрелого возраста, его жизнь принесла свои плоды.
Будем жить, о Луцилий, так, чтобы наша жизнь, как драгоценная вещь, занимала немного места, но стоила дорого. Будем измерять ее поступками, а не временем. Знаешь, какая разница между человеком, бодро проведшим свою жизнь, презиравшим судьбу, свершившим все наложенные на него жизнью обязанности и достигшим высшего блага, и тем, которому в удел досталось только долголетие: первый живет и после смерти, а второй умер ранее своей кончины. Итак, будем хвалить и считать в числе счастливых того, кто умел хорошо распорядиться своим временем, сколько бы его ни выпало на его долю. Такой человек познал истинный свет; он не был одним из многих. Он жил и действовал. Иногда счастье сияло ему; иногда, как и всегда бывает, блеск яркого светила в его жизни затмевался тучами. Но сколько бы времени он ни жил, он жил; его имя дойдет до его потомков и сохранится в их памяти.
Я не откажусь от долголетия, если оно выпадет мне на долю; но если моя жизнь будет коротка, я не буду считать, что для моего счастья чего-либо недоставало. Ибо я ждал его не от своего последнего дня, который жадная надежда отодвигает в далекое будущее, но на всякий день смотрел как на последний. Зачем ты спрашиваешь, когда я родился? Не думаешь ли ты, что я хочу считать себя молодым? Я уже прожил свое. Как человек небольшого роста все же может быть закончен, так и кратковременная жизнь может быть закончена. Число лет не имеет никакого значения. Общая продолжительность жизни зависит не от меня, но от меня зависит, сколько времени я буду жить как человек. Итак, требуй от меня, чтобы я не влачил жалкого существования в умственных потемках, чтобы я жил, а не прозябал.
Достаточно прожил тот, кто дожил до мудрости. Кто ее достиг, кончина того будет хотя, быть может, не самая поздняя, но самая совершенная. Такой человек может по праву гордиться и возносить благодарения богам, а в их числе себе и природе вменять в заслугу то, что отжил. И действительно, это большая заслуга с его стороны. Он отдал жизнь лучшую, нежели получил. Он был образцом доблестного мужа. Он показал, каким он был; и если бы он прожил еще, то и эти годы были бы подобны прожитым.
Пока мы живем, мы находим наслаждение в познавании природы вещей: мы познаем основные законы мироздания, которыми управляется мир; узнаем, почему происходит перемена времен года, каким образом природа заключает и приводит к концу все сущее. Мы познаем законы самостоятельного движения звезд, познаем, что одна земля неподвижна, а все прочее обращается вокруг нее в непрерывном движении; мы стараемся узнать, как луна опережает солнце, почему она, хотя и движется медленнее, обгоняет более скорое светило, откуда заимствует она свет и как теряет его, отчего делается ночь и затем снова наступает день. Итак, должно стремиться туда, где все это легче познать. «В этой надежде, – говорит мудрец, – я тем охотнее умираю, что для меня открыт путь к моим богам. Я заслужил общение с ними; я даже был уже с ними: я возносил к ним свою душу, и они нисходили ко мне». Но даже если я умру во цвете жизни и если после смерти от человека не остается ничего, то все-таки я умру спокойно и бодро, хотя умру, зная, что, покинув здешний мир, я не обрету себе другого. Пускай я не прожил стольких лет, сколько мог. Но и небольшая книга может быть достойна похвалы и полезна. Ты знаешь историю Танузия, как она объемиста и как ее зовут. Подобна ей бывает продолжительная жизнь иных людей. Неужели же, по-твоему, счастливее тот гладиатор, которого убивают под самый конец боя, чем тот, который пал в середине его? Неужели ты думаешь, что можно быть так нелепо привязанным к жизни, чтобы предпочитать смерть в сполиаруме смерти на арене? Мы умираем один за другим через короткие промежутки времени. Смерть настигает всех нас: победитель следует за убитым. А потому не из-за чего особенно беспокоиться. Не все ли равно, сколько времени уклоняться от смерти, которой в конце концов все-таки не избегнешь?
Письмо XCVI
О неизбежности горя
Ты все негодуешь и жалуешься и не хочешь понять, что все зло заключается именно в том, что ты негодуешь и жалуешься. Если хочешь знать мое мнение, то знай, что нет другого несчастья, кроме того, что мы сами хотим считать несчастьем. Если мы чем тяготимся, то только собою. Болезни – необходимая принадлежность жизни. Семейные бедствия, притеснения кредиторов, имущественные потери, преследования, раны, труды, страх – все это обыкновенно. Даже мало того, все это неизбежно должно быть. Все это в порядке вещей, а не случайность. Хочешь ли знать, как отношусь я в глубине души к таким бедствиям? Во всех обстоятельствах, которые кажутся мне суровыми и тяжелыми, я не покоряюсь судьбе, но стараюсь примириться с ней. Я отдаюсь ей по собственной воле, а не по необходимости. А потому я никогда не печалюсь, что бы ни случилось. На все, о чем мы плачем, чего боимся, я смотрю как на известный налог, взимаемый жизнью. И все эти налоги я плачу добровольно. И ты, о Луцилий, не надейся и не домогайся освобождения от этого налога. Мучит ли тебя каменная болезнь, получил ли ты неприятные известия – все это постоянно бывает. Даже более, если твоей жизни угрожает опасность, то знай, желая долголетия, ты сам пожелал себе ее. Все это так же неизбежно в жизни, как в длинной дороге пыль, грязь и дождь. «Но приятно жить, не испытывая никаких неудобств». Такое изнеженное пожелание недостойно мужа. Напротив, желаю тебе от всей души, от полного к тебе расположения, да не дадут тебе боги и богини быть любимцем счастья. Подумай сам, что бы ты выбрал, если б тебе предоставили право выбора – жизнь на войне или в съестной лавке. А ведь жизнь, Луцилий, та же война. И те, кто готовы на всякие труды и бросаются во всевозможные опасные предприятия, те храбрые мужи и лучшие из бойцов. Те же, кто, видя, как трудятся другие, сами пребывают в вялости и покое, – подобны голубям, которых никто не трогает за их слабость.
Письмо XCVIII
Счастье зависит от нас самих
Никогда не считай счастливым того, кто зависит от счастья. Кто ищет радости во внешних обстоятельствах, тот доверяется непрочному: радость, пришедшая извне, уйдет обратно. То же счастье, которое возникло само по себе, верно и прочно, способно к дальнейшему развитию и достигнет высших пределов. Напротив, те блага, которыми восхищается народ, преходящи, и хотя нельзя отрицать того, что и они могут принести пользу или доставить наслаждение, однако только в том случае, если они зависят от нас, а не мы от них. Все дары судьбы полезны и приятны лишь в том случае, если, имея их в своей власти, мы имеем также в своей власти и самих себя, а не сами находимся во власти вещей. Ошибаются, о Луцилий, те, кто думают, будто судьба посылает нам благо и зло. Она дает нам только источник блага и зла, только зародыш вещей, которые уже в нас развиваются во благо или зло. Ибо душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или несчастной жизни. Злой все обращает во зло, хотя бы в его распоряжение были даны лучшие блага; напротив, здравый и прямодушный исправляет ошибки судьбы, смягчает несчастья и горести умением их переносить, принимает удачу скромно и с благодарностью и переносит бедствия терпеливо и мужественно. Тот, кто мудр и все делает после зрелого размышления, никогда не попытается сделать что-либо, превышающее его силы. Только на долю того, кто приготовился против всяких случайностей, выпадает неуязвимое, вне угроз судьбы лежащее благо.
Обратишь ли ты внимание на других людей (ибо легче быть судьей в чужих делах) или представишь самого себя пользующимся милостями судьбы – ты убедишься и поймешь, что ни один из желательных и дорогих для нас даров судьбы не может быть полезен, если не быть готовым к мысли о непрочности судьбы и даров ее. Потому при постигающих тебя бедствиях повторяй себе почаще и без всяких жалоб, что «боги судили иное». Я даже немного исправил этот стих, чтобы он мог служить тебе лучшим утешением в тех случаях, когда вышло что-нибудь не так, как ты надеялся: «боги судили лучшее». Человек, настроенный на такие мысли, застрахован от всяких случайностей. Для того же, чтобы настроить себя так, достаточно иметь в виду всю непрочность земных вещей, прежде чем придется испытать ее на себе. Так следует иметь жену, детей и имущество в той мысли, что не всегда они будут с нами и что, если мы их лишимся, мы не должны от того стать несчастнее. Жалок тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого несчастья тот, кто заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца. Всегда такой человек тревожен и в тревоге за будущее теряет то настоящее, которым мог бы наслаждаться. А между тем боязнь утраты не менее тягостна, чем самая скорбь по утрате.
Из этого еще не следует, что я рекомендую тебе полную беззаботность: не мешает устранять опасности. Что можно предвидеть умом, следует предвидеть. Старайся за много вперед угадать опасность и отклонить ее. Для этой самой цели тебе много послужит твоя твердость и твой ум, закаленный в перенесении всяких бедствий. Кто может переносить несчастья, может все-таки остерегаться их. Он не беспокоится только во время истинного спокойствия. Ибо нет ничего горестнее и нелепее, как бояться вперед. Истинное безумие предвкушать зло. Скажу, однако, короче и в нескольких словах охарактеризую тебе несчастье тех вечно тревожных и несносных для самих себя людей, которые столь же нетерпеливы в самих бедствиях, как и раньше их: кто печалится раньше времени, страдает больше, чем мог бы страдать. Та слабость, которая не давала ему дождаться наступления несчастья, не дает ему возможности и оценить его. В своем неразумии он воображает, что ему на долю выпадет вечное счастье, что все, чего он достиг, должно не только сохраниться, но и приумножиться, и, забыв о колесе фортуны, вращающей все земные дела, он воображает, что на долю одного его выпали непреходящие блага. Прекрасно сказал Метродор в том письме, в котором он утешает свою сестру в потере любимого ею сына, что всякое благо смертных смертно. Здесь он говорит, конечно, о тех благах, которые обыкновенно привлекают людей. Ибо истинные блага – мудрость и добродетель – не умирают, но вечны и прочны. Они единственное бессмертное – доступное смертным.
Но люди так слабы и так часто забывают, куда идут, что волнуются по поводу отдельных дней, что недовольны, если теряют что-либо, хотя должны будут со временем потерять все. Все, чем ты владеешь, только у тебя, но не твое. Непрочному не дается ничего прочного, хрупкому – ничего вечного. Наша гибель так же неизбежна, как и наши потери, и если пораздумать, то именно в том, что мы сами должны погибнуть, должно заключаться утешение в наших утратах.
Еще более верное утешение заключается в том, чтобы помнить о потерянном и не терять плодов, принесенных нам отнятым у нас предметом. Ведь можно отнять то, чем владеем, но нельзя уничтожить того факта, что мы имели его. Кто, потеряв, считает, что ничем не обязан за то, что получил, тот неблагодарен. Самая вещь может быть отнята у нас, но она оставила свои плоды и принесла свою пользу, а их мы можем потерять, только бесплодно тоскуя по утрате.
Помни также, что из всего того, что тебе кажется ужасным, нет ничего непреодолимого. Кое-что из этих ужасов уже преодолели раньше различные люди: Муций победил силу огня, Регул – креста, Сократ – яда, Рутилий – ссылки, Катон – смертоносного оружия. И мы можем победить кое-что. Напротив, то, что чернь считает славным и завидным, многими было презрено. Фабриций в качестве полководца презрел богатства, а в качестве цензора осудил их. Туберон, найдя, что бедность приличествует ему и Капитолию, устроил общественный пир на глиняной посуде и этим указал, что люди могут довольствоваться глиной, если сами боги не брезгуют ею. Секстий отклонил от себя почести, и хотя по своему рождению он должен бы был стремиться к общественным должностям, отказался принять от императора Юлия сенаторскую тогу, ибо отлично понимал, что то, что дается, может быть и отнято. И мы можем сделать нечто возвышенное; послужим и сами примером для других. Зачем отчаиваться? К чему унывать? То, что могло быть сделано однажды, может быть сделано и еще раз. Надо только усовершенствовать свою душу и следовать природным влечениям. Ведь страсти, страх и служение вещам свойственны только людям, уклонившимся от природы. Надо вернуться на истинный путь, надо вполне исправиться. И мы воспрянем духом, и тогда все бедствия, какие только могут случиться, будем переносить бодро и будем смело бороться с судьбой, говоря ей: «Тебе приходится иметь дело с мужем. Посмотрим, кто победит».
Письмо IC
Утешение в смерти сына
Посылаю тебе письмо, которое я написал Маруллу, узнав, что он слишком малодушно отнесся к смерти своего маленького сына. В письме этом я отступил от общепринятого обычая, так как я не считал нужным говорить мягко с тем, кто заслуживает скорее порицания, нежели утешения. Ибо можно быть снисходительным к человеку, пораженному тяжким горем, хотя бы он и не очень мужественно переносил свое несчастье: он успокоится, как только пройдет первое страдание. Напротив, тех, кто хочет сделать из своей скорби особого рода занятие, следует бранить и доказывать им, что сами слезы их нелепы.
Ты ждешь от меня утешений? Но получишь упреки. Так малодушно переносишь ты смерть ребенка! Что же ты будешь делать, если потеряешь друга? Ведь ты сам не знаешь, что вышло бы из твоего умершего сына. Он умер таким еще маленьким… Положительно, мы выискиваем себе причины горя и по пустякам жалуемся на судьбу, как будто она не доставляет нам достаточно действительных поводов к жалобам. А между тем, клянусь, я думал, что ты выкажешь себя мужчиной даже в случаях более серьезного бедствия, не то, что когда ты испытал только призрак горя, оплакиваемого более по обычаю. Из всех бедствий наибольшее – потерять любимого человека; но и в этом случае ты должен был бы более радоваться тому, что он все-таки был у тебя, чем печалиться по его утрате. Многие, однако, не способны соображать, какую пользу они извлекли, какую радость уже испытали. Скорбь в числе прочих зол заключает в себе еще и то, что она не только излишня, но и неблагодарна. Ведь разве с утратою друга погибли и плоды дружбы? Разве в течение стольких лет самой тесной связи, самого интимного сотрудничества ничего не было сделано? Разве вместе с другом ты теряешь и дружбу? Ведь если ты думаешь, что прежнее обладание не принесло тебе никакой пользы, то чего же плакать о потере? Поверь, большая часть того, что мы любим, остается у нас, хотя бы сами любимые нами и были отняты у нас судьбою. Прошедшее стало нашим, и притом именно потому, что оно прошло, оно вне всякой опасности. Надеясь на будущее, мы неблагодарны по отношению к прошедшему, тем более что и то, что будет, как только наступит, тотчас же станет прошедшим. Слишком мало ценит вещи тот, кто наслаждается ими только в настоящем. И в будущем, и в прошедшем они могут доставлять нам радость: в будущем – путем надежды, в прошедшем – через воспоминания. Но при этом первые могут не сбыться, вторые же не могут не быть. Не безумно ли отказываться от столь верного источника радостей? Успокоимся же на том, что мы усвоили себе, если только наш разум не представлял собой подобия воронки, через которую уходит все, что воспринимается.
Бесчисленны примеры отцов, похоронивших детей и прямо от погребального костра возвратившихся в сенат или к отправлению другой общественной должности. И это благоразумно. Во-первых, уже потому, что излишне печалиться, когда печалью ничему не поможешь; во-вторых, несправедливо жаловаться на то, что теперь случилось с одним, но ожидает и всех других людей; в-третьих, нелепо жаловаться, когда тот, кто скорбит, в таком скором времени последует за оплакиваемым. Итак, мы должны тем спокойнее переносить утраты, что и сами скоро последуем за умершими. Подумай о скоротечности времени. Вспомни о краткости того жизненного поля, через которое мы так быстро перебегаем. Посмотри, как люди следуют один за другим к одному и тому же конечному пункту, на небольших расстояниях, хотя бы на первый взгляд промежутки и казались значительными. Тот, кого ты считаешь погибшим, только послан перед тобой. Не нелепо ли оплакивать того, кто шел впереди тебя по одному с тобою пути? Никто ведь не плачет о том, что должно было случиться наверно; никто не плачет о том, чего не могло не быть. В самом деле, кто сокрушается о чьей-либо смерти, сокрушается о том, что умерший был человеком. Если же он не думал, что любимый им человек умрет, он сам себя обманывал. Всех нас связывает необходимое условие, что тот, кто родился, должен и умереть. Есть разница только в продолжительности жизни, но конец один и тот же. То же, что лежит между первым и последним днем жизни, различно и неопределенно. Если обращать внимание на горести, то жизнь покажется долгой даже для отрока; если же – на ее скоротечность, она коротка даже для старца. Нет ничего неопределеннее, обманчивее и изменчивее под влиянием внешних условий, чем жизнь. Все меняется и по велению судьбы переходит из одной крайности в другую, и при такой неверности земных вещей верна только смерть. И однако именно на нее, в которой никто не обманывается, все жалуются.
Но мальчик все-таки умер! А разве не то же случится и с тем, кто дожил до старости? Посмотри, каковы преимущества старика. На много ли они выше преимуществ ребенка? Сравни его жизнь с продолжительностью вечности и с размерами вселенной. Наконец, то, что мы зовем продолжительностью человеческой жизни, сравни с бесконечностью, и ты увидишь, как ничтожен предмет наших желаний и стремлений. И из этого незначительного времени сколько отнимут слезы, беспокойство, сколько раз за это время пожелаешь себе смерти раньше, чем она наступит. Сколько времени займут болезни, страх, какая доля придется на незрелые, а затем на бесполезные годы. Около половины всей жизни идет на сон. Прибавь еще труды, печали, опасности – и ты увидишь, что в самой долгой жизни на жизнь остается немного времени. Наконец, все согласны в том, что тот, кто рано кончил путь, без усталости, тот счастливее. Жизнь же не есть благо или зло сама по себе. Она только арена для блага и для зла.
И твой сын, в сущности, только лишился возможности кинуть жребий, который вернее дал бы неблагоприятный результат. Он мог бы вырасти умным и добрым, мог бы под твоим влиянием образоваться и развиться. Но – и этого тоже по справедливости можно бояться – он мог бы вырасти подобным большинству. Посмотри, сколько молодых людей прекрасного происхождения вследствие расточительности кончали жизнь на арене, сколько бесстыдно предаются самым гнусным страстям, развращая по пути и других, и ни один их день не проходит без попойки или еще худшего бесчинства. Очевидно, что больше оснований бояться, чем надеяться. Итак, не следует выискивать причин скорби или раздувать отчаянием незначительные бедствия.
Я не увещеваю тебя быть тверже и бодрее. Я не такого дурного мнения о тебе, чтобы считать, что в столь маловажном случае тебе необходимо призывать на помощь все твое мужество. Ведь это не настоящая боль, а так, легкая царапина. А ты ее раздуваешь в целую рану. Уж слишком часто пришлось бы применять философию, если бы к ней приходилось прибегать для того, чтобы мужественно переносить утрату ребенка, известного кормилице гораздо более, нежели отцу.
Не думай, однако, что я проповедую суровость и что я хочу, чтобы и на похоронах у тебя не дрогнул ни один мускул лица, и что я не могу допустить даже малейшего душевного волнения. Нисколько. Было бы бесчеловечно и нисколько не доблестно смотреть на похороны своих близких с такими же глазами, как и на них самих, и не принимать участия ни в каких горестях своих родных. Впрочем, если бы я даже и запрещал все это, то есть нечто, что само по себе дает право на это. Хотя бы даже ты и старался удержать слезы, они потекут сами и, пролившись, облегчат душу. Но мы только позволим им течь, а не прикажем. Пусть они текут постольку, поскольку их вызывает горе, а не столько, сколько требует подражание. Не будем ни прибавлять сами лишней печали, ни раздувать ее, следуя чужому примеру.
Иногда показная печаль требует больше, нежели само горе. Немногие бывают грустны для самих себя. Если знают, что их слышат, они тяжелее вздыхают, и, молчаливые и спокойные наедине, едва завидев людей, поднимают новый плач. Тут они делают попытки на самоубийство, которые гораздо легче могли бы увенчаться успехом, пока они были одни; тут они молят себе смерти, катаются по постели… Но с удалением зрителей печаль ослабевает. Большинство в отношении печали, как и во многих других отношениях, подвержены тому недостатку, что подражают примеру толпы и делают не то, что должны, но то, что принято. Мы уклоняемся от природных влечений и вверяем себя толпе, от которой ничего хорошего нельзя ждать и которая столь же непостоянна в этом отношении, как и во всех других. В самом деле, твердого в горестях она зовет нечестивым и черствым, убитого горем и припадающего к дорогому праху она зовет распущенным и изнеженным.
Во всех обстоятельствах следует сообразоваться с разумом. Ибо нет ничего нелепее, как заботиться о том, что скажут о нашей печали, и находить нечто хорошее в слезах. У мудрого мужа, по-моему, слезы могут быть двух родов: одни текут с его соизволения, другие по его желанию. Я объясню сейчас, в чем тут разница. Когда мы только что получили известие о горестной кончине, когда мы держим еще в объятиях наших тело, которое скоро перенесут на костер, горе вызывает на наши глаза вполне естественные и необходимые слезы, и дух наш, побуждаемый напором сильного горя, как бы потрясает все наше тело, наполняет глаза окружающею их влагой и вызывает слезы. Такие слезы текут помимо нашей воли. Напротив, другие мы вызываем сами по своей воле, вспоминая о тех, кого мы потеряли. В страданиях этого рода есть нечто сладкое, если мы вспоминаем приятные речи, веселые разговоры, хорошее отношение к нам умерших. Тут глаза увлажняются слезами, как будто от радости. Эти последние слезы текут с нашего согласия, первые же побеждают нас.
Итак, незачем продолжать плакать или удерживаться от слез ради окружающей нас толпы. Текут слезы или нет, они постыдны только тогда, когда неискренни. Потому пусть себе текут. Плакать могут самые спокойные и уравновешенные люди. Слезы мудреца, умеряемые его здравым смыслом, иногда могут течь так, что им нельзя отказать ни в человечности, ни в достоинстве. Надо, говорю я, следовать природным влечениям, но сохранять при этом свое достоинство. Мне случалось видеть на похоронах людей, лицо которых отражало искреннейшую любовь к умершему, и, однако, печаль их выражалась без всяких раздирательных сцен. Они отдавались влечению только искреннего чувства. Есть приличие и в горе. Его должен соблюдать мудрец, как и всегда. И в слезах должно знать меру. Только неразумные люди бывают неумеренны в выражениях как радости, так и скорби.
То, что неизбежно, следует переносить спокойно. И разве случилось нечто неслыханное, нечто новое! Сколько похорон уже было! Для скольких людей уже приобретались костры! Сколь многие будут горевать об утратах и после тебя! Всякий раз, как ты вспоминаешь, что ты был отроком, знай, что ты человек, и, следовательно, в твоей судьбе нет ничего верного, и судьба не наверное дарует тебе старость, но когда ей вздумается, тогда и отнимет у тебя жизнь.
Впрочем, говори об усопшем почаще и чти его память, как только можешь. Ты чаще будешь вспоминать о нем, если твои воспоминания будут лишены всякой горечи. Ибо никто не любит говорить с печальными, а тем более о печальном. Почаще вспоминайте его речи, те его шутки, которые тебе особенно нравились, и смело уверяй себя, что он оправдал бы твои надежды, которые ты питал в своем отеческом сердце. Недостойно человека забывать о своих близких и погребать память о человеке вместе с его телом, неутешно рыдать и потом совсем не вспоминать. Так любят только птицы или животные, любовь которых достигает почти безумия, но тотчас после смерти любимых существ уничтожается. Это недостойно мудрого мужа. Он будет долго помнить, даже и когда перестанет горевать. Точно так же я не могу согласиться с Метродором, который учит, что в самом страдании есть особого рода наслаждение и что это наслаждение следует извлекать в минуты горести. Вот его подлинные слова из его письма к сестре: «Есть особого рода наслаждение и в самом страдании. Им надо утешаться во время горести». Я не сомневаюсь, что и тебе не понравится совет Метродора. Ибо что может быть постыднее, как искать наслаждения в страдании и находить радости в горе и слезах. И это еще говорят эпикурейцы, которые ставят нам в вину излишнюю строгость и упрекают учение наше в суровости за то, что мы говорим, что не следует предаваться печали или, по крайней мере, следует бороться с нею. Что в самом деле бесчеловечнее и жесточе: совсем не чувствовать печали по утрате любимого человека или извлекать наслаждение из самого горя? То, чему мы учим, – вполне прекрасно: когда страсть излилась слезами и успокоилась, не следует долее предаваться горю. Эпикурейцы же советуют к самому горю примешивать наслаждение. Утешение, подобное тому, как утешают детей сластями или успокаивают их плач, давая им молоко! Эпикурейцы не хотят остаться без наслаждения даже в те минуты, когда на костре лежит их сын или когда их друг испускает последний вздох, но хотят усладить себе самое страдание. Что лучше, сдерживать ли свою скорбь или смягчать ее наслаждением? Да что я говорю «смягчать» – искать наслаждения, и притом в самом страдании. Ведь Метродор сказал, что в самом страдании есть особого рода наслаждение. Так могли бы еще говорить стоики, но никак не эпикурейцы. По учению этих последних, есть только одно благо – наслаждение, и одно зло – страдание. Как же может быть благо во зле? Но если даже допустить это, то этим самым разрушится основание их учения: ибо тогда выходит, что следует стремиться и к страданиям, так как и в них может быть нечто приятное и желательное. Есть лекарства очень полезные в известных болезнях, но которых некоторые не могут принимать за их противный вкус; точно так же есть средства, которыми можно лечить раны, но которых нельзя применить вследствие места раны. А эпикурейцы не стыдятся лечить страдания наслаждениями. Нет, для таких ран необходимы более сильные средства. Тут, например, лучше напоминать себе, что тот, кто умер, в силу этого самого не будет больше чувствовать никаких страданий, ибо если бы он чувствовал их – это было бы доказательством того, что он еще жив. Тому, кто обратился в ничто, никакая вещь не может вредить, а если ему что-либо вредит, значит, он еще жив. В самом деле, отчего бы он мог испытывать зло, оттого ли, что он обратился в ничто, или оттого, что он продолжает быть чем-то? Но для него не может служить источником страдания ни то, что он не существует, ибо тогда ему нечем было бы чувствовать, ни то, что он еще существует, так как в этом случае он избежал бы наибольшего зла, причиняемого смертью, – прекращения существования. Можно также напомнить тому, кто оплакивает и тоскует по безвременной кончине любимого человека, что все мы, юноши и старцы, если наш краткий век сравнить с вечностью, находимся в одинаковых условиях. На долю каждого из нас выпадает из вечности меньше, чем наименьшее, ибо и самая малая часть все-таки часть; мы же живем бесконечно малое время, почти один миг, и, однако, – в своем безумии – очень широко располагаем им.
Все это я пишу тебе не потому, что думаю, что ты ждешь от меня запоздалых утешений, ибо я уверен, что ты сам говорил себе все, что прочтешь в этом письме, но лишь для того, чтобы упрекнуть тебя за промедление, которое заставило тебя потерять время, а также для того, чтобы впредь ты был бодрее в борьбе с судьбою и упреждал все ее удары, как будто она не только может поразить тебя, но наверное поразит.
Письмо CI
Будь всегда готов к смерти
Каждый день, каждый час доказывает нам наше ничтожество и каким-либо новым способом напоминает забывшим об их бренности, а задумавшихся о вечной жизни заставляет вспомнить о смерти. Тебе странно, к чему это начало? Ты помнишь Сенеция Корнелия, римского всадника, человека выдающегося и дельного? Он скоро выдвинулся из низкого сословия, а затем быстро пошел по пути к почестям и отличиям, ибо на этом пути всего труднее начало. Точно так же и богатство растет всего медленнее, пока человек близок к бедности, а раз он из нее вырвется, оно пойдет расти быстрее. Сенеций тоже весьма заботился о приобретении богатства и шел к нему сразу обоими верными путями – путем приобретения и путем бережливости, из которых одного какого-нибудь было бы вполне достаточно, чтобы стать богатым. Он вел притом весьма воздержный образ жизни, заботясь не только о накоплении имущества, но и о своем здоровье. И вот вчера, посетив меня, как всегда, утром и проведя затем целый день до поздней ночи у постели безнадежно больного друга, а затем спокойно поужинав, Сенеций внезапно заболел острою формой горловой жабы, которая и задушила его к рассвету. Он скончался в течение всего нескольких часов, хотя весьма незадолго перед тем был в полном цвете сил и здоровья. Итак, человек, всю жизнь занимавшийся стяжанием денег на море и на суше и искавший даже государственной службы, чтобы не оставить и этого способа приобретения денег, как раз в то время, когда дела его пошли особенно хорошо, так сказать, в самый разгар денежного благополучия, внезапно умер.
О, как глупо строить планы на всю свою жизнь, не будучи господином даже завтрашнего дня! О, как безумны надеющиеся на отдаленное будущее! «Буду приобретать, строить, пускаться в денежные обороты, искать почестей и к старости, устав от дел и испытав все в жизни, проведу в покое и отдыхе остаток дней своих». Так склонны рассуждать многие, но, поверь мне, даже самые счастливые люди не могут быть уверены в успехе. Не следует ничего обещать себе в будущем. Даже то, что уже в наших руках, нетрудно потерять, и в любой момент может случиться бедствие. События следуют одно за другим по установленным законам, но неизвестным для нас, а не все ли равно для нас, известно ли судьбе то, что неизвестно нам? Мы замышляем долгие путешествия и предполагаем вернуться домой, объездив далекие, чужие страны; мы надеемся на выгоды и награды за военные подвиги, мечтаем о прокуратуре и видим перед собой ряд ступеней в служебной карьере, а между тем уже возле нас смерть. И хотя мы помышляли до сих пор о ней не иначе, как о чем-то чуждом, время от времени, как бы уроком для нас, на наших глазах умирают люди так скоро, что мы только успеваем дивиться.
Но не нелепо ли удивляться тому, что в данный день случилось то, что может случиться в любой день? Неумолимая судьба поставила нам предел, и только мы не знаем, насколько мы близки к нему. А потому будем жить и думать так, как будто мы достигли этого предела. Будем ежедневно сводить свои счеты с жизнью. Величайшее зло в жизни состоит в том, что она несовершенна, что в ней чего-нибудь недостает. Но тот, кто ежедневно подсчитывает итоги своей жизни, не нуждается во времени. А между тем страх смерти и съедающая душу жажда будущего происходят исключительно оттого, что для завершения жизни необходимо еще время. Сколь несчастны те, кто, придя в жизнь, не знает, как выйти из нее!
Неразвитой ум трепещет в невыразимом ужасе при мысли о том, сколько ему еще осталось жить и какова будет эта жизнь. Но этих волнений легко избежать, если не строить планов на долгую жизнь, но сосредоточивать ее цели в настоящем. Тот, для кого напрасно настоящее, зависит от будущего. Если же я выполнил все долги свои, если, развив свой ум, я знаю, что нет разницы между днем и столетием, то я могу смотреть свысока на все, что случается в длинном ряду дней и событий, и даже о самой вечности помышлять с насмешливой улыбкой. Ибо как может смутить меня изменчивость и непрочность событий, если я готов на все превратности судьбы? Итак, о Луцилий, спеши жить и считай каждый свой день за новую жизнь. Кто так смотрит на вещи, кто ежедневно завершает свою жизнь, тот спокоен. Напротив, те, кто живет надеждами на будущее, теряют все прошедшее и в погоне за грядущим становятся жертвами страха смерти, который не только сам по себе великое бедствие, но и все другое обращает во зло.
Оттого мне кажется постыдным желание Мецената, в котором он не отказывается от искалечения, уродства и мук казни, лишь бы ему была сохранена жизнь:
Он согласен на то, что было бы величайшим бедствием, и вместо жизни испрашивает себе продолжительную пытку. По-моему, жалок тот, кто так хочет жить, что ради жизни готов подвергнуться казни на кресте. «Калечь меня, – говорит Меценат, – лишь бы в искалеченном и бесполезном теле моем осталось дыхание жизни. Мучь меня, лишь бы, безобразному и избитому, мне было позволено прожить еще несколько времени. Распни, наконец, меня и предай злейшей казни на кресте». Неужели же стоит переносить такие мучения и висеть распятым ради того, чтобы несколько отдалить от себя то, что составляет единственное утешение в несчастьях – конец страданиям? Неужели же дыхание жизни стоит того, чтобы переносить такие пытки? Какого еще бедствия можно пожелать этому несчастному, как не того, чтобы боги услышали его молитвы! Какой большей мерзости можно пожелать себе после этих малодушных стихов! Какой еще жертвы себе может требовать самый безумный ужас! Какого еще бедствия можно ждать от жизни! Как будто Меценат никогда не читал у Вергилия, что смерть не такое уж бедствие, право.
Меценат желает себе самых жестоких бедствий, и, что всего удивительнее, он хочет, чтобы они продолжались как можно дольше. И ради чего? Ради продления столь жалкого существования. Но разве это жизнь – это лишь продолжительное умирание. В самом деле, неужели мыслим такой человек, который предпочел бы терять мало-помалу свои силы во время пыток, лишаться постепенно своих членов и, наконец, среди этих мучений испустить дух свой, чем умереть сразу? Неужели найдется такой человек, который захочет влачить жалкое существование распятым на кресте, избитым, калекой с переломанными костями и горбами на спине и на груди, словом, у которого и помимо креста есть бесчисленное число причин желать смерти? О нет! Несомненно, что величайшее благо природы в том, что мы должны умереть. А ведь многие готовы ради сохранения своей жизни еще на худшее: готовы предать друга, готовы своей рукою толкнуть детей своих на путь порока, лишь бы самим видеть свет, свидетеля их преступлений!
Исторгни же у себя желание жизни и знай, что безразлично, когда ты испытаешь то, что все равно придется когда-нибудь испытать. Важно жить хорошо, а не долго. Часто даже благо в том, чтобы не жить долго.
Письмо СII
Хорошая слава есть благо
Подобно тому, как спящему и видящему приятные сны кажется несносным тот, кто его будит, за то, что лишает наслаждения, хотя и призрачного, но имеющего вид действительного, показалось мне неприятным и твое письмо. Оно оторвало меня от моих размышлений, которые без того пошли бы, может быть, и дальше: приятно было размышлять о бессмертии души и далее, клянусь небом, только верить в него. Я охотно доверяю мнениям великих мудрецов по этому вопросу, скорее только обещающих нам столь приятную вещь, чем неоспоримо доказывающих ее. Я предавался надеждам на бессмертие. Я уже начинал скучать своей настоящей жизнью и презирать жалкие остатки предстоящих мне дней, как человек, который со временем будет обладать целой вечностью; и тут внезапно я был пробужден твоим письмом и потерял свой прекрасный сон. Впрочем, я возвращусь к нему и снова буду грезить, как только отвечу тебе.
Ты пишешь, что в прежних моих письмах, в которых я старался доказать, согласно учению стоиков, что слава, выпадающая на нашу долю после смерти, есть благо, я недостаточно выяснил этот вопрос, а именно: я не опровергнул делаемого нам возражения, что «не может быть благом предмет собирательный; между тем слава есть предмет собирательный». То, о чем ты спрашиваешь меня, Луцилий, относится к тому вопросу, который я отложил вместе со всеми до него относящимися, чтобы разобрать их в другом месте. Ибо ты знаешь, что часто вопросы моральные перемешиваются с вопросами логическими. Я рассмотрел ту часть вопроса, которая непосредственно относилась к учению о нравственности, а именно: имеет ли смысл заботиться о том, что будет после нашей кончины, или все наши блага исчезнут вместе с нами и потому ничего не может принадлежать тому, кто сам станет ничем, или, наконец, быть может, из того, чего мы не почувствуем, когда оно наступит, мы можем извлечь и получить некоторую пользу прежде, чем оно наступит. Все это относится к учению о нравственности и было мною изложено в своем месте. То же, что говорят по этому вопросу софисты, мне казалось нужным отложить в сторону, и я об их мнении тогда ничего не говорил. Теперь же, раз ты требуешь, чтобы я рассмотрел также и все, что говорят софисты по этому вопросу, я разберу их мнения по порядку. Сначала, впрочем, я должен предпослать несколько замечаний, без которых нельзя ясно понять оспариваемого мною возражения софистов, а именно следующие.
Предметы бывают или простыми, как, например, человек, или составными, как, например, корабль, дом и вообще все те предметы, которые слагаются в одно целое из отдельных частей, или собирательными, части которых остаются независимыми единицами, как, например, войско, народ, сенат. В самом деле, части, из которых слагаются эти последние (собирательные) предметы, связаны между собою в силу закона, или права, но по природе независимы и обособлены друг от друга. Далее, стоики учат, что не может быть благом предмет собирательный, ибо благо должно выпадать на долю одного человека и управляться одною волею, и основная черта блага в том, что оно едино. Это очевидно само по себе. Но все это необходимо было предпослать возражениям, потому что тут сражаются с нами нашим оружием.
«Вы говорите, – возражают нам, – что не может быть благом предмет собирательный; но слава есть хорошее мнение хороших людей о нас; и так как известность не составляется речью одного человека, равно как и бесславие не составится дурным мнением одного только человека, то и слава не зависит от одного человека. Для славы многие знаменитые и почтенные люди должны согласиться между собою в одном мнении. Итак, она зависит от суждения многих людей, а следовательно, она есть предмет собирательный, и в силу этого не может быть благом. Далее, слава есть похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям. Но похвала есть речь; речь же есть слово, имеющее известный смысл. Слово же, хотя бы и было сказано хорошим человеком, не есть еще благо. Ибо не все, что делает хороший человек, хорошо. Иногда он рукоплещет или свистит, но ни рукоплескания, ни свистки никто, как бы ни восхищался и ни одобрял его во всем, не назовет сами по себе благом, подобно тому, как не назовет благом его чихания или кашля. Итак, слава не есть благо. Наконец, скажите нам, чье благо слава – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Если вы скажете, что она есть благо того, кто хвалит, то это будет так же смешно, как утверждать, что я здоров, потому что здоров кто-либо другой. Но хвалить достойных похвалы праведно; итак, слава есть благо того, кто хвалит, того, кто поступает праведно, а не того, кого хвалят, что и требовалось доказать».
Опровергну теперь вкратце каждое из этих возражений. Прежде всего, самый вопрос, может ли быть благом предмет собирательный, не может еще считаться решенным: и то и другое мнение имеет кое-что за себя. Затем, для славы вовсе не нужно одобрения многих: для нее достаточно суждения одного хорошего человека, если этот хороший человек одобряет нас. «Как, – возразят мне, – молва может быть мнением одного человека, и бесславие недоброжелательною речью также одного? Нет, мы понимаем знаменитость шире; для нее необходимо согласное мнение многих людей». Но различны условия, в которых находятся эти многие люди и тот один хороший человек. В самом деле, если хороший человек думает обо мне хорошо, то это все равно, что все хорошие люди думают обо мне то же самое, так как, если только они узнают меня, они будут думать то же самое. У всех у них должно быть одно и то же мнение. Оно должно быть основано на истине, а потому должно быть одинаково. Итак, мнение одного хорошего человека все равно что мнение всех хороших людей, потому что они не могут думать различно. Для знаменитости же или известности недостаточно мнения одного человека. Для славы одно мнение могло заменить мнение всех, потому что, если бы всех спросить, у всех было бы одно мнение. Тут же у людей несходных будут различные мнения, различные отношения. Все будет сомнительно, легковесно, подозрительно. Неужели ты думаешь, что у всех может быть одно мнение? Одно мнение не то, что мнение одного. Для того чтобы это было все равно, нужно, чтобы мнение это было истинно, потому что только истина всегда имеет одно значение и одну форму. Мнения же, в которых люди могут сходиться, вообще ложны. А в ложных мнениях нет постоянства: они изменчивы и противоречивы.
Далее возражают, что похвала не что иное, как слово; слово же не есть благо. Однако когда говорят, что слава есть похвала хороших людей, воздаваемая им хорошими людьми, то это относится, конечно, не к слову их, а к мнению. В самом деле, если хороший человек и молчит, но считает кого-либо достойным похвалы, то это все равно, как если бы он уже похвалил его. Далее, есть разница между похвалою и похвальным словом. Последнее требует речи; так, нельзя сказать «надгробная похвала», но говорят «надгробное слово», которое и есть похвальная речь. Когда мы говорим о каком-либо человеке, что он достоин похвалы, то мы хотим этим сказать, что не слава людей, но их мнения о нем благосклонны. Итак, хвалить можно и молча, только про себя думая хорошо о человеке. Наконец, как я уже сказал, источник похвалы есть душа, а не слова, которыми только выражают похвалу и сообщают ее многим другим людям. Хвалит тот, кто считает, что следует хвалить. Наш знаменитый трагический поэт, говоря, что прекрасно быть хвалимым мужем, «который восхвален», хотел, собственно, сказать «достойным похвалы». В том же смысле употреблял слово «похвала» и древний поэт, сказавши, что похвала питает искусства. И действительно, ничто так не вредило красноречию и всякому другому искусству, предназначенному для услаждения слуха, как одобрение толпы. Итак, для известности необходимы слова, для славы же – нет. Ибо слава, довольствуясь только мнением людей, может быть достигнута и помимо речи. Она достигается как среди молчаливых, так и среди болтливых людей. Между славою и знаменитостью есть следующая разница: для знаменитости нужно одобрение многих людей, для славы – хороших.
Наконец, опровергну последнее возражение относительно того, чье благо – слава, или, иначе, похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям, – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Она есть благо и того и другого. Она мое благо, если меня хвалят, ибо от природы я склонен радоваться как тому, что я хорошо сделал, так и тому, что нашлись люди, оценившие по заслугам мои поступки. Но слава так же благо и тех многих, которым приятны мои поступки, как она и мое благо. Ибо я считаю своим благом благо других людей, если я причина их блага. Итак, слава есть благо тех, кто хвалит, ибо хорошо признавать чужие заслуги, и всякое следствие добродетели благо. Другие люди не имели бы его, если бы я не был таким. Поэтому хвалить кого-либо по заслугам есть благо обеих сторон, точно так, как и справедливо судить есть благо и того, кто судит, и того, кого справедливо судят. Ведь никто не сомневается, что справедливость есть благо и того, кто ею наделен, и того, по отношению к кому она выказывается. Хвалить же по заслугам справедливо, итак, это есть благо и того, кто хвалит, и того, кого хвалят.
Но достаточно уже сказано в ответ этим болтунам. Наша задача совсем не в том, чтобы опровергать их придирки и низводить философию с ее величия до таких мелочей. Гораздо лучше идти по открытой и прямой дороге, чем самому себе придумывать уклонения, которые бывает затем так тягостно устранять. Ведь эти рассуждения не что иное, как игра слов между остроумными собеседниками. Не лучше ли говорить о том, как естественно простирать свою мысль в безбрежное пространство. Душа человека – нечто великое и славное. Ее пределы одинаковы с пределами божества. Уже одно то чего стоит, что родина ее не какая-нибудь жалкая Александрия, или Эфес, или какое-нибудь другое густонаселенное место на земле, но все пространство, ограниченное крайнею сферою мироздания, внутри которой заключаются моря, земли и воздух, разделяющий и в то же время соединяющий между собою миры людей и богов, и движутся по своим орбитам бесчисленные светила. Далее, продолжительность жизни души не ограничена. «Все время, что было до меня, – говорит она себе, – мое. Всякий век доступен великому уму; всякое время открыто для помыслов. Когда наступит день, в который произойдет разъединение телесного и духовного начала в человеке, я покину это тело здесь, где я нашла его, а сама вознесусь к богам. И теперь я не чужда им, хотя и живу в постылой земной тюрьме». Здешняя земная жизнь только предвкушение той будущей лучшей и вечной жизни. Подобно тому, как мы проводим девять месяцев в утробе матери не для того, чтобы и впредь оставаться там, но для того, чтобы появиться на свет уже способным дышать и жить здесь, так точно, в течение времени от детства до старости, мы только созреваем для новых родов. Нас ожидает новое рождение, новый порядок вещей. В этой жизни мы можем видеть небо только издали. Так жди же бестрепетно, когда пробьет твой последний час. Не для души твоей он последний, но для тела. На все окружающие тебя вещи смотри как на обстановку гостиницы, в которой ты остановился по пути. Нагим родился ты на свет, нагим отойдешь и в вечность. Не только нельзя унести с собою больше, чем принес, но даже из принесенного в жизнь придется большую часть оставить: совлечется с тебя покрывающая тебя кожа, последнее одеяние твое; совлечется и мясо вместе с протекающей по нему кровью; совлекутся кости и нервы, составляющие опору, и сосуды для жидких и мягких частей тела. Но этот день, которого ты боишься как последнего, – день твоего рождения в вечную жизнь. Отложи страх. Что медлишь, как будто ты не покидал еще ни разу того тела, в котором был скрыт. Ты медлишь, скорбишь, но тогда ты был исторгнут из утробы своей матери сокращениями ее. Ты стонешь, плачешь; так плакал ты и при твоем рождении, но тогда можно было простить этот плач. Ты являлся в мир глупым, неразумным ребенком. Когда ты появился на свет из теплого и мягкого плода, лежавшего во чреве твоей матери, тебя обвеял свободный воздух, затем причинило тебе боль прикосновение грубых, чужих рук; изнеженный доселе и не знавший внешнего мира, ты был подавлен множеством новых для тебя впечатлений. Теперь же для тебя не впервые отделяться от того, часть чего ты составлял. Итак, брось со спокойным сердцем уже ненужные тебе члены и оставь это, столь долго обитаемое тобой, тело. Оно разрушится, истлеет, уничтожится. О чем печалиться? Так всегда бывает. Ведь и покровы новорожденных уничтожаются. Зачем же ты дорожишь телом, как чем-то составляющим часть твоей сущности? Ты только одет им. Придет день, и вырвут тебя, и выведут на свет из настоящего твоего обиталища – смрадного и душного тела.
А теперь ты, насколько можешь, возносись отсюда душою и, чуждый всяких страстей, кроме разве тех, которые неизбежно связаны с нами, размышляй о чем-либо высшем и более чистом, чем земное. Когда-нибудь откроются тебе тайны природы, рассеется окружающий тебя мрак, и отовсюду воссияет яркий свет. Представь только себе, какой блеск должны производить столько светил, сочетающих свои лучи. Никакая тень не омрачит ясного неба. Оно будет одинаково блистать со всех сторон, ибо день и ночь явления земные. Ты поймешь, что раньше жил в потемках, когда увидишь полный свет, который ты теперь смутно познаешь через посредство своих земных очей и, однако, издали восхищаешься им. Каким же ты найдешь этот божественный свет, когда увидишь его в самом месте его происхождения! Сами размышления об этом искореняют из души все грязное, низкое или жестокое. Душа признает, что боги свидетели всему. Иона хочет, чтобы богам было приятно наше поведение и чтобы мы были готовы предстать перед ними в будущем и жить с ними целую вечность. Тот же, кто постигнет умом вечность, тому не будут страшны ни войска, ни сигнальная труба и никакие угрозы судьбы. Как может не быть бесстрашным тот, кому приятно умереть, если даже тот, кто думает, что душа живет лишь до тех пор, пока остается в оковах тела, а едва вырвется из них, тотчас рассеивается, старается быть полезным и после смерти? Ибо хотя он и скроется от очей наших, однако доблесть и слава его постоянно приходят на память.
Вспомни, какую пользу приносят нам примеры хороших людей, и ты поймешь, что память о них так же полезна, как и само присутствие их.
Письмо CIII
Остерегайся людей
Что ты тревожишься, опасаясь таких вещей, которые могут случиться, а могут и не случиться, вроде пожара, обвала и других бедствий, которые хотя иногда и случаются, но не угрожают нам постоянно. Думай и остерегайся того, что постоянно готово поразить нас. Случайные бедствия вроде кораблекрушения, падения из экипажа, хотя и тяжки, зато редки. Но жди каждый день какой-нибудь беды от людей. Укрепись против них и будь осторожен. Никакое бедствие не случается так часто, не поражает так неожиданно, не подкрадывается так незаметно. Гром гремит прежде, чем поднимется буря. Здания предвещают свое разрушение с треском. Дым возвещает о пожаре. Опасность же со стороны людей подкрадывается неожиданно, и чем она ближе, тем тщательнее скрывается. Ты горько ошибаешься, если веришь выражению лица людей, приближающихся к тебе. У них только наружность людей: в душе же это звери. Но и звери бывают опасны лишь в первый момент встречи, а раз он миновал благополучно, они не тронут, ибо только нужда заставляет их нападать, только голод или страх вовлекает в битву. Для человека же доставляет наслаждение губить своего ближнего.
Итак, всегда помни, что тебе угрожает опасность со стороны людей, но помни также и о своих обязанностях по отношению к людям. Остерегайся их, чтобы они не вредили тебе, но не вреди им сам. Радуйся удаче ближнего, сочувствуй его горю и помни, чего ты должен опасаться и какие чувства должен выказывать сам. Поступая так, ты достигнешь если не того, что тебе перестанут вредить, то хотя бы того, что ты не будешь обманываться.
Насколько можешь, ищи убежища в философии. Она укроет тебя в своих объятиях. В ее святилище ты будешь если не вполне безопасен, то все же безопаснее, чем где-либо. Ведь столкновения с людьми возможны только в том случае, если ты будешь ходить в одном с ними месте. Но не гордись философией. Для многих, кто с гордостью рисовался ею, она послужила источником опасностей. Пусть она исправляет твои пороки, но не обличает чужих. Не уклоняйся от общепринятых обычаев, чтобы не казалось, что ты осуждаешь то, чего не делаешь сам. Можно быть мудрым без величия и не возбуждая к себе зависти других.
Письмо CVI
Материальны ли блага
Я запоздал своим ответом на твое письмо, не потому, впрочем, чтобы я был слишком занят – такого оправдания ты от меня не услышишь. У меня всегда есть время, как оно есть у всякого, кто только захочет. Дела никого не преследуют. Сами люди ищут их и воображают, что дела – признак их благосостояния. Но я не отвечал на твой вопрос раньше оттого, что он должен войти в мое большое сочинение. Ведь ты знаешь, что я пишу трактат по нравственной философии, в котором постараюсь изложить все относящиеся до нее вопросы. Из-за этого я колебался, отложить ли ответ на твой вопрос или, хотя я еще не дошел до рассмотрения его, следует ответить на него вне общего порядка. Наконец, я решил, что нехорошо задерживать человека, пришедшего из столь дальней страны. Поэтому я изложу тебе этот вопрос вне его связи с целым рядом других подобных вопросов, а затем, если окажется нужным его дополнить, я напишу тебе об этом сам, без твоей просьбы. Вопросы эти, как и твой вопрос, относятся к разряду тех вещей, знать которые скорее приятно, чем полезно. Ты спрашиваешь, материальны ли блага? Но благо приносит пользу, следовательно, оно производит действие, а то, что действует, – материально. Благо возбуждает душу и некоторым образом образует ее, а это свойство материальных предметов. Блага тела – материальны. Благо человека неизбежно материально, ибо сам он телесен. Все, что питает человека, поддерживает, охраняет или восстанавливает его здоровье, – материально. Следовательно, и блага его материальны. Конечно, после этого ты не будешь сомневаться в том, что и страсти материальны – я говорю уже о том, чего ты не спрашивал, так материальны гнев, любовь, скорбь. Если ты сомневаешься в этом, посмотри, как они меняют выражение лица, заставляют хмурить лоб, улыбаться, краснеть или бледнеть. И неужели ты думаешь, что столь явственные изменения в теле могут происходить от причин нематериальных? Если страсти материальны, то материальны и душевные болезни: скупость, жестокость, застарелые пороки, пришедшие в неисправимое состояние, а следовательно, и злоба, и все виды ее – недоброжелательность, зависть, гордость. Следовательно, и все блага, во-первых, потому что они противоположность этим порокам, а во-вторых, потому что они проявляются в теле подобными же признаками. В самом деле, разве ты не замечал, какую силу взгляду придает храбрость, какую проницательность – благоразумие, какую скромность и безмятежность – благочестие, какую ясность – радость, какую жесткость – суровость, какое спокойствие – кротость? Итак, должны быть признаны материальными предметы, изменяющие цвет и вид тела, предметы, имеющие влияние на тело. И следовательно, все добродетели, которые я перечислил, и все, что происходит от них, – блага. Наконец, нет сомнения, что только тела могут взаимно соприкасаться.
