«Первые строки» — сборник стихов и рассказов начинающих авторов. Участники его не профессионалы-литераторы, а люди, работающие в самых различных областях народного хозяйства Южного Урала.
Сборник, составленный т. Чернышевым Л. У. (отдел поэзии), т. Аношкиным М. П. (отдел прозы), обсуждался литературным активом г. Челябинска.
Д. ЗДВИЖКОВ,
помощник директора строительной школы
ВПЕРЕД, КОММУНИСТЫ!
В. АКУЛОВ,
часовой мастер
В СТЕПИ
И ВОТ АПРЕЛЬ…
НА ПЕРЕВОЗЕ
В. АНИКИН
ТАНКИСТЫ
Г. АХМЕТШИН,
студент Магнитогорского металлургического института
ЛЮБУЮСЬ ИМ…
ОСЕНЬЮ
В. БОГДАНОВ,
рабочий
УТРО В ДЕРЕВНЕ
РОДНОЕ СЕЛО
Н. ВАГАНОВ,
студент Челябинского педагогического института
О ГРЯЗНОМ СТЕКЛЕ
В. ВАСИЛЬЕВ,
работник газеты
ВСТРЕЧА
О ПОЭЗИИ
«Опять во двор пришел апрель…»
Н. ВИШНЯКОВ и В. ЛЕВИЦКИЙ,
студенты Челябинского педагогического института
ТРИ РЕЦЕНЗИИ
А. ГОЛОВИН,
учитель
МЕСТА ЗНАКОМЫЕ
С. ГЕРШУНИ,
переводчик
БАРЕЛЬЕФ
БЕРЕЗКА
С. ДЕНИСОВ,
слесарь
ТЫ СКАЗАЛА…
Н. ДОЛГОВ,
пенсионер
ЖУРАВЛИ
СТАРИК
«Я в Индии не был ни разу…»
Г. ЕЖИКОВ,
работник многотиражной газеты
ЭЛЕКТРОСВАРЩИЦА
Ю. ЕВСИКОВ,
топограф
ТЫ ВСЕГДА СО МНОЙ
«Здесь оказавшись новоселом…»
Д. ЗДВИЖКОВ
В ПРАЗДНИК ПЕСНИ
И. КОЗИН,
журналист
МОЯ ЗВЕЗДА
И. КАРТОПОЛОВ,
рабочий
СКВОРЦЫ
БАЯНИСТ
Ю. КОРОЛЬКЕВИЧ,
журналист
«Три дня полощет дождь дороги…»
Товарищу Беляеву, прорабу второго строительного участка треста «Южуралтрансстрой»
«Огнями вспыхнул вечер синий…»
Г. ЛЫТКИН,
контролер-ревизор поездов Южно-Уральской железной дороги
ЛИЛОВЫЙ РАССВЕТ
В ЗАПОЛЯРЬЕ
НОЧЬ НАД НОРИЛЬСКОМ
Л. НАУМЕНКО,
преподаватель
ПОЗВАТЬ НЕ ПОЗАБУДЬ
Ю. ПЕТРОВ,
машинист метизного цеха
«В сарафане, с рыжими кудрями…»
А. СЕВОСТЬЯНОВ,
зам. начальника городского управления культуры г. Магнитогорска
ЧТО МНЕ ДОЖДЬ!
УТРО
Г. ПОНОМАРЕВ,
кладовщик
«Ты разведчиков вел сквозь полярную ночь…»
С. САРТАСОВСКИЙ,
инженер
«Я давно уж не пел…»
С. СОЛОЖЕНКИНА,
ученица 10 класса
НЕЗНАКОМКА
ТВОЙ ДЕНЬ
О. ПЛЕБЕЙСКИЙ,
инвалид Отечественной войны
СТАРИННЫЙ ДОМ
Л. СМЫСЛОВ,
научный сотрудник Челябинской плодоовощной станции
ЛЕСА СМОЛЕНСКИЕ
Лесное озеро-малютку ветер никогда не горбатил волной. Тихие воды лежали зеркалом. Днем в них кудрявились березы, ночью, соря звездами, бездонно плыл Млечный Путь.
На берегу озера, у ключа, где каждый год собирались незабудки, стоял потемневший от времени домишко, приземистый, пузатый, в одно окно, с крутой, высокой крышей, покрытой темно-зеленым мхом. В этой избушке «на курьих ножках» доживал жизнь Иван Андреевич Шур. Здесь он родился и вырос. Та поросль, что встречала первый восход вместе с ним, сейчас закрывала небо. Долго и тихо жил лесник. Ни военные вихри, ни голод, ни тяжкая нужда не заглядывали сюда. Только в смутное время перед революцией, когда трещал русский фронт, светились в этих глухих местах артельные костры солдат-дезертиров.
Сорок первый год всколыхнул бирюзовую гладь вод пенистыми столбами, сердце старика ненавистью. Долгие два года не сходил с тайных троп старый лесник. Темное пятнышко обреза, покачивающееся в дрожащих руках, смотрело сквозь ветви без устали — кровь за кровь. Были и свои личные счеты. Невдалеке от домика, среди плакучих берез, лежал небольшой холмик. Старческие слезы, да росы омывали его.
Война кончилась. Холмик окружил венок из шиповника, по весне на нем голубели «анютины глазки», летом пестрила гвоздика, осенью никли махровые астры. Могила лежала безымянной: не было на ней ни имени, ни фамилии, ни эпитафии — ничего, кроме маленькой звездочки.
Я познакомился с лесником год назад: ловил рыбу на одном из озер. Со временем наше знакомство окрепло, мы стали друзьями. Домик Ивана Андреевича я навещал часто: у охотников и рыболовов всегда сезон, кроме того, была к старику и привязанность. По вечерам, когда я приезжал под воскресный день, мы пели, начиная обычно с любимой песни деда «Один паренек был калужский», вспоминали старое. О могиле я спросил сразу, как только позволили наши отношения. Иван Андреевич охотно рассказал все, что видел и знал, а чего не мог сообщить, дорисовал я.
…Невдалеке от озера, среди могучего бора, есть лысый участок, занявший немалую площадь. Это место выстриг пожар, разбушевавшийся перед самой войной. Сейчас старые раны старательно затягивала мужающая поросль, а что было ей не под силу, закрывали или высокая стена разнотравья или снежная целина.
На карте лесника гарь тянулась широким клином и именовалась двояко: одно название прежнее — «Бесштанка», другое — «Пятьдесят четыре». Последнее наименование и безвестная могила были связаны. Пятьдесят четыре — это был номер воинской части.
Пятьдесят четвертый стрелковый полк война обожгла в первые дни. Полк стоял в одном переходе от границы. По тревоге был поднят, на ночном марше скомкан, с ходу брошен на автоматный огонь, залег, пошел было в атаку, как учили, крикнул «ура», да захлебнулся — не выручил штык-молодец. Дальше шли и бежали, гибли в неравных боях, тонули на переправах. Дрались как могли и умели. Пехоту били — не стояли немцы в рукопашной, самолеты встречали винтовочным огнем, ходили и на танки, рванув на груди рубаху. Пока подучились воевать, остался позади Смоленск. За Смоленском потяжелело вовсе. Немцы маячили спереди, с флангов, сзади, висели над головой. Пришлось уступить дорогу.
Двигались лесными массивами, урочищами в ненастье, изнуренные голодом и лишениями. Командира полка несли — тяжелое ранение приковало к носилкам. Плох был полковник, но команду не сдавал, тянул до конца. Дело вел умело. Многолетний опыт, здравый смысл помогали ориентироваться в трудной боевой обстановке. Дисциплина жила, тактику перестраивали на ходу. И полк шел, хотя и подстреленной птицей, но шел к своим, на восток. Состав менялся — длинен и кровав выпал путь, — но доблесть ветеранов оставалась с полком. Те, кто вставал под знамя, видели в пробитом полотнище боевую славу павших товарищей, несли ее, множили своим подвигом, смертью своей завещали.
А дорога тянулась к Москве. Сколько прошли — знали, сколько же идти — не хотели знать. Велика Россия, но сердце — не ноги. Чем дальше заходили в глубь отечества, тем злее огрызалось оружие, тем чаще оставались у пулеметов. Заговорили о партизанском лагере. Но раненый полковник вел полк через болота и завалы спешно, форсированным маршем — вел полк на восток. Он знал, что значит разрозненные силы.
Однако полк не иголка, а взорванные склады и штабы, пожарища уничтоженных гарнизонов и разметанные колонны машин не легкий эпизод. След тянулся слишком далеко и заметно. В лесах Смоленщины за полком увязался крупный немецкий отряд. До этого тоже увязывались и преследовали, иногда не мало, на десятки километров, но преследовали по ходу, в азарте. Этот же шел гончей, по пятам, и был, по-видимому, не случайным. Первый раз схватились под вечер. Бой прошел быстро. Силы оказались неравными. Под покровом ночи полк вывернулся из боя и втянулся в лес.
Два дня двигались спокойно. На третий день разведка принесла недобрую весть: противник обнаружен с флангов и идет параллельно направлению полка. Совещание собралось тотчас же. Разместились под елью — мелкий ненастный дождь лил с ночи. Полковник полулежал, прислонившись к смолистому стволу и кутался в потертую бурку. Рана ныла. Исхудавшее, в ссадинах лицо не выражало страдания. Обтянутое желтой, просвечивающей кожей, точно пергаментом, оно было неподвижно, как маска. Жили большие глаза, пристально смотревшие из-под опухших век. Трудно сказать, что выражал тот взгляд. В нем были горечь, тоска, боль, жалость, злость. Взгляд обреченных всегда многое выражает. Осматривая собравшихся, полковник поворачивал голову. Вокруг с неповторимым спокойствием, какое бывает у людей, осознавших свою непоправимую вину, сидели командиры батальонов, рот и взводные. Сидели безмолвные, изваяниями, угрюмо смотря прямо перед собой. В глазах стояла истекающая кровью Родина.
Командный состав пестрил эмблемами. Батальон вели два танкиста и артиллерист. Командиры рот и взводные представляли без малого все рода войск, не командовали лишь интенданты да начхимы. Полковник еще раз посмотрел на склоненные головы, пожевал губами. Громкие, зажигающие речи не терпел, сообщать обстановку — не имело смысла: все было на виду. Он отмерил всего несколько слов:
— Нас куда-то ведут… Высказывайтесь!
Все долго молчали, думали, прислушиваясь к шуму дождя. Первый заговорил командир второго батальона майор-танкист.
— Есть одна неясность… — сказал он. — Куда нас могут вести?.. На открытое место?.. Но где его взять? Вокруг не меньше чем на пятьдесят километров лес. Правда, здесь есть озера, где лес отступает. Но, как показывает карта, в направлении, которым идет полк, тянется сплошной многолетний хвойный массив. Серия озер остается в стороне. Нас не заворачивают и не тревожат. Можно подумать, мы идем как раз в нужном им направлении. Вот это странно.
— А может быть, нас просто преследуют, чтобы не потерять из виду? — спросил кто-то.
— Черт их знает… но преследуют обычно сзади… да, наконец, преследуют или ведут, в этом не трудно убедиться, стоит лишь попробовать изменить курс — Майор замолчал. Бровь изломом забралась на лоб. — Прежде чем двигаться дальше, я предлагаю организовать тщательную разведку местности, особенно впереди и провести несколько прощупывающих боев. У меня все.
Полковник слушал с закрытыми глазами.
— Есть другие соображения? — спросил он после продолжительной паузы.
Других соображений не последовало. Все согласились с мнением командира второго батальона. Ждали, что скажет командир полка. Он заговорил не сразу. На вопрос майора отвечать было нечего. Поведение противника оставалось загадкой. Все логические варианты пока что опрокидывались. Предположения, разумеется, были, но они продолжали оставаться предположениями. Полковник, сделав гримасу, судорожно глотнул. Выпуклый острый кадык сбегал вверх и вниз.
— Командир второго батальона прав. После соответствующих данных будем судить о замысле противника. Сейчас необходимо решить вопрос о дальнейшем пути полка. На северо-востоке раскинулись труднопроходимые болота. Тайные тропы покажут местные жители. Есть смысл идти туда, чтобы оторваться от противника… Теперь же пора подумать и рассудить о моем преемнике. Я долго не протяну.
Было решено начать разведывательные бои, вперед выслать крепкую разведку и, если не изменится обстановка, сделать крен к болотам. С выходом полковника из строя полк ведет командир второго батальона. Основная задача оставалась прежней: пробиваться к своим.
Вечер закончился ливнем. Вслед осела густая тьма. Бой стих, но не кончился — горячились по инерции. Лес крестили огненные нити трассирующих пуль, брызгали взрывы гранат, взлетали ракеты. Кое-где с криками и бранью еще вспыхивали маленькие очаги сражений. Из тьмы неслись стоны, крики о помощи. Санитары осторожно мигая огоньками фонариков, делали перевязки.
Постепенно утихло. Непогода и тьма угомонили обе стороны. Над мрачным лесом трепетал холодный свет ракет.
Из небольшого разведывательного боя получился солидный, упорный — по всей линии. Данные не утешали. Противник окружал полк с трех сторон. Только впереди не трещали автоматы — путь туда был открыт. Батальоны пытались таранить все три стороны, пробуя их крепость. Вначале удалось несколько протиснуться вглубь, но потом пришлось отойти — встретилась другая цепь. Стало ясно: лобовой несобранный удар бесполезен.
В палатке у полковника находился командир второго батальона. Майор был вызван срочно. Только что приполз раненый из группы разведчиков. Умирая, он сообщил, что группу встретили недалеко от расположения полка, примерно на втором километре, и положили всю.
Полковник выразительно молчал. Перед ним лежала карта. Дождь глухо и монотонно стучал о брезент. Пахло лесной сыростью. Внизу, под ногами, ползал ненастный холодок. Слабый огонек коптилки, болезненно дергаясь, раскачивал по палатке длинные, несуразные тени. В сумрачном свете лицо полковника глядело черепом.
— На втором километре… это скверно, — задумчиво повторял полковник. Вырисовывалось до недавних пор неясное предположение. Он еще раз внимательно посмотрел на карту, как бы сверяя свою мысль. Кругом одно и то же. Везде беспросветный зеленый цвет. — Вам не приходилось сталкиваться с погрешностями наших карт? — обратился он.
— Сколько угодно, — угрюмо ответил майор. — Вы сомневаетесь в чем-нибудь?
— Оснований нет, то есть теперь есть. Дело вот в чем. Сегодняшний бой, я полагаю, сказал многое… Так вот, мне кажется, что впереди и недалеко есть какое-то открытое место, хотя наши карты и не показывают это. Если раньше разведка заходила далеко вперед, то сейчас ее не пускают. Стало быть, нас хотят подвести куда-то с закрытыми глазами, потом сзади сильным ударом, возможно ночью, вытолкнуть и расстрелять, как куропаток. В лесу они не рискуют напасть — не по зубам, точнее, невыгодно, один к одному, не говоря уж о другом соотношении, и их, как видно, это не устраивает. Потом мы можем рассыпаться. Это все ясно, — полковник замолчал и снова посмотрел на сплошные зеленые квадраты. — Так что же все-таки впереди?.. Как вы думаете?
— Не знаю, что ответить, — откровенно признался майор. — Сейчас я способен посоветовать одно: еще раз выслать группу разведчиков.
— Это не уйдет… А что вы скажете насчет того, что впереди существует свежая вырубка или гарь… тоже недавнего происхождения?
Эта мысль поразила майора.
— Как это просто и как разумно, — сказал он, тепло смотря на полковника.
— В мои годы это не слишком разумно, — ответил тот, — было бы лучше, если бы эти разумные выводы не подтвердились.
Оба замолчали. Полковника захватили какие-то нелегкие думы. Майор, касаясь носом карты, бегал по ней курвиметром и неопределенно хмыкал. В записной книжке расставились в ряд несколько знаков. Курвиметр в книжка спрятаны. Рука сама собой потянулась в карман, где лежал когда-то кусок хлеба. Сейчас там должны быть крошки. Пальцы захватили пыль. Майор пожевал, плюнул.
— Так или иначе, — тихо заговорил он, — нам нужно избавиться от конвоя противника. Наше положение требует этого. Время тянуть нельзя. Если в лоб и днем нам их не пробить, остается маневр и ночь. Сегодня она как раз хороша для такой операции.
— Как вы видите операцию? — спросил полковник, не меняя позы.
— Без жертв, понятно, не обойдется. Роту или две, а может быть, и батальон придется поставить под удар. Основные силы нажмут в одну точку. Если впереди ничего не грозит, идем несколько в прежнем направлении, затем резко меняем угол и двигаемся к болотам. Тогда остается одна задача: прибыть к ним первыми. В другом случае придется прорывать фланг. Вот… так сказать, коротко. Я, собственно, не имел времени обдумать детали. План этот возник только что.
— Контур не плох. Обдумаем и отшлифуем все вместе. Теперь с разведкой. Группу нужно создавать заново. Вы сумеете подобрать людей?
— Думаю, что подберу, — майор встал, направился к выходу, но задержался, постоял, посмотрел под ноги. — Я хотел, товарищ полковник, спросить вас… как человека.
— Да!
— Почему именно сейчас, нелегко объяснить… Просто какой-то располагающий момент. В другой раз он может не случиться. — Майор вздохнул. — Наши военные неудачи породили у многих отчаяние. Я тоже не составил исключения… Преследует безжалостный вопрос: выстоим или нет?
По лицу полковника прошла странная тень. Что она выражала, трудно сказать. Он молчал. Время шло. Майор ждал потупившись. Наконец, тонкие губы полковника дрогнули.
— Россия победит…
Группу разведчиков вел лейтенант из третьего батальона. Полковник и майор, прежде чем остановить на нем выбор, долго проверяли перекрестными вопросами — осторожность, необходимая в этих условиях. Кандидатура подходила. Лейтенант был пехотинец. В делах разведки не новый. К полку примкнул одним из первых и успел зарекомендовать себя, как стоящий командир. Другая сторона, так сказать, моральная тоже удовлетворяла. Документы, знание частей командного состава, спокойствие в ответах, простота — все было как надо. Но как заглянуть глубже, внутрь? Что-то все же протестовало против лейтенанта, какой-то червячок скрывался в нем. Долго медлили, предубеждение — большая вещь. Наконец оба пожелали удачи — предубеждение к делу не приложишь.
