Перун, Сварог, Даждь-бог, Радегаст, Свантовит, Бел-бог, Яровит, Жив, Лад, Лель — много ли мы знаем об этих божествах, олицетворявших у наших языческих предков различные силы природы и человеческого бытия: света, солнца, весны, любви, войны? А празднества — Иван Купала, Велик день, Коляды, гадание на соломине, этимология слов: Руса, Россь — русло; огород, загород — город; сад — верт — вертоград?
В своем фундаментальном труде выдающийся историк, один из основоположников русской исторической мысли Николай Иванович Костомаров (1817–1885), сопоставив данные славянской истории и фольклора с данными других индоевропейских народов, создал единую систему огромной мифологии славян.
Исчерпывающие сведения о русском язычестве, языческих обрядах и праздниках, богатейшее народное поэтическое творчество, сотни приведенных в книге праздничных, семейных, любовных, свадебных песен делают ее также энциклопедией истории, нравов, быта и всей духовной жизни древних славян.
© ООО Яуза-пресс, 2023
Часть I
Славянская мифология
Смысл мифологии славян
Славяне, несмотря на видимое многобожие, признавали одного Бога, отца природы, и это существо они понимали сознательнее, чем таинственную судьбу — греки, а скандинавы — Альфатера, который не участвует в делах человеческих. Единобожие славян неоспоримо. Прокопий Кесарийский говорит, что славяне признавали в его время единого Бога, творца грома и молнии, и, кроме того, почитали духов, которыми, по своему понятию, населяли природу. То же говорит Гельмольд относительно славян прибалтийских: несмотря на то что славяне признают много божеств, они имеют сознание о верховном существе и отличают от своих богов Бога небесного, всемогущего, пекущегося о небе и земле. У жизнеописателя Оттонова славяне говорят сами, что они признают великого Бога, обладающего всеми богатствами.
Из летописи нашего Нестора видно, что русские славяне имели понятие о едином верховном существе, которого по преимуществу называли Богом и отличали его от Перуна, главного из второстепенных божеств. Другие божества были существа, происходившие или вытекавшие от верховного. Так Гельмольд нам поясняет этот основной догмат славянского языческого богословия: прочие божества, говорит он, истекли постепенно от высочайшего Бога и как бы рождаются из крови его; и от того из них тот выше и совершеннее, кто более приближается к Богу богов. Следовательно, коренной принцип славянской религии — эманация; по славянскому понятию, и нравственная, и физическая природа представляется живущей, заключающей в каждом явлении своем жизненный дух, исходящий из зиждителя. Такой принцип эманации подал Коллару и Ганушу повод видеть в славянской религии единство с индийской.
Однако славянское понятие о божестве совсем не пантеизм. Бог, или Прабог, как называет его Коллар, не сам образовал мир, не рассеялся в своем творении, а только испустил из себя духов, которые населяют материю и служат как бы посредниками между мертвою массой и всеоживляющим началом, но сами существуют от Бога отлично. Славянское верование скорее имеет разительное сходство с учением Зенд-Авесты о феруанах и Изедах.
Ближайшее к Богу истечение есть свет, и потом, при тщательном рассмотрении, мы найдем, что существеннейшая часть язычества славянского относится к светопоклонению. У славян было верование, что существо света являлось на земле и воплощалось в человеческом роде. Это ясно из одного места Ипатиевской летописи. Некогда царствовал на земле Сварог (высочайшее существо, отец света), научил человека искусству ковать и брачным связям; потом царствовал сын его Дажьбог, «еже нарицается солнце». В слове «Сварог» можно угадать санскритское слово
Адам Бременский в своей церковной истории описывает в городе Ретре храм идола, называемого
Радегаст и Сварожич были одним и тем же божеством. Доказательства следующие:
1. Дитмар, говоря о Сварожиче, называет город, где он находился, городом Радегаста, а из хроники саксонской и любельской мы узнаем, что поклонение Радегасту было в разных местах славянщины, и те города, где находились капища этого божества, назывались его именем. Дитмар мог описать один из многочисленных храмов, подобных тому, какой описан в Ретре Адамом Бременским и Гельмольдом.
2. Как к Сварожичу, так и к Радегасту приходят для жертвоприношений и оракула.
3. Как тот, так и другой называются верховным божеством. Ежели же Радегаст однозначителен со Сварожичем, то он одно лицо и с Дажьбогом и означает воплощение света физического и нравственного.
Предание о царстве солнца видно и в поверьях о Радегасте, ибо славяне верили, что Радегаст был героем, некогда царствовал со славой, потом пал в бою и сделался божеством, то есть с ним соединяли священную историю о воплощении светоносного начала, боровшегося с противным злым существом, как яснее увидим далее. Но уже довольно ясно, что Радегаст, или Сварожич, был посредником между небом и землей, высшей мудростью; вместе с тем Вацерад говорит, что Радигост, внук Киртов (
То же значение, какое имели Сварожич и Радегаст, имел и Свантовит, которому первосвященническое богослужение отправлялось на острове Рюгене и описано Саксоном Грамматиком. На меловом утесе северо-восточного рюгенского мыса стоял укрепленный, но незначительный по пространству град или замок Аркона, служивший для отправления богослужения и для укрытия жителей во время неприятельских набегов. Посреди града была площадь; на ней стояло деревянное, изящно отделанное здание, в котором находился идол Свантовита. Внешний вход в это здание был аркообразный, и карнизы украшены рисунками грубой работы. Храм разделялся на две части: посреди здания находилось отделение на четырех колоннах — вместо стен ему служили висячие покровы. Кроме потолка, блестевшего красной краской, внутреннее отделение не сообщалось с внешним. Там-то стоял идол Свантовита, превосходивший огромностью всякий рост человеческий, с четырьмя головами и четырьмя шеями, с двух сторон представлялись две спины и две груди; борода у идола была тщательно прибрана, волосы острижены, так что художник подражал прическе рюгенцев. В одной руке идол держал рог с вином, который жрец, определенный в святилище, наполнял ежегодно в назначенный день вином и по этому вину угадывал благоденствие будущего года. Левую руку он держал, согнувши наподобие лука, — по другим известиям, держал в ней лук. Идол был одет; одежда достигала колен, которые были сделаны не из одного дерева с туловищем, но так искусно соединены с ним, что проницательный глаз не мог приметить раздела. Ноги его стояли на голой земле, и подошвы входили в землю. Подле идола находились его принадлежности: седло, узда и замечательный огромный меч, ножны и рукоятка которого блистали серебром и прекрасной работой. Свантовиту отправляли богослужение в определенные дни и гадали о будущем. Он был богом плодов земных и богом войны. Каждый мужчина и каждая женщина считали обязанностью благочестия принести ему в дар монету; ему принадлежала также третья часть добычи, взятой на войне; назначалась для его охранения вооруженная гвардия из трехсот конных воинов и стольких же пеших стрелков, сражавшихся во имя бога и называвшихся его войском: все, приобретенное ими оружием и хитростью, приносилось жрецу, который сохранял достояние божества в запертых сундуках, в особенных коморах. Кроме изобилия денежного, в этих коморах находилось много пурпурных материй, уже истлевших от времени, и огромное количество даров разного рода, общественных и частных, приносимых щедростью дающих обеты. Вся славянщина питала уважение к рюгенскому истукану, и даже чужеземные цари посылали туда подарки. И в других местах находились такие же капища и изображения этого божества; за ними смотрели жрецы меньшего достоинства, нежели арконский. Кроме сокровищ, при этом храме находился белый конь, гриву и хвост которого запрещено было свивать. Только жрец мог сесть на него и кормить его; животное, принадлежавшее божеству, не должно было унижать частой и обыкновенной ездой. Славяне думали, что на этом коне ездит сам Свантовит и сражается со своими неприятелями; это доказывали славяне тем, будто часто видели, как конь, поставленный в конюшне вечером, утром бывает весь в пене, как бы после долгой езды. Этот конь служил для прорицаний. Когда собирались на войну, то перед храмом ставили тройной ряд копий, воткнутых в землю остриями, по два в каждом ряду. Копья стояли накрест одно к другому. Таким образом, всех копий было шесть; расстояние от первого ряда до другого было таким же, как от второго до третьего. После торжественных молитв жрец за узду проводил коня через три ряда. Ежели конь, перепрыгивая, поднимал прежде правую ногу, то это считалось счастливым предзнаменованием, а ежели левую, то несчастливым, и тогда оставляли предприятие. Равным образом славяне приступали к плаванию и вообще ко всякому важному делу не прежде, как испытавши скачок животного. Кроме этого гадания, жрецы гадали по дощечкам: брали три дощечки, у которых одна сторона была белой, а другая — черной, и бросали: ежели две упадут белой стороной, означает счастье, а ежели черной — несчастье. И женщины при храме гадали по линиям в пепле на потухающем угле. При храме Свантовита хранились также священные знамена и орлы, употребляемые на войне. Славяне питали особенное уважение к одному знамени, которое называлось
Гельмольд говорит, что под Свантовитом разумели славяне солнце, приписывали солнцу первенство над другими божествами и посвящали ему храм кумира. Храм был местом прорицания для приходивших из разных стран: туда приносили годовые дары и отправляли жертвы годового очищения. У Гельмольда он называется
Имя Свантовит, по толкованию Шаффарика, происходит от слова
Что Свантовит, Сварожич, Радегаст и Дажьбог — одно и то же, кажется, ясно. Конь у Свантовита и у Сварожича; воплощение на земле и у Свантовита, и у Радегаста; все три — божества войны, предвещания; Радегаст и Свантовит — божества промышленности, каждый из трех называется единым верховным божеством. Принадлежности этих кумиров указывают на их значение как светоносного начала, а различия произошли оттого, что представляли проявление этого начала в разные моменты его деятельности небесной и земного вочеловечения. Конь Свантовита и Радегаста указывает на рыцарскую жизнь божества на земле, и на воинственное его значение как существа света в борьбе с мраком, и на путешествие солнца, подобно коням Аполлона. Так светопоклонники парсы представляли себе Митру, который, хотя по смыслу зендской системы был первым из Изедов, но считался обыкновенно за божество и назывался непобедимым богом, пробегающим Вселенную с луком, мечом и булавой, поражающим злых духов — Девов. Так и Свантовит, солнце, ездил на своем белом, как день, коне воевать со злыми духами во время ночи, царства противного начала, разрушаемого лучами светила; меч и знамена также атрибуты этой беспрерывной брани. Лук в руке напоминает Аполлона — солнце-стрелка. Будучи богом брани — символом борьбы света с тьмой, — он был богом света нравственного, мудрости, высочайшего поведения, общественного порядка и гражданственности; оттого у него испрашивали предсказаний, оттого к нему обращались перед начатием всякого общественного дела, и никакое вече, никакой король не мог изменить приговора, истекающего от верховного света. Как бог солнца он был виновником и подателем плодородия, что показывают моления к нему об изобилии земных плодов. Оттого и рог с вином в руке у него, подобное чему можно отыскать у разных народов. Так, по изысканиям Крейцера и Гаммера, у парсов употреблялся кубок, называемый джемшидовым кубком мира. У египтян отправляемы были гадания с возлиянием из кубка в символизации служения богу годичных перемен. У греков происходили возлияния в Самотраки из кубка, называвшегося солнцевым. Кубок Вакха приносился также как символ творения и плодородия светоносному началу.
Итак, из всего этого мы можем заключить, что Свантовит-Радегаст-Сварожич-Дажьбог были одним существом под несколькими названиями и означали светоносную силу в нравственном и физическом смысле.
Что одно и то же божество может называться различными именами, этого нет необходимости доказывать. В скандинавской мифологии Один имеет до 12 названий. А так как мы знаем, что славяне поклонялись свету под разными наименованиями, то это дает нам повод искать и под другими мифологическими именами того же понятия. Так, я полагаю, что Перун, главнейшее божественное существо после Бога Вседержителя у руссов, также означал светоносное начало; он переводится Юпитером и именуется богом грома и молнии и поэтому уже есть видоизменение понятия о свете. Но, кажется, он означал не только громовника, а вообще свет. Перун — божество старинное, и корень его названия отыскивается у многих народов: так, у литовцев это существо называлось
Все это приводит нас к тому, что Перун, высочайшее божество русских и поляков, есть то же, что и Свантовит, божество других славян. Имя Перуна, переводимое классиками Юпитером, известно было и у древних адриатических славян, ибо на аквилейских надписях находятся слова
В хронике саксонской описывается истукан, находившийся в Любеке, — мужчина с венцом на голове, с продолговатыми ушами и с красным, как бы раскаленным, железом в руке; он назывался
1. Проне и Перун явственно одно имя, и, кажется, Проне есть испорченное слово Перун.
2. У Проне в руке красное железо; у Перуна, по известию Гвагнини, был в руке огненный камень.
3. Вагры признавали за верховное божество Свантовита, а между тем Прове называется их верховным божеством. Поэтому нельзя признать его за одного из второстепенных, более отдаленных от Бога Вседержителя духов, а верховное божество, кроме Бога, явственно отделяемого от Свантовита Гельмольдом, был свет.
То же значение имел в Штетоине и Триглав, которого жизнеописатель св. Оттона Бамбергского назвал величайшим божеством славян. По рассказу Эббона, другого жизнеописателя Оттонова, он изображался с тремя головами, и это означало три царства: небо, землю и преисподнюю; глаза и уста у него были завешены золотошвейным покровом для того, чтобы не допустить его видеть и порицать людские слабости. Храм его описывается очень нарядно. В святилище хранились серебряные и золотые сосуды, буйволовые рога для питья и для труб, множество оружия и всяких запасов; ибо штеттинцы отдавали туда десятую часть добычи, взятой на войне, и славянин обязан был принести ему подарок, спасшись от бури на море, которую, по народному понятию, возбуждало это божество. В честь Триглава отправлялись праздники со священными играми, танцами и пирами. Близ главного храма находились три здания, называемые
К той же категории относится Белбог. В истории каминского епископства говорится, что славяне признавали доброе начало под именем Белого Бога, противоположное злому, называемому Чернобогом. У Гельмольда мы находим известие, что славяне при пиршествах обносили чашу с благословениями и заклятьями, веря, что счастье проистекает от доброго бога, а все дурное от злого, называемого на их языке дьявол или Чернобог. Вслед за тем Гельмольд говорит, что добрый бог есть Свантовит. В другом месте приведенной выше истории Каминской говорится, что славяне отправляли пиршества и обносили чашу на празднике света (si quando lux festa venisset). Ясно кажется, что Белбог и Свантовит одно и то же. Поклонение Белбогу было повсеместным. В отдаленной древности оно было известно у славян адриатических. Так, на камнях, найденных близ Аквилен, читают:
Зная, что столько имен означали одно светоносное существо, можно сделать некоторые догадки относительно других мифологических имен. Писатели, передавшие нам известия о полабских и прибалтийских славянах, упоминают о Яровите, Ругиевите, Поревите и Перенуте. Яровит, или Гиеровит, у жизнеописателя Оттонова представляется богом войны и называется
У Саксона Грамматика описывается в Каренце идол, называемый
Близ храма Руйевитова стояло капище Поревита; идол его был безоружен, и поэтому можно признать в нем значение, противоположное Руйевиту. Поревит был солнце зимнее, потерявшее разящую свою силу, божество мира (Гарпократ, сын Озириса у египтян и греков), тем более что зимою отправлялся праздник, который справедливо, с некоторой стороны, мифографы называли праздником мира.
Подле храма Поревитова стоял храм Поренута. Нарушевич толкует, что это слово происходит от
Однозначительно с божеством Лады было божество Жив или Живый, называемое Длугошем божеством жизни. В летописи Прокоша рассказывается, что на горе Живце, названной от имени божества, был построен храм и собирался в множестве народ весною в первых днях мая; там молились о счастье и благоденствии во весь год. По мнениям язычников, Живый был божество благополучия, верховный правитель вселенной (supremum universi moderatorem) и божество красоты и весны. Славяне, говорит та же летопись, думали, что божество Живый превращается весною в кукушку, дабы посредством этой птицы возвещать время года и долготу жизни людям, и потому ему особенно приносили жертвы, когда слышали в первый раз весною кукование кукушки, спрашивали: «Сколько лет кому жить?» — и заключали о числе будущих годов по тому, сколько раз кукукнет птица после вопроса.
Это весеннее поклонение Ладу и Живому доказывает, что они — одно божество, и оба названия относятся к светоносному началу в смысле всеобщей любви и жизни природы. Вместе с этими названиями чествовали славяне женское существо, называемое
В одной старинной южнорусской сказке, которая, видимо, относится к глубоким временам язычества, я нашел следующее: Ивась (так звали героя) получил приказание от пана, которому служил, узнать, зачем солнце переменяется три раза в день. Он поехал через тот свет в терем солнца над морем; солнца долго не было: оно ездило по свету; Ивась застал солнцеву мать, которая, осведомившись, зачем он приехал, приказала ему сесть за железное корыто. Когда солнце воротилось вечером, мать спросила его: зачем оно переменяется в день три раза? «Есть, — отвечало солнце, — в море прекрасная Анастасия; когда я взойду, она на меня брызнет водою — я застыжусь и покраснею; когда же я взойду на высоту и посмотрю на весь свет, мне станет весело; а когда захожу, Анастасия опять брызнет на меня морскою водою — и я опять покраснею». Из этого видно, что у солнца была мать, да еще женщина, которая его занимала как любовница.
Мы находим у Гельмольда, что у славян была богиня Сива или Жива. В Mater verborum Вацерада мы встречаем ту же богиню, переведенною Церерою; она изображена с колосом и цветом в руках. По другому изображению она представляется с младенцем на голове и виноградною ягодою или яблоком. Мы знаем, что у финских народов было божество Золотая Баба с младенцем на руках. Название это, без сомнения, не финское, и божество заимствовано от славян. Как распространено было у нас в языческие времена почитание подобного женского существа, видно из того, что во многих местах попадаются и теперь грубые статуи и изображения женщины с младенцем. Что между Золотою Бакою и Живою есть соотношение — и близкое, — видно не только из того, что они обе изображаются с младенцами: Длугош ясно указывает на единство их, говоря, что была гора, называемая
Существо двуполое — двутелец по-славянски — скоро явилось в образе отдельных существ мужеского и женского. Мужеское есть воплощенный свет: Свантовит — Кришна — Вишна — Созиаш — Озирис — Аполлон — Дионисий — Аттис; женское — вода. Во всех религиях вода изображает страдательную первоначальную материю женственного существа, из которой посредством плодотворного прикосновения существа мужеского произошли все вещи. В Индии это существо есть Сакти; само по себе бездушное и холодное, оно изображается в виде влаги — оттого и священная река Гангес носит название Сакти. Оно воспринимает от мужеского существа — огня, Шивы — и производит жизнь. По зендскому понятию Церване-Акерене создал словом своим (Гоновер) первообраз материи, праормузда, в котором соединялись начала света и воды и образовалось творение сперва через разделение, а потом через взаимность противоположностей. У семитических народов вода представлялась женским страдательным основным элементом творения. В Египте вода считалась страдательно-женским существом и символизировалась в виде Изиды, пробужденной к плодородию огнесветом. В Греции океан был в начале всех вещей, и, по учению Орфееву, из воды образовалось творение, когда она возбуждена была браком с божеством в виде змеи, называемым
И потом описывается, как слетают два голубя — символы двуполой творческой силы, любви — и производят творение, добывая из бездны элементы оного. Страдательное положение воды в природе послужило человеку поводом видеть в ней женское существо. Без животворной силы света бездвижная вода наполняет пространство в виде снега, льда, мертвой массы; но, когда свет и теплота пробуждают ее, она расходится и, под влиянием света, рождает и питает годовой мир. И на этом-то внутреннем основании славяне-светопоклонники почитали воду. Еще Страбон говорит о жителях юго-западной России, что они поклоняются рекам и источникам, и одна река называется у них именем божества
Таким образом, миф о Диане выразился полно у славян; дева и жена у славян, Диана тоже и у греков, ибо под Дианою разумели не только деву Артемиду, но и Артемиду-матерь, произведшую на свет любовь. Или лучше сказать, греки и римляне почитали Диану в столь различных мифических историях, что образовалось понятие о нескольких Дианах. Первоначальная Эфесская Диана, или Артемида, изображала воду как производительное начало творения — почиталась как дева и вместе всеобщая матерь; эта богиня заимствована Греками из Скифии вместе с Аполлоном и Латоною, или Илитею, из страны гипербореев, и уже впоследствии греческая поэзия запутала и разнообразила простой миф Севера. Итак, вот отчего такая близость к нашим славянским понятиям! И не стану на этом основывать, чтоб греки заимствовали его от славян, но считаю нужным заметить, что слова
Противоположное этому существу светлому, животворному, доброму было мрачное, смертоносное, злобное, которое, по сказанию Гельмольда, называлось
С этим виновником зла кроется начало света, истины и добра, и в таком борении проявляется жизнь в природе физической и нравственной. В природе физической борьба выражается противоположностью жизни и смерти существ и противоположностью годичных времен, лета и зимы. Природа растет, цветет и оплодотворяется — это царство Свантовита; природа мерзнет, явления погибают — это власть противного начала. Свет и теплота представляются в борьбе с тьмою и холодом. То же и в мире нравственном: добро в человеческом мире борется со злом. Божество света духовного, истины и блага является между родом человеческим, принимает человеческий образ, научает смертный род истины, борется со врагом, не подпускающим человека к блаженству, побеждается, а наконец, восстает и торжествует. Такой принцип составляет душу почти всех верований человеческих. В Зенд-Авесте начало света, Ормузд, борется с Агриманом, идолом тьмы и зла, побеждает его, употребляет мирные средства к его обращению, но Агриман упорствует; Ормузд заключает его в тюрьму — Агриман освобождается, искушает человека, одолевает Ормузда; начинается попеременное царство добра и зла; наконец, приходит Созиаш, сын девы, воплощенное духовно-светоносное существо, побеждает Агримана, воскрешает мертвых, творит новое небо и новую землю, судит мир и воцаряет торжество добра и истины навеки. В индийском учении бог Вишну, символ света, воплощается на земле несколько раз, и последнее воплощение будет вечное торжество. В египетской мифологии Озирис, высочайший свет, первообраз годичных перемен и человеческой мудрости, приходит в виде человека на землю, оказывает роду человеческому благодеяния, потом, перед возвратом на небо, убит Тифоном, отпадшим от добра своим братом, погребен, а потом возвращается к жизни: он остается в почитании народа как воплощенное, страдавшее и торжествующее божество. Египтяне праздновали это событие ежегодно весною с большим торжеством; оно начиналось плачем и оканчивалось радостью, история выражала обретение Изидою Озириса, при этом драматически представлялось убиение и погребение божества. То же понятие выразилось и в мифической истории Сома-Гераклеса, который сожжен пламенем и возвратился в небесное жилище. У греков, у которых смешались и переобразились разнородные верования всех частей света, эта идея о воплощении, страдании и торжестве светоносного существа выразилась в нескольких лицах. Униженное странствование на земле высшего лица изображается в истории Аполлона, который для очищения пасет стада, а потом возвращается в светлое жилище. Эта идея представляется полнее в мифе Дионисия, воплощенного солнца, души мира, освободителя, просветителя и утешителя рода смертных, плодотворного духа, героя добра и света: он, странствуя на земле, научал людей, побеждал зло и был убит, а потом соделался правителем мира. Его окончательное торжество выражалось различно в мифологии: по одним символам, найденные детородные части его остаются как бы залогом нескончаемой жизни в природе; по другим, он, под именем Загревса, был умерщвлен Титанами, но Минерва принесла еще теплое сердце к Зевсу и тот воссоздал из него нового Дионисия. Тот же миф заключается и в истории Гераклеса, который странствует по земле с чудесным геройством, снисходит в ад, убит, а потом принят в ряд богов на небо, где сочетается с вечно прекрасною Гекою и прообразует в природе солнечный год. Но яснее всего эта идея выразилась у греков и на Востоке в почитании Адониса, который, по толкованию Макровия, означал солнце у восточных народов. Праздник Адониса торжествовали греки весною два дня: в первый день носили изображение Адониса, пели унылые песни, играли печально на флейтах и приносили погребальную жертву — Катедра. В Александрии тогда делали подобие мертвого человека, несли на носилках и ставили на колоссальный катафалк. То же праздновалось у финикиян, о чем говорит пророк Иезикииль, упоминая о женщинах, плачущих по Фамусе. Это празднество совершалось в Библосе, Антиохии, Вавилоне и, наконец, в Персии, где Адонис назывался Абобас. Везде оно разделялось на две половины: в первой плакали и погребали Адониса, вторая называлась торжеством воскресения или обретения Адониса и сопровождалась шумно-веселыми восклицаниями и оргиями. Адонис знаменовал солнце. Его смерть означала зиму, которая изображалась в образе вепря, поразившего Адониса, его воскресение — весну. У римлян весною праздновали таким же образом смерть и погребение Аттиса, а потом возвращение его к жизни. У скандинавов этот миф выразился в поэтической истории Бальдура. Бальдур — символ солнца, Аполлон северный, сын Фригии — был непобедим, прекраснее всех богов и всех страшнее для злого Локи. Локи, однако, хитростью нашел способ убить его. Все боги жалели о Бальдуре и послали к подземной Геле просить его возвращения. Гела отвечала, что это может быть только тогда, когда вся тварь об нем заплачет. Действительно, все существа заплакали о Бальдуре, но Локи превратился в старуху и ни за что не хотел пожалеть об нем. От этого Бальдур остался в подземном мире, но при конце мира он воскреснет, поразит Локи и возродит новую землю; тогда настанет торжество правды. У славян существовало такое же понятие. И теперь — в некоторых местах при начале весны, в других в июне (точно так и Адониса праздновали то в марте, то в июне) — выражается в народных обрядах уже неясное верование. Делают чучело, называемое в Украине насмешливо Коструньком, кладут на земле, поют над ним печальные песни, потом погребают и всегда кончают обряд веселыми песнями и шумною радостью. В иных местах это чучело после обряда несут с торжеством, увитое цветами и лентами, и топят в воде, как топили чучело Адониса в Александрии, по свидетельству Теокрита; это означает окончательное торжество —
Таким образом, мы видим здесь всеобщее понятие об олицетворении солнечной силы: смерть и воскресение в мире физическом знаменуют годовой круг — лето и зима, а в мире нравственном — вочеловечение божества на земле, благодеяния, страдание и торжество. Эта идея высказалась и в воплощениях Вишну, и в Озирисе, и в Дионисии, и в Аттисе, и в Созиаше, и в Бальдуре, и в нашем языческом божестве с различными названиями и с одним значением. Гельмольд говорит, что Радегаст был герой, странствовал по земле и погиб в сражении, а потом соделался божеством. Верно, славяне верили в его воскресение или переход в высшую жизнь как существа вместе божественного и человеческого, ибо Свантовит, по их понятию, ездил на коне своем и сражался с врагами. Мы наверное знаем, что, по понятию языческих славян, бог мог являться людям в человеческом образе, в белой светоносной одежде, символом которой было священное облачение жрецов при богослужении. К этому же понятию о временном побеждении света тьмою и о последующем его торжестве относится суеверие о съедении солнца: наши предки, еще не освободившиеся от предрассудков, думали, что змей съедает солнце, а потом оно опять воскресает и побеждает врага — так толковали затмение невегласы, как называют наш народ недовольные летописцы.
Эта идея воплощения, страдания и торжества божественного существа на земле была чудесным предчувствием пришествия Сына Божия, солнца правды, света истины, и служит величайшим историческим подтверждением истины нашего Св. Писания. Это была идея, вложенная Творцом в род человеческий: человек, какую бы религию ни создал себе, непременно должен был проявить в ней то начало, с которым сам произошел на свет; оторвать от него мысль о вочеловечении божества было бы столь же трудно, как истребить веру в свою душу. Коварные умы не раз уже хотели доказывать подложность истории Иисуса Христа видимым подобием с верованием народов, не раз уже указывали и на Созиаша, и на Адониса, и на Аполлона как на первообразы Богочеловека; но все их указания могут служить только большим подтверждением и укреплением того, что хотят ниспровергнуть. Во всех мифологиях, как бы они ни были извращены человеческим мудрованием и фантазией, скрываются истины, в глубочайшей древности детства человечества открытые свыше. Хотя евреи сохранили их в чистейшем виде, но и другие народы не потеряли их совершенно, ибо все, по премудрому предначертанию Провидения, должны были соделаться участниками спасения. За всех умер Христос и потому был чаянием всех языков. В блуждающих образах народы искали его; Он, по словам Св. Писания, в мире был, но мир его не познавал, и когда нашлись те, которые познали его, когда, подобно завесе, разодранной в храме в минуту его кончины, пали перед светом его темные призраки и символы, Церковь его стоит на таком твердом камне ясной для всех истины, что врата адовы не сдвинут ее вовеки.
Вся вселенная, оживотворенная огнесветом, духом красоты, гармонии и разума, сыном красной любви — Лады, великим Ладом, Белым добрым Богом, святым витязем, другом человека, соединенным плодотворною любовью с прекрасною Деваною, есть сцена борьбы его с мрачным Чернобогом. Все на земле оживлено духами, которые помогают или доброму, или злому началу. Об этом говорит ясно Гельмольд. Как нравственным свойствам человека, так и физическим предметам славяне придавали духов: одни были добрые, другие были падшие. Это совершенно сходно с учением Зенд-Авесты об Изедах. У славян они носили название богов ветряных, водяных, лесных, полевых и земляных.
Солнце, месяц, звезды и все небесные явления изображались олицетворенными. Месяц был супруг звезды, его сопутницы: в свадебных наших песнях заставляют добрый месяц призывать любезную свою звезду взойти разом, осветить поле и море, обрадовать зверей в лесу и путника в дороге. В созвездии Медведицы народ видит коней, вероятно, Свантовита. Черная собачка — олицетворение Чернобога, каждую ночь хочет перегрызть упряжь, чтоб разрушить весь организм творения, но не успевает, потому что перед рассветом побежит пить к студенцу, а тем временем упряжь срастается. В созвездии Ориона земледельцы видят плуг, символ гражданственности, который, по старинному скифскому понятию, спал с неба. Радуга есть блестящее коромысло, которым царица небесная — прежде Жива-Лада, а теперь Матерь истинного Света — почерпает из святого всемирного студенца животворную воду и орошает поля. Гром происходит от Громовника, превращенного из Перуна в св. Илию. Воздух славяне олицетворяли под именем духа Погоды или Догоды; ветер почитали за дух, веющий от божества, называли его Старибогом и Похвистом; этот демон готов сделать столько же добра, сколько и вреда людям — не от злобы, а от юношеского своеволия. Дурной ветер назывался
Вода была населяема существами, служившими то доброму, то злому началу: хотя вода была сама себе свята, но злое существо посылает в нее своих клевретов для отравления счастья людского. Впрочем, в настоящее время трудно узнать, что принадлежало прежде Ладе, что — Чернобогу; по большей части все такие существа представляются опасными для человека; но это произошло уже после принятия христианства, когда учители веры изображали ложные божества бесами; несмотря на то и теперь сквозь заимствованное понятие прорывается прежнее.
К существам, населяющим воду, принадлежат, во-первых, русалки. Как много значили эти существа у славян, видно из того, что всегда сохранялась не только память об них, но даже вера в их существование; и самые суровые летописцы принуждены бывали называть русальною неделею время, определенное для празднования этим нимфам. Корень слова
К сухопутным фантастическим существам принадлежали вилы, о которых поверья остались у сербов. Вила изображается прекрасною девою, но вместе воинственною. Они часто делают зло людям, умилостивляются кровавыми жертвами, как это видно из прекрасной песни о Зиданье Скадра, на Бояне заключают с героями побратимство и помогают им на войнах. Это амазонки, сопутницы Артемиды. У чехов подобные девы называются
К лесным богам принадлежат Святибор, лешие у русских, представляемые одноглазыми, и великаны-вырвидубы. Леса были у язычников наших предметами особенного поклонения, ибо все светопоклонники чествовали растения как проявление ежегодной деятельности светоносного начала. Так, Дионисий был вместе бог цветов и трав. В Персии с особенным благоговением почитали леса. Религия зендская заключала учение о священном дереве жизни, называемом
Славяне почитали священными деревьями дубы, особенно старые; ясень, как должно думать, был посвящен Перуну, что показывает сходство этого слова с наименованием божества у Длугоша. Клен и липа символизировались — как видно из песен — брачною четою; клен заключал в себе таинственную благодетельную силу — это дерево употребляется особенно во время народных празднеств в Великой России. Кленовый лист имел магическое целительное свойство. Под липами совершались жертвоприношения. Орешник, по свидетельству Оттонова жизнеописателя, был также священное дерево. Береза символизировала чистую мать-природу. Что касается до трав, то, хотя многие теперь у народа имеют то символическое, то чародейственное значение, однако трудно узнать, какие из них что значили в язычестве.
Птицы у славян имели символические значения. Преимущественно же мифологические понятия соединились с кукушкою, голубями, ласточками и воронами. Кукушка изображается провозвестницею будущего с таинственным смыслом. В одной украинской песне говорится, что «над сиву зузуленьку на свете нема». Это объясняется сказанием Прокоша, что в эту птицу превращается Живый. Голубь у всех славян — символ любви, и потому-то в одной карпатской песне приписывается сотворение мира двумя голубями, т. е. мужскому и женскому первосуществу. Такое понятие есть общемифологическое, ибо голуби, по сирийской мифологии, высидели яйцо, из которого образовалась богиня Деркето-Афродита. Так, в греческой мифологии начало додонского прорицалища приписывается прилетевшим туда двум голубям, и с тех пор голуби служили при храме символами жизни, питания и целомудрия. Ласточка у древних славян принимала большое участие в судьбе человека. Так, в Любушином суде ласточка подает знак сестре Кленовичей о ссоре ее братьев. Вороны (крагуи) у чехов были священными птицами — никто не смел пугать их в лесу, а Забой считает величайшею обидою для своих богов, когда христиане выгнали из лесов крагуев. Сова, кажется, была символом смерти и тьмы: когда душа вылетала из тела, то все птицы перепугались, не испугались одни совы. Но кроме этих птиц славяне многим другим приписывали дар прорицания. Птицеволхвование было распространено у всех народов нашего племени. В Великой России особенную силу имеет ворожба посредством черной курицы, что сходно с гаданьями авгуров и, конечно, относится к языческому миру.
Из четвероногих священными у славян были вол и конь. Изображение бычьей головы на щите Радегаста относится к светопоклоннической идее персов и египтян; бык был символом плодотворения, и потому в Зенд-Авесте первое существо, из которого образовались твари, изображается быком. В Египте бык означал живительную силу солнца. В Греции бык изображал Бахуса, принимаемого в значении солнца. Как почитали славяне коня, видно из описаний богослужения Свантовита и Радегаста; гаданье посредством коня осталось до сих пор у нас. В общемифологической системе конь представлялся животным, неразлучным с быком. В Зенд-Авесте конь — животное солнца, и Коршид (одно из наименований солнца) представляется на конях. То же приписывалось Аполлону как солнцу. Священными насекомыми почитались пчелы. По русским суевериям, пчелы произошли из лошади, заезженной водяным, и найдены в реке; это несколько указывает на зендского быка, убитого Агриманом. В Греции пчелы считались сопутницами Артемиды, также были посвящены Церере и служили памятником и символом золотого века. Мед у славян считался священным, как и у греческих язычников: он приносился в жертву богам и употреблялся на тризнах.
Землю славяне населяли существами добрыми и злыми. К добрым принадлежит дедушка, который появляется на местах, где скрыты сокровища, и от прикосновения рассыпается, давая знать человеку о богатстве. Скритки у богемцев — пигмеи — кажется, были существа ни добрые и ни злые; так, в России верят в
К числу злых фантастических существ принадлежит кащей-ядун или Кощей бессмертный, представляемый воображением в виде скелета, треклятая
С символическим почитанием предметов физического мира тесно связан был у славян догмат превращения; в песнях славянских народов очень много историй о превращениях: верно, предки наши верили, что душа покойника и даже живой человек с телом может перейти в дерево, или птицу, или какое другое существо. Несколько таких метаморфоз я считаю нелишним привести здесь:
Девушка, не слушая предостережения брата, вступила на речную кладку, утонула и превратилась в березу, очи ее — в терновые ягоды, а коса — в траву.
Злая мать преследовала сына суровым обращением — сын уехал и превратился в явор, а конь его — в камень. Мать вышла в поле и стала под явор, который отозвался к ней, и она превратилась в пыль.
Юноша полюбил девицу и убежал с нею, но никак не мог соединиться браком; сам он превратился в терен, а девица — в калину.
Господин ненавидел свою жену и полюбил молодую девушку, которая рассказала об этом госпоже. Госпожа убила ее — из ее ног выросли два явора, а из рук — два бука.
Девица долго дожидалась своего жениха, выходила на высокий курган и плакала до тех пор, пока превратилась в тополь.
Муж уехал на войну, оставив жену на попечение матери своей. Свекровь обращалась с нею так сурово, что невеста от тоски превратилась в рябину. Муж, возвратившись, увидел неизвестную рябину, начал рубить, а в дереве показалась кровь, и рябина сказала, что она превращенная жена его.
Девица несла воду, отяготясь работою, наложенною на нее хозяйкою, бросила ведра и превратилась в яблоню. Юноши ехали мимо, срубили яблоню и сделали из нее гусли.
Брат убил брата — из тела убитого выросла камышина, которая, быв сорвана, играла песню, обличающую убийство.
Юноша, долго находясь в чужбине, женился и узнал, что жена его — родная сестра; оба превратились в цветок, называемый по-великорусски
О кукушке рассказывается несколько превращений, напр., у сербов сестра превращается в кукушку за то, что плакала о мертвом брате. У поляков княжна, которую отдавали насильно замуж, превратилась в кукушку. У малороссиян женщина, отданная в далекую сторону замуж, прилетает к матери в виде кукушки.
Женщина превращается в камень за недостойное употребление хлеба.
Свадьбы превращаются в волков по наговорам.
Души умерших превращаются в птиц и являются живыми; так, в малороссийской песне душа убитого прилетает на труп свой к плачущей жене в виде павлина.
Девушка утопает в Дунае, и члены ее превращаются в разные предметы: руки — в щук, ноги — в сомов.
Дитмар говорит, будто славяне не знают ничего о будущей жизни, но это несправедливо, ибо мы видим явственно из остатков нашей поэзии противное. Из Краледворской рукописи мы знаем, что славяне признавали в человеке особое существо, которое называли
Славянская религия чужда была фатализма. Об этом нас извещает еще Прокопий, говоря, что славяне о судьбе вовсе не имеют понятия. Хотя в настоящее время в нашем простом народе существует мысль о предназначении, но она ясно заимствована с христианством от чужих. У поляков даже слово
Вера в гаданья была распространена между славянами до чрезвычайности, так что и до сих пор в русских селах знахарь или гадатель пользуется такою ж силою и значением, как оракул. Прорицания в храмах всегда совершались с гаданьями. Гадали не только жрецы, но женщины, которые, занимаясь этим, составляли как бы особенный цех. В Чехии были женщины, называвшиеся
Праздники языческих славян
Славяне располагали свои праздники сообразно трем видам деятельности света, выражаемой переменами года, который потом делился на три части; праздников было три, по трем действиям земледельческого процесса: посеять, убрать и приготовить.
Первый был праздник весны, торжество в честь Лада, воскресение или возвращение солнца. Стрыковский, описывая этот праздник у литовцев, говорит, что он продолжался с 25 мая по 23 июня. Это столь долгое празднество было у славян: у нас по деревням поются единственно весною до 23 июня особенные песни с именем Лада в припевах. Нарбут сомневается, чтоб праздник народа земледельческого был столь продолжителен в такое время, когда нужно заниматься работами; но, во-первых, самые полевые занятия у славян сопровождались, как и теперь сопровождаются, песнями, и притом такими, какие только и поются во время известных работ; а во-вторых, время с 23 мая до 23 июня для земледельческого класса довольно свободное: тогда севба кончается, а покос еще не начат. И теперь ни в какое другое время не поется более песен, как в это. Праздник весны был даже гораздо продолжительнее, а Стрыковский сказал только о части его, о том времени, когда свобода от работ давала поселянам более возможности предаваться играм и забавам.
Праздник весны начинался очень рано: когда только от солнца начинал таять снег, тогда отправлялось богослужение и приносился в жертву козел, подобно как у пруссов и у восточных народов. Памятниками этого древнего обычая у славян остались: 1) песни, в которых упоминается о таком жертвоприношении, и 2) обычай водить козла: его наблюдают в Украине при начале весны, обыкновенно на первой неделе поста. Юноши и девицы бегают по улице с рукоплесканиями и песнями; в этих песнях в первый раз упоминается имя
Потом совершалось заклинание или призывание весны. Это торжество у русских называется
Во-первых, это было торжество приходящей весны. Оно начиналось призваниями матери солнца, великой Лады.
