В книгу включены письма 1939–1943 гг., не вошедшие в двухтомник («Роман в письмах»).
Лирические страницы сочетаются с воспоминаниями, размышлениями о судьбе России, православии, планами и фрагментами произведений.
Предисловие, подготовка текста и комментарий: А. А. Голубковой, О. В. Лексиной, С. А. Мартьяновой, Л. В. Хачатурян.
«Труднейшее из искусств…»
О творчестве Ивана Сергеевича Шмелева написаны монографии, сборники статей, составлены библиографии[1]. Это немало, если понимать под творчеством не процесс создания, а только его результат — окончательный вариант произведения, оптимальный текст. Но если представить себе работу писателя как непрерывное движение, начинающееся задолго до появления первого варианта текста и не останавливающееся даже после его публикации, то об этом мы не знаем почти ничего. Почти ничего, потому что дневниковые записи, редакции, черновые варианты и большая часть литературной переписки не изданы (собственно — и не известны) и представляют собой темную подводную часть айсберга, «сверкающей вершине» которого посвящено столько литературоведческих работ. С этой точки зрения переписка с О. А. Бредиус-Субботиной, вольно или невольно, переносит вопрос о творчестве Шмелева в несколько иную плоскость: письма представляют жизнь писателя как создание текста, фиксируя замысел (упоминание о нем еще «случайно»), его развитие и изломы, переплетение с «обстоятельствами жизни», и наконец, передают нам черновые редакции — ступеньки, по которым автор шел к своим книгам.
Немалую роль сыграла здесь и личность его корреспондентки. В течение переписки, длившейся двенадцать лет, их отношения прошли несколько стадий: писателя и читательницы, писателя и его любимой, писателя и ученика, и, в завершение, — писателя и критика. В зависимости от того, к «какой» Ольге Субботиной обращался Шмелев, он наполнял письма лирикой и шуточными четверостишьями, детальным разбором классики и своих произведений, творческими планами, полемикой, иногда очень и очень резкой.
Первое произведение, отправленное И. С. Шмелевым О. А. Бредиус-Субботиной, — очерк «Свете тихий», было, скорее, завуалированным признанием. Тогда, летом — осенью 1941 г., Шмелев видит в ней героиню своих книг, будущих и, как ни парадоксально, уже написанных. Героиню «Путей небесных».
В июне 1936 г., после смерти жены, И. С. Шмелев прекращает работу над второй книгой «Путей» и безуспешно пытается найти «новую» героиню — центральный образ, к которому сходятся все сюжетные линии произведения. Осенью 1941 г. он возвращается к работе. Шмелев отправляет О. А. Бредиус-Субботиной планы романа, фрагменты глав, зарисовки. «Я написал тебя, тебя не зная, написал женщину-дитя, просветленную небесным светом, сквозящую этим светом, — и — все же, повинную греху, страстям… и — нетленную. Да, я счастлив, что предвосхитил тебя… нашел намек на тебя… и — нашел настоящую Тебя Да, Дари осложнилась. Во мне. Она теперь живет во мне живою, полною несказанной прелести!»
В декабре 1941 г. — январе 1942 г. Шмелев создает для О. А. Бредиус-Субботиной очерк «История одной души», полностью завершенное произведение, не вошедшее ни в один из сборников писателя. Параллельно она посылает ему автобиографическую «Повесть жизни». Первая часть — описание детства — представляет ее как начинающую писательницу, чей художественный мир созвучен самому Шмелеву. С этого момента он начинает раскрывать О. А. Бредиус-Субботиной секреты писательского мастерства. «Творчество словом — труднейшее из искусств. Большие поэты начинали рифмой… и, зрея, чувствовали, что мало свободы, переходили к ритму… прозой! Да, свободы больше, но… слово — тончайший из предателей. С ним — осмотрительно! В свободе можно разнуздаться. Не всегда „слово-ритм“ удавалось Пушкину. Гоголю — удалось, почти. Лермонтову тоже, лучший образец его — „Тамань“, это еще Чехов отмечал[2]. Шмелеву стало удаваться во второй половине творчества. Он познал тайну, многие ее оттенки…»[3] В 1942–1943 гг. Шмелев перепечатывает для нее, одновременно объясняя и исправляя, рассказ «Куликово поле» и главы романа «Лето Господне». Незначительная, на первый взгляд, правка возвращает Шмелева к более серьезной работе над этими произведениями.
В январе 1943 г. писатель завершает главу «Именины» и переписывает первую часть, правя и дополняя ее. В это же время (ноябрь 1942 — январь 1943) он работает над главой «Михайлов день». Несмотря на почти одновременную правку и той, и другой главы, значимость исправлений в «Михайловом дне» и в «Именинах» далеко не равноценна. Если в «Именинах» мы встречаемся в основном с немногочисленной стилистической правкой, то переработку «Михайлова дня» с полным правом можно назвать новой редакцией.
В январе 1935 г. в «Возрождении» появился очерк «День ангела» (первоначальное название главы «Михайлов день» —
Перерыв между работой над второй и третьей частью романа был длительным — последний раз Шмелев возвращался к тексту в декабре 1939 г., когда была написана глава «Рождество». В июне 1942 г. Шмелев сообщает Ольге Бредиус-Субботиной о своем желании продолжать роман. Чтобы настроиться на работу, почувствовать «живой пульс» произведения, он перечитывал уже написанные главы. Его внимание привлек «Михайлов день»: «Ах, как я дал „зима стала“ — в очерке „Лета Господня“ — „Михайлов день“! (Именины Горкина!) Нигде так не давал зиму! Читала? Хочешь — перепишу для тебя?»[7]
Переписывая главу для Ольги Бредиус-Субботиной, И. С. Шмелев перерабатывает ее, создавая, по сути, новую редакцию. Основной акцент правки направлен на смену рассказчика в произведении. Теперь это уже не пожилой человек, вспоминающий свое детство, а маленький мальчик, с которым все происходит «здесь и сейчас»: и праздники, и радости, и скорби. Временное пространство главы перемещается из прошедшего в настоящее. Писатель снимает фрагмент, превращающий рассказ мальчика в воспоминания старика: «Где вы, спутники детских лет? Сколько любви я видел и в нашем старом, милом, простом дворе с покривившимися сараями! сколько корявых рук нежно меня ласкали, вытирали слезинки жестким, мозолистым пальцем… Ангелы охраняли вас, неотрывно ходили за вами, с вами… Пропали Ангелы?»[8] Подобную правку мы встретим и в главе «Именины». Здесь вычеркнуто: «Это был наш последний парадный ужин. Но тогда и не думалось: папашеньке и сорока лет не было тогда»[9].
С этой правкой связана стилизация повествования под речь ребенка (речь, в которой большинство слов воспроизводится маленьким Ваней со слуха), где много заимствований из народного языка, ведь основной его собеседник — плотник Горкин. Так, правильные названия — иорданский, иерусалимский, Гефсиманский, — заменены на «разговорный» вариант: ерданский, ерусалимский, Ефсиманский.
Перепечатывая очерк, Шмелев значительно увеличивает его. Он сообщает об этом О. А. Бредиус-Субботиной 22 января 1943 г.: «Этот рассказ расширен, — в думах и сердце с тобой, — может быть на 20–25 %». В редакции 1942 г. появляются пространные описания: фруктового сада, катка в зоологическом саду, лужи во дворе дома и т. д.[10] Однако объем рассказа увеличивается не за счет добавления развернутых описаний, а использованием новых эпитетов, придающих большую выразительность уже найденным образам. В целом редакция 1942 г. по глубине и яркости языка близка к окончательному варианту «Михайлова дня» (издание 1948 г.).
Предложение И. С. Шмелева переписать «Михайлов день» совпало с сообщением О. А. Бредиус-Субботиной о выздоровлении. «Необъяснимая» болезнь, то уходившая, то возвращавшаяся, становится постоянной темой их писем. Болезнь была настолько странной, что ни один из докторов не смог дать исчерпывающего заключения и предложить действенный метод лечения. «Избавление» от недуга пришлось на день, близкий к дню архангела Михаила, и Шмелев, увидевший в этом мистический смысл, посвятил главу О. А. Бредиус-Субботиной. «Олюнке пошлю мой „ангельский“ дар, — ангелу моему далекому! Это тебе мой братский поцелуй, на выздоровление»[11]. Именно тогда он окончательно изменил первоначальное название — «День ангела» на «Михайлов день».
С августа 1943 г. писатель втягивается в работу над последней частью «Лета Господня». Автор планировал закончить роман смертью отца. Оставалась ненаписанной третья, трагическая часть произведения — описание болезни отца и его смерти.
Роман разрастался на глазах. Первоначально, к уже написанным 15 главам второй части, Шмелев планировал добавить еще 3–4 — «болезнь, кончина отца, похороны, поминки». Однако уже в середине августа 1943 г., после того как была написана первая глава, ему стало ясно, что до конца романа еще далеко: «Вижу, что помимо пугливого хотенья-воли моих приходится давать болезнь отца очень медленно разворачивающейся, как это и было… — опасения, надежды, опасения, улучшение, ухудшение… — и все нужно — ибо во всем этом проявляются души окружающих»[12]. Почти вся третья часть романа была написана И. С. Шмелевым на одном дыхании: с 19 по 22 августа — глава «Святая радость», к 25 августа — «Живая вода», к 5 сентября — «Москва».
3 сентября 1943 г. Париж подвергся налету англо-американских самолетов. Бомба задела и дом, в котором снимал квартиру Шмелев. Сам писатель почти не пострадал, но у него на глазах был разрушен соседний дом, и погибла молодая женщина с ребенком нескольких дней от роду. Бессмысленная гибель произвела сильное впечатление на Шмелева. Постоянно размышляя о случившемся, он приходит к переосмыслению целей «Лета Господня». В романе появляется мысль о необходимости Божьего предопределения, каким бы жестоким оно ни казалось людям. Программной в реализации этой мысли становится глава «Серебряный сундучок», первая написанная после бомбардировки (с 11 по 13 сентября). И. С. Шмелев вводит в нее случай, рассказанный старым богомольцем о «милосердии ко праведной кончине»[13].
К октябрю 1943 г. осталось написать наиболее сложные главы — о смерти и похоронах отца. Главу «Кончина» Шмелев писал долго: начатая в первых числах октября, она была завершена только к концу ноября. Свою роль сыграло и решение включить в роман главу о соборовании отца, которую Шмелев писал одновременно с «Кончиной». Переживания мешают автору воспринимать роман только как художественное произведение. В конце декабря 1943 г. он писал О. А. Бредиус-Субботиной: «Кажется, на последней главе „Кончина“ и закончу „Лето Господне“. Не буду писать „Похороны“, — тяжело, не могу!»[14] Однако, в январе 1944 г. он пересиливает себя и пишет главу, заканчивая ей роман.
Первоначально писатель планировал назвать все произведение «Лето Господне. Праздники», что вызвало критику И. А. Ильина: «Обе части „Лета Господня“[15] написаны
Критику Ильина вызвал и художественный аспект романа. В конце 1946 г. он писал Шмелеву: «Вторая часть —
Ко времени отдельного издания романа (1948) текст неоднократно дорабатывался автором: в 1946 году, для пересылки последних глав И. А. Ильину, в 1947 — при подготовке текста к изданию. Но, единожды сложившись, замысел романа не изменялся. Последний штрих — мысль 1943 г. о Божественном предопределении, — завершает картину: отдельные фрагменты идеально сложились в единое целое. Как будто чувствуя, что лучше того, что уже создано, ему не написать, Шмелев в 1946–1947 гг. вносит лишь небольшую стилистическую правку, не затрагивающую структуру романа. После издания 1948 г. автор больше не возвращается к работе над ним. Теперь его мысли занимает «Куликово поле».
«Куликово поле», пожалуй, одно из самых спорных произведений И. С. Шмелева. До сих пор существуют различные точки зрения относительно его жанровой принадлежности[19]. Не менее сложно складывалась и его творческая история: трудно указать какое-либо другое произведение И. С. Шмелева (за исключением романа «Пути небесные»), редакции которого столь существенно отличаются друг от друга.
Впервые как самостоятельное издание оно было опубликовано в 1958 г., уже после смерти И. С. Шмелева[20]. Публикация была подготовлена Ю. А. Кутыриной. Точнее, она воспроизвела редакцию февраля — марта 1947 г. Богатейший архив И. С. Шмелева в то время не был разобран. Тем более далек от реальности был вопрос об истории текста и сопоставлении различных редакций. С самого начала «самостоятельного бытия» произведения оно было представлено только одной из редакций, при этом — не окончательной.
Первая редакция «Куликова поля» (тогда еще — рассказа) была завершена автором в феврале 1939 г. и опубликована в газете «Возрождение»[21]. В январе — феврале 1942 г., по просьбе О. А. Бредиус-Субботиной, И. С. Шмелев переслал ей рассказ в пяти письмах[22]. Перепечатывая текст, Шмелев создал не точную копию (для писателя его склада это было невозможно), а еще один вариант произведения. Находящаяся в РГАЛИ рукопись — это авторский список, в котором рассказ еще раз выверен и выправлен стилистически: изменена разбивка на абзацы, сделан другой выбор слов-синонимов. Сам Шмелев неоднократно называл сделанную правку редакцией, хотя это и не совсем точно: «…Это последняя редакция, самая окончательная, для тебя и печати». «Пусть эта последняя ред „Куликова Поля“ (я опять местами правил и пополнял) будет истинной, помни!»[23].
Перепечатка рассказа послужила импульсом его будущей серьезной переработки. Уже в начале 1942 г. Шмелев занят не столько правкой, сколько размышлениями о поэтике произведения. «Рассказ постепенно становится углубленней. Моя главная цель — показать, что для духа нет ограничений во времени и пространстве: все есть и всегда будет, — нет границы между здесь и — там»[24]. В это же время возникает замысел опубликовать рассказ отдельным изданием. «И первой моей заботой, как только наступит возможность издания… — „Куликово Поле“! Я подберу к нему — что подобает, что достойно — рядом. А лучше — издать только это одно, издать молитвенно, очень чистым томиком, малого формата, как издают стихи… — ибо этот „святой рассказ“ — стоит особняком во всем моем, как и во всей русской литературе»[25]. Однако осуществить издание невозможно (идет Вторая мировая война), и переработку «Куликова поля» заслоняют другие произведения — «Лето Господне» и «Пути небесные».
К своему замыслу И. С. Шмелев возвратился нескоро. 18 февраля 1947 г. он коротко сообщил О. А. Бредиус-Субботиной о переработке произведения. Именно тогда была создана опубликованная редакция февраля — марта 1947 г. На следующий день он отправляет вторую редакцию «Куликова поля» ей и И. А. Ильину«…в новом списке, очень развернутом, в 1,5 раза»[26]. Чем же отличалась эта редакция от первой, 1939 года?
«„Куликово Поле“ — раздвинулось» — очень точно охарактеризует новую редакцию автор. В первую очередь, укрупнены образы героев и персонажей, появляются биографические подробности (это — отличительная черта второй и последующих редакций), добавлены характерные детали. Более того, нарушая почти житийный, «сказовый» лад «Куликова поля», начинает звучать многоголосие окружающего мира, ранее бывшего только фоном для речей и явлений четырех главных героев. Постепенно из рассказа о явлении святого формируется совсем другое произведение. Во вторую редакцию активно введены цитаты из работ И. А. Ильина «О сопротивлении злу силой» и «Основы художества». Именно эти фрагменты Ольга Бредиус-Субботина назовет «публицистикой», и в опубликованном варианте И. С. Шмелев частично от них откажется, а в окончательной редакции полностью исключит, заменив ссылками на «Три разговора» Вл. Соловьева и «Бесы» Ф. М. Достоевского. «Публицистические» нотки звучат и далее. Если в первой редакции подчеркнуто только совпадение двух дат — обретения креста на Куликовом поле и явления преподобного в Сергиевом Посаде, то в февральской редакции 1947 г. впервые появляется второй план — совпадение в 1925 г. Дмитриевской Родительской субботы и субботы 7 ноября, годовщины Октябрьских событий[27]. «Особенно поражало нас в нами воссозданном, „суббота 7 ноября“, сомкнувшаяся со „святой субботой“, ею закрытая»[28]. Более того, этот «второй план» делается все более и более весомым, и в финале повести становится основным: «И стало понятно, почему притекали в эту тихую вотчину, под эти розовые стены, чего искали»[29].
Тем не менее, сказовые и житийные формы не исчезают окончательно из дальнейших редакций «Куликова поля». Пытаясь использовать все грани излюбленного художественного приема, И. С. Шмелев меняет речь преподобного Сергия, вводя церковно-славянские и устаревшие обороты. В первой редакции преподобный говорит привычным бытовым языком («…Крест нашел… Как же ты думаешь…»), во второй редакции его слова звучат иначе: «Крест Христов обрел, радуйся. Чесо же смущаешися, чадо?»[30]. «Сказ» о Куликовом поле подчеркнет и разбивка второй редакции на 12 глав, для которой И. С. Шмелев нарушает первоначальное деление.
Тем не менее, сам И. С. Шмелев считал работу незавершенной. В мае 1947 г. он создает новую, по-видимому, окончательную редакцию «Куликова поля».
Продолжая переработку повести, И. С. Шмелев следует пути, намеченному еще во второй редакции. Появляются новые подробности и сюжетные линии, персонажи и герои, явление святого становится частью более развернутого повествования. С другой стороны, по мере доработки повести язык преподобного будет приближаться к церковно-славянскому, и автор станет вновь и вновь перебирать фразы, чтобы сказать «проще, сильней и глубже».
В эту редакцию И. С. Шмелев вводит диалог Следователя с Олей Средневой, в котором даны два совершенно разных описания одного и того же креста. Первое — только что найденного Василием Суховым на Куликовом поле, второе — принесенного преподобным в Сергиев Посад. «Сухов мне говорил, что Крест был темный… Светилась только царапина!» — «Нет, как раз наоборот: где посечено — окись, черно-зеленое, а ве Крест совершенно ясный, как новенький»[31]. И далее: «Крест был как живой!.. В Нем, будто, светилось Не чувствовалось „материи“, металла, меди»[32].
«Обновление креста» окончательно утверждает «Куликово поле» как многоплановое произведение. В нем сочетаются детективная фабула, сказ о явлении святого, «документальное свидетельство» об обращении «невера». И на этом, тщательно подобранном автором фоне, звучит новая и главная тема повести — евангельская тема Распятия и Воскресения России. То, что занимало мысли И. С. Шмелева во время Второй мировой войны, то, в чем он видел основное, «скрытое» движение истории.
Эта тема заставляет автора отказаться от «сказания в двенадцати главах», идеально соответствовавшего архаичной речи преподобного[33]. В окончательном варианте повести 15 глав. «Куликово поле» включает в себя все новые подробности следствия. «Хотя… зачем так уж необходимо было гостю пролезать через цепляющийся малинник, когда можно было пройти через калитку?.. оберегать от воров, когда ворам открыта дорога! Я чувствовал мистическое нечто, близость тайны, — священной тайны! — чувствовал, что меня коснулось, что я… — именно, вовлечен»[34]. В повести появляются три новых персонажа. Собственно, они не присутствуют в тексте, возникая непосредственно в восприятии читателя: Следователь по Особо Важным Делам (разнящийся со следователем рассказа), преступник и угадывающийся за ним Судья. «Вы — следователь. И должны ясно видеть, кто преступник. Народ вне дела».
Переписка с О. А. Бредиус-Субботиной вводит произведения Шмелева в контекст важнейших событий жизни писателя. В их творческую историю активно вмешиваются и перипетии личных отношений, и события «внешние». Век Шмелева пришелся на «историческое время», всю жизнь писатель находился между уничтожающими друг друга силами. Даже далекие от публицистики произведения Шмелева несут на себе «шрамы истории» — следы мучительных раздумий автора о правых и неправых, жертвах, вине и смерти. Более того, жесткость времени «выталкивает» его в творчество: пик писательства зрелого Шмелева приходится на 1942–1944 гг. Именно в то время, когда голод и холод оккупированного Парижа должны были сжать жизнь писателя до узко-бытовых рамок, им создаются «Лето Господне», две редакции «Путей небесных», новая версия «Куликова поля», рассказы.
Середина 1940-х годов — время переосмысления Шмелевым своих произведений, создания «последнего» текста, последней правки. Третья, трагическая часть «Лета Господня», принесшая в идиллию очерков-воспоминаний тему смерти, создала лучший из романов Ивана Шмелева. С этой темой неразрывно связана другая тема творческого пути Шмелева — вечного возрождения жизни, объединившая «Куликово поле» и «Пути небесные». Ей посвящен более поздний период творчества писателя, 1947–1950 гг.
От составителей
В настоящий том включены письма И. С. Шмелева и О. А. Бредиус-Субботиной, не вошедшие в основное издание, и неизвестные редакции его произведений 1942–1948 гг.
При передаче текста писем составители следовали принципам, указанным в предисловии к основному изданию. Поскольку дополнительный том предназначен для специалистов, в комментарий не включены имена и события, являющиеся общеизвестными. При упоминании художественных произведений указывается только дата создания.
Комментарий к письмам расположен в конце текста, для избежания путаницы использована сквозная нумерация сносок (1, 2, 3…). Чтобы не разрывать текст писем, справочная информация (адреса, архивный шифр, исполнение документа) перенесена в конец издания и расположена непосредственно перед примечаниями к данному письму. Текстуальные примечания расположены внизу страницы (i, ii, iii…), кроме того, в тексте сохранены авторские сноски (*).
При публикации текстов произведений сохранены все интонационные знаки (разрядка, разбивка слов на слоги, дефисы, отточия) и ритмическая пунктуация (строчная буква после восклицательного знака, авторские новообразования (?!..!.. и пр.)), авторское употребление строчных и прописных букв. Это связано с тем, что ритм и интонация играют особую роль в системе художественной выразительности И. С. Шмелева. Авторская правка (в т. ч. пунктуационная) отражена в текстуальных примечаниях. Для передачи зачеркнутого текста используются следующие обозначения:
Сохранены фрагменты, воспроизведенные писателем для связки одного отрывка с другим при пересылке текста в разных конвертах.
Творческая группа, работавшая над подготовкой издания, благодарит всех, оказавших помощь при подготовке «Романа в письмах» и поддержавших дальнейшую работу над третьим (дополнительным) томом. Выражаем отдельную благодарность за помощь в подготовке третьего тома Григорию Максимовичу Бонгард-Левину, Владимиру Николаевичу Захарову, Сергею Дмитриевичу Шелову, Георгию Федоровичу Добровольскому, сотрудникам Библиотеки-фонда «Русское зарубежье» Олегу Анатольевичу Коростелеву и Олегу Тимофеевичу Ермишину, Директору Дирекции Президентских программ Российского Фонда Культуры Елене Николаевне Чавчавадзе и сотрудникам Фонда, директору Рыбинского историко-архитектурного и художественного музея-заповедника Сергею Дмитриевичу Черкалину, заведующему экспозиционным отделом Сергею Николаевичу Овсянникову, библиографам и сотрудникам отдела русского зарубежья Государственной публичной исторической библиотеки и всем исследователям творчества И. С. Шмелева, поддержка которых содействовала изданию этой книги.
Письма
23. IX.39
Un cadeau modeste pour votre fête (de patron) prochaine.
Je pense souvent avec de grands soucis à vous.
Votre Olga Alexandrovna Bredius[35]
27. Х.39
Дорогой Иван Сергеевич!
В ответ на Ваше душевное письмо сегодня, я посылаю Вам большое письмо1. И в ответ, и частью самостоятельно. И именно потому, что оно большое, боюсь не пропало бы. Потому, хотя бы этой открыткой, хочу Вас от всего сердца поблагодарить за Ваше участие. Вы меня очень тронули. Я в письме уже Вам сообщила, что на этих днях получила разрешение моим родным. Это было равносильно чуду, т. к. никому не делали исключений. Голландия, когда-то очень гостеприимная, теперь принуждена обстоятельствами быть очень строгой. Я очень много пережила за это время. Как часто я думала о Вас, о Горкине, о Вере сильной, простой, детской. Если бы я могла говорить с Вами лично, то многое могла бы сказать о том, чему в этот месяц я научилась. Очень надеюсь, что письмо все же дойдет, — было бы досадно, если бы оно пропало. Но если оно Вам чем-либо не понравится, то простите. М. б. нехорошо так много говорить о своей семье и о себе. Как удивительно сердечно, тонко и душевно Вы утешаете меня в Вашем письме! Да, мы Русские знаем, что такое _к_у_л_ь_т_у_р_а! И да сохранит Господь Бог всех, зажигающих и несущих этот светоч культуры! Напишите мне, как живете Вы?! Если можете — пишите! И хоть Вы мне и не позволили Вас так называть, но я все же скажу: Вы — учитель наш, Вы тот, кто освещает путь к Богу! Вам нельзя умолкать. Подумайте, если бы все потонуло в этом материальном, гремящем пустой бочкой2, мире? Что бы тогда было с нами? Нет, Бог да осенит Вас тишиной и оградит от злобы мира! Пойте Прекрасному! Пойте о Прекрасном! Будьте здоровы! Как и где Ваш племянник? Да сохранит его Господь для Вас. Я понимаю, как тяжело Вам писать, но все-таки пойте! Мой душевный привет Вам!
Ваша Ольга Бредиус
18. I.40
Дорогой Иван Сергеевич! По моей вине так надолго задержались весточки от Вас, т. к. я сама не писала до русского Рождества. Теперь мне так грустно и тревожно абсолютно ничего не знать о том, что с Вами. Как провели Вы Праздник Рождества Христова? Праздники всегда обычно тяжелое время у нас, изгнанников. Остро чувствуется утрата _п_р_а_з_д_н_и_к_а. Боже, Боже, бедная Россия! Бедные русские воины3, безвинно посланные на убой, рабы сатанинского владычества. Нет, я не могу спокойно слышать об этих десятках тысяч братьев, в своем большинстве таких же как и все мы, истребляемых и пулями, и голодом, и холодом. А о русской душе трактуется на перекрестках как попало и что попало, русская честь заплевывается, мажется для «красного словца» в бойком фельетоне и т. п. На днях я горько страдала от бессилия что-либо сделать против прочитанной мной клеветы на всю Россию, —
Ваша Ольга Бредиус
[На полях: ] Черкните, если можно!
О моих очень беспокоюсь.
4. IV.40
Я чувствовала, что получу от Вас сегодня весточку5, дорогой Иван Сергеевич! Какое Вам за нее большое спасибо! Я с воскресенья начала вставать, — вернее, доктор заставил для пробы. В понедельник ко мне приезжал батюшка из Гааги6 и приобщил меня Св. Тайн. Ничего еще неизвестно что со мной, — доктор «не хочет делать мне иллюзий» и не исключает возможности повторения, т. к. причина неизвестна. Если Бог поможет, то хотим для диагноза привлечь очень хорошего специалиста, и для этого я хочу лечь в клинику и сделать рентгеновский снимок. По анализу до сих пор оказалось, что никаких указаний на заболевание почек нет абсолютно. Можно бы предполагать какое-то механические повреждение, но странно, что не было боли совершенно. Т. к. я сама около десяти лет работала в клинике медицинской ассистенткой и, благодаря тесному сотрудничеству с очень хорошим врачом7 (русский!!), я много всего видела и знаю. Часто я даже ему на пробу высказывала свои диагнозы, и очень часто правильно, и самые необычайные заболевания мы обсуждали вместе и т. п. Всю аналитику я знаю как свои 5 пальцев, а потому и страдаю самыми ужасными предположениями, а также очень неудовлетворена лечением и отношением врача к такому серьезному делу. Очень жалею, что не удосужилась завести для себя маленькой лаборатории, что давно хотела сделать. Но я так устала от моей очень тяжелой работы в клинике и от людского горя, что хотела хоть немного отдохнуть без болезней и всего, что их напоминает. Работать приходилось от 8 ч. утра до 11 ч. вечера без перерыва, работать не автоматом, а со всем сердцем и душой. Всякое новое открытие я должна была провести на опытах, а кроме того еще вести курсы для врачей и учениц-лаборанток. Я столько видела смерти и горя, что у меня не оставалось веры в здоровую жизнь. Но достаточно об этом… Милый, родной, любимый Иван Сергеевич, я Вас очень за все благодарю. «Родное» у меня есть, — не высылайте. Я о Вас очень часто думаю, а милую Дариньку люблю всем сердцем. «Пути Небесные» мы перечитываем все. Как много хочется Вам сказать! Все мы шлем Вам привет!
Ваша Ольга Бредиус
[На полях: ] Когда-нибудь (?) я напишу Вам о том, как я живу и думы о детках. Странно, что Вы это угадали затронуть.
Я очень слаба, не могу ходить.
3. V.40[37]
Дорогой Иван Сергеевич!
Сию секунду получила Вашу открыточку8 и… в тревоге и горе пишу Вам, прося помолиться обе мне, ибо я опять больна, — через 1 Ґ часа везут в Амстердам в больницу. На Пасхе во вторник у меня снова случилось кровоизлияние, и доктора настаивали на немедленной операции (м. б. вынут всю почку), так меня запугали, что я вся уничтожилась. В среду меня приобщал батюшка наш и утешил, а муж мой был у большой знаменитости по почкам, который хочет еще снова исследовать и такого страха не внушает, как другие 2 доктора. Мой первый врач — хирург и, не зная точно что у меня, хочет делать операцию, т. к. считает рискованным оставлять дальше, а домашний врач только его слова повторяет.
Теперь буду ждать, что скажет «знаменитость». Я очень измучилась. Помолитесь! Хирург-то ведь тоже считается тут хорошим врачом, и поневоле считаешься и с его словами. Он думает, что это опухоль у меня, которую он сперва принял за воспаление. Боюсь очень! Помолитесь!
Пасху мы встретили чудно. Причащались тоже в Великую Субботу.
Думала о Вас.
Будьте здоровы. Ваша Ольга Бредиус
30. VII.40[38]
Неуверенный, что найдет Вас мое письмо, все же пишу Вам, душа не терпит — узнать, как Ваше здоровье, милый друг Ольга Александровна. Последняя Ваша открытка была помечена 3.V: написали, что опять больны и через 1 Ґ часа Вас везут в клинику на операцию, в Амстердам. Ответьте, милая. Хочу верить, что Вы живы, оправились, душа моя говорит, — да. Дай, Господи! Я тогда буду счастлив, хоть и никогда не видел Вас, моего друга-читателя. Ваши письма раскрыли мне Вашу светлую душу. Я получил Ваши цветы на Пасху. Живите, с верой глядите на мир! Храни Вас Бог. Я живу покойно, но не пишу, а созерцаю величайшие сдвиги в мире. Помните тютчевское: «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…». А я..? Полное одиночество. Но мой Ивик жив, далеко, в Пиренеях. Целую Вашу руку. Ваш Ив. Шмелев
[март — апрель 1941 г.][39]
Каждую минутку думая о Вас и всей душой будучи с Вами, шлю Вам мой сердечный привет, дорогой и неоценимый Иван Сергеевич!
Как-то Вы себя чувствуете! Как идет Ваша работа? Как здоровье?
Без конца задаю себе эти вопросы и стараюсь угадать ответ.
С какой радостью я повидала бы Вас! На душе так много всего, что не выразить письмом. Время летит, все как-то быстро, беспокойно, — нельзя сосредоточиться. У меня очень часто бывает как-то мутно, тоскливо на душе; — жизнь сложна (разумею я, конечно, не внешние трудности, не общественные события и т. д., а внутреннее состояние), а я так несовершенна и так очевидно еще мало самостоятельна, что во многом не могу разобраться.
Мне так не хватает водительства Вашего. Хочется хоть раз выслушать Ваш суд над собой и взять его в основу пути. И сколько раз я собиралась написать Вам подробнее, но убедилась, что это невозможно. И язык-то человеческий беден, а уж об его письменном изложении и говорить не приходится.
И все какая-то суета, не дающая душе отдыха. Теперь у нас масса дел по сельскому хозяйству, но к сожалению все они неприятного, административного, так сказать, характера: борьба с жульничеством работника, который, видимо, задался целью мужа выпустить в трубу. Ну, Бог помогает. Все эти недели мы прямо как в угаре из-за этих дел. А идет пост[40] и так бы хотелось тишины… Я непрерывно думаю о Вас и мысленно говорю с Вами, очень, очень желая увидеть Вас… Очень возможно, что мы переселимся в большой барский дом в имении9 (рядом с нашим хутором снимем его возможно). Сегодня мы там были — чудесно хорошо. Я все-таки мечтаю Вас вытащить на отдых к нам. Возможно это? Подумайте! Там тишина, как на острове, птицы поют, кругом парк, а подальше яблони.
Мне так хочется Вам что-нибудь приятное доставить!
Милый Иван Сергеевич, я посылаю Вам очень маленькую «посылочку»[41] — хотелось бы все это устроить иначе; — м. б. что-нибудь Вы сами придумаете, чем бы отметили себе Пасху, на память обо мне хоть цветочек себе поставьте. Я верю, что Вы не рассердитесь на это. Фотографию хотела свою послать, но ничего, кроме любительской из последнего времени не нашла.
Самый мой душевный Вам привет! Будьте здоровы и Богом хранимы! Ваша Ольга Б.
[Черновик]
[24–25. VIII. 1941]
Когда красиво небо или слышно птички пенье, иль просто кузнечики стрекочут ночью и звезды светят, — я думаю о Вас… Перед отъездом из «W.»; как-то, было так чудесно… был свет закатный, розовый и золотой, был им весь парк наполнен. Я вышла в сад и замерла от очарования. Весь запад неба румянился нежнейшим светом, от пурпура до розоватости перламутра, переходя в оттенки чайной розы. Напротив, на востоке все было чисто, чисто и голубело нежно и прозрачно. И был контраст тот так необычаен и обаятелен, до целомудренного трепета…
А вдалеке уж, где-то на горизонте туман спускался тонкой сеткой, скрывая резкость очертаний и уводя куда-то дали. А парк дышал под перламутром неба, и зелень казалась майски-яркой. И тишина… Казалось будто сон все это, виденье, и неживые на лугу коровы…
Иван Сергеевич Ольга Ольга Ольга Оля Ольга
4. IX.41
Вдруг неотрывно потянуло перекинуться с Вами словечком, мой дорогой, далекий друг! У меня масса дела, неинтересного, все с пыльными вещами возня и т. п., — писать большое письмо потому все еще не соберусь. Для него я хочу покоя… Но вот сейчас прямо не могла молчать, бросила все и… думаю о Вас… Как Вы живете? Вы такой скромный, — чуть начнете что-нибудь о себе, как сейчас и оговоритесь, и извинитесь за это. А я ведь только и жду когда Вы о себе что-нибудь скажете! Ах, как прямо физически больно сознание расстояния… Ну неужели же я не могу Вас увидеть!? Я не могу этого себе представить… Мне кажется иногда, что я бы не пережила от радости этой встречи. Вы для меня действительно — Пророк. Ну, не бранитесь! — Какое небо сегодня голубое, как тихо, как ласкает солнце! — Паутинки уже летают и ласково щекочут глаза и щеки. А по утрам туман и так прохладно… Петух сейчас пропел, и дети кричат, идя из школы. Такие радостные звуки. И солнце так ласкает, — как поцелуй перед разлукой… И это уже… осень. Рябины уж розовеют. Мой милый Вы, чудесный, далекий, родной и близкий, — чем мне обрадовать Вас? Что я могла бы для Вас сделать?! Мне так хочется все время хоть что-нибудь для Вас придумать, — хорошее, радостное, светлое… Вы мне так много дали жизни, и вот Вы (а не я Вам) дали мне новую жизнь. Я преклоняюсь перед Вами. Вы какой-то необычайный!
Вашей письма и «Неупиваемая чаша» у меня в ночном столике, и я их всегда читаю. Помню еще давно, когда я прочла «Неупиваемую чашу», мне как-то вдруг стало тепло, почувствовалось Святое. Я удивилась помню, что в наше время пишут еще такое. Но «Пути Небесные» непревзойденны, ни Вами и никем! «Пути» — это действительно все, для чего стоит совершить свой путь в нашем жестоком мире!
Вам, автору их, целую руку, писавшую их! Благоговейно, преклоняясь… Привет душевный от О. Б. С.
[На полях: ] Газету получила10. Но, милый, я ее имею. Т. е. не прямо я.
Получила письмо от М-me Земмеринг11. Ваша знакомая?
Пришлете Ваш портрет?
12. IX.41
1 ч. дня
Светлая моя, сегодня посылаю Вам заказное письмо (8 стр.), там «Свете тихий»12, — как Вы хотели. Пусть эта картинка будет для Вас толчком — писать. Перестаньте трусить! Роман пишите, хоть о себе, — _н_а_й_д_е_т_е. Вы всегда во мне. Помните это! Я уже не могу помыслить, что моя жизнь может быть _в_н_е_ Вас. Если не увидите меня — живым, увидите портрет, — последний. Но я все же надеюсь, иначе — для чего же все шло _т_а_к, как шло?! из письма Вы _в_с_е_ поймете. М. б. оно покажется Вам — бредом, но ныне и бред — для меня счастье. Верю, хочу верить, — не посягну ни на единую слезинку Вашу, ни на единый вздох Ваш! Как я жду писем! Такого — никогда еще в жизни не было со мной! В чем такая _с_и_л_а_ Ваша? В огромном _с_е_р_д_ц_е, в безмерном богатстве души Вашей. Вы отдадите его творчеству. На Ваши письма (от 27.VII и 24–26.VIII13) — отвечу. На днях м. б. вольюсь в «Пути Небесные». Но сердце так _и_з_г_о_л_о_д_а_л_о_с_ь..! Да что же это, или я милостыни прошу? Ни-когда! Ваш Ив. Шмелев
Если это День ангела Вашего папы — молюсь с Вами!
Да благословит он Вас!
13. IX.41
Милая, только что получил (10 ч. утра) Ваше письмо, 31.VIII14. Пойте, светлая моя, ласточка… пойте! Я счастлив Вашей светлой радостью. Это _ч_у_д_о, что сейчас получил Ваше письмо. Что было бы, если бы не получил! Я чуть было не отправил уже готовое, горькое для меня — и для Вас! — письмо: я навоображал безысходность, что Вы не знаете, как отмахнуться от «похвал», я смутил Ваш покой… — и на прощание посылал «Свете тихий» (про-чте-те!!! — нашел!) — ту всенощную _в_м_е_с_т_е, чего хотели Вы. Теперь я _в_с_е_ знаю. Милая, пойте. Знайте: Вы — бесспорны! Узнаете — и будете _т_в_о_р_и_т_ь. Не бойтесь жизни. Вы — сами Жизнь! Пишите, что хотите, — о себе, _с_в_о_е, большое. Как Вы богаты!! Вам не нужны этюды. _В_с_е_ скажу, и Вы — познаете себя. Вы вся — артист!! О, как я счастлив, я знаю, я Вам дорог. Верю. А _к_а_к_ Вы мне дороги, Свет мой немеркнущий! будьте смелы! _В_с_е_ пишу Вам. Как я страдал! Но Вы воссияете. Ваш Ив. Шмелев
Все Ваши письма получил.
13 сент. 41 г. 12–2 ч. ночи
Дорогой Иван Сергеевич, милый мой, каким ударом сегодня Ваша открытка мне явилась (от 27.VIII15)! Я положительно не знаю, что думать, что делать, утратила слова и дар речи.
Будто после исполнения чудесной симфонии кто-то оборвал струны…
И вот, совсем просто… неужели Вы серьезно думаете и верите, что Ваше _м_о_л_ч_а_н_и_е_ даст мне покой? Что же, неужели Вы вправду верите, что я вот так возьму да и забуду Вас, перестану думать о Вас, не будете писать и… я буду весела и беззаботна… Да? Вы, верно, сами смеетесь, читая это?
Иван Сергеевич, все мои письма Вам шли из души и сердца, где не было места ни экзальтации, ни какой-либо другой раздутой неправде. Не зная Вас, я неудержимо почувствовала острое желание писать Вам… Вы отбранили меня и за Учителя, и за Пророка. Но что же мне делать, что это так. Понимаете, без истерии, а глубоко верно. Не зная даже Вас, я рвалась уже сердцем к Вам, а потом все время тревожилась за Вас, проникнутая постоянным желанием хоть что-нибудь для Вас сделать. Повторю еще: я никогда, никому не писала, никакой знаменитости.
Не отношу себя к тем дамам, которые «бегают» за художниками, музыкантами, писателями.
Ведь знаете же Вы отлично, что сердцем я Вам писала. И разве легче лишить себя возможности хоть изредка слушать Вас? Отойти к тому же первоначальному исходу, к 9.VI.39; ну и что же? Тогда я тоже не могла молчать! —
У меня для Вас в сердце такое чудесное, святое, светлое чувство, что не ему лишить меня покоя. Я не хочу и не могу анатомически дробить мое чувство к Вам скальпелем. Скажу только, что Вы дали мне столько Света, Веры, вытолкнули меня на солнце и дали юношеские грезы. Да, Вы, говорящий о годах! —
Я понимаю, что Вы меня быть может не совсем всерьез берете и думаете, что я уж слишком молода. Помилуйте — 37 лет! Но я не убеждаю. Ах, но к чему же я все время о себе. Что я? Мучительно думать, что я покой у Вас нарушила. И м. б. мне писать к Вам не надо? Не знаю, что думать и как выразить. Ваше недавнее: «живу от письма до письма (конечно Вашего)»16. — Я писала, но м. б. не надо было _т_а_к_ писать?!
Ах, я чувствовала раньше, что Вас _у_т_р_а_ч_у.
Помните? Я Вам писала.
Послушайте, если Вы говорите: «не лучше ли будет для Вашего спокойствия — перестать мне писать Вам?» Если для моего, то нет, не лучше… Нет, нет. Я жду Ваших писем каждое утро. И вот теперь, когда Вы научаете меня начинать верить в себя?! — Теперь перестать?? Но, нет, для меня ничего не надо. _Ж_е_р_т_в_ не хочу. Мне Ваш покой всего дороже. Нужно Вам молчать, — …ужасно, горько, больно мне, — но разве смею я просить? —
И все же я прошу: — пишите… _м_и_л_ы_й… Я не настаиваю, но просьбу эту скрыть не могу. Но как хотите. Понимайте, для Вас как хотите, как лучше Вам.
Вы сетуете на нецельность сердца моего Вам. Я понимаю. Но все же это как-то и не так. Я перед Вами преклоняюсь слишком, Вы для меня единственный в веках. Вы же сами должны знать, что Вас второго нет. Разве я виновата, что я все сердце свое и душу в Вас нашла? Все то, о чем десятки лет молилась. Я не грешу ни перед кем, и я покойна. Т. е. что значит покой? Какой покой нам нужен? И нужен ли покой?
Что я бледнею и т. д.? Я мучилась тогда от ожиданий Ваших писем!! Но разве с радости и счастья нельзя худеть? И разве не умирают даже от радости? Но впрочем, я не могу все ясно высказать. Говорить словами было б легче.
Ах, да, но не во мне ведь [дело]! Я понимаю, Вам больно. Ужасно это! Но разве так уж больно, что лучше разойтись и в письмах? Скажите!
А помните: «я в ужас прихожу от мысли, что мог бы Вас не встретить, хотя бы в письмах» (не точно м. б., но смысл такой). Я ничего не знаю больше. — Скажите мне, что лучше! Я все для Вашего спокойствия приму, как бы больно мне это ни было. Мне больно Ваше: «мне только полезно „броженье“, для „Путей Небесных“»… Но все же я никакого упрека не сделаю. Но, помните, я Вам писала, что если заняты Вы будете, то хоть 2 слова пишите, что Вы здоровы. Я чувствовала, что Вы болели. Берегитесь: осень и весна опасны для ulcus[42].
Я не верю, что Вы не хотите писем.
А Ваше: Анастасия — Ольга?
Что же все это? «Чудесная игра»… или уж нет ее? Знаете, я с каждым письмом Вашим переворачивала новую горящую страницу какой-то дивной, Божественной комедии. —
И Ваши просьбы писать Вам чаще? —
Вы ждали, значит, писем… А теперь? А я не смею ждать от Вас? Вам трудно, родной?
Я плачу, я не могу больше ничего понять. Удерживаю слезы платком, чтоб не оставить «дешевых» пятен.
Я все просила встречи для нас у Вас и у судьбы, но… зачеркните все о ней в моем письме последнем. Вы не хотите, рана — больно. Не надо ее…
Писать я ничего не буду.
Продолжаю утром. Всю ночь горела и не спала. Задремала к утру и ехала… в Париж.
Да, я писать не буду. Писала бы я только для Вас. И даже — уже писала. Я рассказала Вам мою большую драму, 10 лет ровно тому назад. И потому о ней, что это было то же, что и с Вами, хоть и другая была причина. Я узнаЮ ее, мою судьбу, мою, особую, всегда одну и ту же.
Я не пошлю Вам это повествование. Сегодня утром я трезвее. Не надо. И было бы больно не получить на нее от Вас ответа.
Иван Сергеевич, я все вдруг понимаю. Ничего не понимаю (приписка после). Ум понимает, но не сердце!
У меня к Вам просьба: не вкладывайте меня и _м_о_е_г_о_ в «Пути Небесные». Это было бы жаль для романа. Он для меня божественен. Себя же я не ценю. Одешевился бы мною (для меня) роман… Если Вам бы хотелось излить Ваше, прекрасное, то пишите в думах о неизвестной, сжигая и расточая в ветер, если бы неизвестная стала мною. Меня никому не надо. Я не хочу лжи о себе, не надо мне чужих, пусть очень красивых, перьев!
Цветок Ваш передо мной всегда. Люблю его. Это махровая бегония — цветок, культивированный особенно в Голландии. Здесь он особенный, красивый. Бывают прямо сказочные экземпляры. Я рада, что он растущий. Розы «говорят» больше, — но они уже давно опали бы. Этот цветок сказал и говорит мне больше розы. А теперь все так мне непонятно. Простите мне мазню. Я вытравила чернила, т. к. написала вздор, сгоряча, как обиженный ребенок. И вот ниже за это просьба о прощении. Эта вставка сделана после, — мне стыдно стало моей горечи (я не смею Вам так писать). И потому некоторая неувязка в последовательности текста дальше.
Я замолчу тогда… Простите, простите меня! Умоляю, ради всего Святого! Простите мне мою жесткость. Я не могу больше! Я все хочу понять Вас и не могу. Перечитываю Ваши письма все, ища ответа…
Как, неужели Вы не будете мне писать??
Но о «Путях Небесных» все серьезно… Не надо меня. «Глаза» я Вам пришлю17 после вашего портрета. Вы в долгу же у меня. Почему не хотите?
Я Вас не понимаю, милый.
9 июня «Рожденье»? Рожденье в муку? Кто же этого тогда хотел. Не может этого быть.
Вы претворите «броженье» в творчество. Вообразите образ _н_е_и_з_в_е_с_т_н_ы_й, а О. Б. зачеркните. Пусть я послужу для этого в искусстве. Больше мне ничего не надо. Писать я _н_и_ч_е_г_о_ не буду без Вашего солнца. И «золотое» мое письмо18 проклясть мне? Я слишком волнуюсь, чтобы писать на все ответ. Скажу лишь, что Ваш «Человек из ресторана» был Ваш не первый. И потом мужчине — другое дело. «Мой профессор» говорил мне еще совсем недавно, что лишь к 60-ти годам почувствовал в себе на высшей точке силу творчества. Какой он тоже вечно-юный, сколько в нем шарма! Он вас любит и ценит. Я ведь его дочка (посажёная), и зовет меня он просто «Олечка».
Ах, нет, не надо муки. Помните, как ясно и чудесно все было в наших письмах. Откуда мука. Мы только в письмах, — зачем же мука?? Я не поеду, я не увижу Вас, но Ваш портрет пришлите! Сердцем Вас обнимаю.
Ваша О. Б.
[На полях: ] Перечитала письмо и… все не то! Все, все не то. Но Вы поймете. _П_и_ш_и_т_е! Это — все!
Письмом я не довольна, но шлю. Молюсь каждый день о Вас, родной мой.
Напишите мне хоть еще один разочек и портрет! Скажите, кто издает «Неупиваемую чашу»? Кто переводит Вас в Голландии?
Странное письмо от г-жи Земмеринг я получила. Она знакома Вам давно?
Первое письмо с «драмой» моей19 было лучше, но я теперь боюсь его, как и «золотого»!
[Приписка: ] Вот еще пара слов о Вашем здоровье: берегитесь ради Бога! Осенью особенно диета, тепло и спокойствие. Нервность то же, что нарушение диеты, даже хуже. Нельзя резкость движений допускать, много ходить и главное — не волноваться. Диета — молоко и масло. Можно это? Как бы я рада была иметь Вас здесь — у нас свое, отличное молоко. Кашки, пюре всякие. Но Вы, конечно, давно все это знаете. Я работала в специальной клинике для желудка. Знаете Вы, между прочим, что язва желудка и двенадцатиперстной кишки — типичная болезнь молодых? Молодые страдают ею обычно, а к старости она проходит. Сколько я этого видала. Вы слишком кипите! Вот и результаты. Мы много опытов делали. Всякое волнение, эмоции и т. д. отражаются на ulcus. Помню как один пациент (мой большой приятель) лежал с зондом в duodenum’e[43], все шло как по маслу. Но меня просил доктор взять у него немного сока (желчи). Когда пришла я, и мы шутливо, мило перекинулись словечком, — то вдруг, — все насмарку — желчь перестала идти, а все заполнилось желудочным соком. И бедному пришлось лежать еще 2 часа лишних. Шеф смеялся и ходил за соком сам. Радость пациента от встречи заставила желудок усиленно работать. Понимаете, от того и аппетит и т. п. Одним словом павловские открытия рефлекса.
Не волнуйтесь! — Обо мне не беспокойтесь. Я здорова. Мучаюсь только от неизвестности о Вас. Поступайте как это Вам лучше. Я по-прежнему живу мыслью о Вас. В моих письмах Вы достаточно найдете о моем к Вам чувстве. Разве Вы не знаете? А теперь — бодро и весело творите. «Пути Небесные» ждут Вас!
[На полях: ] Я снова нашла себя. Я спокойна. Пишите смело!
Как с отоплением у Вас будет??
14 сент. 41
11 ч. вечера
Иван Сергеевич, дорогой мой, родной!
Сегодня написала Вам сумбурное письмо отчаяния. Пишу эту открытку только для того, чтобы, если письмо задержится в почте дольше, чтобы Вы знали, как больно мне, как тяжело после Вашей открытки…
Сейчас 11 ч. — я думаю особенно о Вас.
Хочу понять и Ваши мысли, и хочу, чтобы Вы поняли меня — я не могу остаться без Ваших писем. Для моего «покоя» молчание Ваше — ничего не может сделать; — напротив: я исстрадаюсь от неизвестности о Вас. Но у меня явилась мысль, что Вы просто почему-то другому не хотите писать мне больше. Неужели правда? И я утратила Вас??
Тяжело Вам? Вам трудно получать мои писанья? Мне замолчать? Да? Ну, честно?!
Писала также в письме, что о поездке я не буду больше думать — это больно Вам. Вы зачеркните все, что было у меня о встрече…
Берегитесь осенью, — ulcus опасен осенью и весной.
Как с топливом? Все это меня заботит. Пришлите портрет Ваш. Отчего же не хотите. Неужели хотите меня мучить?! Утратить Вас ужасно, теперь, когда Вы у меня ко мне же зародили веру. Но все так должно, как Вам лучше. Для себя я ничего желать не смею.
Вот это краткое содержание письма. Надеюсь, что получите скоро.
Ваше шло 3 недели!
Будьте хранимы Богом!
Ваша О. Б.
[На полях: ] В письме писала еще, что Вы так юны сердцем, и мне Вы дали грезы юности!
Прочтите мои Вам письма и увидите мое к Вам сердце!
9. VI.39 я тоже ведь молчать не стала. Не могла. Кому же надо было тогда «Анастасия — Ольга»? Ответьте скоро! И если даже это будет в последний раз, — ответьте тотчас же. Но я не верю, что Вы серьезно думаете так. Как же Вы тогда меня не знаете. Я не могу быть спокойна, не зная ничего о Вас. Я изболею душой. Пишите! Не мучьте меня! Зачем? Не _н_а_д_о_ муки…
Всю ночь сегодня не спала, а к утру… ехала в Париж.
18. IX.41
5 ч. 30
Милая, ласточка Вы поднебесная, — не знаю, какое слово может выразить Вас, — я ослеплен Вами, — солнечная Вы вся. Сами себя не знаете! Только что — письмо Ваше, — 10.IX20. Сидел, щипал виноград, — о Вас, конечно, думал. Теперь я ни о чем не думаю: «Пути» — и Вы — в «Путях». Звонок — и — в неурочный час! — _п_и_с_ь_м_о. Увидал за дверью — удлиненное… — меня пронзило сладкой дрожью, чуть не крикнул. Я не читаю — пью Ваши письма. Да что же Вы, чуткая такая к миру, почему так к себе не чутки?! Вглядитесь же в драгоценности свои! Тоже, какое у Вас Чувство! Да ведь с таким богатством Вы в искусстве — что сможете!!! Я счастлив — вижу, наконец-то побороли страхи, — будете писать! Пишите «из себя» — это основа, — а там, Ваша творческая сила нарастит на это «из себя» — что _н_у_ж_н_о. Никаких заданий выдуманных. В процессе работы узрите _п_р_е_д_м_е_т… — и он тогда уж сам потребует красок и форм. Вам, свет мой, — когда увидимся, — я расскажу _в_с_е, все, как мной что писалось, — Вам, только, открою то, чего никто никогда не узнает. Самое главное из своего возьму, самое показательное: 4–5 вещей. _Т_е_о_р_и_й_ искусства не люблю. Это — жеваная бумага. Я Вас введу в самое сердце — творческого кипения. С Вашим _о_г_н_е_м, с Вашим Сердцем… с Вашей сверхчеловеческой чуткостью, с Вашей страстной и нежно-робкой, осторожной душой — Вы дадите необычайное. Я — _в_и_ж_у. Я Вас шаг за шагом проведу по ступеням, как восходил в _с_в_о_е_м.
И Вы почувствуете, прав ли я, говоря, — что Вы овладеете собой и всем, что в Вас влагала Жизнь и — страдания, _о_п_ы_т_ сердца.
Сколько хотел бы знать о Вас! Все, все дорого мне в Вас. Я не тронул перышков… — они подшиты Вами2! — пусть так и спят в бумажной колыбельке, положенные Вами. Я смотрю на них, — на них [ведь] смотрю с нежностью, — они для меня уже _ж_и_в_ы_е, Вами тронуты, мне отданы — и святы для меня. Это не сантиментальность — не ложная чувствительность — это — _ч_у_в_с_т_в_о. Милая, как счастлив я! Милая, еще как счастлив, что спел Вам «Свете тихий», — Вы уже получили? Так я никогда, ни-кому не пел, дивлюсь, как _м_о_г_ найти в душе такую свежесть! Вы прочтете — это одно, о, если бы я прочел Вам!.. Но жалею — не оставил копии. Вы сохраните. Да, если свидимся, я словами скажу Вам бо-льше, краше, нежней… Во мне бьется сила, творящая. Я сегодня думал — тянуло! — писать вечером «Пути». Но Ваше письмо меня вскружило, — я не буду сейчас… я не могу… — зато после вдвое сумею, втрое. Ваши «Пути», Вы влились в них, мы теперь нераздельны в них. Оля ушла… — она с теми «Путями» слита… — а с новыми — не порывая связи, — Вы, Вы вольетесь в мою Дари… _в_о_з_р_о_с_ш_у_ю… Ну, я не знаю… все так трепетно во мне. Я через Вас душу-сердце Родного покажу, в Вас почувствуют Ее, Россию.
Милая, найденная сердцем, жданная сто-лько..! — Это же чудо… ну, найти жемчужину, оброненную в Океане..! — а я _н_а_ш_е_л, мне Она помогла найти, я знаю! — Святою Волей найденная, я счастлив, счастлив, что _ж_и_в_у_ Вами! ведь только Вами! В 11 ч. вечера я смотрю на Вас, — какое дивное лицо! Это _о_н_о_ — я его всегда чувствовал, угадывал, намекалось тонкотонко, когда хотел выписать — хоть тень наметить прекрасного, что в сердце, в чувствах, в глазах, в лице… — чистой _ж_е_н_щ_и_н_ы_ русской! Это — как A. M. D. — для Рыцаря… «Жил на свете рыцарь бедный…»22 Ваше письмо..! Я целую его, строки… Милая… милая… ми-лая!
Ваш Ив. Шмелев
Пишите! Сегодня я ухожу в «Пути».
Предыдущее письмо не жесткое, а — восторг и мольба!
Добавление
По существу Вашего письма не пишу: оно неописуемо для меня. Я потрясен Вашим чувством Родины. Будьте покойны, все будет так, как и не ждете, — я сердцем _з_н_а_ю. Вы Ее — любите, Ее… — Она вернется, но сейчас _т_а_м_ — Ее души нет, она еще не вошла в истерзанное бесами тело — 24 года терзали!! — О, Бог даст, мы с Вами Ее увидим… Сейчас выжигается _б_о_л_е_з_н_ь, сейчас плевелы сгорают23. Да, и _ж_е_р_т_в_а_ приносится, искупительная за окаянство! Об этом можно говорить — писать трудно.
[На полях: ] Я счастлив — что Вы поверили мне, в себя поверили. Вы будете писать! Ну, _л_е_т_и_т_е.
Вчитайтесь в «Свете тихий». Он — _н_а_ш, да?
Благодарю за… «зимние цветы»…..в теплице?
23. IX.41
6 ч. вечера
Почта
Девочка моя бесценная,
О, простите, нежней не могу найти слова, я весь взят Вами, — не слышу себя. Не могу жить без Вас. Сегодня ночью проснулся в 5 ч. — вскрикнул и обнял воздух. Все наполнено Вами, Тобой, _м_и_л_а_я. Что мне делать?! Я послал Вам семь [всяких] писем, лекарства, — скажите, какие духи Ваши, какая пудра, туалетная вода, ружь[44], карандаш?.. — все, все. Я жду Вас. — Хочу писать — и не могу, Вы все закрыли [мне]. Только с Вами могу.
Ваш Ив. Шмелев
[На полях: ] Боже, какая Вы безумица!
Я так счастлив! Болей нет. Дышу, дышу.
Любуюсь на девочку под деревом24.
23. IX.41
Дорогой, далекий, — шлю Вам привет и жду, жду Вашего письма!..Его все нет еще. Обещанного, ответного. Писала Вам в Рождество Богородицы, но не послала, оробела, уж очень вышло и много[45]… как-то очень просто. Вы ведь гений, — нельзя же забывать. Я уж и то боюсь, что часто забываюсь и гляжу на Вас уж слишком «в глаза», а не снизу вверх, как смотрят на таких как Вы. Вы не сердитесь? Я даже позволила себе забыться до… упреков Вам, до обиды. Простили? Я на Вас-писателя смотрю всегда и только «снизу вверх», а вот иногда забудешься… и так чудесно быть с Вами просто. Сию секунду принесли мне Ваш exprès25. Еще не вскрыла. Читаю…
Прочла и… как итог — прежде всего зачеркнула то, что 5 мин. тому назад еще _м_о_г_л_а_ написать… Господи, как удивительно! Чудесно! И дальше… Вы ждете? Ответа? На Ваше? Не на письмо, конечно, а на все, главное….?
Ответ прочтите в сердце! В моих муках, радостях и взлетах. В моей болезненной думе, нет не думе, а каком-то пребывании в Вас. Я не могу сказать, что думаю о Вас ежесекундно, — нет, я вся живу Вами. Постоянно. Мучительно чувствую разлуку. М. б. она необходима?..
Я люблю Вас… Какое знакомое и миллионы раз сказанное слово. И потому быть может оно все снова и снова живет и не стареет, как обмоленная икона в храме.
Я досадую на себя, что нет у меня ни слов, ни умения сказать и выразить Вам то, что мной владеет… Как это горько. Я живу Вами так ярко, что Ваша фраза: «воображение Ваше может разгореться и многому повредить» — звучит мне почти что: «учитесь властвовать собою!». Да? Неужели? Я перечитывала Ваши все письма и ужаснулась Вашему такому[46] трепетному отговариванию меня приехать. Все Ваши доводы считаться «с требованиями жизни» и в этом роде. Мне было горько. Объясните почему тогда так писали. От писем я кидалась к «Путям Небесным» и опять к письмам… Это все сегодня было…
Вы понимаете чего я в них искала? Бессознательно, конечно. Искала только Вашего expres’a.
Мне было больно, что я Вам «только для искусства», что для «броженья», что… Вы же сами так говорили.
Ах, я смеюсь от счастья навстречу солнцу. Как чудны дни, как нежно небо, как милы пташки, все, все… в… Вас!
Скажите, не «только» для искусства?
Признаться Вам еще в одном?
Я уже «где-то» знала, без слов, без имени, что все так выйдет и смутно ждала (* Не подумайте, что так вот оформленно ждала, — нет, как-то духом ждала. Это не объяснить.). Мне так понятно у Дари это «знанье». Вот и сейчас я знаю еще одно. Я знаю то, чем Вы больше всего томитесь. Нет, не скажу пока что. Это очень свято и чисто! — Безумный стих мой Вам сказал бы. Там бледной тенью скользнуло это, как дух мимозы!.. Но не пошлю. Нет, нет!
Вы как-то обещали мне рассказать о начальной искре «Путей Небесных». Расскажете?
Мне хочется писать Вам очень много. О музыке. Я писала много о музыке в Рождество Богородицы. Но сейчас я не могу. Я с трудом пером владею. Поймали птичку. Она, конечно, чуть-чуть трепещет, бьется. Ах нет, нет, все, все не то! Сил нет, слов нет, вся полна Вами. Давно, до этого письма, задолго.
В изорванных письмах Вам стояло: «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой»26. Не помню, послала ли?!
Я раньше Вас осознала то, что бессмысленно не увидеться с Вами. Я уже тогда ощущала этот ужас далека.
Я, всегда рассудочная, — больше не рассуждаю. Я вспоминаю когда-то мне самой сказанные слова, что нельзя думать и рассуждать в счастье.
Знаете ли Вы, что меня звали мужчины (в Германии) — много пришлось слышать — «Sie sind in einem Begriff gut zu verhuten — Fischauge»[47]. Один врач меня пытал даже (для психологического опыта, конечно), хоть во сне не бываю ли я иная. Думал, видимо, что имеет дело с ненормально-развитой психикой. Поил шампанским, под всяким благовидным случаем, приглашал даже и родителей моих (одна бы не пошла с ним), в танцах разжигал и т. д. и удивлялся…
В клинике я много видала. Держала себя сверх-строго. Из тех никто не знал, как я любить умела. Но и тогда… любя, сколько перенесла я горя. И сколько раз помог мне _р_а_з_у_м.
«И разумом всечасно смирять…»27 и т. д.
Я слыла за «русалку», бесчувственную, за «infantil»[48] и т. п. Иные просто решали: «es ist ein russischen Тур»[49]. При мне смолкали иногда. Однажды я оскорбилась на замолчавших, т. к. в числе их была моя помощница — девушка, — следовательно, замолчали не из-за «мужского» в разговорах.
Я прямо это им сказала. Тогда они мне объяснили, что говорили очень откровенно из их практики (он был гинеколог) и стеснялись при мне, т. к. «Sie sind so furchtbar keusch…»[50].
Довольно… Я сдержанна была. Чрезмерно иногда рассудочна.
Теперь же, — я не понимаю.
Вы не осудите, что я… принадлежа не Вам, пишу так? Мне больно упомянуть об этом, — смертельно больно. Но это надо.
Я в совести ищу ответа. У И. А. о совестном акте28 много. Я не нахожу укора.
Пока что не скажу Вам больше. Ничего.
Скажу, что Вы — такой, какого я всю жизнь искала. Искала несознанно, в молитвах, в сердце. Не ветреность это, не влюбленность, не «Анна Каренина» (не люблю эту вещь, не люблю Толстого!), не «со скуки» или от «неудовлетворенности в семейной жизни». — Нет! Но потому, что Вы — единственный. Пред Вами преклоняюсь!
Как я хочу, чтоб Вы забыли все это: «годы», «зимы цветы» и т. п.
Скажите правду, — неужели Вы давно не угадали, что во мне к Вам?
Объясните, отчего можно полюбить не видя, просто в письмах?
Я безумно, счастливо-несчастна! Я стала вдруг такой бездумной, утратила себя и все это (Ваше!!!!) «надо считаться с условиями жизни». Хочу Вас видеть! _Б_е_з_у_м_н_о_ хочу!
Это не слово «институтки» — «ужасно», «безумно». А в этом смысле одобрил бы такой подбор слова даже и И. А. (не любящий «страшных слов»)… Милый, прекрасный… любимый давно и нежно, нежно. Навсегда любимый…
За что мне такое счастье? Я только всегда боялась, что Вы именно себе «намечтали», — а я не заслужила. Оттого все и писала так.
Пишите мне все, все. Не смущайтесь.
Как мучает, что Вы больны опять. Родной мой, я только сегодня хотела спросить Вас, курите Вы или нет, и хотела просить беречься. А Вы уж и ответили… Берегитесь! Умоляю. Я, увы, сплю плохо. И чувствую себя неважно. Пройдет. Уеду скоро. Не к Вам, а в лес. К Вам не выходит. Но в сердце знаю, что увижу, приеду. Я собиралась к одним знакомым в Meudon’e29 — было бы легче для визы, — но так стесненно. Мое бы время я только с Вами делить хотела! Ну, посмотрим. Будет так, — как нужно. Бог укажет…
[На полях: ] Мне показалось вдруг, что Вы хотели бы услышать от меня словами сказанное, прямо… И я хочу того же. Хочу сказать, что _л_ю_б_л_ю_ Вас. Милый, чудный, мой! Обнимаю Вас долго, долго. Здоровы будьте! Благословляю! Ваша О.
Болею за бабушку30. Не согласна по-прежнему в оценке хирурга. Я его знаю. Он такой же мерзавец. Вы коснулись этого — я не хотела писать. Все, все я знаю, ничто мне не ново. И потому — еще ужасней.
Пишите же! Пишите скорее…
Посылаю духи мои вот здесь[51], чтобы почувствовал меня.
Радость моя, солнышко мое!
Что, что смогу я сказать еще?! —
25. IX.41
С Ангелом! Мой светлый друг, дорогой мой, именинник мой чудесный!
Как удивительно: — во славу Иоанна _Б_о_г_о_с_л_о_в_а!
Несу Вам столько ласки, любви и нежности, — молитвы за Вас и с Вами вместе!..
Будьте бодры и радостны, и прежде всего здоровы!
Умоляю — берегитесь! Я очень о Вас волнуюсь. Как я хотела бы, чтоб было все у Вас ясно, радостно, успешно!..
На этот день и дальше… на много, много времени, до окончанья труда желаю, чтобы «Пути Небесные» легко и радостно творились. И как молю я Бога, чтобы открыл он Вам (и мне!) _П_у_т_и!
Послушайте: — как просто, как хорошо и ясно: все в Божьей воле!
Никогда не надо муки! Он все знает и всех хранит! Мне хочется к Дню ангела сказать Вам, что постараюсь, что _х_о_ч_у_ принять и потрудиться над Божьим Даром. Я верю, что Вы этот дар открыли воистину. Для Вас — начну! — Я грешными устами петь Господу еще очень недостойна. Я пропою Вам, т. к. полна я Вами. И эта песня святая будет! Из сердца, из любви, и потому — достойна!
Но я не знаю, как приняться. Как надо мне покоя! Как я взволнована, как трудно связно думать! Я жду Ваших писем из «пути» — их нет еще. Я жду в них найти ответы.
Как я счастлива всем тем, что Вы мне рассказать-открыть хотите! Я не могу словами выразить.
Из такого же страха «утратить дорогое», как это у Вас было, — из этих же самых фантазий, — я и надумала все, что было в письмах.
Никогда я не хотела вызвать на лишние подтверждения «похвал», — я просто не могла поверить, что Вы,
Боязнь Вашего разочарования остерегала меня самою увлечься и поверить. Ведь мы же не видались!
Поверьте, что если б все я от Вас после встречи услыхала, — то безоговорочно счастливая
Но больше я не хочу об этом! —
Как я хотела бы послушать с Вами наших, любимых: — Мусоргского, Чайковского, Римского-Корсакова… Хоть раз бы услыхать еще «Евгения Онегина», «Снегурочку», «Садко», «Князя Игоря»… «Бориса Годунова»31… Здесь нет ведь оперы… В России я много в опере бывала. Обожала…
Из чужих люблю Шопена, Шуберта (все «Ш»!), Моцарта.
Рояль люблю я очень, больше скрипки, хоть та и певуча. Рояль — чудесно!! Какой блистательный Шопен!
Бетховена я слушаю серьезно, как детка-пай, и ручки на колешках, в смиренном слухе… А вот Шопену, Моцарту и Шуберту я б улыбнулась сердцем, кивнула бы глазами, бросила бы розы…
Не потому ли что в сердце… Шуберт, «Экспромт 4»32… и Волга… Шопена «Вальс-бриллиант»33 и… та же… Волга..? Я очень люблю музыку! Ах, наши! Наши бессмертные, чудесные! И наш Шаляпин! Вы любите его? Нельзя любить — он наша гордость! Я не согласна в этом с моим названным папашей, который многое Шаляпину в вину вменяет34… За гений все ему, (Ш[аляпину]), прощаю! — Вы вспомнили о девочке Серова. Да, она чудесна! И еще больше я люблю его девочку за белой скатертью с яблоками35. Чудесная…
Вы знаете, в душе, где-то глубоко-глубоко у меня искусство не делится на разновидность… Так я духовно вижу, сливаю как бы во-едино искусство Репина, Мусоргского и Достоевского… А Левитан чудесный и Антон Павлович Чехов… Похожи? Правда? А Вагнер с его великим, грузным, но тяжелым гением почему-то рядом с Врубелем. Как давит Вагнер своим величием нас всех букашек! Конечно, гений, — но вот такое чувство. А Врубель?
Серова в некотором роде я ставлю рядом с Алексеем Толстым. Как все они близки… Как дороги, как вечны! У Достоевского читаю теперь «Дневник писателя», и снова и снова восторгаюсь… Как верно он сказал о чувствовании счастья у нас, у русских… Какой великий он! И какой _н_а_ш! Толстого Л. Н. — вижу теперь совсем другими глазами. И… не люблю. Я исключаю некоторое из «Войны и мира», — есть там непреложно-вечное, божественно, но в целом — нет, в целом я Толстого больше не люблю. Мне никогда не нравилась его «Анна Каренина». Особенно в наше жуткое время непонятна эта «трагедия» во главе угла. И почему она — героиня? М. б. я профан, — но ничего не сделать. Прежде я очень любила Толстого.
Тургенев — милый, нежный, какой-то тонкий… как Чайковский… Теперь я многое его иначе чувствую, но все же остается то обаяние… Он долго был моим заветным… Теперь… иначе… конечно…
Давно иначе… Что сказал о Вас И. А.! Как это верно!! И как же он Вас ценит. За это его люблю. И. А. — чудесный. Мне так часто его не хватает. Какое то было счастливое время36: возьмешь телефон и… вот… он! Теперь же, — редко, редко скупые письма. Он мне был вправду за отца. И сколько мне помог советом, поддержкой. Сколько вынул (и как же нежно и бережливо!) яда из моего сердца! И все, все знает… как никто…
Ну, не сердитесь. «Как никто» — ровно ничего не значит. И. А. был многому свидетель — писать или говорить я ему бы ни за что не стала. Он удивительный психолог. А я тогда болела духом… Вы — несравнимы же! И Вам… мне так все хочется поведать, все… все… Трудно в письмах.
Ни у кого нет такого сердца, Сердца чудесного, как у Вас, любимый! Я перед этим _С_е_р_д_ц_е_м_ склоняюсь. Неохватное, чудесное, святое! Сердце! Ваше Сердце!
И неужели мы не увидимся?! Все в Божьей воле, но неужели? Я где-то в сердце читаю, что «да, увидимся!». От Вас узнать должна я слишком много, для жизни, для этой и для той! Я Вам сказать должна так много, чего не могут вместить ни письма, никакие [песни]…
И я верю… Должны увидеться!
Ах, как ласков день, как светит солнце! И петушок на шпиле[52] храма (рядом) головкой повернулся на восток… Будет хорошая погода!
Обо мне Вы не волнуйтесь — я здорова. Худею, не сплю, — но то от счастья!..
Я не люблю лекарства, пожалейте меня. Зачем?
И на болезнь мою смотрю иначе. То было нужно, да, да, очень нужно! И если надо будет еще — зачем таблетки? Как в «Ich schaue ins Leben» — о бессоннице37… Помните? Все опишу, как было. Как удивительно все было, какое _ч_у_д_о_ было. Да знаете ли Вы, что за болезнь ту я благодарила Бога. И батюшка был свидетель. Все расскажу Вам в следующем письме. К_а_а_к_ много бы сказала! Нет, это не было последствием гриппа. Разве я не писала? 3 раза я подвергалась этой ужасной пытке обсервации[53]. Хочу надеяться, что Вам не приходилось и не придется испытать на себе все это. Cystoskopie[54] — ужасно. Не столько боли, а вообще все вместе взятое. Больше часа лежания на пытке. Вводится аппарат с лампочкой прямо в почки, наблюдают, наполняют, фотографируют и т. д. Плакала я от всего этого как девочка, зная, отлично зная окружающую обстановку. Болеть мне очень тяжело всегда, — слишком знакомо все, до… интонаций взгляда ассистентов. О, как я всех их, всюду одинаковых, — знаю!
3 раза так пытали, и под конец через 1/2 года оказалось, что все пропало. Был (думают так) камень. Отпустили как бы здоровой, без оговорок. Но с условием, в случае кровоизлияния, — немедленно в клинику для cystoscop’a. Видимо, не исключают повторенья. Я спросила о возможностях осложнений при каких-либо неблагоприятных условиях. Сказали, что шансов не больше, чем нормально. Но верхом ездить я не решаюсь. Т. е. я очень бы хотела, но мне домашние мои отсоветывают. Не любят почки тряски. Я думала, что они что-нибудь больше знают, — но нет, кажется что нет. И правда, вот уже больше года как я совсем здорова. Никаких диет и никаких лекарств. Я знаю, что это было, и спокойна! Не беспокойтесь и Вы. Мне это было нужно! Завтра я собираюсь в церковь. Буду у Креста Животворящего молиться за Вас, за нас. И буду думать о чудесном отце (* Так мало из книг Ваших видно мать Вашу. Почему? Были сестры? Есть?) Вашем, любившем «Кресту Твоему…».
Чудесный, милый, родной, далекий, сердечно-близкий, мой! В День ангела я Вас целую нежно и обнимаю сердцем. Ваша Оля
[На полях: ] Была в другом фотографическом ателье — не знаю, что получится. Все они ломают лица. До свидания!
Недовольна письмом — ничего не выражает. Люблю безмерно!..Счастье мое!
Когда Ваше рожденье? Мне очень это надо знать!
Получили ли мой exprès? 23-го?
Скорей пишите! Жду очень. Ответьте и на прежние письма.
Посылаю цветы из сада — все их сама садила. Розы не распустились — все в бутонах. Молюсь о нас. Благословляю Вас и долго, нежно смотрю в глаза…
6. Х.41
Милый мой, солнышко!
Только что написала письмо38 (с вложенной фотографией, и «стих»), и вот пишу еще. Кажется, я поставила 5 окт., — ошиблась. Я сейчас увидела, что уже 6-ое и… потому еще пишу, — т. к. 6-го окт. 36 г. Вы читали в Берлине… Помните? Тогда я _в_и_д_е_т_ь_ Вас могла и _с_л_ы_ш_а_т_ь… Послушайте, мне стыдно за письмо мое — оно немного безумное… Правда? Я больше не буду _т_а_к… Я жду каждый день Ваших писем, — пишите ради Бога, — в этом мне жизнь! Мне писать труднее, — я буквально _к_р_а_д_у_ минуты. Вы же так спокойно можете это делать! Ах, я забыла успокоить Вас, — я совсем не так серьезно разбилась на велосипеде… Нет, сердце не от этого… Ничего не повредила, — кроме синего локтя (до сих пор есть след — пигментирован) и обоих колен — ничего. Потеряла сережки, но и то обе нашла потом. Тотчас же села снова и поехала дальше. Видите — ничего! И вообще я стараюсь взять себя в руки. Как будто бы стало лучше. Но я безумно похудела… Даже не представите! В доме все еще возня — рабочие. Мечтаю о покое. Моя комната выходит очень мило — буду там мечтать и… думать о Вас… Боюсь, что будет холодно только. Она наверху — нет печки. А Вы со мной хитрите! Нехорошо! Я знаю ведь, как вы все там живете. При всем желании нельзя многого достать. Только потому я и хотела послать. К сожалению, не разрешили. У меня отказались принять письмо экспрессом, хотя от Вас идут. Муж подруги все еще здесь. Ужасно! Я мечтала, что к Богослову будет у Вас! Буду о Вас в тот день думать. Бегу на почту! Ваша сердцем Оля
Не забудьте ответить мне: что приблизительно я Вам писала в письме 13 сент.? Кто М-me Земмеринг?
10. Х.41
Светлая моя, я весь в Тебе. Вчера я весь день был как на огне, не мог дождаться, когда один останусь с Тобой. Оля, Ты мне вручена Господом, сохрани себя для _н_а_с, _т_р_о_и_х! Ты — поняла? Простила мне безумное письмо 7-го?39 «Возрождение» не может посылать книг, но Ты их получишь. «Старый Валаам» Тебе вышлют из Словакии. Я все силы отдам — сделаю. Я _ж_д_у_ Тебя. Во мне боль, и я пью ее, Тебя лаская. Во имя Твое я напишу «Пути» для Тебя. Оля — пиши мне «ты». Ближе меня у тебя лишь твои родные. А у меня нет ближе Тебя. Я Тебя полюбил давно. Я Тебя ждал — давно. Оля, я стал сильней, моложе. Все дивятся. Пришли «глаза». Я читаю «Фекондите дан ля марьяж»[55] — Dr. Вандевельде, ансьян директёр de 1я клиник дэ Гарлем[56], — очень раздражает сексуально, но дает много, для плюс и минус. Прочти, должно быть есть на немецком. Я хочу от Тебя ребенка, и я верую, Ты мне дашь его. В такой сильной любви — да, да. Я счастлив и покоен, что теперь у меня есть — кому все мое отдать, весь труд жизни. Ради Бога, храни себя, принимай фосфор, укрепи нервы, принимай селюкрин, — антигриппал. Я за Тебя боюсь. В следующем письме напишу о наших праздниках. Оля, какую я написал главку — сон Дари! [От Твоего о] «белых туфельках». Я плакал. Мы их вместе выберем, для нашего.
Твой вечный Иван
[На полях: ] Олёль моя! люблю все крепче.
Что могу послать Тебе, моя кинка? (кинарочка). Портрет теперь у Марины. Ты — увидишь.
Я буду писать каждые три дня. М. б., лучше на другой адрес, скажи?
Не буду писать exprès. Они тебя волнуют.
Доктор сказал, что я могу иметь десять ребенков «с таким огнем!» Оля, я весь русский. «Вы весь — электрический разряд, как молния».
Какие духи? скажи?
11 ч. вечера. Я говорю с Тобой. Оля, теперь я Тебе молюсь. Оля, Ты вся [чудесна].
16. Х.41 9 ч. вечера
утро 17-го, 10 ч.
