Самые страшные чтения VI Самого страшного фестиваля.
13 авторов, 13 рассказов, 13 самых страшных историй…
О рождественском демоне Альп Крампусе и проклятой вечере. О фотографе, который снимает последние минуты жизни. О лесном монстре и плюшевом голодном поросенке. О черном банане, убившем весь класс. Об утопленнице, накормившей всю деревню. О поистине страшной всепоглощающей тишине. И о том, почему женщина на корабле – это плохая примета…
© Авторы, текст, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Жанна Бочманова
Боренька
В субботу приехала бабушка с целой сумкой гостинцев. Дима сидел за столом, болтал ногами, ковырял ложкой разваристую картошку, с волокнами студенистой тушенки. Мать жаловалась на врачей, которые так и не смогли понять, почему ребенок в шесть до сих пор не говорит. Бабушка погладила внука по голове, покосилась на плюшевого поросенка, с которым мальчик не расставался.
– Помнишь Бореньку-то? Помнишь, как игрался-то с ним? Соседи всё удивлялись, как он у тебя заместо собачонки бегал и через палочку прыгал. Ой хороший оказался порось, вымахал будь здоров. Весь подпол тушенкой уставила, – она ткнула пальцем в стеклянную банку, где в желе плотными рядами лежали куски мяса, укрытые сверху толстым слоем белого жира.
Ее прервал странный звук. Дима навис над тарелкой, из его рта выплескивалась мутная вонючая рвота. Лиза, Димина сестра, шестнадцати лет, брезгливо выскочила из-за стола.
– Мам, он же немой, а не глухой, – укорила мать и потащила его, рыдающего и блюющего в ванную.
Разбудили Диму еле слышные звуки. Что-то чмокало и хрюкало внизу, совсем рядом с кроватью. Дима свесил голову и увидел плюшевого поросенка. Поросенок пританцовывал, вертел скрюченным хвостиком, шевелил носом. Дима притянул его к себе и стиснул изо всех сил.
– М-м-м, – мычал он, глотая слезы.
– Хрю… – Поросенок обдал его ухо горячим дыханием. – Хрю… Кто мясцо мое ел, того сам съем. Кто мясцо мое…
Ухо Димы внезапно загорелось огнем. Он отдернул поросенка и, держа в вытянутых руках, увидел, как в его пасти исчезает что-то белое, сочащееся кровью.
– А-а-а! – заорал он, прижимая руку к уху, вернее, к тому месту, где оно должно было быть.
Включился свет, вбежала испуганная мать. Дима орал на одной ноте, держался за уши и раскачивался. Мать, уставшая от длинного дня, проверила наличие ушей, тяжко вздохнула и велела спать, игрушку же повертела в руках и отбросила в угол.
Поросенок лежал на боку, в приоткрытой пасти виднелись окрашенные красным матерчатые клыки. Дима сжался в комок, зажал уши руками. Ему все еще не верилось, что оба уха на месте. Он помнил липкую кровь на руках, дырку в черепе и ошметки плоти по краям. Острые копытца пробежалось по ногам, нос обожгло болью. Дима вскочил, по лицу в рот бежало соленое и железистое. Тронуть нос он побоялся, знал что руки нащупают там провал и рваные края, лишь глотал кровь, слизывал ее с губ.
– Ел мясцо, теперь я съем….
Дима бочком выскользнул из комнаты. Вытащил из подставки кухонный тесак – мать разделывала им мясо, – взял банку с тушенкой.
Плюшевый поросенок смотрел на него пустыми черными глазами. Но Дима знал, что это обман, поросенок все видел. И ждал.
Дима зажмурился и перевернул поросенка на спину. Нож вспорол шов. Полезло белое и пушистое. Он выбирал наполнитель из брюха, тело поросенка опадало, тоньшело. Но это ненадолго. Он вытряхивал содержимое банки в поросячье тельце, наполняя его. Пахло тошнотворно, Диму мутило. Поросенок, растопырив лапы, смотрел в потолок.
– Мало, – хрюкнул поросенок, – мало. Ел мое мясцо – я твое съем.
Ноги с копытцами шевельнулись. Дима отшатнулся.
– П-п-п… – Он хотел сказать «подожди», но слова не выходили.
Копытца застыли. Поросенок понял. Дима взял нож и встал.
Мать спала, укрывшись одеялом по самую шею. Фрамуга, откинутая сверху, давала ночной прохладе вольготно гулять по комнате. Не пришлось даже прицеливаться – контуры тела четко прослеживались под одеялом.
Лиза вернулась с вечеринки под утро. Солнце уже било в окна россыпью лучей, отражаясь от темных пятен на полу. Будто кто варенье разлил. Темное вишневое варенье. Брат сидел в углу, поглаживая что-то бесформенное, розово-студенистое. Слова застыли у Лизы в горле, когда из студня вылез розовый пятачок, сморщился, принялся нюхать, выискивая добычу.
– Ела мое мясцо, я съем твое, – просипел пятачок.
Лиза затрясла головой.
– Не ела, не ела… – На память некстати пришел пирожок, съеденный вечером. – А-а-а, – закричала она, видя, как что-то метнулось к ней, а затем впилось в нос, в щеки, в лоб.
По улице шел мальчик в пижаме, на поводке рядом с ним цокал копытами маленький поросенок. Прохожие оборачивались, прикидывая, стоит ли сообщить, куда надо, и тут же забывали увиденное. До поселка, где жила бабушка, мальчик добрался быстро, даже сам не понял как. Поросенок вел его. Бабушка сидела на кухне и удивленно привстала, когда Дима вошел. Он посмотрел ей в глаза, и губы его шевельнулись.
– Боренька, – чисто и ясно произнес он. – Помнишь Бореньку?
Алиса Камчиц
Вечеря
На праздничную скатерть капал горячий воск, начищенные медные приборы отбрасывали янтарные блики. За длинным столом не было свободных мест – с каждой стороны теснилось по шестеро, но обычного шума, смеха и грубых шуток не было слышно.
Из тени вышел грузный лысый человек, поставил во главе стола табуретку и тяжело плюхнулся. Он положил руки на скатерть – на правой кисти была татуировка отрубленной змеиной головы. Бесцветные глаза внимательным взглядом окинули компанию.
Никто не нарушил тишины и не отвел взгляда от своей тарелки. Перед каждым лежало по кусочку хлеба с солониной размером со спичечный коробок.
Парнишка слева от лысого человека забеспокоился, завертел головой по сторонам, беззвучно шевеля губами.
– Ежели соберутся за трапезой «большой дюжиной», года не выйдет, как один помрет! – выпалил он.
– Закрой рот. Здесь иные приметы, пора бы знать, – ответил кто-то с другого края стола, чужеземно растягивая слова.
– Кликнем твою маманю, будет четырнадцатой! – весело подмигнул парнишке сосед-бородач.
Никто не засмеялся.
– Малого не трожь. Сам поди таким был, – хмуро сказал чужеземцу бородач. Без улыбки его лицо сразу постарело.
