Героиня книги — Бедная Девушка. В анфас она похожа на Ангела, но в профиль — на Пульчинеллу. В Нью-Йорке, Париже и Питере она занята поисками Большой Светлой Любви, вместо которой ей на голову падают странные приключения, от которых непонятно, плакать или смеяться. Бедная Девушка — на всякий случай плачет и смеется одновременно…
© Юлия Беломлинская, 2019
ISBN 978-5-4490-1111-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
фото Андрея Кузнецова «Кузярушки» ставка митьков 2000 г.
ПРИЗРАК ОПЕРЫ
В редакцию нашей стенгазеты пришло письмо:
Юха приехал в Питер из Москвы.
Делать первый русский Рок-театр.
Я оказалась Крупской-Арманд при этом Ильиче, и главным художником при его Великом Деле. Мы стали жить и работать вместе.
А потом Гастон, все тот же, счастье или несчастье всей моей жизни, опять появился на пороге. Его очередная попытка разрубить узел нашей страсти не удалась. А если не рубить — то узел только затягивается.
И тут еще Кира Муратова позвала меня в Одессу.
Работать с ней на картине «Перемена участи».
Вобщем, я, как змея, отползла сперва от юхиного бренного тела. А потом от его Нетленного Дела. Юха орал, ругался. С Гастоном слегка подрался. Но окончательно поссорились не сразу.
У нас еще была долгая коммунальная свара, как у бывшей парочки. Он все никак не мог увезти своей чемодан, с моей кухни. В новое жилье. А кухня — метра два полезной площади.
Из них полтора метра занимает чемодан Юхи. А живет Юха в пяти минутах ходьбы. У нашего друга Никиты.
Я кричу в телефон, что если сейчас, он сука, не придет за чемоданом, точняк, вынесу чемодан на помойку.
Я который день его уговариваю! Никакой реакции.
Тогда я звоню и говорю, что чемодан уже на помойке.
И это — чистая правда.
Он приходит. Говорит, что я — жестокосердая.
Но вот это неправда. Потому что я живу на первом этаже.
Помойку видно в окно.
И я все это время, пока Юха идет, слежу за его чемоданом.
И даже успеваю за это время какого-то синюшника, криком в окно от чемодана отогнать.
Но он не стал вникать.
Увидел только факт: Чемодан На Помойке.
Такая вот Классика Разбитого Сердца.
Обиделся.
Следующий его коммунальный ход:
Никита и впрямь жил близко. Ну, не пять минут, а пятнадцать. Жизнь у нас была ночная, и в четыре утра идти одной, пятнадцать минут, все равно страшно.
И меня всегда кто-то провожал.
И вот, через пару недель, сидим все в гостях у Никиты.
Сам Никита на съемках, Юха там живет, остальные — гости.
Народ начал расходиться, я тоже встаю, а Юха и говорит:
— Посиди еще, я тебя потом провожу.
Я села на место. А часа в четыре утра вот что слышу от него:
— А теперь иди одна в ночь и трепещи!
Я тебя
Я пошла домой одна. И вправду страшно было очень сильно. В Питере всегда страшно.
Следующий мой коммунальный ход:
Еще через пару недель, придя к одной местной красавице, оставим ее безымянной, я застаю там Юху за чашкой чаю.
И из лучших соображений, просто чтобы ее предостеречь, говорю:
— Вы, голубушка, лучше на него не рассчитывайте. Ласки от него не дождешься, он умеет только строчить, как швейная машинка «Зингер», а потом сразу засыпает…
Эта фраза в нашем маленьком городе как-то сразу оказалась крылатой.
Ее стали повторять многие девушки своим кавалерам.
Мы с Юхой перестали здороваться.
Потом он вернулся в Москву.
Постепенно мы помирились.
Спокойно пересекались и нормально общались.
Но однажды я привела к нему в Москве юного Цыпера.
Нынче он — создатель Могучей Мозгомойной Клумбы.
Точнее Тумбы.
А был когда-то талантливый журналист.
Цыпер написал классную статью про Юху.
Про то, что Юха — фантом, призрак оперы, гениальная личность с пустым результатом, великий и ужасный обманщик из страны Оз…
Написал чудно — вот цитата неточная, по памяти:
«…еще до его приезда, в Городе обнаружилась девушка с таким же лицом и перевернутыми инициалами: не Б. Ю., но Ю. Б…
Чуть позже возникло и само лицо: портрет-фреска в мастерской на Итальянской улице:
Все тот же узкий глаз и носатый профиль.
Влюбленный Художник нарисовал Девушку, и это опять был Он, его Тень…
Тенью, Носом, Портретом бродил наш герой по Петербургу…»
Что-то в таком духе.
А дальше про то, что кроме вот этого флера в Юхе ничего нет, но и этого довольно для того, чтобы назвать его гением…
Я бы в жизни на такое не обиделась.
Но я уже не участвую.
Я уже наступила ногой на ту полоску, нарисованную мелом на асфальте, после которой, по правилам, мне положено выходить из игры.
Это — граница игры.
А дальше я еду в Америку, и живу «за границей собственной судьбы».
Одна радость — в Блюмингтоне, в местной библиотеке, читаю русские журналы. В том числе, журнал «Театр», отданный по причине 90-х «молодежной редакции». Они развели там такое типа ЖЖ для пятнадцати посвященных. А журнал в ту пору был тиражом на всю страну. Тысяч сто что ли. Или четыреста…
И вдруг вижу там: мудила Юха пишет Опровержение!
Этой цыперовой статьи. Соревнуясь с ним в красноречии. Оттягиваясь в полный рост.
Там было что-то такое:
«…этот крошка Цахес, духовный уродец, могущий изрыгать только злословие, откуда он взялся? Оооо, я вам отвечу, откуда он взялся! Как ни странно, крошка Цыпер, будучи москвичом, является представителем самой злой, а именно петербуржской Школы Злословия! Основательница этой школы — Юля Беломлинская, местная Мадам Де Помпадур, ее имя и портрет присутствуют в этом отвратительном пасквиле в зашифрованном виде, именно в складках ее пышных юбок и зародилось омерзительное явление, называемое Крошка Цыпер… Вот чей он паж и верный ученик! Но у Юли все было проще и понятней. Юля Беломлинская — паучиха Черная вдова, ей надо выспаться на человеке, а потом его уничтожить.
Ее последователь — гнусный Крошка Цыпер, мелкая собачонка при знатной даме, кусает просто так, из любви к хозяйке…»
Ну, вроде, хватит.
Я цитирую по памяти.
Я много раз прочла это.
Сижу себе в библиотекеуниверситетского города Цветогорска Мид-Вест Индиана,
растолстевшая, в бесформенной сиреневой кофте, абсолютно оторванная сама от себя, от всего, кроме своей дочки, ни к чему непричастная…
И читаю этот русский журнал трехлетней давности…
Чувствовала я себя, наверное, как Судейкина.
Уже там, в парижском скворешнике.
— Что это было? В какой стране? С кем?
Как вы сказали? Петербург?
А они, по-прежнему, там живут, ходят по моим улицам.
Тенью, Носом, портретом…
А они, по-прежнему, могут взять билет до Питера.
Выйти утром на Невский, пройти двадцать минут,
свернуть на Итальянскую,
подняться на третий этаж в подворотне Малигота,
постучать, и двухстворчатую дверь распахнет…
Похмельный, но не злой.
Глаза красные, как у белого кролика.
Мой Гастон — из книжки «Роковая любовь».
Призрак Оперы.
Все москвичи знали, что он — редкая в нашем кругу, ранняя птица. И даже с первого московского поезда можно смело идти в эту мастерскую, и там тебе откроют.
И там ты, глупый бедный москвич, будешь пить своей первый Утренний Питерский Кофе.
Да, Призрак Оперы обычно к девяти уже там.
В своей мастерской, во дворе театра, бывшей адмиральской квартире.
А я приду нескоро.
Хорошо если к двенадцати.
А может и к часу.
Господи, как же я хочу домой…
Домой?
Нет.
Я еще не готова.
Вернуться к себе самой.
«Юля Беломлинская — паучиха Черная вдова…»
Я все читала, вспоминала и плакала…
Наверное, эти дурацкие юхины строчки покоробились и расплылись,
на них вылилось три ведра моей скупой мужской слезы…
…Последний удар, который я ему нанесла, уже перед отъездом, был отказ подписать какое-то прошение о том,
чтобы какой-то его партии панк-рока отдали остров в Тихом океане.
Такая натурально концептуальная петиция.
— Подпиши! Устроим там колонию, класс будет! Все будем ходить голыми!
— Нет, Боря, не подпишу. Я точно знаю, что у тебя на острове всем можно будет ходить голыми. Но зато ходить одетыми будет запрещено под угрозой расстрела и высылки.
С этим я и улетела в Америку.
И вот сижу, вспоминаю свою Школу Злословия…
А потом вспомнила, что все это только классики на асфальте.
И только кажется, что нельзя преступить эту черту.
Ее можно даже просто стереть.
Она мелом нарисована.
Первое, что я спрашиваю у крошки Цыпера по приезде:
— Как там Юха?
Цыпер говорит:
— Юха оказался такой хороший… Вписался в ОГИ, на детских утренниках читать сказки. Представляешь, честно встает утром, приходит к десяти. И не пытается там с родителями этих детей тусовать, а честно читает…
Я тоже думаю: какой хороший стал Юха…
И потом вспомнила эту всю историю и сделала его героем хулиганской слэм-поэмы «Интервью».
Потом видела я его один раз.
Он пришел на мой концерт в «Китайском летчике»
А потом я еще хотела повидаться, его звала куда-то по телефону, а он сказал:
— Мне не доехать. Я живу в лесу.
Он просто в спальном районе живет,
Но я решила, что в настоящем лесу.
Все эти страсти и обиды, обретенные в двадцать с лишним лет, так навсегда и остаются.
А я как раз в это время умудрилась подъебнуть почти всех.
Наверное, мстила мужчинам за свой неэлегантный Нос.
И хотела быть Чертом Из Табакерки…
А сейчас я рада просто тому, что все мы живы.
А Портрет не выжил, погиб еще при мне, в конце восьмидесятых.
Мастерская Гастона принадлежала театру, и там делали ремонт.
Стенки ломали.
Кусок стены с этой фреской выломали и прямо из окна бросили во двор.
Она не разбилась.
Так и лежала внизу во дворе.
Раньше именно в этом дворе был вход в «Бродячую собаку».
Пошел снег, мы смотрели в окно, и снежинки падали на этот нос и узкий глаз.
Общий у юноши Б. Ю.
и девушки с перевернутыми инициалами, Ю. Б.
Питер 2009
АБВГДЕЙКА
Рождественский романс.
Питерец Москву традиционно не любит.
Ездит туда исключительно на заработки.
Или в крайнем случае на казенные деньги, в командировку.
Вот и я попилила на казенные деньги — в командировку.
На вокзале меня встретил поэт Емелин и самолично проводил в гостиничный комплекс Измайлово, называемый в народе Абвгедейка.
Это потому что там корпуса Альфа, Бета, Вега…
Бросили сумки и «эй ямщик, гони-ка к ЯРУ» — в ОГИ.
Вообще то я почти совсем непьющий человек — мне пить попросту нельзя, но тут взыграло во мне чувство стиля: непьющий командировочный — это нонсенс.
И главное там возник удивительный персонаж, который все время покупал мне ликер «Самбука» — ну тот, который поджигают, потом, как-то сложно пьют, накрывши рюмочкой.
В моей любимой книжке «Пятнадцатилетний капитан» — вот от такого как раз умер, загоревшись один отрицательный герой — король Муани Лунга.
А я — выжила!
Однако поутру было сильно хреново.
Зеленая встала я, в пять вечера, зеленая отправилась на важное мероприятие — брать интервью у писателя Лимонова..
Интервью прошло чудно — потому что сама я говорить почти совсем не могла. Сидела на стуле тоже с трудом, но мономан Лимонов этого не заметил. Он вдохновенно говорил полтора часа. Слушать у меня тоже не особо получалось, но это было и не нужно — диктофон крутился. Зато на лице моем было именно то овечье—покорное выражение, которое так приятно созерцать любому харизматическому лидеру.
После интервью я решила, что сегодня будет вечер тихого отдыха, в гостинице перед телевизором. Тем более поэт Емелин предупреждал — самое трудное это первый день похмелья.
В маленьком кафе в вестибюле Абевегедейки сидели трое ребят и чудно пели под гитару.
Всякие гитарные песни — Высоцкого, Розенбаума, Кима, старые романсы…
Я все таки не выдержала и решила немножко посидеть с ними. И ничего, конешно, не пить, а только сто граммов водки, налитой в зеленый чай. Это изобретенный мною коктейль. Я назвала его своим именам «Джульетта». Удивительный напиток. Сахару не класть!
«…Ходят кони над рекою…»
— А вы, девушка, наверное, любите Окуджаву?
Голос был такой приятный, я и не заметила, когда он подсел к нашей компании.
Маленький полноватый человечек. У него была круглая азиатская физиономия. Длинные ярко-зеленые глаза в пушистых ресницах. Казанский татарин.
Так я его определила и не ошиблась. Он улыбнулся…
У Булгакова в «Мастере…» Арчибльд Арчибальдович ледяным голосом спрашивает швейцара, впустившего в ресторан «Грибоедов» Ивана Бездомного: «- Ты видел, что он в подштанниках?»
Я, сама себе, и швейцар, и «Грибоедов», и Арчибальд Арчибальдович.
Поэтому впоследствии неоднократно задавала себе похожий вопрос ледяным голосом:
— Ты видела, что у него все зубы во рту железные?
Видела!
И более того, он сам мне доверчиво сообщил, что не так уж давно откинулся.
Но теперь живет честной жизнью и держит небольшую строительную компанию —гастарбайтеров.
Он мне очень понравился. То есть с момента, как я «перешла на дружбу» с поэтом Емелиным — мне так никто не нравился.
«…Ямщик, не гони лошадей…»
Конешно, он начал меня угощать. «Джульетты» полетели одна за другой.
Я уже вовсю подпевала про всевозможные варианты коней, лошадей, ямщиков и извозчиков.
Но тут в кафе ввалились сутенеры и грубо нарушили нашу певческую идиллию.
Сутенеры, вот такие в классическом смысле этого слова — не подрядчики у проституток, не охрана, не менеджеры, а именно «коты» — ничего не делающие, просто живущие с этими девицами за их счет, во все времена и во всех странах — на редкость омерзительные существа. У проституток подороже их давно уже заменили подрядчики и охранники, но в мире дешевки все по прежнему, как в рассказах Горькова, Куприна, или какого-нибудь О, Генри.
Девицы, неизменно некрасивые и несчастные, по прежнему, героини песни, обнаруженной мною в одном из горьковских рассказов:
«…Понедельник наступает
Мне на выписку идти
Доктор Крюков не пускает,
Ах ты, мать его ети…»
«Коты» — точная копия тех их купринской «Ямы» — наглые, злобноватые отморозки.
Все красавцы, как на подбор. Были бы они порядошные мужчины, пошли бы сами пахать, например, в мужской стриптиз. Или в кооператив интимных услуг для дам «Красная Шапочка». Или, на худой конец, обьявили бы себя какими-нибудь поэтами, гениями русской культуры и стали бы жить за счет работающих жен. Вообщем, у мужика в нашей многострадальной стране способов честно заработать, махая своим «хоботом», предостаточно.
Но эти козлы-коты, плюхнувшиеся за наш столик, предпочитали обирать непутевых девиц.
Они сели и сразу все стало не так.
— Слышь ты, седой, а сбацай-ка нам…
Нет, не «Мурку». «Мурка» — хорошая песня. Старая уважаемая городская баллада из бандитской жизни.
Хороших песен они не знают. Сбацать попросили какое-то дерьмо из «попсы».
Седой, тот, что постарше, стал молча упаковывать гитару в футляр.
Я, конечно, жива еще — чудом.
Неудержимое желание вербализировать правду — часто приводит меня на край гибели. Или, в крайнем случае, на край потери передних зубов.
Глядя прямо в глаза главному отморозку, я противным голосом вербализировала тот факт, что мы хорошо сидели, но, благодаря им, сейчас встанем и разойдемся. И что спеть мы для них не можем, поскольку песни у нас с ними разные.
«…Чуть помедленнее кони, чуть помедленнее…»
Козлокотых было трое.
Классический расклад современной преступной группировки: один русский — «правая рука», один среднеазиец, цивилизованный — этот был «голова», и третий, эдакий «чурка», еле-еле базлающий по русски. Этот — явно был «левой рукой», простым исполнителем.
Он как раз и собрался меня «исполнить» немедленно по окончании моей речи, но мой новый знакомец оказался ангелом хранителем.
Железнозубый ангел что-то тихо сказал ему на неведомом ихнем среднеазийском языке,
и представьте себе, они встали, и отвалили в другой конец кафе.
Во как. Настоящий Последний Герой. Что тут говорить, Рыцарь, избавивший меня, Прекрасную Даму от трехглавого Козлокотого Дракона.
Ну, могла ли я после этого не пригласить его к себе в номер?
«…Извозчик, отвези меня домой…»
— Я пойду вперед, а ты подходи минут через пять. Третий этаж у кактуса — направо.
Я все еще по старо-советской привычке боялась коридорных.
Кошелек у меня был особенный, специально приготовленный для Москвы, где, как известно вор на воре. Кожаный конвертик, на кожаной веревочке. Он висел прямо на шее — как ключи или варежки у школьника. В нем лежали деньги, выданные мне пославшим меня в командировку журналом на приобретение в фотоагенстве красочного портрета Жерара Депардье. Сто пятьдесят баксов — деньги конечно небольшие, но глубоко казенные. Их я хранила в специальном тайном отделении. А в явном — свой личный полтинник.
До номера я добралась с трудом. Голова кружилась, и ноги подкашивались. На этот раз я выпила, кажется опять литра полтора — паленой измайловской водки, заливая ее зеленым чаем.
Войдя в номер, я решила первым делом спрятать кошелек. Любовь любовью.
А зубы все-таки железные…
Я сняла кошелек с шеи и сунула в карман пальто. Ну, в кармане то пальто, никто и никогда не станет искать кошелек! Почему я так решила, теперь уже трудно понять.
Люди говорят — подсыпал клофелину.
Но алкоголики со стажем утверждают, что полтора кило самбуки помноженное на полтора кило паленой водки — вполне нормальный набор для полного саморазрушения, и безо всякого клофелину.
Через пять минут раздался стук в дверь. За дверь стояла заспанная хмурая горнишная.
Из за ее спины выглядывал татарин.
— Этот, к вам?
