МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ №3, 2015(14)
Литературно-публицистический журнал
Оглавление:
Повесть
Е. Кушнир «Я, Цезарь» 4
Рассказы
А. Бабич «Самсон» 88
П. Амнуэль «Предчувствие» 105
И. Кадин «Ветер рассказывает обо всем» 124
Л. Ашкинази «Чтобы задать вопрос» 134
С. Булыга «Караван» 138
К. Луковкин «Бал» 144
Переводы
Э. Биггерс «Эбеновая трость» 152
В. О’Салливан «Когда я был мертв» 176
Эссе
В. Мусалимов «Станислав Лем в письмах
к переводчику» 182
С. Бескаравайный «Эсхатология А. Лазарчука
как инструмент прогнозирования кризисов» 196
В. Борисов, С.Шикарев «Будущее у фантастики есть!» 210
Наука на просторах Интернета
П. Амнуэль,Ю. Лебедев «Обзор достижений
науки и техники» 222
Стихи
С. Ирбе 238
С. Гуревич 242
Д. Артис 245
А. Григорьев 248
Сведения об авторах 251
Повесть
Елена КУШНИР
Я, ЦЕЗАРЬ
Ему исполняется пятнадцать лет, когда отец умирает.
Остаются женщины и он сам.
– Держи спину прямее, – говорит мать.
– Улыбайся взрослым почтительнее, – наставляет тетка.
Меньше года назад он облачился в toga virilis, тогу совершеннолетия, но как старший в роду мужчина стал главой семьи. Такова воля Сената и народа Рима, подкрепленная божественным правом. Люди вечно твердят о богах. Послушать их, богов можно найти везде. Наверху, внизу, вокруг толпятся целые сонмы высших существ.
Юноша оглядывается по сторонам и никого не видит.
Он смотрит на небо, царственную обитель Юпитера, но думает о море. О стремительно вершащихся переменах в жизни, изменившейся за один день, за одну смерть. Судьба приходит бурным приливом, обрушивается стенами соленой воды, и нужно выплыть, как плыл в сказаниях Одиссей: «После того же как волны свирепые плот мой разрушат, вплавь я пущусь: ничего уж тогда не придумаешь лучше!»{1}
Он не знает, к какому берегу направить свою робкую лодку. Стать политиком, законником, военным? Уехать в провинцию и жениться на дочке богача, польстившегося на имя знатной семьи? Сделаться молодцеватым пиратом, отнять галеру у потерявшего хватку старого одноглазого капитана; встречать рассветы лихими набегами, а закаты – буйными пирами; захватить изукрашенный золоченой резьбой корабль под пурпурными парусами, на борту которого прекрасная армянская царевна с черными очами вдруг улыбнется ему и скажет…
– Глупость, – злится он на свою юность, – детские мечты!
Проверяя, не проклюнулась ли щетина, он проводит по щеке ладонью. Тонкие волоски пробиваются неровно, как мох на лесной коряге.
– Моя траурная бороденка выглядит жалко, – сетует он. – Матушка и тетя не позволят мне выступить на похоронах, для них я по-прежнему дитя. А я мог бы сказать нечто возвышенное: «Великое горе постигло всех нас, ведь отец мой был достойнейшим из римлян, и потеря достойнейшего гражданина коснется всех».
Оценив свои потуги на красноречие, он приходит в ужас.
– Никуда не годится, сплошные повторы! С такой речью я опозорюсь. Попробую иначе: «Великое горе постигло Рим, ведь отец мой был достойнейшим из граждан, утрата его коснется всего Рима…» Ах, теперь я, как заика, твержу про Рим, будь он неладен!
Слово ценится в Республике высоко, без красноречия не построить карьеры и не завоевать сердца людей. Но уж лучше помалкивать, чем сдувать с губ словесную шелуху.
Войдя в азарт, он вздымает руки, принимая величественную позу, и начинает торжественное завывание:
– «Отец мой, как известно всем, немало послужил Республике! Есть ли для Рима утрата горше, чем потеря достойнейшего из сыновей?» – Ну, наконец-то изрек нечто сносное.
С улицы доносится дикий ослиный рев, сменяемый раскатистым смехом из цирюльни, расположенной в соседнем доме. У брадобрея Луция веселый нрав и луженая глотка, он и осла перекричит.
Детишки, вбивая в камни мостовой подошвы сандалий, бегут к фонтану за водой. Визгливый женский голос шумно ругает какого-то Тита, пришедшего домой в шестом ночном часу пьяным вдрызг.
Трудно сосредоточиться на составлении погребальной речи.
– Отец мой, как известно всем… – запнувшись, юноша печально вздыхает. – По правде сказать, отец редко бывал дома. Я его не виню.
Родительский дом до смешного мал и расположен в Субуре, где на каждую лавчонку приходится по борделю. Проститутки зазывают клиентов, лавочники торгуются и везде снуют чужеземцы, из которых одни иудеи, перешептывающиеся на странном певучем наречии, ведут себя тихо и жмутся на улицах к стенам, чтобы не привлекать излишнего внимания.
Иудеев недолюбливают и потешаются над их верой.
– Какими дураками надо быть, чтобы поклоняться одному божеству? – недоумевает римская чернь. – Молишься многим богам – получишь много. Dout des. Воздаю тебе, а ты воздай мне{2}. Вот разумная сделка. Что за глупый народ?
Помимо иудеев, норовящих прошмыгнуть поскорее, точно серые мыши, разгуливают по кварталу и другие, кому не повезло родиться римскими гражданами. Вызывающе дерзкие галлы с длинными нечесаными космами и металлическими серьгами в ушах; африканские дикари с угольной кожей; желтолицые египтяне с глазами, разбегающимися к вискам; деловитые бородатые греки.
Вглядываясь в пеструю толпу, юноша впервые понимает, как велик и разнообразен мир.
И впервые осознает, что Рим – его центр.
Он настораживает все чувства, чтобы услышать, как бьется сердце мира.
– Слушай, слушай, слушай, – нашептывает, кричит, стонет, грохочет, взывает к нему Город.
Субура тонет в гомоне голосов, захлебывается смешением речей и звуков.
Густой воздух дрожит от гулкого топота бесчисленных ног, надменного конского ржания, зычных призывов торговцев и жалобных воплей попрошаек, неприличных песен в тавернах, лязганья мечей в пьяных драках, свиста ножей наемных убийц в глухих подворотнях.
Дороги загажены испражнениями животных, и приходится омывать ступни, входя в вестибул{3}. Облупившиеся стены испещрены рисунками, от которых матери прячут глаза незамужним дочерям. А надписи, уличные надписи! Этот «гадит», та «сосет», «псы имели твою мамашу», «Пинна – тупая корова»… Не только невинная дева покраснеет или хихикнет невольно, проходя мимо.
Юноша, прищурившись, ищет взглядом нарядную зелень Палатина, где обитают в беломраморных виллах, изукрашенных внутри фресками, богачи. Далек высокий холм от Субуры, не добраться.
Дом, в котором он появился на свет, когда матери разрезали чрево, задыхается между мясной лавкой и таверной. Острые запахи проникают в комнаты, бесцеремонно залезая в ноздри: кислятина дешевого вейнского вина, вонь исторгнутой из переполненных утроб рвоты, гнилостный душок выставленных на прилавке козлиных голов, которых давно пора скормить бродячим псам.
После декабрьского дождя перед домом растеклась глубокая лужа. Раб, направляясь в прачечную с тюком собранного для стирки белья, видит, как молодой хозяин беспокойно кружит по стертым каменным плитам дворика, роняя на них невнятные слова и не замечая, как мочит кальцеи{4} и полы черной тоги в грязной воде.
– «Отец мой, как известно вам…» О, боги, что за чушь! Как неловок мой язык! Были бы деньги, отправился бы на обучение к этому чистому роднику красноречия Апполонию Молону. Гнусная бедность, сколько преград она ставит на пути! Однако, – юноша внезапно довольно ухмыляется, – «чистый родник красноречия» это недурной оборот, верно? К чему бы его применить?
Задумавшись, он так и застывает в луже.
Зимний ветер отбрасывает неласковой рукой край траурного плата, открывая взрослые серьезные глаза и пухлый детский рот, словно лицо еще не решило, кому принадлежит – paterfamilias, старшему в роде мужчине, или школьнику, что чаще использует стило не для письма, а чтобы почесать в ухе.
Ритуал вхождения в возраст мужественности состоит из нескольких стадий. Каждая из них предполагает умение пронзать человеческое тело.
Сначала нанятый за плату воин учил его владеть оружием. Но те уроки, как мальчик понял позднее, напоминали игру: вместо истинного мастерства – бестолковое размахивание мечом. Солдаты, подрабатывающие педагогами, чаще стремились произвести впечатление на родителей учеников скопированными с фресок красивыми позами, а не демонстрировали настоящие боевые приемы.
После воинских занятий пришел черед урокам любви.
Тогда юноша посетил свою первую женщину, проститутку родом из дальних земель, лежащих за Рейном. Он провел большую часть своего визита в лупанарий, расспрашивая об ее родном крае, чем немало удивил, ведь обычные посетители желали от нее вовсе не разговоров.
Но беседа и вслушивание в ее замысловатый говор оказались для него полезнее соития: удовольствие было кратким, а полученные знания можно положить в копилку разума и долго черпать их оттуда.
Ее история была проста: когда она была маленькой девочкой, пришли воины и убили отца, мать и братьев, а ее забрали в плен и продали содержателю лупанария – толстому педерасту с восковым лицом и красной бородой.
– Рим взял меня, – сказала она безразлично, давно смирившись со своей участью.
А юноша подумал: Рим всегда берет то, что захочет.
– Как твое имя? – спросил он.
Он старался узнавать имена всех людей, с которыми его сводила судьба. И он совсем не хотел предаваться первым венериным утехам с безымянным, как бродячая собака, существом; разве это не свело бы священнодействие любви до ничтожного животного акта, унизив его самого?
Та женщина была рабыней, вещью в человеческом теле, служащем для удовлетворения похоти. Лицо ее теряло свежесть, а в глазах не было блеска, способного разжечь страсть, о которой пишут поэты, и ощущалось во всем происходящем нечто грустное и стыдное, о чем хотелось поскорее забыть.
Но он заставил себя помнить.
Он хотел знать ее варварское имя, чтобы назвать светлые волосы и потухшие голубые глаза, губы и руки, лоно и грудь, ведь время утянет в могилу плоть, только имя останется, его сила не даст забыть человека, словно его и не было в мире. Потребность, жажда не исчезнуть целиком после смерти владела им всегда, словно он родился с нею и ощущал, как незримые знаки, вырезанные на его костях.
Смерть не должна быть концом, вот что он решил для себя твердо.
Уходя из тесной комнатушки без окон, где сонно чадили светильники, он вложил женщине в ладонь последний серебряный денарий.
– Не отдавай хозяину, припрячь. Может, скопишь себе на свободу.
– Свободу, – повторила она медленно, будто не понимая значения слова.
Она поцеловала его на прощание в щеку, от чего он покраснел. Лишь в том целомудренном поцелуе и была трогающая сердце близость.
Когда он вернулся домой, отец одобрительно хлопнул его по спине:
– Вот ты и стал мужчиной.
Но это была неправда.
Не ребяческие игры с мечом и не объятия рабыни-северянки возвели его в возраст мужественности. Это сделала первая, узнанная им смерть, которой можно было испугаться, попятиться малодушно назад, прячась за женские юбки, юный возраст и древнее имя.
Вместо этого Гай из рода Юлиев назвал себя Цезарем и обручился со Смертью, и с тех пор она шла с ним рядом, как старая верная подруга, отмечая каждый его новый шаг и самые значительные вехи пути, крепко поддерживая за плечо костлявой рукой.
До конца.
– Всегда помни, что принадлежишь к древнейшему патрицианскому роду, – сказала однажды мать, когда ему пришлось надеть трижды заштопанную после его ребяческих игр застиранную тунику, – такого не купишь ни за какие деньги.
Его происхождению можно только позавидовать, но семья Юлиев давно обеднела, большинство родственников лишено влияния в обществе, а Рим пахнет гражданской войной. Металлом, дымом, облаками пыли под копытами боевых коней. Кровью.
Рим раздирает на два имени, звучащие, как бронза кимвалов: Цинна и Сулла. Гай Юлий слышит, как звенящие отголоски разносятся по всей стране.
Его личное, а не родовое имя не унаследовано им от отца. Его когномен не означает ни «честный», ни «жестокий», ни «счастливый», ни «худой», ни «рыжий», ни «левша».{5}
Прозвище «Цезарь» не обозначает вообще ничего.
Он угадывает в этом редчайшую возможность наполнить слово только тем смыслом, который придумает сам. Ему достался чистый свиток, и он волен вписать туда, что угодно – богатство, славу, мудрость, власть, любовь и уважение сограждан. Однажды люди станут говорить:
– Цезарь? Ну, вы знаете, кто он такой. Победитель!
Природное честолюбие, помноженное на юность, сжигает его, в воображении он уже примеряет сплетенный из дубовых листьев венок триумфатора.
– Он будет на мне хорошо смотреться, – мечтает Цезарь, украдкой бросая взгляд на размытое отражение в стальном зеркальце величиной с ладонь, большего они с матерью себе позволить не могут, зеркала дороги.
По римским меркам Юлии настоящие бедняки, и Цезарь тревожится, что это станет препятствием к будущей карьере. Но его беспокойство столь же юное, как и он сам, и он не всегда помнит о своей бедности.
Тем более, есть поводы для волнений серьезнее.
Цинна и Сулла, полководцы со звенящими именами, тянут на себя покрывало Рима, и оно вскоре порвется с оглушительным треском, и город ощетинится мечами, и взовьется пожарами, и воины будут кричать, а вдовы плакать, и из всего этого появится нечто новое, всегда рождающееся на свет в крови и муках.
Гражданская война – худшая из войн, ведь врагами становятся соотечественники, которые должны быть друг другу братьями.
Но, как ни ужасно ложащееся на страну бремя междоусобиц, война предоставляет одаренным людям шанс проявить себя, чтобы Фортуна обратила на них благосклонный взор.
Для этого нужно стать человеком запоминающимся, популярным и любимым.
Цезарь ищет способы воздействия на умы, изучая повадки и поведение принадлежащих ему рабов.
Как заставить служить себе и подчиняться? На это способны лишь три великие силы, правящие вселенной, – долг, любовь и страх.
Закон, сердце и меч.
Он пытается решить, что из этого надежнее и вернее, и приходит к выводу, что идеальна комбинация, соединяющая три понятия одновременно.
Способны ли на любовь рабы, эти безмолвные существа, составляющие движимое имущество свободных граждан?
Цезарь следит за ними украдкой, словно подобное занятие непристойно или глупо. Его сочли бы сумасшедшим, если бы узнали: кому придет в голову изучать человеческую природу на рабах? Многие поспорили бы даже с тем, есть ли у них душа, та имматериальная субстанция, благодаря которой люди ощущают и размышляют, как писал великий Аристотель.
Поэтому Цезарь предпочитает помалкивать о том, зачем он, например, часто прохаживается рядом с кухней, прячась в тени, чтобы незаметно подслушивать разговоры домашних слуг.
