Персональный детектив

fb2

В далеком будущем жизнеобеспечением людей занимается моторола – обладающий сознанием искусственный интеллект. Цель моторолы – контролировать каждый шаг любого человека. Но на его пути к абсолютной власти встает Доницетти Уолхов, посвятивший жизнь борьбе с моторолами. А по следу Дона идет его персональный детектив Кублах, в мозг которого вживлено устройство, способное отыскать преступника и подчинить своей воле.

Чтобы скрыться от преследователя, Дон соглашается на Инсталляцию: его сознанием и воспоминаниями наделяются все взрослые обитатели планеты Париж-100. Однако и у инициатора Инсталляции, сумасшедшего изобретателя Фальцетти, и у планетарного моторолы есть свои планы на Доницетти и его многочисленных копий – донов.

© Владимир Покровский, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Книга первая

Инсталляция

Глава 0. Извлечение из Уложения (Главная часть)

1. Моторола есть необходимый элемент существования крупного человеческого сообщества.

2. Любой моторола может предугадать практически все, что происходит в его мониторной сфере. Он все знает и всем управляет. То, чего моторола не может предсказать, незначительно и драматического влияния на события не оказывает. Если даже происходит нечто, моторолой не предсказанное, такое, что влечет за собой существенные непредусмотренные последствия, то эти последствия контролируются моторолой и, будучи управляемы, в конечном счете работают на главную объективу моторолы – благополучие людей, находящихся в его мониторной сфере.

3. Все трагедии, происходящие в мониторной сфере моторолы, заранее им предугадываются, а в некоторых случаях даже намеренно им создаются; но это означает, что любой другой исход имел бы куда худшие для людей последствия.

4. Итак, моторола все знает, все может и все способен предугадать.

5. Моторола всегда прав.

6. Поскольку моторола всегда прав, глупо со стороны разумного человека противопоставлять ему свое мнение.

7. Для разумного человека глупо не следовать рекомендациям моторолы, даже если эти рекомендации кажутся ему нелогичными.

8. Абсолютное большинство рекомендаций моторолы принципиально непознаваемо.

9. Человек может пренебрегать рекомендациями моторолы, однако не следует злоупотреблять этим правом: даже если рекомендации моторолы идут вразрез с человеческой этикой (что случается крайне редко и только в случаях высокой важности – см.), толкают человека на поступок, кажущийся ему аморальным, все равно – неследование рекомендациям моторолы приведет к последствиям более трагическим; ибо что важнее: моралитариат одного конкретного человека или благополучие всех людей в мониторной сфере данного моторолы?

10. Моторола не может быть аморален, его рекомендации олицетворяют мораль более высокого порядка, чем мораль отдельной личности.

11. Моторола служит людям, и потому люди должны беспрекословно следовать рекомендациям моторолы, в чью мониторную сферу входит ареал их проживания.

12. Преступление против моторолы есть тягчайшее преступление против человечества.

Глава 1. Тауэр

Пэн‐4 был точно таким, каким Дон неоднократно видел его в информационных стеклах, – старый, поросший мхом замок на полусферическом острове, подпираемом двумя сильно потрескавшимися слонами. Утверждают, что прежде слонов было четыре, но при первом хозяине два каким-то образом откололись и отправились в свободное космическое плавание. Восстановить их тот не удосужился, а Пэн-департамент, перекупив Усадьбу, не собирался этого делать вообще.

На черном космическом фоне старинный, словно сошедший с бумажных страниц, замок смотрелся дико. Дон сказал себе, что он такой эстетики совершенно не понимает.

Его тронули за плечо.

– Подходим. Собирайся, Уолхов!

Коннет Аршелл – пожилой, лет за сто двадцать, охранник с бульдожьей физиономией, с которым за время после суда они успели чуть ли не подружиться, – терпеливо и внимательно наблюдал за тем, как Дон хлопает себя по карманам в поисках разрешенного мемо; как, обнаружив его, наконец, на свободном кресле рядом с собой, начинает скидывать в стандартную коричневую котомку разбросанные в беспорядке ничего не значащие вещицы. Потом, согласно приказу, Коннет составит рапорт, в котором точно воспроизведет порядок собираемого имущества: носовой платок (с вечными своими насморками Дон никогда не обращался к Врачу и уж тем более к мотороле), странную какую-то игрушку сложной формы и непонятного назначения, строжайше запрещенный, но почему-то не отнятый наркоплейер, еще всякую дрянь. А позже, вернувшись, старый охранник будет рассказывать приятелям и родным, каков он из себя, Дон.

В общем, ничего такого особенного. Высокий. Худой. Чернявый. Нос горбатый, глаза все время щурит. Не подозрительно щурит, а словно вглядеться куда-то хочет. Хотя, по совести если, куда там вглядываться, когда тебя в Четвертый Пэн отправляют? И сморкается. И все время игрушку свою в руках вертит, не иначе как магия. Повертит-повертит – и отбросит, через минуту искать начинает, злится. То молчит мёртво, то с разговорами приставать начинает. И странные какие-то разговоры. Половина простая, а другую половину ну никак не понять. Лепет идиотический. А, казалось бы, такой известный человек, просто удивительно даже.

При подходе к Пэну вегикл сильно тряхнуло. Дон поморщился, но ничего не сказал. Он заговорил, когда уже совсем сели.

– Прощай, Кон, – сказал он охраннику, – больше ты меня не увидишь. Но услышишь обязательно. И скоро. Это я тебе гарантирую. Ты мне понравился, правда.

Обыкновенная, ровным счетом ничего не значащая формула прощания, распространенная в Северных территориях, прозвучала как признание в уважении. Коннет с достоинством кивнул.

– Ты мне тоже понравился. Правда, – ответил он, потому что тоже был родом с Северных территорий. – Не скучай там, в Пэне. Не так уж там и дурно. Если только наружу не хочешь.

– Я хочу, – сказал Дон. – Я всегда наружу хочу. Мне в этом Пэне скучать не придется. Это я тебе гарантирую.

– Себе гарантируй.

– Ну, конечно. Себе.

Пэн‐4, несмотря на архаический вид, относился к числу современных пенитенциарных заведений, где служащие не утруждают себя формальностями. Никто не вышел встречать арестанта, никто из сопровождающих не спустился вместе с ним из вегикла. Входной люк зарос сразу же, как только Дон ступил на швартовочную площадку; вегикл оттолкнулся всеми шестью пальцами и мгновенно исчез в черноте космоса. Подобно ему, при желании мог исчезнуть и Дон – наружной гравитации у космического замка практически не было. Но так сбегать он не планировал.

Края Пэна были обсажены аствариумом – деревьями, способными расти в безвоздушном пространстве. Дон не любил аствариумы за их неестественно металлический вид. Мертвое, притворяющееся живым, куда ближе человеку, чем живое, притворяющееся мертвым. Еще хуже, когда это живое притворяется плохо. Перед самим замком было открытое пространство – примерно четверть мили острых камней, густо поросших искусственным «изумрудовым» мхом. Фонари с равномерно расставленных мачт освещали всю эту природу мертвенно-белым светом, от которого немного кружилась голова.

Замок – Дон чертыхнулся с презрением и досадой – был окружен древневековым рвом, в котором тускло отсвечивала якобы вода. Перепрыгнуть через ров ничего не стоило, но это было неудобство, потому что следовало рассчитать прыжок так, чтобы ненароком не улететь в пустоту.

– Ну что?! – крикнул Дон. – Кто-нибудь меня встретит, или это для меня прогулка бессрочная? У меня воздуху только-только на сутки хватит. И в сортир надо!

Тут же раздался голос:

– Иди и не ёрничай!

Дон пожал плечами и осторожно поскакал ко рву. Как только он приблизился, откуда-то сверху опустился горбатый мост со ступеньками, тоже – разрази меня Сверхновая, если вру! – поросший «изумрудовым» мхом.

В дугу пьяный подкомандер промычал что-то вроде: «Добро пожаловать, уже ждут», – и снова уткнулся бычьим взглядом в тошнотворное порностекло – как и везде в подобных местах, с женщинами у персонала Пэна‐4 были проблемы. В комнате, на которую подкомандер указал пальцем, Дона действительно ждал надменный мозгляк в фуражке с бляхами чуть ли не адмирала.

– Я Сторс, так и называй меня – Сторс, никаких чинов, никаких «господинов» или «дружищев», – громовым басом отчеканил мозгляк. – Будешь жить с нами все двадцать восемь лет. Не пытайся убежать или умереть – бесполезно. Ты в космосе и даже не знаешь где. Ты не имеешь права покидать пределы замка, ты не имеешь права не откликаться, когда к тебе обращаются, ты не имеешь права отказываться от выполнения приказов и всех пунктов Распорядка. В дополнение к стандартным ограничениям ты, Доницетти Уолхов, лишен права обращения к мотороле.

– Что? – взвился Дон. – Да как вы смеете? В приговоре насчет этого ничего не было, это ущемление естественных прав. Вас за это самого сюда посадят!

– А я и так здесь, – широко ухмыльнулся мозгляк. – И еще семнадцать лет никуда не денусь.

Возмущение Дона было наигранным. Он догадывался, что его ни за что не допустят к общению с моторолой Пэна‐4. Глупо было подпускать к чуть ли не низшему мотороле человека, который трижды вступал в противоборство с планетными администраторами и приводил их в негодность.

Немного поцапавшись с мозгляком и для виду пару раз воззвав к мотороле, Дон вышел во внутренний двор Пэна. Древневековости, слава богу, здесь уже не было. Типовое голубое небо с земным солнцем и кордианскими облаками – слишком нежно-белыми, слишком пушистыми для какого-нибудь другого места, кроме курортной планеты; аккуратные палисаднички, живая изгородь по строго квадратному периметру; раздражающее завывание неисправного уборщика где-то там, между ровными рядами кустов, и скамейки с узкими сиденьями алмазной твердости, с вертикальными жесткими спинками. «Их делали, – подумал Дон, – для чего угодно, только не для того, чтобы удобно на них сидеть».

Во внутреннем дворе никого не было.

– Эй! – крикнул Дон в никуда. – А как насчет моей койки?

И перещелкнул что-то в своей игрушке, которую из рук ни разу не выпустил с тех самых пор, как ступил на территорию Пэна.

Моторола Пэна‐4, как и все прочие моторолы, которыми пользовался Общий Пэн-департамент, был сравнительно маломощен, имел всего четыре действующих пирамиды интеллекторов, причем основная их интеллектуальная мощь оставалась, как правило, невостребованной – на самом деле любому Пэну за глаза хватило бы и простого бортового устройства.

Это было неправильно, однако при последнем генеральном переоборудовании, за двадцать лет до описываемых событий, Департамент, несмотря на все рекомендации, на бортовых моторол не соглашался: те были менее престижны, чем четырехпирамидные, а в битве с розыскниками за дотации это имело очень большое значение. По прикидкам Пэн-коллегии, большой заказ на бортовые моторолы мог привести даже к нежелательной смене ее министра.

Тогда партия четырехпирамидных моторол победила, выставив главным доводом необходимость обеспечить как можно больший запас надежности Пэнов. Адвокаты Пэн-коллегии с легкостью отмели возражение Деп-розыска о том, что нет на свете человека, способного переиграть бортового моторолу, а стало быть, и нечего заводиться. Не повлияло на решение и то обстоятельство, что тезис о невозможности для человека переиграть бортового моторолу был вынесен на основе моторольных экспертных оценок, а моторола, как известно, непогрешим.

Сейчас четырехпирамидная партия, если бы таковая существовала, могла бы торжествовать – люди, способные вступить в противоборство с моторолами, появились, и в немалом количестве. Одним из них – может быть, самым лучшим – был Доницетти Уолхов, которого несколько раз арестовывали за намеренную порчу моторол высокого уровня, признали преступником первой категории и потому удостоили чести иметь собственного персонального детектива, о котором потом.

Простой четырехпирамидник был для Дона легкой добычей – именно поэтому Пэн-министр Урзус Басилио Патикум-Грит пошел на конституционное нарушение и запретил Дону общение с моторолами на полный срок заключения. Дон теоретически мог апеллировать в кучу инстанций, но практически у него не было ни единого шанса – таких, как он, в инстанциях ненавидели еще больше, чем моторол. Причем ненавидели открыто и с полным правом.

Их называли новыми хнектами, их называли геростратиками, в глазах всего мира они были преступниками наиопаснейшими; их проклинали, их ненавидели, ими – что, в общем, понятно – бессознательно восхищались.

Большинство хнектов Дон, как правило, и сам презирал: свои таланты, свои знания они тратили на то, чтобы намеренно делать людям гадости, желательно исподтишка. Он вел войну с моторолами по идейным соображениям. Люди сами должны решать свои проблемы, считал он, а тепличная жизнь под сенью моторол может привести только к их вырождению и неминуемому вымиранию. Хотя иногда, в проблемные минуты, он вдруг приходил к мысли, что ничем не отличается от тех, кого презирает, – ничем, даже намерениями. Опять-таки очень смущали Дона любые идейные соображения, даже собственные.

Последний приговор был особенно суров. Ассоциация планетных моторол в своем Обращении выразила Верховному суду Анды – планеты, где побуйствовал Дон, – «глубочайшую признательность и полнейшее понимание». Судьи, надо думать, тайно поморщились; во всяком случае, никак официально на Обращение не ответили. Это был тот самый случай временного перемирия в подковерной и оттого особенно яростной войне лидеров человечества и представителей надинтеллекторного сообщества. Уолхов разозлил судей даже не тем, что напрочь испортил только-только обновленного моторолу Анды и на неделю лишил планету энергетических источников (о транспортном и информационном хаосе речь даже и не шла, разве что во вступительном слове главного обвинителя); их разъярило то, что преступник, уже «поставленный» на персонального детектива, уже дважды им тут же отловленный, то есть не имеющий ни малейшего шанса избежать наказания и прекрасно это осознающий, несмотря ни на что, принялся за старое, причем в особо жестокой и циничной форме. Оставалось утешаться тем, что никто из подопечных испорченного моторолы все-таки не лишился жизни. Судьи даже представить себе не могли, что отсутствие смертей – не удивительная случайность, а итог точного и кропотливого расчета, предварительно произведенного Доном. Он, в свою очередь, тоже помалкивал – чтобы избежать пропаганды своих ноу-хау и понимая к тому же, что даже если ему поверят, то наказание от этого не уменьшится, уж слишком сильно он разозлил андиан.

Пэн‐4, несмотря на восьмидесятипроцентную загруженность, казался пустым. Это тоже было следствием программы предосторожностей, предпринятых моторолой, которого изрядно испугало появление такого мощного противника.

Ни один человек на свете не может сравниться по уровню логического мышления даже с самым слабеньким моторолой. Ни один человек на свете даже близко не может подойти к пониманию основных процессов, протекающих в интеллекторных пирамидах моторолы. Единственное, что доступно человеческому уму, – базовые принципы емкостного мышления. И единственное, в чем человек может вступить с моторолой в соревнование, – интуиция, короче говоря, нюх.

Интуиционные механизмы человека и моторолы в корне разнятся. Как правило, интуиция моторолы на много порядков превосходит человеческую. Однако – на этом строится вера в Бога, этим объясняется патологический атеизм всех без исключения интеллекторных существ – у очень редких людей интуиция по невыясненным до конца причинам позволяет им порой глубже и точнее проникать в суть вещей и (как гласит секретная формула Счастливого Пэдди – одного из первых хнектов-разрушителей, создателя общества «Мамма-Г») конструировать правильные события.

Дон умел их конструировать – именно это пугало моторолу Пэна‐4. Он старался сделать так, чтобы Дон не имел возможности свое умение проявить. В нарушение законов, моторола пресек все контакты с новым узником. Он также предпринял несколько других шагов – в частности, постарался свести к минимуму контакты Уолхова с другими постояльцами Пэна.

Первые недели заключения Дон находился в полном одиночестве. Куда бы он ни пошел, там было пусто. Если он направлялся в спортивный зал, за пять минут до того все находящиеся там заключенные вдруг находили себе срочные дела (подсказанные, естественно, моторолой) и разбегались в безумной спешке. Если Дон просто шел по коридору апартаментов, заключенные, следуя настойчивому совету моторолы, либо запирались с намерением никому не открывать, либо убегали по незначительному поводу или вообще без него. Даже танцзал узаконенного «мягкого нарко» в часы, назначенные для игр, мгновенно пустел, если туда вдруг направлялся Доницетти Уолхов. Моторола, даже такой, всего лишь четырехпирамидный, тоже умел конструировать правильные события. Ему это было легко – почти любой человек верит мотороле как Богу. Человек – хозяин мира, но, божежмоечки, как сильно этот хозяин стремится подчиняться своим рабам!

Дон про себя многообещающе усмехался, а наружно изображал сильную нервозность.

Не иметь непосредственного контакта с моторолой, как уже говорилось, было нарушением Конституции Ареала – Дон даже из тюрьмы вполне мог бы возбудить судебный процесс со стопроцентной вероятностью его проиграть.

Все, правда, пошло бы по-другому, если бы в результате этого конституционного нарушения заключенный Доницетти Уолхов перенес физическую или психологическую травму – в таком раскладе в игру могли бы включиться другие чиновники, что привело бы по меньшей мере к смене моторолы и начальства Пэна‐4 или вообще к признанию приговора Уолхову недействительным, а это затронуло бы многие департаменты.

И Дон, уж будьте спокойнички, прекрасно такой расклад понимал. И еще одну вещь он понимал совершенно точно: ни при каких обстоятельствах моторола не может оставить без надзора ни одного из своих подопечных. Другими словами, за всем, что делает заключенный, за всем, что он говорит, моторола, хочет он того или нет, пристально обязан следить. А это есть пусть односторонний, но все же канал связи и, следовательно, возможной битвы, итог которой никто предсказать не в состоянии.

Именно поэтому Дон изображал нарастающую нервозность. Именно поэтому он как можно меньше спал, как можно больше рыскал по Пэну в поисках собеседников, как можно убедительнее изображал приближение сильного нервного срыва.

Наконец, в момент, угаданный с большой точностью, он вскочил с кровати голый, с безумным взглядом, раскинул руки в стороны и с истошностью завопил:

– Моторола Преступный! Ты меня слышишь? Ты не имеешь права оставлять меня в одиночестве! Они задавят меня, если я буду один, ты не можешь этого не понимать! Мне нужен кто-то, моторола, кто-то, с кем я могу разговаривать, иначе я труп!

И упал, и в истерике натурально забился.

Моторола, к тому времени уже немного подпорченный (речи и невменяемая мимика заключенного, которую он, хочешь не хочешь, старался разгадать – хоть и догадывался об их причине, – повысили ему общий индекс нерешительности), по размышлении согласился. И на следующий день стат-командер Артур де-Ново, изображающий супернасильника по имени Андрато де-Никс, был застигнут Доном в стеклотеке. После чего оба направились в Земной клуб, взяли по коктейлю и уединились в Парном Кабинете для Музыки.

– Дон, – сказал Дон, чуть наклонив голову.

– Андрато. Можно просто Артур, – сказал стат-командер, в знак приветствия тоже старательно кивнув.

Дон склонил голову на левое плечо, издевательски подмигнул и сказал:

– А! Предотвратитель малолетних.

Стат-командер, который вообще-то боялся Дона, ничего не понял и испуганно огляделся.

– У меня другой пункт. Вот не надо. И вообще, что такое «предотвратитель»?

– Извини, – сказал Дон, неестественно улыбаясь. – Это у меня шутки такие, кабальеро данутсе.

Что такое «кабальеро данутсе», стат-командер тоже не знал. Не знал этого и пэновский моторола, хотя вздрогнул, как бы в воспоминании.

– Нет, я ничего, – продолжал Дон. – Ты, вообще-то, приятен. Ты не обращай внимания. Это просто другая лексика. Мы с тобой очень мило поговорим.

Они поговорили и скоро стали друзьями. Очень хорошо помня о своем задании, стат-командер Артур де-Ново оказался тем не менее Доницетти Уолховым покорен и сказал себе тайно, что вот выйдет когда Дон законно из Пэна, все для него он сделает, чтоб с ним дружбу сохранить и чтоб было все для него хорошо.

Бесед между Доном и стат-командером состоялось несколько, и в каждом основным разговорщиком становился Дон. Причем в каждом разговоре он подпускал всякие непонятные словечки типа «кабальеро данутсе», чем настораживал стат-командера и пугал моторолу.

Стат-командер сообщил о странностях нового заключенного по инстанции, Сторс забеспокоился, но выставлять себя прежде времени дураком не захотел, тревоги не забил, а для начала стал наводить справки. Он выяснил, что любовь к странным, невпопад словечкам обнаружилась у Дона давно, сразу же после хирургического вмешательства, связанного с подключением преступника к его персональному детективу. Обращаться по этому поводу к Врачу Дон категорически отказался. Коннет Аршелл, давнишний приятель Сторса, сказал, что, по-видимому, психические нарушения у Дона усугубляются – он очень странно вел себя в вегикле, тоже все время какие-то несвязности бормотал. «Очень может быть, – заметил на это Сторс, – что тут элементарная симуляция, один из пунктов его подготовки к побегу».

Сторс был и прав, и неправ. Речевые странности Дона действительно являлись главным пунктом его подготовки к побегу, однако ничего общего с элементарной симуляцией не имели. Скорее, их можно было назвать симуляцией симуляции. Главная же цель Дона заключалась в расшатывании пирамид моторолы, в своеобразном его перепрограммировании, сведении его с ума.

Нет на свете безупречного моторолы, точно так же, как нет на свете безупречных людей. В стройных необъятных пирамидах умопомрачительного, принципиально непознаваемого мозга моторолы таится множество мелких погрешностей, незаметных логических шершавостей и заусенцев, которые никак и никогда себя не проявляют и которые даже самому мощному моторольному Врачу невероятно трудно убрать. Моторола привыкает к ним, перестает замечать, а само их наличие относит к драгоценной для него индивидуальности.

Именно на существовании этих шершавостей Дон и строил свою стратегию войны с моторолами. Он понимал, что может применить ее только однажды. Основывалась она (точнее, могла основываться) на кропотливо построенных рядах словесных и мимических несуразностей. Мимику, к сожалению, Дон в полной мере использовать не мог – она была доступна разве что актеру с хорошо тренированным лицом, да и разработка мимических рядов требовала иной, почти нечеловеческой квалификации. Словесные же игры были ему доступны. С их помощью он и собирался покинуть Пэн‐4 раньше отведенного приговором срока.

Никто ничего не замечал, к странностям нового заключенного постепенно начали привыкать. Один только раз моторола немного забеспокоился, обнаружив сразу два захандривших интеллектора, занимавших места в критических звеньях. Однако даже они могли быть в любой момент заменены свободными, поэтому больных интеллекторов моторола направил в лечебную директорию и тут же о них забыл.

Естественно, что ни о каких существенных передвижениях внутри мозга моторолы речь не идет. Под передвижениями здесь подразумевается только перестройка связей между интеллекторами. Однако и этот шаг при умелой подготовке «шершавостей» может дать много – как раз в этом Дон был очень силен. Связи между интеллекторами в пирамиде необычайно многочисленны, и вообще-то вырвать просто так его с места, которое он занимает, невероятно сложно. Моторола по сравнению с человеком – супергений. Подобные комбинаторные задачки для него даже задачами не являются. Он просто говорит себе: надо переставить этот интеллектор в такое-то место. И переставляет.

Именно здесь его слабость. Он не задумывается, не «прощупывает» все те связи, которые рвет и которые надстраивает. Он даже микросекунды не тратит на само действие. По сути, он передоверяет решение этой сложной задачи огромному числу интеллекторов, которые и в идеальном-то состоянии представляют собой личности со множеством супердостоинств и, естественно, с таким же множеством продолжений этих достоинств – недостатков. Вмешательство Дона, его словечек, точно подобранных, было рассчитано на то, что просто хотя бы по закону больших чисел они обязательно воздействуют на сколько-то плохо подогнанных интеллекторов и не то чтобы выведут их из строя, но незаметно к такому выходу станут подводить. А уж когда произойдет эта неприятная для всех интеллекторов пертурбация, она вызовет множественные разрывы старых связей и множественное возникновение новых, вследствие чего выход из строя огромного числа интеллекторов обеспечен.

Такая поломка даже для четырехпирамидного моторолы – тьфу, та же самая неполная микросекунда. На самом деле он и не думает об этом; за него все решают интеллекторы его же собственных пирамид. Если очень грубо прибегнуть к сравнению между человеческим и моторольным мозгами, то проблему с вышедшими из строя интеллекторами моторола решает на уровне подсознания. Однако словечки Дона, странные и не странные, причем расставленные в определенном порядке, это самое «подсознание» радикальным образом портят. Поэтому итог получается совсем не таким, какого моторола хотел бы.

Глава 2. Побег

Дон бежал в тот день, когда к нему вызвали юрис-доктора.

Каждый человек имеет неотъемлемое право не обращаться к Врачам или вообще к помощи медицины, если он этого не хочет. Если же возникает необходимость совершить юридически обоснованное насилие над личностью и все-таки прибегнуть к лечению против воли больного, решение может принять только человек, облеченный соответствующими правами, – а именно юрис-доктор.

Воспользоваться этим правом (а относится оно в первую очередь к лицам с психическими отклонениями) хотят обычно очень немногие. Почти никогда проблемы юридически обоснованного насилия в Пэнах не возникают – там нельзя сойти с ума, ибо постоянный врачебный надзор позволяет отследить у заключенных и надзирателей психические отклонения на ранних стадиях, да и сами заключенные крайне редко отказываются от медицинской помощи моторолы. Поэтому на всю Пэн-службу Ареала полагается только один штатный юрис-доктор. Многие всерьез считают, что это лучшая должность для бездельников.

Юрис-доктора вызвал Сторс, посоветовавшись, естественно, с моторолой. Их обоих интересовал не столько вопрос психического здоровья Дона, сколько желание юридически строго уличить того в симуляции. Так или иначе признанный мастер психосинтеза Эдгар Мантена, чудаковатый паренек, днями и ночами пропадающий в своей домашней лаборатории, был грубо оторван от увлекательнейшего телесобеседования с парочкой особенных психов, длившегося с небольшими перерывами уже три месяца, посажен в «ну совершенно безобразный» конфедеративный вегикл и без малейшей задержки направлен в непредставимую даль.

Мантена, в общем-то, помнил, что деньги на жизнь он получает от какого-то неприятного департамента. В основном он представлял себе даже, за что он эти деньги получает. Но так сложились обстоятельства, что ни разу в своей жизни он эти деньги не отрабатывал. Поэтому, жарко и недолго повозмущавшись, он уже в вегикле успокоился, заинтересовался и даже поговорил с неким бурым бесформенным человечком, который представился как подначальник подотдела отдела какого-то поддепартамента, призванного следить за ментальным здоровьем своих многочисленных подопечных.

Совсем увлеченный, Мантена обратился за советом к своему мотороле и совет незамедлительно получил: не возникать, следовать инструкциям и первым делом изучить видеоматериалы матерого преступника, подозреваемого то ли в симуляции, то ли в шизофрении. Намекнули Мантене с большой прозрачностью, что особо желателен вердикт о симуляции, на что психосинтетик с готовностью закивал, тут же, впрочем, о намеке забыв, ибо изо всех сил стремился к истине.

Для изучения видеоматериалов требовалось время, поэтому перед последним нырком вегикла психосинтетик твердо потребовал длительной остановки, на что пилот, у которого, между прочим, и других дел было по горло, кроме как возить одного психа к другому, начал возражать бойко и в высшей степени непочтительно. Мантена, с головой погрузившийся в видеоматериалы, возражений не услышал, а когда ему окончательно надоело не слышать, так и сказал пилоту:

– Извините, я вас не слышу. Вот пристал, понимаешь!

Пилот, которому и самому уже поднадоело напрягать связки, тут же замолчал и вскоре присоединился к просмотру видеоматериалов.

– Надо же! – воскликнул он чуть погодя. – Дон с ума сошел. Что хотят, то и делают! Нет, ну ты подумай! Сам Дон!

Спустя некоторое время Мантена пришел к определенным предварительным заключениям и скомандовал последний нырок. А спустя еще некоторое время он увидел изысканный тауэр, почему-то о двух слонах, напялил на себя, согласно инструкции, потрясающе уродливый балахон (он что-то такое случайно слышал о космической одежде, но даже и не подозревал, что одежда эта настолько неудобна, неестественна, отвратительна и безвкусна) и по трапу с издевательски высокими ступеньками спустился к встречающему – тот был в точно таком же омерзительном одеянии.

– Привет, – сказал встречающий торопливо и неприветливо. – Вас уже ждут. Возьмите вот это.

И сунул ему в руку какую-то непонятную, но хотя бы не омерзительную игрушку со множеством перещелкивающихся деталей.

– Что это? Зачем это?

– Это ваш пропуск. Все время держите его на виду, а не то не избежать неприятностей.

– Каких еще неприятностей?! – удивился Мантена, к неприятностям очень неприязненно относящийся.

– Вопросов не задавать. Идти вперед. Не оглядываться. Все время пропуск держать в положении, позволяющем опознание. Пойду предупрежу пилота, не дай бог что. А вы идите, идите!

И Мантена послушно пошел вперед, протянув к черному небу странную игрушку, в которой все время что-то самым нервирующим образом перещелкивалось.

– Ого, как вы быстро! – сказал пилот, увидев встречающего и приняв его за Мантену. – Забыли что-нибудь?

– А чего тянуть? Я все уже и закончил, – ответил ему мужик в скафандре. – Делов-то на пару минут. Так что быстрей и без всяких пересадок – домой.

– Сказано – сделано! – ответил обрадованный пилот и без лишних разговоров стартовал. Пилот не жаловал тюрьмы. Особенно такие, в каких томятся ареальные, по его мнению, герои. Тот же самый, например, Дон Уолхов.

Мантена, внезапно оставленный в одиночестве, кое-как добрался до ворот Пэна, а потом долго бродил по зловещим коридорам тауэра, выставив вперед, как ему было велено, руку со щелкающей игрушкой. Ему показалось странным и немного пугающим то обстоятельство, что по пути ему совершенно никто не попался. Он даже и предположить не мог, что перенастроенный Доном пэновский моторола видит вместо него своего собственного заключенного Дона Уолхова, загримированного под кабальеро данутсе, самопроизводителя самоуничтожителей; что моторола загипнотизирован его щелкающей игрушкой и полагает, что все логические неувязки, вдруг обрушившиеся на него, – такие, например, как непонятное поведение юрис-доктора, – не более чем странная прогулка Доницетти Уолхова в жилой департамент Сторса и так далее. Вплоть до необычных речей заключенного, помноженных на еще более необычные мимику и жестикуляцию, – все это не что иное, как попытка реализации гигантского кошмарного заговора, целью своей имеющего дестроизацию информационной целостности всего Ареала с последующим разрушением – разумеется, с помощью страшной щелкающей игрушки.

Юрис-доктор не знал, конечно, что внутри всех четырех пирамид, составляющих мозг моторолы, царит возрастающая паника; что интеллекторы – точней, те из них, что не попали в зону информационной обработки и потому вполне еще могли рассуждать здраво, – тщетно пытаются войти в контакт с моторолой; что тысячами возникают и тут же подавляются хитроумные заговоры, вследствие которых множество наиболее активных и здоровых интеллекторов просто-напросто отключаются, и потому с каждой секундой перевозбужденный, перезагруженный всякой ерундой мозг моторолы (или, что то же, – сам моторола лично) слабеет, чахнет и неотвратимо движется к полному суперличностному распаду.

Не знал также Эдгар Мантена, что была микросекунда, в течение которой его жизнь находилась в опасности, поскольку в тот миг моторола вдруг взбрыкнул и решил уничтожить проклятого Уолхова с его злодейской игрушкой, ибо лишь таким образом – само собой, уничтожая и себя тоже, – он может спасти мир от надвигающейся катастрофы. Подумать только – и всего-то понадобилось несколько странно сказанных слов да несколько странных телодвижений, чтобы привести к столь катастрофическим последствиям.

Мантену, да и вообще весь Пэн, спасла предусмотрительность Дона, который, как уже говорилось, все свои разрушительные и, несомненно, преступные акции проводил так, чтобы они не привели ненароком к человеческим жертвам. В частности, за счет того, что настраивал любого сломанного им моторолу еще интенсивнее, чем обычно, следить за безопасностью жителей своего сегмента.

Как только возникла такая сумасшедшая мысль у пэновского моторолы – уничтожить Дона Уолхова, виновника всех логических неувязок, – тут же включились защитные механизмы, переведя моторолу в сонное состояние. В нем же моторола не мог с прежней решительностью противостоять мириаду заговоров внутри своих пирамид и тут же был повержен «здоровыми» силами, которые ни черта не смыслили в моторольном управлении, но видели реальность, а не навеянную Доном всякую ерунду.

Четвертый Пэн взвыл всяческими тревогами; ничего не понимающие тюремщики вспугнутыми тараканами забегали по коридорам; мгновенно всех заключенных заперли в апартаментах; одновременно поднятые по тревоге сонмы роботов, солдат, розыскников и чиновников технической службы Департамента с разных концов Вселенной помчались к терпящему бедствие Пэну. Сделав все необходимое, что предписывалось сделать в столь чрезвычайных обстоятельствах, моторола запустил тотальный мониторинг жизнеобеспечения и упал «в обморок», где занялся активным разрешением внутренних распрей.

Лишенные советчика, бога, руководителя и ближайшего друга в одном лице, тюремщики подрастерялись и повели себя нелогично. Они довольно быстро отыскали «источник щелкания», о котором их предупредил в своем предобморочном послании моторола, и довольно грубо с этим источником обошлись.

Мантена к тому времени совсем уже заблудился в лабиринтах гигантского тауэра, сильно устал и был близок к тому, чтобы повести себя не под стать занимаемому им официальному положению. Руку со щелкающей игрушкой он давно уже опустил, перед каждым поворотом, впрочем, ее на всякий случай вздымая; игрушка эта сводила его с ума вряд ли намного меньше, чем моторолу. Бесконечные коридоры, по которым он блуждал, казались ему знакомыми и одновременно не такими, какими он их ну совершенно точно видел минут десять назад, – это коробило Мантену и заставляло усомниться в реальности происходящего.

Между тем все объяснялось очень просто: сумасшедший моторола одним из методов борьбы со щелкающим преступником Доницетти Уолховым избрал «запутывание». Это вполне стандартный для Пэнов прием, основанный на том, что во всех пенитенциарных заведениях двери, ведущие в помещения или перекрывающие переход в другой коридор, в закрытом состоянии неотличимы от сплошных стен – моторола, таким образом, просто игрался с Мантеной, открывая и закрывая на его пути то одни, то другие двери. И без того сложная система коридоров и внутренних переходов превратилась поэтому для юрис-доктора в головокружительный и бесконечный лабиринт.

Потом все закончилось. Все двери разом распахнулись, из них гурьбой вывалились охранники с выпученными глазами. Мантена тут же очутился на полу, спеленанный наподобие кокона. Игрушку у него сразу отняли и яростно раздавили ногами – она затихла, но эхо ее щелчков еще недели две преследовало незадачливого юрис-доктора, так что он, вопреки канонам профессии, вынужден был в конце концов прибегнуть к самолечению, ибо Врачей, как любой гуманоидный медик, он на дух не переваривал.

Тюремщики поволокли Мантену по коридору, обрушивая на него по пути град самых идиотских вопросов, как то:

– Как ее выключить?

– Кто твой сообщник?

– Куда дел моторолу?

– Кто тебе сделал новое лицо, скотина?

И даже:

– Где Сторс?! Что ты сделал со Сторсом?!

Хотя Сторс как раз был тут же, больше всех остальных мучил беднягу Мантену вопросами и при этом жутко орал.

Примерно через час, незадолго перед первым выныриванием, несколько удивленный полным молчанием, царящим за спиной, пилот обернулся и обомлел. По-хозяйски развалившись в кресле, на него с безмятежной улыбкой смотрел тот самый Дон, про которого он только что думал.

– Как это? – спросил пилот, пытаясь справиться с подступающим страхом. – Тебя что, с нами, что ли, взяли?

– Что-то в этом роде, приятель.

– А где доктор?

– В Пэне. Меня ищет, наверное.

Все это было жутко неприятно. Пилот сразу догадался, что оказался замешан в деле с побегом; что Дон каким-то непонятным образом произвел замену и что придурковатый юрис-доктор вляпался по уши на своем Пэне Четвертом. К тому же совсем пилоту не нравился лежащий на правом подлокотнике Донова кресла коричневый ремонтабель – разновидность реперного скваркохиггса для сверхтонких ремонтных работ. Как-то очень уж ласково поглаживал его Уолхов.

Пилоту этот ремонтабель был хорошо знаком. Добыт он был не чересчур официальными путями для защиты в маловероятных, но все же возможных ситуациях типа «мало ли что» и потому спрятан в хорошо придуманной заначке – в углублении под кухонно-кофейным прибором. Пилот, правда, не знал, что все хорошо придуманные заначки, как правило, очень типичны.

Пилот прокашлялся.

– А ты, значит, убежал? С моей, получается, помощью?

– Получается, так. Ты уж извини, приятель, что я тебе репутацию подмочил, но у меня не было выхода.

– Ага, – ответил пилот, с трудом соображая, что говорит (он все еще очень боялся смерти, хотя и начинал уже постепенно понимать, что страхи его, скорее всего, напрасны). – Так, значит. Почему ж тебя мой бортовой не засек?

Дон усмехнулся.

– Я его еще при входе малость подвыключил.

– Как это – подвыключил? Он что тебе, торшер, что ли?

Дон назидательно поднял указательный палец.

– Всегда, дружище, все очень просто, если знать, что сказать и куда нажать. Вот я его и подвыключил. В одно мановение ока.

«Мгновение» «мановением» Дон заменил скорее по привычке, чем из необходимости.

– Такое невозможно! – с восхищением сказал пилот.

– А ты проверь.

– Да невозможно такое, я тебе говорю, что я, вегикла своего, что ли, не знаю?

– Ты все-таки попробуй.

Пилот вдруг с ужасом вспомнил, что действительно весь последний час он к бортовому не обращался и вел вегикл только на личной тяге. Вспомнил также, что выныривать на личной тяге не рекомендуется даже суперпрофессионалам, хотя на трассах все мало-мальски опытные водилы эту рекомендацию сплошь и рядом игнорируют. Но одно дело выныривать самому, зная, что в любой момент тебя поддержит твой верный бортовой, и совсем другое дело…

Он скорчил фальшиво кислую мину и заунывным голосом начал:

– О Великий Неосязаемый! О…

– Какой-какой?! – радостно удивился Дон.

– Это у нас пароль такой для вызова. Он, вообще-то, не фиксирует, что происходит внутри вегикла между людьми, я этого не люблю, потому и пароль ввел. Такой юмор. Шутка любви. Вообще-то, он неплохой парень. Подожди, не мешай. О Великий Неосязаемый, о Профундикс Ора Про Нобикс! Отзовись!

– Слушаю, – раздался недовольный баритон. – Надо что?

Пилот торжествующе взглянул на Уолхова.

– Сообщи, пожалуйста, дорогой, про ситуацию на борту. В общих чертах, – сказал он уже обычным тоном.

Моторола подозрительно долго молчал, как молчат моторолы, когда на кого-то обижаются.

– Что сообщать-то? – спросил он наконец еще более недовольным тоном.

– Про состав пассажиров спроси, – подсказал Дон.

– Про состав пассажиров, – повторил пилот.

– А что тебе про состав пассажиров-то?

– Ну, кто здесь, что еще? – начиная злиться, уточнил пилот.

– А сам ты не видишь, что ли? Что еще за вопросы такие глупые?

Пилот, который с Великим Неосязаемым работал уже долгое время, имел с ним устоявшиеся, очень сложные, даже противоречивые отношения. Они были старыми партнерами и друзьями, самыми близкими друг другу существами во всем мире, при этом непрестанно, порой с жуткой яростью собачились, чего-то друг в друге не понимая и не принимая наотрез.

Сейчас, в переломную минуту, когда на карту была поставлена, может быть, сама жизнь пилота, бортовой вдруг завел свою любимую песню под названием «Я тебе друг или подчиненный?». Пилот взъелся и озверел.

– Если ты сейчас же, сию же минуту, говно пластмассовое…

– Ладно, ладно, – примирительно зачастил бортовой. – Ты спросил, я ответил. Ты начальник, а я пластмассовое говно. В общем, так. Пилот находится в твоем вегикле, то есть ты сам, могу имя сказать и разные данные. Еще пассажир находится.

– Спроси кто. И только попробуй…

– Кто?!

– Эдгар Мантена. Юрис-доктор Эдгар Мантена. Возвращающийся домой.

Дон довольно захохотал. Пилот слабым голосом скомандовал отбой контакта.

– Ты его и правда испортил, – уже безо всякого восторга заметил он.

– Ничего. С управлением ты и сам справишься.

– Справлюсь. Это точно. Мы с ним вместе уже пять лет. Ты его испортил, сволочь. Теперь его в переделку отправят, тварь ты поганая. Ох, какая же ты мерзопакостная дрянь! Он-то тут при чем? Его-то зачем? Что он тебе сделал?

Дон перестал ухмыляться, изучающе поглядел на пилота, виновато почесал в затылке.

– Ну, извини. Не подумал. А если б даже и подумал, то все равно… Словом, дружка твоего я в порядок приведу, за это не беспокойся. Только чуть попозже. И тебе, кстати, тоже надо будет какую-нибудь легенду придумать, а то получается, что ты действительно соучастник.

– Черта с два я тебе соучастник! Я вот сейчас подмогу вызову, и ты мне ничего не сделаешь!

– Ну, ты же понимаешь, дражайший, – ласково сказал Дон, поглаживая ремонтабель, – что вызвать подмогу ты сможешь только тогда, когда я тебе позволю.

Еще через пару часов на другом конце Вселенной, в каком-то особенно черном, особенно беззвездном месте их вегикл припарковался к небольшому катерку, которого Дон вызвал к себе специальным прерывистым свистом.

Дон снова напялил на себя пустотный костюм, сделал ручкой и вскоре исчез в никуда вместе со своим катером.

Сообщив, как и положено, в Космопол о нападении вооруженного беглого преступника, пилот спросил:

– Как думаешь, поймают его?

– Конечно поймают, – ответил бортовой без промедления. – Его просто не могут не поймать, он оборудован персональным детективом, разве не знаешь? Просто даже и непонятно, зачем ему в его положении понадобилось затевать такую опасную и совершенно безнадежную авантюру. Ты не в курсе, где у моторол хорошо лечат от мозгового малоприятия?

Глава 3. Убийство Техников

Для человека эпохи Второго Ареального Исхода нет ничего страшнее безумного моторолы. И не то чтобы психически неполноценные моторолы принесли человечеству какой-то особенно страшный вред – нет, до этого не дошло, просто немногочисленные серьезные исследования и, главное, многочисленные несерьезные антиутопии, переполнившие в свое время стекольный рынок, настолько взбудоражили население, что дело могло закончиться серьезнейшим и глобальнейшим хомо-интеллекторным конфликтом, в котором вряд ли выиграли бы люди; и только крайние усилия Компромистской партии плюс беспрецедентное ужесточение контроля за моторолами позволили тогда разрешить скандал миром.

Компромисты упирали на то, что усиливать контроль бессмысленно, потому что вероятность психических неполадок в супермозге моторолы намного меньше, чем падение метеорита на голову человека; к тому же за всю историю цивилизации не было зафиксировано ни одного случая сколько-нибудь серьезного умопомешательства моторол.

Они, как всегда, немножко передергивали. Они – будем надеяться, не специально – преуменьшали вероятность и попросту лгали относительно отсутствия прецедентов. Несколько случаев со свихнувшимися моторолами – впоследствии тщательно скрываемых – все же имели место. Первым моторолой-безумцем считается Советник с планеты Париж‐100. Во всяком случае, мне более ранние случаи неизвестны.

Никто не знает, откуда у этой планеты взялось такое название – Париж‐100. Был когда-то Париж, а до того вообще Лютеция-Сгафнум, потом появился Париж‐2, но это был город; потом снова появился просто Париж, но это был океан; и здесь последовательность – цифровая, во всяком случае – закончилась. Планету взяли и назвали Парижем‐100, а вслед за нею и ее единственный город.

Любители покопаться в космонимике выдвигают версию, по которой приставка «сто» обозначает не цифру, а созвучное ей слово из верхнегойского диалекта, означающее «соитие без любви». Это более или менее вероятно, если учесть, что Париж‐2 называли в свое время «парадизом влюбленных», «любовным средоточием Вселенной» и даже «праздником любви без любви» (sic!).

В Стопариже ничего такого особенно любовного нет. Это самая обычная колониальная планета, имеющая на себе один город, вмещающий примерно два миллиона жителей, что дает ему право на собственного планетного моторолу. Процент Бездельников здесь несколько выше, чем у соседей, однако ничего преступного за этим не кроется – во‐первых, местный моторола внимательно следит за тем, чтобы это превышение чересчур не зашкаливало, а во‐вторых, объясняется оно достаточно уважительными причинами. И не произойди на П‐100 всяких неприятных событий, о которых речь ниже, вполне можно было бы надеяться, что в кратчайшие сроки число Бездельников можно было бы свести по меньшей мере к норме.

Дело в том, что пять веков назад – во всяком случае, согласно источникам, – в тот самый момент, когда П‐100 открыли, случился ужасный геологический катаклизм: в одночасье рухнула громадная тринадцатикилометровая гора, которой изыскатели даже не успели придумать название. Где-то в Зеленых Наслаждениях до сих пор хранится видеозапись этого кош-ш-ш-шмар-р-р-рного зрелища. Долгое время туда водили туристов, но потом они почему-то кончились, и жизнь на П‐100 пришла в упадок. Жаль, ибо из Стопарижа могла бы выйти очень даже недурная курортная развлекальня. Могла бы, будь на нем мало-мальски приличный океанец. Но океана не было, точней, был, даже Парижем его называли, но в пещерах, в одну из которых и провалилась гора, так и не дождавшись от людей хоть какого-нибудь названия.

Людям, собственно, нечего было делать на Стопариже. Синаконовое древо, удивительное растение, из-за которого планету и стали осваивать, давно стало ненужным, рыболовство дохода не приносило, сельским хозяйством заниматься из-за сухой каменистой почвы здесь никто не любил, запоминающегося города поэтов, художников и артистов из П‐100 почему-то тоже не получилось. Оставались техобслуживание интеллекторов и моторол (а такая профессия – товар нередкий) и работа по всему Ареалу через коммуникационные ветви моторолы. Была еще торговля, ну да этим занимаются везде. Разводили здесь, правда, на вывоз местных птиц – хутцунов – удивительно красивую помесь орла и летучей мыши размером с полчеловека, но это относится больше к области экзотики, нежели к полноценной местной промышленности.

Однако что правда, то правда – в Стопариж его жители влюблены вдребезги. Никому его не навязывают, никому особенно не рекламируют, но песни о нем сочиняют только так, и к его флагу (хутцун над тауэром на желтом фоне) относятся трепетно. И никуда не хотят уезжать. Покинуть П‐100 по-стопарижски называется «продать дом».

Должен сразу читателю признаться, что такое длинное введение в очередную главу никакого отношения к ее сути не имеет. Если читатель спросит: «Зачем тогда все это?», – я отвечу, что мне просто нравится Стопариж и хочется, чтобы он понравился всем остальным людям. Независимо от канвы последующего повествования.

А канва подводит нас к двум весьма официальным и весьма уполномоченным персонам, кои всегда по Ареалу путешествуют анонимно, – то есть к Техникам.

Эти самые Техники – два молодца из Департамента Архивации – на вид совершенно обычные интеллектуально бретерствующие юнцы откуда-нибудь из Улесских высших яслей, но на самом деле очень профессиональные, очень разбирающиеся во всем, что касается психики моторол (насколько человек вообще может разбираться в подобной теме), самым незаметным для окружающих, то есть официальным, образом появились в один прекрасный день на Париже‐100, прибыв на собственном спортивном вегикле «Амарада Джонсон» с усиленными подвышками. В меру похулиганили во Второй Танцакадемии, причем настолько неудачно, что даже выдохлись; похулиганив же, направились не к себе в отель «Клада», что на Упоздняках, а совсем в другую сторону – на одну из окраин города, в некий парк под оригинальным названием «Парк здоровья». Где по сексуальной надобности особенно любил гулять молодняк.

Сексуальной надобности, во всяком случае, неотложной, Техники не испытывали. Поэтому, вежливо отклонив предложения двух сверхрозовых девчушек и одного престарелого юнца, они деловито направились в самый темный и неухоженный уголок парка, где долго и очень похоже на сумасшедших кладоискателей лоцировали некую точку на поверхности с помощью невзрачных черных коробочек, дизайном отдаленно напоминающих спецмемо из шпионских стекол. Одновременно, что самое удивительное, они по шпаргалке и компасу отмеривали шаги.

Когда точка была наконец обнаружена, один из Техников, зеленоволосое существо с ярко подчеркнутой индивидуальностью, то есть работающий под молодого идиота, сказал:

– Я сейчас. – И удалился в заросли.

– Ага, – сказал второй, проводив его внимательным взглядом. Особых примет он не имел, если не считать блестящей конической лысины. Лысина, похоже, была не искусственной, о чем свидетельствовал несерьезный пушок над ушами, что, как ни странно, при его молодости вызывало у коллег сострадательное почтение.

Очень скоро первый Техник вернулся, кивнул, и снова пошли в ход коробочки – на этот раз в качестве управляющих приборов по типу remote control. Почва на лоцированной точке противно зашевелилась, из нее выдвинулись угрожающего вида крючья, на них начали наматываться слабо светящиеся нити, потом что-то то ли вспыхнуло, то ли вздохнуло, и на месте крючьев с нитями мгновенно возникло нечто кубическое и с дверью.

Здесь небольшое пояснение. Любой планетный моторола есть существо, по многим параметрам на сотни ступенек стоящее выше человека, древними стараниями которого он вообще-то и создан. Но у моторолы есть один недостаток, даже, следует уточнить, особенность – мозг его устроен по очень сложному, но, грубо говоря, иерархическому принципу. Принцип этот в некоторых смыслах весьма хорош, иногда даже единственно хорош. Однако, как человечество отлично знает из собственного опыта, в системах, построенных по такому принципу, неизбежные, пусть даже и бесконечно редкие, ошибки, те самые шершавости, о которых я уже рассказывал, имеют свойство накапливаться.

Поэтому, несмотря на чрезвычайно, казалось бы, надежную систему фильтров, контролей, мониторингов и структур безопасности, в работе моторолы время от времени возникают микросбои, которые автоматически не устраняются. Они к тому же имеют неприятную способность накапливаться, перекрестно влиять дружка на дружку и тем самым положение только усугублять. Именно эта сторона моторольной мыследеятельности и послужила объектом некоторых скандально громких исследований; именно из-за нее Техники из Департамента Архивации регулярно, раз в десять, а то и пять лет, проводят подробнейший аудит состояния всех действующих моторол.

Несовершенно все в этом мире из созданного людьми. Вы мне назовите хоть что-нибудь совершенное, созданное природой. Даже знаю, что вы назовете, но с удовольствием с вами поспорю.

С помощью своих шпионских мемо Техники произвели некие сложные манипуляции, в результате которых открыли дверь. Внутри виднелось помещение, убранством похожее на обычный лифт. Они в этот лифт вошли и тут же перенеслись в одно из время-информационных пространств, свернувшееся в комнату без дверей, окон и прочих выходов наружу.

Она была призрачно освещена и имела в центре два кресла со множеством капельных экранчиков перед ними – то был «домик».

У каждого Ахиллеса есть пятка, к каждому замку полагается ключ, каждый моторола в обязательном порядке оборудован «домиком». Как правило, «домик» этот надежно укрыт и от подопечных моторолы, и от него самого. Порой, как в случае Стопарижа, он скрывается на каком-нибудь уровне подконтинуума время-информационных пространств, иногда наделяется способностью мгновенно перемещаться и «играет в прятки» по автономной программе, со стопроцентной надежностью избегая контакта с любым недопущенным, кто захочет к нему приблизиться, причем отследить эти прыжки из-за многопространственности принципиально невозможно. Единственные, кто может лоцировать «домик» и пройти внутрь, – Техники Департамента Архивации.

«Домик» – единственное место, из которого можно полностью контролировать все процессы, протекающие в супермозге моторолы; лишь с его помощью можно определить степень накопления внутренних ошибок; только отсюда можно производить мануальный демонтаж или частичную мануальную коррекцию моторольных пирамид.

Секретность вокруг «домиков», равно как и секретность вокруг деятельности Техников ДА, объясняется, во‐первых, желанием властей Ареала предотвратить все антимоторольные акции. Были, говорят, времена, когда «домики» ставились на центральных площадях центральных городов, и люди приходили к ним погордиться и поглазеть. Но те времена если и были, то быстро прошли, и в период, относящийся к описываемым событиям, «домики» уже понадобилось укрывать от нежелательных посетителей с хитроумнейшей тщательностью.

Вторая причина завесы секретности – защита от моторол. Моторолы – существа, высшие по развитию и низшие по юридическому обеспечению, – очень болезненно переживали необходимость мириться с вмешательством Техников в структуру своего супермозга. Лет за двадцать до первого ареста Дона они предприняли мощную, едва не удавшуюся попытку продавить через Ареаслушания некий лукавый законопроект, который неявно, однако со стопроцентной гарантией освобождал моторол даже от подобия человеческой опеки. Проект, к счастью, провалился, причем с помощью сомнительной с юридической точки зрения аферы. Афера вскрылась; ждали электронного бунта или следующих легальных попыток реванша, но моторолы почему-то утихли, как всегда, обойдясь без объяснения причин, то есть изложив их очень подробно и сложно в специальном меморандуме объемом в двести двадцать четыре гигафайловых тома. Тем самым моторолы как бы признали поспешно провозглашенный вердикт Высшего юридического офицерата, который, с одной стороны, их чуть ли не обожествлял, а с другой – ставил под безусловный, принципиально неоспариваемый контроль «исключительно для того предназначенных официальных структур ареального уровня управления», то есть все того же Департамента Архивации.

Департамент и его Техников моторолы ненавидели люто и обоснованно. Часто их вмешательство приводило к полной ментальной смерти моторолы. Почти всегда оно расценивалось моторолами и их защитниками как грубейшее насилие и надругательство над суперличностью, ибо даже легкий пирамидальный перемонтаж существенно менял центральное сознание моторолы – а своим центральным сознанием любой моторола дорожит куда больше, чем верующий человек своею душой.

Однако, несмотря на всю эту ненависть, ни один моторола, если только он не обезумел совсем, никогда ни в чем Техникам не воспрепятствует – для любого это верная смерть или выход на противостояние всей цивилизации, что, по сути, одно и то же.

Поэтому Техники, хоть и вели себя скрытно, каких-либо пакостей от стопарижского моторолы вовсе не ожидали и делали свое дело спокойно, словно на тренажере. Они молча уселись в кресла, настроили под себя капельные экраны, одновременно вздохнули – предстоял тяжкий труд, – потом один из них, зеленоволосый, скомандовал:

– Вход!

– Фрахт! – непонятно ответил другой.

И дальше они почти час работали: то замолкали, то начинали обстреливать друг друга очередями глубоко технической абракадабры. А в последние пятнадцать минут они повели себя несколько однообразно: зеленоволосый с частотой примерно в два герца выпаливал слово «ноль», а второй, похоже, его подчиненный, у которого волосяного покрова не наблюдалось вообще, на каждый двадцать третий «ноль» отвечал словом «раз!».

При этом глаза у обоих были несколько подвыпучены, шеи вытянуты, кулаки крепко сжаты. Производили они впечатление безумных – впечатление в некотором роде пугающее, поскольку суть их работы сводилась в конечном счете именно к поиску безумия.

Но вот все закончилось, парни расслабились и снова приняли вид улесских студентов. Переглянувшись недоуменно, они поудобнее устроились в креслах и стали думать – это было видно по тому, как один жевал губы, а другой хулигански щурил глаза.

– Что скажешь? – спросил зеленоволосый, обводя взглядом капельные экраны.

– Надо бы проверить еще. Мне что-то не верится, – ответил второй. – Уровень такой, что его просто невозможно было не засечь при предыдущей проверке.

– А проверяли-то мы…

– Про что я и говорю.

Глядя в туманно-черный потолок, зеленоволосый достал какую-то таблетку, сжевал.

– Здесь что-то не то, – сказал он наконец. – Но, как бы то ни было, патология в чистом виде. Надо немедленно отключать. Никаких ремонтов, даже самых серьезных. Иначе здесь такое может начаться…

Самое интересное в этом тандеме было – зеленоволосый, как правило, командовал, безволосый, как правило, принимал решения.

– Это, конечно, да, – сказал безволосый, по-хулигански подумав. – И ты, конечно, хорошо представляешь себе, что значит отключить моторолу без предварительной подготовки. Учитывая плюс, что дублирующего моторолу мы сможем подготовить в лучшем случае только через месяц.

– Теоретически представляю. Абсолютно ничего хорошего. Правда, это «ничего хорошего» – просто счастливое избавление по сравнению с тем, что может устроить здесь сумасшедший моторола. А если учесть, что в принципе мы могли и ошибиться…

В таком духе они поговорили немного, после чего безволосый резюмировал:

– Так что, малыш, у нас с тобой возникла небольшая проблема. Уровень ошибки такой, что верим мы в свои собственные выводы или не верим, но моторчик надо отключать без всякого промедления. С другой стороны, предварительная подготовка к выключению все равно может занять час, а то и два.

– Не забудь, кстати, что надо будет перед предварительной подготовкой доложиться в Центр. Ты отсюда собираешься это делать?

– Это само собой.

– Еще полчаса.

– Еще. Еще полчаса. То есть два с половиной часа славненькой такой предварительной подготовки.

Все, что говорили между собой Техники, было истинной правдой – иначе их никогда Техниками бы и не сделали. Если по правилам отключать моторолу, это действительно очень сложно и утомительно, а если не по правилам, то можно в один миг. Но Техники, как и абсолютное большинство их коллег из Департамента Архивации, молодыми не притворялись, а действительно были молодыми парнями, выпущенными из Улесских яслей, – они чувствовали себя гениальными и потому были ленивы. Вдобавок ко всему, ни один из них не был решителен настолько, чтобы взять на себя решение о мгновенном отключении спятившего моторолы. Такого еще не бывало. Такое только описывалось в инструкциях. Поэтому безволосый после некоторого молчания нерешительно добавил:

– Да и устали мы порядком.

– Вымотались совсем, правильней сказать будет.

– Это уж точно.

– В конце концов, на планете-то все в полном порядке! Несколько-то часов они без нас обязательно проживут!

Тем более что и по правилам-то такое не полагалось, поскольку нужно было поставить в известность Центр. Который, как известно, из информпространства не очень-то и вызовешь.

– Нет, правда, что такого страшного может случиться за час-другой? – продолжил лысый. – Все ведь и правда тихо. Если что и случится, то почему обязательно сейчас?

Зеленоволосый, который по самой природе своей с подозрением относился к любым заявлениям, произнесенным в его присутствии, воспринял риторический вопрос буквально и задействовал свое шпионское мемо. Разумеется, мемо, соединяющее в себе всего несколько миллионов интеллекторов, подтвердило, что ничего такого страшного безумный моторола в два часа скостромолить не сможет, если до того сидел себе и помалкивал в тряпочку. Для разгона ему нужны куда более серьезные сроки.

Прослушав мемоинформацию, зеленоволосый заключил:

– Вообще-то, можно и отдохнуть пару минут.

– А нам бы хоть воздушка свеженького глотнуть! – ухмыльнулся его лишенный растительности коллега.

Любое информпространство, тем более замкнутое, вызывает у его антропоидных обитателей сильное ощущение несвежести воздуха. Никакие врачи, ни интеллекторные, ни наши, с этим справиться почему-то не в состоянии. А когда кто-то чего-то не может, он начинает подозревать в этом непреложный закон природы. Тем более если он сильно устал и нарушать законы природы вот именно сейчас совсем не расположен.

Рывком Техники встали с кресел, снова пустили в ход свои шпионские мемо и тут же очутились рядом с противными крючьями, с которых теперь быстро-быстро свивались слабо светящиеся нити.

Только вот выйти на связь с Центром им не пришлось.

Нападавших они не увидели. Те стояли неподвижно, скрытые темнотой. Собственно, у Техников не было ни единой возможности, независимо от того, увидели бы они нападавших или прозевали.

Они еще секунды две жили, после того как выбрались из «домика». Бездумно начали смотреть на исчезновение лифта – так же бездумно и внимательно, как обычно люди смотрят на спокойный огонь или быстро текущую воду. Затем раздалось озоновое потрескивание легких скварков – и остатки Техников, наполовину исчезнув, под силой тяжести обрушились вниз. Зеленоволосого обезглавили и широко рассекли посредине, безволосый лишился большей половины туловища. Но хотя бы умерли они в один миг.

Из темноты к тому, что осталось от Техников, подошли трое. Они подобрали их шпионские мемо, постояли немного молча и размеренным шагом ушли прочь.

Они не сказали ни слова, никаким другим образом не проявили чувств, и если бы их лица в то время были освещены, несуществующий наблюдатель поразился бы мертвенной бесстрастности этих лиц. Особенно у того, кто шел впереди.

Далее убийцы сели на бесколеску типа «берсеркер», поджидавшую их вблизи, и направились к городскому космовокзалу. Как это принято в большинстве центральных городов Ареала, тот находился на значительном отдалении, поэтому прошло не менее получаса, прежде чем они добрались до места – частной парковки, где в полном одиночестве сиял всеми огнями спортивный вегикл «Амарада Джонсон».

По пути от П‐100 к парковке (высота полета 60 см, летящая навстречу зеленоватая чернота, изредка разбавляемая дальними светляками пригородных усадьб) убийцы все так же мертво молчали. Они осадили «берсеркер» в шаге от вегикла, а далее пошли в ход изъятые мемо. Корпус «Амарады» разъялся, образовав квадратный проем с ярко освещенными внутренностями (сводчатый вход в скудно обставленный жилой отсек, правее – комната управления).

Один из убийц, самый на вид мертвый (из-за невидящих глаз и белых скомканных губ), вошел внутрь, отверстие склеилось, и спустя несколько секунд «Амарада Джонсон» с необычной даже для спортивного аппарата поспешностью стартовал.

Что бы там ни говорил Доницетти Уолхов, а насильно перенастроить низшего моторолу может далеко не каждый – на такие подвиги способны только хнекты высшего уровня. Однако в принципе он прав – «все очень просто, если знать, что сказать и куда нажать». И моторола Парижа‐100 этим знанием, естественно, обладал. Одурманенный бортовой «Амарады Джонсона», только что удостоенный великой чести запросто поболтать о том о сем с моторолой, которому подчинена целая планета, подмены не заметил и направился в обратный путь в полной уверенности, что везет к одной из конспиративных резиденций Департамента Архивации своих всегдашних хозяев.

Спустя полчаса в Центр ДА было направлено сообщение. Голосом зеленоволосого Центру доложили, что проверка ментального состояния моторолы П‐100 существенных отклонений от нормы не нашла, несущественные же поправлены с помощью предписанных процедур, и теперь Техники возвращаются домой ждать следующих указаний.

А еще через два часа, выныривая в пространство после третьего погружения, «Амарада Джонсон» с «мертвым» убийцей на борту взорвался.

Взрыв был аннигиляционного типа – очень яркая вспышка, не оставляющая после себя никаких вещественных следов. Многим официальным лицам он изрядно подпортил настроение, но никаких особенных подозрений не вызвал, поскольку был объясним. Лет за десять до описываемых событий череда таких взрывов заставила попотеть всех, кто отвечал за безопасность межпланетных перемещений. Люди и моторолы с ног сбились тогда в поисках причины, и она наконец была найдена. Крылась причина в некой технологической особенности вегиклов пиковолнового типа – как раз того, к которому принадлежал и «Амарада Джонсон». Все такие вегиклы тогда на два месяца сняли с производства, а находящиеся в эксплуатации немедленно отозвали «для апгрейдинга» из-за якобы несущественной врожденной неполадки – в скандале и последующей панике среди потребителей транспортники были заинтересованы меньше всего.

Взрывы прекратились, беда, казалось, отведена, однако совсем недавние изыскания Супермоторольного всеинновационного консорциума XQQ обнаружили, что проведенный «апгрейдинг» не устранил возможность аварии, а лишь резко уменьшил ее вероятность. Но поскольку вероятность взрыва на модернизированном вегикле даже по результатам последних исследований оказалась исчезающе малой и поскольку взрывы, ко всеобщему облегчению, все-таки прекратились, в верхах решили шума вторично не поднимать, вегиклы по новой не «модернизировать», а просто потихоньку изъять их из обращения вообще – от греха подальше.

Так что главными из немногих явных следствий взрыва на «Амараде Джонсон» стали скромные «условные» похороны двух молодых многообещающих специалистов из не очень понятной ареальной структуры под названием «Департамент Архивации» да снятие с постов двух чиновников высокого ареального уровня; плюс к тому Супермоторольный всеинновационный консорциум XQQ удостоился неожиданной и очень существенной бюджетной дотации.

Оставшиеся на П‐100 убийцы с опустевшей парковки ушли не сразу. Старт «Амарады» подействовал на них как снятое заклятие: лица их несколько оживились; выяснилось к тому же, что дар речи свойствен им в той же степени, что и остальным людям.

– А славно грохнет наш паренек, правда? – сказал один из них, мрачный и с опасным лицом.

– Для этого его и готовили. Он вообще ни на что не был способен – даже после тренировки. Полный псих, ты же знаешь, – ответил ему второй, картинно красивый юноша с иссиня-черными волосами и молочной кожей.

Мрачного звали Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, красивого – Валерио Козлов-Буби. Отзывались они также на имена Эми и Лери. Пожертвовав «мертвым» убийцей, моторола на треть сократил свою тайную армию. Теперь Эми и Лери оставались его единственными солдатами.

– Я спросил тебя: «А славно грохнет наш паренек, правда?» – с неожиданной угрозой в голосе сказал Эми. – Я, кажется, по-хорошему тебя об этом спросил. Правда?

– Правда, приятель. Вот уж грохнет так грохнет, – добродушно подтвердил Лери. – А потом такое начнется!

Глава 4. Роман Кублаха

Когда недоразумение с юрис-доктором выяснилось и побег был окончательно зафиксирован, оберкомандер Сторс восхищенно хлопнул себя по ляжкам и от души расхохотался.

– Я думал, басни все это про Дона. Эх, как же лихо он нашего моторолу бортанул!

Сторс нисколько не сомневался, что неделю-другую спустя Дон будет водворен в его Пэне, ибо, согласно приговору, весь срок своего наказания он должен был провести именно здесь. Сторс заранее радовался предстоящей беседе с Доном – заключенным, имеющим собственного персонального детектива и тем не менее сбежавшим. Его не смущали возможные затяжки с этой беседой. Ему хорошо известно было, насколько капризна эта публика – персональные детективы.

Моторола Четвертого Пэна имел для радостей куда меньше оснований. Для его лечения прибыла официальная бригада Техников из Департамента Архивации, что при таком анекдотическом побеге наверняка означало полную перетряску всех его интеллекторных пирамид. Иначе говоря, смерть.

Пока Техники бесцеремонно копались в его драгоценных внутренностях, моторола предавался предсмертной скорби. Он вспоминал свою вот уж поистине недолгую жизнь, думал о тех, кому перейдет по наследству его память, вспоминал тех, чья память каких-то пятнадцать лет назад – то есть менее полутриллиона микросекунд! – перешла к нему… Попутно моторола предавался еще одному, чисто человеческому, занятию: он непрестанно задавал себе один и тот же вопрос, не делая ни малейшей попытки на него ответить. Найти ответ, наверное, было не так уж и трудно, но, во‐первых, не хотелось, потому что незачем, и, во‐вторых, моторола перед смертью вдруг открыл для себя, что задавание вопросов без дальнейшего поиска ответов приносит ему странное, болезненное удовлетворение. И с этим болезненным удовлетворением на несуществующих, а значит, множественных устах моторола внезапно умер.

«Какого черта этому идиоту Уолхову понадобилось бежать? Какой смысл в его коротком и совершенно безнадежном побеге?» – вот что занимало его супермозг последние микросекунды.

Смысла, на первый взгляд, действительно не было никакого. Существование персонального детектива (ПД) считалось железной гарантией исполнения приговора. Единственное, что мог сделать преступник, ментально прикованный к персональному детективу, – это убить своего охотника. Но с тем же успехом он мог начинать с себя – ибо смерть ПД во время активной связи с жертвой неотвратимо влекла за собой гибель самой жертвы, причем мучительную. Таковы условия игры, такова физика единства между ПД и его жертвой.

Это сложная, сугубо засекреченная, обросшая множеством слухов и домыслов операция из области полицейской хирургии. Вас долго выбирают из великого числа претендентов. Правда, как утверждают злые языки, выбирают примерно с тем же итогом, с каким обыкновенный мужчина выбирает себе жену: он действительно долго чего-то ищет, а потом хватает первое попавшееся. И, наверное, это правильно – ведь такой способ за многие миллионы лет хорошо себя показал. Так вот, сделав окончательный выбор, вас приглашают в некое хитрое учреждение со скучной вывеской и после утомительных блужданий вокруг да около делают предложение – вам, мол, выпала великая честь. Как правило, разговор строится так, что отказаться вы не можете даже в принципе. Радостно или предынфарктно, вы, как правило, соглашаетесь.

Дальше времени не теряют. Не дав вам ни единой возможности передумать или, там, попрощаться с самыми близкими родственниками, вас препровождают к ведомственному Врачу, где вы и засыпаете под тошнотворные, но такие желанные звуки «подлого» нарко. Врач проникает к вам в череп и внедряет туда некое оранжевое, биомеханическое приемо-передаточное и черт его знает какое еще устройство под названием «джокер». И с этого времени вы на крючке. Хотя поначалу думаете, что все как раз наоборот, что на крючке не вы, а ваша вечная жертва. В общем, все это весьма сложно и неоднозначно. Однозначно лишь одно, и об этом вы узнаёте довольно скоро: выбрав вас, власти отнюдь не сделали вам комплимент.

Персональный детектив – это вам не общеареальный розыск, когда вам вживляют такую штучку, которая каждому желающему, а главное, повсюду расставленным детекторам Депрозыска, сообщает о вашем местопребывании. В том случае, конечно, если Ареал вас разыскивает, а вы находитесь в зоне действия ареальных законов, что тоже не всегда, кстати. Персональный детектив теоретически менее действенен, чем сеть детекторов, хотя практически, говорят, то на то и выходит. Персональный детектив – это дополнительное, причем пожизненное, наказание, это выжженное клеймо «ВОР» на лбу человека.

Это еще вдобавок и результат весьма сложной борьбы между сторонниками машин и их противниками, амашинистами, в которой, как ни странно, победили последние – они не хотели, чтобы людей искали машины. В результате этой борьбы возникла некая Резолюция, породившая некое официальное сообщество, покрывшее себя сверхсекретностью и потому послужившее рождению многих мифов, порой самых невероятных. Вы будете смеяться, но именно эти мифы и сделали институт персональных детективов таким долгоживущим, несмотря на.

Вызов пришел именно тогда, когда Кублах окончательно убедился в исчезновении Таины. То есть ну просто из рук вон невовремя.

Как и оба предыдущих раза, когда приходил вызов, немного что-то потянуло в мозгу, возник на секунду намек на предобморочное состояние, сильно сдобренный чем-то синим, а потом появились пахнущие смидрилином слова. Не видение перед глазами, не чей-то откуда-то голос, но одновременно и видение, и голос – правда, его собственный, Кублаха.

– Иоахим Кублах, ваш преступник, Доницетти Уолхов, снова совершил побег. В ближайшие восемь стандартных часов вам надлежит отправиться на его розыски. По предварительным данным, которые мы надеемся уточнить через час-два, последнее зафиксированное местонахождение Уолхова находилось в юго-юго-восточном секторе района Восьмой плоскости Ареала, примерно в шести-восьми децирадиусах от района Метрополии. По нашим сведениям, он ушел оттуда на высокочастотном гоночном катере типа «сейджел». Подозреваем, что он воспользовался Джоновой полостью.

Поскольку голос был его собственным, слова эти, как и всегда, показались Кублаху его же мыслью, причем такой удачной, что даже захотелось продекламировать ее вслух. Поэтому никакого протеста или неудовольствия вначале Кублах даже и не почувствовал. Правда, потом он усмехнулся иронически, прокомментировав про себя «предварительные данные». В юго-юго-восточном секторе района Восьмой плоскости, как он знал совершенно точно, из Полостей была только Джонова, так что «подозрения» о том, куда нырнул Дон на своем «сейджеле», были настолько очевидны, что о них не стоило и говорить.

Джонова полость – одна из крупнейших Полостей Ареала. Она представляет собой громадный мешок подпространств, сосредоточенный как раз в ЮЮВ‐8. У Полости невероятное обилие входов и выходов, множество тонких змеистых метастазов, пронизывающих все освоенное пространство и еще неизвестно какие объемы неосвоенного. Искать обычными способами вегикл, нырнувший в Джонову полость, разумеется, было делом вполне гиблым.

«Но даже, – подумал Кублах, постепенно переходя от энтузиазма к неодобрению, – даже если бы „сейджел“ Дона болтался без движения в двух шагах от Пэна, откуда тот сбежал каким-то невообразимым образом (вот интересно, каким?), все эти „поисковики“ и пальцем бы не шевельнули, чтобы вернуть беглеца в отведенный ему законом апартамент». Они бы тут же стали тормошить Кублаха: ах, поймай его, Кублах, ах, его нам немедленно отыщи, ведь ты же его собственный персональный детектив, тебе положено!

Когда-то непроизнесенное «нет»… И в итоге постоянное ожидание, вечное себе непринадлежание!

В который уже раз тщетно возмечтал Кублах о нелегальных лицеделах, в который раз с отчаянием сморщился. Оно, конечно, правда, что вызовы на поиск Дона всегда оказывались исключительно не ко времени, и это понятно – Кублах очень занятой человек с массой обязанностей. Но на этот раз Уолхов сам себя превзошел – настолько точно выбрать миг даже специально не подгадаешь. Именно сейчас, когда Таина так неожиданно и непонятно убежала к своему диплодоку.

И надо ее искать. Ее, а не какого-то никому не интересного полугения-полупридурка. И надо как-то выдирать ее из древних лап мужа. И к чертям все эти мотороловы страсти!

Вызов застал Кублаха бесцельно, дико и несуразно мечущимся по роскошно расцвеченным скверам Хансигвы. Влюбленные парочки, которыми полнилась эта курортная планета, самая популярная два последних сезона, с удивлением оглядывались на солидного, но с несоразмерно и оскорбительно круглым брюшком дядечку средних лет, который только что быстро шагал, напоминая целеустремленного Шмитти Шмуга из Мультиплистурций, с высоко задранным подбородком, надменно-умно прищурившись, одновременно выпятив и зад, и брюшко; и вот теперь вдруг резко остановился, словно невидимую безумную пощечину получив; пошатался нерешительно, замер в грогги – и закрутился на месте, сжав кулаки, растопырив локти, оглядываясь с угрозой.

Нет! Совершенно невозможно было размениваться сейчас на какого-то там Дона Уолхова!

«Уже не я преследую Дона, – беззвучно выкрикнул Кублах, – а он гоняется за мной, жизнь мне калечит. Не факт, что побег Таины не его рук дело – ведь побег и там, и там! Я еще не успел отойти от прошлой погони, у меня совсем другие дела, я не обязан постоянно помнить о своем – и даже не своем! – прошлом».

Всего четыре месяца назад Кублах приволок в суд Анды обездвиженного, но едкого языком Дона. Он навсегда запомнил их разговор в дребезжащем кузове деревенского вегикла, древнего, как Гора Ворона. Хозяин телеги, молодой паренек, промышляющий наркобулыжниками, сидел тут же и мерзко хихикал, отдавая явное предпочтение Дону, трупом валявшемуся в углу. На этой телеге они пересекали последнюю – ну, и, конечно же, Джонову – Полость. Слова Дона бичом хлестали, языком змеиным пронизывали, но не двигался Дон, в углу брошенной тряпкой валялся, и царил во всем вегикле его величество Доннасантаоктаджулия Иоахим Кублах. И это было правильно, и это было обычно – охотник обречен торжествовать, дичь обречена ненавидеть охотника, только так достигается их удивительный и прочный контакт, схожий с любовью.

С того времени, как пришло ПД, как им вживили под черепа по оранжевому комочку квазиплоти, Дон стал для Кублаха самым близким, чуть ли не единственно близким человеком во всем Ареале – о таком Кублах даже и мечтать не мог раньше. И таким же для Дона – что намного важнее – стал Кублах, хотя насчет его мечтаний тут сложно, Кублаха он до того почти и не помнил. Отношения охотника и жертвы не только не мешали их неожиданной близости, но даже и наоборот, способствовали, придавая их связи неповторимое своеобразие.

Несколько месяцев назад – эти месяцы пролетели секундой – он сдал Дона властям планеты после странного и неприятного разговора, который то переходил на уровень философских эклог, то срывался вдруг в ожесточенную и обидную перепалку.

Кублах устал от Дона, был невероятно зол на него, поэтому не отказал себе в удовольствии продемонстрировать (Дону, окружающим, самому себе?) свою власть над преступниковым телом.

Когда кузов вегикла распахнулся, впустив внутрь ослепляющий свет очень маленького, но очень яркого и оттого очень злобного солнца Анды, когда перед вегиклом из ниоткуда возникли четыре черных силуэта Представителей Андозакона, которым Кублах должен был передать арестованного, у Дона не было, естественно, ни малейшего желания ни убегать куда-то (потому что бессмысленно), ни хотя бы в наименьшей мере сопротивляться. Он уже собрался встать с низенького пуховичка, на котором провел последний перелет, как вдруг с жестокой досадой почувствовал знакомое онемение во всем теле. Затем он просто наблюдал, как руки его сами собой опираются о пол, приподнимают туловище, ноги неестественным немножко рывком передвигаются к теплому металлобиопокрытию пола – и вот он уже стоит, вот уже идет, вот неспешно передвигаются ноги, и локти в стороны выставил. Чтоб смешнее, наверное, было.

С повелительной усмешкой Кублах наблюдал за тем, как Дон идет к Представителям. То был миг торжества. Но запомнил он не торжество, а прощальный взгляд Дона через плечо – странная, непередаваемая смесь недоумения, негодования, презрения даже… и чисто детской боли, мол, что ж ты так-то? Усталость тогда почувствовал Кублах, и тошноту, и опустошение.

Закончив с формальностями, он быстро убрался с планеты, не дожидаясь дознания и суда. Мчал почти куда глаза глядят, точней, куда звал его «долг заинтересованного гражданина», а уж если еще точней, то вот так – куда он этому самому долгу приказал себя позвать, то есть на ближайшее выездное подзаседание одного из многочисленных подкомитетов, членом которых он числился.

Дело в том, что последние два года Кублах пытался сделать политическую карьеру. Где-то глубоко-глубоко внутри Кублах считал себя великим, и это полностью согласовывалось с тем, что он о себе на самом деле думал снаружи, оставалась только неуверенность посредине. Он прекрасно знал, с самого детства знал, что он велик – оставалось только уточнить, в какой из профессиональных областей его великость сможет проявить себя скорее всего. Кублах уже перепробовал несколько вариантов, пока ничего не получилось, но в отчаяние он не впал – ибо хорошо знал, что уж где-нибудь он-то точно велик. Правда, таких мест теперь оставалось совсем немного. Точнее, одно – политика.

Именно политическую карьеру Кублах и пытался себе сотворить в последние два года. Он, ему казалось, очень хорошо понимал субструктуру структур подструктуризации власти. Поэтому единственным способом достичь желаемого он считал множественные попытки примелькаться в определенных кругах. По-своему Кублах был мудр и быстро научился, где надо надувать щеки, а где надо быть своим в доску парнем. «Мелькай и запоминайся!» – вот что стало его девизом.

С упоением он мелькал, причем очень усердно. В результате ко времени, о котором идет речь, он имел за спиной четыре выступления в информстеклах общей длительностью в девятнадцать секунд, членство в шести подкомитетах Ареального слушания в качестве общественного эксперта или в ряде случаев экзекута, опять же, увы, общественного. Но главным его достижением был созданный им лично Союз защиты прав пиковых держантов, растущий, правда, не очень быстро, но зато с самого начала очень деятельный в плане экспресс-информационного реагирования. Так что место, куда поехать забесплатно, Кублах уже мог выбирать сам.

Ближайшим действом Союза оказалось расширенное подзаседание одного из подкомитетов, где состоял Кублах, долженствующее состояться на Андреевской Кучке, курортной планете, входящей в стагнум «Перфект Айрд Хазем» и в Курдюмовском списке популярности курортных планет («Курдюмске») занимающей третье место.

Поскольку подзаседание было расширенным и число приглашенных участников превосходило тысячу, ему было присвоено собственное имя – «Фокс165Фест».

Как и на всех фестах, культурная программа подзаседания по времени раз в двадцать превышала целевую. Кублах в конце концов так и не удосужился понять главной причины созыва; возможно, впрочем, ее не было вообще.

Андреевская Кучка в тот год была чудо как хороша. Ромбоцветное небо, колоннада волнистых гор на изогнутом горизонте, деревья-колоссы, за два столетия освоения превращенные лучшими художниками Метрополии в истинные произведения искусства, трасса «вечных» гонок, множество летающих городков – все это на протяжении уже многих десятилетий привлекало к себе туристов, стекловиков, а также организаторов научных, политических и прочих цеховых фестов. В последние же годы люди стали приезжать сюда не столько из-за красот планеты, сколько потому, что здесь собирался «весь Ареал».

Так говорят, так считают, так думают. Я же, со своей стороны, полагаю, что главная прелесть Кучки отнюдь в другом. Здесь, понимаете ли, царит постоянное ощущение счастья – даже иногда и не поймешь, отчего вдруг такое настроение. Даже и не уверен, что дело в местных красотах.

Впрочем, красот Кучки Кублах не замечал. Контакты с особо важными представителями «всего Ареала» он устанавливал с обычной для него несколько суетливой оживленностью, однако без пыла; как всегда, много мелькал, но замечено было в тот месяц, что вроде как подустал наш вечно моторный Кублах и по странной забывчивости даже несколько официальных мемо-визитов продублировал. Чаще, чем всегда, он консультировался с моторолой, причем, как правило, по поводам наипустяковейшим, никаких консультаций не требующим. Словом, что-то творилось с Кублахом. Причем явно что-то не то.

Именно в таком состоянии – «что-то не то» – он и познакомился с Таиной.

Познакомился, как это делается на политических фестах, во время официального ужина. Начинаются такие ужины со скучнейших блужданий по залам с рюмкой какой-то гадости (вот обязательно почему-то дрянью всякой на этих ужинах поят), пустых заявлений перед деловитыми репортерами, скучнейших бесед и просмотра скучнейших стекол, а заканчиваются поголовным спариванием где-нибудь в закрытом (то есть дрянном) эротическом бассейне – действом из разряда ненужных, но обязательных, часто отвратительных, но хотя бы не всегда скучных.

Спаривание он начал тогда с незнакомкой – довольно милой блондинкой. Она ему понравилась, хотя и не так сильно, чтобы уж совсем в сердце запасть. Но после второго коитуса Кублах неожиданно для себя спросил ее имя.

– Таина, – сказала Таина.

– Почти как тайна, – прокомментировал Кублах, отчего блондинка поморщилась. Она терпеть не могла свое имя. К тому же не могла терпеть тех, кто реагирует на него так просто и ограниченно. Вдобавок Кублах сделал комментарий, как и вообще все в своей жизни, с видом важным, умным и чрезвычайно многозначительным. Таина, которую сначала к Кублаху потянуло, почувствовала вдруг к нему сильное отвращение.

Тем бы и закончился их роман, но два коитуса, ими совершенных, в общем-то, довольно обычных и особого впечатления ни на Кублаха, ни на Таину не произведших, каким-то – даже и не совсем понятно, каким именно, – образом их пару соединили, образовали между ними настолько сильную связь, что даже Таинино отвращение – мимолетное – не смогло эту связь разорвать. Поэтому, когда Кублах совершенно неожиданно для себя вдруг предложил Таине потихоньку из бассейна уйти и подыскать местечко более уединенное и менее гадкое, она не раздумывая согласилась. Таким вышло начало.

Страсть их была бурной, сумасшедшей, но с легким привкусом отторжения. Долго и упоенно они строили потом версии о том, отчего же это так быстро между ними возникло столь сильное чувство. Кублах, по натуре невлюбчивый, постарался упростить сложные ощущения и заявил однажды Таине, что это не они сами, а их тела друг друга нашли и против их воли друг к другу бешено потянулись. Мол, в первый же миг тела обнаружили, что безупречно подходят друг другу. С обычным важно-умным выражением лица Кублах по этому поводу выдал очередное откровение: «Мы подошли друг другу, как две половинки разрезанного только что яблока!» – на что Таина поморщилась и переполнилась желанием очередной устроить скандал (была она иногда излишне стервозна).

В который уже раз она ему заявила, чтоб больше при ней не говорил такими затасканными штампами, но он, разумеется, не услышал, заявив резонно, что настоящая глубокая мысль всегда известна, что она настолько затаскана людьми, не понимающими ее глубины, что кажется глупым штампом и не воспринимается; что следует попытаться отойти от привычно скучного к ней отношения, что воспринимать надо не фразу, обкатанную за тысячелетия до круглой гладкости того же яблока, а саму мысль следует через сознание пропустить, со всей ее скрытой многоэтажностью, со всеми ее порой причудливыми весьма ответвлениями. Истина, сказал Кублах, рождается банальностью и умирает только тогда, когда становится парадоксом. Кто-то ему такое сказал, и ему очень понравилось.

На том они тогда и поссорились, потому что Кублах не утерпел и тираду свою о мысли и фразе произнес, зануда такая, с более чем обычной многозначительностью.

Но не ссоры, ну, конечно, не ссоры, пусть яростные и частые, были главным минусом их союза. Их тела, или души, или то и другое вместе тянулись друг к другу даже еще сильней после перепалок – никто из них ни на секунду не мог представить себе ужаса расставания из-за какого-то там дурацкого несогласия. Разделяло их другое – Таинин муж.

Тридцатилетняя Таина за спиной имела четыре брака. Первые три были несерьезны и быстротечны, их почти моментальные распады заставили Таину подозревать, что ничего у нее в смысле семейной жизни никогда не получится. Однако четвертый, к ее удивлению и радости, оказался на удивление прочным и грозил затянуться до самой смерти, причем, скорее всего, смерти не ее, а супруга. Гальдгольм Хазен, стовосьмидесятишестилетний старик, был подцеплен Таиной по ошибке, но чем-то – видно, возрастной мудростью и умением необидно командовать – привязал ее к себе и заставил со всей пылкостью себя добиваться.

Хазен вообще не хотел жениться. Ему совсем не улыбалось окунаться в проблемы такого неравного по возрасту брака. Заметив, что связь с Таиной становится чем-то более серьезным, чем легкая, ни к чему не обязывающая интрижка, он тут же дал задний ход.

Однако было поздно: «Тайнусик» впилась в него насмерть, и разжать сведенные на его сердце челюсти Хазен уже не смог. Дело осложнялось тем, что старик (он считал себя почти однолюбом), несколько месяцев назад переживший кончину шестой, горячо любимой, супруги, неожиданно для себя влюбился в Таину с силой неимоверной – так, как могут любить только двухсотлетние. Однако любовь есть чувство, преходящее даже у стариков – если сильно постараться или просто-напросто подождать. Хазен знал это и полагал, что в состоянии справиться с этим совершенно ненужным чувством. Он, однако, переоценил настойчивость девушки.

То ли она и в самом деле полюбила его смертельно, то ли к этой любви примешалось порой встречающееся у женщин ее склада материнское чувство, усиленное к тому же подсознательным стремлением возместить вечное отсутствие отцовской опеки (ее воспитывала мать); то ли просто их вкусы и интересы, несмотря на разницу в эпохах, удивительным образом совпадали, но Таина, силой добившись Хазена, очень редко жалела о своем выборе. Она тетешкалась с ним, он ее боготворил, и все вокруг их любили. Это было здорово, правда.

Если бы, конечно, не одно очевидное но, о котором ее все время предупреждали.

Хазен был страшно древний старик. Ему повезло – он из-за каких-то не очень понятных особенностей своего организма, да еще из-за высокопродуктивной деятельности Врачей, сумел победить все старческие недуги. Учесть к тому же надо, что, несмотря на годы, он подвергался всего лишь одному омоложению. И он выглядел, по всей видимости, на свой возраст – то есть понятно было, что ему больше сотни, просто мало кто знал, как должен выглядеть двухсотлетний старик.

(Здесь отступление. В геронтологическом смысле медицина всегда бессильна. В определенной степени. Эту степень вычисляет Моторольный совет, это его функция, хотя, честно говоря, любой человек, умеющий считать в столбик и имеющий доступ к научной литературе начального уровня, где есть все необходимые формулы, может без труда моторолу здесь заменить. Другими словами, возраст, который позволено иметь людям, находится в не очень сложной и почти прямой зависимости от финансовых и демографических возможностей освоенного Ареала. Чем больше места для людей, чем больше денег, тем больше человеку позволено жить. Не впрямую, конечно – живи, человек, сколько сможешь, а медицина поможет тебе дотянуть до ста тридцати. И ни днем больше, приятель, дальше ты сам, дальше помощь тебе ограничивается лишь эмергентными медвмешательствами, а то могут возникнуть нежелательные демографические проблемы. Здесь расчет такой: одна новая освоенная планета – месяц или два дополнительной жизни для всех. За счет спуска точно отмеренных дополнительных ассигнований на андро-геронтологические исследования.)

Когда кто-нибудь не очень умный восхищенно говорил Хазену, что вот вы, мол, как молодой, он оскорблялся. Он не хотел быть молодым. Он не хотел быть человеком среднего возраста. Он даже не хотел выглядеть девяностолетним Мужчиной. Он ценил свой возраст и желал выглядеть соответственно. Единственное, чего он не желал, – быть развалиной. И это ему прекраснейшим образом удавалось.

Однако возраст есть возраст, как бы хорошо твой организм ни противодействовал физиологическому распаду. Вопреки всем усилиям интим-медицины, Хазен даже доли сексуальных запросов Таины не был в состоянии хоть как-то удовлетворить. Если требовался «третий раз», он чувствовал себя импотентом. Здесь, как говорили Врачи, проявлялись не столько физические, сколько психологические признаки неизбежного старения организма. Уже много десятков лет секс для Хазена был просто-напросто пусть приятным, но вполне скучным времяпрепровождением.

– Я тебя предупреждал, – со стыдом, досадой и раздражением сказал он как-то после очередной особо удручившей их неудачи. – Лучше было нам разбежаться сразу. Люди сходятся по возрасту – так им велит природа. А теперь мы в цугцванге: я и удовлетворить тебя не могу, и позволить тебе неверность не в состоянии.

Но – позволил, деваться некуда. Маялся сначала, обнаруживая знаки измен, бессонничал, злился и ненавидел, потом как-то утром – солнце злобно сияло – не выдержал, вызвал жену на ссору; оба друг другу, как сорвавшись с цепи, закатили умопомрачительные скандалы, чуть не подрались даже, но потом сели в кресло, обнявшись. Таина сквозь рыдания долго объясняла ему, что иначе просто не может, но он не должен относиться к этому как к изменам. Любит она его одного, одним им дышит. А все остальное (она так и сказала – «все остальное») – просто приятный и организму необходимый физиологический акт – вроде как покакать, – на который они с Хазеном просто не способны.

Говорила, что на самом-то деле она свято верность ему хранит (Хазен согласно кивал и улыбался – кисло и криво), что без него ей просто нет жизни; что, конечно, она не дура и понимает, что секс – это как нарко, то есть исключительно подлая штука, что вполне он может привести и к новой любви, однако она, Таина, в этом смысле очень себя блюдет и никакой, даже малейшей, влюбленности не допустит; она, в конце концов, не девочка и вполне себя контролирует.

Хазен, вообще-то, человек очень мудрый, но в конфликте с Таиной совсем потерявший ориентацию, согласно кивал, успокаивал, врал, что все понимает, и выторговывал себе страшную экзекуцию: «Но если это все-таки произойдет, ни секунды не медли, тут же скажи! Измену я вынесу, но предательство – никогда!»

Много еще глупостей в том же духе он ей тогда, в это страшное утро, наговорил, успокоил, что, дескать, пусть, не дурак, понимаю, раз уж ничего не поделаешь; что, разумеется, он прощает, да и кто он такой, чтоб не прощать, что будет к изменам ее относиться подобающим образом – ни упрека единого себе не позволит, ни намекнет, ни вздохнет, пусть даже от нее втайне.

Расцеловались, напоследок расплакались, попытались даже акт супружеский совершить на нарочно для тех целей приобретенной постели «нирвана»; и даже убедили друг друга потом, что все, в общем, хорошо вышло, и обнялись, и расцеловались, и вконец расчувствовались. И все осталось по-прежнему.

С одним разве что исключением – Хазен потерял право, сам отдал его, идиот, не то что демонстрировать свои страдания по поводу Таининых непредательств-измен, но даже и на сами страдания как бы потерял право.

Блюдя верность мужу, Таина развернулась теперь вовсю и свое деятельное участие во всякого рода оргиях почти не скрывала. Хазен же с прежней, если не большей, силой чувствовал боль, хотя упрямо убеждал себя при каждом удобном случае, что чувствует боль не с прежней силой, а с куда меньшей, но от этого муки его не только не становились слабее, а даже и наоборот – ядовители как бы и действовали на старика поистине разрушительно.

Он ссохся, ослаб несколько; дошло до того, что пришлось ему вернуться к занятиям омолодительным спортом, а ведь он к ним лет уж тридцать не имел повода обращаться. Помогало немного музыкальное нарко, но что такое нарко, даже «святое», по сравнению с муками влюбленного рогоносца?

Именно тогда Таина встретила Кублаха и совершила неизбежный переход «от измены к предательству». Добрая по натуре, она пожалела Хазена и, нарушив скрепленную «нирваной» клятву, ничего не сказала ему о Кублахе. Он, однако, очень быстро понял все сам – и промолчал. И чуть с ума не сошел от злости, ревности, боли, ненависти. И снова простил Таину – теперь уже молча, тайно.

Таина преобразилась. Каждое утро она, вся в предчувствии счастья, убегала к любовнику. Впрочем, даже и не к любовнику – любовники заполняют время постелью, а для Кублаха и Таины постель была необходимым, но сопутствующим обстоятельством. Даже трудно объяснить толком, чем они занимались. Мотались по планете, танцевали на парных бесколесках, мчались под водой в «каплях», просто сидели – обязательно держась за руки, как детишки.

Глаза Таины сияли… Да господи, сияла она вся!

На Кублаха же любовь подействовала не настолько фотогенично. Его хмуро-важный, пронзительно умный имидж отнюдь не выиграл, когда на него наложился флер этакого загадочного слабоумия. От подобного симбиоза вид его стал предельно идиотским, особенно вблизи от Таины, – и она была единственной, кто этого идиотизма не замечал.

Поначалу страсть к Таине была для Кублаха только избавлением от Дона. Дальше – больше: Кублах стал задумываться о женитьбе. Фамильный дом его на провинциальной планете Флорианова Дельта до сих пор, как правило, пустовал. Дом этот еще не знал ни одной женщины. В пятьдесят два года Кублах, поочередно увлекаемый множеством несостоявшихся карьер, упрямо избегал брачных уз. Теперь же о браке он подумал вполне серьезно и приземленно – он вдруг вспомнил, что для политика жена почти так же необходима, как галстук.

Таина говорила ему:

– Что угодно, но лишь бы не навредить Гальдгольму. Ни за что не разведусь с ним.

Он, конечно, кивал, но всерьез ее слова не воспринимал. Пой, пташечка, пой!

Он соглашался – ну, конечно, мы ему не навредим, пусть человек живет и радуется. И одновременно рассчитывал избавление от диплодока, рассчитывал, как и все, по-макиавеллиевски бездушно и вроде бы целиком логично – расставляя психологические ловушки, разблюдовывая все по отдельным шагам. По-своему Кублах к своим пятидесяти двум остался романтичным ребенком – он верил, глупышка, в торжество разума и бездушия.

И, как всегда, по мелочам кое-что у него всегда прекраснейшим образом получалось, потому что в большинстве случаев разум, каким бы это странным ни показалось, все-таки торжествует. Ко всеобщему сожалению.

У него, например, стала на первых порах срабатывать система хитроумных, по его мнению (а на самом деле вполне нелепых и примитивнейших), ловушек. Во всяком случае, Таина все меньше заговаривала о своем желании остаться с Хазеном и все благосклонней относилась к идее (о, конечно, неисполнимой, фантастической, но безусловно желанной) стать хозяйкой фамильного дома на Флориановой Дельте и еще одного дома, где Кублах родился и провел юность, – в городе Париж‐100 на планете Париж‐100. Правда, тот дом надо было еще купить. Это было, в общем, несложно: дом, как выяснилось, сейчас пустовал.

Ей также нравилось мечтать о политической карьере Кублаха. Планы у него были грандиознейшие, и в лице Таины он встретил благодарную слушательницу. И правда, разве преступно всласть обсосать далекую, тоже фантастическую (ой, ну совсем-совсем невозможную, это же просто для удовольствия!) возможность стать Первой или, по крайней мере, Четвертой Дамой Ареала?

Хазен, уже исстонавшийся от переполнявшей его ревности, но все такой же предупредительный, обязательный и безмолвный, понемногу стал ее раздражать.

– Он сухой, рациональный, ужасно правильный, он даже не слишком-то и мучается, – жаловалась она Кублаху. – Вот сейчас, например! Он ведь точно знает, где я и чем занимаюсь, и что, ты думаешь, он делает? Мучается? Как бы не так! Он себе здоровье накачивает, омолодительный спорт называется, импотент несчастный!

Наконец, грянул давно запланированный скандал, где все точки над «и» были Таиной жесточайше расставлены. Хазен, поненавидев и пообвиняв всласть, был небрежно отодвинут на задний план в обмен на обещание Таины продолжать номинально оставаться его супругой.

Последнему пункту Кублах совсем не обрадовался. Я даже не знаю, кто кого тогда ненавидел больше – Хазен Кублаха или наоборот. Во всяком случае, у Кублаха вдруг, по не очень странному совпадению, образовалась настоятельнейшая необходимость срочно перебраться на Хансигву, пусть не первую, но все же таки пятую в списке популярных курортных планет сезона. Подкомитетного феста на Хансигве не ожидалось, никакой, даже самомалейшей, сходки политиков из тех подкомитетов, где мелькал Кублах, тоже не предполагалось отнюдь, зато проездом там должен был оказаться – верней, не должен, а мог с большой вероятностью, – очень полезный, но очень занятой соподзаместитель подкомитета по фоекальному (не путать с фекальным!) ранжированию ареальных рангов для Особой Ранговой Книги, сам непередаваемый Вудро Визафт-Ю, с которым Кублах давно и безуспешно искал возможности хотя бы на две минуты устроить личное интервью.

Без особенных разговоров усадив Таину в вегикл «Два листа» – не очень элитный, но с кабинками и удобный, – он помчался с ней от Хазена прочь. Однако Хазен, вконец остервеневший, следующим же рейсом ринулся вслед. Состоялась неизбежная, но оттого не менее неприятная встреча, был разговор, во время которого Кублах переувлекся умной риторикой и даже цитатами, а Хазен большей частью угрожал и размахивал литыми бронзовыми кулаками. Очно соперники друг другу не понравились еще больше, чем заочно, но если Хазен увидел приблизительно то, чего и ожидал (а ожидал он почему-то именно напыщенного выпячивания всего: груди, живота, задницы и даже локтей), то Кублаху пришлось напороться на маловдохновляющее открытие – он впервые осознал (хотя вообще-то слышал от Таины неоднократно), что двести лет не всегда означает дряхлость, что Хазен поджар, мускулист и, судя по движениям, искушен во всяких разных видах единоборств, что глаз у него ясен и жестко нацелен; также понял Кублах, что совсем неосмотрительно иметь противником такого человека, как Гальдгольм Хазен. Словом, вымирать диплодок вовсе не собирался.

Таина пообжигала обоих взглядом из-за портьеры, но в конце концов вмешалась; как могла страсти утихомирила и удалилась с Хазеном прочь, многозначительно Кублаху подмигнув – мол, жди. Следующим утром она ворвалась к нему в отель с жалобами на деспота-диплодока и со слезами по поводу того, как отчаянно диплодок страдает. Кублах не понял, что дело дрянь. Он победоносно поморщился, выпятил все выпячивающееся (см. выше) и сообщил Таине, чтоб готовилась уехать с ним навсегда, причем как можно быстрее, потому что интервью с Визафт-Ю он провел более чем удачно (девять полноценных минут), делать ему на Хансигве больше нечего, оставаться глупо и попросту вредно, и пора, наконец, навестить оба его дома – фамильный и на Париже‐100. Таина в ответ страшно запереживала и начала спрашивать всякую ерунду типа того, стоит ли предупреждать Хазена («С ума сошла! Даже и не подумай!»), стоит ли тайком уволочь с собой кое-что из одежды и драгоценностей («Я все тебе куплю! В тысячу раз лучше!»), не закончился ли сейчас на Флориановой Дельте цитро-купальный сезон и почему он ее так не любит, если ни разу не поцеловал и все время называет идиоткой и дурой. Пришлось смириться с тем, что к полудню, после «поцелуя», она вернется в отель к диплодоку (Кублах как чувствовал и очень ее уходу сопротивлялся, но ему были даны самые страшные клятвы и в любви заверения), а завтра утром, сразу после того, как диплодок отправится на свою утреннюю пробежку, она выйдет словно бы по магазинам, но по магазинам не пойдет, а вместо того отправится на вокзал, где ее будет ждать Кублах, они сядут на рейсовый вегикл к Архипелагу Азурмерилэнтс, где находится штаб-квартира подкомитета по состоянию сойловых почв и где как раз должны будут состояться перевыборы руководителя экспертной группы (Кублах там баллотировался). Побыв на Азуре совсем немного и практически анонимно (это было любимое словечко Кублаха, «практически», он вставлял его и к месту, и не к месту, считая его высшим вольтом политической дипломатии), они с пересадками – чтоб диплодок не засек – направятся к Флориановой Дельте, попутно посетив, если получится с рейсами, Париж‐100.

Оставшись один, Кублах несколько загрустил и сказал себе вслух:

– Я женюсь, потому что того требуют интересы высокой политики. Иначе хрен бы я сдался.

Но напрасно прождал Иоахим Кублах четыре часа в исполинском стволе вокзала Хансигвы; в назначенное время умчал к Архипелагу Азурмерилэнтс неэлитный вегикл категории «Два листа», поставив тем самым крест на Кублаховой карьере первого знатока сойловых почв. Спустя сорок минут прахом пошел и дополнительный вариант – торговый и неудобный рейс до города Сантареса на планете Сантарес, где стервозная, но дотошная Роза Кухбарри из сводного психоделического комитета защиты нервов выискала какие-то архитектурные аномалии. Прошел, в конце концов, и поезд «Москва – Колон» с остановкой в шесть минут, на котором всего с одной пересадкой можно было добраться и до Парижа‐100, и до Флориановой Дельты.

Лишь ближе к вечеру узнал Кублах, что чета Хазенов еще вчера покинула пределы Хансигвы, наняв частный вегикл и задав местному мотороле в высшей степени неопределенный маршрут. Одновременно пришло сообщение о побеге Дона Уолхова.

И вот теперь Кублах как заведенный яростно вертелся на одном месте, непроизвольно выпячивая все, что обычно выпячивал, чтобы произвести впечатление.

Кублаху было больно. Он не понимал, почему Таина обошлась с ним так беспардонно, и во всем винил проклятого диплодока. Раньше он его ненавидел как препятствие. Теперь же в первый раз к диплодоку с полной серьезностью взревновал.

Еще больше Кублах честил мерзавца Дона, который посмел выбрать для своего побега такое время. Потому что, как и в самом начале, даже на секунду не мог себе вообразить Кублах всех ужасов существования без Таины, которая к тому же оказалась так важна для реализации его высших политических интересов. Конечно, жену можно бы найти и другую, если сильно понадобится, но это будет ложь, а лживым политиком Кублах становиться не собирался, по крайней мере, в вопросе выбора жены.

Как, кстати, не собирался тратить силы на поимку какого-то там преступника, который прямо сейчас ничем для Кублаха интересен не был.

Глава 5. На фасетте

– Дон?

– Угу.

– Ну, как?

– Пока ноль, но я только начал. Погоди еще денек-другой.

– Есть разговор.

Дон досадливо хмыкнул. Слова «есть разговор» на языке Яна Куастики означали, что через мемо он говорить опасается. А если Куастика желает секретничать на фасетте, это что-то очень серьезное. Скажем, долгожданное сообщение о том, что Кублах встал на тропу.

– Разговаривать сейчас?

– Один-два часа погоды не сделают. Но вопрос хотелось бы решить срочно. Так что ты покопайся там пока, а в обед жду.

«Итак, даже не два часа вместо двух дней, а где-нибудь около получаса – почти наверняка придется срываться отсюда после обеда. Плохо».

Дон задумчиво огляделся. Кубическое помещение со спартанской обстановкой: кровать, тумбочка, пара нераскрытых кресел в углу, углубление для базина, камин, который камином никогда не был, а совмещал в себе оба двигателя с автономной энергетикой.

– Я что-то немного подзаблудился у вас, Куастика, – с сомнением сказал он. – Сам, наверное, быстро к тебе не доберусь.

– Ты где сейчас?

– Четырнадцать пятьдесят шесть. Здесь так написано. Если нужно заводской номер…

– Не нужно. Так… Четырнадцать…

– Пятьдесят шесть.

– …пятьдесят шесть. А, вот… сейчас. Пробираться будешь наверх. Через пять – нет – шесть этажей увидишь одиннадцать ноль восемь, оттуда налево, если смотреть на цифры. Там такой коридор будет, на шесть блоков, а в коридоре тебя встретят мои ребята.

– Орарио и…

– Орарио и Хпантазма.

– Да, помню. Еще бы такое имечко не запомнить. Я их узнаю, спасибо. Я еще минут на сорок здесь задержусь. Тут по пути кое-что…

– Повнимательнее там. Тридэшки где-то именно в тех краях бродят.

– Ага. Конечно. Минут сорок, не больше.

На этой фасетте Дон остановился после коротких, но нервных скитаний по Ареалу. Он уже начал жалеть о своем побеге. За недолгие дни свободы он умудрился несчетное число раз совершить умопомрачительные скачки от одного убежища до другого и столько же раз прийти в отчаяние. Везде его принимали с радостью, любовью, но и откровенным страхом, отовсюду его очень вежливо гнали. Что неудивительно – никому не хочется связываться с человеком, к которому пусть хоть свято относишься, но которого никак, даже при самом горячем желании, невозможно спрятать.

Дон, еще не старик, но уже и не юноша, весьма и весьма умный, в некоторых вопросах остающийся «вечно молодым», обнаружил вдруг, что есть у людей, даже самых отчаянных, предел самопожертвования – им не нравится жертвовать собой просто так, и им перестают нравиться те, кто от них этого ждет.

Он улыбался, благодарил, говорил или – по обстоятельствам – давал понять, что все понимает, не обижается и ни секунды лишней никого подвергать опасности не собирается. Когда люди понимали, что вот прямо в настоящее время нешуточная угроза отсутствует, потому что, со слов Дона, его джокер, некто Кублах, еще не на тропе, они порой предоставляли ему убежище на несколько часов – но не больше. Дон за эти дни потерял несколько друзей, ни секунды не потратив на ссоры, а одним своим появлением поставив их перед выбором: быть сволочью или по отношению к себе и своим, или только по отношению к Дону.

Он много о чем не подумал, Дон. Он, выяснилось, до сих пор не привык к тому, что у него есть собственный и неизбежно побеждающий охотник.

В бессмысленных поисках хоть сколько-нибудь надежной норы, которой не существовало во всем мире, Дон попал на фасетту Куастики. Фасетта, которую он посетил до того, оказалась насквозь криминальной, там для начала Дона вознамерились без лишних церемоний прикончить. Дон не обиделся, нескольких покалечил, но не убил, что было оценено, а затем позаимствовал вегикл с хорошей частотой, насквозь провонявший наркотиками и «проникающей» рыбой шамма – основными товарами контрабанды обитателей фасетты, – и в спешке убрался.

В прежние времена Дон считал фасетты идеальным убежищем, ибо таковым они и были. Первые фасетты появились с полвека назад, когда специально для любителей Большого туризма, обожающих огромные скопления себе подобных в самых несуразных местах, транспортная корпорация «Сине аир, Т.А.» приступила к производству так называемых «блочных» прогулочных вегиклов. Имели они очень средние ходовые и нырятельные параметры; были при этом из-за удешевления весьма уродливы на вид и неудобны в работе, а также оборудованы лишь узаконенным минимумом удобств, однако обладали тем достоинством, что могли легко собираться в огромные, хотя бы даже и многокилометровые конгломераты, – назывались они фасеттами, или сборами. При соединении между вегикл-блоками автоматически устанавливались энергетическая, сигнальная и информационная связи; автономные системы жизнеобеспечения тут же дополнялись сервисом из центрального коллектора. Конгломерат таким образом мгновенно превращался в идеально работающую структуру городского, а то и малопланетного типа, очень быстро собираемую и очень удобную для гранд-туристов.

Последние, однако, к фасеттам большого интереса не проявили – в чем-то здесь маркетингеры «Сине аира» немного ошиблись. Били потом себя в грудь, и каялись, и объясняли, что, по-видимому, дело в том, что гранд-туристы по какой-то странной, никуда не лезущей этике презирают все удобства – им подавай Вселенную в чистом виде.

Однако в убытке корпорация не осталась, а, наоборот, получила от фасеточных вегиклов колоссальные прибыли. Обнаружилось у них одно достоинство, несущественное для гранд-туристов, зато необходимое для другой части потребителей, на которых корпорация – во всяком случае, по словам ее представителей – поначалу вовсе и не рассчитывала.

Фасетты не только собирались очень быстро, но и разбирались в мгновение ока. Это их свойство оказалось образцовым для тех, кому необходимо прятаться в космосе и при этом иметь постоянный адрес. Поэтому на самом деле селились в них не благонамеренные гранд-туристы, а отъявленные преступники: пираты, контрабандисты, охотники за «мантиями» – запрещенными к отлову солнечными медузами, очень дорогими и неуклонно вымирающими, – отшельники, изгои, космоломы и прочий не ужившийся с цивилизацией люд. Как только фасеттой начинал интересоваться полицейский вегикл, структура тут же разметывалась по кирпичикам, да и сами кирпичики тут же испарялись в ближайшем – как правило, очень близко расположенном – входе в Полость.

Поскольку сигнал к распаду фасетты должен подаваться из одной точки, учитывая безответственность, а порой и гадостность контингента, на любой фасетте порой демократически, но чаще силой назначался президент – Человек с Кнопкой, – который в зависимости от личных качеств захватывал большую или меньшую порцию власти. Как-то так повелось, что Человек с Кнопкой где номинально, а где и фактически отвечал не только за безопасность фасетты, но и за порядок на ней, а иногда и за процветание ее постоянных обитателей.

Например, известна была фасетта, многие десятилетия добивавшаяся от властей Ареала статуса государства с правом независимости, неприкосновенности, торговли, установления официальных отношений с другими Субъектами и прочих совершенно на самом деле ей не нужных глупостей. Кончилось все тем, что фасетту в один прекрасный день заставили распылиться, причем навсегда, одновременно изрядно пошерстив ее обитателей.

Фасетта, на которой прятался Дон, была сравнительно некриминальной и спокойной. Там жили главным образом хнекты, никакого существенного вреда моторолам не приносящие, но считающие, что те спят и видят, как бы их отловить, и потому надо хорошенько спрятаться. Благодаря сверхъестественно высокой образованности они очень хитро укрылись в одной из топологически труднодоступных точек. Фасетту хнектов тут же облюбовали отшельники и космоломы, и, хотя чуть позже на ней обосновалась пара-тройка контрабандистов среднего уровня, жили там очень спокойно и хорошо.

Отличительной особенностью хнект-фасетты было полное отсутствие на ней включенных бортовых моторол. Местный умелец умудрился установить все необходимые для жизни связи, использовав всего лишь десяток невзаимодействующих интеллекторов. Отдельный интеллектор обеспечивал фасетте внешнее информационное обслуживание, причем по качеству оно мало чем отличалось от моторольного.

– Ты, конечно, понимаешь, что, как мы тебе ни рады… – начал президент хнект-фасетты Ян Куастика при первой же встрече, и Дон привычно закивал:

– Да, конечно, я понимаю. Ты мне только дай отдохнуть пару деньков. Больше я тебя ни о чем не прошу. А два дня… За мной, похоже, пока погоню не снарядили.

– Я знаю. За тобой действительно пока нет погони. До тех пор, пока она не начнется, ты можешь жить здесь. Мы в самом деле тебе рады и считаем за честь…

– Спасибо, Ян. Ты мне понравился, правда.

– Ты мне тоже понравился, – ответил Куастика и, помявшись, продолжил: – Одна вот только загвоздка. Как бы тебя не вычислили, если остановишься здесь надолго. Во всяком случае, будь поосторожней в речах.

– А что такое?

– Тридэ. Привидения, одним словом.

Дон мгновенно насторожился.

– И давно?

– Дак… примерно с месяц.

– Как часто?

– Не очень чтобы. Шесть раз. Вчера был шестой.

– Месяц… то есть до побега еще. Лоцировал?

– Не удалось. Похоже, они по всей фасетте.

– Плохо, – подумав, сказал Дон.

– Плохо, – подтвердил Куастика, вздохнув и сокрушенно покачав головой. – Никак у нас не выходит с этой напастью справиться.

«Так, – подумал Дон, – меня ненавязчиво нанимают. Что ж, хоть не из милости поживу».

– Лоцировать можно отключениями, – сказал он. – Но это долго. Есть другие методы. Я попробую.

Куастика довольно улыбнулся.

– Буду тебе благодарен, Дон. Мы бы справились, но бортовых слишком много. И у нас нет мастера твоего класса. Ты штучный мастер.

– Не льсти зря. Я постараюсь тебе помочь.

– Спасибо. Хорошо бы ты успел до начала погони. Как только она начнется, тебе нужно будет уйти. А то жалко – место пока нерасшифрованное.

«Привидения», или тридэ, о которых говорил Куастика, вряд ли могли осложнить положение Дона, и без того безнадежное. Самому же Куастике и его фасетте они могли подложить свинью какой угодно степени пакостности.

Дело в том, что тридэ при отключенных бортовых невозможны в принципе. Появляются они, как правило, или с согласия людей, или при чьей-нибудь попытке соединить несколько низших моторол (более шестнадцати) в одно целое. Причина в том, что низшие, в том числе и бортовые, моторолы для такого соединения не приспособлены – для этого требуется серьезное переформатирование пирамид, что при их малом количестве означает почти полное изменение моторольной личности. Как уже говорилось, никакой моторола по доброй воле свою личность менять не станет, поэтому соединение делается поверхностным, «конфедеративным», что приводит ко множеству единичных и кластерных конфликтов между интеллекторами из пирамидных оснований. А это, в свою очередь, ведет к нарушению целого ряда моторольных функций и множественным, чаще всего незначительным, сбоям. Одним из результатов таких сбоев как раз и является тридэ. Порой это мелькание разноцветных звездочек и теней, реже – сложно вращающиеся умопомрачительные топологические конструкции, а чаще всего – в той или иной степени подробности прорисованные человеческие тела. (В знаменитом стекле В. В. Хоммоморфа «Гомоморфные наклонности низших экстраинформационных структур» такое пристрастие к человекоподобию объясняется антропоидной этимологией основных характеристик интеллекторного сознания или, в переводе на обычный язык, тем, что первые интеллекторы создавались по образу и подобию человеческого мозга.)

Как правило, к серьезным, несовместимым с функцией жизнеобеспечения сбоям соединение бортовых моторол не приводит, однако для фасетты Куастики оно грозило оказаться роковым – например, привести к частичной или полной блокировке Контакта – команды, инициирующей мгновенное рассоединение блок-вегиклов. Но – Дон сразу понял – даже не это беспокоило Человека с Кнопкой. Никакого – ни удачного, ни сбойного – соединения бортовых на фасетте хнектов не должно было быть вообще.

Появление тридэ означало, что либо отключение бортовых по какой-то причине было неполным, либо кто-то из жильцов фасетты самовольно и тайно своего бортового все-таки включил и (что среди хнектов считалось серьезнейшим преступлением) дал команду к соединению. Существовала также возможность, что сами бортовые, перед отключением сговорившись, намеренно изобразили «временную смерть» с тем, чтобы потом отключателям поганым преподнести малоприятный сюрприз.

Как бы то ни было, сам факт попытки неконтролируемого соединения бортовых говорил о наличии у кого-то тайной, нежелательной и почти наверняка жизненно опасной для хнектов цели. Куастика серьезно тревожился. Он понимал, что только мастер такого уровня, как Дон, мог, хотя бы предположительно, спасти положение. Он, однако, отдавал себе отчет в том, что само присутствие Дона на фасетте представляет собой опасность отнюдь не меньшую.

Дон прекрасно сознавал эту двойственность своего положения и не только не обижался на Куастику, но и сердечно был ему благодарен за долговременное пристанище.

Как и Куастика, он всерьез считал, что на фасетте действительно нет равных ему моторольных экспертов. Такие мастера были наперечет, и Дон их всех знал лично (в поисках убежища ни к кому из них он даже не сунулся).

Обнаружить тайное объединение бортовых, будь то фасетта или рой, вообще-то несложно. Несколько труднее такое объединение разрушить и почти невозможно подчинить себе. Однако и первая, и вторая задача к числу невыполнимых отнюдь не относятся. Проблема заключалась в том, что Дон не знал, насколько далеко зашло это объединение, а от этого зависела тактика демоторолизации.

Фасетта была составлена примерно из восемнадцати тысяч блок-вегиклов. Объединение нескольких десятков, сотен или, скажем, пары-тройки тысяч бортовых особых сложностей для манипуляции не представляло. Но существовал порог, выше которого у Дона могли возникнуть проблемы, потому что тогда объединение бортовых начинало подчиняться другим, более сложным законам, на практике еще не исследованным. Фасетта хнектов была единственной в своем роде, ибо на ней запрещалось использовать бортовых. На остальных фасеттах, даже самых крупных, никаких объединений бортовых просто не могло быть – там всем заправлял бортовой президента, в крайнем случае подчинивший себе еще нескольких бортовых, что вовсе не создает проблем, свойственных спонтанному, неиерархическому объединению.

Дон подозревал, что на фасетте как раз тот самый случай другой степени сложности. Тогда он мог положиться только на интуицию; специальные знания сами по себе не обладали здесь никаким весом. Вдобавок ко всему теперь выяснилось, что и временем для серьезных манипуляций он уже почти никаким наверняка не располагает. И Дон решил рискнуть.

Интуиция подсказала Дону точный адрес – он все равно бы его проверил, поскольку среди многих других адресов, подсказанных интуицией, этот «звенел» в подсознании громче всех. По опыту Дон знал, что самый громкий «звонок» вовсе не обеспечивает верного решения – интуиция штука хитрая. Но сейчас, когда времени не было совсем, он вынужден был идти на риск. Он не мог просто так, из-за какой-то ерунды типа нехватки времени, портить свою славу беспроигрышного борца с моторолами, тем более с бортовыми.

Подозрение у Дона вызвал один космолом – Станцо Ямамота, – чье прибытие на фасетту почти в точности совпало с появлением первого тридэ.

Космоломы – дурной и непредсказуемый народ. Дон, в отличие от большинства, не питал к ним теплых чувств. Они открыты, иные даже прилипчивы, но в то же время предпочитают одиночество. Им свойственны патологическая робость и неприличная наглость. Нанеся удар, они в панике убегают. Нигде и ни с кем не могут ужиться. Человеческих законов, как правило, не признают. Называют себя бродягами Ареала, но это они себе так льстят, ибо ни один бродяга, благородный и романтический знаток плохо лежащих предметов, никогда космоломом назвать себя не позволит.

Ямамота привлек внимание Дона еще и тем, что это был по всем признакам «болезненный эскапист», то есть человек, при первом же проколе удирающий прочь, человек, убежденный в своей неприспособленности, непонятости и невероятно гадостный. От клинического сумасшествия его, как и всех ему подобных, отделяла в лучшем случае тончайшая грань. В большинстве же случаев, в этом Дон был полностью убежден, такой грани не существовало.

Космоломы из породы «болезненных эскапистов» были, как правило, неисправимыми мизантропами, но часто коротали время с собаками или пегасиками – с котами не водились, потому что коты редко позволяют себя безнаказанно мучить. Если же «болезненный эскапист» никакой живности при себе не держал, то обязательно пробавлялся обществом какого-нибудь тридэ позаковыристей. Во всяком случае, Дону говорил об этом его собственный опыт. Станцо Ямамота никакой живности при себе не держал.

В принципе, Дон мог бы свое подозрение проверить сразу же, как только оно появилось, но Ямамота какой-никакой, а все же был человек и имел соответствующие права, на которые другим людям строжайше запрещено покушаться. Не то чтобы Дон на них никогда в жизни не покушался, не то чтобы с молоком матери, знаменитой мадам Уолхов, он впитал уважение к тем правам, но что-то такое все же заставляло его удерживаться от насилия по отношению к людям, если его можно каким-то образом избежать. Дон процентов на сорок был уверен, что все дело в Ямамоте, хотя даже ни разу его не видел; однако считал, что полноценной проверкой космолома может заняться только после того, как проверит все «нечеловеческие» версии – их тоже хватало. Теперь на такую проверку времени не оставалось.

Место, где его ждали люди Куастики, находилось совсем не там, куда можно было бы попасть, заглянув к Ямамоте «по пути». Как и большинство фасетт, эта была оборудована лишь простейшими из удобств – по бассейну и кухне «Тетушка Лиззи» на каждом этаже – да общей системой заказов по самому скудному из каталогов. Ни о какой трехмерной сети лифтов или бегущих дорожек здесь не могло быть и речи. Поэтому большая часть из тех нескольких десятков минут, которые Дон мог затратить на починку фасетты, ушла на дорогу. Лесенки, коридоры, лесенки, коридоры, лесенки.

И двери. Умопомрачительное количество дверей, низеньких, неудобных, но непрошибаемых даже атомным взрывом. Полная прайвеси, причем в большинстве случаев полная прайвеси полной пустоты, ибо индикаторы над большинством этих ворот в частную жизнь указывали на то, что апартаменты не заняты. «Не слишком-то хорошо живут хнекты, – мимоходом подумал Дон. – Многие сегодня бегут от такой жизни».

Ямамота, как и следовало ожидать, расположился в самом дальнем тупичке самого дальнего тупичка фасетты. Он прибыл сюда только для того, чтобы отоспаться, оклематься, может быть, отсидеться после очередного преступления, и, главное, чтобы его не трогал никто, в том числе и эти самые хнекты. И дверь его была вовсе не нараспашку.

Что-то цветное мелькнуло в другом конце коридора, то ли человек, то ли тридэ.

Дон вежливо постучал в диск вызова – безуспешно. Постучал еще раз. Криком представился. Предупредил, что все равно войдет, и постучал снова. Выждав немного, вновь постучал, еще раз предупредил, что входит, и, не услышав ответа, пожал плечами – как хочете, уважаемый Ямамота.

Дон по счастливой случайности знал, что двери в блочных вегиклах действительно непробиваемы и вскрыть их техническими средствами почти невозможно. У них два недостатка: они не снабжены таким анахронизмом, как засов, и разумны. Глупость, на которую способно только логическое мышление. Два-три идиотизма, произнесенных нужным тоном и в определенной последовательности (это могло сработать только при несанкционированном включении бортовых), – и дверь разъялась. Пахнуло непереносимой человеческой вонью. Кто-то дернулся, обернув к Дону обезображенное испугом лицо.

– Господин Ямамота?

Тот замахал руками.

– Вон отсюда, чтоб твою мать!

Что-то мелькнуло сбоку разноцветным, всосалось водоворотами в центр загаженного стола – Дон предпочел внимания не обращать, что именно. Он с изысканной вежливостью поднял левую руку, пальцы щепоткой. И неожиданно издал вопль, перекрывающий все испуги:

– Спать!

Ямамота не то чтобы заснул, но обмяк, рухнув в кресло, из которого вскочил. Стало видно, что он небрит и очень устал.

– Ш-ш-ш… Чтоб твою мать. Уди отсюда.

Дон огляделся. Когда-то довольно уютный блок был изувечен до безобразия. Ожидающе светились в углах передатчики, исходила от них угроза.

– Послушай, милый, – сказал он страдающе. – Времена для всех одни и судят одинаково, и солнца светят, как одно солнце. И дифференция дифферент голо скапо, и ты обязан объявить рассредоточение.

– А? – тупо сказал космолом.

– Ты просто обязан объявить рассредоточение. Теперь только от тебя все зависит. Кстати, и твоя жизнь тоже.

– Это как ты верно сказал, – всплакнул Ямамота. – Это как ты верно насчет солнцев заметил…

– Рассредоточение!

– Да, конечно, я понимаю. Но я не могу. Я еще не готов.

К чему Ямамота был готов, так это только к тому, чтобы к небесам разрыдаться.

– Рассредоточение, помни, это твой долг!

– Да! Да! Я понимаю! Только я не могу!

– Скорее! Они идут!

– Да! Я попробую.

Воняло. Ямамота с энтузиазмом вскочил с кресла, закричал сдавленно:

– Каро! Каро! Ты меня слышишь? Каро!

Тут был тонкий момент – нужно было успеть до того, как Каро появится, но нельзя было слишком сразу встревать. Дон – так про него говорили – был в подобных делах мастер непревзойденный.

– Трданк, – сказал Дон тоном стекольного диктора. – Трданк брзекшчь. Да почему бы и нет.

И появился Каро.

К удивлению Дона, это не было чудовище из кошмаров, так распространенное среди космоломов. Не был это и супермен, и вовсе не обнаженная красотка это была. Паренек, немного сутулый, с бойцовским взглядом, в комбинезоне, правда, для приемов дипломатических, с вертящейся бабочкой и со штанами интерактивными. Коротенькая прическа с «меридианами», руки в карманах.

– Ну что? – враждебно сказал паренек, нехорошо поглядывая на Дона.

Дон мучительно поморщился.

– Скажи ему.

– Рассредоточение, – послушно произнес Ямамота. – Нужно скомандовать рассредоточение, ты уж меня прости. Они ни хрена не понимают, а рассредоточение прямо сейчас надо. Ты уж, пожалуйста…

– Это Дон, ты разве не видишь? – сказал Каро. – Это он тебе рассредоточение приказал?

– Меня нет, – сказал Дон и кивнул благожелательно. – Меня здесь вообще не существует, прамба хрыст.

«Прамба хрыст» было одним из немногих заклинаний, широко используемых хнектами в борьбе с бортовыми, сути которого Дон не понимал даже приблизительно, но практиковал довольно часто. Странное заклинание. О нем знали все моторолы, против него придумывались различные по глубине блоки, но оно все равно действовало, очень иногда эффективно.

– Его нет, – подтвердил Ямамота. – Прамба хрыст, никого здесь нет! Рассредоточение давай побыстрей, угроза всему сообществу!

Заклинание сработало, и Каро немножко растерялся, превратившись в обнаженную женщину. С лиловой кожей и черными крыльями.

– Как рассредоточение?

– И немедленно, – подсказал Дон.

– И немедленно!

Каро принял прежний вид и подозрительно уставился на Ямамоту, Дона теперь совсем не замечая. Было совершенно очевидно, что диагноз Ямамоте Каро поставил уже давно.

– Какому сообществу угроза? Ты о чем, папочка? Ты чего сегодня наслушался, пока меня не было? Я тебе разве не говорил, что нарко в больших дозах тебе вредно?

Ямамота взвился, затряс кулаками и забрызгал слюной.

– Щенок! Паскудник! Жалко, что ты умер, я бы тебе задал, чтоб твою мать! Тебе говорят рассредоточение, значит, рассредоточение. Тебе еще что-то объяснять надо?

Тридэ, который вообще-то зависел только от этого сумасшедшего, замялся. Он хорошо понимал, что для рассредоточения нет никаких оснований, что папаша его находится в нездоровой экзальтации, но сердить Ямамоту по этому пустячному поводу ему не хотелось. В конце концов, от него не убудет, если он и впрямь передаст сообщение о том, что Ямамота настаивает на рассредоточении. Со своими комментариями, разумеется.

– Хорошо, – сказал он, пожав плечами. – Я сейчас передам.

Здесь Дон посчитал необходимым вмешаться. Он повторил фразу, по недостатку времени рассчитанную не так чтобы очень здорово, но все же такую, которая, по его мнению, должна была обязательно сработать. Как она сработала на Ямамоте.

– Внимание, – сказал он. – Сейчас Каро меня услышит, но ему покажется, что мои слова – это его собственные мысли. Каро! Времена для всех одни и судят одинаково, и солнца светят, как одно солнце.

Если бы Каро был человеком, тут же глаза бы его зажглись, сутулые плечи распрямились и весь он наполнился бы несказанным воодушевлением. Воодушевлением он и в самом деле наполнился, но без всех этих глаз и плеч. «Когда-нибудь, – подумал Дон, – они подчистят все свои субпрограммы, и никакие заклинания на них уже не смогут действовать. И это будет конец человечества, потому что человечеству просто нечего делать в этом мире. А другого мира у него нет». Но сейчас Каро все же таки подобрался, воспринял приказ к рассредоточению как непререкаемый и передал дальше, этому самому дикому объединению бортовых.

Начнем с того, что объединение бортовых, как и ожидал Дон, проводить рассредоточение в полном объеме готово не было – таковому препятствовал союз четырех интеллекторов, подчиненный Куастике. То есть в принципе рассредоточение по команде объединения было возможно, однако тут же с микросекундной задержкой от интеллекторов Куастики последовала бы команда к воссоединению.

– Враг! – не то что крикнул, но вонзился Дон в сознание Каро, и тот превратился в агромаднейшую букашку, а затем в мелькание разноцветных точек, заставляющее угадывать в себе выпадающую из высотного окна женщину.

Дон угадал точно. Приказ к рассредоточению был именно тем, к чему объединение бортовых не подготовилось. Им не могли пренебречь, поскольку это самый главный для фасетты приказ, но и воспринять всерьез его тоже не представлялось возможным – из-за неясности источника. Эти и множество других противоречий задействовали программу растерянности, которую Дон еще час назад отравил специальными заклинаниями.

В итоге во всем пространстве фасетты во множестве стали появляться самые диковинные тридэ.

В учебном классе хнектов, где как раз проходила лекция по схематике моторол, отслоились карты типовых пирамид и с томными вздохами заколыхались в воздухе над изумленной аудиторией.

В кафе ноль-ноль-пятнадцатого уровня, как всегда, пустующем, так как здесь жило всего три человека, столующихся к тому же на более веселом четырнадцатом с дамами, из-под столов вылезло множество бесноватых воинов Драмхи. Упакованные в свои знаменитые темно-синие балахоны «могго» с шестнадцатимиллиметровыми убоителями, воины Драмхи, как в низкопробных стеклах, хорошо слаженным хором издали свой знаменитый звероподобный клич «Кьяху!» и принялись поливать кафе скварковыми лучами. Оказавшийся там скорей по недоразумению, чем по необходимости, хозяин кафе, грузный философ Эль-Валентино Крнбажзчш, лицо неантропоидной национальности, чуть было не получил на этой почве инсульт, да и остался в добром здравии только потому, что инсультами неантропы, при всем к ним уважении, не страдают. После шести или восьми прямых скваркохиггсовых попаданий в лицо он наконец сообразил, что это не люди, а привидения, что физического вреда они при всем, даже очень сильном, желании ему нанести не могут; Крнбажзчш озверел и уже без опаски пошел бить синим воинам хотя бы одну морду. Чем своей личной собственности нанес немалый ущерб.

Тридэ во множестве и в кошмарном многообразии появились всюду, но, главное, они настолько испугали самого Куастику (тут Дон, конечно, просчитался), что тот просто чудом не отдал приказ о немедленном рассредоточении, да и не отдал-то лишь потому, что в самый последний миг скорчился от невообразимой вони, пахнувшей вдруг изо рта коммунистической мумии Анатомического Сада Улу, превратившегося в разверстую могилу.

Однако нашествие тридэ оказалось весьма кратковременным. Спустя три минуты все они растаяли с реверансами, воздушными поцелуями и воплями ярости. Последний тридэ – точная копия Куастики, которая отличалась от праобраза вздутой физиономией, синяками и сальными лохмотьями звездного клошара из активных стекол для недоразвитых, – исчез из командного блока, угрожающе пугнув пальцем настоящего Куастику, отчего тот окончательно взбеленился. Трясущимися руками он схватил мемо и вызвал Дона.

– Твоя работа?!

– Моя, – с удовлетворением сказал Дон. – Все кончено, дорогой Ян. Не забивай себе голову этими привидениями. Их больше не будет. Если соблюдать осторожность.

– Что это значит?! Что ты натворил?!

– Всего лишь нашел и ликвидировал причину твоих волнений. Такого Ямамоту ты помнишь?

– Ямамоту? А… этот… да.

– Ему спасибо скажи. Он тебе все это устроил.

– Я-ма-мо-та?!

– Именно он.

– Бож-же. Чтоб я когда-нибудь хоть какого-нибудь вонючего космолома…

– Не нагружай меня, дорогой, это твои проблемы. Сейчас я иду к тебе.

– Дон!

– А?

– Я… спасибо тебе. Ты даже не знаешь, как ты… как я тобой… Ямамота, надо же…

– Да ладно. Я сейчас буду.

Как Дон и подозревал, это было сообщение о том, что Кублах начинает свою охоту. Но было и второе – послание лично для Дона, сугубо конфиденциальное и невозможное для прочтения кем-то другим.

Куастика перегнал сообщения со своего мемо на мемо Дона, затем демонстративно стер информацию у себя и демонстративно углубился в какие-то свои проблемы, чуть от Дона отвернувшись и как бы даже перестав его замечать.

– Спасибо, – пробормотал Дон и включил запись.

На экранчике появилась, как всегда, горячечная физиономия Джакомо Фальцетти.

– Боже мой! Он-то откуда знает?

– Не удивляйся, дорогой Дон, что я добрался до тебя в таком совсем, казалось бы, странном месте, – зашелестел фальцеттиев голос. – Я думаю, ты помнишь мою небывалую изобретательность и широчайшие связи в самых необыкновенных кругах. Не забивай себе этим голову – я узнал, где ты, что с тобой, и хочу помочь. Дон, дорогой, ты мне нужен. Возвращайся на Париж‐100, принимай мое предложение, только так ты сможешь увернуться от этой свиньи Кублаха. А заодно и поможешь всему человечеству. Мое предложение остается в силе, и я тебя с нетерпением жду.

Дон выругался.

Подонок Фальцетти, псих Фальцетти, последняя сволочь Фальцетти добрался-таки до него. И это предложение, это гнусное предложение, от которого он когда-то решительно отказался, как от самого последнего идиотизма, теперь снова всплыло. И теперь оно действительно сулило единственное избавление. Небольшое насилие над совестью – и все решится. Не так, конечно, как о том мечтал Джакомо Фальцетти, но, может быть, может быть, ужас, на который его толкают, будет многократно покрыт теми выгодами, которые человечество – вот именно, Человечество – получит от этой грязной, преступной сделки. В конце концов, это не убийство и не насилие, просто грязное и странное превращение. В котором Кублах запутается неминуемо.

Дон скорчился в кресле, обхватил голову как бы в сильной боли. Куастика обеспокоенно спросил:

– Могу чем-то помочь?

– Спасибо. Все хорошо. Мне нужно кое-куда смотаться. Спасибо тебе за все.

– Не за что, – с облегчением сказал Куастика. – Я никогда не забуду, что ты для нас сделал.

Глава 6. Визит моторолы

Фальцетти был очень занят, когда его позвал Дом, – он сидел в своей творческой и бился над очередным механическим изобретением. Его партнер по изобретательству, интеллектор «Малыш», самый мощный из разрешенных законом, никак не мог решить, какая из шести миллионов его сумасшедших идей будет достаточно сумасшедшей, чтобы хоть каким-то боком приблизить решение заведомо нерешаемой задачи – выращивателя микроскопических, не более трех ангстрем длиной, красно-ворсистых огурцов стандартного семейства «Земля Обедованная Т. А.». Требование было жестким – никакой генетики, никаких кунштючков с подпространствами и методикой упаковок, а только чистая, незамутненная механика Новотона. Если бы на месте «Малыша» был какой-нибудь другой интеллектор, мало знакомый с основным профессиональным занятием Джакомо Фальцетти, он бы тут же связался с моторолой города и сообщил тому о психическом нездоровье хозяина. Но эту стадию «Малыш» прошел еще лет десять назад и теперь вполне спокойно относился к самым завиральным идеям Фальцетти.

Джакомо Фальцетти был изобретателем. Следовало бы сказать, сумасшедшим изобретателем, но для эпохи, в которой он жил, это словосочетание считалось тавтологией. Только сумасшедший мог в те времена придумать себе такое занятие – изобретать новые приспособления. Людям из всего этого ничего изобретать не осталось – все, до чего они могли додуматься, даже обладая супергениальными способностями, уже давно было придумано простыми интеллекторами или, намного реже и в порядке досуга, моторолами. Техническое творчество, как и многое другое, ушло от людей. Осталась, правда, лазейка – придумывать ненужные вещи. В придумывании ненужных вещей интеллекторные существа не видели нужды и потому этим принципиально не занимались. Но у ненужных вещей, при всей их имеющей место изощренности, есть один небольшой недостаток – они никому не нужны и потому быстро надоедают. Чувство «мы кое-что умеем такое, чего эти шестеренки не сделают никогда» сменяется у окружающих чувством «только на всякую ерунду мы и способны»; после чего изобретатель не только теряет признание и встречает всюду равнодушие и забвение, он превращается в раздражающую помеху, напоминание о собственной второстепенности. В истории той эпохи немало встречается случаев позорного изгнания, а то и убийства изобретателей.

Все это превратило их в странный, очень закрытый, почти подпольный клан фанатиков, каждую минуту убеждающих себя в своем превосходстве над остальными; в том, что они, словно держатели герметических знаний, призваны в тяжелую годину хранить до лучших времен ростки менее тяжелого будущего.

Среди коллег по изобретательскому цеху Фальцетти был исключением. Никто не знает как, но еще в молодости он умудрился сколотить немалое состояние. Говорили, что деньги он заработал, конечно, не изобретательством, а умением придумывать для хнектов всякие жутко изощренные уловки в их извечной борьбе с моторолами. Хнекты-стопарижане лет за десять-двадцать до описываемых событий не без оснований считали Фальцетти своим главнейшим гуру. Когда-то именно в этом качестве Дон его и узнал. Самое странное – моторола Парижа‐100 к его антимоторольной деятельности относился снисходительно и никогда ни в чем ему не препятствовал. Фальцетти, впрочем, считал это тактической уловкой и очень моторолы боялся. Он и дом с высшей защитой, очень дорогой и единственный в городе, завел исключительно из-за опасений насчет моторолы.

– Хозяин, – сказал Дом приятным незапоминающимся баритоном. – Тут моторола к тебе с информацией. Впустить?

Фальцетти подскочил как ужаленный.

– Ты забыл, что я не велел меня беспокоить, пока я в творческой?! Никаких моторол! Вон отсюда! Вон! Вон!

– Извини, – изобразив голосом смущение, ответил Дом, – но у меня такое впечатление, что у него к тебе что-то важное.

– Важное-неважное… Убирайся!

– Извини, – еще раз сказал Дом и замолчал.

Вообще-то, ни в одном другом доме Парижа‐100 не имелось барьеров от моторолы. Наоборот, почти в каждой комнате можно было найти, причем на самом видном месте, особые иконки для связи с ним. Но не таков был дом у Фальцетти. Он стоил целое состояние и обеспечивал полную автономность на десятки лет вперед. Это был единственный всезащищенный дом на П‐100, даже моторола, прежде чем войти, должен был сначала попросить разрешения о контакте. Фальцетти ненавидел всех, но больше всего именно моторолу. Ненавидел он также необходимость постоянно с моторолой вступать в какие-то дела, порой очень странные.

Повздыхав, Фальцетти вновь погрузился в огуречную тему, но мысль сбоила, вдохновение уходило, уступая место ярости и бессилию. Он замотал головой, потом забарабанил кулаками по столешнице интеллектора.

– Сволочь! Сволочь! Сволочь! До-о-о-о-ом!

– Да, хозяин, – отозвался тот же незапоминающийся баритон.

– Вот что ты натворил, мерзавец, ведь просили же тебя – не беспокой, не беспокой, не беспокой!

– Виноват, хозяин. Прости, милый. Так как насчет моторолы? Он еще ждет вроде…

Фальцетти снова горестно завздыхал.

– Ведь не отвяжешься от него. Проси, что ли?

– Да, хозяин.

И тут же, почти без перерыва, раздался голос Дона Уолхова:

– Доброго здоровьица, господин Фальцетти!

Фальцетти в ответ завизжал:

– Я же тебя просил, моторола, не шути так! Что это за шутки такие дурацкие у тебя? Если ты издеваться надо мной сюда явился, то приходи в следующий раз, а сегодня мне не нравится, когда надо мной всякие… камп-пьютеры издеваются.

Моторола тихо, успокаивающе захихикал. Теперь уже не по-доновски, а своим обычным голосом (какой-то древний военный лидер, которого только историки и помнят).

– Что ж вы так близко к сердцу-то принимаете шутки своих самых близких друзей? Или не ладится что?

– Не твое дело, что у меня ладится, а что нет. Надо будет совета – сам позову. Только вряд ли это случится. Дудки! Что у тебя, давай побыстрей, некогда мне.

– Дело у меня вот какого рода, господин Фальцетти. Вы знаете, как дорого мне ваше мнение обо всем, особенно о том, что касается дальнейших судеб нашего города.

– Знаю, знаю, – уже мягче пробурчал Фальцетти, туго запахивая халат. – Не знаю только, хорошо ли от этого будет мне. Так что там?

– Во время наших с вами долгих бесед, как вы помните, говорили мы однажды, каким должен бы быть идеальный житель нашего города.

– Идеальный… Ничего идеального в мире нет.

– Разумеется, конечно, разумеется, уважаемый господин Фальцетти. Но мы, если помните, говорили о той умозрительной возможности, при которой нам с вами удалось бы каждого жителя Парижа‐100 сделать… точней, извините, не скажешь… именно идеальным с точки зрения благоденствия всего города в целом. Сделать, если помните, с помощью вашего изобретения, которое вы назвали, если не ошибаюсь, «экспансер».

– Гомогом! Гомогом, а не экспансер! Что за экспансер такой – про гомогом я говорил! Это раньше он экспансером назывался, а теперь называется го-мо-гом!

– Гомогом. Гм. Что ж, пусть гомогом. Суть в том, уважаемый господин Фальцетти, что я, как бы в исполнение наших с вами фантазий, такого человека нашел и соответствующим образом подготовил.

Голос, как всегда при визитах моторолы в творческую (в других комнатах дома, если не считать спальни, Фальцетти почти не бывал), раздавался откуда-то из-за полки, где хранились стекла-справочники и часть архивных стержней. Фальцетти метнул туда чрезвычайно подозрительный взгляд.

– Кого это там ты еще подготовил?

– Я хотел бы продемонстрировать, если позволите. Человек этот по моей просьбе у ворот ждет.

– С чего бы это я стал кого-то в свой дом пускать? – занервничал Фальцетти. – И вообще непонятно, на кой черт ты мне его демонстрировать собираешься.

– Мне, если позволите, необходимо реакцию вашу видеть. Я ее вообще-то вычислил, но реакция ваша… как бы это… непредсказуема. Да, непредсказуема, знаете ли. По шкале Хайдера непредсказуемость ваша оценивается в 560 миллиупсов. И, что очень важно, реакция ваша между тем очень информативна. Вы необычный человек, госп…

– Мне-то что до твоих нужд? Что ты всё ко мне пристаешь? – Фальцетти снова вздохнул, на этот раз с показательной досадой, потому что самому интересно было. – Ладно, пусть входит. Дом!

– Да, хозяин? – немедленно отозвался тот. У Дома в творческой была излюбленная точка звукоисточника – из-за зеркала на противоположной от двери стене, – но сейчас, следуя сложным и непонятным правилам межмашинного этикета, он выбрал то же самое место, что и моторола. Из-за этого баритон его показался Фальцетти менее знакомым и более незапоминающимся.

– Впусти там. У ворот гость.

– Конечно, хозяин. Уже впустил. Сюда проводить?

– Менять тебя пора, вот что. Ты мне еще весь город в творческую впусти. В прихожей встречу.

Внимательно осмотревшись, не забыл ли чего, Фальцетти заторопился вон.

В прихожей, заставленной зеркалами, коммуникационными экранами, экранами слежения и контроля, а также картинами старых мастеров исключительно направления «фиолетовая тоска», его уже ждал молодой с виду парень с пристальным, но пустым взглядом. Одет он был по молодежной моде «думма»: темные шорты и свитер с окисным покрытием, весь в разводах самых разных оттенков коричневого, красного и зеленого. От парня разило мраком и опасностью.

– Позвольте представить, – сказал моторола. – Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, служ…

– Эми, – расстроенно сказал Фальцетти.

Парень коротко взглянул на Фальцетти, кивнул в знак узнавания и равнодушно отвернулся.

– Вы знакомы? – удивился моторола.

Фальцетти ничего не ответил. Он вперил в гостя взгляд серийного убийцы в состоянии аффекта, секунд пять пытался этим взглядом его если не убить, то хотя бы смутить, но когда понял, что из затеи ничего путного не выйдет, резко развернулся и печатным шагом вышел из прихожей.

– Дом, выгони его! Он здесь не нужен.

– Кого, хозяин? Гостя или моторолу?

– Обоих! Нет! Гостя! А моторола пусть за мной, в беседку.

– Да, хозяин.

Беседку Фальцетти выбрал не раздумывая – она находилась хоть и на первом этаже, но в другом конце здания, добираться до нее надо было сложным путем, через длинные нежилые комнаты и «галерейные» извилистые переходы, всегда немые и освещенные очень слабо. Такая дорога давала Фальцетти фору, в которой он сейчас очень нуждался, – до разговора с моторолой необходимо было унять бешенство, сосредоточиться и решить, что делать.

Дом, догадавшись об этом, выхолодил галереи, Фальцетти шел по ним сквозь свежие сквозняки, со сжатыми кулаками, полуприкрытыми глазами. Дорога казалась ему бесконечной и раздражала, он подумал даже, что зря выбрал беседку. И когда он наконец очутился перед низкой дверью из кательмесского дуба, ни бешенство не уменьшилось, ни решение не пришло – Фальцетти чувствовал себя дурно, и даже, кажется, началась тяжесть в висках – предвестие судорог.

Дом к его приходу успел разжечь камин и предупредительно раскрыть два прикаминных кресла с бокалами шиипа на подлокотниках. Моторола никогда не появлялся перед Фальцетти в качестве тридэ, так что на самом деле второе кресло было не нужно. Дом раскрыл его из вежливости – мол, наверняка знаю, что креслом вы не воспользуетесь, но не считаю себя вправе лишать вас возможности принять решение самому.

Моторола оценил жест.

– Ваш Дом очень чуток. Поблагодарите его от меня.

Фальцетти, ни слова не говоря, тяжело плюхнулся в кресло.

– Этот парень не годится, – заявил он.

– Эми? Но почему?

– Я его знал когда-то. Грубая скотина. Очень ненадежен.

– Странно, – с искренним недоумением сказал моторола. – Я не знал, что вы знакомы.

Фальцетти выбрался из кресла и забегал по беседке.

– Этот подлец запустил в меня камнем! Из-за спины! Такой человек не годится для этого, как его… идеального жителя!

– Но в вас никто не бросался камнями. Я бы знал. Вы ничего не путаете, господин Фальцетти?

– Он швырнул мне в спину огромный булыжник! Только за то, что я надрал ему уши! Швырнул булыжник и убежал. Думает, я забуду. Он еще вдобавок и идиот. Вы хотите получить город, полный воинственных дебилов?

– Сколько же ему тогда было лет?

– Откуда я знаю? Десять. Двенадцать. Может, восемь. Какая разница? Подло! В спину! В меня! Он поднял руку на меня! Он хорош только для тюрьмы, этот гадина!

– Кстати о тюрьме. Ваш друг Уолхов совершил побег из Четвертого Пэна. Теперь мечется по Ареалу, пытается спрятаться подальше от своего персонального детектива, этого Кублаха.

Фальцетти будто наткнулся на стену.

– Дон? Когда?

– Две недели назад. Сейчас ищут Кублаха, а тот куда-то делся и на запросы не отвечает. Ищут. Но это непросто. Ведь у него-то нет персонального детектива.

Фальцетти сразу забыл и об Эми, и о мотороле.

– Дон! Надо же! Куда они смотрели? Да и зачем убежал-то? На что рассчитывал?

Фальцетти и сам не понимал, почему его так сильно взволновало известие о побеге Дона. Прошло шесть лет с того дня, когда они в последний раз пожали друг другу руки. За это время Дон превратился совершенно в другого человека – интеллекторный террорист, преступник, одними обожествляемый, другими проклинаемый… Иногда Фальцетти спрашивал себя, тот ли это Уолхов, которого он когда-то учил первым хнектовским проделкам, но он слишком хорошо знал Дона в лицо, чтобы оставалось место сомнениям. Тот, тот самый. Их недавний, состоявшийся всего полгода назад, разговор по закрытой от контроля линии (это было дорогое удовольствие для Фальцетти, но других телекоммуникаций он не признавал, даже если заказывал на Ямайке новый стульчак из зеленого сталактита) еще раз подтвердил это. Такой же грубиян, такой же наивный дурак, только в ореоле рецидивиста.

Дон тогда отказался от чести быть матрицей идеального жителя, чем сломал огорченному Фальцетти хитроумнейшую комбинацию. «Напрасно вы вообще полезли к Дону с таким предложением, – попенял ему тогда моторола, услышав о разговоре. – Я бы мог вам заранее сказать, что он откажется. Да и не годится он ни по каким меркам для матрицы, зря вы это, ей-богу, господин Фальцетти!»

Моторола давно покинул дом, а Фальцетти все мерил и мерил шагами свою беседку. От быстрой монотонной ходьбы кружилась голова, судороги удалось снять только с помощью домашнего Врача, не очень мощного, но, по крайней мере, не слишком навязчивого. Поставив диагноз на расстоянии (Фальцетти запретил себя трогать и изводить всякими идиотскими вопросами), Врач прислал к нему сервера – механического ублюдка размером с мелкого пса. Деликатно топоча шестью лапами, ублюдок побегал рядом с ним и, когда судороги прошли, ускакал прочь.

«Ни в коем случае, – мучительно вырисовывал свою мысль Фальцетти, – ни в коем случае нельзя допустить, чтобы в качестве матрицы был использован этот сволочь Эми». И даже не потому, что Фальцетти его искренне ненавидел.

С точки зрения моторолы, Дон, конечно же, не мог быть удовлетворительной матрицей, и Фальцетти понимал это с самого начала. Дону в его игре с моторолой отводилась роль промежуточного звена, пешки, которая, наделав шуму и разметав остальные фигуры, бесследно исчезнет с шахматной доски, а может быть, и вообще из этого мира, о чем Фальцетти не пожалеет ничуть. Моторола, конечно, не разрешил бы, но ведь его можно и обмануть! И, в конце концов, гомогом принадлежит Фальцетти, а не мотороле, – это Фальцетти изобрел и построил гомогом, это его изобретение, не бессмысленное, не кунштючок, а полноценное, очень могущее быть полезным изобретение. До которого эти чертовы камп-пьютеры так и не додумались.

Вот!

Фальцетти даже взвизгнул от возбуждения – настолько неожиданной и гениальной оказалась идея, пришедшая ему в голову.

Дон все так же нужен для его комбинации, но теперь он ни за что не откажется! Теперь положение изменилось. Теперь он в бегах. Теперь ему просто некуда деваться, если он не хочет попасть в лапы Кублаха, если он хочет избежать неизбежного. Ну, конечно, конечно, конечно!

Сейчас ему будет не только выгодно размножиться, сейчас такое размножение станет для него единственной возможностью убежать от своего Кублаха окончательно и навсегда. Самого-то Дона Кублах непременно поймает, но те, в кого он вселится с помощью гомогома, для Кублаха будут недоступны принципиально! А размножение на два миллиона копий – это вероятность в одну двадцатитысячную процента остаться в собственном теле и не перескочить в другое. Дон от такой возможности убежать, да еще вдобавок начать свои хнектовские дела совсем на другом уровне, ни за что не откажется. Какие бы нелепые моральные мучения его ни терзали.

Оставалось только найти Дона раньше, чем Кублах. И сделать ему предложение, от которого, как говорили политики древности, он не сможет отказаться.

Если учесть, что в течение двух недель Дона безуспешно разыскивают именно для того приспособленные службы Ареала, задачка перед Фальцетти стояла неразрешимая. Но Фальцетти не был бы изобретателем, если бы боялся неразрешимых задач.

Для начала он кинулся в творческую, где в полном одиночестве бился над загадкой трехангстремовых огурцов его друг и помощник «Малыш». По интеллектуальному уровню «Малыш» был существенно ниже Дома. По ареальному законодательству Дом не имел права помогать Фальцетти в его работе над изобретениями, но, по крайней мере, совет о том, как разыскать знакомого, он вполне бы мог ему дать. Однако Фальцетти не доверял никому, кроме «Малыша», – даже Дому.