Группа шла осторожно, но ходко. Приказ суров: через четыре часа принести точные сведения.
Первым двигался лейтенант, за ним тянулась цепочка из пяти разведчиков. Путь в лесном лабиринте показывали вначале ракеты, затем, когда их свет перестал раздвигать мрак, нащупывали глаза, обострившиеся, как всегда, в опасности.
Участок леса в этом районе был тих. Стрельба и крики остались далеко позади. Никакие подозрительные звуки, кроме зловещего шума хвои, не тревожили слух. Крались бесшумно. Нога неслышно уходила в мягкую подстилку, перепревшие ветки ломались без треска. Мрачная обстановка собрала нервы до предела. Сердца выстукивали тревогу. Шли напряженно. Лица на исхудавших шеях вытянуты вперед, фигуры полусогнуты, одна рука сжимала оружие, другая касалась спины соседа. Полторы тысячи пар шагов пройдено. Азимут выдержан. Над головой по-прежнему шумел лес. Дальше та же темная пасть. Зеленое пятно, вспыхнувшее впереди, справа волчьим глазом, ударило выстрелом. Замерли на месте. Взгляд в страшном напряжении сверлил темноту. Минуты ползли вечностью. Пятно мигнуло ближе. Снова тьма. Тихий свист.
Идущий вторым, неожиданно заметил темно-красный отблеск, мгновенным конусом разостлавшийся у ног лейтенанта. Мысль сверкнула молнией. Он дернул нож. Плечо предателя выскользнуло из-под руки. Рывок вперед. Пусто.
— Полундра!
Яркий ослепительный свет вырвал из тьмы пятерых людей. Автоматная очередь хлестнула за лучом в упор. Две фигуры, одна в плащ-палатке, другая в плащ-дождевике, шаря светом, осматривали тела. Несколько выстрелов в подозрительных, и все было кончено. Искаженные, залитые кровью лица не дергались на свет. Удовлетворившись осмотром, оба поднялись. Фигура в плаще заговорила приказывающим тоном.
— Этот сброд ведите сюда в любое время.
— Полковник может изменить решение.
— Убедите. Кстати, не кажется ли вам, что эта старая обезьяна слишком долго живет? — последовала пауза. Тот же голос продолжал: — Мы долго возимся… Надо кончать, иначе нам напомнят… Нас оправдает только полное уничтожение этого стада. Запомните — полное.
— Если они изменят решение? — с угрюмой твердостью настаивал мнимый лейтенант.
— Во-первых, это может кончиться очень грустно для вас… Вы уже срывались. Во-вторых… то же самое…
Двое разошлись. Дождь смыл кровь и следы…
Один из разведчиков был еще жив. Автоматная очередь пришлась по нижней части живота. Голодные люди нередко живут часами при ранении в эту область. Грудную клетку пробили после того, как стали добивать. Сознание возвращалось перерывами. Голоса говоривших он слышал, даже различал глухой тон негодяя-лейтенанта, но не разбирал ни слова. Да и не нужны были эти слова. Отяжелевший мозг хранил одно: пути вперед нет.
…Сколько прошло времени, как их расстреляли, разведчик не знал. Ночь по-прежнему висела над землей, хмуро шумел лес. Пальцы срывались и, мелко царапая, поползли к ракетнице. Теперь нужно повернуться. Боль снова разостлала пластом. «Полку идти нельзя», — стучало в голове. Может быть, эта мысль и оттягивала смерть. Снова движение, снова адская боль. Собрав остатки сил, он подкинул руку с ракетницей, всем телом нажал на спуск и ткнулся в рыхлый лесной хлам…
…Лейтенант в изорванном обмундировании, исцарапанный, с кровоподтеками на лице и рукой на перевязи, докладывал полковнику результаты разведки. Майор сидел тут же. Теперь он неотлучно находился при командире полка.
— Мы сделали четыре тысячи пар шагов, — говорил лейтенант, — все это расстояние покрывал лес. Дальше, можно сказать с уверенностью, он не прерывается и не кончается, во всяком случае, близко. Когда по нам ударила очередь, я помню, раскатилось дружное эхо.
— А почему вы думаете, что наткнулись на поиск немецкой разведки, а не на заслон? — спросил майор.
— Они шли с фланга, что было заметно по миганию фонаря. Видимо, происходила сигнализация с такой же группой. Как я говорил, нас осветили с противоположной стороны и совершенно случайно.
Полковник думал. Потом задал несколько мелких, но путаных вопросов: сосало сомнение. Лейтенант отвечал деловито и спокойно. Заросшее черными густыми волосами лицо несло следы большой усталости. Ничего подозрительного, все гладко, но мысль точила. Благополучный исход разведки после стольких неудач казался странным. Все сложилось как-то уж слишком чисто, хорошо, аккуратно, в срок. Жертвы? Война без них не бывает. Конечно, подобные обстоятельства не давали повода к каким-либо сомнениям. И они не возникли бы, не будь предубеждения.
— Вы меня извините, — сказал полковник, — я попрошу доложить об этом еще раз, но более подробно.
Лейтенант переступил с ноги на ногу и грустно улыбнулся.
— Понимаю… проверка нужна, — он пожал плечами. — Бывает, что некоторые счастливые случайности кажутся подозрительными. Мне больше нечего сказать.
Полковник вызвал связного.
— Командиров батальона и рот ко мне!
Лейтенант наслаждался отдыхом. Откинувшись назад, он полузакрытыми глазами смотрел на дрожащий язычок коптилки.
Полковник и майор говорили вполголоса.
«Убирать следует обоих сразу, — решил лейтенант, — полковник не труден, прихватится между делом. А может быть, не придется и убирать. Какой вариант выберут?»
Командный состав собрался быстро.
План докладывал майор. Резкий уверенный голос, собранный вид майора подбадривали. Он говорил весомо, с продолжительными паузами, давая возможность активно обдумать план, так сказать, на ходу. Майор радовал. Командиры не ошиблись в нем. Признательное чувство, которое способно перейти в веру, зародилось у многих.
— Полк выступает немедленно, — чеканил майор, — вначале проходим вперед, не дальше четырех километров, затем резко меняем направление в сторону болот. При встрече с противником прорываться кулаком. Сил не распылять. При безвыходном положении — рассыпаться. Первая рота из второго батальона остается здесь. Цель? Завязать бой. Это даст возможность отвлечь внимание противника от основных сил. Дальше рота рассыпается и так же следует к болотам. Все. Дополнительной команды на марш не ждать. Вопросы?
План был принят без возражений. Командиры разошлись. В палатке, кроме полковника и майора, остались капитан из второго батальона и лейтенант. Капитан принимал команду батальоном и задержался, чтоб получить необходимые указания.
— Теперь с вами, — обратился полковник к лейтенанту, когда ушел капитан.
— Слушаю, — бодро ответил он. «Дела идут отлично. Полк сам садится на штык».
— Ваш взвод, кроме того, что идет замыкающим, будет иметь еще специальное задание…
В палату вошел нарочный-наблюдатель.
— Серия красных ракет… там в лесу, товарищ полковник!
Два пистолета поднялись одновременно. Серия красных ракет означала, что пути вперед нет. Так было условлено, когда группа отправлялась на задание.
— Подлец! — сквозь зубы процедил майор, с ненавистью смотря на лейтенанта. — Руки!
Лейтенант, гадко улыбаясь поднял руки. Вдруг он резко махнул той, что до этого висела на перевязи. Нож со свистом вышел из рукава. Глухой удар о кость. Брызнула кровь. Майор ткнулся в землю. Полковник выстрелил. Обессилевшая рука послала пулю в грудь, вместо головы. Его промах исправил штыком нарочный. Лейтенант медленно оседал и трясущимися руками судорожно тащил чеку из гранаты. Нарочный прыгнул кошкой, стараясь закрыть полковника. Вспыхнул взрыв…
Пламя, вставшее из палатки, остановило капитана на полдороге и обожгло недоброй мыслью. Он бросился обратно. Около палатки метались люди. У входа валялись два рваных тела. В углу, рядом с трупом майора, вздрагивал полковник. Занимался пожар.
Капитан ринулся к полковнику, осветил лицо.
— Товарищ полковник!
Глаза полковника приоткрылись, губы дрогнули. В горле забулькало, слова просачивались с трудом и как-то нараспев:
— Полк остановить… предатель… прорывать фланг…
Капитан подхватил на руки тело командира полка и спешно вышел вон…
Весть о предательстве догнала первый и третий батальоны недалеко от засады. Гарь пряталась за неширокой прослойкой леса. Известие приняли подозрительно. Кому верить? Какой-то мало знакомый капитан требует вернуться? Меньше часа назад все было решено. Сейчас предательство. А кто поручится, что эти незнакомые люди в форме рядовых Красной Армии, представляющие посыльных из второго батальона, именно те, за кого себя выдают. Так и не поверили бы, не наткнись на гарь высланная разведка. Уверившись, дрогнули, попятились. Затаившийся противник, обнаружив отход, хлестнул яростным огнем. Лес осветился. Батальоны бросились на фланг. Один общий ком, где разят нож и зубы, зашатался под лесным сводом.
Серое, хмурое утро осветило знамя полка. Оно стояло над головой. Стояло долго, потом дрогнуло, упало, вновь поднялось, расправилось, устремилось вперед и исчезло.
Старый лесник всю ночь не спал, часто выходил из своего домишка, подолгу стоял, суровый, настороженный смотрел на запад, вздыхал, переступал с ноги на ногу и крестился. Он хорошо знал то место, где висело зарево. Последний раз дед вышел под утро, еще в сумерках. С озера тянул туман, со стороны гари крался слоистый дым. Злой переклик выстрелов смолк, осело и зарево. Перекрестившись, дед пошел к лодке, осмотрел ее, попинал, вернулся снова на старое место, постоял в задумчивости, обошел медленно свое жилье и решительно потянул низкую, дубовую дверь. Войдя в комнату, он и здесь проделал священный обряд, только с еще большей торжественностью, затем, кряхтя, полез под пол, где обернутый тряпьем таился смазанный обрез — «оленебой», верный товарищ далеких дней. После этого заглохла сосущая боль. Старик недавно ходил на тракт и видел, как шли на восток русские солдаты в пыль и зной, с тяжелой думой на черных лицах.
Некоторые несли детишек, другие поддерживали изнуренных матерей. Старик стоял на опушке леса, в отдалении, опершись на сучковатую дубину, и смотрел на идущих, сквозь слезную старческую поволоку. Он видел беду. Перекусив тут же на опушке, дед тронул в обратный путь. На душе нес камень. Дома около ружья постоял. «Стар, немощен. Как быть?»
Обрез разобран, проверен. Затвор исправно холит туда и сюда, щелкает, как щелкал много лет назад. Примеряя зеленый старого чудаковатого покроя зипун с притороченным патронташем, дед гудел что-то под нос. От сознания того, что он решился, — было легко. Неопределенное гудение сложилось в мотив, дальше пришли слова, и какие слова:
Голос потвердел, построжел.
На улице подвывал пес своей тоскливой песней…
Рассвет в это утро запоздал: мешали жидкие, пепельные тучи. Они стлались так низко, что касались своими вихрями вершин деревьев.
Дед лежал на лавке, не спал, слушал знакомый лесной шум. В памяти оживали тайные тропы, непроходимые крепи, завалы.
Собака завыла протяжно, выразительно. Пес что-то чуял. Глухой звук у входа, похожий на стук упавшего тела, заставил быстро подняться. На голос лесника никто не отозвался. Старик нажал на дверь. Она не открылась. Нажал сильнее. Что-то тяжелое, точно мешок, привалилось с той стороны, с трудом подаваясь толчкам.
В образовавшуюся щель дед быстро просунул голову. За порогом распласталось окровавленное тело. Человек лежал лицом вниз. Воинская форма висела на нем клочьями. Плечи вздрагивали, ноги и руки медленно подтягивались и выпрямлялись — движения ползущего, но движения бессознательные. Дед, суетясь, обхватил раненого и, словно муравей, потаскивая его то в одну сторону, то в другую, занес в комнатушку. Резкий рывок отбросил старика. Тело развернулось пружинно. Тяжело дыша, раненый пополз к стене, сел, прислонившись к ней, и выставил руки вперед. В одной был зажат обломок ножа. Дрожащая голова, мелко вскидываясь, приподнималась вверх. В упор глянул кровью залитый глаз, другой зиял ямой, но та слизь, что находилась в углублении, шевелилась и будто целилась. С трудом рассмотрев перед собой гражданского человека, раненый опустил руки.
— Отец, — раздался шепот, — ты чей?
Старика била дрожь. В горле стоял ком. Губы шевелились беззвучно.
— Чей ты, отец, — настаивал голос, — наш?
— Наш… русский… лесник я, Иван.
— Не предатель?
— Бог с тобой, сынок!
— Подойди.
Раненый теребил руку старика и подталкивал ее куда-то за пазуху.
— Вот… здесь… отец… смотри спрячь.
Из-под рубашки глянуло алое, рваное полотнище — знамя пятьдесят четвертого полка.
По лицу деда бежали слезы. Он тормошил вздрагивающее тело, как будят маленьких:
— Голубчик… сынок…
Раненый снова впал в беспамятство. Пульс стучал с перебоями. Смертельная неподвижность разгладила перекошенное страданиями лицо. Оно глядело сурово, строго.
— Господи, — повторял старик, озираясь. — Не оставь, — рука старика потянулась к ковшу с ключевой водой. Смоченная тряпка легла на лоб раненого. Брови его дрогнули. Он быстро приподнялся, страшно повел глазом.
— Это я, Иван-лесник, — торопясь, говорил дед, — полежи, испей. Звать тебя как, голубчик?
Мутный взгляд умирающего посветлел. В хриплом шепоте едва внятно расслышались слова:
— Русский я… рядовой…
А. КОЛОМИЕЦ,
журналист
НА РАССВЕТЕ
Ой, чого ти почорніло,
Зеленеє поле?
— Почорнило я від крові
За вольную волю.
Их было пять…
В разных концах нашей большой Родины прошло их детство, различными путями вела вперед судьба. И пересеклись все пути в роковой точке — добротном колхозном амбаре за крепким замком, за надежной охраной молчаливых солдат и свирепых волкодавов.
На рассвете их расстреляют…
И в эту последнюю ночь каждый вспоминал прожитое и пережитое. Иван Семенович, председатель колхоза «Червона зірка», мыслями улетел в Донбасс, в шахтерскую семью. Там воспитали его волю, научили биться за свободу и оттуда, как испытанного большевика, послали его двадцатипятитысячником в село.
Рядом, в полузабытьи, пожилой бригадир районной артели «Красный кустарь». В углу старшина. Кто он и зачем ночью пришел в это село, не знает никто. Не выведали этого и палачи гестапо. От избитого, брошенного в амбар его друзья по несчастью, узнали, что постучался он в крайнюю избу, хозяин радушно принял, накормил… И был этот хозяин — предатель…
Прислонясь к смолистой бревенчатой стене, застыл в спокойной позе утомившегося человека колхозный пасечник дид Омелько. Шныряя по селу, как-то нагрянули к нему на пасеку вражьи солдаты. Может, это бы еще ничего. Но среди них был и свой, колхозник Скорпенко, больше известный под прозвищем Скорпион. Двойной жизни человек, опасный и жалкий.
— Диду Омельку, угощай гостей, — скаля щербатые зубы, обратился он, идя впереди немецких солдат.
Молча подал дид Омелько миску меду и хлеб. Жадно накинулись те и, возможно, ушли бы. Но Скорпион воровато обшарил взором немудрое хозяйство старого пасечника и замер, раскрыв рот: перед ним на стене в венке сухих цветов висел небольшой портрет Ленина.
— Долой! — крикнул Скорпион и поднял палку, чтобы сбросить портрет.
— Не трогай, — спокойно ответил дид Омелько. Он встал и отвел палку. Что-то крикнул предатель, что-то прохрипели немцы — и через минуту отлетел дид Омелько к топчану, а изорванный в клочья портрет топтали кованые сапоги врагов.
Надо сказать, что на стенках избушки, кроме пучков сухих трав, мудреные целебные свойства которых знал дид Омелько, рамок с вощиной, снаряжением пасечника, — были этот портрет да засиженный мухами и потемневший от времени образок святого Миколы. Долгие годы существовал он, переходя от отца к сыну. Горячие молитвы возносили пчеловоды Миколе, не раз приходилось ему выслушивать и горькие укоры:
— Пойми же ты, отче, — вразумлял дид Омелько, — коли будет хороший взяток, то и воску будет много. И тебе свечей больше затеплят. Так ты уж постарайся, поусердствуй перед богом.
Но пользы от «усердствования» было мало. А когда новая власть научила работать по-новому — диву дался дид Омелько и с почтением повесил на стену портрет «самого заглавного». В бессонные осенние вечера бывало вел дид Омелько с ними долгую беседу.
— Вот ты и угодник и чудотворец, а помочь не мог. Он — дело другое. Научил людей, стали хозяйничать иначе, и дело пошло веселее. Эх, видно, мы с тобой, отче Миколо, чего-то не понимаем, стареть, наверное, стали. Или как?
Молчал угодник, застыв в некогда нарядной митре с поднятой для благословения рукой. А Ильич, хитро щурясь, подмигивал, как бы говорил: «Погоди, дид Омелько, то ли еще увидишь».
Ясно, что пойти с палкой на такого человека дид Омелько никому не позволит. Хоть и лютую кривду пришлось приняты, но постоял за правду свою, за Ленина.
— А там будь, что будет…
Самая короткая жизненная дорога была у Гриця. За 16 лет не успел много увидеть, не успел доиграть всех игр. Что, казалось, бы и вспоминать ему. Ан, оказывается, воспоминаний у него больше всех. Школа, комсомол, товарищи. Одноклассница, соседкина дочь Галя. Уехали они с матерью… В детстве Галя вместо «з», «ц», «с» произносила «ж», «ч», «ш». Смеху было, как вспомнить… И вместе с другими ребятами Гриць распевал насмешливую дразнилку: «Жаба, жабыла жубы жаточить».