Он вслушивается в их речь – простую и грубую. Присматривается к их жестам – не изящным, но всегда уверенным, четким, надежным, как движение хорошо прилаженного к телеге смазанного колеса. Их лица спалены загаром и сморщены раньше времени, так скукоживается в засуху виноградная кожура на едва поспевших ягодах. Их спины согбенны кривыми булавками, взгляды устремлены к земле, а когда они становятся слишком дряхлыми, чтобы работать, их отправляют на пустынный островок у истоков Тибра, где они умирают от голода, жажды и болезней.
Казалось бы, это просто вьючные животные.
Но рабы учили его греческому языку, литературе и риторике.
Они учили его думать, при этом Цезарю случалось встречать важных господ с тупыми осоловевшими взглядами, с затвердевшим и неподатливым мозгом, заплывшим жиром. Аристократы с ленивыми умами даже не пользуются своим золотом, это оно пользуется ими.
Родословная и звания важны в общественной жизни, но ничто не перевешивает природных особенностей человека.
Трус всегда остается трусом, будь он облачен в сенаторскую тогу или в дырявые лохмотья, старинное имя не прибавит ума глупцу, а табличка невольника на груди не скрывает проницательного взгляда и не портит толкового замечания, если раб наберется смелости его высказать.
Как ищущий натуру художник, Цезарь присматривается к окружающим: к патрициям, воинам, жрецам и чиновникам, к преторам – старым знакомым и коллегам отца, навещающим его мать, чтобы выразить соболезнования по поводу кончины супруга.
У свободных людей он учится не думать, а скрывать мысли и играть роли, как мальчишка, отданный к мимам в уличный балаган и подражающий их ужимкам. Перед зеркалом он повторяет позы, жесты, взгляды и произносит тирады, все больше убеждаясь, что одно вовсе не обязательно связано с другим, слова лгут чаще всего: по суетливому движению пальцев рук человека можно понять об его истинных намерениях больше, чем прочитав подписанный им указ.
Рабы не актерствуют и не притворяются, они честны, как животные.
Поэтому у них проще научиться, как узнавать о людях правду, не спрятанную за громкими словами о счастье для всей Республики.
Нельзя управлять людьми, не зная людей и будучи к ним безразличным, иначе закончишь кровавым тираном, подобно свергнутым царям древности, а вверенные тебе владения погрузятся в пасть Хаоса, всегда сторожащего любую возможность поглотить живую жизнь, в которой и без того едва намечены контуры порядка.
Вопросы одолевают его целыми днями, не дают спать по ночам, громыхают среди закоулков разума, как падающие с горных склонов в ущелья камни.
Люди объединены государственным порядком, но не иллюзия ли этот порядок вовсе?
Что значит Республика? Истинное единство граждан или альянс против остальных государств, считающихся нашими врагами априори, ведь мы ненавидим всех, кто не является нами самими?
Что значит человеческая жестокость? Худшее побуждение или естественное проявление нашей природы? Когда жестокость следует считать оправданной?
Что значит правитель? Слуга народа или его господин?
Что значит мир, что значит жизнь, что значит смерть, из чего сложена Вселенная, и зачем быть в ней человеку?..
Поскольку Цезарь еще молод, иногда он уверен, что узнал ответы.
Вместе с горделивым осознанием собственной непомерной мудрости к нему приходит ощущение одиночества и бессонница, по ночам он томится, вертясь с боку на бок, и ему горько, и сладко, и отчего-то хочется плакать.
А иногда, словно разбуженный резким ударом, он вдруг вскакивает на постели в шершавой темноте, вслушивается в сгустившуюся тишину, и ему мнится, что во всем мире есть только он со своими беспокойными мыслями, скачущими, как просыпавшиеся на пол горошины.
Смерть сидит рядом с его постелью и смотрит на него, не отрывая двух черных провалов в черепе, таких пустых, таких переполненных... Серебристые лунные блики скользят по гладким костям.
Цезарь отважно поднимает на нее глаза, и они играют со Смертью в гляделки, а потом его веки слипаются, и он засыпает так спокойно, будто его напоили ивовым настоем или черным маковым молоком, что варят на берегах Леты.
Он умрет однажды и знает об этом, в осознании конечности своего пути он учится черпать уверенность и бесстрашие. Когда она придет к нему в последний раз и уведет за собой, он будет готов и встретит ее, как друга.
Цезарь спит, и Смерть сторожит его покой.
Позже ему будут говорить, что чаще всего улыбается он во сне.
Устроившись на лежанке с поджатыми по-детски ногами, Цезарь смотрит невидящим взглядом в окно, скрытое за мерцающей пластинкой слюды, и запихивает в рот ломтики спелого персика, не чувствуя вкуса, как жующая сено лошадь.
Мысли заполоняют его целиком и уносят прочь от мира, лишь бренное тело остается в доме, а сам Цезарь – далеко, меряет шагами площадь перед зданием Сената, испепеляя его осуждающим взором.
Сенат поставил Суллу во главе армии, чтобы разбить понтийского царя. Теперь у Суллы есть собственное войско, выделенное ему правительством на законных основаниях. Все равно, что хозяин дома сам поднес бы грабителю ключи.
– Сборище старых ослов! – кричит Цезарь, врываясь в своих мечтах в Сенат. – Народное собрание дальновиднее вас и пыталось воспротивиться этому решению, но, боюсь, сейчас уже поздно.
Липкий персиковый сок капает на домашнюю тогу; чтобы его оттереть, Цезарь слюнявит палец, бурча:
– О, благородные патриции, вы страдаете расслаблением мозга!
Ему ужасно хочется с кем-нибудь поделиться своими соображениями, не опасаясь, что его перебьют, назовут мальчишкой и посмеются.
Но мать, как и положено благонравным матронам, далека от политики, а его приятелей занимают попойки, гладиаторские бои и потешные сражения, во время которых они бряцают мечами, радуясь, что отметили друг друга царапинами в шутливой потасовке. Еще все они наперебой влюблены, и это лишает их остатков разума: они пишут дурные стихи, неумело щиплют арфы и мечтают о чьих-нибудь глазах, похожих на звезды, вечном блаженстве слияния душ и прочей щенячьей ерунде.
Цезарь мечтает, как муж его тетки полководец Гай Марий придет к нему за военным советом, благодаря которому Сулла потерпит позорное поражение, а Марий со слезами на глазах пожмет его руку и скажет, что никогда не встречал подобной стратегической дальновидности в столь раннем возрасте.
И он не пишет никаких дурацких стихов, возможно, лишь бросает в печку пустые листы с одной начальной строкой «О Рим, осененный божественной милостью!»
Дальше у него не получается сочинить, ни Каллиопа, ни Эвтерпа, ни, уже тем более, Эрато{6} его не благословили. Ему остается только писать повесть о собственной жизни, которая обязательно будет блистательной. А Рим, осененный божественной милостью, может катиться в Тартар. Фигурально выражаясь, разумеется.
Впрочем, пока с ним не происходит ничего увлекательного и заслуживающего памятных слов, а Город лихорадит, и даже сам воздух кажется больным и жарким, будто Рим охватила горячка и он мечется в своей огромной каменной постели.
Держать при себе мысли, порхающие быстрокрылыми птичками в сознании, становится все труднее, они делают его беспокойным и требуют беседы.
Разговор с глупцом тягостен и вреден для ума, разговор с мудрецом – живительный источник познания, но все знакомые Цезарю мудрецы давно умерли, они живы лишь на пергаменте старинных свитков и не могут ответить на все его вопросы.
Подходящий собеседник находится поистине удивительно, когда однажды Цезарь случайно сбивает со стола глиняную амфору с вином. Блики медового солнечного света плавают в красной влаге среди осколков.
У прислуживающего Цезарю раба, наклонившегося, чтобы прибрать беспорядок, вдруг мелькает на губах задумчивая улыбка, через миг сменяющаяся обычным бесстрастным выражением ожившей мебели, имеющей по прихоти богов те же конечности и голову, что и у свободных людей. «Нет ничего совершеннее, чем наше общество. У нас нет ничего, что противоречило бы справедливости и добродетели. Что же касается рабов, то их собственно не следует брать в расчет».{7}
– О чем ты сейчас подумал? – с любопытством спрашивает Цезарь раба, проследив направление его взгляда.
Сам он видит на полу разбитое целое, окропленное алым.
– О гражданской войне, доминус{8}, – отвечает раб, не разгибая спины и не поднимая взгляда, как положено всем низшим.
Но ответ, слетевший с его губ, принадлежит не животному и не мебели.
У раба птичий греческий акцент, проклевывающаяся проплешина на макушке и короткое имя плебея и чужеземца. Его рот словно бы все время улыбается, а глаза – внимательные, как у хорошо обученной собаки.
Цезарь начинает задавать ему вопросы, как той женщине из лупанария, сначала редко, а затем все чаще, и раб не кажется удивленным, откликаясь на интерес пытливого юноши. Он отвечает бойко и споро, он говорит, что родился вольным человеком, но уже почти об этом забыл, и что на его родине бывают холодные вечера, и темно-синяя глина Аттики поразила его в свое время больше белоснежного мрамора Пароса, и что греки ненавидят название Ахайя, которым римляне лишили его страну лица, и что Сулла, собрав там войска, пойдет с ними на Рим.
– Боги! – Цезарь восторженно хлопает в ладоши. – Я тоже так думаю! Но, похоже, во всем Риме это не приходит никому больше в голову. Как они не видят, что за человек этот Сулла? Как не понимают, что он желает себе той же власти, что была у царей? Они словно ослепли, оглохли и заперли разум на замок! А что, по-твоему, хочет сделать Сулла?
– Он возьмет Город приступом и станет диктатором. Многие поплатятся тогда за свою слепоту.
Это был первый раз, когда Цезарь узнал, что его раб Косма никогда не ошибается.
Сулла объявил себя диктатором меньше, чем через год, и лишь два человека знали о том, что он так поступит, возможно, раньше него самого.
С младенчества он привык слышать, что род его происходит от богини Венеры, и раньше мысль об этом заставляла его голову кружиться, пока он не понял, что это красивая ложь.
Кроме того, чтобы утвердиться в мире, недостаточно иметь богиню в родословной. Все египтяне считают себя потомками богов, но подчиняются римлянам, хоть и зовут их дикарями. В Риме говорят, что боги Египта проиграли Марсу, потому что слишком стары и потеряли былую мощь.
Молодой Цезарь не верит в богов, но чтит и опасается их немилости, как и все образованные люди его эпохи.
Простолюдины же верят истово, как дети, и отчаянно, как отвергнутые поклонники, все еще надеющиеся вернуть милость охладевших возлюбленных.
Размышления о народной вере приводят Цезаря к смелой, безумной мысли.
Если он желает подлинного преклонения, однажды люди должны объявить богом его самого.
Он не собирается опираться на одну тень Венеры, стоящую за его спиной.
В конце концов, женщины переменчивы.
– Женщины переменчивы, – обращает он великое откровение к склоненной у его ног макушке с проплешиной. – Еще Вергилий писал, что они непостоянны.
Цезарю семнадцать лет, он постиг всю сложность бытия, служит на мелкой должности при храме Юпитера, носит остроконечную шерстяную шапочку и постную физиономию благочестивого священнослужителя. При желании он уже может отрастить настоящую бороду, вот так-то!
– Хорошенькие мысли для того, кто скоро женится, – замечает Косма, зашнуровывающий сандалии господина.
– Я смотрю на вещи трезво. Много ли мы знаем таких достойных матрон, как матушка и тетя Юлия? Моя невеста Корнелия прелестна, и я горю от страсти к ней, но станет ли она примерной женой? Вдруг появится щеголь, который начнет за нею волочиться? Даже добродетельные женщины падки на лесть.
– С таким настроем лучше вовсе не жениться.
– Не жениться?! – восклицает Цезарь гневно. – Сам Сулла не заставит меня отказаться от дочери Цинны. Он косо смотрит на наш брак и грозится лишить меня того невеликого состояния, которым я обладаю. Но я плевать хотел на его угрозы!
– Будем ли мы так же плевать на тирана, если окажемся в проскрипционных списках? Девичья красота не стоит того, чтобы идти наперекор Сулле. Попомнишь мои слова, если тебе придется бежать из Рима.
– Ты слишком дерзок, – хмурится Цезарь, – я велю тебя выпороть.
– Как тебе будет угодно, доминус. – Косма поднимается с колен и склоняет голову, как впряженный в плуг вол.
Его дутое смирение выглядит уморительно, но смеяться нельзя, иначе раб окончательно обнаглеет.
Происходит обычно так: Косма язвительно комментирует хозяина, Цезарь суровым тоном обещает подставить его под плети, раб немедленно раскаивается и готов принять заслуженное наказание.
Ни один из них в это не верит, но они должны соблюдать правила, мать и так укоряет Цезаря за то, что позволяет греку неслыханные вольности:
– Что подумают люди, если услышат? Как бессовестно пользуется он твоим расположением!
Однажды Цезаря сражает один из его мучительных приступов, накатив внезапно, словно в голове разбушевалось горячее море и залило изнутри целиком, не дав и вздохнуть.
Цезарь болен и никогда не излечится, но не жалуется на страдания и переносит их стойко. Больше всего его беспокоит то, что припадки лишают его власти над собой, превращая в беспомощную жалкую тварь, как воющие в предчувствии ножа жертвенные быки, которых он закалывает в храме.
Теряя сознание, он словно исчезает совсем, впадая в беспамятство. Чья-то могучая рука опускает его лицом в мертвые воды Леты и держит, пока в разуме не погаснет последний светильник.
Иногда же во время приступа он не забывает себя, но слышит льющуюся откуда-то дивную музыку, к нему приходят необыкновенные видения, окрашенные закатным багрянцем, полуденным золотом и царственным пурпуром, и они так причудливо прекрасны, что ему не хочется возвращаться назад.
А бывает, его окружают со всех сторон вспышки, белые огни полыхают на изнанке век, пожар взвивается в голове, и после терзает чудовищная боль в груди и в животе, сопровождаемая сильной рвотой.
После судорог он всегда мерзнет и слаб, как младенец.
В детстве он верил, что проклят за неведомые грехи кем-то из богов. Врач, лечивший заклинаниями и сожжениями пряно пахнущих курений, сказал, что в ребенка, неистово колотящего по полу ногами, вселяется Марс. Другой целитель, увидев идущую изо рта пену, заявил, что его посещает Нептун. Третий, отмечая яростный зубовный скрежет стиснутых челюстей, уверял, что мальчик проклят Кибелой.
Цезарь молил свою прародительницу Венеру о заступничестве перед богами, но та не желала ему помогать. Когда он подрос, то отправился на поиски медицинских трактатов и узнал, что Гиппократ связывал «священную болезнь» с особенностями строения мозга. О проклятьях богов целитель не упомянул.
Но от людей его недуг необходимо скрывать. Бог не должен валяться на земле с пеной у рта, даже человек едва ли может себе такое позволить. Большинство людей разбежались бы при виде его судорог, а кто-нибудь, решив, что в него вселился злой дух, мог бы и убить.
Пока ему везет, и его секрет хранится в пределах дома, где свидетелями припадков становятся только мать и рабы, на лицах которых ему доводилось видеть отвращение и ужас.