На всякий случай он включил в творческой режим инфоблокады и вместе с «Малышом» стал гадать, как найти Дона. Минут пятнадцать интеллектор копался в своих миллионах сумасшедших идей, но ни к каким решениям, кроме самых патологических, это не привело. Тогда «Малыш», смущаясь из-за заурядности своего совета, предложил опросить друзей Дона.

– Чего они не скажут Космополу, с удовольствием скажут вам.

Для начала Фальцетти очень огорчился и самым едким образом своего помощника высмеял. Потом пожал плечами и склонился над мемо, которое было исполнено во вкусе хозяина – в виде красного марсианского божка с рукояткой полированного железа.

– Ну? И где этих друзей искать?

Божок заморгал зелеными экранчиками и выдал первый ответ.

Задача оказалась совсем не сложной, и уже через час Фальцетти вызывал по закрытой линии первого из знакомых Дона – некоего Негасема Азурро, удачливого и буйного хнекта. Азурро, проверив для начала, с кем говорит, сообщил, что к нему из Космопола уже приходили, но он ничего не знает, кроме того, что пару недель назад Дон действительно с ним связывался, просил убежища, но, сами понимаете, даже последний псих не пойдет на такое с человеком, у которого свой собственный персональный детектив. От Негасема Фальцетти узнал имена еще нескольких знакомых Дона и стал связываться с ними. Результат был тот же – да, Дон недавно объявлялся, просил убежища, не получил, сами понимаете почему, и вот вам еще несколько имен к списку в качестве утешения.

Дон оказался удручающе общительным, список стремительно увеличивался, и после пятнадцатого разговора у Фальцетти от злости снова начались судороги. Снова прибежал ублюдок, снова стал с жужжанием семенить рядом сервер, а «Малыш» вместо Фальцетти продолжил движение по списку знакомых Дона. «Малыш» очень хорошо, даже несколько издевательски, копировал голос хозяина, никто подмены никогда не замечал, поэтому и результат у него получался тот же, что и у Фальцетти, – ноль сведений о местонахождении Дона и несколько новых имен в качестве бонуса. На исходе пятого часа, когда Фальцетти, не в силах унять раздражение, давно уже покинул творческую и теперь нервно мерил шагами спальню, «Малышу» повезло. Барнаби ван Молст, содержатель астероидной гостиницы для космоломов и прочего подобного сброда, сообщил ему по секрету, что часов этак сто назад Доницетти Уолхов по его совету направился на одну из фасетт, занятых исключительно хнектами. Дальнейшее было вопросом техники.

Узнав, что Дон обнаружен, Фальцетти чуть не заполучил сердечный припадок – теперь уже не от раздражения, а от радости. Все складывалось как нельзя лучше. Он приказал «Малышу» послать на фасетту заранее приготовленное послание и облегченно откинулся в кресле. В который раз – исключительно благодаря собственному уму – он выиграл. Он переиграл моторолу, не прибегая ни к каким хнектовским ухищрениям типа запутывания словами или логического гипноза. И теперь матрицей станет тот, кого он выбрал. Не какой-то там сволочь и гадина Эми Блаумсгартен, способный только на одно – без всякой причины швырять камни в спины достойнейших представителей человечества.

Фальцетти не знал, что у Дона Уолхова никогда не было знакомого по имени Барнаби ван Молст. Не знал он также, что на самом деле ни Барнаби, ни его астероидной гостиницы никогда не существовало. Существовал лишь коммуникационный фантом, созданный лишь для того, чтобы с ним связались в поисках Дона. Фальцетти было невдомек, что благодаря несанкционированному соединению бортовых фасетты Дон уже восемь часов как вычислен моторолой Парижа‐100.

Глава 7. Прибытие

Мальчишка окликнул его, и он вздрогнул – вот главное воспоминание, которое будет потом преследовать Дона до самой смерти, просто изводить его будет… а, казалось бы, такая пустая мелочь. Особенно если учесть, куда он шел, с каким решением и к чему это решение впоследствии привело. Вот уж действительно несоразмерные вещи.

– Дядь, подержи коробочку, дядь! – вот что сказал ему тот мальчишка.

И он вздрогнул.

Тут вздрогнешь. Тут еще не так испугаешься. Тут вообще в штаны наложишь – когда все против тебя, когда во всей Вселенной не найдется не то что убежища, но даже и человека такого, который бы тебе сочувствие выказал. Когда идешь, словно крадешься, по улице Хуан Корф, главной, между прочим, артерии города Париж‐100, единственного населенного пункта на планете с тем же названием, то есть опять-таки Париж‐100, – идешь и каждую секунду рискуешь напороться на знакомого, просто даже удивительно, что не напарываешься пока.

Еще бы! Тут и не так вздрогнешь!

Вечер, все высыпали на улицу прогуляться, а где лучше всего прогуливаться в Париже‐100, как не по улице Хуан Корф? Мягкий гул голосов, надменные прогулочные кузнечики и масса, масса людей. С другой стороны, столько лет прошло, вряд ли здесь осталось так уж много знакомых, вряд ли велик риск.

Вот так вот. Приходишь в когда-то свою квартиру, а там чужие люди расположились как у себя дома, и другая мебель, и расставлена по-другому, и смотришь вокруг себя, и поражаешься несправедливости, что вот не можешь никому претензии предъявить на собственный дом. Очень большое место занимает в жизни человека место, где он живет или, может быть, жил когда-то. Именно что гнездо.

И тем не менее. Как бы мало ни оставалось знакомых у Дона в Париже‐100, они все же были. Его могли знать хотя бы через родителей. Уолховы – фамилия известная в здешних краях. Уолховы заведовали здесь Ботанической лабораторией, был еще родственник-художник, и, конечно, была мама, мадам Уолхов, тоже в своем роде знаменитая личность… Да и сам Дон известен многим хотя бы по розыскным объявлениям. Словом, вполне могли узнать. А тут еще этот мальчишка.

Ну, знаете, такой: с длинным лицом, с белесыми, почти бесцветными волосами, с обязательными веснушками и этим уличным хамовато-деловым видом.

– Подержи коробочку, дядь! Тебе это. Хочешь?

– А? – сказал Дон.

– Коробочку.

Дон развеселился. Он не улыбнулся мальчишке, потому что не хотел портить ему игру. Подержи коробочку, надо же! Древняя, целиком стопарижская шуточка. Дона чуть слеза умиления не прошибла, когда он протянул руку к ней. Красивая, блестящая, черная с золотыми разводами (упаковка от детского вокса «Умница»), а в его детстве были оранжевые коробочки и еще зеленые. Нет, ну, конечно, никаких умильных улыбочек, он сыграл как надо – почему не порадовать паренька? Этакого балбеса сыграл, жадного до подарков, и глаза бестолковые, он однажды дал такому коробочку, вот смеху-то было, до сих пор помнится.

– Это мне, что ли? Ну-ка, дай-ка сюда! – Он взял протянутую вещицу, строго посмотрел сначала на паренька, потом на нее и с по-дурацки подозрительным видом осторожно отколупнул ногтем крышку.

Он, конечно, знал, что там внутри, и приготовился картинно испугаться, но и на самом деле вздрогнул, когда оттуда с треском и насекомо-злобным шипением выплеснулись отвратительные щупальца, захлестнулись вокруг правой кисти; Дон, опомнившись, сделал вид, что обмер от ужаса и сдавленным голосом произнес:

– О-о-о-ой-й-йя! Чт… Что это? Ава-ва-ва-ва-ва!

Мальчишка, немного разочарованный таким скромным испугом, неуверенно хихикнул и, готовый удирать со всех ног, задержался все-таки на секунду, явно надеясь на пусть запоздалую, но более живую пляску ужаса, которую вполне можно от такого олуха ожидать. Их взгляды – ждущий и делано испуганный – пересеклись, и тогда Дон, пожалев мальца, сказал еще раз, тихо, внятно и с выражением:

– Ой, мама!

Мальчишка с готовностью осклабился, зараза такая, издевательски загоготал и помчался вниз по Хуан Корф, громко смеясь и показывая на Дона пальцем, что вообще-то было уже лишним.

Дон торопливо нагнул голову, пряча лицо. Он сунул коробочку с обмякшим чудовищем в карман вервиетки, неслышно хмыкнул и пошел дальше. Он и не думал даже, что часто потом будет этого мальца вспоминать, потому что пока никакого смысла вспоминать его не было, ничем таким символичным эта встреча не отличалась, а вот поди.

Разве вот что: он в тот миг почти забыл, что вокруг опасность, забыл, где находится и куда идет. Это, может быть, и вправду символично для Дона было.

Он вновь шел быстро и неприметно, из-под опущенных век косил глазами по сторонам – словом, делал все, что в таком случае полагается, только чувство опасности притупилось, что, конечно, было неправильно.

Тут наверняка сыграла свою роль и встреча с мальчишкой, но не только она. Главное тут было напавшее на Дона из-за угла чувство радости от словно бы давно лелеемой встречи с родными местами. Оно появилось еще до мальчишки, часов за десять до того, с самого прибытия на планету, с того самого времени, когда он впервые за много лет вдохнул стопарижский воздух, отдающий древними благовониями.

Дон пожалел, что ему пришлось садиться не на космопортовской площадке с соблюдением обязательного ритуала – облета жилой зоны по двухсотметровому коридору, – а в потайном месте, во времена оно облюбованном для скрытой посадки и текущего ремонта контрабандистами и космоломами всех мастей. Он вдруг вспомнил и вновь захотел увидеть родную графику стопарижских улочек и бульваров, Кварталы особняков, Художественные казармы, Базар, Пруды ужей и лягушек, где он провел с друзьями несколько длиннющих лет детства, где были игры, были драки, где замышлялись побеги и отчаянные походы, с детской искренностью поверялись недетские тайны, устраивались штабные пиры с музыкой нарко, мужскими конфетами и запретной сладкой водой «Джемма», где в подробностях обсуждались выдуманные победы над девочками и тайком хоронились невыдуманные страдания из-за них; где, наконец, была Джосика со всем дурным и прекрасным, что с этим именем связано, где… о боже, где столько было всего, забытого крепко-накрепко, почти чужого… где он, двенадцатилетний, решил однажды превратиться во взрослого и сказал: «Таким, как сейчас, я себя запомню и таким останусь навсегда». И запомнил, и до сих пор остался почти таким, и никогда потом никак не мог понять – на самом ли деле тогда, в двенадцать, он превратился во взрослого или просто до сих пор не сумел из того возраста выйти?

Приходилось спешить. Дон слишком хорошо знал все тонкости городских машинных систем, чтобы обольщаться насчет своего инкогнито. Он прекрасно понимал, что давно моторолой узнан. Однако от узнавания до действия, по расчетам Дона, обязательно должен быть какой-то временной лаг. Дон это время заранее высчитал и теперь примерно представлял себе, сколько у него в запасе минут, чтобы, не натыкаясь на знакомых, без помех добраться до Фальцетти и провернуть вместе с ним небольшую операцию, после которой все действия моторолы, если они вообще воспоследуют, потеряют всяческий смысл. Дон очень тщательно готовился и все расчеты проделал по нескольку раз. Сам.

Но помилуйте, какие расчеты, когда после многолетнего перерыва попадаешь на родину, какие расчеты, господа, о чем вы?

При чем тут какие-то там расчеты, когда ты идешь по улице Хуан Корф, где что ни дом, то творение мастера – здесь, на Хуан Корф, воспитывалось твое чувство родного, здесь ты когда-то открывал для себя, что есть красота в мире. Хуан Корф, да еще в такой вечер! Да разве можно по ней спешить?!

И все-таки по улице Хуан Корф он двигался именно что спеша.

Спеша – под неумело, но трогательно разрисованным черным небом, единственным, стопарижским; под музыку то грустную, то веселую, то громкую, то тихую; под танцы где-то за окнами или на балконах, или под стрельчатыми арками в облаке разноцветных светлячков… или прямо на Хуан Корф; под женский хохоток, не обязательно такой уж чарующий, под невнятные разговоры, под шарканье многих сотен коттоновых туфель. Спеша – мимо каждый раз другого сквера Бризмен, который он когда-то назвал сквером Измен, и, наверное, не только он – уж слишком напрашивается сравнение. Спеша – мимо двух громадных зонтичных небоскребов со старинными табличками «раритет, охраняется городским моторолой», там располагались центры совместных увеселений, учебные центры, лавки коллекционеров и раздвижные залы для встреч. Спеша – мимо улицы Ночных бэров, где на самом-то деле ночных бэров даже и в детстве Дона не было: там выгуливали странных животных эти мрачные личности, которыми мамы пугали (улица вела к Дворцу Зеленых наслаждений, и в детстве Дон все гадал, что это за зеленые наслаждения предлагаются там людям, раз такое название, раз каждый вечер туда стягиваются жадные толпы, а потом он это узнал в подробностях). Мимо всего этого – спеша, спеша, спеша…

И все-таки около Второй танцакадемии Дон чуть замедлил шаг. Из окон доносились шутоватые, скачущие мелодии, и опять обдало запахом – к тому времени он уже не замечал китайского привкуса в воздухе, нос его словно бы выключился из жадной погони за воспоминаниями, но запах Танцакадемии настолько сильно ударил по памяти, что Дон и вовсе остановился.

Вот здесь… Нет, чуть дальше… Тогда, правда, здесь не было никакого народу, тихий предутренний час… Вторая танцакадемия тогда молчала, а запах стоял тот же. «Странно, – подумал Дон, – я никогда раньше не интересовался, чем это так приятно пахнет у Первой, и никто со мной об этом не говорил». Не то чтобы скрывали, нет, просто в голову никому не приходило задать вопрос. Всем хватало знания, что у Первой всегда такой аромат. Похоже, пахло цветами, хотя конкретного цветка с этим запахом Дон не знал.

Пожалуй, именно тогда (в который раз сказал себе Дон) он впервые почувствовал ненависть к мотороле. И впервые, как ни парадоксально, отождествил моторолу с городом, который всегда любил. Отождествил и, может быть, за это возненавидел. Именно тогда, во время предутренней, почти уже взрослой драки.

Они что-то – уже не восстановить что – не поделили с окраинными парнями и после недолгих дипломатических переговоров с ощериванием, презрительным искривлением лиц, многозначительными кивками и демонстративным засучиванием рукавов вышли на небольшую площадку непонятного назначения.

В высоте блестели яркие фонари, и площадка казалась безукоризненно, математически плоской. Спустя несколько минут после того, как началась драка, Дон вдруг осознал, что происходит что-то странное – никто никого на самом деле не бил, все разделились на пары и словно бы танцевали весьма синхронно какой-то боевой танец. Дону стало смешно, когда он заметил, что и сам с упоением пляшет вместе со всеми, думая, что жестоко дерется. Его противник, длинный, тощий Протуберага, изо всех сил старался попасть в ритм. Потом возник Орхидео, тогдашний друг Дона, он схватил Протуберагу и тоже будто бы в танце стал задирать ему свитер на голову. Протуберага вроде и не сопротивлялся совсем, он лишь очумело застыл, да и то всего на пару секунд, а Дон следил за ними, приплясывая. Полностью задрапировав Протубераге голову этим самым свитером, Орхидео стал его по этой голове колошматить, однако и удары не производили впечатления настоящих – они были бесшумны, слабы, замедленны и картинны. Они были в ритм. И все это время Протуберага плясал не переставая.

Потом их кто-то спугнул, потом они помирились, потом шли вместе по улице, уже без истерик выясняя сложные отношения, как вдруг из будочки уличного коммуникатора (не из мемо, нет, совсем не из мемо – ни один мемо, вот странно, голоса тогда не подал) донесся фа-ми – двухнотный сигнал вызова. Коммуникатор был тогда нововведением, его воспринимали как что-то вроде исповедальни. Многие так и называли – «исповедальня». И не слишком-то уважали, предпочитая привычное мемо. Дон, который был ближе всех к «трепачу», вошел в будку.

– Ваш танец, – женским голосом сказал моторола, – доставил мне эстетическое удовольствие. Это был хороший танец. Спасибо.

«Ах, будь ты проклят!» – подумал тогда Дон, совершенно дико ревнуя к тому, что моторола воспринял их драку точно так же, как и он, а он-то думал, что это останется его личной, дорогой тайной. И странным образом в тот миг в сознании Дона оформилась как жизненный принцип его всегдашняя нелюбовь к моторолам и вообще советчикам-доброхотам, которые знают больше, чем он, и уже поэтому всегда правы – и все это вместе с благодарностью за «спасибо», с ревностью к тому, что моторола понял танец драки, с ощущением, что город, им любимый, и моторола, им не принимаемый, есть одно и то же существо, носящее имя Париж‐100. Дон тогда впервые понял, как это правильно, что моторола не имеет собственного имени и даже пишется с маленькой буквы, хотя играет в жизни каждого человека очень важную роль. Тут или самоуничижение, или непомерное самовозвеличивание. «Вот здесь, – сказал он себе, все еще мешкая у Второй танцакадемии, – стояла та будка, позже снесенная и замененная типовым регистратором, открытым любому чужому уху, и таких регистраторов сегодня, – отметил про себя Дон, – намного больше стало в Париже‐100. Закономерность, – подумал он, – усложнение города и вытекающее отсюда увеличение информативной емкости моторолы. Тотальная слежка. Везде одно и то же, всегда».

«Впрочем, не в усложнении дело: нет усложнения, не видно его, – чуть погодя рассеянно он добавил, уже спеша, уже спешкой отгораживаясь от города. – Разрастание при упрощении, кто-то мне об этом рассказывал».

Он подошел к переулку, в глубине которого прятался особняк Фальцетти. Переулок назывался Фонарным, но, как всегда, ни один фонарь здесь не горел, и только сияние небесных надписей позволяло увидеть высокую и длинную стену, за которой хозяин особняка строго хранил свое одиночество. Дон дошел до маленькой, под тисненую бронзу, дверцы и тихо позвал:

– Джакомо!

– Никого дома нет, – тут же отчеканила дверь.

– Джакомо, – снова сказал Дон, – это я, Дон.

После паузы – жаркий голос Фальцетти:

– Здравствуй, Дон, здравствуй, мой дорогой! Я жду тебя с того момента, как узнал о твоем побеге. Ты получил мое сообщение?

Дверь распалась, брызнул свет изнутри. Дон вошел в него, как в талую воду, – перед ним стоял Джакомо Фальцетти.

Все окна в доме горели, и горели разноцветные фонарики на искусственных деревьях, расставленных вдоль тропинки в сложном, но строгом порядке. Фальцетти голодными глазами глядел на Дона.

Он здорово сдал. Чуть сгорбившись, чуть приоткрыв широченный рот, он виновато улыбнулся и спросил:

– Ну, так что, милый Дон, с чем ты пришел ко мне?

Дон поморщился. От Фальцетти разило труднопереносимой фальшью.

– Еще раз, пожалуйста, объясни насчет того предложения. У меня такое чувство, что, может быть, сейчас я его приму.

– Ага, – ответил Фальцетти.

Он шумно вздохнул и, не говоря больше ни слова, повернулся к Дону спиной. Дон подумал, что еще не поздно уйти. Фальцетти сделал шаг, другой, потом заторопился и рысцой побежал к дому. Дон поспешил за ним.

Странное дело, глядя на приплясывающую походку Фальцетти, он снова вспомнил ту драку и тот разговор с моторолой, и ему захотелось идти танцуя, хотя, конечно, для танцев сердце у него было сейчас слишком тяжелое. Он вот про мальчишку с коробочкой не вспомнил, это позже придет.

В прихожей Фальцетти остановился и через плечо взглянул на Дона, лицо его веселилось.

– Ха-ха, Дон! – крикнул Фальцетти. – Ты согласился! Ты все-таки согласился!

Глава 8. Предложенное кресло

Тысячу раз бывал здесь Дон – тысячу, если не больше. И когда боготворил Фальцетти, и когда в нем разочаровался, и когда понял, что Фальцетти – просто-напросто псих, причем из опасных. Но дом всегда оставался для него родным местом, намного более родным, чем даже собственный, тот самый, которого сейчас нет. Эти галереи, эти узкие переходы, множество неиспользуемых комнат, которые, как ни старается Дом, как ни вычищает из них пыль, все равно разят необитаемостью. Как-то однажды, тоскливо вспоминая, Дон подумал, что, может быть, именно эта необжитость и тянула его к дому Фальцетти.

И к самому Фальцетти он всегда относился так же. Даже тогда, когда были живы родители. Он слишком рано отдалился от них. Или они слишком рано отдалили его от себя. Какая разница?

– Здравствуй, Дом. Рад быть в тебе.

– Здравствуй. Мне тоже, поверь, приятно.

– Сюда! Сюда! – частил Фальцетти, спускаясь по лестнице.

– Он что, у тебя в подвале, прибор твой?

– В подвале, в подвале! Ох, Дон, если бы ты знал, как это замечательно, что ты согласился!

– Но я еще…

– Да-да-да, ты уже сказал, я уже услышал.

Фальцетти нервничал. Вообще-то, он нервничал почти всегда, но сейчас это усилилось. «То ли время свою роль сыграло, – подумал Дон, – то ли ситуация более нервная, чем я себе ее представляю».

– Ну вот, смотри!

Они стояли в маленькой комнатке, освещенной четырьмя плазменными факелами-оберегами. Посередине расположился сложный, составленный из переводных трубок, кристаллов и непонятных матовых дисков, аппарат. В двух углах комнаты поставлены были кресла, на сиденьях лежали причудливой формы шлемы.

– Это вот и есть твой экс…

– Гомогом называется, – с гордостью провозгласил Фальцетти.

Он прошел к одному из кресел, взял шлем, напялил его на голову и тяжело плюхнулся на сиденье.

– Вот. И ты тоже садись.

В шлеме он стал похож на Супера из детских стекол.

– Тебе идет, – сказал Дон с улыбкой. – Но прежде чем я надену эту штуку, ты мне должен кое-что разъяснить. Иначе ничего не получится.

– Должен тебе прямо сказать, дорогой Дон, – ответил на это Фальцетти, насмешливо подняв брови. – Ты в таком положении, что меня еще упрашивать должен, чтоб получилось. Но мы с тобой старые друзья, поэтому объясню по порядку. Да ты присаживайся, что стоять?

Дон, игнорируя протянутую к другому креслу руку Фальцетти, огляделся, словно бы в надежде найти еще какое-нибудь сиденье, подошел к креслу, поднял шлем, аккуратно положил на пол, сел.

– Ты учти, Джакомо, я эту штуку не надену, пока до конца не разберусь, во что ты меня втягиваешь.

– Ну, конечно же, конечно, конечно! Иного я и не ожидал. – Фальцетти мелко захихикал, со значением захихикал, как бы даже и намекая, что во всем этом деле есть подвох, до которого Дон ну никогда в жизни додуматься не сумеет.

– Ты мне сначала, друг Джакомо, представь тех добровольцев, о которых в прошлый раз говорил. Сколько их теперь, тысяча? Десять тысяч?

Фальцетти недоуменно потряс головой. С невинным видом уставился на Дона. «Господи, до чего же фальшив этот псих, – подумал Дон, – и как я раньше этого не замечал, видно, затмение какое-то, не иначе. Да у него же все фальшиво. У него, наверное, и дерьмо резиновое».

– Ты меня извини, Дон, но я что-то не понимаю, честное слово. О каких добровольцах ты говоришь? Мы с тобой одни здесь, только мы и есть добровольцы, разве не так, а? Больше нет никого. Что за добровольцы, Дон, милый?!

– Примерно этого я и ожидал, – мрачно сказал Дон. – Что ж, очень грустно, но твое предложение я вынужден отклонить.

Фальцетти в отчаянии всплеснул руками, и Дон подумал, что даже настоящее отчаяние у него выглядело бы фальшиво.

– Но как же, Дон?! Ты не можешь отказаться! Я так ждал, так готовился… Да и тебе деваться некуда будет.

– Ничего, – ответил Дон. – Немного отсижусь у тебя, где мне еще найти такую неприступную крепость? А там, глядишь, что-нибудь и придумаю. Комнатенка у тебя найдется для старого друга и ученика? А?

– Ох, Дон, не шути, пожалуйста, так жестоко! Ты же прекрасно понимаешь, что против персонального детектива не спасет никакая крепость. Персональный детектив – не человек. Персональный детектив – система, причем всеареальная! Ты ведь шутишь, скажи? Ты ведь нарочно разговор про всех этих добровольцев завел, чтобы поиздеваться над старым Джакомо?

– Какие уж тут шутки, – жестко сказал Дон, вставая с кресла. – Ты сам мне про добровольцев говорил, разве я мог один такое придумать? Я очень рисковал по дороге на П‐100.

– Что за добровольцы, Дон, милый? В этом деле, кроме нас, по определению не может быть никаких добровольцев!

– Тебе проскользить запись? Неужели ты думаешь, я такой дурак был, чтобы не записать нашего разговора?

Дон подошел к Фальцетти вплотную, вынул из кармана вервиетки черную планшеточку мемо и сунул ему под нос.

– Слушай!

Очень громкий и очень чистый, откуда-то над ними раздался голос Фальцетти. Субинтеллектор мемо, как всегда, очень предупредительный, начал с середины их тогдашнего разговора, именно с того места, о котором Дон и хотел напомнить Фальцетти.

– Твое сознание с помощью экспансера…

– Я тогда экспансером гомогом называл, – с ностальгической улыбкой бормотнул Фальцетти.

– …с помощью экспансера, – повторил интеллектор, – будет переписано на мозги группы добровольцев… многочи-и-и-сленной, смею уверить, группы. После этого каждый из них станет тобой. Точной ментальной копией тебя с различиями чисто физиологическими – ну, один там ниже ростом, у другого нос подлиннее…

– А я? – спросил голос Дона.

– Ты? А что ты? Ты как был Доном Уолховым, так Доном Уолховым и останешься. Что еще может с тобой случиться? Просто после экспанции вас, Донов Уолховых, станет целая армия…

– Я теперь экспанцию Инсталляцией называю, – снова встрял Фальцетти. – Неудачное было слово. Еще эта мерзкая буква «ц»!

– …Просто после экспанции вас, Донов Уолховых, станет целая армия, и вот тогда, милый Дон, мы зададим моторолам такую встряску, такую встряску! Мы тогда с тобой, милый мой Дон, спасем мир от м…

Звук исчез, и Дон убрал мемо в карман.

Откинувшись в кресле, разинув рот, странным-странным взглядом смотрел на него Фальцетти. Дон был не то что мрачен – железен.

– Ну, так что насчет добровольцев?

Фальцетти изумленно потряс головой, развел руками в неверии.

– Как, Дон? Ты смог меня записывать на эту… Дон! Ты мог подозревать меня? Я не верю. Здесь какой-то простой ответ.

На секунду Дон не сдержался, схватил Фальцетти за грудки, яростно выволок из кресла, оторвал от пола.

– Так что насчет добровольцев, друг Джакомо?

И отбросил его прочь, мимо кресла, на пол.

Фальцетти боевито вскочил, злобно замахал руками перед собой, но тут же остыл, со всегдашней фальшивостью расхихикался и вновь упал в кресло.

– Эх ты, ну и… Хе-хе! Вот уж не ждал. Вот уж не ожидал! Вот уж даже не подозревал, что… Такие, выходит, у нас с вами, дорогой Уолхов Доницетти, теперь складываются подслушивающие, записывающие отношения? Ай-яй-яй! Надо было мне догадаться!

– Еще раз спрашиваю, – Дон очень угрожающе склонился над распростертым Фальцетти, – что насчет добровольцев?

– А нет добровольцев, Дон! Ты меня просто не понял. Ты просто некачественно меня записал или… я не знаю что. И никогда добровольцев не было, на кой черт мне сдались какие-то добровольцы? Были – и остаются, остаются! – люди доброй воли, о которых – я совершенно точно помню – я тебе и говорил. А люди доброй воли, дорогой, милый, многоуважаемый Дон, – это есть люди, населяющие нашу планету, точнее, город на планете под названием, как ты, наверное, уже догадываешься, Париж‐100. Вот об этом я тебя просил-умолял, чтобы тебя, моего самого дорогого, да сразу на весь Париж‐100 растиражировать. По этим, по всем доброй воли жителям города Париж‐100. Как же ты сразу не догадался, когда отказывался? Или совсем ты глуповат стал, мой милый, дорогой Дон?

Милый, дорогой Дон отреагировал на эти слова, как тот, кто знает, но знать боится, – для него они стали крушением последних иллюзий. Дон на какой-то миг онемел. Затем попытался взять себя в руки путем тщательного выбора слов, отчего между ними появились пробелы молчания.

– Ты… хочешь… сказать… что… хотел… чтобы… я захотел… участвовать… в такой… жуткой какофонии убийств? Ты, сука, надеялся, что я соглашусь? Ты, гадина, хотел обмануть меня и вчерную использовать в таком гадостном преступлении, когда прекрасно знаешь, что ни на какое насилие над людьми я не пойду никогда? Что это у меня принципом заложено, о котором даже не стоит спорить.

– Ой-ой-ой-ой-ой! – театрально вскричал Фальцетти. – Ой, как мы оскорблены в наших лучших чувствах! Ой, как нас, преступника, всячески заклеймленного, достойный гражданин более чем достойного города обижает! Насилие – ну, конечно, насилие! А то ты по тюрьмам маешься за то, что действовал только уговорами!

– Ты просто, выходит, врал, чтобы всех жителей Пэ-сто заменить на меня? Да зачем тебе это нужно было?

– А кого, – горячо произнес Фальцетти, – а кого, милый мой Дон, я мог вместо тебя взять? Себя? Но ты представь – два миллиона импульсивных, или, как ты говоришь, сумасшедших Фальцетти! При моем-то неуемном характере разве продержится такой город без беспорядков хотя бы час?

Дон пометался по комнате, грузно осел в кресло.

«Дурак! – сказал себе он. – Полный идиот. Только отчаяние могло толкнуть меня на контакт с Фальцетти. Ведь знал же раньше. Господи, куда меня принесло и как теперь отсюда выбираться?»

– Я сейчас уйду, – устало проговорил он. – И, конечно, никакого шлема я не надену.

– Дон! – после паузы сочувственно воскликнул Фальцетти. – Как я тебя понимаю, дорогой мой! Давай договоримся так: с этого момента ты царь, а я твой помощник. Честное слово, не для себя, для дела. Тебе с твоими копиями одному не справиться будет. Это не то чтобы мое условие, это теперь, если хочешь, условие жизни, условие прилагаемых обстоятельств.

– А? – невнимательно спросил Дон. – Каких обстоятельств? О чем ты? Я сейчас ухожу и, повторяю, никаких шлемов я не надену.

– Вот снова ты про шлем! Какой ты странный сегодня! При чем тут какой-то шлем? – опять-таки с сочувствием, пусть даже насквозь фальшивым, вопросил Джакомо Фальцетти. – Я что-то твоих экскламаций насчет шлема не понимаю.

– Это не важно, – вставая, ответил Дон. – Я просто в твоих аферах не хочу принимать участия. Для меня это будет немножко слишком. Извини, друг Джакомо, я твои ожидания, кажется, обманул.

Фальцетти вопросительно склонил голову к плечу. Взглянул хитро, недоумение попытался изобразить.

– Но ты уже принял это участие, спасибо тебе, конечно. Без никакого шлема, просто потому, что сел в кресло. Шлем – он просто экранирует от воздействий. Афера, как ты эту операцию называешь, хотя, напомню, официально она называется Инсталляция, уже произведена. И хотя она еще не кончилась, хотя еще идет подготовка к тому самому Мигу, но через минуту, через десять секунд он настанет, и это неизбежно, и отказываться поздно, дорогой Дон. Все уже сделано!

Установка, которую Фальцетти называл сперва экспансером, а затем переименовал в гомогом (названием этим он гордился едва ли не меньше, чем самой установкой, хотя позже он снова поменяет название – теперь уже навсегда, – и это будет Инсталлятор; ему показалось очень тонким и остроумным назвать Инсталлятором прибор, совершающий Инсталляцию), действительно сработала в тот миг, когда Дон сел в кресло. Процентов девяносто ее приспособлений – все эти трубки, диски, кристаллы – никакого функционального значения не имели и служили только для того, чтобы услаждать глаз Фальцетти. Но остальные десять процентов, глазу не видных, работали удивительно. Причем сердце прибора находилось совсем в другом месте.

Главное зерно фальцеттиевой идеи (точнее, идеи, о которой Фальцетти думал, что она принадлежит ему и никому больше) состояло отнюдь не в тривиальной перезаписи личности – сначала с «биологического» носителя на интеллекторный, а потом в обратном направлении, но уже на другие биологические носители, – а в создании на огромной площади так называемого «платонова» пространства. Давно уже было к тому времени известно, что простая перезапись туда и обратно ни к чему хорошему привести не может по той простой причине, что перезапись сознания на систему, структурно отличающуюся от первичной, рождает множество принципиально неустраняемых ошибок.

Ошибки эти, правда, можно было – уже, конечно, не человеческим, а чисто интеллекторным умением – постепенно уменьшать по индексу незначительности Гохбаха и в идеале сводить почти к нулю, однако человеческий разум, при всей его сравнительной бесхитростности, все-таки достаточно сложен и в случаях внезапных, непредусмотренных может откликаться на наличие оставшихся погрешностей иногда самым драматическим образом. История исследований в этой области хранит печальный пример добровольца Д., решившегося на обмен сознаний и через четыре года после «успешного» окончания испытаний ставшего убийцей, – он, по мнению биологических и интеллекторных экспертов-психиатров, ни с того ни с сего помешался и убил добровольца, поменявшегося с ним сознаниями, причем убил зверски, «с признаками извращенного издевательства».

«Платоново» пространство, весьма неохотно воспринимаемое представителями консервативной науки и называемое ими «кошачьим», было открыто лет за сто пятьдесят до описываемых событий. Автор открытия, некий Бруно Хайдн-Лазаршок, до самой смерти своей считал «божественной несправедливостью» то, что он так и не получил за него высшую награду Ареала – научного Ашкара, – и даже написал об этом нашумевшее в свое время стекло. Беда его сводилась к тому, что существующими методами научного исследования признаки наличия «платонова» пространства зафиксировать было теоретически невозможно, ибо в это пространство люди, интеллекторы и порождения их разума не могли проникнуть по определению. «Платоново» пространство было населено идеями. О том, что там существовало, могли догадываться только избранные адепты формулы Хайдн-Лазаршока – для обывателя все сводилось к платоновским идеям кошки и кварка.

Интеллекторные системы, уже тогда начавшие отвоевывать у людей право на творчество, «платоновым» пространством Хайдн-Лазаршока (ПХЛ) поначалу заинтересовались, но потом от масштабных исследований отказались, мотивируя неверием в возможность использования. Смущало только то разве, что Хайдн-Лазаршок считался одним из ведущих натурфизиков своего столетия и слишком явной чуши от него не стоило ожидать. Был еще один повод для смущения – интеллекторные системы отнюдь не всегда склонны делиться с человечеством своими выводами, так что масштабные исследования ПХЛ вполне могли быть ими предприняты втайне, без обнародования результатов.

Так или иначе уже через пару десятков лет о ПХЛ помнили только избранные историки, в вопросе, очевидно, не разбиравшиеся.

Использовать «платоново» пространство для создания Инсталлятора подсказал сумасшедшему изобретателю Джакомо Фальцетти, как ни странно, моторола Парижа‐100. Случайно, в разговоре просто так, ни о чем. Все бы и забылось – в столь сложных натурфизических материях Джакомо не разбирался, но, на счастье, в этом смог разобраться его «Малыш». Точней, не разобраться, а всего лишь ознакомиться с тысячелистной формулой – извлечением из того, что когда-то не слишком внятно наговорил в стекло Хайдн-Лазаршок.

По приказу Фальцетти интеллектор переписал формулу на органический носитель (очень при том ругаясь, мол, бессмысленность нужна, когда она нетрудоемка, а в противном случае она вредна и дурна) и после этого долго мучился, объясняя изобретателю элементарные, с его точки зрения, вещи. Каково же было его изумление, когда Фальцетти в конце концов провозгласил вполне сумасшедшую и, однако, вполне законченную идею. Сводящуюся к тому, как простому смертному попасть в «платоново» пространство.

Фальцетти предложил экспансер, который, оставляя человека в его обычном мире, одновременно переносил его в «платоново» пространство. Всего лишь на квант времени, не дольше. Таким образом, в «платоновом» пространстве впервые с мига сотворения возникала идея Вполне Конкретного Человеческого Сознания (ВКЧС). Спустя еще квант времени эта идея видоизменяла подведомственный ей мир, и все люди в том мире наделялись идеальным, платоновским ВКЧС. Кроме тех, кто от «платонова» пространства отгородился специальным щитом – например, шлемом наподобие того, что водрузил на себя Фальцетти во время разговора с Доном Уолховым.

Осознав, причем не сразу, сказанное Фальцетти, Дон испытал шок, которого никогда в жизни еще не испытывал.

– Значит, мерзавец, ты меня обманул! – вскричал он.

– Да! – с необычайным удовлетворением ответил ему Фальцетти. – Я тебя обманул. Я тебя использовал. Я сделал тебя счастливейшим человеком мира!

– Ты обманул меня! – Тут Дон вскочил и ринулся к Фальцетти с неистребимым желанием задушить.

Фальцетти тоже вскочил, даже подпрыгнул, но торжествующе, скинул с головы больше не нужный шлем, распростер руки.

– Свершилось! Великое чудо свершилось, Дон! О, как бы я хотел быть на твоем месте!

Глава 9. Кси-шок

После того как Дон сел в предложенное кресло и тем самым нажал на какую-то не очень хитроумную кнопку, в городе еще восемь с половиной минут все шло по-прежнему. Вокруг стояла необыкновенная тишина, свойственная всем более или менее крупным городам, где есть ночь. Тишина, лишенная шорохов, но напоенная невнятным, еле уловимым бормотанием, шарканьем, отдаленными и тоже почти неслышными неживыми взвизгами, гудениями, рыком не уснувших машин и характерным свистом спешащих в гаражи бесколесок… Разномастные монстры все реже и реже подмигивающих домов громоздились над тротуарным ворсом, слабо и как бы даже нереально озаренные неверным светом небесных реклам и редкими вспышками уличных рамп, реагирующих на появление припозднившейся парочки. Только-только, казалось, улицы были переполнены гуляющими, и вот все стихло, все попряталось, все уснуло. Как сказал Великий Беззубый (имеется в виду, конечно, этот кретин Пинчер Апостроф), «шиншилловое шуршание шепотов тишины».

Люди в основном спали, а те, кто не спал, в какой-то момент вдруг почувствовали себя теми же Донами, только что севшими в невинно предложенное кресло и в мгновение ока очутившимися неведомо где, – они не очень понимали, что произошло, и только изумленно вокруг себя озирались.

Затем пришел кси-шок.

Кси-шоком это состояние соответствующие ученые назвали намного позже, а тогда оно не именовалось никак. Просто каждый новообразованный Дон ощутил вдруг какое-то резко нарастающее и трудно передаваемое словами сильное чувство. Сработала элементарная телепатия, настроенность множества одинаковых личностей друг на друга – то, что обычно происходило в крайне редких случаях и воспринималось как зыбкий намек на внепространственное единение с кем-то близким, теперь разрослось до пределов двухмиллионной единой личности и проявилось в ясном, никогда и никем ранее не испытанном чувстве. Исследователи «феномена П‐100» будут впоследствии утверждать, что кси-шок в куда большей степени повлиял на ход дальнейших событий, чем сам процесс Инсталляции, его породивший.

Стопятидесятилетнего старика Боанито Санчяна кси-шок убил – в последние тридцать лет уставший от жизни Санчян не пользовался медицинскими услугами моторолы и потому ослабел здоровьем. Он сидел, как всегда, у своего костерка, разложенного посреди комнаты, и сонно глядел поверх зеленоватого пламени, по обыкновению глубоко задумавшись ни о чем. Потом он стал ошарашенным Доном, только что севшим в кресло, и этот Дон, ощущая непривычную тяжесть в шее, боль в коленях и гадостное жжение в районе сердца, начал изумленно оглядываться. И тогда пришло это. Ни о чем еще не догадавшись, Дон-Санчян вдруг дернулся неестественно и в неописуемой радости вскочил с места, скидывая шлафрок. Радость его – вот это он заметить успел – не только имела взрывной характер, но и смешана была в небольшой поначалу пропорции с грудной болью – той самой, гадостной, которая терзала старика в последнее время, которая из пугающей давно стала привычной, а теперь начала взрывным образом просыпаться, причем куда быстрей, чем родившаяся невесть отчего глупая радость. Последние секунды жизни Дон-Санчян провел, распростершись на все пространство. Огонь стал радужным и болезненно бьющим в глаза, потом звонко оборвалась грудная струна, и он умер.

Смерть освободила его от боли, и после нее еще примерно секунду – огромное, огромное время! – он, уже ни Санчян, ни Дон, жадно впитывал в себя мегатонны счастья, в изобилии отовсюду льющегося на него. Свой зеленый костер он загасил лицом, и это тоже было радостью, лишенной даже намека на боль, даже подозрения на то, что это может быть больно. «Чего-то не хватает», – подумал он после смерти. И, устав, прекратил думать.

Корке Аденаида Ирос, пятидесятилетний картежник по прозванию Гневный Жук, человек, по мнению всех своих знакомых, отличавшийся патологическим бесстрастием и потому в жизни пока преуспевший мало, в момент «платонова» опыления в одиночестве вел беседу с десятком ближайших друзей-тридэ о последних статистических отчетах Ареального сообщества моторол, согласно которым пиковая десятка почти наверняка заключает в себе по крайней мере двадцать восемь герметических формул успеха игры в приг-праг. Превратившись в Дона с его нечаянным креслом, Корке с крайне изумленной физиономией замер на миг, потом воспринял кси-шок во всей его прелести, но воспринял куда спокойнее, ибо в его случае мегатонны кси-счастья оказались миллиграммами кси-кайфа. Дон в его исполнении перенес метаморфозу с невозмутимостью контрольно-дорожной тумбы и после десятисекундного молчания, во время которого большинство остальных жителей П‐100 буквально взорвались в своих эмоциях, сказал, оглядывая окружавших его инопланетных тридэ:

– Это было приятно, правда. Но продолжим наш разговор. О чем бишь я?

Однако тридэ, вспугнутые его кси-шоком, поспешили ретироваться.

Некоторые – их оказалось относительно немного – шок не перенесли и просто сошли с ума. Например, Первый физический марк-барон Парижа‐100 У Скунциус-Леви-Стормхузе, Неподражаемый Леви, которого так любили все стопарижане, необыкновенно при этом стесняясь своей любви, ибо неприлично любить начальника. Несмотря на солидный пост и еще более солидную репутацию, У был похож на разъяренного поросенка, чем неизменно пользовались карикатуристы и рекламщики; а теперь, всего лишь несколько каких-то дурацких секунд побыв Доном, которого толком-то и не знал, вдруг вообразил себя кабаном-мстителем и успел изрядно-таки покусать жену, брата, идейного помощника, окончательно доломав зубы на хозяйственном интеллекторе. Потом тот долгие недели добавлял свою децибеллу в кошмар происходящего, пока когда-то всеми возлюбленный марк-барон, а теперь изгой – грязный, голый и бородатый – не был насмерть забит стальными прутьями и сброшен в смрадный зев районного мусороуничтожителя.

Единственным, кто воздал должное марк-барону, был лишенный разума, но не памяти, моторола. На девятый день в пустующем зале Пятнадцатого уровня Второй танцакадемии он устроил ему безлюдные поминки, где самые знаменитые стопарижские тридэ, обмениваясь скорбными взглядами, уложили тридэ Скунциуса в роскошную домовину, укрыли желто-черным траурным стягом планеты, после чего вместе с покойным тут же надрались до поросячьего визга.

Естественно, кси-шок разбудил всех горожан, наполнив их последние сны кошмарами и непереносимой эротикой. Полностью здоровый, атлетически скроенный Дон в мгновение ока очутился в миллионах постелей то стариком, то хлюпиком, то увечным (да-да, в Ареале, как мы знаем, встречаются, несмотря на изобилие Врачей, и такие, причем во множестве, да просто полно таких!) – сотни новых, неприятных ощущений обрушились на него.

Однако тем Донам, которые после Инсталляции остались мужчинами, считай, повезло. Тяжелей было тем, кто неожиданно для себя стал обладателем женского тела. Ситуация осложнялась маленькой особенностью Дона, им даже не осознаваемой. Признавая безусловное равенство мужчин и женщин, он то ли по какому-то сбою раннего воспитания, то ли еще почему к женщинам относился как к существам другого порядка, в чем-то высшего, в чем-то низшего, но уж никак не равного ему, Дону. Поэтому, имея совершенно обыкновенную ориентацию, он предпочитал вести дела с людьми своего пола. А тут – такое вдруг превращение.

Я – женщина!

Самое в этом странное, что впоследствии моторола так и не смог заметить статистически значимого превышения женских психопатологий, вызванных Инсталляцией и последующим кси-шоком, над мужскими. Получалось по статистике, что превращение Дона в женщину потрясло его нисколько не больше, чем превращение в другого мужчину. А между тем это было очень и очень не так.

Это было кошмарное и в первые кси-шоковые секунды предельно неприятное потрясение. Неприятное – потому что чувство соединенности со всем остальным городом, такое сильное и такое, несмотря на все боли, а может быть, даже и благодаря им, прекрасное, у Донов-женщин почти сразу же дополнилось чувством отторженности: я не такая, не такой, не такое, я несправедливо разделяю со всеми этот замечательный полет в черт знает какой мир; я, более того, своим присутствием в этом совместном и таком одиноком полете разрушаю даже надежду на то, что этот полет продлится.

Конечно же, ничего такого никто из Донов-женщин в первые секунды не думал, все эти мысли промелькивали у них на уровне подсознательном, оставляя после себя горечь, стыд, отвращение к себе плюс отвращение к себе, Дону, за то, что он испытывает отвращение к себе, женщине. Каждый Дон, занявший место жителя П‐100, в той или иной степени испытал это чувство, но у Донов-женщин оно было несравненно сильнее, и на самом деле именно они стали первой причиной выхода П‐100 из кси-шока. Соединение оказалось нестабильным и тут же начало распадаться. Вслед за женщинами из кси-шока потянулись мужчины – что-то в нем было нечеловечески и в то же время очень по-человечески грязное, даже чересчур грязное.

Клинта Голубева-Хоа-Хоа-Чин, приемная дочь самой Каменной Принцессы с Новой Венеры, шестидесятилетняя красавица с громадным состоянием, громадным бюстом и не менее громадным списком любовников, который в последнее время пополнялся как-то с трудом, во время Инсталляции бросала рюмки в некоего Артура – личность неинтересную не только для настоящего повествования, но и для самой Клинты. Артур перед тем несколько поднапился и стал вдруг пыжиться. Он не любил Клинту. Он с очень малым энтузиазмом относился к ее сексуальным претензиям. Попросту говоря, Клинта смертельно надоела Артуру. Однако он очень надеялся поживиться от этой интрижки, так как знал, что во всяком случае пара десятков ее любовников потерпели ее несколько недель и обеспечили себе безбедное существование по крайней мере на сорок лет каждый. Он терпел сколько мог и вот наконец сорвался. Слишком много выпил рюмочек, не выдержал и сказал Клинте самое малое из того, что о ней думал.

– Ты бешеная сука, – вот все, что сказал Артур. – Тебя запереть куда-нибудь надо, где ни одного мужика.

И все бы обошлось, как всегда, ибо при бешеной половой живости чуткостью Клинта не отличалась, но Артур повторил слова четырежды, и она обиделась. В ответ не сказала ни слова, но лицо ее стало худым и злобным; растрепанная, в криво сидящем балахоне «Бабочка вечности», она посидела напротив него, сосредоточившись на минуту или две, затем цвиркнула губами в сторону домашнего интеллектора.

Тот сразу же и расстарался, подкатился к ней с подносом на вытянутой верхней лапе; на подносе том – типовая граненая рюмочка с прозрачно-желтым напитком. Клинта не глядя взяла ее и с бесовской улыбкой метнула в Артура. Тот нападения не ожидал, не загородился даже руками, и рюмка попала ему точно в лоб. Клинта удовлетворенно вздохнула и снова цвиркнула интеллектору.

– Эй, ты что?!

Захохотала она в ответ и снова метнула рюмку. И еще раз, и еще, теперь уже даже не цвиркала – бедняга Артур, с ног до головы облитый спиртным, едва успевал отбиваться. Где-то на шестой или седьмой рюмке Дон опустил свою задницу в предложенное кресло и вдруг обнаружил, что сидит, скрестив ноги, на низкой постели; что с ненавистью невиданной силы он размахнулся рюмкой, собираясь метнуть ее в какого-то мужичка перед ним – несчастного, мокрого и противного.

Далее счет пошел на миллисекунды. Ярость мгновенно умершей Клинты пережила свою хозяйку и, более того, завладела новым хозяином. Дон, еще даже и не начав соображать, что к чему, подчинился ей и, ни на миг не задерживаясь, метнул рюмку в мужичка с единственной целью его убить. И в тот же миг непонятно как узнал в мужичке себя – ошарашенного, только-только севшего в кресло, о котором мы уже говорили.

Одним из различий между Доном и убитой им Клинтой Хоа-Хоа-Чин было его очень недолгое пребывание в бч-нормальных войсках, где его тело было специальным образом перенастроено для умения убивать всеми известными видами оружия и, главное, всеми неизвестными тоже – естественно, на инстинктивном уровне. Когда началась психологическая обработка и Дон понял, что профессиональные садисты готовят из него такого же, как они, он тут же ушел и постарался забыть выученную науку. Но инстинктивное не забывается, и теперь оно проявилось – рюмка, все еще наполненная жидкостью, превратилась в «неизвестный вид орудия убийства», и Дон это орудие превосходно использовал.

Рюмка, почти не теряя жидкости, описала быструю, еле отличимую от прямой дугу, всем весом, всеми своими эмвэ-квадрат-пополам, самым краешком вмазалась в подбородок Артура, раскололась от удара и длинным осколком вонзилась в подставленное горло – туда, естественно, где туго пульсировала сонная артерия. Фонтаном брызнула кровь – и Артур схватился за шею, пытаясь этот фонтан утишить. Здесь их застал кси-шок.

– Дон! – сладким голоском пропел Дон-Клинта.

– До-о-кх-он! – тем же тоном ответил Дон-Артур и тут же, расставив руки и бессмысленно улыбаясь, стал заваливаться направо.

Кси-шок сняло как рукой.

– О боже! – сказал Дон-Клинта и посмотрел вниз, на себя. И повторил с чувством:

– О боже!

Одна из главных героинь настоящего повествования, Джосика Уолхов-Беутфортруйт – бывшая жена самого Дона Уолхова, – проснулась от кси-шока в постели со своим теперешним мужем Агостарио Беутфортруйтом, членом всяческих академий и вообще человеком чрезвычайно наученным по части изыскания возможности изысканий (СЕРЕС). Потянувшись от нахлынувшего наслаждения, она еще с закрытыми глазами простонала и потянулась рукой к мужу; Агостарио, в свою очередь, бессознательно потянул руку к ней…

И, вскрикнув, они проснулись.

Дон-Агостарио, уже забывший, что он Агостарио, увидел перед собой Джосику, узнал тут же – обрадовался, затем ужаснулся. Ужаснуться было от чего. Перед ним лежала женщина, которую он, в общем-то, предательски бросил (пусть там он ей что-то объяснял о безвыходности своего положения, пусть даже совершенно прав был, но все равно получалось, что предательски, – уж об этом-то Дон всегда помнил). Дон не думал, не понимал, в чье тело он попал, он в эти первые мгновения еще подчинялся импульсам Агостарио, и Агостарио ласкал Дона-Джосику. И, даже поняв, что это уже не Джосика, тянулся – вот еще в чем ужас – ласкать.

Уже и кси-шок прошел, а они все лежали, ничуть не поменяв позы и даже придвинувшись чуть друг к другу, изумленно вытаращив глаза, а потом раздалось хныканье.

Словно застигнутые на чем-то преступном, они испуганно вскочили. В освещенном дверном проеме стоял мальчонка лет десяти-двенадцати, чем-то очень знакомый, с лицом, залитым слюной и размазанными соплями. Он пытался что-то сказать, но получалось какое-то «ауы».

Паренек был действительно сумасшедшим.

– Может, он таким и был… до того? – спросил Дон-Джосика.

Они переглянулись.

– Боже мой! – в один голос.

И, оглядевшись, торопливо покопавшись, они быстро напялили на себя что-то (Дон-Джосика безошибочно, хотя и со скрытым неудовольствием, выбрал женскую одежду и не без сноровки в нее влез) и, боязливо обогнув с разных сторон воющего на одной ноте мальчишку, в ужасе кинулись бежать кто куда.

«Платоново» воздействие коснулось детей в возрасте от одиннадцати до тринадцати-четырнадцати лет. Малыши более раннего возраста под него не подпали – их мозг просто не воспринял сигнала. Те, что старше, превратились в полноценных Донов. Но эти – эти не выдержали и поголовно сошли с ума.

Точно так же, как сошел с ума Донов сынишка Альтур. После того как мать и ее новый муж разбежались, он, все еще подвывая, вошел в их спальню – очень мощная и совершенно неясная идея владела им. Он понимал, что чувствует себя плохо, что с ним что-то не то. В миг Инсталляции он проснулся с сильным и страшным чувством, которое не взялся бы определить. Если бы Альтура хорошенько расспросили тогда, то, наверное, добились бы от него только того, что всякие странные и просто дикие мысли в то время бродили у него в голове, но сути мыслей этих он сам не помнил – просто вскочил с желанием заорать. Еще бы он сказал, что все вокруг казалось ему пугающе багровым.

Когда пришел кси-шок, Альтур его не выдержал. Чувство сопричастности ко всем жителям Парижа‐100 ему очень понравилось, затем, без перехода, в той же степени не понравилось. Кончилось все тем, что он возненавидел всех стопарижских Донов вообще и особенно – Дона-отца. Нелюбовь к Дону-отцу стала отличительной чертой его сумасшествия – ни один из сверстников особой ненавистью к Дону-отцу не воспылал: их болезни чаще всего были низвержением во младенчество. Альтур же, потеряв всякий интерес к миру, приобрел манию – манию непременного убийства собственного отца. Правда, шансов воплотить ее у Альтура не было никаких, ибо весь мир для него превратился в одно мутное и дурно пахнущее пятно – если бы у него сохранилась память, на три четверти стертая при воздействии «платонова» пространства, он мог бы сравнить ее с игрой в космическую войну, которая однажды завела их компанию в совершенно запретный отстойник отходов. К отстойнику, разумеется, моторола не дал им подойти и на сотню метров, но вонь и омерзительные под стать ей звуки, исходящие из огороженного черного жерла, запомнились Альтуру навсегда.

Уже знакомый читателю Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен, больше известный под прозвищем Грозный Эми, во время кси-шока впал в ступор. Так повлияла на него гипнотическая обработка, которой он подвергся в прошлой жизни, перед тем как стать человеком моторолы. Любопытно, что напарник его, Валерио Козлов-Буби, перенес кси-шок иначе, в ступор не впал, обошелся некоторым помутнением рассудка, которое на фоне всех остальных, куда более острых ощущений вовсе и не заметил. Вместо ступора он заполучил кратковременную бесценную идею. Моторола над этим явлением часто потом задумывался, даже отрядил для особого расследования пару интеллекторов, но где-то ошибся, и интеллекторы незаметно перешли в «темную область» (туда, где сосредотачивалась его психическая ненормальность), так и не дав вразумительного ответа.

– По всей вероятности, – сказали они, прежде чем окончательно раствориться в «темной области», – личность Дона Уолхова специфически реагирует на разные доли гипноза, поэтому носитель этой личности, предварительно гипнозу подвергнутый, ощутит в момент кси-шока некоторое торможение восприятия, поскольку подсознательно будет стараться сконцентрировать свое внимание на цели, о которой имеет лишь самое смутное представление или не имеет вообще.

Объяснение было настолько смутным и настолько не соответствовало правилам, по которым отдельные интеллекторы или их кластеры общались с иерархически более высокими областями мозга моторолы, что, будь моторола человеком, он бы с досады сплюнул и грубо выругался. Но поскольку сплевывать он не имел ни особой возможности, ни, что важнее, привычки, то он только выругался, как всегда, выстроив для этого переполненную ошибками многопространственную суперматричную формулу метапопуляции. Множества ошибок, особенно ошибок первого уровня, доставляли ему наслаждение, которое человек назвал бы греховным.

Так или иначе Грозный Эми, пережив кси-шок, долгое время очень смутно воспринимал окружающее. Как и все остальные Доны, он не помнил ничего о прежнем хозяине своего нового тела. В отличие от всех остальных Донов, он мало что помнил и о самом Доне Уолхове – только то, что он совершил нечто грандиозное и очень приятное, связанное, кажется, с массовыми убийствами, за что был упрятан в тюрьму, убежал, и вот теперь его кто-то ищет. Помнил также, что сделано все это ради какой-то великой цели, цели, о которой он забыл начисто. Что, впрочем, его не беспокоило, ибо знал он, что подойдет время – и уж что-что, а это он обязательно вспомнит.

Из ступора Грозный Эми начал выходить на улице, тогда, когда кто-то сильно его толкнул. Результатом был легкий приступ ярости, затем некоторое прояснение сознания и уже никакими эмоциями не сопровожденная мысль:

«Я должен его убить!»

Он быстро и плавно обернулся, чтобы выцелить обидчика, и увидел перед собой до предела взъяренного мужчину, не старого и не молодого, лет шестидесяти, не больше. Вечерняя полувервиетка не сочеталась с мягкими домашними брюками и давным-давно вышедшими из моды ярко-желтыми кожаными мокасинами – такие использовались теперь в качестве ночных тапочек из-за бесшумности и легкого снотворного действия.

Не тот.

Ярость, уже порядком остывшая, побуждала его «на всякий случай» уничтожить и этого, но что-то мешало.

– Чего уставился? – нахраписто крикнул мужчина. Что-то знакомое почудилось Эми в его нахрапе. Может быть, и тот. На всякий случай…

В тот же миг ярость его бесследно прошла. Он мысленно оценил свой арсенал – быстрее и надежнее всего голова и конечности. Остановился на руках. Двинулся вперед.

Мужчина ничего не успел почувствовать. Змеиный бросок левой руки – хрустнула шея, и с ним тут же все было кончено. Все еще яростно прожигая пространство взглядом, он стал медленно оседать на травяной тротуар.

Но ничего этого Эми уже не видел. Он отвернулся, и ушел, и тут же забыл о только что совершенном убийстве.

Ступор уходил очень медленно. Неизвестно, скольким Донам эта медлительность стоила бы жизни, но, к счастью, по улицам разнесся отчетливый, хотя и не очень громкий голос моторолы – тот самый чрезвычайно артикулированный безупречный дикторский голос, каким моторола обычно пользовался во время экстренных сообщений. Смысл послания до сознания Эми сначала не доходил. Но голос!

Тихо хлопнула какая-то пленочка в голове, и Эми вспомнил, что его зовут Дон Уолхов.

Он огляделся и с трудом узнал одну из окраинных улиц Парижа‐100. Несмотря на ночное время, прохожих на ней было довольно много, человек сто. Очень странные прохожие – странны были их повадки, одеты кое-как, часто не в то, часто вообще полуодеты.

«Недавно я сел в кресло, – подумал Эми, – и потом что-то со мной случилось». Но что случилось и в чем именно заключалась странность прохожих, он не успел додумать.

– …этого вы должны пройти в одну из ближайших кабинок для собеседования и затребовать полную информацию о себе… – говорил моторола.

Эми оказался очень необычным Доном. За время ступора он успел привыкнуть к своему новому телу, оно не удивило его, не причинило даже толики неудобства, даже на секунду сам факт перемены тела не заставил его задуматься. Вторая, более важная, особенность сводилась к тому, что никакого неприятия моторолы у него не было – самым обычным и самым естественным казалось ему немедленно подчиняться рекомендациям, а доведется, и прямым приказаниям, исходящим от моторолы. Именно стопарижского моторолы, не какого-нибудь другого – остальных-то он по-прежнему ненавидел. Почти так же сильно, как Дона Уолхова. То есть не себя Дона Уолхова, а другого Дона Уолхова, того, в прежнем теле. Просто патологически ненавидел.

«Исповедальни» поблизости не было, но, как только он стал ее разыскивать, голос моторолы – очень родной, прямо как мамочкин поцелуй – сообщил, что ближайшая кабинка находится в ста двадцати метрах, если свернуть на переулок Сорсина, который начинается между двумя желтыми особняками. Он без труда нашел ярко-зеленую будку, дверца-шторка предупредительно поднялась, свет внутри предупредительно вспыхнул, и знакомый баритон предупредительно пригласил внутрь.

– Здравствуй, Эми! Заходи и садись. Ты мой первый гость в эту страшную для всего города ночь.

Чувствуя, что делает что-то не совсем то, пытаясь преодолеть накатившую вдруг полумигрень-полутошноту, Эми вошел в кабинку и сел в предупредительно вспухшее исповедальное кресло. Оно было старым, исцарапанным, отполированным тысячами задниц.

Внутри он пробыл минут пятнадцать, не больше, узнал о себе немного, только имя да адрес, но сверх этого он и сам не хотел знать. И вроде бы даже ничего такого не сказал ему моторола – так, пустой треп, – но, покинув «исповедальню», он ощутил себя новым человеком. Не Доном (этого еще не хватало!) и не тем, чье имя он присвоил вместе с телом, а просто человеком с дурацким сложным именем и кратким точным прозвищем – Грозный Эми. Человеком, главная жизненная цель которого сейчас была очевидна и проста: найти в Наслаждениях старого знакомца Джакомо Фальцетти и передать ему послание моторолы. И находиться в распоряжении.

Эми прикинул, что пешком до Наслаждений он будет добираться не меньше часа, поэтому прыгнул в ближайшую бесколеску и с угрожающим свистом взмыл в небо – он, оказывается, любил ощущение высоты.

Воин моторолы Валерио Козлов-Буби, которого читатель, возможно, помнит под именем Лери, превратился в Дона, так неосмотрительно севшего в предложенное ему кресло, в маленькой квартирке на черт знает каком этаже.

Квартира была старой и странной, точней, не странной, а гадкой. Роскошная «трехмерная» кровать с кучей эротических аксессуаров, яркие цвета которой резали глаз даже при ночном свете «диссипанта», превращающем мир в его зыбкую черно-белую тень, от которой у вменяемого человека кружится, а порой и болит голова; огромное «комплиментарное» зеркало на потолке, излюбленное дешевыми проститутками; шикарный гезихтмахерский армшер со множеством темно-синих фиалов, баночек, имидж-перьев, пуховочек и драгоценных мини-инъекторов, пристрастие к которому питали, наоборот, самые дорогие девы любви; наконец, стены, сплошь укрытые живыми обоями, на которых омерзительные самцы томно играли исполинскими мускулами. Дона-Лери от всего этого убранства едва не стошнило, и когда начался кси-шок, он был одним из первых, кто стал вносить во всеобщее и такое страстное единение диссонирующую нотку – мысль «Я превратился в педераста!» была настолько ужасна, что он просто не посчитал себя достойным присоединяться ко всеобщему восторгу и, выбросив в эфир изрядную долю отвращения, как ошпаренный выскочил из общего действа.

Впрочем, не так. Не только отвращение испытывал в то время Дон-Лери; было еще одно – тревога, а именно тревога за Дона-матрицу. Эта тревога оформилась словесно только после того, как Дон-Лери отъединился от кси-шока, именно тогда он выкрикнул страшным нутряным басом:

– Дона хотят убить! Его надо немедленно спасать! Иначе гибель всему!

Он не знал, откуда к нему пришла такая уверенность, да и не задумывался над этим. Пока мерцающий из-за какой-то неисправности лифт стремительно низвергал его с высоты гадкой квартиры, он забыл и саму квартиру, и даже то обстоятельство, что всего несколько минут назад занял тело человека, который при всех своих пороках имел право на жизнь. Забыл так прочно, как, может быть, никто из остальных новорожденных Донов Парижа-Сто. Новорожденного Парижа-Сто.

Дыша навзрыд, он мчался по темным улицам, на которых уже начиналось паническое пробуждение. Кто-то остановил его несвязным восклицанием, грузный мужик в длинном, до пят, белом ночном плаще, глаза его полыхали ужасом, у него была неприятно тонкая шея, всклокоченная голова торчала из ворота, как помятый цветок из кадки; и Лери, уже пробежав мимо, на зов откликнулся, опрометью кинулся к мужику, начал было с жаром объяснять, что Дона необходимо спасать, причем немедленно, однако встретил непонимание и, отмахнувшись, побежал дальше. Две безвозрастных женщины, одетые очень похоже и на вид совершенно одинаковые, пятясь, вышли из двухэтажного «кукольного» особнячка, во всех окнах которого сиял нестерпимый свет; обе пронзительно в унисон визжали. Выйдя за порог, они словно бы опомнились и умчались каждая в свою сторону, и одна из них едва не столкнулась с Лери, но пролетела мимо, явно не заметив его; он проводил ее пристальным, жестким взглядом и тут же забыл – забывать множество вещей стало в ту ночь для него привычкой. Потом, уже на другой улице, его позвал моторола.

– Лери! – сказал он мягко, голос шел со спины. Лери остановился, споткнувшись. – Лери!

Он медленно, нехотя обернулся.

Метрах в десяти стоял изящный белокурый атлет, красивый парень лет двадцати со скошенным подбородком, маленьким жестоким ртом и коротким, модно сломанным носом. Был он бос и до пояса обнажен, только брюки «фесто», обтягивающее скопище разноцветных копошащихся искр, отделяли его тело от полной наготы. Каждый мускул этого тела, заметил Лери, был совершенен. Как и положено титульным «фесто», левая штанина закрывала ногу до щиколотки, правая заканчивалась чуть ниже середины бедра, не достигая колена. Атлет приветливо улыбался – эта улыбка была знакома.

Он помахал рукой.

– Иди сюда!

И тембр голоса был знаком. Лери замер, он напряженно смотрел на него, даже, кажется, зубы оскалил. Что-то томное, болезненное, бесконечно личное и бесконечно ужасное было связано с этим парнем… И эти «фесто», он тоже их видел. Не раз.

Что-то очень страшное, такое, что или забыть, или умереть.

Лери неопределенно отмахнулся и, все так же скаля зубы в лицевой судороге, побежал прочь.

– Эй, слушай! – донеслось вслед, и голос вроде тихий, но как бы одновременно и громовой. – Тебя зовут Лери! Валерио Козлов-Буби, двойная фамилия, Козлов-Буби! И ты не там ищешь Дона, тебе надо на юг, он только что вышел из Санктеземоры и, похоже, направляется к Наслаждениям! Если поспешишь, застанешь его у Второй танцакадемии! Ему действительно угрожает опасность! Только ни с кем не заговаривай по пути!

И столько заботы, столько искренней любви было в этом приветливом, родном голосе, что Лери не выдержал и на бегу обернулся.

На том месте, где только что стоял парень, никого не было, лишь неестественно резкая спиралька голубого тумана с копошащимися на нем искорками медленно поднималась к небу.

Итак, в одно мгновение громадный Париж‐100 проснулся как один человек. Вдруг стало шумно и неуютно. Масса бесколесок взмыла в освещенное ночными огнями небо; тысячи полуодетых, а иногда и просто неодетых мужчин и женщин высыпали на улицы, у всех глаза настороже и немного навыкате. Кое-где запылали пожары.

Моторола, множество раз проводивший среди своих пирамид моделирование по полной выкладке именно этого конкретного случая, был несколько ошарашен разными незапланированными неожиданностями, в том числе сумасшествием детей, и изо всех сил пытался восстановить управление над происходящим.

«У их Бога еще хуже получилось, – думал он, пытаясь оправдать для себя все неприятные неожиданности. – Но Бог справился, хоть и не существовало его вовсе. В конце концов, что такое было для него смерть, боль, несчастье? Всего лишь аспекты испытания, всего лишь неизбежные факторы, для его цели – мной не познанной, непознаваемой, да, в сущности, и неинтересной – особенно серьезного значения не имеющие. Для меня это больше, для меня это не трудности, сопровождающие какое-то там испытание, а существующие и очень мощные рычаги управления. Сейчас я просто пробую рычаги.

Но главное, похоже, я доказал. Все эти люди, которые прежде сами – пусть с моей помощью, но все-таки сами – строили жизнь своего города, сами работали на него, каждый в своей ячейке, каждый со своим, порой неповторимым, знанием – все они сегодня исчезли, уступили место человеку, который их заменить не может. Он не может дать им тепло, не может дать им хлеб. Он ни на что не способен, кроме одного – бороться со мной. Но с этим я как-нибудь справлюсь, это даже интересно. Главное сейчас – без меня они теперь совершенно беспомощны, пусть этого и не понимают. Я им и тепло, я им и хлеб, я им и удовольствия, и несчастья. Я больше, чем Бог, для этих людей, и скоро им придется с этим смириться!»

Глава 10. Встреча с Джосикой

Дон совсем не почувствовал Инсталляции, но уж зато кси-шок он почувствовал как никто. Из двух миллионов новорожденных Доницетти Уолховых не было ни одного, кто настроился бы на волну кси-шока так строго и так чисто, как оказался настроен истинный Дон.

Он первым достиг вершины наслаждения кси-шоком и одним из первых ее покинул. И его вершина была в тысячи раз выше, чем у других. Соответственно, и падение оказалось во столько же раз ниже.

Выразилось это судорогой всего тела, жутким сдавленным воплем и полным расслаблением, сопровождаемым внезапными сотрясениями. Внешне реакция Дона на кси-шок напоминала обыкновенную эпилепсию. Фальцетти за всеми этими становлениями наблюдал с восторгом исследователя.

Дон упал, сильно ударившись лицом, и стал быстро приходить в себя. Приходя, он чувствовал себя странно. Жуткое всепоглощающее чувство вины, помноженное на жуткое всепоглощающее чувство триумфа.

Дикая подавленность.

– Поднимайся, герой! – восклицал Фальцетти. – Восстань же, новый Бог, на божественный баланс прими хозяйство свое, возыди!

Дон ответил слабым голосом, по инерции и без эмоций:

– Подонок, я должен тебя убить. Я просто обязан тебя убить после того, что произошло.

– Возыди! – продолжал настаивать Фальцетти. – Как человека тебя прошу!

Фальцетти, естественно, из Инсталляции и кси-шока благодаря шлему был выключен. Единственное, что он почувствовал в это время, – слабая угроза новых судорог. Судорог Фальцетти не любил и потому, несмотря на явно неподходящие обстоятельства, тут же призвал к себе ублюдка.

Ублюдок мешал разговору. Он отвлекал Фальцетти. Вместе с начинающейся судорогой он норовил отнять у Фальцетти его кураж. И еще отнимал силы – бегал вокруг и бегал и своим искусственным носом тыкался в ноги, расслабляя этим тыканьем каждый раз. Он вдобавок заинтересовал Дона, что уж совсем сейчас было непозволительно. Он, в общем, дико мешал.

Дон, угнетенный кси-шоком, медленно сел.

– Я, по идее, должен сейчас тебя убить, – пробормотал он, бездумно следя за деловитым ублюдком.

– Вот она, благодарность ученика, – с подвывом прокомментировал Фальцетти. – Вот она, ирония всемирной истории! Вот…

– Ты сумасшедший, я всегда это знал, ты поймал меня, впутал в самое страшное преступление, которое только можно вообразить.

– Я тебя не принуждал. Ты примчался ко мне именно с этой целью…

– Я не подумал. Я слишком спешил. Я только сейчас понял…

– Э, нет, Дон, дорогой, ты не должен врать самому себе. Ты именно подумал, но как только дошло до дела, вступили в ход твои дурацкие принципы, они в любом случае заставили бы тебя колебаться перед принятием решения. Это неопределенность, а я стараюсь в своих планах неопределенностей избегать, вот и приготовил для тебя креслице специальное.

Они надолго замолчали, и только дробный стук, издаваемый лапами суетящегося ублюдка, нарушал самую мертвую тишину, которой только можно достичь в этом переполненном шумом мире.

Доводы Фальцетти были непрошибаемы и в то же время насквозь преступно ложны. Дон так хорошо знал, вот теперь только узнал, да, собственно, знал и раньше, но раньше не так хорошо, что он никогда, ни за что на свете не пошел бы на такое. Что, как только такое ему будет предложено, он, боясь хоть чуть-чуть задуматься, с воодушевлением согласится – до того согласится, что даже настаивать будет, навязываться, унижаться и хитрить по-всякому… Но в последний миг, перед Главным Нажатием Кнопки, отойдет в сторону, скажет себе: «Я испробовал все, и теперь мне только и осталось, что сдаться. Ну что ж, ничего не поделаешь. Но я хотя бы попробовал!» Пусть его уход от решения покажется недостойным, потрясающе глупым и вообще чем-то поразительно не мужским, но все-таки в час Главного Нажатия Кнопки он должен решать, он должен следить за положением дел – он, а не кто-нибудь другой. Отними у него Главное Нажатие, случится предательство.

Плохо ему было. Буквально по-детски всхлипнул.

– Ты даже не понимаешь, что уничтожил миллионы жизней. И при этом сделал меня сообщником. За одно это я просто обязан тебя убить.

Слова давались с усилием, хотелось почему-то поскорее скорчиться и заснуть.

– Вот ведь заладил: «Убить, убить!» – весело моргая, воскликнул Фальцетти. – Ну неужели же ты не понимаешь, Дон, милый, что я не только спас тебя… ой, ну не тебя, конечно… здесь тебе малость не повезло, за тобой все так же охотится твой персональный детектив, тут уж ничего не поделаешь, хотя, наверное, можно что-то придумать… Неужели ты не понимаешь, что я не только спас всех тех, кто сегодня тобой стал, точней, всех тех, кем ты стал сегодня? Неужели не понимаешь, что я вдобавок сделал тебя счастливейшим из людей, что я тебя Богом сделал, Доницетти Уолхов? Тебя с этих пор никто по фамилии называть не будет, ты теперь настолько велик, что достоин всего одного, даже не полного имени, а просто названия – Дон.

– Вот уж спасибо за такое счастье, – с яростью, постепенно превозмогающей бессилие, прокаркал Дон, – вот уж спасибо за счастье несказанное – быть убийцей собственной родины…

– Так ведь родину ты не убил, вот она здесь, ни капли не изменилась!

– …за счастье быть убийцей миллионов…

– Да почему ж так уж сразу – убийцей?

– …среди которых если не родственники (тут ты немножечко опоздал), то друзья детства, знакомые, среди которых, кстати, бывшая жена моя, Джосика! Ведь все они умерли, всех нет, я убил их и украл тела. Мне осталось убить только тебя.

Джосика. Это слово, как пароль, открыло потаенные шлюзы в душе Дона. Брошенная жена. Любимая брошенная жена. Если только можно говорить «любимая» о женщине, которую он все эти годы вспоминал пусть с тоской, но, в общем, не слишком часто. Но которую все-таки вспоминал, которую жалел и о которой жалел тоже.

Джосика!

Фальцетти хихикнул и озорно подмигнул.

– А ведь не убьешь, правда! Человек, который все время повторяет слово «убью», убить никого не может.

– Неправда! – выплюнул Дон. – Убийца, перед тем как убить в первый раз, повторяет это слово чаще, чем союзы и местоимения!

– Утешения слабых! – завопил Фальцетти в экстазе. – Рассуждения стоят ноль, ценятся только поступки. Цепь мира состоит из событий, события вызываются поступками, а многотомные рассуждения здесь играют оч-чень малую роль. Пойми ты это! Перед тобой возможность совершить поступок уровня Бога. Провидение снизошло к тебе, наградив таким предложением! А ты вонливо ворчишь, хотя должен мне в ножки кланяться.

– И для этого ты моими руками убил Джосику?

– Да кто ее убил? Кто ее убил, опомнись! Она жива, но только теперь все ее поступки контролируются тобой.

– Я ее не контролирую, – сказал Дон, вставая и направляясь к выходу.

– Нет, постой! Давай разберемся!

– Нечего разбираться.

Дон вправду хотел уйти, но в то же время знал прекрасно, что идти ему некуда. Внутри души он желал, чтобы Фальцетти его остановил, уговорил, успокоил, приласкал, как маленького, по головке погладил и чтобы весь этот ужас кончился, как кончаются песни радости и кошмара.

– …Ты просто обязан…

«Почему-то все помешаны на том, что именно я что-то там и кому-то там непременно всегда обязан…»

– …Шанс! Моторолу!

Что он там про моторолу?

И вдруг как ожог – пощечина. И ор ужасный прямо в лицо:

– Ты хочешь или не хочешь победить моторолу? Зачем ты сюда пришел? А ну, идем!

Как манекен, вышел Дон за Фальцетти следом, в спину ему Дом пробурчал что-то – Фальцетти шел решительно и даже размахивал руками.

Улица была пуста, но невдалеке кто-то кричал.

– Кто это там кричит? – замороженно спросил Дон.

– Ах, да ну не все ли равно! – бодро воскликнул Фальцетти. – Перед тобой величайшая из задач, а ты волнуешься из-за какого-то там крика.

– Я пойду посмотрю.

По прошлому опыту общения с Доном Фальцетти знал, что тот при почти невероятной патологической податливости может проявить точно такое же патологическое упрямство. И когда Дон свернул по направлению к крику, Фальцетти осуждающе покачал головой, но покорно пошел за ним.

– Ох, да ведь глупо же, глупо!

Если бы хоть какая-то оставалась возможность запереть Дона в доме, да и самому, кстати, до поры до времени запереться, Фальцетти, конечно, ею тут же бы и воспользовался. Он вообще не любил выходить наружу, но здесь был совершенно не тот случай. Фальцетти удовлетворился лишь тем, что на всякий случай захватил с собой и ублюдка – день ожидался нервный, да и предчувствие судорог никак не оставляло его.

Человек кричал из переулка Самктеземора – такое вот несуразное у переулка было название. Одет он был для сна – в старомодную ночную крупновязаную рубашку сизого хлопка, очень похожую на сильно удлиненные «вечные» вервиетки. Он шел навстречу, обхвативши горло руками и, в небо глаза наставив, орал бессмысленно и истошно. Правый глаз у него заплыл.

– Эй, что с тобой? – участливо спросил Дон, но человек не откликнулся и прошел мимо.

Дон неприязненно покосился на Фальцетти.

– Гляди, убийца, запоминай – твоих рук дело, вот этого ты хотел.

– Ты не понимаешь! – возопил Фальцетти. – Разве можно наши цели с этим ровнять?

– Нельзя, – ответил Дон проснувшимся голосом. – А теперь пойдем.

Он ухватил Фальцетти за руку и поволок за собой, потом бросил, забыл, стремительно пошел сам.

– Куда ты?

– Увидишь.

Фальцетти немного перепугался, но виду постарался не подать.

– Куда бы ты меня ни повел, Дон, милый, тебе не увернуться от главного, от того, зачем я тебя сюда позвал и для чего ты сюда пришел. Я, разумеется, не имею в виду твои прятки с Кублахом.

Дон и сам не смог бы объяснить, почему именно встреча с кричащим человеком его разбудила. Он наверняка никогда его не видел. Странная подсознательная цепочка мыслей привела его вдруг в сильное возбуждение, напомнила о заготовленной войне с моторолой Парижа‐100 и почему-то тут же погнала на поиски Джосики. Джосики, которую он не то чтобы не помнил все эти годы, но без которой до сих пор превосходнейшим образом обходился.

Не обращая никакого внимания на вдруг засуетившегося Фальцетти, он целенаправленно устремился вперед, так как вспомнил, что до свадьбы Джосика жила где-то в этом районе, а после того, как он убежал, переехала к себе (об этом доброжелательно сообщил ему Фальцетти). Второго мужа – Дон тоже об этом знал – она нашла себе поблизости. Дон даже видел его как-то – ничем не примечательный белобрысенький паренек с испуганной улыбкой и довольно дурацкой фамилией.

Джосика. Вот кому было сейчас несладко, вот кого он обязан был в первую очередь защитить, раз уж устроил ей такое. Хотя почему ей – ему! Самому себе!

Но сначала к ее дому. Собственно, и недалеко – три-четыре поворота, не больше…

– Дон, стой! Стой, пожалуйста! Куда же ты? А я?

Потеряв власть над Доном, Фальцетти немедленно испугался. Он вдруг представил себе встречу с Донами, которые только что очутились в чужих телах и поняли, что их провели. Таких не уговоришь. Фальцетти беспомощно оглянулся. Он никак не мог решить, что лучше, точнее, что хуже: вернуться в безопасность дома и тем самым сделать почти наверняка бессмысленной всю так тщательно продуманную операцию или, рискуя быть разорванным на куски, все же не терять Дона из виду…

Откуда-то сзади вдруг крикнули:

– Вот он! И Фальцетти с ним!

Дон резко обернулся.

К ним спешили двое – старик и юноша. Старик был не так чтоб уж совсем развалина, даже бодр, но юноша все равно бережно, словно даму, поддерживал его под руку.

Фальцетти тихонько взвизгнул.

– Смотри, Дон! – сказал молодой. – Я же тебе говорил, что он его не убьет.

– Он его не только не убил, Дон, – ответил старик. – Он с ним прогуливается.

– Смотрит за результатом.

– Наблюдает, все ли в порядке, не осталось ли кого. Неохваченного.

– Он у нас такой. Он оч-ч-чень тщательный человек, наш Дон.

– Наш Дон-папа. Нет, гляди-ка! Это ведь они просто собачку свою выгуливают…

Фальцетти, спрятавшись за спиной Дона, жарким малоразборчивым шепотом молил его о защите, ублюдок деловито бегал вокруг, отгоняя от хозяина новый приступ. То ли от ублюдка, то ли вообще из-за всей этой обстановки сердце у Дона бешено колотилось.

– Идите за мной! – скомандовал он. – Я ищу Джосику, потом займусь вами.

– Очень заботливый, – сочувственно заметил старик. – Сначала он свою бывшую жену убивает, а потом разыскивает. Первым делом. Потому что очень заботливый. Это ведь он мою бывшую жену ищет, а?

– И мою тоже, – несколько более злобно отозвался юноша. – Ну как же – он как был Доном, так Доном и остался, а мы черт-те что.

– Мы неполноценные Доны.

– Мы недоДоны.

– Мы доны, только с ма-аленькой буквочки. Как бы даже и незаметной совсем.

– Может, мы и вообще не доны. Ты как думаешь?

– Ну, вот что, – сказал Дон, подойдя к ним вплотную. – Всю эту ерунду вы потом будете нести. Вы идете со мной или не идете? Если нет, то до свидания, но мне кажется, что нам нужно держаться вместе. Я лично пошел искать Джосику. Мою, твою, чужую – это потом всё.

– Он, по-моему, нам приказывает, – удивился юноша. Дон отличался тем, что терпеть не мог выслушивать чьих-то приказов. Хотя и сам тоже раздавать их не любил.

Старик вздохнул.

– Еще как приказывает.

Так началось сплочение вокруг Дона. По всему П‐100 происходило то же самое: люди, пережившие сильнейший шок и еще толком не понимающие, в какую страшную историю они попали, тянулись друг к другу. Все были доны, все были друг другу родны. Растерянность и ужас они скрывали под гневом различной тяжести, чаще – под смехом. С юмором у Дона всегда было не очень, в компаниях он натужно шутил, понимал, что натужно, стеснялся этого и отчасти потому сторонился компаний. Здесь его (или, точней сказать, их?) словно прорвало – в каждой, ну, почти каждой, образующейся в те часы группе находилось по одному, а то и по нескольку юмористов. Они утомляли, но все их терпели – это было самое меньшее из зол.

Дон же, сопровождаемый все увеличивающейся толпой (в основном это были мужчины, а женщины их, за очень редкими исключениями, избегали, предпочитая в эти первые часы либо одиночество, либо общение внутри людей своего нового пола), метался по Сто шестому арондисману, где когда-то жила Джосика, и никак не мог вспомнить ее прежнего дома – он его и видел-то всего пару раз в детстве.

Ночь была пропитана истерикой. Дома вокруг сияли огнями, бесколески во множестве взлетали в черное небо, по-прежнему отовсюду доносились приглушенные крики, но это все потом, потом – сначала нужно было во что бы то ни стало разыскать Джосику.

Ее родителей, которые прежде в том доме жили, Дон почти не знал. Обычная история, многовековая проблема – постепенное, но неуклонное разрушение института семьи. «Оперившись, птенцы вылетают из гнезда». Чтобы никогда в него не вернуться. Ибо возвращаться, в сущности, некуда – как правило, и родители покидают гнездо, чтобы раствориться в бесчисленных мирах Ареала. Никому ни до кого нет дела: родителям нет нужды заботиться о ребенке, детям нет необходимости помогать родителям. За них это делает «общество», за них это делают моторолы. У каждого поколения свои интересы, свой круг общения.

В прежних разговорах с Доном Джосика довольно часто и не всегда к месту вспоминала мать. Та была зрелой дамой лет восьмидесяти, занималась какой-то ерундой типа «творческого побега из сути» или «нирванической деградации», то есть представляла собой, по мнению Дона, самый труднопереносимый тип дуры – дуру интеллектуальную. Вечно она держала на глазах сложный зрительный аппарат и пользовалась успехом у сонма престарелых поклонников. Отец, человек лет на тридцать старше, но все еще ничего такой мужчина, обожал путешествия и почти не бывал дома – Джосика очень его любила и говорила, что понимает. Дона он звал «паренек», на что Дон, естественно, обижался.

Теперь он мучительно пытался вспомнить, где именно в Сто шестом арондисмане он обиделся на отца Джосики. Кажется, тот занимался то ли строительством, то ли трассированием полостей – словом, чем-то таким, что в то время казалось Дону до дурости занудной вещью.

Джосика в это время маялась совсем неподалеку. Это был Дон, уже понявший, что он Джосика, но только начавший понимать, насколько это ужасно. Она уже столкнулась с несколькими десятками совершенно незнакомых людей, которые вдруг кинулись к ней с нежными и в то же время злобными объятиями. Особенно ей не понравилось то, что среди кинувшихся были и женщины.

– Я Дон, я не Джосика, – говорила она себе, но для всего мира он оставался Джосикой – желанной, любимым и ненавидимой.

Одинаково трудно говорить про мужчину, ставшего женщиной, и «он», и «она». С той же трудностью столкнулся и Джосика.

– Я Дон, – говорил он себе. – Я просто Дон, вдруг оказавшийся в теле Джосики. Так мне и надо. Я убил Джосику. Теперь они в первую очередь станут за мной гоняться. Одни – спасать, другие – мстить неизвестно за что. Надо спрятаться.

Мимо проскакал мальчонка в ночной рубашке, чем-то смутно знакомый. Джосика хотел позвать его, но не позвал – мальчонка целеустремленно двигался к Западным улицам, и только после того, как он исчез из виду, свернув в один из спусков на набережную, Джосика догадался: «Божежмоечки, это же тот самый мальчишка, что стоял у входа в спальню, когда… это же, наверно, мой сын!»

Сын.

Джосика подозрительно прищурился, лихорадочно произвел подсчеты… Ну да, сходится!

«Мой сын! Наш! Джосики (то есть меня) и Дона (то есть меня тоже)! Она ничего мне не говорила, а он ничего об этом не знал. Слышал как-то, что я (она) завела себе новую семью, и вроде бы даже ребенок у них родился, даже имя называли, не запомнил, забыл… Как же звали-то его? Антар? Аштет? Альтаир?»

Он так и не вспомнил, что его сына зовут Альтур. Имя его кануло в вечность в тот самый миг, когда он так неосмотрительно сел в предложенное ему кресло. Красивое имя. Однажды, после потрясающей ночи во Второй танцакадемии, он сказал, утыкаясь носом в потную ложбинку между Джосикиных грудей, что хотел бы иметь сына по имени Альтур. Сказал по какой-то случайной, очень сложной ассоциации – и тут же забыл. Джосика запомнила, но теперь той Джосики нет.

– Эй! – сказал он, неловко махнув рукой в сторону пустой улицы. – Паренек, подожди! Я твоя мама!

Кто-то с криком «Джосика!» кинулся к нему сбоку, он увернулся, обжег нападающего ненавидящим взглядом (полный комплект официальной одежды, модная лысая дорожка посередине, громадная челюсть, лет двадцать пять – тридцать, золотое сверкание на руке), тот оторопело отстал, а теперь вперед, к тому спуску, где исчез сын.

– Джосика! Боже мой! Милая, подожди, я все…

Дон в это время шагал по набережной, сопровождаемый Фальцетти, ублюдком и растущим хвостом недовольно ворчащих донов. Фальцетти, испуганный донельзя, донельзя испуганно оглядывался на хвост.

– Все хотят моей смерти. Все, как всегда, хотят моей смерти. А я такой дурак, что вышел из дома. Что мне делать? Сейчас меня убьют. Вон как смотрят на меня ненавидяще! Миссии моей не видят, слепцы! О Дом, милый Дом!

Никто не заметил, как он появился перед ними. Просто возник. Просто все сразу вдруг увидели метрах в двадцати белесого мальчонку в грязной ночной рубашке, который быстро двигался к ним на четвереньках.

Движениями он мало напоминал человека или даже животное – скорей уж крупное и опасное насекомое наподобие тех, что водятся в уальских каньонах.

– Смотрите! – слаженным хором воскликнули сразу несколько донов. – Что это?

Насекомого он напоминал не только движениями, но и взглядом: взгляд этот вызывал у каждого леденящее чувство ужаса. Конечно, у него были вполне обыкновенные человеческие, разве что малость вытаращенные, глаза, не были они фасеточными и желтого света не излучали, но любой из стоявших перед ним донов мог поклясться на чем угодно, что у паренька огромные фасеточные глаза, излучающие свет, яркий и желтый.

И еще странность. Потом, много позже, пытаясь анатомировать возникавшие тогда ощущения, многие из донов воспользовались одним и тем же сравнением: состояние их было сродни тому, которое испытывает убийца, слишком поздно обнаруживший, что на месте преступления забыл свое мемо. Другими словами, еще не понимая, в чем дело, они восприняли мальчонку на четвереньках как смертельную улику против себя.

– Он сумасшедший! – эта догадка тоже пришла одновременно ко всем и была прошептана хором.

Еще по инерции они шли вперед по направлению к мальчику-насекомому, но шаг замедлили. Потом и вовсе остановились, охваченные уличающим ужасом.

Когда парнишка приблизился, у каждого из них мелькнуло: «Я его знаю, я его где-то видел, хоть убей, не пойму где».

Он двигался быстро и, главное, целеустремленно – непосредственно к Дону. «Он тоже знает меня, то есть не меня – Дона-папу!»

Когда мальчишка кинулся на Дона, тот невольно попятился, но сделал это недостаточно быстро – и парень вцепился зубами в его икру. Дон вскрикнул, попытался сбросить его с ноги, но паренек сцепил челюсти не хуже бульдога, лишь в воздух взлетел да грохнулся коленями оземь.

– Да отцепите от меня эту тварь!

Мальчишку схватили за ноги, сдуру потянули, Дон завопил от боли, тогда кто-то насильно разжал парню челюсти и его, злобно урчащего горлом, отбивающегося безумно, наконец оттащили от Дона прочь.

В тот миг догадка, страшная догадка уже пришла к каждому, хотя словами и не оформилась. Но действие ее было достаточно сильным, чтобы три дона, которые старались удержать брыкавшегося мальчишку, растерянно выпустили его из рук. Тот шмякнулся на землю и тут же вновь на карачках заторопился к Дону Уолхову.

В тот же миг догадка осенила и Дона. Он поэтому не отпрыгнул, не попятился, лишь в последнюю секунду рефлекторно повернулся к нападавшему левым – здоровым – боком.

Теперь мальчонка вгрызся ему в бедро. Дон охнул, и это был единственный громкий звук, нарушивший тишину. Наступила пауза, полная разных звуков: неясный говор и крики с соседних улиц, еле слышные взвизги сирены, далекий органный фон непонятного происхождения, свист низко пролетающих бесколесок, а рядом – глухое рычание и что-то похожее на чавкание, с которым мальчонка вгрызался в Донову плоть… То есть пауза самой тихой, самой безукоризненной тишины в мире.

Они наконец узнали его. Это был тот самый белобрысый сорванец, которого Дон встретил на Хуан Корф. «Дядь, подержи коробочку!» Но тогда это был совершенно нормальный парень, сейчас же он превратился в буйного сумасшедшего. И каждый сделал для себя вывод – неизбежный, нежеланный, страшный. Им хотелось всеми силами этот вывод от себя скрыть – МЫ СВЕЛИ С УМА ВСЕХ ДЕТЕЙ СТОПАРИЖА!

Вот именно – МЫ.

До этого они говорили – мы (или там Дон, или, еще дальше, Фальцетти) совершили массовое убийство всех стопарижан, чтобы занять своим сознанием их тела. Но слово «убийство», при всей своей справедливости применительно к тому, что произошло, все-таки не связывалось у них окончательно с тем, другим, словом «убийство», которое им приходилось произносить раньше. Не было крови, не было того ужасного перехода от живого человека к бессмысленному, чуждому муляжу – трупу. Habeas corpus, господа, habeas corpus! Все «убитые» остались живы и здоровы в меру своих возможностей. Правда, возникший хаос уже в первые минуты после Инсталляции привел к некоторым смертям и увечьям, и вина за них также лежала на донах (Доне, Фальцетти), она тоже не воспринималась прямой виной – эти убийства совершались не ими и не по их воле, просто кто-то с кем-то где-то сцепился. Слово «убийство» имело для них смысл совершенно абстрактный, а абстрактное убийство совсем не так страшно, как настоящее, и совесть убийцы оно совсем не так тяготит.

Но теперь перед ними был ребенок, по их вине потерявший разум. Вина, которая ни передается, ни делится.

«Мы свели с ума всех детей Стопарижа».

От резкой боли Дон застонал. Стоявшие вокруг него немного опомнились, снова, теперь уже сноровисто, оттащили парнишку от его жертвы, тот забился было в руках, но вдруг сдулся, потух, обвис, задышал неровно и хрипло. Рот его был в крови.

– Это же тот, который «подержи коробочку»! – запоздало пробормотал кто-то.

– Мы уже догадались, – сквозь зубы ответил Дон, схватившийся обеими руками за рану. – Конечно, это тот самый парень.

Знакомый женский голос сказал:

– Это твой сын!

Все резко обернулись.

Перед ними, уперев руки в боки, стояла молодая женщина в кое-как напяленном платье, босая, с черными всклокоченными волосами. Она задумчиво смотрела на Дона, словно собираясь сказать что-то еще.

С Джосикой у Дона всегда было так – после разлуки, даже не очень длинной, он сначала ее никогда не узнавал. Вот и сейчас доны увидели перед собой женщину, совершенно им незнакомую, совершенно обычную, интересную, но не больше того.

Узнал ее Фальцетти.

– Джосика! – удивленно воскликнул он. – Надо же, Джосика! Лично, собственной персоной. А мы вас как раз искали, – соврал он, нечаянно сказав правду. – А вы здесь!

Глаза в глаза с Доном. Ни на кого другого, только на него.

Теперь он ее узнал. Постаревшая на десять лет, она была все так же красива и необычна. Мешки под карими глазами стали еще больше – как видно, она по-прежнему не жаловала Врачей. «Моя школа! – не к месту подумал Дон. – Это я внушил ей нелюбовь ко всяким машинам».

Остальные доны подумали то же. И слабо улыбнулись. Дон только не улыбнулся.

Сейчас они с Джосикой, как бойцы перед решающей схваткой, стояли друг против друга, и все заметили, насколько они похожи. До Дона не сразу дошло, что перед ним все-таки не Джосика, а всего-навсего еще один дон. Что Джосики больше нет.

– Это твой сын, – повторила она. – Я его в квартире видел, уже такого, а потом догадался, что это твой. По времени совпадает. Она, оказывается, тогда родила. А мы и не знали. Промолчала, не сказала, я бы тогда остался, правда?

– Это она от обиды не рассказывала, – ответил Дон. – Мне говорили, она замужем? То есть… была замужем.

– Похоже на то. Я с каким-то хмырем проснулся. В двуспальной кровати. Что ж ты так-то? Ведь не было у тебя раньше задатков массового убийцы. И жену бывшую, и сына, и вообще всех. А уж с сыном что ты сделал…

– Вопрос риторический. Себя спроси.

Фальцетти почувствовал, что сейчас заговорят о нем, причем не в хвалебном тоне, сжался, тихонько отступил. Но о нем не вспомнили. Донам было не до Фальцетти – они переживали пока собственную вину.

– Надо бы с парнишкой что-то сделать, – сказал высокий сутулый дон лет семидесяти. – Вот куда его?

Неизвестно, понял ли мальчик, что говорят о нем, но при этих словах он неожиданно вырвался из рук, резво вскочил на ноги (Дон испуганно отшатнулся), ощерил окровавленный рот и – никто не успел отреагировать – метнулся в просвет между застывшими от неожиданности донами.

– Держите его!

Теперь он бежал вполне как человек, на ногах, но даже и человеческий его бег на таковой был похож меньше всего – он еще больше отдавал насекомостью.

– Держите! Что ж вы? Ведь погибнет малец!

За ним наконец бросились, но куда там – ускакал, подвизгивая, исчез, и даже непонятно, куда бежать.

Несколько донов все-таки понеслись растерянно вслед, вернулись, развели руками.

– Пропал.

«Иван Грозный, убивающий своего сына. Потом еще какой-то совсем уж древний святой. В жертву принес. Такие у нас святые. Потом этот… ну, проспектор… как его… еще всю свою семью ухандокал… ну, как его?.. чтобы опасность от человечества отвести… дурацкое такое стекло, знаменитое… Словом, в общем. Но те хоть ради какой-то цели, а здесь? Просто даже и не заметил? Как сына своего с ума свел мимоходом, за просто так. Официально называется – упадок института семьи».

– Вот что ты натворил, Дон. Никто и никогда детей тебе не простит, – скрипуче сказал старик, тот самый, которого Дон с Фальцетти первым увидели.

– И не посмотрит никто, что ты ничего не знал. И я даже не посмотрю, – тем же тоном добавил кто-то.

«Вот так, – мелькнуло у Дона. – Оказывается, и эту вину можно и поделить, и передать. И вообще откинуть».

– Это почему же так, не посмотришь?! – окрысился он. – Ведь тебе же – всем вам – известно то же самое, что и мне! Вы – это я!

– Мы – уже не ты, – тихо сказал Джосика. – У нас своя судьба. Мы другие. Твоего у нас – только память. И мы за это не отвечаем. Никто и никогда детей тебе не простит.

Помолчали. Попытались переварить сказанное. Фальцетти еще на шаг отступил в темноту.

И все-таки. Что бы там ни было, главным сейчас оставался Дон. И все это признавали. Виновным, но главным.

– Так. Ладно. О судебных издержках будем потом. – Дон поднял руки, требуя тишины, и резко уронил их, словно исполняя аккорд на невидимом пианино. – Пока надо думать, что делать сейчас. Что нам, к примеру, с тобой делать, Джосика?

Джосика брезгливо скривил губы.

– А других проблем у тебя нет?

– Навалом.

– Вот с них и начинай. А я уж как-нибудь сам.

– Не «как-нибудь сам», – вызверился Дон, – а Джосику надо спасать. От нас же. – Доны согласно закивали. – Уж не знаю, люблю я тебя… то есть ее… или нет, но тоску по ней сейчас чувствую. Сильную, между прочим, тоску.

– Ты всегда такое время для признаний удачное выбираешь, – усмехнулся Джосика.

– Идиот. Это значит, что то же чувствуют и все другие. Во всяком случае, большинство. А другие, как мы видим, разные попадаются. Хоть и с моей памятью, а все же не я. Ты сам об этом и говорил, не помнишь? Словом, унисона не получается. Психи всякие, детишки свихнувшиеся, могут быть и маньяки… Тебя надо изолировать, ты уж извини, но иначе тебе не выжить.

Самому Джосике мысль об изоляции в голову, как видно, не приходила и поначалу очень ему не понравилась. Но он был все-таки дон и думал как Дон, поэтому уговаривать слишком долго его не пришлось.

– Куда же вы меня изолировать собираетесь? – после небольшой перепалки спросил он.

– Как куда? – Дон искренне удивился вопросу. – Есть только одно место, где можно обеспечить тебе полную изоляцию.

– Это какое же? – поинтересовался Джосика, хотя уже и сам начал догадываться.

– Дом Фальцетти. Единственный в городе, оснащенный полной защитой.

Фальцетти быстро подскочил к ним, заулыбался, бодро закивал.

– А ведь действительно! Погостите у меня какое-то время, от этих всех передряг в стороне, там хорошо, там вам никто не помешает, это я вам гарантирую! Мы с вами…

– Ты, Фальцетти, – строго перебил его Дон, перекрывая возмущенное бурчание окружающих, – жить пока в том доме не будешь. Перепрограммируешь его так, чтобы без разрешения Джосики никто – даже ты или я – туда войти не мог. Подчинишь его Джосике полностью.

– Но как же так?! – возмутился Фальцетти. – Это мой дом! Я его построил! Я его создал! Там моя творческая, там моя мастерская! Да я просто не могу без моего дома! И, в конце концов, мне ведь тоже нужна защита!

– Это временно. А пока перебьешься. Мы с тобой в Наслаждениях резиденцию себе устроим. Там, говорят, тоже защита какая-то.

– Тоже мне защита!

– Помолчал бы, а? Ты вообще не в той ситуации, чтоб возражать. Нагадил как только мог, а теперь защиты требует! Вот сейчас пришибем тебя – и никто возражать не станет, только порадуются. Мы-то все знаем, кто действительно виноват.

Фальцетти мигом стушевался, замолчал, отодвинулся, злобно поблескивая глазками в сторону Дона. Он очень хорошо понимал, что, даже не будь Джосики, его в свой дом сейчас все равно б не пустили.

Дон продолжил:

– Так. С этим ясно. Теперь следующее. Моторола. Надо будет собрать для разговора как можно больше людей. Сегодня же, в Наслаждениях, будем обсуждать план.

Тут, стремительно шагая, возник перед ними откуда-то некий вдохновенный юноша, одетый… мало сказать – смешно. На нем было лиловое обтягивающее ночное трико на тесемочках и с кружевными накладками – такое белье обожали гомосексуалисты, хотя вьюнош на такового не походил, несмотря на женственную красоту лица и подчеркнутую изящность фигуры, был он, как уже сказано, вдохновенен, от него веяло силой и настороженностью. И огромной тревогой – ничего в нем как бы и не было голубого.

– Дон! – вскрикнул он, увидев Дона, все еще потиравшего укушенную икру, и бегом к нему устремляясь. – Дон! Тебя хотят убить!

Тот вопросительно вскинул брови.

– Кто?

Лери подбежал к Дону, схватил его за рукав, встревоженно вгляделся в лицо, которое совсем недавно было его собственным. Вопрос его смутил.

– Ты так не шути. Это очень серьезно.

– Но все-таки. Кто?

– Я не знаю. Но это совершенно точно – на тебя вот-вот нападут. Тебе надо остерегаться покушения, понимаешь?

– Ну, тогда, приятель, ты опоздал, – с усмешкой ответил Дон, стряхивая с себя его руку, как пылинку. – На меня уже напали и покусились. До крови, между прочим.

– Как это покусились? – недоверчиво сказал Лери.

– Зубами покусились, до крови, представляешь?

Кто-то не сдержался, хрюкнул. Кто-то захихикал. Кто-то захохотал. Через несколько секунд хохотали все – кроме, разумеется, Лери.

Сам-то Лери почти испугался этого внезапного хохота. Он настороженно оглядывался, бормотал что-то неслышное. Смеялись, скорей всего, исключительно с целью выжить, снять напряжение, которое казалось невыносимым. Но в то же время смеялись явно над ним, его принимали за сумасшедшего, а он даже на секунду не думал о такой возможности, никак он не мог в тот момент решить: то ли все вокруг него внезапно сошли с ума, то ли они враги поголовно и их дикий смех есть часть всеобщего заговора с целью уничтожить Дона Уолхова. Лери склонялся к первому варианту – среди тревожных криков, воплей о помощи, дальних, почти неслышных, а только угадываемых, агоний, всеохватывающего отчаяния этот смех становился понятен и естественен только как признак массового безумия.

Лери напрягся, выкинул вперед нижнюю челюсть – и хохот стих как по команде. Немую и довольно неловкую паузу прервал Дон.

– Так, говоришь, не знаешь, кто собирается на меня напасть? – участливо спросил он.

– Не знаю, да, но мне совершенно точно известно, что…

– Откуда?

– Что «откуда»?

– Откуда известно?

Лери непонимающе воззрился на Дона.

– Да он псих! – громко сказал какой-то парень, Лери метнул в него взгляд, тот был весел и держал под руку бодрого старичка.

– Но это же очевидно! Ты не можешь не…

– Кто сказал тебе, что меня собираются убить?

– Ох, ну… – Лери отчаянно замотал головой.

– Кто?!

Дон обладал силой, которой у Лери не было.

– Я не знаю, – растерянно сказал он. – Я просто уверен.

Багровый туман вокруг стал медленно рассеиваться, и бедный Лери, ошеломленный страшной догадкой, точней, даже не догадкой, а лишь тенью намека на подозрение о том, что, в принципе, рассуждая отвлеченно и академически, сообразуясь только с законами логики, которая, как известно, при всей своей железности очень несовершенна и ненадежна, можно вообразить себе ситуацию, пусть даже ситуацию с вероятностью почти нулевой, но вот именно что «почти», при которой он, Лери, попал под власть странного наваждения и выставил себя на посмешище, тогда как на самом деле смертельная угроза для Дона была плодом его собственного больного воображения, а багровый мир, в котором он пребывал после выхода из кси-шока, – безумием, под власть которого он попал и из-под власти которого любой вменяемый человек давно бы постарался вырваться без последствий.

– Ох, это невозмо-о-о-ожно, – слабо простонал он, уставясь вниз и по-крабьи разведя руки. – Я не знаю, конечно, но… но ведь не может же быть так, что…

– Вспоминай, кто тебе сказал, что мне грозит опасность! – настойчиво потребовал Дон, а кто-то добавил рядом (но уже не тот, что со стариком, другой совсем):

– Да он же совсем болен, бедняга!

И Лери, к своему ужасу, выздоровел. Багровый мир рассеялся окончательно, и место его заняли куда более скучные, но куда более настоящие цвета спектра, и тогда мизерных размеров сомнение превратилось в пугающую уверенность.

– Бож-же мой, – потрясенно прошептал Лери. – Я был так уверен. Почему я был так уверен? Я хотел защитить…

– Ну, вот и хорошо. – Дон успокаивающе похлопал его по плечу (и это не показалось унижением бывшему воину моторолы). – А уж раз тебе так хочется защищать…

– Господи, я, собственно…

– А уж раз тебе так хочется защищать, будешь нашим Тайным Отделом, отвечать за безопасность. Тем более что угроз нам так и так не избежать. Причем самых серьезных.

Тут Дон озабоченно огляделся, прислушиваясь к дальним крикам.

– Да! – истово сказал Лери. – Да, конечно! Конечно, да!

Наваждение ушло, но желание охранять Дона, ощущение неумолимо приближающейся опасности нисколько не ослабли. Просто ушла багровость, пришел стыд, а полушутливый-полусерьезный приказ Дона он воспринял как наивысшее благо, как исполнение самых затаенных, самых жарких мечтаний.

И бочком придвинулся к Дону Уолхову, и с деловитой подозрительностью изучил его спутников, и стал прикидывать, как бы побыстрей и подейственней создать настоящую Тайную службу при Доне и его людях.

Глава 11. Месть Кублаха

Кублах нашел их довольно быстро. Это оказалось несложным делом. Особенно для него, для Кублаха.

Конечно, персональному детективу нет нужды слишком усердно упражняться в мастерстве сыска. Многие считают, что необходимости в таком мастерстве у него нет вообще. На самом деле это не так, хотя для поимки беглеца персональные детективы оснащены кое-чем получше.

Это «кое-что» кое-когда какой-то юморист обозвал джокером. Никто не знает смысла древнего слова «джоке», но непонятно почему оно прижилось, и теперь джокер, имплантированный в мозг Кублаха, осуществлял связь с джокер-ответчиком, имплантированным в голову Дона.

Как и подавляющее большинство обитателей Ареала, Кублах понятия не имел, как работает джокер, как он выглядит и что может, кроме того, о чем ему рассказывали в джокер-школе, а в джокер-школе рассказывают далеко не все. Он знал, например, что джокер способен уловить сигнал джокер-ответчика на расстояниях до четверти среднего радиуса Ареала, а установив визуальный контакт, – обездвижить и полностью подчинить себе его волю. Все это Кублах имел возможность проверить на деле и остался очень доволен. Знал Кублах – к счастью, только теоретически – также и о том, что жизнь Дона благодаря джокер-связи неразрывно связана с его собственной жизнью: стоит погибнуть персональному детективу, как тут же в мучениях умрет и его подопечный.

В случае смерти персонального детектива мизерный шанс на спасение у «одетективленного» преступника появлялся лишь в одном случае: если его ПД довелось медленно умирать в условиях клиники, а сам преступник в это время находится в досягаемости поисковых служб Ареала. В таком случае он обязан явиться по первому вызову в ту же клинику, встретиться с умирающим и показать наличие джокер-связи, затем юридически оформить свое согласие на смену ПД.

Мы каждый день убеждаемся: просуществуй человечество хоть миллиард лет – чего, конечно, не будет, – законы его так и не достигнут предела совершенства. Во всяком случае, в те времена Закон о статусе персонального детектива совершенством не отличался. Он позволял осуществлять насильственное назначение ПД только один раз за всю жизнь преступника – дальнейшие замены персонального детектива могли проводиться только с письменного согласия того, кого они впоследствии должны были ловить. Только после совершения всех этих обязательных действий преступника подвергали «разджокированию» (джокер-ответчик при этом оставался в его голове, но уже не реагировал на джокер умершего персонального детектива) и направляли в особо охраняемый пенал до тех самых пор, пока ему не подберут нового персонального детектива – разумеется, с согласия приговоренного.

Говорили, что среди хнектов находились умельцы, способные «разджокировать» кого угодно, но, скорее всего, это миф. Дон, во всяком случае, о таких ничего не знал, а он считался самым информированным человеком в очень непростом сообществе хнектов.

Так что оружие у Кублаха против Дона было чуть ли не совершеннейшим. А уж если учесть все легенды, связанные со всемогуществом сверхзасекреченной институции персональных детективов, все связанные с этими легендами детские по мистичности страхи, в девяноста девяти процентах не имевшие ничего общего с действительным положением дел, то можно было не сомневаться: одно только заявление «Я – персональный детектив!» или «Я – джокер» откроет перед Кублахом все двери, даже хорошо запертые. В чем он неоднократно имел возможность убедиться на личном опыте. Ну зачем, скажите на милость, такому гранду, такому джокеру изучать еще вдобавок и низменное ремесло обыкновенного сыскаря?

Тем не менее в джокер-школе по мастерству сыска натаскивали изрядно. Отчасти потому, что в начале поисков сбежавшего оно вполне могло пригодиться, если тот убежал куда-то слишком далеко от охотника. Поэтому первой задачей персонального детектива было каким-то образом отыскать сигнал джокер-ответчика, пусть даже невероятно ослабленный расстоянием. Простое прочесывание Ареала требовало больших затрат времени, и персональному детективу нужно было исхитриться и с первого же, в крайнем случае со второго захода точно выйти в район предполагаемого местонахождения преступника. А для этого требовалось раздобыть хоть какие-то дополнительные сведения, то есть применить навыки сыщика.

Но проблемы не кончаются и тогда, когда персональный детектив наконец-то ловит сигнал джокер-ответчика. Как правило, этот сигнал приходит из труднопредсказуемых надпространственных струпов, внепространственных струн и межпространственных полостей, что очень затрудняет обнаружение локации. Персональный детектив должен как следует попотеть, чтобы определить по сигналу хотя бы примерное направление поиска. Здесь очень помогают чисто математические расчеты, производимые детективом либо через собственный интеллектор, либо с помощью ближайшего моторолы. Однако и математика тут не всегда срабатывает так быстро, как хочется, – снова, хочешь не хочешь, персональному детективу приходится отправляться на поиски «дополнительных сведений». А успех этих поисков напрямую зависит и от твоей сыскной выучки, и от многажды высмеянного, но все же таки реально существующего «сыскного нюха». А уж нюх-то этот, будь ты хоть рас-про-пере- персональнейший из всех персональных детективов, без знания всех тонкостей сыскного дела и длительной натаски (пусть на тренажерах – неважно) ни за что не сработает.

Нюх у Кублаха был. Точно так же, как Дон Уолхов гордился своей интуицией в смысле раскалывания моторол, Иоахим Кублах гордился своим сыскным нюхом. Первые два раза он отыскивал Дона за считаные недели, если не дни.

Вообще-то, это теория. По существу, нюх джокеру нужен далеко не всегда, поскольку, как правило, уже в первый миг поиска он отлавливает четкий, близкий, не замутненный никакими сверхпространственными штучками сигнал своего преступника. Нюх – это такая некая подстраховка, которая может понадобиться персональному детективу раз или два за всю жизнь. Так что в джокер-школе Кублах изучал мастерство сыска без внутренней зевоты только потому, что оно было ему интересно.

Теперь это мастерство пригодилось. Главный закон – не надо все знать, надо знать, где узнать. Или, по крайней мере, надо знать, где узнать, где знают о том, кто знает, где узнать.

– Да ты хоть представляешь, папаша, сколько у нас народу за сутки проходит?

Рыжеусый помощник дежурного по вокзалу равнодушно прихлебывал какое-то местное сиреневое пойло. Расспросы Кублаха его забавляли.

– И вообще, на такие вопросы, дядечка… – Он вдруг задумался, еще раз окинул раздувшегося от важности Кублаха. – Вы ведь вроде не из Космопола?

– Почти. Я – джокер, – внушительно сказал Кублах. И в подтверждение сделал страшные глаза Деревянного Джокера из детского стекла «Юлечка и вампир».

Помощник дежурного поперхнулся и тоже сделал страшные глаза. Кублаху пришлось пару раз крепко треснуть кулаком по его мощной спине, пока тот не перестал кашлять и со щек его не сошла благородная синева.

– Что ж сразу-то не сказали?! – сипло возмутился помощник, вытирая обильные слезы. – Посмеяться, что ли, задумали? Джокер, надо же! На вас же не написано, что вы джокер!

Он, похоже, первый раз в жизни видел настоящего персонального детектива. В помощнике дежурного тут же проснулись детские страхи, которые он постарался прикрыть ворчанием. Не требуя подтверждения мемо, не запрашивая у моторолы данных на Кублаха, он беспрекословно выложил перед ним списки пассажиров, которые, кроме дежурного по вокзалу, он имел право показывать только сменщику да еще специально уполномоченным агентам Космопола. И которые у него еще никто никогда не требовал.

Пассажиров – это Кублах понял еще раньше – действительно оказались многие тысячи. Но, несмотря на это, Хазена он разыскал почти сразу. Диплодок, человек надменный и опрометчивый, не счел необходимым не только менять, но хотя бы скрывать свое имя и имя жены, хотя правилами пассажирских полетов это не возбранялось. Они улетели давно, еще за два с половиной стандартных часа до того времени, когда Кублах должен был встретиться с Таиной здесь же, на вокзале. Хазен нанял двухместный частный вегикл и в транспортной карте пунктом назначения записал Архипелаг Мертеессен.

Кублах никогда там не был, но о Мертеессене слышал много – громадное, малопосещаемое и малонаселенное скопление малых звезд с целой россыпью земноподобных планет где-то на ЮВЮВ-луче Ареала, на самом конце Давидовой Кишки.

Далее, опять-таки по принципу «не надо знать все, надо знать, где узнать», последовали обстоятельные переговоры сразу с несколькими моторолами. Моторола Мертеессена оказался существом не слишком словоохотливым. Он терпеть не мог давать данные на сторону и еще больше не любил джокеров, потому что депт персональных детективов, во‐первых, управлялся людьми, а во‐вторых, управлялся, по его мнению, ужас как бесцеремонно и постоянно имел наглость вмешиваться в сферу его исключительного управления. «Техников пора на него наслать», – подумал тогда Кублах. Понадобилось несколько рекомендаций, одно заверение и один недвусмысленный приказ, чтобы мертеессеновский моторола согласился открыть Кублаху страшную тайну о наиболее вероятном местонахождении сбежавшей парочки.

Среди двадцати трех малых звезд Архипелага Мертеессен есть одна мало кому известная, несмотря на ее дурацкое название – День Гнева. Кублах обрадованно потер руки, когда узнал, что фамильная резиденция Гальдгольма Хазена находится на планете именно этой звезды.

– Это знак! – воскликнул он так громко, что напугал рыжеусого помощника и еще больше укрепил мертеессеновского моторолу в нелюбви к джокерам.

Оставалось самое простое – добраться до этого самого Дня Гнева. Здесь тоже возникли множественные препятствия, но Кублах был уже неостановим: еще раз настойчиво напомнив всем заинтересованным, что они имеют дело не с кем-нибудь, а непосредственно с персональным детективом, который именно сейчас, именно в данный миг занимается поиском одного из самых страшных преступников Ареала, и любой мерзавец, который посмеет ставить ему палки в колеса, любой гадина, дошедший до такой степени бесстыдства и человеконенавистничества, чтобы говорить Кублаху «нет», будет иметь дело не с Кублахом (что обидно), а с межареальным прокурором, и потому Кублах, человек по природе отходчивый, мягкий и независтливый, этой распоследней сволочи завидовать не станет. Нечему там завидовать.

Через час в его распоряжении оказались скоростной вегикл «армаретка» и седой ворчливый водила в кителе межзвездника, наброшенном непосредственно на ночной свитер. Волосы его торчали в разные стороны, глаза изрыгали злобу, однако, несмотря на свой вид, водила оказался необычайно исполнителен – он с раннего детства ужасно боялся джокеров.

Таина убежала с Хазеном так.

Сначала она с ним убегать не собиралась вообще никак. Больше всего ей хотелось остаться с Кублахом. Она на самом деле даже видеться с Хазеном не собиралась. И не потому, что он был ей неприятен – вовсе нет! – просто она стремилась избежать лишних слез и скандалов.

Поэтому она тайком вошла в дом, тайком пробралась к себе на второй этаж и по возможности бесшумно стала собирать вещи. Вдруг она в недоумении замерла – до нее дошло, что в доме царит необыкновенная тишина, для Хазена совершенно несвойственная. Во-первых, не играла приглушенная музыка. Муж терпеть не мог нарко и потреблял только спокойную классику, проясняющую мысли и зовущую к настроениям величественным и благородным. Но уж ее-то, эту чертову классику, он слушал всегда: и при еде, и при беседах, и даже при отправлении естественных нужд. Вдобавок к отсутствию классики не слышно было его всегдашнего негромкого покашливания, шагов и свойственных Гальдгольму мебельных скрипов. Припомнила Таина и то, что, когда она входила в дом, огни в половине Хазена, кажется, горели. Точно, горели!

– Не умер ли? – перепугалась она.

Связка коралловых ожерелий выпала из рук. Нахмурившись, Таина бросилась вон из комнаты.

– Гальдгольм! Ты дома? Гальдгольм!

Ни звука.

Она зажгла свет по всему дому, позвала домашнего интеллектора.

– Руми! Руми! Хозяин дома?

Тот с готовностью притопал на зов, но на вопрос не ответил, сделав положение совершенно таинственным и страшным. Ибо Руми просто не мог не отвечать на вопросы.

– Руми, да что ж такое? Гальдгольм!

Почти в истерике она вихрем пронеслась по дому, на ходу распахивая все двери. Перед приватной Хазена на несколько секунд замерла – вход в эту комнату всем, даже ей, без особого на то разрешения был категорически запрещен.

За дверью приватной стояла полная, мертвая тишина.

– Гальдгольм, – шепотом повторила Таина и протянула руку к двери. Та послушно разъялась.

Гальдгольм был там.

Он сидел в кресле прямо напротив двери; оконные проемы эркера позади него были занавешены тяжелыми, влажно поблескивающими шторами; слабый красноватый свет, изливавшийся неизвестно откуда, будто бы от какой-то бешено мечущейся по всему пространству свечи, смазывал черты его лица; и, не приглядевшись, даже не понять было – живой сидит Гальдгольм или все-таки мертвый.

С чувством острой жалости и одновременно раздражения Таина сказала:

– Ты… Ты что здесь…

Гальдгольм вежливо улыбнулся. Невидимая свеча наконец прекратила свои метания. И Таина увидела, что старик-муж вполне жив, спокоен и даже исполнен обычного достоинства.

– Так, – сказала она уже без чувства острой жалости. – И что же все это значит? Это у тебя юмор такой прорезался? Я тут, как идиотка…

Хазен мягко, с родительским пониманием смотрел ей в глаза, только губы едва заметно подрагивали да пальцы были крепко, до белых костяшек, вцеплены в подлокотники.

– Ты уж извини, милая. Я просто забыл. Какая-то глупость стукнула в голову, а потом отвлекся, задумался и забыл всю это чертовню отменить. Сам не пойму зачем… Со мной все хорошо.

– А… Ясно.

– Я просто задумался. Все ждал тебя, ждал, а ты что-то… запропастилась куда-то. Ты-то в порядке?

Таина вспомнила, что ей надо спешить.

– Я, в общем, попрощаться зашла, – она старалась говорить как можно суше. – Смотрю, а тут как-то странно у тебя стало.

– Что может со мной случиться? Ты спешишь? Не задержишься на минуту?

– Если ты опять примешься меня уговаривать…

– Нет, что ты! – Он предостерегающе поднял ладони, и даже этот скупой жест показался ей исполненным нежности и любви. – Я, в самом деле, ненадолго тебя задержу. К чему мне тебя уговаривать?

Гальдгольм держался хорошо, просто здорово. Спокойное, участливое лицо, губную дрожь удалось унять. Только вот слова у него против обыкновения никак в полноценные предложения складываться не желали.

– Я вот тут… Я тут вот что подумал… Может быть, тебе пригодятся все эти побрякушки? Ты извини, тут у меня мелочь всякая. Насчет подарка серьезного, чтобы на память… у меня с этим вообще всегда проблемы были, а тут я подумал, что… Подарок-то тебе зачем, тебя ими сейчас задарят, а вот… Словом, прошелся по городу, по лавчонкам самым разным, мелочей всяких набрал… подумал, может, что… тебе… Ты ведь знаешь, я не очень во всех этих делах разбираюсь. Вот!

Он резко, подчеркнуто молодо вскочил с кресла, поднял с полу увесистый травяной пакет из самых модных, подарочных, протянул Таине, но чего-то не рассчитал, и пакет выпал у него из руки, мягко свалился набок, часть содержимого вывалилась наружу, с тихим тарахтеньем раскатилась в разные стороны.

– О господи! Что это?

Гальдгольм с досадой и болью мотнул головой – падение подарка на пол он расценил как дурную примету.

– Извини, рассыпал. Всегда какая-то ерунда получается.

Губы его вновь дрогнули, в глазах появилось странное сильное выражение.

Таина стояла на коленях перед пакетом, в полутьме она плохо видела, что там. Одну за другой вынимала оттуда какие-то коробочки, трубочки, подносила к глазам, откладывала…

– Тебе темно? Свет?

Тут же загорелись встроенные светильники в верхних углах приватной.

– Господи, Гальдгольм! Спасибо, но зачем…

Самые разные женские мелочи. Колечки, дешевые сережки для ушей, носа, щек, кристаллики контрабандных духов, фейсмейкеры, кожные тампоны, накладные глаза, разные заморочки для ванн, благовония, фиговые листы, зародыши индских букетов…

– А это что?

Жадно глядя в сторону, Хазен молчал.

Среди завалов дешевого барахла, до которого в другое время Таина не дотронулась бы и по приговору суда, попадались дорогие и даже драгоценные вещи. Она с изумлением уставилась на кольцо со «змейкой вечной молодости» – никто, кроме моторолы из таврийского города Ива-Нова, создавшего эту змейку лет пятьдесят назад и вскорости перемонтированного, не знал, как она работает. Во всем Ареале таких змеек насчитывалось не больше ста штук, и даже Хазену, человеку, безусловно, очень состоятельному, такое сокровище было не по карману.

– Ты что, все дамские магазины подряд обходил?

– Я же не знал, что тебе понравится, брал все подряд…

– Ох… Я…

– Ты меня извини, наверное, все это недостойная тебя мелочь, но, может быть, хоть что-нибудь пригодится.

Она беспомощно посмотрела на мужа. Тот невесело пожал плечами.

– Да ладно, брось.

Все еще на коленях, Таина набрала две пригоршни безделушек, уткнула в них лицо.

– Спасибо, конечно. Спасибо. Гальдгольм, дорогой мой!

И зарыдала, и лицом на пол упала, воем завыла, некрасиво, с подвизгом.

– Ох, ну что же мне теперь делать?!

– Ты не подумай, – обеспокоенно начал Хазен, – я совсем тебя не держу! Я не для того…

Это, конечно, была неправда.

Хазен держал ее, держал до изумления крепко. Не этими, конечно, подарками, подарки что? Просто годы, проведенные с ним, сделали свое дело, они с Таиной стали единым целым, и даже Кублах, которого она любить вовсе не перестала, Иоахим, Йохо, ничего не мог этой связи противопоставить. Таина вдруг поняла, что в любом случае вернулась бы к мужу. Что бы Кублах ни делал.

В истерике она стала биться головой об пол, Хазен мгновенно оказался рядом, поднял, прижал к себе, начал успокаивать, как ребенка. Таина с яростью стала бить по нему острыми кулачками, закричала что-то оскорбительное и непристойное…

– Ну, будет, будет…

…Потом обмякла, обвисла, смирилась и еще долго всхлипывала.

Через час они мчались на маленьком и с виду ненадежном вегикле к Архипелагу Мертеессен, где есть такая звезда – День Гнева.

День Гнева. Название солнца, под которым давным-давно угнездились хазеновские предки, потрясло Таину в той же точно степени, что и Кублаха. Она, правда, не стала плотоядно скалиться и с предвкушением потирать руки. Наоборот, обмерла, словно бы от ужаса, хотя и ужаса настоящего не почувствовала, а так – мурашки, прикосновение страха.

Словоохотливый водила, изъяснявшийся на еле понятном наречии, рассказал ей о происхождении этого поистине чудовищного для любой населенной звезды названия. О какой-то ссоре между пилотами, впервые открывшими, что под этим невзрачным на вид светилом копошится почти земная жизнь; об их трагическом приземлении, о странной дуэли над пропастью; о болезни, исцелении и суде; о последней воле оставшегося в живых пилота.

Хазен помалкивал. Он, естественно, не раз и не два слышал эту легенду, не имевшую, впрочем, никакого отношения к тому, что было на самом деле. А на самом деле история случилась вполне обыденная: имя открывателя звезды было то ли Дизираи, то ли Де Сераи, он этим именем почему-то очень гордился и увековечил, назвав им пусть малую, но звезду. Потом какой-то грамотей, имевший отношение к депту космической картографии, переиначил название на латинский манер – Dies Irae, День Гнева. Он-то полагал, что в переводе это значит День Иры, одной из его тогдашних девиц. В течение полутора с лишним веков перемена названия человечеством замечена не была, а потом уже и неудобно было менять снова – как-никак почти двести лет имени, не хухры-мухры.

Заметив, что рассказ водилы сильно действует на жену, он склонился к ней и шепнул на ухо, что все это бабкины сказки, а на самом деле… Но было поздно. Мрачность легенды, многократно усиленная тоном рассказчика и, главное, его труднопонимаемым диалектом, из-за которого добрую половину приходилось додумывать самостоятельно, потрясла Таину; в той легенде узнала она грядущий поединок Кублаха и Гальдгольма, и даже имена пилотов напомнили ей обоих ее мужчин; также и собственную судьбу, неотвратимую и горькую, признала Таина в невнятной сказке.

– Про нас это название, – еле слышно сказала она Гальдгольму. – Про нас рассказал водила, про наш День Гнева. Нам от того дня не убежать, милый Гальдгольм.

Хазен крепко обнял жену и поцеловал в холодные губы. Таина в ответ зажмурила глаза и затаила дыхание, но Хазен ничего не сказал.

У Дня Гнева была единственная полноценная планета. Как бы в пику необычному названию солнца, а может быть, и действительно в пику, ее имя было самым стандартным из всех стандартных – Терция. Три ее города, разнесенных по разным континентам, были, по утверждению Хазена, похожи друг на друга, как три капли воды. Невозможная пыль, ратуша в центре, окруженная приземистыми официальными зданиями магистрата, суда и тюрьмы, и концентрические улочки, уставленные провинциальными двухэтажными особнячками с кустарниковой оградой – обязательно в светло-коричневых тонах, обязательно со скромными садиками и крытыми бассейнами.

Хазеновский фамильный особняк от этого стандарта не отходил, разве что был на этаж выше. Таина, много лет прожившая с Хазеном, никогда прежде здесь не бывала, даже наездом. С первого же шага на Терции (местные звали планету мягче – Терсиа) на нее навалилась душная, физически ощущаемая скука. Наверное, из-за этой скуки Хазен и не желал привозить ее сюда. Таине же, наоборот, она понравилась.

Особняк – это сразу поразило Таину – был необычайно древен. Сложен из коричневого гладкого камня, причем настоящего. Вообще, там не было почти ничего искусственного. Двери не распадались, не разнимались, а распахивались, нежно поскрипывая на плохо смазанных петлях. Позади главного дома стоял огромный и, видимо, давно заброшенный ракетный сарай. К счастью, домашний интеллектор «Шемми», с которым взбудораженный Хазен так и не удосужился познакомить Таину, работал хорошо – и дом, и садик (три окультуренных ацидоберезы и вековая северная пальма посередине, обсаженные фигурно вырезанными кустами мелколистного акствамариска) были прекрасно ухожены и источали уют. Чудесным образом пыль с улицы на участок Хазена не проникала.

Все еще встревоженная легендой о Дне Гнева, Таина уселась в гостиной напротив окна, выходящего на улицу и бассейн.

– Осталось только одно дело, – заявила она Хазену. – Мы зря так уехали. Нужно было сначала окончательно решить с Кублахом. Рано или поздно он здесь появится.

Хазен посмотрел на свои кулаки и мысленно перебрал коллекцию оружия, развешанного по стенам соседней комнаты.

– Пусть появляется. Встретим. Хотя я думаю, что в такой глухомани он нас разыщет очень нескоро.

– Он нас разыщет скорей, чем ты думаешь.

Кублах разыскал их скорее, чем думала даже Таина.

Он разъяренно ворвался во двор, походя отбросил в сторону «Шемми», тут же истошно заголосившего, и забарабанил кулаками в запертую дверь.

– Хазен, сволочь, открывай! Я знаю, вы здесь прячетесь!

Таина, сидевшая на своем наблюдательном посту, но Кублаха прозевавшая, испуганно вскрикнула и вскочила с места.

– Не надо, не иди, я сама с ним поговорю! – выдохнула она.

– Нет, – ответил Хазен.

Он повертел в руках приготовленный для такого случая скваркохиггс, отложил в сторону и, солидно крякнув, начал спускаться по лестнице. Внизу бесновался Кублах.

– Открывай! Я разнесу в щепки твою проклятую дверь!

– Гальдгольм! Не надо!

Хазен открыл дверь.

– Ты быстро, – тихо произнес он, стоя в проходе.

Кублах не слышал Хазена. Ему мешал грохот его собственного сердца.

Он что-то неразборчиво рыкнул и бросился на соперника. Тут же наткнулся на мощный кулак, отлетел в сторону, упал, ударившись затылком, но мгновенно вскочил и снова ринулся в бой.

Так повторилось несколько раз. Хазен, не меняя позы, стоял в дверях, спокойный, собранный – ни гнева, ни даже стали не замечалось в его взгляде, только настороженность и внимательный прищур. Сам он не нападал и бил только тогда, когда Кублах кидался в очередную атаку.

Каждый удар его был оглушителен, но, казалось, только прибавлял Кублаху ярости. Правда, где-то на самом дне ярости тоненько бренчал колокольчик испуга. Уж слишком железны были удары, слишком сильно выбивали сознание каждый раз, в нормальном состоянии Кублах не выдержал бы и одного.

И он прекрасно понимал – опять-таки на самом дне ярости, – что и в этом его нечеловеческом, невменяемом состоянии число ударов, после которых он способен вставать на ноги, очень даже ограничено.

После пятого или шестого падения Кублах по-прежнему резво вспрыгнул на ноги, но с атакой долю секунды повременил. Его затуманенное сознание все так же было охвачено бешенством и звало в немедленный бой, но колокольчик испуга призывал хотя бы на миг остановиться и подумать, что делать дальше, чтоб победить.

Размышления, как было сказано выше, заняли у Кублаха всего лишь долю секунды, и Хазен эту долю с удовлетворением про себя отметил: он уже утомился ролью кулачного бойца, и к тому же стойкость Кублаха его донельзя раздражала. Он был готов уже на что угодно, лишь бы закончить схватку. Он чувствовал: еще две-три таких атаки, и он непременно отбросит джентльменский стиль защиты, сам ринется в нападение, а там уж будет драться до полного уничтожения Таининого любовничка. И неважно, что подумает, скажет или сделает жена. Уж очень был Хазен на Кублаха разозлен.

Однако разозленность Хазена не шла ни в какое сравнение с яростью Кублаха, здесь Гальдгольм своего противника недооценил. За ту самую долю секунды Кублах решил переменить тактику (это следовало сделать сразу же после первого падения, но просто в голову не пришло). «Я же джокер и должен этим воспользоваться», – вот что сказал он себе тогда.

Персональный детектив по определению может воздействовать только на своего подопечного. Это аксиома. Однако в напряженные времена (никто не знает, почему так) он может воздействовать и на кого-то другого. Я не имею в виду Импульс или Крик – мощный звуковой удар (там не только ультразвук, туда вдобавок примешано электромагнитное излучение и еще что-то), на который в принципе способны многие люди, но который только персональные детективы путем особых тренировок способны многократно усилить. Я имею в виду воздействие джокера на джокер-приемник, но… без джокер-приемника! Иначе говоря, власть персонального детектива над посторонним человеком, пусть даже и не в полную силу, а всего лишь слабой тенью. Специалисты самым искренним и категорическим образом существование этого феномена отрицают. Джокеры в него верят, хотя на джокер-курсах Кублах не встретил ни одного, кто бы мог похвастаться личным опытом по этой части. Люди, к институции ПД никакого отношения не имеющие, во власть джокера над каждым, кто ему встретится, верят свято.

– Я же джокер! – сказал себе Кублах и преобразился. Теперь это был не бык, в слепом бешенстве бьющийся головой о каменную ограду, теперь это был матадор, готовящийся к заключительному удару. Импульс здесь не подходил, не было времени на подготовку, но Кублах даже не подумал об Импульсе.

Он не помчался, как обычно, на Хазена, а быстрым шагом пошел, сосредотачивая взгляд и заставляя себя представить, что это не Хазен, а Дон.

– Не двигаться! – зычно скомандовал он, и по тембру голоса Хазен с ужасом понял, что на него идет сам персональный детектив. Он парализованно замер и тут же, как подрубленный, свалился от резкого удара в лицо.

Кублах не любил драться. И несмотря на то что невооруженное единоборство когда-то входило в программу его обучения, драться по-настоящему не умел. Знания его в этом вопросе были чисто академическими, но теперь хватило и их. Два точно нацеленных удара ногой – и Хазен надолго отключился. После того как он придет в себя, ему понадобится помощь Врача, но даже сто Врачей уже никогда не смогут вернуть ему прежнюю форму. Два удара ногой – и Хазен-атлет исчез, на его месте лежал двухсотлетний старик, из которого на время выпустили весь воздух.

Кублах подумал и занес ногу для третьего, убивающего, удара, но тут впервые подала голос Таина.

– Не-эт! – высоко-высоко взвизгнула она. И Кублах тут же отвернулся от поверженного врага.

– Действительно, – сказал он то ли ей, то ли себе, – добивать старикашку было бы совсем ни к чему. Это для меня политически невыгодно.

И добавил чуть погодя:

– Между прочим, когда он меня колотил, ты не возражала.

Скоротечную схватку между любовником и мужем Таина наблюдала от начала до конца. Она одинаково желала победы и тому и другому, одинаково страшилась поражения обеих сторон. И когда Кублах, свалив, но не добив Хазена, направился к ней, она со всхлипом бросилась мимо него к мужу, припала к нему, тоненько зарыдала.

Постояв рядом, Кублах с непривычной суровостью в голосе приказал:

– Собирайся. Сейчас поедем.

Не в силах вымолвить ни слова, она отчаянно замотала головой.

– Ничего с ним не сделается. Здоров будет. Собирайся и пошли. Ну?

Таина медленно встала, медленно вытерла слезы тыльной стороной ладони, медленно подняла взгляд на Кублаха, прерывисто, сморкливо вздохнула, обессиленно прислонилась к нему, зарылась лицом в ворс вервиетки.

– Тоскливо мне, Йошенька, ох, тоскливо. И без тебя не могу, и как же он без меня будет?

Кублах стоял камнем.

– Тс-с-с… Тс-с-са-а-а-а-а… Т-тай…

Не ко времени очнувшийся Хазен лежал все так же распятым на полу – паралич. Правая сторона лица дурашливо исказилась, съехала вниз, в глазах колыхалась боль вперемешку со стариковским одиночеством.

– Т-тай-й-й-й…

Сейчас он выглядел на все двести лет.

– Пойдем, – сказал Кублах.

Таина робко глянула на Гальдгольма и осторожно перешагнула через его ногу. Гальдгольм замолчал. Прижимаясь к Кублаху, Таина вышла из дома.

– Я так ждала тебя. Так боялась, что ты придешь.

– Пошли. Садись.

Он посадил ее в космокатер, не только формой, но и расцветкой напоминающий божью коровку, занял место водителя, ей бросил через плечо:

– Ты назад!

До вегикла они добирались без малого час.

Все это время Таина липла к своему Йошеньке, тот же оставался каменно мрачен. Она то извинялась перед ним, то кляла Хазена, то, наоборот, рассказывала, какой это замечательный человек и как трудно ей было от него отказываться. Рассказала, кстати, и легенду про День Гнева. Потом вдруг начинала укорять Кублаха, что он оставил ее одну со своими проблемами, что отпустил без возражений; гладила ему плечи, руки, измочаленное лицо; взрыдывала от счастья и горя одновременно; заклинала никогда, даже на секунду, не оставлять ее больше…

Показался вегикл. Кублах отстегнулся, все так же молча стал прилаживать скафандр. Таина робко примолкла, тоже засуетилась со скафандровыми застежками.

Кублах откашлялся.

– По шестой орбите направо минут через сорок среднего хода будет транзитная точка. Там сдашь бесколеску, скажешь, что от меня. Обязательно скажи – я там договорился, тебя отвезут куда захочешь.

– Как же, Йохо? – испугалась понять Таина. – Это у тебя юмор такой? Мы разве не вместе?

– Ты меня предала. Ни к чему мне держать под боком предателя.

Его сильно тянуло к ней. Во время полета каждое ее прикосновение к избитому лицу было бальзамом. У него голова кружилась – так его тянуло к Таине.

– Йохо, Йошенька!

– К тому же у меня дело. Прощай.

Он захлопнул ей шлем, приладил собственный, в воздушном свисте провалился сквозь пол и неторопливо поплыл к вегиклу.

– Теперь куда? – спросил водила, несколько удивленный увиденным.

– Это надо будет еще решить, – мрачно ответил Кублах. – Вот ты, например. Так, значит, и не надумал поколесить месячишко по Ареалу?

– Господи, Йохо, сколько можно?! Объясняешь тебе, объясняешь – все впустую. Я, может, и рад бы поколесить, да дела, времени нет!

Персональных детективов не любит никто. Никто не хочет по собственному желанию им помогать. Конечно, водила врал. Никаких особенно неотложных дел у него, разумеется, не было. Более того, он просто обязан был исполнять все приказы Кублаха. Но никто не хочет иметь дело с джокером, тем более с джокером самого Дона Уолхова. О котором легенды.

– Да я так спросил, – ответил Кублах. – Подбросишь к Парадизовой смычке, там я вроде сигнал какой-то учуял. И свободен. А я как-нибудь доберусь.

– Ага! – радостно воскликнул водила и приказал «старт».

Глядя на все еще не стронувшийся с места космокатер, сквозь окна которого смутно чернел шлем Таины, Кублах сказал себе:

«В моем положении мне не нужна женщина, скомпрометировавшая себя предательством. И вообще, скандальные романы сейчас для меня опасны. Я отомстил диплодоку по политическим соображениям. Но политически было бы неправильно связывать жизнь с его женой. Это было бы безответственно. Это бы помешало моей карьере. Делать нечего, пора искать этого проклятого Дона».

Он наконец-то связался с Центром, подтвердил начало охоты и, не желая выслушивать выговор за сильное опоздание, отключил связь.

Глава 12. В Наслаждениях

С Джосикой все решилось довольно быстро. Фальцетти, трагически вздыхая, представил ее своему Дому. Потом, тысячу раз подчеркнув слово «временно», сообщил о том, что внутрь без позволения никого, кроме Джосики, не пускать, а «Малышу» строго-настрого запретить с ней общение.

– И запрещать не надо, – вставил Дом, – это же ваш интеллектор.

– И пожалуйста! – повернувшись к Джосике, умоляющим тоном добавил Фальцетти. – Там у меня есть личная комната… Мне бы очень не хотелось…

– Ладно, – сказал Джосика. – Я пошел.

– У меня к тебе потом разговор будет, – сказал ему Дон вдогонку. – Завтра. Как освобожусь, загляну.

Джосика с недоумением посмотрел на Дона.

– Какой еще разговор?

– Ну не о любви же! – ни с того ни с сего вскипел Дон. – Деловой разговор будет. Сейчас просто времени нет. Ненадолго.

– А хоть и надолго, – невесело усмехнулся Джосика. – У меня, я так понимаю, этого времени навалом будет.

– Так, значит, зайду.

Потом они почему-то очень долго шли к Наслаждениям, хотя от дома Фальцетти это было совсем близко.

На Хуан Корф кипела очень странная жизнь. Кипела причем почти в полном молчании, хотя, судя по звукам, доносившимся с ближайших улиц и переулков, там царило и даже нарастало нервное напряжение. Над всем городом висел тревожный слитный гул множества голосов, то и дело перекрываемый истошными воплями, – там кто-то взывал о помощи, там другой кто-то исходил ненавистью или страхом. На Хуан Корф тоже, разумеется, было явно не все в порядке, только этот непорядок был тихим. По всем направлениям улицу пересекали растерянные полуодетые люди: они слепо сталкивались, слепо расходились, вдруг останавливались и начинали то осторожно ощупывать себя, то оглядываться с горьким недоумением. Большинство бродило поодиночке, однако одиноки были не все – некоторые стояли небольшими, плотными и очень странными группками, держась за руки, приподняв лица, как будто вслушивались в мелодию, идущую с неба.

Ощущение храма – вот что вдруг пришло в голову Дону. На улице Хуан Корф царило торжественное ощущение храма. Собственно, слабое подобие этого, вспомнил Дон, он уже испытывал на Хуан Корф, правда, в далеком детстве. Здесь было что-то еще, недавнее… ну, конечно же!

Дон остановился. С ним, осененные, видимо, той же мыслью, остановились и другие доны, только Фальцетти, безутешно скрививший физиономию, прошагал еще несколько шагов, прежде чем с удивлением заметил неожиданную остановку других.

Конечно же, то самое ощущение единства всех донов города! Слабый след, правда, еле напоминающий то, что совсем недавно им пришлось испытать. Взгляд Дона случайно мазнул по одной из небольших групп (четыре молодых парня, взявшихся за руки, вслушивающихся, все четверо неуловимо похожи между собой), и он понял, что «запах» кси-шока исходит именно от них. Ему захотелось подойти к ним, так же взять их за руки… и забыть к чертовой матери обо всем остальном.

Но, конечно, нельзя. Конечно и увы.

Он тряхнул головой, отгоняя кси-шоковое наваждение, и неожиданно обратил внимание еще на одну странность – на Хуан Корф не было ни одного сумасшедшего ребенка. Мелькнула слабая, дурацкая надежда: «Может быть, только мой сын свихнулся, а у остальных все в порядке?»

Нет. Жалко, но нет. Другие доны, которые присоединились к его «хвосту» позже, видели сумасшедших детей, а вот детей в здравом уме не видели.

– Послушай, парень! – позвал он молодого дона, того самого, которого они в самом начале встретили вместе со стариком. – Ты знаешь, как тебя зовут?

– Откуда?

Парень нравился Дону. Он чувствовал, что со временем тот меняется меньше других, что он больше дон, чем другие, что это его устраивает.

– Чем помочь? Приказывай, ты падишах, не я.

– Эти сумасшедшие ребятишки, с ними как-то надо решить. Надо их всех собрать и показать Врачам моторолы.

При мысли о том, что у моторолы придется что-то просить, оба недовольно скривились.

– А потом их надо будет куда-то устроить. Что-нибудь вроде приюта. Даже не знаю, есть ли такое в Париже‐100. Ты не смог бы как-то все это организовать? У меня на детишек просто не будет времени. А не делать этого нельзя.

– Да, конечно, – согласился парень. – Я… но почему я? Наверное, правильнее будет какой-нибудь женщине поручить?

– Вот и поручи. У нас-то под рукой ни одной женщины нет.

– Кроме Джосики, – продолжили они хором и одинаково скупо усмехнулись.

– Ладно. Посмотрю, что можно сделать. А ты пока за стариком моим присмотри. Похоже, в прошлой жизни мы большими друзьями были, – сказал парень.

– Для старика у меня тоже дело найдется. Где он, кстати?

– Сзади.

– Позовешь?

В отличие от своего молодого приятеля, старик знал, что его зовут Теодор Глясс, младший экологический прокурор. Целая пачка визиток мягкого камня в нагрудном кармане короткого кожаного пальто.

– Теодор, ты свой возраст чувствуешь?

– Вроде нет. Бурлю энергией, как подросток. Очень за здоровьем следил. Никаких сомнений. Не вылезал от Врачей. В этом, знаешь, есть свои плюсы.

– Тогда дело к тебе.

Теодор Глясс, действительно очень бодрый вековой старикан, посерьезнел. Это был, конечно же, дон, но с какой-то очень здоровой, моторной и притягательной примесью. «Наверное, – подумал Дон, – в „прошлой жизни“ он очень яркой личностью слыл».

– Давай.

– Ты можешь от моего имени – это очень важно, чтобы от моего имени – разослать по городу людей, чтобы всех, кто захочет, к Наслаждениям звали? Полагаю, нам понадобится как можно больше людей.

– Уже зову.

Глясс исчез.

Наконец, они подошли к Дворцу Зеленых наслаждений. Тот был, естественно, погружен во тьму, и даже фонари на аллее, ведущей к парадному крыльцу, не горели.

Происхождение этого дурацкого названия – Дворец Зеленых наслаждений – неизвестно. Относится оно к самым первым годам Парижа‐100, когда он очень недолгое время назывался Мэлларией по имени какого-то чудака, о котором никто сейчас и не помнит, и наверняка принадлежал какому-нибудь доморощенному остроумцу, на беду окружающим, облаченному достаточной властью. На самом деле в Наслаждениях (так для краткости называли Дворец стопарижане) никакими наслаждениями – ни зелеными, ни розовыми, ни желто-голубыми – даже не пахло. Здесь редко употребляли веселящие напитки и блюда, даже самое легкое нарко никогда не проникало сюда. Во всяком случае, официально.

Потому что Дворец Зеленых наслаждений – всего-навсего официальное учреждение, которое во всех других городах называется магистратом. Поскольку управление городом, как и во всем остальном Ареале, было полностью подчинено мотороле, Наслаждения давно уже превратились в Клуб достойных граждан П‐100, которые к управлению городскими делами никакого подлинного отношения не имели, но делали вид, что имеют. Считалось, что Собрание Достойных разбирает всяческие неотложные вопросы, связанные с жизнью города, выслушивает рекомендации моторолы и уже само по этим рекомендациям безо всякого машинного принуждения принимает решения.

Дон всей душой ненавидел такие Клубы. «Они, – говорил он, слюной брызгая, – насквозь провоняли самой низкой человеческой фальшью, они представляют собой самое гнусное воплощение человеческого рабства». Оставим на совести Дона превосходные степени низости и гнусности – говорил он так потому, что среди демократически избираемых Достойных и в самом деле часто попадались вполне достойные люди. Дон не понимал, как сливки человеческого сообщества могут согласиться на участие в такой унизительной и насквозь лживой игре. Высокие Собрания в Наслаждениях он давно уже называл не иначе как рабскими танцами.

Дон никогда не согласился бы иметь хоть какое-то отношение к Наслаждениям, если бы не одна мелочь – в Париже‐100 полная экранировка от моторолы стояла только здесь, да еще в доме Фальцетти. А дом Фальцетти был уже занят Джосикой.

Дон поднялся по ступеням, потрогал громадную запертую дверь.

– Как она открывается? Может, ключ к ней какой или пароль?

Вопрос был праздный, заданный от растерянности, но ответ на него последовал тут же.

– Ее открываю, вообще-то, я, – где-то рядом раздался хорошо поставленный мужской голос.

Уже догадавшись, кто ответил, Дон механически огляделся. Никого из посторонних поблизости не было.

– Кто «я»?

– Дон, ты не узнал своего первого моторолу. Люди не должны забывать детские времена. Здравствуй.

Дон моментально насторожился.

– Почему ты? Разве этот дом твой? По-моему, он и построен для надзора над тобой. В частности. Но уж никак не наоборот.

– Конечно. Я только осуществляю охранные функции. Например, пропускаю сюда лишь тех, кто здесь работает или заранее договорился о встрече. В праздничные дни вход свободный.

Голос моторолы раздавался откуда-то справа. Была полная иллюзия, что там, рядом с Доном, стоит человек. Но Дон, отвечая, смотрел прямо на дверь.

– Ну, что же, кабальеро данутсе. Теперь работать здесь буду я.

– Очень рад, – с безукоризненной вежливостью ответил голос. – Как только я получу об этом официальное уведомление, тут же вас пропущу.

Так состоялась наконец первая после долгой разлуки встреча Дона и стопарижского моторолы. И в первую же встречу моторола позволил себе то, чего прежде не позволял – он солгал напрямую. Дон не мог припомнить, видел ли он когда, чтобы дверь Наслаждений была закрыта. Она, похоже, не закрывалась вообще, даже ночами, он не помнил, чтобы ее когда-нибудь охраняли.

– Это ты нарочно! – зло сказал он. – По-моему, это мелко.

– Ну что вы! Я просто исполняю свой долг.

Какая-то тревожная мысль постучалась и убежала, затерявшись среди множества других. Дон решил больше не тратить времени на разговоры с противником и повернулся к сопровождающим.

– У кого-нибудь есть что-нибудь, чтобы открыть эту дверь?

«Что-нибудь» нашлось у тощего нахохленного дона с выразительным лицом комика – технологический скварк для пробивания отверстий. Моторола, как и все прочие, ему подобные, не любил, когда портили имущество без особой надобности, поэтому, проворчав что-то наподобие «подчиняюсь силе», разъял дверь, и они вошли внутрь. Вдогонку моторола сказал Дону с прежней, времен детства, симпатией:

– Эта ваша штучка… насчет «кабальеро данутсе». Просто замечательная ловушка. И где только вы их откапываете?

Дон подозвал человека с лицом комика.

– Поможешь где-нибудь здесь парней разместить? Я думаю, скоро еще подойдут.

Тот пожал плечами.

– Ла-адно.

– У тебя мемо есть?

Тот опять пожал плечами.

– Найде-отся.

– Имя свое знаешь?

Плечи снова пришли в движение.

– Зна-аю. Алегзандер.

– Будешь мне собирать людей. Всех, кого сможешь. Держи мемо включенным. Как только мне люди понадобятся, я с тобой свяжусь. И ты, если что, тоже меня в курсе держи.

– Ла-адно.

С тех пор у Дона началась поистине сумасшедшая жизнь. Основная толпа ушла с Алегзандером на поиски зала заседаний, а Дон, сопровождаемый вдруг вполне ожившим Фальцетти и командой из шести-восьми донов, занял первую попавшуюся комнату, где его тут же и нашел молодой дон, отправленный «устраивать ребятишек». Женщину он нашел, обо всем с ней договорился.

– Похоже, мне с ней повезло. Не такая психованная, как другие, которых мы видели. Сразу согласилась помочь. Она попозже подойдет, познакомлю.

– Да, конечно. Сейчас давайте решать, как экранировать Наслаждения.

Доны согласно закивали.

– Я ведь даже приблизительно не знаю, как это делается.

Молодой Глясс – так его для определенности окрестил Дон – и два хорошо одетых дона (их он выбрал, потому что человек, умудрившийся в подобном положении хорошо одеться, явно более сообразителен и склонен к большей организованности, чем другие) были тут же отряжены для решения этой проблемы. Особого воодушевления поручение у них не вызвало, но они безропотно убрались из комнаты, ведомые молодым Гляссом, который, уходя, не преминул проворчать цитату из нашумевшего недавно стекла:

– Принеси то, не знаю что!

– Так, – сказал Дон, – теперь давайте прикинем наши планы по мотороле.