Соприкасаться могут лишь материальные вещи, говорит Лукреций. Между тем все перечисленные мною вещи не производили бы в теле никаких изменений, если бы не соприкасались с ним: итак, все они материальны. Наконец, материально все то, что имеет власть побуждать, задерживать или повелевать. Но разве страх не удерживает от поступка, смелость не побуждает к нему, храбрость не дает толчка вперед, осторожность не обуздывает и не останавливает, радость не возбуждает, печаль не сокрушает? Наконец, все, что мы делаем, мы делаем в силу побуждений злобы или добродетели. Но то, что может повелевать телу, материально, что дает силу телу, – материально. Телесные блага – материальны; благо человека есть вместе и благо его тела; итак, оно материально.
Я писал все это из угождения тебе. Но мне кажется, ты ответишь на это: мы играем в пешки. Наше остроумие теряется по пустякам. Такие вопросы могут сделать нас ученее, но не сделают нас лучше. Мудрость гораздо очевиднее. Многим нравится играть словами, и как люди вдаются в излишества в других вещах, так можно предаваться им и в философии. Мы страдаем от неумеренности во всем, в том числе и в науках: мы учимся не ради жизни, но ради школы.
Письмо CXXIII
Довольствуйся малым
Совершив путь, скорее неудобный, чем долгий, я прибыл в мое албанское имение поздно ночью. Там я ничего не застал готовым, кроме своего аппетита. Но я, усталый, лег в постель, отнесшись к этой оплошности повара и пекаря довольно благодушно. Я говорил сам с собой, что ничто не будет в тягость, если ко всему относиться легко, и что не бывает поводов для негодования, если только не измышлять их нарочно. Нет хлеба у моего пекаря, но он должен быть у соседних крестьян, у управляющего, у прислуги. Положим, у них плохой хлеб. Но что ж! Подождем, и он станет хорошим. Голод сделает вкусным даже и черный хлеб. Надо только приниматься за еду не раньше, чем проголодаешься. Итак, я решил ждать и не есть раньше, чем приготовят хороший хлеб или чем мне перестанет казаться невкусным плохой.
Необходимо привыкнуть довольствоваться малым. Часто неблагоприятные условия времени или места препятствуют исполнению желания даже богатых и знатных людей. Никто не может иметь все, чего захочет, но всякий может не хотеть того, чего у него нет, и довольствоваться тем, что под руками. Умеренный аппетит и желудок, привычный к лишениям, предоставляют нам значительную степень свободы. Ты не можешь представить себе, сколько удовольствия я получил от того, что усталость моя прошла сама по себе. Мне не пришлось прибегать ни к растираниям, ни к ванне, ни к какому другому средству, кроме времени. Те силы, которые были затрачены на труд, восстановил отдых. Он был для меня приятнее всяких торжественных пиров. Я имел возможность испытать себя неожиданно. А это самый простой и верный способ. Ибо в тех случаях, когда человек готовился и решился терпеть, он выкажет больше твердости, чем у него ее есть на деле. Самые убедительные доказательства – это те, которые даются без подготовки. Только они могут дать уверенность в том, что человек способен не только хладнокровно, но даже с кротостью переносить неприятности, не сердиться, не ссориться, что он способен, не получив какой-либо вещи, возместить ее нежеланием ее иметь, и думает, что если ему чего недостает в жизни, то этого недостает не ему собственно, но его привычкам. Мы только тогда бываем способны понять, как много у нас лишнего, когда лишимся его. Мы им пользуемся не потому, чтобы оно было необходимо, но потому, что оно у нас есть. Сколь много вещей мы приобретаем сами, сколь много приготовляют для нас другие только потому, что эти вещи есть еще у многих других. В числе причин наших несчастий немалую роль играет то, что мы живем по примеру других людей и образуем свою жизнь не согласно разуму, но согласно общепринятым обычаям. Тому, чему мы не стали бы подражать, если б это делали немногие, мы подражаем, как только оно станет общепринятым, как будто оно сделается от этого лучше. И вместо правды мы руководствуемся заблуждениями, лишь бы они были общераспространенными.
Так, например, теперь принято ездить в сопровождении отряда нумидийских всадников и целого войска скороходов. Считается неприличным не посылать вперед глашатаев, которые бы разгоняли встречных; считается несоответственным сану, если приближения знатного человека не возвещают густые облака пыли. Вместе со свитой ведут нескольких мулов, которые везут кристальные, мурренские и чеканные рукою искусных художников сосуды. Считается неприличным везти только такие вьюки, которые безопасно могут трястись. Далее, везется целая толпа отроков с намазанными лицами, чтобы солнце или мороз не повредили их нежной кожи. Считается постыдным не иметь в числе отроков ни одного с такою нежною кожей, чтобы для поддержания ее свежести были необходимы особые снадобья.
Всего этого следует избегать. Такие люди насаждают пороки и разносят их по всему свету. Считаются гнусными люди, которые переносят слова, но еще более низки те, которые переносят пороки. Сама речь их уже вредна. Ибо, если она не окажет своего действия немедленно, она оставит свои семена в нашей душе, и далее, когда мы расстанемся с такими людьми, за нами последует зло, которое всегда может ожить впоследствии. Как после музыки остаются в ушах музыкальные мотивы, препятствующие ясному мышлению и серьезным занятиям, так и речь льстецов и хвалителей дурного остается в душе и после того, как перестанешь ее слушать. Нелегко бывает вырвать из сердца эти сладкие звуки: они преследуют спустя еще долгое время, и с некоторыми перерывами слова возобновляются. Итак, следует затыкать свои уши от этих нехороших речей при первых же звуках, ибо если только выслушать начало, льстецы становятся смелее. И вот до какой проповеди способны они дойти тогда:
«Добродетель, мудрость и справедливость – пустые звуки. Все счастье в хорошей жизни: есть, пить, расточать свое наследство – вот в чем жизнь, вот что значит помнить, что ты смертен. Проходят дни и минует быстротечная жизнь. Что же думать? Что за радость быть добродетельным и в течение жизни, в которой не всегда будут доступны наслаждения, даже и в то время, когда можно им предаваться, когда сама природа их требует, предписывать себе умеренность, предвосхищая смерть и заранее отказывая себе в том, что она отнимет у нас. Нет у тебя ни любовницы, ни отрока, который возбуждал бы ее ревность. Постоянно ты трезв, обедаешь так, как будто тебе придется показать свою расходную книжку строгому отцу. Это называется не жить, но только смотреть, как живут другие. Не безумно ли копить имущество для своего наследника и отказывать себе во всем, зная, что богатое наследство только обращает друзей во врагов? Ибо чем больше останется после тебя, тем больше будет радоваться твоей смерти твой наследник. Не ставь ни в грош этих мрачных и подозрительных цензоров чужой жизни, врагов самих себя, публичных наставников, и не сомневайся, что приятная жизнь предпочтительнее их хорошего мнения».
Таких речей следует избегать не менее, чем сирен, плывя мимо которых Одиссей велел привязать себя. В них та же сила. Так же заставят они забыть отечество, родных, друзей, добродетель и вовлекут в самый пагубный образ жизни. Не гораздо ли лучше неизменно преследовать свою цель и вести такой образ жизни, чтобы лишь то, что праведно, было приятно. А это так и будет, если мы поймем, что существует два рода вещей, из которых одни нас манят, другие страшат: так, нас манят богатства, страсти, красота, честолюбие и другие радости жизни. Напротив, нас страшат труды, смерть, страдание, бесславие, нищета. Мы должны стремиться к тому, чтобы не желать первых и не страшиться вторых. Напротив, будем воевать с ними и будем избегать того, что нас манит, и стремиться к тому, что нас страшит. Обрати внимание на различие в походке тех, кто поднимается по лестнице, и тех, кто спускается. Те, кто спускается, откидывают корпус назад; поднимаясь, напротив, наклоняют его вперед. При спускании центр тяжести перемещается вперед; при восхождении, напротив того, он отодвигается назад. Когда мы предаемся страстям, мы спускаемся; ведя трудовую и суровую жизнь, – поднимаемся. Итак, в первом случае будем обуздывать себя, во втором – поощрять.
Впрочем, по-моему, вредны не только те, кто открыто поощряет страсти и порицает страх и страдание – вещи сами по себе ужасные. Не менее вредны и те люди, которые, прикрываясь именем стоиков, прельщают нас пороками. Такие люди говорят, например: «Только мудрец и ученый может быть хорошим любовником. Только он способен понять это искусство. Только мудрый умеет разумно есть и пить. Итак, займемся решением вопроса, до какого возраста можно любить отроков». Все это занесено к нам греками. Мы же послушаем лучше такие речи:
«Никто не бывает добродетельным от природы. Добродетели надо учиться.
Страсти – нечто низкое и мелкое и не имеют никакой цены: они у нас общи с бессловесными животными и доставляют лишь ничтожное, жалкое удовлетворение. Слава – нечто суетное, непрочное, изменчивое, как ветер. Бедность тяжела только для того, кто ее боится. В смерти нет зла, она единственный справедливый и общий для всех закон. Суеверие – ребяческое заблуждение; оно заставляет бояться тех, кого следует любить, и оскорблять тех, кого надо чтить. Ибо что хуже: не верить в богов или оскорблять их?»
Вот что следует учить и заучивать. Философия не должна заниматься выискиванием оправданий для порока. Трудно надеяться на выздоровление больного, если сам врач поощряет его к невоздержности.
О счастливой жизни
(философский трактат)
Брату Галлиону
I
Все люди хотят жить счастливо, брат мой Галлион, но они смутно представляют себе, в чем заключается счастливая жизнь. А достигнуть последней в высшей степени трудно. Если человек собьется с пути, он уходит от счастья тем дальше, чем больше он увлекается погоней за ним: когда путь ведет в противоположную сторону, поспешность и служит причиною еще большего удаления от конечного пункта. Поэтому мы должны прежде всего наметить себе цель своих стремлений, затем тщательно выбрать средства к скорейшему достижению ее, а потом уже в пути, если только он будет правилен, мы будем соображать, как велика наша ежедневная успешность и насколько мы приблизились к тому идеалу, к которому нас влечет естественный порыв.
Пока мы суетливо бродим без проводника, прислушиваясь к шумихе вздорных криков, манящих нас к разным соблазнам, жизнь пропадает даром среди заблуждений, а она коротка даже в том случае, если мы день и ночь будем заботиться о своем духовном развитии. Итак, мы должны решить, к чему и как нам стремиться; нам нужен также опытный проводник, знакомый с тою областью, в которую мы намерены вступить, потому что в данном случае дело обстоит не так, как в остальных путешествиях, где нас предохраняет от ошибок возможность воспользоваться какой-нибудь тропинкой или обратиться за разъяснениями к жителям. Здесь же самый торный, самый многолюдный путь оказывается наиболее обманчивым.
Главнейшая наша задача должна заключаться в том, чтобы мы не следовали, подобно скоту, за вожаками стада, чтобы мы шли не туда, куда идут другие, а туда, куда повелевает долг. Величайшие беды причиняет нам то, что мы сообразуемся с молвой и, признавая самыми правильными те воззрения, которые встречают большое сочувствие и находят много последователей, живем не так, как этого требует разум, а так, как живут другие. Вот откуда эта непрерывно нарастающая груда жертв заблуждений! Когда во время крупного поражения происходит всеобщая давка, никто не падает так, чтобы не увлечь за собою другого, находящиеся же впереди причиняют гибель следующим за ними: точно такие же явления можно наблюдать на каждом шагу и в жизни. Никто не заблуждается только во вред себе, но всякий бывает причиною и виновником чужого заблуждения. Зря примыкать к идущим впереди опасно, а между тем, когда возникает вопрос о смысле жизни, люди никогда не рассуждают, а всегда верят другим, так как всякий более склонен верить, чем рассуждать. Поэтому распространяющееся преемственным путем недоразумение сбивает нас с толку и повергает в бездну бедствий, где мы погибаем жертвой чужих примеров. Мы спасемся, если только отрешимся от стадного чувства: народ относится теперь враждебно к разуму, упорствуя в своем пагубном заблуждении.
Аналогичные случаи встречаются и на избирательных собраниях: когда непостоянная толпа отворачивается от своих прежних любимцев, те же самые лица, которые провели их в преторы, удивляются, что они могли подать свои голоса за таких недостойных кандидатов. Одно и то же мы то одобряем, то осуждаем. Так бывает со всяким приговором, опирающимся на большинство мнений.
II
Когда заходит речь о счастливой жизни, ты не можешь удовлетворить меня обычным при голосовании сенаторов ответом: «По-видимому, на этой стороне большинство». Потому-то она и неправа! Развитие человечества не находится еще в столь блестящем состоянии, чтобы истина была доступна большинству. Одобрение толпы – доказательство полной несостоятельности.
Предметом нашего исследования должен быть вопрос о том, какой образ действий наиболее достоин человека, а не о том, какой чаще всего встречается; о том, что делает нас способными к обладанию вечным счастьем, а не о том, что одобряется чернью, этой наихудшей истолковательницей истины. К черни же я отношу не только простонародье, но и венценосцев. Я не смотрю на цвет одежд, в которые облекаются люди. При оценке человека я не верю глазам: у меня есть лучшее, более верное мерило для того, чтобы отличить истину от лжи. О духовном достоинстве должен судить дух. Если когда-нибудь на досуге он успокоится и углубится в себя, он после тщательного самоиспытания искренне откроет себе всю правду в следующих словах: «Лучше было бы мне не делать всего того, что я делал до сих пор.
Когда я вспоминаю все свои речи, я завидую немым. Все мои прежние желания представляются мне проклятием врагов. Все, чего я боялся, было, о добрые боги, гораздо лучше того, чего я так страстно домогался. Я враждовал со многими и мирился с ненавистными мне раньше людьми (если только вообще между дурными возможен мир); с самим же собою я еще не успел подружиться. Я прилагал всяческие старания к тому, чтобы выделиться из толпы и прославиться каким-нибудь талантом. Этим я только выставил себя под вражеские удары и указал недоброжелательству уязвимое место. Ты видишь тех, которые прославляют твое красноречие, ухаживают за твоим богатством, лестью добиваются твоего расположения, превозносят твое могущество? Ведь все они или уже теперь твои враги, или (что имеет одинаковое значение) могут сделаться таковыми впоследствии. У тебя столько же завистников, сколько и поклонников».
III
Так уж лучше мне поискать какого-нибудь существенного блага, осязательного, а не показного! То, что бросается в глаза, перед чем останавливается толпа, что один показывает с восторгом другому, – все это скрывает за блестящей внешностью внутреннее ничтожество. Постараемся найти не призрачное благо, а действительное, постоянное и тем более привлекательное, чем глубже оно таится в душе. Добудем это сокровище. Оно лежит недалеко от нас. Его легко найти. Нужно только знать, куда протянуть руку. Теперь же, точно впотьмах, мы минуем его, попирая как раз то счастье, в котором ощущаем потребность.
Но, чтобы не водить тебя окольными путями, я обойду молчанием мнения других, так как было бы слишком долго и перечислять и опровергать их. Выслушай мое. Употребляя это выражение, считаю нужным заметить, что я не примыкаю исключительно к одному из главнейших представителей стоической школы, сохраняя и за собою право иметь собственное суждение. Я буду следовать одному, у другого сделаю частичное заимствование. Может быть, представляя свое заключение после всех остальных авторов, я не буду отвергать ни одного положения своих предшественников, а скажу только: «Вот это дополнение принадлежит мне». Впрочем, я принимаю общее правило всех стоиков: «Живи сообразно с природой вещей». Не уклоняться от нее, руководствоваться ее законом, брать с нее пример, – в этом и заключается мудрость. Следовательно, жизнь – счастлива, если она согласуется со своей природой. Такая жизнь возможна лишь в том случае, если, во-первых, человек постоянно обладает здравым умом; затем, если дух его мужествен и энергичен, благороден, вынослив и подготовлен ко всяким обстоятельствам; если он, не впадая в тревожную мнительность, заботится об удовлетворении физических потребностей; если он вообще интересуется материальными сторонами жизни, не соблазняясь ни одной из них; наконец, если он умеет пользоваться дарами судьбы, не делаясь их рабом.
Мне незачем присовокуплять, так как ты и сам понимаешь, что результатом такого расположения духа бывает постоянное спокойствие и свобода ввиду устранения всяких поводов к раздражению и страху. Вместо удовольствий, вместо ничтожных, мимолетных и не только мерзких, но и вредных наслаждений наступает сильная, неомрачимая и постоянная радость, мир и гармония духа, величие, соединенное с кротостью. Ведь всякая жестокость происходит от немощи.
IV
Можно и иначе определить интересующее нас благо, т. е. передать ту же самую мысль другими словами. Одно и то же войско может то шире развернуться, то сомкнуться теснее; оно может или образовать полукруг, подавшись назад в центре и выдвинувши вперед фланги, или выровнять фронт в линию; однако при всяком построении у него остается одинаковая боевая сила и готовность сражаться под тем же самым знаменем; точно так же и определение высшего блага можно то расширить, формулируя его обстоятельно, то сократить, выражая его сжато. Во всяком случае получится тождество, скажу ли я: «Высшее благо заключается в способности презирать превратности судьбы и удовлетворяться добродетелью» или: «Высшее благо составляет непобедимая сила духа, умудренная опытом, спокойная в действии, соединенная с большой гуманностью и заботливостью по отношению к окружающим». Допустимо и такое определение: «Счастливым мы называем того, кто только благое и злокачественное настроение духа почитает за благо и за зло, кто свято исполняет нравственный долг и довольствуется добродетелью, кого случайные обстоятельства не могут сделать ни самонадеянным, ни малодушным, кто наибольшее значение придает тому благу, которое он может сам себе создать, для кого настоящим удовольствием будет… презрение к удовольствиям».
Если бы ты захотел сделать отступление, то можно было бы каждый раз облекать в новую форму ту же самую мысль без всякого ущерба для ее значения. Действительно, что мешает нам сказать, что счастливую жизнь составляют свобода духа, бодрость, непоколебимая стойкость, неустрашимость, бесстрастие и сознание, что единственное благо – нравственное достоинство и единственное зло – порочность? Все остальное при всем своем многообразии маловажно: все это не оказывает ни отрицательного ни положительного влияния на счастливую жизнь, появляясь и исчезая без всякой пользы и вреда для высшего блага. Человек, стоящий на столь твердой почве, непременно должен все время ощущать, желает ли он этого или нет, веселое настроение и приятное чувство полного, исходящего из глубины души удовлетворения, так как он доволен своим внутренним достоянием и не желает его приумножать. А разве такое душевное состояние не вознаграждает его щедро за ничтожные, пошлые и преходящие вожделения бренной плоти? Ведь в тот день, когда он окажется рабом удовольствия, он почувствует и всю тяжесть страдания.
V
А ты видишь, в каком позорном и пагубном рабстве будет находиться тот, на кого попеременно будут оказывать свое влияние удовольствия и страдания, деспотические силы, действующие крайне произвольно и необузданно. Поэтому нужно себя поставить в независимое от них положение, а его создает не что иное, как равнодушие к судьбе. Тогда осуществится вышеуказанное неоценимое благо – спокойствие и возвышенность духа, чувствующего свою безопасность; с исчезновением всяких страхов наступает вытекающая из познания истины великая и безмятежная радость, приветливость и просветление духа. Все это будет для него усладой не потому, что это блага, а потому, что это плоды находящегося в нем самом добра.
Раз уже я расщедрился на определения, то счастливым можно назвать того, кто, благодаря разуму, не ощущает ни страстного желания, ни страха. Впрочем, камни и животные также свободны от страха и печали, однако никто не назовет их на этом основании счастливыми, так как у них нет сознания счастья. В таком же положении находятся те люди, которых природное тупоумие и отсутствие самосознания понизило до уровня грубых скотов. Между такими людьми и животными нет никакой разницы, так как последние совершенно лишены разума, а первые, обладая помраченным рассудком, изощряются к собственному вреду в гнусностях. Человек, не имеющий понятия об истине, никоим образом не может быть назван счастливым. Следовательно, жизнь – счастлива, если она неизменно основывается на правильном, разумном суждении. Тогда дух человека отличается ясностью; он свободен от всяких дурных влияний, избавившись не только от терзаний, но и от мелких уколов: он готов всегда удерживать занятое им положение и отстаивать его, несмотря на ожесточенные удары судьбы. Что же касается удовольствий, то, хотя бы они окружали нас со всех сторон, вкрадывались всеми путями, ласкали душу своими прелестями и расточали перед нами все новые соблазны, чтобы привести в возбужденное состояние все наше существо или только отдельные органы, – никто из смертных, будь у него еще хоть капля человеческого достоинства, не пожелает день и ночь метаться в судорогах страсти и, позабывши о душе, жить исключительно интересами своей плоти.
VI
«Но ведь и дух, – говорит эпикуреец, – будет переживать свои удовольствия». И превосходно! Пусть он переживает их и, как судья, разбирается в вопросах роскоши и удовольствий, насыщаясь всеми теми утехами, которые обыкновенно приводят в восторг чувства… Затем пусть он воскрешает в воображении прошедшее, пусть он при воспоминании о мерзких наслаждениях восхищается прежними и с нетерпением ожидает грядущих, строя на них свои дальнейшие планы и мысленно предвосхищая будущее, пока тело млеет в упоительной действительности.
Вот потому-то я и считаю его еще более жалким, так как отдавать предпочтение злу перед добром – безумие. Без здравого ума никто не бывает счастлив, а нельзя признать здравомыслящим того, кто стремится не к высшему добру, а к вредоносному злу. Итак, счастлив тот, кто способен правильно рассуждать; счастлив тот, кто доволен настоящим, каково бы оно ни было, и не ропщет на свою участь; счастлив тот, кого разум учит мириться со всяким положением, какое только может выпасть на его долю. Да и те, которые считают удовольствие высшим благом, видят, какое позорное место они отвели последнему. Поэтому они говорят, что удовольствие неотделимо от добродетели, и присовокупляют, что нравственная жизнь совпадает с приятной, а приятная – с нравственной. Не понимаю, как вообще можно соединять в одно целое столь противоположные элементы. Почему, скажите, пожалуйста, нельзя отделить удовольствия от добродетели? – Очевидно, потому, что добродетель, основное начало всех благ, служит также источником того, что вы так любите и к чему так стремитесь. Но если бы удовольствие и добродетель были неразрывно связаны, то мы не видели бы, что одни деяния приятны, но безнравственны, а другие, наоборот, безупречны в нравственном отношении, но зато трудны и осуществимы лишь путем страданий.
VII
К этому следует присовокупить, что удовольствия встречаются даже в самой позорной жизни, между тем как добродетель вообще не допускает порочной жизни, и что некоторые несчастны не вследствие отсутствия удовольствий, а, напротив, из-за избытка их. Ничего подобного не было бы, если бы удовольствие составляло неотъемлемую часть добродетели. В действительности же последняя часто не сопровождается удовольствием, да она никогда и не нуждается в нем.
Что же вы сопоставляете не только несходные, но даже противоположные элементы? Добродетель – это нечто величественное, возвышенное, царственное, непобедимое, неутомимое, удовольствие же – нечто низкое, рабское, немощное, преходящее, караулящее и гнездящееся в непотребных местах и трактирах. Добродетель встретишь в храме, на форуме, в курии; она на передовом посту защищает городские стены; она покрыта пылью; у нее загорелое лицо и мозолистые руки. Напротив, удовольствие чаще скрывается и ищет мрака; оно шныряет около разного рода бань и мест, боящихся эдила[1]; оно изнежено и слабосильно; от него пахнет вином и благовонной мазью, оно бледно или нарумянено, на нем отвратительные следы косметических средств. Высшее благо вечно, неистощимо, оно не вызывает ни пресыщения, ни раскаяния, так как правильный образ мыслей не допускает заблуждения; оно не ставит человека в необходимость негодовать на принятые решения и отменять их, так как всегда руководствуется основательными соображениями; удовольствие же погасает в момент наибольшего восторга. Да и роль его ограничена: оно быстро исполняет ее; затем наступает отвращение, и после первого увлечения следует апатия.
Вообще никогда не бывает устойчивым явление, отличающееся стихийностью движения. Таким образом, и не может быть ничего прочного в том, что проходит мигом и в самом процессе своего осуществления обречено на гибель. Достигши кульминационного пункта, оно прекращается, неминуемо клонясь уже с самого начала к своему концу.
VIII
Мало того, удовольствие достается как хорошим людям, так и дурным, и порочные находят такое же наслаждение в своем непристойном поведении, как добродетельные – в образцовом.
Вот почему древние принимают за правило, что следует стремиться не к приятнейшей жизни, а к праведной, имея в виду, что удовольствие – не руководящее начало разумной и доброй воли, а только случайно сопутствующее ей явление. Нужно сообразоваться с указаниями природы: разумный человек наблюдает ее и спрашивает у нее совета. Жить счастливо и жить согласно с природой – одно и то же. Что это значит, я сейчас поясню.
Мы должны считаться с естественными потребностями организма и заботиться о необходимых для их удовлетворения средствах добросовестно, но без опасения за будущее, памятуя, что они даны нам на время и скоротечны; мы не должны быть их рабами и допускать, чтобы чуждое нашему существу властвовало над нами; телесные утехи и вообще факторы, имеющие в жизни несущественное значение, должны находиться у нас в таком положении, какое в лагере занимают вспомогательные и легковооруженные отряды. Они должны играть служебную, а не господствующую роль. Только при этом условии они могут быть полезны для нашего духа. Внешние преимущества не должны развращать и подчинять себе человека: последний должен преклоняться лишь перед своим духовным достоинством. Пусть он окажется искусным строителем собственной жизни, полагаясь на себя и будучи готов одинаково встретить как улыбку судьбы, так и ее удар. Пусть его уверенность опирается на знание, а знание пусть отличается постоянством: однажды принятые им решения должны оставаться в силе, не допуская никаких поправок.
Мне незачем присовокуплять, так как это само собою разумеется, что такой человек будет спокоен и уравновешен и во всем его поведении будет сказываться ласковость и благородство. Его чувствам будет присущ истинный разум, который от них и будет получать свои элементы, так как у него нет другого исходного пункта, другой точки опоры для полета к истине и для последующего самоуглубления. Ведь и всеобъемлющая мировая стихия, управляющий вселенной Бог, стремится, правда, к воплощению во внешних телах, однако возвращается потом со всех сторон к своему всеединому началу. Пусть то же самое делает и наш дух. Следуя за своими чувствами и придя при помощи их в соприкосновение с внешними телами, он должен овладеть как ими, так и собою и, так сказать, присвоить себе высшее благо. Таким образом составится единая, стройная, могучая сила, появится тот верный разум, который устраняет противоречия и сомнения в представлениях, понятиях и своем собственном убеждении.
Установившись правильно, урегулировавши свои отношения к составным частям и, так сказать, достигши гармонии, он обретает высшее благо. Тогда уже нельзя сбиться с прямого пути, нет более скользких мест, устранены все камни преткновения, нет более шатания! Обладая таким разумом, человек будет делать все по собственному побуждению; он будет огражден от всяких неожиданностей; все его действия будут удачны, так как он будет исполнять их легко, умело и без замедления. Ведь вялость и нерешительность обнаруживают борьбу и непостоянство. Поэтому смело можно сказать, что высшее благо заключается в духовной уравновешенности. Добродетели непременно будут сосредоточены там, где будут царить согласие и единство: разлад вносят пороки.
IX
«Но и ты, – возражает мне противник, – почитаешь добродетель только ввиду того, что ожидаешь от нее какого-нибудь удовольствия». Во-первых, если добродетель и может доставить какое-либо удовольствие, то из этого еще не следует, что к ней стремятся ради удовольствия, так как последнее является не единственным результатом добродетели, а одним из многих. Да и не во имя удовольствия подвизается добродетель, нет! Она ставит себе иную задачу, но тем не менее сказывается плодотворной и в этом отношении.
Как на вспаханном для посева поле вырастают кое-где цветки, хотя не для этих растеньиц, как бы они ни были приятны для глаз, затрачено столько труда, – у сеятеля была другая цель, а это только случайно привходящее явление; точно так же и удовольствие – не награда за добродетель и не побудительная причина к ней. Добродетель привлекательна не потому, что доставляет наслаждение, а, наоборот, она доставляет наслаждение благодаря своей привлекательности. Высшее благо заключается в самом сознании и в совершенстве духа. Когда последний закончит свое развитие и сосредоточится в своих пределах, ему, ввиду полного осуществления высшего блага, нечего больше желать. Ведь понятие о целом не допускает возможности какой-нибудь не входящей в его состав части, равно как нельзя допустить, чтобы что-либо находилось дальше конца. Поэтому ты рассуждаешь нелогично, спрашивая, что заставляет меня стремиться к добродетели. Твой вопрос равносилен желанию определить то, что выше высочайшего пункта.
Ты спрашиваешь, что я желаю найти в добродетели? Ее самое! Ведь нет ничего лучше ее, она сама служит себе наградой. Или, может быть, ты не удовлетворишься, когда я скажу тебе: высшее благо – это непреклонная твердость духа, предусмотрительность, тонкость, здравие, независимость, гармония, красота? Ты все еще требуешь указания высшего принципа, под который можно было бы все это подвести? Только при чем же тут удовольствие? Ведь я ставлю вопрос о благе человека, а не чрева, которое просторнее у скота и диких зверей.
X
«Ты притворяешься, – говорит эпикуреец, – будто не понимаешь смысла моих слов. Я утверждаю, что нельзя жить приятно, не живя вместе с тем нравственно, а этому условию не могут удовлетворять бессловесные животные и те люди, для которых мерилом блага служит пища. Я еще раз заявляю ясно и открыто, что та жизнь, которую я называю приятной, невозможна без содействия добродетели».
Но кто же не знает, отвечу я, что величайшие глупцы утопают в ваших хваленых удовольствиях, что и беспутные люди ведут весьма приятную жизнь и что даже дух доставляет множество разнородных безнравственных удовольствий? Здесь играют роль прежде всего надменность и чрезмерное самомнение, тщеславная страсть к возвышению над остальными людьми, черствый и слепой эгоизм, затем слабовольная изнеженность, вспыхивающая по пустячным поводам ребяческая веселость и, наконец, злоречивость, нахально-задорная заносчивость, праздность, нерадивость, вялость и духовная спячка. Все эти недостатки устраняет добродетель, заставляя нас встрепенуться. Она допускает удовольствия только после предварительной их оценки и в случае одобрения не придает им большого значения, считая их только допустимыми; она находит удовлетворение не в наслаждении удовольствиями, а в возможности оказать по отношению к ним воздержность, а ведь, с вашей точки зрения, воздержность, умаляя удовольствие, является нарушением высшего блага.
Ты увлекаешься удовольствием, я отношусь к нему сдержанно; ты им наслаждаешься, я только пользуюсь; в твоих глазах оно высшее благо, для меня оно – даже не благо; ты ради удовольствия делаешь все, я – ровно ничего. Говоря, что я ничего не делаю ради удовольствия, я имею в виду мудреца, того единственного человека, которому, по твоему мнению, доступно удовольствие.
XI
Мудрецом же я называю раба какой-нибудь страсти, а сластолюбца – и подавно. Действительно, каким образом человек, захваченный страстью к удовольствиям, устоит против тяжелого испытания, опасности, нищеты, против столь многих грозных бедствий, обуревающих человеческую жизнь? Разве у него хватит сил перенести вид страдания и смерти? Разве его не приведут в смятение громовые удары и такое множество лютых врагов, когда он побежден столь захудалым противником? Он будет делать все, что ему внушит страсть к удовольствиям.
А ты разве не видишь, как много соблазнительных мыслей она способна внушить? «Она не станет давать ему позорных советов, – говоришь ты, – так как она сопряжена с добродетелью». А ты, с другой стороны, не видишь, каково то высшее благо, которое нуждается в пестуне, чтобы быть вообще благом? Каким же образом добродетель, находясь в зависимости от удовольствия, будет управлять им, когда испытывать зависимость свойственно подчиненному, а управлять – господствующему. Ты ставишь на задний план господствующую силу. Да и превосходное назначение имеет у вас добродетель, которой вменяется в обязанность наперед отведывать чашу удовольствий!
Ниже мы увидим, остается ли еще добродетель у тех, кто так оскорбительно с ней обращается; потерявши свое достоинство, она лишается права и на свое название. Теперь же, возвращаясь к предмету рассуждения, я укажу многих поглощенных удовольствиями людей, которых судьба осыпала всеми своими дарами и которых ты все-таки должен признать дурными. Взгляни на Номентана и Апиция, с каким рвением они отыскивают земные и морские блага (так они называют свое продовольствие) и за столом производят смотр животным всех стран. Посмотри на них также, как они в ожидании трапезы покоятся на усыпанных розами ложах, услаждая свой слух мелодиями, глаза – зрелищами, а нёбо – тонкими вкусовыми ощущениями. Мягкие и нежные нагретые одеяла приятно ласкают все их тело, а чтобы и ноздри тем временем не оставались в бездействии, разными благовониями наполняется даже место, где в честь роскоши справляется тризна. Ты не станешь отрицать, что они утопают в удовольствиях, однако их ожидает страдание, так как то, чему они радуются, не есть благо.
XII
«Их ожидает страдание, – замечает мой противник, – потому что многие случайные обстоятельства могут смутить их дух и противоречивые мысли будут тревожить их ум». С этим я согласен, но тем не менее эти самые глупцы, несмотря на непостоянство и на грядущие угрызения совести, переживают большие удовольствия, так что следует признать, что они свободны от всякого тягостного чувства до тех пор, пока лишены здравого ума: как это бывает с большинством, они сумасбродствуют весело, выражая свое безумие хохотом. Удовольствия же мудрецов, наоборот, спокойны, скромны, почти слабы, сдержанны и едва заметны, так как появлению их не предшествует искусственное возбуждение страсти, и, хотя они наступают сами собой, однако они не в почете у этих людей, воспринимающих их без всякого увлечения. Мудрецы скрашивают ими жизнь, допуская их как эпизодическое явление, вроде забавной сцены и шутки в серьезной драме. Поэтому пусть любители наслаждений перестанут соединять несовместимое, навязывая добродетели удовольствие, а то подобное недоразумение оказывается лестным лишь для дрянных людишек.
Так, этот распущенный сластолюбец, вечно рыгающий и пьяный, зная, что он живет в свое удовольствие, воображает, что жизнь его добродетельна, так как слышит, что удовольствие неотделимо от добродетели; затем он выдает свои пороки за мудрость и бравирует своим бесстыдством. Таким образом, эти господа роскошествуют не по вине Эпикура. Пристрастившись к порокам, они скрывают свое распутство под личиной философии и сбегаются туда, где слышат похвальные речи в честь удовольствия. Они не принимают в расчет, как трезво и умеренно (таково мое искреннее мнение) прославленное удовольствие Эпикура, но уже при одном названии его они слетаются, ища для своих похотей какого-нибудь благовидного предлога и авторитета. При этом они теряют стыд перед грехом, единственное благо, остававшееся у них в порочной жизни. Они восхваляют то, что раньше заставляло их краснеть, и хвастают своей порочностью. А раз позорное безделье удостоилось почетного названия, невозможно и нравственное возрождение молодежи.
XIII
Вот почему пагубно это прославление удовольствия: благородные принципы таковой проповеди остаются незамеченными, а соблазнительная часть бросается в глаза. Лично я, впрочем, того мнения (выскажу его, хотя оно и не встретит сочувствия у моих собратьев-стоиков), что учение Эпикура в нравственном отношении безупречно и, если в него вникнуть поглубже, даже сурово, так как пресловутое удовольствие сводится здесь к сущему пустяку. Эпикур подчиняет его тому закону, который мы считаем обязательным для добродетели: он требует, чтобы оно сообразовалось с природой. Распутство же не удовлетворяется тем, чем довольствуется природа.
Но горе в том, что человек, называющий счастьем беспечную праздность и чередующееся с развратом обжорство, старается в оправдание своего дурного поведения сослаться на веский авторитет. Примыкая к школе Эпикура, благодаря ее заманчивому девизу, он стремится не к таким удовольствиям, о которых ему говорят, а к таким, с жаждой которых он пришел. И вот, составивши себе мнение, что его пороки соответствуют учению Эпикура, он не предается им робко и тайком, а распутствует уже смело и открыто.
Я не решаюсь утверждать по примеру большинства стоиков, что школа Эпикура – рассадник мерзостей, а только говорю: «Она на плохом счету, но ее опорочили незаслуженно». Нельзя, конечно, судить об этом без ознакомления с ее внутренней стороной. А между тем, самый фасад ее дает повод к сплетням и ничего путного не предвещает. Получается такое впечатление, как будто доблестный муж надел женское платье. Ты не потерял чувства стыда (сказал бы я ему) и свято блюдешь мужскую честь; твое тело не оскверняется порочным наслаждением, однако нехорошо, что у тебя в руке тимпан[2]. Нужно выбрать пристойное знамя. Самый девиз должен побуждать к беспощадной борьбе с теми пороками, которые тотчас после своего появления изнеживают человека. Всякий поборник добродетели внушает мысль о благородстве своего характера, сластолюбец же считается бессильным, слабовольным выродком, способным на всякие гадости, если кто-нибудь не научит его строго различать удовольствия, ограничивающиеся естественной потребностью, от тех безмерных излишеств в наслаждениях, которые увлекают человека в бездну и страсть к которым становится тем ненасытнее, чем больше ее удовлетворят. Так пусть же предшествует добродетель: тогда все наши шаги будут безопасны. Неумеренное удовольствие вредно; в добродетели же нельзя опасаться неумеренности, так как в ней самой заключается чувство меры. А то, что страдает от собственной величины, не есть благо.
XIV
Ты от природы – разумное существо: что же лучше разума может руководить тобой? Но если тебе уж так нравится соединение добродетели с удовольствием, если тебе угодно идти к счастью в сопровождении этой четы, то, повторяю, пусть предшествует добродетель, а удовольствие сопутствует ей, увиваясь, как тень, около тела. Отдавать же добродетель, эту величайшую в мире святыню, в прислужницы удовольствию – признак полного духовного убожества. Добродетель должна находиться во главе и нести знамя. Испытывая при этом не меньше удовольствий, мы будем повелевать и руководить ими: добровольно мы кое-что сделаем для них, когда они уже очень будут напрашиваться, по принуждению же не пойдем ни на какие уступки. Наоборот, люди, предоставившие удовольствиям господствующую роль, терпят двоякого рода урон: они теряют добродетель, и, сверх того, не они располагают удовольствиями, а последние захватывают их; они или страдают вследствие отсутствия удовольствий, или задыхаются от их избытка. Они жалки, если лишаются удовольствий, но они еще более достойны жалости, если утопают в них. Так бывает с плавателями, застигнутыми бурей на Сиртском море: они то сидят на мели, то носятся по разбушевавшимся волнам. Происходит же это вследствие чрезмерной невоздержности и слепой любви к предмету страсти: для человека, преследующего дурные цели вместо хороших, удача опасна. С трудом и опасностью мы охотимся на диких зверей, но даже тогда, когда они пойманы, обладание ими сопряжено с риском, так как они часто растерзывают своих хозяев. Точно так же в большую беду попадают люди, испытывающие большие удовольствия: они становятся жертвой доставшихся им наслаждений. Чем многочисленнее и ярче последние, тем слабее, тем больше порабощен тот, кого чернь считает счастливцем. Я хотел бы еще остановиться на приведенном выше сравнении. Охотник, отыскивающий логовища зверей и ставящий себе главной задачей «птиц силками ловить» и «оцеплять со стаей собак обширные дебри»[3], бросает более важные дела и отказывается от исполнения многих обязанностей, чтобы иметь возможность выследить дичь: так и человек, увлекающийся удовольствиями, относится с пренебрежением ко всему остальному и прежде всего не дорожит свободой, жертвуя ею в угоду чреву. Не он покупает себе удовольствия, а удовольствия закабаляют его.
XV
«Однако что же мешает, – говорит эпикуреец, – полному слиянию добродетели и удовольствия и осуществлению такого высшего блага, в котором нравственное отожествляется с приятным?» – Помехой этому служит то, что только нравственное может быть частью нравственного, и высшее благо потеряет свою чистоту, если в нем окажется примесь худшего качества. Даже порождаемая добродетелью радость, будучи благом, все-таки не составляет части абсолютного блага. То же самое приходится сказать о веселом настроении и спокойствии, хотя бы они вызывались вполне благовидными причинами.
Все это, конечно, блага, но такие, которые сказываются последствиями высшего блага, а не его составными частями. Кто объединяет удовольствие и добродетель в союз, – и притом даже не равноправный, – тот вследствие непорочности одного блага парализует всю присущую другому благу силу и подавляет свободу, которая остается непреклонной лишь в том случае, если она составляет самое драгоценное сокровище. У него возникает потребность (а это и есть величайшее рабство) в милости судьбы. И вот начинается тревожная, подозрительная, суетливая, опасающаяся всяких случайностей жизнь, беспомощно бьющаяся в потоке явлений. Ты не обеспечиваешь добродетели прочного, незыблемого базиса, а основываешь ее на шаткой почве.
Действительно, что может быть так неустойчиво, как ожидание случайных обстоятельств и непостоянство организма и всех влияющих на него факторов? Разве человек может повиноваться Богу, спокойно относиться ко всем событиям, не роптать на судьбу и благодушно истолковывать превратности своей жизни, если он чувствителен к малейшему влиянию удовольствия и страдания? Но он не может быть также дельным защитником и спасителем своей родины и заступником друзей, если он падок на удовольствия. Так пусть же высшее благо поднимется на такую высоту, откуда никакая сила не могла бы его низвергнуть, куда не проникнет скорбь, надежда, страх и вообще все, что умаляет права высшего блага. Подняться туда может только добродетель; с ее помощью трудности подъема преодолимы. Обладающий добродетелью человек будет твердо стоять на своем высоком посту и переносить все, что бы ни случилось, не только терпеливо, но и охотно, зная, что все случайные невзгоды в порядке вещей. Как доблестный воин переносит раны, исчисляет рубцы и, пронзенный стрелами, умирая, любит того полководца, за которого он жизнь положил, так и поборник добродетели будет помнить древнюю заповедь: «Повинуйся Богу». Если же кто-нибудь жалуется, плачет и стонет, то его принуждают силой к повиновению и, как бы он ни сопротивлялся, его влекут, чтобы он исполнил свой долг. А разве не безумие позволять себя влечь, а не следовать добровольно? Разве не такое же безрассудство и непонимание собственной участи обнаруживает тот, кто скорбит по случаю какого-нибудь несчастья, или удивляется, или возмущается испытаниями, выпадающими на долю как хорошим, так и дурным людям; я разумею болезни, смертные случаи, немощи и прочие превратности человеческой жизни. Мы должны с достоинством встречать все, что нам суждено претерпевать в силу всеобщей закономерности бытия: мы как бы обязались клятвой мириться с человеческой участью и не смущаться неизбежными для нас явлениями. Мы родились в монархическом государстве: в повиновении Богу и состоит наша свобода.
XVI
Итак, истинное счастье заключается в добродетели. Какие же руководящие указания она даст тебе? Прежде всего ты не должен считать благом или злом того, что не будет результатом добродетели или порока; затем ты должен оставаться непоколебимым и при встрече с тем злом, которым сопровождается добродетель; наконец, по мере сил, ты должен уподобляться Богу. Что же она сулит тебе за такой образ действий? Громадные и достойные божества преимущества. Ты избавишься от всякого принуждения, ни в ком не будешь нуждаться; будешь свободен, безопасен, огражден от потерь; ни одно предприятие твое не окажется напрасным, у тебя не будет препятствий. Все будет совершаться согласно твоему предположению: возможность неблагоприятных, неожиданных, нежелательных для тебя обстоятельств будет совершенно исключена. Значит, добродетель оказывается достаточной для счастливой жизни? А почему бы ей при ее совершенстве и божественных качествах и не быть достаточной? Она заключает в себе для этого даже слишком много данных.
Действительно, какой недостаток может ощущать человек, поборовший в себе всякие желания? К чему внешние блага тому, кто сосредоточил в себе все свое достояние? Но, как бы велика ни была успешность стремящегося к добродетели человека, последний все-таки нуждается в некоторой снисходительности судьбы, пока он подвизается на земном поприще, пока он не освободится от своих уз, от всяких смертных оков. Какая же разница между таким человеком и остальными людьми? А та, что одни легко привязаны, другие крепче прикованы, а третьи скованы так, что не могут пошевельнуться. Человека, поднявшегося на значительную высоту по пути к духовному совершенству, цепи не стесняют: он, правда, еще не свободен, но пользуется уже правами свободного.
XVII
Но, может быть, кто-нибудь из хулителей философии, по своему обыкновению, скажет мне: «Почему же у тебя больше мужества на словах, чем на деле? Почему ты понижаешь тон перед высшими, считаешь деньги необходимой для себя принадлежностью, принимаешь к сердцу материальные потери, проливаешь слезы при известии о смерти жены или друга, дорожишь своим добрым именем и огорчаешься злостными пересудами? Почему твое имение оборудовано старательнее, чем это вызывается естественной потребностью? Почему твой обед не соответствует провозглашаемым тобою правилам? Почему у тебя слишком изящная утварь? Почему у тебя подается вино, которому больше лет, чем тебе самому? К чему эта распланировка дома? Почему ты приказываешь сажать деревья, которые ничего не могут дать, кроме тени? Почему твоя жена носит серьги, представляющие состояние богатой семьи? Почему на твоих проворных слугах дорогие одежды? Почему прислуживать у тебя – особое искусство? Почему серебро не ставят у тебя просто, как угодно, а размещают казисто? Почему имеется у тебя специалист по части разрезывания живности?»
Если хочешь, прибавь к этому следующее: «Почему у тебя есть заморские владения? Почему их так много, что ты даже не знаешь об их существовании? К своему собственному позору, ты или так равнодушен к этикету, что знаешь весьма немногих рабов своих, или так тщеславишься роскошью, что у тебя их слишком много для того, чтобы можно было запомнить их имена». Впоследствии я подкреплю высказанные по моему адресу обвинения и сделаю себе больше упреков, чем ты предполагаешь, теперь же отвечу тебе так: «Я не мудрец и – я даже готов своим признанием дать новую пищу твоему недоброжелательству – никогда им не буду. Поэтому я и не ставлю себе целью достигнуть полного совершенства, а хочу только быть лучше дурных людей. Я удовлетворяюсь тем, что ежедневно освобождаюсь от какого-нибудь порока и укоряю себя за свои ошибки. Я не достиг здравомыслия и даже не достигну его; я приготовлю скорее облегчительные средства, чем настоящие лекарства против своей подагры, довольствуюсь тем, что приступы ее бывают реже и оказываются менее мучительными. Но, несмотря на слабость моих ног, в сравнении с вами я все-таки скороход».
XVIII
Я говорю это не в свое оправдание, так как я погряз в бездне всяких пороков, а в защиту человека, достигшего некоторого успеха. «Ты говоришь одно, – замечает мой противник, – а в жизни делаешь другое».
Да ведь в этом лукавые люди, заклятые враги праведников, упрекали Платона, упрекали Эпикура, упрекали Зенона.
Все они рассуждали не о своей личной жизни, а о том, как вообще следует жить. О добродетели, а не о себе веду я речь, и, вставая против пороков, я имею в виду прежде всего свои собственные. При первой же возможности я буду жить так, как повелевает долг. Ваше изрядно-таки пропитанное желчью недоброжелательство не заглушит во мне влечения к нравственному совершенству; ваша ядовитая слюна, которой вы обрызгиваете остальных и отравляете себя, не помешает мне беззаветно прославлять жизнь, не ту, какую я веду, а ту, какую, по моему убеждению, должно вести, не помешает мне почитать добродетель и стремиться к ней, хотя я далек от нее и подвигаюсь вперед медленно. Неужели же мне, в самом деле, ожидать уважения к чему-либо со стороны зложелательных лиц, не пощадивших даже Рутилия и Катона[4].
Да и можно ли принимать к сердцу то, что тебя сочтут слишком большим богачом те, в чьих глазах циник Деметрий был недостаточно беден? Этот непреклонный человек боролся со всеми естественными потребностями и был тем беднее остальных циников, что отрекся не только от всякой собственности, но и от самих желаний, а они толкуют, что он был недостаточно нищ, потому что он, изволите ли видеть, был проповедником не добродетели, а нищеты.
XIX
Эпикуреец Диодор, лишивший себя несколько дней тому назад жизни, поступил, по их словам, не в духе учения Эпикура, перерезавши себе горло. Одни хотят видеть в его поступке безумие, другие – результат необдуманности. А между тем этот счастливец, умирая в полном сознании своей правоты, дал в свою пользу показание. Он отозвался с похвалой о спокойной жизни, проведенной как бы в гавани и на якоре, произнесши слова, которые вам неприятно было бы слышать, как призыв к подражанию. Вот они: «Жизнь моя кончена: путь, судьбою мне данный, прошел я».
Вы разглагольствуете о жизни одного и о смерти другого, и при имени великих какой-нибудь выдающейся заслугой мужей вы лаете, как маленькие собачонки при встрече с незнакомыми людьми. Вы заинтересованы в том, чтобы никто не слыл благородным человеком, так как чужая добродетель служит вам укором за ваши погрешности. Вы невольно сопоставляете нравственную чистоту мудрецов со своей грязной жизнью, не понимая, с каким ущербом для себя вы это делаете. Ведь если ревнители добродетели скупы, похотливы и честолюбивы, то что же в таком случае вы, которым ненавистно даже название добродетели? Вы заявляете, что никто не поступает так, как говорит, и не руководствуется в жизни своими речами. Что же тут удивительного, когда они проповедуют духовную мощь, величие и торжество над всеми невзгодами человеческой жизни, когда они стараются освободиться от тех крестов, к которым каждый из нас собственноручно себя пригвождает? Но подвергаемый казни преступник висит, по крайней мере, на одном кресте, тогда как люди, добровольно казнящие себя, распинаются на стольких крестах, сколько страстей терзает их душу, а так как они к тому же злоречивы, то и изощряют свое остроумие в поношении других. Я считал бы возможным оставить их в покое, если бы некоторые из них со своих крестов не оплевывали зрителей.
XX
Если философы и не поступают всегда так, как говорят, то все-таки они приносят большую пользу тем, что они рассуждают, что они намечают нравственные идеалы. А если бы они и действовали согласно своим речам, то никто не был бы счастливее их. Но и так нельзя относиться с пренебрежением к благородным словам и к людям, воодушевленным благородными помыслами. Занятие полезными научными вопросами похвально, даже если бы оно не сопровождалось существенным результатом. Что удивительного в том, что, задумавши подняться на такую высоту, они не достигают вершины?
Если ты истинный муж, то ты должен уважать людей, решающихся на великие дела, даже в случае их падения. Благородно поступает тот, кто, считаясь не с собственными силами, а с силами человеческой природы, ставит себе высокие цели, старается их достигнуть и мечтает о столь великих идеалах, что воплощение их в жизнь оказывается трудным даже для людей, обладающих недюжинными дарованиями. Вот какие цели он может поставить себе: «При виде смерти и при известии о ней я буду сохранять одинаково спокойное выражение лица; я буду переносить тяжелые испытания, каковы бы они ни были, подкрепляя телесные силы духовными; я буду презирать богатство независимо от того, будет ли оно у меня или нет; я не стану печальнее, если оно будет принадлежать другому, и более гордым, если оно будет окружать меня своим блеском; я буду равнодушен к судьбе, будет ли она жаловать меня или карать; на все земли я буду смотреть как на свои, а на свои – как на всеобщее достояние; я буду жить в убеждении, что я родился для других, и буду за это благодарен природе, так как она не могла позаботиться лучше о моих интересах: меня одного она подарила всем, а всех – мне одному. Все свое имущество я не буду скаредно беречь и расточительно тратить, признавая наиболее прочной для себя собственностью то, что я удачно подарю другому. Оказывая благодеяния, я буду принимать в расчет не число и вес, а только достоинство получателя. Никогда в моих глазах не будет слишком большим то пособие, которое получит достойный. Я ничего не буду делать для славы, а всегда буду поступать по совести. Мое поведение, хотя бы я оставался наедине, будет таково, что на него мог бы смотреть народ. Целью еды и питья будет служить мне удовлетворение естественных потребностей, а не наполнение и опоражнивание желудка. Я буду любезен в обращении с друзьями, кроток и уступчив в отношении врагов, оказывая милость раньше, чем услышу мольбу, и предупреждая честные просьбы. Я буду помнить, что моя родина – весь мир, что во главе его стоят боги и что эти строгие судьи моих деяний и слов находятся надо мной и около меня. А когда природа потребует, чтобы я возвратил ей свою жизнь, или я сделал это по требованию своего разума, я уйду, засвидетельствовавши, что я дорожил чистой совестью и стремился к добру, что ничья свобода, и прежде всего моя собственная, по моей вине не была ограничена».