Напр., в песне:
После того пели торжественные гимны в честь солнца, напр.:
Или:
Хоровод обращался к месяцу и звездам:
Или:
Пели священные песни в честь воды:
Совершали моления о плодородии и ниспослании дождя:
Обращались к лесам, прося их развиться, напр. (малорос.):
Призывали птиц развеселить пением расцветающие дубровы:
Потом отправлялись символические игры; некоторые из них знаменовали весну, другие означали воспоминание мифологических событий. Тогда ж борьба Свантовита с Чернобогом, смерть и погребение Свантовита и восстание, как египетского Озириса или римско-фригийского Аттиса, изображались драматически, и от этого остался упомянутый выше обряд Кострувонька. В песне, которую теперь поют при погребении Кострувонька, изображается плач всей природы над умершим божеством, потом обряд кончается веселыми песнями. Изображая оцепенение природы зимою и возвращение к жизни весною, этот обряд символизирует земное странствование Свантовита, смерть в борьбе, подобно Бальдуровой, и, верно, восстание, подобное Озирисову и Аттисову. Кроме этого обряда есть еще несколько других обрядов, которые здесь излагать в подробности я не считаю уместным, а предоставляю такое занятие этнографам. Припевы: «Ладо! Диди-Ладо! (т. е. великий Ладо) Лелю-Ладо! Дана! Дана!» — показывают, что все они относятся к священной истории язычества славянского, с которою связывается свето- и водопоклонение. Обряды и песни сопровождались священными огнями в честь солнцу, небесным светилам и воде, невесте солнца, носили светильники, подобно как в Египте на праздник Озириса, в Индии — на праздник Дроведы, у греков — в честь Аполлона, изображавшегося с факелом, также на праздник Цереры и Вакха. Памятником этого осталась одна хороводная игра, в которой девицы ходят мерными шагами, представляя, как будто что-то носят к реке, и поют:
Название игры
Второе значение
Сеяние мака, напр. (малорос.):
Хмеля, напр. (русск.):
Ячменя и пшеницы, напр. (русск.):
Льна, напр. (малорос.):
И разные сельские работы, напр. (малорос.):
Все это, изображаясь в священнодействии, как бы освящало полевые труды поселян. Вместе с тем это празднество имело значение для пастухов. Дитмар говорит, что у славян весною был такой обычай: пастух ходил по дворам с палкою, которой рукоятка изображала руку, держащую железный шар. Пастух кричал: «Гонило! Стережи!» И все думали, что эта палка охраняет стадо от волков.
У литовцев также праздновался день Гониглы; Гонигло почитался богом пастухов, но праздник совпадал с торжеством солнца. Я полагаю, что литовский Гонигло есть славянский Гонило, и у славян он означал духа-покровителя стад, или, что вероятнее, был одним из наименований светоносного существа.
Третье значение праздника было семейное. Высочайший лад, всемирная гармония физически символизуется в образе бракосочетания огнесвета с водою, олицетворяемых под именами Свантовита и Деваны. Это бракосочетание совершалось в день Купала, а до того времени, весною, происходила воображаемая любовь света с водою, как жениха с невестою; следствием этой любви был всеобщий расцвет, радость, свежесть. Доказательством служит, напр., след. песня:
Здесь я разумею под весною Ладу, а под дочерью — Деванну, сестру и жену Свантовита. Любовь светоносного мужеского и водного женского божеств служила первообразом соединения полов на земле; потому в хороводе, составленном для богослужения, юноши и девицы долженствовали соединиться браком при конце праздника, а до того времени в своих играх и песнях выражать взаимную любовь для прославления верховной любви. Доказательством служат песни, в которых представляется любовь мужеского пола к женскому, но никогда одного лица к другому, а всегда нескольких лиц разом, так что обыкновенно три-четыре юноши изображаются то в виде трех или четырех месяцев, а три или четыре девушки — в виде звездочек, то в виде птиц, растений и т. п. И весенние игры символизируют часто любовь и бракосочетание, напр.
Четвертое значение праздника было религиозно-погребальное. Тот же самый праздник народный, который теперь называется
После
Когда земледельцы обсевались и наступало более свободное время, когда солнечный жар становился ощутительнее и развитие органической жизни шло быстрее, славяне отправляли торжество в честь Ладу, называемое
Праздник этот продолжался несколько дней, может быть, собственно семь, а может быть, и доходил до дня Купала, как это можно предположить из того, что обряды летницкие совершаются в разных местах славянщины в разные времена, но непременно в близкие около Троицына дня и купального праздника.
Идея его есть поклонение светоносному существу в эпоху сильнейшей его деятельности, богу Руйевиту. Хоровод юношей и девиц в венках, с ветками собирался на берегу реки на возвышении, в роще. Срубленное дерево, украшенное лентами — верно, прежде символическими знаками, — служит непременным условием этого праздника у русских поселян. Обыкновенно это дерево — береза, и, кажется, оно символизировало мать Ладу-природу, ибо береза в малороссийских песнях и народных сказках всегда символизирует мать. У римлян было священное дерево на празднике Аттиса и означало матерь Цивелу; то же значила Майя, принимаемая в смысле природы и матери мира, Афродиты, в честь которой ставили дерево, называвшееся
Религиозно-земледельческое значение летнего праздника видно из обычаев ходить по полям с образами, увитыми цветами. Так как это происходит перед начатием покоса и жатвы, то, значит, славяне отправляли в то время люстрацию полей. В Галиции особенно с большим значением совершается такая процессия: юноши и девицы идут в венках и поют песни, приличные только этому времени; знамена увиты цветами. Христианские пастыри, распространяя веру кротко, обращали в христианские те из языческих обрядов, которые не заключали ничего противного идее христианства.
В семейственном отношении песни летницкие отличны от весенних. В них уже молодцы не ищут девиц, не изображается первое знакомство любовников, а выражается предчувствие скорого брака. Так, в одной, напр., песне девушка думает, что скоро придется быть замужем, в другой сожалеет о скоропреходящих днях девичества, днях забав и песней, за которыми последует однообразная жизнь семейная. Оттого в весенних песнях отец отправляет дочь на игрище и говорит: «Гуляй, дочь моя, сколько хочешь! Два раза не будешь молодою». А в песнях летницких мать посылает дочь повеселиться.
Разом с гуляньем, пиршествами и веселыми играми поминали мертвых. Хоровод переходил от священных рощ и вод к могилам — там отправлялись тризны с такими же играми, как и весною. Оттого в христианстве в семицкие дни рыли могилы для странников. И теперь около этого времени в обыкновении отправлять панихиды. Живущие, празднуя полную жизнь, земное царство света, напоминали отжившим, что и для них придет время, когда меч света поразит смока и избавит их из черной ночи.
В то же время отправлялись жертвоприношения русалкам; и теперь неделя после духовой называется русальною. По известию Козьмы Пражского, чехи приносили около праздника Пятидесятницы жертвоприношения источникам.
Наконец, в заключение продолжительного празднества Лада, отправляемо было великое торжество Купала. Ни одно из народных празднеств не оставалось у славян — с его явно языческими принадлежностями — после принятия христианства, как купальный. Духовные в России силились истребить его и не могли до сих пор; но оставили нам любопытные описания. В Стоглаве (в XVI веке) жалуются, что «против праздника Рождества Иоанна Предтечи против ночи и во весь день до ночи мужи и жены и дети в домах и по улице и, ходя по водам, глумы творят со всякими играми и всякими скоморошествы и песни сатанинскими, ночью в роще, омываются водою, и пожар запалив, перескакаху по древнему некоему обычаю». В Синопсисе говорится, что в Малороссии «в навечерии Рождества св. Иоанна Крестителя собравшиеся к вечеру юноши мужеска, женска и девическа пола соплетают себе венцы от зелия некоего и возлагают на главу и опоясуются ими. Еще ж на том бесовском игралище кладут огонь и окрест его емшеся за руце нечестиво ходят и скачут, и песни поют, скверного Купала часто повторяюще и через огнь прескакующе». Густинская летопись гласит, что «в навечерие Рождества Иоанна Предтечи собирается простая чадь своего пола, сплетают себе венцы из ядомого зелия и препоясавшеся былием, возгнетают, огнь и деже поставляют зеленую ветвь и емшеся за руце скоро обращаются окрест того огня, поюще своя песни, потом через оный огонь прескакуют». В Польше такой обычай назывался
Следы этого празднества существуют у многих народов. Так, в северных странах такой огонь зажигался в честь Бальдура; в Германии он называется
Вот как отправляется этот праздник в южной России: прежде всего юноши и девицы купаются, потом надевают венки из черноклена с душистыми травами, подпоясываются чернобыльником (artemisia vulgare) и перед захождением солнца собираются на возвышенном месте непременно над рекою. Ставят два изображения: одно — чучело наподобие человека, другое — дерево, увитое женскими уборами, лентами и венками; дерево обыкновенно бывает черноклен; потом раскидывают кучи соломы, зажигают и, постановившие кругом, поют песни, и, взявши в руки изображения, попарно парень с девкою прыгают через огонь, потом, когда все перепрыгнут, бросают в воду изображения, из которых мужеское называется Купалом, а женское — Мареною. Вслед за тем бросают с себя венки в воду. В песнях, поемых при этом, говорится, что Купало (переделываемый обыкновенно в Ивана) купался, что играло на нем солнце и что, наконец, накупавшись, он упал в воду. Поют также о Марене, что она необыкновенная красавица, играла в высоком тереме, потом бросилась в воду. Кроме того, поют о каком-то женском существе, утонувшем в Дунае, и о мужеском, изрубленном девицами и превратившемся в несколько цветков. Кроме всего этого, прочие песни содержания эротического и почти варианты свадебных.
Из этого я заключаю, что два изображения, мужеское и женское, Купало и Морена, означают Лада-Свантовита — светоносное начало — и женское водное начало, или Девану; теперь они называются в народе
В отношении семейном этот день был велик у славян. Юноши и девицы, составлявшие хоровод в продолжение праздника Лада, должны были соединиться браком. Хоровод уничтожается. Каждый юноша выбирает себе вечную подругу. Это доказывается тем, что песни купальские есть, по большей части, одни и те же, что свадебные: в них уже мало поется о любви, а если поется, то о супружеской; девушка теряет отца, брата, сестру и приобретает свекра, свекровь, деверя, золовку. Как купанье, так и перескакивание через огонь — обряды брачные и, кажется, у славян языческих были тем, что теперь венчанье. Так, Иаков Черноризец, живший в XI веке, жаловался митрополиту Иоанну, что простые люди не венчаются, а совершают бракосочетание посредством плесканья. Огонь же употребляется на свадьбах; в Малороссии и теперь на свадебном пиру молодые перескакивают через кучу зажженной соломы, как на Купала. В этом предположении, что Купало означал также и брачное торжество, утверждает меня то, что по окончании всей церемонии бросают венки в воду, а брошенный в воду венок в малороссийской поэзии неизменно символ окончания девства. Оттого и на свадьбах невеста ходит в венке и снимает его, когда станет женою.
В хозяйственном отношении этот праздник имел также высокое значение. В этот день собираются обыкновенно травы, как медицинские, так и такие, которым фантазия приписывает чародейственную силу. Как вода, так и огонь, и даже венки с праздника купальского признаются полезными для здоровья. Тогда находят под чернобыльником какой-то земляной уголь, исцеляющий от болезней. Тогда растет трава архилина, получаемая, как думали в старину, только через золотую и серебряную гривну, и трава-разрыв, способная разрушать железо, и цветет папоротник, символ таинственной силы света. Огнем купальским и водою очищали славяне скот, поля и огороды, приготовляясь к начатию полевых работ и полагая, что этим они предохраняют произрастания от вредных насекомых. И потому справедливо некоторые мифографы называют Купала богом земных плодов. Как смысл высочайшей силы солнца, он действительно был божеством плодородия.
Я не знаю наверное, имеет ли праздник Купала значение для усопших, но то знаю верно, что огонь и вода считались для них необходимыми. Так, русские объясняли арабскому путешественнику, что они сжигают тела для того, чтоб умершие невозбранно вошли в блаженство, следовательно, достигнули блаженства посредством огня. В Богемии ежели и хоронили трупы не сжигая, то считали необходимым, чтоб на могиле три или семь дней горел огонь. Что вода была также необходимою для мертвых, видно из того, что, по сказанию того же арабского путешественника, мертвых сжигали непременно в лодке на воде. Святослав для успокоения усопших топил в воде петухов и младенцев. У приволховских славян куски дерева, из которого делается гроб, бросаются в воду или сжигаются. В Малороссии бросают шелуху красных яиц в воду, надеясь, что она по воде дойдет к мертвым около дня Купала. Наконец, важно еще и то, что около этого праздника у малороссов есть день, называющийся
По окончании длинного праздника Лада начинались полевые работы, которые, несмотря на свою тяжесть, сопровождаются и теперь песнями. Когда жатва оканчивалась, отправлялся другой торжественный праздник Свантовиту-Ладу, теперь называемый
Третий праздник у славян отправлялся зимою в то время, когда солнце доходило до minimum своей силы и возвращалось снова на весну. Праздник этот имеет основание в общечеловеческом мифологическом понятии о рождении света. В Персии праздновали Мигрган в конце декабря и называли праздником рождения непобедимого солнца. Подобно тому и в Египте жрецы торжествовали рождение Озириса. У римлян тогда отправлялись Шиуарские Календы, называвшиеся также Natales Solis invicti. Этот праздник принадлежал также и к поклонению Митре, называвшемся непобедимым солнцем. Древнее изображение женщины с младенцем было символом рождающегося солнца. У скандинавов тогда отправлялся праздник Иолы в знак возвращающегося солнца. В Англии должайшая зимняя ночь называлась материнскою, ибо с этих пор день прибавлялся и солнце входило в прежнюю силу, т. е. рождалось. У славян был в то время праздник, именуемый теперь Колядою; некоторые утверждали, что это наименование божества мира, другие отвергали всякое мифологическое происхождение этого праздника и думали, что Коляда есть испорченное слово Calendae и зашло в Малороссию от поляков, которые заимствовали от западных европейцев. Но мы знаем, что не только в Малороссии, но и в Великой России, в самых отдаленных углах, известно имя Коляды, притом находим видимое сходство обрядов этого праздника с древними подобными мифологическими торжествами. Я не стану излагать всех этих сходств, а укажу на прекрасное сочинение Снегирева «Русские простонародные праздники», где это достаточно показано. Полагаю же, что имя Коляда вовсе не произошло от Calendae, a скорее однознаменательно со словом
В отношении религиозном этот праздник у славян отправлялся в честь рождающегося солнца, из чего уже следует заключить, что год славяне начинали с зимнего поворота. Озирис-Свантовит, пораженный на время Тифроном-Чернобогом, восстает и начинает свой процесс оживления природы. А так как солнце совершает деятельность свою постоянно и сначала оно является в малом виде, то оттого и образовалось понятие у всех языческих народов о рождении и детстве светоносного начала в годичном его бытии; оттого и произошло изображение женщины — олицетворенной природы — с младенцем. Оттого и Поревит изображался безоружным: это значило, что свет управляет миром, но уже без орудия борьбы с тьмою и смертью, а голова на груди Поренута означала самовозрождение. Памятником этому служит песня:
Может быть и должно быть, с этим временем совпадало пришествие на землю светоносного начала в виде человека; многие колядки, по-видимому, относящиеся к детству Божественного Искупителя, кажется, относятся к языческому воплощению. Так, например, в одной колядке говорится, что матерь родила сына — искупала его в море, а мы знаем, что солнце купается, а по литовской мифологии, матерь его живет близ моря. Вероятно, это был также праздник сотворения мира, ибо в некоторых обрядных песнях об этом говорится, и говорится притом совершенно по языческим понятиям. В то время совершались священные игры, как видно из зимних хороводов, и приносились жертвы. Так, в одной русской песне святочной изображается явно языческое жертвоприношение: в лесу горят огни, вкруг огней стоят скамьи, на скамьях сидят юноши и девицы,
В отношении семейственном этот праздник имел, кажется, то значение, что тогда составлялся хоровод на весну и освящался религиозными обрядами. В песнях, которых в таком роде больше всего, изображается приготовление к любовным занятиям. Колядницы, ходящие под окнами в Малороссии, поют обрядные песни юношам и девицам и всегда изображают их еще не знающими любви, но предвещают им скорое знакомство с этим чувством. Так, юноша изображается с атрибутами молодца, на коне, на охоте или на войне; нечаянно он находит себе девицу и получает ее то геройскою удалью, то прельщая красотою. Девице расхваливают ее наряды, ее красоту и говорят, что скоро соберутся к ней князи и бояре (т. е. женихи), будут искать любви ее, и наконец возьмет ее доблестнейший и красивейший из всех юношей. По большей части гаданья, существенная часть праздника, относятся к семейной связи. Девушка хочет узнать своего суженого, юноша — свою будущую подругу. Из множества гаданий я считаю не лишним привести на память несколько таких, которые, несомненно, относятся к языческому миру. К таким принадлежит гаданье посредством лошади: девушки выводят коня и проводят его через бревно; ежели конь не зацепится, то муж у той, которая гадает о себе, будет добрый, в противном случае — сердитый. Гаданье посредством кольца также древнее, потому что следы его есть в Кралодворской рукописи. Гаданье посредством кур, которых заставляют пить воду, есть хлеб, брать кольца и т. п., сходно с гаданьем римских Авгуров. Гаданье посредством накрытого прибора в бане сходно с римскими гаданьями, описанными св. Августином. Гаданье посредством лучины, которую обмакивают в воде и зажигают и по скорому зажжению заключают о выгодном или невыгодном бракосочетании, имеет соотношение с языческим понятием о бракосочетании огня с водою. Все эти гаданья исключительно семейные. Поэтому я полагаю, что в язычестве на праздник Коляды — рождения солнца — составлялся и освящался хоровод, которого члены — юноши и девицы — долженствовали на будущую весну своею любовью прославлять всеобщую любовь, выражаемую в природе жизнью, а в языческом богословии — символическим бракосочетанием царя-огня с царицею-водицею.
Без малейшего сомнения праздник Коляды имел важное значение в земледельческом отношении. Обычаи щедровать и отчасти колядовать у малоруссов преимущественно земледельческие. Певцы под окном прославляют обилие и счастье хозяина, говорят, что у него есть и пшеничный хлеб, и кишки, и колбасы, и желают ему такого ж благоденствия на другой год. «Бог тебе кличе! — говорится в одной щедровке. — Дается два лана жита, а третий пшеницы, а четвертый гречихи, а пятый овса». В другой говорится, что Бог любит хозяина, и когда он посеет на будущий год хлеб, то Бог ниспошлет на ниву его дождь, который упадет три раза в мае, и на ниве уродится жито и пшеница, а хозяин в благодарность за хорошее желание должен поставить певцам мед и вина. У великоруссов хозяину желают корысти в дом, а хозяйке предвещают, что она будет печь пироги, что значит принимать гостей. При святочных подблюдных песнях всегда прежде всего воздается хвала хлебу:
Многие из гаданий относились к урожаю в будущем году, как и к женитьбе. Гаданье посредством соломины, которую берут, закинув голову, ртом из снопа и заключают о счастье, когда вынется соломина с колосом, и о несчастии, когда пустая, есть гаданье земледельческое. Обычай посыпать зерном на Новый год, наблюдаемый в Великой и Малой России, сопряжен с большим торжеством, которое называется
Замечания о языческом славянском богослужении вообще, а в особенности в России
Религиозные основания у всех славян были одни, что видно из сходства нынешних народных обрядов, празднеств, поверий и гаданий; но в частном развитии религия славянская была разнообразна. Нам несомненно говорят, что у прибалтийских славян были капища или храмы, было жреческое сословие. Но нет следов ни того, ни другого у руссов, поляков и чехов. Нестор говорит, что у руссов в Киеве стояли идолы на холме, а о жрецах и храмах нет ничего. При описании обращения в христианство русских, польских и чешских славян нигде не говорится об оппозиции жрецов и об истреблении капищ. В песне «Забой, Славой и Людек» описывается борьба язычников с христианами в Чехии, и кажется, если где, то там должны бы мы были встретить жрецов и капища, а между тем и там нет ничего: идолы стояли в священной роще, там совершали им жертвоприношения, там молились. И в уставе князя Владимира запрещается молиться у воды или у рощения, но не в капищах. Известный почтенный наш археолог Зориан Ходаковский хотел во что бы то ни стало найти капища и жрецов в языческой России. Он полагает (между множеством других доказательств), что храмами у наших предков были городки или городища, те небольшие земляные насыпи с входом внутрь, обыкновенно полукруглые, которые встречаются в разных местах России. Относительно жрецов Ходаковский думает, что слово
В прибалтийской славянщине богослужение носило правильный образ: жрецы имели белые богослужебные одежды, свои особенные термины и слова, священные палки, которыми они значительно ударяли в землю. Мы не можем ни утверждать, ни отрицать существование таких обрядов в прочих странах славянщины, хотя вероятно, что и у нас в России были положенные обряды, которые переходили от поколения в поколение и так составляли богослужение. Это видно из нынешних народных обрядов: ежели они дошли до нас через столь долгое время, то должно предполагать, что они были нечто правильное. Однако религия славянская, хотя человечески разумная, благородная, доходила даже до грубого фетишизма в народе. По сказанию Ибн-Фоцлана, руссы поклонялись истуканам и клали у подножия их съестные припасы, думая, что все то поедается богами, когда в самом деле расхватывают птицы. В песне о Забое, Славое и Людеке отец приносил богам есть. Впрочем, как у славян были священные птицы, и притом самые боги — как видно из мифа о кукушке — превращались в птиц, то, может быть, руссы в самом деле кормили птиц, и араб несправедливо заключил, что пища предназначена для деревянных богов и похищена птицами.
Относительно того, были ли в России храмы, мы, основываясь на известиях летописных и других памятниках, должны сознаться, что не можем признать их существования, но, однако, не можем и отрицать. Вообще храмы языческих народов значили не то, что теперь у нас церковь; храмы не стояли в каждом селе, а находились в немногих местах, почитавшихся особенно священными. Гельмольд говорит, что вся славянщина стекалась к храму Свантовита — вероятно, что русские славяне туда ездили; но, быть может, и в России было несколько таких храмов.
Нестор вообще мало распространяется о язычестве славян русских. Мы узнаем из него, что Владимир поставил на холме возле двора теремного истукана Перуна с серебряною головою и золотым усом, Дажьбога, Хрса, Стрибога, Симаргла и Мокошь. Я уже объяснил, что Перун и Дажьбог суть наименования светоносного существа. Стрибог называется в «Слове о полку Игореве» дедом ветров, а в малороссийских сказках мы встречаем
Хотя Нестеровы боги, по-видимому, отличались от божеств других славян, но так как мифологические названия были коллономинациями одних и тех же существ, то несправедливо мнение тех, которые хотят отделить русскую мифологию от мифологии других славян. Кроме истуканов, поставленных на холме Перуновом, славяне русские имели еще обширнейший запас мифологии, ускользнувший от летописцев. Мы уже знаем наверное, что славяне русские чествовали Ладу, матерь-природу и бога-света под мужеским таким же именем, хотя у Нестора нет этих имен. Кроме сих имен в песнях, есть множество урочищ в России, напоминающих название Лады и Леда: в одной Новгородской губернии Ходаковский насчитал их девять, там же он сосчитал шесть, напоминающих эпитет Лада-Лелис, т. е. светлый. По известиям того же достойного археолога, у нас существуют названия Белобоги, Чернобоги, Белославы, Чернославы, Радогосты, напоминающие
Часть II
Историческое значение южнорусского народного песенного творчества
К произведениям народной словесности принадлежат: 1) сказания, сказки и легенды, 2) загадки, 3) поговорки и пословицы, 4) заговоры и заклинания, 5) предания и 6) песни. В первых преимущественно выражается фантазия народа, во вторых — его остроумие, в третьих — его ум, в четвертых — его верования, в пятых — его память, в песнях, обнимающих, впрочем, круг и всего предыдущего, главным образом выражается его чувство. В настоящем сочинении мы будем иметь дело только с песнями. Народными песнями мы называем только такие, которые в данном их виде не имеют и никогда не имели единого автора — не только такого, которого бы мы могли назвать по имени, но даже и безыменного, о существовании которого было бы основание догадываться. В европейской науке такое понятие не господствует: на Западе собиратели и исследователи народных произведений причисляют к ним и такие, о которых достоверно известно, что они созданы единым лицом; это делается потому, что народ усвоил эти произведения. У них народная песня — то, что поется народом, у нас же — то, что создано народом. Если сопоставить произведения изустной словесности, обращающиеся в простонародье, с произведениями словесности письменной, то различие между чисто народными и популярными песнями в некотором отношении напоминает различие между оригинальными сочинениями и подражательными и даже переводными. Хотя последние и часто оказывают громадное влияние на развитие образованного общества, но нельзя признавать за ними того значения, какое признаем за оригинальными. Необходимость положить грань между чисто народным и популярным для нас вытекает из того коренного различия, какое существует в натуре между нашею народною жизнью и жизнью западных народов. Наш народ стоит на более первобытной почве, чем народы западные. У нас сравнительно меньше распространена грамотность, и жизнь менее усвоила тех форм, которые выработала западная цивилизация.
Поэзия прирожденна человеку, и поэтическое творчество, следуя одним общим для всех законам, может, относительно своего проявления, находиться на различных степенях сообразно постепенному ходу культуры. Чем общество первобытнее, тем меньше в нем простора для личности, тем незаметнее проявление нравственных индивидуальных особенностей, тем крепче единство в понятиях, нравах и приемах жизни у членов общества между собою — там и поэзия не представляет признаков личного творчества; плоды поэтического вдохновения, зарождаясь отрывочными чертами, не записываются и не сберегаются, как достояние личностей: письменность — важнейший рычаг для поднятия личности — еще не служит для выражения и укрепления человеческой мысли; поэтические проблески, появляясь вначале двумя-тремя чертами, образом, сравнением, очертанием, коротким рассказом или воспоминанием, передаются из уст в уста и под влиянием поэтического настроения других лиц видоизменяются, добавляются; выраженное одним принимается другим так близко к сердцу, что последний не сознает, что это не его собственное создание, и потому нимало не стесняется прибавлять что-нибудь, сообразно впечатлениям, производимым явлениями окружающей его среды или ощущениями собственного сердца; таким образом, зачатки песни, добавляясь, расширяются и вместе с тем сталкиваются с зачатками другими, соединяются с ними, перекрещиваются: иное переходит отсюда туда, другое — оттуда сюда, и так образуются большие песни, имеющие вид цельности содержания и законченности: но, достигши такого вида, песня хотя получает уже некоторую прочность и крепость, однако, обращаясь в народе изустным путем, не изъемлется от дальнейших видоизменений и под влиянием таких перемен в народной жизни, которые производят переворот в народной поэзии, разлагается совершенно, отчасти оставляя свои элементы для составления новых песен.
Песня всегда близка к жизни: народный человек выражает ею то, что у него на душе в данную минуту; он принимается за песню потому, что она подходит к тому, что он чувствует, а чувствует он всегда то, что вызывается у него явлениями действительной жизни. Эта чрезвычайная близость песни к сердечным ощущениям, истекающим прямо из жизни, и побуждает изменять песню, чтобы сделать ее применительнее к ближайшей среде. Таким образом, не говоря уже об общем качестве человеческой природы забывать и изменять подробности и выражения слышанного, причина, почему песня разбивается всегда на различные варианты, лежит в самом ее существе. Но так как при всем разнообразии в частных явлениях народная жизнь в своей общности долго остается одна и та же, то при всех видоизменениях, в каких является народная поэзия, она долго сохраняет в главных чертах своих однообразие; песни прежних поколений переходят к последующим поколениям в продолжение веков, и поздние варианты, отступая от прежних в подробностях, удерживают дух и суть содержания. Решительные перевороты в народной поэзии происходят только тогда, когда перевороты происходят и в ходе самой народной жизни. Но и тогда, когда уже новые условия жизни творят новые песни, в этих новых можно открывать заимствованные из прежних, уже отживших песен глубоко усвоенные народом обороты, краски, образы, даже целые повествования, примененные уже к признакам более позднего времени. Насколько двигалась жизнь, настолько и песенность. Насколько народная жизнь позднейших поколений при всех переворотах, мало оставлявших изменений в культурном отношении, обращалась к старым началам за неимением новых, настолько и новые песни походили на старые.
Разветвление народных песен имеет различные степени, зависящие от условий народной жизни. Песня, сложившись в одном углу народного отечества, переходит в другой, в третий и видоизменяется. Если между разными, даже отдаленными, краями, населенными одним и тем же народом, образуется постоянное и деятельное сообщение, то народные песни поются в более близких между собою вариантах, и напротив, скудость сообщения производит такое сильное разнообразие, что одна и та же песня в различных местах поется в таких отличных один от другого вариантах, что они кажутся отдельными песнями.
Этому процессу подвергались все народы в мире. Но так как известные и неуловимые условия их детства образовали у них различные способности, нравы, стремления, то и ход их развития был неодинаков; этому помогали и климатическая обстановка, и перевороты в народном быте, и сношения с иноплеменниками. Духовная деятельность одних была богаче, других беднее, у одних направлена в одну, у других — в иную сторону.
Самый важнейший переворот в народной жизни есть распространение грамотности и книжности. Оно совершенно изменяет ход и способы проявления поэтического творчества. Грамотность не дает уже проблескам вдохновения разгуливать по свету и, будучи общим для всех достоянием, служит элементами для бессознательного составления песен. Грамотный поэт передает плод своего вдохновения письму, сразу дает ему и объем, и крепость, обдумывает его, трудится над ним — оно является в законченной форме, оно делается духовным достоянием личности. Другие грамотные люди если полюбят это создание и станут повторять его, то сознают, что произведение, которое действует на их душу, принадлежит не им; известно ли по имени лицо поэта или неизвестно — все равно: на его творении лежит отпечаток того, что оно первоначально есть творение единой личности. Если от долгого изустного обращения возникают варианты, то они более или менее имеют значение искажений, а не нормального состояния, какое имеют, напротив, варианты чисто народных произведений. Благодаря письменности существует первоначальная форма, служащая нормою. Это постоянство формы поэтического произведения, это появление его в законченном виде из-под рук единого автора, наконец, эта принадлежность его этому автору — вот важные отличия произведения литературного от чисто народного, так как существенные признаки последнего — принадлежность всей массе народа и неизбежная безграничная вариация. Кроме того, грамотность ведет за собою изменение в языке и приемах выражения настолько, насколько она способствует развитию образованности. Отличие языка книжного, языка образованного общества от языка простонародного есть явление повсеместное и зависит от того неравенства, с каким обыкновенно народ идет по пути к образованности. Конечно, если бы вся народная громада равновременно получала образование, такого бы различия не было; но обыкновенно образованный класс народа малочисленнее остальной массы, коснеющей сравнительно в большом невежестве; знакомство образованных людей с большим запасом предметов, большая широта взглядов и понятий неизбежно порождают значительное количество слов, выражений, оборотов, построений речи, чуждых для простолюдина; создается литература, недоступная для последнего по недостатку сведений и привычки обобщать и разделять понятия. Все написанное примыкает к этой литературе, а также и песня, как только начнет писаться и составляться лицами грамотными, усваивает свойства образованного языка и входит в область литературы. Эта литература состоит из творений различных личностей, поэтому уже составляет противоположность с безличными творениями изустной народной словесности. Сила образованности так велика, что народ, чувствуя ее превосходство, при всяком близком соприкосновении с образованным обществом, по возможности, перенимает его приемы, подражает языку образованных людей и схватывает песни, составленные более или менее литературным складом. Таким образом литературная поэзия проходит и в народ, начинает делаться популярною. Но так как число не только образованных, но даже просто только грамотных возрастает все-таки не в сильной пропорции в сравнении с массою, пребывающею в прежнем положении, то рядом с письменною песенностью, понемногу входящею в народ, продолжает существовать прежняя, изустная, творятся и перетворяются чисто народные песни стародавним способом, подвергаясь, однако, влиянию литературности в тех местах, где простолюдин находится беспрестанно в таких условиях, которые помогают ему усваивать приемы образованного общества. От этого нередко проистекает искажение и упадок поэзии. Простолюдин, не получив правильного образования даже и в первоначальном виде, а только нахватавшись кое-чего из образованной среды, думает примкнуть к ней; он начинает пренебрегать своими старыми песнями: они уже не соответствуют стремлениям к той жизни, какою ему хочется жить; он перенимает песни литературного склада, но, по недостатку знакомства и с языком, и с способами выражения чувств и мыслей, и с предметами образованной среды, уродует их иногда самым диким и бессмысленным образом, а между тем он еще не настолько разорвал связь с условиями прежней жизни, чтоб отрешиться от ее проявлений, и потому рядом с заимствованными песнями литературного склада он поет песни чисто народного происхождения, искажая их добавками и видоизменениями, смахивающими на приемы и речь того класса, который стоит выше простолюдина в культурном отношении. В так называемых захолустьях, то есть в местностях, удаленных от культурных центров, народная поэзия менее испытывает этого влияния, хотя она там суживается, подобно тому как суживается самая жизнь, из которой она истекает.
На Западе литературное влияние давно уже начало сталкиваться с поэзиею чисто народного происхождения. Еще ранее XVI века в массе народа расходились песни, заведомо сложенные едиными авторами, нередко такими, которые приобрели громкое имя и оставили на письме потомству свои произведения. Поэтому там не так легко и наглядно отделяется популярное от народного, как у нас, и в сборниках песен западноевропейских народов слова
У нас (более или менее и у других славян) этого рода творчество еще можно назвать живучим, но оно сильно склоняется к падению, по мере того как грамотность и житейское сближение с образованною средою изменяют жизнь и воззрения простолюдина. Наверное, можно сказать, что распространение грамотности и книжного образования убьет его; само собою разумеется, мы не пожалеем, если ради всеобщего просвещения необходимо пожертвовать этим драгоценным достоянием протекших веков, памятниками духовной деятельности наших предков. Остается только желать, чтоб эти памятники были поскорее собраны и сохранены для науки.
Историческое значение народных песен может определиться для нас сообразно тому, чего мы желаем от истории. Если мы станем отыскивать в народных песнях источников для истории политических перемен, государственного строя, войн, развития общественного быта, песни окажутся скудным источником. Не надобно забывать, что песня принадлежит простолюдину и может выражать только его жизнь и его взгляды. Если прежде песни были равным достоянием целого народа, то это было в такое время, когда весь народ стоял на той же первобытной малокультурной почве, на какой теперь остался простолюдин. Но и в этой сфере они во многом не дадут нам желаемых сведений. Так, для познания устройства материального быта простолюдина они недостаточны, хотя местами и заключают в себе верные черты. Песни — важный, но никак не исключительный источник для нашего знакомства с народными понятиями, воззрениями, верованиями, воспоминаниями: для этого необходимы, и часто более, чем песни, другие памятники народного слова. Но там, где идет дело о чувстве народа, песни не заменимы ничем. Быть может, нам возразят, что это относится только к одному роду песен — к лирическим, а не к эпической поэзии. Но мы в таком случае заметим, что эпический элемент входит в песню только под условием возбуждения чувства. Песни
Бесспорно, песни составляют, рядом с другими произведениями народного слова, драгоценный источник для знакомства со всякого рода проявлениями духовной жизни; но самым первостепенным, ни с чем не сравнимым и ничем не заменимым источником для историка песни представляются со стороны народного чувства. Чувство есть основа всякого проявления духа, возбудитель мысли и поступков, корень нравственного бытия. Познать чувство человека — значит познать его сокровенную природу. Понятно, что при таком значении песен историк народа должен считать их для себя одним из важнейших источников, таким, без которого он едва ли может ясно разуметь тот человеческий мир, который хочет изображать.
Составляя исключительно достояние простонародья, песни окажутся историку полезными и важными для уразумения и культурных сфер общества, так как духовное состояние простолюдина во многом близко к тому состоянию, в каком находится и весь народ, из которого выделилось образованное общество, неизбежно удержавшее в себе, однако, коренные народные свойства, унаследованные от предков, и притом же духовная связь образованного общества с массою простонародья не разрывается, если только первое не усваивает чужого языка и чужой народности и не отрезывается совершенно от своего корня. У нас образованное общество, при всех отличиях от народа, даже при напускном пренебрежении к родной речи, гораздо более заимствовало от простого русского народа, чем ему давало.
Русская народность делится на две ветви: южнорусскую (иначе малорусскую) и севернорусскую (иначе великорусскую). Этнографическое различие между ними так велико, что народная песенность той и другой должна рассматриваться отдельно. Мы займемся южнорусскою.
Язык южнорусский, составляя одно из наречий славянских, разделяется на три наречия: украинское (самое распространенное), полесско-северское (отличное от первого некоторыми фонетическими особенностями, из которых самое видное — перемена гласных не в мягкое
Все песни могут быть разделены на три главных отдела: обрядные, былевые и бытовые.
Обрядные разделяются на два вида: а) относящиеся к временам года и б) относящиеся к семейной жизни. К первому виду принадлежат весенние песни — веснянки, большею частью с играми; летние — троицкие и петровочные; купальские — принадлежащие к народному празднику Купала (24 июня); рабочие — гребецкие, зажнивные и (не везде) обжиночные с обрядами, отправляемыми по уборке хлеба; наконец, колядки — песни святочные — и щедривки, которые поются накануне Нового года. Ко второму виду принадлежат свадебные, которых чрезвычайное множество, колыбельные, в некоторых местах особенные песни при крестинах и, наконец, погребальные, или причитанья. Былевые песни по форме распадаются на два отдела: а) собственно песни, которых содержание составляет какое-нибудь событие, и б) думы. Слово
Самый важнейший признак, побуждающий признавать думы песнями, есть тот, что все они проникнуты чувством и главною их целью было возбуждать чувство. Этот признак в думах бросается в глаза даже более, чем в песнях, где иногда чувство скрывается под свойственными народной поэзии символическими изображениями.
Былевые песни в южнорусской поэзии не имеют той плавности рассказа, какою отличаются думы; в них более преобладает и, главное, непосредственнее выказывается драматическая форма.
Бытовые песни с меньшею строгостью и точностью могут быть разделены на отделы, чем былевые и обрядные; одна и та же песня может принадлежать к двум и нескольким из разрядов, на которые мы захотим их разделить; кроме того, не всегда строго можно отличить бытовую песню от небытовой, так как драматическая форма, особенно свойственная южнорусской народной поэзии, преобладает везде, и нередко бытовая песня изображает как будто какое-то событие, так что причислять ее к бытовым можем мы только на том основании, что изображаемое в ней событие оказывается повседневным и всеобщим явлением бытовой жизни. Мы в числе бытовых песен различаем песни козацкие, изображающие обычные и повседневные явления козацкой жизни; к ним подходят и некоторые думы, которые хотя и воспевают определенное событие, но такое, которое слишком часто могло повторяться; прощание козака с семьею или с милою женщиною и смерть козака — самые обычные темы этих песен. За ними следуют чумацкие песни; потом песни бурлацкие или сиротские (бурлак — бездомный и бессемейный молодец — составляет особый тип в народной поэзии); потом песни рекрутские, в которых всегда почти представляется скорбь разлуки рекрута с семьею и семьи о судьбе его; за ними — песни поселянские, изображающие общественные условия быта поселянина, — здесь всего любопытнее те, которые касаются крепостного права; наконец, следуют два самых плодовитых разряда бытовых песен: песни семейно-родственные и песни любовные — и эти песни всего труднее подчиняются строгому отделению от прочих, так как многие из них в равной степени могут относиться к различным ступеням народного быта и жизни. Мы коснулись этой классификации только для того, чтоб уяснить наши указания на песни, так как нам придется часто делать эти указания в ходе настоящего сочинения; собственно же для нашей цели — представить в песнях народа его историю — эта классификация имеет второстепенное значение. Для истории в ее истинном, обширном смысле песня из каждого разряда может доставлять материал не по одной ее принадлежности к этому разряду, а по различным жизненным чертам, рассеянным по всем вообще песням.
Прямыми важнейшими источниками для знакомства с песенностью южнорусского народа при составлении настоящего труда служили нам, во-первых, печатные, а во-вторых, рукописные сборники.
Важнейшие из печатных были следующие:
1. Три сборника М. А. Максимовича: один, изданный под названием «Малороссийские песни» в 1826 г., другой — «Украинские песни», изданный в 1834 г.; третий, изданный под названием «Сборник украинских песен. Отдел первый. Украинские думы» в 1849 г.
2. «Запорожская Старина» И. Срезневского, в 2 ч. 6 тетр. 1833–1838.
3. «Малороссийские и червонорусские думы и песни». 1836. (Изданы г. Лукашевичем без имени автора.)
4. «Народные южнорусские песни» Амвросия Метлинского. 1854.
5. «Писни украинського люду» Д. Лавренка. 1864. (Помещены только любовные.)
6. «Записки о Южной Руси» Кулиша. 1856.
7. «Украинськи письни» Баллинои. Харьков. 1863.
8. «Сборник памятников народного творчества в северо-западном крае», изд. под редакциею г. Гильтебранта. 1866.
9. Очень богатый сборник галицких песен, напечатанный в Чтениях Московского Общества Истории и Древностей в разных номерах с 1863 по 1866 г. включительно. Сюда вошли песни из прежде изданных галицких сборников: Вацлава из Олеска (Piesni polskie i Ruskie ludu Galicyjskiego. 1833), Жеготы Паула (Piesni ludu Ruskiego w Galicyi. 1840), Русалки (Русалка Днистровая. 1841), Русской свадьбы (Ruskoje wesile opisanoje crez J. Lozinskiego. 1835).
Кроме печатных источников, у автора этого сочинения было под рукою значительное рукописное собрание песен, записанных им самим в разных краях, населенных южнорусским народом, еще в конце тридцатых и начале сороковых годов текущего столетия; одна часть из них, именно песни, записанные на Волыни, была напечатана в Малорусском сборнике, изданном г. Мордовцевым (этот печатный сборник сильно пострадал от цензора, который, находя в этих песнях на каждом шагу ненравственное и неприличное, вычеркивал и целые песни, и места из песен и через то изуродовал их); некоторые сообщены были собирателем покойному А. Л. Метлинскому и поступили в его сборник; остальные нигде не были напечатаны (и передадутся для напечатания Географическому обществу). Независимо от этого, сверх того, г-жа М. А. Маркевич передала автору этого сочинения довольно значительное количество песен, записанных отчасти ей, а также ее покойным супругом, А. В. Маркевичем; перед самым уже приготовлением к печати сообщил ему сборник песен Д. К. Мороз. Наконец, профессор Дерптского университета А. А. Котляревский уделил автору право пользоваться для настоящего труда сборником дум, записанных в начале текущего, а может быть, еще и в конце прошедшего столетия. Автор считает долгом изъявить всем этим лицам свою благодарность. В последнее время Русское географическое общество предприняло издать сборник как песен, так и других памятников народной южнорусской словесности, собранных по поручению общества и приведенных в порядок П. П. Чубинским. Нам известна только часть этого богатого собрания.