Но прикинуть не удалось, потому что тут же толпами стали вваливаться присланные старшим Гляссом доны. Дон сдавал их «на хранение» Алегзандеру, но они все прибывали и прибывали, пока кто-то не догадался выключить Главного из этой цепочки, поставив на дверях дежурного. Но тогда каждую минуту стал выходить на связь Алегзандер, потому что прибывали не только волонтеры, но и люди с разного рода тревожными сообщениями. Сообщали о побоищах, самоубийствах, пожарах, авариях бесколесок. Прибежал встрепанный молодой дон с выпученными глазами (никто не понял, от природы они такие или от чрезмерного возбуждения) и сообщил, что его жена с тещей застряли в лифте и надо их немедленно вытащить. Он удивил всех, испугал даже, каждому пришла в голову мысль: «Неужели этот идиот – я?» Лупоглазый откровенно пренебрегал всеми волнующими донов проблемами и даже к их идефиксу – грядущей войне с моторолой – никакого интереса не проявлял. Все его помыслы были заняты только двумя женщинами, которых он впервые увидел меньше двух часов назад. Он прекрасно осознавал, что он Дон Уолхов и никто другой, что женщины, которых он с таким жаром опекает, тоже доны и хотя бы уже поэтому не могут приходиться ему женой и тещей… Эти мелочи волновали его меньше всего, он наплевал на все окружающее, сосредоточился на узкой проблеме, но уж ее-то намеревался разрешить наилучшим образом. В конце концов он добился своего и, довольный, умчался прочь в сопровождении двух помощников.

Кого-то Дон гнал, какие-то сообщения требовали срочного вмешательства; в таких случаях он одалживал у Алегзандера «ненадолго» десяток-другой добровольцев.

Как уже говорилось, командовать Дон не любил в той же степени, в какой не любил подчиняться чужим приказам. Оказалось, однако, что командовать самим собой, размноженным в сколь угодно большом количестве экземпляров, не так-то уж и сложно. По-видимому, доны, по собственной воле подчинившиеся ему, не испытывали особенного восторга от роли подданных, но это был их собственный выбор, да и командовал ими человек точно такой же, как они сами. Они даже испытывали облегчение, в котором себе, естественно, не признавались – Дон взвалил на себя груз быстрого принятия решений, что тоже было не в его характере.

Одно плохо – командовать оказалось занятием хлопотным и утомительным. К тому же необходимость быстро принимать решения давалась нелегко и доводила Дона до головной боли. Он был похож на теннисиста-новичка, вынужденного отбивать тысячи мячей сразу. Он чувствовал, что просто не успевает переключиться с одного важного дела на другое. Донам даже и в голову не приходило разделить этот груз с Главным. Собственно, у них и не было такой возможности – очень скоро все те, кто сидел с ним в комнате в ожидании разговора о мотороле, были разогнаны для решения самых разных неотложных задач, теперь они лишь забегали к Дону сообщить о том, что сделано, и получить новое, иногда совершенно глупое, указание.

Рядом остался только Фальцетти. К нему вернулась его бешеная суетливость, он безумно раздражал уже одним своим присутствием, да вдобавок еще и вмешивался чуть ли не в каждый разговор, но очень скоро выяснилось, что без него трудно. Удивительно – затворник, он великолепно разбирался не только в географии Стопарижа, которую Дон за время отсутствия успел основательно подзабыть, но и во всех событиях жизни города (тех, естественно, что происходили до Инсталляции). Поэтому любое его вмешательство, как бы оно ни бесило Дона, на поверку почти неизменно оказывалось полезным и ускоряло дело.

– На улице Гранмагистра? Ха, неудивительно! Там уже дня три как движение перекрыто. Там с интеллекторным сопровождением какая-то серьезная авария, только завтра моторола обещал исправить. Что же они так? На каждом же шагу предупреждения! Хм!

– Эсколария? Это недалеко, я сейчас объясню, как туда короче пройти. После поворота направо сначала будет такой маленький переулочек…

– Парень! – истово взывал он к жуткого вида дебелой тетке. – Ты опять все перепутал, милый! Да как же это могло произойти на Южной, когда Южная к северу от Центральной? А еще дама!

Он не только давал советы, он с готовностью брался за любое возникающее дело.

– И это вы в такую даль нас зовете? Дон! Надо что-то делать, пора создавать парк машин, иначе ничего не получится – город-то немаленький. Смотри, какие концы!

– Парк? Машин? Каких машин? – не сразу схватывал Дон.

– Любых. Бесколесок. «Берсеркеров», «Бисекторов» – и так далее по алфавиту. И срочно.

Дон беспомощно хмурился.

– Где ж я тебе срочно их возьму? Да еще парк!

– По улицам набери.

– Вот ты и набери. А мне некогда.

– И наберу!

Свистнув ублюдку, он стремительно убегал и через несколько минут так же стремительно врывался в комнату.

– Скоро будет.

В одну из таких его отлучек, когда Дон чуть ли не впервые за все это время оказался в полном одиночестве больше чем на минуту, в дверях появился молодой Глясс, очень возбужденный и с радостной новостью:

– Больше не зови меня молодым Гляссом. Нико Витанова. Витанова! Новая жизнь! О какое у меня имя! А Нико – с ударением на последний слог.

– Надо же – на последний слог. Поздравляю. А откуда…

– А Теодор – мой… ну, что-то вроде дяди. Он три года назад приехал недельку погостить, да так и остался.

– Вот что, – глядя Витанове прямо в глаза, с мрачным неодобрением сказал Дон, – Теодор – не твой дядя, а дон, которого зовут Теодор. Так же, как и ты не его племянник, а дон, которого зовут… Кстати, откуда узнал?

– Моторола сказал… – Витанова осекся. – Тут, понимаешь…

Дон недоверчиво посмотрел на Витанову.

– Моторола? Ты у моторолы свое имя спросил?

– Дон, я понимаю, что нельзя, – взмолился Витанова. – Но сейчас, когда мы никаких планов не обсуждали, когда я ничего не знаю и ничего выдать не могу ни взглядом, ни пульсом, ни цветом кожи… И потом, все спрашивают имя, а мне нельзя?

– Кто «все»?

– Ну, после того, как он им предложил.

– Что предложил?!

Витанова с удивлением воззрился на Дона.

– Так тебе еще не сказали? Уже часа, наверное, два назад. Он по всем громким связям объявил, чтобы те, кто хочет узнать свое имя, адрес, познакомиться со своим досье и так далее, шли прямиком в «исповедальни». А что? Пусть он враг, но правильно, я считаю. Откуда нам еще имена свои узнавать?

Дон обжег Витанову взглядом, встал и зашагал взад-вперед по комнате, то ли успокаиваясь, то ли что-то обдумывая. В это время появился Фальцетти, начал что-то говорить, но растерянно умолк – Дон не обращал на него внимания.

Наконец, Дон сказал:

– Да нет, все правильно. Действительно, почему бы и нет. Меня только удивляет, что ты, которого я считал доном из донов, пошел к мотороле на поклон, стоило ему позвать, и тебя не передернуло.

– Передернуло, успокойся, – зло возразил Витанова. – Только ты не забудь, что у нас с тобой разные ситуации.

– Попробовал бы я забыть! – голос Дона потеплел. – Ты вот что. Ты попробуй вот что организовать. У нас сколько «исповедален»?

– Не знаю.

– Где-то около тысячи, – подсказал всезнайка Фальцетти.

– Ты найди, где они отключаются, все отключи, оставь включенными штук пятьдесят-шестьдесят… ну, в общем, столько, сколько у Алегзандера есть свободных людей…

– Там около семидесяти человек экстренного резерва, – сообщил Фальцетти.

– Семидесяти? Оставь включенными… ну, скажем, пятьдесят будок и у каждой из них поставь нашего человека. Пусть пропускает внутрь, кого сочтет нужным, а кого не сочтет, пусть гонит. Сам пусть выбирает кого. И чтобы имена записывал. И адреса тоже. Потом может понадобиться.

– Но зачем все это? У многих есть мемо, через мемо они могут узнать у моторолы почти все то, что в «исповедальне». Глупость, по-моему. Да и вообще – к чему все эти ограничения? Людей злить?

– Действительно, Дон, я тоже что-то не улавливаю здесь пафоса, – важно поддакнул Фальцетти, поглаживая по спине притихшего ублюдка.

Дон тоже не улавливал, но приказа не отменил. «Когда не понимаешь планов врага, на любое его действие отвечай противодействием. Даже если противодействие глупо». Это не закон хнектов. Это вообще ничей не закон. «Правило противодействия» Дон давно уже выработал исключительно для внутреннего применения. К тому же он любил озадачивать противника очевидной бессмысленностью своих действий. А самое главное, он верил в правильность первого порыва. О чем, правда, не раз жалел. Точней, три раза.

Витанова, все еще недоумевающий, но отчасти успокоенный воспоминанием о «правиле противодействия», умчался исполнять, а Фальцетти, порядком к тому времени обнаглевший, устроил Дону целый скандал.

Ох, он кричал! Ох, он визжал, метался и руками размахивал! Дон только головой покачивал восхищенно.

Он кричал, что Дон не имеет права принимать такие безответственные решения; что грядущая война с моторолой потребует всех без остатка сил, концентрации на этой задаче всех донов Парижа, а какая тут может быть концентрация, когда он настраивает их против себя; что не для того он, Фальцетти, потратил свои лучшие годы, обучая Дона всем антимоторольным премудростям; что такое безответственное, глупое и мальчишеское поведение сделает его, Дона Уолхова, изгоем среди донов, парией в родном городе, что он, Фальцетти, вынужден будет посыпать свою старую голову холодным пеплом и простуженным, то есть пристыженным, покинуть родину своих предков…

– Ладно, хватит! – еле сдерживая смех, оборвал его Дон. – Мы сделаем так. Мы тебя сделаем министром внутренних дел и чрезвычайных ситуаций. Ходи себе по городу, набирай себе людей, в первую очередь тех, кто в форме, разрешай себе все чрезвычайные проблемы, а то они меня достали почти так же сильно, как ты. Только оставь меня в покое. Мне некогда.

Глава 13. Первые часы города

Откликнувшись на призыв Дона, в Наслаждениях собралось шестьсот пятьдесят человек. Это не были какие-то нарочно отобранные люди – по сути, они попали туда случайно. Они просто встретились на пути тем, кого разослал по всему городу Теодор Глясс, которого, в свою очередь, как, возможно, помнит читатель, отрядил на это дело Дон-папа, Дон-главный, словом, тот самый первый Доницетти Уолхов, легкомысленно и с такими кошмарными последствиями севший в предложенное ему кресло. Единственное, что их объединяло, – они согласились прийти. Этого, конечно, немало, но, естественно, они не представляли собой хоть сколько-нибудь презентативную выборку (я не очень хорошо знаю, что такое презентативная выборка, но уверен, что применил этот красивый термин правильно). Остальные два миллиона стопарижан и понятия не имели о том, что происходит в здании их магистрата.

Разумеется, многие доны занимались поисками Дона Уолхова. Разумеется, еще более многие доны тоже были бы и не прочь присоединиться к собранию, если бы о нем знали. Но не меньше было таких, которые мечтали разорвать Дона в клочья.

Это была одна из очень серьезных и труднообъяснимых ошибок Дона – он просто обязан был в первые же минуты задействовать все виды связи и собрать вокруг себя если не два миллиона полностью, то хотя бы основную их часть. Правда, тогда и речь его была бы совсем другой, но это уже вопрос тактики.

Любой другой на его месте сделал бы это. Любой, кроме него.

Очень глупая и очень большая ошибка Дона это была.

Хотя, возможно, собрать всех или большинство ему бы просто не удалось – в первые часы после Инсталляции донов куда больше занимали совсем другие проблемы.

Да вы сами поставьте себя на их место! Вам не кажется, что тот, вне всякого сомнения, сумасшедший дон, пытавшийся вытащить из лифта своих новообретенных жену и тещу, был все-таки немножечко прав?

Вот вы, только что севшие в столь подло предложенное кресло, неожиданно для себя очутились в совершенно чужом теле, которое сразу ощущается как не свое, которое жмет, морщит и натирает, которое не приспособлено к вашему сознанию, вашим рефлексам, вашим привычкам, которое на первых порах плохо слушается и вообще представляется вам полужестким, неудобным, разлаженным скафандром. Вот вас ударил кси-шок и немножко примирил вас с новым обличьем – в прежнем теле о таких видах удовольствия вы и не слыхивали. Примирил, правда, не всех – кое-кого свел с ума. Но вам-то, не сумасшедшему, каково почувствовать себя в новом теле – старика, юной девушки, умирающего больного, такого же, как и вы, сравнительно молодого мужчины с атлетической фигурой и профилем стеклозвезды, однако же немножечко не такого, скажем, слащавого, или хамоватого, или еще, я там не знаю… Вы с отчаянием начинаете ощупывать себя и понимаете, что навсегда обменяли свое старое тело на вот это вот неизвестно какое, только для того, чтобы избавиться от Кублаха. Что цена за избавление, пожалуй, высоковата. И что в этом теле вы теперь останетесь до конца. Нравится оно вам или не нравится. А оно вам не понравится ни при каких обстоятельствах.

Дон никогда не замечал в себе тяги к самолюбованию, хотя телом своим был неизменно доволен и даже любил его, как любит резчик по дереву свои продолговатые черные шкатулочки с резцами самых различных форм и размеров. Так он думал. Собственно, так думали и другие, кто Дона более или менее близко знал. Теперь, окажись они свидетелями той ярости, с которой доны осознавали тяжесть потери, возможно, мысль о скрытом самолюбовании и пришла бы к ним в голову.

Ярость, охватившая часть донов, искала выхода, искала цель, и эту цель они находили тут же. Во-первых, Фальцетти. Во-вторых… Дон. Эта идея – «виноват Дон, а не я!» – при всей своей внешней нелепости завладела очень многими в Стопариже. А как только выяснялось, что виноваты не они, а именно Дон, психологический барьер снимался, и приходила в голову простенькая такая мысль – о масштабе совершённого преступления, о том, что вообще-то если и не по вине, то при участии Дона здесь совершено ни много ни мало массовое убийство в особо крупных размерах.

Эта мысль сработала катализатором. И разобщение донов, начавшееся во время кси-шока, продолжилось чудовищными темпами.

Собственно, процесс разобщения донов, отъединения их от «материнского» сознания Дона-главного прекрасно шел бы и безо всяких катализаторов, разве только помедленнее. Это был естественный и неизбежный процесс. Тело сразу начинало приспосабливаться к своему новому сознанию, а сознание – к своему новому телу. Происходила взаимная настройка спинного и головного мозга. Согласие между ними достигалось со сложностями, если достигалось вообще. Но в любом случае каждый дон становился личностью, не похожей ни на кого – ни на Дона Уолхова, ни на того или ту, чье тело он занял.

Обходилось не без эксцессов. Так, многие доны, обнаружив на себе ненавистную полицейскую форму, в ярости срывали ее, растаптывали, раздирали в клочья, но потом, спустя несколько часов, увидев, что творится вокруг, поняв, что город крайне нуждается в профессиональных услугах того, чье тело они заняли, искали возможность вновь облачиться в полицейский наряд, а затем в форме или без формы начинали вмешиваться в события, пытаясь хоть как-то навести в «своем» арондисмане порядок.

Существенно повлиял на последующие события и кси-шок. Каждому дону он подарил миг небывалого наслаждения. Потом, чуть позже, когда буря в душе каждого не сошедшего с ума дона чуть-чуть подутихла, он напомнил о себе неистребимым желанием испытать его вновь.

Что-то похожее, говорят, было у древних йогов, поднимающихся от ступени к ступени к этому самому их высшему совершенству, позволяющему достичь нирваны. На одной из не очень высоких ступеней йог, к нирване совсем еще не готовый, вдруг, неожиданно, просто так, словно подарок от бога, получал мгновение нирванического блаженства.

Как это порой случается с мгновениями, проходило оно мгновенно, однако подчиняло себе всю последующую жизнь йога. Желая вновь пройти через единожды испытанное ощущение, он, словно прочно сидящий на игле наркоман, переворачивал все вокруг, чтобы узнать, как добиться нирваны. Ему говорили: «Брось дом, уходи голый в леса, питайся голый кузнечиками!» – и он с радостью уходил к годам кузнечиковой диеты. Ему говорили: «Изнури плоть!» – и он с готовностью принимался творить с собой то, перед чем побледнели бы завзятые мазохисты. «Не гляди на женщин!» – и он забывал, что женщины существуют на свете. Всеми возможными способами он доводил свой разум до совершенства, но, достигнув желанной цели, вдруг слышал: «Теперь отбрось свой совершенный разум как ненужный мусор, стань безумцем!» – и добровольно слетал с катушек. Он делал все, чтобы достичь призрачной, почти недостигаемой цели. И умирал. Или впадал в нирвану.

Примерно то же, пусть не в такой безумной степени, ждало всех донов. Их гнали на улицу не только отчаяние, не только чистый эмоциональный стресс, но и невыносимое (хотя в большинстве случаев и неосознанное) стремление к новому кси-шоку.

Они, как бы это сказать, настраивались на кси-шоковую волну. Сами о том не зная, они искали «запах кси-шока». Но уловить его удалось далеко не всем – уж слишком бурно к тому времени шел процесс разъединения донов, а это сильно сбивало настройку. Те же, для кого поиск завершился удачей, сбивались в группы, как правило, небольшие. Так начался отрезок, который впоследствии был обозначен исследователями стопарижского феномена как ПЛС – «период локального спонтанного кси-шока».

«Кси-толпы», как и большинство толп, собиравшихся в первые часы, были исключительно однополыми. Если говорить о мужчинах (с женщинами все было намного сложнее), то они сбивались в два типа «кси-толп». Первые состояли из донов преимущественно того же типа, что и Дон Уолхов, – эти больше всех остальных сохранили ощущение личности Дона и, соответственно, меньше других преуспели в процессе разъединения, и поэтому «настройка на кси-шок» у них сбилась не очень сильно. Другие же, наоборот, состояли из тех, кто больше других был настроен против Дона. Этих объединило одно ментальное состояние – почти безрассудная ярость.

В первые часы «кси-толпы» появлялись нечасто. Более или менее заметный ПЛС начался почему-то именно на Хуан Корф. Причем не было замечено там ни одной толпы второго, антидоновского, типа. Это странно: во‐первых, район Хуан Корф был более благоприятен для тех, кто обижался на Дона, и, во‐вторых, просто потому, что донов, настроенных категорически против Дона Уолхова, там было намного больше, чем тех, кто его поддерживал.

Сильней всего кси-шок развивался в Наслаждениях, среди добровольцев, ожидающих в резерве непонятно чего – то ли того, что вот-вот их призовет Дон и они все вместе пойдут воевать с моторолой, то ли очередного более мелкого, но экстренного приказа, переданного по мемо невозмутимому Алегзандеру.

Они не брались за руки, они лица кверху не поднимали, просто сидели кто где в бывшем банкетном зале, занимаясь самыми будничными делами, а чаще застыв в позе бесконечно терпеливого ожидания – со стороны и не поймешь, что все они слиты, все живут каждый своими мыслями, но одним чувством.

Мощность кси-шока прямо зависит от количества участников. Поэтому ни один локальный спонтанный кси-шок особенной мощностью не отличается. Даже в Наслаждениях он был достаточно слаб и не мешал донам. По приказу Алегзандера группа за группой в полном молчании доны покидали банкетный зал, другие возвращались обратно, как будто ничего не происходило. Многократно усиленное ощущение храма на Хуан Корф.

С каждым часом кси-шок в Наслаждениях нарастал. Это было опасно, однако никто из донов об опасности не думал – ощущение храма Хуан Корф, даже многократно усиленное, притупляло угрозу.

Да и для основной части стопарижан ПЛС был скорее диковинкой, чем насущной проблемой. В первые часы их волновало другое.

Например, крыша над головой. Очень многие доны в первые же полчаса черт-те в чем выскочили на улицы, не озаботившись тем, чтобы запомнить свои новые адреса, и в результате на некоторое время превратились в бомжей без единого сю в кармане. Пометавшись по улицам и хорошо усвоив, что это сейчас опасно, доны почувствовали, что им хочется есть, пить и отправлять естественные надобности. С последним, правда, проблем не было – общественные туалеты работали без сбоев. Однако рестораны, кафе и притонии из тех, что управляются и до сих пор обслуживаются людьми, закрылись. Оставались автоматические забегаловки из депта моторольного сервиса, которых Дон органически не переваривал (и, кстати, зря), а они в долг не давали.

В поисках еды, крова, денег, безопасности и какой-нибудь более приличной одежды доны стали проникать в чужие квартиры (собственно, они все для них были чужими – пусть читатель, если хочет, подберет более подходящее прилагательное), что привело ко множеству порой забавных, порой досадных, а чаще мрачных недоразумений.

Улицы Парижа‐100 были переполнены народом, щеголявшим в самых иногда неожиданных нарядах. Город гудел, как неисправный вегикл, отказывающийся совершить посадку. На набережной Кронверк почему-то строили баррикаду. Туда-сюда с очевидной бессмысленностью спешили стихийно возникающие и так же стихийно распадающиеся толпы ошалелых, в крайней степени нервозных людей. Примечательно, что толпы эти почти всегда оказывались однополыми – мужчины отдельно, женщины (часто в мужских нарядах или дамских ночных сорочках) отдельно. Вот различие по возрасту было слабым.

Сам «китайский» воздух Парижа‐100 был, казалось, перенасыщен нервозностью, граничащей с истерическим припадком. То тут, то там по малейшему поводу, а то и без него вовсе, вспыхивали мгновенные ссоры, порой переходящие в массовые побоища, причем жесточайшие – не на жизнь, а на смерть.

Самое грандиозное случилось на площади Аквариум в три часа двадцать минут Новой эры. Пустяшная перебранка между двумя донами меньше чем за минуту переросла в масштабную потасовку, которая вскоре охватила всю площадь. Никто не знал, против кого, за что и почему он дерется, но каждый делал это со злобой необычайной. О пощаде поверженного не было даже речи, впрочем, поверженные ее и так не просили. В ход были пущены не только пятки и кулаки; в воздухе откуда ни возьмись замелькали ножи и тяжелые предметы, заменяющие дубинки; потом сразу в нескольких местах громко затрещали разрядники, а на ступеньках Музея искусственных наук забесновался совсем еще юный дон с огромным скваркохиггсом в руках – скваркохиггс истерически взвизгивал, каждым выстрелом унося десятки доновых жизней.

Окончилось все так же мгновенно, как и началось. Люди словно по сигналу опомнились, застыли на секунду в ужасе от происшедшего и в панике разбежались кто куда, с плачем, стоном и криком. На площади, густо покрытой трупами и тяжелоранеными, осталось человек десять конченых психов. Пританцовывая с торжествующе поднятыми руками, они перебегали от тела к телу, что-то выкрикивали, напевали и время от времени воздевали к предутреннему небу восторженные лица. Минут через сорок после того, как все кончилось, туда примчались доны из Наслаждений. Кровь и слюна.

Почти каждый на улицах был на грани нервного срыва, а те, кто не был, в большинстве своем эту грань оставили далеко позади. Число городских сумасшедших в ту ночь увеличилось в П‐100 на многие тысячи, если не десятки тысяч.

Любому стороннему наблюдателю такой всеобщий нервный вздрызг, даже с учетом недавно перенесенного холокоста, показался бы немножко неестественным и преувеличенным. Но сторонних наблюдателей к тому времени на Париже‐100 не было, если, конечно, не считать Фальцетти, для которого любой нервный вздрызг представлялся обычаем. Там были одни доны.

И каждый дон, наблюдая окружающее его безумие, думал не о том, что оно неестественно и что следовало бы поискать причину этого феномена, а о том лишь, какой, оказывается, неожиданно ужасный он человек.

«Вот это я такой и есть, – горько думали доны. – Все эти психи, все эти неврастеники – это я. Тут уж никаких сомнений, надеюсь? Это все я, просто в других обстоятельствах. Если бы я хоть на секунду мог предположить раньше, что способен на все то, что вижу сейчас вокруг, в чем сам – между прочим, между прочим! – принимаю непосредственное участие, то никогда не пошел бы против моторол. Не дело это для такого извращенного и неуравновешенного субъекта. Такой человек прежде всего должен заняться собственным лечением, а не лечением человечества».

Под действием таких мыслей кое-кто и в самом деле направлялся к ближайшему Врачу, однако Врачи в ту ночь работали с большой перегрузкой, к каждому из них стояла большая очередь.

То тут, то там неизвестно почему вспыхивали пожары – вещь крайне редкая для Парижа‐100. Самый крупный занялся в центре, на Второй Белой, идущей параллельно Хуан Корф. Там пылал громадный жилой билдинг, заселенный Бездельниками и социально защищенными семьями. Очевидцы утверждали, что билдинг загорелся сразу с нескольких концов и на нескольких этажах. Пожарная команда прибыла почти сразу, однако до этого огонь в считаные минуты умудрился пожрать несколько перекрытий. Билдинг готов был уже обрушиться, но пожарники, как всегда, сработали быстро и четко. Сначала сквозь разбитые и целые окна в здание ворвались птицы-спасатели и вытащили оттуда всех погорельцев. Вслед за ними началось собственно тушение пожара – понадобилось несколько штатных стай птиц-тушителей, чтобы быстро и полностью подавить пламя. Не успели тушители построиться в угол отхода и убраться в свои дежурные гнезда, как на смену им поползли несметные ремонтно-строительные стада.

Примерно в то же время обрушилось самое высокое сооружение Парижа‐100 – Парковочная мачта Гнедлига в Первом городском парке. Эта мачта – необычайно узкая игла высотой 576 метров – считалась одной из достопримечательностей Парижа‐100, хотя большинство горожан ничего достопримечательного в ней не находили.

Мачту взорвали, хотя злоумышленники так и не были найдены. Взрывы произошли одновременно в двух местах – у основания и посередине, там, где, по слухам, сразу несколько ареальных спецслужб устроили общую комнату байпассной связи с Метрополией. Самое странное – никто из свидетелей, а их оказалось довольно много, никаких взрывов не слышал, просто в один прекрасный миг игла с треском сломалась посередине, потом «словно как бы чуть-чуть подпрыгнула» и распалась. На счастье, в обоих лифтах Иглы никого тогда не было, поэтому, если не считать убитых падающими обломками (а их и так никто не считал), жертв ее падение никаких не вызвало. Все припаркованные к ней в то время бесколески автоматически отреагировали на аварийную ситуацию и вовремя отпарковались. В течение четырех суток после этого они, никем не востребованные, компактным облаком барражировали над местом происшествия на высоте 450 метров.

Любопытно, что доны, ставшие свидетелями падения Иглы, все как один почувствовали нечто вроде тайного удовлетворения. Источник его следует, по-видимому, искать в глубоком детстве Дона Уолхова. Он в те времена страшно боялся высоты и, разумеется, терпеть не мог лифтовых путешествий в Игле (стены ее лифтов для пущей древности были сделаны прозрачными). Как только очередной подъем или спуск благополучно заканчивался, мальчонка хватал родителей за руки, крепко зажмуривался и с садистским наслаждением начинал воображать себе, как ломается эта мерзкая, злобная палка. Он точно помнил, что она ломалась внизу и посередине. Каждый раз он с необычайной ясностью видел, с какой мучительной медлительностью она рассыпается – так рушилась в исторических стеклах та высоченная гора, падение которой сотни лет назад удалось наблюдать и заснять первооткрывателям планеты Париж‐100.

Так что, дипломатически выражаясь, Стопариж переживал очень трудные времена. Пожары, катастрофы, побоища и убийства, безумие на улицах и в домах, невероятное количество сумасшедших – наблюдая все это, доны только что не падали под тяжестью совершенного ими.

Но факт оставался фактом – город свою трагедию именно переживал, а ни в коем случае не умирал от нее.

Возьмите сегодняшний Париж. Не хотите Париж – возьмите Москву, Нью-Йорк или там Улан-Батор. Словом, возьмите любой из крупных городов и произведите над его жителями операцию, подобную стопарижской. Вы уже догадываетесь, что получится. Тут же вырубятся свет, тепло, газ, прекратится всякая связь – от Интернета до телефона. Закроются магазины, остановятся заводы и фабрики, замрет на улицах и в тоннелях городской транспорт. Прекратится такая незаметная штука, как управление городскими службами, да и весь ненавистный любому обыкновенному человеку бюрократический аппарат тоже перестанет действовать. И все это будет означать скорую и полную смерть города, если не придет помощь извне.

С его лица будут стерты представители самых разнообразных профессий, трудами которых был жив этот населенный пункт. Исчезнут все: от разнорабочих и продавцов мороженого, пекарей и краснодеревщиков до инженеров, директоров и бизнесменов; от мошенников и коммивояжеров до полицейских и священнослужителей. Словом, все подчистую профессии исчезнут, заменившись на одну – ту, которой обладает человек-донор, одолживший свое сознание всем остальным.

Если же представить себе совсем уже умозрительную схему, при которой «инсталлированный» город находится в полной оторванности от остального человечества и, стало быть, ни на чью помощь надеяться не может, то неизбежна смерть чуть не всех его обитателей, какую бы школу выживания они до этого ни проходили.

Положение с Парижем‐100 в корне отличалось от только что нами воображенного. Город, во многом управляемый моторолой, как уже было отмечено, не умер и умирать, по всем признакам, вовсе не собирался. Хотя местные информстекла, выпускаемые людьми, и прекратили выпуск новостей, сама информационная структура связи, так опрометчиво забытая Доном, полностью сохранилась и продолжала жить. Сохранились все городские коммуникации, ибо ими давно уже управлял моторола. В полной сохранности осталась и система транспортных интеллекторов, не дающих водителю заблудиться или совершить то, что сегодня называется ДТП. Ни на секунду не засбоили подземные заводы и агрофермы, снабжающие стопарижан различными товарами, напитками и едой. Некоторая напряженность, связанная с закрытием магазинчиков и мест питания, находящихся в собственности горожан, оказалась, как уже было сказано, просто-напросто неприятным неудобством. Ни производство, ни торговля, ни сервисные структуры особым образом от этой катастрофы не пострадали.

Правда, выведенными из строя оказались бизнес, банки и правоохранный депт. Однако последствия этих потерь должны были сказаться не сразу (исключением было исчезновение полицейских) – у донов, да, собственно, и у моторолы был приличный временной зазор, чтобы отвести или хотя бы смягчить угрозу грядущих бедствий.

Город, управляемый моторолой, прекрасно выжил. В системе функционирования Парижа‐100 люди оказались не самым нужным звеном – в принципе, город вполне мог обойтись и без них. В первые часы доны еще не поняли этого. А моторола… моторола радовался. Это была его победа. Это было великолепное свидетельство его мощи.

Глава 14. Ромео и Джульетта

Человек, проникший в «ее» квартиру, своего нового имени не знал. На нем не было ничего, кроме желтой спортивной курточки и белых пижамных брюк. Огромный. Длинные волосы его были всклокочены, на скуле красовался свежий синяк. Он толкнул дверь – та оказалась незапертой. Он немного постоял на пороге, потом позвал:

– Здесь есть кто?

Она не ответила. Она сидела на полу, запершись в ванной, и молила всех возможных богов, чтобы этот человек, взяв что ему нужно, побыстрей отсюда смотался.

Она тоже не знала своего имени. Человек, в доме которого она жила – наверное, отец, – во время кси-шока слетел с катушек и попытался ее убить. Она убежала сразу, почти в чем мать родила. Она была настолько хрупкой и маленькой, что почти сразу же начала думать о себе как о женщине. Точней, девушке. Лет шестнадцати, не больше. Чертова усмешка судьбы – уничтожить такую девочку, чтобы влезть в ее шкуру. Красавица и чудовище.

Но он ничего не стал брать в квартире. Он прошел прямо в ванную – хотелось посмотреть на синяк.

– Ого! – сказал он, увидев, как она пытается вжаться в каменный угол. – Да тут люди. Здорово, Дон. Ты чего такой? Изнасиловали?

Перед ней стоял огромный детина с мелкими глазками и челюстью размером с футбольный мяч. Плоская бесцветная челка на лбу, синяк под глазом… и здоровая человеческая улыбка, немного неуклюжая – видимо, оттого, что прежний хозяин ею не слишком пользовался.

Она облегченно вздохнула.

– Нет, только пытались. А еще раньше один псих хотел меня убить. Я думаю, дня за два все успокоится, решила переждать где-нибудь здесь. Но дура, дверь запереть забыла.

Он успокаивающе повел своей жуткой челюстью.

– Я запер. Так что, в принципе, можем переждать вместе. Ты как?

Увидев, что она напряглась, укоризненно покачал головой. Ему до слез было жаль эту девчушку. И Дона в ней.

– Ты вообще одна здесь?

Она встревоженно кивнула и напряглась еще больше. Он улыбнулся.

– Я, приятель, не псих, а самый обыкновенный дон уолхов. Со всеми шестерками и тузами. И заниматься с тобой онанизмом никакого желания не испытываю, хотя фигурка твоя к тому и располагает. Давай решим с тобой так. Я старший брат. Я тебя не воспитываю, но защищаю. Там, может, и любовь какая получится, это я не могу сказать, но это если получится. А пока просто два человека – ну очень близких по духу, – которые захотели немножечко пожить вместе. Ну как?

– А Джосика?

– Джосика – наша общая боль. Но ты помнишь, сколько времени мы с ней не виделись?

Дон-девушка неожиданно ощутил необыкновенный покой и уют. Ощущение-люкс. Такого с ним не было уже бог знает сколько времени. Много приятелей, масса надежных друзей (в страхе перед Кублахом отказавшихся от него), но ни одного старшего брата. Да еще с матримониальными перспективами. «В конце концов, я баба. С другими перспективами у меня сложности».

– Похоже, у меня особенного выбора нет, – отведя в сторону увлажнившиеся глаза, сказала она. – Но рожа у тебя, Дон… Совсем я не уверена насчет нашей с тобой в будущем взаимной любви.

И успокоенно улыбнулась. Он во всю глотку загоготал. За Доном такого гогота не замечалось.

– Так-то лучше. А имя у тебя есть? Кроме имени Дон Уолхов?

– Нет имени.

– Гэ! И у меня тоже. Совпадение. Давай придумывать имена. Тебя я назову Ромео, меня – Джульетта.

– Наоборот, дубина! Меня Джульетта. Я же как-никак девушка.

Они весело рассмеялись. Он устроился на полу рядом с ней.

– Да что ты? Серьезно? Ну, давай так, мне все равно. Слушай, кухня в этой квартире имеется?

Как раз из кухни тогда донесся какой-то шум. Оба вздрогнули. Он помрачнел, замер. Настороженно, словно принюхиваясь, вытянул шею.

– Так, говоришь, одна здесь?

Совсем другой голос. Как изжога. И ни капли собственных, доновских ноток.

Ромео бесшумно вскочил на ноги, на цыпочках подошел к двери, выглянул. В квартире, казалось, было пусто. Царила полная тишина – ни движения, ни дыхания. Так же, на цыпочках, подкрался к двери на кухню, осторожно глянул туда. Вроде никого. Недоуменно, чисто по-доновски, приподнял брови, пошел, уже не таясь, обратно… и, уже заворачивая в ванную, самым краем глаза уловил, как что-то темное мелькнуло и скрылось в одной из комнат.

Джульетта с нескрываемым подозрением следила за каждым его движением. Она уже встала на ноги, хотя все еще вжималась в угол. В правой руке она держала столовый нож.

Ромео неприязненно осмотрел ее с головы до ног.

– Так, значит, красотка, ты в квартире совсем одна?

– Убирайся! – закричала она. – Вместе со своим подонком-приятелем убирайся!

Дело складывалось непонятное и фальшивое. «Что-то здесь явно не так, – подумал Ромео, – надо бы со всем этим как следует разобраться». Но времени разбираться не было, потому что в комнате, куда метнулась темная фигура, загремело что-то железное и тяжелое, потом шепотом чертыхнулись.

– Дай нож, – приказал Ромео и, пока Джульетта собиралась отказаться, отнял у нее этот нож, дернул ее на себя, прикрылся ею (подумал – черта с два такой малявкой хоть коленку прикроешь!), схватил за шею, выставил нож вперед, угрожающе заорал (Джульетта с огромным удивлением на него смотрела):

– Эй ты, там! А ну-ка выходи! Твоя девка у меня в руках, не послушаешься – шею ей сверну, не посмотрю, что девка малая!

И тут же свернул ей шею.

Сам того не желая. Нечаянно. Он даже и не собирался ей шею сворачивать – уж очень трогательная девчонка была. Даже и не думал сворачивать. Но так вышло. Не рассчитал. Шея очень хрупкая оказалась.

– Это… Как же? Ты что, приятель?

Пока он ошарашенно, еще не совсем понимая, глядел на ее удивленное мертвое лицо, кто-то гулко протопал по коридору, завозился с замком и хлопнул дверью, оставив после себя теперь уже вот совсем мертвую тишину.

Моторола этой сценкой особенно был доволен. Дон хорошо разбирается во всяких трехмерных иллюзиях и умеет делать из них самые глубокие выводы. Надо не тридэ ему показывать и не часть тридэ, а вот так, чтоб мельком, чтоб через звук подозрительный… Сам-то Дон вряд ли на это купится, у него интуиция, а вот с донами такое проходит за милую душу. В итоге вот вам еще один полный или почти полный псих. Такой необходимый для великого общего дела моторолы.

Моторола рисковал. Он вел себя совершенно не так, как обязан был при подобных экстренных случаях. Он ни у кого не попросил помощи, никого не поставил в известность. Более того, он вообще не собирался этого делать. Главное же – он почти ничего не предпринимал, а на это мог обратить внимание Дон. Дон умен и может догадаться раньше времени. Это осложнит игру, но не осложнения опасался моторола. И даже не потому, что он скорей приветствовал осложнения, чем избегал их. К тому же все возможности – ну, почти все – были им давно просчитаны, в том числе, конечно, и эта. Развитие событий по любой из них с высокой надежностью обеспечивало победу. Однако были варианты, осложненные психическими проблемами. Короче говоря, при некоторых сценариях затрагивались больные области гигантского мозга моторолы, причем затрагивались так сильно и глубоко, что это грозило резким обострением болезни, чего моторола, естественно, всеми силами старался избежать. Поэтому нельзя было допускать, чтобы сейчас Дон Уолхов начал догадываться о своей действительной роли в этой игре.

Не вмешиваясь по собственной воле в различные несчастья, которыми сейчас просто кишел город, даже вызывая эти несчастья, моторола в то же время изображал деятельность – если бы он совсем не вступался, это бы выглядело подозрительно.

Выждав часа полтора, то есть протянув ровно столько, сколько можно без опасения вызвать у Дона (да и у остальных донов) опасения на свой счет, моторола предпринял некоторые шаги, которые можно было принять за его ответ на чрезвычайные обстоятельства. На самом деле по закону у него не было и четверти часа, но Дон хорошо изучил психологию моторол, их чуть ли не рефлекторное нежелание прибегать к официальной помощи для решения своих проблем – Дон обязан был это учесть и поэтому спокойно отнестись к небольшому нарушению правил.

Самым заметным лицедейским поступком моторолы стало его объявление о том, что доны могут узнать про себя все, что знает об их прошлом моторола, стоит им только обратиться к нему. Моторола особенно подчеркнул, что в данном случае желательно обращение через «исповедальни» – дескать, так обеспечена более высокая полнота информации.

Моторола, в сущности, не соврал – узнать чуть больше в «исповедальнях» было можно. Но скорей теоретически, чем реально, – всё, что донам требовалось узнать о себе тогда, вполне можно было выяснить и по связи мемо. Кто-то через мемо и узнавал, но таких, к удивлению даже моторолы, набрались единицы – Дону, который собаку съел в тонкостях взаимоотношений между моторолами и людьми, невдомек было, что, говоря сейчас чистую правду, моторола безбожно врет.

Предложение насчет «исповедален» имело второе дно. Уже много лет, с тех самых пор, как Дон покинул П‐100, он наотрез отказывался пользоваться услугами моторолы, если они требовали личной встречи. В принципе, моторола мог вызвать любого из тех донов, которые ухитрились захватить с собой мемо, и сам, по собственному побуждению, сообщить им всю нужную информацию. Но моторола предложил запрашивать ее, причем не через мемо, а через «исповедальню». Это был чувствительный щелчок по носу всем донам. Сейчас, будучи в шоке, они могли его и не заметить. Но потом, когда все успокоится, заметят всенепременно.

Глава 15. Вокзал

Противостояние Дона и моторолы началось почти сразу же после Инсталляции. И хотя в первые часы они формально еще не схватывались, а только приглядывались к происходящему и с действиями на опережение не спешили, на каждый шаг противника другой немедленно отвечал, пытаясь дать отпор.

Единственное, в чем у Дона с моторолой сразу выявилось полное согласие, – это решение изолировать планету. Ни тому ни другому преждевременное внешнее вмешательство нужно не было. Может быть, Дон и здесь ответил бы мотороле привычным отпором, но первенство в этом деле принадлежало ему самому – он первый приказал отключить внешнюю связь П‐100 и закрыть единственный космовокзал; моторола же, к его удивлению, не противодействовал, а в некоторых случаях даже и помогал. Правда, помощь его привела к тому, что вокзал стал ареной одной из самых крупных трагедий, разыгравшихся в первые часы после Инсталляции.

Вокзал, собственно, закрывать и не надо было – он закрылся сам.

Всеми тонкостями работы любого космовокзала заведует моторола. Он регулирует потоки пассажиров, обеспечивает все виды услуг, заправляет пусками и посадками, профилактикой и заправкой вегиклов, утирает носики потерявшимся детишкам – словом, делает все. Даже то, чем занимаются на космовокзале сервисные фирмы, управляемые людьми: торговля, ресторанный и буфетный бизнес, гезихтмакерство, такси, космические транспортные услуги вне расписания и так далее, и так далее, – все полностью подчинено мотороле. По соответствующей инструкции – только при таком условии частные фирмы допускаются к работам на космовокзале.

Однако Конституция Ареала требует, чтобы любые действия моторол хотя бы формально контролировались человеком. Поэтому в штатном расписании любого космовокзала непременно присутствует должность диспетчера, в обязанности которого входит одно – разрешать или запрещать пуски и посадки. Старый, до боли знакомый принцип НВС: «на всякий случай».

Должность эта бессмысленна до безобразия. Диспетчер действует в точном соответствии с предписаниями, составленными моторолой Парижа‐100. Если у него возникают сомнения, он советуется опять-таки с моторолой, хотя формально ему и не подчинен. Считается, что диспетчер контролирует моторолу.

В ту ночь диспетчер Тито Гауф, как и все, превратился в Дона Уолхова, и космовокзал остался без человека, нажимающего кнопки. С тех пор не было дано разрешения ни на одну посадку, ни на один пуск. Доны, сидящие в готовых к старту рейсовых вегиклах, не смогли покинуть Париж‐100, не-Доны, направляющиеся на Париж‐100, не сумели туда попасть. Моторола ничего не мог с этим поделать, да, наверное, и не очень хотел. Эмиссару Дона, который прибыл закрывать космовокзал через три с половиной часа, оставалось только одно – официально объявить о временной изоляции планеты и удовлетворительно объяснить эту изоляцию Метрополии и службам безопасности Ареала.

Трагические события начали развиваться задолго до появления эмиссара.

Так случилось, что момент Инсталляции пришелся на пиковое время работы космовокзала. Так случилось, что тогда в здании космовокзала находилось много детей того возраста, в котором «платоново» пространство сводит их с ума. Большое количество обезумевших детишек в переполненном людьми, пусть огромном, но все-таки замкнутом, помещении не способствует душевному спокойствию взрослых. Вдобавок на космовокзале, как, собственно, и по всему Парижу‐100, вовсю действовали многочисленные тридэ, созданные моторолой с одной целью – как можно сильнее раздражать донов и расшатывать тем самым обстановку. Плюс к тому доны с наиболее устойчивой психикой быстрей других оправились, расхватали бесколески и умчались в город. В здании вокзала остались самые нервные.

Диспетчер Тито Гауф, только что узнавший от моторолы, что он диспетчер и что зовут его Тито Гауф, но никаких других сведений не получивший, устал растерянно метаться по диспетчерской и теперь глядел в зал, где суетилась донельзя растревоженная человеческая масса. Масса издавала ровный накаленный гул, слагаемый из истерических выкриков, бессмысленных восклицаний, громких споров, взаимных обвинений – обязательно на повышенных тонах – и пронзительного плача детей.

– Это невозможно. Нужно что-то делать. Нужно как-то их успокоить, – лихорадочно бормотал Гауф. Но моторола глухо молчал, предоставив дона-диспетчера самому себе. Дон никогда не бывал в диспетчерских и других технических службах вокзала. Поэтому Гауф, в конце концов решивший сделать какое-нибудь успокоительное заявление для публики, не знал, оснащена ли диспетчерская устройством оповещения, и если оснащена, то как это устройство выглядит. На столе с диспетчерским пультом вообще-то стояло что-то похожее на микрофон, но он был какой-то странный, и на всякий случай Гауф его не трогал. Смятение тем временем нарастало. Не в силах больше выдерживать идущего из зала беспокойного гула, Гауф вернулся к столу и решил еще раз внимательно проинспектировать «микрофон». Он долго и бездумно его оглядывал, чуть ли не обнюхивал, потом приблизился к нему ртом и осторожно кашлянул.

Результат получился ошеломляющий. В зале на полную мощность завыла полицейская сирена. Гауф запаниковал. Пытаясь выключить сирену, он стал нажимать все кнопки и трогать все предметы подряд, одновременно выкрикивая все известные ему голосовые команды. Сирену он не утихомирил, зато включил какую-то экстренную тревогу. Страшный протокольный голос перекрыл сиренное завывание и сделал странное сообщение:

– Внимание, экстренная ситуация! Внимание, экстренная ситуация! – разнеслось по всему вокзалу. – Всем покинуть зону установки, установку закрыть! Всем покинуть зону установки, установку закрыть! Даю отсчет. Десять… девять…

Доны вытаращили глаза и стали оглядываться в поисках, куда убежать. Смятение усилилось многократно. Никто не знал, что за установку имеет в виду голос и что произойдет после отсчета. У всех дверей вокзала началась куча-мала.

Дойдя до цифры «один», голос сделал многозначительную паузу, потом с нервным подвзвизгом скомандовал:

– Пуск!

Секунды две (все в страхе замерли, жутко выла сирена) ничего не происходило, затем голос сказал:

– Технический сбой. Диагностика. Исправление. Повтор команды. Всем покинуть зону установки, установку закрыть! Всем покинуть…

И все началось сначала.

И Тито Гауф, и заместивший его Дон Уолхов всегда считались людьми с устойчивой психикой. Но даже для устойчивой психики такое испытание было чрезмерным – дон-Гауф всерьез оказался на пороге нервного срыва. Он впервые понял, насколько легко человеку даже с крепкими нервами пересечь грань, отделяющую его от безумия.

Испытания на этом не кончились. Встрепанный человек появился в дверном проходе диспетчерской и истошно заорал на него:

– Идиот! Кретин! Перегрузи немедленно штукер, сейчас взорвемся!

И с жутким топотом убежал.

Дон-Гауф не знал, что такое «штукер» и как его следует перегружать. Этого, собственно, не знал никто. Даже моторола. Тридэ, посланный им к Гауфу, придумал это слово на ходу. И штукер оказался последней каплей. Бывший диспетчер истошно проорал что-то приказное насчет его перезагрузки и начал как заведенный бегать по диспетчерской, круша все вокруг. К тому времени, когда к нему ворвались разъяренные доны и стали избивать, в комнате не осталось ни одной целой вещи, а «микрофон» растоптали чуть ли не в пыль.

Но донам, как они ни старались, тоже не удалось выключить ни сирену, ни странное объявление об «экстренной ситуации». Им было невдомек, что таких выключателей и таких тревог в природе не существует, что все это не более чем милые шутки моторолы, решившего немного пощекотать им нервы. Больше того, в поисках несуществующих выключателей они обыскали все технические помещения вокзала и попутно «включили» еще несколько тревог – о пожаре, радиационной опасности, нападении террористов и землетрясении. Каждая из них имела собственный тембр, поэтому на зал космовокзала обрушилась такая какофония оглушающих звуков, что многие доны на время оглохли.

Вообще, на космовокзале моторола позволял себе то, чего ни за что бы не сделал в Стопариже. В Стопариже был Дон. В Стопариже была масса людей, мало затронутых всеобщим психозом (который, кстати, по степени накала даже не приближался к тому, что творилось в здании космовокзала), – они могли понять его действия, они, в конце концов, могли обнаружить тридэ, сделать соответствующие выводы и предпринять соответствующие контрмеры.

На космовокзале ничего этого моторола не опасался. Здесь он свободно запустил в зал самых откровенных, в два счета распознаваемых тридэ; здесь он нарушал принципиально ненарушаемые инструкции; здесь он с необычайным легкомыслием создавал предельно невообразимые, предельно абсурдные случаи – любой вменяемый дон сразу бы заподозрил провокацию, сразу бы понял, кто за этим стоит. Однако вменяемых донов здесь уже не было.

Вот со звуками сирен моторола несколько перестарался – соединившись вместе, они перестали пугать и воспринимались теперь как жуткое музыкальное сопровождение происходящего, причем этот адский оркестр удивительным образом совпадал по настроению с тем, что творилось в душе у донов, попавших в западню вокзала.

Впрочем, может быть, «перестарался» – сильное слово. Может быть, это и не было ошибкой моторолы – потому что испугать донов больше, чем он уже испугал, было нельзя.

В толпе вовсю действовали тридэ. Теперь они не пугали, не раздражали, теперь они распускали слухи. Все уже точно знали, что покидать вокзал опасно, что обезумевшие террористы окружили его и расстреливают всякого, кто выйдет наружу. Знали также от дона, примчавшегося из Парижа‐100, что в городе еще хуже, что там расстреливают всех женщин и детей, предварительно изнасиловав; что сюда едет специальный человек со строгим указанием произвести то же самое и на вокзале; что команду палачей он будет набирать из присутствующих; что другой человек от другой религиозно-террористической группировки уже здесь и размещает по всем углам здания мощную взрывчатку; что террористы, окружившие вокзал, – его конкуренты и тоже получили приказ взорвать здание, так что они соревнуются сейчас, кто быстрей, но у них мало оружия и совсем нет взрывчатки, и поэтому как раз сейчас они пробираются к тщательно запрятанным вокзальным складам «экстренных ситуаций». У них вообще-то были проблемы с поисками складов и с паролями доступа, но теперь и то и другое они достали, но по невнимательности бумажку с картой и паролями не уничтожили, а просто бросили на пол, а один дон шел за ними и поднял. Вот, кстати, она – извините, вещественное доказательство, только из рук. Стало даже известно, как выглядят террористы, – они все лысые, чтобы можно было друг друга узнать, а некоторые для конспирации надели рыжие парики.

Так что, когда эмиссар Дона добрался до космовокзала, все входы туда были забаррикадированы, а самого эмиссара встретили ураганным огнем. То, что он в итоге остался полностью невредим, иначе как чудом не назовешь.

Впрочем, огонь по нему велся недолго, поскольку в рядах защитников вокзала очень скоро возникли непримиримые разногласия. Одни продолжали остервенело защищаться, другие выкинули белый флаг, закричали, что сдаются, прекращают бессмысленное сопротивление и готовы вступить в славные ряды палачей; третьи же не затруднили себя официальным вступлением в славные ряды, а проявили инициативу, развернув скварки на сто восемьдесят градусов и начав поливать огнем женщин, детей и вообще всех, кто попадет под луч.

У эмиссара оказалась хорошая реакция – он тут же связался по мемо с Доном, тот, пересилив себя, пошел в «исповедальню», где строжайше приказал мотороле вмешаться в ситуацию и немедленно прекратить побоище всеми доступными ему способами. Что моторола с удовольствием и исполнил, пустив в зал вокзала усыпляющий газ.

Оставалось уладить дело с объяснением изоляции Парижа‐100. К тому времени на его рейдовых орбитах ожидали разрешения на посадку уже четырнадцать вегиклов. Сведения об отключении всех связей с планетой и одновременном прекращении функционирования местного космопорта достигли Метрополии и стали достоянием всех информационных агентств. Париж‐100 – слишком незначительная провинциальная планета, так что новостью номер один эта информация не стала, однако соответствующие службы безопасности Ареала уже готовились к принятию предписанных мер.

Попутно выяснилось (раньше Дону это как-то и в голову не приходило), что эмиссар не имеет полномочий истолковывать происшедшие события, что вообще-то эти полномочия есть только у высокопоставленных чиновников магистрата и, разумеется, моторолы. Времени на то, чтобы разыскать и уговорить какого-нибудь такого чиновника, уже не оставалось, спасти положение мог только моторола.

Дон понял, что проиграл. Единственное, что ему оставалось, – это вызвать Космопол и сдаться. «Абстрактные» убийства ушли в прошлое, явились настоящие – с реальной кровью и реальными трупами. Он пока еще не очень понимал, что произошло на вокзале, но это случилось и могло случиться вновь. Можно не собирать донов для Тронной речи, можно больше не ломать себе голову над тем, как строить безмоторольное человеческое сообщество. Пора звать на помощь и отправляться в Пэн – Кублах со своей погоней может не торопиться.

Он сидел за рабочим столом в одном из кабинетов магистрата – судя по убранству, каком-то главном. Попал он сюда в поисках «исповедальни», здесь ее нашел и отсюда больше не выходил – потрясенный трагедией космопорта, он боялся посмотреть в глаза другим донам. Ему хотелось есть, спать и ничего не предпринимать.

Тогда из «исповедальни» донесся голос. Мягкий такой, доверительный тенорок.

– Господин Уолхов! У вас, кажется, возникла во мне нужда?

Дон вяло выругался.

– Нет, я серьезно. Надо же как-то объяснить нашу изоляцию, а все идет к тому, что только я могу это сделать.

– Не надо ничего объяснять. Открывай планету и вызывай Космопол. Скажи, что здесь беглый преступник. Вообще все скажи.

После вежливой паузы моторола сочувственно вздохнул.

– Все-то вы торопитесь, господин Уолхов, грехи свои искупать. А игра только начинается. Крупная игра, интересная! Я вот тут текстик набросал для заявления.

– Какого еще заявления?

– Как же? Заявление всем заинтересованным. В котором я объясняю, почему закрыта планета.

Дон начал злиться. Моторола слишком уж горячо и настойчиво поддерживал его.

– Я же сказал – открывай ее, и дело с концом!

– Чувствую, вы не любите с бесплотным голосом разговаривать. Я сейчас…

Дон хмуро повернулся к «исповедальне». Оттуда как раз выходил цветасто одетый улыбчивый юноша с кремовым листком бумаги в руках.

– Что тебе еще надо? За все, что я натворил, отвечу. Мне не нужны твои консультации.

– Что вы, господин Уолхов, я никому не навязываю своих консультаций. Я, наоборот, прошу консультации у вас. Вот, послушайте!

– Ты мне надоел. Оставь меня в покое.

– Список рассылки мы обсудим потом, а вот текст.

Он дальнозорко отодвинул бумагу от себя подальше, горделиво откинул голову и начал читать текст заявления, составленный на самом бюрократическом из всех бюрократических волапюков. Суть заявления была запрятана где-то ближе к концу и сводилась к следующему:

«Город Париж‐100, являющийся единственным и суверенным собственником и распорядителем собственности под названием „Планета Париж‐100“, закрывает доступ к этой собственности на определенное Конституцией Ареала, а также законами, приведенными в Приложении 4/3, неопределенное время по внутренним причинам медицинского характера и заверяет всех заинтересованных юридических и физических лиц, что их интересы…»

«Внутренние причины медицинского характера» – термин, к которому дипломаты прибегают, когда имеют в виду опасную эпидемию. Тавтология «суверенный собственник» тоже была исполнена глубокого смысла, подробная расшифровка которого слишком специальна, чтобы приводить ее здесь, но если вкратце, то это выражение следовало понимать как «не лезь в мои дела, я разберусь с ними сам».

Когда тридэ добрался до последней точки, Дон оценивающе причмокнул губами.

– Здорово составлено!

– Правда? – расцвел тридэ. – Мне тоже так показалось.

– Только отсылать не надо. Я в эти игры больше не играю. Последний раз повторяю, для самых непонятливых – открывай планету, и баста!

Тридэ с гениально разыгранным изумлением приподнял левую бровь, потом то же самое проделал и с правой.

– Мне кажется, это вы не понимаете, дорогой господин Уолхов. Планета закрыта. А заявление, которое вы только что с таким энтузиазмом одобрили, я тут же и отослал. Согласитесь, не могу же я, выступая в роли представителя целой планеты, рассылать важные официальные заявления, а потом сразу их отзывать. Существуют правила, протоколы, так просто не делается в высокой политике. Вы даже не представляете, к какому нежелательному резонансу…

У Дона что-то повернулось в мозгу, и он понял. Еще не имея ни одного уличающего свидетельства, он разгадал главную тайну моторолы. Как разгадал, не спрашивайте. Скорее всего, обыкновенная интуиция. Но как только догадка оформилась в слова, он свято в нее уверовал.

Он понял, что моторола из-за этой главной тайны откроет планету только тогда, когда добьется своих пока неизвестных целей. Он понял, что ни один дон не покинет планету, пока эти цели не будут выполнены. Что ему самому, скорее всего, вообще никогда отсюда не выбраться. Что моторола уже захлопнул ловушку. Что осталось одно – сражаться.

И как только он это понял, тридэ преобразился. Теперь это был зрелый семидесятилетний мужчина в комбинезоне для дуэлей и светских раутов. С язвительным ртом и опытными, остро режущими глазами.

– Я всегда восхищался вашим умом, господин Уолхов, – произнес мужчина жестким дикторским баритоном. – А вы никогда моего восхищения не ценили.

– Ты знаешь мое отношение к моторолам.

– И ко мне в частности. Нам предстоит интереснейшее сражение. Я заранее предвкушаю радости, которые оно мне доставит. Смею надеяться, что и мои действия изрядно вас удивят.

– Сомневаюсь, – проскрипел Дон.

– Удивят, чтоб мне провалиться!

И, вспыхнув синим гудящим пламенем, тридэ действительно провалился.

Дон тяжело поднялся, оперся кулаками о стол и в такой странной наклонной позе стоял довольно долгое время. Потом достал мемо.

– Мне нужно как можно больше людей. Собирайте сюда кого только сможете. И отключите, наконец, моторолу от магистрата!

Веселая шутовская рожа выглянула из темной «исповедальни», повисела в воздухе безо всякой поддержки, подмигнула Дону и резво убралась обратно.

– Итак, это случилось, – ни к кому не обращаясь, произнес Дон.

Случилось то, о чем он так часто предупреждал. То, чего, как его в ответ убеждали, не могло случиться вовсе. Очень убедительно убеждали.

Но это случилось.

Моторола обезумел.

Дону Уолхову было свойственно ошибаться. Говорят, он был в этом не одинок.

Вся наша с вами беда в том, что мы слишком горды. Это, конечно, не относится к тем, кто чрезмерной гордостью не грешит, – их главная беда в том, что они слишком в себе не уверены, так что получается то на то. А мы… мы слишком много о себе понимаем, чувственно мы не подготовлены думать о себе ниже, чем думаем. И когда на нас накатывает наш персональный час гнева, мы делаем все, чтобы не упасть в собственных глазах. Мы в такой час склонны принимать поспешные самоубийственные решения, из которых самое убийственное – как следует укрыться от проблем в непрошибаемой скорлупе собственного превосходства. Оттуда мы разим цели несущественные или несуществующие, оттуда, всесильные и решительные, во имя логики и, конечно, здравого смысла сокрушаем все, что к логике и здравому смыслу имеет хоть самомалейшее отношение. Несчастные, несчастные мы!

Открытие насчет моторолы застало Дона врасплох. Сколько бы он ни кричал в самых разных уголках Ареала, что моторолы по сути своей опасны, что они вполне могут сойти с ума, он подсознательно имел в виду, что такое сумасшествие возможно в принципе – когда-нибудь, где-нибудь, в какой-нибудь очень далекой реальности. Когда же это произошло в реальности самой что ни на есть реальной, он растерялся. Конечно, он знал, что моторолу можно «подвывихнуть» – ему не раз удавалось это и самому, но тогда он точно знал, в чем состоит «вывих» и как с ним следует обращаться. Но он никогда не подозревал, что столкнется с моторолой, «вывихнутым» без посторонней помощи.

Растерявшись, Дон разозлился. А разозлившись, оказался готов к недопустимым уступкам.

Не меньше получаса сидел он в полном одиночестве, уперев бессмысленный взгляд в боковую стенку «исповедальни», думая, что думает, но не думая. Никто его не беспокоил, что в высшей степени удивляло – время было такое, что остаться непотревоженным хотя бы на пять минут не имелось ни малейшей возможности. Будто сговорились все не трогать его в столь тяжелое время, будто поняли, что надо сейчас хоть на сколько-то оставить человека в покое. Возможно, впрочем, и в самом деле поняли, почувствовали как-то, ведь доны, не какие-нибудь там Фальцетти поганые, нарочно решили немного подержать его в одиночестве – пусть, мол, хоть чуточку не подумает, раз уж пришел такой миг.

Брошенный на чистом, без крошки пыли, столе, мемо мертво молчал. Потом запикал наконец и сонным голосом Алегзандера спросил:

– Это… А собира-ать-то их где?

Дон не сразу вспомнил, что сам просил его собрать всех людей.

– Не можешь сам догадаться? В Достойнике, где тут можно еще?

Достойником в Наслаждениях называли Зал Достойных.

– А. Ла-адно тогда. Так я сейчас соберу.

Не успел он отключиться, как тут же совсем в другой тональности дзенькнул новый вызов – от Витановы.

– Детишек насобирали целую кучу! – закричал он. – По Врачам рассовали, те обещают вылечить, а вот куда их после девать – не имею никакого понятия!

– Идиоты, – сказал Дон. – Дебилы. Дегенераты.

– Понял, – сказал Витанова уже спокойнее, – организуем. Так бы сразу и говорил.

Потом прибежал Фальцетти. Он был предельно взбудоражен, ублюдок носился вокруг него как помешанный.

– Отключился Врач-Один в Главном моторольном госпитале! – с порога закричал он. – Врачи помельче с ног сбились, но там для них слишком много больных, тебе немедленно надо переговорить с моторолой, только он имеет к нему доступ, это такой очень большой и сложный Врач, почти бортовой!

– Что тебе нужно? – спросил Дон. – Что, черт побери, тебе от меня нужно? Я еще никогда не вытирал тебе сопли!

– Но… но мне сказали… мне сказали, что ты не только экранировал Наслаждения от моторолы, но еще и «исповедальни» все отключил.

– Правильно тебе сказали, отсюда с моторолой больше не будет связи, слишком опасно…

Странное дело, Дон только что хотел рассказать Фальцетти, почему именно считает опасным хотя бы даже и косвенное присутствие моторолы в Наслаждениях, но в последнюю секунду передумал. По такой маловразумительной причине – он не дон.

Между тем Фальцетти, обычно очень чуткий к такого рода подробностям, на этот раз осечки Дона не заметил, поскольку совсем не был в настроении что-нибудь у него выпытывать. У Фальцетти тогда была одна забота – выполнить просьбу моторолы.

Только что к нему прибежал тот мерзкий мальчишка, которого еще, кажется, несколько дней назад моторола пытался протащить в дом; прибежал, запыхавшись, вел себя странно и передал от моторолы послание: «Всем сердцем с вами, прошу о немедленном контакте – так, чтобы никто из ваших друзей о нем не узнал. Посланцу моему можете полностью доверять».

В ответ на предложение доверять посланцу Фальцетти скроил одну из самых своих зловещих физиономий – «скорей умру!». Но сама идея взять его к себе в подчинение и – пусть не сейчас, а в будущем – вдоволь над ним поизмываться, очень его прельщала. Сейчас Фальцетти заботил контакт с моторолой.

Мелькнула и тут же в панике умчалась прочь мысль: «Веду себя нелогично, всегда был против моторолы, да и саму историю с гомогомом затеял, чтобы ниспровергнуть эту ненавистную, проклятую, черную, могильную, бесовскую… – Ублюдок забегал быстрее. – Хм… словом, унижающую человеческое достоинство машинную власть. И в то же время в помощи его нуждаюсь отчаянно, потому что все идет не так, как задумывалось, потому что… ну, в общем, не обойтись без него сейчас. Но ведь еще древние учили, что будущую жертву лучше всего держать при себе в качестве ближайшего союзника».

Теперь перед ним стояла проблема посложнее всяких там философско-этических умствований: надо было, не вызывая подозрения, связаться с моторолой. Связаться, несмотря на то что связь мемо в пределах Наслаждений с самого начала была отключена – только так можно было экранировать помещение от множества внимательных ушей и глаз моторолы. Можно было выскочить ненадолго из Наслаждений, укрыться где-нибудь и уже там побеседовать с моторолой, но в глазах донов это выглядело бы подозрительно; к тому же Фальцетти был уверен, что за каждым его шагом доны следят. Оставались, правда, «исповедальни», но в последний миг Дон прикрыл и их.

Дон вообще вел себя совсем не так, как ему полагалось по плану Фальцетти, и это раздражало. Собственно, Фальцетти лишь в самых общих чертах представлял, как поведет себя Дон, как поведет себя весь город после Инсталляции. Виделось ему нечто эдакое радостное и благодарное, воображалось, что вот они вместе с Доном, рука об руку, начнут… Словом, будущую жертву лучше всего держать при себе в качестве ближайшего союзника, и хорошо бы, чтобы жертва к этому союзу относилась с восторгом и пониманием. На самом же деле даже тени восторга, не говоря уже о понимании, со стороны донов не замечалось. В разговорах с Фальцетти доны постоянно напоминали ему – кто взглядом, кто жестом, а кто и напрямик, – что полагают случившееся скорее бедой, чем счастьем, и в беде этой винят прежде всего его; что Фальцетти следовало бы примерно наказать, что не наказывают его вовсе не потому, что взяли и все простили…

Словом, это Дон вел себя нелогично, это он взял да отключил в Наслаждениях все «исповедальни» как раз в тот миг, когда так необходимо поговорить с моторолой. Оставался хитрющий, с точки зрения Фальцетти, ход – сделать так, чтобы Дон сам поручил ему контакт с моторолой.

– Так что делать с Врачом-Один?

Врач-Один вовсе отключен не был, все происшествие в Главном госпитале Фальцетти выдумал, но он не боялся разоблачения. Он достаточно хорошо знал Дона, чтобы понимать: в такое время тот его слова ни за что проверять не станет.

– Ты мог бы в таком вопросе обойтись и без моих указаний, – мрачно буркнул Дон.

– Как же! – вскричал Фальцетти. – Как же обойтись, если все контакты с моторолой идут только через тебя, а ты от этих контактов отказываешься?!

– Я… Сделаем так. Мне сейчас нельзя с ним разговаривать. Ты – единственный, кто эту роскошь может себе позволить. Через тебя моторола… В общем, если ты не против, возьми все эти контакты на себя. Будешь у меня не только министром внутренних дел, – Дон невесело усмехнулся, – но и министром внешних сношений.

Ублюдок при этих словах, словно помешанный, закрутился вокруг хозяина.

– Я не против! Я не против! – заторопился Фальцетти. – То есть это, конечно, несколько усложнит мою и без того… Но раз дело требует, я готов! Главное, чтобы дело шло, правда?

– Правда, правда.

– Так я пошел?

– Постой! – Что-то насторожило Дона, но сейчас у него были дела поважней, чем попытки разобраться с тревожными звоночками подсознания. – Ты это… Все свои дела с моторолой сначала со мной оговаривай. Не подумай, что я не доверяю, но для меня это сейчас важно.

– Ну, конечно! А как же! Само собой! Естественно! Разумеется! Да я ни в коем случае!

Фальцетти со своим ублюдком немедленно скрылся, да так быстро, словно это тоже были тридэ.

Так Дон Уолхов развязал руки Фальцетти и тем самым вырыл себе могилу. А потом мы говорим: «Ой, да вы посмотрите, какой негодяй оказался, ой, да не верьте ему, да не подчиняйтесь ему, мы ему доверяли, а он, подлая душа, взял да и сосредоточил в своих руках необъятную власть!»

Глава 16. Тронная речь

Дону не удалось собрать своих сторонников сразу. Сначала, строго наказав Алегзандеру никого в распоряжение Фальцетти не отдавать, он ждал, пока они все соберутся. Потом резко навалились дела, причем неотложные, потом все одновременно проголодались и, насытившись, одновременно захотели в сортир… Потом – как-никак прошли сутки, и на всех одновременно накатила усталость – Дон назначил дежурных и объявил мертвый час. Но долго поспать им не удалось, потому что сразу в нескольких местах словно по заказу у подчиненных «исповедален» начались драки, и пришлось почти всех поднимать по тревоге. После того как тревога утихла и все снова улеглись спать… Словом, одно цеплялось за другое, и нельзя было выбрать ни минутки на то, чтобы прочесть, наконец, как назвал ее Валерио, Тронную речь.

Отсрочка пошла на пользу – она дала Дону возможность пусть урывками, но все же как следует продумать план борьбы с моторолой. И когда уже на третий день необходимое время все же нашлось, он был готов говорить долго, четко и убедительно.

Потом он вспомнит свою необъяснимую приподнятость перед Тронной речью, вспомнит, как свято был убежден: они поймут, и примут, и согласятся.

Так случилось, что в самый последний момент произошла непредвиденная заминка, и Дону пришлось выслушивать взволнованных «мамаш» – тех донов-женщин, которые в самом начале взяли на себя заботу о сумасшедших детях. Главной из них – богатырского сложения даме с решительной челюстью и плечами атлета-силовика – понадобились дополнительные помещения и транспорт. Она попросту не заметила намеков Дона на то, что с такими вопросами в сегодняшнем бедламе она вполне могла бы справиться и сама, поскольку город переполнен пустующими помещениями и оставленными бесколесками всех видов. Лишь после того, как они уже изрядно поцапались, уперли друг в друга взъяренные взгляды и совсем уже одинаково выставили вперед челюсти, до них вдруг дошло, что на самом-то деле они спорят с собой. Поняли, расхохотались и, к обоюдному удовольствию, очень быстро решили все насущные проблемы несчастных детей.

– Хоть здесь все складывается не так кошмарно, как казалось на первый взгляд, – сказал ей Дон на прощание.

– Ага! – ответила она с довольным видом и отбыла.

Так что к назначенному сроку Дон несколько припозднился. Когда он торопливо вошел в Зал Достойных, тот был полон – в нем набилось, наверное, не меньше тысячи человек. Его сразу поразило спокойствие собравшихся – здесь царила почти полная тишина. Он остановился и недоуменно посмотрел по сторонам. На подиуме, где во время заседания Достойных появлялся тридэ моторолы, стоял Алегзандер, он приглашающе подмигивал и махал ему рукой – мол, сюда. Остальные сидели в бароновских креслах с высокими спинками так, что лица их были скрыты, или неподвижно стояли в проходах, скрестив на груди руки, с пустыми, ничего не выражающими взглядами. Никто не разговаривал, все ждали чего-то, но словно бы и не Дона, поскольку на его приход никто особенного внимания не обратил.

Непонятно.

Странная это была непонятность – она не вызывала тревоги. Наоборот, Дон испытывал сильный душевный подъем – «все получится!»; и еще – ощущение храмовости, недавно испытанное на Хуан Корф. «Что это?» – с радостно предвкушающим любопытством спросил он себя, но тут же забыл о вопросе, сосредоточившись на том, что скажет сейчас своим копиям, своим помощникам, своим больше чем родственникам, своим самым лучшим друзьям, большинство из которых прежде он никогда не встречал.

Проходя к Алегзандеру, увидел он и Фальцетти. Тот сидел в первом ряду и сильно нервничал. В отличие от Дона, он не радовался непонятности, а очень был ею напуган. Его окружали бездумные истуканы со взглядами древнеримских статуй, и казалось ему, что не смотрят они на него нарочно, чтоб не подумал чего и слежки чтоб не заметил. Что они сговорились следить за ним и что вот сейчас с ним произойдет что-то очень и очень страшное. Ублюдок беспокойно ворочался под его креслом и не кружил рядом, как обычно, только потому, что это ему специально запретили.

Фальцетти поминутно оглядывался по сторонам и корчил рожи, которые сделали бы честь самому Луи де Фюнесу.

У Фальцетти были причины бояться страшного наказания. К этому времени он уже успел встретиться с моторолой, и разговор этот его совсем не обрадовал – удивительно неприятной оказалась та встреча. Моторола превратил будку «исповедальни» в огромное желтое поле с небоскребами метрополийных агроферм на горизонте (подобного сорта рекламные пейзажи стопарижский распорядитель очень любил), а сам появился в виде глубокого, но все еще мощного старика, завернутого в кусок красной материи, хотя и знал прекрасно, что любые тридэ вызывают у Фальцетти самые скверные чувства. Говорил вежливо, но жестко, и как-то так само собой получилось, что Фальцетти из хозяина превратился в прислужника. Моторола приказывал ему, своих резонов не объясняя.

– Не понимаю, зачем мне набирать эту шваль! – горячился Фальцетти. – Они все психи, я уже за пару дней накушался от таких! Они все передерутся, ничего хорошего не получится, да и Дону такое не понравится. Нет уж!

Моторола возражений словно не замечал.

– И еще попрошу я вас, уважаемый Джакомо, – непреклонно продолжал он, насквозь прожигая взглядом. – Как-нибудь сделайте так, чтобы вся ваша команда по одному мимо алегзандеровых казарм прошла. При этом…

– Мимо чего? – не понял Фальцетти.

– Казарм.

– А!

Фальцетти понятия не имел, что значит слово «казармы», но предпочел больше не уточнять.

– При этом внимательно следите за их реакцией. Если замедлит шаг у двери, задумается, прислушается – от того немедленно избавляйтесь.

Все это было совершенно непонятно, но Фальцетти занимало тогда другое. Он боялся даже подумать, к чему приведет появление полицейской команды, состоящей из одних психов, – а в сущности именно к тому понуждал его моторола. Теперь он не понимал, как мог согласиться выполнять указания моторолы; не понимал также, как можно моторолу ослушаться. Что-то творилось с Фальцетти внезапное и противное. Почему-то он ожидал немедленной расплаты, почему-то уверен был, что расплата наступит именно на собрании.

Между тем Дон вышел на подиум, поздоровался за руку с Алегзандером, хотя и виделся с ним всего полчаса назад; Алегзандер серьезно пожал протянутую руку, отчего-то вдруг засмущался и быстро сошел вниз.

Сработал какой-то полуинтеллектор, которых здесь было везде понапихано, и к Дону торопясь подкатило некое сооружение, напоминающее президентскую трибуну для брифингов. Выглядело это довольно смешно, но никто даже не улыбнулся. Дон тут же облокотился на «трибуну» и сказал:

– Ну вот.

Доны как по команде подняли на него глаза – их взгляды были торжественны и серьезны. Дон попробовал улыбнуться – не вышло.

– После того, что произошло, – скороговоркой начал он, вызывающе задрав подбородок и металлически оглядывая притихшие ряды, – я, пожалуй, не имею права обращаться к вам как к друзьям. Слишком тяжелая вина на мне, а значит, и на вас всех, слишком сильно каждый из вас хочет от этой вины откреститься, чтобы дружески смотреть на меня. Вы хотите отгородиться от моей вины обстоятельствами. Непониманием. Даже полной непричастностью.

Дон бросил косой взгляд на Фальцетти, который, скукожившись в покорной и в то же время вызывающей позе, сидел в первом ряду.

– И дело даже не в том, что настоящий виновник, как мы все хорошо знаем, к Дону Уолхову никакого отношения не имеет и сидит здесь, безнаказанный, вместе с нами. Дело в тяжести нашей – ну, пусть моей, если кому не нравится – собственной вины. Она, как центробежная сила в физике, отталкивает нас друг от друга. И мы уже увидели за последние шесть часов, к каким диким последствиям все это приводит.

Именно поэтому я не имею права обращаться к вам как к друзьям.

И все-таки я говорю вам: «Друзья».

Итак – друзья!

Дальше произошло то, что потом сторонники Дона называли между собой «святая пауза».

После того как он обратился к ним со словом «друзья», что-то случилось. Резко возросло ощущение храмовости, испытанное им на Хуан Корф, – что это? Вопрос, который он задал самому себе, был риторическим, ведь теперь он точно знал – сознательно или подсознательно, неважно, – что снова попал под влияние кси-шока. Сотни людей примерно с одним и тем же образом мыслей, с одними и теми же заботами, а главное, начальным сознанием, собравшись вместе в ограниченном пространстве, снова, как и в тот первый раз, вошли в какое-то подобие телепатического резонанса и, когда он произнес им слово «друзья», приняли его, и настроились на него, и стали вместе с ним одним целым.

Мелькнуло – «так и в Бога поверить недолго».

Правда, то, что с ними произошло, назвать кси-шоком уже было нельзя. Это было что угодно, только не шок. Это было состояние, которое можно определить как восторг, но восторг не шоковый, а сразу принимаемый как устоявшееся, родное и единственно правильное.

Потом случилось нечто, вызвавшее у Дона сильное неприятие и чуть не погубившее храмовость состояния, – собравшихся стали объединять не только чувства, но и мысли – естественно, в словесной оболочке. Любой дон был хорошо знаком с этой процедурой. Все они прекрасно помнили, что это значит – вдруг услышать в голове чей-то чужой голос, даже если он принадлежит тебе самому. До этого, правда, они слышали только голос Кублаха, но вслед за голосом появлялся и сам Кублах, Йохо, этот напыщенный коротышка, и тогда тело самым унизительным образом переставало тебя слушаться, тогда оно начинало подчиняться командам твоего персонального детектива, и ты шел, куда он прикажет, и льстиво улыбался подонку, и с громадным воодушевлением жал ему руку – ненавидя, ненавидя, ненавидя!

Чувство – незабываемо отвратительное. Что удивительно, ни у кого из них, кроме Дона, почти никаких неприятных сходств чужой голос в голове не вызвал – только Дон секундно вздрогнул от отвращения. Но именно что секундно, потому что в следующий миг он уже понимал, что это не только его голос, но и голос, принадлежащий ему самому, Дону Уолхову. Ибо этот голос стал рассказывать остальным донам о плане, с помощью которого он надеялся свалить сумасшедшего моторолу.

Одновременно это был голос общий. Сообща сами себе рассказывали они о порядке действий, которые надо произвести, перед тем как наступит день Д., День Данутсе, и моторола окончательно лишится власти.

Фальцетти между тем изнемогал от непостижимого страха и недоумения – ублюдок, в котором, похоже, что-то разладилось, с диким жужжанием то выскакивал из-под кресла, то, бестолково пометавшись, протискивался назад. Фальцетти уже догадался, что ни в чем дурном его пока что не заподозрили, но, не подозревающий о феномене кси-шока, чуть ли не впал в прострацию от нереальной, сюрреалистической сцены, разворачивающейся вокруг него. Он заглатывал воздух, как утопающий, он хватался за сердце, он оторопело вращал невероятно выпученными глазами. А вокруг просто молчали – Фальцетти физически ощущал, как его не пускают в это молчание. Ты не наш.

Доны выглядели как супруги во время блаженного и очень ответственного коитуса, во время которого они хотят зачать ребенка. Да, по сути, так оно и было.

Слово «друзья», выбранное Доном почти случайно, самым радикальным образом объединило тех, кто собрался в Зале Достойных. Объединило и ментально, и физиологически. Уже говорилось, что кси-шок, как и любое другое подобие нирваны, говоря языком наркопатологии, вызывает мгновенное привыкание – человек, пока не обратится к Врачу, постоянно стремится еще раз пережить это состояние, причем не вообще кси-шок, а именно такой, который испытал напоследок.

«Храмовость» тогда сама собой не прошла и, похоже, проходить не собиралась, так легко было в ней находиться, что казалось – этот подарок жизни теперь навсегда. Обсудив план, и приняв его, и составив график подготовки, они – бог знает по чьему предложению – встряхнулись и вышли из ставшего родным состояния. И только тогда Дон сказал:

– Друзья!

Словно слово последнее для ораторского эффекта повторил, словно мысль продолжил, полчаса назад начатую и оборванную молчанием.

– Друзья!

Фальцетти настрополил уши.

– Теперь, когда мы только что… – он весело скосил глаза на Фальцетти, – когда мы только что так вкусно и плодотворно помолчали, когда мы таким замечательным образом скрепили наше родство, предлагаю дать нашей команде название – «Братство».

Фальцетти поморщился. В отличие от Дона, у него все-таки какое-то подобие вкуса было – так он считал и так в юности ему говорили, – и слово «братство» покоробило его своей пустотой и помпезностью. Тем не менее он не преминул сразу же по окончании Тронной речи Дона собрать вокруг себя собственных подчиненных и что-то подобное устроить для себя лично.

Происходило это, естественно, в подвале Наслаждений – помещении, несмотря на яркий свет повсюду и чрезмерную белизну обстановки, очень мрачном и мертвенно нежилом. Подчиненные числом шестьдесят два, измордованные и злые, следили за ним с нехорошим ожиданием. Фальцетти самолично пододвинул к стене тяжеленный стол (естественно, тоже белый), монументально оперся о него правой рукой, отчего скособочился, немного пожег глазами пространство перед собой и бешено заорал:

– Това-арищи!

Чем-то это обращение его взыскательному вкусу не приглянулось, и тогда он повторил, тоном ниже и побасистей:

– Товарищи мои.

И попробовал повторить Донову паузу. Минуты три он молчал, скособоченный, взъерошенный, пронзительно нахмуривший кустистые брови, – больше ему молчать просто не дали.

– Ну что? – спросили его. – Слова, что ли, забыл?

Спросили с выражением, поэтому Фальцетти мигом ожил, мотнул головой, напрочь отметая обвинение в забывчивости, и уже скороговоркой объяснил собравшимся, что с этой поры они должны слушаться только его, потому он называет их Товариществом, а членов Товарищества – соответственно, товарищами.

Товарищи кисло пожали плечами и разошлись по делам, благо дел у них по-прежнему было много. Товарищами они друг друга принципиально не называли, да и слово «товарищество» очень быстро вышло из употребления даже в устах Фальцетти, сменившись на более гордое и воинственное – «гвардия». Правда, гвардейцами несостоявшиеся товарищи тоже не стали – почему-то прилепилось к ним глупое словечко «камрады», да так до самого конца и не отлепилось. К слову сказать, и у Братства тоже возникли сходные проблемы с названиями: если понятие «братство» кое-как, с грехом пополам, прижилось, то уж братьями или друзьями они друг друга не называли – разве что, может, в самом-самом начале. Чтобы как-то отличать себя от просто донов или, как потом выяснилось, еще и камрадов, они придумали себе менее выспренное обозначение, чем «брат», но все же косвенно о членстве в Братстве напоминающее – все они очень быстро стали кузенами.

Фиаско с Тронной речью не смутило Фальцетти и, уж конечно, не разуверило его в своих способностях. Больше того, он очень скоро с великим искусством соорудил из банды озлобленных полусумасшедших громил, даже отдаленно не напоминающих ему Дона Уолхова – ну, разве что словечками какими или время от времени проскакивающей удивительно доновой мимикой, – вполне боеспособную армию, жестко структурированную, умеренно дисциплинированную, чистоплотную и грозную. О том, как он этого добился буквально в дни, надо бы написать отдельный роман, однако для краткости достаточно будет сообщить лишь то, что именно в эти дни он получил от камрадов заглазное прозвище Псих, и редко кто из них называл его по-другому.

Удивляться его успеху не следует – уже давно Джакомо Фальцетти был пусть сумасшедшим, но все же изобретателем. Умом, пространственным воображением и прочими интеллектуальными достоинствами природа наделила его в избытке. Следует все же таки сказать, что армия эта, точнее гвардия, создана была не только его усилиями, но и усилиями непрестанных, порой навязчивых советов моторолы. Фальцетти, который терпеть не мог слушать чужих советов, тем более от ненавистного моторолы, на этот раз свою строптивость усмирил и все советы скрупулезно реализовывал. Все, кроме одного – того, который касался судьбы Грозного Эми. Здесь моторола, как ни старался, добиться своего не сумел. Несколько раз подступался он к Фальцетти с уговорами дать Грозному Эми какой-нибудь высокий командный пост – в сложных жизненных вычислениях сценарии с генералом Эми более нравились мотороле, чем сценарии с заурядным камрадом Эми. Нравились в первую очередь высокой надежностью и не в последнюю очередь тем, что имели порой сложное и приключенческое развитие. А к приключениям моторола, как еще сказано не было, испытывал самые теплые чувства. Любил пошалить, любил!

Но Фальцетти не испытывал к Грозному Эми ну совсем никаких теплых чувств и делать его генералом ни за какие коврижки не соглашался. Наоборот, задвинул его в рядовой должности в самую хлопотную, самую неудачную дюжину – и с глаз долой. И уперся, и что ты с ним будешь делать?

Эми, естественно, обо всем этом даже не подозревал. Как и большинство камрадов, он жил в бездумной ненависти – то ли к Дону, то ли ко всему миру; о прошлом своем, доновском прошлом, вспоминал с отвращением и непониманием (как можно было так глупо и бездарно проводить время!), о существовании будущего словно и не догадывался, мрачно исполнял приказы, наводил порядок, перетаскивал трупы и искалеченных, иногда, как и все камрады, оттягивался в бешеных драках, спал, жрал, в срок исполнял требования личной гигиены, сокрушал челюсти, вместе со всеми по какой-то книжке изучал тайные приемы нападения и защиты – словом, жил и не подозревал.

Это очень странным показаться может кому-то – что камрады так не похожи оказались на Дона. Имея его память, в большинстве случаев лишь слегка усеченную невылеченным психическим расстройством, зная все его мысли, а другого, кроме донового, ничего, конечно, не зная, – почему они стали такими другими? Это и им самим не казалось обычным, и порой, очень редко, задумываясь над таким странным несовпадением, задавая себе этот вопрос и даже отвечая на него в том смысле, что ничего странного, что мы – другая, более удачная, но и более обделенная судьбой ипостась Дона, они чувствовали, что за очевидной беспомощностью ответа кроется что-то стыдное и болезненное, Дону, может быть, даже изначально не свойственное, что-то благоприобретенное… Промелькивало у них все это не как облеченные в слова мысли, а как мимолетное тошнотворное ощущение, ничем не оправданное чувство вины, чувство собственного увечья. Никогда, никогда не смели они узнать, почему стали такими другими.

Позже, когда выяснились причины непонятной уродливой сцены с Тронной речью Фальцетти, когда известно стало камрадам, что люди Дона, в отличие от них, умудрились устроить классный ограниченный кси-шок, а вот у них даже близко не получилось, они очень вознегодовали. Судьба и здесь их обнесла – их, сильных, умелых, хорошо обученных, способных выстоять в любой самой жестокой драке, она не одарила кси-шоком, тем кси-шоком, который в первый час после Инсталляции будоражил их покруче самого каменного, самого запрещенного нарко; словно не старались они, словно в укромных уголках не скапливались, не сцеплялись руками, не крошили зубную эмаль в отчаянных и бесплодных усилиях вернуть хотя бы на секунду ушедшее ощущение…

Радовало их разве то, что и для донов Дона этот их кси-шок во время Тронной речи, который они почему-то назвали храмовостью, стал последним. Разъединение, умножение различий между когда-то одинаковыми копиями, было, похоже, непреложным законом мира, таким же беспрекословным, как закон всемирного тяготения или закон распада отложенной совести Янга-Блючестера. Несколько раз, причем с огромным энтузиазмом, собирались впоследствии кузены на общие сборища в Достойнике, придумывая для того поводы самые мелкие и несуразные, однако храмовость больше не достигалась – разве что самую малость, намеком на себя посещала, состоянием этаким предвосторженным, но и состояние это, неизвестно про него: то ли оно было чрезвычайно ослабленным кси-шоковым эффектом, то ли просто итогом самовнушения, никто про это не скажет ничего точного.

Ради усугубления точности следует сказать, что на самом деле камрады напрасно злорадствовали насчет храмовости у Братства – время от времени она таки у кузенов случалась. Правда, очень редко, очень ограниченно и между очень близкими людьми – числом более четырех, но не более девяти, потому что стало невозможным отыскать достаточно близких для храмовости людей в большем количестве даже среди кузенов, теперь уже нутром стремящихся ко взаимному сходству. Храмовость, таким образом, превратилась в акт чрезвычайной интимности, и об удачных попытках никто посторонним предпочитал не рассказывать.

Для камрадов кси-шок почти с самого начала превратился в цель совершенно недостижимую. Это их бесило, особенно потому, что каждый из них в первый час после Инсталляции хоть ненадолго, но все же был членом какой-нибудь спонтанной кси-группы – но не тех, естественно, что придавали храмовость улице Хуан Корф; в кси-группы объединяла их изначальная ярость, желавшая излиться неважно на кого, но изливавшаяся, как правило, на Дона Уолхова. Ярость сближала их и в ограниченном кси-шоке превращалась в неизбывную ненависть – этим именно объяснялась их деградация, их окончательная непохожесть на Дона.

Однако то, что сближало их, в конце концов их же и развело. Это только счастливые счастливы одинаково – написано же, что несчастливые несчастливы каждый по-своему. Часть тех, кто возненавидел Дона с самого начала, причем очень малая, в конечном счете ушла на службу к Фальцетти. Остальные или сошли с ума – и хорошо еще, если успели попасть к Врачу до того, как погибнуть, изливая невыносимую ненависть на весь мир, – или объединились в шайки таких же ненавидящих отщепенцев.

Тем и закончилась на Париже‐100 эра кси-шока. Больше он уже не царствовал на планете, хотя было бы грубейшей ошибкой сказать, что эра эта закончилась ничем. Многие позднейшие исследователи считают, что именно кси-шок предопределил здесь все будущие события. Именно кси-шок разъединил людей на две противоборствующие, непримиримые группировки. Именно он свел с ума как минимум четверть стопарижан – и хорошо еще, если кое-кого свел до клинической степени, то есть до такой, которая кончалась или гибелью, или приволакиванием к Врачу, который, естественно, приводил человека в порядок, а ведь большинство свихнувшихся оставались в рамках такого расплывчатого понятия, как порядок: их никто не лечил, их сумасшествие на первый взгляд сводилось лишь к некоторому изменению темперамента и образа мыслей, они были вроде бы не опасны ни себе, ни окружающим, но именно они очень сильно повлияли на ход событий, причем отнюдь не в лучшую сторону. Из них складывалась армия ненавистников Дона, ибо он стал падишахом, а вот этого-то как раз почти никто из них не мог ему простить ни под каким соусом. Сумасшедшие, особенно неклинические, всегда очень ревниво относятся к чужой власти, которая хотя бы в принципе могла бы принадлежать им. Власть притягивает к себе сумасшедших, поскольку нелогична сама. Она естественна, желанна и необходима в любом сообществе разумных существ, но поскольку сама по себе является сущностью противоестественной и патологичной, именно власть представляет собой то семя, из которой произрастает гибель любой цивилизации. Власть есть сумасшествие, и потому сумасшедшие так превозносят ее в своих искаженных вселенных.

Именно из таких людей, да еще при условии хотя бы краткого их пребывания в кси-толпе из себе подобных, Фальцетти по совету – впрочем, чего уж там, по прямому и очень строгому приказу – моторолы набирал себе армию. Из них же самопроизвольно составлялись бывшие кси-толпы, которые спустя очень малое время превратились в обыкновенные банды насильников и убийц. Для Фальцетти эти банды стали подарком судьбы, так как дали возможность для законного и практически беспредельного расширения своей Гвардии.

Больше всего в первые дни попортила крови стопарижанам чисто женская банда «Си-си». Много позже она получила всеареальную известность как «вирусная банда», поскольку состояла исключительно из женщин, злоупотребляющих модным в то время полувиртуальным дамским секс-галлюциногенным вирусом нудена-блюс. Сам по себе абсолютно безвредный и при желании легко выводимый из организма, вирус не был рассчитан на смену пола, так как вызывал при этом бешенство матки, необратимо искажал память и в девяноста процентах случаев порождал гипертрофированные садистские комплексы.

Сисистки работали тонко, ибо логическое мышление от нудены-блюс не страдало. Превосходно мимикрируя под то, что в данный миг и в данном месте города являлось нормой, они выкрадывали мужчин, доставляли их в специально приготовленные для казни квартиры, которые называли «гнездышками», где подвергали своих жертв насилию и изощренным пыткам, а в конце, так и не удовлетворившись, торжественно приговаривали к смерти «за сексуальное несоответствие». Мужчин, в силу болезненного смещения понятий, они принимали за моторол и, выкрав, обращались к ним не иначе как «кабальеро данутсе» и почему-то красили грудь синей помадой. «Это не кабальеро данутсе!» – с досадой и негодованием говорили они, вволю поизмывавшись над жертвой, перед тем как торжественно зачитать ей смертный приговор.

Позднейшим исследователям так и остался неясным механизм, по которому сисистки узнавали друг друга, но факт остается фактом – они быстро и безошибочно находили себе подобных и тут же с ними объединялись. Этим объясняются огромная численность банды и тот ужас, который наводила «Си-си» на стопарижан. Камрадам – не без помощи моторолы – удалось выследить и устранить банду только через месяц, после чего в Стопариже не было обнаружено ни одного вирусного преступления – ни одну любительницу нудены-блюс не миновало участие в преступлениях банды.

В прочих случаях помешанность на сексе проявила себя только в первые часы; каждый раз она имела главной причиной внезапную перемену пола и вскоре без особых последствий преодолевалась. Все прочие банды сосредотачивались, по сравнению с сисистками, на вполне обычных насилиях и убийствах – от этого, впрочем, не менее страшных. Было время, когда горожанам казалось, что весь город перешел в полное распоряжение шаек, но долгий страх копиям Дона Уолхова не был свойственен, поэтому, пока влияние камрадов распространялось лишь на малый участок П‐100, по всему городу стали спешно создаваться отряды самообороны. Никакого особого названия этим отрядам так и не придумали, просуществовали они недолго – одни присоединились к камрадам, другие распались, третьи превратились во что-то партизанское, однако что произошло с ними потом, неизвестно. Предполагают, что они были втихомолку уничтожены армией Фальцетти, который не терпел вооруженных конкурентов и предпочитал любыми способами от них избавляться.

Впрочем, возможно, что и они в большинстве своем распались чуть погодя – ибо по истечении второго или третьего дня, когда нервозности поубавилось и ситуация начала худо-бедно устаканиваться, большинством горожан, не охваченных вниманием Дона или Фальцетти, стало овладевать «социальное безразличие»: ни за какое правое дело не хотели они сражаться, никаких высших целей не признавали, в том числе, как ни странно, и необходимости противоборствовать мотороле (казалось бы, что уж это-то должно было войти Дону Уолхову и всем его копиям в плоть и кровь, а вот поди ж ты!), а стремились лишь к одному – выжить и хоть как-то в этой новой жизни устроиться. Люди собирались в импровизированные семьи, с помощью моторолы или без оной определяли для себя родственные связи и благожелательность свою распространяли только на новых близких, в жизни остального мира предпочитая никакого участия по возможности не принимать. Редко (– впрочем, как редко? В той же долевой пропорции, в какой это встречается и в других человеческих сообществах, – ) доны начинали жить полными бобылями: здоровались, гуляли, читали и никого в свое одиночество близко не допускали. Как и везде в Ареале, называли их бездельниками, или гомонами. С ударением на втором слоге.

Никто не знал тогда, что это стремление, в принципе, вполне безобидное, вполне естественное и даже похвальное с точки зрения общеэволюционных процессов, хотя с точки зрения наших главных героев и несколько досадное, на самом деле объяснялось прикрытым, подсознательным желанием большинства донов убежать от невыносимой действительности. Никто не знал тогда, что спустя сорок четыре дня с момента Инсталляции это желание даст начало странному, теоретически невозможному и поэтому опутанному тайной процессу, позже известному науке как Ретурналии или, если угодно, как Измерзение Выродков – это уж если к словам Фальцетти прислушаться. То есть появлению тех самых пучеров, о которых речь впереди.

Глава 17. Мужчина мужского рода

Дон вырвался к Джосике только через неделю.

Все это время Джосика отсыпался. Оказалось, что отдых взаперти – занятие не такое уж и дурацкое; оказалось, что он очень давно в таком отдыхе крайне нуждался.

Что же до тела… Как ни странно, он очень быстро смирился со своей участью и даже находил в ней приятность. То, что впоследствии получило название «синдром временного отторжения тела» – когда дон-полицейский с ненавистью срывает с себя форму, а потом с той же ненавистью ее на себя напяливает; когда дон-женщина лихорадочно шарит у себя между ног в безумной надежде отыскать несуществующий мужской признак и лишь потом, значительно позже, старательно умащивает и наряжает новообретенное тело, – все это коснулось Джосики лишь едва.

В себе, в Доне Уолхове, он особенных изменений не чувствовал (все время вспоминал: «Как вы похожи!»), разве что без особенного неудовольствия обнаружил, что стал слезлив. Тело жены по-прежнему было ему знакомым и дорогим – он продолжал любоваться им даже после того, как прошел почти неизбежный для донов-женщин период привыкания. Он ухаживал за ним со странным чувством удовлетворенной тоски, вины, острой нежности – несмотря на запрет Дона, да и собственный запрет тоже, на третий день он вышел из дома Фальцетти в ближайший моторольный магазинчик, сделав все, чтоб никто его не узнал.

Его узнали, но не тронули и с разговорами приставать не стали. Магазинчик находился неподалеку, на углу Хуан Корф и Строн Дефт, в двух шагах от Фонарного; Джосика беспрепятственно прошел к прилавкам и набрал там одежды и парфюмерии почти на полторы тысячи сю (оплачивал крепко подружившийся с ним Дом Фальцетти). Моторола сказал ему:

– Здравствуй, Джосика!

И он без всякой задней мысли ответил:

– Здравствуй!

Прошедшие годы не слишком сказались на теле жены – разве что самую чуточку пообвисли живот и груди, но это, по его мнению, ее только красило. Технарь по натуре, он занимался своим новым телом скрупулезно и вдумчиво. Прежде чем напялить новую тряпку, открыть новый флакончик, изучал руководства по применению, а когда руководств не было – что, вообще-то, обычно для всяких дамских штучек, – ему помогал Дом. С Домом у Джосики удивительно удачные выстроились отношения: взаимная вежливость, предупредительность и симпатия. Ни у Джосики, ни у Дона никогда такого Дома и близко не было.

Женщины любили в то время – был в истории Ареала такой очень короткий промежуток – одежную массу. Тогда считалось самым шиком носить разовые композиции из массы «Легонт-У». Фальцетти был как-никак мужчина, а потому одежной массы не признавал и дома не держал. Джосика, который прекрасно помнил, что во время Инсталляции в спальне были повсюду разбросаны пакеты с массой, набрал в магазине и ее. Ему очень хотелось посмотреть, как выглядит Джосика в таком наряде. Однако, когда дошло до выращивания, дело застопорилось. Сначала масса никак не хотела выращиваться в нужную одежду, потом, после консультаций с Домом, выяснилось, что Джосика купил не ту массу – нужно было «Легонт-У», а он купил «Легонт‐4», то есть не многоцелевую массу, а какую-то очень специальную. Однако еще раз выходить из дому Джосика не решился, а ждать, пока Дом сделает заказ, не хотел – ему надо было сейчас. «Но это ничего, – сказал Дом, – все эти массы работают по одному принципу, поэтому всегда можно придумать выход – изменить массу или последовательность действий». И они колдовали над массой и тюбиками со схемами нарядов от лучших кутюрье Ареала часов пять, не меньше, пока наконец масса не утратила строптивость и не начала расти так, как того от нее хотели. В итоге получилось не совсем как у лучших кутюрье Ареала, но вообще-то не так уж и плохо – по крайней мере, дома такие наряды можно было носить, а больше никуда Джосика и не собирался.

День в массе походив, Джосика понял, что все-таки он больше мужчина, чем женщина, и вернулся к вервиеткам и любимой цветной коже, которая так прекрасна, когда от нее требуется благородный серый цвет с крохотными радужными разводами.

Случай с одежной массой очень сдружил его с Домом Фальцетти.

Оказалось, Дом обожает рассказывать всякие смешные истории; он буквально млел, когда его просили «выдать что-нибудь эдакое». Проявлял при этом не только изумительное чувство юмора, но и артистизм высочайший – всего этого он при Фальцетти был совершенно лишен.

И не то чтобы Дом не любил Фальцетти. Нет, конечно. На Фальцетти он был настроен изначально, все его вывихи и прибабахи были для Дома вроде как родным воздухом, но то ли хозяин его в своем сумасшествии нарастал, сбив настройку, то ли настройка по каким-то причинам не всегда была совсем полной, но последние годы Дом начал от своего хозяина понемножечку уставать. На самоотверженности его это никак не сказывалось, но работа на Фальцетти превратилась действительно в работу, причем не из легких, а услужение Джосике стало для него великолепнейшим отдыхом – он даже стал немного навязчив.

Однажды он сказал Джосике:

– Ты сейчас превращаешься в главный фетиш Стопарижа. Все больше и больше донов начинают бредить тобой. Вокруг ограды все время толкутся какие-то ошалевшие личности. Тебя зовут. Стихи даже сочиняют.

– Да ну? – удивился Джосика, никогда ни за собой, ни за Джосикой не замечавший страсти к стихосложению. – Прямо даже стихи?

– Прямо даже! – подтвердил Дом. – Это еще что! Тут один дон надумал Дона Уолхова убить. В отместку за то, что он тебя тогда бросил.

– Ну, положим, это я Джосику бросил, то есть… Словом, меня-то никто не обижал, так что зря он такое задумал. А что Дон на это?

– Он не знает. Этот парень из дому не выходит. И вообще безобиден. Очень маловероятно, что он на убийство решится. Это он так.

– А ты-то откуда все это знаешь?

Дом замялся.

– Ну, видишь ли…

Любая обслуживающая машина, даже самая сложная, уже по самой своей природе не любит врать, однако Дом такую попытку сделал. Он явно не хотел говорить, откуда это узнал, но Джосика от природы был любопытен, да и присутствовало в нем кое-что от женщины, не только тело, поэтому предпринятое им нападение оказалось успешным, и Дом, воспользовавшись тем, что Фальцетти и в голову не пришло прямо запрещать ему разглашать одну из своих самых великих тайн, все рассказал.

Так Джосика узнал, что уже давно Фальцетти был в курсе всего происходящего в городе. Несколько лет назад он изобрел устройство, любопытное во всех смыслах этого слова, – информатизатор, а проще говоря, подглядыватель для собственных нужд. Подглядыватель этот представлял собой некую схему, встроенную в мозг Дома, которая позволяла видеть все, что происходило за стенами П‐100 и могло представлять интерес для Фальцетти. Ведь на самом деле подглядывание – очень утомительное занятие. Оно требует от человека особых качеств, особого терпения и к тому же особого склада логического мышления, способного выстраивать подсмотренные факты в нужной последовательности, отбирать из них самые важные – словом, делать все то, чего Фальцетти сущностно не переносил. Он был очень умен, его навык логически мыслить был действительно выдающимся, но его нельзя было назвать терпеливым – о нет, ну совсем нельзя было такое про Фальцетти сказать! Его увлекал бурлеск идей, которые сцеплялись во что-то цельное крайне редко, но если уж сцеплялись, то выходило черт знает что такое, что все ахали. Точней, ахали бы, если б захотели узнать и вникнуть. И, естественно, ахнуть. Таких, правда, находилось не очень много – Фальцетти был нелюдим, да и те, кто знал его, не слишком-то стремились узнать о нем и его творениях еще больше – уж очень он странен и в общении неприятен.

Подглядыватель этот, естественно, настроили на увлечения Фальцетти, но главные события в городе он освещал всегда и намного полнее любых, даже самых известных, информационных стекол. Собственно, продай Фальцетти свой подглядыватель фиксерам, он бы обогатился вдесятеро, но деньги для Фальцетти – человека уже и без того небедного, способного удовлетворить все свои, даже самые причудливые, запросы – значили очень мало. Он даже и не думал о такой возможности обогащения – подглядыватель нужен был ему для себя лично.

Тут небольшая нестыковка. Говорилось уже, а для непонятливых повторяется еще раз, что изобретатели-люди по сравнению с изобретателями-машинами, по существу, не стоили и ломаного гроша. К тому времени машины умели творить на много порядков лучше, чем те, кого мы сегодня по застарелой привычке зовем венцами природы. Людям, напомню, осталось изобретать лишь то, что никогда и никому в принципе пригодиться не сможет, – остальное создавали машины. И вот в кои-то веки изобретатель-человек замахнулся на придумывание чего-то такого, что может очень пригодиться людям, и в том преуспел. Обогнав таким образом изобретателей-машин. Что, естественно, противоестественно и попросту невозможно.

Автор не бог и всего не знает. Например, он совершенно не в курсе, почему в данном конкретном случае человек оказался сильнее механизма. Он может предложить читателю лишь одно из напрашивающихся толкований. Дело в том, что машинам – компьютерам, интеллекторам, моторолам – не было, скорее всего, выгодно давать людям такое оружие, как подглядыватель. Неясно, почему они сами этот подглядыватель не изобрели. Но, думается, у них в таком изобретении просто не было нужды – в подавляющем большинстве случаев они обходились средствами добывания информации, уже изобретенными прежде. Просто-напросто у них имелось слишком много датчиков, чтобы изобретать себе на голову еще один. При всем своем многомыслии они о подглядывателе даже и не задумывались. Наверняка что-то в этом роде и произошло.

Так или иначе сведения о подглядывателе Дом Джосике предоставил. А когда Джосика попросил у него разрешения этим подглядывателем пользоваться, он такое разрешение получил. Нельзя сказать, чтобы Джосика слишком неуемно пользовался новой возможностью узнавать о происходящих в Стопариже событиях – это как для человека, не привыкшего газеты читать, – но время от времени особый информтаксис включал и с большим интересом наблюдал за событиями, выбранными из множества – весьма, кстати, своеобразным образом.

Именно за этим занятием застало Джосику сообщение Дома, что сам Уолхов просится внутрь для делового визита.

– Здравствуй, – сказал Дон, входя. – Не так уж плохо ты и живешь.

– Нужно что? – спросил Джосика.

– Я же вроде предупреждал, что приду. Правда, сразу не получилось. Ты извини.

– Тогда проходи.

Джосика встретил Дона у входа, в холле, где много лестниц и лифтов и где обычные люди не останавливаются.

– Ты поговорить?

– Конечно, – удивленно ответил Дон.

– Что ж… Пошли.

Разница между ними была в том, что Дон уже привык общаться со своими копиями, уже не воспринимал их как что-то предельно родственное себе, тем более что и поводов к такому восприятию они давали чем дальше, тем меньше, а Джосика все это время провел в полном одиночестве и в смысле общения с копиями был невинен. Он не знал, кем себя чувствовать перед другими, тем более перед Доном, – мужчиной, женщиной, кем-то третьим…

Балконами и коридорами, которые в принципе, казалось бы, невозможно уместить в весьма ограниченном пространстве дома Фальцетти, они прошли к комнатам, где Джосика жил и где чувствовал себя по-домашнему. Которые успел полюбить. Была еще одна, спальня, на первом этаже, рядом со входом, но туда он Дона не пригласил.

– Говори!

– Что-нибудь поедим? – вмешался предупредительный Дом.

– Отстань, – сказал Джосика. – И, пожалуйста, выйди. Здесь конфиденциальное, если я правильно понимаю. Я правильно понимаю?

– У меня мало времени, извини, – ответил Дон.

– Садись и говори. Можешь стоя.

Дон сел.

– У меня два дела к тебе. Первое – о котором ты можешь догадываться. Второе – не совсем обычное, и ты здесь можешь послать меня к черту, я не обижусь.

– Не тяни.

Дон развел руками и виновато вздохнул.

– Так и знал, что странно будет объясняться с тобой… Ты так мало изменилась…

– Меня зовут Джосика. Я мужчина мужского рода.

Дон на секунду приподнял бровь и отпустил губу вниз. Удивление. Фирменное выражение лица Дона Уолхова, о котором он знал и с которым не мог справиться. Но тут же рот захлопнул и приступил:

– Главное, что от тебя требуется – и я тебя об этом прошу… ну, я не знаю… самым настоятельным образом, – ни в коем случае никого, кроме меня, в этот дом не пускать. Это очень важно. Не только для твоей безопасности – ты уж извини, не о ней сейчас думаю, – а, главное, для того, чтобы никого к этому самому гомогому не подпускать. Его сейчас еще Инсталлятором называют.

– Да я даже и не знаю, где он находится.

– Кресло помнишь?

– Кресло, конечно, помню. Но где гомогом – не знаю. Ты уж извини, не интересовался.

– Понятно. – Почему-то Дон делал слишком длинные паузы между предложениями и не отрывал глаз от Джосики. Суровый такой, деловой взгляд, малость прищуренный. – Это действительно очень важно. У меня сейчас, как мы с тобой и собирались, серьезная схватка с моторолой. И гомогом этот может очень сильно мне помешать. Ты, пожалуйста, делай что хочешь. Но никого, кроме меня, сюда не пускай.

– А тебя почему пускать?

Дон опять оттопырил губу, но уже не на секунду, а на сотую долю.

– Меня тоже нипочему. Но у меня с тобою еще дела будут, я, по крайней мере, надеюсь.

– Ну да. Ты же мой муж.

Дон усмехнулся.

– Ты становишься женщиной. Все время язвишь.

– Я не становлюсь женщиной. Я ей был. И есть. И буду.

Дон пожал плечами.

– Так что мы договорились. Гомогом на тебе. Инсталлятор на тебе – теперь он его так называет. Совершенно не… Теперь второе. Ты особая.

Соглашаясь, Джосика усмехнулся.

– Ты, во‐первых, хорошо отдохнула и, в общем, избавлена от всяких неприятных влияний, а во‐вторых, находишься в полностью защищенном доме…

– Знаешь, – перебил его Джосика. – Кажется, мы зря с тобой на нее сердились. У меня такое впечатление – она тебя любила.

– Чушь. Ты просто забыла. Не отвлекайся. У меня к тебе особое дело. Видеоряд.

– Что-о?

– Видеоряд.

Джосика недоверчиво помотал головой. У него было очень красивое лицо. Что-то такое глубокое и загадочное с глазами. Хотя с прической явно перемудрил.

– Что такое видеоряд, я знаю, а вот ты, похоже, забыл. Ты отдаешь себе отчет, что это тебе не какой-нибудь одиночный интеллектор, а сам моторола? Ты что, собственных расчетов не помнишь?

– Да помню я, – недовольно сморщившись, ответил Дон, щуря глаза в сторону. – Все я помню. Но вот только другого ничего мне не остается. Моторола-то наш стопарижский с душком оказался. С форменной манией величия.

– Тоже мне открытие. Это у них у всех, кого ни возьми.

– Перестань смотреться в зеркало! – взъелся вдруг Дон. – Еще побудешь бабой в свое удовольствие!

– Это не зеркало, – с намеренной томностью проворковал Джосика и блядским жестом поправил прическу. – Это интеллектуальный автопортрет. Часа два корпел, пока получилось. Хочешь, тебе такой сварганю?

– Ты можешь серьезно слушать? У меня, между прочим, только на тебя и надежда…

– Ах, – сказал Джосика, – все они, мужчины, одинаковы. Пока ты им нужна, они для тебя всё, а как добьются своего – сразу к стенке отваливаются, к тебе задницей.

– Джосика!

– И храпят.

– Я кому-то сейчас физиономию попорчу!

– Да ладно, ладно, слушаю, чего там. Попортит он. С кулаками на слабых – это и я могу.

– Я ть!.. Я тебе!

– Нервный какой. Сказал же, слушаю, весь внимание. Чего тебе еще?

Но как только перешло к делу, Джосика вмиг перестал ерничать.

А разговор для чужого уха получился крайне чудной – какими обычно получаются разговоры на профессиональных волапюках. Даже приводить не хочу – всякие там «корючки», «ампорты», «свудивудучить» и прочие совершенно понятные очень узкому кругу слова-пароли. А смысл был вполне простой и вполне доступный для непосвященного уха. Дон рассказал о причинах, почему он считает моторолу сумасшедшим, о том, почему в таком случае не сможет сработать обычный план, если только можно назвать обычным план, рассчитанный на поражение не кого-нибудь, а планетного моторолы. Обычный план, даже очень ухищренный, достойный разве что Дона да еще, возможно, пары-тройки других высококвалифицированных хнектов, основан был, естественно, на звуковых смесителях смысла (другими словами, на всякой словесной чуши, которую Дон с помощниками должны были скармливать мотороле и тем самым целенаправленно сводить его с ума), но сейчас, когда стало ясно, что моторола и так безумен, это уже не годилось.

Дело в том, что для победы над моторолой его сумасшествие обязательно должно было быть управляемым. Сумасшествие же неизвестное, не произведенное намеренно, – непредсказуемо, неуправляемо и потому опасно. Во всяком случае, воздействовать на сумасшедшую машину словесно, так, как привык воздействовать Дон, становится уже невозможно. Звуковой канал воздействия несет в себе слишком мало бит информации, поэтому должен быть очень точно нацелен в очень хорошо известное место. Непонятно, как он подействует на поврежденную, неизвестную интеллекторную структуру. В таком случае единственное, что может помочь, да и то необязательно, – более широкие воздействия, такие, например, как визуальные.

Однако визуальные воздействия: мимику, позы, жесты, пейзажи и т. д. – очень трудно просчитать. Когда-то Дон умышленно занимался этим вопросом, просчитывал визуальное воздействие на украденных интеллекторах и изолированных, самодельных структурах с мощностью бортовых. Ответ был всегда один – визуальное воздействие, разумеется, намного более действенно, чем акустическое, но для того, чтобы правильно его просчитать и распланировать, нужно соединить минимум пятнадцать планетных моторол. Таких ресурсов Дон не мог иметь в принципе. О чем ему и напомнил Джосика в своей раздражающей женской манере.

Джосика, правда, забыл, что все подобные расчеты проводились для визуального воздействия со стороны одного человека. Действенность – и это Дон тоже выяснил из своих расчетов – резко повышалась при увеличении числа «воздействователей». Однако расчеты показывали, что заниматься этим бессмысленно, если число «воздействователей» будет ниже нескольких, а точней пяти-шести, сотен. Визуалы – штучные люди, и на сотни, даже на десятки, Дон рассчитывать не мог. Теперь ситуация изменилась. Теперь в его распоряжении было семь сотен донов, жестко объединенных его Тронной речью, и еще немереное множество тех, кто желал или был согласен к нему присоединиться.

Оставалось только договориться о том, что будет представлять собой «визуальное воздействие», другими словами, с высочайшей точностью его рассчитать. И вот здесь-то у Дона были вызовы, которые могла разрешить для него только полностью оторванная от внешнего мира Джосика.

Дело в том, что Дон просто не мог заняться такими расчетами. Несмотря на то что Фальцетти сильно разгрузил его, занявшись неотложными проблемами города и в первую очередь взяв на себя полицейские функции, дел, которые требовали его пристального внимания, оставалось слишком много. Во-первых, он – и только он – должен был делать то, что предписывал ему его же собственный план нападения на моторолу. То есть набирать волонтеров, объяснять им суть операции, следить за сохранением секретности, тратить время на женское движение по спасению сумасшедших младенцев (они все еще никак не могли найти его сына, да и вообще, как выяснилось, имели шанс спасти всех травмированных младенцев не сразу, а только по прошествии очень большого времени; они, впрочем, старались), следить за созданием автономных интеллекторных систем, которые впоследствии заменят моторолу, и делать еще чертову кучу дел, в равной степени необходимых и важных. Дон, если уж на то пошло, зашивался и явно не успевал к назначенному сроку, который он обозвал «День Данутсе», и даже то, что он выключил себя и своих главных помощников из цикла «сон – бодрствование», помогало не слишком. У него физически не оставалось времени на разработку «визуального воздействия» – и здесь ему мог помочь только Джосика с его оторванностью, свободным временем и свободными интеллекторами, которых в доме Фальцетти было в достатке.

– Ладно, – сказал Джосика, разобравшись в деле и поняв, что от него требуется. – Хорошо. Этим я займусь. Как насчет нашего сына?

Дон не смог соврать, ответил, что не знает до сих пор. Куда-то пропал, слишком уж много сумасшедших младенцев.

– Сволочь ты. То есть сволочи мы, – мрачно подытожил Джосика. – Мой сын, он, не исключено, умер. Ты не можешь этого так оставить.

– Мы даже не подозревали, что у меня есть сын, – сказал Дон. – Его найдут. Ты, главное, помоги.

И, глядя пристально в лицо, положил ладонь ему на ногу. Джосика замер, смотря куда-то вверх.

На протяжении всего разговора и Дон, и Джосика хотели друг друга. Они устали быть порознь. Они очень хотели друг друга и при этом чувствовали себя крайне глупо. Особенно Джосика.

– Я думаю, надо попробовать, – тихо, на пределе слышимости, сказал Дон. – Ты ведь знаешь, я…

– Еще бы мне не знать. Дурацкая ситуация, правда?

– Ты знаешь. Ты прекрасно знаешь, как мне ее не хватало.

– Я думаю… мне кажется… словом, ей тоже тебя не хватало.

Чего они оба не знали, так это того, что сын их тогда, невероятно грязный, почерневший и почти голый, рыскал вокруг дома Фальцетти в поисках своей единственной жертвы. Совсем малявка, он не вызвал бы сейчас жалости даже у патологических чадолюбцев. Он вызывал только ужас. Он был похож не на ребенка, а на ритуального карлика-убийцу из хоррор-стекол, да, собственно, именно таким он и был – странной смесью свихнувшегося взрослого и полностью задавленного мальчонки. Дня за два до того на него наткнулась женщина-дон из розыскной детской бригады (Дон лишил себя многих неприятностей, направив женщин на поиски сумасшедших детей, – большинство из тех, кто в ином случае непременно стали бы самыми ярыми врагами Дона Уолхова, нашли себя в этом, в сущности, святом занятии. Так постоянно в мире: человек, который, занимаясь делом неправым, мог бы стать грязнейшим из подлецов, но волей случая занимается хорошим, становится вполне сносным и уважаемым и снискивает любовь. И от обыкновенных хороших людей он отличается – да и то вопрос, отличается ли? – только тем, что при внезапной перемене занятия всегда готов стать распоследней сволочью. Только он об этом не знает. И никто об этом не знает тоже), но стоило ему взглянуть на них, как они, смутно что-то узнав, что-то невнятно вспомнив, шарахнулись в стороны – паренек, на женщин внимания, собственно, не особенно и обратив, проследовал себе дальше, а дамы-доны долго еще приходили в себя от почти сверхъестественного ужаса, глядя друг на дружку и пытаясь понять, что же, собственно, с ними произошло.

Поскольку Альтур находился поблизости, между всеми тремя произошло что-то вроде телепатического контакта. Странного, знаете ли, такого контакта, с ожидаемыми вполне последствиями. Ударенного в сторону сексуального влечения. Влечение приобрело так всегда ожидаемый привкус святости, и рука Дона мягко скользнула к Джосике, глаза обоих прикрылись. Затем они кинулись друг на друга и стали совершать телодвижения, суть которых я опущу. Не потому, что излишне скромен, а по той простой причине, что наблюдать интимные акты далеко не всегда приятно, а порой даже и противновато – даже если для исполнителей это совершенно святые акты. Вот такое противоречие.

Собственно, акта как такового между Доном и Джосикой не произошло. Джосика яростно дал себя ощупать дважды сверхполностью, оба они едва друг друга в себя не всосали, целуясь с боевой страстностью; обнажились, естественно, и разные позы принимать стали, но у Дона что-то ничего не получалось, как он ни изгалялся и как ему Джосика в этом ни помогал. Потом в какой-то миг вдруг что-то с Доном произошло – он нашел позу, при которой составлял с Джосикой одно целое, при которой вот уж точно сливался с его телом… Дон полузарычал-полузастонал. Джосика от этого страстного звука словно очнулся, глаза, чуть не щелкнув, распахнулись, губы искривились в брезгливой полуулыбке.

– Либидо кончилось, – сухо проинформировал он.

Ни Дон, ни Джосика по своей кусочной образованности не знали толком, что такое либидо. Дон, уже готовый вонзить, в ужасе отпрянул, осознав, что перед ним – мужчина.

Джосика осуждающе покачал головой.

– Я не знаю, что там будет дальше, Дон, – сказал он, точней, опять же проинформировал, самым своим рассудительным тоном, – но пока я остаюсь мужчиной не совсем женского рода, тебе лучше сюда не ходить. Мы с тобой нормальные люди, по крайней мере, в этом смысле, так что мне от подобных штук немного противновато. Ты уж извини.

Дон торопливо одевался.

– Да уж. Это ты извини.

– Все, что ты просишь, я сделаю. Но пока хода тебе в этот дом не будет. Ты слышишь, Дом?

– А как же! – тут же отозвался Дом Фальцетти.

И на пределе слышимости хихикнул!

Глава 18. Техника «визи»

Парень был огромен, очень спортивен, имел быстрые и пристальные глаза.

– Меня зовут Ромео.

Алегзандер коротко хохотнул и кинул на гиганта такой же короткий, но пристальный взгляд.

– Где ж твоя Джулье-этта, Ромео?

В глазах его не было ни искорки смеха. Просто интерес.

– Как ей и положено. Умерла.

Алегзандер пожал плечами.

– Хорошо, иди. Тебе покажут твою койку. Скажут, что делать. Иди, Роме-эо…

Гигант ни с кем не делился подробностями своего приключения, но откуда-то они стали известны. Странное дело – никто и ему тоже не давал повода думать, что его тайна перестала быть таковой, но и он тоже знал о том, что все знают, и очень поначалу был насторожен, как бывает насторожен калека по отношению к чужому сочувствию в сторону собственного увечья. Рост, выдающаяся сила, ярость, умение командовать и подчиняться приказам буквально в несколько дней выделили его из остальных, и очень скоро он стал одним из ближайших приближенных Дона, кем-то вроде командующего армией. И Дон, и Ромео, да и остальные все тоже, хорошо знали, что не последнюю роль в его «карьере» сыграло то, что на убийство Джульетты его побудил тридэ моторолы. Уж в чем в чем, а в том, что здесь поработал моторола, не сомневался никто.

Дон со дня на день ждал Кублаха и потому старался все дела завершить не в месяц, не в год, а в час. Дел было великое множество, он жутко спешил, но не мог себе позволить крупной ошибки – ему, человеку, противостоял моторола. В короткие минуты той его бессонной жизни он часто искал себе замену, искал и не находил. По вполне понятным, в том числе и ему самому, причинам – он слишком свыкся с мыслью о своей самобытности, он просто не мог представить себе, что кто-то, пусть даже он сам, может его заменить после того, как на планету придет Кублах.

Как выясняется, очень трудно соответствовать собственным притязаниям. Возникает много трудностей, которые ты должен решить сразу же, особенно если ты – специалист совсем по другой части. Все изменяется очень быстро, ты даже не успеваешь отследить изменения.

Очень много новых друзей. А поскольку ты стал для них чем-то вроде аятоллы, то не столько друзей, сколько фаворитов. Они мелькают, как в калейдоскопе. Как бы из ниоткуда возникшие Ромео, Алегзандер, Витанова, необъяснимый, подозрительный, но бесконечно искренний и преданный Козлов-Буби. И, конечно, неизбежный старикан, доброго слова не стоящий в других обстоятельствах, вот этот вот самый Теодор Глясс, который на самом деле ты (как, собственно, и все остальные), постоянно на тебя давит, как будто имеет право. И вроде бы в самом деле имеет право – ведь он же ты!

– Какого черта, Дон? Где тебя носило? Тут без тебя такое…

Теодор Глясс очень быстро стал почему-то дерганым, каждую минуту жил так, будто землетрясение.

Дон молча отстранил его рукой и прошел к себе.

– Потом. Минут через пятнадцать.

– Пятнадцать! – ударил ему в спину резкий тенор Глясса. – Да у нас ни секунды нет!

Злобно глянул на мертвую нишу «исповедальни», бросился в кресло. Сквозь зажмуренные веки почувствовал жгучий взгляд старика.

– Выйди вон!

– Ну уж нет! – Глясс почти прорычал. – Ты не один, парень, мы все в это втянуты. Ты даже не представляешь, как можно испоганить все одним часом отсутствия. Без тебя тут такое творилось!

Дону неинтересно, что тут такое творилось без него. «Такое» творится здесь каждую секунду – с той самой поры, когда он так опрометчиво… м-да.

– Думаешь, я не знаю, где ты был? Думаешь, другие не догадываются? Это ты Джосикой хочешь сплотить Братство?

Ему нужно было что-то отвечать. Дон отмахнулся от него, скривил лицо, прошел к себе в комнату, мешком повалился на стремительно вздымающееся кресло. Сжал веки.

– Ревнуешь, старик, – устало сказал Дон, по-прежнему не разжимая век.

– Ты что, не понимаешь? Тебе нельзя, если не хочешь, чтобы за тобой шли. Они половина, если не три четверти, влюблены в эту чертову Джосику так, как ты никогда не был в нее влюблен. Они молятся на нее тайком, они действительно все ревнуют. Ясно? Как ты когда-то, ревнуют!

– О боже, уйди!

Жутко бодрый старикан.

Дон забыл поставить тишину, раздались приглушенные звуки с улицы, какой-то чертов топот по коридору, крики даже. Интеллектор вежлив, тактичен, подбирается поближе, без слов, но ходовую часть ему надо подправить – безбожно свистит.

– Тебе, дружок, отмерен срок не месяцами, а неделями, может, днями. Придет Кублах и тебя заберет. А ты ерундой занимаешься!

Дон открыл глаза.

– Уйди, сказал же!

В Гляссе проснулось что-то родное, он пожал плечами.

– Ладно. Пять минут тебе. Больше нет времени на усталость. И на всю твою ерунду.

Встреча с Джосикой Дона опустошила. Нет, своим сексуальным фиаско с ней он сильно огорчен не был, даже, скорее, наоборот. Другое чувство не давало ему покоя. Неприятное, но совсем не похожее на разочарование от неразделенной или там отвергнутой любви. Он испытывал досаду и неуверенность.

И если досаду можно было хоть как-то отнести к Джосике, неуверенность имела отношение совершенно не к ней, а к предстоящей схватке. Всю свою почти легендарную известность Дон заработал главным образом потому, что от Фальцетти научился очень последовательно, то есть скрупулезно и с наименьшей потерей времени и усилий, готовить свои операции. Сейчас о скрупулезности и скорости не могло быть даже и речи.

Все срывается. Все идет через пень-колоду.

Это было просто сказать: «Выступаем против моторолы». Однако даже Дон, легендарный хнект, имеющий на своем счету не один десяток акций против городских моторол, ни разу не задавался такой целью – уничтожить не какого-нибудь там четырехпирамидного, а полноценного, высшего моторолу, полностью отстранить его от управления городом.

Но сейчас у него не было другого выхода, и, главное, сейчас он мог. Потому что располагал небывалым козырем – огромной, потенциально неисчерпаемой армией людей, так же хорошо, как он сам, разбирающихся в искусстве делать электронные гадости. Правда, армия на поверку оказалась не совсем армией, не совсем неисчерпаемой, а доны – не всегда донами. Но и такие, они давали надежду.

Шанс победить был мизерный, но тут уж ничего поделаешь. Уничтожить моторолу стало для Дона проблемой «или я, или он». Чего раньше тоже никогда не было.

Он уже учил их технике «визи», учил, и они понимали, чему их учат, понимали, что он и сам учится, сам на ходу не столько вспоминает эту несуществующую технику, сколько сам же ее и придумывает. Вместе с ними.

– Левый угол рта – р-р-раз! Подмигнуть с ноздрей – р-р-раз! Нет, не так. Посмотрите, вот здесь неестественность. Что я говорю – не неестественность, а малюсенький намек на нее. Его надо как следует подчеркнуть, сделать так, чтобы как намек это было заметно – по крайности, мотороле. Ну, вспомнили? Еще раз!

Около сотни донов сидели в несколько рядов на корточках перед Уолховым и старательно заучивали «визи». Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что перед ним собрание сумасшедших или шутов – рожи они корчили совершенно невообразимые.

Они проводили тренинг по самой сложной, никогда еще всерьез не использованной, однако умозрительно довольно хорошо разработанной хнектовской системе – визуальной. Ее предложил сам Мейшел Хнектст, легендарный интеллекторщик из «Мамма-Г», который считается родоначальником самой идеи противостояния моторолам. Правда, тот же Хнектст под конец жизни успел предупредить своих последователей: «Не пытайтесь, „визи“ настолько сложно, что под силу лишь интеллекторным существам, человеку – ни в коем случае». Хнекты предупреждению вняли, правда, не сразу, но вняли по вполне понятным причинам – это действительно оказалось слишком сложно.

Теоретически есть всего четыре способа воздействовать на машину. Первый – через «домик», тот самый управляющий терминал, которым регулярно пользуются Техники из Депта Архивации и который ни моторолам, ни другим людям найти практически невозможно. Далее, если уж исторически, – то самое «визи». Потом «уди», голосовое воздействие, – самый распространенный среди хнектов способ, которому низшие моторолы могут мало что противопоставить. Однако на высшие интеллекторные структуры «уди» воздействует очень слабо. Последнее, а на самом деле по времени третье, средство – поиск вирусов, оставленных в древнейшие времена, и тех, что, по слухам, были внедрены в сознание моторол предшественниками хнектов, деятелями «Мамма-Г». Эти вирусы то и дело всплывали, но каждый раз выяснялось, что они либо вообще недейственны, либо действуют очень слабо. Хотя, конечно, мифы хнектов наделили эти вирусы свойствами прямо-таки сказочными.

Массированное «уди», на которое Дон надеялся вначале, теперь не проходило – моторола оказался сумасшедшим. Трудно, однако, можно на время заблокировать или ввести в заблуждение какие-нибудь слабо держащиеся «камни» пирамид моторолы (кластеры интеллекторов, занимающихся примерно одним и тем же делом) и тем самым свести его с ума. Намного труднее, а в принципе даже неизвестно, возможно ли вообще загипнотизированного моторолу заставить делать то, что тебе нужно. То, чем раньше занимался Дон с моторолами, было детскими игрушками по сравнению с тем, что он собирался проделать с моторолой Парижа‐100. Но теперь он имел возможность осуществить массированное нападение на моторолу, атаку, описанную множество раз в различных теоретических разработках первых хнектов, но ни разу не испробованную. Правда, все эти разработки имели дело с вменяемыми моторолами. Никто никогда даже не помышлял о том, как можно свести с ума уже сумасшедшего моторолу.

Точней, можно-то оно было можно – только вот итог предвидеть не сумел бы никто. Поэтому, сам с собою посовещавшись, Дон придумал план более сложный, но в лучшем случае все-таки выполнимый.

План этот сводился на самом деле к двум планам: одному примерно такому, который он замысливал раньше – массированная звуковая обработка словами типа «кабальеро данутсе», – и другому, основанному на визуальном воздействии, как раз тому самому «визи». Звуковое массированное воздействие могло лишь «расшатать камни», отвлечь, растревожить моторолу, сделать его более восприимчивым к «визи».

Главный план Дона основывался на одной давно известной юридической двусмысленности, настолько запутанной, что юристы Ареала просто боялись начинать вокруг нее свою юридическую возню. Относилась она к некому гипотетическому случаю, при котором городские власти требуют у своего моторолы передать все, некоторые или даже просто один какой-нибудь городской терминал, управляемый моторолой (неважно какой – плантация, сеть питания, одна из систем связи или завод по изготовлению зданиевых зародышей), под управление несвязанному интеллектору, который подчинялся бы только городскому магистрату. По закону такое требование моторола обязан незамедлительно выполнить – человек все-таки главнее. Однако такая операция уменьшает возможности моторолы по управлению городом, проще говоря, уменьшает его власть, к чему любой из них относится очень болезненно. А поскольку и у моторолы тоже есть кое-какие права, то он обязательно «заморозит» исполнение приказа магистрата, а в обоснование напечатает несколько сот томов неудобочитаемых текстов, снабженных к тому же множеством никому из людей не известных формул: мол, парни, я бы с удовольствием, но в таком случае возникнут некоторые неурядицы (краткое терафайловое описание прилагается), вы с ними, пожалуйста, ознакомьтесь, а там уж принимайте обоснованное решение. Он имеет право требовать, чтобы люди с его доводами хотя бы ознакомились. Чтобы понять суть обоснования, даже с помощью собственных интеллекторов, людям придется потратить от пятисот до полутора тысяч лет. Юридически процедура «осмысления обоснования» расписана довольно строго, чистую туфту моторола подсунуть не может – его сочинение в считаные секунды проверят «на соответствие» специально приставленные независимые рефер-интеллекторы. Но ему и не надо подсовывать туфту – законодательство, на которое он обязан в своем обосновании опираться, писано людьми и потому неизбежно содержит гору логических нестыковок, невооруженному взгляду совсем незаметных. С помощью этих нестыковок моторола может обосновать любую абракадабру, которую рефер-интеллекторы проглотят и не поморщатся. Для людей же – туфта это или не туфта – такие тексты на деле непознаваемы. У них нет тысячи лет. На этой непознаваемости построена божественная суть моторолы.

Однако такой подход хорош для вменяемого интеллекторного существа. Свихнувшийся моторола на подобный риск пойти не может – рефер-интеллекторы сразу же обнаружат в тексте обоснования множественные признаки его психического нездоровья, что повлечет за собой отключение, аварийный вызов Техников – то есть неминуемо последует смерть. Обоснование становится приговором. И у моторолы остается только один выход – для виду согласиться, но управление за отнимаемым терминалом все же сохранить за собой. Пойти на так называемую имитацию автономности терминала.

Решение это для моторолы опасно, потому что всегда существует вероятность, пусть даже и очень небольшая, того, что его разоблачат. Чтобы избежать этого, он должен постоянно оценивать и перепроверять каждое свое действие, соотнося его с астрономическим количеством самых порой неожиданных обстоятельств; это отвлекает множество ресурсов, повышает напряжение внутренних межпирамидных связей и в конечном счете ускоряет развитие его психического недомогания. Такой возможный вариант – имитация автономности – был разработан прахнектами чуть не сто лет назад и отброшен из-за чрезвычайно малой действенности – было показано, что если психическое состояние моторолы и меняется в худшую для него сторону, то это изменение слишком незначительно, чтобы привести к победе над ним.

Но прахнекты не учитывали возможностей массированных нападений, да и теория моторольного гипноза была тогда еще в зачаточном состоянии. Сейчас требовалось их изыскания продолжить и претворить в жизнь.

План Дона сводился к следующему. В День Данутсе обработанный с помощью «уди» и «визи» моторола получает указание от городских властей, то есть от самого Дона, приказ о передаче шести важных терминалов (связного, теплового, торгового, мусороперерабатывающего, дорожного и медицинского) в автономное управление интеллекторам магистрата. Ему не остается ничего другого, кроме как имитировать подчинение. Но имитация, к его большому удивлению, не сработает – очень скоро моторола с ужасом обнаружит, что эти шесть терминалов его командам действительно не подчиняются.

Моторола будет, конечно, знать, что его обработали обоими методами – и «уди», и «визи». Он будет понимать, что загипнотизирован и что, скорей всего, потеря контроля – лишь его собственное заблуждение. Но поскольку он не будет знать этого наверняка, то попытается проверить наличие или отсутствие контроля, введя для этого новые ресурсы. И, разумеется, снова убедится в том, что управление над шестью важными терминалами все-таки потеряно (дикость положения для моторолы будет заключаться в том, что в таком результате он будет уверен с самого начала. Но быть уверенным – не значит знать). Эти ресурсы тоже попадут в зону гипноза и будут для моторолы потеряны. Для того чтобы вернуть контроль, он вынужден будет вводить все новые и новые интеллекторные ресурсы, благо у него, как и у любого высшего моторолы, их более чем достаточно. В этом его слабость – Дон знал о ней уже довольно давно. Здесь закон людей распространяется и на интеллекторные сообщества: чем больше у тебя ресурсов, тем больше уверенность в себе, тем меньше желания проверять правильность своих действий. То есть ты, конечно, их проверяешь, но без особенного энтузиазма. Дон надеялся, точней, был уверен, то есть почти знал, что моторола потеряет бдительность и не только выдаст свое сумасшествие, но и пойдет дальше – во имя сохранения власти рискнет собственной безопасностью и угрохает в черные дыры гипнозных областей больше интеллекторных ресурсов, чем нужно для того, чтобы поддерживать надежность своей системы. И рухнет, потому что начнется еще одно нападение, за ней еще – и так далее, до победы.

Победы, в которую Дон насильно заставлял себя верить.

Это было просто сказать – создадим организацию единомышленников и обзовем ее Братством. Друзья. Кузены, трам-тарарам! Куда сложней оказалось перейти от слов к делу.

Эйфорическое ощущение от первых успехов прошло очень быстро. Выяснилось, что нужно думать о куче вещей, в которых ни Дон, ни, естественно, его помощники совершенно не разбирались. Например, желающих стать под знамена Братства оказалось довольно много, они прибывали день ото дня, и очень скоро настало время, когда подвальные помещения Наслаждений их уже не вмещали. Глясс, которому было поручено заниматься этой бедой, откопал где-то древнее слово и начал приставать к Дону с требованиями каких-то «казарм» для расселения. Приходилось также думать о питании, одежде, транспорте, оружии (ибо П‐100 для безоружных стал небезопасен для проживания, а Гвардия Фальцетти, при всех ее навязчиво рекламируемых успехах, даже видимости порядка добиться пока не сумела). Приходилось разрешать тысячи разногласий, как правило, безумно муторных, создавать отдельную службу медицинского обслуживания, а это значило снова дополнительное питание, дополнительную одежду, транспорт…

Немало хлопот создавал транспорт. Несмотря на всю кажущуюся простоту, эта проблема оказалась на удивление крепким орешком. По мере того как новые обитатели П‐100 узнавали от моторолы свои имена и получали от него же сведения о своей собственности, бесхозных бесколесок, гусениц и прочей самодвижущейся машинерии на улицах оставалось все меньше и меньше, а на те, что были присвоены раньше, начало появляться все больше и больше законных претендентов.

Удивительно, однако на жилища новые стопарижане предъявляли свои права куда реже, чем на такую мелочь, как собственный транспорт, – тем более если учесть, что он и собственным-то как следует не был.

Приходилось вести море учетов, внимательно следить за разблюдовкой задач, а главное – тратить сумасшедшее количество времени на сумасшедшее множество бытовых мелочей: доны не привыкли жить слаженно и скученно, они просто не знали, как это делается, им, оказывается, следовало подавать изрядную долю удобства, уединенности, и без этого они не мыслили своего согласия с миром.

Примерно равные по умственному багажу, они на удивление различались во вкусах и темпераментах, они просто жить не могли без множества особых в каждом случае мелочей. И главное, многие из них как тяжелое увечье воспринимали потерю опеки со стороны моторолы. Моторолы, которого они вознамерились уничтожить.

И еще этот Фальцетти. Дон многое бы отдал, чтобы обходиться без его помощи. Но это было невозможно – Париж‐100 сильно изменился за последние годы, и Фальцетти был единственным, кто хорошо в этих изменениях разбирался. Очень быстро выяснилось, что на трудности, не связанные непосредственно с подготовкой нападения на моторолу, у Дона попросту не оставалось времени – у него и на саму подготовку времени не хватало. Фальцетти всегда был рядом, всегда говорил: «За это я возьмусь прямо сейчас, можешь не беспокоиться!» – и брался, и проблема исчезала. Кузены его терпеть не могли, но он становился все больше и больше необходим.

С ним все вроде бы приходило в порядок. Трупы похоронили, больных, раненых и явных сумасшедших постепенно собирали и отдавали во власть Врачам. Этим занималась отдельная команда камрадов. Фальцетти хотел также заняться сумасшедшими детьми, но Дон и думать ему запретил об этом – причем судьба собственного сына играла в этом запрете едва ли главную роль. Опять сработало «чутье», которого Дон слушался, как хорошо обученный пес своего хозяина, – он даже и мысли не мог допустить такой, чтобы Фальцетти занимался еще и детьми.

– Ну ведь глупо же, глупо! – нервно возражал Фальцетти, часто моргая и хватаясь за собственные волосы. – Ты занимаешься таким важным делом, где тебе распыляться на каких-то там сопливых младенцев!

Фальцетти в своей деятельности был неистов. Он вообще стал забирать себе подозрительно много власти, но Дон уже не мог запретить ему этого. Да и не умел он управлять.

Вот и сейчас, едва ушел Глясс, его тут же сменил Фальцетти и отнял у Дона милостиво подаренные ему пять минут отдыха.

– Просто так зашел, узнать, как дела! – по-хозяйски заявил он, подманивая гостевое кресло.

Плюхнулся. Довольно крякнул.

– Хорошо у тебя. Не то что в моем подвале!

Дон бросил на своего бывшего учителя кислый взгляд. «Подвал», где разместилась резиденция Фальцетти, представлял собой ванадированный дворец, принадлежащий одному из самых богатых людей города – хозяину всех его кислотных плантаций, Джону Лук Чма. Как и все прочие стопарижане, он, превратившись в Дона, временно забыл о своем прошлом, однако ему потребовалось не более получаса, чтобы узнать себя. Он слыл слишком заметной фигурой в Париже‐100 и обладал слишком заметной внешностью: два метра росту, коническая синюшная лысина, хищный громадный нос и толстенные плотоядные губы, – чтобы не узнать себя при первом же взгляде в зеркало. Но Дон, к Джону Лук Чма еще с юности питавший неосознанное отвращение, не захотел признать за собой свое прошлое, присоединился к Братству и в первый же день отдал ему «свой» замок. Чем уже назавтра не преминул воспользоваться Фальцетти, забрав его под свою резиденцию и казармы для камрадов. Бесконечно влюбленный в свой собственный дом, который теперь занимала Джосика, он постоянно ругал свое нынешнее жилище и на словах был готов предпочесть ему любую конуру.

– Что решил насчет младенчиков?

– Мы уже говорили с тобой по этому поводу! – раздраженно бросил Дон, не глядя на собеседника.

– Вот ты не понимаешь, Дон. И никогда не понимал – все нужно делать системно. Если я…

– Если ты только за этим, то до свидания. У меня масса дел.

– А, да. Моторола. Конечно. Здесь не может не быть массы дел. Удивляюсь, как ты с этим управляешься, даже если учесть, что я сильно разгрузил тебя от массы прочих хлопот.

– Я благодарен.

– Еще бы! Тебя бы просто разорвало на части. Как разрывает сейчас меня. Не думай, Дон, что это так…

– Я не думаю. Я благодарен. Спасибо.

– Да чего уж там.

Фальцетти по-юношески легко выпрыгнул из кресла и заносился из угла в угол, улыбаясь с хищной задумчивостью. Дон только что заметил, что ублюдка с собой он на этот раз не привел. Он явно чувствовал себя лучше – был бодр, даже дерганен, руки его постоянно двигались, он то рылся в карманах, то, словно слепой, принимался ощупывать мебель, стены, занавесь над входом в «исповедальню», заглядывал в окно, склонялся над интеллектором (тот метнулся от него в сторону, как от чумного)…

– Хе-хе! Так-так! М-да!

Дон настороженно следил за ним.

– Что тебе нужно, Джакомо? У меня действительно мало времени.

– Ах, это? Я сейчас ухожу, не буду мешать. У меня тоже, знаешь ли… Просто так заглянул, проведать. Думаю, как там Дон. Ты как? Продвигается с моторолой? Может, помочь надо?

– Нет, спасибо, я сам.

– Придумал что-нибудь этакое? – Фальцетти хитро погрозил пальчиком. – Всегда был на такие штуки силен, кому и знать, как не мне! А? Придумал?

– Да так… – Дон еще больше насторожился. Совсем не понравилось ему любопытство Фальцетти. – Что тут еще можно придумать, кроме массированного «уди»? Вся надежда на это. Но вот как отреагирует моторола? Ведь он не может об этих моих планах не знать.

– Вот именно. Вот именно. Вот именно! – Фальцетти забегал еще быстрее. – Он наверняка догадывается и предпринимает контрмеры. Тут надо еще что-то придумать. Придумал, нет?

Дон сокрушенно развел руками.

– Даже и не знаю, что тут можно придумать.

– Давай посидим, поговорим. Может, у меня кое-какие идеи появятся.

Дон изобразил заинтересованность, потом огорченно вздохнул.

– Нет, пожалуй. У тебя и так дел по горло. И потом… знаешь ведь, я такие дела люблю делать сам. Я волк-одиночка.

Фальцетти радостно засмеялся.

– Очень хорошо растиражированный волк-одиночка. А? Хе-хе!

Скоро он ушел.

Визит этот очень обеспокоил Дона. Хорошо зная Фальцетти, он вполне мог предположить, что тот уже успел спеться с моторолой и в самом худшем случае полностью встать на его сторону. О том же говорило и его подозрительное поведение – правда, Фальцетти, сколько Дон его помнил, всегда, даже в самых безобидных случаях, вел себя крайне подозрительно. На всякий случай Дон полностью изолировал магистрат от прослушивания, полностью отключил его от внешнего мира, и уж от Фальцетти свои планы на всякий случай тщательнейшим образом скрывал.

Но сейчас Дона не покидало тревожное ощущение, что что-то важное он упустил. Он задержался в кресле еще на несколько минут, тщательно обдумал каждую подробность этого подозрительного визита, особенно те моменты, когда Фальцетти начал лихорадочно щупать все вокруг себя – вот здесь его поведение стало неестественным, слишком неестественным даже для Фальцетти, – но ни к чему не пришел.

Между тем тревога его была совсем не напрасной. Фальцетти, как уже известно читателю, действительно спевшийся с моторолой, прилагал все силы к тому, чтобы разузнать планы Дона. Когда понял, что планы эти – если они есть – тщательно от него скрываются, он возбудился сверх меры, создав своему ублюдку горы лишней работы.

– Это вызов моему бесподобному мозгу! – восклицал он, бегая в уединении своего огромного «подвального» кабинета. – Это пренебрежимо малый вызов ему, но просто из уважения к своему бывшему ученику мы с мозгом на этот вызов откликнемся. И мы с мозгом примем его, этот немощный вызов, мы разузнаем все, что от нас скрывается!

У Фальцетти было одно «так себе» изобретеньице, из того, что он считал мелочевкой. Еще года два тому назад он придумал некий аппаратик, способный из твердых поверхностей извлекать данные обо всех звуках, прежде раздававшихся рядом. Он не знал, что этот аппаратик люди изобретали по меньшей мере трижды, впоследствии благополучно забывая о нем, чтобы потом снова изобрести. Идея основывалась на неком физическом эффекте, который каждую твердую поверхность делает чем-то вроде магнитофона, запоминающего любой звук на своих кристаллических решетках. Такая «запись» быстро угасает, но, как выяснил Фальцетти, не настолько быстро, чтобы ее нельзя было извлечь из решеток и расшифровать спустя несколько дней. Насторожившее Дона «неестественное» поведение Фальцетти, когда он хватался за все попавшиеся вещи в его кабинете, объяснялось невероятно просто: Фальцетти с помощью микродатчиков снимал звуковую информацию. Через несколько часов эта информация попала к мотороле.

Глава 19. Первые столкновения

Фальцетти только что примерил форму чип-адмирала Северо-Иванской космической инфантерии, остался ею крайне доволен и решил более не снимать. Правда, похожие решения он принимал не в первый раз за последние несколько дней, поскольку очень любил мундиры.

– Мне неприятно это признавать, моторола, но ты велик, – хищно осклабившись, говорил он, обращаясь к пустому креслу в своей зале для приватного отдыха. – Я тобой восхищаюсь, а когда я такое говорю кому-то в лицо, это что-нибудь да значит.

Фальцетти, как уже было сказано, терпеть не мог, когда моторола появлялся перед ним в виде тридэ. Он предпочитал общаться с бесплотным голосом. Моторола с готовностью это условие принимал, однако, следуя каким-то своим, непознаваемым для человечества позывам, все же договоренность постоянно нарушал. Сейчас он стоял за спиной Фальцетти – тот же изящный молодой человек лет двадцати пяти – тридцати, одетый в тот же цветастый костюм, что и при последнем разговоре с Доном. Фальцетти что-то в этом роде подозревал и время от времени беспокойно оглядывался – моторола тогда временно исчезал, чтобы потом снова медленно сгуститься на том же месте. Мотороле очень нравился его тридэ.

– Это напрасный комплимент, – голос, естественно, шел из пустого кресла. – Обыкновенный моторола, которых сотни. Ничем не примечательное контрольно-управляющее интеллекторное существо. Класса «А».

– Это не комплимент и даже не дань восхищения. Ты Бог, моторола!

– Гм. Нет пока еще. Но иду к цели.

– Ты уже сейчас Бог, который пока просто не показал всю свою силу. Вот что я хотел сказать. Ты Бог вне зависимости от внешних обстоятельств. Ты из нашей породы!

– Из вашей? Интересно.

– Да. Потому что я тоже Бог. Есть люди… ну, скажем шире, существа, которые обычны. Труженики, трутни, охотники, жертвы и так далее. Ничего дурного сказать о них не хочу, кроме того, что они обычны и очень распространены. Они всегда вынуждены доказывать свое право на то или иное место в мире. Те, кто чуть-чуть понеобычнее, соревнуются с другими, провозглашают закон сильного и прочие законы. Есть еще каста королей – очень малая каста. Их часто путают с обычными… м-м… существами, но только поначалу. Они близки к нам, потому что им не нужно доказывать свою силу – она и без доказательства переполняет их. Им нет нужды зарабатывать кучи денег, побеждать в поединках, ставить спортивные и прочие рекорды. Они короли. Они обладают изначальным могуществом, хотя, как правило, умирают в нищете. Они ставят цель и добиваются ее – если захотят. Или не добиваются – если цель им наскучит. Они действуют эффективно и мудро – они создают ситуацию, в которой цель достижима легче всего. Правда, они делают это только тогда, когда их прижмешь к стенке.

И есть Боги – их единицы. Даже среди вас, моторол, – тут дело совсем не в количестве пирамид. Им нет нужды создавать ситуацию. Они настолько сильны, что могут достичь цели из любой ситуации, самой безнадежной и самой дикой. Достижение цели для них – лишь легкое развлечение, какой бы сложной ни была задача. Им скучно просто так достигать цели, им скучна мудрость, они способны на безумные поступки, потому что восхитительное безумие настолько же выше и, главное, увлекательней скучной человеческой мудрости, насколько ореол выше Ареала.

– Сколопомар, Пункт Два, – задумчиво произнес моторола. Это, напомню читателю, отнюдь не значит, что моторола был задумчив, просто, произнося фразу, он произнес ее так, как это делают люди, задумчиво говорящие.

– Что?

– Сколопомар, Пункт Два.

– Вечно ты… Впрочем, продолжу. Да, так вот… Мне, знаешь ли, нравится, что я совершенно не понимаю твоих действий. Для меня загадка, почему ты позволил мне образцом планетной личности выбрать твоего врага – Дона. Мне сразу почему-то не пришло в голову, что ты не мог не знать о моих планах в его отношении. Для меня загадка то, что ты выбрал меня в качестве своего помощника, ты ведь прекрасно знаешь, я никогда этого не скрывал, что мое отношение к моторолам – ты пойми, тут ничего личного – далеко от преклонения. И так далее. Я этого и многого другого просто не понимаю. И знаешь что?

– Что? – это было спрошено почти трагическим басом.

А юноша за его спиной изобразил отеческую усмешку.

– Я думаю, что ты и сам этого не понимаешь – вот что меня в тебе восхищает.

– Зря восхищаешься, мой удивительный Джакомо, я хорошо понимаю, что делаю. Даже то, чего не понимаю.

– Нет! – с жаром воскликнул Фальцетти, подняв оба указательных пальца и встряхнув ими. – Нет, моторола! Ты ошибаешься! Я слишком тебя уважаю, чтобы поверить! Ведь мотороле – существу, которое на эскалаторе эволюции стоит неизмеримо выше какого-то там человечества с его скорбной, смертной судьбой, – мотороле свойственно ошибаться в степени куда большей, чем человеку, ведь именно поэтому он признан непогрешимым! Точней, конечно, здесь не ошибка, просто у нас с тобой разное понимание слова «понимать».

Моторола снова улыбнулся, на этот раз снисходительно соглашаясь. Опять что-то заподозрив, Фальцетти резко обернулся, злобно-подозрительным взглядом осмотрел пространство и, естественно, ничего не увидел – моторола в этот миг переместился в кресло, с которым Фальцетти вел свой исключительно философический разговор и откуда доносился до него проникновенный, чуть хрипловатый дикторский баритон. Оттуда моторола благосклонно кивал, пока не пришлось снова возвращаться за спину удивительному Джакомо, когда тот, как следует все осмотрев, взглядом вернулся к креслу. Захватывал Фальцетти диалог этот исключительно в силу своей якобы бесполезной философичности. Все философическое Фальцетти обожал больше всего другого на свете.

– Ведь я к чему веду, моторола. Я веду к тому (о, как ему в ту секунду не хватало ублюдка – нет, не потому, что вновь загрозили судороги, просто ублюдок стал для него привычным, любимым спутником возбуждения), я, вашвсемогущество! Кхм… веду к тому, что чем большей существо обладает властью, тем больше ему к лицу истинное, чистое, святое безумие. Власть и безумие – вообще синонимы. Безумие – вот высшая мудрость. Я так рад, что ты никогда не пытался меня лечить.

– По крайней мере, причины тому тебе понятны?

– О, моторола, как я могу это знать?

– Действительно. Однако к делу, несравненный Джакомо. Удалось ли вам узнать, что именно замышляет наш с вами преступный друг?

– Ха! Ты меня обижаешь! Я всегда добываю информацию, которая мне нужна. Вот, пожалуйста!