Номер был одноместный с узкой девичьей кроваткой.
Он остался ночевать и спал в кресле, укрывшись пледом. Я сквозь сон успела назначить ему свидание на следующий день — на Тверской возле памятника Пушнику.
Там, в семь вечера мы встречались с поэтом Емелиным и его новой возлюбленной Вероникой, чтобы идти в книжный магазин «Фаланстер» слушать стихи.
Когда я проснулась, татарина уже не было.
И я сразу пожалела, что договорилась с ним на семь у Пушкина. Он человек совсем из другого мира. Нелитературный. В магазине «Фаланстер» презентация книги поэта Нескажу. Там соберутся леваки и члены поэтической группировки Осумбез (Осумашечившие Безумцы). Зачем же я потащу его в эту сомнительную компанию?
И вообще, первым делом надо проверить на месте ли кошелек.
Кошелек был на месте.
Но он был кристально пуст.
В первую минутку, я как все ограбленные, не поверила.
Я некоторое время тупо вертела его в руках, залезая пальцем во все его отверстия и кармашки, и не веря своим глазам.
Во вторую минуту я сообразила, что к памятнику Пушнику татарин, скорее всего сегодня не придет.
А в третью минуту я поняла, что прикупить протрет Жерара Депарье мне теперь не на что, и что к моему статусу командировочного прибавился еще статус растратчика казенных денег. Кстати, вполне традиционный для командировочного. То есть, я теперь знаю и понимаю, как это обычно происходит. Москва, попойки с цыганами, Грушенька…
«…Эх, да тройка серопегих…»
Интересно, а у меня то есть что-нибудь про коней? Ну да, что-то такое:
…Мой конь завыл кукушкой
Да скинулся с моста,
А локон на подушке
Из волчьего хвоста…
Локона на подушке не осталось. Он был стриженый.
Оставалось только завыть кукушкой, но я как-то сразу и безболезненно договорилась насчет денег. Не надобно иметь ни ста рублей, ни ста друзей. Даже и одного друга не нужно. А всего лишь нужна кристальная репутация.
Всем известно, что я в деловом отношении, девушка железная, как зубы татарина.
Поэт Емелин договорился, а поэт Нескажу прямо в «Фаланстер» привез мне деньги, зеленые, как глаза татарина.
Там, в «Фаланстере», моя поучительная история пользовалась большим успехом и даже оказалась одним из пунктов развлекательной программы. Реагировали по разному.
Поэт Нескажу помог материально. Добрый Митя Шагин — по-отечески прижал к груди. Емелин пытался подкалывать:
— Двести баков — это деньги. Значит за одну ночь выходит… Знаешь за такие деньги, ты могла бы себе
— Какая к черту «Красная шапочка». Зеленые глаза…
Емелин налил мне утешительной водки в стакан, и тут мое здоровье рухнуло окончательно.
— Не понимаю. Ну что тут может болеть в животе, слева? Аппендицит то справа!
Там же ничего нет!
Я возмущалась, сидя на кухне у семейных непьющих друзей, которые опекали меня в эти последние инвалидные дни.
— Да, слева действительно почти ничего. Только печень и одна из почек…
Я все вспоминала его зеленые глаза…
А в Питере вспомнила железные зубы.
Доктор Крюков из Мариинской больницы ласково объяснил мне, что с этим не шутят,
и прописал курс профилактических антибиотиков. По поводу почки и печени посоветовал молочные продукты.
Ну вот, результаты командировки: Депардье куплен и доставлен в любимый журнал.
Я сижу дома и глотаю курс профилактической отравы. Кроме того,
с отвращением поедаю кефир и творог. Я ненавижу молочные продукты.
…Понедельник наступает
Мне б на улицу пойти
Доктор Крюков не пускает
Мою розу расцвести…
Непонятно, почему я не могу разозлиться на него. Наверное, потому что, взял не последнее. Гостиничный вор берет не последнее. Ну да — я лохиня, растяпа и заплатила двести баков за свой излишний романтизм.
Что поделаешь, романтизм — это десерт и жить без него скушно.
Кто знает, что он тогда сказал этим сутенерам?
Может быть: «Отвалите ребята, тут работаю я. Эта баба — мой клиент».
Но мне понравилось, что они сразу разбежались.
Это все же была маленькая победа над чем-то, что я ненавижу.
Я мало что ненавижу.
Ну вот — козлокотых сутенеров, например.
Или когда влезают в чужие компании и говорят: ну ка сбацай…
А насчет молочных продуктов — это я соврала. Мороженое — тоже ведь продукт молочный. Десерт. Без которого скушно жить.
Питер 2010
ВИКЖЕЛЬ
Оба — старые.
К адюльтеру совсем малопригодные.
Но у него завелись деньги, и роковая любовь полагалась ему «по понятиям».
А ей, вообще, было все равно, кто.
Потому что она была не от мира сего.
И еще слегка глухая.
Оба, не сговариваясь, решили, что лучше будут гулять по улицам.
Вокруг был почти настоящий Петербург: Белые ночи, Бедные люди, вокруг декорация из оперы Пиковая дама, вполне подходящая для Роковой любви.
Вобщем, решили гулять. В первый же день пошел дождь.
И даже не дождь, а именно то, что зовется Разверзлись Хляби Небесныя.
Никакой зонтик не поможет.
У него были новые замшевые ботинки.
А у нее просто насморк.
Они простояли в подворотне полтора часа.
Нужно было говорить о любви. Но он все время говорил о здоровье.
Он рассказал ей, что выпуклые ногти свидетельствуют о склонности к астме.
У нее тоже оказались выпуклые ногти.
Еще он рассказал про почечную грыжу.
Вообще сказал, что у него уже пошел Процесс Разложения.
А она рассказывала про хорошее: про то, что в Центре Простатологии на Фурштатской, хоть и дороже, чем на Звездной, почти вдвое, но зато — самые современные технологии.
И ей там недавно все проверили, и все оказалось, по словам врача, «очень прилично». И даже Лейкоциты «в очень приличном состоянии».
Что такое Лейкоциты, никто из них толком не знал, но, все равно, звучало как-то приятно.
Ей, по крайней мере, представлялось ее Приличное Лоно чем-то вроде голубого небесного свода в храме, и эти самые Лейкоциты сияли на голубом фоне как звездочки.
Они еще немного поговорили о болезнях, но когда он начал рассказывать про геморрой, а она радостно подхватила, оба вдруг запнулись и поняли, что когда Роковая Любовь — таких тем касаться нельзя.
Тут он вспомнил, наконец, что приехал в Петербург специально, чтобы у него случилась вот эта самая роковая любовь. С какой-нибудь молодой женщиной, «обладающей философским складом ума».
И молодыми длинными ногами.
Он много раз представлял себе, как будет рассказывать ей о своей докторской диссертации.
О своем уникальном исследовании, посвященном истории Профсоюза Железнодорожников в Восемнадцатом году.
Никто кроме него не занимался этой темой.
Он мечтал, что расскажет про Викжель молодой женщине, и у них возникнет интересная философская полемика. Потому что ее отношение к Викжелю будет страстным, а его, в сущности — равнодушным. Но он просто объяснит ей, что
Викжель — это первая и последняя попытка — российского пролетариата — быть.
Дождь все не кончался, и он стал рассказывать историю Профсоюза Железнодорожников прямо тут в подворотне.
Прямо ей — этой, совсем не Той.
И слушала она Не Так. Невнимательно.
И вместо этого все время прижималась к его свитеру.
Не вполне молодой щекой.
И не вполне молодой ногой все время трогала его колени.
От этого у него все путалось в голове и вообще становилось похоже на самое раннее детство: когда девочка что-нибудь предлагает тебе показать и разрешить потрогать.
Например, за шоколадку. Или конфету Красная Шапочка.
Так вышло, что вокруг оказалась декорация вовсе не из Пиковой Дамы, подходящая к Роковой Любви, а именно вот такая — подходящая к потным ладошкам и к Игре В Доктора.
Подворотня. Дождь. Помойка во дворе.
На стене подворотни — надпись странного содержания:
СВЕТА! ЛЮДА СОСЕТ ВСЕМ, КРОМЕ ИГОРЯ!
Они, конечно, долго спорили, что вообще—то означает это сообщение, пытались реконструировать схему отношений между четырьмя неизвестными: Светой, Людой, Игорем и самим доносителем.
Полемика была, но назвать ее философской было никак невозможно.
Он продолжил про Викжель.
Дождь все не проходил.
Она вспомнила рассказ из сборника «Американская фантастика». Про то, как в космосе выловили марсианку, приняли ее на борт космолета. Она была красивая. Но сразу выяснилось, что Марсе всегда такая погода, то есть атмосфера, ну такая температура, при которой вода замерзает…
— Это сто градусов да?
Он поправил, что вода замерзает при нуле, а при ста закипает. Она совсем было запуталась, растерялась.
И решила рассказ вообще не рассказывать.
Но потом все-таки придумала:
— Одним словом, там все люди могли существовать только при ста градусах мороза.
И вот девушку-марсианку посадили в специальный стеклянный холодильник. Жить она могла только там.
Там она ходила в летнем платье и была очень красивая.
Один космонавт в нее влюбился.
Он каждый день приходил ее холодильнику, и они смотрели друг на друга. И разговаривали.
Рассказывали друг другу всякое.
Иногда он надевал специальный скафандр и входил к ней туда. Им хотелось поцеловаться, но это было точно нельзя.
Тогда они решили хотя бы потрогать друг друга.
Он протянул руку и погладил ее по щеке. И на щеке у нее сразу остался ожог.
Так кончался этот рассказ.
От этого рассказа им стало совсем грустно.
Он еще немного рассказал про Викжель.
Тогда она решила вспомнить что-нибудь смешное.
Вспомнила, что однажды у нее дома ночевал странствующий монах.
Он приехал на велосипеде. Он жил в монастыре и передвигался по Питеру на велосипеде. От одной бабы к другой. Он был очень красивый, похожий на Иисуса Христа и на Джона Леннона.
Настоящий такой Странствующий Монах-распутник.
Такой, про которого есть сказки у всех народов.
Участник историй про Петрушку, Кашперека,
Панча и Полишинеля.
Когда монах приехал к ней на велосипеде, она не поняла, что он из Такой Сказки. Просто подумала, что ему удобно ночевать у нее из-за велосипеда. У нее подъезд закрывался на домофон. Она стала кормить монаха, и разговаривать с ним о духовном.
О Вере в Бога. О Добре, Жалости и Сопереживании.
Говорила все время она, — такой экзальтированный бесконечный монолог. Так часто женщины разговаривают с молодыми духовными отцами.
В середине монолога он вдруг спросил ее ни к селу, ни к городу:
— Слушай, а ибацца ты любишь?
Наверное, это у него был такой отработанный прием.
Наверное, он всех экзальтированных женщин сбивал вот этим вопросом. И ее собирался сбить, как птицу влет.
Но она не смутилась и сразу ответила без запинки — честно:
— Люблю!
И в следующую секунду добавила испуганно:
— Но не очень!
Потом все смеялись над ней. Это даже стало анекдотом, такой ответ на такой вопрос.
На этом история про монаха кончилась. Но правильно она сделала, что рассказала ее, потому что теперь они могли вместе посмеяться.
И еще немножко пофилософствовать, насчет того, что значит такой вот смешной ответ.
Такой ответ значит, что всяка живая тварь любит соитие.
Но среди человеков иногда встречаются такие, которые Мало Что согласны за это отдать.
Есть даже такие, которые вообще Ничего за это отдать не согласны. И им не надо сунуть руку в огонь, чтобы догадаться, что за этим последует
Боль и Сожженная Щека.
Оба они были именно такие.
Им ведь было куда пойти.
Могли бы не стоять два часа в подворотне.
Со своим дурацким Викжелем.
Питер 2008—2010
НЕВЕСТА
Политическая история
Саше Бондареву
Дело было в Париже. Я сидела в подвале у Хвоста.
Как обычно, неприкаянная, в полной мере.
Вокруг сидели другие пропащие ребята.
И однажды в этот подвал пришел дядька, хвостов друг.
Из респектабельных. Из переводчиков.
Респектабельными из хвостовых друзей были врачи и переводчики.
Дядька был красивый, кудрявый и с кудрявой бородой.
Я с ним познакомилась еще в Нью-Йорке,
когда он туда приезжал.
И вообщем, он забрал меня из этого подвала на выходные.
Как детдомовского ребенка забирают.
Привез в свою красивую квартиру.
И там приготовил какой-то вкусный ужин…
Мне там понравилось. Такая идиллия.
И к утру я уже решила, что я — невеста.
И он тоже так решил, потому что поэт Емелин не дать соврать, нет мне равных в умении разводить сентиментальный интим и морочить людям головы матримониальными наклонностями.
Я вот, будучи, б…..ю, по которой проскакал эскадрон, тем не менее, не выношу слова «любовница». Да и слово «гелфренд» меня коробит.
Я люблю простое слово «невеста».
И вот, проснувшись на следующий день, мы решили,
что я теперь невеста.
И что в понедельник мы съездим за вещами в мою мансарду «шамбр де менаж» на Пигаль 11,
и буду я жить теперь, как невеста, вот в этой красивой квартире, с этим красивым дядечкой.
А пока было воскресенье, и дядичка решил позвать гостей и показать им чудную невесту — меня.
Сам он был русский интеллигент. Родом,
наверное из казаков.
А в гости к нему пришли два друга, и оба из дворян.
Один был происхождением русский князь.
А второй — грузинский и тоже князь.
Оба были ужасно красивые.
Вообщем, вокруг меня были три реально красивых дядички. Ну с такими прекрасно-благородными лицами.
И все трое были с такой пепельной сединой.
Им, дядичкам, в ту пору было наверное чуток за 50.
А мне было под 40.
Мой дядичка-жених опять приготовил какой-то
волшебный ужин.
Я им понравилась. И я сидела, такая радостная.
И грелась в лучах их благожелательного внимания.
Я там действительно устала в этом хвостовском подвале под названием
«Пир на Райской улице». Устала от всеобщей неприкаянности.
Оттого, что Хвост выдал мне ключи от этого места и поручил присматривать за порядком, то есть за всеми этими странными осколками развалившейся страны, которых понесло по свету, и прибило к хвостовскому райскому пиру.
Большинство из них были простые люди, не обремененные особым образованием, но с серьезным опытом выживания… пьяницы, наркоманы, поэты, художники, провинциальные барышни, магазинные воры, уличные музыканты…
Я чувствовала себя — какой то комиссаршей из «Оптимистической трагедии».
А пуще того — левоэсеровской еврейской девушкой при штабе батьки Махно.
И вообщем — устала.
А тут был дивный вечер. Столовое серебро. Крахмальная скатерть. И вино в хрустальных бокалах.
И разговоры о литературе, о поэзии… О России…
И я буквально расплавилась от покоя, уюта и восторга.
И сказала:
— Какое счастье, что в России наконец кончилась гражданская война! Что не прошло и ста лет, а мы, наконец, вот так вот сидим, и все мы на одной стороне фронта. Давай те выпьем за это! Это так ценно. А то ведь еще каких то 80 лет назад, например в 19-м или 20-м, я ведь даже в плен не смогла бы вас брать…
Вот такую странную телегу я прогнала в виде тоста.
И дядички удивились и спросили:
— Какой плен? Почему не могли бы нас брать в плен? О чем вы, Джульетта?
И тут я конечно стала разъяснять, следуя за полетом собственной бурной фантазии:
— Да я о войне, о гражданской. Ну если б мы все встретились тогда. Например, в 19 году. Вы то были бы белые. Вы были бы офицеры Белой гвардии. Ну, чисто по происхождению. А я то была бы красная, конечно. Еще и комиссарша. И я не смогла бы вас брать в плен, потому что вы были бы уже взрослые, такие зрелые офицеры. Не какие-нибудь юнкера. Юнкеров я бы просто отпускала под честное слово. А вас пришлось бы расстрелять. Потому что мы не могли брать пленных. Вокруг была степь и на много миль кругом — никого. И только враждебные нам хутора с предателями хуторянами. Может, мы вообще были в окружении. И надо было прорываться к своим. А у нас еда на исходе. И медикаменты на исходе. И обоз с ранеными. Ну как при таком раскладе тащить за собой пленных? Невозможно. Взрослых белых офицеров — приходилось расстреливать. Не из садизма. Просто такая вот ситуация… Ну вы сами представьте себе эту степь выжженную. И мы идем по ней. Раненые стонут. Бинты кровавые сохнут на солнце. Вороны кружат над нами… Нет другого выхода. Надо расстрелять…
Вот такую я нарисовала словесную картинку. Вполне выразительную и выпуклую.
И, они дядечки эти, как-то действительно все это представили….
И наверное, так же хорошо как я.
Я ведь придумала все это на ходу.
То есть, мысль и фантазия бежала вровень с рассказом…
Я часто так сочиняю именно пока говорю.
И конец моей речи был такой:
— А вот нынче все мы тут вместе и как это прекрасно!
Давайте выпьем за конец гражданской войны!
Дядечки со мной не выпили. Поставили свои бокалы.
Они еще спросили у меня:
— А почему вы Джульетта так уверены, что были бы красной? Да еще и комиссаршей?
— Ну тоже чисто по происхождению. Я то по происхождению из семей еврейских ремесленников, из черты оседлости. Да и по характеру тоже, наверняка тогда ввязалась бы в революцию. Ну была бы я гимназистка, или там курсистка какая-нить. Из таких, что ездили при штабе Махно. Такими были мои двоюродные бабушки. Вообщем уверена…
За столом повисло молчание.
Дядечки князья и тот дядичка, что мой жених — смотрели на меня хмуро и без малейшего умиления.
Потом они сказали что-то неприятное даже не мне, а моему жениху — своему другу.
Что-то не грубое — но такое горькое…
И мрачно засобирались домой. И ушли.
Жених тоже был мрачен. Сказал что-то типа, что много я лишнего болтаю.
И наутро отвез меня обратно в райский подвал, сдал хвосту с рук на руки.
И больше он в моей жизни не появлялся…
Потому что оказывается, гражданская война кончилась только в моем воображении.
А в жизни она никогда не кончается.
И в этом году мы все особенно хорошо это почувствовали…
Питер 2014
ЛЕТАЮЩИЕ СОБАКИ
Майк был потомственный псих.
Ходили слухи, что его папа, физик-изобретатель, измученный сперва гебухой, а потом цеэрухой, однажды вошел в вагон сабвея, перестрелял там из автомата полвагона и потом, придя домой, повесился.
Примерно такие слухи ходили.
Вообще то Майк был ленинградский еврей, как многие из нас. Но даже внешне он был какой то необычно-экзотический.