Очнувшись однажды после приступа и приподнимая тяжелые, будто занесенные песком ресницы, он видит над собой смуглое лицо Космы, распадающееся на отдельные черты.
Цезарь тихо стонет, ощущая ноющую боль в животе. Дурнота полощется в глотке, и все вертится перед глазами. Стены и потолок кажутся непрочными. Это потому, что сам он – непрочен.
Но на лице Космы нет священного страха.
– Ты так трясся, – произносит раб тихо, – я хотел удержать голову, чтобы ты ее не разбил.
Он нервно сглатывает и слегка морщит нос. Цезарь перемещает плывущий взгляд вниз и видит ладонь раба с кровавыми отметинами зубов.
– Нужно было всунуть что-нибудь в рот, иначе ты откусил бы себе язык, но ничего подходящего не оказалось под рукой, – Косма улыбается своей лукавой улыбочкой, будто говорит о чем-то смешном, – кроме самой руки.
Цезарь прокусил его ладонь до мяса, а раб терпел и ждал, когда минует приступ.
Больше Цезарь не грозится Косме плетьми, хотя никогда не перестает задаваться вопросом: движет ли его рабом долг, любовь или страх?
Быть может – то самое совершенное сочетание.
– Он влюблен в тебя.
– Что?!
– Ты спросил, что я думаю о царе, – отвечает Косма, не моргнув глазом. – Он влюблен в тебя или же, по крайней мере, очарован своим «строгим римским Ганимедом», – раб с невероятной и насмешливой точностью копирует вифинянский акцент, – в достаточной степени, чтобы жаждать тебя… хм… Ты понимаешь.
Спасибо, хоть удержался от похабной ухмылки.
– Замолчи! – сердится Цезарь. – Ты мелешь чушь!
– Как тебе будет угодно, доминус, – Косма демонстрирует смирение щеками и шеей, но не демонстрирует его всем остальным.
– «Как тебе будет угодно, доминус!» – раздраженный Цезарь опускается до того, что передразнивает раба, и злится от этого пуще прежнего. – Мне угодно, чтобы ты не повторял глупостей за дворцовыми сплетниками. Треплют языками целыми днями, точно рыночные торговки! И ты вслед за ними. Местная жара так на тебя действует, Косма?
– Ты напрасно отказываешься слушать дворцовые сплетни, мой господин. – Раб, в противовес ему, выглядит полностью невозмутимым. – Даже когда эти бездельники перевирают правду, она остается правдой.
– Ты что же это, поучать меня вздумал?!
Большие глаза Цезаря сужаются в две маленькие посверкивающие щелочки, он чувствует себя юным и глупым, и ему нестерпимо стыдно за это. А ведь он так старается не давать воли чувствам! Кажется, неважно у него выходит. Достаточно было столкнуться с первой же ситуацией, в которой непонятно, как поступать, и вот он уже орет на слуг, будто капризный испорченный ребенок, требующий, чтобы его кормили сладким льдом в душный летний день. Ну, не позорно ли это?!
– Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, – добивает его Косма с достоинством сенатского оратора.
Цезарь запускает в него пустым кубком.
Золотым, изукрашенным драгоценными каменьями кубком, одним из многочисленных роскошных подарков царя. Ах, как щедр к нему государь Вифинии!
Но ведь Никомед Филопатр очень богат, подобный дар для него ничтожен. Он может осыпать римского посланника дождем из кубков и ни капли не обеднеть. В его стране есть множество и золота, и серебра, и других сокровищ, и все привержены избыточной восточной роскоши, намасленной и задрапированной в шелка. Даже бедняки носят узорную одежду, женщины бренчат ожерельями и браслетами, будто римские плясуньи, а мужчины сурьмят глаза и брови и заплетают бороды в косицы, унизывая их бусинами и жемчужинами.
Царь носит по перстню на каждом пальце, кожа натерта ароматической мазью, приторный запах которой бьет в нос, когда Цезарь склоняется, чтобы приложиться губами к холеной руке. Гордый римский гражданин не должен так поступать, но тут свои обычаи, ему сказали, что царю будет приятно, и, кажется, Никомеду стало слишком приятно…
– Я поставлю обратно на стол, с твоего позволения. – Косма, ловко увернувшись от броска, подбирает упавший кубок с мягкого персидского ковра, устилающего цветастый мозаичный пол. – Какие будут на сегодня приказания, доминус? Приготовить тебе прохладную ванну?
– Пошел вон!!! – вопит Цезарь, теряя всякое самообладание, и раб удаляется, согнувшись в поклоне, но с тем же язвительным выражением на физиономии.
Что за распустившаяся, невыносимая тварь! Содрать бы с него кожу или распять, бросить бы гепардам и львам, благо, тут целый зверинец в клетках, провались он в свой Аид, этот проклятый грек, провались он еще дальше, потому что, конечно же, ехидный мерзавец опять прав!
С женским полом Цезарь неплохо научился обращаться, но что прикажете делать со влюбленным мужчиной, тем более, если это непривыкший получать отказов царь?
В огорчении Цезарь заваливается на постель и колотит кулаком по подушке, это мягчайшая вышитая подушка, набитая пухом и розовыми лепестками, проклятье, это – женская подушка! Он предпочел бы обычную – жесткую, кожаную, походную, он предпочел бы оказаться в штабе пропретора, куда уехал, спасаясь от гнева Суллы, когда отказался развестись по требованию диктатора со своей женой, едва не поплатившись за это жизнью, не потому, что так уж любит Корнелию, а потому, что ненавидит, когда кто-то пытается им распоряжаться. Он не намерен склоняться ни перед кем – тиранами, султанами, царями, Мегера разбери, кем! Опустишься однажды, больше не сможешь подняться, станешь мальчиком для утех, ни за что не отмоешься от такого пятна, не дай боги, пойдут слухи и донесутся до Рима, что за наказание и злосчастье…
Оборвав усилием воли безобразную истерику, он поднимается на ноги и выходит на балкон, чтобы глотнуть воздуха и развеяться.
Близится вечер, небо сгущается на западе лиловым, но предзакатное солнце еще пышет жаром. С моря тянется легкий бриз, зовущий отправиться к воде и искупаться, смыв с себя заботы, тревоги и неподобающую мальчишескую злость.
Цезарь хотел бы вскочить на коня и в одиночестве поехать на прогулку, как простой горожанин.
Шумная свита и вооруженное сопровождение охраны ему не нужны, хватит и собственного меча, чтобы постоять за себя. Теперь он умеет по-настоящему колоть, и резать, и протыкать, и проливать кровь, хоть пока и не привык к ее виду, но, должно быть, это еще впереди, ко всему ведь можно привыкнуть.
Странная мысль вдруг посещает его: похожа ли собственная кровь на чужую?
– Своя кровь должна казаться ярче, – шепчет он, глядя на алую рану заката, – и ты не поверишь в нее, она удивит тебя, как ребенка…
Он встряхивает головой, отгоняя видение своей крови.
Улицы города заметены пылью и запорошены песком, словно серой вуалью, а в великолепном дворце с толстыми каменными стенами свежо и прохладно, но его роскошь – душная, вязкая, как смола, она давит на плечи слишком тесным объятием, которого ты вовсе не жаждешь.
Никомед не отпускает Цезаря от себя, желает видеть его каждый день, а Косма намекает, что к этому прибавятся ночи, будто вифиниец имеет дело не с женатым взрослым римлянином, а с рабом-катамитом{9}. Послать бы все к фуриям и умчаться подальше!
Только никуда он не поедет. На вечернем пиру царь будет ожидать от него исполнения обязанностей виночерпия. Странная должность для римского патриция, вызвавшая множество толков и недовольства среди местных придворных честолюбцев. Но назначение виночерпием один из подарков Никомеда, а от даров царей не отказываются.
Цезарь вспоминает, как зашвырнул в Косму золотым кубком.
Знал бы Никомед, как непочтительно обошлись с его даром! Думая об этом, Цезарь невольно посмеивается и чувствует себя очень молодым, а это так не на руку ему, так не на руку! Пусть даже Сулла польстил ему, сказав своим сторонникам: «Остерегайтесь мальчишки, в этом Цезаре сидят сотни Мариев», но кто знает в Вифинии о римских делах?
Италия далеко, с просторного балкона дворца, поднимающегося выше любых римских зданий, распахивается перед Цезарем чужая страна, выпеченная под беспощадным солнцем. Краски здесь броские, зелень сочнее и гуще италийской, побережье топорщится пальмовыми опахалами, а море теплое, как травяной настой, и ленивое, как царская наложница.
В Вифинии все делается медленнее, чем в Риме, сама жизнь идет в полусонном ритме, нежась на шелковых подушках.
Цезарь приехал сюда, и его кожа вдруг стала казаться слишком бледной, а глаза слишком светлыми, лишь голос звучал громче и резче, чем плавно текущие местные речи, вычурные и льстивые настолько, что от их сладости склеивает зубы. Он уставал от славословий, но научился подражать им, к вящему довольству царя:
– О, повелитель, позволь облобызать землю у твоих ног! Блистательный, как множество солнц на восходе! Чем я могу услужить тебе сегодня?
Было ошибкой вести себя так, следовало держаться строже, напоминая о своем происхождении и не изменяя обычаям Рима. Не станет римлянин целовать землю ни перед чьими ногами! Но ему хотелось угодить, понравиться, произвести благоприятное впечатление и обрести могущественного покровителя на Востоке. И вот обрел на свою голову, спасибо злым духам.
Зато ему удалось выполнить приказ римского наместника в Азии пропретора Марка Терма, доверившего ему переговоры с царем. Теперь корабли Никомеда отправятся на остров Лесбос, чтобы помочь Терму сломить сопротивление Мителены. Пропретор получит флот, царь – почетный титул Друга римского народа, и Цезарь наверняка получит военную награду и первую славу. Он умеет быть очень убедительным! Интересно, в чем бы еще он мог убедить Никомеда?
Он скользит взглядом по линии горизонта, искривленной хребтами гор, падающее солнце озаряет их, как золотой царский венец.
Если позволить утонуть взору в этой бескрайней дали, если долго вглядываться в плотное небо, усыпанное рыжими перьями заката, то начинает мерещиться всякое: стройные ряды конницы и пешие воины, наконечники копий и заостренных металлических шлемов, холодное сияние щитов и мечей, без счета загорелых черноглазых лиц, без счета топающих ног, шагающих на запад…
Армия.
Войска, с которыми можно будет выступить на Рим против Суллы, что выгнал Цезаря из Города, отнял имение и вынудил спасаться бегством в Азию.
Если он пообещает Никомеду часть того влияния, которое получит в Италии, если посулит помощь в борьбе с врагами Вифинии, если закрепит их союз не только на ложе, но и на бумаге, царь мог бы дать ему настоящее войско.
Он бы обошелся с таким подарком не так, как с брошенным кубком, армию бы он холил и лелеял, и она не стоила бы ему ни сестерция.
Цезарь пробует на вкус тягучую сладость соблазна.
– Отравленный мед, – придумывает он поэтический оборот. – Один раз упаду, не смогу подняться.
Проглотив тяжкий вздох, он зовет Косму, который всегда оказывается где-то рядом, и велит помочь переодеться для пира в шитые серебром многослойные одежды с богатой бахромой понизу и шелковым кушаком. Как не похоже на простую римскую тунику. Цезарь досадливо морщится, но усмиряет свое лицо, принимающее спокойное, благожелательное выражение вежливого гостя и усердного слуги.
– Что, выгляжу я юным Ганимедом, божественным виночерпием и возлюбленным своего господина? – осведомляется он хмуро.
– Нет, – отвечает Косма, – внутри ты носишь другой наряд.
Цезарь незаметно улыбается и уходит туда, где должен сейчас быть.
Эти дворцовые своды – всего лишь одно из многих мест.
Синий клубок моря, сплетенного с небом, разматывается и разматывается до бесконечности сквозь крошечное окошко трюма. В каюте несет рыбой, тиной и просоленной сыростью.
В дополнение к морской отрыжке имеется и другая вонь: Косма с позеленевшей физиономией склонился над ведром, беднягу жестоко тошнит. Раб плохо переносит качку, страшно и представить, что бы с ним стало, не иди корабль по гладкой воде на веслах, а подгоняй его буйный ветер, вздувающий пузырями паруса.
Цезарь чувствует себя прекрасно, он вынослив во всем за вычетом своей болезни. Немного кружится голова, но он старается не обращать на это внимания.
Придвинув к узкой скамье, на которую уселся, огромный сундук со своими вещами, он погружен в поиски свитков с недавно начатыми первыми записями. Пока это беглые наброски впечатлений о Вифинии, черновики речей и планов, отрывки туманных рассуждений о государственном устройстве и мироздании. Не перевернись все во время нападения вверх дном, свитки лежали бы в полном порядке аккуратно уложенными сверху. Теперь они валяются в куче скомканной одежды и, как назло, в самой глубине. Сколько у него туник, плащей, тог и прочего тряпья, подумать только! Следовало бы приказать заняться поисками рабу, но Косму нельзя разлучать с ведром, это чревато дурными последствиями.
Из угла раздается придушенный вопль, исполненный невыразимого страдания.
– Приободрись! – советует слуге Цезарь. – Мы вскоре прибудем на место, где нас высадят дожидаться выкупа. Жаль только, не попадем на Родос, куда я так стремился, чтобы изучать ораторское искусство.
– Нет, это плаванье никогда не закончится, – стенает раб. – О, великий Посейдон, за что ты так наказываешь меня?!
– Зато ты жив. Возблагодарим за это людскую жадность.
– Я предпочел бы умереть! На водах Леты не будет такой ужасной качки.
– Стоит только сообщить твое желание нашим гостеприимным хозяевам, и за этим дело не станет. Лучше держи свой рот на замке.
– Я не могу держать его на замке! Мое естество противится этому, моя бедная утроба протестует. Чую, близок мой конец!
– Для умирающего ты слишком разговорчив, – усмехается Цезарь. – До чего же ты неблагодарен, Косма! Тебе бы плясать от радости, что пираты согласились пощадить твою никчемную жизнь. К слову, ты обошелся мне в целый талант. Похоже, ты самый дорогой раб на свете, о болтливейший из греков.
– Позволь мне поцеловать твои ноги, щедрейший и милостивейший из римлян, – предлагает Косма не совсем исполненным благоговения тоном и делает опасное поползновение в сторону хозяина.
– Сейчас не стоит, – хмыкает Цезарь, нащупывая свиток в ворохе одежды. – Ага, нашел!
– Зачем это надо? – спрашивает раб, изнеможенно откидываясь на стену трюма, его бледное лицо покрыто испариной и похоже на комок сырого теста, волосы слиплись, вид у него самый жалкий.
– Меня пригласили на ужин, – отвечает Цезарь, пробегаясь взглядом по строчкам, он может читать и говорить одновременно, он может думать об одном и говорить о другом, и он может улыбаться за ужином, строя планы, которые не понравятся тем, кому он рассыпает улыбки. – Капитан даже обещал подать фалернское вино, которое они у нас забрали. Для разбойника у него недурные манеры. Я решил, если они будут со мной хорошо обращаться, когда я соберу в Милете флот и разгромлю пиратов, то обойдусь с ними великодушно.