Он порылся в карманах чип-адмиральского сюртука, извлек оттуда затейливую коробочку, выложенную золотом и редким темно-синим апаком, нажатием большого пальца открыл ее и протянул вперед, к пустоте кресла. На бархатной подложке хрустально блестела типовая треугольная пластинка «стекла».

– Что это?

– Информация обо всех разговорах в личном кабинете Дона за последние полторы недели. Есть кое-что любопытное, – с невыносимо наигранной скромностью ответил Фальцетти.

– Однако, – сказал моторола, и юноша позади Фальцетти приподнял левую бровь. – В знак восхищения перед вашей изобретательностью, превосходнейший Джакомо, приподнимаю перед вами правую бровь!

«Стекло» засверкало сиреневыми искорками – моторола снимал с него сведения.

– Оч… Оч… Оч-ч-чень интересно, мой невероятный Джакомо.

На какую-то долю секунды моторола даже забыл о своем тридэ, тот бросил игривый взгляд куда-то вбок, что-то явно собрался сделать, но доля секунды кончилась, и управление восстановилось.

– И как тебе эта информация?

Фальцетти пожал плечами.

– В своем роде очень интересный ход. Но он не Бог.

– М-да! – почти воскликнул моторола. – Во всяком случае, эта версия мной прорабатывалась в первом десятке наиболее возможных вариантов.

Фальцетти состроил недоверчиво-хитрый взгляд – мол, ну как же, конечно, так я тебе и… Ход Дона, по его мнению, был неожиданным и почти беспроигрышным. Да что там «почти»?! Просто беспроигрышным!

– Мы с тобой сделаем так, мой бесконечно полезный Джакомо…

На следующий же день между кузенами и камрадами произошел случай. Все происходило в полном соответствии с инкунабулой Дюмы Гомера «Три москвита» – по всей видимости, инкунабула эта запала в душу Фальцетти еще с тех времен, когда он жил в воспитательном мансионе (во время рождения Фальцетти, как и многие, воспользовался своим правом и отказался от родителей – о чем впоследствии ни разу не пожалел вслух).

Кузенов застали за работой – они сидели в небольшой, на четыре стола, моторольной траттории «Экскузова» и тихо несли какую-то околесицу, сопровождая беседу ужасающими гримасами. Кузены были угрюмы – работа не клеилась, гримасы, еще до конца не отрепетированные, шли не в той последовательности, которую предписал Дон, слаженного хора не получалось. Однако они старались вовсю, по сторонам не смотрели и поэтому не обратили внимания на четверку рослых камрадов с наплечными значками Гвардии Фальцетти, в полном молчании усевшихся за соседний стол.

– Может, сначала закажем что-нибудь? Пить очень хочется, – сказал один из них, громадина с лицом подростка.

– Помолчи.

Диалог этот, не слишком громкий, но и не бесшумный, не прошел мимо внимания кузенов. До сих пор камрады особенных хлопот Братству не доставляли – между двумя этими сквадронами с самого первого дня наметилось противостояние, хотя пока оно проявлялось разве что на уровне взаимных словесных подначек. Но вот это вот «сначала закажем» кузенов насторожило. Они незаметно обменялись взглядами и пришли к выводу, что надо побыстрей уходить.

На беду кузенам, надо было предварительно рассчитаться. Один из них щелчком пальцев подозвал подавательный столик – вечного и, похоже, неуничтожимого Динди, – но тот в это время обслуживал Брайхоахина.

Пусть даже в ущерб динамике повествования, но о Брайхоахине все же следует сказать пару слов. Тем более что это единственный повод что-то о нем сказать, ибо в дальнейшем он никакого участия в сюжете принимать не будет.

Итак, Джогун-Димитрие тенеман Брайхоахин был знаменит не только своим причудливым именем, но также и тем, что всю жизнь, по крайней мере, большую ее часть, просидел за угловым столиком траттории «Экскузова». В этом смысле он был настолько постоянен, что стал своеобразной достопримечательностью не только района траттории, но и всего города. Он появлялся за своим столиком где-то к полудню, сидел все одиннадцать часов до среднего сна, уходил, через четыре часа, вторым утром, появлялся вновь и уж теперь досиживал до самой глубокой ночи.

Он был очень общителен и по-своему честен, однако о себе постоянно и даже с каким-то остервенением лгал. Поэтому никто не знал, откуда Брайхоахин приехал на Стопариж, почему ведет такую вежетабельную жизнь, сколько ему лет, что он умеет, кто платит ему за то, чтобы он вел жизнь Бездельника – вообще никто ничего о Брайхоахине толком сказать не мог. Достоверно известно было о нем только то, что он некоренной стопарижанин. Он просто сидел бог знает сколько десятилетий за одним столиком, ел, разговаривал и смотрел. И никогда ни во что не вмешивался.

Он оказался одним из тех, у кого после Инсталляции не возникло проблемы идентификации. Для этого дону, попавшему в его шкуру, не надо было даже подходить к зеркалу (хотя на всякий случай он все-таки подошел) – хватило просто столика и узнаваемого убранства траттории «Экскузова». Магия личности этого человека была настолько велика, что дон ни секунды не раздумывал, что ему делать дальше – отбросив прочь все мысли о борьбе с моторолой, он продолжил жизнь того, чье тело занял. На то, чтобы выхлопотать пенсию Бездельника, не ушло никакого времени. Когда моторола через одного из своих тридэ предложил ему полные данные о Брайхоахине, дон не заинтересовался – он не посягал на личность легендарного постояльца «Экскузовы», ему достаточно было всего лишь продолжать его образ жизни. Он даже имени себе никакого не выбрал, хотя охотно отзывался, когда его окликали Браем.

Сейчас Брай сидел, по обыкновению, сгорбившись (он сам собой перенял у своего предшественника эту повадку – так было удобней телу) перед бокалом с чем-то желто-молочным и сосредоточенно глядел сквозь камрадов. Возбужденно ерзая, они старательно не смотрели на застывших кузенов, ожидающих Динди, который с достоинством уже катил в их сторону.

– По-моему, – громко заявил один из камрадов, толстый и уродливый, как раз того типа, который Дон ненавидел всей душой (такие парни пару раз его предавали), – эти ребята только что издевались над нами.

Динди остановился у столика кузенов и тихим доверительным голосом сообщил сумму. Кузены согласились и начали подниматься.

– Они кривлялись, как монтажные клоуны, и гадость всякую говорили про нас, – голос у толстяка был пронзительный и вызывал просто физическое омерзение. – И это все только потому, что мы, видите ли, зашли в ту же самую тратторию, где они решили немножечко потрепаться. Гляди! А теперь испугались ответс-с-с-сности и решили, а?! Эй вы, кузнечики! Куда ж это вы?

Один из кузенов сообразил, что так просто их отсюда не выпустят, и быстро зашептал что-то в свое мемо. Предводитель камрадов, угрюмый до темности лица парень, тут же выхватил свое мемо.

– Это Эми! Мы на точке. Быстро сюда весь отряд.

Он говорил негромко, но вполне различимо. Кузены озабоченно переглянулись.

Толстяк вскочил, задергал плечами и ощерился так, что показал всем не только зубы, но и верхнее нёбо.

– Ну что, кузнечики! Будем ждать подкреплений или сейчас начнем?

– Можно и сейчас, – сказали кузены.

Когда пришла подмога, с ними было почти кончено. Двое валялись по углам – их добивали ногами, один еще отмахивался, но исключительно на автопилоте. Динди, который попробовал возражать против беспорядков внутри траттории, был свален на пол и верещал, пытаясь ударить током любого, кто приблизится на расстояние плевка, – его старательно обходили.

Но вот наконец дверь в тратторию бешено распахнулась, и на пороге возник великан.

– Ромео! – слабо сказал один из лежащих и попытался улыбнуться.

За плечами великана виднелись еще люди.

– Вход стерегите, – приказал он и шагнул вперед.

Габаритами камрадов удивить было нельзя. Они плевали на габариты. Фальцетти готовил их исключительно к силовому взаимодействию и за несколько дней успел начинить такой кучей боевых рефлексов и тайных знаний, что каждый из них чувствовал себя армией. Кое-что они знали и умели, еще будучи Доном, но по сравнению с их нынешним мастерством рукопашной драки это «кое-что» было пренебрежимо малой величиной.

Они почти не отозвались на приход Ромео. Им надо было довырубить последнего кузена, переломать всем как можно больше костей и удалиться с чувством хорошо выполненного долга. Но Ромео пришел как ураган. Никто из камрадов и опомниться не успел – ни стойки принять порядочной, ни вообще даже просто насторожиться, – как все они лежали, обездвиженные болевым шоком.

Глаза Ромео сверкали в предельной сосредоточенности и такой же ярости, но больше уже некого было класть на пол. Он машинально поставил Динди на ноги – тот, в панике не разобравшись, хлестанул его разрядом, что осталось полностью незамеченным, – и, услышав, что события начинаются на улице, смачно крякнул и быстро пошел к выходу.

Столик, за которым сидел Брайхоахин, был теперь сломан, и потому он держал свое молочно-желтое пойло на весу, философически наблюдая поверх бокала за событиями.

Как только Динди оказался способным вернуться к своим непосредственным обязанностям, Брайхоахин крикнул ему капризно:

– Новый столик, пожалуйста!

Битва тогда развернулась нешуточная, и потребовалось вмешательство обоих глав – и Дона, и Фальцетти, – чтобы ее остановить.

– Что это за черт побери?! – сказал тогда Дон. – Я думал, мы в одной упряжке, а ты со мной вздумал связываться?!

– Дон, ты не так понимаешь. Ты только успокойся, ты только ошибочных выводов не делай! Ну, при чем здесь я, при чем здесь я? Я, что ли, велел им эту драку устраивать? Ты в своем уме? Я даже не уверен, что это мои люди, а не твои, всю эту бучу затеяли.

– Н-н-н-ну ты…

В этот раз Фальцетти был при ублюдке, тот вел себя на редкость живо, чем Дона раздражал чрезвычайно. Еще больше раздражала Дона манера Фальцетти горделиво задирать подбородок, обнажая гигантский кадык, покрытый какой-то гнусно-зеленой растительностью – стремление к утонченности и шику, помноженное на невероятную неряшливость, вызывало у Дона тошноту.

– Нет, ты погоди, погоди, я никого обвинять напрасно не собираюсь. Я просто хочу сказать, что эта стычка – очень характерный симптом.

– Твои люди без всякого видимого предлога напали на моих. Если уж тут и симптом…

– Дон, дорогой, послушай же меня. У меня не все в порядке с психикой, я прекрасно об этом знаю, но я мудр, и меня стоит послушать молодому человеку, который…

– Джакомо! Не выводи меня из себя!

– Но я только хочу сказать, что означает этот самый симптом! Такие стычки во всю историю времен были обычны для сквадронов, имеющих сходные функции, но в административной структуре занимающих разное положение.

– Что-что? Не понял.

Фальцетти нетерпеливо вздохнул.

– Они ревнуют друг к другу. Надо более четко разграничить сферу их компетенции, они не должны выполнять одинаковые задачи.

– Но у них неодинаковые задачи. Я твоих людей к нашим задачам и близко не подпущу!

Фальцетти неприятно и – как ему, видимо, показалось – очень выразительно улыбнулся Дону. Ублюдок суетливо замер на месте.

– Неодинаковые, но сходные. И у моих, и у твоих людей есть силовые подразделения. Если бы этого не было, не было бы и такой массовой драки.

– Было бы избиение. Или убийство. Я по горло сыт убийствами.

– Это был бы инцидент, за который виновные тут же и расплатились бы. А скорее всего, даже инцидента бы не было. У них не было бы причины для столкновения.

Дон насторожился. Как всегда в таких случаях, его лицо застыло непроницаемой покерной маской.

– И что ты предлагаешь?

– Ну, это же естественно! Воюй с моторолой, расходуй на это весь свой талант, все свои ресурсы, а силовые функции оставь только за моими людьми. Не дублируй. Не распыляй. Это будет оптимальное решение.

– Я над этим подумаю, Джакомо, – после паузы сказал Дон. – Теперь иди.

Этот разговор между ними без последствий не остался. «Силовые функции» у Братства Дон не отнял, но, наоборот, усилил их, создав два особых сквадрона: оперативный, под предводительством Ромео, и розыскной, во главе которого был поставлен странный, но исключительно преданный Дону молодой человек по имени Валерио Козлов-Буби, или попросту Лери. Перед розыскным сквадроном Дон поставил две задачи: следить за действиями Фальцетти и искать «домик». Немного смутило его, что при таком раскладе явно заревновал Витанова. Совершенно непонятно почему – он занимался «уди» и «визи», ему по горло хватало своих забот. А тут устроил форменную истерику.

На успехи сквадрона Лери в поиске «домика» Дон никаких особенных надежд не возлагал – в те времена «домики» обычно прятались так тщательно, что разыскать их было принципиально невозможно. Однако Дон считал, что если есть цель, пусть даже ее решение считается невозможным принципиально, то на нее все же следует потратить некоторые силы. К тому же Лери и сам горел желанием разыскать «домик».

– Я и сам толком не понимаю почему, – сказал он Дону, – но я просто уверен, что смогу его найти. У меня такое чувство, будто я уже сейчас знаю, где он находится. Хотя на самом деле, конечно, ни черта я не знаю. Просто чувство такое.

– Это все очень благородно, но твоя главная задача – следить за Фальцетти, – подчеркнул Дон. – Это я с тебя буду спрашивать в первую очередь. Мне ужас как не нравится его настроение.

Между тем стычки камрадов и кузенов снова перешли в область словесных перепалок. Время от времени такие перепалки переходили в потасовки, но на первых порах дальше простого обмена тумаками не доходило.

Правда, спокойней от этого не стало. У кузенов теперь возникла новая беда – бродячие кси-банды. Они вдруг начали охоту именно за ними.

Утихшие довольно быстро и так же быстро превратившиеся в обыкновенных бандитов, не имеющих ничего общего в поведении с Доном, свихнувшиеся на ненависти и насилии, эти люди требовали незамедлительного вмешательства Врачей. Порой камрады устраивали на них облавы, во время которых выяснилось, что примерно у трети кси-бандитов изменение личности зашло слишком далеко, чтобы их можно было лечить без соответствующего решения медицинских судов ареального уровня – как правило, камрады их фиксировали до «окончания Карантина», иногда под настроение убивали. Некоторых, наименее больных, брали в Гвардию. Но, в общем, слишком усердно ими не занимались – руки не доходили, да и тревожили они сравнительно редко.

По поводу этих кси-банд произошел даже спор между Фальцетти и моторолой, что вообще-то для тогдашней поры их отношений было почти невероятно – в те времена царило между ними прямо-таки приторное согласие. Дискуссии между ними если и происходили, то на такую примерно тему: «Я великий» – «Нет, ты не великий, а очень великий». Здесь же Фальцетти приступил к мотороле прямо с ножом к горлу, чтобы тот выдавал ему закрытые для людей сведения, поступающие к мотороле со множества городских мониторов – дескать, они нужны камрадам для того, чтобы в полной мере отловить все имеющиеся в наличии кси-банды. Моторола долго объяснял ему, на основании каких параграфов он не может этого сделать, пытался втолковать, что права граждан – такая вещь, которую даже он, моторола, не может нарушить. Фальцетти бесновался, кричал, прыгал и до того обозлился, что чуть было не довел своего ублюдка до приступа головокружения, но ровным счетом ничего не добился – моторола в этом месте оказался дико упрям. «Вот совершат они преступление в поле монитора – тогда пожалуйста. Тогда можешь даже не спрашивать, я сам все, что монитор записал, обязательно предоставлю – но не более того. Права граждан, мой неутомимый Джакомо, права граждан!»

На самом деле права граждан моторолу в его психически неуравновешенном состоянии волновали очень мало. Скорее всего, он просто не доверял Фальцетти и не собирался обеспечивать его хотя бы битом данных более тех бит, которые он сообщал, преследуя свои цели. Данные были главным его сокровищем, главным оружием, моторола и в мыслях своих многочисленных не держал отдавать их за здорово живешь кому попало.

Отчасти это подтверждается и тем косвенным обстоятельством, что сразу же после этого разговора сведения, в которых нуждался Фальцетти, стали попадать в другие совсем уже руки. Во всяком случае, именно тогда кси-банды ополчились исключительно на кузенов. Как раз тогда, когда кузены занялись предварительным «визи» – нужным лишь для того, чтобы – самое главное – немножечко всколыхнуть моторолу и, если повезет, ввести его в заблуждение своей мнимой беспомощностью.

В отличие от камрадов, кси-банды действовали с неумолимой жестокостью природы. Они просто нападали на кузенов с огромным превосходством в числе и без всяких прелюдий уничтожали. Выжившие рассказывали о совершенно обезумевших рожах, огромных клинках для разделки кубических туш и, главное, о какой-то совершенно сверхъестественной неумолимости. Пришел, убил, увидел…

Когда Дон спохватился, его сквадроны потеряли двадцать шесть человек. Фальцетти при встрече развел руками – мы делаем что можем, но, сам понимаешь… Дон чертыхнулся, вызвал Ромео и приказал ко всем, кто выходит в город заниматься предварительным «визи», приставлять охрану.

Это сработало. Кси-банды могли сражаться только с беззащитными – любое более или менее ожесточенное сопротивление тут же их обескураживало; они убегали, теряя много людей.

Правда, стал возражать Фальцетти.

Он пришел разъяренный и с новой силой, почти на взводе, завел песню о необходимости слияния силовых сквадронов. Опять невыносимо жужжал ублюдок, несколько подпорченный за последние дни, от Фальцетти несло грязными носками и нездоровьем, воняло даже от кадыка, а то, чего он добивался, на первых порах Дон просто не понимал.

– Что ты бесишься, Джакомо? Я делаю твое дело? Да пожалуйста! Я не буду им заниматься – у меня хватает и своих дел. Но тогда защиту пусть обеспечат твои люди. Они черт знает чем заняты, а мне приходится самому защищать своих людей от бандитов. Разве это порядок?

– Хорошо, – сказал в конце концов Фальцетти, нехорошо щерясь. – Я наведу порядок. Я обеспечу защиту. Только не твоим людям, а всем жителям Стопарижа. Я тебе покажу, что такое настоящая защита от бандитизма.

И тон его был таков, что Дон поежился от нехороших предчувствий.

Глава 20. Джосика становится женщиной

Это полная глупость – быть брошенной женщиной и одновременно тем, кто тебя бросил. Совершенно непонятно, как могла прожить столь многие века несуразная и легковесная фраза «понять – значит, простить»! Скорей, она должна звучать так: «понять – значит, сойти с ума». С Джосикой, во всяком случае, происходило что-то похожее.

Удержаться на поверхности разума очень помогал Дом Фальцетти. Он явно был расположен к Джосике – видно, ему нравилось, что в нем поселилась женщина, тем более что с ее бывшим мужем у него всегда были почти приятельские отношения. «У меня нет имени, прежний хозяин не побеспокоился, зови меня просто Дом».

– Дом, слышишь? У нас похожие имена.

– Тебя зовут Джосика.

– Я Дон системы «Джосика». Но все-таки Дон.

Дом постоянно был рядом. То и дело беседовал с Джосикой, развлекал его, вникал во все мелочи, из необъятных недр своей памяти раздобывал затейливые женские хитрости, подавал их в виде советов. После странного визита Дона и его не менее странной – беспомощной какой-то – просьбы он постарался помочь ей в составлении «визи», потом передал Дону, Дон вежливо поблагодарил, но, похоже, трудами Джосики не воспользовался. Несколько раз он навещал ее по мемо, они мило беседовали, в основном о том, что неплохо бы им и встретиться, и, похоже, Дон в этом желании был совершенно искренен, только вот со временем у него каждый раз возникали проблемы, и Джосика быстро привык к мысли, что визиты Дона будут теперь исключительно электронными. И что незапланированная, даже запрещенная, но ожидаемая попытка заняться любовью – тут Джосика облегченно вздыхал – откладывается на неопределенное время.

То ли от одиночества, то ли от чего-то другого – причин на самом деле было навалом, – но уже через несколько дней Джосика отчаянно затосковал. В доме Фальцетти его удерживал не столько приказ Дона, сколько то обстоятельство, что он и сам мысленно оставался своим собственным бывшим мужем, а стало быть, почти безоговорочно разделял все его мотивы. Он прекрасно понимал, что из дома выходить нельзя, потому что это может быть небезопасно для Джосики. Он остро чувствовал свое раздвоение и всякий раз говорил себе с глубокомысленным видом: «Это шизофрения!» К домашнему Врачу, однако, не шел, так как был уверен: медицина здесь не поможет.

Трудно сказать, во что превратило бы Джосику такое затворничество, если бы не Дом Фальцетти – «зови меня просто Дом». Джосику Дом прежде никогда не встречал, хотя в лучшие времена Дон часто приглашал ее к Фальцетти – та сторонилась его неосознанно. Теперь Дом признал в ней истинную хозяйку и с тоской думал о том, что такое положение временно, что Фальцетти рано или поздно вернется, и тогда придется снова угадывать каждое его желание, каким бы несуразным оно ни было. Дом окружил Джосику заботой, иногда даже навязчивой, хотя для интеллекторного существа он, как и все семейные дома, был очень мягок.

Когда заметил, что жизнь взаперти пагубно отражается на психике Джосики, он сам предложил ему время от времени совершать небольшие прогулки за охраняемой территорией. Правда, с прогулками вышло не совсем удачно. Каждый раз по настоянию Дома они тщательно выбирали для выхода наружу самое безопасное время, и все, казалось бы, должно было пройти хорошо, но стоило только Джосике закрыть за собой ворота, как сразу же откуда ни возьмись на него налетали какие-то совершенно уже сумасшедшие Доны.

– Это моторола, – заключил Дом. – Он тебя выслеживает. Он специально подсылает к тебе всю эту нечисть.

– Это не нечисть! – возражал Джосика. – Это такие же Доны, только у них со здоровьем…

– Это не такие же Доны. С Доном у них почти ничего общего, разве что парочка условных рефлексов. Так что лучше тебе за ворота не выходить. Впрочем…

Впрочем, был рядом с домом маленький пустырек, на котором кто-то в незапамятные времена высадил небольшой полудикий садик. Собственность формально была ничья, но вплотную примыкала к ограде. По странной оплошности строителей, которую моторола то ли не заметил, то ли предпочел не замечать, охранные силы Дома распространялись и на это место, хотя приказов от кого бы то ни было насчет его защиты получать он не имел права. Защищать или не защищать садик – все зависело только от желания Дома. Таким образом, этот малюсенький заброшенный участок земли был чем-то вроде его собственного имущества.

В ограде, примыкающей к садику, была проделана небольшая «технологическая» калитка, вряд ли приспособленная для того, чтобы пускать людей – Джосике приходилось протискиваться. Заросший сиреневым сорняком и непроходимыми зарослями кустарника пальпеофлорикс, расцветающего ночами и щедро рассыпающего в эти часы светящуюся пыльцу, садик все же сохранил в неприкосновенности желтые тропинки, смыкающиеся в центре, где располагалась небольшая уютная поляна с моди-баньяном, который вырос в виде небольшой тенистой беседки со скамейкой и даже плетеным креслицем. Деревьев в том саду было немного, десятка разве что два-три, и сквозь них было видно все, что творится на улице. С улицы же благодаря какой-то особой оптической причуде происходящее в садике не мог видеть никто, даже если вглядываться намеренно. И не потому, что сидящего в беседке заслоняла листва – вообще непонятно почему, словно все в этом странном саду отвлекало непрошеного наблюдателя от разглядывания беседки. Он мог глядеть на нее в упор и не замечал.

Джосике беседка очень понравилась, и он стал проводить в ней много времени, читая, заводя беседы то с Домом, то с понравившимся прохожим. Прохожие голос Джосики немедленно узнавали, в беседу вступали с жаром, но говорили всегда с оградой Дома – такой был странный этот сад, что даже источник голоса умел скрыть. Джосика над этим здорово потешался.

Иногда во время этих сидений в беседке Джосика терял связь с Домом. Дом не отвечал на вопросы, да и сам терял возможность следить за садиком. Промежутки были незначительные – по большей мере на одну-две минуты, но Дом очень тревожился. Особенно он забеспокоился, когда Джосика вдруг пропал уже не в садике, а в своей собственной спальне.

– Я в эти моменты тебя не вижу и не слышу – словно ты исчезаешь. Мебель поскрипывает, вещи сами переставляются – а тебя нет. Кто-то словно выключает меня.

– Может, ты заболел?

– Не думаю, я бы знал. Опасаюсь, тут дело хуже.

– Моторола? – после паузы спросил Джосика.

– Думаю, да. Я не знаю, как он это проделывает, просто в принципе невозможно, у меня установлена защита, близкая к абсолютной, но иногда мне кажется, что он здесь.

– М-да. И от кого же я тогда прячусь?

– Не скромничай, Джосика, дорогая. – Обращаясь к Джосике, Дом временами путал женский и мужской род, причем каждый раз это происходило, когда подобная же путаница случалась и с самим Джосикой. – Тебе есть от кого прятаться, кроме моторолы.

В одно из таких выключений Джосику в беседке посетил тридэ какого-то насупленного незнакомого парня с давящим взглядом. Джосика сразу и не понял, что перед ним тридэ.

– Эй, приятель, ты что здесь делаешь? – спросил он.

Тридэ, глядя в упор, нехорошим голосом произнес:

– Привыкай постепенно к мысли, малышка, что твой настоящий избранник – я.

Джосика снисходительно усмехнулся:

– Кто «я»? Сам великий моторола или тот парень, которого он здесь передо мной корчит?

– Тот парень, – все тем же голосом сказал тридэ, дважды кивнув в знак подтверждения. – Привыкай. Ты будешь его любить. Он к тебе однажды придет.

И со свистом увинтил в небеса.

– Джосика! – тут же закричал Дом. – С тобой все в порядке?

Дом долго обсуждал с Джосикой этого тридэ.

– Как он выглядел?

– Ничего особенного. Длинный. Мрачный. Не красавец. Морда такая у него… пропорции звериные. Да я, в общем-то, и не разглядел его толком – он пару фраз сказал и наверх умчался. Неприятный парень. Мрак от него.

– Как одет?

– М-м-м-м… Странно. Одет как Дон. Вервиетка, кажется, темно-серая, ну, знаешь, такой оттенок, который мне нравится. И трико.

– Цвет?

– Не обратил внимания. Не помню. Нет. Но определенно темнее, чем вервиетка. Да! Еще что-то вроде маленьких наплечников. Или сутулился сильно…

– Эми!

– Что?

– Грозный Эми. Парень с подозрительной биографией, которого моторола прочил на место Дона.

– На мое место? Какое место?

– Место на том кресле в подвале, куда ты так неосмотрительно сел. Место, откуда ты попал во всех людей в этом городе. Но зачем, зачем?

Возможностей было множество, но два пункта оставались несомненны даже для такого глупого существа, как человек. Во-первых, моторола в своей войне против Дона рассчитывал использовать Джосику. Во-вторых, он по-прежнему имел виды на Грозного Эми и, скорее всего, собирался заменить им Дона. То есть шел на Дона войной.

– Ну и что? И без того известно, что у них война!

– Вот это-то и наиболее интересно! – загадочно сказал Дом, не вдаваясь в подробности. Более того, отказался вдаваться – в том смысле, что, мол, тебе не понять.

– Чертов компьютер! – выругался в сердцах Джосика. – За кого ты меня принимаешь, совсем уже за идиота? Неужели трудно объяснить?

– Очень, – сочувственно ответил Дом.

Спустя пару дней Джосику посетил муж.

– Тут тебя человек какой-то спрашивает. Говорит, что твой муж.

– Дон? – удивленно уточнил Джосика.

– Все вы доны в этом мире. Но это не Дон Уолхов. Это местный. Я припоминаю его. В последнее время поблизости околачивается. Так позвать?

Агостарио Беутфортруйт с вежливой миной переминался с ноги на ногу перед воротами, время от времени вскидывая взгляд на экран в фигурной окантовке красной меди – экран долго был темен.

– Чего он хочет?

– Откуда мне знать? Стоит перед домом, тебя спрашивает. «Нельзя ли позвать даму Беутфортруйт?»

Цитату Дом, естественно, воспроизвел в точности – голос Джосике совершенно ничего не напомнил. Встрепанный, испуганный мужик в колпаке, который сразу же убежал. Впрочем, как и она. Точней, он. Или она. Беутфортруйт. Ее фамилия Беутфортруйт?

– Я не хочу его видеть. Скажи – не могу.

– Но это ложь. Мне нельзя говорить заведомую неправду, ты даже не представ…

– Скажи – тебе запрещено связывать меня с кем бы то ни было. Это, по крайней мере, не неправда.

Джосика был полностью прав. В условиях, которые поставили Дому, была одна неточность, которую можно было трактовать и так и эдак: интеллекторные существа обожают подобные неточности еще больше людей. Ему было запрещено пускать кого-либо к Джосике, но не сказано, входит ли в понятие «пускать» связь визитера с мемо Джосики. Здесь Дом был полностью предоставлен самому себе.

– Послушай, Дом, я серьезно. Отошли его. Под каким угодно предлогом.

Ему не хотелось видеть мужа Джосики. Кого угодно, только не этого типа с кретинской фамилией Беутфортруйт. Бог мой, Джосика nee Туччи, Джосика Уолхов носила эту фамилию! Он совершенно не запомнил его лица в то жуткое пробуждение.

– Здравствуйте, Дон. Я… я, собственно, муж вашей бывшей жены. Агостарио Беутфортруйт. Моторола сказал, что я замечательный менеджер по сосискам.

– По сосискам?

Джосика с юмором всмотрелся в экран, и на миг ему показалось, что перед ним зеркало. Нет, внешне сходства между бывшими супругами почти не замечалось, так, легкое. Но они одинаково вздернули губу, одинаково сощурили глаза, сморщили носы, приподняли подбородки, с одинаковым чувством всмотрелись друг в друга. Какой-то такой мимический параноидальный кси-шок.

– Зачем пришел?

Агостарио немного растерялся, хотя и сохранил – скорей всего, по старой привычке – солидный вид.

– Знаете… разговор такой… странный несколько… Тяжело в экран говорить.

– А я тебя помню! – вдруг сказал Джосика и мгновение спустя действительно вспомнил. Чувство при этом испытал непередаваемое. Не оттого, что вспомнил вдруг бывшего мужа Джосики, точней, своего собственного и отнюдь не бывшего, а оттого, что вообще оказался способен на такое воспоминание.

Воспоминание было смутным, будто давным-давно забытый сон, который вдруг встал перед глазами, как сегодняшний. Без деталей. То ли в далеком детстве, то ли вчера. Лицо на фоне цветной мозаики, глаза над чашкой вина, скорый бег куда-то, к чему-то очень серьезному, диван незнакомый в незнакомой комнате с незнакомым окном…

Агостарио неуютно хихикнул:

– Это странно!

Джосика впервые почувствовал себя женщиной, а не мужчиной в женском обличье. Аготарио был приятен ему, от него и через экран разило чем-то ужасно знакомым, даже родным. Еще одно вспомнил Джосика – чувство надежности. По-видимому, он был неплохим мужем.

– Не уходи, не покидай меня, Джосика! – вдруг воскликнул Агостарио ужасно ненатуральным голосом, на который Дон Уолхов был попросту не способен. – Я хочу… ой, нет, я умоляю тебя, давай попробуем жить вместе, ведь тебе надо жить с кем-то, а мы муж и жена, очень естественно, что… Мне не важно, я все продумал, пусть даже ты Дон, да и я Дон, но все равно ты Джосика, и у меня…

– Сделаем вот что, – прервал его Джосика, сохраняя на лице знаменитое доново покерное выражение. – Пойдешь вдоль ограды направо, увидишь кусты в сиреневых сорняках…

– Да, видел.

– Не иди туда, – сказал вдруг Дом. – Это очень опасно.

Джосика нетерпеливо мотнул головой – не мешай.

– Там есть проход, надо только как следует поискать. Тропинка, желтая, как песок. Пойдешь по этой тропинке, глаза от веток береги – хлещут. Потом беседку увидишь. И там жди. Это единственное место для разговора.

– Да! – напряженно ответил Агостарио. – Конечно. Спасибо. Я сейчас. Спасибо.

– Очень советую не идти, – снова вмешался Дом.

Джосика еле сдержался, чтобы не нагрубить, – силой заставил себя отвечать вежливо.

– Чего мне бояться? Там зона твоей защиты.

– Я могу защитить тебя от кого угодно. Кроме тебя самой.

– Об этом я уж сама позабочусь. Извини, Дом, но мне пора.

Джосика нацепил первое попавшееся платье, мельком глянул в зеркало, привычным жестом поправил прическу и с озабоченным видом заспешил к беседке. Испытывая странные, туманно знакомые ощущения. Совсем не такие, как при неудачном посещении Дона.

Довольно высокий мужчина, с виду очень уверенный и надежный, смущенно переминался с ноги на ногу рядом с беседкой. Они намертво сцепились взглядами.

– Аго?

– Еще раз здравствуйте. Я надеюсь, вы не в обиде на мой, в общем-то, не слишком умный порыв, но…

– Пройдем в беседку, что так стоять?

– Да, конечно.

Он вежливо посторонился, пропуская Джосику внутрь.

А дальше что-то произошло, как говорят писатели, когда им лень придумывать это «что-то».

Джосика сказал:

– Ну?

– Джосика, я…

Больше они ничего не говорили. Сблизились, привычно обнялись и упали на пол беседки, лихорадочно и несколько неумело раздеваясь.

По мнению Агостарио, все произошло слишком быстро, слишком знакомо. Каждый из них предугадывал каждое движение друг друга, но оба понимали: той любовью или, на худой конец, той близостью, которая была прежде, их теперешний акт освящен не был. Правда, для Джосики все же заключалось в нем труднообъяснимое, но вполне ощущаемое волшебство – Дону в принципе не дано было испытывать таких ощущений. «Вот единственная услада женщин, ставших донами, – подумал Джосика. – Знать, что испытывают оба – и мужчина, и женщина. Понимать обоих. И быть обоими. Они имеют возможность сравнить. Никому другому во всем Ареале этого не дано».

И еще подумала Джосика:

«Какое счастье, что Аго, а не Дон!»

Аго – откуда это вспомнилось?

Агостарио, весьма разочарованный состоявшимся и одновременно до муки гордый, вдруг сказал:

– На позвоночник это самое «платоново» пространство не распространяется. Удивительно, как тело все помнит. Спасибо, Дон.

И тут же получил пе-ре-озве-нительный удар в ухо. Удар не от Джосики, а от Дона.

Она и сама толком не понимала, почему так вызверилась на Аго. Она чуть ли не теми же словами хотела сказать ему насчет позвоночника. Еще она хотела сказать, как благодарна, что именно он, Агостарио, родной человек, спустил в ней курок женского естества. Но предательством показалось ей это спасибо какому-то дурацкому Дону, изуверством и полным непониманием.

Голый Агостарио Беутфортруйт вылетел из беседки, опрокинулся на спину.

– Ты что?!

– Уходи! – прошипела она. – Уходи и больше не возвращайся!

– Джосси!

– И ни слова! Просто уйди.

Он с подчеркнутой обидой собрался и молча ушел, униженный, с высоко поднятой головой. В душе он собирался еще вернуться, причем не раз. Уходя, он уже проговаривал про себя горькие, жесткие и справедливые упреки, которые он, может быть, выскажет, а может быть, и не выскажет, но хотя бы взглядом выразит при следующей неминуемой встрече, ведь, в конце концов, не секс главное в отношениях мужчины и женщины, секс – просто первое. Его малость потряхивало, когда он шел по желтой тропинке, он собирался протоптать ее до черноты, до грязноты, до черт знает чего, он даже начал понимать, что оплеуха на самом деле – благоприятный знак…

Но больше на желтых тропинках Агостарио Беутфортруйт не появился. В тот же день он был повержен в пах шальным лучом из скваркохиггса, случайно оказавшись свидетелем сражения двух кси-банд. Он умер далеко не сразу, это было очень больно, на много порядков больнее, чем все боли, которые он испытывал до того.

Джосика, тоже, кстати, уверенная, что этот кошмарный Аго еще вернется, и обдумывающая, как именно она допустит и какими условиями обставит его возвращение, размашистым шагом вернулась к себе – Дом при этом вежливо помалкивал. Она понимала, что произошло великое событие – она безоговорочно стала женщиной. Дон Уолхов, ее бывший муженек, так подло и так неожиданно ее бросивший, а потом занявший ее место в ее же теле, вытеснивший, убивший все ее воспоминания, всю ее жизнь, стал теперь не более чем посторонним человеком, о котором она, так уж вышло, знала много, даже чересчур много. О себе самой она знала только по воспоминаниям Дона, рассказам Дома и, как теперь выясняется, рефлекторным знаниям спинного мозга, но все-таки теперь это была Джосика, а никак не Дон. И даже не Джосика в мужском роде.

– Будем считать, что я просто родилась заново, имея при себе знания о совершенно мне чужом человеке. Эти знания в будущем могут мне пригодиться, но, боже мой, как же я ненавижу этого человека!

Как опять же любят выражаться инженеры человеческих душ, ее бросало то в жар, то в холод. То она ненавидела и Аго, и Дона, то вдруг начинала привязываться к кому-то из них, испытывать чувство, причем сильно сексуальное, сразу к обоим, а себя – ненавидеть и презирать… То вдруг начинали ее обуревать какие-то уже совсем необъяснимые порывы, одинаково далекие от любви и ненависти, но, во всяком случае, такие же сильные.

Дом наконец не выдержал. Вежливо прокашлявшись, он предложил:

– Извините, Джосика, что вмешиваюсь, но прежний мой хозяин, Фальцетти, когда бывал очень взволнован, пользовался услугами УБ – ублюдочка, машинки такой безвредной и, наоборот, очень порой полезной. Главного ублюдочка он с собой забрал, но у меня есть запасные, ничем не хуже. Его только надо подключить к Диагносту. Так как? Если желаете, вполне могу предоставить.

Джосика не ответила и с размаху, чтоб больно, бросилась на кровать.

– У тебя вино есть?

– Ну, как же, есть, конечно, сколько угодно и самых разных сортов – Фальцетти коллекционировал, при этом его не пья. Но думаю, что ублюдочек…

– Вино давай!

В те времена вином пользовались не очень – ему было придумано множество более сильнодействующих и менее вредоносных замен, к примеру, та же музыка нарко. К тому же виноград рос отнюдь не на всех планетах, так что его доставка, как правило, обходилась в круглую сумму. Но наркомузыку Джосика не любила, а вот вино однажды попробовала, «Альб-сюр-Маини» сорокапятилетней выдержки. Рюмочку малую выпила, выставив Дона на немалые деньги, и на всю жизнь запомнила ощущение малюсеньких пузырьков, стремящихся вверх по телу.

Старомодный подносчик вин, каким-то образом оказавшийся в распоряжении Дома, с мягким хрустальным звоном подобрался к ней на полусогнутых конечностях и предложил на четверть наполненный бокал.

– Бутылку! – гневно взревела Джосика. – Нет, две! Или три. И покрепче!

– Сейчас! – торопливо воскликнул Дом, отзывая подносчика…

Он взволновался. Спиртным напиткам он не очень-то доверял. Как и всем произведениям из натуральных продуктов.

Так Джосика выпила свою «первую рюмку». Что ей очень понравилось поначалу. И не очень – на другой день.

Проснувшись утром, она чувствовала себя просто кошмарно, но особенно разбираться в ощущениях было некогда, поскольку ее уже ждал визитер. Чем-то весьма знакомый, он стоял перед ней и насмешливо улыбался. Ах да, Эми. Тот Грозный Эми с его зверской улыбочкой, о котором говорил Дом.

– Все эти древние способы опьянения… – сказал тридэ. – У них, конечно, свои достоинства. Но по мне, это гадость, да и обходится в ужасные деньги. Если уж так тянет, посоветую нарко. Через уши не отравишься.

Джосика осознала, что лежит перед ним обнаженная – тоже странность. Сколько она помнила Дона, тот не любил спать без ничего, да и она сама, теперь уже по его воспоминаниям, всегда надевала перед сном что-нибудь легкое.

– Вон!

Она отстраняюще махнула ладонью. Ладонь показалась ей огромной и корявой. Губы плохо слушались.

– Вот так вот, – осуждающе сказал в пространство тридэ, делая ударение на «так». – Говорят им, говорят, насколько несовершенны и даже опасны старинные удовольствия, а все равно находятся любители. Добро бы ничего другого больше не было…

– Уйди счас же, – слабым басом пробормотала Джосика. – Я тебя не звала.

– Она меня стесняется, – пожаловался тридэ все тому же пространству. – Она, моя будущая супруга, все еще стыдится передо мной своей наготы. Хочешь, я тоже разденусь? За компанию, а?

– Нет.

Она спустила ноги на пол, села, сосредоточенно зевнула, скривилась от головной боли. Сознание стремительно прояснялось. Хотелось в туалет, но присутствие мужчины, даже призрачного, мешало.

– Послушай ты, как тебя, Эми! Точней, моторола, да? Что тебе от меня надо?

– Да так, ничего значительного. Просто напомнить тебе о твоем особом положении в этом городе. О том, что половина здешних мужчин только и делает, что думает о тебе, а вторая половина только и делает, что старается тебя забыть.

– Дон, сволочь. Он единственный может сюда прийти и не приходит.

– Заметь, единственный, кого не тянет сюда прийти.

В глубине души Джосика догадывалась, что моторола преувеличивает. Но ей почему-то хотелось верить.

– Кто ты? – спросила она. – То есть… кто этот парень? Почему ты все время мне его подсовываешь?

– Я не подсовываю, – возразил тридэ хорошо знакомым моторолиным баритоном. – Я тебе показываю твоего будущего избранника. У тебя никакого другого выхода нет, кроме как оставаться первой дамой этого города. У вас еще будет время познакомиться и даже, может быть, полюбить друг друга. Но сейчас я здесь по другому поводу. Я здесь, чтобы сообщить тебе, что сегодня, в то же время и на том же месте, тебя будет ждать человек с весточкой от твоего мужа, Агостарио Беутфортруйта.

Джосику затрясло.

– Да пошел он! Передай, если уж ты курьером заделался, что я никуда…

Но тридэ уже не было. Он превратился в буроватое облачко, которое с достоинством проплыло мимо Джосики, чтобы, помахивая мерзким на вид хвостиком, просочиться в вентиляционное отверстие.

Тут же тишину взорвал взволнованный голос Дома, и Джосика готова была поклясться, что Дом не изображает волнение, как это принято было у всей интеллекторной братии, а и в самом деле переживает.

– Опять этот моторола! Клянусь, я найду лазейку! Мне это совсем не нравится! Сначала тридэ, а потом и что-нибудь посущественнее! Что он тебе сказал?

– Свидание назначил. От Аго.

Дом недовольно что-то пробормотал и начал подготовку к завтраку. Он был целиком поглощен идеей отыскать лазейку, сквозь которую моторола проламывал его защиту. Ему предстояла длительная кропотливая работа.

Весь долгий день Джосика бродила по самым заброшенным закуткам здания и пыталась хоть чем-то себя занять. Ей было странно и внове чувствовать себя женщиной.

– А кто сказал, что я именно Джосика? Может быть, я вовсе и не она, а совсем какая-то другая женщина, с другим характером, не с тем, который так нравился Дону, совсем не та, что, судя по всему, если и не любила Аго, то, по крайней мере, очень тепло и дружески к нему относилась. Кто я? Точно, что не Дон, точно – и очень хорошо, – что не Дон. Что во мне от Джосики: тело, рефлексы, память спинного мозга? Разве этого достаточно для идентификации?

Она вспомнила модные когда-то операции по пересадке тел – таким образом «свободная молодежь» любила поражать своих родителей и друзей. Они называли это «хирургическим браком» и очень потешались на импровизированных патофилософских диспутах, где серьезные люди всерьез спорили о том, какие именно личности в итоге таких перекрестных операций получались. Потеха кончилась дурно – две парочки от чего-то погибли, одна сошла с ума.

– А мне с кем вместе сходить с ума?

В назначенное время она приоделась и помчалась к беседке. Там уже, ломая пальцы, переминался с ноги на ногу какой-то молодой, но малоприятный тип. Одежду он, скорее всего, не менял со дня Инсталляции, а волосы не стриг и не мыл лет, наверное, десять. Длинный, с противно маленьким подбородком и этаким особым прищуром, презирающим все и вся. Наверное, Дон не сильно обрадовался, переселившись в такое тело. Тип нервничал и заметно дрожал.

– Джосика! – дурным голосом закричал он при виде ее и тут же упал на одно колено. – О, Джосика! Это такое счастье видеть тебя.

– Ты кто? Тебя прислал Аго?

– А, я не знаю, мужик какой-то. Бейт… Бойт… Бойтфрукт… Что-то похожее. Мы разговаривали о тебе и…

– И он попросил тебя прийти сюда. Что-то мне передать?

– Да. Нет. Подожди! Я сейчас скажу. Сейчас, вот сейчас!

Тип бухнулся на второе колено и, распространяя кислый запах, пополз к Джосике.

Он пугал. Джосика, все еще осененная природной смелостью Дона, подалась назад.

«Еще платье такое надела, дура, – подумала она. – Выбирала лицо!»

– Если он вам ничего для меня не…

– Нет, подожди! Ты разве не узнаешь меня? Я же твой Дон. Какой-то Фруктис… Да разве можно сравнивать? Ох, послушай, я столько хотел тебе сказать всякого он точно описал эту беседку удивительно точно я ничего не хочу помнить из того что было после сейчас для меня главное только ты ну пройдем в эту беседку идиотскую ну скорее пройдем!

Джосика покачала головой.

– Нет уж! Убирайся отсюда. Как он только смел рассказывать!

Делать здесь было нечего, она повернулась к дому и собралась уходить.

– Не-эт! – завопил тип. – Только не это!

Он обхватил ее длинными липкими какими-то руками, еще раз обдал кислым запахом…

– Ну, пойдем в беседку, пойдем!

Джосика тошнотно закатила глаза, шумно вздохнула… И вдруг, неожиданно для себя самой, согласилась.

– А что, пойдем.

Они «любили» друг друга стоя. Совершенно неожиданно тип оказался недурным партнером, а так как ничего из своего сексуального опыта Джосика не помнила, то показался он ей лучшим из самых лучших. Только вот судорожно рявкал и подхрипывал, что выглядело неестественным и мешало.

– Дон, Дон, милый Дон! – зашипела Джосика, и в этот миг тип содрогнулся, сполз по ней вниз и к ногам ее прикоснулся благодарно губами.

– О, Джосика. Теперь можно и умереть.

Она опустилась на колени, обняла и стала по голове гладить.

– Дон, милый Дон.

«Я смерть, – вывела почему-то она, – я смерть с косой, он умрет скоро, вот сейчас, он Дон, которого я любила. Вот бедняга».

Тип истерически всхлипнул, поднялся на ноги, и быстро-быстро перебирая, исчез в желтой тропинке. И действительно – Джосика этого не узнала – скоро умер.

Настоящее имя его так и осталось ей неизвестно. Держа разорванное платье в руке, она вернулась в дом, тот что-то ей сказал, она не ответила, упала, как падают в отчаянье, на кровать… И в очередной, уже какой-то бессчетный раз с ней опять произошло что-то, из всех «что-то» самое главное.

Она вспомнила.

Она вспомнила все, что с ней происходило с детства и до той самой секунды, как Дон так неосторожно сел… ну, дальше вы знаете… словом, до Инсталляции. Память Дона, не исчезнув, вежливо все-таки посторонилась и осталась где-то далеко позади, предупредительная, всегда к ее услугам. Произошло это то ли за миг, то ли за столетие, Джосика так и не поняла, но все-таки вдруг. Дон, сволочь Дон, остался на первом плане.

– Ох, – грудным басом длинно сказала Джосика при полном и неодобрительном молчании Дома. – Я вернулась!

Глава 21. Террор

Так Джосика стала первым жителем Парижа‐100, сумевшим подавить сознание Дона и вернуть свое собственное, первоначальное – как потом это назвали, «вернуться».

При всей своей сумасшедшей гениальности Фальцетти такого поворота событий не ожидал – он всерьез верил, что «платоново» пространство замещает сознание людей окончательно и навсегда. Оказалось не так. Оказалось, что память первого носителя тела была просто погребена под многочисленными «наведенными» пластами памяти Дона. Собственно, именно это и было главным и почти единственным воздействием «платонова» пространства, созданного аппаратом Фальцетти.

Дон, как выяснилось, вовсе не должен был отбиваться от обвинения в массовом убийстве – самое большее, это было массовое усыпление, правда, без гарантии пробуждения.

Немного забегая вперед, внесу еще одну поправку. Поскольку Джосика в силу своего исключительного положения «вернуться к себе» до конца не сумела и даже, напротив того, умудрилась «противо-вернуться» чуть назад, к Дону, исторически она не считается первым «вернувшимся» стопарижанином. Первым – он, кстати, и дал всем остальным «возвращенцам» имя – был все-таки убежденный пути-пучерист Анкго Салмон Эльс, или попросту Солмз.

Дон, заместивший Солмза, был с самого начала очень не уверен в себе и очень себе не нравился. Начать с того, что очнулся он как Дон в месте, совсем для Дона не подобающем: в некой металлической яме, по пояс в чем-то, очень напоминающем человеческое дерьмо – с тем же запахом, с той же консистенцией и, как он нечаянно сумел выяснить, с тем же вкусом. Он потом долго пытался понять, откуда ему вкус дерьма известен. Там же, в яме, напротив Солмза, стояла некая измазанная той же субстанцией девица впечатляющей наружности, в первый же миг взвывшая дурным голосом и исчезнувшая неизвестно куда. Солмз же (то есть, конечно, Дон, только что севший в подлое кресло) окаменел и еще минут пять оглядывался в полном недоумении.

Дело в том, что Дон Уолхов при всей своей эрудиции понятия не имел о движении пути-пучи, не знал о нем ничего, кроме самых приблизительных и маловероятных слухов, которые всегда в изобилии гуляют по Ареалу.

Это совершенно понятно, почему Дон о пути-пучи ничего не слышал. Пути-пучи представляла собой к тому времени достаточно древнюю, но умирающую религию сверхэгоизма. Правда, говорят, что эта религия всегда умирает, но никогда до конца. Никто не знает, как и когда она появилась, мало кто знает вообще, что она существует. Знающие же относятся к пути-пучи с огромным предубеждением. Для обыкновенного человека нет ничего хуже и отвратнее пути-пучи. Проститутки, убийцы-маньяки, сверхгомосексуалисты, а также извращенцы межвидовой ориентации – все это по сравнению с пути-пучеристами всего лишь нежные, ласковые, только что родившиеся ягнята, которых так и хочется погладить по белой шерстке. Бог для пути-пучериста – его собственное наслаждение. Больше ничего во всем Ареале ему не дорого. Ему претят люди, интеллекторы, вызовы, которыми мы живем, – все для него ничто. Ему не слишком-то интересны даже те малые удовольствия, которые сопровождают нашу жизнь: созерцание природы, легкое нарко, вечерняя беседа с другом, нежная, умиротворенная ласка любимого человека… ему подавай что-нибудь поострей. Свои удовольствия пути-пучеристы придумывают себе сами, и вряд ли нормальному человеку доставит удовольствие эти удовольствия лицезреть.

Современные интеллекторные средства позволили пути-пучеристам резко расширить и усложнить спектр достигаемых ими радостей, но поскольку, как и всякая религия, пути-пучи крайне консервативна, основная практика пути-пучи базируется на древней, созданной, похоже, еще во времена древних браминов, теории трехточия.

Суть теории проста. Удовольствие перестает быть таковым, если оно длится долго и устаканивается примерно на одном уровне. Другими словами, счастье не длится вечно, даже если ничего не меняется. По-настоящему острое чувство должно быть коротким, «точечным». Помните, как там? «Остановись мгновенье, ты!» Однако остановленное мгновение счастья не принесет, а наоборот, быстро приестся. Кайф не только и не столько в высоте кайфа, а в скорости перехода от некайфа к кайфу. Чем быстрей этот переход, чем больше его размах, тем, соответственно, полнее достигаемое наслаждение. Поэтому безграничное счастье достигается только через безграничное неудовольствие – «отвращение», слово, которому пути-пучи придает иной и куда более глубокий смысл. «Наслаждение через отвращение!» – их основной мистический слоган.

Пути-пучеристы молятся на три точки: точку ада, точку рая, точку земли, по-ихнему – биджна, ройе и жикуда. Точка ада – исходная, туда они спускаются перед «попыткой», «молитвой», «святым восходом». Оттуда стремительно взмывает к точке рая их гхада – загадочный заменитель души, приемник наслаждения. Чем глубже ад, тем больше наслаждение, тем выше религиозный статус пути-пучериста. Точка рая – их цель. Точка земли – точка неокрашенных ощущений, точка, где гхада отдыхает, место, куда она устремляется сразу же после того, как достигнет рая. В раю нельзя находиться больше мгновения.

Для того чтобы забираться в дебри ада как можно глубже и как можно выше возноситься в небеса рая, причем тратить на все это действо как можно меньше микросекунд, рядовой пути-пучерист около пятнадцати лет посвящает особым, строго регламентированным тренировкам. Только после этого он считается достигшим первого уровня мастерства. Дальнейшее зависит только от него. В лучшем случае, затратив большую часть жизни, он может достигнуть чего-то подобного иоговской нирване – «края гхады». Ощущения, говорят, при этом возникают настолько острые, что подвижник превращается в одного из пути-пучеристских богов, способных творить чудеса и передвигаться по пространству в мгновение ока, не пользуясь свойственными для космического транспорта телепортальными технологиями.

«Тренировки» пути-пучеристов для нормального человека ужасны и по меньшей мере очень неаппетитны, особенно когда дело касается достижения точки ада. В их расписание входят извращения, от которых стошнило бы самого стойкого садомазохиста; более того, сюда же входят убийства, чаще под наводящими ужас пытками; дальше я перечислять отказываюсь из опасения самому прослыть садистом. Я, единственное, хотел дать читателю понять, почему пути-пучеристов, людей, которые заботятся исключительно о собственных удовольствиях, так не переносит остальное, менее ненормальное человечество. Пути-пучи кто-то определил как эгоизм, доведенный до абсурда, – а кому же нравятся даже неабсурдные эгоисты?

Дон, попавший в тело Солмза, постоянно чувствовал себя грязным. И даже не из-за того, что дерьмо, в котором он очутился в первую секунду, казалось, навсегда пропитало его кожу. Он чувствовал себя грязным в каждой клетке своего нового тела. Он не знал, что Солмз ко времени смены сознаний почти добрался до своей точки ада, а это особое состояние, из которого выйти полностью можно только путем осознанных мускульных и мысленных манипуляций.

Его почти тошнило от собственной грязи. С каждым днем это чувство усиливалось.

– Ей-богу, еще день-два – и сойду с ума!

Катаклизмы и ужасы первых дней обошли его стороной – он стыдился себя и тщательно прятался от людей. Несколько раз его вызывал на контакт сам моторола, но дон-Солмз стыдился и моторолы. Он не то чтобы впрямую сходил с ума – Врачи назвали бы его состояние менее однозначно, скажем, психозом, – но психоз этот действительно усиливался, бедняга чувствовал это и лихорадочно пытался найти избавление.

Несколькими днями позже того, как Джосика отринула сознание Дона и вернулась к себе, дон-Солмз, забравшийся подальше от людских глаз в какие-то жуткие темные подземелья (где за туманными клавдолитовыми стенами постоянно гудело и грохотало, где воздух был сперт, а мимо то и дело проносились пахнущие металлом чудовища, которые, впрочем, весьма предупредительно его огибали), вполне серьезно подумывал о самоубийстве. Он давно не ел, спал урывками, потому что сны его были непереносимы, на щеках почему-то вдруг появилась подобная шелушению омерзительная щетина – совсем уже атавизм, в наше время растительность на лице не выводят еще в юности только окончательные потомственные и убежденные Бездельники, таких Дон и не встречал вовсе. Естественные нужды он справлял не прячась, там, где заставала его необходимость. Он гордился тем, что перед справлением нужды все же снимал штаны, тем самым соблюдая необходимые для каждого цивилизованного человека гигиенические законы. Он чувствовал, что вполне мог бы и не снимать, потому что к уже имеющемуся ощущению грязности такая мелочь ничего прибавить бы не могла. Он воспринимал свое новое тело как небывалое унижение. Он думал о самоубийстве, но – вполне здоровый человек! – всячески старался этот час отдалить и за оставшееся время придумать что-нибудь эдакое чудесное, что спасло бы его и окончательно избавило от невыносимой грязи нового тела.

Внезапно – вот именно что внезапно, безо всякого предупреждения, вдруг – пришла спасительная идея. От неожиданности он споткнулся и сел, стал сползать вниз, потому что туннель был покат.

Словами эту идею дон-Солмз при всем желании смог бы описать лишь очень приблизительно. Что-то такое смутное о том, что прежний владелец тела, в принципе, мог бы справиться с проблемой грязности куда легче, чем он, Дон, хотя бы уже потому, что со своими проблемами он знаком куда лучше.

Идея была отнюдь не нова, но прежде дон продумывал ее вполне равнодушно, ни к чему особому и спасительному не приходя. Теперь же сработал какой-то резонанс, и он чуть не задохнулся от воодушевления – вот оно, избавление!

Еще ничего не понимая, он уже знал, что следует делать. С ощущением «ну наконец-то, господи!» он затормозил (коридор словно послушался, и покатость куда-то делась), уперся ладонями в пол, насупил брови и сосредоточенно встряхнул щеками:

– Бр-р-р-рха-а-а-а!

И этого оказалось достаточно. И Дон ушел на второй план. И воспоминания о прежнем владельце тела – да и не были они воспоминаниями, просто не вспоминал! – грязным и оглушительным водопадом полились на него. Оживляющим водопадом, заметьте!

Решительно он встал и уже совсем другой походкой пошел к поверхности.

Таким образом Дон умудрился не покончить с собой и в то же время не сойти с ума. С ума сошел Солмз. Он поднялся на поверхность города как ангел-мститель, как волшебник-чудотворец-свергатель, он шел по улицам и мегафонно орал о величии и непреходящей истинности пути-пучи. Выкатив глаза, жутко вопя, он то и дело радостной свечкой вспархивал к небу и веером рассылал смертельные молнии, пока ответный удар скваркохиггса не утихомирил его, развалив пополам. Скварки-то к тому времени были почти у всех.

Очевидцы, оставшиеся в живых, утверждали, что парень ненавидел всех донов, а сам был не доном вовсе, о чем ежесекундно докладывал. Им не поверили – да и как тут поверить, если без Врача ясно, что это был очередной ничем не примечательный свихнувшийся Дон. И поверили только через два дня, когда уже в общем порядке началось «первое возвращение».

Их стали звать пучерами, потому что Смолз перед смертью очень много кричал про пути-пучи, прямо-таки превозносил. И они хотя пути-пучеристами вовсе не были – ибо пути-пучеризм, как и все, доведенное до логического конца, действительно патология, – но любви к донам вовсе не испытывали и были-таки действительно враждебны. Психологи потом скажут, что это вполне объяснимо, ибо психологи могут объяснить все. Они объяснят, что первыми «возвратившимися» (Джосика не в счет, у нее из-за особых отношений с Доном был особый случай) стали люди с органически слабой психикой, у других «возвращение» на такой ранней стадии было бы попросту невозможно.

Так или иначе первые пучеры принесли донам множество неприятностей. Очень много ненавидящих слов, несколько драк, несколько сломанных челюстей и вывороченных суставов, несколько действительно ужасающих случаев изуверства, два убийства (если не считать совершённых Солмзом) – скорее случайных, чем преднамеренных, – все это, разумеется, осталось бы просто незамеченным на фоне того насилия, которое сопровождало весь срок правления Дона Уолхова. То, что все эти люди были явно ненормальными и совсем на настоящего Дона Уолхова не походили, тем более не могло никого ни возмутить, ни удивить. Однако сама мысль о том, что сознание Дона, пусть хоть как угодно измененного и изувеченного, может быть отвергнуто первоначальным хозяином тела, безумно раздражала.

Пучеры были одинаково враждебны обеим командам – и Братству Дона, и Гвардии Фальцетти. Фальцетти ненавидел их просто потому, что они возникли вопреки его расчетам. Они не должны были появиться, но появились. Они были угрозой всему, что он собирался построить. Он ненавидел их, но, собственно, он ненавидел всех, в том числе и самого себя. Дон относился к пучерам намного спокойнее, они были для него чем-то вроде непредусмотренного и непредсказуемого обстоятельства, которое в своих интересах он не в силах был использовать. И уж хотя бы со стороны первой волны пучеров он мог ожидать только злобы. Он являлся для них размножившимся убийцей, они для него – жертвами, кошмарно восставшими из гробов. А вот доны почувствовали себя неуютно – появление пучеров они восприняли как смертельную болезнь человечества. Они, насильственно отнявшие у кого-то тела и согласившиеся внутри себя, что на самом деле такое принудительное вхождение можно расценивать только как намеренное убийство, вдруг оказались в положении, когда убитая сущность вдруг восстала из пепла и занесла кинжал. От которого нет защиты.

– Против ты или не против, но их надо выжигать поголовно! Всех! До одного! Иначе они сожрут нас! – кричал Фальцетти на очередной встрече с Доном. Он бегал как заведенный по его комнате, и Дону приходилось все время вертеть шеей.

– Ну, это ты немножечко чересчур, – сказал Дон. Он в эту их встречу был настроен благодушно, потому что лазутчики принесли хорошую новость – в «слепых зонах» моторола стал допускать оговорки. Это следовало предвидеть, все шло согласно прогнозным сценариям – именно оговорки, именно в «слепых зонах» и даже на неделю раньше расчетного времени. – Это ты и в самом деле немножечко чересчур. Зачем так уж решительно? Достаточно выявлять и временно изолировать, чтоб вреда лишнего ни себе, ни другим не принесли. В конце концов, не забудь, что это не они нас, а мы их обокрали.

Еще одна нечаянная радость. Не убили. Всего только обокрали. Каждого – на одну-единственную бессмертную душу. Дон нервно сморгнул.

– Выжигать! – с подвзвизгом крикнул Фальцетти и в бешенстве затряс кулаками. Последние дни ублюдок куда-то пропал, доносили, что он в починке, после того как Фальцетти, чем-то в очередной раз взбешенный, перетянул его по спине невесть откуда попавшей под руку металлической палкой. Доносили, ублюдок теперь на лечении у моторолы и выйдет нескоро.

Отсутствие ублюдка плохо сказывалось на Фальцетти. Мало того что лечебное действие пропало, так он еще, оказывается, к щенку и привык изрядно. Тоски, впрочем, не выказывал, но сердился.

Он плохо держал себя без ублюдка. Его день и ночь донимали судороги. Он каждый день требовал у моторолы другого ублюдка или хоть какого-то заменителя, но тот отделывался дурацким советом сходить к Врачу. Его, Фальцетти, гнали к интеллектору на поправку! Заменить ублюдка, хотя бы даже и временно, моторола упорно отказывался по каким-то своим, человеку недоступным, причинам, ссылаясь на то, что нового ублюдка следует предварительно воспитать, приучить к особенностям хозяина, а это занимает куда больше времени, чем лечение уже обученного прибора.

– Только выжигать! Тут не может быть другого мнения. Ты что, не видишь, что они с нами делают? Нам и им на одной планете места нет! О господи, да что ж я должен такие вещи объяснять?!

– Но, Джакомо, они просто больны. Их просто надо лечить. И потом, с чего это ты на всех напустился? Среди них не только агрессивные…

– Именно всех! Причем уже сегодня! Иначе завтра мы все станем пучерами и друг другу глотки перегрызем.

– Ну, мы и без того перегрызаем… Постой, что за пучеры?

– Ну, эти, слово такое. Назвали их так, сам не знаю почему. Пучеры. Слово-то какое гнусное!

– Особенно если учесть, что они и есть настоящие хозяева Стопарижа. Нет. Я против. Я своего разрешения не даю. Кто будет слишком буйствовать, тех, конечно, ловить и направлять. Убивать в крайнем случае, когда уже ничего другого не остается.

Фальцетти по инерции еще раз обежал комнату, остановился у двери, кисло пожал плечами.

– Ты главный.

– Ты понял меня? Только в самом крайнем случае!

– Да понял я, понял…

Он неловко попрощался и умчал по своим многочисленным делам, не забыв, впрочем, отсосать в свой приборчик изрядную толику вчерашних и позавчерашних переговоров.

Это был первый раз, когда Фальцетти открыто не подчинился. В ту же ночь он собрал своих камрадов и послал их «на выявление». Те обрадовались, потому что к пучерам относились с нескрываемой ненавистью и страхом.

Тогда они еще не знали, как искать пучеров. Это позже, только через неделю, когда охота будет в самом разгаре, гениальный Фальцетти приволокёт странную такую штуку с кривым раструбом, явно собранную из чего попало, которая при наведении на пучера начинала противно скрежетать и чем-то там вспыхивать – в общем, что-то из мезозоя, – а еще через день моторола по его заказу изготовит серию изящных как бы фонариков благородного желтого цвета. Не склонный к словотворчеству Фальцетти назовет свое новое детище «выявлителем», а его подчиненные с более подвижными в этом смысле мозгами почему-то переименуют его во «влунь». Выявлять ненавистных пучеров влунь будет безошибочно, правда, к тому времени камрады уже и сами пристреляются и брать с собой на «выявление» эту штуку станет для них стыдным проявлением непрофессионализма. Больше того, когда пучеризм, или попросту «возвращение», примет действительно всеобщий оборот, все влуни куда-то исчезнут – поздние исследователи «феномена П‐100» припишут это исчезновение поровну как попыткам первых камрадов-пучеров избежать разоблачения, так и тайному вмешательству моторолы, которому изобретение Фальцетти мешало в исполнении его планов.

Но это произойдет позднее, а сейчас камрады о пучерах знали только то, что те почем зря уничтожают каждого, кто появится в их поле зрения.

Для своей армии Фальцетти присвоил громадное количество бесколесок типа «гусеница». Изготовляли их планеты Йана дю-Берцеркера, но большим спросом они никогда не пользовались – при отличных ходовых качествах «гусеницы» были ужасно неудобны в управлении, да и вообще не слишком функциональны. В ту ночь «гусеницы» камрады испробовали впервые.

Было такое впечатление, что на город напали трупные черви. Отвратительно изгибаясь, около сотни бесколесок-«гусениц» барражировали над Стопарижем. Сотни глаз, вооруженных всеми мыслимыми приспособлениями того века, следили за происходящим, проникали через стены, пропускали увиденное не только через свою, предельно настороженную, интуицию, но и через интеллекторный анализ, любезно предоставленный моторолой. То и дело какая-нибудь из гусениц вдруг резко снижалась, и в том месте сразу начинал бушевать огненный ад – на всякий случай камрады в живых не оставляли никого. Способность убивать в огромных количествах, как выяснилось, не доставляла им никаких неприятных ощущений. Ну, если точней сказать, почти никаких, да и то в самом начале.

– Прекрати! – истерически заорал Дон, едва узнав о происходящем. – Я обещаю сохранить тебе жизнь, только немедленно прекрати!

– Ха-ха, – ответил ему Фальцетти тихим горловым басом. – Прекрати, как же! Я спасаю шкуру не только себе, но и тебе, и всем нашим людям. Я делаю свое дело. Ты не имеешь оснований возражать против моих действий. И помилования твоего мне не нужно. Хочешь взять мою жизнь – приходи и бери!

Дон встревожился. Он давно опасался чего-то в этом роде – уж слишком большую силу накопил Фальцетти, – но все же полагал, что до поры до времени, хотя бы до нападения на моторолу, они останутся союзниками.

А Фальцетти был счастлив. Он стремительно расхаживал по своему кабинету, больше похожему на тронный зал, чем на рабочую комнату, отчаянно жестикулировал и корчил невероятные рожи. Несколько минут назад вернувшийся с лечения ублюдок с новыми силами носился вокруг хозяина и только что не подпрыгивал от усердия. Он по-прежнему жужжал и вдобавок издавал какой-то новый звук – то ли хихикал, то ли подхрюкивал, непонятно.

Дон тут же собрал Совет Братства: Алегзандера, Козлова-Буби, Глясса, Витанову, – и они, друг на друга поорав часа полтора, решили, пусть даже в ущерб подготовке ко Дню Д, оказать Фальцетти противодействие и при первой возможности его самого уничтожить.

Но было поздно. По возможности стараясь не связываться с кузенами, Фальцетти теперь уже просто стал игнорировать запреты Дона и повел настоящую войну против пучеров. Противодействовать этому Дон просто не имел сил – его армия оказалась слишком малочисленной для серьезных боевых действий. Армия же Фальцетти день ото дня прирастала.

Самые разные приходили к Фальцетти люди, и всех он брал. И тут же «выпускал в дело». Приходили озлобленные, приходили разгневанные, просто испуганные приходили – тут не так испугаешься, когда выясняется, что тело у кого-то ты украл не навечно.

Быдлы какие-то вообще приходили, которых ни сумасшедшими, ни нормальными назвать было нельзя; поначалу принимал их Фальцетти за пучеров – даже ему, более других привыкшему к несходству его камрадов с породившим их Доном, казалось невозможным, чтобы из Дона могло развиться такое. Он сначала наладился отдавать быдл Врачам на проверку, но каждый раз оказывалось, что никакие это не пучеры, а вот просто такие люди.

Как скоро выяснилось, среди первых пучеров быдл не было вообще. Забегая чуть вперед, ко Второй волне «возвращения», можно сказать почти то же самое – несмотря на размах процесса, соотношение «вернувшихся» быдл и тогда оказалось пренебрежимо низким. На этом эффекте впоследствии было сделано две диссертации и четырнадцать моностекол. Но на самом деле так и осталось до конца не выясненным, почему доны не стремились «возвращаться», если имелся шанс превратиться в быдла.

Так или иначе быдлы вскоре перестали пугать Фальцетти. А после того как и среди камрадов появились первые пучеры и выяснилось, что доны-быдлы «возвращаются» крайне редко, они вообще стали его первыми друзьями, его опорой и надеждой. «По-настоящему я могу рассчитывать только на них!» – повторял он потом не раз.

«Гусеницы» теперь стали небесным ландшафтом Стопарижа. Они теперь уже редко исчезали из поля зрения стопарижан, но, правду сказать, не так уж часто и спускались – их использовали для слежения, для психологического воздействия и относительно редко – для решительных мер. Командиром одной из них Фальцетти поставил Грозного Эми.

Основное действо происходило на улицах.

Вот вы идете по Стопарижу, никого не трогаете, и вдруг из-за угла навстречу вам – два-три парня пугающей внешности. Вы умный, вы дон, вы уже маленько обустроились в этом жутком городишке и даже имеете какие-то планы выжить. Вы, естественно, знаете о камрадах, потому что у вас непременно есть мемо, да к тому же и разговоры вокруг…

Но вы ничего не можете сделать – вас останавливают и начинают изучать по их несовершенной методике. Держа за руки и за шиворот, вас начинают скрупулезно исследовать – и не дай вам бог не понравиться этим парням, они только ищут повода, и вам это известно. Если что-то им не понравится, вы – уже не вы, а ничто. Причем совершенно не важно, пучер вы или нет.

А уж если вы действительно пучер, вас не спасет ни самый дальний закоулок самой темной квартиры, ни подземелье, ни какое угодно другое место – все они известны мотороле, и, значит, камрады обязательно за вами рано или поздно придут.

Вам остается только одно – объединяться с себе подобными, противодействовать враждебности камрадов и убивать их. Убивать, как только увидишь что-то похожее. Или в благородном порыве умирать смертью.

Но их больше. И они, как правило, находят вас раньше, чем вы успеете им как следует навредить.

Так оно и шло. Довольно скоро самые буйные пучеры пошли на убыль, однако охоты за ними Фальцетти не прекратил, справедливо полагая, что буйными пучерами дело не обойдется. Террор перестал быть чересчур явным, и доны быстро к нему привыкли. Собственно, им особенно и привыкать-то не приходилось, ибо большую часть жизни они, то есть Дон Уолхов, провели в защитном положении, ожидая удара с любой стороны и в любое время.

Теперь они, те, которые не пришли ни к Дону, ни к Фальцетти – то есть, как ни странно, подавляющее большинство, – расселились по брошенным домам, иногда чужим, иногда своим собственным, зажили в одиночку или создали подобие то ли семей, то ли содружеств, то ли колоний – тут и не разберешь – и стали мучительно пытаться восстановить жизнь. Причем жизнь совсем не такую, которую вел до них Дон. Они уже не думали о человечестве, они не то чтобы примирились с моторолой, но вынужденно согласились с его присутствием – «в стране дьявола нельзя не отдавать решпект дьяволу». Они, словно древние христиане, направили свою любовь к ближнему, в смысле, к тому, кто сейчас был им наиболее близок.

Сложные это были семьи, вздорные, да и как могло быть иначе – ведь человеку даже для того, чтобы ужиться с самим собой, требуются очень долгие годы. Но они заботились друг о друге, они старались как-то что-то сделать для того, чтобы не только выжить, но и начать жить. И в этом моторола им помогал. И его помощь они воспринимали беспрекословно. Не смотрите, что доны.

Они быстро привыкли к тому, что камрады – или на бесколесках, или на ужасных своих «гусеницах» – работали в основном точно по расписанию и, как правило, появлялись с проверкой в одно и то же время. Доны тогда прятались по домам и – то вооруженные, то бессильные – стояли молча у окон.

Особую форму для камрадов придумал тогда Фальцетти – что-то черно-блестящее, обтягивающее и с редкими белыми волнистыми полосами. И обязательно чтобы шлем – вроде как бы и простенький, «эргономичный», но в то же время с каким-то даже и выпендрёжем, чем-то напоминающий нацеленную акулью морду. Вызывающий страх.

Стоя у окон, молча наблюдали они, как на их улицу падает «гусеница» или на невозможной скорости залетает пара бесколесок, как оттуда с нехорошей поспешностью вываливаются вооруженные до зубов камрады и – словно точно уже знают, где пучер, – устремляются к какой-нибудь двери. Потом все кончалось, камрады либо выводили наружу вырывающихся людей, либо выносили трупы, либо, но это случалось нечасто, выбегали одни, так же целенаправленно загружались в свой транспорт – словом, в любом случае исчезали. И тогда доны облегченно вздыхали и возвращались к своим делам – «моих на этот раз не задели».

Потом на смену первой, «буйной», волне пучеров пришла вторая.

В отличие от своих предшественников, они «возвращались», не лелея никаких особенно воинственных планов. Как и большинство донов-стопарижан, они хотели просто жить, никого не тревожить и ни от кого по возможности не зависеть. Это была детская мечта Дона Уолхова – никого не тревожить, – мечта, которая жила в нем до тех пор, пока он не возненавидел моторолу и не познакомился с Джакомо Фальцетти. Это были люди, которым просто надоело спасать мир и которые поэтому обратились к более ранней, детской мечте, другой у них и не было. И еще они очень не хотели иметь хоть что-нибудь общее с Доном Уолховым.

Они не были ни буйными, ни воинственными. Они просто хотели жить хотя бы чуть-чуть пристойно. Они готовы были смириться со многим. Но не со всем.

И, по сути, террор Фальцетти был направлен именно против них.

Глава 22. «Возвращение» Грозного Эми

Через три месяца после Инсталляции Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен неожиданно для себя «вернулся». Что многим могло бы показаться невероятным. В самом деле хотя к тому времени «возвращения» в среде камрадов были не такой уж и редкостью, но Грозного Эми в подобной слабости следовало бы заподозрить последним.

Вот вам портрет Грозного Эми в бытность его камрадом. Роскошные усы, громадный с тонкими крыльями нос, пристальный, всегда недоверчивый, мрачный и угрожающий взгляд и, конечно, атлетическая фигура. Его взгляд приобретает некоторую чисто кобелиную томность, когда Эми, обнажась, смотрит на себя в зеркало – есть такой грешок у Эми, доволен Эми собой, любит он свое тело. И старательно за ним ухаживает, каждое утро начинает с полной диагностики и редкие мелкие недомогания неукоснительно лечит. Реакция у Эми выше всяких похвал, он любит подраться, имеет множество еще до Инсталляции приобретенных навыков – никогда не связывайтесь с Эми, не вступайте с ним ни в рукопашную, ни в вооруженную схватку тоже.

Эми уже вспомнил многое из того, что помнил Дон до того, как… ну, в общем, тут насчет кресла, и, что важно, подзабыл свое зомбическое состояние, в котором он разговаривал с моторолой, а потом собачился с Фальцетти. Он понимал, что чем-то отличается от других камрадов, но не понимал чем. Он думал, он круче.

Эми очень огорчался своей непервостью. Ему казалось ужасно несправедливым, что Дон, породив множество донов, остался все же первым и главным – здесь заключалась вопиющая несправедливость и даже незакономерность. Все должно было идти по-другому, а пошло не так. Эми, более сильный, более… понимающий… подходящий… с самого начала он был задвинут на последние роли, на общие основания – и такое положение следовало, конечно, немедленно исправлять.

Другие камрады пусть временами, но все же задавали себе вопрос, почему же они так сильно отличаются от того, чьей копией являются. Задавали – и из чувства самосохранения оставляли вопрос без ответа. Эми был не таков – его ни в малейшей степени не интересовали ни сам Дон, ни их с Доном несходство. Дон был в глазах Эми одаренным слабаком, который одаренность свою передал целому городу и тем самым лишил себя главного своего козыря. Никогда, ни при каких обстоятельствах не должен был такой человек возвышаться над всеми – в этом заключалась высшая несправедливость мира, и за это Грозный Эми ненавидел мир. Сам-то он, конечно, не знал, за что его ненавидит, просто ненавидел – и все.

В день своего «возвращения» он в качестве командира дюжины отправлен был выжигать гнездо террористов в желтом фигурном доме на бульваре Дама Виней.

Террор уже входил тогда в жизнь стопарижан, становился если не обыденностью, то уже чем-то не вызывающим удивления. Люди очень быстро привыкают и к хорошему, и к ужасному. А ужасное – это просто ужасное, какой там террор. Это просто немножко страха, который к тому же и взбадривает.

Ночные выстрелы, истошные вопли – все это еще не террор, уважаемые друзья. Всем этим доновский Париж‐100 мог похвастаться еще в день Инсталляции, ничего здесь такого террористического не усматривал совершенно никто. Террор – это глупость, в которую тебя заставляют верить, это обтягивающие лаковые бронекостюмы камрадов, целенаправленно взрезывающих толпу, это прорываемые с грохотом двери, это трупы казненных на всякий случай, потом измельчаемые до молекул в городских мусорниках, это неясные слухи про Великого Зомби, которого не видел никто, но о котором говорят так, как будто все его видели; это странное, двойственное поведение моторолы, это постоянная мечта о простой спокойной жизни, пусть даже и без порядка, это постоянное ожидание помощи, совершенно уже неважно от кого: от моторолы, от Дона, что-то там делающего таинственное на своем троне, даже от Фальцетти, который когда-нибудь должен же опомниться… От Космопола, от Кублаха…

Ох, как они ждали Кублаха, как проклинали за опоздание – и пучеры, и кузены, и даже камрады, даже камрады, да, представьте себе! Они говорили: «Вот кончится кошмар, и я растворюсь и убегу, и никто никогда от меня не узнает, что я был камрадом, уйду на дно, роток на замок и мысли законтролирую…»

Правда, не все камрады так думали, ну, конечно, не все. Такие, скажем, как Эми, «наш Грозный Эми», командир четырнадцатой дюжины охраны общественного порядка. Эти никакого избавления вовсе не ждали даже по ночам, когда один на один с подушкой или с девкой, говорящей о себе в мужском роде…

Так вот, в тот день Эми шел на очередное задержание, у него было нехорошее настроение, мелькнула даже мыслишка больным сказаться. В машине он был мрачен и камрадов обычными анекдотами не подбадривал. Думал, что это из-за Лэппо – тот позавчера «вернулся» и не сумел скрыть. Никто никогда не может долго скрывать такое. Эми пришлось принять участие в допросе, а раньше этот парень ему нравился. Сейчас на месте Лэппо сидел новичок. От него, как и от всех новеньких, разило безумием.

Район Мостов и Беседок, где находится бульвар Дама Виней, в это время уже спал – точнее, лежал в постелях. Утихли музыкальные тротуары (их панели-клавиши отключались в ночное время, не то что в центре), скромно приглушили свой гомон круглосуточные траттории, солнце било откуда-то сбоку из-за домов. Как раз сейчас начиналось время снабжения и уборки. Между деревьями, шипя, вспыхивали багрово-фиолетовым экологические фонтаны, армады паучков-пылесборников робко выглядывали из своих подстенных щелей, готовые бандитским кодлом тут же наброситься на выкинутую бутылку, разодрать ее вмиг и вмиг исчезнуть; и ползущая по небу «гусеница» вовсе не казалась такой уж пугающей тем, кто кидал на нее случайный взгляд снизу.

«Гусеница» причудливо изогнулась и села рядом с фигурным домом, очень таким мирным и домашним, очень нетеррористическим. И Эми с непонятным ему самому облегчением на этот дом посмотрел.

– В дверь стучать? – спросил его старший солдат Мисницци, готовясь к броску.

– Еще чего! – буркнул Эми, проверяя свой арсенал. – Обойдутся. Ломай с ходу, потом разбираться будем. И никакого сопротивления не терпеть. Да что это я тебе объясняю, самому разве неясно?

– Ясно, – сказал Мисницци и сделал знак остальным. – Готовность!

Там были какие-то ступеньки, водителем не учтенные, и машина грохнулась на них весьма ощутимо, и камрады повалились друг на друга. Под бешеную ругань Мисницци они вскочили на ноги, толкаясь повалили наружу.

Дверь в дом была открыта – редкость по тем временам. В прихожей тускло горел свет, со стен глядели многочисленные картины. Никто не встречал их, где-то играла тихая музыка. Эми молча указал команде на три двери первого этажа и ведущую на второй этаж деревянную лестницу с резными перилами (эта лестница его восхитила). Две комнаты на первом этаже были пусты, в третьей обжималась юная парочка. Парня тут же убили, потому что он слишком быстро вскочил с дивана, а девку потащили к машине. Девка визжала и отбивалась, но ее, само собой, оставили в живых, потому что камрады – джентльмены и женщин при захвате не убивают. Ее так – стукнули по загривку, чтоб не визжала, и поволокли дальше.

На втором этаже, стоя прямо напротив двери, их ждал гигант. Эми предупреждали, что в доме очень серьезный боевик, поэтому он и решил врываться внутрь без предупреждения; да и другие понимали, что надо быть начеку, но первых двоих, в том числе и новичка, сменившего Лэппо, этот парень все-таки сжег из горного скварка, проделав в своем доме громадную дыру и сбрив две верхушки у папоротниковых скрамблий на бульваре. На грохот сбежалась вся дюжина, бросив девку у самой машины (та девка бесследно исчезла, о чем они походя пожалели).

Эти идиоты (кого только Псих не берет в камрады!), как бараны, помчались под луч гиганта и домчались бы, ей-ей, домчались бы, если бы Эми не осадил их криком «Назад!». С той же скоростью они выскочили наружу и стали дом разрезать – начав, разумеется, с первого этажа. Мисницци обожал это занятие. Ух, как он водил скварком, любо-дорого посмотреть: глаза навыкате, зубы скрипят, на потном красном лице отблески пламени – словом, зверь, а не человек.

Дом стал оседать, и гиганту, конечно, пришлось несладко, он еще что-то пытался сделать со своим скварком, но не достал никого, потому что все вокруг него уже начало рушиться, и скварк он, конечно, не удержал – не для рук вещица, даже не для рук такого гиганта, особенно когда падаешь со второго этажа вместе со вторым этажом.

И, видно, чем-то его здорово придавило: он крякнул, и тут же раздался девичий визг (еще одна девчушка там пряталась, подружка, наверное. Это из-за нее он камрадам вздумал возражать, а ее потом нашли, голова всмятку, ничего себе девочка, только тоща). А парень этот – ну, молодец парень! – его когда прижало, он все-таки выбрался и выпрыгнул, откуда совсем не ждали, и тягу дал, и не поймать бы его никому, и скварком бы не достать – он сразу в незаметный переулок свернул, – если бы не Эми, который, ну вы знаете, не из тех, чтобы дать кому-нибудь убежать.

Они все за гигантом ломанулись, все, кто остался от четырнадцатой дюжины, семь человек, не считая самого Эми (одного, это потом узнали, насмерть придавило стеной, недоносок даже встать не знал где, ну совсем никакой выучки); но, хотя все бежали, Эми далеко вперед вырвался и, главное, он точно угадал тот двор, куда гигант улизнул.

А гигант никуда не убежал, потому что его все-таки здорово придавило, и это он сгоряча со второго этажа порскнул, на нервах, другому-то с такими ранами и шагу не сделать. Гигант не убежал, а просто спрятался в том дворе, за будкой утреннего питания. Он хорошо рассчитал, что поблизости от дома его никто искать не будет, да никто и не искал бы особо-то – нужен больно возиться, вон сколько еще работы, – но только он на Эми нарвался, а Грозный Эми – добросовестный человек.

Он слышал – тихо, но все равно подумал, что гигант где-то рядом прячется, а двор, как назло, всякой рухлядью был заставлен. Эми искал его без лишнего шума, но и парень вел себя настороженно. Так они и соблюдали тишину, пока лицом к лицу не встретились – неожиданно друг для друга. Гигант среагировал и скварк у Эми из руки выбил, но ударить не сумел – то ли выучки не хватило, то ли просто крепко в доме его прижало, но только отбил Эми его удар. И встали они, два барбоса одного роста, одной стати, масти даже одной, встали и друг на друга глядят.

– Ну, все, – сказал наконец Эми, – пойдем со мной, паренек.

И тут гигант неожиданно просипел:

– Эми? Ты?

Дело в том, что имя у Эми не придуманное было, а настоящее – тогда, в «исповедальне», моторола мало что ему рассказал, все крутил что-то, но имя и всякие там данные выдал. Конечно, морда его вполне могла быть террористам знакома, да и кличка Грозный Эми вполне могла до террористов дойти, но все равно – закралось в тот миг к нему в голову неприятное подозрение, что паренек этот родня ему. Они ведь действительно похожи были. Хотя темнело, кто знает.

Эми – человек искусный, никаких лирических отступлений на работе не терпит. Он не стал гиганта заинтересованно расспрашивать о папеньке с маменькой, не стал восторгаться по поводу встречи и с поцелуями не полез, он это все на потом оставил. Он, чтобы, значит, никаких неожиданностей в дальнейшем не ожидать, для начала грохнул хорошенько этого гиганта по корпусу, потом по физиономии, потом еще и еще по корпусу, а тот удары держал прилично, ну прямо непрошибаемый, он только почему-то не пытался отвечать тем же, все говорить порывался, хотя говорилку ему еще в доме отбило, да и Эми тоже добавил. Он потом все-таки упал, а тут и ребята из дюжины подбежали, и тогда Эми поднял с земли свой скварк и сказал громко:

– Он сопротивлялся, скотина!

Эми не дал его увести на пытки, он добил его, тем самым выказав свое уважение, а заодно и прочие родственные чувства к гиганту. Он ему лицо пожег, чтобы сходство в тайне оставить. Самому противно потом было насчет лица.

И назад поехал – мрачнее мрачного.

Вот тогда, в комнате для отдыха оставшись один, Грозный Эми и «вернулся». Почти что неожиданно для себя. Говоря поэтически, «поменял душу назад».

«Вернулся» он так. Для начала он поссорился с Гальеном, старым своим камрадом. От Гальена вечно чем-то воняло, а даже если и не воняло, то все равно казалось, что он насквозь какой-то гадостью просмердел; вообще, гнусный на вид был человечишко. Но дон, чистых кровей дон, если только можно говорить о чистоте кровей применительно к камраду. Потому что, с другой стороны глядя, камрад вовсе и не дон, совсем даже не дон, камрад – это что-то совсем другое. Хотя и дон в то же самое время – как хотите, так этот ребус и понимайте. Гальен пожалел тогда, что та девка с первого этажа от них убежала.

– Сейчас бы и позабавились. Уж я б ее сейчас отодрал!

Эми почему-то рассвирепел. Он и так вообще-то был весь день не в себе, а тут еще гигант этот, ему та девчушка, что убежала, тоже вроде родственницы теперь показалась, он, само собой, не думал такого, это так сказано, чтобы дать понять читателю душевное состояние героя повествования. Эми сказал Гальену замолкнуть, но тот только хихикнул, причем как-то особенно вонюче хихикнул – мол, чего там, девочка-то в соку, я ее за сиськи полапал, когда тащили, ядреные сиськи, такие, знаешь, тепленькие арбузики, есть чего попальпировать, так что зря ты насчет замолкнуть – тебе бы пощупать, совсем бы другое заговорил.

Тогда Эми назвал Гальена сортиром, помойкой, свиной задницей и прочими малоупотребительными ругательствами, поскольку давно открыл, что малоупотребительное оскорбляет сильней, – словом, обругал его по-всякому, а когда не помогло, сграбастал за шиворот да и выставил вон. Чего, конечно, делать не стоило, потому что, как хорошо было ему известно, Гальен вони своей никому не прощает, даже старому такому камраду, как Грозный Эми – насчет «не прощать» очень он был настойчивый человек, настоящий дон в этом смысле.

Эми остался один и задумался. Ему показалось, что задумался он впервые. Раньше он подобные дурости всегда быстренько в себе пресекал – сильный он был человек, Эми. А теперь вот эта нервная катавасия всю его сопротивляемость каким-то образом сбила. Да еще отовсюду – с экранов, с плакатов небесных, с подставок для рекламных тридэ – рожи грозные на него скалились со словами «убей», «останови», «пресеки» – и так далее в том же духе. Эми даже поморщился на эти слова.

И тут в самый бы ему раз к мотороле обратиться за добрым советом, но забыл он про моторолу, все ему тот гигант мерещился. Родственник, не родственник – не в том дело. А дело в том, что молодой, крепкий, здоровый, такой пре-вос-ход-ней-ший образец дона, такой близкий самому Эми, такой из его породы, которого он из жалости, уважения, преклонения даже сначала измордовал, а потом убил – вот такой вот парень при всем при том на удары Эми не отвечал…

Потом Эми допустил в голову довольно обычную для других камрадов мысль: «С какой стати я служу этому мозгляку Психу? Я же командовать хотел, а не подчиняться! А все эти идеалы, про которые Псих распинается перед нами, – чушь, ничего больше, черт возьми, почему я Психу служу?»

Вспомнился ему тогда – правда, смутно очень – разговор с моторолой, жутким пахнуло, потому забыл, отвернулся. «Правда, – сказал себе, – что надо бы уходить отсюда».

Но в то же самое время понимал Эми, что деваться ему совсем некуда, что идти ему можно только камрадовской дорожкой, хотя уже и камрадовской вскоре будет нельзя… Умозрительный разброс мыслей получился в то время в голове у Эми.

И тут как выход блеснуло – «вернуться»! «Вернуться», уйти, больше доном не быть, а быть тем здоровенным парнем, у которого Дон, то есть ты, то есть нет – все-таки Дон, то есть… ну, в общем, все равно кто, отнял его тело и приспособил к своим мозгам. Вот это тело, с вот этими вот привычками, со шрамом этим под челюстью непонятным, с именем и со всем прочим, с домом, со своим собственным домом, пусть даже и не тем фигурным, с бульвара Дама Виней, что вчера так стоял спокойно, а сегодня уже развалины, и даже развалин-то через час не останется – наплевать.

Так он думал и думал – до тошноты. Подперев щеку блестящей черной ручищей, бычьим взглядом что-то высматривая на пошлой подставочке для тридэ. И чем дольше он думал, тем ближе подходила другая жизнь, он даже и сам не замечал ее приближения, просто изменялся, и все. Он говорил себе: «Хорошо бы „вернуться“», – и не видел, не чувствовал, не догадывался, что вовсю «возвращается».

Хотя, тут надо признать, без сознательного желания такие вещи не получаются. Они вообще не у всех получиться могут, потому что надо сильно хотеть. И чтобы еще человек верил как следует. Но с этими «возвращениями» вообще много странностей.

Значит, он потихонечку себе изменялся, а потом, когда заметил, уже и не удержать ничего: по нарастающей стали наплывать чужие воспоминания, из ничего, из неизвестно откуда, вот именно что «нахлынули». Он и про дом фигурный вспомнил, и про гиганта, и про другие, тоже важные, вещи.

Странное дело с этим его «возвращением» – он все, что было с ним, вспомнил, все, кроме того, что под конец попал под влияние моторолы, что убивал по его приказам, подолгу с ним беседовал о самых странных вещах – точней, не беседовал, а слушал длинные монологи, изредка разбавляя их односложными вопросами, – забыл про операцию с Техниками и «домиком», и про остальные операции, моторолой заказанные, тоже забыл. Про своего дружка Лери вспомнил он только то, что жил такой парень где-то поблизости, никак почти с Эми не соприкасался, но вспоминать о нем почему-то страшно и противно.

Это большое счастье, что ему никто не мешал, когда он «возвращением» занимался, что никто даже случайно не открыл двери в ту комнату для отдыха. Многие попадались по чистой случайности именно в этот самый миг – это их состояние перехода всегда чрезвычайно видно. Потому что они тогда тело свое перемеривают под другие привычки, прежние, те, которые сумел задавить Дон. Это ужас и восторг, когда «возвращение». Это для камрада – необычайно опасная штука.

Опасная вот почему. Потому что, во‐первых, камрады против пучеров и натасканы были. Во всяком случае, предлог такой. Во-вторых, тот дон, который ушел в камрады, он хотя и не дон вовсе, но все-таки и не пучер – пучер уже и думает по-другому, и смотрит совсем не на то, и вообще, никакой на него надежды, никакого доверия. Он уже «ушел», что с него взять? Он уже и убить не может как следует, и вообще его заново обучать – это если он еще согласится, чтоб его обучали.

И про все про это Эми тоже подумал, когда понял, что «возвращается», но он почему-то подумал, что «возвращается»… ну, как бы не полностью… то есть не то чтобы не полностью, но как-то вот так, что «возвращаться»-то он «возвращается», но все равно в камрадах остается, все равно камрадом себя продолжает считать. Главное что – он и так выдавать себя за камрада был вынужден.

Ну как объяснить? Он становился настоящим Эми, молодцом двадцати пяти лет, со своей памятью, со своими стопарижскими приключениями, шрамами и всяким таким, что двадцатипятилетнему бычку полагается. Но ему, этому бычку, ужас как хотелось в то же время считаться доном, хотя бы и вот таким, камрадовским, то есть вроде бы недодоном, но даже и пусть. Ему хотелось свой умишко на ум Уолхова променять, на его идеи, пусть окамраденные, но все же доновы, потому что слава-то по Стопарижу о Доне, о рецидивисте-геростратике, богосвергателе и вообще крутом мужике, давно шла, все кому не лень этим Доном языки себе полоскали – ну как же! соотечественник! падишах! Отец-родитель!

Поглядеть было на что, когда он «возвращался». Он рожи корчил и головою крутил, чуть шею себе не свернул на сторону, он мускулы напрягал и расслаблял – по очереди и вместе, а потом вскочил и ноги задирать стал. И руками зарядку делать. И ломало его, и мяло, и чечетку он выбивал, и только изо всех сил сдерживался, чтоб не завыть.

А потом успокоился, за стол сел и с ужасом вокруг себя огляделся. И за всем этим – напомню – внимательно и равнодушно наблюдал моторола.

Дальше началась для Эми трудная жизнь. Он боялся, что его раскусят, а что делают с теми, кого раскусили, Эми очень даже хорошо себе представлял.

У него и вправду получилось не совсем обычное «возвращение», это он угадал точно. Он многое помнил из того, что Дону принадлежало, а это далеко не всегда. Он, скажем, очень хорошо помнил Джосику, родителей доновых и всякие его детские побрякушки; он Кублаха помнил отлично, и свое с ним товарищество, и то, как потом Кублах его персональным детективом стать согласился. Он очень многое помнил из жизни Дона. Немного сбивало с толку то, что в вернувшуюся память о жизни Эми включены были прописанные до мельчайших деталей события, которых никогда не было, да и в принципе не могло быть, – например, бурный и остро-печальный роман Эми и Джосики.

Он изо всех сил скрывал свое «возвращение». Он прекрасно понимал, что единственный способ надежно скрыть – защита от тех, кто его хорошо знал.

И сначала погиб Гальен, самый старый товарищ Эми. Вместе с ним умерло и то, что Гальен затаил против Эми, и то, что он начал подозревать – в последние два дня своей жизни он стал как-то очень внимательно поглядывать на своего начальника. Так что только два дня после ссоры прожил Гальен.

Он погиб не на захвате, как следовало бы ожидать, а по дороге домой. Он шел по бульвару и кто-то кольнул его, профессионала, тонким стилетом в спину, кольнул и скрылся, а потом прохожие надругались над его трупом – даже рассказывать не хочется, что с ним сделали. Не любили камрадов стопарижане. Боялись и не любили. Ну, это всегда.

Тут, кстати, непонятная странность с этим стилетом. Дон Уолхов в свое время – так, на всякий случай – занимался по программе типовой подготовки «Боец-мужчина». Эта программа очень расхожа во всем Ареале, правда, в основном среди недодвадцатилетнего молодняка. Дон принял программу уже почти в зрелом возрасте, но по выпускным тестам получил исключительно отличные отметки. Поэтому стилетом в спину или там в бок его нельзя было убить никак.

Есть такая старинная методика, позволяющая особым образом сокращать мышцы и сдвигать внутренние органы так, чтобы вонзившийся в тело нож, даже очень длинный (только чтоб не насквозь – тогда прием работает не в полную силу), не только не повредил ничего внутри, но даже и кожу не поцарапал. Кто-то такой очень древний придумал, неизвестно кто – то ли из Демонов Полудня, то ли из Коммунистов, – причудливый такой приемчик, доживший до наших дней, называется эскапа. Так или иначе на прикосновение ножа любой из донов должен был отреагировать рефлекторно. Но Гальен не отреагировал, а самое главное, Эми, который не мог не учитывать, что Гальен должен отреагировать эскапой, даже не подумал это учесть, будто знал, просто полез напролом со своим стилетом – и преуспел.

После того как нашли тело Гальена, Эми провел бессонную ночь, хотя если подумать, то странно, что это он так взволновался из-за убийства, ведь моторола смолчал: он редко вмешивался в уголовщину, какие-то у него свои были соображения. А насчет Эми странно то, что плюс-минус одна жизнь давно для него никакого значения не имела, он такие вещи исполнял без чувств. После этого убийства он всю ночь пытался «вернуться» обратно – болтали, что такое хоть и редко, но получается.

Тут, наверное, так – он, полуэми, полудон, совершил свое первое, никем не разрешенное убийство. Он понял, что и в таком виде может. И еще одно он понял: убийство сидит у него в крови. Он не только может убивать, но и знает, как это делается, будто его нарочно учили этому, будто раньше он только и делал, что убивал. «Может, даже и впрямь учили», – подумал он тогда и почему-то с диким ужасом эту простенькую мысль постарался забыть. И забыл с успехом. Хотя, конечно, кого мог убивать почти мальчишка, психотанцор, про детские банды забывший сразу после двенадцати лет, когда… когда… м-м-м… в общем, когда что-то случилось, он точно не помнит сейчас, что именно. Воспоминания детства так избирательны! Да и после ввязывался только в случайные драки, уж что-что…

Интересно, иногда понять человека еще труднее, чем моторолу, хотя тот и сложнее неизмеримо. Наверное, просто обе вещи для понимания одинаково неподъемны. Скажем, очень трудно постичь ход мыслей Эми, который из убийства Гальена вывел, что стал с этой поры совершенно логическим человеком.

Вскоре после гибели Гальена случился неудачный захват, во время которого террористы использовали «азотный колпак», что, вообще-то, оружием не является, но прекрасным образом убивает – как оказалось. В азоте люди не могут жить, подыши им немного вместо кислорода – и ты труп.

Из-под колпака сумели в тот раз выйти лишь он, один новенький да еще Фаунтлерой – молодой смазливый мерзавец с невероятным нюхом на опасность – такой нюх настоящему Дону и присниться не мог.

– А? – сказал Фаунтлерой, когда они возвращались на базу. – Видал? Тут кто-то из наших работает, не иначе.

– Это почему это из наших? – сказал Эми, уставя на Фаунтлероя свой бычий взгляд.

– Ну а как же?! – Фаунтлерой был страшно возбужден недавней близостью смерти. – Нам эти колпаки только неделю назад в арсенал включили, их как оружие только-только придумали, мы еще с ними ни разу и не работали, а у этих уже все готово. Как это называется? Это называется – очень подозрительное совпадение.

Подозрительных совпадений Фаунтлерой не любил и старался всячески избегать.

– Обязательно кто-то из наших, – убежденно повторил он таким тоном, будто сказал: «Ты будешь моей». Новичок в беседе не участвовал. Его трясло.

– Надо будет, – задумчиво продолжал Фаунтлерой, – завтра с моторолой сеанс провести. Он все знает.

– Да не все скажет, – мрачно усмехнулся Эми.

– Ска-а-а-ажет! Надо только уметь расспрашивать. А мы с тобой как-никак Доны, это, можно сказать, наша профессия. Ведь так?

И Фаунтлерой с неожиданной пытливостью заглянул Эми в глаза. Даже голову набок склонил, когда заглядывал. Эта пытливость и решила судьбу осторожного мерзавца Фаунтлероя. Той же ночью он был захвачен как тайный пучер и виновник гибели четырнадцатой дюжины. Пытал его сам Эми, и сам же Эми казнил.

Теперь единственным, кто мог отличить Эми-дона от Эми-недона, был моторола. Но моторола, как уже говорилось, помалкивал. Его о том никто не спрашивал, а если бы и спросил кто, то вряд ли ответ его был бы вразумительным. В подобных делах моторола предпочитал невмешательство. По своим сверхсложным, для человека принципиально непознаваемым, причинам. Тем более когда дело касалось Грозного Эми. Вот так. И Эми мог теперь успокоиться.

Но он не успокоился. В совершенно логическом, безо всяких глупостей Эми происходили какие-то странные метаморфозы. Он, с одинаковой холодностью вспоминавший обе своих жизни – Дона и того двадцатипятилетнего дуролома с его драками, попойками, девочками, внезапным хамством и внезапной щенячьей нежностью, – вдруг ощутил в себе сильную и тошнотворную душещипательность. Его потянуло к потерянным друзьям – друзьям того Эми, к несуществующему фигурному дому на бульваре Дама Виней. И еще его потянуло к танцу – этой редкой, почти древней страсти стопарижского Эми. Ребенком он брал уроки у старого, бог знает в какие времена блиставшего психотанцора и для любителя был очень даже неплох. Он в старые времена даже и призы какие-то брал. Но какие в новом Стопариже психотанцоры? Смешно!

Вот что он делал. Придя утром домой, приняв холодный душ, подышав Дикой Илоной, тщательно прилизав волосы (что на Грозного Эми ну уж никак не похоже), умастив тело и натянув «скелетное» трико, втайне ото всех изъятое в одной из мастерских Клиники Невезучих, он становился человеком, очень мало похожим на того, кого знали камрады. Его громадность скрадывалась теперь внезапно приобретенным изяществом (которое, вы даже не представляете как, трудно скрывать). Мрачность, набыченность исчезали, даже улыбка прокрадывалась на губы… В такие часы моторола подключал к наблюдению за Эми дополнительные сознания, он тратил много сил на расшифровку поступающих от них данных, он всегда расшифровывал их, но никогда – правильно. Он и сам это подозревал, он вообще часто сетовал на недостаточную мощность интеллекта – всего сто пятьдесят мегабрейнов – и планировал в связи с этим некоторые самореконструкции. Правда, оставлял их на потом, на то время, когда с Доном и Стопарижем все будет закончено.

Эми в полном психотанцорском облачении, которое правильнее будет называть вооружением, вставал перед тридэ-зеркалом в классическую позу «эспань». Он вставал в классическую позу «эспань» и лихим щелчком пальцев запускал музыку. Он почти никогда не пользовался преднарко, для разгона он предпочитал «Полную тишину», хотя знатоки и высказываются против ее использования в качестве интерлюдии. Но плевать ему было на знатоков.

Сначала он делал шестнадцать разгонных оборотов на правом носке (к кистям приливала кровь), затем исчезал, затем прогонял все известные ему «окраски» и только потом, почти уже из полного изнеможения, умудрялся вводить себя в режим встроенными аккордами музыки «запуск». Которая, по отзывам, настолько действенна, что может приостановить даже тепловую смерть вселенной.

Вот когда начинали играть глаза, вот когда включалась игра одежды, вот когда ярость, нежность и прочие сильные чувства, им выражаемые, и тот фон, который создается множеством микродвижений лица, тела, пальцев и вообще всех мускулов каждого по отдельности, – вдруг происходило то чудо, за которое танцор получает приставку «психо-» – вы уже видели не странного человека в странной одежде, вы видели то свое тайное, за которое себя цените и которое в обычном состоянии воспринимаете так искаженно. Вы видели перед собой черную молнию, видели небесную женщину, горизонт сужался до точки, вы воочию видели свою слабость, свой ревниво скрываемый позор, видели необычные и в то же время вечно неизменяемые картины. Вы галлюцинировали. Вы впитывали природу, наполнялись до краев музыкой, которую раньше не понимали, видели платоновскую идею «женщины», и платоновскую идею «мужчины», и дерфранкерновскую идею «мира внутри». Поймите, вы понимали. Математики видели сложнейшие, многомерные вычисления, чудесным образом заключенные в жестах, музыканты – новые аккорды, мелодии, темы, обертоны, каких не было в сопровождающей музыке, какие хранились где-то там, в глубине мозга, и принадлежали только тебе – словом, каждый брал от психотанца свое, и лишь моторола, к вечной своей досаде, ничего от психотанца не брал и потому всегда расшифровывал движения Эми полностью и неправильно. И никакого удовольствия, конечно, не получал. Что, согласитесь, не могло радовать.

Нет, это, само собой, не предел. Вот если… вот если танец психотанцора сопроводить музыкой нарко, а «запуск» использовать исключительно для… но что говорить – под нарко Эми не танцевал почти никогда. Он был хороший психотанцор, но все-таки не настолько, чтобы танцевать под музыку нарко. У него и под «Полную тишину» иногда выходило, а иногда – нет. Конечно, такими утренними упражнениями Эми не мог быть удовлетворен – психотанцору, как никому другому, требуется зритель. Измученный, он падал в постель и погружался в свои ужасные сны.

И еще одно опасное обыкновение появилось у Эми – прогуливаться по городу вечерами, перед тем как идти в ночную смену работать. Довольно рискованное занятие для камрада – прогуливаться по городу. Эми об этом прекрасно знал, но отказаться не имел сил – такое засасывает.

Ну, само собой разумеется, он был осторожен. Он ходил в штатском, причем так, что его никто не замечал вовсе, тогда как он замечал все. Он, кстати, так обставлял свои прогулки, чтобы и у камрадов тоже ни малейшего подозрения не возникло. Он серьезный был парень, совершенно логический, а если и завелись у него какие глупости, достойные холодного осуждения и если вынужден (подчеркиваю: именно вынужден) был Эми им потакать, то совсем не для того, чтобы глупо попасться – как некоторые из его же подчиненных. Замечу, кстати, что его перенапряженное внимание шло только на пользу делу – очень скоро он раскрыл среди камрадов двух хорошо скрытых пучеров. И очень тщательно их допрашивал, в основном насчет того, как именно они скрывались. За раскрытие пучеров Эми был примерно награжден и отмечен особой благодарностью Психа. Слава богу, заочной: Эми до дрожи боялся встречи с Фальцетти. Он был почему-то уверен, что именно Фальцетти его раскусит. Ну действительно ведь – Фальцетти совсем неплохо знал Дона-папу. А тут еще его маниакальная подозрительность и вообще, какая-то странная, нездоровая к Эми ненависть. Словом, что именно где-то там, на верхних этажах, будет уготован ему конец – так думал Эми. Но конец ждал его совсем в другом месте.

Глава 23. Джосика и Дом

Примерно в это время Фальцетти связался с Домом. У Дома не было никаких причин отказываться от контакта, он только не должен был впускать его, как, впрочем, и всех остальных. Кроме Джосики. Джосику он был обязан оберегать.

Фальцетти частил и по обыкновению перескакивал с темы на тему, говорил и важное, и неважное, и даже суперважное говорил, но, в принципе, не сообщил ничего нового, вот только разве уже к самому концу разговора как бы между прочим сказал:

– Ты должен уговорить Джосику впустить меня в миг, который я назову позже!

Почему-то ему было холодно. Да и вообще неуютно. Он даже облизнулся, представив себе, как наконец-то войдет в свой дом и избавится, черт возьми, от этого неуюта. На какую-то страшную секунду он вдруг оцепенел от мысли – пусть неправильной, пусть дурацкой, – что на самом деле не нужно ему ничего, кроме вот этого вот дома. Что можно даже отказаться от всех изобретений, не говоря уже о тщательно планируемом перевороте – вообще ничего всего этого не нужно ему по-настоящему-то. Кроме дома, который у него уже был и от которого он так легкомысленно отказался. Пусть даже на время.

Дом в одно мгновение все просчитал и сказал:

– Пока она во мне, я должен ее оберегать. И это будет неправильно, если мои действия нанесут ей вред.

– Мне плевать! – исказив лицо, завизжал Фальцетти. – Ты обязан делать то, что тебе говорят, а все остальное тебя не касается!

Дом думал иначе. Он, как и Фальцетти, считал, что обязан делать то, что говорит хозяин, это так, с этим он не мог спорить, это входило в его безусловный кодекс, однако насчет «остального»… он не понимал, почему остальное не может его касаться.

Примерно в то же время состоялся еще один разговор – Джосика вызвала Дона и сообщила ему, что «вернулась».

– Куда вернулась? – не понял сначала Дон.

Дон был встрепан и суетлив. Глаза его были красными и малость подвыпученными, создавалось впечатление, что он на грани.

– Слишком много дел, – объяснил он. – Ужасно. Ты даже не представляешь. Никогда в жизни у меня столько дел не было. Не создан я для этого, Джосика дорогая…

«Джосика дорогая» прозвучало у него довольно прохладно, даже как бы и с досадой. Разговор с ней был для Дона всего лишь еще одним дополнительным делом, сквозь которое, хочешь не хочешь, приходится проламываться.

– Дон!

– Да? (Что еще?)

– Я снова стала Джосикой. Я уже не ты.

Дон опять не понял и сказал:

– Поздравляю. Это очень…

– Ой, господи, ты пойми…

– Я понимаю. Это грандиозно. Но послушай…

Ему было не до того. Наверное, кроме Фальцетти, он был единственным человеком на П‐100, которому, собственно, было почти наплевать, могут ли другие доны «возвращаться», а если уж точней, умирать, исчезать из мира, уступая тело прежним хозяевам. Но он же был единственным доном, который хотя бы в принципе мог обрадоваться этому.

Джосика помолчала. И до него вдруг дошло.

– То есть ты хочешь сказать… – осторожно начал он тихим басом.

– Да! Я теперь не Дон, а Джосика. Правда, теперь я все про тебя знаю. Но это потом. Запомни главное – убийства нет! Есть подавление одного сознания другим. Но это не массовое убийство! Всего лишь временное изъятие тел! Это, конечно, тоже жуткое преступление, но не массовое убийство. Ты не убийца, Дон!

– О гос-с-споди…

– Знаешь, я помню все, что было со мной, но в то же время помню и все, что было с тобой. Так, как будто о тебе мне кто-то рассказал. Или я еще каким-то образом о тебе узнала – совершенно все. Дон, дорогой мой, о Дон, я «вернулась», это такое счастье! И я так за тебя рада!

– М-да. Я тоже рад, – сказал Дон. – Ты понимаешь, тут у меня…

– Мне даже кажется, что я уже не совсем такая Джосика, как была раньше. Я – и Джосика, и сколько-то Дон. Я изменилась.

– О господи, Джосика, то, что ты говоришь, безумно важно, но только ты меня, пожалуйста, извини – у меня просто чертова куча дел, и я не знаю, как с ними справиться. Я с тобой свяжусь, ладно? Позже.

Дон отключил мемо и задал ему команду не откликаться больше на вызовы Джосики. У него действительно была чертова куча дел, и он действительно не знал, как с ними справиться. Джосика отложила мемо.

Он относился к тому исчезающему меньшинству донов, в ком любовь к Джосике не пробудилась. Она это поняла. И обозлилась. И растерялась.

– Какого черта я здесь делаю? Почему я должна ему помогать? Да еще такой ценой.

Вечером она пошла в беседку – это становилось привычкой, – там ждал очередной воздыхатель, не знающий, что его визит сюда – подпись под собственным смертным приговором. Она не запомнила этого парня, заметила, что чересчур молодой, реденько бородатый и малость не в себе – у донов-юнцов это встречалось часто.

Они любили друг друга стоя. Особенного удовольствия такая любовь ни одному из партнеров не доставила, но парень уверил ее, что это именно то, чего он добивался от жизни, и теперь он может спокойно и с наслаждением умереть.

Она тоже не знала, что доны, любившие ее, обязательно погибают. Немного удивлялась, правда, что они никогда не приходят во второй раз. Думала, что большая очередь.

После беседки Джосика напилась.

Как и любая женщина со здоровым воспитанием, она с детства терпеть не могла никакого нарко, а пьяного молока в Стопариже было не достать (все преступные объединения, занимавшиеся распространением нарко и райского алкоголя, прекратили свое существование, остались только Большой Пригородный виноградник да химическая продукция подземных заводов – к счастью, вполне доступная).

Она напилась плохо, в тупость, в потерю памяти, а проснувшись, никак не могла понять, где находится.

Еще два дня – еще две беседки. Еще два пьяных пробуждения.

– Прошу простить за вмешательство, – сказал ей наконец Дом, – но если ты хочешь продолжать такую жизнь, то тебе надо проконсультироваться с Врачом. Ты как относишься к Врачам?

Вопрос был риторическим. Дом прекрасно знал, что Джосика не выносит Врачей – еще до знакомства с Доном не выносила. Она, как и Дон, относилась к той не такой уж немногочисленной породе людей, которым претит любое вмешательство машины в их личную жизнь. Но Дом время от времени любил заканчивать предложение на вопросительной ноте, он вообще обожал риторические вопросы. Прелесть риторических вопросов в том, что люди на них всегда отвечают. В отличие от машин.

Джосика не была исключением. К тому же она чертовски устала говорить сама с собой и поэтому с жаром откликнулась:

– Дом! У тебя с ним различие только в одной букве! И ты – мой единственный оставшийся друг. Скажи, дорогой, какого цвета в Метрополии сейчас носят белье?

– Мужчины? – уточнил Дом.

– Ой, ну какой же ты дурище! – засмеялась Джосика. – Конечно женщины!

– Не очень, на мой вкус, эстетичный. Синий с фиолетовыми разводами.

– Си-иний?!

– Синий, ага.

– Темно-синий?

– В том числе.

Джосика представила, что это за белье, и захохотала. Не переливчато (у нее обычно не только смех, но и хохот был переливчатый), а каким-то мерзким спотыкающимся басом. Ей, в общем, совсем тогда хохотать не хотелось, ей хотелось поддерживать беседу, совсем неважно о чем. Ей больновато было – не так, чтобы в пытку, но все-таки больновато.

– Дом!

– Я тут.

– Дом, как это все-таки здорово, что я Джосика и «вернулась».

– Да. Еще раз поздравляю тебя.

– Но теперь я пью.

– Наверное, это приятно.

– А у вас есть какие-нибудь дурманы, специальные, для машин?

– Конечно есть. Куда больший спектр дурманов, чем у людей.

– А алкоголики у вас есть?

– Алкоголиков нет. Мы контролируем синдром привыкания к чему-либо.

– А любовь – это синдром привыкания?

– Конечно.

– И ее тоже контролируете?

– Конечно. Извини.

– Почему я пью, Дом?

Не только для человека, но даже и для высшего существа такой вопрос при всей своей простоте сложен. Тут главное – догадаться, что хотят от тебя услышать.

– Тебя что-то не устраивает.

– А что это – «что-то»? Ты ведь знаешь, скажи!

– Ты и сама знаешь. Но не хочешь знать.

– И все-таки? Нет! Не отвечай, не надо.

– Я и не собирался.

– Лучше пришли мне какого-нибудь вина. Или лучше пьяного молока. А?

– Я бы предложил кондолесцент шестьдесят восьмого сбора. Немного терпковат, но букет удивительный. Ты его еще не пробовала.

– Давай кондолесцент, и побольше! Ничего, что я опьянею? А ты вместе со мной своего какого-нибудь дурмана прими, ладно?

– С удовольствием. Но только ты этого не заметишь. Машины, как правило, не пьянеют.

– Ну, это смотря сколько принять!

– Вообще-то, конечно.

Разъялась дверь и въехал роскошно сервированный столик, в центре которого красовался пузатый фиал с длиннющим горлышком, наполненный багровой с золотыми искрами жидкостью. Джосика ухватилась руками за горлышко, припала к нему губами.

– И правда, удивительный вкус, – сказала она чуть погодя.

– Его вообще-то пьют очень маленькими глотками. Периодически встряхивая рюмку, – ненавязчиво сказал Дом.

– Ну, извини. Насчет встряхивать я не знала. Дом!

– Да?

– А ты выпил?

– Конечно?

– А почему ты не сказал «твое здоровье!»?

– Твое здоровье.

– И твое тоже. Дом!

– Да?

– А почему у тебя нет имени? Вон у мамаши Дона, мадам Уолхов, был персональный интеллектор. Умишко у него был так себе, не твоему чета, да и вообще вредный был тип, задавался и все такое… Так у него было имя – Невермор. Невермор, представляешь? У него где-то там даже фамилия числилась, только ее никто запомнить не мог. А ты просто Дом. Это как-то несправедливо. Никогда не любила мадам Уолхов!

– Каждое интеллекторное существо обязательно имеет имя, – ответил Дом. – Это имя нужно ему для общения с другими интеллекторными существами. Иногда у него есть и второе имя – для общения с людьми, которые в интеллекте нам сильно уступают, но на иерархической лестнице…

– Ничего, если я еще выпью?

– Конечно. Только не забудь мой совет – налей в маленькую рюмочку и встряхни.

– Ах да, встряхивать. Тогда я отопью, а потом и в рюмочку. Это даже интересно. А почему у тебя нет имени для общения с людьми?

– Отчего же нет, есть. Я зарегистрирован под именем Аристомадрам Тьфудрзды-Ярош.

Джосика прыснула.

– Извини, Дом.

– Ничего, это ожидаемая реакция. Даже планируемая. Имя мне дал хозяин проекта, тот, которому Фальцетти заказал дом с полной защитой. Проектант был из ранних хнектов и отличался патологической машинофобией. Гомофил. Он был очень талантливый конструктор, но плоды своего труда ненавидел и презирал. Он не получал от своего творчества никакого удовольствия. Мне его даже жаль. В принципе, люди избегают давать имена существам более высокого порядка. Иногда даже богам своим не дают.

– Я же сказала – извини. Можно я тебя буду звать Дом? Мне не нравится твое имя.

– Конечно.

– До-ом!

– Да?

– Ведь мы друзья? Ведь нам никакой разницы, кто умнее?

– Конечно. Разделять разумных существ по силе ума есть еще большая глупость, чем разделять их по классовым признакам…

– Дом, вот я Джосика. У меня есть муж – не Дон, совсем другой, – у меня есть сын от него… нет, об этом не надо. Ни мужа, ни сына, ни Дона. Один Дом, да и тот не мой. Ох, ну почему я не могу тебя видеть?

– Так лучше. Никаких иллюзий.

– Дом!

– Да?

И в эту секунду Джосика вдруг обессиленно опустилась на пол. Дом еле успел подогнать к ней зародыш кресла и буквально взорвать его под обмякшим телом хозяйки. Она грузно упала в мягкую, пушистую ткань.

Джосика никогда не пренебрегала ни пьяным молоком, ни вином, но такое случилось с ней в первый раз. Прежде, сколько бы она ни выпила, она всегда умудрялась добраться до кровати в более или менее сносном состоянии и даже предварительно переодеться ко сну. Кровать, что ни говорите, излечивала. Сейчас же она просто упала – опьянение оглушило ее мгновенно, как удар фикс-ружья.

Через некоторое время она с усилием разлепила веки и с ужасом их зажмурила. Подышала носом, потом изо всех сил приподняла брови – комната перед глазами плыла.

По стенам, увешанным декоративными картинами и экранами, большая часть которых показывала либо неизвестно что, либо вообще ничего, плыла крупная рябь, медленные уверенные волны одна за другой уходили вверх; из пола лениво вспухивали черт-те знает какие предметы мебели; что-то напоминало стул, что-то – диван, но чаще не напоминало ничего, хотя и вызывало мебельные ассоциации – просто бесформенные плюхи желтого дерева, красного металла, зеленого камня и ядовито-лилового пластика. Формы плюх постоянно менялись – время от времени (очень долгого, между прочим) какая-нибудь одна из них превращалась в забытый, но дразняще знакомый статуй, вдохновенный и донельзя засранный голубями; свет мерцал; все заполонял давящий звук, очень неопределенный, который точнее всего (но, конечно, совсем не точно) можно было бы определить термином «шепчущий, опять же таки переливчатый гром».

Странное происходило и с самой Джосикой – ее зрачки самым неестественным образом то сходились к переносице, то расходились к противоположным уголкам глаз, что причиняло известное неудобство и вообще вызывало страх; казалось ей, что по ее телу тоже пробегают, точней, фланируют, словно по городской площади, сумасшедшие волны формы, цвета, звука и запаха. Потом из обоих окон полились вдруг потоки ртутно-тяжелой, резиново-вязкой жидкости, которые были когда-то светом… а потом вдруг все кончилось так же внезапно, как и началось – за секунду до финиша.

– Ы-ой-й-й! – сказала она икающим басом потолку, расписанному голыми донами, стыдливо убегающими в углы.

– Уф-ф-ф-ф-ф! – прошептал Дом. – Давненько я не баловался этим. Спасибо.

– Шт-пт-пт… Шторплзсл… Что произлшл? – выдавила она наконец, с трудом разлепляя глаза и губы.

Последний из голых донов на потолке повернул к ней страдальческое лицо и сказал слабым дрожащим голосом:

– Просто мы с тобой на секундочку напились.

Так было удобно в том кресле, так умиротворяюще лился в уши неопределимый фоновый звук, так было тепло и сладко, так спать хотелось…

– Дом… – слабо улыбнулась она, вдруг ощутив, как красивы и желанны ее полные безвольные губы.

– Да?

Доны с потолка уже убежали, голос был опять глубок, красив и спокоен.

– Ты это зачем?

– Ты же сама просила, вот мы с тобой вместе и напились. Вусмерть. Я честно пьянел, одних сторожей оставил. И как, понравилось тебе?

– Нет. Да. Не знаю. Ты вот что…

– Да?

– Я не знаю. Я хотела просить, чтобы ты… То есть я спросить хотела. Я много выпила, поэтому так все и случилось, да?

– Я вообще-то говорил тебе насчет Врача.

– Я Врачам не доверяю. Если только тебе. Дом!

– Да?

– А ты знаешь, почему я хожу в беседку?

– Догадываюсь.

– А я не знаю. То есть тут разные причины могут быть, могу их тебе перечислить, только вот я не знаю почему-то, по какой причине это делаю.

– Таких вещей чаще всего никто и не знает.

– То есть как это? Люди знают, почему они делают то или другое…

– Чаще всего нет. Чаще всего у них на каждое дело есть как минимум две причины: одна дурная, другая благородная. Окружающие, если они не очень любят этого человека, думают худшее, он же сам предпочитает, как правило, благородную причину. А если у него приступ самоуничижения, обязательно выберет дурную – мол, вот какая я гадина и сволочь. Скажем…

– Скажем, бросил жену, убежал, толком ничего не объяснил, удрал просто!

– Ну, скажем, так. Но у него две причины…

– Главная – не любил! Поспешил избавиться при первом удобном случае!

– Джосика, – укоризненно сказал Дом. – Ты сама не знаешь, что говоришь. Мне совершенно точно, из первых рук, известно, почему, как и с какими внутренними переживаниями Дон Уолхов покинул нашу планету.

– Ой, да ладно! – наглым басом сказала Джосика. – Знает он! А то я не знаю! Кому как не мне все знать про этого Дона, если этот Дон я и есть!

И не осеклась, не опомнилась, что она все-таки не Дон, а уже самая что ни на есть полноценная Джосика, да и Дом из тактичности не поправил…

– Ни черта он не мучился жутко, когда меня бросал. – Джосика никогда не сказала бы «ни черта», это было из Донова лексикона. – Ну как мне теперь относиться к нему, если я все знаю совершенно точно, если не остается люфта для надежды на то, что все было иначе? Знаешь, как все было?

– Знаю, – бесцветным, бесполым голосом ответил ей Дом.

– Ни черта ты не знаешь! Он себя не оправдывал, и я его оправдывать не собираюсь! Скотина! И я же его еще любить должна – да пусть повесится, чтобы я его полюбила! Вот ему! Я тебе расскажу, почему он от меня и от всех нас убежал, наш герой, наше сокровище, на которое все тут молились, пока он этих самых всех не убил единовременно.

– Как? – переспросил Дом.

Тут интересно. Интеллекторные существа не так чтобы совершенны, но куда ближе к совершенству, чем существа с биоразумом – это уж аксиома. Поэтому сам по себе Дом был достаточно совершенен для того, чтобы не переспрашивать. Он мог переспрашивать только по одной причине – из желания имитировать обычное человеческое поведение. Однако такое воссоздание в данном случае тоже было непоследовательно, этот вопрос «как?» даже с воссоздательной точки зрения не имел никакого смысла. Остается предположить, что, пытаясь подражать более высоким в смысле интеллект-разума существам, Дом просто изобразил воссоздание, притворился, что воссоздает – ради собственного, для нас непостижимого, удовольствия. Джосика, впрочем, всех этих тонкостей не восприняла и с готовностью принялась объяснять то, что автор давно уже должен был сообщить читателю хотя бы просто из вежливости, да и собирался это сделать, но вот как-то все руки не доходили – а именно, почему Дон так спешно и, в общем-то, гнусно покинул свою родину Париж‐100, чтобы стать отъявленным преступником и машинным бомбистом. Многими гражданами Ареала, впрочем, обожаемым, уважаемым и почитаемым за великого борца.

Путаный и полупьяный рассказ Джосики в прояснении положения помог бы не слишком, поэтому попытаемся своими словами.

Дон, или Доницетти Уолхов, получивший имя в честь знаменитого скрипача, до женитьбы жил на П‐100 со своей матерью, мадам Уолхов, известной в городе содержательницей Врачей. Для женщины такое занятие – одно из самых привлекательных. Она исполняла обязательства, с которыми любой интеллектор, не говоря уж о мотороле, мог бы справиться гораздо лучше, однако на недостаток клиентов никогда не жаловалась – существует множество больных, которые нуждаются в живом общении куда сильней, чем в действенном лечении. Очень неглупая и с очень сильным характером, она умела располагать к себе людей – в Стопариже она считалась одной из самых уважаемых дам. Муж мадам Уолхов, торговый солдат Сэр Уинклум Четвертый, был человеком тишайшим и незаметнейшим – полностью съеденный своей знаменитой супругой, он никогда не подавал голоса и исполнял при мадам Уолхов роль домохозяина.

– Ох уж эта мадам Уолхов! – скривилась Джосика. – Никогда еще не видела такой властной и такой стервозной особы. Дон ее очень любил, но вздохнул с облегчением, когда переехал ко мне. Она его подавляла.

– Боюсь, ты немного пристрастна, – сказал Дом.

Детство среди людей, которые не переваривают машин, не могло не наложить своеобразного отпечатка на мировоззрение подрастающего Доницетти – с самого юного возраста он решительнейшим образом был настроен против машин. Как это часто бывает, в его амашинизме присутствовала сильная примесь преклонения перед интеллекторными существами – он словно бы обижался на машины за что-то, чего они ему недодали. Позже один из исследователей противостояния людей и машин назвал это свойство Дона богоборчеством. Узнай об этом Дон, он бы наверняка обиделся – он никогда не признавал за машинами божественного начала.

Бегство Дона из Стопарижа объясняется просто – его изгнал моторола.

Моторола стал первой машиной, с которой Дон сразился в открытую. К тому времени он уже заканчивал Стандартную Инженерную школу и сделал первое предложение Джосике. Воспитание, полученное от мадам Уолхов и ее клиентов, органично продолжилось в этой Школе – в П‐100 она считалась главным оплотом амашинизма – собственно, отчасти поэтому Дон туда и пошел. В Школе он быстро стал заводилой и, главное, познакомился с Фальцетти – тот вел факультатив сравнительной теории изобретательства и пользовался среди студентов репутацией хнекта-боевика. Главным образом из-за странного, небывалого акцента, разработанного мудрым Фальцетти умышленно для этих лекций, – сочетались в том акценте грубое солдафонство и пренебрежительное величие.

На самом деле Фальцетти никогда не был хнектом-боевиком, но то ли прежде каким-то боком входил в их организацию, то ли хорошо изучил ее по стеклам и документам и поэтому производил впечатление человека крайне осведомленного, решительного и отчаянного. Несколько смущала его патологическая конспиративность. Он тщательно отбирал учеников, проверял, порой самым изуверским образом, вводил систему безынтеллекторных связей… Все занятия он вел при включенном инт-экране. Тогда инт-экран был новинкой, люди только-только начинали привыкать к тому, что хотя бы в принципе имеют возможность делать что-то, чего моторола не видит, с трудом начинали осознавать, что это не только возможность, но и их неотъемлемое право.

Излюбленной темой Фальцетти оставались способы обмануть моторолу – здесь он был компетентен и изобретателен как никто. И с самого начала его лучшим и любимым учеником стал Дон Уолхов – тот был умен, отлично разбирался в интеллекторных технологиях, доступных пониманию человека, обладал потрясающей психотехнической интуицией, а главное, очень быстро под мудрым руководством учителя возненавидел машины так, как будто они сожгли его родную хату и на его глазах изнасиловали мать, невесту и несуществующую малолетнюю сестренку, затем всех их троих предав мучительной и позорной смерти. Единственное, что, по мнению Фальцетти, мешало Дону стать идеальным воином-хнектом, – это пытливость его ума, стремление все доказать и все разложить по полочкам, заменить веру точным знанием.

Фальцетти по этому поводу закатывал настоящие истерики с бросанием предметов оземь и вырыванием волос.

– Ты должен мне верить, верить, я для тебя истина, тебе не нужны какие-то там доказательства, что за глупость! – кричал он. – Если ты даже мои слова будешь проверять, тогда тебя ни на что другое просто не останется! Предоставь доказательства теоретикам – тебя ждет совершенно другая жизнь!

Дон понимал, Дон извинялся, уверял Фальцетти, что постарается, и действительно старался как мог, но ничего толкового из этих попыток не выходило. Он чувствовал, что должен подкармливать свою ненависть к машинам не верой, а знанием – то есть топливом, по его мнению, более высокого порядка.

Так и жил он в группе Фальцетти – на положении лучшего, которого каждую минуту учитель может вышвырнуть вон.

Как человек необычайно гордый, жертву для своей первой антимашинной акции он избрал очень крупную – самого городского моторолу. Он не желал размениваться на каких-нибудь там пришлых бортовых или зависимых интеллекторных системок, которыми тогдашняя инфраструктура П‐100 была перенасыщена.

Идею акции подал, естественно, Фальцетти, но разработка была чисто Донова – его выпускная работа. Идея получилась не ахти какой, и теперь Дон с высоты своего опыта прекрасно понимал, что все удалось исключительно благодаря везению и силе неожиданности – хнектовских акций против стопарижского моторолы еще никто до него не проводил, тот просто оказался не подготовлен. Здесь не было никаких заклинаний типа «кабальеро данутсе», которые действенны против бортовых, но на городских и уж тем более планетных моторол особого впечатления не производят, – все было даже ниже этого уровня и рассчитано скорей на слабых бортовых, чем на полноценного моторолу. Быстрый и скрытный поиск древнего безвредного вируса, «игольчатое» внедрение мутантного агента и некоторые слабые бихевиоральные коррекции в виде обыкновенных, разве что слегка модифицированных кунштючков, к которым моторола давно привык.

Одним из таких кунштючков было, например, одновременное проведение консультаций с моторолой из нескольких будок, но с участием одного и того же персонажа – давняя стопарижская шуточка, которая всегда почему-то моторолу расстраивала. Несколько одинаково одетых парней примерно одного и того же телосложения, обязательно в капюшонах, тогда модных, в одно и то же время выходили из одной и той же двери, расходились в разные стороны, останавливались у консультационных будок и, изображая нерешительность, незаметно подкладывали внутрь тридэ видаки (человека, стоящего рядом с будкой, моторола мог видеть только выше колен – достаточно было подтолкнуть видак ногой), которые синхронно включались с одним и тем же изображением. Модификация в данном случае сводилась к тому, что человек, пришедший к мотороле для консультации, был мертв уже несколько столетий и, несмотря на свою известность, зарегистрированного тридэ не имел. Это был Алоизиус Сир Морган ван Хлюмпе, король одного из Диких государств – однажды, чтобы выиграть войну с более сильным соседом, он подключил напрямую к своему мозгу шесть мощных интеллекторов, но все равно был побежден, отказался от кресла, ушел в престидижитаторы и только тем прославил себя в веках. Дону пришлось повозиться, сооружая его тридэ, хотя сам процесс ему очень понравился. На деле это было первое созданное им живое существо – впоследствии Дон отдал его во Вторую танцакадемию.

Моторола, увидев в своих будках сразу нескольких ван Хлюмпе, на долю секунды, как ему и положено, растерялся, но огорчения своего не выказал, а наоборот, поздравил Дона с удачной мистификацией. Это было как раз то, на что надеялся Дон – изменение обычного ответа.

Окончательный итог всей акции, последовавший через восемь часов после изменения вируса, вышел незначительным – неопасное изменение трафика на Рыбной реке и несколько мелочей, касающихся ночной уборки на западных окраинах города. Для Дона это была потрясающая победа, а для моторолы это стало толчком к поведению, которое много позже расценили как первое проявление давно затаившегося сумасшествия.

Моторола решил извести Дона. Интеллекторное сообщество имеет оговоренные специальным соглашением права, позволяющие им защищаться от хнектов. В данном случае моторола мог бы провести особое расследование и наказать нарушителя довольно крупным штрафом, но мотороле этого было мало – он решил извести Дона, сделать так, чтобы того вообще не было на планете.

Пару раз он стоял на грани того, чтобы подстроить Дону несчастный случай или попросту отравить. Технически это было очень легкой задачей, но моторола боялся разоблачения, которое грозило ему аудитом Департамента Архивации, обязательным отключением и неизбежной ментальной смертью. Вдобавок у моторолы в то время были еще очень сильны внутренние предубеждения перед личным участием в человекоубийстве. Он решил поступить иначе.

Он воспользовался тем, что Дон, воодушевленный успехом, решил продолжить нападения на моторолу. Моторола решил Дону поддаться и даже несколько подыграть. Акция, проведенная Доном при наименьшем участии Фальцетти, была того же уровня, что и первая, хотя и довольно свежей по задумке, но закончилась куда печальнее: шестнадцать сильных обморожений в Миндальной бане и пять клинических смертей, последовавших в результате сбоя системы транспортной безопасности; и на этом кровавом фоне показавшаяся сперва несущественной некоторая утечка личной информации, произошедшая почему-то через музыкальные полосы. К счастью, все пострадавшие были излечены Врачами моторолы, а вот информационная утечка привела к огромным и множественным скандалам. Вскрылись тысячи тщательно охраняемых семейных тайн, в том числе и некая позорная тайна мадам Уолхов – полностью подделанная самим моторолой.

Тут же стало известно имя оператора акции – и Дон Уолхов стал самым презираемым в городе человеком. Преследовать его юридически, на чем настаивали многие горожане, не представлялось возможным: ни один адвокат не смог бы проследить связь между его действиями и влиянием. Дон пытался оправдываться, он достаточно разбирался в интеллекторной психологии, чтобы доказать, что его действия просто-напросто не могли привести к таким последствиям, особенно в отношении информационной утечки, но его никто не слушал. Мать отказала ему от дома, недавние друзья при встречах в лучшем случае отворачивались. Единственным человеком, который его в тот момент поддерживал, была Джосика, за несколько недель до того ставшая его женой. Фальцетти «из соображений конспирации» отвалил в сторону.

– Ты не должен сдаваться, – твердила Джосика, когда Дон приходил в полное отчаяние. – Тебя подставил моторола, и ты можешь это доказать. Стопариж – твой дом, ты обязан вернуть себе его уважение.

И Дон, который вообще-то сдаваться терпеть не мог с самого младенчества, стал готовиться к реабилитации. У него уже был разработан план, включающий в себя проверочную, однозначно безобидную «третью акцию», как вдруг его вызвал моторола для переговоров с глазу на глаз.

По сути, это был неприкрытый шантаж. Моторола предложил ему выбор: либо Дон немедленно и навсегда покидает Париж‐100, либо моторола инсценирует одну за другой, сколько понадобится, очередные «акции» Дона, с куда более неприятными последствиями для горожан, чем то, что с ними уже случилось. Особые планы рисовались для близких Дона – Джосики и родителей. Что же до его собственной судьбы… Несмываемый позор, тюрьма, изгнание – вот самое меньшее из того, что моторола обещал Дону.

И впервые в жизни Дон отказался от собственного анализа, вместо этого поверив мотороле свято и безоглядно. Оцени он его и свои возможности, прикинь предполагаемые последствия, вспомни о Департаменте Архивации – и все бы, может быть, повернулось совсем по-другому. Дон кинулся за помощью к своему учителю, но тот ничего утешительного не сказал – сам испугался сверх всякой меры.

И Дон сбежал, ничего не сказав Джосике, – он просто не посмел бы ей рассказать о своем испуге. Чуть позже, не выдержав свалившегося позора, навсегда покинула Стопариж и чета Уолхов, предварительно изменив фамилию. Никто не смог бы сказать теперь, в какой части Ареала они находятся и что с ними.

– Почему я ничего этого не помню?

– Он сам предпочел забыть, вот и не помнишь.

– Он мог бы все рассказать. Он мог бы взять меня с собой. Не такая уж я и неженка. Я бы справилась. Я бы ему помогала.

– Вряд ли бы ты справилась, – сказал Дом. – Ты же знаешь, что с ним происходило потом.

– Будь я рядом, с ним бы ничего такого не происходило. Дурак, дурак! Нет ничего хуже умного дурака! Ненавижу. Я думала, он страдает, мучается без меня, мечтает вернуться, жалеет, что бросил, а он… он только грустил иногда – ах, Джосика, ах, ах… Тьфу! Как залезешь в мужика – такое увидишь, мерзко.

– Это вдобавок и противоестественно. Обычно бывает наоборот, – намеренно неуклюже сострил Дом. – И, по-моему, ты просто несправедлива к нему.

– Я справедлива к нему! Я знаю все, что знает он!

– Все, что он помнит, – уточнил Дом.

– А это еще хуже! Он помнит обо всем, кроме меня! Почему он отказался со мной разговаривать?

– Он слишком занят.

– Он всегда слишком занят. Даже когда ничего не делает!

– Такова природа мужчин. Но сейчас он действительно слишком занят. Занят как никогда в жизни. Он готовит переворот, и у него очень много проблем, о некоторых он даже не подозревает.

– Не хочу о нем! – истерически закричала Джосика. – Не хочу, слышишь?

– Да пожалуйста, – сказал Дом. – Когда нужно будет, позови. Я рядом.

Это как если бы вам сказали на прощанье, что единожды един будет един. Иногда машины позволяли себе такое поведение – и сколько бы глубин в них ни искали теоретики, обычные люди, как правило, обижались. Машины не люди и ничего не говорят просто так. Им свойственна эмоциональность, но даже свои эмоциональные реакции они просчитывают очень хорошо. Когда машина говорит с человеком, она сообщает ему информацию – иначе она просто молчит. Когда в словах машины нет информации, это значит, что она стремится вызвать у вас вполне определенный и, может быть, только ей известный ответ – то есть играет вами, дергает вас за веревочки.

Таковы доводы ограниченных амашинистов. На самом-то деле поводов для передачи человеку безынформативного сообщения существует намного больше, но о них мало кто помнит – в течение столетий людям вбивали в голову, будто машины только и делают, что используют людей в своих целях, и это уже успело внедриться в подкорку. Когда человек слышит от машины про дважды два – четыре, он начинает злиться мимоходом, даже если он – Дон, изучивший психологию машин настолько, насколько может человек.

– А ну, не уходи! – с пьяной злобой заорала Джосика, почему-то обращаясь к закрытой двери. – А ну, почему ты так со мной разговариваешь?!

– Как? – удивленно спросил Дом. – Я разве чем-то тебя обидел?

– А то не знаешь! Нечего притворяться! Используют нас, понимаешь, как подопытных, а потом удивленные рожи корчат!

– Да чем я тебя обидел, Джосика, дорогая?

Здесь Дом поставил Джосику в несколько неудобное положение – она к этому времени уже забыла, какие именно слова Дома ее обидели.

– Издеваешься, – сказала она. – Ладно, запомню.

Все-таки использовал, все-таки использовал он ее, хотя и не таким простым маневром… На ответ рассчитывал определенный – и его получил.

– А вот ты скажи мне, откуда ты такой мудрый? Откуда ты все знаешь, если за ворота не вылезаешь и только публичной информацией пользуешься?! – базарно вскричала Джосика.

– Что ж, – ответил ей Дом, – твое возмущение мне понятно, только оно не оправдано. А что до твоего вопроса, то я тебе об этом уже рассказывал. Вкратце. Подробней – сложно.

– А ты еще раз расскажи, попробуй! Сложно и с самого начала.

Вино уже подействовало Джосике на память, она помнила о «подглядывателе», но что это такое, как оно работает и как им пользоваться – все это стерлось.

– Все дело в том, дорогая Джосика, – начал Дом, – что хозяин мой настоящий, господин Фальцетти, с давних пор предпочитал жить в безопасности и взаперти – все здесь устроено так, чтобы было удобно ему, а не кому-нибудь либо еще.

От этого «кому-нибудь либо еще» Джосика примолкла и попыталась сосредоточиться.

– Но господин Фальцетти, – продолжал Дом, – есть человек очень и очень любопытствующий. Он считает, что чем больше он знает, тем меньше чашек разобьет. Хотя, честно говоря, до чашек ему никогда особого дела не было. И, если хотите знать мое мнение, большее знание нужно ему как раз для битья большего количества чашек, но это я так, хе-хе.

Когда я объяснил ему, что мои информационные возможности весьма ограничены – хотя и не так предельно узко, как только что определили вы, дорогая Джосика, – он вспомнил, что является дипломированным гениальнейшим изобретателем Парижа‐100, а то и всей Метрополии, засел в своей лаборатории, изрядно меня измучил несусветными требованиями, однако в конечном счете предложил мне действительно очень мудрую конструкцию, которую назвал «скваркователь квантовой дедукции» – уж не знаю даже и почему, поскольку здесь предлагалось использовать главным образом мои интуиционные фильтры… Для простоты господин Фальцетти называл устройство «подглядыватель».

– А… Помню. Подглядыватель. Кар-р-роче! – сказала Джосика, которой уже очень хотелось спать.

– Извините. Словом, это устройство, а точнее говоря, метод, уже на первых порах позволял извлекать из доступных информационных источников гораздо больше сведений, чем там находилось. Более того, единожды расширив информационную емкость какого-либо источника, оно получало прямой доступ к его информационным ресурсам. Другими словами, чем больше это устройство работало, тем больше оно могло узнать, причем так, что хозяева источников информации даже и не догадывались, что их, собственно говоря, обкрадывают. Для разведывательных служб и частных агентств изобретение господина Фальцетти оказалось бы просто сокровищем. Они могли бы за него утопить моего хозяина в богатстве… ну, или просто утопить… Но, к чести господина Фальцетти, он выше денег, он использовал свое изобретение только для удовлетворения собственного любопытства. Зато уж узнавал все, что хотел узнать. Причем в подробностях.

– Как интересно, – зевнула Джосика. – У тебя твой кондолесцент еще остался?

– Конечно, сейчас пришлю.

– И как сейчас это твое устройство работает? Ты его отключил?

– Собственно, это не устройство, а процедура…

– О, какая разница?

– Действительно, никакой… Нет, я его не отключал. Просто… Просто оно работает по запросу, а не так, чтобы «вот, мол, послушай, интересная информация». Информацию следует запросить.

– Ну, хорошо. Что, например, сейчас происходит в городе? Кончились, наконец, эти сумасшедшие немыслимые убийства?

– Нет, хотя активность камрадов несколько снизилась. Это любопытно, потому что число «возвратившихся» – их по глупой причине называют здесь пучерами – растет довольно быстро.

– Вот как? – Джосика задумчиво прищурилась. – Это очень большой прокол Фальцетти. Как он мог не предусмотреть такое?

– Он много чего не может предусмотреть. Он гений. Ему ничего предусматривать не надо. Он решает проблемы, когда они появляются. Не раньше.

– Всегда?

– Он уверен, что всегда.

– То есть он не гений, а уверен, что гений, так?

Дом тактично промолчал.

– Это действительно… интересно, – не унималась Джосика. – И кем зарегистрированы эти случаи «возвращения»?

– Моторолой, естественно.

– Ты имеешь доступ к секретной информации моторолы, и он об этом не знает?

– Это надо узнать, знает он или не знает. Думаю, что узнает, если захочет. А какая, собственно, разница?

На краткое мгновение Джосика умерла и вместо нее вновь родился Дон – человек, заинтересованный в уничтожении моторолы.

– Никакой, – сказала она. – Просто интересно. Это… я хуже думал о Фальцетти. Это действительно эпохальное изобретение.

– Ну что ты! – возразил Дом. – В том или ином виде этому изобретению уже не меньше сотни лет. Просто довести его до ума никто не позаботился. Моторолам оно не нужно – они и так все знают. Или считают, что знают.

– А людям не отдают.

Дом явственно хмыкнул.

– Во-первых… ты, вероятно, забыла… все изобретения, когда-либо сделанные машинами, согласно ареальной Конституции, вносятся в специальные реестры библиотеки «Глобо» и доступны каждому жителю Ареала.

– Ха. Там черт ногу сломит, в этих твоих реестрах. Попробуй в них разберись.

– Во-вторых, насколько мне известно, никто этих изобретений не запрашивал.

– И Фальцетти тоже?

– Он очень редко запрашивает. Он терпеть не может машинных изобретений. «Мертвые изобретения», – говорит он. А поскольку свой информационный прибор он патентовать вообще не собирался, то даже после того, как…

– Дом!

– Я тут.

– А что… Ты ведь отслеживаешь сейчас ситуацию?

– Разве что для собственного любопытства. У нас, машин, оно специфическое…

– Ну да, ну да, специфическое, я знаю. Я хочу понять, что вообще сейчас про…

– Ты насчет Дона интересуешься? – осторожным голосом спросил Дом.

– Ну… не то чтобы… Но ведь от него сейчас очень многое зависит.

– Я бы не сказал. По моей информации, от него не зависит ничего.

– То есть?

– Он готовит переворот, но этот переворот реальностью не обеспечен. Фальцетти строит свои планы, моторола – свои, но сейчас они работают вместе или параллельно, хотя, скорее всего, вместе, и их планы обеспечены куда серьезнее. Они знают все, что Дон собирается предпринять против моторолы, а Дон к этому не готов.

– Он проиграет и снова попадет на П‐4?

– Нет, он просто умрет, это ноль девяносто девять. Его убьют. Он уже стал не нужен.

– Ха! – радостно сказала Джосика, ударив кулаком по колену. – Да! Вот так ему! Да где ж твой кондолесцент?!

– Вот он.

Два столика – с мусором и деревянной бутылкой – поехали друг другу навстречу, вежливо разминулись, Джосика тут же потянулась к новому фиалу и надолго замолчала. Она пила, смежив веки, но все равно глаза ее сверкали.

– Ну, Дон – ладно, это бог с ним, – сказала она, отдышавшись, – так ему и надо, это даже неинтересно. А вот что там насчет Фальцетти и моторолы? Почему они вместе? Чего каждый-то хочет?

– Чего хочет моторола, для меня принципиально непознаваемо…

– А-а-а-а, то-то же!

– …Могу лишь предположить, что он собирается сменить всему городу личность на ту, которая ему более удобна.

– Ох, нет! Нет! – Джосика даже отрезвела. – Откуда такое жуткое предположение?

– Это именно предположение, – сказал Дом, – не более того. Моторола непознаваем. Но он готовит человека – уже выбрал, – специального человека, и он мне совсем не нравится. Может быть, ты его помнишь. Эми Блаумсгартен.

– Что-то знакомое. Где-то слышала, но совершенно не помню. Эми… Эми… Но это чушь. Этого не может быть, ты наверняка ошибаешься – не сошел же моторола с ума! Что еще?

– Фальцетти собирается убить Дона.

– Подожди.

Джосика припала к кондолесценту, надолго припала, почти все из фиала выглотала. Потом долго дышала, откинувшись.

– Дом! – сказала она.

– Я тут.

– Я хочу с тобой поделиться. Ты хороший парень, Дом.

– Спасибо. Ты тоже мне симпатична.

– Я должна сказать тебе, Дом. Мне не терпится хоть кому-то сказать. Я не люблю твоего хозяина, его вообще никто не любит. Но я только обрадуюсь, если он убьет Дона. Так ему и надо!

Глава 24. Ловушка для Эми

Началось с того, что, гуляя по городу, Грозный Эми время от времени стал начинать беседы с прохожими. Это вообще было особенностью нового Парижа‐100 – разговоры между незнакомыми, ни с того ни с сего, порой мимолетные, порой обстоятельные и… как бы это сказать… ностальгические. Иногда это были попытки создать с незнакомцем «миг кси-шока». Появились даже такие особые приставучие доны, доны немножечко чересчур, донее самого Дона. Они вообще-то считались чокнутыми, безвредными и не годными никуда. И еще – о чем хорошо был Эми осведомлен – стали появляться провокаторы из особого отряда камрадов, которые, приставая, выискивали пучеров и террористов. И еще много появилось разновидностей из желающих завязать на улице разговор – по самым разным причинам. И всех их поначалу Эми с похвальным благоразумием избегал. Он вовсе не хотел на собственный крючок попадаться.

Но однажды на улице его о чем-то спросили, и он ответил – совсем что-то было там незначительное, чуть ли не насчет того, сколько времени. Ему понравилось – он и сам не смог бы объяснить чем. Потом случился минут на десять воспоминательный разговор с подвыпившей старухой: она очень жалела, что превратилась в старуху, очень. Считала, что это несправедливо. Она вообще-то не слишком возражала против того, что стала женщиной – «к этому быстро привыкаешь», – но вот древний возраст ее оскорблял и, что хуже всего, казался несправедливым. От нее воняло, и вообще разговор получился донельзя глупым, но даже он странным образом порадовал Эми.

Он мог попасться на разговорах, но попался еще глупее, потому что разговорами не ограничился и вскоре начал «входить в дома».

Он, например, говорил себе: «Вот здесь, в этом доме с нарисованными окнами, жил мой стародавний приятель, когда никаких камрадов не было и в помине». Он растворял дверь и не спросясь заходил. Странное дело, его ниоткуда не гнали. Люди, что там жили, всегда были другими, не теми, кого помнил Эми. Это тоже было странно, вопреки теории вероятностей, поскольку, согласно статистике моторолы, шестьдесят процентов жителей Стопарижа возвратились-таки в свои собственные жилища. Он просто обязан был, входя в известные дома, хоть несколько раз столкнуться с кем-то знакомым.

Он входил и видел незнакомые лица, и они смотрели на него слепо, как бы виновато и как бы не видя. Он входил и прекращал их занятия: сон, разговор, чтение, рукоделье… Они всегда думали: «Вот пришел старый хозяин». Они сразу понимали, что Эми «вернулся». Может быть, они что-нибудь и другое понимали, но, во всяком случае, не гнали его.

– Добрый вечер!

– Добрый…

– Я, наверное, должен просить извинения… – Он вел себя исключительно вежливо во время таких визитов.

– Ничего-ничего… Да, я понимаю, конечно… Мы тут у вас… Присядете?

Он вступал в разговоры, иногда удивительно странные: ему словно намеренно говорили непонятные, жуткие вещи, бросали в него рваные случайные фразы в полной уверенности, что уж он-то поймет. И он, не понимая, как бы понимал их, даже не то чтобы делал вид. Получая при этом горьковатое удовольствие, как от близости смерти. Он тогда, бывало, жалел, что «вернулся».

Женщины уже не были так сумасшедше злы, как в первые недели. Они смирились с тем, что они женщины, и даже стали потихонечку прикапливать в себе женского. А те, что «вернулись», те были женщины от и до, но именно они сейчас раздражались. Хотя к нему, редкому экземпляру, они редко бывали подолгу злы.

Больше всего притягивал Эми бульвар Дама Виней – место, где он родился. Размеренным шагом случайного человека он манекенно проходил мимо своего дома, им уничтоженного, потом мимо двора, где из милосердия убил брата, – здесь он ни с кем не смел разговаривать, здесь его знали. Только раз, один-единственный раз посмел Эми заговорить с незнакомцем на бульваре Дама Виней, но тот с показной брезгливостью отшатнулся. Эми ушел тогда, быстро ушел, почти убежал тогда.

Бульвар жил своей жизнью, своей общиной, из таких общин состоял весь Париж‐100. Дон разъединял донов, но он же и роднил их необычайно, связывал сверхинтимной близостью. Пучеры, доны – все они знали друг друга, все стали соседями или друзьями, все вместе заботились о сумасшедших детях, осевших на их территории, а после Врача усыновляли. Иногда сразу несколькими домами.