– Раз никто не хочет, сам уйду. Вахту встану, – сказал парнишка и стал подниматься из-за стола.
– Стоять. – Лысый положил ручищу на плечо парня. Мертвая змеиная голова скалилась и брызгала чернильным ядом. – Не до вахты.
И правда, подумал парнишка, глупость сказал. Мы же в склепе. Время тут не идет – зачем тогда вахтенные? Безмолвный, недвижимый как могильная плита, молочно-серый и матово-зеленый, непрощающий лед покрывает сотни миль кругом.
– Поспешили мы – и поплатимся. Мастер-то был ничего, – вздохнул темнокожий старик.
– Весьма недурен был. Жаль, хватило ненадолго! – отозвался сиплый голос.
Пара паскудных смешков разрослась во взрыв хриплого хохота.
Кулак с татуировкой обрушился на стол.
В душной тишине не было слышно ни крыс, ни чаек. Пахло сыростью, болезнью, сладковатым горелым жиром. Среди расколотой мебели, паутины и липких пивных пятен казался ненастоящим белоснежный стол, нарядный, как торт на крестинах.
Лысый снова всмотрелся в лица собравшихся. Белесые глаза ничего не выражали. В его ладонях вертелось что-то небольшое и хрупкое, казалось, что он разбирает на детали заводную игрушку. Что-то щелкнуло, будто сломали спичку.
– Мы и платим теперь, господа, за тщеславие и глупость мастера, – сказал он.
Щелк-щелк.
Лысый выложил на скатерти в ряд двенадцать белых сухих, чисто вываренных крысиных ребрышек.
– Дайте ружье! По льду пойду, кто со мной? Тюленя свалим! Пойдем, а? – закричал парнишка. На его рыжих ресницах блестели слезы.
Лысый двумя пальцами переломил косточку пополам и аккуратно положил половинку рядом с дюжиной длинных. Вторую половинку он отправил в рот и с хрустом разгрыз.
Он встал из-за стола и неспешно обошел его вокруг. Каждый вытянул одну из косточек, прикрытых татуированной рукой.
Кто-то шумно выдохнул и закашлялся. Другой перекрестился. Третий тихо рассмеялся. Остальные – как парнишка, белее скатерти, – не раскрывали ладоней.
Лысый открыл рот, чтобы приказать, и на него бросился смеющийся матрос. «ДУША ВЕТРА ПЬЕТ СЛЕЗЫ, ОНА ВЕЧНО ЖАЖДЕТ!» – кричал он, из уха бежала кровавая ниточка.
Медный всполох прорезал воздух, вилка вонзилась в шею лысого, вышла с фонтанчиком брызг и сразу ударила снова. Матрос отшвырнул вилку, побежал наверх и бросился за борт.
Лысый дергался на полу, а бородатый хирург склонился над ним и внимательно наблюдал, облизывая потрескавшиеся губы.
Парнишка кинулся к умирающему и прижался ухом к его груди, будто слушая дыхание. Он незаметно разжал толстые пальцы лысого, выдрал из них длинную косточку и вложил свою – жалкую, обломанную, прÓклятую.
Глаза синей змеи были мертвы.
– Отойди от господина боцмана, малый, – прорычал хирург и первым достал нож.
Парнишка откатился в сторону, в его глазах стыли слезы страха, но он уже корчился от смеха на липком полу.
– Говорил же – помрет! – хохотал он.
Ира Данилова
Черный банан
В одном желтом пакете лежал желтый банан. Этот желтый пакет лежал в холодильнике.
Одна девочка взяла банан, положила в рюкзак и пошла в школу.
На улице был страшный мороз.
Когда девочка пришла, сначала все было хорошо.
А потом на большой перемене она достала банан, а он оказался черным!
Девочка не стала есть банан. Она угостила им одноклассника. Одноклассник был страшно голодный и откусил от холодного банана. Он чихнул и ударился головой о парту. И умер. Но всем было все равно.
Девочка испугалась и не стала доедать банан. Он так и остался лежать на полу кожурой вверх. И началась контрольная.
Учительница раздала тесты, открыла форточку и медленно пошла между рядами.
Как только учительница дошла до парты девочки, выключили батареи. Она тут же поскользнулась на черной шкурке и упала. И контрольная отменилась.
Но никто не сдвинулся с места и не побежал в столовую. Весь класс остолбенел и не мигая смотрел на доску. Изо ртов шел пар. А потом перестал.
Девочка вскочила и выбежала из класса.
А когда она прибежала домой, то решила поесть, потому что банан раздавила мертвая учительница, весь класс тоже умер, а каша осталась в столовой. Девочка бросилась к желтому пакету.
А в нем все бананы оказались черными!
Она забралась под кровать и стала ждать родителей и молиться. Так она и молилась до самого вечера. А когда настал вечер, в прихожей зашуршали.
Сначала девочка решила, что это пришли родители, и хотела вылезти. Но увидела из-под кровати сапоги. Это были сапоги ее мамы.
Девочка сразу поняла, что это не мама, потому что ни одна нормальная мама никогда не ходит по квартире в сапогах.
– Мы с мамой забежали на секундочку, – сказал папа загробным голосом.
Тогда девочка увидела папины тапочки. Но это был не папа. Потому что ни один нормальный папа не снимает ботинки, когда ненадолго забегает в квартиру.
Девочка так испугалась, что у нее стали стучать зубы. Чтобы зомби ее не услышали, она укусила себя за палец. И как закричит!
Зомби полезли под кровать.
У одного были мамины красные ногти. Он пошарил под кроватью и сказал, что надо пропылесосить, а то все умрут.
У второго была папина волосатая рука. Он пошарил ею под кроватью и нашел фантик и пыльный комок. А девочку не нашел, зато бросил руку и ушел на кухню выкидывать мусор.
Холодильник запищал. На кухне громыхнуло. И стало очень тихо.
Девочка чуть не умерла от ужаса. Она взяла папину руку, чтобы отбиваться, и побежала на кухню.
На кухне в лужах черной крови лежали зомби: один без руки, второй с красными ногтями. Рядом валялись две черные банановые шкурки.
Девочка схватила серебряный ножик для пиццы и бросила его в зомби. Но промахнулась, и тот воткнулся в ламинат.
Девочка бросила руку и выбежала из квартиры.
Она вызвала лифт, но он все не ехал и не ехал, а потом застрял.
Она побежала по лестнице. А внизу стояли ее папа и мама: каждый с одной рукой. А вторые у них были в гипсе!
– Где твой палец? – спросила мама девочку ледяным тоном.
– А я говорил не совать его, куда не следует, – сказал папа загробным голосом.
– Пойдем в наш дом. Мы сделаем тебе перевязку, как у нас, – сказали оба.
И потащили девочку в лифт.
Только мертвых зомби в квартире не было. А были только две черные шкурки от бананов. И девочка поняла, что те мертвые зомби – это ЭТИ.
– Это конец, – сказала мама, глядя в желтый пакет в холодильнике.
– Откуда мне знать, что бананы не кладут в холодильник? – прохрипел папа.