– О великие боги, наши жизни висят на одной нити, и неизвестно, когда будет собран такой большой выкуп и доставят ли его раньше, чем нам перережут глотки, а мы уже успели возглавить флот, – бурчит Косма. – Почему бы нам не покорить Парфию, пока мы сидим здесь?
– Замолчи, дурак, – бросает Цезарь беззлобно.
– Слушаюсь, доминус. Но, прежде чем дурак замолчит, дозволено ли будет ему узнать, зачем господин искал свои записи?
– А затем, что я намерен заняться декламацией и заставить захвативших нас негодяев внимать мне безотрывно, смеясь, восхищаясь и ужасаясь в нужных местах. Я хотел учиться красноречию у Апполония Молона, но Фортуна забросила меня к этим людям, значит, буду изучать силу слова на них. Ты же не думаешь, что я стану праздно проводить время в ожидании спасения, когда жизнь столь коротка?
Косма распахивает воспаленные слезящиеся глаза, словно не может поверить услышанному, и увиденному и в самого Цезаря, отказывающегося признать давление обстоятельств и смириться с создавшимся положением, как сделали бы другие. Хозяин даже пытается извлечь из неудачи выгоду, будто бросает богам вызов.
Раб ложится на скользкие подгнивающие доски и горестно стонет, отдаваясь своему несчастью. Он мечтает только о том, чтобы потолок прекратил вертеться перед глазами, как обезумевшая пьяная вакханка. Его мечты ужаты до размеров убогого вонючего трюма, мечты же его хозяина всегда выходят за пределы пространства, в котором тот находится.
Цезарь смотрит на Косму со снисходительной улыбкой и возвращается к чтению, отмечая удачные сравнения и эпитеты.
Нептун надувает щеки и посылает сквозь оконце соленый прохладный ветерок, дышать в трюме становится легче.
Смерть неторопливо прохаживается там, где ей место – среди людей. На палубе, где налегают на весла гребцы. На носу корабля, откуда всматривается в очертания приближающегося острова капитан с недурными манерами и со вспарывающим, как кинжал, взглядом убийцы. За ужином пираты могут налечь на вино и забыть о золоте, жажда развлечения иногда пересиливает жажду наживы, а выкуп в двадцать один талант действительно столь велик, что неизвестно, смогут ли его собрать небогатые родственники Цезаря.
Ему следовало бы молиться, но он просит не снисхождения, а задает вопрос, спрашивая единственного бога, в которого действительно верит.
Волоски на шее приподнимаются, но это не прохладный ветер, а дыхание и шепот, раздающийся прямо у Цезаря в голове. Не болезнь ли открывает в его разуме врата, сквозь которые приходит к нему неведомое?
Цезарь слышит: «Не сейчас» и «Не ты», и, может быть, он видит чужую тень на потемневших досках, а может быть, не видит.
Через месяц, освободив всех пленников и получив назад сумму своего выкупа, он держит данное слово и поступает с пиратами милосердно.
Прежде, чем распять на крестах, он приказывает их заколоть.
У его Смерти – легкая рука.
Можно сказать, что его воспитывали женщины.
Противники упоминают это, чтобы его унизить, выставив легкомысленным мотом, жадным до удовольствий. Они смеются, что из него вышла бы хорошая жена, и что этим он и был для царя Никомеда. Слухи, сплетни, эпиграммы, непристойные рисунки, намалеванные на стенах терм…
Цезарь носит маску безразличия, пока она не прирастает к коже.
Если хочешь получить любовь, получишь и ненависть, они лежат на одних весах, вторя двоичной природе бытия, и вопрос только в том, какая чаша перевесит, кого окажется больше – хулителей или поклонников? Он размышляет над тем, как превращать врагов в друзей. Проще всего очаровывать с помощью золота, но у него по-прежнему нет денег. Зато он умеет жить скромно, довольствуясь самым необходимым, и при этом держать высоко голову, будто превосходит Лукулла, и ему принадлежат все земные богатства. Этому он и научился у своих женщин, а вовсе не тому, в чем его пытаются обвинить.
Держать спину прямо.
А еще – быть бесстрашным, не роняя лица, какой была его тетка Юлия, вдова Гая Мария, в те дни, когда в Риме пылали пожары и водостоки были залиты кровью тех, кто попал в проскрипционные списки Суллы. Тысячи людей были вырезаны, как дикие звери, повсюду валялись трупы, их глодали псы, Цезарь видел однажды, как черная лохматая тварь бежала по улице с отгрызенной рукой в клыках…
Его семье пришлось прятаться в пещере в пригороде, где повсюду бегал потрясающий палками сброд, восклицавший: «Смерть Мариям!»
Под низкими влажными сводами грота Юлия, разложив плащ и выпрямив спину, уселась на мшистый камень, словно это был царский трон, и принялась рассказывать о прочитанной недавно комедии Аристофана.
В отдалении раздавались громовыми раскатами свирепые вопли, сердце колотилось у Цезаря в груди, в ушах, в пятках, а тетка рассуждала так спокойно, будто находилась на приеме среди образованных особ.
– Что хотел сказать Аристофан, возложив на виноградаря миссию по спасению богини Мира? Что народный представитель положит конец всем раздорам на земле?
– Герой-простолюдин ближе плебсу, – вступила мать Цезаря в разговор, ее голос почти не дрожал. – Не думаю, что в пьесе есть глубокий смысл. Автор искал популярности своего опуса в народе. Сочинители жаждут только рукоплесканий.
– Философия может быть подана в понятной форме, дорогая Аврелия. Хорош тот автор, что стремится донести возвышенные мысли до простых умов, а не развлекает одними плоскими шутками.
– Простым умам нет дела до высоких мыслей, их беспокоит, привезут ли в этом году из Египта зерно, не вырастут ли налоги, будет ли в фонтанах чистая вода и удастся ли выдать дочь за преуспевающего владельца мясной лавки. Простые люди прагматичны, а ты, дорогая, безнадежная идеалистка!
– И не скрываю того! Но что мы знаем о тайных мыслях плебеев?
– Сокровенные мысли они оставляют на городских стенах, узнать их несложно.
– Неужели ты, почтеннейшая Аврелия, читаешь эти вульгарные надписи? – посмеивалась тетка.
– Почтеннейшая Юлия, не притворяйся, что ты их не читаешь, – вторила ей со смехом мать.
Римские женщины хохочут там, где дрожали бы мужчины, и, слушая их, Цезарь душил свой страх, словно давил извивающуюся в животе змею.
Смерть Юлии принесла ему неподдельное глубокое горе.
Тетка прожила долгую славную жизнь. Даже Сулла ставил ее в пример матронам и пощадил по ее просьбе жизнь Цезаря, когда тот отказался развестись с Корнелией. В загородном доме Юлии он провел когда-то ребенком немало беззаботных дней, он тоскует по ним и видит иногда во снах.
Прощаясь с нею, он расстается с частью себя самого. Боль потери эгоистична, но все же это самая искренняя, чистая боль на свете, скорбное вино, не разбавленное водой суеты. Ему кажется, что от его души оторвали кусок и возместить его невозможно.
На ее похоронах он произносит речь, которую слушают со вниманием и рукоплещут. Тетушка бы им гордилась!
В том же году он теряет умирающую от родов Корнелию, так и не подарившую ему сына, но принесшую дочь. Девочка сидит в комнате рядом с намасленным телом, обряженным в парадную тогу. Ее волосы по традиции распущены, лицо со стертыми красками стало плоским, маленькие кулачки судорожно сжаты. Но ее глаза сухи, слез никто не увидит, и Цезарь думает с гордостью: «Моя дочь».
Он подзывает ее к себе и целует в лоб, а Юлия-младшая жмется к нему, будто пытаясь спрятаться в его теле, как под плащом, что скроет от нее присутствие смерти.
– Я скажу о твоей матери у погребального костра, – шепчет он дочери на ухо, словно это заговорщическая клятва, хотя их никто не подслушивает. – Я произнесу слова в ее честь, и люди будут помнить о ней.
Девочка смотрит на него недоверчиво и удивленно.
– Но, отец, на похоронах принято говорить только о старых матронах, а мама… – она запинается, сглатывая комок в горле. – В Риме не чтят память молодых женщин.
– Значит, я дам Риму новый обычай, – обещает Цезарь.
Огромный костер пылает, поднимаясь так высоко, что красные языки лижут стопы Юпитера, попирающего небосвод, поленья сгорают с громовым треском, но толпа – глотка с тысячей голосов, лицо с тысячей глаз, человек со множеством тел – шумит громче огня, заглушая слова речи, посвященной женщине. Люди восхищены, люди негодуют, и все они кричат, и никто не забудет.
Облаченный в траур молодой военный трибун, командующий легионом, поднимает руку, требуя тишины.
Огонь продолжает реветь, но люди покорно смолкают.
Цезарь говорит.
Рим слушает.
Стол усеян свитками так плотно, что под ними не видно мраморного покрытия. Цифры слетают с бумаг и мелькают перед глазами жирными черными мухами.
– Счета, счета, счета! – Цезарь раздосадованно скидывает на пол бумажный ворох. – Я хуже любого римского бедняка. У тех просто пустые кошели, а я разорен и по уши в долгах.
– Мы хотели, чтобы город нас любил, – Косма наклоняется за сброшенными свитками. – Устраивали игры, гладиаторские сражения, представления актеров на потеху плебсу. Один ремонт Аппиевой дороги, сделанный за твой счет, проделал бы дыру в кармане Креза. Теперь у нас есть народная любовь, но нет денег.
– Господин нравоучитель, подскажи лучше, что мне сейчас делать, – Цезарь болезненно морщится и сдавливает пальцами виски.
– Воруй. Поступай, как остальные государственные люди. Твоя должность эдила это золотое дно. Плутос изобильный! Ты отвечаешь за римские строительства, дороги, торговлю, другой бы на твоем месте сделал состояние на зависть Мидасу.
– Я продам тебя за такие советы, – откликается Цезарь вялым тоном.
– Вряд ли это поправит твои денежные дела и позволит рассчитаться с кредиторами.
– Верно, много за тебя не выручишь, – фыркает Цезарь и, вскакивая с места с юношеской прытью, начинает расхаживать по таблину{10}. – Как бы мне пригодилась какая-нибудь хорошенькая война!
– Если прибыльная война где-то и состоится, Сенат отправит на нее Помпея, который так доблестно разгромил в Испании мятеж Квинта Сертория и добил остатки войск горемычного Спартака, украв все лавры у Марка Красса.
Цезарь слышит имя, что у всех на устах, и в глазах его разгорается лихорадочный блеск.
– Помпей, Помпей, Помпей Великий, – шепчет он одержимо, нарезая по таблину сужающиеся круги. – Истинный владыка Рима! Я отдал мою дорогую Юлию ему в жены и должен держаться за край его тоги, примыкая к этому колоссу, как малая пристройка к высокому храму. Помпей заслоняет солнце, сквозь него никому не пробиться! Не зависть ли говорит во мне? Неужели я так низок? Нет, не зависть, а страх! Вечный страх остаться в тени, в стороне, на обочине дороги, ведущей к величию… А ведь он жесток, суров, под стать господину своему Сулле, в молодости его прозвали «юноша-палач» за то, что самолично казнил трех консулов. Не хочу быть палачом! И вторым Помпеем быть не хочу, только первым Цезарем. Но как стать Цезарю первым? Я опять нищий…
Косма искоса поглядывает на хозяина. Иногда тот начинает бормотать про себя, никого вокруг не замечая. Его лицо размягчается, подтаивает, как сыр на жаре, а взгляд заостряется, брызги слов разлетаются с губ, словно богиня безумия Лисса вытряхивает их из его горла. Странное это состояние обычно заканчивается приступом падучей.
– Забудь о Помпее, – говорит раб осторожно, – у нас другие дела.
Но Цезарь поглощен своими мыслями.
– Если удастся занять должность великого понтифика, смогу рассчитаться с долгами. Как нелепо, что за отправление обрядов и молебны платят лучше, чем за прокладывание дорог! Режешь животных, получаешь деньги, священный мясник, священный мясник, мир наш невежествен, погружен во тьму суеверий и предрассудков, и мне придется преисполниться величия, какого не встретишь и у греческих трагиков, облачиться в благочестие, как в…
Он вдруг останавливается и смотрит на Косму с удивлением, будто позабыл, что находится в таблине не один.
– А где моя жена? – спрашивает он внезапно. – Отчего в доме так тихо? Где арфисты, флейтисты, торговцы тканями, портнихи, ювелиры, продавцы ароматов, благовоний, заморских диковин? Где рабыни, украшающие ее волосы и лицо? Куда пропал весь этот тщеславный вздор, которому она так привержена в отличие от моей скромной милой Корнелии? Без обычного гула ее свиты, пожирающей деньги, мне на миг показалось, что я оглох, как древний старик.
– Госпожа Помпея на собрании с остальными дамами, посвященном празднеству Доброй богини, – напоминает Косма.
– Ах, да, – Цезарь тяжело опускается в кресло и устало трет лоб, – я позабыл про великое женское священнодействие, на которое мужчинам заказан вход. Если стану понтификом, Помпея в следующем году возглавит церемонию. Будем надеяться, она хотя бы удосужится выучить правила.
– Ей придется подавать матронам пример простой и благонравной жизни без легкомысленных удовольствий, – замечает Косма и негромко прибавляет: – То-то она обрадуется.
– В музыкантах и нарядах, конечно, нет ничего безнравственного. Но мне не нравятся ветреники, что вокруг нее вьются, и я не одобряю ее дружбы с распутницей Клодией Пульхрой, имя которой давно замарано. Особенно настораживает меня ее братец Клодий. Похоже, он очарован рыжими кудрями и зелеными глазами моей супруги. А ума у нее ровно столько, сколько этот болван в состоянии оценить.
– Почему же ты это терпишь? – удивляется раб.
– Как я могу запретить мужчине в нее влюбляться? – Цезарь прикрывает глаза с утомленным видом. – Главное, чтобы она оставалась мне верной.
– Но пойдут слухи.
– Обо мне тоже болтают невесть что. Сплетникам пора определиться, кто я – педераст или волокита! Но шалости Клодии всем известны, и общение с нею может бросить тень на Помпею.
– Если ты спросишь меня… – начинает Косма.
– Не спрошу! Эти наставления я уже слышал. Я слишком ей потакаю, я не пользуюсь правами господина и повелителя, я должен запереть ее в доме и никого не пускать! А она пускай сидит и пытается родить мне сына, ха! Не желаю становиться ненавистным супругом-тираном. Говорят, Клодия отравила своего мужа, мне такая участь не улыбается.
– И вот опять ты слишком сильно хочешь, чтобы тебя любили! – Косма драматично заламывает руки. – Закончится тем, что станешь самым обожаемым покойником в Риме, как уже стал самым популярным банкротом.