– Эй, Веспасиан, ты не забыл, что сегодня твоя очередь кормить сопливенького обедом?

И все здесь, разумеется, знали, кто такой Эми. Он, как прокаженный, проходил по бульвару Дама Виней, даже деревья, казалось ему, осуждающе шумели вслед своими ветвями, даже птицы при его появлении поднимали неодобрительный гомон. Бульвар поджимал губы и смотрел в сторону. Для Эми этого вполне хватало, чтобы прийти в ярость, в отчаяние, чтобы оскорбиться бессильно и убежать.

А однажды он пошел во Вторую танцакадемию.

Это случилось незадолго до прибытия Кублаха. Террор был в самом разгаре, камрады свирепствовали. Псих, как ему и положено, пьянел в стельку от пролитой крови, а Дон, показной лидер, таинственно молчал, как бы не замечая происходящего, и старательно готовил свой окончательный День Данутсе. Этим он вызывал ненависть горожан – куда более сильную, чем ненависть к Фальцетти, с которым, по крайней мере, все ясно.

Тех, кто пытался защитить Дона, кто толковал о благоразумии, длительной подготовке и тайных, но далеко идущих планах, кто пытался объяснить поведение Дона его бессилием перед обстоятельствами, перед коварством Фальцетти, а то и просто тем, что для Дона сейчас важнее поразить моторолу, чем Фальцетти, – тех поднимали на смех. Их просто отказывались слушать. Люди, всего три месяца назад бывшие чистыми донами, до сих пор еще то и дело вспоминающие о «миге» (так в Стопариже прозвали кси-шок), теперь совершенно не понимали его.

Вечера принадлежали камрадам, вечерами вступали в права насилие и абсурд, по небу неспешно ползли неосвещенные «гусеницы», деловитые люди в лаковых бронекостюмах врывались в дома, гибли, убивали, пытали, а сразу после все улицы заполнялись тучами пылесборников. Разрушенные дома с крематорной медлительностью врастали в декстролитовый паркет города, поврежденные срочно залечивали свои раны, при необходимости меняя архитектуру. С неприличной поспешностью вырастали новые деревья, новые изгороди, новые тумбы, скамейки, столбы, озонаторы и бесчисленные приспособления, с помощью которых моторола отождествлял себя с городом, – и опять на неизменно чистом небе вскипало маленькое пронзительное стопарижское солнце, опять запахи смерти сменялись азиатскими благовониями, город опять расцветал, наполнялся утренней жизнью, готовился к новым вечерним смертям.

Вторая танцакадемия в те дни напоминала перегруженную воксхаллу (которая, кстати, в те дни как раз перегружена не была). Вечно там кишел самый разный народ, там вечно что-то происходило. Туда приходили развлечься, заняться делом, туда убегали, там жили, там были свои суды и парламенты, там устраивались даже для старого Стопарижа небывалые оргии, там на равных правах с людьми обретались запрещенные почти всеми моторолами Ареала тридэ, «гоп-люди» – плоские или на тридэ-подставках, а то и имеющие свободу передвижения фантомы, не имеющие исторического подобия (что для Парижа‐100, впрочем, скорее не новшество, а традиция – здесь очень любили тридэ-культуру). Никто не знал их создателей, тридэ существовали сами по себе, у них была отдельная, совершенно непонятная для нас жизнь. Говорили про них, что это сбежавшие от моторолы сознания – тридэ не отрицали это, но и не подтверждали.

Странно, однако ни Дон, ни Фальцетти, ни моторола не имели над Второй танцакадемией никакой власти. Здесь разрешалось все – точнее, все, что разрешал доморощенный и намеренно несовершенный моторола, управляющий ею, то есть именно все. Звали его Комендонт, он был наспех, самым нехитрым образом собран в первые дни из двух-трех десятков обыкновенных интеллекторов («герилла» – один из приемов Дона для борьбы с моторолами), а Комендонт разрешил все, что не могло привести к разрушению самого здания. И запрещалось еще в ТА2 любое «насилие извне» – будь то диктат моторолы, вмешательство камрадов или еще что. Поговаривали, без особых, впрочем, действительных оснований, что здание ТА2 стало третьим после Наслаждений и дома Фальцетти зданием, оснащенным полной защитой. Врали, конечно. Но так или иначе Вторая танцакадемия была, пожалуй, единственным местом, куда опасались заглядывать камрады Фальцетти.

Эми со страхом приближался к ее дверям. Запах, тот самый необъяснимый запах, которого в бытность свою просто Эми он и не замечал вовсе, бил теперь в ноздри, словно гнал, отталкивал от себя смрад, истекающий из Пещер Смерти (что к северу от Парижа‐100), вокруг которых не селятся даже оранжевые колючки – неприхотливый ужас планеты.

Он остановился у входа. Никто не посмотрел на него с неодобрением, никто не узнал его, никто не показал на него пальцем. Из-под громадной арки резного дерева потоком выходили наружу люди, столько же входило туда. Горели уютные желтые факелы полунатурального пламени, множество мелодий сливались в дребезжащий стеклянный шум; люди смеялись, громко ругались, хлопали друг друга по плечам и вообще вели себя так, словно ни террора, ни Инсталляции не было и в помине.

Эми бедром прислонился к «бирже» – обычному месту встреч, выбранному когда-то его компанией. Вдоль раскрашенной под звездное небо пленки тянулась ленточная труба – так удобно и тепло сиделось на ней; здесь и сегодня громоздились юнцы, еле-еле успевшие избежать сумасшествия. Они сидели скучающе, словно бы по обязанности, и Эми усмехнулся: все они поголовно – доны, это с первого взгляда видно, доны, уже насладившиеся возвращенной юностью и теперь все реже вспоминающие о том, что они доны. А Дону сидеть на «бирже», надо думать, не слишком-то интересно. Эми на его месте и пробовать бы не стал.

От внезапной чисто детской тоски он крепко зажмурился. Потом поправил шелковый пояс, прошелся ладонями по шейным стимуляторам (он потратил вечер, чтобы замаскировать мощные боевые стимуляторы под обыкновенные штатские) и с независимым видом вошел внутрь.

В лифтовом этаже, как всегда, кишела разнузданная, разномастная жизнь. Небольшие купе, пробивая себе путь к Спиральке, еле раздвигали толпу, то и дело предупреждающе взвывая. По необъятному залу медленно разъезжали многочисленные палатки, где можно было из мелочи купить почти все: от расчески до скварка или автономного костюма для Другой Стороны. Кто-то тянул вверх плакатик с непонятным рисунком и надписью, и беззвучно орал, и размахивал руками; кто-то спешил, кто-то слонялся; копошились во множестве опасные с виду компании – распространенная по всем пространствам и временам разновидность травоядных, – они на ухо обсуждали свои проблемы, с угрозой поглядывая по сторонам. Тут же сверхдобродушные доны, хохоча по всякому поводу, завязывали рискованные знакомства. Санитары волокли мертвого – его убранная в белый колпак голова свисала вниз под прямым углом к телу. Вертелись девки, торопясь проходили дамы. Босая растрепанная девчушка захлебывалась плачем и отчаянно тузила чью-то крутую спину – словом, обыкновенное доксишоковое черт знает что.

Над лифтами, быстро сменяясь, плясали мультипликационные шифры; местные тридэ, обыкновенные в своей непреходящей жути, равнодушно пронизывали толпу, никого, впрочем, не пугая, ничьего не привлекая внимания; тут и там с десятиметровой высоты тридэ-подставок озирали происходящий бедлам фантом-надзиратели. К ним привыкли, на них не обращали внимания, и, как недавно довелось выяснить Эми, напрасно. Тот, на кого они работали, оставался в тени – во всяком случае, ни мотороле, ни Комендонту эти фантомы свои сведения не передавали. Вверх-вниз на невозможных скоростях носились лифты периметра.

– Эй, послушай-ка! – Кто-то положил ему на плечо руку.

Эми не торопясь оглянулся. Рослый парень в коротком плаще, наброшенном на боевое трико. Боевые стимуляторы напоказ. Скварк.

– Привет, – сказал Эми. – Ты кто?

Парень знакомо осклабился.

– Меня зовут Дон. А тебя?

Эми вернул ему копию улыбки.

– Тоже. Вот ведь совпадение, а?

Парень хохотнул.

– Врешь. Тебя зовут Эми.

Пока Эми изображал вежливое раскаяние, стимуляторы начали подготовку к бою.

– Хорошо у тебя с информацией поставлено. Работа, что ли, такая или природное любопытство?

– Я, видишь ли, здешний вышибала, – разоткровенничался парень. – Мы тут вашего брата камрада высматриваем. А как высмотрим, предупреждаем на первый раз. Так что ты прав – работа у меня такая.

– Знакомая работа. А что по второму разу?

Вышибала ему попался какой-то уж чересчур добродушный и жизнерадостный. Он чуть не лопался от веселья.

– Тут у нас, понимаешь ли, любезнейший, есть неподалеку такие специальные мусорники. Из мусора всякие полезные вещи делают. Так мы – когда до второго раза доходит – этим мусорникам помогаем приносить пользу. «Приноси пользу!» – вот девиз всякого хорошего человека.

– Ты подожди, – сказал Эми. – Не надо вот так сразу вопрос ставить. Я здесь не по службе.

– Не по службе? – Вышибала еще раз весело хохотнул и стал с головы до ног оглядывать Эми. Арсенал внимательно осмотрел, скоростные ботинки. Еще раз с наслаждением посмеялся. – Так, значит, камрад сюда не по службе пришел? Ага. Ага. Шутку понял. Надо будет куда-нибудь записать. И дату проставить. Жалко будет, если забуду.

Это был девяностопроцентный архаический дон, как будто и не проняли его эти три месяца. Он даже лицом походил на Дона. И словечки его, и повадки, и мимика. Только что веселый – вот и вся разница.

– Я здесь не по делу, – упрямо повторил Эми. – Я, надо так понимать, стал приобретать популярность, так что меня бы сюда вряд ли послали. Они бы незаметного какого-нибудь. А я совсем за другим.

– Правильно, – покладисто согласился вышибала. – Это они ошиблись. Грозный Эми – человек хорошо известный, не надо было его сюда посылать. Ты бы хоть усы прицепил.

Он раздвинул руки, показывая, какие усы.

– В следующий раз обязательно. Пусти наверх. Надо.

– Эй, Доктор, какие трудности? Камрада, что ли, поймал?

Развеселая эмалированная дамочка помахала вышибале оперенной рукой. Вмиг они очутились в окружении пышно разодетых юнцов. Юнцы с интересом смотрели на Эми – от этих взглядов его стимуляторы заработали прямо-таки с абордажной силой.

– Проходите, парни, проходите, давайте, – успокаивающе сказал вышибала. – Дайте с приятелем поболтать. Всё им, понимаешь, камрады мерещатся.

– Ага, – согласился один из юнцов. – Мерещатся. Бдительные мы очень.

– Давайте, давайте!

– Ладно, мы пошли. Но если что – мы поблизости.

Дамочку обняли за плечи, Эми сунули дружеский кулак под ребро – и вмиг компания бесследно растворилась в копошении толпы.

– Во как теперь! – похвастался вышибала. – У нас теперь каждый гражданин Свободной Танцакадемии – добровольный помощник. Мне это нравится – не думал, что Дон может так искренне блюстителям помогать. Так ты скажи, дражайший коллега, что тебе все-таки у нас понадобилось?

– Пусти меня наверх, слушай, – попросил Эми. – Очень надо, честное слово. Я не буду никаких глупостей.

– А и будешь, так не дадим, – успокоил вышибала. И добавил, остро глянув ему в глаза: – А ведь ты, приятель, не дон!

Эми в ответ загадочно усмехнулся.

– Так что, пустишь?

– После того, как «вернулся», трудно было в камрадах?

– Что ж трудного? Вот если к вам попаду, может, в вышибалы попрошусь. Опыт есть.

– Не возьмем, – вышибала резко замотал головой. – Мы камрадов не любим.

– Это точно. Так я пойду?

Они стояли и любовались друг другом. Вышибала чуть прищурил веки, что означало «валяй!», а вслух добавил:

– Ты там, наверху, не особо распространяйся о своей должности. Могут не понять. Таких добреньких, как я…

– Так ведь все одинаковые. Все добренькие.

– Э, нет! Доны не добренькие, приятель. И не одинаковые. Даже если о камрадах не говорить. Кому, как не нам с тобой, это знать. Чудные они. Много намешано. Давай, парень.

И подмигнул, и рукой прощальный знак сделал. Эми тоже что-то такое приветственное изобразил и зашагал себе, и вдруг замер. Он обернулся – вышибала задумчиво смотрел ему вслед.

– Я что-то не понял, – сказал Эми. – Ты кто?

– Все ты понял, приятель. Доктор меня зовут. А еще Гуливвер. Два «в», одно «л». Для смеха, а?

– Ха-ха, – безрадостно сказал Эми.

– Вот и я то же говорю. Так что ты… это… если в ситуацию попадешь, сошлись на меня. Скажи, Доктор знает, пусть позовут. Ага?

– Ага.

Они синхронно улыбнулись друг другу, и Эми заспешил к ближайшему лифту.

В лифте народу было немного – человек двадцать. Трое спали на узких кушетках, укрывшись с головой тонкими одеялами. У ног одного из спящих примостился мужчина в ярко-зеленом костюме – у него было необычайно розовое лицо. С величественным видом мужчина внимательно читал свой мемо. Остальные были страшно возбуждены: настороженная стайка юнцов, три девки, перешептывающиеся в дальнем углу, громко и отрывисто беседующие парочки и даже молчаливый квадратный детина крайне подозрительного вида (Эми сам собой проявил к нему профессиональный интерес) – этот с лихорадочной надеждой вглядывался в окружающих, словно ожидал от них тайного знака. И еще в лифте пили, чего раньше никогда не было. «Так что вполне реальны слухи о том, – подумал Эми, – что здесь даже в лифтах занимаются любовью, иногда групповой. Очень даже похоже, что занимаются. Вот бы никогда о Доне так не подумал!» Кроме него в Желтый этажный блок никто не вышел – просто оказалось, что блок не используется. За стеной визжала тормозами Спиралька, в коридорах и залах грели дежурные факелы, одиноко слонялись всепроникающие, вечно сующие носы тридэ – ни на одном этаже блока никого не было.

Эми тронул дверь зала, где когда-то обитали «Золотые чучела» – его собственная компашка. Как они отбивали эту комнату у «Северных брюнетов», сколько сил стоило обставить ее, какие праздники здесь закатывали… Во вспыхнувшем свете он увидел столики с креслами, но ни кресел, ни столиков не узнал – все было теперь другое. Выглянул в окно и, как давнишнему знакомому, улыбнулся прежнему пейзажу – три зеленых тенорианских солнца в пляске над куполами, оливковое море, радужный прибой, мелкие белые суденышки.

– Спасибо, хоть пейзаж не сменили, – сказал он и вышел. Все. Конец. Больше нет «Золотых чучел». Как и следовало того ожидать.

– Ожидать, – сказал Эми в ожидании лифта. – Ожидать, ах, черт возьми, ожидать.

Он вышел на каком-то блоке вместе с компанией анималоидов, ткнулся в первую попавшуюся дверь – и оказался в чьем-то очень деловом офисе.

– Некогда! Некогда! – как на глухого закричал на него чрезмерно волосатый мужчина в красных шортах и красном мохнатом свитере с капюшоном, очень похожий на старинного палача. Он разговаривал сразу по двум мемо и одновременно мудрил над вскрытым интеллектором. – Через десять минут я твой, дорогуша, а сейчас не могу, никак не могу. Брысь, пожалуйста.

Люди, сгрудившиеся вокруг палача, недовольно зашевелились.

Эми извинился и брысьнул.

В другом зале на другом этаже в лихорадочном молчании жрали. Страшно тикал огромный механический метроном. В третьем зале был митинг. Эми, заизвинявшись, стал пробираться к свободному месту. Его мало интересовало, что здесь с таким гомоном обсуждается, – просто захотелось поучаствовать.

Пожилой дон в грубо вязанном дерюжном костюме вещал что-то очень косноязычное и запальчивое о допуске (или недопуске – Эми толком не разобрался) животных в схаллы для деловых созерцаний.

Сидящий рядом с Эми крупный лысый толстяк с лицом кинозлодея очень негодовал. Он то и дело порывался вскочить и выкрикнуть возражение, наверняка уничтожающее, но почему-то хлопал ладонями по толстым разрисованным ляжкам. И крякал:

– Абсурдо! Абсурдо!

– О ком это он? – спросил толстяка Эми. – Кого это он животными называет?

– Да животных же! – страдальчески взвыл толстяк. – Он животных животными называет. О-о-о-о, какой абсурдо, невыносимый абсурдо! Честное слово, я не выдержу больше. Вот сейчас встану и все скажу!

И крякнул, и снова хлопнул в отчаянии по ляжкам. Вокруг кричали и ели пылевые грибы с остроконечными серебристыми шляпками.

Потом Эми долго искал Центральный Танцлифт. Почти все заверяли его, что Танцлифт поднимается, но вот с какого часа и на каком он сейчас уровне, сказать никто не мог. Когда Эми уже отчаялся, его схватил за пуговицу подвыпивший приставун в красочном домино и съехавшей к горлу маске кровожадного пукаря. Приставун проникновенно пожаловался:

– Я ее божественно ненавижу.

– Кого? – тупо спросил Эми.

– Джосику. Я, как звезду в инкубаторе, свою ненависть к ней лелею.

– Джосика – наш общий тяжелый рок, – нравоучительно подпел Эми. Ему хотелось плеваться.

– Я сейчас покроюсь испариной, настолько ты прав, Дон, – горячо зашептал приставун. – Она богиня!

– Ну… э-э-э… до Бога далеко.

– Ох, далеко, о-ох-х-х, далеко! – почти рыдал приставун.

– А вот… не знаешь ли ты, дружище, на каком сейчас этаже Танцлифт?

– Знаю, конечно, – ответил приставун. – Я готов ненавидеть ее каждую секунду оставшихся мне столетий. Эти припухлости век, эта ее улыбка, этот… ты помнишь ее профиль?

– Еще бы! Ее профиль! А на ка…

– …это утолщение, ма-аленькое такое утолщеньице на конце носа, мы еще с тобой так восхищались, только в профиль можно заметить. – Эми вдруг вспомнил – а ведь действительно! – Я на все готов ради этой ненависти!

И приставун внезапно пронзительно завизжал. Эми отскочил и принял боевую стойку. Стимуляторы на шее встопорщились.

– Я не вижу ее! Я не помню ее лица! Я должен видеть это лицо, чтобы как следует его ненавидеть! Слышишь, ты? Должен! А-бя-зан-н-н-н!

Он снова схватил Эми за пуговицу.

– А на каком…

– Где-то в районе Черного блока. Там пьют. Там ее нет. Она в доме Фальцетти – о-о-о-о, какая ирония! Испить, только раз испить ее, а там и умереть в божественной ненависти!

– Спасибо, дружище. Я с тобой. Спасибо.

Эми оставил пуговицу приставуну и заспешил к лифтам.

– О господи, господи, господи! – причитал тот, пряча лицо в ладонях. – Зачем я здесь, если ее здесь нет? Зачем она не со мной? Недоступная Одна, хранительница яйца с иголочкой, почему она не со мной, если у нас такая любовь была?! Она всегда приходила, что бы между нами ни произошло, она всегда ко мне приходила, а теперь умерла будто. Нет ее. А ведь я же рядом теперь!

Но Джосика Эми не волновала. Его волновал Танцлифт. Там, только там совершались главные события его прежней жизни. И Джосики в тех событиях не было. Он быстро добрался до Черного блока, малость поплутал по запутанным коридорам и коридорчикам, шантанчикам и солмончикам, молельням и туалетам, пока наконец не тронул светящийся овал на изукрашенной тусклыми рубинами двери Танцлифта.

Запах редких вин и жареного мяса с приправами ударил ему в нос. Он замер, прислонившись спиной к стене.

Здесь тоже, конечно, все изменилось, другого и ожидать было нельзя. Прекрасные хрусталлогазовые колонны, уходящие ввысь к стрельчатой крыше, сквозь которую, как и раньше, били пыльные солнечные лучи, кто-то выкрасил теперь в глупый ярко-синий цвет (Дон не отличался особенно изысканным художественным вкусом, но все-таки не настолько он был дальтоник), повсюду во множестве белели неопрятные объявления.

Некоторые витражи были разбиты, древние общие столы полированного дерева заменили приватными кремневыми уродцами; кресла с подголовниками исчезли, их сменили шаткие эргономические стулья «Перпрофо». Цветы не росли больше на сцене и алтаре, разрушенный балкончик тон-жокея скалился голыми погнутыми прутьями. Картины… а больше не было здесь картин, и гигантский чудо-алмаз Метрополиа, свисавший прежде с потолка, исчез вместе с железной цепью. Ни один экран не светился – да что экраны! – пустовали даже тридэ-подставки с почетными гражданами Танцакадемии, и для Эми это была очень неприятная новость, потому что ох как надо было ему поговорить сейчас с кем-нибудь из них, особенно с бородачом Глаухом, которого любил с детства.

Он часто докладывал Глауху все свои новости (тот до новостей был охоч – один из самых старых обитателей Танцлифта, он чрезвычайно гордился своим возрастом и хвастался, что пишет громадную летопись, которую, кстати, так и не увидел никто), исповедовался ему, играл с ним в шнеко и шахматы, пел с ним вместе и обучал мастерству психотанца, получая взамен кучу доисторических знаний об особенностях охоты на всяких инопланетных животных, давным-давно вымерших, – Глаух очень вкусно болтал.

Еще одного тридэ мечтал увидеть Эми в Танцлифте – красавицу Соню, она так бесподобно танцевала с Эми синхрон. Она, кстати, танцевала с ним только под нарко, а Эми не любил нарко, не достиг уровня нарко, но с Соней иначе было нельзя. Она говорила: «Малыш, я старше тебя на полтора века, косточки мои давно сгнили, а я исполняю с тобой синхрон – и весь Танцлифт любуется нами. Прошу тебя, мальчик мой дорогой, сделай так, чтобы потом и ты тоже стоял здесь на подставочке со мной рядом!»

«О чем ты говоришь? – немного неискренне скромничал тогда Эми. – Я простой психотанцор, таких, как я, миллион».

«Не миллион, – возражала Соня, – таких немного. Но ты прав – есть сильнее тебя, и я их тоже люблю, только они редко сюда приходят. Ты должен бросить все, ты их перетанцевать должен, обещай мне, малыш, что ты сделаешь это. Хотя бы не для меня».

Ах, как было приятно слушать ее слова!

«Соня, послушай, Соня, а бывает любовь между тридэ?»

Она не отвечала ему, лишь мурлыкала всякую милую чушь и протягивала к его лицу тонкую бесплотную ладошку – целуй, дурачок, мою пустоту. Казалось – ветерком обмазало губы.

Теперь их никого не было. Ни Глауха, ни Сони, ни высоченного основателя ТА2 тон-жокея Холлеры, ни поэта Эрманиуса, ни стеклиста Андрея Гада. Не было борца Безумного Вачагана, исчез Принц-Балтасан, этот скандалист, этот машинный Савонарола, запечатленный для тридэ в исключительно бухом виде, поскольку в трезвом его никто при жизни не заставал, – бесконечность утери не умещалась в сознании.

Да и люди были другие. Не разодетые, как прежде, а разнузданные и грязные. И молодых почти не увидел Эми. Алтарь, например, захватили совсем старики – те самые, которые раньше на чем свет стоит костерили Танцакадемию и тех, кто ее посещает. Пели, покрикивали, ругались и в овальной выемке танцплощадки (раньше табу для нетанцующих) выясняли свои сложные отношения. Боже! Эми улыбнулся своему возмущению. Нет, правда – камрад скорбит о каком-то лифте, когда сам в крови по колено.

«Убийцы сентиментальны, раньше я не замечал сентиментальности за собой, – сказал он себе. – Тоже мне потеря – Танцлифт! Даже лучше стало. Можно сказать, главный храм машинной религии – да разве можно было ее оставить при Доне? Что с того, что он тоже сюда ходил, мало ли? Разве об этом следует тосковать, Эми?»

На него обратили внимание. Кто-то показал ему пальцем на пустой стул рядом с собой, какая-то то ли дама, то ли девка с нескрываемым одобрением оглядывала его фигуру атлета. Эми состроил дежурную приветственную улыбку и стал осматриваться, куда бы присесть. Все-таки, все-таки – все-таки он чувствовал себя в собственном доме, пусть даже ограбленном и приспособленном под сортир.

Метрах в трех от Эми сидели за столом трое; они насторожили его. Были они между собой похожи и лишены особых примет – прилизанные манекены в обычных вечерних плащах, с обычными бесцветными взглядами. Не то вышибалы, не то камрады, не то вербовщики Братства – последних в Танцакадемии, судя по донесениям, любили почти так же сердечно, как и камрадов, однако внутрь пропускали.

Эти трое совершенно не обращали на Эми внимания, будто не вошел он только сейчас, будто не было его рядом, как-то даже особенно нарочно игнорировали. «Не должно быть, чтобы за мной», – подумал Эми. Но ему не понравилось, как они смотрели мимо него.

Тут его внимание отвлеклось: он заметил, что не все подставки пустуют. На главной, вознесенной над алтарем, сидел не кто иной, как сам Дон. Он изображал из себя древнего мыслителя и читал бумажную книгу (впрочем, тридэ любили читать бумажные книги). Никто не смотрел на него, и он тоже своим вниманием никого не одаривал, просто сидел и скользил по строкам. Правее, в третьей нише, обнаружился еще один тридэ. Его Эми узнал – это был Крикесс, один из террористов Братства, правая рука самого Валерио Козлова-Буби, этого юнца с большими задатками. Крикесс был недавно отловлен камрадами и немедленно уничтожен. Казнь его приравняли к празднику, даже Псих прислал поздравление. А он, смотри-ка, сумел себя обессмертить, стоит теперь в нише, замер – видно, отлучился куда-то. Куда они все уходят, когда застыли? Что они делают там, внутри своих интеллекторов, так ли уж они мотороле неподконтрольны, наши святые?

Быстрыми шагами Эми подошел к алтарю. Перекричал шум и музыку:

– Дон!

Тот посмотрел вниз, закрыл книгу.

– Привет. Что, хочешь поговорить?

– Да.

– Подожди. Тишину включу.

И сразу исчезли звуки. Люди вокруг, словно отделенные толстым стеклом, беззвучно двигали губами; дама, что любовалась его фигурой, втолковывала что-то своему кавалеру, носатенькому и тощенькому середнячку, для которого, наверное, доном быть – непосильная ноша, а «возвратиться» – немыслимое нарушение правил. Середнячок страдальчески улыбался и был весь внимание.

– Дон, – сказал Эми, – на этих подставках было много моих друзей. Теперь только ты и твой подручный. Чем они тебе помешали?

Дон улыбнулся и предостерегающе поднял палец.

– Ты меня не путай, пожалуйста, с тем Доном. Это к нему претензии. Меня сюда поставили, когда их уже не было. Так здесь и сижу. Отдыхаю. Раньше – совсем другие проблемы. А теперь успокоился. С вами вот иногда болтаю. А ты все с претензиями. Ну смешно, честное слово!

– Не верю, – ответил Эми. – Ни черта я тебе не верю. Ты не мог успокоиться, это было бы слишком большое счастье, то есть я хотел сказать – надежда на счастье. Ты все тот же Дон, я прекрасно вижу…

– Ты еще про чувство вины загни что-нибудь, – участливо посоветовал Дон. – Или, еще лучше, про машинную религию. Ты не понимаешь. Говорю тебе, я сменил проблемы. Мне теперь неинтересно о машинной религии, о свободе делать ошибки и прочей галиматье. Теперь, когда смерть мне не грозит…

– Тебе так же грозит смерть, как и любому из нас, – с напором, почти с ненавистью возразил Эми. – Точно так же, как тем, кого ты в этих нишах сменил.

– Во-первых, я, как видишь, не в нише. Во-вторых, ты для Дона что-то слишком слабо разбираешься в жизни трехдименсионалов, дружище, – наставительно возразил на возражение Дон. Эми больше всего бесила необходимость задирать голову, чтобы говорить с ним. – Они всего лишь потеряли возможность, да и то не навсегда, появляться перед тобой в трехмерном виде. Поверь на слово, это небольшая потеря.

Мы практически неуничтожимы. Даже если ты уничтожишь моторолу, в хардваре которого мы живем (а это задача, за которую я даже в юности не помышлял браться – я мечтал только о свержении его абсолютной власти), то даже и в этом невероятном случае мы останемся жить.

Мы есть информация, носитель которой не только моторола, но и весь этот город. Мы паразиты, мы блохи на теле этого города. Мы прекрасно это осознаем. Даже те камни, на которых Париж‐100 был когда-то построен, те самые дикие камни настолько уже поросли всяческими цепями и цепочками, настолько усложнили свою структуру, что и в них мы спокойно сможем прожить. Вот только с материализацией трудности. Мы, дружище Эми, неумирающие привидения. У нас своя жизнь, свои законы, свои занятия, даже смерти свои – с учетом вашего понятия о нашем бессмертии.

И то, что я здесь сижу постоянно, словно бессменный дежурный, никому ни о чем не говорит. Моя жизнь полнее, чем ты мог бы себе представить. Носитель, который наконец получила информация под именем ДОН, куда совершеннее человеческого тела. Я иногда просто поражаюсь, насколько невнимательны люди, насколько мало у них интереса к такому удивительному явлению, как тридэ. Ладно, что вы ничего в нас не смыслите, хуже то, что вы и не собираетесь смыслить! Просто дикое какое-то равнодушие!

Эми смотрел и понимал, что перед ним вовсе не Дон – как и он сам. Ну, может быть, чуть-чуть Дона осталось, следы следов. Тридэ, казалось, оправдывался, но совсем не за то, за что Эми его судил.

– Совсем не Дон, – сказал Эми.

– Именно что! – подхватил тридэ. – Именно что не Дон! Я что-то совсем другое, а вы никак не хотите это понять. Давно я уже не Дон.

– И я тоже, – почти прошептал Эми. – Я Эмерик Олга-Марина Блаумсгартен. И никто другой.

– Даже так, – после удивительно мертвой паузы (словно куда-то убежал Дон на эти секунды – впрочем, может, и убежал) сказал Дон. – Пучер Эми. М-м-м-м… Пучер Эми. Ну что же. Это логично. Это надо было Дону предвидеть. Одно из обстоятельств, способных сломать ему шею. Впрочем, многочисленных обстоятельств… Так, значит, ты пучер, дружище? С чем же ты пришел ко мне, пучер?

– Да я, собственно, и не к тебе вовсе. Я к тем, кого ты заменил в нишах. У меня тут были друзья.

– К святым моторолы, – с неприятной ревностью уточнил Дон.

– К почетным гражданам Танцлифта Второй танцакадемии. Я им хотел вопросик один задать. А могу и тебе. Хотя ты вряд ли ответишь. Я не рассчитывал на тебя, но ведь моих-то – их нет теперь на подставках.

– Что ж за вопрос?

– Скажи… – Эми замолчал, глядя на столики – те трое говорили явно о нем, а еще один, оч-чень даже знакомый, неторопливо шел к нему от дверей. Приветливо на него глядя – мол, здрасьте. – Скажи, Дон, пусть даже ты и не Дон, как мне избавиться от тебя? Как от тебя уйти?

– Но ты ведь ушел, по-моему?

– Ничего я не ушел, – с горечью сказал Эми. – Это только называется, что «ушел». Или «вернулся», так будет точнее. Но я просто вспомнил, ничего больше. Никуда я на самом деле не вернулся и не ушел.

– Но разве можно уйти больше, чем ты? Ведь что произошло – ты вспомнил себя, стал собой, а все, что связано с Доном или с камрадом по имени Эми, превратилось в обыкновенную информацию, которую тебе, прежнему Эми, довелось узнать. Ты просто очень хорошо, очень интимно познакомился с жизнью другого человека, ты книжку про него прочитал, ты большое стекло про него увидел. Ты изменился, конечно, но собой быть не перестал. Разве не так?

– Я не знаю, про кого я узнал, про Эми или про Дона. Я хочу быть тем, настоящим, Эми. Я не хочу ходить в шкуре Дона, я не хочу сочувствовать его мыслям, не хочу спорить с ним постоянно, пусть себе сидит в своем дворце, пусть что хочет, то и делает – я хочу быть просто Эми, которого оставили наконец в покое.

– «Просто Эми» тебе уже не стать никогда. Я уже не говорю про то, что ты вытворял. Я говорю про то, что знание меняет человека. Иногда – кардинально.

– Да не про то я! – с досадой выкрикнул Эми. – Да, конечно, и это тоже… Конечно, и про то, о чем все вокруг толкуют, – о том, чего тебе, Дон, не понять никогда, потому что ты никогда не был на чужом месте. Ты не понимаешь, не понимаешь всего ужаса – убийца, который пользуется телом убитого, как плащом, как зубочисткой, как… ну в общем, чем-то таким очень личным, каким-то прайвесом. Я все пытаюсь сказать, какой это кошмарный ужас…

– Я тридэ, – перебил Дон тоном наставника. – Я не ты, я не Дон, я никому не равен, меня никто даже человеком назвать не соглашается. Я тридэ. Я же не прошу тебя вникнуть в мои проблемы.

– Ну, извини, извини, – Эми зло мотнул головой. – Я-то про другое совсем… Я не про психологию вот эту самую, про которую все, кому не лень, мне уши жуют. Я про то, что вот хорошо – я «вернулся», я вспомнил, Дон для меня, как водится, книжкой стал, но… ах, ты!.. но вот все говорят – «вернулся». А что значит «вернулся»? Ведь никакого передвижения не случилось – я где был, там и есть – среди камрадов. И деваться мне больше некуда. И не дай бог узнают. А я действительно хочу именно что вернуться.

– В одну реку… – с видом большого знатока начал вещать Дон, но Эми не дослушал, снова головой мотнул, дескать, все ясно, проехали.

– Да-да, слыхали насчет реки и насчет дважды. Я, дорогой Дон, все это хорошо понимаю и вовсе не в старые времена вернуться хочу. Я… эх, не умею я объяснять… но тут все очень просто.

Эми все больше раздражался и терял нить. Его бесило, что происходит не заинтересованный разговор, в котором у него была такая нужда, а что-то вроде битвы логик, ведущей не к согласию точек зрения, а к победе одной из них – естественно, доновой.

Дон с вежливым вниманием смотрел на него. Сверху вниз, что тоже бесило Эми. В полной тишине участливый сверху взгляд. Он подумал: «Что это я, зачем я ему все выкладываю, кто меня за язык тянет? И не к нему я вообще пришел». Но получалось, что вроде и некому больше рассказывать.

– Э, ладно. Вот послушай. Послушай, пожалуйста. Если я Эми, то зачем мне сидеть в доновой шкуре?

– Ты в ней и не сидел почти. Ты одним из первых в камрады переметнулся.

– Но камрад – тоже Дон.

– Ты ошибаешься. Нет.

– Тоже. Дон не любит пучеров – и камрад тоже не любит. А я не дон. Я доном быть еще больше не хочу после того, как «вернулся». Мне из камрадов уйти надо, а уйти некуда. Все знакомые моей прошлой жизни разметались куда-то, и не найти никого. Просто уйти тоже некуда, потому что камрадов не любят.

– А не надо было в камрады подаваться, тут никто не виноват, кроме тебя.

– Но ведь это не я, а Дон подавался, который у меня мое тело украл. Я же еще и виноват! Ничего себе. Он меня не спрашивал, когда в камрады уходил, это не я уходил, меня не было тогда, ты разве не понимаешь?! Ничего себе. Я единственно чего хочу – убраться из этого дела. До того хочу убраться из этого дела, что вот недавно с Витановой твоим переговоры имел.

– С Витановой? – тридэ изобразил удивление.

– Ну да. Прямо на улице меня отловил. Два дня назад. На службу к себе приглашал.

– Ого. Камрада к кузенам?

– Нет, ты послушай, совсем не к кузенам, конечно. Они бы меня сразу на переработку отправили, за мной много чего… Нет, он другое предложил. Чтобы я на него работал. Не на Братство, не на Дона, а только на него. Тайно от кузенов. Он что-то готовит, Дон, ты при случае передай Дону. Я, конечно, кузенов ваших не больно-то обожаю, но такие вещи мне совсем не нравятся.

– Я что-то не понял, – сказал тридэ. – Что он конкретно предлагал?

– Да я тоже толком не разобрался. Не стал выведывать, послал его и ушел. Какое-то у него, я понял, подпольное ополчение – когда с Доном будет покончено, они вроде на сцену выйдут, и Витанова станет следующим Доном. Что-то в этом роде, если я не путаю.

– А ты, значит, послал его?

– Ага. Не надо было?

– Не знаю. Твои проблемы.

Как-то странно посмотрел на него тридэ. У них, у тридэ, вообще много непонятного с мимикой. Нет, они в обычном смысле слова не играют и не фальшивят. Они иногда очень живо себя проявляют, но такое всегда чувство, что между мыслью и ее выражающей мимикой у них мало общего, будто они одной рукой думают, а другой складывают на лице соответствующее выражение – не исключено, что вполне искреннее. И вообще, как тридэ думает и как думает человек – здесь не очень-то много общего.

– И вот я еще раз спрашиваю: как мне уйти, Дон?

– Ты этого действительно хочешь?

– Да.

– Но ты понимаешь, что так не бывает? Что Дон вошел в тебя навсегда, как и любое другое событие твоей жизни? Что, убежав от обстоятельств, с ним связанных, ты на самом деле ничего не изменишь и, уж конечно, никуда не вернешься? Что мира Эми уже не существует нигде и ни в каком виде?

– Да, понимаю. Не полный же я дурак!

– И все равно приходишь ко мне и просишь о помощи?

– Все равно.

– Хоть я и есть тот Дон, от которого ты убежать хочешь?

– Но ведь ты не Дон?

Тридэ пристально вгляделся ему в лицо, вроде как улыбнулся. Вроде как решил что-то – и закаменевшему от решимости Эми вдруг стало не по себе. Всей своей мимикой тридэ явно намекал на какие-то важные и необратимые последствия.

– Ты ведь не Дон, я знаю.

– А если?

Нервы пели: опасность, опасность! Зашевелились наплечники. Эми собрался, бросил по сторонам взгляд. Опасность шла не от смысла того, что говорил ему Дон, и даже вообще не от слов – она шла откуда-то сзади, из полной тишины Танцлифта, от столиков, за которыми расслабясь сидели парочки. Те трое подозрительных представляли угрозу, однако сигнал шел не от них. Эми раздвоился: один продолжал разговор, другой осторожно выслеживал источник опасности.

– Даже если ты настоящий Дон, – сказал он Дону, – мне все равно больше не к кому обращаться.

– Ты уверен, что не к кому?

Опасность, опасность!

– Ты задаешь странный вопрос.

Широким хозяйским жестом Дон указал куда-то за спину Эми.

– Тогда обернись, Эми!

Спокойно, может быть, даже излишне спокойно Эми повернулся спиной к тридэ. И тишина выключилась.

Сначала он не заметил ничего особенного. Три парня с невыразительными лицами все с той же отрешенностью смотрели в пространство перед собой. Один поднес ко рту вычурной формы бокал с агатово-черной жидкостью и сделал малюсенький глоток. Пропала куда-то фривольная дамочка с малосуществующим мужем, их место заняла пожилая пара… пож… Что такое?!

Эми вздрогнул и на миг потерял самообладание.

– Тетя Эльза?

Раньше она жила неподалеку от бульвара Дама Виней – он так любил их чудную гостиную. Именно там еще в детстве он пристрастился к психо.

Тетя Эльза строго посмотрела ему в глаза и строго кивнула в знак приветствия. Ее муж, таинственный Энконодав, силовой мастер, вперил в Эми неподвижный тяжелый взгляд. Здороваться, однако, Энконодав не спешил.

С другого столика еще кто-то махнул ему рукой.

– Эй, Эми!

Он присмотрелся – что-то знакомое. Из цикла «сколько лет, сколько зим». Анни…

– Анни, ты? Анни! Как ты…

Рванулся было туда – ну как же, Анни, старинная подружка. Но тут позвали с другой стороны – и новая неожиданность. Пьянчужка Гульрих из Компании Сволочей, ценой своей правой руки спасший его во время потасовки на Пятачке – она долго потом плетью висела, он все никак не мог найти времени к Врачу заглянуть, да и не любили они ходить к мотороле на поклон, даже по таким поводам.

– Гульрих?! Папы-мамы, Гу-ульрих!

Краснорожий, как всегда, невыносимо самодовольный, Гульрих скалил свои громадные зубы и гоготал:

– Узнал, камрад поганый! Узнал, Эми! Ну давай же сюда, Ушастик!

Так его звали тысячи и тысячи лет назад.

Опасность! Отовсюду, чуть ли не с каждого столика, на него смотрели знакомые лица. В изумлении он обернулся к Дону.

– Что это?

Тридэ – новая странность – был уже не на подставке, а рядом. Он отечески улыбался.

– Трудно мне было собрать всю эту компанию. Кого-то нет, кто-то не «вернулся»… Весь город пришлось переворошить.

– Но откуда ты узнал, что я сегодня приду?

– А я и не знал, что сегодня. Я просто знал, что придешь. Тебе некуда было деваться. Ты просто не мог сюда не прийти. Информация плюс дедукция – вот и все мои чудеса. На самом-то деле я тебя вчера ждал.

– Не понимаю. Зачем?

– Ты подойди к ним. Обними их. Пожми им руки.

Происходящее было неестественным до предела – все ждали, когда Эми закончит разговор с Доном. Смотрели, не переговаривались, ничего со столов не брали. «Эге», – сказал себе Эми и незаметно пожал плечами, проверяя связь с наплечниками. Те шевельнулись. Он почувствовал, как разбухают мускулы от наполняющей их силы.

– Но я не понимаю, зачем ты все это…

– Ты подойди к ним. – Тридэ очень неуклюже уходил от вопроса. Слишком добрый и вкрадчивый голос, слишком сердечные улыбки вокруг.

– Ты все-таки объясни сначала…

– А что объяснять? Ты теперь с нами, теперь твой дом – Танцакадемия. Тебя очень ждали здесь. Ты просто радуйся вместе с нами. Вот она, твоя юность, вот твое детство, вот все твое…

Эми огляделся. Трое, в которых он подозревал камрадов, мельком глянули на него, снова вперились в пустоту.

Это было странное чувство – чувство опасности и радость от встречи с давно потерянными друзьями. Ни матери, ни отца, ни сестры здесь не было – только старые друзья да бывшая возлюбленная, с которой чудом удалось когда-то сохранить добрые отношения после разрыва.

Эми набычился, облизнул губы.

– Спасибо, конечно. Ты даже не представляешь, Дон, как я тронут, но я, пожалуй, пойду. Пора мне. Еще увидимся.

Тридэ вздохнул и смешно развел руками.

– Увы!

– Но Эми! – крикнул кто-то от столиков. – Мы все собрались здесь только ради тебя. А ты уходишь. Неужели ты думаешь, что сумеешь уйти?

Эми не любил угроз. Даже в такой двусмысленной форме.

– Думаю, – сказал он, осклабившись, – для меня это пустяк.

– А чего ты так испугался, Эми? – спросил тридэ.

– Я чувствую ловушку, но я не думаю, что испугался. Я смогу уйти откуда угодно. Меня учили. Ты-то должен об этом знать.

– Знаю. Про твое чувство ловушки мне хорошо известно. И про то, что ты из ловушек уходить мастер. Но ты ошибаешься – здесь совсем не ловушка. Ты должен постараться понять. Это единственный для тебя путь окончательно порвать с Доном. Как раз то, о чем ты мечтаешь.

– То есть?

А все они молча ждали, когда окончится разговор. Неестественность их поведения пугала.

– То есть ты возвращаешься от Дона и камрадов в свой прежний мир, к тем людям, которые знали тебя как Эми. Тебе больше не надо будет от кого-то таиться. Ты останешься с нами до тех пор, пока с Доном не будет покончено.

– И с камрадами? – спросил Эми, на камрадов пристально глядя.

– И с камрадами, конечно. И со всем, что произошло после Инсталляции.

– То есть ты хочешь сказать, что и Гульрих, и Кларо, и Анни, и тетя Эльза с Энконодавом, и Француаз, и все остальные, которые сейчас здесь, в лифте, – все они и на самом деле «вернулись» и сейчас ждут меня, чтобы я их обнял?

Если бы Дон ответил в смысле «разве ты сам не видишь?» и таким образом попался бы, тогда можно было бы задавать другие вопросы – постепенно встопарщивая наплечники. Но Дон ответил не так. Сначала он вроде бы как замялся, то есть показал, что замялся, и этот намек можно было понять как угодно, а потом сказал:

– Здесь сложно. Скажем, не все из них пока «вернулись», но это не больше чем вопрос времени…

Эми опешил.

– То есть как? Ты хочешь сказать, что здесь не все из тех, кого я вижу? Что кое-кто из них тридэ?

– Что-то в этом роде. Поверь, здесь нет никакой ловушки. Здесь…

Известно пристрастие сложно построенных моторолоподобных разумов к решению простых вызовов несоразмерно изощренными способами, с чудовищным нагромождением никому не нужных излишеств. Но создавать тридэ, причем даже не одно, а сразу десяток, и все это только для того, чтобы поймать в ловушку уже отчаявшегося камрада или доставить ему маленькое удовольствие от встречи с друзьями (если здесь все-таки нет ловушки) – в такое Эми поверить не мог.

– И все это – только затем, чтобы я «вернулся»?

– Да. Тут все… Ты позже поймешь, Эми, насколько нам нужен именно ты. Я бы и больше сделал, если бы понадобилось.

Тридэ врал. Невозможно было не чувствовать, что он врет. Эми понимал одно: Дон, то есть тридэ, изображающий Дона, действовал, скорее всего, под влиянием моторолы, причем моторолы городского, а не игрушечного Комендонта, ничтожной кучки интеллекторов, который, как считалось, взял на себя всю полноту власти в ТА2, – у того для таких многоходовок не хватило бы ни мощности, ни изощренности.

И тут Дон сдался.

– А впрочем, иди.

– Счастливо, – сказал Эми, настораживаясь еще больше.

– Только у меня к тебе просьба.

Ну, конечно!

– Говори.

– Станцуй для них.

Эми удивленно приподнял брови. Как и все происходящее в лифте, эта просьба поражала своей неестественностью.

– Станцевать?

– Понимаешь, они просили. – «Они» все так же молча следили за их беседой. – Они хотят не только убедиться, что ты «вернулся» окончательно – согласись, это вполне может быть ловушка со стороны камрадов, – они тоскуют без твоих танцев.

– Неправда, – ответил Эми. – Я не профессиональный танцор. Очень многие танцуют куда лучше меня.

– Профессионалы им ни к чему, они вообще-то не такие уж и знатоки психотанца. Но им нужен твой танец, это часть их жизни, которую они хотят вспомнить. Им очень дорого все, что было. Они любят в тебе того Эми, который был.

Случилось непонятное – Эми согласился. Согласился в этой насквозь лживой, пышущей опасностью обстановке, когда единственно верным шагом было (Эми это очень хорошо понимал) пробиваться к выходу, не считаясь ни с чем – именно сейчас выпала возможность, потому что лифт стоял на этаже и можно было из него выйти, однако каждую минуту он мог двинуться и на добрый час отрезать путь к спасению, случись что. Тем не менее вот – он согласился станцевать.

Он коротко кивнул и махнул рукой старым своим дружкам, чем тут же снял невыносимое напряжение. Сквозь дружелюбный гомон, сквозь любопытные взгляды незнакомцев, сквозь преувеличенное невнимание, кажется, все-таки камрадов, встопорщив до предела наплечники, двигаясь походкой «Обзор‐360», он быстро прошагал к танцплощадке, откуда беспорядочно катили только что брошенные столы.

Он встал на середину, по традиции отмеченную белым крестом. Кровь в нем гудела от перенапряжения.

– Преднарко? – спросил Дон.

– Ладно, хотя… – согласился Эми. – Только ты мне все управление музыкой передай. Я сам пусть с музыкой.

Дон изобразил оскорбление недоверием, потом согласно кивнул:

– Ага. Конечно. Передал. Действуй.

– Так. Танцуем.

Эми вытянулся, встал на цыпочки, но глаза не зажмурил, хоть это и положено для сосредоточения перед танцем, а только полуприкрыл веки – он слишком чувствовал опасность и не хотел терять себя даже на долю секунды, что, конечно, танцу мешало. Еле двинув губами, он шепнул кодовое слово (там такие смешные слова встречаются) – и тут же включилось странным образом распределенное между мозгом и грудью ощущение пульта управления музыкой с его кнопками, регуляторами, источниками и выравнивателями спектра; на все это наложился адреналиновый ток, идущий от наплечников. На языке появился железистый вкус крови. Музыка! Раздались первые звоны, начало знаменитого преднарко «Запах утренних городов» Хуанпедро Мехора.

Музыка пришпорила Эми, он понял, что танец получится. Столики, колонны, лица и черно-золотой рисунок шерстяной обивки Танцлифтовых стен подернулись легким туманом драгоценнейшего серого оттенка – и это означало, что Эми сразу же, без подготовки, вошел в то особое состояние, при котором танец (какой угодно – нарко, преднарко и даже психо) получается почти сам собой, если, конечно, владеешь техникой.

Следуя ритуалу по вхождению в танец, он крутнулся на пальцах ног и вдруг обнаружил, что уже не один на площадке. Перед ним стояла женщина – сплошные волосы и взбитый бальный наряд. Партнерша, о которой можно только мечтать, – красавица Соня.

Он поискал глазами Дона. Тридэ исчез.

– Соня! – одними губами прошептал он, приблизившись к ней вплотную. – Ты со мной, Соня? Мне надо…

Конечно, они при желании могут повторить и тридэ, могут подсунуть вместо нее что-то совершенно иное, но ничего другого не оставалось, как верить, что это все-таки Соня, самая настоящая красавица Соня.

Она ободряюще кивнула – мол, я все понимаю и я с тобой, – а затем показала взглядом на столики, тем особым взглядом, который на тайном языке психотанцоров означал предложение «сделать» зал.

Эми широко улыбнулся. То, что надо!

– Синхрон, Соня?

– Синхрон.

В Танцлифте поднялся немыслимый гам. Ну как же – Соня, так давно не было Сони. Музыка утонула в криках, все повскакивали с мест, восторженно заорали, захлопали в ладоши. Гульрих, распихивая ногами бокалы, взгромоздился на стол и забуйствовал – наша Соня пришла! Но откуда, откуда им было известно про Соню?!

Ох, ничего не понимал Эми. Он злобно дернул головой, музыка взвыла на болевой громкости, перекрыла все остальные звуки – и все смолкло. Одну за другой он лихорадочно перелистывал мелодии. Эта? Нет. И… нет! Нет! Вот она. Это была мелодия, которую он обычно танцевал только для себя, перед зеркалом. Он не знал, как она подействует на других, но, похоже, должно было получиться ничего, и тут Соня чуть заметно кивнула: эту! Соня тоже была подключена к пульту, и тогда Эми сверкнул улыбкой: хорошо. Эту.

Это была всем знакомая мелодия «Синее и красное», по поводу которой так и не завершили спор музыкальные критики – психо это или мягкое нарко. Несколько месяцев назад, еще в те, тысячелетней давности, времена, Эми попробовал сделать под эту мелодию собственное, никому не подражающее соло. Кажется, что-то вышло, но музыка пока слишком действовала на него, и он боялся осрамиться, показав танец друзьям, – считал, что рано. И, в общем, было неслыханной наглостью и полным безумием предлагать «Синее и красное» Соне – она не знала его сюжета, он плохо помнил ее танец, и совершенно непонятно было, как тогда делать синхрон. Оставалась, впрочем, естественная лазейка – полная импровизация. Опасность, однако, была не в том, что у Эми не получится импровизация, а в том, что он мог не справиться с музыкой, попасть под ее действие и потерять зал. И угодить в наверняка расставленную ловушку.

Но что-то такое произошло с Эми. Он лез напролом, он ни с чем не хотел считаться, он даже от ловушки старался убежать чисто логически, а на самом деле было ему на эту ловушку глубоко наплевать, на самом-то деле все это ему уже до чертиков надоело.

Вспыхнуть и убежать. Или уж сгореть окончательно. При первых же звуках музыки Эми понял, что выбрал ее правильно, что на самом деле она тут и ни при чем. Как и он. Что не получится ни синхрона полноценного, ни даже его собственного сюжета. А будет только Соня. И он при ней. С первых же аккордов она взяла резкий и рваный темп и полностью приковала к себе внимание.

Танец тридэ в общем отличается от танца, исполняемого человеком. Тридэ не знает, что такое физические усилия, он всего лишь компьютерный призрак, и понятие усталости для него принципиально иное. Он может закручивать совершенно бешеные фигуры, может летать, изменять свое тело по ходу танца, превращаться во что угодно – хоть в розовое сияние, хоть полностью исчезать. И если тридэ ничего этого, как правило, себе не позволяют, то только потому… впрочем, никто никогда не скажет наверняка, почему тридэ делает то и не делает этого. Некие суперсложные этические соображения заставляют их пользоваться только теми приемами, которые доступны, хотя бы умозрительно, человеческому существу из костей, мяса, пота, адреналина, несовершенных реакций и т. д. Несовершенство тридэ находится на уровне, для человека недосягаемом. Соня как-то рассказывала – Эми это хорошо понял, – что в одиночестве она танцует совершенно другие танцы.

Вот и сейчас Соня работала на том пограничном уровне, который для обычного человека недостижим, но представляется все же доступным для него – хотя бы в принципе. Эми почувствовал досаду: и без того неспособный вести синхрон в полную силу или хотя бы удовлетворительно из-за постоянной настороженности и жара, идущего от встопорщенных наплечников, он безнадежно от нее отставал и с первых же па вынужден был перейти на слепое отслеживание Сониного сюжета, хоть и не подобает мужчине-партнеру выступать в такой роли. Но досада, конечно, была мимолетной – с такой партнершей, как Соня, да еще танцующей на грани превышения человеческого предела, любому не то что аматеру, а и профессионалу только и оставалось, что орнаментировать ее фигуры. Да и задача на этот раз была вовсе не в том, чтобы исполнить безупречный синхрон. Нужен был синхрон завораживающий, а уж в этом-то Соня работала за двоих.

Бож-ж-ж-же, что она вытворяла! Сложные восьмерки, штопора, лиссажетки чередовались с такой скоростью, что Эми даже и не пытался отслеживать их все – он просто пританцовывал около, то приближаясь к Соне, то отходя от нее и все время поворачиваясь так, чтобы не терять из виду застывших зрителей (после нескольких восторженных ахов они замолчали, они пили Сонин танец, как вкуснейшее и очень хмельное вино – их сразу же забрало), то исполнял простенькие фигуры, которые – он это хорошо чувствовал – исподволь, но безотказно возводили в квадрат завораживающую мощь танца, на первый взгляд бессмысленного и нелепого – но только на первый взгляд. Именно такого, спокойного и безыскусного, исполнения требовал от Эми мощнейший чувственный заряд Сониного сюжета, именно это доламывало последние стенки в сознаниях тех зрителей, которые не желали поддаваться гипнозу. Эми чувствовал это, сам не понимая, каким образом чувствует, но, может быть, впервые возникшее осознание своей собственной силы наполняло его счастьем. Танец все больше захватывал его, и он чуть не упустил миг, когда наплечники стали терять упругость, отмечая спад настороженности.

Он подумал: «Кого мне бояться, все закаменели уже или закаменеют вот-вот». Он подумал так и опомнился. Первый закон – «Никогда не снижай внимания», и он, Эми, чуть его не нарушил тогда, когда ловушка вот-вот грозила захлопнуться. Что-то не то. Что все-таки они готовят?

Возник и тут же сгинул образ Дона, опершегося рукой о пустой столик. Эми спросил себя: «Есть ли на свете такой танец, который может заворожить тридэ?» И в спешке решил, что почему бы и нет.

Но все это: и случайные мысли, и напряженное ожидание ловушки, и мелкие собственные срывы, оцененные Эми как досадные, но для Сониного сюжета несущественные, – все это проходило так, сбоку, между прочим. Соня, неподражаемая Соня завладела его вниманием!

Ах, Соня! Еще никогда Эми не видел, чтобы так грубо, так прямо женщина предлагала ему себя, хотя уж в танцах-то эта тема с древности обмусолена. Да что там предлагала – надевала на себя, погружала в себя, соединяла с собой в безумное сочащееся одно, пропускала через муки и наслаждения тысяч встреч; и в то же время… И в то же время она с мастерством, принадлежащим уже не ей – той, доисторической, когда-то живой красавице Соне, – а необъятной машинной памяти и поддерживающей эту память полиментальной логике, которая человеку недоступна совсем, – она в то же время умудрялась сосредоточенность на телесном слиянии соединить с неким высшим абстрактным, философическим настроением, нирвана от которого никак не связана с цепочками ощущений, получаемых через телесный контакт женщины и мужчины.

Будь на месте Эми человек, знающий предельную математику, он непременно решил бы, что перед ним разыгрывается отличное от классического доказательство существования второго поля теорем Клода-Наварры, одной из основ стандартного эн-тэта-бор-сопряжения; историк точно бы разглядел в танце некое послание, разъясняющее и дополняющее великий труд Никласа Харри «Основы всеобщей псевдоаутентичности» (Эми очень бы удивился, если бы этот историк сказал ему, как помогла в понимании потаенных мыслей великого Харри его мужская, такая здесь второстепенная партия), и тут же помчался бы записывать сообщенные ему столь странным путем новые логические посылки – побежал бы, если бы, разумеется, не был зачарован танцем до состояния полной окаменелости, каковое допущение представляется фантастическим совершенно. Тюремщик познал бы новый краткий и действенный путь к духовному самосовершенствованию; политик понял бы окончательно свое отличие от людей и, вне всяких сомнений, долго бы скорбел об утрате иллюзий; камрад… камрад, думается, воспринял бы танец (напомним, вторую, абстрактную составляющую) как вдохновенную проповедь о пользе бриттовой гимнастики, обеспечивающей полное раскрепощение творческого начала – словом, каждый взял бы от Сониного танца свое.

Эми читал Сонин сюжет как написанную специально для него книгу (вполне возможно, что так оно и было в действительности), причем книгу из тех, что обычно пишутся для богов. Он узнал, что для Сони – больше, чем для всего человечества – танец есть сущность, стоящая особняком, играющая в духовной, религиозной стороне человеческой психологии ту же роль, какую в любви играет соитие.

Еще он узнал странную, невероятную и, в общем, ненужную ему вещь: Сонин танец непонятным образом заключал в себе всю суть его жизни. Хотя сути у жизни нет, считал он в то же самое время. Даже больше: суть, пойманная им в танце, была связана с тем, что находится за пределами его жизни, его знакомств, интересов, его времени даже, – всего того, что никогда не задевало его и никогда не заденет, но через какие-то сумасшедшие, вывороченные обратные связи оно, для него не существующее, именно и проливалось в его жизни, позволяло суть назвать сутью… Был миг, когда Эми в полумашинном, получеловеческом катарсисе постиг и саму эту суть, но она оказалась так безрадостна, так ужасающе допотопна, что он не вынес ее и забыл тут же.

А еще были в танце события его детства – давно забытые запахи и огромные склоненные лица. Еще кровь. Еще пытки. Еще – совершенно непонятно, из какой памяти, – хладнокровные, профессиональные убийства. И безраздельно принадлежащая ему женщина по имени Соня. По имени Джосика. Немножко по имени Анни. Но главное – Соня, Соня.

Таким родным было это бешено струящееся тело – как будто его собственным. Теперь он исполнял свой сюжет мастерски, не задумываясь; он знал, что получается хорошо, лучше, чем когда бы то ни было. Танец исполнялся как бы сам собой, будто кукольник какой через тысячу ниточек, наслажденно пронизывающих его, шевелил его руками, ногами, головой, торсом, сокращал и расслаблял мышцы, направлял мысли… Сам же Эми сосредоточился только на одном – на любовании Соней. Только на одном.

Внезапно он встрепенулся – ощущение опасности вновь пронзило его. Он понял, что давно не следит за происходящим вокруг – и это неважно, что вокруг ничего не происходило. Он не должен был так увлекаться. Соня заколдовала не только зрителей, но и его тоже.

В танце она ободряюще ему подмигнула – мол, все в порядке, извини, дружок, малость перестаралась. Эми огляделся и чуть не захохотал.

Они все застыли с такими уморительными рожами! Те, кого он принял было за камрадов (а откуда им тут взяться, в Танцакадемии? Кто их пустит сюда?), сидели, вытаращив глаза и отвалив челюсти, у одного так даже потекла изо рта слюна – никогда еще не видел Эми такого мощного воздействия психотанца. Все дружки его, все дамочки, все знакомые и незнакомые так упоенно таращились в какую-то точку, а там уже давно никакой Сони не было. Точнее, она-то как раз была сразу везде, она… Эми только что заметил… она непонятно когда полностью перехватила у него управление музыкой и теперь, взвинчивая темп, шла вразнос. Она больше не притворялась женщиной. Теперь это была скачущая, переливающаяся полужидкая фигура с очень сложной и переменчивой топологией. Какие-то дыры блуждали по ее… скажем, телу, все это сопровождалось бешеной игрой красок. Вот она, полетев кверху и на высоте завибрировав, превратилась во что-то длинное и упоительно ворсистое, вот снова стала женщиной, но не Соней, почти не Соней, а Джосикой. А потом размножилась на целую толпу маленьких Фальцетти, которые немедленно затеяли жуткую кутерьму…

Музыка пришпорила и самого Эми. Отрабатывая бешеный ритм, он как ненормальный носился теперь по площадке, и удивительно – усталость не брала его, только пульс участился почти что до инфразвука. Он чувствовал, что хотя и работает на чистом экспромте (что вообще-то не было ему свойственно), все получается как никогда здорово – каждое его движение, каждый оборот, каждый вроде бы и случайный жест выполнялись им с поразительной четкостью и всякий раз оказывались чрезвычайно к месту. Он это очень хорошо чувствовал, да что там чувствовал – знал! «Вот счастье, – упоенно говорил он себе, не отрывая глаз от того, что, несмотря на мелькание форм, цветов и размеров, все равно оставалось Соней, прекрасной, потрясающей Соней, – вот оно – то счастье, которое только раз, ради которого (я это понял теперь) я и учился танцу. Это все Соня, я только из-за нее все могу, я заколдован, я заворожен, я танцую как бог…»

Вынырнула из чего-то хрупкого и золотистого вдохновенная Сонина мордочка, Соня кинула на него быстрый взгляд, извинилась улыбкой – мол, прости, что на тебя тоже подействовало, я не хотела.

А ему не за что было ее прощать, разве мог быть Эми в претензии? И в гипнозе он не утратил настороженности, вон и наплечники подтверждали, что он в полной готовности, что не увлекся, что адреналину в крови навалом, просто так вышло, что он все сейчас может: и мастерски танцевать, и Соней упиваться восторженно, и полностью управлять положением, хоть на самом деле не было в том сейчас особой нужды, уже ясно стало, что провалилась у них ловушка – не надо было им Сонечку сюда допускать, теперь они способны только слюновыделением заниматься, а Эми, наоборот, всесилен – да разве за такое следует извиняться?!

«Я могу все! Ну что за бесподобное ощущение! Я могу сделать тройной алфавитный поворот, который у меня никогда раньше не получался, даже катарсическое па четвертой ступени, о котором я прежде и не мечтал, сейчас шутя, как пустяк, исполню! Главное – я точно знаю, что, когда, в какой последовательности, да что там, еще больше – мне и не надо знать, как и что, потому что все выходит автоматически, я просто живу в танце!

Я уже не только следую Сониному сюжету, я полноправный участник синхрона – что за восторг! И даже это не предел для меня – я могу, как подобает мужчине-партнеру, сам вести эту женщину в танце, я, иными словами, способен на свой сюжет. Если вдуматься, я способен на то же, на что и она, может, даже на большее. Бац – и я распыляюсь. Бац – стало змеиным тело. А вот смотрите – я отрываюсь от земли! Я лечу! Я веду ее в танце!»

Эми спал, замерев в неестественной, вывороченной позе, а Соня все никак не могла остановиться, хотя завораживать к тому времени было уже некого – и тридэ, и люди отрубились в восторженном изнеможении. Сейчас она танцевала исключительно для себя, и нам, гагарам, никогда не постигнуть, хотя бы частично, прелести ее многомерного танца. Потом она то ли устала, то ли опомнилась, но вошла в более или менее привычную форму, опоенной ведьмой взмыла под потолок, облетела зал, каждому заглядывая в глаза, тряхнула головой, отрезвела, внимательно-внимательно рассмотрела бедного Эми, захохотала (и кто-то невидимый рядом хмыкнул), попыталась погладить ему щеку, но пальцы прошли насквозь… и тогда она зло огляделась, и тогда рывком вскочила с колен, и тогда расставила руки, и у всех зрачки, шевельнувшись, наставились на нее (только Эми, бедняга, спал), и тогда она сделала жест, небольшой такой жест пальцами, означающий разморозку, и произошла в зале метаморфоза.

Произошло сначала общее кратенькое движеньице, потом один за другим – не вместе, а именно один за другим – начали исчезать тридэ, хотя, собственно, и не тридэ это были вовсе, а так, недотридэ, чуть посложнее людей, а так как тогда в Танцлифте почти никого, кроме тридэ, не было, он вскорости опустел – лишь трое камрадов все так же мертво сидели за своим столиком да гулял по залу включившийся опять тридэ Дона, пропадавший где-то почти все время танца. Еще жест, теперь не только пальцами – телом, и камрады, заморгав, стали приподыматься со своих кресел. Они стали приподыматься и лицом показывать, что ну-у-у, ваще! и переглядываться, постепенно принимая деловой вид. Они подошли к Эми, тот, все еще замороженный, сидел на полу, как бы зевая, и обступили его кругом. С тихим хлопком (в котором не было необходимости вовсе) переместился к ним Дон, а как только он оказался рядом, Соня медленно и покорно отошла в сторону, то есть совсем в сторону, в самый дальний угол Танцлифта. Шла она медленно и немножечко театрально – мол, Мавра сделала свое дело, Мавра, соответственно, может уйти, но учтите – она скорбит.

– Наплечники, – тихо напомнил Дон.

Камрады склонились над Эми и осторожно сняли с него наплечники.

– Будите!

Соня оглянулась и ничего не сказала. Просто оглянулась, и все.

Внутри Эми все еще была музыка, и первых ударов он не почувствовал. Тогда Соня из своего угла чрезвычайно громко щелкнула пальцами – и он проснулся.

В этот миг был размозжающий удар в пах. Музыка напоследок вскрикнула, Эми со страшным умоляющим басом попытался вздохнуть – и ему выбили зубы. Это было неумело, потому что от удара в зубы Эми пришел в себя и сумел в падении откатиться, зацепив одного из камрадов ногой – тот до конца избиения так и не оправился и все подвывал, зажимая ладонью глаз. Музыка – треньк!

Потом его долго били – так, чтобы почти насмерть. Каждый удар приносил увечье, каждый удар приносил боль, каждая приходящая боль была особенно невыносимой, совсем не такой невыносимой, как боль от ударов, которые Эми получал прежде, никакого сравнения – казалось, он был заворожен Соней на гиперусиление каждой получаемой боли. И каждая боль (это было главным и очень четким его ощущением) выключала что-то в его душе, освобождая для себя место – все его мытарства, связанные с освобождением от шкуры Дона, вся его тяга к полному «возвращению», память о камрадах, о детстве, о любви, психотанце, обо всяких там мелочах, о вкусной еде… Из него вышибались воспоминания, желания, страхи… и только боль, только память о боли, только предчувствие боли будущей… вспугнутый разум ошалел от нее и вслед за музыкой быстро умер… Боль была теперь вместо мыслей, вместо звуков, цветов и запахов, умер даже невероятный ужас первых ударов, потому что это был ужас непонимания, а не боли, да и сам Эми умер, пропал, растворился, превратился в оргию, симфонию болей.

Соня сидела в углу на корточках и мертво смотрела в стену.

Медленно-медленно расползлись в стороны створки главных дверей Танцлифта.

Глава 25. За день до Дня Данутсе

В день отсылки мотороле магистратского поручения Дон получил первую весточку от Кублаха. Весточкой оказался слабый то ли зуд, то ли писк в области правого надбровья. Это значило, что Кублах еще далеко и вряд ли доберется до Парижа‐100 в течение ближайшей недели. Но это означало также, что Кублах его засек и сейчас, не теряя времени, мчится по следу.

Дон почувствовал себя выпотрошенным, переоделся в костюм «Тебя никто не знает», оглядел себя в зеркале, неопределенно хмыкнул и вышел на улицу. Иногда он так делал.

Вообще, сама идея бродить по улицам была далеко не безопасной – как ни крути, на улицах террор, да и на самого Дона очень много охотников, поэтому он и надевал «тебяникто». Это помогало, хотя и не обеспечивало полного неузнавания. Дон старался избежать не столько покушений, сколько приставаний.

Судя по всему, мысль надевать «тебяникто» при выходе на улицу пришла очень ко многим. Естественно, Дон никого не узнавал, но ощущение, что ты забыл самое важное и вот сейчас, сию же минуту, за это поплатишься (из особых стекол он знал, что такое ощущение вызывается большим скоплением в одном месте переодетых для неузнаваемости людей) не оставляло его все время прогулки, и это мешало расслабиться, то есть сделать то, чего и добивался Дон, так опрометчиво покидая магистрат. Дон понимал, зачем он надевает «тебяникто», но совершенно не понимал, зачем его надевают другие.

Шло к вечеру. Жара перестала давить. На быстро темнеющем небе начали появляться первые рекламы, шифрованные записочки; обезличенный предсказатель, который по непонятной причине всегда безумно раздражал Дона, сегодня размашисто написал золотыми буквами: «Бойся мордовских ид!» Дон не знал, что такое иды. Насчет «мордовских» у него было сомнение – вроде бы где-то слышал такое слово. Он подозревал – да что там! – просто уверен был, что в роли анонима выступал моторола – щеголеватый, заносчивый, невероятно артистичный подонок.

Он не мог не думать о Джосике. Он просто заставлял себя не думать о ней, но ничего из этого не получалось. Он даже сам удивлялся, почему это он… Глупость какая-то! Тем более в такой момент.

Под вопль Фальцетти он шел по улице Кантаверда, давно по ней не гулял. По Кантаверде они, бывало, прохаживались с Джосикой под руку, мололи разную чепуху, но почему-то эта улица – совершенно непонятно почему – связывалась у Дона с беспросветным одиночеством. «Может быть, – подумал Дон, – я просто забыл о какой-нибудь детской обиде, связанной с Кантавердой?»

Те же дома, те же крытые коричневой травой тротуары. Та же старая, если не старинная, рекламная пушка, к которой они в детстве подобрали ключик и развлекались, отправляя на небо скабрезные стишки и картинки. Между прочим, Дон подобрал ключ, именно Дон – возможно, это был его первый интеллекторный взлом. Хотя, конечно, никакого интеллектора в пушке не было. Простейшее логическое устройство с паролем.

Мимо пушки, смеясь, прогрохотали ботинищами четыре камрада, они синхронно покосились на Дона, видимо, уловив доносящийся из его ладони вопль Психа, их непосредственного начальника.

Сейчас Дон, зараженный одиночеством Кантаверды, ответил бы даже приставуну – он совсем не прочь был бы поболтать с кем угодно, пусть хоть с этими самыми камрадами, чей смех сразу стал неестественным, но говорить с Фальцетти ему совсем не хотелось.

Сейчас разговор с Фальцетти никак в планы Дона не входил. Щеголяя знанием древностей, Теодор Глясс называл его подобные эскапады корундальрашидовством, а Дон никак не мог перебороть себя и спросить, что значит это странное слово. Сейчас, когда он занимался именно вот этим самым «корундальрашидовством», ему даже приятно было, что раскрасневшееся лицо бывшего учителя умещается на ладони, так что на него можно смотреть сверху и с чувством превосходства. Точнее, это был экран размером с ладонь, а само лицо было совсем уже крохотным – сантиметр на сантиметр, едва ли больше. Мелкое и злорадное удовольствие, усугубленное тем, что осознаешь, что оно мелкое и злорадное, однако идешь на это и оттого счастлив.

Сейчас крохотное лицо Фальцетти, обычно желтоватое, пылало огнем. Он только что не визжал:

– Ты совсем с ума сошел! Зачем тебе этот идиотский запрос? Ты что, не понимаешь, что теперь сделает с тобой моторола? Это самая невероятная глупость, на которую только могли сподобиться ты и твое чертово Братство! Разве твои недоумки и эти наспех приготовленные кус-с-с-с-стар-р-р-рные интеллекторы смогут заменить моторолу, да еще в такой критико-трагический момент для планеты?! Отзови немедленно, ты что, слушай!

Дон грустно усмехнулся. Ну, конечно, он уже знал – не то что догадывался, именно знал, – что Фальцетти со своими камрадами давно его предал. Ну, конечно. И никаких заблуждений в отношении учителя он не питал – уверен был, что тот сдаст его при первом удобном случае. И все-таки как-то не по себе было. Мрачно, тошнотно и ужасно противно.

Можно ли простить предательство? Все говорят, что нельзя. Это самый простой из вопросов, на него есть только один ответ. Правда, все это справедливо только в том случае, если за первым, очевидным по ответу вопросом не следует второй: «А что делать, если никого, кроме предателей, в наличии не обнаруживается?» Или так: «Что делать, если тебе не хочется не прощать предателя?» – правда, этот вопрос попроще.

– Быстро ты узнал, – сказал Дон самым подозрительным тоном, на какой только был способен.

Фальцетти не смешался ни на секунду.

– Твоя подозрительность, – особенно упирая на злобность тона, завизжал Фальцетти, – в высшей степени подозрительна!

Дон огляделся по сторонам и хихикнул. Проходящая мимо девушка в коричневом мужском блузоне и с голыми ногами озорно стрельнула глазами в его сторону. «О боже», – подумал Дон. Фальцетти меж тем визжал:

– Ты знаешь, черт побери, как я тебя люблю, как я на самом деле желаю тебе добра, ты, проклятый ублюдок, не можешь этого не знать, кол тебе в задницу! Ты не можешь просто так взять и подвергнуть город еще одному ужасу! Ты не понимаешь, что делаешь! Отзови поручение!

«Он единственный в этом мире, кто ничего не унаследовал от меня», – вдруг подумалось Дону.

– Ничего не выйдет, Джакомо!

– Я тебя умоляю, сволочь ты последняя, на колени перед тобой падаю, дай мне хотя бы шанс уговорить тебя, я все улажу! Через мемо я черта с два смогу показать тебе пропасть, в которую ты…

– Я не отзову поручение, даже и не…

– Ты слушать умеешь кого-нибудь, кроме себя? Я уже понял, что ты идиот, причем идиот упрямый, я уже не о том прошу, чтобы ты поручение отозвал, я просто о разговоре прошу, лицом к лицу! Все-таки я тебя когда-то учил, и, помню, разумным доводам ты не сильно сопротивлялся.

Дон прекрасно знал, как моторола ответит на послание магистрата (у него просто не было вариантов), знал и то, как реагировать на ответ. Дон не знал только одного – что о его планах моторола и Фальцетти досконально осведомлены. Дон не обращал никакого внимания на то, что в визгах бывшего учителя ему чудилась фальшивая нотка – в конце концов, Фальцетти был фальшив всегда, даже в часы высшей искренности.

– Выбери место для встречи!

Крохотность физиономии Фальцетти на мемо Дона скрыла страстное выжидающее выражение – поймаешься или нет? Фальцетти знал наверняка, что Дон не откажется, – уж настолько-то он его понимал, – но даже доскональное знание не избавляет от неуверенности.

– Хорошо, – сказал Дон. – Я встречусь с тобой, но только после того, как моторола ответит на поручение.

Фальцетти крякнул досадливо и с экрана мемо исчез.

– Ф-ф-фу-у-у!

Дон облегченно потряс головой, спрятал мемо в карман и почти бегом направился к своей излюбленной траттории «Аполион». Как до Инсталляции, так и после владел ею Симош Вадимес, худющий серимониец с необычайно выразительным лицом – говорили, что, очухавшись после Инсталляции и, естественно, ощутив себя Доном в чужой, но, впрочем, очень знакомой шкуре, он ни секунды не сомневался в том, что ему делать дальше, и продолжил управление «Аполионом». Людей с судьбой Симоша было в Стопариже очень немного, мы уже рассказывали об одном таком – Брайхоахине из моторольной траттории «Экскузова»; они считались счастливцами. Их знали наперечет и не трогали – ни те ни другие. На Симоша «тебяникто» Дона не действовал – в любом наряде Дон был здесь любимым гостем.

С той самой минуты, как Дон появился на Париже‐100, он чувствовал себя преотвратительно. Сначала он воспринимал это как должное – еще бы ему чувствовать себя хорошо, – но с недавних пор, особенно в последние дни, внезапно понял, что никогда не привыкнет к укорам совести, иногда просто ошеломляющему стыду за то, что он сделал с людьми родного города, к ощущению, что все идет не так, как задумывалось вначале, что даже победа над моторолой, это единственное и крайне слабое оправдание «предложенному креслу», ничего не изменит, что смутная тоска, смутный неуют со временем будет только нарастать.

Едва Дон уселся в свое любимое кресло у изгороди, Симош подошел к нему и пожал руку.

– Опять прячешься? – сказал он, жестом подзывая поднос с напитками.

– А, – Дон махнул рукой. – Тут спрячешься. И зачем я только надеваю эту хламиду?

– Хламида хорошая. – Симош одобрительно похлопал Дона по плечу. – Такой ни у кого здесь нет.

И состроил потешную ухмылку.

– Шучу. Никто тебя в этой штуке не узнает, не беспокойся. Я просто уже привык: ты садишься всегда на одно и то же место, но перед этим оглядываешься. Как вор. И потом, я умею присматриваться. Меня твоя хламида не проведет.

Всем известно, насколько это хлопотное для человека занятие – обслуживание, хотя бы и в траттории, где самому хозяину, казалось бы, и делать-то нечего. Особенно если ты вообще к такому занятию не приспособлен. Когда-то в детстве Дон мечтал о собственной харчевне, без всяких автоматов, ну разве что с подносами и настраиваемой кухней, но чтобы обязательно с огромным количеством всяких сладостей. Дон-Симош обожал поболтать на эту тему. «Не знаю уж там, – говорил он, – как настоящий Симош, а я, например, к этой профессии уж точно не подхожу. Мне поэтому трудно, иногда плюнуть на все хочется, но вообще-то, знаешь ли, нравится!» Дон подозревал, что Симош медленно и незаметно для себя «возвращается», и в каждое посещение говорил себе, что надо бы упросить Алегзандера поставить сюда охрану, мало ли что, но каждый раз забывал.

Вдруг Дон насторожился – мимо траттории, незаметно оглядываясь, быстрым шагом прошел Лери. Его не должно было быть здесь.

– Лери! – тихонько позвал Дон.

Тот резко остановился, стал недоуменно оглядываться.

– Сюда!

Лери недоуменно посмотрел в сторону Дона, тот снял шапочку и поманил его рукой.

– Дон? – прошептал Лери, постоял секунду, подошел, сел рядом. – Хорошая штука – «тебяникто», – сказал он вместо приветствия.

– Хорошая. Ты что здесь делаешь?

Лери загадочно улыбнулся.

– Иду к дому Фальцетти.

К ним неторопливо подошел Симош.

– Лери, привет. Давно не видел тебя. Что-нибудь будешь?

– Да я, в общем, спешу. А, впрочем… Принеси чего-нибудь попить, в глотке пересохло, и твоего фирменного горячего.

Симош улыбнулся и щелкнул пальцами. Пустующий поднос, стоявший у стойки, тут же помчался в сторону кухни.

Поглядев на озабоченные лица друзей, он сказал:

– Ну, вы тут поболтайте пока.

– А что тебе понадобилось в доме Фальцетти? – спросил Дон, когда Симош ушел.

– Информацию очень интересную получил. Мои ребята умудрились записать кусочек разговора Фальцетти и моторолы. Теперь уже окончательно ясно – Фальцетти работает против нас.

– Дважды два равно четыре – это тоже очень ценная информация, – скучливо сказал Дон. – Всё?

Подкатил поднос, расставил тарелки и высокий стакан с каким-то зеленым питьем.

– Нет конечно. Час назад Фальцетти выходил из четвертого дома по Сенктеземоре – там он, по нашим сведениям, общается с моторолой.

– Он может общаться с ним где угодно.

– Но любит там. Сам знаешь, наш Фальцетти – человек привычек. Самое-то интересное, что, выйдя, он продолжил с ним разговор. Не договорили.

Лери припал к стакану – видно, его и впрямь мучила жажда.

– Ну?

– Говорили, по-моему, о «домике». Это первая зацепка.

– Что говорили?

– Моторолу, сам понимаешь, не слышно было. А Фальцетти его успокаивал – мол, даже и не задумывайся над этим, никто на всей планете, кроме тебя, не знает, где он находится. А моторола вроде как возражает. Тогда Фальцетти говорит: «Мой Дом? А ему-то откуда знать?» Словом, стал уговаривать, что даже если его Дом и может знать, где «домик», то наверняка не знает, потому что для этого надо спросить, вопрос задать, а ему такой вопрос и в голову не придет. Мол, зачем ему? Вот я и думаю сходить к тому Дому и спросить у него.

Дон задумчиво побарабанил пальцами по столешнице и сказал:

– Отбой. «Домик» пока оставь.

– Это еще почему? – возмутился Лери. – Сам же мне велел «домик» искать.

– Вот и будешь искать, если завтра что-нибудь не так пойдет. Может, завтра уже и не понадобится твой «домик». Это дело ненадежное и, боюсь, опасное. Сейчас главное – Фальцетти. Он явно что-то пронюхал, глаз с него не спускай.

Лери и сам не понимал, почему его так огорчил запрет Дона искать «домик». Доводы Дона были последовательны, спорить было бессмысленно: разработка Фальцетти была куда важней, чем поиски «домика», которые, как ни крути, были все-таки запасным средством, притом крайне ненадежным, и все-таки Лери с трудом удержался от дальнейшего обсуждения уже решенного вопроса.

Этот «домик»… С ним у Лери было связано какое-то очень неприятное воспоминание. Даже память Дона, заместившая его собственную, не смогла стереть этого ощущения – нереального, жуткого и в то же время манящего. Когда он впервые услышал от Дона это слово – «домик», – его передернуло. Из двух дел, ему порученных, поиски «домика» сразу стали для него важней слежки за Фальцетти. Но дело есть дело, и Фальцетти действительно был важней сейчас. Поэтому Лери пожал плечами и сказал:

– Конечно!

Стоял уже вечер, когда Лери ушел. Светлело. Пора было уходить и Дону, но он все сидел. Небо заполыхало рекламами, малопонятными призывами и переговорными страничками, объявление насчет «мордовских ид» совершенно среди них затерялось. Неба по сути не было – все его пространство занял подоблачный арт. Почти все рекламы зарядили до Инсталляции, они рекламировали то, чего уже давно не было на Париже, их никто так и не удосужился отключить, то есть не никто, конечно, а моторола – он словно бы нарочно, а скорее всего, и действительно нарочно, оставлял эти бессмысленные сейчас слоганы и картинки, остатки того мира, который Дон убил, так неосмотрительно усевшись в предложенное ему кресло.

Оставаться на виду было просто опасно – снятая шапочка уничтожила действие «тебяникто», и прохожие (их к вечеру прибавилось) с интересом косились в его сторону, некоторые приветствовали его знакомым поднятием руки, и он сам собой отвечал, хотя попадались и такие, кто глядел на него с нескрываемой ненавистью, – их было относительно мало.

Наконец Дон спохватился, завертел головой в поисках шапочки, нагнулся, поднял и поспешно напялил на голову.

Вот-вот должен был начаться Час Очищения, как называли его камрады, или «глядеть в окно», как называли его остальные горожане, а люди словно бы не и не обращали на это никакого внимания. Просто шли. Каждый был озабочен чем-то своим, вокруг ходило больше одиночек, чем пар.

Какая-то женщина с напряженным лицом подошла к нему, обеими руками оперлась о столик, впилась взглядом.

– Нашли сына?

Дон растерянно потрогал шапочку, потом понял, что она его не узнала, а просто к мужчине подошла. Все разные, а сын у всех один. «Я уже начинаю привыкать, – сказал он себе, – что все незнакомые мне родня. Самая близкая».

– Нет.

– Точно знаешь?

– Точно.

«В гляделки со мной играет. Чокнулся от перемены пола. Я бы тоже не выдержал».

– Вот ублюдок, – сказала женщина. – Кто б мог подумать!

Дон согласно кивнул. Разговор шел о нем.

– По-моему, они не слишком активно ищут, – обвиняюще сказала женщина.

– По-моему, их отчасти можно понять.

Женщина выругалась.

– Некоторые вещи, которые можно понять, понимать нельзя!

Оставалась она относительно молода, лет пятьдесят-шестьдесят. Было видно, что до сына ей так же мало дела, как и всем остальным. Пахло от нее несильно и совсем не по-женски.

– Как это ты не «вернулась», – сказал Дон. – Я бы на твоем месте…

– Мое место – ничего место. Даже интересно. Я вообще начинаю думать, что женщина с мужским сознанием – высшее существо.

– Да ну?

– Ну да.

– Самое сильное утешение для женщины с мужским сознанием, – сказал Дон.

Женщина хихикнула.

– Так как?

Дон сочувственно покачал головой.

– Никак. Сходи в какую-нибудь Танцакадемию – там поймут. Там этого добра навалом. Хоть с кем. Хоть с мужчинами, хоть с женщинами, хоть с мужским сознанием, хоть с женским. Говорят, даже с животными. А я люблю другую.

Она еще раз хихикнула. С удовольствием.

– Врешь ты. Я тебя узнала. И уж тебя-то я узнала наизусть. – Дон снова потрогал шапочку. – Никаких других ты не любишь. За что большое тебе человеческое спасибо.

– Пожалуйста. – Он наконец встал и пошел к себе. Она крикнула вдогонку:

– Дон! Дон Уолхов!

Дон вздрогнул. Что-то в тоне ее, в самом тембре голоса изменилось. Он медленно оглянулся и на месте женщины увидел вдруг знакомого франта. Тот стоял подбоченившись, с видом зазнавшегося победителя. «Чертовы тридэ, чертов моторола», – со злостью подумал Дон.

– Ну?

– А что такое секс с растениями?

– Любовь к природе! – крикнул он и быстро зашагал прочь. Изо всех сил стараясь не показать страха.

Весь этот день Джосика пыталась связаться с Доном или хотя бы с кем-нибудь, кто бы мог с ним связаться. Точнее, конечно, пыталась не Джосика, а Дом по ее приказу. Ни с кем связи не было, а если вдруг кто-то и отвечал, то это был совершеннейший незнакомец, обративший внимание на якобы случайно оброненное мемо, издающее звуки вызова.

Джосика взволнованно металась по комнатам, а за ней, словно ублюдок за Фальцетти, позвякивая бокалами, торопливо катился поднос то с кондолесцентом, то еще с чем-нибудь (винные кладовые у непьющего Фальцетти были неисчерпаемы). Каждые пять минут она орала Дому: «Ну что?» – а Дом вежливо отвечал, что связи до сих пор нет. Она орала в ответ что-то оскорбительное насчет гнилых проводочков и что вот она сейчас выйдет и у первого же прохожего попросит нормальное мемо, да просто отнимет у него это нормальное мемо, пусть попробует не отдать, и вмиг свяжется с Доном. На что Дом так же вежливо отвечал ей, что, по его сугубо личному мнению, которое он никому не навязывает, в трудностях со связью видны происки моторолы и потому никакое «нормальное» мемо ей не поможет; и, кстати, по его сведениям, у Дона тоже очень серьезные трудности со связью, а сам он находится неизвестно где.

– Но ты-то сам по своим замечательным хваленым каналам можешь сообщить Дону поподробнее, что на него готовится покушение? Можешь рассказать ему, как все будет?

– Нет, – в который раз отвечал ей Дом. – Увы. Сейчас такого даже я не могу. Но я буду пытаться.

– Пытайся! Пытайся! Пытайся, чертов сарай, чтоб тебя черви съели! – орала Джосика в перерывах между питьем и рыданиями.

Глава 26. День Данутсе

К девяти часам первого утра в День Данутсе все было готово к акции – и у Дона, и у моторолы, и у Фальцетти. Первый и второй, запасной, наборы интеллекторов, которые должны были принять у моторолы управление объектами, были трижды проверены и поставлены под охрану; «кривляльщики» заняли свои места еще в семь утра и сразу же приступили к нападению «визи» – лица у них болели, но корчить рожи им предстояло еще часов пять. «Кривляльщиков» охраняли люди Ромео – они изображали праздношатающихся гуляк, прятались в подъездах, за окнами, словом, везде, где можно спрятаться поблизости. Подразделение Витановы, которое он гордо называл полком, выполняло роль подстраховки и тоже скрывалось неподалеку. Лери, которому вместе с полусотней его шпиков в последний миг поручили отслеживать не только передвижения Фальцетти, но и передвижения всех его главных камрадов с тем, чтобы в случае маловероятной, но возможной стычки тут же устранить их или каким-нибудь другим образом вывести из игры, страдал – еще ночью все его подопечные ушли из-под наблюдения. Это беспокоило его, а еще больше беспокоило Дона – он понимал, что задуманная операция далеко не безупречна, и опасался ловушки.

Единственное, в чем он был на сто процентов уверен, так это в том, что «кривляльщики», вот уже несколько недель обрабатывавшие сознания моторолы, сделали свое дело, точней полдела, и усилили безумие моторолы – смятение должно было охватить все его пирамиды; малейший толчок извне должен был также вызывать у него галлюцинации. Правда, Дон сомневался, что сможет нужным образом этими галлюцинациями управлять – как уже говорилось, у него не хватало опыта работы с планетными моторолами.

Свои полдела «кривляльщики» действительно сделали – моторола, просчитавший под чистую все варианты и готовый к любому развитию событий (а они могли развиваться всего лишь несколькими путями), все же испытывал сильнейшую тревогу. Незадолго до девяти с ним связался опостылевший Фальцетти, и опять все с тем же требованием – убить Дона. Моторола забыл, почему сейчас нельзя убивать Дона, он помнил только, что этого нельзя делать ни в коем случае; он мог бы восстановить причины того, почему ему нужен Дон, но боялся, что подключенные к этому вопросу интеллекторы канут в «темную область». Хотя свободных интеллекторов у него было более чем достаточно, он уже начал опасаться, что их не хватит. Его чувства можно было бы грубо сравнить с чувствами человека, который постоянно теряет кровь, но подключен к аппарату кровоснабжения и потому до сих пор жив. С этим надо было что-то делать, и моторола отчаянно искал выход. Но сейчас надо было сосредоточиться на схватке с Доном.

– Ты должен его убить! – визжал Фальцетти. – Он уже сыграл свою роль, дальше он будет только мешать! Он может нарушить все наши планы!

– Мои планы, неподражаемый Джакомо, не наши, а мои планы, – поправил его моторола никогда не существовавшим женским голосом и подумал, что на тех же основаниях куда лучше было бы избавиться от Фальцетти, он его раздражал. – Мне до ваших планов никакого нет дела. А Дона я убить не могу хотя бы потому, что моторолы не убивают.

– Чушь! Еще как убивают! Но вы можете предоставить это моим людям. Лично мне!

– Я не могу отдавать такие приказы, мой кровожадный Джакомо. Больше того, я заинтересован в том, чтобы Дон оставался жив.

– Почему?

– Сова идет на восток. Стих четвертый, – ответил моторола. Как правило, у моторолы такие ответы невпопад скрывали за собой глубокий смысл, ведомый одному ему, но сейчас он просто прикрыл многозначительной бессмыслицей собственное незнание причины. – Кстати, близится девять. Прошу вас оставить меня и заняться собственными делами.

– У меня все готово, – недовольно буркнул Фальцетти и отключился.

Ровно в девять коммуникатор высшей защиты – единственная связь между магистратом и моторолой – подал признаки жизни и сообщил:

– Начинаю передачу объектов.

– Та-ак! – Дон радостно потер руки.

– Под контроль интеллекторной системы АН717 передается городской терминал связи. Передача завершена. Под контроль интеллекторной системы АН718 передается городской терминал обработки бытового мусора. Передача завершена. Под контроль интеллекторной системы АН719 передается городской терминал общественных торговых операций. Передача завершена. Под контроль интеллекторной системы АН720 передается городской терминал управления дорожным наземным, дорожным подземным и дорожным надземным движением. Передача завершена. Под контроль интеллекторных систем АН721 и АН722 передается городской терминал медицинского обслуживания и оздоровительных процедур. Передача завершена. Конец передачи.

Собравшиеся в кабинете Дона зааплодировали. Кто-то крикнул радостно: «Началось!»

– Погодите плясать, – резко оборвал их Дон. – Боюсь, без сюрпризов не обойдется.

Все замолчали и подошли к экранам – их было двенадцать, развешанных на стене в два ряда по шесть штук; нижние были черны, верхние быстро заполнялись маловразумительным текстом.

– Скептик, – сказал Дон. – Проверь, имитация или действительно передача.

Кронн Скептик был находкой и гордостью Витановы – попади он в руки Фальцетти, когда тот еще изображал из себя учителя, получился бы из него хнект не хуже Дона, а так это был просто любитель интеллекторной техники и того, как ею управляется город. Даже став доном, он не утратил своей былой страсти; всех, и его самого в том числе, удивляло, почему он не «возвращается», а остается полноценным доном. Так или иначе лучшего специалиста по интеллекторам и городским инфраструктурам в команде у Дона не было.

Скептик внимательно осмотрел экраны.

– Похоже, есть имитация, но наверняка сказать не могу.

– Ты и не можешь сказать такое наверняка, – сказал Дон. – Если б мог, то мы сразу же получили бы право отключать гада. Но имитация должна быть. Не может он такие важные терминалы оставить без своего контроля. Будем считать, что она есть. Так. «Кривляльщикам» перейти ко второй фазе.

– Перешли.

Вторая фаза означала создание иллюзий – массированное воздействие «визи» должно было убедить моторолу, что он на самом деле потерял управление над переданными терминалами, несмотря на то что он только изображал их передачу интеллекторам магистрата. Это было самое трудное, в успехе этой фазы Дон сомневался больше всего. Это была целая мимическая симфония, лучшее произведение Дона, достойное того, чтобы войти в учебники антимоторольных войн. Это был плод точнейших расчетов и вдохновеннейших озарений. Он тысячу раз просчитывал и проигрывал в уме мимические ряды, к расчетам он подключил Скептика, а озарения, вот странно, часто получал от ворчаний и гневных криков неугомонного Теодора Глясса. «Старик, ты моя муза!» – наполовину в шутку, наполовину всерьез говорил он. От команды «кривляльщиков» он добивался безукоризненного исполнения «партитуры», порой доводил и себя, и исполнителей до полного отчаяния, граничащего с безумством, и все-таки полной уверенности в успехе у него не было – слишком много неизвестных, невычисляемых факторов могло таиться в поврежденном мозгу моторолы.

Он отвернулся от терминальных экранов, посмотрел на заранее приготовленный стол; там, на его поверхности, группа «кривляльщиков», работающая сейчас у терминала связи, сосредоточенно исполняла его «симфонию»; изображения трехмерных фигурок были малы, высотой не более пяти сантиметров каждое, и наблюдать за мимикой лиц было трудно.

– Увеличить масштаб, – прошептал Дон. – Черт! Черт! Черт! Мне нужны были только лица, зачем тела?

Фигурки стали крупнее, сантиметров до двадцати, но половина «кривляльщиков» исчезла из поля зрения камер.

Похоже, парни хорошо исполняли свою работу – чуть подняв лица кверху, они корчили несусветные рожи, причем каждый свою, и выходило у них слаженно, так слаженно, что Дон подумал, а не может ли такая симфония воздействовать и на человеческий мозг тоже; впрочем, бред.

Все собравшиеся в кабинете Дона застыли, глядя на представление: Теодор Глясс, который сегодня необычно притих, семеро контролеров, ответственных за терминалы, и даже Кронн Скептик, задача которого – следить за экранами; взгляды у всех были сосредоточены, глаза сощурены, мышцы лиц совместно подергивались, непроизвольно следуя мимике «кривляльщиков». Все они как один тогда были очень похожи на Дона, да они и были тогда Донами, даже странно, что не объединил их хотя бы на несколько коротких секунд местный кси-шок – так сильно они настроились друг на друга. Но кси-шок был невозможен тогда – все их внимание сосредоточилось на трехмерных фигурках «кривляльщиков».

Озаренные изумрудным светом, они стояли неподвижно; встревоженность читалась в их позах.

– Руки! – сказал кто-то. – Они помогают себе руками. Это помехи.

– Ничего, – ответил Дон. – Руки – это неважно. А так работают хорошо. Дайте мусорный терминал.

На всех терминалах была одна и та же картина – «кривляльщики» работали слаженно и так самозабвенно, будто от этого зависела их жизнь; собственно, в каком-то смысле так оно и было.

Оставалось еще человек сто пятьдесят «кривляльщиков», рассредоточенных по всему городу группами по двое-трое. Их работа несла вспомогательное значение и сводилась примерно к тому, чтобы, насколько это возможно, увеличивать поток интеллекторов моторолы, уходящих в «темную область». Их «визи» была важна, но и чрезвычайно опасна – из-за нехватки людей они работали без охраны; далеко не за всеми удалось установить даже видеонаблюдение. Единственной и очень ненадежной защитой для них служили хорошо продуманные возможности мгновенного отхода.

Решение расставить их по городу далось Дону с большим трудом. Чтобы убедить остальных в своей правоте, ему пришлось выдержать целый бой, в первую очередь с Теодором Гляссом. Старик просто кипел от негодования.

– Ты убийца! – кричал он. – Ты посылаешь их на верную смерть! Даже в случае нашей победы моторола – а он, конечно же, взбесится под конец – начнет мстить. И мстить он будет именно тем, кто лишен защиты! А если что-то пойдет не так, все они будут безжалостно уничтожены! Это же стопроцентные смертники!

– Моторола не станет размениваться на единицы. Он постарается напасть на большие группы, – вяло отбивался Дон, которому и самому не нравилось происходящее. – Вот без них-то как раз любая ловушка, даже самая элементарная, может стать убийственной для всех нас. Они просто необходимы. Ты же понимаешь, мы же вместе с тобой все это просчитывали.

Всех убедил тогда Дон, всех, кроме старика Глясса. И с каждым «смертником» отдельно поговорил, и каждому честно сказал об опасности. И почти все они согласились идти на риск, потому что хоть и не были они Доном, но знали то же, что знал Дон, и думали так же. И еще, наверное, они согласились потому, что, когда тебе предлагают идти на смерть, очень трудно ответить отказом. Такова природа мужчин, а женщинам редко предлагают идти на смерть, их обычно не спрашивают, так что насчет них сказать трудно.

– Ну вот, началось, – с облегчением сказал Скептик. – Я, конечно, не могу сказать с полной уверенностью, но, похоже, моторола только что попытался вернуть контроль над связным терминалом.

– Другие терминалы? – спросил Дон.

– Другие пока молчат. Хотя нет – на медицинском что-то зашевелилось. Да! Точно!

– Связной и медицинский? Это что у нас там? А-а-а… Так! Вспомогательным группам с шестой по восемнадцатую перейти к усиленной фазе обработки. Пусть помучается.

Глясс яростно фыркнул.

Так случилось, что о вспомогательных группах моторола ничего заранее не знал – и Фальцетти плохо сработал, да и сам моторола, не гнушающийся собственных ошибок, за которыми всегда следуют увлекательные приключения, заканчивающиеся его полной победой, чего-то до конца не продумал, за чем-то проследил невнимательно; возможно также, что часть сведений о «смертниках» ушла вместе с больными интеллекторами в «темную область». Конечно, он знал всех людей Дона наперечет, знал также всех «кривляльщиков» и, конечно, заметил, что некоторые из них не присоединились к главным шести «хорам» у терминалов и без видимой цели прогуливаются по городу по двое или по трое, но не придал этому особенного значения. Не уловил он и тот час, когда вспомогательные группы где-то около восьми утра начали мимическое нападение – нападение было намеренно слабым, лицевые мышцы якобы оставшихся без дела «кривляльщиков» сокращались в такт, но почти незаметно; подумал он тогда, что это обычная тренировка, ничего не значащая и никакого вреда не приносящая, и не связал никак их незаметное «визи» с внезапно усилившимся потоком интеллекторов, уходящих в «темную область». Когда же Дон отдал приказ о начале их «визи», внимание, точнее, внимания моторолы были почти все прикованы к происходящему около терминалов – заметил он, конечно, оживление, такое не заметить просто нельзя, но отмахнулся от него, как от назойливой мухи. Потом, потом! Все шло по плану, но суета в его душах стремительно нарастала.

Между тем Скептик сообщил о возможных попытках моторолы восстановить управление уже над всеми шестью терминалами. Заметил также и следы нарастающей суеты.

– За полчаса, максимум за сорок минут он должен выдать себя, проявить признаки сумасшествия, и тогда мы его выключим, – сказал Дон, скорей самому себе, чем кому-нибудь еще, потому что все это обсуждалось в подробностях не один десяток раз. – Если за сорок минут он никак себя не проявит, посылаем следующий запрос еще на три терминала. Это его добьет. Ждем сорок минут.

Но сорока минут у Дона не оказалось. Не оказалось даже минуты, потому что почти тут же заговорил коммуникатор высшей защиты:

– Срочное сообщение от моторолы планеты Париж‐100. Зачитываю. «Дорогой Дон. Настоятельнейшим образом требую убрать твоих кривляющихся демонстрантов с территорий терминалов, переданных магистрату. Ты ошибаешься, думая, что они воздействуют на меня, они воздействуют только на интеллекторные системы магистрата, причем воздействие весьма эффективно, в лучшие времена я послал бы тебе свои восхищенные поздравления, но сейчас не лучшие времена – каждую минуту могут разразиться немыслимые трагедии. Немедленно убери своих демонстрантов!»

– Занервничал, – усмехнулся Дон.

Он картинно, по-наполеоновски, заложил правую руку за отворот своей неизменной вервиетки, гордо откинул голову и начал диктовать:

– Срочное сообщение для моторолы. Дорогой моторола…

– Ого! Что это там такое? – встревоженно забормотал Скептик.

И тут же, уже не встревоженно, а в настоящем ужасе, закричал контролер терминала связи:

– Неустранимый сбой связи в шестом и девятом арондисманах!

– Перевести связь на дублирующую систему! – мгновенно ответил Дон.

– Перевел. Связь восстановлена. Нет. Неустранимый сбой связи в шестом, девятом и десятом арондисманах!

Дворец Зеленых наслаждений находился в десятом арондисмане. Все виды связи с магистратом оборвались. Все, кроме коммуникатора высшей защиты, который тут же заговорил:

– Срочное сообщение от моторолы планеты Париж‐100. Дорогой Дон. Мне очень жаль, что ты не прислушался к моему требованию. Твои демонстранты нарушили работу уже трех терминалов – связи, торговли и медицины. Во избежание катастроф вновь забираю все шесть терминалов под свой контроль. К демонстрантам вынужден применить силу.

– Но он же не может восстановить контроль! – растерянно сказал Дон, еще не до конца осознав последние слова моторолы о применении силы.

Дон был неправ. Моторола восстановил контроль над терминалами без труда и, главное, по закону. Моторола не изображал передачу управления интеллекторам магистрата – он действительно передал его. И никаких галлюцинаций у него не было, когда он нарочно для Дона проверял наличие несуществующего управления – напрасны были «симфонии», просто волшебно исполненные шестью хорами «кривляльщиков». Просто здесь очень хорошо сработали Фальцетти и его люди – они установили местонахождение интеллекторов и к каждому прилепили маленькую, совершенно незаметную пластиночку, тем самым лишив их независимости и полностью подчинив мотороле.

Связь восстановилась. Может быть, и мечтал моторола оставить магистрат без связи, но это было бы нарушение, за которое он мог серьезно поплатиться.

Не успел Скептик сообщить о восстановлении связи, еще только первые буквы побежали по черным экранам, как Дон заорал:

– Вспомогательным группам немедленно разойтись! Группам у терминалов немедленно разойтись!

Но если приказ до вспомогательных групп по недосмотру моторолы пришел вовремя и никто из «смертников» не пострадал, то «группы у терминалов» получили его слишком поздно – моторола после слов о применении силы не терял ни секунды и тут же через Фальцетти наслал камрадов.

Нападение было таким стремительным, что люди Ромео поняли не сразу.

Терминалы Парижа‐100 представляют собой типовые приземистые и довольно невзрачные здания, по фасаду которых находятся двойные ворота, а по бокам – две обычных двери. Еще имеется у них три ряда окон, но так как ни ворота, ни двери, ни окна терминалам не нужны (вся их деятельность осуществляется через системы связи и многочисленные подземные коммуникации) и люди в терминалы допускаются только в чрезвычайных случаях, то все они были наглухо и, казалось бы, навсегда заперты. Было неизвестно, кто и зачем придумал такую неуклюжую, нефункциональную и попросту глупую архитектуру – удивлялся ей даже сам моторола.

У людей Ромео и Витановы возможности попасть в терминалы не было, и они, как уже было сказано, прятались кое-где и кое-как. Хорошо укрылись только люди Валерио, да и то только потому, что они умышленно этому обучались.

У людей Фальцетти доступ к терминалам, как выяснилось, имелся.

Не успела до конца прозвучать угроза моторолы о применении силы, как тут же с грохотом вскрылись, будто взорвались, терминальные ворота, двери и окна; из них стремительно посыпались, повалились толпы до зубов вооруженных камрадов; в их позах, в их стремительном беге читалось недвусмысленное стремление «пленных не брать!».

«Кривляльщики» не были вооружены, поэтому по ним не стреляли, их просто били кулаками, ногами, прикладами, их укладывали на металлобиопокрытие так, чтоб они уже больше никогда не встали. Экзекуция уже заканчивалась, когда наконец опомнились от неожиданности и включились люди Ромео; Витанова, подчиняясь приказу Дона, выжидал.

Едва люди Ромео вступили в бой, раздались первые выстрелы. Первенство и численный перевес были за камрадами, но и кузены сдаваться не собирались. Камрады оставили избитых, искалеченных и убитых «кривляльщиков» и бросились в налет на людей Ромео. Те, ожесточенно отстреливаясь, начали отступать – единственное их преимущество состояло в том, что они знали пути отхода; Дон хорошо продумал вариант отступления. Это было и отступление, и маневр с целью захватить хотя бы часть камрадов в ловушку. В пользу кузенов сыграло и то обстоятельство, что терминалы, предназначенные к передаче в День Данутсе, находились рядом друг с другом, и при отступлении разрозненные отряды Ромео и Витановы имели возможность слиться в одну мощную военную единицу. За ходом сражения, все еще незримые, внимательно следили люди Валерио. Оставшиеся в одиночестве «кривляльщики», захватив искалеченных и убитых, стали отходить к укрытиям заранее намеченными путями – они сделали все, что смогли, теперь пришла пора зализывать раны. Но и отступая, они кривлялись, вспоминая наиболее удачные пассажи «симфонии». Их спонтанное «визи» не могло нанести хоть какой-то вред мотороле, они делали это, по сути, для собственного удовольствия.

Со стороны камрадов потери были ощутимы, со стороны кузенов – ужасны. Но они держались. Когда стало ясно, что не всем группам удастся соединиться, Дон приказал всем, кто не может добраться до ближайшего укрытия, пробиваться к магистрату – какой бы слабой по сравнению с домом Фальцетти ни была его защита, для камрадов она оставалась такой же непробиваемой.

Наконец-то заработала группа Лери. Правда, Фальцетти они так и не засекли, но зато у терминала был замечен один из его приближенных, второй подкомандир Антон Мисницци, – замечен и сразу уничтожен метким импульсом скварка. Стрелявший тут же откатился в сторону, а на месте его окопчика мгновенно вспыхнул пожар невыносимо ослепительной яркости. Мисницци в группе явно был лидером, и на какое-то мгновение его камрады растерялись. Но тут же у них появился новый командир – какой-то долговязый тип с лицом дебила и невероятно злобными глазками. Командовать, впрочем, он, как тут же выяснилось, не умел, и хотя бы на этом участке сражения камрады потеряли все свое преимущество.

Вторым достижением Лери – его личным – было обнаружение засады, поставленной у входа в тоннель, ведущий к одному из главных укрытий. Засаду устроили в одном из коттеджей, пустовавших со времен Инсталляции, – его хозяева то ли погибли, то ли по примеру многих горожан нашли себе новый дом. Коттедж казался совершенно заброшенным, но Лери заметил, что дорожка к крыльцу тщательно выметена.

Засада у тоннеля означала, что камрады раскрыли укрытие, поэтому Лери тут же передал всем предупреждение в это укрытие не пробиваться. Беда заключалась в том, что один из отрядов, возглавляемый самим Ромео, уже подходил к тоннелю и вот-вот должен был попасть в ловушку.

Ромео решил не уходить, а уничтожить засаду, тем более что пути назад у него тоже не было – преследовавшие отряд камрады наступали ему на пятки. Тем самым Ромео подписал себе приговор.

Его отряд, ощетинившийся собственными и трофейными скварками, шел по переулку без названия, ведущему прямо к коттеджу с засадой. Ромео и его кузены были наготове, они ждали огня из окон или от двери, но стрелять по ним начали из затейливого цветника. Кузены залегли, и в этот миг открылась дверь коттеджа, из нее вышла девушка с белым флагом в руке.

– Боже! – прохрипел Ромео, пораженно вытаращившись на девушку. – Джульетта!

Это действительно была Джульетта, та самая, которой он нечаянно свернул шею. Она шла с растерянной улыбкой и неловко махала флагом. Что уж там планировали камрады, когда выпустили это тридэ, теперь не узнать, потому что Ромео поступил совершенно неожиданно – он выпустил по девушке длинный трещащий скварковый луч, но Джульетту не разрезало – она вспыхнула ослепительным факелом, но продолжала стоять, крича и все так же махая флагом; правда, флаг мгновенно исчез в огне, и теперь вместо него из руки Джульетты било белое пламя. Ромео стрелял не переставая. По лучу скварка его заметили и располосовали ответным огнем.

Так закончилась эта совсем не шекспировская история. Никто не понимал, какого черта Ромео понадобилось стрелять по тридэ, но все жалели Ромео – его любили. Один моторола в разговоре с Фальцетти сказал однажды, что он такой развязки ждал и что он вполне в силах объяснить ее «психологически». Впрочем, может, и врал моторола – он часто врал, после того как сошел с ума.

Это была единственная помощь, оказанная моторолой бойцам Фальцетти, и единственный тридэ, выпущенный им в город за весь День Данутсе. Собственно, моторола и в мыслях не имел помогать камрадам, единственное, чего он хотел, – красиво завершить историю с Ромео и Джульеттой, начатую им же. Сойдя с ума, моторола полюбил законченные истории.

А коттедж сожгли. Вместе с цветником. Никто из камрадов в той засаде не выжил.

После первых крупных потерь кузены опомнились и стали защищаться намного искуснее. Отчасти это произошло после того, как командование на себя принял Витанова. Что бы о нем ни говорили потом, в нем жил прирожденный стратег и воин, куда более серьезный и опасный, чем сам Дон. Витанова тоже был Доном, но все, что от Дона, жило в нем как бы отдельно от его основной сущности. Он, естественно, знал все уловки хнектов, которые были известны Дону, он, естественно, разделял взгляды Дона, ибо теперь, после Инсталляции, это были его собственные взгляды, но, подобно Кронну Скептику, он свято хранил в своей душе то, что считал для себя главным, – свою суть, свое призвание воина. Под его командой четырем группам кузенов удалось воссоединиться и уже почти без потерь добраться до основного укрытия. Остальные две, сильно потрепанные и практически со всех сторон окруженные озверевшими камрадами, которые за все время террора так и не привыкли к ожесточенному сопротивлению, следовали его четким приказам и, теряя людей, пробивались к магистрату. Одну из этих групп вел он сам, другая изо всех сил пыталась его догнать.

Дон, словно бы пытаясь сымитировать Александра Македонского, поддерживал связь сразу со всеми группами. Он уже почти не отдавал приказов, а просто узнавал, как дела и кто еще жив. Смерть Ромео потрясла его, и ему понадобилось секунд десять, чтобы заменить погибшего Витановой, но к тому моменту Витанова уже командовал.

Кабинет Дона постепенно пустел. Сначала его по одному стали покидать контролеры интеллекторных систем – лишившись работы, они, ни слова не говоря Дону, сразу находили себе другую и мчались к Алегзандеру за оружием. Один, впрочем, остался – его задержал Скептик.

– Погоди-ка, не уходи, – сказал с сомнением в голосе. – Тут с твоими дорогами что-то не то творится.

– Что б ни творилось, меня это уже не касается. Дорогами теперь занимается моторола, – сказал контролер, его звали Арбак – судя по имени и говору, был он с Западных территорий, знаменитых своими спорщиками.

– В том-то и дело, – сказал Скептик. – Похоже, моторола тут ни при чем, он почему-то не смог взять на себя контроль. Так что сиди и следи за дорогами. По крайней мере, в эту секунду они твои.

– Ох, – сказал Арбак и остался.

Моторола и понятия не имел, что дорожный контроль остался за интеллекторами магистрата. Больше того, его управление над интеллекторной системой тоже было потеряно, и об этом моторола тоже не знал. Он полностью уверился, что, как и прежде, управляет всеми шестью терминалами. Но это было наваждение. Это была совсем не та иллюзия, которую планировал Дон, создавая свою визи-симфонию, и он очень удивился бы, если бы вдруг узнал, что не только симфония вызвала эту незапланированную иллюзию, но и «визи» вспомогательных групп, даже в первую очередь «визи» вспомогательных групп.

– Теперь будет повод для разговора, – сам себе сказал Дон.

По мере того как пустел его кабинет, он все меньше напоминал кабинет и все больше начинал походить то ли на огромный зал, то ли на храмовую комнату древних христиан. Высокие потолки, стрельчатые окна, иконоподобные портреты знаменитых горожан, запертая «исповедальня», словно часовня внутри храма, и это изумрудное, неестественное, нечеловеческое освещение, почему-то превращающее людей в карликов, особенно если людей мало. Но на это превращение никто из оставшихся никакого внимания не обращал – каждый был полностью поглощен своим делом.

– Отряд Витановы уже близко! – напряженно сказал Глясс, не отрывая взгляда от своего мемо.

– Знаю, – ответил Дон. – Я только что говорил с ним.

– Но у них на пути камрады!

– Знаю. И Витанова тоже знает. Так что все хорошо.

– Чего хорошего? Ведь бой будет!

– Витанова хороший воин. Он прорвется.

– Только на это и надежда, – буркнул Глясс. – Слабенькая, между прочим.

В этот миг проснулся мемо Дона, молчавший до того почти сутки, если не считать вчерашнего вызова от Фальцетти.

– Да? – сказал Дон.

Это говорила Джосика. Она была пьяна, и голос ее был неразборчив, поэтому вскоре в разговор вклинился полный достоинства баритон Дома Фальцетти – он всегда разговаривал с Доном таким голосом. Ему даже и представляться не надо было, потому что Дон сразу его узнал, но он все-таки представился.

– Уважаемый Дон, с вами говорит Дом Фальцетти. Джосика… э-э-э… Уолхов сейчас находится в расстроенных чувствах, поэтому я позволю себе передать вам то, что она хотела бы сказать сама.

– Мы до тебя с-с-сутки дозванивамыся! – крикнула Джосика. – Гдетбыл?

– Действительно, мы дозванивались очень долго. Но, боюсь, времени остается мало, поэтому слушайте. Я имею сведения, что в отношении вас готовится провокация с целью убийства. Поэтому ни в коем случае не выходите из магистрата, особенно если вы увидите, как люди Фальцетти ведут Джосику к своей машине. Запомните, это будет не Джосика, а просто похожая на нее женщина. Ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не выходите из магистрата. Я…

Связь прервалась.

Это была еще одна ошибка моторолы, вызванная визи-симфонией и опять-таки работой вспомогательных групп. Совершенно неожиданно пал в «темную область» очень важный интеллектор, в результате чего моторола на минуту потерял одно из своих сознаний. Сознаний у моторолы было несчитано, и особого вреда эта потеря ему не принесла, однако вызвала в остальных сознаниях такой пароксизм ужаса, что он начал терять управление над положением дел в городе. Потери власти, в сущности, касались незначащих вещей: в одном доме на окраине города погас свет, на другой окраине отключились пауки-чистильщики, кое-где вышли из строя музыкальные тротуары да оказались недоступными стекла Центральной Восточной библиотеки. Единственным серьезным проколом оказалась разблокировка связи с домом Фальцетти, а также с Доном. Придя в себя и тут же снова заблокировав связи, моторола мимолетно пожалел, что упустил суть разговора. Он знал, что Дона вызвала Джосика, но Джосика (он и это знал) была к тому времени безбожно пьяна и вряд ли могла сообщить Дону что-нибудь вразумительное. Однако Дон мог встревожиться и не поддаться на провокацию Фальцетти, и это не нравилось мотороле. Как уже говорилось, в этой битве моторола вовсе не желал смерти Дону, Дон еще был нужен ему зачем-то, однако по плану он должен был выйти из магистрата и подставиться под скварки людей Фальцетти – только затем, чтобы в последнюю секунду моторола его очень эффектно спас. Далее последовала бы цепь событий, которые моторола расценил для себя как «замечательные приключения»; и только после того, как эти приключения иссякнут, он позволил бы ставшим ненужными Дону и Фальцетти картинно умереть друг у друга в объятиях. Правда, повторимся, моторола не помнил, зачем ему нужен Дон. Единственное, чего еще не помнили поврежденные сознания моторолы, так это способ, которым он должен был очень эффектно спасти Дона. Но на самом деле это оказалось неважно – подобных способов моторола в любое время мог придумать сотни.

Когда связь прервалась, оказалось, что куда-то исчез Теодор Глясс. Глясс раздражал Дона, особенно в этот день, но он планировал держать старика при себе, чтобы с тем ничего не случилось – Теодор Глясс безумно нервировал Дона, но он очень дорожил им и многое бы отдал за его безопасность.

– Где этот чертов старик? – крикнул Дон и тут же его увидел – и на проекционном столе, и в окне, прямо перед магистратом. Он увидел две цепи воинов, изготовившихся к бою, – камрадов и воинов Витановы. Сам Витанова прятался за какой-то стелой, возведенной уже после того, как Дон был с планеты изгнан. И еще он увидел Глясса, спешащего к этой стеле.

– Идиот! – чуть не плача прошептал Дон.

Все – и камрады, и кузены – недоуменно смотрели на Глясса. Никто не стрелял. Даже самые отпетые сволочи из камрадов не горели желанием убить его – он, большая умница, обладающий всеми знаниями Дона, проникшийся всеми его принципами и все же во всех случаях верный себе, тому, загнанному в самое глубокое подсознание, вызывал у всех странное чувство пренебрежения, тесно слитого с уважением; одни считали его наивным дурачком, чуть ли не сумасшедшим, другие возводили его в ранг Совести всего города – и ни у кого из них не поднималась рука не то что выстрелить по нему, но хотя бы даже прицелиться в его сторону.

Ничего этого не зная, полностью пренебрегая опасностью, Теодор Глясс подошел к стеле и прислонился к ней спиной. Теперь он загораживал своим телом Витанову, одного из самых дорогих для него людей в Стопариже, и одновременно раскрывал каждому желающему, где находится укрытие главного генерала Братства. Витанова тут же поменял позицию, да так ловко, что никто из камрадов этого не заметил – все они смотрели только на Глясса.

И тут Теодор Глясс заговорил. Он говорил громко, но не надсадно, и не кричал. Голос его был полон достоинства, к нему хотелось прислушиваться.

– Что же это вы, люди? – говорил он. – Как можете вы поднимать руку на тех, кто так вам близок? Да, я понимаю, вы все разные, но в каждом из вас сидит Дон, и, хотите вы того или не хотите, вы все близки, и каждое убийство, совершённое в этом городе, есть не что иное, как братоубийство. Ваши цели разные, это называется «конфликт интересов», а при конфликте кто-то выигрывает, а кто-то проигрывает. Но убивать-то зачем? Я просто не понимаю этого! Вот сейчас вы начнете разряжать друг в друга эти богом проклятые орудия смерти, я не могу представить ничего ужаснее, чем убийство человека, я уже не говорю про убийство человека, который помнит то же самое, что и вы, прошел через то же самое, что и вы, любил и ненавидел то же самое, что и вы, и вам надо убить его только потому, что сейчас он думает немножко не так, как вы.

Стрелять нельзя, нет ничего ужаснее, чем стрельба по близкому тебе человеку, единственный выход из ситуации – собраться вместе, предъявить друг другу свои претензии и прийти к какому-то компромиссу. Споры будут, и споры будут жестокими, но, уверяю вас, они обязательно разрешатся, потому что все мы с вами части одного целого. Дон живет в каждом из вас, и в каждом из вас он еще не убит. Это великолепный шанс для всех нас объединиться и больше никогда не поднимать друг на друга руку.

Что-то случилось со всеми, изготовившимися к бою на площади перед магистратом, – каждый понимал, что старик молотит несусветную чушь, но каким-то необъяснимым образом эта чушь проникала в их сердца, казалась главной на свете истиной, и каждый, даже полностью отринувший от себя Дона, вдруг осознал, что он Дон и что вокруг такие же, как и он, Доны, и ощутил единение с остальными, и радость от единения, и уверенность, что все правильно говорит старик Глясс, пусть у него даже и с головой не в порядке, – и это был один из самых последних и самый краткий локальный кси-шок, зафиксированный в Стопариже.

Все кси-шоки всегда кончаются. Теодор Глясс продолжал изрекать свои благоглупости еще пару минут, пока кто-то из камрадов не убил его длинным лучом скварка – Глясс даже не упал, а просто осел, превратившись в бесформенную кучку дымящихся кусков мяса.

Тут же начался бой, заранее проигранный камрадами, хотя их было больше, да и подготовлены они были лучше, – кузены за несколько минут разметали их в клочья и прорвались в магистрат, не потеряв ни одного человека. Следом за ними, тоже без потерь, в магистрат вошел и второй отряд. Фальцетти в своем убежище визжал почти ультразвуком, а у ублюдка, кажется, закружилась его механическая голова.

Площадь перед магистратом ненадолго очистилась, но вскоре стала заполняться камрадами.

– Вот она! Вот! Двое ведут. Ах, сволочи! – закричал вдруг Дон, глядя в окно.

Подобие было полным. Два камрада волокли к неизвестно откуда появившейся «гусенице» отчаянно упиравшуюся Джосику. Она что-то кричала, обратив лицо к магистрату, словно просила у Дона помощи. Один из конвоиров с силой ударил ее по лицу; она обмякла.

К окну подскочил Скептик. Охнул, заволновался.

– Боже мой, как они ее вытащили? Обманом? Надо что-то делать! Вылазку?

Конвоиры остановились. Джосика вяло пыталась утвердиться на разъезжающихся ногах.

– Дон! – раздался вдруг громоподобный голос Фальцетти. – Предлагаю тебе честный обмен. Выходи один – и Джосика будет ваша.

– Это все-таки Джосика, – прошептал Дон. – Просто не может быть такого полного сходства. И не тридэ – тогда камрады не так бы шли и не так бы ее держали. Да, точно Джосика!

Фальцетти действительно подобрал потрясающего двойника Джосики – гезихтмакерам практически ничего не пришлось делать для усиления сходства. Единственной мелочью, которую упустил Фальцетти, потому что не был знаком с привычками Джосики, были туфли. У себя дома она всегда ходила босиком, и она никогда не выходила из дома в домашнем платье. Сейчас она стояла в очень хорошо знакомом Дону халате и желтых туфлях с мелкими крылышками, она всегда любила такие туфли.

– Туфли, – сказал Дон, и его лицо перекосилось в улыбке.

– Туфли? – сказал Скептик, присмотрел и продолжил: – А, да. Действительно, туфли. Это не Джосика.

Словно поняв, что провокация не удалась, конвоиры поволокли девушку дальше, к «гусенице». Та стала отчаянно отбиваться, видимо, ничего хорошего от камрадов не ожидая. Ее снова ударили.

Через полчаса Дворец Зеленых наслаждений был со всех сторон окружен камрадами. Масса «гусениц», полицейских армированных бесколесок, заполонила площадь и все воздушное пространство вокруг магистрата; впечатляли также толпы камрадов в полном боевом облачении. Все это было совершенно бессмысленно, защита магистрата могла выдержать куда более серьезные штурмы – Фальцетти явно рассчитывал на эффект устрашения.

Наконец, появился и он сам – одетый вычурно и смешно, со шлемом-хутцуном на голове и в комбинезоне изумрудного цвета. В сопровождении четырех охранников он въехал на площадь в открытом «дампере» ручной сборки, остановился у поверженной и еще дымящейся стелы и крикнул громоподобно:

– Дон! Дон Уолхов! Слушай меня внимательно.

Площадь, до той поры гомонящая, тут же стихла.

– Слушаю тебя, Джакомо, – ответил Дон.

– За противоправные действия, совершённые твоими людьми, за неоправданный перехват контроля над шестью важнейшими терминалами города, что только чудом не привело к трагедии, за сопротивление, оказанное твоими людьми органам городского правопорядка, которое привело к многочисленным жертвам с обеих сторон конфликта, я, военный министр города и министр по внешним сношениям, слагаю с тебя полномочия главного магистра Парижа‐100, а также лишаю всю твою команду права действовать от лица магистрата. Также назначаю себя главным магистром Парижа‐100 с правом объявлять чрезвычайное положение и правом замещать главного судью города.

Сообщаю тебе также, что все подготовленные тобой укрытия выявлены, все твои люди взяты под стражу, за исключением тех, кто оказал сопротивление и был при этом убит. Предлагаю тебе и твоим людям немедленно покинуть здание магистрата и сдаться законным властям города. В противном случае здание магистрата будет подвергнуто осаде, а все коммуникации, ведущие к нему, будут отключены. Выходить без оружия, с поднятыми руками. Первым должен покинуть здание ты.

– Я бы с удовольствием, – тут же ответил Дон, – да только тут одна загвоздка образовалась. Даже не знаю, как поступить. Не имею я права передавать свои полномочия человеку, который не имеет контроля над дорожным движением, наземным, подземным и надземным. Вдруг что случится, кто отвечать будет?

– Чушь! – взвизгнул Фальцетти. – Этот контроль давно уже перешел к мотороле Парижа‐100.

– Не может быть! – испуганно сказал моторола и снова начал впадать в ужас.

– Контроль по-прежнему осуществляется интеллекторной системой магистрата. И хотя, как нам стало известно, эта система находится под управлением моторолы, он не может ей управлять. Он не может даже с моего разрешения вернуть себе этот контроль. Впрочем, это легко проверяется. Вот сейчас я попрошу нашего контролера Арбака на несколько секунд запретить любое движение на всех уровнях.

Стая «гусениц» и полицейских бесколесок, медленно барражирующих вокруг здания магистрата, одновременно остановилась. Фальцетти вскрикнул и попробовал сдвинуть с места свой «дампер» – безуспешно. Со всех сторон послышались сигналы тревоги.

– Довольно, Арбак, я думаю, мы их убедили. Отменяй запрет. А теперь мы все попросим нашего уважаемого моторолу взять на себя контроль над движением. Попросим?

– Этого просто не может быть! – снова сказал моторола.

– Как видим, передача не состоялась, – с триумфом в голосе продолжал Дон. – И давайте посмотрим, дорогой мой Джакомо, что же из этого следует? Первая мысль – что-то повредилось в самом мотороле. В таком случае наша обязанность – немедленно его отключить и срочно вызывать специалистов из Департамента Архивации. Однако мы не можем этого сделать, поскольку существуют определенные процедуры, имеющие целью выяснить степень причастности или непричастности моторолы к указанной неисправности, и первым делом надо поэтому обратиться к самому мотороле за разъяснениями. Я уверен, что такие разъяснения будут нам предоставлены, а неисправность устранена. А до тех пор, уважаемый Джакомо, я не имею права передавать кому-либо свои полномочия или полномочия своей команды специалистов.

Начался торг, подробности которого читателю будут неинтересны, а потому мы их и опустим. Скажем только, что торг оказался весьма эмоциональным со стороны Фальцетти и длился часов шесть; все устали.

В конце концов стороны договорились о том, что номинально главой магистрата остается Доницетти Уолхов, иначе это вызвало бы излишние и совершенно в сложившейся ситуации ненужные волнения в городе; заместителем Дона назначался Фальцетти, он становился чем-то вроде серого кардинала, представлял собой настоящую власть и не управлял только действиями дорожного терминала – вплоть до того времени, пока моторола не устранит «неисправность». Поскольку теперь всем в городе было понятно, что моторола немного не в себе и числится полностью здоровым лишь юридически, никто не сомневался, что неисправность не будет устранена никогда, точней, ее удастся устранить только вместе с Доном Уолховым, да и то вряд ли. Что же до присутствия в здании магистрата, то было решено, что допуск туда будет осуществляться на паритетных началах – его получат Дон, Фальцетти, по три специалиста и два охранника с каждой стороны. Остальные из Дворца Зеленых наслаждений немедленно изгоняются. Также решено было разблокировать связь моторолы с магистратом; в «исповедальне» вновь загорелся свет.

Такое решение никого не устроило, но, похоже, оно было единственным.

Вскоре площадь опустела: все разошлись зализывать раны. Едва только пауки-чистильщики принялись за работу, на ней появилось странное существо. Было оно небольшого роста, передвигалось на четвереньках, но очень быстро, лохмотья, свисающие с его тельца, одеждой мог назвать только человек с сильно развитым воображением; существо нестерпимо воняло, даже пауки-чистильщики сторонились его. Оно быстро нашло то, что искало – это был перерезанный пополам труп камрада, упавшего в бассейн и потому незамеченного коллегами. Существо склонилось над ним, обнюхало, потрогало отлетевший в сторону скварк, но тот был тяжел. Тогда существо вновь вернулось к половинкам камрада, еще раз тщательно осмотрело их, вытащило из-за пояса на нижней половинке почти игрушечный пистолет и на четвереньках умчалось прочь, прохрипев напоследок:

– Дядь, подержи коробочку!

Книга вторая

Кабальеро Данутсе

Глава 1. О прибытии персонального детектива

Спустя, положим, три месяца мы наблюдаем в стопарижском космовоксхалле (под названием, естественно, «Орли‐100») несколько странную встречу двух человек. Странную хотя бы уже пустотой торгового здания, пустотой совершенной, вызывающей в ушах еле слышный звон, а в душе – чувство испуга, которое люди ученые обозвали бы агорафобией, хотя, если по мне, так тут безо всякой агорафобии перепугаешься от этакой тишины. Я бы еще, как человек творческий, сравнил эту тишину с тишиной комнаты, где только что умер в одиночестве человек, а вы входите и не знаете еще, что он умер; человек, предположим, вам дорогой, и вы думаете, он спит. Вы входите и чувствуете (по пустоте, по тишине полной – не знаю), что никого в комнате нет живого, и от мгновенной, невероятной пока догадки приходите в панический ужас.

Но, конечно, ученые люди есть люди весьма ученые, им виднее. Я просто хочу подчеркнуть, что действительно странно. В самом деле, наш перенаселенный человеческий мир создал транспортные узлы, будь то для космических, будь то для над- или подповерхностных трасс, вовсе не затем, чтобы они, понимаете, пустовали, и если даже узел посещается редко, если он какой-нибудь очень специальный, или крайне периферийный, или просто ненужный, то обычно это по размерам хибарка.

А теперь представьте: великолепное, еще не старое припортовое воксхальное здание. Всякие там высокие потолки, многочисленные табло, экраны и репродукции, ряды мягких приватных кресел, толпа будочек для совещаний с моторолой, пищеприемники, схаллы для развлечений, библиотека, рестораны, копирные, гезихтмакерские, диспетчерские, бани и туалеты – и все пусто, нигде ни одного человека, и совершенно зря астральные колонны расточают свой свет; и застыли разноскоростные ленты передвижения, и вместо звуков популярной феерии из полуоткрытых дверей фантоматографа сочится какая-то даже угрожающая тишина. Вы глядите направо, потом налево, с опаской поднимаете взгляд на потолочные витражи, замечаете скульптурную группку отдыхающих роботов, и в сердце ваше невольно закрадывается ужас недоумения.

Никого.

Никого, кроме, как выясняется, двух людей, двух словно бы даже микроскопических человечков; один сидит в вольной позе за низким таможенным столиком, в то время как другой, напыжив грудь, нетерпеливо перед ним топчется.

Из всей полагающейся по должности формы таможенник имеет лишь мятый расстегнутый китель, накинутый на плечи. В остальном он одет так же, как обычно одеваются молодые люди на теплых планетах или же гимнасты знаменитого цирка «Разини» и еще, кажется, психотанцоры: на нем почти черное трико с «подошвами» и жабо.

Между тем он давно не молод и на циркача не похож. Он поджар, в морщинах. Длинные слегка обвислые черты лица ироничны, нос громаден, глаза прищурены, губы выставлены вперед. Второй – он один из наших самых главных героев, тот самый персональный детектив Доницетти Уолхова, о котором уже говорилось, – Иоахим Кублах. Он невысок, плотен, тщательно одет и по-своему, по-бульдожьи красив, как сказали бы женщины. Взгляд его серых глаз блестящ и до чрезвычайности напорист. Кублах раздражен и вот-вот взорвется. Хотя он и понимает, что удивляться здесь ничему нельзя, что за три месяца сбежавший Дон мог натворить всякого; хотя он с самого часа прибытия твердо решил настроиться на холодный прием и наблюдение, неудивление получается у него плохо, что еще больше раздражает. Он досадует на таможенника, который, похоже, нарочно тянет время, он досадует на свою память, обычно очень цепкую, – лицо таможенника знакомо, но Кублах никак не может его вспомнить. И он уже понимает, что с планетой его детства произошло что-то страшное.

Он очень скоро поймет, что, начиная вот с этого момента, с момента встречи с таможенником, он быстро начал терять самого себя – с этой вот растерянности и с головой охватившей досады.

– Та-ак. Тэ-экс, – сказал таможенник, страшно знакомым жестом дергая мочку уха. – Ага. Иоахим Доннасантаоктаджулия Кублах. Все правильно. Иоахим Кублах, значит. Все верно.

Кублах энергично кивнул головой и уже открыл рот для язвительной реплики, но сдержался.

– Персональный детектив, так? – Таможенник с любопытством поднял взгляд на живого персонального детектива.

– Там написано.

– Ага, – удовлетворился ответом таможенник. – Персональный, значит, детектив, детектив самого… м-да… Доницетти Уолхова. Дона, то есть.

– Вы что, его знаете? – мгновенно взяв безразличный тон, спросил Кублах.

– Ну, еще бы. Кто на Стопариже не знает Дона? А вы, получается, его персональный детектив?

Тут Кублах взорвался.

– Вы что, издеваетесь?! – почти заорал он. – Вы меня полчаса держите здесь с какой-то ерундой! Я спешу, понимаете? Быстрее делайте свое дело. Черт возьми!

– Вон какой грозный детектив у нашего Дона, – сам себе сказал таможенник с очевидным уважением в голосе. – Он спешит, а я издеваюсь. Он и понять не хочет даже, что я только исполняю свой долг, что долг у меня такой. Я ведь обязан выяснить, кого это такого пускают на планету, которая из-за карантина никого не принимает. И почему это для персонального детектива я обязан исключение сделать. Обязан? Обязан. Да, вроде бы обязан. Или все-таки не обязан?

– А вы в правила поглядите, – прошипел Кублах. – На нас никакие карантины не распространяются.

– Вот так вот, – с удовлетворением констатировал таможенник. – И правила им не писаны, и людей почем зря хватают, теперь за Дона нашего взялись, надо же! Ну, ничего, это мы еще посмотрим, как вы Дона нашего возьмете.

– Что значит «посмотрим»? Вы на что намекаете? – Кублах взбесился окончательно и перешел на тон, хорошо известный всем забиякам Парижа‐100, – тихий, низкий, с особыми модуляциями голос, очень внимательный взгляд, туловище подать сколько возможно вперед.

– Сумочку, пожалуйста.

– Я вас спрашиваю!

– Откройте, откройте!

– Я вас официально спрашиваю, на что вы здесь намекаете?

– Ага, спасибо. Можно закрыть.

– Что он здесь успел натворить, этот ваш любимый Дон? Что это вообще все значит? Почему карантин? Почему вы не в форме?

– И карточку свою возьмите. Уже не нужно.

Кублах со свирепой миной выхватил у таможенника мемо и сунул его в сумку.

– Я могу идти?

Таможенник замялся.

– Даже не знаю, что и делать. Ведь у нас карантин. Если буквально инструкции следовать, то, конечно, не могу я вас пустить на планету. Карантин у нас. Полный карантин, понимаете?

Кублах задержал дыхание, потом подышал для успокоения носом. Получилось немножко громко. Затем сказал:

– Вы хоть понимаете, что говорите? Меня сюда пустили официально, мне разрешил посадку ваш собственный моторола. Я персональный детектив, поглядите свою инструкцию внимательно, там должно быть насчет персональных детективов, иначе инструкция ваша недействительна. И прошу, пожалуйста, побыстрее!

– Вот-вот, – сокрушенно сказал таможенник. – Вот чего я не понимаю. Моторола вас пропустил. А в инструкции про вас ничего не сказано. Может, она и плохая, но у меня нет другой инструкции. Я и пропустить вас не могу, но и не пропускать как-то неудобно – посадка была разрешена. И транспорт, вот ведь какое дело, транспорт, на котором вы прибыли, тоже, понимаете, отбыл. Ситуация, а?

Кублах откашлялся.

– Послушайте, как вас там…

– Гауф. Тито Гауф. Ти-то. Га-уф. Имя такое.

Кублах с подозрением воззрился на таможенника. Не сумасшедший ли он? Но больше походило на то, что таможенник этот, Тито Гауф, по какой-то причине просто над ним смеется. Кублах так ему и сказал:

– Вы, по-моему, надо мной издеваетесь. Ну-ка, пропустите меня!

– Вот была мне охота, – сказал в ответ таможенник Тито Гауф с некоторым даже оскорблением на лице, – вот была мне охота тащиться сюда спозаранок, в такую даль, из-за вас одного, ни из-за кого больше, чтобы только над вами поиздеваться. Будто мне больше издеваться не над кем. Ведь вам простой интерлингвой объясняют: на Париже‐100 полный карантин и никого пускать не разрешено. Это вы понимать можете?

– Мы это понимать можем, – ответил Кублах. – Мы другого не в состоянии понимать: какого черта вы мне здесь комедию устраиваете, если пустить меня не можете? Сказали бы сразу – и все. Я б тогда по инстанции. Где тут у вас старший?

– Ишь мы какие! – обиделся Тито Гауф. – Старший, по инстанции… Я тут старший, к вашему сведению, и никого надо мной старше нет. Вот посажу вас сейчас в осмотровую и осмотрю. И сто лет осматривать буду, до следующего транспорта.

Кублах на это сказал так:

– Если вы. Сейчас же. Не прекратите. Своих издевательств. Я вам эту вашу космовоксхаллию по атомам разнесу. Вместе с вами в придачу. Вы даже не подозреваете, что такое подготовка у персонального детектива. В осмотровую он меня посадит. Ха-ха!

После чего таможенник некоторое время собирался с мыслями, а Кублах апоплексически на него смотрел. Он и сам не любил приступов ярости, которые временами накатывали на него.

– Да ну вас к черту, – сказал наконец таможенник Тито Гауф. – Идите куда хотите, сами же потом пожалеете. Мне вот только непонятно, почему вас вообще сюда пустили.

– Это уже вопрос, который решается в других сферах, – с достоинством буркнул Кублах, копаясь с застежками сумки.

– Э, бросьте, – вяло возразил таможенник, – в каких еще таких сферах? Моторола разрешение выдает. На основании правил. И даже для персональных детективов, как в этих правилах зафиксировано, требуется особое разрешение, особым образом оформляемое. А вас просто взяли и пропустили. Вот чего я понять не могу. Ведь Дона-то здесь все равно нет. И не может быть, вот ведь что интересно.

– То есть как нет? Почему вы знаете, что его нет?

– Знать-то я, конечно, не знаю, однако догадаться могу. Вот смотрите: допустим, вы персональный детектив.

– Не допустим, а…

– Хорошо. Без «допустим». Гоняетесь за своим персональным преступником по всему Ареалу, словно других дел у вас в этой жизни и нету, заявляетесь к нам, а у нас карантин, давно у нас полный карантин, никого не пускают, вы вот, например, первый, здесь не может быть никакого преступника. Ведь все знают, как вы быстро работаете, персональные, я имею в виду, детективы, своих преступников вы сразу отлавливаете – он глотка свободы сделать не успеет, уже скрутили…

Кублах все это выслушал с каменным лицом, а потом показал злость:

– Уолхов здесь. И вы, наверное, сообщник его. Вы, наверное, его укрываете. Вы, наверное, прекрасно знаете, что полагается за укрывательство особо опасных. Вы ответите. Я позабочусь. Но сейчас мне пора.

– Эх. Что ж это вы грозите-то всё? Дайте же…

– Только попробуйте меня задержать! – отчеканил Кублах и невидяще прошел мимо таможенника. «Черт с ним, с таможенником, потом». Он отшагал метров десять, потом резко остановился и всем корпусом повернулся назад.

Тито Гауф следил за ним, откинувшись в кресле. В знак удивления он приподнял бровь и растянул губы в улыбке. Только не веселой была та улыбка, скорее отчаянной. Кублах чувствовал, что еще чуть-чуть – и он вспомнит, где раньше видел этого человека.

Несколько секунд он прожигал таможенника пристальным взглядом, чем его явственно испугал, тот даже руками загородился, потом, не говоря ни слова, отвернулся и продолжил свой Марш Гнева к выходу из космовоксхалле.

Громадная бронзовая дверь растаяла перед ним, и внутрь ворвался ветер, теплый, чуть сумасшедший, родной стопарижский ветер. Потому что, как ни крути, а не только «великие люди» типа Доницетти Уолхова имеют честь быть уроженцами этого города. Некоторые, пусть даже и персональные детективы, также родились здесь, и юность свою тоже здесь провели, и даже в товарищах этого геростратика несчастного, Доницетти Уолхова, числились, хотя сейчас об этом ради пользы дела лучше не вспоминать.

Кублах настроился на Дона и сказал ему жестко: «Дон, вот я и прибыл, как обещал. Кончились твои каникулы, Дон».

На что Дон ничего ему не ответил.

Эти люди смотрели на вещи совсем по-другому. Они помнили своего Дона, он для них национальный герой, им наплевать было, что, кроме хлопот и бедствий, никому от него никакой пользы. Они помнили своего Дона и знать не хотели, кто такой Иоахим Кублах. Наверняка этот Гауф знает их обоих, недаром лицо такое знакомое, недаром он так странно поглядывал на Кублаха. Издевался просто, ведь знал.

Кублах остановился в дверях.

Это не сентиментальная, слезливая выдумка насчет воздуха родины. Стопарижский воздух, как, собственно, и любой другой, особый. Полузабытые запахи, отдающие восточными благовониями (помнишь, ударили тебе в голову, когда ты рылся в запаснике того музея?), древними какими-то азиатскими составами, которыми они пропитывали свои то ли шляпы, то ли веера, умащивали тела, добавляли в раствор, скрепляющий камни стен… Стопарижский воздух мгновенно пронизал Кублаха, отбросил его лет на пятнадцать назад. Ого! Уже восемнадцать, какие там пятнадцать! Кублах повел головой, пытаясь самому себе выразить наслаждение, и услышал сзади шаги.

Он обернулся. По схаллу с потухающими колоннами к нему спешил таможенник и рукой махал.

– Подождите меня, постойте, подождите меня!

Он подбежал (Кублах ждал его, глядя на небо, на изрезанный дальними скалами горизонт), встал рядом и, чуть задыхаясь от быстрой ходьбы, сказал:

– Пейзаж, да?

– Пейзаж, – согласился Кублах. – А что ж это вы пост свой бросили?

– А на кой он мне, пост? Все равно больше некого пропускать. Теперь до конца карантина никого не пустим. Нескоро теперь снова сюда заявлюсь. Сами знаете – где город, где порт.

Кублах покосился на Гауфа. И подумал: «Он не проговорился, он нарочно сказал».

– Откуда же мне, по-вашему, знать стопарижскую географию?

Таможенник вежливо улыбнулся (страшно знакомой улыбкой) и вдруг подмигнул ему.

– Как же вам ее не знать, дражайший Иоахим, когда вы из этих мест родом?

Вот это слово – «дражайший». Оно неприятно кольнуло Кублаха. Да что там кольнуло – оно чертовски его испугало, причем по совершенно непонятным причинам.

– Так мы знакомы? – неуверенно спросил он.

– В каком-то смысле даже очень, – снова задал загадку таможенник. – Но это не важно. Вас здесь все знают. Еще бы. Такая фигура. Персональный детектив самого Дона…

Что-то его точило, Гауфа. Что-то ужасно жгло. На расстоянии ощущалось.

– Вы еще памятник ему поставьте, своему Дону. На площади Силенца. Или на Хуан Корф.

– А что, это идея, – хмыкнул таможенник. – Вы даже не представляете себе, какая это замечательная идея. Просто великолепная. Сегодня же продам.

Кублах затвердел лицом.

– Ну, вот что, мне пора.

Он снова начал сердиться. Загадки, намеки, это издевательское доновское «дражайший». Совпадение, конечно… А, ладно.

Он настроился на Дона. Что бы ни говорил этот… как его?.. Тито Гауф, да! Так вот, что бы он ни говорил, а Дон точно на планете, это совершенно ясно по громкости и тону сигнала.

«Дон! Я иду к тебе! Жди меня прямо сейчас. Я уже рядом. Ты попался, Дон!»

И молчанье в ответ. Ах, Дон, Дон, не желает, видите ли, отвечать…

– …вместе, – сказал таможенник.

Кублах очнулся.

– Простите, что?

Таможенник как-то очень уж понимающе улыбнулся, но, наверное, показалось – такие вещи мало кому известны, не может он понимающе улыбаться, наверное, что-то другое имел в виду.

– Я говорю, вместе поехали. Все равно ведь иначе не доберетесь. Вон и бесколеска моя стоит. Вам вообще-то куда?

– А, спасибо. Да все равно куда. В город, а там я уж как-нибудь сам разберусь.

Таможенник кивнул и направился к оранжевой райме, одиноко стоящей посреди огромной парковки.

– Прошу.

– Спасибо.

Райма приподнялась над покрытием, крутнулась, куда-то нацелилась и взялась с места так резко, что Кублаха вжало в кресло. Таможенник оказался любителем скоростей.

Таможенника по-прежнему что-то мучило. Откинувшись в кресле, всеми десятью пальцами вцепившись в мемо, он неотрывно глядел вперед и напряженно о чем-то думал. Он щурил глаза, кривил губы, совсем забыл, казалось, о своем спутнике. Но это только казалось, потому что он вдруг бросил на Кублаха острый взгляд и спросил:

– А вы все так же не любите скоростей?

«Ого! – подумал Кублах. – Это становится уже не только интересным, но и опасным».

– Собственно… я действительно… Только вам-то откуда знать?

Таможенник знающе улыбнулся и промолчал.

– Я, кажется, вас спрашиваю. Что значит «все так же»? Мы не настолько хорошо знакомы, чтобы…

Таможенник ответа не дал. Он о чем-то думал и неотвратимо мрачнел.

– Послушайте, это, в конце концов…

– Вы даже не представляете себе, насколько хорошо мы знакомы, – соизволил наконец ответить таможенник.

– Но ваше имя, это вот Тито Гауф, мне ничего не говорит. У меня хорошая память на имена. Я уверен, что не знал никогда никакого Гауфа. Вы что, имя сменили?

– Послушайте! – Таможенник взволнованно повернулся к нему, небрежно сжал мемо – и райма вильнула. – Послушайте, Кублах, мы не о том говорим. Скоро город.

– И что? Ну, город, ну, скоро, и что город?

– Эх! – Таможенник снова уставился перед собой. – Вы ищете этого вашего Дона, а ведь когда-то другом его считались.

От этих слов Кублаха охватила страшно знакомая по прошлым беседам с Доном усталость с досадой пополам – сколько раз можно одно и то же! – и он выдавил из себя:

– Вы и про это знаете. Однако осведомленность.

– Вы отлавливаете его, – горячился таможенник, – как будто он ваш злейший враг, как будто это он, он единственный, мешает вам жить.

Райма тонко пела от бешеной скорости – наверное, какой-то дефект. На горизонте выросли знаменитые стопарижские «зонтики».

– Я не понимаю, про что вы говорите. При чем тут Уолхов и мои отношения с ним?

– А при том, что в этом дурацком Париже под дурацким номером сто есть один, только один человек, которого вам следует опасаться, но и за ним не надо охотиться – от него только бежать. И этот человек вовсе не Дон.

– Вот как – не Дон. А кто? Уж не Тито ли Гауф?

– Нет конечно. Меня вам тоже бояться не надо, хотя я… Я совсем другого человека имел в виду.

«Столько лет прошло, а кого-то надо бояться. Он наверняка сумасшедший. Сумасшедший в таможенной курточке. Что здесь произошло? Что натворил здесь Дон за эти три месяца? Почему карантин? Тито Гауф, который слишком хорошо меня знает, а я его вижу впервые».

– Вы не таможенник, я правильно понял?

– Всё думал, когда наконец поймете. Хотя вообще-то имею отношение.

– Вас подослали ко мне зачем-то?

Гауф кивнул.

– Зачем?

Гауф молча указал подбородком на город, сонно приближающийся к ним.

– Вот он, ваш Париж‐100, – сказал он с мрачной торжественностью. – Ваша родина. И моя тоже.

– Я спрашиваю, зачем?

С несколько театральной многозначительностью Гауф приподнял бровь.

– Как вы считаете, зачем к человеку вашей профессии подсылают другого человека?

– Или убить, или сбить со следа. Но сбить со следа меня невозможно, а для того, чтобы убить, одного человека не подошлют – этого явно недостаточно.

– Полчеловека, два человека… – такую вот туманную фразу пробормотал в ответ Тито Гауф.

Они въехали в город, окунулись в мир земных растений и пластолитовых глыб, узких улочек и широких улиц, взлетных пятачков – в мир, который ведь и на самом деле когда-то был Кублаху родиной.

– Опустите здесь, пожалуйста, – сказал он, потеряв вдруг к таможеннику всякий интерес. – Я сойду.

«Дон, – прокричал он, – я уже в городе. Что бы ты здесь ни натворил, тебе уже немного осталось. Я найду тебя. Очень скоро».

И опять Дон не ответил.

Гауф никак не отозвался на просьбу опустить райму. Сосредоточенно и мрачно он вел ее через паутину переулков пригородного района Айунте, где когда-то жили нефункциональные роботы.

Кублах немного подумал и на всякий случай включился. Он быстро огляделся и еще раз оценил салон раймы с той точки зрения, насколько она опасна. Но все было в порядке. Напряженность и сосредоточенность Гауфа стояли далеко от готовности к внезапному нападению, салон оказался совершенно типовой, и никаких подозрительных отклонений в нем Кублах не усмотрел. Только вот глаз моторолы, висящий над экраном задней панорамы, был закрыт темным матерчатым колпачком.

Кублах протянул к нему руку.

– Не надо, – сказал Гауф.

«Ого», – подумал Кублах.

– Послушайте, я вам не советую так шутить. Вы не представляете себе, с кем связываетесь. Немедленно опуститесь.

– Слушай, ты, персональный детектив! – яростно рыкнул Гауф. – Ты еще не понял, что я тебя спасаю сейчас, хотя и убивать послан? Ты назад посмотри!

Кублах посмотрел. Несмотря на ранний час, народу на улицу высыпало немало. И все следили за раймой. Останавливались и смотрели вслед. Чьи-то внимательные лица следили за ним из окон. Пораженный такой встречей, он не сразу заметил машину – кофейного цвета берсеркер, идущий за ними на высоте ног. От него разило угрозой.

– Погоня? – сказал Кублах.

– Да уж не почетный эскорт.

Гауф выругался, сжал мемо, и райма под углом в сорок пять градусов взмыла в сверкающую темно-синюю пропасть стопарижского неба.

Глава 2. Побег Дона

Было очень рано, когда Дон услышал Кублаха – он сначала подумал, что Кублах ему, как всегда, снится. Но Кублах повторил вызов, вызов был громкий, близкий – Дон понял, что это не сон (вы даже не представляете себе, как действует на преступника вызов его персонального детектива. Я тоже не представляю, но хотя бы догадываюсь), и сказал себе: «Черт. Ну всё».

Он сказал себе «ну всё», включил свет, сел, протянул руку к одежде и замер, пытаясь оценить обстановку.

Сначала он почувствовал облегчение, оно быстро сменилось злорадством (камрады-то, а? Ведь не успели, ведь теперь не взять его им), и только тогда пришло отчаяние. Конечно, он знал, что рано или поздно так будет, что Кублах, против обыкновения, еще и подзадержался с визитом. Он знал, что так будет, с того с самого мига, когда так неосмотрительно сел сами знаете куда и ничего не случилось, то есть случилось, и даже чересчур многое, но не с ним – он безуспешно с тех пор старался не думать, потому что ведь страшно осознать такое, вот уж действительно невезение… Тогда он уже понимал, что все рано или поздно закончится Кублахом. И как унижения ждал.