– Они черне-е-еют, – проскрипела мама.
Вдруг холодильник запищал. И мама с папой убежали на улицу. Через балкон, потому что они тоже были зомби и какая им разница? Зомби никогда не умирают, потому что второй раз еще никто не умирал.
А девочка открыла холодильник и заглянула в желтый пакет. Там лежал последний черный банан.
«Отдам Кате со второй парты, – решила девочка. – Она украла у меня роль Мальвины на утреннике и одноклассника Упырева. Скажу, что это от мороза».
А потом залезла на стул искать бинт и упала на ножик для пиццы. И умерла.
От зависти.
И хорошо.
Ирина Невская
Близкие люди
Кажется, мы сумели от них оторваться. Сколько их было – четверо? Шестеро? Неважно. Теперь им уже не до нас – из этих катакомб еще поди выберись. Надеюсь, не выберутся. Надеюсь, останутся тут навсегда, пополнят армию больничных теней, они, не давшие нам ни капельки света. Мерзкие твари, вечно глядевшие через нас, будто не замечая, пусть сами теперь станут призраками. Нас они уже не догонят.
Мы с братом сидим прислонившись к сырой стене, комья штукатурки валяются на полу. Здание такое старое, что никто не помнит его настоящих размеров. Узкие коридоры петляют, путаются, уходят глубоко вниз.
Сейчас, когда преследователи остались далеко позади, вокруг стало так тихо. Ржавый свет стекает из-под самого потолка, крысы скребутся в завалах разломанной мебели. Крысы – наши друзья. Помню, в детстве, когда лысый Генчик надо мной издевался, брат подложил ему в портфель крысу, и та цапнула лысого за руку. Ну и смеялись же мы! Особенно после того, как в лечебнике ему впаяли сорок уколов в живот. Это был один из лучших дней в моей жизни! Да, брат всегда знал, как обо мне позаботиться. Теперь мой черед его защищать.
Надо бы идти дальше, но брат очень устал, этот марафон совсем измотал его. Терпи, братишка, терпи! Скоро мы выберемся отсюда.
Шлеп-шлеп. Это с потолка капает или кто-то крадется по коридору? Вот еще раз…
Шлеп-шлеп.
Неужто все-таки выследили?
Эти гады хитрющие, словно демоны. Сахарные улыбочки, нежные пальцы, слова, липкие будто патока… А глаза пустые-пустые. В таких глазах правды нет, не зря я сразу им не поверил. С самого первого дня, когда только мать привезла нас сюда, я ждал от них какой-то беды. Ждал-ждал и дождался… Демоны поймали брата в сеть своих проводов, высосали гибкими шлангами его последние силы.
Не жаль их ни капельки. Ни белобрысого с ножницами в глазницах. Ни его щербатого помощника со скальпелем в горле. Жалко только девчонку рыжую, зря она на шум прибежала. Единственная, в чьих глазах еще оставалось тепло. Конечно, ее улыбки тоже были фальшивыми – таким, как она, уголки губ еще при входе приклеивают. Сдерни невидимый пластырь – и улыбка сползет, скукожится в нормальное человеческое лицо. Но я пластыря на ней не нашел, так что, даже умирая, она, бедняжка, лыбиться не переставала. Хваталась руками за провод, сучила ногами, а улыбка эта жуткая становилась только шире и шире…
Брат, наивная душа, правда, верил, что она это искренне. Хорошо все-таки, что я у него есть. Я-то знаю, что людям верить нельзя, а тем, кто сладко поет, так тем более. Да вообще никому нельзя верить. Одни мы с братом на свете.
Я знал это каждый день из тех, что мы жили в том стерильном питомнике. И когда вечером они засуетились, забегали, я сразу заподозрил неладное. Подсмотрел в карту, которую белобрысый так опрометчиво у нашей кровати оставил. И сразу все стало четко, будто пелена с глаз упала, каждого рассмотрел. Мать, лицемерку проклятую, которая брата на убой притащила. Белобрысого в белом халате, вечно жизнерадостного и бодрого. Даже рыжую сестричку с поста – всех, всех разглядел! И стало ясно, что выбираться пора.
Через турникеты наружу было нельзя – там бы нас сразу поймали. Оставался один путь – через подвал и в коллекторы. Вышло все еще лучше – подземные лабиринты спрятали нас от противников.
Но отсюда-то мы выход найдем, а оттуда – из светлой палаты – выхода для нас двоих не было. И когда я вытащил ножницы из-под подушки, я думал: только не дрогни рука! У брата не дрогнула бы… Но его, прежде такие сильные, руки плетьми лежали поверх простыни, и пришлось все делать самому. К счастью, ноги всегда были только мои, оставалось лишь прорваться через эту паучью сеть, а убегать и прятаться я с самого детства умел. Они не разделят нас, если не смогут найти. Пусть поберегут свои пилы для кого-то другого, а мы с братом навсегда останемся одним целым. Теперь, когда я вытащил его из проводов, что высасывали его силы, он опять начнет дышать сам. А пока я буду дышать за двоих.
Но в одном я точно уверен – мы ни за что не вернемся обрат…
Татьяна Верман
Берегите себя
– Что же вы, ироды, делаете! – всхлипнула Валентина Семеновна.
Мужчины больше не пытались сойти за сотрудников социальной службы. Здоровенный бритоголовый детина выворачивал ящики комода: на пол летело исподнее, носочки, ворох застиранных полотенец. Его спутник – лохматый паренек с бегающими глазками – перетряхивал шкаф. Разбойники вскипали злобой: если не считать пары золотых сережек и вытянутого из сумки кошелька, пока они не нашли ничего ценного.
– Старая шкура, – прорычал здоровяк. Он сшиб с комода фотографию Валентины Семеновны и ее почившего мужа и ударом тяжелого ботинка размозжил стекло в мелкую крошку. – Совсем, что ли, ни хрена не накопила?!
«Зашибут, – вдруг отчетливо поняла пенсионерка. Она едва могла дышать, в ушах шумело, мысли путались. – Как куренка придушат».
– На кухне, в шкафчике у самого входа, – прошептала она. – В жестяной банке в цветочек лежат мои похоронные.
Кивком головы здоровяк отправил лохматого на кухню, а сам повалил стоящую в углу комнаты елку и принялся безжалостно топтать стеклянные игрушки. Матрешки, кукурузные початки, разноцветные шишки и льдинки – с любовью собранные украшения под пятой злодея превращались в гору безликих осколков. Валентина Семеновна тоненько закричала, вскинула дрожащие руки…
…и тут детина заметил на костлявом пальце тонкий ободок обручального кольца.
– Золотишко сымай!
Старушка снова всхлипнула, прижала сжатый кулачок к сердцу, помотала головой – от страха отнялся язык. Громила наступал, и в его налитых кровью глазах Валентина Семеновна разглядела свою погибель. Разбойник замахнулся…
Хлопнула входная дверь.
«Еще бандиты из их шайки?» – обреченно подумала старушка, но по нахмуренному лицу здоровяка поняла – гостей не ждали.