Друг мой, Оля, сердце мое родное, дивная моя… благодарю! Был во тьме, ты засияла, осветила, согрела сердце, и я живу. Эти дни… Не надо, — жить надо светлым, счастьем. 6.Х.36 г., читал в Берлине! и тебя не видел, мое живое _н_е_б_о! солнышко мое, родная!! Нет, я тебя увижу, Оля… Господь так делает, я верю. Я тебя но-вую увидел, еще чудесней. О, как богата жизнью, как необычайна, какая дивная твоя душа! Чудесная какая «стройка»!! Не изломы тут, не «гололед», не кривизна характера, не «игра» порой, как ты называешь, открываясь… — это огромное в тебе богатство, твоя душа, непонятая несложными людьми, так сложно одаренная душа… Так ясно, Оля… ты же чудесное произведение Искусства, Божьего Искусства! Благоговеть и поклоняться — надо было, глядеть, как на Икону Нерукотворную… понять так чутко, не касаясь, не оскорбляя взглядом, а _о_н_и… ломились, как на торгу, глумились! Мученица ты, скорбная моя, вся чистая… так я тобой болею, — пусть прошлым, ты мне дорога и в прошлом, ты — _в_е_ч_н_а_я, в тебе чудесные законы Духа, вечные законы, — _д_а_р_ы_ Господни _ч_е_л_о_в_е_к_у_ — женщине! Их я знаю, видел, искал воображением, слеплял, — творилась Анастасия, Дари… — признаёшь своих-то? В них многое не выражено, даны намеки, только. Дари — полнее, еще не _в_с_я, ее душа еще не расцвела, только еще в бутоне… — и вот, мне послано — _у_в_и_д_е_т_ь, _в_с_ю. Все слезы твои собрал, всю муку, все твое терпенье, все испытания, какие знаю, прозреваю… — ты мне _с_в_я_т_ы_н_я, Оля, Богом дарованная: «благоговей, _п_о_й_м_и!» Я благоговею, хочу понять. Противоречия? Нет противоречий, все планомерно, объяснимо, _д_а_н_о. Это — твоя защита, от «захватки», твоя борьба за чистое, искание созвучного душе, тоска и трепет, ожидание и грусть, страх грязи, береженье _с_в_е_т_а, вера, что поймут же, наконец… — не правда, разве? Гордо сознавай в себе, что победила _т_ы… нет, не захватали, не сломили… надломили только, утомили. Неверно разве? Благодарю, родная, товарищ мой, дружка моя чудесная. За доверие твое благодарю, не осквернится твоя душа ничем неосторожным, недостойным, от меня, — я чту святое, жизнь не разменяла, — ломала, утомила, — не убила Духа. Я тобой любуюсь, я так счастлив! Как к Дари, к тебе стремятся, тебя желают, тебя хотят… — чувствуют в тебе… но _ч_т_о?! — не постигают. _H_e_ дано понять, — «загадка», «интересна», «русалка», «гололедь»…!! — «холодный глаз»… — все переберут, кому что свойственно, — не узрят _н_е_б_а: не _т_о_г_о_ порядка, строя. Ты знала это… (10 1/2 ночи, стучать нельзя, беру перо. Скоро 11 ч., срок наш, урочный, наше _с_ч_а_с_т_ь_е, пока) — и отошла. Не знаю больше. Ты остановилась на… нейтрале, — на «перекрестке»? Дальше… — этого, пока, никто не знает. Тут область Веры и — Надежды. Любовь — пришла. Стыдиться? Не знать — чье это? Тьмы? Света?.. Ну, а сердце — как бьется? _ч_е_м? У меня — о, каким же Светом! Понимаю, _в_с_е. Как сложно. Господь укажет, ты права… и — знаешь. Моя чудеска! Ты признала свою сестру — Дари. Ты ее полюбила, сильно. Много в ней своего открыла. Но всю еще не знаешь. Ты недаром так зачарована «Путями». А я..? Почему их выбрал?! И — когда! И оборвал — на страшной грани. За 10 дней до кончины первой Оли — дописывал «последнюю» главу — 33-ью, — «И_с_х_о_д». Ку-да? Во _ч_т_о?! — Не знал я. Для меня, тогда, — в боль, в страшное. Казалось, — в смерть. Незримо, ты была — тогда, 6.X — 5 лет тому. «Пути» — лежали. Ждали? Да. Теперь мы знаем. Но, знаешь… — ты уже _б_ы_л_а_ в них, _т_е_б_я, — так прикровенно! — _и_с_к_а_л_о_ мое сердце. Ждало? Дождалось? — Да, ты видишь. Выдумал ли я?! Ты чувствуешь. Так ясно стало, теперь-то. Видишь? Кому же _э_т_о_ было надо? Т_а_к_о_е, _в_с_е. Тьме? — это — Свет-то мой?! Мои «Пути… _Н_е_б_е_с_н_ы_е»?! От них тьма тает. Кто возразил бы?! Ну, чувствуешь, _к_а_к_о_е_ намечается решение… _п_л_а_н_ будущих «Путей… земных — небесных». Чудесно? Мне самому чудесно! А вот _п_р_и_ш_л_о, чудесно. Или — _э_т_о_ _в_с_е_ я выдумал? Ты светло улыбаешься, моя чудеска. Ну, позволь… я тебя поцелую, чисто, нежно… 11 ч. 1 мин. — чуть не пропустил! — Оля, смотрю на тебя, слышу, зову… Оля! Это ты позвала… я пропустил бы, записался… Не могу писать, смотрю, целую… нежно, сильно, Оля! Как тепло на сердце, как я тобой живу… любуюсь… вижу! Необычайная, такая — вся близкая, вся — в сердце… Это ты позвала, услышал я… так легко мне… после этих дней… 7–8–9.Х — их я не видел, я так страдал! Три дня… канун Сережиного ангела, день его ангела — канун моего ангела, — день моего ангела… я не был в церкви — был впотьмах, от горя, не поняв письма, как оглушенный. Вот тут… да, тут, в твоем страхе, мне передавшемся, в твоем смятенье… «не посылайте, ради Бога!» — «я не приеду…» — тут вмешалась иная сила, затемнила во мне рассудок, увела от Бога — в помраченье. Я благодарю «контроль», — воистину, это Божья Милость! — что мне вернули два моих «exprès» — 7-го и 8-го. — Они были безумные (от 7-го — как свыше 4 страниц, от 8-го — как неразборчивое). Сколько боли, зла, — сделали ли бы они твоему сердцу, безвинному. Да, Оля, это была Милость Божия, _о_н_а_ _с_п_а_с_а_л_а. Господи, благодарю! Ты знаешь, вечная моя… перед всем этим, за неделю, или за 5 дней я видел во сне мою покойную, первую мою… она явилась в траурном платье… — я знал, это — к тяжелому, — это бывало не раз. И вот — такой непереносной боли, до боли в сердце, как от ножа, я не знал давно: такое было — с 22.VI.36 г. — день ее кончины, до… долго-долго. До… «встречи»? Да. Последним криком этой боли, _н_о_в_о_й_ вспышкой — был день — в самом начале июня 1939 г. — боль _к_р_и_к_н_у_л_а. Ответ — ты знаешь. _К_т_о_ же это — _т_ь_м_а?! Тьме мой «конец» был нужен, а не… Оля! не святой труд, а его гибель. Ты видишь. Ну, позволь… я поцелую тебя, товарищ верный, крепкий, — подруга, дружка, моя _ж_е_н_а… земная — там ли, — этого не знаю. Нет, верить хочу, что _б_у_д_е_ш_ь, дашь мне силу — все завершить, тобой. Ми-лая, как ты нежно сказала мне! как сильно, как открыла сердце! К_а_к_ я принял — все, все! Как я люблю тебя, как верю твоему чувству! Какое оно сильное, святое, — как близка ты! Тут нет _г_р_е_х_а, тут — правда, Оля. Сама правда. Не в твоей власти это, — это _п_р_и_ш_л_о. Открылось, как _н_е_б_о_ открывается, ночное, — в молнии, — яркий день, день Света. И я неволен, и — ты. Мы не искали греха. Мы оба его боимся. Это все — выше нашей воли. Так я говорю перед своей совестью, перед твоею, — я много думаю, много допытываюсь у сердца. Что я могу? Вижу — это выше сил. Господь все видит, Оля, моя, кроткая, робкая, — ты ищешь правды. Всмотрись, где, в чем же — правда? Ты ищешь в себе худшего, все время. Почему? Я тебе все сказал, _к_т_о_ ты, по-моему, — я же не мальчик, есть же во мне хоть малая способность разбираться в чувствах, в добре и зле? Я тебя — знаю. Понял _в_с_е_ в тебе. По совести. И, все зная, говорю: чудесная! правая во всем, одаренная от Бога щедро, до предела! Талантлива — огромно. _В_с_е_м_ овладеешь. Все преодолеешь. _Т_а_к_о_й_ не знаю, _н_е_ знал. Тобою, _с_к_в_о_з_ь_ тебя пойдут мои «Пути Небесные», — или — замрут. Это не в моей воле. Но я буду писать их, даю слово! Вот только разберусь немного, в срочном. Переписка вся запущена. О _г_л_а_в_н_о_м_ — все в следующем письме. У меня есть намеки, как мне надо. Я попытаюсь тебя увидеть. Надо продумать, навести справки. Не знаю, велика ли русская колония. Я думал — попытаться в центрах — литературные вечера. Списаться надо. Поговорю здесь, в Комитете, с бароном профессором Таубе40. Жаль, нет Николая Васильевича ван Вейка41. Затерял адрес одной писательницы голландской — Bauer (Бауэр)42 — сколько было писем от нее, она прислала мне чудный букет — ко дню Троицы, в 34 году, когда я лежал в Американском госпитале, в Нейи (с 24 по 29 мая). Помню, 27 июня[57] был Троицын день. Милая она, выучилась русскому языку (очень хорошо писала письма!) у русского священника в la Haag[58]. Как я тебя люблю! Сейчас, схватил портрет, так целова-ал..! Ты для мня — Святая, Оля! Вечная. Все равно — какая, хоть бы ты была самая некрасивая, (ты — прелестна!), все равно мне — ты — вся — Сердце! Душа! Я знаю, что в человеке — драгоценность. Надо поискать в письмах. Какой хаос! Мой архив — это что-то непередаваемое. После смерти Оли — я, в отчаянии, хотел все кончить. Роздал мебель, книги — больше 1000 томов раскидал по организациям, школам — друзьям — картинки были — отдал, мой портрет, красками, московский, очень хорошего художника, м. б. помнишь — «Перед обыском» — в Румянцевском музее — студент жжет письма? — Да, Калиниченко, был я у него дня 3, зимой, в имении, Рязанской губернии, — угорел, помню, в его ателье, — он — я нетерпелив на портреты, — в 1/4 часа намазал акварелью, пастелью, чернилами — Оле очень нравился, я ей подарил его… и при разделке (конец!) подарил одному ценителю. И — письма рвал, жег, много важного… думаю — ко-му все это — _т_е_п_е_р_ь — то?! Рукописи рвал, проклинал все. Только ее вещи не мог тронуть. Ее рубашечка, в которой умерла… держал ее все годы под подушкой. Только недавно (летом, в начале июня) — убрала старушка моя, которая приходит убирать — 2 раза в неделю квартиру, новгородская, очень Олю полюбила, по портретам. И тебя вытирает так тщательно, — а я пою из Пушкина, весело когда. И Сережечку очень — так жалеет — все так — «ах, какой красавчик… А супруга — ну, как ангел!..» Она и убрала в комод. Там — все. Все ее тонкие рубашечки, цветные… она любила быть ночной-нарядной. Любила полоскаться, — воду! Так вот: все в хаосе. Пи-сем — тысячи — что уцелело. Надо разыскать. Не люблю. До следующего письма о главном. И о чудесном — о твоем «стихе». Ты — глупышка, трусиха, робочка. Ты — во всем — прекрасна. Я тебе не критик. Я взял в сердце. Чу-десно. Благодарю, родная! Это — счастье. _П_о_ё_т_ твоя душа! Я беру — _в_с_е, — мысль — чувство, (не в форме дело, а в _с_у_т_и). _П_о_ё_т! Слышу. Это — чудеснейший лиризм. Это — ты — мне. Целую руки, целую глаза твои, чудеска, целую сердце. Как ты близка мне, дорогая! Как нежна душа! Ты ничего еще не понимаешь, что из тебя выйдет! А уже _е_с_т_ь, [давно]. Такое ты напи-шешь… вспомни мое слово! Храбрей, трусиха. Все возьмешь. Руки буду целовать, перо — у, птичка золотая. Весь твой, весь, навек. Твой Ив. Шмелев. До завтра. Боюсь 5-й страницы. А все твое пришло, и открытка от 2.Х43 (о, милая, она не страшная!), и от 6.Х и — закрытое от 4-го. На все отвечу. Целую. Крещу. Молюсь.
[На полях: ] У, живой талант! «Стих» — прекрасен! Какой — напор!! Сила чувств! Это — все!
Умоляю лечиться: почему такое похудание?! Общий анализ, рыбий жир, селюкрин, фосфаты. Оля, завтра я напишу все.
Девочка чистая моя, ты — чудесна! «Стих» — дивно! Я тебе это докажу, в следующем письме и отвечу на все. Все силы употреблю — приехать. Пишу сегодня еще.
Как и Евангелие, Пушкина читай — _в_с_е_г_д_а. И — Тютчева.
Не могу оторваться от тебя, а надо посылать, утро 17-го.
В какой раз перечитал сейчас «Стих». Чу-до! Огромное! Если бы я прочитал публично — зал дрожал бы! Глупая, не трусь.
17 окт. 41 г.
Дорогой мой, милый…
Пишу вдогонку моему вчерашнему письму44… Не примите его (вчерашнее) за упреки. Мне это было бы очень больно. Я там «журила» Вас. И только потому, что всем и всячески хотела убедить Вас бросить мутные мысли, успокоиться… Это, и только это может дать нам обоим силы. Мое письмо не удалось, в нем (по стилю, по выразительности) много есть как бы противоречий, на взгляд. Но если Вы постараетесь увидеть мое сердце, то — поймете…
Я — вся рана… мука. Я так страдаю. Я физически больна. Сегодня как будто лучше — м. б. потому что солнце? Я как бы «упрекала» — но это не так, я — мучилась. Мне горько, что ты меня упрекаешь. Ставишь все так, будто меня _у_п_р_а_ш_и_в_а_т_ь_ надо… Неужели ты моего сердца все еще не увидел? Не знаешь _ч_т_о_ и _к_т_о_ ты мне? И вот при этом всем — у меня полная безысходность. А ты не понимаешь… Я все для тебя терплю. Я твердо сказала: «если Богу угодно — пусть все будет по Его воле». Иначе я не знаю ничего. Я же не ухожу от тебя. Я и сама этого не могу. Я живу только ожиданием твоих писем.
Пиши же! Будем молиться! Мне горько было, что ты не захотел к Иоанну Богослову. Это — не хорошо. И потому еще журила. Ты не смеешь себя тратить на ненужные мученья! Не смеешь! Ты и силы твои нужны более важному и ценному!.. И главное: — нет причины к твоим таким мукам… Я страдаю от разлуки, но при всем моем желании даже, мне визу не дают — женщин не пускают! Наш батюшка ездил к вам, — м. б. вам тоже можно? Мы должны быть бодры и достойны Господнего водительства. Это мне так ясно. Я же тебе предлагаю только спокойно выждать, не форсировать… Будь бодр, не давай волю нервам! Нельзя! Целую и благословляю!
Будь здоров!
Твоя Оля
[На полях: ] Я написала вчера, что «начинаю жалеть, что написала 9.VI.39» — это конечно только как выражение муки моей, за твои страдания, что я их тебе [причиняю] своим существованием.
Будь же другом — пойми! Не _к_о_р_и!
У меня не принимают на почте экспресс, — посылаю сама. Все-таки скорее!
18. Х.41 1 ч. 20 мин. дня
Чтобы не забыть, Оля-милочка, — получила ли мой «экспресс» от 30.IX, от руки? Два — 7–8.Х вернулись, а 9.Х должна получить45. Меня заботит, не пропадают ли на почте или — дома? — мои письма. Подумай, дорогушка, все ли мои в сохранности. Я писал еще 10-го — открытку, 11-го — закрытое. Затем — 15, 17 — утром и еще вечером46. Меня тревожит твоя болезнь.
Как случилась встреча с Б[редиусом] и — замужество? когда? Пишешь — «он мне верен, но…» Нет любви? Отсюда… _ч_т_о_ же?! Разум и сердце потребуют сделать вывод. Рано или поздно… — лучше, чтобы _н_е_ поздно. Что тебя смущает — скажи. Мой «вопрос» — 25.IX47 — поставлен прямо, чисто, продуманно. В чем смущенье? Ты религиозная, — может ли в твоих условиях иметь силу _т_а_к_о_й_ союз, где обе стороны не отвечают духу таинства? Твое чистое сердце тебе скажет верно. Отсюда — вывод. Тревога за маму, за брата? Это не может тебя связывать. Мама всегда будет с тобой, и брат. Я иду с открытой душой… Помни: близится день Св. России48. Не бойся за близких. Ты «проснулась», усыпленная царевна, _у_в_и_д_а_л_а, можно ли _т_а_к_ дальше. Ты говоришь о _г_р_е_х_е. Да в чем же?! Ты — чиста, я — _в_с_е_ ты знаешь, как я чутко берегся смутить твой душевный мир, _н_и_ч_е_г_о_ не зная, — отсюда мои попытки, — с какою болью! — забыть тебя, любимую… — теперь ты знаешь, к чему привело это. Где же — твой грех? Ты все свято выполняешь, страдая. Церковь наша не благословляет «против совести», не признает «рабства духа». Отсюда — развод. Спроси себя в своей чистоте: «что же делать»? Ответ ясен. Но… поверь, _ч_т_о_ для тебя — _н_о_в_а_я_ жизнь, наша общая судьба. Отвечает сердцу? Все теперь знаешь. Я проверил, мое решенье неизменно. Тебе — трудней. Но — в твоей воле твоя жизнь. Понимаю, надо видеться и обо всем говорить. Я буду добиваться этого. Не знаю, разрешат ли русскому писателю приехать, чтобы читать для соотечественников. Надежды очень мало, но я не опускаю рук. Мне необходимо говорить и с переводчиками на голландский язык. «Солнце мертвых», вышло на 6 языках49, должно быть на голландском, теперь особенно, когда завершается борьба с большевизмом. Довольно бесы ставили преград в Европе моей книге. Германия ее хорошо знает, вышло до 28 г. — 12 изданий50. Теперь — не знаю, сколько. Выйдет в Италии, Испании, — после большевистских «запруд». Будет и в северных странах. Мне нужно лично говорить с издателями. Вот мотив поездки. Пишу письма, увижусь с деловыми людьми. Полагаю, что ты меня где-то встретишь. Поездка к Сереже — отпадает, — и глухое время, и нет причины быть там. Но если ты потребуешь, я буду всюду, если — буду. То, что Б[редиус] знает, — это облегчает разрешенье: меньше неожиданности. Но если и при этих условиях оставлять «гнилые узы» — жизнь твоя станет нестерпимой. Надо и тебе, и Б[редиусу] сделать выводы. Бог тебя спас от рабства с «деспотом», м. б. от гибели, — Бог дает «пути» и ныне, — не видишь разве? Я тебя не вынуждаю, но с открытым сердцем должен сказать: моя работа литературная может быть полной — с тобой, только. Без тебя — я вернусь к 22 июня, дню кончины Оли. С этим, моим, не считайся, как с главным: главное — это твое счастье, чистое, по-Божьи. Так и поступай. Третьего выхода — нет. Ни ты, ни я — в обмане жить не можем. Б[редиус] — не «кавказец», он должен бы все учитывать, он — достаточно культурен. Если есть «но…» — тем легче. Ясно: нет сродства, ни душевного, ни, кажется, и… «для уз». Кстати, в его облике есть что-то от «колоний», или — от… еврейства? Оговорюсь, это лишь «впечатление». Но главное — ты только теперь узнала, что такое «Жизнь». Ведь тебя, светлая моя, загнали, затравили, заторкали, к пропасти толкали, пытали самое чистое твое… — и ты метнулась. Не говори о «скверном характере», — неправда это. Это была твоя «защита». Повторяю — ты все-женщина, у тебя все ее свойства, в исключительном богатстве. И — главное — богатство сердца, его движений, его… «игры». Но, главнее, — ты — подлинный художник, ты всю жизнь — инстинктом — ожидала, когда «проснется». Вот проснулось… Все твое письмо, большое, от 6.Х — совершенно изумительно. Я его много раз читал — и думал: какая си-ла сердца! какое душевное сокровище! О, благодарю, за радость. Это — не похвала моя. Ну, стоит чего-нибудь мой литературно-духовный опыт?! Это — _и_г_р_а_ чудесных самоцветов, _ж_и_в_ы_х, — и как ты ее _д_а_л_а! Это же — преодоление труднейшего! О грани твоего сердца, души твоей, — бился луч _с_в_е_т_а, замкнутый «законом отраженья», — и как _и_г_р_а_л! О самоцветах, о бриллиантах знаешь… — это тайна Божия, чудо-чудес! Камни — как живое: мечтают, ласкаются, смеются, гаснут, кричат, взрываются, горят, пылают, колют, льнут нежно, томно замирают, обмирают в страсти, нежат, грустят, томятся… _д_у_м_а_ю_т. Игра их — мысли, чувства. — И все от _с_в_е_т_а. Вот твоя душа, — превыше всех бриллиантов, всех самоцветов. Это душа художника, бо-льшого! Верь мне. Она теперь взыграла, и не заснет. Но… можно убить ее. Господи, не попусти сего! — вот моя молитва. И если нужно, для _ж_и_з_н_и_ твоей проснувшейся души, чтобы я устранился, — пусть, я покорен: _т_ы_ _ж_и_в_и, прекрасная моя… но — _ж_и_в_и, а не склоняйся перед _т_ь_м_о_й, которой так хотелось бы убить _с_в_е_т_ твой!
Друг мой, товарищ мой, ровня ты моя… как счастлив я тобою, что узнал твой _с_в_е_т; из пустоты блеснул он мне в страшный день отчаяния моего, — ты помнишь, Оля. И ты себя пугаешь — а если _н_е_ от Бога?! Ты хочешь еще _з_н_а_к_о_в! Не искушай Судьбу: _д_а_н_ы_ _в_с_е_ Знаки. Ты их знаешь. Ты _т_о_г_д_а_ же увидала _Н_е_б_о! ты мне писала, ты рыдала… во тьме? — когда писала? Ты от радостного _с_в_е_т_а_ плакала, рождавшегося _с_в_е_т_а. Были испытанья, да… и что же вышло? _С_в_е_т_ не погас, а разгорался, разгорелся. От — тьмы? От тьмы свет гаснет, умирает.
Все изумительно — в твоем письме. «Стих» — твоя победа. Ты так открылась, так показала ду-шу… боль, метанье — «игра»-то! — благоговение перед божественным в тебе, страх его утратить… — твоя борьба с насилием! — радость — до страсти! — перед тебе открывшимся, радость впервые познанного чувства, расцветшего так изумительно чудесно, чисто… — «к жизни разбудили… все силы души и сердца, ума, воображения, все чувства во мне проснулись…» Оля, Оля… — и это — _г_р_е_х?! «Страдаю… и как счастлива всем этим!» Мы греху не отдавались, ты знаешь. Виноваты в… пробуждении?! Кто может укорить тебя? в чем?! Совесть пусть ответит. Душа сказала _в_с_е. Кто может требовать еще — мучений?! Бог? Нет, тьма, порожденье мучений. Только.
Не томись, голубка, что мои «Пути Небесные» не завершаются. Они — должны родиться. Они творятся, в глубине, дозреют… — и родятся сразу. Так у меня обычно: видно, не коснулся до слуха чуткого «божественный глагол». Без него — не могут. Я не насилую души. Ты понимаешь — в _т_а_к_о_м_ хаосе, что я переживаю, — _н_е_л_ь_з_я. Но они _и_д_у_т, я знаю. В них уже явился Дима… — так _н_а_д_о. Дари растет… — сколько _ч_е_р_е_з_ тебя растет! Ты вошла в _м_о_е… что бы не случилось — так и останешься, непоправимо это, и слава Богу. Будь благословенна, свет мой! моя любовь — _н_е_ мука! Она мне светит. Господи, благодарю Тебя, за этот Свет!
Сегодня проснулся в 5-м часу, и — о тебе, только о тебе! Что я испытывал? Вот то самое, как ты, когда «будто шла на свидание», переодевалась, одна… Снова засыпал, в мыслях о тебе… Чем я силен? Тобой. Ты отворяешь все мои «подвалы»… у тебя ключи. Кто их дал тебе? Не знаю, — _ж_и_з_н_ь, Бог, — сердце твое нашло их, _с_а_м_о, в исканиях, загнанное сердце, замученное сердце… запуганное тьмой… Бог осветил его… я верю, верую, всем сердцем. Чтобы нас губить?! Оля, думать так — кощунство. Бог направляет, одаряет… Отнимет? Его воля. Но искать новых знаков, томиться, дотерпеться до… лжи..? воли своей свободной не проявить..? не помогать «путям»? ждать… чего? чу-да? безвольным чуда не дается… ну-дится оно, как Царство Божье51, — усилием, молитвой, творчеством, нашим, волевым, горящим сердцем, устремлением к цели, — да, все проверяя совестью и сердцем чистым. Не укоряй себя, ни в чем. Ты — чистая. Я… — нет, я не погрешаю, видит Бог: иду прямым путем, — ты это знаешь, изо _в_с_е_г_о. Я понимаю всю сложность, для тебя… но — надо же сдвинуть с гнилой дороги, с мертвой точки, — остановившуюся жизнь, — ку-да она вела тебя? Ни-куда, ты знаешь. Так, жизнь впустую, безо _в_с_е_г_о, топтанье, истомляющее дух, лишающее душу воли. Не считайся ни с чем моим: ни с чувством к тебе, ни с моей работой, ни с «людьми», кому м. б. нужно мое творчество… — только со своим считайся… ты знаешь и мои плюсы, и мои минусы… — я намного старше, все учти, — но, главное, иди от своей жизни, от _р_о_ж_д_е_н_и_я_ _в_ _ж_и_з_н_ь, _о_т_ _н_о_в_о_г_о, тебе открывшегося вдруг, — не вдруг, конечно, это длится тре-тий год! — от _с_ч_а_с_т_ь_я, — не корыстного, не «ощущений», а _ч_у_в_с_т_в_а, — иди от того бесцелья, в котором замирает жизнь твоя… — исходи из всего, что знаешь, — и тебе станет ясно, что же надо. Ну, если примиряешься с судьбою, какая у тебя, продолжай, как было. Я… что же остается мне? — все приму. Ну, м. б. _д_р_у_г_о_е_ встретишь, лучше окрылишься: я буду все же рад, что _ч_т_о-т_о_ и от моего тут было, для счастья твоего… только бы ты _ж_и_л_а, моя чудеска, дивная, вся нежность, вся — все-женщина, неисчислимое богатство сердца! О, как я тебя целую, Оля! всю, недоступную. Целую твою ручку, твою душку, _т_а_к_о_е_ в сердце мне пропетое. Благодарю за «поцелуй». Ты — бо-лыная!
На все отвечу, после. Вот, пока, о Земмеринг. Знаю ее лет 8. Виделся в мою поездку в Ригу, после кончины Оли. Ей теперь под 50. Моя «Неупиваемая чаша» овладела ею, давно. Кажд[одневно], года ее читает, лет 12. Урожденная Башкирова, — миллионеры. Замужем за немецким колонистом52, тоже миллионер, из Самары? Теперь они в Берлине. У ней дочь, Милочка, — лет 25, прелестная. Студентка, юрист. Мать «не от мира сего», душой — ребенок, очень религиозная. И. А. ее называл «истеричкой» и даже — «ханжой»53. Не очень верно. Это — чистейшая душа. Меня она боготворит. Сопровождали меня в поездках по Эстонии54 — жили там на даче. Мой успех в лимитрофах55 еще больше усилил благоговение. Был с ними у границы, смотрел на Псков. Лазили по стенам, развалинам, в Изборске. Вернувшись в Париж, получил письмо: Милочка хотела ехать ко мне, «служить мне», в моей пустоте после Оли. Мать ее благословила. Я отклонил. Они присутствовали на _в_с_е_х_ моих выступлениях, — свыше 12, — я был счастлив их любовью. Да и все, — тысячи читателей моих, — все трогательно показали любовь, жалели. Я был в кошмаре, но… выдержал, был потрясен, как меня знают, любят. Осыпали меня дарами, — почти все роздал, оставил — священное, — часть на могилке Оли. В Берлин тогда приехал — выпитый, весь. Ты видела меня, какой я был. Но — читал, держался. Пишут мне. Милочка хотела бы приехать, поговорить, на кого себя готовить, для России. В Берлине многие влюблены в нее, но она ходит в темненьком, как монашка, — «но…» — пишет мать — «действие обратное». Все настаивают — замуж выходить, М[илочка] не хочет, пока, учиться хочет. Хотела на славянский факультет, у проф. Арсеньева56, в Кенигсберге, но тот служит переводчиком, у немцев. Юридический факультет не в чести теперь. Умная, строгая, «не нынешнего века», говорит мать. Редкие глаза, чуть в сеточке, в туманце, — потому и льнут. Милая, тут, должно быть ревность к «Чаше». Писала мне мать — «поймет ли Вашу „Чашу“ г-жа Бредиус?» Она боится… для меня? Но если Вы ее, Раису Гавриловну Земмеринг… учувствуете — полюбите. Если бы она была не замужем, — лучшей — ты не в счет, Оля, ты это знаешь, — если бы не узнал я тебя, лучшей заботы обо мне, о _м_о_е_м_ — не встретил бы. От «Куликова поля», от «Старого Валаама», от «Вербного воскресенья» — от «Богомолья»… — в невыразимом восхищении. «Куликово поле» — «высота, до которой могли подыматься только святые…» — писала она — и Милочка, — на ее душе пусть это будет: «ни-когда до такого не мог бы подняться Достоевский». «Это — мировое». Чем «странное» было ее письмо? Она старалась, много было хлопот — достать Вам «Чашу». И сейчас все хлопочет, добывает «Солнце мертвых». Милочка позволила себе маленькую «дерзость» — денег мне послать. Я их ей верну, — духи пошлю, еще… — она любит, — это мать мне написала, она не знает, — «Эман» — Коти — «Магнит». Пусть, кого-нибудь лучшего притянет. Отказала в руке какому-то «изящному молодому поэту». Она не приедет в Париж — я отклоню решительно, мне сейчас очень тяжело. Мать так тревожна совестью, что не считает себя достойной вернуться в Россию, «которую оставила в страдании». Дочь — горячая националистка, до… жертвы? Евреев терпеть не может. Я… — почти, я слишком знаю, пронзен в сердце. _К_а_к_ _б_ы_ я тебе прочел «Куликово поле»! Ночами писал — и дрожало все во мне, в слезах. Дерзнул Святого дать. Евреи из «Последних новостей»57 бесились, как я осмелился говорить _т_а_к. О, ты поняла бы, мы смешали бы наши слезы… о, милая… как я тебя люблю, страдание мое и счастье, тебя я недостоин. Оля, я не буду жить, если ты заболеешь, это твердо говорю, пересиль себя, лечись, — что же так похудела?! Прости, на многое не ответил, я плохо сплю… без тебя нет жизни, тоска, тоска… Прости, я буду сильным… ничего, осилю. Только бы _б_ы_л_а_ ты! ты!! Мариночка поможет, я ее просил, покажет тебе мой портрет, большой. Книги издательство послало 17-го две: «Историю любовную» и «Свет Разума», пока. Я после надпишу, нельзя с надписью. Всю целую, обнимаю, весь в тебе, с тобой. Устал я, Олёк… плохая погода, — снег! _В_С_Е_ у меня есть до излишества. Твой Ив. Шмелев
Оля, не забывай, пиши… Твой, до конца. Ив. Шмелев
Суббота — воскресенье
19. Х.41
Мой дорогой, бесценный… любимый мой!
Пишу тебе из постели, — чувствую себя неважно, решила м. б. лучше полежать. У меня все дрожь как будто, то горячей волной, то холодной, по сосудам… И сердце захлебывается и заливается горячей кровью. И… больно… иногда. Все вздохнуть хочется, глубоко-глубоко, а… больно. Это и раньше бывало, еще в клинике. Тогда я пила calcium-preparat[59]. Нервное. Надо покой. Я легла, но покоя нет. Я так беспокоюсь о тебе. Я боюсь. Я боюсь, что ты страдать будешь, не так поймешь мое письмо от 16-го58 и будешь бранить меня. Миленький, дорогой мой… пожалей меня! Пощади, побереги. Поверь, что люблю тебя, и страдаю _т_о_л_ь_к_о_ за тебя… потому, что ты страдаешь. Я _т_о_ письмо писала вся в ознобе, больная, — прости, если жестко. Но я не жесткая к тебе. Я — вся ласка для тебя! Ах, как хочу я быть сейчас с тобой, прижаться к тебе щекой, погладить тебя нежно-нежно!.. Умоляю тебя… пойми, пойми меня!..
Мы можем любить друг друга — я за это не мучаюсь,
Особенно, т. к. он к другому не захочет отпустить.
Пойми, что для меня эта мука ужасная.
Помоги мне! Отчего это лучший друг-мужчина превращается в противника как бы в сражении тотчас, как узнает, что любим? Останься же мне близким, чтобы я тебя не боялась. Чтобы с тобой советовалась, все тебе говорила. Я боюсь твоих реакций, — ты меня не понимаешь! Отнесись ко мне чуть-чуть как «со-стороны».
Я продолжаю письмо утром.
Вся ночь была в кошмарах. Были странные сны. М. б. что-нибудь значат? И муж плакал во сне, — видел, что его отец умер, после ссоры с ним. Разбудил меня и рассказал в слезах. Я вся разбита. Я пишу даже с трудом. Ты мне ничего не пишешь. Отчего? Неужели тактика? Неужели ты мучаешь меня сознательно. Если я не знаю, что ты успокоился, понял меня, то я не поправлюсь. Я не люблю страшных слов, но я знаю, что я не поправлюсь, если ты меня будешь мучить. Пиши же мне! Не оставляй Олю в мучении! Давай писать хорошо, тепло, светло, веря, что увидимся, что Бог все покажет. Понимаешь, мы сами ничего не можем. Даже визу не получить. Я всю ночь сегодня задыхалась. И сны все такие же были…
Один был легкий… Я в церкви, но ни икон, ни свеч. Свечу я с мамой заказали, большую, дьяконскую59. Стоял огромный стол, дубовый, а на нем в серебряных сосудах: ладан зернышками, рис и хлеб. Мы все вокруг этого стола. Батюшка светлый весь. А я в длинных малиновых штанах и белой рубашке с широкими рукавами и в платке, красном. А на ногах белые чувяки. Кто-то говорит, что надо надеть белое платье и так в нем и остаться до воскресенья. Это будто бы в Великий Четверг происходит. А говорит о платье один, умерший теперь, инвалид из Tegel’я, — бывал он периодически сумасшедшим… Я остаюсь, как была, только платок сменяю далматинской шапочкой. И вот стоим… Вдруг влетает маленький белый-белый голубок. Садится на стол и клюет… ладан… Я думаю… символ Духа Святого! Как хорошо! Но тут летит еще один и садится на рис. Я думаю — жаль… почему же 2? И вот 3-й! Летит ко мне! Садится на левую ладонь мою, а в правой руке у меня горит свеча. Я рада, очень рада… и думаю… — 3! Это символ Святой Троицы! Кормлю голубка хлебом, и он остается у меня спокойно и клюет хлеб!
И все…
И вот еще: я должна идти исповедаться. Все в том же странном наряде. Похожа на мальчика-турчонка.
Подхожу к Царским Вратам, закрытым. Жду батюшку, хочется построже. И думаю о грехах… И вот, когда хочу склониться на колени для молитвы… вижу, что на полу стоит огромная _ч_а_ш_а, в золотой оправе красное стекло… Пустая. Даже стенки сухи!
Проснулась.
И еще…
Я получаю твою книгу: 2-ая часть «Путей Небесных».
Я безумно рада. Сердце билось до боли. Беру… как она мала. Тоненькая книжка… Я открываю крышку и вижу, что смотрю с конца. Последняя белая страничка, на которой обычно стоит: «права сохраняются за автором»… написано: «Эта книга последняя, написанная при жизни супруги автора». Я думаю: это же не может быть. О. А. скончалась в 36 году, когда же издавали? Ищу начала книжки и вижу, что вся она полна портретов. Портретов гоголевских типов. И вся о Гоголе. Я в ужасе, что тут ошибка, — переплетено вместе с Гоголем. Волнуюсь. Ищу, ищу тебя, твое имя, разгадку. Я чуть не плачу… И вот… наконец… портретов нет больше. Я жду, что твой портрет увижу. Еще одна белая страничка и…
я проснулась.
Я очень страдаю за «Пути». Пиши их! Ты должен! Ах, если бы ты мне хоть чуточку приоткрыл эту завесу! Я тебя как-то просила. Правда
Конечно, я не претендую на такое же доверие. Но мне так бы очень, очень хотелось…
Вся ночь была так мучительна. Сегодня, после шторма, все утихло, и даже солнце. Я встала. Я принимаю твои лекарства. Но трудно унять себя… Пиши! Это — моя жизнь. Послушай, Иван Сергеевич, я не говорю никогда, преувеличивая словами. Все, все так, как я пишу.
Пойми же это! Ты ведь так много меня умнее, такой у тебя жизненный опыт, — помоги мне, успокой!
Самое мое тяжелое — это то, что именно я не вижу выхода. При душевном состоянии мужа (его Neurose) очень трудно с ним что-нибудь решить, и так сразу…
Не говоря о том, что мне вообще тяжело это.
Не то, что я его уж так жалею, что не решаюсь, а потому, что я знаю,
У него в детстве было одно поистине ужасное происшествие, после чего он не хотел жить. Потом он замкнулся, стал чудаком. Женщины были для него или Мадонны, или девки… средины не было.
Во мне нашел он эту середину… Т. е. я его помирила с небом и преисподней. Это играло большую роль в нашем браке. Мы встретились в церкви. Я говорила с его доктором-психологом. Женитьба была его спасением. И доктор добавлял: «даже если вы и разойдетесь, — то все-таки это лучше, т. к. он втолкнулся в среду людей». Он много изменился. Но все же: — у меня жизни нет…
Теперь ты знаешь все. Знаешь, почему мне трудно уйти сразу. Не потому что не хочу, а потому, что не знаю что и как лучше!.. Я говорю, что может все очень просто разрешится, если будет такое подходящее положение, и наоборот, может все кончиться трагедией… Нельзя за его реакцию положиться. Я не хочу сказать, что он ненормальный — нет. Это способнейший, умнейший человек, но его детская драма сделала его подозрительным, недоверчивым, замкнутым, больным. Меня его один школьный товарищ предупреждал. И поездка в Париж могла бы быть для меня роковой. Но я все-таки не оставляю надежды. И чем я спокойней буду, чем меньше подозрений у него о тебе, тем это легче. Я ему теперь сказала, что мне необходимо было бы увидеть тебя для переговоров о твоей литературной работе… Ничего, довольно спокойно… Но пойми, какие силы мне нужны… Потом, нам обязательно надо увидеться… Непременно. Постарайся ты у себя чего-нибудь добиться. Нашего батюшку выписывали его родители. Как-то устроили. М. б. связи? Не знаю. Самое мое главное мучение — это твое мучение. Умоляю: не терзай себя! Пиши «Пути». Бог
[На полях: ] Обнимаю тебя, вся в слезах, как девочка (я еще совсем девочка!), ищу твоей защиты в горе! Целую тебя, солнышко. Оля
Пиши! Я не могу! Твой цветок дал новые цветы! Пиши мне! Я беспокоюсь о твоем здоровье. Пиши — в этом моя радость! Мое здоровье.
Не обижайся, будто я не хочу твоих «даров», — теперь ты понял почему? Конечно, это мне только радость, и какое лишение отказ от них!?
20. Х.41
12 ч. дня
Дорогая Оля, получил открытку от 9, отправленную 12-го61. Зачем так — бесприветно? Наказание? за _ч_т_о?! Не заслужил я. Exprès 25.IX ты получила, знаю. A exprès — 30.IX? — писан рукой. Пропал? Значит — у тебя пропал. Он должен был получиться 4–5–6 окт., самое позднее! Неужели до того дошло, что _в_о_р_у_ю_т_ письма?! твои!! — Вот какое рабство! Проверь на почте — expres-recommendies[62]. Затем: expres-recommandies от 7 и 8.Х мне вернули, как превышающее 4 страницы (1) и «неразборчиво» — (2). От 9-го expres-recommandie должна получить 13–15, самое позднее. Затем я перестал слать заказом и exprès: 10 — открытое письмо. 11-го закрытое, 15 — тоже, два письма от 17.Х и последнее — 18.Х, закрытое. 17-го издательство послало две книги. Ты видишь, как я весь в мыслях-чувствах — с тобой! А сейчас — такая неприветная открытка! Если бы я был в горячке жажды, и мне любящая рука поднесла к губам стакан воды и… — отняла! За что?! И это — в День ангела! И это — не в мгновенье потемненья, а… — за 3 дня раздумья (отправлено — 12-го!). Никто ко мне не заходил. Я ищу возможности поехать — но надо много хлопотать, узнать, как и от кого зависит. Пишу, жду. Я сегодня напишу полный ответ на твои вопросы. Милая, как я тебя люблю, целую! Господь с тобой.
Твой Ив. Шмелев
Пиши, не мучай.
20. Х.41
6 ч. 30 мин. вечера
Оля! Дорогушка!
Ольгушечка, Олёк, Олечек, Олёль моя! Я так всегда хотел, чтобы кто-то подарил мне стило… Не знаю, почему… таил так это, _ж_д_а_л..! И — ты — _о_т_в_е_т_и_л_а_! Ты, только ты! Больше — ни от кого! не надо! — не жду. Теперь я _п_о_л_о_н! Ты — придешь. Я знаю. Ты — со мной. Твой Ив. Шмелев
Твое перо — _н_а_п_и_ш_е_т_ «Пути». Знаю. Вместе с тобой напишет.
22. Х.41 1 ч. 20 мин. дня
Полное солнце, барометр — продолжается хорошая погода. Ах, какое солнце, «солнышко» мое, — твое словечко-ласка, как я не избалован ею! (нет, неправда!) — я рад всему от тебя, даже дерг-дерг, моя дергушка, упрямка, нежка! Как одинок… Нет, теперь у меня ты, почти… Я сегодня почти не спал… вставал ночью, любовался на новую _х_о_з_я_й_к_у…62 почти хозяйку…. Не улетишь? Я просыпался часто, — ах, солнце у меня. И ночью не заходишь, незакатка! Свети, свети… мне о-чень холодно, не согревает сердца, пусто так, моя царица, Царица! Так называл тебя… — не правда разве? И вот, пришла ко мне Царица. Да. Я провидел ее приход, чудесный, животворящий. Да, все больше уловляю сходства… как это чу-дно! Так напоминаешь, бегло, неуследимо-верные черты Ее. Да, мученицы Александры. Два раза я спрашивал, _н_е_ говоря, кто это… — «о_д_н_а_ из многих моих читательниц» — спрашивал — «кого напоминает..?» И… — слово мое тебе! — говорили: «Императрицу..? Да, есть что-то… да, Императрица!» Ну, Царица… не прав я был, так именуя, отыскивая для тебя — _т_в_о_е? Конечно, прав: ты — царственная красота и прелесть. Прелесть — красота. Я открываю ценности, нетленное, в тебе, в одной тебе! Гимна не пою, ты выше гимнов, ты — _н_а_д_ ними, — для меня, любимка. О, какая, затемняющая все… о, какая, данная мне в горе, в горьком горе… в безысходном. А знаешь, как бы пошли тебе сережки!.. знаешь, такие длинные, «болтушки»! Как у Ней, ты помнишь? Есть изумруды… _г_д_е-то… ждут тебя. На розовые ушки… повесишь изумрудные «болтушки»… — дают игру и жизнь, — такое оживление дают лицу, глазам… в глазах чуть искры, от таких сережек… радостное такое, детскую открытость, вольность… играют в щечках, оттеняют шейку, эту нежность, — я так люблю висюльки эти, их игру ребячью, плеск их искр.
Да, плохая ночь и — вся с тобою. Неотступно. Тревожно-радостное — здесь, со мной! Было трудно. Очень… напряженно было… понимаешь? Переполнен, — к тебе, к тебе! Я звал тебя, моя царевна, так ждал… вдруг — чудо!? Оля, Оля… И в чувствах, те-мное… томящее… ты понимаешь… _з_о_в. Безответный. Я горел всю ночь… значит, пришло _т_а_к_о_е. Тяжела такая безответность, как в колодце. А томленье жжет, повелевает, это ожиданье, бесплодное… ну, как утрата. Что же, как Дари… зажечь свечу церковную и жечь под грудью?63 Не поможет. Не услышу, в таком _о_г_н_е. Дивлюсь. А… годы? Их нет, я юный, будто… сильный… я _х_о_ч_у! Значит, пришло, _т_а_к_о_е. Давно не приходило, уходило — в другой пожар — в творенья ликов, _л_ю_д_я_м. Им _д_а_в_а_л_ всю силу, творящую живое, для них «зачатие» — в пространство, в ветер. О, если бы… живая сила, твоя, твое желание, жгучее, в томлении, в крике-зове, встретилось с моим..! Бог благостию освятил бы _н_а_ш_е… дитя мое, заветное твое — желанное… зажглось бы солнце, новое, двойное! Оля, Оля… жди… верь. Но долго ждать нельзя. Могут сохраняться цветы под снегом, но… цвести не могут. Для меня. Но — как мы чувствуем друг-друга, как мы _з_н_а_е_м_ сокровенное друг-друга! Как _н_а_ш_л_и_ друг-друга! Потерять? Жизнь можно потерять, но — не друг-друга. Я счастлив в малом — и огромном. Для кого-то мало, а для меня — иначе не умею принимать — огромно, — Дар твой. Стило… «картинка», явленье в грезе. Ты. Я счастлив, почти. И… мало, мало… — уже мало. И потому такая ночь — вся — зов. Долго так нельзя, я знаю. И… вот как хочу в «Пути»… — так я оголодал, своим, привычным, — эликсиром жизни для меня. Не хочет спать воображенье, хочет — _ж_и_т_ь. Пусть призрачно все это — так вот _ж_и_т_ь… но не могу _н_е_ жить. Оля, оба мы от жизни получили великую награду, оба. Вот она, награда эта — страдание. Это великий мастер, Гранильщик славный, — Гранильщик сердца. Без мастера такого — и живое — камень, без игры, ну… мертвый камень. Гранильщик тонко, хитро нас огрАнил, миллион фасеток выгранил, все, все, что только можно сделать с сердцем, с духом, с душой бессмертной. В каждую фасетку, гранку… вбросил искру, Гранильщик славный, Гений. Вбросил и — зажег. Мы оба носим эти искры света, огня чудотворящего, игры бессмертной. Наши самоцветы ведут игру лучами, в искрах, радугой сверканий. Не награда? Ей нет цены. Дорогой Ценой мы куплены — для жизни, для прославленья высшего начала в нас, во всем. Надо вернуть Гранильщику хоть часть Им данного, жить этим, Оля. Ну, дай мне руку, крепко, навсегда, — не опечаль Дарителя, — Он смотрит на свое творенье. О, ми-лая… пой Господу, как только может сердце, золотое сердце, сердце Оли. Вот моя рука, пойдем. Не надо смотреть вперед, — в творческом не надо — ни вперед, ни в прошлое, — их нет, есть — _н_ы_н_е, только. Понимаешь, что хочу сказать? Творческой _в_о_л_и_ надо, во всем. Дорога нам дана, вехи давно поставлены. Я — в воле, не склонюсь, не отступлю, никак. Могут меня толкать с дороги, — я вех не потеряю, к ним вернусь. А ты? видишь? Видишь, — не теряй дороги.
Знаешь, вчера узнал я… как все странно. Был друг-доктор. На днях они с Ириной64 — переезжают, будут совсем близко, по соседству. Был очень удручен — раскалывается его семья. Жена — Марго65 — останется с… любовью. Ирина с мужем и он — наконец, новую жизнь начнут. Утешал его… — любит еще свою Марго, чу-дак… Я ему сказал — новую найдите. Он приятный, нежный, — доктор бедных, русский-православный… ну, Гааз, помнишь? Женщины его не избегали, он избегал. 58 лет, приятный, неглупый, только «шалый». Христианин упрямый. В Ирине есть от него, немного. Не раскрылась, обошел ее Гранильщик? Женщина, как самоцветный камень, всегда нуждается в гранении. Мужчина, только, может ее раскрыть, умело, тонко… — ну, понятно, мало таких гранильщиков… не с прописной. Их, вернее, почти и нет. Ведь «сильною постелью» — не раскроешь, — оголить… ну, можно. Раскрыть «другое», как у Марго. Инструмент простой, приятный, ну… животный, игра дешевая, грошевая. Нужна она, когда другое, главное при ней. Тогда — десерт, не без приятности. Даже и — питанье для большой _и_г_р_ы. Я… очень ценю _э_т_о. М. б. — в мигах — высоко ценю, до обмиранья, до страданья. Отсюда — _п_е_с_н_и. Так вот, почему-то я не удержался… говорили об Ирине. «Что ей может дать _т_а_к_о_й?» Доктор согласился. «Она старается его по-днять… наполнить содержанием». Откуда? И вот тут я не сдержался. Она мне нравилась давно, я тебе писал. На вопрос доктора — видел ли я что-нибудь в его Ирине, я сказал: «Мог бы _н_а_й_т_и. В каждой девушке, не вовсе глупой, милой… _е_с_т_ь_ для мужчины _н_е_ч_т_о… и в Ирине — есть». Он принял радостно мои слова. «Да, вы бы могли найти…» Я ответил — «поздно, и уже давно поздно». Он: «Вы ей послали из Швейцарии когда-то, года три… конфеты… и лепешечки „миньон“. Как она сияла! Она для Вас тогда все в подвале перерыла, чтобы найти что-то вам нужное… заметки или книгу». И — обнял меня, порывисто, и слезы увидал в его глазах. Это мое «поздно» невольно как-то вырвалось. Он понял. И я… понял. Верно, поздно. Да и разница-то уж очень… — ей 27–28. Ну, попробует, раскроет мужа, до… пустоты. Да, грустно. Не раскроет, а снизится еще она… — с холмика до кочки. Горы не для нее, в таких условиях. И уже кончились ее «пейзажи» окрестностей Парижа. Без «огня» — нельзя, даже пейзажика, не будет _п_е_т_ь. Об «огне» хотелось бы — в «Путях»… Ах, Оля… жду… дождусь? Вот, жду сейчас племянницу жены покойной…66 писал тебе. Надеюсь найти нить в хлопотах — поехать. Всюду буду искать… я это интуитивно всегда.
Твой _л_и_к_ тревожит. Все мне кажется, что ты уже пришла. Опомнюсь — больно. Видишь, как пишу тебе, все, все. Каждый день с тобой. И — сколько не послано, истреблено, в моем хаосе. Открыл письмо… — но почему же не послал? Смущало что-то… Разорвал. Прошлое, тебе не надо. Но никогда не хватит силы послать «две строчки». И подписаться «И.». Так редки письма и так до-лги. Я вижу твое сердце и… — подавляю раздраженье, если оно родится. Два слова, — в таком далёке… — боль. Значит — другая боль, которая сильнее первой? Я понимаю, не корю. Так это мало, эта боль «двух слов»… когда болит другое, огромное. Оля, я много написал тебе. Свети же мне, хоть слабо, но свети… И — не смущайся… дай кусочек сердца. Как ты чудесно — «хочу, хочу к тебе…» И все забылось, и я счастлив. Тобой. И сила растет, в упорстве, в достижении, «найти». Скажи о своей жертве — в любви, 10 л. тому. Мне надо знать, все. Я так счастлив, что ты со мной, в стекле. Хрусталь мой! Как тебя целую! Ты не дышишь, вот как. Неужели и нынче — метаться буду?! Что же мне тогда? Бром, бром. Он подавляет зов. Невыносимо напряженное… часа-ми! Не укатали горки сивку. Всю целую, всю, до… сердца. Твой Ив. Шмелев. Пиши!!!
[На полях: ] Но как страшно: я чуть тебя не выбросил, с оберткой!
Все еще нет «pneu»[63]. Должно быть уехал, или — не хочет видеть?
Видел женщину, которой — «в_с_е_ равно», смерть… лишь бы _б_ы_л_о, по ней. Как-нибудь расскажу, как меня катала и чуть не……. инженерша, в Праге67. Странный случай, «холодный кипяток».
Ничего другого не пишу твоим Стило, только — _т_в_о_е_ или _с_в_о_е.
23. Х.41 8–40 мин. вечера День был чудесный, свежий.
Какое счастье, моя голубка, сердцем на тебя молиться! Вот ты, так близко, каждый миг смотрю, как хороша ты, как дивно хороша! Оля, Олёк мой, что со мной — не знаю… я не знал, что можно _т_а_к… любить..? Нет, это сильней, светлей, это неохватно, это — вне ощущений, неопределимо, что _э_т_о! М. б. _э_т_о_ близко к тому чувству-сверхчувственному, как «райское», как объясняет ап. Павел, — «восхищен бысть в рай и слыша неизреченные глаголы…»68 — то, что не в силах человек высказать. Или — _п_о_д-чувство — _э_т_о?! Ведь тут не только дух, не только чувства все… тут — _в_с_е_ во мне захвачено, все сплелось, — я тебя _х_о_ч_у_ всем, что во мне, _м_о_е… — ты слитной стала, будто ношу тебя, и нет тебя — ни-где, вся ты во мне, моя Царица! Ты знаешь, твой портрет — волшебный, _б_е_р_у_щ_и_й, — он поет. Вот, на виду он, — кто приходит — смотрит… — ка-ак похоже… это… не домашний ли, не «для себя» ли снято..? Путаются все, а я молчу… Что же, можно пустить легенду, — что домашний, Ее, чудом, случаем достался, мне. Так ты… на Царицу-Александру, Свято-Мученицу нашу… так похожа! Бывают миги… Ольга! ты необычайна!! В письмах погляди, найди… сколько писал — «необычайна», «неповторимая», — ну, не сгадал я?! Ты совсем _д_р_у_г_а_я, чем на других… — сверх-необычайная! И ты, _т_а_к_а_я… еще будешь колебаться, вопрошать, — от Бога ли? Ты — предназначена _б_ы_т_ь_ собой, не — ферме принадлежать, а — _б_ы_т_ь, _ж_и_т_ь, _т_в_о_р_и_т_ь… любить по сердцу. Бром помог мне: я сегодня был покойней. Я просыпался, на тебя молился… — ты близко, ты… _б_у_д_е_ш_ь. Вдумайся, _к_а_к_о_й_ же _з_н_а_к_ был явлен тебе, давно-давно, 28 мес. тому. Открыла книжку, мою — «Въезд в Париж»! Никакую другую, а _э_т_у. «Париж». Шире надо, это лишь «образ», символ: «в»… т. е. — «из». Бери буквально — «В Париж». Вот, именно, сюда. Или _в_с_е_ «просто так»? Сама же знаешь, что совсем не «просто», а «сверх-знаменательно» и мудро. Исхода нет ни для тебя, — так верую, — ни для меня: — _и_н_о_г_о, чем наше — _в_м_е_с_т_е. Н_а_ш_а_ Жизнь, сколько даст сроку Господня Воля. Это, «для меня» — уже не «верую», а — _з_н_а_ю. Мне — нет исхода, другого. Без тебя — все кончено. Увеличу твой _л_и_к, — пусть светит мое Солнце, — _с_ч_а_с_т_ь_е. Ну, к порядку. — Двое суток — «пней» не принесли. Сегодня я взял книжки и портрет — на случай, — другой, такой же, ты увидишь у Марины, для тебя. В отеле «Бристоль» узнал: мой «пней» ждет. Мосье Толен… — что ли? — третьи сутки, как отбыл. Куда — не знают. Вернется? — Не сказал. Я взял мой «пней», оставил две строки, в объяснение, на случай, дал «шасэру»[64] на чай, оставил адрес и просил немедленно мне сообщить, если Т[олен] вернется. Мог же уехать по делам, мало ли… Ведь «европейцы» из минуток гульдены куют… у Т[олена] могли быть «комиссии» от разных. Не мы, ведь это. Я, когда в России ездил, бывало… оставишь номер за собой, чтобы вещей не таскать, и — кружишься с неделю, — плевать там, что платить за номера.
Одно. Другое: снова был разговор о «покупке прав литературных»69. Снова мое «нет». _Н_а_ш_и_ — твои-мои — права _н_е_ будут проданы. Ты — моя, я — твой, и все мое — твое, и все твое — _м_о_е. Дам им две-три книги — «на известное количество экземпляров», с прогрессией процентов «автору», и хорошей! — возьму 50 процентов аванса — из расчета, пока, не больше 10 тыс. тиража каждой книги, — _т_а_м_ будут со-тни тысяч экземпляров, тиражных! — _з_н_а_ю… — и получу пока тыс. 80–100, франков, исходя из германской марки. Это решится на днях, полагаю. Во вторник будет еще беседа, прибудет «директор», из Кенигсберга. Просят краткую биографию и «резюме содержания книжек». Удачно — из Кенигсберга. Там как раз Университет выпустил томом «диссертацию» молодого немецкого доцента70 на степень доктора европейской литературы — «Шмелев, его жизнь и творчество», — 161 стр., 1937 г. Жаль, не узнала Оля. Детка, приятно тебе, что о некоем русском писателе — ученый германский труд? Мне — так себе. Правда, это, кажется, впервые — о _ж_и_в_о_м, _р_у_с_с_к_о_м_ авторе. Да, не было еще. Даже и о «лауреате»71. Впрочем, это не впервые. Я, кажется, писал тебе, что о нашей «Чаше» в старинном шведском Университете, в Лунде, ряд лет читается курс из 6–8 лекций? Ты, моя птичка, видишь, как твой «выбор-вкус» в русском современном творчестве словесном подкрепляется «универсально». Я поправлю: _и_х_ «выбор» скрепляется _т_в_о_и_м. Позволь, я поцелую тебя, в небесные твои глаза, «полет твой вдохновенный» — поцелую. Можно, да? Это пусть мне в награду, перед тобой еще незаслуженную. Ну, поверь… в долг хоть! Можно..? Вот………………… и знак, математический… ~ — конечно, знаешь? Бес-коне-чность. Сегодня напевал — в уме — из Пушкина — «Кобылица молодая, честь кавказского тавра…» — писал еще тебе, ты получила? не пропало… в Голландии? По дороге не пропадает, там, где «германское», — там ни-когда не пропадает, там все четко. — «Что ты мчишься, удалая? И тебе пришла пора. Не косись пугливым оком, Ноги в воздух не мечи…» — «Из Анакреона». Не «мечешь»? И хорошо. А то что же это… ты паинька, такая, — сама Царица, и вдруг… ноги — _т_а_к! Дальше приводить не стану, а то еще не возьмешь в настоящем смысле, а в буквальном… и опять «дерг-дерг», буду осторожней, тем более, что ты еще о-чень «молодая», еще «косишься»… О, моя чудеска, кроткая моя… (в скобках, «в сторону»: «да, зна-ю, какая кро-ткая..!») Еще опять напишешь, по-другому: «почему Вы так много написали? почему Вы так часто пишите?»
Новое открываю в себе! Сегодня с нежностью — невнятной — загляделся на молодую женщину, «сильно в _т_а_к_о_м_ положении»… Такое благоговейное почувствовал в себе, через себя — к ней. Стало так внятно, почему перед такими в древнем Риме ликторы72 очищали дорогу в толпе. Ныне… как многое утратило «глубинного, святого»! А на днях любовался трехлеткой-девочкой (2-летней!), в метро. Что она вытворяла глазками, приметив, что соседи любуются! вот артистка-то будет! чудо-девчонка! И потом начала «умывать» мамочкино лицо..! — следя, любуются ли ею.
24. Х
12 ч. дня
Машинка сдала, надо отдать мастеру. И ей сообщилась боль моя! Милая, вот Твое перо как пригодилось! Милая Оля, я позволил себе (ты не упрекнешь?) написать Квартировым73, — м. б. я приеду. «Был бы рад, если бы удалось повидать в приезд — бывают же „случайности“! — и О. А. Случилось же немало со мной „странных совпадений“!». Написал, что много мне говорил о своей «любимице» И. А. Я надеюсь, что Н. Я. Квартирова как-то пойдет навстречу моему желанию — увидеть хоть раз «одну из самых чутких моих читательниц». М. б. они, просто, напишут тебе — «а не навестите ли нас в Берлине?» Такой путь легче мне осуществить. Я не теряю надежды и на возможность «голландского путешествия». Но, м. б., приглашение Квартировых, — не Париж, а Берлин, — для тебя осуществимей. Милая, бесценная моя, я очень страдаю. Я не могу тебя не увидеть! Это для меня ныне исход — в жизнь или — в _н_и_ч_т_о_ (земное). Я говорю обдуманное, уже решенное. Сегодня я не спал, — 2–3 часа — в полусне, только. Видел тебя! Впервые: будто мы разбирали какое-то письмо. Забыл. А мысль работает бешено. Знаешь, теперь понятно мне — «любить безумно».
Целую тебя, голубка, твои глаза, _р_а_д_о_с_т_н_ы_е, — тебя всю — «в полете». Какие твои духи — ландыш? О, как же я страдаю, — и сладко, и — неизъяснимо. От тебя нет и нет вестей. Я тревожусь. Я пишу каждый день. Вот, и вся моя работа. Горько мне: как призрачно я счастлив! Господи, как мне за тебя больно! Пусть мне, только мне, будет боль, — не тебе, родная! _В_с_е_ за тебя приму. Но хоть немного счастья, маленького счастья! Прошу, _п_и_ш_и_ мне. Это мне — дыханье, солнце — в мертвенных днях моих. Руки твои целую, ножки твои, Царевна! Оля! Твой Ив. Шмелев
[На полях: ] Здорова ли ты?
Пощади, освети же меня — пиши каждый день, хоть слово.
Помни, мама всегда будет с тобой, все, все будет. Я тебя устрою в отеле, как пожелаешь, до — благословения.
Как же ты в холодной комнате?! Прикажи поставить электрический радиатор!
25. Х.41 8 1/2 ч. вечера
Завтра — воскресенье, почта закрыта. Пойдет в понедельник 27-го.
Дорогая моя Оля, бедная моя девочка, — я все понимаю, как тяжело тебе. Что же надо? 1-ое Тебе — вернуть хоть относительный покой душевный. Ты замотана. Необходим отдых, перемена жизни. Надо хоть на 1–2 мес. — хотя бы в санаторий. Но сперва надо, чтобы определил доктор, почему _о_з_н_о_б, почему удушье ночью. Возможно, что это невроз, крайняя степень неврастении. В твоем положении она вполне объяснима. Как с легкими? Это похудение твое… — чем вызвано? Отчасти — состоянием в непрерывном нервном возбуждении: тоской, полной неудовлетворенностью, «запутанностью жизни». Сама знаешь. Это заколдованный круг: дальнейшее пребывание в такой обстановке усилит неврастению, а это увеличит «сознание безвыходности». Итак: всестороннее медицинское исследование (и общий анализ). В зависимости от диагноза — или лечение серьезное (и не дома!), или — санаторий. Дома ты будешь таять. В этом тебе не могут отказать. Если же нет возможности, извести тотчас же: я, думается, сумею через Красный Крест выслать тебе деньги. Напиши — сколько. Умоляю тебя! Заклинаю тебя — исполни, — от этого и все мое, — весь я — зависит, если ты для себя не хочешь. Олёк мой, не откажи мне в этом, ты — жизнь моя. — Ясно, г-н Bredius, не отдает себе отчета, в каком ты состоянии. Он не хотел ехать с тобой на отдых! С ним, на ферме, ты н_е избавишься от недуга. М. б. все хуже, и упустишь возможность вернуть силы. Я весь — твой, я весь — забота о тебе, весь — ласка, чуткость, все приму, ни словом не потревожу тебя: лечись, окрепни, ласточка… — так недавно пела! Я все вытерплю, и это будет мне в радость, если ты будешь лечиться.
Что же смотрит мама? Без твоего согласия я не решаюсь писать ей. Как ее зовут? Она — Овчинникова, да? Могу ли ей писать? С тобой одному мне не справиться, ты очень «своенравно» скачешь. Мало для твоего здоровья — мне успокоиться: надо тебе переменить всю обстановку жизни, пусть — на время. Ты в этом понимаешь не меньше моего, — бо-льше. Конечно, г-н Bredius не отдает отчета, как тебе необходим покой: он будит тебя ночью, чтобы рассказать, как он мучился во сне. Это, конечно, не жестокость, а его болезнь. Но согласись: нельзя же, чтобы, из-за участливости к его болезни, заболели _в_с_е? Ты слишком жертвенна. Жертвенность — подвиг, но подвиг, как героическое усилие, может быть достойным лишь во-имя высшей цели, чем ты сама. Этого в данном случае — нет. Ты не имеешь права жертвовать собой. Ты уже принесла жертву. Тебя допустили, замученную жизнью, собой пожертвовать. Не постигаю, чего же смотрел мудрый И. А.?! Странно: тебе говорил об «опасности» школьный товарищ г-на Bredius’a. И ты не вняла. Или — это после жертвоприношения? Или — ты так полюбила? Тогда — понятно еще. М. б. даже и отговаривали тебя, а ты кому-то «в досаду» — сделала? Себе самой? «Бывает это, бывает…» — твои слова. Надо исправить эту «ошибку жизни».
Пойми, что жизнь (какая!) с таким полубольным, с труднобольным (в потенциальности) — отрава для тебя. Это — длящееся самоубийство. Жизнь, ее Правда, — Господь! — открыла тебе отдушину, — я считаю, что это был день твоего Рождения, — 9.VI.36 г. — для Рождения в _н_о_в_о_е. Я тут не себя ставлю, как освободителя от тьмы, — я лишь вообще говорю, — ты сразу получила облегчение. (Предполагаю, что таких «дней тьмы» было очень много и раньше!). Выход указывался: «есть _ж_и_з_н_ь_ _в_ _с_в_е_т_е! следуй!» Так и смотри, а не допускай кощунственно мысли: «начинаю жалеть, что написала письмо писателю 9.VI.36 г.!». Это письмо было началом моего _с_в_е_т_а, «счастья»… — и — твоего! Оно невесомо, это «счастье», но оно _в_ы_х_о_д_ из тьмы. Если согласиться с твоим — «может кончиться трагично», придется принять положение: все здоровое должно отступить перед нездоровым, хотя бы из… опасения. Это же абсурд. Итак — первое — тебе надо отдохнуть, справиться с собой: для этого — надо переменить обстановку. Могут ли тебе отказать в этом?! Смотри, тут, с моей стороны, ничего себялюбивого нет. Беспристрастно это, разумно, только.
Второе: не тревожься за меня. Тебе лучше — и мне лучше. Я буду жить верой в твое здоровье, в выздоровление, и — в твою _с_в_о_б_о_д_у. Тогда, — если окрепнешь, — я все наверстаю. Уедешь на отдых — я запишу «Пути» свои, _ж_и_в_я_ тобой. Даю тебе слово. Никогда я не прибегаю к «тактике» (будто не стал писать тебе) в отношении тебя: ты видишь, сколько пишу, только этим и живу. Ни-когда и ни-как я тебя не мучил. Можно ли мучить — ребенка? тебя, моя Оля, тебя, моя чистая?! тебя, моя девочка святая?!
Третье: надо повлиять на родных, что ли, г-на Bredius’a, если они могут воздействовать, чтобы он сознал, что тебе необходимо поправиться. Пусть тут поможет мама.
Четвертое: мое мнение: надо уехать совсем, в Париж, в Берлин, — только кончить эту нездоровую, полубезумную жизнь. За тебя — закон, за тебя — само естество. Это не брак, а «самоубийство». Я теперь уверен, что отсутствует самая _ц_е_л_ь_ брака: нельзя давать жизнь дефективным, нельзя давать жизни — новую линию полубезумных, это — преступление и против Бога, и против ближнего. Я слишком много знаю ужасного в этом смысле, — в университете писал работу о малолетних преступниках, о главных причинах этого общественного бедствия. Мир обременен — и с каждым годом обременяется такими плодами. Все — за тебя, за — спасение тебя от худшей из неволь. Итак: пока, не касаясь _г_л_а_в_н_о_г_о, вот это— _о_т_д_ы_х_ твой.
Мама знает ли о наших взаимных — и каких же чистых! — чувствах? Как она смотрит на это. Можешь и не отвечать — я не упрекну, не смею.
Не разбирайся в снах: они здесь — порождение больных нервов, любой системы. Меня беспокоят твои «ознобы». Как твое сердце? Я перенес тяжкий вид сердечного невроза, следствие революции и моей поездки (почти месяц) в Иркутск, за… освобожденными политическими каторжанами, как корреспондент «Русских ведомостей»74. Я пытался речами перед тысячными толпами в России и Сибири — вводить в здоровое русло раскачавшуюся народно-солдатскую стихию. Меня качали, плакали со мной, обнимали и целовали (я о Божьем смело говорил, и о грязи в революции), а… через 2–3 дня те же толпы жгли поместья и разбивали водочные склады, и — убивали. От переутомления (это сказалось через год, в апреле 18-го) я болел 2 мес. — с неделю был без сознания. В канун Петрова дня, едва оправясь, уехал (с Олей) в Крым. Сережа уже перешел границу большевизии — на юг, в Добровольческую армию. Много было тревог, страдания. Узнай про состояние сердца, легких, — и что с почками? М. б. тут не почки? Оля, «ласкунчик», — дай слово, что немедленно начнешь лечение, отдых. После будем говорить о _д_а_л_ь_н_е_м.
Не понимаю, что за твоими словами (не страусово ли это прятанье?): «все может очень просто разрешиться, если будет такое подходящее положение… — иначе может кончиться трагедией».
Если трудно — не отвечай.
Цель твоей поездки в Париж вот какая: «получить от писателя существенные указания, ознакомиться с самым важным в искусстве художественного слова — для твоей работы литературной». Это первое, чему бы я стал тебя учить — не учить даже, а — просто — примерами, разбором мест в моих работах — дал бы тебе очень быстро _п_о_н_я_т_ь, _к_а_к_ писать, как не надо писать, _к_а_к_ надо _ж_и_т_ь_ в творческом. Это завлекательно и важно. С твоим душевным богатством, пылким воображением, — ты в год сделала бы то, на что иные не способны и во всю жизнь. Это ты увидишь, если свидимся. Мне _н_е_к_о_м_у_ передать это, — писать об этом — бесполезно. «Теория эстетики» — никого писать не научила. Законов «композиции» для художественного слова — нет. Музыка необходима, но… особая, _с_в_о_я.
Ты очень метко и вкусно писала о композиторах и художниках. Вполне с тобой. Люблю тех же. Только не совсем мне ясна параллель: Серов и А. К. Толстой. Не люблю о сем писать, говорить — очень. У нас с тобой на это не хватило бы и лет.
У меня три сестры75, живы ли? Одна, Катя, зубной доктор, в Москве, хорошая. Это она мне миндалики за рубашку сыпала, мокрые, когда я болел («История любовная», Тоник, но там много изменено). Другая — кончила консерваторию — пианисткой-виртуозкой. Где-то в Воронеже, вдовой, при монастыре, но не монахиня, ходила за странниками и убогими, — это Маня. Третья, старшая самая, многочисленная семья, — не знаю судьбы ее, — девушкой была с огромным воображением, немного «Таня». Брат, старше меня76, (родился в 74 году) умер от сердца, 57 лет, кажется, лет 10 тому, в 32 или 31 году, точно не помню. Катюша моложе меня на 6 лет, ей теперь, значит, уже 58. Чудесная душа!
Мать77 была (скончалась на 89 году, в [разгроме] жизни, в углу, у дочери Кати, но в _с_в_о_е_м_ доме). Была с большим характером, строгая, очень горячая. Я много претерпел за свою резвость. Любил ли я ее? Маленьким — боялся, в юности — отстаивал себя, _с_в_о_е_ (Оля). Потом — почти любил, все забыв. Но сердце не играло к ней. Вот почему, — а я не могу лгать, в искусстве, идти против сердца, вот почему ее как бы и нет. А если и есть где — сильно преломлена. Я никогда не пишу «с натуры», а «из себя». Оставляю лишь главное, _с_у_щ_н_о_с_т_ь. Я тебе все расскажу.
Оля, свет мой, девуленька, люблю, люблю _в_с_е_ в тебе! Сейчас буду ласкать глазами тебя, новую, — о, какую дивную! — прекрасней не знал, не знаю, нет прекрасней, Ты — мне награда от всей России, за _в_с_е… и за боль мою. Да, Оля тебя _н_а_ш_л_а… другую Олю. О, как я счастлив!., за одно _в_и_д_е_н_и_е… твое, — ангело-женщины, светлый ангелок… Солнце мое, Жизнь! Целую глаза твои. Ах, Оля-Оля… Господи, сохрани! Твой весь, всегда Ив. Шмелев
[На полях: ] Благодарю за _н_о_в_у_ю_ Тебя — нет слова.
Прошу: позволь, я пошлю деньги, на лечение, через Красный Крест германский. Сколько надо? Не знаю условий в Голландии.
Я страдаю, что мог написать 10-го!78 Это — тьма моя. Смилосердись! Твое творчество (в России)
Оля, будь покойна, сильна! Я — взял себя в руки, я _в_е_р_ю! Господь с нами.
Оля, знай: я весь твой, ни-какие ни Ирина, ни Милочка… — не существуют для меня.
11 ч. Как я говорю с тобой!
Знай: я хлопочу, ищу разрешения на поездку в Голландию, мне надо и по литературным делам.
26. Х.41 Воскресенье
2 ч. 30 мин. дня
Да, да, детка, будем ласковы, чутки, добры друг к другу! нежны, светлы сердцем, ласкунчик! Свет мой. Все, все, что надо, чтобы ты была здорова, покойна, сильна, тверда, просветлённа духом, моя птичка усталая, пугливая… — _в_с_е_ я сделаю, во-имя твое, родная, мое счастье! За меня не тревожься, я тобою силен, как никогда. Я буду во-имя твое работать над «Путями Небесными», — они твои. Оля мне завещала — закончить их тобою, твоею силой. Ты мне дашь ее. Думай о себе, о _н_о_в_ы_х_ путях, _н_а_ш_и_х. Но для этого надо — _ж_и_т_ь. Надо преодолеть и болезнь, если она есть, и оздоровить нервы. Надо лечение, отдых. Все трудное, запутанное, — забудем, пока. Будем лишь помнить, что — все же — само для человека не творится. Все творится, в пределах, Волею Господа сужденных нам, нашей волей, хотением нашим, всеустремлением. Это двойной закон: Божий и — человеческий. Итак — ты должна на время переменить обстановку. Отдыхать в санатории, лечиться.
Изволь дать мне адрес твоего брата. Я буду посылать — для тебя — что надо, чем могу тебя лелеять. М. б. тебе нужны лекарства, книги, — все, что ты хотела бы иметь, на что я в силах. Сделай это, прошу тебя. Могу ли написать маме, просить ее — волей тебе помочь, — ты ослабла? Следишь ли за t°? M. б. тебе необходимо показаться берлинским докторам, — лучше их нет. Нельзя так легкомысленно не считаться с тем, что с тобой творится. Для меня сделай, только тогда я буду в силах быть таким, каким ты хочешь меня видеть. Умоляю — сделай, для меня.
Оля, как сжалось сердце, и как в нем нежностью отозвалось, таким жаленьем… — когда прочел я эти слова: «обнимаю тебя, вся в слезах, как девочка (я еще совсем девочка!), ищу твоей защиты в горе!» С тобой моя защита, знай, Ольга моя, вечная моя! Все сделаю. И буду молить Господа, положу всю волю, чтобы к тебе приехать, личным внушением усилить твои силы, волю, — спасти тебя — и от тебя самой, больнушка, и от сети, тебя связавшей, — Бог вразумил бы на святое дело. Спасти тебя — самое святое дело. Верь мне, детка, — самое ценное для меня, чтобы ты — для себя, для всего твоего, — была свободна. Ты, как сбывающаяся радость-счастье, ты, как женщина, как мне необходимая твоею _ж_е_н_с_к_о_й_ силой, — это уже на втором плане. Если ты решишь, что должна быть для меня лишь духовной дружкой, — я покорюсь, я не коснусь тебя. Но я знаю, как полной любви ты ждешь, — и я! — и она будет, должна быть _п_о_л_н_о_й. Не постыжусь тебя, перед тобой, — я буду _т_в_о_й, _в_е_с_ь_ твой, как друг, как _м_у_ж_ твой, верный, сильный, чуткий. Бог даст мне силу — быть твоим — во всем. Я хранил — и храню себя, для тебя. Для… продолжения тебя, любимая! Я верю. Пусть — _ч_у_д_о, — но оно должно быть. Я верю. Верь и ты. И — будь покойной, будь здоровой. Больные не могут преодолевать невзгоды. Для них самое легкое препятствие становится непреодолимым. Надо в себя поверить, в Божью помощь, но в помощь — _в_о_л_е, а не бездеятельному «ожиданию».
Какое чУдное твое перо-стило! Как ты меня обрадовала, как _н_а_ш_л_а, чуткая, _ч_е_г_о_ хотел я… годы! Я покупал и — скоро бросал, ломал, — ждал, — получу от сердца, — от кого-то… — верил! И ты — _н_а_ш_л_а, _у_с_л_ы_ш_а_л_а, и — подарила! Ах, милая, небесная моя, моя Царевна! Всегда со мной, во мне. Моя машинка, Remington portable[65], служившая так долго, — сколько написал на ней! — решила отдохнуть немного, — «есть у тебя „заветное“, от милой сердцу», — шепнула она мне, — заснула. Пустяк — исправить, только припаять рычажок какой-то, это сделается, а пока я пишу тобой, с тобой, пером, которое было в твоей руке, которое держит в себе взгляд твой, _м_о_й. Целую твои чудесные глаза, — о, счастье, о, моя Царица! новая моя! Как я тобой любуюсь, как — прекрасна! Господи, благодарю Тебя, за Дар Твой, за Нее… — не лиши меня последнего дыхания, — Ею дышу, ею живу теперь, — для прославления всего, Тобою сотворенного, о, Свет Разума! не допусти меня уйти во мрак! Дай мне Ее, светлую мою, дай, Господи, — я оберегу, я облелею этот лучший Дар Твой!
Оля, как я вчера молился, за тебя..! — вскриком сердца, всем _ж_и_в_ы_м_ во мне! Бог послал мне сон, спокойный. Оля, как я счастлив, именем Твоим, радовать других, — облегчить хоть малым жизнь их суровую. Отдавать, что могу, делиться — чем могу, и все — во-имя, Твое, моя бесценная, так мало оцененная другими! Но, детка, я знаю: моя оценка — все покрывает, дополняет, возносит достойнейшую — достойно! Это должно _б_ы_т_ь. И — бу-дет, силою Господа, и — нашей.
Ольгушечка моя чудесная, подари мне сон твой, с голубками, как ты чудно мне его _д_а_л_а, — вложила в сердце! Это будет сон моей, твоей Дари!79 — в «Путях Небесных» (сон на воскресенье 19.Х). И о «чаше» сон, о книге… — все — из твоих «подвалов духа». Они тревожны. Это — веками нажитое, от твоих, церковных, данное тебе. Оно — прорваться хочет, жить свободно, в лучших формах (потуги творчества!). Не старайся увидеть знамения в них. Но голубок, на твоей ручке, — это — благо, _ч_и_с_т_о_е! И оно будет тобою вскормлено, твоим душевным _х_л_е_б_о_м. Так я _р_а_з_у_м_е_ю. Эти _т_р_и_ — _о_д_н_о. Тебе — дается. Ладан — твоя душа, к Богу парящая, и рис — твое телесное, освященное чистым светом, и хлеб в твоей руке — сама ты, вся. Ты — _д_а_е_ш_ь_ его — во имя Чистейшего. Ты — жизнь, ты — хлеб живой. Голубь — для нас, русских, — Духа Божественного — образ. Ты освящена. Храни же это освящение, делись им. Мне его дашь, святая, крупицу хоть… — я приму, с благоговением. Целую.