Мы выше сказали, что песни подвергаются тем же изменениям, какие испытывает народная жизнь. Естественно, эти изменения и определяемые ими периоды народной жизни живо отражались в песнях, но самая близость песен к жизни делается причиною их исчезания. По мере того как перестают действовать на народ условия прежнего, но уже измененного строя жизни, перестают действовать на его сердце и воображение песни, вытекавшие из впечатлений, полученных под влиянием этого строя, и забываются. Если бы песни записывались в прежние времена, то, конечно, мы бы имели в них самую богатую, верную и полную картину народной жизни того периода, в котором возникали. Но этого не было. Песни исчезали за явлениями, их вызывавшими, некому было их сохранять в безграмотном народе, когда они более не удовлетворяли этого народа. И теперь до нас дошли только остатки прежнего в более или менее измененном виде; следы прошлого отражаются в них настолько, насколько влияние самых жизненных признаков, с которыми эти песни состояли в связи, напечатлелось на жизни последующих поколений; чем более времени проживал народ, удаляясь от прошедшего, тем это прошедшее теряло для него свои подробности, оставляя в народной жизни только главные черты, и периоды прошлого в народных песнях отражаются только самыми продолжительными временами и общими чертами. Таким образом, все прошедшее южнорусского народа в его песнях выражается 1) периодом язычества или отдаленной древности, 2) периодом княжеским или вообще историческим до-козацким, 3) периодом козачества и, наконец, 4) периодом по-козацким.
Мы избрали для малорусских песен, которые по необходимости должны будут приводиться в настоящем сочинении, правописание, состоящее в том, что мягкое
Период языческий. — Отдаленная древность
Наши сведения о язычестве наших предков столько же скудны, сколько и неясны. Нам остались названия языческих божеств, которые нам не вполне понятны или вовсе непонятны. О большинстве этих божеств и вообще мифологических названий трудно окончательно сказать, народные ли они или заимствованные, были ли они в уважении у целой массы или только у одного класса народа; равным образом трудно решить, в какой степени мы имеем право прилагать к своей языческой древности известия о язычестве других славян. Но кроме известий о мифологических божествах и способе поклонения им, известий темных, есть в некоторых памятниках хотя немногочисленные, но сравнительно более ясные указания на обожание природы вообще, важные преимущественно оттого, что их смысл объясняется нашими песнями. Так, например, нам прямо говорят, что предки наши обожали стихии, небесные светила, огонь (например, у Кирилла Гуровского: «Уже не нарекоша Богом стихия, ни солнце, ни огнь»; или у другого: «И огневи молятся, зовут его Сварожичем»), воду, деревья, животных (например, в слове Григория: «Ов требу створит на студеньци, дьжда искы от него… ов реку богинею нарицаеть и зверь живущ в ней яко Бога нарицая»; или у Иоанна пророка: «Еже жруть бесом, болотом и колодезем»; или в летописи: «Бяху же тогда погании жруще озером, кладязем и рощением», или в разных поручениях: «Уже бо не нарекутся богом древеса», «Жертву приносяще огневи и камению, и рекам и источникам и берегыням»; или в уставе Владимира: «Аще кто молится под овином или у рощения или у воды»; или в житии Константина Муромского: «Дуплинам древяным ветви убрусцем обвешивающе и сии покланяющеся», и проч.). Кроме прямых указаний, есть много еще таких, которые, при сопоставлении их между собою и с народными верованиями, обычаями, песнями, приводят также к несомненному убеждению в том, что предки наши обожали природу; следы этого обожания остались в народной поэзии так, как, быть может, многие и не допускают.
Отличительная и господствующая черта поэтического воззрения в наших южнорусских народных песнях есть символизация природы. Под именем символа мы разумеем образное выражение нравственных идей посредством некоторых предметов физической природы, причем этим предметам придается более или менее определенное духовное свойство. Такого рода воззрение не могло возникнуть иначе, как в глубокой древности, в период юношеского состояния народа. Песня в момент своего образования выражает только то, что чувствующая и творящая сила души считает правдою, во что верит, а верить в духовное свойство воды, деревьев, камней — человек мог только при условиях пребывания в слишком юношеском состоянии своего духовного развития. Одухотворение или — что совпадает у юного народа — обоготворение разных явлений физической природы составляло, по всему видно, сущность нашей мифологии. Это, однако, не было уже признаком первобытного, младенчествующего состояния. Еще прежде, чем человек стал придавать то и другое духовное качество разным предметам, встречаемым в окружающей его природе, и таким образом создавал для себя в ней символы, он относился ко всей природе во всей целости, не отличая в ней частей и образов, обращаясь ко всему безразлично. Разделение представлений совершалось постепенно: прежде для него существовала только вода, а потом уже он различал реки, озера, источники, болота. Точно так же было время, когда человек относился ко всем деревьям вообще как к лесу, а потом уже начал отличать дуб, липу, клен и т. п., или к птицам вообще как к летающим существам, а потом уже выделил из них кукушку, орла, голубя и проч. И теперь еще можно заметить, как простолюдин, выделяя из огромной массы трав такие, которые то тем, то другим обратили на себя его внимание, относится безразлично ко множеству таких, для которых у него нет особого названия, по-видимому, не желая себе задавать труда отыскивать в них особенности и означая их общим именем
Дальнейшим шагом в развитии мифологии в человечестве было отложение мифов от тех предметов физической природы, с которыми они были связаны, и полное их облечение в идеальные человеческие формы. Так, в греческой мифологии Зевс означал небо, Аполлон — солнце, Артемида — луну, Посейдон — воду, Гефест — огонь и проч. Но эти мифические существа отличались уже от тех физических предметов, которые означали и с которыми прежде были нераздельны; они стали человекообразными владыками, божествами над теми предметами, которыми они были сами. Вслед за тем воображение устроило между ними семейную жизнь, разные связи и отношения, создало для них историю, применило к определенным местностям их подвиги и мнимые события, происходившие с ними. Затем начали твориться и плодиться новые божества, которых значение соединялось уже не с предметами, непосредственно ощущаемыми посредством чувств, но с свойствами, признаками и действиями, постигаемыми посредством размышления: так, производительная сила природы явилась в личности Афродиты, а половое влечение приняло образ ее неизменного сопутника Эрота; борьба в природе нашла себе олицетворение в Арее; быстрота воздушных перемен в сопоставлении с изменяемостью житейских положений человека — в Гермесе; таинственный мрак смерти преобразился в Плутона со всем его подземным царством; земледельческая культура человеческого общества олицетворилась в Деметре, а человеческий разум стал поклоняться своей могучей красоте в образе прекраснейшей, непорочной девы — Афины. У наших предков процесс отложения мифов от предметов физической природы и их человеческого обособления не совершился и, вероятно, едва только начинался: это наглядно подтверждается символикою природы в наших песнях — символикою, вполне соответствующею более ранней, хотя и не самой первой ступени мифологического развития. Несомненное отсутствие жрецов и храмов у наших предков, а следовательно, и недостаток положительной религии совместны только с этою раннею ступенью. Иностранные названия нескольких божеств, которых истуканы, по свидетельству нашей древней летописи, были поставлены в Киеве уже незадолго до господства христианства — названия Мокоши, Хорса, Симаргла и, вероятно, Перуна — заставляют полагать, что зачатки положительной религии привносились к нам извне и не успели пустить корней в народе. От них не осталось никаких следов. Названия Дажьбога и Стрибога, бесспорно, славянские (мы оставляем под сомнением загадочного Белеса, требующего особого ученого разъяснения); но, насколько они нам известны, эти мифические существа, должно быть, находились еще в тесной связи с физическими предметами. Дажьбог значил солнце, Стрибогдед, или отец ветров (в малорусской сказке «витрив батько») — предполагаемую силу, производящую ветры. Если, как вероятно, о них (особенно о первом, так как в «Слове о полку Игореве» Дажьбог является прародителем, а в летописи он сравнивается с подобным существом у египтян, царствовавшим на земле, следовательно, можно предполагать, что существовали какие-нибудь мифы о воплощении солнца и вообще о пребывании его на земле в человеческом виде), и были мифы, соответствующие процессу отложения от физического предмета, то эти мифы должны были принадлежать к числу первичнообразных и малоразвитых мифов человечества; в противном случае они, во-первых, пустили бы от себя отпрыски других разветвленных мифов, во-вторых, они едва ли бы могли так утратиться, не оставив важного влияния и отпечатка на народе, так долго сохранявшем следы приемов языческой жизни. Есть известие об обоготворении огня под мифическим названием Сварожича: «И огневи молятся, зовут его Сварожичем»; но из этого самого известия очевидно, что мифическое название давалось самому веществу огня; таким образом, божество огня, наш Гефест, не отложилось еще от своего материала.
Остатки древних мифических названий в наших песнях очень незначительны. К ним принадлежат имя Ладо, обыкновенно встречаемое в весенних песнях с припевами: «Лелю-Ладо», «Диду-Ладо»; имя Купала — в смысле народного праздника (по всем вероятиям, в древности отправлявшегося в честь солнца и воды); имя Морена — олицетворение воды или моря и вместе — смерть, убивающая сила; быть может, сюда отнести следует и припев: «Ой дай, Боже!», часто употребительный в колядках, допуская, что здесь сохранилось древнее призывание Дажьбога, хотя, с другой стороны, сомнение в справедливости такого толкования не будет лишено оснований.
При такой скудости всего того, что может указывать на признаки обособления мифов и отложения их от предметов физической природы, с которыми они были связаны, природа является в этих песнях с глубоко древним символическим и мифическим характером. Со многими предметами до сих пор соединяются мифы, хотя большею частью в неясных обломках. Но еще более в южнорусских песнях со многими из явлений и предметов физической природы связано символическое значение. Мы, конечно, не станем утверждать, чтобы вся символика существующих теперь песен была тою же и такою же, какою она была в отдаленной языческой древности; многое утратилось, другое сбилось, перепуталось, иное видоизменилось под влиянием позднейших условий или, оставаясь, в сущности, древним, до такой степени укрылось под новейшим способом выражения, что уже кажется новым явлением. Не следует забывать того, что народ после принятия христианства продолжал жить с прежними языческими воззрениями и привычками, сохранившимися до сих пор, но в то же время подвергался и влиянию своей последующей истории. Эта живучесть древнего язычества, способствуя сохранению главной сути старины, в то же время способствовала и изменяемости в формах выражения; древние поэтические мировоззрения не могли сберегаться, как археологические драгоценности; они не были предметом благоговейных воспоминаний об отжившем, давно минувшем; они продолжали вращаться в действительной духовной жизни народа и потому неизбежно должны были подчиняться жизненному потоку и подвергаться видоизменениям; от этого иные формы возникали вновь, но непременно на старой подкладке. Ниже, при изложении символики, мы увидим, что некоторые символические растения в Малороссии носят латинские названия, но самая их символика и приемы, с которыми она проявляется в народной поэзии, заставляют нас видеть в сущности древнюю туземную основу. Вообще приемы отношений человека к природе в южнорусских песнях таковы, что могли образоваться только во времена господства мифологических воззрений в духовной жизни народа. Нет описаний ради самых описаний, исключая разве самых новейших песен; предметы физической природы всегда почти являются в сопоставлении с явлениями нравственного человеческого мира; часто человек говорит с ними, как с подобными себе по разуму существами, часто и они отзываются ему человеческим языком, да и они сами между собою нередко обращаются как существа, мыслящие и чувствующие по-человечески. Иные, сохраняя постоянно один главный символический смысл, служат как бы иероглифами для выражения человеческих ощущений. Одним из позднейших видоизменений, вероятно, следует считать сопоставление по созвучию, когда предмет физической природы приводится, потому что его название созвучно с каким-нибудь словом в изображении человеческого состояния; но и здесь едва ли можно искать причины такой формы в одном только созвучии и часто не трудно бывает подметить, что сопоставляемый предмет своим свойством или обычным уже символическим значением производил впечатление, которое способствовало появлению формы сопоставления по созвучию. Одним словом, при всех неизбежных отпечатках, какие наложили последующие времена на символику народа, бесспорно истекающую из отдаленной древности, она в южнорусских песнях сохранила свои глубоко древние основы и приемы, что может еще служить превосходным источником для уразумения духа народа в эпоху седой древности, особенно при совместном изучении других памятников народного слова. Мы, однако, не касаемся последних, так как цель наша — представить только то, что дают нам исключительно песни. Отсюда само собою разумеется, что труд наш не будет ученым исследованием о язычестве и языческой древности наших предков; довольно будет того, если, как мы надеемся, исследователи этой древности найдут в нем указания, более или менее приведенные в порядок, на драгоценный и едва ли чем-либо заменимый материал для своих исследований.
Из всех славянских песен южнорусские особенно богаты и важны для древней символики, гораздо богаче великорусских. Мы решились изложить здесь народную символику, насколько она высказывается в этих песнях, разделив ее, сообразно естественной классификации предметов, на четыре отдела: 1) символика небесных тел и воздушных явлений, 2) символика земли, местностей и воды, 3) символика растений и 4) символика животных.
Небесные светила. Солнце, луна и звезды чаще всего встречаются в колядках, особенно все виды вместе. Это побуждает думать, что празднество Рождества Христова заменило у наших предков такое языческое празднество, которым чествовались небесные светила. Иногда солнце и месяц вместо звезд являются с дождем и ветром, иногда солнце с месяцем без звезд.
В колядках, особенно карпатских, мы усматриваем следы мифологической истории, соединенной с чествованием небесных светил. Божья Матерь идет по «давней» тропинке; ищет она своего сына. Она встречает светлое солнце. «Помогай Бог, Матерь Божия!» — говорит ей солнце. «Дай Бог тебе здоровья, светлое солнышко! — отвечает ему Божия Матерь. — Ты, солнышко, высоко светишь, далеко видишь, — не видало ли ты моего сына?» Солнце отвечает ей: «Не видало, не слыхало». Идет она дальше и встречает месяц. То же приветствие, тот же вопрос. Месяц отвечает то же, что солнце. Божия Матерь встречает звездочку. «Ты, звездочка, высоко восходишь, далеко видишь, — говорит она, — не видала ли ты моего сына?» Звездочка отвечает: «И видала, и слыхала, он стоит на горной равнине и устраивает свадьбу».
Что здесь Божия Матерь (вероятно) заменила собою другое опенское языческое божество, видно из того, что в другой колядке то же самое, что здесь, относится ко вдовице, и конец песни несколько иной. И здесь сын той, которая о нем спрашивает, устраивает свадьбу, но уже ясно — себе; у него, Иваненька, как он называется в этом варианте, сваты — лесные птицы, соловьи — музыканты, мелкая рыба ему жена, а водяная лоза — дружина.
Тот же вопрос делается таким же порядком месяцу, а потом вдова встречает звезду:
Из третьей колядки можно даже предположить, что эта вдовица могла быть не кто иная, как то же солнце, а муж ее, отец новорожденного — месяц, звезды же — его братья, и что при последующем смешении образов меньшее существо, играющее здесь главную роль, до того отделилось от солнца, с которым было тождественно, что даже говорит с ним как с посторонним. В этой колядке Иванойко или Иванцё поехал за горы за вином (поихав до гир на вино) или, может быть, за виноградом, потому что в карпатских песнях нередко виноградные ягоды называются вином. Встретили его семь разбойников. Они стали выведывать у него, есть ли у него отец, мать, братья и сестры. Иванцё открывает им, что у него отец — месяц, мать — солнце, сестры — звезды, да еще прибавил брата — сокола, уже не на небе, а на земле, что, впрочем, на символическом песенном языке означает удалого красивого молодца.
Неудивительно такое разнообразие и противоречие в песнях; вообще мифологическое представление о солнце везде подвергалось противоречивым образам: солнце представлялось то мужским, то женским существом, то братом, то мужем, то женою месяца. Мы едва ли ошибемся, если в этом новорожденном младенце, о котором идет речь во многих колядках на разные лады, будем видеть рождающийся год, возвращающуюся силу жизни, которая проявляется в природе возрастанием солнечной теплоты и у всех почти племен, сколько известно, в более ясных или тусклых образах выразилась представлением о рождающемся божестве. К этому образу относится также карпатская колядка об Олене, называемой «Матерью Бога милого», колядка, которой половина есть вариант приведенной нами колядки о матери; но после того, как звездочка объявляет матери о ее сыне, начинается описание с христианскими признаками.
В святочных песнях поется о построении храма или церкви; в ней одно окно — солнце, другое — месяц, третье — звезда или звезды. Этот образ мы встречаем в колядках в разных местах Малороссии обыкновенно с применением солнца к хозяйке, месяца — к хозяину, а звезд — к его детям.
Но в галицких колядках строение такой церкви приписывается вороному коню.
Сын разгневался на отца и отделил для себя из стада вороного коня. Стадо пошло на тихий Дунай на золотые мосты. Обвалились золотые мосты, потонуло стадо, погиб и вороной конь. По этому поводу вспоминаются от лица сына, разгневавшегося на отца, достоинства погибшего коня: «Он замечал все, что я ему покажу: ушами подслушивал, глазами считал звезды, копытами бил белый камень и строил церковь с тремя окнами и с тремя дверьми; первое окно — ясное солнце, второе окно — ясный месяц, третье — ясная звезда; одними дверьми сам Господь входил, другими св. Пречистая, третьими св. Николай».
Едва ли можно оспаривать, что личности христианского мира подставлены или представлены после, и притом до крайности непрочно и некстати. По-видимому, храм, в котором окна — солнце, месяц и звезды, должен означать небо, а гнев сына на отца дает повод полагать, что в языческой древности было что-то похожее на борьбу юных божеств со старейшим поколением. Чудный конь — выражение творческой силы — божеский конь, конечно, стоит в ближайшем отношении и с конями Перкуна (deewe sirai), и с конями Одина, и, вероятно, еще ближе с конем Свантовита, которого холили и кормили жрецы при храме этого божества в Арконе.
Безразличное отношение звезд к людской жизни удалило в песнях звезды от месяца и солнца; они заместились дождем и отчасти ветром. В тех же карпатских колядках, на которые мы указываем как на самый богатый запас остатков языческой старины в народной поэзии, солнце, месяц и дождь являются тремя братьями; месяцу приписывается сила замораживанья, солнцу — размораживанья, а дождь дает зелень.
Женская личность, которая переименовалась то в христианское имя Богородицы, то в неопределенное название вдовицы, сама происходит из источника, который образовался из слез, падавших из очей какого-то лица, которому в колядке усвоено имя Николая. Она белила ризы и крепко заснула; к ней приходят три гостя неодинаковые — то были солнце, месяц и дождь. Солнце хвалит себя и говорит: «Нет никого важнее меня: я как взойду — освещу церкви, костелы и все престолы». Месяц говорит: «Нет никого важнее меня: я как взойду — освещу гостей на дороге, волов в возе». А дождь говорит: «Я как пойду три раза на яровой хлеб — возрадуются жита, пшеницы и всякая ярина».
Эти же три гостя в другой колядке изображаются приходящими к тому хозяину, которому колядуют, и ему говорят те же самые слова о своих достоинствах, какие говорили Богородице.
В той же колядке приходит в гости к хозяину сам Бог с товарищами: первый товарищ — ясное солнышко, другой — белый месяц, а третий — дробный дождик. Смысл таков, что пришествие Бога знаменуется собственно приходом одних только этих товарищей. Поется еще колядка, где рассказывается, как хозяин приготовляет стол и просит Бога к себе на вечерю. В одно окно светит солнце, в другое — месяц, кругом ясные звезды. Приходит Бог с Богородицею и святыми, а хозяин угощает Бога зеленым вином, Богородицу — сладким медом, а святых — производящею горилкою.
В Карпатской щедривке (поется накануне Нового года) посылается орел (в одном стихе он назван орлом, а в другом заменен соколом) сесть на море. И он сидит на море и видит, как плывет корабль с тремя воротами: в одних воротах светит месяц, в других — восходит солнце, а в третьих — сам Господь держит ключи, отворяет и впускает души.
Христианское влияние прибавило к этому, что не впускаются туда те души, которые не уважали родителей, обижали старших братьев и сестер. Господь, отворяющий рай, вероятно, тождествен с тем лицом, которое в одной веснянке отпирает небо и выпускает весну, а по другому варианту — росу.
В колядках и щедривках частая форма представлять хозяина — месяцем, его жену — солнцем, а детей его — звездами: это выражается с разными изменениями. Как на особенно оригинальный оборот мы укажем на одну колядку, в которой говорится, что плыл по реке кленовый лист и на нем написано три имени — солнца, месяца и звезд; солнце означает хозяйку, месяц — хозяина, а звезды — его дети, точно так же, как и в приведенном выше образе построения церкви с тремя окнами.
Солнце (одно). Из исторических памятников нам известно, что русские в язычестве боготворили солнце, и, как оказывается, у них была мифологическая история о царствовании его под именем Дажьбога. Есть одна песня, в которой с первого раза можно признать (как некоторые ученые и делали) следы явного боготворения солнца. В этой песне женщина, обращаясь к солнцу, называет имя Бога.
Но трудно утверждать, что она под этим словом
Бог отвечает ему: «Свети, солнышко, так, как светило. Я буду знать, как покарать их на том свете, на Страшном суде».
В некоторых песнях солнце изображается колесом — представление старое, общее многим мифологиям — напр. в веснянке:
Кропивное
Или в следующей свадебной:
Так же и яблоком:
В одной свадебной песне оно представляется купающимся в разъяренном море.
Образ купанья солнца в море встречается и в сказках, и есть остаток мифологического представления об отношениях солнца к воде как супругов.
В обыкновенных житейских и любовных песнях солнце не принадлежит к предметам, особенно часто употребляемым. Вообще оно носит эпитет
Или в купальской:
Рассвет и восход солнца представляются временем особенно веселым и сравниваются с веселым гуляньем.
И в свадебных песнях поется:
Невеста, возвращающаяся с венчания или идущая к венцу, сравнивается с солнцем, которое поднимается вверх по небу.
Или:
Девица называет своего возлюбленного своим солнцем.
В свадебных песнях жених сопоставляется с солнцем.
Как тучи закрывают солнце, так враги лишают женщину присутствия милого.
А когда она лишается навсегда своего милого, то блеск солнца представляется ей противоположностью с тьмою безнадежности в ее душе.
Закрытие солнца тучами есть образ печального расположения духа.
С ясным солнечным днем, когда ветер не дает солнцу слишком греть, сравнивается мление сердца, когда хотя не потеряна еще надежда, но нет вблизи милого предмета.
Солнце — женский образ. Из приведенной колядки об Иванце, у которого отец — месяц, а мать — солнце, видны следы представления солнца в женском виде, и притом в любовных отношениях к месяцу. В одной веснянке разговору девицы с молодцем предпосылается, для сопоставления, разговор солнца с месяцем; солнце спрашивает месяц, рано ли он восходит, поздно ли заходит. Месяц недоволен этим вопросом: «Что тебе до этого? — говорит он. — Я всхожу на рассвете, а захожу в сумерках».
С жарким летним солнцем сравнивается горячее сердце девицы, а зимнее солнце уподобляется сердцу вдовы, уже пережившему пламень любви. Летнее солнце хотя иногда и покрывается облаками, но все-таки дает теплоту, а зимнее хоть и ярко светит, но не греет; веет тогда холодный ветер.
Заходящее солнце как соответственный образ сопоставляется с кончиною человека. Так, в одной чумацкой песне описывается сначала заход солнца, а потом смерть чумака.
Но палящий жар, иссушающий растения, наводит подобие с бедностью и лишениями: так, в одной песне бедная женщина говорит, что недостатки иссушили ее, как ясное солнце иссушает красную (червонную) калину. Однообразное течение солнца сравнивается с блужданием молодца, не знающего отдыха и покоя.
Месяц. В песнях есть следы того миросозерцания, при котором обращались к этому светилу как к разумному и могучему существу и просили у него помощи. Это ясно указывается в одной волынской веснянке, где девица идет ночью к колодцу, находящемуся на горе под вербою, обращается к месяцу и просит объявить ей, за кого она выйдет: за милого или за нелюба.
В другой песне — обращение к месяцу с просьбою засветить на весь прекрасный мир, спустить вниз рога свои, осветить дуброву и показать степные дороги. Такое обращение можно почесть остатком языческой молитвы.
В галицкой свадебной песне полумесяц, окончив свой путь и осветив только половину земли, приходит к морю и не почивает, а говорит: «Вот, Господи Боже, если бы я был цел, я бы всю землю осветил».
В более слабой степени, чем приведенные образчики, носят на себе следы того же первобытного отношения к светилу как к разумному существу нередкие в любовных песнях обращения к месяцу, напр.: девица обращается к месяцу и просит, чтоб он светил ее милому, когда милый пойдет от нее домой или в долину с своими волами, но чтоб не светил ему и зашел в тучу, когда милый пойдет к другой девице.
Молодые люди обоего пола сходятся на ночные игрища (улицы), и таких игрищ может быть несколько в одном селе; и вот девицы, посещающие одну из этих улиц, просят месяц к себе на улицу, потому что у них на улице красивые молодцы.
Так как эти улицы оканчиваются обыкновенно парными любовными свиданиями, то девушка просит месяц покровительствовать ее свиданию с милым и называет месяц
Девица просит месяц и звездочку не светить, когда на вечерницах нет ее милого, и светить, когда он там.
Иногда даже девица требует от месяца невозможного, напр., чтоб он разбился на две половины и одною светил ей, а другою — ее милому.
Месяц часто является в песнях со звездою (зарею), которая изображается его сестрою. В свадебных песнях поется: «Посылала звезда к месяцу: „Месяц, мой братец, не выходи раньше меня; взойдем оба разом, осветим небо и землю; ужаснется зверь в поле, обрадуется путник в дороге“».
В галицкой колядке поется, что месяц шел послом от Бога к хозяину (которому колядуют) с известием, что к нему будет в гости сам Бог. Сестра звездочка просила его подождать, но месяц отвечал, что ему надобно спешить: он в послах от Бога.
В других песнях месяц и звездочка не брат и сестра, а между ними показываются как будто любовные отношения. Так, в одной очень распространенной песне вечерняя звезда говорит, что ей неприлично всходить «против» месяца (или прежде него), как и девице неприлично выходить самой к козаку прежде него.
Не подоба зирци против
Не подоба дивци против
И молодец с девицею, как пара, ставятся в подобие месяца и звездочки.
Или:
Восход месяца — образ брака; девица говорит, что она жала рожь, но не вязала снопов — любила молодца, но не говорила ему правды; что она тогда снопы повяжет, когда месяц взойдет — тогда скажет правду милому, когда он возьмет ее за себя замуж.
Молодец, находясь посреди множества девиц, выбирает себе одну и чувствует недостаток, когда ее нет с ним; и у месяца из многих звезд есть любимая звездочка.
Нередко замечаемое явление на небе, что какая-нибудь звезда случайно как будто идет вместе с месяцем, подало повод к составлению такого представления, что звезда сопровождает месяц, как его близкая подруга. Время явления месяца вместе со звездочкою считалось счастливым временем для рождения, и козак, родившийся в такое время, успевает во всем, что задумает, особенно в любви.
В этом же смысле молодец приглашает месяц и звездочку светить над тем местом, где находится предмет его сердечного внимания.
Поэтому и в свадебных песнях, величая жениха и желая ему счастья, поют, что мать обгородила его месяцем и опоясала солнцем.
Мать невесты, отправляя новобрачную в дом мужа, дает ей в проводники и покровители месяц и звездочку.
Сами новобрачные уподобляются месяцу и звездочке.
В смысле пары в колядках хозяина сравнивают с месяцем:
а хозяйку со звездочкой:
Но с месяцем, а вместе с тем и со звездочкою, сравнивается в другой колядке сама девица.
Так как в поэтическом представлении народа составился образ, что месяц и звездочка любовная пара, то в песнях является по несколько месяцев разом. В весенних играх пересчитываются присутствующие молодцы, и всякий из них называется месяцем с прибавлением его собственного имени; точно так же пересчитываются присутствующие девицы и каждая называется звездочкою, с прибавлением ее собственного имени;
Или:
А потом соединяют молодцов и девиц попарно, указывая, что такая-то девушка — звездочка такого-то месяца.
В таком же смысле в одной галицкой песне два солдата называются двумя месяцами:
подобно тому, как в слове об Игоревом походе два княжича названы двумя месяцами. Но так как народ подметил, что месяц не всегда идет по небу со звездочкою и не всегда одна и та же звездочка провожает его, то месяц получил прозвище непостоянного (перебирчика):
И если сближение молодца и девицы нашло себе подобие в отношениях месяца и звездочки, то разлука и непостоянство также находят себе подобие на небе.
С месяцем сравнивается молодец, которому девицы не должны вверяться.
Тот же смысл и в той песне, где, утешая девицу, плачущую о неверном, говорят ей, что она полюбила молодца, стоя по месяцу.
Сообразно с этим представлением о месяце, с месяцем сравнивается волокита, подбирающийся к чужой жене и получивший за то наказание.
Свет месяца, холодный и слабый, сопоставляется с томлением сердца:
а отсутствие солнца и свет месяца вместо солнца выражают грусть, сопровождая печальное прощанье матери с сыном.
Звезды. Во множественном числе это слово редко встречается в народной поэзии. Исключение составляют те обрядные песни, о которых мы говорили уже и где звезды встречаются вместе с солнцем и с месяцем или с одним месяцем. Есть, кроме того, немногие места в песнях, где говорится, и то вскользь, о звездах, напр., сравниваются копны хлеба со звездами (в зажнивных песнях и колядках).
Или молодец приглашает девицу считать звезды, что означает провождение времени ночью на воздухе.
Гораздо чаще в песнях упоминается одна звездочка (зирка или зоря), под которою чаще всего разумеется вечерняя звезда.
Звезда (зоря) — символ радости, счастья и красоты. В колядках поется, что месяц, идя по небу, встречается с ясною звездою и спрашивает ее, где она остановится. «У такого-то (имя того, кому колядуют), на его дворе, на его хате, — отвечает звезда, — у него в хате будет две радости: первая радость — сына женить, а другая радость — дочь отдавать замуж».
В свадебных песнях невеста сравнивается со звездою:
В одной песне рассказывается, что козаку приснился сон, будто над его хатою упала звезда, и эта звезда, как оказалось впоследствии, значила новорожденного сына.
Молодец, который хочет жениться на бедной девушке, ожидая с нею счастья, сравнивает ее со звездою:
а также девица, прося отъезжающего милого ворочаться к ней скорее, обращается к звезде и просит ее светить, а не скрываться:
Постоянное расположение молодца к девице, радующее ее, вызывает сравнение с течением звезды.
Мерцание звезды, которое выражается глаголом горце, сравнивается со счастьем женщины смотреть на своего возлюбленного.
Звезда посреди темной ночи означает единственное утешение посреди житейских невзгод. Так, женщина, рассказывающая в песне, как от нее отрекается отец, мать, родные, а не покидает один милый, прибавляет к каждому отделу своей песни стих: ночь моя темная, а звездочка ясная.
То же повторяется о матери, брате, сестре, наконец, о милом:
«О, если б я была так хороша, как ясная звездочка! — восклицает девица. — Светила бы моему милому, пока бы не угасла».
Звезда — блестящая красота девицы. «Я знаю, — говорит молодец, — отчего моя Марья такая прекрасная: перед нею упала звезда; упала с неба звезда и рассыпалась, а Марья собрала ее и заткнула себе за волосы».
В другой песне, очень распространенной, козак увидал, как между двумя горами восходила звезда: думал он, что это звезда, но то была молодая девица, шедшая за водою.
В песнях
Красота девицы заставляет засматриваться на нее самую вечернюю звезду, что выражает желание счастья девице, так как звезда — символ счастья и радости.
Так как звезда означает радость и счастье, то падением звезды выражается прекращение радостей и удовольствий. Отсутствие милого в одной песне выражено падением звезды:
А в другой песне этим образом означено прекращение гулянья на улице. Девица говорит, что покатилась и упала звезда, и затем просит козака провести ее домой.
Падение звезды в источник значит выход замуж — и, кажется, неудачный.
Говоря об участии небесных светил в народной поэзии, нельзя не остановиться на одной песне, принадлежащей к разряду тех, которые поются летом и, по имени Петрова поста, называются
Припев после каждого стиха с последующим затем повторением двух слов предшествовавшего стиха:
Видоизменения дня. Заря в малорусской поэзии не имеет олицетворения и, кажется, не имела прежде особого названия, кроме
Это совпадает и с ходом жизни: поселяне днем заняты работою, но как настает вечер, молодые люди обоего пола собираются вместе — летом на воздухе на улице, зимою — в хатах на вечерницах, и тут-то, более чем где-нибудь, поется песен, и тут происходят те любовные отношения, которые воспеваются в песнях; таким образом, в песнях любовных, которые составляют чуть ли не половину всех существующих народных песен, более всего чувствуется вечернее и ночное время. Но темная ночь является в песнях и печальным образом.
Из одной галицкой песни оказывается, что рождение ночью считалось несчастливым для рожденного. Женщина говорит своей матери: «Или ты меня родила ночью, что всем детям дала добрую судьбу, а мне лихую».
Впрочем, такое представление редко. Вообще ночь в малорусской народной поэзии не имеет значения ни страшного, ни убивающего, ни печального.
Небо носит в народном поэтическом языке эпитет
Оно имеет предел: сокол, хотя с трудом, может до него долетать.
В одной колядке Бог с Петром разговаривают о том, что более — небо или земля: «Ссучим снурок, измерим небо — небо оказывается больше: оно ровное, а на земле горы и долины, разные возвышения».
Небо запирается и отпирается, и по всему видно, запирается на зиму и отпирается весною. В одной веснянке говорится о некоем Урае, который просит мать отдать ему ключи отомкнуть небо и выпустить весну, по другим вариантам — росу.
Или же:
В соответствующей (отчасти) белорусской песне он называется Юрием.
Вероятно, это Яр — Ярило, олицетворение весны, божество, известное у западных славян под именем Яровита, однозначительный со скандинавским Фро или Фрикко, как олатинизировал его Адам Бременский, которого древнее чествование осталось в весенних обрядах разных стран России, и во многих отношениях его личность заменилась св. Юрием. То же понятие об отпирании неба выражается, хотя в более христианской одежде, в карпатской колядке, в которой рассказывается, как по дороге к небу пришли души к воротам небесным и одну из них Бог не пустил за грехи.
Ветер в народной поэзии представляется олицетворенным, например в веснянках о Шуме и Шумихе; к сожалению, песня эта потеряла древний свой образ, от которого, вероятно, остались, сравнительно в целом виде, один или два первых стиха.
Ветер носит обычные эпитеты —
В свадебных песнях приглашают ветер провожать невесту и развевать ее косу:
Развевающиеся волосы — образ девства:
Ветер — собеседник грустной женщины:
Она просит его развеять тоску ее и лихую долю:
Или:
В разлуке с милым она просит ветер повеять в ту сторону, где находится ее милый, известить его, что она тоскует о нем.
Призывая милого к себе, она уподобляет его ветру, обращаясь к последнему и заставляя его отвечать на ее обращение: как трудно веять ветру через глубокие ущелья, так трудно прибывать милому из далекого края.
Она просит ветер перенести милому в чужбину всю любовь, все сладкие воспоминания:
Она по веянию ветра узнает, когда он пишет письма:
Но также ветер своим веянием дает ей знать о разговоре ее милого с иною девицею:
Отданная в другую сторону замуж, женщина посылает ветер в ту сторону, где у нее родные.
Ей грустно на чужой стороне, когда она смотрит на рощу и замечает, что ветер не колышет ветвями.
Она просит ветер, чтоб он принес к ней родных издалека:
В одной песне такая грустная женщина пишет письмо слезами и пересылает с буйными ветрами.
Преступная мать, бросившая свое дитя — плод незаконной любви — в колодец, обращается к ветру, просит его покрыть ее преступление, нанести тучу с дождем, чтобы дождь залил все дорожки и тропинки, чтобы люди не ходили к колодцу, не будили ее сына.
Но иногда ветер усиливает грусть и его просят затихнуть:
Буйный ветер сопровождает козака в степи и на море, он ему высушивает кудри, расчесанные терном и вымытые дождем.
Иногда он бывает и враждебен ему, сбивает его с ног в степи.
И на море, когда скроются на небе звезды, вступит месяц в тучи, подует буйный ветер, поднимется противная волна черноморская и разбивает врознь козацкие суда.
В одной козацкой песне буйный ветер увидел козацкие кости на чужой стороне и принес их на его родину.
Сам удалый молодец сравнивается с буйным ветром.
Тучи и облака часто сливаются в одном слове
Закрытие звезды черным облаком сопоставляется с положением девицы, которую мать не пускает к милому:
Черные тучи — образ чего-то неприветливого, недоброго, угрожающего. Смелый козак выражает свою отвагу тем, что не боится ни грома, ни тучи.
Есть употребительная в нескольких песнях форма: «Шла черная туча, шла туча и синяя», — всегда этот образ заключает в себе тот смысл, что было горе, а настало еще и горшее.
Туча — гнев: «Видно, что находят тучи: дождик каплет; видно, что сердится: поглядает искоса», — поет девица, замечая, что ее милый недоволен. В одной галицкой песне поется: «Какой черт тебя прогневил, тот пусть тебя и упрашивает; куда черные тучи ходят, туда и тебя пусть носят».
Здесь смысл тот, что место, куда уходят тучи, — место страшное. Быть может, здесь остаток первобытного мифического представления о борьбе светлого начала с темными силами, которою выражалось явление грозы на небе. Есть карпатская колядка, где представляется, что из-за горной равнины выходит черная туча. «То не туча, — говорит песня, — то — стадо овец; впереди него идет овчар; подпоясался он тремя снурками, а за снурками у него три трубы: первая дубовая, вторая оловянная, третья золотая. Слышно по чистому полю, как он затрубит в дубовую трубу; слышно по лесам-борам, как он затрубит в оловянную; слышно даже на небе, как он затрубит в золотую».
В этой колядке хотят польстить хозяину-овцеводу, представляют его очень богатым: овец у него такое изобилие, что стадо их кажется тучею. Что касается до труб, то это идеализация пастушьего рожка, подобно тому, как идеализацию военной трубы представляет колыбельная песня, где мать воображает себе, как сын ее, достигши совершеннолетия и вступая в козацкое войско, возьмет с собою три трубы: в первую заиграет, когда будет садиться на боевого коня, во вторую, когда съедет со двора, а в третью, когда станет в ряды козаков. Подобный образ выхождения туч в другой колядке (волынской) сопоставляется с войском.
В песне о нашествии турок на Почаев с черною тучею сравнивается турецкое войско.
Туча, выступающая по небу, — образ грядущей беды. В рекрутской песне (Харьк. г.) наступающие тучи означают приближение рекрутского набора: «Из-за темного леса, из-за зеленой рощи выступала туча черная, а другая непогодная; там лежало три дорожки битые, слезами политые; идут три молодца, впереди Ивасенько; в правой руке он коня ведет, а в левой держит лист бумаги: написано, нарисовано, кому в службу идти».
Подобное начало есть в другой песне, которой содержание — прощание дочери с матерью.
В думе о смерти Богдана Хмельницкого тучи, закрывающие солнце, сопоставляются с печалью козаков о своем гетмане:
Скорое исчезновение облаков служит образом прекращения любовных сношений:
Туча, но без дождя, сравнивается с лихою судьбою.
Влюбленный молодец, у которого с ума не выходит возлюбленная, сравнивает состояние своего духа с нависшими тучами:
Дождь вообще в народной поэзии имеет доброе значение и сравнивается со счастьем любви, тогда как черная туча, исчезающая без дождя, означает разлуку.
Девица, приглашая к себе козака, говорит: «Дождик-поливайчик! Поливай, поливай! А козак к девице приходи, приходи!» — «Рад бы я поливать, да облачка нет; рад бы я приходить, да ночка мала».
Со своей стороны девица обещает прилететь к милому черною тучкою и пасть на его подворье частым дождичком:
Дождь сопоставляется с браком:
а тучи и гром, сопровождающие дождь, — с толками и пересудами людскими:
Дождь — благодать. Выше приводились песни, где солнце, месяц и дождь описывают свои благодеяния человеку; в одной колядке дождь приходит в гости к хозяину один, без небесных светил, и обещает ему упасть на его ниву в мае три раза — у него родится рожь, пшеница и всякое хлебное зерно.
В таком же смысле счастья, благодати девица просит дождь полить на ее девичьи символические цветы: розу, барвинок, василек, мяту — на ее красу, русую косу, и румяное лицо:
А в свадебной песне, которая поется сироте-невесте, умершая мать просит Бога пустить ее на землю к дочери в виде дождя, мглы, сопровождающей дождь, и росы на траве:
Подобно тому, в галицких песнях усопший отец невесты просит Бога пустить его черною тучею, частым дождичком и ясным солнцем в окно:
В значении веселья и радости о пляшущих свадебных дружках песня выражается, что они навели облака своими (движущимися при пляске) одеждами и произвели дождь своими косами.
Роса в веснянках сравнивается с девичьею красотою:
Роса-благодать называется
Опадание росы с вербы от веяния ветра — утрата девичьей красоты от сближения с красивым молодцом.
Падение росы на волосы девицы — символ потери девства.
С летнею росою, скоро исчезающею от солнечных лучей, сравнивается скоропреходящая невзгода молодых лет:
Туман, подобно тучам, есть образ неизвестного угрожающего. Из тумана выступает молодец на бой. В одной колядке, очень распространенной, сохранившей, как кажется, остаток мифологического миросозерцания и, быть может, воспринявшей воспоминания о древних походах на Византию, из тумана выезжает молодец на дивном коне, подъезжает к Цареграду, вызывает на бой царя из Цареграда; происходит битва, и царь, видя его богатырство, изъявляет желание отдать за него дочь, а с нею половину царства и треть счастья.
Подобно тому, в песне о поединке между козаками Шамраем и Зарваем оба выезжают на битву друг против друга из тумана.
В козацких песнях туман сопровождает разные случаи, когда предполагается неизвестность и опасность. Мать прогоняет сына — в это время туман покрывает поле.