– Ненависть все равно хуже, она приносит в мир зло и распад! Если человек не бесстрастен, то он просто животное. Сократ и Платон учили, что никому нельзя платить обидами за обиды и, уже тем более, заставлять страдать, используя насилие. Этика общественного блага требует…
– Я говорю не про общественный благо, а о твоей жене! – От возмущения грек сбивается с латыни. Он зол на то, в каких облаках витает Цезарь, а кто спустит его на землю, если ни верный слуга? Хозяин умен и хитер, но иногда, глядя в свою загадочную даль, не видит, что у него под ногами, а так можно и споткнуться. – Мы собираемся стать верховным мастером священных церемоний? Все глаза будут смотреть на нас. Придется укротить жену или найти новую. Супруга великого понтифика не должна быть ни в чем подозрета!
Выкрикнув поучение, Косма соображает, что зашел слишком далеко, и сейчас разразится буря.
Хозяин, застыв, смотрит на него, не мигая, и тишина в опустевшем доме вдруг становится очень громкой.
– Нужно говорить: «Она не должна ни в чем подозреваться», – произносит Цезарь еле слышно. – Ты можешь идти.
И от этого пригашенного голоса и спокойного тона Косма почему-то впервые пугается, что хозяин его действительно продаст.
В душном безмолвии страх входит в сердце длинной острой щепкой.
Раб еще ошеломленно ждет несколько мгновений, что Цезарь хотя бы пригрозит ему наказанием за небывалую дерзость, непрошеные советы и за то, что осмелился сбить с любимого ораторского коня.
Но хозяин уже придвинул кресло к столу и вооружился палочкой тростника для письма, лицо его сосредоточенно и серьезно, похоже, репетирует бесстрастие, которое проповедует так страстно. Среди витков свечного пламени он похож на бронзовое изваяние, но это всего лишь одна из масок, уж Косма-то знает его, Косма знает…
Раб поджимает губы и удаляется, немного надеясь, что его призовут обратно, и ждет всю ночь, ворочаясь на ложе без сна. Когда небо розовеет, становясь прозрачнее, не выспавшийся Косма встает, плещет воды в лицо и кружит по своей комнатушке, призывая рассвет. Солнце выкатывается этим утром с мучительной медлительностью, что-то заспался небесный трудяга Гелиос, единственный раб из богов и потому – покровитель рабов на земле, поднимайся же скорее!
Но бог запаздывает, и Косма тревожится все сильнее, напряженно вслушиваясь в звуки, издаваемые домом, по которому ходят просыпающиеся раньше всех рабы.
Хозяин не станет мучить и бить слуг, он следит за тем, чтобы они были хорошо одеты и обуты, сыты и здоровы, он не разлучает семьи, не нагружает непомерной работой и не отправляет на остров смерти стариков. Он не жесток по природе и бережет свою собственность.
В доме Юлия обитает множество двуногих существ, но всего несколько из них – люди.
Косма привык считать себя одним из них благодаря снисходительности Цезаря, поэтому так и забылся накануне. Но ничего, у него добрый господин, наказывающий одними словами. Сначала, бывало, ярился и сулил побои, после, приходя в крайнее раздражение, стал грозить, что продаст. Но Косма уверен, что хозяин с ним не расстанется. Цезарь давно привык к толковому помощнику и не сможет без него обходиться. Только пусть накричит, как обычно, а не разыгрывает бронзовое бесстрастие, от которого тяжко на душе.
Наконец приходит час, когда можно будить хозяина, и грек спешит к нему, суетливо перебирая ногами, но выясняется, что Цезарь уже встал, самолично оделся и велел подать завтрак к себе в таблин.
Косма непривычно мнется на пороге, не сразу решаясь войти.
Хозяин трудится, он вечно в делах, от которых у него болит голова. Госпожа Помпея ругает мужа: «Ты на меня не смотришь, только на свои пергаменты, бумажки и вощеные дощечки! Что за добровольное рабство?»
Косма входит, бесшумно ступая. Может быть, сейчас на него обрушится гнев?
– Хорошо, что пришел, – произносит Цезарь ровным тоном, не поднимая глаз от письма. – Послушай, где чертежи амфитеатра, который я хочу затянуть тканью для защиты зрителей от солнца? Я не смог найти.
У грека памятливые руки, и вскоре нужный свиток оказывается на столе.
– Благодарю, – роняет Цезарь, не отрываясь от бумаг. – Как быстро у тебя все получается.
Хозяева не благодарят рабов, как не говорят «спасибо» мясу, которое едят, или одежде, которую носят.
Вес последующего молчания невозможно выносить.
Косма бросается к его ногам, обнимая трясущимися руками лодыжки.
– Прости меня, прости! – всхлипывает он в отчаянии. – Хочешь, отдай под плети, под кнут, только не продавай, умоляю тебя!
– Прекрати сейчас же. В чем ты провинился?
Голос Цезаря по-прежнему спокоен и тих. Почему он не кричит и не гневается, словно ему не нужно ни требовать, ни принуждать? Почему кажется, что это беспощаднее, чем отправить под плети? Он, возможно, будет править миром, прогнув его под себя тихим голосом и доброжелательностью, что хуже любой пытки.
– Поднимись, – приказывает Цезарь, и Косма встает с пола, шумно хлюпая носом и боясь взглянуть ему в глаза. – Довольно рыданий, я не собираюсь тебя продавать. Посмотри на меня, я не Медуза, ты не превратишься в камень.
– Ты простил меня, доминус? – спрашивает раб, не веря, что опасность миновала.
Цезарь с полминуты удерживает его взглядом, как крюком, и лишь затем произносит:
– Ты больше никогда не станешь меня перебивать и повышать голос. Хотя ты был прав.
– В чем? – не понимает потрясенный раб.
– Моя жена должна быть выше подозрений, – отвечает Цезарь со странной усмешкой. – Ты хорошо сказал, а сейчас принеси-ка мне лимонной воды и займемся расчетами.
Хозяин меняется с этого дня.
Косма пытается понять, в чем состоит перемена, и, без подражания поэтам и риторам, облачает свою мысль в простую белую тогу без цветастых орнаментов: Цезарь поворачивает налево, когда любой другой повернул бы направо.
Дальняя Испания похожа на неумелую копию Италии, как плохо пошитое платье провинциальной модницы, пытающейся подражать наряду горожанки.
Здесь горячее небо, солнечное море, буйная неукротимая зелень, красные пласты сухой земли набухают золотыми жилами. Найденные на приисках самородки отправляются в Италию. Все идет в Рим.
Кроличий берег{11} – столь же благодатное место для человека, что и земля волков. И волк, конечно же, проглотит кролика.
Римляне смотрят на остальной мир либо с вежливым презрением, как на взятую в плен и сломленную, но хранящую ореол былого величия Грецию, либо с неприкрытым отвращением, как на размалеванную синевой Британию. Испанию удостаивают высшего комплимента, какой можно услышать от потомков Ромула и Рема.
Они говорят: «Эта страна не совсем безнадежна».
Рим перевезен в эти края весьма успешно, он читается в строгих линиях проторенных дорог, в очертаниях приземистых коренастых зданий с плоскими крышами, в стремлении расчертить природу на геометрические фигуры, выпрямив ее причудливые изгибы и волнистые линии.
Испания отличается от других земель еще тем, что подражает Риму больше, чем восстает против него.
Но племена кельтиберов, лузитанцев и басков продолжают сопротивляться, как неблагодарные дети, нуждающиеся в палке учителя для собственного блага. Местные жители до сих пор свершают человеческие жертвоприношения. Но Рим, считает Цезарь, послан им, чтобы выправить их нравы.
Два года лечит он вывихнутые суставы Испании с помощью меча и чернил, и к концу службы наместником его кошелек наконец круглеет, как брюхо чревоугодника. Он получает подношения от жителей богатого юга, милуя нищий север, оправляющийся от подавленных его войсками бунтов.
Впервые в жизни у него достаточно средств, чтобы рассчитаться с кредиторами и удалиться на покой, к жизни изобильной и роскошной, проводя дни в приятных разговорах, чтении и неутомительном надзоре за виноградниками и пашнями, а ночи – в объятиях какой-нибудь женщины, способной поддержать между соитиями беседу о склонении существительных и спряжении глаголов.
Впервые в жизни он по-настоящему хочет войны.
Республика честолюбива, ей тесно в любых границах, она грезит о новых землях, а чернил он уже достаточно пролил. Чернила нужны, чтобы возводить памятники из слов, которые переживут людей и понесут славу о них за предел смертной жизни.
Если Рим равен миру, Цезарь должен стать равным Риму.
– Цезарь? Ну, вы знаете, кто он такой. Завоеватель! – зашелестят однажды свитки, рисующие алыми красками портрет сына Марса.
Но где его слава, где венок триумфатора?
Бог в кровавом плаще указывает ему на Галлию.
Позже, в Белгике, упрямо не желающей подражать Риму, он отправляется побродить по пустынному берегу один. Остановившись у реки, он видит очертания фигуры, тонущей в быстром потоке: вода размывает силуэт, окутанный красной тканью, размазывает отражение выжженной, чтобы не достаться врагу, земли, готовой покончить самоубийством. Земли, заваленной трупами мужчин, женщин, детей, земли, удобренной человеческой плотью, лучшим кормом, если хочешь вырастить для своего имени вечность.
– Я – Рим, – шепчет он на пробу.
Слова оставляют медный привкус во рту.
Тяжелые, они отправляются греметь по долине, и ветер, спускающийся со стылого неба цвета голубиных крыльев, возвращает ему смеющееся эхо.
Косма, долго изучавший хозяина, научился гадать по его маскам, как авгур по птичьим потрохам.
Рот вдохновенно приоткрыт, взгляд сосредоточенно твердый – сочиняет новый аграрный закон, по которому городская беднота получила бы землю, проданную богачами государству.
Губы тщательно пришпилены к ушам, глаза холодны – слушает в Сенате, как Катон громит аграрные предложения нового консула, напирая на неблагоприятные небесные знамения.
Улыбается теплее, но улыбка не доходит до глаз – наблюдает, как Цицерон гнется в обе стороны, пытаясь примирить фракцию популяров Цезаря и оптиматов Катона из римской знати.
И вот глаза мягко сияют, а по лицу гуляет рассеянная улыбка, какой Косма не видел у Цезаря и в двадцать лет, когда юнцы кропают что-нибудь вроде: «Той, чьи взоры пронзают, будто парфянские стрелы, сердце свое отдаю я и заодно свою жизнь».
После знакомства с госпожой Сервилией Юнией хозяин стал опасно близок к стихосложению. Даже сочинял на греческом, почитаемом римлянами языком высокой поэзии, в ответ на исписанные изящным мелким почерком послания, приходящие в дом Юлия чуть ли ни каждый день. Косма видел разорванные черновики, с которых слетали купидончики. Ладно, стишки! Хозяин опять бросился в разорение и купил самую большую в мире розовую жемчужину госпоже в подарок. Это замужней-то даме! Доиграется до того, что разъяренный супруг прознает и пырнет ножом.
– Марк Юний – изумительный юноша, – заявляет вдруг Цезарь ни с того, ни с сего, да так страстно, будто Косма успел с ним поспорить.
– Изумительный, – соглашается раб.
Соглашаться со всем подряд это лучшее, что можно сделать в таких случаях.
– Он рассудителен не по летам.
– Неужели? – голос раба звучит так, будто ничего любопытнее он в жизни не слышал. Он учился быть актером вместе с Цезарем и тоже преуспел в этом мастерстве.
– У него необыкновенно благородное лицо, вторящее прекрасным материнским чертам, тонким и скульптурно отточенным. Это ли ни примета принадлежности к древнейшей семье? Мальчик – вылитая госпожа Сервилия. Не странно ли, как мало унаследовал он от отца?
– И впрямь, странно.
– Брут безусловно относится к легендарному роду, и я не хочу показаться высокомерным и предвзятым, но его плебейское происхождение заметно по внешности.
– Плебей как есть! – вторит Косма, гадая, не переборщил ли с этой фразой, но Цезарь его все равно не слушает, бывают такие монологи, прикидывающиеся диалогами, во время которых второй стороне нужно запастись терпением, пока первая изливается.
– А как Марк-младший рассуждает об идеалах демократии! – изливается первая сторона с нехарактерной умильностью. – Пока его пустоголовые сверстники думают лишь о том, кто сумеет дальше попасть в состязании по плевкам. Говорю тебе, он станет одним из виднейших деятелей Республики.
– Выдающийся юноша, – вставляет Косма положенную реплику, он стоит у Цезаря за спиной, поэтому может позволить себе закатить глаза к расписному потолку.
– Не правда ли?! – подхватывает Цезарь оживленно. – Он очень интересно сопоставляет естественное право с народным, подводя к общему знаменателю божественного. Хотя у меня есть подозрение, что самые консервативные идеи насчет устройства Республики он подхватил у Цицерона. Но пусть Марк Туллий меня недолюбливает, я первый готов объявить этого мечтателя о мировом государстве великим человеком. Кто оспорит его превосходство в вопросах красноречия?
– Никто не оспорит, – говорит Косма быстро. – Кстати, о великих людях. Мы, вроде, собирались стать новым Александром? И после покорения Галлии двинуться на Британию, где, по слухам, землю пучит золотом, а море – жемчугами. Пора бы собираться. Не послать ли за нашим легатом Антонием? По правде сказать, я уже за ним послал от твоего имени, он в атриуме ожидает приема. Самое время обсудить сборы войск.
– Да, – отвечает Цезарь, – конечно. Зови его. Нужно сделать Марку подарок.
– Антонию? – удивляется Косма. – С чего бы это?
– Не Антонию, а Бруту!
– У вас, римлян, слишком мало имен, каждый второй – Луций, или Гай или Марк, немудрено и запутаться.
– Это потому, что ты невежественный чужеземец, – заявляет Цезарь надменно, от любви даже он становится глупее, забывая, что чужеземец помнит все имена и частенько ему подсказывает, от чего все верят, что хозяин знает, как зовут каждого солдата.
Цезарь, которому оба брака не принесли наследника, принимает подозрительное участие в ничем не примечательном мальчишке, у которого тощие плечи сгибаются под весом древнего имени Брута – освободителя, изгнавшего последнего римского царя Тарквиния, борца с тиранией, кинжала народного гнева в длани Республики, ярости богов во плоти.
– В Иллирии я приобрел меч Александра. Вранье, наверное, мнимыми вещами Великого целый дом можно заполнить, если верить каждому пройдохе-торговцу. Но вещь старинная и работы чудной, он будто сам в руку ложится, так искусно сделана перемычка на рукояти, – протягивает Цезарь мечтательно как ценитель хорошего оружия. – Мне бы хотелось подарить его Бруту.
Тебе хотелось бы быть его отцом, думает Косма, даже Цицерона, которого терпеть не можешь, приплел к своей пространной речи.
Раб нетерпеливо ждет, когда беседа вывернет в деловое русло.
Госпожа Сервилия обожает Цезаря, Цезарь обожает госпожу, перенеся часть своих нежных чувств на ее сына, и все это, конечно, очень хорошо, но на носу выступление в Галлию, край дикий, непокорный и опасный. В Испании сопротивление было малочисленным, но галлы, объединившись с германцами, выметут из страны римлян, как служанка смахивает пыль. Поход будет тяжелым, жестоким и кровавым. Но он того стоит: если Цезарь покорит Галлию и прилепит эту разобщенную землю к телу Рима, тот в ноги ему поклонится и, может статься, объявит царем.