XXI
Кто наметит себе такие цели и будет не только желать, но и стараться достигнуть их, тому путеводителями будут боги, и, хотя он не достигнет полного успеха, все-таки он в предприятье великом крушенье потерпит. А вы, ненавидящие добродетель и ее почитателя, поступаете самым шаблонным образом. Ведь и больные глаза страшатся солнца, и ночные животные чувствуют отвращение к сиянью дня: ослепленные первыми лучами света, они, боясь его, устремляются отовсюду в свои потайные норы и скрываются в каких-нибудь щелях. Начинайте же травлю, изощряйте свой проклятый язык, понося благородных людей; орите, кусайтесь, хотя вы гораздо скорее поломаете себе зубы, чем последние успеют уязвить их.
«Почему этот любитель философии, – спрашиваете вы, – живет таким богачом? Почему он отзывается с презрением о богатстве и, несмотря на это, владеет им? Почему он проповедует презрение к жизни и тем не менее остается в живых? Почему он советует презирать здоровье, а сам усерднейшим образом бережет его, предпочитая быть вполне здоровым? Да и изгнание он считает пустым звуком, говоря: “Что за беда переехать из одной страны в другую?”, и тем не менее по мере возможности желает состариться на родине. Он заявляет, что нет никакой значительной разницы между долголетним и кратковременным существованием, однако в случае отсутствия препятствий старается продлить свою жизнь и в преклонном возрасте преспокойно сохраняет бодрость сил». – На это я отвечу: «Говоря, что все эти преимущества следует презирать, он высказывается отрицательно не о самом обладании ими, а только о беспокойном обладании: он принципиально не отрекается от них, а только равнодушно относится к их потере, если последняя наступает». Да и, в самом деле, где безопаснее будет судьбе поместить богатство, как не там, откуда она может потребовать его обратно, не вызывая этим ропота со стороны лица, возвращающего его? Когда Марк Катон восхвалял Курия с Корунканием[5] и тот век, когда ничтожное количество серебра давало повод к замечанию цензоров, у него самого было 40 миллионов сестерциев[6], меньше, несомненно, чем у Красса[7], однако больше, чем было у Катона Цензория[8].
Если сравнить обоих Катонов, то Катон Младший в большей степени превосходил богатством своего прадеда, чем сам он уступал Крассу. Если бы ему достались еще большие средства, то он не отказался бы от них, так как мудрец не считает себя недостойным случайных милостей судьбы. Он не любит богатства, но предпочитает его бедности; он не открывает перед ним своего сердца, но впускает его в свой дом; он не отрекается от имеющегося у него богатства, но удерживает его, желая предоставить большие средства в распоряжение добродетели.
XXII
А разве можно сомневаться, что в богатстве мудрец находит больше средств к духовному развитию, чем в бедности, где вся добродетель заключается в сохранении непреклонности и бодрости, тогда как богатство открывает обширное поприще для воздержания, щедрости, аккуратности, распорядительности, великолепия.
Мудрец не станет смотреть на себя с презрением, хотя бы он был крошечного роста; однако ему было бы приятнее быть высоким и стройным; точно так же, несмотря на тщедушие и потерю одного глаза, он будет чувствовать себя здоровым; тем не менее он предпочел бы быть силачом. При этом он не будет забывать, что сосредоточенная в нем духовная сила значит больше, чем физические качества. Со слабым здоровьем он будет мириться, желательным же будет признавать цветущее. Хотя некоторые преимущества в сущности незначительны и потеря их не может отразиться гибельно на высшем благе, однако они отчасти содействуют той постоянной веселости, которая порождается добродетелью.
Богатство так настраивает и развеселяет мудреца, как моряка радует попутный ветер, как приятны хорошая погода и во время зимней стужи солнцепек. Далее, кто из мудрецов, я разумею стоиков, считающих добродетель единственным благом, станет отрицать, что даже так называемые безразличные предметы заключают в себе некоторую ценность и что одни из них заслуживают предпочтения перед другими.
Одним из них придается некоторое значение, другим – большое. Во избежание ошибок прими к сведению, что богатство принадлежит к предпочтительным предметам. Ты скажешь: «Зачем же ты издеваешься надо мной, когда богатство играет у тебя такую же роль, как и у меня?» Хочешь знать, отвечу я, какая разница в наших отношениях к нему? Если у меня пропадет богатство, моя потеря ограничится только им; если же ты лишишься его, то ты не сможешь прийти в себя, чувствуя, что в твоем существе образовалась пустота; в моих глазах богатство имеет некоторое значение, в твоих – величественное; я – господин богатства, ты же – его раб.
XXIII
Перестань же требовать от философов безденежья, так как никто не обрекал мудрости на бедность. Философ может иметь большие материальные средства, но они ни у кого не отняты и не обагрены чужой кровью; он приобрел их, никого не обижая и не прибегая к грязной наживе; расходование их так же честно, как и поступление, и никто, кроме завистников, не станет по ним вздыхать. Как бы ты их ни увеличивал, они останутся безупречными: в них, правда, много таких драгоценностей, на которые всякий зарится, но никто не мог бы найти в их составе моей собственности. Не отказываясь от щедрот судьбы, мудрец не будет гордиться честно приобретенным имением и не будет его стыдиться.
Впрочем, у него будет повод к гордости, если он, открывши свой дом и допустивши к своему добру сограждан, сможет сказать: «Пусть каждый возьмет то, в чем он признает свою собственность!» Каким великим человеком, каким богачом в лучшем смысле этого слова он будет, если после этого у него останется столь же большое имущество! Я хочу сказать: если он без риска и спокойно разрешит народу произвести у себя обыск, если никто не найдет у него предмета, на который можно было бы изъявить притязание, он вправе смело и открыто признавать себя богачом. Мудрец не пустит к себе в дом ни одного денария[9] нечистого происхождения, но он не отвергнет богатства, являющегося даром судьбы и плодом добродетели, и не закроет перед ним своей двери. Да и на каком основании он мог бы отказать ему в удобном помещении? Пусть оно пожалует погостить у него! Он не будет хвастать им, но и не будет скрывать его: первое свидетельствовало бы о скудоумии, а второе – о робости и мелочности человека, воображающего, что он хранит в кармане невесть какое добро. Мудрец, как я сказал, не вышвырнет богатства из своего дома. В противном случае ему пришлось бы сказать, что богатство бесполезно или что он не умеет им пользоваться. Как даже в случае возможности совершать путь пешком он все-таки предпочтет ехать в экипаже, так, несмотря на примирение с бедностью, он охотно согласится быть богатым, если это окажется для него достижимым. Он будет владеть богатством, считая его маловажным и мимолетным достоянием и не позволяя, чтобы оно причиняло вред кому-нибудь другому или ему самому. Он будет дарить… Чай, навострили уже уши? Держите карман пошире! Он будет дарить хорошим людям или тем, которых сможет сделать таковыми. Он будет дарить с величайшей осмотрительностью, выбирая наиболее достойных, так как он помнит о необходимости отдавать себе отчет как в расходах, так и в доходах. Он будет дарить по вполне уважительным соображениям, потому что неудачный дар принадлежит к числу постыдных потерь. Его карман будет доступен, но не дыряв: из него много выйдет, но ничего не выпадет.
XXIV
Ошибается тот, кто предполагает, что дарить легко. Это крайне трудная задача, если только человек благотворит планомерно, а не сорит деньгами без разбора и по прихоти. Одного я задабриваю, другому возвращаю долг; одного я выручаю, другому даю из сострадания. Этому я оказываю помощь, так как он заслуживает того, чтобы его спасти от разорения и бедности. Некоторым я не дам, хотя бы они терпели нужду, потому что последняя не прекратится, несмотря на мое вспомоществование; одним я предложу пособие, а другим даже навяжу его. Я не могу быть в этом отношении небрежным: ведь никогда я не выдаю больше ссуд, чем в то время, когда я дарю. «Как? Ты, – говорит мой противник, – даришь с тем, чтобы получить обратно?» Совсем нет! но с тем, чтобы не потерять. Мы должны дарить таким людям, которые были бы в состоянии возвратить полученное, хотя этого и не следует от них требовать. Пусть благодеяние уподобляется глубоко зарытому кладу, который можно достать в случае крайней необходимости.
А какое обширное поприще представляет для благотворительности самый дом богатого человека! Кто, в самом деле, станет распространять свою щедрость только на римских граждан? Природа повелевает мне приносить пользу людям, а рабы ли они или свободные, благородного ли происхождения или вольноотпущенники, дарована ли им свобода с соблюдением надлежащих формальностей или упрощенным способом, в присутствии друзей, – совершенно безразлично. Случай благотворительности представляется везде, где только есть человек. Мудрец может раздавать деньги даже в стенах своего дома, проявляя щедрость, которая называется
Так вот потрудитесь не извращать смысла тех честных, мужественных и воодушевленных речей, которые произносят любители мудрости, и прежде всего поймите, что стремление к мудрости – это одно, а обладание ею – другое. Стремящийся к мудрости скажет тебе: «Я отлично рассуждаю, но до сих пор утопаю в бездне пороков. Не суди меня по провозглашенным мною правилам, когда я с особым рвением занимаюсь своим личным усовершенствованием, имея в виду возвышенный идеал. Если же я достигну намеченной цели, требуй, чтобы мои поступки соответствовали моим речам». Мудрец же, достигший высшего человеческого блага, иначе будет рассуждать с тобой. Он скажет: «Прежде всего ты не должен позволять себе критиковать тех, которые лучше тебя: мне уже посчастливилось быть на плохом счету у дурных людей, а это доказательство моей правоты. Но все-таки я готов дать тебе отчет, в котором никому из смертных не отказываю. Выслушай же, как я смотрю на вещи и какую цену я им придаю. Я не считаю богатства благом; будь оно таковым, оно облагораживало бы людей. В действительности же так как то, что находится у дурных, не может именоваться благом, то я и не даю богатству этого названия; впрочем, я признаю, что обладание им допустимо и что оно полезно, представляя в жизни большие преимущества».
XXV
Что же это значит? Так как мы согласны в том, что обладание богатством допустимо, то выслушайте, почему я не причисляю его к благам и чем отличается мое отношение к нему от вашего.
Посели меня в богатейшем доме, где золото и серебро в обыденном употреблении, – все же я не стану зазнаваться из-за обстановки, принадлежащей, правда, мне, но чуждой моему внутреннему существу. Отведи меня на Свайный мост и поставь среди нищих – все-таки я не буду презирать себя из-за пребывания в обществе людей, протягивающих руку за милостыней, так как не иметь куска хлеба – сущий пустяк для того, кто не лишен возможности умереть. Но тем не менее я предпочитаю великолепный дом упомянутому мосту.
Помести меня на чудных коврах, среди роскошной обстановки – все же я отнюдь не буду счастливее в своих глазах оттого, что у меня будет мягкий плащ и что мои гости будут возлежать на пурпуровых тканях. Лиши меня этого великолепия – я нисколько не стану несчастнее, если моя усталая голова будет покоиться на пучке сена, если буду лежать на старой, плохо заштопанной подушке, вроде тех, что в цирке, из которой вываливается набивка. Но тем не менее я предпочитаю выказывать свою духовную мощь, нося тогу с пурпуровой каймой и плащ, а не с обнаженными или полуприкрытыми плечами.
Пусть ежедневно все исполняется по моему желанию, пусть за прежними благодарственными празднествами следуют все новые – все же это не вызовет во мне чувства самодовольства. Замени эти благоприятные обстоятельства противоположными. Пусть со всех сторон обуревают мою душу потери, печаль и различные невзгоды, пусть вообще ни один день не проходит у меня без какого-нибудь огорчения – все-таки я не стану из-за этого считать себя несчастным среди величайших бед, не стану проклинать ни одного дня, так как мною приняты меры к тому, чтобы ни один день не был для меня горестным. Но тем не менее я предпочитаю сдерживать порывы радости, чем подавлять в себе чувство горести.
Вот что скажет тебе великий Сократ: «Сделай меня победителем всех народов. Пусть роскошная колесница Вакха везет меня, как триумфатора, с востока до самых Фив. Пусть персидские цари ждут от меня решения своей участи – все же я тогда буду больше всего думать о том, что я человек, когда отовсюду меня будут приветствовать, как Бога. Допусти внезапную перемену этого достигшего головокружительной высоты счастья. Пусть меня поставят на чужие носилки для украшения торжественного шествия гордого и грубого победителя – сопровождая чужую колесницу, я так же мало буду чувствовать себя униженным, как тогда, когда я стоял на своей собственной». Но тем не менее я предпочитаю одержать победу, чем попасться в плен.
Я буду смотреть с презрением на все царство судьбы, но, если мне будет предоставлено право выбора, я возьму себе то, что помягче. Все, что достанется мне, окажется хорошим; но я предпочитаю более легкое, более приятное и менее мучительное на практике. Нельзя, конечно, представить себе добродетели без труда, но одни добродетели нуждаются в поощрении, а другие – в обуздывании. Как спускающемуся с возвышенности приходится сдерживать себя, а поднимающемуся – подталкивать, так и добродетели бывают частью нисходящими, частью восходящими. Разве подлежит сомнению, что терпение, мужество, стойкость и вообще всякая добродетель, преодолевающая трудности и покоряющая судьбу, требует от человека подъема, усилия, борьбы? С другой стороны, разве не столь же очевидно, что щедрость, умеренность и кротость имеют перед собой, так сказать, покатый путь? Здесь нужно сдерживать увлечение души, чтобы она не поскользнулась, а в первом случае мы приободряем и подстрекаем. Итак, в бедности мы будем проявлять самые пылкие добродетели, которым препятствия придают еще больше силы, а для богатства прибережем расчетливые, отличающиеся осторожностью и уравновешенностью.
XXVI
Ввиду означенного деления добродетелей, я более склонен располагать теми из них, применение которых спокойнее, чем теми, коих осуществление стоит крови и пота. «Следовательно, я, – замечает мудрец, – живу так, как говорю, но вы неправильно меня понимаете. До вашего слуха доходит только звук моих слов, в смысл же их не вникаете». «Какая же разница, – возражает противник, – между мною, глупцом, и тобою, мудрецом, если каждый из нас желает быть богатым?» Весьма существенная. У мудреца богатство играет служебную роль, а у глупца – господствующую; мудрец нисколько не поддается влиянию богатства, для вас же богатство составляет все. Вы привыкаете и привязываетесь к нему, как будто кто-нибудь обещал вам вечное владение им, мудрец же тогда больше всего думает о бедности, когда его окружает богатство. Ведь и полководец никогда так слепо не полагается на мир, чтобы не готовиться к войне, считая ее объявленной даже в мирное время. Вас пленяет красивый дом, как будто он вне всякой опасности и слишком велик для того, чтобы у судьбы хватило сил истребить его. Вы безмятежно забавляетесь богатством, не предвидя угрожающей ему опасности, – так не раз подвергающиеся блокаде варвары, будучи незнакомы с военными орудиями, беспечно смотрят на осадные работы, не понимая цели возводимых вдали сооружений.
То же самое происходит с вами: вы живете праздно среди своих сокровищ, не думая о тех многочисленных отовсюду угрожающих несчастных случаях, жертвой которых каждую минуту может сделаться эта богатая добыча. Если же отнять богатство у мудреца, то у него останется вся его собственность, так как он живет, довольствуясь настоящим и не заботясь о будущем. Сократ или другой мудрец, имеющий такое же право восставать против условностей человеческой жизни и отличающийся такой же силой духа, скажет: «Я ни в чем так глубоко не убежден, как в том, что я не должен приноравливать своего поведения к вашим взглядам. Осыпайте меня со всех сторон своими обычными упреками – я буду считать их не поношением, а жалким ребяческим лепетом». Вот что скажет достигший мудрости человек, которому нравственная безупречность дает право хулить других не из ненависти к ним, а в видах исцеления. К этому он присовокупит: «Я тревожусь вашим мнением, имея в виду не себя, а вас, потому что проявлять ненависть к добродетели и порицать ее – значит отказаться от надежды на исправленье. Вы меня ничуть не обижаете, как и богов не оскорбляют люди, разрушающие их жертвенники, но злой умысел и злая воля усматриваются даже там, где они не могут причинить вреда.
Я отношусь к вашим бредням так, как всеблагий и всемогущий Юпитер – к нелепым вымыслам поэтов, из которых один наделяет его крыльями, другой – рогами; этот изображает его прелюбодеем и ночным гулякой, тот – грозой богов, иной – притеснителем людей, а если послушать других поэтов, то он и похититель благородных отроков, своих же родственников, и отцеубийца, и завоеватель чужого, и притом отцовского, царства. Этими измышлениями достигнуто лишь то, что люди потеряли бы стыд перед грехом, если бы они поверили, что боги столь порочны. Но хотя ваши наветы меня совсем не оскорбляют, однако в ваших же интересах я позволяю себе дать вам совет: относитесь с уважением к добродетели. Верьте тем, которые уже давно стремятся к ней и утверждают, что предметом их стремлений служит великая возрастающая с каждым днем сила. Почитайте ее самое наравне с божествами, а последователей ее наравне с жрецами и при всяком упоминании ее священного имени в философских рассуждениях храните благоговейное молчание». Выражением «
XXVII
Но еще гораздо более необходимо требовать молчания от вас, чтобы вы с глубоким вниманием выслушивали всякое изречение этого оракула. Когда какой-нибудь обманщик, потрясая систром[11], по долгу службы рассказывает вам небылицы; когда какой-нибудь мастер делает себе порезы на мышцах, слегка ранит до крови свои руки и плечи; когда зазывает какой-нибудь юродивый, ползая на коленях по улице; когда старец в полотняной одежде, держа перед собой лавровую ветвь и светоч среди белого дня, восклицает, что какой-нибудь Бог разгневался, – вы сбегаетесь, слушаете и, заражая друг друга исступлением, утверждаете, что такой человек вдохновлен свыше.
Так вот к вам обращается Сократ из той темницы, которую он очистил своим пребыванием и окружил таким почетом, каким не пользуется курия[12]. Он взывает к вам: «Что это за безумие? Что это за враждебная богам и людям страсть поносить добродетели и оскорблять святыни кощунственными речами? Если можете, восхваляйте хороших людей; в противном случае уходите прочь! А если уж вам хочется так гнусно буйствовать, журите друг друга. Когда же вы безумно восстаете против неба, вы, я не говорю – совершаете святотатство, нет! вы только напрасно себя утруждаете. Некогда я дал Аристофану[13] повод к насмешкам: тогда весь сонм комических поэтов стал осыпать меня своими ядовитыми остротами. Но вот моя добродетель прославилась, как раз благодаря тем нападкам, которым она подверглась, так как ей полезно быть на виду и подвергаться испытаниям, и никто не имеет лучшего представления о ее величии, чем тот, кто в борьбе с нею почувствовал ее силу. Так твердость камня лучше всего известна тем, которые его разбивают. Я выдерживаю ваши удары, как скала, одиноко возвышающаяся над поверхностью изобилующего мелями моря, о которую беспрестанно разбиваются налетающие со всех сторон волны, не будучи в состоянии ни сдвинуть ее с места, ни разрушить, несмотря на частый прибой в течение столь многих веков. Подступайте же, нападайте. Благодаря своей выносливости, я одержу над вами верх. Кто нападает на неприступную твердыню, тот только во вред себе употребляет свои силы. Поэтому постарайтесь найти себе какую-нибудь мягкую и податливую мишень, в которую могли бы вонзаться ваши стрелы. Охота вам доискиваться чужих пороков и судить других?»
«Почему этот философ, – спрашиваете вы, – живет на широкую ногу, почему он задает такие роскошные пиры?» Будучи покрыты множеством чирьев, вы замечаете чужие прыщики. Это производит такое впечатление, как если бы страдающий отвратительной коростой стал смеяться над родинкой или бородавкой на прекрасном теле. Упрекайте Платона в том, что он требовал денег, Аристотеля – что он их принимал, Демокрита – что он пренебрегал ими, Эпикура – что он их тратил, а меня лично укоряйте за нравственную неустойчивость Алквиада и Федра. О, как счастливы были бы вы в действительности, если бы только вам удалось подражать нашим порокам! Оглянитесь же лучше на свои собственные недостатки, которые терзают вас отовсюду, частью приставши к вам с внешней стороны, частью отзываясь жгучей болью в самом сердце. Жизнь человеческая не так устроена, чтобы вы, несмотря на плохую осведомленность о своем положении, имели достаточно времени изощрять свой язык в поношении лучших людей.
XXVIII
Но вы этого не понимаете, да и выражение лица у вас не соответствует вашему положению. Так бывает часто с людьми, у которых дом в трауре, а они сидят в цирке или театре, не зная о своем несчастии. Но, глядя вдаль с высоты, я вижу, какая гроза или надвигается на вас и разразится немного позже, или настолько приблизилась, что готова уничтожить вас и ваше достояние. Да и теперь, хотя вы смутно представляете себе это, разве не кружит вас бешено какой-то вихрь, вселяя в вас отвращение и стремление к одним и тем же предметам и то поднимая вас высоко вверх, то низвергая в бездну?..
Трагедии
Медея
Действие первое
Медея
О боги брачные и ты, Люцина,
Супружеского ложа страж и та,
Кто научила Тифиса построить
Корабль, порабощающий пучину,
И ты, морей свирепый властелин
И день распределяющий по миру
Титан лучистый, и священнодействам
Безмолвным доставляющая свет
Трехликая Геката, и все боги,
Которыми поклялся мне Язон,
И ты, кого Медее призывать
Всего законней: вечной ночи хаос,
Страну теней, противную богам,
Владыку царства мрачного с царицей
Подземною, похищенною им, —
Я голосом зловещим призываю.
Теперь, теперь, богини отомщенья,
Предстаньте со змеями в волосах
И с факелом в руках окровавленных,
Предстаньте, страшные, какими вы
На мой явились брак, и новобрачной,
И тестю, и всей царственной семье
Несите смерть. А мужу моему
О худшем я молю: пускай он нищим
Блуждает по безвестным городам,
Изгнанником бездомным. Пусть тоскует
Он обо мне, отверженной жене,
Пусть те ж пороги дважды обивает.
И – верх скорбей – ему желаю я
Детей, отцу и матери подобных.
Уж месть моя рождается на свет:
Я – мать детей. Но в жалобах напрасных
Я трачу время. Или не пойду
Я на врагов, из рук не вырву факел
И с неба свет! И это видит Солнце,
Наш пращур? И еще на колеснице
Стремит свой путь по чистым небесам!
И все ж не возвращается к восходу.
Дай, дай мне мчаться в отчей колеснице.
Дай мне, родитель, огненные вожжи,
Чтоб править бегом солнечных коней.
Коринф, разъединяющий два моря,
Огнем сожженный, их соединит.
Одно мне остается: брачный факел
На празднике сама я понесу,
И вслед священнодейственным молитвам
На алтарях я жертвы заколю.
По внутренностям средство к наказанью
Ищи, душа, коль ты еще жива,
Когда еще в тебе от прежней мощи
Кой-что осталось; прочь твой женский страх!
Исполнись всей жестокостью Кавказа!
Нечестия, что зрели Понт и Фазис,
Увидит Истм. Неведомое миру,
Ужасное для неба и земли,
Встает в уме: и раны, и убийства,
И погребенье членов по частям.
О слишком легком я упомянула:
Я это девой делала, ужасней
Теперь мой гнев, и большее злодейство
Прилично мне, как матери детей.
Так препояшься гневом и на гибель
Излей всю ярость. Браку твой развод
Да не уступит. Как оставить мужа?
Так, как за ним бежала! Ну, не медли ж!
Приобретенный преступленьем дом
Оставить должно через преступленье.
Хор
Боги горных небес, боги морских пучин
Да придут теперь с благоволением
Царский брак освятить, с ними же весь народ.
Первым, белый телец, шею свою склони
Пред носящими скипетр, пред громовержцами.
И Люцину смирит телочка снежная,
Что не знала ярма. Более нежною
Жертвой мы одарим кроткую мать любви,
Марса держит она руки кровавые.
Всем народам дарит, войны ведущим, мир
И из рога струит нам изобилье благ.
Ты, свидетель всегда брачных законных уз,
Вещей дланью своей ночь прогоняющий,
Томной, хмельной стопой в дом, Гименей, войди,
Увенчавши чело нежным венком из роз.
И предвестница ты красных обеих зорь.
Ты, что поздно, звезда, всходишь для любящих.
Жадно матери ждут, девушки ждут тебя,
Скоро ль ты разольешь свой лучезарный свет?
Если встанет она в хоре коринфских жен,
Затмевая других, блещет ее лицо.
Так, лишь солнце взойдет, гибнет сиянье звезд
И густые стада ярких ночных плеяд
Пропадают, когда Феба чужим лучом
Расширяет свой серп в полный лучистый круг.
Так на белом снегу рдеет багряный цвет.
Так, покрытый росой, пастырь дубравных стад
Видит, как на заре нежно алеет твердь.
Вырванный ты из уз дочери Фазиса,
Ты, привыкший ласкать в трепете, без любви
Разъяренной жены груди немилые.
Обойми же теперь деву Эолии,
О, счастливый жених, милый родителям.
Приступай, молодежь, к играм дозволенным,
Прибаутки-стихи сыпьте со всех сторон:
Редко можно господ в шутках затрагивать.
О блистающий знатный род тирсоносца Лиэя,
Время уже наступает возжечь вам факел сосновый.
Вялыми пальцами двиньте, колебля священное пламя.
Пусть нас градом острот осыплет стих Фесценнинский!
Пусть резвится толпа. Пусть молча уходят во мраке,
Кто беглянкой себя отдает чужеземному мужу.
Действие второе
Медея
Погибла я. Напевы Гименея
Пронзили слух… едва, едва могу
Беде поверить. Как ты мог, Язон мой,
Отняв отца, отчизну и престол,
Меня одну покинуть на чужбине?
Мои благодеянья он презрел:
Забыл, что я моей волшебной силой
Пред ним смиряла море и огонь.
Иль верит он, что все мои злодейства
Истощены? Как мечется мой ум
Туда, сюда, ища дорогу к мести.
О, если б брата он имел. Жена
Есть у него… я на нее направлю
Удар меча. Нет, это не довольно
Для бед моих. Нет, преступленья все,
И греческим и варварским народам
Знакомые, должна я совершить.
Пусть злодеянья прежние твои
Тебя подвигнут: украшенье царства
Похищенное, малолетний спутник
Безбожной девы, закланный мечом,
И прах его, развеянный по морю
В глазах отца, и старца Пелия
В котле кипящем сваренные члены.
Как часто кровь я проливала. Но
Не из вражды: одной любви безумье
Меня влекло… Но мог ли мой Язон
Противиться, подпав чужому праву?
Нет, он скорей был должен встретить грудью
Железо! Тише, тише, скорбь моя!
Не свирепей! Когда возможно, пусть
Язон живет и будет мой, как прежде.
Когда ж нельзя, пусть все-таки живет
И, помня о моих благодеяньях,
Щадит меня. Креонта вся вина,
Который, властью злоупотребляя,
Мой расторгает брак, берет детей
У матери, преступно разрушает
Союз любви, упроченный детьми.
Пусть он один погибнет и потерпит
Заслуженную кару: дом его
Я в груду пепла обращу. Малея,
Держащая в заливах корабли,
Увидит столб колеблемого дыма.
Кормилица
Молчи, молчи и жалобы свои
Глубоко затаи. Кто терпеливо
В безмолвии выносит раны, тот
За них воздаст. Сокрытый гнев опасен,
Но он теряет, вырвавшись на свет,
Возможность мести.
Медея
О, та скорбь ничтожна,
Которая рассудочность хранит
И прячется. Не скрыть больших страданий:
Хочу идти напротив.
Кормилица
Удержи
Неистовый порыв, моя питомка:
Ведь и покой едва тебя хранит.
Медея
Судьба боится храбрых, давит трусов.
Кормилица
Похвальна доблесть, но когда уместна.
Медея
Всегда уместна доблесть.
Кормилица
Никакой
В твоих делах печальных нет надежды.
Медея
Кому надежды нет, ни в чем не будет
Отчаиваться.
Кормилица
Далека Колхида,
Супруг тебе не верен, ничего
От всех богатств тебе не остается.
Медея
Медея остается: в ней ты видишь
Огонь, железо, молнии богов.
Кормилица
Страшись царя.
Медея
Отец мой был царем.
Кормилица
Ты не боишься войска.
Медея
Нет, хотя бы
Оно возникло из земли.
Кормилица
Умрешь.
Медея
Хочу.
Кормилица
Беги!
Медея
Раскаялась я в бегстве.
Кормилица
Медея…
Медея
Буду скоро таковой.
Кормилица
Ты – мать.
Медея
Ты видишь, от какого мужа.
Кормилица
Колеблешься бежать.
Медея
Я убегу,
Но раньше отомщу.
Кормилица
Настигнет мститель.
Медея
Нет, я его сумею задержать.
Кормилица
Безумная, оставь свои угрозы,
Смири свой дух мятежный: мы должны
К тяжелым временам приспособляться.
Медея
Судьба у нас отнять богатство может,
Отнять не может дух! Но дверь дворца
Под чьей рукою скрипнула? То сам
Креонт, надменный властелин пелазгов.
Креонт
Медея, дочь колхидского Эста,
Зловредная, из царства моего
Еще не вышла? Что-нибудь она
Замыслила, ее коварство знаю,
Кого щадит она? Кто безопасен
От этих козней? Раньше я хотел
Железом уничтожить эту язву,
Да зять меня мольбами победил.
Дана ей жизнь: пускай освободит
От страха край, пускай уходит с миром.
Свирепая шагает мне навстречу,
Грозя, поговорить ища со мной…
Эй, слуги, удержите эту ведьму.
Чтобы она ко мне не прикасалась!
Велите замолчать! Пусть учится
Переносить приказы государя.
Скорее двигайся и утащи
Чудовище свирепое отсюда!
Медея
Какое преступленье наказуешь
Изгнанием?
Креонт
Невинная, не знает,
За что ее я изгоняю.
Медея
Если
Ты – судия, мое расследуй дело,
А если царь, приказывай – и все.
Креонт
Приказ царя должна ты исполнять,
И справедливый, и несправедливый.
Медея
Несправедливых власть недолговечна.
Креонт
Иди в Колхиду жаловаться.
Медея
Что ж,
Вернусь, но с тем, чтоб тот, кто из Колхиды
Меня привез, увез меня назад.
Креонт
Обжалованью места нет, когда
Декретом постановлено.
Медея
Решивший,
Не выслушав одной из двух сторон,
Хотя его решенье справедливо,
Несправедлив.
Креонт
Тобой казненный Пелий
Был выслушан? Но, впрочем, говори.
Прекрасному дается место делу!
Медея
Как трудно гнев пылающий смирить,
Сколь царственным считают скиптроносцы
Идти упорно начатым путем,
Сама я во дворце моем узнала.
Хоть на меня обрушилась беда,
Хоть я одна, покинута, в изгнанье,
Теснима отовсюду, но когда-то
Прославленным отцом блистала я:
Наш род идет от пламенного Солнца.
Все страны, те, что Фазис орошает
Струями мирными, те, что лежат
За Скифским Понтом, где морские волны
Подслащены болотною водой.
Где девственные рати амазонок
Пугают Термодонтовы брега, —
Всем этим царством мой отец владеет.
Счастливая, я царственною честью
Блистала, и руки моей искали
Завидные для многих женихи.
Внезапная, неверная судьба
Меня из царства вырвала, изгнанье
Судила мне. Как доверять престолу,
Когда ничтожный случай разрушает
Великое могущество?.. Одним
Цари владеют благом драгоценным.
Которое нельзя у них отнять:
Несчастным помогать, давать защиту
Просителям. И это я одно
Из всех богатств Колхиды сохранила:
Всей Греции красу и славный цвет,
Оплот ахейцев, отрасли богов,
Я, я спасла. Подарок мой – Орфей,
Леса и камни двигающий пеньем.
Божественные Кастор и Поллукс,
Сыны Борея, скрытые за морем,
И зорким глазом видящий Линкей.
И все минийцы. Я молчу о том
Вожде вождей… награды за него
Я не ищу: всех прочих вам дарю я,
А этого единого – себе.
Теперь меня суди за преступленья,
Сознаюсь в них, виновна я в одном:
В возврате и спасенье аргонавтов.
Когда бы предпочла я стыд девичий,
Любовь к отцу, – пелазгов вся земля
Разрушилась б с великими вождями
И первым бы погиб твой зять от пасти
Пылающей свирепого быка.
И пусть мой жребий горек, – не жалею,
Что стольких сохранила я царей.
Награда всей моей вины великой
В твоих руках. Коль хочешь, осуди
Виновную, но грех мой возврати мне.
Виновна я и признаюсь, Креонт.
Ты это знал, когда, прося зашиты,
К твоим коленям припадала я.
Для бед моих прошу в твоих владеньях
Безвестного, глухого уголка.
Когда меня из города ты гонишь,
В далеком месте царства дай приют.
Креонт
Я не из тех, кто правит беспощадно,
Отталкивая гордою пятой
Несчастного, и это доказал я,
Изгнанника приняв себе в зятья,
Несчастного, дрожавшего от страха,
Кого Акаст, Фессалии властитель,
Для наказанья требовал себе.
Ему в вину он ставит смерть отца,
Дрожащего, расслабленного старца,
И члены рассеченные его,
Когда, твоим уловлены коварством,
Дерзнули сестры на безбожный грех.
От твоего отмежевавшись дела,
Язон оправдан может быть, его
Не оскверняла кровь, и он – невинен,
Не прикасался он к мечу и чист
Стоял вдали от вашего собранья.
Ты, ты – изобретательница зол:
В тебе негодность бабы сочеталась
С мужскою силой; дела нет тебе
До доброй славы; уходи, очисти
Мои владения, унеси с собой
Проклятые, губительные зелья,
В другой земле тревожь святых богов.
Медея
Велишь бежать? Отдай же мне корабль
И спутника отдай. Зачем велишь
Бежать одной? Ведь не одна пришла я?
Когда войны боишься, прогони
Обоих нас из царства. Для чего
Ты разлучаешь двух виновных? Пелий
Не для меня убит, а для него.
Прибавь сюда побег, хищенье, брата
Растерзанного, сирого отца
И все, чему научена от мужа
Супруга новобрачная. Все это —
Не от меня. Я столько раз грешила.
Но для себя – поверь мне – никогда.
Креонт
Тебе уйти давно уж подобало,
В пустых речах оттягиваешь срок.
Медея
Последнюю к тебе имею просьбу:
Чтоб матери вина не поразила
Детей невинных.
Креонт
Уходи. Я их
Согрею у моей отцовской груди.
Медея
Молю тебя. Счастливым этим браком
В твоей семье, грядущею надеждой,
Судьбою царств, подверженных судьбе,
Тебя я умоляю: дай мне время,
Мне, матери, последний поцелуй
Запечатлеть на детях перед смертью.
Креонт
Для козней ты испрашиваешь срок.
Медея
Каких же ты бояться козней можешь
В столь малый срок?
Креонт
Для злых, чтобы вредить,
Не надо много времени.
Медея
Откажешь
Одно мгновенье дать моим слезам?
Креонт
Вступивший страх велит отвергнуть просьбу,
Но день один для сборов я даю.
Медея
Нет, это слишком, можно покороче:
Спешу сама.
Креонт
Заплатишь головой,
Коль не оставишь Истма прежде, чем
Поднимет Феб над миром день грядущий
Меня ж зовет священнодейство брака,
Зовет к мольбам священный Гименей.
Хор
Нет, слишком отважен, кто первый дерзнул
Пускаться на ломком судне по волнам
И, на землю родную взирая в тыл,
Свою жизнь доверил неверным ветрам
И, в опасном пути рассекая моря,
Возлагая надежды на хрупкий сруб,
Меж дорогами жизни и смерти поплыл.
Отцы наши видели светлый век,
Невинный, не видавший козней злых,
И все, не касаясь чужих берегов
И спокойно старея на отчих полях,
Довольны немногим, не знали богатств,
Кроме тех, что рождает родная земля.
Никто не следил за течением звезд,
Украшающих синий, глубокий эфир;
Корабль не умел избегать по ночам
Ни дождливых Гиад, ни Оленской Козы,
Ни Медведицы Северной, коей вослед,
Направляя ее, проплывает Боот.
Ни грозный Борей,
Ни теплый Зефир не имели имен.
Над ширью морскою Тифнс дерзнул
Развернуть паруса, и новый закон
Предписать ветрам: то парус надуть,
То к подножию мачты его опустить,
Чтобы встречные южные ветры поймать,
То реи спокойно держать посреди,
То поднять их до самой вершины, когда
Всей бури ветров желает моряк
И, высоко рдея багряной каймой,
Дрожат паруса.
Хорошо разделенные мира концы
Воедино связал фессалийский корабль,
И морю удары терпеть приказал.
И к прежним страхам прибавился страх
Пред пучиной морской.
Но кару
Понес нечестивый корабль:
Средь ужасов долгих он путь совершал,
Когда две горы, затворы пучин,
Ошибаясь друг с другом, далеко кругом
Стонали, гремели, как громы небес.
До самых туч
Стесненное море бросало волну.
И Тифнс отважный лицом побледнел
И выпустил руль из слабеющих рук,
И над лирой застывшей умолкнул Орфей,
И Арго, певучий корабль, онемел.
А вспомним про то, как Сицилия дочь,
Окруженная ярыми псами у чресл,
Залаяла пастями всеми зараз.
О, кто б не почувствовал дрожи в костях
При лае чудовища с множеством морд.
Иль про то, как – чума Авзонийских брегов —
Сирена ласкала лазурную гладь
Волшебною песнью, и только с трудом
Фракийский Орфей
Сирену, губившую все корабли,
Пиорийской кифарой своей покорил!
Какая ж награда морского пути?
Золотое руно
И Медея, которая моря страшней, —
Достойная мзда за первый корабль.
Теперь уступило нам море и всем
Подчинилось законам: не нужен теперь
Нам Арго – постройка Палладиных рук, —
Погоняемый веслами славных царей:
Пучина доступна любому челну.
Исчезли границы, на новой земле
Построили стены свои города,
Ничего не оставил на прежних местах
Кочующий мир.
Из Аракса холодного индус пьет,
И черпают персы Эльбу и Рейн.
Промчатся года, и чрез много веков
Океан разрешит оковы вещей,
И огромная явится взорам земля,
И новые Тифис откроет моря,
И Фула не будет пределом земли.
Действие третье
Кормилица
Куда бежишь таким поспешным шагом?
Останови бушующий порыв!
Как богом одержимая менада
Беснуется и мчится по снегам
Вершины Линда, по отрогам Нисы,
Так и она туда, сюда блуждает,
И признаки безумства на лице.
Лицо в огне, глубоко дышит грудь,
Кричит, глаза кропит слезой обильной,
Смеется вдруг: все страсти в ней бушуют.
Колеблется, куда оборотить
Всю тяжесть духа, дышащего гневом.
Грозит, бушует, жалуется, стонет…
Где разобьется бешенства прилив,
Разлившийся широкими волнами?
Не легкое, обычное злодейство
Замыслила она, но превзойдет
Сама себя. Знакомы мне давно
Приметы гнева яростной Медеи.
Громадное злодейство предстоит,
Свирепое, безбожное. Пусть боги
Не оправдают страха моего.
Медея
Несчастная, когда ты знать желаешь
Предел вражды, то подражай любви.
Безмерно я любила, и теперь
Мне царский брак терпеть неотомщенной?
И этот день я праздно проведу,
Которого упорно домогалась.
Пока земля посередине прочна,
Устойчиво стоит, приводит небо
В порядке верном зиму и весну,
Пока нельзя песчинки счесть морские,
Сияет солнце днем, а звезды – ночью,
Пока вращает мировая ось
Созвездия сухие двух Медведиц,
Пока стремятся реки в океан,
Дотоле ярость мщенья не утихнет,
Но будет возрастать в моей груди.
Какой свирепый зверь, какая Сцилла
С Харибдою, глотающей моря,
Иль Этна, подавившая титанов,
Угрозами такими закипят?
Ни быстрая река, ни бурный Понт,
Бушующий над налетевшим Кором,
Ни ветром раздуваемое пламя
Не остановят гнева моего.
Я все разворочу и опрокину…
Но, может быть, боялся он Креонта,
Войны с царем Фессалии? Нет, нет:
Для истинной любви никто не страшен.
Быть может, он пред силой уступил?
Но мог прийти поговорить с женою
В последний раз. И этого – жестокий —
Он побоялся. Мог у тестя он
Добиться и отсрочки для изгнанья.
Один мне день дарован для прощанья
С двумя детьми. Но нет, я не ропщу
На малый срок, и мне его довольно.
Свершит, свершит единый этот день,
О чем молчать уже никто не будет.
Я вызову на бой богов – и все
Я поколеблю!
Кормилица
Госпожа, верни
Спокойствие взволнованному сердцу,
Смягчись душой.
Медея
В одном лишь я могу
Найти покой: разрушить все с собой.
Пусть все со мной исчезнет. О, как сладко
Тому, кто гибнет, увлекать других.
Кормилица
Как много страхов ждет тебя, подумай,
Коль будешь ты упорствовать. Никто
Не борется с царями безопасно.
Язон
О Рок суровый, жребий мой, жестокий
И в ярости, и в милости равно!
Как часто бог оказывал мне помощь
Ужаснее опасностей самих.
Когда б хотел я верным быть супруге,
Я смерти был бы обречен; теперь
Имею жизнь, зато теряю верность.
Не страх над нею восторжествовал,
А лишь любовь: последовали б дети
За мной во гроб. Святая Справедливость,
О, если ты еще живешь на небе,
Тебя зову в свидетели: отца
Лишь дети победили. Полагаю,
Что и сама она, хоть и жестока,
Хоть и не любит гнуться под ярмом,
Детей предпочитает ласкам мужа.
Решился к ней я подступить с мольбой,
Но вот она, едва меня завидя,
Навстречу прыгнула; перед собой
Несет вражду, и на лице написан
Весь ярый гнев.
Медея
Бегу, бегу, Язон!
Менять места не ново для меня,
Нова причина бегства: для тебя лишь
Имела я привычку убегать.
Я ухожу, раз ты повелеваешь
Мне убежать из дома; но куда
Меня ты посылаешь? Устремлюсь ли
Я в Фазис и Колхиду – край отца,
Где пажити омыты кровью брата?
Каких земель искать повелеваешь?
Какие указуешь мне моря?
Не моря ли Понтийского пучины,
Где я везла обратно рать царей,
За милым следуя чрез Симплегады?
В Иолк ли малый мне бежать? В долины ль
Фессалии? Я заперла себе
Дороги все, которые открыла
Перед тобой. Изгнаннице изгнанье
Повелеваешь ты, но не даешь.
Пойду однако; царский зять велел —
Отказа нет. Подвергни истязаниям,
Я заслужила их. Пусть царский гнев
Соперницу кровавым наказаньем
Раздавит, руки в узы заключит,
Запрет меня в пещере вечно темной.
Я большего заслуживаю…
Неблагодарный! Или ты не помнишь,
Средь ужаса товарищей твоих,
На пажитях Эета броненосных,
Огонь из пасти пламенных быков,
Когда по приказанью моему
Себя самих взаимно истребили
Те воины, рожденные землей?
Прибавь сюда желанную добычу —
Барана Фрикса, как я усыпила
Бессонное чудовище – дракона,
Как брата смерти предала, в одном
Убийстве два убийства совершила,
И дочерей заставила коварством
Рассечь на части слабого отца.
Во имя будущих твоих детей,
Чудовищ побежденных, этих рук,
Которых для тебя я не жалела,
Прошедших страхов, и небес, и волн
Свидетелей безмолвных брачной клятвы.
О, сжалься и за все мое добро
Воздай теперь, когда достиг ты счастья.
Ища чужих, покинула я царство
Моих отцов; из этих всех богатств,
Которые нам скифы доставляют
От опаленных Индии племен
(И так как дом сокровищ не вмещает,
Мы украшаем золотом леса),
Я ничего с собой не захватила,
А только члены брата, для тебя
Растерзанные. Принесла я в жертву
Тебе отца, отчизну, брата, стыд!
С таким приданым вышла замуж я —
Изгнаннице верни ее богатство.
Язон
Когда Креонт хотел тебя казнить,
Слезами я купил тебе изгнанье.
Медея
За наказанье я его считала,
Но вижу, что оно – подарок.
Язон
Прочь
Беги от нас, пока еще возможно:
Всегда тяжел бывает гнев царей.
Медея
Ты это мне советуешь, заботясь
Лишь о Креузе: хочешь удалить
Соперницу постылую с дороги.
Язон
Меня в любви Медея упрекает?
Медея
И в кознях, и в убийстве.
Язон
Наконец,
В каком меня винишь ты преступленье?
Медея
Во всех, свершенных мною.
Язон
Одного
Недоставало: чтоб я виновен был
Во всех твоих злодействах.
Медея
Да, твои,
Твои они. Кому злодейство впрок,
Тот и свершил его. Пусть все твою
Бесславную супругу обвиняют, —
Один лишь ты оправдывай ее.
В твоих глазах невинной быть должна,
Кто для тебя невинность потеряла.
Язон
Противна жизнь, коль куплена она
Ценой стыда.
Медея
А если жизни стыдно,
Тогда зачем держаться за нее?
Язон
Смири скорей разгневанное сердце
И пожалей детей.
Медея
Нет, я от них
Отказываюсь, отвергаю их. Креуза
Им братьев даст.
Язон
Могучая царица
Приют окажет детям беглецов.
Медея
Пусть бедные не доживут до дня,
Который отрасль Фебову смешает
С негодными отродьями Сизифа!
Язон
Несчастная, с собою и меня
В изгнанье тащишь? Уходи, прошу я.
Медея
Мои моленья выслушал Креонт.
Язон
Но что могу я сделать. Говори!
Медея
Из-за меня? Хотя бы преступленье!
Язон
Ведь с двух сторон меня теснят цари.
Медея
Медея их страшнее. Я готова
Сражаться, чтоб Язона получить.
Язон
Я изнемог от бедствий… Иль забыла
Ты ужасы, что мы перенесли.
Медея
Я над судьбой всегда торжествовала.
Язон
Теснит Акаст.
Медея
Страшнее враг Креонт.
Беги от них обоих, не хочу я,
Чтоб руку ты на тестя подымал,
И осквернять себя родною кровью
Тебе, поверь, Медея не велит.
Беги со мной невинный.
Язон
Устоим ли,
Когда на нас нагрянут две войны,
Когда Креонт соединит с Акастом
Свои войска?
Медея
Прибавь колхидцев к ним,
Вождя Эета, скифов и пелазгов
Соедини – я потоплю их всех.
Язон
Боюсь я скиптров царских.
Медея
Нет, скорее
Ты жаждешь их.
Язон
Беседу сократи,
Чтоб не навлечь опасных подозрений.
Медея
Ну, если так… тогда греми, Юпитер,
Простри десницу с вышины небес,
Готовь огонь отмщенья, поколебай
Весь мир, перуном тучи разорвав!
Не разбирай, кого из нас разить,
Меня или его: кто упадет,
Тот и виновен!.. Молния твоя
Непогрешима.
Язон
Будь благоразумней, спокойнее.
Когда у тестя в доме
Есть что-нибудь приятное тебе,
Что облегчит изгнание, проси.
Медея
Ты знаешь: я умею презирать
Богатства царские. Позволь одно:
Детей мне взять в товарищи изгнанья,
Чтоб иногда на их груди поплакать.
Ты новыми утешишься детьми.
Язон
Хотел бы я твою исполнить просьбу —
Любовь мешает. Нет, к подобной жертве
Ни царь, ни тесть меня не принудит.
Они одни – моей причина жизни,
Они одни – моей сожженной груди
Утеха и отрада. Я б скорей
Расстался с духом, телом, светом солнца!
Медея
Так любит он детей. Прекрасно. Он
В моих сетях, открылось место ране.
По крайней мере мне перед уходом
Позволь оставить детям наставленье,
Запечатлеть последний поцелуй,
И это мне отрадно. Напоследок
Прошу тебя: не помни о словах,
Что вырвал у меня припадок скорби.
Пусть остается память у тебя
О наших лучших днях, а то, что в гневе
Сказала я, об этом позабудь.
Язон
Уж я забыл, и сам прошу тебя
Кипящий дух смирить и успокоить.
Покорность горе облегчает нам.
Медея
Он удалился. Как? Уходишь ты,
Забыв меня, мои благодеянья?
Я выпала из памяти твоей?
Нет, никогда не выпаду! Все силы
И все свое искусство призови.
Тебе остался плод твоих злодейств:
Чтоб ничего не почитать злодейством.
Здесь места нет коварству: нас боятся.
Там, где никто беды не ожидает,
Я нападу. Дерзай же, начинай
Все, что Медея может и не может.
Ты, верная кормилица, подруга
Моих скорбей и разных злоключений,
Мне в замыслах печальных помогай.
Есть у меня одежда, дар небесный,
Престола украшение родного,
Происхожденья вышнего залог,
Дарованный Эету богом Солнца,
И, жемчугом осыпанный обильно,
Златой венец для царственных кудрей.
Их я с детьми отправлю в дар невесте,
Волшебным ядом раньше напоив.
Гекату призовем! К священнодействам
Приступим мрачным. Ставьте алтари,
И пусть на них гудит и воет пламя.
Хор
Никакая сила огня и ветра,
И стрелы летящей не так ужасна,
Как когда отвергнутая супруга
Гневом пылает;
Легче Австр ненастный, несущий вьюги,
Легче Гистр, когда, широко разлившись,
Рвет мосты, бушует и затопляет
Вешние долы;
Легче Рона, мчащая волны в море,
Иль когда, от снега освобожденный,
Под палящим солнцем, весною поздней
Гем разольется,
Слеп огонь любви, разожженной гневом,
Он не знает меры, узды не терпит,
Не боится смерти, мечам навстречу
Жадно стремится.
Пощадите, боги, прощенья молим,
Чтоб спокойно жил покоривший море.
Но ярится царь голубой пучины
На святотатца.
Гнать дерзнувший вечную колесницу,
Новый бог, забывши отца уроки,
Сам сожжен огнями, что, обезумев,
По небу сеял.
Новый путь отыскивать – всем опасно.
Ты иди дорогою верной предков,
Не дерзай священные связи мира
Рвать самочинно.
Кто касался царственных весел Арго,
Кто дубравы древние Пелиона
Обнажил от их густолистной тени,
Все, кто плыл меж странствующих утесов
И, изведав столько трудов на море,
У прибрежья варваров бросил якорь,
Чтоб вернуться в дом с золотой добычей,
Искупили гибелью нарушенье
Права морского.
Море в гневе требует наказанья:
Первый Тифис, поработитель моря,
Руль невежде-кормчему предоставил.
Умер он вдали от родного царства.
И, покрытый бедным холмом могильным,
Средь теней безвестных лежит доныне.
Оттого-то, помня царя потерю,
Корабли задерживает Авлида
В гаванях долго.
Кто рожден Каменою сладкогласной,
Тот, чьим струнам внемля, ручей бегущий
Замедлял теченье, смолкали ветры,
Птицы песни позабывали, вместе
С деревами слушать его стекаясь,
Он давно растерзан в полях фракийских;
Гебр главу в кровавых волнах лелеял;
Отошел к знакомому Стиксу, в Тартар
Он без возврата.
Аквилона дети от рук Алкиды
Пали вместе с сыном Нептуна, в разных
Бесконечных образах тот являлся.
Сам же он, моря усмирив и землю,
И раскрыв жестокого царство Дита,
Опочив живой на горящей Этне,
Члены отдал в жертву огням свирепым,
Был снедаем гноем старинной крови,
Даром супруги.
Злой кабан ударом сразил Анкея;
Мелеагр безбожный зарезал дядю
И за то от матери гневной принял
Смертный жребий. Но за вину какую
Был наказан смертью тот нежный отрок,
Что, в пути потерянный Геркулесом,
Был – увы – похищен волной потока?
Что ж! Пускайтесь в море, когда опасен
Даже источник.
Идмонея, знавшего Рок грядущий,
Змей убил в бесплодных песках Ливийских.
Правду всем вещавший, себе солгавший,
Мопс погиб далеко от Фив родимых.
Если верно пел он о том, что будет,
Муж Фетиды будет блуждать в изгнанье.
Пораженный молнией в бурном море,
Оилеев сын искупил кончиной
Отчую дерзость.
Ложный свет зажжет, чтоб сгубить аргосцев,
И падет в пучину коварный Навплий.
Искупая злую судьбу Адмета,
Жизнь свою за мужа отдаст супруга.
Сам же Пелий, кто золотой добычей
Нагрузил корабль первозданный Арго,
Был сожжен в котле раскаленном; члены
В тесной влаге плавали и горели.
Месть за море, боги, уже свершилась.
Милость Язону!
Действие четвертое
Кормилица
Душа трепещет в ужасе; большая
Грозит беда. С невероятной силой
Растет и разжигает сам себя
Медеи гнев. Видала часто я
Ее, богам бросающую вызов,
Колеблющую небо, но теперь
Она готовит большее злодейство.