Сын пускается вдаль, в неизвестность. Дума о побеге трех братьев из Азова, по некоторым вариантам, сопоставляет их отважное бегство с образом поднимающегося тумана:
В одной галицкой песне туман, вместе с громом и звоном, предшествует нашествию турок.
В семейных песнях женщина, тоскующая о том, что у нее есть родные далеко и отрекаются от нее, видит на поле туман.
Вьющийся кудрями по дороге туман сопоставляется с лихою долею, которая где-то бродит по дороге.
В общераспространенной песне, которая начинается словами: «Туман, туман по долине» — и где описывается, как плачет девица, которую возлюбленный покинул и приглашает к себе на свадьбу с другою:
Туман при других символических образах означает грустное расположение духа и чувство неизвестности оставленной девицы. Подобно тому, и в другой песне, в которой девица грустит о своей будущности, с туманом сопоставляется гнетущая сердце тоска.
Такой же смысл неизвестности и грусти имеет песня, описывающая, что из тумана вылетает голубь и спрашивает у буйных ветров, не видали ли они его голубки.
В любовных песнях странным образом сравниваются с туманом черные брови красавицы:
Но это чуть ли не позднейшая перестановка стиха о тумане совсем из другой песни, именно той, где женщина говорит, что у нее далеко есть родные, но отрекаются от нее.
Гром в песнях упоминается редко, и обыкновенно с тучею. Народное воображение выдумало громовую стрелу, и в одной песне есть это суеверие.
Сон девицы, слышавшей гром, значил то, что ее милый был убит в чужом крае.
Поражение громом — божие наказание. Угнетенные крестьяне изъявляют желание, чтобы их панов поразил гром.
Но в свадебных песнях дождевая туча означает невесту, а гром со своими раскатами — жениха, которого сопровождают музыканты.
Снег не принадлежит к любимым в песнях явлениям природы. Малорусский песенный мир вращается посреди цветущей весенней и летней природы. Даже в колядках, которые поются исключительно зимою, не видно зимнего времени. Снег в песнях иногда образ терпения. Бедный сирота, работник, подгибая ноги, идет по выпадающему снегу и жалуется на мать, зачем она родила его.
Несчастная в замужестве женщина, вспоминая, что ей лучше было в девицах, сопоставляет свое положение со снегом, который, выпав, растаял и сделался водою.
В одной любовной песне девица сравнивает свою сердечную тоску со снегом, тающим в руке:
Крепкий замерзший снег сопоставляется с холодностью сердца к женщине и также с тоскою и скукою.
Образ падающего снега на замерзшую криницу, у которой козак поит коня, а девица наливает ему воду, сопровождает разлуку с девицею молодца, идущего в военную службу.
Метель — символ непристойного брака, брака некстати: «Во поле метель; зачем старик не женится? Как ему жениться, когда некому печалиться».
В этой песне тот смысл, что так как прошло для старика время жениться, то на свадьбе приличнее тосковать, чем веселиться. Подобный смысл в галицкой песне, где под образом метели говорится о вступлении в брак недостойной женщины и от имени другой дается жениху совет покинуть негодную и взять другую — ее, трудолюбивую.
Мороз — символ страдания. Песенный мир вообще чуждается зимнего времени года, а мороза тем более: «Ой! Дай, Боже, дождь, лишь бы не мороз».
так начинается одна песня. С морозом, поражающим орешник, сравнивается судьба женщины, у которой недобрый муж.
Дурное обращение мужа с женою выражается образом, что муж водит ее босиком на мороз.
Мороз, сдавливающий воду, сравнивается с сердцем, недружелюбно относящимся к другому сердцу.
Мороз, поражающий дуб, — образ несчастия козака, которого постигает необходимость идти в поход и разлучиться со своею милою.
В одной песне (вероятно, купальской, доставленной нам из Подолии) смерть сопоставляется с морозом и представляется танцующею с морозом.
Огонь в малорусских песнях не принадлежит к часто упоминаемым предметам и не имеет ясного символического значения. Общее в поэзии других народов сравнение любовного чувства с жаром, пламенем почти чуждо малорусской поэзии, если из области ее выбросить песни, недавно уже заимствованные. Исключение составляет в этом отношении между чисто малорусскими песнями игра в «горю дуба», где на вопрос: «Зачем ты горишь?» — следует ответ: «За тобою» или «По тебе, молодой».
В купальских песнях, где огонь должен бы играть важную роль, он, насколько нам известно, встречается только два раза (да и то в одной, не чисто купальской, а из так называемых петровочных, которые нередко смешивают с купальскими); но в обеих песнях дальнейшее содержание не имеет отношения к огню, о котором упоминается в начале. В первой после пылающего дуба следует описание, как девица белила полотно и воображала себе свою будущность: пойдет ли она за милого или за немилого.
Содержание второй — шуточное.
В веснянках огонь встречается несколько раз, и притом в непонятных образах. В одной говорится, что девица в день Преполовения погнала стадо рогатого скота, потеряла корову и зажгла дубраву.
Еще загадочнее другая веснянка, где представляется, что девица зажгла дубраву своею блестящею одеждою.
Потом опять повторяются первые четыре стиха, а затем поется:
Из третьей веснянки можно предполагать, что тут есть какая-то связь с веснянкою о воротаре (см. ниже). Таким образом, в игре, которую сопровождает пение веснянки о воротаре, девицы носят на протянутых руках ребенка; в других местах та же игра — хождение с ребенком, и непременно женского пола, на протянутых руках — сопровождается песнею о зажженной дуброве, и погашение этого пожара приписывается лицу:
Потом повторяются первые два стиха, а за ними:
которое изображает носимая на руках девочка. Это, должно быть, обломки древнего мифологического представления, относящегося к почитанию солнца, огня и воды, наиболее выражавшегося в весенних празднествах. Быть может, зажигающая девица была образ солнечной палящей силы, а гасящая вода — дождь, обращающий палящую силу в плодотворную. Одежда девицы, зажигающая своим блеском дубровы, вероятно, есть те же ризы, которые в колядках, по одним вариантам, просто госпожа, а по другим — Богородица, белила на Дунае и которые ветры унесли на небеса на одеяние Богу.
Тем более что в другой колядке самый праздник Рождества представляется в виде огненного дива:
что делается понятным, если вспомнить, что праздник Рождества заменил языческие празднования-возвращения или возрождения солнечной палящей силы. С образом зажженной дубровы состоит в переносной связи песня о курящейся дуброве, с которою сравнивается девица тоскующая.
В одной веснянке поется о пожарах (т. е. огнях) на пятой неделе Великого поста:
Здесь можно было бы разуметь обычай выжигать на степях сухую прошлогоднюю траву раннею весною, но так как это не единственный признак огня в веснянках, то и в этой песне скорее надобно видеть указание на древнее значение огня в языческие времена. Игра «горю дуба», о которой мы упоминали, относится к тому же.
В одной песне пылание зажженной соломы сопоставляется со смертью девицы.
В свадебных песнях невеста говорит матери: «Загребай, матушка жар: будет тебе жалко дочки».
Здесь, кажется, та мысль, что когда мать будет топить печь, то пожалеет о своей дочери, вспомнив, как она разделяла и облегчала труды матери.
Девица сравнивает сожаление молодца о том, что она не вышла на улицу, с горящими угольями, тогда как она не топила печи и ничего не варила.
Здесь топка печи и варка сопоставляются с выходом на улицу и беседою девицы.
Горящая свеча символизирует доброе желание и как будто заключает в себе таинственную силу помощи. Девица хочет зажечь свечу и послать к Богу, чтоб ее милому был счастливый путь.
Козак просит девицу засветить восковую свечу, пока он перейдет вброд быструю реку.
В одной веснянке поется о зажженных свечах перед солнцем и перед месяцем.
Не было никакого повода возникнуть такому образу в христианские времена, притом же этот образ встречается в весенних песнях, в которых более сохранилось следов глубокой старины. Поэтому мы думаем, что символизм свечи (или вообще светильника) в малорусских песнях не возник из христианских приемов, а составляет один из признаков древнего языческого миросозерцания.
Сгорение — образ невозвратной потери. Несчастный сирота спрашивает свою судьбу: не утонула ли она или не сгорела ли? Если утонула, то просит приплыть ее к бережку, а если сгорела, то ему остается только сожалеть.
Четыре времени года в малорусских песнях выразились неравно. Как мы уже сказали, зима почти ускользает из них; зимних образов нет даже в колядках, которые поются исключительно в зимнее время. То же и с осенью, хотя это веселое время свадеб.
или:
и вечерниц:
сборищ молодежи обоего пола, происходящих не под открытым небом, а в хатах, о чем вскользь сообщают и песни. Время глубокой осени живо представляется только в одной шуточной песне, где о молодце, любителе переменных сердечных ощущений, говорится, что он прозяб как пес, стоя под окном, и промок как волк, шатаясь по улице.
Самое любимое время — весна, которой посвящен целый ряд песен —
Или:
Или:
Последнее качество высказывается в целом ряде песен, где девицы подсмеиваются над молодцами, самих себя изображают в хорошем свете, а их — в комическом виде.
Значительная часть этих песен сопровождается играми сценического свойства. Должно быть, в языческое время многие из них были религиозным освящением разных занятий, предстоящих в наступающее лето.
Таким образом, мы встречаем здесь сеяние проса, жита, льна, мака, гороха, пасение скота; в число таких занятий входила и война, как показывает одна веснянка, в которой девицы, разбиваясь на две половины, показывают вид, что идут воевать одни против других, и поют: «Пустите нас воевать этот свет!» — «Не пустим, не пустим ломать мосты, — отвечают другие. — А мы как захотим — мосты разломаем и заберем все деньги».
Игра в зайчика с песенкою, где изображается пойманный зайчик, указывает на охоту.
Многие игры и песни изображают события семейной жизни. Есть песни, в которых весна представляется олицетворенною. Ее торжественно приглашают (закликают), обращаясь к какой-то матери с припевом, бесспорно языческим: «Ой, лелю-ладо!» —
припевом, который вообще употребляется при многих веснянках. В другой веснянке, обращаясь к весне, приглашают развиваться дуброву.
В третьей поется: «О, весна, весна, с красными днями! Что ты нам принесла?» — «Я принесла вам лето, зелень хлебную, хрещатый барвинок, пахучий василек».
В четвертой перечисляются занятия, ожидающие людей разного возраста: детей, стариков, старух, хозяев-земледельцев, замужних женщин и девиц.
Сама весна изображается матерью: у нее дочь-девица; она, сидя в садике, шьет рубашку к своей свадьбе.
Или, выгнав бычка за ворота, прядет, с намерением употребить пряжу отцу на полотенце, матери на серпанок (головное белое покрывало), а милому на подарок.
Эта весна или же, может быть, дочь ее — веснянка — олицетворяется в игре; девицы выбирают из среды своей самую красивую, обвешивают ее всю зеленью, на голову кладут венок из цветов, сажают на возвышенном месте, а перед нею кладут кучу венков. Все поют и пляшут перед нею. Потом она бросает на воздух венки, и девицы должны ловить их. Такой венок сохранялся до будущей весны как память прошедшей весны, если девица не выходит замуж до будущего года. Вероятно, все эти представления олицетворенной весны как в песнях, так и в играх истекают из глубокой языческой древности. Вероятно, также следует видеть остаток древнего мифологического изображения наступающего лета — или начала плодотворной деятельности солнца в виде новорожденного младенца — в веснянке, соединенной с игрою, называемой
Или:
Точно так же древнее представление упадающей и снова воскресающей в течение круга годичного силы солнца образом умершего и ожившего человеческого существа отразилось в игре
Этот Кострубонько — то же, что великорусский Ярило, или сохранившееся в некоторых великорусских местностях безыменное погребение весны. Песня говорит: «Умер, умер Кострубонько
венки из летних цветов, купанье:
высокую траву в саду, где могут скрываться волки:
и беленье полотен:
и комаров, которые кусаются:
Или:
Здесь являются и русалки — эти фантастические существа, в поэтическом мировоззрении народа составляющие принадлежность лучшего периода летнего времени.
Или:
Летнее время, особенно до начала работ, так называемой рабочей поры — время веселое. Девица жалуется, что она не видала лета, что для нее ни кукушка не куковала, ни соловьи не щебетали: ее мать не пускала гулять на улицу.
Мы не встречали олицетворения лета с именем лета, как весны, но есть песня, где олицетворяется
Земля — мать; обыкновенный ей эпитет —
На свадьбах говорят такое обычное приветствие: «Будь здорова, как вода, а богата, как земля».
Земля — главное местопребывание умерших. По-видимому, песенный мир, насколько он еще пребывает с языческим миросозерцанием, за пределами земли не знает никакого общего для всех отживших местопребывания. Иногда песня встречает их в деревьях, птицах, камнях, но чаще всего ищет их в земле — той самой земле, куда живые положили их после смерти; песня заставляет их из-под земли вести разговоры с ходящими по земле и приписывает им такие ощущения, какие бы мог иметь живой человек, положенный в могилу и остающийся там с признаками жизни. На свадьбе сироте-невесте поют, что она просит к себе на пир умершего родителя или мать — умершие подают ей голос не с неба, не из рая, но также не из ада, чего можно было ожидать от народа, много веков исповедующего христианскую веру, — они ответ дают из земли; они сообщают дочери, что хотели бы прийти к ней, да не в силах: на грудь им земли навалили, глаза их засыпаны песком — нельзя им глянуть, уста их запеклись кровью — не могут они проговорить слова.
То же говорит и умерший отец жениха, если жених не имеет родителей:
Умерший молодец также из глубины земли говорит своей милой, чтоб она не плакала по нем, стоя на его могиле, и не сыпала бы на него земли, потому что сама она знает, что тяжело под землею.
В другом варианте этой же песни прибавляется еще материальнее: тяжело сердцу и животу.
В иной песне, очень распространенной, овдовевший отец носит на руках ребенка над могилою своей жены и взывает к ней, чтоб она встала, потому что расплакалось дитя. Умершая из-под земли отвечает: «Пусть оно плачет — оно перестанет, а мать не встанет из могилы; пусть оно плачет — оно перетерпит, а матери никогда не будет».
Подобно тому в песне о чумаке, умершем во время путешествия и погребенном в зеленом буераке, мать в виде кукушки прилетает на его могилу и просит подать ей правую руку. «Я бы рад был и обе руки подать, — отвечает ей умерший, — да насыпали сырой земли — поднять не могу».
Такой способ воззрения указывает на ту отдаленную эпоху первобытного человеческого развития, когда, похоронив себе подобное существо, люди, не успевшие расширить своего мыслительного горизонта до создания более сложных и свободных образов, воображали себе умерших с признаками жизни там, где оставили их трупы, и для этого, погребая мертвых, клали с ними съестные припасы. Первобытные верования угасли, но представления, соединенные с этими верованиями, удержались и в противоположность христианским понятиям, которые мало отразились в песнях. Эти древние представления в настоящее время имеют значение как бы отрицания всякого существования после смерти и погребения, по крайней мере, так само собою показывается в некоторых песнях. В одной песне от имени умершей жены, которую муж умоляет встать, говорится: «Еще никто не видел того, чтоб умерший встал из навы».
Любовники в своих взаимных обетах надеются жить вместе только на этом свете; о мечтаниях за гробом нет и помину: их навек разлучает заступ, лопата, дубовая хата, глубокая могила и высокая насыпь.
Впрочем, народная фантазия, как известно, допускает иногда и явление умерших между живыми; самое слово
Встречаемый в песнях образ превращений в деревья и травы также не выводит умерших из земли более того, насколько корень растения остается в земле. Таким образом, все указывает, что, по древним понятиям, преимущественное и общее для всех отживших пребывание было в земле. Согласно этому представлению, земля в песнях есть последнее желанное убежище для страдания. В малорусских песнях несчастный не боится смерти и не льстит себя надеждами благополучия на том свете: он надеется на одну действительную успокоительницу — землю. К ней припадает и просит принять себя сиротка-девица, у которой земля уже приняла дорогих родителей:
В ней ищет прибежища и атаман погибшего, вероятно, в бою, военного отряда: «О, земля сырая, матушка родная! — восклицает он, припадая к земле. — Много приняла ты войска запорожского, прими и меня молодца-атамана».
Могила в иносказательном образе выражения представляется женою или невестою погребенного. Есть чрезвычайно распространенная в разных видах песня, где козак посылает коня к родителям передать им весть о судьбе сына и приказывает ему не говорить, что он убит, а велит сказать, что он женился, взял себе в поле могилу — красную девицу.
Или:
К этому в некоторых песнях прибавляется: она горда и пышна, ходит в зеленой одежде, не склонит головы ни перед царем, ни перед королем.
Другой обычный образ могилы в виде дома или хаты. Вот везут козака с поля битвы, изрубленного, исстрелянного. Мать и сестра встречают его. Мать хочет искать целебных средств. «Зачем их искать? — говорят ей козаки. — Надобно хату строить: три доски сосновых, а четвертая кленовая, без окон, без дверей — там почивает козак-молодец».
Из песен видно, что над гробом насыпали высокую «могилу» — холм.
Могилою называется в песнях не только обычное место погребения, но также насыпь-курган, который, как известно, очень часто действительно оказывается могилою отдаленных времен. В малорусских песнях эти могилы — один из любимых поэтических предметов. Есть очень распространенный песенный мотив о том, что могила говорила в степи с ветром и просила ветер повеять, утолить зной, чтоб на ней росла зеленая трава. К этому мотиву приплетаются песни различного содержания, напр., на могиле, говорящей с ветром, сидит козак, тоскующий в чужом краю, сопоставляющий свою грусть с грустным видом кургана, который никак не упросит ветер повеять на него.
В другой песне на могилу, обожженную солнцем и напрасно умоляющую ветер повеять на нее, приходит девица, утратившая своего милого.
В третьей песне, которая также начинается разговором могилы с ветром, рассказывается, как молодая женщина, отравившая своего мужа, плачет о своем горе и преступлении.
Могила в песнях — место разных житейских положений, преимущественно военного быта, но иногда и сельского. У могилы прощается козак с родными; они долго стояли на могиле, провожая глазами родного.
На могиле засыпает козак, привязавши своего коня к дереву, вдруг является девица, будит его ударом дубовой веточки по лицу, извещает, что татары хотят изрубить молодца.
На могиле происходит побоище; след его остался на могиле — она покрыта кровью.
Из бесчисленных курганов южного края некоторые прославлены народною поэзией по именам. Такова Савур-могила, сделавшаяся нарицательным именем высокой степной могилы, подобно тому, как Дунай стал нарицательным именем большой реки. Вот близь этой Савур-могилы по широкой долине проходят запорожцы.
Вот на Савур-могилу въезжает козак — посмотреть, где ему придется погибнуть в бою.
На этой Савур-могиле, по одному варианту, козак Голота побеждает бородача татарина и потом восклицает: «О, Савур-могила! Сколько я на тебе гулял, а еще такой добычи не добывал!»
На Савур-могиле умирает несчастный беглец из Азова, покинутый своими конными братьями. С именем Савур-могилы соединяется имя любимейшего народною поэзиею героя Морозенка: татары перед страшною казнью с него содрали кожу и ведут его на Савур-могилу, чтоб он с ней взглянул последний раз на свою Украину.
На другой могиле, Сорочей, происходит битва с ляхами:
и близ этой могилы погибает Перебийнос:
Есть еще могила Товста, где пал Цимбаленко, один из героев гайдаматчины.
Могила, под названием Костяная, представляется в песнях рубежом Украины, отбитой козаками и утраченной беспокойными польскими панами.
В песнях сельского и семейного быта могила упоминается всегда почти как место грусти. На могиле козак, одинокий горемыка, думает о своем тяжелом житье на чужбине; на могиле сирота плачет о своем сиротстве:
На могилу хочет взойти бедная мать, которая с иронией над своею судьбою говорит, что заберет детей в мешок и распустит их по всей Украине.
Степную могилу проклинает девица за то, что она утратила под нею свое счастье.
Гора в песнях чаще всего носит эпитеты
Трудность выражается образом — перескочить или перейти через крутую гору.
Препятствие в любви изображается хождением по калину через крутую гору.
Твердость каменной горы сравнивается с молчаливостью и скрытностью девицы, хранящей свои тайны.
В малорусской песенности вообще один из любимых приемов — начинать песню горою или каким-нибудь признаком, соединенным с горою.
Или:
Или:
Или:
Или:
Или:
Три горы — признак отдаления вместе с тремя реками и тремя степями.
Или:
В одной, очень распространенной песне с двумя горами сравниваются две девицы.
Долина в песнях нередко место свидания молодцов с девицами, особенно близ ключа, куда девица ходит за водою. Молодец находит свою красавицу в долине.
Долина также место сбора молодцов.
Эпитеты долине —
В козацких песнях долина иногда место смерти козака.
В одной думе воспевается долина, на которой умирает козак, смертельно раненный; эта долина называется Кодина; умирающий проклинает ее, потому что он потерял на ней сначала коня, потом товарища, наконец, и сам на ней кладет голову.
Другая знаменитая долина — Черкеня, где пал прославленный думою Ивась Коновченко.
Степь — по-малорусски
Кому случалось на степи гулять, тому можно было угадать, что такое запорожец.
Степь часто бывала местом битвы. «Случалось мне, — говорит козак в подписи под его старинным народным изображением, — варить на степи пиво; пили его и турки, и татары, и ляхи на удивление; много и теперь лежит с похмелья от этой пирушки мертвых голов и костей».
Степь — предполагаемое место кончины козака. Тот же козак, который рассказывает, как он варил на степи пиво, соболезнует, что если придется ему умирать на степи, то некому будет похоронить его: татарин погнушается, а лях не приступит, разве какое-нибудь зверье стащит в буерак.
Подобно тому в другой песне мать, провожая сына, восклицает: «Кто ж будет глядеть за тобою при смерти, когда ты будешь умирать на степи!»
Прекрасная дума об азовских братьях представляет образчик смерти козака на степи не от ран, а от тех лишений и трудностей, которые были соединены с характером степи.
Дорога в песнях носит различные эпитеты:
Есть употребительный мотив, который прилагается к песням разного содержания (козацким, рекрутским): «Шли ляхи на три шляхи, а козаки на четыре, а татары покрыли собою поле», —
мотив, перешедший в различные песни из одной, относящейся к совместной войне поляков и козаков против татар. В козацких песнях отъезжающий козак просит своих родных, чтобы приливали дорожку — что означает воспоминание (сопровождаемое попойкою) — и утешали его девицу.
В чумацких песнях ходить по дорогам значит вообще путешествие.
Стежки, протоптанные к окнам хат, показывают, что там есть девицы:
а зарастание стежки — символ разлуки.
Песок — принадлежность смерти. В одной песне выражается досада таким образом: «Пусть белый песок точит твои вражьи очи!»
Это значит «чтобы ты умер». Несчастная женщина, томясь в чужой семье, говорит: «Пусть мои глаза точит песок в сырой земле; пусть не кручинит моей головы чужая мать».
В другой песне жена, ненавидящая мужа, говорит, что ей лучше есть в земле песок, чем ужинать с немилым.
Умерший отец, которого в свадебных песнях призывают на свадьбу его дочери, говорит, что он — под тремя замками, и один из этих замков — песок.
В козацких песнях невозможность козаку возвратиться домой сравнивается с произрастанием песку, посеянного на камне и политого слезами: здесь песок избран потому, что он символ смерти.
Камень — символ трудности. Девица, которую хотят отдать замуж за немилого, катит камень по следам его и говорит: «Как тяжело катить этот камень, так мне тяжело жить с немилым».
Сирота на чужбине сравнивает себя с камнем, которому бы нужно было плыть по воде.
Женщина, проживающая с немилым мужем, говорит, что ей легче поднимать тяжелый камень, чем проводить жизнь с нелюбым.
В козацких песнях отъезжающий из родины козак говорит, что он воротится тогда, когда тяжелый камень поплывет по воде, а перье павлина потонет.
Невозможность произрастать чему-нибудь на камне сопоставляется с такими явлениями нравственного мира, которые хотят сделать невозможными. Девица дает изменившему ей козаку заклятие, чтоб он женился тогда, как в мельнице на камне родится куколь.
Неподвижность камня сопоставляется с привычкою: в одной галицкой песне тяжесть разлуки сравнивается с разлукою камня с тою водою, в которой он лежал.
Но в одной веснянке камень или камушек означает милого (в смысле перстня).
Есть песни о превращении живых существ в камень. Молодец, женатый и имеющий детей, влюбился в чужую жену и задумал бежать с нею. Он пришел к своему коню и стал с ним советоваться. Конь просил не делать того, что он замышлял. Молодец не послушался и поехал. Едут они через поле, едут через другое; на третьем поле стали они отдыхать. Стал чужой муж у чужой жены расспрашивать: «Послушай, чужая жена, дуброва ли это шумит, или моя жена едет в погоню за нами? Соловьи ли это щебечут, или мои детки плачут? Не дуброва шумит — то моя жена в поле едет, не соловьи щебечут — это мои детки плачут. Беги, жена чужая, беги по полю куницею, а ты, конь вороной, стань зеленым явором, а я, молодой козак, лягу белым каменем!» Бежала жена, бежала и села на камне, жалобно заплакала: «О, чтоб этому камню было тяжело лежать здесь, мне же еще тяжелее горевать с детками».
В другой песне, наоборот, в явор превращается молодец, а в камень — его конь. В народных рассказах есть еще разные превращения в камень. Таким образом, те каменные бабы, которые попадаются нередко на степях Южной Руси, по народному воззрению, были люди, превращенные в камень за то, что плевали на солнце. Вероятно, этому соответствует и заклятие, выражающее желание, чтобы тот, на кого оно падет, окаменел. Так, русская пленница, которую татарка (оказавшаяся потом ее дочерью) заставляет качать своего ребенка, говорит: «Чтоб это дитя окаменело».
В песнях нередко на камне — местопребывание птиц, орла и сокола. С сидящим на камне орлом разговаривает козак и расспрашивает его о милой.
Или:
Золото и серебро — символы (преимущественно золото) богатства, великолепия, обилия. Народный образ выражения многие вещи называет золотыми и серебряными, означая тем их изящество, превосходство. Таким образом, мы встречаем золотые удила, золотые подковы, серебряные седла, золотые гривы у коней, серебряные весла.
В колядках поется, что Бог пашет, у волов его золотые рога, и то, что родится на этой ниве, будет иметь серебряный стебель, золотой колос.
В галицких колядках поется о какой-то
Вода, в различных видах и применениях, играет важную роль в народной поэзии. Известно, что в языческие времена приносились жертвы «озером и кладезем»; в числе случаев, подлежавших епископскому суду сообразно церковному уставу Владимира, было языческое моление у воды. Водопоклонение оставалось долго у русских в своей силе, как показывает правило митрополита Иоанна, осуждающее тех, которые «жрут бесом, и болотом, и колодязем». Русский народ уже по принятии христианства избегал церковного брака и заменял венчание языческим обрядом плескания. Этот обряд, потеряв свою религиозную силу, долго еще сохранялся как забава: в обычае девиц и молодцов обливать друг друга водою, что соблюдалось в Малороссии весною, преимущественно на Святой неделе. Можно признать остатками древнего водопоклонения те частые упоминания о воде в веснянках и купальских песнях, особенно в припевах, которые вообще доле сохраняются в древнем виде, чем самые песни.
Или:
В купальских песнях, как и в обряде этого языческого праздника, вода играет важную роль, купанье в воде составляет необходимую принадлежность праздника. В самых песнях во многих видах является вода; поется о купании Ивана, о падении его в воду:
о блеске и волнении моря:
о купании Купалочки:
Но что всего важнее, поется о Морене или Моряне, которая была, вероятно, не что иное, как олицетворенная вода, море — богиня вод и вместе, как показывают чешские памятники, богиня смерти, так как и в самом языке названия смерти и моря, по-видимому, сродни (море, мру, mors, mare). Понятно, что песни, относившиеся к этому мифологическому существу, искажались по мере того, как религиозный культ обратился в забаву и в песни вошли иные, хотя более или менее соответствующие прежнему содержанию, черты. Так, еще до сих пор в некоторых местах делают чучело, называемое Мореною, украшают его венком из черноклена с разными полевыми цветами, наряжают в девичью одежду, а потом, раздевши, бросают в воду. Это чучело означало морскую богиню, и бросание в воду было, вероятно, символом ее господства над водою. Но с забвением языческих верований обряд бросания в воду женского изображения подал повод к представлению об утонувшей девице, за которою, однако, осталось мифологическое имя Морены, нередко, по созвучию, заменяемое христианским именем Марины. Таким образом, песни, касающиеся Морены, в настоящее время есть песни об утонувшей девице.
Или:
Или:
В одной из таких песен поется, что Морена, утопая, уронила в воду серебряные ключи, потом следует обращение к рыбакам, чтоб они не ловили Морены, а только достали серебряные ключи.
Предоставляя толкование значения этих ключей специальным исследованиям, касающимся мифологии, укажем, как на важную черту, на то, что о серебряных ключах, брошенных в море, мы встретили упоминание уже не в купальской песне, а в простой любовной как в качестве сравнительного сопоставления: «Зазвенели ключи серебряные, утопая в море; заплакала девица, высматривая своего милого».
Если мы сопоставим эти ключи с теми, которыми в веснянке отпирается небо, то придем к заключению, что между всеми этими ключами надобно искать древней связи.
Одно и то же лицо Морены является и под другими названиями: таким образом, ту же Морену следует видеть в одной загадочной петровочной песне о сиротке, которая, стоя на камне в море, заклинает козака и превращает его в явор, растущий посреди моря.
Та же Морена является в купальских песнях, а в Галиции в веснянках под именем Ганны. Этой Ганне братья дали держать коней; она их упустила в чистое поле, а сама спряталась в синее море, и как погружалась, три слова сказала: «Чтоб люди не брали в море воды, не собирали на воде пены, не стряхивали с травы росы. В море вода — Ганнина красота, на воде пена — Ганнина измена (?), на траве роса — Ганнина коса».
К этому прибавляют еще березу, калину, терен, грушу, а в иных местах другие растения, так как эта песня представляет разнообразные варианты. Без сомнения, мифологический элемент водопоклонения отражается и в колядках, где рассказывается, как святой Никола уронил слезу и из этой слезы образовалось озеро, в котором купался сам Бог.
Еще нагляднее выразилось водопочитание в песне, в которой Бог попросил у девицы пить, но девица не дала ему пить, сказавши, что вода нечиста: «Нападало в воду кленового листья, а с горы налетело песку». — «Сама ты, девка, не чиста, — сказал ей Бог, — а вода всегда чиста». За это девица понесла наказание и провалилась сквозь землю.
Замечательно, что образ падения листьев в воду, и непременно кленовых, а в галицких песнях и яворовых, встречается несколько раз в народной поэзии.
Вода дунайская в свадебных песнях упоминается как особенно достойная быть употребленною для каравая:
Вода — символ здоровья, молодости и красоты. В свадебных песнях невесте желают быть здоровою, как вода.
Вода — символ веселости и благодушия.
Или:
Вода — зеркало для девицы, отражающее ее красоту.
Вода имеет значение для любви и брака. Одна песня как бы напоминает древние брачные обычаи, совершавшиеся при воде и при посредстве воды.
При воде происходит любовный разговор:
и сравнивается с ее шумом:
Хождение около воды — символ ухаживания за женщиною:
А девица, отвечающая любви молодца, приглашая его к себе, вспоминает при этом о волнении или плескании воды.
Если хождение около воды означает ухаживание, то питье воды — взаимную любовь, сватовство и брак. Девица говорит своей матери: «Пей, матушка, ту воду, что я наносила; зови, матушка, зятем того, кого я полюбила!» — «Не буду воды пить, буду разливать, — отвечает мать. — Нелюб мне зять — буду разлучать!» — «Не разливай воды, матушка, — возражает дочь, — тяжело носить; не разлучай меня с милым, не тебе с ним жить!»
В другой песне козак, обращаясь к матери девицы, просит воды напиться — выслать дочь на улицу. Мать отвечает: «Стоит вода в сенях, коли хочешь — напейся; сидит дочь у окна, коли хочешь — смотри; не за тем я вскормила дочь, чтоб пускать ее гулять на улицу; я вскормила ее для своей пользы, чтоб она принесла мне из криницы холодной воды
Пить — на поэтическом языке значит любить.
Или:
Козак, встречая девицу, просит у ней пить воды и развеселить ему сердце. Здесь — иносказание: козак ухаживает за девицею и добивается взаимности. Девица хочет ему высказать, что мать не велела ей отдаваться козаку легкомысленно, что следует сделать его привязанность прочною, чтоб он перестал ходить ночью к другой девице. Это выражается также иносказательным способом. Девица говорит, что мать не велела давать этой воды; вот как принесет она ее домой, так станут чаровать; очаруют ему руки и ноги и черные глаза, чтобы не ходил в темную ночь к другой.
Умыванье также означает любовь. Девица говорит своему милому: «У меня есть криница под забором — умоемся, душа моя, вместе; у меня есть и платок, вышитый шелком, — утремся оба, хоть я и буду за то битою».
Умыванье и питье, особенно из криницы — средства нравиться. «Ах, беда мне! — поет молодец. — Я бежал через реку и не умылся! Вернусь и умоюсь, да на свою милую посмотрю!» — «Не ворочайся и не умывайся, — отвечает девица, — ты мне и без того, душа моя, нравишься».
Мать посылает сына к кринице умыться водою и напиться воды, чтоб его полюбили все замужние женщины и девицы в слободе.
В песнях остались следы древнего значения купанья для детей и влияния на их будущую судьбу в жизни. Несчастная женщина восклицает: «Или ты, мать, меня маленькую не купала, или ты меня проклинала, чтоб я была бездольная?»
А также: «Или ты меня, мать, купая, проклинала, чтоб я была бездольная?» Что здесь разумеется не христианское крещение, видно из того, что в песнях говорится о купании детей с барвинком, мятою, любистком, с разными травами.
С этим соотношением купанья и «доли» стоит, вероятно, в связи и тот образ, что девица сеет долю (судьбу) над водою, в некоторых вариантах над морем, и говорит своей доле: «Иди, доля, за водою, а я пойду за тобою».
В другой песне мать из могилы говорит взывающей к ней дочери: «Как ты сюда ко мне нашла дорогу? Черною ли тучею, частым ли дождичком, или тихою водою? Пошла твоя доля за водою».
Здесь вода как будто служит путем к умершим. Доля, идущая за водою, — образ печальный и означает несчастную судьбу. Подобно тому девица, потерявшая девственность, пускает на Дунай свою косу — символ девического состояния:
И самое грустное чесание косы сопоставляется с тихим течением Дуная:
Или (свадебная):
Сирота бесприютный, плача о том, что у него нет доли, блуждает над водою.
Вообще вода, будучи в природе стихиею оживляющею, благодетельною, вместе с тем имеет и убивающее свойство, такою же является и в песнях; вода, будучи символом красоты, здоровья и веселости, имеет и печальное значение. Как холодная вода сопоставляется с веселостью, так теплая — с бедою.
Мутная вода — образ печали девицы:
а тоска, охватывающая сердце, сравнивается с водою, покрывающею луга и берега:
Любовное страдание находит себе подобие в шуме воды:
Вода сравнивается также со слезами:
и кровью:
Или:
Но более всего мрачная сторона воды выражается в образах утопления, и произвольного, и невольного. Произвольное утопление — обычный способ самоубийства в песнях. Это средство избавиться и от житейских невзгод, и от житейской скуки. Девица, потерявшая любовь милого или же просто томящаяся недостатком взаимной любви, говорит: «К чему мне красота и статность? Разве пойти утопиться с высокого моста?»
Несчастная в замужестве женщина говорит своей матери: «Завяжи мне, матушка, глаза китайкою, веди меня топить в Дунае темною ночью».
В другой песне с подобным мотивом дочь говорит матери, что надобно было утопить ее тогда, когда она была еще ребенком. «Не смотреть было на красоту — утопить было меня в холодной воде; не смотреть было на то, что я одна дочь у родителей — топить было меня в глубокой кринице».
Мысль, что лучше утопиться, чем выходить замуж за немилого человека, выразилась в образе рассказа: девица просит козака взять ее с собою в челнок, вдруг ветер поднимает волны, грозит вывернуть девицу… она просит козака спасать ее, обещает от имени родителей коня и седло. Козак изъявляет желание взять ее за себя замуж. Девица говорит, что ей лучше утонуть, чем выходить за него замуж: в море утонет — успокоится, с ним навек пропадет.
Несчастный горемыка всходит на крутую гору, глядит на быструю воду, ему приходит в мысль утопиться:
И даже молодец, которому на свете скучно оттого, что ему не удается жениться, думает броситься в воду.
Есть в песнях разные рассказы о невольном утоплении. Такова очень распространенная песня об утонувшем молодце, после которого плавает платок; видит это девица, ломает руки и просит рыбаков вытянуть утонувшего молодца, чтоб посмотреть на него, обещая им за то и деньги и меду.
Эта песня разбилась на разные варианты, смешалась с другими песнями, но, в сущности, она есть песня о Василе, превратившемся по смерти в цветок василек. В другой песне, весенней, бесспорно глубоко древней, описывается, как девица пускает на воду венок из винограда, приговаривая: «Кто этот венок поймает, тот меня возьмет». Молодец бросается ловить венок и тонет, приказывая своему коню не говорить, что он утонул, а сказать, что он женился, взял себе женище — чистое водище, собирал себе в сваты морских раков, а в свахи — щук; рыбьи языки были у него музыкою, а венчал его вместо попа желтый песок.
Есть также песня о том, как тонет чумак в синем море, мать хочет спасти его и не может.
Потонуть вообще — образ всякой погибели. В этом смысле несчастие описывается иносказательно потоплением доли обыкновенно в море, и несчастная дочь просит у матери пустить ее купаться в море, нырять и искать своей доли.
Есть образ, любимый народною поэзиею и повторяемый во многих видах: что девица утопает и приглашает отца, мать, братьев, сестер спасать ее; они не идут, а ее милый бросается к ней на помощь.
В числе образов, в которых является в песнях вода, довольно частый — челнок, наполненный водою; он вообще символ полноты чувств, например: «Плывет челнок, полон воды, и качается; сидит молодец близ девицы и выспрашивает ее».
Или: «Плывет челнок, полон воды, плывет и весло; зачем, душа моя, ты меня так не любишь, как я тебя?»
Или: «Плывет челнок, полон воды — как бы он не перевернулся; пошел мой милый в путь — как бы он скоро не вернулся».
В последнем примере девица сравнивает с челноком, наполненным водою, своего милого, думая, что он так ее любит, что не станет долго странствовать и вернется домой, соскучившись о ней.
Из видов естественного собрания вод в песнях встречаются чаще криница, река и море. Озеро и пруд редки.
Криница — значит вообще ключ, источник; но специальное значение этого слова остается за таким ключом, который обделан в сруб и отличается от колодца (колодязь) тем, что края сруба почти наравне с землею и воду можно доставать не посредством машины, называемой журавлем, как из колодца, а черпая прямо ведром. Впрочем, в песнях «колодязь» нередко смешивается с криницею.
Мы знаем, что источники и колодцы в язычестве имели религиозное значение: им приносили жертвы. Поэтому едва ли мы ошибемся, если будем видеть остатки мифологических представлений в той колядке, в которой из слез св. Николы образуется вода. Выше мы приводили ее по одному варианту: там из слез образовалось озеро. В другом варианте из тех же слез происходит криница, а из криницы — богородица.
Эту богородицу ничто не дозволяет нам считать христианскою; вероятно, это существо языческое, олицетворенная криница, богиня, нимфа, впоследствии принявшая христианское имя. Копание криницы — образ ухаживания за девицею, приготовления к сватовству и самого сватовства.
Или:
У криницы — место первой любви и вообще любовных свиданий. Молодец вспоминает, что у полевой криницы девица пленила его сердце.
Особенно любимый народною поэзиею образ: козак поит коня, а девица берет воду — тут между ними происходит разговор.
Козак просит девицу напоить коня из криницы, а скромная девица отвечает, что она еще не принадлежит ему, чтоб поить его коня.
В другой песне козак, встречаясь с девицею у криницы, заметил, что она боса; хочет купить ей черевички, а девица говорит, что у ней есть отец и мать — они ей купят.
Девица близ криницы приглашает козака в дом своих родителей.
У криницы стоит девица, ожидая своего милого.
Когда же придется ей слишком застояться со своим милым у криницы, милый научает ее, как отолгаться перед матерью, когда ее станет расспрашивать, где она так долго была: «Налетели серые гуси, возмутили воду в кринице, а я молода постояла, пока вода стала светлою».
Песня хочет выразить, что за молодца хотят выйти замуж вдова и девица, а мать молодца желает, чтобы сын ее женился на девице, а никак не на вдове; это выражается в таких образах: и вдова и девица ходят к источнику близ дома молодца, и молодец говорит вдове, чтоб она не ходила, потому что мать его не любит этого, не сделает сруба для криницы, не оплетет ее барвинком, не обметет васильком (символизм этих растений см. ниже в отделе о растениях); но девице он говорит совсем противоположное.
Полный воды колодец — символ отдачи девицы в замужество. Мать, почерпая из колодца воду, сожалеет о предстоящей разлуке с дочерью:
(О печальном образе замерзшей криницы см. выше о снеге.)
Криница между дорогами — символ сиротства и беспомощности. Подобно тому, как из криницы, находящейся близ дорог, кто хочет, тот и пьет воду, так над сиротой всякий, кто захочет, тот и ругается.
Колодец в песнях — место сокрытия девичьих преступлений. Есть общераспространенная песня о ковалевой дочери Катерине, утопившей своего ребенка в колодце (см. выше о ветре).