Будущий царь, задрав к облакам подбородок, вертит в пальцах нераспечатанное письмецо, сулящее ему тысячу лобзаний. Верно римляне говорят: влюбленные безумны.
Косма незаметно вздыхает и отправляется за Марком Антонием, с трудом отрывая того от осады смазливой служанки, и тащит его к Цезарю, ворча про себя, что один занят любовью, другой – девками и пьянками, третий – мечтами о мировом государстве, и во всем Риме лишь один несчастный греческий раб думает о лошадях, вооружении, корме для двуногих и четвероногих, и о том, что скоро пойдут дожди, и дороги размоет, стало быть, быстрее надо в Галлию шагать, благородные господа, быстрее!
После совещания один благородный господин удаляется, а второй велит наполнить ему ванну и подать лучшую одежду, настроение у него превосходное, и он негромко насвистывает, пока не чувствует упершийся ему в спину взгляд.
– Что? В чем дело? – тон у Цезаря легкий и благодушный.
Косма мнется, не решаясь высказать опасений.
– Говори, – подгоняет хозяин. – Чем ты опять недоволен?
– О наших визитах к госпоже Сервилии ползут слухи, – начинает раб вкрадчиво.
– И что с того?
– Это не понравится отцу госпожи Кальпурнии, на которой мы собираемся жениться.
– Я рад, что ты принимаешь так близко к сердцу мои интересы, но хочу напомнить, что жениться собираюсь я один, – отвечает Цезарь весело. – Всем известно, что это политический брак, и Кальпурнию Пизону, и его достойной дочери. Здесь нет никаких секретов, никто в наше время не женится по любви. Это альянс союзников, а не песнь на стихи Алкея{12}.
– Зато похождения Цезаря – песнь на стихи, которые пишут на общественных уборных.
– Неужели ты думаешь, что я снизойду до чтения настенных надписей?
– Глас народа – глас Бога, – произносит Косма наставительно. – Сплетни марают твое имя. Госпожа Кальпурния благочестива и горда, твоих связей на стороне не потерпит. Коли разведется с тобой, потеряешь поддержку богатого и влиятельного рода.
Цезарь мрачнеет и начинает казаться старше и жестче, похожим на собственные изваяния, начавшие появляться в городе, а потом произносит почти жалобно:
– Трудно прожить всю жизнь без песен Алкея. Уеду в Галлию, неизвестно, на сколько лет затянется война, может быть, я не вернусь уже в Рим. Я могу себе позволить хотя бы раз?..
Косма разводит руками:
– Что я-то могу сказать? Не у меня нужно спрашивать.
– А у кого? – усмехается Цезарь. – Не у авгуров же, они все – мошенники.
– Нам не хватает слухов о спальне, мы прибавим к ним то, что он богохульник. Как же ты неосторожен!
Улыбка возвращается к Цезарю, взгляд мерцает озорными огоньками, словно он задумал одному ему ведомую проделку:
– Жить нужно без оглядки, не озираясь пугливо по сторонам и боясь шагу ступить. Про меня можно многое сказать, но только не то, что я трус.
– Некоторые называют это сумасшествием и заносчивостью.
– Они просто завидуют, потому что постоянно боятся умереть.
– А ты нет? – Косма смотрит на хозяина с глубочайшим интересом.
– А я, – отвечает Цезарь, – слишком занят. Новый поэт Катулл, отчего-то меня невзлюбивший, написал недавно: «О, как сверкает опять великолепная жизнь! Кто из живущих счастливей меня?» Не подобрать ли мелодию? Такие чудесные слова должны звучать со струнами. Но нет, щипать арфу я не могу. Знаешь, я поразительно бездарен в искусствах.
Бодрым шагом он направляется в терму и, опустившись в душистую теплую воду, напевает, фальшиво и счастливо.
Слуга приносит Марку Антонию ломоть хлеба на серебряной тарелке.
Плесень ползет по черствой корке, как гангрена, если внутри нет мошек и личинок, считай, повезло.
Антоний поднимает взгляд на слугу, как будто надеется, что из-под его плаща сейчас вылетит настоящий обед.
– Что-нибудь еще, доминус? – спрашивает тот неуверенно.
– Да, – отвечает Антоний, – принеси устриц, перепелок, кабанью голову с черносливом и бочку фалернского. Или проваливай!
Слуга растворяется в серой мути холодного дня.
Антоний выходит из палатки, жуя хлеб на ходу. Бурая грязь в белых проплешинах тающего снега чавкает под ногами, чав-чав, сытая грязь, съевшая так много трупов за последнее время.
Марк Антоний высовывает голодный язык, ловя капли нудно, но обильно моросящего дождя. Ледяная вода приятнее того похожего на мочу пойла, что еще можно раздобыть в римском лагере, от дождя меньше тянет блевать.
Земля вокруг Алезии выглядит так, будто боги обрушили на нее огненный смерч.
Крепость окружает двойной ряд возведенных Цезарем частоколов, один обращен вовнутрь, другой наружу – на помощь верховному галльскому вождю Верцингеториксу спешит его брат, ведущий с собой, как докладывают разведчики, неисчислимое войско. Земля скалится им навстречу выросшими из нее деревянными клыками, но это чужая земля, и она не на стороне Рима.
После многолетней войны галлы знали, что у них остался последний шанс отстоять свободу, они попрощались с жизнью, поэтому взять их на смерть оказалось трудно, в таком состязании воли сдался бы любой полководец.
Цезарь ломает последний предел – предел здравого смысла.
Марк Антоний не знает, поклоняться ли ему или втихаря ударить в грудь мечом, собрать войска и объявить: «Пошли домой, ребята, в Тартар это дерьмо». Продолжая сражаться, он не до конца понимает, почему это делает. Цезарь похож то на Юпитера, то на одержимого.
Трупы сожжены по обряду, но застоявшийся смрад отравляет окрестности, напоминая о тех, кто сгнил здесь заживо.
Проглотив последние крошки хлеба, Антоний чувствует, что едва обманул желудок. На ужин ожидается каша из полбы, к которой он добавит несколько стружек копченого окорока. Завтра из оставшихся ребер можно будет сделать похлебку.
– Приглашу Цезаря, – скалится легат. – Пировать, так вместе.
Римляне голодают вместе с врагами. Верцингеторикс высылает из города женщин и детей, которых нечем кормить, но которые сами при этом – мясо, и многие точат на него зубы в Алезии, где дожрали последних крыс, выловленных в подземельях.
Вождь отправляет тех, кто не может сражаться, на пустеющую территорию, не отданную ни чьим богам, почти голую пустошь под обнаженным небом, где ненужным никому «лишним ртам» остается питаться только корнями растений, пожухлыми листьями и корой. Они умирают десятками в день под скелетами обглоданных деревьев. Возможно, это лучшая смерть, чем оказаться съеденными собственными отцами, братьями и мужьями.
Солдаты говорят:
– Жрать нечего, пойдем туда, где засели галльские бабы, хоть развлечемся.
Цезарь отдает приказ подвергнуть насильников бичеванию и отправить на кресты, как поступают с дезертирами.
Его суд вызывает недовольство и ропот, ведь брать женщин вражеской стороны это естественное право воина и не считается преступлением.
Недовольных Цезарь выслушивает лично и, не повышая голоса, велит отрубить им головы, водрузив на пики для устрашения остальных. Никакого возмущения он терпеть не станет.
Он знает, что его войскам несладко приходится, и люди пытаются отвлечься от тягот. Но те женщины находились на нейтральной территории, а Алезия пока не взята. Если не соблюдать никаких законов, мир станет обителью вечной Ночи, вышедшей из глубин Хаоса. Он сражается за единый римский порядок, а тем, кто не в состоянии соблюдать себя, не место в его армии.
– Это твои люди, которых ты привел с собой! – кричит Марк Антоний, защитник солдат, защитник кого угодно, кем движет животная природа.
– Это мои люди, – подтверждает Цезарь, – потому они не будут вести себя, как скоты, пока стоят под моими знаменами. В следующий раз я прикажу содрать с них кожу живьем.
– Им не хватает еды! Пустой живот перевешивает пустую голову.
Цезарь пожимает плечами и велит отдавать солдатам свой рацион. Он, наверное, готов умереть, чтобы доказать: дух в человеке должен быть сильнее всего. Его щеки ввалились, волосы поседели на висках, лоб расчертили глубокие морщины, в блестящих глазах пляшут демоны, или снуют туда-сюда мысли о расширении границ Республики или мелькают золотые отблески царского венца, точно Марк Антоний не знает.
Солдаты молятся, чтобы не началась эпидемия кровавого поноса, перекинувшись на них с галлов. По ночам они смотрят на огни Алезии, пытаясь подсчитать, сколько там еще осталось живых.
До римского лагеря доносятся женские стоны и детский плач, их не заглушает ни унылое треньканье дождя, ни скулеж ветра.
– Они не заткнутся, пока не передохнут! – осунувшийся Антоний почти не ест, поэтому пьет больше обычного, его язык заплетается, и плебейская вульгарность, за которую его презирают в Риме, вылезает вперед, расталкивая плечами приличные манеры. – Было бы милосерднее перерезать им глотки.
– Собираешься заняться этим лично? – спрашивает Цезарь сухо.
– Ну, не ты же будешь руки марать! Скажи только слово, я отдам приказ.
– Нет.
– Проклятье, почему нет?!
– Во-первых, я не мясник, – Цезарь принимается рассуждать размеренным тоном. – Во-вторых, Верцингеторикс выслал их из города не только для того, чтобы пресечь людоедство, но и потому, что хочет на меня надавить и сломить наш дух, но я не поддамся. И в заключение, у кого-то из них еще есть шанс выжить, если Алезия скоро сдастся. Я не хочу лишних смертей ни с одной стороны.
– Очень благородно, – шипит Марк Антоний, он взбешен и положением вещей, и тем, как Цезарь с ним объясняется, словно учитель перед доской, пытающийся втолковать азы арифметики тугодумному ученику. – Но почему мы-то должны терпеть?!
– Потому что я так сказал, – отвечает Цезарь невозмутимо.
Чудно, но это лучшее обоснование, что Марк Антоний слышал в жизни. Не только потому, что приказ есть приказ. Приказы нарушаются. Просто, когда Цезарь говорит, его слушаются.
Но Антоний разъярен, и измотан, и опасается бунта, который придется давить, казня собственных легионеров, единственных во всем свете людей, за кого он чувствует ответственность.
Он не понимает Цезаря, чем дольше знает, тем меньше понимает, наверное, потому, что слеплен на другой лад, его тесто – грубого помола, его покрой – на два прямых шва, он хватает удачу за загривок, а жизнь тянет на себя, как портовую шлюху, поэтому солдаты так его любят, ведь он ничем не отличается от них.
Цезаря легионеры называют богом, поэтому разрешают ему карать, ведь это право богов.
Цезаря они называют отцом, ведь он голодает вместе с ними и рубится в рукопашной в гуще сражения, где трупы вырастают из напоенной кровью земли.
Марк Антоний пытается разобраться, почему верен Цезарю, но думать на пустой желудок, когда звенит в ушах, а в отдалении воют галльские суки и щенки, слишком сложно. Что поделать, война – неприятная работенка, сытная еда и теплая лежанка с мягкой бабенкой под боком будут в Риме, если удастся выбраться из чавкающей грязью варварской дыры. А пока – жив, и хвала богам, он всегда чувствует себя живым на войне, когда пыхтящая в затылок смерть натачивает все твои чувства, как копье.
Он направляется в барак, чтобы проведать раненых. Заходя внутрь, старается не выдать охватившего его отвращения. Пахнет потом, кровью, испражнениями и сладковатым гноем. Застоявшуюся вонь не перебивает даже травяной дурман лекарственных снадобий.
Антоний ходит между лежанками, разбрасывая без разбору улыбки и подбадривающие слова. Тому парню с отпиленной ногой, они уже не помогут, – культя посинела и раздулась от «священной лихорадки»{13}. Ночью изойдет жаром, к утру помрет.
Выйдя из барака, Антоний с облегчением вздыхает, алчным ртом отрывает от свежего воздуха большой ломоть. Коротко молится про себя, чтобы в случае смертельной раны не мучиться долго, встретиться поскорей со стариком Хароном, переправиться через огненную реку Флегетон и воровато отхлебнуть глоток Леты, пока никто не смотрит. Участь праведников ему вряд ли уготована, придется самому постараться, чтобы прорваться на Елисейские поля, к посмертному счастью. Про поля, конечно, греческие басни, но вдруг?
– Интересно, куда Цезарь попадет в царстве Плутона? – гадает он. – А кто его разберет.
Ночь сырая, водит по хребту холодными пальцами, сухой снег царапает кожу. Спать совсем не хочется. Антоний затягивает подбитый мехом плащ, надетый на две шерстяные туники, и садится у костра с парнями из Тринадцатого легиона, щедро деля с ними флягу. Хорошее вино давно выпито, осталась добытая в захваченной деревеньке прокисшая галльская дрянь, но никто не придирается.
Легионеры смотрят на него не как на бога, а как волки на вожака, уважают, но не боятся шутить и высказывать мысли в его присутствии. Что еще нужно-то человеку, а?
Когда хмель гудит в крови, Антоний готов обниматься с ними, и он не против того, чтобы война продолжалась вечно. Война – грязная, грубая, орущая срамные песенки дурными голосами, вываливающая наружу кишки из вспоротых животов, жмущаяся к кострам, сводя непохожих друг на друга людей, соединяя их близостью, невозможной в мирной жизни, делящая одни невзгоды на всех, затапливающая дикой нутряной радостью при взгляде на бегущего противника, разрывающая ликованием в час победы, пускающая сердце вскачь, война – волчица, скалящая клыки и воющая на луну, как на один из ликов смерти, война – его старая добрая подружка, и Марк Антоний ей не изменит.
Он греется огнем, вином и беспричинным весельем вместе с солдатами, они пьют и поют, надрывая сиплые простуженные глотки.
– Начальник, – обращается к Антонию легионер, – сам-то как считаешь, возьмет Цезарь этот сраный городишко?
Марк Антоний смеется от подобной наглости и, не будь люди такими уставшими и замученными, отправил бы солдата под плеть за подрыв боевого духа.
– Возьмет, можешь не сомневаться, – отвечает он, похлопывая того по плечу, – держи вот, пей. Кончилось, что ли? Эй, раб, кто там?! Ступай в мою палатку, принеси еще.
Солдаты довольно улюлюкают. Всех Антонию не напоить, но кому-то он плеснет в глотки пьяной надежды.
Галлов втрое больше, к ним идут на помощь свежие силы, а римляне выжаты досуха, тоскуют по дому и сражаются не за родную землю, а за одного человека.
Когда покорителя Галлии станут называть любимцем Фортуны, Марк Антоний будет лишь презрительно фыркать – брехня!
Судьба никого не любит.
Цезарь выигрывает сам, без ее ворожбы.
Солдаты, проведшие в походе почти восемь лет, проявляют нетерпение, в котором их трудно винить.
Воодушевление от празднования полной победы над галлами схлынуло, и люди хотят вернуться домой, прихватив заработанные деньги, трофеи и рабов. Они жалуются, что не видели, как росли их дети и умирали родители. Им надоело спать в палатках или на земле, укрываясь плащом неба. У них нет больше мочи хранить верность женам или брать немытых оборванных шлюх. Многие готовы остепениться и посватать девушку из достойной семьи.