Когда она трепещущей стопой
Вступила в дом заклятий сокровенных,
Она прибегла к чарам всем, которых
Боялась раньше, и пустила в ход
Все тайные, безвестные заклятья
И, осенивши левою рукой
Алтарь печальный, вызвала все язвы,
Рожденные на пламенных песках
Пустынь Ливийских и под вечным снегом
Морозами окованного Тавра,
И всех чудовищ. Пением волшебным
Привлечена чешуйчатых чудовищ
Таившаяся в сумраке толпа.
Здесь страшный змей тяжелое, большое
Волочит тело; языком тройным
Вращает, ищет жертвы, но, услышав
Волшебные напевы, цепенеет,
Свивая тело в кольца и узлы.
«Нет, – говорит Медея, – это мало:
Орудия земли и преисподней
Негодны мне, достану яд небес.
Пора, пора обычное коварство
Мне превзойти. Пускай сюда сойдет
Змея небес, подобная потоку.
Сжимающая крепкими узлами
Зверей небесных двух (из них большой
Сияет над пелазгами, а меньший
Сидонянам); пусть лапы разожмет
Сам Змиедержец, яд изливши свой;
Пускай Пифон придет на зов волшебный,
Дерзавший нападать на двух богов,
И гидра Лерны, с головами всеми,
Сраженными Геракловой рукой.
И ты приди, бессонный страж Колхиды,
Под песнь мою уснувший в первый раз».
И, вызвав все змеиные породы,
Она берет отравленные зелья:
Все, что рождает каменистый Эрик,
Что на хребтах, покрытых вечным снегом,
Растит Кавказ из крови Прометея,
И яд, которым стрелы напояют
Богатые арабы, легкий Парф,
И Мед колчаноборный, и все соки,
Которые под небом ледяным
В Гирканских рощах свевы собирают;
Все, что зима весною гнездотворной
Произращает и когда зима
Стряхает с рощ красу, сковавши все
Оковами мороза ледяными,
Все травы, яд таящие в цветке
И в чьих корнях струится сок смертельный
Она в руках своих перебирает.
Вот эти зелья возрастил Афон,
Те – Панд огромный; эти нежный цвет
Под злым серпом сложили на Пангее;
Те возрастил глубоководный Тигр,
А те – Дунай; а эти – по равнинам
Сухим струящий теплую волну
Гидасп жемчугоносный; эти – Бетис,
Своей стране дающий имя, воды
Несущий в Гесперийские моря,
Слабеющий замедленным теченьем.
Вот эта травка срезана была
Перед рассветом, та – глубокой ночью,
А эту ногтем подсекла сама
Волшебница, шепча свои заклятья.
Срывает смертоносные растенья,
Змеиный выжимает гной, прибавив
Совы зловещей сердце и утробу
Совы ушатки. Чар художница
Кладет их врозь; одним присуща сила
Огня, другие – холодны, как лед.
Она слова над ядами бормочет,
Не менее ужасные. Но вот
Я слышу шум ее шагов… она
Запела: мир дрожит при первых звуках.
Медея
Заклинаю тени мертвых и подземных всех богов,
Темный дом глухого Дита и тебя, слепой хаос,
Смерти мрачные пещеры в преисподних берегах,
Души! Казни позабывши, собирайтесь к нам на брак.
Иксион, пади на землю! Стань недвижно, колесо!
Пусть и Тантал беззаботно пьет Пиренскую струю.
Пусть Сизиф свой камень скользкий катит вспять средь вечных скал.
Также вы, кого терзает тщетный труд дырявых урн,
Соберитесь, Данаиды: здесь работа есть для вас.
Пусть достанутся все казни тестю мужа моего.
И на зов моих заклятий, ночи ясная звезда,
Подымись в зловещем виде, ликом тройственным грозя.
Воззвав к тебе и кудри распустив,
Вошла я в рощу тайную босая
И вызвала струю из туч сухих.
Понизила моря, и океан
Вернулся вглубь, смирив свои приливы,
Увидел мир в одно и то же время
И солнце, и звезду; коснулись моря
Созвездия Медведиц. Изменила
Я ход времен: от пенья моего
В исходе лета зацвела земля.
И средь зимы Церера видит жатву,
К своим истокам Фазис возвратился,
И Гистр, текущий множеством ручьев,
Едва струит скудеющие воды.
Взгремели волны, море взволновалось
Без ветра, роща древняя стряхнула
Листы по приказанью моему.
На полпути остановился Феб,
Гиады падают с небес. Пора,
Приди к твоим священнодействам, Феба!
Рукой окровавленной венки плету,
Их обвивают девять змей.
А вот Тифея члены, потрясавшего
Юпитера могучий трон.
Здесь Несса, перевозчика коварного,
Кладу отравленную кровь.
Здесь пепел древний от Этейского костра,
Испивший Геркулесов яд.
Алфеи, грешной матери, святой сестры,
Здесь видишь мстительный огонь.
А эти перья Гарпия оставила,
Что Дзета убегала рук.
Прибавь к ним перья Стимфалиды, раненой
Лернейской гибельной стрелой.
Гудит алтарь: я вижу, что треножник мой
Богиня движет грозная.
Колесница Гекаты, я вижу, плывет…
Не такая, какую на небе ночном
Она гонит, сияя полным лицом,
Но как будто низринута с чистых небес
Фесаллийских колдуний заклятьем ночным,
Приближает она к омраченной земле
Свой ущербный, зловещий, краснеющий серп.
Так разлей же печальный и бледный твой луч,
Устрани ты народы! На помощь тебе,
О богиня сетей, пусть звенит и гремит
Коринфский кимвал – драгоценная медь.
Тебе приношу на кровавой траве
Торжественный дар;
Тебе зажигаю ночные огни,
Похитивши светоч из самых могил.
Тряся головой,
Со склоненною выей тебя я зову.
Для тебя повязала я кудри мои
Погребальным венцом; для тебя потрясу
Я печальную ветвь от стигийской волны.
Для тебя поражу мои руки ножом,
Обнажив, как менада, дрожащую грудь.
Пускай моя кровь потечет на алтарь!
Привыкайте, о руки, мечи обнажать,
Привыкайте струить дорогую мне кровь!
Каплет влага святая из раненых рук.
А что слишком я часто тревожу тебя
Мольбами и чарами, ты мне прости.
Причина того, что так часто тебя
Я зову, Персеида, все та же всегда:
Всегда Язон.
Окрась же одежду Креузы теперь,
Чтоб, как только ее наденет она,
Ползучее пламя прошло до костей.
В сияющем золоте заперт огонь,
Потаенный и жгучий; его мне вручил
Прометей, заплативший за кражу огня
Терзанием вечным утробы своей,
И искусству владеть тем огнем научил.
И Мульцибер тайные дал мне огни,
Сокрывши их тонкою серой от глаз.
И молнии жгучие я собрала
От низверженных с неба останков твоих,
Мой родной Фаэтон; и Химеры
Я имею огонь.
Есть огонь у меня и из груди быка,
Колхидского стража; смешала их все
Я с желчью Медузы, и тайное зло
Велела хранить.
Усиль мои яды, Геката, храни
В дарах моих скрытое семя огня.
Пусть обманут и зренье, и руки они,
Пусть жар проникает и в жилы, и в грудь;
Пусть члены расслабятся, кости чадят;
Пусть пламя в кудрях новобрачной жены
Превосходит сиянье венчальных свечей!
Заклятья услышаны; трижды вдали
Геката пролаяла грозная: вот
Она посылает святые огни. (
Обряд волшебный кончен. Позови
Сюда детей; я через них пошлю
Подарки драгоценные невесте.
Идите, дети матери несчастной,
Умилостивьте даром и мольбами
Владычицу и мачеху свою.
Идите и скорее возвращайтесь,
Чтоб обняла я вас в последний раз.
Хор
Разъярена любовью,
Кровавая менада,
Куда летит? Какое
Готовит злодеянье?
Лицо пылает гневом,
И гордой головой
Она грозит престолу.
Ну кто бы мог поверить
В изгнание ее?
Пылают взором щеки,
Но бледность гонит краску;
И бледность и румянец
Сменяются мгновенно.
Туда, сюда несется.
Как, потерявши деток,
Тигрица в роще Ганга
Блуждает, разъярясь.
Ни гневом, ни любовью
Медея не владеет.
Теперь перемешались
Любовь и гнев. Что ж будет?
Когда поля пелазгов
Колхидянка покинет,
Освободив от страха
Семью царей и царство?
О, Феб, без промедления
Гони коней по небу.
Пусть ночь сойдет благая!
Вождь ночи, Геспер ясный,
Потопит страшный день.
Действие пятое
Вестник
Погибло все, разрушен царский дом,
Отец и дочь смешались в общем пепле.
Хор
Какая ж казнь сгубила их?
Вестник
Обычно
Губящая царей: подарки.
Хор
В них
Какое же коварство заключалось?
Вестник
Я сам дивлюсь, едва могу поверить.
Хор
Как бедствие случилось?
Вестник
Жадный пламень,
Как будто по приказу, весь дворец
Охватывает, дом уже разрушен,
За город опасаются.
Хор
Пускай
Вода потушит пламя.
Вестник
Вот что дивно:
Вода питает пламя, и чем больше
Препятствий, тем сильней горит огонь;
Он охватил сторожевые башни.
Кормилица
Скорей беги из Пелопова края,
Ищи себе, Медея, стран других.
Медея
Чтоб я ушла? Нет, если бы я прежде
Бежала, возвратилась бы теперь;
Вот предо мною новый брак. Что медлишь,
Моя душа, осуществить порыв?
О, велико ли это отомщенье?
Безумная, должно быть, до сих пор
Язона любишь ты, когда довольно
Тебе его безбрачия! Ищи
Неведомой, необычайной кары.
Исчезни, стыд, исчезни, весь закон!
Ничтожна месть, когда невинны руки.
О, разожги твой задремавший гнев
И ярости старинные порывы
Со дна души смятенной зачерпни!
Пускай все то, что я досель свершала,
Покажется святым! Я то свершу,
Что назовут обычными, пустыми
Мои злодейства прежние. Я в них
Лишь упражняла гнев мой. Что могли
Осуществить неопытные руки
И девичье безумие? Теперь
Медея – я: мой ум созрел средь бедствий.
Отрадно брата голову отсечь
И члены разрубить его; отрадно
Украсть отца священное руно
И руки дочерей вооружить
На гибель старца. Гнев, ищи добычи!
Для всех злодейств годна моя рука.
Какие стрелы, гнев мой, ты готовишь
Коварному врагу? Не знаю, что
Душа внутри решила, в чем не смеет
Сама себе признаться. Слишком я
Поторопилась, глупая. О, если б
Он от твоей соперницы детей
Уже имел! Но все равно: Креуза
Твоих детей Язону родила.
Я избираю это наказанье
И вижу в нем венец моих злодейств.
Душа, готовься! Дети, что моими
Когда-то были, вы падете жертвой
За преступленья вашего отца.
Но ужас сердце сжал, и холод – в членах,
И дрожь – в груди. Ушел куда-то гнев,
Вернулась мать, супругу прогоняя,
Уже ль пролью я кровь моих детей?
О, нет! Придумай что-нибудь получше!
Пускай уйдет подальше от меня
Безбожное, неслыханное дело!
За грех какой прольют бедняжки кровь?
За то ль, что рождены они Язоном
И матерью Медеей? Пусть падут!
Ведь не мои они, пускай погибнут…
Они мои, и нет на них вины,
Они так непорочны… Это – правда…
Но разве был виновен брат? Зачем
Колеблешься, душа моя, и слезы
Кропят лицо? Зачем любовь и гнев
На части рвут взволнованную душу?
Как яростные ветры бой ведут,
Со всех сторон гоня морские волны,
И море неуверенно кипит,
Так и в моем забушевавшем сердце
Любовь и гнев друг друга гонят прочь.
Гнев, уступи любви! Сюда, о дети,
Единая утеха для семьи
Разрушенной, скорей сюда придите,
Чтоб потонуть в объятиях моих.
Пусть вас живых отец имеет, только б
И матери иметь вас. Но гнетет
Изгнание и бегство. Скоро, скоро
От груди материнской оторву
Их, плачущих, рыдающих. Пускай же
Не тешатся лобзаниями отца,
Когда они для матери погибли.
Вновь гнев растет и ненависть кипит.
Старинная Эринния невольно
Толкает руку, следую за ней.
О, если б вышла из моей утробы
На свет толпа надменной Танталиды
И дважды семь я родила детей!
Была бесплодна я для наказаний,
Но двух детей я родила – довольно,
Чтобы отмстить за брата и отца.
Куда стремятся эти толпы фурий?
Кому готовят пламенный удар?
Кому грозят кровавыми огнями
Отряды преисподней? Извиваясь,
Огромный змей гремит своим бичом.
Кому грозит ужасная Мегера?
А это чья растерзанная тень?
А! Это – брат: он требует отмщенья,
И я отмщу. Погасни, свет любви!
Терзай и жги, открыта грудь для фурий!
О брат, уйди, богиням отомщенья
Сокрыться в преисподней прикажи
И мне самой оставь меня. Вот этой
Моей рукою, обнажившей меч,
Воспользуйся, о брат, и этой жертвой
Смирю я тень твою. (
что за шум?
Оружие готовят и изгнаньем
Грозят мне. Чтоб убийство довершить,
На кровлю дома нашего взойду я!
(
И ты, кормилка, шествуй вслед за мной.
(
Твой этот труп с собою захвачу.
Ну, ну, душа! Что втайне тратить
доблесть!
Яви ее перед народом всем. (
Язон
Сбегайтесь все, кто верны, кто состраждет
Несчастию царей, чтобы поймать
Виновницу ужасного злодейства!
Сюда, сюда, воинственная рать,
Разрушьте дом до самых оснований!
Медея
И скипетр мой, и брата, и отца
Вернула я, владеешь вновь, Колхида,
Добычею барана золотого.
Возвращено похищенное девство,
О, наконец смягчились божества!
О, этот день мой – праздничный и брачный!
Но нет, не все отмщенье свершено,
Так продолжай, пока послушны руки.
Что медлишь и колеблешься, мой дух?
Мой гнев упал, раскаяние, стыд
Владеют мной. О, что я совершила,
Несчастная! Но пусть терзает стыд,
Что сделано, то сделано. Невольно
Огромное блаженство поднялось
В моей душе, оно растет все выше.
Недоставало только одного:
Вот этого свидетеля. Доселе
Я ничего не сделала. Без цели
Злодейства все, что были без него.
Язон
Вот, вот она грозит с обрыва крыши.
Огней сюда скорее, чтоб она
В своем погибла пламени!
Медея
Могилу,
Могилу для детей готовь, Язон,
И холм надгробный. Я похоронила
Твоих жену и тестя. Этот сын
Уже погиб, второй погибнет также,
Но на твоих глазах.
Язон
Молю тебя
Богами всеми, нашим общим бегством
И верностью супружеской моей,
О, пощади дитя! Коль кто виновен,
Так я один: убей меня скорее,
Рази мою преступную главу.
Медея
О нет! Там, где всего тебе больнее,
Вонжу я меч. Иди теперь, гордец,
И домогайся девичьих объятий,
Бросая мать.
Язон
Довольно одного!
Медея
Когда б одним насытиться убийством
Могла моя рука, ни одного
Она бы не свершила. Слишком мало
И двух убийств для гнева моего.
Когда сейчас в утробе материнской
Скрывается залог твоей любви,
Его мечом я вырву из утробы.
Язон
О, продолжай! Я больше не прошу,
Но хоть отсрочку дай моим мученьям.
Медея
Нет, наслаждайся медленно, мой гнев!
День этот мой, я пользуюсь отсрочкой.
Язон
Меня, меня убей, ужасная!
Медея
Взываешь ты о жалости? (
Окончено, и утолен мой гнев.
О, подыми, Язон неблагодарный,
Сюда глаза, опухшие от слез.
Ты узнаешь жену? Ведь мне привычно
Так убегать. Открылся в небо путь.
Два змея мне чешуйчатые шеи
Подставили. Отец, прими детей,
А я помчусь в крылатой колеснице.
Язон
Несясь в пространстве горнего эфира,
Свидетельствуй, что в нем уж нет богов!
Федра
Действие первое
Ипполит
Рассыпьтесь, друзья, по тенистым лесам,
По снежным вершинам Кекроповых гор!
И быстрой стопой пробегайте луга,
На которые тень простирает свою
Скалистый Парнеф,
Где Кефис стремительный вечно шумит,
Текущий во мгле Триазийских долин.
Ликуйте холмы, что вечно Рафейским снегом белы.
А вы устремитесь к ольховым лесам,
Где Зефир росоносный ласкает луга,
Вызывая весенние травы на свет,
Где Илие легкий лениво течет
По прелестным полям и скудной волной
Омывает и гложет бесплодный песок.
А вы к Марафонским дебрям густым
Направьте шаги,
Где матери ищут для маленьких стад
Подножного корма и пастбищ ночных.
А вы, где открытый для южных ветров
Ахарней суровый смягчает хлад,
Один на Гимета сладостный склон,
В Афидны пускай устремится другой.
В том месте давно не звучали рога,
Где смотрит на моря извилистый брег
Сунийский утес.
Кто славы охотника ищет, того
Призывает Флий.
Ведь там обитает гроза поселян,
Прославленный многими ранами вепрь.
Молчаливым псам
Ослабляйте вожжу, но молоссов злых
Не спускайте с ремня, а критские псы
Пусть рвутся истертою шеей из уз.
Спартанских псов
(Смела их порода, жадна до зверей)
Держите на привязи ближе, ближе к себе.
Наступит пора,
Их лай отзовется под сводом пещер.
Теперь же, носы наклонивши к земле,
Пусть нюхают воздух и ищут берлог,
Пока полумрак и на влажной земле
Хранятся следы пробегающих ног.
Один поскорей
Широкие сети для лова готовь,
Другой расставляй тугие силки.
Пусть перья багряные страхом пустым
Загонят в тенета смятенных зверей.
Ты издали легкие копья метай,
А ты и правой и левой рукой
Направляй отягченный железом дрот.
А ты из засады зверей выгоняй
Пронзительным криком, а ты, победив,
Утробу вскрывай согнутым ножом.
О дева-богиня, с любовью приди
К слуге твоему,
Царящая в сумраке тайном лесов,
Разящая верной стрелою зверей,
Которые пьют
Холодный Аракс
И резвятся зимою на петровском льду.
Ты львов гетулийских десницей разишь
И критских преследуешь ланей. А то
Ты стрелы бросаешь в стремительных серн
Своей легкой рукой.
Тебе подставляют и спину, и грудь
Рогатые зубры, косматый бизон
И пестрые тигры. Все звери пустынь,
Что живут в Аравийских роскошных лесах
И в скудной земле гарамантов, и те,
Что ютятся на диких Пирены хребтах,
Скрываются ль в дебрях Гирканских густых
И в степях, где кочует дикий сармат, —
Трепещут, Диана, пред луком твоим.
Кто, имя имея твое на устах,
Вступает в леса,
У того переполнены сети зверьем,
Ни один не уйдет, разорвавши силки,
Телеги скрипят под добычей лесной,
И рдеют от крови морды собак.
С весельем и шумом толпа поселян
Возвращается в хижины праздновать пир.
Богиня, ты здесь:
Пронзительно лают веселые псы,
Призывая в леса. Сюда, сюда,
Помчимся, друзья, где тропа сократит
Утомительный путь.
Федра
О Крит великий, царь морей безбрежных,
Чьи корабли несметные покрыли
Широкий Понт до края, где Иерей
Стремит суда на Ассирийский берег!
Зачем меня наложницею дал
В немилый дом, где я женой врага
В слезах мой век печальный коротаю?
Мой муж бежал, и верен он жене
Той верностью, что свойственна Тезею.
Отважного любовника соратник,
Спустился он во мрак озер подземных,
Чтоб вместе с ним похитить Прозерпину
С престола преисподнего царя.
Ни страх, ни стыд его не задержали:
И в Ахеронте беззаконных лож
Готов искать родитель Ипполита!
Но есть другая, большая печаль,
И от нее меня не отрешают
Ни мрак ночной, ни сон глубокий.
В сердце
Растет беда, пылая, как огонь
В пещерах Этны. Празден мой станок,
Из рук невольно пряжа выпадает.
Охоты нет почтить дарами храм
И, замешавшись в хор аттидских жен,
Пред алтарем, в молчанье тайнодейства,
Метать огни и чистыми мольбами
Богиню чтить, владычицу Земли.
Хочу зверей преследовать бегущих,
Метать копье изнеженной рукой!
Зачем, мой дух, зачем ты любишь дебри?
Я матери несчастной узнаю
Преступный Рок. Всегда, всегда в лесах
Грешили мы. О, как мне жаль тебя,
Родительница! В страсти нечестивой
Дерзнула ты отдать любовь вождю
Свирепых стад. Твой обольститель был
И диким, и ярма не выносящим,
Но все же он любил… Но бог какой,
Какой Дедал мое угасит пламя?
Нет, если б сам афинянин искусный,
Что в темном доме запер Минотавра,
Вернуться мог, он не помог бы мне.
Возненавидев всех потомков Солнца,
На нас оковы Марса своего.
Да и свои Венера вымещает
И Фебов род обременяет весь
Постыдными грехами: ни одна
Из дочерей Миноса не любила,
Чтоб к той любви не примешался грех.
Кормилица
Тезеева супруга, славный отпрыск
Юпитера! Из груди непорочной
Скорее изгони огонь греха
И не давай себя ласкать надежде.
Тот, кто любовь в начале подавил,
Воистину бывает победитель.
Но кто питал и возлелеял зло,
Нести ярмо, которому подпал,
Отказывается, но слишком поздно.
Мне хорошо известно, что цари
Не любят правды, в гордости своей
Пред истиной склоняться не привыкли;
Я понести ответственность готова
За мой совет: ведь близкая свобода
Рождает храбрость в старческой груди.
Наш первый долг – идти прямой дорогой,
А уклонившись, меру знать в грехе.
К чему идешь, несчастная? Зачем
Бесславный дом еще бесчестишь, мать
Желая превзойти? Здесь больший грех,
Чем зверь ее. Там был виною Рок,
Твоя ж любовь о сердце развращенном
Свидетельствует. Если безопасным
Проступок ты считаешь потому,
Что твой супруг не видит свет небесный,
Ты заблуждаешься. Пускай Тезей
Сокрыт навек Летейскою пучиной,
А об отце забыла, что законы
Дает морям и сотни городов?
Столь страшный грех оставит он сокрытым?
Отцовская забота прозорлива.
Но пусть его мы хитростью обманем,
Забыла ты о деде, чьи лучи
На целый мир сиянье изливают,
Отце богов, что сотрясает землю
И мечет пламя Этны? Неужель
Ты скроешься от пращуров всезрящих?
Но пусть на связь греховную твою
Небесные посмотрят благосклонно,
Соблазну покровительство дадут, —
Что скажешь ты о совести смятенной,
Душе, виною полной, вечном страхе
Перед собой? Злодейство безопасным
Бывает, но спокойным – никогда.
О, погаси огонь любви преступной
И грех, какого варварские земли
Не видели, ни негостеприимный
Суровый Тавр, ни скифы кочевые!
Ужасное злодейство изгони
Из чистого ума и, вспомнив мать,
Страшись любовных связей небывалых.
От ласк отца стремясь к объятьям сына,
Ты смешанный зачнешь во чреве плод?
Так продолжай и опрокинь природу
Огнем преступным! Что ж чудовищ нет?
Что ж пуст дворец, где брат когда-то жил?
Что ж всякий раз увидит чудищ мир,
Природа все законы преступит,
Когда полюбит критянка?
Федра
Я знаю,
Кормилица, ты правду говоришь.
Но страсть меня на худший путь влечет:
Сознательно душа стремится к бездне,
Ища вотще спасительных советов.
Так мореход противу встречных волн
Коль правит челн, его напрасен труд:
Уносится корма теченьем бурным.
Что может разум? Побеждает страсть
И бог могучий всей душой владеет.
Крылатый этот бог царит над миром
И самого Юпитера палит.
И Марс воитель ведал это пламя,
И бог – создатель молнии трехзубой —
И он, всегда вращающий золу
В пещерах Этны, тем огнем пылает;
И Феба, с лука мечущего стрелы,
Пронзает мальчик верною стрелой,
Летает он, тяжел земле и небу.
Кормилица
Постыдная, потворствуя пороку,
Решила похоть, что любовь есть бог,
И чтоб свободней быть, снабдила страсть
Названьем бога ложного. С небес,
Извольте видеть, сына посылает
На землю Эрицина; стрелы он
Рукою нежной сыплет, и владеет
Громадным царством меньший из богов.
То выдумка пустая душ безумных:
Венеры божество и лук Амура.
Кто в счастии живет чрезмерном, тот
Стремится к необычному. Тогда
Большого счастья страшная подруга
Приходит похоть. Повседневный стол
И здравый нрав становятся постылы.
И почему той похоти чума,
Дома изысканные выбирая,
Щадит пенатов скромных? Почему
Свята Венера в хижинах убогих
И здравы страсти у людей простых,
Держась в своих пределах? И, напротив,
Богатые, особенно цари,
Стремятся к беззаконному? Кто слишком
Могуч, тот хочет мочь, чего не может.
Ты знаешь, что царице подобает:
Страшись возврата мужа твоего.
Федра
Одной любви покорно сердце Федры,
Я не боюсь возврата: никогда
Не возвращался тот под свод небесный,
Кто потонул в молчанье вечной ночи.
Кормилица
На Дита не надейся. Пусть запрет
Свое он царство, пусть стигийский пес
Хранит врата, Тезей найдет дорогу.
Федра
Быть может, он простит мою любовь.
Кормилица
Безжалостен он был к супруге чистой,
И дикая узнала Антиопа
Его руки жестокость. Но допустим,
Что сможем гнев его переломить, —
Кто сломит сына дух неукротимый?
Возненавидев даже имя женщин,
В безбрачье он свои проводит дни,
Бежит любви. Не забывай, что он
Из рода амазонок.
Федра
Вслед за ним
По высям снежным легкою ногой
Бегущим, прыгающим через камни,
Хочу лететь по рощам и горам.
Кормилица
Чтоб он твоим ласканьям уступил
И чистоту нарушил для Венеры?
И полюбил тебя, когда, быть может,
Из-за тебя всех женщин ненавидит?
Нельзя его мольбами победить.
Он дик!
Федра
Любовь и диких побеждает.
Кормилица
Он убежит.
Федра
Я вслед за ним хоть в море.
Кормилица
Отца не забывай.
Федра
И мать я помню.
Кормилица
Весь род наш он презрел.
Федра
Так нет соперниц.
Кормилица
Придет супруг…
Федра
Кто? Спутник Перифоя?
Кормилица
Придет отец.
Федра
Он кроток был к сестре.
Кормилица
Вот этими седыми волосами
И грудью, изнемогшей от забот,
Сосцами, дорогими для тебя,
Молю, остановись в своем безумье.
Желанье выздороветь – часть здоровья.
Федра
Не вся стыдливость вышла из души.
Старушенька, я слушаюсь. Любовь,
Которая не хочет управляться,
Побеждена да будет. Доброй славы
Не оскверню. Один исход из бед:
За мужем я последую и смертью
Предотвращу несчастье.
Кормилица
О питомка,
Умерь души разнузданный порыв:
Ты потому-то и достойна жизни,
Что смерти мнишь достойною себя.
Федра
Смерть решена; вопрос о роде смерти:
Окончу ль петлей жизнь или железом,
Иль брошусь вниз с Палладина Кремля.
Кормилица
Ты думаешь, моя позволит старость
Тебе погибнуть? Яростный порыв
Останови. Вернуться к жизни трудно.
Федра
Ничто погибели не помешает,
Коль решено и должно умереть.
Моя рука отмстительницей будет
За чистоту.
Кормилица
Единая утеха
Моих годов преклонных, госпожа,
Когда так сильно страсть душой владеет,
Презреть молву: она ведь неправдива
И часто лучше или хуже дел.
К его душе, суровой, неприступной,
Я путь найду. Моя теперь забота
На юношу сурового напасть
И ум его сломить неумолимый.
Хор
О богиня, дочь грозового моря,
Что зовется мать двойных Купидонов!
Сильный и огнем вместе и стрелами,
Сладострастья полн и веселья мальчик.
О, как метко он выпускает стрелы!
Страсть проникнет внутрь, в глубину суставов,
Все опустошит тайный пламень жилы;
Раны мальчик вширь не наносит вовсе,
Но она мозги пожирает тайно.
Не знает покой этот отрок: всюду
Стрелы сеет он как легко по миру!
Та земля, что зрит восхожденье солнца,
Иль вечерний брег на его закате,
Или жаркий край под созвездьем Рака,
Иль Медведицы подо льдом созвездья,
Зрящий лишь одни кочевые орды,
Знает этот огнь. Он воспламеняет
Юношей сердца пылких, воскрешает
Жар у немощных стариков угасший,
Пламенем сердца дев, им незнакомым,
Поражает вдруг. Побуждает он, с неба
В ложном зраке чтоб бог снисшел на землю:
Феб, начальник стад фессалийских, долго
Пас свои стада и, свой плектр оставив,
Созывал быков полевой свирелью.
Сколько раз был зрим во обличье смертном
И сам вождь небес и всех туш гонитель.
То крылами он замахал, как птица,
Слаще пел он, чем перед смертью лебедь,
То играл бычком со свирепым взором —
Подставлял хребет свой девичьим играм,
Вздумал посягнуть он на царство брата,
Греб копытом он, в подражанье веслам.
Укротил он мощь глубины пучинной,
Трепеща за жизнь дорогой добычи.
Страстью разожглась и богиня ночи,
Светлая во тьме; она, ночь покинув,
Лучезарную колесницу брату
Отдает, и он, колесницей ночи
Правя, сократил весь свой круг привычный.
Но дрожат оси колесницы грузной,
Слишком ночь свое позабыла время,
И замедлил день своим восхожденьем.
Бросил Геркулес свой колчан и стрелы,
И большого льва, свой доспех грозящий;
Перстнем скрасил он изумрудным руку,
Дал закон кудрям, непокорным гребню,
Чистым златом он обвязал голени,
На ноги надел он красны сандальи,
Нити он рукой, знавшей лишь дубину,
Прял веретена при вращенье быстром.
Узрела Персида, богатый край
Лидийский узрел,
Как сброшена шкура свирепого льва,
Как на тех плечах, что держали свод
Высоких небес,
Краснеет тирийская тонкая ткань.
Всем жертвам поверьте: священ тот огонь
И чрезмерно могуч. Над пучиной морской,
Опоясавшей землю, под небом самим,
Где текут лучезарные сонмы светил,
Безжалостный отрок всевластно царит,
Не спасутся от этих язвительных стрел
В пучине стада голубых Нереид,
Огня не угасит морская волна.
Природе пернатых знаком тот огонь;
Ужален Венерой, готов воевать
За целое стадо смелый бык.
Испуган за жизнь подруги своей,
И робкий олень вступает в бой.
Потрясают гривой пунийские львы
Под властью любви: лишь вспыхнет любовь,
О страсти зачатой вещает их
Неистовый рев.
Индеец пред тигром пестрым своим
Трепещет тогда.
Клыки заостряет свирепый кабан,
Готова на раны вспененная пасть.
Чудовищ морских покоряет любовь
И луканских быков. Природу всю
Побеждает она, изъятий нет.
По веленью Любви угасает вражда,
Уступает огню застарелый гнев;
Что больше мне петь: и мачех злых
Смиряет любовь.
Действие второе
Хор
Что нового, кормилица, приносишь?
Царица где? Умерился ль огонь?
Кормилица
Надежды нет на облегченье горя,
И нет конца безумному огню.
Ее снедает скрытый жар, и страсть
Ее лицо невольно обжигает.
В глазах сверкает пламя, пред лучами
Смыкаются ослабнувшие вежды.
Изменчивы желания ее,
И боль любви ей не дает покоя.
Походка умирающей, головка
Склоняется к плечу. Упав на ложе,
Не спит она, но в жалобах печальных
Проводит ночь. То приподнять себя
Велит, то уложить, то расплести,
То вновь связать узлами кудри. Прихоть
Одна другой сменяется. Забыла
Она дары Цереры золотой.
Шагами неуверенными бродит:
Нет больше сил и пурпура в лице;
Любовь снедает члены все, и тела
Увяла белоснежная краса.
И очи, где сияло пламя Феба,
Не говорят о солнечной природе.
Струятся слезы, вечная роса
Кропит ланиты, как на высях Тавра
Дождем весны размытые снега.
Но вот дворцовые раскрылись двери:
Откинувшись на ложе золоченом,
Безумная с себя покровы рвет.
Федра
О, сбросьте с плеч пурпурно-золотые
Одежды! Прочь багрянец Тира, прочь
И шелк, что серы с веток собирают.
Пусть узкий пояс стягивает грудь,
Прочь ожерелье! Жемчуг белоснежный —
Морей индийских дар – моих ушей
Пусть не тягчит! Рассыпанные кудри
Не знают ассирийских ароматов
И, в беспорядке падая на плечи,
Послушны будут прихоти ветров.
С колчаном в шуйце, фессалийский дротик
Десницей потрясая, я помчусь.
Была такою матерь Ипполита,
Когда, оставивши холодный Понт,
Она гнала отряды диких дев,
Аттическую землю попирая.
Простым узлом закручены власы
Свободные, щитом лунообразным
Покрыта грудь! Такой помчусь в леса.
Хор
Не жалуйся, не облегчает скорбь,
Умилостиви сельскую богиню.
Кормилица
Царица рощ, ты, любящая горы,
Единственная чтимая в горах,
Предотврати зловещие угрозы!
О ты, в лесах великая богиня,
Звезда небес и ночи красота,
Что вместе с солнцем озаряешь мир,
Трехликая Геката, благосклонно
Склонись к мольбам. Смири суровый дух
Угрюмого упрямца Ипполита.
Смягчи его безжалостное сердце:
Пусть склонит слух, научится любить
И пламенем взаимным возгорится.
Сломи его: пускай, упрямый, дерзкий,
Признает он Венерины права.
Сюда твои все силы напряги,
И пусть твой лик сияет лучезарно,
И светят чистые твои рога
В разрыве туч. Когда ты проплываешь
В ночном Зефире, пусть тебя на землю
Не сводят фессалийские напевы,
И ни один не хвалится пастух
Твоей любовью. Снизойди к мольбам…
Но ты уж их услышала, богиня:
Я вижу Ипполита самого,
Он приступить готов к священнодейству
И он один… колеблешься зачем?
Не будет лучше времени и места.
Теперь искусство нужно. Я дрожу?
О, не легко дерзнуть на преступленье!
Но кто царей боится, да отложит
И честь, и справедливость. Добродетель —
Плохой слуга на службе у царей.
Ипполит
Что старческой походкою бредешь,
О верная кормилица, в волненье,
С печалью на лице? Ведь невредим
И мой отец, и Федра с их детьми?
Кормилица
Оставь боязнь: благополучно царство
И дом цветет, ласкаемый судьбой.
Но раздели всеобщее блаженство,
Меня крушит забота о тебе,
Что сам себя смиряешь добровольно.
Несчастен кто благодаря судьбе,
Прощенья тот заслуживает, но
Кто сам себя мученьям подвергает,
Заслуженно теряет блага те,
Которыми пренебрегает. Вспомни,
Что молод ты, и душу облегчи:
Ночных веселий факел подыми,
Рассеет Вакх угрюмые печали!
О, наслаждайся юностью: она
Проходит быстро. Веселись, пока
Еще балует юношу Венера.
Зачем лежишь на ложе одинокий?
Отдайся наслажденьям, и вожжи
У юности суровой распусти.
Не дай умчаться лучшим годам жизни.
Всем возрастам свое судили боги:
Веселье – юным, строгое чело
Прилично старцам. Что себя ломаешь,
Нормальное влеченье умерщвляя?
Ведь нива та дает большую жатву,
Что пышно зеленела в дни весны,
И дерево господствует над рощей,
Которое не подсекал топор.
Скорее славы достигают те,
Которых возлелеяла Свобода.
Весь грубый, одичалый, средь лесов
Влачишь ты юность мрачную, забыв
О сладостной Венере. Иль ты мнишь,
Что долг мужей лишь выносить труды,
Смирять коней неистовых и войны
Жестокие, кровавые вести?
Предусмотрел отец великий мира
При виде рук безжалостных судьбы,
Чтобы потери вечно возмещались
Рождениями новыми. Представь,
Что удалится от земли Венера,
Кто род исчезнувший восстановляет:
Пустынею бесплодной станет мир,
Не будет в море рыбы ни одной,
Исчезнут в небе птицы, зверь – в лесах.
Лишь ветер будет выть в пустом пространстве.
Как много видов смерти бедных смертных
Подстерегает: море, меч, коварство!
Представь, что нет всех этих бед судьбы:
Так сами мы стремимся в черный
Стикс! Пусть юношество девственную жизнь
Начнет вести, и с этим поколеньем
Исчезнет мир, разрушивший себя.
Так избери себе вождем природу:
Наведывайся в город, посещай
Веселые собрания сограждан.
Ипполит
Нет жизни беспорочней и свободней,
И больше близкой к нравам древних лет,
Чем та, что любит лес, презревши город.
Нет, тот не зажигается корыстью,
Кто посвятил себя вершинам гор.
Не знает он ни мнения народа,
Ни зависти отравы, ни успеха,
Минутного у суетной толпы;
Ни раб, ни враг царям, он не стремится
Ни к роскоши, ни к почестям пустым,
Свободный от надежды и от страха,
И зависть черная не уязвит
Его зубами едкими. Не знает
Он преступлений людных городов;
Он не дрожит пред всяким вздорным слухом,
Речей не сочиняет, не стремится
Свой дом украсить тысячью колонн,
Не позлащает сводов, алтарей
Не заливает жертвенною кровью,
Осыпав солью белых сто быков.
Но он в полях хозяин и, невинный,
На воздухе открытом бродит. Козни
Зверям он только строит, а устав,
В Илиссе снежном тело освежает.
То он бежит по берегам Алфея,
То в чащах укрывается густых,
Где блещут Лерны ледяные волны,
В местах безмолвных: здесь щебечут птицы,
И ясени дрожат под ветерком,
И буки древние. То попирает
Прибрежный дерн, вкушая легкий сон,
Баюкаем журчанием ручья,
Бегущего среди цветов весенних.
Плоды деревьев утоляют голод,
И ягоды с терновника дают
Закуску легкую. Он убегает
От роскоши царей: пусть гордецы
Из кубка золотого пьют; как сладко
Зачерпывать рукою из ключа!
На жестком ложе сон куда спокойней!
Не ищет он убежищ потаенных
Для замыслов преступных, и в боязни
Себя не прячет в доме. Ищет он
Лишь воздуха и света и живет
В присутствии небес. Так верно жил
Счастливый род полубогов в начале
Веков: слепая жажда злата им
Была чужда, не разделял полей
У тех народов пограничный камень.
Еще суда не рассекали море,
Свое лишь каждый море знал. Ни валом,
Ни башней не был город окружен.
Жестокая рука меча не знала
И не крушили запертых ворот
Орудья стенобитные. Земля
Не знала рабства человеку. Сами
Поля рождали плод и, ничего
Не требуя, питали племена.
Леса давали пищу, и пещеры
Тенистыми жилищами служили.
Наживы жажда тот союз разбила,
Свирепый гнев и похоть, что зажгла
Умы людей. Явилась жажда власти
Кровавая, и сильного добычей
Слабейший стал, сменилось право силой.
Тогда впервые стали воевать
И камни, и древесные сучки
В оружье обратили, но не знали
Ни легких пик с железным острием,
Ни на боку широкого меча,
Ни шлема с развевающимся гребнем.
Оружье делал гнев. Маворс
Военное искусство изобрел
И тысячу смертей. Тогда всю землю
Покрыла кровь, и покраснело море,
И без конца пошли по всем домам
Злодейства, были явлены примеры
Нечестий всех: от брата падал брат,
Отец – от сына, убивался муж
Рукой жены и погибали дети
От матерей безбожных…
Но женщина – всех зол родоначальник.
Художница злодейств, она владеет
Мужами, от ее прелюбодейств
Дымятся города, ведутся войны
И царства рушатся до основанья.
Я умолчу о прочих: ведь одна
Эгеева жена Медея всю
Породу женщин делает ужасной.
Кормилица
Зачем же злодеяния немногих
Ты ставишь всем в вину?
Ипполит
Да, женщин всех
Боюсь я, ненавижу, проклинаю.
Природа ль здесь, иль разум, или ярость,
Хочу их ненавидеть. Раньше пламя
С огнем соединится, Сирт неверный
Надежный путь откроет кораблям,
Нет, раньше Гесперийская Тефида
Из волн своих подымет ясный день,
И станет волк ласкать устами серну,
Чем женщиной я буду побежден.
Кормилица
Любовь обуздывает непреклонных
И изменяет ненависть. Взгляни
На царство матери: ведь амазонки
Порой несут Венерино ярмо.
Ты сам о том свидетельствуешь: ты —
В их племени единственный мужчина.
Ипполит
Мне в смерти матери одна утеха,
Что я могу всех женщин ненавидеть.
Кормилица
Подобно неприступному утесу,
Что отражает натиск бурных волн,
Он презирает все мои слова.
Но вот стремительно идет и Федра,
Она не в силах ждать. Как обернется
Ее судьба и яростная страсть?
Она упала телом бездыханным
На землю, бледность смертная в лице.
О, подними чело, заговори:
Твой Ипполит тебя в объятьях держит.
Федра
О, кто меня к страданью возвращает?
Как сладко было чувства потерять!
Ипполит
Зачем бежишь от сладостного дара,
От жизни возвращенной?
Федра
О душа,
Дерзай, да будет речь твоя бесстрашна.
Кто робко просит, сам отказу учит.
Большая часть злодейства моего
Совершена, и мне стыдиться поздно.
Любовь – мой грех, но если я свершу
Начатое, быть может, преступленье
Сокрою брачным факелом, успех
Почетом облекает грех иной. Начну!
Прошу тебя: склони свой слух немного
И выслушай меня наедине.
Ипполит
Вот место подходящее. Здесь нет
Свидетелей.
Федра
Не слушается голос,
Большая сила нудит говорить
И большая задерживает. Боги,
Свидетельствую вам, что не хочу,
Чего хочу.
Ипполит
Твоя душа не может
Сказать, чего желаешь?
Федра
Говорят
Кручины легкие, большие – немы.
Ипполит
Поверь же мне, о мать, твои заботы.
Федра
Высоко имя матери и слишком
Могущественно. Чувству моему
Приличнее смиренное названье.
Зови меня сестрою, Ипполит,
Или служанкой. Да, служанкой лучше.
Я всякую нести готова службу.
Когда велишь, я с радостью взойду
На Пиндовы вершины ледяные.
Пошлешь в огонь и вражеские рати,
Подставлю грудь под острые мечи.
Возьми мой скиптр, прими меня в служанки,
Тебе – приказывать, мне – исполнять:
Не женщинам дела мужчины править.
Ты, юностью цветущею могущий,
Отцовской властью гражданами правь
И у груди твоей укрой рабыню.
О, сжалься над вдовой.
Ипполит
Верховный бог
Да отвратит беду. Родитель скоро
Придет живой.
Федра
Немого Стикса царь
Путей на свет для смертных не оставил.
Иль похитителя своей супруги
Отпустит он? Нет! Разве только сам
Плутон к любви бывает благосклонен.
Ипполит
Ему возврат даруют боги неба,
Пока же неизвестна воля бога,
Я буду ласков к братьям дорогим.
Чтоб ты себя вдовою не считала,
Тебе отцово место заменю.
Федра
Как легковерна любящих надежда!
О лживая любовь! Довольно ль я
Сказала? Перейду теперь к мольбам.
О, сжалься! Выслушай мои моленья!
И хочется сказать, и невозможно.
Ипполит
Что за беда?
Федра
Которую едва ль
Ты заподозришь в мачехе.
Ипполит
Слова
Двусмысленны твои. Скажи открыто.
Федра
Мне иссушил неистовую грудь
Огонь любви. По жилам и костям,
По внутренностям он распространился,
Как лижет пламя потолок дворца.
Ипполит
Любовью чистой ты горишь к Тезею?
Федра
Да, Ипполит, люблю лицо Тезея,
Каким он был в те юные года,
Когда едва бородка кутала
Его ланиты, и увидел он
Гносийского чудовища обитель
И путь во тьме нашел посредством нити.
Как он сиял! Его златые кудри
Сжимал венец, стыдливо розовело
Его лицо, и мускулы вздымались
Вдоль нежных рук. Твоей ли образ Фебы
Иль Феба моего? Нет, лучше твой!
Таким он был, когда пленил врага,
Так высоко он голову держал.
В тебе сильнее дикая краса:
Отец в тебе сияет весь, однако
И мать в тебе свирепая видна:
Суровость скифа в греческом обличье!
Когда б с отцом вступил ты в море Крита,
Тебе скорее б нить сплела сестра.
Тебя, сестра, сияющая в небе
Я призываю, – тот же случай здесь.
Одна семья сгубила двух сестер:
Тебя – отец, меня же – сын. Лежит,
Припав к твоим ногам, семьи царей
Нескверная, нетронутая отрасль,
Впервые изменившая себе
Лишь для тебя, унизившись до просьбы.
Иль скорбь, иль жизнь окончит этот день.
О, сжалься над влюбленной!
Ипполит
Царь богов,
Еще ты медлишь, видя преступленье?
Когда ж ты бросишь молнию рукой,
Коль и теперь сияет день? Пусть рухнет
Эфир и черной тучей скроет день.
И звезды, обратившись вспять, нарушат
Свой вечный бег! О ты, владыка звезд,
Сияющий Титан, ты видишь грех
Твоей семьи? О, потопи лучи,
Умчись во тьму. Богов и смертных царь,
Воспламени весь мир твоим перуном.
Ударь меня, пронзи меня, сожги
Огнем мгновенным. Я виновен, смерти
Достоин я. Я мачеху пленил.
Иль я один казался для тебя
Добычей подходящей? Вот награда
Суровости моей. Ты превзошла
Весь женский род злодейством, ты порочней,
Чем мать твоя, чудовище во чреве
Носившая. Она ведь осквернила
Себя лишь сладострастьем, и раскрыло
Таимый грех чудовище, на свет
Рожденное с природою двойною.
То чрево возрастило и тебя!
О, трижды и четырежды счастливы,
Кого сгубили ненависть и козни!
Отец, завидую тебе: ведь эта
Ужаснее и мачехи колхидской.
Федра
Сама я знаю рок моей семьи.
Стремимся мы к преступному. Но я
Собою не владею. За тобой
Последую и в море, и в огонь,
На кручи гор и в бурные потоки.
Куда б ты ни пошел, я повлекусь
Вослед тебе. Вторично, горделивый,
К твоим коленям припадаю.
Ипполит
Прочь!
Бесстыдными руками не касайся
До тела непорочного. Что это?
Она объятья мне раскрыла? Меч
Свершит над ней заслуженную казнь.
Я голову бесстыдную ее
За волосы схватил рукою левой
И запрокинул – никогда достойней
Не обагрялся кровью твой алтарь,
Богиня лунодержица!
Федра
Свершил,
О Ипполит, ты все мои желанья.
Что может быть желанней для меня,
Чем чистой умереть в твоих объятьях.
Ипполит
Уйди, живи, чтоб ни одной твоей
Я не исполнил просьбы. Этот меч,
Тобою оскверненный, прочь бросаю!
Какой меня омоет Танаис,
Какая Меотида? Сам великий
Отец не смоет целым океаном
Греха такого. О леса, о звери!
Кормилица
Раскрыто все. Чего ж еще нам медлить?
Припишем преступление ему
И сами обвиним в любви преступной.
Злодейство покрывается злодейством.
Когда боишься, то всего надежней
Идти вперед. Дерзнули ль мы на грех,
Иль сами были жертвами, какой
Свидетель знает? Дело было втайне.
Сюда, Афины! Верных слуг отряд,
Подайте помощь! Ипполит бесстыдный
Настаивает, смертью угрожает,
Грозит мечом царице чистой. Вот
Он убежал стремительно, и меч
Оставил в бегстве трепетном. Мы держим
Залог злодейства. Приведите в чувство
Несчастную! Растерзанные кудри
Пусть остаются знаками злодейства.
В покой ее внесите. Госпожа,
Очнись! Что грудь терзаешь, избегая
Смотреть в глаза? Намерение злое
Приносит стыд, а не несчастный случай.
Хор
Словно ураган, убежал он бурный,
И быстрей, чем Кор, прогонявший тучи,
И быстрей огня от звезды падучей,
Что, упав, влечет за собой по небу
След лучезарный.
Пусть сравнит молва, что дивится былям,
Всех былых веков красоту с тобою, —
Так же ты красой превосходишь смертных,
Как когда луна, оба рога сжавши,
Блещет во весь диск на померкшем небе
И плывет всю ночь в колеснице быстрой.
Рдеет в мраке лик непорочной Фебы,
Затмевает он свет от звезд далеких.
Словно Геспер ты, разносящий сумрак,
Вестник ночи, волн лишь струей омытый,
Но и темный мрак прогоняет ночи
Люцифер он же.
Ты, колеблющий тирс, Либер из Индии,
Вечно – юноша бог, с длинными кудрями,
Виноградным копьем тигров пугающий;
Увенчавший чело митрой восточной,
Ипполита тебе не победить кудрей.
Стишком много ты мнишь о красоте своей.
Ведь молва разнесла между людьми, кого
Федры нашей сестра Бромию предпочла.
Смертным всем красота – благо неверное.
Мало цвесть ей дано времени на земле,
Быстро падаешь ты на роковом пути.
Нет, скорей, чем луга, в пору весеннюю
Красовавшиеся, опустошает зной,
Нет, скорей, чем когда летний ярится жар
И коротких ночей быстро летят часы,
Увядают в полях лилии бледные, —
Упадают с главы кудри любезные,
И на нежных щеках вянет румяный цвет.
Да, уносит красу каждый протекший день.
Мимолетна краса: хрупкому кто, мудрец,
Благу верит когда? Пользуйся им, пока
Можно. Рушит тебя времени быстрый шаг,
Каждый будущий час хуже прошедшего.
Что в пустыню бежишь? Ведь красоте в глуши
Не укрыться от глаз: в роще глухой тебя
В час полдневный, когда солнце налит с небес,
Окружит, веселясь, страстных толпа наяд,
Любо им увлекать юношей в холод вод.
И дриады лесов твой потревожат сон,
Что привыкли в горах гнаться за панами.
Иль, со звездных небес обозревая мир,
Заприметит тебя дева ночей, луна,
И не сможет катить свой лучезарный челн.
Ведь недавно зардел девы лучистый лик,
А не тмило его облако ни одно.
Ведь встревожены мы этим затмением,
Полагали, что здесь власть фессалийских чар,
И ударили в медь. Но оказался ты
Наших страхов виной: ведь, увидав тебя,
Свой царица ночей остановила бег.
Если будет щадить холод твое лицо,
Если реже его будут палить лучи,
Засияет оно мрамором Пароса.
О, как мужественен твой благородный вид,
Что за гордость видна в складке густых бровей!
Можно с Фебом сравнить твой лучезарный лик:
Непокорны гребням, волны его кудрей
Украшают чело и ниспадают с плеч.
Лоб суровый тебе, кудри короткие
В беспорядке идут. Можешь воинственных
Ты богов побеждать силой – дородностью.
Юной силою мышц равен Гераклу ты,
Шире грудью, чем Марс, войны ведущий бог.
Если б ты захотел на спину сесть коню,
То десница твоя, Касторовой ловчей,
Обуздала б коня лучшего в Спарте всей.
Натянувши ремень пальцами первыми,
Силы все напряги и направляй копье:
Даже критский стрелок, ловкий в метанье стрел,
Так далеко не шлет легкий тростник стрелы.
По примеру парфян если захочешь ты
В небо стрелы метать, но ни одна назад
Не вернется пустой: в теплый вонзясь живот,
Из среды облаков с птицей она падет.
Да, немногим мужам (обозревай века)
Красота принесла счастье. Пускай тебя
Минет зависть богов. Пусть красота твоя
Переступит порог старости роковой.
Что юноше невинному она
Готовит в женской ярости безумной?
О, злодеянье! Растерзав власы,
Она слезами щеки увлажняет,
Пускает в ход все женское коварство.
Но это кто? Он с царственной осанкой,
И высоко поднята голова.
На юного похож он Перифоя.
Но щеки и болезненны, и бледны,
Неубранные волосы торчат…
То сам Тезей, вернувшийся на землю.
Действие третье
Тезей
Я вечной тьмы избегнул наконец
И свода мрачного тюрьмы подземной.
Слепит глаза давно желанный день!
Четвертый раз сбирает Элевзин
Плоды земли, созвездие Весов
Четвертый раз сравняло дни и ночи,
Как жребий мой двусмысленный меня
Держал на грани мертвых и живущих.