Река часто называется
То мифологическое представление об образовании из слез св. Николая воды, которое, по одним вариантам, относится к озеру, по другим к кринице, применяется также и к реке; здесь роняет слезу не св. Николай и не св. Петр-ангел. По этой реке плывет корабль, на котором сидит молодец, читающий книгу и пишущий письма. «Кто научил тебя читать книгу и писать письма?» — такой вопрос ему задается. Он отвечает: «Меня научила мать родная, купая меня в кудрявом пиве
Быть может, это какой-то мифологический изобретатель письмен, так как у языческих славян существовали, по свидетельству монаха Храбра, какие-то черты и резы, которыми они передавали свои мысли до некоторой степени; но, быть может, этот образ молодца на корабле есть не более как способ величания молодца, которому колядуют. Но этот образ, составляя сам по себе предмет особой колядки, является в другой колядке с солнцем, месяцем и происхождением реки из слезы. Пусть этот вопрос решат ученые, более и специальнее нас занимающиеся мифологиею.
В другой песне, также колядной, Дунай истекает из крови замученного Христа.
Вероятно, здесь именем Христа, как часто бывало, заменилось другое, мифическое имя, и самый этот образ состоит в связи с происхождением Дуная из крови в великорусских песнях. В одной белорусской песне мы встретили также черты, указывающие на превращение в Дунай человеческого существа: «Суди, Боже, дождать весны! Поеду, разгонюсь, превращусь в Дунай». Молодая вдова брала воду из Дуная, разговаривала с Дунаем: «Дунай, Дунайчик! Не тяжело ли тебе плескать в луга, обмывать белый камень, разрывать желтый песок?» Потом следует обращение ко вдове как бы от Дуная. Такой оборот напоминает разговор князя Игоря с Донцом в «Слове о полку Игореве». В одной старой думе, сообщенной нам почтенным профессором Дерптского университета А. А. Котляревским, изображается разговор Днепра Словуты (Днепре Словутицю — «Слово о полку Игоря») с Дунаем: здесь Дунай уже имя собственное. Днепр спрашивает Дуная: «Что это я своих Козаков не видал? Или твое Дунайское гирло их пожрало, или твоя Дунайская вода моих Козаков забрала?» — Промолвил тихий Дунай: «Днепр, батюшка Словута, сам я себе думаю и гадаю, что детей своих у себя не вижу; уже четверть года — три месяца — проходит, как твоих детей у меня нет. Не мое Дунайское гирло их пожрало, не моя Дунайская вода твоих детей забрала, — турки их не перестреляли, не изрубили, не отослали в Царьград. Все мои цветы луговые и низовые поблекли, не видя твоих Козаков».
Далее рассказывается о том, что козаки разоряли огнем и мечом бусурманские города, набирали вдоволь добычи и возвращались до реки (?) Хортицы, там переправлялись, прибывали к стародавней Сече и в Сече делили добычу, пили мед и водку, просили Господа Бога за весь мир. Это рассказывается как бы по свидетельству низовых рек, названных помощницами Днепра.
Подобное же выражение о реках — помощницах Днепра встречается в думе о Ганже Андыбере, где реки, помощницы Днепра, означают Козаков гетмана.
Есть еще иное представление о Дунае: в одной из колядок он истекает из божьих слез и об этом говорят между собою месяц и звездочка.
Разлив реки сопоставляется с разгулом любви…
Но вообще в малорусской песенности река приходится чаще всего в значении препятствия. Перейти или даже перескочить реку — значит преодолеть препятствия. Молодец, разлученный с возлюбленной, которая в его отсутствие вышла замуж за другого, изображает свои чувства таким образом: он хотел бы поехать на другой берег реки, где находится его милая, но она ему говорит, что достаточно посмотреть на нее издали; ведь говорила она ему, когда стояли они вместе под навесом: не ходить бы ему в Крым за солью, а то застанет ее под убором замужней женщины.
Подобно тому молодец, который не может прийти ночью к своей милой на свидание, воображает перед собою Дунай: нет ни челна, ни весла, нет ему возможности добраться до своей цели.
Молодец приглашает девицу подать ему руку через реку:
Или:
то есть разрушить ту преграду, которая поставляется между молодежью обоего пола, или же идти к нему вброд через реку:
что уже значит предаться ему, несмотря ни на что. Со своей стороны молодец бредет через реку к своей милой:
и в таких-то случаях является образ зажженной свечи, которою девица должна освещать путь своему милому.
Или:
Девица хочет сказать, что она во что бы то ни стало хочет выйти замуж за своего милого, и выражает эту мысль образом перескакивания через реку:
А в одной галицкой песне с трудностью полюбить старика сопоставляется трудность перескочить реку.
Решительное расторжение любовной связи также выражается образом перескакивания через реку.
Разлука с родными и близкими также вызывает образ перехода через реку: «Хоть по шею в воду, лишь бы к своим родным; хоть и обмокну, да у своих родных обсохну — все-таки с своими родными побеседую».
Эта же мысль выражается целым рассказом. Женщина, грустя в чужой стороне, недовольная и своим замужеством, порывается к родным и воображает себе, что приглашает перевозчиков перевезти ее; перевозчики не дослышали, и она сама садится в челнок, отпихивает его от берега и плывет к своим родным. С берега замечает ее мать и зовет к себе.
Подобно тому сирота-молодец, находясь на чужбине, изображает свое горькое житье так, как будто ему велят плыть через Дунай, и он в раздумье: плыть ли ему или утопиться.
Река — путь в чужую сторону и с тем вместе как бы виновница сиротства в чужой стороне. Молодец проклинает ту реку, которая занесла его в чужой край и разлучила с родными.
Сообразно с этим представлением река Дунай — символ отдаленности. Молодец, находясь в разлуке с девицею, спрашивает ее: где она находится? И затем следует ответ от девицы: «Я нахожусь близ Дуная, вспоминаю о тебе, душа моя». Муж, которому жена опротивела, хочет спровадить ее далеко от себя и выражает эту мысль таким образом, что он сажает свою немилую жену на корабль и пускает ее по Дунаю.
В запорожской песне плач кошевого атамана о разрушении Сечи сравнивается с рекою, которая подмывает утес, — этим выражается глубина печали.
Море — хотя в настоящее время предмет малознакомый большей части малорусского народа по местам его жительства, но в старину оно, как и поле, было поприщем козацкого удальства. Козак любил море и вспоминал о нем, уже перестав быть участником геройской славы отцов своих.
В разряде былевых дум есть несколько специально освященных козацкими подвигами на море. В одной из них — об Алексее Поповиче — море представляется живым существом; кошевой велит ему исповедовать грехи и одному из Козаков, за кем больше грехов, броситься в море для утоления его гнева.
По одному из вариантов этой думы, сознавшемуся в грехах своих он приказывает разрубить мизинец и спустить в море крови, и море, умилостивленное этою кровью, успокаивается.
Здесь, вероятно, остаток языческого мировоззрения, напоминающий те человеческие жертвы, которые совершали древние южноруссы в своих морских походах для спасения себя от морских бурь.
К веснянкам есть припев: «Играй, море, играй, синее».
Или:
и это заставляет предполагать, что в древности почитание моря входило в весенний культ Лады. Тот же припев встречается и в другого рода песнях.
В песнях вообще море, являясь с признаками, общими воде, чаще всего имеет мрачное значение. Даже играние моря сопровождает грустные события, например, рано в воскресенье играло синее море, а мать отправляла дочь в далекий путь:
Или, как поется в свадебной песне, играло море, а девица тонула.
Несчастная дочь просит у матери позволить ей купаться в море — искать утраченной доли.
Мать над синим морем плачет о погибшем сыне.
Козак сидит над морем и жалуется на свою долю: чужие люди ничего не делают и хорошо живут, а он работает, старается и у него нет ничего; доля из-за моря отвечает ему, что виновата не доля, а его воля.
В другой песне также козак тяжело плачет над морем.
В иной песне молодец сидит на камне, стоящем на синем море, играет на сопилке и грустит о своем одиночестве.
Видя летящего орла над морем, козак грустит о своем сиротстве в чужой стороне.
Птицы на море — образ нередкий и всегда почти печальный:
потому что здесь играет роль море: без него птицы эти не составляют в народной поэзии печального символа. Иногда образом птиц на море начинаются песни: так, сокол с орлом купаются на море, сокол расспрашивает орла, а орел рассказывает ему, что где-то в поле стоит шатер и там лежит убитый козак:
Или «плавали лебеди на море синем — заплакали черноморцы о своем горе».
В свадебных песнях соколы купались на море, пили воду и полетели на сговор, где разлучают невесту с родителями.
В другой песне эти соколы заменены ангелами на море: образ все-таки печальный, потому что главным образом идет дело о разлуке.
Трудность переплыть море служит сравнением трудности перенести горе.
Утопление в море имеет ту особенность, что море не принимает желающего утопиться. Замечательно, что такого оборота нет там, где говорится об утоплении в реке. В этом случае море принимается в смысле смерти. Вообще, это выражение равносильно выражению «земля не принимает». Тут слышится древняя связь моря со смертью, выражающаяся резко в образе Морены — богини смерти и воды. В купальской песне смерть посылается на море. В древности море было общим кладбищем: самый древний способ погребения был пускание мертвеца на лодке по воде. Дно моря — символ погибели; несчастный, не ожидая себе облегчения, говорит, что его доля утонула и находится на дне моря. И в думе об Алексее Поповиче, о которой мы упоминали выше, выражение «молитва вынимает душу изо дна моря» значит вообще, что молитва спасает от крайней погибели. Отсюда и рекрутский набор, который всегда ненавидел народ, вызывает сближение с морем: создается образ, что по морю плывет корабль, на котором сидят молодцы, едят, пьют и советуются между собою, кого отдавать в рекруты.
Символика растений
как образ девственности и весенней природы и вместе юного, полного невинности возраста девиц, которым почти исключительно принадлежит пение веснянок. Рута носит эпитет ярой (то есть молодой, ярко-зеленой) и крутой, то есть суровой, крутой в том смысле, в каком это прилагательное применяется к человеку.
Девица, выражая свою решимость хранить свою девственность, говорит, что она посеет руту и будет ее поливать:
а при первом сближении с молодцом, опасаясь увлечься и потерять невинность, просит его не пускать своего коня топтать ее руту, то есть не воспользоваться ее молодостью и не обмануть ее.
Если девица в обращении с молодцом не дозволяет себе никаких излияний любви, это выражается образом поливания руты; в одной песне, приведенной уже нами выше, девица, разговаривая с козаком близь криницы, воду брала, руту поливала, козака в гости зазывала к ее отцу и матери, а не тайно к себе. Невеста, сожалея о покидаемом родительском доме, просит отца не отдавать ее и дозволить ей еще сносить в его доме венок из руты, то есть остаться непорочною девицею, но отец отвечает, что и так уже она сносила не один и не два венка из руты и не раз пренебрегала добрыми людьми.
Свадебные дружки поют невесте: «Отчего ты печальна? Ведь твоя рута зелена», —
разумея чистоту ее до замужества. Брачное нарушение девства выражается образом рассыпанной руты.
Как молодой девице, чуждой еще любовного чувства, идет рута, так она некстати замужней женщине, особенно пожилой; в одной насмешливой песне говорится о пожилой женщине, которая имеет притязание казаться подобною молодой девице, что она себе заткнула руту за намитку.
Молодцу, ищущему взаимности от девицы, естественно, не нравится строгость девицы, и он просит ее не поливать руты.
Сама девица, желая предаться любви, говорит, что ей досадно, зачем рута растет в огороде и разрастается по берегу:
ей за врагами, подмечающими ее свидания, нельзя любить милого, и она решается истребить суровую траву: ее враги лягут спать, а она погуляет.
Образ срывания руты, а также увядания означает прекращение девства и податливость девицы любовным ощущениям. Рута увядает под ногами девицы, которая стоит (выражение само по себе в народном языке означающее или предполагающее любовь) с молодцом.
Лишение невинности девицы выражается также срыванием венка из руты. Девица, сознаваясь матери, что она потеряла невинность, говорит, что с нее сорвал венок из руты молодой козак.
Если половая любовь не терпит руты, то любовь родственная не чуждается ее, выражается такими образами, относящимися к руте, которыми обыкновенно означается удаление от половой любви.
Рута не всегда непременно соединяется с представлением о девственности, но иногда означает удаление от половой любви, разлуку с предметом любви и одинокую жизнь, хотя бы это относилось к лицам, не сохранившим девства, или, по крайней мере, уже знакомым с любовным чувством. Молодец, разлучаясь с возлюбленною, просит ее каждый день утром и вечером прикладывать зеленую руту к голове, чтобы быть здоровою:
то есть не предаваться любовной тоске и удаляться от любовных ощущений вообще. Быть может, прежде здесь был смысл буквальный: рута действительно признавалась со свойством утоления любовных побуждений. Умерший из супругов завещает оставшемуся в живых не вступать в брак и не печалиться, а посеять ярую руту на надгробном камне.
Девица-сирота, живя между врагами, не имея никого близкого сердцу, выражает свое житье образом посеянной руты:
А также девица, разлучившись с милым, зная, что ей уже не сойтись с ним, говорит, что у нее в саду три куста руты.
Рута также символ неприветливости женщины:
и даже жестокости и злодеяния, совершаемого над личностью другого пола. Так в песне, в которой описывается отравление молодца посредством яда, данного ему девицею в пироге, говорится, что в одном конце этого пирога была крутая рута (по другому варианту шевлия и рута), а в другом — гибельный яд.
В другой песне муж, отравленный своею женою, которая потом на его могиле раскаивается в своем поступке, отвечая ей из могилы, называет ее крутою рутою.
Наконец, рута вырастает на могиле пана, убитого своею паньею:
(Белорусский вариант этой песни послужил Мицкевичу основою для его баллады «Лилии».)
В тех же значениях, в каких является в песнях рута одна, она является вместе с мятою и даже как бы составляя одно растение с двойным названием
то есть теперь уже она лишается девства, выходя замуж. Оставляя родительский дом, невеста хочет выразить мысль, что мать, разлучившись с дочерью, будет скучать о ней и, вспомнив лета ее девства, заплачет; она говорит к матери: «Вставай, матушка, раненько, поливай мою руту-мяту частенько, поздними вечерними зорями — своими частыми слезами».
Прополоть (в смысле не выполоть другую траву между рутою, а вырвать ту самую, о которой идет речь) руту-мяту значит овладеть любовью девицы.
Подобно тому, как рута, и рута-мята, враждебная половой любви, может служить символом любви родственной: женщина, ожидавшая к себе отца и мать, садит руту-мяту, но рута-мята не принимается — это символ того, что от бедной женщины отрекаются родные.
Рута является также с шевлиею символом разлуки с милым, а соединение с ним выражается образом вырывания этих растений по следам возлюбленного.
Мята одна, подобно руте, носит эпитет
подразумевается: она уйдет на свидание с молодцом; здесь то же, что и в вышеприведенной песне о руте. Отказывая молодцу во взаимности, девица говорит ему: «Не ходи по избе, не топчи кудрявой мяты».
напротив, предаваясь милому, она просит его вместе с нею походить по избе и потоптать кудрявую мяту:
Девица, желая молодцу дать знать аллегорически, что она не очень податлива, на вопрос его: «Не из барвинка (символ любви) ли ты свита?» — отвечает: «Нет, не из барвинка, а из кудрявой мяты».
Подобно тому, как невеста, уходя из родительского дома, поручает матери ходить за своею рутою-мятою, так невеста поручает своей матери мяту, которая пригодится ее младшей сестре, остающейся пока в девичестве. Эта сестра будет украшать себя мятою и любоваться ее благовонным запахом.
Мята с одинаковым символическим значением, как и рута, отличается от последней тем, что рута никогда не применяется к мужскому полу; напротив, мята в песнях представляется украшением шапок молодцов.
Есть также образ купанья в мяте, применяемый к лицам мужского пола — мы уже приводили такой образ; в другой песне девица спрашивает молодца: «Не в любистке ли ты купался?» Молодец отвечает ей: «Не в любистке, а в мяте, потому что хочу тебя взять за себя замуж».
В этих примерах применения мяты к мужскому полу проглядывает тот же символ чистоты, незнакомства с любовными наслаждениями и нравственной крепости. Так как молодец намерен жениться на девице, то, из уважения к ее чистоте и своей собственной, не хочет предаваться любви, более или менее беспорядочной и непозволительной по принятым понятиям, а потому и выражает эту мысль тем символическим образом, что он купался в мяте — целомудренном зелье.
Шевлия сама по себе выдается как символ одиночества и удаления от половой любви. Сын говорит матери: «Хожу по саду, сажу шевлию, через тебя, матушка, остаюсь неженатым».
Женщина, у которой муж пьяница и драчун, говорит, что она посеяла бы шевлию, но за морозами не всходит это растение, а если б оно и взошло, то от солнца засохнет:
То есть женщина хотела бы избавиться от мужа и брачной жизни, да нет ей возможности. Шевлия также символ сохранения супружеской верности. В одной песне муж, застающий в своем доме разные признаки, обличающие недавнее любовное свидание его жены с другим лицом, говорит между прочим: «Отчего эта шевлия истоптана?» Жена, выдумывающая всякую всячину в ответ на мужнины вопросы, говорит, что разыгрались лошади и истоптали шевлию.
Купанье в шевлии, как и в любистке, сообщает, по-видимому, способность нравиться. Девица спрашивает милого: не купался ли он в шевлии? «Не тебе, — отвечает молодец, — знать, в чем меня купала мать: в любистке ли в шевлии — за тобою томится сердце».
О значении шевлии в смысле разлуки мы говорили уже, упоминая о руте.
Фиалка является редко и, сколько нам известно, только в галицких песнях. Некоторые черты указывают в ней также символ девственности: так, например, девица, утратившая невинность, видит, что девицы ходят по долине и собирают фиалки себе на венки для воскресного дня, а она свой венок утратила, следовательно, не может носить венка из фиалок.
Здесь можно бы невозможность девице носить венок из фиалок относить вообще к венку, а не к фиалкам, так как вообще венок есть символ девического состояния; но есть другие песенные места, где прямо цветок фиалки, сам по себе, без венка, означает девственность; так, в свадебной песне отец говорит выходящей замуж дочери, что ей уже не нужен этот синий цветок, так как ей теперь завязан свет, т. е. что ей предстоит брачная жизнь, исполненная труда и забот.
Подобно тому, как топтание мяты девицею вместе с молодцом означает, что девица знакомится с любовью и выходит из состояния строгого девства, в галицкой песне девица ходит по фиалкам и говорит своей матери, что уже не мило ей разговаривать с нею, а милее с кем-то другим — с молодцом.
В одной песне барвинок, василек и фиалка одни за другими служат украшением для девицы, и девица разговаривает с ними. Девица рвет фиалки и украшается ими, думая, что голос милого не может к ней достигнуть через лес, а вышло наоборот.
Здесь фиалка также приведена в смысле девственности и удаления от любви. Украшение фиалками сопоставляется с желанием не слышать голоса милого.
Трехцветная фиалка (viola tricolor) — по-малорусски
— В городе на рынке пили козаки водку; пьют они, гуляют, на шинкарку покрикивают: «Шинкарка молодая, налей-ка меду-вина!» — «Не поверю, не продам: на тебе изорванный жупан». — «Хоть на мне изорванный жупан, да у меня целый кувшин денег». — «О, если у тебя кувшин денег, я за тебя отдам девицу, а девицу не какую-нибудь работницу — приличную барышню; как она заговорит — словно в колокола зазвонит, а как она засмеется — словно Дунай разольется». В субботу они сговаривались, а в воскресенье обвенчались; тогда стали расспрашивать друг друга о происхождении. «Скажи мне, душа моя, какого ты рода?» — «Я из Киева Войтенкова, по батюшке Ивановна!» — «О, какой теперь свет настал, что брат сестры не узнал! Я из Киева Войтенко, по батюшке Иванович! Пойдем, сестра, по горе — развеемся травою; пойдем, сестра, по лугам — развеемся цветами. Ты будешь синий цвет, а я буду желтый цвет. Будут люди косить — за нас Бога молить; будут люди рвать цветы — собирать с нас грехи. Будут люди говорить: „Вот та трава, что с братцем сестрица“».
Это превращение, как мы догадываемся, имеет связь с символизмом растения, принадлежащего к разряду противных половой любви. Подобно тому, как рута находится в благоприятном отношении к любви между братом и сестрою, в трехцветную фиалку превращаются брат с сестрою. Нечаянно сблизившись недозволительною для них половою любовью, они прекращают такие отношения, превратившись в такое растение, которое противно половой любви и благоприятствует братской. По другой песне, в трехцветную фиалку превратились не брат с сестрою, а мать с дочерью, после того как та и другая по незнанию вышли замуж: первая — за сына, вторая — за брата.
Связь лебеды с исчисленными нами символами удаления от любви можно выводить из того, что это растение встречается вместе с рутою как ее дополнение и с мятою. В одной песне от имени девицы говорится: «Посею руту над водою — родится рута с лебедою».
В другой на речь молодца, что он желает на ней жениться, но, не имея собственной хаты, поведет ее в чужую, она отвечает: «Сострой хату из лебеды, а в чужую не веди; сострой хату из кудрявой мяты, а чужой я не буду знать».
Так как нам уже известна символика мяты, то, по нашему мнению, девица хочет сказать молодцу, чтоб он оставил свое намерение жениться; лебеда здесь является «сосимволом» мяты. Но затем символическое значение этого зелья остается сбивчивым и неопределенным, так что, по некоторым признакам, оно от символа девства, а следовательно, одиночества, скуки, перешло в символ крайности и бедности. Так, замужняя женщина, которую муж дурно содержит, ходила по огороду, сломила лебеду и вслед за тем говорит мужу: «Что я у тебя, мой милый, служила разве работницею? Если работницею, так заплати мне за службу, а если я у тебя хозяйка, то не води меня босиком».
В другой песне лебеда сопоставляется с вдовою, которая ходит с ребенком:
и ее хочет зарубить татарин; она просит не рубить ее, а повести к родным для выкупа; отец отрекается от нее, свекор тоже, но нашелся молодец, который ее выкупил.
Есть в южнорусских песнях странные образы, в которых является лебеда. Мать спрашивает сына, ходил ли он к вдове на вечерницы и чем его угощали. «Варила вдова рыбу с лобками», — отвечает сын, прилагая при этом нежные эпитеты матери.
«А где она поймала эту рыбу?» — спрашивает мать. «В огороде на лебеде», — отвечает сын.
Другой образ еще страннее. Девица варила лебеду и послала козака за водою — исчез козак; лебеда же вскипела без воды.
В противоположность, так сказать, букету травянистых растений, составляющих символику удаления от любви, народная поэзия представляет другой букет символических трав, означающих половую любовь в разных видах. Более всех ясными и определенными являются
В купальской песне всем трем этим растениям дается мифологическое единое происхождение из изрубленного и посеянного существа мужеского пола, называемого (разумеется, в позднейшем искажении древнего названия) Иваном.
Последние три стиха изменяются и так еще:
Древность этого образа подтверждается подобными образами в песнях других славян; так, напр., в польской песне из девицы, изрубленной и посеянной в огороде, должны вырасти три зелья: рута, лилия и шалфей (Kozlowsli. Lud. zesz. I, 42).
Барвинок занимает первое место. Он более всего символ брачного торжества — свадьбы, но также нередко вообще любви и удовольствий, приближающих к любви. Он носит эпитеты
Девица садит барвинок вместе со своим суженым, а потом нарывает себе полный передник барвинку собственной посадки.
Мать невесты сама ходит за барвинком, поливает его — это образ материнской заботы о выдаче дочери в замужество; придет пора, и срежет его невеста (княгиня).
Барвинок срезывается на венок. Сама невеста режет его своими руками:
а также и ее подруги — свадебный чин со стороны невесты, дружки ходят за барвинком для своей княгини.
Барвинковый венок — символ короткого, но поэтического и праздничного периода в жизни девицы, состояния невесты, после которого наступает иная жизнь, когда уже для нее не существуют никакие венки и цветы. Невеста хотела бы его «позолотить», чтобы только долее поносить. Но вместе с тем этот же венок наделал ей и горя, разлучая ее с родителями.
Уже заранее думает девица об этом заветном венке. Молодец, нарвавши барвинку, показывает его девицам. «Угадайте, что это за зелье?» — говорит он, и девицы застенчиво отвечают, что это барвинок на венок (т. е. свадебный) девицам.
В веснянках девица плетет барвинковый венок и приходит в раздумье, за кого придется ей выйти замуж: если бы она вышла замуж за милого, она бы сплела его еще лучше, повесила бы его в «тереме» на золотом колке, на шелковом шнурке.
Барвинок украшает не только в виде венка голову невесты, но и шапку жениха (шапка — такой символ мужеского молодечества, как венок — девичества): «О, мой крещатый барвинок! Не расстилайся по саду: туда пойдет мой немилый, стопчет тебя ногами, сорвет тебя руками. Расстелись, барвинок, когда будет идти мой милый, стопчет тебя ножками, сорвет ручками и заткнет за шапочку, на свою золотую головку».
Барвинок — свадебное зелье, вместе с тем и символ тех девических увеселений, той беззаботной жизни, которая начинает знакомиться с любовью в танцах и играх. Девица, которой хорошо у родителей, ходит от ночи до ночи в танце (хороводе) в крещатом барвинке, в пахучем васильке.
«Вырву я, — говорит девица, — барвин-листик, синий цвет, совью себе венец, пойду в хоровод; как глянет тот, кто мне не люб, — венец мой вянет; как глянет милый — венец мой цветет».
Ночевать в барвинку — значит предаваться любовным наслаждениям.
Барвинок означает также молодца-любовника. Девица называет его барвинком.
Расстилание барвинка по земле — то приглашение девицы молодцом:
то наоборот:
Мать на вопрос сына, зачем он еще не женился, советует ему погулять, потому что он еще молод, и сопоставляет с ним возрастание барвинка.
Нецветение барвинка — образ измены:
а увядание — несчастного брака и дурного обращения мужа с женою или любовницею:
Барвинок представляется также растущим и на могиле вместе с рутою и мятою. Мы встречаем такой образ в одной галицкой песне, где описывается, как козака в битве убил нечаянно его брат и он заповедает посадить на своей могиле эти три растения.
Однако это песня в форме сравнительно позднейшей, так как здесь, очевидно, все пригоняется к рифме. В тех же значениях, которые указаны нами, барвинок упоминается с васильком. Оба растения вместе — принадлежность свадьбы:
и девица просит отца обсадить ее крещатым барвинком и пахучим васильком, а отец говорит, что он обставит ее полными кубками и обсадит нарядными дружками.
В песне, которую мы приводили, говоря о символическом значении криницы, мать юноши, желая, чтоб он женился на девице, которая ходит за водою к ее кринице, оплетет эту криницу барвинком и обметет васильком.
Барвинок здесь — символ согласия матери на брак ее сына, а василек означает приветливость.
Это последнее растение, состоя в одной символической связи с барвинком, преимущественно означает любовную приветливость. В таком смысле девица, приглашая молодца и обещая быть к нему приветливою, сопоставляет это действие с сеянием и поливанием васильков.
В том же смысле в свадебных песнях о молодом поется, что его нельзя не полюбить, когда он вошел в светлицу васильком.
Этот же смысл растения слышится и в той песне, где мать заметает васильками следы любовного свидания своей дочери:
Мать снисходительно смотрит на поступки своей дочери и скрывает их из приличия. Но васильки, как зелье любовное, сопоставляются также и сами по себе, и вместе с барвинком с разгулом любовным; девица хвалит запах васильков — и хочет побежать на улицу:
Вырастание васильков и вместе барвинка, применяясь вообще к браку и любви, применяется также и к кутежу молодца.
Есть образ, встречаемый в нескольких песнях: у молодца скрипка из василька, а струны на ней из руты; он играет, а его слышно вдалеке.
Из песни, которую мы приводим, видно, что смысл этого образа таков: козак любезен, красив, приветлив; девица считает его лучшим молодцом в свете, но она с ним в разлуке. Музыка — символ его известности, славы как прекраснейшего молодца. Есть очень распространенная песня об утонувшем молодце Василе: «Посею я васильки, буду поливать; ходи, ходи, Василь, буду тебя принимать приветливо! Приди, приди, Василечок, приди ужинать, как не придешь ужинать — приди обедать; не придешь обедать — приди хоть проведать; а не придешь проведать — будет тебе худо: ты утонешь у берега, где и воды (большой) не будет». Такое заклятие положила на него девица. Василь не послушался и утонул; плавает платок, вышитый девицею, она плачет о Василе потому, что любит его.
Далее:
Хотя здесь не говорится прямо о превращении этого утонувшего молодца Василя в растение, но можно предполагать, что песня эта имеет такой смысл, и, вероятно, в ней затерялся конец, тем более что в различных вариантах этой песни конец бывает различен. К этому предположению побуждает нас еще и то, что в галицком варианте этой песни Василь молодец сопоставляется с растением васильком; девица называет этого Василя «пахучим зельем». Там представляется событие иначе. Девица подарила Василю платок, но хочет выходить за другого, а Василю говорит, чтоб он ее пригласил на свою свадьбу. Затем Василь утонул, а девица бежит и нанимает молодцов, чтобы они достали сначала платок, а потом самого утонувшего Василечка. Последний оборот, именно просьба к рыболовам, чтоб они вытянули из воды утонувшего, мы встречаем в песне, в которой говорится не о Василе, а просто об утонувшем козаке.
Но все подобные песни, должно быть, варианты одной и той же песенной были, относящейся к смерти Василя или Василечка, сопоставляемого с растением. Если в известных нам вариантах, при таком сопоставлении, не говорится, однако, прямо, чтоб утонувший превратился в цветок василек, то существует предание, что этот цветок вырос на могиле юноши, по имени Василь.
Любисток, хотя растение любимое в народной жизни и явно принадлежащее к любовным символам народной поэзии, упоминается, однако, редко, зато резко. Купанье в любистке сообщает свойство нравиться:
и это купанье дает счастье в жизни.
Ромашка —
В варианте этой песни, при сохранении всех слов, ромен заменен зелененьким барвиночком. Девицы копают ромен, чтобы чародейским действием над ним нагнать кручину на молодцов: «Эй, на гору, копать ромен! Ах, мое зелье, ромен! Зачем я тебя копаю, когда я не умею чародействовать». Потом обращение к молодцу: «Подожми крылышки, чтобы тебе было тяжело без меня».
То же значение имеет розмай-зильля — быть может, тот же ромен, а быть может, и отдельное даже чуть ли не баснословное растение. Молодец, будучи богатым, посылает сказать девице, что он ее более не любит, потому что у него семьсот волов в загоне, мелкому скоту счета нет и т. п., а девица в одном литнике. Услыхала это девица, побежала из улицы: «Ах, матушка родимая! Что будем делать? Козак перестал любить». — «Беги, дочка, в рощу, копай зелье-розмай». Побежала в рощу копать зелье-розмай. Еще она и до рощи не дошла, как нашла розмай-траву. Полоскала она его на льду, а варила на меду; как поставила на жару и говорит: «Кипи, корень, понемногу!» Еще корень не вскипел, как козак прилетел! «Зачем же ты прилетел, когда не хочешь любить?» — «Как же мне не летать, когда ты колдовать умеешь!» — «Есть у меня чары — черные брови».
К любовным зельям принадлежат
В другой песне молодец поет: «Под моими дверьми, под моими окнами посеяла моя милая белую лилию, а вместо лилии всходит розмарин — это моя милая уже водится с другим; посеяла лилию, а взошел розмарин — это моя милая пошла за другого замуж».
Есть угорская песня о том, как выросли эти два цветка на могилах двух любовников. Жили две соседки. У одной был сын, белый Яничко, у другой — дочь, белая Ганичка. Они так полюбили друг друга, что даже и в церкви кидали друг в друга золотым яблочком. Мать Ганички приказала сделать стену от соседки. Яничко стал хворать. Мать, утешая его, говорит ему, что сделает корчму, пойдут туда и паны и паньи — авось пустит и Ганичку ее мать. Но Ганичку мать не пустила. Потом мать Яничка хотела сделать ремянный мостик: авось, когда паны и паньи пойдут по этому мостику, пустят и Ганичку. Но и на мостик не пустили Ганичку. Наконец, мать Яничка обещает сыну выстроить церковь, чтобы, когда пойдут туда паны и паньи, и Ганичку мать пустила. Но мать Ганичкина не пустила и в церковь своей дочери. Яничко умер. Ганичка, услыхав о его смерти, схватила ведро, побежала к воде и утопилась. И так легло одно тело с другим, а души их почивают с Богом. С одной стороны церкви похоронили Яничка, с другой — Ганичке вырыли печальную могилу. На Яничковой могиле рос розмарин, на Ганичкиной — белая прекрасная лилия. И выросли они до верха церкви. Мать Гануси подставляла лестницы, срезывала верхи растений. Яничково тело проговорило из могилы: «Пренедобрая мать, не дала нам жить, дай нам почивать! Хотя тело в могиле гниет, обращается в прах, но любовь наша живет и за могилой».
Как ни поэтичною может показаться эта песня, но она, по своему строю, чужда духу малорусской песенности и, очевидно, заимствованная.
К любовным зельям принадлежат, хотя не часто приводимые в песнях,
Вторжение молодца в лен, посеянный девицею, — символический образ овладения сердцем девицы, а самый лен прославляется как символ девической красоты.
Сеяние льна составляет предмет весенней игры. Девица берет лен — образ частый в народной поэзии в описаниях разных положений жизни. Девица берет лен и прикладывает к лицу, а потом задает себе вопрос, кому будет хранить верность это личико.
Девица берет лен и сожалеет об утраченном возлюбленном:
Описывая козака-молодца, идущего в шинок на попойку в нарядной одежде, песня говорит, что он идет, словно панья, а шапка на нем словно цветущий мак.
В смысле картинности и нарядности с маком сопоставляются рекруты:
и чумаки:
В одной любовной песне с расцветом мака сопоставляется козак, идущий с любовного свидания.
Но более всего маковый цвет служит эмблемою счастливой жизни, ее скоропроходимости. Существует поговорка: «Наш век, как маковый цвет», и эта поговорка облекается в песенные мотивы. Несчастная в замужестве женщина говорит: «Проходит мой век, как маковый цвет, что днем цветет, а ночью опадает».
«Ах, мой белый свет, как маковый цвет! Зачем тебя завязали в белую намитку».
Мак составляет предмет весняночной игры: девушки сценически представляют, как мак сеют, боронят, жнут, вытрясывают, а самое построение девического хоровода сравнивается с маком.
В исторических песнях с цветущим маком сравнивается козак-молодец.
Девица предостерегает своего милого, чтоб он не ходил без нее на улицу, не полюбил другой, и приводит бурковину.
Козак в дороге вспоминает о своей милой; ему постелью — желтая бурковина; при этом он заповедовает мысленно своей возлюбленной оставаться ему верною и не ходить на улицу.
С хмелем сравнивается разгульный молодец, идущий к девице и наигрывающий на инструменте — на кобзе или свистелке.
Хмель — образ ветреного молодца, на которого девица не должна полагаться. Дочь говорит матери: «Ах, хмель, хмель! Зелен, кудреват! Любит меня, матушка, хороший чернявый». — «Дочка моя, — отвечает мать, — все это неправда: если он тебя и возьмет, то любить не будет».
Но с увядающим хмелем сравнивается такой молодец, который наконец пленился девицею и сохнет от любви.
С хмелем сравнивается также и девица, которая перебирала молодцами, кружила им головы, а наконец вышла за вдовца.
В свадебных песнях хмель — символ пиршества: «Катится хмель из межгородья, подкатился под ворота. Стелись, стелись, хмель, по плетню, играйте, музыканты, на дворе».
В козацких песнях хмель сопоставляется с храбрым и отважным воином.
Фамилия Хмельницкого, происходя от слова хмель, побуждала называть его просто Хмелем, так как в народе существовал символ, подходивший к характеру Богдана.
Сходное значение молодца дается
Хлебные растения — особенно
В другой колядке Бог пашет, а ему помогает св. Петр; Божия Матерь носит зерно и просит Бога: «Роди, Боже, яровую пшеницу и рожь, пусть будут стебли, как тростник, колосья, как былины; жнецы будут молодицы, а вязальники молоденькие, копны будут как звезды, а снопы — как горы».
В щедривках (а также в некоторых колядках) даяние свыше обилия представляется в образе ржаной плети, которою размахивает Бог или же св. Илия.
Согласно с этим воззрением на хлебное зерно как на символ и признак благосостояния, худое состояние стоящей на поле пшеницы сопоставляется с дурным состоянием человека в нравственном отношении.
Также засеянная пшеницею нива сопоставляется с положением человека, окруженного добрыми друзьями, а опустелая — с положением посреди врагов.
Хлебные растения применяются к разным положениям любви. Сеяние и возрастание пшеницы и ржи сопоставляется с годностью молодца к женитьбе:
и девицы — к замужеству:
Сеяние также сравнивается со средствами возбуждать любовь.
Рожь, в противоположность сорной траве, означает красивую девицу:
но в противоположении с пшеницею вдову, а пшеница — девицу.
В свадебных песнях овес означает жениха, а пшеница — невесту.
Уборка хлеба сопоставляется с ходом любви:
а трудность работ — с томлением сердца, ожидающего возврата милого:
Просо в народной поэзии составляет предмет весеннего хоровода, одного из самых старинных, с припевом «Ой, дид-ладо!». Древность песни, принадлежащей к этой хороводной игре, доказывается уже тем, что она более, чем какая другая подобная, сохранилась в одинаковом виде не только на всем пространстве, заселенном малорусским племенем, но и в великой Руси. Сущность ее такова: хоровод разбивается на две половины: одна поёт, что сеяла просо, другая — что вытопчет его лошадьми; первая говорит, что переймет коней, другая — что их выкупит, предлагает сто, тысячу рублей; первая не соглашается; наконец, вторая предлагает девицу, и первая соглашается.
(Этот припев повторяется после каждого стиха с прибавлением последнего слова.)
В любовных песнях просо сравнивается с косою девицы.
Полоние проса — случай свидания с козаком, который снимает с себя рукавицы и отдает девице, чтоб она не колола себе рук.
Женщина равняет две горсти проса с целою кадью гречихи и сопоставляет с этим количеством свою нищету.
В другой песне гречка сопоставляется с несчастием девицы, от которого она предостерегается.
В третьей песне бедная девушка, которую соблазняют, представляется сеющею гречиху.
С опаданием белого цвета гречихи сравнивается измена молодца.
Но в колядках гречиха, однако, поминается с другими родами хлеба как дар Божий.
Гречиха годна на вареники, а хлеб гречневый — гречаник — в песнях имеет значение самого последнего по достоинству. В шуточной песне описывается, как женщина угощает солдат (москалей) гречаниками очень плохого качества.
Совсем противоположное качество считается за пшеничным хлебом — паляницами. Это признак хорошего житья. В песне о Савве Чалом его привольное житье, купленное изменою козацкому делу, выражается тем образом, что он ел все сало да паляницы.
Такое же значение бедности, ничтожности имеет
Также и
В одной любовной песне
Есть шуточная песня, в которой огородные растения представляются в виде семьи. Гарбуз — хозяин, отец семейства, дыня — хозяйка, огурцы — его дети, а морковь — сестра.
Сеяние вообще приводится в иносказательном образе. Так, существует образ сеяния судьбы.
В военных песнях поле битвы изображается в виде пахотного поля.
Есть образ сеяния
Как этот образ, так и предшествовавший встречаются в Песне «о полку Игореве». В песне о Марусе и гайдамаках грусть жены о муже и нетерпеливое ожидание его возвращения выражены в следующей форме: Маруся изорала поле мыслями, заборонила карими глазами, полила частыми слезами.
Женщина, сиротствующая в чужой стороне, хочет посеять свой «род» мелким семенем.
Конопля, намоченная в воде, — образ несчастного житья женщины на чужбине.
Но уклонение от этого печального значения представляет шуточная песня, где вторжение журавля в коноплю символизирует нарушение девства (брачное).
В песне, где описывается дурное обращение свекрови с невесткою, говорится, что она поила ее полынем вместо того, чтобы поить медом и вином, как приказал уехавший сын.
О девушке, которая тяготится своим положением в родительском доме, говорится, что батюшкин хлеб ей пахнет полынью.
Несчастная в замужестве женщина сопоставляет горечь своего жития с горечью полыни.
Бедная женщина говорит, что бросит она дитя в крапиву, а каково этому дитяти в крапиве, таково и ей на чужбине.
В другой песне девица приносит своему соблазнителю ребенка и говорит, что закинет его в крапиву, если отец не возьмет его.
В этой же песне образ терпения, которое она испытывает, ожидая себе наказания, выражается тем, что она рубит крапиву, а за нею ползет ее ребенок.
Камыш —
С сухим очеретом сопоставляется глуповатый молодец, которого девушка дурачит.
В малорусской поэзии мы встречаем несколько растений, имевших несомненно поэтическое значение, но смысл его в настоящее время темен, так как эти растения встречаются очень редко и даже некоторые, сколько нам известно, по одному только разу, таковы:
Папоротник —
Так отгадывается эта загадка: без пламени горит золото, без корня растет камень, без цвета цветет папоротник. По тому варианту, где загадывает девочка-жидовочка (дивчя-жидивчя), козак отгадывает, по другому девица не отгадала и русалочка защекотала ее.
Хотя этот образ состоит в связи с известным суеверием о цветении папоротника в ночь на Ивана Купала, в отношении поэтической символики он остается для нас неясным.
О царь-зильле (Delphinium elatum) одна песня говорит, что оно растет в глубокой долине, на высокой могиле и над ним кукует кукушка. Оставшись одно после того, как вся трава скошена и дуброва вся опустошена, оно просит девицу обмолотъ ее, но девица не смеет, потому что у ворот стоит немилый и держит палки, которыми грозит бить ее по плечам.
Образ совершенно непонятный. Из другой песни можно заключить, что этому зелью приписывали какую-то целительную силу. Голубка говорит голубю, что не может вымолвить словечка: сердце у ней обкипело кровью. «Я достану царь-зелья, — говорит голубь, — попарю твое сердце». — «Не поможет царь-зильля — разве Бог один поможет».
Сон-трава (anemone pulsatilla) встречается в одной только песне, которую наши этнографы отнесли к гетману Ивану Свирговскому. Хотя начальные два стиха этой песни:
очевидно выдуманы, но дальнейшие могут быть народными, по крайней мере мы не имеем основания положительно отвергать их народность.