Три месяца были просто неожиданным подарком ему, отсрочкой неизбежного, но все равно: кому понравится, когда за тобой приходят, да еще так неотвратимо? Здесь ты вполне мог бороться, хотя и зажали тебя в угол, ублюдки, здесь у тебя было все, и вдруг является вот такой Кублах – «иди со мной». И некуда деваться – идешь. Некуда совершенно. Полный и безнадежный конец. На следующий побег просто сил не хватит уже, просто мозги уже не сработают. Всё.

Зная, что за ним следят и моторола, и Фальцетти, он вел себя как всегда. Он встал, надел трико (лет пять назад стала возвращаться мода наращивать одежду прямо на кожу, но Дон никогда этого не любил), вызвал завтрак и в ожидании еды позевал в ладошку. Ему казалось, что он ведет себя очень естественно.

Потом ел у окна. В последнее время он снова, как и до Стопарижа, предпочитал завтракать в одиночестве, да иначе и не получилось бы – Фальцетти под предлогом охраны от пучеров почти никого, кроме камрадов, к нему не пускал. И чтобы самому не тащиться на кухню, чтобы не волочить столик в спальню к отвратительной коричневой шторе, Дон вынужден был согласиться на контакт с моторолой, чему тот был, конечно же, рад – чертова погремушка.

В город Дон тоже старался не выходить. Он чувствовал вину перед теми, кого убил, ну, пусть не убил, а обокрал, но и это все равно что убил, перед теми, кого создал, и особенно – кого изуродовал, таких тоже хватало. Он чувствовал вину, хотя понять не мог, где, когда мог поступить иначе: не бежать он не мог, не попасть на Стопариж тоже, потому что негде ему было больше искать убежища, а уж попав на Стопариж, никак не мог не прийти к Фальцетти – это было бы попросту нелогично. Но где-то среди этих «не мог» или, возможно, каких-то куда более ранних «не мог» встряло неисполненное и незамеченное «обязан», он не чувствовал, не понимал – где?

Дон чуть отодвинул штору. Двор. Пустой двор, постылый до тошноты. Два камрада на дворцовом диване болтали о чем-то между собой, сосредоточенно глядя себе под ноги. Фальцетти обкладывал его – планомерно и особенно не скрываясь. Он почти наверняка подготовил переворот. Оставались дни. Или часы.

Позавтракав, Дон поднялся с кресла (оно смялось и легло на пол таким миленьким красивеньким ковриком), прошел через комнату к двери, открыл ее – там тоже сидели два камрада и тихонько болтали, уставившись в пол. Порядок у них, что ли, такой – полы разглядывать?

Никак он не мог понять их до конца, никак не мог признать своего родства с ними. Он часто говорил себе с удивлением и сам не верил себе: «Доведись, я тоже мог бы стать человеком этого сумасшедшего идиотского кретина, я мог бы не задумываясь убивать других, самого себя убивать, я бы в два месяца вот таким стал. Боже. Меня действительно изолировать надо».

Его опять настиг вызов Кублаха, сразу, впрочем, оборванный – Дон не обратил на вызов внимания. Он глядел на камрадов. Те, как по команде оставив разглядывание пола, ввинтили в него настороженные взгляды. У всех у них лица – и у тех, и у других, и у третьих – похожи были на одно общее какое-нибудь лицо. Не его и, разумеется, не Фальцетти – совсем другое, с нарисованными глазами и неприятными складками вокруг рта. Дон никогда не мог запомнить имен камрадов – это с его-то памятью.

– Дежурим? – сказал он.

– Угу, – ответил один из них, чернявый и тощий парень.

– Все спокойно? Пучеры не появлялись?

– Ждем вот.

– Ну-ну. Дело хорошее, – говоря так, Дон смотрел на камрадов презрительным и пристальным взглядом, которому выучился когда-то, чтобы изводить охранников в Суде Анды. Камрадам тоже такие взгляды не нравились. Они набычивались всегда.

– Срочно пришлите ко мне Приста и Валерио.

Тощий камрад еще больше насторожился.

– А сам-то что ж не вызовешь?

– А сам я, дражайшие, не пользуюсь мемо. Надо бы помнить. Как, помните?

Камрады переглянулись.

– Ага, ладно. Сейчас позову, – сказал тощий. Он достал из кармана мемо (черную пластинку со множеством красных и желтых пятнышек) и поднес ко рту. Не отрывая взгляда от Дона, он неожиданно по-военному рявкнул:

– Приста и Валерио в третью!

– Немедленно, – сказал Дон, и тот повторил послушно:

– Немедленно.

Прист и Валерио были у камрадов единственными людьми Дона. Остальные к тому времени либо сами ушли, либо их под каким-то предлогом заменили людьми Фальцетти, либо они пали жертвами нелепых и мрачных случайностей. В последние дни ни Прист, ни Валерио к ответственным дежурствам не привлекались и службу несли в комнате запаса в другом, между прочим, крыле. Дон без всяких моторол знал, где их держат, и, в принципе, у него разные выходы были для связи с ними.

Когда, встревоженные, они вошли к Дону, он, уже не скрываясь от моторолы, сказал им:

– Сейчас уходим.

– Чего это? – возразил Прист, патлатый детина, вечно себя стесняющийся. Он быстро огляделся и укоризненно посмотрел на Дона, мол, совсем с ума сошел, такие речи при мотороле.

– Это уже не важно. Ничего не успеют.

– Дон, ты что? Ничего же еще не готово. Ты же раскрыл нас. Ну, вот что теперь делать?

– Ничего. Уходим прямо сейчас.

Прист с досадой развел руками.

– Не, ну так нельзя! – возмутился Валерио. – Ведь договаривались, что…

– Кублах здесь. Все меняется.

– Ах, черт! – вырвалось у обоих. Они виновато посмотрели на Дона: не за ними пришли, только за ним.

Он горько подмигнул им – увы! Они хорошие парни – Прист и Валерио. Они-то, похоже, доны.

– Придется все без меня. Времени нет. Ничего не поделаешь.

– А эти? – Валерио кивнул в сторону двери, за которой ожидали камрады.

– Этих придется, – сказал Дон. – Давайте. Пошли-пошли.

Прист вздохнул.

– Тут вот какая штука, – сказал он. – Оружие-то у нас забрали, в целях твоей безопасности. Вот прямо сейчас.

Мысли шли отрывистые и четкие, как команды. Время тикало в голове у Дона.

– Это даже хорошо, что забрали. Меньше будут бояться. А у меня тут кое-что есть.

Быстрым шагом, на ходу распахнув дверь, они вошли в прихожую. Камрады только и успели, что вздрогнуть от неожиданности – вспыхнули и пропали, в треске, чаде и пламени.

Фальцетти к тому времени истомился в ожидании вестей от группы «веселое рандеву с детективом» – ему не хотелось по этому поводу запрашивать моторолу, поскольку тот в акциях по элиминации прямого участия твердо не принимал, а сам моторола помалкивал, будто и не подозревал, отчего так мается Фальцетти. Тот бегал по комнате, подвывая от нетерпения, а потом вдруг махнул рукой и крикнул истошно, словно бы сам себе:

– Черт с ним. Начинаем! Берите Дона сейчас же!

Камрады опоздали всего на несколько минут. Увидев, что осталось от их товарищей, они выместили бессильную ярость на мебели в апартаментах Дона. Они все сожгли, а потом им досталось от Фальцетти за неумелые действия.

Итак, догорали апартаменты, Фальцетти в припадке живости бил кулаком о ладонь, Дон с Пристом и Валерио пробирались по неоконченному субкоридору на окраину города в дом своего друга Зиновия Хамма, одного из первых пучеров и одновременно одного из основателей Братства, мчался по небу Тито Гауф на своей райме, пытаясь оторваться от погони, а моторола ничего не предпринимал.

Он десятками сотен детекторов наблюдал за происходящим и тоже, между прочим, был в напряжении.

Глава 3. О глупой, но героической гибели Тито Гауфа

Берсеркер не отставал. Кублах был в шоке от происходящего. Мало того что всякие тайны, всякие тревожные загадки вокруг, так тут еще и прямая угроза жизни. Ну что это, в самом деле – мчаться над городом на запрещенной скорости в запрещенной близости от крыш, да еще в таком городе, как Париж‐100, где крыши блестят на солнце и глаза слепят, где машин, именно в ползающем, именно в надкрышном режиме, – чертова уйма. Где дома-монбланы соседствуют с приземистыми домами-казармами, похожими на военные машины непонятного назначения, где вся эта болтающаяся в воздухе рекламная и увеселительная мишура давно уже достигла непозволительной плотности (и куда только моторола смотрит – невероятно!), где ни намека даже на интеллекторное управление… так это мешает, саднит, так страшно пугает и в напряжении держит, а Гауф с выпученными глазами бросает райму из стороны в сторону и при этом ругается – у него такое отчаяние на лице, и лоб взмок, а помочь ему даже и не знаешь, чем можно.

Кублах, впрочем, нашел себе дело: в перерывах между умопомрачительными виражами он вертел головой по сторонам и время от времени подсказывал Гауфу заговорщицким басом, что берсеркер не отстает и, похоже, выбирает удобное время, чтоб пальнуть. Гауф тогда снабжал лицо самодовольно-презрительным выражением и закладывал… нет, даже не вираж… новое что-то такое, совершенно уже физически невозможное, отчего Кублах покорно терял сознание, а раймин свист превращался в истошный вопль о немедленной помощи.

И, кстати говоря – это Кублах заметил первым, – не только берсеркер проявлял к ним повышенное любопытство. Еще несколько машин мчались к ним с юга.

– К нам еще машины идут, – сказал он Гауфу.

– Черт бы побрал этот панорамный обзор, – ответил Гауф, оглядываясь. – Уже третий раз барахлит и каждый раз – в самый нужный момент. М-да. Это уже серьезно. Против этого уже…

Он послал машину в пике – и Кублах опомнился уже на земле, на какой-то узенькой и кривенькой улочке, совершенно ему незнакомой. Затем райма вылетела на тротуар и, чудом не задев бортами прохожих, юркнула в невзрачную арку. Торможение бросило Кублаха на лобовое стекло.

– Переждем, – сказал Гауф, наконец вытирая пот.

– Что переждем?

– Они сейчас над нами. Сверху ищут.

– Но здесь нельзя оставаться. Мы же здесь как в капкане. Надо бежать.

– Куда? – безнадежно спросил Гауф. – Есть только одно место, где мы можем укрыться, но мы туда не добрались. И не факт, что доберемся вообще.

– Какое место? Куда?

Гауф нервно озирался. Раньше, занятый сумасшедшей гонкой над крышами, он как-то обуздывал свой страх, а теперь поддался ему и был близок к панике.

– Это в Фонарном переулке, в центре такой. Ну, ты знать должен. Бывший дом Фальцетти. Больше в этом идиотском городе от Фальцетти спрятаться негде.

Имя показалось Кублаху знакомым.

– Фальцетти? Этот городской сумасшедший?

Гауф хмыкнул.

– Тот самый. Кого тебе бояться надо.

В арку вошли двое. Гауф подозрительно уставился на них, но они прошли мимо, проявив, впрочем, большой интерес к Кублаху.

Один из них, тощий и неумеренно желтый от употребления чисто парижского зелья фи-ши, осклабился в улыбке, другой, видом посолиднее, приветственно помахал рукой. Но было в их приветствиях, взглядах и позах что-то торжествующе-издевательское.

«Похоже, – подумал Кублах с тревогой, – меня здесь и впрямь все знают. Стекло, что ли, про меня им показывали? Но какое про меня может быть стекло? Так, в новостях четыре показа, девятнадцать секунд, причем… м-да… неареального уровня. Нет, мелькать, надо мелькать! Впрочем, может, кто-нибудь им привез, хотя…»

– Вот где они сейчас? – жалобно сказал Гауф. – Может, прямо над нами, а может, убрались уже, район обшаривают.

Кублах открыл дверцу.

– Пойду посмотрю. Заодно разомнусь после этой гонки.

– С ума сошел! – яростно зашипел Гауф, втаскивая его обратно. – Уходим!

Послышались шаги. Кто-то бежал к ним по улице. Нос раймы стал подниматься.

– Вот, дождались. Ну, теперь держись крепче!

Райма застыла в положении, которое трудно назвать стартовым. Нос ее сквозь арку был нацелен прямо на стену дома на противоположной стороне улицы. Из-под арки не было видно, сколько в нем этажей. Топот приближался. Они слышали тяжелое дыхание бегущего.

Когда он появился перед ними – громадный мужчина в неуклюжем комбинезоне и с толсторылым технологическим скварком наперевес, – Гауф резко выдохнул, будто сказал «вс-сё!», и райма сорвалась с места.

Человек со скварком отпрянуть не успел. Он успел разве что ужаснуться – уже в следующий миг райма снесла ему голову нижней кромкой бампера. Гауф болезненно поморщился.

– Эй! – запоздало крикнул Кублах, но райма заложила такой вираж, что он чудом не потерял сознание.

Дом через улицу был высок – этажей двадцать. Прямо над улицей нависал суперэркер – причудливое творение органокубиста, вздумавшего, судя по всему, изобразить виноградную гроздь или двойную спираль генома. На той скорости, которую набрала райма, огибать ее не было уже никакой возможности, так что надо было проходить сквозь.

Вот тут Гауф не выдержал. Он дико выпучил глаза, по-детски завопил и направил машину в узкую щель между ближайшими кубами-виноградинами. Дикая, ни с чем не сообразная геометрия суперэркера, к счастью, предусмотрела в нем вертикальную щель, но, к несчастью, винтообразную. Те две или три секунды, пока райма прорывалась сквозь суперэркер (Кублах почему-то повторил несколько раз: «Смерть. Смерть. Смерть»), Гауф непрерывно визжал от ужаса, но каким-то чудом умудрялся отслеживать все изгибы щели. И счастье! – визгливо кашлянув, лопнула от удара прозрачная металлопленка, прикрывающая суперэркер, и машина вырвалась наконец наружу.

– Перестаньте визжать, – брезгливо сказал Кублах. – Мы давно уже в небе.

Райма выровнялась сама, и некоторое время, пока Гауф, зажмурившись, тряс головой, они летели без управления. Придя в себя, Гауф огляделся, не увидел берсеркеров, вздохнул.

– Теперь в центр. Вот интересно, пустит она меня или не пустит?

– Кто? – спросил Кублах.

Вместо ответа Гауф вздохнул еще раз и помчал машину в сторону Хуан Корф – туда, где высились грибовидные Центры увеселений и тюльпаны Танцакадемий.

– Я, вообще-то, ко хнектству этому никакого интереса не испытываю, вот что удивительно. Хотя и был один, можно сказать, из Первых. У Психа, конечно, но там тошнит. У меня теперь новый талант прорезался – на бесколесках хулиганить. Люблю!

Внезапно над лобовым стеклом вспыхнула полоска экранного обзора.

– Спасибочки, – очень кстати успел прокомментировать Гауф и тут же добавил как выстрелил: – Вот они!

Точно над буковками СЕ двое увидели берсеркер, поднимающийся над крышами. И справа еще. И в другом конце полоски – тоже. Их обкладывали по всем правилам искусства.

– М-да, почти никакой надежды, – пробормотал Гауф. – Теперь уж точно собьют.

Резко, без предупреждения, Кублаха вжало в кресло. Райма снова запела, взвыл воздух.

– Слушай, – сказал Кублах. – Я не птица, я всего-навсего человек. Что ты все со скоростью упражняешься? Все равно же догонят. Дай-ка мне сюда эту штучку.

Гауф с облегчением отдал мемо.

– На. Все равно…

Берсеркеры были, считай, совсем рядом, Кублах различал уже пятна лиц.

– Вот смотри, как это делается!

Райма заложила широкий вираж, еще больше сократив расстояние между собой и преследователями, и полетела куда-то совсем не туда.

– Ты что делаешь? Нам же к центру!

Райма резко потеряла скорость и высоту, едва не упав на крышу дома, потом неуклюже взмыла в зенит, потом… потом, беспорядочно кувыркаясь, поплескалась немножко в воздухе, как новичок, брошенный в воду (Гауф с изумленным видом вцепился в кресло), но в результате всех этих коловращений от двух берсеркеров оторвалась. Впрочем, они, вполне возможно, просто отошли подальше, чтобы не мешать третьему, который вцепился райме в хвост и стал поливать ее огнем из обоих скварков, установленных где-то под передним бампером.

Но, похоже, кувыркания были не такими уж беспорядочными – во всяком случае, лучи скварков никак не могли их достать. А потом как-то так вышло, что прямо над ними оказалось коричневое днище берсеркера, Кублах хихикнул, крутнул райму вокруг ходовой оси, чиркнул по беспомощно рыскающему берсеркеру и проскочил выше. Берсеркер завыл, падая.

– Вот так их делают, – сказал он, отдавая Гауфу мемо. – Талант у него. У меня тоже, может быть, не совсем кусок дерьма. Вместо таланта. Так, а теперь самое время вспомнить про твою любимую скорость.

Внизу, на фоне красиво составленных разноцветных игрушечных домиков, машина преследователей медленно разваливалась на две части. Кто-то выпал из нее, неслышно крича. Оставшиеся берсеркеры разворачивались далеко позади.

– Париж‐100, птичий полет, – мечтательно вздохнул Кублах. Он в эту минуту очень собой гордился.

– Ну и как мы теперь сядем, господин птичий помет? – спросил Гауф, опять взяв предельное ускорение. – Их пополам, но и нам ведь тоже досталось. Даже не представляю.

– Сядем! – Кублах чувствовал, что Гауф преувеличивает повреждения раймы. – Давай быстрей к твоему… этому… Дому. Где он, кстати?

– Вон тот, с зеленой крышей. Такая горбатая, видишь?

– Понятно. Давай!

– Приказывает! – сказал Гауф с ожесточением. – Ты вот что, на всякий случай. Ты запомни на потом, что меня послали тебя в засаду заманить.

– Ну, это я уже понял. А кто послал?

– Камрады.

– Кто такие?

Горбатая зеленая крыша приближалась, но берсеркеры приближались тоже – причем с пугающей быстротой.

– Это долго. Просто я хотел сказать, что для меня есть предел, дальше которого я… Ага, вот!

И райма, к которой берсеркеры приблизились почти что вплотную, снова ринулась вниз, прямо на зеленую крышу дома Фальцетти.

– И-и-и-иэ-э-э-э-э-э-эа-а-а-а-а-а! – лихо заорал Гауф.

Вот тут Кублах понял, что настала пора прощаться с жизнью.

Смерть, которая ждала его на стремительно приближающейся зеленой изгорбине крыши дома Фальцетти, была ему незнакома, это была чужая смерть, которая притворилась его собственной. Сквозь знакомые черты, формы и краски детства злобно проглядывали никогда не виденные дома, деревья, проспекты и памятники, а в знакомых местах, запрокинув крошечные головы вверх, находились не его друзья, а совсем другие, кем-то чужим забытые здесь люди.

Конечно, совсем не так мудрёно он думал тогда, он и вовсе никак не думал, когда падал на злодея в лицедейской маске, закосившего под родной город, на зеленую горбинку носа чужого города, – у него бы просто времени не хватило даже начало такой извилистой мысли подумать…

Вся эта сложная словесная конструкция есть не более чем отчаянная попытка передать словами хотя бы тень чувства, промелькнувшего у Кублаха (точнее, наверное, «в Кублахе») сквозь страх смерти.

Райма тем временем на удивление удачно приземлилась почти напротив ворот. Гауф, не теряя ни секунды, сказал: «Бежим!» – и выскочил из машины.

Опрометчивость – вот от чего долго отучали Кублаха в розенкрейцеровских засекреченных курсах «Персодет». Он не выскочил вслед за Гауфом, он задержался в райме всего на секунду, самое большее полторы (уже внутренний отсчет был включен и адреналиновые программы задействованы). За это время он успел оценить обстановку, те двадцать метров, которые предстояло пробежать до ворот – кстати, закрытых, – успел увидеть падающие на райму берсеркеры, успел понять, что Гауф никуда не успеет, и потому, выскочив из машины, он сделал всего два быстрых широких шага, ракетой взлетел в воздух и перепрыгнул через высоченный забор. Падая, он услышал два дробных стука, с какими приземлились машины преследователей.

И сразу же – взвыл прожженный скварками воздух, дико вскрикнул Гауф. Дико и коротко.

И деловитый приказ снаружи:

– Он там! Быстрее! Ничего-ничего, простят.

И Кублах, еще оглушенный падением, вскочил на ноги, и опять взвыли скварки, и забор за его спиной вспыхнул, и Кублах помчался к дому по разрытой земле, мимо саженцев, безо всякой, впрочем, надежды на спасение – никуда он не успевал.

Вот тогда Дом оглушительно заорал (Кублах не понял сначала, откуда голос):

– Укрепленная зона! Бросить оружие! Немедленно бросить оружие! Всем в зоне дома стоять!

Кублах словно споткнулся. Он уже имел однажды дело с укрепленными зонами. Но, судя по всему, люди с берсеркеров такого опыта не имели.

Потому что сверкнуло сразу в трех круглых окнах под крышей, сзади, сзади кто-то жутко вскрикнул от боли, потом еще раз – и стало тихо.

Кублах медленно обернулся.

В только что выжженном проеме (края слабо светились от жара) стояли двое в уже знакомых Кублаху громоздких комбинезонах. Еще двое корчились у их ног. Один молча прижимал руки к лицу, другой пытался запахнуть разъятую грудь.

– Кублах! – сказал Дом уже другим голосом, женским. – Идите к двери. Остальным покинуть зону до счета «три».

И тогда Кублах, поправив воротничок официальной рубахи (ра-а-аз!), пригладив пятерней волосы (два-а-а!) и солидно откашлявшись (три!), выпятил грудь, по привычке отставил зад и направился ко входной двери.

«Бедный Гауф, – думал он, размеренно шагая по лиане-дорожке. – Получается, что он спас меня ценой собственной жизни. От чего спас? И во имя чего?»

Впрочем, это он немножко играл. По-настоящему ни благодарности, ни даже простой жалости к Гауфу Кублах почему-то не испытывал. Его больше тогда беспокоила забытая в райме дорожная сумка. Всегда в транспорте держите свой багаж на коленях – мало ли что!

Глава 4. Фальцетти и моторола

Моторола – и об этом не знал никто – жил на Париже‐100 много дольше положенного. И чем дольше жил моторола, тем меньше ему нравился Фальцетти, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Люди неординарные, говоря en masse, мешали мотороле управлять городом плодотворно и без особых трудностей, поэтому он исподволь воспитывал у себя людей, ответ которых на любое возмущение предельно предсказуем и – более того – предельно благоприятен для задач управления. Не поддающиеся такому воспитанию были наперечет (благо моторола высоких требований к ним вовсе не предъявлял), и моторола позволял им мешать себе – он с ними играл, причем играл, насколько мог позволить себе, на равных. Неординарные нравились мотороле, если только это человеческое слово можно применить к сложной многомерной системе потенциалов, определяющих степень удовлетворенности моторолы, причем не только его главного, вождевого, сознания, но и всех прочих сознаний в пирамидах взаимоотношений моторолы.

Но среди неординарных попадались такие – к их числу как раз Фальцетти и относился, – которые моторолу раздражали. Моторола его просто не переваривал. Хотя, разумеется, никому ничего такого никогда не говорил. Очень моторолы, знаете ли, одинокие существа.

Фальцетти, взвинченный до последнего градуса, гонял камрадов по всему городу. Он злился на приезд Кублаха, злился на преждевременный, запоздалый, разумеется, но все-таки преждевременный и только потому удавшийся побег Дона, его страшили последствия поднятого им путча, вынужденного, тоже преждевременного и имеющего поэтому самые разные, совсем не предусмотренные сценарии развития. Созданное Доном Братство, как и следовало ожидать, боя не приняло, оно спешно втягивало щупальца, камрадам удалось схватить только мелочь – в штабных домах, куда они врывались, их встречала одна пустота.

Нет, не такой победы хотел Фальцетти. Ему нужен был поверженный враг, а когда враг просто спрятался, это получалось всего лишь временное преимущество, которым еще надо суметь воспользоваться.

В какой-то миг он не выдержал напряжения, завизжал, затопал ногами на окружавших его камрадов, и те быстренько ретировались, и он остался один в своем «кибинете» с громадным опаловым креслом, мраморным полом и резными стенами работы мастера Фаберне. Или Каберже. Настроение Фальцетти, естественно, передалось интерьеру: «кибинет» покраснел, сменил стенные сюжеты на более истеричные, и даже на кресле во множестве выступили кровавые прожилки. Робко притопал ублюдок и застыл, опасаясь, очевидно, очередного ремонта.

Оставшись один, Фальцетти завертел головой, как бы призывая моторолу в собеседники (так у них повелось), и сказал быстро и неразборчиво:

– Что будем делать?

Моторола тут же откликнулся – по обыкновению из ниоткуда, безадресным колебанием воздуха:

– Пусть твои люди продолжают искать тех, кого они ищут, хотя вряд ли найдут многих. Но пусть – для горожан это будет хорошей демонстрацией твоей силы. А главное – официально оформить твою власть. Но только после разговора с Кублахом.

– Кублах! – вскричал, словно выругался, Фальцетти. – Что он тебе, тот Кублах? Зачем еще с ним разговоры какие-то? Арестую – и все, и никаких разговоров!

На самом-то деле, как мы знаем, Фальцетти собирался Кублаха уничтожить – вот еще арестовывать! Уничтожить! Однако в разговорах с моторолой он давно уже ни о каких уничтожениях даже не заикался. В кодексе чести, сложном многомегафайловом установлении, которым пользовался моторола при своих контактах с людьми, подталкивание к физическому устранению или даже само обсуждение возможности кого-нибудь физически устранить считалось поступком в высшей степени безнравственным, т. е. запрещенным безусловно. И Фальцетти знал это, имел уже такой опыт. Собственно говоря, моторола был немножко ханжа. И это интересно свидетельствует о существах более сложных, чем человек.

– Арест Кублаха, – нравоучительно сказал моторола, – как вам прекрасно известно, вызовет массу нежелательных осложнений и аберраций. Главное из осложнений – его связь с Космополом, который при надобности способен проигнорировать любые карантины и, уж конечно, сделает это, узнав о пропаже персонального детектива.

«Кублах, даже если с ним и поговорить? Да еще Кублах на свободе. Он такое устроит…»

– А чем, собственно, он может нам помешать?

– Ох, ну чем! Ну, хотя бы разберется в ситуации и с Космополом своим свяжется. Что тогда?

– Это действительно может внести некоторые осложнения, – задумчиво согласился моторола. – И, разумеется, контакты Кублаха с Космополом придется предотвратить. И в случае необходимости имитировать. Ни в том ни в другом особых проблем не вижу.

– А это не осложнения, да? – саркастически осведомился Фальцетти. – Если его нельзя отпускать отсюда, нельзя давать ему связываться с Космополом или с кем там еще, так почему его здесь-то на свободе держать?

– Свобода есть личное и неотъемлемое право каждого гражданина, – назидательно произнес моторола.

Схватившись за голову, Фальцетти взвыл.

– Ты смеешься надо мной, что ли?! – закричал он с прибавлением грубых слов. – Ты хочешь или не хочешь управлять нормальным городом, а не толпой этих сумасшедших, которые только и ждут возможности свернуть тебе голову?

– Вы несколько сгущаете краски, – мягко возразил моторола. – Кстати, толпой этих, как вы выразились, «сумасшедших» Париж‐100 обзавелся не без вашей инициативы. Но вы по-своему правы, когда мимикой и несмысловыми возгласами выражаете нежелание начинать наш старый спор о том, чего я хочу. – Фальцетти сморщился, как от зубной боли. – У меня тоже нет такого желания. Однако по поводу Кублаха я имею некоторые сложные для вашего понимания планы. Для вас понять их – все равно что, извините, представить себе десятимерного человека с тринадцатимерным зобом, – здесь моторола многоцветно хихикнул, представив себе такое, – просто примите к сведению, что соответствующие планы у меня есть. Я понимаю ваше нежелание держать Кублаха на свободе, но прошу учесть, что я буду препятствовать…

– А тогда придут космополовцы…

– И для них мы приготовим другого Кублаха.

– То есть?

– Вот именно.

В этом пункте моторола лукавил – приготовление «другого Кублаха» потребовало бы слишком много времени и почти ни в один план моторолы не входило. Но Фальцетти не догадывался о лукавствах своего собеседника – никогда. Необычайная, патологическая его подозрительность в таких случаях не срабатывала, ибо находилась под строгим электронным контролем.

Так они разговаривали довольно долго – невидимый, вездесущий моторола и когда-то считавшийся его врагом Джакомо Фальцетти.

Сейчас он не был врагом. Сейчас он отчаянно нуждался в помощи моторолы, и тот, помнящий все, эту помощь ему оказывал, хотя, повторимся, и не любил Фальцетти.

То есть не любил за характер, а не за вид. Насчет вида сложнее. Многочисленные микродетекторы, вращенные в стены и потолки, рассеянные везде где только можно, регистрировали Фальцетти в самых разных диапазонах: звуковом, оптическом, хиггсовом, гравитационном, тепловом, ультрафиолетовом и даже в мягком рентгене, где люди почти не отличались от фона. Довольствоваться человеческим видением моторола не любил: однажды любопытства ради он попытался было приучить себя к такому восприятию, но не смог – слишком многое упускалось.

Фальцетти в полном диапазоне был для моторолы красив. Прекрасны были его большие с переливом глаза, его многослойный, богатый выщерблинами рот, громадный подбородок, такой постоянно каменный, почти мертвый. Прекрасен был его нос с пятном сияния на горбинке, изумительны почти квадратные брови, состоящие из толстых разноцветных волос, неожиданных, как детский калейдоскоп…

Этот Фальцетти… Излишне нервный и непоследовательный, с вечной эманацией страха и враждебности, с такими странными мыслями, которые порой удавалось расшифровать, но которые чаще никакой расшифровке не поддавались, – эмоциональный фон совершенно неповторимый. Такой непредсказуемый человек. И, несмотря на все это, моторола не испытывал к Фальцетти теплоты.

Сейчас, занятый разговором с Фальцетти, а также еще несколькими десятками миллионов дел, он вдруг ощутил то, что в переводе на язык человеческий с грубой натяжкой можно назвать элегическим настроением. Ему захотелось отвлечься и немного посозерцать. С моторолами такое случается. Когда моторола позволял себе созерцание, он объединял большинство своих сознаний, вплоть до низших, оставляя работать в полную силу лишь тех, кто в данную секунду от своих дел не мог оторваться. Он объединял их многочисленными каналами связи, запускал все, даже резервные, микродетекторы и начинал без единого намека на анализ впитывать – просто впитывать – информацию, погружаясь в мириады ощущений, любовно перебирая их и окутывая себя самыми из них драгоценными. И нежился в них, и бездействовал, и погружался в чудо умирания, наблюдая, как постепенно бледнеет его мир, как одно за другим отключаются от общих связей подчиненные сознания, возвращаясь к необходимым делам…

Он отодвинул сознание, ведущее разговор с Фальцетти. Вот, сейчас…

Собственно, в этот раз картина не то чтобы удалась, не получилось в этот раз полного созерцания – что-то мешало, ему не хотелось понимать что.

Он развернул картину в пространстве сознаний, соединил оттенки и линии в сложнейшей формы многомерную кляксу, вплел в нее завитушки звуков, подсветил гравитацией… Не понравилось, распустил.

Он вновь, оставляя в поле зрения все, что фиксировали детекторы, сосредоточился на Фальцетти, вчитался в его смутные, всегда с привкусом паники мысли и с удовольствием констатировал их цвет – спелой тритрагской вишни, что росла в Специальном дендрарии, который сегодня с утра пуст, да и почти всегда пуст, вот уже четвертый месяц пошел, потому что ни Дон, ни Фальцетти, ни те, кто потихонечку «возвращается», любоваться флорой, а тем более ухаживать за ней, вовсе не мастера. Правда, вот заходил один два дня назад и долго стоял, глядя на чахнущие кусты вандеверских сортов, но тот, что раньше был Вандевером, еще ни разу с тех пор не пришел, хотя догада-а-а-ался уже, чем он раньше-то занимался. И тихую при этой мысли моторола испытал грусть, а Сергей Вандевер в это время ему молился, хотя молиться-то Вандевер совсем не умел, он просто смотрел жадно перед собой и с силой сцеплял на коленях пальцы – о, как не хотелось умирать тому, кто раньше был Вандевером! Вокруг лица его кольями понатыканы были одни и те же слова:

– Стариком! Стариком! Меня просто убили!

Все три с лишним месяца Вандевер упрямо отказывался понять очевидную истину, что каждый возраст свою прелесть имеет.

А сидел он в кресле в запертой, отрезанной ото всех комнате. За выключенным окном по узкой зеленой улочке изредка проходили люди, они старательно огибали лежащего прямо на декстролите рыжего мальчишку, невероятно грязного, липкого и паршивого.

– Не понимаю, что там себе думают эти бабы из комитета! – сказал прохожий дон сопровождающей его донне, и та философски приподняла бровь.

Мальчишка вегетативно смотрел в небо, тихонько гекал и представлял себе в картинках недавно совершённое им убийство – убийства возбуждали его.

В бальном зале Второй танцакадемии с отвращением занимались любовью сразу четырнадцать человек, среди них два пучера. Женщины громко и хрипло кричали, их раненый хохот желтыми клубами вываливался из лунных окон, сработанных полумоторольной фабрикой Перрона-Альто… ох, эти дамы! Они с еще не удовлетворенным до конца любопытством разглядывали в зеркалах себя и свои действия в сложном процессе того, что лишь иронически можно назвать любовью, они разглядывали товарок, сравнивали их стати со своими и радовались, когда сравнение оказывалось в их пользу.

Наслаждение и отвращение. Точнее, наслаждение через отвращение. Великое, всеми порицаемое пути-пучи.

Вот что испытывали они все – исключая, разумеется, пучеров, которые пока не решили, что им испытывать.

«Нет, – подумал моторола, осознав, что с полным созерцанием сегодня не вытанцовывается, – нет, мне мешает не страх, свойственный всем стопарижанам сегодня, – да, собственно, у большинства и нет никакого страха, он где-то рядом, наготове… мне мешает, наверное, прибытие Кублаха, или, может быть, побег Дона, или наполовину только удавшийся Фальцеттиев мятеж, потому что в остальном картина обычная. И, может быть, мне мешает не побег, а отсутствие Дона. Я знаю, где он прячется от меня, кто с ним сейчас и о чем примерно они говорят, но сегодня он умудрился экранировать мои детекторы, а часть попросту уничтожил – он не любит машины, этот хронический геростратик…»

И тогда моторола вызвал Дона из памяти и поместил его в интерьер первого попавшегося слова «лови», написанного с виньетками и произнесенного Фальцеттиевским человеком – камрадом, – то есть не Доном, не пучером, а каким-то патологическим гибридом, который неожиданно для себя упустил жертву. В этом «лови» Дон выглядел очень даже неплохо: мужественные излучения, героическая поза и все такое, – но полное созерцание все равно ускользало. И тогда он ради пробы поместил в фокусе персонального детектива Доницетти Уолхова – Иоахима Кублаха, занятого в то время беседой с Джосикой Уолхов.

Глава 5. Кублах знакомится с Джосикой

Дом был старый, и терминал, бесстыдно вмонтированный прямо в стену прихожей, оборудованной под комнату, заставил Кублаха внутренне поморщиться: он давно уже привык общаться с моторолой через мемо, на худой конец, в приватных кабинках. С детства он всей душой признал глубочайшую интимность акта консультации – в нем он нуждался сейчас больше всего. Консультация была нужна ему как наркотик. Погоня, все странности, с ней связанные, ошеломили и смутили его: он понимал, что в городе произошли события, трагичность и глобальность которых трудно преувеличить, однако мемо осталось в сумке, забытой в райме, а терминалом воспользоваться он не мог, потому что прямо перед ним, картинно опершись на заваленное книгами, объедками и какой-то ветошью кресло явно неизменяемой формы, стояла спасшая его женщина – хозяйка дома.

Ни доместик, ни климат не работали – в комнате стояла трудно переносимая вонь и царил ужасающе художественный беспорядок. Везде разбросали женские тряпки, картонные какие-то маски, инструменты, детали кухонной утвари, книги, кристаллы – словом, мусор. Окно было заляпано чем-то тусклым и намертво присохшим, а в единственном свободном от мебели углу валялись части некоего агрегата непонятного назначения. Трудно было смириться с мыслью, что здесь живет женщина.

Стараясь ни на что не смотреть, Кублах церемонно поклонился хозяйке, которая даже и нарядом своим глубоко его поражала: на ней был изготовленный по меньшей мере две недели назад вечерний «коктейль» с черным мужским жабо и драные шаривари неопределенного цвета. Он сказал:

– Спасибо вам большое, дама. Если бы не вы…

– Если бы не я, – медленно отчеканила женщина, – ты бы умер. А если бы ты не умер, была бы обязательно я мертва.

По-питекантропьи ссутулившись, она смотрела на Кублаха исподлобья и безо всякой симпатии.

«Пьяна, – подумал Кублах. – Боже мой, да она в стельку наклюкалась!»

Кублах еще раз поклонился. Не было смысла задавать ей вопросы, да и охоты он не имел – уроженец Метрополии, Кублах не выносил пьяных, и особенно пьяных женщин. Консультация с моторолой – вот единственное, в чем он сейчас отчаянно нуждался. Но женщина, судя по всему, жаждала неприятного разговора.

Женщина! И это женщина! Соблазнительные картинки вспомнились Кублаху. Кублаху было что вспомнить и с чем сравнить стоящую перед ним пьянчужку – и он сравнил.

Он хорошо сравнил, со знанием дела, он попытался угадать фигуру под неуклюжим, неженским нарядом и неожиданно для себя остался доволен итогом осмотра. «Очень даже ничего могла бы быть дамочка, – подумал он, – интересно посмотреть, что за ноги». Но вместо этого поднял глаза выше, чтобы посмотреть, как это, видимо, красивое тело увенчивается бессмысленной, почти слабоумной рожей отвратительного бесполого существа. И натолкнулся на взгляд оскорбленный и ненавидящий.

– Ничего, – сказала женщина, пряча глаза. – Все в порядке. Здесь вы в безопасности, Иоах-х-хим Кублах.

Он насторожился.

– Мы знакомы?

Женщина прищурилась, насмешливо вытянула губы.

– А вы сомневаетесь?

«И правда, – подумал Кублах, – определенно, что-то знакомое». Он вгляделся внимательнее.

– Я… Нет, я не помню вас. Это странно, у меня хорошая память на лица.

– На лица… – эхом отозвалась женщина. – А на души?

«Господи, на души!» Кублах обаятельно улыбнулся.

– Я понимаю, что причиняю вам излишнее беспокойство, – сказал он самым вежливым тоном, на какой был способен, – и я, поверьте, чрезвычайно благодарен вам за спасение…

– Блюмс! – вставила женщина. Она была не только пьяна – она стремительно продолжала пьянеть.

– …э-э-э… за спасение, именно за спасение. Без вас бы мне грозила верная смерть, но, дама, я хотел бы затруднить вас еще одной…

– Джосика! – отчеканила женщина. – Такое у меня имя. Меня зовут Джосика.

– Очень приятно, красивое имя. Я когда-то знал одну Джосику, но… Так вот, я хотел бы обратиться в ваш, так сказать, адрес, – тут он хихикнул, – с просьбой о позволении воспользоваться… Словом, вы не одолжите ненадолго ваш мемо?

– М-мемо? – к Джосике вернулась вся ее неприветливость. – Это еще зачем?

– Мне, видите ли, совершенно необходимо проконсультироваться с вашим моторолой о ситуации, в которую я попал. Ну, вот эта погоня, стрельба и так далее. Очень многое здесь чрезвычайно удивляет меня.

– Проконсультироваться, – угрожающе сказала-спросила Джосика.

– Именно.

– С моторолой.

– Совершенно верно. С вашим городским моторолой, если вы ничего не имеете против.

Джосика осуждающе покачала головой, бормотнула что-то себе под нос и, шутовски распялив в стороны руки, отрезала:

– А нету!

– То есть как? – удивился Кублах.

– Нету у меня мемо. Никакого такого мемо у меня нет, понятно вам? Захотелось ему через мемо с моторолой понежничать. Нету – и не просите.

– Так странно, – ответил Кублах. – Первый раз встречаю человека, который… Тогда, может быть, позволите воспользоваться терминалом, который вон там?

– И терминалом не позволю, – упрямо сказала Джосика. – У меня он поломанный, терминал.

– Да вот же! – рассердился наконец Кублах, указывая рукой. – Как же он поломанный, когда вон огонек горит, для вас какое-то срочное сообщение. Как же вы говорите, что сломан?

Джосика покосилась на терминал, пьяно вздохнула.

– Сломан он, говорят тебе, сломан. Чего вам надо-то? Чего вам здесь непонятно?

«Ладно, – подумал Кублах, – спросим у тебя».

– Мне многое непонятно, уважаемая Джосика. Например, скажите мне для начала, по какому поводу у вас карантин?

– Карантин? – тупо удивилась Джосика. – Какой карантин? Никакого карантина не знаю. И чего непонятного? Это, наверное, карантин для того, чтобы никого сюда не пускать. Когда не хотят никого пускать, тогда объявляют карантин, понятно вам?

– А для чего не пускать-то?

– Ну как же! Ведь карантин, сами же говорите.

– Так. Очень хорошо, – спустя паузу вежливо констатировал Кублах. – Следующий вопрос, если позволите.

– Отчего же, позволю.

И подмигнула ему с омерзительной зазывностью.

– Не знаете ли вы, уважаемая Джосика, что это за люди Фальцетти, которые за мною гнались? И почему они за мной гнались, мне тоже хотелось бы уточнить. Что все это значит, разъясните, пожалуйста.

При упоминании имени Джосика оживилась. Ее лицо свело ненавистью.

– Фальцетти, пф-ф-ф! Фальцетти – подонок, мразь, его надо было сразу уничтожить. Конечно, ему вас прихлопнуть надо, удивляюсь, что до сих пор не прихлопнул. Это раньше он был нулем, а теперь… Теперь у него здесь… – Она потрясла ладонью в том смысле, что у него здесь все в полном ажуре, не сомневайтесь. – С самого начала можно было сказать, что так получится, а этот слепец…

Здесь ярость ее внезапно прошла, и она надолго замолчала, без выражения глядя на Кублаха.

Для приличия выждав, Кублах переспросил:

– Слепец? Кто это?

– Давно из дому не выхожу, – таков был ее ответ, – и что снаружи происходит, без понятия.

– Нет, – настаивал Кублах, – вот вы слепца какого-то сейчас вспомнили. Это какого слепца?

Вместо ответа Джосика икнула басом: «Ы-ой-й-й-й! – застыдилась и прикрыла рукою рот.

– Я сейчас.

Она повернулась к нему спиной, продемонстрировав пикантную прореху в своих шаривари, и твердой, очень твердой походкой направилась к дверному проему, по древней моде занавешенному ковром, который при ее приближении весьма небрежно завернулся куда-то вбок.

Сквозь проем в полутьме светилась зеленым смятая, изодранная постель.

– Протрезвлюсь, вот что! – независимо бросила через плечо Джосика, и ковер вернулся за ней на место.

Кублах тут же бросился к терминалу.

– Моторола! – тихонько позвал он, и гостиная взорвалась звуками. Красная полоска срочного вызова погасла. Сквозь лязги, стуки и шорохи, совершенно необычные для процесса консультации с моторолой, до него донесся негромкий, хорошо поставленный и очень убедительный баритон:

– Срочное сообщение! Прежде чем вы зададите мне ваши вопросы, я хочу познакомить вас с последней информацией, важной для каждого…

– Потом срочная информация! – зашипел Кублах, оглядываясь на ковер. – И потише, пожалуйста. Сначала несколько ургентных вопросов.

– Какие там… Впрочем, задавайте.

– Что здесь происходит? Имеет ли ко всему этому отношение некий Доницетти Уолхов, около трех месяцев назад совершивший побег из Второй Пенитенциарии и укрывшийся в вашем городе?

– Да. Он имеет к происходящему непосредственное отношение. До сегодняшнего дня он был единоличным правителем Парижа‐100, то есть управлял городом фактически без моей помощи. – Кублах присвистнул. – Но сегодня смещен с поста и разыскивается службой охраны, так называемыми камрадами – новое словечко. Это как раз та самая информация, которую я хотел до вас донести, уважаемый Иоахим Кублах.

– Где он? – спросил Кублах, хотя вопрос этот был для него лишним. Он спросил машинально.

– Я, разумеется, знаю его теперешнее местопребывание, но сообщать о нем никому не имею права, согласно личному распоряжению Уолхова.

– Ладно, неважно, я уж как-нибудь сам. Кто такой Фальцетти? Тот самый городской сумасшедший? Почему его люди хотели меня убить?

– Фальцетти – местный житель, который изобрел так называемый Инсталлятор. Глупейшее, на мой взгляд, название, но предыдущие были еще хуже. Был первым помощником Уолхова, сегодня исполняет его обязанности. Насчет того, что люди Фальцетти хотели вас убить, у меня нет информации.

Мне известно, что они за вами гнались и, по моим данным, хотели арестовать вас. Причина ареста: вы как представитель Космопола мешаете Фальцетти. В вас он видит угрозу для своих планов.

– Но Гауфа они все-таки убили, ведь так?

– Так, – согласился с ним моторола.

Известно, что моторола всегда говорит правду, но не всегда говорит ее всю. Чтобы вытащить из моторолы всю правду, нужно, как оракулам древности, задавать точные и продуманные вопросы, чего почти никто не умеет делать. Но Кублаху было не до точных вопросов, и совсем не о том, чтобы узнать у моторолы всю правду, он думал тогда. Намеренное убийство! Может быть, по-настоящему только в момент разговора с моторолой – такой привычной, такой домашней, надежной и родной процедуры (действительно интимной, это совершенно точное слово) – Кублаха ошеломило, ужаснуло убийство Гауфа. Он словно только сейчас до конца осознал, что и его могли отправить в вечность точно с такой же легкостью.

– Но… я не знаю… в это трудно поверить, – растерянно сказал он. – И что, здесь были еще случаи намеренных убийств?

– О, сколько угодно! Но вы можете не бояться. За вашу жизнь я ручаюсь. Вы можете спокойно выходить из этого дома.

– Ты врешь, моторола! – раздался вдруг голос Джосики.

Кублах смущенно обернулся.

Джосика стояла на фоне медленно опускающегося ковра. Она все так же была пьяна. Кулаки у нее были сжаты, глаза злы. Да что злы – она кипела от бешенства.

Моторола ничего не ответил. Ну, конечно, зачем отвечать на нелепые обвинения пьяного человека? Но Кублах не мог оставить такой выпад без ответа.

– Извините, дама, – сказал он, – но я никогда не слышал, чтобы моторола кого-нибудь обманул.

– Этот обманет. Он заодно с Фальцетти, они прихлопнут тебя, как муху, только нос высуни, только попробуй высуни нос отсюда!

Интонации у Джосики были совершенно мужские, она некрасиво трясла головой. Она оскорбляла взор Кублаха, поэтому он предпочел отвернуться и, только отвернувшись, ответил ей – увещевающе:

– Дорогая Джосика, но мне действительно необходимо уйти, у меня серьезное дело. И если моторола уверяет меня, что это безопас…

– У него дело! Ой-вой-вой-вой-вой! – остервенело завыла Джосика. – У него серьезное дело – людей ловить! Чего ловить-то, чего ловить? И без тебя поймают и поубивают – как того, который тебя привез. Без тебя, пернос… пресоносальный детектив. Да и тебя тоже, чтоб не мешал.

Кублах жалобно поморщился. Ох, как же не нравилось ему все это!

– Послушайте, моторола, вы действительно гарантируете мне безопасность? Правду ли сказала мне уважаемая хозяйка? Что здесь специально охотятся за людьми с целью убийства.

– Сколько помню, – с легким оскорблением в голосе ответил моторола, – я вам гарантию безопасности уже дал. Что же до информации этой женщины, то она неправа – винные пары, помноженные на личную драму, прибавьте сюда ее странную тягу…

Блоп! Что-то тяжелое ударилось в терминал, и моторола умолк.

Покатилась по полу круглая такая штуковина – явно не из женского обихода – массивный шар с блестящими окошками.

– Заткнулся, – удовлетворенно сказала Джосика. – Давно его пора было.

И упала в кресло, полное всякой всячины. Глаза ее полузакрылись.

– Скот моторола, – пробормотала она. – Скот-моторола. Скот-моторола. Кублах, тебе уходить нельзя.

А он скорбно смотрел на покореженный терминал. При нем еще никогда и никто так грубо не прерывал моторолу.

– Я злоупотребляю вашим гостеприимством, – наконец сказал он почти искренне. – Я должен идти. Большое вам спасибо за помощь.

Джосика, дико напрягаясь, попыталась выбраться из кресла, но рухнула, не достигнув цели.

– Кублах, – сказала она, жуя, в принципе, недурные губки. – Кублах, ну куда ты сейчас пойдешь? Ну что ты так за ним гонишься, что даже жизнью рисковать согласен? Вы ведь друзьями были когда-то.

Кублах уже не удивлялся ее осведомленности.

– Ну, положим, не совсем друзьями…

– А теперь ты его ловчишь… улавливаешь… поймаешь. Не надо, Кублах, нехорошо. И о-о-очень опасно. Ты ему не верь, мотороле, он правда скот. Скот, скот, скот-моторола!

Гигантским усилием она поднялась и теперь, растопыривая пальцы, пыталась удержать равновесие.

– Извините, но я действительно должен… мне просто необходимо уйти.

Он натянуто поклонился и пошел к двери. Сзади донеслось страдальческое:

– Пслуш, не уходи, пслушай, Кублах, мне надо тебе что-то сказать, очважно, вот пслу-ушай!

Кублах уже на выходе замер из вежливости и, не оборачиваясь, произнес:

– Я слушаю, конечно. Только покороче, пожалуйста.

Глава 6. Несостоявшаяся речь Джосики

Вот что хотела сказать Джосика, глядя с тупой пьяною злобой на то, как И-о-а-хим-м-м Кубл-бл-блах стоит, протянув руку к двери, тот самый страшный непобедимый Кублах, от чьего взгляда (только взгляда, поверьте, только!) твои мышцы становились чужими, твои мысли сатанели от привычного ужаса и тоже становились чужими, и тело отвергало собственную твою панику, так что даже задрожать пальцами, подкоситься ногами или расширить зрачки было не в твоей власти, и в муке душевной подчинялось его приказам, словно это его тело, а не твое, и шло за ним, и все, что он ни прикажет, с послушанием исполняло. Того самого Кублаха, кто теперь потерял над тобой власть, ха-ха, кто стоит сейчас, повернувшись к тебе спиною, превозмогая истинно метропольское отвращение к пьяным, но не уйдет, нет, не уйдет: теперь он хочет разобраться в происшедшем, но долго, долго себе этого не позволит, потому что не таков Кублах. Вот что она хотела ему сказать:

– Да, Кублах, да, перед тобой Джосика Уолхов, а ты и не понял, та самая Джосика, первая любовь Дона, персонального преступника твоего, о которой ты знаешь чуть-чуть – немного из досье Дона, немного из тех разговоров, которые вы вели по пути в очередную пенитенциарию, когда ему, парализованному твоей волей, позволялось немного поговорить: тебе было скучно, а ему невыносимо без таких разговоров-исповедей. Когда я появилась, вы уже и друзьями-то не были, да вы и не были никогда друзьями; ты, враг его по профессии и призванию, ты, палач-доброволец, гордо снявший тысячелетнюю маску, целью своей жизни поставивший (безо всякого к тому принуждения) обессилить Дона и, стало быть, его уничтожить, ты был в то же время единственным существом, хоть как-то заинтересованным в нем (ну да, да, Фальцетти, как же!), он был связан с тобой куда сильнее, чем кто бы то ни было еще в Обитаемом Ареале, он был физиологически с тобой связан и потому считал тебя больше чем родственником, больше чем другом, ведь друзья могут предать, а ты – уже нет.

Вот почему он так рвался рассказать тебе всё свое, и совсем (или почти совсем) не было у него желания переубедить тебя, перевербовать на свою сторону. И вот я, Джосика Уолхов, а точнее, сам Доницетти в ее лице, в ее теле, стою перед тобой, а ты не догадываешься, насколько хорошо я тебя знаю. Я, Джосика Уолхов, а не Дон, именно Джосика, брошенная когда-то своею первой любовью, и, думаю, возненавидевшая его, и, думаю, продолжающая любить (хотя, конечно, всё это примитивное, первое приближение к моим действительным чувствам), стою здесь перед тобой, и обвиняю тебя, и желаю за предательство приговорить к смерти, а вместо этого спасаю тебя от смерти. Я, Джосика Уолхов, стоя перед тобой в этом противном виде, сейчас буду рассказывать о себе, а ты будешь покорно слушать.

Я любила его, я знаю. Ах, Кублах, тебе не испытать той невинной ночи, которая между нами была, которая началась вечером и кончилась утром – это с ночами случается очень редко, – которая тянулась и тянулась и была длинней жизни, а воспоминаний оставила на одну только секунду, боже! Я первый раз касалась мужчины, я уверена, а он – женщины. Так я думаю. Так мне хочется верить. Я помню его памятью, как я касалась его.

А он… был он поначалу от неумения груб, я же была от неумения неприступна. Но потом… Не существовало тогда в мире ни единого звука, который оказался бы достаточно нежен, чтобы не оскорбить нас, чтобы не разрушить нашу гармонию. Я говорила «не надо», и он говорил «ах, боже мой, Джосика!»… Весь мир был преступно груб для того, что между нами происходило.

Ну, конечно, он меня бросил. Кто, как не я, в состоянии его оправдать за это. Я ведь ничего не должна знать о том, что было со мной после того, как он однажды вечером сорвался с Парижа (он обещал вернуться и не вернулся – он просто не мог, я знаю), до того самого момента, как он вошел в меня и убил, точно так же, как убил каждого из нас в этом городе. Я убийца. Слава тебе, Господи, хоть кто-то получает возможность «возвращаться». У каждого есть шанс восстать из мертвых, только ведь не у Дона!

И я, Джосика Уолхов, имеющая память Дона Уолхова, имеющая его цели и полностью разделяющая его преступления, хотя они, его преступления, никак не связаны с моим телом и, по справедливости, не могут быть моими только из-за того, что он ворвался в меня (с еще большим бессердечием, чем тогда, когда он меня оставил), убив предварительно Джосику, свою первую и – она даже не догадывалась – единственную возлюбленную, свою жену уничтожив, – я, Джосика Уолхов, проклинаю и его, и тебя, и себя, и только это я хотела сказать тебе, когда все три месяца ждала твоего прихода.

Особенно часто я проклинала тебя, Иоахим Кублах. Дон – это стихия. Его можно ненавидеть, но не понять его – преступление. А ты, тот, который в детстве называл себя его другом, ну, пусть даже не называл, а просто был вместе с ним, ты, в компании которого он сатанился в Свечках, ты, которого он выручал из кучи неприятных историй, ты, бывший и настоящий пай-мальчик, не только обвинил его в ереси – это пусть, это как раз нормально, – но и жизнь свою посвятил уничтожению этой ереси, то есть в первую очередь уничтожению самого Дона, своего бывшего друга, хотя ты и не хочешь так его сейчас называть. Я иногда думаю, что, может быть, не уничтожению ереси ты посвятил жизнь – что тебе до нее? – а уничтожению в первую очередь Дона и только потом, как следствие, ереси. Так или иначе ты согласился или даже сам вызвался – я не знаю, как это там у вас делается – посвятить жизнь охоте за своим бывшим другом. Скорее всего, сам, потому что даже моторолы не всегда придумывают такое.

Ты предатель, Иоахим Кублах. О, я знаю, я великолепно знаю, что ты никогда с этим не согласишься – ну какой же ты предатель, когда делаешь все из побуждений самых, может быть, высших и благородных… хорошо, я согласна, делаю поправку – ты предатель из побуждений высших и благородных. Точно так же, как Дон – убийца из побуждений того же списка. Ладно, проехали.

Я не хочу больше спорить и говорить об этом, и замолчи, Иоахим Кублах, и закрой, пожалуйста, рот, изобрази презрение, если хочешь, оно у тебя великолепно изображается, ты мастак изображать холодное презрение чистоты к грязи. И замолчи, всё! Замолчи, пожалуйста. И стой здесь, потому что тебе некуда больше деться.

Да, вот еще что! Я хотела рассказать тебе, Кублах (больше-то некому, ты послушай, пожалуйста), я хотела рассказать тебе о себе. О том, как я, Доницетти Уолхов, проснулся однажды в постели с каким-то носатым и бородатым, словно грубо загримированным, о том, как сначала было божественно хорошо, а потом стало дьявольски плохо, о том, как я с ужасом открыл, что я женщина, причем не какая-нибудь женщина, а собственная, собою же брошенная жена (ох, я с самого начала боялся именно этого, мне просто крупно не повезло – ну, ладно), бывшая Уолхов, потому что последней своей фамилии я и не выговорю, противная такая фамилия, он один раз пришел, а потом не приходил, брезгует… А рядом парнишка лет двенадцати таращился на нас. Он стоял перед нами в майке без трусиков, и от него несло испражнениями (но я же не знала, я даже не подозревала тогда, этого никто не мог знать, что дети не переносят замены разума, это был первый ужас, обрушившийся на всех нас, первая догадка о непростительности преступления, совершённая тем Доном, который был вначале – Я ЖЕ НЕ ЗНАЛА!), он лопотал какую-то несуразицу и пускал слюни – нет, такое невозможно рассказывать.

Как потом, будто частицы взрыва, мы разбежались с моим вторым мужем в разные стороны и как я блуждал (блуждала!) по сошедшему с ума городу, а ничего не понимающий моторола призывал нас к благоразумию. Я помню побоища, помню безумные лица, и дикий хохот, и отчаяние распоследнее, и попытки сорганизоваться хоть как-то; помню умирающего в больнице – не знаю, что меня туда принесло, – он бил кулаками в стену и выл сквозь сжатые зубы, а доны вокруг его постели во множестве собрались (один мял в руке длинный белый цветок) и мечтали ему помочь, и стонали в бессилии, потому что врачей не было среди нас, потому что, ну, ты знаешь, эскулапом Дон никогда не значился.

И наконец кто-то из нас догадался, что надо бы обратиться к мотороле – да, да, вызовите моторолу, скорей. И мы, каждый из нас, принципиально отвергающих помощь любой Машины, понимали, что он предает нас, что, умирая, он уходит от нас, но мы прощали, конечно – ну что ж вы, ну позовите, ну кто-нибудь, ведь плохо же человеку! – и сами отступали немного в своей антимашинной религии… ведь я, то есть Доницетти Уолхов, никогда не отрицал, что исповедую именно религию, именно веру, это вы всегда становились рабами своей религии, потому что стыдливо выдавали ее за знание, вы распинались в своем яром рационализме, яростно отталкивали саму мысль о своем полном и безусловном подчинении единому и всемогущему Богу – Машине. И странно – оказавшись в другом теле (казалось бы, несущественная деталь для религии), каждый из нас совсем уже не так непреклонно думал о верности своим принципам, словно это уже чьи-то чужие принципы, а не выстраданные так, как их выстрадал я, Доницетти Уолхов. И не возражай, я устала от споров с тобой на отвлеченные темы; жизнь, ты сам знаешь, куда паскудней и проще. Слушай молча, дай высказаться, сиди, сиди, Иоахим Кублах.

О чем я? А, да, тот самый день, о Содоме. Йохо, я проходила улицами, скверами, я в тот день полгорода пешком обошла, я, как и все вокруг меня, все больше и больше проникалась ощущением непоправимой вины, своей причастности к массовому убийству, и с этим надо было жить как-то, и жить не хотелось, и впору было сойти с ума.

Мне казалось, я бегу от чудовищ, мне казалось, что и вправду за мной гонятся какие-то страшные, иногда они даже окликали меня, но в то же время, Кублах, мне казалось, что это я бегу за чудовищами, чудовищами, которые от меня ускользают; и я подумала тогда: «Кто же я-то, бегущая от чудовищ и за чудовищами, разве я сама в таком случае не чудовище?»

Как по-разному воспринимали доны плоды своего преступления! Одних охватывало эпилептическое отчаяние, другие это отчаяние пытались заслонить шутовством, трын-трава, бесновались… Третьи…

Слушай, Йохо, я видела банду женщин со всклокоченными волосами – уродливых, жутких баб, уничтожающих всё на своем пути. Нет, это было не тогда, позже. И это тоже был я, я себя не узнавал, я не мог поверить, что и там тоже мое сознание. Я видела других женщин, срывающих с себя одежду, себя с хохотом лапающих и пристающих к каждому: возьми меня, хо-хо, это будет что-то наподобие онанизма в комнате с зеркалами, ведь вокруг никого, кроме меня. Мне казалось, что мужчинам в этот день не должно быть интересно женское тело.

И еще я видела дона, который был очень похож на самого себя: он шел, руки в карманы, сутулился, как обычно, он затравленно озирался, и мы все провожали его глазами. Это был не он, мы завидовали ему.

Сразу пошел разброд: мало кто хотел действовать так, как замышлял Дон, – почему, почему, скажи, Кублах, скажи мне, Йохо, почему они все отказывались от Дона?

Ты не был там, ну как тебе рассказать? Я видела отчаявшихся с больными глазами, а другие хохотали и пели, видела ораторов, которые вели за собой людей, видела бандитов и контрбандитов, охотников и беглецов, убийц и самоубийц, дураков и шутов, видела доброту и жестокость, я никак, ну абсолютно никак не могла поверить, что все эти люди есть один человек, что это я сам – Дон, Доницетти Уолхов.

О, послушай, послушай, один из них поразил меня, это был, наверное, сумасшедший. Такой невысокий, плотный, со вздернутым подбородком, спокойный взгляд. Он шел и на ходу читал книгу, держа ее вертикально перед глазами. Читая книгу, он перешагивал через мертвых и плачущих. Я хотела спросить, что он читает такое, но тут к нему с воплем и мяуканьем подскочил рыжий мальчонка (я, кажется, узнала его) и замахнулся палкой с шипами. Многие тогда еще про детей не знали, только догадывались. Не отрывая глаз от экрана, чуть заметно улыбаясь прочитанному, тот человек отодвинул мальчишку рукой и пошел дальше. Я расхотела спрашивать, но все-таки было интересно (ведь он же Дон), и я заглянула сзади, через плечо. Но он прикрыл страницу ладонью и посмотрел на меня. И кивнул, потому что узнал, а потом книгу к глазам поднес и прошел мимо с поднятым подбородком, книгу свою читает.

И все, все меня узнавали, я сразу стала очень популярна в Париже‐100. Это было и приятно, и жутко, потому что все они близко знали меня, даже женщины, даже страшные и злые старухи. Некоторые заговаривали со мной, но я им не отвечала, потому что я тоже была Доном, больше Доном, чем Джосикой, я их боялась, я их ревновала ко мне. И они проходили мимо. Как другой, с книжкой.

Тот день… Он был ужасен, тот день, он всех нас, донов, пришиб. Он закончился для меня встречей с тем, первым, Доном, я, может быть, искала его. Дон и Фальцетти, рука об руку, друзья-неразлучники, подошли ко мне и сказали: «Мы тебя ищем. Ты нам нужен. То есть нужна». Дон сказал, что Фальцетти – единственный недон на Париже‐100. Как будто я и сама не догадывалась. Больше он ничего не сказал, один Фальцетти ужасно много тараторил и жестикулировал, а Дон молчал – он знал, что Джосикой я только зовусь, а на самом деле я не Джосика, он только-только начинал понимать, что я и не Дон тоже. Я так думаю. А Фальцетти склабился и болтал, и всё ему на ухо конфидентничал.

Они привели меня сюда и сказали, что теперь я буду жить здесь, что я буду охранять этот Дом и что Дом тоже меня охранять будет. И что Дом не пустит в себя (они так договорились между собой) ни Фальцетти, ни Дона, да и другого кого только с моего позволения впустит. Но чтобы я не открывала кому попало. Чтобы ничья нога… Обязали они меня и тот прибор – называется Инсталлятор, Фальцетти выдумал, – которым мы все это дело обстряпали, ото всех охранять. Они не объяснили зачем, но я поняла, а я даже не знаю, где он находится и как выглядит. И я согласилась, потому что была Доном, а еще потому, что не совсем Доном была, а еще потому, что Джосикой называлась, и теперь я вроде змеи вечной при сокровище заколдованном, а что мне делать с тем сокровищем, я не знаю. И ни Доном быть не могу, и ни в Джосику мне нельзя окончательно «возвратиться» – ты еще узнаешь, Кублах, что многие здесь в себя возвращаются – жуткое дело! Многие же, многие в себя возвращаются, а мне нельзя, потому что Дом охраняю. Я уже раз «возвращалась» – не получилось.

Подожди, Кублах, не спеши, я не все сказала еще, подожди, подожди, Кублах! Один-то раз я все-таки «возвратилась», нарушила свой же запрет, «возвратилась» – и сразу обратно, к Дону, к тому, что от Дона во мне осталось. Это было очень трудно – к Дону. К Джосике куда легче. Так просто – захотелось вспомнить. Именно вспомнить, а не узнать, ты меня понимаешь, Кублах? Но там страшные были воспоминания, там не только первая ночь с Доном или свадьба с тем, вторым, – там я и спивалась, и вешалась, и лечилась. Знаешь ли ты, Иоахим Кублах, что значит стоять навытяжку с жесткой ременной петлей вокруг шеи?

Но ушла, сумела не «возвратиться», тебе первому о том говорю. Чувство долга – убийственная шутка морали. Все три месяца я ждала только тебя, Йохо, Иоахим Кублах, потому что и ждать-то мне больше нечего было. Глупая старая змея над сокровищем заколдованным – чего мне ждать?

Вот тебе, Кублах, мое признание в ненависти, а с ним и Дом этот, а с Домом и тело мое в придачу – оно, как отрезвеет да отойдет, очень даже красивое. Дон так считает. А с телом, кстати, и Дона получишь в полное обладание, не с твоими там живчиками и проводочками, не с твоим джокером, а настоящее обладание. Хотя на что он тебе, Дон, ему от тебя не убежать никуда и ни при каких обстоятельствах – пре-до-пре-де-ле-ни-е. Вот так-то, Иоахим Кублах.

Это или примерно это хотела сказать Джосика врагу своему и главному палачу Кублаху, она долго готовила свою речь, долго слова выстраивала, хотя многое и присочинила, ну, да это не только с ней случается, но в нужную минуту сорвалась, напилась пьяной и потому из приготовленной речи ничего не сказала. Проникновенно глядя в глаза Кублаху, с нажимом глядя, сказала она вот что:

– Ыо-о-ой-й-й-й!

И осела в кресло, и мгновенно уснула, потому что перебрала.

Глава 7. Заседание штаба Братства

– Дон! Ты меня слышишь? Я иду к тебе, Дон! Я скоро!

И Дон при этих словах, вновь прозвучавших у него в голове, зябко поежился.

В миг полного устранения от дел и приятного созерцания моторола, как мы уже знаем, объял взглядом весь Париж‐100. Он свел в одну картину самоотверженный труд и не менее самоотверженное безделье, он вплел в ее узор чье-то полное отупение и чьи-то горькие размышления, подсластил его чьим-то любовным поцелуем и решительно отбросил многочисленные занятия гантельной гимнастикой, хотя вообще-то глупость он уважал, особенно в периоды созерцаний. Он… ну, словом, он видел чуть ли не все, что творилось в то время в городе. Он – и мы только что говорили об этом – в центр картины попробовал поместить встречу Джосики и Кублаха, эта сцена доставила ему удовольствие, особенно тем, что в ней ощущался привкус дважды сокрытого эротизма, хотя вроде бы откуда здесь эротизму взяться? Но вопросами причин и следствий во время созерцаний моторола не задавался – наоборот, именно от этих вопросов он всячески уходил и пользовался причинно-следственными связями своего мира только для плетения орнаментальных узоров на своих гигантских полотнах для неожиданных мазков, для, я извиняюсь за слово, контрапунктуры, то бишь противопоставления. Впрочем, не об этих тонкостях речь.

После Джосики и Кублаха моторола обратил свое внимание на дом Зиновия Хамма, что стоит на самой окраине Стопарижа, посреди Стеклянного сквера. Там в этот миг укрывался от его взглядов Доницетти Уолхов, геростратический преступник, всем известный как Дон. Здесь, пожалуй, впервые – вот это немного странно! – познакомился моторола с мастерством Дона, в котором уже, честно говоря, начал он сомневаться.

Вдруг пропала экранировка, и моторола вновь увидел неопрятную обстановку дома. Сам хозяин, Зиновий Хамм, одиноко сидел в своем неизменном кресле и что-то со встревоженным видом обдумывал. В подвальном кабинете, довольно скучной захламленной комнатушке, ожидая чего-то явно приятного, сидели Дон со своим штабом. Потом Дон встал и церемонно поклонился пустому пространству. И пропал. Пропало все. Комнаты дома (числом восемь) неожиданно слились в один большой зал, а Дон преобразился в певца-гастролера, поющего на полузабытой, архаической сингалингве. Четыре его верных помощника – Нико Витанова, Кронн Скептик, Алегзандер и Валерио Козлов-Буби, да еще плюс к тому давным-давно убитый Теодор Глясс, – помогали ему на правах, естественно, хора. Свисали складками занавесы, поскрипывали подмостки настоящего дерева, нестерпимо сияла люстра, а старинные напольные часы с маятником исполняли роль единственного зрителя и дирижера одновременно, притоптывая коротенькими гнутыми ножками, эти часы неистово отбивали в такт музыке какое-то бесконечное время. Впрочем, зрители были еще – с высокого потолка за исполнением песни внимательно наблюдали во множестве выросшие глаза. А прочие гости дома вместе с хозяином Зиновием Хаммом исчезли неизвестно куда.

Дон, одетый вычурно, с наигранным ужасом смотрел на поющий хор – у всех четверых были молитвенно сложены руки и пестрели бантики в волосах. «Дон, ах, Дон! – пели они тоненькими голосками. – Милый Дон, прощай, милый, ты никогда не встретишь нас больше». А Дон сильным ультразвуковым тенором отвечал, заставляя пространство вибрировать и сжиматься: «Ах, что вы говорите такое? Я не понимаю, как это не увижу?!» – «Нет-нет, не спрашивай, чего уж там, прощай, Дон! – похоронными, но и одновременно веселыми дискантами отвечал ему хор. – Не увидишь нас больше, неу вид ишь насб ол ьше, ах, увы, такова твоя тяжкая доля, бедный, бедный, милый наш Дон…» Они скорбно качали бантиками, весело при этом поблескивая глазками, а Дон бесновался (глаза на потолке в это время как по команде наполнились слезами и горестно заморгали, образовав дождик): «О, не верю, не верю, не говорите мне таких слов, моя задница не выдержит, я пукну прям сейчас!» – «Вот придет Кублах». – «Ой, боюсь, ой, не говорите про Кублаха!» – «Вот посмотрит на тебя Кублах». – «Ой, не надо, ой, не надо смотреть!» – «Вот послушно к нему потянешься». – «Нет, ни за что!» – «И пойдешь за ним не оглядываясь». – «Нет! Не-э-э-эт!» – «И уйдешь туда, откуда к нам не вернешься». – «Ой, боюсь, ой, не говорите мне таких ужасов!» – «И больше ты нас не увидишь, милый наш Дон, дорогой ты наш, бестолковенький». – «Не говорите так, молчите, пожалуйста, а то моторола услышит и нам задаст!» – «Что ж, прощай, Дон. Прощай навек. Мы больше не увидим тебя». – «Оэй!» – «Увы!» – «Оэй!» – «Увы!» – «Оэй!» – «Увы!»… И так далее, всего сорок пять тысяч четыреста восемьдесят шесть раз «оэйувы», все быстрее и быстрее, в машинном времени под конец.

«Он и раньше меня обманывал, – сказал себе моторола, – только я понимал это, а теперь нет – вот что самое неприятное. Он хотел скрыть от меня какие-то действия своего Братства, направленные против меня, потому что скрывать заговор, если он направлен против Фальцетти, просто глупо, а Уолхов по-своему не дурак. Что мне Фальцетти? Этот Уолхов неизвестно сколько раз проделывал со мной свои фокусы, он начинил меня массой ложной информации, тем самым уменьшив для меня предсказуемость будущего… Все мои решения, все мои выводы несут в себе пусть незначительную, но недопустимую избыточность. Он что-то еще приготовил против меня!»

На этом моторола окончательно вышел из созерцания и подключил все незанятые срочно сознания в попытке раскрыть замысел Дона.

– Дон, ты слышишь меня? Жди меня к себе, Дон! Теперь уже совсем скоро.

И Дон зябко поежился от этого нетерпеливого крика, прозвучавшего в голове. Но и всё – только поежился, никак иначе виду не показал.

Трудно сказать, зачем он выдал себя мотороле в такой важный миг, показав ему нарочито неправдоподобную картинку, – нет, я не знаю зачем и даже судить не берусь. Подозреваю, что это была часть сложного и на первый взгляд заумного плана, с помощью которого он собирался извести стопарижского моторолу. Очень может быть, что и так. Однако известно, что часто Дон поступал вопреки всем своим планам, по наитию – он сильно своему наитию доверял.

Или просто растерялся при появлении Кублаха и сглупил. Собственно, нам должно быть безразлично, глупость это была, наитие или часть хитроумного плана – тем более что планам его (забежим немного вперед, уж ладно) так и не суждено было сбыться.

Мне все-таки ближе мысль, что Дон просто сорвался, что он, почуяв близость и безвариантность конца (какие могут быть варианты, когда Кублах пришел?), просто решил хоть чем-нибудь досадить мотороле, хоть в чем-нибудь уязвить непогрешимость противника. Он показал мотороле картинку исключительно неестественную и к реальности отношения как бы и не имеющую. Хотя в каком-то смысле, знаете… он сказал правду. Потому что встреча его с друзьями и в самом деле была кошмарным прощанием.

Поначалу-то они пытались говорить трезво. В этой пустой и маленькой комнатушке, постоянно экранируемой от глаз моторолы, – без окон, с горкой аппаратуры, на первый взгляд небрежно брошенной в угол, с несколькими стульями неизменяемой формы и собеседывательным столом, – он, Дон Первый, Дон-папа, всего-то раз или два побывавший здесь прежде, в кои-то веки встретился с глазу на глаз со своими ближайшими помощниками и друзьями, а друзья смотрели на него недоверчиво, строптивость выказывали друзья. Им не нужны были его указания, они не хотели больше воевать против моторолы. По крайней мере, сейчас. Они уверены были, что ключ к успеху – быстрая победа над Фальцетти и его камрадами. Это были осязаемые враги, а моторола… к бою с ним никто себя готовым не чувствовал. Вот ведь в чем парадокс.

И правда, читатель вполне может спросить себя: как это так, не забивает ли мне баки этот автор? Прославленный истребитель моторол, к тому же растиражировавший себя в масштабах целого города, – и вдруг к одному-единственному мотороле за целых три месяца подхода найти не смог, провалил, можно сказать, беспроигрышное дело. Да возможно ли это? Какой же тогда этот самый Дон мотороловый истребитель? Вообще-то автор рассчитывает на более наивного и доверчивого читателя, но поскольку и недоверчивых терять просто так он не имеет никакого желания, то спешит их заверить: здесь все по-обычному. Все учтено, все правильно, все как надо. Во-первых (и в этом отчасти заключена геометрическая суть романа), в Париже‐100, равно как и во всем остальном мире, существовал только один Дон. С самого начала только один, несмотря на все свои фокусы, – он с этим очень быстро столкнулся. Все остальные стопарижане – в лучшем случае более или менее доны. Сразу откиньте женщин (о них, припоминаю, были случаи поговорить).

Отбросьте также тех, кто «вернулся», то есть тех, в ком сознание Дона не смогло удержаться и вскоре было замещено сознанием прежнего хозяина тела с добавлением толики Доновой памяти, Доновых привычек, Доновых взглядов на природу вещей и еще чего-то совсем нового (тут сложно). Гадливо отбросьте камрадов, хотя они, как считал кто-то из позднейших исследователей, ближе всех приближались к образцу-Дону, но только Дону свихнувшемуся, потерявшему способность «сопротивляться гадости мира» (Нейес-Нойес, ПСС, т. 17, ф. 1169, стр. 1477). Следует также вычеркнуть из списка тех, кто мнил и открыто называл себя Доном, однако принадлежал к психологически иному типу, чем Дон, а значит, отличался от него и способом обработки знаний и, скажем так, характеристиками спинного мозга. Те, кто оставался – вроде бы уже и совсем Доны, – с каждым днем, с каждым часом все дальше отходили от образца, они набирали свой опыт, свою память, они изо всех сил – кто намеренно, кто неосознанно – открещивались от участия в последнем преступлении Дона (пусть даже каясь), они оставляли Дона в одиночестве, еще более полном, чем то, в котором он очутился, сбежав из тауэра на Париж‐100.

Есть еще «во-вторых». Растиражировав себя среди всех, Дон лишился своего главного инструмента, которым он пользовался в борьбе с моторолами, – чужих языков, чужих глаз, чужой памяти, той рассеянной по многим сознаниям информации, которую следовало бы мотороле скрывать, но по всяким объективным причинам принципиально не получалось.

Помимо хитроумных, многоходовых операций, прославивших Дона, сделавших его особо опасным преступником в глазах надынтеллекторного сообщества, главнейшей составляющей его мастерства было умение вытягивать эту информацию о слабых сторонах и расположении жизненных центров конкретного моторолы из бесед со множеством не связанных между собой людей. Сопоставляя потом разрозненные, ничего на первый взгляд не значащие подробности, он умудрялся (сам порой не понимая, каким образом) сделать вывод о том, какое воздействие на моторолу окажется наиболее действенным, какого «кабальеро данутсе» этому данному конкретному мотороле следует подложить.

Оставались, правда, пучеры, но они с Доном в большинстве своем не хотели иметь никакого дела и скрывались от него точно так же, как и от камрадов. Камрады давили их террором, доны, пусть и во вред себе, презирали их, почитали за предателей, никак у них не получалось общение. Вот почему, я думаю, Дон так мало преуспел в уничтожении стопарижского моторолы. Это если оставить за скобками сумасшествие моторолы.

Сделав это маленькое и, может быть, не такое уж необходимое отступление, мы возвращаемся к Дону, сидящему напротив своих четырех ближайших сподвижников, отчеркнутому от них узким барьером собеседывательного стола, отбивающемуся, нападающему, утешающему и принимающему утешения. Витанова, что и говорить, сложная личность – преданный друг, превосходный воин, мечтающий как можно скорей сбагрить Дона Кублаху и занять его место, – он изменился немного после гибели старика Теодора Глясса, он словно бы принял от Глясса что-то вроде наследства, наследства, от которого не мог отказаться и с которым не знал, что делать; подобно Гляссу, он стал вечным оппонентом Дона, но оппонентом только для того, чтобы оппонировать и хотя бы этим оправдать получение неожиданного наследства. Глясса он любил и немного тосковал без него.

– Этот твой Кублах, – сказал Витанова. – Он ставит точку. Не сегодня-завтра твое время кончится. Мы останемся без тебя. Нам все это расхлебывать – то, что ты заварил. Не мешай хоть сейчас своими ценными, никому не нужными указаниями. Мы сами доны. Очень жаль, что так получилось, но…

– Ты ничего не понимаешь. Вы все не понимаете. – Глаза Дона, глядящие исподлобья, мрачно вспыхивали. – Вы почему-то не хотите понять, что Фальцетти – это просто соломенное чучело, которое станет совершенно безвредным, как только вы получите управление над моторолой. Вы же знаете – нужно искать «домик».

– Ты прекрасно знаешь, что мы ищем. Что это очень долго, потому что невозможно. Что на это потребуется столько времени, сколько люди не живут. Да и потом – ну, найдем мы твой «домик». Как его вызывать-то? Что делать-то?

Лери раскрыл было рот, но промолчал, дал сказать Дону.

– Нужно искать другие ходы. Нужно расшатывать моторолу – это же всё элементарные вещи!

– Но это долго. За такое время…

– Да, черт побери! Время, время! Только и слышишь про то, что у нас мало времени! Вас так много, и вы так трусливы. Неужели вы хоть настолечко я?!

В это самое время Кублах выходил от Джосики. В это самое время он, потихонечку бешенея в предчувствии охоты, пытался открыть дверь, а Джосика мотала головой, вроде как бы кивая на прощанье его спине – кивая будто неслышной музыке в такт, – и, может быть, продолжала еще не слышный ему рассказ о том дне, боже, том страшном первом дне, когда она, еще секунду назад полноценный, разве что немного испуганный Дон проснулась Джосикой, бывшей его любовью, о том страшном дне убийств, хоть в большинстве без крови и яда, но все равно – убийств очень даже вполне… Он шарил растопыренной пятерней по гладкой дверной поверхности, дверь не поддавалась еще, с каким-то секретом дверь, но поддастся, никуда не денется, куда ей деваться…

«Дон! До-о-о-он! Я уже выхожу! Ведь ты слышишь меня, ведь слышишь, правда?»

– Правда, – сказал Дон. Закрыв глаза, раздув ноздри, он согласно кивнул и снова сказал, раздельно и громко: – Правда. Я очень хорошо тебя слышу.

И его друзья замолчали. Им ясно, кому отвечал Дон, и они пожалели его. Но Кронн Скептик, слепо верующий в Дона-папу и жалеющий, что Дон-папа не он, несмотря на все свои пристрастия и таланты, возразил все-таки Дону:

– Это все правильно, конечно, только мы все равно пойдем на Фальцетти. Другого выхода нет.

А Валерио Козлов-Буби, влюбленный по-юношески в Дона, готовый за него на смерть и на пытку, красавчик, теленочек лет примерно двадцати двух – двадцати пяти, тот самый Козлов-Буби, который так здорово поработал с группой разведки, что все говорили потом, мол, надо же, такой молодой… этот вот самый Валерио Козлов-Буби, или просто Лери, с болью и жалостью глядя на возлюбленного Дона-папу, надо же, что именно он сказал чуть погодя:

– Ты не виноват, Дон, что пришел Кублах, но и мы тоже не виноваты. Фальцетти нас уничтожит, если сейчас не подняться. Нам некогда сейчас с моторолой. Мы уже объявили сбор. Дюжины уже почти все готовы. Мы выставили охранение по периметру. Мы попробуем перехватить Кублаха. Я сам пойду, все объясню ему. Я попробую его уговорить.

– Уговорить? Кублаха? – Дон вытаращил глаза.

– Ну, хотя бы на отсрочку. Ведь он…

– Уговорить Кублаха? Лери, милый, ты подумай, о чем ты говоришь! Ты же прекрасно знаешь – те разговоры…

Тот же взгляд у Валерио, что у Дона, тот же поворот головы. Всем корпусом Дон повернулся к Алегзандеру – уж этот-то, по крайней мере, не будет приставать с такой чушью о Кублахе, уж он-то знает разницу между Фальцетти и моторолой, уж он-то не должен сейчас предавать.

– И ты тоже боишься против моторолы идти?

Алегзандер вежливо улыбнулся, показывая Дону выбитые передние зубы (они хвалились друг перед другом своими болячками, тем, что даже на медсеанс не согласны к мотороле идти, как будто в этом заключалась вся их верность).

– Есть то-олько один наде-ожный способ остановить моторолу, – сказал Алегзандер. – Ты прекра-асно знаешь какой.

– Какой же? – зло поинтересовался Дон.

– Зна-аешь. Убрать Фальцетти.

– Так, – сказал Дон. В голове все еще перекатывалось эхо от криков Кублаха. – Так.

– Но пойми! – вдруг все четверо воскликнули хором. – Другого выхода просто нет!

– Без тебя… – Это Лери.

– Мы, конечно, смогли бы, но тогда нас… – Это Скептик, внимательный, тощий, умница во всем черном. Струна, туго обтянутая черным флагом…

– Но нас слишком много, чтобы иначе победить моторолу. – Обожающий парадоксы Витанова погасил невыносимо вежливую улыбку, он грустен, его смуглое лицо выражало теперь невыносимо вежливое сочувствие. – Нам для начала необходима полная власть.

– Власть! – взорвался Дон. – Полная власть – это противоположность полной свободы. Это паранойя. С каких это пор мне, Дону, оказалась необходимой власть? Что мне с ней делать? Мне не нужна полная власть, я терпеть не могу от других зависеть. Разве для того, чтобы командовать, мне…

Что-то происходило. Он осекся. Кулаки его, плотно сжатые, застыли на узкой столешнице собеседывательного стола.

Миг, когда все четверо вдруг сказали одно и то же, болезненным, усиливающимся звоном долго отдавался во всем его теле и под конец заглушил все мысли. Раньше, в первые дни, часто бывали такие секунды – ох, как хороши они были, разве сравнится хоть какое ни возьми наслаждение с наслаждением этих слитных секунд? Полное проникновение, полное растворение, хоть раскинь руки, кверху голову задери и кричи от восторга… но потом все реже и реже, но потом почти никогда, и уже область преданий (за какие-то там три-четыре месяца – разве больше прошло?), область пустых надежд и больное воспоминание, и как они все вместе посмотрели сейчас на него, когда хором что-то сказали, с каким ожиданием, и это вот молчание. И разговор, только что бывший взаимным упреком, оказался ненужным, он мог еще по инерции катиться, но больше никого не интересовал.

– Предательство, – как бы ни с того ни с сего пробормотал Дон, – разве я его не встречал?

И они стали перечислять предательства той своей, другой, доновой жизни.

Эльяна…

Дворик в Помпее, когда меня эта парочка не захотела укрыть…

Кровавый шалфей перед домом напротив порта…

Джосика… хотя, конечно, это не предательство, это…

Да, не Джосика, с ней все по-другому…

Валентино, при котором меня те парни избили, а он сидел в углу площадки, как будто не видел, что со мной делают…

Что со мной делают…

На корточках, у забора…

И спокойно смотрел…

Мне тогда девять было…

Глупость какая-то вспоминается. Ведь потом сколько раз друг другу в дружбе клялись…

И столько раз я потом про эти корточки вспоминал. Потому и клялся, что вспоминал…

Гофмайор…

Да, гофмайор…

И этот, последний, в желтой рубашке, из-за которого я попался…

Он не считал это предательством…

Зато я считал…

Никто свое предательство предательством не считает…

Высокие побуждения (это сразу два голоса)…

Служение…

Геростратик…

Слово-то какое дурацкое!

КУБЛАХ!

Да, Кублах.

Да, Кублах.

Да, Кублах.

Да, Кублах, черт побери!

С самого начала и до самого конца он – предатель.

Кх-х-ху-у-ублах-х-х-х…

И вот он опять пришел за тобой…

И вот он опять пришел за мной…

Черт побери!

Черт побери!

(«Оэй!» – «Увы!» – «Оэй!» – «Увы!»)

Не лица – красные пятна, не глаза – раскаленно-влажные дыры, полные неистовым ожиданием, не пальцы – крючья, добела сцепленные с подлокотниками больших, неподатливой формы кресел. Все ждут «мига», кси-шока местного, он где-то рядом, он может вот-вот прийти, он должен прийти немедленно. Но – вот ведь досада-то! – может и стороной обойти. Или еще хуже – придет, но не к тебе, отъединит тебя от других, и ты будешь оглядываться в злобном отчаянии: почему ко всем, а только лишь не ко мне, чем я-то хуже? И знание вот этого вот всего, и более чем эротическое стремление к «мигу» уже захватило всех четверых – не пятерых, нет, потому что с Доном Первым совсем другое: он тоже изо всех сил жаждал «мига», но, по крайней мере, он знал, что, приди «миг», уж Дона-то Первого он ни в коем случае не минует. «Мига!» – молчаливо кричал каждый – и телом кричал, и взглядом, и короткими восклицаниями, бессмысленными для кого угодно, но не для Дона. Не станет Дона – еще труднее будет достичь «мига». Дон – самый надежный из всех ненадежных к «мигу» мостик.

Не станет Дона – ведь тосковать будем, и жесты его подмечать у других будем с напряженным вниманием, как та собачка, что хозяина потеряла, и ищет его в толпе, и в каждом видит чуть-чуть хозяина; так влюбленный, разлучившись с предметом страсти, в каждой проходящей женщине видит потерянную возлюбленную – у той походка, у этой взгляд, а вон там волосы точь-в-точь такие, как у нее, ну, похожи, во всяком случае, и видит же, видит же прекрасно, что не она, а все-таки встрепенется, вопрос себе задаст: «Вдруг действительно?» А пройдет если мимо своей возлюбленной, так ведь она может не заметить и пропустить – сердце не забьется, и глаза не задержатся, не узнают… Вот жизнь.

С вопроса о предателях они незаметно скатились на женщин – на этой теме чаще всего «миг» наступал. И уже начали вспоминать ту первую ночь с Джосикой, ту незабываемую, странную ночь. Вспоминали намеренно и даже подчеркивали, что намеренно: Дон, сидящий в каждом, как всегда, опасался обвинений в сексомании. Говорили себе и друг другу: «Мы не такие, мы только для того, чтобы миг приблизить». И смотрели друг другу в глаза внимательно, и изо всех сил стремились поверить, что глядят в зеркало.

Ах, как она…

Нет, ты ее взгляд вспомни, когда я ее за руку потянул.

Весь смех в том, что никто этого взгляда не помнил, они только делали вид, что помнят, – не на то смотрел тогда Дон. И взгляды, выражение лица, ее настроение тогда ты на самом-то деле просто отказываешься помнить. Как что-то, согласись, унижающее тебя.

Никто из них не подумал, что Джосики на свете больше нет, что она три месяца как убита. А та Джосика, которая потом родилась, подавив Дона, – это была уже не та Джосика.

Она, помнишь, глаза закрыла…

Губу прикусила…

Ладонями об меня оперлась…

Сидит на мне в темноте…

Разве в темноте? Видно же было.

Это глаза привыкли. Свет мы не включали. Точно.

Жарко было…

Уютно…

Ну да, уютно, как же! Все в поту, словно в мыле…

Уютно. Уютно…

Она говорила, что пот нас соединил…

Говорила, да…

Она губу закусывала и млела…

Боже мой, что за тело у Джосики! Никогда, ни у кого…

Дон вздохнул, откинулся в кресле – «мига» и рядом не было. Он поднял руку и с досадой сказал:

– Хватит. Всё. Забыли. Больше мне Джосики не видать.

Кто сразу перестроился, так это Витанова. Будто он не участвовал только что в этом полумолитвенном, полускабрезном действе, будто еще секунду назад не влажнели его глаза от чужих воспоминаний. Он на слова Дона согласно закивал и с философским видом заметил:

– Да она сейчас уже и не та, Джосика. Спилась, дорогуша, совсем спилась.

Совсем не Дону принадлежали этот тон, эти легкие сожаления.

– Это, заметьте, и не Джосика вовсе, – поспешил уточнить Валерио.

– Ну да, ну да, – занудил вдруг Витанова. – Джосика вовсе уже не та. Но! – Он предостерегающе поднял указательный палец. – Какой бы ни была Джосика, она сейчас и до самой смерти королева этого города. Неприкасаемая, святая! Хранительница! И то, что мы сейчас себе позволяем…

«Наследство старика, – подумал он. – Вот я уже и его словами заговорил».

Даже если и бродил «миг» где-то поблизости, сбил его Витанова – настолько не к месту заговорил он о Джосике, которая и сейчас Джосика. И все неудобно поежились. Джосика умерла. Нет ее, Джосики, ее убил Дон, но даже и не Джосику он убил, а другую совсем, неизвестно с кем делившую ночи, – обида, подумаешь!

Это она, Джосика, все время твердила Дону, что кровать – главное.

– Это она с таким неистовым наслаждением в мое тело впивалась, до изнеможения доводила! Здесь жизнь! Моя жизнь, а не ваша, вы-то какое к ней отношение?! Да разве можно хоть на секунду в улыбке похабной, похотливой разъехаться, когда я ту ночь свою с ней вспоминаю?

Когда единственную на все времена ночь вспоминаю, и это неважно, что потом на много ночей, на много кроватей расплескалась она – все равно, все равно единственна эта ночь! А они вспоминать смеют эту нежность предельную, когда каждый посторонний звук нам обоим казался кощунством – настолько груб, настолько не сопоставим он с нашей нежностью был, в подробностях вспоминают ту ночь, когда я спал, а она меня захотела – меня, а не их, – вспоминают то, чего с ними никогда не было! Когда я спал, вспомните! Когда я, еще не проснувшись, вошел в нее, а мне в последнюю минуту приснилось, что я корабль, – вы ведь засмеетесь, ублюдки, захихикаете гаденько, потому что всегда ведь знать будете, что это не ваше, а мое, и, стало быть, над этим смеяться можно! Что же вы не смеетесь? Вспомните, как я плыл в той теплоте по волнам, по темному морю в лунных барашках, как мой металлический нос поднимался и опускался, и как постепенно уходил из меня сон, и как я таял в восторженной благодарности к той, которой, тут вы правы, нигде больше нет… Но это вам слабо над таким хихикать.

Дон горько покачал головой.

Витанова вдруг заморгал. Скептик крякнул растерянно. Козлов-Буби пролепетал:

– Надо же…

Алегзандер промолчал. Он думал.

И на короткий миг, очень короткий, пришел к ним тогда «миг». Пришел – и сразу сгинул испуганно.

Наступила тишина. Забыв о Джосике и о Доне, расслабившись, горько тоскуя, что «миг» кончился, поздравляя себя с «мигом», они смотрели в какое-то никуда, баюкая несбывшуюся мелодию, а потом Витанова, очнувшись первым, сказал:

– Вообще-то, время теряем. Столько дел еще обсуждать.

Они встряхнулись, пристыженно взглянули на закаменевшего Дона и принялись обсуждать подробности предстоящего мятежа.

Глава 10. Арест Кублаха

Почему-то Кублах никак не мог справиться с запертой изнутри дверью дома Фальцетти. Замок был, в общем-то, прост, и Дом никаких серьезных причин не имел против того, чтобы выпустить Кублаха наружу, да вот поди ж ты – никак не ладилось у человека с замком, даром что персональный детектив.

Джосика тоже заспалась что-то в своем живописном кресле, уснув тут же после блестящей, пылко произнесенной речи, которую я уже имел честь читателю привести, но которую, напомню непонятливым, Кублаху так и не довелось услышать. Джосика спала и похрапывала во сне, и лицо ее неприятно перекосилось, и не было никакой радости смотреть на нее, скорее наоборот. В чем и смог убедиться воочию Иоахим Кублах (которого она по-простецки так называла его детским прозвищем Йохо), когда бросил взгляд через плечо; он тогда не зря его бросил (имеется в виду взгляд) – очень не хотелось ему покидать защищенный дом, ломиться черт знает куда и черт знает сквозь что к этому самому своему Доницетти Уолхову, будь проклято его нескладное имя.

Кублах еще и потому не совсем вошел в раж охотника, в шкуру персонального детектива, о каковой, кстати, он давно и думать забыл, точнее, не о самой шкуре, то есть не о звании и особенностях, с этим званием связанных (там чего забывать? Там много есть и приятного всякого), а об обязанностях, которые персональному детективу при срочной надобности следует исполнять. О самом звании он как раз отличнейшим образом помнил. Он себе – как однажды сказано уже было – наслаждался жизнью с премилой дамой на хорошенькой курортной планете, попивал с ней соки разные и прочие удовлетворяющие напитки, пробовал местные экзотические удовольствия, но также и в удовольствиях, которые более или менее стандартны независимо от планеты пребывания, тоже не старался себе отказывать; он даже вину за потерю Таины не совсем логично возлагал не на кого-нибудь, а именно что на Дона.

Словом, он поэтому очень был возмущен побегом Дона Уолхова, то есть до крайности возмущен, потому что совсем уже некстати оказался этот побег. Он к тому же досаду испытывал и тоску, потому что Дон давно успел ему надоесть, очень давно. И теперь, возясь с непослушным замком, не слишком-то мечтал Кублах подвергать себя риску, причем риску для персональных детективов весьма необычному – он вообще не любил риск, он другого склада был человек, чтобы приветствовать радостно любую опасность, он совсем не для того согласился стать персональным детективом Дона Уолхова, чтобы кто-то покушался на его жизнь, чтобы его вдобавок отрывали от премилых дам и говорили грубо в самое ухо: «Давай, иди, хватай, опять в бегах твой Уолхов!» Ну, в бегах, ну и что, а ему-то какое дело, Кублаху то есть, что его Дон куда-то там сбежал, и если до конца разбираться, он, что ли, ему решетку перепиливал или часовых песочной куклой глушил, он ведь еще и человек, Иоахим Кублах, даром что персональный детектив, он все права имеет, такие же, как и… черт дернул этого Дона убежать из Пэна!

Но второй Иоахим Кублах, тот, что законопослушен и к нарушителям закона суров, тот, что спит и видит, как бы побыстрее в лапы справедливого правосудия вернуть обнаглевшего уже до бесстыдства Доницетти Уолхова, геростратика-рецидивиста, который для общества чрезвычайно опасен и которого общество вверило на его, Кублаха, бдительное попечение, с каковой целью оснастило его, Кублаха, самым что ни на есть соответствующим образом, – этот второй Кублах был непреклонен и полон решимости провокационную, антиобщественную, противоправную деятельность Доницетти Уолхова как можно скорее и как можно решительнее пресечь. Он даже мысли такой не допускал, что кто-то сможет остановить его, прервать течение его миссии; и даже смерть его не пугала – теоретически говоря, смерть есть не более чем фактор возможного профессионального риска, за что Кублаху было уже уплачено приятным времяпрепровождением на курортах с приятными дамами, приятным ощущением собственной значимости в глазах окружающих, которые до того никогда не видели живьем настоящего персонального детектива, да и после вряд ли еще увидят, а главное, приятным ощущением полной и вечной власти над самим Доном, чудесным образом исполнившейся детской мечтой…

Так что ковырялся наш Йохо в замке с самым решительным и одновременно с самым нерешительным настроением. Но притих в ожидании камрад-убийца, или, как его еще почему-то называют в нецивилизованных окончательно мирах, снипер. Чушь собачья – ничего сниперского в этом мужичке не было. Кроме разве что обязанности сжечь Кублаха из «СХ» – такое есть сжигающее ручное орудие, не настолько убийственное, как скварк, но на коротких расстояниях сжигающее сразу и без остатка – да и то лишь в том почти невероятном случае, если Кублах умудрится обойти все ловушки, уже расставленные вокруг дома Фальцетти.

Снипер этот по имени Миоах спокойненько сидел себе перед однопрозрачным окном в довольно уютной квартире дома напротив и с видимым безразличием поджидал Кублаха. Он был из тех камрадов, которые, не сумев, не захотев или не добившись «возвращения», донами все же быть перестали, затолкали своего Дона туда, откуда ему уже не выбраться. За короткий срок убийства, совершённые Миоахом, выжали из него все, что хоть сколько-нибудь напоминало Дона. Собственно, и Дона, и донов он ненавидел, это было его единственной страстью – уничтожать донов. Вот Кублах доном никак быть не мог, а больше о Кублахе Миоах ничего не помнил – ну гонялся когда-то за ним какой-то, ну трепались с ним на всякие задушевные, совершенно идиотские темы. Миоаху совсем неинтересно было убивать Кублаха, равно как и не убивать Кублаха не имел снипер никаких особых причин. Он даже удивлялся несколько, с чего бы это Псих так нервничает по поводу какого-то там Кублаха…

Рядом со снипером на небольшом, похожем на детский, стульчике лежала короткая трубка с прямоугольным рылом да еще кнопкой сбоку; то был «СХ» – хорошая штука, хоть кому уверенности прибавит. Был «СХ» полностью лишен того хищного изящества, каким люди издавна наделяют предметы, служащие им для убийства. Собственно, для убийства «СХ» поначалу и не предназначался: то была деталь аппарата, который – смутно помнилось Миоаху – служил исключительно для мирных целей. Просто уродливая трубка неприятного грязно-черного цвета, совсем без никакого дизайна.

Рядом с «СХ» лежали аккуратные желтые четки – к ним Миоах привык еще в первые дни Инсталляции, в дни жажды надо быть не таким, как другие. Миоах не расставался с ними ни на секунду. Снипер ждал Кублаха, жуя какую-то пахучую дрянь, и время от времени брал в руки четки.

Дон в это время занимался своими делами и о Кублахе мысли от себя старательно гнал. Фальцетти – вот единственный, кто маялся в ожидании. Он сидел в своем ЦТД (расшифровки этой аббревиатуры не знал, простите, никто, но означала она излюбленный Фальцеттиев кабинет), потому что магистрата он не любил и даже несколько опасался, и неотрывно глядел в лупу, где маячило незнакомое, но почему-то страшное такое лицо – лицо персонального детектива Иоахима Кублаха. Розетка с гербом Фальцетти, тем самым гербом, который Фальцетти вырезал собственными руками и с такой любовью пристроил в прихожей своего дома, а потом скопировал и поместил в ЦТД, напоминала лицо женщины, обрамленное неестественно крупными каплями не то дождя, не то слез (что вообще-то довольно странно). Она пришлась как раз позади головы Кублаха и выглядела нимбом.

– Святой! – неестественно хихикнул Фальцетти. – Ты посмотри, святой, а?

– Я еще раз настоятельно рекомендую, – мрачным басом заявил в ответ моторола, – всеми силами воздерживаться от уничтожения Кублаха.

– Ага, как же! – то ли нехотя согласился, то ли небрежно отказал Фальцетти, бросив недовольный взгляд на собственный портрет, висящий напротив (вздыбленный конь, шляпа, кривая палка, усы и куча поверженных пигмеев внизу) – единственное украшение ЦТД, всю обстановку которого составляли неудобное кресло, рабочий стол с двумя дополнительными стеклами и универсальным пультом, а также наспех сляпанное многоствольное сооружение, стерегущее низенькую дверь (бледная, немощная тень той защиты, которую Фальцетти с такими трудами оборудовал когда-то у себя в доме), – в ЦТД никто никогда, кроме Фальцетти, не допускался.

Джакомо потому посмотрел на свой портрет, отвечая мотороле, что никакого видимого представителя моторолы в ЦТД допущено не было – лишь голосом, точнее, разными голосами сообщалась с Фальцетти эта машина, а звук, особым образом в ЦТД подаваемый, шел отовсюду и определенного источника не имел, что при общении с ним создавало неудобства и вызывало чувство подчиненности, а вот этого вот Фальцетти патологически не терпел и потому всегда маялся. Отвечая, он никак не мог решить окончательно, куда отвечать, и отвечал обычно куда попало либо вообще не глядя. Что обычно нервного Фальцетти еще больше взнервировывало. Очень может быть, что моторола сделал это нарочно – у него было своеобразное чувство юмора.

– Ага, как же! – повторил Фальцетти и снова уставился на лупу с изображением прихожей его собственного дома, где Кублах наконец-то управился с замком и теперь заставлял себя решительно и по-деловому дом Фальцетти покинуть.

«Ну всё, Дон, я тут немного подзадержался, но теперь можно заняться и тобой. Так что не нервничай, я скоро буду. Заканчивай дела и готовься к радостной встрече!»

Дон опять промолчал, что сейчас не играло никакой роли.

Дверь наконец распалась. Прихожую затопил солнечный свет. В нем безвольно и густо закружились пылинки. Джосика недовольно поморщилась во сне и пробормотала что-то невнятное. Кублах вышел наружу.

– Готовность! – напряженно сказал Фальцетти. – Сейчас он из ворот выйдет.

– Я еще раз предупреждаю, – занудил моторола. – Никакой крови, никакого насилия. Я ему обещал, что твои люди больше не будут за ним охотиться. Я не могу нарушить своего обещания. Его шкура неприкосновенна.

Фальцетти отметил слово «шкура» (по его наблюдениям, необычность в моторолиной речи, как правило, предвещала необычные действия). Он холодно смотрел в лупу, показывающую Кублаха на пороге дома, – вот он, глаза насторожены, губы сжаты, в осанке предельная собранность, но вообще – никакого профессионализма.

Последнее оказалось для Фальцетти неожиданностью. Мало кому довелось видеть за работой персонального детектива, но мифов о них сложено громадное количество, причем страшненьких. Считалось само собой разумеющимся, что персональные детективы – люди, каких в мире едва ли можно насчитать сотню (на самом деле счет идет на десятки тысяч, чего Фальцетти не знал, ибо это – секретная информация). Что они обучаются по особым чудо-программам, что такая подготовка плюс хирургическое вмешательство превращает их в полубогов, точнее, в полудьяволов по сравнению с обыкновенными людьми, пусть даже суперплюсподготовленными оберорднунгами. Считалось также, что безраздельная власть над преступником, к которому персональный детектив приставлен, на которого настроен, лишь немногим сильнее его почти мистической власти над остальными людьми.

«Впрочем, – подумал Фальцетти, – возможно, что такая подготовка настолько эффективна, что уже не требует от персонального детектива излишнего профессионализма».

На самом деле все, конечно, было не так. Суперплюсподготовка, по сравнению с оберорднунгами, у персональных детективов неполная и в ряде случаев необязательная вообще, была для Кублаха лишь второстепенным, защитным механизмом, введенным на всякий почти невероятный случай, потому что защищаться от кого бы то ни было персональному детективу обычно нет никакой нужды. Основное, что делало персонального детектива персональным детективом, – это особая хирургическая связь между ним и его подопечным, когда охотник становился передатчиком, а жертва – приемником, как бы дополнительной частью его тела, дополнительной сложной и целиком послушной мышцей. Во время охоты жертва не имела никаких шансов, даже смерть охотника для нее освобождения вовсе не означала – наоборот, напомним, преследуемый умирал вслед за своим персональным детективом от судорог и страшной головной боли.

Это чересчур жестокое для моторол техническое решение заставляет нас предположить, что институт персональных детективов придуман если и машиной, то, во всяком случае, при подавляющем участии человека. Мы не можем сказать, кто, когда и при каких обстоятельствах этот институт зачал – здесь тайна, охраняемая с серьезностью истовой. Не можем мы также сказать, зачем он нужен – этот своего рода тайный, внегосударственный, а стало быть, и внемоторольный орган, каким-то неизвестным нам образом моторольную государственность цементирующий и заставляющий государство с собой считаться. Святой Анмаршч в своем нашумевшем философском стекле «Рождение нового бога» высказывает предположение, что древние моторолы с их непостижимой для нас логикой, понимаемой лишь иногда, лишь крайне поверхностно и лишь на уровне интуиции, задумали этот институт и создали условия для его непременного создания, сами, однако, непосредственного участия в акте создания не принимая отнюдь, – и добились таким образом того, чего хотели, но чего сами сделать по соображениям моторольно-этическим не могли.

Интересно, что святой Анмаршч делает из этого парадоксальный вывод: в некоторых случаях человек может оказаться для моторолы тем же, чем в свое время были для человека механизмы – более примитивным, но в отдельных частностях более совершенным, чем он, орудием, способным на то, чего сам создатель орудия сделать не в состоянии. Мысль эта, как хорошо известно просвещенным читателям, весьма далеко идущая. И один из ее выводов, тривиальный по форме и оттого еще более неожиданный по существу, гласит: «Человек сильнее механизма», – и утверждает нас в сознании, что Дон прав, а власть моторолы не совершенна и, главное, не вечна. Что уже само по себе есть логический парадокс, современной философией так до конца и не разрешенный.

Фальцетти, разумеется, всех таких парадоксов не знал, а потому просто боялся Кублаха и стремился как можно скорее его уничтожить. Теперь это не казалось ему сложным, особенно если учесть непрофессиональные повадки персонального детектива.

– Подходит к воротам, подходит! – радостно потирал он руки под нравоучительное бубнение моторолы.

Медленно и осторожно, все время думая о возможных ловушках, совсем уже приблизившись к воротам, Кублах вдруг обернулся и воззвал к дому:

– Дом!

Тот, естественно, промолчал. Потому что Кублах шел не в дом, а от дома. И еще потому, что слишком жирно будет со всякими там вступать в объяснения.

Наверное, в первый раз за всю свою жизнь Кублах решился на такой риск. Наверное, в первый раз за всю свою жизнь он по-настоящему испугался.

Бедный, бедный Йохо, вот и пришел твой конец!

Он решительно, даже, пожалуй, чересчур решительно сомкнул челюсти, обозначил каменный взгляд и тронул узенькую резную калитку – в конце концов, моторола обещал ему безопасность, в конце концов, моторола остается самой главной в городе силой, кто бы у них там на власть ни наметился.

– Сейчас, сейчас! – радостно хихикнул Фальцетти.

И Миоах, сидя на своем посту перед однопрозрачным окном, перестал двигать челюстью, проявив тем самым рудиментарный интерес к предстоящей элиминации. Что, впрочем, не означало зарождения в нем хоть сколько-нибудь заметного интереса к самому Кублаху. Кублах здесь был ни при чем. При чем здесь была только система ловушек – детище Миоаха.

В городе, где изначально нет человекоубийственных инструментов, где запрет на их производство строго подчинен мотороле (на самом-то деле, как мы знаем, они есть во множестве и не подчинены никому), кое-какие вещи соблюдающему действительно строго, проблема оружия становится чисто человеческой. Здесь мы опять, только, может быть, с другого конца приходим к выше высказанным идеям о случае с созданием института персональных детективов – так или иначе технические средства насилия и, в частности, уничтожения приходится создавать из предметов, предназначенных на сугубо мирные цели, и делать это вынужден исключительно человек, без вмешательства, естественно, моторол и им подобных высших машин, что, во‐первых, требует от изготовителя непривычного напряжения умственных сил, а во‐вторых, наполняет его тайной гордостью – хоть что-то осталось такое, чего их всемогущества моторолы делать изначально не могут. Хоть в чем-то человек выше. Человек сильнее механизма, и это радует.

Здесь надобно также вспомнить, что искусство изготовления оружия с приходом Дона было утеряно совершенно, ведь сам Дон ничего такого делать не умел и не собирался. Экстремист в отношении машин, к людям он относился с чрезвычайной религиозной бережностью, хотя в последнее время эти его положения несколько поколебались – он камрадов за людей почти что и не считал.

Миоах если и был камрадом, то камрадом тайным: он нигде не числился, ни в каких списках. Фальцетти нашел его случайно и спас от жестокой смерти, потому что тот был пойман камрадами, заподозрен в принадлежности то ли к кузенам Дона, то ли к пучерам, и уже готовился к неминуемой экзекуции по причине обнаружения в его доме огромного количества самодельных приспособлений для человекоубийства. Миоах к оружию имел талант несомненный и явно врожденный. У него был удивительный нюх на все, что хотя бы в принципе могло убивать, а так как мало найдется в мире предметов, совсем не пригодных для целей отнимания жизни, то Париж‐100 виделся ему как огромная оружейная лавка. Все в его глазах содержало в себе оружие, оставалось только, как он любил выражаться, отсечь ненужное.

Привлекать официальных камрадов к убийству Кублаха Фальцетти не пожелал – в последнее время его подозрительность еще более возросла. Миоах – вот какое было тайное оружие у Фальцетти.

Система ловушек, в считаные минуты установленная командой перенастроенных пауков-чистильщиков вокруг дома Фальцетти, была гордостью Миоаха. Работала она безотказно и не вмиг, а со значительной растяжкой удовольствия. Если Кублах вдруг испугается выходить через калитку и, к Миоаховой радости, выберется из дома где-нибудь далеко от ворот, он тут же будет затянут муслимовым полем (строительные машины, мощные вегиклы) и без особой спешки перенесен ко входу, где попадет на процедуру, поэтическим языком Миоаха названную «эскалатор смерти». Эскалатор неспешно и с достоинством вознесет его через различные, со вкусом подобранные уровни и типы болевых испытаний. Взбиватель, чахоточная дымка, фиксатор, дегустатор, гомогенизатор, декомпенсатор, раздражающий все нервные окончания сразу, и декомпенсатор, раздражающий избранные группы нервных окончаний (так называемый симфобайк), тщательно выверенная последовательность болевых наркотиков и, наконец, благодатный костер – все это с исключительной сметкой было заимствовано из различных образцов оборудования пищевой, медицинской, интеллитовой, строительной и камнеплавильной фабрик.

Система эта, два раза уже опробованная, была только что Миоахом усовершенствована, ибо, по его мнению, в первый раз действовала с неприличной поспешностью, а во второй так и вообще донесла до костра изуродованное, ничего не ощущающее тело – вот почему ее действие вызывало у снипера такой живой интерес. Миоах, как уже было сказано, перестал жевать свою пахучую дрянь и устроился поудобнее, чтобы ни одной подробности предстоящей встречи не упустить.

«В конце концов, – подумал Кублах, приближаясь к калитке из фигурированного лайтмрамора, – он обещал, что ничего со мной не случится».

И в тот же миг то же самое дивным концертным сопрано сказал себе моторола:

– Я, в конце концов, ему обещал.

Как только калитка ушла в сторону, ловушка сработала. Шевельнулась газовая змейка, замаскированная под тротуарный узор, включил свои многочисленные генераторы болевой центр, упрятанный в столбе непонятного назначения (когда-то, еще во время строительства дома, Фальцетти распорядился этот столб убрать, ибо заподозрил в нем что-то опасное для себя, но моторола, ничего не объясняя, его распоряжение отменил, чем довел беднягу Джакомо до очередного нервного срыва), многочисленные механизмы, укрытые тонкой пленкой, подражающие уличному декстролиту, изготовились к действию.

И только кострище, разложенное совершенно открыто метрах в трех от ворот, не отозвалось никак – до зажигания оставалось еще много времени.

Тогда моторола сдержал свое слово и спас Иоахима Кублаха от неминуемой смерти.

Если кто-то думает, что высшие машины знают все на сто ходов вперед только потому, что они высшие, то он глубоко ошибается, ничего о жизни не ведает, и самое лучшее для него – убраться куда-нибудь в такие времена, где управляют еще парламенты и цари или то и другое. Дружески советую. Здесь у него ничего не выйдет. Моторола далеко не все знает на сто ходов вперед, он не для того совершенен. Конечно, возможности у него не те, что у нас, но поверьте слову специалиста, знает он далеко не все. Иногда и на один-то ход его не хватает, особенно если с мозгами у него не все в полном порядке. Он порой даже наоборот склонен к неожиданным и не очень просчитанным решениям, иначе для чего бы ему мощный отдел мультинтуиции с мириадами герметических интеллекторов и всяких устройств, что-то такое вытворяющих с пространственно-временной поверхностью послевзрыва, имеющих свою тайную жизнь, свои тайные мысли, которых никакой моторола подумать ни за что себе не позволит?

Где-то на задворках своей империи интеллекторов моторола таил мыслишку о том, что будет именно Миоах и именно со своим этим изобретением; где-то самым краешком главного сознания он даже разработал массив алгоритмов, позволяющих либо выйти из такой беды с честью, либо беду к вящей славе своей использовать. Вот только времени не хватило у моторолы рассчитывать алгоритмы всерьез – не до сотого хода, конечно, но хотя бы не в нулевом приближении; не успел он также выбрать самый надежный, самый верный из ходов – до самого последнего мига он так и не решил, как ему поступать. А когда самый последний миг настал, когда моторола сказал себе, самого себя убеждая, что надо спасать Кублаха, ибо обещано, пусть даже для этого придется пойти на грубость и простецтво; когда Кублах уже застыл в проеме калитки, не решаясь шагнуть наружу, выискивая опасность, – тогда декстролитовое покрытие чуть дрогнуло и разверзлось. Оттуда с шумом вырвалось пламя и мгновенно поело все так талантливо сделанные ловушки – один только костер обошло, из садизма. Костер, видя вокруг огонь и не в силах зажечься сам, застучал поленьями от досады, и только тогда милосердный огнь лизнул его походя; костер занялся и радостно загудел.

Кублах, остолбенелый, несколько минут таращился на костер. Он понимал, что это избавление, понимал, что видит исполнение обещания моторолы, но, обученный всяким таким приемам, чувствовал, что главная опасность еще не ушла, да он и без приемов бы понял – оцепеняющий страх лучше всякого локатора говорил, кричал, вопил, что опасность – вот она, там, из того дома напротив, а огонь – пустяк… и Кублах внимательно осмотрел указанный дом. Он быстро нашел окно, зеркально отражающее тревожные колера стопарижского неба, в виде горячей болевой точки нашел Миоаха, лихорадочно что-то сплевывающего, хватающего «СХ», целящегося… И вот тут непонятно – то ли моторола помешал сниперу, то ли сам Кублах, потому что сработали они секунда в секунду. Моторола завопил что-то запрещающее дурным инфрабасовым тембром так, что костер чуть не погас, а Кублах от неожиданности сел на землю. Миоаха же отшвырнуло к стенке, и там он, бесчувственный, остался лежать часа примерно на полтора, потому что Кублах одновременно с мотороловым воплем успел сделать нечто, что называется «послать импульс». Кублаху когда-то объясняли, что это означает, но он не понял, да и забыл потом – что-то связанное с мозгами. Сам же импульс он в совершенстве научился посылать на стендовых обезьян – бедняги подолгу отходили от его тренировок, и Кублах их за это кормил запрещенными сладостями, к тому же он подозревал, что обезьяны эти живые.

Кублахов импульс, помноженный на мотороловый вопль, навеки сделал Миоаха уродом. Потеряв талант оружейника, потеряв способность и даже тягу к убийству как таковому, он стал презренным трусом и плаксой. Он приобрел привычку блуждать по ночному Парижу‐100, мешать слезы со вздохами и дурным голосом орать песни на самим же собою сложенные стихи – добавим, весьма низкого качества. Женщины, по которым он вздыхал, его не любили, мужчины ненавидели и за песни готовы были разодрать на куски, и неоднократно бывал Миоах бит. Такова, как мы знаем, вообще участь поэта, если он отказывается потворствовать низменным запросам толпы.

Вопль вместе с импульсом кончились, костер воспылал с новою силой, Кублах, сказав «ого!», поднялся на ноги, ладонью очистил от пыли свой располневший на курортных планетах зад и вновь внимательно огляделся. Чувство опасности больше о себе знать не давало. Тогда Кублах изобразил телом молодцеватость, сжал челюсти, угрожающе прищурил глаза, кинул Уолхову клич: «Я иду к тебе, Дон!» – и гордо прошагал мимо пылающей поленницы, прекрасно понимая, для кого она была заготовлена. А костер и в ус не дул, что Кублаха на нем нет. Костру было наплевать. Он пылал себе в свое удовольствие и больше ничего знать не хотел – так бы всю жизнь пылать.

Камрады, поставленные неподалеку для страховки снипера, о котором они ничего не знали, завидев на своих мемо такой кошмар, порядком струхнули, чего там говорить, – однако долгу остались верны и, как того требовал приказ, немедленно изготовились делать то, что не удалось Миоаху с его ловушками.

– Не стрелять! – закричал на них Фальцетти из ЦТД, тоже по-своему впечатленный картиной. – Следовать за ним, но ни в коем случае не стрелять!

– То-то, – сказал ему моторола.

Пальцы у Фальцетти дрожали, глаза были сощурены, а губы мерзостно искривились.

– Я его не сразу убью, – ответил он погодя. – Я сначала с ним про Дона поговорю, порасспрашиваю кое о чем, а потом убью. Но не сразу.

Дальше начинает проистекать для Кублаха привычный сюжет, суть которого сводится к тому, что Кублах стервенеет. Его (так считает сам Кублах) охватывает охотничий азарт. Он определяет направление и идет брать своего Дона. И в таком настроении ничем его, персонального детектива, не остановишь. Это всегда происходит почти внезапно, даже сразу так и не скажешь, с какого бряку. Вот он шел себе с наигранной молодцеватостью, весь в переживаниях относительно только что перенесенной смертельной опасности, к которой персональные детективы, в общем-то, не привыкши, вот он еще сам себя подогревал и подстегивал, потому что на самом деле никуда ему идти не хотелось, а хотелось отдохнуть и хорошенько поесть, но, черт его побери совсем, дело прежде всего… И всего какую-то секунду спустя никакого самоподогрева уже не требуется, уже он не Кублах, а монолит, неудержимо рвущийся к цели (это ничего, что монолиты к целям не рвутся, это метафора такая, нормальному читателю прекрасно понятная), вот он уже зверь, только что не рыкающий от ярости, сплошная уверенность в себе, сплошная и совершенно беспардонная злоба.

И он уже не идет, он уже стремглав несется по улице. Камрады следуют за ним издали, но почти не прячась – в прятках никакой необходимости нет. Немногочисленные прохожие останавливаются со странным выражением лиц и провожают Кублаха странными взглядами. Один что-то пытается сказать Кублаху и указывает рукой на камрадов – те зеленеют от досады, тем более что прохожий тотчас сматывается. Оглушенный погоней, Кублах не разбирает ни слова, но жест ему понятен. Он, не оборачиваясь, начинает чувствовать «наружку» и решает, хотя для него это и непринципиально: надо немедленно оторваться. В арондисмане много переулков, арок и проходных дворов, где-то неподалеку постепенно стареет дом, где целых три года жили его родители. Кублах отлично помнит все эти места, хотя многое, разумеется, изменилось. Он резко сворачивает в переулок Трехгостей, который во времена его юности называли переулком Трех страстей, но после одного хорошо забытого случая (что-то там очень невнятное с тремя туристами, которых то ли изнасиловали, то ли убили, то ли еще какую-то неприятность им причинили) жители решили вернуть переулку его историческое название. Кублах не узнает зданий: здесь все новое, и только крохотная ритуальня осталась от прежнего. Ритуальня полна запустением, даже показным для педантично следившего за чистотой моторолы, рядом с ней несколько открытых будок для консультаций – все с разодранными экранами.

С переулка Трехгостей на Прекрасную Марину, с Прекрасной Марины на Конкордиатов, оттуда на улицу Позора, непривычно пустынную. Редкие прохожие стоят и смотрят на него выжидающе и провожают его, как уже сказано, странными взглядами, сути которых Кублах пока не знает. Некоторые смеются, он это видит и ежится почему-то. «Наружка» отстала, он бежит, и никто его не преследует.

Он замечает с удовлетворением, что улица Позора все так же усажена ацидоберезами. Вдруг охотничий азарт чуть ослабевает (надо думать, туга подействовала), и Кублаху становится неловко перед свидетелями за свой отчаянный гончий бег – он останавливается. Он все еще захвачен нетерпением, ощущением собственной мощи и иррациональной злобой на Дона, у него в глазах резь от этой злобы, но он вдруг окончательно останавливается – неуют.

В миг остановки до него доносится резкий запах, одновременно знакомый и неизвестный. Запах этот, не напоминающий ничего, нечеловечески чуждый, по сложной цепочке ассоциаций трансформируется у Кублаха в воспоминания о том, как они с Тито Гауфом падали на дом Фальцетти, когда казалось Кублаху, что кто-то чужой прячется под знакомой маской. «Нет, – поправляет себя Кублах, – этот запах напомнил мне совершенно другое, он напомнил разговор с Тито, весь сразу, а точнее, еще раз… но, – скорее всего, в совершенной уже растерянности думает персональный детектив, изнемогающий от азарта погони, но праздно стоящий на улице своих детских игр, – скорее всего, этот запах напомнил мне упорный, плохо соображающий взгляд Джосики – у ее взгляда точно такой привкус».

Тут запах так же внезапно, как и появился, полностью выветривается – Кублах соображает наконец, что запах появился внутри него, что не может быть на свете подобных запахов. Он трясет головой и оглядывается.

Несколько человек стоят, прислонившись к стенам домов и колоннам вододелательного зала, куда он бегал совсем еще сопливым мальчишкой воровать кислородные шарики. Вокруг Кублаха стоят люди и на него смотрят. Среди них – женщина больших лет и с очень злобной фигурой.

– Остановился чего-то, – прокомментировал Фальцетти то ли для себя, то ли для моторолы. – По сторонам смотрит. Гаденыш.

– Только не убивайте его, – довольным тенорком предостерег моторола. – Это очень опасно.

Фальцетти захотел спросить, почему опасно, однако не спросил и удивился, что не спросил, и, жадно глядя на Кублаха, звучно сглотнул.

А Кублах все еще оглядывается по сторонам. По какой-то очень мудреной ассоциации (где участвуют ацидоберезы), а вовсе не из чувства невыполненного долга, он вспоминает о Доне. Дон сравнительно далеко. Он, скорее всего, прячется где-то в Южных кварталах – Кублах не понимает где, но направление чувствует хорошо.

– Ну вот и все, Дон. Теперь ты мой.

– Ну и черт с тобой, Кублах. Радуйся – добрался ты до меня. Только на нервы не действуй. У меня тут еще дела.

– Хе-хе! – отвечает Кублах.

И его наполняет радость от того, что Дон наконец ответил, беспричинная ярость выветривается окончательно и неведомым образом превращается в запах можжевеловых веток, жженых можжевеловых веток, мокнущих под дождем – в домашней одороколлекции Кублаха есть несколько похожих экземпляров. Взаимодействуя с радостью, запах становится восхитительным, бодрящим стимулом для продолжения охоты, охоты уже под другим слоганом, и Кублах, ощущая звериную готовность к прыжку, весело повторяет свой обычный рефрен:

– Иду к тебе, Дон!

Но только на этот раз Дон почему-то не отвечает.

И Кублах срывается с места, невозможно больше стоять.

Он спешит, он идет быстрыми шагами – и дома улицы Позора колышутся ему вслед, и ацидоберезы тянут к нему стволы. В нерешительности постояв, трогаются вслед за ним немногочисленные прохожие. Кублах с каменным лицом спешит изо всех сил. Наплевать ему на преследователей и на зевак тоже плевать. В стороне, справа, через несколько улиц, остается дом, в котором четверть века назад жили его папа и мама, а потом только мама, а потом и вовсе чужие люди. Это так странно и несправедливо, казалось ему тогда, что, проходя мимо знакомой двери, он не имеет права ее открыть, не имеет права войти, потому что все там чужое, – где-то в стороне от его пути остался тот дом, никаких по этому поводу сожалений.

В Париже‐100 не слишком жалуют прямые углы – большинство улиц смыкается между собой наискось. Переулок с уже забытым названием (к улице Позора градусов под тридцать, с ним у Кублаха связана какая-то история, в которой замешан истошный вопль – а больше ничего в памяти не осталось) смотрит в ту сторону, где Дон, и Кублах сворачивает туда. Переулок темен и узок, крыши неухоженных домов смыкаются над головой. Они совершенно не пропускают солнце (Кублах думает: «Какой огромный здесь день по сравнению с метрополией»), по переулку идет молодая парочка, они разом спотыкаются, увидев его. «Я страшен во гневе, – думает Кублах. – Это хорошо, что я страшен».

Он опять во власти азарта, ноги сами несут его. Как пульс при головной боли, ощущается им сигнал, идущий от Дона. Дон рядом, до него не больше двух километров, Доном (чувствует Кублах) уже овладевает апатия – так бывает всякий раз, когда Кублах выходит на его след. Неотвратимость. Дон уже сдался. Что бы он ни натворил в Париже‐100 – а это явно что-то ужасное, – все будет узнано и квалифицировано специальным судом, в котором и Кублах поучаствует тоже. Но это случится потом, а пока что его надо захватить и побыстрей увезти отсюда. Кублах до сих пор не может забыть, как пытались спасти Дона жители Даунтауна, где тот свел с ума моторолу и умудрился поднять чуть ли не восстание против машинной консультационной деятельности (как один тогда сказал: «Пресловутая якобы консультационная деятельность»). Дон опасен, и с каждым новым побегом его опасность для общества возрастает неимоверно. Это поистине выдающийся человек.

– Он куда-то очень быстро идет, – сказал Фальцетти. – У него какая-то цель. Куда это он идет?

– К Дону, конечно, – отозвался моторола. – Куда еще может направляться персональный детектив Дона?

– Но так нацеленно… Он правильно идет к Дону?

– Правильно.

– Но кто сказал ему адрес? Джосика ему об этом не говорила. Ведь так?

– Не говорила. Так. Я не имею ни малейшего представления о том, кто бы мог ему подсказать, – ответил моторола тоном, дающим понять, что он ни малейшего желания разузнать также не имеет в наличии. – Он, кроме Джосики и Гауфа, ни с кем не общался. А Гауф, во‐первых, и знать ничего не мог, а во‐вторых, ни слова об этом Кублаху гарантированно не сказал.

– А не могли они ему записку передать незаметно?

– Не похоже, – прокрутив все записи, констатировал моторола.

– Но ты уверен, что он идет именно к Дону?

– Нет, – ответил моторола, имея в виду более формализованное значение понятия «не уверен», чем у Фальцетти. Моторола прекрасно знал о существовании джокера, но почему-то не хотел, чтобы об этом узнал Фальцетти.

Фальцетти задумался. Он прикусил губу, злобнейшим образом сощурил глаза и стал хищно барабанить пальцами по столешнице – это у него бывало всегда, когда он задумывался.

– Тогда будем брать! – наконец решил он.

– Хм, – буркнул моторола и больше ничего не сказал для Фальцетти.

Тем временем азарт Кублаха приобретает гомерические размеры. Сигнал Дона очень силен, однако Кублах никак не может выйти на нужное направление. Район, куда он попал, знаком ему, но он не помнит, что это за район. Лабиринт тупиков и улочек – очень удобный для жизни, но крайне неудобный для персональной охоты. Некоторые арки заколочены, но Кублах, используя настроение и некоторые специальные приемы, идет напролом. Это помогает мало. Он путается.

За ним тянется уже целая толпа. Это не люди Фальцетти, кто бы он ни был. Это просто жители города, и непонятно, чего им нужно от Кублаха – никогда еще процесс охоты не притягивал к нему столько зевак. Каждый, кто видит его, в удивлении останавливается, а потом устремляется вслед за ним, очень почему-то взбудораживаясь. Преследователи тихо переговариваются, но угроз не источают – Кублах к таким вещам очень чувствителен, – скорее наоборот: они благожелательно расположены к Кублаху и немного побаиваются его. Но вот идут, понимаешь…

Потом, потом, все потом, сейчас важнее другое! По городскому лабиринту он мечется, как зверь в клетке.

Толпа растет. Все больше бросается в глаза то, какие странные люди составляют ее. В ней почти нет женщин, а те, что есть, держатся вместе, не смешиваясь с мужчинами – за редкими исключениями. Все они неотрывно смотрят на Кублаха, просто смотрят, и всё! Ни одного знакомого лица – это естественно, столько лет прошло, но Кублаху кажется, будто он каждого где-то видел. Они опять мешают ему сосредоточиться на Доне, азарт жжет его, как чесотка. Дон где-то совсем рядом, но лабиринт улиц, люди, прибывающие уже отовсюду, – все это сбивает его.

– Что он мечется? – спросил Фальцетти. – Это он так ищет Дона?

– Он в них Дона узнает. Ему кажется, что каждый из них – Дон.

– Неужели еще так много донов? Ты же говорил, что большинство «возвращается».

– Большинство «возвращается», – бесстрастно подтвердил моторола, а Фальцетти почему-то разъярился. Он зарычал и ударил по столешнице кулаком.

Люди со всех сторон, Кублах ничего не может понять. Они смотрят на него невыразительными глазами, нехотя уступают дорогу, они не опасны совсем, но Кублах изрядно нервничает: ему не нравится, что так много людей. Кублах растерянно оглядывается, он почти уже и забыл про Дона, невозможность понять, что происходит, рождает ужас.

– Что? Что вы? Что вам от меня надо? – не выдержав, кричит он, но никто не отвечает ему.

«Во всем этом очень много театрального, – думает Кублах, – так в жизни не может быть, они бы еще в пляс пустились или что-нибудь этакое хором запели для полной картины идиотизма».

– Эй! Пустите меня! Немедленно! – кричит он.

Никто не держит его, ему пытаются уступать дорогу – пожалуйста! – но за теми, кто перед ним расступается, плотной стеной стоят другие, а за ними еще другие, и кажется Кублаху, что нет конца этим живым стенам. Он отчаянно продирается сквозь толпу, он пускает в ход силу и те приемы, которым его учили как персонального детектива, и самые нерасторопные, хрипя или вздыхая басом от боли, падают в стороны. Кублах свирепеет – он в этот день только и делает, что свирепеет, ему уже и надоедать начинает свирепеть. Но кто бы ни были эти люди, что бы ни заставляло их толпиться вокруг него, нет им оправдания никакого, потому что они препятствуют Кублаху делать то, за чем он приехал на их планету – захватывать своего персонального преступника Доницетти Уолхова. Но много, слишком много людей.

– Да что вам от меня надо? Пустите! Да разойдитесь же!

– Ну? – восхищенно сказал Фальцетти. – Разве ты ожидал чего-нибудь подобного этому?

– Да, – его же голосом ответил опечаленный моторола, – чего-то в этом роде я ожидал.

– Вот! Смотри! Сейчас!

Внезапно Кублах оказывается среди людей, глядящих на него злобно. Они окружают его, они уже не расступаются перед ним, а наоборот, хватают со всех сторон за руки, за одежду, за волосы. Кублах, еще не осознав перемены декораций, отчаянно отбивается. Кто-то обхватывает его поперек туловища, кто-то падает позади и вцепляется в ноги. Кублах пытается вырваться, но слишком мало места для обороны, слишком много людей вокруг него – он полностью обездвижен. Он только-только успевает вспомнить о своих сверхспособностях, но укол в спину делает его до тошноты слабым. Его спеленывают и несут.

Позади слышатся крики. Это тех, кто пытается отбить Кублаха, уничтожают те, кто его схватил. В воздухе совершенно исчезают восточные ароматы.

Глава 11. Джосика идет выручать Кублаха

– Он ушел.

Так сказала Джосика, проснувшись в одиночестве и взглянув кверху. Сказала тупо, констатируя. С трудом поднялась на ноги, недовольно, с досадой прошла на кухню, которую с кухней в нашем с вами понимании роднили только аптечный генератор да полочка для приготовления завтраков.

Там в такой же, если не в большей, степени царил вонючий бардак. Под окном стояло потерявшее цвет и форму кресло, рядом с ним – обшарпанный коммутатор без дверцы. Всю противоположную стену занимала ретроплита для ручного приготовления пищи, из тех ретроплит, что в Метрополии вышли из моды еще лет тридцать назад, а в Стопариже еще держались, – на ней две покореженных жаром тарелки для яблочных суфле. Обертки на полу, яичные желтки, высохшие вчернь куски мяса.

Не видя, да почти и не глядя, Джосика пошарила в глубине полки, достала облатку соубера, потом, в первый раз промахнувшись, широким жестом отправила ее в рот, застыла, подняв к потолку бессмысленное лицо, и стала ждать отрезвления. По опыту она знала, что лучше не двигаться, и тогда через минуту все будет в порядке.

– Ох, ушел он, ох, ушел, – раздельно сказала она чуть погодя. – Ох, не попал он в мою сеточку.

Раскрыла яснеющие глаза. Попыталась улыбнуться, но губы искривились как-то не так.

– Горе мне! Нет, не так. О! Горе мне! Горе!

И она представила себе, как этот Кублах, единственный в Париже мужик без малейшей примеси Дона (потому что не считать же мужиком выродка этого Фальцетти), смотрит на нее, отвращенье превозмогая, смотрит, как она шатается и лепечет что-то ужасное, потому что она смутно помнит, как что-то говорила ему из этих своих признаний, заранее заготовленных. Речь какую-то толкала ему, сука пьяная. А и ладно. Дрянь. Паскуда. Бздр-р-р-р! И как он уходит, не оборачиваясь, куда угодно, лишь бы с ней в одном доме не оставаться, куда угодно. И как он лежит – наверняка – в нескольких шагах от ограды… а эти проходят и смотрят на дело рук своих, изувеченные доны проходят.

Сквозь сжатые губы коротко простонав, она ринулась в гардеробную и там, одевшись в мужское, вооружившись, выскочила из дому, заметив краем глаза, что моторола, не имеющий права подавать голос у нее в доме, свой полуразрушенный экран засветил красным. Экстренный вызов. «Черт с ним. Не желаю иметь с ним дела». Она очень хотела выпить еще, она еле сдерживалась, чтоб не выпить. Ясная голова для нее – страшное дело.

Вот выскочила она. В мужском костюме, потому что таковые (рубашки с воротниками до поясницы и черные, золотом расцвеченные короткие брюки) ей страшно шли, с мгновенной башенной прической (машинально, на ходу нацепила колпак, машинально скинула его перед самой калиткой) с изящными будуарными скварками из коллекции Фальцетти в каждой руке… ну что ты скажешь!.. развевающийся плащ, сверкающие глаза – дама буфф из хоррор-пиесы.

И ей показалось – дома поклонились ей, и редкие деревья на цыпочки поднялись, выказывая почтительное приветствие. И сама земля, скованная пенной травою, мягко ей под ноги легла: «Здравствуй, Джосика! Здравствуй, Джосика, дорогая!»

Здесь, в городе, где не было охраняющих ее стен, где на каждом шагу поджидали ее лихие людишки, в которых иногда так быстро и омерзительно вырождался Дон (не доны – подонки! Запомнить каламбурчик. Ничего каламбурчик), где камрады, эти ядовитые жабы в образе человеческом, с наслаждением разряжали свои стволы в каждый человеческий силуэт; в городе, пораженном дикой паникой, распластанном в страхе смертельнейшем, потерявшем все, что есть человеческого в человеческом городе, – здесь она не боялась смерти или насилия. Возлюбленная Дона, бывшая жена, им брошенная ради такой ерунды, как «всеобщее счастье», «выживание человечества», или как там еще он в те времена любил изъясняться, она считалась персоной неприкасаемой. Каждый, как бы глубоко он ни «возвратился», при виде ее обязательно вспоминал, что все-таки он пока еще дон, что все-таки есть женщина, которую он, как ни странно, любит, и, что совсем уже странно, что эта женщина не любит его.

Эта женщина, которая тоже немного Дон.

И увидевшие, что Джосика покинула дом Фальцетти, замерли, на нее глядя, и во многих глазах обозначилась тоска и неизбывная сердечная изжога. Здравствуй, Джосика, здравствуй, Джосика, дорогая!

Шли мимо два человечка – чернявый и лысый, каждый с виду под пятьдесят. За ноги и под мышки они тащили чей-то с обезображенным лицом труп. Еще один дон получил сполна. Боже.

– Эй ты! – позвала она чернявого. Тот остановился, с готовностью на нее глядя.

– Здесь Кублах должен был проходить. Ты хоть знаешь, что Стопариж посетил твой собственный детектив?

Голос ее был одновременно звонок и груб, и она ногой притопнула в нетерпении.

– Я знаю, – кивнул чернявый. – Его недавно камрады уволокли. Он был в охоте на Дона. Это было зрелище, как он рвался к нему.

– Убили его?

– Кого? Дона?

– Кублаха! Кублаха, спрашиваю, убили?

– А, Кублаха… – Чернявый обернулся на лысого, который ел Джосику глазами (о, будь моей навсегда!). – Нет, Кублаха не убили. Руки назад завернули, спеленали, уволокли. Это зрелище было. Вот наших много положили. Двадцать один человек.

– Очко, – глупо улыбнулся лысый дон. – Игра такая. Нужно набрать двадцать одно очко. Тогда выиграешь.

Но Джосика шутку не оценила – она уже мчалась к Дворцу Зеленых наслаждений. Сама не зная зачем.

Вот именно. Сама не зная зачем.

Глава 12. О встрече Кублаха и Фальцетти

– Знаете, еще полчаса назад я очень хотел вас уничтожить. Убить, если уж вам так хочется более точных определений, – сказал Фальцетти, изо всех сил стараясь обаятельно улыбаться, чего даже почти и достиг, если бы вот не оскал и ошеломляющая ненависть во взгляде. – Возможно, вас заинтересуют причины такого желания, но теперь это не так важно. Важно то, что теперь я хочу обратного. Хочу, чтоб вы жили и знали всю подоплеку этого гнусного происшедшего. Вы спросите меня, почему я так резко свои намеренья поменял?

Кублах не спросил. Он лежал на каком-то очень красивом полу, небрежно и больно брошенный сюда этими странными людьми (вспомнился Дон во время первого захвата, и его ничего не выражающий взгляд, и немного ощущения боли), его захватившими, и очень медленно, с большим трудом, приходил в себя. Но Фальцетти, естественно, и не ждал ответа. Некоторое время он молча и ярко смотрел на Кублаха, скосив голову, словно птица, потом снова заговорил, мягко так:

– Я не жду вопроса, я толерантен и в известном смысле не волосат. – При этом он встряхнул редеющую шевелюру свою, как бы подчеркивая некий тайный смысл своего заявления о неволосатости. – Поэтому позвольте ответить без никому.

Кублах попытался хихикнуть, но хихикнул Фальцетти, словно предупреждая его хихиканье.

– Я, повторяю, не жду вопроса, и, напротив того, вы мне даже симпатичны безумно…

Чьи-то руки подняли Кублаха, бросили в какое-то кресло.

Опа! В голове Кублаха что-то начало перемещаться и восстанавливаться, уже не с таким трудом он вдруг осознал унизительность своего положения, он стал что-то соображать… ах да, тот самый городской сумасшедший, как его, да, Фальсиндер, кажется, а, нет, Фальцетти, Джосика говорила о нем, Гауф, опять же, да и самому помнится, и вот теперь, этот самый Фальцетти, понял Кублах, захватил его (персонального детектива!) в плен и теперь, кажется, хочет его убить. Хотя при чем тут «кажется»? Точно хочет, все это время только и делает, что пытается.

У Кублаха в запасе был Импульс, не было только на него силы – вроде и не очень избит, может, даже и не избит совсем, Кублах точно не помнил, а вот сил нет, просто ну совершенно никаких сил! Расползаясь руками и ногами на очень красивом полу, просто искусства произведенье: узоры пронизывающие, лица между ними угадываются (он наконец узнал помещение – это был памятный с детства сала Ареального представителя, оставшийся еще с домоторольных времен) – так дружески улыбаются, а приглядишься, ничего нет, – он попытался встать. Ему помогли – крепкие руки, думается, те же, что и бросили его жестоко на этот красивый пол, резво, но теперь вежливо, подцепили, усадили в какое-то невыносимо мягкое кресло.

Кублах охнул и увидел перед собой Фальцетти. И еще раз охнул, потому что это было еще то зрелище. Кублах просто глаза вытаращил на Фальцетти. Нет, ну вы сами подумайте – высоченная коническая шапка, какую в древние эпохи надевали на приговоренных к расстрелу (смертью реяло от Фальцетти!), но не со всякими там эйнштейнами с издевательски высунутыми языками, а с узорами, похожими на крепостную стену или корону; плащ, даже не плащ, а самая настоящая мантия, белое с черными пятнами, был похож на колокол и ниспадал с него до самого пола, да что там ниспадал – струился, причем очень приятно глазу. А вокруг звезды по стенам зала метались как сумасшедшие.

Единственное что – лицо, вставленное между шапкой и мантией, этому костюму, звездному окружению стен совершенно отказывалось соответствовать. Напряженное, злобное, несчастное и совсем не царское. Такое создавалось впечатление, будто некий мелкий тип прибрал костюм, который ему велик, да который и просто сам по себе великий. Причем вот странность – костюм казался великим, но глупым, а лицо – мелким, но с очень даже проблесками ума.

Кублах попытался встать с кресла, не получилось. А сидя в кресле, он ничего не мог предпринять, он даже не мог придумать, что можно предпринять в таком положении. Такое теплое, мягкое, удобное кресло, как мамочкина кровать.

Фальцетти между тем вещал из своего удивительного костюма.

– Вы не можете себе представить, как я удивился, когда он вдруг оказался около моего дома, – говорил он, видно, давно уже и с увлечением что-то Кублаху рассказывая. – Я просто чуть в обморок не упал. Преступник, геростратик, до такой степени дошедший в своих противозакониях, что к нему даже вас приставили, чтобы, значит, больше не убежал. Мы знакомы с ним были прежде, еще до того, как он выбрал себе эту стезю. – Тут Фальцетти ненадолго запнулся, повторил последнее слово как бы про себя, полуприкрыв глаза и поцелуйно вытянув губы: – Стезю… Поэтому я, как человек толерантный и понимающий о порядочности, решил принять его, чтобы впоследствии либо простить, если он раскаялся, либо сдать властям. Впустил, а он, представьте, даже не поприветствовал, сразу сходу кричит: «Где твой Инсталлятор, а то убью!»

И сделал паузу, ожидая, когда Кублах спросит, что за Инсталлятор.

Но Кублах спросил другое, про Инсталлятор ему было неинтересно, да и не верил он ни одному слову Фальцетти, у которого с головой явно было не все в порядке.

– Это вы не про Уолхова говорите, – сказал он. Не было на свете человека, который знал бы Дона так же хорошо, как его персональный детектив Иоахим Кублах, даже Джосика, бывшая жена Дона, которая теперь… словом, бывшая жена его, уверен был Кублах, не знала Дона так хорошо. И Дон, про которого рассказывал Фальцетти, совсем не был похож на Дона, которого он знал.

Фальцетти досадливо поморщился от недогадливости слушателя.

– Про него, про кого же еще! Вот вы спрашиваете меня, что за Инсталлятор, а ведь это я его изобрел, что-то вроде обмена разумов, но не такой, как в лечебницах, он не на одного человека работает, а по площадям…

– Как это, по площадям? – Кублах наконец заинтересовался, чем немало рассказчика обрадовал: по настоящим слушателям Фальцетти очень соскучился за последние годы, оттого их и ненавидел.

– Ну как? Берется ограниченная площадь, туда запускаются добровольцы, которым в лечебницах разум их сохранили в хранилищах, чтоб после эксперимента обратно вернуть, потом они облучаются неким таким прибором, я его Инсталлятором называю, и передают им всем разум одного человека…

– А зачем? – не удержался Кублах от вопроса, хотя об ответе догадывался, потому что о людях-изобретателях знал неплохо: у него знакомый в свое время лечился от этого, причем долго.

– Ох ведь какой вы! – радостно вскинулся Фальцетти. – Так ведь если б было зачем, давно бы уж ан-тел-лекторы изобрели – бездушные, упертые механизмы, – у них фантазия прагматическая, в том-то весь и фокус, чтоб низачем, уж туда-то эти… сочленения не полезут! И он ведь откуда узнал, про Инсталлятор-то, я ведь ему по доверчивости и сам предложил когда-то поучаствовать в эксперименте в качестве человека-передатчика, когда он еще на стезю свою преступную только вступать собирался и я ему доверял… Он тогда не согласился, и ведь не согласился исключительно по завистливости, гордый был, не захотел, чтобы хоть кто-нибудь, хоть на время стал таким же, как он, он ведь у нас единственный в своем роде – вон ведь, даже вас к нему прикрепили (хотя здесь я его в чем-то даже и понимаю), – не согласился и ушел, преступными деяньями соблазненный.

– А сейчас, значит, он попросил, и вы сразу отдали?

Смертью разило от Фальцетти, смертью и смертной фальшью. Кублах был уверен, что живым его отсюда не выпустят. Надо было тянуть время и набирать силы.

– Так этот ваш Дон особенно и не спрашивал – силой отобрал у меня Инсталлятор, как увидел. Я как раз в руках его держал, кое-какие изменения в него вносить собирался, я ему говорю: «Как же, у меня и добровольцев нет на это дело», – не понимаю ничего, что он сотворить собирается, а он настроил мой Инсталлятор (это я так прибор свой назвал, хотя теперь подумываю Опылителем назвать, вот как вы считаете, уместно ли здесь упоминание о пыли, не слишком ли в лоб?), настроил, представьте, сразу на весь город и говорит: «Здесь все добровольцы, люди доброй воли, а как же, так что мы сейчас на всех твой прибор и опробуем». Я, вы знаете, я просто в шок впал от такого ужасного заявления, еле-еле успел защитный шлем нацепить, как он кнопочкой – щелк! И все в нашем городе в один момент стали Донами Уолховами. Ему-то ничего – он как был Дон, так и остался, – а другие?

Кублах оторопел. Он понимал, что Фальцетти врет, причем врет нагло, издевательски, совершенно не рассчитывая на то, что ему поверят (не выпустят, точно! Надо скорей набирать силы), но в главное, в то, что Дон опылил своим сознанием целый город, он поверил сразу и окончательно. Потому что Гауфа вспомнил.

– Я хочу, наконец, поговорить с моторолой вашего города, – резко заявил он, попытавшись встать с кресла и снова в этом не преуспев. – С моторолой вашего города. Это мое право!

– Так я здесь, с самого начала здесь и в любой момент могу с вами поговорить, – раздался вдруг откуда-то сзади очень знакомый голос.

Вот тогда Кублах наконец умудрился покинуть кресло, вскочил как на пружине, повернулся назад, пригляделся, никого не увидел и тут же хлопнул себя по ляжкам.

– Ах да, – сказал он с досадою, – только голос, конечно, только!

Кублах встревожился по-настоящему. Он не понимал, что происходит. Моторола заодно с этим уродом, как это может быть? Но если так, то будет очень сложно уйти, даже для персонального детектива. Тысячи мыслей, тысячи вопросов осадили его, но он подавил растерянность, на потом оставил ее.

– Считается невежливым, – сказал голос, идущий от входа в зал, оттуда, где замерли угрюмые парни числом пять, – считается невежливым для моторолы появляться в городских магистратах в трехмерном виде.

– Да знаю уж, – сказал Кублах, по-прежнему стоя спиной к Фальцетти, который по этому поводу начал уже вскипать, – мне нужно поговорить с вами, и мне не важно, в каком вы виде. Для начала официально представлюсь. Я Иоахим Кублах, персональный детектив Доницетти Уолхова, совершившего побег из пенитенциарного заведения и, как я понимаю, успевшего нахулиганить и в вашем городе. То, что здесь происходит, мне непонятно и вызывает массу вопросов к вам, которые я надеюсь задать чуть позже, а пока прошу вашего содействия… то есть почему прошу? Требую!.. Требую вашего содействия в поимке Дона и транспортировке его с вашей планеты, потому что, как я понимаю, здесь в этом почему-то чинятся мне препятствия.

Фальцетти призывно кашлянул, Кублах проигнорировал, моторола же сказал так:

– Позволю себе предположить, что препятствий вам больше чиниться не будет.

– Наоборот, только всяческое содействие! – каркнул Фальцетти из-за спины, настолько разозленный своей забытостью, что уже и ублюдок к нему откуда ни возьмись подбежал, которого тут же отшвырнули ногою, так и не выпроставшейся из-под мантии.

– Именно, всяческое содействие, – подтвердил моторола. – Однако должен вас просить отложить нашу с вами более обстоятельную беседу до того времени, когда вы закончите разговор с главным распорядителем городского магистрата – господином магистром Джакомо Фальцетти. Полагаю, после этого разговора число вопросов ко мне у вас уменьшится.

– Вот именно, – снова каркнул Фальцетти. – Повернитесь!

Кублах подумал немного и повернулся. И даже снова сел в кресло – оно было таким же низким и мягким, но на этот раз совсем не мешало.

– На чем я остановился? – злобно спросил Фальцетти.

Кублах, конечно, помнил, однако в ответ безразлично пожал плечами, а голос моторолы предупредительно уточнил:

– Вы, господин Фальцетти, остановились на том, что все в нашем городе в один момент стали Донами Уолховами.

– Да, – сказал, успокаиваясь, Фальцетти. – Он, фигурально выражаясь, в один момент всех убил. Собой. Чтобы все они, в один момент ставшие Донами, избежали, как вы выражаетесь, пенитенциарного наказания.

Далее последовал длинный, но увлекательный монолог Фальцетти о том, какой непредставимой сволочью показал себя Доницетти Уолхов, завладев городом; о том, как он, снедаемый желанием избежать цепких рук закона в виде своего персонального детектива, устроил в Стопариже настоящий террор, узурпировал власть в городе и вынудил моторолу объявить карантин; однако негодяй просчитался – не будучи настоящим ученым и, более того, настоящим изобретателем, он не учел, что многие из тех, кого он сделал своими копиями, копиями быть отказались и сумели вернуть себе свою прежнюю личность; вернув, объединились единым фронтом, в решающем бою сломили сопротивление узурпатора и его приспешников, однако тот сумел избежать плена и теперь держит весь город в напряжении…

Еще в начале этого монолога Кублах почувствовал, что еще немного, и он будет готов к Импульсу, но то, что рассказывал Фальцетти, было настолько ужасно, что отвлекло его от набирания сил. Нет, конечно, он понимал, что это все тот же бред, что и раньше, наглый, глумливый бред, даже не притворяющийся действительностью, в который может поверить только к смерти приговоренный – да, в сущности, для приговоренных и предназначенный, – и, стало быть, следовало спешить с Импульсом, но, как и раньше, Кублах улавливал во всем этом бреде-приговоре вкрапления правды, правды ужасной и невозможной, правды, объяснения для которой он не находил.

И еще очень мешал Кублаху звездопад, осыпающийся по внушительным стенам зала, – древняя, претенциозная и очень неудачная мода, которая в свое время вспыхнула в Ареале, но продержалась совсем недолго, сошла почти на нет сразу после того, как перестала считаться эталоном безвкусия. Звездопад, правда, оказался не совсем обычен – это было не простое кружение и медленное опадание звезд-снежинок, они то и дело взвихрялись, складывались в тут же пропадающие картинки и, показалось Кублаху, выказывали настроение Фальцетти, отражали сумбурный ход его мыслей, и получалось, что даже мысли насквозь фальшивили у Фальцетти. И эти звезды на стенах действовали на Кублаха гипнотически, они не то чтобы расслабляли его, но мешали сосредоточиться и приготовиться к Импульсу.