От жизни всей одно мне оставалось:
Сознанье зол. Концом и был Алкид,
Который, пса из Тартара влеча,
Меня с собой возвел под свод небесный.
Но я устал, и прежней силы нет,
Дрожат колени… о, как тяжко было
Искать Зефир из преисподних недр,
Бежать от смерти, следуя Алкиду!
Но что за вопль мне поражает слух?
Кто объяснит? И слезы, и рыданья
У самого порога! Эта встреча
Вполне достойна выходца из ада!
Кормилица
Упрямо Федра бедная стремится,
Презрев мой плач, к насильственной кончине.
Тезей
Причина где? Зачем ей умирать,
Когда вернулся муж?
Кормилица
Вот в этом самом
Причина смерти.
Тезей
Я не знаю, что
Скрывают темные слова. Открыто
Скажи, какая скорбь ей ум гнетет?
Кормилица
Она не открывает никому,
Решила унести с собой в могилу
То горе, от которого умрет.
Молю, спеши, спеши, иль будет поздно.
Тезей
Раскройте двери царского дворца!
Тезей
О, ложа моего подруга, так-то
Встречаешь ты желанный мой приход?
Оставь твой меч, верни мне бодрость в душу
И объясни, зачем бежишь от жизни?
Федра
Увы, Тезей мой благородный, скиптром
Твоим тебя я заклинаю, милых
Детей рожденьем, твоим возвратом
И этим пеплом будущим моим,
Дай умереть!
Тезей
Что побуждает к смерти?
Федра
Когда скажу причину смерти, плод
Ее погиб.
Тезей
Лишь я один услышу. Федра,
Стыдливая жена боится только
Ушей супруга.
Тезей
Говори, я скрою
Твое признанье в преданной груди.
Федра
О чем ты хочешь, чтоб молчал другой,
Ты сам молчи.
Тезей
Возможностей кончины
Ты будешь лишена.
Федра
Дорогу к смерти
Найдет всегда, кто хочет умереть.
Тезей
Какой проступок хочешь смертью смыть?
Федра
Тот, что живу.
Тезей
Неужто слезы эти
Тебя не трогают?
Федра
Прекрасна смерть,
Когда умрешь, оплакана своими.
Тезей
Она молчит упорно, но старуху
Кормилицу удары и оковы
Заставят говорить. Сковать ее!
Ударов сила пусть исторгнет тайну.
Федра
Сама скажу, остановись.
Тезей
Зачем
Лицо ты отвращаешь и одеждой
Сокрыть стремишься слезы на щеках?
Федра
Тебя, тебя в свидетели зову,
Творец богов, тебя, сиянье неба,
Родоначальник дома моего
Противилась я просьбам, и душа
Угрозам и мечу не уступила,
Однако плоть насилье потерпела,
И эту скверну смоет кровь моя.
Тезей
Но кто, скажи, бесчестье мне нанес?
Федра
Кого не заподозришь!
Тезей
Имя! Имя!
Федра
Вот этот скажет меч, что в страхе бросил
Прелюбодей, боясь стеченья граждан.
Тезей
Увы! Увы! Что вижу я? Какое
Чудовище! На рукояти блещет
Печать царей, Актейского народа
Краса и честь! Но сам куда исчез?
Федра
Бежал он в страхе, на глазах у слуг.
Тезей
Увы! Увы! Святое благочестье,
Правитель неба и владыка волн,
Откуда к нам явилась эта язва?
Вскормила ль Греции земля его,
Иль скифский Тавр, или колхидский Фазис!
Свой корень обнаружила вполне
Гнилая кровь. Воинственной породы
Я вижу пыл: Венеру ненавидеть
И тело, долго чистое, отдать
На пользованье общее. О мрачный,
Негодный род! Ты не был побежден
Законом лучшей почвы. Даже звери
Нечестия Венеры избегают,
И стыд врожденный чтит права природы.
И где ж его притворное величье,
Грозящий вид, стремленье к древним нравам.
Печальные привычки старика?
О, как ты лжива, жизнь! Постыдный дух
Скрывается под образом прекрасным:
Стыдливостью бесстыдство укрывают,
Покоем – дерзость, благочестьем – грех,
Ложь – правдою, суровым видом – негу.
Жилец дубрав, суровый, одичалый,
Ты для меня берег себя? Решил
Ты с ложа моего и с преступленья
Начать мужскую жизнь? Хвала богам,
Что поразил я смертью Антиопу,
Что, к Стиксовым пещерам нисходя,
Я не оставил матери тебе.
Беги, беглец, к безвестным племенам:
Пускай тебя сокроет край земли
И отделит пустыней океана,
И жить ты будешь в противоположном
Кругу земли, пускай ты перейдешь
Ужасный Фазис, за собой оставив
И царство зим в его седых снегах,
И ледяного, ярого Борея, —
Ты кару за злодейство понесешь.
Тебя во всех убежищах настигну:
В леса непроходимые, глухие
Проникну я, – ничто не помешает.
Куда не могут стрелы досягнуть,
Пошлю мольбы. Родитель мой морской
Мне обещал исполнить три желанья,
Волною Стикса клятву освятив.
Правитель моря, этот дар печальный
Сверши теперь! Пусть больше Ипполит
Не видит дня сияющего, встретит
Теней, разгневанных его отцом.
Последнего я дара от тебя
Не пожелал бы никогда, но ныне
Подавлен я великою бедой.
О, нет, в пучине Тартара, пред Дитом,
Среди угроз подземного царя
Я не изрек мольбы. Сверши теперь
Обещанное! Медлишь, о родитель?
Зачем еще безмолвствуешь, волна?
Ветрами тучи черные сгусти
В сплошную ночь, и небеса, и звезды
Похить, морских чудовищ созови,
И возмути пучину океана.
Хор
Природа, великая матерь богов,
И ты, огненосца Олимпа царь,
Кто правит теченьем рассеянных звезд
И полюс вращает на быстрой оси,
Зачем неусыпна забота твоя
Порядок поддерживать горних небес?
По-прежнему холод седой зимы
Обнажает леса; вновь чащам лесным
Возвращается тень и вечерняя мгла.
Созвездие Льва опаляет затем
Церерины нивы, и падает зной.
Зачем же, великий правитель всего,
По воле кого, совершая круги,
В равновесии держится тяжесть миров,
Ты бросил людей? Не заботит тебя
Поддерживать добрых, наказывать злых?
Везде без порядка делами людей
Управляет Судьба, и слепого рукой
Рассыпает дары, благосклонная к злым…
Торжествует над чистыми страшная страсть,
Коварство царит в высоком дворце,
И радостно фаски вручает народ
Презренным рукам, и так же людей
Ненавидит и чтит. Добродетель в удел
Получает награду плохую: кто чист —
Живет в пещере, а пороком могуч —
Царит любодей.
О тщетная скромность и ложный почет!
Но что несет поспешным шагом вестник,
Кропя слезами скорбное лицо?
Действие четвертое
Вестник
О горький и суровый жребий слуг,
Зачем зовешь меня к ужасной вести?
Тезей
Не бойся, мужественно объяви
О злой беде: готово к горю сердце…
Вестник
Поведать скорбь нет слов на языке.
Тезей
Скажи, какой обременяет жребий
Наш потрясенный дом?
Вестник
Увы! Увы!
Погиб плачевной смертью Ипполит.
Тезей
Отец, я раньше знал, что сын погиб,
Теперь погиб прелюбодей. Скажи
Порядок смерти.
Вестник
Быстрым шагом он
Покинул город. Бегство ускоряя,
Он запрягает коней звонконогих
И взнуздывает морды им. Затем,
Поговоривши много сам с собой
И родину прокляв, взывает часто
К родителю и, вожжи распустив,
Неистово ремнями потрясает.
Тогда внезапно море загремело
Из глубины и выросло до звезд.
Не дует над волнами ветерок,
Спокойно небо, собственною бурей
Волнуется морская глубина.
Не так бушует Австр у берегов
Сицилии, не так под властью Кора
Вздымается Ионии залив.
Когда дрожат скалы и ударяет
Седая пена о Левкатский мыс.
Громадною горою встало море,
Оно уже грозит не кораблям —
Грозит земле, на берег набегая;
Не знаю, чем беременна волна,
Земля какая новую главу
Явит звездам? Не новая ль
Циклада? Пока мы цепенеем, вот все море
Ревет, и отзываются утесы.
Вершина брызжет, извергая соль,
И пенится, и воду изрыгает,
Как мчится по пучинам океана
Огромный кит, выплевывая воду.
Вот содрогнулась глыба водяная,
Себя освободивши, и на берег
Выбрасывает то, что превосходит
Все ужасы! За чудищем своим
На берег море хлынуло. Мне кости
Пронизывает дрожь. Таков был вид
Огромного, чудовищного тела.
Синеет шея цвета волн морских,
Зеленый лоб покрыт высокой гривой,
Мохнаты уши, разный цвет в глазах:
Один – как у быка земного стада,
Другой – как у подводного. То пламя
Метает взор, то синевой мерцает.
Вздымается упитанный затылок,
Раздуты ноздри широко, и грудь
Морским налипшим мохом зеленеет,
И пурпуром бока испещрены.
А за спиной чудовищное тело
В сплошную переходит чешую.
Он схож с китом, что разбивает в море
И утлые глотает корабли.
Земля затрепетала, по полям
Рассыпалось испуганное стадо.
Пастух забыл пасти своих быков,
Из чащи звери разбежались, в страхе
Оледенел охотник. Лишь один
Не ведающий страха Ипполит
Уздой коней задерживает робких,
Привычным криком ободряя их.
Дорога есть крутая меж холмов,
Зигзагами проложена над морем.
Здесь чудище засело, гнев готовя.
Собравшись с духом, испытав себя,
Оно во гневе ринулось вперед,
Едва земли касаясь в быстром беге,
И встало пред дрожащими конями.
Тогда твой сын, не изменясь в лице,
Ему навстречу грозно загремел:
«Мой дух не сломит этот страх пустой.
Ведь побеждать быков привычно сыну
Тезееву!» Не слушаясь узды,
Помчались кони. Уклонясь с дороги,
Куда влекут их бешенство и страх,
Они бегут, метаясь меж утесов.
Но он, как кормчий опытный средь бурь
Мешает накрениться кораблю
И борется искусством против волн,
Стремительною правит колесницей:
То он затягивает удила,
То частыми ударами бичует
Своих коней. Но следует за ним
Упорный спутник: то бежит он рядом,
То спереди переграждает путь,
Со всех сторон рогами устрашая.
Уж бегство невозможно: пастью всей
Грозит ужасный рогоносец моря.
Смятенные не слушаются кони,
На волю рвутся, вставши на дыбы,
И опрокидывают колесницу.
Он на лицо упал, запутав тело
Вожжами цепкими; стараясь тщетно
Освободиться, только крепче он
Узлы затягивает. Чуют кони
Свою свободу и без господина
Летят туда, куда их гонит страх.
Так, тяжести не чувствуя своей
И гневаясь, что ложному светилу
Доверен день, низвергла Фаэтона
В пучину солнечная колесница.
Окровавляя землю, голова
Со стуком разбивается о скалы.
Клочки волос повисли на кустах,
Раздроблены прекрасные уста
Каменьями, и злосчастная краса
От многих ран погибла. На камнях
Трепещут умирающие члены.
Но, наконец, на обгорелый ствол
Наткнулся он, проникло острие
Под самый пах, и стала колесница
С хозяином, внезапно пригвожденным.
Рванулись кони, разорвав задержку
И вместе господина своего.
Его, полуживого, рассекают
Кустарники и острые шипы
Терновника, на всех стволах дерев
Висят клочки разорванного тела.
Рассыпался отряд печальных слуг
По тем местам, где вьется след кровавый
Растерзанного Ипполита. Псы
Разыскивают члены господина.
Но труд усердный все еще не мог
Составить тело. Это ль красота?
Он, кто отцовской власти соучастник,
Его наследник, как звезда сиял,
Его теперь сбирают по частям
Для смертного костра и погребенья.
Тезей
Как велико могущество твое,
Природа! О, сколь крепкими цепями
Сердца отцов привязываешь ты,
Что чтим тебя мы даже против воли.
Виновного хотел я погубить
И плачу о погибшем.
Вестник
Недостойно
Оплакивать, чего желал ты сам.
Тезей
Я плачу не о том, что потерял,
А лишь о том, что сам его сгубил.
Хор
О, сколько превратностей в жизни людей!
Не так поражают удары судьбы
Людей незаметных, чья доля скромна.
Спокойна бывает их тихая жизнь,
И в хижинах мирно стареют они.
Но дворцы, что взнеслись гордой главой до звезд,
Эвр неистовый бьет, обуревает Нот,
Вихрем бьет грозовой Борей
И дожденосный Кор.
Во влажной долине не часто гремят
Удары грозы,
Но Юпитер высокогремящей стрелой
Поражает громадный Кавказ, и дрожат
Фригийские рощи, Кибела, твои.
Ведь в страхе ревнивом Юпитер разит,
Что близится к небу. Спокойны всегда
Простые жилища плебейских домов.
Кружится над нами на быстрых крылах
Неверное время! Не держит судьба
Обетов своих.
И он, кто вновь
Увидел теперь
Небесные звезды, оставивши смерть,
Рыдает над горьким возвратом своим.
Оказался плачевней, чем самый Аверн,
Для него приют родного дворца.
О Паллада, чтимая нашим родом!
Что Тезей твой снова увидел небо,
Избежав ужасных болот Стигийских.
Не должна ты быть благодарна дяде:
То ж число осталось в плену у ада.
Но что за вопль из глубины дворца
Доносится? Что вновь готовит Федра
Безумная, свой обнажая меч?
Действие пятое
Тезей
Откуда эта яростная скорбь?
Что значит этот меч и этот вопль,
Биенье в грудь над телом ненавистным?
Федра
Меня, меня, свирепый царь пучины
Скорей срази и вышли на меня
Чудовищ моря синего: всех тех,
Что в лоне возлелеяла Тефида,
Всех тех, которых кроет океан
На самом дне. Тезей, всегда жестокий,
Всегда родным опасен твой возврат:
Уж поплатились смертью за него
Отец и сын, ты разрушаешь дом
Любовью или ненавистью к женам.
О Ипполит! Таким-то вижу я
Твое лицо, и я тому виною?
Какой Прокруст, какой свирепый Синие
Твои рассеял члены? Или критский
Двухвидный бык, что ревом наполнял
Дедалов дом, своей рогатой мордой
Тебя на части растерзал? Увы!
Куда краса твоя сокрылась? Очи —
Моя звезда! Лежишь ты бездыханный.
О, пробудись! Услышь мои слова!
Не будет слов постыдных. За тебя
Отмстит рука моя: железом грудь
Я поражу, одновременно Федру
От жизни и греха освободи,
И за тобой последую чрез волны,
Чрез Тартара озеры, через Стикс,
Безумная, чрез огненные реки.
Чтоб тень твою умилостивить, вот,
Прими с главы растерзанной моей
Клочок волос. Соединить сердца
Не суждено нам было, но мы можем
Соединить судьбу. Коль ты чиста,
Умри для мужа. Если ты преступна,
Для милого умри. Могу ль вступить
Я в брачный терем? Нет, недоставало,
Чтобы в святом сознанье правоты
Ты наслаждалась ложем отомщенным!
О смерть, единственное утешенье
От злой беды и горького стыда!
Бегу к тебе, открой же мне объятья.
Внемлите, о Афины, и отец,
Что хуже мачехи ужасной. Ложь
Сказала я и сочинила грех,
Что зачат был в моей груди безумной.
Отец, напрасно было наказанье,
И этот чистый юноша лежит
Нечистой страсти жертвой. Будь оправдан,
Невинный, скромный. Острием пронзила
Я грудь мою безбожную, и кровь,
О муж святой, тебе струится в жертву.
(
Что должен делать, сына потеряв,
Учись, отец, у мачехи. Сокройся
В равнинах замогильных Ахеронта.
(
Тезей
Пасти бледного Аверна, мгла Тенаровых пещер,
Воды ласковые Леты и немые озера,
Поглотите нечестивца, потоните в море бед.
Появитесь, появитесь, злые чудища морей,
Вы, кого Протей скрывает в глубине зеленых вод,
И меня, кто так недавно от злодейства ликовал,
Унесите в глубь пучины! Ты услышь меня, отец,
Кто так быстро отзывался бурям гнева моего.
Я дерзнул на злодеянье, что заслуживает смерть,
Я рассеял тело сына по холмам и по полям.
Ложного греха отмститель, грех я истинный свершил.
Звезды, волны, мир загробный я наполнил злом моим.
Не осталось больше места: царствам трем известен я.
Вот для чего вернулся я: открылась
Мне к небесам дорога для того,
Чтобы видел я двойное погребенье,
Двойную смерть и, сирота безбрачный,
Зажег костер для сына и жены!
О дарующий мрачное сиянье
Алкид, отдай твой дар обратно Диту,
Верни меня к теням. Напрасно, грешник,
Я смерть зову: жестокий и коварный,
Невиданной изобретатель казни,
Измысли казнь для самого себя.
Пускай сосна, склоненная к земле,
Поднявшись в небо, разорвет тебя,
Развеяв прах по скалам Скиронийским.
Я видел муки тех, что заперты
Волнами огненными Флегетона,
И знаю я, какой мне казни ждать.
О тени, расступитесь! Пусть на эти,
На эти плечи тяжестью своей
Обрушится твой камень, сын Эола,
И отдых даст рукам твоим. Пусть волны
Обманчиво журчат близ уст моих.
Свирепый коршун, Тития оставив,
Перелетит – терзать мне вечно печень.
И ты, родитель друга Перифоя,
Погиб от мук: пусть мне терзает члены
В круговращенье вечном колесо.
Земля, разверзнись! Прими меня,
Ужасный хаос! Праведен теперь
Мой путь к теням: я следую за сыном.
Не бойся, царь теней: пришел я чистым.
Прими меня в твой вечный дом навек.
Мои мольбы не трогают богов:
Но если б я молил о преступленье,
Как скоро бы услышали они!
Хор
Тезей, для жалоб остается вечность,
Теперь же сыну должное воздай,
Похоронив растерзанные члены.
Тезей
Сюда, сюда везите, что осталось
От тела милого: кровавый ком
И в беспорядке сложенные члены.
Ты ль это, Ипполит? Я узнаю
Мою вину, ведь я тебя сгубил,
Но не один: дерзнув на преступленье,
Отец, отца на помощь я призвал,
И вот отцовским даром услаждаюсь.
О сиротство печальное на склоне
Моих годов разбитых! Обойми
То, что звалось когда-то сыном. Грудью
Печальною припав, его согрей.
Хор
Отец, разбросанные члены тела
Сложи в порядке, по своим местам
Распредели. Здесь место для десницы,
Здесь шуйца, управлявшая уздой,
Вот это бока левого примета…
Но еще многих нет частей, чтоб слезы
Омыли их!..
Тезей
О, будьте крепки руки
Дрожащие! Остановитесь, слезы,
Бегущие по высохшим щекам,
Пока отец считает члены сына
И составляет тело. Это что?
Бесформенный, уродливый обрубок,
Со всех сторон израненный? Не знаю,
Какая часть, но это часть тебя.
Сюда, сюда кладя, не на свое,
А на пустое место. Твой ли это
Прекрасный лик, сиявший как звезда,
От чьих лучей невольно потуплялся
Враждебный взор? Что сталось с красотой?
О Рок ужасный, о благоволенье
Жестокое богов! Так сын к отцу
Вернулся, жертва моего проклятья.
Прими ж теперь последний дар отца.
Ты будешь погребаем вновь и вновь,
Пока ж огонь пожрет останки эти.
Откройте дом, убийством оскверненный,
Пусть зазвенит от горестных рыданий
Мопсопия! Вы царского костра
Огонь готовьте. (
Разыскивайте части тела. Эту (
Заройте в землю. Тяжела да будет
Земля ее преступной голове!
Эдип
Действие первое
Эдип
Уже Титан, прогнавши сумрак ночи,
Неверный свет бросает из-за туч,
Готовясь мрачно озарить дома,
Опустошенные чумою жадной,
И явит день побоище ночное.
Кто может быть счастливым на престоле?
Обманчивое благо, сколько бед
Скрываешь ты под ласковой личиной!
Как всем ветрам открыты выси гор,
Как об утес, стоящий среди моря,
И в тихий день немолчно бьет волна,
Так власть царей подвержена фортуне.
Как я бежал от скиптра твоего,
Отец Полиб! Без страха и забот
(В свидетели зову богов и небо!)
Блуждал я, и случайно стал царем.
Теперь в душе невыразимый страх,
Что от руки моей падет отец.
Так мне дельфийские вещают лавры
И большее пророчат преступленье.
Но есть ли грех страшней отцеубийства?
Плачь, благочестье, плачь! (Промолвить стыдно)
Преступным браком с матерью моей
Грозит мне Феб и ложем оскверненным.
Вот этот страх прогнал меня из царства:
Я не был изгнан от родных пенатов,
Но, не уверен сам в себе, Природа,
Почтил твои права. Когда в душе
Великий страх, дрожишь пред невозможным.
Всего боюсь, не верю сам себе.
Готовит Рок, готовит мне погибель.
Иначе как понять, что та чума,
Что широко сражает племя Кадма,
Лишь одного меня щадит? Какой
Я обречен беде! Среди развалин,
Средь вечно новых слез и похорон,
Средь мертвых тел стою я невредим
И, стало быть, виновен перед Фебом.
И мог ли я надеяться, что мне
В награду за такое преступленье
Здоровое даруют царство боги?
Виновными я сделал небеса.
Не прохлаждает свежий ветерок
Сердца разгоряченные. Не веют
Зефиры легкие, но множит солнце
Огонь в созвездье пламенного Пса
И подирает спину Льва Немей.
В реке нет влаги, цвета нет в траве,
Диркейский ключ засох, едва Йемен
Кропит волной мелеющее дно.
Темна скользит но небесам Диана,
И в облаках печален бледный день.
И в ясной ночи не блестят уж звезды,
И тяжкий мрак окутывает землю.
Дворцы богов и горние жилища
Одела ночь подземная. В плодах
Отказывает зрелая Церера.
Дрожат ее колосья золотые
И на стебле засохшем гибнет плод.
Никто погибели не избегает:
Не разбирая возраста и пола,
Со стариками юношей, с детьми
Отцов чума связует роковая.
Один костер сжигает новобрачных,
И погребенья плача лишены.
И, что всего ужаснее, привычка
К несчастиям зеницы иссушила,
И – крайней скорби верная примета —
Исчезли слезы. Одного отец
Больной несет к последнему огню,
А этого волочит мать, спеша
Дитя другое бросить в то же пламя.
Родится смерть среди самих смертей.
И падают идущие за прахом.
Те на чужом костре своих сжигают.
Крадут огонь – у бедных нет стыда.
Святых костей холмы не покрывают,
Довольно сжечь, – да жгут ли до конца? —
Для насыпей земли недостает,
Уже в дровах отказывают рощи;
Больным не помогают ни молитвы,
Ни врачевание: падают врачи —
Болезнь с собой целителя уносит.
Припавши к алтарю, я простираю
Молитвенные руки и молю
О скорой смерти. Жажду упредить
Отчизны гибель, чтоб не после всех
Остался царь покойником последним.
О тяжкий Рок! Ужель во всем народе
Мне одному отказывают в смерти?
Так презри трон, тобою оскверненный,
Брось это место слез и погребений,
Тлетворное дыхание небес,
Отравленных тобою, гость несчастный!
Скорее убеги, хотя б к отцу.
Иокаста
Какая польза, мой супруг, беду
Тяжеле делать жалобой напрасной?
Считаю я достойнее царя
Сносить несчастье и чем неверней,
Чем более заколебалась власть,
Тем тверже стать устойчивой стопой.
Не по-мужски – бежать перед судьбою.
Эдип
Прочь, прочь укор в трусливости позорной,
Неведом страх для доблести моей,
Когда бы обнаженное железо
И сила вся неистового Марса
Грозила мне, я б рук не опустил
Пред натиском гигантов разъяренных.
От Сфинкса и его загадок темных
Я не бежал. Я взоров не отвел
От пасти окровавленной его
И от земли, белеющей костями.
Когда грозил он с высоты утеса,
Забивши крыльями, подобно льву
Вертя хвостом, таинственной загадки
Потребовал я. Страшный с вышины
Раздался звук; он заскрипел зубами
И в нетерпенье яром по скале
Когтями скреб, пожрать мечи готовясь.
Слова хитросплетенные судьбы
Я разрешил, преодолел коварство
Крылатого, загадочного зверя.
Иокаста
Зачем же ты в безумии теперь
О смерти мыслишь? Ты бы мог тогда
Легко погибнуть. Этот скиптр тебе
Наградою за убиенье Сфинкса.
Эдип
Он, он – чудовища проклятый прах —
На нас восстал. Погубленный, он губит
Чумою Фивы. Нам одно спасенье,
Коль нам к нему пути укажет Феб.
Хор
Ты погибло, славное Кадма племя,
С царством всем; твои опустели села,
Злополучный город, родные Фивы.
Смерть теперь, о Вакх, похищает воина,
Кто дерзал с тобой доходить до Инда,
И в полях заря, в колыбели мира
Водружал святые твои знамена.
Видел он счастливых арабов в рощах
Киннамона; видел коварных парфов,
В ложном бегстве мечущих злые стрелы.
Он вступал на Красного моря берег,
Где восходит, первым лучом сияя,
Феб и жгучим пламенем опаляет
Индусов черных.
Мы, потомки непобедимых, гибнем,
Под ударом валимся злого Рока;
Вновь и вновь справляем триумфы Смерти;
Длинный ряд стремится к теням загробным,
И отряд печальный, шаги замедлив,
Не находит больше холмов могильных,
И семи ворот не довольно толпам.
Груда тел растет, и друг друга давят
Гробы гробами.
Прежде всех болезнь на овец напала:
Плохо щиплет сочные травы агнец.
Поднял руку жрец, поразить готовясь
Шею жертвы раной глубокой: слабый
Бык, блеснув золочеными рогами,
Пал мгновенно наземь, зияет в шее
Рассеченной рана большая; крови
Не видать на остром железе. Черный
Гной противный льется один из раны.
Звонконогий конь на ходу слабеет
И, ногой передней споткнувшись, наземь
Всадника валит.
На лугах валяется скот забытый,
Бык хиреет в стаде осиротелом,
В уменьшенном стаде пастух слабеет,
Умирая сам среди телят зачахших.
Не боятся хищных волков олени,
Замолкает гневного льва рыканье,
Прежней нет свирепости у медведей,
У змеи пещерной не стало яда,
Ссохлось жало, жалобно умирает.
Леса, потерявши кудрявый убор,
Не бросают на горы прохладную тень,
Не зелены низы от тучной земли,
Не гнется полная Вакхом лоза
Под гнетом ветвей.
Все в мире почуяло нашу беду,
Разбивши Эреба глухого затвор,
Несется толпа преисподних сестер
Со светочем адским. Смешал Флегетон
С волнами Сидонскими Стикса волну.
Высоко летая, жадную пасть
Оскалила Смерть, все крылья развив.
И бодрый, и свежий под бременем лет,
Старик-перевозчик с широкой ладьей
Едва успевает усталой рукой
Налегать на весло. И ему невмочь
Везти все новые толпы теней.
Но мало того. Идет молва,
Что пес порвал железную цепь
И бродит в наших местах. Земля
Ревет и стонет. По рощам ночным
Блуждают громадные призраки. Лес
Кадмейский, свой снег отряхая, дрожал
И дважды Диркею мутила кровь.
В молчанье ночном
Уж выли не раз Амфионовы псы.
О новый, ужасный смерти вид.
Ужасней чем смерть! По членам больным
Разливается слабость, краснеет лицо,
По коже всей легкие пятна пестрят,
Покрывается потом вся голова,
И жаркий огонь пожирает ее;
Сжигает он тела всю крепость в конец,
Надувает ланиты от крови; зрачки
Неподвижно стоят, и проклятый огонь
Снедает все члены; в ушах звенит;
Из ноздрей струится черная кровь,
Разорвавшая жилы. Повсюду внутри
Клокотанье слышно. Несчастный бежит
И сжимает холодные камни в руках.
А кто без призора, чей дом опустел,
Устремляется к свежим ключам: от воды
Разгорается жажда сильней и сильней.
Валяются люди, припав к алтарям,
И молят о смерти: лишь это одно
Оставили боги. Ко храмам спешат
Уже без надежды на милость небес,
Но чтоб смертью насытить ярость богов.
Кто ко двору подходит быстрым шагом?
Креонт ли то, породой и делами
Прославленный, виденье ли пустое,
Представшее моей больной душе?
Да, это он, желанный всем Креонт.
Действие второе
Эдип
Я весь дрожу от ужаса, боясь
Решения судьбы. Трепещет грудь
От чувств двойных. Когда с надеждой страх
Мешается, в смятении душа,
Боясь узнать о том, чего желает.
Супруги нашей брат, когда приносишь
Ты помощь нам, скорее объяви.
Креонт
Ответ судьбы двусмысленен и темен.
Эдип
Тот, кто в беде дает совет неясный,
Отказывает в нем.
Креонт
Загадкой темной
Обычно бог дельфийский кроет тайну.
Эдип
Вещай ответ, хоть и неясен он:
Один Эдип загадки разрешает.
Креонт
Изгнаньем искупить цареубийство
И отомстить за Лайя бог велит.
Не раньше просияют небеса
И воздух станет чистым и безвредным.
Эдип
Кто был убийцей славного царя?
Скажи, кого указывает Феб,
Чтобы он был немедленно наказан.
Креонт
Умоляю, безопасно разреши мне рассказать,
Что я видел, что ужасно и для слуха, и для глаз.
Еще члены цепенеют, холодеет в жилах кровь…
Лишь смиренными стопами в храм священный я вошел
И воздел с молитвой руки, призывая божество,
С двух вершин Парнаса снежных загремел ужасный гром,
Дрогнул Фебов лавр священный и кудрями закачал,
И внезапно стали воды Касталийского ключа.
Одержима Аполлоном, разметала волоса
Прорицательница-дева; лишь к пещере подошла,
Как оттуда грянул голос, слишком громкий для людей:
«Кроткие звезды тогда вернутся
Кадмовым Фивам,
Если изгнанником ты оставишь источник Диркейский,
В смерти виновный царя и Фебу с детства знакомый.
Нет, не долго тебе наслаждаться ложем преступным.
Будешь с собой воевать, войну оставишь и детям.
Ты, бесстыдный, опять вернувшийся матери в чрево».
Эдип
Что я свершу по приказанью бога,
То подобало совершить давно,
При пепле мертвого царя, чтоб скиптр
Священный не был осквернен коварством.
Ведь долг царя – блюсти права царей,
Не позаботится о мертвом тот,
Кому живой он страшен был.
Креонт
Заботе
О мертвом новый страх помехой был.
Эдип
Какой же страх мешал святому делу?
Креонт
Сфинкс и угрозы песни нечестивой.
Эдип
Теперь, по приказанию богов,
Искуплено да будет преступленье.
О боги все, что к царствам благосклонны:
Ты, ты, в чьей длани власть вершин небес,
И ты, о мира светлого краса,
Что правишь бег двенадцати созвездий,
Века крутящий быстрым колесом;
И ты, навстречу брату твоему
Всходящая, скиталица Диана,
И ты, ветров владыка, по морям
Лазурные стремящий колесницы,
И ты, обители безлучной царь,
Явитесь! Чьей рукой убит был Лаий,
Пускай того ни тихий дом не скроет,
Ни лары верные, ни к беглецам
Земля гостеприимная. Да будет
Постыден брак, отродье нечестиво.
Пусть он отца десницею погубит
И то свершит (что можно пожелать
Ужаснее!), чего избегнул я.
Прощенью места нет. Клянусь тем царством,
Которым здесь владею как пришлец,
И тем, что бросил, вами, о пенаты!
Тобой, отец Нептун, что с двух сторон,
Играя, омываешь нашу землю.
И сам приди, словес моих свидетель,
Ты, движущий устами жрицы Киррской.
Спокойно пусть дряхлеет мой отец
И день последний встретит на престоле.
Пусть также верно мать моя Меропа
Полиба знает ложе одного,
Как я не дам виновному пощады.
Но где свершилось страшное злодейство,
В открытом ли бою или в засаде?
Креонт
К зеленокудрым рощам Касталийским
Он путь держал заросшею тропой,
Где натрое расходится дорога:
Одна поля Фокиды рассекает,
Любезной Вакху, где, покинув дол,
Отлогими и легкими холмами
Парнас двуглавый всходит к небесам.
К Сизифовой земле ведет другая,
К полям Оленским. Третья же стезя
Змеится в углублении долины
И следует извивами руслу
Студеного и быстрого Илисса.
Здесь на него, не ждавшего беды,
Отряд разбойников, напав с оружьем
Свершил злодейство тайное… Но вот,
Ко времени, подвигнут гласом Феба,
Спешит Тирезий поступью дрожащей
И Манто с ним, ведя слепого старца.
Эдип
Ты, посвященный богу, ближе всех
Стоящий к Фебу, разъясни ответ.
Вещай, кого должна постигнуть кара.
Тирезий
Что медлит мой язык, то не должно
Тебя дивить, о царь великодушный.
Большая доля истины бывает
Сокрыта от слепого. Но куда
Меня зовут отечество и Феб,
Последую. Из внутренностей жертвы
Исторгнем Рок. О, если б у меня,
Как в юности, была горячей кровь,
Я грудью бы воспринял бога. Слуги,
Тельца, чья шея белая ни разу
Ярма не знала, ставьте к алтарю.
Ты, дочка, поводырь отца слепого,
Передавай о знаменьях святых.
Манто
Упитанный телец пред алтарем.
Тирезий
Зови богов торжественной мольбой
И воскури восточным фимиамом.
Манто
Я ладан положила на огонь.
Тирезий
О, что ж огонь? Охватывает яства?
Манто
Он вдруг блеснул и тотчас же угас.
Тирезий
Взвился ль он вверх сияющим столбом,
Поднявши к небу чистую вершину
И в воздухе рассыпавшись кудрями?
Иль сбоку неуверенно ползет,
Скудея в волнах сумрачного дыма?
Манто
Менялся вид подвижного огня,
Подобного Ириде дожденосной,
Что, небо опоясавши дугой,
Пророчит дождь игрою многоцветной.
Никак его не определишь цвет:
То был он синим в искрах золотистых,
То рдел как кровь и, почернев, угас.
Но вот огонь строптивый разделился,
И надвое рассыпалась зола
Единой жертвы… Страшно мне, отец!
Напиток Вакха превратился в кровь,
И дым густой главу царя окутал.
Сгустился он у самого лица
И облаком сокрыл огонь от взора.
Отец, вещай, к чему это?
Тирезий
Могу ль
Я говорить, когда в смятеньи мысли?
И что скажу? Здесь ужас, но сокрыт
Он глубоко. Обычно гнев богов
Является в чертах определенных.
Что б это было, что хотят открыть
И снова не хотят, и гнев скрывают?
Не знаю, что внушает стыд богам.
Скорее подведи сюда быков
И темя им посыпь мукой соленой.
Спокойны ли они при приближении
Священных рук?
Манто
К востоку обращен,
Высоко поднял голову телец
И в трепете пред солнечным сияньем.
Тирезий
Упал ли он от первого удара?
Манто
Сама подставив шею под железо,
От первой раны пала телка. Но,
Два раза поражен, шатался бык
И дух в тяжелом испустил боренье.
Тирезий
Стремительно ль из раны хлещет кровь
Иль медленно из глубины сочится?
Манто
Из узкого отверстия в груди
Бежит поток бурливый; из других
Чуть брызжет дождь, но, обратясь назад,
Струится кровь чрез рот и чрез глаза.
Тирезий
Обряд зловещий возбуждает страх…
Но внутренностей опиши приметы.
Манто
Отец, что это значит? Не слегка
Трепещут внутренности, как бывает,
Но прыгают из рук и хлещет кровь.
Больное сердце тонет в глубине,
Синеют жилы, не видать волокон,
И черной желчью пенится вся печень,
И (знаменье зловещее царям!)
Две головы на печени вспухают.
Их тонкой кожи покрывает слой,
Но, тайное стремясь разоблачить,
Враждебная наперла сторона
И напрягла семь жил. Мешая им
Вернуться вспять, их рассекает все
Стезя косая. Изменен порядок,
Все не на месте, все перевернулось:
Не справа легкое, не воздух в нем,
А кровь; не слева сердце, мягкий жир
Не покрывает внутренности слоем;
Природа опрокинута, и нет
Законов чрева. Надо рассмотреть.
Откуда это вздутие утробы.
Что за нечестье? У безбрачной телки
Зачатый плод, на месте необычном
Запонил мать? Со стоном движет члены,
Они трепещут и едва мерцают,
Зеленая сочится сукровица…
На ноги стать пытается телица,
Вотще подъемлет шею и жрецам
Грозит рогами, и у них из рук
Выскальзывает внутренность… Отец,
Ведь этот вой, что поразил твой слух,
Не вой быков испуганного стада:
Завыл огонь, и весь алтарь дрожит.
Эдип
Что знаменья ужасные пророчат,
Скажи мне прямо. Я не робким слухом
Внемлю словам твоим. В несчастьях крайних
Становится спокойным человек.
Тирезий
Завидовать ты будешь той беде,
Помочь которой ищешь так упорно.
Эдип
Скажи одно: что знать велят мне боги?
Кто руку осквернил цареубийством?
Тирезий
Ни птица, рассекающая воздух,
Ни внутренности из живой груди
Не скажут имя нам. Другим путем
Должны мы попытаться. Должен сам
Он вызван быть из царства вечной ночи,
Чтоб указать виновника убийства.
Должны раскрыть мы землю, умолять
Безжалостного Дита и сюда
Извлечь народ с брегов подземных Стикса.
Скажи, кому поручишь ты обряд?
Тебе, носителю верховной власти,
Грешно идти к обители теней.
Эдип
Тебе, Креонт, приличен этот труд,
Ты, вслед за мною, первый в царстве нашем.
Тирезий
Пока мы разрешим затворы Стикса,
Пусть Вакху песнь народная звучит.
Хор
Диким венчанный плющом, рассыпавший кудри на плечи,
Мечущий нежной рукой Нисейские острые тирсы!
Неба светлая красота, явись,
Вняв молитвам, что славные
Ныне Фивы твои,
Вздевши руки, несут, о Вакх.
Благосклонно склони девичью голову,
Облако прогони звездным ликом твоим,
И Эреба угрозы все,
И безжалостный Рок.
Как идут к тебе цветы рощей весенних!
Сжала голову Тирская диадема,
И чело младое
Ягодоносным плющом повито.
В беспорядке падающие кудри
Ты сплетаешь снова в роскошный узел.
Так возрос ты, мачехи гневной кроясь,
Подражая женственным всем повадкам.
Золотые кудри – как у девицы,
Светлый пояс стягивал одеянье.
С той поры любима тобою нега.
И одежда в складках волноподобных.
Видел на золоченой колеснице
Спины львов накрывшего длинной ризой.
Видел бога житель земли восточной.
Те, кто пьют из Ганга и рассекают
Волны Аракса.
Вслед за тобой Силен спешит на осле безобразном,
И со вздутых висков виноградные гроздья свисают;
Тайные пляски твои справляют страстные мисты.
Тебя окружает толпа Бассарид,
Ударяя ногами Тангейский хребет
И вершину Фракийского Линда. А здесь,
Сопутница Якха – Кадмейская мать,
Менадою дикой бежит по горам,
Опоясав оленьей шкурой бока.
Почуяв тебя в сотрясенной груди,
Менады власы растрепали, из рук
Метая легкие тирсы. Пентей
Растерзан в куски… Исступленье тиад
Стихает, и странно им видеть самим
Нечестье свое.
Матери Вакха сестра над широким царствует морем,
Хором нагих нереид окруженная Кадмова Ино;
Правит волнами морскими сынок ее, моря пришелец,
Вакху родной, божество не из последних Палемон.
Мальчик, шайкой тирренских разбойников
Был им украден. Волны смирил Иерей,
Вместо лазурной влаги луг возник,
Зеленеет весенними листьями
И платан, и Фебу милый лавр.
Птицы болтливые по ветвям шумят,
И весело обвивает вечный плющ,
Вьется лоза по мачтам высоко.
Лев Идейский рявкает на носу,
Гангетийский сидит тигр на корме.
Оробевши, пираты плывут в воде,
Новый они в волнах принимают вид:
Руки сперва у воров падают прочь,
Грудь уходит совсем в живот, с боков
Ручки повисли малые. Изогнув
Под волнами спину, зверь морской
Серповидным хвостом рассекает море,
И за бегущими кораблями вслед
Мчатся дельфины.
Вез тебя и Лидийский Пактол по волнам знаменитым,
Быстро в крутых берегах золотые струи катящий;
Лук побежденный сложили, оставили
Гетские стрелы
Массагеты, что пьют молоко с лошадиною кровью;
Секироносного царства Ликурга почуяло Вакха.
Почуяла Даков диких земля
И те племена, что кочуют всегда
Под соседним Бореем свирепым, кого
Омывает Меотида хладной волной,
На кого с вышины сияет звезда
Аркадская возле Медведиц двух.
Укротил он странствующих Гелонов
И оружье отнял у дев жестоких:
Распростерши в прахе пред грозным богом
Термодонтовы толпы пали,
И менадами стали, бросив
Легкие стрелы.
Обагрен Киферон священной кровью
Граждан фиванских;
Дщери Прета скрылись в леса, и Аргос
Вакха почтил пред лицом Юноны.
Окруженный морем Эгейским Наксос
Дал тебе покинутую в невесты
Девушку, возмещая лучшим
Мужем потерю.
Брызнул из камня
Никтелийский пьянящий ключ.
Ручейки, журча, оросили зелень,
Глубоко земля напиталась соком,
Белоснежного молока струями,
И Лесбосским вином с благовонным тмином.
Вводят новобрачную в сонм небесный:
Феб торжественную песнь
Зачинает, рассыпав кудри;
Пляшут, факелы потрясая,
Два Купидона;
И Юпитер свою огненную стрелу
Оставил: рад Вакхову он приходу.
Бег свой свершают доколе светила древнего мира,
И океан окружает волнами замкнутую землю,
И доколе Луна лучистый серп закругляет,
Солнца доколе восход возвещает златая денница,
И не знает звезды волна голубого Иерея,
Песнями будем мы чтить уста красавца Лиэя.
Действие третье
Эдип
Хотя твой лик печален, но скажи,
Чьей смертью мы умилостивим бога?
Креонт
Вещать велишь, но страх уста смыкает.
Эдип
Иль не довольно трогает тебя
Крушенье Фив, родного дома гибель?
Креонт
Что жаждешь знать, того ты пожелаешь
Совсем не знать.
Эдип
Неведенье слепое —
Плохое врачеванье от беды.
Креонт
Коль врачество постыдно, лечить претит.
Эдип
Вещай ответ, иначе ты в мученьях
Изведаешь, что значит гнев царя.
Креонт
Цари порою ненавидят слово,
Произнесенное по их веленью.
Эдип
Негодный человек, один за всех
Пойдешь в Эреб, коль тайны не откроешь.
Креонт
Да будет мне позволено молчать.
Какая есть свобода меньше этой?
Эдип
Царю и царству больше, чем язык,
Вредит порой свободное молчанье.
Креонт
Что можно там, где и молчать нельзя?
Эдип
Ослушник власти – кто молчит, когда
Приказано сказать.
Креонт
Прими ж без гнева
Исторгнутые силою слова.
Эдип
Кого когда карали за слова,
Произнесенные по принужденью?
Креонт
Вдали от города, у той долины,
Чей злак поят Диркейские струи,
Есть роща черных падубов. Высоко
Над всеми деревами кипарис
Вздымается главой вечно зеленой;
Протягивает многолетний дуб
Корявые, замшенные сучки.
У одного изъедено дупло
От долгих лет; а тот, с подгнившим корнем,
Готов упасть, на ствол чужой поникнув.
Здесь лавр с плодами горькими, а там
И липы легкие, и мирт Пафосский;
Ольха, что скоро по морям безбрежным
Помчит суда и, греемая Фебом,
Высокая и гладкая сосна.
Среди других дерев огромное
Чернеет дерево и тяжкой тенью
Соседей давит. Множеством ветвей
Оно одно всю рощу охраняет.
Печальная, не знающая солнца
Под ним сочится влага ледяная,
А вкруг – глухой болотный ил.
Воспользовавшись тьмой древесных сводов,
К обряду приступает старый жрец.
Раскопана земля, бросают сверху
Огни из погребального костра.
Сам прорицатель, в черном одеянье,
Колеблет зелень. Мрачная до пят
Струится риза. Так, в уборе страшном,
Печальный старец шествует, и кудри
Седые тис могильный обвивает.
И овцы с черной шерстью, и быки
Влекутся внутрь. Огонь снедает яства,
И скот, еще живой, в огне трепещет.
Затем зовет теней он и тебя,
О царь теней, и стража, что владеет
От озера Летейского запором.
Бормочет он волшебные заклятья
И яростной угрозою гремит,
Чтобы теней умилостивить легких
Или принудить. Возливает кровь
И опаляет мясо, поливая
Пещеру кровью. Сверху же всего
Он левою рукою возливает
И снежного млека струю, и Вакха.
Он вновь поет, склонив лицо к земле,
И громче прежнего к теням взывает.
Пролаяла толпа Гекаты, трижды
Унылый гул прошел по преисподней.
Дрожит земля. «Услышали меня, —
Сказал пророк, – слова не тщетны были;
Слепой хаос разорван, и наверх
Пути открыты Дитовым народам».
Погнулся лес и кверху поднял листья,
Деревья дали трещины, всю рощу
Привел в смятенье ужас. И со стоном
Земля расселась; или Ахеронт
Не мог спокойно зреть, как посягают
На тайну бездны; иль сама земля,
Чтоб мертвым путь открыть, порвавши связи,
Издала гром; или трехглавый Цербер
Потряс своими тяжкими цепями.
Земля разверзлась, широко раскрыв
Огромный зев; я видел сам озера
Застывшие, богов я видел бледных
Среди теней и подлинную ночь.
Застыла в жилах кровь. Ужасный полк
На волю вырвался, во всеоружье
Предстало все дракона порожденье.
Посев зубов Диркейских. Загремела
Свирепая Эринния, и Ужас,
Слепая Ярость, и созданья все
Превечной тьмы: Печаль, власы терзая,
Болезнь с поникшей головою, Старость,
Самой себе тяжелая, и Страх,
И алчный бич фиванцев всех – Чума.
Покинуло нас мужество, и Манто,
Знакомая с искусством старика,
Остолбенела. Но отец бесстрашный
И смелый по причине слепоты,
Теней бескровных созывает. Тотчас
Слетаются они, как облака,
И жадно пьют дыхание небес.
Не столько листьев Эрик отряхает
Осеннею порой, не столько Гибла
Плодит цветов, когда в разгар весны
Кружится рой пчелиный, и не столько
Дробится волн на Ионийском море,
Не столько птиц от хладного Стримона
Летит на юг и, небо рассекая,
Спешит сменить снега на теплый Нил, —
Как много душ стеклось на зов волшебный.
Стремятся жадно в тайный сумрак рощи
Трепещущие души. Из земли
Выходит первым Зет и за рога
Свирепого быка десницей держит,
И Амфион со сладкозвучной лирой,
Что скалы двигала. Средь сыновей,
Горда, как встарь, Ниоба выступает,
Без страха за детей. Здесь налицо
Другая матерь, ярая Агава;
За ней отряд, что растерзал царя,
А за толпой вакханок сам Пенфей,
Растерзанный, но грозный и доныне.
И, наконец, на частые призванья
Подъемлет Лаий постыдное чело
И держится вдали от всех, скрываясь.
Настаивает жрец и удвояет
Стигийские заклятья, и Лаий
Предстал с лицом открытым. Молвить страшно!
Он встал окровавленный, в волосах —
Могильный прах, и яростно вещает:
«О Кадмов дом жестокий, вечно пьяный
Родною кровью! Потрясайте тирсы
И лучше в исступленье терзайте
Родных детей! Ведь матери любовь
Страшнее всех фиванских преступлений.
Отчизна, нет, тебя не гнев богов,
А преступленье губит. Не вредит
Тебе ни Австр своим дыханьем жгучим,
Ни без дождей засохшая земля,
Но царь кровавый, получивший скиптр
В награду за убийство, овладевший
Отцовским ложем, осквернивший чрево,
Его носившее, преступный плод
Зачавший в лоне матери, и братьев
(Что необычно даже у зверей)
Родивший сам себе. Сплетенье здесь
Чудовищнее Сфинксовой загадки.
Ужасен сын, еще ужасней мать,
Зачавшая опять в несчастном чреве.
Тебя, тебя, держащего в деснице
Кровавый скиптр, тебя и город весь
Настигну я, отец неотомщенный,
С собой Эринний брачных привлеку
С гремящими богами, опрокину
Весь дом, и Марсом сокрушу пенатов.
Поэтому скорее изгоните
Из родины проклятого царя.
Едва покинет он родную землю,
Опять на ней трава зазеленеет
Весною цветоносной, воздух станет
И чист, и животворен, и дубравам
Вернется вновь зеленая краса.
Погибель, Мор, Смерть, Скорбь, Зараза, Горе,
Все спутники, достойные его,
Исчезнут с ним, и он захочет сам
Бежать отсюда быстрыми шагами,
Но я его стопы обременю
И задержу: в дороге неуверен,
Ползти он будет, старческою палкой
Перед собой ощупывая путь.
Вы отнимите землю, я – отец —
Его лишу и неба».
Эдип
Ледяную
Я чую дрожь и в членах, и в костях.
Меня винят, что совершил я то,
Чего страшился. Но с Полибом ложе
Меропа делит, жив отец Полиб.
Родители меня освобождают
От подозрения в двойном грехе:
Убийстве и прелюбодействе. В чем же
Моя вина? Оплакивали Фивы
Потерю Лайя много раньше, чем
Вступил я в Беотийские пределы.
Ошибся ль старец, или к Фивам бог
Неумолим? Нет, я понимаю:
В моих руках сообщники коварства;
Пророк солгал, оклеветав богов,
И скипетр мой тебе сулит.
Креонт
Чтоб я
Желал прогнать сестру мою с престола?
Нет, если б даже родственная верность
Меня не побуждала оставаться
На прежнем месте, жребия царя
Я б не желал, чрезмерно он тревожен.
Ты можешь безопасно свергнуть бремя,
Пока оно тебя не раздавило:
Спокойней будешь, скромный сан избрав.
Эдип
Ты говоришь, чтоб я по доброй воле
Сложил венец? Что слишком он тяжел?
Креонт
Я мог бы дать такой совет тому,
Кто в выборе свободен, но тебе
Твою судьбу нести необходимо.
Эдип
Вернейший путь тому, кто жаждет власти,
Хвалить умеренность и праздность. Часто
Являет безмятежие мятежник.
Креонт
Иль верность долголетняя моя мне не защита?
Эдип
Для людей коварных
Нередко верность – подступ ко вреду.
Креонт
От царственного бремени свободный,
Я наслаждаюсь благами царя.
Мой дом силен собраниями граждан
И в смене дней едва ли есть один,
Когда бы мой очаг не украшался
От родственных и царственных даров.
Роскошный стол и утварь, и возможность
Спасать людей влиянием моим.
Чего еще недостает для счастья?
Эдип
Чего ты не имеешь? Никогда
Не знает меры счастье.
Креонт
Гибну
Я, как виновный без разбора дела.
Эдип
А вы мою расследовали жизнь?
Тирезий выслушал меня? Однако
Виновным я оказываюсь. Вы
Пример даете. Следую за вами.
Креонт
Но если я невинен?
Эдип
Для царей
Равно уверенности подозренье.
Креонт
Кто пред пустыми страхами трепещет,
Заслуживает истинных.
Эдип
Виновный,
Коль он отпущен, ненависть таит.
Пусть гибнет все сомнительное!
Креонт
Так
К себе внушают ненависть.
Эдип
Кто слишком
Боится ненависти, не умеет
И царствовать. Опора трона – страх.
Креонт
Кто слишком круто царством управляет,
Страшится тех, кто сам царя страшится.
Вернется страх к виновнику его.
Эдип
Виновного заприте в башню. Я ж
Шаги направлю к царственным пенатам.
Хор
Нет, причина не ты
Наших горестей: здесь
Не один Лабдакидов грех.
Древний гнев небожителей
Нас постиг: Касталийская
Роща скрыла в тени гостя Сидонского,
И в Диркейских струях Тирский омылся гость,
С той поры как сын Агенора следом
Шел из града за сестрой пропавшей
И, в Фиванском лесу остановив стопы,
Похитителя почитал.