Сестра рвала сон-траву и спрашивала старуху, что значит этот сон-трава — козацкую ли силу или козацкую могилу? Ответ на это таков: «Этот сон-трава вырос в поле, поймала эту траву недоля и дала моей дочери. Полно тосковать, моя дочь: уже наш Иван теперь в могиле». По-видимому, эта песня имеет связь с поверьем, существующим, по свидетельству Маркевича и Сахарова (укр. мелодии и русск. чернокн. 43), в Украине и Великой Руси, о том, что, положив сон-траву под подушки, можно увидеть и узнать во сне тайну, которую пожелают. Но, приводя эту песню, мы все-таки принуждены отнести ее к разряду таких, о народности которых может возбуждаться до известной степени сомнение, о чем скажем после. Трой-зильля упоминается в песне, которой содержание таково:
Маруся заболела, обвязала черным шелком голову. Приехали трое козаков, один говорит: «Я Марусю люблю»; другой говорит: «Я Марусю люблю»; третий: «Я с Марусей обвенчаюсь». Маруся сказала: «Кто мне достанет трой-зильля, тот со мною обвенчается». Откликнулся молодой козак: «У меня три коня в конюшне: первый — сиз, как голубь, другой черен, как галка, третий бел, как лебедь. На первом коне переплыву море, на другом перееду поле, а на третьем достану трой-зильля». Вот стал козак копать трой-зильля, стала над ним куковать кукушка: «Перестань копать трой-зильля, иди встретить Марусю, она идет с своей свадьбы!» Едет козак по полю, едет и по другому; как стал он сворачивать на третье поле, встречает Марусю — она идет с своей свадьбы! «На то меня мать родила, — говорит Маруся, — чтоб я дурачила козака».
По другому варианту, козак снял с Маруси голову и сказал: «Вот тебе, Маруся, свадьба, не посылай козака за зельем!»
Трой-зильля — растение совершенно баснословное и едва ли не напрасно было бы искать в ботанике этого растения.
Божье дерево —
Золотая ряска есть фантастическое представление золотых блесток наподобие водяной травы ряски. Что касается до самой этой травы в натуре, то есть водяной ряски, то она иногда встречается в песнях и принадлежит к любовным растениям.
Золотая ряса встречается еще в другой галицкой же песне, где описывается, что девица стерегла золотую рясу, налетели райские пташки, стряхнули рясу. Девица, пробужденная звуком золотой рясы, собрала ее и понесла к золотых дел мастеру, который должен был делать ей золотую шубу, золотой пояс, серебряный перстень и перловую тканку на голову.
В другой веснянке говорится, что девица умывалась водою, утиралась китайкою, повесила китайку на море, посеяла жемчужину на поле.
В галицких колядках жемчужная трава является вместе с золотою рясою. Черная гора не родила ни жита, ни пшеницы, а родила она жемчужную траву, золотую рясу. Гордый молодец пустил коня в жемчужную траву, а сам припал к сырой земле и скоро заснул. Вдруг откуда ни взялись буйные ветры с дождями, зашумели в жемчужной траве, зазвенели в золотой рясе. Гордый молодец пробуждается, седлает коня и говорит: «Конь мой сизый, будь счастлив! Поедем в чистое поле, в темный лесок за черным туром, за крупным зверем».
В галицких песнях упоминается растение, называемое
В другой песне, по галицкому варианту, упоминается
Неизвестно, впрочем, есть ли это особое растение, называемое белым цветом, разумеется ли под этим какое-нибудь растение, цветущее белым цветом, не названное здесь по имени, или это белый цветок вообще безотносительно к одному какому-нибудь растению.
Кроме растений с особыми названиями, в народной поэзии является
Девица, разлюбившая молодца, сожалеет о траве, по которой ходила.
Трава делается шелковою там, где проезжал милый, и делается гнилою и увядшею там, где проезжал немилый сердцу девицы:
а равным образом вянет и чернеет там, где виделись любовники, которые потом разлучились.
Рослая зеленая трава сопоставляется с хорошим, а сухая — с дурным состоянием замужней женщины.
Увядание травы вообще означает печаль. Девица, которая от печали склоняется на стол, сравнивается с падающею травою:
а также мать, тоскующая после отдачи замуж дочери, печалится, словно трава наклоняется и плачет, как трава сохнет.
Покос травы или срывание — образ взятия девицы из родительского дома.
В одной галицкой песне есть такой образ: девица жнет траву и просит трех козаков помочь ей; первому обещает павлиний венок, второму — золотой перстенек, третьему — самую себя. Разлука с милым означается тем, что по той тропинке, по которой он прежде ходил, вырастает трава:
а образ невозможности достигнуть желаемого — вырастание травы на помосте в хате.
Больной козак лежит, как былина.
Девица говорит милому, что она не былина — у нее есть отец, мать и родные.
Иногда в песнях встречаются цветы без обозначения, о каких известных растениях говорится. Но это случаи редкие. Так, в колыбельных песнях, обращаясь к ребенку, поют, что мать его пошла в поле, откуда принесет три цветочка: один — дающий сон, другой — рост, а третий — счастье.
В рекрутских песнях взятие молодца сопровождается увяданием цветов в саду.
Венок из цветов — вообще принадлежность и священный символ девственности. Уважение к венку чрезвычайное: он выше горы, яснее звезды: «Стояли под вербою три девицы: одна в бархате, другая в золоте, а третья только в венке. Та, что в бархате — годится топить печь, та, что в золоте — мыть ложки, а та, что в венке — в хоровод».
Или:
Венок до того священ, что девица, утратившая девство, не смеет надеть его, и в одной галицкой песне убившая своего незаконного ребенка сама выдает себя тем, что не осмеливается надеть венка; по этому признаку открыли виновницу преступления и подвергли ее утоплению.
Потерять венок — лишиться девства; девица потеряла венок, мать допрашивает ее: где она его дела? «Я на реке полотно белила, в воду венок уронила», — отвечает девица.
Наконец, когда мать пристает к ней неотвязчивее, она сознается, что ехал молодой козак и сорвал с нее венок.
Девица, убегая из родительского дома, оставляет матери своей венок на колку. Отдать венок милому — значит отдаться ему вполне. Девица, выходя замуж, снимает свой венок. Есть образ любимый в народной поэзии: девица пускает на воду свой венок, и кто его поймает на воде, тот будет ее супругом.
В
Роза —
Прикладывая розовый цветок к своему лицу, девица говорит:
если б у нее было такое личико, то она бы могла выйти замуж за цесаревича.
а старые деды и бабушки — в колючки и в крапиву:
В этом смысле в свадебных песнях брат невесты, желая сказать, что сестра его еще молода и ей предстоят забавы и удовольствия молодости, выражается, что сестре его не следует выходить замуж, потому что уже процветает роза, а вместе с тем крещатый барвинок устилает садик и пахучий василек поднимается до плетня.
Свадебное торжество в песнях изображается в образе пути, усеянного розами: по одному варианту это путь на двор, где происходит пляска:
а по другому — в церковь:
Рожа — украшение девицы. Молодец спрашивает девицу: отчего она не откликалась к нему, когда он ехал мимо ее ворот; она отвечает, что тогда цвела роза и она украшала себе ей волосы.
Букет из роз — подарок милому:
Милый, лаская свою возлюбленную, называет ее красною розою.
Цветущая роза означает также здоровье.
Женщина, отданная замуж в далекую сторону, пускает по воде розовый пучок. Мать, увидев его и заметив, что цветы поблекли на воде, заключает, что дочь ее больна.
Мысль, что отец бережет красоту и здоровье дочери, а напротив, свекор не заботится в равной степени о своей невестке, выражается так: женщина говорит, что посадит розу и поставит сторожем своего отца; сторож надежный — роза не ощипана:
То же препоручает она свекру, но сторож оказывается ненадежным: роза ощипана.
В весенних песнях и играх роза олицетворяется в виде девицы и ей придается мать. Тума (девушка из помеси татарской и малорусской крови) водила хоровод; ведет, ведет и станет, поглянет на девиц, все ли девицы в хороводе. Нет одной рожи. Мать чесала рожу и научала ее: «Дочь моя, роженька, не становись близ тумы: тума сведет тебя с ума — сожмет тебе ручку, снимет с тебя золотой перстень».
Варианты этой песни замечательны. Вместо
А в варианте, записанном в Киевской губернии, сама мать называется рожею:
В варианте же из Воронежской губернии рожа носит двойное и непонятное имя
Мы не возьмемся разрешать, какая редакция правильнее. Что касается до олицетворения розы и ее дочери вообще, то мифологическую древность этого представления едва ли можно подвергать сомнению. Есть весенняя игра такого рода: одна девушка представляет собою дочь рожи — она садится на земле; впереди нее садятся гуськом девицы; одна девушка не садится, но ходит и спрашивает каждую из сидящих на земле девиц: не рожа ли она? Девицы отвечают: «Ни», а когда очередь дойдет до той, которая изображает собою рожину дочь, девицы поют: «Я рожина дочь, я как барышня!» — «Где твоя мать?» — «В светлице на скамье, вьет венки».
Подобная игра есть у чехов: девицы садятся гуськом на земле, задняя называется pani Ruzova. Одна из девиц называется chodacka; она не садится, а ходит и спрашивает сидящих; когда же дойдет до задней, которая называется pani Ruzova, последняя в свою очередь спрашивает: «Чего тебе нужно?» Chodacka отвечает: «Золотой ключ от неба (chci zlaty klic od nebe)». — «Упали ключи в колодец. Вытяни себе один! (Upadly mi klice do studne: vytâhni si ieden)», — говорит pani Ruzova. — «Какой?» — «Крайний». Тогда chodacka берет за руку девочку, сидящую напереди, ведет ее и заставляет становиться на колени перед pani Ruzova. Игра эта, отправляемая в разных видоизменениях, искажена прибавлениями и переменами, возникшими под влиянием христианских представлений. Девочка, которую берут за руку и водят, называется ангельчиком (andelicek). Chodacka всячески старается рассмешить ее, и если успеет, то ангельчик делается чертиком, а если ангельчик удержится от смеха, то говорят, что он возносится на небо. Сквозь эти позднейшие наросты виднеются, однако, следы древнего языческого продолжения игры. Pani Ruzova спрашивает ангельчика, на какую сторону он пойдет: на солнечную или на месячную. Хоровод разбивается на две половины — солнечниц (slunècnic) и месячниц (mesicnic); на челе первых — pani Ruzova, на челе других — chodacka; потом обе половины снова соединяются. Черта эта заставляет нас предполагать, что с этой игрой некогда соединялось почитание светил. Самые ключи от неба показывают, что эта весенняя игра состоит в связи с тем представлением об отпирании неба и земли, о котором мы говорили. Мать рожи, вероятно, одна и та же мать, у которой Урай (в других вариантах Юрий) просит ключей от неба. Если бы мы не боялись скороспешных заключений, то признали бы эту мать рожи одним и тем же существом, что и весна, у которой дочь — весняночка.
Образ чесания матерью дочери, вероятно, составляет одну из черт истории древнего олицетворения розы, и образ этот до того усвоился народною поэзиею, что мы несколько раз встречаем сопоставление розы с чесанием девицы. Так, в одной веснянке поется: в долине роза стояла, под розою девица чесала русую косу, ожидала к себе милого:
В свадебных песнях поется: «Брат сестру расплетает, все розу вспоминает».
Что эти образы имеют начало в отдаленной древности, доказывается тем, что подобное встречается в словацких песнях: белая роза процветала, мать дочь заплетала.
Роза является вместе с калиною признаком веселья. «Пойду я, — говорит девица, — ущельем-долиною, сломаю розу с калиною. Ветер веет, роза процветает. У моих ворот играет свистелка, а меня мать бранит, не пускает на улицу. Я украдкой уйду и нагуляюсь. Я ведь не стара еще, я не погуляла; я еще молода — охотница гулять».
Образы срывания розы и ломания калины сопоставляются с раздумьем девицы о том, выходить ли ей замуж или оставаться в девицах.
Замужняя женщина, тоскуя о минувших днях девичества и о разлуке с родными, встречает в поле калину и розу, которые припоминают ей былое и заставляют заплакать.
Есть песня о превращении молодца в розу, а девицы — в калину.
Песня эта в том виде, в каком мы ее слышали, очевидно, вариант песни о превращении молодца в терн, а девицы в калину (см. ниже). Однако едва ли можно с уверенностью сказать, что в основе здесь лежит одно только мифологическое событие. Песни могли смешаться, или, лучше сказать, песня о терне и калине могла быть перенесена на розу и калину вследствие того, что существовала легенда, а может быть, и песня о превращении молодца в розу, а девицы в калину; превращение же в терн и калину составляло особую легенду. Это можно заключить из того, что и в других песнях роза и калина сопоставляются с мужескою и женскою двойственностью.
С расцветшею розою сравнивается молодец козак. Так, например, о знаменитом герое Уманской резни Максиме Зализняке песня говорит, что он цветет в Украине, как в огороде роза, тогда как нет примера, чтобы козак сравнивался с калиною, которая есть исключительно женский образ.
Есть в народной поэзии странный образ: роза, растущая на морозе, — это символ любовного страдания.
Воображению представляется, что калина находится в каком-то раздумье. «Что ты, калина, желаешь ли дождя, боишься ли суши, что грустна?» — спрашивают ее. «Нет, — отвечает калина, — я не желаю дождя, не боюсь суши, я так себе стою да думаю, как мне зацвести».
Калиновые рощи (луга) сочувствуют положению женщины и соболезнуют о ее несчастиях. В песне о женщине, превратившейся в кукушку, говорится, что когда она стала жалобно куковать, то калиновые рощи стали от печали раскачиваться (Як стала ковати, жалибно плакати.).
То же в галицкой песне об Оленочке, которую брат хотел продать туркам; она умертвила себя, и турки с досады стали рубить в куски ее тело; тогда калиновые рощи расколыхались от великой печали.
Образ этот напоминает «Слово о полку Игореве», где древо с тугою преклоняется к земле после нечаянной смерти князя Ростислава.
Калина обыкновенно носит эпитет
Девица приравнивает калину к своему лицу и говорит: «Ах, кабы я была такая, как эта горючая калина».
Не меньше любим в народной поэзии и белый цвет цветущего калинового деревца. Молодец, называя свою милую красною калиною, вместе с тем придает ей название белого дерева, разумея цвет.
В свадебных песнях невеста ломает цветущие ветви калины и спрашивает отца: будет ли она, разумеется, после свадьбы, такая, как эта калина?
Здесь цвет калины — символ девичества и красоты, свойственной девичьей молодости; сообразно с этим выход замуж и, следовательно, окончание девичьей жизни выражаются отцветанием калины:
Так как с девичеством совпадает веселость, которая соединяется и с любовью, то отцветанием калины выражается также и печаль девицы по поводу разлуки с милым:
А нецветением калины обозначается вообще одинокая и грустная жизнь женщины. Убогая девица, у которой при хате нет ни забора, ни кола, говорит, что там только стоит куст калины, но и та не цвела.
Калиновый цвет представляется со свойством утишать волнение и томление сердца.
Возрастание калинового дерева применяется к разным положениям женщины. «Где ты, калина, росла, что ты такая прекрасная, такая тонкая, высокая, широколистная?» — «Выросла в лесу при источнике, близ холодной воды».
Спрашивают затем девицу, где она выросла такая красивая, и следует ответ: «У батюшки в прохладе, на сладком медку».
Робость и скромность девицы сопоставляются с положением калины, растущей в укромном месте, над водою.
Напротив, калина, растущая в дурном месте, над болотом, сравнивается с глупою женщиною, которая полюбила пьяного старика.
Порхание пташек по ветвям калины — ухаживание молодцов за девицею.
Птички любят калину, едят ее ягоды и даже надоедают ей; калина просилась из лугового леса в дуброву: наскучили ей райские пташки, обломали на ней зелень, поклевали ягоды.
На калине вьет гнездо сокол, поет соловей:
кукует кукушка:
Крячет даже ворон:
последний образ сопоставляется с плачем сиротки на чужой стороне.
Под калиною происходит любовное свидание, и козак, отправляясь к девице на ночное свидание, привязывает своего коня к калине — символическому дереву.
В том же смысле любовного значения двор, где отдают девицу замуж, представляется обсаженным калиною и огороженным терном, составляющим с калиною, как увидим ниже, любовную пару.
Колебание калинового деревца и наклонение ветвей его к земле — образы женской печали. Калина качается без ветру — это девица за лозами убивается за своим милым:
Калина наклонилась — это девица задумалась, куда это делась ее доля; а доля из-за моря откликается к ней и говорит, что она несчастлива; калина наклонилась над водою — это девица берет воду и грустит о молодце.
С калиною, опустившею вниз ветви, сопоставляется и несчастная в замужестве женщина:
и жена чумака, оставшаяся с детьми, когда муж ее уехал в дорогу:
Еще более грустный образ представляет калина почерневшая: с нею сравнивается глубоко тоскующая женщина.
Женщина, принужденная жить в чужой стороне, которую уговаривают не печалиться, сопоставляется со сломленною и в ином месте посаженною калиною.
Женщина, страдающая от неверности мужа, также сопоставляется со сломанною и брошенною калиною.
Под калиною вообще женщина ищет отдыха от житейского горя, под нею садится оплакивать свое горе и вдова с ребенком:
и молодая женщина, которую тяготит брак со стариком:
Но с роскошно растущею калиною сравнивается мать, родившая козацкого сына-красавца.
Ветер, веющий на калину, — образ внимания молодца к девице. Но ветер веет, а калина не зреет — это приводится в сравнение с тем, что козак любит девицу, но не объясняется в любви, потому что хочет свататься на ней впоследствии. Поспевание калины — годность девицы к браку или вообще наступление времени брака.
В свадебных песнях мы встречаем такой образ: отец невесты подходит к калине — ветер не веет, солнце не греет, калина не спеет. Подходят мать, братья, сестры — то же; но когда подходит к калине жених — и ветер веет, и солнце греет, и калина спеет.
Жених подходит к калине, чтоб срубить ее — это символ брачного соединения. Сперва подходят к калине свадебный староста и сваха — калина не дается им и говорит: «Не для тебя калина посажена, не для тебя Маруся изряжена»; но жениху она говорит противное: «Для тебя калина посажена, для тебя Маруся изряжена».
По совершении венчания новобрачную сравнивают с изрубленною калиною.
Когда же новобрачная оказывается целомудренною, тогда от ее имени поют: «Поеду я в рощу луговую во калину, сломлю ветку калиновую да заткну себе за намитку: пусть моя калина вянет, пусть мои родные веселятся».
Ходить в луг по калину и ломать ее — в песнях занятие девиц. В одной песне сокол говорит: «Где-то я буду вить себе гнездышко?» — «В луговом лесу при долине, на красной калине. Будут девицы ломать калину, будут в мое гнездышко засматривать».
Девица, жалуясь на свое несчастье, посылает свою лихую долю заблудиться в лесу, но лихая доля отвечает ей, что как только девица пойдет в лес ломать калину, она тотчас за нее вцепится.
Мать молодца видит тропинку, по которой девица ходит в рощу по калину, и догадывается, что девица любит ее сына.
Сломанные ветви с ягодами служат знаком любви: девица бросает ими в козака.
Ходить по калину и не находить калины — значит искать возможности видеть милого друга и не увидать.
Но сломанные и связанные в пучок ягоды, подобно тому как и самое деревцо, служат также символом брака.
Для мужчины ломать калину или ходить по калину — значит способность к супружеской жизни. Молодая женщина посылает старого мужа в лес по калину и грозит покинуть его, если не наломает он калины.
В этом же смысле молодая женщина в насмешку посылает своего старого мужа по калину, а сама тем временем вводит к себе молодца.
Калина представляется также посаженною на могиле. Жена говорит мужу: «Я умру, мой милый, умру, сделай мне кленовый гроб, насыпь высокую могилу, посади мне в головах калину; пусть склоняются калиновые ветви — ко мне придут маленькие дети».
На могилах двух супругов, которые пали жертвою злой матери, посадили калину и шиповник; ветка к ветке наклоняется, а мать за детьми убивается.
Калина на могиле означает любовь. Девушка, томясь от любви, говорит: «Посадите мне, сестры, в головах калину: пусть все знают, что погибаю от любви».
Калина, посаженная в головах покойника, дает ему спокойствие во гробе. В одной песне дочь говорит матери, чтоб она над нею посадила калину: будет прилетать кукушка и рано куковать, а ей в земле будет легко лежать.
Козак, умирая в чужой стороне, просит посадить в головах калину: пташки будут прилетать, есть калину, а козаку будут приносить вести от родных.
Есть песня о превращении в калину девицы, а ее возлюбленного — в терн. Содержание этой песни таково: козак любил девицу, но люди разлучили их. Козак тоскует и хочет утопиться. Девица говорит ему: «Не топись, не губи души, лучше пойдем обвенчаемся, если меня любишь». Козак клянется, что любит ее. Они пошли венчаться, но не застали дома священника. «Или твое несчастье, или моя несудьба!» — восклицает козак и приказывает запрягать коней. Они едут венчаться к чужому священнику. Едут они по одному полю, едут по другому; как стали сворачивать на третье поле, стал спотыкаться конь. «Воротимся, девица, — сказал козак, — нам здесь не венчаться». Козак пошел по горе, а девица — по долине; козак стал на горе терном, а девица — в долине калиною. Вышла мать козака рвать терен, а мать девицы — ломать калину. «Это не терен — это мой сынок!» — «Это не калина — это мое дитятко!»:
Несмотря на признаки, указывающие сравнительно позднее составление этой песни в том виде, в каком она поется в настоящее время, основа ее древняя, как можно заключать из того, что совместность терна и калины в народной поэзии довольно глубоко укоренилась. Так, например, в вышеприведенной свадебной песне двор невесты представляется обгороженным терном и обсаженным калиною. В одной колядке фантастический сокол вьет себе гнездо и обкладывает его терном, а внутри кладет калину.
В другой песне женщина, тоскуя о разлуке с родными, говорит, что ее дорога к родным заросла терном, покрылась листьями, и калина нависла над нею.
Наконец, самый стих о превращении из приведенной выше песни является с изменениями в других песнях уже не в смысле повествуемого события, но как поэтическое сравнение.
Есть еще песня о превращении, где терен и калина играют хотя не главную, но важную роль. Это вариант песни о женском существе, бросившемся в воду (см. выше о воде), которому дается имя Ганны. Здесь эта Ганна, бросаясь в воду, произносит такие слова: «Не ломать цветов с калины, не щипать на горе
В народной поэзии есть еще два образа, относящиеся к калине, — это калиновый мост и калиновая стрела. В свадебных песнях поется, чтобы на пути к посаду, на который с особенною торжественностью сажают новобрачных, мостили калиновые мосты.
Точно то же поется и о пути новобрачных в дом жениха из дома невесты.
Другой случай, где является калиновый мост, — жалоба состарившейся девицы на то, что ее молодые лета минули. Она хочет догнать свои молодые лета, догоняет их на калиновом мосту и просит их прибыть к ней, хотя на часик, в гости.
И там, и здесь калиновый мост — символ молодой, здоровой, веселой жизни. Калиновая стрела упоминается в одной песне, в которой описывается поединок между поповым и вдовиным сыновьями за девицу.
Девица-чародейка, очаровавшая козака, сравнивается с кудрявою вишнею-черешнею.
Произрастание ягод на вишне сопоставляется с девичьею веселостью.
Девице нельзя ходить на улицу гулять, как вишне родить ягод за холодом. Заохочивая девицу к веселости, обращаются к зеленой вишне.
Но вишня сопоставляется также и с замужнею женщиною: вишня не пускает листьев зимою — женщина плачет оттого, что у нее неверный друг.
Вишня сопоставляется также с матерью, и притом в известной нам песне — с убогою, подобно тому как девица убогая сравнивается с вишнею.
В песнях встречается и вишневый садик. Он принадлежность жилища девицы и ее любимое местопребывание.
Там она чешет свою косу, поливает и рвет свои цветы, там происходят и любовные свидания.
Вишневый садик — принадлежность хозяйственного комфорта. Старик, уговаривая молодую женщину полюбить его, обещает ей в числе разных удобств и вишневый садик.
Есть песня о превращении в березу замужней женщины, которая терпела много от свекра, попрекавшего ее каждым куском хлеба. Ее отец отправился рубить березу и узнал в ней свою дочь.
Но есть другое превращение — утонувшей особы женского пола — песня, напоминающая Ганну и чуть ли не составляющая ее видоизменения. Брат говорил сестре: «Не становись на доску…» Она не послушалась и утонула; а как утопала, сказала три слова: «Не руби, братец, белой березы, не коси шелковой травы, не рви черного терна: белая береза — это я, молодая, шелковая трава — моя русая коса, а черный терен — мои карие очи».
В рекрутской песне береза, опускающая ветви, сопоставляется с матерью, оплакивающею сына, которого отдают в солдаты.
Девица, уходя из родительского дома, срывает вершину с березки и применяет ее к своим родителям, остающимся без нее.
Женщина, идущая к матери на совет, обращается к березе по противоположению символа тому, что он изображает.
Берёза поставляется к дубу, как мать к сыну или сыновьям.
Вероятно, в смысле же символа матери береза является в таком образе: под березой сидит брат с сестрою — брат богатый, сестра бедная, — и сестра говорит брату: «Одна нас, брат, мать родила, да не одно счастье нам дала: тебе — роскошь, а мне — горе».
В таком же значении символа матери в одной галицкой песне береза сопоставляется с печальною матерью, которая носит на руках плод беззаконной любви.
Иногда береза применяется и к девице. Со срубленною березою сравнивается невеста, а с наклонившеюся березою — девица, плачущая по милом.
Нигде не встречается любовного свидания под березою, но есть случаи потери девства; в одной песне поется: «Под белою березою девица стояла, хорошая, чернява, белолица», а потом описывается, как ее соблазняют и увозят.
В другой песне девица сознается, что потеряла свой венок, то есть свое девство, под березою.
Мы знаем две песни, в которых береза представляется говорящею — в одной с дубом, в другой с кукушкою. В первой береза хвалится своей корою, широкими листьями, высокими ветвями, а дуб говорит ей, что это все не она себе дала, а дали ей солнце, ветер и дождик.
В свадебной галицкой песне с березою, которая также хвалится своими достоинствами, сопоставляется девица, которая хвалится своими косами, а дружки приписывают ее красоту попечениям матери.
В другой песне, где изображается разговор кукушки с березою, кукушка спрашивает: «Что это ты, береза, не зелена?» Береза отвечает: «Как же мне быть зеленою? Подо мною стояли татары; они обрубили ветви своими саблями, потоптали землю конскими подковами, доставали ключевой воды, поили своего пашу и говорили: „Паша, наш капитан, пойдем в темный лес за ляхами. Эти ляхи — коварные люди; как поймаем, так мы их на виселицу“».
Береза, по народному верованию, любимое дерево русалок; они любят качаться на березе.
К женским символам принадлежит
Или:
В одной песне лещина противопоставляется
В козацкой песне молодец, уезжая в степь, говорит своим родным, что ему вымоют голову дожди, а расчешет лещина, иронически выражая ту мысль, что, лишенный попечения любимой женщины, он будет довольствоваться тем, что изображает женщину.
К разряду женских символов можно причислить и
Есть еще иная легенда о превращении женской личности в
Быть может, этот обычай в темной области мифологии окажется в связи с великорусскою березкою, но в малорусском народе соединяется с ним предание, что в тополь превратилась девушка, ожидавшая своего жениха в степи на могиле (на кургане). Только при таком значении делается понятным в припевах приглашение, обращенное к тополю: «Не развиваться!» Девицы как будто хотят удержать ее от превращения в дерево. Слова: «Не поддавайся буйному ветру» — заставляют предполагать, что, вероятно, силе ветра приписывалось самое превращение, как и теперь народное верование приписывает ветру всякого рода изменения с человеком. Достойно замечания, что и в других песнях встречаются сближения ветра и тополя. В галицкой песне поется, что буйные ветры веяли на тополь, но не свеяли с него листьев, пока не повеял восточный ветер; так точно много молодцов ухаживало за девицею, но никто ее не взял, пока не явился жених.
В других песнях тополь является при разных положениях женской жизни. Напр., две девицы сопоставляются с двумя тополями:
Замужняя женщина говорит, что отец лелеял ее когда как белую тополь:
и свое несчастное замужество сравнивает с рублением тополя:
Женщина, скучая в чужой стороне, жалуется, что ей не с кем побеседовать, а муж говорит ей, чтоб она пошла побеседовать к двум тополям. «Уже я ходила и говорила, — отвечает жена, — да ничего мне не сказал тополь, не развеселил моего сердца».
Здесь тот смысл, что женщине хочется побеседовать с женщинами, а муж в насмешку указывает ей на тополь именно оттого, что в его народном поэтическом воззрении тополь символизирует женщину.
В одной песне событие о превращении женщины в дерево отнесено к
Эта семилетка должна быть русалка, так как в другой песне подобные загадки загадывает русалка девице.
Во многих песнях дуб сопоставляется с различными положениями молодца, напр., с дубом зеленым сравнивается приезжавший к женщине и ночевавший у нее молодец.
Густые листья на дубе — слова и мысли козака.
А опадание листьев — его безрассудство.
С печальным козаком сопоставляется дуб наклоненный или прибитый грозою.
Образ дуба до того сроднился с образом молодца, что девица, заблудившись в лесу, думает сначала, что перед нею дуб, а оказывается молодой лесник.
Двое пирующих мужчин сопоставляются с двумя дубами.
Сухой дуб сопоставляется с козаком, которого постигает невзгода, например поход, разлучающий козака с его возлюбленною, а также с дурным или с развратным молодцом.
Сухой дуб противополагается зеленому, как немилый человек — милому.
Так как вообще в песнях природа часто радуется вместе с человеком и разделяет его горе, то и дуб представляется в близких отношениях к сердечным ощущениям человека. В любовных песнях говорится: «Когда мы сошлись и полюбили друг друга, тогда сухие дубы развивались, а когда мы разошлись, то и зеленые и молоденькие усохли».
Козак относится к дубу как к мыслящему существу и спрашивает, будет ли ему принадлежать любимая девица.
В одной песне дуб противопоставляется отцу, а береза — матери; сирота в чужой стороне говорит, что ему не к кому приютиться; приютится он к дубу, а дуб — не батюшка; приютится к березе, а береза — не матушка.
В галицкой песне с падением дуба на дуб сопоставляется ссора, возникшая у молодца с его матерью.
Есть в народной поэзии образ-голубь, сидящий на дубе; в одной песне любовного содержания голубь сидит на дубе — на мужеском дереве, а голубка — на женском, на вишне.
В другой — голубь своим гуденьем, сидя на дубе, предсказывает козаку грозящее ему бесчестье.
В третьей описывается, как на дубе сидели два голубочка, потом снялись и полетели.
В иной песне под дубом сидел голубь с голубкою:
Вдруг козак убил голубя, а голубка тоскует. Подобных образов сидения голубей на дубе можно привести еще несколько; они замечательны потому, что имеют соотношение с теми двумя голубями, которые представляются сидящими на двух дубах, стоящих посреди моря (см. ниже о голубе).
Это обломок мифа о всемирном дереве, составляющем одну из крупных черт первобытной арийской мифологии и отразившемся, между прочим, в додонском дубе Древней Греции, который кажется особенно близким к нашим дубам, так как здесь и там играют роль голуби.
В малорусской поэзии есть одна нередкая форма — письмо, написанное на древесном листе и посылаемое к родным или близким. Дубовый лист упоминается при таком обороте. Девушка, потерявшая невинность, хочет известить отца о своем несчастье посредством такого письма.
В одной козацкой песне с кленом сопоставляется предводитель отряда, которого козаки похоронили, а с опаданием листьев с клена — собственная погибель этого отряда без начальника.
Развитие клена — прибытие сына к отцу или ожидание отца.
В любовных песнях девица поет, что клен зеленеет там, куда проезжает ее милый, и вянет там, куда проезжает немилый.
Но в песнях более играет роль кленовый лист, чем само дерево клен. В веснянке девица хочет написать на кленовом листе письмо к отцу и просить его дозволения погулять.
Девица хочет закрыть кленовым листом след своего милого, чтоб ее милого другие не любили (здесь, вероятно, разумеется известный способ привораживания посредством следа).
С кленовым листом сравнивается судьба новобрачной, удаленной от родительского дома.
Старик, вспоминая о своих молодых летах, спрашивает, не завились ли они в кленовый лист и не полетели ли в леса.
В песне, в которой рассказывается, как девица, шедшая с водою, прогневила Бога, ходившего по земле, тем, что не дала ему воды и назвала воду нечистою, она говорит, что в воду нападало кленовых листьев.
В щедровках поется, что на кленовом листе написаны имена солнца, луны и звезд, которые означают хозяина, хозяйку и детей.
В песнях того же разряда говорится о том, что через село везли клен; из него делается церковь, в которой три хоругви, принадлежащие молодцам, называемым по имени: им в честь колядуют. Все эти неясные черты о клене и о кленовом листе указывают, что с этим деревом соединялись некогда особые представления, теперь уже угасшие и оставшиеся только в обломках.
Под виноградом девица рядится и любуется своим нарядом.
О девице-красавице говорится, что она родилась в саду и выросла в винограде.
Девица разговаривает со своим виноградом и просит его расти, цвести, родить ягоды, если она пойдет за милого, и, напротив, не расти, не цвести и не родить ягод, если ей суждено идти за немилого.
Венок из виноградных листьев, означающий девичество, представляется пущенным по воде: кто его поймает, тот девицу добудет.
Прибытие жениха изображается еще и в образе сокола, прилетевшего в сад, где растет виноград, — там он ищет голубки.
В некоторых песнях показывается, что народное поэтическое мировоззрение соединяет с виноградом представление о благоденствии. Таким образом, в одной свадебной песне говорится, что виноград стелется на доброе житье новобрачным.
В одной галицкой колядке виноград — символ семейного счастья и зажиточности. Отец и мать девицы и сама девица, которая садит виноград, называются виноградными ягодами; девице желают выйти за поповского сына (идеал более богатого быта для земледельцев), чтобы не работать, пить мед-вино да ключами позванивать, т. е. надзирать за хозяйством.
Виноград также образ пиршества и празднества. Девица бережет виноград и отгоняет от него райских пташек, потому что для ее семьи он нужен на свадьбу — для женитьбы молодцов и для выдачи замуж девицы.
Виноград является преимущественно в обрядных песнях, свадебных и колядках; в прочих, бытовых, мы встречаем только выражение
Или:
Это не более, как поэтическое название всякого сада, тогда как в приведенных нами выше примерах, взятых из обрядных песен, несомненно, идет дело о виноградной лозе. В настоящее время этого растения почти нет в быту малорусского поселянина, но, по известию архидиакона Павла, сопровождавшего патриарха Макария Антиохийского в половине XVII века (The travels of Macarius, part. II. trahslat. by X. C. Belfour, p. 206–211), в Малороссии в садах росли виноградные лозы и даже делалось из них вино. Так как виноград является в таких песнях, которые наиболее древни и наименее подвержены искажениям и заимствованиям, то поэтому мы можем предполагать, что знакомство с виноградом истекает из далекой древности.
Из плодовых деревьев и кустов в народных песнях встречаются
А когда пришел ее милый, она сказала, что теперь снимет яблоки, потому что берегла для него.
Этот мотив очень распространен и в других местах Малороссии, и в Галиции. В угорской песне девица просит ветер свалить ей два яблочка — одно ей, другое милому.
Девица покачивает яблоко по следам милого — это знак согласия на любовь, тогда как по следам старого, немилого она катит камень.
Яблоко, подаренное милым, имеет привлекающее свойство: молодец дал девице яблоко, она раскусила первое и узнала его, раскусила другое — и полюбила его.
Яблоко также означает внимание к родным.
В веснянках золотое яблочко является в руках таинственного младенца, которого приносят или привозят к воротам.
(О мифическом значении золотого яблока смотри у Афанасьева. Поэт. воззр. 11. 307.) С яблоком сравнивается лицо красавицы.
Груша не имеет определенного постоянного значения. Иногда с опаданием грушевого цвета сравнивается скоропреходимость радостей.
В угорских песнях есть песня о том, как девица, попрощавшись с милым, ждала его столько времени, сколько он велел — два года, а потом, вопреки его заказу не ждать его долее двух лет, прибегла к чарам и творила их над сухою грушею. Это такие чары, что мертвое тело заговорит.
В силу этих чар над сухою грушей в четверг ввечеру (у литовцев в это время особенно являются привидения) явился к ней умерший милый. Она удивилась, что у него лицо было бледно и волосы слеглись. Он зовет ее под черешню. Вдруг запел петух. Мертвец приказал ей идти домой не оглядываясь, а не то она погибнет.
Эта песня, однако, нам кажется не древнего происхождения, и если усвоена народом до какой-нибудь степени, то сложена на немецкий образец. Баллады совсем не в духе малорусской песенности: никогда рассказы о мертвецах и чертях не облекаются в песенные формы. Притом в западную южнорусскую песенность вошла даже другая песня, отчасти похожая на приведенную нами, но уже явно составленная по мерке Бюргеровой «Леноры».
Девица прикладывает терен к глазам и говорит: «Если б у меня были такие очи, я бы вышла замуж за господчика».
А в песне об утонувшей Ганне, по некоторым ее вариантам, в терен превращаются ее очи.
В колядке поется о золотом терне, служащем как бы оградою господарю, которого прославляют.
В некоторых песнях говорится о терновом огне или терновых огнях, т. е. о горящем терне:
Между этими песнями особенно поразительна одна, в которой изображается хоровод около тернового огня.
Далее рассказывается о каком-то княжиче (княжя) Иванке, которого пан приказал посадить в тюрьму. Если мы сопоставим с иною песнью игру в горелки или «горю дуба», то, быть может, не ошибемся, если сделаем такую догадку, что в глубокой древности языческие хороводы отправлялись при горении костров и для этого употреблялся, между прочим, терн, имевший священное значение.
В веснянках приглашают девицу обмести вербу и место под нею: туда приедет и станет с товаром молодец; у него хорошие кольца — всем девицам он продает, а одной из них дает даром.
В другой песне, петровочной, поется, что под вербою стоят кони оседланные, с уздами и нагайками, совсем готовые — только сесть на них да ехать сватать девиц.
Здесь опять под вербою сборище. Под вербою — свидания молодцов с девицами, она свидетельница и ссор жен с мужьями.
Верба стоит на распутье, все видит, все слышит, и к ней обращается девица, желая узнать, куда уехал ее милый.
Верба, растущая на дворе девицы, имеет как бы приворотное значение. Ветреный молодец говорит любящей его девице, которой он изменяет, чтоб она посадила у себя близ ворот вербу; он хоть пойдет и к другой, а зайдет к ней. Девица отвечает, что она садила и поливала, да не принимается верба, и сопоставляет это обстоятельство с тем, что молодец, которого она любила, отвращается от нее.
Верба — признак собрания молодцов, и запорожский кошевой атаман собирает под вербою свою козацкую раду.
Верба применяется, сверх того, к различным положениям женщины и потому в этом отношении сходится с другими женскими символами из деревьев. Так, верба, у которой вода подмывает корень, сопоставляется с женщиною, вышедшею замуж за старика.
В другой песне девица, за которую бьются молодцы, сравнивается с вербою, у которой гнутся ветви, да не переломятся.
В свадебных песнях с наклоненною вербою сравнивается обвенчанная новобрачная, а с расколотою вербою — перебравшаяся из родительского дома в дом мужа.
Верба сопоставляется не только с женским, но и с мужским лицом: «Время тебе, верба, развиться, — поется в одной веснянке, — время тебе, Ваня, жениться».
В песнях встречается шум верб. В козацких песнях и думах он является со зловещим значением.
В любовных песнях он находит воспоминания об утраченной любви:
А с опаданием листьев с шумящих верб сравнивается разлука с милым.
Явор — свидетель смерти и убийств.
Под явором лежит убитый козак:
Под явором разбойники умерщвляют свою жертву:
Под явором козак застает свою девицу на свидании с другим и убивает соперника.
Сопилка, с которою последний ходил к девице, называется яворовой. Образ явора сопоставляется с фактом погибели человека вообще.
В одной галицкой песне муж убивает свою жену, а оставшемуся после нее ребенку делает из явора колыбель и оставляет младенца в лесу.
Здесь колыбель из явора — символ безвыходного положения покинутого ребенка.
Гроб иногда представляется сделанным из явора.
В свадебной песне, которая поется сироте-жениху, явор сопоставляется с гробом родителя, которого сын призывает к себе на свадьбу.
Девица под явором теряет свое девство и впоследствии сожалеет о своем безрассудстве:
Несчастная пленница, растленная татарином, дает знать родителю, чтоб он не готовил ей приданого, что она утратила его под явором с неверным татарином.
Козак, лишив девицу невинности, насмехается над ее горем, играя на скрипке под явором.
Подобный образ встречается в песне, в которой злая мать научает сына истязать жену, которая, как описывается в той же песне, и умерла от побоев.
Вода, текущая из-под явора, — символ плача.
Любовное свидание под явором — образ, означающий печаль, возникающую после свидания.
Явор в песнях нередко изображается с наклоненными ветвями над водою. Такой образ применяется к козаку, который, уехав в Московщину, там умер.
Тот же образ в песне о Савве Чалом как символ предчувствия наступающей беды.
Этот же образ сопоставляется с прекращением любви. Козак, сам находясь в чужой стороне, откланялся девице, то есть известил ее, что разлучается с нею навсегда.
Молодец, указывая на наклоненный явор, говорит, что если он не женится на той, которую любит, то навсегда останется неженатым.
Муж, недовольный своим супружеством, сам себя называет явором:
А ревнивый молодец сопоставляет мучение своего сердца, возбуждаемое разговором его возлюбленной с другим молодцом, с явором, стоящим над водою и палимым солнечным жаром.
Привороженный молодец, страдающий от любви, идет спать под явор.
Молодец, пораженный горьким несчастием, идет в лес под явор оплакивать свое горе.