Огромный, смуглый, с черными кудрями, и такими именно антрацитово-черными глазами. Он был похож на цыганского барона. Ну, как мы себе представляем цыганского барона.
Вообщем, он тоже считался психом.
Не мог толком ни учится, ни работать. Когда то он водил такси, в Нью-Йорке и потом в Бостоне. Пытался даже учиться, вроде бы на инженера.
Потом он уехал назад в Россию и жил там в деревне.
С какой то деревенской женщиной — дояркой.
Потом снова вернулся в Бостон… Мама купила ему квартиру. Они получили деньги за своего отца-психа, за его какие то изобретения.
Вообщем, Майк по прежнему водил такси в Бостоне.
И часто приезжал в Нью-Йорк.
Мне он дико нравился. Я однажды сказала своей подруге Марусе:
— Ну какой Майк прекрасный! Слушь, а давай я его с Лилей познакомлю?
Я тоже тогда в Нью-Йорке бывала наездами.
А жила замужем в американской глубинке.
Маруся ответила:
— Ну ты што забыла, почему ты сама с ним когда-то не «познакомилась»?
— Да. Забыла. А почему?
— Да потому что он потомственный сумасшедший.
— Ааааа… Ну да…
А потом я развелась и вернулась в Нью-Йорк.
И Майк вдруг позвонил мне из Бостона.
И сказал что у его двоюродного брата будет свадьба — в Нью-Йорке через неделю.
И что он меня приглашает быть его «дейт».
Так и сказал «дейт».
Его привезли в Америку 17-и летним, а не 30-летним как меня. Он был реально двуязычным. В отличие от меня.
«Дейт» — это значит быть его девушкой в этот праздничный вечер.
Я сперва сказала что подумаю.
И подумала немного. Псих все-таки.
Но потом решила что жизнь моя нынче такая мизерабельная. А он мне так нравится.
Что — пусть.
Пусть я буду его «дейт».
Может ничего плохого и не выйдет.
За что он мне так нравился, я толком объяснить не могла.
Вспоминала про него все-какое то несерьезное.
Например, как мы вышли из кабака однажды, и к нам подскочил какой-то тип — уголовного характера, такой весь на коксе — весь такой напружиненный.
И он стал говорить быстро и нервно:
— Ну пойдем, пойдем назад, пойдем, сыграем в карты…
А Майк так медленно ему отвечает:
— Парень, ты же видишь я вышел из кабака. Разве я похож на человека, который выйдет из кабака, если у него в кармане остался хоть доллар…
Вообщем, он как то так сделал, что этот напружиненный отстал от нас.
Без драки.
Такое я всегда уважала — умение именно без драки отвязаться от приставшей шпаны… У которой драка — как раз и есть главная цель обычно…
Рядом с Майком я чувствовала себя всегда защищенной…
У него была большая черная борода. Такие негритянские волосы на голове и негритянская борода.
Мы пошли на эту свадьбу двоюродного брата.
Ее играли в бруклинском русском ресторане, про это я ничего не помню, потому что все врем думала, что же будет потом, куда же мы поедем потом, и если поедем, то как все это будет?
После свадьбы мы поехали на другой конец Нью-Йорка.
В район Вашингтоновы Горки.
Майк сказал, что ночует в лишней квартире у Маруси и ее мужа…
Да у них была такая квартира — лишняя.
Они ее когда то сняли — потому что было очень дешево.
И с тех пор в одной комнате марусин муж сделал мастерскую, он лепил такие африканские скульптуры из красной глины.
А другую комнату они периодически сдавали, в основном знакомым. Но периодически она просто стояла пустая.
Вот туда мы и приехали. Была уже глубокая ночь — темно.
Мы поднялись на лифте на 4-й этаж.
Маруся с мужем жили под нами — на 3-м этаже.
Мне было как-то страшно, что нужно сейчас вот тут с Майком ночевать.
Ведь он — псих. Еще и потомственный.
Это же страшно спать с психом.
Я думала, а вдруг он сделает мне больно?
Я нервничала.
Думала — может все таки пойти в низ к Марусе?
Там все конечно спят уже, но я скажу, что мне страшно с Майком оставаться. Ничего — поймут, простят…
Но я же на самом деле хочу остаться именно тут, именно с ним… И все-таки осталась.
И все вышло прекрасно. Нежно и ласково.
И небольно и нестрашно… и он был совершенно нормальный.
Совсем не как псих.
А именно как нормальный любовник.
Все получилось…
И я стала засыпать, лежа головой на его руке.
И думала сквозь сон: «ну вот, какой же он псих?… чего же я боялась?… все ж хорошо так… и он совсем нормальный…»
Майк тоже засыпал… И вдруг он сказал:
— Знаешь, я прошлым летом снимал у них эту хату. Жил тут целый месяц. Мне нравилось тут просыпаться. Каждое утро я просыпался и видел, что прямо напротив моего окна стоит стая бродячих собак. Они просто стояли и смотрели на меня…
Тут мне стало как- то грустно.
Потому что я вспомнила, что квартира эта номер 4-а на четвертом этаже. И я поняла, что он все-таки псих, и это у него такой бред. Про стаю собак за окном на 4-м этаже.
Такой вот бред у него — летающие собаки.
Я заснула в грусти и тревоге.
Последняя мысль перед сном, что вот все-таки связалась с настоящим психом…
Утром я проснулась совсем рано. Мне нужно было сбегать в ванную.
В комнате было уже светло.
Я посмотрела в окно.
Первое что я увидела — была стая бродячих собак.
Это ж был район Вашингтоновы Горки.
Там много горок и холмов.
И дом этот бы прислонен к холму.
Собаки стояли на отвесном склоне холма.
Они стояли прямо напротив окна и смотрели на меня.
Питер 2015.
ЛОТЕРЕЙНЫЙ БИЛЕТ
Настоящий лотерейный билет я покупала в детстве, наверное, раза три. Может пять.
Ничего не выиграла.
И никогда больше ни разу лотерейного билета не купила.
Но это не значит что я — не азартный человек.
Нет, я именно что — азартный человек.
Вот этот анекдот-притчу про Рабиновича который молит Бога: помоги выиграть в лотерею!
А Бог сверху, не выдержав, кричит ему:
— Рабинович, я помогу, но вы хоть раз купите лотерейный билет!!!
Я эту притчу очень люблю. И я в нее верю.
Я все время только и делаю, что покупаю у Бога какой-то невидимый лотерейный билет.
Ну, нам то с ним — отлично видимый.
И выигрываю.
Иногда по мелочи. Иногда крупно.
Проигрываю — тоже иногда по мелочи. Но чаще — крупно. И снова покупаю билет.
Главная лотерея моей жизни — это конечно, любовь. Во всех видах.
Ну вообщем, понравился мне тут один… и это постоянно происходит.
Если говорит цинично, то я их, наверное, коллекционирую. Но если говорить романтически — то я их люблю.
И вот понравился мне тут один.
Был тут один проездом. Прошлой зимой.
И мы целовались.
Прямо на глазах всего джаз-клуба «Шляпа».
Хорошо так целовались. А потом он уехал.
Уехал в свою Москву. А я его запомнила. И так начала о нем мечтать. Действенно.
Я написала ему в ФБ записку. Помнишь ли, мол, как мы с тобой замечательно целовались? И вообще приезжай скорей назад, в Питер.
А он ответил, что пьян был и вообще ничего не помнит. И меня не помнит.
И не могу ли я ему фотку выслать что ли…
Вот так. Обидно да?
Но, я как азартный и не сдающийся человек, послала ему тогда целый
пакет своих фотографий в голом виде, и еще ради него исключительно, отсканировала наконец свое портфолио — для работы в садо-мазном клубе, сделанное 20 лет назад.
Такое, где я в каких то латексах, с плеткой, сижу на троне среди черепов.
И стою в обнимку с дыбой и какими-то орудиями пыток.
И еще в обнимку со знаменитым хлыстом, который называется в садо-мазе «русский». Такая вся, в сапогах на шнуровке и в корсете.
Вообщем, сиськи, и все как положено.
Дальше мы стали переписываться.
Я его очень все время звала снова приехать в Питер.
Но он все не ехал и не ехал…
И через год сама решила поехать.
Поехать в Москву на верхней полке плацкартного вагона.
Там хорошо и не клаустрофобно, и можно ни с кем не общаться.
И поселиться в дешевом хостеле. Зазвать его туда в гости…
Хостел меня конечно немного смутил.
Потому что там была такая комнатка метра два в длину. И один в ширину.
И там стола железная кровать — нары. Ну чуть пошире полки в плацкартном.
Я задумалась, конечно: как же на такой кровати, в случае чего? Ну я ж всегда жду, что на этот раз окажется выигрышный билет. И самый мелкий выигрыш, все равно подразумевает — хотя бы короткое соитие.
А крупный выигрыш, это уже дивная волшебная ночь, и потом еще может быть долгая роковая любовь…
И вот как же тут, на этих железных скрипучих нарах, в случае чего устроить дивную волшебную ночь? Я задумалась. Но потом сообразила: можно забраться вдвоем на верхние нары. Там над нами будет простор и высокий потолок. А если сверзимся в параксисме страсти с этих нар, то значит судьба наша такая.
Вообщем, с помещением все было в порядке.
Но внешность моя, через 20 лет уже не имела никакого отношения к фотографиям из садо-мазного портфолио, и этим меня смущала.
Я решила ее как-то подправить. У всякой женщины, рано или поздно, настает пора когда она должна в свою внешность серьезно материально вложиться.
И я это сделала. Я вложилась.
Я пошла и купила в каком то магазине то ли «Элит» то ли «Этуаль» несмываемую гипоаллергенную подводку для глаз фирмы «Клиник».
Это вообщем, бешеные деньги. Это стоило тыщщу рублей. Но этого оказалась мало. Потому что, когда я нарисовала себе эти несмываемые полосочки на веках, выяснилось, что несмываемая подводка — она, сука, не смывается! Ни водой. Ни мылом.
Что к ней надо еще купить за 700 рублей специальную такую смывку для несмываемой подводки. В такой синей бутылочке. И я ее купила.
Потом взяла калькулятор и пересчитала свое вложение на доллары.
Вышло, что вложилась я в свою внешность примерно на 25 баксов. Для меня это серьезные деньги.
И еще я похудела на пару килограмм для пущей уверенности.
Вообщем, подготовка была завершена.
Я приехала в Москву и пригласила его на свидание.
В специальном красивом месте: на Тверском бульваре, у памятника Есенину.
Я в это время уже находилась на Тверском бульваре, в редакции у своих московских приятелей. Наших с ним общих приятелей.
Они рекомендовали мне другое место, еще более романтическое: там же, на бульваре есть дуб, посаженный самим Пушкиным. Уговаривали назначить свидание под этим дубом. У них была своя корысть: дуб был виден с их балкона.
Они, гады, хотели получить билет в первый ряд партера.
Для них Авшалом, поэт, писатель… «критик, публицист…» и все такое прочее, был одновременно и героем и злодеем, вообщем, личностью, к которой они, младшие товарищи, были неравнодушны.
По возрасту, он был как раз между мной и этими ребятами.
И еще это имя… Да именно так его и звали: Авшалом.
И он гордился своим древним библейским именем.
У нас так не называют. Так называют у татов, или у горских евреев.
Он был как раз из горских. Он был бакинец.
Их тех, что покинули родной город, после того как там все это случилось…
Это, собственно, и была единственная, наша с ним точка схода.
Моя бабушка тоже была бакинка. Из вот такого двора.
Только не еврейка, а как раз именно что, армянка. Карабахская.
И семья была в Баку в ту резню, 1918-го года. А в эту, 1990-го, уже нет. Как только армяне попросили Карабах, на каком-то пленуме, весь этот бабушкин клан сразу начал собирать деньги и менять квартиры.
Так велел самый старый дед, дядя Гайк.
Он, единственный, помнил ту резню 18-го.
Так что, когда там началось, наших там уже не было.
А евреи там оставались, и семья Авшалома тоже осталась.
И они видели… всякое.
А потом они уехали в Москву.
Вообще, по документам у него было какое то обычное советское имя, типа Вадим. Или Виталий. Но звали его все вот этим библейским именем.
Он был религиозный, как все эти горцы, бухарцы…
Я их называю «еврейские негры».
Мы, ашкенази, отличаемся от них, примерно как белые и черные американцы друг от друга. Таты, горцы, крымчаки, бухарцы — это все наши черные. Наши негры.
Они вообще то, в сто раз больше евреи, чем мы.
Они даже и в нашем поколении знают иврит, знают тору, учат детей пятикнижию.
Чего-то там соблюдают… Ну, по логике они точно, больше евреи чем мы, мы то ассимилянты.
Но мы все равно считаем, что настоящие евреи — это мы. Хоть и ассимилянты.
Но именно нас — Гитлер. Именно нас. А их — вообщем, нет. Или просто не успел…
Одним словом, все звали его именно Авшалом. И никак иначе.
Московские ребята предупредили, что он опоздает на час.
— На сколько?
— На час. Ну, ко мне он обычно так опаздывает.
Это сказал Петя.
— Не… ну так не бывает…
— Бывает. С Авшаломом именно так и бывает. Ты хоть пожалей себя — там холодно.
Если договорились на пять, выйди туда хотя бы в полшестого, не раньше.
А вообще, если ничего не получится, ты приходи опять сюда. Мы сегодня пойдем в зоопарк.
— Я не люблю зоопарк. Там мучают зверей.
— Да нет, мы идем пить в зоопарк, в серпентарий. У нас там друзья. Он ночью дежурят. Будем всю ночь выпивать среди змей и песни петь под гитару. Вообщем, если ничего не выйдет…
Я задумалась. А как это «ничего не выйдет»? Что может не выйти?
«…а если дома заругают, ты приходи опять сюда….»
Я пришла туда в полшестого. И еще полчаса ходила вокруг Есенина. Там было хорошо, вокруг Есенина на Тверском. Жарили шашлыки. Торговали петушками жженого сахара и китайскими фонариками.
Я ходила там, звонила ему каждые пять минут по телефону.
Он говорил, что идет и уже рядом. Но не приходил.
«…она пришла — его уж нету, его не будет никогда!»
Потом пришел все-таки.
Я говорю: — Ты на час опоздал. У тебя совсем нет чувства времени.
А он говорит: — Да! Я такой!
Помнится, с первым мужем я развелась из-за того, что он слишком часто произносил именно эту фразу.
Беременная на третьем месяце. И через десять дней после свадьбы.
Люблю вообщем, эту фразу.
Ну, все равно мы взялись за руки и пошли гулять по красивой, очень красивой Москве.
И кто скажет мне, что Москва некрасивая, тот ваще ничего не понимает.
Москва — дивная. Дивная такая, одна большая татарская Ордынка.
Москва своей красотой какой-то бесстыжей сразу захватывает и накрывает.
Ну, как приходом. Я от Москвы именно что пьянею.
Она, Москва — такая. Он, Авшалом — такой.
Может поэтому они, в итоге и не поладили…
А я? Нет, я не такая. У меня в кулаке зажат билет, тот самый.
Где вместо номера написано «Авшалом».
И я смиренно гуляю, взявшись за руки. И холодно, и руки мерзнут.
Он тащит меня почему-то в англиканскую церковь. Показать красоту.
А я видала такое сто раз. В Америке.
Потом идем по красивой какой-то улице. В знаменитую Рюмочную.
Он рассказывает мне разные интересные вещи. А я почти все это знаю.
Просто потому что живу на десять лет дольше его.
Но что-то рассказывает про Москву — чего я и не знаю.
В какой-то момент кажется, что все вообще хорошо и все идет по плану.
В Рюмочной я все-таки чувствую, что устала.
Устала быть такой смиренной и хорошей. И быть вдвоем.
Я говорю: — А пойдем в зоопарк? С ребятами пить в серпентарий?
И он радостно соглашается. Может, он тоже устал быть хорошим и вдвоем?
Я придумываю, что мы пойдем сейчас пить в серпентарий.
А потом пойдем ко мне в хостел. И там будем ночевать.
Это все сразу озвучиваю. И он вроде не возражает.
Но зоопарк как-то не сложился. Ребята туда не дозвонились.
Потом мы ушли из знаменитой Рюмочной и пришли в знаменитую Чебуречную.
Там было отвратительно.
Там был гнусный попса-музончик, гнусный белый свет в лампах и окончательно гнусный визг тетки подавальщицы, на ультразвуке такой крик: две порции пельменей!!!
Там мы встретились с Петей. Чтобы отдохнуть немного от этого нервного «вдвоем».
У Пети шла какая-то его, Петина, параллельная жизнь.
Зоопарк сорвался, и Петя обедал пельменями и собирался домой.
Мы болтали, шутили…
Я почувствовала, что мне уже стыдно и неловко перед Петей за то, что я тут с Авшаломом. И что он — какой то дикий.
И что он дико одет в кожаную куртку, под которой синтетическая футболка.
И это как-то неприлично.
Петя то был золотой московский мальчик, одетый, как положено, в какое то правильное никак. В какую-то никакую курточку с капюшоном.
В незаметную, но правильную одежду.
А вот Авшалом был одет во все заметно-неправильное.
Стало как-то стыдно за то, что он мой парень… Которым он вовсе не был.
И когда Петя вышел покурить, Авшалом вдруг схватился за голову и застонал.
Сказал, что забыл дома нотбук. А завтра — лекцию читать.
И сейчас он съездит быстро за нотбуком домой, а потом мне позвонит.
Это был конец.
У меня то чувство времени — отличное. Было около девяти вечера.
Я знала, что живет он на окраине. На окраине Москвы, прикинь?
Это не «Вятка — город маленький».
Ехать в одну сторону час, как минимум.
Вообщем, было ясно, что он от меня сбегает.
Что билет оказался невыигрышный, и его можно разорвать и выбросить.
Ну, типа все.
Тут, если по уму, надо было попрощаться и уйти. Снять тему. Выбросить билет.
Но когда и кто так делал?
Когда и кто, поняв, что все кончено и дело не выгорело, благородно удалился?
Ни бабы такого не умеют. Ни мужики.
Все мы, человеки, как-то так устроены, что по уму, у нас мало что выходит.
А все больше по сердцу.
По сердцу — я заметалась.
Засуетилась под клиентом.
Мне жалко было вот так взять и выбросить билетик.
Я ж приехала в Москву. К нему. Я рисовала полосочку.
Да и делать было нечего в Москве, в девять вечера… куда идти?
Просто идти в хостел, сидеть там и расстраиваться?
Петя идет к себе домой. А мне туда нельзя.