О матери, из недошедшего письма, от 7.Х. «Умная была, и строгая. От горя и забот. Осталась с 5 детьми, в долгах, огромных, и — с огромным доходом, в будущем. В 36 л. — вдова. Терзала меня — не от злобы — за каждую провинность, за гримасы, — я был нервный. Помню, в День ангела, за то, что разорвал новый костюмчик, посадили меня на целый день в темную комнатку, на хлеб и воду. Как я плакал! в День ангела! Я звал его, моего Ангела, — мне был — 9-й год? Он не пришел. Я плакал… я молился Богородице… „пришли же мне ангелочка! Я один, я голоден, я рваный… он не пришел еще… он у других? придет поздней?“ Я ждал и ночью. Она прислала… он пришел во сне, принес пирог с изюмом, погладил по головке, сказал — „ты умница, вот тебе пирог“. Я плачу, Оля… так мне больно… Ты меня заперла в чулан теперь, в День ангела, он будет темный, этот день… темней того… и не придет мой Ангел (это неправильно я понял письмо, оглушенный)[66]. Твоя роза разбилась вся… я ее положил на сердце… она со мной». Это — из письма. Последние строки — это моя ошибка, — ты мне — только _с_в_е_т_и — счастье. Обнимаю — _в_с_ю. Моя ты, о, желанная! О «памятной Пасхе», что со мной сделали… — после, не могу: В том письме было. Тоже — жестокость. Так выковывалась во мне основная черта моего будущего творчества — понимание боли человека, горя, страдания и — со-страдания. Это все не жестким меня делало, а мягким, душу мою. Конечно, это связано с моей физико-душевной организацией, это — Свет от Бога. Целую, моя желанная, девочка моя!
Весь и навсегда твой. Как сильно обнимаю тебя. Твой Ив. Шмелев
[На полях: ] Сейчас был Ивик, открылся. Придет с невестой80. Она поступила в Сорбонну, на курсы английского и русского языков.
Если ты простила мне письмо от 10.Х (это мое безумие!), — напиши о «драме», после которой написала [письмо от] 2.Х — я не предполагал болезнь.
26–27.Х.41 11 ч. 40 мин. — 1 ч. 30 мин. ночи
«Петухи давно пропели — И к заутрене звонят»81
Страдалица моя, больнушка, милый «буль-буль» мой! Знаешь, что такое «буль-буль»? Соловей — по-татарски. Красиво? Целую руку твою, _н_а_п_и_с_а_в_ш_у_ю_ мне про боль. Целую открывшееся мне сердце, — сколько же в нем давящего! Сейчас был у меня друг-доктор. Я рассказал ему об одной больной, о симптомах ее физических страданий, о «тяжелых условиях» (морально!), в которых она живет. Вот об этих болях сердца, об «ознобе», как проходит по сосудам то холодом, то жаром. Доктор — очень опытный! — определяет: все признаки сердечного невроза и общего нервного (а м. б. и не только нервного) переутомления. Отсутствие аппетита, плохой сон, (доктор спросил: «бывают ли „волшебные“ сны?»). Да. — «Всего вероятнее невроз сердца в соединении с общим неврозом, как следствие чрезмерного „переусилия“, — физического и нравственного». Лечение. Его ответ: «Необходимо клиническое обследование, т. е. — тщательное, с анализами». (Слово в слово, как я тебе _с_а_м_ писал). Мог бы быть врачом? Да я и так немножко врач, — много читал (люблю медицинское!), — для своих работ (у меня все медицински проверено в книгах, то-мы штудировал — и по психиатрии, и по гинекологии (Дари и проч.), и по навязчивым идеям («Человек из ресторана», «Это было»), и по маньячеству («Лик скрытый») — много-много (для «удара», в «Росстанях»). И даже лошадиные болезни («Мери») — про «оглум» (для «Кривой»82)). «Если нет „болезни“ определенной, органической, — врачи должны установить, — все равно: излечение в домашних условиях _н_е_м_ы_с_л_и_м_о. Необходим санаторный режим. Не менее 2–3 мес». Вот его решающий вывод. Это, повторяю, _ч_у_д_е_с_н_ы_й_ врач. Капризный Бунин — мни-тельный..! — только ему доверяет83. Святой врач. Военно-медицинская академия. Профессора — все светила. Чуткий сердцем, блестящий диагност. Большинство Великих Князей — его пациенты и друзья. Был бы лейб-медиком. Друг (молодой) и ученик покойного проф. Сиротинина84, моего же друга, — лейб-медика. Можно ему верить! Он и мою болезнь установил (duodénum). И спас меня от «кризиса» (бромом!). А я уже уходил. И поднял в июле 37 года85 — когда совсем уходил (по его определению: «1/2 ч. опоздания — конец»). Только санаторное содержание, — лучшее — заметил он, («с нашими бы душами-сестрами!») — его слова. Дома — будет хуже и может повести к полному функциональному расстройству. «Скольких лет дама?» — Я сказал. — «Тем более», — «очень нежный — для женщины — возраст» — «расцвет душевной жизни, _н_а_п_о_л_н_е_н_и_е». Я без него _э_т_о_ знал. Это духовный подъем Дари! Оленька моя, дитя мое чистое, помни! Это подтверждение моего совета. Я так и не успокоюсь, пока не решишься на такое лечение. Подумай: 1) перемена обстановки 2) полный отдых, — не санаторная скука, а душевное питание: ты каждый день будешь получать мои письма, будешь покойно сама писать, читать, будешь думать не только о нашем и вашем, а о — твоем, помимо меня, конечно, — уложится все просящееся к _ж_и_з_н_и_ в тебе, придет воля (и дрожь) к творческому. И ясней будет твоя душа, и не в тревожном помрачении будет жить рассудок. Тем временем я достану визу к тебе. Да, я надеюсь, очень. Мы увидимся и все обсудим. Даю руку! Будь только спокойна. Ты всю жизнь твою, трудовую, ухаживала за другими больными: Господь изволит, чтобы теперь за тобой ходили. Нужно: чтобы врачи ваши признали необходимым твое лечение, — санаторное! Не тот доктор, который, очевидно, толкнул тебя на жертву, — только не тот! — а твой, кого сама выберешь. Ознакомь маму, что я только что сказал тебе. Пусть и она воздействует на эгоистов (ночью, разбудить, больную! чтобы рассказать о _с_в_о_е_м!) — Ведь ведомо же, что ты не спишь! Оля, Ольга, Олёк, Оленька, Олечек, Ольга, Ольгушечка, Ольгушонок, Олёль, Олюша, Олюнька, Ольгушка-глупушка, капризка, упрямка, «дерг-дерг», мнитка, леснушка, зорька, рыбка-вьюнка, веселушка (будешь!), Олёнок-робёнок, трепетка, — (ну, погоди, я тебя в стихах пропою!), светличка, светик, гретик, буль-булька! Я мог бы 10 стр.! исписать — так рвется сердце — обласкать тебя, огладить мою своенравную, мою «молодую», мчитку, удалую, мечущую в воздух….. пугливку-робку… а, милая, потребуй от меня любую жертву — для тебя, для _н_а_с! — во-имя «счастья»! Все принесу, лишь бы тебя увидеть _с_в_е_т_л_о_й, счастливой. Ты _д_о_л_ж_н_а_ быть счастливой. Я заметил: птицы (во сне) — к светлому! И твое виденное «Воскресение» — будет Твоим, воистину. Господи, благослови ее! Ми-лая… все, все мне поверяй, — заставлю себя быть достойным принять, в сердце сложить. Это облегчит тебя, как «разрешение» выдуманных Фрейдом «комплексов». Я жестоковыйный критик его, — все шатко, все трескуче, все — жидовски-полово-сферно, — скверно! М. б. у жидов такие комплексы в крови, — вплоть до частого кровосмесительства (из животной любви к «потомству»: обычно: мать берет в постель к себе сыночка — дать ему урок, а кстати и оберечь — от девок и… сэкономить. Тьфу!) Нет, я напишу «Восточный мотив»86. Сердце израню (себе) — а напишу. Это — назначено мне, и _т_о_л_ь_к_о_ _м_н_е! Другим — не одолеть. Я знаю. Как-то Бунин хотел дать «трагическое» — дал «Безумный художник»87, — сумасшедший от… войны! — жалкие потуги, и в них прекрасно дано — уездная гостиница (сколь повторное у него!). М. б. тебя пошлют в германский санаторий? Если бы..! Помни: это — _н_е_о_б_х_о_д_и_м_о. Умоляю, на коленях перед тобой. Свет! не помрачись! не помрачи и меня! Я верую, я верю. Мы соединим жизнь, нашу. Это _д_а_н_о_ в Плане! Это _д_о_л_ж_н_о_ — _с_т_а_т_ь. Верь, верь крепко, молись. Я всегда за тебя молюсь! Каждый миг молюсь, — и тает сердце, сладко, с л е з н о. О, как чиста наша любовь, Олечек, как _и_с_т_и_н_н_а! как — _с_п_р_а_в_е_д_л_и_в_а. Столько мы страдали — оба. Ты — больше, непрестанней. Я видел счастье, огромное, чистое, почти от детства. Да, я видел и го-ря! Сколько счастья я про-гля-дел! Но… это же моя работа его закрывала… замещая иным — «счастьем», условным, призрачным, _л_и_к_а_м_и. Обман? Нет. Только, окончив, — узнавал: груша-то… из папье-маше! А пахла, заливала соком, таяла так легко… душисто… Странный обман — самообман, — сон сладкий. Хуже: я-то _о_б_м_и_р_а_л, а Оля… блекла. Это — _н_е_ повторится, с _н_а_м_и. Этого «запоя» — не допущу, в себе. Ты — ты свободна, ты — _с_а_м_а, ты — как лучше для тебя, только — для тебя! Все — для тебя, моя Царица. _Ж_и_в_и! Светись, мой Свете тихий! Помни, Олелёнок мой, моя умнушка! Все сделай, как я молю, я сделаю все, все, как ты изволишь, чтобы быть тебе покойней. О, как же я жду тебя, когда ты _в_с_я_ свободна будешь, как преклонюсь перед твоей-моей Душой, как загляну в свободные глаза… как положу твою усталую головку на грудь свою, как прикоснусь к любимым бровкам, разглажу их дыханием, как сердце приложу у сердца, — вместе бейтесь, вместе, в од-нозвучье! Как… твой покойный сон лелеять буду..! Оля..! Вспомнил, знаменитое, гениальное, Тютчева — сколько движения — и какой покой! Если бы я тебе прочел..! Доктор приходит в неистовство. Сегодня была одна художница88 (знаю, она метила в меня! но… я неуловим, как цель, меня открыть нельзя, ключ утерян… это только в Божией Власти, это лишь _о_д_н_о_й_ (для сверходарения меня, меня — за что-то!) назначено. М. б. — жертвенно? Господи, тогда не надо! Счастья, только счастья — Ей — Господи!) Увидала на столе Тютчева. Она мне когда-то икону написала. — Преп. Серафима. Попросила прочесть «хоть несколько строчек». Она меня слыхала где-то, как я читаю стихи Пушкина. Я прочитал тебя — мою Лебёдочку — читая, тебя _в_и_д_е_л_ — в таком блеске! Она была вся в замирании. Приходила со стариком-отцом, бывшим членом Государственного Совета89. — И тот — только сегодня открыл Тютчева. Ну, слушай, детка, детуля, девочка моя (о, на ты, как мое сердце сжалось от твоих [слез]!). Слушай: «Вчера, в мечтах обвороженных, — С последним месяца лучом — На веждах томно — озаренных, — Ты поздним позабылась сном. — Утихло вкруг тебя молчанье, — И тень нахмурилась темней, — И груди ровное дыханье — Струилось в воздухе слышней. — Но сквозь воздушный завес окон — Недолго лился мрак ночной, — И твой, взвеваясь, сонный (!) локон — Играл с незримою мечтой. — Вот тихоструйно, тиховейно, — Как ветерком занесено, — Дымно-легко, мглисто — лилейно — Вдруг что-то порхнуло в окно. — Вот невидимкой пробежало — По темно-брезжущим (!) коврам; — Вот, ухватясь за одеяло, — Взбираться стало по краям; — Вот, словно змейка извиваясь, — Оно на ложе взобралось, — Вот, словно лента развеваясь, — Меж пологАми развилось. — Вдруг жи-вотрепетным сияньем — Коснувшись персей молодых, — Румяным громким восклицаньем (!!) — Раскрыло шелк ресниц твоих»[67] (!!!). Вот — гениальное! Должно быть — ей, Денисовой:90 даты нет. Но… что бы я написал, зажженный огнем, Твоим! — Целую, крещу, молюсь на тебя, за тебя, Оля. Дай же мне твои губки — вот, целую. Твой Ив. Шмелев
«Пути» мои — пишутся, «в уме». Путаешься в них — Ты, всегда.
28. Х.41
Оля, милая… какая боль — письмо твое, 22.Х!91 Твоя и моя. Я ответил вчера92, смутный. Прости за exprès, но я не мог иначе, почта так неспешна. Чем оправдаюсь? Оглушенный твоим, 2.Х, не зная, в какой тяготе ты, — ты уже после написала все, — я был потрясен твоим — «нельзя и думать о Париже», и — «не посылайте, ради Бога!» Это был удар. Потом я понял, теперь мне очень больно за тебя. Чем искуплю? Не смею смотреть на тебя, моя святая, мученица! Видит Бог, как я люблю тебя. Более страшного обвинения не мог бы составить против меня самый искусный обвинитель. Мне больно, очень, но я счастлив, как ты даровита! — это я знал, _э_т_о_ лишь утверждение. Да, ты — огромная, _г_о_т_о_в_а_я. Твоя богатая натура, обожженная предельным страданием, жизнью горькой-жесткой, так несправедливой к тебе, — готова к чудесно-творческому. Это и боль, и радость. Ты ничего не сжигала: Ты — родилась, я с изумлением, благоговейно на тебя смотрю. Я писал, ослепленный острым горем, мнимым, да… будто снова я во тьме, в которой жил до встречи с твоим сердцем. Я его слышу, бедное… Оля, прости меня. Я не так виновен. Я в ужасе, — как мог я тебе, такой… дать столько боли! Так любить и — так терзать!.. кого?! Выслушай — увидишь: не я это, это тьма во мне. И я страдаю. Ты сказала так, — мне стало страшно за себя, какой я… неужели это я?! Только ты могла, — с такой предельной силой, с такой разящей правдой! Но… я же не такой. Я не помню всего письма, но ты даешь его. Выслушай же, я хочу разобраться сам в себе. Вижу твое сердце, как оно истекает болью. Я сам хочу кричать от боли. Я многое превратно истолковал. В мгновенной безнадежности, что я потерял! Хоть за это — прости меня! Пойми: я только что называл тебя моей, просил — будь моей, от Бога мне дарованной?!.. И в ответ — страшное твое: «нечего и думать… не посылайте, ради Бога!» Отчаяние меня так оглушило… — и вот, безумие, — мое письмо. Я знал, что произошло! Это не мое сердце говорило, — это темное во мне _к_р_и_ч_а_л_о, утраченное счастье, боль. Все извратилось, вдруг, — все покрылось тьмой. Остановилось сердце. Мучить _т_а_к, _т_е_б_я..! кто всего дороже в целой жизни! Оля!.. так терзать себя, чтобы еще больше боли..? Только тобой живу. И ты могла подумать, что это «игра чувствами»! Это у меня-то! так незаслуженно одаренного тобой! Такое — противно всему во мне, _ж_и_в_о_м_у, чем дышал всю жизнь, что людям изливал! Нет, это не так. Я жалел людей, всю жизнь я со-страдал — и… не пожалел тебя, самое во мне _с_в_я_т_о_е! Нет, это не так. Это все — в помрачении, в отчаянии. За тебя жизнь отдам. Что еще отдать?! Милая, чистая, дитя мое, так обойденная судьбой, израненная, вся… я плачу над твоей головкой, светлой, озаренной Божьей благодатью. Если бы ты узнала, как я страдаю! Вдумайся, — и ты увидишь — и простишь.
Циник-адвокат93. _К_а_к_ я мог его оценку моей книги, Дари… — ставить выше твоего очарования? Нет, ни-когда. Смотри: не выше! — до твоего, в оценке, никто не мог бы вырасти! — ни-кто. Я не высоту, не правду оценил: а _с_и_л_у_ моего образа Дари. А не оценку циником. Даже он, для кого все женщины — «котлеты» только, жратва, — как я в иронии определил его, всю, сущность, — даже он проникся! _з_а_х_в_а_ч_е_н, остановился — как перед откровением, перед Небом, — увидал впервые… — это после всего-то, что давала наша великая литература, и — мировая! Да, я был очень удовлетворен. Тут, в этом… — тебя..? — не мог коснуться, сопоставлять. Я благоговею, Оля, перед тобой. Нет, это циничное — о «котлетах» — не перед тобой я говорил, — это ему я говорил, его определял. А тебя потому, что я все хотел открывать тебе, как моей подруге, моей дружке, моей товарке, самой близкой, — все мое должна бы знать ты, перед тобой быть ясным. Я не погрешил перед тобой. Как ты приняла «Пути» — это для меня было всему во мне — наградой с Неба, всему в моем искусстве. _Т_а_к_ — _н_и-к_т_о! Жизнь Дари, ее души и сердца — _Т_в_о_е. Я с изумлением, в восторге, понял, что ты _ж_и_л_а_ во мне, когда не знал тебя, — когда писал «Пути» — уже искал тебя, инстинктом. Я уже нашел тебя — в Дари, тогда, в марте 35 г., за год до кончины Оли, — _и_с_к_а_л_ тебя! Так ясно, вот теперь. Так всегда: для меня писать-искать. Я искал света, чтобы самому найти его, себе дать радость и — другим, вести их. Вот смысл всего в моей работе. И потому — я никогда не списываю, а — _и_щ_у, _т_в_о_р_ю, томлюсь. Ищет моя душа по жизни — светлого, я о нем тоскую, — и творю его. М. б. потому в _м_о_е_м_ больше светлых, а не дурных. Ищу — в тоске по светлым. Разве не так? Потому я и людей жалею, со-страдаю им. Такое свойство. Как же я _м_о_г_ — тебя — обидеть?! Любимую, из всего на свете, мою жизнь?! Не так это, это совсем обратное всей моей «правде», это — опрокинуто мгновением, в потемнении — Я мог сказать: «это последнее письмо?» Осудить себя на казнь?! И тебя, свет мой, — и — себя?! Я — мог? Нет, не могу. Каждое твое слово — счастье! Боль громоздить на боль? Не мог. Это — не сердце: это — мрак кричал во мне. Ну, покарай меня, я все от тебя приму, только не отходи! пиши, хоть одно слово. Им я буду жить. Ты — светлая, ты пожалеешь, не отвернешься. Я мог — не высказать, а вскрикнуть, от острой боли, но это — миг темный, это невольно, — это могло быть. Я сам себя казнил. Помилуй, почувствуй мою боль — прости, пожалей меня, последней жалостью, от твоего сердца, безмерного, знающего, что такое — боль. Ну, недостоин я тебя, я это знаю. Так больно сделал — и кому?! Помилуй злого. Я был, злой, темный, оглушенный. Это не я писал, а — разбитый, истомленный. Все во мне опрокинулось, все наоборот, как сны бывают. Эти муки — когда человек делает все наоборот истинному в нем, — это ты знаешь: это дано так предельно-ясно Достоевским. По себе, он знал. Такое, м. б. и во мне бывает, как у многих, но это не мое, не все во мне. Это — как Достоевский говорит: — «понесся», «надрыв души». Прости. Моя _п_р_а_в_д_а_ — любовь к тебе, вся. Сколько вынести сердце может. Эта любовь к тебе — самая чистая моя правда, непорочная, восторженная, невероятная. Я знаю: я недостоин такой правды, такой любви. Но она есть, — что же могу я тут? Только сознавать, как недостоин нести в себе такую правду — любовь твою, к тебе. Я еще не встречал такой, как ты, — я лишь мечтал, искал, старался вообразить, и — создавал, как мог. И вот, жизнь мне тебя явила — как в награду? за мои искания? за мою _в_е_р_у, что _д_о_л_ж_н_а_ такая _б_ы_т_ь_ и в жизни, не только в воображении? Да, случилось чудо: жизнь, Господь… — мне показали, мне явили — _т_е_б_я! Явили _ч_у_д_о. И это _ч_у_д_о… я мог терзать? обидеть? Это тебя-то, мое святое… мог? Я?! Нет, это не так. Оля, клянусь тебе, всем моим единственным, моим мальчиком несчастным — не так, неправда. Этого не могло быть. Мне больно, слезы все закрыли. Не так, Оля, не правда. Тебя, дарованное Светом… мучить?! Ты поверишь, не можешь не поверить — и простишь темное во мне, крик боли и отчаянья.
Ирина… Бог с ней. Сравнивать ее — с Тобой! Смешно. Она так несложна, так обыденна, так — простое. Дилетантка, — в ней ни искры святого дара. Так, способная, — вся в житейском. Суди по ее выбору — выбрала пустышку. Но, в моей опустошенности, до тебя, — даже и она казалась чем-то. Я никогда, ни взглядом, ни словом ничего не выдавал ей. Не было ничего. Личико, очень уж детское, — да, чистое оно, что-то очень наивное — и все. Но ведь это же смешно, ей только было, до брака, 25 л. — 26. На 38 л. разницы! Правда, Менделеев к 70 г. женился на 18 л.94, бывало, как исключение. Но со мной, при моих исканиях — не могло быть такого, и не с ней же. Должно было случиться _ч_у_д_о, должна была явиться, — и так сложно! — _д_а_р_о_м, одарением… — я недостоин, знаю. Только _т_ы, _т_а_к_а_я, могла быть _ч_у_д_о_м. Мне страшно, я — недостоин. М. б. это — испытание, последняя казнь мне, из казней казнь… — будет отнято? М. б. я только этого достоин? Что же… — пусть, конец страданию, отплата… но за что же?! Или я так преступен? Не мне судить. При жизни Оли — она нам нравилась обоим. Сиротливым, будто возможная такая, несбывшаяся — дочь-девочка? Зачем я ее тут-то упомянул? Сперва — потому что 10-го, после моего темного Ангела — принесла она мне цветы — и не застала? Странно так: 11 мес. я не видел ее. Видишь, _ч_т_о_ она мне. И рассказывая о себе, я и об этом рассказал. Тогда я чувствовал, что после твоего письма — я снова в темноте, тобой оставлен. Вспомнилось больное, как мы потеряли ребенка, так и не родившегося к жизни. Почему — «горящей изнутри»? Мой восторг? Нет. Это лишь привычное писателю определение, из опыта, — м. б. совсем неверное. Бледность лица — «внутреннее горенье»? По себе сужу. Должно быть я б[ываю] ч[асто] бледнолик. Чем сильней волнение, тем я бледней. Свежесть твоего лица — поверишь? — это же такая радость! жизнь живая, твоя. Это редкая прелесть в женщине! Это же я у Дари хотел увидеть! — У тебя, — увижу ли? Ты приняла мои слова — обидой? Мой восторг, — я его еще не умел, не успел высказать, я его в себе таил, как незаслуженное, как одарение — и ты вменила мне — во что же?! У меня и в мысли не было, — почему ты это об Ирине приняла, как восхищение? Я _т_в_о_е_ _г_о_р_е_н_ь_е_ могу ли с чем сравнивать?! Ведь ты — вся ты — святой огонь, палящий… — и не сжигающий. Твой огонь, душевный, пыланье сердца, — _т_в_о_е, Оля! — это — Свет, это Неопалимое-Святое… и это… прости мне — страстное-чудесное… — я знаю, я предполагать могу, мечтать, таить — и в тайне любоваться, только. Оля, неизреченная, огненное сердце..! Мое сердце Бальмонт называл — «горящим». Написал о моем творчестве статью — «Горящее сердце»95. Вот, у тебя — _т_а_к_о_е. Такие — редки. Их — почти нет. Не знаю. Не знал, до встречи. Чистота и свежесть твоего лица — твоя природа. Я ее чувствовал в Дари. Оля покойная не знала никакой косметики. У нее лицо было свежее, потом — от горя — стало блекнуть. Я забывал ее. Ей это было горько. Только раз, шутя… видя, как я забываю ее, весь в своем, в писании, купила она краску… — ей было это и больно, и… как бы шутка в ее боли. Мне было очень больно, за _в_с_е. Так жалко всего — утраченного. Так ее мне было жалко. Ты вспомни, у Лескова, в «Соборянах» его чудесных, — (не совершенных в целом — не надо было «смешное» вводить! — но гениальных по некоторым страницам) — «голубицу чистую» Туберозова, как она _з_в_а_л_а_ его… бумажкой на ниточке… тянула к себе96, — он забывал ее… — о, какая скромность, ясность, святость! Лучшего нет во всей литературе, такого сокровенного, такой чудесной ласковости, женской-детской тайны! Оля оплакивала _у_х_о_д_я_щ_е_е… не для себя все это, — для меня. Видела она, как одиноко мне, только все — в воображении. Но в ней еще не угасла — женщина, любимая… М. б. она томилась, что я, в воображении, в кипении, — ухожу — в другое? к другой? ищу — другим? Не знаю. Она не говорила, никогда. Но она знала, что я — могу увлечься. Она мне верила. Я — правда, не изменял ей, ни-когда! Но было мне больно, что «срывался»… — лишь в любовный флирт, — изменял в половину, никогда весь. Т. е. я не прелюбодействовал. Не переступал, физически. Мучил, да… невольно, но ее образ меня держал. Этим оскорблялись, бросали мне безумные обвинения — в обмане, — я не переступил. Не было _з_а_х_в_а_т_а, значит. Да, «вожделел» — и это уже измена, но не отдавал себя, не осквернил ее. Но для нее и «мысли» — были страшной болью.
Оля, поверь мне. Твои работы в живописи, твоя тоска по ней, — светом стали мне. Святым. Такое счастье! так тебя влило в сердце! Моя дружка, мой товарищ! Я не ошибся. Я тебя себе открыл, не тебе. Ты уже знала, только ты так скромна, укромна. Письма твои открыли мне тебя, твой дар, неоценимый. Твое душевное богатство — редкое. Ты — само искусство. Эта радость так мне светит, Оля!
Таким, в такой тебе, — я не могу шутить. Ты — мое сердце, моя душа, ты — повторяешь мне меня, — я _в_и_ж_у. Оля, умоляю, не убавляй себя, не погасай, — не подавляй — обидой, мнимой. Гори, свети, — радостная, от Господа, данная на радость Жизни. Оля, я склоняюсь, я целую землю у твоих ног, — вот как ты священна для меня! Как нерукотворенна! — я светом твоим живу, я — ослепляюсь духовной красотой твоей, — такой не знаю. Я — смотрю на тебя, _н_о_в_у_ю, — и — что с моим сердцем! И с пущей болью — сознаю, как я недостоин! Я вскрикиваю, когда взгяну-увижу — Оля! ты… такая! Свет льется от тебя. Оля! Останься незапятнанной, — ничто из слов моих не могло, не может тебя коснуться, — ты неприкосновенна, как самое священное, _н_е_т_л_е_н_н_а. Ты — все закрыла красотой души и лика, все взяла у меня… — и сохранила, сохранишь, я верю… — и отдашь. Прости мне мою, — если и вину, то внешнюю, обманную… — то, вне моего сердца, вне моей правды, — о тебе, — вне моего сознания. Ну, накажи меня, — только не больно, не очень больно. Будь я проклят, если тебя терзал. Я плачу над твоим сердечком, бедным, все отдавшим, — для других. Господи, дай мне силы, согреть, жизнью светлой наполнить сердце _ч_у_д_н_о_й! Оля, ну, погляди в _м_о_е_ — все ты поймешь. Простишь. Я не так виноват, не так, — я живу только тобой, я — смерть приму, все отдам — за тебя. Как же я мог о твоем чудесном, о неосуществленном, _п_о_к_а, — сожженном, так любовно мне открытом тобой, — так думать, покрыть его какими-то чужими потугами в искусстве — чужой мне вовсе..! М. б. тут было чуть от боли во мне? Нет, нет… я просто был с тобой откровенен, ты же меня корила, что я не все тебе говорю, что я не открываюсь… — я просто сказал — да, «пейзажи парижских окрестностей — муть в дожде» — И[рина] давала недурно. Но это не мой восторг. И — клянусь — в мысли не приходило твоего касаться. Твое — Святое, не походя могу о нем! Нет, не говори так: оно не _з_а_д_а_в_л_е_н_о, — оно — ты сама не знаешь, — выросло в тебе. Если будем когда-нибудь вместе, ты все откроешь, найдешь себя. Школа? Все будет. Ты гореть будешь, и святое, чем ты полна, изольется в _ж_и_в_о_е, в твои создания! Только с глазу на глаз сказал бы тебе, _к_т_о_ ты, и _к_а_к_ _я_ _в_е_р_ю_ в тебя! Глазами сказал бы, от тебя, от света твоего _п_i_я, сказал бы… _ч_у_в_с_т_в_о_м, нежной-нежной страстью. И ты ответила бы мне… — восторгом. Знаю, верю. Нежно снимаю слезы с твоих ресниц. Боль выпиваю — всю! — из сердца твоего — в себя вливаю боль твою. Пусть живет, светясь, твое неизреченное, чудесное! Вспомни: раньше, чем ты мне сказала о томлении искусством, я тебе сказал о твоем даре, о твоей душе _т_в_о_р_я_щ_е_й. Несравненная! Чудовищное мое письмо — не мое, это больное извращение, это — не от воли, это — провал. Вычеркни из сердца. Я все тебе сказал. Я правдой защищал себя. Ты сверх-умна, необычайно чутка, ты большой художник, но… тут ты все взяла в неверном преломлении. Я не мог так, я так не погрешил. Я в ином — оправдан заблуждением, страстностью ослеплен, я многого не знал. В ином — заслуживаю жалости. Прости. Я не понял о «слезах». — Ты здесь — на недосягаемой высоте, ты тут — верх великодушия. Я могу лишь молиться. Глупая религиозность доктора — никакой связи с Тобой, о Божией Воле. Клянусь! И не подумал. Нет, я никогда не считал тебя «примитивной». Я не слепой! Я тебя считаю чудом. Сколько я спрашивал: «Кто — ты?» Ты — непостижима. Ты — крик восторга, для меня. Ты — сверх-женщина. Ты идеал, какого и не постигают, еще не ищут. Я — искал его. Нашел — живую! Я не понял глубины твоего «на Волю Божию»! Прости же! Не мне тебя учить, — ты _д_а_н_а_ Господом, готовая. Я теперь все понял, я целую твои ножки, мне стыдно глядеть. Прости. Напиши все, если простила, что было… и о Б[редиусе] — трагедия — и о всей жизни, два-три письма. Буду с болью ждать. Целую. О, прости, Оля. Твой Ив. Шмелев
[На полях: ] Весь в твоей воле. — Я очень спутан: если не на все дал объяснения, скажи, что еще? Отвечу.
Я все сделаю, чтобы свидеться. Да! Я — почти уверен.
Я не дерзал поверить, что ты все отдаешь мне. Я знаю, как я недостоин. Молюсь на тебя.
28. Х.41
Пишу, Оля моя, еще, в дополнение (я уже все написал и отослал тебе), к объяснениям, которые ты затребовала, по поводу моего письма от 10 или 11.Х.
Я не мог же, — ни прямо, ни криво, — иметь в виду тебя, когда совершенно _п_р_о_с_т_о, без всякой скрытой мысли, а лишь описывая Ирину, — Бог с ней, совсем! — сказал о «горящей изнутри», при ее бледности лица. Ты мне, светлая моя Оля, и это вменила: я тебя… будто бы — «не пощадил», узнав все из того же письма, от 2.Х, о том, что «свежи еще у меня краски» (на лице), что я «воспел» бледность Ирины! Зачем же это, вовсе незаслуженное? Ты же мне о себе писала в открытке от 2 окт. (да!), которую я получил, — так у меня помечено на этой открытке, — 16.Х! Письмо за No, я же так дорожу твоими письмами! Не веришь? Если свидимся — увидишь. Там же ты писала, что Б[редиус] многое знает[68]. Только. Об объяснениях с Б[редиусом] ты ни словом меня не известила. Очень жалею, что так поздно узнал, да и — что я узнал? Могу теперь только чувствовать, как тебе было тяжело. Оля, умоляю: если тебе будет еще тяжелей, обратись за защитой к власти, к германской власти: благородные солдаты оградят тебя. Ты видишь — мы разделены — условиями жизни, я рвусь приехать, но это сразу не делается ныне, я мыкаюсь, в бессилии. Если твоя жизнь будет под угрозой от человека, который, быть может, неответственен за свои действия, во власти neurose, — ты же имеешь хоть право защищаться?! Ты сколько же лет жила жертвенно! Я надеюсь получить разрешение, я ищу его. Ты собой владеешь, ты имеешь огромный _о_п_ы_т_ от жизни, в такой тяжкой обстановке. Господи, только бы мне помог Ты, Сокровище благих! Оля, если обстоятельства _т_а_к_ вдруг обострятся, что тебе надо будет уйти от возможных ужасов, от человека, который может в любой момент утратить душевное равновесие и сознание ответственности за действия, извести немедленно, срочно: ты не одна на свете, ты знаешь. Немедленно, насколько позволят условия сношений, я приму все меры, переведу тебе средства, упрошу людей власти — помочь мне в деле ограждения тебя. Я в большой тревоге, в тоске великой. Господи, сохрани. Ты чудесно владеешь немецким языком — тебя поймут люди, у которых много сердца. Я видел, знал, сколько здесь, во Франции, немецкие войска спасли от гибели — бывших врагов своих, в первые месяцы французского разгрома. Тебе, угнетенной жизнью, женщине, русской… — я верю, — дадут защиту. Дай знать представителю русской эмиграции в Голландии, ты знаешь его адрес? Он окажет свое участие, содействие. Я понимаю: долго вынести такой жизни — сил у тебя не хватит, ты ослабла, ты — больна. Я связан условиями жизни, непреложными правилами, выполнение которых требует времени. Я ничем не возмущу твоего горького «покоя», не подам никакого повода, чтобы вызвать тяжкое для тебя. Господи, спаси.
К письму твоему — еще. Ты пишешь: «И „стих“ мой не увидел?» Ах, Оля… Я все чудесное твое так знаю, так храню в сердце. Как же я «не понял» сердца твоего биенья?! Но «стих» твой (это, конечно, ярчайшее выражение _в_с_е_г_о_ в тебе, сердца, души, нежности, ласки, заботы, великой святой любви, сверхчеловеческой…) я знаю. Давно _в_с_е_ понял. Но позволь, — (это, конечно, лишь формальное, пояснение!) — позволь сказать: твой «стих», чудесный, я узнал 16.Х, он в письме, с почтовым штемпелем Schalkwijk’a от 7 окт. Я не мог иметь его в виду в моем письме от 10–11.Х. Хоть в этом-то не вини меня! Я уж не такой бесчувственный?
Ты пишешь: «Не важно, что ты зовешь меня Святой… и т. д. Важно, _к_а_к_ со мной ты поступаешь…» Ну, я виновен… в помрачении… но — что же это… — «не важно», что я пытаюсь, посильно, для себя, определить, _к_т_о_ — ты? _к_а_к_а_я…? — для меня. И — называю. Это все живая правда. Это — истинное чувство. Мне — _в_а_ж_н_о. Это-то, позволишь? Это — светлое, чистое — от сердца, его _я_з_ы_к. Оно не в силах быть глухим, в молчании. Я в нем не властен. Если не велишь, — не буду, задавлю в себе. Нет, ты позволишь, ты же — любишь. А любовь, чистая, _т_в_о_я_ любовь — _т_а_к_ не может. Ты, умом, — можешь приказывать, но _с_е_р_д_ц_е_ не послушает его. И будет вечно _п_р_а_в_о. Говоришь, напоминая, как я называл тебя, — Святая, Прекрасная… «и все другое»… Не важно? Это твой рассудок, ныне боль — так говорит — «и все другое», будто отметает. А сердце… — плачет сердце, знаю. Как у меня. Оно, как заведенные часы, стучит _с_в_о_е, — пусть дождь, ночь, солнце, крики в доме, все, что в жизни творится…… — _о_н_о_ ведет _с_в_о_й_ счет, _с_в_о_е_ у него время, свой шепот… — пока живое, пока не лопнула пружина. «И все другое…» Разве тебе не нужно? Ну, на миг поверю. Но мне… — это же родится моим сердцем, это — Ты, такая, — для меня. Это — моя святая _п_р_а_в_д_а. _Ч_и_с_т_а_я_ она, ничем не подмененная. На «грешность» твою — я тебя толкнул? Что же, я принимаю, мне не стыдно, за мое чувство. И тебе не стыдно. Зачем упоминать? Оля, дорогая, чистая моя… — для меня _в_с_е_ _Н_а_ш_е_ — _Б_о_ж_ь_я_ _В_о_л_я. Нет, не стыжусь, а радуюсь, Свету в тебе — во мне — рожденному, — радуюсь и благодарю Его. И ты, я знаю, — благодаришь, ты веришь в Его свет: он послан, чтобы рассеять тьму, твою, мою. «И тьма не объя его»97. Так писал мой Ангел — Иоанн. Ты говоришь: «И как легко у тебя с „ошибкой“ получилось! Ну, прямо, „Полукровка“ Вертинского!». К сожалению, — теперь, правда, к сожалению, — не знаю, не читал никогда Вертинского98. Знаю, что он был не без дарования, распевая где-то для снобов, модных, охотников до пряной жизни. Пел каких-то «лиловых» негров99. Эту гниль я не любил, _ж_и_л_ другим, _с_в_е_ж_и_м. Как и ты. Напомни, приведи эту «Полукровку». Я предпочел бы _т_в_о_е, или — из Пушкина… Но тут, раз меня сравниваешь с «Полукровкой»… скажи мне, чтобы и я вместе с тобой — горько усмехнулся и — признал себя виновным и за еще — неосторожность в слове — за «ошибку». В чем моя «ошибка»? — Только в неудачном, «безвольном» слове — в мгновенном помрачении моем, от раскаленного, меня ожегшего воображения — им, через него я вдруг увидел себя гибнущим, во тьме тонущим. Ты меня _с_п_а_с_л_а, а тут — раскал воображения, страх, что теряю _в_с_е_ — вырвал у меня «ошибку». Прости. Неправда это, что мои «Пути Небесные» убиты мною… Оля, они не могут быть убиты: _е_с_т_ь_ они. Часть — в книге, ее знают, ею бредят. Другая — в моем сердце, а теперь — хоть крупки! — в твоем: я о них вчера писал тебе. Если сердце останется немного жить — роман закончится. Нет, «Пути» должны явиться. Я их несу во-имя Твое, Оля. Я их напишу — для тебя, Прекрасная, — я силен их закончить — тобой, только. Без тебя — не родятся, _н_е_ _м_о_г_у_т. Ты дала мне силу, волю. Ты их — оживишь, ты — поведешь, ты — их закончишь, мной. Тебя не будет — ничего не будет, для меня, во мне, и — из меня: меня не будет.
Ты пишешь: «Я уничтожила 2–3 письма о драме с Б[редиусом]… об унижении…» Кто мог тебя унизить?! Тебя?! Ты — унижалась?! Ты?!! Столько жертвуя, го-ды… — ты могла унизиться? Не верю. Если тебя унизили… что же — будешь продолжать, терпеть? Во-имя чего же? Что _с_п_а_с_а_я? Ты давно _с_п_а_с_л_а, _с_п_а_с_а_л_а… — Оля, лошадям дают покой… всю душу измотала жизнь, твою… И — еще — уни-же-ние?! Не постигаю. Прошу — открой мне, все напиши. Не хочешь — воля твоя, молчу.
О, нет, за «тетей» эмигрантских я тебя не принимал. Зачем это-то еще? Ты знаешь, за _к_о_г_о_ я признаю тебя, — для сего и имени не нахожу тебе, — _к_т_о_ _т_ы?! И сердце шепчет — сила, гений, — Дар тебе, недостойному! Да, правда. Я не скрываю. Дар. Зачем же так? Нет, я его вижу, осязаю, живое твое сердце. Я его слышу, чуткое его стучанье, мне — биение… и — мое ему. Сказать мне больше нечего.
О «котлетах» — к черту! — Эта пошлость — для пошлого, я уже писал. И, говоря об этом, пошлом, — о «чистой» тени мысли не было. Чистая всегда ограждена. Своею _ч_и_с_т_о_т_о_й_ — во мне. «Теперь уже поздно»? — написала ты мое безумство. Говорю — «безумство» — верь, это правда. Ну, я ничего не помню, я был в кошмаре. Я не понимаю, как, когда я посылал? Не помню, я был во тьме. Не обвиняй. Не помню. Ну… прости! Но — не повинен, не было сознанья. Теперь — _н_и_ч_е_г_о_ не понимаю.
Про «слезы», что это на бумаге влага от розы… — помню: утратил чуткость, не понял, до чего ты бережна ко мне! Это — мой провал. Прости. Теперь молю, тут я не до-понял. Все — от одного, от потемнения. Я дней не видел. А ночью — ничего не видел, мученье, только.
«Глупо-религиозный» доктор… О тебе и мысли не было, клянусь.
Но так я никогда не кончу. Все равно, ну, не жалей, не прощай мне. Ну, не могу больше. Я все тебе сказал. Раньше, сегодня, и сейчас. Голова устала, 2 ч. ночи. Я устал… я — ну, не могу я больше, больно мне.
Но вот что. Пусть больно, очень больно мне, пусть я преступник, камень, злой, тупой, пошляк… игральщик сердцем. Хорошо. Пусть. И — я счастлив, страшно счастлив! Благодарю, Оля, свет мой, чудесная! За _в_с_е_ благодарю! Это твое письмо — необычайное. Никто такого не мог бы написать. Это — да, я теперь отрешился от «себя», я теперь лишь ценитель. Я в восхищении. Т_а_к, _п_и_с_а_т_ь, — ! — так тонко, так глубоко, так потрясающе, так _т_и_х_о, так _п_о_к_о_й_н_о_ крикнуть..! — только ты могла. Ты — гений. Это для меня — бесспорно. Вот какая ты! Такого — ни один Великий не мог бы дать в романе! Заставить героиню — написать. Я целую эти _б_о_л_ь_н_ы_е, — эту боль мою! — эти живые, трепетные строки. Благодарю! Ты одарила, меня, себя. Это же — верх искусства, искусства-сердца! Только _т_в_о_е, только ум твой, твой гений — да, и мне ничто не запретит так говорить! это я могу доказать!! — твоя душа — могли _т_а_к_о_е… величайшее, что я когда-либо читал. Это — предел. Как же ты, Оля, мо-жешь так говорить о Даре Божием?! — о Талантах? «Их просто нет». Вот — явь! Свет мой, целую, — позволь, Оля. Твой всегда. Ив. Шмелев
[30.Х.1941]
ИвОчек, Ивчик мой, И-ву-ленька, душенька родная!..
Ну, что ты делаешь с собой? А со мной? Тебе не жаль? Я уж тебе писала, как мне. И почему. И что не надо, нет надобности меня «уговаривать». Разве ты все еще не понял? Не понял, что и без «уговоров» я вся твоя, в одном полете — к тебе. И вот _т_а_к_у_ю… держит… не только кто, а и что… Как больно… Все твое понимаю. Т. к. сама страдаю так же! И… _т_о_г_д_а_ же. Да! Ужасно это было 21–22-го! Видишь, как я тебе открыто. А 22-го, после зова тебя, любви ужасной — твое письмо от 10-го, ужасное письмо. Оно хуже, во 100 раз моей открытки. Эти «2 строчки» ты не понял. О, как не понял! Почему ты все видишь хуже? Послушай, я тебя боюсь… Твоего «пожара»… Правда. И еще того… что ты… такой… всеобщий. Ты _т_е_п_е_р_ь_ только — мой. А дальше? Я боюсь Парижа, друзей твоих. Не смейся, а пойми!
А после твоего письма, 10-го, я так была убита… Ты стал такой… «мужской»… такой… будто я вошла нечаянно в мужскую компанию. И… как смутилась. И все другое было так… больно. Зачем ты это сделал? У меня в жизни было много муки, но нечто вот такое, что мне мелькнуло сходством в письме том, — было пределом муки. И я боюсь!.. Я тогда ушла… Ты пишешь об инженерше и о «жизни или смерти», — я эту постановку испила тогда до ужаса. Только роли были наоборот. Это был — _у_ж_а_с. Я им-то и надломлена. Но нет, это не он, не 10 лет назад… Я тогда была 19 лет только, и несла это до 22-х! А ты знаешь, что ты — ревнивец… да, да. И я боюсь тебе все открывать! Все из _о_п_ы_т_а_ же вынесла! Вас, мужчин, надо очень остерегаться! (Вышло как-то на манер горничной «Вас — мужчин»). Но это — истина… Скажу только, что, нет — не обладал… Ни кавказец, — и никто… Ну, до… 1937 г., конечно. Успокойся! Иначе было бы все проще, _к_у_д_а_ проще! Скажи, обязательно, скажи — в чем мои изломы? Мне для себя это надо знать. Только я с тобой — пряма. Я тебя никогда не «разжигаю». М. б. невольно?! Ах, вот о деле: я сержусь на тебя за М[арину] Кв[артирову]! Зачем, и что ты рассказал? Пойдет сплетня? Я вчера ей как раз открытку послала — просила портрет выслать. Она неисполнительна. Тогда держала письмо твое 3 мес.!
А о Земмеринг… знаешь почему я спросила «кто» она? Она меня, не зная, не видя, незаслуженно… лягать хотела. Не веришь? Да, да! Не забывай: тебя любят! И любовь к тебе — не значит и любовь ко мне. Особенно женщин! Милушка мой, тебе многие… не простят меня! Считайся с этим. Примеров много. Я не ошиблась во впечатлении от письма З[еммеринг]. Дала, не говоря ничего, его прочесть Сереже. С. — умный, без тени «изломов», трезвый… «Кто эта стерва?» «Чего это она тебя лягает, — ты с ней, что ли, в переписке?» Понимаешь? Та _т_е_б_я_ ценит, тебя любит (пусть только читательски), а меня?..
Не пиши ей ни звука! Молю! Берлин — для меня базар. Меня там слишком знают. Опошлят наше! И подумай: ты там… к тебе все льнут, идут, ты взят… Н[аталья] Як[овлевна] — счастлива тобой… ты гость… Ну, и… ради приятности… конечно допустят О. А… Ты же там разорван будешь людьми. А я? По уголкам у Н[атальи] Я[ковлевны] с тобой шептаться? Нет! Это мне — тяжело! И… главное… самое главное… меня не пустят! Уже не пустили. И _т_у_д_а! Разрешение на визу ты получишь только через германские власти, Wehrmacht[69]. Женщину не пустят. Не могут ничего сделать «местные власти», например Голландия, Бауэр и т. д. Только — германские… Я думаю, тебе легче. Ты мог бы сказать, что нам необходимо по твоим литературным делам, по делу увидеться. Ведь это даже отчасти — правда. Все наши «дельцы» ездят по своим делам «geschaft’aм»[70]. Почему же писатель не может? Я думаю, что они даже поймут. Связи — все. Наш батюшка ездил.
Сейчас ко мне воробушек в окошко стукнулся. Ты это?
Здоровье мое все истрепано. И как все кончится — не знаю… Ты меня немножечко пойми! Хорошо было бы уехать и отдохнуть, ну, хоть… в Швейцарию! И ты бы! Ах, ах… забыла! «История любовная» и «Свет Разума» — уже здесь! Я Тоничку теперь совсем еще иначе увидала. Ты — ты _т_е_п_е_р_ь_ такой! Боже, ты весь! Ах, Тонька, Тонька!.. Нет, у тебя там не «много любвей», — а одна, единая, Единая, невоплощенная… Как, искал! И как нашел счастливо!
Послушай, знаешь чего мне еще страшно?
Ты слишком был Ею, О. А., — счастлив…
Во втором… ты… это не дается, так 2 раза быть счастливым. Это жизнь не дает. Ты Ею все еще живешь. Во всем, сам того не видя… Я в ее свете — убожеством покажусь тебе. И так понятно. Ты знаешь… нам, читателям, Ей надо поклониться… Она дала тебе столько простора для твоего искусства — и через это… нам… Я — не могла бы так. Я это знаю. Я бы ужасно ревновала. М. б. до смерти… А ты думаешь, тебе простят меня вот такие как инженерша из Праги? Их много! Ванюрочка, я много думала… Знаешь, мы должны увидеться, чтобы обо всем поговорить. Все очень важно. Не для проверки любви. Хотя и это нужно. А… вообще. После встречи надо и решить. Иначе я боюсь… М. б. глупо, но так чувствую. Ты знаешь, можешь догадываться о некоторых моих взглядах. Их тоже надо разобрать. Я привыкла быть самой собой, а не женой при муже. Т. е. — у меня свое всегда. Мое мнение и взгляд на жизнь и вещи. Меня совсем не интересует то, о чем ты пишешь («материальные удобства»), — это все так придаточно, неважно! Мне важней другое. Не значит, что ради этого я бы могла тебя утратить. Но просто — это тоже важно, как одно из моих проявлений. А все остальное — ерунда. Я ничего не говорю. Мы все решим после встречи! Мама — верно ушла бы к Сереже. Не знаю. Он живет пока в пансионе. Адрес: S. S. Pension Master, Apeldoornoscheweg 5, Arnhem. Он хорошо устроен — почти директор дела. У него автомобиль и масса самостоятельности. Пока… Никогда неизвестно что будет. Его ценят и любят. Однажды меня вез к нему шеф его на своей машине. И всю дорогу — хвалы братцу. А ему — обо мне! Умора! «Ich denke, dass Ihr Schwager zu viel in Ihrer Schwester bekommen hat…» — «Wie so?» — «Sie ist enorm geschickt… klug, wie ein Mann, mit unseren Damen konnte ich niemals so sprechen… ja, ja, ein Mann, ein kluger Mann!»[73]. Мы долго потешались, какой я «Mann»[74]. Он часто у вас бывает. Я его просила тоже. Он был точен. Спрашивала, не возьмет ли меня с собой к тебе, ну, хоть, как секретаршей… Хохочет. Говорит — нельзя. Одно время я на это очень рассчитывала. Но нет, действительно не может. У Сережи недавно была автомобильная катастрофа… чудом спасся. Машина перевернулась 2 раза, а у Сергуньки даже папироса в руке осталась. Он — молодец. Не потерялся, сам себя и спас!
Неужели тебе так мой портрет понравился? Никому, даже «дубине»102, не нравится. Я уже в воскресенье знала, что он у тебя не был (!). Звонила ему. Мама сказала: «ты там пре-о-мер-зи-тель-на». Сережка только из-за руля покосился: «Чтоо, ты эту гримасу послала? ну-у, нет, какой же спех? Я бы тебя лучше снял». — «Что же разве так не похоже?» — «Слушай, гримаса тоже — „похоже“, — тоже твое лицо —, но… гримаса». Толен хотел лично тебе сказать, что «М-me NN в жизни лучше». Сходство с… А[лександрой] Ф[едоровной] многие находят и в жизни. Особенно когда в косынке Красного Креста… У меня сережки такие были. Потеряла…
Ах, слушай, как мне стыдно: я тебе по ошибке посылала неправильно франкированные письма… Правда — ошибка… Прости! Что-то еще сказать хотела… Да, здоровье плохо. У-с_т_а_л_а! А ты? Ты тоже не очень важно? Что же мне с тобой делать? Приедь! Только не к М[арине] К[вартировой] — мне туда не дадут визу. Я уже справлялась. Ах, ты меня не знаешь. Я вовсе не такая уж «заквашенная». Я знаю, совестью знаю… что грех, и что нет! Об этом не надо больше! Ты знаешь, _к_а_к_ я к тебе! Знаешь?
Я так же точно, как ты ко мне! — Поверил теперь? «Сложности» мои — огромны. Но верю, что Бог укажет и поможет. Не злись, что я «пассивна». Нет! Но
Твой Олюнчик. Папа звал так. Всегда присыпаю твой «Эмерад»… я дышу им!
[На полях: ] Болезнь моя была действительно почки.
Послушай: у меня есть книжка — дурь, так, альманах с гороскопами. И стоит, что рожденные под «близнецами» гармонируют с «весами» и «водолеями»[75]. Ты — «весы», а я — «близнецы». Арнольд — «лев» — нейтрально. И тот, за 10 лет… «водолей». Странно?! И еще там так верно об искусстве — оба… люди искусства: и «весы», и «близнецы».
Письмо от 30-го сент. «День Веры, Надежды, Любви, день Софии» я конечно получила!
Ты чувствуешь, как я тебя люблю, ласкаю, целую… Приедь, увидь… узнай все… Н_е_ _м_о_г_у!..
30. Х.41
Ванюрчик, милушка, любимушка! Сейчас, сию секунду твои: сперва exprès от 25-го103, и вот сейчас — от 18-го! С маленькой любительской [фотографией]104 в Карпатской Руси! Какой ты милый! Как я тебя целую! А кто этот «дядя»?105 Ужасно добродушный. Почему он, а не я??? Как ты меня тронул… Господи, как тяжело ужасно. Я тебе отправила сегодня 3 письма106 — exprès. Писала их и вчера, и сегодня (т. е. ночью). Твои письма… много… дождь писем… я получила. Подумай… от 24-го107 уже пришло! А это — 18-го так долго… И в нем замечание цензора: «другой раз короче. Цензура». И все-таки, какой милый цензор! Благодарю Вас… неизвестный цензор, что Вы прислали!! Если бы Вы знали, какие письма держат Ваши руки..! Сколько в них радости и счастья!.. —
Меня смущает, что я тебе вчера писала так о З[еммеринг], — я не знала, что она близка тебе. Но меня-то она все же обидела… Ты ей ничего не пиши обо мне. Ну, ради меня! Не говори о нашем никому и ничего. Я повторяю: ты слишком виден, — нам испортят. Я боюсь. И знай, что часто, очень часто так бывало, что исполнялось то, чего боялась. До ужаса точно! Мой далекий… тот, бывший… Георгий — знал это… и маме говорил: «а Оля все равно… все знает!» Они с мамой скрывали его тайну от меня вместе. Он _д_о_л_ж_е_н_ был меня покинуть… Ах, к чему это?! Я так полна тобой! Я вся, вся тобой полна! Как ты чудно пишешь! Г_е_н_и_й мой, я так захвачена «Путями»! Это будет дивно! Послушай мой певунчик, — я так все вижу сердцем:
— «Тоничка» искал… невоплощенно, мечтами, грезами, слезами еще полу-ребенка… Последнее Явление я не беру. Это — чудесность. Это увенчание. Но не содержание «Истории любовной» как таковой… Затем «Чаша»… Илья — увидел… обрел… Ее во плоти… живую, сущую полюбил… _н_е_д_о_с_я_г_а_е_м_о… _Н_е_у_л_о_в_и_м_о… Мечту… хоть сущую, но мечту…
И вот… «Пути» — дали Ее, Ее — Дари! Ее всю живую. Найденную… Исканную всю Жизнь!.. Только здесь, этими чудесными «Путями», — Ты вел и Ее, явленную тебе-Тоничке, в «синих глазах»… Как чудесно завершилось. Вся Жизнь… Твое искание святого… Какой ты — чудесный! Я так «восхИщена» тобой сегодняшним. Меня понявшим! Как я страдала! Какое тебе спасибо за exprès сегодня! Я думала: неужели и тогда, когда срочно, нужно, — он не пошлет exprès!? И ты почуял это! Ты знал, что меня успокоит! Я жду твоего ответа на мое 23-го!108 Не «объяснений», — нет, я их почти что уж не жду… Я жду узнать, как ты его принял? Не слишком ли больно. Ванюрчик, не надо себя мучить. Давай жалеть друг друга! Это оттого, что все так грустно. _Д_а_л_е_к_о… без разряда. Вот куда-то молния и ударяет. Так и объясняю. Дружок мой… «нет, я тебе не враг!» Спасибо! Я стала такой пугливой. Часто шарахаюсь в сторону, если ставень окна пошевелится ветром. Боюсь писать тебе. Боюсь и твоих упреков. Не запугивай меня! Будь как прежде! Как я тебе открыто тогда писала… Тоничка мой милый, как бы хотела я тебе рассказать о моей жизни. Там каждый шаг — роман. Сколько вынесла. Чего только и не было! Ты на И. А. не сетуй. Он страстно меня отговаривал. Предлагал свое «отсекающее» письмо. Я перепишу тебе в следующем письме его письмо ко мне. Ты увидишь. Но на мои доводы и после знакомства с А. — сдался, предупредив однако, что трудно мне будет. И. А. — удивительный. Мы много пережили вместе. Помню (уже я замужем была, — гостила у мамы)… было ему очень тяжело… душа скорбела. Пришел к нам. Я могла кое-что для него устроить. Потом — не вышло… У нас были гости у брата. Мы с ним пройтись пошли. Сидели в садике на нашей улице. Холодно было… март-апрель, кажется, а холодно вечером-ночью. Звезды были. Он был так тревожен, так загнан жизнью. И помню руки мои взял, чтобы поблагодарить за… участие что ли? Не знаю. «Олечка, такие холодные, худенькие ручки?!» Сколько ласки… как _п_а_п_а… Я стала говорить, что счастье хоть что-нибудь ему сделать, что я могу _т_а_к_ _м_а_л_о… «Огромно, много, — уже то, что Вы вот эти дни здесь… Огромно это…» Ты видишь… он хорошо к нам относился. Он не мог сознательно, или халатно, ошибку сделать. _Т_а_к_ уж вышло. Он меня бы на растерзание не отдал. Предупреждал. И очень отговаривал. Даже рассказал о русских женщинах где-то в Европе… целый поселок их… ушедших от «чужих» своих половин…
Ты прав о % психопатов… Их масса. А знаешь отчего? Inzest[76]. Женятся на своих, чтобы деньги из семьи не уходили!.. Ты прав и в том, что «психоз _с_в_о_б_о_д_е_н»… Я это испытала… Это ужасно. Было так страшно. И вот тогда… в рожденье мое… в 39-м… тоже. Я не знала, чем кончится… И в эту Троицу, но не со мной, а с его сестрой. Они у нас гостили. И поругались. Оба — хороши. Я онемела вся тогда… Уйти хотела… Службу искала. Я тебе об этом не писала. Понятно почему. Но теперь ты сам подсказываешь. Сережка его тогда чудесно оборвал, — орал на него во всю глотку… Потом сам плакал. Жаль ему стало. Мирились потом. У мамы отчаянные головные боли поднялись. А Верpу109 — безумно испугалась. Ар в жизни — теленок… но разъяренный — он ужасен… Я это знаю и обхожу это умело. Когда выходила за него, то его такого не подозревала. И. А. конечно тоже не знал. Друзей у него никого нет. Никто у нас не бывает. Ты думаешь, что я не думаю обо всем?? Приезжай сюда! Мне не дают визу в Берлин. Я уже справлялась. Я сама об этой возможности думала… В Arnhem’e я нашла бы тебе в пансионе комнату… Это миленький городок. Часто бывают туристы, — потому налажен для этого. Я бы поехала туда тоже «на отдых». Я уже это себе выговорила. Мне сам он предлагал. Я поселилась бы где-нибудь, ну, хоть в Сережином же доме. И была бы с тобой все время… Сказала бы, что ты мне родственник, приезжий, хочу и должна видеться. Поверили бы? Оба русские… Я не могу без тебя. Мы должны увидеться! Я писала о «разности взглядов». Не думай ради Бога, что это таак… _т_а_а_к_ тяжеловесно во мне… Нет, но я хочу знать, как это у тебя. И чтобы ты меня _в_е_р_н_о_ понял. Из твоих намеков я вижу, что ты меня неверно представляешь… И вообще: «я знаю, век уж мой измерен, но чтоб продлилась жизнь моя…»110 и т. д.
Ах, да! Почему никогда больше ничего о Тютчеве? Ты 30 сент. писал, что «завтра о Т[ютчеве] и на все отвечу». И не было. Потому, отчасти, я и 2 строчки послала. Целую неделю _н_и_ч_е_г_о! Я утром твое читаю и уж грущу, что вечером не будет… А иногда бывает!.. Все твои последние у меня под подушкой… Я ловлю твои духи!.. Я тоже _т_а_а_к_ страдаю. М. б. уж и не очень больна?? Я сильно похудела. В талии, поверх шерстяного платья и всего прочего, чуть-чуть 60 см в объеме. Конечно натурально, без искусственных утеснений. Все валится с плеч. Худею с часами. К сожалению, не могу принимать твои сонные — на другой день мне бывает плохо — кружится голова, будто пьяная. Часов до 4–5 дня.
У меня нет ничего, что может определить анализ. Доктор сказал, что «истощение нервное — покой нужен». А где его взять?
Ты думаешь, что «не буду тебя торопить» — (спасибо тебе, друг мой за это!) — поможет? Даст покой? Я же сама себя тороплю. Я рвусь к тебе. Стучусь лбом в стенку, не вижу выхода… И я всего боюсь… Я и тебя, твоей обстановки, твоей всеобщности, всепринадлежности — боюсь… Я не хочу, не смею, не могу вставать у тебя между тобой и всеми людьми, тебя чтущими…
Я боюсь, что так будет… Fr. S.?[77] Ты в письме от 18-го окт. говоришь: «это ревность к „Чаше“». Нет — это ревность к тебе. И это у многих будет. Из чего, как не из ревности, обливают кислотой? А тоже ведь любят! Ты ей прощаешь «ляганье» — некрасивое, чисто женское. Я думала по этому ляганью, что она старая дева. Сережа тоже. Ты ее извиняешь. Не
Я не прошу твоей «защиты». Плохо, когда об этом нужно говорить. Надо, чтобы таких ситуаций просто не могло возникнуть… З[еммеринг] значит почувствовала, что меня ущипнуть можно. Не пойми, моя радость, это за упреки. Это просто удел великих людей… О. А. была другое дело. Ты с ней вошел. А меня приводишь! О, я хорошо знаю людей. В Берлине было бы для меня мученье. Я, думаю, ты поймешь…
Мне тяжело до предела… Я не могу иначе… До смерти тяжело. Я не кощунствую, не вызываю… но лучше и не жить!.. Я боюсь смерти, и это меня держит. А что, что у меня есть?? Письмо это я кончаю утром 31-го. Вчера я еще светилась. Пела даже… Чудные русские народные песни, знаешь? «Ой, Иван ли ты Иван»? и «Ах, ты Сема, Симеон…», «Матушка, что во поле пыльно?» и романсы… «Хризантемы» и «Как хороши те очи…» и «Серебрясь переливами звездных лучей…» и любимое… «Сияла ночь, луной был полон сад… сидели мы… с тобой в гостиной без огней…»111 Это пела Кузьминская — Наташа Ростова… в тоске и безнадежности, в любви к Сергею Толстому112, т. е. нет — это на нее сложили романс!113 После ее слез. «Тебя любить, обнять, и плакать над тобой…»114 Неужели и «дама с собачкой» даже недостижимо? Неужели не увижу! Спроси племянницу О. А., м. б. у нее есть знакомства, которые просто поймут и устроят. А Марина все тебя еще держит, сама любуется. Как мне все, все горько. Иван, я мучаюсь, что ты мне изменишь… Возьмешь кого-нибудь? Пусть на 1/2 часа.
[На полях: ] Может это быть? Я тебе верна. Как это ни сложно! Понял? Целую тебя и люблю… безумно. Оля
Вот мои слезы!
Духи![78]
Ежеминутно думы о твоем здоровье. На коленях молю — берегись!
Будет у тебя «Милочка»? Приедет? Обязательно мать ее пошлет! Пойми!
И. А. могу написать только
1. XI.41 11 ч. 40 мин. вечера
Оля, вот пятый день нет от тебя письма. Мне трудно. Я не знаю, как твое здоровье. Твое письмо 22.Х обжигает душу. Кляну свое безумие, которое написало письмо от 10.Х, — тут не было моего сердца, светлого во мне, моей _п_р_а_в_д_ы. Тут была лишь злая ложь, которая на миг все во мне задавила, овладев разбитостью воли светлой, души, тебе предавшейся, тебя бережно таящей, только тобой — _ж_и_в_о_й. Что еще мне тебе сказать? Я уже все пытался — не в оправдание, а в прощение! — сказать. Разве вот еще: я ведь только 16.Х получил твое письмо, в котором ты открыла и отдала мне все, _в_с_е… Это письмо — _в_с_е, это — предел жертвенности твоей, это _с_в_я_т_о_е, это до того безмерно, до того освящено величайшей болью, и — такой любовью, какой я и не представлял в мыслях, в сердце, — какой я не знаю ни в жизни, ни в гениальнейших творениях высочайшего, чистейшего искусства, где всегда — правда, благо — и _к_р_а_с_о_т_а. Я не знаю такой красоты души — как у тебя, моя небесная, — не земная! — Оля. Это не слова, это только выражено словами, нельзя иначе, — это в моем сердце живет, стало жить _о_т_ _т_е_б_я, _с_ _т_о_б_о_й! Ты меня одарила таким душевным богатством, какого я и не помышлял встретить нигде, ни у кого. Оно было в мыслях у меня, в сердце моем, лишь как _и_д_е_а_л, — такой _и_д_е_а_л_ недостижимый, что его нельзя, нет дерзания когда-либо выразить, как _с_у_щ_е_е. Ты его олицетворяешь, утверждаешь собой и — отдаешь мне, недостойному и тени его, мечты о нем. Одно мне светит в моем сознании моего мгновенного упадка перед тобой, в твоих глазах: я его предчувствовал, я его уже угадывал — этот _и_д_е_а_л_ — _т_е_б_я, — когда — и уже давно, — вспомни! — когда писал тебе о душевной красоте твоей, о душевном твоем, огромном богатстве! Я открывал в тебе это богатство.
Хоть за это признай мою горькую, больную вину перед тобой — смягченной. Гений, посланный мне на распутьи моей жизни, — горькой, Оля, жизни! — гений в твоем нетленном, нерукотворном образе, — во всей тебе! — не может быть неумолимым: он _в_с_е_ поймет, все, что от моей _т_ь_м_ы, от моей боли, от моей злой неправды, от моей любви, перекипевшей, от ужаса, что я тебя утрачу, от запутанности жизни, от неполного понимания всей неимоверно сложной, несказанно богатой твоей сущности. Ты необычайная, Оля… — ты — еще _н_е_ _б_ы_в_а_в_ш_а_я_ в жизни, ты — _п_е_р_в_а_я.
Вот почему — и уже давно — называл я тебя — все-женщина, ангело-женщина, _а_н_г_Е_л_и_к_а. Моя Дари, так захватившая собой многих-многих, — а м. б., и всех, кто читал о ней, лишь намек слабый на то, что рождалось — но еще не определилось, — во мне, в бездумных поисках-мечтаниях. Что — нарастало смутно. И вот _т_ы_ _я_в_и_л_а_с_ь… _я_в_л_е_н_а_ мне… чьей волей?! Да, я знаю: ты — явлена. Именно, ты. И _к_а_к_ же знаменательно и — для меня — _я_в_н_о_ — промыслительно! Явлена — когда я уже покинул помыслы о «Путях Небесных». Я уже готовился кончать всю свою работу и — жизнь свою. Второе… — только в предчувствовании… — не было воли продолжать. И вот — ты, _я_в_л_е_н_н_а_я. Вот это — _в_с_я_ правда, Оля. А я… — боготворя тебя, сознавая, _к_т_о_ ты для меня, и — _п_о_ч_е_м_у, _ч_ь_е_й_ _В_о_л_е_й… поняв болью, что уже без тебя не могу, _н_е_ буду, бессилен и писать, — и… — да, теперь уж знаю! — жить… я был безволием моим и чем-то во мне темным, враждебным всей моей истинной сущности, брошен в безумие, в бешенную зло-волю, чтобы — о, невольно, слепо, беспамятно-безумно! — в твоем-то, таком безмерно-драгоценном, таком священном для меня сердце, в редчайшем, должно быть — единственном из всех земных сердец, — сложить свои — призрачные для меня, но злые в сути — осколки! сделать боль любимой истинно, свято, нежно, бережно, трепетно, до боли святой любимой! Не отвергай мои сердцем рождаемые имена тебе, определения-попытки _т_е_б_я! Все — правда, все — моя сладкая боль тобой, Оля моя, чистая моя, так истомленная, так умАленная злою жизнью. Прости, забудь. Не во всем повинен, сердце тебе скажет. Прости, Оля.
Я вот эти дни — болен, болен. _Д_у_ш_о_й_ болен. Себя не вижу. Все — из рук валится. Все у меня — именно, валится, бьется, — растерялось все во мне, я костенею. Только мысль бешено точит, путается во мне, — и я без тебя, без твоей светлой силы — пропадаю. Это не «прием», не «тактика», не «словечки», когда я говорю тебе, что теперь не могу писать. Нет, мои «Пути Небесные», — свято-греховные, _н_е_ убиты, — ложь! — и никакой «ошибки» — не было моей, — это ложный «крик», из меня, — но я _с_е_й_ч_а_с, пока _н_а_ш_а_ жизнь не определится, не могу отдать себя _в_с_е_г_о_ этой труднейшей из всех моих работ. Теперь я вижу ясно, что эта работа не-обычная. Она — почему-то — стала последней при жизни моей покойной Оли, особенно ей дорогой, — как она, за какой-нибудь месяц, дни, — до своей кончины, — так нежно просила… — «ну, милый… пиши скорей… я так хочу знать, что _б_у_д_е_т_ дальше…» Я за неделю до ее кончины закончил последнюю, 33-ю главу, — «Исход». Я рассказывал ей — очень смутно — дальнейшее. Потом… — три года я не мог вернуться. Читатели меня просили много. Не мог. Ждал? чего?.. — не знаю. Не мог. Потом… ты все знаешь. Моя Дари осложнилась — _т_о_б_о_й. Ты _в_о_ш_л_а_ — смотри мое сердце, это вся правда! — в мои «Пути», и они стали — да, стали! — _т_в_о_и_м_и, нашими. Без тебя — их _н_е_ _б_у_д_е_т. Это другое, чем у Данте. Беатриче его — его Муза. Не стала его, в нем… Ты — _в_с_я_ — в «Путях», в моем сердце, _д_у_ш_е, во всем мне, моем, — сроднена с ними — со мной. Это выше моей воли. Я не могу без тебя, не смею. Ты будешь раскрывать мне мою Дари. Бессознательно. Она _т_о_б_о_ю_ — во мне — будет наполняться, оживать — жить в романе, в сердцах у всех, кто о ней узнает. Этого я не мог придумать. Это _с_а_м_о_ явилось во мне, мне, для меня, для — жизни!
Не смею я так думать, — это не гордыня ли? Но что же я могу с собой поделать, когда это _т_а_к! Оля, милая моя, ласковочка моя, мой свет, меня ведущий… Оля! Прости. Я не так уж виновен. Я овладею темным во мне. Ты не прочтешь ни одного горького слова, не услышишь… — только благоговение, только жизнь тобой, только озарение тобою, только прославление тебя, только вера в твое огромное, непостижимое дарование, — от Господа! — мне непостижимое, — я такого счастья, радости, любви, _с_и_л_ы_ в себе от тебя, — не мог ни вообразить, ни предчувствовать, ни втайне возмечтать об этом. Это ослепляющим, сердце-душу опаляющим благодатным _С_в_е_т_о_м_ явилось. Оля, не смею и ножки твоей коснуться дыханием, благоговейным касанием губ коснуться, — так я взираю на тебя, несбыточную, безмерную для всех чувств моих. Оля, — то, что послал тебе, — этот набросок, — «Девушка с цветами», — это тебе — земной — я… но Ты для меня еще другая, высшая… — Этой я не мог бы ни слова дать в творческом порыве, — так это все мое недостойно истинной тебя. Оля, ласточка, — земная моя Оля! — я люблю тебя, как никого, никогда не любил, — а я ведь только раз и любил в жизни! — _т_а_к_о_й_ любви я не знал… такой переполняющей, наполняющей, _т_в_о_р_я_щ_е_й, возносящей, умножающей все силы духа моего… — и — грозящей. М. б. темному во мне — грозящей? Не знаю. Олёль моя, девочка святая, дитя мое, Оля, — у меня нет имен для тебя. Не мучай меня, напиши мне, я без твоей ласки опустошаюсь, никну, теряюсь, — не живу, а жду, жду, жду… — и не знаю, чего я жду. Я уже _н_и_ч_е_г_о_ не жду, — все пусто, в пустоте. Оля, не томи, у меня уже и сил не стало. Я не могу. Прости. Я не могу больше.
Родная, милая Оля! Как я люблю тебя! Любовь моя — боль! Пусть еще больше будет боли! И. Ш.
1 ч. ночи на 2-ое XI
2. Х1.41
11 ч. 10 мин.
Оля моя, я в такой смуте — тоске, что все спуталось, до отчаяния. Я не безвольный, я очень силен волей, и я доказал это жизнью: я _н_а_ш_е_л_ себя, и _о_т_д_а_л_ себя тому, что было мне даровано, — для этого нужна воля. На письме не выскажешь. Безвольный, не дал бы того, что я дал. И — в каких условиях! Да, Оля была моим оруженосцем, моей опорой. Да святится память ее! Я верую, что ныне ты мне дана — завершить и… _ж_и_т_ь, одновременно, и, _ж_и_в_я, — победно закончить _в_с_е. Когда я писал тебе — «веди меня», — _э_т_о_ разумел. В делах жизни — я воли не теряю. Силен. А вот теперь, когда ты меня лишила себя, обусловив моим объяснением, когда письма плетутся, и я не имею права уже ускорять expres’oм, я отдан в пытку. 6 окт. писала ты: «Как я Вам верю, как не хочу Вас мучить. Разве я могла бы Вас мучить? Даже невольно? Нет, никогда». А теперь…?! Ведь мое письмо от 11–10.Х — это прорыв темного во мне, оттого, что ты так «глухо» писала 2 окт. После ты сама сознала, что «м. б. я, действительно, слишком мало открыла о себе». Да, потому. Я уже молил тебя простить мне это письмо, невольное оно… ты нагромоздила обвинений в том, чего я не мог знать даже, т. к. эти «мелочи» я узнал после 11.Х (цвет твоего лица, свежий, твой чудесный стих-гимн, и еще что-то…) (все спуталось!) перетолковала наизнанку «оценку читателя», оскорбилась «цинизмом», — не моим, — а, мне трудно. Единственно, в чем, я провинился, — в огненности своей, в страстности, то, что я назову — за-любовь или под-любовь… что самое малое в моей _л_ю_б_в_и_ — святой силе. Да, и злое во мне крикнуло, а я оставался — сердцем — весь в любви к тебе, небывалой, _п_е_р_в_о_й_ — _т_а_к_о_й_ — любви. Мне даже страшно так говорить… но _о_н_а_ _в_с_е_ поймет. Это любовь — последняя, какая-то _с_в_е_р_х — любовь. Ну, я все ответил на письмо 22-го. Да, вот что. Возможно, что «Пути Небесные» так и не завершатся. На случай этот я тебе — отдельно — набросаю (попытаюсь, выйдет ли, такой еще _х_а_о_с_ в очертаниях романа!) ход «явлений» — для II и III части. Ты их, м. б., _с_а_м_а_ закончишь. Ты — в силе. Я тебе _в_с_е_ главное — сердце романа — передам. С тобой — я его написал бы скоро. Он сам вылился бы — как дыхание, — с тобой. _Б_е_з_ тебя — он будет — (если только будет!) — плестись, мучительно, — и — искривится, знаю. Но все же… я оставлю тебе _х_о_д_ его, без красок, без дыхания. Ты вольешь его, облечешь, дашь расцветку. Ты — можешь. Сама увидишь. Ты — единственная, ты — естественное дополнение — меня, как я — тебя. Теперь это для меня — истина. Ты незаурядна. Мало: ты — необычайна. Ты — гений? Да… _э_т_о_г_о_ состава. Это не — от сердца я, а от — мысли, строгой.
Постараюсь восполнить ответы на последние твои письма. Нет, я не обращаюсь в противника, когда узнаю, что — «любим». Хотя бы потому, что ничего не знаю. Одни — намеки, полунамеки. Ты еще не успела рассказать мне о себе. Я должен, как палеонтолог — по кости — определить _в_и_д, слой. «Останься близким, чтобы я тебя не боялась». Это ты сама себя боишься, сама таишь… я ближе быть… уже не в силах: ты _в_с_я_ — во мне.
Неужели тебе милей, если я буду на _в_с_е_ — отвечать — люблю, и — никак не проявлять себя? Как же ты _в_с_е_ тогда можешь узнать во мне? Хорошо, я буду сдержанней, — прохладней, буду омертвлять свою «отдачу»? Знай, Оля, я буду стараться быть особенно чутким, никак тебя не потревожить. Ты мне — неоценима, только бы ты была здорова и спокойней. — Твое письмо от 4–6.Х — о, какой свет, какая любовь, _к_а_к_а_я_… бездонность любви — любимой! — я могу назвать его — «опаляющим» — святою молнией из существа дивного твоего, — такого — знаю! — никто еще не получал — и не получит, — ни в жизни, ни в величайших поэмах Великих. Ты могла, только, — ты… ибо ты — _н_а_д_ всеми женами! Ты уже _в_н_е_ их, ты —…я не могу сказать _к_т_о_ ты. Это можно лишь _д_а_т_ь, _в_ _о_б_р_а_з_е. Я пишу это, не в «мятежности», я — спокойно, из своего тихого «подвала» — беру. Чтобы сказать тебе. Вот в _э_т_о_м — то, в таком, от Тебя, — и есть _з_е_р_н_о_ образа (все во мне растущего) — будущей моей Дари — в «Путях Небесных». Ты его закончишь, (если не я), хотя это о-чень — для тебя-то! — трудно… — ты _и_з_ _с_е_б_я_ его не сможешь вычерпать. Это — непосильно — никому, кроме того, в ком это родилось. Будь хоть 100 Данте, Гете, Пушкиных — всех. Не потому, что я дерзаю равнять себя, — вовсе нет, конечно, а потому, что никакая женщина не может родить ребенка [другой] женщины, например, под знаком «Дари»: только одна Дари. Как твоего ребенка можешь родить лишь ты. Ну, так и я… _м_о_е_г_о_ «ребенка». Пишу — и хочу верить, что мы вместе будем болеть и трепетать — в «Путях Небесных». Пречистая, помоги нам! Именем Твоим душу живить хочу! Во-имя Света Твоего! Пусть и от греха в романе будет мно-го, но от греха-страдания. Все человеческое — во грехе. Но — очищается томленьем духа. Оля моя, чистая моя… ты меня осенишь твоею чистотою… Молюсь на тебя!
Оля, не томи себя судьбою нашей дорогой. Бесплодны эти томления. Я меряю своим мерилом — _ч_у_в_с_т_в_а. Я спокоен, как никогда, — за _э_т_о. Все давно предрешено. И я так всегда и жил этим. Это мне давало силу сказать о _н_а_ш_е_м. Я _в_с_е_ сказал. Ты знаешь и узнаешь, если вдумчиво возьмешь мое. Я его не постыжусь принести (если Бог волит) родной земле. Она поймет. Там все: и боль, и _у_п_о_в_а_н_и_я. И — _в_е_р_а. Родная, дай свою головку, я ее положу у сердца, буду как мать над девочкой своей, больной. Милая, я тебя люблю свято — и бурно, да, порой, — но больше — о, как свято! как нежно-бережно. О, моя ласка, — ты мне жизнь вернула… — чтобы до-жить, чтобы до-любить в тебе — _в_с_е.
Как нежно ты сказала о мальчике из «Богомолья». Так согрела, — и ножки уже не болят.
Я знаю, ты вся — истинная, родная. Нет, ты не отбилась от родного! Ты ближе, чище в этом, чем я. Это был крик… страдания. Неверный. Я — о, как корю себя за этот «взрыв»! Ты — мученица. Сердце твое — ка-ко-е сердце! (Оля, я завтра начну раскрывать тебе Дари, сумбурно, но ты… поймешь. Дам ряд картин, лиц, мигов — и дам _п_л_а_н_ «Путей» — в намеках — ты сама раскроешь. Это может занять 2–3 письма. О, как мало, — что во мне-э…!! _Б_е_з_д_о_н_н_о_с_т_ь.