Легионеры вспоминают Рим при каждом разговоре.
Их тянет на базальтовые плиты улиц, в каменные муравейники многоэтажных домов, к игривому журчанию квартальных фонтанчиков и длинным рядам лавок на Авентине, где под портиками стоят корзины орехов и сухих фруктов, выставлены напоказ амфоры с пахучим рыбным соусом, щекочут носы букеты цветочников, ритмично стучат молоточки медников и звонко переговариваются над дверями связки колокольчиков – если дотронуться до них, будет удача.
Они хотят бросать кости в игорных домах, любоваться гладиаторскими боями на багровых песках арен, развлекаться в цирке выступлениями жонглеров и акробатов, париться в древесном дыму терм, подставляя натруженные конечности под умелые руки массажистов.
Им не хватает даже толчеи на улицах, склизкой грязи под ногами и едкого запаха мочи из прачечных и красильных мастерских.
Люди скучают по беспрестанному гулу толпы, заливающему Рим до краев. По хриплому, бессонному, нечистому дыханию Города.
Они по-прежнему послушны своему предводителю, но у них чешутся пятки, норовящие припустить в сторону Италии.
Цезарь медлит.
Из Италии приходят ожидаемые, но тревожащие вести.
Сенат обеспокоен его популярностью среди солдат и народа. Катон говорит, что, задаривая людей подарками из Галлии с баснословной щедростью, Цезарь хочет купить себе единоличную власть, и что вскоре он пойдет на Рим, как Сулла, приказав своим легионерам вырезать аристократов, подпирающих холеными рыхлыми телами столпы Республики. Старики в белоснежных сенаторских тогах с багряной каймой, богатейшие из граждан, держатся не за демократию, а за власть, вещая о народном праве, а на деле распоряжаются страной как личным имением.
Сенаторы напуганы: плебс любит Цезаря слишком сильно, солдаты преданы ему слишком сильно, и самого Цезаря становится слишком много. Отсутствуя в Риме, он наводняет его своим именем, набрасывая, словно сеть, огромную тень на Город. Он мерещится им на троне с императорским золотым венком, и Цицерон многословно стенает о судьбе Республики, как наемная плакальщица на похоронах.
Когда после смерти дочери Цезаря, выданной за Помпея в знак их союза, тот предает его, объединившись с Сенатом и дав согласие возглавить армию против бывшего друга, это означает новую гражданскую войну, как во времена Суллы и Цинны.
Сенат требует невозможного: чтобы Цезарь распустил войска и явился в Рим на суд, обвиняющий его в покушении на святость Республики. Его ждет позор или казнь.
Позорить свое имя, которое создавал так долго, полировал, словно нагрудную бляху, он не позволит никому, а умирать из-за чужих страхов просто глупо.
Пусть они лучше получат то, чего так боятся.
Ирония заключается в том, думает возвращающийся, наконец, в Италию Цезарь, что ни объяви они меня диктатором, я бы не решился им стать, их страх породил чудовище.
– Сборище старых ослов! – цедит он сквозь зубы, как много лет назад.
Времена меняются, а ослы все те же. Слова роятся в мыслях и жалят рот, но говорить вслух нельзя, рядом скачет Марк Антоний, а за крупом лошади марширует армия, идущая за золотым орлом своего полководца на Рим. Перед подчиненными нужно казаться безмятежнее, чем море в штиль.
Его шторм слышат только боги, которых не существует.
«Почему толковых людей всегда так мало? Почему они или жадны, или ограничены своими проклятыми убеждениями? Почему Помпей от меня отвернулся? Моя бедная девочка, у нее бы сердце разорвалось из-за нашей ссоры, прости, что меня не было в Риме, я гнался за величием, и тебя забрали будто в расплату… Хотя бы муж был с ней рядом, Гней обожал ее, был всегда влюблен, как мальчишка, и должен быть убит горем. Смерть Юлии похоронила наш союз, или он просто позавидовал мне сейчас сильнее, чем я ему когда-то? Почему они объявляют изменником и врагом государства того, кто расширил его границы?! Я надеялся, Рим встретит меня, как истосковавшаяся жена, а его придется хватать за глотку. Мне было достаточно делить власть с Помпеем и старым богачом Крассом, быть частью триумвирата, я не искал большего, во всяком случае, пока не завоевал для Рима остальной мир… И что же теперь, война? Лить кровь соотечественников, как Сулла? Но они не оставляют мне выбора! Я предлагал им уступки. Был готов отказаться от Нарбонской Галлии, оставить себе только два легиона и две провинции, потому что я это заслужил! Я просил у них только неприкосновенности и возможности принять участие в выборах проконсула, они отказались. Теперь я знаю, что Сенат не успокоится, пока моя голова не будет красоваться перед Форумом на пике».
У него дурное настроение, он плохо спит и в этот раз не хочет никакой войны. На днях у него случился припадок, длившийся, по ощущениям, целую вечность, хотя после Косма сказал, что он был без сознания совсем недолго. Что-то они зачастили последнее время, наверное, возраст начинает брать свое. Ему уже немало лет, а сына по-прежнему нет, или его третья жена бесплодна, или боги проклинают его за то, что он в них не верит.
Брут навещал его в Галлии один раз. Они беседовали как друзья, но Цезарь знал, что молодой оптимат пытается разведать обстановку и рассказать в Риме о его намерениях. О чем рассказывать? Помпей отлично понимал, что явки с повинной за несуществующие грехи не будет. Это он с почтенными отцами-сенаторами, краснобаем Цицероном и безжалостным в своей добродетели Катоном развязали войну в Италии! Яростный огонь, горящий у Катона в душе, подожжет всю страну. Как горько, что Брут, со своими юношескими идеалами Республики, оказался на стороне завистников, трусов и фанатиков.
«Он стал таким высоким и статным, а Марк-старший был коренаст и низок. Сервилия писала все эти годы, клялась, что любит по-прежнему, нужно спросить ее прямо, чтобы прекратить гадать и подсчитывать сроки…»
Музыканты дуют в трубы и бьют в тимпаны, глухой звук растекается по дороге, дрожащей от лошадиной скачки и топота подкованных железом солдатских калиг. Тяжесть металлического шлема давит на виски, и лицо на мгновение предает Цезаря, сминаясь в напряженную болезненную гримасу.
– Ты слишком угрюм для человека, который будет править Римом, – пытается подбодрить его Марк Антоний.
– Управлять, – после короткой паузы поправляет Цезарь.
Он не Сулла и не его бешеный пес Катилина, наслаждавшийся пытками и убийством тех, кто попал в проскрипционные списки диктатора.
Цезарь никогда не забывал те дни, когда римские водостоки харкали кровью.
Он с миром отпустил выживших галлов по домам, принял клятву верности от их вождей и помилует любого сенатского дуралея, если тот не будет строить против него заговоры. Он объявит амнистию всем сложившим оружие и прижмет к сердцу Помпея, если тот попросит прощения и удалится в провинцию на покой.
О его милости будут слагать легенды.
А потом он превратится в счетовода, лавочника, писца и судью на высшем государственном посту, за что однажды его объявят богом, возведя в честь потомка Венеры храм. По чести, хотя бы одну из его мраморных рук нужно будет испачкать чернилами.
– А есть какая-то разница в видах правления? – спрашивает Антоний беззаботно.
– Ты совсем не философ и не политик, да? – улыбка щекочет Цезарю уголок рта.
Марк Антоний, как хмельной напиток, он умеет веселить одним своим присутствием, жаль, ленится пользоваться своей красивой головой.
– И неуч к тому же, – смеется Антоний, припуская коня вскачь. – Думай за меня, я буду махать за тебя мечом!
Лошадиные копыта поднимают тучу водных брызг, разлетающихся осколками прозрачного стекла по вязкой ржавчине ила.
Никакой специальной переправы не нужно, Рубикон – совсем неглубокая река.
Новорожденное солнце только выбралось из черной утробы ночи, а уже обрушивает на римский лагерь яростные жгучие стрелы.
В своем походном шатре Цезарь, подставив шею под бритву, пытается слушать Косму, а не вспоминать аромат жареных каштанов, которыми торгуют на ступеньках Капитолийского холма. Воображаемый сладковатый запах такой явственный и сильный, будто кто-то сует лакомство под нос, боги, даже голова кружится, световые пятна порхают под веками, во всем теле разлита тошнотворная слабость.
Перед тем, как покинуть Рим, он распорядился устроить очередную раздачу хлеба для бедняков. А в Греции его легионеры вынуждены размачивать в молоке диковинный корень, говорят, похожий на хлеб по вкусу, не попросить ли, чтобы и ему принесли? Это вам не печень перекормленного гуся и не засоленные улитки, но все ж какая-то еда, до вечернего рациона еще так далеко…
– Так что люди говорят обо мне в лагере? – переспрашивает Цезарь, пропустивший все сказанное рабом мимо ушей.
– «Чтобы управлять Римом, ему не нужно быть в Риме», – докладывает нависающий над ним Косма.
– Это они хвалят меня или издеваются?
– Считай, и то, и другое, – раб осторожно скользит лезвием по щеке хозяина. – Наши солдаты не станут над тобой злорадствовать. Но они простые люди, а ты правитель, они не могут не смеяться и не петь о тебе неприличных песен. Пока народ смеется добродушно, диктатор может спать без охраны.
– Отменный афоризм, – замечает Цезарь одобрительно.
Его голос звучит еще тише обычного, лицо высушено лишениями, обветренная кожа стала коричневой, как терракотовая ваза, темная щетина на ней почти незаметна, но от нее нужно избавляться. Каждодневный ритуал бритья в походных условиях – одна из тех вещей, что позволяют ему держаться. Оливковым маслом, по которому скребут бритвой, можно смазать хлеб, но Цезарь предпочитает использовать его для поддержания духа.
– Напиши трактат об искусстве править, – предлагает он Косме. – А ты знаешь, что великий баснописец Эзоп был рабом?
– Знаю-знаю, но разве у меня есть время на писанину? Я занят тем, что брею своего господина, стараясь не порезать. Задача непростая, у него кости на лице торчат, вот если бы его щеки округлились…
– Мои люди пекут хлеб из корней, я, по крайней мере, потребляю обычный из зерна. Вернемся домой, наемся вволю, потолстею, и будет у тебя больше времени, о, самый занятый из брадобреев.
«Вернемся домой».
Когда-нибудь же он попадет в Рим, не будет бесконечно бегать то за Помпеем, то от него. Какой абсурд, они похожи на разругавшуюся семейную чету, что не может примириться после сильной ссоры!
Но пока они гоняются друг за другом, люди мрут как мухи, а в Риме оставлен командовать Марк Антоний, на которого особых надежд возлагать не стоит, он хорошо выполняет приказы, но на большее не способен, Цезарь не обольщается на его счет.
Вся эта война – затянувшийся у верховной власти приступ головной боли, вытягивающий силы из организма страны, вызывая волнения и смуту, как грязную накипь на мясном отваре. Мясной отвар с приправами так вкусен, только всех коз в округе давно переловили, вот бы сейчас сочный кусок баранины под соусом, без соуса, без соли, не сочный, хоть жесткий огрызок дешевой говядины в жилах и хрящах, мерзко пощелкивающих меж зубов...
Он шумно сглатывает слюну. Малодушно хочется провести пальцем по намасленной щеке и облизать. В животе противно и громко бурчит.
Раб, услышав жалобную трель, начинает осуждающе:
– Послушай, в твоем возрасте…
– Что?! – Цезарь сурово сдвигает брови. – В каком таком «моем возрасте»?
– Тебе уже не двадцать лет.
– Но и не шестьдесят. И я не развалина! Мальчишки-новобранцы падали с ног в горах, когда я продолжал идти, обгоняя собственных скороходов.
Похоже, он действительно начинает стареть, раз упоминания о годах его задевают, да и голодовка дается труднее, чем было при осаде Алезии.
Не обращая внимания на вспышку раздражения хозяина, Косма продолжает упреки:
– Если ты заморишь себя, наша армия останется без полководца.
– Не заморю, – отрезает Цезарь и, не удержавшись, добавляет едко, – я еще крепкий
– Да, старше, но не приношу героических жертв Аресу и съедаю все, что выделяется слугам высшего начальства. Раб ест лучше господина, где это видано?
– Ты жалуешься, что ли? Я всегда говорил, что ты неблагодарное существо!
Смех внезапно булькает в горле, и Цезарь беспокойно ерзает на сиденье, рискуя пораниться, но не страшно, на его шкуре не так много шрамов, словно он – бездельник, пролеживающий целыми днями бока на перинах, обжираясь свининой и тиская хорошеньких девиц. Если бы ни корка загара и мозоли мечника на жестких пальцах, он походил бы на трутня, смешно, все это просто смешно, он старик, ему пора на покой, конец уже близко, Калиго и Скотос, Мгла и Пустота ждут его, проглотят, переварят, костей не оставят, а имя – лишь набор звуков, как он был наивен, считая иначе в юности…
Проклятье, возьми себя в руки, разнылся, точно баба!
Цезарь дает себе мысленную пощечину и стряхивает руку Космы со своей щеки.
– Хватит. Принеси полотенце.
Он стирает влажной тканью остатки масла и резко поднимается, выходя из шатра, за кожаными занавесями которого – страна, изрезанная отвесными стенами горных обрывов и узкими тропами, петляющими над пропастью. Немало солдат сорвалось со скал, оставшись лежать на дне ущелий, Греция похоронила их без обрядов, молитв и сожжения.
Диррахий возвышается на холме.
Казалось бы, Помпей заперт в своих укреплениях, как в мышеловке, но только на каждого пехотинца Цезаря у него приходится по три воина, а на каждого всадника – по пять, и все они здоровы и сыты, а не истрепаны пешим переходом по горам, голодом, жарой, лихорадкой и тем, что рыли неделями землю, копаясь в ней, как черви, возводя валы и насыпи для осады.
Осада, излюбленный тактический прием Цезаря, не принесла пока никаких плодов.
Если на суше был какой-то шанс, то море принадлежит Помпею, его корабли горделиво прохаживаются среди волн, будто откормленные голуби на площади перед коллегией авгуров, на воде Помпей всегда был сильнее всех, недаром это он уничтожил иллирийский пиратский флот. Море любит его, как сына.
– Что с запасами пресной воды? – Цезарь зачем-то спрашивает о том, что ему и без того прекрасно известно.
– На исходе, – отвечает Косма коротко, утирая пот со лба.
– Колодцы в округе смогли нарыть?
– Ты же знаешь, что нет.
От зноя туника липнет к телу.
Цезарь подносит ладонь к лицу, прикрывая глаза от безжалостного двойного света, море ослепляет, солнце оглушает, почва – неровная, кривая, изрытая колоссальными шагами титанов. В Греции сложно не ощущать присутствия богов, это их земля, их небо, их солнце, они смотрят на тебя внимательно и пристально, и ненавидят римлян, и взывают к ним разгневанно: «Убирайтесь отсюда, жалкие последыши! Или сдохните, перегрызя друг другу глотки, дети волков!» По ночам у костров солдаты, понизив голоса, передают из уст в уста греческое имя черного мальчика с железным сердцем, подстерегающего во сне, ибо смертный сон Танатос всегда ходит рядом с белым близнецом Гипносом, размахивая погашенным факелом человеческой жизни, и он – единственный из божеств, кого нельзя задобрить, он не принимает даров, недаром ему поклонялись в Спарте, страшном городе, истреблявшем собственных сыновей.