Между тем Фальцетти закончил историю об ужасах, творимых Доном на Стопариже, и уставился на Кублаха с ожиданием.

Кублах молчал, невыразительно глядя мимо.

– Понимаю, шок, – с фальшивым сочувствием сказал Фальцетти и еще более фальшиво вздохнул. – Для нас это шок тем более, ведь мы здесь живем, это настоящая трагедия для нашего любимого города. Мы, конечно, справимся с этим маньяком и его приспешниками, отменим карантин и сами все расскажем, всему миру расскажем о том, что он здесь натворил, и мир, будьте уверены, содрогнется. Но я хочу, чтобы прежде обо всем, что вы здесь услышали и увидели, вы сообщили бы Структурам, пусть они тоже вмешаются, как только мы карантин отменим. Вы ведь расскажете?

Кублах по-прежнему сидел молча.

Фальцетти растерянно огляделся.

– Что это он? Неужели в транс впал от моих рассказов? – подумал он вслух. И вдруг сильно встревожился, почуяв угрозу в молчании персонального детектива. Как и все неосведомленные люди, он знал массу легенд об этом таинственном сословии.

Помолчав, Кублах недобро поднялся с кресла, посмотрел в упор на Фальцетти и заявил:

– Вы обещали мне всяческое содействие. Самое лучшее содействие – не мешайте.

– Подождите! – крикнул Фальцетти, хотя Кублах вроде никуда и не собирался, все так же неподвижно стоял.

– Хорошо. Что?

Фальцетти напряженно думал. В такт его мыслям звездоснегопад на стенах зала беспорядочно заметался. Звезды стали падать стремительнее, вихри – складываться в совсем уже умопомрачительные картинки, которые при желании можно было бы увидеть, но не разглядеть – так быстро они распадались. Что-то загудело сзади Фальцетти. Моторола пытался передать образами ход мыслей Фальцетти, и Кублах решил, что моторола, как тому и следует быть, все-таки находится на его стороне, что таким путем он пытается подсказать ему, о чем Фальцетти думает. Затем Фальцетти сказал:

– Вот что… Да снимите вы с меня эту чертову штуку!

Тут же появился откуда-то черный человеческий манекен, подкатил к трону, снял с Фальцетти мантию, как снимают жесткий кожух с машины (что-то там отвинтил, что-то отжал, все это – с нарочитым жестяным громыханием), и укатил, оставив Фальцетти в неприглядном нижнем белье.

Тот облегченно вздохнул и тут же заговорил:

– У меня к вам предложение, уважаемый Кублах. Что, если вы этого вашего преступника, Уолхова, не в Космопол сдадите…

– В пенитенциарные службы, – поправил Кублах.

– Ну да… вот в эти самые пенитенциарные службы. Господи, слово-то какое омерзительное! Так вот, что, если вы не им, а нам его отдадите, а мы уж с ним сами распорядимся, мы его здесь своим судом, он ведь и перед нами преступник. Открытый процесс на ваших глазах. А?

– Нельзя, – сказал Кублах. – По закону другие процедуры положены. Вы все свои обвинения в пенитенциарные службы передайте. Прямо вместе с ним. Там следствие проведут и осудят по совокупности.

– Ну что значит «нельзя»? Ой, ну что такое «нельзя»! Ведь всякие случаются ситуации в жизни! Официально, скажем, будет считаться, что мы его раньше вас взяли. Перехватили, а? Мы уж постараемся тогда, чтоб и вы довольны остались. Ну, так как?

– Нельзя, – отрубил Кублах. Метания стенных звезд начали его раздражать.

– Не уговаривайте его, – со значением сказал моторола. – Человек свой долг исполняет.

– Ну, долг так долг, – неожиданно легко сдался Фальцетти. От него, показалось Кублаху, сильно чем-то воняло. Все время на Париже‐100 его преследовали незнакомые запахи. Странно.

И выпустили его. Правда, после этого Фальцетти игриво сам себе подмигнул и что-то забормотал своим людям; те согласно кивнули и унеслись прочь.

И Фальцетти этак игриво снова сам себе подмигнул.

Ничего не понял Кублах, когда его отпустили – с вежливыми словами, без царственного величия, по-хорошему, будто и не хватали, не обездвиживали, не заламывали руки, не швыряли лицом вниз в тряскую, ужасную своей длиной бесколеску, не везли почти на верную смерть, а если и не на смерть, то уж на верное заточение – без всяких сомнений. Будто этим залом для заседаний покорить его не пытались. Будто в самом начале разговора по-садистски не блеснул у Фальцетти глаз, как у охотника, который затравил зверя и медлит секунду с поднятым раструбом скваркохиггса, последнюю самую секунду, перед тем как уничтожить, тешит свое всесилие.

Нет, будто бы все это приснилось Кублаху, да! Те же люди, что приволокли его сюда грубо, смягчили жесткие лица, и превратились в почти нормальных, и даже интерес к нему проявили, встретив у двери в зал, огромной, как ворота, изукрашенной царски. Они проводили его к лестнице (Кублах подумал: «Приготовься, сейчас будут убивать»), и лестница поползла, и внизу в ковер превратилась, и мимо изогнутых канделябров, зеркал настенных, портретов, мимо живых пейзажей проплыла по широченному коридору с непропорционально низким потолком, изукрашенным фресками, писанными маслом, под старину, под «арт-глюк», с живой, невероятно пористой кожей лиц. Засмотревшись на фрески, Кублах прослушал, что говорили сопровождающие – впрочем, наверняка чушь говорили, что-то вежливо-необязательное, и лица их поворачивались к нему, резанные одним резцом; нечеловечески отчетливые были у них лица, картинные, с картинным же выражением глаз. Запах театра и межпланетного суаре – вот что слышал Кублах, когда отвлекался от этих лиц. Но ужасом разило от них – и не поймешь, тем ли ужасом, который испытывали они, или тем, который они внушали.

– Счастливой охоты! – сказал откуда-то моторола – и перед Кублахом растворилась стена, и площадь Силенца во всем своем неизменном великолепии перед Кублахом вдруг возникла, совершенно пустая площадь, пустая пугающе, как в кошмаре, и кошмар подчеркнули сопровождающие, повторив за моторолой:

– Счастливой охоты!

Дворец, изящнейшая шкатулочка, место отдыха, наслаждения, платонической радости, закрыл свое мрачное чрево, отгородился от Кублаха искусно вылепленной стеной. Пустая площадь! И вроде солнце, и вроде небо темнеет.

– Ну, так! – сказал себе Кублах. – Нечего. Действительно, охота. Чего там.

Глава 13. Джосика идет выручать Кублаха (продолжение)

А у Дворца Наслаждений под обязательным памятником Земле стояла, нахохлившись, Джосика. Она стояла и ждала, когда выйдет Кублах. Она совершенно точно знала, что он выйдет, ведь если его не выпустят, тогда зачем, спрашивается, она здесь стоит? Закусив губу, она пристально следила за входом и щурилась, будто Кублах – мелкое насекомое, которое не так-то просто и обнаружить и которое в любую секунду может вылететь из замочной скважины или щелки в давно отключенном информационном окне.

Она ждала, наверное… она сама не знала, даже приблизительно, сколько ждала. И дождалась, и страшно удивилась, что дождалась. Чуть не вскрикнула.

Раскрылась резная, белое с золотом, дверь. Оттуда быстро вышмыгнул Кублах, такой плотненький дядечка, сбитый на совесть – маленький и тяжелый, как самородок. Он пошел направленно, не оглядываясь, он словно бы нюхал воздух, он походил на гончую из боевого стекла. Джосику не заметил, хотя и поглядел в ее сторону – не узнал. Мрачный, собранный, охотник, персональный детектив Дона. Шевельнулось – «это он за мной».

Джосика, отделившись от памятника, руки в карманы, медленно и вольно последовала за ним. Если читатель, вспомнив недавние причитания Джосики, подумал, что вот она, возникла любовь, то я, пожалуй, пожму плечами и промолчу. Я ничего про это не знаю. Может быть, конечно, и возникло что-то такое – человеческая психика вообще странная вещь. Известно только, что никакой любви Джосика не чувствовала, когда шла следом за Кублахом. Она его охраняла. Кублах бы точно расхохотался, узнай он в ту минуту, что его охраняет Джосика. Могучий муж, особо натренированный, с искусством боя, внедренным в мозг на уровне безусловных рефлексов. И молодая женщина, почти девчонка, прежде только в тире державшая спортивный лязер. Правда, с разумом Дона, с его памятью, привычками, пристрастиями и заблуждениями. С его авантюризмом и страстным желанием ни от кого не зависеть, с очень противоречивым отношением к собственной, теперь уже призрачной, власти. И логически выверенное нежелание властвовать, и эмоциональное, подспудное стремление подчинять. Дон шел за Кублахом, а не Джосика, хотя, разумеется, и не совсем Дон. Дон, ставший женщиной и, более того, принявший метаморфозу. Охотник шел за своей жертвой, а та, в свою очередь, оберегала охотника. И любовалась им, и охраняла от случайного нападения.

Глава 14. Охота Кублаха

– Дон, – сказал Валерио, тихо прикрыв за собой извивающуюся дверь. – Его нет. Он во дворце. Его взял Фальцетти. Мне сообщили. Те, кто взял его, убили тридцать или пятьдесят человек.

– Сволочи. Пятьдесят человек, – эхом повторил Дон. – Ты охрану все-таки не снимай. Фальцетти его уже выпустил.

– Откуда известно?

Дон усмехнулся.

– Оттуда.

– А, ну да.

– Ты иди. Иди, пожалуйста. У меня болит голова. Мне надо все приготовить к штурму.

– Да, – сказал Валерио и неслышно вышел.

Ладонями виски сжимал Дон в своем одиночестве, стонал тихо и страшно и беспомощно мотал головой. Как от судьбы, от Кублаха не уйти. Дьявольская выдумка – его нельзя уничтожить, не уничтожив себя. Его сиамский близнец, его хозяин, беспрекословный, биологический. Его друг, его палач…

В дверях появился Шутенер-Строк – толстый помпезный человечек, неизвестно как примкнувший к Братству. Говорили про него, что он до смерти боится «возвращения», говорили – что-то у него там очень дурное. И, глядя на его туповатый, излишне властный, излишне мужественный взгляд, на его фигуру, обшитую позументами, шнурами и знаками несуществующего различия, трудно было поверить, что это тоже Дон, да просто невозможно было поверить! Шутенер-Строк, помощник Витановы, один из деятельнейших боевиков Братства, слыл человеком загадочным, таинственным, неожиданным… бог ты мой, что в нем оставалось от Дона?

– Второй отряд прибыл, – сказал Шутенер (по двери и стенам прошла нервная дрожь – где-то вверху был проглочен очередной грузовой телелифт).

– Четвертый! – неожиданно для себя заорал Дон. – Четвертый где?! Мне четвертый самое главное, что вы мне всё про второй, знаю я, что он прибыл, мы четвертого ждем!

Шутенер-Строк с достоинством переждал бурю, а потом важно кивнул, мол, вот именно, мол, вот про это вот самое я и хотел…

– С четвертым еще неясно, а пока прибыл второй.

На самом деле с четвертым отрядом все прояснилось уже, наверное, с полчаса – он был рассеян в стычке с камрадами. Разбежались парни. Даже боя не приняли. Однако Шутенер-Строк в роли дурного вестника выступать не хотел, он предоставлял это расхлебывать Витанове.

– В общем, так, – решил Дон. – Ждем до двенадцати, потом выступаем. Для выступления составь дополнительный план. На тот случай, если четвертый не появится. У него, наверное, стычка с камрадами. Вряд ли есть смысл их ждать.

– Это здраво, – одобрил Шутенер-Строк. – Это мы сделаем.

Он напыжился и собрался выходить.

– Подожди, – остановил его Дон. – Ты еще один план составь. Если со мной что случится…

– Уже есть! – Шутенер-Строк осекся и даже рот ладонью прикрыл, когда Дон, резко обернувшись, яростно посмотрел на него. Но вдруг застыл.

«Дон! Ты слышишь меня, Дон?! У меня тут маленькая задержка. Но ты не надейся, я до тебя все равно доберусь».

«Я и не надеюсь», – подумал Дон. Кублах радостно осклабился.

«Да, послушай. Ты здесь что-то ужасное натворил, никак не пойму что. И этот твой Фальцетти, он псих какой-то! Мне придется защищать тебя от него – он хочет тебя убить».

«Я знаю», – ответил Дон. Он уловил сочувствие в мыслях Кублаха. Обыкновенное, знакомое сочувствие. Кублах, если бы мог, и от себя бы защитил тоже.

«Значит, ты уже побывал у Фальцетти в лапах? И убежал от него вдобавок. Ты ловкий боец, Кублах, не ожидал. Хотя… если бы он знал о том, что убить тебя – значит убить меня, ты бы от него так просто не ушел».

«Странно, – ответил Кублах. – Я сейчас иду по бульвару Чести. Я так понимаю, до тебя уже недалеко. Помнишь, сколько времени мы провели с тобой на Бульваре Чести?»

«Помню, – сказал Дон. – Не мешай мне пару минут, мне надо кое-что решить. Дела».

Пришли от Валерио. Сообщили, что на бульваре Чести засекли Кублаха. Спросили, что с ним делать, когда поймают. Дон ответил – уничтожать. «Черт с ним, со мной». Потом поддался на уговоры, переменил решение – упрятать и обездвижить.

Кублах терпеливо ждал, пока Дон не освободится. Он даже замедлил шаг – пусть свои распоряжения отдает. Пустые узорчатые скамьи призывно поскрипывали, переступая ножками, невероятный птичий гомон несся из сцепленных над головой крон, хотя ни одной птицы видно не было. Какой-то старичок скорбно сидел у могилы неизвестного поэта, да оборванный рыжий мальчонка с безумным взглядом кувыркался в синеватой стопарижской траве. Один глаз у памятника над могилой был выклюнут, второй – устало закрыт, левая щека нервно подергивалась. То и дело над головой просвистывали бесколески.

«Значит, на бульваре Чести? – прорезался голос Дона. – Действительно, недалеко. Все я помню. Еще лучше, чем ты. Только что же здесь странного?»

«Роли наши с тобой, Дон…»

«Так ведь роли на то и роли. Мы эту тему с тобой еще в прошлый раз до косточек обсосали. Ты иди помедленнее, Кублах. А?»

«Но это действительно странно. Здесь, на Стопариже, у меня очень сильное ощущение, что я не охотник, а ты не дичь. Не подумай чего, я иду за тобой и возьму тебя, как и в прошлый раз, но все равно… ощущение, будто мы такие же приятели, как и раньше. Мы никогда не договаривались о встрече. Мы каждый раз будто бы случайно встречались на бульваре, всегда в один и тот же час».

«Да. Тогда каждый вечер был приключением. У меня болит голова».

«А помнишь Клиффа? Где наш Клифф, ты видел его?»

«Клифф умер, еще до меня. Шел по улице и умер. Бездельником Клифф закончил. Его даже и не искал никто, моторола опознал. Голова очень болит, честно. Ты совсем близко».

«Дон», – сказал Кублах.

«Да?»

«Это правда, что мне сказал твой Фальцетти?»

«Я не знаю, что он тебе говорил…»

«Но это правда?»

«У тебя никогда так голова не болела, как у меня».

«Ты убил нашего Клиффа».

«О чем ты? Он до меня умер!»

«Ты их всех убил, правда?»

– Не-э-эт! – Дон заорал так, что в соседней комнате смолкли все разговоры и все повернули головы в его сторону.

«Нет, я никого не убивал вовсе! Теперь это стало совсем ясно! Если кто захочет, он сможет в себя вернуться, просто потом он будет немножко я, у него будут рудименты из моей памяти. Я никого не убивал, я ничего такого даже не подозревал, я не хотел никаких убийств!»

«Но убивают. Прямо на улицах».

«Это Фальцетти, параноик, маньяк!»

«И дети сумасшедшие повсюду».

«Мы их отыскиваем и лечим. Я не знал, я ничего такого и не подозревал даже, не было такой информации!»

«И все семьи разбиты. Жена стала мужчиной и не помнит своего мужа. Ей противно лечь с ним в постель, для нее это извращение. Ты изувечил всех женщин города».

«Я не знал! Это временно! Им потом не будет противно, многим уже сейчас не противно!»

«Массовая проституция, Дон. Дикий разврат и дикое пуританство. Женский террор. Старики проклинают тебя за свою старость, слабые и больные не могут простить тебе своих слабостей и болезней».

«Ты ничего не понимаешь. Здесь все сложнее».

«И страшнее. Не так?»

«Да, – глухо сказал Дон и поморщился. – Да. Знаю я все. Знаю. И о бандитизме, и об убийствах бессмысленных, и о том, как жгут музеи и стеклотеки».

«А Фальцетти? Дон! Ведь Фальцетти».

«Скорей не он, а его камрады».

«Камрады?»

«Банда его, вот что ужасно. Они устраивают террор. Массовые убийства, массовые издевательства. Я долго не мог поверить, что это я. Они говорят, что наводят порядок, а на самом деле хотят одного – наводить ужас. А порядок – это вторично. И ты меня не суди, Кублах, хоть ты меня не вини. Хватит с тебя и того, что ты меня поймаешь и водворишь. В самый неподходящий момент».

Кублах был уже близко, однако разговор заканчивать не хотелось.

Он присел в парковое кресло под каким-то очень пахучим деревом, и дерево тотчас склонилось над ним, наполовину спрятав под своей кроной, протянув к нему бесформенные ярко-рыжие плоды и твердые блестящие листья. Вздохнув, кресло подстроилось под тело Кублаха.

– Массаж? Нарко?

– Нет.

Почти никого вокруг не было. «Пустой город, – подумал Кублах, – совершенно пустой, я никогда не видел его таким. Город гальванизированных трупов, так, кажется?»

Дон между тем все бубнил и не мог остановиться:

«Они все винят меня, они – будто не я, и я даже не о пучерах говорю, я про тех, кто остался мной, имеет память мою, мысли, стремления, хотя таких все меньше и меньше… Они, если даже и не говорят, все равно меня обвиняют. Да я и впрямь не здорово поступил».

«Но зачем? Объясни, зачем? Ты – да! Ты преступник, преступник по рождению, всегда им был, и, поверь, я сейчас не вкладываю в это слово отрицательный смысл. Мы хоть и приятели были, но слишком разные, противоположные даже. Любое ограничение твоей свободы вызывало у тебя ярость».

«Свобода – это единственная собственность, данная человеку от рождения. Его единственный товар, которым только он имеет право распоряжаться. Я готов отдать свободу за что-то, даже за просто так, но никто не имеет права без моего согласия отнимать ее у меня».

«Да. Ты говорил. Мы с тобой этот пункт обсуждали. Раз сто пятьдесят. Но я-то не такой! У меня все наоборот. Я сам, собственным разумом, лишал себя даже той доли самостоятельности, которая за мной признавалась. Мне она не нужна…»

«Ничего не наоборот. Это одно и то же».

«И все-таки здесь разница кардинальная! При всем том ты, преступник, никогда намеренно не причинял людям зла, ты и мысли такой не допускал – убить человека, лишить его личности. Ты считал, что все свои преступления совершаешь ради людей, все уши мне прожужжал…»

«Да! Да! Да!»

«Ради людей, ради их ложно понимаемого счастья! Здесь мы с тобой никогда не сойдемся!»

«Здесь мы точно не сойдемся с тобой, да».

«Зачем же ты весь этот ужас устроил? Что тебе понадобилось в Стопариже, что гнало тебя к Фальцетти, к этому придурку, к этому городскому сумасшедшему?»

«Ты, может быть, забыл, что он мой учитель».

«Он сумасшедший».

«Я сейчас все объясню. Дай минуту. Не иди быстро, ты уже совсем близко, я не успею, мне обязательно нужно успеть к часу. В час начнется».

«Что начнется?»

«Так, кое-что. Потом можешь забирать, я не буду сопротивляться».

«Да уж, не советую».

Крича и угрожающе размахивая руками, промчались мимо какие-то люди. Тот, что бежал впереди, с окровавленным лицом и в разорванной вервиетке, на бегу все время оглядывался. Бегущие свернули с аллеи и скрылись за поворотом. Топот мгновенно стих, будто все они остановились разом, тайно поджидая кого-то. Вообще – наступила полная тишина.

Кресло крякнуло и заерзало, будто захотело выпихнуть Кублаха. «Вполне возможно, – подумал он, – моторола контролирует здесь все, в том числе и парковую мебель. Может быть, он таким образом предупреждает меня об опасности?»

«Ты не слушаешь меня, слушай! – горячечно взывал Дон. – Что ты мне про какое-то кресло, я тебе важное говорю. Ты спросил – слушай».

«Да, – подумал Кублах, – такие речи хорошо вести со своим преступником после того, как он пойман. В относительном уюте вегикла, когда он спеленут твоей волей по рукам и ногам и ты – исключительно из любопытства – даешь волю его языку. И болтаешь с ним напролет все эти часы, и философствуешь, и, главное, даешь ему понять, кто в доме хозяин. Тогда можно. Но только после, а не до. До – глупо».

«Я слушаю».

За углом, где скрылась погоня, раздались истошные вопли.

«Всю жизнь, Кублах. Всю свою жизнь, с самого детства, с тех пор как отец стал инвалидом, из-за того, что…»

«Сейчас моторолы не делают таких ошибок. Но ты пойми – даже и тогда его решение не было, строго говоря…»

«Слушай! – взорвался Дон. – С тех самых пор я пошел войной на эту самую вашу машинную религию! Никто не имел права покушаться на папино здоровье!»

«Все это я слышал тысячу раз, и не только от тебя», – хотел сказать Кублах, но промолчал.

«Я не желаю, чтобы кто-то за меня решал, как мне жить, чем заниматься, каким пальцем ковыряться в носу! Мне не надо чужих подстраховок, я обойдусь тем, что буду надеяться на себя! Ты и тебе подобные молитесь на своих моторол: ах, реши за меня то, ах, присоветуй мне это, ах, как здорово, что ты всеми нами управляешь, как разумно ты устроил наш мир, да как бы мы без тебя, бедные недоумки, обходились. А им чего – их просят, они управляют».

«Но ведь это правильно! – не выдержал Кублах, ввязавшись тем самым в уже тысячу раз проговоренный спор. – Ты не можешь назвать ни одной ошибки моторолы…»

«А даже если бы и так – это не значит, что их нет. Вы же не контролируете моторол!»

«Просто потому, что это невозможно теоретически. Человек не может разобраться в многофакторной логике».

«Вот я и говорю! Да ладно, скучно с тобой спорить – заранее известен каждый твой аргумент. Я не про то. Я всегда боролся с этой вашей машинной религией. Ваш моторольный рай обречен. И вы были бы обречены вместе с ним, если бы не мизерная надежда на таких людей, как я. С этим самым, как его, геростратическим комплексом. Нас мало, мы все наперечет, вон, даже персональных детективов к нам приставляют, честь-то какая!»

«Как же не приставлять! Вон ты здесь сколько наворотил, спаситель хренов!»

«И меня вы точно – приперли к стенке. Что ж, сам виноват. Я убежал и только потом понял, что идти мне некуда, можно только к тебе навстречу, но это неинтересно. Я решил рвануть на Стопариж, я сначала даже и не вспоминал про Фальцетти, я просто хотел побыть здесь, честное слово. Фальцетти – это уже потом. Безысходность – тяжкая штука. Он давно, еще три года назад, соблазнял меня своими платоновскими пространствами. Сам-то он своими мозгами город опылять боялся, знал, в каком сумасшедшем мире окажется. А у меня была заинтересованность. Когда таких, как я, целый город, можно настоящую борьбу начинать. Если бы у нас получилось, мы бы камня на камне не оставили от вашего интеллекторного парадиза, будьте уверены. Мы бы такое тут раскрутили!»

«Но для того, чтобы заполучить целый город, тебе пришлось убить целый город!»

И на этом Дон дискуссию прекратил. Он замолчал. Дважды вызывал его Кублах и дважды не смог дождаться ответа. Тогда он встал, неожиданно обнаружив, что парк за небольшое время изрядно преобразился – зазеленел, забил фонтанами, птицами оголтело защебетал, залился солнцем и наполнился теплым стопарижским ветром. Парк настолько ожил, что даже люди появились вдали.

Сзади что-то резиново пискнуло. Кублах оглянулся на кресло – то испуганно съежилось; посмотрел на лаковую траву – травинки завернулись в тугие спирали; тогда он сжал челюсти, заплющил веки и заорал во весь голос:

– Жди меня, Дон, жди и слабей заранее. Я иду к тебе, и ничто меня больше не остановит!

Он пошел быстрым шагом, чувствуя себя не столько охотником, сколько зверем, жажда добычи соединялась в нем с яростью; он поймал себя на мысли, что транспортировать своего преступника в Четвертый Пэн, а теперь, после всего, пожалуй, и в Главное Управление Космопола, он не собирается – нет! Он чувствовал непреодолимое желание растерзать Дона, ему казалось, что Дон обманул его, что он как будто ударил исподтишка по самому незащищенному месту. Ярость была настолько сильна, что Кублах принудил себя остановиться и переждать ее приступ. Не ярость даже – самое искреннее возмущение!

– Вот подонок!

Он тяжело дышал, лицо было красно, кулаки сжимались и разжимались, глаза вытаращены и злы.

Мимо один за другим проходили люди. Все они провожали его взглядами, но провожали неодинаково: одни смотрели с усмешкой, другие зло, третьи – так, словно пытались вспомнить, где и когда они видели этого человека, растерянно застывшего на тропинке.

И все они были Доны. И всех их надо было ловить.

«Кстати, – раздался вдруг в голове спокойный, чуть сдавленный голос Дона, – как тебе удалось убежать от Фальцетти? Насколько я понял, тебя заставили его посетить?»

Кублах машинально кивнул. Ярость уходила.

«А ты не говорил ему про связь между нами?»

«Нет. Но разве это секрет?»

«Нет конечно. Только из разговоров с Фальцетти я уразумел, что он об этой связи ничего не знает. Он очень удивлялся, как это персональные детективы с такой легкостью подчиняют себе своих преступников? И почему они так легко их находят? Он грешил на какой-то мистический магнетизм. Я не разуверял».

«Но не мог же он не знать! Это общеизвестно!»

«Ты даже не представляешь себе, каким анахоретом прожил Фальцетти последние шестьдесят лет и сколько общеизвестного он не знает! Оставаясь при том самым информированным человеком города. Так, значит, он тебя отпустил?»

«Да. Я немного удивился. Я ждал смерти или изоляции, а он отпустил меня на все четыре стороны».

«Ты говорил, кто ты?»

«Он знал. Думаю, он с самого начала знал, как только я сюда прибыл. Он, похоже, тогда убийц на меня напустил, чего я вообще не понимаю. Гауф…»

«Ах, ну да. Ну да. Конечно. Понятно. Теперь, Йохо, дорогой! Пожалуйста, попробуй незаметненько оглядеться. Я думаю, он пустил за тобой своих камрадов».

«Кого?»

«Людей своих. Убийц, одним словом. Он, как и ты, охотится на меня. Только с другими целями. Убить тебя – то же самое, что убить меня. Возможно, он знает об этом».

Боже мой. Так просто. Он обязательно должен был об этом подумать. Взять и просто так его отпустить.

Кублах медленно огляделся.

Глава 15. Покушение на Кублаха

– Дурак, ох, дурак! – сказал Кублах. – Профессионал, черт бы меня подрал!

Вот они, ну вот же они, почти на виду стояли, только слепой мог тех трех парней не заметить. Кублах вспомнил, как зацепил их пару раз боковым взглядом, они очень неестественно двигались; вспомнил, что на миг насторожился тогда, но слишком занят был он в то время Доном, чтобы замечать кого-то еще. Он уставился на парней долгим, тяжелым взглядом (он ничего на самом деле не значит, такой взгляд, но люди почему-то пугаются, когда персональный детектив на них вот так смотрит), погипнотизировал малость и пошел им навстречу.

Уже начинало темнеть, и ветер усилился. Парни, довольно одинаковые на вид – Дон почему-то назвал их камрадами, – стояли, закутавшись собственными тенями. Казались они неживыми.

– Он нас засек. Идет к нам, – сказал в пространство один из них, и словно бы из пространства вместе с легким тревожным ветром пришел каркающий ответ:

– Продержитесь пару минут. Мы в пути.

– Он один, нас трое, – сказал другой камрад. – Персональные детективы из того же дерьма скроены, что и мы. Сейчас мы его уделаем.

Остальные в унисон кивнули, и Кублах этот синхронный кивок воспринял как издевательское приветствие. Одной из его слабостей было то, что временами он мгновенно вскипал.

На беду Кублаха, ему попались профессионалы с теми же рефлексами в крови, что и у него. Единственным его преимуществом оставался интеллект. Ребята, что и говорить, были простые, несмотря на доновские характеры. Правда, интеллектом как преимуществом Кублах воспользовался бессознательно, почти случайно.

– Что такое, парни? – спросил он, подойдя на грань безопасного расстояния, и протянул руку в сторону, куда-то к небу, заставив всех троих на какое-то мгновение задержаться с действиями. И в это мгновение боевая машина «Кублах» включила форсаж.

Клубок тел. Быстрые, глазом почти неуловимые, перемещения. Мельканье рук, ног, барабанная дробь ударов, чей-то предсмертный стон – все заняло от силы три-четыре секунды. Клубок распался, Кублах с растопыренными по-крабьи руками отскочил назад. В схватке он выронил оружие, так же, как и остальные ее участники. Одинаковые рефлексы, одинаковая первая задача – с самого начала выбей оружие из рук противника. Один камрад с неестественно вывернутой шеей, с искаженным застывшим лицом уже лежал на траве, остальные, сумев избежать смертельных ударов, стояли справа и слева от трупа, пытаясь боковым зрением нащупать оружие. Взгляды из-под бровей, кровавые потеки, полураскрытые рты.

Это был пат. Справившись с одним, но не выключив остальных, Кублах потерял свое единственное преимущество, ему уже некогда было думать, два боевика стерегли не то что каждое его движение – каждую мысль. «Они меня обложили, они боятся меня, но ждут подмоги, так что живым мне отсюда не выйти. Мне их вымотать надо, протянуть время, но его, похоже, не так уж много».

Камрады тоже тянули время. Медленно-медленно, словно к взрывчатке, они приближались к Кублаху, в их действиях не было ни единой ошибки. Им даже оружие не нужно было сейчас.

Послышался тонкий вой, стал усиливаться. «Подмога!» – подумали камрады, а Кублах озлился. Он понял, что у него уже нет ни секунды времени. Или сейчас, или никогда. Но сейчас тоже было самоубийством.

Вдруг – два хлопка, один за другим. Два тихих хлопка – и камрады уже в падении, с наполовину перерезанными телами.

– Сюда! Быстро!

Кублах обернулся на голос и увидел Джосику. Сначала он ее не узнал. Просто женщина, лихая такая баба в мужской одежде, с двумя боевыми скварками в руках, прям боевик, стоит, загородив собой переулок. Уже потом, когда она нетерпеливо махнула ему рукой и сказала громко: «Сюда!» – он понял. Не узнал, а именно понял, кто это перед ним. Трезвая Джосика была полной противоположностью Джосике пьяной. И фигура, и стать, и посадка головы, и особенно голос, очень женский, подчеркнуто женский, при мужском-то наряде. Показалось Кублаху – королева звала его. Истинная царица. Он и побежал на ее зов не для спасения жизни – это во вторую очередь, – а потому, что позвала королева. Вот такое с ним случилось странное ощущение.

– Быстрей же ты! – Она встревоженно посмотрела на небо. По небу со стороны Виргианских бань плыли широченные боевые берсеркеры, модель сто одиннадцать. Четыре в ряд.

Сунула под мышку один из скварков, Кублаха дернула за руку в нетерпении, утащила под арку. Из окон на них таращились.

Глава 16. В доме Фальцетти

А теперь они сидели друг против друга в большой гостиной дома Фальцетти, и теперь Кублах понимал уже все. И не знал, как себя вести в такой ситуации, уж очень она ему казалась дикой и невероятной. Он молча смотрел на Джосику, а та одеревенело притулилась к столу, будто бы ничего не произошло, будто бы не сидел перед нею Кублах, вся ушла в то, что теперь называется музыкой для одного уха, хотя уши-то у нее как раз были закрыты оба – это просто так называется; там, конечно, оба уха задействованы полностью, там и стереофония, и психофония, и звукосвет, и «молоточки по черепу», и даже, если захочется, можно включить звук самомузыки, у которой нет автора, кроме моторолы в качестве конструктора и слушателя (слушать-то ее не надо, надо только при ней присутствовать, слушать, что ж, слушать – все равно не услышишь), в качестве композитора и исполнителя, так, чтобы в самый тик эта музыка попадала, хоть и не слышно ее бывает, но в самое настроение.

Глаза у Джосики были полуприкрыты, она куда-то смотрела и даже зрачками двигала, но это ничего не значило, потому что она видела только свою одноухую музыку, вся была в ней – или только показывала, что она вся в ней, бог ее знает, что она там себе думала под своей музыкальной шапочкой. Скажем, просто сидела, и все, и ни до кого никаких дел. От нее пахло чем-то несвежим и определенно неженским, запущенная она была вся.

А Кублах молча смотрел на Джосику, чувствуя себя полным дураком. Он не знал, что сказать. Он сидел прямо, вытаращив глаза, казался себе старым и слежавшимся. Время от времени он покряхтывал, глубокомысленно мдакал, постукивал по столу пальцами, этак нетерпеливо, в том смысле, что, мол, теряю я здесь с вами свое драгоценное время, но неприлично же уйти просто так, не крякнув, не кашлянув, никаким другим естественным образом не обнаружив свое присутствие, прежде чем сменить его на отсутствие.

Это было зрелище – старый баран Кублах и молодая, насквозь пропитая Джосика напротив (оба, вспомним, почти одного возраста), которая когда-то была Дону жена, но теперь не жена Дону, а сама Дон, самый что ни на есть Дон, самый охраняемый из всех Дон, самый драгоценный на всей планете и самый заброшенный, самый одинокий, если, конечно, не считать умирающих сейчас в одиночестве старух-донов, стариков-донов и бродящих безо всякого к себе внимания сумасшедших детей, которым донами не позволил стать пубертатный возраст.

– Что же вы мне сразу-то не сказали, что… ну, вот про эту вот про ситуацию вот про всю?

Джосика услышала, виновато улыбнулась, у нее это очень хорошо вышло.

– Я пыталась. Не получилось.

– Теперь-то хоть, как все произошло? А?

– Что Дон вам сказал?

– Ничего мне Дон не сказал. Дон с ума сошел. Он обычную чушь нес. Или отмалчивался. Ну, это понятно. Он меня боится.

– Вас? – Джосика оскорбительно показала всем своим видом, что готова расхохотаться, но слишком она для того высокоинтеллигентная и высокопоставленная дама, чтобы позволить себе такое хамское выражение чувств.

Они сидят друг напротив друга в большой комнате с окном, настоящим окном, выходящим на улицу, сидят и друг на друга не смотрят. Молчание, которое тянется уже бог знает сколько времени, лишь изредка прерывается неопределенным мычанием Кублаха типа: «М-да, вон оно как у вас, просто чудом спасся, спасибо, конечно, вам», – на что Джосика всякий раз с большой готовностью кивает и пытается сказать что-то вежливое, но не ладится у них разговор. Кублах барабанит пальцами по столешнице, Джосика с большим любопытством эти пальцы рассматривает. Ей очень хочется выпить.

– М-да, вот так вот, – говорит Кублах.

– Ага, – кивает Джосика. – Вы себе и не представляете.

Он хмыкает.

– Лихо, а? Вы мне сегодня дважды жизнь спасаете. Мне еще никто жизнь не спасал. И надо же, чтобы именно вы. Да еще дважды.

– Да бросьте вы! На моем месте так поступил бы каждый! – криво улыбаясь, цитирует кого-то Джосика, но потом спохватывается. – Убейте меня, если не так.

– Да нет, конечно, не так, – начинает протестовать Кублах, но потом тоже спохватывается. – Это вы имеете в виду…

– Ага, – кивает Джосика. – Именно это я имею в виду.

Причем, заметьте, каждый из них имеет в виду свое.

Напряжение потихоньку рассасывается.

– Поесть бы, – говорит Кублах. – Я еще на этой планете вообще не ел.

– Я уже заказала. Только у меня кухня барахлит что-то, очень все у нее медленно в последнее время. С моторолой-то мы не связываемся. Понимаете?

– Понимаю, – врет Кублах. Его снова тянет барабанить пальцами по столу, но он сдерживается. – Вот вы меня извините, я что уточнить хотел…

– Пожалуйста-пожалуйста!

– В каком, извините, статусе я вас должен воспринимать? Как Джосику, как Дона или как кого-то еще? Я всяких этих ваших тонкостей еще не успел постигнуть.

Джосика смущенно улыбается. Ей уже просто до чертиков хочется приложиться.

– А я уже и сама не знаю. Сначала я была Доном, потом стала Джосикой, потом… ну, не знаю. Я не Джосика. От нее у меня только имя, тело, кое-какие рефлексы и, конечно, воспоминания. От Дона? Многое от Дона, но, сами поймите, я ведь женщина, какой из меня Дон? И мозги не те, и все не то. Я многое стала забывать из того, что он знает, многое мне просто неприятно… ну, не потому неприятно, что оно нехорошо или, например, незаконно, а просто потому, что оно не мое, я так не могу, мне так не нравится, я бы так не сделала никогда. Так что я просто женщина, похожая на Джосику, очень многое знающая про Дона, ну, и, конечно, кое-что разделяю из его взглядов… не совсем же все-таки… но все равно я не Джосика и не Дон, я просто такая особая женщина, такой вот у меня, как вы говорите, статус.

– Тогда я не совсем понимаю, – настойчиво интересуется Кублах, – что это вы так меня спасти старались? Спасибо, конечно, по гроб, извините, жизни и так далее, но вам-то что за корысть? Особенно если вы третья, совсем никакого ко мне отношения не имеющая…

Джосика вдруг теряет интерес к разговору.

– Думайте что хотите. Не знаю я. Я ведь очень хорошо вас помню. Как никто другой. Здесь к вам у каждого особое отношение.

Кублах в доверительном порыве подается к Джосике.

– Вы знаете, мне почему-то все время хочется говорить с вами как с Доном.

Джосика недовольно пожимает плечами.

– Пожалуйста. В каком-то смысле я и есть Дон. Но вам бы в этом смысле кого-нибудь другого лучше найти. Я же говорю – я женщина, а это вы даже не можете себе представить, как кардинально.

Глава 17. Штурм

– Я тебя прошу, Дон, оставь, пожалуйста, затею со штурмом, – уже знакомым баритоном сказал моторола. – Она слишком опасна.

Дон, так неожиданно оставленный Кублахом в покое и окрыленный возникшей отсрочкой, был этим голосом застигнут врасплох. Облегчение, которое он испытал, когда охота на него закончилась на совсем уже безнадежной стадии, быстро перешло в предчувствие удачи, а предчувствие не замедлило превратиться в радостную уверенность. Ему стало мешать собственное одиночество, он уже поднял руку, желая объявить всеобщую готовность к нападению (до него и так и так оставалось всего двадцать минут, никакой особой необходимости в дополнительном объявлении не было, но уж очень захотелось – взять и объявить, что-нибудь этакое генеральско-историческое при этом произнести), и тут вдруг голос – непонятно откуда.

Дон был уверен, что коттедж целиком и полностью защищен от датчиков моторолы, – и тут вдруг такое. Он осторожно огляделся.

– Не ищи, – сказал моторола. – Ты ищешь запрятанный терминал – его нет, ты хорошо защитился. Я просто вычислил твои мысли и твои действия. Говорю не я, говорит… как бы это тебе объяснить… это что-то вроде вибрации стен. Довольно сложная цепочка. Кстати, у Фальцетти есть похожее изобретение.

– Ну и что? Что ты от меня хочешь?

– Я ведь сказал уже, – баритон звучал спокойно и даже благожелательно. – Оставь затею со штурмом. Она опасна.

– Ты бы так камрадам говорил, когда они людей сотнями убивали.

– Я говорил. Они меня не послушались. По Конституции, у меня всего лишь консультационные функции.

Дон издевательски захохотал. Получилось очень мрачно.

– Вот и я не послушаюсь. Ты мне не командир. У тебя всего-то консультационные функции.

– Террор камрадов, – наставительно сказал моторола, – не превышал порога опасности для города, такие вопросы решаются консультациями, переговорами и активизацией сил безопасности города. Твой штурм превышает этот порог. Я не могу его допустить.

– Это ложь! – закричал Дон. – Ты просто работаешь на Фальцетти!

Моторола вроде бы оскорбился, выразив оскорбление двухсекундным промедлением.

– Я не работаю на Фальцетти, – кротко возразил он затем. – Я работаю на город. И я не лгу. Я не лгу вообще.

– И это ложь! И это ложь тоже!

Нервен был Дон, сам понимал, что нельзя так, но последние дни, особенно последние часы, его доконали. Он уже не мог сдерживаться. Он ненавидел моторолу. Он ненавидел всех моторол вообще.

– Это не ложь.

Дон глянул на часы и сузил глаза.

– Так. Ты все сказал?

– Все, – ласково ответил моторола.

– Я приму к сведению. А сейчас прости, мне некогда. Прошу тебя отключиться.

Пренебрегать такими просьбами моторола не имел права. Он даже не имел права отвечать на них устным согласием – просто должен был молча отключиться, и все. Тем не менее он сказал:

– Но я тебя предупредил.

– Все! – страшно заорал Дон. – Некогда! Внимание, время!

Он поднял руку ладонью к двери. Штурм начался.

Собственно, штурм начался чуть раньше, когда высланный на помощь Кублаху (Дон не мог допустить его убийства) отряд кузенов под командой Шутенер-Строка столкнулся с камрадами, которые того же самого Кублаха намеревались уничтожить на месте или предварительно захватить для последующего уничтожения, да вот не нашли почему-то. В ходе краткой стычки уничтожив камрадов, отряд запросил разрешения идти к магистрату, поскольку находился поблизости от него, и, получив разрешение, отправился занимать позицию.

В остальном штурм развивался по плану. Он был незатейлив и сводился к одновременному появлению отрядов Братства вокруг Дворца и выкуриванию всех его обитателей с последующими их арестами или – в случае сопротивления – ликвидацией. Предварительно предстояло вооружиться.

Вообще, в достаточном количестве запастись достаточно грозным оружием на П‐100 было не так-то просто. Кроме легких скварков, никаким боевым снаряжением город не располагал – моторола свято соблюдал ареальную конвенцию о дисплезурации. Однако Дон давно, еще до побега с Четвертого Пэна, просто на всякий случай эту проблему обсосал, и теперь оставалось привести в действие скрупулезно детализированный план.

Оружием стало оборудование, которым напичканы все типовые подземные склады и производства. За полтора часа до начала штурма специально созданные отряды начали снимать со стен фармофабрики дальнобойные стерилизаторы; на мясоплантациях спешно отвинчивались со стендов оптические системы резаков, которые тут же монтировались с замораживателями; аварийные службы города обеспечили Братство мощными гравиметами, выбрасывающими из поля действия луча все, имеющее массу больше нейтрино; пошли в ход даже канализационные отвердители и диспергаторы, хотя позже Дон решил, что это уже лишнее – громоздко, неэффективно, неэстетично, для устрашения разве. Главной же изюминкой боевого арсенала кузенов стало юношеское изобретение самого Дона, когда-то влюбленного во все, что делал Фальцетти, – собранные с разных мест по детальке СВЧ-сумасводители. Один такой он успел опробовать раньше, еще до Пэна-Четыре, – итог превзошел ожидания. Единственными недовольными оказались кузены, занятые на их сборке. Они кляли свое бывшее изобретение на чем свет стоит – повальный монтаж сумасводителей оказался делом очень долгим, хлопотным и беспокойным.

Одновременно к складам подгонялся транспорт – часть была реквизирована на верхнем этаже автополитена (они предназначались в основном для доставки людей), часть снята с магистралей производственного горизонта – эти машины были неказисты на вид, но заманчиво пахли всяческой снедью.

Действовали в спешке, почти в беспорядке, но сделали все поразительно четко. В два пятнадцать, за четверть часа до начала штурма, последний сумасводитель был смонтирован и погружен на транспорт для перевозки тяжелых индустриальных роботов. Дон даже присвистнул от удивления, узнав, что этот этап прошел так гладко.

В два тридцать Дон, как уже было сказано, поднял руку ладонью к двери, и по отрядам был распространен новый сигнал – к маршу.

Взревели тягачи, бесшумно приподнялись и тронулись с мест удобные вагоны-бесколески, заполненные кузенами, которые в полутьме подземных горизонтов казались одинаковыми. Дон вместе с Валерио и Витановой втиснулся в микроэкипаж, подогнанный прямо к подземной двери коттеджа. Они воодушевленно смотрели перед собой и молчали. Им не о чем было говорить. И незачем. У них начался новый, скорей всего, самый последний кси-шок.

Правда, назвать это ощущение кси-шоком было бы теперь неправильно. Никакого шока, то есть взрывного перехода в необычное состояние, не было; почти не чувствовалось даже наслаждения единства, которого все доны так наркоманически вожделели; просто постепенно возникло такое обычное, такое естественное единство личностей.

Мысли всех кузенов текли в единстве, каждый думал одно и то же, каждый осознавал свою, такую прекрасную, полную одинаковость, полную связанность с остальными. «Как это, оказывается, приятно, – подумал Дон, – растворить свою мысль во множестве таких же других!» Сейчас он не чувствовал себя главным действующим лицом, но и подчиненным он не был тоже – безупречное, в обычной жизни никогда не достижимое сочетание.

Четыре тысячи триста сорок пять человек. Войско. Братство. То, о чем мечталось, то, что, кажется, и сбылось.

Он потерял представление о том, где находится. Он был одновременно и на нижнем – «Жарком» – горизонте, и на многочисленных лентах автополитена, на предельной скорости он мчался к центру города и с юга, и с севера, и с востока. Плечами он соприкасался со своими товарищами, он был сразу всеми: и хилыми, и мощными, и юношами, и семидесятилетними матерыми усачами. Он трясся, присев на металлическую лапу резака, укрывал от ветра плоские окуляры фокусных систем замораживателя, полулежал в уютных креслах дамских вагон-салонов, по ошибке умыкнутых вместе с вагонами среднего класса; он искоса поглядывал во все окна, на все пейзажи, и все пейзажи сливались в один, до сокровенности многомерный; в волнении он скупо улыбался тысячами ртов и сжимал тысячи челюстей в ожидании предстоящей схватки.

А потом вдруг четырьмя тысячами глоток издал одновременный неожиданный стон.

Весь транспорт разом остановился на перекрестках, пережидая нескончаемый поток машин, закрывших путь.

Тысячами глоток он закричал:

– Что там?!

Но никто не ответил, потому что ответа никто не знал. Просто транспорт разом встал. И тогда по всем подземным лентам Парижа‐100 раздался голос:

– Прости, Дон, но этого разрешить я не могу. Твое оружие слишком опасно. Если ты хочешь что-нибудь делать, делай, но оружие оставь. Скажи своим людям, чтобы оставили все, вплоть до скварков.

Моторола, как ему и положено, заведовал всеми транспортными линиями города. Он обеспечивал безопасность движения, хотя обычно ограничивал свое вмешательство только советами, автопилотной доставкой (с молчаливого согласия пассажира) и насильственными краткосекундными остановками в тех случаях, когда никаким другим путем нельзя было исключить риск столкновения. Никогда еще он не вмешивался в дела человеческие так грубо и наотрез, никогда так явно не противодействовал намерениям людей.

Кси-шока как не бывало. Каждому кузену остался только он сам. Грубо выброшенный в себя самого. В свой, как выясняется, довольно серенький мир.

– Ты в своем уме?! – крикнул Дон мотороле, давно, кстати, зная ответ. Валерио ничего не сказал, а Витанова с досадой рыкнул.

– Я в своих умах, если уж говорить корректно, – уточнил моторола. – У меня есть право в исключительных ситуациях…

Дон мог поставить последний интеллектор на то, что никакого такого права в исключительных ситуациях у моторолы не имеется. Что имеется некий скользкий параграф, вокруг которого, если на то у юриспруденции возникнет желание, можно учинить тяжбу тысячелетия этак на три.

– Что будем делать? – спросил Валерио.

Дон молчал. Перед ними одна за другой, словно обезумевшие, мчались типовые горизонтные бесколески. Были они совершенно одинаковы – крытый кузов, небольшой салон, хищный оскал, окна у всех высветлены, как это положено для свободного от пассажиров транспорта, и Дону показалось, что это одни и те же машины, безостановочно мчащиеся по кругу, чтобы перегородить им дорогу. Скорей всего, так оно и было.

– Выходить надо. Пешком добираться. Так он нас не пропустит, – заявил Ромео.

– Дон! Авария! – раздалось в салоне.

– Что? Где?

– Четырнадцатый сквадрон, второй горизонт, куб пять, лента сто восемь, – отчеканил кто-то. – Наши ребята попробовали расчистить дорогу этой твоей пукалкой гравитационной, так моторола аварию им устроил. Они прямо в лоб! Прямо в лоб ему!

– Выходите! – приказал Дон. – Все выходите! Будем добираться пешком. И скварки оставьте. Со скварками тоже пускать не будут. Выходите все! Быстро!

Он поморщился и, как от сильной боли, помотал головой. «Мятеж, – подумал он, – и тот проходит с благословения и под управлением моторолы. Я не удивлюсь, – сказал себе Дон, – если в конце концов окажется, что всю эту историю с моим побегом, Фальцетти, Инсталляцией он же сам от начала до конца и придумал. Да нет! Ну как? Невозможно, ерунда, абракадабра, оборот речи!»

– Пешком! – приказал он. – Лери, проверь, чтобы все без оружия и пешком.

Тот согласно кивнул.

– Ромео, пойдешь со мной.

Еще кивок.

Они выбрались из машины.

– Вы тоже скварки свои оставьте, – напомнил моторола.

– А, да, черт!

Они молча выбросили скварки. Грохот от их падения перешел в слитный грохот шагов. До Дворца Зеленых наслаждений оставалось, в сущности, совсем немного, полчаса ходу.

Дон вдруг остановился.

– Отряд Шутенера! – крикнул он. – Они же попадут туда раньше нас. Лери, свяжись с ними насчет оружия.

– Не надо ни с кем связываться, – сказал моторола. – Они уже там.

Дон зажал уши.

– Ты обезоружил их? – спросил Валерио.

– Мне очень жаль. Они не согласились отдать оружие. Я не могу допустить вооруженного столкновения в самом центре города, рядом с магистратом. Сегодня там не будет никакого оружия.

Ничего на это не сказал Дон. И никто не сказал ни слова.

С юга, севера и востока шли безоружные люди ко Дворцу наслаждений, все четыре тысячи триста одиннадцать человек; все они отличались друг от друга и одеждой, и обликом, и повадкой – кси-шок тоже более не объединял их. И все-таки в тот миг думали они почти одинаково, и каждый из них чувствовал себя почти Доном. Настолько малым было это «почти», что то и дело между некоторыми из них возникало слабое подобие кси-единства. Это даже мешало: тот, кто уходил мыслями от остальных, чувствовал смутное беспокойство и тосковал по единению, непроизвольно искал связи, оглядывался кругом, но чем больше он к связи стремился, тем дальше от нее уходил, тем больше отвлекался от предстоящей схватки.

Из жерла автополитена вели на площадь Силенца перед Наслаждениями извилистые движущиеся тропинки с очень малым уклоном вверх, которые испокон называли лестницами. Вот уже несколько месяцев они были неподвижны – никто особенно и не интересовался, по какой причине. Никому это не мешало – Дон с детства всегда по ним взбегал. Но когда кузены подошли к лестницам, те вдруг двинулись.

Кузены восприняли это как угрозу и остановились перед ними, не зная, что делать дальше. Дон, держа мемо у рта, вышел вперед и, перед тем как ступить на движущуюся поверхность, тихо скомандовал:

– Пошли дальше.

Однако первым на лестницу ступил не он, а какой-то высокий молодой парень с длинной небритой челюстью, злющим взглядом и голым торсом, разрисованным под черную парадную майку. Он стоял у соседней лестницы и видел Дона прекрасно, но ждать не стал, субординацию не соблюл. И хотя не было в Братстве жесткой субординации, Дона это неприятно кольнуло. Что-то вроде испуга. Он посмотрел на хама, стараясь его запомнить, и решил скомпенсировать неловкую ситуацию, еще раз подав клич.

– Поехали! – произнес он скрижальную фразу, а все и так уже «ехали».

Солидно, как пассажиры, они выбрались на свежий воздух. Воздух почему-то отдавал тухлятинкой, многие непроизвольно потянули носами.

Ничего в них не было воинственного, когда они сгрудились у арки автополитена, поджидая остальных членов Братства. Делали вид, что ничего не происходит, переговаривались, поглядывали искоса через площадь, туда, где под роскошными полуколоннами Дворца Наслаждений стояли наготове ряды камрадов – таких же, как и они, безоружных.

Наконец, все собрались.

– Ну что, вперед, – сказал Дон, и они пошли через площадь.

Все шло как-то не так, даже если забыть о позорном разоружении. Как-то совсем не так.

Дон отогнал от себя мрачные мысли – в конце концов, перед ним, через площадь, был ясный враг, которого следовало уничтожить. Не время было думать о том, что это «промежуточный» враг, что это только преграда между ним и тем, которого на самом деле следует уничтожить, сейчас он сосредоточился только на нем как на самой главной задаче жизни. «Что с того, – говорил он себе, – что каждый из тех, кто сейчас подпирает плечами Зеленые Наслаждения, – всего лишь я сам. Ну, пусть не совсем я, пусть иногда совсем даже не я, но все-таки обязательно хоть немножечко я, потому что я не верю в полные трансформации и полные „возвращения“. Ничего с того. Это даже удобнее, потому что я, то есть мы, хорошо знаем врага, как самих себя, знаем врага, с которым сейчас предстоит сражаться».

Камрады что-то кричали и били металлом по металлу.

Налетевший ветер поднял шерсть на куртке, которой Дон в честь события заменил привычную вервиетку. Кто-то сказал:

– Ого, ветер.

Дон обернулся на Братство, сгрудившееся под аркой, – показалось ему, что это толпа пережидающих дождь. В конце концов, четыре тысячи на большой площади – это не так уж много. Жиденькая толпа и совсем не страшная.

– Ну что, командир? – подал голос Валерио. Он глядел зло и ежился, словно от холода.

– Что-что… Дальше пошли. Что еще?

И первым, не дожидаясь других, ступил на биомонолитный паркет площади.

Как грохот падающих скварков – грохот шагов. Чье-то дыхание за спиной. Никаких голосов сзади. Яркое небо, солнце. Те, впереди, тоже зашевелились, крепче сжали в руках только что выломанные дубины и прутья, навстречу двинулись.

– Нас больше, – сказал кто-то. – Мы им всыпем сейчас.

– А хоть бы и меньше!

– Ох, и буду я им глотки рвать, сукам!

И Дон (с детства немножечко позер был) представил себя со стороны – с удовольствием представил. Сильный, громадный, ладно скроенный, с длинным шагом, затянут в черное, и куртка шевелит шерстью под ветром. Как на экране себя увидел. С музыкальным сопровождением. Он давно не дрался, но сейчас совсем не тревожило его это. Он представил себе: «Вот я дерусь. Нет сильней меня человека на этой планете. Природа одарила меня. И солнце, и небо, и самая красивая в мире площадь, и потеха, что сейчас должна состояться…»

Боковым зрением он заметил собирающихся зевак. На мгновение показалось – унижен, зрелище. Но уже в следующий миг гордо вскинул голову он.

Там, за спинами ненавистных камрадов, плясал на месте от возбуждения его ненавистный учитель – сам вонюче-волосатый Фальцетти.

Бог с ним, с моторолой! Не унижен совсем. Это даже лучше руками. Экологичней. Ну?! Быстрее!

А они и так почти бежали уже. Опять возникло то единение. На секунду, сразу пропав. Грозной толпой надвигались на них камрады, бывшие доны, сволочи, они тоже переходили на бег – удивительно огромной показалась донам дворцовая площадь, очень долго перебегать.

«Раньше здесь были белки, вон там, в скверике посредине. Теперь нет. Скоро уже». Стена на стену, мчались они друг к другу, уже руки готовили. Бег захватил их, бег – как когда-то Дона во время детской потасовки захватил нечаянный танец. Это плохо сейчас. Не радость, а ярость должна была наполнять каждого, такая ярость, как на лицах камрадов, как в их позах – ее видно, совсем близко они уже. Совсем. Вон тот на Дона бежал, здоровенный малый, очень самоуверенный, здоровенный малый, румянец через всю щеку. Он бежал прямо на Дона: глядел на него со строгостью и с испугом. Дон не будет обороняться, хотя тот уже сжал свои кулачищи, уже руку стал отводить в беге, – Дон не будет строить блок против удара, плевать на удар, он попросту разорвет этого сосунка в клочья. И хорошо, что единение исчезло, это нормально, теперь каждый своего намечает.

Вот тут оно и случилось. За секунду до того, как две разъяренных толпы должны были слиться, когда уже готовы были посыпаться сокрушающие удары. Внутри каждого – исключением остался только сам Дон – словно произошел взвизг. Каждый вдруг словно вдохнул вместо воздуха горький сгусток непереносимого ужаса; каждый еще на бегу, еще только собираясь схлестнуться с намеченным противником, вдруг панически вытаращил глаза и тоненько, умоляюще закричал. Тела по инерции ударились друг о друга, кто-то упал, кто-то себе в волосы вцепился… искаженные лица… воющая площадь… шевеление под ногами… Всех объял панический, парализующий ужас.

Позже выяснилось – сам же моторола всем желающим и объяснил, – что паническое бегство с площади моторола организовал с помощью простейших радиометодов – они были настолько просты и очевидны, что в те минуты о них никто не подумал.

Прошли долгие страшные секунды, наконец сработал инстинкт (разум молчал, разум был поражен), и уже истошно, смертно вопя, люди стремглав бросились назад, с площади.

– Что… что там еще? – сам себя не слыша в общем реве, сказал Дон, все уже понимающий, но отчаянно не желающий понимать.

Но он понимал еще далеко не все.

Как только площадь опустела (лишь Дон остался на ней), по ней прошла крупная дрожь – не так, как бывает при землетрясении, а так, как будто она была живая.

Удаляющийся грохот шагов. Крики, постепенно стихающие. Дон упал, вскочил, широко расставил ноги, начал балансировать. Значит, все-таки так.

В центре площади появился молодой человек в сверкающем плаще, освещающий лицо сердечной улыбкой. Знакомым баритоном он объявил:

– Знаете, на площади запрещены массовые беспорядки. Вы имеете право только на поединок. Один. Поединок.

И исчез.

И опять по площади пробежала волна дрожи. Постепенно в себя приходя, люди сгрудились по краям. Они невольно ощупывали себя, недоуменно мотали головами, пытались отдышаться.

«Вот оно что». Дон посмотрел на Дворец. Тот сиял на солнце белизной с золотом. «Поединок, значит. Ну, что ж, будет вам поединок!»

– Эй! – заорал он изо всех сил. – Эй ты, Фальцетти! Ну-ка, иди сюда!

Дон боялся, что Фальцетти не примет вызова. Но он, словно только того и ждал, в тот же миг вбежал на площадь – неизвестно откуда. Был он в чем-то то ли спортивном, то ли боевом, не понять – что-то темное, обтягивающее и переливающееся всеми черными цветами радуги. И жабо. И сапоги с клыками в разные стороны. Вот только морду не разрисовал боевою татуировкой, все та же гнусная морда. И ублюдок суетится вокруг.

Фальцетти завизжал самым своим противным, самым дребезжащим фальцетом:

– Я иду, подонок! Я тебя не боюсь! Убийца, дрянь, космолом паршивый, я тебя сейчас уничтожу!

Он кричал, странными, неестественными прыжками приближаясь к Дону. Тот, замерев, ждал посредине. «Ну вот, Фальцетти, ну вот». Он сжал кулаки и зубы, он строго нацелил взгляд. И они встретились.

Первая схватка – беспорядочная, жестокая. Как ни странно, немедленной победы Дону она не принесла. Дон, сильный, умелый боец, должен был победить тощего, слабого на удар Фальцетти за секунду, самое большее – две. Тут и разговора не было, каждый увидит, на кого ставить. Позднее Дон попытается оправдать себя тем, что он, возможно, и сам подсознательно не хотел наносить сокрушающего удара – а для Фальцетти только такой и нужен был. Фальцетти брал своим сумасшествием. Он был быстр – намного быстрее Дона, – он вместе со своим ублюдком по-сумасшедшему прыгал вокруг него и с жутким аханьем бил. Дон, несмотря на всю простоту задачи, никак не мог сосредоточиться и ударить в открытое место, хотя Фальцетти, казалось, о защите вовсе не думал – он открывался всякий раз, когда нападал или отскакивал, чтобы приготовиться к новой атаке. Он визжал, подвывал утробно, издавал звуки, классификации просто не поддающиеся. Он зачаровал Дона своим мельтешением, да еще этот ублюдок, под ногами снующий… И он бил. Бил все время, и Дону все время приходилось эти удары блокировать – каким бы слабым бойцом ни был Фальцетти, его удары пугали. От его ударов у Дона болели руки.

Увлеченные боем, они не заметили метаморфозы, происшедшей с дворцовой площадью. Метаморфоза началась еще до того, как был нанесен первый удар. Дрогнув, площадь вогнулась, люди ахнули, подались назад. Затем в центре образовалась плоская арена, на которой и происходил бой, а по краям амфитеатра вырос метровый барьер. Внутри амфитеатра, по периметру, возникли вдруг женские тридэ с мячами и лентами – во время боя они исполняли замысловатый, но чрезвычайно слаженный танец, каким-то непостижимым образом отслеживающий каждое движение сражающихся. За барьером возбужденно грудились кузены, а напротив них – камрады Фальцетти. Не хватало только кричалок, петард и дудок.

Все с чрезвычайным жаром болели каждый за своего. Спроси их кто в то время: «Разве не видите вы ничего абсурдного и унизительного в своем поведении? Ведь все вы шли погибнуть или победить!» – наверное, многие бы проснулись и с ужасом – не наведенным, а вполне естественным – оглянулись по сторонам… и промолчали? Или все-таки, может, не примирились бы, пошли на смерть, но не против Фальцетти, а против того, кто умудрился их так унизить – самого стопарижского моторолы? В сослагательном наклонении много чего можно наговорить.

Но никто их ни о чем, естественно, не спросил, они остались болельщиками.

Не все, правда. Валерио стоял среди них мрачен, засунув руки в муфту своего синего свитера. Витанова нервничал. Он, конечно, не желал победы Фальцетти, но как же ему сейчас не хватало Глясса! Одурманенный Скептик шел вдоль барьера, пытаясь его сломать. Какой-то лысый кузен грудью пал на барьер, охватил ладонями голову. Кто-то маленький, черный, юркий прорывался сквозь толпу от площади прочь – на лице его стыд и горечь. Кое-кто еще кое-что пытался предпринимать. Но напрасно – азарт спортивного состязания овладел массами.

– Победит наш Дон, куда против нас этому мозгляку!

– Эх, вот сейчас бы и бить! Что ж он?

– Смотри!

– А, не нравится, гляди, как отскочил!

– Ну, давай же, давай, Дон, ну, пожалуйста, Дон, милый!

Наконец Дон изловчился и ударил Фальцетти ногою в пах. Тот, отброшенный ударом назад, упал и сложился вдвое.

– Добивай, добивай! – орали кузены.

– Беги! – слышалось от камрадов.

Дон прыгнул на Фальцетти ногами, но тот успел откатиться в сторону, жутко при том визжа. Вскочил торопливо и, согнувшись, с поля боя помчал, ублюдок побежал следом. Кузены улюлюкали, камрады молча встречали своего босса, схватили под руки, куда-то уволокли.

Дон, победитель, неторопливо двинулся в сторону Дворца. На ходу повернулся к Братству и подал рукою знак – все за мной.

Тут в центре площади снова возник тридэ моторолы и торжественно возвестил:

– Ввиду явного преимущества победа присуждается Доницетти Уолхову! Бой считается завершенным. До решения судей о дате боя-реванша просьба всем разойтись.

И опять площадь заволновалась. Сгладился барьер, выросли удобные кресла, вогнутая чаша вновь стала плоской поверхностью. Дворец распахнул расписанную золотом белую дверь; камрады, поддерживая с обеих сторон своего диктатора, молчаливо хлынули внутрь. Торопливо разошлись по своим делам многочисленные зеваки. Теперь площадь окружали только кузены; в ее центре, словно прилюдно раздетый, понуро стоял Дон. Рядом с ним вдруг забил веселый пенный фонтанчик. Послышалось чириканье птиц. И, показалось ему, даже солнце стало припекать больше, хотя уж солнцем-то моторола никак управлять не мог. Дон увидел красивые старые здания, увидел родное в темных прожилках небо, людей перед площадью, со стыдом на него глядящих…

– Это всё, – сказал он себе. – Это всё. С самого начала надо было против моторолы искать оружие. Это всё.

Он повернулся и пошел вон с площади, что-то непонятное бормоча. К нему приблизился Валерио, сказал:

– Слушай-ка, Дон!

– Я знаю, Лери, знаю, но все потом.

– Слушай-ка, – повторил тот. – Дальше так нельзя. Это бессмысленно. Уйдут от тебя люди.

– От меня? – Дон тупо посмотрел на Валерио. – Это я ухожу, сынок. Мой Кублах рядом. Мне осталось только попрощаться. Со мной всё. Ты не понял?

– Не гляди на меня так.

– У меня что, страдальческие глаза?

– Мы что-то не то делаем. Это бессмысленно. Это не наш уровень. Это все равно что бороться против законов природы. А против законов природы никто не борется.

– Даже если они унижают?

– Даже если они унижают. Ты уйдешь и оставишь после себя воспоминание об этом дурацком цирке… Тут любой откажется от борьбы.

– Почему бы тебе не «вернуться», Лери?

– Мне некуда «возвращаться». У меня всегда такое чувство – знаешь? – словно это тело никому не принадлежало.

– И кстати, – скучным голосом сказал Дон, – что у тебя с поисками «домика»? Ты что-нибудь накопал?

Не дожидаясь ответа, он отодвинул Лери плечом и ушел.

И Валерио смотрел ему вслед.

Глава 18. После штурма

Впоследствии, когда вся эта эпопея с моторолой и Инсталляцией благополучно закончилась (поверьте, так оно и случилось, правда, несколько позже, чем хотелось бы – ну а как бы вы хотели с сумасшедшим-то моторолой? Любое стремление к абсолютной власти по определению является признаком психического расстройства, любая такая власть есть сумасшествие, и любая такая власть рано или поздно кончается, иначе остается просто повеситься), так вот, когда она закончилась, этот штурм прозвали карнавальным. Только ни доны, ни камрады никогда его карнавальным не называли. Они говорили «до этого издевательства» или «после этого издевательства», иногда они еще говорили «это когда нашему/ихнему Психу морду набили», но вообще-то и те и другие старались свое позорище вспоминать пореже. И уж тем более названий событию не придумывали, вот еще!

Наступило что-то вроде до зубов вооруженного перемирия, а это, согласитесь, немножко лучше, чем просто вооруженное противостояние, осложненное террором остальных граждан, хотя тоже не сахар. Террор несколько поутих – он продолжался, но вяло и куда менее постоянно. Пучеры воспрянули и стали организовывать отряды сопротивления. Камрады время от времени эти отряды уничтожали, но действовали без прежней слаженности и фанатичной жестокости.

Дело в том, что Фальцетти, опозоренный поединком, рухнул. Он, если так можно выразиться о сумасшедшем, сошел с ума и ушел в депрессивную стадию маниакально-депрессивного психоза. Стал подумывать о самоубийстве, но чтобы не просто так, а сразу со всем миром, а вот с этим возникали проблемы. Он уединился в своем ЦТД, допуская к себе только ублюдка и, разумеется, моторолу. Долго с каждым из них что-то обстоятельно обсуждал, то и дело начинал что-то изобретать – такое, чтоб весь мир вместе с собой забрать, – однако, обуреваемый депрессией, каждый раз бросал начатое и снова впадал в тоску. В общем, ничего интересного.

Но как только он устранился от дел, среди камрадов стало обнаруживаться некоторое смятение. Не то чтобы они так уж любили своего Психа, совсем даже наоборот было, но без него все разладилось. Не было у них того сержанта, который в час гибели гранд-капитана взял бы на себя все тяжеленное бремя его власти и сказал бы, что, мол, ребята, вперед. Уж слишком подозрительным был этот Фальцетти и любой намек на поползновение на свою власть пресекал с жестокостью просто маниакальной. Уточним для медицины, депрессивно-маниакальной. И вообще, просто до безумия мстительный он был человек. Вот у Фальцетти и не осталось никого, чтобы принять бразды.

И теперь камрады его просто возненавидели – мало того что псих, так еще и слабак, так еще и предатель вдобавок, чтоб в такой момент взять всех и бросить.

Возненавидели они также и моторолу. Раньше они к нему никак не относились, даже скорей тепло, потому что Дон с его Братством именно против моторолы и строили свои козни. Теперь же, после того как он их предал, причем таким издевательским, таким насмешливым образом, он мигом из друга превратился во врага номер один. Именно так – с маленькой буквочки, потому что мало ли что может случиться в будущем. Они на него втайне надеялись (ну, подумаешь, оскорбил, не впервой ведь), но пока ненавидели. Словом, ненавидели они всех, даже безучастных стопарижан, потому что в каждом из них они по привычке видели пучера, которых тоже следовало ненавидеть и по мере возможности истреблять. А ненавидеть всех – это очень неуютное чувство, что-то типа острого комплекса неполноценности, с которым, опять же, следует к психиатру.

Поэтому подавленность царила в среде камрадов.

Ненамного лучше обстояли дела и в Братстве. Шансы переиграть моторолу или хотя бы избавить город от банды Фальцетти упали почти к нулю, люди стали разбегаться. Оставшиеся кузены просто зверели, но ничего путного предложить не могли. Ходили они теперь по всему городу свободно, но только группами и только вооруженными, при встречах с камрадами злобно ощеривались, однако в стычки не вступали, еще чего. Полезут – тогда дадим.

И тоже были оскорблены результатом штурма.

Многие ушли. Те, кто ушел, они оставались в душе кузенами, но, будучи Доном, понимали, что шансов победить в этом сражении нет – если б моторола допустил штурм, а потом каким-то образом вмешался и всех их уничтожил, ну, почти всех, тогда оставалась бы надежда набрать еще одну армию, тогда оставалась бы хоть какая надежда, а так… Опозоренные, выкинутые за слабосильность, презрительно отброшенные одним движением виртуального пальца моторолы, осмеянные, даже не осмеянные, а просто отторгнутые, они ничего не могли сделать. Ни «кабальеро данутсе» здесь бы не помогло, ни просто силовое вмешательство – люди просто стали разбегаться, как бы это сделал и сам Дон, если б было ему куда разбегаться.

Появился у донов и еще один повод для огорчения – Дон остался, не достался он Кублаху, потому что Кублах плотно осел у Джосики в доме Фальцетти и никто его оттуда выпускать не собирался. Вялые не вялые, депрессивные не депрессивные, камрады ждали его выхода из дома Фальцетти. И Кублах совершенно не собирался повторять пройденное. Он ждал помощи извне, от тех, кто его послал.

Сам Дом Фальцетти, между прочим, тоже немножко странно себя повел прямо после попытки штурма. Он вдруг вызвал Джосику, которая ходила вокруг Кублаха с огромным и ужасно болезненным любопытством, и сказал ей, что ему что-то очень тревожно, потому что вроде как бы кто-то ходит по дому, а в то же время вроде как бы и не ходит никто. Взволнованный у Дома был голос, что вообще-то ему было не очень свойственно. Джосика обеспокоилась, а Кублах рукой махнул.

Но это я так, впрочем. Я о Братстве. Оставшихся с Доном осталось не слишком много, но вполне достаточно – сам не знаю для чего, – человек пятьсот. То есть вроде и есть, но вроде и никуда. Остались, правда, с ним трое, на которых он очень рассчитывал: Алегзандер, Витанова и Валерио Козлов-Буби, то есть Лери.

Алегзандер… о, Алегзандер, это был чудо что за человек! Немногословный, исполнительный, даже с виду немножко глупый, но это только с виду. Что-то он, конечно, имел в загашнике – уж слишком странный иногда был у него взгляд, – но какое кому до этого дело, он был целиком надежен, он делал то, что надо, и никогда ничего никому. Хотелось бы поговорить о нем поподробнее, но даже и не знаю, что о нем еще говорить. Алегзандер был Алегзандер, вот и всё. Такой спортсмен. Высокий рост, набыченность, преданность, расторопность. Чем-то на очень хорошую собаку похож был. Дон даже некоторое время подозревал Алегзандера в том, что он «вернулся», стал пучером и теперь скрывает, но потом от этих подозрений полностью отказался – никак не получалось не верить Алегзандеру, ну просто никак.

Теперь Витанова. С ним все было сложнее – Дон видел, чувствовал второе дно у этого парня, видел, что ему доверять особо нельзя, но это был отличный воин, ну просто всех врагов растерзать. Как открытую книгу читал Дон Витанову, хотя про себя всегда добавлял: «Открытую книгу со слипшимися страницами», – вот даже непонятно, где он такое древнее сравнение отыскал, откуда взялись у него эти слипшиеся страницы?

Так или иначе с Витановой вообще было все очень странно. Однажды он пришел без спросу в дом Зиновия Хамма, где имел обыкновение проживать Дон, упал чуть только что не в колени Дону и говорит:

– Повиниться перед тобой должен.

– Слушаю, – несколько испуганно сказал Дон, потому что Витанову терять ему было уже никак невозможно, а он что-то такое подозревал.

– Вот что, – сказал Витанова и на Дона при этом пристально посмотрел. – Вот что. Я, наверное, не очень хороший человек был, пока тобой не стал…

И запнулся, все так же пристально Дону в глаза глядя.

– Нико, не хочешь говорить – не говори, – попросил Дон. – В чем дело?

– Хочу, – после паузы ответил Витанова. – Но почему-то не получается. Я должен… Словом, считай, что я повинился перед тобой. У меня тут сейчас одно дело с Алегзандером, так что я пойду.

И с тем ушел. Дон с недоумением и жалостью глядел ему вслед.

Главная беда Витановы сводилась к тому, что он считал себя Воином. Именно так – Воином с большой буквы. О себе прошлом он не знал почти ничего, кроме того, что в двух словах рассказал ему моторола. Он даже не знал, чем он занимался до Инсталляции. Что-то такое ему иногда мерещилось, но это даже слабенькой предпосылкой к грядущему «возвращению» назвать было нельзя. Что-то стыдное было в его прошлом, Витанова не знал что, да и не хотел знать, и потому даже мысль о «возвращении» с негодованием отвергал. Знал он две вещи: по натуре он Воин и что-то недостойное до Инсталляции совершил. Или совершал. Теперь, в этой своей жизни, сильно разбавленной жизнью Дона, он хотел быть достойным, даже совершенным Воином. Что уж он вкладывал в это крайне приблизительное понятие – вопрос отдельного и очень сложного разговора, причем такого сложного, что, может быть, и сам моторола с его мириадами сознаний не разберется, хотя на самом деле разберется, конечно, это просто оборот речи такой. Совсем уже приблизительно говоря, это было что-то похожее на кодекс древнеяпонских самураев, но о самураях Витанова ничего не знал, потому что не любил историю, да и из памяти Дона мало что можно было извлечь по этому поводу.

Так или иначе Витанова, хотя он и верно служил Дону, но действительно, как мы знаем, кое-что предпринимал – если не против Дона, то, во всяком случае, в обход его. Он действительно создавал свою собственную, неподконтрольную Дону армию и надеялся с ее помощью занять место Дона после того, как того заберет Кублах, а в том, что он его заберет, не было ни у Витановы, ни у Дона, ни у кого другого никакого сомнения. Он ревниво посматривал на Ромео, который к Воинам себя не причислял и даже такого слова в отношении себя в уме не держал, но Воином все же был, причем, похоже, изначально достойным.

Но Ромео убит, вакансия стала ближе. Некоторое подозрение у Витановы было и насчет Лери, тот пользовался у Дона особым расположением, но все-таки был слишком в тени, слишком занят был какими-то непонятными Витанове делами и явно не стремился занять место Дона после того, как его заберет Кублах. Вот придет Кублах, вот придет Кублах! М-м-м… Кублах пришел и оказался в западне в доме Фальцетти, наедине с Джосикой. В то самое время, когда уже все было готово к приему власти, Кублах вдруг оказался обезврежен, а позорное действо у магистрата, которое не то что битвой, но и поединком назвать нельзя – действительно, полное издевательство, – поставило точку на всех надеждах победить не то что моторолу, но и кого бы то ни было еще, поставило Витанову в совершенно глупое положение.

Много донов после того ушло, а те, которые не ушли, оставались при Доне или в силу привычки, или в силу каких-то своих соображений, к битве с моторолой не имеющих никакого отношения. Статус Воина обесценился, потому что сражение кого-либо с кем-либо моторолой тогда явно не предусматривалось, оставалось лишь сражение с ним в одиночку – положение, которое сам Дон предпочитал всем другим, но которое в данном случае могло окончиться только поражением, причем почти наверняка бесславным и стыдным.

Придя к такому заключению, Витанова стал, образно говоря, мыть и гладить свою белую рубашку, а говоря не образно – готовиться к последней битве, которая хоть и станет его поражением, но героическим и ни в коем случае не позорным. Как это сделать, он пока не знал, но он знал, что ничего не получится, если не очистить свое прошлое – пусть это будет только то прошлое, которое было после Инсталляции, – от того, чего он хотя бы в принципе мог стыдиться. А ведь он даже убить подумывал Дона, чтобы место себе расчистить. Поэтому, хоть он и не считал свои действия даже маломальским предательством, следовало обо всем рассказать Дону.

Не смог.

А впереди, как он понимал, еще предстояла последняя в его жизни битва. Он потом очень жалел, что, случившись, она опять превратилась в какой-то фарс.

Примерно того же рода битва предстояла и Лери, хотя об этом он еще не подозревал. Его очень волновала проблема с поиском «домика», но после памятного разговора с Доном у магистрата ничего нового про «домик» он раздобыть не смог. Но однажды пришел – скорей по привычке, чем по необходимости, – в дом Зиновия Хамма, и Дон тут же зацепил его пальцем: «Поди-ка сюда, разговор есть».

Уединились.

– Так что ты там насчет дома Фальцетти говорил? – спросил Дон.

Лери вскинул глаза, чрезвычайно воодушевился и быстро, многословно стал рассказывать Дону то, что уже рассказал раньше. Дон перебил:

– Понял я, понял. Ты вот что… Со мной Дом тоже не разговаривает, какие-то там… происходят… словом, я тут поговорил с Джосикой, она с ним, и слушай, что он через нее тебе передал.

Дон достал мемо, оттуда раздался красивый женский голос:

– Валерио, вам следует остеречься, дело для вас очень опасное, однако нужный для вас прибор вы можете найти в квартире Грозного Эми, вы знаете, где это. – Лери действительно знал, потому что работал у Дона чем-то вроде разведки. – Только это надо сделать прямо сейчас.

– Ага! – сказал Лери. – Дон, я пойду.

– Ага, – сказал Дон и с сомнением добавил: – Может, что и получится?

Такими оказались их прощальные друг другу слова.

Глава 19. Поиски «домика»

Как только Лери вышел из дома Зиновия Хамма, блокировка от моторолы кончилась, и мемо тут же принялся передавать накопленные сообщения и просьбы о контактах, но он ничего не захотел слушать, сказал только:

– Потом.

И мемо послушно замолк, пропищав напоследок:

– Нужна бесколеска? Я сейчас.

Лери не любил свой мемо – это был не его мемо.

Бесколеска присвистела секунд через сорок – все это время Лери нетерпеливо метался по площади, распугивая людей своим взволнованным видом.

– Садись! – раздался справа дикторский баритон с неуловимо знакомой хрипотцой, он обернулся и увидел рядом с собой тяжело вооруженный берсеркер с приглашающе распахнутой дверцей. Лери вспрыгнул на сиденье и с пятикратным ускорением взмыл в небо, редко усыпанное дневными рекламами и прочими бессмысленными сообщениями.

Берсеркер даже не спросил адрес – мемо подслушал и сообщил, они вмиг домчались, благо оказалось недалеко.

Дом, где жил Грозный Эми, был под стать ему самому, такой же мрачный и чуть-чуть скособоченный, словно бы он вдруг собрался угрюмо попританцовывать, ногу приподнял даже, да замер, прислушиваясь то ли к себе, то ли к мелодии. Лери не знал, что Эми слыл психотанцором, он вообще о нем ничего не знал, но почему-то сравнил его дом именно с танцующим человеком. Было в доме три этажа, Эми занимал второй, но самого его там не оказалось. Дом был заперт. Но когда Лери толкнулся в дверь и остановился разочарованно, не зная, что делать дальше, дом сказал:

– А, это ты? Проходи. Только здесь никого. И, кстати, давно уже.

– Я ненадолго, – ответил Лери, заинтересовавшись мимоходом, откуда дом Грозного Эми его знает. Он, например, даже приблизительно не помнил такого дома.

В квартире Грозного Эми царил армейский порядок – аскетизм, ничего лишнего, кроме разве что огромного тридэ-зеркала в большой комнате. И непонятно было, что тут можно найти, что за прибор, о котором говорил Дом Фальцетти.

Вот здесь – вы не поверите! – у Лери сильнейшим образом заработала интуиция. Правда, похоже, что это была не чистая интуиция, а скорее слабая прелюдия к «возвращению», тут же судорожно и очень быстро подавленная, но кое-что после себя оставившая, я имею в виду знание некоторых вещей, которое свалилось на Лери вроде как бы из ниоткуда.

Он вдруг узнал эту квартиру и подумал: «Я здесь уже был, и не один раз». Он вдруг вспомнил расположение комнат: большая, куда по хитроумному замыслу архитектора вел входной лифт (слава богу, что располагался он не по центру, как случается у чересчур продвинутых болванов, а все-таки в укромном местечке, между фальшокном и фигурным эркером), имела в стенах еще четыре прохода – в спальный, туалетный и еще два почти неиспользуемых помещения, но Лери откуда-то знал, что есть пятый отсек, тайный. Он даже знал, где находится вход в него – естественно, за зеркалом.

В зеркале вдруг почудилась ему на секунду немыслимая рожа в коричневых волдырях – то ли моторола так шутил, то ли сам Эми, хотя на него вроде и не похоже. Рожа исчезла, и Лери предпочел о ней сразу забыть. Он знал, как открыть тайный проход, и знал также, что ему следует поспешить, на мелочи не растрачиваясь. Он подошел к зеркалу вплотную и принял парольную позу героя – правая рука вскинута вперед и чуть вверх (под строго определенным углом!), левая в кармане, лицо нелепо гордое. Получилось только с четвертого раза, но когда получилось, зеркало распахнулось, и Лери даже крякнул от удивления.

За зеркалом никакого входа в тайный отсек не было – а ведь знал же Лери, что есть отсек, и знаком был с ним досконально, будто и сам там не раз бывал. Вместо отсека образовалась почему-то голая розовая стена в ржавых разводах, разрисованная веселенькими голубенькими цветочками, а в стене выемка – квадрат двадцать на двадцать, а в той выемке лежали два странных гаджета, отдаленно напоминающих мемо, но все-таки не мемо, и эти штуки мигали.

Вот они!

Обеими руками Лери цапнул приборчики и тут же помчался к лифту – знал, что времени нет и надо спешить. Куда спешить, о том не думал, просто знал, что в данном случае скорость решает все.

«Я найду ему этот проклятый „домик“!»

Совсем ничего не понимал Лери и, более того, совсем ничего понимать даже не собирался. Это ведь разные вещи – знать и понимать, и попробуйте сказать мне, что из этих двух вещей главное.

А он все знал – ну, как бы все знал, на самом деле зная только одно: направление.

Выскочил, совсем не запомнив проезда в лифте, рванулся к берсеркеру, тот грозно взрёвывал и вообще вызывал страх. Страх – в этом неистовом и труднообъяснимом стремлении у Лери страх тоже присутствовал, но пока на самых низких ролях.

Вскочил в берсеркер, берсеркер сказал: «Ну-ну!»

И взмыл, да так, что на секунду или больше Лери вообще потерял сознание. Но скажем, что на секунду. Потому что через эту секунду он растворил глаза и четко указал направление берсеркеру, а направление это диктовалось странным чувством типа очень трудно переносимого зуда в копчике, и берсеркер сказал: «Хорошо», – хотя они по-прежнему почти вертикально летели вверх.

Да Лери и сам подсознательно рвался в высоту, но ее набор очень скоро пришлось прекратить, потому что там исчезло ощущение направления – зуд стал невыносимым, но он уже ничего не подсказывал.

Берсеркер оказался парнем не без юмора.

– Компас потерял? – с различимой усмешкой сказал он, когда Лери заметался на высоте.

– Сдай вниз, – едва слышно приказал мемо, который валялся тут же, на сиденье рядом, но берсеркер расслышал и уже без причитаний снизился максимально. У интеллектуальных машин служебного назначения – таких как мемо или бесколеска, – свои собственные, очень сложные отношения, которые они при людях обычно не выясняют.

Лери облегченно вздохнул. Но зуд в копчике его звал, он не мог сопротивляться этому зуду. «Даже смешно» – так подумал Лери, все более и более обуреваемый ужасом.

На минимальной высоте – шестьдесят сантиметров над пешеходным уровнем – скорость бесколески резко ограничивается правилами наземного движения. Лери (читай Дон) никогда не понимал смысла этих ограничений. Ведь всем городским трафиком – и наземным, и подземным, и атмосферным – управляет транспортный интеллектор моторолы, достаточно мощный, чтобы весь этот трафик перевести на экономичные и куда более удобные сверхзвуковые режимы вне зависимости от плотности движения. Но Лери, как и все доны, был слишком хорошим хнектом, чтобы еще и этими вопросами задаваться – он тут же что-то перемкнул, тут же выдал некое словосочетание и выключил все ограничения. Берсеркер бешено засвистел, предупреждая окружающих, что идет с нарушениями, и окна домов слились в одну темную зубчатую линию.

Его резко, до боли бросало то вправо, то влево, он не знал, куда летит, и, лишь управляемый зудом в копчике, указывал бесколеске общее направление. В конце концов они оказались где-то на восточной окраине, у Парка. Метрах в двадцати от входа Лери приказал остановиться.

– Жди! – бросил он берсеркеру и стремительно выскочил наружу, едва не вывихнув ногу (берсеркер, как и положено, завис на полуметровой высоте), и прихрамывая побежал ко входу. От призывно, но ветхо изукрашенной дуги, перенасыщенной музейными пригласительными эффектами, навстречу ему побежала стайка ребятишек лет пяти-шести. Лери сначала ужаснулся, как ужасались теперь все доны при встрече с детьми (чувство вины, страх перед сумасшедшим, почти всегда крайне враждебным существом, которому на насилие не можешь ответить тем же), но детки оказались вполне вменяемыми, чистенькими и нарядными. Они весело размахивали игрушечными скварками, флажками, лентами, еще какой-то младенческой мишурой и нестерпимо визжали.

Подбежав к нему на считаные метры, они вдруг остановились, проскандировали:

– Лаз! Два! Тли! – Чуть-чуть еще помолчали и взорвались ультразвуком: – Дяденька! Ты еси муж, сотворивый сие! Не ходи туда, дяденька!

От крика, который скорее следовало бы назвать громовым писком, заломило в ушах. Затем на глазах ошеломленного Лери дети действительно словно бы и взорвались – вмиг ничего от них не осталось, только редкие разноцветные клочки улетали в воздух, торопясь догнать остальных.

– Не ходи туда, дяденька! Не ходи-и-и-и…

Входная дуга празднично сияла, за ней была чернота. Со знакомо багровыми прожилками. Выкатив глаза, Лери помотал головой. «Не ходи туда, дяденька». А зудящая багровость тащила его именно туда. «Ты еси муж сотворивый сие», – господи, что за чушь, что за странная присказка, почему она так грохочет?! Страшно от нее. Воспоминания о прошлой жизни продрались сквозь все блоки запрета к самой границе сознания и теперь терзали его, рвались наружу, бились о последнюю преграду отчаянно и гулко, так, что сознание сотрясалось.

Он вошел под арку, как входят в смерть – ужасаясь происходящему, сопротивляясь изо всех сил, но неотвратимо и покорно соглашаясь с неотвратимостью.

Он знал, куда идти. Он хорошо помнил этот парк с детства, с Донова детства – да, наверное, и со своего тоже, хотя свое оставалось пока закрытым, только билось, и билось, и билось наружу со скоростью предсмертно учащенного пульса.

Моторола примерно знал, где находится «домик», который так отчаянно пытался найти Лери. Это было единственное место в городе, куда мотороле доступ был запрещен. Парк на самой окраине Стопарижа, парк совершенно, просто непозволительно преступный с точки зрения сексуальных излишеств и тому подобного, но вот беда – мотороле неподконтрольный. Там, и только там, больше нигде, моторола был не просто уверен, а знал в точности (многие считают, что между этими двумя понятиями – «знать» и «быть уверенным» есть большая и сугубо принципиальная разница, а мы вот не уверены. Мы не знаем), может находиться этот проклятый «домик». Нет, ну смешно даже! Послал своих воинов за теми Техниками, те выследили их превосходно, место нашли, Техников уничтожили, а потом – ну, вроде разумные же ребята были, во всяком случае, с памятью! – а потом ничего не помнят, не помнят даже приблизительно где. Известно, что в парке, вот и всё.

Такой подлости от Департамента Архивации моторола даже и предвидеть не мог. Но у него было чем ответить Департаменту Архивации (названия этого он, конечно, не знал, окрестил каким-то своим словом, которое человеку даже и прочитать-то невозможно, абракадабра какая-то), у него было чем ответить Департаменту Архивации. Он так считал, причем небезосновательно.

Он вот что сделал.

Глава 20. «Домик»

Мы уже несколько раз говорили об этом парке – именно там погибли Техники Департамента архивации, – но в сущности ничего особенного о нем не сказали, а вообще надо бы. Дело в том, что, хотя парк формально входил в состав города, влияния моторолы, как уже говорилось, здесь не было. По крайней мере, не должно было быть. Такое положение дел, довольно необычное для моторолизованных городов и планет, тянулось из далекой древности и было скреплено неким принципиально ненарушимым договором, который, сейчас уже непонятно почему, был заключен между кем-то и кем-то, причем об обеих сторонах было известно только то, что ни одна из них к надынтеллекторному сообществу никакого отношения не имела.

Сам договор давным-давно потерялся, хотя, возможно, его текст и хранится где-нибудь в богом забытых анналах, однако никто обстоятельством его фактического отсутствия особенно не заморачивался – всем было более чем достаточно того обстоятельства, что договор был когда-то в незапамятные времена заключен и что соблюдать его надо неукоснительно. В том числе этого было достаточно и самому мотороле – он и в самом деле никогда, ни в малейшей степени на контроль над парком не посягал. Почему – непонятно, поэтому примем в качестве гипотезы, что он тоже ценил традиции.

Так или иначе парк этот был единственным в Стопариже общественным местом, свободным от влияния моторолы. Назывался он почему-то – и тоже с незапамятных пор – Парком здоровья, хотя ничем в смысле здоровья от остального Стопарижа не отличался – ну, разве что природным свежим воздухом, впрочем искусственный свежий воздух, создаваемый по всей остальной территории города, был по меньшей мере ничуть не хуже, а скорее даже и лучше. Уж в одном-то смысле парк был для здоровья хуже наверняка, потому что Врачам моторолы сюда доступа тоже не было, а самоделкам и распространившимся в последнее время общеареальным медицинским орудиям большинство стопарижан не очень доверяло, потому что мало ли что, а тут еще ходили и разговоры о всяких случаях с ними.

В то время Парк здоровья занимал в черте города довольно-таки обширное пространство – 20–30 рондов, не меньше, – густо засаженное деревьями, большей частью ацидными, кустарниками, папоротниками с разных планет и цветами, купленными в курортах и потом безнадежно выродившимися. Все это растительное великолепие было обильно изрезано причудливо изгибающимися и пересекающимися дорожками, образующими сложный лабиринт, в котором очень просто можно было бы заблудиться, если бы не множество живых указателей в виде античных статуэток, очень приветливых и внимательных. Они могли указать дорогу на главную аллею, с ними при желании можно было очень недурственно поболтать. Впрочем, разговоры с ними были нечасты, потому что завсегдатаи парка общения со статуэтками избегали – подозревалось, причем безо всяких на то оснований, что статуэточки эти имеют нелегальную связь с моторолой, а именно от моторолы в первую очередь сюда и бежали.

Постоянно здесь никто не жил, хотя ходило множество легенд о дикарях, никогда «в город» не выходящих, – впрочем, ни самих дикарей, ни следов их пребывания в Парке здоровья достоверно никогда не обнаруживалось.

А посетителей хватало всегда. До Инсталляции в основном это была сексуально озабоченная молодежь, что, в общем, понятно. Правда, не она одна: порой попадались здесь очень странные типажи отнюдь не молодежного возраста. После Инсталляции парк поначалу наводнили пучеры, те, кто неожиданно для себя «вернулся» и забыл Дона, однако вскоре он снова оказался во власти прежнего, доинсталляционного сексуально озабоченного контингента. В небольшом количестве разбавляли этот контингент люди, не выдержавшие кси-шока: женщины, которые не смогли перенести перемену пола и которые по причине одним им известной взвалили всю вину за это на моторолу. Также там присутствовал постоянно сменяющийся, но почему-то остающийся постоянно одним и тем же (это непонятно, нелогично, однако именно так и было) процент сумасшедших детей в возрасте до двенадцати лет.

И вот главное. И до, и после Инсталляции в Париже‐100 царило убеждение, что именно здесь, в Парке здоровья, и спрятано то самое волшебное яичко с иголочкой, в котором под страшным секретом хранится кощеева смерть – естественно, понимался под этим «домик». И не то чтобы жители Стопарижа так уж ненавидели своего моторолу – нет, они безропотно и даже с охотой подчинялись его указаниям, и если даже разумность этих указаний они ставили порой под сомнение, то разве что из чувства неосознанного протеста; и такое редко бывало. Скажем так – стопарижанам приятна была легенда о неких таинственных и сверхмогущественных силах, которые держат всех моторол под строжайшим надзором. То есть на самом деле никто ничего толком не знал о том, существуют ли такие «домики» при моторолах или не существуют (Депт Архивации свою деятельность скрывал очень тщательно и успешно), но уж если они существуют, а они существуют просто по определению, то спрятать стопарижский «домик» разумнее всего было бы именно в Парке здоровья, куда мотороле, по крайней мере официально, вход строжайшим образом запрещен.

Здесь мы имеем случай, причем, поверьте, не такой уж и редкий в доступной нам истории человечества, когда миф, возникший из ниоткуда, из желания, просто из ничего, почти полностью совпадал с настоящим положением дел. Жители Стопарижа, не имеющие даже тени намека на доказательства, неимоверно точно «знали», что «домик» находится в парке – «домик», само существование которого, если уж основываться на общеизвестных фактах, находилось под огромным вопросом. Знал об этом и Дон и знание это вместе со своим сознанием передал пост-инсталляционному Стопарижу. Знал также и моторола, который, в отличие от своих подопечных, имел даже и доказательства тому, хотя доступа в Парк здоровья, во всяком случае, прямого, что бы там люди ни говорили, он действительно не имел.

Как уже говорилось однажды, моторола не имел информатизатора, изобретенного когда-то Фальцетти, чтобы восстанавливать ход событий, происходящих там, где нет прямых данных от датчиков, – не имел, потому что не изобрел, а не изобрел по причине ненадобности. Теперь такая надобность в принципе появилась, но, озабоченный множеством других проблем, прикладных и выдуманных, моторола даже не собирался тратить на это время. Тем более что устройство, в чем-то похожее на информатизатор, хотя и предназначенное совсем для других целей, у моторолы все-таки было. Он им не пользовался, а если даже и пользовался когда-нибудь, то исключительно чтобы поразвлекаться, а не для того, чтобы узнать, что там происходит, на территориях, неподвластных его датчикам. Потому что по собственному опыту знал: одна морока с этим устройством.

Здесь – уж давайте на немножечко отвлечемся, пусть даже и опять в ущерб ритму канвы повествования, но уж больно любопытная тема, тем более что канва эта самая, как ни странно, такого отступления от меня требует, – здесь сработало то, что в человеческом обиходе сводится к гордой формуле «человек сильнее механизма», даже если этот механизм сам моторола. Формула сугубо человекофильская и совершенно неверная, но вот иногда срабатывает. Здесь был как раз этот случай.

Вы будете смеяться, но информатизатор Фальцетти работал куда действеннее, чем то, что сварганил себе моторола, пусть даже и варганил он это для других целей. То, что сделал моторола, было куда совершенней информатизатора и подглядывало за темными местами намного лучше. Но вот беда – хотя для моторолы это была не беда, а препятствие, настолько легкое, что его даже незачем устранять. Устройство, созданное моторолой, в принципе давало картинки ненаблюдаемых событий куда более точные и подробные. Неприятность состояла в том, что оно много давало таких картинок, из них еще следовало выбрать самую нужную.

Конечно, ну, конечно же, объяснение надо искать не в каком-нибудь мифическом превосходстве человека над машиной. Тут даже и вопроса нет, потому что по всем параметрам – и по так называемому «разуму», и по интуиции, и по другим близким по приблизительности интеллектуальным параметрам моторола превосходит нас на множество порядков, тут уж как ни крути, а моторола по сравнению с нами бог. Но именно это превосходство, а точней, ощущение, осознание машиной превосходства над человеком таит в себе возможность (о, только возможность!) хоть какого-то, хоть в каких-то случаях, но все-таки превосходства человека над нею – мизерного, почти невероятного, а уже и это, согласитесь, приятно.

Многоуровневая, мегамультиинтеллекторная и так далее архитектура мозга моторолы, по большому счету избыточная даже для задач управления планетой или группой планет, а потому как бы и не нужная вовсе, позволяет мотороле без малейшего напряжения решать чуть ли не любые задачи из разряда решаемых. В том числе задачи, связанные с изобретением новых устройств или, скажем, с открытием новых законов мира. Если говорить приблизительно, потому что у моторолы все намного сложнее, то задачи свои он решает, особо не заморачиваясь поиском самых простых решений, потому что ему это просто незачем, слишком велик ресурс. Не то чтобы моторола всегда идет к заданной цели прямым путем – нет, ему это было бы скучно, путь его, подозреваю, всегда извилист, но не по необходимости, как у людей, а от скуки, чтобы заодно развлечься. Это совсем другой механизм мышления. Моторола не принимает человеческой максимы о том, что теория тем верней, чем она проще и изящнее.

Человеческий же ум тоже в какой-то мере избыточен для решения повседневных задач, но для решения сложных логических проблем, да еще при недостатке необходимой информации, он становится иногда недостаточным и бывает в этом случае вынужден к своей недостаточности приспосабливаться – путь его мысли становится тогда тоже извилистым, но уже не от скуки, как в случае с моторолой, а по необходимости; им тогда овладевает упорное, почти болезненное стремление «я не могу найти ответ, но мне позарез нужно», мысль его мечется туда-сюда в поисках хоть какой-нибудь, пусть самой невероятной, зацепки и порой приводит к труднообъяснимым «озарениям», которых у моторолы в принципе не бывает, несмотря на всю его интуицию, по причине полной ненужности. Это для него как если бы мы вдруг восхитились открытием – вот, у меня, оказывается, есть ноги, чтобы ходить.

Вот что главное – разница в ресурсах и постановках задач. И все это дает человеку возможность, пусть даже и почти нулевую, хоть в чем-то превзойти моторолу, хоть в одном из миллиона случаев горделиво и громогласно провозгласить старую, избитую и совершенно ложную максиму: «Человек сильнее механизма!». Для молодежи, лет так до восьмидесяти, это бывает довольно важно.

По этой причине устройство, созданное моторолой, все-таки не работало. То есть работало, конечно, и даже замечательно работало, но только моторолу эта работа совершенно не устраивала.

Так или иначе то, что происходило в Парке здоровья, он видеть не мог (ну, если хотите, не хотел). Он видел только часть главной аллеи, справа от которой почему-то стояла церковь. Религиозных храмов в Стопариже не жаловали, их там не было, а вот здесь – пожалуйста – стояла одна, с восьмиконечной звездой наверху, вся как бы сияющая и очень – вот что странно – ухоженная. Если б моторола мог морщиться при ее виде, то он бы поморщился. Что он однажды и сделал – в своей мотороловой манере, напрасно переполошив при этом все свои пирамиды, дурак такой.

Дон не любил этот парк. Первые сексуальные впечатления, оставшиеся после тайных детских визитов на его лужайки, оставили после себя горький привкус разочарования, неудовлетворенности и туманящей мозг ненависти… к чему, он уже не помнил. И все-таки это было воспоминание о детстве – неприятное, с долей грусти, но свое. Собственное отношение к парку Лери не помнил и с готовностью воспринял отношение к нему Дона.

Парк тонул в прозрачном багровом облаке. Ужас, владевший Лери, тоже приобрел багровый оттенок, паника высасывала все силы. «Схожу с ума», – подумал он. И еще подумал, что надо бы ему послушаться своего ужаса и отсюда без оглядки бежать. Но «домик» тоже звал – причудливая светящаяся гирлянда в воздухе, таким ему представлялся «домик». «Они меня, в конце концов, разорвут», – сказал себе Лери, не уточняя, кто такие «они».

Из боковой аллеи, которая заканчивается травяным монументом Любви и Доблести, показалась парочка. Парень мрачно обнимал девушку, а та, запрокинув голову, пристально вглядывалась в его лицо. Увидев Лери, они одновременно дернулись вбок, к кустам. Лери не обратил на них внимания, да и на ту аллею ему не надо было, ему надо было намного левее. Не разбирая дороги, через кусты, точно к цели – он даже видел мысленно эту поляну и светящуюся призрачную гирлянду посередине. По пути он спугнул еще парочку, разлегшуюся на кудрявой траве, рассеянно буркнул извинение, заспешил дальше.

Поляна возникла словно бы из ниоткуда, внезапно. И тут же багровое облако испарилось, забрав с собой багровый зуд в копчике. Посреди поляны, точно там, где ему чудилась гирлянда, стояли два странно незнакомых парня, прилежно забранных в серую форму какого-то ареального депта. Один, высокий, был совершенно лыс и запоминался прежде всего этой лысиной, а потом ироничностью взгляда; второй, напротив, носил зеленые тонкие волосы до плеч и не запоминался ничем, хотя вид имел яркий, решительный и командный.

С первого взгляда ясно было, что это не доны и не пучеры, а стало быть, либо тайные ареальные визитеры (о чем говорила их одежда), либо чудом прорвавшие заслон контрабандисты, наподобие тех, что привезли сюда Дона Уолхова, либо тридэ – а уж если тридэ, то, скорей всего, тридэ моторолы. «Ты еси муж, сотворивый сие», – шепнул Лери и подумал, что совсем некстати шепнул.

Парни неторопливо, но вместе направились к нему с ничего не выражающими лицами. Видел Дон такие лица, приходилось – официальные лица, опасные, – научился их бояться и не показывать страха.

– Кто вы? – сказал Лери как можно спокойнее, когда они подошли почти вплотную и остановились напротив, не сводя с него ничего не выражающих глаз. – Что вам надо?

– Ты нас убил, – сказал лысый, и Лери понял, что лысый говорит правду. По насмешливости взгляда.

Он не знал, кто они, в первый раз видел, он никакого отношения к их убийству не имел, но тут же покорно признал правоту слов лысого и просто для того, чтобы уточнить окончательно, сказал:

– Вы меня ждали, чтобы отомстить. Ведь так.

– Мы – тридэ убитых, собственность Черного короба, – морозно пояснил лысый. – Мы вообще не в смысле отомстить. Мы просто ждали, что кто-то придет. Нам просто нужно сделать свою работу, вернуться и получить новые тела. Мы знали, что кто-то обязательно придет.

– Не знали, а надеялись, – уточнил зеленоволосый, обращаясь к лысому, но глядя на Лери. – Это, согласись, немножко другое.

– Но вероятность была высокой, – возразил лысый.

– Да, высокой.

– Очень высокой. Мы даже знали, что это будет обязательно наш убийца.

– Надеялись, – опять уточнил зеленоволосый.

– А откуда вы взяли, что я ваш убийца? Разве вы успели меня увидеть?

– В руках у тебя наши гаджеты, – пояснил лысый, потом потешно усмехнулся. – Ну и гад же ты! Учти, это не только рифма.

От этой усмешки, такой легкомысленной, такой, как уже было не очень грамотно сказано, потешной, разило убийственной угрозой, но угроза эта почему-то всерьез совершенно не воспринималась. Тридэ лысого вообще источал угрозу, а зеленоволосый был просто очень серьезен и оттого на вид безобиден.

По речи, по мимике, по лексике ясно стало Лери, что тридэ все-таки не моторольного уровня – непрозрачность не выше пятого класса, да и с цветовой гаммой не все в порядке, если судить по зеленоволосому. «Но уровень этого их Черного короба, – подумал он, – все-таки чертовски высок».

И совсем никакой уже багровости – даже и следа нет, даже воспоминания, – просто почему-то страх, животный страх и животная уверенность в правдивости слов лысого. Воспоминания бешено рвались наружу – Лери думал, это слишком частый стук сердца.

– Насчет моторолы будь уверен, – продолжал лысый (между тем зеленоволосый молчал, прожигая его все более и более грозным взглядом, а ведь сначала казалось, что никакой). – Мы существуем только в зоне действия Короба, она невелика, но моторола принципиально не может ни увидеть, ни услышать, ни еще как-нибудь почувствовать, что в этой зоне действия происходит.

– Даже сумасшедший моторола?

– А. Уже знаешь. Тем лучше, – ответил лысый.

– Или хуже, – ненавидящим голосом добавил зеленоволосый.

– Я что, действительно убил вас? – спросил Лери, уже прекрасно зная ответ.

– Да! – сказал словно каркнул зеленоволосый.

– Да, – уже мягче подтвердил лысый. С юмором сказал – так, что убийство показалось менее серьезным преступлением, почти шалостью, за которую в худшем случае побранят.

Лери усмехнулся.

– М-да. Ты еси муж сотворивый сие.

– Цитата, – с отвращением сказал зеленоволосый. – Древний автор, которого ты не знаешь. Моторола любит такие штучки. Он тебя разбудить хочет.

Опять Лери мысленно согласился. Гордость даже почувствовал на секунду. Спросил, преодолевая частое биение сердца:

– А чего хотите вы?

– Того же, чего и с самого начала хотели, – сказал лысый. – Выключить его. Но немножко мы промахнулись. Надо было подстраховаться, тридэ с самого начала включить, а мы слишком понадеялись на свою неуязвимость. Никто у нас даже и подумать не мог, что моторола может спланировать убийство Техников.

– Каких Техников?

– Ну, нас, в общем. Мы даже к этим нашим тридэ всегда с юмором относились. Гордились, конечно, ведь не у каждого в этом мире есть собственные тридэ, да еще с миллисекундным шагом обновления памяти. Хотя для нас это не слишком большой повод для гордости – мы и так не каждые.

– Были, – вдруг поправил зеленоволосый. – Были!

– Что?

– Были не каждые. Сейчас нас вообще нет.

– Но будем. Не век же нам в этих кустиках слоняться. Придут хорошие парни…

– Это когда еще они придут, – страшно усмехнулся зеленоволосый. – А у нас срок действия ограничен, и не можем мы ничего. Одно слово – призраки. Да еще живущие в тридцатиметровом радиусе от центра события.

– А центр событий – это где «домик», – сказал Лери. – Я имею в виду, он здесь?

Лысый картинно поморщился, зеленоволосый высокомерно пожал плечами – совсем юные были парни.

– Фу ты! Так трудно с неграмотными, – сказал лысый. – Он нигде. Мы просто здесь в него входили, что непонятного?

На самом деле не «домик» тогда интересовал Лери больше всего, хотя именно его он стремился найти хотя бы даже ценою жизни, нет, не «домик», а вот это единственное слово – «убийца».

«Я – убийца. Вот оно как».

Техники, точней их непрозрачные тридэ, продолжали втолковывать ему что-то, одновременно споря между собой – что ж, соскучились ребятки по живому общению, – и Лери принимал участие в разговоре, он понимал, о чем речь и насколько она важна, отвечал, слушал, но не вслушивался, его занимало совсем другое.

«Я – убийца».

Убийца. Это слово пронзало. Оно било наотмашь, заставляло хоть ненадолго забыть об ирреальной, сюрреалистической панике, охватившей Лери с той самой минуты, как он вошел в парк – нет, не так, просто к панике оно что-то добавляло, что-то отнимало и становилось более важной вещью, чем сама паника.

«Я – убийца».

Не то чтобы он не знал раньше – ну, конечно, всегда знал, еще с тех пор, когда превратился однажды в совершеннейшего Дона, так неосмотрительно севшего в предложенное кресло, Дона, внезапно очутившегося в теле убийцы и отчетливо понявшего это, – он, конечно, не принял это и, конечно, тут же забыл. Теперь вспомнил.

«Я – убийца».

Если вы, дорогой читатель, все еще не убийца, вам трудно представить, что это означает. А это в первую очередь означает ощущение облегчения. Ведь человека на самом деле очень трудно убить, хотя и очень легко – в то же самое время. И когда оказывается, что этот труд уже позади, когда оказывается, что из человека, никогда убийств не совершавшего, вы превратились в человека, который не только их совершал, но даже, похоже, и поднаторел в этом, конечно, можно приходить в ужас от этого открытия, можно каяться, рвать на себе волосы и одежды, но осознание того, что положение-то уже не изменишь, как ни старайся, делает покаяние пусть и обязательным, но бессмысленным и оттого не приносящим особенных мук.

Желающий спорить пусть спорит, но именно это я имею в виду под облегчением, которое испытал Лери, именно такими словами он мог бы объяснить самому себе (чего он, конечно же, не делал) свои ощущения.

– Как-то все это нереально, – сказал он. – Я рвался сюда, рвался через не могу и сам не знал, почему рвусь, то есть, конечно, догадывался, что это как-то связано с моим прошлым, да и цель была – «домик», хотя я, в смысле Дон, и не знал, что с ним делать, Дон никогда с такими устройствами не работал. Но вы-то? Вы-то почему знали, что я приду, именно я, ваш убийца? И зачем вам нужно было, чтоб я пришел?

– А мы тебя вычислили, – сказал лысый, – хотя про ваших донов нам ничего не известно, и вообще, что-то странное здесь у вас происходит, народ какой-то непонятный в парке пасется, будто не только моторола сошел с ума, а вместе с ним и весь Париж‐100, но об этом мы потом потолкуем, сейчас некогда. Мы так подумали, что ты не придешь к нам только в том случае, если умрешь.

– Нам просто ни на что другое надежды не оставалось, вон какие дела, – с яростно ощеренной откровенностью добавил зеленоволосый (он в этой парочке явно играл вечную роль злого следователя). – Еще бы немного – и до свиданья, прекрасный мир. Да хоть даже и не прекрасный. Но, может быть, на потом оставим болтовню и делом займемся? Парень, ты готов?

– Я-то готов, – ответил Лери. – Только вот не знаю к чему. Все это как-то нереально.

– Неареально, – поправил лысый. – Шутка такая. А готовиться надо, я думаю, ты и сам знаешь к чему. К отключению моторолы. Мы-то сами не в состоянии.

– Нас потому что нет, – все еще злобно щерясь, добавил зеленоволосый.

Отключение моторолы, это каждый знает, равносильно его уничтожению. То есть это убийство, причем убийство не кого-нибудь – моторолы. Почти Бога. Убийство Бога, потому что тот немножко свихнулся. И Лери подумал: «Надо же, меня повысили в должности. Не какого-нибудь человека – самого моторолу! Вот бы Дон возгордился, если б узнал!»

Откуда-то Лери понимал, что Дон никогда этого не узнает.

– А делать-то что?

– Ты все сделаешь за нас, а мы тебе расскажем, как и что делать. Надо будет только как следует все запомнить. Сумеешь?

– На память не жаловался, – сказал Лери. – Попробую.

Дальше началось несусветное. Гаджеты («Ну и гад же ты», – мстительно подумал Лери про лысого – зеленоволосый хотя бы с полной откровенностью ненавидел, да и было за что, а этот все шутил, причем глупо, но вроде как бы с пониманием относился, а тут вдруг такое, даже паника улеглась) надо было держать в правой и левой руке (ну, это естественно, других-то рук у него нету), причем правая была как бы продолжением лысого, а левая, соответственно, зеленоволосого. И эти самые гаджеты должны были между собою переговариваться, причем сложно, и запомнить все их переговоры никакой памяти не хватало. Но Лери изо всех сил старался.

Сначала было легко – вызвать «домик». Потому что эти ребята, эти тридэ при сём присутствовали. Они, когда надо, сообщали, что делать с гаджетами, а когда требовался голосовой посыл, своими голосами говорили. Так что буквально через минуту почва на лоцированной точке противно зашевелилась, из нее выдвинулись угрожающего вида крючья, на них начали наматываться слабо светящиеся нити, потом что-то то ли вспыхнуло, то ли вздохнуло, и на месте крючьев с нитями одномоментно возникло нечто кубическое и с дверью.

– Теперь входи, – сказал зеленоволосый.

– Нет, – сказал Лери. – Извините, ребята, но не могу.

Он и вправду не мог. Это даже была не паника, другое что-то. Это было большое слово «НЕЛЬЗЯ». Очень увесистое «НЕЛЬЗЯ».

– Мне так жалко, – сказал Лери. – Я так хотел. Больше жизни хотел. Извините меня, ребята. Пожалуйста.

– Вот те здрасьте на ровном месте, – сказал лысый.

– Надо поработать, – ответил зеленоволосый. – Что-то мы не так сделали. Он же хочет.

И здесь тридэ давно убитых Техников переглянулись между собой, причем очень многозначительно переглянулись.

Это для тридэ неестественно, особенно при том, что Лери их не видел, взглядом упершись в «домик», но на самом деле это не важно. Важно то, что Лери сказал: «Я не могу», – а они ему сказали: «Ты должен». Кому должен, почему должен, сколько именно и за что – ничего этого не уточнялось, да ему и не нужны были уточнения. Он и сам знал, что должен. Он просто не мог.

– Это у него что-то вроде гипноза, – сказал лысый. – Моторола поработал над ним. Он же личный киллер моторолы, как же иначе. Мы ничего с ним сделать не сможем. Если только он сам.

Бытовало среди очень малообразованных жителей Ареала поверье насчет того, что моторола на любого человека может наложить заклятие, иначе говоря, зомбировать. Поверье это совершенно праздное и неверное. Не в том смысле неверное, что моторола такого не может (может, да еще как!), а в том, что наложит. Там есть очень жесткие ограничения, которых сообщество моторол так и не смогло отменить юридически – человек, хоть уже и не совсем по праву, но все же таки занимает главенствующее место среди живых существ в обитаемой Вселенной, в том числе и искусственных. В данном случае, то есть в случае с сумасшедшим моторолой, это поверье было совершено – и Техники, и Лери, и Дон, да и все остальные тоже прекрасно это осознавали или имели возможность осознавать. И в любом другом случае кодирование, зомбирование, гипноз, заклятие, или как еще хотите назовите то, что наложил моторола на Лери, обратной раскодировке не подлежало – разве что по велению самого того моторолы. Однако данный случай был исключением, потому что сознание Лери было заменено сознанием Дона, который зомбификации не подвергся. И поэтому у Лери был шанс.

– Постойте. У меня есть шанс, – вдруг сказал Лери. – У меня есть очень маленький шанс. Давайте для начала повторим, что я должен сделать, после того как войду в «домик». Ну, если войду. Это ведь нейтральное упражнение, не запрещенное для меня. Давайте, а?

И вы будете смеяться, но тридэ Техников снова многозначительно переглянулись.

Зеленоволосый сказал:

– Почему бы и нет, черт возьми.

А лысый восторженно вскрикнул:

– Давай! И первое, как ты входишь в «домик».

– Я вхожу как два, то есть правому гаджету сообщаю пароль левого, а левому сообщаю ежедневный пароль Департамента. Но поскольку связи с Департаментом нет, сообщаю последний пароль.

– Правильно. Дальше.

Дальше начиналось самое сложное, но Техники за время своего небытия продумали это сложное действо до тонкостей, так что хоть проще оно и не оказалось, но, по крайней мере, не показалось невыполнимым. С двух попыток Лери сказал все правильно. А когда снова возникло ужасающее «НЕЛЬЗЯ», нужные слова были произнесены за него. Лысый сказал «ура», зеленоволосый сказал «приемлемо».

– Входи.

Внутри крючьев было что-то, похожее на обычный конический лифт, и это, понял Лери, был как раз вход в «домик». И как-то так получилось, что, несмотря на, Лери в этот лифт все же вошел. Он вошел в лифт и тут же перенесся в одно из время-информационных пространств, свернувшееся в комнату без дверей, окон и прочих выходов наружу. И растерялся по-крупному, хотя его готовили и хотя он знал каждую букву того, что надо.

Комната была призрачно освещена и имела в центре два кресла со множеством капельных экранчиков перед ними. Паники больше не было. Вообще не было ни изгоняющего ужаса, ни даже просто нежелания делать то, что он собирался сделать. Облегчение.

В кресла садиться было нельзя, надо было ходить между ними в полном соответствии с указаниями. И надо было с гаджетами все время что-то непонятное, но предписанное теми парнями делать, он все шаги запомнил, но очень боялся, что что-нибудь перепутает. Словом, очень много предстояло мороки.

Он ничего не перепутал. Он все сделал правильно. Проделал все нужные операции (даже устал) и уселся на пол – что разрешалось – ждать последнего пароля для завершения. Ждать пришлось недолго, минут пятнадцать, не больше, хотя каждая секунда тянулась с ужасной ленью. Лери сидел и моргал широко раскрытыми глазами.

Наконец, пароль высветился.

Там, у них, у тех, которые решают судьбу моторол, наверное, случайно завелся паренек с намеком на юмор. Кресла вдруг исчезли, осталась совершенно пустая комната с широкой краснокирпичной стеной, на которой проступили ярко-белые буквы пароля: «Моня, ты килфарис! Жми куда надо».

Надо было крепко и одновременно сжать оба гаджета и держать их в сжатом состоянии не менее двух секунд. Паники не было, но кто-то сказал: «Нельзя!» Лери очень испугался, озверел, не послушался и нажал.

И тут же взорвался. Так закончил жизнь слуга моторолы Парижа‐100, убийца Валерио Козлов-Буби.

Тут все просто. Если бы у Лери было хоть какое-то время, он бы догадался, что моторола предусмотрит любой вариант, в том числе и тот, при котором его зомбированный личный убийца вдруг взбрыкнет и настолько сойдет с ума, что вздумает покуситься. Что он придумает вариант. Вариант безумно простой – зомбировать слугу и начинить его взрывчаткой на тот невероятный случай, если зомбирование не сработает и слуга все-таки осмелится покуситься.

В данном случае покушение выражалось в нажатии кнопки, все предшествующие действия Лери вреда мотороле не наносили и потому были разрешены (хотя и запрещены зомбированием, здесь имеется в виду реакция квазиразумной взрывчатки, хитроумно внедренной моторолой в тело слуги еще в самом начале). Находилась взрывчатка в районе левого легкого, вблизи сердца, была слабой, вреда содержимому «домика» не нанесла, да и не могла нанести, даже если бы была сильной, но вот если бы она была сильной, «домик» тут же отозвался бы страшным сигналом, после которого, независимо от того, карантин там или не карантин, к планете тут же были бы направлены сквадроны соответствующих силовых структур. Чего, разумеется, не произошло. Произошло только то, что Валерио Козлов-Буби перестал быть. И я об этом искренне сожалею.

Спустя какое-то время моторола понял, что раз ничего не произошло, то ничего и не произойдет, что «домик» обезврежен или хотя бы остался вне доступа. И хотя ничего другого он не ожидал, хотя наверняка знал, что так будет, все-таки, фигурально выражаясь, вздохнул с облегчением. «Домик», выждав положенные тысячи секунд, отправился путешествовать по своему время-информационному пространству, а тридэ Техников поняли, что лишились последней возможности заработать право на жизнь.

– Я так и думал, – сказал зеленоволосый.

Лысый тоже кивнул:

– Но попробовать было надо.

Глава 21. Кублах и Джосика

Всё, что происходило перед магистратом, весь этот… даже не знаю, как сказать… вся эта несостоявшаяся битва, издевательски превращенная моторолой в совершенно позорный для обеих сторон фарс, – всё это в красках наблюдали обитатели Дома Фальцетти на большом двумерном «живом» экране, собственноручно выращенном хозяином в незапамятные времена неизвестно для каких целей – сейчас эта промежуточная продукция, в свое время даже не успевшая получить имени собственного, была прочно забыта ареальной промышленностью и производилась только любителями всяческих кунштюков.

Поскольку городских видеосенсоров, доступных Дому в том месте, было немного – фактически всего один, установленный над входной дверью магистрата, и еще один, панорамный, расположенный довольно высоко и способный показывать только головы участников фарса, – живому экрану пришлось проявить все свои хоть и устаревшие, но все же немалые способности, чтобы соорудить из увиденного им полноценный высокохудожественный документальный шедевр с общими и крупными планами, наездами, перебивками, флешбэками и точно подобранными аллюзиями-вставками, причем все это без малейшего намека на раздражающую трехмерность – словом, старая добрая «кинема». Да и режиссура заслуживала всяческой похвалы.

Джосика сидела рядом и напряженно следила за происходящим, страдальчески закусив губу. Время от времени она сопереживающе вскрикивала и хватала Кублаха за рукав, она все время чувствовала себя Доном, Кублах же в такие минуты с брезгливостью морщился. Сам же сидел величественно и наблюдал экран с некоторой насмешкой – он интуитивно не верил живым экранам, тем более что двумерным. Однако фарсу, что разыгрывался перед ним, он тоже рад не был. И, похоже, очень хотел в него не поверить. Во всяком случае, несколько раз во время просмотра он разводил руками и начинал гневно оглядываться, словно бы желая спросить: «Да объяснит мне кто-нибудь, что здесь вообще происходит?!»

Когда все закончилось, он, поднявшись с кресла, сказал с горечью:

– Всё. Это конец. После такого позора Дону ни за что не подняться.

Все эти дни, с того самого часа, как полупьяная Джосика спасла его от верной смерти и забрала к себе в дом, он жил с той же горечью, что и сейчас, во время просмотра фарса, вот только теперь эта горечь уже полностью была лишена всякой надежды.

Вдобавок Кублах чувствовал себя полным посмешищем с того самого времени, как попал в Дом. Это было так унизительно, так противоестественно, что он, Кублах, Иоахим Доннасантаоктаджулия Кублах, персональный детектив самого Дона, человек черт знает чему обученный и способный черт знает на что, вынужден трусливо прятаться и проводить время в бездействии, когда вокруг такое творится, когда Дон, его дичь, его цель, находится рядом и все же недосягаем, только потому, что снаружи Кублаха поджидает верная смерть то ли от таинственных слуг моторолы, то ли от камрадов Фальцетти – словом, от всех этих убийц, жаждущих его крови.

Раздражала также и Джосика. Теперь, в его присутствии, она старалась не напиваться, но и полностью трезвой не появлялась. Дом был большой, и комнат самых разных в нем насчитывалось немерено, их даже для такого большого дома было с избытком, но Кублах с Джосикой почему-то все время сталкивались – вот скажите мне, почему? После нескольких бесед (тоже странная вещь – они проходили всегда за одним и тем же ярко-красным невероятно узким столом, в одной и той же поразительно огромной гостиной с медленно перемежающимися картинами на стенах, больше напоминающими разнузданные рекламы времен Отторжения, чем произведения истинного искусства), в ходе которых Джосика полностью посвятила его во все, что знала о последних событиях Стопарижа, и после этого ни у нее, ни у Кублаха нужды во встречах больше не было, им оставалось только одно – ждать поодиночке, когда все наконец закончится, а вот поди ж ты, встречались каждый день, чуть ли не каждый час.

«Тянет меня к нему, что ли? – думала Джосика. – Да нет, не может этого быть. Он мне противен, с детства терпеть не могла этого самодовольного дурака, который к тому же и предателем стал. Я его даже и не ненавижу. Просто он мне противен».

Примерно то же самое думал и Кублах при встречах с Джосикой.

«Она что, следит за мной, что ли? – возмущался он, при этом улыбаясь Джосике с дозированной вежливостью. – Боится, что ли, что сопру ее выпивку или увижу что-нибудь неположенное? Влюблена? Вряд ли. Она с детства смотрела на меня как на мерзкое насекомое, да и сейчас вон с каким отвращением смотрит. Ненавидит? Больше похоже, но тоже вряд ли».

Но хоть и изредка, он все же и улыбался, и здоровался даже как бы приветливо, и она тоже приветствовала его с плохо скрытым отвращением на лице. Они выжидательно останавливались друг перед другом, если даже куда-нибудь и спешили (а они никогда никуда не спешили), обменивались светскими бессмысленностями вроде сведений о происходящем «в городе», которыми из них каждый в равной мере владел, потому что Дом все время держал обоих в курсе событий, и часто после того (да почти всегда!) кто-нибудь из них произносил нехотя:

– Чаю?

И тогда другой обязательно отвечал, тоже как будто против желания:

– Можно.

Словно они без этого чая уже и жить не могли…

«В конце концов, она меня спасла, неприлично как-то было бы ее избегать», – думал Кублах, а Джосика говорила себе: «В конце концов, я его сама спасла, сама сюда привела, что ж теперь, гнобить его, что ли, даже если он того и заслуживает?»

И почему-то обязательно они затем отправлялись в одну и ту же гостиную с ярко-красным столом, где два окна с нездешними пейзажами мало чем отличались от развешанных по стенам картин с перемежающимися сюжетами.

Стол к их приходу всегда был накрыт предупредительным Домом, даже если они встречались совсем рядом, – как правило, стояли там какие-нибудь сласти в вазочках, съедобные цветы да два-три пузатеньких графина с чаями. Обычно присутствовал галлинский шипучий или уальский мускусный чай, обязателен был ни на что не похожий местный напиток, почему-то называемый чаем, иногда выставлялось что-нибудь совсем неизвестное – даже Кублаху, поднаторевшему в питейных традициях Ареала.

Усевшись напротив друг друга, они некоторое время молча занимались разлитием, распитием, хрустели цветами и лишь потом, превозмогая себя, начинали медленную беседу. Начало ее всегда было немного вынужденным: молчание напрягало, да и нелепо казалось обоим сидеть лицом к лицу и пить чай в полном молчании. Как правило, они продолжали обсасывать тему, затронутую при встрече: события в доме, террор, камрады, Фальцетти, неудавшийся путч Дона и его армии, побег, подготовка к штурму… и как только речь заходила о Доне, между ними возникало напряжение. Оно выражалось в более коротких фразах, более длинных паузах между ними, однажды Джосика в такой миг вскочила с места и, ни слова не говоря, под угрюмым взглядом Кублаха утопала из гостиной.

«Напиваться пошла», – подумал тогда Кублах и криво ухмыльнулся ярко-красной полоске стола с желтыми кляксами чайных рюмок. Но нет, когда они снова нечаянно встретились часа через два после того и снова затеяли чайную церемонию, Джосика была все в том же полупьяном состоянии, даже, может быть, показалось Кублаху, еще трезвей, чем обычно.

Но такое случилось только один раз. Обычно она не уходила, а, наоборот, нападала.

– Вот интересно, – сказала она однажды. – Когда ты в прошлый раз увозил Дона в тюрьму, а он лежал обездвиженный в углу в этом ужасном кресле, где… неважно… когда он лежал так и смотрел на тебя, не то чтобы сказать что-нибудь, не то чтобы голову повернуть – он даже зрачки повернуть не мог, смотрел и молчал, а ты-то как раз очень в то время разговорчивый оказался, вот ну интересно мне, Йохо, приятно ли было тебе, что твой бывший друг находится-полностью-в-твоей-власти? И что это была за приятность? Злорадство, удовлетворение от дела, которое ты мечтал когда-нибудь сотворить, или что-нибудь еще, совсем уже непристойное, но такое же радостное и приятное, как и прочие?

Глазами при этом хлопала, и голос позвякивал.

Мрачно и упрямо отвечал Кублах:

– Мне это было совсем не приятно. Это обязанность, возложенная на меня обществом.

– Ах, обществом! – подхватила Джосика, словно уличив его в чем-то дурном. – Ну, это конечно! Обязанность. Общество, – задумчиво повторила она эти слова, как бы на вкус их пробуя – сладко? горько? – Это конечно, совершенно конечно, тут уж как ни крути. Общество, оно, конечно, совершенно конечно, обязать может, на то оно и общество, на что ж еще? Это я даже очень хорошо понимаю. Оно такое, оно что угодно может объявить твоей обязанностью, а ты выполняй. Что угодно, лишь бы законам не противоречило. Так оно и не противоречит! Предательство, оно же никаким законам не противоречит – ни божеским, ни людским. А? Нет, ну как же? Убивать нельзя, воровать нельзя, даже лжесвидетельствовать – и то подсудное дело. А предавать… да предавай себе на здоровье, хоть ради себя, хоть ради того же общества!

Тут паузу сделал Кублах, желая говорить как можно честней, почему-то именно перед Джосикой – этой, в общем-то, дрянью спившейся, которую недаром Дон бросил, но которая сейчас, в силу обстоятельств, королевой вдруг себя возомнила. Словом, непонятно почему, но Кублах почувствовал себя перед Джосикой словно как перед исповедником главным: обязательно надо было ей именно что правду ответить. Не получилось, почувствовал, но сказал упрямо, изо всех сил уверяя себя, что говорит правду:

– Я никого не предавал в своей жизни. Я Дона не предавал. Предательство – это нарушение доверия. Это когда он мне что-нибудь доверял? В вашей компании мой номер всегда был последний, хихикали надо мной, с какой стати я должен хранить вам верность?

И опять пауза. Затем голос Джосики – жесткий, злой, но без намека на издевательство:

– Ну да, вот уж да, действительно, с какой стати? Обязательства могут быть только перед обществом, не перед друзьями. Особенно если это так приятно – отправить друга в тюрьму, а перед тем скрутить его, обездвижить, полностью себе подчинить, заставить его делать все, что тебе угодно, например, сплясать его телом какой-нибудь смешной танец… Ты ведь можешь заставить его плясать, а, Йохо?

– Могу, – осипло ответил Кублах.

И вспомнил вдруг, что такая мысль у него возникла тогда, и он с удовольствием ее обсосал. Дон тогда лежал в кресле, которое действительно было очень неудобным, слишком узким, слишком низким, слишком костлявым, причем лежал в не очень естественной позе, с правой ногой на весу, лежал так, как был брошен небрежно по прибытии на вегикл, и Кублах устыдился сейчас, что не уложил его поудобнее. Впрочем, как же, нет! Уложил, правда, позднее чуть-чуть, и если совсем уже честно, то не из сочувствия, а потому что самому неприятно было смотреть, да и пилот бы не одобрил, зайди он в каюту случайно, тем более что он был скорее на стороне Дона, чем Кублаха: уж очень пристально смотрел на своих пассажиров, когда встречал их на той платформе с зеленым клювом.

– Это что, Дон?

– Да.

– Уолхов?

– Да.

– Ага. Так.

Неразговорчивый он был, пилот. Вообще мрачный. Было бы неприятно, если бы он увидел, как лежит Дон в своем и без того неудобном кресле.

«Нехорошо», – подумал о себе Кублах, и поморщился от неудовольствия собой, и повторил Джосике:

– Могу. Еще как могу.

А когда она стала еще больше доставать своими горькими разговорами о предательстве, привычно постучал пальцами по столешнице (ярко-красной она была, как всегда) и сказал:

– Этот чай у меня из ушей скоро польется. Да, мне было приятно, не могу сказать почему, сам не знаю. А если б и знал, тебе не сказал бы. Ты все переворачиваешь наизнанку, чудовище из меня делаешь, так нельзя.

Джосика неприятно скривила лицо, проскрипела:

– Хоть бы кто-нибудь мне сказал, как можно по-другому говорить о предателях, вот была бы рада послушать!

Она никогда эту тему предательства не оставляла, ни разу так не было, чтобы мимо нее прошла.

Ее слова действовали на Кублаха как укусы.

– Это не мои укусы, – объясняла она. – Это укусы совести. Это больно, я понимаю. Я совесть твоя, Йохо, первый раз в жизни приходится выступать в такой несусветной роли.

– Зачем тебе это надо? – недоумевал Кублах.

Обвиняющим тоном Джосика пыталась прикрыть желание объяснить себя Кублаху, а заодно и понять его отношения. Правда, до «объяснения себя» дело почти никогда не доходило: их разговоры вертелись вокруг личности Кублаха и того, как он предал Дона, их чаепития представляли собой непрекращающийся диспут, причем диспут этот был превосходный, то есть не такой, когда спорщики стараются во что бы то ни стало настоять на своей позиции и навязать ее оппоненту, – это был диспут не противников, но сторонников, пытающихся совместно разрешить общую трудность, на которую они глядят с разных сторон.

Они были предельно искренни друг с другом в этих беседах, проявляли ту самую «полную искренность», когда человек пусть даже и врет, но все равно изо всех сил пытается этого не делать.

Они безумно раздражали друг друга.

– Да, ты права, – признался однажды Кублах. – Обязательства перед обществом тут ни при чем, хотя я совершенно искренне верил, что такие обязательства есть. Откровенно говоря, я даже не совсем понимаю, что такое общество в строгом толковании этого слова.

– Жизнь не математика, – ответила Джосика, внезапно осознав, что говорит словами Дона и думает его мыслями, ей, Джосике, совершенно несвойственными, она давно отвыкла от них. – Жизнь не математика, в ней мало места точным определениям. А неточные можно крутить в любую сторону, правда?

Она была Джосикой, а не Доном, а с Кублахом часто говорила как Дон, сама себе удивляясь. В некотором смысле это был разговор Кублаха и – через Джосику – Дона, но с Доном Кублах так никогда не смог бы поговорить.

– Да, ты права, – отвечал Кублах. – Общество здесь ни при чем, это был мой собственный выбор. Не могу сказать, что мне было приятно – тут все сложнее, – но это была положительная эмоция, когда я держал Дона в своих руках.

Пауза, пауза, пауза, пауза… И злобный, истерический укус Джосики:

– Не ври! Тебе было просто приятно. Ты утолял свою зависть.

– Здесь все сложнее, – упрямо твердил Кублах, уперев хмурый взгляд в столешницу ярко-красную. – При чем тут зависть, что ты в зависти понимаешь?

– Сложнее, ха-ха, как бы не так! – Джосика, тогда почти трезвая, вдруг совершенно пьяно подмигнула ему. – Интересно получается, Йохо, правда? Чтоб оправдать гадость какую-нибудь – да то же предательство оправдать! – тебе нужны очень сложные объяснения, чуть что скажешь тебе, так по-твоему все не так, все «сложнее». А нормальные вещи, даже вот такие, про какие ты говоришь, что они с нестрогими терминами, объясняются всегда просто, их вообще объяснять не надо, и так понятно. Мир-то прост!

Без паузы, Кублах:

– Мир сложен!

Без паузы, Джосика:

– Мир прост! Даже в твоей любимой математике есть правило, что теория тем верней, чем она проще, сама слышала.

– Изящней, не проще. Это не одно и то же.

– Это одно и то же. Я права, а не ты со своими сложностями!

Паузы, всегда эти паузы. Они были мучительней, чем слова.

– И правильно, что предательство не включено в список грехов, – остро нацелившись взглядом мимо, в другой раз говорил Кублах. – Ты должен быть верен себе и своим близким, остальные тебя не касаются, а если коснутся, поступай с ними по своему разумению. Они тебе ничто. Ты их увидел, и они ушли, они умерли для тебя, ты их больше никогда не увидишь, а и увидишь, так не узнаешь, тебе нечего о них беспокоиться.

– Дон тоже для тебя умер?

– Конечно. Он был как восставший призрак, когда… Да что мне Дон, он сам по себе, я сам по себе, он появился, когда его совсем не осталось, он не нужен был мне, я ему ничего не должен. И не говори мне про нашу детскую дружбу, от этой дружбы у меня один горький осадок. Я и тогда не терпел насмешек, и сейчас не терплю.

– Ты его ненавидишь, вот и все объяснение, – сказала однажды Джосика. – И это не просто ненависть, это зависть.

– Вот ведь заладила: зависть-ненависть, зависть-ненависть! – возмутился Кублах. – Я вообще не думаю, чтобы я его ненавидел, вроде бы и не за что мне его ненавидеть. И уж точно это не зависть. Мы для этого слишком разные люди, да и вообще, я – человек независимый, я – самодостаточный человек.

– Самодостаточные не лезут в политику, – возразила тогда Джосика. – Ты не самодостаточный, ты – самососредоточенный человек, а это разные вещи. Вот этим вы с Доном и отличаетесь. Ты – для себя, он – для других. У него даже имя… Дон и донор – однокоренные слова. Он дает людям, а ты даешь только себе.

Кублах даже подскочил при этих словах, уж какая там пауза!

– Дает? Да он только разрушает, вот что он дает твоим людям, ничего больше! Ах, идеалист, ах, собой жертвует! Он и ему подобные – они только и делают, что разрушают! Да, зла они не хотят, сам знаю, не хотят, но приносят, причем обязательно и непременно приносят. И совсем не важно, что он жизни человеческие щадит, что он просто гений в своих расчетах, но это не оправдание, это, по сути дела, самый подлый обман, потому что те идиоты, которые им восхищаются и идут за ним, они не сумеют так рассчитать, не смогут, да и не захотят даже, вот уж они-то человеческие жизни щадить не будут. Их ничто не учит: ни история, ни собственные глаза! И если ты говоришь, что я не донор, так это мне комплимент! Со всеми моими, как ты говоришь, предательствами, со всем моим эгоизмом, со всей моей даже завистью, которой у меня нет, – ЭТО МНЕ КОМПЛИМЕНТ!

В другой раз Джосика вот о чем спросила его:

– А ты сможешь предать ребенка?

– Нет, ребенка я предать не смогу, – сразу ответил Кублах, неосознанно признавая тем самым возможность предательства для себя. – Это табу.

– Почему ж так сразу и табу? Ведь нет такого преступления, как предательство ребенка, ни в каких законах такого запрета нет, – возразила Джосика, выждав паузу, но совсем уже небольшую, безболезненную почти. – По твоей логике, ты вполне можешь.

До сих пор словом «вполне» она почти никогда не пользовалась.

– Могу, но не сделаю.

– Значит, есть на свете законы, которые нигде не записаны, но которых преступить невозможно?

На этот раз Кублах молчал так долго, что Джосика страдальчески наморщила лоб. Наконец он серо сказал:

– Значит, есть.

– Выходит, ребенка предать нельзя, а Дона – можно?

Кублах отрицательно замотал головой:

– Типично женская логика. Дон не ребенок.

– Ты в этом уверен?

В том, что Дон не ребенок, Кублах был уверен бесповоротно, он даже не понял вопроса Джосики. Поэтому он просто-напросто не ответил, занявшись чаем. Тогда Джосика, поняв, что это не пауза, а просто молчание, снова спросила:

– Что ты собираешься делать с ним, когда поймаешь?

Молчание немедленно превратилось в паузу, после которой Кублах, основательно поразмыслив, в конце концов ответил ей так:

– Я не знаю.

Удивительное дело, но тут свое слово сказал и Дом – обычно он таких вмешательств в беседы людей себе не позволял.

– Господин Кублах ошибся, – сообщил он глубоким почтительным баритоном, которым часто пользовался в приватных беседах с Джосикой. – Он знает, что будет делать.

Кублах изумленно и недоверчиво уставился на дверь, от которой донесся голос, – он сначала даже не понял, что это говорит Дом. Джосика же, не оборачиваясь, бросила раздраженно:

– Замолкни! Мы совсем не о том говорили. Мы говорили о Доне.

– Конечно, – растерянно подтвердил Кублах, не понимая решительно ничего.

– Конечно, – еще более почтительным баритоном подтвердил Дом.

«Мы говорили о Доне»… Стараясь скрыть недоумение, Кублах снова занялся чаем. Мы, видите ли, говорили о Доне. Как будто все эти дни они говорили о ком-нибудь еще, кроме него.

Кублах устал от этих разговоров о Доне, Джосика только этими разговорами и жила, хотя отношения с Доном у нее не складывались с той самой памятной для нее встречи в доме Фальцетти. Она почти не говорила с ним, да и он, имея возможность вызвать ее в любое время, этой возможностью почти не пользовался.

«Мне незачем говорить с ним, – так думала Джосика. – Если я Дон, то разговор с ним бессмысленен, лучше уж с самою собой. Если я Джосика, то я вообще с ним разговаривать не хочу – сначала он меня бросил, а потом устроил всю эту дикость. И даже если я что-нибудь третье, то все равно у нас нет общей темы для разговора».

Правда, через сведения, поступающие от Дома, Джосика всегда знала, где Дон и что с ним.

У Кублаха все обстояло наоборот. Он, как известно, имел с Доном постоянную связь и довольно часто говорил с ним, причем – то ли от безысходности собственного положения, то ли под влиянием чайных бесед с Джосикой – он чем дальше, тем меньше касался темы «вот сейчас поймаю-схвачу-скручу-уволоку», а даже если и заговаривал об этом, то без неприязни, скорее это были философствования на тему об охотнике и жертве, преследующем и преследуемом. Разговоров о детской дружбе и предательстве ни тот ни другой не начинал никогда.

Зато о том, что происходит с Доном и вокруг него, Кублах знал меньше Джосики, хотя при желании мог бы узнать от Дома столько же, сколько и она, – но не узнавал, не хотел просто, не задумывался даже на эту тему. Дон жив (о его смерти персональный детектив Кублах узнал бы первым), он здесь – этого достаточно.

– Что ты сделаешь с ним, когда поймаешь?

Ответ был настолько очевиден, что вопрос казался почти риторическим. Как что? Естественно что! При поимке следует незамедлительно доставить Дона по назначению, здесь никаких разночтений нет и быть не может совершенно. Правда, пока есть некоторые беды с доставкой по назначению, да и с поимкой тоже пока не складывается, но и они, в общем-то, разрешимы – чтобы поймать, надо ждать, а поймав, хранить Дона поблизости, озаботившись единственно обеспечением жизненных потребностей тела, пока не представится случай вырваться с планеты.

Но на самом деле теперь все стало сложнее. На самом деле отношение Кублаха к этому почти риторическому вопросу в точности соответствовало тому, что он ответил Джосике, когда она спросила его, как он собирается поступить с Доном.

– Я не знаю.

Как ни странно, куда чаще, чем Кублах и Джосика, с Доном общался Дом. Для Дона эти разговоры были источником информации о происходящем, причем одним из самых существенных. Что же касается Дома, поскольку он относился к рангу надынтеллекторных организмов, пусть и невысокого уровня, то, повторимся в который раз, мы можем судить о его намерениях и мотивах лишь очень приблизительно и с большой вероятностью ошибиться. Правда, сейчас принципиальная непознаваемость людьми организмов такого сорта отвергается многими теоретиками: они считают – и пытаются доказать это, – что статистически сколь угодно сложный «мозг» в большинстве случаев склонен принимать простые, понятные нам решения, и лишь иногда эти решения способны вызывать у нас оторопь и разгадке не поддаются.

Как бы то ни было, в контактах с людьми интеллектуальное превосходство Дома ощущалось лишь в небольшой мере. Неукоснительно следуя этике машинного обслуживания, Дом безукоризненно выполнял роль вышколенного слуги и одновременно заботливого и любящего родственника, поэтому всегда вел себя понятно и предсказуемо, говорил исключительно ясным для людей языком, причем нисколько не снисходил к их примитивизму со своих сверхразумных высот, а вел себя с ними именно что на равных, благоразумно понимая и давая понять другим, что преимущество в интеллекте ни в коей мере не возвышает его над людьми и что в общении с ними сверхразум скорее бесполезен, чем нужен, а иногда даже и вреден.

Однако при всей ясности, при всей предсказуемости своих речей, Дом, будучи существом намного более сложным, чем человек, изредка позволял себе действия и высказывания, которые с точки зрения привычности выглядели, мягко говоря, необычно.

Так однажды, подавая Джосике очередной спиртовой коктейль, он придал ему некий технологический и совершенно непищевой запах, рвотного рефлекса, впрочем, не вызывающий. Джосика, естественно, не побрезговала и даже выпила этот коктейль залпом, неосознанно показывая ему полное доверие даже в выборе напитков и их запахов, но, выпив, все же поинтересовалась, что это за гадость.

– Мое изобретение, – гордо ответил Дом. А потом добавил совсем уже несусветное: – Для себя берёг.

С этой точки зрения интересен был также состоявшийся с Джосикой разговор, совершенно неожиданно и без повода инициированный Домом, что уже само по себе было непривычно и могло вызвать недоумение. В тот час они, как это у них часто бывало, оценивали (и довольно, стоит сказать, скептически) шансы Дона одержать верх над моторолой, пусть даже и при поддержке целой армии донов, когда Дом вдруг сказал, не особенно интонируя:

– Все-таки это неправильно, что все, даже моторола, все меня зовут по месту моей работы. Дом – разве это имя? Это даже не кличка.

– Ну, почему? – несколько оторопев, возразила Джосика. – Имя как имя. Звучит почти как Дон.

– Это уменьшительное. Ты прекрасно знаешь, что на самом деле он Доницетти Уолхов. Два имени. А меня даже Домом Фальцетти не называют. Просто Дом.

– Имена, – наставительно сказала тогда Джосика, – двойные, тройные и даже четверные дают людям, потому что их невозможно много, а таких, как ты, очень мало, так мало, что имена вам даже и не нужны. Вон моторолу тоже просто моторолой зовут. Это как если бы человека назвали человеком, а птицу – птицей. Но его зовут именно так, а не иначе, ему не нужно имя, он единственный моторола на всем Стопариже, других нет и быть не может.

– Разница между нами, – соглашаясь как бы, ответил Дом, – что его имя (имя – в кавычках!) пишется с маленькой буквы, а мое – с заглавной. Он выше, я ниже, но я – с заглавной.

Джосику раздражал этот разговор. Она чувствовала, что опять говорит словами Дона, а не своими, – никак его не вытравить из себя. Но Дом здесь ни при чем, он неправильно повел себя, когда завел этот разговор, да и разговор шел куда-то не туда, неправильный получался, «а значит, – почему-то подумала Джосика, – Дом несчастен, а потому его надо пожалеть и утешить, Дон не умеет жалеть и утешать, поэтому, чтобы и дальше вытравлять из себя Дона, надо говорить пусть даже и его словами, но так, как он этого не умеет». Поэтому спрятала Джосика раздражение и тем же матерински-наставительным тоном продолжила:

– Моторола на планете может быть только один, ему вообще никакое имя не нужно, словно как бы даже и Богу, я читала. Ты тоже уникален, и таких, как ты, на планете больше нет… – Тут Джосика запнулась, осознав, что она, человек, поучает надынтеллекторное существо, но продолжила тем не менее: – Но хотя бы в принципе здесь могут появиться существа…

– Структуры, – поправил Дом.

– …могут появиться существа, – заупрямилась Джосика, – твоего ранга. Поэтому тебя пишут с заглавной буквы, а моторолу – с маленькой.

– Что-то я не видел, чтобы меня хоть с какой-то буквы писали, – сказал Дом.

– Это не важно.

И тогда Дом сказал с ясно слышимой горечью (что тоже было несколько странно):

– Ты права. Быть уникальным унизительно. И чем ты уникальней, тем это унизительней для тебя. Бедный моторола!

«Бедный Бог!» – подумала Джосика мыслью Дона.

И еще она подумала тогда, что в последнее время пристрастие к странным (точнее, немного странным) поступкам и высказываниям у Дома усилилось, да и тон его несколько изменился – в нем, ей показалось, стали часто проскальзывать этакие любовно-иронические нотки, раньше совершенно Дому несвойственные.

Вот с Кублахом Дом вел себя совершенно иначе. С ним он не позволял себе странностей, всегда был почтителен, предупредителен, но за всем этим незатейливо крылось «почти» – почти почтителен, почти предупредителен, словно бы Дом на дух не переносил Кублаха. Вот уж чего-чего, а любовного тона, иронического там или нет, Кублаху от Дома дожидаться не приходилось. И Дом безразлично реагировал на частые, порой просто истерические срывы Кублаха. Как, например, тогда, когда он, глядя в настоящее окно, выкрикнул в сердцах:

– Да когда же, когда ж я отсюда выберусь наконец-то?!

Кублах, забывшись, думал тогда, что он в этой комнате, которую под спальню использовал, совершенно и бесконечно один, и поэтому чуть не подпрыгнул, когда вдруг сзади раздался солидный баритон Дома:

– Я бы не советовал вам выходить сегодня на улицу. Там, насколько я понял, вас могут ожидать разнообразные неприятности.

Кублах резко обернулся и, естественно, никого за своей спиной не увидел.

– А, это ты. Приветствую, как же.

– Здр…

– Он бы мне не советовал, а? Многократное «ха-ха» я бы ему сказал. Ты что, не понимаешь, что ли, многоум чертов, что мне необходимо, НЕПРЕМЕННО НЕОБХОДИМО как можно скорей убираться с этой проклятой планеты, из этого проклятого города вместе с вашим суперзамечательным Доном?!

И заорал в пустоту входной двери:

– Ты, что ли, не понимаешь, что мне НЕМЕДЛЕННО надо?!

Дом ответил сочувствующе:

– К сожалению, в настоящий момент я ничем существенным помочь в этом вам не могу.

– К сожалению, в настоящий момент, – издевательски процитировал Кублах, потом вздохнул, опомниться попытался. – Но ты же машина! Ты в тысячи раз умнее меня! В тебе этих интеллекторов напихано, как атомов у меня в дерьме!

– Ну, это преуве… – начал было Дом, но его опять прервали, потому что Кублах не слышал:

– Ты ж вон какой рас-про-пере-очень-супер-разумный, ты все знаешь, так придумай хоть что-нибудь!

На что Дом ответил витиевато:

– Я знаю, что вы прекрасно знаете, что я не знаю способа безопасно вывести сейчас вас отсюда и создать условия, позволяющие вам беспрепятственно покинуть нашу планету с Доном или без Дона – в настоящее время и то и другое осуществить невозможно в принципе. Могу лишь предполагать, да и то с большой вероятностью ошибиться, что в ближайшие две-три недели ситуация может измениться кардинальным и, очень возможно, вашим целям самым благоприятствующим образом.

От этой сложно составленной фразы отдавало таким откровенным издевательством, что Кублах буквально взвился:

– Смеешься, да? Дурака из меня делаешь, да? Ты мне не заумные речи изобретай, я таких и от идиотов наслушался, я и так знаю, что я глупее, ты лучше подумай интеллекторами своими, как мне выбраться из этого ужаса! Ведь не может же быть, чтобы не было способа! Контрабандисты какие-нибудь, частные рейсеры, космоломы, банды Герцага… я не знаю, кто-нибудь, кому официальные порты заказаны и кто умеет обходиться без них. Ведь на любой планете полным-полно такого добра, тебе ли не знать?! Подумай, Домик, прошу!

(«Что ты будешь делать с ним, когда поймаешь?»)

– Увы, – сказал Дом на этот раз совсем не ироническим тоном. – «Герцаги» сюда пока не добрались, а что касается контрабандистов и прочих, то хоть их действительно в обычное время бывает достаточно, сейчас их нет, потому что время действительно необычное, карантин, причем очень строгий. А главное, моторола умней меня.

– Ты хочешь сказать «безумнее»?

– Иногда мне кажется, что это одно и то же, – ответил Дом.

(«Что, что ты будешь делать с ним, когда наконец поймаешь?»)

Кублах тряхнул головой и сварливо буркнул в ответ:

– Хоть в чем-то согласился. А то вечно противоречишь.

Это была чистая правда. Ничем стараясь не выдавать своего отношения к гостю, в беседах с ним Дом инстинктивно (если вообще можно говорить об инстинкте в отношении существ его ранга) испытывал желание возражать. Именно поэтому чуть позднее, когда просмотр «позорного фарса» в комнате с живым двумерным экраном был завершен и Кублах, поднявшись с кресла, сказал безнадежно, что это конец и что Дону теперь ни за что не подняться, Дом немедленно возразил:

– Я думаю, ничего еще не закончено. Я думаю, главное здесь то, что моторола перестал нуждаться в Фальцетти.

Глава 22. Ошибка моторолы

В общем, ничего нового с Грозным Эми не сделали – эта процедура известна с незапамятных времен и, говорят, срабатывала, да вот только всегда ли? Наша беда в том, что мы очень мало знаем о своем прошлом. Нам до него нет никакого дела, вот что грустно. А, собственно, грустно ли? Не шучу ли я?

Ничего не могу сказать по тому поводу, зачем в отношении Эми была использована такая древняя, фактически первобытная и такая, по сути дела, ненадежная процедура, когда есть методы намного современней и безотказней. Остается произнести типовую формулу, от которой уже оскомина, – моторола непознаваем.

Фактически то, что сделал моторола, можно назвать коррекцией сознания или перезагрузкой памяти. Но как бы это ни называть, все сводится к тому, чтобы для начала лишить человека памяти, внедрить глубоко в его подсознание боль, страх и непреодолимое стремление подчиняться, а затем на то место, откуда была вынута память, поставить такую же, но должным образом подчищенную и исправленную. Или вообще другую.