Где-то она теперь?
Коротка июньская ночь. Но как долго длится она для Гриця! Какие мысли на смену идут, отгоняя сон! Какие воспоминания и открытия. Как широк мир за стенами этого амбара! Хоть бы глазом глянуть туда… проснуться… А может, и впрямь это сон? И этот амбар, и тупой стук шагов часовых, и то, что его, Гриця, задержали в том углу леса, где два дня назад кто-то убил старосту, — может, все снится?
Глянул Гриць на занесенное решеткой окошко, уловил дуновение ветра на серой сетке паутины и понял, что это ужасная действительность…
Небо за окошком потемнело. Послышался шум дождя. Часовые с руганью прятались за углы.
Тяжелые капли мерно падали на широкие листы лопуха, одна за другой, одна за другой, создавая тихую, убаюкивающую мелодию. Как приятно было под эту дождевую мелодию спать. Но это прежде. А теперь?
Тоскливо обвел Гриць взором силуэты своих соседей, вздрогнул и прижался к диду Омельке. Юноша не мог вынести мерного шума дождя, не мог молчать. И с надеждой обратился к старому пасечнику.
— Диду Омелько, а сколько вам лет? — сам не зная почему, спросил он.
— Лет, говоришь? А кто их считал. Когда-то на празднике секретарь сельсовета говорил — не то пять на девяносто, не то шесть после девяносто. Забыл, память старая уже, где там. А секретарь — он знает. У него бумаги.
Старик замолчал. Тишину нарушали только более редкие удары капель по широким листьям лопухов.
— Диду Омелько, а это много или мало?
— Что много?
— Ну, девяносто лет. Вот прожили вы, это много или мало?
Ответа не последовало. А его, видно, ждал не один Гриць. Сел, переменив позу, старшина, повернул едва различимое в предутреннем сумраке лицо Иван Семенович. Прошла минута, другая, вечность. Не расслышал ли, обиделся старик? Все выжидающе молчали.
И когда окончательно казалось — ответа не будет, старик с хрипотцой кашлянул и заговорил:
— Много или мало говоришь? Да… А это — как считать: от начала или от конца.
И опять молчание. На этот раз его не осмелился нарушать никто…
Дождь быстро прошел, небо посветлело и на паутине тускло заблестели капельки росы. Различались неровности стен, измятая солома, лица товарищей. Где-то на плетне у амбара чирикнул воробей и ласточка защебетала веселую и длинную песенку. Тьма уходила, приближался рассвет.
Звонко щелкнул замок, и дверь с тяжелым скрипом добротных железных петель открылась.
— Выходи, выходи, нечего нежничать, — глумился Скорпион, держа в одной руке замок, а другой оттягивая тяжелую дверь. На ломаном русском языке что-то грубо произнес фашистский офицер.
На дворе посветлело. Можно было различить в кругу вражьей охраны еще четырех человек, по всему видать, колхозники. Приговоренные стояли угрюмо, опустив головы. Только один все время вздрагивал, как бы отбиваясь от навязчивой мысли.
— Зачем я ударил?.. — уловил Иван Семенович, поддерживая его, споткнувшегося на какой-то рытвине.
О ком он? Не о схватке ли с кем из оккупантов? И никто не знал, что в последние минуты жизни отыскал человек в памяти несправедливость: разгорячась, наказал маленького сына. И сейчас сознание напрасно нанесенной обиды ребенку, сознание непоправимости этого поступка закрыло перед ним все. Он шел вместе со всеми, шел на смерть, шел и терзался мучительными угрызениями совести.
Гриць, как взялся за руку дида Омелько, так и не отпускал ее. Он шел, угадывая, куда направляется страшная процессия, оглядывался на знакомые группы лип, каштанов, на теряющуюся в предутреннем тумане степную даль…
Из гущи смутно угадываемого леска неожиданно чисто и мелодично раздалось кукование. Непоседливая птица, предчувствуя утро, начала отсчитывать кому-то долгие лета… Звонко ударил перепел, где-то ввинчиваясь в небо, гремел колокольчик жаворонка… Вот из-за леска всплыл кобчик, развернулся над процессией, сверкнув опереньем в отсвете восходящего солнца. А может, это орленок? Припомнилось грустное:
Неужели это конец? Неужели тьма? Он же и жизни не видел…
Шестнадцать! Это много или мало? Смотря как считать — от начала или от…
Ой, мало! Как ни считай, откуда ни начинай, а все ясно — мало, до боли мало. Неужели люди будут жить, смеяться, неужели кукушка правильно кому-то отмеривает долгий век?
Дид Омелько положил на задрожавшие острые плечики сморщенную руку, нежно прижал подростка и, еще более сгорбившись, медленно пошел со всеми вперед.
Остановились у развилки дорог, у свежевырытой ямы. Обреченных поставили у черного зева ее, солдаты отошли, закурили. Скорпион в стороне, жестикулируя, в чем-то убеждал офицера. А высоко в небе на тучах загорались яркие блики, земля пряно дышала после живительного дождя, и кукушка неумолчно пророчила долгие годы жизни…
К осужденным подошел предатель.
— Вот что. Умирать, конечно, тяжело, что и говорить. Но командование дарует жизнь… четырем…
Он замолчал, переводя глаза с одного на другого из стоящих перед ним людей. Не выдержав гнетущей тишины, он торопливо, заикаясь, начал, указывая пальцем, выводить из рядов осужденных тех, кому возвращают жизнь. Один вышел, другой… Защемило сердце Гриця — неужели!.. Нет… Еще один, еще… последний. Неужели больше не вызовут! Гриць еще крепче сжал руку старика, а тот прижал ее к себе. Вызванным четырем колхозникам объявили, что они свободны и могут идти куда хотят. Постояв немного, не веря счастью, они робко шагнули, не глядя в глаза друг другу, кинулись прочь на все четыре стороны и скрылись в поднимающейся из долин пелене парного тумана.
Молча подошел предатель к осужденным, взял за безжизненную руку бригадира «Красного кустаря» и подвел к яме.
— Есть еще один шанс спасти жизнь. Убить вот этого еврея, — и Скорпион вынул из кармана пистолет и протянул его обреченным на смерть. С ужасом смотрел бригадир на товарищей. Смерть? Да еще от товарищей? Да еще ценой подлости? Дыхание ему перехватило, руки повисли плетями, все поплыло перед глазами, следившими за оружием, протягиваемым предателем в руки друзей…
С презрением отвернулся Иван Семенович, сплюнул дид Омелько, задрожал Гриць. И вдруг впервые подал голос старшина.
— Дай мне, — сказал он.
Эти слова, произнесенные тихо, громом отозвались в ушах каждого. С ужасом посторонились от него товарищи, пополотнел бригадир. Оторопел и Скорпион. Подойдя к старшине, он молча подал пистолет. Вздрогнула рука старшины, шагнув, он вытянул вперед оружие и в лицо предателя щелк!.. щелк!.. Пистолет оказался незаряженным…
Со стоном бросил в яму ненужное оружие боец, таким взглядом подарил предателя, что тот попятился, нервно хватаясь за кобуру. И скорее чтоб ободрить себя, чем для угрозы, срывающимся голосом крикнул:
— Вот как? Ну, теперь пощады не жди! Никому!
— Бога ты побойся, человек, своих людей катуешь, — сказал дид Омелько.
— Бог далеко, — криво усмехнулся Скорпион.
— Придется ответ держать — вспомнишь…
— Ой, диду Омельку, — осмелев, развязно произнес предатель, — диду Омельку, не, вырос еще тот дубок, из которого напилят досок мне на домовину…
— А мы и ждать не будем, так закопаем, если примет святая земля, — гневно ответил старик.
— Кто это мы?
— Мы? Это — народ! Народ украинский и его, вот, (указывая на старшину) русский народ. Вся, вся Родина большая. Тесно станет твоим хозяевам, земля под ногами будет гореть, сгниешь, и детей пугать будут твоим проклятым именем.
Старик преобразился, выпрямился и шагнул вперед. Глаза его широко открылись, голос зазвучал чисто, пророчески. Перед ним, обминая сыплющуюся глину у края ямы, пятился вспотевший предатель. Нервной хваткой вытащил он пистолет и, не глядя, разрядил в фигуру дида Омелько. И как по сигналу ударил залп.
Не лучше оказалась доля и тех четырех, что слепо поверили в великодушие врага. В густом тумане сумрачных долин их перехватили выставленные заранее заставы. И перерезали. Всех. Поодиночке…
Сутки спустя, на рассвете, к свежей могиле у развилки дорог подошла красная разведка. Сняли бойцы пилотки, склонив головы.
— Товарищ старшина! Смотрите, пилотка, — произнес боец, подымая с земли чудом сохранившуюся пилотку расстрелянного старшины. Засверкала красная звездочка на ней.
Молча спрятал разведчик пилотку в полевую сумку. Вздохнул и глянул вперед. Там еще клубились молочные туманы, густой мрак скрывал кусты и перелески, но отступала ночь.
А на востоке уже полыхали озаренные облака, лучи незримого солнца зажигали яркие костры на кронах высоких лип, играли на белом крыле, скользящего в поднебесье орленка. Звонко отозвался перепел, с песней тянулся к небу жаворонок, и неугомонная кукушка щедро отсчитывала людям долгие годы жизни.
Е. МИХЕЕВА,
учительница
НЕЗАБУДКИ
Вечерняя прохлада, полная неясных ароматов, сменила зной минувшего июньского дня. Последние лучи солнца скользнули по верхушкам деревьев и, на миг окрасив их пурпуром, исчезли где-то за лесом, утонув в его темной чаще.
Из ярко освещенной комнаты на террасу врывалось шумное молодое веселье, звон бокалов и частое задорное «Горько! Горько!».
На террасе тихо разговаривали двое мужчин, видимо, не замечая третьего, чье присутствие выдавал красный огонек папиросы.
— У тебя кончается отпуск, Сергей, а ты еще ничего не решил? — спросил высокий блондин товарища в военной форме.
— Нет, Борис, — нехотя ответил тот, пытаясь скрыть волнение.
— Я бы на твоем месте женился именно сейчас, пока Наташка еще мала. Ей нужна материнская рука. У Сони теперь появятся новые заботы, а там и свои дети.
— Так ты что, думаешь, чужая женщина заменит Наташке мать лучше, чем моя родная сестра? — возразил военный.
— Не чужая женщина, а твоя будущая жена.
— Меня не переубедишь. Я на себе испытал все радости опеки чужой женщины. Мачеха, она и есть мачеха.
— Но ведь вы с Лизой любите друг друга. Ты хоть пытался узнать у нее, как она относится к ребенку?
— Нет, не стоит. Я еще ничего не решил.
— И напрасно, — неожиданно вступил в разговор третий. — Я прошу прощенья, что невольно подслушал вас, — заскрипело плетеное кресло, и пожилой мужчина, подойдя к собеседникам, взял их под руки.
— Иван Петрович, вы?! — удивился Борис, а Сергей хмуро буркнул:
— Я уж хотел оборвать непрошеного советчика.
Иван Петрович сжал его локоть и душевно заговорил:
— Лиза — хорошая умная девушка. Чувствами не шутят. И учтите мудрость народную: не та мать, которая родила, а та, которая воспитала.
— Ну уж нет, с этим я никак не согласен. — Сергей энергично тряхнул темными волосами.
— Не торопись с выводами. Никогда я не тревожил прошлого, Сергей, впрочем присядем.
Иван Петрович, опустившись на ступеньки крыльца, пригладил седеющие волосы, достал из нагрудного кармана кителя тяжелый серебряный портсигар. — Курите. — Три блуждающих огонька вспугнули надвигающуюся тьму.
— Женился я еще студентом, и, конечно, по любви, — тихо начал рассказчик. — Жена моя была умной, милой и симпатичной женщиной. Учились мы в одном институте и жили, как говорится, душа в душу. Через год у нас родилась дочь Ольга, в которой мы души не чаяли.
— Так разве Татьяна Васильевна не мать Оли? — удивленно спросил Борис.
— Прошу не перебивать. Сейчас все узнаете. — Окончив институт, мы получили назначение во Владимир-Волынский, небольшой пограничный городок. Когда Леле исполнилось семь лет, у нас родился сын, которого в честь деда мы назвали Александром. Радости нашей не было конца. Малыш рос не по дням, а по часам, как нам всем казалось. Леля не отходила от братишки, хлопотала с матерью за шитьем, ходила с ним гулять, играла — одним словом, была первоклассной нянькой. Вскоре после его рождения умерла теща, и жена вынуждена была уволиться с работы. Это было первое горе, которое омрачило нашу жизнь. Но будущее казалось безмятежным и ясным. Когда Саше исполнилось девять месяцев, началась война. Я не в состоянии описать тех страшных дней. В этот день, т. е. 21 июня, я задержался довольно долго на работе. Тревога началась неожиданно. В городе, охваченном пламенем, царило полное смятение. Бомбы рвались на каждой улице, в каждом переулке, превращая все в груды битого кирпича и щебня.
Пожалуй, все описания ада меркли перед тем, что видели глаза и слышали уши. От дома, в котором мы жили, осталась только одна стена. Я смотрел, как пламя пожирало остатки тюля на окне, из которого по вечерам мы с женою любили глядеть на город, и с ним таяла надежда отыскать семью. Искать ее в такой панике было бессмыслицей. Долго сидел я у развалин без чувств, без мыслей, с опустошенным сердцем, беспрестанно повторяя имена детей и жены. Очнулся я от того, что кто-то сильно встряхивал меня за плечи и отчаянно ругался.
— Что вы здесь сидите, черт вас возьми?! — кричал на меня какой-то военный, с ожесточением грозя кому-то кулаком. — Может, ваши спаслись. Надо мстить! Слышите вы?! — Только сейчас я понял — это война. В тот же день я присоединился к отступающим частям, так ничего и не зная о своей семье. С фронта я писал письма родным в Сибирь, в надежде узнать что-либо, посылал запросы во все города, но безрезультатно. И только в 1944 году, когда уже потерял всякую надежду, я получил сообщение о дочери, она находилась в детском доме недалеко от Челябинска. Не мешкая выехал туда. Командование дало мне три недели, чтобы мог уладить свои семейные дела.
Я не узнал моей веселой и жизнерадостной Лели. Она скорее походила на задумавшуюся маленькую старушку, чем на ребенка. Левый, пустой рукав ее платья сиротливо болтался. Увидев меня, она вся как-то оторопела, остановилась, потом протянув худенькую ручонку, пошатнулась и припала ко мне, давясь глухими рыданиями. Я прижал ее трепетавшее тело, гладил русую голову, и лютая ненависть клокотала во мне, спазмы сжимали горло.
— За что? За что? — хотел спросить я фашистских ублюдков, — лишили вы моего ребенка детства, семьи и сделали калекой.
Всю дорогу до Омска, где жила моя сестра, девочка не выпускала моей руки, не разрешала выходить мне на перрон во время остановок и часто плакала, прижавшись к моему плечу.
О матери и братишке она знала немного. Когда началась бомбежка, жена, схватив малыша и разбудив девочку, выбежала с ними на улицу. Люди в ужасе бежали к вокзалу. По дороге какая-то машина подобрала жену и детей. Фашисты неистовствовали, расстреливая с бреющего полета беспомощную толпу. Шофера убило, машина остановилась, ранило и мою девочку. Пулей раздробило ей ключицу и плечо. Леля не могла идти дальше. Жене удалось устроить девочку в санитарную машину одной воинской части. Прощаясь с дочерью, жена написала ей на клочке бумаги адрес моей сестры и сказала: «Вот тебе адрес тети Жени, не потеряй. Тебе помогут туда доехать. Помни, ты теперь взрослая. Я с Сашей тоже буду туда добираться. Мы обязательно встретимся».
Девочка не хотела расставаться с матерью, но острая боль затуманила ее сознание. Больше она ничего не помнила. После выздоровления из госпиталя ее отправили в детский дом, так как адрес моей сестры она потеряла.
Из ее рассказа я понял, раз жена до сих пор не попала к моей сестре, значит ее нет в живых. Что стало с малышом, тоже не знал. Но твердая уверенность Лели, что мама с Сашей должны приехать, заставила меня снова начать розыски.
Когда я уезжал на фронт, девочка так вцепилась в борт моей шинели, что ее не могли оторвать. Поняв же неизбежность моего отъезда, она слабо вскрикнула и без чувств упала на руки моей сестры. Я поклялся до последней капли крови мстить за всех невинных, искалеченных и осиротевших детей. За дочь я был спокоен: знал, что в случае моей гибели сестра заменит и мать и отца. Вскоре после войны я демобилизовался и вернулся в Омск.
Иван Петрович жадно затянулся и продолжал:
— Мы все еще продолжали поиски малыша. Я понимал всю безрассудность этого. Если даже мальчик и жив, то без документов вряд ли можно опознать его личность. Единственно, о чем Леля помнила, — на нем была одета рубашечка с инициалами и букетиком незабудок, вышитых заботливой рукой матери. Почему-то эта деталь остро врезалась в детскую память и беспрестанно преследовала воображение девочки. Но вряд ли и по этой примете можно было бы обнаружить местонахождение ребенка. Как и прежде, мы не получали положительных ответов. Еще меня очень угнетало, что дочь росла замкнутой, угрюмой, сторонилась сверстников, мало разговаривала даже со мной, думая свою какую-то недетскую думу. Я старался чем мог развлечь ее: покупал ей книги, ходил с ней в кино и театры, возил каждый год на юг, но все оставалось по-прежнему. Сестра посоветовала мне жениться на одной знакомой женщине, которая смогла бы заменить Леле мать. Девочка не хотела и слушать об этом, плакала, сердилась. Грозилась убежать из дома.
Так мы и жили с ней до тех пор, пока не встретили Татьяну Васильевну. В 1948 году возвращались мы с Олей из Сочи. Ехал с нами в одном купе бывалый полковник. Разговорились о прошедшей войне. Леля внимательно слушала, потом вдруг расплакалась и убежала в коридор. Я знал, что в таких случаях надо дать ей выплакаться, но попутчикам пришлось рассказать ту же историю, которую сейчас слушали вы.