И велел ему Феб
За телицей брести,
Чьей неведом спине
Ни сошник, ни ярмо.
Носит наша страна
В память телицы той
Имя проклятое.
С той поры чудовищ все новых зрела
Наша отчизна.
То змей, рожденный в недрах долин, свистит
И выше сосен,
Деревами подняв голубую главу,
Далеко на земле кольчатый хвост влечет.
Оплодотворена семенем гибельным,
Породила земля воинов бранный строй:
Загремела труба, медный запел рожок,
И не знают они, землерожденные,
Никаких языков: первые их слова —
Бранные клики.
Разбившись на два враждебных полка,
Порожденья Дракона вступают в бой,
И, достойны семян, из которых взошли,
Одним лишь днем свой измерили век,
Рожденные после Денницы златой,
Погибли вы раньше вечерней звезды!
Со страхом взирает Сидонский пришлец
И боится внезапно возникших полков,
Пока не полег ярых юношей строй,
И в лоне не скрыла их матерь-земля —
Недавно рожденных потомков своих.
Да минет нас распря гражданской войны!
Да не знают Геракловы Фивы вовек
Братних сражений!
А Кадмов потомок, чей лоб молодой
Покрыли оленя густые рога,
Ветвями высокими и по горам
Своего господина гоняли псы?
Стремительно мчится стрелок Актеон
По горам и лесам, и легкой ногой
Пробирается в дебрях, в ущелиях скал,
Опасаясь Зефирами движимых стрел,
Избегая поставленных им же тенет,
Пока не увидел в прозрачной воде
Рогами увенчанный, дикий свой лик,
Где нежила членов девичьих красу
Диана, жестокая в мести за стыд.
Действие четвертое
Эдип
Опять в душе тревога и боязнь.
И горние и преисподней боги
Гласят, что Лаий погиб от наших рук,
Но ведомая более себе,
Чем всем богам, невинная душа
Злодейство отрицает. Правда, помню
Как смутный сон, что палицей моей
Убит старик, надменно в колеснице
Сгонявший юношу с дороги прочь.
Вдали от Фив то было, где Фокида
Расходится в три стороны? Прошу,
Любезная жена, реши сомнения.
Скажи, в каких годах убит был Лаий,
В расцвете сил иль на закате дней?
Иокаста
Меж юности и старости, но ближе
К закату дней.
Эдип
Царя сопровождала
Большая свита?
Иокаста
Много заблудилось
В запутанных извилинах дороги.
Лишь горсть при нем была надежных слуг.
Эдип
А кто-нибудь из них погиб с царем?
Иокаста
Один остался доблестным и верным.
Эдип
Виновный здесь. Все так: число и место,
Прибавь лишь время.
Иокаста
Десять лет назад.
Старик
Народ коринфский на престол отца
Тебя зовет. Полиб почил навеки.
Эдип
Со всех сторон крушит меня судьба.
Скажи скорее, как отец скончался?
Старик
От старости он легким сном почил.
Эдип
Отец мой мертв и не убит. Клянусь,
Теперь могу поднять я к небесам
Святые, незапятнанные руки.
Но предвещания другая часть
Осталась, и они еще страшнее.
Старик
Престол отца рассеет страхи все.
Эдип
Вступил бы я на трон отцовский, но
Я матери страшусь.
Старик
Боишься той,
Что ждет тебя с тревогой и надеждой?
Эдип
Любовь меня и гонит.
Старик
Ты оставишь
Ее вдовой?
Эдип
Вот прикоснулся ты
До самого ужасного.
Старик
Скажи,
Какой в уме твоем таится страх.
О тайнах царских я молчать умею.
Эдип
По предвещанью Дельф я трепещу
Пред браком с матерью.
Старик
Оставь твой страх,
Пустой, постыдный. Не была Меропа
Тебе родною матерью.
Эдип
Зачем
Она меня тогда усыновила?
Старик
Ведь лишь при детях прочен царский трон,
Они – его и гордость, и опора.
Эдип
Но как узнал ты эту тайну брака?
Старик
Вот эти руки самые тебя,
Ребенка малого, отцу вручили.
Эдип
Меня отцу вручил ты? Кто ж меня
Тебе вручил? Скорее говори.
Старик
Один пастух под снежным Кифероном.
Эдип
Какой судьбой попал ты в эти рощи?
Старик
На той горе я пас рогатый скот.
Эдип
Скажи приметы тела моего.
Старик
Железом были пронзены ступни,
От вспухших ног ты имя получил.
Эдип
Кто тело подарил тебе мое?
Я знать хочу.
Старик
Он пас стада царя
И был начальник прочих пастухов.
Эдип
Скажи мне имя.
Старик
В памяти моей
Оно давно изглажено годами.
Эдип
А можешь ли узнать его с лица?
Старик
Быть может, и признаю. Иногда
Одна черта ничтожная в душе
Ослабнувшую память воскрешает.
Эдип
Согнать стада к священным алтарям,
И пастухи да следуют за ними!
Идите, слуги; и сюда скорее
Верховных соберите пастухов.
Старик
Судьба ли, разум ли скрывают это,
Оставь навек сокрытым то, что долго
Сокрыто было. Истина порой
Раскрывшему ее во зло бывает.
Эдип
Что может быть страшнее бед моих?
Старик
Что ищешь ты узнать с трудом великим —
Велико. Здесь со стороны одной
Спасенье государства, а с другой —
Царя спасенье. Важно то и это,
Я средний путь советую избрать:
Не упреждай судьбы, она сама
Раскроется.
Эдип
Устойчивое счастье
Не следует беспечно колебать,
Но нечего бояться, раз дошло
До крайности.
Старик
Стремишься к званью ты
Славнейшему, чем царское? Смотри,
Чтобы, найдя отца, не содрогнуться.
Эдип
Пусть кровь моя постыдна, я узнаю,
Раз я решил узнать. Но вот старик,
Заведовавший царскими стадами.
То дряхлый Форбас. Имя вспоминаешь,
Иль, может быть, лицо?
Старик
Воспоминанье
Встает в душе. Как будто незнаком,
То снова он мне кажется знакомым.
Эдип
При Лайе, при царе, гонял ли ты
Его стада в долине Киферона?
Да, злачный Киферон порою летней
Моим стадам дает роскошный корм.
Старик
Ты знаешь ли меня?
Форбас
Двоится память.
Эдип
Передавал когда-нибудь ему
Ты мальчика? Скажи. Ты в колебанье?
Зачем лицо твоё меняет цвет,
Зачем ты ищешь слов? Ведь промедлений
Не любит правда.
Форбас
Ты тревожишь то,
Что временем давно погребено.
Эдип
Нет, говори, иль к истине принудит
Тебя мученье.
Форбас
Бесполезный дар
Ему вручил я. Ведь ребенок тот
Не мог небесным светом наслаждаться.
Старик
Нет, боже упаси! Он жив сейчас
И я молюсь, чтоб жил.
Эдип
А почему
Ты говоришь, не мог ребенок выжить?
Форбас
Железом были ножки пронзены
И связаны. Вкруг раны вспухло тело
И было жаром все воспалено.
Эдип
Что ж спрашивать? Приблизилась судьба.
Чей был ребенок?
Форбас
Клятва не велит.
Эдип
Огня сюда! Откроет клятву пламя.
Форбас
Путем таким жестоким будешь ты
Доискиваться правды? Пощади! Молю тебя.
Эдип
Коль я тебе кажусь
Жестоким, необузданным во гневе,
То месть в руках твоих. Скажи мне правду:
Кто был ребенок? Кто его отец?
Кто мать его была?
Форбас
Твоя жена.
Эдип
Земля, разверзнись! Ты, владыка тьмы,
Теней правитель, в Тартар преисподний
Умчи того, кто опрокинул все
Законы естества! Граждане Фив,
На нечестивую мою главу
Бросайте камни, стрелы. Поражайте
Меня железом и отцы, и дети,
Вооружайтесь на меня, супруги,
И братья, и недужный мой народ
Пусть мечет на меня огонь костерный!
Я – века моего позор, я – гнев
Богов и права гибель. Я со дня,
Когда глотнул впервые воздух, был
Уже достоин смерти. Испусти
Твой ярый дух! На что-нибудь дерзни
Достойное свершенных злодеяний.
Иди шагами быстрыми в дворец
И мать поздравь с преумноженьем рода.
Хор
Если б мог я судьбу мою
Сам создать, как угодно мне,
Я бы легким Зефиром гнал
Паруса, чтоб бурный вихрь
Не сломал ни мачт, ни рей.
Ветерок, нежно веющий,
Пусть, боков не накреня,
Мчит устойчивый мой корабль.
Пусть срединной дорогою
Я свершу житейский путь.
Гносского царя страшась,
Устремляется к звездам
Дерзкий отрок. Хочет он
Победить небесных птиц.
Слишком сильно он напряг
Крылья ложные свои,
И в Икаровое море пал.
Хитрый, старый Дедал летит
Посреди, не смея путь
Выше горных направить туч.
Ждет питомца своего,
Как наседка под крыло,
Ястребом устрашена,
Кличет маленьких птенцов.
Но увидел он в волнах,
Как бессильно стремится гресть
Отрок спутанной рукой.
Всё, что меру превзошло,
Неустойчиво это все.
Что я слышу? Шум в дверях.
Вот печальный слуга царя
Бьет себя по голове.
Что нам нового несешь?
Действие пятое
Вестник
Когда узнал свершение судеб
И страшное свое происхожденье,
Эдип направил быстрые шаги
В свой ненавистный дом, подобно льву
Пустынь Ливийских, что грозит челом
И гривой золотою потрясает.
Лицо черно от ярости, глаза
Остановились, ропот и стенанье
Из груди вырываются, холодный
Струится пот. Со дна его души
Клокочет горе вспененным потоком.
Жестокий к самому себе, готовит
Не знаю что, ужасное, как вся
Его судьба. «Что медлю с наказаньем? —
Взывает он. – Пусть кто-нибудь разит
Злодея грудь огнем, железом, камнем!
Какая птица хищная иль тигр
Мои изгложет внутренности. Ты,
Гора грехов, проклятый Киферон,
Твоих зверей и разъяренных псов
Из леса вышли на меня! Зови
Агаву самое! Страшна ли смерть?
Она невинных от судьбы спасает».
Сказавши так, хватает рукоять
И извлекает меч. «Как! Неужель
За злодеянья страшные твои
Заплатишь ты короткой карой? Разом
Искупишь все? Умрешь за смерть отца,
А матери где удовлетворенье,
Тобой рожденным детям и отчизне,
Разрушенной злодействами твоими?
Всего не возместишь простою смертью:
Свои законы вечные Природа
В Эдипе опрокинула одном,
Так пусть же восстановится она
Моими истязаньями. Я буду
То снова жить, то снова умирать,
Всегда рождаться вновь для новых казней.
Своим умом воспользуйся, несчастный:
Что сразу невозможно, то дается
Страданьем долгим. Медленную смерть
Я изберу. Блуждать ты долго будешь,
Не погребен, но из среды живущих
Изъят навек. Умрешь не чрез убийство.
Ты медлишь, о душа? Внезапный дождь
Тягчит лицо и щеки моют слезы.
Довольно ль плакать? Легкую ли влагу
Точить глазам моим? Нет, пусть они,
Исторгнуты из впадин, потекут
Во след слезам! Пусть тотчас же глаза
Исторгнутся! Ну, прочь, развратные!» —
Сказал и свирепеет. Пышет жаром
Лицо грозящее; глаза едва
Еще удерживаются в орбитах.
Свирепо, яростно его лицо.
Он застонал и кинулся руками
К своим глазам. Они ему навстречу
Как будто сами выпрыгнуть желают.
И вырвав с корнем из орбит глаза,
Он яростно царапает ногтями
Во впадинах пустых, окровавленных, —
Вместилищах погасшего луча.
Ярится он вотще и свыше меры:
Так он боится света! Подымает
Свою главу, орбитами пустыми
Небесные равнины обозрев,
Вкушает ночь. Свисающие с глаз
Кровавые он клочья обрывает
И – победитель – вопиет к богам:
«О пощадите родину мою!
Я поступил по правде и понес
Заслуженную кару. Эта ночь
Достойна брака с матерью моей».
Ужасный дождь струится по лицу,
И кровь точат разорванные жилы.
Хор
Мы все под Судьбой, уступайте Судьбе.
Не можем тревожным борением мы
Ничего изменить на станке роковом.
Что, смертные, терпим, что делаем мы,
Приходит к нам свыше. Лахеса блюдет
Решенья недвижные прялки своей,
И их никакая не сдвинет рука.
Все шествует определенным путем,
И первый наш день предрешает конец.
И даже сам бог не изменит того.
Что стремится, подвластно сплетенью причин.
О нет, не изменит смертных мольба
Порядка вещей. А многим вредит
И страх перед Судьбой: убегая Судьбы,
Мы часто ее ускоряем удар.
Но скрипнули двери; без проводника
Свершает свой путь и близится к нам
Света лишенный.
Эдип
Прекрасно, совершилось: заплатил
Я долг отцу. Как радостен мне сумрак!
Кто из богов окутал черной тучей
Мою главу, простив мои грехи?
Я убежал от дня, моих злодейств
Сообщника. Теперь, отцеубийца,
Твои невинны руки. Вот каким
Отныне быть Эдипу подобает.
Хор
Но вот несется быстрыми стопами
Безумная Иокаста. Таковой
Неистовой и ярою была
Агава – мать Кадмейская, – когда
Срывала с сына голову. И хочет
Заговорить с несчастным, и боится.
Но горю уступает стыд. Она
Уста раскрыла.
Иокаста
Как тебя назвать?
Сынок? Ты сомневаешься? О, да,
Ты – сын мне! Разве сыном быть позор?
Ответь же мне! Куда ты отвращаешь
Глаза пустые?
Эдип
Кто мешает мне
Вкушать мой мрак? То голос материнский!
Пропал мой труд. Нам больше вместе быть
Нечестие. Пусть встанут между нами
Громадные моря, чужие земли!
Должны мы жить под разными звездами и
Под разным солнцем.
Иокаста
Здесь виной Судьба:
Никто не отвечает за Судьбу.
Эдип
О мать, молчи и пощади мой слух!
Остатком изувеченного тела
Тебя я заклинаю и залогом
Любви преступной нашей, всем святым
И нечестивым всем, что нас связует.
Иокаста
Душа, зачем коснеешь? Почему,
Сообщница злодейств, от наказанья
Ты убегаешь? Все права Природы
Поруганы, развратница, тобой.
Умри и испусти твой грешный дух.
Нет, никогда! Хотя б отец богов
Меня сразил сверкающим Перуном,
Я равным наказаньем не воздам
За грех ужасный матери преступной.
Угодна смерть, и надо обыскать
Дорогу к смерти. Ну же, одолжи
Мне руку, сын: коль ты отцеубийца,
Свое закончи дело. Извлеки
Тот меч, которым мой супруг убит.
Что, именем неправильным его
Я назвала? Он – свекор мне. Не знаю,
Вонзить ли в грудь оружие иль в горло?
Не можешь выбрать рану! Эту, эту
Утробу порази, в которой ты
И сына возрастила, и супруга.
Хор
Кончается, рука прижата к ране,
И хлещет кровь, выталкивая меч.
Эдип
Пророчеств бог и истины блюститель,
Тебя зову. Отца лишь одного
Судил мне Рок. Отцеубийцей дважды
Явился я, и мать мою убил:
От моего греха она погибла.
О, лживый Феб, я превзошел мой Рок.
Иди вперед дрожащими стопами,
В слепой ночи разыскивая путь
Неверною рукой, скользя над бездной.
Иди, беги скорей… остановись!
Не наступи на мать! А вы, мои
Сограждане полуживые, чья
Чуть дышит грудь, истощена болезнью,
Воспряньте отягченной головой:
Я ухожу в изгнанье; без меня,
Как прежде, просветлеют небеса,
И те, чей дух готов покинуть грудь,
Вдохнут, как прежде, воздух животворный
Идите, помощь окажите тем,
Кто безнадежен. Я умчу с собой
Все беды смертоносные. Судьба
Жестокая, ужасный Страх, Болезни,
Зараза, черная Чума и Горе,
Со мной, со мной идите! Любо мне
Поводырей таких иметь в пути.
Тиэст
Действие первое
Тень Тантала
О, кто влечет меня из преисподней,
Где жадными устами я ловил
Бегущие плоды? Кто из богов
Указывает Танталу опять
Жилище ненавистное? Что хуже
Средь волн палящей жажды и всегда
Снедающего глада? Суждено ль
Мне на плечах нести Сизифов камень,
Терзание ль на быстром колесе,
Иль кара Тития, что среди пещеры
Растерзанною внутренностью черных
Питает птиц и, съеденное за день
Восстановивши ночью, вновь лежит
Готовая трапеза плотоядным?
Какие беды ждут меня? О ты,
Суровый судия теней подземных,
Распределитель казней, если можно
Прибавить наказанье, пред которым
Свирепый сторож ада ужаснется
И задрожит печальный Ахеронт,
И сам я содрогнусь, – ищи его!
Уже от корня нашего встает
Преступный сонм, в сравнении с которым
Я окажусь невинным. Он дерзнет
На невозможное. Нет, никогда,
Пока стоит дом Пелопса, Минос
Не будет праздным.
Фурия
Мерзостная тень,
Иди, гоня пенатов нечестивых!
Пусть вспыхнет распря! Пусть поочередно
Мечи сверкают, пусть ни меры в гневе
Не будет, ни стыда! Слепая ярость
Пускай умы воспламеняет! Длится
Отцов неистовство, и древний грех
Идет к потомкам! Пусть не забывает
Никто о преступленье старом, пусть
Все новые рождаются грехи,
Караются и тут же возрастают.
Пусть братьев гордых изгоняет царство
И вновь зовет, неистового дома
Между двумя неверными царями
Колеблется судьба! Пускай несчастным
Становится могучий и могучим —
Несчастный! Пусть крушит в водовороте
Царей и царство случай прихотливый!
За преступленье изгнанные пусть,
Когда им бог отчизну вновь дарует,
Вернутся к преступлениям; и всем
Так будут ненавистны, как себе!
Пусть гнев ни в чем не ведает запрета:
Пред братом брат дрожит, отец пред сыном,
Сын пред отцом! Ужасно гибнут дети,
Ужаснее рождаются! Пусть жены
Грозят мужьям, война идет за море,
Повсюду землю орошает кровь
И над племен великими вождями
Победу Сладострастие ликует!
Прелюбодейство в роде нечестивом
Пусть ни во что считается! Погибнут
И право, и святой закон, и верность.
Пусть небеса не будут непричастны
Несчастьям вашим. Отчего на тверди
Еще мерцают звезды и хранят
Свою красу небесные светила?
Пусть будет ночь, и день покинет небо!
Пенатов возмути и призови
Вражду, убийство, песни погребенья,
И Танталом наполни целый дом.
Пусть празднично украсится чертог,
И лаврами зазеленеют двери,
Пусть весело горит огонь, достойный
Прихода твоего! Да совершится
Фракийское нечестье в большей мере.
Что праздны руки дяди? Еще Тиэст
Не плачет над детьми? Пусть над огнем
Кипят котлы, на части рвутся члены,
И кровью оскверняется очаг!
Готовится трапеза, для тебя
Не новая. Мы дали день свободный
И разрешить ты можешь долгий пост.
Насыть свой глад, в присутствии твоем
Пусть пьют вино, разбавленное кровью.
Спеши же к яствам… Стой, куда бежишь?
Тантал
К подземным рекам, дремлющим болотам,
Под сумрак ускользающих ветвей!
Да будет мне позволено уйти
В мою темницу черную, да будет
Позволено, коль не довольно я
Несчастным был, покинуть прежний берег
И навсегда остаться в середине
Твоих горящих волн, о Флегетон!
Вы все, кого судьбы закон железный
На муки осудил, ты, кто лежишь
Под сводами изъеденной пещеры
И в трепете ее падения ждешь, и ты,
Дрожащий перед пастями свирепых
И жадных львов и пред полками Фурий,
Ты, адским пламенем полусожженный,
Все Тантала услышьте голос, к вам
Спешащего. Поверьте в опыт мой:
Любите кары! Скоро ль я смогу
Покинуть землю?
Фурия
Ранее вверх дном
Поставь весь дом: неси с собой сраженья,
Любовь к войне зажги в груди царей,
Безумное смятенье посели
В жестоком сердце.
Тантал
Подобает мне
Казниму быть, а не казнить других.
Ужели я помчусь, как смрадный дым
Из трещины земли, иль, как чума,
Посею в людях смерть? В ужасный грех
Моих потомков ввергну? О, великий
Отец богов и наш! Пусть страшной казнью
Накажешь ты болтливый мой язык,
Не замолчу. Я стану убеждать:
Невинные не оскверняйте руки,
Не окропляйте кровью алтари!
Я встану, помешаю преступленью…
Что ты грозишь? И в ярости зачем
Змеями потрясаешь? Для чего
В моих суставах разжигаешь голод?
Воспламенилось вечной жаждой сердце,
В сожженных внутренностях пышет пламя…
Иду…
Фурия
Вот эту, эту ярость ты обрушь
На целый дом. Пусть всех охватит буря
И жажда крови родственной! Уже
Почуял дом твои шаги, и весь
Дрожит от страшного прикосновенья.
Довольно сделано! Иди теперь
К озерам преисподней и к реке,
Тебе знакомой. Тяжело земле
От ног твоих. Ты видишь, как ручей
Вдруг оскудел, замолкли берега
И облака редеющие мчит
Воспламененный ветер? Все деревья
Поблекли, ветви, жаждущие влаги,
Роняют плод, и Истм, что с двух сторон
Был оглашаем шумными волнами,
Внезапно смолк, чуть слышно издали
Журчанье струй. Лернейские болота
Далеко отошли, и Форонид
Сокрыл ключи своих бурливых вод.
Белевшие вершины Киферона
От снега вечного обнажены,
И Аргос в страхе ждет засухи древней.
И сам Титан колеблется – вожжами
По небу гнать завечеревший день.
Хор
Если кто из богов любит Ахейский край,
Любит Аргос святой, славный ристаньями,
Царство Истма и две гавани двух морей,
Если мил для богов вечный Тайгета снег
На высоких хребтах в зиму холодную,
Что сгущает Борей, ветер Сарматских стран
И Зефиры весны парусоносные
Расплавляют в ручьи, рядом с которыми
Светлоструйный Алфей хладные волны мчит,
Олимпийским везде славный ристалищем, —
Оком милостивым да обратится к нам
И преступной семьи предотвратим вражду.
Деда внук своего хуже не будет пусть,
Преступленья отцов пусть не прельстят детей.
Пусть, устав от грехов, сдержит порывы зла
Вечно жаждущего Тантала грешный род.
Много было грехов. Был ни во что закон.
В роде этом ничто стал обыденный грех.
Спит в пучине морской Пелопса от руки
Царский конюх Миртил, спит, обманув царя,
Имя давши свое морю, в котором спит.
Ионийским судам памятна эта быль.
Потянувшись к отцу для лобызания,
Нечестивым мечом встречен ребенок был.
Мертвый нам к очагу – жертва незрелая, —
И десницей твоей, Тантал, разрублен был
В угощенье богам на роковом пиру.
Вечный голод отцу – плата за этот пир,
Жажда вечная. Нет кары достойнейшей
За трапезу твою, Тантал неистовый!
В бездне Тантал стоит, с глоткой алкающей,
Над преступной главой много свисает яств,
Не поймаешь скорей быстрых Финея птиц.
От плодов золотых отяжелела ветвь,
И под грузом ее гнется древесный ствол,
С лаской древо к нему тянет объятия,
Но, обманут не раз, хоть нетерпенья полн,
Он не трогает яств, голод смиряет он,
Отвращает глаза, жадные сжав уста,
Голод свой он щемит крепким кольцом зубов.
Но сокровища все роща тогда к нему
Приближает свои. Сладостные плоды
Томно дразнят его шелестом лиственным,
Голод воспламеня. Но лишь протянет он
Руки к сочным плодам в тщетном стремлении,
Вновь польстясь на обман, – весь ускользает вверх,
Полный зрелых плодов, быстроподвижный лес.
Но не легче тогда жажда сменяет глад,
И, когда от нее разгорячилась кровь
И огнями зажглась, бедный стоит, ища
Волн иссохнувшим ртом. Но, обмелевши вдруг,
Обнажая песок, тихо журчит струя,
Где-то словно смеясь. Только глотает он
Пыль сухую со дна, ветром носимую.
Действие второе
Атрей
Бессильный, робкий, малодушный и
(Что для тирана уж венец позора)
Неотомщенный, после козней брата
И стольких преступлений, нарушенья
Законов всех, ты в жалобах напрасных
Изводишься, Атрей? Уж должен был
От войск твоих дрожать весь круг земли
И оба моря, пенясь под судами.
Должны пылать от пламени пожаров
И города, и села, и сверкать
Железо обнаженное. Весь Аргос
Пускай гудит под конницею нашей!
Пусть ни леса врага не укрывают,
Ни замки на вершинах гор. В Микенах
Пусть весь народ поет военный гимн.
Кто ненавистного врага укроет
Иль охранит, погибнет страшной смертью.
Вот этот славный Пелопса дворец
Пусть на меня обрушится, но только б
Обрушился на брата! Ну, смелей,
Сверши, моя душа, такое дело,
Которое никто в моем потомстве
Не сможет похвалить, но и никто
О нем не промолчит! Дерзнуть я должен
На страшный и кровавый грех, такой,
Что брат его свершил бы сам охотно.
Не победив, не отомстить злодейства.
Что может быть достаточно свирепо
В сравненье с ним? Сломлен ли дух его?
Когда он знал в своих удачах меру,
В беде покой? Я знаю: нрав его
Неукротим. Не может он согнуться —
Сломаться может. Прежде чем успеет
Окрепнуть он и приготовить силы,
Я сам его настигну, чтоб меня
Он не застал врасплох. Он иль погибнет,
Иль сам погубит. Кто-нибудь из нас
Опередит злодейством.
Телохранитель
Не страшит тебя
Народный ропот?
Атрей
Высшим благом царства
Считаю я, что все дела владыки
Народ равно обязан как терпеть,
Так и хвалить.
Телохранитель
Кто хвалит из-за страха,
Того врагом соделывает страх.
Кто ж ищет славы истинной в народе,
Пускай желает, чтоб его хвалили
Скорей душой, чем языком.
Атрей
И мелким,
Ничтожным людям похвалы правдивой
Добиться можно. Ложная хвала —
Удел могучих. Пусть хотят того,
Чего не хочется!
Телохранитель
Пусть царь желает
Лишь честного – никто не будет спорить.
Атрей
Где лишь добро дозволено владыке,
Он царствует по милости народной.
Телохранитель
Где нет стыда, забот о праве нет,
Где верности и благочестья нет,
Непрочно царство.
Атрей
Благочестье, верность —
Все блага честные. Цари свободны.
Телохранитель
Но знай, что грех вредить и злому брату.
Атрей
Что грех пред братьями, то перед ним
Святой закон. Какого преступленья
Не сделал он? Склонив к прелюбодейству,
Увез жену, похитил трон и древний
Символ священной власти получил
Коварством, и коварством дом разрушил.
В высоких хлевах Пелопса таится
Баран священный, предводитель стада.
Густая шерсть его облита вся
Прекрасным золотом. Его руном
Позлащены наследственные скиптры
Царей из рода Тантала. Кому
Принадлежит баран, спокойно правит.
С животным этим связана судьба
Семьи царей. В укромном уголке
Пасется он, и каменной стеною
Со всех сторон замкнут священный луг.
Его, дерзнув на страшное злодейство
И взяв в союзницы мою жену,
Увозит он. Отсюда беды все:
Изгнанником блуждал в моем я царстве,
Ничто в семье моей не уцелело:
Соблазнена жена, потрясено
Доверие к престолу, болен дом,
Сомнительна и кровь детей… Ничто
Непрочно, кроме брата-супостата!
Что цепенеть? Пора уж, начинай!
На Тантала и Пелопса взгляни:
За образец возьми деянья их.
Какую казнь измыслить для злодея?
Телохранитель
Пусть вражий дух его исторгнет меч!
Атрей
Ты о конце лишь казни говоришь,
Я самой казни жажду. Кроткий царь
Пускай казнит. Желанна смерть в стране,
Где правил я.
Телохранитель
Ты презрел благочестье?
Атрей
Прочь благочестье, если в нашем доме
Оно бывало. Фурий грозный сонм,
Эринния и факелом двойным
Грозящая Мегера пусть придут.
Громадное рождается в уме
Чудовище.
Телохранитель
Что в бешенстве ты строишь?
Атрей
Что превзойдет обычной мести меру.
Всего мне мало, я дерзну на всё.
Телохранитель
На меч?
Атрей
Пустяк.
Телохранитель
Огонь?
Атрей
И все мне мало.
Телохранитель
Какою ж гнев твой будет бить стрелой?
Атрей
Самим Тиэстом.
Телохранитель
Это свыше меры.
Атрей
Да, признаюсь. Кипит в моей груди
Какой-то вихрь! Я мчусь, куда не знаю,
Но мчусь. Чу! Застонала глубь земли,
Гремит гроза при ясном небе, дом
Трещит, готовый рухнуть, и пенаты
В смятенье отвращаются. Свершится,
Свершится грех, перед которым вы
Дрожите, боги.
Телохранитель
Что ж готовишь ты?
Атрей
Не знаю, что вздымается в душе,
Противное обычаям людей.
Что предстоит рукам моим ленивым,
Не знаю сам. Но это будет нечто
Громадное. Так решено. Сверши,
Моя душа, злодейство, что достойно
Тиэста и Атрея! Оба брата
Участье примут в нем. Фракийский дом
Был зрителем трапезы небывалой.
Ужасное злодейство, но оно
Уж предвосхищено. Найдет мой гнев
Побольше нечто. Мужество вдохни,
О, мать Давлийская с твоей сестрою!
Здесь тот же случай. Будь со мной и двигай
Моей рукой.
Пускай отец на части
Детей любимых с жадностью терзает
И поедает собственные члены.
Прекрасно, превосходно. Этой казни
С меня вполне довольно. Но зачем
Атрей еще невинным пребывает?
Уже блуждает зрелище убийства
Пред взорами моими: сиротство
В устах отца… Душа, что вновь трепещешь
И отступаешь перед делом? Ну!
Смелее будь! Ведь главное нечестье
Свершил он сам.
Телохранитель
Но хитростью какой
Тиэста ты заманишь в наши сети?
Вражду подозревает он во всех.
Атрей
Не взять бы нам его, когда бы он
Сам не стремился взять. Теперь мое
Надеется он царство получить.
Прельщен надеждой этою, пойдет
Он под грозу Юпитеровых молний,
В надежде этой он нырнет в пучину
Ливийского бушующего Сирта,
В надежде этой – что считает он
Ужаснейшей из бед – увидит брата!
Телохранитель
Но кто ему поручится за мир?
Кому поверит он в столь важном деле?
Атрей
Бесчестная надежда легковерна.
Но все же я моих детей с письмом
Отправлю к дяде. Предложу сменить
Блуждания в чужих краях и бедность
На царство и со мною наравне
Царить над Аргосом. А если просьбой
Пренебрежет Тиэст, его детей,
Незрелых, утомленных долгим горем
И легковерных, мы уговорим.
Со стороны одной – престол желанный,
С другой – суровый труд и нищета
Его смирят, хоть он и закален
Бедами непрерывными.
Телохранитель
Но время
Ему могло невзгоды облегчить.
Атрей
Ты заблуждаешься; ведь чувство горя
Что день растет. Легко стерпеть беду,
Но тяжело претерпевать годами.
Телохранитель
Для мрачных замыслов твоих другие
Орудия найди. К другим советам
Охотно юноши склоняют слух.
Что учишь ты испробовать на дяде,
Они с отцом свершат, и на главу
Учителя вернется преступленье.
Атрей
Их все равно преступному коварству
Научит трон. Боишься, чтоб они
Не стали злы. Они родятся злыми.
Что ты зовешь суровым и жестоким,
Что кажется тебе нечестьем крайним,
Уже Тиэст, быть может, замышляет.
Телохранитель
Ты посвятишь детей в коварный план?
Атрей
К молчанию не склонен возраст юный.
Они свободно могут проболтаться:
Лишь горькими наученный бедами
Молчать умеет.
Телохранитель
Ты обманешь тех,
Кого избрал орудием обмана?
Атрей
Чтоб от греха они свободны были.
Что за нужда замешивать детей
В мое злодейство? Сам исполню все…
Колеблешься, душа, и отступаешь.
Ведь если пощадишь своих детей,
То пощадишь и тех… Пусть Агамемнон
Узнает план коварный, и отцу
Поможет Менелай. Прекрасный случай
Проверить их происхождение. Если
Не захотят они войны с Тиэстом
И дядей назовут, он им – отец.
Идет… Но содроганье в лице
Нередко обнаруживает тайну…
Нет, пусть они не ведают, чему
Орудиями служат. Ты ж таи
Мой замысел.
Телохранитель
Об этом мог бы ты
Не говорить. Запрут в моей груди
Все слышанное мною страх и верность.
Но знай, что верность более, чем страх.
Хор
Наконец, дом наш царственный —
Род Инаха старинного —
Братьев двух примирил вражду.
Что за ярость толкает вас
Кровь друг друга потоком лить
И злодействами скиптр стяжать?
Знайте, жадные до кремлей,
Где воистину царство есть:
Не богатство творит царя.
Не порфиры багряной блеск,
Не блестящий венец на лбу,
Не золоченые столбы.
Тот есть царь, кто оставил страх,
Кто не знает страстей в груди,
Кто презрел и тщеславие,
И толпы переменчивой
Неустойчивую любовь,
Все сокровища Запада,
Что несет в золотых волнах,
В светлом лоне текущий Таг,
Что на нивах своих растит
Спаленная Ливия.
Тот, кого не приводит в страх
Искривленная молния.
Ни волнующий море Эвр,
Ни седой Адриатики
Ветром вспененные валы,
Тот, кого не смутит булат
И воинственное копье,
Кто, живя далеко от бурь,
С высоты озирает жизнь
И не жалуется на смерть.
Пусть сбираются на него
Дагов странствующих цари
И властители берегов
Моря Красного, где, как кровь,
Рдеют в брызгах жемчужины,
Или те, кто Сарматам путь
Заграждают у Каспия,
Или те, кто дерзают вплавь
Бурный переходить Дунай,
И (везде, где они живут)
Серы, славные тканями.
Нет нужды у него в конях,
Ни в звенящем оружии,
Ни в тех стрелах, что издали
Мечет в бегстве коварный Парф.
Нет нужды в разрушительных
Стенобитных орудиях,
Далеко камни мечущих.
Царством добрый владеет ум,
Царь – кто страх превозмог в душе,
Царь – кто выше желаний стал:
Это царство доступно всем.
Честолюбец пускай стоит
На скользящем верху дворца.
Дорог сладостный мне покой:
Пусть, по темной идя стезе,
Наслажусь сладким отдыхом.
Неизвестная гражданам,
Тихо жизнь потечет моя.
И когда в тишине полей
Я мои скоротаю дни,
Пусть умру стариком простым.
Смерть страшна, тяжела тому,
Кто, чрезмерно известный всем,
Сам до смерти не знал себя.
Действие третье
Тиэст
Я вижу кровли родины желанной,
Дворец Аргосский, землю, о которой
В изгнанье тосковал, богов отчизны
(Коль существуют боги) и циклопов
Святые башни, красотой своей
Превосходящие созданья смертных.
Ристалища я вижу, на которых
Не раз, не раз я юношей стяжал
Победный лавр на отчей колеснице.
Сейчас сюда стечется Аргос весь,
Народ любимый выйдет мне навстречу,
Придет Атрей… О, убеги в леса,
В глухие дебри, и среди зверей
Живи, как зверь. Сияние престола
Обманным блеском нам слепит глаза.
Смотря на дар, смотри и на того,
Кто падает. Давно ли средь условий,
Которые для всех невыносимы,
Я добр и весел был. Наоборот,
Теперь в груди проснулся старый страх,
Колеблется душа, и хочет тело
Увлечь назад. Я движусь против воли.
Тантал
Что это значит? Отчего отец
Замедлил шаг и отвращает взоры?
Тиэст
Зачем колеблешься, моя душа,
И долго рассуждаешь в ясном деле?
С которых пор ты веру дал вещам
Сомнительнейшим: брату и престолу?
Боишься бед, которые давно
Преодолел, которые уж дали
Хороший плод? Отрадно бедным быть,
Ступай назад, спасись, пока возможно.
Тантал
Зачем, отец, ты хочешь убежать,
Лишь только увидавши лик отчизны?
Зачем от стольких и нежданных благ
Ты отвращаешься? Оставил гнев
Твой брат, опять растерзанного дома
Собрал куски и половину царства
Тебе дает, признав твои нрава.
Тиэст
Причину страха хочешь знать, которой
Я сам не знаю. Нечего бояться,
Но я боюсь. Хочу идти вперед,
Но, ослабев, дрожат мои колени,
И прочь стремит неведомая сила.
Так, вопреки желанию гребца,
Ладью уносит бурное теченье.
Тантал
Преодолей препятствие, подумай,
Какая ждет награда при возврате.
Отец, ты можешь царствовать!
Тиэст
Да, раз
Я умереть могу.
Тантал
Но власть прекрасна.
Тиэст
Ничуть, когда ты победишь желанья.
Тантал
Оставишь детям…
Тиэст
Царство не вместит
Нас двух.
Тантал
Предпочитает быть несчастным,
Кто может стать счастливым?
Тиэст
О, поверь:
Величие обманчиво нас манит,
Напрасно жизнь суровая страшит.
Когда я был поставлен высоко,
Боялся я всегда и трепетал
Пред собственным мечом. Как хорошо
Не становиться поперек дороги
Завистникам и, лежа на земле,
Вкушать свой хлеб! Ведь в хижины простые
Не входит преступленье, безопасен
Обед на тесном столике, но яд
Мы пьем из кубка золотого. Знаю
По опыту. Нет, скромная судьба
Завиднее и власти, и почета.
Смиренный дом не должен трепетать
Перед дворцом, царящим на вершине.
Слоновой костью кровля не блестит,
Докучный сторож сон мой не тревожит,
Не рыщу я за рыбой по морям,
Не отгоняю я моря плотиной
И данями народов не питаю
Утробу ненасытную. Полей
Нет у меня в земле парфян и гетов,
Передо мной не курят фимиам,
Лишь одному Юпитеру приличный,
Никто не украшает мой алтарь.
На крыше дома у меня леса
Не шелестят, и не дают паров
Озера разогретые, и день
Я сну не отдаю, не посвящаю
Ночей бессонных Вакху. Но зато
Я не страшусь и в безоружном доме
Вкушаю упоительный покой.
Кто может жить без царства, тот великим
Владеет царством.
Тантал
Если бог дает
Владычество, не следует его
Ни отвергать, ни домогаться. Брат
Тебя на царство просит.
Тиэст
Просит? Верно здесь
Скрывается какая-нибудь хитрость.
Тантал
Нередко благочестье торжествует,
И оживает в сердце с новой силой
Закон любви.
Тиэст
Тиэста любит брат?
О, нет, скорей затопит звезды море,
У берегов Сицилии волна
Уляжется, колосья зажелтеют
На Ионийском море, луч сверкнет
Из ночи темной, раньше жизнь со смертью,
С водою пламень, с морем ветер вступят
В союз и договор.
Тантал
Чего боишься?
Тиэст
Всего. Где остановится мой страх?
Он может все, что ненависть внушает.
Тантал
Что может сделать он с тобой?
Тиэст
Не страшно
Мне за себя: вы делаете мне
Атрея страшным.
Тантал
Ты подозреваешь
Обман?
Тиэст
Когда стоишь в средине зол,
Остерегаться поздно… Ну, идем!
Но я одно свидетельствую, дети:
Я следую за вами, не веду.
Тантал
Пусть бог благословит твое решенье.
Иди вперед уверенной стопой.
Атрей
Попался зверь в расставленные сети:
Я вижу самого Тиэста рядом
С отродьем ненавистным. Месть моя
Уж обеспечена. Он весь теперь
В моих руках. Едва могу сдержать
Порывы необузданного гнева.
Так иногда, выслеживая зверя,
Умбрийский пес покорно и безмолвно
Обнюхивает путь. Издалека
По запаху учуяв кабана,
Он острым носом водит по земле,
Послушный господину. Но когда
Приблизится добыча, шеей всей
Он рвется прочь, хозяина торопит,
И лает, и срывается с ремня.
Не скроет гнев, когда он кровь почуял,
Но надо скрыть. Смотри, как он угрюм,
Как волосы нечесаны и грязны,
Как борода растрепана. Но буду
Любезен с ним. – Я брата видеть рад,
Простри мне долгожданные объятья!
Да стихнет гнев. С сегодняшнего дня
Пускай царят любовь и благочестье,
А ненависть уйдет из наших душ.
Тиэст
Я мог бы оправдать себя во всем,
Когда б ты не был так великодушен.
Но признаюсь, да, признаюсь, Атрей:
Я все свершил, что ты предполагаешь.
И ты своей любовью преумножил
Мои грехи. Виновен вдвое тот,
Кто пред таким виновен добрым братом.
Слезам здесь место. В первый раз меня
Просителем ты видишь: до сих пор
Ничьих колен не трогал я руками.
Отложим гнев и гордость из души
Исторгнем вон. В заложники прими
Детей невинных.
Атрей
Не касайся, брат,
Моих колен, приди в мои объятья,
А также вы, охрана стариков,
К груди моей, о юноши, прильните.
Брось грязную одежду, пощади
Мои глаза, подобный моему
Надень убор и радостно владей
Твоею долей царства. Для меня
Нет более похвального деянья,
Чем брату возвратить престол отцовский:
От случая зависит быть царем,
Но добродетель – царство дать другому.
Тиэст
Пусть боги, брат, такою же ценой
Тебе отплатят. Нищете моей
Претит венец, и не прельщает скиптр
Несчастных рук. Позволь укрыться мне
Среди толпы.
Атрей
Вместит нас царство двух.
Тиэст
Все, что твое, и мне принадлежит.
Атрей
Кто отвергает милости Фортуны?
Тиэст
Кто знает, как легко они уходят.
Атрей
Ты хочешь славе брата помешать?
Тиэст
Уже стяжал ты славу, остается
Мне о моей подумать. Я решил
Отвергнуть трон.
Атрей
И я его покину,
Когда нельзя с тобою разделить.
Тиэст
Что ж! Я готов, принявши титул царский,
Тебе служить оружием и правом.
Атрей
Укрась венцом почтенное чело,
А я пойду для жертвоприношенья.
Хор
Кто поверит? Атрей свирепый, в гневе
Необузданный и неукротимый,
Цепенеет впезапно, видя брата.
Нет любви сильней, чем любовь от сердца:
Распри между чужими бесконечны,
Неразрывны любви семейной узы.
Вспыхнул гнев по причинам не ничтожным,
Мир порвал, и запели грозно трубы,
Легкой конницы зазвенели збруи,
Засверкал отовсюду меч булатный,
Направляет удары разъяренный
Марс, алкающий вечно свежей крови.
Но смиряет железо и приводит
Благочестье враждебных братьев к миру.
Бог какой даровал нам мир желанный
После всех тревог? И давно ль в Микенах
Грохотало оружье войн гражданских.
Мать в слезах обнимала сына, жены
За возлюбленного дрожали мужа.
Неохотно брались за меч, спокойно
Спавший в ржавых ножнах во время мира.
Те упавшие обновляли стены,
Эти старые башни подпирали.
Замыкая врата замком железным.
Те бессонные проводили ночи,
Сторожа на зубчатых стенах башен.
Страх войны и самой войны страшнее.
Уж замолкли удары гроз железных,
Уж не слышно трубы военной грома,
Возвращается мир давно желанный
В город наш, ликованьем снова полный.
Так, когда глубоко вскипают волны,
Возле Бруттия под напором Кора,
Стон стоит в отдаленных гротах Сциллы,
И трепещут матросы перед морем,
Извергаемым из нутра Харибды;
И боится отца Циклоп свирепый,
В огнедышащих недрах Этны сидя,
Он боится, чтоб не залили волны
Пламя, что горит в неизменных горнах.
И Лаэрт ожидает с каждым часом,
Что Итака его в волнах потонет.
Но едва истощились силы ветра,
Тихим озером голубеет море.
И страшившие моряков пучины
Покрываются парусами лодок,
И легко сосчитаешь золотистых
Рыб, играющих в лоне вод прозрачных,
Там, где только что под свирепой бурей
Содрогалися до основ Циклады.
Все на свете непрочно. Вслед за горем
Счастье следует, но короче счастье.
Миг один, и упал с вершин успеха
В глубь несчастия смертный. Кто сегодня
Сам другим раздает царям короны,
Перед кем преклоняются народы,
По чьему мановенью прекращают
Войны Мед и палимый солнцем индус,
И – гроза парфян – дагов конных рати,
В страхе держит свой скиптр, боясь всесильной
Власти случая и времен теченья.
Вы, кому властелин земли и моря
Право страшное дал над жизнью смертных,
Отложите надменность. Чем грозите
Вы ничтожным в сравненье с вами людям,
Этим самым грозит вам тот, кто выше.
Ведь над каждым царем царит сильнейший,
Тот, кого на восходе видел гордым,
Видит день убегающий во прахе.
Пусть чрезмерно никто не верит счастью,
Не теряет надежды в горе. Клото
Все мешает и не дает покоя
Колесу быстробежному Фортуны.
Кто настолько богами избалован,
Чтобы в завтрашнем дне мог быть уверен?
Бог смешает деянья наши в быстром
Вихревращенье.
Действие четвертое
Вестник
О, если б ураган умчал меня,
Окутав черной тучей, чтоб не видеть
Ужасный грех! О, дом преступный! Даже
Для Тантала и Пелопса постыдный!
Хор
Что нового приносишь?
Вестник
Где мы? Где мы?
Здесь Аргос ли, хранящий свято память
Великих братьев, и Коринф, меж двух
Морей лежащий, или дикий Истр,
На чьих волнах господствуют аланы?
Гирканская ль земля под вечным снегом,
Иль степи, где кочует дикий скиф?
Где мыслимо такое преступленье?
Хор
Во всяком случае открой беду.
Вестник
Сначала дай мне дух перевести,
Расправить члены, скованные страхом.
Еще стоит свирепая картина
В моих глазах. Неистовые бури,
Умчите прочь меня, туда, где скрылся
Похищенный отсюда день!
Хор
Ты держишь
В тяжелой неизвестности меня.
Поведай все, скажи, кто виноват.
Не спрашиваю – кто, но кто из двух,
Скорей скажи.
Вестник
В дворце Атрея грозном
Есть башня, обращенная на полдень.
Она растет, подобная горе,
И давит город, вечно угрожая
Строптивым гражданам. Там есть приемный
Обширный зал, золоченые своды
Колонны подпирают расписные.
Доступен он для черни, но за ним
Скрываются таинственные залы:
Там древнее святилище царей,
И в глубине темнеет лес старинный.
Уж много лет железо не касалось
Его ветвей печальных. Кипарисы
Чернеют там, как тени гробовые,
И падубы, и тисы шелестят,
И, надо всеми высоко вознесен,
Могучий дуб господствует над рощей.
Сюда гадать приходят Танталиды,
Вступая на престол. Здесь в трудном деле
Они приходят помощи искать.
К ветвям дары прибиты: много труб,
Обломки колесницы Эномая, —
С испорченною осью колесо, —
И моря Миртила добыча вся.
Здесь Пелопса фригийская тиара,
Там – варваров порабощенных дань —
Хламида пестрая. Под тенью дуба
Ручей течет унылый, превращаясь
В болото черное. Его вода
Подобна стиксовой волне заклятой.
Идет молва, что здесь глухою ночью
Подъемлется богов загробных стон.
Всю рощу оглашает звон цепей,
И воют тени мертвых. Видят здесь,
О чем и слышать страшно. Сонм теней
Блуждает здесь, несутся в пляске дикой
Невиданные чудища; огни
В лесу мерцают, и стволы деревьев
Стоят в огне, никем не зажжены;
И будит эхо троекратный лай.
Здесь даже день не прогоняет страха,
Здесь ночь всегда, и ужас привидений
Царит средь бела дня. Просящим здесь
На все даются верные ответы.
Пророческий исходит глас из бездны
С ужасным громом, и гудит пещера
В ответ на голос бога. В эту рощу
Вошел Атрей неистовый, таща
Трех отроков, и алтари украсил.
О, где найду достойные слова?
Он за спину им связывает руки
И украшает пурпуром чело.
На месте все: и фимиам, и Вакха
Святая влага, и с мукой соленой
Священный нож. Он соблюдает все,
Стараясь, чтоб свершилось по уставу
Его злодейство.
Хор
Кто ж берет железо?
Вестник
Он сам – жрецом, он сам мольбу возносит
И песню погребальную поет.
Он сам становится у алтаря,
Касается рукою обреченных,
Отводит им места и приближает
К железу, сам готовясь поразить.
Нет упущений в жертвенном обряде.
Трепещет лес, земля потрясена,
Колеблется дворец, как бы не зная,
Куда упасть, подобный кораблю
Средь бурных волн, а с левой стороны
Скользит звезда, след оставляя черный,
И на огонь возлитое вино
Стекает вниз струею темной крови.
С главы царя три раза пал венец,
Заплакали во храмах изваянья.
Всех знаменья смутили, но один
Атрей стоит недвижно, устрашая
Богов, ему грозящих. Переждав,
Он к алтарю подходит с диким взором,
Как бродит тигр голодный в чащах Ганга
Меж двух быков, и жадный до обоих,
Колеблется, с которого начать,
И пасть то к одному, то ко другому,
Оскалив зубы, приближает, так
Атрей ужасный пожирает взглядом
Двух отроков, на жертву обреченных,
В сомнении, кого зарезать первым,
Кого вторым убийством поразить.
Не важно это, – все же он в сомненье,
Желая все в порядке совершить.
Хор
Кого же первым поражает он?
Вестник
Сначала, чтоб не заподозрел кто
В Атрее недостаток благочестья,
Он деда почитает. Юный Тантал
Был первой жертвой.
Хор
Как? С каким лицом
Он перенес насильственную смерть?
Вестник
Спокойно он стоял и не унизил
Себя до просьб напрасных. Кровожадный
Глубоко в горло меч ему вонзил.
Сначала труп как будто колебался,
Куда упасть, направо иль налево,
И, наконец, на дядю рухнул. Тот
Плисфена вслед за братом к алтарю
Влечет и, шею поразив железом,
Отрезывает голову от плеч,
И туловище падает на землю,
А голова скатившаяся шепчет
Невнятные слова.
Хор
Что было дальше?
Он мальчика, быть может, пощадил?
Вестник
Как царь лесов Армении, свирепый
Золотогривый лев терзает стадо
И, обагривши пасть и утолив
Свой голод, с каждым мигом свирепеет
И маленьким, беспомощным бычкам
Усталыми зубами угрожает, —
Так и Атрей все больше пышет гневом
И, позабыв, кто перед ним стоит,
Мечом, окровавленным кровью двух,
Насквозь пронзает тело, так что меч,
Вонзенный в грудь, выходит через спину.
Ребенок падает, своею кровью
Гася огонь алтарный, и от двух
Тяжелых ран мгновенно умирает.
Хор
Жестокое злодейство.
Вестник
Вы дрожите?
О, если б грех остановился здесь,
Он был благочестив.
Хор
Но что в природе
Ужасней есть?
Вестник
Вы думаете, это
Конец греха? Нет, первая ступень.
Хор
Чего же больше? Он, быть может, бросил
Тела на растерзанье диким птицам?
Вестник
О, если б он лишил их погребенья!
О, если б не покрыла их земля!
О, если б их отдал он в пищу птицам
И на съеденье яростным зверям!
Желанна казнь обычная. О, если б
Непогребенными отец их видел!
О, ни в каком немыслимое веке
Злодейство, верить коему потомки
Откажутся! Еще трепещут жилы,
И, вынутое из живой груди,
Попрыгивает сердце. Он глядит,
Испытывает внутренности, хочет
Прочесть по ним грядущую судьбу
И, получив ответ благоприятный,
Спокойно отдается на свободе
Трапезе брата. Рассекает сам
На части тело. Он перерубает
Предплечия и руки прочь бросает.
Со всех костей соскабливает мясо,
Оставив только головы и руки.
Одни куски висят на вертелах,
Сочась на медленном огне, другие
Бросает он в кипящие котлы,
И стонет медь. Не хочет сам огонь
Коснуться тел, едва мерцает пламя,
Как будто разгораясь против воли.
На вертеле потрескивает печень…
И не легко сказать, тела ли стонут,
Или огонь, струящий черный дым,
И самый дым, как облако, тяжелый,
Не хочет взвиться вверх, но по земле
Угрюмо стелется, окутав тучей
Самих пенатов, зрителей греха.