И эту-то «бездонность» надо влить в мерную форму! Ты знаешь, я иногда одну страницу давал в 10–15 вариантах! Иногда лилось — как поток с горы. У меня план большей частью сам разворачивался в процессе писания, — как сон, очень, иногда, последовательный, со своей, особой, «сонной», логикой. Не ручаюсь, что теперь — для тебя — план — будет верный. Он мог бы измениться до… невероятного. Так, например, было с «Неупиваемой», где действие начиналось… с конькобежного состязания на Севере, даже не в подлинной России..! Вот поди ты! Самому смешно.
— Я не совсем понимаю твоего: «Я ничего (обещалась Богу!) не хочу форсировать. Я все вручила Ему и жду. Я спокойно жду».
Оля, — ты — вся любовь! Ах, это твое письмо 16 окт.! — «Я все тебе отдам в моем сердце, все… т. к. другим все равно не интересно (практически не интересно) и не сочту грехом, все равно все у меня над спудом. Нет, это не грех». Неужели — только поэтому?! Не буду развивать эту мысль. Могу опять поднять в себе — _в_с_е. Ты и без того поняла. «Все равно, никто на это не посягает». Так. Потому?.. Ну, конечно, главное тут — вопрос о «грехе». Это. Так. Но… Нет, я не стану. Усмиряюсь. Я тебя страшусь. Я так наказан. Я до-терплю. Но у меня уже _э_т_и_ силы, дотерпливать, — на исходе. Господь с тобой. Только бы ты была здорова. Я мучаюсь, я страшусь, я в метаньи, — что с тобой!? Оля, тебе _н_у_ж_е_н_ отдых.
О Сережечке… о, да, я верю, я _б_е_р_у_ это в сердце, я — не смею глаз на тебя поднять, до чего _э_т_о_ _с_в_я_т_о_ для меня, и — знаю — для Тебя, Святая. Это не слова, это — сердце — не может всего излить тебе. Так и прими.
Я, не считаю, тебя, достаточно _ч_и_с_т_о_й?! Пре-чистой я тебя вижу! Благодарю, (как это слабо!) — за твою волю, чтобы я _в_с_е_ тебе говорил, «как совсем твоей, все _м_о_ж_н_о». О, как я понимаю. Но если бы я _в_с_е_ сказал… вот сейчас… о том, что во мне к тебе… как я……как хочу быть с тобой, любить, держать на руках, глядеть на тебя, шептать тебе, дышать тобой, обезуметь от тебя… Оля… — от слов об этом — бумага обратится в пепел, — и не передать словом _э_т_о. Это — в силе чувств, в предельной силе, — это в неупиваемой любви к тебе, доселе мне неизвестной… не бывшей… ныне лишь бьющейся во мне..! как странно!
Оля, меня не надо вести, я сам _и_д_у, всегда. Ты мне (не о тебе, — прекрасной, _в_с_е_й_ земной, — говорю здесь,) необходима духовно, для творчества. Ты — _я_в_и_л_а_с_ь. Неужели — показалась только? — и — уйдешь?
Я, мог бы быть, спокойней, без тебя?! не надо было письма 9.VI.36 г.? — ?! И ты могла так написать, мне?! Да, понимаю, ты жалела… меня! Нет, Оля. Я дрожу, от ужаса, если бы этого не случилось! Неужели в этих словах твоих есть хоть чуть сожаления… — для тебя, что у тебя такое сложное, боль такая, от _э_т_о_г_о? Не верю. Тогда ты была бы — не ты. Быть не может. А за меня… — да ты столько мне дала…нет, не могу. Ужас, ужас. Господи, помоги, чтобы не было такого смертоносного! Господи, дай же милости Твоей нам, несчастным!
Вот, уже 8 дней нет писем от тебя. Письмо последнее, от 22-го — exprès, полученный 27-го — я не могу считать письмом любимой моей Оли. Долго еще мученье? Я уже болен. Я и болями опять болен, острыми, от горя. Я перемогаюсь. Их целило счастье.
Завтра пойду к доктору — опять, Laristine опять, — я тогда оборвал лечение. А все говорят, какой вы — _д_р_у_г_о_й! Вы — помолодели непонятно, вы — как юноша стали! Я отмахиваюсь, — зна-ют, что во мне творится? — ничего не знают! Да, я _ж_и_л, я и теперь _ж_и_в_у… внутри. Вчера были у меня — мой Ивик с невестой. Она робела — и перестала, узнала _с_т_р_о_г_о_г_о_ дядю Ваню. Я их т-а-а-кой — лаской! Чудесная она, мало похожа на француженку — прямо, наша. Умная, с бойкостью, волей, — только маловата чуть росточком, будет рожать исправно, — бедра-чресла, крестьянская кровь, сильная. Ив — сильный. Очень был ласков, светел. Сказал им — Ив удивился: «как ты по-французски замечательно!» — Я с ним не говорю по-французски, да и, вообще, не говорю, стараюсь не говорить, но тут как-то вылилось. Сказал целую речь о русской душе, о языке и — православии. Она только ширила глаза. Будет в Ecole de langues orientale115 — на русском факультете. Живет у матери Ива. Ив, конечно, уже не бывает по субботам у меня. Отпочковался. Не нужен он теперь, ты всегда со мной, ты — только, вся.
Вот, ты говоришь все — «займись трудом», «пиши „Пути“»… Милая, работа, захватывающая, всегда была для меня счастьем. Как я могу отказаться от «счастья»? Но вот что. Когда я пишу — я отдаюсь _в_е_с_ь. А теперь, когда я _в_е_с_ь_ — в тебе, да еще ты _н_е_ _в_с_я_ во мне, ты — _д_е_л_и_м_а, хоть и «под спудом», а — делима (не по твоей воле, или безволию, а по вне-воли, поневоле…) — _к_а_к_ я могу уйти, весь?
Квартировым я писал: «О. А. — бесспорный талант, огромный. Ей необходимо — искусство. Я хотел бы передать ей „технику“, „приемы“, чего она не получит от теорий искусства. Если бы можно было ей приехать в Берлин, я бы приехал, попытался. М. б. Вы этому посодействуете». И — только. Виноват, что не спросил тебя? Ну, все же будь снисходительна ко мне, — прости. Я тебя начинаю бояться — твоей немилости. Я целую тебя, в изнеможении. О-ля..!
Господи, сохрани ее! Смилостивись, соблюди нетленной. Дай ей силы! Выведи нас на путь истины! Благослови на путь во-Имя Твое! Он нужен ей и мне, — для прославления Тебя, Господи! Дай нам самого маленького счастья, — оно для нас огромное!
Олёк мой, девочка моя… как дорога ты мне! Я так измучен, так исстрадался. И она-ты, Оля, — я знаю, ты больна в страданиях, безысходность твоя безмерна. Я _в_с_е_ понимаю. Один отказ уже получен, не отказ, а — вижу, что тут не найду разрешения. Но я пытаюсь дальше, ищу — м. б. найду. Жду. Оля, тебе надо в санаторий. Я чувствую. Если дадут разрешение, то, должно быть, на самый краткий срок, и на определенный город — поехать. Как мы можем увидеться?! Ведь тебе — не дозволят — условия жизни подопечной — свободно собой распорядиться. Тогда к чему мои усилия? Ждать Воли Божией… Твой стиль — я его знаю, знаю, весь впитал в сердце. Оля моя! Бедная моя голубка… Головку твою целую, благословляю. О, ми-лая…
Твой всегда Ив. Шмелев
[На полях: ] Напишу тебе о романе — и умолкну. Я тебя засыпал письмами, ты живешь хоть — ими, а я —?!
Мне трудно твое молчание. Я не заслужил его. Но я любуюсь тобой, твоей «защитой», тебя, от моих «обид»!
Завтра, 4.XI/22.X — Казанская116. Я пойду помолиться: ты устыдила мои «ножки» — мальчика из «Богомолья».
Порой мне кажется — «оставлен» тобой.
Как ты, в холодной комнате?! Больным нервами — _н_е_о_б_х_о_д_и_м_о_ _т_е_п_л_о.
6. XI.41
7 ч. вечера
Милый мой, родной… Шмелечек! (Не рассердился?)
Трепетно так хочется писать тебе! Ужасно мне все время неспокойно на душе. Твои письма я получила и тронута твоей заботой о здоровье. Но… спешу молить тебя — не посылай мне денег! Ради Бога! Ты меня очень огорчил бы этим и дал бы мне заботу по отправке обратно! У меня все есть! Ради Бога, не присылай денег! Я заплачу от этого! И… совсем, совсем без цели, т. к., если бы мне для санатория надо было, то без сомнения муж меня устроит, а всякое такое «постороннее» вызвало бы неприятные объяснения. «Откуда?» Все равно, значит, я бы воспользоваться не смогла. А зачем же тогда? Я дала тебе Сережин адрес для exprès. Он мне перешлет. Мы видимся только в пятницу и в «Wochenend»[79]. И вот теперь о здоровье: не волнуйся, — ничего органического! Температура — нормальна, даже ниже нормальной, Blutstatus[80] — нормально, Blutsenkung[81] — нормально, и, если что и есть, то все нервное. Я уже однажды такое имела. Невроз сердца? Да.
Санаторий не поможет! Поверь мне! Я же себя хорошо знаю. Это не для моего характера — изведусь больше еще. Понимаешь, в чем мои страдания? Не в окружении!.. Ты так объясняешь, но это не верно. Нет, но в неразрешенности проблем[82]. В том, что от себя не уйдешь! И в этом смысле — санаторий лишь испортил бы. Я дома, хоть за делом и, не обращая на себя внимания Арнольда (это тоже важно!), — нахожу хоть самое необходимое равновесие. Если же я уйду, то тем самым обращу на себя внимание, заботы, участие, расспросы. Понимаешь? Я же не могу просто скрыться… Последнее время он очень нежен, внимателен.
— Сию секунду твои письма 28-го и 31-го…117 со страхом за мою судьбу, за потерю Арнольдом равновесия. Просьбы прибегнуть к защите власти (!!!!). Я в ужасе! Иван, что с тобой? Умоляю, никому, ничего не говорить, никуда не обращаться! Я — совсем sicher![83] Ничто мне никогда не угрожало, не угрожает! Я представителя колонии лично, хорошо знаю. Но… Это же скандал для меня, если ты хоть что-нибудь дашь знать; я боюсь, что ты это сделаешь! Арнольда
Спешу это отправить. А завтра докончу!
Только самое главное: не присылай денег, — это все испортить могло бы — (Спроси твоего друга, если мне не веришь).
И… не думай _т_а_к_ о здешних условиях! Боже, мне страшно, что ты думаешь! Не говори никому, ничего!
Я еще не дочитала твоих писем. Я вся дрожу. Спасибо за «Ромашки».
Целую тебя и очень прошу успокоиться.
Я очень волнуюсь. Мне — не нужна защита. Арнольд — теленок. Все его таким и знают. Его сестра ругалась с ним. Он позволил себе, как хозяин, кричать на гостью. Меня это возмутило. И как они оба отличались (* Муж сестры — русский, ее винили так же как Арнольда, не меньше!). Но
Обнимаю тебя и еще целую.
[На полях: ] Если любишь меня, то поверь мне, не мучай себя представлениями таких картин. Обещай никому, ничего не писать, не говорить! Ты убьешь меня! Будь же милый!
Маме писать, конечно, можно. Она — Александра Александровна Овчинникова. Я только очень скрытна со своими. Не очень много открывай меня! Не пиши «Absender’a»![84] Прошу.
Всю ночь не спала. Из-за тебя! Не мучь!
Письмо уходит утром.
Я боюсь тебя! Пойми это! Не сердись!
Я опять вся в дрожи. А было уже лучше.
6. XI.41
12 ч. ночи
Милый выдумщик! Только что запечатала письмо, писанное прямо в лихорадочном трепете. Хотела отнести на почту, но в тот момент, как я вошла в прихожую, — меня задержали — пришли. Сейчас поздно. Уйду завтра. Отдам шоферу автобуса — увезет в город. В нашей «щели уездной» — все знают. Знают, что это я пишу в Париж. Вчера я была на почте, и начальник спрашивает: «что, это M-me Bredius?» — «Ну, скажите ей, что ее exprès в Париж идут все равно простыми — запрещены exprès». Я поразилась, что знают. Это значит, сличили, откуда мне приходят. Ну, Господь с ними. Хорошо, что мне это замечание сделали, а не попросили передать мужа. Могли бы. Я все равно пишу exprès! Ты спрашивал, можешь ли писать маме; — конечно, можешь. Только, если можно, — не цитируй моих писем! Я очень со своими скрытна! Мама знает, что мы любим. Мама — Александра Александровна Овчинникова. Но о санатории и говорить не стоит — не надо! Напишу еще подробней! Оставь думу, что я должна «простить». — Я все тебе, и наперед, прощаю. Или: о прощении у меня не может быть в отношении тебя и речи.
Вопрос стоял иначе. Не письмо, а то, что за письмом. И именно вот это «помрачение» — меня пугает. О «прощении» никогда не говори, — оно не имеет места в дебатах[85], — оно — очевидно. Оно не требуется. Любовь не требует «прощения». Но… это «помрачение»…
Я боюсь его, Иван. Я не писала тебе, — жаль мне это, — о том, как я сломалась, — вот через такое «помрачение»… Не знаю, такое ли? Верю, что не такое. Хочу в тебе этого сходства не видеть! Что ты мне о бритве написал?!118 Я не могу… так. Не надо! Я… столько такого переживала… и боюсь всего, что на то похоже! Тогда мне 19 было — не вынесла. Хоть чуточку покоя! Ласки и тишины! Зачем мука?! Целую. Оля
[На полях: ] «Полукровка» — чудно. Пришлю. Я ее хорошо имитирую.
Ах, какие «глаза» бы я тебе послала! Пересниму! Мой портрет у мужа.
Если любишь, — пришли автограф на «Историю любовную» и «Свет Разума».
10. XI.41
12 ч. 30 мин. дня
Как осветили меня, зорька-Оля! Письма от 30.Х сейчас! А я утром думал: если сегодня получу, — будет! Только — о тебе! Всякую минуту! Оля, клянусь: ты, только ты, для меня, храню себя, — ни помысла! — ты, святая ты, только. Все — для меня — стекляшки. Бриллиант — Олёк мой — все стекло режет. Дивная — блеск священный! Новая — всегда. Кто — ты?! Знаю — кто. Напишу, — играешь в сердце! О, милый цензор, за него молюсь, за душу чуткую. Простил длинноты! Раиса Земмеринг не знает, кто ты для меня. Я же не знаю содержания ее письма! Изволь мне дать. Больше не будут, _з_н_а_ю. Все будут тебя любить! Ведь мне Земмеринг даже не дерзнула посвящение прочесть, — прочла бы — не написала бы так. Она чтит меня, не любит. Вот, увидишь. Я все сделаю, чтобы быть в Arnhem’e. Ты права: не в Берлин Марине напишу. Олёль, все напишу, на все отвечу. Успокойся, поправься, не худей! Принимай, ради Бога, хоть селюкрин! Уви-дишь! Я пошлю еще — через 2 дня par exprès на Сережечку твоего. Как я люблю все твое! Ни словечком не потревожу! Оберегу, драгоценная моя, веснянка! (это песня весенняя, народная). Как всю целую, пью, вдыхаю, нежу. На карточке милый человек, городской голова Ужгорода — _С_о_в_а! Написал книгу об Ужгороде119 — подарил мне. Добряк. Там все меня ласкали. Мой плакат носили — 3 метра, среди портретов Пушкина, Тургенева, — классиков — в День культуры120.
Целую. Твой. Только Ив. Шмелев
Я тобой светел! Счастливый я! Моя — ты!
Прости, Олёль, за exprès: я дорожу твоим покоем, надо скорей тебе!
15. XI.41
4 ч. 30 дня
«Будем же беречь друг-друга!» Я положил на сердце твое слово, Оля. И храню его, — ты видишь. Знаю, как одиноко, как пусто в твоей жизни. Я счастлив хотя бы словом светить тебе в твоих потемках. Моя жизнь… — какая это жизнь, ты знаешь. Я в тревоге за твое здоровье, жду строчки — нет. Тебя храню, думаю о тебе, пишу тебе… Много написал, — все порвал, осилил «бунт» в себе, после твоего «рассказа»121… Тяжело он дался мне. Как кричало сердце!.. Не мог послать, — больно стало бы тебе. Вспомнил _в_с_е, тот ноябрь 37 г… — мое метание, чуяние конца… Почему не наступил?! Эти даты… — Да, помню… Оля во сне явилась (под 20 ноября), _С_в_е_т_л_а_я… — дивная какая! Я упал перед ней — будто в партере — совсем пустом она сидела, в бриллиантах, как Царица, и за оградой из золоченых столбиков! Я упал, глядел снизу в ее лицо. Оно было покойно, светло. Она положила руку на мою голову… Я склонился. Я зажал боль в сердце, я вспомнил, какой _о_д_и_н_ я…
С этого дня я уже выздоравливал. Но метания длились…
В эти дни ты получишь мои письма. Я — не получу твоих…
Придут книги, извести, получен ли «Старый Валаам», «Няня из Москвы», «Мери»… «Солнце мертвых» — я тебе послал мой, единственный, экземпляр. Мог сделать это, (книги этой уже лет 12 нет на рынке!), потому что Земмеринг нашла для меня: одна моя рижская верная читательница свой отдала, мне. Видишь, как ко мне чутки. Я знаю: многие _в_с_е_ отдадут, чтобы хоть чем-нибудь меня утешить. Земмеринг _з_н_а_л_а, для кого я прошу, — и сделала. И всегда делала. О «лягании» — как ты пишешь, я не знаю: ты же мне ни словечка! Что же я напишу ей?! — когда не знаю. Ее дочь не приедет ко мне. Даже не ответила мне на мой совет — не приезжать. Мать пишет — ответит попозже. Возможно, бедняжка обиделась: она много для меня сделала, я-то знаю. Твой вывод совсем неверен: _н_и_к_о_г_д_а_ мать ее не имела _т_а_к_и_х_ целей! Слишком они обе — меня чтут. От них я видел только нежность. Как они обе были счастливы, когда узнали, что я теперь живу в приходе «Знамения»! (церковь на Boileau!) — моя. Это символ = «Чаши». Я буду скоро читать публично для этого прихода. Это — «Анастасиевская» епархия (митрополита Анастасия). Я — в ней. Я для них — «Илия»122 — мученик. И — только (т. е., конечно, «первый в мире писатель»). Это они _з_н_а_ю_т. Они очень культурные. Все это пишу тебе, чтобы показать, как они относятся ко мне — и ко всем, _к_о_г_о_ я люблю. Девочка позволила даже себе «смелость» послать мне… деньги! Я мягко пожурил ее. Ей стало больно.
Нет, она не приедет. Ко мне никто не приедет.
Эти дни я буду в острой боли…
Пишу с трудом: рецидив в болезни глаза, как было _т_о_г_д_а, в Алуште, когда мы оба, с Олей, были убиты… ждали — скорей бы конец жизни! Вот, теперь… боли, кровь в глазу. Бывает порой, от ветра, воспаленность — пускаю «адренол, новокаин, резорцин». Свет — болезненно. Обречен дни (сколько?) сидеть в сумраке. Пройдет!
Ночи — беспокойны, все жду чего-то. Удара, нового? — в сердце?! Не знаю. Ну, пройдет. Помни: я много послал тебе (за эти недели — 33 письма! Опять — 33!!). А ты — 10. Из них — сколько — обвинений, укоров, — 2 строк!! Но я помню твое: «давай беречь друг-друга»! Я — буду беречь тебя.
Целую губки. Твой Тоник
Молюсь о тебе, всегда.
Благодарю за «Девочку с цветами».
[На полях: ] Боль в глазу может мне помешать писать. Один — и газеты не могу читать, и на тебя смотреть мне больно!
Письма от тебя не жду: у тебя слишком моих много.
15. XI.41
Не знаю, почему я так о тебе тревожусь, родной мой?!
Здоров ли ты? Все поджидаю твоих писем. Ты писал 6-го123, что «сейчас» напишешь в ответ на мое от 29-го. Но пришла твоя открытка от 10-го, а обещанных писем все нет.
17. XI.41
Письмо должна была прервать; — ждала сегодня от тебя весточки, но нет ничего.
Я очень волнуюсь о твоем здоровье! Напиши тотчас же, как ты себя чувствуешь! Язву осенью надо беречь сугубо. Держи по возможности диету! Что это был за озноб? Напиши все! Неужели ты меня нарочно заставляешь ждать?! Не верю.
Цветочек, кажется, все-таки не погиб.
Листочки некоторые опали, но не все. Я поливаю его особым раствором. М. б. поправится. Я часто бегаю на него посмотреть. В моей комнате жить из-за холода невозможно. Печку там технически нельзя поставить, а электричества не хватает! Ну, ничего.
Как у тебя? Тепло? У нас в остальном доме очень тепло. Три печки. Иногда прямо жарко. Дровами топим. Селюкрин мне, кажется, помог, в том смысле, что аппетит стал лучше. Питаюсь я очень хорошо. Сплю плохо. Но ничего.
Послушай, от Марины все еще ни звука! Я возмущаюсь. Ты ей писал? Не надейся на нее больше! М. б. на этой неделе будет у вас Сережин шеф. Брат его попросит послать тебе его (шефа) адрес, чтобы ты мог его увидеть. Тогда Марину можно и не «утруждать» письмами. Миленький, я только очень тебя прошу не давать ему никаких подарков для меня. Ничего из того, о чем ты хотел просить mr. Th[olen], если бы его увидел. Этот шеф вращается в очень широких кругах и знает родню Арнольда. Для него ты мне — только
Нашла недавно старую записную книжку 1935–1936 гг. С записью моих… снов.
Смеешься? Мама не постигнет, чего это я такую «ерунду» записывала. Но там… целая жизнь. Записано тоже не плохо. Коротко, штрихами, но ярко. Настроений масса. Я тогда жила только этими снами. Помню, как ждала ночи. Мне открывалась иная жизнь. Странно? Со мной бывало много странного. Как-нибудь напишу, если интересно тебе. К сожалению, только частичка этих снов осталась, — большинство записей я сожгла перед отъездом из Берлина в Голландию… Я много вижу снов! А ты? Я ни-ко-гда не сплю без снов. Это мучительно. Хоть бы раз отдохнуть вполне! Ну, довольно!
[На полях: ] Будь здоров и храним Боженькой!
В какую церковь ты ходишь? Целую и благословляю. Оля
Напиши же мне (!!!!), в чем мои «и_з_л_о_м_ы»? Я хочу знать!
Посылаю еще 2 фото домика в Bunnik’e. Уголок гостиной и общий вид124. Цветы все уже в саду, потому на окне так скупо. Обычно оно было все в цветах.
22. XI.41[86]
Милый Иван!
Вчера я увидела только боль твою в письме от 15-го XI, — сегодня же, вчитываясь, вижу еще и другое. И мне больно. Т. е., нет, — хуже. Было уже столько раз больно, что скоро я просто, кажется, отупею, притуплюсь к чувству боли. Я поняла твои такие прозрачные намеки: — я, так мало тебе давшая и дающая, я не смею разговаривать о тех, чтущих, готовых дать все! Я это поняла, что вышла из своей роли, «превысила» свои «права». Pardon, — больше не повторю!
Я проклинаю тот день, когда вытянула на Божий свет эту несчастную тему о Земмеринг, — Господь с ней и ее чудесной дочкой! Мне совершенно безразлично ее отношение к тебе, твое к ней, — чем больше у тебя людей тебя чтущих, — тем мне спокойней за тебя, тем приятней.
Но мне очень было важно, _к_а_к_ ты относишься к ее поведению в отношении меня. Это мне было не безразлично. Не из-за эгоизма. Это очень серьезно. Это характерно. То, что она меня пыталась оскорбить, для меня факт непреложный. Веришь ли ты этому или нет — твое дело. Заступничества твоего мне никогда не надо. Я сама умею. Потому я не понимаю отчего ты объясняешь мне отчего ты ей не пишешь. Я именно не хочу, чтобы ты писал.
Вся она, со всей ее культурностью, любовью к тебе (даже!), со всеми ее качествами — просто никому и не нужна!
Я ее письма тебе не посылала и не пошлю, т. к. 1) не хочу, чтобы ты этот вопрос дальше разбирал, писал ей и т. п. 2) считаю оскорблением для меня с твоей стороны желание твое иметь как бы подтверждение моего впечатления. Ты, если не хочешь, не увидишь и из сотни писем. Если не веришь мне, то и не надо! По-моему, для тебя (не для меня) достаточны уже ее «сомнения» в моем понимании «Чаши». Ты же сам себе противоречишь.
Но, впрочем, я кончаю. Вся эта история m-me З. выеденного яйца не стоит. Я свои «сани» нашла и «не в свои» _н_е_ _с_я_д_у! Еще одно:
Не оскорбляйся за невинную Милочку: я никогда не придавала такого значения моим словам о ее приезде. Хорошо же ты меня видишь! Нет, не так уж мелочна! Я ненавижу несправедливость. И не позволю
Если тебе записка Толена не понравилась, то что бы ты сказать был должен о Земмеринг? Если бы…..ты был объективен.
О, нет, я не хочу ее забыть. Люби, чти, превозноси кого и как хочешь. Но ты не смеешь мне не верить, пачкать меня подозрениями несправедливого отношения к этим двум… дамам. Как ты это можешь!?
Я на З[еммеринг] самою не обращаю ни малейшего внимания. Я месяцы тебе о ней даже не писала. Я была уверена, что ты бы душой почуял сразу ее обиду мне… Но оказалось иначе. Ты меня же за них оскорбляешь. Ты, ты, меня оскорбил! Я не могу писать дальше. Но знай, что ты меня обидел как никто доселе!!
Будь здоров и счастлив!
[На полях: ] Я свои «бунты» долго сдерживала!
Как будто я виновата во всем. За что казнишь?
Ты оскорбляешься за… Милочку… ты, который мне так…..немило… писал об Арнольде! Он же тебе _н_и_ч_е_г_о_ не сделал!
22. XI.41
Милый Иван! Сегодня послала тебе письмо… Злое. Я не хочу зла. Прости за м. б. слишком большую «страстность». Я хочу этим кончить тему о З[еммерингах]. Не хочу и не могу больше. Я, конечно, маленький человек, и не стою твоего мизинца, но я все же человек. И я имею право на достоинство этого человека! М-me З[еммеринг], как культурный человек, не смела (именно) _л_я_г_а_т_ь_ меня. Пойми, что мне _н_и_ _е_е_ отношение важно, а твое ко всему этому. Ты позволяешь, ты не возмущен.
Ты сам меня бьешь! Я сегодня больна. Мне плохо, кружится голова. Не спала всю ночь. Ты злишься на меня, за что?? 4 дня нет писем. Я иногда 10 дней от тебя ждала. Такое злопамятство у тебя о 2-х строчках! Ты их совсем не понял! Я тебе 7-го или 8-го послала125 с шофером в город для ускорения. М. б., потерял он?! Я иногда не могу идти на почту, потому остается письмо до утра. От нас почта 30 минут туда и 30 обратно. Я в дождь и холод не пошла. А вечером я тоже не могу.
М. б. потому вышла задержка. Эти дни я много читала (твоего), — писала реже.
Такая уж вина? Я плохо себя чувствовала. Мне трудно было писать. Я же не виновата, что живу в «щели уездной». Ты и ей меня уж уколоть успел. Я не люблю несправедливость!.. Я тоже в соборной Церкви126… была. Мой отчим ее и спас в Берлине, — развал был ужасный. Но там столько было безобразий после, что мы ушли. Я — нигде. Я Евлогия127 не чту. Молюсь просто — Богу. Ну, Христос с тобой! Будь здрав!
Благословляет тебя Оля
[На полях: ] Я не хочу, чтоб ты З[еммерингам] писал, но чтобы понял.
Иду все же на почту, хоть и вечер, и ветер с дождем. Не буду себя беречь.
23. XI.41
С праздником! Милый Иван!
Сегодня воскресенье, — я была в церкви, католической, правда, но все же приятно. Чудесное утро… солнце. Слушала орган и смотрела на… Девочку-Матерь, всю в солнце… белокурая, в легкой голубой тунике, в тяжелой золотой короне. Она была все время в свете. Чудесная. Удивительно проста, невычурна, красива, не похожа на обычные Ее изображения в деревенских храмах.
А то еще есть у них здесь _н_а_ш_а_ икона Страстной Божьей Матери, — та, что украли во время крестовых походов у православных католики. Копия с нее.
Я забегаю иногда в капеллу к ней, поставить свечку, взглянуть в _н_а_ш_ Лик, византийского письма. Всегда свечи, цветы, двери открыты. И на душе теплей и тише. Я пишу тебе коротко и четко, чтобы не утруждать больной твой глаз.
Был ли доктор-специалист? Что нашел? Лучше ли? Берегись ветра и пыли. Могу себе хорошо представить, как тяжело тебе в сумерках, без света. Я буквально страдаю от темноты… тоска поднимается… думаю похожа на ту, от которой начинают выть собаки.
Потерпи же несколько дней. Я не знаю, продолжаешь ли ты на меня дуться… думаю, что да, — писем нет от тебя. Знаешь, на все твои обвинения мне, я скажу тебе только одно… и навсегда:
«Бог правду видит». А ты?..
Как хочешь! Не видишь? Не хочешь видеть! Я не хочу никаких «трещин» — не углубляю! Буду писать тебе, несмотря ни на что, часто, по возможности каждый день. Чтобы все, что устранимо, — устранить из «причин» твоего раздражения на меня… Ты знаешь, как мне дорог твой покой…
Сегодня я с такой остротой почувствовала радость от православия!! Невыразимо! Ну, Бог да хранит тебя! Будь здоров и бодр. Оля
[На полях: ] Exprès я не могу посылать отсюда, — запрещено. Сама читала. Я посылала все же из Утрехта, бросая просто в ящик, — м. б., это имеет значение для контроля?!
11 ч. вечера
Раскрыла, уже запечатанный, конверт.
Ванечка, родной мой, любимый, душенька моя, все сердце у меня за тебя истомилось, душа изныла. Не могу я больше… Ты так мучаешь себя. Не надо. Поверить все не можешь мне, в искренность мою? Что же мне делать? Я не пишу много, я берегу твой глазок. Но мыслями я тебе говорю так много… Я все время с тобой!
24. XI.41
Письмо осталось еще до утра. Не смогла идти на почту.
Ночью я видела страшный сон.
И… дивный. Тебя видела. Не буду о нем писать подробно, — берегу твой глаз. Запишу его, пошлю после, когда тебе будет можно.
Коротко: видела я «Степное чудо»!!28
А ты? Ты бил меня! Ужасно было больно. Проснулась с болью в том месте. И вот и днем все больно. Что это? Хочу спросить тебя я только, Ваня: написал ли бы ты _т_е_п_е_р_ь_
И «Свечку» бы написал? Или… (страшно подумать)… нет?
Я в ночи поклонилась твоему «Степному чуду» и… всему, тогдашнему. Ответь мне коротко (не мучай глазик): «написал бы», «не написал бы». Я… Ваня… смертельно мучаюсь душой и сердцем.
Не знаю, что-то будет…
Зачем казнишь меня? Пиши. Не надо уставать, а только хоть одно словечко, хоть «2 строчки»! А я так ждала твоих ответов на мои 3 exprès. Ты не хочешь ответить? Или после?
[На полях: ] Целую тебя нежно и отчего-то плачу. Оля
Писем от тебя нет.
24/25.XI.41
Милый мой глазочек,
Как ты себя чувствуешь? Мне очень все время тоскливо. Ты не пишешь, — не знаю «наказываешь» меня (но за что же?) или глаз не позволяет. Не знаю, получил ли ты наконец мои письма. Можешь ли _с_а_м_ читать мои? Я буду писать так, чтобы тебе их кто-нибудь мог и посторонний прочитать. Потому не удивляйся, что на «Вы» и т. д.
Я не хочу, чтобы ты утруждал себя чтением, и хоть один лишний день дальше бы из-за этого страдал. Я страшно о тебе тоскую.
Почему ты мне не веришь?
Если бы верил, то не страдал бы теми мыслями, которые ты себе выдумываешь. Так, как тебя, я _н_и_к_о_г_о_ не любила. И… даже 10 л. тому. Нет. И тогда не любила _т_а_к, хоть и думала, что сильнее — нельзя.
Целую тебя, люблю и молюсь. Твоя Оля
25. XI.41 12 ч. ночи / 26.XI
Дорогой Иван Сергеевич!129
Очень удручена Вашей болезнью глаза. Как Вы себя чувствуете? От Вас давно нет писем. Будьте же так добры, попросите того, кто вам прочтет это мое письмо, черкнуть мне хоть 2 слова, о Вашем здоровье.
Представляю себе, как томительно Вам… Часто мысленно с Вами. Если Вам это доставит хоть какое-то развлечение, — то буду писать Вам очень часто. Придется уж злоупотребить любезностью того, кто их прочтет.
Я с радостью бы навестила Вас, почитала Вам, отвлекла бы Вас от грустных мыслей.
Ужасно, что вам вреден свет, чтение и т. п. Чем же и день-то наполнить?! Ну, верю, что скоро пройдет! Не падайте духом!
Перечитываю Ваше последнее письмо… и все открываю новое и новое. Я не поняла всего сначала. О сестре Сережи130 Вы не совсем верно думаете. Она все дни, и «ноябрьские», — в думах о своем далеком. Она очень страдает все это время. Я это хорошо знаю.
Я читаю и перечитываю ваши книги. «Солнце мертвых» принимаю совсем особенно. «Про одну старуху», «Степное чудо» я несколько раз уже и раньше читала. Обожаю эти книги. А «Няня из Москвы» какая прелесть, а «Свет Разума»? Я бываю прямо «восхИщена», когда читаю Ваше. Теперь Вы вероятно из-за болезни не будете долго писать «Пути Небесные». Как это жаль! Молюсь, чтобы Вы скорее выздоровели! Черкните же мне, что с Вами! И можете ли читать мои письма сами? В последнем Вашем письме Вы сообщили, что газету не можете читать сами. Как мне больно за Вас! Я все время провожу в том, что пытаюсь утешить Сережину сестру, но плохо это удается. Она совсем издергалась. В субботу собираюсь поехать в Утрехт. Будут готовы «глаза». От М[арины] К[вартировой] мне все еще нет ни строчки. Я просила ее еще 28-го окт., и все не отвечает. От одной моей маленькой приятельницы (моя бывшая воспитанница131) я знаю, что за это время запретили посылать фото из Берлина. Неужели это верно?! Была бы тогда непростительна такая неисполнительность со стороны М[арины]. Вы ей писали?
Дорогой Иван Сергеевич, ради Бога, лечитесь, исполняйте все, что скажет доктор, берегитесь! И… обязательно черкните, или попросите кого-нибудь написать мне о ходе Вашей болезни.
Сообщите, когда сможете сами читать мои письма. Я напишу тогда больше и кое-какие «рассказы». Я ничего писать не могу, хотя в душе очень много разных тем. За последние дни опять пошла серия мигреней, давно было прошедших. В Берлине я часто ими мучилась. И вот теперь опять, хотя еще терпимо, могу переносить на ногах.
Погода почти весенняя эти 2 дня. Сейчас пошел дождь, теплый, как в апреле. Ну, всего Вам доброго! Будьте здоровы! Господь да хранит Вас! С самым душевным приветом, искренне Ваша О. С.
26. XI.41
1 ч. дня
Светлая моя церкОвка, только что из центра Paris. Достал для тебя Тютчева — получишь. И — еще что-то. Это — не хмурься! — для твоей «душки». Только бы дошли. На мой случайный вкус — «Apres l’ondie» — «после ливня». Ты знаешь — я люблю ливни и давал не раз: в «Истории любовной», в «Богомолье», в «На пеньках». И все — по-разному. Так вот, это после моего «ливня»… писем. Но он не прекратился: сердце все занято тобой, — надо же ему умыться! Сразу всего нельзя послать, т. к. у меня есть еще «L’heure bleue» и «Muguet» — ландыш. Любимой тобой марки. Не смей гневаться глу-пенькая моя, голубочка. Мне это маленькая радость. Вышлю в другой посылке. И это, в сущности, — «твоя от твоих», мне давно ничего не стоит. Еще попробую — и тоже на Сережу, — маленькую баночку чудесного меду, с полей Sent-Genevieve des Paris, с русской пасеки, чистейший! и какой же душистый — ну, прямо, ты! Я тебя пью с вечерним чаем. Ро-зы! Твои щечки, бледненькие. И еще — селюкрин. Непременно ешь, с перерывом после каждой коробки в 5–6 дней. Увидишь, как окрепнешь. Для твоей работы! Спал чудесно. И, засыпая, так нежно, до истаивания сердца, — все о тебе, все о тебе! Твой глупый Ваня
[На полях: ] Я — в «норме» — и никаких болей!
Очень есть хочу, — пирую — курицу прислали.
26. XI.41
3 ч. дня
Видишь, Олечек, я хочу тебе переслать по возможности все «тона» Guerlain’a, чтобы ты могла выбрать для себя лучшее, — ты, капризна. Есть у них: coque d’or, sous le vent. Vega. Vol de nuit. Jasmin. Shalimar. Djedi. L’heure bleu (есть уже у меня), Zin. Mitsouko. Jicxy. Pois de senteur (должно быть хорош, я очень — люблю душистый горошек) Cour de Russie (вот чертовщина!), да м. б. это о «[1 cл. нрзб.] коже русской» — Lavande! Violette. Muguet (есть уже) и Apres l’ondie — посылаю сегодня, да еще не знаю — пойдет ли. Мне недавно Cheff de bureau de Post[87] говорил — можно. Мед (посылаю) такой же ароматичный, сладкий, как чьи-то губки. Погода мутная, но мне светло, я, оказывается, барометр хороший. Тютчева — [редкость] добыл тебе, едва нашел, — да еще в переплете. Пошлет магазин на днях. Я помечу крестиками стихи, связанные с любовью к Денисовой. Но трудно все установить, есть безвестные. Целую глазки. Твой И. Ш.
[На полях: ] Ласточка, пиши!
Я себя знаю: сейчас я могу писать — дрожу, и — любить.
Очень хочу писать роман. О, как люблю! Все ярче. Готов..!
26. XI.41
Ванечка, родной мой, солнышко ясное, — я так страдаю. Болен ты? Сердишься? Писем от тебя нет. Я изнемогаю, — именно изнемогаю. Могла бы написать: «умираю», но… я все еще «живу»… т. е. «дышу и двигаюсь». Да, «живу»! Пишу открытку, чтобы ты сразу мог увидеть, что сможешь (м. б.?) сам прочесть.
Остальные письма
Твоя Оля
27. XI.41
2 ч. дня
Ольгунка, будь покойна, я совсем здоров. Не — [хотел][88] писать о глазе, — как проскочило?! Все прошло. Напишу подробней. Получил письма 20.XI и от 21.XI132 — о твоей муке-свадьбе. Ножки твои целую, — поверь, я не могу мучить тебя! Так любить — и мучить! Получила ли письмо, где говорю, что ты — «от Церкви»? О — твоем роде, о тебе, созданной веками? И еще — о «Восточном мотиве», — просил тебя пробовать писать? И еще — о 1-й главе «Путей Небесных», — рассказывал тебе содержание. Все напиши, я не знаю, какие письма получила. Да, 15-го ты тревожилась о моем здоровье. Ясновидица! Ты будешь радостна от exprès 26-го XI133. 25-го и 26-го я был — весь в тебе, в неизъяснимой нежности! Я совсем здоров. О болезни глаза (еще в Москве) — напишу, как мучился. А все эти дни — 4–5 дней, — просто от легкого ушиба о дверь в темноте. Без доктора (глазного) обошелся, не застал его, и — прошло. Моему д-ру Серову писать не надо. Он знает, что я _в_е_с_ь_ — _т_в_о_й. Но он — нем, могила! На мои «недуги» — только улыбается. Я перед ним — не мог таиться: так _н_а_д_о. Не воображай ужасов. Письмо все скажет, — все мои планы. Скажи, м. б., ты «Жасмин» Geurlain — хочешь? Пока прыскайся «ливнем», послан. И ешь мед, сладкий, как твои губенки. Ах, Оль моя!.. Сегодня еще пишу. Целую. Алеша Квартиров м. б. устроит тебе портрет.
Твой весь Ваня. Люблю, пусть [безнадежно]. Послал на Сережу, вчера. Посылку и письмо.
27. XI.41
Дорогой Ивана Сергеевич!
От Вас нет ни строчки. Я очень тревожусь и боюсь, что это Ваша болезнь мешает Вам писать…
Столько всяких дум об этом! Как, верно, Вы страдаете. Ужасно, что ни читать, ни писать Вам нельзя.
Умоляю Вас, ради Бога, попросите какую-нибудь добрую душу, кто прочтет Вам мои письма, — черкнуть и мне пару строк, хоть только о том, как Вы себя чувствуете. Был ли доктор? Что определил? До-лго (?) ли это будет? И что Вам можно, и что нельзя? Свет переносите? Или все еще потемки? Иван Сергеевич, Вы же хорошо можете себе представить, как это меня волнует… Дайте же кому-нибудь известить меня! Я не знаю никого, к кому бы могла обратиться… Только случайно знаю имя Вашего друга-доктора… Гааз?134 У меня есть одна приятельница в Париже, милая. Я попрошу ее узнать мне адрес доктора и напишу ему. Или м. б. проф. Карташева? Он помнит, наверное, еще хорошо моего дядю135, своего сослуживца в Синоде и друга. Если я еще несколько дней ничего от Вас не услышу, то буду искать этих людей. Боюсь только, что эта дама не уехала ли уже из Парижа, — она вчера как раз писала об этом.
Письмо это дайте тотчас сжечь, т. к. у меня кажется грипп начинается. 2–3 дня t°. И горло болит немного. Сожгите обязательно, т. к. это могло бы передаться.
Погода у нас самая для этого скверная, — со вчера. Туман… У нас верно инеем бы лег и все разукрасил, а тут… слякоть, сырость… гниль. Я читаю и перечитываю (каждую главу, сразу по-нескольку раз) Ваше «Солнце мертвых». Это изумительное повествование. Это еще небывалое.
Я очень душевно страдаю, читая, идя всюду за Вами… Мне многое открывается, все еще открывается. Я в первый раз видела только одну сторону этой книги. Как ужасно, что Вы читать не можете… Я стооолько Вам написала. Всего! Ну, поправляйтесь же скорей, голубчик! Исполняйте уж все, что предпишут — скорей пройдет! Сколько бы я дала за возможность быть у Вас. Хоть немножко бы развлечь Вас. Смочь бы предупредить Ваши желания, — почитать Вам… Увы, — мечты… Ужасно, если и все предыдущие письма мои Вы уже не могли читать… Не прочли их? Лежат так?
Это мне очень грустно. Вы понимаете??
Я жду с нетерпением, с большим нетерпением весточки о Вас.
Дайте мне адрес того, кто бы мог мне написать о Вас! Будьте же такой милый!
С молитвой о Вас и сердечной думой всегда с Вами,
Ваша О. С.
28. XI.41
Милая моя Олюшечка, ты напрасно укоряешь меня, что я не хочу оградить тебя от обидных замечаний, подобных сделанному Земмеринг. Я ей писал, что О. А. «лучше, чем кто-либо на свете» понимает Анастасию в «Чаше», что она (З[еммеринг]) совершенно опрометчиво так высказалась, — ибо в О. А. слишком много от моей героини, что она, в дальнейшем развитии типа, вся Дари, и только через нее я смогу дать чистую Дари! Она ответила мне — извиняясь («я не знала, кто для Вас О. А., как Вы ее чтите. Поверьте, она отныне мне очень дорога»). Вот, Оля, правда. Я не скрыл от тебя, что она впервые мне сказала. Она не читала автографа, это, должно быть Милочка читала. Моя ошибка — что через нее послал, считал — надежней. Нет, ты ограждена, я это сделал. Сообщи выдержку (лягание) из ее письма — мне дай, и я напишу ей еще раз. Это все мне было очень больно. Ты мало меня знаешь. Меня знали, и потому никто, никогда не посмел даже обидным взглядом коснуться Оли. «Он взорвется!». Зачем мне даешь примером И. А.?! Я сам себе мерило.
[На полях: ] Пришли обидное из письма Земмеринг.
Какая ты хорошка — в лаборатории136. Сытенькая была…
Целую. Послал тебе сегодня [фото] Сережечки137.
28. XI.41 г.
Дорогой Иван Сергеевич!
Нет от Вас ни строчки. Я не могу выразить, в какой я за Вас тревоге. Вы не хотите мне дать знать, — подать весточку?! Ведь Вы можете же попросить кого-нибудь черкнуть мне, хоть «2 строчки». Кто-то читает Вам мои письма?
Но если Вы в самом деле не хотите просто писать, — то я не буду Вам надоедать. Завтра я пишу моей приятельнице в Париж.
О себе, — что же я Вам скажу о себе? Нечего мне сказать. При Вашем воображении и с помощью моих всех писем — Вы сможете живо себе представить мое «житие».
Уничтожьте открытку из-за моего гриппа, а то еще заразитесь.
Сегодня узнала, что бывший наш сосед опять у вас. У Вас есть его адрес? Они часто и без предупреждения ездят. Всякую просьбу исполняют очень мило. От М[арины] — ничего! Не постигаю! Вообще все будто забыли.
Будьте здоровы! Господь хранит Вас. Ваша О. С.
Ужасно, что не можете сами читать!!
29. XI.41
Милый Иван Сергеевич!
От Вас все ни строчки…
Если бы я хоть знала, что с глазом! Мама мне рассказывает, что у отчима 2 месяца болел глаз. Ни читать, ни писать, ни выходить. Это был простудный ирит.
Что у Вас? Я ничего не могу писать о себе. Ни о чем думать. Я все жду и жду. Я много Вам написала, — пошлю, послала бы, если бы Вы могли читать… Иван Сергеевич, позвольте же написать мне хоть пару строк, тому, кто это читает. Или Вы не хотите, чтобы мне написали?!
Грипп мой будто лучше. Я на ногах его переношу.
Всего Вам доброго от сердца!
Ваша О. С.
29. XI.41 г.
10 ч. вечера
Дорогой, милый Иван Сергеевич!
Как больно мне от неизвестности о Вас — трудно передать. Если бы Вы это могли себе представить, то верю дали бы давно о себе знать. Неужели так сильна, так серьезна болезнь глаза? Меня это приводит в отчаяние! Но тогда, — кто-нибудь Вам читает? Мои письма тоже кто-нибудь читает Вам? И неужели тот, кто читает мою мольбу откликнуться, — не сказал Вам: «напишемте, И. С.?». И Вы сказали: «нет, не надо!» Неужели? Но почему же?
Если бы знали Вы, как мне грустно, как горько, что Вы прочесть не можете все то, что за эти дни я Вам писала. Я все сожгла сегодня…
К чему же? Бездарность все. Как много песен в душе, и как нету им исхода!
Ужасно мне представить себе, что Вы больны, без света, без книги, без пера…
Напишите же, когда Вам будет лучше.
Поверьте мне, что всей душой я болею с Вами всей тоской Вашей… я так Вас понимаю. Сегодня я, несмотря на мою простуду (?), была в Утрехте — был там готов мой снимок; — переснимок с большого портрета138.
Не передалось все художественное исполнение гениального фотографа, — испортили много. Но все же он не плох. Тот художник-фотограф был эстет, понимал мелочи. Я, помню, была в довольно красивом платье. Он велел его снять, закутаться в черный бархат, а на плечи и руки накинуть черный газ. На портрете большом видно, чувствуется «дыхание» этого газа. Этот газ ощутим. Сквозь него видны чуть-чуть (так художественно «чуть-чуть») плечи и левая рука. — На переснимке это все «пропало». Портрет очень большой, — м. б. это и извиняет. Но все же там и глаза, и выражение мое. И потому я так хочу, всем сердцем хочу, — молю судьбу, чтоб донесла до Вас это фото! М. б. чудо, — м. б. можно послать фото… Лицо ведь так мало! О, если бы дошла и донесла привет мой Вам, больному! Сегодня я еще один «привет» послала… М. б. получите его к Вашему храмовому празднику «Знамения». Как я была бы рада! Поставьте тогда это фото на стол, и мой «привет» живой тоже и… будто мы с Вами вместе чаю после обедни в Праздник попили.
Ах, если бы пришло это фото к тому дню! Я думаю, что это было бы Вам приятно. М. б. отогнало бы, рассеяло бы думы. О, будь чудо, для больного!!!!
Простите, что пишу так глупо. Мне стыдно, что, кроме Вас и еще кто-то прочтет все это.
Но это все от безмерной тревоги о Вас, от желания хоть чем-нибудь смягчить Ваши страдания, — от неизвестности полнейшей, от… знаете все, все можете себе представить. Перечитываю без конца Ваши книги, нахожу все новое. Будто говорю с Вами. А ночами… снится все снова и… опять по-новому еще… Помните, я жду весточки!
Молюсь о Вас! Будьте же скорей здоровы!
Жду извещения от знакомой из Парижа с адресом Ваших знакомых.
Бог да хранит Вас. Ваша О. С.
У Вас _п_р_а_в_ы_й_ глаз болит? Да? Я бы удивилась, если бы не угадала. Почему? Я знаю!
30. XI.41
Милый Иван Сергеевич!
Нет от Вас весточки!.. Больны Вы?
Все еще не можете читать моих писем?
Кто у Вас бывает, навещает Вас? Неужели никого нет, кто бы черкнул мне о Вас хоть немножко. О, если бы хоть «две строчки»!..
Или Вы не верите, что я так тревожусь?
Я жду письма моей знакомой из Парижа, тогда я напишу Вашим друзьям с просьбой мне ответить. Не будете сердиться? Я не могу так долго ничего не знать о Вашем здоровье.
Сегодня у меня были гости: жена и сын слуги моего свекра. Его кучера, служившего ему 34 года! На наш взгляд — это член семьи, верный, как лучший друг (такой он и есть), а… на западноевропейский (не только голландский) — это «Knecht»[89]. По-голландски — то нее значение, что и на немецком языке! Отвратительное отношение «барина», «господина». Дети не так относятся, но им запрещается отцом до сих пор (!) подолгу разговаривать со слугой. И даже мне! Конечно, я не обращаю ни малейшего внимания. И принимаю его и семью его, как гостей. Так вот сегодня были, чтобы кое-что исполнить по поручению. Сам-то «слуга» болен. У него (после операции, 4 года тому, благополучно прошедшей, и полной его поправки) случилось кровоизлияние из язвы желудка т. е. вернее duodenum’a[90]. Ужасно убило беднягу. Я его весной и в сентябре видала, — весной гостил в Wickenburgh’e, рассказывал об операции, радовался, что теперь здоров, что все может, помолодел и т. д…
Я его точно расспросила, _к_а_к_а_я_ была операция. Неправильно делали, — можно было ожидать (после такой) рецидива. Я это на стольких случаях знала! И вот! Случилось. Он убит прямо. Страшно живой, подвижный, самородок из народа. Весельчак, увлекающийся. Мы с мамой ему рады всегда. Жизнь вносит. Ему 62–63 года. Влюбляется постоянно, ну и вот… слишком жив, слишком нервен. Тронул меня… цветы прислал, мои любимые… фрезия. Знаете, такой чудесный запах. Я вначале не могла привыкнуть. Помню, когда мы делали здесь визиты, то у одной «тетушки» весь салон был ими полон. Мне стало дурно, — я в автомобиле лишилась чувств. А когда их немного — чудесно! Я посылаю Вам веточку. Ужасно мне жаль больного беднягу! У отчима эти кровоизлияния были одно за другим… как это мучительно!
Берегитесь, дорогой Иван Сергеевич! Я так много думаю о Вас. Сегодня целый день.
Вы тоже слишком непокойны. Вы не щадите сил своих, своего покоя. Вы… сгораете!
Поберегитесь! Этот больной, он так жив, так юн, так весел, так непокоен, что понятна его болезнь. Ему дашь 45, а не его годы.
Женщины и до сих пор неравнодушны.
Массу о нем знаю рассказов. Талантлив. Дети — все вышли «в люди»: кто учитель, кто чиновник, дочь замужем за директором школы Берлитца. Премилые внучатки. Отрадное явление. Н_а_р_о_д!
Напишите же, милый, как Ваше здоровье? Я надумываю страхов. Я боюсь, что у Вас duodeni? Опять? Да? Ради Бога режим держите! Не курите много! Это очень вредно! Отдых нужен. Лежите хоть 1/2 часа, днем. Когда же сможете читать мои письма сами? Вы должны получить много моих писем. Сердечно Ваша О. С.
[На полях: ] Получили глаза? Я вчера послала (пойдут с сегодняшней почтой). Надпись пришлю особо.
Не пишу много, чтобы не затруднить того, кто читает Вам. Написано же у меня для Вас много.
I.XII
Ласточка, напиши, не содрали пошлину за духи? Мне было бы досадно это. Ждут «L’heure bleue» и «Muguet». Скажи, хочешь «Jasmin»? Что?.. Все достану, дай хоть _т_а_к_о_е_ счастье. Дошлю лекарство, непременно ешь, окрепнешь. Пошлю редких бисквитов, конфет, — грызи, карамеличка моя сла-а-денькая, упря-мая, зано-счивая. Ах, если бы карамельку из твоих губок..! — как когда-то в пансионе меня баловала Аничка Дьячкова, — а я — хи-трый, прихватывал ее язычок, сла-дкий! И она раз — укусила меня за ухо, до крови, — и лизнула. А я прокусил ей пальчик. Ну, как собачата. И в этом было _ч_т_о-т_о_ тревожное. Мне было 7 лет! — и я все знал. И — остался чистым. Но… _ж_е_л_а_л! Уже!! — не сознавая, _к_а_к. Жасминка моя, златоглазая… хоть во сне дай себя. Знаешь, сейчас я понял «Египетские ночи». И — готов, приди139. Изживу все сердце — в один миг, _о_т_д_а_м_с_я_ весь. Никогда так не было еще! Что со мной? Ольга, Ольгушка… как жадно люблю, как безмерно си-льно. Ох, до дрожи во всем теле. Безумец я. Твой Ива
Скажи, как любишь.
Всю тебя _в_ы_п_и_л_ бы! А-а…
1/2.ХII.41
ночь
Я в отчаянии, дорогой Иван Сергеевич!
Что с Вами? Если бы знали, как мучает меня неизвестность! Почему Вы ни одним словом не дадите о себе знать?
Я не нахожу слов, не нахожу мыслей, чтобы выразить Вам всю мою тревогу, все то, что меня наполняет. Вы же знаете!?
Я не могу больше писать этих писем «ins Blaue hinein»![91] Я не знаю даже, читаете ли Вы их, — вернее даете ли кому-либо читать. Всего вернее они лежат где-нибудь… М. б. в корзине для бумаг?
Ах, нет, я не обижаюсь, конечно!
Я просто измучилась.
Я так несчастлива: подумайте — я опять больна. Мою простуду я не смогла обмануть — хотела на ногах ее перенести, но, увы, сегодня жар и так все, буквально все болит, что нет сил. Я до вечера терпела, но думаю, что завтра останусь в постели.
Попрошу тогда маму отнести на почту. Утром еще припишу как себя чувствую. Я в отчаянии от своего здоровья. Никогда так не хирела. Сыро тут очень. И в доме сыро. Во время войны он был залит водой.
Сегодня я осталась на ночь в столовой, т. к. [там] тепло и сухо. Я уж давно знала, что заболею, т. к. сны такие видала.
Я часто Христа вижу. Ах, а в прошлом году я видела Божию Матерь… Но как! Я опишу Вам. Когда поправлюсь.
Это был удивительный сон! Я его не записала, но помню ясно! Жаль, я не вела и дневника последние годы… Буду.
Я все, все напишу Вам, о чем Вы спрашивали! Ах, если бы увидеть Вас! «Еще хоть раз увидеть Вас!»140 и т. д. Знаете этот романс? — Ах, скоро «Христос рождается»141 будут петь! Как трепетно-радостно это «адвентное»[92], первое, — полунамек на грядущий Праздник! Я так люблю это! Помолиться бы с Вами! Я не могу вдруг молиться. Это со мной бывает. И я страшусь этого: обычно выводит меня из этого «оцепенения» что-нибудь очень тяжелое. И тогда я — вся к Богу! У меня тревожные сны. Сегодня я видела землетрясение, — все качалось. Проснулась — кружится голова… Простите, что занимаю пустым Вас!
Будьте здоровы, дорогой Иван Сергеевич!
С Праздником «Знамения»142 Вас!!!!
Всегда мысленно с Вами, Ваша О. С.
[На полях: ] 2.XII.41 Сегодня мне лучше. Сама еду в город, — необходимо познакомиться с одними людьми, — м. б. мне очень полезными.
Ничего нет от Вас!
Чудная погода!
Не волнуйтесь обо мне. Я — «сухое дерево», — поправлюсь!
Как время летит — Рождество скоро! У меня месяцы, — как дни!
3. ХII.41
Бесценный, сокровище мое, любимый, самый дорогой и близкий! Нет слов для тебя, нет выражения! Я вся измучилась, устала, доведена до предела пытки!.. Все эти дни… 12! Ужасных дней! я все ждала весточки от тебя… не было! Сегодня твое письмо и… духи, и мед, и селюкрин! Что ты делаешь! Я в отчаянии. Ну, не балуй меня! Но это все — т. е. мое ворчание — не так уж важно. Важно твое письмо! Да, но сперва я все-таки обниму тебя и поцелую… зачем такое баловство?!! Духи — упоительны!.. В них свежесть полей, лугов, цветов… знаешь, такие белые, зонтиковые, вроде ягелей? Они похоже пахнут, именно после ливня… Упоительны… Не посылай, ради Бога, больше ничего… Это так меня смущает!..
Я имела в виду духи… не то «герлинаде», не то «герлинада», что-то в этом роде. Они были у меня в Берлине. Но эти твои — лучше! Твои! Свежее. И не то, что Коти. У Коти всегда какой-то «сухой» запах. Будто пылью. Не правда ли? У Guerlain же — сочный, свежий.
У меня был один знакомый (инженер), торговал потом парфюмерией. У него я могла «знакомиться» с разными духами. Там я откопала Guerlain. Этот знакомый моих родителей (не моя любовь).
Ах, Ванечка, теперь письмо… я не знаю, что я тебе скажу. Я вся полна им… О визе?.. Кукла? Нет куклы… Не будет? Не бывает кукол и сказок в XX веке у таких, как я… Я все понимаю, Ваня. Все! Но где-то в сердце, давно точит: «отчего-то ты и не хочешь встречи». Понимаешь, умом не хочешь!
Я знаю, что сердцем ты хотел бы. И тогда… в мае, помнишь: «надо быть разумными» и т. д. Ты так отталкивался от этой встречи тогда. А теперь? Но я не требую. Что (?) я могу? И как я смею?
«Подумай — и ответь». Пишешь ты… Что подумать? Как подумать? Я сердцем думала — и тогда просила… приехать. Т. е. встречи. Знала, что сама не смогу к тебе… просила тебя тогда быть здесь… Вот это: «помимо визы» — остается, оставалось бы, значит, и для меня в Париже? К чему же прятки? И если бы я достала визу и ехала бы к тебе, — ты все же думал бы об этом «но», «помимо визы»? Да, но ты прав, в многом прав… Ты прав, — это я сбилась с толку… Рассудок потеряла… Только сердце слушаю. А оно о тебе кричит, к тебе рвется. И еще: что же я одна придумаю, решу? Как мне без тебя все осилить? Казалось мне, что видеться нам необходимо. Но, так же, как и ты, я для любимого зажму все муки в себе… Все так, как хочешь ты. Тяжело тебе приехать —
Ваня, как у меня в душе смутно-странно. У тебя будто провал какой-то был? Где я, где мы были эти 12 дней? У тебя свершалось что-то. Меня у тебя эти дни не было?? Что значили эти 12 дней? Ты не писал, — ты мучился или мучил? Ты болел? Я безумно тебя люблю. Ваня, ужасно люблю! За все, за эти мучительства даже. Прости мне мое «движение», «жертвенность». Это — тоже только сердце, без ума… От отчаяния, от безысходности… от желания хоть что-то взять у жизни!.. Поймешь ли?
Я преклоняюсь перед тобой!.. Я давно тебе сказать хотела, чтобы ты не удивлялся, что мало я пишу тебе восторгов о тебе-писателе. Они — все те же! Но, ты-писатель — ушел куда-то… Ты — другой теперь у меня… Когда ты-писатель встаешь передо мной, то я — благоговею, ценю, падаю ниц, тогда… ты — Иван Сергеевич… Тогда я не могу иначе, не могу — «Ты»! Понимаешь? А другого… я люблю бессмертно, страшно, всем существом моим! Как ужасно, что все у меня нет твоего портрета!.. Ну, хоть маленькую, паспортную пришли! Милый, родной… В твоем письме так много, так все важно, а я так оглупела вдруг… Я ничего не могу. Мое сердечко, ты говоришь о «проповеди» твоей… как это свято, как велико, как чудесно!.. Но, Ваня, если этого ты добьешься так, как хочешь
И тогда, если ты соберешься, — мы должны увидеться. Да, должны. Нет, не для моего беззвучно рыдающего, одинокого сердца, и не для, отравленных разлукой, мгновений безумства счастья, — нет, не для личного. Но для всего святого… И я должна тебя, Пророка, того, которому молилась, того, кого люблю теперь превыше жизни, увидеть и перекрестить. И много, много сказать… Как много, Ваня!..
Ваня, я никогда не испытала счастья… Поверишь ли? Кроме… одного дня! Я помню, это было под Троицу однажды. Какое же невинное «счастье». Я помню, подошла к маме и сказала: «мама, я знаю, что такое счастье, — стоит жить!» На другой же день оно разбилось. Вся жизнь — разбитое корыто… надежд, мечты и счастья… Ты… ты хоть _б_ы_л_ счастлив. Я — его не знаю. К чему пишу все это? Не знаю. Как мне больно. Ваня, я писала тебе злое письмо (кажется 22-го), — прости его!
Я не знала, что ты сам читать уж можешь, писала в расчете на «читателя» и потому не попросила раньше прощения. Ты думаешь, что я «ломаюсь», «играю», «для пряности» и т. п. Но все это не верно. Если бы я сейчас умереть должна была, то я клялась бы, что это не так. Я и вся жизнь моя — сплошная безрадостная безысходность. Любовь к тебе. Разлука. Твоя горечь. Невозможность уверить тебя. Бессилье. И любовь, любовь. Ваня, ведь я еще молода сравнительно. Могла бы полной жизнью жить… А как я живу? Тебе я даже и не напишу. Написала одному «старцу», — прося совета… не о тебе, — только о себе. Никому о тебе, кроме мамы и С. Не знаю, что скажет… Я не живу. Я только двигаюсь и дышу. И все же — я не могу ничего изменить, как бы хотела сейчас. Если бы ты здесь был, — мы обо всем бы поговорили. Я должна ждать… Я знаю: все откроется. Так у меня всегда. Я знаю: нельзя роптать. Я не ропщу. Мне только больно, что ты… не веришь. Думаю, что не веришь. Иначе… почему письма, которые не решился послать? Но ты решись. Бей! Я все от тебя принимаю. Какой ужасный я видала сон с тобой. Каким кнутом меня хлестал ты! Ужас! М. б. сердился ты тогда? Я часто угадываю это. Когда я нервна, — я все знаю! Бывает, что я в темноте вижу предметы так же ясно, как днем. Я и видения имела, например: в ночь перед объявлением войны. Ужасно было. Ах, да, слушай… Arnhem для меня чужой город. Меня никто не знает там. В пансионе, где С., не знают нашего «рода», хотя муж бывал там. Я могла бы там быть, а ты в доме рядом. Ничего бы не «бросалось в глаза». Я все до мелочей продумала. Я бы приехала для «перемены климата» от сырости. Это для Master’a. Или что другое. Я бы устроила так, что мы с тобой в твоем пансионе встречались и вместе бы обедали там. Им сказала бы, что живу в Arnhem’e, что ты мой родственник, — что по делам здесь, но, к сожалению, в нашей квартире почему-нибудь (ремонт или еще что) не можешь остановиться. Или что у тебя виза только для Arnhem, a я живу в другом месте. Это еще лучше. Можно все устроить. Я уютно бы тебя устроила. Не присылай мне меду. У меня его масса! Тоже чистый! Из «Wickenburgh». У меня все, все есть. Ты _у_в_и_д_и_ш_ь! Своих цыплят я застерилизовала в банки. Были петушки по 4 фунта! Мы питаемся отлично. Жалею, что от нас не позволено посылать к вам. Я тоже хотела тебе послать меду(!). Иногда приглашаю к себе на обед специально, чтобы угостить. Я готовлю совершенно довоенный обед. Правда!
Целую, люблю, крещу. Оля
[На полях: ] Слезы мои найдешь ли?
Да как же нам не увидеться? Как же все решить??
Все, что писала тебе — пошлю. Духи на волосах[93].
Завтра еду в Гаагу, — попытаюсь узнать еще о визе.
Я записалась на аукцион библиотеки профессора ван Вейка. М. б. найду тебя. Все переплету.
5. ХII.41
8 ч. 30 вечера
Прелестная Олёль, — всегда, даже — в несправедливости, во гневе, в укоризнах. Ну, слушай, _к_а_к_ я принял твой «залп» укоров, такой нежданный, так изумивший… Да… знаешь, что я сделал, когда прочел, — и перечитал, тут же, — твое письмо, от 22.XI, запоздавшее (!), — я же раньше получил твои от 25, 27 и exprès — открытку от 28 (для чтения кем-то), — ? Залюбовался на тебя в портретах, обнял всем сердцем… так нежно взглядом _м_о_л_и_л_с_я_ на тебя! — и если не целовал через стекло, то потому лишь, что взглядом, воображением сделал _б_о_л_ь_ш_е! Ну, слушай. — Я вернулся из центрального Парижа (все хлопочу по делу о разрешении поездки, сперва в Берлин, оттуда — другие хлопоты, как я тебе писал). Вернулся в добром расположении — и надежды не сникли, а напротив, а — главное, ближайшее, что хоть чуть тобой, — в связи с тобой, — порадует, — взял у фотографа заказанные рамки для тебя. (Сейчас выну из старых, тоже очень приятных, серебристых, но эти гладенькие-узенькие окаемочки — матово-серебряные! — чудесны!! — и помещу тебя, горя-чка! жгучая девулька! бранилка, неправка, неуёмка, — и всегда — чудная чудеска! Нет и не будет такой другой на свете!) — Вхожу в квартиру. Новгородка, моя «Орина Родионовна» (я тебе писал сегодня143 — слава Богу, заявилась!) — я ей доверяю и квартиру оставляю на нее, когда мне спешно надо, а она еще не кончила уборку, — уже ушла, захлопнув дверь. Горит камин. (Топить начнут только к 15 дек., какую-то «решетку» ищут по Парижу, для котлов (мазутное отопление переделывали на угольное!). Тепло. Чисто, слава Богу. Кухня — из ада превратилась ну, хоть в… чистилище! Приятно скипятил чай, пошел в кабинет. Ты греешься на камине, на стене, на T. S. F.[94] Как всегда, окинул и……. (угадай-ка!) глазами. На столе — письмо! Не ждал. Штемпель — обманул! — 29.XI! Значит, следующее, после 28-го. Не взрезал! Я потомить себя люблю… тобой. Да, думаю, опять «нейтрально», для прочтения мне, страждущему глазами, — с «Иваном Сергеевичем» — «голодное» для меня, _п_о_с_т_н_о_е! пью чай, смотрю на тебя, на письмо… — взрезал, — всегда в волнении, — и бросилось в глаза подчеркнутое тобой «т_ы_ _н_е_ _с_м_е_е_ш_ь» — тремя чертами! — чуть не написал — чертями! — !! Окаменел, — не понял, — оглушился, пронзился… — и завял. Письмо от… 22-го..! после «позднейших»! И… горько стало. В_с_е_ ведь сказал тебе (письмо от 28.XI, кажется), — ну, зачем выискиваешь во мне, чего и в мысль не приходило, не то что — на сердце! Все — не так. Ну, что же мне делать?! Вырвать из груди сердце, крикнуть последним вздохом — на, ч_и_-_т_а_-_а_й! — и умереть? Это — темное, _б_о_л_ь_н_о_е_ — в тебе. Освети его, исцели его. Господи! Мне было так горько читать, (нет, к сердцу не допустил!), — и… слышал слезы в сердце, такой нежности к тебе, такой любви огромной, такой… Оля, Ольга, жизнь… — я знаю все слова, но тут я запинаюсь… не найду достойного, точного, чтобы ты видела до осязания, как велико то чувство во мне к тебе, для охвата которого слово «любовь» — мало! Это выше, ох-ватней… в нем любовь, да, _в_c_я… но есть еще, что человеческий язык бессилен определить точно. Не могу, не хочу, не стану, не смею отвечать на твои укоры… — отвечать —? Это — оскорбить, коснуться недостойно тебя, отемнить все _т_в_о_е_ во мне. Не могу, — так это будет недостойно тебя, моя Молитва! Слезы накипают… Оля, это от наболевших нервов, от _в_с_е_г_о, от всех болей в тебе, — да, и от болей, неосторожно причиненных мной! Могу сказать одно — оно не оскорбит _т_е_б_я: _п_р_о_с_т_и. Открыто, светло. Поверь: _н_и_к_о_г_о_ нет у меня в душе, где ты, ты, только. Все, о чем так с болью пишешь, м. б. уже в надвинувшейся лихорадке, полубольная… — так это для меня — чуждо, — это же не мне, это не обо мне… это — _в_с_е_ — _в_н_е_ меня. Если все, что пишу, тебя не успокоит, скажи: _ч_т_о_ я должен, по твоему мнению и чувствам, — сделать? Я уже писал тебе, что сделал. Вразрез как бы сказанному — «не смею отвечать на твои укоры» — скажу только. Если я просил тебя привести мне оскорбившие тебя слова г-жи Земмеринг — то, конечно, не потому что… — о, за-чем?! — тебе не верю (!?), а чтобы ей, ей, черт ее возьми!! — ей бросить ее подлинные слова! Я ей уже писал: «О. А. все постигает, это огромнейшая духовно-душевная сила, и моя „Чаша“ ею понята, м. б. глубже, чем мной самим!» И это правда: я не понимаю многого в _м_о_е_м, — я его ношу в подсознательном чаще, чем — в сознании (это я только Тебе пишу, тебе только, _е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_о_й, кого ни с кем не ставлю ни рядом, ни… ну, нигде, ни-как не ставлю… ты непоставима! (новая глагольная форма и, кажется — дикая для уха!) — _н_е_с_о_п_о_с_т_а_в_и_м_а! — ты — что же ты хочешь, чтобы я крикнул… — Бог ты мне, для меня?! Да… — для меня ты — предел всего во мне!
Видишь, какие искры..? Чего же ты еще хочешь?! Для меня ты _в_н_е_ зацепок и проч. Не принижай себя. Я твоего письма этого больше не прочту, я его сожгу..? (и — бо-льно, ибо это _т_в_о_е_ же!) Нет, не сожгу, — оно не только мое, оно — за мной, — оно _ж_и_т_ь_ будет. Помни это, Оля. Невольно, _н_а_м_и, _т_в_о_р_и_т_с_я… нет, не «роман в письмах» — не только захватывающий роман в письмах: творится Ж_и_з_н_ь, еще небывшая, всплывают, м. б., _и_н_ы_е_ чувства, еще не проявлявшиеся, — в _т_а_к_о_й_ любви, — в таких условиях, неповторимых, необычных, — исключительных. М. б. пишется нами что-то «без названия». Что мы сами-то знаем?! И в это — м. б. неповторимое горнило (ибо творится сложное, какой-то новой сплав, ценнейший,) (чудесное!) чудесных, обновленных или м. б. совершенно новых (по оттенкам!) чувств и «углубленностей в чувства», — серхчувст-вований… нельзя допускать разменное, ходовое-ходкое, у всех случающееся, — у нас лишь — от страстности натур! — нельзя в такую плавку бросать ничтожность. Пожалей себя, родная, певунья нежная… — ласкунчик милый, Олелёк… не надо. Господи… я прихожу в отчаяние, Ольга-Ольгулька… и хочу поцелуями закрыть эти выкинутые слова… в конце письма: они бросились сейчас в глаза! подчеркнутые четырьмя чертами: «Но знай, что ты меня обидел как никто доселе!!» — Сама себе не веришь. И когда выкрикнула — не верила! Я в божественное для меня не могу бросить _о_б_и_д_ы! Тебе, причинить, сознательно, обиду..! — Оля, нет, я больше не могу об этом. Я не могу теряться, _м_е_л_ь_ч_а_т_ь… не могу. Прошу: кончи _э_т_о. Зачем ты ранишь мое чувство, мое _в_с_е_ к тебе?! шатаешь, путаешь? за-чем?! Зачем себя умаляешь? низишься?! Не довольно разве, что я, порой, в безумстве, бывал не прав? Для чего же нагромождать-то на _н_а_ш_е, такое — пусть только для меня! — чудесное, такое _ч_и_с_т_о_е_ — при всей яркости страстей моих, — мои и твои неправдочки?! Мы же греховные существа, со — всеми слабостями, — еще — во мне-то! — неперегоревшими, увы! — но мы же можем — и _д_о_л_ж_н_ы! — стать во весь рост наш — рост сердца, дара, чуткости, провидения, глубочайшего, трепетнейшего проникновения друг в друга, — ведь так трудно, таким томлением, мы нашли друг-друга… (о себе скажу, твердо: я _н_а_ш_е_л_ _т_е_б_я… незаменимую, небывшую никогда, — _т_а_к_у_ю! — м. б. только в дали нашел? — ) — сознать, что мы _в_о_с_х_о_д_и_м… Не склоняться, не отемнять _с_в_е_т_а_ в нас, помогать друг-другу преодолевать мелкое в нас, очищать сердце, чтобы любви было свободней, легче дышать все-полно! Я знаю, как я жду, молю — полноты любви, не короткой, не «сухой», не отвлеченной, а… всей, — земно-небесной, от всей тебя! Любви плодоносящей. Но, Оля… я знаю, как и ты, что такая, _п_о_л_н_а_я, _б_л_а_г_о_с_л_о_в_л_е_н_н_а_я, человеческая любовь — редкая! — осуществляется лишь при чудесном свете Любви пре-чистой, неприкосновенной, недоступной — для «мелочей». Ну, прильни же сердцем… ну, согрей же… ну — погляди же на меня — вся светлая, _р_у_ч_ь_и_с_т_ы_е_ глаза… в них только свет пусть, — ни соринки, ни «цапинки»! У меня легко на сердце… — к тебе, к тебе. Я знаю, — _э_т_о_ — набежало _п_ы_л_ь_ю, твою лазурь замглило! Осветись, прильни… и — приголубь меня, родная… Твой Ваня
(Твое письмо я пометил — «жестокое» — «излом».)
[На полях: ] Уверен, что ты уже забыла, что написала «ужасного»!
Никто мне адреса Сережиного шефа не давал, а то бы я съездил к нему. И послал тебе привет.
Милая Ольгушечка, ты, как будто сознательно ищешь, чем бы выбить из меня еще искры?
Вижу, как ты сама себя мучаешь, а я к тебе — так чуток, — нежен, всегда только — о тебе!
6. ХII.41
4 ч. дня
23. XI — Св. благоверного кн. Александра Невского.
Дружок мой бесценный, Оля, Олёк, Ольгуша!
Да, все написал бы, все повторил бы, м. б. только сильней, — от безмерной к тебе любви! Как ты можешь думать?! Только я считаюсь с действительностью — и принимаю ее, — в Господа веря, уповая на Правду Его! Утишь сердечко, девочка моя — сумасбродка! Как смеешь ты: «не хочу себя беречь!» — Вот, заболела! Какая боль о тебе, святая деточка Оля, как тобой болею, как истекает сердце! Если бы около тебя..! — глаз не сомкнул бы, дыхание твое слушал, молился, смотрел на свою бесценную… Богом мне посланную — на светлую радость, на скорбь светлую… Господи, ты видишь, какой в _н_а_с_ Свет… Твой Свет! Господи, дай нам хоть совсем немного счастья! Оля, лечись, отнесись серьезно. Оля, люблю, как никогда, ни-кого!
Твой И. Ш.
Успокой сердечко, весь мир закрыла!
23. XI/6.XII.41
5 ч. дня
Ольгушечка, пишу — для тебя — тебе; в письмах, — «историю одной девичьей — женской души»144 — из своего _о_п_ы_т_а, чтобы знала ты, какой я был — и есть. В самом остром — для мужчины, при всей своей пылкости, в воображении — и жизни. Будто я сберегал себя, — _о_ж_и_д_а_я, — чтобы «продлилась жизнь моя»145, — и жар остался!
Много — из страсти — взяло творчество. А _к_т_о_ это знает? Ты знаешь. Оля м. б. знала — _в_и_д_е_л_а. И _п_р_и_н_и_м_а_л_а, так часто оставляемая! «Ты меня совсем забыл, Ванёк!» — Теперь я не «забыл» бы… Т_е_б_я. О-о… не могу сказать. Буду посылать историю. Твой весь И. Ш.
Посылка на Сережу (сласти — Тебе!). Пудреница Ее — Тебе на память. Прими реликвию. Это от моей любви к Тебе!
9. ХII.41
Ванечка, солнышко мое родимое, светик, ангел мой бесценный, сокровище души моей!
Сегодня письма мне, маме, и еще Сережа пишет заказной exprès на маму, пересылая твое письмо с вопросом, что такое со мной, т. к. ты его спрашиваешь о моем здоровье. Светик мой, я уже совсем, совсем здорова. Я же тебе писала, что на ногах переношу. Я уже 2-го (кажется) XII была с визитом в Утрехте, — я вообще не лежала. Не думаю, что это был грипп. Ты знаешь, когда я вся в таком волнении о тебе, — легко принять, при малейшей простуде, это вечное «дрожание» за болезнь. А я тогда изводилась о тебе и дни, и ночи.
Нашим: маме и С. я ни словом о t° и недомогании не говорила, ну, видали м. б. насморк, т. к. мама и так меня «точит» за похудения и все «грозится» тебе писать и «жаловаться». А что я могу? Я принимаю селюкрин. Ванюрочка, ты не воображай страхов о почках. Это же не последствия гриппа были, — камень.
Не волнуйся обо мне — береги себя. Если бы ты знал, как я страдаю всякий раз, слыша твою «Симеонову» молитву! Пойми, пойми: ты одна у меня радость души моей!
Ты — мое все утешение и счастье! Зачем же ты все говоришь это «отпущаеши»? Рвешь сердце мое, терзаешь душу?
Ванечка, я не могу даже подумать об этом. Я не пережила бы!! Береги себя! Какой ужас, что я тебя беречь не могу из моей дали! Быть около тебя, все, все тебе сделать для твоего покоя! Милый мой Ивушка, я все больше тебя люблю! Брось, не ревнуй никогда к моему прошедшему! Да еще к такой пустельге, как все эти «врачи» и им подобные! Я любила всегда мой идеал, отвлеченность, чего искала, и… не находила, ни у кого… до тебя! В тебе все: все, — мое светлое, животворящее солнце! Все в тебе и только в тебе! Когда писала я тебе письма, давно, я тщательно следила за собой, чтобы не сказать лишнего. У меня не найдешь нигде передержки, нигде «позы». Я к тебе — вся Правда! Я любила в жизни только тебя неведомого! Правда это! То, 10 лет назад… не ревнуй и здесь… Чудесная это была душа, с какой-то нездешней, западноевропейской сутью. Эта находка потрясла меня, захватила. Ничего грязного или похожего на грязь не было. При прощании (каждый знал, что навсегда) он не поцеловал мне рук даже, я — не пыталась взглядом даже смутить его. Я, умирая в душе, — смеялась, и пела ему его любимое что-то. Я берегла его. Мы расстались оттого, что он слишком был нужен своим сородичам, слишком видное лицо у себя, чтобы от них «уйти» — а я… я не могла с ним идти. Их отношения с управляющим бабушки моей146 были очень натянуты, они его не признавали, — а потом… надо было с ним работать… Я же, верная бабушкина сторонница, не могла впутаться… он мог бы выйти из-под этой «их» опеки, но… я просила его не делать этой жертвы. Не _о_п_и_с_а_т_ь_ этого. Надо говорить. Было все так сложно. В нем я любила частичку того, что у тебя нашла во всей полноте своей! Как бледен он теперь. Как — нет его! Нет, совсем нет! Воспоминания, мои искания, любовь моя к святому идеалу, — это останется… Но его — нет! Никогда, никогда не мучай себя ревностью… Это только умалило бы значение всего того чудесного, что только для тебя! Умалило бы не в смысле действительности этого умаления, но делало бы такое впечатление, будто ты сам низводишь то, чего низвести нельзя! Я всякий раз — разочаровывалась.