Мне нельзя ни кому домой, потому что у всех хороших людей есть кошки, или собаки.
А все мои друзья — хорошие люди.
А у меня аллергия на кошек и на собак. И мне нельзя никуда.
Можно только в «Дом 12». Или вот в Чебуречные-Рюмочные разные.
И я сказала: — Давай вместе к тебе съездим, а потом вернемся.
Он согласился. Мы поехали в московском метро — самом красивом на свете.
Ну, с этим то уж никто не будет спорить?
Московское сталинско-кагановичевское метро — это просто сказка какая-то.
Все эти завитушки, все эти снопы колосьев…
Она воощее, стильная, Москва, такая вот бредово-стильная.
Такая белогорячено-стильная штучка.
И лужковщина влилась в это стиль просто, как родная…
Мы ехали в метро. Сперва с Петей. Стояли на эскалаторе.
Петя мне улыбался.
Пете я нравилась.
Я увидела себя в зеркало. Там, в Чебуречной.
Я увидела такую очень даже миленькую нестарую дамочку в миленькой черной шляпке.
С идиотскими дорогостоящими полосками на веках.
Это придавало дамочке игривый вид.
Но глазами Авшалома я тоже сумела на себя посмотреть.
Глазами кавказского парня сорока пяти годочков.
Если посмотреть его глазами — увидишь наглую старую шалаву.
Ну, можно и повежливей сформулировать: немолодую, некрасивую распущенную бабу, с явно завышенной самооценкой.
Ужасно звучит. Даже «наглая старая шалава» звучит как-то получше.
Я очень ясно увидела себя его глазами.
И удивилась, насколько в моих собственных глазах, выгляжу, ну совершенно иначе.
Мы уже сидели в метро. Петя уехал по другой ветке.
Мы ехали в неведомое какое-то Гребенёво Замоскворецкое…
Ни о чем не разговаривали.
Я привычно думала, как буду выбираться оттуда. Считала деньги.
Потом сказала: — Если ты меня завезешь далеко, а потом мы там застрянем, и мне будет не вернуться… то учти — ты меня больше никогда не увидишь.
На эту фразу он вообще никак не отреагировал.
Было очевидно, что ему все равно, увидит он меня когда-нибудь еще или не увидит.
Он думал о чем-то своем, о завтрашней лекции. По какой-то там квантовой механике, которую он читал каким-то студентам, в каком-то техникуме…
О чем-то, вероятно важном для него, и совсем не важном для меня…
Через час мы доехали.
Вышли: Гребенёво, как Гребёнево — все Гребенёвы по всему миру одинаковы.
Я и сама в питерском Гребенёве провела кусок жизни с года до тринадцати, то есть всё, что называется детством…
Потом мы пришли в его квартиру…
И там оказалась такая дико неуютная жизнь.
Какая-то кочевая. Я такую жизнь видала много раз в Америке — у эмигрантов.
Я как будто вернулась снова в свою книгу «Бедная девушка».
Я бывала в таких квартирах в Бруклине и в Квинсе.
В них стоит дух неустроенности. Временности. Когда все чужое. И все неважно.
И вся жизнь, как будто временная, и скоро пройдет.
И мужик, к которому ты пришла, настолько живет своими, очень серьезными проблемами, что ему, по любому, не до тебя.
Ты, в принципе, можешь тут остаться, и может быть, вы даже трахнетесь,
И тебе даже может это понравиться, но для него это будет лишь одной формой онанизма — ну да, есть и такой вариант онанизма — толкать в живую бабу.
И не потому, что ты чем-то плоха, а потому, что степень нелюбви к собственной жизни, так велика, что никакая баба не поможет.
Я увидела, что тут, в этом доме, идет непрерывная драма, в которой я никак не могу поучаствовать.
Я ему сказала: — Ну вот, ты дома…
А он ответил: — Тут, я нигде не дома. Мой дом в Баку.
И я бы подумала что это — такая рисовка.
Непременно подумала бы, если бы сама все это когда-то не пережила.
Вот именно это — «не дома».
Ровно так я чувствовала себя в Америке.
Но мне было куда вернуться.
А ему некуда. Нет того Баку и той страны.
Ему — некуда именно так, как было некуда вернуться русским эмигрантам той, первой волны. «Белогвардейцам»…
У него такой свет в комнате — серый, наверху… заброшенное все какое-то…
И большая кровать.
На которой, он сказал, иногда ночуют девушки.
И я тоже могу тут остаться ночевать.
Но если мне так обязательно надо в мой хостел, то он меня проводит до хостела.
Но потом вернется, потому что ему завтра вставать к 9-и утра.
Это было вот такое: «…если вам все равно, то конечно, давайте…».
А у меня на такое всегда ответ: «…если вам все равно, то пожалуй, не стоит…» Это припевы из щербаковской песенки…
Я не знаю, что было бы, если бы я там осталась.
Или если бы мы поехали на метро назад…
Он стал показывать мне какие то, в его понимании, интересные вещи:
Старинные бронзовые вазы и плошки, серебряные вилки и ножи с вензелями, сломанные старинные часы с мертвой кукушкой…
Все это выглядело таким… Ну, ужасно жалким — как в книге.
Как в настоящей, хорошей книге. Как у Достоевского.
Потому что это были какие-то отдельные части, исчезнувшего, разоренного дома.
Места, где все это было на месте… вот такие вещи-сироты, вещи-бомжи.
Очень плохо находиться внутри настоящей, хорошей книги.
Авшалом оказался абсолютно серьезный и трагический персонаж.
Дико талантливый. Осознающий это. И совершенно разрушенный.
И цепляющийся за обломки разных культур, которые ползут, как оползень, за них не уцепишься…
Ну, вообщем, я пробыла там минут 20, и мне захотелось бежать.
Именно раз и навсегда убежать.
И забыть саму идею каких-то близких отношений.
Я вызвала такси, и оно приехало через три минуты.
Я еще позвала его со мной поехать, проводить меня. Я его уговаривала.
Сказала: — Ну поехали, я тебя хоть как-то приласкаю…
Но он сказал что нет, не поедет со мной, завтра вставать рано и голова болит, посадил меня в это такси, спросил еще раз, точно ли я хочу уехать — но факт приехавшего такси, был так очевиден.
А у меня было желание быстро-быстро вырваться, из этого дома.
Вырваться из хорошей книжки.
В том числе, и из моей хорошей книжки «Бедная девущка».
Плохо мне жилось когда-то внутри этой, еще ненаписанной книжки.
И не хочу я никогда больше туда возвращаться…
Вот так. … Рядом с ним я такая… буржуазка…
И всегда была.
Даже когда я была несчастна и писала эти песни трагические.
Все равно и в 20 лет я бы не полюбила такого.
И Ван Гога я бы не полюбила.
Все мои монстры и кащеи — это такие «хорошо упакованные безумства…»
Последний, в кого я влюбилась, был модный писатель.
Я почти всегда в кого-нибудь влюблена.
Если не влюблена — то непременно мечтаю влюбиться.
И придумываю себе каких-то персонажей. Как в театре.
Но периодически из этого ничего не выходит.
А жалко. Был красивый костюм и грим. Шапочка и полосочка на веках.
И красивая декорация — Москва — Тверской бульвар.
Но я как-то быстро оказалась за кулисами, в чулане…
И убежала обратно в театр. В освещенный зрительный зал.
В «Дом 12». Туда пришла моя любимая подруга.
И можно было сидеть в кресле, есть крем-брюле и рассказывать подруге всю эту драму.
А мимо ходили знакомые художники-поэты и говорили: — Привет, Юля…
И все это был мир уюта, успеха и благополучия.
Эдакое Крем-брюле.
А для Авшалома — я — непонятное животное.
С которым, непонятно вообще, как себя вести.
Одно из непонятных животных, привычно окружающих его в непонятной чужой стране.
И то, что мы оба — евреи, возможно, показалось ему какой-то ниточкой, связующей…
Но это — фальшивая ниточка.
Я давно это знаю. Фальшивая, потому что мы оба — русские.
Мы — имперские русские.
Он из одной части Империи, я из другой.
Он — из имперской колонии. Я — из имперской столицы.
Еврейство, это так, одна из меток… одна из красок, огромной разноцветной Империи.
И кажется, что роднит — но нет, ни хрена не роднит…
Вообщем, этот очередной невыигрышный билет разорван, и клочки его летят в лужу…
Но зато, я целый год хранила этот билетик, как некое предчувствие приключения.
Целый год была влюблена. Мечтала…
Опять не вышло.
Но я по прежнему придумываю себе, что может еще разок, в последний раз влюблюсь…
А потом, еще разок.
Наверное, я все-таки буду покупать эти билеты до самой смерти.
И никогда Бог не скажет мне, сердито высунувшись с небес:
— Рабинович, ну хоть раз купите лотерейный билет!
Я то у него всегда, снова и снова — покупаю.
Эх, Авшалом, Авшалом…. Вадик или Виталик…
Питер 2015
ВАЛЕРИК
Мне никогда не сняться ни кошмары, ни эротика.
В кошмарах я всегда быстро побеждаю и не успеваю осознать кошмар. А эротика у меня схлопывается, как в семейном кино: хлоп, кадр сменился, всем понятно, что было, но ничего не показали. Вообщем, рассказываю.
Эпиграф будет из Лосева, чтоб пострашней.
Сниться мне значит, что я в стрипклубе, хозяйка которого — моя знакомая. Какая-то Светлана. И там какой-то конкурс, что-то благотворительное, и я — член жури.
И еще какие-то писатели или художники. Это все в Питере. Какие-то Митьки.
Может Ира Дудина или Тихомиров. То есть, я там не одна. И типа, по делу.
Такая ситуация была однажды в Нью-Йорке. И поэтому залетела нынче в сон.
И ко мне подходит девушка-администратор и говорит:
— Вас тут просят в личный кабинет, человек поговорить с вами хочет.
И ведет меня куда-то за дверку. Я иду — толпы людей вокруг — знакомые есть, не страшно.
Там отдельный такой зальчик, столик, диванчик. На столике кальян. Бутылки. Фрукты какие-то.
Я еще однажды писала телегу про стриптизершу для «Питера на Невском» и была в таком отдельном кабинете….
Передо мной такое существо мужского пола. Ну такое… Валерик. Или Виталик. Иногда еще зовут Серега… но реже.
Такое круглое, налитое ранним жирком, существо. С круглым животом, круглой головой, стриженой в ёжик, круглой картофелинкой носа и такими узкими, заплывшими глазками, невидного цвета. Щеки тоже, понятно, круглые. Ну, такой паренек, который был когда-то вполне славного вида, но после этого столько бухал и закусывал, что уже и не паренек, а «бычок» называется. По типу — охранник. Или просто бандит из мелких. И он мне говорит, мрачно так:
— Садись.
Это уже странно. И я отвечаю:
— Вы меня наверное с кем-то спутали. Я тут — член жури…
Он отвечает:
— Член тут один, это — я. А ты, пизда, щас сядешь и будешь делать то, что я скажу.
И это — начало кошмара. Кошмар — это когда рушатся все правила. Когда четко установленная реальность начинает расползаться. Мне становиться дико страшно. И мысли мои крутятся дико быстро. Я понимаю, что он разговаривает со мной, как с девушкой, которую он позвал в кабинет, причем со знакомой. А это значит, что он не в своем уме. Что он на чем-то, от чего у него снесло крышу.
И что у меня огромный шанс выйти отсюда со сломанным носом, или с подбитым глазом. Вообщем, если чо — он мне запросто разобьет лицо. А я никогда в жизни от мужика по морде не получала. Возможно, потому что всегда верю в то, что это возможно, что если как следует постараться, то можно от любого огрести. А тут и стараться не надо. Любое неверное движение или слово, и мне прилетит.
Все эти мысли проскакивают мгновенно. Я сажусь.
Он говорит:
— Балахон этот сними.
Это лето, и на мне моя обычная летняя униформа — конкретный балахон, прямое платье без рукавов, до пят, из черного льна. И под ним есть еще черные трусы. Тож не стриптизного плана. Я снимаю балахон. Страх как-то заслоняет стыд, не за то, что я голая, а за то что мне 57 лет, и я с самого рождения не занимаюсь никаким спортом,
и у меня, как у эстето-фашиста, собственное голое тело не вызывает энтузиазма….
Как сказал один знаменитый поэт « тело у тебя… чистый кранах».
Но этот ничего не говорит. Он наливает мне чего-то в рюмку. Пей, говорит.
Я пью — это коньяк. Там еще сок стоит, и я его соком запиваю.
И тут он говорит:
— Ну давай, рассказывай.
— Что рассказывать?
— Как ты меня ждала.
И тут на меня накатывает вторая волна кошмара.
То есть чувак на чем-то. И ему кажется что я — его девушка, причем, судя по его тону, девушка, которая ждала его плохо. При этом я тут сижу уже в одних трусах и говорить что я пожилая писательница Беломлинская или Улицкая — это не просто бесполезно, а это прямой путь получить в глаз.
И я говорю, то, что сказала бы на месте девушки:
— Я тебя нормально ждала. А если какие-то сплетни, и ты веришь, значит я тебе вообще — никак.
— А этот?
— А что этот? Это клиент, блин. Как будто я тут для своего удовольствия работаю.
Я уже совершенно вжилась в образ этой неведомой девицы, и шпарю как по-писаному, памятуя, что нападение — лучшая защита. Ну действительно, странные предьявы к девушке, которую жизнь забросила в стриптизерши.
И происходит некая моя победа. То есть, тема ожидания — снята.
И я решительно перехожу в наступление:
— Я ждала и дальше ждать буду. А ты все ездишь…
— Я тоже езжу, потому что надо.
Он кажется уже и не агрессивным и страх как-то откатывает. Я мгновенно думаю, что надо его еще немного умиротворить,
Но сперва надо узнать, как его зовут.
Я говорю, с улыбкой:
— Меня Джульетта зовут. А ты Серега или Валерик?
— Ромео, бля.
Я сижу рядом с ним на диване. Я говорю:
— Валерик….
Кладу голову ему на колени…
И дальше кадр — так, хлоп!
И потом уже понятно — что первый козырь я из кармана вынула.
И уже его голова у меня на коленях. И он, типа, уже готов уснуть. И я его глажу по голове. А он говорит:
— Надо к маме съездить… завтра съездим…
И эта фраза — меня, девушку, радует, потому что из нее понятно, что я — типа, невеста.
И тут я вспоминаю, что у меня есть еще один козырь — я же сочинительница народных песен. А народные песни — они на то и народные, чтобы их отлично понимали вот такие,
на первый взгляд, непонятные мне существа.
Но самом деле — понятные, иначе бы не сочинялись такие песни. И я глажу его по этому ёжику и говорю:
— Поспи чуток. Спеть тебе?
— Спой…
Я пою свою старую песню, так и никогда недосочиненную.
И пытаюсь ее во сне досочинить… она называется «Бандитская жена».
Короткая, потому что я сочиняю песни только про себя, а с бандитом, даже и не с бандитом, а просто с фарцовщиком — довелось пожить очень недолго.
Но мелодия там очень красивая…
А дорога одна
У бандитской жены
И доходит она
До ближайшей сосны
До ближайшей сосны
До ближайшего пня
Молодой конвоир
Провожает меня
Он возводит курок
Видно тут мне и лечь
И стекает платок
С золотых моих плеч
Не стреляй конвоир
Не стреляй, погоди
Я любила его
Сердце ноет в груди
Но возводит курок
Конвоир молодой
И запел королек
Над бандитской женой…
Он уже засыпает и сквозь сон говорит
— Хорошая… спой еще…
И еще он говорит:
— Какой же я Валерик… я Виталик…
Я снова глажу его по голове и говорю:
— Спи, Виталик…
И пою бесконечную «На улице дождик»
И к последнему куплету:
Во чужой да деревне, мужики все злые
Мужики все злые, аки псы цепные…
Мужики все злые, меж собой дерутся…
Меж собой дерутся, топорами бьются…
А по будням там дождь, дождь
А по будням там дождь, дождь
А по будням там дождь, дождь
И про праздникам… дождь…
Он уже начинает похрапывать
И тут мой инстинкт самосохранения срабатывает мгновенно: Я осторожно перекладываю его голову на подушку, я напряженно жду несколько секунд, и потом — выскакиваю наружу.
Там полумрак, как положено в стрипклубе, и я мгновенно, перебегаю через зал в гримерку. Я знаю, где гримерка. И там я хватаю со стенки чей-то халат, Закутываюсь, падаю на стул. И меня как-то колотит. Сердце колотится так, что щас выскочит.
Там пара девушек. Спрашивают, что случилось.
Я говорю:
— Свету позовите. Пожалуйста. И кого-то из охраны.
И опять кадр — хлоп!
Весь мой рассказ схлопнулся. Я, наверное, им не все рассказала. Но основное им понятно.
Я сижу уже опять на диванчике. Там диванчик, в гримерке.
Меня окружают девушки. И Светлана- хозяйка. Она красивая девушка лет сорока. Как положено, крашенная блондинка. И охранник — такой дядька лет 50-и. Такой — не «бычок». Наоборот, такой дядька, каких я замечаю, с хорошим таким киношным лицом.
Светлана и охранник нервничают. Светлана говорит:
— Вы хотите милицию…
Я ее сразу успокаиваю, обращаясь к охраннику:
— Да какая милиция… Я просто не понимаю, что это было. Он же на чем-то сильном. Его, наверное, в больницу надо. И надо чтобы кто-то туда зашел и взял мое платье и сумку оттуда. Сходите, пожалуйста. Черное платье и черная сумка. Только вы его не будите.
Охранник уходит. Светлана говорит:
— Извините, ради бога. Это Виталик. Он у нас раньше работал. Он не маньяк. Он контуженный.
— Да, понятно… Но он еще и на чем-то. Как он мог меня принять за какую-то свою девушку. У него тут есть девушка?
И тут одна из девушек говорит:
— Была.
И говорит имя, которое я не могу точно расслышать, но понятно, что девушка с таким именем может быть не блондинка:
— Наилька, (или Наинка). Она уехала… раньше тут работала. Да, такого… вашего типа, могла бы быть на вашу дочку похожа… но Виталик — совсем больной… и ему нельзя ничего… этого. Да ему и пить нельзя…
И тут Светлана девушку обрывает обычными этими, классическими:
— Извините, ради бога… да никогда такого не было… он спросил… я же сказала, что вы журналистка, а он сказал, что у него дело… заказал кабинет… сказал, что поговорить нужно с вами… я же не могла такого представить даже…
И тут я уже понимаю, что хочу проснуться. Выйти из этого кино. Из этой балабановщины.