В коридоре послышались тяжелые шаги и бряцание. Тут же раздался пронзительный крик, перешедший в жуткое бульканье; что-то с грохотом упало. Следом обрушилась звенящая тишина.
– Какого хрена! Малой, че там? – Громила нерешительно шагнул к двери и замер – звяканье и тяжелая поступь были все ближе. – Что за…
Договорить не успел: удар цепью сбил его с ног. Со стоном рухнул на пол, и цепь настигла его еще раз, ломая ребра и дробя скуловые кости. Полный боли крик почти сразу обернулся жалобным скулежом.
И вот тогда в комнату шагнуло чудовище.
Валентина Семеновна сразу узнала Крампуса – рождественского демона Альп. Козлиные рога почти подпирали потолок, из клыкастой пасти вывалился длинный заостренный язык. От са́мой макушки до кончиков раздвоенных копыт монстр был покрыт свалявшейся черной шерстью, щедро присыпанной снегом. В одной руке он сжимал массивную цепь, другой – придерживал за спиной вяло шевелящийся красный мешок. Хотя красный ли?
Нет, пропитанный кровью.
– Плохой мальчик, – прорычал Крампус.
Выстрелил языком, и острый кончик с тошнотворным хлюпаньем пробил здоровяку горло. Тот попытался зажать рану ладонями, но тщетно: кровь толчками покидала тело, просачивалась сквозь пальцы.
Валентина Семеновна вскрикнула, отвернулась. Она слышала, как Крампус ломает несчастному кости, чтобы затолкать в свой безразмерный мешок; вздрагивала от предсмертных хрипов. Ей почудилось, что прошла целая вечность, прежде чем возня за спиной стихла.
– Наследил.
Услышала старушка.
Она обернулась. Разбойник исчез; Крампус, словно извиняясь, указал на лужу крови на полу и не без труда взвалил на спину заметно потяжелевший мешок.
– Злодеев много развелось, – прохрипел он в ответ на немой вопрос. – С наступающим. Берегите себя.
И исчез, оставив за собой лишь кровь и следы талого снега в форме раздвоенного копыта.
Анастасия Пушкова
У тебя за спиной
В детстве у меня, как и у всех, над кроватью висела пыльная дверь в другой мир – ковер. Растянутая, линялая тряпка, обиталище моли. Ковер смотрел глазами из кругов и ртами из треугольников. За сыпучей мазаной стенкой барачного дома спал школьный приятель Витька. Но у него на стене вместо ковра плакат с машиной, а у меня чудовище за спиной.
Чтобы не было так страшно, мы с Витькой каждую ночь перестукивались. Я отыскал гвоздь со свернутой шляпкой, пахнущий машинным маслом и ржавчиной, и потихоньку ковырял перегородку. Я надеялся, что, если в глазе-круге на ковре будет дыра, может, то, что обитает там, не выберется наружу.
– Витька, спишь?
– Не-а, моих нет дома, я один. У меня кто-то за печкой шуршит. Не мышь, прикинь? Жуть, да? – Голос Витьки был звонким, с задоринкой. Даже если и правда страшно – ни за что не покажет.
– Ага, жуть, – прислушался. Тишина. Но лучше бы кто-то шуршал, а не пялился в спину, стоило повернуться на другой бок. – Давай не спать всю ночь, будем болтать.
– Ага, – дохнуло из дырки в стене. – Здорово. Только погромче, чтобы не так шуршало.
Так мы и делали каждый раз, когда ветер выламывал шифер на крыше или вода капала из ржавого умывальника. За болтовней вроде и не так жутко, когда два мира кошмаров связаны дырой в ковре на стене. Глаз щурился, недовольно дышал сквозняком и звонким голосом Витьки.
Но однажды ночью Витька не ответил. Может, вся семья ушла в гости? И, как назло, моих дома тоже не было. А еще гвоздь куда-то закатился. Я отвернулся, положил подушку на голову и, как мог, старался заснуть. Только не думать о том, что за спиной. Но оно там. Смотрит глазами из кругов, ухмыляется ртом, полным гнилых зубов из треугольников, протягивает лапы и топчется по ногам, сминая одеяло. Взрослые говорили, что это просто усталость, но я знал, что это ходит оно, то, что пытается выбраться из ковра на стене.
– Костик, не спишь? Поговорим? – внезапно раздалось за стеной. От облегчения я едва не разрыдался. Значит, Витька все это время был дома. Вот только голос будто чужой, глухой как сквозняк.
– Вить, простыл?
– Нет, все прекрасно, – просипели из дырки за ковром.
– А чего голос такой?
Молчание. А потом вновь ответил звонко, громко:
– Боишься?
– Чего пугаешь? Я думал, это то…
– Что то? Трусишка, трусишка, маменькин сынишка.
– Хватит, сам хорош. Чего молчал тогда?
– Готовился. Теперь все, – дохнули в ухо.
– Что все?
– У меня тоже гвоздь, отойди-ка. – Из дырки посыпалась деревянная труха, будто ее жрал голодный древоточец. А потом брызнул тусклый зеленоватый свет, как от гнилушки. С ночником, что ли, спит? И кто тут трус? Захотелось рассмеяться. – Смотри, видишь меня? – спросил Витька.
– Где ты?
– Здесь. – Из ворса показался Витькин палец, поманил и исчез.
Дыра в круге стала явно больше. Витька постарался. Наверное, гвоздь побольше моего.
Я поспешно приник к отверстию, надеясь увидеть комнату приятеля. Но в тот миг, когда я должен был увидеть его, мне в глаз ткнулся палец. Длинный, куда длиннее, чем должен быть у человека. Острый ноготь мгновенно проткнул глазное яблоко, наматывая остатки глаза и нервов, и потянул в дыру. Мир почти исчез от боли. Я завопил. Хотел вырваться, сползти с кровати, но палец из дыры не отпускал уже пустую глазницу, притягивая все ближе и ближе.
– Кость, – снова сиплый голос, – иди сюда, это я, я здесь, мне так страшно… Шуршит…
Оно тянуло и тянуло, стараясь протащить меня сквозь крошащуюся дыру на ту сторону, целиком, по частям. С той стороны не оказалось ни комнаты Витьки, ни его самого тоже, я так и не попал туда, а остался между.
Наверное, ковер все еще висит в моей комнате, с проплешинами в густом ворсе, с кругами-глазами, с зубами-треугольниками, с жутью. Вот только меня он больше не пугает. Потому, что меня там больше нет.
Светлана Волкова
Марфинька
В апреле, на Чистый четверг, у Кипряной слободы река принесла утопленницу. Положили ее на доски на берегу, и собрался слободской люд поглядеть. Утопленница была светловолоса, пригожа и как будто и не мертва вовсе – а прилегла тут и задремала ненароком. Даже румянец нежный сквозь прозрачную кожу проступал.
Позвали старосту, тот поглядел, почесал бороду, попричитал, мол, девка молодая, жаль, но в церковь вносить не велел. Кто-то из старух сказал: утопленницам под язык мякиш хлебный кладут – вроде как причащают так, раз без церкви.