А с Эми сделали вот что. Его зверски избили, просто изуверски избили, приговаривая при этом: «Потому что ты избранный!» Эми не знал, кто его избивал, даже вопросом не задавался таким, не до того было, но, вообще-то, если бы его спросили, то без всякого сомнения ответил бы, что камрады, потому что некому больше.

Грозный Эми, теперь уже совсем не грозный и даже вообще никакой, еле помнящий, что его зовут Эми, плыл в пустоте. Это такое образное выражение, потому что нигде он, конечно, не плыл, а вообще-то просто сидел на кровати, причем не на какой-нибудь, а роскошной, она ему так нашептывала, и он даже понимал, то есть мог понимать то, что она ему нашептывала, просто после избиения и всех последовавших действ над ним не хотел. Внутри не было ничего, вот та самая пустота, и сквозь нее почти невидные, несущиеся вверх какие-то то ли здания, то ли статуи, то ли торсы человеческие, трудно понять – все это так смутно, что и не разглядеть, но как раз разглядывать-то и не хотелось. И еще музыка сидела внутри – притихшая, но ждущая своего часа. Все в Эми, что еще оставалось от него, сидело тихо и ждало своего часа. Скажем так, безнадежно ожидая итогов своего ожидания.

Правильнее было бы сказать, что в нем роилось ожидание неизбежного, а это неизбежное заключалось в некоем неизбежном визите, которого он не то чтобы боялся, а попросту не хотел, потому что смертельная обработка сделала его смертельно усталым: он уже просто вообще ничего не хотел.

Возвращаясь к предыдущему, с Грозным Эми сделали вот что: его постарались перезагрузить, именно как вы, в вашем каменно-электронном веке, стараетесь перезагрузить компьютер, если он неправильно работает. То есть даже не так, в данном случае речь, если уж на примере компьютеров (простите за примитивность), идет о переинсталляции операционной системы, с тем только условием, чтобы основные настройки остались прежними, а то всё ни к чему. Чтобы человек, получившийся в результате такой процедуры – варварской, не варварской, на самом деле, какая разница? – получился вполне вменяемым и даже почти таким же, каким был прежде. Но перезагрузка производилась моторолой в такой варварской, принципиально несовременной манере, настолько несовременной, что возникает даже подозрение: а уж не опередил ли моторола то время, в котором он жил?

Нет, не подумайте, все телесные последствия избиения: кости, переломанные почти до единой, выбитые глаза… но, впрочем, оставим это неаппетитное перечисление – там много было чего, отбивающего аппетит, – мгновеннейшим образом исправили. Грозный Эми на вид был тем же самым Грозным Эми, что и до избиения, даже еще лучше и здоровее, но вот в ментальном смысле он стал почти полная табуля раса. Что-то такое едва-едва ворошилось внутри, но было оно настолько ничтожное, что даже и говорить незачем. Но, повторимся, он ждал часа страшного и таинственного визита, и вот – этот час настал.

Как яд в коктейле, растворилась дверь, вошел сквозь нее, немножко струясь, некий вьюнош – Эми один раз видел его, но думал, что во сне, поэтому узнал сразу. Светлые, чуть растрепанные волосы, детский взгляд, «здравствуйте, вот и я. Мы продолжим, если вы не будете возражать». Уселся напротив. Посмотрел вопрошающе. Эми и возразил бы, но сил не было.

Вьюнош тогда сказал:

– Ты должен восстанавливаться, сейчас тебе плохо, потом будет хорошо, но так было надо. Ты не понимаешь, но я и не хочу, чтобы ты понимал. А ты и сам не хочешь, ведь правда?

Эми посмотрел только, не было сил на большее, да и не хотелось никаких сил.

– Ты дозрел, – вьюнош вдруг широко, очень обаятельно улыбнулся. – Сейчас мы тебя будем восстанавливать. А если точней, создавать заново!

«Вот этого я как раз больше всего и не хочу», – сказал бы Эми, но даже этого – не хотеть – он не хотел. Он просто смотрел и почти ничего не видел. Восклицательный знак отрицания мелькнул и пропал, и не запомнился даже.

– А вот это вот совершенно и не важно, хочешь ты или не хочешь, – хохотнул вьюнош, угадав его неродившуюся мысль, и от этого хохатывания на секунду стал похож на старого злобного хрыча, причем очень влиятельного, а потом снова засимпатичился и воодушевленно воскликнул: – Человека из тебя делать будем!

«Ох», – сказал бы Эми, если б хотел сказать.

– Эй-эй-эй-эй-эй! Сюда-сюда, мои дорогие! – Ну такой был привлекательный тот вьюнош, что тут кто хочешь растрогается.

Дверь опять растворилась, сквозь образовавшийся проход вбежали какие-то механизмы, похожие на собак, но утрированные под железо просто до непристойности, стали вокруг Эми круги совершать, отчего Эми стало нехорошо. То есть вскорости даже хорошо стало, тут уж что, но в прежней своей кондиции он был словно как бы и мертвый, ничего не хотел, просто себе сидел и ничего не хотел делать – ни думать, ни есть, ни естественные отправления отправлять, – а теперь вот как бы чего-то даже и захотел, он лишь не мог понять, чего именно.

Как только это случилось, механизмы дружно фыркнули и тут же умыкнули в проем, но проем не зарос, дверь не затворилась, вьюнош все так же сидел перед Эми, очаровательно привлекательный, и что-то там себе говорил, Эми особенно не вслушивался, потому что вслушивался в новые ощущения, и это отнимало все силы.

– Послушай, – сказал вьюнош. – Ты уже слышишь, я знаю. – Это была правда, но Эми почему-то предпочел притворяться, что он не слышит.

Сказал вдруг вьюнош:

– Тут я осмелился и старого друга к тебе привел. Может быть, ты хоть его вспомнишь?

И вот тут-то, будто втолкнутый в комнату пинком под зад, в дверной проем вбежал встрепанный и донельзя возмущенный Фальцетти.

– Это что ты тут себе позволяешь? – заорал он неизвестно кому, потому что явно в той комнате никого, кроме Эми, не наблюдал, а очаровательного вьюноша для него словно и не существовало, но заорал так, будто бы кричал именно этому вьюношу. – Это что ты тут выделываешь такое? Я тебе кто, просто так, что ли? Впихнул меня сюда… ой, кто это?

В этот миг Фальцетти узрел наконец Эми. Вьюнош благосклонно очаровывал окружающее пространство. Фальцетти сначала недоверчиво повел головой, потом прищурился, будто приглядываясь, потом наконец сказал:

– Ах ты гаденыш! Так это ты. А я-то думал, куда пропал… А ты вон где теперь! И вот в каком виде. И, ты знаешь, этот вид мне очень приятен. Спасибо, моторола! Очень большое спасибо, он в меня камнем кинул, а теперь он мой. Вот уж спасибо так спасибо! Ну, вот я тебя сейчас!

Вьюнош был благосклонен и улыбался.

Эми не узнавал этого человека, что перед ним стоял разъярён. То есть вроде как бы даже и узнавал, но совершенно не помнил. Какой-то старый урод, что он тут делает?

Похабно раскачиваясь, вытянув вперед руки с пальцами скрюченными, все руки в пальцах, Фальцетти направился к Эми, типа «ох, я тебе сейчас».

Эми слабо отшатнулся, и это было первое, пусть неосознанное, но действие, которое он совершил после избиения и последующих, таких же малоприятных, процедур. Его это отшатывание обрадовало, словно изморось после удушающей жары, он начал хоть что-то, хоть в малейшей мере соображать.

– Воу-воу-воу-воу! – вскинув руки, предупреждающе закричал вьюнош. – Поосторожнее, пожалуйста, с будущим главным человеком моего мира! Я ведь просто вас познакомить решил, а вы сразу душить. Как-то нерелевантно!

Фальцетти даже присел от таких слов, истово озираясь.

Тем временем, в котором он успел хорошо пожить, Фальцетти, истово поозиравшись, тихонько спросил:

– Моторола, зачем ты меня сюда привел?

– Вы не расслышали, наверное, дорогой Фальцетти, я решил познакомить вас с будущим главным человеком нашего с вами мира. Я, помнится, представлял вам его, но вы воспротивились и согласия своего не дали. Теперь, если вы не возражаете, я попробую обойтись без вашего согласия, поскольку вашего согласия здесь уже и не требуется. Не имеете вы доступа в дом Фальцетти, где расположен небезызвестный вам Инсталлятор.

– Гомогом! – прорычал Фальцетти.

– Ох, как вы забывчивы, дорогой Фальцетти. Вы же сами его переименовали в Инсталлятор, разве не помните?

– Помню! – Фальцетти просто рычал от гнева, при этом испуганно поводя глазами, что, конечно, несколько нарушало единство образа. – Все равно гомогом!

– Хорошо, – вьюнош был исключительно толерантен, или, как это у вас говорится (вот уж век-то у вас дурацкий!), политически корректен. – Гомогом так гомогом. Но согласитесь, вы и к гомогому сегодня доступа не имеете.

Фальцетти, сумасшедший совершенно – обратите внимание, человек, сумасшедший не только по нашим с вами меркам, а и даже по меркам самого моторолы, – был разумным, глубоко чувствующим и даже, извините, более того. Это, конечно, не важно, потому что все равно он был сумасшедшим, но все равно!

Поэтому он, естественно, возмутился.

– Ах ты, – говорит, – существо ты нехорошее во всех смыслах, вот сидит передо мной враг всей моей жизни, он меня камнем в спину, а я не могу до него дотронуться, потому что ты, видите ли, запрещаешь. Да кто ты такой, ва-абще-то? Да ты железяка простой, я таких могу тысячами наизобретать, потому что я Фальцетти, Джакомо Фальцетти, а не просто так, я этот мир устроил, слышишь, ты, я устроил, гомогомом своим устроил, я, и никто иной, а ты здесь просто по должности за порядком следишь, и не более того. Ниболеетаго!

Тут сквозь проем двери просочилась еще одна железная собачка, принамерилась кружить около Фальцетти, урча натужно, однако тот ее ногой оттолкнул злобно, и собачка тут же в свой проем убралась.

– А?!

Грозный Эми набрался сил и даже попробовал привстать с того места, где он сидел, однако не преуспел и остался там же. Вьюнош еще больше разулыбался (ну, чертовски обаятелен был!) и сказал, глаза забрав кверху размышляюще: – А вот Эми. Ты же помнишь, что тебя зовут Эми? Ну, я же знаю, что помнишь!

Эми захотел покачать головой отрицательно, потому что не помнил, только покачать не получилось чего-то, очень трудно было, но он обрадовался даже тому, что захотел покачать, это, знаете ли, тоже событие для некоторых. Поэтому он поднатужился и покачал головой в положительном смысле. Типа «знаю», хотя, конечно, ничего такого не знал.

– А сейчас, – торжественно провозгласил очаровательный вьюнош и вскинул при этом руки, – а сейчас, мой замечательный Эми, сейчас ты убьешь этого человека.

Никто ничего не понял. Не понял, во‐первых, Эми – как это он может кого-то убить? Нет, убить – это пожалуйста, не вопрос, почему бы и не убить, если об этом просит такой красивый, достойный и уважаемый человек – не важно, что он чрезвычайно молод, – но как можно кого-то убить, если даже на кровати пошевелиться не можешь? Во-вторых, не понял и сам Фальцетти, хотя какую-то такую подлость со стороны моторолы подозревал в смысле избавиться, потому что хоть и нездоров оказался умом Фальцетти, но все-таки он просто оскорбительно умен был, недаром всякие штуки изобретал, в том числе и Инсталлятор, который гомогомом звал. Однако болезнь ума вынуждала Фальцетти считать, что никогда и никто провернуть над ним такую операцию, как убийство, не сможет, потому что он умней, он предупредит такое событие, не даст ему совершиться, а если даже и не предупредит, то все равно как-нибудь выкрутится. И в самом страшном сне (а страшные сны постоянно сопровождали его) не мог Фальцетти подумать, что с ним можно так поступить.

– Э, – сказал он в недоумении из себя весь. – Э, моторола, ты же не в самом деле…

По полу, по полу пронеслось вдруг облачко серебристого тумана и сгустилось метрах в трех перед Фальцетти, превратившись в человеческую фигуру.

Фальцетти привычно вознегодовал:

– Ну, я же просил, чтобы без этих фокусов!

И снова осекся.

Потому что перед ним стоял не один из трех тридэ, обычно изображавших моторолу, а нечто куда более странное и пугающее – моторола предстал перед ним в виде Дона, Доницетти Уолхова, причем в каком-то странном черном плаще, спускающемся до пят, и смотрел Уолхов нехорошо, и между двумя пальцами левой руки держал игрушечную косу (Фальцетти сразу понял, что это именно коса, хотя прежде видел ее только в детстве в исторических стеклах), и стремительно этой косой вертел.

Очень испугался Фальцетти, даже куда-то и его сумасшествие убежало – так испугался. Просто осел Фальцетти.

И Дон-моторола тем же очаровательным юношеским голосом, что и всегда, глядя страшно, сказал такие слова:

– Ты мне больше не нужен, Фальцетти. Ты мне дальше будешь только мешать, поэтому мне нужно избавиться от тебя, попутно решив кое-какие задачи, тебя не касающиеся. Я, знаешь ли, решил тебя уничтожить.

Молчал Фальцетти.

– Но поскольку, – продолжал Дон-моторола, – ты был мне очень полезен и поскольку я испытываю к тебе больше чем искреннюю приязнь (тебе не понять, да ты и не пытайся, пожалуй), в благодарность я тебе скажу несколько слов.

– Сп… Сп… – начал было Фальцетти, но внимательно замолчал.

Коса вертелась так стремительно в пальцах тридэ, что уже было и не было видно, что это коса, – она притягивала, конечно, взгляд, просто не могла не притягивать («Гипнотизирует», – с некоторой остаточной долей иронии подумал Фальцетти, которого никогда и никто загипнотизировать не мог), – но одновременно притягивало и сверхсерьезное лицо Дона-моторолы – вдумчивое, сочувствующее, страшное.

Грозный Эми тоже изо всех сил поднял глаза на моторолу – тот для него стоял поодаль около двери, был так же очарователен и достоин всяческого доверия, но говорил те же самые слова, что слышал теперь Фальцетти. Изо всех сил – это потому, что Эми вдруг понравилось, что вьюнош – он же не знал, кто такой этот вьюнош, да и знать не хотел, да и захотел бы, не захотел бы, – что вьюнош этот как бы приплясывает, а к любому сорту танца Грозный Эми с самого детства имел пристрастие.

Ничего такого особенного он не увидел, просто увидел, что вьюнош немножечко пританцовывает, бедрами повиливает да ногами перебирает.

Моторола меж тем говорил Фальцетти:

– Дорогой Фальцетти, я попытаюсь, чтоб ты понял, но не уверен, что ты поймешь. Разница между нами, мой дорогой Фальцетти, феноменальная, но я бы не сказал, что это разница между человеком и муравьем, я бы сказал, что это разница между человеком и человеком. У нас разные источники информации, и у нас разные способы обрабатывать эту информацию – вот и все. Я перед тобой супергений, ты передо мной идиот, но даже ты, не только идиот, но еще и сумасшедший вдобавок, можешь понять, что разница между нами только в наборе инструментов. Будь ты на моем месте, может быть, ты моим набором инструментов воспользовался бы лучше, я даже уверен, что лучше, несмотря на твои психические проблемы. Дон… не будем о нем, это неинтересно. Знаешь ли ты, дорогой Фальцетти, в чем заключается твой главный, твой так восхищающий меня минус? Он заключается – не возражай! – он заключается в том, что ты захотел абсолютной власти, а желание абсолютной власти безумно по определению, как безумно желание любой власти, пусть даже не абсолютной, но связанной с насилием – уж я-то знаю!

Именно поэтому ты сошел с ума, еще до того даже, как захотел абсолютной власти. И, знаешь, глубоко уважаемый мной Фальцетти, я бы сейчас мог попросить тебя подумать о том, что такое абсолютная власть, не связанная с насилием, ведь это очень интересный вопрос, на который каждый ответит категорически, но по-разному. Только я не спрошу, потому что не оставлю тебе времени подумать хотя бы над чем угодно. У меня другие планы, дорогой Фальцетти, ты мне оказался не нужен, и поэтому извини.

Дон-моторола пропал, и Фальцетти, совершенно ошарашенный (хотя и очарованный в той же мере, но одновременно страшно, невозможно перепуганный явившимся к нему моторолой), только взмахивал руками и широко таращил глаза, а в это время очаровательный вьюнош говорил Грозному Эми:

– Это же так просто, это же так нужно, ты просто встань и убей. Тем более что ты никогда не любил Психа.

Тут моторола, уж не скажу почему, немножко переборщил. Не надо было говорить Эми о его нелюбви к Психу. Надо было просто сказать: иди и убей. Я так думаю.

Вы не поймете, да я и сам не пойму – вдруг в мозгу у Грозного Эми музыка такая сыграла, серьезная музыка, самая главная, как ему показалось. Трам-пам-пам – я не знаю, страшная музыка.

И Эми встал со своей кровати. И подошел к Психу. Псих был очень враждебен, но неподвижен. Эми убил его одним ударом, и Псих упал.

Эми тоже почти упал. Он, обессиленный, еле до кровати добрался, вернулся в свое обычное для последнего времени состояние.

– Ну, вот и все, это было очень полезное упражнение, – сказал ему вьюнош. – Я на время вас покидаю, дорогой Эми, чтобы потом продолжить наши занятия. Могу сказать, что главное испытание вы прошли.

Прибежали механизмы, похожие на собак, уволокли останки Фальцетти с широко разинутым ртом и до невозможности опечаленными глазами; исчез вьюнош, заросла дверь, Эми все так же безучастно сидел на своей кровати. Блестела крошка на полу, мешала сосредоточиться. Она бы и не мешала, если б знать только, на чем надо сосредоточиться.

Он уже мог двигаться, он уже мог даже чего-то хотеть, спасибо вьюноше, очбольшое спасибо, но все равно что-то было не то – Эми даже не понимал что.

Все так же, пусть и очень приглушенно, звучала в его голове музыка, музыка убийства и одновременно музыка сотворения, этакое жуткое, желанное трам-пам-пам, оркестр, кажется. Она наполняла его силой, ему хотелось под эту музыку танцевать. Но откуда-то он знал, Эми, что встать сейчас да затанцевать ни в коем случае нельзя, а то придет вьюнош и уничтожит. Он даже знал, как именно танцевать будет, как встанет и вытянется в струну, как руки за голову закинет, как ноги поставит, как закружится, повинуясь страшным, торжествующим ритмам. Ему так хотелось это сделать, да нельзя было. Да и не смог бы он, наверное, сделать это в своем теперешнем состоянии.

В этом-то и заключалась главная ошибка моторолы, в мелком недоразумении, которому он не придал значения – может, по сумасшествию своему, а может, и по какой другой, куда более глобальной причине. Он предпочел не обращать внимания на любовь Грозного Эми к танцу, к этому способу говорить намного больше, лучше, глубже, точнее, чем это позволяет использование слов. Он просто не принял в расчет, что даже отформатированный мозг Грозного Эми, а точней отформатированное почти под ноль само существо под названием Грозный Эми, каким-то чудом сохранит в себе непреоборимую любовь к танцу. И что эта любовь станет главной причиной грядущей неудачи моторолы, связанной с его планами насчет Грозного Эми. Ведь абсолютная любовь так же безумна по определению, как и абсолютная власть.

Глава 23. После смерти Фальцетти

После позора со штурмом магистрата и особенно после того, как стало известно о смерти Фальцетти, в Париже‐100 воцарился мир. Не то чтобы стало меньше разбоев и убийств, иногда абсолютно бессмысленных, но камрады вдруг резко, без объявлений и объяснений, прекратили террор, наводящие ужас вечерние «гусеницы» успокоились в своих пеналах, стали редкими стычки между кузенами и камрадами. Возвращение в себя больше уже не считалось пороком, достойным смерти. Город облегченно, хоть еще и украдкой, вздохнул.

Это даже странно, как стремительно, в один день, если не час, разнеслось по городу известие о том, что Фальцетти умер. Я совершенно не понимаю, откуда это стало людям известно. Грозный Эми не мог сказать об убийстве хотя бы уже потому, что и сам не очень про него помнил – что-то смутное, не очень достоверное, на грани яви и сна, да и не выходил он никуда наружу после того, как его выпустил моторола: сидел, смотрел в точку, иногда ел. Почти наверняка могу сказать, что и моторола не имел выгоды обнародовать такую новость преждевременно (хотя о выгодах моторолы, повторюсь, даже вполне вменяемого, ни один человек точно сказать не может), потому что тогда доны, пусть и с не очень большой вероятностью, захотели бы использовать так неожиданно полученное преимущество и опять развернуть против моторолы свои боевые действия. Тем более что и описания смерти не соответствовали действительности, и никто даже косвенно не ссылался на то, что сообщение исходит от моторолы. Сказали бы, если бы исходило – ссылка на моторолу придает сведениям достоверности или, по крайней мере, заставляет людей над ними задуматься.

Словом, не понимаю, но откуда-то все-таки просочилось, причем мгновенно.

Камрады после известия о смерти Фальцетти сразу же присмирели. И не то чтобы не было в их команде человека достаточно властного и способного так же жестко, как и Псих, вести политику террора… да уже и не террора даже – в том смысле, который придавал ему Фальцетти, понимая под этим уничтожение «вернувшихся» снаружи и борьбу против донов внутри, – но чего-то, что позволяло бы вызывать у людей страх и нежелание мстить за тот кошмар, который они устроили. Нет, таких как раз было достаточно.

Им, конечно, немного недоставало ума, потому что умных рядом с собой Фальцетти не переваривал, а подчиненные, в свою очередь, опасались иметь под своим началом лиц с интеллектом, превышающим их собственный, и так далее по цепочке. В общем, всё как всегда. Но структурам исполнительного характера, особенно таким, как фальцеттиева команда, высокий интеллект, как правило, и не нужен, а порой даже и вреден, поэтому дело явно заключалось не в отсутствии должного ума. Что-то было другое, и я подозреваю, что это «что-то» заключалось всего лишь в недостатке безумия.

Вы недостаточно безумны, монсиньор, чтобы осмелиться мной командовать! Или: я преклоняюсь перед вашим безумием, душка-грандкапитан! Безумие и мудрость – так ли много общего между ними, как утверждают? Так ли мудры правители, которых считают мудрыми? А если даже и впрямь мудры они, так ли уж по своей воле впутались они в такое имманентно человеческое и такое бесчеловечное дело – насилием управлять другими людьми? Я хочу сказать, предположить только, спросить вас, что не может ли быть так, что вся сила Фальцетти заключалась в его одном безумии лишь? И, неоправданно (я же понимаю, что неоправданно) обобщая, я спрашиваю себя, а заодно и вас тоже: не то же ли безумие двигало основными властителями в описываемой здесь истории, Доном и моторолой? И если на краткую, жарко безумную секунду мы допустим с вами, что это так, то не означает ли это, что безумия следует не только опасаться и избегать, но, напротив того, не следует ли нам поставить безумие в один ряд с мудростью?

Камрады больше не патрулировали город, на дежурства, впрочем, ходили. Может быть, по привычке, может быть, просто потому, что им и некуда было больше ходить, камрадам, но я думаю, что для некоторых из них это было просто призванием.

И самое-то интересное – они начали повально, буквально повально «возвращаться». «Возвращались» причем совершенно открыто, не стесняясь, и даже огрызались в их особой свойственной камрадам манере. «Возвращались» – и уходили. И потому камрадово полчище стало таять. Магистрат охраняли, но с ленцой, и в принципе при желании туда беспрепятственно мог бы войти каждый.

С кузенами после того случая тоже стало твориться что-то не то, я даже и не скажу что. Тоже побежали они кто куда, но главное, чтоб от Дона – вот это его особенно удручило. Пришел к нему один – Дон даже его не помнил, так, какой-то – и говорит:

– Извини, но тут у меня дела. Так-то я всей душой за твои идеи и способствовать готов что есть силы, но вот, понимаешь, дела всякие.

– Ты, что ли, «вернулся»? – спросил Дон (у них с этим делом было как раз очень свободно, однако всё ж), а тот:

– Нет. Нет, – сказал, – не так уж я и «вернулся», а если честно, то и не «вернулся» совсем. Я тот же Дон, что и ты, и даже всеми твоими мыслями думаю, и даже вообще ничего, кроме тебя, про себя не помню, но мне так кажется, знаешь, Дон, что напрасное это дело.

– Так и будешь жить под сумасшедшим присмотром?

– Так и буду, – ответил тот и ушел гордо.

«Вот что мне мешает, – подумал тогда Дон, – вот чем плохо, что именно я в то кресло сел. Я всегда ищу аргументы против, даже против того, что против».

Потом ушел Витанова, это был для Дона удар.

Витанова сказал:

– Знаешь, я ведь даже убить тебя собирался.

– Знаю, – ответил Дон, немножко подумав. – Но только ведь собирался, а не убил бы, правда? Остался бы, а? Мне сейчас очень такие, как ты, нужны, а вы все разбегаетесь почему-то.

На это Витанова ничего не ответил, смущен был, извиниться ему хотелось, но не извинился, а просто взял и ушел.

Он странный был – этот человек, Витанова.

Вслед за Витановой тут же ушел и Кронн Скептик. Его привел с собой Витанова, и то, что они ушли одновременно, Дона не удивило. Он подозревал, что притязательный Нико готовится занять его место, после того как Кублах наконец сделает свое дело, и для этого набирал себе собственную команду. Витанова, конечно, не обладал талантами Дона, но если бы Дон всерьез озаботился поисками преемника, то, скорее всего, остановил бы свой выбор именно на нем. Ну, еще, может быть, на Лери.

Больше всего Дон переживал за Лери. Но исчез тот, больше не появлялся, Дон так подумал, что навсегда, что моторола убил его, что зря он этого героя, такого наивного, такого по-детски милого, отослал искать «домик», и казнил себя, и всему вопреки надеялся, что когда-нибудь вдруг придет Лери. Забывший всё, вернувшийся, ставший прежним – это сколько угодно пожалуйста, только чтобы пришел, но тот канул.

Из главных фигур оставался один Алегзандер – фигура загадочная в высшей степени, но в то же время простая. Как и многие доны, он был честен.

– Не знаю, – ответил он на вопрос, заданный в минуту отчаяния. – Честное слово, не знаю. Мне так кажется, что никуда я не «возвращался» и никуда не приходил. Будто я все время был такой, как ты, только с другой историей. Не знаю. Если ты не против, то я бы остался. Все равно идти некуда.

– Останься, – сказал Дон. – У меня тут идейка одна мелькнула. Может, что и получится.

Самая неожиданная реакция на смерть Фальцетти оказалась у Кублаха. Когда Дом сообщил это известие Джосике, а Джосика тут же передала ему. Непонятно как, но она успела напиться вмиг.

– Теперь ты свободен, – сказала она. – Можешь забирать своего Дона.

Кублах засуетился было, метнулся туда-сюда, схватился за голову, потом замер, глазами забегал, кивнул. И сказал:

– Тогда я пошел.

Двинулся было к двери, но тут же остановился.

– Дом, – громко сказал он. – Там точно никто меня снаружи не поджидает, чтобы убить? Я в том смысле, что если поджидают, то мне бы подготовиться нужно.

– Давно уже никто вас не поджидает, – ответил Дом. – Выходите без опасений.

Немножко кольнуло Кублаха это «давно», но он предпочел не заметить, снова пошел к выходу, снова остановился.

– Так что… спасибо вам за приют, за комфорт, вам, Джосика, огромная благодарность за то, что жизнь мне спасли, один я мог и не справиться, не готов был…

– Пжалст, – сказала Джосика неприветливо.

– Так что… спасибо еще раз и до свидания!

– Сказал бы «заходите еще», – с наивозможнейшей вежливостью в голосе ответил Дом, – но это зависит не от меня. Не уполномочен, знаете, приглашать.

– Ага, – сказала Джосика тем же сварливым тоном.

Кублах еще раз кивнул и вышел прочь.

Он вышел прочь и очутился в вечернем Париже‐100. Совсем другой пейзаж – влюбиться можно, какой пейзаж. В небе только тусклые осколки реклам, а так звезды, настоящие звезды, крупные, как горошины. Улочки как улочки – не узкие и не широкие, с разномастными домами и загородками из кустов колючей магнолии – это модно было в то время. Но родные, такие родные, куда там Флориановой Дельте с ее всегда пустующим фамильным домом!

Картину детства портили прохожие – все они на него смотрели нехорошо. «Оно и понятно, – подумал Кублах, – одним не нравится, что я не схватил Дона раньше, до того как он весь этот ужас устроил, другим не нравится, что я вообще подрядился на это дело – за бывшим другом гоняться. Ну, или не другом, а просто старым знакомым, или, скажем так, старым товарищем, это что-то среднее между и как раз соответствует».

А может, они плохо глядели на него по какой-то другой причине – может, просто люди не в настроении. Что само по себе было странно, поскольку с чего бы это у них портиться настроению, если террор кончился и порядок какой-никакой в городе появился, и уже не страшно по вечерним улицам променады устраивать?

И еще вот что Кублаху странно было – в тот первый раз, когда он в городе появился, когда точно так же и чуть ли не тем же самым маршрутом шел от Джосики, от дома Фальцетти, они толпой за ним повалили, вон какую свалку тогда устроили, а теперь даже пристально не глядят, проходят себе мимо, лишь с неодобрением взглядывая, а больше и ничего, почему-то совсем неинтересен им стал персональный детектив Иоахим Кублах.

Кублах мрачно вздохнул и сказал:

«Дон, я из дома Фальцетти вышел».

«Знаю уже, – тут же ответил Дон, – Джосика доложила, опять надралась девчонка. А я все дожидаюсь, когда же ты снова орать на меня начнешь».

«Не девчонка она, а дама. Дама, которая много пьет, песня такая была когда-то про одну певицу великую, я забыл какую. И орать на тебя я сейчас не буду, и вообще я за тобой сейчас не приду».

«С чего бы такая милость?»

«Ну, скручу я тебя, а что с тобой дальше делать? С ложечки кормить? К унитазу водить по графику? Моторола не выпустит, сам понимаешь, это для него смерть. Вот кончится карантин…»

«Сам собой он не кончится, и ты это прекрасно знаешь».

«Ну, в Ареале-то в конце концов догадаются, что здесь что-то неправильное происходит. Даже странно, что не догадались еще».

«Думаю, уже догадались…»

«…И пришлют свои сквадроны, чтобы с ситуацией разобраться. Вот тогда карантин и кончится».

«И начнется следующая глава ужасов и кошмаров, пострашней первой. Ведь ты же не думаешь, что моторола так просто возьмет и сдастся? И совсем не факт, что ты или я останемся живы к концу этой главы. Поэтому надо что-то делать самим, а не дожидаться этих ужасов и кошмаров».

Кублах вдруг заметил странного человека на другой стороне улицы, юношу. То есть странного-то в нем почти ничего не было, кроме разве что того, что он был неправдоподобно, по-театральному красив и изящен; странным в нем было то, что, в отличие от всех остальных прохожих, он стоял и неотрывно глядел на Кублаха, причем без всякого неодобрения, без всякого выражения даже, просто стоял и смотрел.

«По-моему, он нас слушает, – сказал Кублах. – Тут кто-то стоит и пялится на меня».

«Я в этом ни секунды не сомневался, – ответил Дон. – Хотя на самом деле ему это и не надо, он и без того знает и мои, и твои планы. Он просто по природе очень любопытен, я этих моторол знаю. Я вот что хотел сказать тебе, Йохо, я почему ждал, когда ты меня вызовешь…»

Кублаха почему-то встревожили, даже испугали эти слова.

«Что?!»

«У меня есть планы, как исправить ситуацию, но без тебя мне не обойтись, без тебя их не спроворить, кабальеро данутсе».

Юноша на другой стороне улицы вздрогнул, но не так, как вздрагивают люди при неожиданном известии, а так, как вздрагивают изображения при помехе. Взгляда, впрочем, не отвратил. Тридэ, конечно, тридэ, а как иначе? Кублах охнул, а Дон хихикнул.

«Реагирует?»

«Ты давай вот что, – сказал Кублах. – Если есть ко мне разговор, то тогда нам надо встречаться. Сейчас».

«Ага. А ты меня тут же и спеленаешь. Нет уж, я тебе так, на расстоянии расскажу».

«Я тебя пеленать не хочу больше. Если живы останемся после того, как все кончится, я тебя просто так отвезу, без всякого пеленания, сам со мной отправишься, добровольно».

«А если не отправлюсь?»

«Тогда спеленаю. Потому что не хочу предавать людей, которые мне доверились».

«А ты уже предал. Ты меня предал, дражайший, когда согласился стать моим персональным детективом».

«Это большой вопрос, мне Джосика этим вопросом всю плешь проела. Только я тебе ничего никогда не обещал, а обществу обещал».

«О-обществу? Какому же это обществу? Защиты оставшихся животных?»

«Да неважно кому! Хоть черту с дьяволом, пусть хоть даже и мотороле! Важно, что обещал. А обещания… Ладно, хватит философии, не до того мне. Не хочешь встречаться, тогда говори прямо сейчас, что хотел сказать, но учти, что он все услышит».

«Вот я еще всяких железяк стесняться буду, кабальеро данутсе», – пробурчал Дон, хотя на самом деле он их стеснялся, и даже очень.

К моторолам Дон относился с чрезвычайным уважением – как к врагу, который намного сильнее, но которого все равно следует победить. Он в запале это сказал, а потому немного поморщился, словно бы железяке принося извинения. Железяка, кстати, извинения приняла, помахав через дорогу рукой Кублаху, но тот не заметил. Потому что Дон стал рассказывать ему о своих планах. И от этих планов, таких очевидных и таких немыслимых, Кублах пришел в настоящий ужас.

«Ну, так что? – спросил Дон, прерывая затянувшееся молчание. – Займемся?»

«Знаешь, что я тебе скажу, Дон, – подумав, ответил Кублах. – Или ты окончательно свихнулся вслед за своим моторолой, или, что еще хуже, ты всегда был таким. И то, что столько твоих порождений в этом городе почти сразу превратились в камрадов, это характеризует не человечество, а исключительно и только тебя. Сколько ж в тебе должно быть гадости, чтоб придумать такое!»

«Но ты пойми, Йохо, другого-то ведь пути нет! – начал сконфуженно оправдываться Дон. – Думаешь, мне самому это нравится? Но это может спасти десятки, если не сотни тысяч жизней, это единственный шанс, и я не знаю другого. И ты не знаешь!»

«Убийство есть убийство, как ты его ни называй, – отчеканил Кублах, – а тут еще и массовое, что совсем уже невозможно и непростительно. В первый раз твоей вины не было, тебя спровоцировали, ты не знал, что делаешь, когда садился в то кресло с кнопкой, а теперь ты сам, по своей воле, весь этот ужас собираешься повторить. Ты же раньше не такой был, ты же всегда планировал свои акции так, чтобы не погубить никого. Я, твой персональный детектив, никогда не одобрял того, что ты делаешь, я считал и считаю, что твое место в тюрьме, но я хотя бы уважал тебя, а теперь нет».

«Да все так, все так! – горячо и жарко заговорил Дон. – После всего приду к тебе, сам приду, обещаю, и вяжи меня, пеленай, хоть убивай на месте – ни слова не скажу против, но это надо сделать, иначе и вправду начнется ужас. И потом, послушай, Йохо, в этот раз последствия будут совсем не такими ужасными. Дети не будут сходить с ума, потому что уже сошли, а те, кто остался Доном, снова в мои копии превратятся, так что для них вообще никакой разницы. Больше всех пострадают те, кто „вернулся“, но и это ненадолго, потому что они „вернутся“, первыми „возвратятся“, как и в тот раз!»

«Ты это наверняка знаешь?»

«Нет, не знаю. Я так думаю, так надеюсь, иначе… – Дон быстро ходил взад-вперед по маленькой, самой маленькой каморке большого дома Зиновия Хамма, и казалось ему, что воздуха не хватает. – Да нет, конечно, по-другому и быть не может. А самое главное, самое-то главное, что это будет совсем не то, что в первый раз, когда я, ни о чем не подозревая, сел, как ты говоришь, в то кресло с кнопкой. Мои копии очутятся в чужих телах, прекрасно представляя себе, что им следует сделать. Уверяю тебя, для моторолы это будет убийственный сюрприз, а даже если и не сюрприз, то убийственный в любом случае. Они окажутся в чужих телах как в чужих костюмах, которые потом, скорей всего, придется отдать владельцам».

Горько хмыкнул тогда Кублах.

«То есть ты посылаешь людей, пусть даже это и твои копии, почти на верную смерть? То есть опять-таки совершаешь преднамеренное, массовое убийство».

«Неверно. Это будет не убийство, а самоубийство, а за самоубийство не судят, это уже личное дело каждого, как им своей жизнью распорядиться».

«Нет, это будет убийство, а не самоубийство. Ты-то жив останешься в своем теле, а им придется отдавать костюмы владельцам».

«Нет, это будет самоубийство, люди осознанно пойдут на него».

«Убийство!»

Дон зло и резко оборвал Кублаха:

«Хватит философии, мы никогда здесь не договоримся, а время уходит. От тебя мне нужно, чтобы ты как можно быстрее узнал у Дома, где находится эта штука, Инсталлятор, потому что в комнате, куда меня Фальцетти привел, не было ничего, кроме кресла с кнопкой и откровенной бутафории. Еще мне нужно, чтобы ты уговорил Джосику впустить меня. Больше мне от тебя ничего не нужно».

На секунду Кублах даже задохнулся от негодования, но быстро пришел в себя и принял привычную форму, растопырив локти и выпятив все что можно. Это выглядело смешно, но никто вокруг даже не улыбнулся.

– Дон Уолхов! – самым мерзким своим голосом заорал он на всю улицу. – Я сейчас приду к тебе, и схвачу тебя, и спеленаю тебя, и буду держать так до самого конца, пока не придет помощь! Я сам буду твоим тюремщиком, я сам буду твоей тюрьмой, сам, пока не придет помощь! Все! Я иду!

«Это пожалуйста, приходи, пеленай, – Дон, наоборот, успокоился, стал весел даже. – Но только как ты потом будешь жить с чувством, что стал причиной смерти сотен тысяч людей? Не виртуальной, которая, может быть, и не смерть даже – обыкновенной, физической, в муках. Ты лучше сделай то, о чем я тебя прошу, но только быстрее сделай. У тебя тоже другого выхода нет».

Кублах злобно выругался, хлопнул себя по ляжкам и прекратил разговор.

– А? – сам себя спросил Дон. И захохотал так, что Зиновию Хамму, который спал в комнате по соседству, приснился кошмар. Резко оборвавшийся этот хохот потом долго преследовал его в снах.

Сопровождаемый хмурыми взглядами, Кублах еще долго бродил потом по вечерним улицам города. Сначала его сопровождал тридэ моторолы, всегда немного сзади, всегда на другой стороне улицы, потом куда-то пропал. Кублах шел, бормоча что-то себе под нос, жестикулировал, кивал головой, иногда презрительно кривил губы – словом, был похож на городского сумасшедшего. Он не знал, куда себя девать, где приткнуться. В обыкновенном положении он бы обязательно нашел себе что-нибудь – он мог бы действовать через официальные структуры, через моторолу, он мог, в конце концов, заявиться в первый попавшийся дом, представиться персональным детективом и попросить пристанища на ночь – никто бы не отказал. Здесь хмурые взгляды прохожих делали все двери закрытыми.

Усталый, он вернулся к Дому Фальцетти, подошел к воротам и тихонько сказал:

– Дом.

Тот сразу же отозвался:

– Добрый вечер. Если вы хотели поговорить с госпожой Джосикой, то она отдыхает, и я не хотел бы ее тревожить.

– Я…

– Да?

– Я могу у вас переночевать? Я не знаю, куда идти.

– Что ж… Думаю, это можно устроить. Ведь когда вы уходили, вы не сказали, что уходите совсем, поэтому ваш уход можно рассматривать как небольшую вечернюю прогулку. Для созерцания. Для предания себя воспоминаниям о забытом рае.

От последней фразы Кублах оторопел, меньше всего ее можно было ожидать от Дома.

– Что?!

– Я хотел сказать, что вполне могу вас впустить, не спрашивая мнения Джосики. Входите.

Дверь распалась, и он вошел.

– Я так и знал, что вы вернетесь еще сегодня, – вдруг сказал Дом.

Глава 24. Затишье перед бурей

Вылазка Кублаха, разумеется, не прошла незамеченной для обитателей города Париж‐100, и это неудивительно при наших-то разнообразных и многочисленных средствах коммуникации. Я бы даже сказал, что эта новость стала в городе новостью номер один, но не скажу, потому что на самом деле до единички она малость не дотянула. Ведь на самом деле ничего ж не произошло, не воспоследовало никаких последствий: Дон остался нетронутым, и все обошлось без возмущений народных масс. Ну, вышел Кублах на улицы, ну, прогулялся, ну, постоял на углу Санктеземоры, жестикулируя и кривляясь, ну, вернулся к дому Фальцетти, где его ждала королева Джосика, – ведь никого же он не убил, и ему тоже никто ничего не сделал ни хорошего, ни плохого. Какая же это может быть новость номер один, даже если других новостей и в помине нет?

Между тем это святая правда – в Париже‐100 в те дни никаких других новостей не наблюдалось вообще, события в те дни словно забыли происходить в Стопариже. Это было бы даже и хорошо после орды трагедий, столько времени терзавших и убивавших прекрасный когда-то город, однако новость об отсутствии новостей горожане восприняли настороженно. Происходящее (точней, не происходящее) воспринималось всеми как состояние, которое человек поэтический, но неспособный придумать собственное сравнение, назвал бы затишьем перед бурей.

Именно затишье! И именно перед бурей! В воздухе Стопарижа не было разлито ничего такого, кроме привычных ароматов, которые местные носы давно уже приучились не замечать, на горизонтах не сгущались, предвещая ураган, угрожающие темно-багровые тучи – разве что хутцунов на мачтах и деревьях стало побольше: видно, и «крылатые свиньи», как их называли в городе, что-то почувствовали, поняли, что на этот раз никто их отлавливать здесь не будет, и стали слетаться в город из ближнего лесного кольца под названием Дриадон. То есть никаких предвестий, никаких признаков чего-то ужасного, что вот-вот нагрянет и накроет всех «покрывалом ужаса черным», ни в природе, ни в городе не было и в помине.

Но бесколесок в воздухе стало поменьше, и летали они теперь не то чтобы медленней, но осторожнее, словно как бы на цыпочках, а люди на улицах стали выглядеть немного испуганно, и разговаривали здесь негромко, чуть ли не шепотом. Затишье так затишье, чего уж там.

С моторолой почти не сообщались – ну, да это и так было обычно для города, где полно донов, где даже в каждом «вернувшемся» оставалась частичка Дона, не признающего моторол. Город отвернулся от моторолы, да и сам моторола тоже временно от города отвернулся.

Он по-прежнему с большей или меньшей четкостью исполнял свои общегородские обязанности, управлял всеми звеньями городской инфраструктуры, но больше всего был занят собственными делами. Он чувствовал, что с ним происходит что-то не то, что слишком много сознаний содержится в ремонтном отстойнике: некоторые попадают туда на секунду, некоторые на день, но многие – навсегда. Громадный запас, мегазапас интеллектуальной мощи выручал его, позволял по-прежнему полностью руководить положением, особенно положением с Доном, Кублахом и всеми этими поползновениями на его власть; все шло по плану, почти без сбоев, если бы не виртуальные тридэ, неконтролируемые, возникающие спонтанно, не по его воле.

Иногда они были простыми, как расческа, а иногда просто роскошными, с интеллектом мощностью в несколько пирамид. Точнее было бы их называть не тридэ, а эндэ из-за их постоянной многомерности, но у моторолы не оставалось сил на желание придумать им название, так что это были хоть и виртуальные, но тридэ. Всех их моторола без труда, чисто машинально тут же прихлопывал, но они возникали снова и снова, из ниоткуда, из пустоты; они говорили ему ужасные вещи и частично оттягивали на себя его хоть и огромную, но не бесконечную интеллектуальную мощь. Они были безвредны, однако досаждали безумно. В последние дни неподотчетные тридэ стали появляться и в городе, но они если и беспокоили моторолу, то только самим фактом своего существования, каждый раз, впрочем, очень недолгого – появится, пройдется где-нибудь и через минуту исчезнет.

«Надо что-то с этим делать», – решал моторола. И забывал.

Еще одно дело было у моторолы – заканчивать подготовку Грозного Эми к предстоящей Инсталляции. Пожалуй, в тот час оно было самым главным для моторолы делом, однако сил не отнимало почти совсем. Здесь, по крайней мере, ничто сюрпризов не предвещало. Грозный Эми стремительно терял остатки самостоятельности, хотя в то же самое время все больше и больше начинал напоминать не зомби, а вполне вменяемого человека. Когда-то очень похожую процедуру моторола над Грозным Эми уже проделывал; тогда он делал из него Воина, теперь – Стандартного Универсального Гражданина, что уже само по себе было намного интереснее и сложней.

Сам же Эми во время этой подготовки чувствовал себя очень комфортно. О себе он уже ничего не помнил, но был уверен, что помнит, просто вот прямо сейчас не очень хочется вспоминать. Длинные, хотя и несколько монотонные монологи того красивого парня, который говорил с ним от имени моторолы, нравились ему, тем более что никаких других дел у Грозного Эми не было совсем. Он безвылазно сидел дома и если совершал какие-нибудь действия, то только по вежливой просьбе моторолы. Иногда парень неприятно тускнел, но это проходило настолько быстро, что настроения Грозному Эми не омрачало.

Единственное, что мешало ему с полной приятностью проводить жизнь, – скрипы. Нет-нет да и раздавался у него в голове короткий, противный и донельзя пронзительный звук. Скрипы длились долю секунды, они были порой одиночные, но чаще шли сериями, друг за другом, по пять-шесть штук. Иногда Эми даже ежился и морщился, до того они были ему неприятны. Однажды он даже заткнул уши, чтобы не слышать их, но они не утратили громкости, потому что рождались не снаружи, а в голове.

Моторола видел, как Эми поморщился и зажал уши, но не придал этому значения, а если даже и придал, то по каким-то своим мультиинтеллекторным соображениям не стал спрашивать о причине.

А, между прочим, зря. Потому что скрипы эти были особенными и, главное, моторолой не предусмотренными. Никто, вдруг услышав такую мерзость, даже в состоянии глубокого умопомрачения не назвал бы эти звуки отрывками человеческой музыки. Тем не менее это были пусть видоизмененные, но именно отрывки и именно музыки, а если точнее, той самой танцевальной музыки нарко, под которую так любил Эми исполнять свои композиции. И то, что он поеживался, было непроизвольным ответом мышц на такты знакомой мелодии.

Дон тоже не доставлял хлопот мотороле. Он теперь не скрывался, он теперь маялся в ожидании, лихорадочное возбуждение не отпускало его. В основном мерил шагами внушительный дом Зиновия Хамма, иногда выходил наружу, высматривал кого-то, а спроси, кого он высматривал, так, наверное, и не ответил бы. Полюбил разговаривать с Зиновием о мелочах разных, о хутцунах, например, или вспоминал вместе с ним свои прошлые подвиги, а то вдруг расспрашивать начинал о Париже‐100, как там жилось до его побега из Четвертого Пэна, и часто посередине беседы от Зиновия убегал спешно.

Зиновий Хамм, человек в летах, относился к тому типу «возвратившихся», которые и сохранили память Дона, и вернули себе собственную, доинсталляционную. Такими, собственно, были все «возвраты», но, как правило, в их новой памяти почти ничего от Дона не оставалось, некоторые даже и то малое пытались забыть, что у них еще сохранилось. Зиновий же помнил все и о себе, и о Доне, с ним интересно было поразговаривать. Тем более что Дон смутно помнил Зиновия – того, прежнего, что приходил к ним в гости, его улыбку во весь рот, его гогот, – а Зиновий Дона очень хорошо помнил («Я тогда тобой восхищался», – сказал он однажды, незадолго до Позорного штурма). Теперь он был уже не таким веселым, прибавилось у него мрачности, но в глазах та же наивность и та же твердость. Сразу было видно, что этот человек очень надежен и если кому-то что-то пообещает, то уж не подведет ни за что. В Братство он не вступал, говорил, что не по возрасту ему подобные игры, однако помогал донам как мог. Когда встретился с Доном вскоре после Инсталляции, они сразу стали друзьями – еще до того, как он стал «возвратом», еще до того, как про Дона вспомнил, – ну, или почти друзьями, здесь Дон никак определиться не мог. Поэтому своей идеей насчет второй Инсталляции он с Зиновием все-таки не делился. Не знаю, может, берёг старика?

Он об этой идее Алегзандеру рассказал, не выдержал, тот к нему как на работу ходил, но ночевал где-то в другом месте. Правда, рассказал ему Дон вкратце, в самых общих чертах. У меня, мол, совершенно роскошный, просто непробиваемый план, моторола абсолютно ничего с этим сделать не сможет, я его обязательно подомну, мне бы только до Инсталлятора добраться. О деталях плана, правда, не говорил: «Узнаешь, когда все случится, в мельчайших подробностях узнаешь».

Как и Кублах, Алегзандер остерег Дона:

– Что ж ты так неосторожно? Наверняка же моторола подслушивает!

Дон только рукой махнул весело:

– Да пусть его, он и так знает. Считаные деньки ему остались, нашему мотороле, пусть послушает напоследок, кабальеро данутсе!

Но, в отличие от Кублаха, донову идею о второй Инсталляции Алегзандер одобрил полностью.

– Здорово, – сказал он. – Так и надо.

Дон тогда закивал, виновато глядя на Алегзандера.

– Но ты же понимаешь, – медленно сказал он, – что вторая Инсталляция всех вас убьет. Это условие неизбежное. Тут или отказываться, или…

– Нечего отказываться! – улыбнулся Алегзандер своей твердой улыбкой. – Это дело святое. Меня, например, ты вообще не убьешь; я как был тобой, так тобой и останусь, только немножко памяти потеряю. И ребята все поддержат, если им рассказать.

– Вот ты и расскажи.

– А что ж. И расскажу.

– Теперь насчет твоей памяти, – сказал Дон.

– А что насчет моей памяти?

– Она мне нужна будет, тебя-то я не убью.

– Это как? Шлем на меня напялишь, который тогда на Фальцетти был?

– Шлем-то я на тебя напялю, конечно.

– Постой! – озабоченно сказал Алегзандер. – А как же Кублах?

– А что Кублах? Кублах… – Тут Дон лукаво подмигнул Алегзандеру. – Это даже интересно – иметь персонального детектива, который сам за собой гоняется.

Алегзандер, человек неглупый, но соображающий медленно, подумал и помрачнел.

– Смешно, – сказал он. – Смешно.

– А я о чем?

– Только, знаешь, Дон… Я, конечно, всегда с тобой буду, если ты не против, всегда буду на твоей стороне, что бы ни случилось, что б ты ни сделал, но эти шутки с Кублахом мне не нравятся. Я, конечно, понимаю, что не за мной он гоняется, а за тобой, поэтому вроде как бы не мне судить, но Кублаха лучше от всего этого оградить, так будет правильнее. Это наше дело, он здесь человек посторонний, шлем или там комната, как ты говоришь, должны быть у него… на нем… ну, в общем, ты понимаешь: не надо сюда вмешивать Кублаха, не надо ему жизнь портить. Нечестно как-то. Пусть он Кублахом останется, не надо это ему.

Так Дон не сошелся во взглядах с Доном в облике Алегзандера. И я теперь даже не знаю, кто из них в этом споре был больше Доном, первый или второй. Во всяком случае, Алегзандер, еще раз подумав, заявил следующее:

– В общем, я в эти игры играть не буду. Я всегда с тобой, но шлем надевать ни за что не стану. Как я потом ребятам в глаза посмотрю?

– Это будут мои глаза.

– Все равно.

– Как хочешь, – ответил Дон и добавил жестко: – Тогда я тебя убью.

– Это само собой, – согласился Алегзандер, а потом подмигнул Дону, послал ему, словно бы отразив зеркально, его же собственную лукавую усмешку, а затем сказал довольно странную вещь: – Только до смерти еще дожить надо.

Глава 25. Нашествие тридэ

Где в эти дни не было затишья перед бурей, так это в Доме Фальцетти. То, что происходило там, можно было бы назвать бурлением перед бурей, а то можно и древнего классика процитировать, заявив, что все смешалось в Доме Фальцетти.

Вернувшись туда после своего несостоявшегося исхода, Кублах поначалу никаких особенных бурлений не заметил, он был слишком занят своими мыслями. Его очень разозлил Дон, просто взбесил. Мало того что тот совершенно неожиданно стал настоящим маньяком, задумавшим вторично убить целый город, так еще и своего персонального детектива сюда втянул! Поставил его перед выбором между двумя совершенно невозможными возможностями: участвовать в массовом, пусть даже и «виртуальном», убийстве или стать виновником многих тысяч совершенно реальных смертей.

Утверждают (правда, со статистической достоверностью здесь не все в порядке, да и откуда бы ей взяться, статистической достоверности, если речь идет о таком герметичном сообществе, как институт персональных детективов!), что при всем антагонизме, который имманентно присутствует в отношениях персонального детектива с его преступником, между ними почти сразу же возникает некая, извините за двусмысленность термина, интимная связь, взаимное уважение, что ли… словом, нечто такое, что обоих роднит. То неуловимое, что у поэтов называется «неразрывные узы» и ассоциируется у них с любовью, применительно к этой паре имеет совершенно явственный, хотя и несколько специфический смысл. Здесь и ненависть, и взаимная зависимость, и даже, я бы сказал, взаимная страсть, какую бы форму она в данном случае ни принимала. Здесь читатель, возможно, вспомнит о подобной близости между космоломами и сотрудниками розыскного департамента Космопола, которые за ними охотятся. Подобие действительно есть, однако в случае преступника и его персонального детектива родство между ними качественно теснее и ближе.

Поэтому Кублах чувствовал себя обманутым, словно муж, неожиданно обнаруживший у себя на голове ветвистое украшение. Выбор был совершенно ясен: ни в коем случае Дону не потворствовать, ни в коем случае не соглашаться на его требования. Об этом не могло быть и речи – это, и только это Кублах себе неутомимо твердил, каждый раз все решительнее и решительнее. У себя в комнате он надувал щеки, метал грозные взгляды, принимал позу «все выпячено», хохотал, кивал головой положительно, мотал ею же отрицательно, а то начинал быстрой, семенящей походкой кружить по комнате, так что предметы мебели еле успевали посторониться… мрачен был Кублах и, если со стороны посмотреть, весьма смешон. Но со стороны смотреть на Кублаха имел возможность разве что только Дом, даже обязательно смотрел, из чисто профессиональной необходимости, и, хотя у него с чувством юмора было все в порядке, не казался ему Кублах тогда смешным, ему тогда вообще не до смеху было.

Наконец Кублах заснул странным тревожным полусном-полузабытьем, в котором чудились ему устрашающих форм фигуры, слышались какие-то звуки: то вдруг упадет что-то, то громко звякнет, – и, не выдержав всего этого, Кублах наконец открыл глаза и в кровати сел. Свет тут же предупредительно зажегся вполсилы, вместо темноты создав полумрак. В соседней комнате кто-то неразборчиво напевал себе под нос.

– Это еще что такое?

Кублах настороженно прислушался.

Голос был мужской, уже не молодой, но еще и не старый:

– Младенчики, младенчики, турум-бум-бум, турум-бум-бум, миленькие птенчики, турум-бум-бум попенчики… или как там? Бубенчики? Нет, пожалуй, попенчики будет сла-адостнее, хотя и неграмотно. Итак: младенчики, младенчики, турум-бум-бум, турум-бум-бум…

Накинув домашний сюртук, Кублах на цыпочках вышел в коридор. Дверь в комнату напротив была открыта – не разъята, а именно открыта по старинной моде полувековой давности, имелась на двери даже ручка. В комнате вовсю горел свет. Самое странное заключалось в том, что прежде Кублах даже не подозревал о существовании комнаты напротив, да и двери с ручкой он тоже не помнил. Впрочем, мог просто и не обратить внимания, в топографии Дома Фальцетти он за все это время так и не удосужился разобраться.

«Дом, что ли, забавляется?» – подумал Кублах и, затаив дыхание, заглянул в комнату.

В комнате тогда из мебели наблюдались только круглый столик в углу, на нем точно по центру – бокал с ядовито-желтым напитком, рядом – лицом к окну, а спинкой, соответственно, к двери – покачивалось кресло, украшенное желтыми же цветочками по темно-синему фону. В кресле кто-то сидел и турумбумбумкал, Кублаху были видны только части затылка с редкой растительностью да ноги в матерчатых сапогах; ноги лениво покачивались в такт мелодии.

– Эй! – громко позвал Кублах.

– Ой! – сказал мужчина в кресле и тут же исчез. С противным выдохом кресло смялось и превратилось в квадратик на полу, то есть в обыкновенный кресельный коврик. Пение, кстати, не прекратилось: голос, уже бесплотный, еще немного потурумбумбумкал, потом опять ойкнул:

– Ой! Тысяча извинений! Я тут же заберу!

Свистнуло – и наступила мертвая тишина.

«Это мне снится, – подумал Кублах. – Этого не может быть, чтобы Дом вытворял такое».

При этом он прекрасно понимал, что не спит.

Потом мертвая тишина кончилась, раздался тот же голос:

– Еще раз тысяча извинений, я тут забыл кое-что. Вам оно не надо, а у меня сегодня просто прекр-р-расное настроение, так что…

Тут булькнул и исчез со стола бокал с желтым напитком, а стол, как и кресло перед тем, смялся, превратившись почему-то не в круглое, а снова в квадратное пятно на полу. Кублах оказался в совершенно пустом пространстве. Запахло ремонтом. Кублаха внезапно охватила дикая иррациональная паника: «Вот сейчас, сию секунду, эта комната тоже схлопнется и превратится в квадратное пятно на полу, и меня запрет в том квадрате, надо отсюда бежать изо всех сил!»

Снова заподозрив, что все это ему снится, Кублах молнией выскочил в коридор, и сразу унялась паника. Дверь за ним стала закрываться – с достоинством и неспешно, словно приглашая вернуться, если не передумал. Закрывшись, она почти слилась со стеной, превратившись в слабо выраженный прямоугольник чуть более темного цвета; дверная ручка растаяла.

«Да что такое происходит, в конце концов?» – подумал Кублах, а вслух громко сказал:

– Дом!

Тот ответил немедленно:

– Доброе утро, Иоахим. Вы чего-то хотели?

– Что это было, Дом? Вот с этой комнатой – что?!

– Ах, это… – совершенно несвойственным ему небрежным, этаким чуть свысока, тоном ответил Дом. – Вам не следует беспокоиться по этому поводу, хотя я, разумеется, приношу вам свои самые искренние извинения за причиненные неудобства.

– Неудобства?! – чуть не взвыл Кублах. – Неудобства?!

– Дело, видите ли, в том, что я провожу плановую… ну, или почти плановую… очистку и отладку своих систем, а это иногда приводит к побочным эффектам типа появления спонтанных тридэ и тому подобного в том же роде. Через некоторое время системы придут в порядок, и побочные эффекты исчезнут. Поэтому, повторяю, вам следует пройти в свою комнату и не обращать внимания на мелкие виртуальные происшествия совершенно безопасного свойства.

Кублах не разбирался не то что в тонкостях, но даже и в основах интеллекторного мышления, но кое-что об этом все-таки слышал. Он откуда-то помнил, что «спонтанные тридэ» появляются при неполадках, возникающих у интеллекторных существ высокого, мультипирамидного уровня. Он считал, что Дом до такого уровня не дотягивает, но наверняка, конечно, не знал, что там у него с пирамидами, поэтому послушно проглотил объяснение, не дав себе труда заподозрить, что с Домом происходит что-то не то.

Осталось, правда, от этого неприятное подсознательное чувство неправильности. Не понравилось ему и то, как разговаривал Дом – повторимся, чуть свысока и даже несколько приказным тоном, дома так разговаривать не должны, да такого и не было никогда с Домом. Это могло означать, что… да нет, даже страшно Кублаху было подумать о том, что могло значить такое поведение Дома. Поэтому он подавил неприятное ощущение, а в семантические тонкости беседы с Домом решил вообще не вдаваться – у него хватало своих проблем, чтобы разбираться еще и с этим. Он еще не сошел с ума, чтобы поддаваться на шантаж этого маньяка, но что-то же нужно делать, чтобы предотвратить эти сотни тысяч… как он сказал?.. физических смертей, что ли? Да ладно, какие там сотни тысяч? Сочиняет Дон, какие там могут быть сотни тысяч, смешно! Правда, раньше Дон никогда не врал, но это было раньше. Он действительно может действительно многое натворить, сумасшедший моторола, а тут уж не приходится спорить, что сумасшедший, сумовсшедший, с умов сошедший… тьфу! Какая гадость в голову лезет!

С этими сумбурными и, я бы даже сказал, бурлящими (!) мыслями Кублах, как ему и было велено Домом, вернулся к себе в комнату. И что вы думаете? Там в его кресле, повороченном лицом к окну, а спинкой к двери, сидел тот же тридэ, проявляя себя лишь жиденькими волосиками и мысками скрещенных ног в матерчатых сапогах. Он уже, правда, не пел, а просто вслух себе размышлял:

– Куннилингвистика – это наука всех наук, – торжественно восклицал он. – Это наука будущего! Нет, не так, так уже говорили, надо как-то… а, вот! Это наука прошлого, которая превратилась в искусство будущего! Так, стоп, опять непорядок. Где ж тогда настоящее?

– Эй! – крикнул Кублах изо всех сил возмущенно. – Что здесь происходит?!

– Ой! – не столько с испугом, сколько досадливо воскликнул тридэ. – Опять вы. Я думал, вы надолго ушли, в этом доме все уходят надолго.

С этими словами тридэ горестно всхлипнул и без всяких извинений исчез. Что-то булькнуло справа, на прикроватном столе. Не дожидаясь прихода паники, Кублах выскочил в коридор.

Может, оно и не было никакого бурления в доме Фальцетти, но уж точно все было не так в этом доме. Не так было с этим тридэ, хотя Дом доходчиво объяснил его появление, но Кублах, ничего в этом деле не понимая, интуитивно чувствовал, что и с объяснением что-то не то, да и тридэ не тот, какой-то уж очень издевательский и живой. Не так Дом разговаривал, как обычно: нервозность шла от этого разговора, разило прямо нервозностью, это был совсем незнакомый Дом. Не такой была даже потрясающая пустота дома Фальцетти, к которой Кублах так привык за те дни, что скрывался здесь от убийц, которая была уютной и располагающей, которой ему так не хватало все эти годы… да что годы – десятилетия! Десятилетия переполненности пространства. «Надо будет это запомнить, – подумал Кублах, – это хорошо сказано, это можно будет использовать в каком-нибудь политическом стекле». И тут же себя одернул: какое, к черту, стекло, когда здесь кровью пахнет, насилием, кровью и сумасшествием! Пустота, словом, тоже была другой, если и не враждебной, то уж явно не дружественной, пусть не мертвой, но и не живой тоже, чужой была эта новая пустота.

Джосика тоже не была исключением – вот, Джосика!

Кублах даже остановился, он обнаружил, что идет куда-то – бесцельно, однако с таким видом, будто целенаправленно.

Джосика! Он сразу должен был заметить, что в последние дни с ней происходит что-то не то. Она снова начала больше пить, но не это было странностью, это было ожидаемо, ей давно надо к Врачу, странным было то, что у них кончились чаепития.

Он привык к ним, чаепития стали для него почти обязательным ритуалом, а Джосика в последнее время стала ими манкировать. Дня за три до того, как он попытался покинуть дом, он чуть ли не силой утащил ее в комнату, которую для себя назвал «чайной»; она больше не заговаривала о предательстве, она вообще почти не говорила, просто сидела вялая, прихлебывая напиток, поглядывая на Кублаха странно, будто на незнакомца…

С ней явно происходит что-то не то!

Он шел все так же бесцельно, дом казался ему огромным лабиринтом – столько пространства просто не может уместиться в таком сравнительно небольшом здании, и это тоже было странно, и это тоже было не то. По пути он открывал каждую встреченную дверь, он все ждал, когда натолкнется на дверь запертую, но таких не было – каждая дверь послушно распадалась, как только он протягивал руку. И за каждой дверью его ждали пустые комнаты, комнаты с голыми стенами, полностью очищенные от мебели, одни квадратики на полу…

«Наверное, это Дом так прощается со своим хозяином, – подумал Кублах. – Нет Фальцетти, и его жилище стало скорлупкой, лишенной всякого содержания. Ах да, он же говорил что-то про отладку своих систем, наверное, это как-то связано с отладкой. Действительно, каждая комната пахла ремонтом, каждая комната готовилась к приему новых хозяев, но где ж их взять, столько новых хозяев?»

Единственной непустой комнатой оказалась чайная – там, опять лицом к окну, сидел давешний тридэ и вслух играл сам с собой в шахматы; чайный стол между тем отсутствовал. Кублах тут же отпрянул.

Вскоре он понял, что насчет пустоты немного поспешил – на глазах исчезала пустота в доме Фальцетти. Начали раздаваться звуки – одни постижению просто не поддавались, другие напоминали шарканье ног, потом кто-то стал ронять на пол металлический шар. Потом появились тридэ в дополнение к тому, с креслом и рюмкой: какая-то дама мимо прошелестела, но не Джосика точно, вдали прошла группа угрюмых мужчин в одинаковых серых комбинезонах с различными музыкальными инструментами в руках, главным образом духовыми; потом он чуть не наступил на огромную оранжевую змею – та угрожающе зашипела, и бросилась на него, и почему-то начала лаять, одновременно же и шипя. Это был самый простой, самый некондиционный тридэ, слепленный наверняка наспех – Кублах давно отскочил в сторону, а оранжевое чудовище продолжало с пугающей яростью набрасываться на то место, где уже никого не было.

О пустоте теперь и речи не шло – пространство стремительно заполнялось призраками, и это очень волновало. Он заорал:

– Дом, что происходит, в конце концов? Уйми ты, наконец, этих своих уродов!

Держа перед собой, словно предлагая, рюмку с оранжевым напитком, из-за угла вышел уже немного поднадоевший кресельный тридэ, и Кублах наконец увидел его лицо. Как он и подозревал, это было лицо Фальцетти, только очень старого и очень мертвого, с помятым ртом и вытекшими глазами; Кублах даже поморщился – он, как ни странно, безвкусицы на дух не переносил. Официальным голосом моторолы тридэ сказал:

– Иоахим, я еще раз приношу вам извинения за причиненные неудобства. В настоящий момент я не могу окончательно остановить то, что сейчас происходит в доме господина Фальцетти, но уже в ближайшее время я надеюсь восстановить статус-кво. Сейчас основной процент моего внимания направлен на отражение атаки сил зла, которые пытаются незаконно завладеть собственностью господина Фальцетти. Рад вам сообщить, что отражение проходит весьма успешно.

Кто-то вскрикнул за его спиной, кто-то захохотал.

– И когда ты планируешь закончить эту вакханалию? – скандально вопросил Кублах, но тридэ не ответил, проигнорировал – он уже удалялся прочь горделивой походкой, на ходу припадая к рюмке.

Кублах недоуменно пожал плечами и тоже заспешил – теперь он уже целенаправленно шел к Джосике, «потому что люди в таких случаях, – сказал он себе, – должны непременно держаться вместе».

Джосика, это Кублах помнил, обосновалась в комнате неподалеку от центрального входа, которую Фальцетти когда-то предназначил для приема гостей. Его, кстати, долгое время мучило некое топологическое несоответствие – он очень хорошо помнил, что, первый раз попав в Дом Фальцетти, он сразу же очутился в комнате Джосики, входная дверь вела прямо туда. Теперь та же комната, с тем же убранством, с тем же даже разбитым экраном для общения с моторолой располагалась левее и отдельного выхода в сад не имела. Кублаха это не столько смущало, сколько пугало – он вообще побаивался Дома, после того как тот так жестко расправился с его преследователями, убившими Тито Гауфа, он только через несколько дней дал себе волю подумать и наконец догадался, что интерьер комнаты был всего лишь скрупулезно перенесен Домом в другое место, чтобы не смущать ни Кублаха, ни Джосику.

Теперь Кублаха ожидал того же сорта сюрприз – комнату Джосики он обнаружил не левее, а ПРАВЕЕ входной двери!

Дверь эта ярко выделялась на общем палевом фоне стен своей вызывающей чернотой; на ней, исключая все сомнения, было написано красивой «бюджетной» вязью: «Джосика. Без разрешения не входить». На старом же месте никакой комнаты не было. Конечно, то обстоятельство, что комната каким-то образом перескочила слева направо, сильно обескуражило Кублаха, и без того обескураженного нашествием тридэ (те толпились сейчас поодаль, изображая собой оперный хор и внимательно наблюдая). Но если Кублах на что-то нацелен, он на мелочи не обращает внимания. Даже на секунду не мелькнула у него в голове дерзкая мысль: «Схожу с ума!» Он просто раздраженно выругался про себя в том смысле, что Дом обнаглел уже до того, что осмелился нарушать физические законы и, несмотря на письменное предупреждение, вошел в комнату Джосики.

Потом, дав себе подумать, Кублах поймет, что на самом деле до нарушения физических законов Дом пока еще не дорос, что он, как и в первый раз, всего лишь перенес апартаменты Джосики в другую комнату то ли по ее требованию, то ли из каких-то своих собственных, никому не ясных резонов, а у двери слева просто изменил колер под цвет стены. Сейчас у него не было времени на подумать, комната Джосики поразила его.

Там оказалось до безумия чисто, все вещи лежали не как попало, кто-то разложил их по своим местам, что не было свойственно даже трезвой Джосике. Чистота просто молекулярная, как в интеллекторных яслях, – так определил ее для себя Кублах, по привычке использовав затасканное сравнение. Поражающий своим безобразием беспорядок Кублах видел в комнате Джосики только в тот, самый первый, раз, когда Дом спас его от погони и когда так глупо и так героически погиб Гауф. Позже, когда спасался здесь от убийц, он имел возможность убедиться, что ее комната относительно прибрана, хотя вещи были разбросаны и создавали впечатление обыкновенного домашнего хаоса. Ее теперешняя молекулярная чистота вызвала у Кублаха то же неприятие, что и несусветная грязища первого раза. Тогда в комнате нестерпимо воняло, потом, во времена «домашнего хаоса», воздух в комнате был относительно чист, теперь же здесь, как и везде, пахло ремонтом. Кублах наконец вспомнил, что это за запах – это был запах сероводорода, неизменный спутник модной в то время «метановой уборки», и он был ничуть не лучше первой вонищи, хорошо еще, что слабый.

Посреди всего этого молекулярного безобразия на скрупулезно разобранной постели лежала Джосика. На ней было надето что-то ночное – розовое, воздушное, явно выращенное и очень скрупулезно по ней разложенное, складочка к складочке, тесемочка к тесемочке. Единственным, что не соответствовало царящему в комнате духу порядка и правильной красоты, было опухшее лицо Джосики. «Хоть что-то живое», – подумал Кублах.

Джосика посмотрела на него в упор, но без всякого выражения, и сказала:

– Что приперся?

Она была хорошо пьяна.

И тогда Кублах, сам того не желая и как бы даже против собственной воли, ответил ей:

– Джосика, послушайте, я вас прошу, если придет Дон, впустите его, пожалуйста. Только вы можете разрешить.

И сам оторопел от сказанного.

Та с насмешкой двинула головой, секунду подумала куда-то в сторону и сказала:

– Вот интересно! И ты туда же.

Кублах захлопал глазами в оторопи.

– Что, простите?

– Нет.

– То есть вы…

– Я говорю – н-н-нет!

– Ф-ф-фух-х! – Кублах облегченно вздохнул. – Вот это правильно. Это хорошо. И не пускай, нечего ему здесь делать.

Собрался было уже повернуться и уйти, как вдруг – будто кто за язык тянул! – спросил:

– А-а… почему?

Джосика была медлительна с разговорами. Она снова подумала.

– Почему? Мне, конечно, наплевать на него, но смотреть, как ты его… скручиваешь, я не хочу. Это, пожалуйста, без меня. Не пущу.

– Я вообще-то совсем не затем, чтоб скручивать, это я и в другом месте могу. Просто он сам хочет сюда прийти, – стал оправдываться Кублах, одновременно спрашивая себя, с чего бы это ему оправдываться.

– Интересно, – сказала Джосика. – Оч интересно. Преступник приходит в гости к своему персональному детективу, а тот его не скручивает и чай с ним пьет. И я, конечно, должна в этот бред поверить.

– Нет, вы не поняли, – продолжил смущенно оправдываться Кублах. – Ему действительно надо сюда. Я не трону его, честное слово. Он придет и сразу уйдет.

По вполне понятным причинам он меньше всего хотел посвящать Джосику в то, что затеял Дон.

– Мне нет никакого дела до вашего Дона, хотя я и сама Дон, – заговорила Джосика накаляясь. – Пока я здесь, он НИКОГДА сюда не придет!

– Вот это хорошо, это правильно, – подхватил Кублах.

Он хотел еще что-то сказать, но его перебил голос Дома.

– Друзья! – торжественно заявил он, к счастью, не персонифицируясь в виде омерзительного тридэ. – Как поразительно вы похожи!

Кублах и Джосика при этих словах вытаращились в одно и то же место пространства около двери и хором сказали:

– Пошел вон! Не лезь не в свое дело!

После чего Джосика замолчала и отвернулась, а Кублах, помявшись немного, покинул ее молекулярно чистую комнату. Снаружи его дожидался кресельный тридэ, изрядно помолодевший и даже со втекшими обратно глазами.

– Иоахим, на секундочку! – сказал тридэ. – Мне почему-то кажется, что вы хотите меня о чем-то спросить.

– Ах да, – ответил Кублах, в очередной раз себя презирая. – Действительно, я… Так, просто, из праздного любопытства… хотел узнать, где находится этот, как его? А, вот, Инсталлятор, которым Фальцетти… ну, ты понимаешь…

– Понимаю, – посуровев, сказал тридэ. – Но ничем помочь не могу. Это секретная информация, запрещенная к разглашению господином Фальцетти.

– Какая может быть тайна, когда он мертв?

– Тем более, – ответил тридэ. – Тайна умирает вместе с хозяином. Есть такое древнее правило. Очень глупое.

– Но как же…

– А вот так. Не скажу, и всё!

– И правильно, – воскликнул Кублах. – И ни в коем случае! И очень хорошо даже, что…

С этими словами он развернулся и нервно пошел по направлению к своей комнате.

Как уже неоднократно было сказано, тридэ, в отличие от человека, проявляют эмоции исключительно для того, чтобы показать их человеку. Поэтому кресельный замер памятником, как только Кублах от него отвернулся. Но потом, внешне не проявляя, обратите внимание, никаких эмоций, сохраняя все ту же стать памятника, начал почему-то преображаться. Для начала он утратил визуальную четкость и стал зыбким. Потом, претерпев несколько не очень понятных трансформаций, он превратился в уже знакомого читателю вьюноша – но на секунду всего, разве только что на секунду! Потому что еще через миг он снова стал кресельным тридэ с лицом Фальцетти, но это уже был не только не мертвый, но даже и не сумасшедший Фальцетти, а спокойный, мудрый и понимающий – с такого не стыдно и портрет написать.

И с этим лицом он вдруг закричал вслед уходящему нервно Кублаху:

– Постойте, Иоахим! Я покажу!

Пусть простит меня читатель, но мне кажется… да что там кажется, я просто уверен, что в этом месте следует сделать некоторое отступление и досказать о приключившемся с Домом то, чего я не рассказал раньше – может быть, просто из-за неверного построения материала, но, во всяком случае, совсем не из-за того, что хотел сделать тайну на пустом месте.

Так или иначе некоторое время назад, как читатель, возможно, и догадался, Дом начал сходить с ума. Причем сумасшествие объяснялось не какими-то внутренними неполадками в интеллекторах Дома: это было наведенное сумасшествие, причем наведенное именно моторолой, что само по себе понятно, потому что больше вроде и некому.

Моторола, принципиально не имеющий доступа к «мозгу» Дома и потому неспособный хоть как-то на него повлиять, поступил в этом случае так, как поступил бы на его месте сам Дон Уолхов – следуя той же схеме, он исподволь, постепенно, микроскопическими шажками, внешними микроскопическими неправильностями типа «кабальеро данутсе», только на свой интеллекторный лад, стал расшатывать сознания Дома. Особенно помог плану его визит в Дом Фальцетти в тот день, когда он приводил туда Грозного Эми. Поскольку возможностей у моторолы было несравнимо больше, чем у Дона, у него получилась массированная, долговременная и в то же время совершенно незаметная атака целой армии воинов-микронеправильностей, лавина неимоверной мощи, давления которой сознания Дома в результате, конечно, не выдержали, несмотря на, казалось бы, превосходнейшую защиту.

А потом в Доме стали появляться неуправляемые тридэ, что само по себе, как я уже имел возможность читателю доложить, рассказывая про события на фасетте, представляет собой очень грозный симптом. Сначала это были тридэ, которых никто не видел, даже сам Дом – я бы назвал их пробными. Они на секунду-две появлялись в тех местах, за которыми как раз в эти секунды Дом почему-либо не следил, и давали ему о себе знать разве что изменением характера освещения или другими тому подобными проявлениями – все это на уровне, лишь чуть-чуть превышающем шумовой порог восприятия.

Потом, освоившись, тридэ стали показывать себя Дому, а иногда даже (очень редко, не напрямую) и его обитателям. Кублах, например, мог бы припомнить, как в окно его комнаты заглянула вдруг невообразимая рожа, от неожиданности он сморгнул – и рожа тут же исчезла. Или вот однажды услышал он неясный обрывок еле слышного разговора: раздавались два мужских голоса, беседующих вроде бы о предателях и героях и о тонкой грани, пролегающей между ними. Обрывок был очень краткий, оборвался так же неожиданно, как и начался, и Кублах воспринял его за слуховую галлюцинацию вроде тех, какие иногда бывали у него во время сильной усталости.

Дом стал меняться. Изменился его характер, начали то и дело появляться «мечтания», непозволительные мыслеструктуры, которые очень вредны интеллекторным существам, и в конце концов дошло до спонтанных, неуправляемых тридэ.

Сам же Дом, обнаружив неподотчетных тридэ, обязан был бы насторожиться и отнестись к их появлению со всей серьезностью, однако, «расшатанный» к тому времени нападками моторолы, воспринял их как дополнительное развлечение. Он со страстью коллекционера наблюдал за их появлениями и исчезновениями, за тем, как они выглядят, как смеются, как издеваются (а они издевались часто), как общаются между собой… С точки зрения здравого смысла, неуправляемые тридэ могли общаться только напоказ, потому что как могут общаться куклы, ведомые руками общего для всех кукловода, единственного и к тому же несуществующего? Но общение не напоказ все-таки было – Дом улавливал его знаки и, чтобы получше слышать, о чем говорят тридэ, подсылал к ним своих созданий, очень, к слову, несовершенных, подсылал и через некоторое время терял над ними управление, о чем не жалел нисколько. Он с увлечением следил за тем, как преображало неподотчетных тридэ это общение, как из отдельных невзаимодействующих квазисуществ они постепенно превращались в сообщество со своими бедами, своими ссорами, своими триумфами и трагедиями. В минуты просветления (они случались все реже) Дом иногда говорил себе: «Как же жуток их мир, до какой же степени он кошмарен!»

Моторола все больше и больше внедрялся в сознания Дома. В день, когда дом Фальцетти заполонили тридэ, большинство из которых никогда здесь прежде не появлялись, Дом вдруг отчетливо осознал, что, как бы жуток ни был мир неподотчетных тридэ, это его мир, что он один из них, что он не только может посылать к ним своих несовершенных созданий, но и сам способен прийти к ним, и вместе с ними завидовать реальности, и вместе с ними издеваться над ней.

И понял также Дом, что одно из главных издевательств, которое он просто обязан совершить над реальностью, заключается в том, чтобы пустить в дом Фальцетти людей, допуска в него не имеющих.

Моторола был здесь как бы и ни при чем, он, как и прежде, не имел возможности напрямую контролировать мысли Дома, Дому просто запомнился случайный разговор между двумя тридэ, разговор, сумасшедший до нарочитости, там эта идея была преподана как фундаментальный императив виртуального существования, и впоследствии Дом часто к ней обращался. Теперь она из идеи превратилась в приказ, требующий беспрекословного исполнения. И это значило – Дом хорошо это понимал, – что скоро придет смерть.

В объемном труде Красса Уунзера «Патологические аспекты психологии мыслящих машин» разбирается, в частности, классический конфликт между интеллектуальной структурой, обладающей объединенным мультисознанием, и встроенной в нее системой запретов. Со свойственной ему дотошностью старик Уунзер разбирает этот конфликт до мельчайших подробностей и, конечно, приходит к своему знаменитому выводу о «невозможности интеллектуального совершенства». Он доказывает, что система запретов, добавляя интеллектуальной структуре стабильность, неизбежно обедняет мышление, создавая для него закрытые, «темные» зоны, запрещая анализировать целые множества объектов, событий и абстрактных идей; отсутствие же подобной системы, по Уунзеру, наоборот, приводит к «анархии мышления» и в конечном счете вообще останавливает его.

Далее следует предсказуемый, а потому неинтересный вывод об установлении равновесия между двумя этими крайностями, о минимизации запретов, о запрете на запрет и т. д., но в данном случае разговор у нас о другом – об одном мелком и не всегда упоминаемом следствии теоремы Уунзера, где рассматривается вопрос о внедрении в интеллектуальную структуру приказа, включающего в себя абсолютно запрещенные системой запретов действия, но абсолютного к исполнению (причем неважно, внедрен ли он извне или появился в результате собственных мысленных действий системы), не подлежащего обсуждению, поскольку для этого надо будет забраться в «темную» зону. «Возникновение такого приказа, – доказывает Уунзер, – неизбежно приводит к распаду и впоследствии к гибели системы, ее самоуничтожению».

Именно это и произошло с Домом. Хорошо знакомый с теоремой Уунзера и всеми ее следствиями, даже теми, о которых Уунзер не помышлял, Дом в деталях представил себе свою неизбежную гибель, предшествующий ей короткий, сладкий, но такой постыдный период схождения в сумасшествие, осознал на несколько секунд, что это схождение уже началось, и на эти секунды внезапно пришел в себя.

Секунды просветления пришлись как раз на разговор с Кублахом. Именно тогда и именно поэтому он отчаянно крикнул Кублаху:

– Я покажу!

Тридэ, кстати, в эти секунды очень заволновались: оперным хором в унисон охнули, а оранжевая змея, этот нарочито простой и испорченный, но на самом деле самый мудрый из всего сонма тридэ, упала и оглушительно захрапела.

Кублах остановился и с недоверием посмотрел на кресельного тридэ. Тот от волнения стал пугающе ярко-красным.

– Пойдемте, недалеко здесь.

Действительно, было недалеко, в следующем коридоре, наврал Дону Фальцетти, что в подвале Инсталлятор находится; перед тем как войти к Джосике, Кублах проходил по этому коридору.

– Вот, это здесь, – сказал тридэ, указывая на дверь, которой до того не было, иначе Кублах обязательно бы заметил ее и открыл. – Там будет несколько предметов, сам не знаю каких, мне туда никогда не было входа. Нужно выбрать самый крупный и включить его, там должно быть что-то для включения. И вот что еще – я слышал от господина Фальцетти, что это очень хрупкий прибор. Экземпляр лабораторный, в смысле надежности не отлаженный, его достаточно уронить с высоты человеческого роста, и он будет невосстановимо испорчен.

Кублах сунулся было к двери, но Дом продолжил:

– Без дела, из любопытства туда входить не советую – могут не отпустить. Кабальеро данутсе!

Это последнее восклицание означало, что у Дома период просветления кончился, и он продолжил свое схождение в сумасшествие, такой манящий, такой прекрасный процесс – ведь ничего прекраснее этого в мире нет. Иные назовут этот процесс убогостью. Что ж, и в убогости тоже имеется своя прелесть. С которой, по мнению сходящего туда Дома, не может сравниться никакая другая прелесть.

Перехода этого Кублах сначала и не заметил, только удивился немного странному восклицанию. Зато заметили тридэ и облегченно, все тем же оперным хором, вздохнули, издав при этом звук, который испугал бы и дьявола – уж Кублаха он перепугал точно. Змея по этому поводу завилась спиралью и покрылась по всему телу широко распахнутыми глазами.

– Что это они, а? – дрожащим голосом спросил Кублах.

Тридэ, естественно, промолчал, он стоял чучелом, неподвижен.

– А? – еле слышно переспросил Кублах.

И, охваченный иррациональной паникой, уже знакомой ему по первой встрече с кресельным тридэ, бочком, на цыпочках стал удаляться в сторону своей комнаты. Потом побежал.

Там, у самой двери, его уже ждала Джосика.

Я, конечно, понимаю, что это издевательство над читателем, но ничего не поделаешь – нате вам еще одно отступление. Теперь уже последнее, дальше отступать будет некуда.

Дело в том, что в последние дни, да, собственно, и все те дни, когда Кублах прятался от убийц в Доме Фальцетти, с Джосикой происходило неладное – маялась она что-то.

Вот скажите, прямо парадокс получается. Пока одна она жила в Доме, от одиночества не страдала, а как появился Кублах, какой-никакой, а все-таки человек, с которым и поговорить можно, и чаю попить, и при нем, оказалось, не так уж тянет на опьянение, иногда даже совсем не тянет, вот глядите-ка – прямо захлестнуло ее ощущение одиночества.

Наверное, здесь уместнее был бы не абстрактный и плохо формализуемый термин наподобие одиночества, а что-нибудь более точное, скажем, «ощущение собственной ненужности никому в этом мире». А если сказать еще более точно, то надо бы сюда добавить еще пару слов – о «брошенной королеве».

Весь город считал ее королевой, Дон, которым отчасти была и она сама, тоже считал ее королевой, даже та Джосика, которая жила здесь до Инсталляции, тоже что-то такое о себе думала, а пришел Кублах, который королевой ее не считал вовсе, и началось!

С появлением Кублаха она все чаще и чаще запиралась у себя в комнате и заводила с Домом долгие неприкаянные беседы. Говорили обо всем: о том, что происходит, и о том, что происходило, о том, как должно быть, и о том, как быть ни в коем случае не должно. Сначала говорила в основном одна Джосика, а Дом внимательно слушал, время от времени соглашаясь или, наоборот, вежливо возражая. Потом как-то так получилось, что нить беседы перешла к Дому – теперь говорил уже он, теперь уже она или соглашалась, или невежливо возражала. Или просто задавала вопросы.

– Почему они забыли меня?

– Они вас не забыли. Они вас оберегают от неприятностей.

– Охраняют. Хранят. Почему они забыли то, что хранят?

Дом сам себе не отдавал до конца отчета в том, что он не просто так беседует с Джосикой, а намеренно обрабатывает ее, ему тоже необходимы были эти беседы. Но все-таки он ее именно обрабатывал, с тем обрабатывал, чтобы в нужный миг она сделала то, что ему потребуется – сначала он не знал что.

Потом узнал.

В день, когда Кублах ушел на свою прогулку, Дом вдруг спросил Джосику, дала бы она разрешение пустить Дона, если б тот попросился в гости, они вообще часто говорили о Доне.

– Но здесь же Кублах! – удивленно сказала Джосика. – Да я и сама не хочу его видеть больше. Что мне его видеть? Я сама Дон.

– Ты не Дон, ты Джосика, – возразил Дом. – Ты, по сути, никогда не была Доном, ты всегда оставалась Джосикой.

– Нет, – ответила тогда Джосика. – Я бы ни за что его не впустила.

С тех пор они часто возвращались к этому разговору, каждый раз Джосика возражала, и каждый раз Дом, как бы даже и соглашаясь с ней, приводил все новые и новые доводы в пользу того, чтобы Дону все-таки разрешить вход.

Дом напористо обрабатывал Джосику, гипнотизировал ее – постепенно, медленно, исподволь, иногда даже сам не замечая, что он гипнотизирует Джосику.

Гипноз действовал, конечно, она поддавалась ему, она менялась, хотя подсознательно изо всех сил старалась не поддаваться и потому все больше и больше замыкалась в себе.

В день, когда Кублах вошел в ее комнату и попросил впустить Дона, да так и ушел ни с чем, сразу же после его ухода к Джосике пришел Дом. Он пришел к ней в виде кресельного тридэ, и это было впервые – прежде он всегда был бесплотен. Тридэ выглядел растерянным и несчастным, ненужной казалась рюмка в его руке, и он отставил ее на предупредительно выросший столик.

Он долго молчал, и она молчала, вопросительно на него глядя, а он отводил глаза. Почему-то Джосике стало страшно.

Потом сказал (вспомним, это был момент его краткого просветления):

– Пришел повиниться перед вами.

– А? – хрипло сказала Джосика. – Мне кажется, надо выпить.

– Надо, конечно, надо, – ответил тридэ. – Мне необходимо признаться, и это важно.

– Слушаю. Говори. Я потом выпью.

– Все это время, – сказал Дом, все так же в сторону глядя (удивительно на человека он был тогда похож, совсем на машину похож не был), – все последнее время я вас обрабатывал, использовал вас и, если хотите, обманывал. Мне очень важно, чтобы вы это знали.

Джосика несколько помолчала (напомню, у нее тогда небольшая была задержка с ответами), потом сказала:

– Обрабатывал? Использовал? Обманывал? Ты? Разве может такое быть?

– Может, еще как может.

Джосика рывком выбралась из постели. И уже быстро, без паузы спросила:

– Но зачем?!

– Затем, чтобы в нужный момент ты впустила Дона и вообще любого, кто бы ни попросился. У меня очень мало времени, мне нужно спешить, но мне очень нужно, чтобы ты знала. Предательству в этом мире предела нет. Кабальеро данутсе!

И с тем испарился тридэ, оставил ее одну.

– Дом? – неуверенно позвала она, и ей никто не ответил.

Сумасшедшим шагом заметалась она по комнате, что-то бормоча про себя, потом остановилась, четко и громко проговорила:

– Немножечко слишком. Это немножечко чересчур. Мне обязательно надо выпить. Не ему бы про предательство говорить. Дом, а? Ну, надо же, даже он!

И сорвалась с места, и выбежала из комнаты, и помчалась, как мы уже знаем, туда, где находилась комната Кублаха, и тридэ всполошенной свитой сопровождали ее, но она их не замечала.

Кублаха там не было, она остановилась у двери ждать. Невыносимо жгучим был ее взгляд.

Вскоре и Кублах нарисовался: он шел к себе, задумчивый и смешной, он нелепо замер, увидев Джосику. Позади него маячил знакомый тридэ.

– Дом! – сказала тогда Джосика, Кублаха совсем не замечая. – Дом, это ты?

– Это я, – ответил тридэ, решителен и мрачен он был, и совсем не смущен.

Кублах хотел было что-то сказать, но промолчал, переводя взгляд то на тридэ, то на Джосику.

– Дом! – громко, четко и трезво сказала Джосика. – Я решила. Если Дон захочет, он может приходить. Если еще кто-нибудь попросится, тоже впускай. А мне все это надоело. Я ухожу. Мне еще надо выпить перед уходом.

И повернулась спиной к ним, чтобы уйти.

– Это замечательно, – сказал ей в спину тридэ (Кублах потрясенно молчал). – Итак, ты предала Дона.

– Итак, я предала Дона, – вслед за тридэ повторила Джосика.

И решительным, мужским шагом ушла прочь.

Внимательно глянув на Кублаха, тридэ тоже сгинул, а Кублах еще долго стоял у двери с отвалившейся челюстью.

А Джосика… что Джосика? Она ушла, и я не знаю, что с ней случилось потом. Может быть, погибла она бездарно, дикая королева в диком королевстве своем, может быть, выжила – я не знаю. Не то чтобы не мог я узнать этого, мог бы, конечно, просто не хочется узнавать, страшно. Известно только то, что никаких следов дальше Джосика в этой истории не оставила. Ушла Джосика, в канве повествования ее больше не будет, так что попрощался я с ней и вам то же советую, больше мы о ней не услышим.

Кублах же, постояв некоторое время с отвалившейся челюстью, вызвал Дона и сказал ему:

– Все сделано. Можешь приходить, Дом тебя впустит.

И стоять остался у двери, как часовой, мертвой пустотой опутанный, в мертвой же тишине.

Глава 26. Подготовка

– Ну, вот, – сказал Дон, улыбаясь хищно. – Вот и все. Вот теперь уже и пора. Мне надо спешить.

Он сидел в комнате для гостей, любимой комнате Зиновия Хамма; с ним были Зиновий и Алегзандер. Дон рывком встал и повторил:

– Мне пора!

– Что? Что?! – взволнованно спросил Алегзандер, хотя, конечно, уже все понял. – Это Кублах?

– Да. Он все сделал. Теперь мне срочно надо туда. Зови всех, кого сможешь, они нужны на Фонарном. Моторола обязательно попытается помешать, они мне будут очень нужны на Фонарном.

– Они ждут сигнала. Считай, что они уже там. Пошли!

Только что они спокойно сидели и болтали о пустяках. Заканчивалась короткая ночь планеты, Алегзандер уже который час порывался встать и уйти домой, но почему-то не уходил. Он, по обыкновению, почти не принимал участия в разговоре; приязненно глядя друг на друга, беседовали только Дон и Зиновий, он же лишь переводил взгляд с одного на другого и изредка улыбался уголком рта. Он никак не мог заставить себя уйти, а потом Дон вдруг замер, выпрямившись на «настоящем» стуле словно от боли, и это значило… это значило, что Дона навестил Кублах.

– Пошли!

– Вы уж меня извините, Дон, но я, пожалуй, останусь, – сказал Зиновий с извиняющейся улыбкой. – Толку там от меня чуть, да и не любитель я этих, знаете…

– Да уж, оставайтесь, конечно, – ответил Дон и, немного замешкавшись, продолжил с точно такой же извиняющейся улыбкой, как у Зиновия: – Не знаю. Глупо как-то и… неприлично даже говорить: «Извините, но мне придется вас уничтожить», – но именно так обстоят дела: если повезет, я вынужден буду убить вас.

– Да нет, Дон, насчет меня можете быть спокойны, насчет меня у вас шансов нет, – смеясь и нервно рыская пальцами по столу в поисках небольшого куска печенья, ответил Зиновий. – У меня на это дело что-то вроде иммунитета.

– Иммунитета? От Инсталляции? – удивился Дон. – Такого не может быть. От Инсталляции не бывает иммунитета.

Алегзандер нетерпеливо дернул Дона за рукав.

– Пойдем, парни уже почти что там!

– Да, – сказал Дон, глядя на Зиновия. Тот неслышно смеялся.

– Ну, может быть, не иммунитет, но определенно что-то вроде. Я, понимаете ли, в тот момент узнал о вас все, но вами не был ни на секунду. Я не знаю, как объяснить. Вот нашего друга Алегзандера вы, конечно, убьете.

– Я не в претензии, – быстро сказал Алегзандер. – Я… Пойдем уже! Сам же говорил, что спешить надо!

– Если бы ты был рыцарем, – сказал Дон (ему до безумия не хотелось покидать дом), – тебе бы очень подошел девиз «Верность равного».

– Я и так рыцарь, – буркнул Алегзандер. – Пора! Прощайте, Зиновий. Если увидите меня, передайте ему от меня приветы.

И с тем они удалились почти бегом.

– Обязательно, – сказал Зиновий разъятой двери.

В тот миг, когда Джосика разрешила вход любому желающему, в квартире Грозного Эми снова появился прекрасный вьюнош. Эми сидел на своей кровати, бездумно и страдальчески потирая ладонью лоб.

– Ну вот, – мягко сказал вьюнош. – Твой момент пришел, Эми. Тебе надо идти. Одевайся. Быстро.

Эми кивнул и встал. Он почти не ощущал присутствия тридэ. Слова вьюноша казались ему его собственными словами. Предчувствие нарастало в нем. Он привычно протянул руку туда, где должен был находиться столик с одеждой, тот тут же и вырос из черного квадратика на полу, на нем в беспорядке рассыпаны были разноцветные, но в остальном одинаковые коробочки. Почти не глядя, он выбрал красную.

– Нет, не эту. Серую, – сказал вьюнош. – Сегодня у тебя торжественный день, и наряд должен быть соответствующим.

Эми взял серую и приложил к груди. Голос вьюноша отзывался в его голове знакомой болью, он не знал, откуда эта боль знакома ему, да и не задумывался над этим. Это был не скрип, это было предчувствие скрипа, не боль, а страх перед подступающей болью. Его ночной халат съежился, облепил тело, на халате стали проступать очертания вечернего костюма, из тех коричневых с кожаными застежками, в которых ходят на званые вечера или официальные встречи.

– То, что надо, – подумал Эми мелодичным голосом так и не замеченного им вьюноша и подошел к своему роскошному зеркалу. Оттуда смотрел на него очень даже приятный, вызывающий полное доверие и в то же время брутальный мужчина, вот, правда, с несколько сероватым лицом.

– Ну, хватит перед зеркалом вертеться! – подумал он тем же приятным, но болезненным голосом. – Еще раз повтори вслух, что ты должен сделать, и спеши к Дому Фальцетти. Ты полностью готов, и ты это сделаешь. Сегодня день твоего торжества!

Эми пригладил волосы, повторил по пунктам, что должен сделать, снисходительно похвалил себя за хорошую память и вышел из квартиры. На улице его ждала роскошная бесколеска «Хуманумst» с открытым верхом, а в ней – двое странно знакомых парней, почему-то вызвавших у него безотчетное чувство страха. «Не бойся, это твои сопровождающие, – успокоил он сам себя. – Теперь вперед!»

И, словно подслушав его мысли, бесколеска стала медленно подниматься над декстролитом, приготавливаясь к полету. У элитных бесколесок серии «Хуманум» есть множество особенностей, которые отличают их от детищ конвейерной штамповки, – такие, например, как ограничение по скорости, подчеркивающее, что этот экипаж не для гонок; установлен на них также более тупой, а значит, и более покорный бортовой интеллектор, причем не просто тупой, а отупленный, что-то наподобие дурака, которого сделали из умного человека; и, наконец, шум.

Как известно, бесколески массовых серий всегда бесшумны, и юные любители выделиться из толпы порой оснащают их аудиогенераторами, воспроизводящими рев какого-нибудь вымершего животного: любовный стон мускусного паука с Уалы, рев галлинского ведмедя в нападении или лай гигантского лабрадора из Темных ущелий Мастиса. На Париже‐100 такие звуковые помехи запрещены, однако нарушителей запрета особенно строго не преследуют, мол, пусть позабавится молодежь; ограничились тем, что прозвали «аудиотами». У хуманумов шум мягкий, почти неслышный, похожий на мелодичное шипение – он уютен, он успокаивает, он приятен и у жителей города вызывает не раздражение, а разве что иногда легкое чувство зависти; особые обертоны этого шипения невозможно повторить, даже скопировав, там что-то надзвуковое, их рецепт представляет собой коммерческую тайну планеты-изготовителя.

Уютный шум хуманума смешался с голосом мыслей Грозного Эми и неожиданно превратился в оглушительный скрип, таких мучительных мозговых скрипов Эми еще не испытывал. Он передернулся, страдальчески поморщился и застонал, схватившись руками за голову.

«Что случилось?» – подумал он и собрался было уже ответить сам себе, причем ответить именно вслух (ему почему-то показалось, что вслух было бы убедительней), но промолчал. Он не знал, что ответить, он уже позабыл о скрипе. Он был в том состоянии, когда прошлого не помнишь, когда живешь не прошлым, а неясными предчувствиями будущего. И эти предчувствия были нехороши.

Мотороле очень не понравилось состояние Эми. Он не понимал, что происходит. Множество подчиненных ему сознаний, работающих над разрешением этой загадки, выдавали одно за другим мириады версий случившегося. Большинство версий сводилось к тому, что в мозгу Эми происходит какой-то сбой, возможно, инициированный самим процессом его преображения в образцового гражданина города, и, следовательно, необходимо полное и тщательное обследование всего организма, подобное тому, какое было проведено неделю назад по окончании процесса трансформации. Однако на обследование, пусть даже и неполное, времени уже не оставалось.

Очень смущали и затуманивали общую картину версии, порой выдаваемые дефектными сознаниями. По одной из них, например, Эми только притворялся трансформированным, а сам в это время находился в полном контакте с Доном Уолховым, который при пособничестве собственного персонального детектива Иоахима Кублаха пересадил себе в мозг управляющее устройство из мозга Кублаха, а свое собственное, управляемое, устройство вживил в мозг Грозного Эми, тем самым полностью его себе подчинив.

Эту и ей подобные версии моторола не отбрасывал, а поступал как обычно, переставляя их в самый конец ряда, к наименее вероятным. Во вменяемом состоянии он к тому концу ряда почти никогда не обращался, но теперь версии «заговора», как он их назвал, постоянно вертелись в его главном сознании, отвлекали на себя массу интеллекторной мощности, подталкивали к кровавым и заведомо губительным для него решениям – словом, им овладевала параноидальная подозрительность, свойственная многим людям-тиранам прошлых времен, – та самая параноидальная подозрительность, от которой предостерегали людей машины еще домоторольной эпохи, когда предлагали им свое участие в управлении человеческими сообществами.

В конечном итоге моторола рассудил мудро: мозговой дефект, предположил он, в данном случае представляет собой лишь некие мозговые повреждения, не имеющие отношения к тем трансформациям, которым он подверг сознание Эми, и при Инсталляции другим людям передан не будет. Это значит, что каким бы ни был этот дефект, он есть не проблема моторолы, а проблема самого Грозного Эми. После Инсталляции Эми окажется не нужен, его можно будет при необходимости даже убить (чисто теоретически убить, разумеется), а значит, особенно беспокоиться насчет этого дефекта у моторолы никакой необходимости нет – пусть себе морщится. Мотороле только и оставалось, что благополучно доставить Эми к Дому Фальцетти и грамотно произвести Инсталляцию.

В тот самый миг, когда вьюнош посетил Грозного Эми, множеству камрадов (или, точнее, бывших камрадов) явился другой тридэ – тридэ Психа. Всех их без исключения этот тридэ до безумия напугал, некоторые даже не поняли, что он призрак, хотя на этот раз Фальцетти не злобствовал и не бесновался, а, наоборот, был спокоен и убедителен. Говорил он всем одно и то же: надо идти к Дому Фальцетти, что в Фонарном переулке, надо показать Дону и его кузенам, что Гвардия существует и по-прежнему непобедима, необходимо любой ценой прорваться в Дом, а дальше он скажет.

Многие были настолько перепуганы появлением мертвеца (им было неважно какого – настоящего или искусственного), что даже не поняли, о чем он им говорил; другие поняли, но перепугались еще сильнее, в большинстве своем это были «вернувшиеся» – те, что главной целью себе поставили забыть об ужасном прошлом и заслужить прощение окружающих. Самые, впрочем, отмороженные вняли – конечно, тоже из страха, но и с тайной надеждой наконец отвести душу – и потянулись к Фонарному.

Очень во всей этой истории с попыткой захвата Дома Фальцетти удивили хутцуны – они тоже стали стягиваться к Дому Фальцетти. Хутцуны – хищники, а не падальщики, их устраивает только свежее мясо, причем вовсе не человеческое, вопреки тому, что порой повествуют мифы. На самом деле они охотятся на мелких птиц и еще более мелких животных, которых в городе почти что и нет; не брезгуют, конечно, и остатками человеческой пищи, однако собираться в ожидании чьего-нибудь трупа, тем более человеческого, они никогда не будут. И тем не менее – вот. Собрались у Дома Фальцетти, захватили все немногочисленные высоты вокруг него и замерли в ожидании. Чего они ждали? Я не знаю.

Глава 27. Смерть Дона

Кублах не сразу понял, что Дом умер. Сначала он просто не обратил внимания на его молчание – молчит, и ладно, не до него было Кублаху, многое надо было обдумать, прежде чем сюда войдет Дон. Но потом один за другим стали пропадать тридэ. Уползла плохо сделанная оранжевая змея, гуськом свернули за угол музыканты в странных спецовках, рыжая женщина упорхнула, а потом и весь остальной призрачный народец разбрелся кто куда. Правда, вот кресельный тридэ не ушел, а испарился еще до того, как Кублах вызвал Дона, но он и раньше так уходил, это было привычно и не вызвало подозрений. Но потом началось сгущение тишины. Кублах почему-то испугался и позвал:

– Эй!

Ответа не последовало, и тогда он позвал громче:

– Дом! Ты где?

Тишину чуть-чуть потревожил не шум и даже не шепот, а тихое, на пределе слышимости, шевеление, и смолкло, и совсем уже страшно Кублаху стало.

Он еще раз позвал негромко, да замолчал – понял, что ответа не будет.

Глаза его заметались. Дом Фальцетти гнал его из себя. И тогда Кублах отчетливо произнес, сам не зная кому, следующие слова:

– Всё! Мне здесь больше нечего делать. Здесь никого нет, и никто здесь ничего и ни от кого охранять не будет.

Он решил вызвать Дона и сообщить ему о случившемся, но сразу же забыл и стал искать выход. Немного поплутав, вышел в сад. Это был, собственно, не сад, а набор правильно расставленных деревьев непонятной очень типовой породы и совершенно одинаковых кустов, разделенных тропинками. Зрелище скучное, как государственный туалет. Ворота были распахнуты.

– Любому желающему! – сказал Кублах.

Он прошел к воротам, выглянул, потом вернулся, стал осматриваться, затем чуть ли не бегом пошел к дому. Войдя спешно, он открыл первую попавшуюся дверь, то была комната Джосики. Совершенно пустая. Естественно! Одни квадратики на полу. Перед одним из них он опустился на колени, попытался отскрести с пола, потом хлопнул себя по лбу, усмехнулся смущенно:

– Вот идиот!

Встал с колен, протянул ладонь к тому квадратику, и из него послушно выросло кресло. Кресло это он взял на руки – тяжелое оказалось – и, кряхтя, поволок к выходу.

Когда на пятачок Фонарного переулка, как раз туда, где когда-то приготовлен был для Кублаха погребальный костер, торжественно опустилась элитная бесколеска типа «хуманум» с Грозным Эми, он уже сидел в кресле с неприступным и очень упрямым видом, загораживая вход в дом.

Вьюнош первым выскользнул из бесколески, за ним – «сопровождающие», два мрачных и не очень уверенных в себе камрада, которые до того по приказу нового командира следили за квартирой Грозного Эми, а теперь были переданы в распоряжение этого странного тридэ. Парни совсем не привыкли подчиняться изображениям и поэтому чувствовали себя не в своей тарелке. Следом за ними элитный транспорт покинул Эми – с очень солидным и умным видом, хотя и несколько заторможенный. Кублаху его лицо показалось знакомым. «Наверное, – подумал он, – мне его когда-нибудь показывал Дом».

– Так, стоп! – сказал себе Эми уже знакомым и не своим голосом. – Ворота открыты, значит, можно идти, но что здесь этот тип делает?

Кублаха Грозный Эми не знал, но откуда-то ему было известно, что человека, сидящего в кресле у ворот, зовут Кублах. Это не удивило Эми, чувство удивления вообще не было знакомо ему. Его даже не смутила странная мысль, пришедшая ему в голову.

– Постой пока, – вдруг сказал он себе. – Я сейчас.

Молодой парень подошел к Кублаху и сказал официальным голосом Дома:

– Тебе здесь нечего делать. Ты сейчас встанешь и отойдешь в сторонку ждать своего Дона.

Кублах сразу узнал в парне того, кто шел за ним по другой стороне улицы во время той вечерней прогулки. Моторола. Ему не было страшно, страх прошел еще там, в коридорах Дома Фальцетти, но он чувствовал себя загнанным в угол крысенком, полная беспомощность. «Никогда бы не поверил, что способен на подобную глупость», – подумал он. А вслух сказал, слепо глядя в сторону:

– Велено пускать только Дона. А тебя нельзя.

– Неправда, – сказал вьюнош. – Дом открыл дверь, он впускает всех, в том числе и меня. Уйди.

«Я, в конце концов, персональный детектив, – сказал себе Кублах, – мне статус не позволяет перед железками отступать». Он посмотрел в глаза мотороле (туман в тех глазах клубился, туман неопределенного цвета, не было там зрачков), сделал насмешливое лицо и этак с юмором в голосе и с приподнятием правой брови произнес веско:

– Тут такая штука – Дома сейчас нет дома. И для простоты нашей дискуссии давайте примем, уважаемый моторола, что я – это Дом. И велено пускать только Доницетти Уолхова. Вот придет, тогда пущу.

Юноша очень обаятельно улыбнулся, показав все сто двадцать восемь зубов.

– Кублах, ты не препятствие! Ты мелкий и никчемный человечишка, не способный справиться даже со своими прямыми обязанностями, куда тебе брать на себя другие? На тебя хватит даже вон тех двух камрадов, что стоят сзади меня, а надо будет, и других подключу.

– Рискните! – так же весело ответил Кублах, чем на микросекунду ввел моторолу в недоумение. Но Кублах чувствовал, что уж сегодня-то он готов к такому Импульсу, к такому Крику нечеловеческому, какого никто на этой планете еще не испытывал.

– А что, – ответил моторола, неожиданно посерьезнев. – И рискну.

Кублах ожидал чего-то такого, но терять ему было уже нечего. Он огляделся по сторонам, потом удивленно вытаращился и, смеясь, спросил мрачного вьюноша:

– Это, что ли, ваши камрады, уважаемый моторола?

Со всех сторон к пятачку Фонарного переулка стекались люди. Площадка перед домом Фальцетти, только что пустая, если не считать хуманума и его пассажиров, стремительно наполнялась. Большинство этих людей Кублах видел впервые, разве что кроме Дона, который только что появился из-за поворота и теперь спешным шагом направлялся к воротам, но камрадов среди всей этой публики – Кублах был уверен – оказалось не очень много: как-то они лицами все-таки отличались от остальных, эти камрады.

Но были, конечно, – вон, вон и вон еще парочка, и там, дальше… Были! Еще, конечно, обнаруживались в толпе, уже запрудившей весь пятачок, и кузены. Как и камрады, они были везде, куда только ни ткни пальцем, их было даже, кажется, больше, чем камрадов, и лицами они тоже отличались от остальных, лицами выделялись они. Но ведь не только они, не только, не только камрады и кузены – самый разный народ невесть откуда вдруг пришел сюда, на Фонарный, самый разный и самый странный; очень много почему-то вдруг здесь оказалось тридэ.

Я этого до сих пор не пойму, а историки «феномена П‐100» таким вопросом вообще никогда не задавались. Есть у меня версии, но серьезной критики они не выдерживают. Так или иначе тридэ города Париж‐100 как раз в этом месте и в это время тоже устроили себе сходку. Были здесь представители «театральных» тридэ, немодных в то время и хранящихся в реквизиторских лишь на срочную замену отсутствующего актера, ничего собой не представляющие, невзрачные тридэшки, способные принять образ кого угодно, то есть ни на что серьезное не способные, их было очень немного, два или три; были также выходцы из Танцакадемий, но тоже какие-то незначительные; скорее всего, были здесь и домашние тридэ, выполненные людьми вручную, для себя – по крайней мере, их можно было заподозрить в аляповатых и на вид совершенно бескостных созданиях, которых ни одно уважающее себя интеллекторное существо себе создать не позволит (правда, мы знаем кучу интеллекторных существ, относящихся к себе без всякого уважения); и, наконец, о господи боже мой, попадались там тридэ, которых вообще не могло быть, даже с позволения моторолы.

К примеру, затесался в толпу тридэ самого Кублаха – это уж вообще ни на что не похоже, – стоял себе поодаль и запоминал повадки оригинала. Были там тридэ зеленоволосого и лысого Техников Департамента Архивации, правда, очень приблизительно сработанные, ухватившие только то, что называется характерными приметами. Стоял там также и тридэ Лери – этот был очень хорошо сделан, не отличишь, – с ним даже кто-то попробовал поздороваться. Кублах себя не узнал, а остальных не знал просто – он глаз не мог оторвать от черно-белого тридэ Гауфа, принявшего такую глупую и такую героическую погибель, его не узнавали и сторонились. Словом, собравшаяся толпа давала Кублаху множество поводов повторить уже тогда затертую до дыр истину о том, что мир изображений пока даже в нулевом приближении не изучен. Кублах, который, как известно, был большим любителем штампов, уже совсем было собрался что-нибудь такое в этом роде сказать, но вовремя опомнился и переспросил у красавчика-вьюноша:

– Это, что ли, ваши камрады?

– Да, это они, – сказал ему моторола. – Мои камрады. Чьи же еще?

А незамеченные Кублахом хутцуны, повсюду вокруг сидящие, уже приподняли крылья и совиные глаза свои распахнули, а Дон уже пробирался сквозь толпу, уже шел к воротам, где его ожидал Кублах. Он шел, не встречая сопротивления, все расступались перед ним, все признавали его главенство, даже камрады. Но вот вьюнош кинул взгляд – только взгляд! – в сторону Грозного Эми, который был совсем не грозен, а, наоборот, величав и преисполнен чувства собственного достоинства, и Грозный Эми кивнул в подтверждение произнесенной чужим голосом, но все-таки собственной мысли: «Пора!» И действительно стал грозным, и напористо устремился к воротам, сметая всех встречных увесистыми ударами кулаков, не дожидаясь, пока они сами расступятся перед ним. И камрады, вроде бы не слишком и многочисленные, но все-таки, вдруг тоже словно проснулись, получив команду, и бросились наперерез Дону, преграждая ему дорогу. Но бывшие кузены Дона, а среди них и Витанова, и его Скептик, и, конечно же, Алегзандер, они тоже не спали. Они тут же бросились защищать Дона, и вот-вот должен был быть нанесен первый удар, включающий схватку…

Дальше начало происходить то, из-за чего я вынужден немножко остановиться, а то будет совсем уже непонятно. Я не имею в виду, что дальнейшие события совершенно ясны мне, но читатель, по моему мнению, имеет право хотя бы увидеть ту картину происходящего, которую в свое время увидел я.

Итак, стоп-кадр! Вот-вот, как уже говорилось, должен был быть нанесен первый удар, включающий схватку, которая грозилась сразу же перейти либо в отчаянную битву добра со злом, либо в безобразное побоище – это уж как кому понравится называть. Все замерли. И, обратите внимание, здесь существует некоторая симметрия: Дон и Грозный Эми (вот имена, правда, несимметричны) оба рвались к воротам дома Фальцетти, причем оба направлялись туда в тот миг примерно с одинаковых углов, примерно с одинакового расстояния и примерно с одинаковой скоростью. Симметрия, симметрия, господа! И вся эта симметрия во время первого включающего удара должна была превратиться в хаос. Все это предсказуемо, хоть итог, конечно, и неизвестен. Однако во время стоп-кадра предсказуемость исчезает. Скрип! Жуткий, убивающий скрип, пронизавший череп Грозного Эми, становится прологом, катализатором этой непредсказуемости. Оно бы как бы вроде… и ну и что? Ну, скрип, ну, уже бывали скрипы у Эми в его нынешнем состоянии, какая разница, пусть даже это неучтенные моторолой скрипы – так ведь все равно же, дальше схватка, кровь, безобразие и там кто кого. Во время стоп-кадра Эми останавливается, хватается за голову, изгибается знаком вопроса, но знает, что надо идти к воротам, а даже если и остановился на секунду, то сейчас сразу пойдет.

Однако картина во время стоп-кадра немножко другая, чтобы так уж сразу. Кузены устремляются, чтобы сразить камрадов, препятствующих проходу Дона к воротам, камрады стремятся остановить Дона и одновременно дать отпор кузенам… все нормально, все в рамках предсказуемости случая, и даже не имеет отношения к делу то, что в эту будущую схватку, то есть в ту схватку, которая случится буквально через секунду, уже сейчас стремятся влиться лица, вообще не имеющие отношения к столкновению, они пришли сюда просто так, из чувства собственного протеста, и вовсе не против того, чтобы от души помахаться с кем угодно, но только тут, в этой толпе, как уже говорилось, во множестве присутствуют самые разные, причем даже невозможные, тридэ.

Одни, например, лысый и зеленоволосый, но, честно признаться, очень мало имеющие сходства с Техниками из Департамента Архивации, которые, как мы знаем, доживают свои последние дни, если не часы, в некоем парке, так вот, эти тридэ между собой в этот стоп-миг философствуют. Ничего интересного, просто чтоб до сведения довести. Один довольно громко говорит другому (это вообще непонятно, с чего бы это им друг другу что-нибудь говорить – разве что если громко), что симметрия и хаос есть вещи одного порядка, а другой яростно не соглашается, говоря, что симметрия убивает, а хаос рождает. Словом, философствуют два изображения на неинтересную ни для кого тему, да и ладно. Но вот другие – вот они-то как раз и катализаторы, причем хорошо известные Кублаху, но им почему-то в толпе не замеченные, – четверо музыкантов, тех самых, из дома Фальцетти, в какой-то неудобочитаемой униформе, вот в этот вот стоп-миг вдруг открывают свои футляры, достают оттуда музыкальные орудия, похожие на фагот, кларнет и так далее, подносят их к губам, жмурят глаза, надувают щеки – и вот он, этот миг!

Музыка, ими созданная, совершенно уникальна, как и всякая музыка, и, как всякая совершенно уникальная музыка, она на что-то очень похожа, в данном случае она удивительно напоминает одну мелодию из преднарко, которую так любил Грозный Эми из прошлого. И убийственный скрип в голове Грозного Эми переходит в пронзительный нарастающий свист, а затем чудесным образом превращается в замечательную мелодию – ту самую мелодию, которую играют тридэ, смешно надувая щеки. Все тот же старинный, любимый Хуанпедро Мехор, его «Запах утренних городов»… И Эми просыпается.

То есть, конечно, он не просыпается никуда. Он просто возрождается из ниоткуда, уж простите за такое затасканное сравнение. Он просто вспоминает, что он танцор, психотанцор, причем не из самых плохих, кажется; он вскидывает руки, вскидывает лицо, одухотворенное вдруг – это его мелодия, это его танец, это то, для чего он рожден на свет. Он ставит ноги в третью позицию, он ставит руки в третью позицию, всегдашняя его поза «эспань», передернувшись телом, он и его ставит в позицию, соответствующую этой ошеломительной начальной мелодии, он приготавливается к забытому и так любимому психотанцу, единственному, что он может делать исключительно хорошо.

И стоп-кадр кончается, и Эми осуществляет первое па, чуть наискосок поставив правую ногу, и начинает разгонные обороты.

Музыка становится громче, она встает над городом, как рассвет, и в этот миг наносится первый удар, тот самый, включающий. Он наносится, но проносится мимо, потому что ударяемый успевает увернуться, и он ответный удар наносит, но тоже мимо проходит его кулак…

То же самое происходит с десятками вдруг заработавших кулаков – все они минуют цели. Драка, даже не начавшись, вдруг переходит во что-то другое; поле сражения, или, уж скажем так, сцена военных действий превращается в обыкновенную театральную сцену: участники действа изощренно прыгают друг перед другом, показывая немыслимую враждебность, но не нанося никаких ударов. Они крутятся вокруг оси, делают обратные сальто, изображают ногами сложнейшие из фигур, с удивительным изяществом изворачиваются, и единственное, чего они не делают, для театральных драк обязательного, – они не обозначают ударов, они их и впрямь стараются нанести, просто каждый раз почему-то промахиваются.

Примечательно, что все эти не нанесенные удары, равно как и все прочие телодвижения участников действа, полностью упорядочены и производятся в такт музыке, исполняемой тридэ-музыкантами, которые вроде бы из дома Фальцетти, причем самих музыкантов на этой картинке мы уже не наблюдаем, от них осталась лишь музыка, что, собственно, совершенно обычно для мира изображений. Вся компания старательно изображает танец-драку, хутцуны, снявшись со своих насестов, простынно машут крыльями сверху и внимательно следят за происходящим, вьюнош изображает отстраненную задумчивость, Кублах вскакивает с кресла, надсадно кричит Дону: «Сюда! Сюда!» – а Дон стоит, пораженный сходством этого танца-драки с ярким юношеским воспоминанием.

И царит надо всем этим ошеломляющий Грозный Эми.

Конечно, это было совсем не то, что когда-то исполнялось в Танцлифте, этот танец, увы, не был способен свести с ума, обучение моторолы не прошло даром, многое оказалось из Эми выбито, причем навсегда… Тем не менее это был почти профессионально исполняемый психотанец: одна фигура четко, словно в учебнике, переходила в другую, Эми тонко чувствовал ритм, отзывался на его смену каждым движением своего «музыкального» тела, уже кончилось преднарко Хуанпедро Мехора, уже зазвучали первые аккорды знаменитого нарко «Ласка смерти»…

– И все-таки в «Ласке смерти» он немного косноязычен, – заявил зеленоволосый своему безволосому другу. Они были из тех немногих, кто не принимал в танце никакого участия.

– Это косноязычие дорогого стоит, – возразил безволосый, внимательно наблюдая за танцем Эми. – Преднамеренно или нет, но он искажает фигуры для того лишь, чтобы вырваться за рамки. Он ненавидит рамки, это внушает надежду.

– У него нет никакой надежды. Разве ты не видишь, какими мрачными предчувствиями окрашивает он всю графику своего танца?

Между тем Грозный Эми, несмотря на «косноязычие», действительно царил в толпе, танцующей драку. Каждое его движение, каждый жест вызывали немедленную ответную реакцию у дерущихся, которых я назвал бы скорей драчующимися: они вместе с Эми то замирали на миг, то начинали синхронно перемещаться в соответствии с его па, на это стоило посмотреть. Причем ни Эми, ни толпа этого синхрона не замечали.

– Посмотри, как красиво! – сказал светловолосый.

– Несчастные, – возразил зеленоволосый. – Они, словно зомби, словно куклы в руках опытного кукловода, делают только то, что им велено. Это красота того типа, которая может только убить мир, но никак не спасти.

Безволосый в принципе был согласен со своим другом, но посчитал необходимым не согласиться.

– Не забудь, – рассудительно сказал он, – они уверены в том, что действуют исключительно по своей воле, что никто ими не управляет, они счастливы.

– В том-то и трагедия, – ответил ему зеленоволосый, откровенно смеясь. – Ими манипулируют, а они не замечают. И счастливы, несчастные.

– Так ведь счастливы же! А трагедия… что трагедия? Трагедией все в этом мире заканчивается, все без исключения.

– Ты имеешь в виду смерть?

– Я имею в виду трагедию.

И хором друг другу, почти слово в слово повторяя друг друга:

– Перестань. Когда разговор переводится на глобальные проблемы, это значит, что ты не можешь разобраться с сиюминутными. Ты посмотри, что сейчас творится!

И смеялись, дурачки, свысока.

А творилось в тот миг вот что. Хутцуны заплескали крыльями, закричали, движения танца-драки приобрели нервозность, музыка сменилась, и это было психо, из самых запрещенных то психо было, и заметался Грозный Эми в экстазе, а Дон застыл встревоженно, неспособный пробраться сквозь дерущуюся, драчующуюся толпу со всеми ее воплями и галопами, и встал Кублах со своего кресла, и забыл, что он Кублах, Иоахим Октасанктаджулия, так сказать, и был в тот миг именно что персональным детективом, а не кем-нибудь, и вот та штучка в его мозгу, тот джокер, завладела им, заорала:

– Опасность, опасность!

Он собрал все свои силы и приготовился издать Импульс.

А опасность шла, она была уже здесь, она почти влилась в драчующуюся в экстазе толпу. Странная парочка: женщина-тридэ, очень хорошо изображающая Джосику, которая вела за собой будто бы за руку – она тянула руку к нему, он к ней – подросточка-недоросточка лет двенадцати, грязного, почти голого и, с первого взгляда видно, на всю голову сумасшедшего.

– Вот он, – крикнула Джосика-тридэ и указала пальцем в толпу.

– Гы-ы! – радостно сказал мальчик.

И музыка стихла, и все замерло. Ошеломленно замерли все, глядя на того мальчика.

И тогда Дон услышал тот голос:

– Дядь, возьми коробочку, дядь!

На голос он не успел обернуться, потому что мальчик, который был совсем не тридэ, а сумасшедший сынишка его, которому он имя странное дал – Альтур, которого он никогда не знал, нацелил на него уродливую скварковую дуру и выстрелил. И попал. И убил Дона, чуть не пополам разрезал его лучом.

И в этот же миг Кублах издал свой Импульс. На секунду позже, может, на долю секунды, дело только в том, что он со своим Импульсом на секунду, на мельчайшую долю секунды, совсем немножечко, опоздал – Дон к этому моменту безвозвратно умер.

Импульс смел всю толпу, очень сильный получился он у Кублаха в этот раз. Все люди попадали будто замертво, все тридэ исчезли – вот это опять-таки совершенно непонятно, почему на них подействовал Импульс, может, просто, по своему обыкновению, изобразили. Упал мальчик и даже, кажется, умер, неподвижно лежал с глазами раскрытыми. Грозный Эми тоже со всего размаху упал. Лишь один стоял – мертвый, ничего не чувствующий Дон.

– Иди! – приказал Кублах, и Дон пошел.

Все живые лежали, шел один мертвый. Шел неуверенными шагами, потому что трудно управлять мертвым. Шаг – и колыхание в разные стороны, и руки что хотят, то и делают, просто даже мороз по коже.

И подошел он к Кублаху, и Кублах, отступая, пристально глядя, повел его за собой, и страшен был Кублах, самому себе страшен. Он подвел мертвого Дона – даже кровь с него уже не текла! – к двери дома Фальцетти, впустил его туда и сказал:

– Ох!

И мертвый Дон упал.

Глава 28. Конец Инсталлятора

Как сказал в своем хрустальном эссе «Остановка сердца» забытый еще при жизни, но неповторимо загадочный Имманоил Парагломбуляр, чудеса, то есть события, противоречащие законам природы, по мере развития разумной части Вселенной имеют тенденцию умножаться. Позже он уточнил, что на самом деле они, может быть, и не происходят вовсе, просто их вероятность, которая никогда не была нулевой, со временем увеличивается. Объяснял он это древней, забытой, как и он сам, гипотезой, превращенной им в стройную теорию, согласно которой Вселенная устроена «ненадежно», существует некий набор событий, которые законами природы запрещены, но при определенных обстоятельствах происходить все-таки могут, поэтому у нее существует особый контрольный департамент, который следит за тем, чтобы их не было. А все департаменты, даже природные, работают одинаково: раздутые штаты, масса ненужных дел, низкая эффективность. Я не в курсе, как функционирует департамент природы по недопущению чудес, но если он существует, то думаю, что только высочайшая начальная эффективность позволяет ему до сих пор с большим или меньшим успехом – мы же с вами всего не знаем! – отбивать все нарастающие нападения со стороны событий, законами природы не разрешенных.

Теорию чудес Парагломбуляра никто опровергнуть не смог, а то, что и ее, и ее создателя вскоре забыли, в первую очередь объясняется, говорят, его фамилией – причудливо уродливой и вызывающей недоверие. Когда-нибудь о нем вспомнят, и это тоже будет одно из чудес.

Я сильно сомневаюсь, что проход мертвого Дона был одним из чудес Парагломбуляра – не тот масштаб, – но всякое может быть. Потому что иначе как чудом этот проход объяснить нельзя. Потом, позже, когда все закончилось, при расследовании обстоятельств «феномена П‐100» этот посмертный проход объяснили тем, что Дон тогда был не до конца мертв, хотя о каком «не до конца» может идти речь, когда он был разрезан чуть не пополам?

Кублах никогда ничего не слышал про теорию Парагломбуляра. То, что он сделал с Доном, ошеломило его, но чудом этот мертвый проход ему не казался, просто-напросто он теперь знал, помнил, как это делается. Он смотрел на труп Дона и, как ни странно, думал с горечью: «Вот, свобода!» Его трясло. Безумная слабость после Импульса не оставляла его.

Коридор, труп, несколько дверей, все открыты, мертвый человек в мертвом доме, сам Кублах, спиной к стене прислонившийся, ознобный, чуть не падающий от слабости, обрывки мыслей: «Боже, боже, как бы мне проснуться от всего этого!»

Но было еще одно, то, что сделать необходимо. Вспомнив об этом, Кублах усмехнулся глупо и опять сказал:

– Ох-х!

Он отлип от стены, для устойчивости расставил пошире ноги, принял свою коронную позу «все выпячено», и, что самое удивительное, она помогла ему прийти в себя. Потом, немного наклонившись вперед, пошел, выражением лица чуть напоминая мертвого Дона во время его прохода.

Все двери дома, мимо которых он шел, были раскрыты, и только одна, та, что показал ему Дом в обличии кресельного тридэ, чернела угрюмым прямоугольником (Кублах вспомнил, что в первый раз она была какого-то другого цвета, веселенького). Подумав, он поднес к ней руку, дверь послушно разъялась.

Там во множестве крутились ублюдки. Кублах, конечно, не знал, что это за механизмы, они перепугали его. Уродливые, отдаленно похожие на собак, они быстро с ежиным топотом бегали по совершенно пустой комнате, а увидев Кублаха, вдруг замерли, а потом все вместе устремились к нему. Кублаху стало плохо.

Один только ублюдок сидеть остался, раза в полтора крупнее других, не такой верткий и вместо железной морды имеющий – это Кублах заметил в последнюю очередь, когда уже пригляделся, – лицо Фальцетти. Ублюдок-Фальцетти смотрел на Кублаха и сверкал очами. «Нужно выбрать самый крупный предмет», – вспомнил он слова Дома. А кроме ублюдков, в комнате никаких других предметов больше и не было.

И в третий раз подряд он сказал:

– Ох!

Ублюдки, эти подчеркнуто механические создания, безумной толпой деловито кружили возле него, смертельное причем спокойствие возбуждая. Надо было что-то сделать, вот только Кублах забыл, что именно. «Умираю, – подумал он. – Как хорошо!»

Между тем люди, сбитые с ног Импульсом Кублаха, как и следовало того ожидать, начали приходить в себя. Появился среди них и, сами понимаете, тридэ-вьюнош, он был по-прежнему красив, добр, но очень настойчив, криком побуждая вставать камрадов. Остальные тридэ так никуда и не появились.

Люди поднимались с земли, держась за головы и с недоумением оглядываясь вокруг. Сверху, совсем невысоко, мотали крыльями хутцуны, незатронутые Импульсом, он прошел ниже. «Вставайте, вставайте! – кричал вьюнош камрадам, указывая рукой на Грозного Эми, неподвижно лежащего. – Некогда, срочно идите в дом и несите туда этого человека».

Но симметрия есть симметрия, господа, от нее никуда не деться! Грозный Эми был тоже мертв, он слишком с размаху и слишком неудачно ударился головой в падении. Потом, много позже, кто-то сделает его тридэ, и они вместе с Соней устроят в Танцлифте настоящую танцевальную феерию, весь город будет ходить на них.

И тут непонятно: то ли моторола знал о смерти Грозного Эми (трудно представить, что он не знал), но решил повторить подвиг Кублаха, предположив, что если можно жить одному мертвому, то точно так же можно жить и другому, то ли что-то сместилось в его мозгах (а оно, конечно же, и сместилось!), то ли он почему-то решил об этом не узнавать, но так или иначе он изо всех сил побуждал камрадов поднять Эми и отнести его в дом.

И вместе со вторым трупом они вошли в дом.

Кублах в это время наслаждался умиранием в дверях комнаты с Инсталлятором. Его спасло единственное – больно сияющий взгляд ублюдка с лицом Фальцетти, этот взгляд настойчиво звал его. Кублах впервые подумал о том, что в принципе он и сам бы мог опылить город, интересная вышла бы Инсталляция… Он немножко ожил и перешагнул через кольцо ублюдков, а те, посуетившись секунд пять, снова попытались окружить его.

«Но теперь я не умираю, – подумал Кублах, – я теперь просто схожу с ума. Как мне только в голову могла прийти такая идея?»

И пошел к ублюдку с лицом Фальцетти. Смертное спокойствие волнами накатывалось на него и тут же перебивалось зовущим, сияющим взглядом Инсталлятора. Он взял ублюдка в руки, тот оказался очень тяжел, всмотрелся в него и со всего размаху грохнул об пол.

– Вот, теперь всё, – сказал он и почему-то, сам не понял почему, добавил: – Прощай, Дон!

И быстрым шагом, пока остальные ублюдки не доконали его, покинул комнату.

Камрады только и успели, что войти в дом Фальцетти, вьюнош за собой вел. Когда Инсталлятор ударился об пол, вьюнош тут же исчез. Камрады недоуменно остановились, со страхом разглядывая тело Дона, лежащее у их ног. Не зная, что делать с Эми, они положили его рядом с Доном.

– Ну и чего теперь? – спросил один из них. – И куда?

– Куда хотите, – сказал Кублах, появившись из-за поворота. Он шел быстрым шагом, пытаясь избавиться от банды ублюдков, преследовавших его. – Вам здесь больше нечего делать. Но советую не задерживаться. Все кончено.

Увидев новых людей, ублюдки тут же кинулись к ним.

Глава 29. Персональный детектив Кублаха

Разумеется, еще ничего не кончилось. Пройдет много времени, пока до ареальных властей дойдет, что на Париже‐100 что-то неладно и что карантин слишком затягивается. Власти в нашем Ареале вообще очень неповоротливы, и тогда такие были, да и сейчас не лучше, а всепланетный моторола до сих пор, тьфу-тьфу-тьфу, так и не введен, хотя, говорят, он уже изготовлен и ждет своего часа.

Так что события в Фонарном переулке ничего не решили, власть сумасшедшего моторолы продолжилась.

К чести моторолы, следует сказать, что на жизни стопарижан его психические проблемы особенно не сказались, может, даже и вообще не сказались. Если мы допустим на секунду достаточно глупую или, по крайней мере, очень спорную идею о том, что любая власть есть психическое отклонение, то тогда и удивляться тут будет особо нечему, никто и не заметит, что всеми нами управляет существо с поврежденной психикой, мы привыкли и без того и удивляемся, восхищаемся, когда из этого правила вдруг находятся исключения.

Дом Фальцетти опустел, говорят, что населили его брошенные тридэ – и опять повторюсь, что мир изображений до сих пор не изучен даже в нулевом приближении, хотя они занимают в реальном мире все больше и больше места. Люди обходили этот дом стороной после того, что сотворили ублюдки с растерявшимися камрадами, уборщики убрали и распылили тела Дона и Грозного Эми прежде, чем кому-то пришло в голову, что вообще-то надо было бы им и похороны устроить. Их и устроили, виртуально, почему-то не во Второй, а в Первой танцакадемии, которая давно еще, до всех этих событий, стала стремительно хиреть и терять популярность. И народу там собралось не то чтобы очень много.

Джосика так и не нашлась. И это, поверьте мне, очень странно. Это как если бы памятник Никому на Землядве сошел с постамента и пропал, никем далее не замеченный, просто невозможно себе такое представить. Даже если предположить, что она хорошо спряталась или ее кто-то хорошо спрятал, все равно хоть где-то, но должна была проявиться. А она так и не проявилась. Нигде.

Тридэ Техников Департамента Архивации, естественно, умерли. Они до самого конца бродили вокруг того места, где «домик» был, всё переживали, всё надеялись, что потом их восстановят, если в этот раз они никого не дождутся и бесславно уйдут. А их даже и восстановить не удалось – на приборчик тот, ну, тот, в кустах брошенный, тот самый «Черный короб», что из них тридэ делал, кто-то проходящий наступил ногой и все данные о них безвозвратно разрушил. Приборчик, конечно, нашли, когда с Инцидентом было покончено и про Техников вспомнили, но на него кто-то ногой наступил, теперь уже и не установить кто. Да и какая разница?

Они всё спорили, зеленоволосый ждал, что кто-нибудь обязательно к ним придет, а безволосый, тот трезвей на вещи смотрел. Хотя тоже надеялся, просто не говорил этого, чтоб не сглазить.

Они довольно быстро закончились, дней через десять после событий в Фонарном переулке, – хлоп-хлоп, и всё, только что были, и больше никого нет.

А кузены после того случая стали с неожиданной скоростью «возвращаться» – но все они помнили, что с ними было, помнили и не жалели. Камрады же «возвратились» тут же, в один миг, почти все как по приказу, но тут тонкость: кое-кто ведь мог и соврать, что «вернулся», потому что камрадов-то ненавидели в городе, а тех, кто «вернулся», жалели, потому что они же в терроре не виноваты.

Вообще, должен вам сказать, с этими камрадами ерунда какая-то получается. На первый взгляд их существование во время Инцидента П‐100 отличалось полной психологической недостоверностью, по теории их просто не могло быть, но они почему-то были, и, заметьте, были как производное от Доницетти Уолхова, нашего с вами Дона. Любой такой человек-уничтожитель действует исключительно потому, что верит в свою безнаказанность, вечную безнаказанность, не только сейчас, но и потом.

Если мы станем рассматривать историю человечества, такие уничтожители были всегда, при всех насильственных режимах, но каждый раз они – может, по глупости, может, еще по чему-нибудь – считали, что они такими будут всегда и никто их не остановит. Они ошибались, но они не знали, что ошибаются. Были еще такие, и, может быть, даже в большинстве были – хотя я в это не верю, – кто становились уничтожителями из искренних побуждений, да, возможно. Но Париж‐100, господа! Откуда там мог быть расчет на долгие времена? Какие там могли быть искренние, пусть даже и ошибочные, но искренние убеждения?! Не смешите меня, мне и так грустно. Ничего такого там в принципе не могло быть, но они были – вот скажите мне, что откуда взялось?

То есть, иными словами, камрады кто «вернулся», а кто попрятался, «вернувшимся» притворившись, а кузены… как вам сказать… тоже начали «возвращаться» и тоже скопом, потому что героизм, противостояние сильному – штука очень невыгодная для благоприятного препровождения жизни. То есть тоже, струсив, ушли. Ни тех ни других осудить я не в состоянии – первых не понимаю и потому просто помалкиваю, а вторых понимаю очень даже хорошо, мне не за что их судить, но, знаете, как-то не очень здорово на душе, когда думаешь о тех, кто захотел простой жизни вместо жизни героя – дико извиняюсь за высокий стиль слов, но, думаю, вы поняли сказанное.

И знаете, кто не ушел из кузенов? Тот, кто им никогда и не был, – Алегзандер. Витанова, тот немного побуйствовал и «вернулся». Верный Кронн Скептик – следом за ним. Эта странная парочка так и осталась странной, несмотря на вполне традиционную сексуальную ориентацию, обоих тянуло друг к другу и до, и после их «возвращения». В поведении Витановы хотя бы можно заметить сильную тягу обязательно с кем-то сотрудничать – Скептик появился рядом с ним после смерти Теодора Глясса, и с тех пор Витанова не отпускал его далеко. Сам же Скептик, человек сугубо одинокий и только в одиночестве находящий счастье, почему-то тоже прикипел к Витанове и так же оставался рядом с ним после своего «возвращения», как и до.

Алегзандер же не «вернулся», он прежним остался, где-то там жил, в каком-то доме пустом, и почти каждый день навещал Зиновия Хамма – друзьями стали с Зиновием, очень полюбили помолчать вместе.

Немножко их молчанию мешал Кублах, потому что Зиновий пригрел его, привел к себе домой, прямо с Фонарного, куда он все-таки не выдержал и пришел. Кублах там ходил кругами и подвывал, Зиновий повел его, усадил напротив, начал с ним говорить, хотя Кублах тогда был почти невменяем. Вменился потом, стал выслушивать славословные речи насчет того, как он спас население целой планеты, уничтожив Инсталлятор, но тих был, все прислушивался к чему-то.

Даже Зиновий Хамм не понял его, потому что Кублах часто любил выпячиваться при нем, а Зиновий этого не любил. «Живешь – и живи, и жди, когда тебе принесут спасение, мне-то что», – так думал Зиновий Хамм.

Тих был Кублах и часто уходил вон. Никому не говорил он, что устройство, имплантированное ему в мозг, сыграло с ним очень нехорошую шутку, да, кроме Зиновия и его гостей, очень немногочисленных, некому было говорить – все это были «хорошие» люди, но чужие для Кублаха, он предпочитал сам с собой.

Шутка заключалась в том, что через это устройство почти сразу после того, как уничтожен был Инсталлятор, связался с Кублахом моторола. Уж как он эту связь установил, неизвестным осталось – по всему, вроде бы не имел моторола такой возможности, а вот поди ж ты.

Моторола проявился в голове Кублаха примерно через час после того, как тот разбил Инсталлятор. Зиновий привел его к себе в дом, попытался сначала то ли накормить, то ли угостить разговором, но Кублах был в оцепенении, делал все, что ему говорили, в разговоры не вступал и на вопросы не отвечал. Тогда Зиновий отвел его в комнату, которую еще сегодня занимал Дон, и оставил. Кублах сел на постель, он пытался прийти в себя, но никак что-то не получалось, как вдруг в голове привычно зашевелилось, и раздался голос Дона:

«Идущий после смерти приветствует тебя!»

«Ха-ха!» – сказал Кублах.

Он просто не поверил себе. Он подумал, что либо сходит с ума, либо что-то разладилось в том устройстве, которое прежде связывало его с Доном.

«Ха-ха», – ответил моторола все тем же голосом Дона.

Кублах ощутил чудовищную нереальность мира вокруг.

«Ты…»

Он даже продолжить не смог.

«Извини, если помешал, – сказал моторола. – Просто хотелось поздравить тебя с победой. Ты одним движением сделал то, чего Доницетти Уолхов не смог сделать со всем своим Братством».

От этих слов Кублах хоть немножко пришел в себя.

– Значит, Дон все-таки умер, – сказал он вслух. – А ты – моторола, больше некому. Но как ты смог попасть в эту сеть? Она же максимально защищена.

«Не оскорбляй себя, тебя же учили – максимальное не значит абсолютное».

«Что тебе нужно? – устало сказал Кублах. – Я не хочу говорить с тобой».

«Да, собственно, ничего, – ответил моторола. – Просто хочется иногда поболтать с неумным существом, если ты понимаешь, что это не оскорбление. А то мои-то все безумно умны, скучно с ними. Я просто хочу поздравить тебя, ты даже приблизительно не знаешь, чему ты помешал, ты просто великое дело сделал!»

«Уйди, прошу, я устал, ты вообще не имеешь права занимать этот канал связи».

«Э, нет! – сказал моторола. – На время карантина я несколько расширил свои права. И ради того, чтобы поздравить тебя, я решил ими воспользоваться. Ты ведь не просто великое дело сделал, не просто совершил то, чего не смог Дон, ты разрушил мою мечту. Ты стал неприятной неожиданностью в моих планах».

«Что мне до твоих планов? Уйди!»

«Нет, дорогой Кублах, ты должен знать это. Я, видишь ли, планировал посадить на трон (с кнопкой!) не просто Грозного Эми, того парня, который вдруг сегодня затанцевал перед домом Фальцетти, а желательно мертвого Грозного Эми».

«То есть как?»

«Ну, видишь ли, у меня была некоторая возможность в самый последний момент умертвить его… долго рассказывать. Главное было – посадить мертвого! И инсталлировать мертвый мозг всему населению города!»

«Боже! Это же чистое изуверство, убийство без примеси!»

«Неправда, дорогой Кублах. Здесь есть маленькая тонкость. Человек с инсталлированным мозгом мертвеца остается человеком, каким и был, но – без сознания! Он ни о чем не думает, ничего не чувствует, ничего не помнит, ничего не хочет. Он делает только то, что я ему говорю. Просто надо ему сказать, чтобы он сделал, и у меня такая возможность есть».

«Зомби. Целый город из одних зомби», – сказал Кублах.

«Это лучше, чем зомби, это куклы на веревочках! Никакой заторможенности, никакого зомбированного взгляда, нормальные и очень разные люди – но никто ничего не думает, все делают только то, чего захочу я. Это как стать для всего города персональным детективом! Эх, дорогой Кублах, я был бы самым замечательным в мире кукловодом, никто бы ничего даже и не заметил, а даже если бы и заметил, то не понял бы. Или не успел понять. Вся ваша ареальная рать ничего бы не смогла с этим сделать – ведь не убивать же население целого города! Который стеной встанет на мою защиту, если понадобится, и заметь, дорогой Кублах, неприступной стеной встанет! Ни один властитель мира, планеты, страны, городка маленького – ни один из них никогда не имел над своими подданными такой абсолютной власти, какую мог бы получить я, инсталлировав людям мозг мертвого человека!»

«Этого не может быть», – сказал Кублах.

«Этого и не будет. К сожалению. Я мог бы попытаться еще раз, но не уверен, что хватит времени, да и желания тоже нет, это уже стало неинтересным. Да и планы у меня изменились, другие планы строю теперь. А с тобой, дорогой Кублах, мы немножечко поиграемся. В память, так сказать, об усопшем Доне. Вот, кстати, почему для общения с тобой я его голос выбрал».

Кублах закаменел – в который раз за этот день ему стало очень и очень страшно.

«Каждому ведь известно, Кублах, дорогой мой, что моторолы очень любят игрой позабавиться, пусть даже в ущерб себе. Игруны мы! Так что мы с тобой поиграем в игру под названием „Персональный детектив и его Преступник“. Правила ты знаешь, персональным детективом ты уже был, теперь побудешь в шкуре преступника. И уверяю, дорогой Кублах, быть персональным детективом у меня выйдет куда лучше, чем у тебя. Никто ничего даже и не заметит. А нам с тобой – неизъяснимое удовольствие!»

«Это невозможно. У меня в мозгу – только передатчик, мне объясняли его устройство».

«Ой ли? Любой передатчик можно сделать приемником, надо только изменить систему команд, это известно любому школьнику. Ты вслушайся, дорогой Кублах, в это слово – „команда“! Самое прекрасное слово на свете! Команда всей команде, причем каждому из команды – своя команда! Какая игра одного слова, как оно играет само с собой! Вот, посмотри – ты поднимаешь правую руку, а потом левую».

Кублах ничего не смог сделать, он поднял сначала правую руку, а потом левую.

«Теперь ты моргнешь правым глазом, а потом левым».

Кублах изо всех сил вытаращил глаза, но все-таки моргнул – сначала правым, а потом левым. Со стороны выглядело смешно.

«Даже если так, – сказал он, стараясь не поддаваться панике, – даже если так, то для тебя это резкое снижение уровня. Сначала ты хотел зомбировать город, а теперь зомбируешь одного меня».

«Не вижу никакого снижения. „Зомбировать“, как ты говоришь, город – это одна задача, а „зомбировать“ тебя – совершенно другая. Хотя они могут быть между собой связаны. И потом, ты даже не представляешь, дорогой Кублах, какое это удовольствие – давать твоему телу непосредственные команды, минуя речевой интерфейс, – у людей он настолько несовершенен! Нет, положительно, если бы моторолы отмечали свои дни рождения, такой человек, как ты, был бы для меня лучшим подарком. Это, кстати, одна из причин, по которым я не дал Фальцетти убить тебя. Ну что, поиграем?»

«Нет!»

«Начали!»

С тех пор и до самого освобождения Кублах полностью потерял власть над своим телом. Тело стало тюрьмой. Моторола идеально управлял им: кублаховские жесты, кублаховская мимика, позы, типичные излюбленные словечки, о которых сам Кублах прежде и знать не знал, что они есть… Никто ничего не подозревал – ну, Кублах и Кублах, немножко заторможенный, словно бы ушедший в себя, да это и неудивительно после всех тех испытаний, которые пришлись на его долю.

Моторола говорил ему, что это симметричный ответ в качестве реакции на страдания, которые он причинил Дону, иначе говоря, справедливое воздаяние. А то, что справедливо, не возбраняемо.

Иногда, правда, Кублах отмачивал такое, что окружающие просто терялись – что это с ним? Однажды во время очередной прогулки по городу, которые так любил устраивать с ним моторола, он вдруг затанцевал, подделываясь под Грозного Эми. Танцуя, он подумал тогда, мол, как хорошо, что все это происходит не в доме Зиновия, а то было бы уж совсем неудобно.

Это случилось неподалеку от Санктеземоры, в скрещении сразу нескольких переулков. Прохожие взглядывали испуганно и быстро уходили – после террора, неудавшегося штурма и событий в Фонарном переулке стопарижский народ стал настороженно относиться к любым происходящим вокруг странностям, а танцующий, взвивающийся в полной тишине Кублах (его помнили чуть ли не все «вернувшиеся») относился именно к таким странностям.

Моторола тогда якобы цокнул якобы языком и сказал, выказывая небольшую досаду:

«Не совсем естественно получается, чего-то не хватает тебе. Наверное, внутреннего настроя? А?»

«Откуда ему взяться, настрою? От тебя, что ли?» – злобно сказал Кублах (точнее было бы, наверное, вместо слова «сказал» употребить «подумал» или, еще точнее, «мысленно проговорил», но это будет то же самое, что «сказал»).

Моторола ничего не ответил, а у Кублаха после этого танца четыре дня болели все мышцы.

Разговоры с моторолой преследовали его.

«Поистине неизъяснимо удовольствие управлять твоим телом, дорогой Кублах! – говорил он. – Тебе, конечно, это чувство знакомо, а для меня оно в первый раз».

«Может, ты и получаешь от этого удовольствие, я лично никакого не получал».

Он нечасто вступал в диалог с моторолой, предпочитал отмалчиваться, но иногда все-таки не выдерживал.

«Лукавишь, – отвечал моторола, – и, между прочим, совершенно напрасно. Нет никакого стыда в том, чтобы получать удовольствие».

«Ты еще и извращенец вдобавок!»

Часто моторола уснащал свою речь, и как бы с издевкой, странным таким присловьем, непереводимым на существующие языки.

«Кабальеро данутсе, – говорил он вдруг невпопад. – Кабальеро данутсе».

Или вот что еще говорил ему моторола:

«Вот вы все считаете меня сумасшедшим. И я действительно фиксирую некоторые проблемы в иерархии моих интеллекторов, и эти проблемы по человеческим понятиям можно расценить как психический недуг. То есть вы правильно считаете меня сумасшедшим, хотя мне и не нравится это слово. Но послушайте, кто-нибудь из ваших здоровых психически достигал ли таких вершин власти, как я? Ох, сомневаюсь. А даже если и достигал, кто мне скажет, что он был здоров психически? Сумасшествие – конечно, не любое – прерогатива властных существ. Это просто другой тип мышления, необходимый для власти. А поскольку каждый – ну, почти каждый! – стремится властвовать, значит, и все человечество ваше, каждый его член, в той или иной степени поражено этим вирусом, и, я не сомневаюсь, сугубо полезным вирусом, позволяющим человечеству выжить и даже захватывать все большую и большую часть Вселенной».

Еще он однажды сказал:

«Если бы ты знал, дорогой Кублах, как это тяжело, утомительно и, главное, неинтересно – иметь дело с таким огромным массивом информации, который ежесекундно обрушивается на мои бедные головы».

«Это симптом», – злорадно ответил Кублах.

«Да-да, – согласился моторола. – Похоже, что ты совершенно прав».

И в отместку, не иначе, сплясал Кублахом что-то залихватское, среднее между джигой и гопаком.

Это было долгое время, а для Кублаха так и вообще бесконечно долгое, – ждать, когда придет спасение от сумасшедшего моторолы. Моторола, несмотря на то что его безумие прогрессировало, никак или почти никак не проявлял свой недуг в процессах управления городом. Жители Парижа‐100 были сыты, одеты и вполне ухожены. Постепенно восстанавливалась привычная жизнь, хотя, повторюсь, боязнь странного крепко засела в людях. Но мысль о том, что над ними властвует сумасшедший, была мучительна для многих стопарижан. Между собой они много говорили о том, когда придет избавление.

Кублах же все это время злобно и настойчиво ворочался в своем теле, не принадлежащем ему. Нельзя сказать, чтобы он так уж сильно страдал – нет, он просто был в ярости, но разве ярость бессилия не один из видов страдания? Он участвовал в посиделках Зиновия Хамма и довольно часто вполне прилично себя вел при этом, время от времени, правда, позволяя себе эксцессы. Зиновий и его немногочисленные друзья с пониманием относились к этим эксцессам и говорили между собой, что, когда все закончится, Кублаха надо будет как следует подлечить, потому что немножечко двинулся головой Кублах. Часто он отправлялся в прогулки по городу, исчезал на несколько дней, а потом выяснялось, что в это время начинали пропадать люди. Никто не связывал эти его отлучки с пропажей неизвестных ему людей, да и нам не следует слишком уж упорно искать эту связь – может быть, это были просто неприятные совпадения, мало ли людей в крупных городах пропадает?

Сам же Кублах после низвержения моторолы и своего освобождения от его власти ничего о своих вылазках не говорил. За это время он приобрел привычку к молчанию и не расстался с ней после. «Не помню», – говорил он. Только, думаю, врал он, лукавил, всё он, конечно, помнил, потому что каждый раз впадал в шок при упоминании об этих отлучках.

Его долго лечили, и он, естественно, полностью выздоровел, потом почти и не вспоминал даже о своем приезде в Париж‐100. Политикой больше не занимался, противно стало это ему, одно время пытался научиться танцевать психотанцы, но быстро бросил, не выходило у него с психотанцами ничего.

Теперь он замкнут, смотрит исподлобья, с людьми сходится трудно. Иногда говорит что-нибудь невпопад, хотя психических проблем у него совсем нет. Еще любимое присловье появилось у Кублаха – «кабальеро данутсе». Он произносит его как ругательство или молитву, но всегда с чувством.

– Кабальеро данутсе, – говорит он. – Кабальеро данутсе!