Явор помещается и в саду, и здесь он — символ грусти.
Явор, являясь в начале песни, тем самым указывает на ее печальное содержание и вообще определяет грустный тон всего последующего. Это мы видим, например, в колыбельной песне, которая начинается словами: «Над морем-Дунаем ветер качает явор».
Далее следует грустное чувство матери, воображающей себе, как она будет расставаться с сыном, когда он пойдет в войско. Так песня о кровосмесителе, где рассказывается, как вдова бросила в Дунай сына, а потом через двадцать лет нечаянно вышла за него замуж, начинается явором: из-под явора выходит эта вдова, и этим определяется печальное и мрачное содержание песни.
В народной поэзии мы встречаем также яворовый лист. В одной угорской песне поется, что солдат томится в неволе, и песня начинается словами: «Широк лист на дубе, а еще шире на яворе». Дуб здесь — символ молодца, а явор — несчастия, горести, сообразно содержанию песни.
В одной галицкой песне говорится: «Пошла б я к кринице за водою, да криница не чиста: нападало в криницу листьев с явора. Сделайте, молодцы, калиновый мостик, вычистите из криницы яворовые листья».
Зная уже символизацию криницы и калины, а также и калинового мостика, смысл этой песни, по-видимому, загадочный, делается понятен: женщина хочет разогнать свою грусть и просит молодцов пособить ей.
Вещи из явора также имеют печальное символическое значение: девица, томясь сердечным недугом и не находя себе ни в чем покоя, говорит, что она хочет брать воду, но вода не берется, и ее яворовый коромысел сгибается в дугу.
В свадебных песнях новобрачная, с грустью разлучаясь с родителями и родительскою хатою, называет свои сени яворовыми.
Об этом дереве в песнях есть мифические истории: то явор с другими деревьями вырастает из могилы и как бы из тела лица, похищенного насильственною смертью, то живая личность, гнетомая тяжелым горем, превращается в явор. Одна песня, говоря об убитом козаке, заставляет вырастать явор из его ног:
а другая, галицкая, песня рассказывает, что два явора выросли из ног убитой и погребенной девицы.
Но гораздо полнее и связнее представляется история двух супругов, погибших жертвою злой свекрови.
Последняя, возненавидев свою невестку, хотела отравить ее, но сын выпил яду вместе с женою. И похоронили сына под церковью, а невестку под колокольнею. На могиле сына вырос явор, а на могиле невестки — белый тополь. Мать приходит поминать сына и проклинать невестку и видит, что их могилы стали придвигаться одна к другой, а явор стал склоняться к тополю. И мать сказала: «Верно, дети, вы крепко любили друг друга, когда верхушки ваши склонились одна к другой». Галицкий вариант этой песни вместо тополя ставит на могиле невестки березу.
А вариант Гродненской губернии — липу:
Глубокая древность этой песенной легенды доказывается общностью не только народной поэзии других славянских народов, но и прочих, принадлежащих к арийскому племени. Так, у сербов есть песня, в которой рассказывается, что двое любовников были погребены вместе и на могиле молодца выросло сосновое деревцо, а на могиле девицы — красная роза, и роза прильнула к сосне. В старинной английской балладе «William and Margareth» на могиле красавицы вырастает роза, а на могиле рыцаря — боярышник (Ministrelsy of the Bord., 221). Подобные образы есть и в скандинавской поэзии (Uldralgte dunskevis, p. 352). Замечательно, что в наших песнях дерево на могиле невестки изменяется: то тополь, то береза, то липа — а деревом на могиле мужа остается все один и тот же явор.
В явор превращается живой человек — это молодец, которого мать прогнала от себя. Известные варианты этой песни — галицкие: мать прогоняет сына за то, что в пятницу пел, в субботу умывался (?), в воскресенье завтракал. Сестра спрашивала брата, когда он приедет гостем. «Когда камень пустит корень, а верба родит яблоки», — отвечал ей брат. Мать терпела два года, на третий пошла искать его и стала под явором. Начала она рвать листья с явора, а явор сказал ей: «Не рви, родимая, листья — это мои волосы. Куда только ты, мать, ни посмотрела, верхи деревьев увяли. Куда, — говорит явор, — ты ни шла — за тобою кровавая река бежала».
Другой, также галицкий, вариант излагает эту легенду несколько иначе. Мать рассердилась на сына и прокляла его. Сын, разгневавшись, простился с сестрами и дал им обещание тогда возвратиться, когда камень поплывет по воде, а перо потонет, когда солнце будет ходить обратным путем.
Сын уехал сначала в темный лес, а там в чистое поле; конь его превратился в камень, а он сам — в зеленый явор. Мать стала плакать о сыне и пошла искать его в поле. Стал дождь капать; мать стала на белый камень под явор, стали ее кусать мухи; она начала ломать ветви; тогда изрек ей слово явор: «О, мать проклятая! Ты не дала мне проживать в селе, не даешь и в роще стоять. Белый камень — мой конь, зеленые листья — моя одежда, тонкие прутья — мои пальчики». А мать растосковалась и рассеялась прахом.
Есть еще один вариант — угорский, похожий на предыдущий, но здесь мать сама, проклиная сына, приказывает ему превратиться в явор, а коню его — в камень. Это происходит на праздник русалий. Через неделю мать пошла искать сына, искала на ярмарке и не нашла, а возвращаясь домой, ушла от дождя в лес и там узнала в яворе своего сына.
В песне из Глуховского уезда жена прокляла своего мужа и велела ему превратиться в явор; его конь должен был сделаться горою, сабля — дорогою, шапка — кочкою, а синяя одежда — чистым полем. Пошла вдова жать в поле, дождь стал капать; она укрылась под явор и говорила: «Яворушка зеленый! Прикрой моих деток-сироток!» Явор сказал ей: «Я не явор, я — твоим детям батюшка; вспомни, как ты меня отправляла в путь и проклинала».
Во всех этих песнях, при всем их разнообразии, общим остается то, что в явор превращается человек в силу произнесенного над ним заклятия. Но в археологическом отношении едва ли не важнее всех та песня, где козак встречает на море сиротку, которая закляла его в явор, стоящий посреди моря. Мы уже приводили эту песню.
В весенних песнях встречается явор в припевах к такой песне, в которой, по-видимому, нет ничего грустного. Но припев мог быть отнесен и к другой песне, а не к той, к которой он принадлежал прежде. В купальских песнях является явор с сосною, в противоположение мужской личности женской. Молодец говорит, что он срубил явор и спугнул с него трех соколов; эти соколы оказываются молодцами, которые вслед за тем называются по именам; потом он срубил сосну и спугнул с нее трех кукушек, которые также оказываются девицами с собственными именами.
Здесь, как нам кажется, проглядывает мрачное значение явора, как и сосны: молодец срубил явор и согнал с него соколов, то есть освободил молодцов от грусти и тоски и пустил их веселиться.
Между галицкими песнями есть колядка, в которой колыбель младенца Христа представляется висящею на яворах:
Мы едва ли ошибемся, если объясним, что присутствие яворов здесь означает земные невзгоды и страдания, ожидающие Христа в земной жизни, тем более что в другом варианте той же колядки жиды покушаются наделать зла младенцу.
Но в галицких песнях есть, однако, следы такого значения явора, которое не сходится со всеми приведенными примерами. Таким образом, в колядках поется, что среди двора стоит явор, на котором золотая кора и серебряная роса; прекрасная девица обдирает золотую кору и стряхивает серебряную росу, потом несет то и другое к золотых дел мастеру, чтоб он сделал золотую чашу и серебряный кубок: из чаши будет пить сам Господь, а из кубка хозяин, в честь которого колядуют.
В другой колядке наверху явора сокол вьет гнездо; в середине дерева в борти — пчелы, а у корня — черные бобры; все это, как предметы богатства, предоставляется хозяину и хозяйке.
Таким образом, в обеих этих колядках явор является уже не с обычным своим мрачным значением, а скорее представляется образом богатства. Но нельзя поручиться, чтобы здесь было одно и то же дерево под именем явора, тем более что в чешских и словацких песнях явор является совсем не тем глубоко грустным символом, как в южнорусских, и, может быть, западнославянское воззрение отразилось здесь на западных окраинах южнорусского племени. Наконец, надобно принять во внимание и то обстоятельство, что одно дерево могло заменить другое с ослаблением ясности мифологических воззрений. Так, в чрезвычайно любопытной колядке о сотворении мира (см. ниже о голубях) в одном ее варианте — дуб, в другом — явор, и, при соображении с другими подобными образами, можно склониться к тому, что явор заменил дуб неправильно.
Или:
Или:
Или:
Калина в лозе — образ несчастного замужества.
На пути козаку расцветают лозы — невзгода.
Девица, не дождавшись милого, сопоставляет себя с лозами.
Лоза — страдание от врагов.
Ночевать в лозах или под лозою — образ бедствия.
Лоза — постель утопленника.
Есть песня, в которой молодец бросает свою возлюбленную в Дунай и сам обещает за нею последовать. Она, конечно, мертвая приплыла к густым лозам.
Хвойные деревья —
Ель в другой песне является на могиле матери:
и здесь она имеет только иносказательный смысл, так как на самом деле нет обычая сажать ель на могилах. В иной песне об умершем козаке она материал для гроба.
В свадебных песнях она символ смирения, безгласности.
С сосною сопоставляется плачущая девица, еще чаще замужняя женщина и мать-вдова.
Женщина, скучая в разлуке с родными, воображает их гуляющими под вишнею:
а самую вишню помещает под сосною, вероятно, знаменуя этим последним образом собственную грусть о том, что она не с родными. Козак, тоскуя в чужой земле в турецкой, говорит, что его занесла туда вода, которая пошла от сосны.
Сосна, колыхаемая ветром, возбуждает у сироты думы о его лихой судьбе.
Ночевать под сосною — образ горя и слез. Козак увез девицу и спрашивает ее, где она будет ночевать. Девица говорит, что под сосною:
и потом следуют слезы.
Сосна играет роль в одной песенной истории очень трагического свойства. Это песня о молодце, который соблазнил девицу, а потом увез ее в бор и привязал к сосне, а сосну зажег. Песня эта чрезвычайно распространена и перешла повсюду в Великую Россию. Действующие лица в этой песне по настоящей общеходячей редакции — донец и шинкарка. Собственно, в том виде, в каком она поется, эта песня кажется первоначально скорее великорусскою, донскою, зашедшею в Малороссию, но мотив ее, именно сожжение женщины, является в чистой малорусской песне о пани Марусеньке. Последняя песня — времен гайдамацких: гайдамаки убили пана и приезжают с вестью к его жене, Марусе. Не всегда, но в некоторых вариантах этой песни мы встречаем описание, как козаки-гайдамаки сожгли Марусю, привязав ее к сосне.
В галицких песнях мы находим подобную нашей песне — песню о донце, но вместо донца там действует Волошин: он соблазняет девицу и увозит ее при пособии товарищей; приехавши в лес, ей приказывают стлать постель. «Меня, — говорит она, — моя мать еще не отдавала вам на то, чтоб я вам стлала постель под зеленым явором». Тогда Волошин говорит: «Встань, кремень, выруби огонь! Зажигай сосну сверху и снизу! Гори, гори, зеленая сосна, теки, черная смола, на белое тело шинкарке, чтоб ей не хотелось идти от нас прочь».
Галицкий вариант, по языку и тону, не может быть последующим видоизменением песни о донце и шинкарке, тем более что он принадлежит к разряду колядок, песен древнего склада. Поэтому мы полагаем, что в народных песнях мотив о сожжении женщины, привязанной к сосне, очень древний, быть может, относящийся к мифологическому периоду, и, вероятно, он состоит в связи с словацкою песнью о сожжении девицы посредством зажженной липы — песнью, в которой Коллар видел либо принесение в жертву, либо же древнюю кару, постигающую девицу, утратившую невинность, а может быть, и казнь за волшебство.
В свадебных обрядах сосна не имеет, по-видимому, того грустного значения, какое ей придается в песнях; так, из сосновых ветвей делается вильце, убранное разными украшениями и цветами. Но сосна здесь означает не себя, а другое дерево, и употребляется на вильце только зимою, потому что на вильце требуется дерево зеленое, а она одна в это время года зеленеет; если же свадьба бывает в такое время года, когда можно достать иное зеленое дерево, то употребляют ветви яблони, груши, черемухи, калины. Вероятно, в древности для этой цели назначалась специально калина, так как и теперь калиновыми ягодами непременно должно убираться вильце. В песнях, приноровленных к обряду убирания вильца, поется о калине, и нам кажется, что сосна здесь стала заменять калину, что сделалось уже при ослаблении прежнего строгого сознания поэтической символики.
Говоря о сосне, мы не можем не упомянуть о чрезвычайно странной песне, которой смысл для нас совершенно непостижим. «За воротами, за праворотами (?) стоит сосна, она ярче серебра, прекраснее золота; в этой сосне корабль плывет, в том корабле красная девица; пришел маленький мальчик — она на него засмотрелась, она поклонилась хоругви».
«А я
Осина в песнях малорусских почти не встречается; только в галицких колядках поется, что Божия Матерь шла через гору с Младенцем-Спасителем и стала на пути отдыхать; тогда все деревья склонили свои ветви, но проклятая осина не поклонилась, а с нею также показал строптивость и проклятый терн. За это проклятой осине суждено трястись, а терну — колоть до Страшного суда.
Это предание (совпадающее с апокрифическим преданием о поклонении деревьев Христу), по-видимому, немецкое, по крайней мере оно существует в Германии (см. Nork Mythol. der Volksg. 951), и можно предполагать, что оно вошло в Галицию от немцев. Но есть другая песня, где трясение осины происходит из другого источника. Идет речь о какой-то девице. Ее отец пашет землю и говорит: «Нет моей девочки, некому водить волов!» Старший брат сеет пшеницу и говорит: «Нет моей сестры, некому носить пшеницу!» Средний брат собирается боронить и говорит: «Нет моей сестрицы, некому водить лошадей!» Старая мать ткет и говорит: «Нет моей девочки, некому навивать челноки». Меньшой брат вынимает пистолет и собирается за сестрой. Как только сестра это услышала, так от печали рассыпалась в прах. Тогда черные вороны отправляли над нею погребение, а мелкие пташки хорошо пели. Поклонились деревья, и коренья, и всякое творение. Не поклонилась несчастная осина. Дрожи же ты, осина, отныне до века, до Страшного суда.
Эта странная песня непонятна, тем более что в ней нет начала содержания, да кроме того, может быть, в ее настоящем виде она смешалась с другими песнями, но все-таки она показывает, что в первой песне о Младенце-Христе трясение осины не христианского происхождения, а скорее этот образ, будучи древним языческим, приспособился к христианским представлениям, и Богородица, как во многих других песнях, так и здесь, заменила какое-то другое мифологическое лицо. Поэтому, несмотря на сходство с немецким преданием, образ трясения осины едва ли можно считать заимствованным, особенно в более позднее время.
В галицких колядках проклятым деревом представляется ива, и начало проклятия над нею отнесено к страданию Христа. Когда жиды мучили Христа, клали ему на голову терновый венец, подпоясывали его ежевикою и хмелем и забивали ему под ногти щепки разного рода, ни одно дерево не пошло под ногти, но согрешила червивая ива; она одна пошла под ногти, пролилась кровь, и сам Господь проклял иву: «Чтоб тебя, ива, точили черви от младости до старости, от корня до верхушки!»
Вот, насколько нам известно, все растения, как травянистые, так и деревянистые, встречаемые в народных песнях с более или менее определенным символическим значением. Нам остается указать еще на значение леса вообще.
Видя рощу в опустошенном виде, спрашивают ее, что это значит, а роща отвечает, что была холодная зима; шло войско, ночевало под рощею и опустошило ее.
Девица расспрашивает у дубровы, какая птица раньше встает, какое растение лучше цветет, кому худо, кому хорошо на свете жить? Дуброва дает ей ответ (ответ о цветах тот самый, какой мы привели выше, говоря о розе).
В галицких колядках дуброва своим шумом дает знать охотнику, что в ней есть дивный зверь.
Скорбное чувство ищет у рощи участия к своему горю. Мать, разлученная с сыном, обращается к роще и говорит ей, что у нее нет более любимого дитяти.
Девушка, потерявшая девство, бросает в воду венок и посылает его по воде в лес, чтобы рощи тосковали с нею об ее горе.
Шум леса усиливает печаль сиротствующего в чужой стороне молодца:
и женщина, разлученная с милым, просит дуброву не шуметь тогда, когда она будет идти через нее, а зашуметь тогда, когда она будет от нее вдалеке.
Но есть песня, в которой, наоборот, безмолвие рощи производит томительное чувство на одинокую и грустную особу, находящуюся в чужом краю.
Переполненное грустью сердце хочет избавиться от тяжести и рассеять грусть по лесу.
Гай сопоставляется с молодцом:
а разные качества рощи — с разными положениями человека, напр., дубровы — с плачем девицы:
Или:
шум «луга» — с думами козака, которого волнует мысль о предстоящей женитьбе и о горе, неразлучном с семейною жизнью.
Густота леса сравнивается с трудностью знать, что станется вперед, или с трудностью возвратить потерянное.
Развивание леса сопоставляется со сватовством:
а рубка леса означает сближение с девицею:
Символика животных
Кукушка у всех арийских народов является с более или менее очевидными следами древнего мифического значения. Поэтические воззрения народов, разделенных друг от друга пространствами и историческими судьбами, представляют очень близкое сходство между собою; так, между прочим, обычай спрашивать кукушку о числе оставшихся лет жизни или девичества, существующий у нас, есть и у других европейских народов. Древность мифического значения кукушки, кроме общности поэтических воззрений, подтверждается еще и прямыми сведениями о роли, какую играла эта птица в древних мифологиях. Так, у древних индусов, как показывают ведические гимны, божество Индра превращалось в кукушку, и эта птица, под разными наименованиями, сообразно разным видам своей породы (cakuni, cakunta, kapinjala, ravana, ravatha, kokila), была символом и вестницею благополучия, охраняющею от злых людей и от всяких опасностей, дарующею благоденствие, долголетие и счастливое потомство. Это представление древности является и в греческой мифологии. Зевс, воспылав страстью к гордой и неприступной Гере и не добившись от нее взаимности, увидев ее на горе Форнаксе, произвел гром и прилетел к ногам Геры в виде кукушки, будто бы спасающейся от дождя и бури. Гера приютила кукушку, и таким образом Зевс достиг своей цели, но не иначе, как ставши ее законным супругом (Paus. 11–17). На этом-то основании у статуи Геры, находившейся в Аргосе, в одной руке был скипетр с изображением кукушки. У Гезиода кукушка (κόκκνξ) — провозвестница благодатного дождя и урожая; представление это мы встречаем и в наших песнях. Уважение к кукушке осталось и у нынешних греков, которые величают кукушку ласкательными именами и, подобно нам, спрашивают ее о летах жизни.
Κουχο μου χουχοχι μου
χι αργφοχ ονχαχι μου
ποσουσ χρονοσ ϑιῶα ζησα.
(О подобных представлениях у прочих европейских народов можно найти сведения в превосходном исследовании Маннгардта «Der Kukuk» (см. Zeitschrift für deutsche Mythologie und Sittenkunde. 3 B. 2 H.)
Из разных старинных известий о кукушке ни одно так не близко к нам, как известие, записанное в польской летописи Прокоша. Оставляя в сторону, все, что может сказать строгая историческая критика об этой летописи, место, нами приводимое ниже, имеет признаки древнего достоверного известия, и для успокоения тех, для которых важнее всего авторитеты, мы можем прибавить, что оно было защищаемо знаменитым Яковом Гриммом. Там говорится, что в языческой древности у поляков божеству Живе был построен храм на горе Живце; туда в первые дни мая сходилось множество народа. Молили божество о благополучии и долгоденствии. Более всего добивались услышать ранее других кукушку и верили, что будут жить столько лет, сколько раз она прокукует. Они думали, что бог, верховный правитель вселенной, превращается в кукушку и возвещает им время их жизни. Убить кукушку считалось преступлением, достойным наказания (Divinitate Zywie fanùm exstructum erat in monte ad ejusdem nomine Zywiec dicto, ubi primis diebus mensis maji innumerus populus pie conveniens precabatur ab ea, quae vitae auctor habebatur longam et prosperam valetndinem. Praecipue tarnen litabatur ab iis qui primum cantum cuculi audivissent, ominantes superstitiose tot annos se victuros quoties vocem repetisset. Opinabantur enim supremum hunc universi moderatorem transfigurari in cuculum, ut ipsi annuntiaret vitae tempora, unde crimine ducebalur capitalique poena a magiatratibus afficiebatur qui cuculum occidisset). Заметим при этом, что до сих пор в народе у нас существует мнение, что убить кукушку грех.
В малорусской песенности кукушка (зозуля, древняя зегзица, старочешская zezulice) является именно в таком виде, который согласуется с древнейшими представлениями о превращении божества в эту птицу. Кукушка — добрый гений человека, всеведущая прорицательница. Она не символ грозного рока, бесчувственного, поражающего без жалости; она если предсказывает и дурное, как доброе, то все-таки жалеет о человеке, предостерегает его и оплакивает его гибель. Она говорит правду:
Ее кукованье есть как бы особый язык, понимаемый поэтическим чутьем.
Девица говорит, что, если б она была кукушка, она бы облетала всю Украину, узнала бы своего милого, села бы возле него и сказала бы ему всю правду.
Кукушкина правда связана с получением счастливой доли; в одной песне женщина говорит: «Зачем ты, кукушка боровая, не куковала рано — мне правды не сказала? Чужие девушки рано встали, разобрали счастливую долю, а мне встретилась лихая доля».
Дочь, собираясь умирать, велит на своей могиле посадить калину: на этой калине будет куковать кукушка и скажет матери правду, а ей будет легко лежать в земле.
Также на могиле молодца, отравленного девицею из ревности, в одной песне садят калину, чтобы кукушка прилетала и куковала: «Умер, умер козак через девицу, пусть все это знают».
Здесь кукушка даже, как видно, и обличительница преступления. Таким образом, кукушка имеет отношение и к отжившим. Это еще резче выказывается в причитании дочери над матерью, где дочь спрашивает кукушку, не видала ли она ее умершей матери, и просит передать ей, что дочери горько на свете жить без матери.
В другом причитании — сестры над братом — сестра говорит, что будет куковать кукушка и щебетать соловей, а она спросит у кукушки, не видала ли она ее брата.
Кукушка часто изображается, как и в предшествующей песне, вместе с соловьем, и в таком случае она символ благодушия. «Пусть тебе кукушка, а мне соловей, — говорит девица молодцу, — пусть мне будет легко, а тебе весело».
В иной песне сестра просит брата приехать к ней, развеселить ее, и сопоставляет отраду сердца с кукушкою и соловьем.
В галицких колядках, которые, как мы уже не раз замечали, особенно дышат древностью, кукушка — вестница и как бы даровательница обилия и благополучия. Девица хотела бы прорубить лес, достать кукушку и пустить ее в сад, чтоб она кукованьем своим будила хозяина и провозвещала ему большой урожай хлеба.
В другой колядке сама кукушка говорит, что ей не безопасно в орешнике: там могут разорить ее гнездо; не безопасно при потоке на осоке: вода затопит; хочет она вить гнездо в вишневом садике, чтобы будить хозяина и извещать его, что у него будет изобилие скота.
Она принадлежность лета и его радостей. Девица, говоря, что ей было скучно и она не видала лета, выражается, что ей не куковала кукушка; она прячется, как наступает зима:
она возвещает годовые перемены:
Она все знает, везде бывала, и ее обмануть нельзя. Свадебные гости поют о золотых горах и шелковых травах, но кукушка обличает их вымыслы: «Все я облетала, но не видала золотых гор и шелковых трав; везде горы каменные и травы зеленые».
От этого к ней девица обращается с вопросом, долго ли она будет оставаться у родителей и каково ей будет у свекрови:
И кукушка пророчит ей недоброе житье.
Такой же смысл имеет веснянка, очень распространенная в различных вариантах, где девица представляет себя уже замужем и просит дубровную кукушку не куковать рано и не будить ее, потому что ее разбудит свекор с попреками.
Здесь девица говорит кукушке: «Не кукуй» — в том смысле, что она прокуковала ей именно то, что потом описывается и что совсем не отрадно и не желательно для девицы. Но в другой веснянке сирота-девица, которую чужая, а не родная мать утомляет невозможною работою, просит кукушку закуковать ей в «комори» и как бы облегчить ее судьбу.
Кукушка предсказывает и открывает разные нравственные отношения и случаи жизни. Кукушка кукует о том, что девицу ожидает знакомство с молодцом.
Девица, услышав кукушку, плачет, потому что узнает по ее кукованью, что ей придется кончать жизнь не там, где родилась.
Кукует кукушка, и девица соображает, кто будет ее любить и томиться по ней:
узнает, где ее милый и что делает:
Кукушка сообщает ей о неверности милого:
предсказывает ей разлуку с милым:
предостерегает ее от увлечения любовью: так, например, девица берется вымыть козаку рубашку, а кукушка велит ей оставить эту работу и идти жать пшеницу.
Отказывая молодцу в любви, девица ссылается на кукушку, как на изрекшую приговор, что она не для него выросла.
В свадебных песнях кукушка кукует на калине, как бы произнося приговор, что свадьба должна совершиться, и наводит грусть на отца невесты, который разлучается с дочерью.
Она зовет новобрачную на посад:
Ее посылают вестницею к матери невесты после венчания последней, чтобы мать приготовила брачное пиршество.
Мать, находясь в разлуке с сыном-козаком, обращается к кукушке, чтоб узнать, что с ним.
Нередко кукушка — вестница или прорицательница грядущего несчастия. Так, сирота узнает по кукованию, что ей ничего не остается на свете, и просит сырую землю расступиться и взять ее.
Кукушка предсказывает рекрутам-новобранцам их судьбу.
В галицких гайдамацких песнях кукованье кукушки делается сигналом их сбора на добычу:
и прорицанием того, что их догонят солдаты:
В песне об утонувшем молодце Василе кукушка поет в лозах на долине, как бы предсказывая, что будет с молодцем.
В другой песне кукушка предсказывает козаку утопление в воде и как бы предостерегает его.
Также она предостерегает влюбленного молодца и кукованием своим пророчит ему беду. Этого молодца отравила (причаровала) девица.
Кукушка приносит также вести о смерти близких. В одной песне молодец, которого убивают, перед смертью обращается к кукушке и поручает ей принести весть его жене; кукушка исполняет это поручение.
Оборот этот очень древний, так как мы встречаем вариант почти подобного в шотландских балладах: убитый охотник посылает птицу (только не кукушку, а дрозда) передать весть о его смерти матери. В песне об убитом молодце Лебеденке кукушка жалобным кукованьем приносит весть матери о смерти сына.
В думе о трех братьях, убежавших из Азова, кукушка садится в головах исклеванного орлами и истерзанного волками тела козака и оплакивает его, как сестра брата или мать сына.
В другой думе, при таком же положении, кукушке влагается меланхолическое размышление.
Подобное встречается в одной немецкой балладе, где лесная птичка оплакивает голову убитого, не имеющего около себя никого близкого.
Но есть в песнях места, где за кукушкой не признается всеведущей силы. Так, в одной песне заблудившийся в лесу козак просит кукушку указать ему дорогу, но кукушка отвечает, что она ему не скажет, а пусть он спросит об этом соловья.
Затем в той же песне следует восклицание: какой же глупец козак, что спрашивает кукушку.
Еще резче высказывается это в другой песне, где девица спрашивает кукушку, сколько времени она останется в девицах, и недовольная ответом кукушки говорит: «Чтоб ты, кукушка, семь лет не куковала за то, что мне не сказала правды».
Быть может, здесь нужно видеть влияние сравнительно позднейших времен, когда уже прежняя языческая вера в прорицания кукушки поколебалась. Но, может быть, это представление имеет связь с тем старинным представлением, по которому кукушка могла быть ложною, т. е. что-то другое принимало вид или казалось людям кукушкою, не бывши на самом деле ею. Таким образом в немецкой песне спрашивают кукушку, сколько времени остается жить, и при этом приговаривают: «Смотри же, не солги, не обмани, а то, значит, ты не настоящая кукушка».
Здесь же мы можем привести одно место из галицких песен, где мать сердится на кукушку за то, что она разбудила ее ребенка.
У германских народов кукушка, кроме того, имеет эротическое значение и часто представляется в песнях символом молодца и любителя прекрасного пола:
У нас в народе такого представления не могло образоваться уже и потому, что там кукушка (der Kukuk) мужеского рода, у нас — женского; но в одной веснянке есть странный образ, невольно побуждающий искать аналогии с древнегреческим мифом о превращении женоподобного Зевса в эту птицу: «Вставай, челядь, городите город, закрепите его терном, чтобы не прилетела сизая кукушка и не похитила девичьей красы».
Подобный образ встречается в другой веснянке о соколе, где он соответствует постоянной символизации этой птицы. Так как эта песня стоит особняком и ничего другого в таком же смысле мы не отыскали в песенности, то и нет возможности приводить об этом более предположений.
Кукушка иногда в песнях — символ женщины: жены, сестры, матери; лица, плачущие над убитым козаком, называются тремя кукушками.
Но преимущественно кукушка — символ матери.
В одной песне сыновья сопоставляются с соколами, а мать — с кукушкою:
В другой — мать в виде кукушки прилетает на могилу погребенного сына и просит подать ей из могилы руку.
В свадебных песнях невеста изображается кукушкою, а ее дружки — галками.
Кукушка также означает и замужнюю женщину. Козаку, у которого во время отсутствия из своего дома умерла жена, снится, что из его двора вылетела кукушка.
Но в этом значении первое место занимает песня о превращении в кукушку замужней женщины, которую мать отдала замуж за немилого человека и запретила бывать у себя, по одним вариантам, семь лет, а по другим, без означения срока.
Песня эта чрезвычайно распространена во многих, очень различных вариантах. Такого же содержания и такого тона есть песня великорусская, и это указывает на глубокую древность ее темы. В галицком варианте превращение женщины в кукушку, по-видимому, совершается уже после ее смерти, постигшей ее от жестокого обращения мужа или от самоубийства, вызванного жестокостью мужа.
Или (угорская):
Кроме самой птицы кукушки, в песнях встречаются кукушкины перья. Кукушка летела через Дунай и уронила перо — каково этому перу на Дунае, таково сироте в чужом краю.
В другой песне кукушкины перья нападали в криницу; они заменяют кленовый лист других песен (см. выше о клене).
Девица, воображая для себя веселое житье, хочет, чтоб к окну ее прилетели соловьи и щебетали для нее.
Женщина, ожидая прихода матери, просит соловья не щебетать и не обивать ранней росы — пусть обобьет росу ее матушка; этим выражает она ту мысль, что удовольствие видеть мать для нее лучше самых песен соловья, и вместе с тем она как бы хочет соловья сделать соучастником своего благодушия.
Но также и ночью поет соловей и веселит душу:
Соловей, как мы уже заметили, нередко упоминается вместе с кукушкою как символ благодушия. В колядке, желая хозяину, чтоб ему было хорошо, выражаются, чтоб он был как соловей в луговой, а кукушка — в буковой роще, и как ласточка на подворье.
Мать разговаривает с сыном; оба изъявляют друг другу благодушную любовь (сыновнюю и материнскую), и этот образ сопоставляется с соловьем и кукушкою.
Невеста сирота посылает соловья и кукушку — первого к умершему отцу, последнюю в Украину за родными, но ни тот, ни другой не возвратились, потому что нет возможности добыть для нее то, чего она желает.
Девица и соловья, подобно как кукушку, спрашивает о своей судьбе или о том, где ее милый.
Впрочем, это качество прорицания соловей разделяет и с другими птицами (см. ниже).
Пение соловья услаждает горе одиночества в чужой стороне:
но при сильном горе оно также усиливает и боль, как вообще нередко веселое не в силах разогнать тоску и еще более увеличивает ее своею противоположностью и бессилием.
С соловьем сопоставляется молодой козак, играющий на дудочке.
Голос соловья — вообще счастье, и потеря голоса соловьем сопоставляется с потерею счастья и доброй доли.
Свивание соловьем гнезда — образ приготовления молодца к женитьбе, причем галка представляется парою соловья.
Так как соловей служит символом благодушия и веселья, то бедствие выражается в народной поэзии, между прочим, образом разорения соловьиного гнезда или поимкою соловья в неволю. Вот из корабля вышли козаки, они стреляют и убивают соловьиных детей; остается отец-соловей и плачет о погибели детей и о своем сиротстве.
В другой песне козаки, стреляя, обожгли соловью крылья; соловей встречает сестрицу-перепелку, которая ему говорит: «Не сказывала ли я тебе: не вей гнезда в дуброве, свей гнездо в степи при дороге — там будут идти чумаки, а ты станешь щебетать рано и чумаков будить».
Соловья хватают соколы — это образ молодца, взятого в неволю.
Соловей любит свободу: чернец, у которого соловей улетел из клетки, просит его воротиться, петь ему и обещает ему соли и воды из самого чистого ключа, но соловей согласен лучше пить воду из реки, лишь бы оставаться на воле.
Песня эта очень древняя, как видно из того, что подобная существует и в Великороссии. Смешение этих птиц произошло оттого, что всем им в отдельности приписывалась одинаковая способность прорицания.
У несчастного козака, которого бьют палками, представляется пшеница, которую клюют воробьи.
В веснянках же в игре «мак» обращаются к воробью, чтоб он сказал, как сеют мак.
В одной шуточной веснянке говорится, что девицы пели песни и складывали их в решето, а потом повесили это решето на вербе; налетели воробьи и свалили решето с песнями на землю.
В одной песне, в разговоре между братом и сестрою, сестра называет брата жаворонком, а брат сестру — перепелкою. В одной угорской песне жаворонок начинает справлять погребение Иисусу Христу, умершему на кресте, а за ним следуют голубь и другие птицы.
Или:
С этим глубоко-мифическим представлением должны были некогда состоять в связи и другие образы голубей в песнях, поражающие своею странностью. Вот, например, поется о двух голубях, сидевших на дубе: они слетели и покрыли своими крыльями все степи, взвеселили весь свет своими голосами.
Вероятно, это одни и те же голуби, которых мы встречали в колядке о сотворении мира, тем более что и здесь их двое, и здесь место их на дубе, как в первом из вариантов упомянутой колядки. Кроме того, в иной колядке поется о двух голубях, которые объявляют, что они ангелы, слетевшие с неба для того, чтоб узнать, живут ли люди так, как прежде жили.
С первого взгляда можно здесь видеть христианское происхождение; но, соображая существование таких представлений о голубях, которые никак не дозволяют сомневаться в том, что в народной поэзии удержалось их древнее мифологическое значение, можно с большею вероятностью подозревать и здесь языческую основу, принявшую отчасти формы, подходящие к христианству. Сущность здесь та, что в образе голубей являются высшие существа, мыслящие; но и голуби, творящие небо и землю, конечно, означали или символическое изображение высших существ, или же их орудие.
Есть следы легенд о превращении в голубя или о явлении в виде голубином человеческой личности. Так, в одной песне мать сожалеет, что она не слышала, как под ее окном ворковала сизая голубка. «Что это значит, что ко мне дочь не приходит? — говорит потом эта мать. — Или ее непротоптанная дорожка из далекой стороны заросла травою?» Дочь неизвестно откуда отвечает ей: «Не слыхала ты, матушка, как я у тебя под угольным окошечком гудела голубкою».
Вероятно, здесь разумеется умершая, так как вообще существует представление об явлении души в виде птицы, между прочим, и в виде голубя, по народным рассказам.
Везде в песнях, как мы заметили, голубь является, несомненно, символом любви. Девица называет своего милого сизым голубем:
а молодец девицу — сизою голубкою:
братья и сестры между собою выражают так же свою родственную привязанность:
Любовь между молодцом и девицею сравнивается с любовью голубей.
Свойственное первобытному человеку стремление передать свои сердечные ощущения природе выражается, между прочим, тем, что влюбленные, видя в жизни голубей подобие своих отношений, думают, что голуби принимают участие в их житье.
Разные приемы и случаи из жизни голубей служат в народной поэзии установленными символическими выражениями любовных отношений. Таковы прежде всего половые нежности голубков — образ человеческих отношений подобного рода.
Голуби вместе пьют воду:
Это — образ любовного сближения; одни голуби пьют воду, другие возмущают ее:
Это образ препятствий, причиняемых влюбленным. Знакомство девицы с любовью символически выражается таким образом: девица нарвала калины, продала ее и купила голубка; она сыплет ему пшеницу, ставит перед ним воду, а он не клюет пшеницы, не пьет воды, все воркует.
В другой песне девица говорит, что к ней прилетает голубь. Мать говорит, что надобно его приручить: насыпать пшеницы по колена, а воды — по крылья. Это, как ниже объясняется в той же песне, значит лечь спать с козаком, положить одну руку ему под голову, а другою обнять, прижать к сердцу и поцеловать (в некоторых вариантах этой песни не голубь, а сокол. См. ниже о соколе).
Если приручить голубя значит сойтись с молодцом, то выпустить голубя — потерять молодца.
Купанье голубя в воде — символ любовного волокитства и нежностей.
Разлет голубей врознь — разлука:
Сиденье врознь голубя и голубки — нечистосердечие и недоразумения между влюбленными,
Разлука, причиненная влюбленным насильственными действиями других, выражается образом нападения другой птицы на голубей.
В другой песне убивает голубя стрелец, а в утешение оставшейся голубке нагоняет к ней толпу голубей и предлагает ей выбрать себе возлюбленного, но голубка отвечает, что не хочет жить, не станет ни есть, ни пить. В иной песне голубку похищает
Голубь, летающий без пары и ищущий голубки — образ покинутого возлюбленною или лишенного возлюбленной молодца.
Сизый цвет голубей — образ приятности.
Воркование голубей — грусть; оно сопоставляется с плачем влюбленных.
Оно возбуждает и усугубляет тоску несчастного.
Подобно кукованью кукушки оно имеет значение приговора и прорицания (несчастия).
Или:
Летание голубей — образ нередко грустный и, как вообще летание птиц, возбуждает тоску по утраченной молодости.
Голубь представляется переносчиком вестей между влюбленными. Молодец, не видя своей милой, посылает за нею голубя с письмами.
В свадебных песнях встречаем образ, в котором голубь делается символом девичества. Голубь ходит по столу и обмакивает крылья свои в пиво; он угощает девиц, но обходит невесту, которая уже выходит из девического круга. Будучи символом любви, он предсказывает этим девицам любовь и оставляет ту, которая уже познакомилась с любовью.
В галицком варианте этой же колядки ласточка приказывает хозяину послать челядников к скоту, а самому осмотреть пчел.
В том же символическом значении домовитости молодец, желающий жениться и обзавестись семьей, посылает ласточку искать себе подругу.
Иногда ласточка означает мать.
Или:
Упасть ласточкою — выражение, означающее покорность и любезность.
В одной купальской песне купающаяся ласточка сопоставляется с девицею, которая хвалится своею косою и личиком.
В другой песне, веснянке, с ласточками сравниваются красивые девицы в противоположность безобразным, похожим на ворон.
В свадебных песнях с перепелкою сравнивается невеста, но в том смысле, что ее ожидают в жизни семейные трудности и заботы.
В зажнивных песнях с перепелкою сравнивается хозяйка, а с мелкою пташкою ее работницы в поле.
В одной шуточной песне избалованная в девичестве женщина говорит мужу, что он будет ее лелеять, как перепелку.
В другой шуточной, но аллегорической песне перепелка — разборчивая невеста — отказывает в руке щеглу и выходит замуж за соловья.
В ряду весенних песен есть песня о перепелке, где эта птица — образ женщины. Песня сопровождается игрою: одна девица изображает перепелку, прочие девицы поют, что у перепелки умер муженек, и она изъявляет знаки печали:
Потом поют, что у нее ожил муженек, и она становится веселою.
Игра эта, вероятно, есть видоизменение Кострубонька. Все эти примеры показывают, что перепелка означает женщину замужнюю или вдову. Но есть песни, где перепелка означает, по-видимому, и девицу, и у ней возлюбленным — иногда голубь, иногда сокол.
В другой свадебной же песне с уткою, которая боится зимы, сопоставляется невеста, которая боится житья у свекра.
Девица, которая грустит о том, что мать не пускает ее гулять, сопоставляет себя с уткою.
Молодец называет свою возлюбленную в ласкательном смысле серою уткою:
а девицу, которую молодец любил, но которая просватана за другого, он сравнивает с застреленною уткою.
В одной песне с уткою сравнивается вдова, ходящая плакать на могилу своего мужа.
В козацкой песне с уткою, плавающею по озеру, сопоставляется плачущая жена козака, ушедшего в поход.
Утка означает мать в одной весенней игре с принадлежащею песнею.
Или:
В одной песне изображается козак, который везет на возе девицу:
Он сопоставляется с селезнем, а девица — с уткою; последняя просит у селезня позволить ей покупаться, а селезень отвечает, что пустит ее, но в степи (там, где она не может в свое удовольствие воспользоваться свободою); так и козак обещает девицу, которую взял в девичьем венке, пустить под убором замужней женщины (или девушки, потерявшей невинность и потому обязанной покрывать волосы).
В весенней игре селезень представляется молодцом, выбирающим себе девицу.
Утки, плавающие попарно, возбуждают тоску в одиноком молодце, по противоположности образа, видимого им, с его собственным положением.
Утка и селезень, подобно многим другим птицам, переносят вести:
Или:
Молодец говорит, чтобы девица привыкала к чужой стороне, и сопоставляет это привыкание с плаванием лебеди по течению воды.
С плаванием лебеди против течения сравнивается грусть разлуки.
Девица просит козака не обесславить ее и сопоставляет себя с лебедью, плавающею поперек пруда.
Двое лебедей, плавающих вместе, имеют символическое соотношение с любовью и вступлением в брак.
Двое лебедей, пьющих воду и потом разлетевшихся, — образ любовников, подобный тому, какой существует и относительно голубей.