О терпеливый Феб! Зачем в зените
Ты не умчался вспять! Зачем замедлил
Затмением? Отец детей терзает,
И пожирает собственные члены:
Его глава отягчена вином,
И волосы блестят от умащений.
Нередко останавливалась в глотке еда…
Тиэст, одна в беде твоей
Отрада есть; что ты ее не знаешь.
Но это не надолго. Пусть Титан
Помчался вспять и ночь среди полудня
Покрыла мраком черное злодейство, —
Его должны увидеть скоро все.
Хор
Куда, о отец земли и небес,
С явленьем которого темная ночь
Уходит, куда обращаешь свой путь
И в полдень уводишь сияющий день?
О Феб, для чего ты скрываешь лучи?
Еще далеко до вечерней звезды
И рано тебе утомленных распрячь
Коней колесницы твоей золотой.
Еще не склоняется к Западу день,
И третья еще не пропела труба,
И пахарь дивится, что ужин пришел,
И время уже отрешить от ярма
Не успевших устать прилежных коней.
Что гонит тебя с лучезарных небес? Какая беда
Заставляет коней уклониться с пути?
Не раскрылся ли Тартара черного зев
И Гиганты опять начинают войну?
Иль опять разгорается Тития гнев
И бушует в его изъязвленной груди?
Иль сбросил с плеч
Громадную гору восставший Тифей.
Хотят ли Титаны достигнуть небес
И фракийскую Оссу они громоздят,
Как в древние дни, на седой Пелион?
Ужели нарушен природы закон?
Богиня зари,
Привыкшая богу вручать удила,
Росистая мать золотого луча —
Не знаешь, где царства границы ее.
Ужели ей
Не придется в морскую волну погружать
Запыленные гривы вспотевших коней?
Заходящее солнце в своем терему
Встречает Аврору – богиню зари,
И мраку подняться велит, а меж тем
Не готов еще ночи убор: ни одной
Не мерцает звездой потемневшая твердь
И не сеет Луна свой серебряный свет.
Но если бы это была только ночь!
Содрогается грудь,
И предчувствие страшное встало в душе
Не настал ли для мира конец роковой,
Не разрушится ль все, – и богов, и людей
Поглотит опять безобразный хаос,
И море, и сушу, и звездную твердь
Смешавши навек?
Владыка времен, предводитель светил,
Не будет весну приводить за зимой,
Не будет во сретенье Фебу Луна
На небо всплывать и рассеивать страх,
Скорее, чем брат, совершая свой круг.
Сольются в одной
Зияющей бездне сонмы богов.
И сам Зодиак, выводящий года,
Секущий зоны косою стезей,
Падет и увидит падение звезд.
Овен, что порою теплой весны
Парусам навевает легкий Зефир,
Сорвется с небес и исчезнет в волнах,
По которым он Геллу дрожащую вез.
И Телец, что Гиад на блестящих рогах
Подымает, с собой увлечет Близнецов
И Рака, с кривыми клешнями его.
И снова Гераклов пылающий Лев
С небес упадет, и Дева за ним.
Весы упадут, стащив за собой
Скорпиона свирепого. Старый Хирон
Оперенную в море уронит стрелу
И сломанный лук Гемонийский. Падет
Приносящий стужу зимы Козерог,
И урну твою разобьет, Водолей,
А с тобою падет и созвездие Рыб.
Все звезды, не знавшие брызгов волны,
Потонут бесследно в пучине морской:
И скользкий Дракон, меж Медведиц двух
Извивающий путь, подобно реке,
И еле заметная рядом с ним
Цинозура, струящая блеск ледяной,
И, своей колеснице медлительный страж,
Закачавшись, в бездну рухнет Арктур.
О, бедные мы! Изо всех людей
Назначены мы, чтоб нас раздавил
Разрушенный мир!
Неужели мы узрим света конец?
О, жребий жестокий наш, все равно
Само ли солнце уходит, иль мы
Прогнали его грехом:
Довольно уж жалоб! Рассейся, страх!
Тот слишком до жизни жаден, кто
Боится смерти, хоть гибнет весь мир.
Действие пятое
Атрей
Вот я иду, с звездами наравне,
Взнесен в зенит главою горделивой.
В моих руках и царство, и престол,
Я наконец достиг венца желаний:
Довольно мести, даже для меня!..
Довольно? Нет! Могилами детей
Отца насыщу! Чтоб не вспыхнул стыд,
Уходит день: покуда небо праздно,
Спеши, Атрей! Но если бы я мог,
Вернувши вспять умчавшихся богов,
В свидетели отмстительного пира
Привлечь их всех! Но и отца довольно
Я солнцу вопреки рассею мрак,
Скрывающий несчастие твое.
Уж слишком долго гость мой возлежит
С лицом веселым. Будет сладких блюд!
Довольно Вакха! Трезвый нужен нам
Теперь Тиэст! Рабы, раскройте двери,
Пускай предстанет праздничный чертог!
Я прослежу, как он при виде милых
Голов детей изменится в лице.
Какие первый жгучий приступ скорби
Слова исторгнет, как, прервав дыханье,
Застынет он… Вот плод моих трудов:
Хочу я не несчастным его видеть,
Но нарастанье скорби наблюдать!
Чертог раскрыт и весь горит огнями.
Он возлежит на пурпуре и злате,
Упавши навзничь, на руку склонясь
Главой, дарами Вакха отягченной.
Уж рвет его. Я – выше всех богов,
Я – царь царей! Превзойдены желанья.
Он сыт, и из серебряного кубка
Вино по капле тянет. Не жалей!
Еще осталась кровь обильных жертв,
Ее багрянец древнего вина
Сокроет… Этим кубком кончен пир.
Пусть пьет отец детей любимых кровь,
Ведь пил бы он мою… Чу! Он запел
Застольный гимн, рассудком не владея.
Тиэст
О, сердце, от долгих уставшее бед,
Заботы тревожные прочь прогони!
Пусть скорбь убежит и страх убежит!
Печальная бедность, изгнания друг,
Пускай убежит, а с ней и позор.
Смотри, не откуда упал, а куда:
Великое дело – с вершины скользнув,
Устойчивой стать на равнине стопой.
Великое дело – под игом невзгод
Разбитого царства рухнувший груз
Нести на плечах и шею не гнуть,
А прямо стоять под ударами зол.
Пришла уж пора: прогони облака
Свирепого Рока, печальных времен
Следы замети; здесь горю не место.
Пусть радостью будет твой лик озарен,
Душа, позабудь про былого Тиэста.
Обычно таков несчастных удел,
Веселью не верят они никогда,
И напрасно Фортуны вернулись дары,
Страдальцу отвычная радость претит.
Зачем ты зовешь? Зачем не даешь
Отпраздновать праздничный день мой?
Зачем
Мне плакать велишь, неизвестно отколь
Без всякой причины возникшая скорбь?
О, кто мне мешает свежим венком
Чело увенчать? Нe дает, не дает…
Весенние розы упали с чела.
Власы, умащенные миром густым,
От страха внезапного встали, и пот,
Как дождь, невольно бежит по щекам,
И стон прерывает начатую речь,
Привычные слезы любит печаль,
Несчастным рыдания сладки всегда.
Я в жалобах весь готов изойти
И пурпуром Тирским насыщенный плащ
Готов разорвать… Мне мило стонать…
Уж видит грядущего горя черты
Мой ум – провозвестник близкой беды,
Свирепая буря грозит морякам,
Когда закипают без ветра валы.
Каких же ненастий, каких же тревог
Боишься, безумец? С доверием грудь
Пред братом открой, чтоб ни было там,
Твой страх запоздал, и причин ему нет.
Пускай не хочу, но смутный в душе
Блуждает ужас, внезапно из глаз
Вырываются слезы. Зачем? Почему?
Это скорбь или страх? Иль блаженство всегда
Орошает слеза?
Атрей
Отпразднуем в согласии взаимном
Сей день. Пускай он укрепит мой скиптр
И будет мира прочного залогом.
Тиэст
Насыщен я и яствами, и Вакхом.
Теперь мне будет верхом наслажденья
С детьми моими радость разделить.
Атрей
Поверь, они в объятиях отца,
Они здесь есть и будут, и никто
Не убежит. Проси, что хочешь, дам,
Всего отца толпой детей наполню.
Ты будешь сыт, не бойся. А теперь
Они с детьми моими за столом.
Я кликну их. Наш кубок родовой
Возьми теперь.
Тиэст
Беру трапезы брата
Прекрасный дар. Сперва богам отцов
Мы возольем, потом осушим чашу.
Но что это? Не слушаются руки
И с каждым мигом кубок тяжелей.
У самых губ вино бежит назад,
Течет вкруг рта, мои уста минуя,
И пляшет стол на дрогнувшем полу.
Огонь едва мерцает… Самый воздух
Оцепенел меж ночью и меж днем.
Что это? Потрясен, готов упасть
Небесный свод, туман сгустился черный.
И ночь одна в другую скрылась ночь.
Померкли звезды. Ужас безымянный,
Моих детей и брата пощади!
Пусть на мою презренную главу
Падет удар. Отдай же мне детей!
Атрей
Отдам, и уж никто их не отымет.
Тиэст
О, что волнует внутренность мою?
Что дрогнуло во мне? Там кто-то страждет,
И грудь моя чужим стенаньем стонет.
Придите, дети! Вас зовет отец.
Придите! Вас увижу и, как дым,
Рассеются смятение и горе.
Чу! Шепот их!
Атрей
Отец, открой объятия,
Они пришли… Не узнаешь детей?
Тиэст
(
Я брата узнаю! И этот грех
Потерпишь ты, владычица Земля?
Зачем волною Стикса преисподней
Ты не затопишь нас? Не увлечешь
В пустой хаос все царство и царя?
Зачем не потрясешь основы зданий,
В развалины не обратишь Микены?
Уже пора, пора обоим нам
Стать возле Тантала. Разверзни грудь
И ниже место, где стонут наши предки,
В чернеющие пропасти свои
Навеки закопай и погреби
Под мутными волнами Ахеронта.
Пусть вечно тени грешные блуждают
Над нашей головой, и Флегетон
Крутит пески и огненные волны.
Земля, Земля! Бездейственною глыбой
Застыла ты, и больше нет богов!
Атрей
Прими ж скорее деток долгожданных —
Не задержал их брат. Упейся ими,
Целуй, раскрой объятия троим.
Тиэст
А договор? А милость, верность брата?
Так так-то ты забыл свою вражду?
Уже отец живых детей не просит,
И ненависть твоя, и преступленье
Останутся с тобой. Прошу тебя,
Как брата брат: отдай похоронить
Детей. Отдай, и на твоих глазах
Пожрет тела их пламень погребальный.
Увы! Отец их просит не для жизни.
А для того, чтоб потерять навек.
Атрей
Все, что осталось от детей твоих —
С тобой, с тобой же – то, что не осталось.
Тиэст
Готовишь ли их в пищу диким птицам,
Иль лютый зверь терзает их тела?
Атрей
Ты сам пожрал их в пире нечестивом.
Тиэст
Так вот на что взглянуть стыдились боги
И вспять бежал оторопевший день?
Какие вопли я издам, несчастный,
И где найду слова? Я вижу, вижу
Отрубленные головы и руки
И раздробленных голеней следы —
Все что отец оставил ненасытный,
Внутри меня утробы их крутятся,
И, запертые, просятся на свет.
Подай мне меч, уже на нем моей
Так много крови, я железом путь
Открою детям. Не даешь меча?
Тогда я выбью их из этой груди
Ударом кулака!.. Останови,
Несчастный, руку, пощади их тени!
О, кто видал нечестие такое?
Ни жители суровых скал Кавказа
И не Прокруст – Кекроповой земли
Гроза и бич. Отец – давлю детей,
Они – меня. Где мера преступленью?
Атрей
Есть мера преступленью, но для мести
Пределов нет. И этого мне мало.
Я должен был прижать твои уста
К их свежим ранам, чтоб живых детей
Ты выпил кровь. Поторопился
В чрезмерном гневе. Раны я нанес
Железом, заколол у алтаря.
Умилостивил жертвою пенатов
И, члены отрубив у мертвых тел,
Их растерзал на мелкие куски.
Одни из них в кипящие котлы
Я погрузил, другим же дал сочиться
На медленном огне. Я у живых
Отрезал сочленения и жилы,
Я видел, как на вертеле трепещут
Их мускулы, и собственной рукой
Приблизил их к огню. Все б это мог
Отец с успехом сделать. Дал я промах.
Он грыз детей, не зная, как не знали
Того и дети.
Тиэст
Сжатые скалами
Моря, внемлите! И куда бы вы
От этих мест ни убежали, боги,
Внемлите! Преисподняя, внемли!
Внемлите, земли! Черная, внемли,
Ночь Тартара беззвездная! Одна
Несчастного ты видишь. Я к тебе
Не обращу молитвы нечестивой.
Не за себя прошу. Что мне осталось?
Для вас самих звучат мои мольбы.
Ты, царь небес, воздушного дворца
Могучий властелин, окутай мир
Покровом туч, ветров войнолюбивых
Собравши рати, яростно греми!
Рази не тем огнем, что поражает
Дома невинных смертных, но рази
Перунами, от ярости которых
Трехглавая обрушилась громада
И исполины, равные горам.
Отмсти за день, покинувший природу,
И солнца свет, украденный у неба,
Наполни молниями. Не колеблясь,
Обоих нас карай, иль одного
Меня рази, и пламенным перуном
Испепели мне грудь. Коль я хочу
Детей предать огню и погребенью,
Я должен быть сожжен. Когда ж ничто
Не трогает небесных и ничья
Стрела не настигает нечестивых,
Пусть вечная пребудет ночь и мраком
Безмерное покроет преступленье.
Я ни на что не жалуюсь, о, Солнце,
Упорное в затмении своем!
Атрей
Теперь себя не грех и похвалить.
Я победил! Какой в злодействе прок,
Когда б страдал ты менее? Теперь
Мне кажется, что дети у меня
Родились вновь, и мне возвращено
Изменой незапятнанное ложе.
Тиэст
Чем дети виноваты?
Атрей
Тем, что были
Они твои.
Тиэст
Отца лишить детей?
Атрей
Ну да, отца, при этом без сомненья
Его детей.
Тиэст
В свидетели зову
Богов, хранителей семейных прав!
Атрей
Как ты сказал? Богов, блюдущих браки?
Тиэст
Кто мстит за преступленье преступленьем.
Атрей
О, знаю я, на что ты ропщешь. Нет,
Не пир кощунственный тебя тревожит,
А то, что я твой план предупредил:
Намерение было у тебя
Такую ж пищу мне преподнести
И, с матерью на сыновей напав,
Зарезать их. Одно помехой было:
Ты их считал своими.
Тиэст
Я в мольбах
Тебя богам отмстителям вручаю!
Атрей
Тебя казнить твоим вверяю детям.
Агамемнон
Действие первое
Тень Тиэста
Я – здесь, покинув сумрак преисподней,
Пучину Тартара, и я не знаю,
Какое место больше ненавижу:
Бегу – Тиэст – от преисподних, сам
Я в бегство обращаю земнородных,
Душа дрожит, от страха стынут члены.
Вот Пелопова дома древний праг.
Здесь царскою венчаются короной
Пелазги, здесь на троне горделивом
Они сидят со скиптрами в руках.
Здесь – курия, там – пиршественный зал…
Назад, назад! Не лучше ль обитать
Среди озер печальных, где трехглавый
Стигийский сторож машет черной гривой,
Где, к быстрому привязан колесу,
Кружится грешник, где напрасен труд
Всегда катить назад бегущий камень,
Где жадный коршун вечно гложет печень.
Где среди волн сожженный жаждой ловит
От жадных уст бегущие струи,
Караемый за трапезу небесных?
Но этот старец что перед грехами
Его семьи? Пересчитаем всех,
Чьи имена Гноссийский судия
Мешает в урне, – я, Тиэст, злодейством
Всех превзойду. Иль брат грешней меня,
Меня, который полон трех детей.
Во мне похороненных? Я пожрал
Свою утробу. Но на этой скверне
Мой жребий не свершился: он велит
Мне посягнуть на большее злодейство:
На нечестивый с дочерью союз.
Словам судьбы я не внимал со страхом,
Но их свершил, и с плотью всех детей
Смесился я. По принуждению Рока
Отяжелела дочери утроба
Плодом, меня, отца, достойным. Вся
Природа опрокинута назад.
Я все перемешал: отца и деда,
И – о, нечестие, – мужа и отца,
Со внуками сынов и с ночью день.
Но позднего таинственного Рока
Свершается возмездье наконец.
И оный Агамемнон, царь царей
И вождь вождей, за чьим победным стягом
Покрыли море тысячи судов,
В десятый год разрушив Илион,
Является – жене подставить горло.
Уж скоро, скоро дом в крови потонет.
Я вижу топоры, мечи и стрелы,
Рассеченную голову царя.
Злодейство близко: казни, убийство, крови —
Готовится трапеза. Час пришел,
Для коего ты, мой Эгист, родился.
Зачем же стыд тягчит твое лицо?
Зачем дрожит неверная десница?
Зачем себя терзаешь? Вопрошаешь,
Прилично ли тебе такое дело?
О, вспомни мать, и ты решишь: прилично.
Но почему же этой ночи летней,
Как зимние, медлительны часы?
Что на небе задерживает звезды?
Помеха – я! Верни же миру день!
Хор микенянок
О жребий обманчивый царств и царей!
Кто слишком высоко поставлен судьбой,
Всегда над бездной неверной висит.
Неизвестен скиптру мирный покой,
И он ни в одном не уверен дне.
Изнуряют заботы одна за другой.
И новые бури волнуют дух.
Не так у Ливийских песчаных брегов
Разъяряется море и катит валы,
Не так закипают с глубокого дна
Эвксинские волны, в соседстве снегов
И холодной звезды,
И где, не касаясь лазуревых вод,
Колесницу лучистую катит Боот, —
Как яростно жребий неверный царей
Вращает судьба!
Желанно и страшно быть страхом для всех!
И ночь благодатная им не дает
Убежищ надежных. Смиритель забот,
Их грудь не ласкает целительный сон.
Какие дворцы не повержены в прах
Обоюдным злодейством? В каких не гремят
Нечестивые брани? И правда, и стыд,
И брачная верность бегут из дворцов.
Приходит Беллона с кровавой рукой
И Эринния, жгущая гордых сердца,
Всегдашняя спутница пышных домов,
Которые каждый случайный час
Повергает в прах.
Пусть оружье молчит, пусть козни спят;
Кто слишком высоко судьбой вознесен,
Оседает под бременем тяжким своим.
Паруса, что южные ветры несут,
Боятся чрезмерно попутных ветров,
И башню, взносящую в тучах главу,
Поражает дождливый, неистовый Австр.
В лесах, простирающих мглистую тень,
Ломает гроза вековые сучки.
Высокие холмы молния бьет,
Болезнь поражает большие тела,
И если свободно мелкий скот
Резвится в полях, —
Для ран предназначены шеи быков.
Все то, что высоко возносит судьба,
Возносит на гибель. В скромном быту
Долговечнее жизнь, и счастлив тот,
Кто затерян в толпе и спокоен всегда,
Безопасному ветру доверив ладью,
Опасается бурных, открытых морей
И веслом рассекает прибрежную гладь.
Действие второе
Клитеместра
Зачем, душа, бессильно ищешь лишь
Решений безопасных? Для чего
Колеблешься? Ведь лучший путь закрыт.
Да, правда, раньше чистым соблюдала
Я ложе брачное и мужнин скиптр.
Но все погибло: право, верность, честь
И стыд, что раз потерянный, не может
Вернуться вновь. Так распусти узду
И волю дай наклонностям негодным!
Стезей злодейств должно идти злодейство.
Все козни женщин всколыхни в уме:
На что жена коварная дерзала
В слепой любви, что мачеха свершала
И дева, что за милым из Колхиды
На корабле бежала фессалийском.
Железо, яд! Не бросишь ли Микены
С союзником на тайном корабле?
Что говоришь о бегстве и изгнанье?
Уж это все проделала сестра:
Тебе прилично большее злодейство.
Кормилица
Царица Данаев и Леды племя,
О чем безмолвно, разум потеряв,
Так грезишь? Что вздымается в душе?
Хоть ты молчишь – всю скорбь лицо являет.
Чтоб ни было, повремени. Где разум
Не может исцелить, врачует время.
Клитеместра
Нет, слишком пытка велика, чтоб медлить.
Снедает пламя сердце и мозги.
Меня язвят и скорбь, и страх. В груди
Клокочет ревность, душу тяготит
Ярмо постыдной страсти, необорной.
И средь огней плененного ума
Изнеможденный, правда, и погибший,
Бунтует стыд. Волнуюсь я, как море,
Которое течение и ветер
В две стороны стремят: волна не знает,
Какой из двух она уступит силе.
Из рук моих я выпустила руль:
Куда помчат надежда, гнев и горе,
Я устремлюсь, предав на волю волн
Мою ладью. Когда душа блуждает,
Всего вернее – случаю предаться.
Кормилица
Слепая дерзость – случай взять вождем.
Клитеместра
Кто в крайности, чего бояться может?
Кормилица
Лишь потерпи – и можешь скрыть вину.
Клитеместра
Грехи царей на целый мир сияют.
Кормилица
О прошлом сокрушаясь, новый грех
Ты замышляешь?
Клитеместра
Но всего нелепей —
Умеренность в пороке соблюдать.
Кормилица
Кто громоздит злодейство на злодейство,
Свой множит страх.
Клитеместра
Железо и огонь
Целительны порой.
Кормилица
С крайних средств
Не начинают.
Клитеместра
В бедствиях должны мы
Всегда идти стремительным путем.
Кормилица
Не забывай святое имя брака.
Клитеместра
Мне мужа чтить? Я десять лет вдова.
Кормилица
О детях вспомни, от него рожденных.
Клитеместра
И дочери я помню брачный факел,
Ахилла зятя: так-то верен
Он матери?
Кормилица
Та жертва неподвижная
Освободила флот и взволновала
Окованную вялостью волну.
Клитеместра
И горько мне, и стыдно, Тиндарида,
Небесный отпрыск, дочь я родила
На жертву искупленья флоту дорян.
Встает в моей душе дочерний брак,
Вполне достойный Пелопова дома.
Когда отец стоял у алтаря
Венчального, как жертвоприноситель,
Перед своим вещаньем задрожал
Сам Калхас, даже пламя отступило.
О, дом, злодейств исполненный. Купили
Мы кровью ветер и волну убийством.
Кормилица
Но тысячи судов надули паруса!
Клитеместра
Нет, не был бог благоприятен флоту:
Авлида нечестивые суда
Извергла, но при знаменьях зловещих
Начатую он плохо вел войну.
Он взял, любовью к пленнице плененный
И старца Фебова мольбой не тронут,
В добычу дочь его, уже тогда
Пылая страстью к девам посвященным.
Угрозами его не мог сломить
Ахилл неукротимый, ни сам Калхас,
Кто видит судьбы мира (верным был
Он вещуном на истязанье мне,
Зато плохим, когда дошло до пленниц),
Ни весь народ, чумою пораженный,
Ни погребальные костры. Среди
Крушенья Греции он, побежден
Не воином троянским, а Венерой,
Находит время чахнуть от любви,
Чтоб ложе не осталось праздным, он
Берет наложницей Лирнессиду.
Ему не стыдно оторвать ее
От груди мужа. Чем не молодец —
Парисов враг, прелюбодейства мститель!
Теперь он новым пламенем горит
К пророчице фригийской. Торжествуя
Под Троею, разрушив Илион,
Он зятем возвращается Приама.
Душа, готовься: ждет нелегкий бой.
Я первая должна свершить злодейство,
Пока скиптр Пелопа не перешел
Наложнице фригийской в обладанье.
И что помехой? Девочки-сироты,
Орест, похожий на отца? Подумай,
Какие беды ждут твоих детей,
Какую бурю принесет в наш дом
Неистовая мачеха? А если
Нельзя иначе, порази себя,
Пусть меч один погубит вас двоих.
Губя, сама погибни, кровь смешай:
Счастлива смерть, с кем хочешь умереть.
Кормилица
Остановись, царица, и подумай,
На что дерзнешь: грядет к нам победитель,
Свирепой Азии, Европе мститель,
Везя с собой пергамскую добычу
И побежденных наконец фригийцев.
Тому коварство строишь ты, кого
Ахилл мечом коснуться не дерзнул,
Хоть и рвалась свирепая рука.
Ни сам Аякс неистовый, ни Гектор
(Единая для данаев помеха),
Ни стрелы Париса, ни черный Мемном,
Ни Ксанф, загроможденный грудой тел,
Ни Симоис с багряными волнами,
Ни белоснежный Кикн, потомок моря,
Ни Резова фракийская фаланга,
Ни амазонки с расписным колчаном,
С рукой секироносной. И его ли,
Домой вернувшегося, ты готова
Заклать, убийством осквернив алтарь?
Иль Греция, в величии победы,
Оставит это дело неотмщенным?
Представь себе оружье, коней,
Покрытое судами море, землю,
Напившуюся кровью глубоко,
И всю судьбу сраженной нами Трои,
Упавшую на данаев. Сдержи
Порыв свирепый, успокой свой разум.
Эгист
Вот день пришел, которого всегда
Боялся я душою и умом.
Душа, зачем повертываешь тыл?
Зачем при первом натиске слагаешь
Оружие? Подумай, что тебе
Ужасную судьбу готовят боги.
Противостань презренной головой
Всем козням, смело грудь подставь железу.
Что смерть тому, кто был рожден, как я,
В нечестии. Опасностей моих
Союзница, дочь Леды, только ты
Не оставляй меня. Тебе воздаст
За кровь родную этот вождь трусливый,
Отец отважный. Но зачем бледнеет
Твое лицо и неподвижен взор?
Клитеместра
Любовь супружеская побеждает.
Вернусь туда, откуда мне и прежде
Не следовало уходить, не поздно
Вернуться мне на прежний добрый путь.
Кто кается в грехе, почти невинен.
Эгист
Безумная, куда несешься ты?
Иль веришь и надеешься, что будет
Спокойный брак с Атридом? Если даже
Ничто больших не возбуждает страхов,
Но, высоко поставленный судьбой,
Теперь он будет горд невыносимо.
Он был тяжел пока стояла Троя.
Что ж, думаешь, душе его свирепой
Прибавило паденье Трои? Царь
Он был в Микенах, а придет тираном.
Возносит душу счастье. Он приходит.
Какой толпой наложниц окружен!
Из них одна душой царя владеет,
Служительница бога предвещаний.
Иль согласишься с ней делить постель?
Она-то не захочет! Для жены
Нет больше зла, чем если домом мужа
Наложница владеет. Ни престол,
Ни брак не допускают соучастья.
Клитеместра
Эгист, зачем опять толкаешь в бездну
И разжигаешь усмиренный гнев?
Пускай себе позволил победитель
Неверность с пленницей. Жене, царице
На это, право, нечего смотреть.
У ложа частного и у престола
Различные законы. Не могу
Я быть суровой к мужу, о своем
Проступке гнусном помня. Тому легко
Простить, кто сам нуждается в прощенье.
Эгист
Вот что! Простить друг друга? Ты забыла
Права царей иль никогда не знала?
Суровы к нам и ласковы к себе,
Они считают высшим правом власти
То совершать, чего нельзя другим.
Клитеместра
Елена ж прощена. Она домой
Вернулась с мужем, в равную беду
И Азию повергнув, и Европу.
Эгист
Но ни одна любовница Атрида
Не увлекла Венерой потаенной,
Соблюл он сердце, верное жене.
А твой уже готовит обвиненье.
Пусть дел постыдных ты не совершила,
Что пользы в жизни честной? Ненависть
Не ищет, а сама творит виновных.
Иль, презренная, устремишься ты
К родимой Спарте, к твоему Эвроту
И дому отчему? Нет, безысходен
Развод царей. Не льсти себя надеждой.
Клитеместра
Никто не знает о моем грехе,
Один лишь верный человек.
Эгист
Не входит верность.
Клитеместра
Я ее куплю.
Эгист
Всегда продажна купленная верность.
Кормилица
Встает в душе былая добродетель.
Зачем твои мне ласковые речи
Советов злых? Презрев царя царей,
Изгнанника она женою станет.
Эгист
А почему Атрида ниже я,
Тиэстов сын?
Кормилица
Уж прибавляй: и внук.
Эгист
Я был рожден с благословения Феба
И не стыжусь рождения моего.
Кормилица
Виновником породы нечестивой
Ты называешь Феба? Но его
Прогнали вы с небес, когда внезапно
Настала ночь. Позор ваш на богов
Не сваливай. Умеешь ловко ты
Вползать змеей в супружеские спальни,
Мужчина ты в одних делах любви.
Скорей беги и унеси с собой
Бесчестье дома нашего: он ждет
Супруга и царя.
Эгист
Не ново мне
Изгнанье, к бедам я привык. Царица,
Коль ты велишь, не только этот дом,
И Аргос я покину, но не медля
Железом грудь кручинную открою.
Клитеместра
Так и позволит это Тиндарида!
Союзники мы были во грехе,
И я должна быть верной. Лучше вместе
Пойдем обсудим, как распутать узел
Сомнительных и грозных этих дел.
Хор
Аполлона воспойте веселой толпой,
Увенчавши главы.
Для тебя, для тебя, лучезарный Феб,
У Инаховых дев
Зеленеют лавровые ветви в кудрях,
Струящихся с плеч.
Кто студеные пьет Эрасина ключи,
Кто пьет Эврот
И безмолвно текущий в зеленых брегах
Лазурный Йемен,
И фиванские гостьи, вмешайтесь в наш хор:
Научила вас
Пророчица Манто, что знает судьбу,
Тирезия дочь,
Законорожденных детей почитать
Весельем святым.
О, Феб победитель! Мир наступил:
Ослабь твой лук
И легкими стрелами полный колчан
Сними с твоих плеч.
Пускай под ударом быстрой руки
Нам лютня поет.
Напевов воинственных я не хочу
И высоких ладов.
Сыграй нам простую и нежную песнь,
Какую всегда
На легкой лире привык ты играть
Для Музы твоей.
А хочешь, так спой нам и важную песнь,
Которую пел,
Увидев, как молний небесных огонь
Титанов сразил.
Иль, когда на хребты взгромождая хребты,
До самых небес
Воздвигли чудовища ряд ступеней
И на Пелион
Поставили Оссу, и их сдавил
Сосноносный Олимп.
Приди, скиптродержца высоких небес
Жена и сестра,
Царица Юнона! Мы чтим тебя
В Микенах твоих.
Ты Аргос тревожный, взносящий мольбы
У твоих алтарей,
Одна охраняешь, и мир, и войну
Ты держишь в руке.
Агамемнона лавры победные ты
Прими себе в дар.
Тебе многоскважная флейта поет
Торжественный гимн.
Аргосские девы на нежных струнах
Прославляют тебя,
И матери Греции в честь тебя
Бросают огни.
Перед твоим белоснежным телка падет
Святым алтарем,
Не знакомая с плугом, чью шею ни раз
Не давило ярмо.
И ты, громовержца великого дочь
Паллада, копием
Ударявшая башни дарданцев не раз!
Прославляют тебя
Всех возрастов женщины – смешанный хор
Из старцев и дев.
Пред богиней грядущего двери во храм
Разверзают жрецы,
К тебе, увенчавший венками главы,
Приходит толпа.
Дряхлолетние, слабые старцы тебе
За свершение молитв
Воздают благодарность, дрожащей рукой
Возливая вино.
И тебе, о, Диана, мы гласом зовем,
Знакомым тебе,
Ты велела, Люцина, чтоб Делос, где мать
Тебя родила,
Не носился, как раньше, по воле ветров,
А недвижимым стал,
Глубоко прикрепленный корнями к земле,
В тихих гаванях он
Корабли укрывает, которым вослед
Носился он сам.
Ты считаешь умерших Ниобы детей,
Пораженных тобой,
А теперь на вершине Сипила горы
Камень слезный стоит,
И все новые слезы до нашей поры
Древний мрамор струит.
И мужи, и жены – мы чтим горячо
Латоны детей.
О молний владыка, ты прежде всех
Правитель – отец,
По воле которого разом дрожат
Оба края земли, —
Прими, о Юпитер, наши дары.
Благосклонно взгляни
Прапрадед аргосцев на род царей,
Достойный тебя.
Но вот подходит быстрыми шагами
К нам воин, видно, с радостною вестью:
Виется лавр на острие копья.
То Эврибат, вернейший друг царя.
Действие третье
Эврибат
Богов святые алтари и храмы,
Усталый, после долгих лет разлуки,
Я поклоняюсь вам. Благодаренье
Всевышним. Возвращается домой
Краса земли великий Агамемнон.
Клитеместра
Приятна весть для слуха моего.
Но где супруг, которого ждала
Я десять лет? На суше иль на море?
Эврибат
Венчанный славой, невредимый, он
Уже вступил ногой на брег желанный.
Клитеместра
Почтим святою жертвой день счастливый
И благостных, но медлящих богов.
А ты скажи мне, жив ли брат супруга
И где теперь живет его жена?
Эврибат
Молю богов послать им лучший жребий,
Мне говорить уверенно мешает
Судьба морей неверных. Ведь буря
Рассеяла наш флот, и не могли
Мы видеть кораблей союзных. Сам
Атрид, скитаясь по морям безбрежным,
Понес от бури более потерь,
Чем от войны: как будто побежденный,
Он, победив, вернулся с небольшими
Остатками растерзанных судов.
Клитеместра
Какой печальный случай его суда
Погреб в волнах? Что братьев разлучило?
Эврибат
Ты требуешь прискорбного рассказа,
Велишь смешать мне с радостною вестью
Ужасное. Не хочет говорить
Мой ум, больной от этих страшных бедствий.
Клитеместра
Нет, говори. Кто бедствий знать не хочет,
Усиливает грех. Ведь неизвестность
Всего мучительней.
Эврибат
Когда Пергам
Весь пал от факелов дорийских,
Добычу разделив, поспешно все
Стремятся к морю, брошены мечи
И по кормам лежат в пренебреженье
Щиты, рука, воинственная прежде,
Берется за весло, и слишком долгой
Нам кажется малейшая задержка.
Едва блеснул на царском корабле
Знак к возвращенью и звонкая труба
К отплытию пропела, перед всеми
Помчалась золоченая корма
И тысяча судов вослед за нею.
Сначала дует нежный ветерок
На паруса. Спокойная волна
Чуть зыблется под веяньем Зефира,
Сияет море, и под кораблями
Скрывается. Приятно видеть нам
Троянские нагие берега,
Сигея опустелое прибрежье.
На весла налегает молодежь,
Одновременно взмахивая ими
И помогая ветру силой рук;
Сверкают рассекаемые волны,
Со стоном бьются о корабль, и пена
Лазурные пучины бороздит.
Когда же крепче ветер начал дуть,
Мы ветру вверили корабль, а сами
Расселись по скамьям и наблюдали
От глаз бегущий берег, повествуя
О бранях: и о Гекторе могучем,
Чье тело было выдано костру,
И о залитом кровью алтаре
Геркейского Юпитера. Меж тем,
Играющие в голубой пучине,
Тирренские дельфины выплывают
И, весело образовав круги,
Бегут за кораблями, обгоняя
И снова следуя за ними. То
Их хор резвится у носов передних.
То окружает тысячный корабль.
Уже исчезли берег и поля,
И чуть виднеются вершины Иды.
Одно лишь различает острый взор:
То черный дым развалин Илиона.
Уже Титан готовился распрячь
Коней усталых, день в пучину канул
И зажигались звезды. Между тем
Сгустилось облако и заслонило
Сиянье упадающего Феба.
Такой закат сулил морскую бурю.
Рассыпала по небу звезды ночь,
Лежат без ветра паруса. Тогда
Зловещий гром пронесся по холмам,
И застонали берег и утесы;
Под ветрами вздымается волна,
Луна внезапно прячется и звезды,
До звезд пучина вздулась, неба нет.
И здесь не только ночь: густой туман
Сгущает тьму, похитив все лучи,
Смешавши с морем небо. Отовсюду
Все ветры, одновременно начав,
Пучину взбаламучивают. Эвр
Сражается с Зефиром, Ночь – с Бореем:
Все мечут стрелы и, попав на море,
Крутят его водоворотом бурным.
Стримонский Аквилон кружит снега,
И гонит Австр ливийские пески.
И Австра мало. Ночь сгущает тучи
И множит волны влагой дождевой.
Приводит Эвр в движение Восток
И Набатейское колеблет царство.
И, наконец, из глуби океана
Несется ярый Кор. Как будто мир
Сдвигается с основ своих, и боги
Срываются с разрушенных небес,
И всем овладевает черный Хаос.
Волна ветрам противится, назад
Волну уносит ветр. Из берегов
Выходит море. С влагой дождевою
Мешается соленая волна.
И даже нет в кручинах утешенья —
Хоть знать причину гибели и видеть.
Во мраке гаснут все лучи, и Стикса
Настала ночь подземная. Однако
Порой сверкает молния из туч,
И так несчастны сладостны лучи,
Что света этого желают. Сам
Себя уничтожает флот, друг с другом
Сшибаются и корма, и бока.
Его влечет зияющее море
Во глубину и извергает вновь.
Один корабль от собственного груза
Идет на дно, а этот накренился,
И захлестнул его десятый вал;
А там, растерзанный, опустошенный,
Волнами носится без парусов,
Снастей и мачт, увечная корма
Блуждает по всему простору моря
Ионова. И разум, и искусство
Бессильны перед этим злом. Сковал
Все члены страх, обязанность свою
Забыл пловец, из рук скользит весло.
В последнем страхе обратясь к богам,
О том же молят греки и трояне.
Что значит Рок! Завидует отцу
Свирепый Пирр, Приаму – Агамемнон,
Улисс – Аяксу, Гектору – меньшой
Атрид, того счастливым называет,
Кто лег под Троей, пал в бою открытом
Кого молва прославит, кто зарыт
В землю народа побежденного.
«Ужель средь волн бесславно мы погибнем?
Жалка судьба мужей могучих будет,
Бесцельна смерть. О, кто бы ни был ты,
Жестокий бог, неудовлетворенный
Бедою нашей, умиротворись!
Сама бы Троя плакала над нами!
Когда твой гнев упорен и угодно
Тебе весь род дорийский истребить,
Зачем же вместе с нами губить тех,
Из-за кого мы гибнем? Пусть затихнет
Враждебное нам море. Этот флот
С данаями везет и пленных Трои…»
Но дальше голос волны заглушили.
И новая беда: вооружась
Гневливого Юпитера перуном,
Паллада то, чего не совершить
Копьем, Эгидой, головой,
Огнем отца свершает, и с небес
Грохочут бури новые. Один
Противится Аякс непобедимый;
Натягивает парус он, но пламя
Его пронзает. Новою Паллада
В него метает молнией, потрясая
Могучего десницей, подражая
Державному отцу. Перун пронзил
Аякса и корабль, унес с собой
И корабля остатки, и Аякса,
Но, опаленный, он встает из волн
Высокою скалою, режет волны
Могучей грудью и, обняв корабль,
Повлек его. Так борется Аякс
С напором волн слепых, и блещет море.
Заняв скалу, он яростно гремит:
«Над всем я торжествую; победил
Я небо, море, молнию, Палладу.
И браней бог меня не испугал:
Преодолел я Гектора и Марса,
Не дрогнул я перед стрелами Феба,
С фригийцами и их я победил —
Тебя ли испугаюсь? Мечешь ты
Чужие стрелы слабою рукою!
Пусть грянет сам»… Дерзнул бы он и больше,
Но, голову подняв из глуби волн,
Отец Нептун трезубцем поразил
Его скалу, и, падая, она
Отважного с собой похоронила,
Сраженного землей, огнем и морем.
Но большая нас гибель стерегла.
Есть мелководье, вид его обманчив:
Там камни кроет под водоворотом
Обманный Кафарей, вокруг утесов
Бушует море, пеною вскипая.
На высоте вознесся кремль крутой,
Смотрящий на два моря: дальний
Брег Пелопа и Истм, что перешейком
Морям мешает Эонийским слиться
С волнами Фрикса; в стороне другой
Он видит Лемн, известный злодеяньем,
И Халкиду и пристани Авлиды —
Задержку для судов. Владеет этим
Кремлем родитель Паламеда. Он
Выносит яркий светоч на вершину
И направляет на утесы флот
Огнем коварным. К заостренным камням
Пригвождены суда, другие на мель
Садятся в мелководье; нос плывет,
А часть судна застряла на утесе.
Корабль, назад плывущий, на другой
Наскакивает, и разбиты разом.
Уже земли боятся корабли,
Предпочитают море. Но с рассветом
Затихла буря. Жертва воздана
За Илион, вернулся Феб на небо,
Ночную гибель озаряет день.
Клитеместра
Скорбеть ли мне иль радоваться мужу?
Я радуюсь возврату, но должна
Оплакивать потерю государства.
Отец, гремящий в небесах, верни
Любовь богов Элладе. А теперь
Главы венчайте зеленью веселой.
Пускай рассыплет сладостные звуки
Святая флейта, белоснежный бык
Пускай падет пред алтарем великим.
Но вот идет печальная толпа
Троянских жен: распущены власы,
И выше всех, колебля лавр священный,
Грядет неистовая жрица Феба.
Хор
О, сколь сладкое зло для земнородных всех
Эта к жизни любовь, а ведь приют от бед
Всем открыт, и страдальцев смерть
Призывает в тихую пристань мира,
Не смущает ее страх и гроза судьбы,
Не проникнет в нее несправедливый
Огонь Громовержца.
Мир глубокий царствует там. Не страшны
Ни собранья граждан, ни гнев грозящий
Победивших, ни над свирепым Кором
Буйство моря, ни боевые рати,
Ни облака густые
Пыли конницы варваров беспощадной.
Ни паденье города, что хоронит
Весь народ под пламенем стен зажженных
В неукротимых бранях.
Рабство всякое тот порвал,
Презирает пустых богов,
Кто на сумрачный Ахеронт,
На печальный подземный Стикс
Беспечально вперяет взор
И дерзает покончить жизнь.
Равен он царям и самим богам.
Не умеющий умереть как жалок!
Мы крушение родины видели гибельной ночью,
В час, когда дорян огни пожирали дарданские кровли.
От оружий бранных не пала Троя,
Как когда-то пала от стрел Геракла.
Сын Фетиды не победил наш город,
Ни Патрокл – свирепого друг Пелида,
Что сверкал оружьем своим заемным
И троянцев гнал, притворясь Ахиллом.
И не сам Пелид, что, ярясь от горя,
Быстрым бегом в страх приводил троянок,
Созерцавших битву со стен высоких.
Ах! Потеряли мы
Честь погибнуть смело в бою открытом,
Десять лет противилась Троя, чтобы
От коварства ночи одной погибнуть.
Дар притворный видели мы, и сами
Приношение данаев роковое
В град ввели десницею легковерной.
Конь огромный весь содрогался часто
На пороге Трои, в своих он недрах
Нес царей сокрытых и ужас брани.
Можно, можно было разрушить козни,
Чтобы сами от своего коварства
Пали греки; часто щиты звенели,
Тихий говор нам долетал до слуха:
Пирр шумел внутри, повинуясь плохо
Хитроумцу Улиссу.
Без страха веревки святая берет
С ликованьем троянская вся молодежь.
Средь отроков-сверстников Астианакс
И невеста костра Гемонийского с ним
Ведут толпы:
Та – женский отряд, а он – мужской.
Нарядные матери Трои несут
Подарки богам.
Отцы, разрядившись, идут к алтарям;
Одно ликованье у всех на лице,
И – чего после Гекторовых похорон
Не бывало – Гекуба сама весела.
Что первым оплачешь, моя печаль,
И что последним оплачешь ты?
Разрушенье ли стен, что воздвигнуты встарь
Руками богов?
Сожженные ль храмы с богами их?
Нет времени плакать об этих бедах.
О тебе мы рыдаем, великий отец!
Ведь зрели мы,
Как в горло старца вонзенный меч
От капель кровавых едва покраснел.
Кассандра
Остановите слезы; будет время
Для них и после; жалобным стенаньем
Оплакивайте собственный удел.
Моя печаль не хочет соучастья,
Не сетуйте над горестью моею:
Меня самой довольно для того!
Хор
Со слезами слезы отрадно смешать,
Сокрытая скорбь терзает и жжет.
Отрадно оплакать родных сообща.
Да и ты, хоть и твердая дева и скорбь
Умеешь терпеть, не сможешь одна
Оплакать такую большую беду.
О, нет! Ни печальный ночной соловей,
Что весною на ветке зеленой поет
И об Итии плачет на сотни ладов;
Ни фракийская ласточка, что сидит
На крыше высокой и целый день
Болтливо щебечет о мужнем грехе,
Не смогут достойно оплакать судьбу
Семьи твоей бедной; но даже сам
Белоснежный лебедь на берегах
Танаиса и Гистра, когда пред концом
Последнюю, сладкую песню поет;
Ни птица морей Альциона, чей стон
Сливается вечно с роптанием волн
Над Цеиксом мертвым, не веря волнам,
Когда тишина на просторе морском,
Смела и робка, в зыбучем гнезде
Она согревает птенцов; ни толпа
Кибелиных женообразных жрецов,
Что руки терзают себе и под вой
Пронзительных флейт поражают себя
Ударами в грудь, чтоб оплакать смерть
Фригийского Аттиса! Меры нет,
О, Кассандра, слезам. То, что терпим мы,
Уж всякую меру давно превзошло.
Но для чего срываешь с головы
Священные повязки? Ведь несчастным
Особенно пристало чтить богов.
Кассандра
Мои несчастья победили страх,
Не умолить мне просьбами небесных,
И коль они свирепствовать хотят,
Они теперь бессильны. Надо мной
Судьба свои все силы истощила.
Где родина, отец и где сестра?
Могильные холмы и алтари
Испили кровь мою. Где хор счастливый
Любимых братьев? Опустел дворец.
И в теремах Приамовы невестки
Вдовеют все, коль не считать Лаконки.
И мать царей, владычица фригиян,
Гекуба, огонь зачавшая во чреве,
Нарушивши законы естества,
Звериный облик приняла и лает
Неистово кругом родных развалин,
Всех пережив: и Трою, и Приама,
И Гектора, и самое себя.
Хор
Внезапно смолкла Фебова вещунья,
Ланиты побледнели, и все тело
Объяла дрожь, повязки шевелятся,
И встали дыбом нежные власы,
Трепещет грудь невнятным бормотаньем.
Глаза блуждают, то уходят вглубь,
То снова неподвижно цепенеют.
Вот поднимает голову она,
Раскрыть гортань готовится, слова
Наружу рвутся против воли: бог
Менадою своей овладевает.
Кассандра
Зачем, безумьем новым уязвляя,
Вы восхищаете меня, святые
Хребты Парнаса? Феб, уйди! Теперь
Я не твоя! О, погаси огонь,
В моей груди кипящий. Для чего
Неистовствовать мне и бесноваться?
Погибла Троя – что же делать мне,
Вещунье лживой? Где я? Свет потух,
Густая ночь мрачит мои ланиты,
И в сумраке скрывается Эфир.
Но день блеснул в лучах двойного солнца:
Два Аргоса я вижу пред собой,
Я вижу рощи Иды: роковой
Сидит пастух среди богинь могучих.
Цари, страшитесь чад прелюбодейства:
Полей питомец этот опрокинет
Весь дом вверх дном. Зачем подъемлет меч
Неистовая женщина? Какого
Она сражает мужа? Одеянье
Лаконское, железо амазонок
У ней в руке. Куда мои глаза
Обращены? Могущий лев пустыни,
Гроза зверей, лежит, истерзан весь
Кровавыми зубами дерзкой львицы.
Зачем меня последнюю в семье
Вы призываете, родные тени?
Я за тобою следую, отец,
Свидетель Трои погребенной; брат,
Оплот фригийцев, данаев гроза,
Не узнаю твоей красы старинной
И рук, горячих от огня судов.
Растерзаны все члены, в ранах руки,
Я за тобою следую, Троил,
С Ахиллом в бой вступивший слишком рано.
Как изувечено твое лицо.
Мой Деифоб: то дар супруги новой.
Хочу вступить в Стигийские озера.
Увидеть Тартар, яростного пса
И царство Дита жадного. Сегодня
Одна ладья помчит во Флегетон
Две царственные души, с побежденным
Погибает победитель. Вас молю,
О тени и волна, которой боги
Свои скрепляют клятвы: хоть немного
Раскройте преисподней черный свод,
Чтоб легкая толпа фригийских душ
Увидела Микены. Посмотрите,
Несчастные: судьба вернулась вспять.
Предстали сестры мрачные,
Боги их окровавлены,
В руках дымятся факелы,
Надуты щеки бледные,
Одежды погребальные
На чреслах их изъеденных.
Шумят ночные ужасы,
Гигантов кости древние,
От времени истлевшие,
Лежат в болоте илистом.
Струи, от уст бегущие,
Не ловит старец горестный,
Забыл о вечной жажде он,
Печалясь близкой тризною,
Но выступает радостно
Дардан, мой предок царственный.
Хор
Сама собой ее сломилась ярость:
Она упала, как пред алтарем
Телец, секирой в шею пораженный.
Подымем члены, дышащие богом!
О, наконец, венчан победным лавром,
Грядет к своим великий Агамемнон.
Его супруга в праздничной одежде
Спешит навстречу, и они вдвоем
Идут, не отставая друг от друга.
Действие четвертое
Агамемнон
Я наконец вернулся в отчий дом.
Привет тебе, земля моя родная.
Прими добычу варварских племен,
Перед тобой теперь склонилась Троя,
Могущественной Азии краса.
Но почему пророчица лежит
Дрожащая, главы поднять не в силах?
Приподымите, слуги, ей лицо
Водой студеной освежите. Вот
Она уж смотрит взором ослабевшим.
Приди в себя. Мы в пристани желанной.
Сегодня праздник.
Кассандра
Праздник был и в Трое.
Агамемнон
Почтим алтарь.
Кассандра
Пред ним отец мой пал.
Агамемнон
Юпитеру молитвы возносили.
Кассандра
Геркейскому Юпитеру.
Агамемнон
Ты мнишь,
Что видишь Трою.
Кассандра
Также и Приама.
Агамемнон
Здесь Трои нет.
Кассандра
Там Троя, где Елена.
Агамемнон
Не бойся госпожи.
Кассандра
Моя свобода
Приблизилась.
Агамемнон
Итак, живи спокойно.
Кассандра
Мне смерть – покой.
Агамемнон
Опасности тебе
Нет никакой.
Кассандра
Зато тебе большая.
Агамемнон
Чего бояться может победитель?
Кассандра
Чего он не боится.
Агамемнон
Присмотрите
За нею, слуги верные, пока
Владеет ею бог, чтобы она
В безумии греха не совершила.
Тебя ж, отец, метатель ярких молний,
Тучегонитель, царь земли и звезд,
Кому несет добычу победитель,
И ты, сестра властительного мужа,
Юнона арголийская, я вас
Почту с мольбой и жертв животных туком,
И ароматом – даром аравийским.
Хор
Аргос, город мужей, славных деяньями,
Аргос, милый мачехе гневливой,
Возвращаешь ты питомцев
Знаменитых: неравное
Ты число богов уравнял.
Дважды шесть совершив трудов,
Принят на небо
Твой Алкид великий, кому Юпитер,
Мировой закон нарушив, часы удвоил
Ночи влажной, приказавши Фебу
Позже на небо вывести колесницу
И тебе замедленно плыть по небу,
Бледная Феба.
Отступила вспять ясная звезда, что
Денницей звать,
И ее теперь Геспером зовут.
В час урочный свой подняла главу
Красная заря и поникла вновь
К мужу старому.
Чует Запад, чует и Восток,
Что Геракл родился, не мог могучий
Создан быть в теченье единой ночи.
Для тебя потрясся весь мир в основах.
Отрок, небу предобрученный.
Лев свирепый лесов Немейских,
Стиснут дланью, тебя изведал;
Лань парразийская
И аркадский кабан, разорявший села;
Застонал и бык грозный, что оставил
Пажити Крита.
Смертоносца он победил дракона,
Запретив ему вновь возрождаться вечно,
И обоих братьев,
Чудищ трехглавых и безобразных,
Палицей своей он сломил шутя.
Повел к Востоку западные стада он,
У Гериона отняв добычу.
Он фракийских угнал коней,
Царь кормил тех коней не луговой травой
У реки Стримонской и у Гебра:
Угощал их кровью своих частей он.
Но Геракл коней окрасил морды
Кровью алою их возницы.
Ипполита свирепая
Уж не зрит на груди своей
Пояса златого.
Пронзена стрелой, стимфалийская
Птица падает из высоких туч.