А охранник как раз приносит сумку и платье. Говорит, что Виталик спит, тоже начинает извинятся… Я его прошу выйти, переодеваюсь. Проверяю сумку- деньги, карточки. Все на месте. Говорю, что все в порядке. И что я пойду.
И выхожу на белоношный утренний Невский.
Шесть, наверное. Солнце светит.
Я думаю — это был все-таки кошмар.
И что я, как всегда, выкрутилась, выехала на своей сверхэмпатии и генокоде предков-выживателей: карабахских армян и уманских евреев.
Но однажды — это не сработает. И что-нибудь случится.
Потому что никогда нельзя выходить за флажки.
Нельзя заходить на чужую территорию.
Я вспоминаю рассказ Пола Боулза
О профессоре-лингвисте, который живет уже несколько лет где-то в северной Африке, в Танжере или в Маракеше. Живет и не вылазит за границы мира белых туристов.
Это середина 50-х. И вот однажды он слышит необычную музыку, просит какого-то араба проводить его туда, откуда эта музыка доносится, выходит за черту города, попадает к бедуинам. Они, первым делом, отрезают ему язык. Шоб не орал. А потом подлечивают, обвешивают консервными банками — и он так звенит, танцует… веселит деток. И так живет, кочуя с бедуинами, год кажется… Вообщем он сходит с ума, сразу после урезания языка. Потом попадает снова в цивилизацию. В больницу. Но в себя так и не приходит. У Боулза много об этом, об опасности выхода за флажки…
Я так и не полюбила Боулза…
Но я иду по Невскому и думаю об этом его рассказе.
И думаю о том, что это чужой для меня мир, мир где ездят воевать в Афган или в Чечню, или вот теперь на Донбасс, мир где живут эти Наильки-Наинки и ихние контуженные Валерики- Виталики. И я не хочу ничего знать про этот мир. Я не любопытна.
Я жестокий ксенофоб — типа, англичанин.
И не надо никогда высовываться из своей теплой уютной богемной деревушки. Где все — свои.
Одесса 2017
СУП ВДВОЕМ
Жене Мякишеву
Запойный.
Вылечился.
Очень хочет стать хорошим.
Читает журнал «Фома».
Ходит к священнику, настоящему, старому и мудрому.
Спрашивает про жизнь.
Батюшка рассказал про любовь:
— Любовь — это когда жалеешь, заботишься… Настоящий праведник это вот, представь себе: бежит человек, по шатким мосткам, путается в длинной рясе и с трудом, расплескивая, несет мисочку горячего супу, для голодного человека…
Он все понял.
Понял, что любовь — это принести суп голодному любимому человеку
Решил сварить суп для Елены.
Она работала в котельной, рядом с его домом.
Сутки через трое.
Суп сварил с трудом.
Варил целый день
Грибной. На борщ так и не поднялся.
На мисочку тоже не хватило праведности.
В смысле, побоялся расплескать.
В последний момент все же перелил в баночку.
И понес Елене в котельную.
Чтобы была любовь.
Настоящая, щасливая…
Пришел, а у нее Никифорова сидит!
Он не ожидал этого.
Ну какая любовь — если Никиорова сидит?
Зачем вообще суп — если Никифорова?
С Никифоровой — это уже не любовь, это уже какой-то групешник получается…
Расстроился.
Остановился с баночкой на верхней ступеньке…
Потом повернулся и ушел.
Елену позвал к себе доедать суп, утром.
Суп уж был холодный, вчерашний…
Питер 2012
НАДЕЖНЫЙ
Тане Везо
Не сочтите Наташу легкомысленной.
Впрочем, отчаявшейся ее тоже не назовешь.
Несколько лет назад ее можно было так назвать.
Она тогда вынырнула из-под Глушакова,
без тачки, без работы…
Но зато с кучей долгов и с двухлетним Тимошей на руках.
Сперва утонула, а потом побарахталась и выплыла.
Опять же, я ее поддерживала.
Поначалу она просто была для меня очередной девушкой Глушакова. Глушаков — такой классический питерский шнырь, с понтом, гений. Девушки, понятно, меняются.
Девушки, в основном, тоже все из нашей богемной деревушки. Такие вечные — безвозрастные…
маму от дочки не отличишь. Я и сама такая…
И вдруг появилась — Наташа — совсем из другого мира.
Такая нормальная упакованная баба. Такая, в деловых костюмах. С парикмахерской стрижкой. По образованию — учитель математики.
А работала она в ту пору — на город. Я толком не поняла, кем. Но дразнила Глушакова: А где эта твоя — Инспектор ГАИ?
Это было еще, когда Наташа в его жизни
мирно соседствовала с Катей и Людой..
А потом наступило лето, когда Наташа всех вытеснила.
Оказалась вдруг его единственной девушкой.
И потом быстро перешла в статус — жены и матери.
А жизнь Глушакова перешла в статус полного расцвета — он снял мастерскую в Конюшенном дворе — там, где прежде бандиты держали публичный дом, под названием «Сауна», а потом стали держать музей автомобилей под названием «Лошадиная сила». Глушаков придумал с ними какой-то бартер — и вот они с Наташей оказались в роскошной мастерской — с выходом на балкон.
Я множество раз проходила мимо этих балконов Конюшенного двора — и видела, что там кто-то живет, сидит белыми ночами, выпивает, слушает музыку… думала — как было бы здорово туда попасть.
И вдруг выясняется, что там теперь — милейший Глушаков с Наташей. Я стала с ними дружить по-соседски. Часто приходить в гости. И притаскивать туда разных друзей.
Мы пили на том балконе…
и я много общалась именно с Наташей…
И поняла что она совершенно «левая» — не из нашей деревни, но при этом умная, и человек хороший, с ней было интересно разговаривать — да и смотреть на нее было приятно…
Так и подружились.
Ну а Глушакова надолго не хватило. Он начал ее потихоньку бычить. А потом у них кончились все деньги. И бартер с ковбоями Конюшенного ведомства.
Наташа в ту пору твердо верила, что он гений… последние свои заначки доверчиво вынула… И сделали ему выставку… После которой ничего не изменилось.
Потом из мастеры их выгнали ковбои. Потом он разбил ее тачку. Потом она его застала с какой то… ну все как обычно в нашей деревне.
А потом я увидела, как они сидят в Борее. И Таня Коновалова ему положила ногу на плечо… а Наташа говорит, что надо ехать домой. А он пьяный…
И я расстроилась и ушла.
Еду в троллейбусе и мне Наташа звонит: — Можно я к тебе приду?
Пришла, растерянная. Три ночи. Он ее толкнул и забрал ключи от машины. И уехал. Она одна ночью в городе, без копейки. А квартира у нее в Пушкине.
Тут я включила садо-мазу, говорю: — У меня ночевать нельзя. Давай, я тебе просто одолжу 1000 — на такси до Пушкина.
А на следующий день я ей позвонила и говорю:
— Ну а что дальше то будет? Это ж только начало, дальше ведь ты от него и по морде огребешь.
Вот тут мой грех — плохо я знала конкретного Глушакова.
При последующем поднятии банка данных, а в любой деревне всегда есть банк данных, на любого персонажа, выяснилось, что как раз в битье женчин конкретный Глушаков не замечен. Кейса нет, ни до, ни после.
Но вот не знала. И Наташу предостерегла:
— В следующий раз он тебе вмажет.
А она говорит: — Следующего раза не будет. Я от него ухожу.
— Да ладна. Куда ты уходишь? С Тимошей на руках. Знаю я эту телегу алкашных жен: все я ухожу. А завтра он опять золотой.
Но Наташа действительно ушла. Звонит: — Ушла — говорит.
— Ну теперь твое дело — продержаться.
Глушаков то начал осаду, как положено.
А она сидит без бабла, без тачки, без работы, в Пушкине, с Тимошей…
Вообщем, я ее поддерживала морально.
Своим идиотическим оптимизмом подпитывая ее нечеловеческую силу воли…
А дальше Глушаков из этой истории исчезает
Сперва он его любила. Потом ненавидела.
А потом ей стало пофиг.
Года через три ей стало совершенно пофиг.
И все у нее снова было — и тачка, и работа хорошая и деньги водились.
И Тимоша подрос.
И постепенно нашлось время для новых увлечений.
И мужиков вокруг нее оказалось множество.
Потому что выплыть из-под конкретного Глушакова можно.
Но покинуть нашу богемную деревню, войдя в нее однажды — уже сложно.
Многие пришлые девушки, выбравшись из-под обломков семейной жизни, уже остаются с нами навеки. Потому что свобода суждений, свобода от буржуазных стереотипов — это такая заманчивая штука. И затягивающая.
Так и Наташа одной ногой осталась с нами. Вернувшись в большой город, она осталась с нами, как организатор разных фестов, благотворительных аукционов, фотовыставок… Потому что после жизни с Глушаковым — она всех в деревне знает — всех художников, фотографов, скульпторов…
И вообщем, народу вкруг нее было полно.
Вот этого бородатого косматого нашего народу.
Ну и стали возникать какие-то романы…
Но страшное дежавю, эдакая тень Глушакова
ее преследовала.
То есть, она отчетливо понимала — что каждой
ее избранник — это снова Они.
Те Самые Грабли. И вот она опять на них наступает, и сейчас опять последует удар по лбу.
Мы вообщем, все так живем.
Ну скажем, у девушек рожденных в нашей деревне — лбы уже такие стали — железные. Мы просто удары этих граблей не чувствуем.
А Наташа все это остро чувствовала.
Она говорила: — Господи — но это опять Глушаков. Все тот же Глушаков. Да не хочу я больше этого в своей жизни… не хочу больше этих гениев обслуживать… про Лувры и Нобеля эти грядущие слушать. У меня уже все опять нормально. У меня все в жизни есть. Мне нужен просто кто-то, кто мог бы элементарно заботиться обо мне. О ребенке. Кто мог бы дверцу шкафа починить…
Вообще такая программа, примерно как у Маруси из довлатовской «Иностранки» сложилась в Наташиной голове.
Помню, она пришла однажды и четко ее изложила:
— Я все поняла. Надо жить с простым человеком. С простым мужиком — работягой. С водопроводчиком, с наладчиком станков, со слесарем — со всеми этими людьми жить можно, не надо только снобкой быть.
Мне понравилась Наташина идея. Идея опрощения — она всегда заманчива.
Наташа говорила: — Мне от мужика нужно оно — надежность. И что бы все в доме мог починить. Мой дом уже как сирота какая то — истрепался весь… ему надежные мужские руки нужны. Как и мне…
Я говорю: — Ну здорово. Вперед.
Я то сама, когда нужны надежные мужские руки, вызываю их из компании «Ю-ДУ».
Ну это такое типа «Муж на час». Но звучит менее оскорбительно.
И там приходят иногда такие… готовые еще и к флирту.
Но мне то с моей ксенофобией — какие уж там простые.
Я и пастернаковеда то с трудом переношу, и с японоведом то еле еле лажу… такая уж у меня нежная натура, ежели вот человек не знает, например, кто такие прерафаэлиты — то никакого минету он от меня не дождется.
Но это я такая супер-неженка, а чужие убеждения — уважаю, и Наташина программа опрощения мне понравилась.
Где их — этих, берут, Наташа знала. Она в ту пору работала пиар-директором одного отеля, и там было полно вспомогательных служб. В ее распоряжении был целый штат шоферов, и слесарей, поваров, плотников и водопроводчиков… И она —довольно быстро нашла себе дядьку из этого, ихнего мира.
Звали его Анатолий.
Характерная особенность этого мира — там мужчин зовут полными именами. Но без отчества. Или отдельно отчеством. Но без имени. Но это уже интим и особая уважуха.
Вот помню, если в детстве звонили и говорили: — Михаила можно? Не «Мишу», и не «Михал Самуилыча». А именно «Михаила» — то я знала, что это звонит простой человек — автослесарь или водопроводчик.
И вот у Наташи появился надежный Анатолий.
Она на него не нарадовалась.
Говорила, что он все в доме починил.
Что любит ее и заботится о ней.
Что он совсем простой, и ее это только радует.
Что он — способен ее по настоящему оценить.
Хотелось конешно на него посмотреть.
Наташа как-то долго готовила меня к просмотру Анатолия.
И главное, она меня предупредила: — Я тебя приглашу к нам, дома то теперь все починено, не стыдно и гостей позвать. Но только у меня просьба — ты мне Толю не комплексуй, не заводи с ним разговоров этих… Не надо с ним про все это. Про последнего Уэльбека там, про Фуко и Дерриду, про Борисова-Мусатова в корпусе Бенуа… ты держись простых тем: природа, рыбалка, спорт… ну такое вообщем…
Потом Наташа замоталась с очередным фестом, потом я уехала в Одессу, потом вернулась и Наташа пригласила меня в гости.
Прихожу. Ну, в доме все блестит. Хотя я совершено не отличаю. Мне кажется, и до Анатолия все блестело.
Опять же, сидит мужик. Очень приятный с виду.
Хорошее открытое лицо. Бородатый. Косматый вполне.
Так вот и не скажешь, что слесарь.
Наташа — на кухне что-то готовит.
— Вы Анатолий да? А я Юлия.
Сажусь, начинаю разговор. Помню — задача — его не комплексовать.
— Ну как там, — говорю, наш Зенит? Все-таки плохи дела?
Он отвечает: — Ой, я знаете, так далек от этого… совсем я хоккей этот не смотрю.
— В смысле футбол? — нетвердо спрашиваю я, потому что и сама не уверена…
— Ну да конечно, футбол. Я знаете к спорту как-то равнодушен…
— А вот рыбалка? Рыбаку любите? Посидеть вот с удочкой? Или закинуть… спиннинг…
— Спинниг закинуь? Нет, я никогда не закидывал… спиннинг…
Разговор явно провисает. Я что-то еще пытаюсь такое пролепетать о природе. О том, как хорошие бывают закаты… и рассветы. Какая это прелесть — отдых дикарями. Проснутся вот утром в палатке… наудить рыбки… Замутить ушицу… развести костерок…
Анатолий совершенно дико на меня смотрит и говорит:
— Юля, вы удивительная. Неужели, такие люди еще есть? Такие здоровые люди. Рыбалка. Палатка. Зенит. Я уже и не помню, когда такие слова говорил последний раз…
— Не любите путешествовать?
— Очень люблю. Вот мы с Наташей как раз собираемся в Барселону… как раз дикарями — просто сняли квартиру на айренбиэнби…
— Ну да, там в Барселоне — природа. Воздух…
— Какая там природа… не знаю. Но мы едем показать Наташе Гауди. Наташа Гауди, оказывается, никогда не видела. А знаете, кто это? Гауди — это такой…
Ну вообщем, он начал мне рассказывать подробно, что за зверь Гауди…
Я не сопротивлялась, потому что так оно было легшее и спокойнее — сидеть и слушать про Гауди, не заморачиваясь насчет природы, Зенита и свежего воздуха…
Тут пришла с кухни Наташа, принесла бутеры и всякое чайное. Анатолий открыл вино.
Он окончательно взял бразды разговора в свои руки — с Гауди плавно перешел на особенности испанской архитектуры, произнес что-то типа «первый романский стиль, или ломбардская школа»…
— Откуда вы все это знаете?
— Ну я же историк архитектуры, по образованию…
Я не стала спрашивать — как его занесло в слесаря.
За спиной у нас, у всех — тяжелые времена.
Непонятно было только почему темы, рекомендованные Наташей для разговора — спорт, рыбалка и природа…
Когда Наташа вышла на кухню, я вышла за ней:
— Слушь, Анатолий классный. Но почему ты…
— Да какой же это Анатолий? Анатолий — все. С ним не вышло. Он сперва был хороший. Все починил. А потом пару раз так надрался, что… знаешь, мне это вообще не надо. А это новый. Это Юрий. Но можно просто Юра.
— А я его назвала Анатолий и он…
— Да он глуховат немного и рассеянный к тому же. Знаешь, у нас возраст уже, у всех…
Вообщем, святочный рассказ об интеллигентном слесаре, который могёт и шкаф починить и за Гауди забазарить — не вышел.
Но не сочтите Наташу легкомысленной.
За спиной у нас, у всех — тяжелые времена
Впрочем, отчаявшимися нас тоже не назовешь.
Питер 2017
ПРЕДАТЕЛЬ
1. Власовцы
Я лично знала власовца. Он был другом моего мужа Вадима Ляпунова и нашим соседом в университетском городке Блюмингтон Мидвест Индиана.
Вадим был из ДИПИ — из тех, кто ушли когда-то с немцами: отец его был деникинец «офицер-студент», такой был персонаж Гражданской войны, всегда идеалист
После войны он оказался в Тарту, потому что в Тарту-Юрьеве просто был летний дом этой дворянской семьи, вот и стали в нем жить…
Он продолжил учебу в юрьевском университете, стал инженером, они с женой родили мальчика и решили, что второго ребенка надо не рожать, а взять из дедома,
потому что война и много сирот, и взяли Вадима — ровесника своего родного сына. Вадима привезла в Тарту бабушка-эстонка, родом он с Украины, но отец и мать погибли: отца в тридцатые посадили, немцы выпустили, он был старостой. Мать разорвало бомбой, на глазах у него и брата, бабушка эстонка взяла детей и увезла в Тарту, сдала в детдом, потому что кормить было нечем. Их с братом забрали в разные семьи и ничего с тех пор о родном брате он не слышал. Так что он не кровный Ляпунов. По крови он полу-эстонец, полу-украинец.
Но вот этого нового отца — «офицера-студента», наши, пришедшие в 39-м, как-то пропустили, не посадили, а когда они снова подходили в 44-м, он сказал жене и ее сестре, что второй раз промашки не будет, и если они не согласятся уходить с немцами, он повесится. Они согласились. Там, в Германии, он выучил немецкий и устроился инженером по специальности.
Фашистов они совершенно не любили, и Вадим рассказал, что мама не разрешила
им вступить в Гитлер-югент, придумав какую-то причину. Потом они попали в лагерь перемещенных лиц и прожили там 5 лет
Это был лагерь для граждан Латвии и Эстонии, в бывших казармах. Семьи жили там, отделенные занавесками, и мальчики научились писать сидя, чтобы ночью звук струи не будил соседей. Им было по 10 лет. Люди в лагере ждали своей очереди на въезд в Америку, через 5 лет пришла их очередь, и в 1950-м они приехали в Нью-Йорк. Поселились в Гарлеме, мать пошла работать управдомом-дворником, это называется «супер интендант», а отец уже не смог выучить английский
и пошел работать на спичешную фабрику, которую держал один русский, просто рабочим. Мальчики выучились,,Вадим сперва в Гарварде, вместе с братьями Кеннеди, потом в Йеле. Нынче он один из крупнейших славистов — бахтинист.