Хоронили в слободе всегда в понедельник – такие традиции. Оставили девку лежать на берегу, только холстиной накрыли. А погода выдалась мокрющая, дождь заговорил, да не остановить.
– Что ж киснуть она будет до понедельника? Нехорошо! – судачили люди. – Надо бы в сени к кому положить.
Да только к кому? Охотников не нашлось. Попререкались слободские и вспомнили про Назарку, рябого горбуна, дурачка местного. Жил Назарка на отшибе, в самой крайней избе, на хлеб зарабатывал чем придется, в основном попрошайничал.
Внесли слободские утопленницу к Назарке в сени, да не удержались: по злобе ехидной сказали ему, мол, невеста тебе, Назарка, только уснула. Назарка благодарил, в ноги кланялся, руки соседям целовал.
Наступила пятница. Пришел Назарка на рынок. К одному торговцу подойдет, о здоровье спросит, с другими о делах поговорит, и так складно все. Народ подивился: да что ж, поумнел ты, Назарка? Как же ж такое может быть?
А Назарка лукаво улыбается и отвечает:
– Марфинька научила.
– Да кто ж такая? – вопрошают слободские.
– Невестушка моя. Чай сами сосватали. Вчера всю ночь разговоры вели мудреные, я и поумнел.
Народ-то подивился, но к вечеру забыл: мало ли просветление у дурачка.
В субботу снова пришел Назарка на рынок. И ахнул народ, сбежались все поглядеть на него: горба-то нет, выпрямился, и славный такой: лицом чист и мил, румянец яблочный, синие глаза с «умнинкой». Бабы аж загляделись. Только волосы седые все, так красоту ж не портят.
– Как же ж так? Чудо-то какое!
– Так Марфинька, – молвит Назарка. – В баньке вчера попарила, меня хвори и отпустили.
Пошептался народ, подивился.
А в воскресенье не пришел Назарка на рынок. Прождали люди до вечера, а как стемнело – решились человек пять из особо любопытствующих вместе со старостой пойти к нему в дом.
Вошли в сени.
В потемках зажгли свечечку. Видят:
Лежит на лавке тело, накрытое холстиной, – в той же позе, в какой в четверг положили. Из-под холстины узкие девичьи ступни выглядывают, белые, ногти зеленоватые, с чернотой. И запах легкий от нее, сладковатый.
Перекрестились слободские, вошли в горницу, Назарку зовут: не откликается.
Там стол накрыт. Капуста тушеная, репа, жаркое наваристое, из горшка ложки торчат: шесть штук, по числу гостей. Не побрезговали гости, полакомились. Немного, по кусочку. Знатное жаркое, бабы местные так не умеют.
Поискали Назарку по дому, и на чердаке, и в подполе. Нет его. Вернулись в горницу.
Темно в горнице.
Темно.
И свечечка колыхается, вот-вот погаснет.
Слышат: шорох какой-то. Будто в сенях кто-то ходит, половицы поют тихонечко.
Замерли люди. Дыхание затаили.
Осторожно выглянули в сени…
Глядь: а на лавке никого! Только холстина на пол сброшена. Кинулись слободские вон из дома, а дверь не открыть.
Тут свечка и погасла совсем, да не зажечь никак заново.
Слышат: поет кто-то. Тихонечко так. Хотели люди перекреститься – руки онемели.
Вдруг свечение какое-то появилось за дверью в горницу: голубоватое, холодное.
Отворилась дверь, и видят: стоит горбатая девушка, худая, голая, кости торчат, груди острые, рот открыт, хохочет, а звука нет ни единого.
Староста шепотом спрашивает:
– Кто ты?
Помолчала и отвечает низким голосом:
– Ма-а-а-рфинька я, Назаркина невеста.
– А Назарка сам где?
– Так съели вы его, гости мои.
Заиндевели люди, ни молвить, ни шелохнуться не могут.
А девка на цыпочках подходит к ним, гладит каждого по голове и нараспев тянет:
– А меня не покормите? Я ж покормила вас. Злые, злые люди. Мякишка хлебного жалеете Марфиньке.
В шести избах в ту ночь не дождались бабы своих мужей. Наутро собралась вся слобода, пошли люди с вилами на Назаркин дом. Пришли к окраине: глядь, а вместо дома головешки одни. И сидит на пепелище старуха горбатая, воет с горя, на вопросы не отвечает. Слободские смекнули: мать, наверное, Назаркина, вроде ж сирота был, а кто ее разберет: уж больно рябым лицом на Назарку похожа.
А старуха глядит на них и корытце с кутьей им протягивает: помяните, мол, Назарушку моего.
Оторопели люди, отведали кутью – каждый по щепотке. А старуха гладит их по головам и приговаривает:
– Нет больше Кипряной слободы. Не покормили вы Марфиньку.
Ходит теперь Марфинька по городам да весям, просит хлебушка. Вы уж держите мякишек при себе, как увидите Марфиньку, дайте ей. Авось не вас, а мякишек съест.
Александр Подольский
Фотограф
Под новогодней елкой прятались коробки с подарками. Ждали детей. Ползущая по веткам змея-гирлянда мигала разноцветными лампочками, и вспышки отражались в стеклах игрушечных шаров. На полу, терзая бумажный бантик, бесновался котенок. Серым комочком он катался по ковру, не выпуская добычу из лапок. Зверек довольно фыркал и ворчал, притворяясь настоящим тигром.
Когда мифическая птичка должна была вылететь из объектива, котенок потерял интерес к игре и устремился прочь, привлеченный возбужденными голосами. Фотограф улыбнулся, глядя на неудавшийся кадр. Маленький проказник не оставил там даже кончика хвоста.
Зато вошедшая в гостиную женщина на снимке получилась очень красивой. Радостное лицо, стройная фигура в праздничном платье, волна ухоженных волос. Даже на замершем изображении ее глаза светились счастьем. Гость пропустил хозяйку к столу и шагнул дальше. Ему оставалось сделать еще три фотографии.
Отец семейства, в спальне воюющий с пультом от телевизора, не услышал щелчка затвора. Как и не заметил никого в комнате. А кусочек чужой жизни нашел пристанище в глубинах фотоаппарата, с которым не расставался гость.
Девочка с белокурыми косичками строила рожицы старшему брату. Тот до поры до времени делал вид, что ничего не замечает, но потом не выдержал и изобразил на лице забавную гримасу. Сестренка, вылитая мать-красавица, зашлась хохотом, едва не подавившись шоколадной конфетой. Брат шутливо пригрозил девочке пальцем. Фотограф посмотрел на паренька, и тот на мгновение помрачнел. Огляделся по сторонам, будто искал что-то. Во взгляде мелькнул страх. Однако наваждение быстро ушло. Паренек улыбнулся и бросил в сестру фантиком. Довольный попаданием, показал ей язык. Таким он и застыл в кадре.