— Что же произошло дальше? — нетерпеливо спросил Сергей, затаптывая окурок.
— Когда я закончил, — продолжал Иван Петрович, выпуская густые кольца дыма, — женщина, которая была нашей второй спутницей, подняв на меня пристальный взгляд, вдруг переспросила: — В вышитой рубашечке с незабудками?
— Да, да, — живо подтвердил я. — С незабудками и инициалами С. Н. — Саша Николаев. — Встревоженный предчувствиями, я засыпал ее вопросами.
— Почему вы спросили? Может, знаете, где он? Слышали что-нибудь. Да, такая маленькая беленькая рубашечка с незабудками, — хватался я за эту деталь, как утопающий за соломинку.
Женщина потупила взор, полный необъяснимого смятения и, быстро вырвав руки, которые я, не замечая того, схватил, откинулась в дальний угол скамьи.
— Нет, нет! Успокойтесь, — голос ее слегка дрожал. — Я ничего не знаю. Видите ли, моя сестра работает в детском доме, и я от нее слышала похожий случай. Нашли мальчика с фотографией девочки и метками на белье, без документов.
— Где, когда это было? — умоляюще спрашивал я. — Может, это мой сын? Вы, наверное, знаете, жив ли он?
— Ничего я не знаю! — Испуганно отодвинулась она, потом, помолчав, добавила: — Если вы дадите свой адрес, я непременно все узнаю и подробности сообщу вам.
Мы обменялись адресами. В это время пришла Леля, и я рассказал ей обо всем услышанном.
— У нашего Сашеньки была большая круглая родинка на спинке. Мама всегда его туда целовала и говорила, что он никогда не потеряется, — вдруг вспомнила она и опять расплакалась.
Женщина подалась вперед, властно и мягко привлекла к себе девочку.
— Не плачь, дружок. Я уверена, ты найдешь брата.
Леля моя притихла, доверчиво прижавшись к ней. В глазах женщины, которая гладила острые плечи моей дочери, я видел безысходную материнскую тоску. На другой день мы расстались: женщина сошла в Свердловске. Прошло более месяца, а мы все еще не получили от нее обещанного письма. Леля теряла терпение и посылала меня в Свердловск искать Сашу.
И вот через два месяца пришло письмо в маленьком белом конверте, написанное неровным женским почерком.
Когда я прочитал первые строки, радости моей не было предела. Я готов был обнимать каждого встречного, бегать и кричать, как мальчишка. Но последующие строки сильно встревожили меня. Это письмо всегда со мною, оно вернуло мне сына, и семью, Леле — смех и жизнерадостность.
Иван Петрович, достав бумажник, извлек из него небольшой, уже потрепанный конверт и, развернув аккуратно вложенный в него листочек, не глядя, начал, цитировать:
«Дорогой товарищ Николаев!
Простите за долгое молчание, но я не могла раньше Вам написать. Ваш сын Саша, ныне Сережа Сергеев, — мой сын. Я должна была свыкнуться с новым для меня горем, все хорошо обдумать и взвесить. Я не могу потерять ребенка. Это мой сын, и никто не опровергнет моих прав на него. Я выкормила его своей грудью, я слышала его первый лепет, была свидетельницей того, как его маленькие, еще неуверенные ножки впервые затопали в моей комнате. Я пережила с ним все ужасы военных дней, я радовалась всем его успехам, как радуется всякая мать. Переживала с ним все его маленькие горести и несчастья, а год назад с гордостью повела в школу. Вместе с ним я вновь училась выводить первые неровные палочки и крючочки, читала первые буквы и слоги.
После всего этого я не могу от него отказаться. Я люблю его так, как только может мать любить свое единственное дитя. Он все — для чего я работаю, улыбаюсь, живу. Кроме него у меня никого нет. Я не буду больше описывать все мои переживания, но знайте, буду честно бороться за его любовь. Это мое право — право матери. Ведь фактически, хотя это и очень жестоко по отношению к Вам, Вы для него чужие, а я — мать (он даже не подозревает, что он приемный, я совсем уже забыла об этом, но встретила Вас). Сначала я вообще не хотела писать Вам. Не думайте, что из-за эгоизма или боязни потерять ребенка. Нет, и еще раз нет! Ради моего и Вашего сына, ради того, чтобы он был счастлив, как все дети. Но когда я вспоминаю глаза Вашей дочери, я не могу молчать, так много в них страдания и недетской тоски. Я знаю, вы приедете и потребуете Сашу, но, прошу Вас, в первый приезд не тревожьте его покоя. Он не знает и вряд ли поверит, что вы его родной отец, привыкнув считать отцом моего мужа, фотографии которого он видит ежедневно. Не вините меня в этом. Что я могла ответить ребенку на его вопрос, кто его папа и где он?
Искренне уважающая Вас
— Ниже написан подробный адрес с указанием, на каком трамвае ехать и где выходить, — рассказчик спрятал письмо. — Я терялся и нервничал, перечитывал письмо снова и снова, однако не мог решить, что предпринять. Я весь стремился к сыну, в то же время сознавал правильность доводов женщины. Прочитав письмо, Леля удовлетворенно сказала:
— Эта женщина — настоящая мать для Саши.
Это утверждение из уст подростка, такое простое и справедливое, встряхнуло мои мысли.
— Как, по-твоему, отец я ему или нет? Что же выходит, мы должны оставить его у этой чужой женщины? — и тут же сам отвечал: — Нет, этого не будет! После того, как я его искал почти восемь лет, отказаться? Нет! Да что ты на меня так смотришь? — удивился я, поймав ее пристальный и недружелюбный взгляд.
— Если бы ты потерял мать, то не спрашивал бы меня, — глухо ответила дочь. Впервые я, потеряв самообладание, закричал на нее.
— Ты потеряла мать, а я любимую женщину, мать моих детей! Тебе семнадцатый год, у тебя вся жизнь впереди — счастье, молодость. А я потерял все и теперь не имею права вернуть себе сына?! — но осекся, увидя ее безжизненную руку-протез. Подойдя ко мне и сев на поручни кресла, в котором я сидел, Леля гладила меня и, успокаивала, как маленького.
— Я понимаю, папа, ты не можешь себе представить, как Сашенька будет счастлив без нас — самых близких ему людей. Но, отец, та женщина для него ближе, роднее нас. Она для него мать.
Ее слова подливали масла в огонь, но, сознавая жестокую их справедливость, я не принимал их сердцем.
— Я потребую через суд, меня не имеют права лишить отцовства! — упрямо твердил я.
— Хорошо, допустим, суд будет на твоей стороне, но захочет ли мальчик пойти к нам?
— Его никто не спросит! — горячился я.
— Как это так? Обязательно спросят, ведь ему уже восемь лет. Он ведь малыш, ему будет еще труднее терять мать.
Мы долго думали, на что решиться и пришли к выводу, что мне надо поехать и самолично убедиться, насколько сильна привязанность мальчика к приемной матери, посмотреть, в каких условиях он живет. Через несколько дней я был уже в Свердловске. Встретили меня они на вокзале, как хорошего знакомого. Саша стоял возле Татьяны Васильевны и с любопытством разглядывал меня.
— Ну, Сережа, поцелуй дядю, он видел тебя еще совсем маленьким, — и женщина слегка подтолкнула его ко мне. Я не мог оторвать глаз от сына, но боялся прикоснуться к нему, чтоб не расплакаться. Я узнал его по глазам жены, которые ни с чьими в мире не смог спутать! Когда влажные губы ребенка коснулись моей небритой щеки, я не выдержал и, сжав его крепкое тельце, стал целовать. Испуганный мальчуган неловко отстранился и прижался к матери. Сердце мое болезненно сжалось.
Жили они тихо и дружно в небольшой скромной квартире. Саша платил Татьяне Васильевне за ее большую любовь такой нежностью, что я порой ревновал и сердился на него, но обязан был молчать, связанный словом. Вечером, когда сынишка уснул, Татьяна Васильевна достала маленький сверток, перевязанный сереньким платком. То был платок моей жены, в котором я видел ее последний раз. Долго я не мог придти в себя. Татьяна Васильевна плакала, рассказывая о своем горе.
Рассказчик на минуту смолк, судорожно затянулся новой папиросой и продолжал:
— Когда началась война, Татьяна Васильевна с мужем жила в Гомеле. Муж был военнослужащий и в первые дни войны ушел со своей частью на фронт. Больше о нем она ничего не знала. На руках у нее осталась семимесячная дочка Варюшка. Проводилась срочная эвакуация детей и женщин, но она все медлила, надеясь получить весточку от мужа. Поэтому уехала она в самые последние минуты. Не успел поезд отойти от станции и двадцати километров, как в воздухе показались «юнкерсы».
Взрывы сотрясали землю и воздух, но состав каким-то-чудом необыкновенными рывками продолжал двигаться. Выбросив напрасно запас бомб, фашистские мерзавцы с бреющего полета расстреливали беззащитный состав. Машинист остановил поезд. Люди прятались под вагоны. Варюшка мирно спала на руках у матери, когда пуля пробила ей головку. Татьяна Васильевна потеряла сознание. Очнулась она поздно ночью и бесцельно побрела вдоль разбитого железнодорожного полотна, крепко прижимая к себе мертвое тельце дочери.
Вдруг громкий, рвущий сердце, плач ребенка коснулся ее притупившегося слуха. Доносился он откуда-то снизу. Осторожно спустившись с откоса, она наткнулась на труп женщины, около которой, заходясь в крике, лежал завернутый ребенок. Положив свою девочку рядом с женщиной, Татьяна Васильевна взяла малыша и освободила ему ручки. Почувствовав знакомое тепло, он потянулся к груди. Машинально, по привычке, точно во сне, достала она набухшую от молока грудь и приложила ребенка. Только тут поняла Татьяна Васильевна всю тяжесть своей утраты и безутешно разрыдалась над телом Варюшки и незнакомки, ребенка которой кормила грудью. Сколько времени просидела так — она не знала. Постепенно тень от насыпи сползла с тела убитой. В безжизненном, остекленевшем выражении ее широко открытых глаз таилась невысказанная мука — мука матери, навсегда покидающей своего ребенка. Казалось, и мертвая она молила о спасении сына. Видимо, до последнего мгновения она боролась за жизнь этого крохотного создания: ее левая рука, с зажатым небольшим узелком, старалась остановить кровь, сочившуюся из раны, а правая делала попытку освободить здоровую грудь, чтоб еще раз накормить ребенка, но так и застыла.
Поняв, что пережила несчастная женщина, оставляя в полной неизвестности свое беззащитное дитя, окруженное бесстрастным грохотом военной ночи, Татьяна Васильевна поклялась над телом убитой, во имя своей Варюшки спасти мальчика или погибнуть вместе с ним.
Под утро она добралась до села, еще не занятого немцами. Перевертывая найденного сына, Татьяна Васильевна развязала прихваченный узелок. Там лежала пара детского белья и фотография веселой белокурой девочки с ясными глазами, завернутая в вышитую рубашонку с инициалами С. Н.
Поведав все мне, Татьяна Васильевна замолчала, потом тихо, с тоской добавила:
— Мы связаны с Сашей кровью вашей жены и моей дочери. Неужели после всего этого вы захотите разлучить нас?
Я сидел, сжимая в руках платок моей жены, на котором поблекшие от времени еще выделялись небольшие бледно-ржавые пятна крови. Что я мог ответить этой женщине на ее вопрос? Я был побежден силой ее любви к моему мальчику, преклонялся перед ее мужеством, разделял ее огромное горе, но разве мог я отказаться от сына? Так мы просидели всю ночь, ничего не решив. Через два дня я уехал.
Письма из Свердловска с описанием всего касающегося Саши-Сережи мы получали каждую неделю. Они все больше разжигали мое желание взять мальчика. Но при малейшем воспоминании о нем, рядом четко вырисовывался образ невысокой, круглолицей женщины со скорбными темными глазами и огромным узлом пепельных волос. Не знаю, долго ли продолжались бы наши обоюдные терзания, если бы не дочь. Прочитав как-то одно из очередных писем, она робко сказала:
— Папа, какая она хорошая! — и, вопросительно поглядев на меня, добавила: — Я могла бы быть ей неплохой дочерью.
Эти слова Лели, моей Лели, не хотевшей раньше и слышать о новой матери, прояснили то, в чем я не хотел себе признаться.
Вдвоем написали мы письмо, в котором просили Татьяну Васильевну принять наше предложение.
Я не спал ночами в ожидании ответа, я уже не мог отделить в своем воображении сына от этой женщины.
Любил ли я тогда Татьяну Васильевну? Нет, то было большее чувство, в котором благодарность смешивалась с преклонением перед ее внутренней силой и красотой.
Через три недели мы с Лелей, устроив свои дела, переехали к ним в маленькую чистенькую квартиру. Саша сначала дичился нас, но потом очень привык и полюбил. Сейчас ему уже пятнадцать лет.
— Он и до сих пор ничего не знает о матери? — спросил Сергей.
— Нет, теперь он все знает и относится к нам с женой с еще большей нежностью и уважением. Лелю же он просто боготворит. А платок моей первой жены и детское белье Саши с букетиком незабудок хранятся нами как реликвия, как символ всепобеждающей материнской любви.
— Удивительно. За все годы нашей дружбы Ольга ни разу не упомянула об этом! — воскликнул Борис. — Это же целая поэма!
Сергей сосредоточенно молчал, думая о чем-то своем.
— Вот вы где! А мы-то ищем! — на пороге освещенной комнаты, точно на экране, появилась невысокая пышноволосая девушка в белом платье с девочкой на руках. — Мы никак не хотим засыпать без вас, Сережа. Нам скучно!
Сергей порывисто вскочил.
— Дайте мне Наташу, Лиза. — Девочка, не выпуская шею девушки, потянулась к отцу.
Иван Петрович тихо тронул Бориса за рукав:
— Идем, Борис, соловья слушать, тут теперь и без нас обойдется.
Они бесшумно спустились в сад, где все росла и ширилась, прогоняя ночную тишину, соловьиная трель.
Ф. МОЖАЙКО,
машинист завалочной машины
ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ
Нас трое. Старик в потертой фуфайке и синих брюках из грубого сукна, вправленных в серые стоптанные валенки. Паренек в рыжей бобриковой «москвичке» и я. Нас было больше, но те ушли, потому что устали после ночной смены. Старик тоже из ночной смены, но он ждет. В приемной стоит весенняя духота. Так бывает только в марте, когда солнце больше пригревает, но батареи центрального отопления еще по-зимнему горячи.
С зимой еще не покончено, и на оконных рамах внизу еще крепко держится толстый припай намерзшего льда, но весь верх стекла уже успело отвоевать у зимы яркое мартовское солнце и теперь сквозь образовавшуюся отдушину разлеглось по широкому подоконнику. Кажется, мы ждем долго, потому что за это время солнечный зайчик успел перескочить с пустующих стульев на дверь, затянутую желтым дерматином. В узеньком лучике были отчетливо видны миллионы подрагивающих пылинок, бороздивших его в самых различных направлениях.
По вот зайчик, подтянувшись, пополз кверху и, кажется, нашел то, что искал, — маленькую узенькую табличку с тремя большими буквами, выведенными черной краской: Ж.К.О., а пониже помельче: «Начальник».
Уже два или три раза прошмыгнули мимо нас в кабинет шустрые сотрудники, обводя нас всякий раз подчеркнуто важным взглядом. Проплыла мимо толстая уборщица со шваброй и тоненько, попискивающим в дужках ведром.
А мы все ждали.
У нас было достаточно времени, чтоб разговориться, и теперь я уже знал: старик пришел хлопотать обещанную ему еще с осени квартиру и что у него было два сына.
Младший — Генка погиб под Берлином. А старший — Мишка учился в Киеве до войны на агронома, ушел на фронт добровольцем и пропал без вести. Старику бы сейчас домой в самый раз, а не «оббивать тут пороги». Но там разбитая ревматизмом старуха будет обзывать лежебокой и говорить:
— Тимкиным уже и ордер выписали, а тебе все обещают да обещают без толку.
И никак ей, глупой старухе, не втемяшишь в голову, что Тимкины многосемейные, а они нет.
— Эх, был бы Михаил с Генкой — все было бы в порядке. И то сказать, какой я многосемейный — только и того, что старуха да кот Васька, — вздохнул старик. — Была семья, да…
У паренька дела другие. Он только женился и пришел теперь, по его же выражению, «отхватить квартирку».
Ему лет девятнадцать-двадцать, и он, пожалуй, впервые обращается к начальству с просьбой, если не считать заявления, написанного еще два месяца тому. Свое дело он считает верным, и потому спокоен. «Мыслимо, — думает он, — с женой да в разных общежитиях». У него с собой брачное свидетельство и зачем-то фотография жены. Ему кажется, что стоит лишь вразумительно рассказать все начальнику, а если не поверит на слово, показать брачное свидетельство и фотографию, как ему тут же, без всяких проволочек выпишут ордер.
Поэтому он сейчас занят повторением будущего разговора с начальником, текст которого они составили в двух лицах, неделю тому с женой. Лицо у парня серьезное, не по летам строгое, он шевелит пухлыми губами и старается отвернуться от нас к стене. Но все равно заметно, как легкой паутинкой легла на гладком лбу парнишки первая настоящая забота.
Первым у самой двери, привалившись головой к косяку, замер старик. Мне хорошо видны его худая, изборожденная глубокими морщинами, щека, хрящеватый с горбинкой нос и глаз, когда-то черный, но теперь уже вылинявший до цвета дорожной пыли. В левой руке у старика, между корявым указательным и большим пальцами, зажат окурок сигареты, который он не бросает, зная, что ждать еще долго. Иногда его одолевает сон, тогда голова старика начинает медленно клониться, но встретив косяк двери, он просыпается и, поворачивая к нам лицо, смотрит на нас каким-то детским недоумевающим взглядом. Наконец поняв, что ему тут не уснуть, он хмурит густые, тронутые редкой сединой брови и поворачивается к нам.
— Может, у кого спички есть, граждане?
— Я не курящий.
Парень шарит по карманам, достает блестящий портсигар с изображением трех богатырей, протягивает.
— Кури, дед.