Для старика власовца, Вадим был своим и по русскости и по ДИПИ. Старика звали Володя Ушаков. Он был высокий, вполне себе эксцентричный, ему было типа 73—75, и у него была американка любовница, он был невероятный йобарь и женолюб. Его история была вообщем, не мутная. из Ростова на Дону. Из семьи купцов — у отца и деда были обувные магазины. Лишенец. Притворился, что отрекается от семьи, отец так ему велел, сказал что иначе — ходу не будет. И вот оказался в техникуме
сельскохозяйственном, и даже в комсомоле, но все это притворно. Он говорил, что совершенно Сталина, Ленина и Советскую власть ненавидел, а семью — наоборот любил. В 41-м ему было 18, он попал на фронт и в плен довольно быстро, и когда Власов у них объявился, Володя пошел сразу и записался в эту РОА
не от голода, он там в лагере как-то сносно жил, потому что владел сапожным ремеслом. А владел им, потому что при отцвском магазине, была и сапожная лавка
и он, мальчишкой, там обучился ремеслу. Раньше так принято было — если торгуешь чем-то, должен сам врубаться в ремесло. Вот Володя и врубился в сапожное, а это всегда дает возможность жить сносно. Так что, он пошел к Власову без малейших сомнений, с надеждой отбивать бок о бок с немцами, Россию у большевиков. Дальше он рассказывал — что почти не успел повоевать, его отправили куда-то, где они все тренировались, да тренировались в каких-то запасных частях, а немцы все не решались, да не решались бросить их в бой. И это понятно, существует история про бригаду Родионова-Гиля, которая целиком перешла к партизанам, для чего и была задумана. Это была бригада СС, немцами старательно подготовленная, обученная…
Вся история бригады Гиля была раньше истории Власова, и немцы конешно очень русским не доверяли. К 9-му мая 45-го года Володя оказался под Прагой, в дивизии Буниченко, решившей помогать пражскому востанию. Власов в этом не участвовал — он был против, но его уже не слушались. Вообщем Володя если и успел в кого-то немного пострелять — так это в немцев, которых власовцы предали там, в Праге. Это ж было уже 12 мая, и
там, в Праге — немский генерал отказался признать капитуляцию. Вообщем все это было быстро, и потом все эти власовцы успели уйти в американскую зону. И дальше их американцы — выдали нашим, и наши погрузили их в телячьи вагоны,
и повезли на родину — судить, оправлять — кого на виселицу, кого в лагеря
Володе никакой виселицы не светило, но в лагеря тоже не хотелось, и он сбежал сперва сразу, еще на этом сборном пункте, где их собрали, чтобы грузить.
И его поймали и повезли догонять этот поезд, повезли одного, заперев тоже в какой то товарный вагон. И тогда он сбежал второй раз, прямо из поезда! Он заточил ложку, и проковыряв ею дыру в дне вагона, спрыгнул на ходу в эту дыру.
Он мне как-то сложно рассказывал, как спрыгнули на ходу, не на самом быстром, а когда поезд где-то замедлил ход. Он объяснял, как при этом можно не попасть под колеса. Ну вот, забыла эту технику, мне казалось, что вряд ли она мне когда-нить пригодится, а теперь думаю, кто его знает, может и зря забыла…
Он оказался где-то опять в Чехословакии, или в Польше, и опять нужно было пробираться к союзникам. В итоге, Володя вышел к американцам один. Естественно, его-одиночку, уже никто никому не выдавал.
Он поехал работать куда-то в Бельгию на угольную шахту, потом работал во многих, такого рода, местах в Европе, потом попал в Америку. Так вышло, что за всю войну он стрелял один раз, в одном бою, и стрелял в свое бывшее начальство — немцев. Дивизия Буниченко, подчинялась как раз этому генералу, который не признал капитуляцию. Именно против него они и подняли бунт всей девизией.
Такова история моего личного знакомого и соседа власовца Володи Ушакова.
А есть еще семейное предание: бабушкин брат дядя Гриша — был танкистом. Он был на фронте. Все мы, как вам уже известно, евреи, а жена дяди Гриши — тетя Ядя, была полька. Ядзя — Ядвига, но все ее звали Ядя. Я хорошо их помню, оба были уже в возрасте, но очень красивые. Смутное предание семьи гласит, что ее и ее дочку Галю спасли власовцы. Кто-то выдал, что дочка ее от еврея, и немцы гнали их через лес, ее и еще несколько других женщин с детьми -полукровками, чтобы поместить их то ли в гетто, то ли уже к поезду — ехать в лагерь, ну вообщем, в смерть. И в лесу они встретили группу власовцев. И те, узнав, в чем дело, выкупили этих женщин и детей за бочонок спирта — вот эту деталь я помню хорошо. Как это с исполнительными аккуратными немцами такое вышло — непонятно, но предание гласит, что власовцы отдали немцам спирт и сказали, что сами этих теток проводят куда надо, а перед этим может с ними немного пообщаются…
наверное как-то так…
Немцы, поверили, взяли бочонок спирта и ушли. А власовцы женщин не тронули, сказали, разбегаться и прятаться, уж кто как сумеет, вообщем, отпустили на все четыре стороны. Такая история.
Я думаю, что власовцы все были разные, и много среди них было людей, вообще никого не успевших убить. Это не были «хиви» — добровольные помощники немцев, на оккупированных территориях, которых немцы вязали кровью, сразу после согласия на сотрудничество: отправляли стрелять в женщин и детей, и еще и следили, чтобы каждый стрелял, чтоб не увиливал. Власовцев немцы вообще не подпускали близко ни к какому мирному русскому населению, старались чтобы они не пересекались ни с какими местами, где были партизаны. Роль власовцев — была, в основном, пропагагдистская: что вот есть такая РОА. И еще среди власовцев были и убежденные противники советской власти, поначалу искренне верившие, что немцы им помогут построить новую
безбольшевичную Россию. Вообщем, никаких негативных эмоций по отношению к ним, у меня лично нет, и я не ставлю знак равенства между власовцем и полицаем.
И совсем другое отношение у меня к Власову.
2. Власов
О нем много спорят: был ли он искренним антисталинистом?
Вот тут мне просто с вас смешно, господа спорящие!
Власов — абсолютно понятный и часто встречающийся, чисто мужскй тип личности. Он был из бедной крестьянской семьи — 13-й ребенок, и все-таки его его учили в семинарии. После революции пошел учится на агронома, потом пошел в Красную армию.
Взлет в 37-м, тогда многие взлетали, занимая выкошенные командные пустоты. У него неприятное и при этом чувственное лицо. У него постоянно какие-то бабы. Ну жена — понятно, потом одна ППЖ, вторая ППЖ, потом политическая женитьба в Германии на вдове миллионера. И все красивые!
Власов, тот понятный тип, для которого существуют два короля: их зовут Уй и Брюхо, и одна королева, которая помогает этим королям расцветать: ее имя Власть. Вот три его приоритета, ему насрать было и на Сталина, и на Гитлера. Если бы американцы все-таки вывезли бы его в Америку, он бы там сейчас чудесно жил в загородном доме, может преподавал бы в каком-нить университете. Расцвел бы наверное при маккартизме, как храбрый антисоветчик — антикоммунист…
Ну, просто он сперва надеялся достичь каких-то высот при Сталине, и успел взлеть достаточно высоко, любимцем был.
А потом он рухнул с этой своей 2-й ударной армией, рухнул в болото, прямо вот в буквальном, не в переносном смысле. И когда его взяли, он на ходу придумал себе новую идею, что будет теперь Гитлеру служить и взлетать аж в правители России. России, как протектората великой Германии. И если у Сталина, Власть вообще на первом месте, власть, месть, тиранство, то у Власова — нет. Он — гедеонист, на первом месте у него — сладко есть, пить, ибацца, мягко спать, быть объектом восторга. Власов не восточный кровожадный тиран, нет, он просто беспринципный жизнелюб, готовый за свой Уй и Брюхо
предать…
А что, собственно, предать? Предают любимое, близкое, что-то, во что верят, что-то, что любят, а Власов менял баб, менял тиранов, но ни во что не верил. Верил в свой Уй и Брюхо, готовый за Уй и Брюхо отдать…
Что отдать? Честное имя? Оно не было для него ценностью, какое-то абстрактное «честное имя», насрать ему было. Он любил Уй и Брюхо.
Он в них верил.
Он их не предал.
Молодец. Цельная личность.
В мирной жизни, мы этот доблестный мужской тип, периодически встречаем. Выглядит этот тип иногда вполне внушительно. Чаще чем жалко и смешно. Иногда раздражает, но ничего, общаемся, не шарахаемся, войны то нет. Нет этой лакмусовой бумажки, пропитанной кровью. Почему это только мужской тип? Да потому, что на любой детной бабе, пусть хоть на самой животной эгоистке, висит ответственность за другого, вот та самая, животная.
Вообщем Власов и не предатель, и не кровожаден, и я пытаюсь самой себе объяснить, почему же мне так нравится, что его повесили?
И вот нашла объяснение: он все-таки предатель. Он не предатель Родины. Он предатель именно понятия Мужчина. Понятия, для которого «честь» это не пустое слово, это слово, наполненное смыслом. Я тут сто раз написала «мужской тип», так вот, на самом деле — это антимужскй тип. Власов — не мужик, как и все, вот такие, избравшие себе в короли Уй и Брюхо. Да полно таких вокруг, они предают женщин, детей, Родину, честь, совесть…
Никого из них не вешают. Вот и отлично, что хоть одного повесили. Я честно, многих жалею, и плачу, глядя хронику, не только о своих-наших, но о тех, кто был на другой стороне, об этих мальчиках-юнкерах, из Югославии, оказавшихся в Русском корпусе, о казачках, бросавшихся в реку, с детьми на руках, в Лиенце…
Но глядя, как Власов болтается в петле, как в детстве подумала:
— Так тебе и надо. Предатель.
Одесса 2018.
ХОРОШИЙ ПЛОХОЙ ПАРЕНЬ
Когда мне было шесть лет — моему деду подарили Библию с рисунками Доре.
Ту самую, которую Том Сойер выиграл, накопив десять желтых билетиков. На русском. Новый Завет, старинное издание Вольфа.
Дед был еврей. Не знаю, ходил ли он в синагогу. Но он ходил в Публичку — читать еврейские книги на идише и на иврите. Дети его — мой папа и его брат, были обрезаны. Бабушкин родной брат был старостой в синагоге — я его там однажды встретила. И по пятницам в доме была «гефилтэ фиш». Правда никаких свечей не зажигали и никаких молитв не читали. Такой вот постмодернизм советских евреев, пуганых-перепуганых. Оба они, и дед и бабушка приехали в Питер в начале 20-х. Этот дед, папин отец был из под Умани, бабушка из под Витебска. Он в юности однажды вступил было в партию, но быстро потерял партбилет, и бабушка уговорила его нигде это не объявлять и просто забыть навеки про эту партию. Она чувствовала, что у евреев никакой своей партии быть не может. И что никакая свобода не пришла. И что жить надо — тихо, чтобы там наверху тебя поменьше замечали.
Очень мудрая была бабушка. Звали ее Соня.
А на самом деле Сэнэ-Липехт.
И все равно, она не спасла бы его от войны.
Его забрали еще до Отечественной — на Финскую. И спасла его пуля-умница, влетевшая в голову и вылетевшая в ухо. Оказывается, солдат не может быть глух, даже на одно ухо. Дед больше года лежал в госпитале и потом его отправили на Урал — работать на военном заводе. Не было бы той пули — не было бы меня. Он был в пехоте.
Скорее всего его убили бы. После войны дед работал в реставрационных мастерских Русского музея.
Он был столяр — краснодеревщик. Вся мебель у них в доме была сделана его руками, красного дерева — строгая и очень красивая. Библию подарил ему друг, тоже столяр, работавший там же. На вопрос, почему этот человек подарил моему деду-еврею Новый завет, родственники отвечали, как само собой разумеющееся: — Ну потому, что он считал, что наш деда Мика — святой человек. В детстве меня вполне устраивал такой ответ. Нынче я думаю, что этот русский столяр был верующий, православный. И наблюдая моего деда, человека действительно добрейшего из всех, кого я знала, он пришел к выводу что дед — совершенно истинный христианин, живет по-христиански и просто не знает об этом. Я думаю, что это был подарок — миссионерский. И еще я думаю, что эти два человека часто оставались вдвоем там, в мастерских Русского, на какие то сверхурочные работы, что они доверяли друг другу и свободно разговаривали, спорили, наверное о Боге, о вере… И этот подарок был попыткой повернуть деда лицом к христианству. Однако дед сразу принес эту книгу нам, подарил папе-художнику, как уникальное художественное издание. И я с шести лет рассматривала эти картинки, всю эту историю
в картинках. И родители рассказывали мне, что там происходит на картинках. Так что история Иисуса Христа пришла в мою шестилетнюю жизнь в виде комикса. Еще она книга пришла от этого деда, и тоже с рисунками Гюстава Доре. Это было годом раньше. Помню, как мы идем с дедом по скрипучему снегу, Питер, темно, фонари горят и снег мерцает. А на дедушке, предмет моей мечты и зависти — румынки: снизу коричневая кожа, сверху кремовый фетр. Румынки вызывали полный восторг. Эта мечта потом сбылась, лет в 18 я нарыла в секонде румынки мужского размера — точь в точь как были у деда. И носила их потом долго. У меня был настоящий тулуп бутылочного цвета, солдатский ремень и вот эти румынки. Недавно один стильный пожилой гей сказал мне: — Конечно, я тебя помню, ты одевалась лучше всех в городе.
Это был ценный комплимент, особенно, если учесть, что одевалась я исключительно в секондах, так что практически без денег. И вот, мы идем, снег мерцает и скрипит под румынкам, и моя рука в дедовой руке, покрытой веснушками и рыжей шерстью. Полное счастье. Мне кажется, что мы идем очень далеко. От нас, угол Греческого и Некрасова, на какую-то Советскую, как раз к бабушкиному брату, старосте синагоги, и там нам выдают детскую книжку «Гаргантюа и Пантагрюэль». Тоже большого формата и тоже с рисунками Доре!
Мы несем ее на Греческий, и дальше по выходным, а меня туда сдавали на выходные, мне ее читают вслух. Это было детское адаптированное издание. Взрослое я так никогда и не прочла. А детское полюбила на всю жизнь. Вот такие две книги. Они могут показаться диаметрально противоположными, но на самом деле — говорят об одном и том же. О добре и зле. «Гаргантюа и Пантагрюэль» книга, написанная священником, точно так же расставляет флажки морали, за которые нельзя. Все та же система табу. Только с поправкой на смеховую культуру. Рабле пытался нарисовать потрет доброго, честного и глубоко порядошного правителя.
Ну и сделал его великаном — потому что если ты не великан — то плохо тебе придется, подлые люди тебя предадут, а потом злые люди возьмут тебя и вздернут на крест.
И сам то Рабле выжил по чистой случайности, ибо великаном не был. В книге Рабле — любимым героем для меня стал Панург. Панург конешно напоминал Пульчинеллу, Полишинеля и Петрушку — тоже с детства любимых мною героев.
И все это «гуд бэд бойс» — так их назвал Голливуд, «хорошие плохие парни». Вот мой второй дед, мамин отец, был именно из таких. Конешно, его никто не назвал бы святым. У него были любовницы, он дрался на улице, он был болтун, он был хвастун в стиле Мюнхаузена. Но так же как у первого деда — у него было абсолютное чувство справедливости. У обоих дедов — было чувство справедливости — как в книжках. Как в кино. «Святой» столярный дедушка, например, после 20-го съезда партии, написал письмо в ленинградский горком партии, с предложением переименовать Ленинградский Университет имени Жданова в имени Ленина. Это был странный поступок. Можно было себе представить, как все эти годы дедушка ненавидел этого Жданова, действительно редкую свинью и сволочь. Его все ненавидели. Но вот так чтобы сесть за стол и написать и написать такое письмо… от смирного деда, живущего «так чтобы там наверху не замечали» — никто этого не ждал. Второй дед «хороший плохой парень» — был просто реальный Майлз Гендон. Он был занят защитой справедливости с утра до вечера. Уличные драки чередовались бесконечными письмами в горком и райком, работая в газете — он писал какие то непрерывные разоблачения, в какой то момент он повторил подвиг Эрнста Неизвестного, схватив за грудки тогдашнего главу нашего города Романова. Его понижали в должности, увольняли, провожали на пенсию, но посадить его как раз не могли — потому что он был ветеран и войны и партии, и старый большевик и «верный ленинец» — так он сам себя называл. Все мое детство прошло под его бесконечные рассказы, о том как он кого-то защитил. Матроса, кита, девушку, друга… Н
а моих глазах он бросался в драку, если трое били одного, если кто-то пнул собаку, если пьяница у ларька дал по морде собственной пьяной бабе. И всегда побеждал. Щедрость его, в сочетании с нашей вечной небогатостью, казалось порою безумием. Но не мне.
Я росла с этими двум дедами, сразу с идеей — отдавать, раздавать, делится. и это именно в детстве было очень сильно. Сильнее нормы. Это было уже клиникой — желание раздать все. И желание защищать всех угнетенных. Например, было особое отношение к цыганам. Это были бедные люди с множеством деток, и люди, гонимые. Во дворе все гнали их прочь. Ругаясь и ничего им не давая. А в нашей квартире — их принимали, приносили специально для них, заранее упакованные тюки со старыми вещами, давали продукты… и цыганки гадали маме и бабушке. Никакого гипноза. Никаких краж.
И однажды в Таврическом саду, я отстала от бабушки и встряла в историю с цыганским мальчиком. Мальчик что-то украл или не украл — это мне доподлинно не известно, я подошла уже в тот момент, когда его окружила толпа взрослых, и они на него орали, и грозились свести его в милицию. И я, опять же шестилетняя — бросилась на них
так по-дедушкински, по-майлзгендоновски, с криком, что это ребенок, а они взрослые, и что они ведут себя, как фашисты, и что я сейчас сама их всех сдам в милицию и расскажу там, какие они фашисты! И я помню некоторое потрясение этой толпушки, потому что цыганенок, моего же примерно возраста, был худой, грязный и напуганный, а я была хорошо одетая девочка, такая толстощекая, кудрявая и совершенно их не боялась. Толпушка удивилась и на минутку отвлеклась от мальчика. Я еще и вырвала руку мальчика из руки какого-то огромного дядьки, с криком: — Вы не имеете права хватать чужого ребенка!