Однажды… даже до болезни. 3 дня лежала, как с «вынутой душой». Я ужасно все ярко переживаю. Я так чистоту искала! Ванечка, мне больно, что я о Г. Кеннане тебе написала, сравнив его внешним сходством с твоим мальчиком! Я не хотела бы, чтобы ты это ложно понял. Не принял бы, что это имеет какое-то для меня значение! Это — бьющее в глаза, — сходство, просто поразило меня. Но по существу, в душе моей глядя на Сережу, я
Ванечка, как рыдала я, читая это!
Золотко мое, я не ревную тебя в прошлом! Ни к кому. Теперь, теперь — не перенесла бы! Но где же 2 письма с «частичкой твоей жизни»?
Я их не получила. Ужели пропали? Когда послал?
Ваня, изображение О. А., святой твоей, я принимаю как высокий дар твой! М_и_л_а_я! Ванечка, все, все трое — вы так неизмеримо высоки, прекрасны! Ванечка, я, гадкая, я ведь не стою твоей любви! Дух мой (так няня наша нас ласкала), дух мой, голубочек! Ванечка, я не ставлю тебе примером И. А.! Я злая тогда была, я — каюсь — нарочно, чтобы уколоть тебя! Но это же не моя суть. Я И. А. ценю, люблю как философа русского, но… разве я ставлю его Тебе(!) примером! Прости меня! Видишь гадкое проявление характера? Хотела больно сделать! О Земмеринг — не надо. Господь с ней! Если она хороша к тебе, то не порти неприятными замечаниями обо мне. Вся то я этого не стою. Ванечка, никто меня так не любил, как — ты! Никого я — как тебя. Никогда!!!! Ванечка, сокровище мое, жизнь моя, душа моя в лучшем ее прорыве!
Я плачу, я не могу без тебя, в безвыходности моей! Ванюшечка, мы не увидимся? Пишешь ты маме… Ты не веришь? Ты не надеешься на встречу… или… не хочешь. Т. е. не решаешься. Боишься муки!?? Ванечка, ты не думай никогда, что я тебя упрекаю, — нет, нет, милый… Я все понимаю. Но не могу себе вообразить, что мы никогда не увидимся!
Я не могу этого представить! Ванечка, ты для меня все! Неужели я никогда не увижу глаз твоих!? Ваня, безумно это! Пришли же мне хоть любительское твое изображение! Ванечка! Милый! Ласковое солнышко мое! Я знаю, что ты любишь меня!! Мне приходили иногда в голову мысли, что ты умышленно не хочешь меня видеть, чтобы остался у тебя неиспорченный, созданный твоим воображением, образ для Дари! Что ты, только для полноты моих «реакций», говоришь так и о любви, и о… «благословенной»…
Это думала я так, когда горько было от «обид» твоих. Знаю теперь, что не «обиды» это были твои.
Ванечка, правда глупые мысли? Не сердись. Все это от любви. От невозможности, нерешительности поверить, что стою я твоей такой любви. Это не скромность, Ваня, — это истинное мое убеждение! Поверь!
Завтра — Знамение!.. Я буду с тобой, Ваня! С праздником тебя! Я девочкой, маленькой-маленькой (2-х лет) говорила: «палянти» — это «с праздником»! Часто у нас слышала это слово.
Я рано начала говорить. И рано себя помню. Получил ли о моей жизни 148? Часть. Другую дошлю, — только если не ревнуешь! Получил ли письмо с вопросом о «Степном чуде»? Или это случайно, что ты пишешь: «и я теперь все бы мог также написать»? Часто мы с тобой угадываем мысли!
Ну, роднуся, милушка мой, я кончаю, т. к. тороплюсь. Я всегда с тобой! Получил мои глаза? М. б. и дойдут! Ванечка, пришли себя! И еще: не забудь автографы! Как «Пути Небесные»? Неужели не пишутся? Иногда мне чудится, что будто ты их творишь, _Т_в_о_р_и_ш_ь! Ваня, — твори! Дитя это наше, Ваня! Умоляю тебя! Не дай им остаться в небытии!
Я прошу у тебя одного Дара: подари мне твою одну книгу:…«Пути Небесные», II часть! Подаришь? Верю, что не откажешь!
Ванечка, не балуй меня так! Всем другим! Никаких духов больше и… ничего! Мне стыдно! Ответь мне на все важные вопросы, и… сетуешь ли на меня за то, что чувство мое тебе открыла? Я тебе подробно писала об этой моей муке! И еще: отчего я должна решить о твоем приезде!? Ванечка, целую и крещу тебя. Будь здоров! Ужасно, что холодно тебе!
Всегда твоя Оля
[На полях: ] Не знаю, м. б. и буду чуточку ревновать, если «Дашу» очень любил… Потому и Дари? Да?
Напиши о своем здоровье! У меня и насморк прошел. И даже «простуда» на губе прошла! Здесь, в Голландии не наволнуешься за простуду. Всю зиму — все простужены обычно.
Я для тебя буду беречься.
Мама тебе будет писать.
Я очень одинока, Ваня, и не понята (И в «одаренность» мою никто, конечно, не верит. Потому и я не смею поверить и возгордиться. Любят, но это еще не значит, что ценят, в сердце не смотрят. Какая писательница! Где ей?! Ей-то?)*. Всю жизнь. Да не звучит это «не понята» избито. Но это так. Один ты только!
Ваня, я еще
Когда послал?? О том, что «проходило для тебя „в_н_е“». Как ты говоришь.
Я в постоянной тревоге и не могу писать, т. е. работать. Увижу тебя?
11. ХII.41 12 ч. ночи
Милый мой, дорогой друг!
Как радостно я приняла твои листочки из поминания149. Я тоже подавала просфорку за тебя. И каждое воскресенье батюшка молится по моим запискам. Я тоже задумала о Евангелии… как это странно… Я только его не смогла к себе применить. Сегодня получила письмо от дочки священника150, — она не знает ни адреса Bauer, ни даже того факта, что брала уроки. В каком городе она живет, — я иначе узнаю, только бы город знать… Сегодня мама пишет тебе письмо, но мне не показывает и к себе не пускает (?!)… Скажешь, о чем она тебе пишет? Я любопытствую… И еще: я не поняла словечка-глагола из 3 букв, которое ты хотел бы мне «на ушко» объяснить… Видимо я его не слыхала. О том, как я понимаю «ewige Weibliche», — я могла бы много сказать. И напишу. Я написала тебе несколько писем (4–5) с моей жизнью. Но не знаю, посылать ли. Ты мне тоже не все говоришь. А торгуешься. «Узнаешь, если…» И это напоминает мне пошленькую песенку «Wenn Du alle Wunsche mir erfullst, — dann — horst Du alles, was Du horen willst!»[95] Ну, послушай, неужели ты торгуешься. А впрочем: не надо. Это очень тонко. И «пошлых песенок» — ни к чему! — Пришли же себя хоть маленького! Что за упрямство. Неужели нет любительской? Ваник, ни за что не посылай изюму, и вот почему: я его н_е люблю. А ты его так любишь! Я никогда не ела изюма, только в куличах. Я вообще не очень люблю сладкое. И не надо же духов! Я прошу! Не надо баловства! Ну, право! Мучаюсь твоим холодом в квартире. Почему ты не завел печку чугунную? Она так практична. У нас жара, а топим деревом. Только наверху холодно. Завтра еду с мамой к Фасе151. Сегодня молодочка (еще 1/2 года нет) снесла 1-ое яичко. Ма-ленькое и с кровью! Мамина гордость! Получил мои безумные письма? Цветы? Еще нет? Жаль, если опоздали.
[На полях: ] Когда «Паша» говорила «измус»152 — мне представлялся изюм! В_и_ш_н_я — точно, очень сочно!
Целую, твоя Оля
12. XII.41
3 дня
Светлый Ангел-Хранитель, Оля. Чудесно! Сейчас читаю твое «о жизни», — «конспект». Как ты чудесно даешь _д_а_ж_е_ в схеме! Схема — трудней, чем всей полнотой души. Я не мог ошибиться, сказав: ты исключительное _я_в_л_е_н_и_е! Пиши — _ч_т_о_ хочешь, _к_а_к_ хочешь. От меня тебе не может быть ни «комплиментов», ни «подарков»: тебе от меня — только — _с_в_е_т_ сердца, сладостная боль его. Прими кротко, — и я это твое приму, как Милость Божию ко мне. Не смей выходить на сырость, после t°, — дней 5–6! Улучшение м. б. обманчивым. Много тебе писал. Эти твои «ins Blaue hinein» — не насыщают, томят. Прости мне (в отчаянии я был и муках) мои жесткие слова о «скольжении». Кляну себя, что послал. Весь твой, пусть безнадежно. И. Ш.
[На полях: ] Вся ты — из романов! Ну, unica![96]!!!
К Тебе его крик: «Напишу тебя, не бывшая»… А ты — _е_с_т_ь!!
Все — ты. Напиши, какой образ видела 10-леткой?
13. ХII.41[97]
5 ч. вечера
Только что, небесная моя Оля — чудо, Олёль моя… — цветы! Розовая бегония, чудесная! О, ми-лая… как я счастлив! Я целовал прилетевшие ко мне розовые бабочки… — твои глаза, губки, щечки, Олёк, твои, — всю тебя в них _н_а_ш_е_л, — и ласкал! Целую за твое сердце, — мне так было сегодня тяжело, томила тоска, — все о тебе мысли, в тревоге я, — как ты? Сумасбродка, 2-го хотела ехать в город, не оправившись от гриппа! Благодарю сердечко твое, цветок мой, Солнце! Жду писем, о, как жду! Ольгуньчик, _п_и_ш_и_ мне! Твой конспект — чудо! Я захвачен рассказом. Гений ты, во всем — в уме, сердце, — Все-Женщина!
Сердцем творю Тебя. Спешу отправить. После 6 [часов] нельзя. Твой Ваня — Ива — Ив. Шмелев
16. ХII.41
4 ч. дня
Дорогая, — как благодарю! Не лицо, — _л_и_к_ это! Чудесный лик, — теперь я _в_и_ж_у_ _в_е_с_ь_ Образ Анастасии! Не обмануло меня мое чутье. Ты — светлая, ты — в мечтах-снах являвшаяся отсветом Правды Лика Девы! Это — будь я художником кисти — дало бы несравненную! Превыше всех — во всех веках. Мне вернули все мои «виды», посланные Марине 2 1/2 мес. Кто их вез — оказался «вислоухим». Я поражен благородством-великодушием контроля! Мне вернули даже мое «частное» письмо Н. Я. Квартировой. Нет, есть в Европе чудесные сердца! Твой Ив. Шмелев
[На полях: ] Хоть одно слово! Здорова ли?
Я две недели не знаю, здоровье твое? Господи, я в тревоге.
Твое моление — услышано: это — чудо. Я получил твои небесные глаза!
16. XII.41
Ваня, голубчик, сердце мое!
Я не могу, не в силах больше так… Как мучительно быть без тебя! Ты пишешь о моем «жестком» письме (22.XI) и о каком-то 23.XI? Я не знаю этого последнего. Что я там сказала? Обидела тебя еще раз? Ну, не зло же! Я не могу, измучилась, — я вся этой тоской больна, я потому тебя терзаю.
Ванюша, я никогда не бываю несправедлива, — органически не выношу с младенчества несправедливости — и не могла выдумывать или, как ты говоришь, — «выискивать», чтобы «выбить искру». Нет, но я тогда в горькой обиде была… Не поняла, значит, тебя. Ты тоже иногда ведь — не ты… Я понимаю…
Ванюрчик, но... не хочу… «истории литературы»! Не хочу… Ты понимаешь, это еще можно, если, за письмами, кроме них, есть _н_а_ш_а_ жизнь, — никому неизвестная, ну, пусть, хоть взгляд один, какого никто не видел… А тут… тут
Я завещаю
А ты — мое!? Да? Я скоро буду все равно менять свое завещание. Ты удивлен, что есть у меня уже? О, — если бы ты
Слушай, глупыш, я много у тебя должна на что ответить, но не могу, — не могу собрать серьезно, строго мысли… Я вся в волнении… трепете… любви безмерной… Я поражаюсь, что ты еще можешь ждать с чтением писем… Я не могу… Я жду ведь только почты. Скоро Рождество — я не заметила зимы… Ведь скоро «поворот на лето»!
Я жду чего-то! Я, как морфинист, жду сладостного яда. И, прочитав, я жду уж снова… Мне мало, мало (!!) писем! Ну, не скажи ты о «истории», я больше бы тебе сказала…
Не удивляйся, что пишу дурацки… Я еще поражаюсь, что не в сумасшедшем доме. Ну, кто же вынесет такое как я? О, если бы все,
И так не может хорошо пройти все. Ведь никто не знает,
А ты… совсем необычайный… в высоких сапогах с шнуровкой (я люблю такие) и в белом, будто охотничьем, костюме. А ворот чудно вышит русским узором, как будто у бояр — стоячий. Костюм дикий? но было
Бывало ли с тобой, что от остроты чувства _н_и_ч_е_г_о_ сказать не можешь, хоть сказать бы надо было массу! Я мучаюсь сейчас вот этим.
Ты не ответил мне: могла ли я тебе вся так открыться. Простил ли мне? Ведь это все — и твоя мука?! Скажи же? Или я пришлю тебе письмо с одним только этим вопросом…
Ваня, еще одно (не обходи молчанием тоже)… мне больно иногда при мысли, что тебе эта «оригинальность» наших «небывалых» отношений нравится. Ты понимаешь, что ты эту «оригинальность» как-то «ценишь»! Я — мучаюсь ей! Мне кажется иной раз, что ты бы не хотел прервать эту «оригинальность» нашей встречей. Тогда мне горько-горько. И тогда я — злая.
Ты поймешь, отчего у меня такие «срывы». Это не «изломы». Я могла бы и не посылать тебе того (22.XI), но я думаю, что тебе меня _в_с_я_к_у_ю_ надо узнать. И все равно меня бы эти вопросы мучили.
Как непреодолимо, властно, мучительно, влечет меня к тебе… Ну, хоть «на краткий миг»! Никогда, никогда, я такой не бывала… Не знала, что так безумничать можно… Как все бы я тебе сказала… Как обняла бы тебя… Ваня, я не буду тебе писать, — мне больно, тяжко… все: «обниму, поцелую, взгляну»… и все… это — нельзя, недостижимо… Это мне — мука… Лучше не писать, совсем… Не могу я! Пойми! Что мне тебе сказать?! Ты знаешь! Ты все представить можешь… во-образить!
Я кое-что тебе писала, вчера… о «зовах моря»155. Пошлю… И много могла бы я сказать еще о «думах о творчестве».
Я многое «поймала», что было смутно, неуловимо. После. Сейчас не могу…
О, да, конечно «sexe-appel»[98] — не исчерпывает понятия о том _о_ч_а_р_о_в_а_н_и_и, которому мы оба молимся…
«Sexe-appel» — это галун, с претензией на блеск золота. Слушай, — «Эмерад» меня с ума сводит…
Как жадно я твои письма вдыхаю! Ты получил мой «висок»? Волос кусочек с виска? А фотографию?
Пришли же мне себя! Какой упрямый! Но я тебя люблю… за все! Какой упорный! Как прелестно! Хотела бы тебя «софиста» послушать… Представляю…
Ах, да, Ваня, я никогда не посягаю на твои взгляды… Но… я хочу и сама остаться… неприкосновенна. Ты понимаешь? Я не знаю
Ах, Ваня, «В ударном порядке»156 — такая прелесть. Мы читали несколько раз еще с мамой вместе. И неужели, ты… что-то сказал? Что мне «отдашь в следующем издании»? Я не смела бы и думать об этом счастье, гордости! Я не достойна! Я тоже плакала, его читая.
Но о «Степном чуде» я писала еще и по иной причине. Какой был страшный сон мне! Что-то он значит?!
Целую, Ваня, тебя отчаянно и больно. Твоя вся Оля
19. ХII.41
Св. Николая
Оля, родная, наспех это, — сегодня пишу на твои чудесные письма. Получил мамино и Сережины письма. Я думал, что он сам передаст тебе посылку, потому, храня твой покой, я послал на него. Знаю, получила[99]. Не ударило ли тебя пошлиной? Потому, не зная, я 6-го не послал «L’heure bleue» и «Muguet». Жду известий. Вчера просил видного человека, едущего в Берлин помочь моей поездке в лагеря157. Только на месте можно добиваться разрешения — на Голландию. Оля, ты знаешь сердцем, кто ты для меня! В_с_е. И мои «укоры» — темного во мне остатки, — забудь. Мы оба так боимся друг за друга! Так поразительно похожи! Вчера был в церкви, молился за _н_а_ш_е. Сегодня, в полдень, с тобой молился. Весь тобой одной наполнен. Твой — весь, и недостоин чистоты твоей. Умоляю, не говори — о моем писательском, не называй меня… — я для тебя только Ваня, — и ты мне — для меня, для сердца, _в_с_я, — не для искусства! Ты — свет мне, жизнь, без тебя — _н_и_ч_т_о. Как и я тебе. Оля, молись, нам все же дано хоть _т_а_к_о_е_ счастье! А сколько вокруг страданий! для всех, — и безнадежности! Будем укреплять друг друга — и верить. Бога благодарить! Ми-лая! Твой Ваня
[На полях: ] «Даша» — никакого отношения к «Путям Небесным».
Починили пишущую машинку.
Милая, «палянти». Твой детский лепет — «с Праздником!»
19. XII.41
7 ч. вечера
Сердце мое, Оля… только что послал маленькую посылку — маленькую радость той, которая и сейчас, будто, — для меня! — головит (так Сережечка когда-то! вместо — говорит!) — «палянти!» — с Праздником. И — горе мое! — опять свыше 1 кг. Пришлось оставить плитку шоколада «Rialta»! Хотел 1/2 послать, разломил… все больше 1 кг! а «грушку» послал. Буду ждать… Изволь написать о пошлине за духи. Я смущен — как бы не стеснило это тебя. В другой раз сам буду «очищать», здесь, если можно.
Целую. Твой Ваня. Завтра пошлю закрытое письмо.
[На полях: ] Получила ли «Старый Валаам»? Эта книга даст тишину-уют твоей душе.
22. XII.41
12 ч. ночи на 23
Ольгуночка, милая детка, я потрясен твоим письмом 7.ХII158, где ты говоришь, как я могу вызвать в тебе словами сладкие биения сердца, прилив любви. Там говоришь о 22.VI.36 — день кончины Оли, острую боль в тебе… — да, странно: это было в 12–1 ч. дня, ее кончина. Боль моя… — тупое удивление, — как _э_т_о_ просто! Ее — _н_е_т! О, больно. Я был оглушен. Она — _у_ш_л_а_. И _в_с_е_ кончилось, _в_с_е, _в_с_е… О, эти дни… один, — увижу ее шляпку, сумочку… — _н_е_т_ _е_е! И никогда не будет. Оля, этого не передать. И три дня — ночью я читал над ней псалтырь… помню. А раньше — рядом с ее смертным ложем — прилег. Она спала — будто спала, рядом, как всегда мы. Потом — белые лилии, в гробу. Я вскрикнул: «Царица! она — Царица!» Так была прекрасна, увенчанная лилиями. Я читал 2 ч. ночью. И — чтица. Ночь душная. Ливень был. Господи… Ее желание исполнилось — «не пережить тебя!»
Олёль моя, ты мне _д_а_н_а_ Ею. Я знаю. Она так меня _ж_а_л_е_л_а! Это она тебе внушила — 9-го VI. 39! По моей мольбе — взять меня. Я погибал, я так остро чувствовал одиночество, я плакал, руки ломал, сидя на кровати.
И ты ответила: «нет, Вы не одиноки!» Ты _т_о_г_д_а_ еще отдала мне себя. Как бы сказала: «Я — с тобой». Это смысл твоего отклика. И — ты со мной. Все равно, вдали — со мной. Ты полюбила меня, созданного живым воображением, ибо ты — _Т_в_о_р_е_ц, Оля. Ты — дар.
Ольга, нет, не упрекай себя за «порыв жертвенности»! Это — истина, это — любовь, до отдачи себя. Ты думаешь — не оценил я? О, как оценил! Я _в_с_ю_ тебя знаю. И я после этого — потонул в тебе, если бы ты знала — как оценил! Нет, тут бы мне не пришлось идти на компромисс, — тут никакого компромисса: я принял бы твою «отдачу», как святое! Ибо тут — _в_с_я_ любовь. И мы были бы правы перед совестью. Тут — живая правда. Не стыдись, Олёль, — это — чистое _у_в_е_н_ч_а_н_и_е_ любви, это — завоеванное страданием, огромным твоим страданием. Не бойся страсти, ее выражения в тебе, от моих писем. Это — счастье, пусть _с_у_х_о_е. Знаю всю жизнь твою, — ты — _г_е_р_о_и_н_я, ты — _с_и_л_а_ поражающая. Ты — Святая. Ты вся — отдача, вся — любовь, вся — жертва. Вся — во-имя!
Боже, какая же величественная твоя жизнь! Не жизнь, а — _Ж_и_т_и_е. Ольга, я необычайно счастлив, найдя _т_а_к_у_ю. Встретив — _т_а_к_у_ю! Я преклоняюсь, молюсь на тебя, Оля. Ты должна быть счастливой! Как — не знаю. Ты должна. Что моя любовь?! Если бы вылилась она — в твое счастье! Но она — так бессильна — дать счастье! Твои переживания — счастье! Большего ты достойна. Как мне дать тебе — это большее?! Не знаю. Для меня — одно такое письмо, — а ско-лько их! — счастье. Люблю тебя, бесценная моя, та-ак люблю — до сладкой истомы, боли, крика беззвучного, — мольбы — Оля, Оля… приди, дай мне себя, я как святое тебя приму, приникну, — приму, как святой дар, как небесный дар, Оля… как милость Господа. Я как бы приобщусь тебе, взгляд твой волью в себя, дыхание волью, ослепну от твоего видения-образа, святая моя Дева, — ты для меня святая Дева, да, — чистая, нетленная. Твой локон — так он вьется в сердце, нежный, легкий, светлый, Олин локон, — бессмертная реликвия! Целую — и мне сладко, будто тебя, всю, в себя вбираю, _в_л_и_в_а_ю_с_ь_ в тебя, в твою кровь вливаюсь, в теплоту твою, — как ее чувствую! как осязаю, как льну к тебе, родной, милая теплынька! Оля, Олёк, Ольгуна… губки дай, и глазки… милые такие, в синеве, — вся — Небо, Свет голубой мой, мой цветок далекий. Оля… О-ля! Хоть во сне явись, и поцелуй, и приласкай, и — пожалей. Дана — и не дана мне! — а вся даешься, вся стремишься, как и я к тебе. Молись, родная детка… а, вместе стали бы молиться, как молиться! В бреду я… Оля, ночь сейчас. Один я, как и ты… — Мамино письмо — прекрасно. Как она тебя любит, и как — умна! Целую глаза твои — бессмертные. Твой Ваня, — вечный, твой. И — верный, знай всегда!
Почему должна ты решить (о встрече): тебе видней, может ли это скомпрометировать тебя!
22. XII.41[100]
Нежный цветочек — Олечек мой, — мне 3 письма закрытых — больших вернули, — из-за любительских снимков — совсем маленьких! Я как-бы услыхал твою просьбу и послал себя (на могилке и на даче159) по 3 фото в каждом письме. Я шлю письма, т. к. одно очень для тебя важное, — начало истории Даши. Оля, можешь ли ты во мне сомневаться?! Знай же: ты в моем сердце, и это сердце станет — святилище, и ни-кто отныне — будь хоть раз-Клеопатра! — не может войти в него. Я всегда был «однолюб», — других женщин — и просто «мяса» для меня не существовало. Разве тебе не ясно, — по моим книгам хотя бы, — что я строг к себе?! Разве могу я двоиться?! Ты пишешь про Hélène!160 Мне смешно и горько. Ты — для меня — Светлая, Царица… — разве «бабы» могут быть рядом? Никогда в жизни моей я не опускался до похоти — пошлости. Это ты увидишь из истории моего «искушения» — с Дашей. Ах Олёк… — или тебя дождусь — всей, или — с тобой в сердце — пребуду, тебя достойным! Целую.
Твой Ваня
Сегодня утром у меня 9° Ц. Не могу писать при такой t°.
24. XII.41
Дорогой мой Ваня!
На рубеже «Нового Лета» хочу всеми моими мыслями, чувствами, желаниями, молитвами — быть с тобой!
Я всегда страшусь этого «рубежа», всегда трепетна, — никогда не радостна… Хочется крепко помолиться о всем том, что суждено в этом новом лете, чего мы — и ты, и я хотим, чего не знаем…
Я ничего не высказываю словами. Я несу тебе все мое сердце, полное любви и нежности к тебе, мое Солнце, моя радость, мой _Е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_ы_й_ _С_в_е_т_ в жизни!
Как хочется просить у Господа радости для тебя, покоя, _з_д_о_р_о_в_ь_я, и… счастья!
Я верю, Ванечка, что Господь устроит все так, как _н_а_д_о…
Я, в этот «рубежный» час, буду с тобой, вся, вся, всякой мыслью, молитвой, всей любовью!
Ванюрочка, верь мне, верь моей любви к тебе!
Обнимаю тебя крепко, целую, благословляю, с тобой вместе смотрю в лицо Нарождающемуся _Н_о_в_о_м_у_ году!
Оля, твоя, до смерти!
P. S. Рискую послать, как exprès. Тороплюсь послать очень. Отвечу на все твои письма.
Посылаю для последней, меня[101].
Ваня, вот тебе к Новому году: — если любишь, пошли фото! Как я! Дойдет! Попроси так же!
27. XII.41
Поздравляю, голубка — Оля, с Праздником Рождества Христова! Будь здорова, родная. Послал тебе приветы (На Сережу: 1) «Ландыш» и мелких конфет 2) Коробочку шоколадных конфет.), — дойдут ли?
Целую, зорька чистая моя!
Твой Ваня. — Всегда, до конца.
Светись, свет мой… чистая моя!
Не нагляжусь на твои глаза.
Твои мотыльки цветут чудесно! Все Оля, Оля, Оля…
27. XII.41
Мой дорогой, любимый мой, соколик ясный, сердечко мое, солнышко, душенька родная!
Как хочется обнять тебя в наш праздник Рождества Христова, помолиться с тобой вместе, быть всей душой с тобой, мое сокровище!
Шлю тебе, такому близкому, своему, сердечному моему дружку, такой привет _г_о_р_я_ч_и_й, столько любви и ласки! Я помолюсь мысленно с тобой за литургией, я вся в мысли унесусь к тебе! Ванечка, мой светик! Сегодня утром, я вдруг (совсем еще не выспавшись, — было еще до 7 ч.) проснулась и ясно слышала, как кто-то шепотом позвал: «Оля!» Я думала, что мама, и даже отозвалась… Никого не было… Это ты? Ванечка, какой ты чудный, ласковый, единственный! Как я люблю тебя! Как я благоговейно твое чудесное варенье приняла… Какой ты… ну, необычайный! Сварить варенье! Ну, кто, кто так сердцем придумать сможет?! Только ты! Тоник! Я целовала флакончик с грушей, — ручки же твои его касались! — Милый Ивик, ты зачем же все-таки послал духи еще?! Ну, конечно, — непослушный! Я ведь нарочно тебе не сказала ничего о следующих духах, — я не хотела, чтобы еще ты баловал меня. Я знаю этот «голубой час»! Я их очень люблю — были у меня раньше. Я их не открою. Я сохраню их до… смерти моей! Ванечка, я ничего не трону из твоего — все это мне — Святыня! А изюм я тебе сохраню!
Твоя посылочка пришла (С. ее привез) как раз в европейский сочельник. Милые ручки, милое сердце, как мне благодарить вас!?
Ивчик, неужели мы не увидимся? Я не могу примириться с этим абсурдом! Это же невозможно! Ваня, Ваня, я заклинаю тебя: увидимся!! Пришли мне фото твое! Просто, как я это сделала! У людей есть сердце, и если ты скажешь, что это фото — единственная мне радость в жизни, что мы, любя так, не видимся, не знаем друг друга… неужели тогда не будет чуда?! Чудовищно это, Ваня, было бы! И всюду есть сердце. И люди добры! Ванечка, умоляю! Пошли! Ах, о моем ты так восторженно пишешь! Я же, правда, — некрасива! Это не скромность. Я потом тебе опишу об этом подробней. Верь, я не красива. Мне больно было бы, если бы тобою созданный образ, обманул тебя! И это же 10 лет тому назад было! Я была моложе. И фотограф был — художник. Он создавал тоже образы! Сегодня и вчера, и почти каждую ночь ты снишься мне. Или о тебе. Письмо твое: ты пишешь: «последние дни я много рисую…» И я думаю: какой талант! Сегодня я видела твое письмо, но не в словах, а в красках: будто кубизмы какие-то, и каждый уголок мне что-то говорит. И я прочла: «я же все тебе о себе сказал, ты все знаешь». Странно? У меня странные сны бывают. Я все тебе опишу, и об образе, и о Богоматери, и о том, почему я девочкой ночью убежала, и о «сумасшествии» моем. Я опишу тебе так, как подобает. Я уже начала. Ты все узнаешь. Я много ношу в себе! Ванечка, ты здоров? Я так волнуюсь! Писем нет от тебя давно! Ты мельком сказал, что t° повысилась, и слова доктора привел. Ваня, что же это такое? Почему так доктор стал говорить? Ты очень болен был? Или, Боже сохрани, есть? Ваня, у меня сердце стынет, когда я подумаю, что ты болен! Эти обливания! Ты же безумец! А я-то хороша тоже! Вместо того, чтобы на коленях молить тебя оставить их, я, впадая в состояние обиды (не помню, кажется, Елена играла роль тогда), журила тебя только с этой «елениной» стороны. Ваня, прости меня за все эти мои «обижания». Ванечка, берегись же! Это сплошное страдание и мука для меня жить вот так, не зная, что с тобой! Ванечка, будь бодр, здоров, радостен!
Пропоем с тобой «Рождество Твое, Христе Боже наш!..» и «Дева днесь»!161 Чудесную, старинную, знаешь, как будто по ухабам. Ванечка, а «Слава в Вышних Богу!»… Концерт этот чудный! Ванечка, как я хочу к Тебе! С Тобой попраздновать! Ванечка милый, дусенька! Не знаю, как выразить всю нежность мою к тебе!.. Ах, столько у меня всего к тебе начато. Но все не дописано! Ванечка, я, как снежинка, свежая, беленькая, пушистая, ласкаюсь к тебе, касаюсь щечки, щекочу тебя… Это я не себя ласкаю, говоря «беленькая, свежая и т. д.», а снежиночку, — нежность ее передать стараюсь. Хочу ею быть, чтобы залететь к тебе, родимый!
Лучиком солнечным, звездочкой серебряной, заглянуть к тебе в окошечко! Птичкой обернуться, носиком стукнуть тебе в стекло… Гиацинтом стать и всю комнату собой заполнить!..
Привет мой душистый… получишь ли ко дню?! Я пишу это письмо и верю, что получишь точно. Я, дерзкая, доктора прошу. Ничего это?
Ваня, напиши, кто этот д-р Серов. Это друг твой? Муж Марго? Или это еще другой? И кто Гааз? Я ничего не понимаю.
Ванечка, скорей пиши о здоровье! Берегись! Если любишь! Вань, пишешь ты «Пути»? Мне чудится, будто ты творишь! О, как это было бы радостно, как прекрасно!
Ваньчик, у меня нет мгновения, когда бы я о тебе не думала. Вчера, я шла вся под снежком, кружило чуть-чуть метелькой… и я звала тебя громким шепотком: «Ваня, Ванечка!» Это было около 11–11–30 дня. Я даже однажды голосом тихонько позвала. Слышал ты? Я всегда о тебе… Посылаю веточку елочки моей тебе. Свечек не будет… только одна на самой верхушке. Я не могла найти. Я не беру никогда пихту, хоть она и красивей, — ищу елочку, простую, нашу, будто ярославскую. Я хотела тебе устроить елочку, справлялась нельзя ли. Но оказалось, что — невозможно. Хотела С. М. С[ерова] просить, — но… постеснялась. И не знаю, можно ли достать, и вообще… думала, что очень это ему трудно. Я не знаю же его. Но в сердце, я устраиваю тебе елочку, всю в огнях и звездах! Ванечка, посмотрим же на небо, в 11 ч. вечера 24-го (6-го I)! И мы увидим нашу елочку в сердце!
Обнимаю тебя нежно и горячо. Люблю. Люблю. Целую крепко. Тоскую по тебе! Очень, очень! Пришли же фото! Ну, пожалуйста!
Думаю о тебе всегда. Еще раз обнимаю, крещу, молюсь о тебе, с тобой!.. Друг мой!
Твоя Оля, всегда твоя!
16. ХII.41
Моя тоска, тоска до смерти, разразилась… острой жаждой жизни! Широкой, вольной, звучной! И я… люблю тебя! Во мне «горят», — нет не «истомы мая», — а… _п_е_р_е_з_в_о_н_ы, зовы мая.
И я в неугомонном лете мысли, чувства; я —…вся я в песне, в восторге, восхищении… С чего же? Не сказать, не знаю! — От жизни, от ее призыва, от… тебя, какого-то еще другого, во мне рожденного, моей любовью… моей тоской…
А небо плачет, сечет слезами, шторм рвет с задвижек ставни, злится… А мне? Что мне за дело?
Я… слышу за этим всем… совсем другое…
Радио поет мне что-то, уносит в дали… И я несусь туда покорно. И слышу, _т_а_м, хоралы духовой капеллы в раннем, светлом утре, хлестание парусины тугой, упругой, визги чаек… Песню моря. Я обоняю соленый воздух, ветер свежий… И холодит приятно песок, чуть сыроватый с ночи. Такой чудесный… будто сахар!
Хорал поет, струится к небу, пропадает в ветре, замирает, несется снова, могуче, сильно… Катится в волны… Поет ли море? Поет ли ветер? Поют ли трубы?
Я слышу дробные шаги по сходням к пляжу, крики, смех, задор и… жажда жизни, простора, воли!..
Просторно солнцу в небе, просторно волнам, просторно пестрым флагам, — как хлопают они и бьются звонко в ветре!
Все вижу… Слышу… Как шумно стало, — дети кричат, смеются, кто-то хнычет — воды боится, брызжутся-визжат девчушки. Гремят ведерки, лопаточки кудрявого мальчонки где-то тут вот, рядом.
Как чудесно закрыть глаза и греться в солнце… унестись _д_а_л_ё_к_о_ в дивном гимне всех этих звуков!..
Как постепенно нагревает солнце, истомно, жарко…
Капелла бросает в море вальсы, отрывки известных арий… кто-то свистит лениво, вторя… где-то близко… Мотив знакомый.
Ребята накричались вволю, тащатся «за ручку» к дому… Обедать… Пустеет берег, молчит капелла… Жаркий полдень…
В лесу, над кручей, прохладно еще, и сыровато… Как холодит лицо и шею, руки… Как обожгло их солнце!
Отсюда море — «как на ладошке», — если выбраться из чащи и свеситься над меловым обрывом.
Необъятной, могучей синью… слепит и блещет в солнце, белеет крутыми гребешками, гонит, набивает пену… Шумит, ласкает, поет и нежит… Катятся волны, лижут льстиво пески сырые, шевелят ракушки, любовно их перебирая, вздыхают тихо… Шлепают утес с размаха, хлещут в меловые срезы, отскакивают звонко, хлещут снова…
И… тишина… Все тонет в этой тишине горячего полудня… В деревьях еще нет зноя, но прохлада уже уходит… Смолистым духом тянет с верхушек сосен. Обдает волнами… В кустарнике, где чащей сплелись орешник, рябина, ежевика, душно пахнет листом… и пряным чем-то. Истошно-звонко трещит кузнечик, где-то в одиночку… (Знаешь, часто в жару они поодиночке кричат, особо звонко!)
Внизу, на пляже, не многие остались… жарко…
Попрятались в корзинках… дремлют. Лениво бродят фотографы в белом, мальчишки разносят воды…
Кто-то шелестит газетой… Чуть уловимый дым сигары наносит ветром…
Но чуть спадает зной, — и все проснулось. Корзинки пусты, все отдается манящей влаге…
Все пуще шум, возня и крики… Брызжутся-ревут ребята, швыряются мячами, бьют ногами пену.
Колыбельно качают волны, зыбкой гладью бережно перекатывают они свою ношу… Безбрежно-сине _о_н_о_ и небо… Пестреют флаги, костюмы, мелькают руки, искрятся брызги… Все дальше, дальше… Уносят волны…
Светло и бодро… Дробью отбивают сандалии по сходням… Толпой уходят, тянутся они все в свои отели, пансионы… Чудесная стихия! До завтра!..
Я вижу всех их, — всяких. Одни смеются, флиртуют бойко, обгоняют других, уж утомившихся и отдыхом, и ленью, ползущих тихонько в гору, раскачивающих лениво на руке халаты — купальную обузу.
Я слышу их… Барометр, меню, последнее фото, прогулки на ближний остров, вечерний дансинг…
Вечерний дансинг… Под открытым небом гремит веселая капелла, танцуют пары…
Как темно небо… при свете «зала», — как звезды крупны, как дышат сосны! — Поют-ласкают, намекают на что-то скрипки, увлекают в танго… И кружат вальсом, сыплют блестки, взмывают вихрем и… опускают нежно…
Вот потянул вдруг ветерок тепло и тихо, и теплый, холодит уж, тонкой струйкой, касанием платья ожоги солнца.
А если выскользнуть из круга, и унестись подальше в вальсе, и вдруг остановиться… то услышишь в саду цикады и… вечный шепот, — вздохи моря!..
Шумишь ты? Кому же? Вечно?! —
28. ХII.41
Ванечка, родной мой, — восторг мой перед тобой, умиление, радость на любовь твою ко мне и «счастье-боль» — все это перемешивается с мукой и тревогой за тебя! Ты мельком коснулся твоей t° и слов доктора. А я исстрадалась в догадках и предположениях всяких. От тебя нет вестей с 16-го! Подумать только, что может за эти дни произойти: ты мог разболеться, слечь… Боже, я не могу, не могу и думать даже! Я получила твою очаровательную посылочку. С. привез ее мне 24-го вечером… Я не могу выразить тебе, как я тронута тобой. Целовала флакончик, угадывая следы рук твоих на нем. Я ложечку чайную, попробовать только, взяла этой груши… Какой ты мастер! Чудесно, Тоник! Мне бы так не сделать! С коньяком или ромом?
Чу-дно! Но я все это сохраню, не трону, как Святыню сберегу до смерти. И духи (Ваник, зачем же это?) я не открою, я сохраню до смерти… или… только для тебя открою!.. О, если бы! Я знаю эти духи. Я не писала о них, не хотела, чтобы ты еще посылал. Ведь «после ливня» так чудесны. Я их еще не знала. Ванечка, если бы мне знать, что здоров ты!.. Ты непростительно безумен! Ну разве можно сознательно себя подвергать простуде!! Я не понимаю такого легкомыслия! И это все, любя? Ты не знаешь как все это меня мучает тревогой! Ты знаешь, что, заболей ты, и я не переживу кажется этого! В такой дали, метаться в неизвестности и бессилии! И ты сознательно себя простужаешь! Ваня, тебя же выпороть надо! Как маленького мальчика! Ну, прямо розгой! Что же твой доктор-то! Неужели не нашел достаточно-внушительных слов!? Или ты своенравный непослушник? Да, да, я знаю тебя! Я все время о тебе думаю. Каждую ночь тебя или о тебе вижу. Тебя, собственно, никогда не вижу — ужасно это! Когда я подхожу к тебе, — ты — неуловим. Это конечно оттого, что я никогда взгляда, глаз твоих не видела. Тогда, в Берлине — в 36 г. — ты не смотрел на меня. Ни разу. Я помню тебя _в_о_о_б_щ_е. Но не для себя. И ты не хочешь прислать мне фото. Алеша не пишет. И знаю, что не дождусь никогда. Пошли сам! Ты сказать сумеешь. Я же тоже сказала. И кто-то сердцем понял! Сегодня ночью, я с кем-то спорила о… Бунине… И сказала, что «не люблю его». И мне сказали, что это оттого, что я «И. С. ценю очень». И помню, как горячо я спорила и доказывала, как я ценю «И. С.» и как Бунина. И когда проснулась, то все еще билось сердце. Я и правда не люблю Б[унина], хоть и знаю, что он большой художник. Тебя вообще ни с кем нельзя сравнить. Твоя сущность, Душа твоя — исключительны, и т. к. ты всего себя даешь в твоем творчестве, то — и _о_н_о_ неповторимо и несравнимо. Таких, как ты, — нет больше. Это недавно мне и мама сказала. Я обожаю тебя! И как безумно я влюблена в тебя! И как чудесно, что все это тебе сказать можно! И мы должны увидеться! Ты, понимаешь ты, мы не можем не увидеться. Это же бессмыслица. «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой!» Я слишком много послала тебе «суррогатов себя», — вот ты и не хочешь встречи… Ну, тогда я потребую, чтобы ты сжег все мое, если мы не увидимся! Да? Хочешь? Тогда ты м. б. захочешь увидеть живую Олю?? Сожги и фото все, и письма, и локон. Все, все! Захочешь тогда? Я безумно хочу к тебе весной! Это очень для меня неосторожно. Я знаю, — мне нельзя из дома. Но я не могу больше…
«Пускай погибну я, но прежде…»162 и т. д. Чудная ария! Я же и живу только мечтой тебя увидеть! А ты? Ты — нет. Я знаю. Я все твои отговорки знаю. Ты не хотел и тогда, когда это легко для меня было. Не постигаю, отчего?! Ванечка, как же твое здоровье? Я мучаюсь, страдаю… И как ужасно, что стало опять холоднее. Тебе холодно? Я не могу, не могу жить в этом знании, что ты в холодной квартире. Функционирует ли, наконец, отопление? Мне стыдно, что я в таком тепле сижу. Лучше бы я мерзла, а не ты. В холоде и писать нельзя. Ваньчик, целую тебя, молюсь за тебя крепко.
[На полях: ] Родной мой, ласковый, Ивик. Твоя Оля
Это «море» — давно уж лежало не переписано. Теперь у меня опять тревога все закрыла. Я здорова совершенно.
Я очень хочу попробовать писать. Но нет подходящей обстановки. Урывки. Мне хочется и рисовать. У меня несколько акварелей — ничего. Новых.
«Писать словом» я не решаюсь. Боюсь тебя разочаровать. Рисовать мне легче поэтому. Критики твоей страшусь. Ужасно.
1. I.42 7 ч. Вечера[102]
Ванечек, мой дорогой,
целый день сегодня ты у меня в уме и сердце. И странно так: 13-го ты тосковал, а я писала тоже о моей тоске смертельной (и… как же тосковала!), 22-го ты столько писем мне писал… 163 и я тоже целый день тебе писала (думаю, что не ошибаюсь — 22-го?) о жизни, все 3 письма. И сегодня… думаешь ты о мне? Конечно. Знаю…
Читаю письма твои и плачу. Ваня, заклинаю тебя, будь откровенен: о встрече ты чего-то не договариваешь! И это твое «если бы ты… все знала». Что бы я знала? Ваня, умоляю тебя, скажи все, все, как самому себе! Это можно. Мне ты все можешь. Нет, мне не нужно только «песнопение» и «оберегание». Мне нужно все! И твое раздражение срывай, и все, все! Это тоже надо. Я все хочу знать, быть всем с тобой. Я многого бы теперь не сказала, на многое бы не обиделась. Например, это глупое: «я не только жена мужа». Идиотка. Я много уже опять изменилась. И каждый день меняет, но все в одну сторону: — Я все ближе к тебе! Ваня, неужели ты со мной можешь «лукавить», что-то скрывать!? Почему же я тогда не знаю, — что «если бы… знала»?! Передо мной письмо твое: «Но я спрашиваю себя, что же мы можем тогда решить? Ни-чего. Препоны останутся, — ибо внешнее положение не изменится долго: мы — отделены событиями»…«Ко мне уехать ты не можешь, если бы даже и была свободна». Как трезво-холодно! Ваня, за что же ты корил меня тогда, что я «дни теряю»? Ты, ты можешь «спрашивать себя», что мы решим? И ответить: «ни-чего»? Я жду встречи, потому что не могу жить без тебя! Потому что меня не утешает эта «оригинальность» наших отношений. Прости, это не «цеплянье»! Правда, нет! Скажи мне прямо, как на духу: ты поставил крест на том, что мы когда-нибудь будем вместе? Ты довольствуешься, остановился на нем, останешься на… «сухом счастье»? Скажи! Тебе, м. б., как писателю, так даже более удобно (неудачное определение)? Скажи, умоляю. Ты пойми, что я
Ваня. Но ты пойми, я
Я так мало всего знаю. Я ничего не знаю. Мне даже страшно и стыдно своего незнания… Ты… не спрашивай меня, что я знаю и чего не знаю… учи меня… Я сидела бы часами, не дыша, тебя слушая, у ног твоих. Ты учитель мой, ты мне все, все. И тебя не увижу живого! Настоящего, подлинного, того, кем я живу?! Иван, пойми! Неужели ты меня о «разрыве» не понял? Ты искал смысла замысловатого, в таком простом, до примитивности… Именно: как же сходиться, коли нас разделяют тысячи верст? Да… «несхождение». Письма, конечно, останутся. Любовь, вся мука останется, все, все. Больше еще будет, — но это же все — _н_е_с_х_о_ж_д_е_н_и_е, реальное. Ты звал меня пройти с тобой твой путь… как? На расстоянии друг от друга? По-американски? С перчаткой повенчаться по телефону? Нет, я не могу так!! И Ваня, родной, я не смею ничего вынуждать у тебя. И все же я скажу тебе: «как хочешь ты». Я муки твоей боюсь. Но я высказать тебе все мое хотела. Я бы могла тоже «лукавить», «ломаться», «умалчивать»… Кто из женщин так открыто все скажет?! Но не могу я… Я все хочу тебе сказать! Ты понимаешь, что за твоими словами: «что же мы решим тогда. Ни-чего», — скрывается нечто, ради чего — просто увидеться, просто взять друг друга взглядом, сердцем, бездумно, бесцельно, просто по сердцу, — не стоит. Ты, такой, какого я знаю, вдруг стал чуть ли не дельцом — голландским — ищешь рационального! Все тут иррационально! Глупо м. б. с точки зрения «дельцов». Ты же сам писал: «все узнать, и все сказать, и все решить». Ваня, ты не знаешь меня. Я люблю тебя. И в этом все. Люблю навсегда. Я никогда тебя не оставлю. Если только ты не захочешь — тогда другое. Тогда не навяжусь. Никогда! Мне чудится за твоим: «ты не можешь ко мне приехать, даже если бы была свободна», — мне чудится твоя некая будто «боязнь», что как бы я
Нет, не только «ж_а_р» твой «увлек» меня… Разве ты не знаешь, что у нас _о_д_н_а_ _д_у_ш_а?? Да, душа и… м. б. «жар». Я люблю тебя! Никого так не любила… Хорошо, условимся: ждать первой внешней возможности, чтобы быть вместе! Конечно, если ты хочешь… Ответь!
[На полях: ] Ответь на все это письмо!
О, как бы я тебя сейчас любила!.. Приди! Или надо смириться и принять «Крест»? Господи, укрепи! Ты прав — молиться надо. Родной мой!
Иногда кажется, что не пережила бы счастья встречи! Обними меня, я так… жду тебя! Оля
Господи, я же не хотела и тебя «проблемами» мучить, — а вот опять написала. Буду молиться, просить, чтобы увидеться. Солнышко мое! Счастье мое! Радость! Ужасаюсь, что и это письмо намазалось от того жиром. Ужасно!
Обнимаю тебя, горячо и нежно, любя, сгорая, уплывая в счастье… Будь здоров! Как бы хотела, чтобы ты писал «Пути». Ванечка бесценный! Как — завидую Ивику и Люсьен, что тебя видят!
[Приписка поверх текста: ] Ванечка, верю тебе, но все-таки посылаю, чтобы хоть наказал меня за это. Сейчас письмо твое чудесное! Это все от моей ласки и любви.
5. I.42
10 ч. утра
Только ты, нежная, ласковка-Оля, могла _т_а_к_ излить сердце, так прильнуть нежной и сильной, и вдохновенной, святою страстностью ко всему _л_у_ч_ш_е_м_у_ и чистейшему, что живет — только тобой — во мне. Твое письмо, в adresse д-ра Серова, моего друга, для меня — вечное, незабываемое.
Оля, голубка… — сохрани свою пасхальную свечку — для Светлой Заутрени. Затепли ее от Христова света, — и она, _ч_и_с_т_а_я, будет светиться в твоих глазах, целовать огоньками твои губки, щечки, — все милое твое лицо, и ты будешь чувствовать, как я посылаю тебе первое мое — из земных — «Христос Воскресе, Оля!» Я счастлив, что мог найти эти пасхальные свечи. Их было во всем Париже — только 16. Больше не будет. — Твоя _п_р_а_в_д_а — ранила меня. М. б. и не вся правда. Но то — _у_ш_л_о. Я совладал с собой. Я тебя люблю, Оля. И если скажу об _э_т_о_м_ — только правду, покойную. Острей, больней всего — это: Д. Тут — для меня — ужас и отвращение. Я напишу тебе. Нет, это твое не может быть предметом _м_о_е_г_о_ искусства. Это нельзя преломить в «Свет вечный». Это — темное. Твой Ваня
Ты во мне — светлая.
Да будет в душе твоей вечно рождающийся в нас, _л_у_ч_ш_и_х, — Христос-Господь!
5. I.42
12 ч. дня
Дорогулечка-Олюлечка, какая досада!
Сейчас узнал на почте, что с сегодняшнего дня — прекращена отправка пакетов (посылок) за границу, за исключением Германии. Как рад я, что мог заблаговременно послать тебе, что хотел, — и ты будешь довольна. Если ты не откроешь духи и не будешь _ж_и_т_ь_ ими, я заболею, — так и знай! По-мни! Ты — _в_с_е_ для меня, вся, — Господь — да поможет сохранить тебя! Оля, помни, _ч_т_о_ ты для меня! — а через меня — для _в_с_е_г_о, что мне еще будет даровано — создать. Как я буду рад, если и «Старый Валаам» дойдет до тебя. Тогда почти все, написанное здесь — будет у тебя. Исключая неизданного (а этого у меня очень много — и важного, м. б. еще _л_у_ч_ш_е_г_о! Книг на 5–6). Да еще российских ты не знаешь, — 8 томов164, да еще 12–15 тт. для юношества (школ)165. В_и_д_и_ш_ь, _к_а_к_ я жил, и — чем. На 3/4 этим _м_о_и_м_ — все, кто любит меня, — _о_б_я_з_а_н_ы_ Оле: она берегла мою душу и — принесла жертву. Вот — _м_о_я_ _п_р_а_в_д_а! Твой Ив. Шмелев
[На полях: ] Для меня — ты — Святая и чистая! Я люблю твое сердце и твою душу. Оля, ты… всю правду сказала мне? Ну, Господь с тобой. Я жду разрешения.
Я все ясней убеждаюсь, как _в_о_ш_л_о_ в русскую душу мое писание.
Пиши _в_с_е, что хочешь, только работай и _в_е_р_ь_ мне.
Как я люблю тебя, сердце мое! Как целую, как живу тобой!
5. I.42
Вот моя Оля166 — в 1908–09 гг. Ей тогда было 29–30 л. Снята в Крыму, в Алуште. Это лишь бледная передача ее лица и стройности: глаз ее тут нет, — но они — точь-в-точь у Сережи, только еще с «вечно женственной» прелестью, и _ж_и_з_н_ь_ю. И прическа тех лет — _н_е_ _е_е. Глазам мешало солнце юга — сомкнуло их. Море делало их темно-синими. Наследница Стюартов — овал лица — для художников являлся «единственным», неповторимым, называли «ангелоподобным». Здесь он _н_е_ _у_д_а_л_с_я, от резкого солнца. Этот снимок — единственный, сохрани его — и когда-нибудь передашь мне, _с_а_м_а.
У меня остался увеличенный снимок, где рядом — я в рабочей блузе писателя167. Я тогда уже дал «Распад», «В норе»168, кажется, писал «Под горами» («Liebe in der Krim»). — Это за 2 года до «Человека из ресторана». Мне был 31 год (я старше ее на 2 года).
М. б. цензура милостива будет к этой памятке духа, и признает это за фото-passeport.
Ив. Шмелев
Я переписываю для тебя «Куликово поле». Пошлю Берлинский журнал (если найду) «Europaische Revue», с отрывком «Лик скрытый»169, — в нем сущность того, что назревало невидимо и ныне — _д_а_н_о_ человечеству [в] горький удел. Писал в 1916 г. О, сколько я тогда дал страдания! Сам его видел, — и переливал в философскую систему полк. Шеметова.
Этот немецкий отрывок вызвал ряд писем ко мне от германских представителей мысли, церкви, искусства.
Твой Ив. Шмелев
5. I.42[103]
Оля, м. б. цензура не тронет этой святой для меня памятки, и она дойдет до тебя: я верю, что человеческое сердце не утратило даже в наше суровое время своей чуткости, поймет — что это не посягательство на закон, что это сильнейший из _З_а_к_о_н_о_в_ — закон _Ж_и_з_н_и, закон человеческого страдания. Да будет милостив к нам Господь!
Ив. Шмелев
10. I.42 8 вечера
Вот, Олюша, начинаю для тебя переписку «Куликова поля». Почувствуешь родное.
Подзаголовок — «рассказ следователя». Посвящаю Оле, урожд. Субботиной. Писано в янв. 1939 г.[104]
Продолжу в следующем письме. Будь здорова, милая, — нравится? Дальше — лучше. Писал — светился, плакал, трепетал.
Целую, родная Оля! Твой Ваня
Будешь и ты сиять и плакать — _з_н_а_ю. (от следующих частей — [3-ей]).
[На полях: ] Ватка с моими духами «Сирень персидская» фирмы René Agnel.
Я посылаю тебе 1-ое письмо с «Куликовым полем». С о. Дионисием. «Сирень» — Geurlain.
14. I.42 3 1/2 ч. дня
Наш Новый год
Ольгушка моя светлая!
Люблю, люблю! Счастлив, что ты получила «Muguet» и конфеты, и мои книги, и — Тютчева. Все большое надо читать-перечитывать: тогда только раскроешь _в_с_е. Если бы ты получила «Пути Небесные»! — 2-й экземпляр — и нашла в них мое «сердце» тебе! Подари книгу маме. Все, что пишешь о себе — читаю жадно, ты мастер. И «море-пляж» — хорошо, — это с «напевом». Так долго — трудно. Лучше — спокойней, _р_и_т_м_ (внутренний) сам найдется. Лучше бери с сюжетом, пусть маленьким. Твоя «тетка» у свекра170 — символ всей их жизни — духовно и… внешне — параличной! Дала чудесно, ярко. Все твое мне дорого. Все пиши, о снах, — я перечислю поздней, — а теперь наскоро. Я здоров, мне не холодно, и все есть у меня. Гаага ответила, наконец: ты должна получить ландыши, — слава Богу. Я успокоился. Шоколадные конфеты там нельзя достать, хорошо, что послал из Парижа, жалею, что не большую коробку, надо будет другой раз пойти. Досада, посылки прекращены. Хорошо, — все книги теперь у тебя! О, как люблю, целую глазки. Твой Ваня
[На полях: ] «Праздники» очень мотали, сегодня — на ужин. Надоело, хочу уйти в себя.
Всегда ты во мне, все миги дня и ночи. Как по тебе истомился! Ласточка!
Поняла открытку 31.ХII?171 Простила? Девочка!
17. I.42 8 вечера
Нежная Оля, глу-пая… сейчас письмо 7–8, Рождество172. Не все прочел, но вижу — получила «Пути Небесные». Прочла мою главную мысль, страницы, кажется, с 324 по 334? H_e_ разрезала?! Что же ты, зевака?! А я-то мечтал — поймешь мои «Пути»! Неужели так и не поймешь?!.. Ну, я тогда не виноват, я мечтал, что эта моя _м_ы_с_л_ь_ даст тебе радость, к Празднику. Любимая, светлая… Из Гааги ответили, что будут посланы тебе к 7-му — ландыши! Получила ли? Письмо друзей помечено 31 дек. Корзинку ландышей, заказаны прямо в Арнхеме, на Сережин адрес. Он, должно быть, был у тебя, и принесли в его отсутствие. Я тебя поздравил к Новому году! — нежно, молил Бога о счастьи для нас, для — Тебя! 6-го, в 11 ч. я отворил окно — был доктор, — и пропел сердцем Богу, как Ты хотела! И — громко! Доктор слышал, написал тебе173. Я все о тебе, только о Тебе, моя голубка. Я много писал тебе. Сейчас переписываю «Куликово поле». К Рождеству — 8! — получил белые-снежные гиацинты, они и сейчас чудесны. Целую их — тебя. Белая сирень в силе еще, 17 дней! И — мотыльки, чудо, с 13.ХII! Целую всю, всю, ласточку мою, мою девульку, последнюю радость жизни. Будь сильной — мы увидимся, — будем верить. Цени каждый миг, не смущайся, загадывая на Евангелие, а читай
Открытку 31.XII — разорви. Я ее отсек. Я люблю тебя, чистая! Дай конец поездки с шефом.
17. I.42[105]
1 ч. дня
Милый Ваня мой, дорогой мой, светик!
Измучилась я все это время. Наконец написала тебе. С мукой в душе писала. Я заболела, Ваня, от всего этого. Уж лучше и не говорить…
Страдаю о тебе, о твоих муках.
Слушай: я кляну себя за все мои «поцелуи», за эти «факты»174. Но молю тебя: уверуй, что это
Это не было «порханье».
Меня никто не целовал до «N.» (почему буква? — все бы тебе устно рассказала, — я никогда не боюсь, спрашивай обо мне кого хочешь!), а когда поцеловал в губы, он это сделал, то мне
Он в «доказательство того, что я ему не только сестра милосердия» (чувствовал, видимо, мою жертву) требовал от него, туберкулезного, есть конфеты! А когда я не ела (Я не могла, меня тошнило. Мне был уж он противен!), устраивал скандалы. Сцены. А все эти доктора… Ваня, умоляю тебя, не пачкай меня!
Незаслуженным не пачкай!
Я никогда не «порхала». Я 3 года с «N.» сидела, ни на кого не глядя. Ваня, я — верная! Мне трудно это сейчас сказать, — ты меня упрекнул, — но это правда так! Я по природе своей мучаюсь двойственностью. У меня нет двойственности. Я не могу уверить в этом, но это так!
О кавказце и хирурге не хочу говорить. Это же — песок! Ничто. Кавказец — ценность как врач, как добрый врач! _О_б_а_ они знали, что ничего не добьются. У меня не было колебаний! М. б. страстность моя общая (не любовная) увлекла меня _и_г_р_о_й, но не этой «особливо-женской», не «пониже поясницы». Ваня, я тебя Богом заклинаю, — не думай так!
Я 3 дня лежкой лежала, плача, что в «святом» и «целомудренном» Д. — увидела обычного медика. Они все такие! Я же писала, что «Вы и не представляете, что такое медицинский мир». Помнишь? Я рыдала, что мечты свои в него воплотила. Наши его все любили. Я не хочу, чтобы не делать тебе больно, «их» выгораживать. Но Д. мог очаровать. И всегда у меня одно — религиозность. Я его за это полюбила (?). Остановилась на нем. Мне больно было «разбитое мое корыто». И это «сало» как ты сказал, — меня же благодарил, что «не далась, что показала, что есть же еще девушки, способные вытащить и такие черные души из ада». Я устно все бы тебе рассказала. Всю борьбу. Ты понял бы и увидел, что именно и только парение Духа вело меня всю жизнь. Что поэтому я разбивала часто лоб.
Д. сам сказал, что «почувствовал во мне совсем другое, не посмел привычно завлекать». Он самой мне хотел предоставить и, злясь, в душе благодарил. Это был человек, не только сало.
Я не хочу, не буду оправдываться. Но говорю только, чтобы поверил, что и это «сало» — оценило, почувствовало сущность. Эти мои цветы на горе… Это же — исповедь моя тебе! Пойми! Не заклеймишь же ты Тоничку, томящегося неведомым?! Точно то же было! Но когда я бывала с Д. вместе — я вся робела. Я сама себя и от себя как будто «ограждала» этой робостью.
Я никогда не могла «сомлеть». Я вся была струна. И это всегда так. Вся — начеку. Я все бы тебе устно объяснила. И ты бы понял. Когда Д. хотел было на мне жениться, то я сказала: «нет, когда-то давно, Вы сказали, что моя любовь (т. е. Олина) — глупая, несуществующая, что право на жизнь имеет любовь только вся, полная, независимо ни от чего, — это оскорбило меня…» Я любила, или хотела любить очень уж небесно. Клянусь. Откровенность Д. меня отвратила, казалась цинизмом. Понимаешь, то самое, о чем говоришь ты. Я не почувствовала у него тогда этой «полноты», а только его понятие о любви. Потому и мучилась. Ах, все не выходит! Ну, поверь же! Были полосы, когда Д. ударялся в молитву… удивительно. Батюшка наш176 тоже «сватал» нас по-своему. Батюшка его очень любил. И тогда Д. бывал примиренный, тихий и душевный. И тогда-то я сама того не замечая снова его «творила». Верила своим образам! Вот откуда «отталкивания»-«притягивания». Настолько у меня не было этой «особливо-женской манеры», что я умышленно себя уродовала, чтобы Д. не утратил примиренности, чтобы узнать его душу. Я не выносила этого элемента «пониже поясницы». Клянусь! Мне тошно от таких дам, когда вижу! Ей-Богу! С Георгием177 была какая-то «аскетическая любовь». Он не по подлости, не мог жениться. Это сложно. Он не у бесов был. Его дядя был публицист178. И не играет никакой роли, — только то, что в 10-летнем племяннике пробудил интерес изучить все самому. Г. — не имел денег (капитала) и отец ему не давал ни гроша. Он сам создал себе большую карьеру только трудом. Его трагедия — зависимость от государства, именно в силу взятых денег на учение и карьеру. Он не любил кутежи. Был очень робок и скромен. Познакомился с отчимом на лекциях последнего.
Г. не искал «тургеневской девушки», но просто с современными [людьми] ему было не по себе. Когда он был в церкви, он не знал еще, буду ли я. Служили по 2 всенощных на Рождество Христово. Вечер у дипломатов — не американских, а немецких. Моих друзей. О том, что Г. не смел на мне жениться, оставаясь тем, чем он был, он сказал моим родителям и… мне… Он не обманывал. Г. проклинал себя и не считал себя «достойным» (его выражение) за то, что не ушел вовремя, а признался мне, зная, что уйти придется. Разрушить его жизнь я не хотела. Все очень сложно… И все же под конец Г. хотел все бросить. Но не хочу ничего больше об этом! Поверь мне, что все было без мерзости, которую ты описал! Я кляну себя за хирурга! Я все принимаю от тебя за него! В этом казни меня. Но тоже — без грязи! И как ты мог писать «темнота с поцелуями и еще кое-чем»! Ваня! Это был флирт что ли!? Не знаю! Провал! За это бей! М. б. психологически я бы объяснила. Но не хочу оправдываться! Прими во внимание мою порывистость, фантазию. Ваня, еще одно: когда я давала дневник N. — это тоже — порыв, полное доверие, «если жертва, так сполна»! Я молода была тогда! И ты не говори о «порханье». Я очень глубоко все беру. И потому страдаю. И в каждом случае я видела особое назначенье и оттуда такое останавливание на этом. Не могу объяснить. Но в каждом случае мне именно этот случай казался единственным, наконец найденным! Пойми! Но мне все, все противно теперь. Я бы все это прошедшее бросила из веков для твоего покоя. Никого и ничего не надо! Ты же это был тот, единственный, которого я искала! Ваня, я не загрязнилась ничем. Иначе я не искала бы тебя! Ванечка, я та же 10-летка! Я не могу связно писать. Напишу еще. Тороплюсь на почту. Ландыши твои приняла сегодня всей душой — чудесны! Посылаю как знак мира!
[На полях: ] Ваня, бесценный! Зачем упрек в двойственности? Это — боль.
Это видимо мое какое-то «фантазерство» виной тому, что я так уходила в свое, не видя ничего, позволяя целовать себя. Я что-то «божественное» находила, а не грешное в своей любви. Была уверена, что и «они» такие же.
У нас холод. В столовой утром +4 °C, потому вожусь часами с печкой и тогда +10 °C. В спальне минус[106]. В ванной, в кухне тоже мороз. А у тебя?
Целую. Оля
18. I.42, 2 ч. дня
Олёчек-ласка, вчера твое письмо, 7–8, в Рождество, еще не прочитал все, но вижу, получила «Пути Небесные», — нашла в них «желанное»? — то есть, «главную мысль романа», о чем ты просила меня в каждом последнем письме, надеясь даже, что тебе ее объяснит Марина или Алеша Квартировы? М. б. они ее и понимают, но вряд ли так ясно, как сам автор. Я уверен, что ты сама ее поймешь своим острым чувством сердца. Прочтя еще раз роман, — главное — его конец, отдай переплести. Маме подари ранний экземпляр, без посвящения. Но не отдавай в переплет раньше, чем поймешь суть книги: дело в том, что в первом экземпляре твоем не достает страниц, уясняющих основную мысль! Твое письмо очаровывает меня, как ты светла, детка! как искала звездочки, молилась! И я молился. Но не увидел звездочки. Чудесна ты, как бегала в метели, моя Дари, _н_о_в_а_я! как «пила» снежинки! — снежинка моя _ж_и_в_а_я! Я здоров, терплю холод (не страдай за меня, это преходящее, очень большие окна! — площадь 4 кв. метра — больше!), — мотор еще в починке, — подлец хозяин морит жильцов. Я стыну и не могу писать. Но это — малое, — главное — я согреваюсь тобой и переписываю для Оли моей — «Куликово поле». «Пути» буду писать, они — готовы. Целую и — весь полон тобой. Ваня
[На полях: ] Все твои цветы — свежи! Сирень — 18-й день! Снег!
Белые гиацинты — 11-й день, цикламен — 36-й день! Всегда целую.
21. I.42[107]
Дорогой, родной Ванечка!
Все это время я очень страдаю. Мне все кажется, что я во сне, и что стоит мне проснуться, и все будет хорошо. Что же это случилось? Что такое? Ваня, ты не прав ко мне! Ванюшенька, твои письма чудесные от 12/13.I179 — не дали мне покоя, т. к. в них тоже маленькая приписка: «прошлого, того, что коснулось тебя, для меня нет». Ваня, не только
Близко знавшие меня, знали мою эту повышенную требовательность чистоты! За мои «срывы» я кляну себя, но они были
Я ни малейшей тени не терплю, ничего, что хоть напоминает чувственность… Д. отвращал меня своей «нарочитой откровенностью» — у него это бывало тоже только «назло наивной девочке». Но не хочу ни слова об этом больше! Все «они» — не стоят даже того, чтобы быть темой наших с тобой разговоров! Все, Ваня, и Г.! Ты — сокровище, ангел, любимый!
Но я смущаюсь писать тебе _т_а_к_ теперь. Я, — понимаешь, — «из милосердия тобой очищенной» — быть не хочу! Ах, Ваня, если бы ты знал, как все другие, чужие, знали меня лучше! Как горько это! Помню, в клинике, как часто меня молили девочки «совет дать». Чего только мне не поверяли! Просили «показать» им как себя вести достойно! Я многим помогла. Однажды, вступаясь за достоинство одной моей девчушки, я даже матери другой ученицы «выговор» сделала. И это была к сожалению одна русская, еще! «Выговор» был очень тонкий, но та его поняла и… сама потом мне же помогала. Благодарила после. Меня туда потом приглашали и оказывали «уважение». До шефа моего (ненавидимого мною и посегодня) все знали отлично, что в вопросах известного порядка я — кремень. О шефе я тебе писала. Он знал, что я его ненавижу. Не знаю, почему. С первого взгляда. Я ему никогда не льстила, как все это делали. Он очень был умен, бестия, чудно все понимал. Но я тебе уже рассказала, как «посадила» его на место.
И когда кавказец «бесился», и однажды жена шефа, бывшая у меня в лаборатории, случайно слышала издевательский телефон[108] кавказца, дающего мне работу вроде «решетом воду носить», чтобы только пригвоздить меня к клинике, услыхала все хамство его, — она сейчас же пошла к мужу, прося положить всему этому конец.
И вот тогда, мне шеф, этот… таракан (так я его звала дома, не желая имени произносить) говорит мне: «…Вы же его мужское самолюбие… verletzt[109], — а… почему? А впрочем, Вы из того века, таких-то и не найти еще. Надо жизнь брать проще». Я его еще пуще возненавидела. Жена другого доктора говорила мне, плачась на ветреника-супруга: «Subbotinchen, die Frauen sind auch zu toll, ich wurde zu keiner, ausser Ihnen, Vertrauen haben. Selbst mein Mann hat gesagt: vor S. beuge ich meinen Kopf»[110].
Но почему же ты не видишь, не чувствуешь?
Ах, эта моя порывистость! Оттого и некоторая «шалая нотка», оттого я вдруг сорвусь и запою какой-нибудь «Schlager»[111].
Я иногда ужасная дура. Ну, не знаю почему. Тогда люблю цыганщину. Лихость какую-то! Вдруг накину на себя что-то, мне совсем чужое. Но это — не мое! Ну, как иногда с сильной досады, начнешь смеяться… Помню было: масса работы, и уже к концу приносят еще и еще. Мы все злиться стали на одного врача-беспорядника, что задержал долго работу. И только что кончили, уже на 3 ч. опаздывая, как вдруг опять в дверях… этот же с еще работой… Мы так и ахнули все. Руки опустились. Сели и стали… хохотать… Рукой махнули на досаду! Ну, вот так и тут! Я не знаю, что это такое! И. А. не понимал, что я могу слушать, например, Вертинского. Он его никогда не мог бы слушать. А я… иногда. Но если ты бы запретил мне, то я бы не огорчилась. Мне это не нужно! А так, между прочим. Как глупость. Но я буду исправляться. Мама тоже Вертинского не любит. Мама вообще многое в моих «глупостях» не понимает. Всю мою «иррациональность». Хоть так выражусь. Я совсем это не причисляю к глупостям. Я просто создаю себе миры… всякие. Но я уверена, что ты-то все бы это понял и многое бы даже оценил. Потому, что это и твое! Я вовсе не мондэн[112]. Я не люблю все это! Но я хочу знать, что если бы захотела, то и смогла бы быть ну, не мондэн, но не отсталой, понимающей, этот мондэн. Не могу объяснить! По-моему натуры художественные должны,
Ванечка, как я страдаю. Я когда-нибудь тебе все расскажу, как и что со мной было! Ужасно! (Т. е. вот теперь, после твоей открытки 31 дек.) Как ты меня измучил! Ваня, я тебя безумно люблю!
Ванечка, не грешно! Я боюсь теперь всякого проявления себя, ты «загнал» меня! Ах, нет,
Не смей глупости говорить о себе!
Я совсем не «выдумала своего Ваню». Какой вздор!
Я все понимаю, я чувствую все, что ты пишешь о встрече нашей. Но я не согласна с тобой! Откуда у тебя все эти… комплексы? Иначе не могу обозначить твой вздор! Ты для меня — все! Пойми же! Чего «пересиливать»? Какое «смущенье»? И о Сереже тоже! Сережа тебя, не знаю как, любит! Знаешь, однажды что он сказал? «Ну, какой же он чудный парень!» Ты понимаешь, — это «парень» — ласка, а не грубое панибратство! Это когда ты грушу прислал в варенье! И потом много, много. Мама знает, что мы хотим увидеться. И сама мне сказала: «все надо постараться сделать, чтобы встретиться вам, нельзя же так!» Но я все же могу вдуматься в твои чувства. М. б. я тоже такое бы подумала. Только — это не верно! Совсем по другой причине и я бы хотела лучше быть у тебя. Был бы мир одного из нас, что-то свое, насиженное, уют. Но я в отчаянии, что мы бесконечно долго будем разъединены! Ужасно это! Ваня, здоров ли ты? Берегись! Холод какой! Я сплю при — 2–3 °C. Вода мерзнет. Все время уходит на борьбу с холодом и мышами. Масса их. Всюду! Проели у меня меховое пальто новое (м. б. я умру? Кажется такая примета есть?!) за несколько часов. Стаями бегают. Я их боюсь, гадливость такая! За 1 неделю удалось 25 шт. убить. В моей комнате потолок в 3-х местах прогрызли. Ваня, я не могу писать, творить! Я с ужасом вижу, что нет времени. Что мне делать?! Я мотаюсь целый день. Да и негде. Все сидим в одной комнате, где тепло и светло. Я так не могу! А мне хочется. У меня много в душе всего. Но как я мало знаю… всего! Как мне больно, вот коснусь того… что… «необразована». Да, это… верно… Но вспомни жизнь мою. Школа… какая? Утром служба за паек, чтобы не дохнуть, а вечером «школа». А за границей? Я у сна крала часы, ах нет, минуты, для подготовки к экзамену, к необходимому. А потом, в короткие мгновения… читала. Но, конечно мало… Все это ужасно. Но я ничего изменить не могла. Я так хотела ходить на семинар к И. А. и… не смогла. В трамвае я только могла читать что-нибудь, — было время. Поймешь м. б.? Тяжелая была жизнь. Я знаю мои пробелы. Мне теперь всего стыдно. Да, я боюсь тебе себя показать теперь. Я так мало знаю!.. Мне горько до слез. И жизнь уходит. И нет ничего!
Пойми же меня! Хоть немножко! Получил ли мои письма от l.I180? Мне стыдно за мою там подпись. _Н_а_в_я_з_ы_в_а_ю_с_ь?! Нет, не навязываюсь. И никогда так не чувствовала. А теперь боюсь, после твоих писем, тех, от 31-го XII и 2.I181. Напиши все! Хочу приласкаться, но стесняюсь. Я не «ломаюсь», а правда это! Люблю тебя очень! Когда я пишу «целую», то — «оглядываюсь» теперь. Оля
[На полях: ] Я так несчастна! Жду ответа.
Хочу вернуть непосредственность мою к тебе! Люблю тебя! Поверь!
Сознавая свою «необразованность» я робею писать. Я вообще как-то пришиблена. М. б. и не смогла бы писать, все бы «думалось»… Я же это всегда знала, что мне «учебы» не хватит. Я же тебе и раньше писала. Я потому и не рисовала. Для всего нужно образование. Нут, уж и без меня много кого! Куда нам «с суконным р. в калашный[113] ряд».
22. I.42
Только сегодня твои письма от 1.I[114]. Олюша, сегодня послал на Сережу заказное тебе182 — на твое письмо от 17 и другое от 17-же183. Оно тебя успокоит. На все ответил и воспел тебя, мою Чистую, мою Святую Икону. «Куликово поле» завтра закончу перепиской и вышлю письмами. _Х_о_ч_у, чтобы знала его. Какой от тебя Свет — мне! какая Жизнь от тебя — мне! Хочу быть крепко с тобой, до конца. Любить тебя до последнего стучанья сердца. Хочу говеть с тобой, глубоко, светло, по-православному. Хочу с тобой принять Св. Дары, — и светиться светом твоим, Оля. Чистая моя, моя невеста, мой цвет весенний, моя _с_и_л_а_ Духа! Как я счастлив, что ты — вознесешь Дари! Я тебя в ней нашел — а ты себя узнала, — твое волнение, когда _в_с_е_ прочла! Узнала… А я тебя учувствовал, не видя в жизни ни тебя, ни Дари. Она — _в_с_я_ — творческая, почувствованная мною, что _д_о_л_ж_н_а_ быть _т_а_к_а_я. И — Ты — пришла _т_а_к_а_я, лучше, чище, сквозистей, — о, мой фарфор[115] нетленный! Сколько во мне ласки для тебя, и какой жаркой нежности. Ах, как сладко _т_а_к_ любить и — дождаться. Этим и живу, Тобой — и верю.
Твой Ваня
Как хочу у всенощной с Тобой, и идти по снегу.
С воскресенья начну II ч. «Путей». Во-имя Твое. Все готово.
22. I.42
Милый Ванюшечка!
В тоске я неизъяснимой по тебе! Здоров ли ты? Я исхожу тоской, задыхаюсь, не могу жить. Отчего все так мучительно?!
Зачем нужно было этой моей проклятой «повести жизни» все так испортить!? Я молю Бога просветить меня, все одолеть…
Я вчера писала тебя, но все — не то! И глупо мое письмо вышло. К чему говорить о доверии ко мне «всех прочих» — ведь ты-то и этому можешь не поверить. У меня опускаются руки!.. Мне С. М. С[еров] писал. Поблагодари его от меня. Я ему самому ничего не пишу, т. к. не хочу обязывать его ответом. Он не любит писать. Поблагодари и скажи, что я никогда бы не обиделась, если бы он мне и не ответил! Ванечка, я ничего не могу читать. И твое. Я не могу подарить маме «Пути Небесные» — ни те, ни другие. Ты их у меня взять хочешь? Как это больно мне! Недостойна? Знаешь, я часто прежде (вот когда ты думал, что я «порхаю»), плача спрашивала: «зачем только я родилась?!» Я и теперь это спрашиваю. Я не хочу и не могу ничего дать миру. Я — балласт. Я никому не нужна такая, как я есть. Ты меня не знаешь! Никто не знает! Для чего я живу? У меня никогда нет радости жизни! Я хотела бы уехать, чтобы быть одной. Оля
[На полях: ] Я убита твоим «обвинением». Смогу ли изжить? Хочу, молю Бога!
От тебя нет писем. Люблю тебя, — помоги мне!
Я здорова.
10 ч. вечера
22. I.42[116]
Иван, я не могу больше выносить этой муки! У меня нет ни слов, ни умения, ни чувства больше. Я — убита! Пойми!
Я страдала все это время. Сегодня я будто удара какого-то ждала. Писала тебе, отнесла на почту и там же еще открытку написала, что мне особенно тяжело сегодня. Все Милости Божией ждала — хорошей вести твоей. И вот: 2 письма от 16-го184. Ужас, Ваня! Я молю тебя: если ты не хочешь, не можешь, не станешь видеть свои собственные _в_ы_м_ы_с_л_ы_ именно вымыслами, — будешь и дальше меня терзать, то… не пиши мне совсем лучше! Я боюсь твои конверты открывать!