Старик сначала бережно прячет окурок сигареты в карман, потом долго копошится в портсигаре, стараясь ухватить заскорузлыми, негнущимися пальцами тоненькую папироску. Говорит виновато, обращаясь больше ко мне:
— Полжизни курю. Весь дым собрать — темно станет. Бросить бы, да бесхарактерный я.
Потом он с каким-то чисто детским наслаждением, точно ребенок конфету, сует папироску в рот. Говорит, теперь уже обращаясь к парню:
— Женился, говоришь?
Парень мнется, скрипят сапоги.
— Да вот…
Старик прикуривает и, сделав глубокую затяжку, задумчиво говорит:
— Ваше дело сейчас что. Невесту выбрать. А государство вам и квартиру построит и ванну поставит.
Парень краснеет, краснеют даже кончики его ушей под фасонистой, с крошечным козырьком кепкой. Ему, наверное, кажется, что мы думаем: он и женился ряди квартиры, и скороговоркой произносит:
— Нам с Машей все равно. Мы бы на любую согласились.
— На любую, говоришь, — старик стряхивает пепел в руку, говорит с иронией: — Небось, приведи вас в мою — нос заворотите.
Наступила неловкая тишина.
Мы смотрели на старика, а он, словно не замечая нас, глядел в окно на одинокую липу с побуревшей от зимних ветров корой, со стволом, искривленным посередине каким-то страшным ударом, который, конечно, мог сломать ее совсем, но не сломал, а вот изуродовал крепко.
— Были и мы со старухой молодыми. Приехали мы сначала в Челябу прямо из деревни, как были в лаптях. Я сам был из бедняков, а Ксюшино приданое по дороге проели да распродали на билеты. Остался у Ксюши чемодан, а у меня — кожух. На чемодане обедали, а под кожухом спали. — Старик улыбнулся, присел на корточки поудобней и, не спуская глаз с окна, продолжал:
— Туго тогда с квартирами было. Сняли мы тогда у одного богатого казака угол. Тут как раз и Мишка родился. Первенец значит. Порадовались мы с Ксюшей, да недолго. Потому казак, хозяин-то наш, из лютой был породы. Но лютее была его баба, здоровенная со сросшимися на переносице бровями. Может, на власть они чего-то злились, кто их знает? А может, потому, что детей у них своих не было, только невзлюбили они нашего Мишку, да и все тут. А он и вправду крикливый родился. Грыжа у него, што ли, от роду была. Ксюша так и так с ним, с ног сбилась. Днем по бабкам бегает — лечит, а как ночь придет, не спит, стережет, чтоб не пикнул, — хозяина с хозяйкой часом не сбудил.
Его бы к доктору снести в самый раз, так разве баба послушает, да и я то не здорово настаивал, потому сам еще тогда вроде бабы был. Известное дело «деревня». Лютее зверя невзлюбил я казака, а ругаться нельзя — выгонит.
Однако нас в барак тут перевели вскорости. Дворцом он нам супротив казацких хоромов показался. Во, паря, как. Тут и Генка нашелся, младшенький. Ему бы в самый раз горластым родиться, а он тихоней удался. Лежит бывало часами и не слыхать, только посапывает, а не то так пальцы сосет.
— Кричи! — говорю ему. — Генка, кричи! Ты теперь хозяин квартиры, а он смеется, ручонками машет, головенкой туда-сюда крутит, есть просит. А молоко-то до чего чудно звал, «нанадькой». Хорошие росли парнишечки. Большой беды с ними у нас с Ксюшей не было, да и болели не часто.
Старик прищурился, будто вспоминая что-то, и через минуту продолжал:
— Заслышал я как-то, что в Магнитке большое дело заварили. Стал сманивать Ксюшу.
— Поедем, — говорю, — туда. Дело там новое. Люди туда поехали жизнь строить. И мы средь них равными будем. Вместе-то жизнь зачинать куда сподручней. Ну, подумали, значит, немного, да и решились. Поселили нас в Магнитке в бараке, где мы со старухой по сей день живем. К тому времени я сынов грамоте обучил, в школу определил. А как они поглубже в науку вошли — и меня стали учить. Грамотней стал, на работе заметили — бригадиром поставили. Зажили мы тут хорошо, в достатке. Незаметно Мишка подрос, поехал в Киев учиться, значит, уехал на агронома. А там и Генка вскорости длинные штаны завел. Погулял немного и в кадровую ушел служить. И остались мы снова одни. Правда, в письмах не отказывали. Писали.
Старик вытащил изо рта наполовину изжеванную папироску: растер горячий пепел пальцами, и, поискав глазами урну, сунул окурок в карман.
— А летом война. Когда пришла бумажка на Мишку, Ксюша плакала навзрыд, а я молчал, словно замерло все в середке. Поверил, потому что знал, война без горя не бывает. Но только с того дня затаил я в душе великую надежду в то, что останется жить Генка. Не может быть такой несправедливости на земле, когда у одного отца отбирают сразу двоих сынов. И поэтому, когда убили Генку, не поверил. Я не верю в это и сейчас, потому и хранится в сундуке Мишкин серый шерстяной костюм и наутюженная рубашка «украинка», вышитая Ксюшей.
Голос старика теперь звенел, точно перетянутая струна. Неожиданно в заблестевших глазах старика показались две маленькие слезинки, они быстро набухли, увеличились и не в силах держаться больше на худых старческих веках потекли вниз.
— Вот и все, — неожиданно закончил старик.
В тупой тишине слышно стало, как на железный карниз падали мартовские капли. Они были такие тяжелые и падали так редко, что казалось, кто-то плачет за окном по-мужски, молча, скупыми слезами.
А из кабинета неслось чуть приглушенное, по-весеннему веселое, не поддающееся никакому ритму, таканье машинки. Оно напоминало собой снежный ручей, пробивающий себе путь в толще зимнего льда. Я смотрел на умолкнувшего старика и в внезапно потухших глазах старался распутать суровую нить его мыслей. А он по-прежнему смотрел на кривую липу, и о чем-то мучительно думал.
О чем?
Может быть, он жаловался на рано пришедшую немощь. Или на то, что рановато родился, что всю свою жизнь строил да восстанавливал, живя в бараках да в «волчьих» углах. И что вот теперь, когда все силы отданы людям и им же, для их счастья оторваны от сердца Михаил и Генка, ему нет места под сухой крышей.
Или, быть может, он по-прежнему сомневался в великой несправедливости войны, унесшей его двух сыновей, и все еще ждет, когда скрипнет дверь и вернется его младший — Генка.
Парень тоже молчал. Он сидел на корточках, привалившись к стене и бесстрастными глазами глядел перед собой.
Я не знаю, понял ли он, о чем говорил старик. Понял ли он, что смерть Мишки и Генки была неизбежностью, ценой за счастье его и других. Может быть, его безусое, только недавно познакомившееся с бритвой лицо не умело выражать всего, что происходило в душе. А может быть, он просто был еще во власти той близорукости к чужим бедам, которой страдают все молодожены в «медовый» месяц. Может быть, и так. Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, и только пытался высосать что-то из давно потухшей папиросы.
Внезапно журчание машинки оборвалось, и в открытых дверях показалось лицо молоденькой секретарши. Она ощупала нас со стариком синими, внимательными глазами. Очевидно, не найдя в нас ничего интересного, она кокетливо улыбнулась парню:
— Пожалуйста.
Мы вошли в кабинет втроем. В нем было очень светло. Начальник, сухонький человек с болезненными, желтыми кругами на щеках, оглядел нас маленькими, сощуренными глазами и, сев на стул, пригласил:
— Присаживайтесь.
Мы сели. Начальник долго копался в толстом с многочисленными отделениями портфеле, извлекая оттуда синие, белые и розовые папки с названием «Дело». Потом, отыскав в целом ворохе бумаг и бумажек маленький узенький листик, взял его осторожно двумя пальцами и, постукивая им о стол, улыбнулся.
— За квартиркой, понимать надо. Фамилия? — спросил он у паренька и старика.
И с удивительной легкостью отыскал два заявления, положил их одно на другое, прихлопнул их ладошкой к столу, поднял сухонький кулачок все с тем же узеньким листиком.
— Есть только одна квартира.
Он оглядел нас каждого в отдельности, точно любуясь эффектом, произведенным его словами, и затем повернулся к парню.
— В рубашке родились, молодой человек. По указанию жилотдела нам предложено реализовать ее для молодоженов.
Я отвернулся, не желая видеть эгоистичной улыбки парня. Признаться, в эту минуту я даже был склонен его ненавидеть. Но почему же молчит старик? Неужели он и не будет спорить? Неужели ему все равно?
— Второй этаж. Ванна, — продолжал говорить начальник. — Соглашаетесь, надо полагать, молодой человек?
Парень медлил, он, очевидно, только теперь понял, что начальник говорит с ним. Шагнув к столу, он взял ордер. Лицо его поражало своей невозмутимостью. Потом он посмотрел на бумажку, на старика и, подойдя быстро к нему, сказал, улыбаясь:
— Возьмите!
Белая бумажка лежала теперь на колене старика, как раз там, куда незадолго перед тем упала его слеза.
— Что вы, — очнулся только теперь старик. — Да начальник не согласится.
— Держи покрепче, папаша. А мы с Машей подождем.
— Как хотите, — сказал начальник, не выдержав настойчивого взгляда парня. — Как бы не пожалели потом. Строители сильно запаздывают со сдачей.
— Ничего, дождемся, — решительно сказал парень. — Живите на здоровье!
Он подождал, пока старику оформили ордер, и, обняв его за плечи, исчез с ним за дверью.
Когда я вышел на улицу, старика уже не было. Вдали между спинами прохожих, я заметил желтую «москвичку» парня, он шагал не спеша, покачивая крутыми плечами, засунув руки глубоко в карманы.
А. СМИРНОВ,
помощник машиниста башенного крана.
ОБНОВКА
На строительную площадку Тимофей приходил рано. Он усаживался на штабель бетонных блоков, доставал из фуражки иглы и прилаживал новую заплату на ветхие, обрызганные раствором штаны. День ото дня спецовка делалась толще, плохо гнулась в коленках и своей тяжестью напоминала скафандр водолаза. Работать в таких штанах Тимофею было неудобно и жарко. Но проворно ковыряя иглой, он утешал себя: «На работе — не в парке. Тут хоть шевиот надень — все одно раствором заляпаешь».
В этот день уединение Тимофея было нарушено.
— Доброе утро, — услыхал он и, подняв голову, увидел незнакомую девушку.
— Що треба? — нарочито сердито протянул Тимофей, оставляя иглу в заплате.
— Галкина… бригадира. Меня к нему в бригаду на работу направили, — торопливо ответила девушка.
— По какой же части, — насмешливо спросил Тимофей, — каменщиком или плотником?
— Не привередлива — все делать буду…
— Плоское таскать, круглое катать, — дополнил Тимофей и захохотал, поблескивая зубами, как бы хвастаясь их белизной.
Но девушка не смутилась. Прищурив глаза, она подчеркнуто вежливо спросила:
— А вы, видимо, работаете ночным сторожем? Удобно устроились: швейное ателье открыли без отрыва от производства…
Тимофей вдруг поперхнулся, а забытая игла уколола ногу. Но пока он вытаскивал ее из заплаты, девушка ушла, и Тимофей успел увидеть лишь ее затылок. Светлые косички, уложенные подковкой, напомнили ему цветущий подсолнух. Покатые плечи девушки вздрагивали — она смеялась…
— Значит, окончили десятилетку и по путевке комсомола к нам на Урал?
— Да, товарищ Галкин, хочу поработать, выбрать профессию и заочно учиться дальше.
— Так вот, Наташа Горбань, — сказал бригадир, — для начала поработайте подсобницей. Будете помогать хорошему монтажнику. Хоть и молод, а уже имеет шестой разряд, ремесло в руках держит крепко. Вон он стоит — сейчас познакомлю. — Галкин указал на черноволосого парня, который стоял с рулеткой в глубоком котловане. Они подошли к краю котлована, и перед Наташей появилась добродушное загорелое лицо Тимофея.
…Ковшом-лопатой Наташа Горбань подавала раствор из бадьи на стену. Башенный кран подносил полуторатонный блок и плавно опускал его на приготовленное место. Тимофей и его напарник только слегка поправляли ломиком блок, равняя его по натянутому шнуру.
— Людей не видать, а как дело спорится, — удивлялась Наташа. — Вместе с машинистом крана нас всего четверо, а какую стену возвели!
— Наташа, раствор! — прогремел Тимофей, затем, сделав паузу, ласково спросил: — Устала? Ну, ничего, крепись. Еще два, три блока положим и — по хатам.
— Как по хатам? — удивилась Наташа. — Ведь раствора еще много.
— А мы его одним махом выработаем. — Тимофей подмигнул напарнику, хитро улыбнулся девушке и крикнул машинисту крана: — Вира!
Бадья с раствором поднялась вверх и поплыла в воздухе в сторону от котлована. Наташа, недоумевая, поглядела на Тимофея.
— Раствор «схватился» — окреп, значит, — пояснил он девушке. — Да ты не пугайся, мы частенько вываливаем его на дорогу.
— Но ведь он денег стоит?! — возмутилась Наташа.
— Сто рублей кубометр, — уточнил Тимофей. — Но ведь это только на бумаге, мы же раствор не покупаем, и горевать очень не стоит… На стройке не то пропадает Поработаешь — привыкнешь.
Наташа помыла руки под краном водопровода «времянки» и позвала Тимофея:
— Помоги закрыть воду — я не могу.
— Зря стараешься — вентиль сорван.
— А как же вода?
— Здесь не коммунальная квартира, деньги не с нас с тобой брать будут — пусть бежит.
По дороге к дому Наташа шла поодаль, не поворачивая головы в сторону спутника. Это его сердило и вместе с тем вызывало какое-то странное, еще не испытанное чувство робости перед девушкой.
— Мне сюда, — сказала Наташа, останавливаясь на перекрестке, и кивком головы показала вправо. — До свидания!
— Может, проводить? — робко спросил Тимофей.
— Нет, не надо, — ответила девушка, сердито оглядывая спутника с головы до ног.
— Вид у меня, конечно, не того, не рыцарский, — знаю, спецовка заплатанная, — сказал Тимофей. — Видно, потому и не гожусь тебе в попутчики. Стыдишься меня?
— Ваш костюм — вам и стесняться. — Наташа потупилась, но потом встряхнула головой и глянула на Тимофея: — А к слову, и на работе человек должен выглядеть прилично.
— Спецовка дело такое: лишний денек поносил — копеечка в кармане. А говорят: копеечка рублик бережет. Не сердись, Наталка. Доживу до получки, куплю новую спецовку. Попомни мое слово.
— Копеечку бережешь?! — крикнула девушка. — А раствор, а вода — это тебе не копеечка?
Она круто повернулась и пошла прочь.
Наступил день получки. Наташа бережно завернула в платочек деньги и торопливо пошла из конторы. От трамвайной остановки шел Тимофей.
— Дают гроши? — спросил он, останавливая Наташу.
— Народу мало, беги.
— А ты дождешься меня? — Тимофей взял девушку за руку. — Вместе сходим в кино…
— Не пойду, — Наташа высвободила руку, — спешу в универмаг. Как ты думаешь, к лицу мне будет голубая косынка?
На другой день поутру шел дождь, и бригада Галкина собралась в участковой конторке. Наташу поздравили с первой получкой, а она рассказала, как ходила по магазинам и, вместо заветной косынки, облюбовала и купила матери шерстяную шаль.
— Это дело понятное, — заговорил каменщик Кочетков. — Мать не обойдешь стороной. А вот мой напарник Тимофей…
— Купил спецовку? — перебила его Наташа.
Но на губах Кочеткова играла лукавая усмешка:
— Тебе не угадать, какую с этой получки Тимофей отхватил обновку.
— Уж не легковую ли машину? — пошутил кто-то.
— Нет, не «Победу», а… семь кубометров раствора, — продолжал Кочетков. — Главное не понятно, зачем он ему? То ли жениться задумал и особняк хочет поставить, то ли монумент себе перед общежитием воздвигнуть…
— Ну, хватит балагурить, — сказал бригадир Галкин. — Тимофей расплатился за раствор, а ведь в том, что он вылил раствор, повинны и ты и я. Ведь начальник удержал с Тимофея весь месячный перерасход раствора по бригаде. Остался он без получки.
Прошло два дня. Наташа шла с работы, раздумывая о Тимофее, который сегодня кричал на нее за то, что она нечаянно столкнула вниз несколько кирпичей.
— Почему не дождалась? — услышала девушка за спиной голос Тимофея. — Сердишься, что ругал за разбитые кирпичи?
— Нет. — Наташа замедлила шаг. — Я рада, что ты изменился.
— Это ты о новой спецовке? Понимаешь, Наталка, оконфузили меня хлопцы. Спецовку и двести рублей принесли в общежитие с запиской в придачу: «В кредит погоревшему от сочувствующих».
— Неужели?! — Наташа раскатисто захохотала.
— Ты чего? — строго спросил Тимофей. — Уж не твоя ли работа?
— Работа бригадная, инициатива моя.
— Милосердствуешь, значит?
— Обидела — надо и утешить.
— Про раствор ты донесла?.. Так я и думал. Эх, Наталка!..
Они сели на крутом берегу заводского пруда. Вода под обрывом казалась желтовато-мутной, как будто бы в ней развели горчицу. Горизонт скрадывался сизыми облаками. У противоположного берега вода отливала стальным глянцем, и на нем, как на копировке, громадами цехов, опрокинутым лесом труб с рваной шапкой дыма отражался завод.
— Тебе нравится? — спросила Наташа.
— Это ты о чем? — отозвался Тимофей.
— О заводе.
— А я думал о косынке, которую ты собиралась купить с получки.
— Не пришлось, — глубоко вздохнула Наташа.
— Так вот же она, Наталка! — Тимофей набросил на плечи девушке голубую прозрачную ткань…
Н. КУРОЧКИН,
подручный сталевара.
АВАРИЯ
Неширокая речка, изогнувшись дугой, прячется за кустами ивняка, пучками сбегающего к воде, узким серпиком бежит дальше за кустами, вьется серебристой змейкой меж невысоких холмиков, потом совсем растворяется в той стороне степи, где распыленным пятном повис над городом дым.