Часы оповестили о приближении праздника. Мама собирала на стол, папа утопал в новогодней программе передач, а дети перешучивались и незаметно таскали угощения из многочисленных тарелок. Фотограф стоял рядом. Ему нужно было торопиться, ведь до трагедии оставались считаные минуты. От возвращения в свой мир фотографа отделял последний снимок. Прощальный кадр для всех, кто оказывался объектом его задания.
Как только объектив поймал голубые озерца на детском личике, улыбка куда-то пропала. Фотограф замер. Затихшая девочка смотрела прямо на него. Ее руки вжались в край скатерти, в уголках глаз зарождались крошечные ручейки. Иногда дети чувствовали его, но чтобы видеть?.. Фотограф вздохнул, помешкал, но нажал на кнопку. Длинные ресницы девчушки хлопнули вместе со вспышкой.
Вихрь снежинок летел следом за фотографом, который закончил работу. Шагов по хрустящему насту никто не слышал, как и не видел тень, бредущую прочь от многоэтажек. Навстречу пронеслась пожарная машина, разметывая в стороны грязные комья снега. Фотограф знал, что в эту минуту полыхает одна из квартир, где загорелась гирлянда. Заклинившая дверь похоронит в огне всю семью.
Из недр куртки фотографа показалась пушистая голова. Серый котенок принюхался к морозному воздуху и спрятался обратно. Ему было тепло и уютно. Там, откуда пришел его новый хозяин, снег не идет никогда.
Надежда Чубарова
Тихая охота
Я никогда не боялась леса. Папа с детства брал меня с собой на охоту. Он уходил с ружьем, а я собирала грибы, ягоды. У меня была своя тихая охота.
Помню, как-то я нашла в лесу корзину, полную грибов! А рядом – никого. Мы с папой долго кричали, звали, но так никто и не откликнулся. Тогда мы решили, что разиня грибник просто потерял свою корзину. Бывает же так: поставишь ее и ходишь вокруг, а грибы заманивают все дальше и дальше, так уведут, что и корзину потом не найдешь. Помня об этом, я свою корзину никогда не оставляла. Даже полную и тяжелую таскала за собой.
Я давно взрослая и запросто хожу в лес одна. Никогда даже мысли не возникало об опасности. Все эти медведи и прочие звери – для меня были лишь в сказках, вживую я их в лесу не встречала. А кроме хищников, какая может быть опасность?
Вот и я так думала.
До сегодняшнего дня.
Грибов в этом году мало. Все ноги истоптала, а в корзине валяется всего две штуки, из которых один – только половина шляпки, остальное пришлось срезать. Даже на суп не хватит. Целую неделю лил дождь, все говорили, что теперь должны грибы пойти, но нет. Раз уж год не грибной, то хоть дождь, хоть солнце – без разницы.
Вдруг показалось, что среди елок что-то краснеет. Никак гриб! Точно: чистенький подосиновик, ни одной червоточинки. А рядом еще один! И еще! Ну, если так пойдет, то на суп-то наберу!
Я поставила корзину на землю и принялась срезать грибы. А они – словно со всего леса сбежались в одно место, выстроились дорожкой, будто в хоровод встали. И надо же такому случиться, что именно я на это место наткнулась!
Корзина уже полная, а грибы все не заканчиваются. Я присела на корточки в центре этого хоровода и торопливо срезаю плотные ножки.
– Это мое… – послышался сердитый шепот.
Я тут же выпрямилась и настороженно осмотрелась по сторонам: что за шутник тут прячется?
Тишина. Даже птицы смолкли. Не улетели, а просто расселись на ветках ближайшего дерева и молча смотрят на меня.
Вроде бы нет никого… Наверное, это ветер шумит листвой, а мне мерещится шепот. И, словно в доказательство, на облезлых еловых лапах шевельнулись длинные пряди лишайника.
Немного помедлив, я опять нагнулась за грибом. Но уже не так беззаботно, с опаской поглядывая вокруг.
Смех задорный и заливистый, будто детский, раздался так внезапно и так близко, что я вздрогнула.
– Кто здесь? – Я напряженно огляделась.
Тишина.
Тревога нарастала. Сердце стучало где-то в горле, мешая дышать. Это уже не смешно!
Остался еще один гриб. Один гриб – и убегу подальше от этого странного места! Я потянулась к нему. И вдруг споткнулась, упала на колени, уткнувшись ладонями в мох.
Хотела встать, но мои ноги вдруг стали тяжелыми, они будто увязли в земле, не давая сдвинуться с места.
Сапоги мгновенно стали покрываться налетом, быстро-быстро, словно по ним разрасталась тонкая белесая пленка. Я пыталась упереться руками в землю, чтоб встать, но вляпалась во что-то влажное, вязкое, белое, пахнущее сыростью, прелостью… С каждым движением тело все меньше слушалось меня, увязая глубже и глубже. Трава вокруг внезапно посветлела, и я с ужасом увидела, как белые нити тянутся из земли, трепещут, дрожат, словно тонкие щупальца в поисках добычи, и, почувствовав меня, стремятся в мою сторону.
– Помогите! – в панике крикнула я.
Я была бы рада даже тому шутнику, который напугал меня! Лишь бы вырваться из этой ловушки. Но в ответ послышался только шелест листьев и, мне показалось, тот самый заливистый смех. Птицы с тревожными криками заметались над моей головой.
– Кто-нибудь! Помогите! – орала я, пытаясь бороться с белыми нитями, которые касались меня, обвивали, проникали под одежду и, кажется, под кожу.
Потом хрипела. Потом уже молча открывала рот, тщетно пытаясь вырваться. А тонкие нити все плотнее обвивали меня и тащили под землю. Сознание путалось, какие-то образы сменялись одни другими, мое тело безвольно обмякло…
Вспышки изредка возвращающегося сознания давали мне понять, что я еще жива. Земля еще не полностью забрала меня, из-под слоя мха одним глазом я видела человека. Точнее, я могла разглядеть лишь сапоги. Он остановился возле моей корзины.
– Ау! Кто грибы потерял?!
Откликнуться не хватало сил, нити грибницы оплели уже всю меня, не давая пошевелиться, во рту я чувствовала их прелый привкус.
– Ну, раз ничья, то я забираю! – выждав паузу, громко предупредил человек.
Он еще какое-то время постоял, покричал, а потом взял мою корзину с грибами и медленно пошел прочь.
На поверхности мы видим лишь малую, крошечную часть гриба. Основное тело находится под землей, и оно огромно.
Гриб-убийца? Это же полнейшая ерунда! Разве у него есть разум? Как мог он спланировать все это? Заманить меня, поймать… А теперь я – его пища…
Елена Шумара
Когда Олле исполнится сто
У Мариэтты в кармане – всегда крючки. Острые, крепкие – знаки вопроса из стали. Спросит, бывало, прохожего Мариэтта: «Сколько на ваших часах?» – «Полночь, мадам, ноль и ноль». Тут-то и всадит она крючок – в губы, в язык, куда доведется. И тянет за леску тихонько. Бьется прохожий, рот округляет: «Ах, а-аха-хах, х-х-х». Пока совсем не помрет. Тут Мариэтта крючок вынимает и – к дому. Кашу овсяную есть. Сто лет по паспорту Мариэтте. Только не верит она тому: крючки говорят, что пять.