Чем, чем мне уверить тебя, что
В Берлине был случай с одним знакомым дальним, отцом семьи, хорошим, честным человеком, служившем в банке, — случилась кража, большая. Его зовет директор (друг его!) и спрашивает о… краже, но очевидно так, что того передернуло. Было перед Рождеством… Дня 3 «держался» директор так, что _н_и_ _д_о_в_е_р_и_я, ни прямого _п_о_д_о_з_р_е_н_и_я. Наконец этот служащий прямо говорит: «что же Вы меня что ли подозреваете»? Тот поднял плечи. Улики. Какие-то улики подыскали. А потом, при фантазии пошло как по маслу. В сочельник то же. Косые взгляды. Пробовал служащий горячо «уверять». Не помогло. Мямлят, — ни веры, ни безверия, мутят. И вот: — пропал этот служащий. 4 дня пропадал. А на 5-ый полиция нашла его труп в Grunewald’e[117] — удушился носовым платком в лесу. Нашли записку: «перед смертью никто не может лгать, мне не верят, у меня семья, для которой я должен оставить мое честное имя, — пусть смерть моя докажет, что я не вор». В банке была сумятица. К директору явился помощник бухгалтера и принес, украденные им тысячи.
Я не могу этого сделать, я не хочу душу губить.
Я верю. Я вся — смута. Что же ты этого доказательства хочешь? Я понимаю, теперь понимаю все отчаяние бедного этого знакомого.
Я умоляю тебя! Не знаю, смогу ли я вообще еще раз касаться всего этого. Я болею этим! [1 cл. нрзб.], умоляю тебя, Богом молю: поверь, что ты
Г. с самого начала приходил в ужас, что мы должны расстаться. Я не могу, не нехочу, — все объяснить тебе. Но мне нельзя было стать его женой.
Я, одинокая всю жизнь,
Я тебе только несколько штрихов дала, когда Г. чуть-чуть «прорывался». Все прощанье наше. Все, все! Г. знал, что так надо было. Если бы иначе? Нет, не «оглядка» это его, а был бы ужас! Себя казнил он за то, что не ушел сразу, до нашей «душевной встречи». Все «случайности» и были такие. Учитель его русского языка — Николай Васильевич Яковлев187. М. б. знаешь? Достойный человек. Последнее «свидание» наше было именно в доме Н. В. Я[ковлева], и там же жила моя ученица (Элен). Я тогда не знала адреса Н[иколая] В[асильевича], и только потом узнала, что это его дом. Элен была обручена с одним немецким господином. Ничего о Г. не знала. Это был действительно случай! Я Элен хорошо знаю. Хозяева, где был вечер — немцы, вернее он, — она русская. Давнишние наши друзья. Ничего о Г. не знали. Дама, знавшая Г[еоргия], была
Г. не мог, по положенным правилам на мне жениться. Он искал случая, возможности обойти это. Хотели кое-что устроить. Но это было невозможно. Т. е. что значит? Г. должен был бы просто «сбежать». Было настолько все продумано, что Г. говорил с генеральным консулом. Тот понял Г., но потребовал, чтобы Г. возместил все, потраченные государством суммы на его учение189. Г. не мог. У него не было денег, капитала. Ему дали понять, что это не… честно. И все же Г. еще не хотел отступаться. И спрашивал тогда меня. И я… не посягнула. Интрига, о которой я вскользь сказала, велась одним типом — мужем сестры, будущей жены его190. Г. не поверил бы тому, что я «только из-за карьеры»… но я сама не старалась его удержать. Я боялась… Я знала, слишком хорошо знала всю Западную Европу, и как ни больно, должна сказать, что не уверена была в том, что Г. не пожалел бы, что сломал карьеру. Я не хочу «возносить» Г. (* Увы, и у него были слабые стороны. Я никогда не «ослепляюсь». Эту возможность «пожалеть о карьере» и тогда уже предполагала. Тяжело ли это было? Сам пойми!), — но я обязана сказать, что никаких гадких мыслей у него не было. «Любовницей» своей меня он никогда не думал иметь! Если ты хочешь так думать, то это твое дело! Я могла показать все его письма. И ты бы увидел. Когда он выразил надежду на «дружеские отношения», то тут же писал, что это выразилось бы в том, что я могла бы думать о нем, как о друге. Он не искал встречи. Был однажды в Берлине и не дал знать. А я (ты не поверишь), я во сне видала, что он тут! За годы, до меня, Г. любил и Пушкина, и Чехова. Это я знаю от Н. В. Я[ковлева].
О моем отчиме ты напрасно так! О нем сказали у могилы (и верно!): «Блаженны чистые сердцем!»191 У него м. б. были другие недостатки, но он был чистый сердцем. И сверх-честный! То, что называется «до глупости»! Не думал меня «сводить» с № 3! Ты… невозможен! Этот № 3, если бы был только «кулем мяса» — не задержал бы меня ни на минуту. Я же писала тебе, что ненавижу «грубую мужскую силу». Забыл? Я писала, что, не только я, но и наши, и батюшка-монах (теперь он на Валааме, м. б. умер, ему около 80 лет) очень его любили. Этот батюшка «сватал» нас. Знал Д. по исповедям тоже. Это имело тоже свое влияние на меня. Никто, никогда не посмел бы мне ничего гадкого ни сказать, ни показать! Я однажды за один анекдот ударила по щеке рассказчика. Это все знали. Кроме того: Д. сам этого не любил, я знаю как он морщился от одного типа, развязывающего свой язык. Наоборот: Д. никак меня не «соблазнял», и сам знал, и говорил, что с другой, которую менее высоко ставил бы, — поступил бы иначе[118]. Говорил: «Я мог бы обмануть Ваше воображение, рассказать о себе то, чего Вы хотите, но я этого не делаю». И это верно. Он сам себя «провалил», сказав о себе правду. Я не могу в 2–3 словах тебе все открыть, но… верь же! «Дима», «Микита» — не интимность, я его так в глаза никогда не звала. Его так все звали, и я за глаза, дома, с мамой. Всегда ему говорила Димитрий Михайлович, а он — О. А., и очень редко: Лелечка. И — «девонька» — другим обо мне. Например, моим родным. «Ваша девонька». Подчеркивал всегда, что особенная русская девушка. Я знаю его мнение о себе. Он был намного старше меня. У меня долго оставалось отношение к нему как к старшему, дяде. О моих грешных мыслях на горах я писала. Не было это «катаньем по земле». Фу, как гадко бы это было! Ты не понял меня совсем тут. Это не скверное было! Нет! Не хуже того, как Дари дышала ландышами192. Нет, м. б. даже меньше, т. к. все было мне не ясно. Я «что-то» угадывала, но не знала «что». Почему цветы? Потому что на голых скалах одни они ласкали взор. Я ушла тогда в неопределенной,
Моя глупость была — давать тебе полунамеками картину жизни. Для меня-то все понятно, но я не перенеслась в тебя. Ты мог дополнить воображением. Что ты и сделал! Но я умышленно не писала много. Писать трудно, да и отжили все эти «герои». Мои «подробности» ты счел бы за «оживление» их.
Когда я говорю: «если бы ты все знал!», я не имею в виду новых поцелуев. Совсем иное! Мое. Только мое! И если бы ты знал, то… никогда бы не страдал. Я не хочу делать все это достоянием почты. Мне некоторое очень интимное хочется оставить для себя только. И, если встретимся, то для тебя! Это — насколько я вся «совсем иная», непохожая на тех дам, что окружают. Я не хочу сказать, что «лучше» их. Но, просто — другая!
И только при моих этих, совсем моих качествах, я могу быть такой, какая была и есть. Я одержимая могу быть. Я сейчас одержима тобой! Когда я говорю: «все, все забыть» — конечно не значит, что «есть что-то особое для забвенья». Нет, но просто — все забыть. Ничего не было. Ты — только! Не ищи никогда скрытого смысла. Я тебе пишу совcем открыто! До безумства! Никому бы так не написала! Я никогда бы не смогла быть «модной». Кстати: странно я как раз вчера тебе об этом писала. Я «касаюсь» всего этого, но не собой самой, а чем-то, что ничего не воспринимает! Я не могу быть «модной», Ваня! Значит ты меня не знаешь! О, Господи, я кажется что-то понимаю, — ты под «модной» — думал еще что-то другое?! Да? Нет, Иван, этого никогда! Я не легко смотрю на жизнь.
Да разве ты меня не знаешь? Прочти все письма (пожалуй, много времени на это надо?!), когда еще Ивану Сергеевичу писала. Посмотри, по каким _в_е_х_а_м_ шла я! Почему-то Бунин мне не понравился? А? А ведь с «раздраженными»-то нервами, пожалуй, прийтись должен бы по вкусу?! Нет! Иван, вот пример еще: я люблю танцы, но… никогда не то, что некоторые им хотят придать. Я (часто) среди танца извинялась, что не могу дальше продолжать и уходила, если замечала хоть чуть-чуть, будь хоть только миг один. Танцы люблю как искусство, без людской грязи. Я могу забыть, что с кем-то еще танцую, наслаждаюсь просто ритмом, музыкой, вихрем. Не люблю ползучих танцев. В танго люблю четкое исполнение, трезвое. Этот трудный танец, — его чаще гадят. Но я давно не танцую. Я никуда не выхожу… Последний раз я танцевала на моей свадьбе. Арнольд не танцует. И вообще, здесь и дома-то все так устроены, что не затанцуешь по бобрику и плюшу. Ноги увязнут, как и все тут. И меня не тянет… Вообще, ты ложно как-то обо мне судишь.
Нельзя спрашивать, что мне ближе «Твоя от Твоих» или… (не хочу и говорить). Я живу этим «Твоя от Твоих»,
Мне очень тяжело! — Пойми! Сдержи свое воображение. Ты ему только будешь обязан, если случится что-нибудь с нами! Я долго так не могу! У меня нет силы! Я тебя очень люблю! Ты знаешь! Я чиста перед тобой! Я не та, какую ты обвиняешь! Почему, когда ты говоришь, что «Вагаев такой, а Виктор Алексеевич — такой», — то мы верим, — а когда я говорю, что Г. — такой, то ты не веришь?! Я бездарна. Я знаю. Но я и не даю произведения, а просто тебе говорю
Ваня, Ваня, я ничего бы от тебя не хотела укрывать. Я так хочу тебя встретить и все, все с тобой решить. Писать так трудно. Все думы свои я бы тебе сказала!
Ванечка, ты никогда не писал мне о причине смерти О. А. Разве я могла бы «забыть»?! Я все помню, что ты скажешь. Ванечка, я читала в «Возрождении» — «Радуница» (там о твоем отце… все помню). «Куликово поле» только отрывком193. Мне прислали сюда № 1 и больше не было. Я напишу в Берлин по адресу, данному тобой… Ваня, я посылала тебе ниточку-шелковинку, малиновую. Хотела знать твое мнение. Я вышиваю ею что-то. Я взяла бы другой цвет м. б., но ничего не могла найти. М. б. скоро к вам приедет наш батюшка. Я его просила и завтра еще попрошу зайти или написать тебе. Мы под Крещенье 2 часа (с 8 утра до 10) ждали на морозе автобуса. Замерзли. Чуть успели на освящение воды.
Ваня, прости, у меня весь блок в масле — кошка перемазала однажды лапкой. И все еще попадаются листы! Да, у спикерши «волнующий» голос. Мы с Сережей это давно уж сказали. Ты хочешь знать, какой у меня? Трудно себя услышать. Ты знаешь, я хотела наговорить тебе пластинку… Хочешь? Это можно.
Но не думаю, чтобы цензура позволила. Я справлюсь. Я очень люблю баритон. Самый мой любимый голос. Я завидую Ивику и Люсьен, что тебя слушают.
Я иду с тобой мысленно по спокойной равнине… И все так дивно… Какой живой рассказ! Чудесный!
Я уношусь на миг к тебе, любящему. Но… Ваня, я холодею, когда вспомню… _к_а_к_о_й_ ты ко мне теперь! Ванечка, верни мне себя!
Утро 23-го Ваня, еще об «инкогнито». Ты понял бы все иначе, если бы знал, как я тогда в жизни была одинока. Все время одинока. Я видела и знала, что так я не могу, ни на какую встречу я не надеялась. Я была в каком-то отчаянии от людей. Этому виной «N». Я хотела уйти в монастырь сперва (в России это почти что случилось), потом я вся отдалась идее «дать то, чего я не могу в людях найти». Это сумасшествие. Я это теперь вижу. М. б. моя прирожденная любовь к детям. Я до отчаяния детей любила (теперь все, и это стерлось), не могла помыслить без ребенка прожить жизнь. Спроси маму! Это была фанатичная одержимость. Я девочкой еще искала по-осеням в листьях, не найду ли подкидыша — начиталась, что бывает. А тут, я решила, что с тем огнем во мне, с идеалом чудесного моего папы в сердце,
[На полях: ] Послать тебе обратно фото с О. А. и твою на могилке? Ты просил, а мне жалко.
Ты и «полюбил»-то меня м. б. по случайно совпавшему имени? Иначе не постигаю мучительств. Мучаюсь! Прости!
Я отдаю переплетать твои книги. Если еще хочешь, — то привали автографы. Я бы хотела их вплести тогда.
Торопись это сделать, т. к. не будет материала.
Ты не ответил мне на письмо от 1-го I с надписью поперек! Получил?
Ванечка, ты вся моя радость жизни! Вернись! Без тебя я не могу! Но и так как сейчас — не могу. Я — только достойная тебя, могу любить тебя!
Ванечка, не могу без тебя, но любить тебя могу только, будучи тебя достойной!
Перечитала, — не бойся — я ничего не сделаю с собой. — Этот рассказ только иллюстрация (о служащем в банке).
Да и что можно сделать? Мои муки теперь хуже смерти.
23. I.42 10 утра
Голубка Оля моя, вчера я послал тебе письмо194, в ответ на твое, такое для меня горькое, но — и при всей его чрезмерности! — так меня восхитившее твоей страстностью, огромной одаренностью твоею, гордой душой твоею, — чудесно-гордой, умно-гордой! — твоим умом и силой сердца. Там я ответил тебе на укоры мне, во многом мною заслуженные, но и не всегда справедливые. Сейчас хочу сказать о самом главном, что тебя тревожит как-то, — м. б. повторю, что вчера писал тебе. Ты пишешь в письме от 1–2-го янв.: «что это твое — „если бы ты все знала“!» Возможно, я тебе писал уже, _к_а_к_ меня и почему смущает поехать а Арнхем: _к_а_к_ я пересилю чувство смущения… мне стыдно будет перед Сережей, мне стыдно и прикрывать истинный повод поездки — страстное желание увидеть тебя, быть с тобой… Вот — _в_с_е. Ты говоришь: «ты можешь мне _в_с_е_ сказать». Милая детка, мне _н_е_ч_е_г_о_ сказать тебе, чего бы не знала ты обо мне. Мне нечего от тебя скрывать. У меня нет и не было никаких причин отклонять нашу «встречу», ее бояться. Не было у меня и нет никаких «связей», никаких обязательств, ни перед кем: ни секретного, чего бы я страшился, что хотел бы скрыть от тебя. Я такой, каким ты меня чувствуешь, — весь для тебя открытый. Никаких побочных соображений, которые могли бы удерживать меня от желанного, — пусть очень важного! — шага в _н_о_в_у_ю_ жизнь — в жизнь с тобой, с тобой только. На нашу _в_с_т_р_е_ч_у, с памятных дней июня 39 г., я смотрю, как на _б_л_а_г_о_с_л_о_в_е_н_и_е. И чувствую всем сердцем и всем разумением моим, что ее надо завершить нАпрочно. Я верю твоей сильной и чистой любви ко мне, я счастлив ею светло. И я молю тебя, моя Олюша, не смущай себя ничем, что касалось бы меня, ничем, что может тебя касаться, я разумею теперешнюю жизнь твою: верь сердцу, его спрашивай, думай хоть немного о себе, не о других только, как это было до сегодня в жизни твоей. Слишком много перенесла ты, отдавала другим, слишком мало брала для себя, слишком многим жертвовала. Твой инстинкт, наконец, бунтуется, ты хочешь жить и ты имеешь на это все права, больше, чем ты сама думаешь. Твоя совесть чиста: ты все сделала, что было в твоих силах. Не софизмы это мои, не чарующие «п_е_с_н_и», чтобы усыпить совесть твою, слишком чуткую, как и все в тебе. Скажу больше — болезненно-чуткую. Ах, милое дитя… ты же совсем дитя! Я радуюсь, читая _э_т_о_ в твоих письмах… и как я счастлив! И про наш цветочек, и про «святую воду»:… —!! — о, как это чудесно, как это светло, до слез! — и — про радость твою, такую чистую, такую _д_е_т_с_к_у_ю, когда ты бежишь с радостным криком «к маме»… и она называет тебя — деткой! Такой и будь, и пребудь, ласточка моя нежная, чистая моя, святая Олюшечка моя! И как удивительно скульптурно пишешь ты — и ласково-детски-игриво как! — о котишке..! Ты сама не _с_л_ы_ш_и_ш_ь, _к_а_к_ ты говоришь все это, а я… я _в_с_е_ слышу, и вижу _в_с_ю_ тебя, в _о_д_н_о_м_ этом! Боже мой, ласки сколько, и_к_а_к_о_й_ же ласки! О, золотая сердцем, чистый мой бриллиант духовный, душевный, — всякий. Я целую всю твою чистоту, всю тебя, моя снежинка! И умоляю, Оля: будь же моей женой, моей дружкой во всем, — до конца! Я ни в чем, ни-чем не посягну на свободную твою душу, на твои устремления в искусстве, в жизни, в планах. Ты не для «услуг» мне, моя голубка, ты для _н_а_ш_е_г_о_ чистого счастья, если Господь соизволит даровать его нам. Ты будешь делать то, что тебе надо, — писать, рисовать, учиться. М. б. сочтешь нужным слушать художественные курсы, — это твое естественное право, я сам первый рад буду этому. Ты мне нужна для _ж_и_з_н_и_ дружной. Полной светлого, радостного труда-служения. С тобой, с поддержкой твоей любви, твоего сердца, твоей ласки, я буду куда сильней! Мы так во многом схожи! Мы к одному и тому же призваны, мы _т_а_к_ удивительно встретились среди сложной путаницы жизненных дорог наших, с таким напряжением друг-друга ждали, _т_а_к_ искали… и так чудесно — именно, чу-де-сно! _н_a_ш_л_и_ друг друга! И после всего — не завершить этой, Господом посланной _в_с_т_р_е_ч_и! Да тут же, Олёк милый, тут же самое подлинное, самое яркое _у_к_а_з_а_н_и_е, знаменное, — и было бы греховно и безблагодатно, если бы мы не приняли _в_с_е_ _н_а_ш_е, _к_а_к_ — _Д_а_р_ нам. За _ч_т_о? — Об этом не нам судить. Нам — надо _п_р_и_н_я_т_ь_ и благодарить, за _Д_а_р. И беречься сбивающих нас — если они есть! — сомнений. Бывает, что и «внутренний голос» в нас, что мы называем иногда, ошибочно, «голосом совести», — не подлинный голос совести, а внушение нам «со стороны», влияние сил враждебных, — «искушение». Я такие случаи знаю, в моей жизни. Не всегда надо слушать то, что ошибочно выдает себя за инстинкт наш, за нашу подлинность, проникновенность в нас. И часто губит самое дорогое нам. Так, в Крыму, мы послушались этого «голоса», поддались слабости перед предстоящими трудностями, остались с Сережечкой в Алуште, — а могли же, могли же уехать! — и потеряли его. Я никогда не могу простить себе этого «голоса», этого подчинения вражескому во мне, и до сего дня болит моя душа, и до последнего дня жизни Оли болела ее душа и сердце. Родная моя Олюша, я верю, я хочу надеяться, что Господь смилуется… что дарует нам, вернет нам… что ты дашь мне утраченное мною. Да будет Его святая Воля! Ольгуша, милая, сердечко мое, свет мой… слушай.
Ты права, надо воспользоваться первой возможностью нашей «встречи». Мне думается, что эта возможность приоткрывается. Ты, м. б., сможешь поехать на «Лейпцигскую Ярмарку»195. Сделай это. Ехать мне туда — излишне, никак не приблизит «завершения», — я думаю, ты сама согласишься с этим: надо сделать решительный шаг, или — продолжать ждать… чего, другого случая? Будь покойна: если ты получишь возможность приехать в Париж, ты там и останешься, и будешь _д_о_л_ж_н_а_ остаться, чтобы не напутывать новых петель на мучающую тебя жизнь твою. Я горячо убежден, что _н_и_к_т_о_ не помешает тебе остаться в Париже, — мы найдем все возможности, используем _в_с_е, чтобы так было. Тебя не заставят уехать из Франции, мы будем просить об этом, о твоем праве располагать собой, и, верю, наши просьбы будут уважены. Не смущайся, не допускай колебаний. В Лейпциге ты увидишь, как и где надо просить о визе. Если здесь, в Париже, я сделаю все, что надо, что возможно, и визу, Бог даст, ты получишь. В Лейпциге я прошу тебя побывать у моего друга-переводчика, у проф. д-ра Артура Федоровича Лютера196, — его адрес: Prof. Dr. Artur Luther, Leipzig, Bozener Weg, 10 (D. 27). Ты попросишь его совета, как хлопотать, — он, верю, не откажет дать указания и, если возможно, посодействовать тебе в твоих планах. Он — чудесный, душевный, умнейший человек, знаток русского языка, русского искусства, — его работы-лекции о нашей Иконе! — лучший переводчик Пушкина, долго жил в России, читал в петербургском университете лекции немецкого языка, имеет связи, — и его рекомендация имеет вес. Кстати, поговори с ним о возможности издания «Путей Небесных», им переведенных, — подписан у меня контракт об издании с мюнхенским издательством «Козелл унд Пустэт», еще в апреле 39 г. М. б. удастся вновь получить разрешение власти на издание, — было дано, но война помешала, и годичный срок истек, возбужденное вновь ходатайство издательства было отклонено. Если остановишься в Берлине, зайди в издательство — бывшее? — С. Фишер, — адрес: Berlin, 57, Bulofstrasse 90–91 и узнай, можно ли мне получить в счет гонорара аванс под «исключительно» разрешенные 1000 —! — только!!! — экземпляров «Ди Зоннэ дер Тотен»[120]197. Их отчет, мне присланный, в частной выписке из Берлина, — какая-то путаница, не пойму. Но это неважно, разберемся. Помни: если ты попадешь в Париж, а я в этом почти уверен, ты приедешь прямо ко мне, — я тебя встречу на вокзале, если ты мне дашь знать заблаговременно, когда приедешь. Не смущайся. Если ты хочешь, ты остановишься в отеле, на время, совсем от меня близко, в прекрасных условиях, — 4 мин. хода от меня: отель отапливается, там переживали холодные месяцы Квартировы. Там до последнего времени жили мои друзья. Я не люблю «ломать» привычных условий жизни и перетерпел холода у себя, со вчерашнего дня стали отапливать. Оля, не смущайся: у меня ты найдешь все необходимое, у тебя не будет недостатка ни в чем, по мере моих возможностей. Только хочу предупредить: здесь сейчас с трудом находят белье, — можно на «пуантах» доставать, но этого недостаточно. Голубочка моя, я так жду тебя, я так трепещу тебя… я так молю тебя! Я столько нарисовал себе воображением… — я так хочу ласковой, нежной, покойной для тебя жизни! Так хочу молиться с тобой, жить с тобой, не расставаться с тобой, работать с тобой, мое солнце, моя нежная, моя чистая! моя… чудесно-бурливая душа! моя детская, светлая… Оля! Господь с тобой. И да дарует Он нам и Пречистая — жизни чистой, достойной, благословенной! Еще, важное: если ты хочешь, — а я всем добром твой друг-дружный! — чтобы мама жила с тобой, я буду счастлив твоим желанием, и мы тогда только переменим квартиру, возьмем больше. У меня — очень большое «ателье», теперь разделенное на 2 части, в каждой по огромному окну, с 2–3 часов — солнце. Хорошо для любимых твоих цветов, — и — моих тоже! К «ателье» примыкает «тупик-альков». 2-й этаж, асансёр[121], передняя, небольшая, удобная кухня, — будет ходить «фам-дэ-менаж»[122], моя Арина Родионовна, постараюсь устроить так, чтобы каждый день приходила, и тебе не придется кухарничать, бегать по лавкам и проч. Ты должна быть самой собой, жить _с_в_о_и_м_ — и моим! — я буду только счастлив ввести тебя во _в_с_е_ _м_о_е, родная Олюша, моя дружка, моя умка, моя чудеска! Для тебя — у меня нет ни «часов», ни «отдельно», ни «тайн творчества»… — я _в_е_с_ь_ только твой, и — для тебя. Ты полная хозяйка моего времени, моего сердца, моих трудов. Ты — _с_а_м_а, и — _в_о_ _в_с_е_м, _с_а_м_а! Ты мой распорядитель, мой водитель — во всем моем, только пожелай: твоя воля для меня — закон любви. — Да еще, — ванная комната, с женским удобством; отдельно, конечно, кабинэ дэ туалет[123], в кухне механический сбрасыватель сора — вид-ордюр[124], коридор, в который выходят две стеклянные двери из «ателье». Центральное отопление, камин, — меблировка сборная, — т. к. после кончины Оли многое разбросал… и много же я перебил посуды! Все, что потребуется, — будет. Думаю, что тебе придет по сердцу: меня эта квартира успокаивает, она «по-душе» мне. Но, повторяю: если мама будет жить с тобой, мы возьмем больше, и… будем ждать возвращения в Москву, в Крым. И жизни наши — будут — единая, крепкая жизнь — _о_д_н_а, и — до… это будет зависеть от твоей воли. Моя же страстная воля — закрепить нашу жизнь благословением Церкви, чтобы ты стала носить мое имя, и быть, воистину, женой-другом. И повторю: ты с первого шага нашей общей жизни — моя жена, полноправная и нерушимая, — для меня, как и для всех, кто меня знает и кто любит. Так и будет. Меня никакие «предрассудки» не потревожат: для меня ты — вот единственное, с кем я чутко считаюсь, твое счастье, твой покой… и только. И никто не посмеет коснуться тебя, твоего-моего достоинства, — знай это. И не смущайся, ничем: единственное мерило у нас с тобой — _н_а_ш_а_ совесть и наше право.
Целую тебя, жданная, желанная, дарованная, моя, Олюша! Карточку, Олёк, ты мне послала, на конвертике печать контроля, мой адрес твоей рукой, печатный текст Madame О. А. Вгеdius-Subbotina, a на спинке — «С Новым Годом! Крепко целую. Оля». Забыла?
Жду. Обнимаю. Твой _в_е_с_ь_ Ваня
Да хранит тебя Господь, родная моя Олюша!
24. I.42 9 вечера
25. I вечер
Чистая девочка, Олюша, светлая моя, голубка, я весь в твоем страдании, я проклинаю себя за окаянство свое, за отупение свое, за уступку искушавшим меня мыслям-страстям, за эту тьму во мне, — она подымается с низин во мне, греховном, и вдруг меркнут в ней духовные очи мои, и другие, уже грешные, рожденные страстями и соблазном, глядят — и видят _с_в_о_е, им в мерку. Душу свою томлю, терзаюсь, ломаю голову… — ну, чем могу тебя уверить, что — поверь же мне! — я всегда преклонялся перед твоей необычайностью, перед твоей детской чистотой, перед _н_е_б_е_с_н_ы_м_ в тебе, нежно лаская в сердце! Всегда, всегда, и ныне, и присно, и во веки веков, пока буду сознавать себя собой, буду преклоняться, молиться на тебя буду, моя святая девочка-женщина, Оля моя желанная, неземная! Ты далеко жила от меня все годы, но ты _б_ы_л_а_ на земле, — и ты, ты, твоя чистота, твои мечты, твои искания… может быть, таинственные волны твоего _с_в_е_т_а, твоей силы духовной, встречались с моим исканьем… — не с моей чистотой, я слишком грешен! — и я почерпал в этих искрах-волнах твоего света — _м_о_й_ _с_в_е_т, я получал внушения — о, это все неразгаданная тайна, — эти _д_у_х_о_в_н_ы_е_ влияния _и_з_в_н_е! — и я находил как-то, _ч_т_о_ я хочу и должен представить в своем писании, я находил «радостный призыв», то, что зовется вдохновеньем. Ведь ты же, вот _т_а_к_а_я… — редчайшее явленье в людях! Я, иногда, думая о другом совсем, совсем, порой, противоположном, вдруг… каким-то странным душевным поворотом, схватывал мысль, и эта нежданно блеснувшая мне — откуда? — _м_ы_с_л_ь_ — чья мысль, чье чувство, чье внушение?.. — никто не скажет, — эта мысль начинала томить, звать меня, требовала своего воплощения в слово-образ! Я хочу верить, что всегда жил тобой, _о_т_ тебя, от твоего исключительного восприятия _с_в_е_т_а_ в земном, _с_в_е_т_а_ с Неба, — жил небесным, преизбыточествующим в твоем тонко-духовном существе, в твоей Богоищущей сущности! Оля, моя, светильник мой неугасимый, не меркни для меня, не лишай меня _с_е_б_я, не отходи от меня, твори свое во мне, — я весь к тебе влекусь, я весь _в_е_р_ю_ и буду верить в тебя — чистую, мучающуюся земною тьмой. Ах, милое дитя, в _с_в_е_т_е_ рожденное, от света — _С_в_е_т_а_ исходящая, я никогда не утрачивал веры в твою нетленность духовную, в твою необычайность, — я всегда говорил тебе — Олёк мой, без тебя не могу, не стану жить, — все огни для меня погаснут без тебя, не хочу жить, если твоей волей тебя утрачу. Ты вся из той духовной сферы, откуда «необычайное» в людях на земле, в редчайших людях. Не величай меня несвойственными мне наименованиями: я никакой ни Учитель, ни пророк, ни[125] «источник жизни». Мне стыдно слышать это, я в духовном отношении — о, с тобой ли мне ровняться, Ольга! несравненная!! — _н_и_ч_т_о, не заставляй совесть мою жаться от непосильного, чего я недостоин. Ты из той духовной атмосферы, полу-земной, полунебесной, — вот они, настоящие-то твои — «полу»… «дэми»! — откуда греховность наша черпает силу утешения, упования, восторга, черпает, — и потому еще не забыла, что носит образ-подобие «сотворившего вся». Из этой сущности духовной, из этого «рая» на земле творится и обновляется вечно — жизнь, ее духовный стержень, ее ткань-пелена, связующая ее с небесным, — мир идей, вдохновенности, богопознания, высокого искусства, — _Б_о_г_о — Богу — _с_л_у_ж_е_н_и_я. Ты — говорил я, — _о_т_ _Х_р_а_м_а, прекрасная его _л_е_в_и_т_к_а, ангелика, светильник ангельский. Олюша, Ольгуля моя… о, как ты дорога мне, как я _ж_и_в_у_ тобой, как верую тобой, как гляжу тобой! Ты не веришь мне? Моему светлому, что живет во мне, что замирает часто, но умереть не может, _э_т_о_м_у_ во мне верь: я чистейшую тебя люблю, в тебя, чистую, верю, — или мне не быть. Прости мне мои порывы, мою _г_р_я_з_ь_ невольную… прости прорывы страстности во мне… что я с собой поделаю, — она меня порой пронзает огненно, томит, требует отдачи в ее власть… и я чувственной мыслью тебя вижу, влеку к себе этой силой, и темной, и влекущей. Не скорби, не говори мне — «клеймо», «смертный приговор»… от моего — какого? — «обвинительного акта»! Я все страстное-пристрастное, набравшееся силы от гадкой ревности за тебя, порвал, как лживость во мне, искривленность душевную, порождение дьявольское… — в чем, в чем, я, гад, осмелюсь обвинять тебя, чистейшую?! Господи, помилуй меня, и ты, Олечка милая, Олюнка, меня помилуй. Целую твои ручки, ангел, твои глаза небесные… и как люблю, как в трепете люблю, как хочу жить тобой, с тобою, пить свет твой, побеждать им, стать лучшим, хоть чуть достойным тебя. Как я люблю тебя, Олюночку мою, грёзу мою, выдумщицу мою, так люблю! Вижу чистые — и горькие какие! — слезы твои в словах письма, мученье твое чувствую и томлюсь им, не могу выразить, как горит сердце, и жалостью, и лаской к тебе, и укором себе, и совестью, тобою пробужденной. Оля, прикрой мои глаза, жаждущие тебя увидеть, шепни мне — «Ваня мой, я тебе все простила, я тебя пожалела, я не плачу, смотри, Ваня… я верю искренности твоей, любви твоей». Верни себя, успокоенную, знающую, как я люблю тебя, чту тебя, как никого еще не любил, не чтил. Олю мою, покойную, я любил и чтил, да… она была достойная, _в_ы_ш_е_ меня душой, лучше, чище, устойчивей… Ты послана мне — лучшая ее замена (непостижимая!), и я припадаю к тебе, молю тебя: _в_с_е_ мне замени, не оскорбись мной, уверуй в меня, стремящегося быть тебя достойным… Наш «рай» не закрылся, мы не ушли из него, мы верим, что будем вместе. Ничто не шатнулось, — ты знаешь это сама, — не от мелкой же и злой ревности ему шатнуться! — Оля, ты лучезарна, прекрасна, детски-чистая. Верю, _з_н_а_ю: ты всегда искала чистой и вдохновенной, от небесного, любви, и не изменишься никогда. Моею волей ты никогда не утратишься для меня. Своею… но тогда я померкну, буду кончен. (Но помни: не свяжу тебя, твоей свободы!) Я так был обрадован, тобой обласкан, когда увидел на Новогоднем письме твое имя, _м_о_е_й_ увидел тебя! Будто приласкала, отогрела меня, оцеловала нежно, до слез моих, до восторга. Я поцеловал, да, да… эти твои два «имени» — твои-мои! Ах, нежная, светляночка моя… как же ты можешь обласкать! — кружится у меня в глазах от мысли о тебе, от твоего образа во мне, от жизни твоей во мне. Я ношу тебя в сердце, грею сердцем, в крови моей ты течешь, в биениях сердца слышишься… — и все во мне живет тобою, надеждой светлой: вместе, нераздельно, чисто, свято, крепко, светло, вечно, неизменно. Ольга моя, ласточка-тревожка, трепетная, волнующая, влекущая, живой, святой огонь мой! Люблю тебя, верую в тебя, святая прелесть, Небо мое родное в глазах твоих, и золотое солнце в нем — твоя любовь. Никакого «обвинительного акта» не было и нет, я не стал писать, противно мне было себя видеть во зле нечистом, — я же был все тобою полон, а ты — свет чистый. И этот твой свет все темное очистил, и я светел. Ольга моя, дитя мое чистое, как сейчас — 4 ч. дня 25.I — сердце взволнованно-радостно взмывает во мне, тебя качает, нежно баюкает, плещешься будто ты в нем, играешь… о, какое ты чудное дитя! Никто, никто, никогда, в целом свете, не сделает так, как ты, вся — Вера, вся чистота, вся нежность, _в_с_е_ благословляешь, все для тебя — от Господа! Погибавший цветик полить св. водой! Какая же вера, любовь, чистота, детскость в этом! И… перекрестила, как своего ребенка, — мою-твою _л_ю_б_о_в_ь! В этом цветке для тебя знаменье чудесное, чистая любовь твоя-моя! _К_а_к_ я понимаю тебя, как я вижу тебя, — единственная! — как я больно, светло тебя люблю, тебе поклоняюсь, прекрасная Ольга! Как счастлив, — под вечер жизни моей — встретилась ты на пути безвестном, бесцельном почти… для меня! Мне уже _н_и_ч_е_г_о_ не оставалось, душа отмирала, и с ней замирала жизнь-воображение… и как больно томило одиночество, осознание бесцельности в дальнейшем. Но твоя Душа бессмертная _и_с_к_а_л_а… искала — свет дать кому-то, от своего богатства… и нашла путника на перепутьях жизни… путника, всегда искавшего кого-то… поделиться _с_в_е_т_о_м, — от своего богатства, гибнущего втуне. И встретились, и… так легко узнали, кто они, блуждающие души _с_в_е_т_а, и… полюбили друг дружку, чисто так, чудесно, нежно… слили вместе _с_в_е_т_ свой, немеркнущий, так обогатились _с_в_е_т_о_м_ друг от дружки… так духовно-слитно стали _б_ы_т_ь! Ольга, чудесная! Верни же покой себе, надежду, веру в Ваню твоего, в твоего песнопевца, тебя поющего, одну тебя, и Бога, — Он в тебе, и жизнь, и божий мир… — все, все в тебе, — твое огромное богатство, _в_е_ч_н_о_е! Ольга, ты мне позволишь эту «св. воду», цветок любви, и «перекрестила»… — взять в «Пути Небесные»? позволишь? Т_а_к_ никто бы не придумал, никто не делал… только одна Дари могла бы… Ты, моя Дари отныне… и навсегда! Ольга, люди будут плакать светло от этого движения твоей Души! Оля, если бы я тебя не встретил! если бы ты не услыхала крика моего..! Ты меня воскресила, Оля, Ольгуна, моя чудеска, милая моя Олёль! Я плачу… так мне светло от тебя… так я _ж_и_в_у_ тобой, — о, никогда еще не видел я, не слышал ласки и нежности, какими ты ко мне прильнула… ни-когда! Ты только можешь так, так ты богата сердцем, как никто на свете! От чистоты, от света Божьего, от всеобъемлющего сердца! Единственная, золотинка с Божьей Ризы, слетевшая на землю… Ольга! Я тебя предви-дел… как я счастлив, что было мне даровано предвидеть, воображением искать… т а к у ю! И — найти: Ты же _с_е_б_я_ в Дари узнала, я это _з_н_а_ю… ты мне не говорила… скромная моя, ты — помнишь? — «себя не сознавала», что в тебе творилось от «Путей»… ты помнишь? Вот когда мы _в_с_т_р_е_т_и_л_и_с_ь_ с тобой! Вызванная мною к жизни, небывшая никогда Дари… мое _д_и_т_я… и — ты… — дитя, другое… — встретились, _у_з_н_а_л_и… — и не разойдемся, ни-когда..? да, Оля? Я буду петь тебя… какое счастье! — Оля, ты не так толкуешь мои слова «надо сильно преломить тебя моим искусством». Это вот что: слишком ты _с_л_о_ж_н_а… я еще не смею себе усвоить всю твою огромность… упростить тебя для жизни… Дари гораздо проще… будет полнИться от тебя, от твоего богатства… Это и мне неясно в целом… но я найду… возьму пределы, уравновешу как-то… Ольга, не смущайся т_е_м, «на горах», что испытала… — это так совместимо с полной чистотой! Это же «право» тела, — перед ним бессильны и святые… в этом и состоит то бремя, что человеку в удел назначено. Тут — тайна, тут — «цепь» (об этой проклятой «цепи» есть у меня российский рассказ — «В усадьбе», ты его не знаешь), та «цепь» тяжелая, которая влачится нами, всеми… на земле… — прах прикован к праху, — до времени, — его не знаем. В монастырях инокини о каменные плиты бьются, — _з_н_а_ю. Дари смотрела вожделенно на лядвии архангела! и — искушалась198. А в «Чаше» — помнишь? Молодые инокини взирали — _к_а_к? почему? — на лик прекрасный юноши199 в броне, копьем повергнувшего Змия! Я _э_т_о_ дал, чуть прикровенно, в меру. В новом издании я выброшу одну «соринку», упавшую на «Чашу». Резало всегда меня, когда подумаешь… — на ярмарке… два словечка только… — ты поймешь, какие: это болтовня гулящих200… — не идет к столь целомудренному в моей поэме. Другое дело, если бы в тонах «Четьи-Минеи», а… тут — тут режет мое внутреннее ухо.
Олёличка… так влечет к тебе… ну, все минуты дня — и ночи! — к тебе, к тебе… писать… побыть с тобою сердцем… только тобою жить могу теперь. Сегодня видел тебя… отсвет остался в памяти… ты зажигала елочку, и я слышу, твой голос… — «свечки то-лько пасхальные… только красные…» — и я увидел елочку, в огнях, пасхальных, красных, — радость! Твой — целую — Ваня. Все играет сердце… тобой. Что такое, — не знаю. Прости мои потёмки! О-ля!!!
[На полях: ] (Очень извиняюсь перед гг. цензорами, что превысил 4 стр., — но… не мог не превысить, — простите!)
В следующем письме пошлю автографы на твои книги. Заканчиваю «Куликово поле».
Твои цветы _ж_и_в_у_т! все! Сирень — 25-й день! Гиацинты — 18. Цикламен — с 13.XII. Отопление есть, +14°.
Завтра будет готово стило твое! пустяк — надо лишь сжать «зияние».
26. I.42
Дорогой мой, милый друг!
Пишу очень наспех, чтобы Сережа смог взять с собой эту карту[126], т. к. мы от всего отрезаны из-за снежных заносов. Были холода (до —21 °C), а вот 3 дня идет (валит) снег. Не ходят ни автобусы (они же и почту возили), ни что другое. Люди идут 12 км пешком до города. С. рискует на автомобиле. У них тоже не работали эти дни. Так что не удивляйся, что не будет долго писем м. б. От тебя давно ничего нет. Состояние мое (душевное) очень скверно. Ничего не могу! — Писала тебе, открыткой, но… ее вернули. Я по недосмотру не доклеила марки. В субботу вечером ее вернули, а теперь уж не посылаю. Могла бы тебя расстроить. А писать пока я все равно не смогла бы, т. е. отсылать письма. Бог весть когда все прочистят!? Метель сущая. Как ты себя чувствуешь? Скоро будет наш батюшка у тебя. Я просила его сообщить о своем отъезде. М. б. ты что-нибудь ему для меня скажешь. Все-таки скорее, чем письма. И я буду знать через 1–2 дня как ты живешь. Кончаю, т. к. очень тороплюсь. Ты мне ничего не ответил на письма от 1.I.42. И все у меня так неприятно-мутно, сложно. Так мало радости… А ты?.. Ты — в мечтах доволен «призрачной (* А я не могу, не могу, не могу! Я люблю ясность далей, четкость, „быль“. Всегда любила „быль“. Но сейчас мне все — все равно. Нудно.) Олей»! Да? Будь здоров. Оля
Я тоскую.
28. I.42
Милый Ваня!
Тороплюсь ужасно, т. к. пользуюсь случаем — едет лошадь в санках в город за Сережей, который, рискнув на автомобиле, застрял в пути, шел 8 км пешком при —1 °C, вытянул сухожилие ноги, отморозил оба уха и остался в Амстердаме. Только вчера управился с делами (удачно!) и сегодня кое-как приехал в Утрехт. Весь день искали за ним подводу. Сейчас чудный день — солнце, тает. Наш март! Дивно!
Я еду тоже — прокачусь. Свои 3 лошади у нас (в другом имении) застряли из-за холодов, а теперь ни у кого не найти, — все в разгоне!
Почту возят на салазках, — вернее совсем не возят. От тебя потому ничего! Потому ли только?!? Я очень измучилась за все эти дни, недели!
Мне так больно, что я не смогла так все твое принять, как бы приняла это, если бы ты меня так… не исколол всю… (** Теперь все приняла душой. Ландыши цветут еще!) Я конечно твою мысль в «Путях Небесных» поняла. Не такая я непонятливая. Я очень догадлива бываю, Ваня!
Ваньчик, пуловер тот, я сама вязала.
Ужасно рада была достать шерсти, хорошей, старой. Цвет только был дикий, надо было покрасить. Не знаю уж, хорошо ли будет.
Я так много думаю о тебе.
Я никогда не пребываю в праздности, как это ты думаешь. Напротив — у меня так мало времени! Только занято-то оно все таким… скучным делом! Ваня, я в ужасе — я не могу писать! Я бездарна! Я не знаю как писать! Я так хотела! Ничего не могу!
Я не знала, что мы сегодня добудем подводу, потому не написала заранее, и вот теперь так тороплюсь… У меня масса тревожных мыслей. Все бы тебя спросила! Многого я в тебе не понимаю… Мучает меня это!
Я здорова. Спала при —4 °C. Вода в стакане и крем (!) мой замерзли! Теперь уж тепло! Топили массу, но ничего не помогало.
А у тебя-то как? Мой кактус, огромный, больше меня ростом (я его вырастила из одного «листочка»), — замерз. Я чуть не плакала.
А твоя бегония растет!! Она —
Я рада, что растет!
С солнцем и мне будто радостней. Спала очень плохо. Сны — ужасные. Я умереть должна была, а Батюшка у меня в глазах «видел березки». Сердце билось. Встала усталая. И почты нет!
Целую. Скоро еще напишу.
Оля
Ужасно обрезала палец, — прости, что измазала [лист].
30. I.42 3 дня
Снова мучительные твои письма, Оля… — и меня прожигает болью, и я кляну себя, зачем я попустил _в_с_е_ _э_т_о?! Пора, кажется, поумнеть, — не мальчик Тоня. Пробую разобраться, как же это так вышло..? Я не смею перекладывать на тебя причину, ты и без того вся истекаешь болью. Пойми: ты для меня — святыня. Это не «молебствия», как ты определила: это истинно так. Понимаешь ты, что такое «ревновать о Господе»?201 Так вот, это мое пыланье, моя горячка — то же. Всякая неосторожность с тобой, всякая недоговоренность о том, что тебя касается, всякое посягательство, — пусть только тень его! — всякая с тобой «свободность»… — все для меня мучительно, болезненно, тревожно… сжимает сердце, душит, колет, жжет, — и я себя теряю, я… _р_е_в_н_у_ю_ _о_ _т_е_б_е! Не — _т_е_б_я, а — о _т_е_б_е! Ты смешиваешь мою страстность, к тебе и — к _т_е_м. Чем тебя заверить, что я в тайниках сердца храню тебя, нетленную, чистую, светлую, единственную на всей земле? Это не «словцо» мое, Оля — это — _т_а_к, и ты еще сама себя не понимаешь, кто ты! Да, единственную, — другой, как ты, — _н_е_т, и не будет, должно быть… Это же не слепота безумца, влюбленного, одержимого маньяка. Это чудесный, дивный вывод изо _в_с_е_г_о. Ни в жизни, ни в искусствах я не встречал _т_а_к_о_г_о_ _о_б_р_а_з_а, такого _д_и_в_а. Презенты-комплименты тебе дарю? Я скуп на это. При всей моей «горячке» я трезв в оценках, я не смею играть _т_а_к_и_м. Ведь тут в игре — душа живая… а душа — священное для меня, Оля. Я, кажется, имею материал огромный, чтобы понимать, _к_т_о_ _э_т_а_ _О_-_л_я! И… _т_а_к_о_й_ _н_е_ _в_е_р_и_т_ь?! Я своей странностью мысленно ограждал тебя, бессильный… я убеждал себя, насколько ты огромна, недостижима, непостижима — в сравнении с пигмеями, которые сновали около тебя, тебя искали, ждали, и… желали. Ни на мгновение я не усомнился в твоей силе, вере, чистоте. Оля, я _в_с_е_ мучительно переживал, с тобой… и во мне кипело — накипало _п_р_о_т_и_в_ _т_е_х. А ты, задетая: «из моих знакомых не может быть порядочных?» Разве я виноват в этом? Я,
Как чудесна! как необычайна ты! Новый штрих: «в бобрике и плюше ноги вязнут, как все там…» Вот ты _к_а_к_ можешь, _в_с_е_ — одним штрихом. Знаешь, за эти дни мучений ты необычайно _п_о_д_н_я_л_а_с_ь, _н_о_в_а_я, еще… любуюсь, восхищаюсь… очарован… целую ноги, ножки милые твои, Олёль… схожу с ума, уже безумный. Ты — _Д_у_ш_а, вот кто ты. Истинное подобие и образ Божий. Дар Божий. Сам Дьявол очаруется тобой, — ты помнишь «Демон», Пушкина. Недаром мой Вагаев говорил Дари в метели… Перед чистотой, перед _с_в_я_т_ы_м_ и Демон «дар невольный умиленья» признает. Как же «сим малым»-то не поступиться своим, им свойственным! Припиши себе. Я кончил.
Жив тобою. Страдаю, восхищаюсь, трепещу, молюсь, ликую, плачу. Да, ты — героиня необычайного романа. Огромного. Огромная. Слепящая. Тебя создать — труд непосильный, мне. Дари — _ч_е_р_е_з_ тебя — могу, и буду. Ты можешь сама творить. Пиши. Ты права: недомолвки искажали _п_р_а_в_д_у. Раздражали. Самый прекрасный образ — чуть зеркало кривит — урод! То же в искусстве, в жизни, в «мыслях изреченных» — чуть-чуть уклон — и ложь. Так не вини же, пойми же Ваню твоего… да, твоего? все еще — твоего, да, Ольга? Все о тебе, все о тебе… и дни, и ночи, просыпаюсь, вижу, зову так тихо, нежно, так ласково… Олёль, Олюша… бедная моя Олюша… моя чудеска… умная… ка-ка-я! Господи, Твой Дар. Знай, Оля: _т_ы_ — _т_а_к_а_я_ — _о_д_н_а. Цветочек, умирающий цветочек… святой водой..! перекрестила… — Господи, благодарю Тебя! Ты дал мне увидеть _ч_и_с_т_о_т_у… ребенка-женщину… дитя… о, какая красота Твоя! Помнишь, Оля? «Господи, Твою красоту видел!»202 И я. Тебя.
О. А. скончалась от грудной жабы. Нажила горем, нежеланием лечиться, непосильной работой: убивала себя, томилась по мальчику, не могла жить. Как я умолял, требовал… — «успокойся, милый… пиши… ничего важного». Серов в 33 г. определил расширение аорты. Другие врали. Месяца за 2 до смерти Оля сказала мне: «я скоро умру». Собирались ехать в турне по лимитрофам. Я умолял показаться профессорам в Берлине. Повез к доктору: можно ли нам поехать. Неуч заявил: «сердце молодой женщины». Два приступа сряду, в понедельник 22.VI — я едва успел прибежать из аптеки:…после 3-х впрыскиваний понтапона! — мерзавец доктор — _н_е_ Серов! — она _у_с_н_у_л_а. Я тебе писал об этом. ЕЕ сняли. Мне страшно смотреть — спит, живая, прекрасная. Увидишь. Я тебе все писал, как она лежала в гробу, в лилиях… я читал ночью, чередуясь с чтицей, первую ночь лежал на постели, рядом с ее постелью… о, тяжело… проклятая моя работа! она меня уводила из живой жизни, а Оля гасла… не хватало сил упрашивать: брось работать, все передай прислуге! — «Тогда я не уйду от _с_е_б_я!» Плакал — и уходил в _с_в_о_е. Тяжело. Себя виню, но она — вся забота и любовь — _в_е_л_а_ свое. И — должно быть наследственный атеросклероз, хотя давление было 15.
Ушла так _н_е_з_а_м_е_т_н_о… _т_и_х_о. Усыпил насмерть д-р Чекунов, подлец! Приступ мог бы пройти. За 1/4 ч. до конца Оля говорила матери Ива: «Ваничку, покормите, бедный измучился».
Должно быть ты не получила какие-то письма: я писал подробно о кончине Оли. Но мне тяжело писать об этом, больно.
[На полях: ] Прошу: завяли ландыши мои? забыла их? за что?! А я так старался… больно мне. В следующем письме расскажу «историю одного пера». Странная история.
Ах, тебе прочел бы!!! На днях я был на обеде у Серовых, и _к_а_к_ же читал «Каменного гостя»! Все трепетали, и — я! Да, мысленно _Т_е_б_е — _ч_и_т_а_л, да. Ты, ты во мне — всегда!
И откуда голос взялся? Гремел! и какую глубину почувствовал — новую! — в Пушкине! Это не то, что в Берлине я. Почему? Берлин мертвый. Вот, почему. Ольга, я знаю, каким бы артистом был! И все знают. Хвалюсь?
Фото домашние оставь у себя. Если бы ты подошла _т_о_г_д_а! Я знаю: я остался бы _т_а_м. Знаю.
Зачем извиняешься за какие-то пятна на письме? Хоть на дерюге пиши — _т_в_о_е_ — все дорого, все целую. Твой Ваня
30. I.42
Милый Ваня мой!
Кажется, наконец идет снова почта. Спешу послать, чтобы ты не волновался. Но как же мне тягостно на душе! Пойми, что мне твое «прощенье», твое — «из милосердия любви» не дадут покоя. Я вся изранена. Я твое из открытки 31.XII: «жду окончания повести жизни» — даже не поняла, — я думала, ты злишься, т. к. почтовое промедление принял за мое «ломание», нежелание писать дальше.
Ну, довольно. Безрадостно и тоскливо. Я многое должна решить. Многое будто бы и напрашивается ответом, но я пока что жду. Я еще хочу все, все твое узнать. Всю горечь выпить. Никогда не изорву открытку 31.XII. В ней же целая твоя сторона открывается! Я все должна знать!
И еще должна знать: почему у нас нет благостности, того покоя, который дает чудесный мир душе? Отчего? Я, я всему несу лишь огорченье!
Я должна это все проверить.
Не хочу дальше писать — боюсь «отравить» и тебя своим отрицанием. Я подожду твоих писем. Я посмотрю _к_а_к_о_й_ ты ко мне теперь.
Я стыжусь порой выражений нежности своей, своих чувств к тебе, к тебе, меня так обвинившему. Я стыжусь, что быть может ты меня назойливой, навязчивой сочтешь. Не знаю — какой!? И не хочу вот так писать, как сейчас, боясь _в_ы_н_у_д_и_т_ь_ у тебя сострадание, желание «извиниться». Ведь само по себе у тебя ни разу даже и сомнение не мелькнуло: «а что, м. б. я ее неправильно обвинил?» Понимаешь?
И до жути больно, что все это чудесное: ты, «Пути Небесные», свечи, ландыши… все это я не могла принять!
Сколько счастья влилось бы в душу со всем этим, не будь этих… обвинений!
Я не написала тебе ничего о _т_е_б_е… Ты удивлен, быть может огорчен. И это больно мне.
Но что я могу о… внешнем? Если ты — Душа… меня так больно оттолкнул?! Понял?
Конечно все, что ты о своих «смущеньях» пишешь — сущий вздор. Ну, если не хочешь встретиться, — твое дело! Я не хочу неволить! Ты счастлив и «вдалеке»! Я больше никогда об этом ныть не буду.
Я много об этом писала и давно.
Ах, Ваня, я так горюю: я хотела послать тебе теплый пуловер. Был случай послать. Достала с трудом материал, связала сама, но цвет был такой дикий (другого не могла достать — сиреневый (!)), что я отдала спешно красить. И вот обманули меня. Не прислали. Я телефонировала каждый день. Молила. Обещала тройную плату… все бесцельно. Обещали… и обманули. Еще есть слабая надежда до завтра… Не думаю, однако!
Лучше бы некрашеный послать тебе. Но я стыдилась, — сказал бы: «что за вкус у Оли?»
Ах, Ваня, пишу тебе, а как часто теперь боюсь ошибок — _н_е_о_б_р_а_з_о_в_а_н_н_а_я_ — я!
Ужасно всюду чувствовать себя прибитой!
Я доктору не напишу. Поблагодари его от меня за милое и такое подробное письмо. Я не хочу своим новым письмом принуждать его, беднягу, к «подвигу». Конечно бы я не обиделась, если бы он и не написал мне. Я и не ждала. Я благодарна была ему уж и за его любезность.
Кончаю, Ваня. Опять снег!
Ах да, почему у меня нет образования — я училась в советской школе — институт я же не кончила.
В советской школе мы только то получали, что сами себе отвоевывали. Днем я служила, а вечером училась. Ночью уроки готовила. Я хорошо писала в институте, но в советской школе изломали нас на новом правописании. За границей, я из протеста против большевиков сама постаралась «восстановить» старое правописание. Но м. б. многое забыла. Я тогда училась на медицинскую ассистентку, и так мало было возможностей. Но я хорошо образована по специальности. Т. е., я надеюсь! Я не хочу ничего «писать». Понимаешь, какая муть берет, когда читаешь необразованных? И я уж
Христос с тобой! Благословляю. Оля
[На полях: ] В Берлине я написала о «Лике скрытом».
Ничто меня не радует, т. к. ты — прежний мой… где ты? И потому уж ничто не радует. Я тронута «Куликовым полем». Спасибо! Еще не получила.
Не грусти — я все та же, что и прежде, к тебе!
I.II.42 12 ночи на 2-ое
2. II — 2 ч. дня
Оль-гулинька, так есть захотелось, — это о тебе-то думая! — что, за неимением — пока — тебя, один, один-на-один с ночью, заварил крепче чаю — очень хороший у меня! — душистого, и с таким вкусом выпиваю, с чудесным хлебом — комплэ[128], — как наш лучший черный, с маслом. Помни: прими антигрипаль! Я принял вовремя, и, благодарю Бога, не гриппую. И ешь селюкрин! Очень жду батюшку, упрошу его взять для тебя от меня лекарство, посылки с 5.I — не допускаются, никакие. Проси заехать ко мне, или я заеду. Угрею твоего батюшку, угощу, очарую, — вот увидишь. Добрые меня все очень любят, злые — боятся и ненавидят. Выпью еще чашку, все есть хочу. Бодр, очень хочу к «Путям». Но — бо-лыпе! — хочу к тебе, с тобой, у меня, со мной, всегда, на-всегда! до…вечно! Все бью посуду и как же ругаюсь-черкаюсь! В ужасе от «боя» Арина Родионовна! Летит из рук. Сегодня сам сардины жарил, праздник, не пошел в ресторан — уж приходили звать друзья, в 12 утра, а я… валялся еще. Зато в порядке, голова светла, душа полна тобой и «Путями» — вот — запишу! — завтра и вторник — закончу переписывание «Куликова поля» — для тебя, Ольгушоночек мой, — тебе посвящаю, привет от Вани — от дружки, от однолюбца. — Если бы ты была сейчас здесь, усадил бы тебя в кресло у электрорадиатора и принес бы тебе чаю и вместе пили бы… и ловил красные огни радиатора в твоих глазах! И — у ножек твоих сидел бы!
[На полях: ] В ужасе от твоих мышей и холода.
Дай же губки. Твой — ночной — Ванёк — Ваня
2. II.42, 11 дня
Только что письмо от 21.I
Дорогая моя Оля, родная, болезная ты моя, светик мой чистый! Каждое твое письмо — страдание твое и мое, и что ты накручиваешь в сердце у себя, в бедной, умной твоей головке! Поверь, страшно мне от твоих отчаянных писем! Чем мне тебя заверить, что ты для меня — _в_с_е, _в_с_е? Что ты — вся _т_а_ _ж_е, желанная, чистая, светлая, недосягаемая ни для пылинки малой! Что ты навыдумала?! Когда, когда мог я назвать тебя «полуобразованной»? А ты из этой навязавшейся тебе на сердце выдумки — не могло быть того! такое насоздавала себе! Веришь ты мне, наконец, что ты — _в_с_е_ знаешь, _в_с_е_ можешь, _в_с_е_ смеешь, _в_с_е_ одолеешь?! Веришь ты мне, что у меня даже тени мысли-чувства, что тебя коснулось что-то, недостойное, твою чистоту и святость затронувшее как-то, — не было и не могло быть, что ты для меня — чистая моя Оля, девочка моя небесная-земная, моя малютка нежная, мой светик чистый, что я мучаюсь, измучен болью твоей, что я проклинаю и свою ревность О тебе, — не из-за тебя! — проклинаю, что читал твою повесть, меня так взволновавшую?! Ты же сама сознаешь, что, «мало сказав о себе», ты меня оглушила вереницей «встреч», как бы сознательно испытывая крепость моего чувства, как бы сознательно создавая сгущенность направленных на тебя «посягновений»! Для чего все это, и для чего брать на себя роль «адвоката дьявола», защищать благородство искателей? Мне противно думать теперь обо всем, и я, _и_м_е_я_ тобой же мне данный матерьял, не хочу им пользоваться, чтобы мгновенно опрокинуть все твои заступничества и доказательства «благородства» домогавшихся тебя. Я все отбрасываю, мне надоело и противно поминать многие имена, недостойные даже твоего презрения! Ты мне прости: я тебе отвечал на эти «защиты», я м. б. и еще что-нибудь острое сказал тебе, в текущих письмах, — но знай же: твой Ваня, каким был, тем и остался, моя любовь и все, что нельзя словом выразить, — не только не дрогнули, но — верь же! — ты мне еще дороже стала, я так мученье твое принял сердцем, и такой нежностью к тебе наполнено мое сердце, все, что есть живого во мне, что плачу я, о тебе плачу, о твоих муках плачу, Оля… Неужели ты настолько мнительна, или — горда? — что даже такому моему крику, такой боли моей за тебя, о тебе, — не поверишь? Тогда, скажи, чем, чем могу заверить тебя, — или же ты совсем потеряла в меня веру?! Никакого прощения я не могу дать тебе, потому что ни в чем ты не виновата передо мной, ни в чем! _Т_е_б_е, _т_а_к_о_й, страдавшей, боровшейся своим _с_в_е_т_о_м_ с темным и в тебе, — как и во всех нас, людях, — с темным и грязным в тех, которые хотели посягать на _с_в_е_т_ твой, и победившей и себя, и все, — _т_е_б_е_ прощать?! Или я потерял рассудок, или ты больна неисцелимой мнительностью… — я не могу понять. Зачем ты ломишься в открытую дверь? чтобы себя и меня мучить? Мало ты мучилась? мало я испил за эти смутные недели? Черт отнял у нас святые дни Рождества, наиздевался над нами обоими, лишил покоя, ласки, нежности, в то время, когда я всеми силами хотел приласкать, обогреть твою одинокую, твою исключительную, твою нетленную Душу, Оля моя, чудесная моя! Я твой, всегда твой, ни на один миг не отходил от тебя, всеми думами, снами, всеми минутами дня с тобой был, весь в тебе, как я к тебе взывал, как нежно шептал — Оля, моя родная, моя бедненькая, моя ласточка, ты моя? все еще моя? я — твой? все еще твой, Олёк? Ну, что мне с тобой делать? Не веришь мне? Нет, ты _н_е_ хочешь верить… тебе какое-то больное наслаждение дают твои разъедающие твое сердце мысли! Чего ты от меня хочешь, ну, скажи! Каких тебе заверений, каких клятв? Ну, сердце вырвать и показать? Но тогда я — мертв буду, без сердца! Этого хочешь? Тогда затихнешь, тогда удовлетворишься? Какую груду обвинений нагромоздила ты на мою неповинную голову, на мою душу, на мое истомленное сердце! Зачем? Кому это нужно? Дьяволу это нужно, только, Злу нужно, — не нам, ни тебе, ни мне. У меня силы на исходе, сердце устало, я сам не свой. Что ты себе внушила? Зачем отвернулась от моего светлого, от моего привета любви, от моих чистых цветочков Рождества? от моих свечек алых? от моего «меня», к тебе вшедшего в заветной книге — моей любви к тебе, моего _п_о_з_н_а_н_и_я_ — узнания тебя, Оля! Ты и меня не приняла, ты вот-вот и отдала бы меня на изрезку, я Бога молил — приведи меня к _н_е_й, моей единственной, моей светлой, моей чистой! И я пришел к тебе, так пришел, как молил, как мечтал, к тебе, на твой Праздник, на твою елочку, пришел в лучшем, что есть у меня для тебя, в самом моем заветном, в том, где ты себя _н_а_ш_л_а, _у_з_н_а_л_а, где я открыл тебя! Я все, все сделал, чтобы в знаках земных, в вещах хоть показать тебя, _к_а_к_ я люблю, как чту тебя… — и что же сделало Зло, чтобы _в_с_е_ это, с таким напряжением воли и труда созданное, при таких трудностях эпохи, достигнутое, все перепутать, все смешать, исказить, загрязнить, залить страданьем, раздраженьем, отчаянием, взаимными укорами, обвинениями… и когда же..? Когда мы оба молились вместе, когда мы звали один другого, когда мы в ночном, смутном небе искали нашу общую… _н_а_ш_у_ святую звездочку! Наши белые цветы были одиноки, были — не мною, нет! — откинуты, забыты, брошены! Победа… и какая! и — _ч_ь_я! Зачем это ты — ну, и я! — допустили?! Зачем?! Этот ужасный месяц, ведь он же не только вырван из нашей жизни, он еще и оторвал многое от нас, он многое исказил в нас, но он — этот месяц торжества темных сил… — он все же оказался бессильным — для меня — даже чуть пошатнуть во мне нетленное и чудесное, чем живу, чем счастлив — веру мою в тебя, мое почитание тебя, мое благоговение перед тобой, Оля моя, жизнь моя! Ну, чего же ты хочешь от меня?! каких еще сил, слов, каких перенапряжений?! клятв?! Я не клянусь, я не могу клясться, — это же радость и опять победа темных сил — вымогательство клятв священных! Дай же мне твою руку, Оля, дай мне твою бедную головку, я положу ее к себе на грудь, пошепчу тебе нежно-нежно, чисто-чисто: Олёк моя, Ольгуна моя… поверь же мне… ты для меня все, _в_с_е, Оля… я не могу без тебя и не стану быть без тебя. Не могу. Я люблю тебя верно, сильно, крепко, — лишь бы _н_е_ безнадежно! Если бы ты могла услышать, как повторяю твое имя, как зову, ночью проснусь, — сегодня я совсем не спал, я ждал, должно быть нового твоего отчаяния… — и дождался! — зову, лелею твое имя, играю им, ласкаю его, вызывая тебя силой воображения… — и ты приходишь… — и я обнимаю темноту, пустоту моей одинокой комнаты. Ах, Оля… все это оттого, что твои нервы больны, что твоя мнительность дошла до предела бреда, что ты, уничижая себя, коря меня, чувствуешь м. б. какое-то больное облегчение?! Я теряюсь, я не понимаю… я в отчаянии… я бессилен, Оля… В каждом письме ты разишь меня: то новым обвинением, то новым отчаянием. То — «м. б., и полюбил-то меня через совпадение наших имен?» _Ч_т_о_ _э_т_о?! «Я _н_а_в_я_з_ы_в_а_ю_с_ь..?» — Ч_т_о_ _э_т_о?! И ты веришь _т_а_к_о_м_у_ в тебе?! Я целовал твою подпись, О. Шмелева, я был счастлив, а ты… что ты писала! Оля, зачем свое больное — навязываешь мне, вменяешь?! Зачем меня приравняла — меня-то! — к содеянному «Н.»?! а? На что это похоже?! Зачем повторение — «сними _к_л_е_в_е_т_у_ с меня?» Что ты все — «полуобразованная», «я ничего не умею», «я — ничто», «я не могу писать, не стану!» — _ч_т_о_ _в_с_е_ это?! Или ты потеряла всякую чуткость и не сознаешь, _к_а_к_ мне это бьет прямо в сердце? Надо тебе это?! Да обратись же к Богу, помолись, попроси покоя душе! Уйди от темного, овладевшего тобою, от твоего, тобой же созданного отчаяния! Так любить, так верить, так дорожить, так _ж_и_т_ь, как я люблю, верю, дорожу, живу тобой… я не знаю, не помню, когда такая сила была во мне! А ты… все требуешь: сними, скажи, покажи, поверь, верни мне себя, стань прежним! Да пойми же ты, что я все тот же, тебе дурной сон снится, ты в злых чарах, в наваждении темном… и ты сама будто хочешь разрушить то, что так чудесно зачиналось, росло, родилось и стало жить! Оля, дорожи, если тебе это дорого, — а тебе, знаю, дорого, как и мне, — дорожи каждым мгновением нашего огромного чувства, нашего такого чистого _с_в_е_т_а, каким мы друг другу светим, должны светить… ведь такой любви, какую я несу в себе, какую ты обрела в своей чудесной душе, так долго одинокой, так ждавшей, так томимой холодом жизни неуютной, одинокой… такой любви, Оля, нет в жизни… — это выстраданная любовь, это вымоленная любовь, это чудесно обретенная любовь, любовь — Божией Волей, это — благодатная, благостная, это любовь священная, любовь святая. Веришь мне? Ну, скажи, ну, детка… ну дай же, я поцелую тебя, далекую, приласкаю, слезы свои волью в твои глаза, возьму твои слезы в свои, — и это слившиеся в одно слезы наши пусть вольются в наши сердца и согреют их своим жаром, своей нежностью, своей _п_р_а_в_д_о_й, — в которой только одно, одно, святое, — _л_ю_б_и_м, сильно любим, вечно любим, неизменно, во-истину, во имя всего чистого, что в нас обоих, во имя чистых и светлых чаяний наших.
[На полях: ] Целую, крещу, люблю, чистая моя, вечная моя! Твой Ваня
Ну, пойми же, ну, прильни сердцем!
Если и это письмо тебя не успокоит, — я не вынесу, мое сердце достучит последней моей силой. Господи, помоги!
Сказал Арине Родионовне про мышей, шубу, она — _в_с_е — о знает! — говорит: нет, не умрет барыня, а _в_ы_ж_и_в_а_ю_т_ ее мыши, _у_е_д_е_т_ куда-то! А я говорю: дай, Господи!
Это что-то [1 cл. нрзб.]. Кошмар! Брось выдумки о шубе, о мышах… — но ужас, в каких условиях ты живешь! о, бедняжка! И я бессилен тебя вырвать!
У меня +14, 15. Вчера весь день писал тебе. Твое сегодняшнее письмо все сбило, не шлю.
Твой безоглядный, как и ты моя — всегда т а же, моя чистая! Всегда верил и всегда буду верить.
3. II.42, 3–30 дня
Ольгуля, безумная Ольгуна, ты — необычайна! Я измучен, — и я же не могу не сознавать, что ты совершенно исключительное «чудо жизни», «чудо человеческой сложности», всего потрясающе-неожиданного, изумительного, непобедимо-влекущего, что мог дать _з_е_м_л_е_ — и… Небу..? — Всемогущий Художник — Бог! Ты страдаешь, ты истекаешь в страданьях, — на 0,999… ты их _т_в_о_р_и_ш_ь_ _с_а_м_а_ сложностью исключительной нервной твоей природы, — так же вот ты могла бы _т_в_о_р_и_т_ь_ и — будешь! — в твоем искусстве! — ты открываешь головокружительные _п_р_о_в_а_л_ы, зияющие жутью пропасти и обрывы нечеловеческой психики… ты, вообще, _н_е_в_с_т_р_е_ч_а_е_м_а_ больше, — и ра-ньше! — в земной-обыденной жизни… — м. б. на каких-то иных планетах и есть усложненные существа, как продукт совершенно иных психо-физических законов, — я предельно-остро мучаюсь с тобой вместе… и — прости, Олюша! — я отступаю перед таким… сверх-человеческим и неопределимым… и не могу не сознаться, что ты покоряешь чарами этого твоего страдания, покоряешь неведомой мне силой страсти-муки, заставляешь плакать, жалеть, безумствовать от бессилия помочь, и простирать к тебе любящие руки в страстной мольбе-молитве за тебя, за эту неземную драгоценность, за это божье счастье, неземное счастье любить _т_а_к_у_ю, ангело-ребенка… за эту изумительную красоту души, которая вот-вот растает, разлетится в блеске, пропадет, как сон, и страшный, и прекрасный. Оля, Оля, прекрасная моя, Олюша, девочка-чудеска… — ну, утихни, сдержи себя, не расточайся так! Ведь все ты вы-думала, себе наворожила, нанизала как-то, чтобы страдать, чтобы заставить и другого испивать страданье, — и без умысла все это, из любви своей все это! — ведь _т_а_к_о_г_о_ сам изобретатель «подпольщины душевной», Достоевский сам не показал нам! — утихни, Господь с тобой, крещу тебя, как взбунтовавшуюся-разыгравшуюся в ночи детку… — детки, знаешь, если вдруг разыграются… — о-чень уж разыграются! — плачут ночью, мечутся с подушки… а утром — заболела! Родная девочка моя, утихни… _в_с_е_ я понимаю, _ч_т_о_ в тебе, и как-же больно мне!.. ведь _з_н_а_ю, _к_а_к_ это все напрасно, как — _н_и_ _з_а_ _ч_т_о! — сгораешь, только. Пойми, безуми-ца! Нет такой веры крепкой в человека на свете, — так лишь могу определить _с_в_о_е_ к тебе! — какой живу я. Понимаешь? Вера моя в тебя, в твою божественность, твою душевную и телесную Чистоту, в твою Нетленность, — в твою способность охранять честь-святость имени, какое носишь (родного-родового — _п_а_п_и_н_а!) — не голландского! так достойно носишь, Ольга… — эта Вера моя в твое чудесное _п_р_и_з_в_а_н_и_е_ быть примером человеческой духовной мощи, красоты душевной, чистоты, нетленной в искушеньях, — верь, Оля, эта Вера — безмерна, непоколебима, эта Вера изумлена, — вот что нашел сказать тебе, бесценная моя, непостижимая! Каждое мое слово, Оля, я чувствую, не может все же выразить всей полноты, какую ощущаю самым тончайшим щупальцем душевным… понимаешь? Тобой клянусь, самым священным для меня в сей жизни! собой клянусь, пусть покарает меня Бог, если я сказал неправду! Ну, что же, утихомиришься? поверишь? Дай же глазки, губки… — нежно-свято коснусь их поцелуем, девочка моя святая. Так люблю тебя… ну, плакать хочется, нет слова — передать всю силу чувства… счастья, что так люблю тебя! что и ты, я верю, я смею верить… и ты так любишь, правда? Ну, умирись же, моя страдалица, невольная, повинная богатству своему — к страданью. Но не могу передать тебе и силы своего тобой страданья, всей муки, всех томлений… только сердце знает, что с ним творилось и творится. Ну, довольно… испили оба… да, два сапога-пара. Ну, до чего же мы похоже с тобой переживаем! поражаюсь, как чутки и… как — сознательно? _н_е-чутки?! — понимаешь? О, ты, умка, все с пол-слова понимаешь. Но как ты смеешь говорить — «ничего не знаю», «не училась»… «куда нам с к. р. в суконный ряд»? Оля, умоляю… перепиши мне, _г_д_е, _к_а_к_ я писал тебе о «полуобразованности»? Это ты _в_ы_в_е_л_а_ сама, выдумщица, чтобы _ч_е_м_ еще меня примучить, приязвить… при всей твоей любви. Этого я _н_е_ _м_о_г_ сказать, это опрокидывает во мне все мое к тебе, это я не мог и боковинкой мысли думать: я всегда писал тебе: _к_а_к_ ты поразительно много знаешь! Ольга, безумная, истязателына, сумасбродка… слушай: ты — я сердцем говорю! — _в_с_е_ знаешь. Да! В тебе такая сила восприятий, ты так наделена богатством, что начинаешь дебоширить, издеваться над собой, терзать себя, с этого богатства! да, — «бывает это», — повторяю твое словцо! Брось, не проси «на бедность»… сты-дно! — можешь швыряться всем твоим богатством, — и не убудет, как в Неупиваемой. Ты знаешь _б_о_л_ь_ш_е_ всех ученых, всех мудрецов… ибо ты сердцем знаешь, _ч_е_м-т_о_ _т_а_к_о_е_ знаешь, что все «дипломы» — рваная бумага. Ты — _о_г_р_о_м_н_а! Думаешь — на ветер говорю, тебе понравиться? смиренье показать и заслужить улыбку? Нет, это всё со мной, тобой дано, Всемилостивейше, моя Царица! Не смей же каплюжничать, «себя жалеть» и пи-кать… — так дети начинают пикать-скрипеть, чтобы пожалели их «бо-бо»… не смей же, хоть и ребенок ты, при всей огромности. О, милая, ну как же я не знаю… как сказать, как передать, что чувствую… и как люблю… Ну, слушай… вот как тебя люблю… Вот ты… я смотрю, я начинаю задыхаться, мне трудно, в груди сжимает сладко-сладко, тают ноги, все… я коснулся твоей руки, держу… чуть подымаю, выше, выше… слышу, как ландышами… сиренью, всем весенним, всем твоим чудесным… тельцем… кровкой, всей твоей любовью нежной… нежной, как первые листочки клейкие, листочки золотистые на тополях… ты помнишь, духовые тополя у нас? — чудо-детство… даже сам Достоевский, такой скупой — и неумелый на «пейзаж»? — упоминает в «Карамазовых»203 —? — целую… тихо, чуть сильней к губам, сильнее, крепко-крепко… тебя вбираю, взглядом, сердцем, всем во мне, безгрешно-грешным… склоняюсь, умоляю… позволь мне… у локотка, вот тут, у ямочки, где дети прячут заплаканные глазки… ты прятала? там еще остались слезы… детство, маленькая Оля, детка, та — далекая! — помнишь… мечта о кукле-детке..? Ты позволишь… я _с_л_ы_ш_у_ эти слезы-детство… вижу тебя, дале-кую, тогдашнюю, на Волге, — и Волгу слышу, Волгой пахнешь, ее привольем, снегом талым ее полей, ночными звездами, чешуйчатым их блеском в ней… глубиной стихии… — все в тебе, все слышу… обнимаю, вдыхаю от тебя… целую всю, всю-всю целую… все в тебе родное… трепетное, святое, чистое, и… все цветы полей в тебе целую и вбираю страстно… — и безуханные — весенний воздух в них, и только, — и тонкий аромат подснежника, и горечь молодой полынки, и — будто слабой розы — бубенцов шуршащих… и розовую кашку, и любИсток-зОрю… — душисто-тонкий! — и ирис безуханный, нежно-голубой, и… вот он, ландыш… это дышишь ты, и незабудки, — хлебцем пахнут? Ты, Оля, помнишь теплую просвирку? — как тонко-тонко дышит теплотцой..? — вот это… от локотка так… — с детства сохранила? — чистая моя, малютка… О-ля, десятилетка, семилетка, пятилетка… Оля… ее целую, вижу, вызываю, создаю… Выше, выше… у плеча… оно покато… бы-ло… исхудала ты… ну — будет… слышу, сиренью дышит шейка… а это… как это..? там, у церкви часто, густо-густо… летом, в июне… пчелы любят в венчиках возиться… ну, шиповник! Розовые губки — как шиповник. Можно? Чуть, нежно, будто струйкой полевой пахнуло — поцелуем. И дальше… можно? Можно. Дальше… томно-сладко, ландыш? В затишьи любит, в затени… и губы ищут щечки, чуть у шеи, чуть… где кольчики волос, за ушком… Тепло и тихо… земляникой пахнет… — можно? Можно… Дремотно, сладко… вечереет день, склонилось солнце… Густой и теплый аромат лугов, ночных, скопилось за день жаром, охладевшим… Ми-лая, ночнушка… ты!? Как кружишь голову, томишь дыханьем, завлекаешь страстью… любка моя любимая… фиалочка ночная… вот ты где!.. Ну, дайся, нежная… Ну… умоляю… бледная какая, в крестиках телесных, страстных… вот ты где..! Бывало, как искал, заветную, зеленовато-бледно-золотистую такую… чуть дурманит… и манит-манит… пить дыханье, пить пьяное томленье… можно..? Нет? Нет, мо-жно..! Любка..! наша орхидея-тайна-греза..! мо-жно… до задыханья, до сладостного вскрика-счастья… Вот, моя Олюша… _с_о_н_ мой вешний, в твоих цветах приволжских, в запахах твоих лугов, твоих раздолий, — в твоем стыдливом, целомудренном, любовном _м_о_ж_н_о. Ну, _в_с_е_ прошло? забыто? Ты Ваню, тобою выдуманного, немножко любишь, да? Я — мно-жко, о-чень множко! Ну, поцелуй же. Веришь мне? Я? Как в Господа, — прости мне Боже! — в тебя я верю, в мою Олю! Ну, слушай — вот что было с твоим-моим пером.
Помнишь? 20 окт. «дубина» мне прислал, чуть не погубил «тебя». На следующий день машинка возревновала и сломалась. Чинилась долго, воротилась, застучала. Теперь перо возревновало и… раззявилось… Отвез чинить. 4 раза приходил: все чинят… странно. Потеряли? Наконец-то… нашли. Не починили: не выдержит «вашего нажима, густого штриха». Решили мы — я очень люблю твой, тонкий, — полюбил, Олечек! — переделать чуть — «на тонкий». И сегодня я добыл твое перо! Тонкий штрих!! твой!! Вот, смотри, как[129]: Как я тебя люблю, Ольгунка! Та-ак люблю, так люблю… вот так, до… писка! Скорей ответь мне, ради Бога! — как ты теперь? Опять себя вернула мне всей прежней? Да? Крепко? Как я жду встречи, и — нерасставанья! Вместе! Хочу с тобой молиться, — и любить, любить тебя. И будем писать вместе.