Город не виден отсюда. Кончики мартеновских труб да макушку горы Магнитной можно заметить только с вершины хребта, который круто вздымается по ту сторону речки.
Михаил глядит на вершины и почему-то вспоминает Галину. В сердце сразу просыпается грусть, потому что она, кажется, вовсе не обращает на него внимания…
Понятно, это из-за Кости Снегирева, сталевара с соседней печи. Как же! Снегирев — заметная фигура. О нем говорят на каждом собрании, большая его фотография висит на Доске почета около первой проходной на Комсомольской площади и глядит на прохожих немного печальными глазами.
У Снегирева аккуратный домик в Правобережном районе города, там он живет со своей матерью, сухонькой и разговорчивой старушкой, она обычно угощала Михаила клубничным вареньем, огурцами со своего огорода и рассказами о житье-бытье, когда он приходил к Снегиревым в гости.
Но с тех пор, как в цехе появилась Галина, Михаил перестал бывать у Снегиревых, потому что Костя начал уделять ей подозрительно много внимания: идя на занятия в вечерний техникум, заходил за ней, хотя для этого приходилось делать большой крюк, и не кто иной, как он же первый предложил избрать ее комсоргом в третьей бригаде.
И при встрече с Костей Михаил хотя и здоровался как обычно, кивком головы, но уходил своей дорогой.
Кусты мягко шелестят, из листьев высовывается на полянку крупное лицо с длинным и горбатым носом. Это Петька Цветочкин, подручный Михаила. Он окидывает полянку серыми хитроватыми глазами и, заметив Михаила, который сидит на траве, привалившись спиной к баяну, говорит ехидно:
— Ага, значит, вот ты где… Неплохо устроился.
И вдруг кричит в кусты:
— Жарь, братцы, сюда, нашел!
— Что ты орешь, черт курносый! — досадливо ругается Михаил, но Петькина физиономия уже исчезает. «Вот приведет сейчас всю ораву — играй! Очень интересно… И отказаться неудобно. Не перепрятаться ли…»
Но поздно. На полянке несколько парней и девушек по-праздничному одетых в разноцветное. Полянка как-то сразу делается меньше, наполняется разноголосым говором и смехом.
— Песню, — заявляет Петька. — Песню сыграй, Михаил, «Ой, летят утки и три гуся»…
— Вальс, вальс! — наперебой кричат девушки.
Михаил, вздохнув, берет баян, садится на кочку. Над кустами взлетают звуки вальса, привлекая на полянку все больше молодежи.
Галина стоит в стороне, разговаривая с крановщицей Машей, высокой черноглазой девушкой в соломенной широкополой шляпке, купленной вчера специально для массовки. Галина на целую голову ниже Маши. Тонкое цветастое платье мягко облегает ее, делает стройнее, легче.
К девушкам пробирается меж танцующих Костя.
Михаил знает, что Костя длиннорук и голенаст, но сейчас этого не видно: костюм песочного цвета, сшитый на заказ, скрадывает угловатость.
«Умеет одеваться, — думает Михаил. — Интересно, кого он пригласит?»
Костя приглашает Галину.
Галине, видимо, нравится танцевать со Снегиревым — она улыбается, и Михаилу опять становится грустно. Он плотно сдвигает мехи баяна, мелодия круто рвется.
— Устал!
Снегирев отводит девушку на прежнее место, шутливо-галантно раскланивается и уже больше не отходит, ожидая, когда Михаил заиграет снова.
«Как же — дождешься», — думает тот.
— Давайте споем лучше, — говорит он.
— Во! Это дело!
Петька рассаживает каких-то двух девушек, незнакомых Михаилу, садится сам между ними и немедленно выводит фистулой: «Ой, летят утки и три гуся».
Все знают, что Петька поссорился вчера с Машей из-за ее соломенной шляпки и теперь нарочно не обращает на нее внимания, хороводится с другими, чтобы показать характер…
— Нет, в самом деле, какую петь будем? — Михаил вопросительно глядит на Галину.
— «Сормовскую», — предлагает Маша.
— «Едут новоселы»! — кричит кто-то.
— Ты, как обычно, всегда в стороне, — тихо произносит Галина, обращаясь к Косте. Тот бросает на девушку вопросительно-испытующий взгляд и быстро отводит глаза.
— Голоса разделились, — решает Михаил, — давайте для компромисса споем песню, которую я недавно слышал. Идет? И, не ожидая согласия, легко запевает.
Тихо звучит незнакомая мелодия. Чтобы запомнить напев, кто-то из девушек подпевает без слов.
Еще четыре года назад Михаил стал учиться в кружке баянистов при Дворце металлургов. С тех пор баян занимал его мысли и чувства.
Вот, может быть, поэтому его и опередил в сталеварном деле Костя Снегирев, который уже два года работает самостоятельно, в то время как он, Михаил Корзинкин, только месяц назад сварил свою первую плавку. Но зато это ему, а не Косте больше всех хлопают в концертах, да еще Галине, за то, что она так проникновенно читает поэму Пушкина «Братья-разбойники».
…Наверное, мягкие переливы песни заставили Галину положить голову на плечо подруге и чему-то тихо улыбаться.
Горестно вздыхает баян, песня крепнет, летит в степную ширь, потом снижается, затихая, чтобы слиться с одиноким негромким голосом:
Михаил берет последние аккорды и встречается взглядом с Галиной.
И совсем ему не понятно, почему она так печально глядит…
— Эх, притихли, как на рапорте, а еще молодежь, — проговорил чей-то густой голос.
Михаил оглянулся и увидел, что на полянке рядом с Петькой сидит долговязый мастер Синебрюхов, с которым он недавно поругался.
Михаилу надо было заливать чугун, а Синебрюхов отдал его на другую печь.
— Ты пока не прыгай, — сказал он тогда. — Пусть другие варят, кто поопытней, а ты поддерживай.
Михаил возмутился, но как ни доказывал, ни ругался, ничего не добился.
— Чтоб у тебя в самом деле брюхо посинело, черт лупоглазый! — сказал он со злостью.
— Что? — грозно ощетинился мастер, и его подпаленные усы приподнялись. — На печи без году неделя, а указывать хочешь? Нос не дорос! Убирайся с печи сейчас же. Категорическим путем!
Начальник смены, круглолицый и полный, смертельно боявшийся всяких скандалов, чтобы успокоить вспыльчивого мастера, пообещал наложить на Михаила какое-то замысловатое взыскание, но Синебрюхов до сих пор косился на Михаила.
— Возьми-ка, Петр, машину, — сказал Синебрюхов, — тряхни стариной.
Петька, сдвинув на затылок клетчатую кепку, отчего растопырились вихорьки волос надо лбом, взял у Михаила баян, рванул «Подгорную».
Синебрюхов, пронзительно свистнув, пустился вприсядку, его с хохотом окружили. Михаил отошел в сторонку, скоро раскрасневшийся мастер вышел из круга, вытираясь большим клетчатым платком.
— Слышь, Мишка, — сказал он. — Пойдем дернем по маленькой… Пускай Петька тиликает. Категорическим путем для компании…
«Помириться хочет, никак», — подумал Михаил.
— Да я что-то не захватил. Жарко, — сказал он.
— У меня есть, чего там, — махнул Синебрюхов рукой. — Не беспокойся. Сегодня ты мне, завтра я тебе, категорическим путем…
Михаил глянул на то место, где только что стояла Галина, но не увидел ее.
«С Костей ушла», — догадался он.
— Да и как не выпить, — рассуждал мастер, осторожно отпуская отведенные ветки, чтобы не ударить Михаила, идущего сзади: — Массовка, притом последняя. Просто нет причины не выпить…
Синебрюхов нагнулся, пошарил около ног жилистой рукой, вытащил бутылку из-под кучки травы, поглядел на свет.
— Эх, хороша! Я ее в землю закопал, чтобы не нагрелась. А спрятал, чтоб жена не отобрала, — невозмутимо продолжал мастер. — Понял? Целый день следила… Насилу скрылся.
Он дверным ключом распечатал бутылку, извлек из кармана граненый стакан, налил до краев и подал Михаилу.
— Держи! Выпьешь — не дыши, я лук дам.
«Ишь, расщедрился», — подумал Михаил, вспомнив, как любил Синебрюхов выпить за чужой счет.
Он разом опрокинул стакан и вдруг понял, что пьет воду. Однако крякнул и сморщился, ожидая дальнейших событий.
Синебрюхов, как видно, не заметил усмешки на его лице, разглагольствовал, наливая воду:
— А Костя твой ушел, когда ты песню кончил. Дай лук. Сначала Галька ушла, а потом он. Галька, оператор наш, знаешь?
Мастер хитровато глянул на Михаила и, подмигнув обоими глазами — одним он не умел, — спросил:
— Заело?
— Да ты пей, пей, — рассердился Михаил. — Пусть себе ходят парами, а мы пить будем…
Мастер глотнул и артистически-ошеломленно отвел стакан:
— Ах, старая карга, выследила! — сказал он. — И ты не упередил — сталевар тоже…
«Врет, поди», — подумал Михаил. Сломив длинную талинку, он задумчиво бросил ее в воду, она, булькнув, скрылась, потом стоймя вышла на поверхность, свалилась набок и медленно уплыла по течению. Солнце, выглянув из-за облака, отразилось в воде полосой от берега к берегу, больно ударило по глазам. Когда оно нырнуло в лохматую тучку, Михаил увидел Петьку и Машу — уже без шляпки.
— Быть свадьбе, — сказал он мрачно.
— Категорическим путем, — поддержал его Синебрюхов и заторопился: — Ну, я пойду — старуха ждет.
Через минуту до слуха Михаила долетели слова:
— Вот купил я твоего дружка, категорическим путем!
У Михаила ожидающе сжалось сердце. Было понятно, что Синебрюхов мог выкинуть такую штуку, но как ответит Снегирев? Хотелось, чтобы он вспылил и обругал мастера.
— А зачем? — равнодушно спросил Костя и было понятно, что он не рассердился.
«Эх, Костя, Костя, — вздохнул Михаил, уходя в кусты, — не мог ответить, как следует, а еще друг… Как же, разве можно ругаться с мастером — обидишь!»
Всю обратную дорогу Михаил молчал, не принимая участия в общем веселье. Ему виделась деревня Новинка, где живут отец и мать, гусиная травка у дома и корова Буренка, которая всегда мычит вечером у калитки, чтобы ее впустили во двор…
Грузовик несся, отчаянно воя, город спешил навстречу.
Башенные краны тонконогими журавлями стояли в широко раскинувшемся правобережном районе, дальше серела дамба, за ней сразу начинался огромный завод с мощными домнами и частоколом мартеновских труб.
Подошли подручные — кончилось сменно-встречное, на котором Михаил не был. Петька начал переругиваться со своим сменщиком, коротконогим рыжим парнем, который, по словам Петьки, проворонил воздушный молоток, и его унесли к Косте Снегиреву.
— Скоростники — так им все подавай, так, по-твоему?
— Ну, сам ты посуди, Петька, — возразил рыжий, — не станут же плавку задерживать из-за какого-то там молотка.
— Молотка, молотка, — проворчал недовольный подручный. — Я вот заставлю тебя сидеть здесь, всю ночь — будешь знать тогда. Мы, может, тоже скоростную сварим!
— Это вы-то, — коротко хохотнул сменщик, уходя.
Михаила больно задела эта реплика. Разве он хуже других умеет варить сталь? Просто уж так принято, что скоростные варят немногие. Среди них и Костя. Им создают все условия — порой даже за счет других.
Раньше, подменяя сталеваров, Михаил и сам варил скоростные, а теперь, правду говоря, и не пытался, боясь ответственности. Хотел однажды, и то Синебрюхов не дал. А Костя не боится, привык. Его всегда поддерживает мастер.
После смены, помывшись в душевой, они оба, Костя и Михаил, идут в красный уголок, чтобы отдохнуть после смены, почитать газеты.
— Ну, как, хлопцы, дела? — спрашивает Галина.
— Ничего, — бросает Костя. — На час сорок раньше графика.
— Поздравляю, — говорит Галина. — А у тебя, Михаил?
Девушка с такой тревогой и надеждой глядит на сталевара, что кажется, болеет за него больше, чем за Костю.
А что Михаил мог сказать? Он молча пожимал плечами, приглашая Костю поиграть в шашки.
И тогда тускнели синие Галинины глаза.
Работала Галина оператором. Михаил каждую смену видел, как девушка раза два проходила по цеху, останавливаясь у досок, где сталевары пишут мелом время выпуска, завалки и ход других операций, и заносила это в какую-то книжку.
Задерживаясь у Михайловой доски, она поглядывала на сталевара как-то укоризненно-печально, и невольно думалось ему:
«А, может быть, любит она меня? Да неудобно поближе сойтись со мной, потому что я хуже других работаю. Комсорг как-никак…»
Михаилу вдруг пришло на ум, что людям, которые мало понимают в их работе, кажется, будто скоростники — это какие-то особенные люди. Так, наверное, думает и Галина.
«А что, если попробовать, дать скоростную», — подумал Михаил.
Он впервые сегодня по-настоящему осмотрел печь и повеселел, глядя, как Петька, работавший у крышек, где особенно жарко, оттягивает брюки, чтобы не жгло колени.
— Эге-ге-й! — крикнул Михаил. — Заливай!
Голос гулко отдался где-то вверху, смешался с другими шумами. Петька отошел в сторонку, чтобы его можно было увидеть из кабины заливочного крана, и стал наблюдать, как Миша заливает чугун.
Огромный заливочный ковш, похожий на бадью, слегка покачивался, чугун лился толстой струей, золотистые искры дождем сыпались на мокрую площадку, шипели и щелкали.
— Как красиво! — сказал Михаилу третий подручный, маленький шустрый паренек.
— Что ж тут красивого? — возразил тот озабоченно. — Чугун холодноват. Давай-ка мы его поднагреем.
Подручный убежал. Скоро из-под крышек завалочных окон вылетели клубы багрового дыма, рассеялись по цеху. Сквозь крышечные гляделки стало плохо видно, что делается в печи, но Михаил каким-то чутьем понял, что плавка пойдет хорошо, обрадовался.
— Как думаешь, Петро, — спросил он. — Выпустим за смену?
Михаил знал, что две плавки одновременно пускать нельзя: не хватит кранов для разливки стали. Значит, надо выпустить вперед Снегирева.
Петька почесал затылок, стал серьезным.
— Оно, конечно, так, да и то сказать — заработать не мешает, но печь старовата.
Михаил махнул рукой: спрашивать совета у осторожного Петьки было более чем бесполезно.
— Иди побеспокойся, чтобы нам тоже ковши поставили, — у Кости стоят — ты ведь мастер по хозяйственной части…
— Во! Это дело! — обрадовался Петька, убегая.
Подручные, глядя на сталевара, работали споро. В печи гулко бурлил металл.
Подошла Галина. На ней синий рабочий халатик, волосы убраны под косынку. Лицо у Галины небольшое, матово-белое. На нем резко выделяются черные широкие брови, а под ними удивляют бездонной синевой глаза. Линии губ круто изогнуты.
— Ой-ой-ой! — сказала она. — Ты что, Михаил, Костю обгоняешь?
В глазах девушки Михаил увидел восхищение и какую-то задушевность. Чудилось: подойди сейчас и скажи самое, самое сокровенное — ответит тем же.
— Уже обогнал! — ответил он. — Чем мы хуже Кости?
— Поздравляю.
Уходя, она улыбнулась Михаилу, показав два ровных ряда зубов и глянула своими синими глазами.
«Как море, — подумал Михаил про эти глаза, забыв, что у моря он и близко не бывал… — Эх, работнуть, чтобы знали, как надо. Синебрюхову скажу, когда выпускать надо будет, а то опять задержит».
Но сухая, нескладная фигура мастера появилась на площадке раньше, чем он ожидал.
— Что ты печь разогнал — подойти страшно! — еще издали закричал он. — Куда торопишься? У Снегирева впереди идет!
— Где ж впереди! — вспылил Михаил. — Я уже расплавил.
— Он по графику вперед пускает.
— Какая же разница? Я не задержу ведь его!
— А если ему марку надо будет сменить?
Михаил удивленно вскинул брови:
— Зачем?
— А это не твое дело! — отрубил Синебрюхов. — Как сказано, так и делай. Понял? Не лезь вперед батьки в пекло. Категорическим путем.
Мастер повернулся и зашагал к первой домне.
— Пошел ты к чертям! — ругнулся Михаил вслед. — Сам придешь, когда пускать буду… Дай, Петька, пробу. Живо!
Михаил прикрыл газ и смолу, пламя в печи посветлело. Теперь из крышечных гляделок вырывались не длинные темно-красные метелки, а пять ярко-желтых коротеньких хвостиков пламени, загибавшихся кверху.
Подбежавший подручный сказал, что в стали углерода остается мало, она приближается по анализу к заданной марке.
— Пробу на слив!
Петька зачерпнул через гляделку железной ложкой, вылил металл на чугунную плиту. С тонким шипением, снопиком взметнулись искры, металл разлился тонкой лепешкой.
— Тащи сюда мастера, — сказал Михаил, — сейчас пускаем.
— Он на первой, — смущенно ответил Петька, — там летку разделывают…
— Как разделывают?
— Ну как? Вон посмотри, — подручный ткнул рукой вверх.
Из-за первой печи поднялся плотный клуб желтого дыма, затем крыша цеха розово засветилась: Снегирев пустил плавку.
Все вдруг стало безразлично Михаилу. Густой запах газа и едучей извести и шамота показался вдвое приторней и противней. Он с неприязнью окинул печь, пышущую жаром и полыхающую пламенем из-под квадратных крышек и между кирпичей, и даже не улыбнулся, когда Петька движением балерины оттянул брюки, чтобы не жгло колени, отошел к будке, закурил. Синий дымок ниточками поплыл кверху.
«Сварил скоростную… Чем мы хуже Кости», — вспомнил он свои слова.
Будет теперь киснуть в печи металл, а к тому времени, когда освободятся краны, состав его изменится и получится брак.
У первой печи во всю шла работа: Костя готовился к следующей плавке. Галина стояла там же, что-то кричала Снегиреву и смеялась.