Девица жалуется своему возлюбленному, что она уронила в воду свой венок из руты, и молодец отвечает, что у него есть пара лебедей — он пошлет их ловить венок; но лебеди не могли уже поймать венка.
В свадебных песнях лебеди расплели навеки косу невесты.
Лебедь прилагается также и к замужней женщине.
С лебедями, которые, плавая, треплют крыльями, сопоставляет себя женщина, которая не может свыкнуться с чужою стороною.
Лебедь с лебедятами — образ матери, обремененной семейством.
Подобно другим птицам, и лебедь говорит то, что видит и знает — говорит правду, по песенному образу выражения. Это мы встречаем в одной песне, и странным способом: орел принуждает лебедь говорить правду; он бьет ее, и лебедь высказывает ему, что делается в городе Кистрине, где происходит битва московских людей с татарами. Реки протекают кровавые, мостят мосты головами солдатскими.
Подобный образ встречается в великорусской хороводной песне, где также орел нападает на лебедь и терзает ее. Есть в малорусской песенности очень замечательный образ, также близкий к упомянутым выше образам страдания лебеди. Девица берет воду и загоняет лебедь с лебедятами; вдруг где ни взялся стрелец, он убил лучшую лебедь; перья лебяжьи рассыпались по лугам, а кровь разлилась красными реками; это не кровь — это красота девичья.
Здесь как будто обломок какой-то мифологической истории, в которой лебедь была женщина. Это можно заключить из того, что в великорусских былинах есть личность женского пола, называемая «лебедь белая»; ее древняя история распалась на совершенно противоположные и несходные образы, дошедшие до нас в былинах: по одним вариантам, эта лебедь белая — верная и любимая супруга любящего ее богатыря, по другим — она коварная предательница того же богатыря, который является уже грязным пьяницею.
В одной козацкой песне с криком лебеди на море сопоставляется грусть черноморцев, потерявших своих коней.
Лебеди иногда являются в песнях вместе с гусями и даже как бы одною птицею под двойным названием во множественном числе —
Образ непонятный, и так как он является в колядках, то, вероятно, он древний и, может быть, обломок какого-то мифологического представления.
Гуси сами по себе не имеют определенного символического значения, хотя встречаются в песнях нередко. С летящими дикими гусями сравнивается толпа девиц и толпа козаков.
Гусиный крик — образ вестей.
Тоскующая женщина посылает гусей к своим родным и велит им не говорить, что ей жить дурно, а приказывает сказать, что она роскошествует:
и, вероятно, гуси в одной песне такой женщине принесли весть от ее родных, так как она, упомянувши о гусях, просится у своего мужа к родным.
Летание диких гусей, как вообще летание птиц, наводит грусть о прожитых летах:
А девушка, потерявшая невинность, изображается гонящею гусей на реку и в то же время плачущею о своем горе.
В одной песне плавание гусей сопоставляется с любовною беседою:
а в другой женщина, желающая погулять, сравнивает себя с гусынею:
В ней обыкновенно видят аллегорическое изображение Малороссии; ее приписывали то Хмельницкому, то Мазепе, то последнему запорожскому атаману Калнышу. Но едва ли в своем корне это не народная песня, где, наравне с другими символическими образами, взятыми из жизни птиц, обычными в народной поэзии, изображается бедная, горемычная мать. В Киевской губернии мы слышали отрывки думы о чайке, в которой под видом этой птицы рассказывается аллегорически судьба бедной матери семейства, обижаемой сильными людьми; но, к большому сожалению, невозможно было записать ее, оттого что кобзарь почти совершенно позабыл ее и, вспоминая отрывочно разные места, не мог пропеть или проговорить ничего в стройном виде.
Подобный образ бедной семьи представляет песня о птичке
Вариант этой песни, с прибавлением, обращается в щедровку. Советует ремезу не вить гнезда в чистом поле, где за плугом ходят святые Петр и Павел, а Божия Матерь носит им есть и молит Бога об урожае; советует ремезу свить себе гнездо в лесу: орешник будет развиваться и прикроет его птенцов.
Кулик в одной песне сопоставляется с бедною вдовою, обремененною детьми.
Есть очень распространенная в разных вариантах песня о свадьбе щегла с синицею.
По другому варианту:
По одним вариантам все птицы на этой свадьбе вели себя благочинно; сначала описывается их обед, потом танцы, как следует на свадьбе.
Но в других вариантах дело оканчивается дракою, и невеста должна была бежать:
Щегол стал печалиться о жене, и воробей указал ему, что она на крапиве. Она убегает от него потому, что он больно щиплется.
По другому варианту он ее находит на калине и приводит к себе.
Тема этой песни очень древняя: она не только является в песнях других славянских народов, но и в немецких, где, однако, женихом представлен соловей, а невестою — снегирь.
Она угощает своих зятьев, а потом едет к ним в гости и везде получает дурной прием. Песня эта имеет подобие думы и любима народом. Есть подобного содержания дума, где рассказываются подобные приключения тещи уже без всякой аллегории. То же содержание служит предметом старой великорусской песни, и мы думаем, что песня эта в своем основании принадлежит к древним.
Чаще в песнях встречается не сама эта птица, а перья ее; из них девица делает себе венок (павяный венок): так, в одной очень распространенной колядке, которую поют девицам:
В галицкой колядке павяный венок срывают с девицы ветры.
Девица ищет свой венок и на берету реки встречает рыболовов, которые на вопрос девицы, не видали ль они ее венка, спрашивают ее, что им будет, когда они поймают ее венок. Девица обещает одному золотой перстень, другому — платок, а третьему — саму себя.
В иной колядке поется, что в Угорской земле нива заборонена павлиньим пером.
Образы эти, конечно, древни: павлиньи перья издавна были естественным украшением, вещью обычною в домашнем обиходе. Потому-то и козак, прощаясь с родными и желая сказать, что он никогда не возвратится домой, говорит, что когда павлинье перо потонет, тогда родные дождутся его.
Здесь павлинье перо приведено, конечно, как предмет, часто попадающийся на глаза. Должно думать, что павлинье перо в старину было девичьим украшением преимущественно в зимнее время, когда не было ни зелени, ни цветов на венки, и, может быть, оттого-то павлиньи перья играют роль в колядке, одной из самых распространенных песен исключительно зимнего времени. Затем оно стало символом убранства и довольства и в последнем смысле изображается нива, забороненная павлиньим пером.
В веснянках с наседкою сравнивается мать, а с цыплятами — молодцы, и последним придаются разные насмешливые признаки.
Петух и курица в одной веселой песне изображают мужа и жену.
Иногда петух — вестник несчастия: его пение извещает мать о смерти сына.
Женщина жалуется, что петух разбудил ее, и проклинает его.
Оборот этот тем замечателен, что он древний: подобный есть в великорусских песнях.
В галицких песнях есть легендарное предание о том, что когда русский Бог воскрес, то его увидала первая жидовская девочка и сказала своему отцу; но старый жид отвечал ей, что если б она не была его дочь, он бы за такие слова приказал бросить ее в Дунай; пусть жареный петух, что лежит перед ним на тарелке, полетит, тогда он поверит, что русский Бог восстал из мертвых. Вдруг петух полетел, и жид остолбенел.
Предостерегают галку, чтоб она не летала в вишневый сад: там сокол караулит ее, сидя на яворе; пусть девица не ходит рано за водою: там стережет ее козак.
Эта песня как будто изображает древнее умыканье девиц у воды. В свадебных песнях, как мы уже указывали, говоря о кукушке, галки означают свадебных дружек. Нередко и одиночно девица сравнивается с галкою.
Но галка не исключительно изображает только женский пол; есть песня, в которой галки сопоставляются с козаками.
В одной сиротской песне одинокий молодец в чужой стороне как бы сопоставляет сам себя с галкою, которая сидит на сосне, качаемой ветром.
Галка — вестница. Она кличет новобрачную на посад, напоминая ей, что уже наступило время.
Козаки посылают галку на Дон есть рыбу и принести им весть от кошевого, но галка отказывается.
Но подобное поручение дает галке девица: она посылает ее на Дон есть рыбу и принести ей весточку от милого, и галка исполняет поручение и приносит желанную весть.
Молодец, не зная, где его милая, спрашивает об этом галку, и она сообщает ему то, что ему нужно знать.
Другой молодец поручает галке сообщить его родным, что он остался сиротою, что у него люди отбили девицу.
В песне о сотнике Харьке галка приносит его жене роковую весть об его смерти.
Но, всматриваясь глубже в значение того и другого образа, можно, однако, найти между ними отличие. Орел заключает в себе более суровости и мрачности: так, между прочим, орлы представляются терзающими тело убитого козака, между тем как о соколах нет ничего подобного.
Сокол — символический образ богатыря. «Не видали ли вы моего сына-сокола?» — спрашивает мать козака у его товарищей. «Не тот ли твой сын, что семь полков сбил, а за восьмым полком сложил голову?» — с своей стороны спрашивают у ней козаки.
Мать, лаская сыновей своих, называет их соколами.
В колядке поется: «Люди говорят: „Это сокол летит“, а тесть скажет: „Это мой зять идет“».
Также девица называет молодца ясным соколом:
и употребляет это имя в ласкательном смысле, обращаясь к своему милому.
Молодец-сокол припадает к окну девицы и просит у нее руку.
С соколами сравниваются козаки, которые в одной песне приезжают ко вдове с известием о смерти ее мужа.
Молодец, желающий жениться, сравнивает себя с соколом, ищущим пары, а о девице, которая была разборчива насчет молодцов и из всех наконец избрала себе одного милого, поется, что она перебирала соколами, всех пустила в поле, а себе оставила одного.
Тот же образ приручения, который мы приводили выше, говоря о голубе, относится и к соколу.
Упустить сокола — на песенном языке значит упустить жениха.
Новобрачный вступает за брачный стол соколом.
Как сокол, перелетев через четыре леса, сел на орешнике и горделиво хвалится перед лесом своею быстротою и ловкостью, так жених, проехав села, остановился на избранном им тестевом дворе.
Когда молодцу говорят, чтоб он подождал жениться до осени, он сопоставляет трудность ожидания с трудностью лететь соколу под небо; но ему говорят, что как ни далеко до неба, а соколу все-таки надобно долетать — и козаку надобно ожидать, как ни кажется ему долго.
Образ печального сокола, которому трудно или вовсе нельзя вить гнезда, сопоставляется с затруднительным положением молодца, напр. козака, отъезжающего в поход, или рекрутов.
Есть в песне такой образ: сокол купается с орлом и спрашивает его, не бывал ли он на его родине, не печалится ли о нем милая, а орел сообщает ему, что печалится и плачет.
Здесь или два козака в аллегорическом образе сокола и орла, или же орел — действительно птица, а сокол — козак.
Аллегорический образ сокола послужил предметом для целой думы об «ясном соколяти, бездольном дитяти», относящейся, без сомнения, к разряду песенных народных произведений о невольниках в турецкой земле. Дума эта рассказывает, что соколы, прилетевшие из чужой стороны, свили себе гнездо щерлатнее (скарлатное), снесли яйцо жемчужное и вывели дитя, которое названо бездольным, то есть несчастным, потому что ему суждено претерпеть неволю.
Когда старый сокол полетел искать живности, стрелки из Царьграда взяли соколенка, завезли его в Царьград и отдали лицу, которое в думе, по известному нам варианту, названо Иваном Богословцем.
Этому имени едва ли нужно придавать важное значение, так как, вероятно, кобзарь заменил им что-то другое, взявши его из существующей думы об Иване Богуславце, о которой мы будем говорить впоследствии на своем месте. Овладевший соколенком наложил на ноги ему серебряные путы, а на глаза жемчужную повязку, как действительно поступали в старину знатные любители соколиной охоты с любимыми птицами.
Старый сокол, возвратившись домой, узнает от сизокрылого орла о плене своего соколенка и просит совета, как ему повидать свое дитя. Орел дает ему совет полететь в Царьград и постараться прежде сказать своему дитяти правду, чтоб он не прельщался ни серебряными путами, ни жемчугом, ни тем, что ему в Царьграде хорошо жить, — пусть он поступит по-козацки. Как будет его господин гулять по Царьграду и носить его на руках, он пусть как будто в изнурении склонит свою голову; господин смилосердуется над ним и велит своим слугам снять с ног молодого сокола путы, а с глаз — жемчуг, выпустить за Царьград на высокий вал, чтобы там овеяло его ветром и соколенок стал бы здоров.
Дума не описывает, как старый сокол исполнил совет своего друга-орла, но по смыслу речи видно, что он сделал именно так, как говорил орел, и это ему вполне удалось. Господин, у которого находился соколенок, приказал своим слугам поступить с пленником так, как предсказал орел старому соколу. Его слуги, исполняя повеление господина, вышли за город Царьград и покинули соколенка на высоком валу.
Это аллегория отпуска на волю невольника. Старый сокол уже дожидался сына и, как пришла пора, спустился на землю, подхватил на крылья своего соколенка и унес на высоту далеко.
Затем он делает дитяти вопрос, что лучше — проживать ли в Царьграде или метаться по белому свету, и сам же отвечает, что последнее лучше первого.
Дума оканчивается тем, что старый сокол пролетает над Царьградом, издает жалобный голос и изрекает проклятие на Царьград за то, что хотя в нем много серебра и злата, изобилие яств и питья, но нет отрады человеку.
Дума эта в дошедшем до нас образе, конечно, принадлежит козацким временам и притом, сколько нам кажется, цветущему периоду поэтического творчества козацкой песенности; но основа аллегорического изображения символа очень древняя, и мы полагаем, что ранее, чем народное творчество изобразило аллегорически событие из своей человеческой жизни посредством события из жизни символа, последнее уже существовало само по себе без аллегории, по крайней мере в приблизительно сходных чертах. Нас побуждает допускать это предположение, более или менее применительно ко всяким подобным аллегориям, то, что всегда символы, кроме сопоставительной стороны с человеческими действиями, имеют еще и мифическую сторону: действуют и мыслят как разумные существа; сами по себе они подлежат собственной истории, которая хотя и потускневшими от времени чертами все еще нередко выказывается.
Сокол сообщает вести. Молодец видит двух летающих соколов и спрашивает их, не были ли они на его родине и не тоскуют ли о нем родители:
А жена чумака хочет узнать от сокола, что делают чумаки, и сокол объявляет ей, что чумак проиграл в кости своих волов.
Новобрачная посылает сокола к отцу сказать ему, чтоб он встретил ее, когда она будет возвращаться с венчания.
В свадебных песнях также сирота посылает сокола за умершим отцом на небо.
Сокол возвещает судьбу. Женщина, которая тяготится браком с немилым, слышит голос сокола, сидящего на тополе (любимое дерево сокола, так как и в веснянках представляются соколы на тополе, а потом в сопоставлении оказываются молодцами), и понимает, что это он о ней поет.
Древнее мифологическое значение сокола не раз проглядывает в песнях. Можно с вероятностью полагать, что в глубочайшей древности у арийских племен эта птица уже стала определенным мифическим образом. У древних индийцев птица изображала солнце и этою птицею был сокол (Mannhardt. Die getteracet. 29). С разветвлением племени образы видоизменялись, хотя основа древняя оставалась; таким образом, у германцев место сокола во многом занимал лебедь. У древних персов сокол был мифическою птицею: он помещается на одном из двух всемирных дерев, именно на дереве, из которого происходят семена всех деревьев в мире. Сокол пребывает на этом дереве и разносит с него семена, передавая дождю для оплодотворения (Windischmann Zoroasrische Studient, 166–167). У нас на подобном дереве, стоящем так же, как и у персов, посреди моря, сидят голуби; но мифический характер сокола проявляется в других образах: так, например, приведенное нами летание сокола к небу и на небо намекает на символическое отношение этой птицы к небу. Еще ярче высказывается оно в галицкой щедровке, где сокол-орел высоко сидит и далеко видит. Садись, говорят ему, на синем море — там плывет корабль, в котором трое ворот: в одних воротах светит месяц, в других — всходит солнце, в третьих — сам Бог ходит с ключами и отпирает рай, впускает души.
Здесь синее море не что иное, как небо, которое в первобытных мифологических выражениях изображалось морем. В одной галицкой колядке есть очень замечательный мифический сокол: он сидит на яворе и вьет гнездо, он обкладывает его терном, кладет в середину калину, а на вершину золото. Лесной молодец (охотник) хочет стрелять в него из лука, но сокол просит не стрелять его: он будет молодцу полезен; когда молодец будет жениться, сокол переведет его (через воду) и возьмет на свои крылья его невесту.
Древность этого образа, которого сущность состоит в том, что птица, представленная разумным существом, помогает человеку в добывании красавицы, несомненно, доказывается похожими образами не только у славян, но и у других одноплеменных народов. В этом отношении замечательное сходство представляет древненемецкая былина о св. Освальде, английском короле (действительно существовавшем в VII столетии и принявшем христианство нортумберландском короле), который посредством ворона сначала завел сношения с красавицею, на которой хотел жениться, а потом, при помощи ворона, и достал ее, преодолев большие затруднения. В довершение сходства с нашею колядкою Освальд после первого подвига ворона оскорбил его, а ворон потом опять-таки пригодился ему; так и наш молодец хочет убить сокола, который может ему пригодиться впоследствии (Uhlands Schriften III. — Alte hoch- und nieder deutsche Volkslieder. Abhandl. 111–117). Что у нас сокол, а у немцев ворон, это не должно нас смущать, так как вообще образы видоизменяются при неизменности основания; впрочем, в другом средневековом поэтическом произведении — шотландской балладе — сокол (Gochauk-Taubenfalke) переносит красавице вести и письма от своего господина.
Как же замечательна по своей странности другая колядка, где сокол, сидя на калине, говорит девице: «Прекрасная девица, иди за меня замуж! У меня есть три белых города
Этот сокол такое же разумное существо, как и первый, но хочет добыть красавицу не для молодца, а для себя. Быть может, это молодец-чародей, превратившийся в сокола, как это бывает в сказках, но вероятнее какое-нибудь мифологическое существо, о котором существовала история, подобная греческим похождениям Зевса. В немецкой мифологии боги принимали образ сокола (Simrock Myth., 30). С соколом галицкой колядки, по-видимому, находится в соотношении веснянка, в которой молодая ключница велит сторожу замкнуть «жарты» (шутки) четырьмя замками, чтобы не залетал сизый сокол и не выносил девичьей красы.
Орел (обыкновенно
Или:
а девица своего возлюбленного — сизокрилым орлом:
В думе об Ивасе Коновченке, отрицательным способом сравнения козак, поражающий татар, уподобляется орлу, гонящему ястребов, а в думе о невольниках пленники сравниваются с орлами.
Такое же сравнение встречается и в других песнях, где изображается молодец в неволе.
Козак молодец-орел, а девица — орлица.
Или:
Молодец между своими товарищами как между орлами.
Летание орла — символ быстроты.
Молодец хотел бы, чтоб у него были орлиные крылья, летал бы он к девицам или к своей возлюбленной.
В одной песне орел спорит в быстроте с конем — образ, вероятно, очень старинный, так как он встречается в великорусской поэзии.
Один из любимых образов в народной поэзии — летание орла над морем — сопоставляется с разными положениями и ощущениями молодца.
Орлы, пьющие воду из криницы, — образ, означающий овладение девицею другими.
Орлы, товарищи козаков, сопровождают их в походы в степях.
Орел — свидетель козацкой смерти в степи; он и пожирает его тело. В думе о трех братьях, бежавших из Азова, орлы-чернокрыльцы лезут к умирающему, но еще живому козаку — он просит их помедлить, пока он испустит дух… По смерти его орлы садились у головы его, наступали на его черные кудри, выдирали изо лба глаза, обирали белое тело около желтых костей. Это были похороны козацкие.
В другой думе изнемогающий от ран козак силится подняться, достать ружье и послать подарок чернокрыльцам-орлам, которые как будто приняли на себя обязанность присматривать за умирающим козаком.
В одной песне изображается, как орел оторвал от козацкого трупа руку, и эта рука проговорила к нему: «Ах, если б это знали отец и мать, они бы похоронили белое тело».
Есть песня, где козак, умирая в степи, просит орла дать знать его матери и сказать, что ее сын женился на королевне-могиле, которую выслужил у крымского хана — благодетеля.
Орел приносит горестные вести родным убитого козака.
Вот идет вдова с ребенком и села отдыхать; орел сидит над водою и извещает ее, что знает ее мужа: три раза на день кормится им, щиплет его белое тело, разносит желтые кости по горам, по долинам и ущельям.
Такие вести орлы не только переносят людям, но сообщают их птицам. Так, например, орел купается с соколом и на вопрос сокола, не видал ли он чумаков, рассказывает, как орда их изрубила, а частью взяла в плен.
Потом орел полетел туда, где случилось бедствие, и в заключение обращается к матери: «А ты, мать, сидишь дома, не знаешь, не ведаешь, что сделалось с сынками».
Осиротевший козак обращается к орлу с вопросом, что ему делать. Отец и мать померли — не с кем жить. «Зачем спрашиваешь, когда сам знаешь? — говорит ему орел. — Не ходи в ту сторону, где у тебя нет родных».
Однако не послушался козак орла. Козак в чужой стороне, в степи. Он беспокоится, кто присмотрит за ним, когда он будет умирать в степи. Орел говорит ему: «Есть, брат, много нас, сизокрылых орлов; будем, брат, присматривать за тобою при смерти, будем поминать тебя твоим же телом, похороним кости твои в терновых кустах».
Иногда, однако, являются более дружелюбные отношения козаков к орлу. Встречает козак орла, сидящего на камне, и спрашивает его, что делается у него дома, тоскует ли о нем милая. Орел сообщает ему, что его милая даже заболела от тоски по нем.
Тогда, по одному варианту, извещает невестку о скором прибытии мужа мать последнего, а по другому, собственно, не говорится кто, но по смыслу можно заключить, что это исполняет тот же орел.
Козак, разлучаясь с возлюбленною, обещает ей пересылать письма посредством сизых орлов.
В веснянках орел является также птицею дружелюбною человеку: он заохочивает девиц к играм, а сам обещает полететь и принести зеленое лето, крещатый барвинок, старым людям посевы, мужам орать, женщинам жать, а девочкам гулять.
Здесь орел является мифическою птицею. Нам кажется, что древняя мифическая птица солнца и животворной силы разбилась на разные образы и, между прочим, на сокола и орла. На Востоке ясно древнее значение сокола; в Греции сокол, сколько известно, не имел значения, зато мифическою птицею Зевса был орел. У нас это значение имеет, между прочим, сокол-орел; так как в песенном языке нередко это одна птица с двойным названием, то и естественно, что одни и те же мифические черты есть и в соколе, и орле. В веснянке орел, приносящий лето и установляющий занятия людей, есть тот же восточный сокол, рассевающий животворные семена, и тот же греческий орел, спутник Зевса. В таком же смысле, вероятно, надобно понимать странную в настоящее время веснянку, где поется, что орел изорал поле и насеял пшеницы и ячменя:
а также и одну петровочную песню, где говорится об орании орлами и о засевании поля жемчугом в виде начала к тому, что не имеет с этим началом связи.
Быть может, к мифическому мировоззрению относится, по своему основанию, колядка, где повествуется, что орлы строили церковь, и один из них давал приказания класть белый камень, на камень — дубовое сырое дерево, наверх его — белое железо, а на самой вершине поставить золотой крест. В этой церкви сам Бог — священник, а дьяками — ангелы; сами собою загораются свечи, сами собою читаются книги, само собою отправляется богослужение.
Его крик — плач, горе и предвещание смерти.
Или:
Или:
Такое же мрачное значение в народной поэзии имеет
В песне, в которой изображено козачество, тоскующее о минувшем (в песне, однако, не чисто народной, а соединенной с другою, более распространенною), также является кричащий филин.
Народное мировоззрение причисляет к птицам в известном смысле и насекомых, как летающих тварей. Из них, впрочем, в народной поэзии встречаются только
и потом он узнает, что его жена родила младенца и умерла. В других песнях пчелы также сопоставляются с плачем и слезами.
Вероятно, также в сближении с этим печальным значением пчел, женщина, терпящая нужду, говорит, что мать дала за нею в приданое только пчел, которые разлетелись.
Но пчелиный рой сопоставляется и не с одними печальными явлениями. Так, в свадебных песнях пчелиный рой — как бы символ благополучия новобрачных, и с самою невестою, окруженною дружками, сопоставляется пчелиный рой.
Согласно с этим значением в колядках представляется, что пчелиная матка собирает пчел роиться и носить мед хозяину, а воск на свечи — Богу.
Комар составляет предмет шутливых песен. В одной, очень распространенной песне описывается смерть и погребение комара. При этом играют роль мухи. По одним вариантам, комар женился на мухе, потом следует его смерть, и старые мухи отправляют ему погребение.
По другим — не говорится о бракосочетании комара, а описывается его смерть, сожаление мухи (очевидно, его подруги) и погребение.
Песня оканчивается родом эпитафии, которая в галицком варианте подробнее и произносится от лица покойника.
Другая насмешливая песня из веснянок описывает, как молодцы поймали комара и делили его между собою (см. выше). Жук в шуточных песнях — символ молодца.
Из домашних четвероногих животных в народной поэзии занимает первое место
И действительно, разговор козака со своим конем — одна из обычных форм в песнях. Вот влюбленный козак спрашивает у своего коня совета, что ему делать: писать ли к милой письмо или самому к ней поехать.
В другой песне козак спрашивает у своего коня, где милая, и конь указывает ему ее местопребывание.
Видя, что хозяин печален, конь хочет узнать от него причину печали, и молодец сообщает ему, что люди говорят, что девица уже не принадлежит ему.
Со своей стороны, замечая, что конь его грустен, козак спрашивает, не тяжел ли он коню и не тяжела ли для коня козацкая сбруя. Конь отвечает ему, что тяжело для него беспутство козака, так как он, козак, гуляет до полуночи в шинке, а его конь, вызывая господина из шинка, в это время копытами выбьет в земле яму по колена.
Конь остерегает козака от порока. Хозяин сообщает коню свое намерение бежать с чужою женою, а конь представляет ему безнравственность этого поступка,
В другой песне молодец, огорченный изменою женщины, в досаде проклинает коней своих за то, что, когда он ездил к неверной, они не заржали, не дали ему знать о ее неверности. «Ты сам негодный, — отвечают ему кони, — зачем не женишься, беды не знаешь, молодым хочешь казаться».
Едучи на свидание к девице, козак просит коня заржать, чтоб его возлюбленная услышала, и конь разделяет радость своего хозяина; козак делает оклик, а конь ржет — девица услыхала.
Конь — товарищ козака в битвах. «Нас, — говорит конь козаку, — стерегут с боков, встречают спереди, а сзади погоня бежит». — «Не смущайся, мой вороной конь, — отвечает ему козак, — мы сторожу обминем, от погони уйдем, со встречными побьемся». — «Закидана дорога валежником», — говорит конь козаку. Козак ему отвечает: «А ты у меня, конь вороной, перескочишь этот мелкий валежник».
Конь оказывает козаку услуги. Вот козак соблазняется деньгами, хочет продать коня и говорит ему об этом. «Не продавай меня, — говорит конь, — помнишь ли, как мы убегали от турок и татар, как за нами пули орали землю, а стрелы летали, как снег».
Конь чует и удачу, и несчастия хозяина. Прощаясь с родными, козак говорит им, что грустить нечего: он воротится, потому что конь его заиграл под ним.
Козаку весело на душе, когда конь его играет, потому что козак, по этой примете, надеется себе благополучия; козак просит своего коня заиграть под ним — разбить его тоску:
Конь спотыкается, останавливается, когда предчувствует горе. В песне о Берестечской битве у коня Хмельницкого, когда джура (оруженосец) стал седлать этого коня, задрожали ноги.
В песне о сотнике Харьке козаки говорят своему атаману, чтоб он не печалился, а Харько отвечает: «Как же мне, молодцы, не печалиться, когда мой буланый конь подо мною и ржет, и останавливается».
Это послужило предзнаменованием погибели Харька:
И другой его конь, вороной, ржет в конюшне, чувствуя, что господина его нет на свете. Но более всего проявляется сердечная связь между козаком и его конем там, где конь — свидетель смерти своего хозяина. Козак поит своего коня, а конь не пьет и ржет, чует несчастье: ржание, большею частью, дурное предзнаменование… И этот козак умер, а умирая, завещал, чтобы конь его шел за его телом; конь заржет над ним, и услышат родители, скажут: «Верно, нашего сына Ивана нет на свете, когда вороной конь подает голос».
В одном из вариантов песни о Харьке, когда этого сотника стали умерщвлять, его конь закричал жалобно.
Есть целый ряд песен, в которых, при всех разнообразиях, проводится один и тот же основной мотив разговора умирающего в степи или уже мертвого козака с своим конем. Козак лежит в поле смертельно раненный; над ним стоит конь, и козак посылает коня известить родных или жену; всегда почти при этом смерть изображается в виде брака с могилою. Вот под явором лежит убитый козак; над козаком стоит конь, не отходит от тела; уж он пробил в земле яму по колена. Убитому козаку жаль коня. «Не стой надо мною, — говорит он ему, — вижу твою привязанность».
«Встань, мой господин-хозяин, — говорит в другой подобной песне конь, — хоть приподними ко мне голову свою, укажи мне дорогу».
«Кому ты меня отдаешь — турку ли, татарину?» — спрашивает конь убитого хозяина, который на это отвечает ему: «Тебя турок не поймает, а татарин не оседлает».
Вслед за тем убитый козак посылает коня к матери: она будет коню подкладывать сена, подсыпать овса, поить водою и сквозь слезы спрашивать про сына:
и тут конь должен сказать ей о том, что сын ее женился. Неудивительно, что при таком важном значении коня красота его является в гиперболических образах; так, в колядке, которая поется молодцу, прославляется его конь. Нет у короля такого коня; у этого коня глаза — как звезды, уши золотые, грива серебряная, а хвост шелковый.
В другой колядке поется, что от молодца убежал конь, и молодец предлагает тому, кто поймает коня, чашу золота и две чаши серебра.
Ему не пришлось платить, потому что коня поймала девица, которую он взял себе женою.
За конем такие же близкие, хотя в меньшей степени, друзья человека —
Или:
Умирая «в дороге», чумак обращается к своим волам с нежным участием: кто-то будет над ними господином.
Волы, как конь над убитым козаком, стоят и жалобно ревут над могилою чумака, своего хозяина.
Орание земли волами сопоставляется с течением человеческой жизни. Волы не орят (правильнее, дурно орят) — лето проходит напрасно.
Вообще волы и коровы — образ зажиточности и благополучия, что вполне естественно в поэзии земледельческого народа. Девица, желая сказать богатому молодцу, что он богат, а она бедна, зато красива, говорит, что у него волы и коровы, а у нее только черные брови:
И сам молодец, сравнивая двух девиц — одну богатую, другую бедную, но красивую, — характеризует первую тем, что у нее волы и коровы.
Хвастливый молодец, величаясь своим богатством и называя себя иронически бедняком, говорит, что у него семь сот волов, а мелкому скоту числа нет.
С ирониею, в противоположном смысле, свекровь, попрекая невестку ее бедностью, говорит, чтоб она подоила коров, которых пригнала с собою.
В колядках хозяину поют, что Бог ему дал три рода счастья и один из этих родов счастья — волы и коровы, остальные два — здоровье и хлеб.
Овцы вместе с козами служат иногда как бы добавочным к волам и коровам признаком благоденствия, напр., в некоторых колядках и в той песне, которую мы привели выше, где девица говорит богачу о волах и коровах, следуют слова: «У тебя, богач, козы и овцы, а у меня — ласковые слова».
С овцою, отбившеюся от стада, сравнивается одинокая сирота, несчастная женщина, лишившаяся мужа, и лихая доля.
С козлом и козою в народной поэзии соединяются остатки языческой старины. Древнее весеннее жертвоприношение козла, подробно описанное в известиях о литовском язычестве и существовавшее у славян, отражается и до сих пор. В некоторых местах Малорусского края есть обычай водить козла — обычай, потерявший свои прежние принадлежности и состоящий только в том, что на Масленице девицы бегают по селу и поют песни о козле или козе с припевами «ой лелю-ладо» и «ой диду-ладо»; припевы эти исключительно принадлежат веснянкам, так что песни о козле — самые ранние веснянки и открывают собою великое древнее народное торжество весны, которого признаками служат все вообще веснянки и весенние игры.
Из одной песни, где вместо козла — коза, видно, что обычай водить козла или козу и, вероятно, жертвоприношение, которое за тем следовало, соединялись с надеждою или прорицанием урожая в грядущее лето.
Другая песня довольно явно указывает на самое жертвоприношение, которое, должно быть, совершалось при посредстве старика.
Это имеет, как видно, прямое соотношение с известною великорусскою песнью о том, как хотят козла зарезать: сидит старик, держит нож, а возле него котел стоит.
Из прочих домашних животных в песнях является
кот приносит сон детям:
запрещают ему мурлыкать, чтобы не разбудить дитяти:
делаются намеки на его шаловливость и плутоватость:
Он просит есть:
лазит всюду и испытывает неприятности:
посылает кошечку за водою, кошечка падает в воду, а он вытягивает ее за хвост,
Кроме того, кот — символ волокиты, проказника по любовным делам. Это проглядывает даже в колыбельных песнях.
В других — большею частью шуточного тона — это яснее. Девица пригласила к себе в сени молодца; мать из хаты спрашивает, кто там ходит в сенях. Дочь отвечает, что это кот ловит мышей.
В другой песне девица выпускает от себя милого в образе кота.
В третьей — муж подстерегает в образе кота молодца, который ухаживает за его женою.
Из диких зверей в песнях встречаются
Куница и соболь символизируют молодца и девицу.
О превращении в куницу чужой жены, убежавшей с женатым молодцом, превратившимся в камень, см. выше о камне. Соболь — ласкательное прозвище молодца.
В одной карпатской колядке мы встречаем
Ласочка является в одной карпатской колядке в чрезвычайно странном образе. Девица отправляется за водою и видит дивного зверя-ласочку, которая оказывается не ласочкою, а Божьей Матерью.
Можно предположить, что здесь была какая-то мифологическая история о появлении в виде животного женского существа, внезапно потом принявшего свой собственный вид, — один из обыкновенных образов мифического мира, оставшийся во многих сказках: Божия Матерь заменила что-то иное.
Олень и тур встречаются преимущественно только в галицких песнях. Понятие об этих зверях сбилось до того, что образовался один зверь —
Здесь ясно воспоминание о древней охоте на этих зверей, о которой не раз говорится в наших старинных летописях и сочинениях. Затем эти звери представляются в чрезвычайно мифической оболочке. Так, в одной колядке, например, черный тур говорит молодцу, который промахнулся, что он убьет его после, в воскресенье, и через то добудет такую славу, что достанет себе девицу.
В другой колядке на одном из рогов тура-оленя поставлен терем, а в этом тереме — красная девица.
Далее описывается, что она шинок держит и за неплатеж денег берет с трех молодцов коня, саблю и шубу. Кажется, все, что относится к этой девице и молодцам, составляет особую песню, не имеющую связи с рогами тура и приставленную к песне о туре случайно. Но вообще тот образ, что на рогах у тура или оленя происходят сцены человеческой жизни, вероятно, был присущ народной поэзии и основался на забытом теперь мифологическом представлении; на это указывает другая колядка, в которой поется, что от ветра высох Дунай и зарос зельем; по этому зелью пасется олень, на нем пятьдесят рогов и тарелка; на тарелке золотой стольчик, на стольчике молодец играет на гуслях и поет.
Козак, ожидающий смерти в степи, называет волков и лисиц своими братьями и сестрами.
Волк — образ страха вообще: мать, предостерегая своего сына от всякого рода опасностей, иносказательно говорит, чтоб он не ходил в темный лес, где его может съесть волк.
Вообще погибель выражается символическим образом съедения волком. Девица, которая хочет выразить мысль, что ей не жаль, если б она лишилась немилого, и жаль было бы, если б погиб ее милый, представляет это таким образом, будто того и другого съели волки.
Гадина служит для травы или для чар, по народному выражению.
Гнетомый горем молодец сравнивает тоску с гадиною, вьющеюся около его сердца.
Но змея является и в более приветливом образе. Молодец увидал змею под белым камнем и хотел изрубить ее. «Не руби меня, — сказала ему змея. — Я пригожусь тебе, как ты будешь жениться: я намощу тебе перстневые мосты, поставлю золотые столбы, повешу шелковые ковры. Как будешь везти свою девицу, мосты зазвенят, столбы заблестят, ковры заколыхаются, загорятся восковые свечи».
Подобные столбы и ковры встречаются в другой песне, купальской, где говорится об орании поля орлами и о засевании жемчугом.
Рыба в народной поэзии — символ раздолья, простора, веселого житья. Из разных пород рыб преимущественно является в песнях
Девица хочет гулять, как рыба, по Дунаю:
Как щука-рыба с окунями, так она с молодцами:
Девица желала бы жить с милым, как рыба с водою:
Да и мать любит дочь, как рыба воду:
Одиночество противопоставляется рыбе, у которой всегда есть своя пара:
Или:
а житейские трудности и беды сопоставляются с плаванием рыбы против воды:
с пребыванием рыбы в мутной воде:
или вовсе без воды:
Рыба, подобно птице, посылается вестницею.
Есть одна галицкая песня, показывающая как будто на верование, что утопленники превращаются в рыб. Бедная вдова, гнетомая панщиною, бросает в озеро свое дитя и говорит: «Ты будешь в озере, как рыбка, плавать, а я до смерти плакать под Маковицею
Здесь мы оканчиваем наше обозрение символики природы. Без сомнения, оно очень недостаточно; богатство южнорусской песенности велико и далеко не все нами исчерпано.
К мифологическому периоду народной жизни следует отнести и олицетворение доли, которое встречается в южнорусских песнях. Доля — мифическое существо, действующее на жизнь человека, дающее счастье и несчастие.
У каждого — своя доля. Она для него прирожденная, «родимая».
Она дается родителями и преимущественно матерью. Так сирота, осужденный служить у чужих людей, вспоминает родителей и жалуется на мать, что она, родив его, не уделила ему счастливой доли.
Но по другому представлению дитя само добывает себе долю; так девица пеняет на мать, зачем не разбудила ее: другие встали раньше и взяли себе по доброй доле, а она опоздала, и ей досталась лихая доля.
В одной свадебной песне как будто языческие представления сталкиваются с христианскими; являются две доли разом: одна дается невесте Богом, а другая — родителем.
Несчастие представляется по отношению к доле двумя различными образами: или существованием у человека лихой доли, или отсутствием доли.
Несчастная женщина приписывает свое горе тому, что мать ей дала при рождении лихую долю.
Нет возможности отвязаться от нее: лихой доли ни продать, ни променять; люди поумнели, не хотят покупать.
Несчастная просит ее потеряться в поле, утопиться в воде, заблудиться в лесу, просвятиться в церкви — все напрасно: лихая доля везде уцепляется за нее.
Эта лихая доля иначе называется
она неотвязно следует за козаком: с ним родилась, с ним венчалась она.
Впрочем, несчастная доля не всегда следует тенью за человеком; иногда она вдалеке от него, а между тем управляет его жизнью назло ему. Так, девица слышит голос своей доли из-за моря, как она пророчит ей несчастное замужество.
Но существует другое представление: человек несчастен оттого, что у него нет доли, никакой доли. Таким образом, доля имеет здесь значение существа доброго, приносящего счастье. Несчастная женщина приписывает свои бедствия тому, что мать умышленно не дала ей доли, купала ее и проклинала, желая, чтобы дочь ее не имела доли.
В этом смысле несчастие называется
Человек не только не имеет доли от младенчества, но и теряет ее; доля уходит от него, отступается, пропадает… Образы потери и искания доли обычны и любимы в народной поэзии. «Где ты моя доля? — восклицает женщина. — Заблудилась ли ты в лесу, опоздала в поле или ты была на пиру, пила мед-горелку? Зачем меня забыла?»
Устаревшая несчастная женщина хочет запрягать волов или лошадей и догонять убежавшую долю. Она догоняет ее на калиновом мосту (то есть воспоминает о молодых летах) и просит долю прийти к ней в гости. Доля не возвращается. «Было б тебе, — говорит она, — меня прежде уважать, каждый день вечером стлать постель».
Чаще всего пропавшая доля — за морем или в море. Козак, возвращаясь с Дону, садится над водою, проклинает долю, а доля откликается к нему из-за моря (см. символику моря). В другой песне козак идет искать долю и спрашивает старика, где ему искать своей доли: в Сече ли, в Самаре, или в чистом поле. Старик говорит, что его доля выплывает на другой берег моря.
В одной песне, о которой мы упоминали уже, говоря о символическом значении моря, дочь просит мать дозволить ей купаться в море и искать в нем своей доли. Есть повторяемый несколько раз в песнях образ, как человек ловит свою долю в море или в реке неводом, как рыбу, и не может поймать. Козак ходил искать доли в лесу и не нашел, но встретил рыболовов, которых просил закинуть невод в воду и поймать его долю. Рыболовы исполнили его желание, но поймали вместо доли рыбу.
То же делает женщина.
С этим сближением доли с водою состоит в связи также любимый народною поэзиею образ, как девица, потерявшая невинность, посылает свою долю за водою.
О потоплении и сгорании доли упоминалось выше, при изложении символики воды и огня. Таким образом, доля, будучи тесно связана с существом человеческой личности, представляется подверженною уничтожению прежде самого человека.
Говоря о доле, мы считаем нужным упомянуть о песне, вероятно уже не древней, в которой выразилась философия народа. Доля представляется уже существом, принадлежащим не каждому лицу исключительно, но всем вообще людям: это уже какая-то фортуна; она, как последняя, слепа — помогает злым, негодным людям, а добрых заставляет терпеть нужду: все им не удается, за что они ни возьмутся. Те, к которым милостива лукавая доля, живут в свете спустя рукава; живут хорошо люди без ума, но плохо с умом, но без доли.
Эта песня распространена, но она, очевидно, сочиненная. Словом