[На полях: ] Всю, всю, до… последней точки! — целую. Твой, верный, весь, Ваня
Я весь в вихре от тебя!
Прости за кляксу! Набирал в перо.
Поцелуй в зеркало себя (за меня!), а в натуре — Сережу и маму, но не говори, что я просил. Мне понравилось «парень». О-чень. А я сам иногда люблю всякую чепуху. Раздолье, разгул и — чертовщину. Да всю тебя понимаю! и — о, как! ценю!
5. II.42
Мой дорогой, любимый мой!
Спешу открыткой сказать тебе скорее, что все время с тобой, много думаю, пишу тебе. Написала почти уже большое письмо, но не смогла кончить, так как [в] этот момент (когда я писала) привели маму — она разбилась, упав с лестницы. Разбилась ужасно. Сейчас она лежит, стонет, все болит. М. б. сломана рука. Работники ее нашли, а сама она и не знает, как упала. Помнит только, что лестница стала скользить, т. к. на концах был снег. Стрясла все внутри и голову. Была и есть в сознании. Я ничего не слышала, а сидела и писала. Доктора-то тут даже не достать хорошего. А. тоже сегодня внезапно заболел. Думаю или прострел, или м. б. плеврит, судя по болям. Так что я кружусь между 2-х больных. Оба не могут пошевелиться от боли. Из каждой комнаты стоны. И помочь не могу. Холод адский всюду, мыши… Переселила А. в гостиную, там можно топить печку. Сама же я сплю в комнате с —2–3 °C. Ничего.
Ваня! Ты не волнуйся, что долго не будет письма, я постараюсь его сегодня ночью, если можно будет, докончить. Я вся с тобой, друг мой, люблю тебя, мое солнышко! Оля, твоя всегда!
5. II.42 второе
Милый мой, родной, любимый Ваня!
Не высказать все в одном письме. Пишу второе204. Ванечка, я конечно, тебя всего «поняла». И то, что мне не дали ни Алеша, ни Марина, дал ты, мой неоцененный, всю полноту своей души и сердца! Хоть и далеко ты, но как живой в творениях своих выступаешь, вся твоя Душа! Я все нашла! Я сразу тебя почувствовала, всего! Ты же знаешь, что любя, это так просто! Я не писала тебе об этом, т. к. страдала, томилась духом. Ванечка, спасибо за маленькие фото205 в письмах. Я получила их. О. А. очаровательна! Мила! Прелестна! Почему себя отрезал? И скорбного тебя206 я получила. Ванечка, можно их не посылать обратно тебе? Хоть пока?
Милушка мой, получил ты фуфайку, которую я тебе связала сама? Как сидит она? Не смутился, что «мала мол»? Нет, родной, она должна быть не растянутой, только тогда и греть будет. Должна всего «охватить» крепко, а не висеть. Я это опытом на С. знаю. Она вся растянется на теле, как чулок, и тогда будет сидеть крепко, тепло. Слушай, какая с ней была история: я с трудом достать могла шерсти, собственно для рукоделия, очень толстой и, раскрутив ее, связала фуфайку. Но цвет был «дикий», я не смутилась, думая ее окрасить. «Оказия» же должна была уехать. Я всё же вязала, думая, что м. б. еще кто поедет. И вдруг слышу, что «оказия» задерживается до первых чисел февраля. Гоню, вяжу, несу в красильню, умоляю, обещаю тройную плату за «срочность». Обещают, что 29-го янв. утром готово будет. Я расчитала, что успею сшить тогда отдельные части и отвезти «оказии». Сделала в отделении красильни заведующей подарок, прося ее звонить в красильню и напоминать. Обещала. Уже с 23-го я сама звонить стала. И вдруг заносы снега. Все встало. 25-го никто, ничего не знает. 28-го тоже. Я хотела туда сама ехать, на фабрику, но это у немецкой границы почти что, а сообщения никакого от нас. Автобус не ходил до Утрехта. Я в отчаянии. Звоню, что если не красили, то пусть пришлют не крашеную, — пошлю, думаю, уж и такую. А ты пишешь, что — 7°. Я в отчаянии. 29-го не прислали, 30-го тоже, 31-го звоню, — тоже. Наконец, 31-го вечером, я чуть не плачу, с мамой говорю, что какая обида. И вот, слушай, уже в 1/2 11 вечера (здесь не принято после 9 ч. вечера звонить, да еще в субботу), я решила звонить в отделение, на авось, не живут ли случайно кто при магазине, хотя глупо было, т. к. на другой день воскресенье — закрыто все, а в понедельник рано утром уже уезжала «оказия». Да и кроме того сообщение с Утрехтом таково, что мне бы и невозможно было успеть. Воскресенье — последний день, но так как воскресенье, то все пропадало. Я все-таки, по наитию, рискнула и позвонила… Слышу подходят (берут трубку). Извиняюсь ужасно… ко мне очень милы; надоумило меня что-то подарочек-то им сделать (тоже совсем не принято!). Спрашиваю: «ничего для меня нет?», и уже не надеюсь. И вдруг: «да! сейчас вечером принесли пакет „exprès“, и я хотела звонить Вам, но уже так поздно и Вы сказали, что 29-го последний срок, ну хоть оставили еще до 30-го, а потом я уж не думала, что имеет смысл». Я стала ее просить, нельзя ли завтра, в воскресенье взять пакет и у нее же сшить. Можно. Хотя, здесь наши фарисеи _н_и_ч_е_г_о_ не делают в воскресенье, даже грехом считают ездить на поезде. Условились, что в 11 ч. я буду. Я расчитала, что с автобусом в 10 ч. от нас. И, о, ужас! за ночь масса снегу! Но автобус пошел! Я получила, стала тотчас же шить, 1/2 часа до поезда было. Прихожу на вокзал и через 3 мин. поезд в Гаагу. В вагоне узнаю, что было накануне крушение (сошел с рельс поезд) и это (мой-то!) первый поезд пошел. Я свободно бы поспела съездить в Гаагу и вернуться в Утрехт до последнего автобуса (1/2 6 ч. вечера), но тут вижу не успеть. Мы стояли через каждый шаг. Приехали в Гаагу только в 1/2 3, а мой обратный поезд идет 3–12! И если на него не попаду, то и вовсе в Schalkwijk не попасть. Я уже в поезде начала дошивать фуфайку, но не кончила и стала соображать что делать. Но была уже и то счастлива, что она у меня уже в Гааге, а сама то я уж доберусь! Как только приехала, так побежала к одной русской даме и стала молить ее докончить. Обещала. Бедняга лежала простуженная с невралгией лица. Но мне было все равно. Только бы ты получил. Но не знаю как она выглядит? Тебе ничего, нравится? Или нет? Скажи прямо. Она совсем настоящая шерстяная, и это главное. Я знаю, что ты носишь пуловеры, — на фото в Ужгороде! Потому и решилась. А то некоторые не любят. Получил ее? Получил и о папе моем? Да, время летит… скоро масленица… я к тебе на нее тоже немножко хотела прийти… Ах, да, еще…. от 1/2 3 до 3–12 я успела съездить к «оказии», возвратиться на вокзал и захватить поезд. Была дома как следует! Разве не чудо? Прямо удивительно! У Сережи 3 месяца эта же красильня держала вещи, правда не «срочно». С. мне взял всю надежду: «нет, Олечка, отложи великие упования!» И вот! Это воля моя сделала! Теперь опять автобусы не ходят. Да, Ваня, о С. хотела тебе давно сказать. Думается мне, что ты предполагаешь его зависимость от Б[редиусов]?! Нет! Никому из них он не обязан. Совершенно случайно, м. б. только чуть-чуть благодаря мне, к нему хорошо относящийся наш сосед по Бюннику, порекомендовал его своему со-директору. Очень скоро они С. полюбили и поставили его наряду с собой, а теперь даже и отделение ему передали. Субсидировали его целиком, без единой расписки, переводя тысячи на Сережино «конто»[130]. И когда С. благодарил за доверие, то сказали: «да, его Вы имеете на все 100 %!». Сережка всецело сам пробился. И очень рад этому!
6. II.42 Тороплюсь кончать, т. к. ты, верно, заждался, Ванечек, дорогой, как больно мне, что ты не такой меня представляешь, какая я есмь, — легкой какой-то. Ты думаешь, что я могу «перепархивать» от одного к другому, «придерживая одного про запас»… Горько. Я писала тебе, что сумею ответ дать Богу за то, что, будучи женой А., тебя полюбила и хочу уйти. Да, я смогу дать ответ, т. к. никто не знает какой этот мой брак… И не надо никому знать. А «перепархивать»? О, если бы ты знал, как трудно я живу, во всем, как совсем не «легко». И вот теперь, непонятно и странно: — мне морально гораздо труднее уйти от А., оттого что от этого ухода зависит
Из писем священника (о. Диодор) ты смог бы также увидать, что N. не «преступник». О. Диодор имел дело с теми типами, которые N. оклеветали. Я сама даже уже это забыла, но перечитывая письма и это нашла. О. Диодор пишет: «не смущайтесь того, что наговорил про Вас N. — никто ведь ему все равно не поверит, зная Вас, нельзя этому верить!» Ванечка, я бы так хотела твоего покоя!
Как подхватило меня твое… о… лыжной прогулке208. Как чудесно! Ваня, я так хочу, хоть немножечко похожего! Тебя! Хоть раз тебя увидеть! Хоть раз! Я так часто смотрю на твой большой портрет. Любуюсь, говорю с тобой, хочу повернуть тебя совсем к себе, чтобы смотрел на меня, в меня! Он дивный! Портрет твой! Как я люблю тебя, Ваня! Поймешь ли ты все, что я тебе тут писала? Не обидишься ли, не скажешь ли «мало любишь меня, если можешь писать, что „морально трудно уйти“?» Но пойми, пойми, Ваня! Пойми меня, мою любовь к тебе! Пойми, что вот несмотря на мою такую «трудную» совесть, я все же писала тебе, что убежала бы к тебе! А это ты за «легкость» счел?[132] Нет, Ванечка, о, если бы ты все, все во мне видел, все знал!! Ванечка, я цветочков в пакетике не получила, но я их сердцем взяла. Я прилагаю к этому письму карту Д. М.209, т. к. то письмо очень длинное. «Подарок» — просфора, которую я ему на Рождество (без письма) послала. Я знала от его друзей, что он горюет без Литургии, в лесной глуши в санатории для больных волчанкой. И послала. Это было после того, как я ему о чувствах говорить запретила. А этой просфорой я хотела показать, что остаюсь только его сестрой по Храму, по Церкви. Он это оценил. От других знаю. И верно понял. Покончим только, ради Бога, со всем этим! «Они» не стоят этого! Столько было муки эти недели! Ванечка, я в следующем письме постараюсь тебе об Оле 10-летке и еще более младшей написать. Хорошо? Ваня, ты получил мою надпись на фото тебе? В письме послала. Голубчик, пришли мне автографы для книг. Я все жду, не отдаю переплетать, — боюсь откажутся, не будет материала. С моей визитной карточкой на Новый год ничего не понимаю. Я её дала барышне в цветочном магазине, чтобы прикололи к цветам (сирени) на Новый год. А ты ее получил уже 25-го XII? в письме к тебе. Что за фокус? м. б. цензор положил? Ну, целую тебя, мое солнышко! Будь здоров! Твоя всегда, Оля. Будем молиться, чтобы увидеться! О, если бы! Не вижу пока путей! Но верю!
Нарочно не дописываю, чтобы для цензора с прилагаемой картой не превысить 2-х листов! Только бы дошло, и ты поверил мне!
В день рождения Сережечки я думала о тебе!
Ответь на все в этих письмах![133]
7. II.42, 11 ч. вечера
8 утро 11 ч.
Милая Ольгуша, наконец-то — к продолжению твоего «Куликова поля». Прерывать не стану. Читай все вместе, иначе ослабишь восприятие[134].
Докончу в следующем письме, Олюшечка. Но до чего эта Оля — _т_ы!210 Теперь я это так ясно _в_и_ж_у! Этот рассказ — был — предтеча нашей встречи. Был закончен к февр. 39-го за 4 мес. до твоего письма. Целую. Твой Ваня
[На полях: ] 4-ое письмо с «Куликовым Полем».
Сегодня еду в Meudon — получить твои «ручки». Мо-ро-оз!.. И везу посылку. Но… возьмет ли?!!
8. II.42. 11–40 утра
Продолжаю, милая Оля, «Куликово поле»[135].
Вот, дорогая Олюша, отныне этот рассказ — Т_в_о_й. М. б. это одно из более углубленных, внутренних, моих произведений. Это — предтеча нашей встречи. Разве это не ты?! В_с_я_ — ты. Так и была, в янв. — февр. 39 г. — _н_а_й_д_е_н_а_ О_л_я. Да, так тогда и была названа. Прими сердцем от твоего Вани, — я плакал иногда, когда, ночью, писал. 4 дня нет писем от тебя, эти дни — пустые. Но я их наполняю. Я все _ж_и_в_у_ тобой, «Путями». Завтра я их продолжаю. Все во мне бьется. Целую, светлая моя, Олёля моя! Твой Ваня
[На полях: ] 5-ое письмо с рассказом «Куликово поле».
Последнее твое письмо было — от 28.I.
Оля, помни: только _э_т_у_ посланную тебе редакцию «Куликова поля» я признаю — подлинной.
8. II.42
Милый Ваня!
Мучительно до чего это наше: ты тревожишься моей тревогой, а я изнемогаю твоей тревогой!.. И так без конца!
Положим же конец этому!
Ничего не хочу касаться, — скажу только, что я ничего не «нагромоздила», но все ты мне сам дал. И назвал меня подлинно мало образованной, сказав, что «обвалы» эти я «природным умом» заполняю. Но все это пусть сгинет! Я не могу больше!
Я просто боюсь твоих писем, и теперь, если даже и будут приходить волнующие меня, то просто выжду, пока получишь ты это мое.
Я им ставлю точку на все плохое, что было за этот месяц.
Прости мне, Ваня, что не пишу много, я так устала. Я вся «сожглась» тревогой. Места живого нет! Мне отдохнуть хочется. Скоро пост. Как хочется тишины и мира!
У тебя теплей ли? Я измучилась о тебе в холоде!
У меня в столовой тепло, +10°, у мамы очень тепло, теперь для больного А. (не серьезно, слава Богу, не плеврит, как думали сначала, прострел, уже встал сегодня, а то был чистый лазарет у нас!) топлю салон, — тоже +14–15°. А в спальне — 4–5°.
В моей комнате — холодильня! Ужас!
Я все же от ужаса мышиного нигде не могу спать, кроме спальни, — там их нет. Вчера вылилась бутылка с кипятком в постель… кошмар. Сегодня утром попало что-то в трубу камина в салоне… крыса? Нет… сова! Маленькая, чудная, дуся! Хотела тебе сегодня написать об Оле-глупышке, малютке, но не могу. Устала, Ваня. А ничего не делала! Мама уже поправляется тоже, — только ушибами отделалась. С. приехал опять к нам вчера — привез твое от 2.II. Мне больно, что ты за меня волнуешься.
В посте хотелось бы помолиться.
Да, то сам дьявол «шутил» нашим миром! Я очень устала от всего этого! М. б. ты получишь это письмо к прощеному воскресенью, — тогда _п_р_о_с_т_и_ меня за все… невольное, «вольного» не бывало! Господи, как хочется тишины и покоя! Я устала от моей жизни «урывками». Нет текучей плавности дня! Жду лета. Хоть уходить будет можно! Я не верю в визу в Париж — не дают женщинам ни за что! Надо смириться, верно, и себя не мучить. Получил ли ты мою посылочку? Прости, Ваня, что пишу карандашом, запропастилось стило. Сегодня я чуть-чуть рисовала. И то уж устала. Иногда мне хочется лежать с закрытыми глазами, не говорить ни звука и не вставать. Но и этого нельзя — всюду надо быть самой, в каждой мелочи! И этот холод! +10° — тоже ведь мало! Я люблю теплей! Но… многим еще хуже! Я должна быть довольной, как и ты писал. И это верно. Пришли, если хочешь, автографы к книгам. Я их должна отнести в переплет. Кстати: никогда я бы на «изрез» тебя не могла бы отдать. Я же писала.
Ну, Ваня, будь здоров, Богом храним, за меня покоен! Идем в пост! Твоя Оля
[На полях: ] Я очень, очень хочу обрести покой, помоги мне в этом! Будем беречь друг друга. И никогда плохого в другом не искать, — тогда все будет хорошо.
Больше веры друг другу! Веры в основном! И не «трепыхаться», — ничего мы сами не можем все равно. Я прошу Бога помочь мне смириться, дать хоть немного мира душе!
9. II.42, 8–30 утра
Милый Ольгунчик, свет мой немеркнущий! Что ты со мной сотворила! Я так одарен тобой, такой вознесен, мои золотые ручки! Вчера я был в Медоне и получил все. Приехал — и тут же совлек с себя свой свитер, надел твою дивную «теплушку» — что за мастерица, как влитой я, все обтянуто, грудь — как у хорошего спортсмена, — правда, у меня грудь высокая! — и я почувствовал себя — в уюте твоего сердца. Я весь в тебе; всю ночь я как будто бредил тобой. Итак: я вчера надел твою грелочку — что за толщина! — только что делать с мохрами, у ворота? — воротник отложил, затянул «цепочкой» до шеи, и стал пить чай с твоим чудесным маслом, и читать о папочке! Ах, какое у него лицо было, глаза какие! Он — _С_в_е_т. И я узнаю в нем тебя, смутно ты видишься мне в его _л_и_к_е. Моя чудеска, моя прекраска, Оля… — целую тебя бессчетно. Я рад, что о. Дионисий принял коробок для тебя. Я виноват перед ним: он хороший, милый, скромный, а я, идиот, прошлый раз рассерчал — в письмах тебе, — ну, его к черту! — ну, не идиот неистовый?! — и все из-за того, что «вообразил», что тот из кичливости ко мне не побывает, а я для него кулебяку заказал! А он болел гриппом, и мама его бережет. И, идиот, ни за что, ни про что его отца пристегнул, а капитан Лукин211 и работал-то в жидовской газете в тисках, как я узнал, его там карнали. Семья их — удивительно хлебосольная, меня приняли как родного, закормили, папиросами даже русскими наделили. Капитана не было, он в Италии. Милая, прости мне мое неистовство! Я все еще — огненный, бешеный, кипучий… но смиряюсь. Раньше каким я бы-ыл! Ну, порох… от кипучей работы страстного воображения. Так все во мне. Ты меня знаешь — и простишь. Обидев кого, я готов на коленях молить о прощении. Не вмени мне греха моего. Олюньчик, Ольгуша… как нежно вчера в 11 ч. вечера я призывал тебя, называл именами нежнейшими… и молил — услышь! Сегодня я должен кончить переписку «Куликова поля» — для тебя. Я кое-что правлю, и рассказ стал полней, лучше. Это — ты все. Он — _т_в_о_й_ отныне. Спешу отправить книгу о. Дионисию. Еще одно поручение — для тебя! — и поеду в центр по делу. Ольгунка, неужто из моего посыла ничего не придется тебе по вкусу?! Я буду в отчаянии. Хоть сухие бананы пососи! хоть чернослив! хоть шоколад! Хоть бретонские крэпы! хоть «дрикотин» с «сюрпризом»! Воображаю, что сталось с этим сюрпризом… промаслился, пожалуй! Духами душись во-всю. Ешь клюквенный кисель. Если нет картофельной муки, сама сделай, из картофеля, потри на терке и отмучь в воде, крахмал осядет, высохнет, и будет «фекюль»[136] первый сорт. Видишь, я все умею. Я бы такой тебе кисель сварил! И морс сделал бы… — ты должна любить клюкву, ты — клюквенная, вся! северяночка моя, рыбка моя. Как я ценю тебя, люблю, чту, лелею в сердце, несу всегда, всегда. Целую от темечка до пяточек, и глазок твой, каким к маме привязана была, — и его целую. Ты его знаешь, глазок этот? Ну, ты знаешь, детка… «спящий» всегда «глазок». Он у тебя недалеко от сердечка… отмеряй — всего пядь с малым. Так вот я его особенно целую — и в нем — всю тебя! Олёля моя, бесценная девочка… как я хочу увидеть тебя! обнять, прижаться к тебе тоскующими глазами, согреться твоей теплотцой, нежностью твоей. Оля моя, радость светлая. До _с_в_и_д_а_н_ь_я! До скорого свиданья! Ручки твои целую, золотые. Я исцеловал «теплушку» твою, я так счастлив. И такая она крутая, такая теплая, и так мне нравится эта «марина», это наше Черное море! Сейчас я опять в ней, и мне так тепло, от тебя! У, радость-детка, как же я жду тебя, как ласкаю в мыслях, в сердце… — единственная, чудесная, неповторимая!
Твой, весь, всегда твой Иван — неистовый, Ваня-ласка.
Оля, глазки дай! ручки! все дай!
11. II.42, 2 дня
Дорогая моя Ольгуличка, суди сама, как я получаю твои письма, и что со мной творится. От 19.I212 получил 24. Письмо страдания твоего. А я уже 22 послал тебе всю свою душу! умолял успокоиться, я в тебя верю больше, чем себе! Письмо 22.I, получено 29, я на нем пометил — «Оля, бедняжечка моя, все мучается! Господи!» — Продолжение предыдущего письма, получено 29-го, — все та же мука, и я бессилен — расстояние! — снять ее. Письмо помечено 21.I — получено 2.II, помечено мной: «опять страдание! О, бедная моя девочка! Ну, как уверить, что она для меня _в_с_е??!» — Письмо, 28.I, получено 5.II, чуть светлей, пишешь, что «теперь _в_с_е_ приняла душой, ландыши цветут еще». Помечено мною: «все еще не получены мои „объясняющие“ письма!» Затем идут: открытка от… 22.I, получена 6.II —!! — опять боль, и еще — эта ужасная мнительность, неуверенность в себе. Помечено мной: «если бы она сознавала, какая она си-ла! Господи, помоги ей, моей Олюше! Она _д_о_л_ж_н_а_ творить, она не знает, что вся она — великое искусство, что в ней, на ней благодать — назначение — _т_в_о_р_и_т_ь!» И последняя открытка, от 26.I, получена 10.II, опущена Сережей в Амстердаме, — опять подавленность, — правда, она была писана _д_о_ 28-го. Видишь, какая мне мука, — я ведь _в_с_е_ тебе описал, во всем повинился, всю душу тебе показал, во многих письмах, и не знаю, да получила ли? Ольга, как можешь писать, что я «в мечтах доволен „призрачной Олей“»?! Оля, откуда ты это вывела? Я, _п_о_к_а_ благодарю Бога, что хоть издали чувствую твое сердце, любуюсь сокровищами твоей души, что ты любишь Ваню своего — тоже «призрачного»… — но я всеми силами хочу, жду… тебя, Оля, живую тебя! — которой я _н_е_ достоин! А томлюсь я как, Олечка! Когда все только тобой наполнено, — и нет, и нет тебя… и я еще столько боли тебе доставил, — проклятый я! и не знаю, убедят ли тебя мои письма, мой крик _м_о_е_й_ боли… А дни, как нарочно, стали тянуться… и письма твои редки, и все вперебой, и все не узнаю, да получила ли, наконец, мои, которые должны дать тебе покой и веру, что люблю тебя, как никого еще не любил, ни-ко-гда! _Т_а_к_ вот не любил, до муки, до смертельной тоски-отчаяния! Оля, я не просто люблю, я люблю-благодарю тебя, люблю-боготворю тебя! Если бы я был на 10 л. моложе! _В_с_я_ жизнь была бы впереди еще. А дни уходят… Оля, твое письмо от I.I было — есть — изумительное! То, где ты поперек страницы приписала213. Его получил я только 21.I —!! и надписал на конверте: «поразительное выражение чувства!» Я на него ответил. Я _в_с_е_ сказал. Мне _н_е_ч_е_г_о_ скрывать от тебя, и я страстно хочу быть с тобой вместе, _н_е_ расставаться ни-когда. Работать с тобой, думать, делиться с тобой всеми движениями души, всеми мыслями, планами, надеждами творческими, всегда с тобой, и только с тобой. Ничего, никого не надо мне в жизни, — только нежно обнять тебя, в глаза твои глядеть… тепло твое почувствовать, горячку-нежность твою в себя вдохнуть, — ах, Оля моя, необычайная, нездешняя ты! Читал некролог о твоем папочке — и _т_е_б_я_ в сердце держал. Красивый он был, светло-красивый, дивный. Жизнь его — иключительная, но _н_е_ умел оттенить это некрологист. Он все дает «благолепно-лампадно», а надо _с_т_р_о_г_о_ и глубоко, не разжижая мелочами. Я-то и из этих страниц мог _в_с_е_ несказанное, — в душе о. Александра укрытое от земных, — увидеть. Его «жертвенность» земными благами надо было оттенить, и не цитатами из Писания. Надо было дать и семейные чувства его, — ведь тут весь человек должен даваться, в посмертном слове! Оля, ты от Него, я чувствую… — и я по тебе уже дополняю твоего папочку. Если бы дожить, поклониться его могилке и воздвигнуть над ней бело-голубую часовню… и там написать о нем! Украсить фресками, цветами жизни, цветами Духа, — подвигов выражением! Я был бы счастлив это выполнить, во-имя Правды Божией, которой был верен твой папа. Во-имя твое, Оля, — его чудесного _ц_в_е_т_к_а! Ольгуша, свет мой чистый, как же я тебя люблю! Знаешь, я не вылезаю из твоей «грелочки»! Она так обтягивает, будто обнимает, и я слышу твое сердечко — в своем. Она напиталась от тебя, и мне это передается — тепло твое. Я слышу, как будто, духи… чуть-чуть… я в каждой петле вижу твои пальчики, твои глаза… я глажу эту «маринку», я ее целую. Я как влитой в ней, «моложе», говорят мне… стройный. Да, правда, стройный. Я как гуттаперчевый, гибкий, быстрый, легкий… мальчишка старый, странно как-то. Знаешь, я сейчас сильней, чем был 10 лет тому, — это я испытал вчера, — когда мылся в… кухне! Ванную комнату не отапливают, горячей воды не подают. Для меня мука была, терпеть две недели, — были холода, а я кашлял, — не мыться. И вот, вчера, я газом нагрел кухню до 22 градусов, поставил огромный аллюминиевый таз, нагрел воды… и полтора часа возился с «баней». Бывало, выйдешь из ванны, расслабленный, дремотный… А тут, после «гимнастики» с водой, верченья с самим собой, с огромным тазом, с уборкой после… — я вышел совершенно бодрый, напился чаю с твоим чудесным маслом, да еще часа полтора слушал стихи одного отчаянного поэта214, в конец меня доканывавшего, плохими же стихами! — и я был свежий — после таких стихов-то! — и скоро заснул, — в 12 ч., — и проснулся… в 11 с половиной —!! И с каким же наслаждением пил кофе, ел твое масло, — у меня и свое есть, но я _х_о_т_е_л_ — твоего! Ольга, Олёк, Ольгунок… я не могу без тебя, я замираю без тебя, я плачу… я _х_о_ч_у_ всегда быть с тобой. Я могу с тобой много еще дать… так во мне все горит и светится. Если бы обнять тебя..! Иногда мне кажется, что ты близко… что ты можешь приехать… каждую минуту, и я начинаю строить планы… Я всегда у твоих ножек, у твоих коленочек, кладу голову на них, смотрю в твои глаза… шепчу самое нежное, что в голову приходит, что тебя ласкает, — о, дивная моя Царевна! Как ты умеешь хорошо сказать, как ласково показать, как любишь..! Оля, я _ж_и_в_у_ю_ тебя люблю, хочу… дышать тобой хочу, твоим всем, всем существом, и земным, и — душою твоею бессмертной, _Н_е_б_о_м_ в тебе! Я чисто тебя люблю, и — пылко, знойно даже, жарко, страстно. Ты прости, это _н_е_ грешно, так любить, то — _н_а_д_о_ так любить… это — _д_а_н_о_ нам _т_а_к_ любить. Я счастлив, что твоя мама понимает, что «так нельзя же», — томиться только. Я вчера был радостно-тревожен, я _ж_д_а_л_ тебя! Странное такое чувство — близости. Ты, м. б. думала обо мне? Иногда мне кажется, — и страшно мне! — что нами играют злые силы. И опять эта острая боль при мысли, — зачем, зачем не случилось тогда, в Берлине, в 36 г., встречи с тобой?! Все было бы, м. б. иначе. Олюнчик, я послал о. Д[ионисию] книгу «Свет Разума», и — для мамы — «Няню из Москвы». «Пути Небесные» — только для тебя, милочка моя, ты, ты только у меня для них, и какую же Дари я сделаю _т_о_б_о_й! Ах, ка-ку-ю..! Ты отмахнешься, пожалуй, скажешь — «но какая же… до муки страстная!» Нет, до… светлого счастья — страстно-жадная! Я ее дам о-чень особенной, в нее теперь все, все будут страстно влюблены… — в _т_е_б_я, Олюнчик. И какое прекрасное тело дам ей! Я боюсь, как бы не переступить границ _м_е_р_ы, так я восхищен _т_о_б_о_й. То, что во мне, ты и не представляешь… — этот _з_а_х_в_а_т_ тобой, хотя и не видал тебя, настолько силен, что я пугаюсь, найду ли спокойствие давать Дари. Эта предельная «влюбленность» вносит в творческую часть души страстность, колеблет равновесие «покоя», нужного для работы. Писать _ж_е_н_щ_и_н_у_ — для меня теперь — это: писать _т_е_б_я! Писать — и в то же время — _л_ю_б_и_т_ь, — кипенье в чувствах, до… осязаемых событий, — кружит голову. Но, с другой стороны это может дать слову-образу — очарование предельное, когда слово переходит в живую сущность, в трепетное-живое, что вот-вот услышишь, как бьется кровью, как сладок поцелуй, как опьяняет страстью… — и — «Слово плоть бысть»215. Оля, я ждал сегодня письма твоего и не получил. Я страдаю, я не нахожу места, я слушаю шаги, но уже 8 ч. вечера — не будет почты. Вся моя жизнь заменилась тобой. О чем бы ни думал — все ты, все ты, _в_с_я_ — ты. Оля, не бойся писать, грех это — отталкивать _с_в_о_е. Пиши — _к_а_к_ можешь, — все будет прекрасно. Ты — переполнена. Страх — не плохо, это есть сознание важности дела, его священности. Но надо его одолеть. Думаешь, не бывало во мне страха? А де-сять лет моего «воздержания»216, после «У мельницы» и «На скалах Валаама»? И было бы преступлением, если бы я не преодолел. Я снова начал, когда мне было 28–29 л. Ты — зрелей меня, тогдашнего, и ты преодолеешь. Спроси чутко сердце, душу свою: «что я _х_о_ч_у_ писать? о чем поведать?» — и вслушайся. И начинай, _к_а_к_ хочешь, с чего хочешь. Рассказывай — поведывай — _п_р_о_с_т_о, без напряжения, без оглядки, без опаски: выйдет. Ну, расскажи просто, какой «идеал», образ предносился 10-летке Оле, в церкви. Ты когда-то намекнула мне и не рассказала. _Э_т_о_ дай. Будто мне пишешь. И все, все пиши так, будто _м_н_е_ рассказываешь. А меня ты знаешь, меня любишь, и — не будет страшно. Я, ведь, не буду тебя смущать: я _в_с_е_ приму, _л_ю_б_я. Ну, милая детуля, не бойся… ну, бросайся в воду, плыви же… — я поддержу тебя. Если бы ты была здесь, со мной… я тебе нежным поцелуем, в щечку… влил бы силу, веру в себя. _З_н_а_ю, что ты будешь писать, будешь знаменитой, будешь полонять сердца. Вот как я знаю, как я верю! _В_и_ж_у. Скромница, робкая моя, чистая Оля… — какую красоту души в тебе я вижу! Капли одной этой красоты довольно, чтобы стать писателем. Верь мне, поверь в себя! Оля, ночью я чувствую тебя… так близко! Твой Ванюрочка. Прилагаю фото-«москвич»217. Обними! не фото, а меня. Я жду тебя.
13. II.42, 1 ч. дня
Оля, снова, запоздалое письмо, 30.1, и снова громоздишь на себя, — с переводом на меня, — воображаемые терзанья. Я, тебя «оттолкнул»?! Не выдумывай, не томись болезненным желаньем «всю горечь выпить». В моей открытке открыла ты «всю новую сторону меня»? Придумывай же — какую. Мучай, терзай себя, — тебе это болезненно-сладостно. А мне как это? «Люблю и мучаю»? Не пора ли и кончить с этим? И еще спрашиваешь, почему у нас нет благостности. Сами, видно, не хотим ее. Надо же как-то «поддерживать отношения», раз нет решимости на главное, чего я ждал, во что верил, в чем ты меня не раз обнадеживала. Продолжай «изучать» меня. Мало меня знаешь? Я — двуликий? Один — в книгах, другой — Хлестаков, Деспотов, Подлецов? До-знавай. Хочешь знать, «к_а_к_о_й_ я к тебе _т_е_п_е_р_ь»? Тот же, верный, мучающийся тобою и — мучимый. Стыдишься, что так писала мне, нежно голубила твоего _п_е_в_ц_а, тебя искавшего и обретшего? Отними же, что вырвалось из твоего сердца. Насильно не держу — бери. У меня, — пишешь, — «ни разу не мелькнуло сомнения, что, м. б., неправильно обвинял»? Зачем новые обвинения? мало тебе, подавлен? Рабом никогда не буду, как бы ни любил. Ты не укротишь меня, ты лишь отдалишь меня — сама. Никогда я не посмел бы помыслить о твоей «ошибке» в отношении к другим. Но я не бесплотный дух, и, исходя из тобой же данного, мог смутиться, не имея права на то, т. к. «повесть» твоя дает тебя _д_о_ нашей «встречи». И этого ты не можешь мне благостно простить. Ты даже не признаешь за мной слабости Фомы, ты строже самого Христа: ибо ты все, все замещаешь собой, слишком ты — _в_с_я_ _в_о_ _в_с_е_м! Ты писала, что твоя мама и родные, — а они ведь знали тебя куда больше, чем я, на их глазах протекала твоя жизнь, — и они усумнились и не знали, где правда! За что же ты так обрушилась на меня? и когда нее? Когда я молил уничтожить мою проклятую открытку! Ты не давала мне, сама, твоей черточки характера, об «игре с партнерами»? Ты не поселяла в моей душе сомнений? томлений? Не признавалась ли в «легкомыслии»? — (доктор № 2). Не говорила: — «я вела порой „игру“ на „очень высокой ноте“, и когда прием партнера — спортивное-то словечко! — мне не нравился, я часто _с_р_ы_в_а_л_а_ игру». Ч_т_о_ это?! Искание _и_д_е_а_л_а? безупречная _ч_и_с_т_о_т_а? Ты сама так себя открывала, и ты же все рушишь _н_а_ _м_е_н_я?! Т_ы_ _и_г_р_а_л_а… Как же я с самыми чистыми намерениями к тебе, мог отличить, где «игра», и _г_д_е_ — «мучительное искание чистоты»? В «игре» всегда азарт, всегда скольженье, и всегда опасность — сорваться. Я привык, что ты все сгущаешь; измучаешь, а потом, так легко признаешь, что все это «глупости». За что же ты мучила _з_а_ «глупости»? Та история с г-жой Земмеринг… — где я ни в чем не повинен… как ты мне накидала обвинений?! Писала: «так еще ни-кто, ни-когда меня не оскорбил, как ты!» А оказалось все — «глупостями». Нет, ты любишь терзать… себя и — меня. Не изворачивайся: писала: «содержание твоих писем я могу сравнить лишь с универсальной _п_о_д_л_о_с_т_ь_ю_ „Н.“!» _Ч_т_о_ это значит?! Содержание — т. е. «мои слова»… и мною сказанное тебе, как и сказанное «Н» твоим родным — _о_д_н_о_ и _т_о_ _ж_е_ — _п_о_д_л_о_с_т_ь. Двух толкований не может быть. Тебе приятно высекать из меня искры? Ты их много выбила, приняв мое сердце за кремень, и, высекая своим — подчас убийственным кресалом, — ты не хотела видеть, что вместе с «искрами» — моими пылкими и яркими образами в письмах, — били струйки крови… которых ты не отличала от «искр». Тебе это доставляло болезненное наслаждение? да?! Сердце мое устало. Я ли именовал тебя «скальпоносицей»? Так именовал твой родственник, лучше меня тебя знавший. Прав ли он был? Зачем же тогда писала мне? Ведь должна понимать, что всем этим ты создаешь во мне определенное впечатление. Сгрудив в 7 письмах твои «искания», где все, как нарочно, сводилось к одному — к увлечениям, к «поцелуям»… — ты называешь это моим словом — «порханья»… — ты обрушиваешь на меня страшные обвинения в утрате веры в тебя, когда я лишь колебался, был в смуте, молил не принимать моего невольного вскрика боли… молил поверить, что для меня ты — все _т_а_ _ж_е, чистая, светлая Оля! Разве все тобой сообщенное не давало мне права сделать — пусть невольно-ошибочно! — вывод о легкости отношения к «чувству»? Оля, нельзя требовать, как бы я тебя ни любил, — или молчания моего или — только восторгов тобою. Не ты ли упрекала меня, что я с тобой неоткровенен?! А когда я открываюсь тебе, ты обвиняешь меня, что мешаю тебя с грязью! Я не выдумывал грязи о тебе. Разве молчальника и песнопевца только ты, _т_а_к_а_я, требовательная ко мне, примешь во мне? можешь любить? Нужна ли тебе моя игра с тобой «в поддавки»?! Надо кончить с таким отношением ко мне, мне уже нестерпимо от боли. Смотри же в совесть твою, она чутка, она тебе все скажет. Я все не постигаю, где искренность, где… самообман — в тебе. Ты когда-то писала: «я хотела бы к тебе приехать», о «встрече». Из чуткости к тебе, страшась смутить семейный покой твой, еще не зная о твоей семейной жизни, чувствуя, что ты можешь увлечься мной… — это же так возможно! — я удерживал тебя от такого шага. Ты поставила и это в вину мне. А когда я тебе открылся, предложил чистым сердцем — связать _з_а_к_о_н_о_м_ твою жизнь с моею… ты «была потрясена»! ты… запретила мне посылать тебе заказные письма и все, что могло бы вызвать внимание окружающих. Когда ты была искренна? Я уступил тебе. Я дал тебе сроку — до Нового года. Нельзя же вечно кипеть так, как кипим мы оба! У меня — мое заветное, моя работа. Я не смею _в_с_е_г_о_ себя сжигать. Я тебе отдавал лучшие думы, лучшие чувства. Я ждал. Ты звала меня. Я и обещал, и уклонялся. Почему? Стыдился признаться тебе, что не мог бы смотреть в глаза твоему брату, — _з_а_-_ч_е_м_ _я_ появлюсь, крадучись..? Ведь не в твой дом приду, как знакомый семье… а где-то, в чужом месте… «встреча». Меня, всегда ходившего прямым путем, _э_т_о_ смущало. Я признался. Тогда ты — снова! — даешь надежду: «хо-чешь? я приеду… я постараюсь…» Я говорю — да, хочу, приезжай, свяжи свою жизнь с моею! — «Да… но мне трудно… меня не пустят…» И снова, снова… ласканье надеждой… Наконец, — «меня пускают! на Лейпцигскую ярмарку»! Я уже вижу тебя… я пишу тебе… как приехать… И снова: — без объяснений — «я _н_е_ приеду… я не могу…» Что за… игра?! Зачем это вытягивание нервов сердца?! Зачем обнадеживание? зачем — удар?! Чтобы тянуть время, пока не случится _ч_у_д_а…?! Ты можешь ждать, тебе это дает много, моя переписка… я _н_е_ могу. Разве я не прав?! Разве я не смею сказать: надо же кончить, последние мои творческие силы размениваются на это призрачное кипенье в надеждах и разочарованиях. Но ты не можешь отказаться от наслаждения томиться и томить. Ты изыскиваешь, что же еще навалить на мою измученную душу. Ты в скольких письмах пишешь — я тебя назвал «полуобразованной»?! Я потребовал: приведи мои точные слова. Где я сказал? Я жду. Или это мое замечание — о «паре дней», что это неродственно духу русского языка? Но ты же сама писала, что хочешь учиться у меня, слушать меня, что ты так мало знаешь. Оля, я не мальчишка, и понимаю, что такое «образованный». Что я тебе писал — о тебе? Перечитай. Ты увидишь, как я восхищался тобой, умом, сердцем, много-знанием?! Я все из сердца вынул и дал тебе. Мне не стыдно, что я не _в_с_е_ знаю. Кто знает _в_с_е?! Покойная Оля многого не знала, что ты знаешь. А как я любил ее, как чтил! Ключевский, наша гордость, женился на своей кухарке218 — и какой это был брак! как он уважал ее, чтил! любил! хранил память о ней! Я знаю это, потому что я жил в его доме219. Оля, Оля… Твой Ваня знает, что такое «образование» и умеет отличить истинное. Я знаю, как ты жила, как страдала, _в_с_е_ знаю… и как же разрывается мое сердце, когда его колет твоим страданием (* что я, такой «нечуткий», не понимаю, как же трудно в таких условиях учиться!). Я плакал от боли, от горечи — или я палач? И это после всего, что я говорил тебе о тебе! Ты мою нежность, мои восторги называла «молебствиями» и уже не даешь им цены. Тебе нужны какие-то призрачные «концы», чтобы, схватив их, добраться до сердца моего и сжать его сильней. Оля, в нем две незаживающие раны… ты еще ранишь, ты третью хочешь..? зачем? и — что все это?! Ведь ты и к чужим благостна была! Ты _в_с_е_ отдавала… интимное свое, дневники, просиживала у больного, часами, позволяла, чтобы тебя за руку вытаскивали с танцев… — а у меня… тебе хочется добраться до еще неизраненного места в сердце — и _у_к_о_л_о_т_ь?! ты ко мне относишься безжалостно? Хуже я всех для тебя? и мои раны — ничто? и последние мои силы, которые не мне, не тебе одной только нужны… а мно-гим..! — можно пустить на ветер, в искры, в струи крови, в дым?! Не верю. Значит, тут не воля твоя, добрая или недобрая, а — болезненность твоя, Оля. И ты права: надо лечиться. Сколько раз я говорил тебе! посылал лекарства… — ты отмахивалась… наконец, согласилась. Мало тебе моих мук, надо еще? Зачем написала, что «я _п_о_к_а_ не буду тебе писать о моем здоровье… я здорова». _Ч_т_о_ это?! Бросить тревогу — и — закрыться. «„Необразованная“ я…» Ах, Оля. Не безумствуй: «необразованные» не могут писать. «Я не буду писать». _Ч_т_о_ это? Новый укол? Дари — образованная? Дамаянти — образованная? Прочти, если не читала Жуковского «Наль и Дамаянти»220. Очаруешься. Для меня образование — сердце. — Оно — _в_с_е. Евангельская Мария — образованная? Чего, побрякушек тебе надо? Ты же _н_е_ такая. Для русской литературы лучше было бы, если бы Чехов женился «на кухарке», а не на бездарной ломаке-актрисе, образованной для похабства. Я моего Горкина не отдам за миллион Балалайкиных. О твоем сердце я сказал тебе. И я тебя — «пригвоздил»?! Этими «болями» ты заполняешь нашу странную «сухую» любовь, пока, до решения, которого так и не будет, — так мне видится. Твоя воля. Не отнимай же у меня _м_о_ю_ Олю! Ради Господа, не отнимай… Я, ночами, сухими слезами плачу. А знаешь ты, что это такое — сухие слезы! О, если бы вылились они! И мне бо-льно. Ну, снова изыскивай на мне вины, из всего, что теперь написал тебе.
Но помни: у меня все — на исходе. Я дальше не могу так, не смею. Я — не для только переписки, я — сознаю свой долг перед Богом, давшим мне дар, перед русскими — и не только русскими! — людьми: я должен писать, _с_л_у_ж_и_т_ь. Теперь я лишь истекаю, болями, кровью сердца, сухими слезами. Я _н_е_ могу больше. Я тебя люблю, очень глубоко, и очень _в_е_р_н_о. Я _з_н_а_ю_ тебя, твои плюсы и минусы. И сердись — не сердись — скажу: доктор-кавказец, умный несомненно, верно сказал: твоя любовь может дать пресветлый рай, вознести и счастьем ослепить… и она же может ввергнуть в адские муки, в бездны! Да, я готов признать, что ты — прекрасная, лучшая, необычайная, гениальная, упоительная, святая, чистая, все-все-все… — но ты и — «гололедь», и «русалка», и «мучитель», и «рыбий глаз», и — все-все-все… Ты изящно-сложна, чутка необычайно, мнительна сверхпонятно, неотразимо влекуща, стыдлива, как мимоза-пудика, «не-тронь-меня», требовательна к себе пуще всех подвижниц, ты за идею на костер взойдешь… ты — для меня — Царица из Цариц! Но ты и мучитель мой. Я могу целовать твои ноги, но я никогда рабом не буду, от себя и _м_о_е_г_о_ _н_е_ откажусь. Бери меня таким, как я есмь. И — решай, не решай, — но не томи, и скажи все прямо и окончательно. Тогда я сделаю окончательный вывод. Я больше _т_а_к_ не могу. — Напиши о здоровье мамы. Я послал ей «Няню». «Грелочка» твоя чудесна, я не вылезаю из нее. Целую ее, глажу, чувствую в ней твои любящие глаза, чувствую нежность пальчиков. О, чудесная, моя, _в_е_ч_н_а_я, Оля! Я люблю, люблю тебя. И — страдаю. Закончу завтра. Твой Ваня
[На полях: ] Оля, я — прежний, твой Ваня, верящий в тебя, чистую! Но я так исстрадался!
На обороте последних твоих писем ты уже не даешь своего родового имени «Субботина» — что это? Отказ от себя? Окончательное утверждение в голландском «доме»? Решила? Вот оно, наконец, твое «решение»?
Тогда — простимся. Я отойду. «Игра» окончена? Давно пора. Завтра до-п_и_ш_у. Господь с тобой.
Вдумайся, возьми себя в руки. Я все написал — от страшной к тебе любви. Не отвечай спешно. Все это очень важно. Это — моя _п_р_а_в_д_а.
13. II.42 3 ч. дня
Олюша, милая, да когда же ты перестанешь себя томить, когда примешь открытое тебе мое, все, сердце?! Я _в_с_е_ сказал тебе об «ослеплении» своем, во всем повинился, сознал вину свою — невольную, от беспредельной любви к тебе, лишающей меня «хладного рассудка», обострившей _в_с_е_ чувства во мне, — и все под-чувства, — порой и мутные! Ты умна, и все понимаешь, как никто. И нечего мне шарить в твоей душе. Не обижай, никаких «доказательств» твоих не смей посылать и — прошу! — не говори больше об этом. Для меня — и _п_о_в_е_с_т_и_ твоей нет и _н_е_ _б_ы_л_о. Просто: я узнал тебя, _л_у_ч_ш_e_e_ в тебе! Забудь. Я сказал: ты для меня — _в_с_е, пусть это грех, кощунство, но это не _с_л_о_в_а: ты для меня _в_с_е, и без тебя я _н_е_ могу, и _н_е_ буду. Зачем письмо 24.I221 называешь «разумным»? Это боль моя за тебя, страх за всегда возможное твое разочарование. Сознание — трепет, — ответственности за твои страдания. Не «про запас держать» — совсем не уходить от сложившейся твоей жизни, — этого я _н_е_ мог и думать, а позволил себе, — и с какой же болью! — остеречь: ну, представь… ну, отвернешься от меня… — а мне ведь больно, что ты опять на тяжкую жизнь, на работу, где-то… — ведь я теперь всю твою жизнь знаю, восхищаюсь подвигом твоим и плачу о твоих страданиях, бедная моя девулька… — я бы на руки тебя взял и укрыл бы ото всего, ото всего… ты мое дитя, в тебе смешались для меня: и дочь, которой мне не дала судьба, и самая любимая… — я не могу сказать это обычное — и какое все же таинственное слово — _ж_е_н_щ_и_н_а! — самая любимая, огромная часть души моей, Оля моя, святая моя, чистая моя! Вот, в каком смысле писал я тебе и, должно быть, боялся, что ты примешь неверно, — и как же верно думал! — я даже и там оговорился: не подумай, что я «отмахиваюсь»! Мне больно это читать. Я знаю, _к_т_о_ ты, и знаю, что ты не вернулась бы… слишком ты… О-ля! И потому разумел: ты для меня — святое, и я мыслью не посягнул бы сделать тебя своей, коснуться тебя нескромным взглядом даже, пока ты не определила бы, что не ошиблась, что будем с тобой — навсегда, — _о_д_н_о. Главное — то, что писал тебе в первых письмах, _к_а_к_ мыслю жизнь нашу. Высшего счастья для меня — неразлучно с тобой — нет. Не надумывай на меня томящее тебя, мнимое твое: не изобретай для себя слов пытки, как «гнушаешься», даже в кавычки берешь, будто это мое слово! Это же ты сама себя растравляешь, это болезненное твое. Ничем я «снова, чем-то» _н_е_ уязвлен! Я тебя люблю, и только, в этом чувстве — весь я, и вся для меня — ты. Достойная не любви, а — преклонения. Я пишу это сознательно — я искренно считаюсь с недостоинством своим. Прими же мою _п_р_а_в_д_у. Да, я верю крепко, мы были бы счастливы. М. б. даже _с_л_и_ш_к_о_м_ был бы счастлив тобой я, я. И страшусь. Лет своих?.. Но что я могу… когда я весь поглощен образом твоим, живою твоею сущностью, мое неземное счастье! Или я исключение? Нет. Ты знаешь эти примеры жизни: это у людей, наделенных _ж_и_в_о_й_ душой, душевной жаждой неутолимой, неиссякаемой с годами. Не с великими исключениями себя сопоставляю. Охваченные творческими страстями, есть души, для которых тленное — не имеет власти. Они не могут _н_е_ любить, не творить любви, _н_е_ жить: они всегда _н_а_д_ собой, над обычным. Это — души певучие. Таков был Гете, Тютчев, Пушкин был бы юн до дряхлых лет своего тленного. Таков был и чистый лирик-романтик — наш Жуковский: первая любовь его222 — уже 35-летнего, к своей 10-летней племяннице —! — «побочной», — брак не состоялся, помешала «религиозная» мать ее… — но они любили друг друга! — мучились. И вот, после ее кончины, он, в 50 лет, полюбил 12-летку! И она… его. Это была дочка художника Рейтерна223. Промежуток в 3 года. Новая встреча. Она, 15, «кидается ему на шею, только увидала». Его это потрясло. 5 лет промежуток, — новая встреча. Интересны ее письма о чувстве к Жуковскому224. В [18]41 г. — Жуковскому было 58 л., ей 20, дарит ей… часы и «косвенно» делает предложение: «позвольте подарить вам эти часы. Но, знаете ли, часы показывают время, а время есть жизнь. Вместе с этими часами я предлагаю вам всю мою жизнь. Принимаете ли вы ее?» Она «бросилась ему на шею»225. Они прожили 10 л. Трое детей, мальчик и две девочки. Одна скончалась226. Жуковский умер 69 л. Брак был исключительно счастливый227, «безоблачный». Да ведь и Жуковский был безоблачный. См. стихотворение Тютчева, на его кончину228. Таких случаев было много у «живых душой». Тут _в_с_е_ — в силе, в жизненности душевной. И эти примеры мне так освещают то, что переживаю я, любя тебя, Оля. Ты для меня — _в_с_е. Ты — Душа моя. И без нее-тебя — я _н_е_ могу. И так _п_о_ч_е_м_у-т_о_ надо. Для зубоскалов это — повод к плоскостям. Для _Ж_и_з_н_и_ — один из её таинственных законов. _Э_т_о_ — чудесное обоснование бессмертия духа (намек на это — в «Куликовом поле», в озарении Оли), его самостоятельного бытия, вне зависимости от тела-тлена. Но _т_у_т_ и само тело — покоряется власти души: оно тоже творит, рождает. Тут залог «бессмертия всего тленного», быть может?! Очевидно какой-то таинственный закон, ускользающий от биологов, анатомов, физиологов. Мы с тобой _э_т_о_ _з_н_а_е_м, ибо мы _э_т_и_м_ живем. Да, ты права: мы могли бы быть счастливы, и мы нашли бы такой _п_л_а_н_ жизни, в любви и единомыслии, в котором были бы «безоблачны». Я непоколебимо верю, _з_н_а_ю. Да, будем просто принимать «из души в душу» друг друга.
Чтобы закончить «испытания-пытания» наши, скажу: письмом твоим от 2.Х — я никак не ограждаю себя. Я понимаю, чем оно было вызвано. Если я поминал о том, «что было 9.VI.39», то потому, что хотел вникнуть в твою жизнь-томление. Чем ты была убита, почему весь день плакала? и — почему _м_н_е_ написала? Я не знаю. — Ты писала о поездке на Лейпцигскую ярмарку. Я ухватился за это. И ты, написав, что это «легко» и тебя пустят… теперь говоришь: я _н_е_ поеду. Почему же писала?.. зачем подавала надежды? _у_н_е_с_л_а_ меня? Я объясняю это твоим состоянием, — болезнью. Ты больна, у тебя и малокровие, и неврастения. Да, надо лечиться. Почему я упустил из виду, не послал тебе с о. Д[ионисием] селюкрин?! Но в Голландии есть же кровяные сыворотки, «hemostyle»? Меня тревожит, меня томит это. Почему написала: «я _п_о_к_а_ о своем здоровье писать не буду»? _M_н_е_ не нужна встреча, чтобы узнать тебя: я тебя _в_с_ю_ _з_н_а_ю. И я люблю тебя, и я уже сказал тебе: вот мое сердце, вот я, весь… — для меня не может быть оглядки. Я давно решил, бесповоротно. Никаких колебаний, опасений: я лишь страшусь одного: достоин ли я _т_е_б_я?! Таким и бери меня, бери или — отклони. Почему — до конца войны не увидимся? Так же можно и дальше: и после можно не увидеться, если совместно _н_е_ захотим. Помни: для меня каждый день — невозвратим. Я в последние дни подавлен: кругом умирают, смерти, смерти… мы все в руце Божией, да… но шансы не равны. М. б. мой _ж_и_в_о_й_ дух дает мне силы. Но я — как пятак: прекратился «толчок», — и… конец. Это — тоже неразгаданное. Но я это сознаю. Погляди, сколько сил отдал я этому дивному чувству — любви к тебе! Огляни мои «писания любви». Это уже то-мы… и в них много сил рассеяно… — я не жалею… Но, Оля… — если бы мы встретились в 36… — _э_т_о_ _в_с_е_ перелилось бы — в иное. И наше _л_и_ч_н_о_е_ — получило бы жизнь — в мире, в иных — и м. б. чудесных — формах. Я не сожалею, но мне — страшно, что так долго не может продолжаться. Я — ты не укоряй меня, — но я — ив согласии с тобой, — перекрестясь, временно отойду от писем… я буду тебе писать раз в неделю, кратко: я хочу уйти в работу. Пусть теперь она будет толчком для катящегося пока «пятака»! А я могу писать, когда могу _т_о_л_ь_к_о_ писать в работе… — двоиться я не могу, — или — или… Когда бы мы вместе жили… — другое дело… — ты — вот ты… твой взгляд — уже сила-толчок мне… — и я в обладании себя, я силен и твоим, и моим чувством и — покоем. Теперь… — я горю, сгораю… томлю, томлюсь… — а дни уходят… я _г_л_а_в_н_о_г_о_ не доделал! Не говорю уже, что _с_м_ы_с_л_ брака, его святость… теряют возможности, свою _о_с_н_о_в_у, мою светлую — и твою, Оля! — надежду! Счастливец Жуковский! Он пел лучшее свое, не взирая на _в_р_е_м_я, когда… любил. И создавал _д_е_т_е_й_ — духовных и — брачных, малюток светлых. «Сухой» любви я не понимаю, я ею томлюсь, от нее сгораю. Да, очень это _в_а_ж_н_о_е… и требует силы воли, решимости. Я тебя понимаю, давно понял: нет, тут, в твоем — _н_е_т_ таинства-Брака. Тут — кощунство над браком-Таинством. Тут нет _Л_ю_б_в_и, семьи, _о_с_н_о_в_ы, _п_р_е_д_м_е_т_а_ Таинства. И «человек да не разлучает» — тут не при чем. «Что Бог соединил…»229 — _ч_т_о?? Вот — э_т_о-то?! Нет, мы знаем Его, читай Евангелие — Его «свободу Духа». «Дух живет, где хощет»230. Для Духа — нет буквы, формул, рамочек. Взяточники консистории и «духовного суда» — легко «разлучают»… Та-инство?! Как все шатко. Совесть, — твоя чрезмерно-чуткая совесть — вот мерило! Ты права, ты — свята. Бог знает, чего мы ищем, _ч_е_г_о_ хотим. Мы — _с_в_я_т_о_г_о_ хотим, непохотей. И мы — правы. Я в себе _с_л_ы_ш_у_ — _в_ы_с_ш_е_е_ веление, как в творческом акте, когда думаю о жизни с тобой. Бог видит.
Всего не написал, продолжу завтра. Твоя «грелочка» — чудесна! Целую глаза, пальчики, бедная моя, трудница моя! А узнав, как ты металась… чтобы дать мне скорей «теплушечку» твою… — о, теперь она еще священней, ми-лая..! Буду счастлив, если ты порадуешься клюкве! и — всему, что я так радостно искал, чем бы тебя порадовать, дитя мое. Посылаю тебе «зимнего», пусть «парижанина из… Москвы». Не отвернись, плохо вышло, мелко очень… Пришлю Олю — _и_н_у_ю, _с_в_я_т_у_ю. На днях уменьшат ее «посмертный лик»231. Тяжело, но я пошлю. Ты ее любишь, чтишь. Никому не показывал, никому не дал, — только Ивику — его «теть-Олю». — Олиську. Целую. Господь с тобой. Твой Ваня
С приложением фото-паспорт.
15. II.42 10 ч. 30 вечера
Светлая моя Олюша, так пусто, так мне одиноко. Письма твои тревожны, мучительны. Больно мне было писать тебе, что написал, но надо было все сказать, чтобы ты все во мне знала и не искала бы «новой стороны» во мне. Спрашиваешь: где ты, прежний мой? Вот, все тот же я, и все больше люблю тебя, хоть ты и томишь меня. Когда-то писала ты — «тебя я не стану мучить, не буду с тобой, как с другими… я буду очень бережна, чутка…» И вот, стоило мне только высказать смуту свою, как ты все собой закрыла, только свою боль слышишь… Где мое Рождество? — спрашивала ты с болью. Где — мое? где моя светлая, нежная, чуткая Оля, где моя чистая девочка?! — плакало в моем сердце? И — за что?! Ты поняла смуту своих и извинила им, а мне моей тревоги, моей о тебе ревности, — не прощаешь?! Я опять в пустоте, в тоске, как до июня 39 г., я хочу все опустошить в себе, я не могу молиться, я подавлен. Сникли мои надежды, ушла бодрость, и на распутье я. Вчера ушел из церкви, как пропели любимое мое — «Ныне отпущаеши…» Боль не отпускает меня. Я не найду мысли, воли написать для тебя автографы. Ты словно отходишь от меня. Ни ласки, ни нежного словечка в твоих последних письмах. И это новое, — о, какое холодное, — «друг мой»!.. И — м. б. случайно это? — на твоих конвертах — твое О. Bredius… без родового, дорогого мне! Или ты _д_р_у_г_о_е_ решила, не _н_а_ш_е, что должна была решить? Решила, что ты — О. Bredius… — и конец? Зачем это? Чтобы еще больнее было мне? Оля, оставь гордыню. Или не видишь, как ты _в_с_е, _в_с_е_ — _с_о_б_о_й_ закрыла?! Оля, верни кротость, светлость свою, тихость-нежность, будь же светлой, чудесной, как ты открывалась мне! Это — не от папочки, такое. В каждом письме боль твоя, тобой надуманная, чтобы растравлять сердце, — все повторяешь — «необразованная»! Зачем возводишь на меня, что я будто бы тебя «пригвоздил»? Это стало твоей навязчивой идеей. Это — больное.
А сколько света мне виделось! — и ушел свет. Я не побуждаю тебя — решать главное, я примирился с мыслью, что ты _н_е_ можешь решить, нет воли у тебя, ты сама себя покинула, ты устала, больна, — ты вся растратилась на — чаще всего — призрачные муки. Ты _и_х_ _и_щ_е_ш_ь, чтобы «всю горечь испить». Мало ее было?! Вдумайся же, спокойно, во все, что написал тебе вчера. Какая радость — терзать друг друга? Тогда уж лучше забыть друг друга. К чему это томление — надуманным, несбыточным счастьем? Я теряю веру в него. Я теряю волю — жить, работать. Когда-то, после второго удара в сердце, после смерти Оли… — я ждал конца. Я все разметал и кинулся в монастырь на Карпатской Руси, — около него окончить дни, когда меня, в июле 37 г. вернули к жизни после тяжелой болезни. Но и монастырь не мог утолить тоски, закрыть пустоты. Или я что-то предчувствовал?.. И снова — проклятый Париж, и снова черная пустота, и снова гнетущая боль одинокости. И мой крик. И ты — отозвалась мне, _с_в_е_т_ мой, вечерний! Зачем _о_т_о_з_в_а_л_а_с_ь_ ты? — чтобы поманить далеким отсветом… несбыточного счастья?! Зачем?!.. Теперь еще больней, еще ужасней сознание грозящего одиночества, _н_о_в_о_й, страшно болезненной, невыносимой _у_т_р_а_т_ы… — _т_р_е_т_и_й_ _у_д_а_ р?! Но его я не выдержу, я знаю, — у меня нет сил выдержать. Я не могу молиться. Я не хочу жить — без тебя не хочу, не могу, не стану. Я _в_с_е, кажется, дал, что было во мне сил. Я счастлив, что отдал тебе светлое мое, м. б. лучшее из просветлений духа… — мое «Куликово поле», связал душевно себя с тобой. Помни своего найденного Ваню… — он плакал, когда писал. Не знал — для _к_о_г_о_ писал… И вот, узнал — для _к_о_г_о, и — отдал. Там тоже — Оля. Да, так и _я_в_и_л_о_с_ь, в янв. — февр. 39-го, за 4 мес. до _т_е_б_я. Переписывая для тебя теперь, я чуть пополнил _е_е, Олю…232 чуть усилил ее черты — _т_в_о_и_ — мне дорогие… — смирение, чистое сердце, благоговейный порыв-восторг, _в_е_р_у, что _в_с_е_ _ж_и_в_о_е, и _н_е_т_ _у_т_р_а_т… у Господа нет утрат, и у тех, кто во Имя Его живет и верит… И _в_о_т_ — болью слышу _о_т_в_е_т_ мне — _у_т_р_а_т_а! Неужели надо принять эту, _н_о_в_у_ю, когда _о_з_а_р_я_л_а_ _в_е_р_а?! Оля, ведь я прежний, люблю тебя, верю в тебя… — зачем же ты так? зачем не веришь мне?! Ищешь во мне, чего во мне нет, — ты же _в_с_е_ во мне знаешь! Оля, м. б. Он, Преподобный, кого я дерзнул дать в своем искусстве… м. б. Он помог мне найти эту — Олю — мечтаемую, искомую, взыскуемую?! Ведь это твой духовный образ выяснялся мне, — ненадуманный, — явившийся сердцу моему, нежный, чистый… — я плакал с ней тогда, в той комнате, склонившись к ногам Святого… я задыхался в рыданиях, в благостности… _т_о_г_д_а! И Он — _б_л_а_г_о_с_л_о_в_и_л_ меня? положил и мне свою десницу на усталую голову? и сказал — «пребуду с тобой… до _у_т_р_а». До утра — с тобой, _у_т_р_а_ дня «в_с_т_р_е_ч_и» _с_ _т_о_б_о_й, Оля моя! Не знаю. Я был счастлив. И вот, _п_р_и_з_р_а_к_ светлый… _о_т_х_о_д_и_т? гаснет?.. Не уходи, Оля. Не мучай. Нет, я не стану удерживать тебя. Делай, как хочешь. Мне стыдно, я не хочу, чтобы даже ты меня жалела. Милости мне не надо… Ушел Святой от меня, и опять пуст кров мой, и дни опять пустые, и ночи без сна.
Будем благостны друг к другу… — говоришь ты. Будем же Господа просить помочь нам! Будем искать друг в друге не темное, не острое-колющее, а доброе, _н_а_ш_е, от Света, чем живем _и_с_т_и_н_н_о_ _о_б_а, что, знаешь ты, всегда вело меня в моей нелегкой работе, в томленьях и сомнениях и — в восторге творческом! Я всегда искал _с_в_е_т_а_ в людях, я тянулся к нему и старался показать его в людях — людям. Зачем же в жизни быть _д_р_у_г_и_м, злым, темным?! Будем молить Его, светлого Пришельца, благовестника… — благословить и нас, дабы пребыли в мире. Ведь ради нее, ради _с_в_е_т_а_ в ней, в Оле, явился Он, ради ее _в_е_р_ы! — а не ради отрицающей гордыни _о_б_р_а_з_о_в_а_н_н_о_г_о. Будем же просить Его дать нам указание путей, дать Свет Креста нам! С этим Светом мы перенесем и разлуку… _и_м. б. _в_с_т_р_е_т_и_м_с_я, _т_а_м, Оля?.. Во-имя Его, Светлого благовестника, дозволившего мне дерзнуть — явить Его… давшего мне _с_и_л_ы_ _п_о_н_я_т_ь_ Его… — Оля, будем же жалеть друг друга! Этот _с_т_р_а_н_н_ы_й_ рассказ мой… — _к_а_к_ он томил меня! как пугал бессилие мое! — и _к_а_к_ же я трепетно преодолевал… и как я трепетно _с_л_ы_ш_а_л, что мне открывается и _д_а_е_т_с_я… — такие были осияния глубокой ночью, когда я вскакивал с постели и бежал к столу записать неразборчиво, дрожащей рукой _м_ы_с_л_и… _о_с_и_я_в_ш_и_е!.. — сколько было сладких и бурных мигов! — если бы я мог тебе, _с_а_м, прочесть этот _я_в_л_е_н_н_ы_й_ мне у ее могилки _с_о_н_ жизни! _п_р_а_в_д_у_ — Оля! — мы вместе плакали бы и стали бы так чудесно-светлы, мы слили бы в _о_д_н_о_ слезы наши, добрые, благостные..! Ах, Оля милая… я всю душу отдал бы, всю нежность… тебе отдал бы… и ты почувствовала бы мое сердце и мою чистую-чистую любовь к тебе! И плакала бы ты, и я снял бы светлым поцелуем эти святые слезы! Олюша, я не могу больше, я устал… Сейчас думаю о тебе. Ты, м. б. уже была в Гааге и получила мои ласковые малые памятки о тебе. Я хотел, чтобы родная девочка порадовалась малому _р_о_д_н_о_м_у, что только _т_а_м_ есть, было… что она в детстве знала… клюкву, чернослив, запахи поста… вязигу, странную такую… большего не мог найти… искал нашу пастилу, клюквенную, яблочную — нет, пряников, постного сахару… Да, забыл! Надо бы халвы тебе! Господи, за-был!.. Есть, ведь… Оля, как греет твоя «грелочка»! Как я люблю ее! я ее целую, глажу, ласкаю. Я прижимаю ее к лицу, глазам… и это будто ты, Оля моя… твои пальчики, твои токи света из глаз — в ней, твое дыханье в ней, твои вздохи… _т_в_о_и_ думы… Я вижу эти петельки… эти… Оля держала, тут — она, ее боль, ее губки, ее, быть может, слезы… и ее тревоги. Как она дорога мне! Я ее ни-кому не отдам, я ее не _о_с_т_а_в_л_ю_ _з_д_е_с_ь… она не пойдет старьевщикам… Оля, целую, светлая, о, как люблю, Оля моя! Твой Ваня
[На полях: ] Сегодня меня друзья насильно увезли в театр — утренний — в оперетку «La chauve-souris»[137]. Милая караимочка233 хотела развлечь мою тоску. Потянула к себе пить кофе. Пришел домой — мои юные пришли. Но я был все тот же, унылый.
Оля, прошу, немедленно сообщи о твоем здоровье и о здоровье мамы, или я срочно напишу Сереже. Что ты меня пытаешь?
Сретение Господне
15. II.42
Дорогой мой Ванюша, дружок!
Вчера, — и как светло мне от этого, — вдруг спала моя душевная обуза, давившая меня невыносимо. Не знаю, что это было. Ужасно только. Вчера твои письма. Утреннее (от 7-го II, т. е. 5, 6, 7 — ты писал его 3 дня, собирался к отцу Д[ионисию]) твое меня как-то «облегчило». Не ласка, не «извинения» твои, и уж конечно не твои «бичевания» себя самого (!), но просто твое состояние, настроение, какое-то скрытое _в_е_я_н_и_е_ спасло меня. Я вдруг «о_т_т_а_я_л_а». Ванюша, я прежде всего сама рада этому. Я очень страдала этой моей захолодалостью. Я и не думала тебя наказывать ею. Я же сама всего больше страдала.
Это было не оскорбленное мое самолюбие или еще что-то от оскорбленности. Я не знаю, честно, сама, что это было. Я покоя не находила, себя не находила. Не могла тебе писать. _В_ы_д_а_в_л_и_в_а_л_а. Ваня, у меня все всегда заметно: все мои чувства и переживания не умею скрывать, — т. е. стараюсь, но лицо (глаза) (* В клинике упрашивали согласиться сделать с моих глаз (остальное лицо закрыть) «Foto-Studie der Augen» [фотографическое исследование глаз,
Я 8-го и 9-го была слишком оглушена. Пойми! Письма были ужасны. Хуже открытки. Я бы тебе все процитировала, но не хочу бередить, хотя и переболело. Там ты прямо сказал: «ты привлекала не женственностью, а теми особливо-женскими (не женственными) инстинктами, что пониже поясницы. Знаю эту манеру! Тьфу!» И об образовании тоже, совсем ясно. И о маме, много после и в этом особый был мне ужас, что так долго «возишься», что не оглушенность твоя только, но длительное обсуждение. Ты уже «каялся», когда в конце вдруг сказал: «у тебя от папы твоего светлая душа, а от мамы… физиология? Думаю, что не ошибаюсь. Ты была странно воспитана и не умела пользоваться предоставленной тебе свободой». Я никогда не выискивала, чем бы тебя еще уязвить, как ты это думаешь, — Боже, что бы я дала, чтобы преодолеть себя тогда и быть милой — Олей. Нет, я искала всюду следов мгновенной слепоты, ревности твоей, чтобы _о_п_р_а_в_д_а_т_ь_ и не находила. Ибо ты сам все это заранее уже оговорил! Понимаешь, почему было так больно? Но довольно! Вань, как жаль, что перо сломалось! Отчего? Неужели обман? Не золотое? Я его за золотое покупала. «Монблана» не было уже нигде, а это «Ватэрман» очень хвалили. У меня такое тоже. Я люблю, и пишу хорошо, только _т_у_п_ы_м_ пером, но тогда, когда себе покупала, не могла найти и взяла какое было. Это не мой почерк — тонкий. Я пишу тупей и круглей. И. А. восторгался им, — он, кажется, занимается этим. А тебе я гадко пишу, не умею тонко и всегда спешу «ухватить» мысли. Твой почерк тоже для пера тупого. Я люблю очень, как ты пишешь, имею в виду сейчас и внешне. Я тебя очень люблю! Всего! _О_ч_е_н_ь! Ну, поцелуй! Конечно «м_о_ж_н_о», — у шейки!.. за ушком? Тоже! Но только сегодня, а завтра — Пост! Будь пай! Не «волнуй» меня фиалкой-любкой!.. Я думаю, что знаю этот цветок под названием «фиалка», белая, восковая, душистая, но бывают такой же формы сиреневые, без запаха. Да? Эта?[138] Я плохо нарисовала, только вообще, конечно. Почти что натуральной величины, м. б. чуть меньше. Чудный аромат! Несказанный! Их в Костроме звали «фиалкой». Эта? Ваня, Ваня, какой ты… _г_л_у_п_ы_й! Да, да, _г_л_у_п_ы_й, мой умница! Чего ты такое выдумал? Мне нравятся голландские ковры и т. п. И этот «уют»? Дурашка! Разве мне нехорошо было бы _д_о_м_а? У нас, _т_а_м? Какая бы там ни была «бесковровая» (а м. б. и больше, «безводная», «бессветная», «безванная» жизнь!) жизнь? А ты — Россия! Все твое — богатство, жизнь, счастье! И чудесное! Я знаю!
Чего ты себя все принижаешь? Не смей! У меня никакой роскоши здесь _н_е_т! Я очень просто жила всегда девушкой и теперь я никакая не «важная дама», а та же Оля. Я все сама делаю, ты даже не подумаешь что. Я все умею. Только для тебя бы стала учиться готовить. Ты такой гурман! Я русской кухни мало знаю, такой обширной, твоей. Ах, ах, чего ты накрутил! Вязига, чернослив, бананы, бисквиты… Господи, Ваня, себе бы оставил! А «Ваню-Москвича» забыл? Не послал? Пошлешь? Пошли! Я не знаю, приехал ли Дионисий, — думаю, что получу от него письмо. Ах, Ванечек, говеть вместе! Чудно бы! Сегодня мне снились… _м_о_и_ _р_._._ы. Подумай! Я так безумно боялась и все молила доктора помочь. И начало уже испытала, были боли страшные, и проснулась. Болей наяву нигде не было. Я читала твое письмо о Дари и вот вообразила. Я безумно бы этого боялась. У меня захолаживает сердце порой от дум только. Я в клинике видала этот ужас. Я понимаю, «почему» только год счастья Дари. Ужасно, но _н_а_д_о… Верно! Ваня, _у_ж_а_с, я получила только 3-ье и 4-ое письмо с «Куликовым полем», а 1 и 2 нет! Пропало? Когда послал? Напиши! Я в ужасе! Ванечек, спасибо тебе, о, какое! Ваньчик, но это: «Оле, урожденной С.» — это не для всех? Это только наше? Я не хотела бы, чтобы все, толпа тоже, читали это — «Оля», твое — мне, чтобы для всех я прозвучала «Олей». Ты не обидишься? Я «для всех»
[На полях: ] Я действительно, и по документам «О. Субботина, супруга A. Bredius’a». Это здешние законы. Когда умру, напишут: О. S[ubbotina] — замужем была за B[redius]. Это мне раньше очень правильным казалось — широта нравов, но оказалось, совсем иное.
О шефе когда-нибудь напишу. Разве я не посылала конца поездки? Никакого повода к ревности!
Обнимаю на «Прощеное» Воскресенье и целую! Твоя Оля.
Котишки — прелесть, начинают друг другом очень интересоваться, но «она» очень целомудренна и стыдлива! Право!
23. II.42 9 вечера
Ты, Оля моя, снова _м_о_я! Ты просветлела, моя Оля, моя жизнь, мое все, _в_с_е..! Как я был придавлен все эти недели! Я писал тебе, я скрывал _с_в_о_е, я мучился, Оля моя… я не понимал, что с тобой… ты _у_х_о_д_и_л_а, я это в подсознании _ч_у_я_л… и был бессилен уяснить себе. Я знал, что ты необычная, необычайная… но я не сознавал, что ты до такой степени _о_т_ч_у_ж_д_е_н_н_о_с_т_и_ могла сознать себя! Сегодняшнее твое письмо, «срочное», — благодарю, родная! — мне показало весь ужас, который грозил мне: только тут я понял, _к_а_к_ ты могла быть «бесповоротной»! Хорошо, что я _в_с_е_г_о_ _т_в_о_е_г_о_ не сознавал вполне: я себя убил бы, если бы я сознал весь ужас. _Ч_т_о_ бы мне оставалось тогда… после _с_ч_а_с_т_ь_я_ — быть тобой любимым, после твоей открытости мне, после _т_а_к_о_й_ — пусть из отдаленья! — близости твоей ко мне, такого твоего светлого доверия ко мне!? О, ласточка… я снова живу… Оля, ты знаешь… тогда… давно, в начале июня 39… когда я в отчаянии был, воззвал к _н_е_й… взять меня отсюда… ведь я _з_н_а_л, что живу последним усилием, что мне жить _н_е_л_ь_з_я… и я только не знал, _к_а_к_ я оборву дни, но сил жить уже не было. Я в слезах, беззвучно, кричал… — и ты отозвалась, ты меня удержала… потом ты меня крепко удержала, потом ты меня заставила поверить, что можно жить, что надо жить. Оля, вот теперь, когда я узнал, _к_а_к_ _т_ы_ можешь быть «бесповоротной», мне стало страшно: подошло ко мне вдруг, холодом, ужасом… _т_о, июньское чувство пустоты, бесцелья, смерти. Ты устранила… ты вернулась… и я страшусь — надолго ли? Ведь ты мне уже давно посылала «привет мира». А потом, последние твои письма — были — вынужденные, письма души опустошенной, безразличной ко мне… я это _с_л_ы_ш_а_л_ — и терзался. Письма мои были нежны, — но я не могу не быть нежным с тобой, даже и отвернувшейся от меня… — я, впрочем, старался объяснить эту холодность болезненным состоянием, сильной неврастенией, когда _в_с_е_ уже безразлично. Оля, не мучай меня больше, мне страшно… клянусь — мне страшно. Оля! Ну, ты вернулась, ты будешь прежней, ты мне все простила, — а я… я без вины виноват… т. е. бессознательно, лишь страстью виноват, а не сердцем, не злой волей. Мама твоя для меня — _т_в_о_я_ мамочка, твоя гордость, — и — позволь же, Оля! — _м_о_я_ гордость!! Я недостоин говорить так, но я говорю это через свое недостоинство, потому что это — _в_о_ _м_н_е_ — ощутимо живо. Я готов ей ноги целовать, т. е. земно поклониться! твоей маме, _з_а_ тебя, за ее чистоту, за мое окаянство. Это грех кощунства, — был! — это дьявол во мне изрыгал _з_л_о_е, — он подсказывал мне объяснения моего «пожара», моей растерянности перед ложно объясненной тобой… — и я стал беспутным в словах, в корчах своих душевных. Оля, я сегодня же получил и твое — давнее! — письмо, от 31.I, где ты дала блестящую — иначе не могу выразить! — картину-портрет твоей святой мамочки, твоей справедливой гордости и… моего изумления — это я вынес из чтения письма, — моего изумления самим собой, _к_а_к_ я мог не понять, кто твоя мама?! Ведь я же писал тебе, я же чтил ее, я любил ее уже, как твою маму… верь, Оля! Я перед тобой, как перед совестью своею говорю, я же не могу иначе… я не такой же дурной… я хоть и безумным бываю, ослепленным, но я не такой плохой… я могу каяться в безумстве, и я каюсь, и я раскаялся. Оля, ты — не хвалю же! — ты — сверх-умна! ты необычайно глубока, ты умно-страстна, ты — вся огонь палящий, в гневе… ты — прекрасна, Ольга! ты — нет слов сказать, — _к_т_о_ ты для меня, во мне… ты — неописуема! неохватна, — клянусь, ты… я бессилен был бы _в_с_ю_ _д_а_т_ь_ тебя, если бы и хотел страстно, — у меня, просто, нет сил _д_а_т_ь_ тебя… И знаешь, Оля… это абсурд говорить так, но надо же хоть тень чувства выразить сию минуту… — я тебя _б_о_л_ь_ш_е_ оценил теперь… — любить больше _н_е_л_ь_з_я! — после этого письма о маме… этого блеска ума и чувства… и богатства средств, слов, неповторяющихся! И ты можешь еще писать, что ты — «н_е_ можешь _п_и_с_а_т_ь!!?» Ты — _в_с_е_ можешь. Я не знаю, с кем тебя ровнять… я только в изумлении и в исступлении восторга могу шептать… — «какое чудо эта Ольга! свет какой, моя Ольга!» — и мне жутко, что ты… — сердцем моя?!! Я так порой ничтожен… так бессилен перед тобой… видишь, нет никакой во мне гордыни, только лишь могу молиться, в сокровенном смущении Бога благодарить за _д_а_р_ бесценный.