Ну и все, в эту секунду, цыганенка, как смыло. Он изчез, толпушка опомнившись, начала орать на меня, но тут как раз подошла бабушка, выяснила, что вина моя состоит в защите цыганского мальчика и не стала меня ругать. Мы с бабушкой просто ушли. Ну понятно, что у нас евреев всегда была с цыганами некая солидарность. Поэтому меня впоследствии так поразил первый президент-еврей избранный в Европе — Саркози, тем, что свою деятельность он начал с высылки румынских цыган. Я считаю, что еврей не может себе такое позволить, ни при каких обстоятельствах. Вообщем, вырастая таким образом, на таких живых примерах как «святой» столярный дед и «гуд бед бой» — морской дед, а также, изучая с детства Новый Завет, как историю человека Иисуса Христа, вперемежку с дидактическим сочинением Рабле — я выросла суровой моралисткой. То есть, с детства было понятие «грех». Нельзя: врать, воровать, грубить, обижать слабых, жадничать, предавать. Надо: всем делится, быть вежливой… ну в списке «надо» дальше идет мильен наименований. Типа, убирать комнату, делать уроки…
Но список «надо» — то есть, список добродетелей, мне всегда казался не главным.
Главным был список грехов — табу. И он был короткий. И просто выполнимый.
И еще я очень рано догадалась, что кроме хорошего и нехорошего, есть еще приличное и неприличное. И что неприличное часто бывает смешным. Иногда не смешным.
Но неприличное — это точно не грех. Ну простая логика: пукнуть неприлично, но это не грех. Значит и играть «в доктора» на помойке — тоже не грех. Вот так у меня с детства получилось это «минус Рабле». То есть суровый морализм, не включающий в себя секс между взрослыми по доброму согласию, (при этом взрослыми для меня являются все люди после 14 лет), И не включающий в себя ярмарочную непристойную смеховую культуру, Петрушку и Панурга, потому что с детства было очевидно — что и Панург, и Петрушка — это вот такие «хорошие плохие парни», которые бок о бок с просто хорошими парнями борются с несправедливостью, ложью, предательством и так далее.
Но несмотря на эту поправку, я всю жизнь реальный моралист. И никаких не очень хороших людей в моей жизни вообще нету. Я их просто сразу чувствую и никогда к ним близко не подхожу. Вот это понятие «хороший парень, но с гавнецой» — это не для меня. Потому что «хороший плохой парень» это совсем другое, это герой Клинта Иствуда. Он может и вышел только что из тюрьмы, но сидел он там за то, что дал по морде подлецу. Поэтому, несмотря на проскакавший по мне за жизнь эскадрон — я никоим образом от мужчин не «нахлебавши». Меня не обманывали, не предавали. Не били, при том, что я та еще «артистка», и много раз этого заслуживала.
Вообще скажем так, от людей, я по жизни, зла не видала. И потому с возрастом не утратила своего человеколюбия вообще и мужелюбия в частности. И поэтому однажды белой ночью встретив в «Пурге» Мотьку Дармана, я искренне ему обрадовалась.
Когда то у нас что-то было. Ну так… он всегда был женат. А мой морализм не одобрял серьезные романы с женатыми. Ну, легкие блядки — нормально. Что-то такое у нас и было. Мы были в одной компании. Мы дружили.
Мы жили весело. Мы жили практически, как герои какого-то итальянского кино. И все были красивые, как в кино.
И все трахались с друг другом. Потом кто-то на ком то женился. И на удивление крепкие семьи создались из этой нашей толпы безобразников и безобразниц. Может быть эти несколько лет — были просто одной затянувшейся Купальной ночью, в течении которой, всяк нашел себе пару? Кроме меня. Меня господь наказал за морализм.
Я так яростно осуждала романы с женатыми мужчинами, что однажды вслух сказала, что девушек, которые крутят с женатыми, по моему мнению надо расстреливать, потому что сейчас не война и полно кругом холостых. Ну вот бох не простил мне эту фразу, эту «пену на губах у ангела, с которой начинается дьявол», наказал меня, заставив буквально через неделю влюбиться в женатого — случайно, но на всю жизнь. А Мотька Дарман был женат изначально. Он, как многие провинциальные евреи, приехал из своего то ли Гомеля, то ли Житомира, поступил учиться на санитарного врача
и женился на милой русской девушке, которую называл исключительно «Васильева». Так он решил проблему Купальной ночи, и одновременно, проблему питерской прописки. При этом он точно Васильеву любил. И она тоже была в нашей компании. Потом наша наша замечательная «дольчевита» как-то сошла на нет, а потом и страна наша начала линять и расползаться по швам. Кто-то поушлее — отвалил в Москву, ну а все прочие разъехались по заграницам: в Питере по-любому ловить было нечего, большинство парней в нашей компании были евреи, в итоге каждый обзавелся своей «Васильевой», этих прекрасных блондинок надо было кормить и одевать, а вокруг сгущались мутные «тяжелые времена»……
Бомммм — — прошло 20 лет. И вот снова Питер. Снова белая ночь. И чудесное видение Мотьки Дармана в «Пурге».
— Беломлинская!!!! Бляяя!!!! Это ты!!!! Сто лет тебя не видел!!!! Откуда?!?!
— Дарман! Бляяяя!!! Я с Амерички! А ты откуда?!?!
— Я с Гермашки!!!! Беломля, ты не представляешь, я разбогател!!!! У меня бизнес! Я крут!!! Я купил хату с видом на Стрелку, прикинь!!!! Ты должна это увидеть! Так, ты едешь ко мне ночевать?
— Конешно еду! Дарман, блин!!! Сколько лет!!!
Мы поехали не сразу. Еще немного потусили в «Пурге»: танцевали, целовались… поняли что по прежнему друг другу нравимся — в смысле «глянемся». У Мотьки были такие же огромные голубые глаза навыкате, как у моего вечного рокового возлюбленного.
По дороге он мне рассказал, что там в Гермашке, они с Васильевой открыли какой то бизнес по переправке в Россию лекарств. Что она так и не смогла родить, но они адаптировали мальчика, тут в Питере взяли в детском доме младенца, а сейчас ему уже девять. И они приезжают в Питер каждое лето, снимают дачу как прежде в Сестрорецке, но сам он часто ездит по бизнесу, и вот сейчас тоже по бизнесу приехал, а квартиру он сделал ахуительную, и вот я щас увижу ее и ахуею. И вот мы вышли из такси, вошли в подъезд, поднялись по лестнице, он открыл дверь, щелкнул выключателем…
и мы оказались в актовом зале.
Таково было мое первое впечатление.
— Ну!!! Ты видишь!!! Тут сто метров!!!
— А где же комнаты?
— Какие комнаты? Я сломал все нахуй!!! Простор!!!!
Да — это был такой огромный совершенно пустой зал.
В глубине его находилась барная стойка из красной кожи и несколько таких же барных стульев. За стойкой на стене висели прозрачные шкафчики. Над стойкой с потолка свисали прозрачные светильники. От них шел холодный неоновый свет. Нет это был конешно не актовый зал, это был такой пустой зал ночного клуба. — Интерьер — все сам!!! Ну скажи, круто??? — А где ты спишь? — Обернись!!!
Мотька развернул меня на 180 градусов. На другом конце зала стояла кровать — примерно шестиспальная.
— Ну погоди, а как же… если Васильева приезжает с мальчиком, где мальчик спит?
— Тут же с нами и спит. Тут полно места!!!
— А если гости?
— Беломля, какие гости? Бабы бывают… так они со мной спят. Гости… у меня есть пенка. Гости на пенке. Но это не главное!!! Пошли, я тебе покажу главное!!! Вот щас ты ахуеешь!!!!
Он вытащил меня из залы в крошечный коридорчик, из которого вела дверь в ванную. Ванная была метров пятнадцать. В ней помещалась джакузи, давно немытая, и унитаз, сделанный весь из чего-то золотого. Напротив унитаза была огромное окно, почти в полстены.
— Вот смотри, вот главная фишка этой хаты. Садись сюда!
Мотька усадил меня на золотую крышку унитаза.
— Смотри!!!!
Передо мной открывался вид на Стрелку Васильевского острова: Ростральные колонны и между ними — Биржа. Один из великих видов Питера. Виденный сто тысяч раз и все равно — ненаглядный.
Как роковой возлюбленный.
— Ты представляешь, я сижу, сру… и смотрю на Стрелку!!!! Каждое утро!!! Ну скажи, круто!!!! В джакузи хочешь?
— Круто, Мотька, оч круто.
Я тихо подумала, какой же Мотька все таки жизнерадостный идиот. И что лезть в эту немытую джакузи я точно не хочу, а хочу я пожалуй, прилечь. Погасить нафиг свет в этом актовом зале, по быстрому потрахаться и спать. Трахаться мне вообще-то расхотелось, неуют и идиотизм этой хаты меня совершенно расхолодил. Но я девушка честная и назвавшись груздем, всегда готова полезать в кузов. Я еще немного похвалила ванную и вид на Стрелку, и мы вернулись в зал. Мотька погасил свет, который был и не нужен, потому что одна заря уже спешила сменить другую, мы разделись… и тут я услышала храп. Он доносился из противоположного угла зала. Я посмотрела туда и увидела что в углу спит, свернувшись калачиком, маленький старичок. Спит как раз на пенке. И храпит.
— Моть, это кто?
— Это Рабинович. Заслуженный работник кино.
— А… в каком смысле Рабинович? Ну… в смысле… что он тут делает?
— Рабинович, заслуженный работник кино. Он у меня живет. Спит на пенке. Беломля, ты не волнуйся, я при нем уже приводил. Он не проснется. Он крепко спит. Можешь орать, он не проснется.
— Но почему он тут, у тебя?
— Да я его привез из Берлина — оформлять пенсию. Понимаешь, мы давно знакомы, ну по этим беженским еврейским делам. Вместе приехали. А потом я его долго не видел. А недавно встретил. Он бывший кинорежиссер. Сорок лет на «Ленфльме» протрубил. А еще он блокадник. И он до сих пор нихуя из Рашки не получает! Получает тока в Гермашке социалку. А ему тут положена пенсия и блокадные еще. Это евриков триста!!! Это половина того, что он в Гермашке получает. А он хату когда-то продал, паспорт просрочен, все эти трудовые книжки, похерены. И жить тут негде, и ты знаешь, вообще — что такое, все это восстанавливать, ходить по этим жекам-хуекам, по этим пенсионкам… Он все эти годы даже не пытался! Просто вот так вот отдавал им пенсию и блокадные. Пока меня не встретил. Я его просто притащил сюда. Ну и что, я его старого человека, заслуженного деятеля кино, блокадника, в гостиницу погоню? Тем более, я с ним всюду хожу. По всем этим хуйням. Иначе у него бы давно инфаркт сделался. Беломля, это такой дурдом, ты не представляешь! Еще говорят в Гермашке бюрократия… но там бюрократия плюс порядок, а у нас бюрократия плюс полный бардак!!! Хожу вот с ним… и все это к восьми утра, все эти очереди… и без туалета… Да ты не волнуйся, ложись, он не проснется! И вставать завтра рано не надо, нам завтра назначено на одиннадцать…
Вот на этом месте, я твердо поняла, что хочу только одного: немедленно оказаться вне этой квартиры. Без этого ибанько Дармана, без заслуженного блокадника Рабиновича и его проблем, просто вот у себя дома.
— Дарман, я пошла домой.
Я быстро оделась.
— Беломлинская, блядь! Вот я просто забыл тебя, блядь! Ты же всегда была пиздуватая на всю голову! Ну куда ты, блядь!!! Ну йопта, блядь…
Я выскочила на улицу. Злая, как черт. Я успела гневно подумать: ну почему со мной происходит вот такая хуйня!!! Ну почему именно со мной! Интересно, где я вообще нахожусь? И где тут тачку ловить?
И тут я огляделась вокруг. Вокруг была Петроградская. Вокруг вставало солнце. Вокруг была красота. Она меня моментально успокоила. Никакой тачки было не надо. Надо было идти домой пешком — по мостам. Всего то пара мостов. И скоро их сведут. И что я вообще хочу, с этой своей установкой на только хороших людей?
Что за хуйня случилась на этот раз? А то и случилось, что Мотька — хороший человек. Я же всегда любила парней, совершающих подвиги. А какие подвиги в наше мирное время? Ну вот например, притащить в Питер больного старика и ходить с ним по инстанциям, восстанавливая бумаги, стоять в очередях с 8-и утра, выслушивать хамских теток, говорить «нам назначено». С трудом я представила себе бравого жеребца Мотьку, который смиренно склонивши голову, протягивает какие-то бумажки, в какое-то окошечко, со словами «нам назначено на одиннадцать»… и если это не подвиг, то значит, я ничего не понимаю в подвигах. Вот за что я вечно попадаю в хуйню? За морализм!. За высокую планку хорошести.
И в чем тогда хуйня? В том, что все мои друзья и все мои мужики — хорошие?
Да нет никакой хуйни. Все — правильно.
И вокруг меня Питер и чудесное летнее утро.
Дальше я шла к мосту, совершенно уже веселая.
Шла и смеялась, представляя себе, как сейчас сидит на золотом унитазе, смотрит голубыми глазами на Стрелку Васильевского острова и кроет меня последними словами, Хороший Плохой Парень — мой друг Мотька Дарман.
Нью-Йорк 2019
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
Бога нет. Только Дарвин с обезьянами. Обезьяна реальность — все остальное ложь. Русского бога Исуса Христа нет. И нет польского Езуса с темным лицом, там, в костеле. И того, который Исаака, Аврааама и Иакова, невидимого, с детства знакомого, тоже нет. Его нет в первую очередь, потому что он был раньше других. Ну вот — значит нет бога и некого попросить. Обезьяну не попросишь. И этого плоскомордого конвоира тоже не попросишь. А почему его-то не попросить? Он все же не обезьяна — человек.
— Слушай, ты человек или нет? Дай обнять!
— Не положено.
— Но ведь завтра тебя вот так поведут. Ты же знаешь — сегодня вы нас, завтра мы вас. И твою бабу не пустят, тебя обнять на прощание. Гляди, у меня ж ничего нет!
Она скинула свой счетоводский чесучовый пиджак прямо на дорогу, осталась в черной юбке и серой блузе. Что-что, а уговаривать она умела — должность ее называлась «агитатор». Через пару минут парень немного подтаял с левого бока, там где сердце, и посторонился. Ну вот. Можно припасть последний раз, потрогать губами пуговицы на гимнастерке, шею, щеку, шетину… а потом уже поцелуй. Долгий, последний. Больше они не увидятся. Она знала это точно, неизвестно откуда, но знала. А нужно было делать вид, что увидятся.
— Как только можно станет — ты сразу напишешь, да? Вас сейчас уведут, но куда то ведь вас приведут, правда?
— Мы-то с тобой их недалеко водили… не увидимся больше. Прощай Мария.
Так он назвал ее в первый раз. По-русски. Ну да, по русски ее имя так и звучит — Мария.
«Мы-то с тобой…». Она никого никуда не водила. У нее были другие обязанности. А вот допрашивать однажды пришлось. Так они, собственно говоря, и познакомились. Она тогда его быстро сагитировала, разъяснила всю правду, про Нестор Иваныча, что он и есть, за народ и за коммуны, и что нечего ему — третьему брату, ловить у белых. Вернется все назад — ничего ему не отломиться: ни осла, ни мельницы. А он и вправду был младший брат, только не третий, а седьмой. А она так и вовсе тринадцатая, удивительная была у нее семья — все дети жили. Ну до того, как все началось. Потом-то конечно… но человек пять ее братьев и сестер вроде еще живы. Тогда он заслушался ее, или просто в черные глаза засмотрелся, а у него и у самого были черные. Да бывает что люди посмотрят друг на друга и все, щелкнуло-кликнуло- потащило, и сразу наступает полная ясность в политических убеждениях, вот они где: земля, воля, Третий Интернационал… Надо просто лечь скорее. Глаза в глаза. Вот и выйдет Земля и Воля. Она будет Земля. А он Воля. И уж конечно между ними случиться самый что ни на есть Третий Интернационал, ведь они разного роду племени, и бог в детстве у них был разный. А обезьяна — общая, только тогда они про нее еще не знали.
— Прощай, Мария…
Оторвали и повели. По той пыльной вечной дороге, где качаются длинные тени, две клячи телегу везут, уныло сгибая колени, конвойные рядом идут…
— Мария! Пусть его не убьют! Пусть только не убьют!
Мария была деревянная, молодая и пригожая. Совсем не такая как на русских иконах. Румяные щеки, голубые глаза и улыбка — бантиком. Точно так выглядела кукла в лавке у Райскина, на которую она смотрела все детство, а купить ее никогда и никому было нельзя — не было в их городке таких денег, чтобы покупать детям таких кукол. Но она приходила в Райскину лавку каждый день и потихоньку разговаривала с Райскиной куклой, иногда и просила ее помочь, ну так, по мелочи — помириться с подружкой или чтобы мама испекла маковый пирог. Вот и сейчас она разговаривает с куклой. Просит помочь — так, по мелочи…
— Пусть его только не убьют!
А о самом главном забыла попросить, чтобы им снова увидеться. Нет, не забыла — она знала, что этого нельзя просить. Не увидятся они больше. Пусть он только живет. Не умирает. Если бога нет, можно молиться кукле. Ну не обезьяне же…
— Матка Боска,..
Она говорила с куклой по польски. А ведь и та, из детства, была полячка — Райскин привез ее из Ковно. По-польски она совсем немного знала, но такую простую фразу — конечно знала.
— Нехай не сгине…
Так оно и вышло. Его увели. Долго вели. Потом везли по железной дороге. Опять вели. Далеко. Не до ближайшей сосны или березы, как обычно водили они… он.…
— Ну и ничего не понятно… почему его увели, а ее отпустили? —
— По блату! Просто по блату — этот комиссар оказался из ее городка — «некст дор бой». Сто раз такое было. Особенно у евреев. У них это «свои» — оказывалось сильнее политических убеждений. Тем более, анархисты — коммунисты, это все близко — одна банка с пауками. Он ее пожалел и решил не брать. Он был другом ее старшего брата. Помнил ее с детства. Да она еще и находилась в детстве, ей ведь сколько лет было в 19-м? Семнадцать…
— А чего ж она не могла уговорить — чтобы и его тоже?