Древо, полное золотых плодов,
Содрогнулось от руки его;
Высоко взнеслась ветка легкая,
Потерявшая свой тяжелый груз.
Только звон плодов услыхать успел
Сторож рощи той заколдованной.
Уж далеко был молодец Алкид
С ношей золота заповедного.
Адский пес, тройною окован цепью,
К небу влекся молча, не смея лаять
Пастью ни одной:
Он боялся цвета лучей безвестных.
Благодаря тебе
Дом коварный Дарданов пал.
Вновь почуяв страх пред твоим оружьем.
Благодаря тебе
В десять дней на десятый год
Троя погибла.
Действие пятое
Кассандра
Великое в дому творится дело
И стоит десяти годов троянских.
Увы, что это? О душа, воспрянь
И за пророчество прими награду.
Победа у фригийцев побежденных!
Воскресла Троя! Ты, отец сраженный,
Микены опрокинул, победитель
Твой отступает; никогда так ясно
Не видели пророческие очи:
Я вижу, я присутствую, ликую!
Посмотрим. В царском доме пированье,
Какое было в день последний Трои.
Блистает ложе пурпуром троянским,
И золотые кубки Ассарака
Полны вином. Сам царь – вверху стола
В Приамовой одежде многоцветной.
Жена велит одежду стран чужих
Совлечь и плащ надеть, что выткан верной
Жены руками… Трепещу душой…
Ужель изгнанник и прелюбодей
Сразит царя и мужа? Рок приходит,
И кровью царской завершится пир,
Она с вином смешается багряным.
Опутанного смерти предает
Одежда смертоносная. И руки,
И голова в широких складках тонут,
Тот полумуж дрожащею рукой
Удар наносит, но не до конца.
Замедлил он на середине раны,
Но царь, как вихрь в лесных глубоких чащах,
Попав в силки, пытается вотще
Порвать тенета в бешенстве напрасном,
Текучие, слепые складки ищет
Расправить, устремляясь на врага.
Вооружает руку топором
Неистовая Тиндарида: так на шею
Быков взирает жертвоприноситель
И, прежде чем железом поразить,
Рукой размахивает нечестивой…
Окончено… С лохмотьев красной шеи
Свисает голова, потоком кровь
Из туловища бьет, уста застыли,
Невнятно бормоча; терзает он
Бездушный труп при помощи супруги,
И оба род оправдывают свой:
И сын Тиэста, и сестра Елены.
На склоне день, в недоуменье солнце:
Привычным ли путем бежать вперед,
Иль мчаться вспять Тиэстовой дорогой?
Электра
Беги, беги, единственный отмститель
За смерть отца, избегни вражьих рук.
Разрушен дом до основания, царство
Погибло. Что за гость на колеснице
Несется к нам? Одеждою своей
Твое лицо я скрою, милый брат.
Но для чего, безумная душа,
Чужих боится? Страшны лишь родные.
О, мой Орест, не бойся: вижу я
Защитника и преданного друга.
Строфий
Я – Строфий из Фокиды, возвращаюсь,
Стяжавши лавр на играх олимпийских.
Причиною прихода моего —
Желанье друга старого поздравить,
От чьей руки в десятый год войны
Пал Илион. Но кто это – в слезах,
Дрожащая? Она – породы царской…
Электра. В доме радостном зачем
Плачевный стон?
Электра
От матерней руки
Погиб отец, хотят убить и сына.
Эгист кремлем владеет, он поддержан
Венерою.
Строфий
Как мимолетно счастье.
Электра
Я заклинаю памятью отца,
Прославленным средь всех народов скиптром,
Неверными богами, – приюти
Ореста, спрячь священную покражу.
Строфий
Хоть страху учит здесь цареубийство,
Тебя, Орест, охотно украду.
(И в счастии полезен верный друг,
Тем более необходим в несчастье),
Укрась чело моим венцом победным,
Пусть эта ветка голову твою
Покроет зеленеющим побегом,
И пальма – дар Юпитера – тебе
Покров дарует и благословенье…
А ты, Пилад, ристаний отчий спутник,
Учись быть верным, зря пример отца.
Вы, кони быстрые, перед лицом
Всей Греции, как вихрь, летите прочь
От мест неверности и вероломства.
Электра
Ушел он, быстро скрылась колесница
Из глаз моих. Без страха я теперь
Пойду к врагам и добровольным ранам
Мою подставлю голову. Идет
Победу одержавшая над мужем.
Осквернена ее одежда знаком
Убийства, свежей кровью влажны руки.
Злодейство – на лице ее свирепом.
Я к алтарю подсяду. Разреши
Укрыться мне повязками твоими,
Кассандра, мы боимся одного.
Клитеместра
Враг матери, безбожница, дерзаешь
Ты, дева, появляться всенародно?
Электра
Да, дева я, и мне не место в доме
Прелюбодейном.
Клитеместра
Можно ли поверить,
Что это – дева?
Электра
Это – дочь твоя.
Клитеместра
Эй, с матерью нельзя ли поскромнее!
Электра
Ты добрым нравам учишь?
Клитеместра
Дух мужчины
Ты носишь в гордом сердце, но тебя
Стать женщиной заставит истязанье.
Электра
Коль я не ошибаюсь, женщинам
Топор приличен.
Клитеместра
Ты в своем безумье
Себя равняешь с нами?
Электра
С вами? Кто же,
Кто он такой – второй твой Агамемнон?
Ты – лишь вдова, твой муж окончил жизнь.
Клитеместра
Неукротимая! Я, как царица,
Отвечу деве нечестивой. Где,
Скажи скорей, мой сын, где он, твой брат?
Электра
Он – вне Микен.
Клитеместра
Отдай же сына мне.
Электра
А ты отдай отца.
Клитеместра
В каком он месте?
Электра
В спокойном, безопасном, не боится
Он нового царя. Довольно это
Для доброй матери?
Клитеместра
Для гневной мало.
Умрешь сегодня.
Электра
Рада умереть
Лишь от твоей руки. Я отхожу
От алтаря. Когда тебе угодно
Мне в горло погрузить железо, вот,
Его я подставляю. Если хочешь
Мне шею, как животному, рассечь.
Затылок ждет удара твоего.
Свершила ты злодейство, так омой
В моей крови кровавую десницу.
Клитеместра
О, подойди, Эгист! Ты – соучастник
Опасностей и царства моего.
Родительницу оскорбляет дочь
Ругательствами и скрывает брата.
Эгист
Неистовая дева, замолчи!
Слух матери твоей не оскорбляй
Словами недостойными.
Электра
Он будет
Меня учить, художник преступленья,
Рожденный в преступленье? Он, кого
Не знают, как назвать его родные;
Он – сын сестры и внук отца зараз?
Клитеместра
Эгист, ты медлишь голову ее
Скосить железом? Пусть она немедля
Отдаст нам брата иль последний вздох.
Эгист
В слепой темнице каменной она
Пускай свой век проводит в заключенье,
Во всевозможных муках. Может быть,
Она тогда захочет выдать тайну.
Голодная и нищая, в грязи,
Вдова до брака, ненавистна всем,
Без воздуха, она, хотя и поздно,
Падет под игом зол.
Электра
О, дай мне смерть!
Эгист
Когда бы ты отказывалась, дал.
Плох тот тиран, что смертью наказует.
Электра
Что может быть больнее смерти?
Эгист
Жизнь,
Коль хочешь умереть. Возьмите, слуги,
Чудовище и, выведя ее
Далеко за Микены, на краю
Владений наших бросьте, заковав,
В пещеру вечно темную.
Клитеместра
А эта
Пускай своей заплатит головою,
Наложница и пленница царя.
Тащите же ее вослед супругу,
Похищенному ею у меня.
Кассандра
Не трогайте, я вас предупрежу.
Спешу принесть моим фригийцам милым
Я первой весть: крушенье кораблей
И плен Микен, как вождь вождей несметных,
Чтоб равной мздой троянцам заплатить,
Погиб от дара женщины: коварства
И прелюбодеянья. Я готова.
Тащите, я вам даже благодарна,
Как мне отрадно Трою пережить!
Клитеместра
Умри, безумная!
Кассандра
Придет и к вам
Безумие, и вас оно погубит.
Октавия
Действие первое
Октавия
Лучезарная гонит Аврора с небес
Созвездья ночные, встает Титан,
Сияя кудрями, и миру вновь
Возвращает день.
О ты, отягченная бременем бед,
Привычные стоны опять начинай.
Превзойди же рыданьем морских Альцион,
Превзойди Пондиона крылатых детей.
Ведь судьба твоя много тяжеле, чем их.
О мать моя, слез моих вечный родник
И первая бедствий причина моих,
Печальные дочери стоны услышь,
Если чувства остались у мертвых теней.
О, если бы древняя Клото рукой
Порвала мою нить, до того, когда я
Увидала, несчастная, раны твои
И лицо, обагренное кровью густой.
О свет, роковой всегда для меня.
С той самой поры
Ты мне ненавистней, чем темная ночь.
Я терпела от мачехи злой и вражду,
И приказы, и лютые взоры ее.
Ведь она, ведь она Эриннией злой
Мой брачный, стигийский мой факел несла
И тебя погасила, несчастный отец,
Которому весь покорялся мир
За пределом морей,
Перед кем повернули британцы тыл,
Незнакомые ранее нашим вождям, —
Свободный народ.
От козней супруги – увы мне – отец,
Ты раздавлен лежишь, и рабствует дом
Тирану со всеми твоими детьми.
Кормилица
Тот, кто пленен необычайным блеском
Дворцов обманных, пораженный им
Благоговеет, вот пускай увидит,
Как опрокинут натиском судьбы
Недавно мощный дом и вся семья
Прославленного Клавдия, кому
Покорен был весь мир, повиновался
Свободный океан и принимал
Его суда на волнах своенравных;
Кто на британцев наложил ярмо,
Моря неведомые кораблями
Покрыл и безопасным пребывал
Средь варварских племен и средь морей —
Погиб от злодеяния супруги,
Она ж сама – от сына; брат его
Лежит, отравлен ядом. Чахнет в горе
Его сестра, она же и супруга,
Не в силах гнев свой подавить и скрыть
Перед свирепым мужем. Избегает
Она его, и ненавистью равной
Он к ней пылает. Тщетно я стремлюсь
И верностью утешить, и любовью
Ее скорбящий дух. Ее печаль
Жестокая советами моими
Пренебрегает. Пыл негодованья
Себе в страданьях силы почерпает.
Увы! Какое гнусное злодейство
Я в страхе прозреваю! Пусть его
Предотвратят всевидящие боги.
Октавия
О ни с чем не сравнимая, полная зол,
Судьба моя. Пусть
Повторю я, Электра, вопли твои.
Позволено было несчастной тебе
Оплакать отца
И с помощью брата злодейство отмстить
Которого верность твоя и любовь
Спасли от врага.
Но мне, сиротливой, препятствует страх
Оплакать родителей злую судьбу
И над братом убитым рыдать не велит.
А был он единой надеждой моей
И краткой утехой средь множества бед.
Я одна с моим горем осталась теперь
Великого имени жалкая тень.
Кормилица
Пронзает мне уши питомки моей
Рыдающий голос. Что ж мешкаю я
Вступить в ее спальню дряхлой стопой?
Октавия
Кормилица, слезы мои прими.
Ты – верный свидетель скорби моей.
Кормилица
Какой же тебя, о несчастная, день
Отрешит от скорбей?
Октавия
Который пошлет меня к мертвым теням.
Кормилица
О, прочь предсказания эти, молчи.
Октавия
Не желанья твои управляют мной,
А воля судьбы.
Кормилица
Дарует страдалице лучшие дни
Милосердный бог; а мужа пока
Послушанием ласковым ты победи.
Октавия
Нет, раньше свирепых я львов побежду
И яростных тигров, чем сердце смогу
Тирана смягчить.
Ненавистна ему благородная кровь,
Он богов и людей презирает равно
И сам не вмещает фортуны своей,
Что ему даровала злодейства ценой
Нечестивая мать. Пусть стыдно ему,
Что от матери страшной он в дар получил
Империю эту; пускай отплатил
Он смертью за этот великий дар,
Но мать сохранит и за гробом своим
Великую славу в грядущих веках.
Кормилица
Задержи излиянья безумной души
И сдави безрассудно текущую речь.
Октавия
Пусть буду все терпеть, лишь смертью могут
Окончиться несчастия мои.
Убита мать, похищен злодеяньем
Отец мой, брата я лишилась, вся
Задавлена бедами, ненавистна
Супругу и моей подчинена
Служанке, светом я не наслаждаюсь.
Трепещет сердце, но не страхом смерти,
А преступления – только б сгинул грех,
И с радостью умру я. Наказанье
Тяжеле смерти – видеть лик тирана.
Жестокий, гордый; целовать врага
И трепетать пред ним. В печали мне
Не хватит сил ему повиноваться,
Когда злодейски брата он сгубил,
Его владеет троном, торжествует
Над мертвецом – увенчанный убийца.
Как часто тень тоскующая брата
Является очам моим, когда
Ночной покой развязывает члены
И сон глаза, уставшие от слез,
Смыкает. Руки слабые свои
Вооруживши темными огнями,
Он в гневе устремляется на брата
И в трепете в мою опочивальню
Бежит Нерон, а враг не отстает
И в грудь ему, припавшему ко мне,
Вонзает меч. Тогда ужасный трепет
Стрясает сон с моих усталых вежд,
Печаль и страх опять меня терзают.
Прибавь сюда соперницы надменной
Заемный блеск, украсившей себя
Доспехами семьи моей; ведь сын
В угоду ей отправил в челн стигийский
Родную мать, за кораблекрушеньем
Ее сгубил железом он, явившись
Свирепей волн бушующего моря.
Вслед за таким нечестием какая
Осталась мне надежда на спасенье?
Мой враг и победительница спальне
Моей грозят, ко мне враждой пылают,
Поставивши ценой прелюбодейства
Жены законной голову. Отец!
О, подымись из области теней
И дочери приди на помощь! Или,
Пробивши землю, Стикса глубь открой,
Чтоб я туда низринулась.
Кормилица
Напрасно
Зовешь ты дух родителя: ему
Среди теней нет дела до потомков,
Ему, который сыну своему
Мог предпочесть чужую кровь и семя
И, очарован, дочь родного брата
Сопряг с собой на ложе нечестивом.
Отсюда ряд злодейств: убийство, козни,
Желанье власти, жажда страшной крови:
На свадьбе тестя заклан в жертву зять,
Чтоб через брак с тобой не стать могучим.
Злодейство! Отдан женщине в подарок
Силан, и кровью осквернил своей
Пенатов отчих, в мнимом преступленье
Он обвинен. Увы, вступает враг
В плененный дом чрез мачехины козни.
Он – зять царя и в то же время сын,
С умом преступным юноша, кому
Родительница страшная зажгла
Светильник брачный, против воли, страхом
Тебя сопрягши с ним и от успеха
Разъярена, дерзнула угрожать
Священной власти мирового круга.
Кто передаст все виды преступлений
И нечестивой женщины мечты,
И козни льстивые, когда стремилась
Она к венцу по ступеням злодейств.
Любовь святая в трепете бежала.
Эринния стопою роковой
Вошла в дворец пустой и осквернила
Святых пенатов светочем стигийским.
Права природы и законы все
Разрушены: свирепая жена
Мешала мужу яд, и гибли дети.
И ты лежишь угасший, вечно нами
Оплакиваемый, несчастный отрок,
Звезда вселенной, Августова дома
Могучий столб. Британник мой, увы!
Теперь ты – только легкий пепел, тень.
Ведь над тобою слезы проливала
И мачеха свирепая, когда
Несла тебя к последнему костру,
И пламень клокотавший уносил
Твой лик и члены нежные твои,
Подобные летучему Амуру.
Октавия
Пусть губит и меня, или падет
Сам от руки моей.
Кормилица
Тебе природа
Столь мощной силы не дала.
Октавия
Печаль,
Негодованье, скорбь дадут мне силы.
Кормилица
Нет, лучше послушаньем победи
Безжалостного мужа.
Октавия
Чтобы мне
Вернул он брата – жертву злодеянья.
Кормилица
Чтоб невредимой быть, чтоб дом отца
Восстановить твоим потомством новым.
Октавия
Иных потомков ждет наш царский дом,
Меня ж влечет ужасный жребий брата.
Кормилица
Великое благоволенье граждан
Да укрепит твой дух!
Октавия
Моим бедам —
Оно лишь утепленье, не отмена.
Кормилица
Народ – большая сила.
Октавия
Больше – царь.
Кормилица
Он сам к жене вернется.
Октавия
Запретит
Любовница.
Кормилица
Противная для всех.
Октавия
Но милая для мужа.
Она ему…
Кормилица
Не супруга
Она ему.
Октавия
Но скоро будет ею
И вместе матерью.
Кормилица
Любовный пыл
У юношей свирепствует сначала,
Но скоро гаснет и, как легкий дым,
Постыдное влиянье исчезает.
Но долговечна чистая любовь
Супружеская. Верь мне: та, что первой
Дерзнула ложе оскорбить твое,
Владея долго сердцем господина,
Трепещет пред соперницей своей,
Смиренная, простертая во прах,
И воздвигает памятник, которым
Пред всеми страх свой тайный выдаст.
Ее покинет скоро Купидон,
Крылатый лгун: при всем ее богатстве
И красоте, ее минутно счастье.
Терпела страданье подобно тебе
Царица богов, когда принимал
Различные виды владыка небес,
Родитель богов.
То являлся он лебедем белым с небес,
То являлся Сидонским рогатым быком,
Дождем золотым
Он струился на землю. На небе блестят
Созвездия Леды; царствует Вакх
На отчем Олимпе; бог Алкид
Обладает прелестною Гебою, он
Не страшится Юноны, став зятем ее.
Послушание мудрое, скрытая скорбь
Высокой жены одержали верх.
Юнона великая делит одна
Эфирное ложе владыки громов.
И, более смертною красою пленен,
Не бросает Юпитер свой горний чертог
И ты, на земле
Вторая Юнона, жена и сестра
Великого Августа, скорбь победи.
Октавия
Скорей моря сольются со звездами,
С огнем волна, печальный Тартар с небом,
Со мраком луч, с росистой ночью день,
Чем я с умом преступного супруга
Солью мой ум, о смерти брата помня.
На голову безбожного царя
Пускай огонь обрушит царь богов,
Пугая нас священными огнями
И знаменьями новыми. На небе
Мы пламенную видели комету
В пределах вечной ночи, где Боот
Медлительною правит колесницей
И хладная Медведица блестит.
Дыханием свирепого вождя
Сам воздух осквернен, грозят созвездья
Несчастиями новыми народам,
Которыми безбожный правит вождь.
Свирепей он Тифона, что извергла
Во гневе на Юпитера земля.
Он язва большая; он – враг богов
И враг людей: он небожителей
Изгнал из храмов, граждан из отчизны,
У брата отнял жизнь и пролил кровь
Родимой матери. И видит свет
И еще смеет жизнью наслаждаться!
Зачем, отец всевышний, понапрасну
Ты мечешь стрелы царственной рукой?
И медлит поразить твоя десница
Преступника такого? Пусть Нерон
Поплатится за все свои злодейства,
Домиция божественного сын,
Тиран земли, которую гнетет
Ярмом постыдным, Августово имя
Пороками своими оскверняя.
Кормилица
Я признаю, что ложа твоего
Он недостоин, но молю тебя,
Моя питомка, уступи судьбе,
Не раздражай неистового мужа.
Быть может, бог отмстителем восстанет,
Придет и для тебя счастливый день.
Октавия
Давно уж тяготеет гнев богов
Над нашим домом: первою Венера
Сразила мать несчастную мою.
Уже жена, она вступила в брак,
Безумная, забыв о нас, о муже
И о законах. К ложу преисподней
Отмстительница Фурия пришла,
Развив власы, увитые змеями,
И кровью погасила брачный факел.
У Цезаря жестокого она
Воспламенила гнев, и от железа
Погибла мать несчастная моя,
Меня оставив в жертву вечной скорби,
С собою мужа увлекла к теням
И сына, дом упавший погубила.
Кормилица
Оставь печаль и слезы; не тревожь
Тень матери твоей: тяжелой карой
Она свое безумье искупила.
Хор римлян
Молва, что сейчас поразила наш слух,
О, если бы лживой явилась она!
И все потеряли доверие к ней!
И новая в спальню царя вошла
Вторая супруга, а Клавдия дочь
Сохранила бы ложе свое и дворец
И детей народила – мира залог,
На радость вселенной, и царственный Рим
Сохранил свою вечную, древнюю честь.
Юнона великая ложе блюдет
Супруга и брата; зачем же сестру
Державного Августа гонят теперь
От ложа супруга, из дома отцов?
Иль ей ни к чему благочестье ее,
Отец – небожитель, ее чистота,
Ее целомудренный девственный нрав,
Мы, римляне, сами забыли себя,
По смерти вождя, которого род
Мы в трусости дикой теперь предаем.
Воистину римскою доблесть была
У праотцев наших, и Марсова кровь
Пламенела в жилах оных мужей.
Ведь они изгоняли гордых царей
Из этого города и хорошо
Отмстили твою оскорбленную тень,
О дева, убитая дланью отца,
Чтоб тяжкое рабство тебе не нести,
Чтоб победой не чванилась гнусная страсть.
И печальная брань ответом была
На твою, злополучная, раннюю смерть,
О, Лукреция дочь, что сразила себя
Своей же рукой, потерпевши позор,
С Тарквинием кару за грех понесла
Жена его Туллия; диких она
По телу убитого старца-отца
Коней погнала, отказавши ему
В погребальном костре – нечестивая дочь.
И этот наш век свидетелем был
Нечестья сыновнего: хитростью взяв,
Посылает царь родимую мать
В Тирренское море. Матросы спешат
Покинуть порт.
Под ударами весел волны шумят,
В открытое море несется корабль.
Но внезапно треснули скрепы его,
И хлынули волны на дно корабля.
Пронзительный крик
Подымается к звездам, мешается он
С рыданием женским; пред взорами смерть
Ужасная бродит; от смерти бежать
Старается каждый; одни без одежд
Прицепляются к доскам разбитой кормы,
Рассекая волну, а другие вплавь
Стремятся спокойных достичь берегов.
И многих уж топит пучина морей.
Разрывает Августа одежды свои
И терзает власы, орошая лицо
Потоками слез.
Когда ж не осталось надежды спастись,
Пламенея гневом, сраженная злом,
«Такой-то, – воскликнула, – мне воздаешь
Наградою, сын, за великий мой дар!
Сознаюсь, заслужила я этот корабль,
Я, тебе даровавшая свет и престол,
И Цезаря имя – безумная мать.
Подыми же из бездн Ахеронта лицо
И казнью моей наслаждайся, супруг.
Я, несчастная, смерти причина твоей
И сына, надежды твоей, похорон
Виновница я.
По заслугам помчусь я к тени твоей,
Погребенья лишась,
Схороненная заживо в диких волнах».
Средь речи уста захлестнулись волной,
И упала она
В пучину, но снова восстала из вод,
Охвачена ужасом; море кругом
Отгоняет рукой, но лишается сил.
Осталась в безмолвных сердцах моряков
Бывалая верность: презревши смерть,
Дерзают они помогать госпоже,
Чья сила сломилась под натиском волн.
Ее, протянувшую руки, они
Ободряют и криком, и силою рук.
Что пользы тебе,
Что спаслась ты от волн, от пучины морской?
Суждена тебе смерть от сыновней руки.
Едва ли поверит потомство, что он
Такое злодейство дерзнул совершить.
Нечестивый, гневясь, что, из волн спасена,
Жива его мать,
Он второй замышляет громадный грех.
Устремляется он погубить свою мать
И не терпит малейшей задержки, злодей.
Исполняет приказ его посланный страж
И пронзает железом царицыну грудь.
Умирая, свершителя казни своей
Об одном она
Умоляет: чтоб в чрево он меч погрузил.
«То чрево должно быть пронзенным, – кричит, —
Что чудовище это носило в себе!»
Сказавши так
И смешавши с последним стенаньем слова,
Свой мятежный дух
Испустила она чрез отверстия ран.
Действие второе
Сенека
Зачем меня, могучая судьба,
Польстивши мне обманчивою лаской,
Довольного моим уделом скромным,
Ты вознесла высоко, чтоб низринуть
С вершины, где я вижу столько страхов.
Вдали от зависти, как хорошо
Скрывался я в утесах корсиканских.
Там я свободен был и с полным правом
Занятиям любимым предался.
О, как мне сладко было созерцать
Небесный свод, которого прекрасней
Природа ничего не создала —
Художница и матерь мирозданья.
Следить круги планет, движенье мира,
Вращенье солнца, круг лучистой Фебы,
Звездами окруженной, и красу
Блестящего, великого эфира!
Коль этот мир стареет и готов
Упасть опять в слепой, извечный хаос,
Теперь пришел последний день для мира,
Раздавят небеса в своем паденье
Безбожный род, и снова на земле
Произрастут младые поколенья,
Блаженные, как в первый век Сатурна,
Еще тогда царила Справедливость,
Божественная дева, с нею Верность
Землею кротко правила. Ни войн
Не знали люди, ни трубы гремящей.
Ни грозного оружия, и город
Не окружали стенами. Для всех
Был путь свободен. Благами земли
Все сообща владели, и земля
Сама питала лоном плодородным,
Счастливая, признательных детей.
Суровее второе поколенье,
А третий род искусства изобрел,
Однако оставаясь непорочным.
Затем восстал мятежный род, дерзнувший
Преследовать зверей, из волн морских
Сетями рыб вылавливать, пернатых
Пронзать стрелами легкими, быков
Обременять ярмом и бороздить
Досель сохи не ведавшую землю.
И оскорбилась мать-земля, и глубже
В груди плоды сокрыла. Худший век
Во внутренности матери проник
И вырывал тяжелое железо
И золото; вооружал он руки
Свирепые, и царство, и границы
Установил, воздвигнул города,
Свои жилища защищал, чужие
Атаковал, гоняясь за добычей.
Совсем забытая с земли бежала
Астрея дева, красота небес,
Отринув нравы дикие людей
И оскверненные убийством руки;
И жажда войн росла, и голод злата,
И роскошь, эта ласковая язва,
По всей земле распространилась; силы
Ей время придало и заблужденье.
Копившиеся много лет пороки
Нас наводняют верхом, давит нас
Громадный тяжкий век, когда царит
Злодейство и свирепствует нечестье.
Бесстыдная владычествует похоть,
И роскошь, победительница мира,
Из рук скупых богатства похищает,
Чтоб погубить их. Но смятенным шагом
Сюда несется яростный Нерон.
Я трепещу пред тем, что он приносит…
Нерон
Исполни приказание: пришли
Того, кто Плавта головы и Суллы
Мне принесет, отрубленные с плеч.
Префект
Приказ исполнить не замедлю; в лагеря
Отправлюсь тотчас я.
Сенека
Не подобает
Постановлять решенья дерзновенно
По отношенью к близким.
Нерон
Справедливость
Легка тому, чья грудь не знает страха.
Сенека
Лекарство от боязни – милосердье.
Нерон
Большая доблесть – сокрушить врага.
Сенека
Но для отца отечества прекрасней
Спасать людей.
Нерон
Старик, читай уроки
Пред мальчиками.
Сенека
Должно направлять
Пытающую юность.
Нерон
Полагаю,
Что я в летах достаточно разумных.
Сенека
Пускай всегда деяния твои
Одобрят боги.
Нерон
Глупо мне бояться
Богов, которых я же сам творю.
Сенека
Тем больше бойся, чем могучей ты.
Нерон
Все позволяет мне моя Фортуна.
Сенека
Не доверяй изменчивой богине.
Нерон
Ничтожен, кто не знает, что ему
Позволено.
Сенека
Похвально совершать
Что подобает, а не то, что можно.
Нерон
Лежачего лягает чернь.
Сенека
Крушит
Того, кто ненавистен.
Нерон
Охраняет
Царя железо.
Сенека
Но сильнее верность.
Нерон
Предметом страха должен
Цезарь быть.
Сенека
Но более – любви.
Нерон
Пускай страшатся…
Сенека
Насилием исторгнутое тяжко…
Нерон
И повинуются моим приказам.
Сенека
Приказывай лишь справедливо.
Нерон
Я сам постановлю.
Сенека
С согласья граждан.
Нерон
Моим мечом.
Сенека
Прочь этот страшный грех.
Нерон
Терпеть я буду ль дольше, чтобы крови
Моей искали, чтоб, неотомщенный
И презренный, внезапно я погиб.
Далекое изгнанье не сломило
Упорства их: готовят Плавт и Сулла
Преступных слуг убийства моего.
А в нашем городе еще осталась
Любовь к отсутствующим, и она
Изгнанников надежды согревает.
Я устраню мечом моих врагов.
Жена, мне ненавистная, погибнет,
Последует за братом дорогим.
Пускай падет все, что стоит высоко.
Сенека
Прекрасно выдаваться среди славных
Мужей, о родине заботиться,
Щадить несчастных, от убийств жестоких
Воздерживаться, меру в гневе знать,
Покой дать веку своему и миру.
Здесь доблесть высшая, дорогой этой
Мы достигаем неба. Так наш первый
Отец отечества, великий Август,
Во храмах почитается как бог.
Его однако на земле и море
Войною долго мучила судьба,
Пока врагов отца не подавил он.
Тебе ж она без крови даровала
Свое благоволение и вожжи
Империи рукой вручила легкой,
И покорила землю и моря
Твоей руки державной мановенью.
Побеждена согласием святым.
Смирилась зависть: за тебя сенат
И всадники. Желанием народным,
Решением отцов поставлен ты
И миротворцем, и судьей народов.
Ты правишь миром с именем святым
Отца отечества, и просит Рим,
Чтоб это имя ты хранил, и граждан
Тебе вручает.
Нерон
Это – дар богов,
Что служит мне сам Рим с своим сенатом
И что они из страха предо мной
Смиренный глас возносят против воли.
Что за безумье – граждан сохранять,
Которые опасны для царя
И родины, притом же имениты,
Когда могу сомнительных людей
Я умертвить моим единым словом.
Дерзнул же на убийство государя
И благодетеля изменник Брут!
В строю непобедимый, покоритель
Народов, по высоким ступеням
Всходивший до Юпитерова трона,
Погиб от нечестивых граждан Цезарь.
Как много видел Рим своей же крови
И сколько раз растерзан был. А он,
Божественный, наследовавший небо
За добродетель, Август, сколько знатных
И юношей, и старцев погубил,
Рассеянных по миру, в стране смерти,
Из родины бежавших, трепеща
Перед железом трех вождей, пред их
Доскою слез, приговоренных к казни.
Отцы в печали видели на рострах
Отрубленные головы; родных
Оплакивать нельзя, нельзя вздыхать
На форуме, телами оскверненном,
Сочащемся кровавым, черным гноем.
И здесь еще не кончены убийства:
Кормили долго плотоядных птиц
Печальные Филиппы; поглотило
И море Сицилийское мужей,
На кораблях друг друга убивавших.
Потрясся мир от сил вождей великих;
Антоний побежденный с кораблями
Стремится к Нилу, чтоб погибнуть там.
И снова кровью римского вождя
Египет развращенный напоился:
Две римских тени он сокрыл в себе.
Там долгая погребена война
Гражданская; усталый победитель
Вложил в ножны притупленный от ран
Кровавый меч и страхом утвердил
Свое господство. С помощью оружья
И верности солдат он вышел цел.
А благочестьем сына после смерти
Он сделан богом, в храмах почитаем.
Ждут звезды и меня, когда я первый
Моих врагов железом поражу
И утвержу мой дом потоком славным.
Сенека
Наполнит твой дворец небесным родом
Дочь Клавдия божественного; ей
Досталось ложе брата, как Юноне.
Нерон
Потомству матери развратной я
Не доверяю. Не принадлежала
Мне никогда душа моей жены.
Сенека
Не распознаешь в нежные года
Сердечных чувств; любовь скрывает пламя,
Когда она побеждена стыдом.
Нерон
Так понапрасну сам я долго думал,
Хотя я видел ненависть ко мне
В ее голодном сердце, в выраженье
Ее лица, и, наконец, решил
Отмстить за эту жгучую обиду.
Себе жену нашел я: и породой,
И красотой она меня достойна:
Уступят ей Юпитера жена,
Богиня браней, и сама Венера.
Сенека
Супруги честность, верность, непорочность
И чистота должны пленять супруга.
Одни лишь блага сердца и ума
Бывают долговечны, каждый день
Цветок красы безжалостно срывает.
Нерон
Лишь в ней одной сосредоточил бог
Все прелести, судьбе угодно было,
Чтоб ей такой родиться для меня.
Сенека
Не будь безумным: пусть тебя оставит
Любовь.
Нерон
Не может сам властитель молний
Избавиться от этого тирана:
Он проникает в море, в царство Дита
И небожителей низводит с неба.
Сенека
Неведение смертных создало
Любви божка крылатого, его
Вооруживши факелом и луком,
И думает, что он – Венерин сын.
Любовь есть сила духа, жар души,
От юности рождается она
И роскошью питается, досугом
Среди веселья благ Судьбы. Когда ж
Не питать, лелеять перестанешь
Она угаснет, силы потеряв.
Нерон
Считаю я любовь причиной жизни.
Великою, бессмертной. Род людской
Любовью вновь и вновь воссоздается,
Она смягчает и зверей свирепых.
Пусть этот бог несет мой брачный факел,
Ведя Поппею к ложу моему.
Сенека
О, нет, не может вынесть гнев народа
Такого зрелища, не позволяет
Святое благочестье.
Нерон
Нельзя
Мне одному свершать, что можно всем?
Сенека
Чем выше сан, тем требованья больше
Народные.
Нерон
Хочу я испытать,
Как устоит пред силою моей
Их дерзкое к жене благоволенье.
Сенека
Желанью граждан кротко будь послушен.
Нерон
Там власти нет, где правит чернь вождями.
Сенека
Когда народ не может ничего
Добиться, справедливо негодует.
Нерон
Ужель есть право силой добиваться,
Где ничего не могут сделать просьбы.
Сенека
Отказывать – жестоко.
Нерон
Принуждать
Царя – безбожно.
Сенека
Пусть уступит сам.
Нерон
Чтоб шла молва о слабости его.
Сенека
Молва пуста.
Нерон
Но, если можно, многих
Она клеймит.
Сенека
Стоящих высоко
Страшится.
Нерон
Тем не менее кусает.
Сенека
Нетрудно заглушить ее. Пусть сломят
Тебя благодеяния отца,
Лета и целомудрие супруга.
Нерон
Отстань же, наконец! Ты слишком стал
Назойливым. Да будет можно мне
То сделать, что не нравится Сенеке.
Что медлю я обрадовать народ,
Когда моя возлюбленная в чреве
Несет залог священный, часть меня?
Ближайший день для брака назначаю!
Действие третье
Тень Агриппины
Из Тартара из трещины земли
Я выхожу. В моей руке кровавой
Стигийский факел, им я озарю
Преступный брак Поппеи и Нерона,
И обратят карающая длань
И материнский гнев мой эту свадьбу
В печальное стенанье похорон.
Осталось у меня среди теней
Неотомщенное воспоминанье
О роковом, смертельном корабле,
Награде за мои благодеянья,
О ночи той, когда судов крушенье
Оплакивала я. Хотелось мне
Оплакать гибель спутников и сына
Жестокое злодейство. Но для слез
Не отвели мне времени. Мой сын
Свой грех умножил новым злодеяньем;
Зарезана железом, в ранах вся,
Я испустила дух среди пенатов,
Из моря спасшись; но моею кровью
Я сына ненависть не угасила:
Восстал на имя матери тиран,
Стереть желая все мои заслуги.
Под страхом смерти разрушал он все
Мои изображения по миру,
Который в наказание себе
Моя любовь несчастная вручила
Ему во власть. Тревожит тень мою
Усопший муж; приблизив адский светоч,
Грозит, настаивает, обвиняет
За холм могильный свой и требует
Виновника Британниковой смерти.
О, пощади, тебе он будет отдан,
Прошу немного времени. Готовит
Эринния отмстительная смерть
Достойную безбожному тирану;
Удары, бегство жалкое и кары,
Что превосходят Танталову жажду,
Труды Сизифа, Титиеву птицу
И Иксиона колеса вращенье.
Пускай воздвигнет гордый властелин
Себе дворец из мрамора и злата,
Пускай когорты будут охранять
Его порог, и истощенный мир
Ему богатства слать; пусть будут парфы
Кровавую десницу лобызать
И царство все его осыплют златом —
Придет тот день, когда за все злодейства
Отдаст он дух, врагу подставив горло,
Покинутый, низверженный и нищий.
Увы, погибли труд мой и желанья!
Куда тебя безумье привело
И Рок, мой сын. При виде бед твоих
У матери, тобою убиенной,
Стихает гнев. О, если б прежде, чем
Я родила тебя и воскормила,
Была растерзана моя утроба
Зверями дикими. Без преступленья,
Невинный, ты б со мною вместе умер,
И вместе созерцали б мы спокойно
Престол богов подземных и отца,
И всех великих предков наших. Им
Теперь остались только стыд и горе
Из-за тебя, безбожник, и меня,
Такой тебя взрастившей. Что ж я медлю
В подземный Тартар скрыться – мачеха,
Супруга, мать – на горе всем своим?
Октавия
Удержитесь от слез в этот радостный день,
В этот праздничный час. Чтобы ваша любовь,
Ваша ласка ко мне гнев царя не зажгла
И не стала я бедствий причиной для вас.
Не впервые теперь пронзена моя грудь:
Приходилось и худшее горе терпеть.
Быть может, хоть смертью положит конец
Кручинам моим этот праздничный день.
Не буду я больше жестокое зреть
Супруга лицо.
Не буду входить в ненавистный покой
Служанки моей.
Я Августа буду сестрой, не женой.
Но только бы минули кары меня
И страшная смерть! Несчастная, помня злодейства его,
В безумии можешь надеяться ты.
Ведь для этого брака тебя берегли,
Чтоб как жертву заклать на веселом пиру.
Но зачем же так часто ты смотришь назад,
Со слезами глядишь на родительский дом.
Скорей уходи и навеки покинь
Обагренный кровью царский дворец.
Хор
Блеснул этот день, о котором молва
Шумела давно, но не верили ей.
Прогоняет от ложа Клавдия дочь
Свирепый Нерон,
И восходит Поппея на ложе царя.
А наша любовь, наша жалкая скорбь,
Подавлена страхом, бессильно молчит.
Где римская сила, которая встарь
Побеждала великих и славных царей,
Давала законы могучей стране
И фаски вручала достойным рукам,
Управляла войною и миром, ярмо
Налагала на орды диких племен,
Запирала в темницу плененных царей?
Поппеевы статуи блещут везде,
С Нероном вдвоем.
Пускай разъяренная свергнет рука
На землю владычицы новой кумир,
И с ложа ее самое совлечет,
И разрушит скорее огнем и мечом
Этот царский дворец, оскверняющий мир.
Действие четвертое
Кормилица
Куда из спальни мужа твоего
Бежишь, питомка? Для чего в смятенье
Укрыться ищешь? Почему в слезах?
Для нас блеснул давно желанный день.
Ты с Цезарем соединилась браком,
Твоя краса его в свой плен взяла,
И свято чтимая тобой Венера,
Связавши, отдала его тебе.
О, как ты хороша была на ложе
Высоком, царском. Красотой твоей
Был поражен сенат, когда богам
Ты фимиам священный воскуряла,
Струя вино на жертвенник, в пурпурном,
Венчальном покрывале на челе.
И сам Нерон, рука с рукой с тобою,
Средь радостных приветствий граждан Рима
Сияющий и гордый выступал.
Такою взял из пенистого моря
Пелей Фетиду. Праздновал их брак
Весь сонм богов, небесных и подводных
Но отчего в лице ты изменилась?
Что значит эта бледность, эти слезы?
Поппея
От страха и видений этой ночи,
Кормилица, лишаюсь я сознанья
И чувств моих. Когда сменился день
Ночною тьмой, я радостно уснула
В объятиях Нерона моего.
Но тихим сном недолго наслаждалась:
Мне грезилось, что мрачная толпа
Проникла в спальню: растерзав власы,
Толпа латинских матерей рыдала;
Под звуки страшных труб, с лицом свирепым
Моя свекровь окровавленный факел
Передо мной трясла. Вослед за нею
Иду я, страхом скована, и вдруг
Передо мною трещиной огромной
Земля расселась, и упал в нее
Мой брачный одр, где в утомленье я
Покоилась. Я вижу, что приходят
В толпе теней мой прежний муж и сын,
Криспин моих объятий ищет, с уст
Стремится пить ответные лобзанья.
Но трепетный врывается Нерон
И острый меч ему вонзает в горло.
Я в страхе пробудилася от сна
С ужасной дрожью в членах и костях,
С биеньем сердца. Страх смыкал уста,
Но верность и любовь твоя меня
Заставили разговориться. Чем
Грозят мне тени мертвых, кровь супруга?
Кормилица
Все, что волнует ум, во время сна
Святое и таинственное чувство
Воспроизводит. Ты удивлена,
Что видела супруга, ложе брака,
В то время как покоилась в объятиях
Супруга нового? Тебя смущают
Биенье в грудь, развитые власы?
То был развод Октавии оплакан
В родном дворце ее отца и брата.
Тот факел, что несла перед тобой
Августа, имя славное пророчит,
Что завистью даровано тебе;
Подземный мир, его ж законы вечны,
И прочный брак, и долговечность дома
Тебе сулит. А то, что царь твой в горло
Меч погрузил, войны не возбудит.
Но мирно будет спать в ножнах железо.
Так соберись же с духом, я молю,
Развеселись, прогнавши страх, вернись
Спокойная в свою опочивальню.
Поппея
Решила я к священным алтарям
Направиться и жертвенным закланьем
Умилостивить праведных богов,
Чтоб искупить ночного сна угрозы
И страх вернуть на голову врагам.
Ты для меня моли богов небесных,
Чтоб все и впредь осталось как теперь.
Хор
Если верить рассказам болтливой молвы,
О любви Громовержца и тайных делах,
То сжимал он в объятиях Ледину грудь,
Осенивши ее лебединым крылом,
То свирепым быком, по волнам, на спине
Драгоценную кражу, Европу, он нес.
И теперь он покинет надзвездную высь
И захочет, Поппея, объятий твоих.
Он может и Леде тебя предпочесть
И тебе, о Даная, на диво кому
Он стремился с небес дождем золотым.
Пусть Спарта гордится питомки красой
И наградой своею фригийский пастух.
Она превзойдет Тиндариды красу,
Что раздула ужасное пламя войны
И повергла Фригийское царство во прах.
Но кто это мчится смятенной стопой?
Какую он весть, задыхаясь, несет?
Вестник
Пусть защищают воины дворец,
Ему грозит неистовство народа.
Едва влекут дрожащие префекты
Когорты для защиты града; ярость,
Не уступая страху, множит силы.
Хор
Что привело их в бешенство такое?
Вестник
Войска горят к Октавии любовью,
Разъярены нечестием великим.
Хор
На что ж дерзнуть намерены они?
Вестник
Вернуть желают Клавдиевой дщери
Дворец отца, супружеское ложе
И долю власти царской.
Хор
Но ее
Уже с царем Поппея разделяет.
Вестник
Вот эта ярость их воспламеняет,
Ввергая в безрассудные дела.
Где ни стоят Поппеи изваянья,
Сияющие мрамором иль медью,
Народ их бьет, железом сокрушает,
Растаскивает части, привязав
Веревками, ногами топчет в грязь.
Слова их соответствуют деяньям,
И я от страха их не передам.
Готовятся зажечь дворец царя,
Коль он не выдаст новую супругу
Негодованью граждан, не вернет
Октавии ее дворец отцовский.
Чтоб сам он знал о возмущенье граждан,
Приказ префекта я спешу исполнить.
Хор
Зачем понапрасну воюете вы?
Необорной стрелою разит Купидон,
Уничтожит он пламенем ваши огни:
Он Юпитера молнии часто гасил
И плененного бога с небес низводил.
Тяжелою карою, кровью своей
Поплатитесь вы.
Этот маленький бог и гневлив, и горяч,
И не справиться с ним.
Он Ахиллу свирепому повелевал
На лире играть.
Он данаев сразил, он Атрида сразил,
Разрушил Приамово царство, во прах
Поверг города.
Я душой трепещу, размышляя о том,
Что готовит могучий, безжалостный бог.
Действие пятое
Нерон
О, слишком медленны мои солдаты
И на нечестье в гневе сдержан я,
Раз граждан кровь не залила огней,
Зажженных против нас, раз кровь народа
Не оросила Рим, таких вскормивший
Людей негодных. Большее, чем смерть
Народ своим злодейством заслужил.
Но та, кому меня народ вверяет,
Жена сомнительная и сестра,
Испустит дух и, наконец, мой гнев
И ярость кровию своей зальет.
Пускай пожар испепелит весь город,
Пускай среди пылающих развалин
От нищеты позорной и от глада
Народ погибнет. Да, мои щедроты
Не трогают развратную толпу.
Неблагодарная, она сама
Не хочет милосердия и мира
И в дерзости своей стремится к бездне.
Обременять ее необходимо
Ярмом тяжелым, чтоб не дерзала
На что-нибудь подобное и впредь,
На статуи священные супруги
Не подымала глаз и научилась
Повиноваться мании царя.
Но вижу я, приходит тот, кого
За редкую его любовь и верность
Поставил я над лагерем моим.
Префект
Я доложить пришел, что бунт народа
Подавлен казнью тех немногих, кого
Противился вотще и долго.
Нерон
Как?
И этого довольно? Так ты понял
Приказ вождя? Он подавил. Такая ль
Нужна мне месть?
Префект
Вожди восстанья пали.
Нерон
А та толпа, которая дерзала
Зажечь дворец, давать закон царю.
Стащить супругу верную с постели
И оскорблять ее на все лады,
Останется толпа без должной кары?
Префект
Ужель твой гнев обрушится на граждан?
Нерон
Обрушится, и это наказанье
Грядущие века не позабудут.
Префект
И не смягчат его ни гнев, ни страх.
Нерон
Искупит гнев мой та, что заслужила.
Префект
Скажи мне, кто, чтоб я не пощадил.
Нерон
Сестры убийства требует мой гнев.
Префект
От ужаса дрожу и цепенею.
Нерон
Колеблешься?
Префект
Зачем подозреваешь
Мою ты верность?
Нерон
Ты щадишь врага?
Префект
И женщина то имя заслужила?
Нерон
Она преступна.
Префект
Есть ли обвинитель?
Нерон
Народный бунт.
Префект
Кто может управлять
Безумными?
Нерон
Кто мог их возмутить?
Префект
Я никого подобного не знаю.
Нерон
О, этой женщине дала природа
Злодейский дух, злокозненное сердце.
Префект
Но в силе отказала.
Нерон
Чтоб не быть
Ей неприступной, чтобы страх и кара
Сломили силы слабые ее.
Она давно виновна, слишком поздно
Ее казню. Оставь советы, просьбы
И исполняй приказ. На корабле
Вели на дальний берег отвезти
И там казнить, чтоб мог я, наконец,
Вздохнуть свободно, отдохнуть от страха.
Хор
Для многих, для многих была роковой
Народа любовь. Ведь сначала она
Попутными ветрами движет корабль
И, умчавши его далеко от страны,
Покидает, слабея, свирепости волн.
Рыдала о Тракхах несчастная мать,
Их сгубила громадная черни любовь,
Знаменитого рода были они,
Благочсстьем и верностью славны везде,
В красноречье сильны, с мощным сердцем в груди,
С изощренным в гражданских законах умом.
Подобной же смерти, о Ливий, тебя
Судьба предала: не спасли его
Ни фаски, ни дом, защищенный от бурь.
Мешает примеры еще приводить
Настоящая скорбь: те, кому возвратить
Желали граждане отчий дворец
И брачное ложе, ту видят теперь,
Несчастную, льющую слезы ключом,
Влекомую к казни. Под кровом простым,
Довольствуясь малым, спокоен бедняк,
Но часто гроза поражает дворцы,
И Фортуна во прах повергает их.
Октавия
Куда меня тащите? О, почему
Уйти мне в изгнанье царица велит,
Коль, насыщена множеством бедствий моих,
Оставляет мне жизнь? Если же казнью она
Увенчать желает печали мои,
Что ж завидно жестокой, что я умру
На родимой земле?
Но надежд никаких на спасение нет.
Несчастная, вижу Неронов корабль:
Когда-то взошла на него моя мать,
Теперь же, от ложа царя прогнана,
Взойдет на него и супруга-сестра.
Увы, благочестье утратило трон,
Нет больше богов:
Эринния злая над миром царит.
Кто может достойно оплакать мои
Несчастья? В печальную песнь соловья
Перелились бы слезы рыданий моих.
О, если бы мне даровала судьба
Соловьиные перья! На быстрых крылах
Улетела бы я далеко, далеко
От ужасных людей и от казни моей,
И в пустынной дубраве, на тонком сучке
Я б качалась, будила безмолвную тишь,
Разливая по рощам унылую трель.
Хор
Управляется Роком порода людей,
И никто обеспечить не может себе
Устойчивых благ
Средь вращенья вещей и всех перемен,
Что приносит пугающий времени бег.
Пусть примеры других укрепляют тебя,
Которых так много в вашей семье:
Уж настолько ль свирепей Фортуна к тебе?
Не первой тебе,
Столь многих детей незабвенная мать,
Агриппина, дочь и супруга того,
Чье имя сияло на целый мир,
Из чрева рождавшая множество раз
Залоги любви
И спокойствие мира, – достались тебе
Изгнанье, удары, железная цепь
И смерть в заключение длительных мук.
Счастливая Ливия, Друза жена,
Счастливая мать,
Свершила злодейства и казнь понесла.
И дочери Юлии та же судьба:
По времени долгом убита она
Железом, хотя и без всякой вины.
А чего не могла совершить твоя мать,
Управлявшая некогда в царском дворце,
Любезна супругу, могуча детьми?
Но, отдавшись во власть своему же слуге,
Погибла она под солдатским мечом.
Что скажешь о той, что надежды свои
Простирала до неба? Неронова мать,
Оскорбленная прежде в Тирренских волнах
Рукою гребца,
Терзаема долго острым мечом,
Свирепого сына жертвой легла.
Октавия
Теперь и меня жестокий тиран
Посылает к печальным, загробным теням.
Зачем же, бедняжка, я медлю вотще?
Ведите на смерть, кому право на то
Даровала Судьба. Призываю богов
Небесных… Безумная, остановись,
Ведь ты ненавистна небесным богам.
Я Тартар зову
И мстящих за зло преисподних богинь;
Тебя, мой отец,
Достойного кары и смерти такой.
Снаряжайте корабль и, развив паруса,
Пусть кормчий по ветру направит корму
К берегам Пандатарии дальней моей.
Хор
О легкие ветры и нежный Зефир,
Когда-то, воздушною тучей покрыв,
Ифигению мчали вы по волнам,
Унося ее прочь от огней алтаря.
И эту далеко от горестных мест
Несите, молю вас, во Тривии храм.
Милосердней Авлида, чем город наш,
Милосерднее варваров Тавров земля.
Там убийством гостей ублажают богов, —
Упивается кровию граждан своих
Неистовый Рим.
Луций Анней Сенека
Избранные афоризмы
«Большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь в том, что мы делаем не то, что надо»
«Все не наше, а чужое, только время наша собственность»
«Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит»
«Лучшим признаком уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и терпеливо ожидать»
«Тот, кто всюду, тот нигде»
«Жить следует так, чтобы можно было злейшему врагу доверить все, что у тебя на душе»
«Условий богатства два: во-первых, иметь необходимое и, во-вторых, довольствоваться им»
«Кто боится обмана, тот учит ему, и самым подозрением дает право на любое коварство»
«Есть наслаждение и в самом процессе совершенствования и развития. Но гораздо высшее наслаждение заключается в самосознании ума, свободного от всяких слабостей и блещущего чистотою»
«Перед другом не следует утаивать ни единой мысли; надо в его присутствии считать себя в обществе самого себя»
«Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и разовьешь свою душу, тем дольше будешь наслаждаться»
«Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения о ней»
«Верь мне – ты неизбежно умрешь уже в силу того, что ты родился»
«Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то, что он сам себе позволял относительно других»
«Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится трудиться в поте лица»
«Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и человечность «
«Сколь многие лишены не друзей, а именно дружбы! Но в ней не будет недостатка у тех, чьи души соединяет одинаковое влечение к истине и добру»
«Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше. Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами»
«Всякое наслаждение достигает высшей силы в последний момент. Потому и из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а не зрелый»
«Путем поучений цель достигается медленнее, чем с помощью примеров»
«Ты не должен ни стараться походить на других из-за того, что их много; ни делаться врагом многим оттого, что они не похожи на тебя»