Столько же, сто или пять, Бертраму. За окном его – куст рябины. Ягоды сушит Бертрам в батарее, а они свинцовеют, будто пули для взрослых ружей. Да только ружья – зачем? Есть у Бертрама трубка. Из трубки рябиной плеваться легко. Тьфу! И ягода в ухо прохожему – шасть! Из уха – в мозги, а там уж всему конец. Смеется Бертрам, в стенку стучит Мариэтте: помер, ушастый-то, помер. И тут же – в кроватку, ладоши под щечку и спать.
Когда Бертрам засыпает, над ним просыпается Том. Комната Тома – под самой крышей. Он видит: за клеверным полем ходят зеленые поезда. Ту-у, уту-ту… Маленький Том слушает их и вторит. Том же столетний, кряхтя, спускается на дорогу. Камнем прохожего – тюк, и чертит на нем: шпалы, шпалы. И куры выходят клевать, и щиплются гуси, и слон ноги-тумбы переставляет. Тихнет прохожий. А Том, снова маленький, резво бежит в мансарду. Ту-у! Сандрина, хочешь со мной играть?
Сандрина переворачивает часы. Чаша пустая уходит вниз, и красный песок кровью стекает в нее. Сандрина кровь обожает. Ножик серебряный носит с собой. На лезвии – имя, но чье, Сандрина не помнит. Стара. А славно как ножик прохожему входит под ребра! Хрсть – и намокло, и пятна кругом. Вот только кровь в темноте черна. Сандрина палец макает в разрез – кро-охотный палец – и к свету его скорей. Олле, смотри, красота!
Олле – прохожий. Рядом с домом проходит он каждую ночь. И каждую ночь умирает. Губы у Олле белеют, пальцы кривятся, будто хватают ежа. Зрачки растекаются широко. Олле никак не привыкнет, грустно ему умирать. Но тут не взбрыкнешь – кто-то ведь должен за домом смотреть. И за детишками тоже. Однажды Олле поселится в доме. Будет смотреть через поле на поезд, кушать овсянку и в стенку стучать Мариэтте. Но это – не скоро, потом. Когда Олле исполнится сто.
Елена Щетинина
Бе[з]/[с] звука
– Лиза, мы ушли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Закрой дверь!
– Она не слышит, – сказал папа. – Она в туалете. Закрой сама.
– Ключ в сумке, а я обдеру маникюр, – капризно ответила мама. – Лиза!
– Закрою!!! – Лиза все слышала.
И слышала, как мама сказала «спасибо, не хулигань», и как приехал лифт, и как хлопнули его двери, и как он снова уехал, увозя маму и папу в ночь, на день рождения тети Иры, лучшей маминой подруги. Она слышала все, даже скрип прикрываемого окна на площадке, где курил сосед сверху дядя Дима, и скрежет когтей Барона, пса из квартиры напротив, который тянул хозяйку бабу Вику вниз по лестнице: он боялся лифтов. Она слышала весь дом из-за так и оставшейся чуть приоткрытой – слишком мало, чтобы соседи обратили внимание на это, и слишком много, чтобы пропускать в дом ненужное, – двери. Лишь когда она вышла из туалета и пошла мыть руки, шум льющейся воды заглушил все вокруг.
На полминуты, не больше.
Когда Лиза подошла закрыть дверь, та оказалась распахнутой настежь.
Сначала ей показалось, что сломались старые часы, которые висели на стене коридора столько, сколько Лиза себя помнила, – их тиканье, глухое и мерное, вдруг прекратилось, словно растворилось в повисшей на его месте тишине. Но стрелки медленно шли, и так же размеренно качался латунный потускневший маятник – и можно было бы представить, что тиканье все-таки было. Но его не было.
А еще через десять минут Лиза не услышала скрипа пружин дивана, когда с размаху прыгнула на него: подушка прогнулась и выпрямилась, но звука, тягучего скрежещущего звука не было, словно Лиза упала на шершавое и плотное облако.
Еще через пять минут потухла музыка из игры на планшете – и даже кликанья кнопок громкости, которые безуспешно жала Лиза, тоже не было слышно.
И только тогда она подняла глаза.
Потому что уловила тишину – плотную, жесткую тишину, что словно сквозила из коридора, заглушая все звуки, до которых могла дотянуться. Тишина почти доползла до Лизы, будто коснулась кончиков ее ушей, – и тогда она подняла глаза.
В проеме двери, медленно и мерно, в такт уже несуществующему тиканью часов, и в ритм так и не скрипнувшим пружинам дивана, и в темп музыке, которую так и не мог больше выкашлять онемевший планшет, потряхивало длинными пальцами и покачивалось всем своим бледным, изогнутым, полупрозрачным, через которое просвечивали обои и шкаф, телом – оно.
Что-то безликое, безо`бразное, беззвучное – оно, что проскользнуло в узкий дверной проем. Лиза поняла это так четко и ясно – словно увидев перед собой: она закрывает дверь и проводит рукой перед глазами, чтобы смахнуть волос? паутинку? что-то, что сделало мир на краю ее зрения чуть размазанным, чуть мутным. То не мир был мутным – поняла она – то существо уже вошло в дом и стояло. И смотрело на нее.
Как оно стояло и смотрело сейчас, втягивая в себя звуки, пожирая шорохи, всасывая шум дыхания, поглощая даже стук сердца.
Лиза шарахнулась в сторону, отшатнулась к подлокотнику дивана – и край перевесил, и диван встал на дыбы. А потом медленно и беззвучно опустился – так же беззвучно грохнув о ламинат. Со стены немо сорвалась фотография, разлетелась на куски сувенирная тарелка на тумбочке. Безликое и безо`бразное присело на корточки, поведя бесформенной головой – словно всосав так и не случившийся грохот, – и дернулось к стене, слизав так и не состоявшийся стук фотографии, и обернулось к осколкам, впитав в себя «дзынь» и «бряк».
И тогда Лиза побежала – метнувшись между прозрачными конечностями, ринувшись в полутемный коридор, схватившись за ручку входной двери, проворачивая ее, тряся – и раззевая рот в крике:
– !..
Но не было ни дяди Димы, ни бабы Вики, и даже Барон, Барон, который лаял на пролетающую муху, молчал, словно ничего не слышал. А может, и действительно, не слышал.
Тишина опустилась на подъезд и окутала его ватным одеялом, пыльным половиком, забив все звуки, вылетающие изо рта, обратно в горло.
– Лиза, мы пришли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Открой дверь!
– Она не слышит, – сказал папа.
Но дверь открылась.