— Она и уговорила! Его ж не расстреляли на месте. Его увезли, судили гуманным красным судом и дали ему ерунду — пятеру. Его всюду провели как рядового махновца. А ведь он не был рядовым, его надо было стрелять сразу, а комиссар его спас. Из-за нее. Ее пожалел. Он-то ему наверняка был глубоко неприятен. И уж конечно его увезли от нее как можно дальше. И чтоб ни писем, ни вестей. А ей он сказал, что сделал все, что в его силах. И за это она должна была остаться с ним. Так она оказалась у красных. А мой дед родился у нее через 8 месяцев. Считалось что он — комиссаров. Но на самом деле, он был сыном того — любимого. А вообще вся эта история и вся эта роковая любовь происходила между очень молодыми и посему легкомысленными людьми. Ей было семнадцать, ему двадцать. Да и комиссару — двадцать. Все они начинали свой героический путь лет в четырнадцать. Какая-то Кампучия…
Питер 2005
ПОЛХОВ-МАЙДАН
— Меня растили иначе. Мою личность строили, как строят дом. Сперва полагается фундамент. И корни. Конешно корни. Во первых, религия. Ну элементарная вера в бога. И конешно, история Иисуса Христа. Без нее просто никуда дальше не двинуться. Лет в пять она уже понятна человеку. Но раньше — до Христа, в три года — самые первые камни этого фундамента — язычество. Архаика. Архаическое искусство. Первое что я помню — матрешка. Наша русская Палеозойская Венера. Беременная деревянная девушка, а внутри еще одна, а в ней еще одна…
— Мальчикам не покупают матрешек..
— Да конешно, им покупают сразу солдатиков. А начинать надо с матрешки!
И сразу объяснять, что солдатики нужны для того чтобы защитить матрешек. Матрешки — это женщины и дети, мирное население. Матрешек мы покупали только полхов-майданских. Потому что они были лучшие. Это был ритуал: по выходным меня привозили к папиным родителям в огромную коммуналку на углу Некрасова и Греческого. Знаешь, там такие серые дома начала 20 века — такой модерн. И вот мы с папой шли на Мальцевский рынок. Никто из семьи не называл его Некрасовский. Да и непонятно было, какое отношение рынок может иметь к поэту Некрасову. Все звали его по старинке — Мальцевский. И там были ряды деревянных игрушек. Но ни семеновских- клаасика, ни сергиево-посадских — праматерь русской матрешки, на Мальцевском не было. Только Полхов-Майдан. Мы с папой ходили по рядам — выбирали. У меня глаза разбегались от этих сумасшедших красок — фиолетовые, бирюзовые, малиновые, оранжевые… да разе можно было сравнить с семеновскими, что продавались в магазинах «Русский сувенир!» Те были скушно-желто-черно-красные. И все одинаковые. А полховские все разные! Всяк мастер, оставаясь в традиции, иемл свой стиль, свой почерк. Все это папа объяснял мне, показывал… мы покупали матрешек, птички свистульки, деревянные яички, а еще шкатулки. На крышках и боках этих шкатулок был нарисован Полхов-Майдан, отчий дом этих мастеров. Было очевидно, что это и есть Рай. Небеса в Полхов-Майдане были розовые, трава изумрудная, закаты малиновые… там стояли беленькие домики под красными крышами. А еще в Полхов-Майдане протекала ослепительно синяя речка, и по ней плыли лодочки. На бережку мельницы вертели радужными крыльями. Оранжевое солнце раскидывало золотые лучи. Церквей они конешно не рисовали — за этим строго следили, особенно в те, хрущевске времена моего детства. В этих шкатулках мы держали все: и пуговицы, и сахар, и карандаши… В доме их было множество. Папа мне рассказал, что матрешка пришла в Россию из Японии. Русская матрешка — очень молода. Ей и двухсот лет еще нету. Создатель русской матрешки — художник Сергей Малютин — мирискуссник. Все они — мирискуссники, увлекались архаикой. По его эскизам в конце 19 века сделали вот таких деревянных кукол в виде деревенских русских девушек. И дали игрушке самое распространенное в ту пору деревенское женское имя. Малютин прожил долго, умер в 1937-м своей смертью! Ему было 80. Он еще успел потрет писателя Фурманов написать, прикинь? Фурманова, который Чапаев! Но вообще то думаю, что родина матрешки не Япония, а Китай, а японцы уже взяли… Ой, я так никогда не дорасскажу. Значит начинать надо с матрешки…
— Да понял, я понял, и чтобы только Полхов-Майдан!
— А потом в жизнь человека приходит Библия. Не в 25 как к тебе. А в пять. Потому что архаическое искусство и Библия это ФУНДАМЕНТ. И вот приходит Библия. И с ней приходит русская икона. Не те вот слащавые картинки 19-го века. на которые ты похож. Нет. Приходит Феофан Грек, Андрей Рублев, Федор Зубов… Такое вот. Понимаешь, все это люди начинают изучать по истории искусств где-нить в институте. И все равно лет в 19, да? Ну или в художке, лет в 12… А те кто негуманитари, те вовсе никогда. А это неправильно. На всех этих историях искусств, институтских, училищных, нормально изучать общемировое искусство. Тоже. начиная с архаики, потом древние греки… ну так, постепенно врубаться в то, что там вокруг происходило. Но свое — это надо сразу, с пеленок. Наверное так всегда было — такая оторванность. Два народа — простой и образованный. Есть народы — у которых иначе. У грузин иначе. У эстонцев. Даже может и у французов… точно не знаю. У англичан — как у нас. А у нас вот такое… «…Она по-русски плохо знала…» Пушкину вот попалась случайно Арина Родионовна и он создал русскую поэзию. Да и после революции ничего не изменилось. Все то же презрение городских к деревне. Ко всему что от нее исходит. Все как то быстро лет за 50 опять аристократами заделались. Я тут недавно разговаривала с одним дядькой, и что то ему такое сказала. Не помню, какую то примету што ль народную, или какую то пословицу. А он мне в ответ: « — Вот этого вот знаете, не надо. Я из старинного, знаете, шляхетского рода, я так ненавижу все вот это, то что большевики принесли в нашу жизнь…» я просто обалдепа, какие большевики? Это же просто деревенское. И вот с какого хера ему кажется что все, связанное с крестьянском бытом, принесли большевики. Бред такой полный, да? Но это наша жизнь…
А народные песни? Вот случайно остались в жизни советских детей две народные песни: первое, что мы слышим в детстве это «серенький волчок» и «во поле березынька»… не, ну «волчок» понятно, это одна единственна, случайно выжившая колыбельная. Настоящая, архаическая, поэтому страшная, все настоящие колыбельные — страшные. У всех народов. Жизнь начинается с ужастика…
— Да, помню «волчка»… но Лялька нашим «волчка» не пела. Она им Окуджаву пела, как раз то что надо мальчишкам — про войну. Маркитантка юная убита… Спите братцы, спите, все вернется вновь…
— Окуджава понятно! Я тоже конешно Поле пела Окуджаву. И мне папа пел. Он же специальный детский песенник. У него все для детей. Но вот из народных осталась такая парочка: вечно живой, издецкий ужас «волчок» И эта блядская «березынька».
— Почему блядская?
— Да потому что у нее есть не только первые три куплета! А еще двадцать три, о чем мы, поющие ее в младшей группе детского сада, и не подозревали! И все эти детские методисты тоже конешно были не в курсах. В курсах были только некоторые фольклористы. Очень наверное веселились. Я полный текст случайно нашла в каком -то толстом сборнике народных песен, даже еще присталинском по моему. Начала пятидесятых. Спеть тебе?
— Валяй.
— 20 куплетов заунывных выдержишь?
— И не такое выдерживали.
— Ну я сделаю щадящий вариант, без повторов.
Маргарита запела:
Во поле березынька стояла, Во поле кудрявая стояла, Люли, люли стояла.
Некому березу заломати, Некому кудряву заломати, Люли, люли, заломати.
Как пойду я в лес, погуляю, Белую березу заломаю. Люли, люли, заломаю.
Срежу с березы три пруточка, Сделаю себе я три гудочка. Люли, люли, три гудочка.
Четвертую балалайку. Пойду на новые сени. Люли, люли, на сени.
Стану в балалаечку играти, Стану я старого будити, Люли, люли, будити:
Встань ты, мой старый, проснися, Борода седая, пробудися, Люли, люли, пробудися.
Вот тебе помои, умойся, Вот тебе рогожка, утрися, Люли, люли, утрися.
Вот тебе лапотки, обуйся, Вот тебе дерюжка, оденься. Люли, люли, оденься.
— Погодь, так это баба поет? Не какой-то там пастушок?
— В том-то и дело, что баба! Это она мужу своему поет. Предлагает такое утреннее меню: дерюжка, рогожка, помои… видно что любит… А дальше там повторяется вся эта истрия про «заломати» и «сделати три пруточка» и про балалаечку, все повторяется, а потом она поет вот такое:
Стану в балалаечку играти, Стану я милого будити, Люли, люли, будити:
Встань ты, мой милый, проснися. Ты, душа моя, пробудися, Люли, люли, пробудися.
Вот тебе водица, умойся, Вот те полотенце, утрися. Люли, люли, утрися.
Вот тебе башмачки, обуйся, Вот тебе кафтанчик, оденься, Люли, люли, оденься…
Ниуясе да, такая детская песенка?
— То есть, это телка издевается над стариком мужем и мечтает о своем молодом любовнике? Действительно блядская…
— Да! И эта вот непристойная «березынка» в паре с гомерически страшным «волчком» — это все, что городские дети знали о народной песне… Конешно, у кого-то то были няньки деревенские, у кого-то родня в деревне… но и там уже выросло поколение оторвышей, которые не факт что вообще что-то помнили…
Меня вот хотя бы в ТЮЗ водили. И там сибирский еврей Зяма Корогодский ставил спектакли, где пели множество народных песен… Он все это откуда-то знал, любил, заряжал этой любовью и своих актеров и нас вот… Конешно, эта «березынька» — просто-напросто шутошная песня. Смеховая народная культура… частушки…
— Частушек я полно знаю! Матерных! Да все знают частушки! Моя любимая:
Мы не сеем Мы не пашем Мы валяем дурака С колокольни уем машем Разгоняем облака!
Скажи, сильный образ?
— Образ классный. Вкус у тебя хороший. Афигенный образ. Это про всех нас…
— А твоя любимая?
— Моя любимая мужикам не нравится. Обижаются:
С неба звездочка упала
Прямо к милому в штаны
Пусть бы все б там разорвало
ТОЛЬКО Б НЕ БЫЛО ВОЙНЫ
Антон рассмеялся.
— Отличная. Обижаются козлы без чувства юмора.
— Хорошо что ты меня козел с чувством юмора…
— Я не козел! Я козелик! Мы с Саней козелики-орелики! Это ваще другое!
— Может ты Индрик?
— А это чего такое?
— А это мы дальше про народное. Индрик — это такой русский мифологический зверек. Кто-то считает его Единорогом. Тоже, из совсем забытых…
Вообще, после матрешек и иконы, в фундамент идет лубок.
— Лубок я знаю! Уходи от меня! Нет мне дела до тебя! Пришел, за жопу хватаешь! Блинов печь мешаешь! Еще Сирин, Алко… ност и Гамаюн у Высоцкого. «Это птица Гамаюн» мне голос подает. Птиц этих на лубках рисовали.
— Да, лубок как-то выплыл из реки забвения. Через лубок к нам долетели эти птицы Долетели до такой степени, что Высоцкий их воспел… Их часто изображали на лубках. А Индрика — редко. Он не был традиционный персонаж лубков. Вот и не доскакал. Хотя он из той же компании.
— Ну а как он выглядит?
— Ну как… примерно смесь козлика, с собачкой, единорогом и львом.
— Уясе, смесь…
— В Голубинной книге сказано: Зверь Индрик живет на ниле и убивает крокодила. Вообщем ты — типичный Индрик.
— Я — точняк. Я конкретный Индрик. Как завижу крокодила… а что это за книга такая?
Маргарита еще немного рассказала ему о Голубинной книге. Кошешно, из их поколения, никто кроме профессиональных фольклористов, ее и в глаза видел, но она по крайней мере знала о ее существовании, и кто-то ее просветил насчет Индрика.
Разговор этот, давний — никак Антону не пригодился. Дети его были уже в таком возрасте, что поздно уже было отбирать у них солдатиков и впаривать им матрешек. Хотя он запомнил Индрика. Маргарита тогда еще рассказала ему про глиняную игрушку. Каргопольскую, Тульскую, Филимоновскую, Дымковскую. Дымку он знал. В магазинах «Русский сувенир» на Невском была только Дымка. А все эти полосатые козелики, которые на самом деле Индрики, нигде вообще не продавались. У Маргариты дома было несколько. И он их внимательно изучил и слепил потом парочку для своих мальчишек. Рассказал им про Индрика и велел во всем на него равняться.
Уезжая, Маргарита взяла с собой, пару матрешек и шкатулок с Раем на крышке.
В какой то момент, в середин 90-х, от нее приехал парень — американский аспирант, славист. Темой его диссертации был какой-то загадошный Викжель
Ни Антон, ни Ойгоев слова такого не знали. И когда этот Джефри начал им что-то обьяснять на своем, не сказать шоб русском, они решили, что он просто какой-то придурок. Может они его недопоняли? Им показалось, что он говорит, будто бы Вихжель — профсоюз железнодорожников, был важнейшим звеном в истории революции, звеном определившим ее исход.
— Почему?
— Патамучьта эта жэльезны дарьоги. Бьез ньих в Расцыы ньичто нье можно происходыт…
— Ой блин. Шо за гон, блин. Нах блин… давай, братуха Джефри, лучше выпьем блин зубровочки… перцовочки… митьковочки…
Так они ничего и не узнали про Викжель.
И я вам тоже не расскажу. Нах, блин. Родились оторвышами, ими и помрем. Хватит этого ликбеза. Отцы и деды жили, не зная ни Викжеля, ни Индрика, и ничо, как-то прожили. Проживем и мы…
Однако у Джефри было от Маргариты поручение, пойти на Мальцевскй и прикупить ей там Полхов-Майдану: матрешек, свистулек, шкатулочек, ну хоть по паре штучек. Это было понятное дело — ностальгия. Антон вызвался его сопровождать. Никаких рядов с народной игрушкой на Мальцевском больше не было. Зато он теперь снова назывался Мальцевским. Ненародных матрешек там, ясное дело, стояли целые армии. Все они были омерзительны: бездарны, безвкусны. Ничем, кроме как емким словом «уйня» определить их было нельзя. так думал Антон, все-таки художник. Джефри то они как раз понравились, он смотрел, смеялся…
— — Элцын! Горби! Реган! Брежний! Сталын! Лэнын!
Антон все-таки нашел киоск, торгующий классическими Семеновскими матрешками.
— Скажите пожалуйста, а где бы купить Полхов-Майдан?
— Так их больше нету! Нету Полховских.
— У вас нету?
— Так нигде больше нету. Оттуда больше ничего не приходит. Никто больше с ними не работает. Они там все спились. И все.
Антон даже и не понял, почему он так расстроился. Это ж не его «святое». Это все Маргариточка. Ее детское счастье.
Просто все как-то совпало.
Нет больше ни Маргариточки, ни Полхов-Майдана.
Ни денег, ни работы.
Все спились. И все. Какая простота и ясность.
Так он ей и отписал.
Он не любил вспоминать те времена. Но сейчас вот вспомнил. Потому что она все-таки потащила его по сувенирным лавкам и базарчикам.
— Мне нужно купить — хоть что-то. Вот я вернусь и Поля родит через пару месяцев. У нее там точно девочка. И я хочу что-то такое… чудесное… народное… какой то промысел…
Они бродили, смотрители… и вдруг в каком-то полуподвальном магазинчике, на Большой Конюшенной…
— Смотри! Полхов-Майдан!
Их было ни с кем не спутать. Вот эти матрешки, не с гладким пробором, как у Семеновских, а с непокорным завитушкам на лбу и на щечках. Вот эти райские шкатулочки с розовыми закатами, вот эти свистульки…
— Откуда они у вас?
— Нравятся, да? Выбирайте.
— Это старые?
— Почему старые? Все новенькое!
— Но они же там все спились…
— Ну не все ж спились. Там же школа, там училище… Да, был момент в 90-е, фабрика встала. Ну все ж тогда… вы ж помните… Но дети то не спились! Они ж там с детства этому учатся. Дети не спились. Выросли. И все снова запустили! Возродили промысел. Дети то продвинутые, у них теперь сайт, википедия, дистрибьютеры от них приехали. Мы с ними уже пару лет работаем. Смотрите, берите…
Маргарита рассматривала игрушки. Зарылась в них, как в россыпи сокровищ…
— Смори, теперь они церкви рисуют!
— Да, конешно, теперь храмы рисуют — в голосе продавщицы звучала гордость.
— А вот посмотрите, какой еще у нас есть! Это не полховский, это нам художники сдают, но тож деревянный, как раньше делали: неваляшка «Ванька-Встанька».
Девушка протягивала Антону маленького «Ваньку-Встаньку». В их детстве таких не было — были целлулоидные пупсы-неваляшки. Их выпускала фабрика в городе Котовске, под Тамбовом. У девчонок были такие куклы, похожие чем-то на матрешек. А у него был Заяц. И еще Клоун. и еще Доктор Айболит. Все равно слово «неваляшка» не прижилось. Им только продавцы пользовались. А сами дети, их всех, и кукол, и клоунов и зайцев, называли «Ванька-Встанька». И вот теперь сделали настоящего Ваньку. И тут Антон понял, что «Ванька-Встанька» это не только символ возрождающегося из пепла и хаоса, непотопляемого человека, это еще и он, тот самый Навскдка.
Его любимый скомороший герой. Так-то вот. Не спились. И возродили промысел.
Антон смотрел на Полхов-Майдан.
На ладони у него покачивался Ванька-Встанька, неутомимый Навскидка.
Перед ним был Рай, нарисованный на крышках деревянных шкатулок.
Небеса в Полхов-Майдане были розовые, трава изумрудная, закаты малиновые… Там стояли беленькие домики под красными крышами.
А еще в Полхов-Майдане протекала ослепительно синяя речка, и по ней плыли лодочки. На бережку мельницы вертели радужными крыльями. Оранжевое солнце раскидывало лучи. Лучи отражались в золотых куполах.
Не спились. И возродили промысел. И все.
Антон смотрел на матрешек.
Все они были беременные девушки.
Внутри у каждой была еще одна беременная девушка, а у той внутри еще одна…
Голубоглазые, черноглазые… рыжие, брюнетки, блондинки…
У всех были черные брови дугой и красные губки бантиком.
Все они улыбались.
В глазах у каждой Антон прочел одно-единственное вековое моление:
ТОЛЬКО Б НЕ БЫЛО ВОЙНЫ.
Нью-Йорк 2019
Продолжение следует…