Оля, ты вернулась?! Ты не будешь больше застывать… отчуждаться мучительно? Ведь я же не так уж преступен?! Оля, вернись _в_с_я, я не могу вынести, я сгасну, я стаю… — не делай же меня еще несчастней, чем я был — скрытно — эти недели ужаса… обманывая себя— и _ч_у_я. Но… да будет Божья воля!
Олечек, светлая моя… ты сама выберешь «посвящение» тебе моего «Куликова поля». Теперь же… Вот, просто: «Ольге Александровне, урожденной Субботиной». Я не могу… _в_с_е_ наименование… _н_е_ могу! Это допустимо, ибо это — правда. Тут лишь опущение наименования, приобретенного _ю_р_и_д_и_ч_е_с_к_и. Я хочу связать _т_е_б_я, любимую, с моим творчеством, с моею душою.
Уверен, что начало — письмо 1 и 2 — «Куликова поля» ты получила. Если нет, — я снова перепишу, пошлю. Но читай все целиком: _в_с_е_ связано.
Да, это та самая «фиалка» — «любка» моя. «Восковка», из немногочисленного у нас семейства «орхидейных». Лиловые не пахнут, да. Запах — необычайный, «гвоздичный» в основе, но… — для меня — полон _т_а_й_н_ы_ и… неопределимой страсти… до мистического ощущения… — трогает «глубины». Так — с детства. Ты хорошо нарисовала, верно.
Мой Олечек, как тебя назвать, какою лаской обласкать — не знаю. Благодарю, что ты — Оля… — только для меня! Права ты, Оля — не для печати. И знаешь — это я в порыве чувства — _т_а_к… в корректуре для печати я изменил бы, _з_н_а_ю. Я это — только «для тебя». И первой моей заботой, как только наступит возможность издания… — «Куликово поле»! Я подберу к нему — _ч_т_о_ подобает, что достойно — _р_я_д_о_м. А лучше — издать только это одно, издать _м_о_л_и_т_в_е_н_н_о, очень _ч_и_с_т_ы_м_ томиком, малого формата, как издают стихи… — ибо этот «святой рассказ» — стоит особняком во всем моем, как и во всей русской литературе. Тут — святое дерзание, тут — моя молитва. Это моя _п_е_с_н_ь_ о… тебе, Оля моя! Я не знал тогда тебя, но я тебя нашел в этом «Поле», _у_в_и_д_е_л_ духовным оком, моя Светлая, Чистая моя, Святая… Я так и сделаю — склонюсь перед _с_в_е_т_о_м_ Твоим! Навсегда соединю себя с тобою, в _д_у_х_е. В рамке — в нежной зелени — издать бы, все странички, как бы — молитвенную книгу, церковную. — Я _в_с_е_ бы тебе отдал, из самого заветного, и я не возмерил бы всего, что ты дала мне… — свое сердце! Оля, поверь, это не словесный оборот, это подлинное мое чувство, _ж_и_в_о_е, — это Любовь к тебе, это мое родство с тобою, это Душа, _н_а_ш_а, _ц_е_л_ь_н_а_я, воссоединившаяся из частей в нас обоих. Верь мне, Оля! моя Олёль, моя вернувшаяся ныне… прости мне согрешения мои перед Тобою, чистая!
Олюша, девочка моя святая… льется сердце к тебе, такою нежностью… до замирания… как бы в молитве, самой чистой, горячей самой… возносящей! И — как это свято! — я думаю, я грежу… о желанном… неназываемом. Ольга… ты прочтешь, _ч_т_о_ написано в моих глазах, какая мольба к тебе… о — _ч_е_м?!!.. Как это свято для меня! Нет, Оля… _н_е_ поздно. Ты — не обычным меряй, не _з_а_к_о_н_о_м_ естества. Ты — _ч_у_д_о. Ты… чудесным меряй. Для закона — и то — 45 лет… круг замыкается: круг жизненных, творящих сил. Но и закон знает исключения, даже до 50 л. Ты — юная, пойми! Годы — так относительны! У тебя большой еще запас. Верь, моя чудесная, необычайная. Не тщетна вера эта. Для Господа возможно _в_с_е. Ждать, м. б. не так уж долго. Я верю. Я _х_о_ч_у_ — и _б_у_д_е_т, если соизволит Бог. Он видит _в_с_е. Душу нашу видит. Будем же молиться! Я весь — в трепете, как никогда.
Твоя фуфайка-грелочка… — чудесная! Я — как влитой. И так тепло! И так красиво. Все так любуются. Такой я бодрый в ней, как… мальчик. Так и говорят. Вчера была поэтесса235, принесла мне посвященные стихи, не была года 2. «Как вы помолодели!.. посвежели!..» Еще бы… На ночь я кладу грелочку на подушку, за голову, один рукав под подушку, другой — на «думочку», и — прижимаюсь щекой. Я слышу тебя, будто это твоя рука… со мной. Я дышу ею, я вбираю твои вздохи, твои _г_л_а_з_а… твое тепло. И так все ночи. Оля, нет минуты в днях, когда бы не было тебя во мне! Да, это правда: ты _в_с_е, во _в_с_е_м. Как жизнь. Ты — жизнь мне. — Не болей цветочком! Твои «мотыльки» цве-тут! Еще будет бутончик. 2 с половиной месяца! — Оля, письмо от 14 — опять «самооправдание». Я был все неспокоен, все объяснить пытался… — ну, прости! Кончим же _в_с_е. — О шефе ты не досказала, как посадила его «на задние лапки». Мне интересно. О «Даше» я все сказал. Получила? В_с_е, _в_с_е_ — _п_р_а_в_д_а, чистая. Знай же, я _н_и_к_а_к_о_й_ другой женщины _н_е_ знал, и не любил никакой другой, кроме Оли. Ты — _п_е_р_в_а_я, без нее. Так — _д_а_н_о. И я счастлив, что _т_а_к. Ты должна долго жить, должна жить в творчестве, твоем — моем. И — будешь. Я… жесток к Дари..? Но ты чувствуешь сама, что по заданию — так _н_а_д_о. Н_а_д_о_ — оправдание страдания и — счастья. Не в сроках дело — в силе чувства, переживаний, напряженности Счастья — вот. Время — условность. Нет, тут _н_е_ наказание _з_а_ грех. Тут — испытание, _з_а_в_о_е_в_а_н_и_е_ Высоты! Тут, наконец, мой творческий _о_п_ы_т… и надо его сделать ясным. Твоя любовь мне поможет. Благословись, приступаю. Завтра Благослови, Оля. Мысленно поцелуй меня, Ваню твоего, родного твоего, горемычного твоего. И — счастливого тобою. Перышко выправлено, оно — золотое. Как тебя ласкаю!! как целую нежно, всю, всю! Привил сегодня оспу, _н_а_д_о. Зима зверская, замучила. У меня сносно +9–10, когда добавляю радиатор электрический. Достали мне «мацы» — из белой муки, _г_о — р_ы! Как хрустит! Я хорошо питаюсь. Ты-то ешь! Будь радостна (* Знай, что тобой живет сердце и как бьется! Творит Тобой!).
24-го утро. Сегодня за «Пути». Целую. Твой Ванёк
Не рассерчала за «мышей»?236 а за «Прости»? Это Тоник балует.
23. II.42
Ваня мой родной, светлый мой, чудесный, прекрасный ангел! Ванюшечка — солнышко радостное, ласкунчик, нежный, дорогой мой! Неоцененное мое сокровище, счастье мое, единственный мой! Ванечка, не могу выразить тебе всю муку мою за тебя! Христа ради, — не для меня, — я недостойна тебя! Но Христа ради молю тебя: у т и ш ь с я! Успокойся! Верни покой и радость! Послушай друг мой единственный, Душа моя: представь, что мы с тобой в своем, далеком храме, никого народу, тихо, полу-темно и только батюшка еще в алтаре закрытом что-то вполголоса говорит с прислужником.
Одни мы перед Крестом… И я тебе вот перед этим Крестом говорю, Ванечек: успокойся, уверуй, не мучь себя!!
Я, слабая и грешная, только тобой и живу. Не думаю отходить от тебя. Откуда ты это взял? Нет, _т_а_к_а_я_ _я, что теперь у тебя, — я _н_а_в_е_к_и. Не возьму никогда ничего, из того, что дала. Не томи себя этими мыслями. Это нельзя! Но мне больно, что большего пока нету. И в этом я не вольна. Подумай! Ты сам это признаешь! Я не могу преодолеть расстояние… и многое другое, не мое. Разве я не хочу? Ну, успокойся!
Давай молиться вместе… Хорошо, спокойно… Ванюша, я пред Лицом Бога тебе говорю, что _н_и_к_о_г_д_а_ тебя _с_о_з_н_а_т_е_л_ь_н_о_ _н_е_ _м_у_ч_и_л_а. Ты верь мне, что эта проклятая моя «повесть» меня доконала. Я так старалась (не «громоздить») себя найти, и так страдала, что не могла.
Ненаглядный мой, я вижу, как ты склонился головкой, ты грустен… Ванюша, я на коленках перед тобой, я снизу заглядываю тебе в глаза… Ну, улыбнись, ну, хоть сквозь слезы! Я обниму тебя, тихо и благостно, поглажу, успокою. Тебе так нужно тепло и ласка… Дружок мой, милый!
Забудь, брось все! Помни только Олю светлую, твою, любящую. Ну, будем же детками Христовыми! Ну, будем!
Я писала тебе вчера много, подробно, объясняя все мое. Не посылаю. Не надо этого ничего, никаких длинных слов. Ты все поймешь сердцем! Ты поймешь, что Оля страдала, дико, безумно, не могла унять себя, именно из боязни утратить Ваню, писала убито, горько, потому что иначе не могла. Серии писем горьких Ваниных, вызвали потоки таких же Олиных… Но письма ползут и опаздывают… И получается нескончаемая мука…
Ванечка — радость моя, моя весна и счастье! Ванечка, друг мой! Ты увидишь, что уже 20-го и 21-го я тебе писала о том «кризисе», который я теперь переживаю. Побереги меня, Ванечка. Мне очень трудно. И себя побереги, т. к. и тебе нужны силы духа, чтобы светло за меня молиться.
Ваня, пойми еще одно: моя жизнь очень трудна. Ты не все знаешь, но верь, что мне труднее, нежели тебе!
Я не хочу конкурировать, но это — факт. И ты, конечно, сам поймешь! Я должна внести во многое ясность. Я уже 15-го вечером говорила с А. об этом. 17-го была у врача и у свекра. 17-го, 18-го говорила с сестрой А. Я не пишу тебе всего подробно, т. к. это не нужно. Чувствую так. Все потом узнаешь. Я боюсь теперь лишних нагромождений из посторонних чувств. Я немного боюсь теперь (ты так мнителен, Ваня), что ты мое «расчистить» поймешь, как мое незнание и в отношении тебя… Не впадай же в новую пропасть! _В_е_р_ь_ всему, что я тебе говорю, не ищи ужасов, где их нет!
Я тебе говорю: люблю тебя, сам знаешь как (не надо все время это дергать), если бы была свободна, то не было бы вопросов. Понял? Моя _н_е_с_в_о_б_о_д_н_о_с_т_ь_ независима от меня только. Это горько и ужасно, но это надо видеть. Это не моя любовь к «удобствам», безволие или еще что. Тут все серьезней. Когда-то я тебе писала. И это кроме общих трудностей. Ты поймешь, почему мне особенно тяжела зависимость этого решения от моего счастья? И потому-то я хочу (и иначе не могу), как, отрешившись (это смертельно трудно, м. б. и невозможно) от моих чувств к тебе, объективно все взвесить и главное найти пути…
Я не могу «отрешиться» от чувства, я знаю это, — это такое ужасное страдание рвать себя! Но как тяжело мне. Я уехать хотела. И уеду. Доктору я ничего лишнего не сказала. Меня он очень жалел. Звал в лечебницу. Но я хочу в церковь. Они не понимают, _ч_т_о_ мне нужно.
Сестра Арнольда поняла многое. Но и она, и доктор, зная Ара, видят много трудностей для меня. И для него.
Ты пойми, что это все не от меня зависит.
Я должна у Бога помощи просить. Я должна все взвесить. Я же тоже виновата, что взяла _т_о_г_д_а_ на себя «возок». И еще Бога[139] его благословить просила.
И теперь я помощи должна искать все там же. У Бога! Не могу тебе все описывать, но душой ты поймешь, стоя у Креста со мной, молясь, и веря мне!
Поймешь, что силы мои последние, что меня надо чуточку понять, поберечь это время.
Ты тогда (у Креста) не будешь выдумывать ложных объяснений, ты поймешь Олю. Грешно, мой родной Ваня, придумывать такое как: «фамилию мою родовую не хочу писать» и т. п. Ты сам знаешь, что это вздор!
Ванечка, молю тебя, пойми меня правильно! Без надрыва! Он и у тебя есть! Не старайся объяснить мое желание «расчистить» и «уяснить», — как отхождение от тебя, как мое еще _н_е_з_н_а_н_и_е_ в отношении тебя. Я этого очень боялась, когда писала.
Я как перед Богом тебе говорю, что решение о моей свободе или _н_е_ свободе — не только в моей руке.
Я давно томлюсь. Я не пишу тебе всего (ибо для чего тебя впутывать во все еще и другие тяготы мои), но ты поверь, что я измоталась вся. Когда-нибудь ты все узнаешь. Страшного ничего нет, не бойся, но постоянная моя мука. Неспокойная я душа! Я не могла так пребывать. Я как-то должна была все уяснить. Я должна не только смочь себя перед собой оправдать, но я должна знать, что я _п_р_а_в_а.
Твое письмо с просьбой «все взвесить» показывает мне еще и с другой стороны на ту осторожность, с которой я должна все решить. Тебе было бы нестерпимо, если бы у Оли появлялись в совести уколы. Потому-то я и хочу путем углубленной, тихой молитвы, оставшись одна, просить Бога помочь мне решить и указать путь.
Потому то я и предупреждала, что м. б. не смогу писать тебе очень любовных писем. Ты поймешь? А теперь я боюсь, — поймешь это как нежелание, что будто не могу, «остыла». Все это, Ваня, оставь! Оставь для дурного, темного, кому это радостно — нас мучить. А себе оставь светлое! Веру, Надежду и Любовь! Я верю, что ты из строк этих меня увидишь сердцем. Я клянусь тебе, что я вся — Правда!
Не будем себя жечь сами упреками, что нет встречи — мы же не можем ничего!
Я, конечно, писала, что «хочу приехать!», потому что я хочу! Но я не могу, т. к. не дают визу!
Так же как и ты. Но не падай духом. Все может измениться. И что мы — люди знаем! У меня всегда такое чувство: что ничего абсурднее нельзя придумать, — как нашу н_е встречу! И вот, знаешь, теперь (так и всегда бывало), когда у меня сил нет, нет никаких человеческих сил, — я чувствую очень сильно, что _н_а_д_о_ себя вручить Богу! Надо его просить и слушать! Это моя правда! Я — сама больше ничего не могу, не в силах. Это не малодушие «на Волю Божью». Это мое — Святое! Поверь мне, прими это, и… помоги! Ты поможешь мне твоим миром. Молитвой!
И помни: то, что дала, даю тебе, — того никогда не возьму обратно. И не думала «отходить» от тебя такой, какая тебе далась, открылась… Это тяжело — разлука. Ты знаешь, как мне тяжело! Я же столько писала. Но это надо пока принять, смирившись. Молясь, чтобы Господь помог!
Мне очень тяжело! Верь! Но любовь к тебе, твоя любовь дадут мне силы! Не отходи от молитвы! Никогда! Сколько бы годов ни ушло… это ничего у меня не изменит! Я люблю тебя гораздо глубже, чище, серьезней, чем ты это думаешь. Люблю так, что годы — ничто! Пойми это! Любовь Духа! Души! (* Это и там, за пределом!) Не тревожься и о здоровье моем! Да, я очень вся измоталась. Но, очевидно, лекарство сердечное (пахнет и валерьянкой) помогло — не сжимает, легко, тоска прошла. Я хорошо, с удовольствием сплю. Ем хорошо.
Чуть-чуть еще слабость, «пустота» в голове. Пройдет — верю! Это все спазмы. Я их знаю. Бывало. Обмороков больше не бывало. Итак, Ваня, не мечись, не страдай, не надумывай себе страхов. Господь да даст тебе покой души. Будем дружны, светлы, тихи!
Помолись Боженьке! Вспомни О. А.! Ей же тоже это все больно — твои муки! Ну, дай благословлю тебя! Ну Господь с тобой! На лобик, на грудку, на правое, на левое плечико! Маленький мой мальчик, глупка, родной мой! Это все — радость темному! Эта проклятая моя «повесть». За все эти «порханья» (если были) мне — казнь! Крепко тебя, дружка, обнимаю, свято, чисто, любовно! Любящая твоя Оля
[На полях: ] Я _н_е_ _б_у_д_у_ больше страдать. Не томись!
Я написала 15-го маленький рассказик237. Тебе. Пошлю, когда себе еще «на память» спишу и поправлю.
Ванечка, в одном письме ты пишешь: «Но оставь мне _М_О_Ю_ Олю, (курсив твой) ради Господа оставь!» Я не понимаю. Почему? Я же никогда, не трогала _н_е_д_о_с_я_г_а_е_м_о_й, святой! Я так чту О. А.! Почему, Ванёк, клянусь, ты что-нибудь не понял.
Маме лучше. Болят еще ушибы. Боится, не сломала ли ребро, но к доктору не хочет. Не уломать ее!
Ванёк: почему автограф: «Ольге Александровне», а не Оле? Я за все благодарна, но это не казнь твоя? Ванечка, успокойся!
25. II.42 4 дня
Олюньчик, я очень хочу, чтобы ты достала «Эккарт», «Блэттер фюр евангелише Гайстескультур»[140], окт. 1933, там статья германского писателя Эрнста Вихерта238, очень популярного в Германии романиста и мыслителя, по духовной структуре и духу гуманности и по моральной требовательности близкого к сущности _с_л_у_ж_е_н_и_я_ лучшей стороны русской литературы. Он написал обо мне. Он знает все, что вышло моего на немецком языке и на французском. Тогда ты будешь иметь приблизительное понятие, _к_а_к_ Шмелева рассматривают лучшие на Западе. Прочти и И. А. И. — «Эккарт» июль — авг. 932 г.239 Такой журнал должен быть в Голландии, м. б. даже и в Утрехте. Досадно, что издание немецкое «Путей Небесных» — был договор! — пока не двинулось, и не по вине мюнхенского издательства «Козелл унд Пустэт». Издательство меня запрашивало о продолжении даже. И я должен был получить приличную сумму авансом. Недавно разрешено, в исключение, выпустить I тыс. экз. «Солнца Мертвых» —!! Знают, ведь, что лучшего _н_е_ существует в художественной форме против большевизма.
Милая Оля, победи в себе душевную подавленность, а то я сам ею заболею, и — опущу руки. Это со мной случалось, на го-ды… когда я бросал перо, пока не в силах, что ли, себя самого швырнуть. Теперь я буду в силах.
Весь твой, милая Олюша, весь. Твой Ванятка, как меня отец звал, давно-давно.
25. II.42
Милый Ванюшечка мой! Родной мой!
Болью рвется мое сердце, как читаю твои последние письма. Ваня, ты мнителен до ужаса. Мне страшно от этого. Страшно, что многое мое, сказанное в _с_в_я_т_о_й_ правде, ты сможешь опять для себя обратить в муку! Ангел мой, Ваня, пойми и запомни: не могу я тебя «пытать», «мучить» или швыряться такими «штучками», как писать на обороте свою фамилию (без «С.»), чтобы тебя терзать. Торопилась м. б. Не знаю, не помню даже. Ванечка, одно пойми, что жизнь врозь с тобой, все, что тебя мучает, все это — и
Ваня, не думай, что я историю с Земмеринг я тогда нарочно и «раздула». Тогда, когда она была — я вся рвалась на части, горела, до исступления. А после… когда утихла, _с_о_з_р_е_л_а_ (и все время духовно через тебя зрею), то показалось _г_л_у_п_о_с_т_ь_ю… Перед другим, Высоким! Ваня, я не могу больше говорить… Я одно только скажу, что грешим мы оба, создавая себе мучения. Ванёк мой! Стою в благоговейном трепете перед твоим «Куликовым полем»!
Я плакала… Я не могла не плакать. Конечно, Ваня, _э_т_о… не все поймут, как _н_а_д_о!
Я вчера получила и № 1 и 2 «Куликова поля». Все теперь. Не пойму, как это И. А. мог усомниться в писателе и следователе?..240 Коли «сомневался» бы в _т_а_к_о_м_ писатель, то и… не дал бы! Так просто! Но, Ваня, я не такая Оля! Где мне! Нет, Ваня, я очень недостойна. Оля Среднева тиха, скромна, смиренна вероятно… О, как трудно мне дается смирение! Это о. Д[ионисий] знает с исповедей моих. Я так боюсь, что ты меня неверно понял, «украсил» своей мечтой. Ведь начал же ты теперь верить «кавказцу»… Хотя, Ваня, он врет! Я — не гололед, _н_и_к_о_г_д_а! Ни для кого! И еще: о «рае» со мной он говорить не смеет — для него этого «рая» никогда бы не было, — ну, а об «аде»… это от него самого зависит! М. б. у самого с собой!
Я не вампир, не «опасная», — я совсем простая Оля! Мне страшно, когда ты меня возносишь очень. Я тогда боюсь встречи! Я — хуже. И внутренне, и внешне! У меня много недочетов!
Ах, о встрече! Ваня, мое твердое убеждение: мы должны увидеться! Должны! Все наши муки от этой «призрачности». Мы не знаем один другого! Я не знаю, _к_а_к_ это выполнить. Я буду спрашивать еще и еще. Но вот, что я узнала: мне ехать к тебе — это значит очень испортить дело с… ты знаешь чем? Ты же юрист, ты знаешь. Можно вообще
Для Сережи — совершенно искренне: ты хочешь мне передать «литературную заботу». Представь, как это было в июле… Ты же писал! О том, какие чувства и т. п. — никого не касается. Сережа не так много знает. Ничего дикого нет в том, что ты будешь в Arnhem’e, а не в «семье гостем», — здесь, у «тутошних» — ничто не дико!
С. знает отлично, какова у меня «семья» и абсолютно бы не удивился, что я охотнее встретилась бы с тобой в другом месте. Если бы даже _н_и_ч_е_г_о_ у нас не было. Гораздо проще, легче атмосфера в Arnhem’e, где
Я признаюсь, что с большей радостью поехала бы сама к тебе. Поверь же!
Я страшно боюсь, что ты меня при свидании… разлюбишь! Ты же никогда меня не видел. Я иногда жалею, что послала тебе фото… Мне иногда мечталось, что я — незнакомка приехала бы в Париж и выследила бы тебя… Ну, хоть в церкви… да, определенно в церкви. Я под каким-нибудь предлогом подошла бы к тебе. Я постаралась бы поговорить с тобой… у меня бывали целые темы!
И я… м. б. (!), увидела бы… _к_а_к_ ты ко мне. Ну, хоть не холоден уж слишком, хоть не неприятна я тебе. Я всегда угадываю тотчас, при знакомстве, _к_т_о_ _к_а_к_ ко мне. И я тогда рискнула бы тебе открыться… или… уйти.
Я думаю очень часто о таких и других встречах. Я приезжаю к тебе, без того, чтобы знал ты… Звоню у тебя… ты дома. Или… тебя нет дома. Я жду на лестнице… часами… иду слоняться по улицам, устала, в отчаянии, что нет тебя. Иду за угол, возвращаюсь, стою в подъезде… Дождик. Мне холодно от бессонья, дороги, дрожи. Иду опять на лестницу. И… слышу какой-то шорох в твоей квартире. Звоню… выходишь ты… Я не сообразила, что, когда уходила за угол, ты мог вернуться… А я не знала… и часами еще мокла у подъезда… И как тепло, как счастливо, как сверх-небесно!
Но зачем, я это? Мутно, Ваня, в жизни… а мечты… где они остаются? Уходят как мираж? Но я живу ими… пока? Ванюша, я в Гааге не была еще. Я хочу туда уехать на-дольше. Я и не получив, уж вижу все твое — мне. Ванечек мой ласковый!
Я обожаю чернослив, и клюкву, и все, все! Я каждый год добывать еще могла клюкву, но теперь нет ее. Ванюша, а вязига — роскошь. Я сама ее не делала никогда для пирогов. Мама знает, конечно. Мы с мамой стараемся поститься, как можно. У нас есть белые грибы. Жалею, что тебе их не послала. Мы сами с Фасей собирали. Ваня, я вчера так без тебя скучала, именно скучала, как детки без мамы. Твои духи вдыхала, конфеты твои открыла и массу их «распробовала». Они очень вкусны… Но я их беречь буду. А вот цветочек… — горе! Падают — отгнивают листочки. Не понимаю причины. Еще «глазок» есть. М. б. и отродится. Ваня, здоров ли ты?? Сокровище мое! Мой светлый Ваня! Нравится тебе «грелочка»? Как я рада! Подумай — это чудо, что шерсти тогда достала. Мама в том же магазине хотела купить себе для С. 300 г — не дали в одни руки. И уж мы сборно: Фася, мама и я собрали эти 300 г и то еле-еле. А я тогда тебе могла достать! И все так было удивительно! Ваня мой, радость, никогда не огорчай себя, никогда не допускай мысли, что я «ухожу» от тебя. Разве ты не знаешь, что ты — Жизнь моя! Ваня чудный мой! Ах, я так иногда ревную!.. Прости… Но повинюсь уж! Мне кажется иногда, что эта Д[аша] к тебе может приехать, что ты ее все-таки как-то «в_о_с_п_р_и_н_и_м_а_л», ты же сам писал: «иногда жаль, но я дополнял все воображением». Это ты о том, что ничего не было с ней. Мне кажется, что «Пути Небесные» — ее история, что тебя тянуло написать ее, эту Д[ашу], «излить» ее в творчестве, так сказать «восполнить пробел». Тогда мне ужасно. Тогда я ухожу мысленно к О. А. и прошу ее успокоить меня… Дико? Но это, правда так! Я люблю О. А. Поверь мне! Она очень мила на фото… Я бы в нее влюбилась. Очень мила! Я даже слышу ее голос… мне кажется, довольно высокий, мягкий. М. б. такой, как у Вали Розановой чуть-чуть? Ты ее не знаешь. Да, это та, что любит П[устошкина]241. Но не это — ее «примета», ее особенность. Валя обворожительно-чудесна, будто в ней бьют ключи. Причем внешне даже не красива (не некрасива). Теперь очень за этот год постарела, перенесла операцию. Пустошкин в моих глазах стал выше, когда я узнала, что Валя его любит. Что-нибудь, значит, и в нем есть… Ванёк, сегодня или завтра, приедет С., и я знаю, что (ему телефонировали сюда — он был здесь) 3 письма заказных ему. М. б. твои?.. И я… боюсь. Боюсь боли твоей, Ваня… А как странно: оба мы пишем о… «м_и_р_е»… И о… благости Креста… Пишем, не говоря друг с другом, скрестились письма. Я — перед Крестом тебе шепчу успокоение, мир, — а ты — зовешь меня напиться Света от Креста! Ах, Ваня милый, никогда не поддавайся злому духу, — он борется за тебя, такого чистого, такого светлого, такого… святого! Ванечка, ты мне источник света… На коленях перед тобой твоя Оля
[На полях: ] Здоров ли ты?? Я волнуюсь… Мне лучше!
26. II.42 Сережа привез вечером 3 письма. Посланы от 18-го242. Ваня: «в какую бурю ощущений»243 я погружена! Мой дорогой, любимый! На все отвечу. Я все понимаю!
Меня
27. II.42[141]
Мой милый, мой родной, мой чудный Ваня!
Невозможно на твои письма ответить… в них так _в_с_е_г_о_ много. Ванечек, моя главная мысль-чувство-желание — обоим нам покой и мир! И потому, я ничего больного там не касаюсь, ничего о моем тревожном, что в свою очередь тревожило тебя.
Даже не хочу вдаваться в подробности твоего, об «огоньке», который «может зажечься», о том, что «я увлекающийся, и если отойду от тебя, мне самого дорогого, то навсегда». И многое другое…
Я всеми силами души и… моей любви к тебе хочу, стараюсь всего этого не принять опять в сердце, не ранить его, не терзаться взаимной мукой.
Я верю, что если мы оба любим так светло и свято, то нам ничто не страшно.
Ваньчик, но все же не режь меня таким! Мне трудно! Ванюша, я тебе это ласково, хорошо говорю. Как бы это сказала тебе О. А.!
Родной мой, это все, конечно, _н_а_д_о_ сказать, если _т_а_к_о_е_ впрямь случится, но… если нет этой казни, то не надо и говорить о ней. Я все твое так беру в сердце. Ванечка, если бы ты знал. Если бы _т_а_к_о_е_ («огонек», «отход») случилось, то… нет уже не знаю… что бы и было!..
Мне страшно думать. Мне жутко от мысли только. Умоляю! Я все свои запасы сил (всяких) употребляю на то, чтобы окрепнуть. Пью лекарства, сплю много. Иду в постель вечером уже в 11 ч., и днем от 2–4 тоже лежу. В теплой комнате, хоть это отопление отчаянно нас подрывает; в смысле запаса дров. Я до сих пор не знаю, каким образом смогу выполнить план моей поездки в Гаагу, т. к. это связано с массой досадных, но жизненно-необходимых мелочей. Я чувствую, что одиночество и покой самое главное, чего мне так не достает. Я хотела бы именно _о_т_д_о_х_н_у_т_ь, передохнуть. Буду стараться исполнить. Тогда же, вероятно, использую время и для говения, т. к. иначе не соберусь. Да, мне конечно не достает _д_у_х_о_в_н_и_к_а. Но что же делать?! У о. Д[ионисия] бывает очень чуткая интуиция и _о_п_ы_т, как бы ему _д_а_н_н_ы_й, не его собственный. Я этому и прежде удивлялась. В моей болезни он меня удивительно поддержал. Но… конечно… ты прав: не к таким ходить за жизненным советом. Но мне и не надо (верю) будет. Я верю, что — только бы окрепнуть и просветлеть душой! — я сама найду себя и _п_у_т_и. Сейчас, пока я дома, я ничего не могу. Я даже не пытаюсь во что-нибудь вникнуть. Я гоню всякие мысли — мне не под силу. Я только единственно хочу _о_к_р_е_п_н_у_т_ь. Доктор мне сказал: «душевной энергии у Вас масса… окрепните только физически». И он прав. Только чуть-чуть прояснится мой небосклон, как масса планов, идей… всего, всего…
Как жаль мне, что я, просто за недостатком времени (с моими отдыхами и снами) не могу тебе послать мой рассказик. Все это только ради и _д_л_я_ тебя! Я хотела бы его исправить, «отделать» и переписать. Это… «постный». О моем первом «грехе» и исповеди в нем. Увидишь, как Оля мучилась еще 7-летней. У меня 7-летки были такие проблемы, которые и сейчас не разрешить. Напишу. Ставила родителей в тупик своими вопросами.
Ванюша, я получила твои автографы… Спасибо, дружок! А твои стихи… «Прости» и «мыши»… Ну, что же мне сказать?! Ванюрка, как же ты можешь… о коврике!? Ты там меня очень любовно отхлестал! Удивительно! Ну, нет. Если бы я могла стихи писать, то ответила бы тебе… какой ты — коврик. М. б., но только… волшебный коврик… самолет… уносишь за облака… даешь мечту! Вот ты какой коврик. А такую Ольку, что «притопнет» и т. д. розгой по голому месту!
«Мыши» очень хороши. Кстати… по комнатам не носятся, но за обоями пищат и скребутся всюду. В салоне, где я сплю, по ночам будто птички пищат. Беру кота, который с вечера гуляет по всей комнате, а ночью спит у меня в ногах (в сгибе колен), — тепло ему так. При всяком писке пулей вскакивает и несется. Приходит снова и, мурлыкнув совсем особенно, осведомляется, нельзя ли ему под одеяло, т. к. к утру холодает. И непременно лапки на грудь, а мордочкой уткнется под подбородок и лижет-лижет, поет-поет. Потом вздохнет с чего-то и заснет. Я люблю его, ласкового, мягкого котишку. Иногда лежу не шевелясь, чтобы не помешать ему — подлецу, не лишить его «норки» теплой. Ты никогда не хотел себе завести котишку. Это дает уют все-таки.
Ванюша, меня, конечно, очень интересует тоже прочесть тебя и в переводе. Я уже искала тут. Не понимаю, почему и голландского даже перевода (3-х книг) нет. Попытаюсь еще в другом месте. Мне очень хочется. Выпишу еще «Europeische Revue». Мне кажется, что «Das verborgene Antlitz» переведен не очень хорошо. Ты мало чувствуешься, хотя я оригинала не знаю. Но так, по чутью. Мне думается, что «Liebe in der Krim» — хорошо. Я там тебя живого осязаю. Попытаюсь все достать. И «труд» о тебе. И статью И. А. Очень интересно! Почему же ничего не слышно о И. А.? Я тревожусь, здоровы ли они оба? Оба не богатыри. И я, и С., и мама, много ему писали… _H_и_ч_е_г_о… раньше у нас была регулярная (хоть и не очень частая) переписка.
Ужасно смеялась я, читая твои проклятия о. Д[ионисию]. Я, действительно, тоже не понимаю, почему не сказать сразу. Я понимаю твое бешенство. О, я бы так же! Но, Ванечек, — это ничего. Я знаю сердцем, что всю меня ты задарил! Ах, я бранить тебя бы за это хотела, но… не могу!
Ну, подумай, что я буду делать с такой массой духов?! Жизни моей не хватит на них! Я чуть-чуть трачу!
Ванюшка, скажи, ты любишь немножко грим? И все такое? Да?
И, как это ты сказал? — «раздетые шелком чулок»244… Да? Я помню, на меня это твое выражение, его меткость, произвели большое впечатление. Очень хорошо помню. Бич-Бураев245 шел, своей черкеской, «плыл» по витринам… Чудесно дано! Я некоторое твое наизусть помню, прочитав один только раз! А некоторые вещи (других авторов) забываю даже, чье это. И знаешь, я прочла Бунина некоторые вещи, а потом забыла, совсем забыла. Смутно что-то мелькало… и стыдно, что забыла. Перечитал недавно нам вслух С., — слышу: «ой, да это Бунин был, а я то и забыла уж!» И хорошее его! Ужасно! А твое врезывается… Или: твои «нарубки» входят в мои нарезки для них. Мы же поразительно похожи. Моя душа с этими «нарезками» только и ждала _т_е_б_я! Я из «Путей Небесных» почти все наизусть помню! Ваня, ты говоришь о письмах 1 раз в неделю. Ах, если это для «Путей», то я с _р_а_д_о_с_т_н_о_й_ _п_е_ч_а_л_ь_ю_ приму это. Скажи мне только честно: не из-за того, что я тебе надоела?[142]
Если для «Путей Небесных», — то все приму.
28. II.42 Ваня, я воровски прочла из твоего письма к маме246: «скажите, как мне вести себя в отношении Оли, — она сама мне исчерпывающе-прямо[143] (* Ваня, что это????) не скажет. Я все… все исполню, поверьте». Ваня, я не хочу, да и не могу больше ничего _р_а_з_г_а_д_ы_в_а_т_ь, но просто и дружески прошу тебя мне сказать: ты _п_о_д_с_к_а_з_ы_в_а_е_ш_ь_ маме сказать: «не пишите Оле…», а м. б. ты даже хочешь-ждешь большего? Все это пришло мне в голову в связи с твоими «огоньками», «жаждой женской ласки» и предложением «отойти от писем». «Отойти от писем» — значит у _н_а_с_ — отойти от всего. Все ведь у нас в письмах. Я тебя _п_р_о_с_т_о, _б_е_з_ истерии спрашиваю, — _м_н_е_ _э_т_о_ _н_у_ж_н_о_ _з_н_а_т_ь_ _д_л_я_ _в_с_е_й_ _м_о_е_й_ _ж_и_з_н_и, _з_д_е_с_ь_ _и_ _т_а_м_ —: ты разлюбил меня? _О_т_в_е_т_ь. Я жду. Если бы ты знал, что стоит мне это писать тебе! Я понимаю, что жить такой сумасшедшей перепиской нельзя. Тебе нельзя и творить, и так сгорать в моей «тоске». Я от чистого сердца принимаю твой «отход» _д_л_я_ _р_а_б_о_т_ы. Но я должна знать, _т_а_к_ ли это _т_о_л_ь_к_о. И не скрывается ли за этим еще и другое. Я тоже не буду часто тебе писать. Я дам тебе покой. Это для спокойного творчества тебе необходимо. Не волнуйся за меня. Я буду лечиться. А видишь, как я права была, не желая писать о здоровье… больных женщин не любят мужчины. Я это много раз видала. Но не преувеличивай моей болезни. У меня вовсе не неврастения! Ваня, одно я тебе скажу: я с тобой, как с совестью своей всегда открыта. Не ищи же во мне вампира!
[На полях: ] Буду писать реже, по твоему желанию. Пиши «Пути Небесные», милый!
О поездке с шефом я тебе все послала? Еще не получил? Если пропало, то дошлю. Но после. Шеф — никакой, никогда не «герой».
Прилагаю Олю в лаборатории, у микроскопа247.
28. II.42 4 дня
Дорогая Олюна, вот продолжение твоего «Куликова поля»:[144]
Ольгуночка: сладко мне что-нибудь делать для тебя, и еще переписал бы, и еще… — но кончаю, т. к. из твоего сегодняшнего письма узнал: дошли 1 и 2 письма с «Куликовым полем». Ваня
Ольгуночка, пусть эта, последняя, редакция «Куликова поля» (я опять местами правил и пополнял!) будет истинной, по-мни! Рад, что дошли 1 и 2 письма с «Куликовым полем». Больше не буду переписывать.
(продолжение письма от I.III248)
Моя Дари — созданная исключительно моей душой — из ничего. Я как [пел]: «напишу тебя, небывшая никогда… и бу-дешь!» И она стала быть. Вот. Мне смешно, когда ты, выдумщица, припутываешь сюда — какую-то бесцветную Дашу! Чушь какая! Я _т_а_к_о_й_ — _Д_а_р_и_ — _о_ч_е_в_и_д_н_о, _х_о_т_е_л… и _с_о_з_д_а_л. И — спустя, — ею, этой _м_о_е_й, — и _н_е_ _б_ы_в_ш_е_й, и _с_т_а_в_ш_е_й, — нашел _Ж_и_в_у_ю, _т_е_б_я! Да, да, да!!! _В_и_ж_у. Я писал, а _т_ы_ — _о_н_а_ — уже была! _т_а_и_л_а_с_ь, _ж_и_л_а_ в моей душе, — и на земле! Сущая!! До чего же это теперь мне ясно! Ты себя узнала в Дари! до трепета… до сладостной тоски-тревоги… ты не могла, прочитав, «прийти в себя»… Но ты куда _б_о_л_ь_ш_е_ Дари, чудесно-сложней, нервней, трепетней, _п_о_л_н_е_й, краше, заманней, чаровница милая, чудеска! Нет, ты не «гололедица», нет… прости, но ты… чарующе обаятельна… именно, _с_в_о_е_ю_ «недоступностью»… помнишь: «вертится — вьется, а в руки не дается»?! Да это же предел прелести… — тут уж слово «кокетство» — бессильно. Вот почему верно — в отношении тебя — «несказанный рай»… — сверхблаженство. Я это чувствую в тебе, это только ты могла бы дать. И это многие чувствуют (-вали), но не так глубоко, а — площе, более плоско и низменней. Прелестна, несказанна в тебе — _д_у_х_о_в_н_о_с_т_ь, в соединении… с обаянием, обликом осязаемым, движениями, (ты, уверен, удивительно женственно-изящна, — именно — чарующе-привлекательна, _м_а_н_я_щ_а…) — и за всем этим — _н_е_с_б_ы_т_о_ч_н_о_е, нескАзанное счастье твоей любви. Твоя любовь — (видишь, я и тут _в_и_ж_у_ воображением, создаю, а это уже есть) — необычайна, — предчувствую — глубоко-чарующа, от НЕЕ можно изнемочь душой, сердцем и… быть «р_а_з_ъ_я_т_ы_м»: сладостное онемение, как после какого-то неземного, душевного _м_а_с_с_а_ж_а… Прости, если я тебя невольно волную: в этом есть что-то и от «страстности».
2. Ш.42, 5 дня Ольгуша, милая… я _в_с_е_ сказал. Будь спокойна.
Я больше не буду мнительным. Поверь же: тебе я верю во _в_с_е_м. Люблю тебя навечно и безмерно. Ты мне _д_а_р_о_в_а_н_а. Ты — несравнима, несравненна. Какое счастье писателю — создавать, искать, облекать словом — и — _н_а_й_т_и! Нет, в Оле «Куликова поля» и в тебе — _о_б_щ_е_е. Это тоже предчувствие мое. Ты замечательно сказала: «коли сомневался бы в _т_а_к_о_м_ писатель, то и _н_е_ дал бы!» Точней, глубже — нельзя. И ты права: я _н_е_ сомневался. И следователь мой _н_е_ сомневался. Разве не чувствуется его «страстность прозелита», только что _п_о_в_е_р_и_в_ш_е_г_о, а потому и… рассказывающего об этом. И. А. тут «перестарался смудровать». У-мница, гений ты мой, девчурка!
Хочу тебя видеть, обнять, _в_с_е_ взглядом сказать тебе. На этих днях буду у Лукиных в Медоне, все дознаю, как он получает позволения. Был вот в Италии на днях, а мне… в 37 г. не могли дать визы, — в течение 2 мес., хоть хлопотала русская колония в Риме, Милане, Флоренции… — и это — _д_о_ войны. Полагаю, что большевики тогда совали палки, о-чевидно… с ними считались. Но _т_е_п_е_р_ь, после всего, что я сделал для укрепления человеческой воли в борьбе с большевизмом… этого же _н_е_ закрыть, это же в моих книгах, на многих языках… — вот, в Германии разрешили же вновь издавать мое «Солнце мертвых», «как бы в исключение»! — почему теперь мне не дадут визы?! Я все сведения получу у Лукина, везде буду хлопотать, где надо, и я тебя увижу. И, кстати, мой мотив уважительный: мне надо устроить литературные дела и переговорить с Сережей. Там и встретимся, Бог даст. И — верю — недалеко время, когда мы _в_м_е_с_т_е_ въедем в Россию. Б_е_з_ тебя я не поеду туда. Тебя здесь не оставлю. Ты можешь меня разлюбить… — ну, кто что знает! — но я _б_е_з_ тебя не буду. Во всяком случае я буду всегда близко от тебя.
Слушай: ты должна, обязана серьезно лечиться. Не днями приходит здоровье. Ты должна 2–3 мес. быть в полном отдыхе и лечении. Да, в санатории, ну, в лечебнице, только не в пансионе. Зубов рвать не давай! прошу!! Это — прихоть медика. Я Серову верю. Он сказал: если бы _с_н_и_м_о_к, не просвечивание показали, что _н_е_о_б_х_о_д_и_м_о… — другое дело. Но этого _н_е_т. И были бы боли, воспаление… — все, значит, — чушь. Пощади себя. Займись собой, если, действительно, хочешь _ж_и_т_ь, хочешь «встречи» и — нерасставанья до конца. «Куликово поле» — по сердцу, да? Я рад, милка. _Д_л_я_ _т_е_б_я_ — писалось. _В_и_ж_у. Если бы, я сам тебе мог прочесть!.. Я всю душу вложил бы в чтение. Я говорил бы сердцем — сердцу. И ты приняла бы, м. б., еще нежнее, глубже. Да когда же этот нарочито-монах доставит тебе «часть» посылки?! Хотя бы 1 флакончик духов. Там еще конфеты, клюква… вязига… Но какая досада… ты любишь черносливку, я тут угадал… а он не взял! Ну, что мне делать?! И всего фунт! И — бананы сухие, тебе бы очень понравились, и хорошее питание. Рису бы тебе послать! Есть у меня. Если бы ты вот здесь была… вот в этом кресле… я бы припал к тебе… я бы так нежно коснулся твоей руки… в глаза глядел бы… ножки целовал бы твои, моя прекрасная!.. Твою «грелочку» кладу на подушку ночью… прижимаюсь глазами к ней, вдыхаю… проснусь, под щекой рукавчик, жадно целую… полусонный, шепчу, ласкаю… нежная моя, Оля моя… ты со мной. А ты… сущая, — да-лё-ко..! О, какая терзающая мука… И _к_о_м_у_ это нужно? во имя че-го?! для чьего счастья?! У тебя _н_е_т_ освященного союза… _о_н_и_ же не признают таинства брака… и брак для них — _н_е_ таинство, а юридическая сделка. Все равно, и освященный в православной церкви! _Н_е_т_ таинства — в односторонности. Он — _н_е_ мог принять, как «невер», этого таинства. Так это все искусственно, это лишь в эмиграции установился «обычай» освящения, такого! У них нет таинства священства. Все это — _н_е_ обязывает. А для тебя уже явно — нет _з_д_е_с_ь — _с_в_я_т_ы_н_и, в _т_а_к_о_м… тут полное одиночество, твое… ни тени «души в душу»… — Ну, оставим, не надо мучиться и мучить. Тут, в таком браке — голый эгоизм, вопиющая односторонность: на одной стороне все _в_ы_г_о_д_ы_ — на другой — сплошь томленье! И это… «связано» Господом? Кощунственно думать так. Кощунственно — и рабой быть в _т_а_к_о_м_ союзе. Ты сумасшедшая! Я тебя… «разлюблю… — когда увижу»?! Мало ты меня знаешь. Я онемею от тебя, да… я не в силах буду говорить… я знаю. Я тебя во сне видел, смутно… ты что-то кроила, с мамой… что-то деловое говорила ей… Я тебя начинаю видеть во сне… только забываю… И Олю вижу, добрую… в светлом, хорошо это. Я здоров. Оспа привилась. Никого, ничего мне не нужно, только, чтобы ты была здорова, чтобы ты _б_ы_л_а… и мы — _ж_и_л_и_ душа в душу. Завтра опять за «Пути Небесные». Надо их _в_з_я_т_ь. Дари тонет в тебе. Ну, будем же бережны друг к другу. Будем кротки, нежны, чисты, Оля. Я — я отныне ни тенью мысли-слова не омрачу тебя. Я молюсь за тебя. Ночью я шлю тебе привет в молитве. Моя светлая, Господь с тобою. Будем верить, будем надеяться на Милость Господа. Он видит наши души, сердце наше. И наши цели. Оля, пи-ши! Это твой долг, твоя радость — и мое счастье: Оля будет творить!
Целую, нежная моя ласка-Оля, твой Ваня
Начало «Куликова поля» послано 28.II на Сережу. Посылаю 3.III.
5. III.42
Милый мой, родной Ванюша!
Пишу в надежде, что завтра утром, в 8 ч. уеду в Гаагу. Ничего не могу загадывать теперь, и все зависит от того, пройдет ли благополучно день и ночь (без кровоизлияния). Получила письмо от о. Д[ионисия], где он зовет меня остановиться у них, в церковном доме.
Посмотрю: если будет холодно и мало покоя, то поищу комнату в Hotel’e. Это м. б. самое разумное. Готовить же себе обед я смогу в церковном доме. Это обстоятельство очень облегчает все дело, т. к. тогда я могу взять просто продукты. Удалось получить, выменять картофельные номера (мы дали картофель, а нам No), на натуру, т. к. у нас самих карточки отобраны.
Хлебные тоже достану. Молоко возьму сгущенное и т. д. Смогу вероятно доставать рыбу. Поститься я брошу, если это будет неудобно и трудно. Не в этом дело!
Я чувствую себя хорошо! Ничто не болит. Тоски больше нет. Сплю хорошо, несмотря на отчаянную возню мышей.
Головокружения прошли совершенно. И, представь себе, я даже перестала худеть!
Все же я считаюсь с возможностью (даже м. б. необходимостью) лечь в клинику для исследования. Поэтому я и уезжаю с таким рассчетом, что из Гааги проеду в Амстердам к своему специалисту и покажусь ему. Если он захочет, чтобы я осталась там, то я останусь.
Сколько я пробуду в Гааге — не знаю. Хочется очень отдохнуть… М. б. до конца 5-ой недели. Мне очень хочется поговеть. А теперь, ввиду этого «казуса» с почкой… чувствую особую потребность.
Ванюшечка, помолись, чтобы операции не надо было! Хоть знаю, что просить тебя не надо, что и сам помолишься!
У меня бодрый дух после твоего милого письма 23–24.II.
Ты — моя радость, моя жизнь, моя вся сила и бодрость, Ваня!
Я постараюсь в Гааге достать твое все, что ты мне написал. И о тебе. Но я без всего того, что сказали о тебе другие, — знаю _к_т_о_ _т_ы! И мне иногда страшно, что я так просто, так «по-домашнему» к тебе… И кажется, что, увидь я тебя… смутилась бы… и не сказала бы ни «ты», ни «Ваня». Так я ничтожна и мелка… и _т_а_к_ _я_ _с_м_е_ю_ тебе?!
Я бы в прах упала перед тобой!
Ванюшечка, радость моя, пишу коротко сегодня, т. к. уже скоро 5 ч., а мне нужно еще собраться и распорядиться, и на почту сходить. А вечером в 8 ч. мы с визитом у бургомистра, — давно уж сговаривались. Редко-умный, чуткий человек, знающий нашу душу и сущность. Я поражена была здесь услышать такое свежее слово!
Ну, дорогой мой, обнимаю тебя и люблю. Твоя Оля
[На полях: ] Я тебе уже писала, что «Куликово поле» получила. Очарована! Унесена!
Ваня, я мечтаю о чудной, дивной книжке «Куликова поля»! Я вижу ее… эту «цветную триодь» твою!249 Она же, полуцерковная! Т_р_о_и_ц_к_о-Сергиева!
Вань, ты да-вно обещал рассказать о том, как О. А. на скачках тебя «учила».
Конфеты твои (рождественские) чудесны! Я же писала! Я их почти все съела, а хотела сберечь. До того вкусны! И медовые — дивные!! Все, все!
Все твои письма мама перешлет мне в Гаагу. Я же буду тебе обо всем, что со мной, подробно писать! Счастлива «Путями»!
Да благословит тебя Господь на этот _т_р_у_д!
12. III.42 8 вечера
Милая Олюша, не знаю, что с тобой. Давно не бывалая тоска давит весь день, — места не найду. Ты ли страдаешь, или обо мне думаешь в тревоге? Если трудно тебе писать — не утруждай себя, родная, — перемогусь. Не могу ни писать, ни думать. О, какое снова одиночество! Вчера писал тебе. Не могу мысли собрать. Что с тобой, деточка? Господь да сохранит тебя. Молиться-то не могу. Но сердцем весь с тобой. Целую, крещу.
Последнее твое письмо было от 3.III250. Твой Ваня
Оля, очень хорошо пить миндальное молоко! Вреда не будет.
18. III.42
Милый мой Ваня!
Несколько строчек только еще сама напишу, чтобы не волновался251. Лежу смирно на спине, трудно писать. Вчера тебе большое письмо писала, не кончила, а вот сегодня опять слегла. 2 письма тебе больших не могу все кончить. Но ничего там существенного — все только душа моя и сердце к тебе! Ну, ты и без слов знаешь!
Сегодня было в 8 ч. снова… то же самое с почкой, много крови потеряла (шла сгустками даже сперва), а в 9–10 было все совсем нормально, ни тени даже крови. И, созвонившись с амстердамским специалистом (действительно знаменитый, не только здесь, а всюду), должны были снова отказать, уже заказанную, комнату в клинике, автомобиль и провожатого для меня. (Можно так сказать: отказать _к_о_г_о-то? думаю нельзя). Ну, все равно. Доктор, по его соображениям, велел выждать. Но как только появится кровь, то м. б. и поеду. И все равно и после поеду. Надо.
Не волнуйся. Я чувстую себя хорошо и хорошо позавтракала. Беда только, что все у нас больны. Ар очень страдал. Мама забегается. Прислугу не могу никак найти, уговорю поденщицу, хоть 2 ч. в день приходить. Помолись за меня. Не волнуйся. Будь покоен, а то и мне еще тяжелей будет! Хорошо?
Помолись, чтобы без операции!
Будь здоров! Давно, от 14-го нету писем твоих, я волнуюсь.
Пиши мне на дом, мама передаст, если меня увезут.
Ну, Господь с тобой! Милый, Ваня!
Твоя Оля
18. III.42 6 вечера
19. III 3 ч. дня
Родная Ольгуночка моя, все о тебе думаю и тревожусь, здорова ли. Как ты кормишься там, в церковном доме? Разве ты не могла бы в ресторане, в лучшем? Я знаю точно, что в гаагских ресторанах чудесно кормят, все решительно есть. Ну, что ты еще стряпней будешь заниматься, а тебе нужен полный покой, а не верченье у газа. Это в тебе сидит наше обывательское — с «домашними запасами» ездить. Или тебе дано денег в обрез, и ты боишься перетратить? Прошу тебя, лечись, давай же себе отдыху! Меня, прямо, сокрушает твое желание «служить»… искать работу. Ты слишком доработалась. — Питайся _у_с_и_л_е_н_н_о! Молочных продуктов в Голландии сколько угодно, были бы деньги. Чего ты щадишь «голландское наследство»? Слишком ты многим пожертвовала, чтобы еще стесняться расходов. Ты никак не ценишь себя.
Доктор С[еров] сказал, что, по-видимому, у тебя маленький камешек в почке, м. б., «песочек», а при слабой сопротивляемости сосудов и «песочек» может вызвать кровоизлияние. А _в_с_е_ _э_т_о_ — на почве крайнего переутомления, при душевной подавленности, которая является также следствием переутомления нервного. Необходим, по его мнению, о-чень длительный покой, до нескольких месяцев. Иначе могут быть тяжелые последствия. Покой и лечение, при очень отборной диете. Вот его мнение. Да, просил я тебя написать мне, чего стоит в Голландии вполне приличное (отельное) прожитие, и в каком соотношении с германской маркой ваш гульден. Ты мне так и не ответила. Ответь, милочка, очень прошу.
Что мне делать с оставшимися для тебя гостинцами, как тебе переслать..? Ну, хоть духи-то, мог бы Сережин шеф взять? Адрес его не знаю.
Да, ты мне писала: Сережа читал из «Лета Господня», — «мама и он жили тобой, а я горько плакала над каждым твоим словом…» Почему «горько плакала»? Потому ли, что _э_т_о_г_о_ уже нет теперь… или — что моя мысль, чувства мои тебе близки, они с тобой, в тебе… а меня нет… далеко я..? Но я всегда с тобой, возле тебя, в сердце у тебя… и ты во мне, _в_с_е_г_д_а_ ты, в каждом миге ты, и ты только. Олечек, моя нежная, светлая, чистая моя птичка, ведь тобой только и жив я… ты — _в_с_е_ для меня, и если бы все-все-все было у меня ныне (я не говорю тут, конечно, о _н_е_в_о_з_в_р_а_т_и_м_о_м!), ну, _в_с_е, _в_с_е_ (сила творческая, полный покой, полная независимость, все «блага»…) и я не знал бы тебя, — как ничтожно было бы это «все-все»! Только теперь я это понимаю. Я такое сокровище узнал в жизни — в тебе, что было бы для меня казнью — быть без тебя. Поверишь? Этого объяснить нельзя словом, все слишком слабо в слове, если бы мне нужно было определить, _ч_т_о_ я нашел в тебе, тобой, с тобой. Я теперь часто вспоминаю Пушкина: «И может быть на мой закат печальный — Блеснет любовь улыбкою прощальной». И вот — _б_л_е_с_н_у_л_а. Каждая ласка твоя, каждая дивная черта твоей мысли, — всегда _т_в_о_я_ — _с_в_о_я! — для меня дар, радость нежданная.
Оля, мне стеснительно и больно даже читать, когда ты меня возносишь… Между нами этого _н_е_ _д_о_л_ж_н_о_ _б_ы_т_ь. Я тебе откровенно, как и всегда, говорю: Оля, _т_ы_, _т_ы_ _д_а_е_ш_ь_ мне счастье, даешь пресветлую радость в жизни моей! Я знаю, _к_т_о_ ты, _к_а_к_а_я_ ты. Ты для меня — именно, _н_е_з_е_м_н_а_я. Я страшусь порой своего недостоинства. И когда я мечтами вызываю тебя, встречу с тобой… — я могу представить себя только склонившимся перед тобой, как перед явлением _С_в_я_т_о_г_о, непостигаемого. Ах, как я порой тебя _в_и_ж_у! Это выше любви, выше чувства, это — благоговейный восторг, с чем сравнить его? Сказал бы… но ты могла бы смутиться, принять мое задушевное — как кощунство.
Меня пугает твое ожидание операции. Да разве она нужна?! Отнесись с большой осторожностью. Я знаю, что теперь, вообще, «камни почечные» лечением изводят или дают им «обволокнуться» и не вредить. Не соглашайся на операцию, проверь и проверь. Умоляю тебя, деточка, — осторожней. Если бы камешек был бы опасен, непременно были бы _б_о_л_и, острые… — а этого не было! М. б. ни-как-кого камешка нет, а кровка показывалась от раздражения…? Нужна диета, режим подходящий… — не пила ли чего-нибудь острого, или — не преобладало ли в пище мясное? или — пряное слишком? Ольгуна, ты же многое знаешь в медицине, проверь, справься. Я _у_в_е_р_е_н, что никаких камней у тебя в почке нет, и _н_и_ч_е_г_о_ нет. Помни: кровоизлияние, состояние кровеносных сосудов о-чень зависят от душевного состояния! И я упрекаю горько себя, что вызывал в тебе неосторожными письмами, упреками, своею душевной нескладностью острые огорчения и возмущения. Ты до того предельно чутка, — ты же исключительна! — как самый тончайше-чуткий _ж_и_в_о_й_ инструмент предельной точности… что с тобой говорить, тебе писать… надо с великой нежностью-чуткостью… о, как надо тебя беречь, как надо тебя лелеять! — о, милая, ненаглядка! Пойми же, Оля… — с _т_а_к_о_й_ душевной организацией, с такой неизъяснимой чуткостью, при твоем богатстве души, ты можешь быть только _о_г_р_о_м_н_е_й_ш_и_м_ художником! Я _в_и_ж_у, я _з_н_а_ю_ это. И твоя истинная дорога, твой «воздух», твоя стихия — только искусство! Оля, помни мое слово, я как перед Господом говорю: ты дана жизни Господом — только для сего. И великим грехом твоим будет — грех отказа «от себя». Помни! Всегда помни. Тебе будут великие радости, ты их узнаешь, — радости твоего творчества. Таких чутких — нет вообще, это исключительно-редкое явление, может быть раз в веках. Поверь же мне. И ты поймешь, почему я так счастлив, тебя узнав. Пой же, птичка чудесная, пой, во имя Господа! Есть у тебя, что, чем и как _п_е_т_ь. Ты удивительно многогранная. Исключительно _у_м_н_а. И страшно огромно твое _с_е_р_д_ц_е. Не смущайся, не страшись: ты будешь творить, ибо тебе _н_е_л_ь_з_я_ не творить. И не сомневайся в своих силах, _н_е_ _р_о_б_е_й!!! преодолей смущенье. Иначе у тебя никогда не будет _ж_и_з_н_и. Господи, хотя бы один раз только тебя увидеть! Олюша, как бы мы говорили друг другу, как бы чутко понимали друг друга с единого взгляда, слова..!
Гуленька, близится Светлый День. И так захотелось мне послать тебе светлый пасхальный привет мой! Может быть, не сочтут это гг. цензоры проступком против установленных правил переписки, это же «Ostern — Bewillkommnungsgruss»!![145], разрешат этому освященному на Гробе Господнем пасхальному красному яичку докатиться до тебя, до твоих светлых глаз, до чистого сердца твоего! Христос Воскресе, дорогая Оля! Заочно с тобой ликуюсь, моя далекая, — и всею силою веры и чувств моих молю у Воскресшего — и всегда да Воскресающего в сердце нашем! — полного укрепления сил твоих, душевной свежести, светлой воли к труду творческому. Когда грустно станет тебе, взгляни на это радостное яичко, на этот светлый знак нашего будущего Воскресения, подумай, с каким лучезарным чувством послал я тебе этот пасхальный поцелуй-привет, — и пропадет грусть, сменится светом в сердце, — пасхальным Светом. Это яичко всегда хранилось у меня в Евангелии, с самого дня прибытия в письме из Св. Града. Когда открывал Евангелие — долго смотрел на подвешенное к травке пасхальное яичко, вглядывался в травки сухие, — в этих потомков тех далеких травинок, что _ж_и_л_и_ тогда, в Страстные Дни чудес, Слов, страданий и — _В_о_с_к_р_е_с_е_н_и_я_ Христова. И как мечталось быть _т_а_м, почувствовать то, _с_в_я_т_о_е, что, кажется, так и осталось доселе на каменистой земле, в древних маслинах, в смоковницах, в злаках и лилиях полевых, в этом обилии ярких маков, в волчцах и терниях… — в солоноватом и горьковатом воздухе предгорий! Живет эта мечта во мне с юных лет. И всегда пробуждалась вёснами, манила в святые дали. Может быть с раннего детства, рожденная рассказами простых людей с нашего двора, — да, старая русская женщина, крестьянка наша… ходила в Иерусалим… — и как же _т_о_ж_е_ мечтал мой Горкин «грехи свои донести до Святой Горы»252, сложить у подножия Креста! Родная, чувствуешь, какая же светлая душа русская..! — и _ч_т_о_ ее наполняет!? И — верю, хочу верить! — _е_с_т_ь_ она, светлая, и поныне, уцелела среди всей грязи и крови, какими заливали ее насильники. Вот этой-то душою, ее _с_в_е_т_о_м_ — верой, и жило-питалось творчество мое. Из русской Души родилось, живилось ею… — и останется неизменным до конца. Обманывался ли я? Не думаю. А если порой и так, то… разве в темные времена сугубых испытаний откажешься от освещающей темный путь мечты? «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»253.
Голубка, как хочу я, как желаю тебе, чтобы Светлый День был для тебя светел воистину, чтобы ты была хоть немного счастлива, покойна, радостна надежной, что свидимся и скажем сердцем сердцу, как мы родны и близки, как мы чисто и свято друг друга любим, ценим, храним и укрепляем! Будем же чувствовать в сердцах наших Христа Воскресшего, дарующего нам жизнь во Свете — в Его Свете. И будем радостно, _в_м_е_с_т_е, восклицать — «Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Ну, Христос Воскресе, Олёк… И — «Воистину Воскресе», дорогая!
Твой Ваня
[На полях: ] Ах, милая… знаешь ли мой очерк (из будущего тома «Лета Господня») «Вербное воскресенье»? Он удался. И еще — «Крестный ход»? и еще: «Говенье»?
Ты мне не ответила о шелковых чулках.
Как ты хороша у микроскопа! Как _п_р_о_с_т_а, _т_и_х_а! Русская девушка!
20. III.42
Дорогая моя Олюша, вот тебе мой скромный дарок, — переписал для тебя. М. б. «весеннее» наше почувствуешь. На Страстной, если дойдет вовремя, прочтешь. Этот этюдик должен войти во вторую книгу «Лета Господня»[146].
21. III.42
Сегодня, Олюша дорогая, твоя открытка-экспресс. И так мне грустно стало, не дали отдохнуть тебе. Собрать мысли. Ты, конечно, верна себе: иначе и не могла… Оля, дочка своих родителей. Не смею корить тебя, что так мало о себе заботы. Все — для других. Для тебя это так естественно. Только, родная, не вдумывайся в свой «крестный путь». Вся жизнь — крестный путь для христианина. Испытание его годности жить во Христа. Очевидно, ты и «свидетелю» на исповеди говорила о сем. Причем тут его «чуткость и зрелость»? О _т_в_о_е_м_ всем он, понятно, осведомлен, без твоего признанья. Матушка что тебе летом в Викенбурге сказала? — «Как похорошели, О. А. — а как похудели!» Матушка, конечно, с зорким глазом, при всех ее достоинствах. И очень просто могла поделиться впечатлением и с братом — какой он там «отче»! — Д[ионисием]. Вот и «крестный путь». Кроме сего, он уже знал о твоей болезни. А потому не вкладывай большего содержания в его слова, чем они стоят. Ты молодец, Олюша, ты и духовно прекрасна, но как мне больно, что не отдохнула, не привела себя в порядок, не уяснилась. Очевидно, я бессознательно знал, что с тобой творится: в открытке 12.III я писал тебе о непонятной тоске, давящей. Как раз тогда ты и затрепыхалась от внезапной ломки плана твоего жития в Гааге. Не усматривай в _э_т_о_м, что тебе _н_а_д_о, непременно, «домой», в дохлый Халквейк, где, кажется, и мышам душно. И, кажется, во всем Халквейке только твои котишки еще живут.
22. III 11 ч. утра Сегодня первый день Весны. Солнце, свежевато. Я пошлю тебе «Вербное воскресенье» — мою _в_е_с_н_у, написанную в Швейцарии. Тебе понравится, особенно — мне это — да! — запахи весны, каретного сарая. Кажется, что такое этот сарай?.. А вот поди ты… мне эти запахи — дороги, уносят меня в тонкий аромат невозвратного, детского. Спешу на завтрак, уже 12 с четвертью. Приглашен на «булочки» еще во вторник новой по-читательницей254. Все еще меня «открывают». Эта пишет — «Вы для меня несравненны… Вы, ясностью и простотой — Пушкин прозы нашей». Хорошо, пусть и так. Мне хочется — в «Пути». И какая-то усталость, весенняя… всегда. Целую тебя, милочка. Христос Воскресе! Олёк, у тебя 3 пасхальных свечи — всем вам. Подумай о Ване. Это мое сердце горит тобой. Огоньком ласкается. Твой Ваня
[На полях: ] Когда же найдешь покой? Как без тебя мне пусто! Не знаю, что случилось, думаю: только бы ты не измоталась. А ничего опасного нет. Напиши же мне, я совсем _о_д_и_н.
Хочу поговеть на 6-ой неделе. В Заутреню весь с тобой, все мое сердце у тебя. Глазки, когда увижу вас, живые?!
Целую, целую, всю-всю целую.
В глазах у тебя — весеннее! Вижу — какая ты чудесная, весенняя! Весна моя!
22. III.42 6 вечера
Христос Воскресе! — светлая моя, нежная, весенняя Олюночка! В третий раз приходит Светлый День в жизни _н_а_ш_е_й… как мы близки стали душой и сердцем, самые близкие-родные с тобой, и все нет _в_с_т_р_е_ч_и, чтобы хоть руки подать друг дружке! Ничего, надо перетерпеть — дождаться. Какое счастье, смотря в глаза друг другу, глубоко-глубоко смотря… — сказать радостное, воскрешающее, — о, милая… Христос Воскресе! — и обнять друг друга, неразрывно. Да хранит тебя Господь, родная моя, светлая, весенняя моя! Вот окончание «Вербного воскресенья»,
23. III.42 Родная моя, Ольгуночка… да смилуется Господь над нами, столько испытаний, страданий вынесла ты, и теперь — я же знаю, я чувствую, — ты томишься и душой, и твоей болью телесной. Я весь, всегда, каждый миг с тобой, и ты это знаешь, ты должна знать, — самое мое светлое, самое родное мое — в тебе, чудесная моя Оля, и я всеми силами души и сердца, и воли, сколько только веры во мне, молюсь за тебя, хочу, чтобы моя воля влилась в тебя, передала тебе силу одолеть болезнь, и веру — что так и должно быть. Не томись обо мне, милая моя девочка, дитя мое, я силен волей, я все преоборю, только бы ты была крепка надеждой на милость Божию, на одоление недуга. Я верю, что ничего опасного, и, Бог даст, не надо и хирургического средства; — прав ли я — не знаю, но мне думается, что волнения душевные этих недель последних — вот причина рецидива этих почечных — да по-чечных ли?! — кровоизлияний. Внушай же себе, роднушка, что это все преходящее, все должно пройти, ты должна оправиться вполне. Не томи себя мнительностью, не воображай… Я знаю _с_е_б_я, а потому и тебя знаю: мы так однородны, мы — одно. Эта ужасная мнительность все портит. Я ее знаю. Я переживал именно то, что ты испытываешь, — эту подавленность, и это… _о_н_е_м_е_н_и_е. В 34-м так было… будто и вся жизнь кончалась во мне. А это был только надуманный мною же призрак. Но это подавленное состояние очень вредило. Будь бодрой, верь мне, верь моему чувству, — странно, я как-то особенно покоен! 12–13 была ужасная тоска, но вчера и сегодня утром, когда читал мамино и твое письмо, — сам удивился, как я спокоен. А ведь ты-то для меня — _в_с_е! жизнь моя — ты это, и ты это знаешь, — и я _з_а_ _т_е_б_я_ спокоен. Детка моя, молись, — ведь ты же избранница, твоя молитва к Богу — она перед _H_и_м… Он любит тебя и Он избавит тебя от испытания. Я так верю! Олёк моя, я весь — только о тебе, весь — мольба, весь — перед Господом со своим недостоинством молиться за тебя! Я же мутный перед светом твоим, чистая, светлая, неизъяснимая Оля! Будь же бодрей, покойней, верь крепко — и будет хорошо, будет свет нам, милка, будет Божие милосердие, мною незаслуженное, но тобой — да, о, как заслуженное, ты его _в_с_я_ достойна, как редко кто. Я могу быть сам недостойным, но твое-то достойное, твое-то чистое я очень чувствую… — и я прав, все во мне говорит, что прав. Но ты же знаешь. Будь спокойна, я силен, я верю, я надеюсь, дорогая, на самое лучшее, самое радостное для нас обоих надеюсь. Писал я тебе, Олюночка, какая сила — душа! — у человека. Она может — должна! — властвовать над тленным в нем, она может чудеса с ним творить. Душой воздействуй на недуг твой, внушай себе, что ты _д_о_л_ж_н_а_ быть здорова, вливай жизнь-силу в себя! Помни, тебе дан дар — творить. Не распускайся, не страшись ничего, — со всем больным в тебе совладаешь. Да ты же сама все знаешь, умнушка моя светленькая. Если бы ты увидала меня — ободрилась бы: я крепок, я надеюсь, я заставляю себя _в_с_е_ дотерпеть, все одолеть. Читай сердцем мои слова, какие послал тебе. Сама сочиняй, сама себя веди, Душа твоя все оздоровит в тебе. Как бы хотелось мне, чтобы ты встретила в церкви Светлую Заутреню. Вспомни обо мне и похристосуйся с Ваней, а я — с тобой, родная. Зажги же пасхальную свечку, _м_о_ю_ — тебе!
24. III
Вчера был у меня доктор. Я ему сказал. Говорит: «по рентгеновским снимкам судить очень трудно. Надо быть тонким знатоком „читать рентген“. Надо знать, _к_а_к_ снимали, в каком положении находился пациент: малейшая тень, упавшая от какой-нибудь ткани, складочки, пуговки даже… — все меняет и приводит „читателей“ к диким выводам. Снимок — _н_е_ довод!» Раза два бросил: «еще вопрос, почка ли… м. б. тут связано с женской сферой…» Надо быть очень осторожной в выводах. Мочевой пузырь исключается, т. к. при таких кровоизлияниях — если бы из мочевого пузыря, — были бы резкие боли. Почка тоже дала бы боли… если это поранение «камешком». Мнение его: опасности не вижу, об опухоли не может быть речи… очень вредит тут мни-тельность… надо гнать ее, надо управлять собой и… недугом. Нервное истощение — главная причина, нужен полный покой. Состояние нервов действует и на сосудистую систему. «Вспомните „заговоры крови“!». Значит, м. б. и обратное: «можно вызвать кровотечение»! Он мудрец. Ольгушка, будь веселей, помни, Ванька твой всегда с тобой, около, хоть ты меня и не видишь. Сегодня мне совсем покойно, необыкновенно! Олюша, помни, ты моя, ты не себе только принадлежишь, а потому ты должна себя сохранить, если меня любишь. А ты лю-бишь, знаю, верю, счастлив. Ну, Христос Воскресе, моя светлая детка, целую тебя, много-много… с глазок, всю, всю, всю, до… до… ну, это я только знаю, _к_а_к_ я тебя целую, птичка. Я рад, что мог послать тебе мой яркий — живой — поцелуй — в Светлый День Христова Воскресенья, пасхальный поцелуй! Горячий, яркий, жгучий, нежный, чистый и… воскрешающий. Как я тебя обнимаю, льну весь к тебе, «ласкаюсь котишкой». Как хочу к тебе, с тобой, у тебя, тебе, для тебя… С тобой, в родном… поздняя Пасха… заря занялась, вот оно и солнце… я с тобой над садом, на балконе, какой воздух, небо, легкость дыхания… и — столько сирени… ее вершины душистые — вот, у балкона, в росе… ты слышишь, эту горьковатую свежесть… мы окунаем лицо в нее, душистую… мы — одно. Оля, Олюша, Олёк… — годы для нас — ничто, мы душой спаяны так крепко, ты всегда — юная, светлая, свежая… вечная для меня. У, голубка моя, гулька, гуль-гуль… люблю тебя, моя девочка чудесная. Будь же сильна, любящая, светлая, нежная, — всегда я с тобой, в тебе… разве не слышишь как мое сердце в тебе _ж_и_в_е_т?! Ну, целую, ну… Оля моя… Христос Воскресе! Христос с тобой. В глазах твоих вижу мое небо, ласточки там играют, любовь там… и какая же чистая, бо-ль-ша-я!! Ты должна быть здорова, — бу-дешь! будь же!
Благодарю маму за письмо. За доверие ко мне, за умное ее сердце. Я напишу ей сегодня же. Сейчас одиннадцать утра, иду на почту. Потом за молоком. Скоро будут большие события, и сердце слышит — к добру. Верь, будем верить. За родное _н_е_ тревожься. _В_с_е_ будет чудесно. Ибо Россия — _ч_у_д_о. И это все увидят. Святая, чистая Россия. Она уже _п_р_о_ш_л_а_ Голгофу. Она вот-вот воскреснет, — в Господнем Плане. Так дано. И — для общего воскресения. В две страны, в два народа верю — в Нее да в Германию. Они связаны. И они дополняют одна другую. Так _д_а_н_о. И провалятся вся дурацкие басни о дикости нашей, о ненужности нашей. Народ, давший такое Искусство, — а оно — дыханье Бога! — необходим для человечества, для «путей небесных». Жизнь России — только расцветает. И смысл Ее Воскресения — огромный, глубочайший, необходимый. Так верю, верую. Ну, дай же обойму тебя, птичка, воскресающая моя, воскресшая для меня, для — Родного! Когда получишь «пасхальное яичко» мое от Св. Гроба Господня, поцелуй его, поверь, что оно принесло тебе силы, здоровье, радость, счастье, любовь беззаветную. Долго ждало оно тебя… — и вот, _н_а_ш_л_о. Целую — душу. Весь и всегда твой, только — Ваня.
[На полях: ] Напиши, что случилось с г. Бредиусом. Ничего не понимаю. Чудно: у вас словно палата клиническая! Но ты-то — с чего?! Ты будешь здорова!
Прилагаю мои весенние духи, пасхальные, — сирень.
24. III.42[148]
Милый Ваня!
Пишу тебе из больницы, накануне «решения судьбы» моей несчастной почки. Я писала тебе, что доктор не хотел оперировать после исследования цистоскопом, но, когда на следующий день были сделаны снимки с почки, то он сказал: «снимки не удались, мы должны иметь новые».
По некоторым обстоятельствам до завтрашнего дня меня не трогали, а завтра, предварительно всю промыв и прочистив, будут опять снимать рентгеном. Рентгенолог этой больницы плохой на мой взгляд, куда хуже прежнего, в той клинике, где я раньше лежала, — она занята под родильный дом, для детей солдат. С великим трудом втиснули меня сюда, — все перенабито больными.
На мои вопросы (постоянные) «будет ли операция или без нее _о_б_о_й_т_и_с_ь_ можно», доктор _т_е_п_е_р_ь_ почему-то не говорит так определенно, как в 1-ый день, но — «не знаю, — что скажут фото». Утешал он меня только тогда, в первый день?? Я была тогда вне всяких нервов, или вернее — сплошной обнаженный нерв. Теперь доктор скрывается (?) за «не знаю». Знает он? Или _н_е_ знает? Я панически, до ужаса, до холодного пота боюсь операции… И… все же… м. б. придется принять.
Я до отчаяния дохожу. Прошу, молю Бога, чувствую себя недостойной Его Милости, Его чуда, и все же прошу, как та женщина «крупиц для псов со стола господина»255. Я не могу дольше выносить этой муки неизвестности, я изнываю. Сестры — прелесть. Утешают. Но, что все это… Я не должна, не смею так писать тебе, — я знаю это. Но я не могу скрываться за другими, неверными словами. Прости мне. От 12-го было твое письмо. Здоров ли ты? Господи, я все истерзана нашими постоянными несчастьями. С невероятными усилиями приезжают ко мне то мама, то Сережа, то золовка, свекор, еще одна старушка, полубольной, забинтованный, загипсованный Ар, сам еле передвигаясь… ужасно! Завтра жду маму с Фасей. Мама разрывается дома. Ар сегодня сказал, что все-таки удалось ему найти девчушку-прислугу. Но что с ней мама «без языка» будет делать. Одевать и раздевать, мыть и т. д. Арнольда приходит работник, кормит мама. Мне жутко думать о Схалквейке, масса стирки, некому белье собрать, отдать. Я все разыскивать по лавкам умела, теперь у них ничего нету. Мама измучилась…
Не могу ничего тебе радостного написать, Ванюша. Вся — нерв. Прошу тебя только помолиться. Я лежу, т. е. почти сижу, в подушках, на резиновом кругу. Неловко. День и ночь на спине. Кровь больше не показывается. В больнице здесь вообще ни разу не было, — только старая выходила буро-коричневая из почки, забитой сгустком. Свежей не было. Пока… У меня нет никаких мыслей, желаний, кроме одного, панического ужаса и острого желания поправиться.
Я лежу в хорошей комнате с одной дамой. Тоже почечная, тоже моего доктора. Но вообще здесь все почти хирургические пациенты. Дико дорогая клиника. Опять вылетит на меня уйма денег. И еще все эти неудавшиеся фото: штук 8–10, и новые, завтра. Ну, не буду. Довольно.
Я не даю тебе здешнего адреса, т. к. не знаю, долго ли я тут буду.
Мама перешлет. Помолись за меня! Помолись! Помолись! Умоляю тебя! «Если двое соберутся во Имя Его и попросят чего, то Он посреди их, и исполнит о чем просят»256.
Но завтра я услышу, будет ли нужна операция!.. Завтра, Ваня!
О, почувствуй, и помолись завтра!
Помолись! Помолись! Если не нужна операция, то он срежет полип изнутри, или прижжет. Не знаю. Я никакой боли не боюсь. Я на все готова, — только бы не было операции!..
Помолись — почувствуй _з_а_в_т_р_а!
О, Ваня!
Ну, всего тебе доброго, Ванечка, и, главное: будь _з_д_о_р_о_в!
Все остальное — не важно! Будь здоров! Я верю, что смогу тебе написать скоро и радостнее!
Верь и ты, мой дорогой друг!
Верь для меня, Ваня! Молись, молись, Ваня, молись, прошу!
Целую тебя и крещу.
Твоя Оля
Перечитала и страшусь, что огорчишься ты, мой родной… Больно мне, но что же делать.
Ванечка, не огорчайся слишком!
Одно хорошо, что сама по себе почка здорова. Могло бы хуже быть. Опухоли нет. Полип-то, кажется, не опасно. Ванечка, помолись!
Мама обещала по возможности тебе тоже писать.