И Михаил понял, что ошибался: не любит его Галина. Как бы в подтверждение этого девушка поманила Костю пальцем и, когда тот подошел и наклонился, сказала, должно быть, что-то очень теплое, потому что Костя как-то хорошо улыбнулся.
Михаилу опять вспомнилась Новинка и старенький домик, в котором ой жил когда-то.
— Откос берет! — истошно закричал вдруг Петька.
Михаил стремглав кинулся на площадку, глянул в печь. Против крайней крышки бурлил металл.
Горячий, он долго искал выхода и, найдя, наконец, углубление, начал «ковыряться», как говорят сталевары. Проест он дыру в огнеупорной кладке и хлынет огненным потоком вниз, пробьет газопроводы, смешается газ с воздухом, и долбанет тогда оглушительный взрыв, печь окутается дымом и пылью. Авария!
— Руды! — крикнул Михаил. — Летку разделывай!
Подручные и он сам кинулись к сталевыпускному желобу: надо выпустить металл в ковш, прежде чем он уйдет под печь.
Завалочная машина грохотала мульдами, засыпая рудой откос, боковую стенку ванны печи. Бегали и кричали люди, мелькали лопаты: сталевары закидывали откос рудой и магнезитом.
Но откуда-то из-под печи поднялась вдруг удушливая пыль, стена разливочного пролета внизу ярко засветилась: это в разъеденный откос хлынул шлак. Еще немного и под печь пойдет металл.
Петька без устали выгребал магнезит из сталевыпускной летки. Схватив пику, которой пробивают последнюю пробку, Михаил оттолкнул его.
— А ну, берись! — крикнул Михаил.
С обеих сторон желоба подскочили по два человека, дружно ударили.
Жаркая серебристая струя металла, гулко уркнув, вылетела из летки и, наткнувшись на кучку пепельно-серого магнезита в желобе, взметнулась кверху, рассыпалась палящим дождем. Сталевар и подручные кинулись в разные стороны.
Когда сказали, что Михаил и Петя будут вдвоем жить в одной комнате, Петька заявил, что комната достанется тому, кто первый женится, и начал обзаводиться хозяйством: купил круглое зеркало, большой рыжий чемодан и новые модные брюки.
Когда переселились, он взял у Михаила деньги, предназначенные на новоселье, купил на них сахару и шоколаду, вскипятил чай и, кроме Михаила, пригласил на праздник тетю Пашу, соседку по квартире, чем и снискал ее расположение.
В воскресенье вместе с Михаилом пошли на толкучку.
— Там все дешевле, — рассудил Петька.
Базар был похож на муравейник, столько там было народу. Петька с видимым удовольствием нырнул в толпу и стал торговаться из-за какого-то ободранного будильника.
Его совал всем в лицо плутоватый мужчина.
— Петух, а не будильник, — говорил он. — Даже мертвого разбудит. Бери, пока за полцены отдаю…
Михаил отвел Петьку в сторону.
— Не бери, — сказал он, — обманет, чертов барыга.
— Ну да, что я, слепой! — возразил Петька, но будильник он взял, торжественно-принес домой и поставил на столик, приткнувшийся к батарее под окном.
Будильник, который «мог разбудить и мертвого», только слегка покряхтывал и тут же захлебывался. Зато он мог поднять всю квартиру в совершенно неурочное время.
Но сегодня он вовремя и со злостью заколотил молоточком по звонку.
Петька спрыгнул с койки, зажал колпачок. Михаил сел, свесив ноги.
— Да ты что сидишь, как на сменно-встречном? Время — семь.
Михаил поднялся, глянул за окно.
Сыпал мелкий дождик. На улице было серо и сыро.
Но Михаил словно не замечал этого. Ему виделись косые улочки Новинки и избы с гусиной травкой у завалинок.
И не все ли равно ему, что скажет начальник сегодня? Он уволится и уедет в Новинку, чтобы забыть Галину.
Там жизнь спокойная. Будет утром подъезжать на неоседланной пегой кобыленке бригадир под окно и стучать кнутовищем в раму, чтобы выходили на работу в поле. Там нет знойного мартена и нет Синебрюховых. Михаил женится и будет жить, по выражению Петьки, как карась в тихой заводи.
Правда, отец пишет, что в Новинку приехали комсомольцы поднимать целинные земли и рядом со старым поселком строят свой, из разборных домов.
Конечно, это хорошо. А все-таки жалко, что нет теперь в Новинке прежней тишины. Ну так что же? Он, Михаил, тоже молод, будет вместе с этими комсомольцами строить другую Новинку.
Михаил умылся, съел завтрак, приготовленный Петей, и еще раз оглядел комнату.
Столик, две койки. Под Петькиной — рыжий чемодан, под его — баян. На столе в беспорядке тетради и книги по автоделу: подручный учился на шофера. В углу, на темно-коричневом шифоньере запыленное зеркальце. Неуютно.
Если б здесь поселилась Галина, комната сразу бы преобразилась: Галина навела бы уют, выкинула все ненужное и лишнее в чуланчик, завела бы этажерку для книг, и на Петькину стену повесила портрет Пушкина. И, наверное, попросила бы Михаила научиться играть на аккордеоне.
Но нет! Не Петьке, а ему уходить из комнаты и хозяйничать здесь будет не Галя, а розовощекая Маша.
Вместо его койки будет стоять здесь другая, двуспальная, с высоким пружинным матрацем, покрытым тюлем поверх одеяла и с подушками, которые будут стоять углом.
В переднем углу Маша поставит тумбочку и уместит на ней бесчисленное количество флаконов и флакончиков, пустых и с духами «Сирень» или одеколоном «Ай-Петри», разные безделушки, под ними положит альбом с фотографиями подружек и открытками артиста Крючкова. Она будет готовить Петьке ужин и говорить за себя и его: «мы думаем», «у нас есть», «мы решили» и по вечерам шушукаться о чем-то с тетей Пашей.
…Глядя каким-то прощальным взглядом на крыши знакомых цехов и бесконечные нити рельс, Михаил медленно шел по пешеходному мосту и думал, что авария, в сущности, была пустячной: под печь ушло всего полтонны металла. Правда, печь остановили на ремонт, но ведь так и этак она на днях должна была быть остановлена.
Обидно все ж таки, что его сейчас будут ругать. Случись такая авария у Кости — дело сразу б замяли. Михаил помедлил несколько минут у двери, где была дощечка с надписью: «Начальник цеха. Прием по личным вопросам по вторникам и четвергам — с шести до семи» — и вошел.
Кроме начальника, маленького большеголового человека, с глубоко посаженными глазами, в кабинете сидели Синебрюхов и Костя.
Синебрюхов сразу же заговорил о том, что надо снять со сталеваров этого молокососа, иначе он, Синебрюхов, отказывается работать.
Михаил молчал. Мастер, конечно, прав. А если даже немного и неправ, ему сделают снисхождение, потому что от мастера зависит работа не одной, а целых трех или четырех печей. И в его воле распределить марки так, чтобы выплавить больше стали. Где печи работают хорошо, он может дать легкие марки, их не трудно скоро сварить, а качественные пусть варят такие сталевары, как Михаил: у них ведь все равно плавки долго сидят. И овцы, получается, целы и волки сыты: есть план, есть скоростные и все плавки по заказам. А на самом деле скоростные эти — дутые.
Конечно, такое очковтирательство процветает только у таких мастеров, как Синебрюхов, которым лень пораскинуть мозгами. Ишь, как раскричался, лупоглазый черт. Липовый авторитет свой криком поддерживает. Костя бывало, всегда выводил его на чистую воду. А сегодня-то он, ясное дело, будет ругать его, Михаила. Только, может, полегче. Раз его любит Галина и он думает обзаводиться семьей, то не захочет обострять отношений с начальством.
Костя, действительно, встал, но заговорил зло и возбужденно:
— Я не знаю, кто виноват, по-вашему, — сказал он начальнику, — но, по-моему, оба, только мастер больше, чем Мишка.
— Почему?
— А вот почему. Корзинкину надо было пускать в то время, когда Синебрюхов сменил марку мне. Зачем, спрашивается? И так этой тройкой все склады завалены. Они до этого с Мишкой поругались, и мастер просто со зла не дал выпустить ему.
— Что ты мелешь! — взъерошился Синебрюхов, и его усы приподнялись. Но Костя не слушал.
— Конечно, у него была причина — по графику я должен был вперед выпустить, но какая разница: Корзинкин не задержал бы меня.
— А откуда это известно, что у Корзинкина была готова? — спросил начальник.
— Поглядите анализ последней пробы — сами увидите. А насчет температуры — потому и авария, что горяч. Корзинкин на полтора часа опередил бы меня, если бы выпустил.
Разгорелся спор. Синебрюхов доказывал, что ему виднее, и пусть никто не сует носа в его дела.
— Потише, потише! — поморщился начальник. — Так ты, Снегирев, считаешь: Корзинкин не виноват?
— Конечно, виноват. Никто не говорит. Надо было предупредить того же мастера или начальника смены, а он видит, что плавка хорошо идет, и пошел гнать.
— Понял, Корзинкин? — перебил его начальник. — Побудешь в подручных за это пару месяцев у Снегирева, поучишься. Не кричи, не шуми. Идите оба со Снегиревым, а ты останься, Синебрюхов.
Михаил зло хлопнул дверью, выходя из кабинета.
К обычному свету мартеновских печей примешивался солнечный. Каждая печь, как всегда, светила пятью маленькими солнцами сквозь гляделки крышек. Ползали завалочные машины, похожие на черепах, надсадно выли вентиляторы, слышалось лязганье железа, выкрики сталеваров.
Михаилу всегда казалось, что он с легким сердцем уйдет из мартена. Приехал он в город не потому, что хотел стать металлургом, а просто потому, чтобы уехать из Новинки, где тогда плохо жилось.
Много пота оставил он в этом вот цехе. Особенно в первые годы: работать приходилось вручную, идя со смены, Михаил еле двигал ногами.
Город, как он думал, тоже никогда не нравился ему. Да и за что его любить? Зимой невозможно было увидеть хорошего снега на улицах — весь он был серый от копоти, а в летние безветренные дни дым столбом стоял над городом, так что сквозь него еле-еле проступали контуры горы Магнитной. Правда, в Правобережном районе дыма почти не было, поэтому туда и стремятся все переселиться.
Но только теперь, всерьез думая об увольнении, Михаил понял, как тяжело будет покидать этот город, завод и мартен, который, наверное, потому-то и дорог, что много здесь оставлено сил, пота и уменья. Все до боли свое здесь. Разве забудет он этих людей, рабочих, разговоры в душевой или на сменно-встречном, где крепкое мужское словцо переплетается с соленой шуткой, тонко намекающей на какую-то давнюю или недавнюю историю. Ведь не кто иной, как эти люди, не считаясь ни с чем, варили во время войны броневые марки сталей в обычных печах, работали в две смены, вместо трех. И не они ли придумали различные приспособления, чтобы облегчить свой труд? Тот же начальник, который перевел его в подручные, сконструировал специальную «пушку», и ею теперь закрывают сталевыпускное отверстие, а не закидывают вручную. Костя Снегирев изобрел «камбалу», чтобы завалочной машиной можно было в одну минуту убрать шлак, выплеснувшийся из печи, вместо того, чтобы кидать его, обжигаясь, лопатами. Да мало ли еще чего придумали!
Знал Михаил, придет время, когда работать на печах будет еще легче, что со временем и печи уберут, заменив их другим агрегатом и тогда исчезнет дым над городом.
Только его уже не будет здесь…
Михаилу вдруг невыразимо захотелось остаться, захотелось так, как если бы его против воли отрывали от мартена.
«А, может, не уходить?» — подумал он. Тогда он мог бы вновь запросто, как прежде, приходить к Снегиревым и Костина мама стала бы угощать его клубничным вареньем, огурцами со своего огорода и рассказами о житье-бытье.
Только нет, пожалуй. Не будет он приходить к Снегиревым, чтобы не видеть Костиного и Галиного счастья. Обидно как-то, что они обошли его в своем счастье, не заметив. А неплохие ведь оба. Здорово ведь Костя отделал вчера Синебрюхова.
Снегирев стоял на площадке, показывая машинисту завалочной машины, куда валить металл в печь.
«Сердце петухом поет, — думал про него Михаил, беззлобно усаживаясь за будкой, на столбик из кирпичей, где было прохладнее. — Интересно, пригласит или нет на свадьбу?»
«Конечно, ему что! На душе легко. За что Галина его любит?» Чем он, Корзинкин, хуже его. Костя длиннорукий и голенастый, он, Михаил, стройный и высокий, волос у Кости какой-то полинявший — у Михаила волнистый, льняного цвета. И вообще, судя по всему, Костя против него ноль без палочки, как сказал бы Петька.
Подошел Снегирев, утираясь тряпочкой.
Костя сел, закурил папиросу.
— Что молчишь?
— А что говорить-то — тебе, поди, все равно. На свадьбу пригласишь хотя?
— Ну и дурак ты, Мишка, как я погляжу, — спокойно сказал Костя.
— Слушай, Костя, брось хорошеньким прикидываться. Все мы люди. Ты же любишь Гальку?
Глаза Снегирева стали задумчивыми, погрустнели.
— Не то слово, — тихо сказал он, — давно пора его выкинуть из языка и заменить другим, подходящим. Да и не найдешь, пожалуй, такого, потому что об этом чувстве сотнями слов говори — не расскажешь.
— Так в чем же дело?
— А дело в том, — продолжал Снегирев. — Что Галина эта ждет не дождется какого-то Сергея из армии. Понял? Она сама мне сказала, помнишь массовку?
— Дай-ка прикурить, — сказал Михаил вдруг прерывающимся голосом. Тревожно и противно-мелко забилось сердце.
…Галина не любит Костю… А Костя любит ее и между тем ровно и хорошо, как всегда, работает…
Михаил прикурил и отошел от Кости за печь, хотя там было невыносимо жарко, навалился грудью на железную решетку.
Почему же он, Корзинкин, захотел сварить скоростную плавку на старой печи, никого не предупредив? Не потому ли, чтобы выделиться среди остальных, понравиться Галине?
В один миг промелькнули картины жизни, и все они напоминали об одном: только из желания выделиться чем-то необычайным он еще в училище добивался, чтобы его перевели из группы машинистов кранов в группу подручных сталеваров, только поэтому он начал учиться играть на баяне и только затем решил обогнать Костю и допустил аварию.
…Соленый пот сбегал по телу тонкими струйками, казалось, прямо на сердце — так оно болезненно сжималось.
Корзинкин зажал голову руками.
«Авария… вот она где, авария, в душе… Эх, ты, — подумал он про себя, погрозив себе кулаком. — Носы сравнивал, а о главном не подумал… Не мог спросить у Кости и не хотел, именно не хотел догадаться, что Галина просто хорошо, по-товарищески относится к нему. На Костю обижался. Да, правильно бы сделала Галина, полюбив Костю, если б не было Сергея. «Гусиной травки захотел, — иронизировал он. — Другую Новинку строить… Выкинь из своей души всякую нечисть, а потом строй». «Женю-ю-сь… Как карась в тихой заводи…» — с иронией вспоминал он, сказанные им же слова.
Как все-таки больно сознавать, что за двадцать три года так много накопилось в душе зависти и самолюбия…
А, может быть, теперь все-таки уехать не затем, чтобы забыть Галину, а чтобы скрыться от людских глаз, в которые так стыдно глядеть…
А разве в Новинке он не будет еще сильнее ненавидеть себя за бегство, за то, что смалодушничал?
Сзади кто-то подошел, но Михаил не оглядывался, боясь встретиться с глазами Кости, хотя от изложниц, похожих на коротенькие столбики и наполненных застывающей сталью, острым жаром палило лицо.
— Ты что, глядишь, как сталь разливают? — спросил Костя.
— Эх, обидел я тебя, — надломленно произнес Михаил.
— Ну, другим-то тоже заработать хотелось…
— При чем здесь другие?
— Как это «при чем»? Из-за того, что твоя печь на ремонт раньше графика встала, цех плана не выполнил и премии никому не будет, так?
— Ну, это-то полбеды — отработаем…
— А как же с Новинкой?
— Отстань ты с Новинкой!
— Значит, наврал Петька, — сказал Снегирев серьезно, но с какой-то хорошей хитринкой, и было видно, что он все понимает, но просто облегчает их отношения, не заговаривая о главном.
И оттого, что рядом находился такой человек, Михаилу стало как-то легче, хотя он и понимал, что действительно виноват перед ним.
ЕРЕМЕЕВА,
домохозяйка
ВСТРЕЧА
Алеша проснулся от отчаянного стука в окно. Вскочив с постели, он увидел за окном своего закадычного друга Павку, который нетерпеливо дергал раму. Открыв окно, Алеша спросил:
— Ты что, Павка?
Но Павка, недолго раздумывая, вскочил на подоконник и, заговорщицки прищурив глаза, зашептал:
— Мать дома?
— Нет!
— Вот и хорошо… Ох, Алеша, — продолжал шептать Павел, как бы боясь, что кто-нибудь услышит, — ты ничего не знаешь. Я сейчас скажу тебе такую новость, что ты просто обалдеешь. Вчера наша Оксана получила от Сергея письмо, в котором он пишет, что переведен в новую часть, где командиром твой отец и часть эта находится в нашей области — в Богданово, он что-то писал еще, но я не расслышал, вчера еще хотел к тебе бежать, да поздно было, а когда Оксана ушла сегодня в поля, я схватил конверт и к тебе. У тебя есть последнее письмо отца? Давай его сюда.
Алеша сорвался с места, подбежал к тумбочке, вытащил красиво выпиленную шкатулку и вынул сверху лежащий конверт, протянул его Павке.
— Вот видишь и на письме у Оксаны тот же номер. Значит, все верно. Ох, Алешка, ну что ты молчишь — действовать надо, ехать нужно к отцу.
— Что ты, Павка, а мать?