Виктория Черемухина
Под толщей вод
Все говорили, женщина на борту – «плохая примета». Но капитану было все равно. Он подарил ей широкие штаны из выбеленной солнцем парусины, обрезал волосы и назвал своим личным секретарем. Грамоты она не знала, зато скоро научилась посыпать песком страницы корабельного журнала и целоваться так, что у капитана сбивалось дыхание и подгибались колени. Она не помнит, билось ли ее сердце чаще в его объятиях, только горячие прикосновения грубых мужских ладоней да обжигающий уши непристойностями шепот.
Парусина сгнила, рассыпалась на нитки. Волосы отросли и поменяли цвет, переливаются синевой, зеленью, перламутром. Там, где прежде было сердце, мягкая морская трава укрывает маленьких рачков. Иногда они бочком поднимаются на холмы ее грудей и подслеповато оглядываются окрест. Она давно позабыла свое имя, не ведает, как умерла, и остатки воспоминаний о прежней жизни разъедает соль… Они растворились бы без остатка, когда бы не ее сердце.
Он не носит траур, не проливает слез, не поминает ее в молитвах. Тысячи чертей пляшут на кончике его языка, и никто из команды не посмеет ни напомнить, ни упрекнуть капитана в том, что он, вопреки приметам, взял в море женщину. Только на полке его каюты, между бронзовой астролябией и огромной раковиной чистейшего перламутра, стоит шкатулка, а в ней, на бархатном ложе, покоится банка с ее сердцем. Когда поднимаются волны, оно бьется о стеклянные стенки так же, как билось когда-то о ребра. Только вместо крови в нем нынче уксус и киноварь. Капитану некогда горевать. Записывая в журнал широту и долготу, он понимает, что сейчас они там же, где ее, холодную, неживую, завернутую в саван из окровавленной парусины, спустили за борт. У капитана подгибаются колени и перехватывает дыхание, когда он посыпает песком страницу журнала, чтобы чернила сохли скорее.
Песок засыпал ее глаза, и она не видит, но чувствует тень, там, над толщей вод. Тень от судна, которое она отличит от любого другого. Она ходила по доскам его палубы, отражалась в блестящих медных навершиях швартовых кнехтов, укрывалась от непогоды в капитанской каюте, а от капитанского гнева в трюме. Там ее сердце билось то счастливо, то испуганно, и оно по-прежнему на том корабле, а вовсе не здесь, где ему положено быть. Она тянет вверх руки, открывает рот. Она не может петь и смеяться, больше нечем, но она заклинает бурю, и море откликается на зов.
Море заливает палубу соленой водой, рвет паруса, поднимает корабль к потемневшему небу. Мачты ломаются как зубочистки. В реве бури капитану слышится женский плач, но он никогда не верил ни мольбам, ни слезам.
Ангелина Саратовцева
Дочь
Тася шагнула к родной калитке, но споткнулась на ровном месте.
Она теперь стояла босиком на размытой вчерашним ливнем деревенской дороге, безвольно уронив руки. Слезы текли по щекам сами собой. Хотелось просто завыть. Но голоса не было. Тася онемела год назад – когда ее отец не вернулся с охоты.
Одноэтажный покосившийся деревенский домишко мрачно взирал на Тасю мутными окнами. А гуталиново-черная крыша смотрелась зловеще. Но зайти в дом однажды придется…
Грязь, мягкая и прохладная, просачивалась между пальцами голых ног, и это Тасю успокаивало. Она знала, что от матери влетит.
Быть избитой пьяной матерью или боровом отчимом за грязь у порога – Тасе будет не впервой. Лишь бы только избитой… Отчим уже давно смотрел на нее нехорошо. И по липкому взгляду отчима Тася понимала – скоро с ней случится кое-что похуже обычных побоев.
Отчим подарил матери шкуру медведя, и она согласилась на скорое замужество. Так полгода назад начались для Таси безрадостные дни. А теперь мать пила постоянно и смотрела мутным взглядом мимо нее.
– Чего встала? Иди матери помогай… – Отчим рубил дрова во дворе и отвлекся окинуть Тасю тем самым липким взглядом. Крупный, заросший дрожащим жиром мужик, с вечными пятнами пота под мышками.
Папа Таси тоже был крупный, но красивый. И без всякого пота под мышками.
Удар топора о головешки. Мерзкий, кислый пот отчима, который Тася различала даже с такого расстояния. Тася стиснула зубы и пристально посмотрела в сторону отчима. «Уррррод».
Тася, повинуясь порыву, развернулась на пятках в мягкой грязи, разлетевшейся каскадом брызг, и понеслась в сторону леса.
– Стой!.. Куда побежала, дрянь?..
Крики отчима сносил в сторону теплый летний ветер.
В избушку в чаще, срубленную лесниками, Тася зашла на носочках.
Что бы ни говорили деревенские детишки и старухи о «лесном монстре» – хуже Тасе уже не будет. Лучше пусть обглодает ей лицо заживо, чем ждать, чем кончатся липкие взгляды отчима…
Тася руками расшвыряла едкую соль, которую кто-то насыпал вокруг двери в погреб ровным кругом. Откинула засов и бросилась прочь. Тася затаилась за кустами неподалеку, ее сердце стучало с дикой скоростью, во рту мучительно сушило, а спина покрылась ледяным потом…
Зверь бесшумно вышел из избушки в душную ночь и двинулся в сторону деревни. Его брюхо выкатывалось на ходу пузырем и снова прилипало к ребрам.
Он был огромен. Походил немного на медведя, немного на крокодила. Но с содранной кожей. В лунном свете его красные бока влажно блестели. Тася не знала, как давно освежеванный монстр жил в подполе избушки, кто его запер и зачем все время насыпал вокруг соль…
Тася шла по следам существа. Оно пахло железом, кровью и лесом. В Тасин дом монстр скользнул так же бесшумно.
А Тася прижалась к тусклому оконному стеклу снаружи.
Она видела все.
Как голова матери повисла в гигантской пасти зверя, точно подстреленная утка в зубах охотничьего пса…
С мрачным удовольствием Тася следила, как вспарывают когти дряблое тело отчима. Как из разрезов выступает ноздреватый жир. Как пирог из желтого студня. Смешные зерна. Смешной горловой крик отчима, перешедший в визг, а затем – в сипение. Смешная грязно-розовая колбаса его кишки, вырванная зверем и размотанная по комнате…
Тася поморщилась, когда кишка треснула и в воздухе запахло отхожим местом, тухло и едко.
Зверь ждал у калитки.
Из дома, скользя на ошметках матери и отчима голыми ногами, Тася шла сияющая.
Она несла освежеванному зверю шкуру. Свадебный подарок урода отчима уродке матери.
Как только шкура коснулась освежеванной спины, тут же схватилась и со странным булькающим звуком начала прирастать.
Зверь поднялся и закрыл собой полную желтую луну. Он похрустывал суставами, вновь осваиваясь внутри собственной шкуры.
Тася схватилась за монстра дрожащими руками. У тяжелой лапы были мягкие теплые подушечки, немного шершавые.
Лицо Таси растянулось в непроизвольной улыбке: от зверя знакомо пахло костром, хвоей и медом.
А губы прежде немой Таси зашептали: «Папа-папа, я так долго тебя ждала».