— Что мать, думаешь, мать не обрадуется, когда узнает, что к отцу ты поехал. — Павка стал рисовать перед Алешей заманчивые перспективы их поездки. — До района мы доедем на попутной. Нет, — Павка тут же отверг свой план, — пойдем пешком, причем лесом, чтобы нас не могли заметить и вернуть, а в районе, на вокзале возьмем билет и поминай как звали, а что касается денег, — тараторил Павка, — так у меня есть 30 рублей, на лыжи собирал.
— И у меня есть, — сказал Алеша, увлеченный блестящим Павкиным планом. Лицо его худенькое и бледное, покрылось румянцем, серые задумчивые не по годам глаза блестели. Вся его фигура выражала полную готовность действовать и как можно скорей.
— Ну вот и отлично, — просиял Павка, — я быстро соберусь и к тебе, а ты будь готов, — только тайна, полнейшая тайна, — и, вскочив на подоконник, он скрылся за окном.
Алексей заметался по комнате, схватил белую рубашку, которую он надевал только на пионерский сбор, и черные в полоску штаны. Он стал одеваться. Когда недолгие сборы были окончены, он вспомнил, что вчера мать говорила о дне рождения отца и хотела послать ему телеграмму с поздравлением. «Будет еще лучше — сам приеду. Но ведь подарок неужели нужен обязательно», — подумал Алеша и, что-то решив, выдвинул из-под кровати ящик, в который он складывал разные рамки, полочки, фигурки, которые он вот уже два года выпиливал, приготавливал к приезду отца.
Последняя работа его была танк, в открытом люке которого стоял танкист. Вот это подарок будет настоящий, мужской, не чета тому, какой подарила ему двоюродная сестра Люся в день рождения — платочек с вышитыми васильками. Правда, это тоже красиво, но все же не мужской подарок, и самое главное, как говорила мать, что подарок сделан своими руками. Алеша бережно завернул свой танк в бумагу и, взяв деньги, которые он копил на лыжи, задумался: все же нехорошо, что он уезжает, не сказав матери, волноваться будет. И так почему-то в последнее время она стала какая-то задумчивая. Однажды Алексей застал ее с заплаканными глазами и на вопрос: «Ты чего плакала?» — она сердито ответила: «Тоже выдумаешь — плакала. Чего мне теперь плакать? Пыль в глаза попала…».
Вбежавший Павка застал Алешу задумчиво стоявшим у стола.
— Ты что задумался, или решил не ехать? — обеспокоенно спросил он, боясь, что так здорово задуманный план сейчас рухнет.
Не прошло и несколько минут, как наши друзья, выскользнув из хаты, по закоулкам направились к лесу.
Было уже за полдень, когда ребята добрались до района. Там они думали сесть на поезд, который идет в областной центр.
— Ты, Алеша, сядь вот здесь, — весело командовал Павка, — а я мигом все узнаю.
Но через несколько минут он вернулся не таким уже веселым.
— Знаешь, Алеша, нам немножко не повезло. Местный поезд пойдет только вечером, а на прямой билет не выдают, — но увидев сразу потускневшие глаза своего друга, он затараторил: — Да ты не унывай, мы проводника упросим, нас посадят. Только ты не кисни. Пошли, сейчас подойдет поезд, я уже узнал.
Действительно, не успели они прошмыгнуть на перрон, как по радио объявили о прибытии поезда, а вскоре подошел и состав. Павка и Алеша начали уговаривать проводников посадить их, но все мольбы оказались напрасными, и когда остался последний вагон, они уже потеряли надежду, что их посадят.
Проводница, высокая, полная женщина, с черными сросшимися бровями, так пронзительно на них посмотрела, что у Алеши сразу засосало под ложечкой.
— Что еще тут болтаетесь под ногами, куда это я вас буду сажать? — говорила она густым басом.
Но Павка с таким жаром стал ей все рассказывать, а Алеша так умоляюще на нее глядел, что сердце ее не выдержало и мягкая улыбка осветила лицо.
— Вот что, ребята: посадить я вас посажу, но с уговором, чтоб были тише воды, ниже травы, а иначе высажу на первой остановке, — и, не став выслушивать благодарности мальчиков, впустила их в тамбур.
Через несколько минут паровоз дал гудок, и поезд медленно стал набирать скорость.
Проводница провела их в купе и, закрыв за собой дверь, сказала:
— Вот, друзья, теперь можно и окончательно познакомиться. Тебя, я знаю, зовут Алеша, ты едешь к отцу, а ты? — и, как показалось Павке, пронзила его таким взглядом, что он на какое-то мгновенье потерял дар речи.
Но тут вдруг осмелев, Алеша ответил за Павку:
— Это, тетенька, мы вдвоем едем к моему отцу, мне одному и не суметь добраться, а Павка, он смелый, он все может.
— Все, говоришь, может, а за себя ответить не сумел, тоже смелый.
Павка хотел что-то сказать в свое оправдание, но проводница опять перебила его.
— Зовут, ребята, меня Анна Никитична, сейчас чай будем пить, а за чаем поближе познакомимся, — и вышла в коридор.
Павка моментально повернулся к Алеше:
— Ну что, говорил посадят, посадили. Это кажется, что она сердится, а так, наверно, добрая. Все равно как бабка Анфиса, которая на пасеке закричит всегда, заругается, а уж без меда никогда не отпустит.
Вошедшая Анна Никитична прервала Павкины рассуждения.
— Давайте, мальчики, рассаживаться и будем пить чай. Ты, Алеша, вот здесь садись у окна, а ты, Павел, с другой стороны. Вот чай и бутерброды.
Алеша и Павка переглянулись и нерешительно стали садиться. Отказываться они не посмели: во-первых, Анна Никитична могла обидеться, во-вторых, они только сейчас почувствовали, как голодны.
Через некоторое время Павке и Алеше казалось, что они давным давно знают Анну Никитичну, и Алеша с неприсущей ему откровенностью стал рассказывать о себе, о матери и об отце. Анна Никитична обладала редким умением слушать, она поддакивала, кивала головой, вздыхала, а один раз даже пальцем слезинку смахнула с глаз. Когда Алеша закончил свой немудреный рассказ, она тяжело вздохнула.
— Да, хлопчик, вам с матерью нелегко было: и в неволе жили, и весточки нельзя было получить об отце, а теперь не едет долго, да там, может, еще работы много, хоть и окончилась воина 3 года тому назад. Вот через два часа будет Богданово — встретишься с отцом и наладится ваша жизнь. Вы тут сидите тихонько, а мне надо за работу приниматься.
Только закрылась дверь за Анной Никитичной, как ребята прильнули к окну.
— Смотри, Павка, все поля, поля, как у нас, а вот и лесок небольшой. Сейчас мать, наверное, вернулась, а меня дома нет, волноваться будет.
— Зато потом, знаешь, сколько радости у нее будет. Знаешь, Алешка, я поехал с тобой ведь не только потому, что ты мне друг, а еще и танки посмотреть. Вот приедем с тобой, а я и скажу: «Товарищ полковник, разрешите танки посмотреть», а он скажет: «Пожалуйста!» — и поведет нас все показывать.
— Так все и покажет, а может, это военная тайна.
— Ну, уж и тайна, а на Красной площади в Москве сколько народу смотрит, и нет никакой тайны, а ты — тайна. Что я, фриц какой-нибудь, что от меня скрывать надо.
Так за разговором друзья не заметили, как прошло время. Вошедшая Анна Никитична сказала:
— Через десять минут — Богданово. Будьте готовы. Я вам тут попутчика нашла, он поможет добраться.
Ребята вышли в тамбур, поезд стал замедлять ход. Сержант, невысокого роста, плечистый, подошел к ребятам:
— Вы будете моими попутчиками. Ну, давайте двигаться к выходу.
Мальчики распрощались с Анной Никитичной и пошли за сержантом.
— Дяденька, далеко нам идти? — спросил Павка.
— Не дяденька я тебе, а сержант Сидоров. Идти надо десять километров, но тут ходит автобус, и мы с вами доедем, только мне на две остановки дальше, но там в городке каждый покажет квартиру полковника Лузгина… Вам, ребятки, не приходилось бывать в Богданово? Жалко, что до прихода автобуса осталось пятнадцать минут, а то бы я вам его показал.
Ребятам, прожившим всю свою недолгую жизнь в деревне, Богданово показался очень большим городом, хотя они могли судить о его величине по центральной улице, которая начиналась у самого вокзала. Когда они подошли к автобусной остановке, автобус стоял уже на месте. Заняв место у окна, ребята пошептались и стали вынимать деньги, но сержант остановил их:
— Я уплачу за вас, а потом рассчитаемся.
Автобус стал наполняться пассажирами, преимущественно военными и женщинами, и через некоторое время тронулся. Опять замелькали знакомые картины: поля, поля, лесок — и вдруг как из-под земли выросли большие дома, автобус остановился на шоссе возле одного из таких домов.
Сержант Сидоров помог ребятам выбраться из автобуса и, пожелав всего хорошего, почти на ходу прыгнул в автобус. Пассажиры, которые вышли вместе с ними из автобуса, моментально разошлись, и пока ребята огляделись, возле них никого уже не было. Только у крайнего дома на песке копошились дети.
Павка, который все время храбрился, строил всякие предположения о встрече, почему-то притих, да и у Алеши как-то неприятно сделалось на душе.
— Знаешь, Павка, а вдруг это не отец, а другой какой-нибудь, — вот дело будет.
— Брось ты, Лешка, страху нагонять, как так не отец. Уж Сергей не станет писать попусту, раз отец, значит отец. Что мы стоим? Надо у кого-то спросить, в каком доме он живет. Пошли.
Павка направился к группе ребят, которые расположились на песке.
Подойдя к игравшим детям, Павка спросил:
— Кто из вас знает, где живет полковник Лузгин?
Все молчали. Самый старший, которому не было, наверно, и четырех лет, глубокомысленно засунул палец в рот и промычал что-то нечленораздельное.
— Пойдем, Павка, они маленькие, не понимают.
— Брось, не лезь, все понимают, — и Павка опять подступил к ребятам. — Вот ты, — сказал он старшему, — скажи, где живет полковник Лузгин?
Но мальчуган, посмотрев на сердитое лицо Павки, словно приготовился реветь. Лицо его перекосила гримаса, и громкое «а-а-а-а» раскатилось по улице, а за ним, как по команде, дружно подхватили рев остальные.
Павка и Алеша в испуге шарахнулись и бросились бежать. За угловым домом они остановились, посмотрели друг на друга и весело залились смехом.
— А ты, Павка, испугался?
— А ты не испугался? Если не испугался, так чего бежал?
— Ну, ты побежал и я за тобой. Надо не так действовать, Павка. Давай зайдем в подъезд, постучимся в дверь и спросим.
Мальчуганы так и сделали. Старушка, открывшая им дверь, подробно объяснила, где живет Ефим Кузьмич Лузгин. И когда Алешка услышал, что Лузгина зовут Ефим Кузьмич, как гора с плеч свалилась у него — значит отец. Между тем день подходил к концу. Алеша и Павка направились к дому, который указала им старушка.
Подойдя к дому и взойдя на второй этаж, ребята остановились у двери, на которой была прибита дощечка и золотыми буквами было написано: «Лузгин Е. К.». Алеша несмело постучал, но за дверью была тишина. Павка, который не привык долго раздумывать, заколотил по двери двумя руками. За дверью раздались быстрые шаги.
Высокая полная женщина открыла им.
— Вам кого?
Павка подтолкнул Алешу.
— Нам полковника Лузгина, — наперебой сказали ребята. — Он здесь живет?
— Живет он здесь, — усмехнулась женщина, посмотрев на растерявшихся мальчуганов. — Вам-то он зачем?
Павку как прорвало:
— Мы к Алешкиному отцу, — и, видя недоуменный взгляд женщины, пояснил: — Ну, вот Алеша приехал к своему отцу, полковнику Лузгину, — и добавил: — И я с ним, потому что друзья мы.
Женщина растерянно посмотрела на обоих и нерешительно сказала:
— Проходите тогда, — и пошла впереди ребят.
Павка с Алешей двинулись за ней. Они вошли в большую комнату, посередине которой стоял круглый стол, а вокруг стола стулья. Все они были в белых чехлах и сияли такой белизной, что если долго на них смотреть, начинало резать глаза.
— Садитесь, дети, я вас на одну минуту оставлю одних, мне надо позвонить по телефону Ефиму… Ефиму Кузьмичу, — сказала женщина и быстро вышла.
— Тоже сказала, — ответил как бы на свои мысли Павка: — садитесь, да разве на такие стулья сядешь — вмиг грязные будут. Здесь, наверно, на них никто не садится. Вот диван, давай присядем, а то неудобно стоять.
Но Алеша уже стоял около письменного стола и восхищенным взглядом смотрел на вылитый из бронзы танк, он даже дотронулся до него рукой, как бы погладил его.
Павка быстро обежал взглядом стол и толкнул Алешу в бок:
— Смотри-ка, а ведь это твой отец.
Действительно, на фотокарточке был Ефим Кузьмич, но не один, рядом с ним, положив ему руку на плечо, стояла женщина. Тоже одетая в военный костюм. Вглядевшись, Павка заявил:
— Это она, — и мотнул головой в сторону двери.
За дверью послышался шум. Ребята поспешно отошли от стола и сели на краешек дивана.
— Знаешь, Павка, давай уйдем отсюда. Не нравится мне здесь, можно ведь на улице подождать.
— Чего выдумал? Ехали, ехали, пришли наконец и теперь уйдем. Нет, ты просто дурной какой-то. Мне и самому не очень нравится здесь, но… Ведь не останемся же мы навсегда.
Вдруг резко зазвенел звонок, ребята от неожиданности вздрогнули. Вслед за звонком раздался голос:
— Кто меня здесь ждет, какие гости? Ты, Наташа, верно, соскучилась и решила меня обмануть.
Алексей с широко открытыми глазами привстал с дивана и, глядя на дверь, прижал руки к груди. Ему казалось, что сердце от волнения вот-вот выскочит.
Но женский голос что-то тихо сказал, и шаги прошли мимо комнаты. Настала тишина, Алеша опустился на диван.
— Пойдем, Леша, я не могу больше ждать, будь я на твоем месте, я бы уже… ой, я не знаю, что бы я сделал, но не стоял вот так, как ты, истуканом! — и Павка, схватив Алешу за руку, потащил к двери.
Они вышли в переднюю и пошли к двери, за которой раздавались возбужденные голоса. Павка и Алеша остановились.
— Ты говоришь, он не твой сын, приемный, — услышали ребята. — Это я давно знаю и верила до тех пор, пока не посмотрела на него — ведь это вылитый ты.
— Но ты можешь понять меня, — раздался мужской голос, — что я отвык от семьи, что у меня нет никаких чувств ни к ней, а тем более к сыну, которого я оставил совсем маленьким.
— Я не могу тебе верить: сегодня ты обманул ее, завтра точно так же случится со мной. И ты будешь уверять другую женщину, что никаких чувств у тебя ко мне не было, да даже дело не в этом. Я не хочу быть причиной горя. Сколько горя и слез мы видели на военных дорогах, сколько семей разрушилось от легкомыслия той или другой стороны, и я всегда осуждала это легкомыслие. И вдруг я оказалась причиной горя, выходит, что я поступила легкомысленно, поверив тебе на слово.
— Ты вообще любишь преувеличивать. Можешь быть спокойна, если не ты, так другая стала бы моей женой, а к семье я бы не вернулся. А скрыл я от тебя все потому, что боялся, что ты уйдешь.
— Ну ладно. А почему от нее скрыл? Боялся, что тебя по головке не погладят, боялся потерять свой авторитет?
— Знаешь, Наташа, мы с тобой зря ссоримся: что сделано, то сделано и старого не вернешь. Ведь все можно кончить мирно и тихо. Сына и жену я обеспечу. Вот и сейчас все объясним сыну спокойно, дадим денег, вещей.
— Не думаю, что женщина, которая столько лет тебя ждала, польстится на деньги и тряпки. Ты просто стал омерзительно гадким. Ты не только не переживаешь, но еще стараешься оправдаться.
Павка стоял и не верил своим ушам, он обернулся к Алеше и увидел, что Алеша прижался лицом к стене и плечи его вздрагивали от сдерживаемых рыданий. А потом, повернув лицо, все залитое слезами к Павке, сказал:
— Пойдем отсюда.
Павка молча взял его за плечи, и они пошли к двери, В это время из комнаты вышел полковник, он был чуть выше среднего роста, его продолговатое лицо можно было бы назвать красивым, если бы не маленькие, глубоко запавшие серые глазки, которые сейчас выражали полное смешение чувств.
— Алеша, — позвал он мягким, грудным голосом.
Алексей обернулся и, не скрывая слез, молча посмотрел на отца.
Полковник стремительно подошел к Алексею.
— Здравствуй, брат! Какой ты стал большой. Куда же вы направились? — но увидев залитое слезами лицо сына и его друга, который смотрел на него с острой ненавистью, сказал:
— О, да вы, наверно, слышали весь разговор, но мало поняли. Пошли, я все объясню.
— Нечего мне рассказывать, я все уже знаю, — и долго сдерживаемые рыдания прорвались наружу.
Глядя на Алешу, Павка испугался, ему еще никогда не приходилось видеть своего друга в таком состоянии.
Из комнаты почти бегом выскочила женщина и, обняв Алешу, зашептала:
— Все будет хорошо, малыш, все станет на свои места. Я уеду сегодня, и все будет хорошо, — жарко шептала она ему на ухо, все крепче прижимая к себе.
Павка почувствовал, что он вот-вот разревется, и стал потихоньку открывать дверь.
Алеша вырвался из рук женщины и голосом, в котором было столько горя, обиды и ненависти, почти в упор глядя на отца, сказал:
— Лучше б тебя убили, чем ты такой живешь!
И, не видя внезапно побледневшего отца, бросился к открытой двери, которую Павлик наконец открыл, и ринулся вниз по лестнице. А за ним, рискуя сломать себе голову, не разбирая дороги мчался его друг. Сзади раздавались крики:
— Алеша, Алеша, подожди!
Остановились они среди поля.
— Вот, Павка, запомни, нет у меня отца. И матери так будем говорить: ошиблись, мол; а если кому разболтаешь — конец нашей дружбе.
Павке, который привык командовать Алексеем, показалось, что за эти часы Алеша вырос и возмужал.