Диррахий косится с возвышенности надменным взглядом, надежно укрепленные городские ворота словно ухмыляются глумливо.
– Он разобьет меня, – Цезарь не замечает, что шепчет вслух, – в этот раз я проиграю.
– Может быть, еще нет, – утешает Косма, – если Марк Антоний приведет к нам людей из Рима…
– «Если приведет»? – Цезарь живо отвлекается от угнетающих мыслей. – Считаешь, он способен меня предать?
– Клянусь хитроумным Гермесом, это придет ему в голову! Помпей наверняка подсылал к нему людей, пытаясь переманить на свою сторону. Но не думаю, что Антоний согласится. Хотя может так поступить, чтобы привлечь твое внимание.
– Что ты плетешь? Как мой друг и помощник он располагает моим вниманием всецело.
– Это ты так думаешь, – изрекает Косма загадочно, напуская на себя вид пророка и гадателя по линиям на ладони. – В любом случае, внимания будет больше, если он переметнется, а затем, раскаявшись, прибежит к нам обратно. Ты ведь его, разумеется, простишь.
– Нет, не прощу, – отрезает Цезарь, сам не зная, правда это или ложь, – ближайших людей за такое…
Приступ кашля заколачивает слова в глотку.
Во рту пересохло, но лучше потерпеть час-другой, прежде чем сдаться жажде. Сколько воды рядом, но пить ее нельзя!
– Ты ценишь бывших врагов больше, чем постоянных друзей, – говорит Косма.
– Никто не упрекнет меня в том, что я мало ценю своих друзей.
– Особенно, если они – бывшие враги. Это тешит твое самолюбие.
– Это еще что значит?
– Тебе нравится думать, что ты их переделал и изменил, они – твои Галатеи, а ты – Пигмалион, скульптор их слабых душ.
– Да ты становишься поэтом, скоро самого Гомера за пояс заткнешь! Что ж, все лучше, чем старческое разжижение мозга, – прибавляет Цезарь мстительно.
Раб по-собачьи склоняет голову на бок, потешно морщит нос и смотрит на хозяина с лукавым выражением:
– Ты знаешь, что я прав.
– Большей глупости в жизни не слышал, – отвечает Цезарь упрямо. – Ладно, довольно бесполезных пререканий. Пора осматривать новые укрепления. И нужно вселить уверенность в сердца наших людей. Еще немного, и они начнут перебегать к Помпею.
– Ты бы поел сначала. Какую уверенность ты в них вселишь, если свалишься в голодный обморок у них на глазах?
– Перестань вести себя, как моя нянька! Не хочу я есть, оставь меня в покое.
Но это заверение звучало бы убедительнее, не сопровождай его новая трель в животе. Косма воздевает руки к своему греческому небу и своему греческому солнцу, причитает о чем-то на своем греческом языке, и Цезарь вдруг предлагает неожиданно для самого себя:
– Хочешь, я дам тебе вольную, денег и ты отправишься домой, заживешь богатым и почтенным человеком, заведешь семью, не будешь больше голодать и трястись за мной в повозке по миру? Ты на родине, в своей стране…
Оба напряженно замолкают, и выражение лица Космы становится серьезнее, чем Цезарь когда-либо видел на его физиономии, похожей на маску Комедии.
Косма задумчиво жует губы и смотрит куда-то в себя, а не в землю, как делают все рабы, и не на господина, как положено доверенному слуге. Цезарь отворачивается, будто увидел что-то, не предназначенное для его глаз, или же просто испугался. Его блуждающий взгляд упирается в серый каменный водопад скалы, за обломанный зубец которой цепляются льняные обрывки облаков, и Цезарь вдруг вспоминает, что там, на вершине, совершенно нечем дышать.
И тогда он думает: «Я – один». Смерть, сотканная из голубого пыльного марева, согласно кивает зияющим черепом.
– Хочу, доминус, – отвечает Косма тихо. – Спокойной жизни, богатства, умереть на родине, а не в вашем Риме. Очень хочу. Только как я тебя оставлю? Ты же без меня пропадешь.
От его слов в груди что-то ноет и стягивает, Цезарь трет веки, бурча: «Проклятое солнце», проклятое, на него нельзя смотреть без слез, а на Смерть – можно, нужно, не сметь отводить глаза, чтобы не застала врасплох. И не застанет! Еще повоюем, еще ничего не потеряно, а если потеряно, то он ляжет в эту скудную каменистую землю и жаловаться не станет, у него уже была не самая никчемная жизнь, Рим будет помнить, а вы, Калиго и Скотос, пососите мой фаллос, как сказал бы Марк Антоний.
Цезарь садится на оседланного коня и отправляется объезжать лагерь.
На одной из свежих насыпей легионер, со спины которого слезают струпья обгоревшей кожи, уселся отдохнуть, скрестив ноги. Он тычет перепачканной рукой с почерневшими ногтями в хищный зазор между скалами:
– Что за равнина там?
– Не знаю, – безразлично откликается другой полуголый взмокший солдат, подбрасывая горсть земли с лопаты, – все равно туда не дойдем. Помпей задавит нас на море или на суше.
– Фессалийская, легионер! – громко восклицает Цезарь, приподнимаясь в стременах, чтобы его увидели. – Отставить такие разговорчики, а то пойдешь под плеть! Та равнина называется Фессалийской, и, будет нужно, мы туда дойдем! Цезарь сказал.
«Когда он, по воинскому обычаю, ободрял свое войско к сражению и ссылался на постоянное проявление своего расположения к нему, он особенно подчеркнул следующее: солдаты сами могут быть свидетелями, как усердно он добивался мира, какие переговоры он вел через Ватиния, какие – через Клодия со Сципионом, как настаивал на отправлении послов к Помпею. Он никогда не хотел бесполезно проливать кровь солдат и лишать Римское государство одного из обоих войск. После этой речи, по настойчивой просьбе солдат, горевших желанием боя, он дал сигнал…»{14}
– Почему ты о себе так пишешь?
Слова разрушают непрочную крепость тишины, Цезарь вздрагивает, и скрип бронзового стило, царапающего восковую табличку, смолкает.
Зашедший в палатку Марк Антоний вальяжно привалился к столу, заглядывая Цезарю через плечо.
Оказываясь в любом месте, этот самоуверенный воин ведет себя столь шумно, будто выбрасывает вперед флаги и дует в трубы. Но Цезарь так увлекся, что его не заметил. С появлением Антония он понимает, что вся тишина ему мерещилась. В отдалении слышится лошадиный хрип, бодрые голоса обменивающихся паролями караульных, пение у костров и смех солдат, радующихся победе и тому, что выжили после битвы. Звуки лагерной жизни, словно шум прибоя, который перестаешь замечать, живя у кромки моря.
– Так почему ты пишешь о себе, как о другом человеке? – не спрашивая разрешения, Антоний усаживается на складной деревянный стул.
Никаких пышных подушек на сиденье нет, ни к чему разнеживаться в походах. Но к этому привычны все солдаты от мальчишек-копейщиков до императора.
– Это называется в «третьем лице», – отвечает Цезарь. – Ты не патриций, но образование получил. Отчего ты настолько невежествен?
– Вовсе не настолько! Я просто забыл, хоть педагог и пытался вбить палкой в меня всю эту чушь, которую ты любишь. Зачем солдату тонкости письма?
– Ты безнадежен, – Цезарь удрученно качает головой. – Знания всегда пригодятся человеку.
– Ну, пока я полагаюсь на тебя, а потом как-нибудь сам разберусь, – с вызовом заявляет Антоний, отмахиваясь от книжной премудрости. – Я не глуп, знаешь ли.
– Знаю, – признает Цезарь. Он неохотно откладывает стило, тянущееся к рдеющей в полутьме восковой глади. Поддавшийся всеобщему победному ликованию Антоний настроен на беседу, и не стоит его прогонять. – У тебя талант к искусству ведения войны.
– Но я не лучше тебя, конечно?
– Нет.
– Тогда я второй?
– Третий, – отвечает Цезарь как можно мягче.
– Неужели? – кривая улыбка режет красивое лицо Антония пополам. – И кто же тогда второй?
Цезарю жаль его расстраивать, но лгать он не хочет:
– Второй – Гней Помпей.
– Но ты разбил его наголову! Раздавил, как жука. Ему осталось только клянчить у египтяшек людей и денег, да рвать траурную бороду, отпущенную по его легионам, – Марк Антоний бурлит злорадством, ему великодушие совсем не свойственно. – Ты сам говорил после Диррахия: «Война бы окончилась сегодня полной победой, если б враги имели во главе человека, умеющего побеждать».
– Я сказал так с досады на то, что он меня разгромил.
– Уже не важно. Решающее сражение он продул, несмотря на численный перевес в четыре раза. Где теперь его перевес? Червей кормят или нам сдались. Помпей опозорен, над ним весь Рим будет потешаться.
– Это может случиться с каждым! – Цезарь поднимается, выпрямляясь во весь рост. – Достаточно поколебаться, и Фортуна от тебя отвернется. А он сделал главную ошибку, не добив меня у Диррахия, понадеялся, что нас прикончит голод.
Антоний фыркает, выпячивая полные губы:
– Понадеялся он! Действовать нужно без промедлений и лишних рассуждений. Ты всегда идешь в бой, даже если гадания неблагоприятны. Самые наши суеверные люди больше не боятся того, что ты нарушишь волю богов.
– Помпей посчитал, что люди начнут дезертировать от меня к нему.
– Тогда он еще и последний болван! От тебя солдаты не бегают! – войдя в раж, Антоний бьет по столу кулаком. – Помнишь, как сказал перед битвой центурион Крастиний? «Великий Цезарь, сегодня ты меня похвалишь живого или мертвого!» Он получил копьем в грудь и перед смертью выкрикнул твое имя. Люди тебя обожают, готовы выносить ради тебя любые тяготы. Помпей поплатился за то, что тебя недооценил, примкнул к сенаторам, отверг все твои уступки. С чего ты расхваливаешь старого дурака?
– Довольно! – поднимая руку, останавливает Цезарь разгневанно. – Сколько побед он одержал? Об этом уже все позабыли? Я прокляну тот день, когда о человеке станут судить по его проигрышам! Гней Помпей – великий полководец, мастер в нашем деле, и мне безмерно жаль, что все обернулось между нами столь плачевно. А что ты сейчас говоришь? Повторяешь злобные слова тех, кто после победы будет ползать передо мной на коленях в Риме? Следуешь за подлыми лизоблюдами?
Покачнув стол, он роняет стило на землю, тонкая палочка заточенной бронзы катится по кожаному настилу. Вот и убежало его слово.
Марк Антоний смотрит на него недоуменно и обиженно.
Стряхивая гнев, Цезарь чувствует себя пристыженным. Не стоило так кричать на верного друга. Тот доказал свою преданность, приведя к нему из Рима ту часть армии, без которой никакой тактический гений не помог бы разгромить помпеянцев. Не перебежал на сторону противника, когда положение было безнадежным.
– Ладно-ладно, уж как есть, – говорит Антоний примирительно. – Что это ты разошелся?
И впрямь, почему он так вспыхнул? Не о Цезаре же, о Помпее шла речь.
Или он думал о том, что скажут люди в случае его поражения? По каким поступкам будут судить его после смерти? По отваге или позору?
Никто не узнает, как покинул он Сервилию Юнию, которую любил когда-то и вынужден был оставить из-за упреков Кальпурнии, развода с которой не мог себе позволить. Дурно расстался, плохо. Она, трясясь от слез, ударила его по лицу оставившей ожог ладонью, и он отвесил ответную пощечину, то ли ненавидя себя за слабость, то ли из ослепляющей гордости: как можно подвергнуть унижению Цезаря?
Люди не узнают об этих ударах между бывшими любовниками, но узнают о других, о его приказе своим метателям пилумов при Фарсале: «Бейте в лицо!» В кавалерии Помпея было много юношей из знатных семей, готовых к героической смерти, но не к уродству на всю жизнь, и это сработало, они испугались, стушевались, начали отступать, «Загнав бегущих помпеянцев в их окопы, Цезарь решил не давать устрашенным врагам оправиться и закричал своим солдатам, что теперь они должны воспользоваться милостью судьбы и атаковать лагерь. Хотя они были изнурены чрезвычайной жарой, но ведь они вообще охотно шли на всякое трудное дело и потому немедленно повиновались его приказу…»
– Ты не объяснил, почему пишешь о себе в третьем лице?
Мысли заплутали в сплетения слов на воске табличек, и Цезарь поднимает на Антония отрешенный взгляд. Рассматривает его, словно впервые. Видит перед собой воина, будто смотрит в зеркало, отражающее его самого, но моложе. Сильное поджарое тело, высушенное солнцем и обглоданное ветром, способное выносить греческую жару, хлещущие хлыстами галльские ливни, холодное молчание альпийских снегов, гложущий голод, жажду и ту степень усталости, когда ноги становятся, будто корни деревьев, которые приходится выкорчевывать из земли. Блестящие в пламени светильников, словно у мраморной статуи, мощные руки, наносящие удар за ударом, удар за ударом, разбрызгивая во все стороны кровь, оставляя за собой трупы, трупы, трупы…
Ради чего все это? Ради римской славы, ради своей?
Его костлявая подруга молчит.
– Я полагаю, так звучит бесстрастнее, и люди не подумают, что я восхваляю самого себя, – отвечает он Марку Антонию.
– Да ты сама скромность, какой достойный пример для нашей молодежи, – ухмыляется тот язвительно. – Но я уверен, потомки о тебе услышат.
– Будем надеяться, тебя тоже не забудут, – Цезарь дружески похлопывает его по плечу, разворачивая к выходу из палатки. – Завтра нужно начинать сборы в Египет. Нам и так пришлось задержаться из-за раненых, больше времени терять нельзя. Пока Помпей жив, война продолжается.
– Хорошо, я прикажу дать сигнал на рассвете, – кивает Антоний деловито. – Выступаем через Амфиполь?
– Да. Потом в Митилену, а дальше на Кипр.
– Мне выслать людей, чтобы купили корабли? Они будут готовы и оснащены по прибытию, и мы не потерям ни дня.
– Дельная мысль, так и поступим, – одобряет Цезарь. – Выполняй. Свободен.
Марк Антоний с полунасмешливой улыбкой салютует ему и удаляется, чеканя шаг, как пехотинец в строю.
Отличный солдат, надежный помощник, преданный друг.
Хорошо, что ушел.
Можно возвращаться к рассказам на воске.
Он назвал их скромнее некуда – записками, сырыми дневниковыми заметками, не обточенными до возвышенной красивости. Пишет их в редкие свободные часы, урванные у сражений, завоеваний и выслушивания докладов командиров: «Седьмая когорта, двести восемнадцать человек, десять мертвы, двенадцать раненых, трое отсутствуют, предположительно в бегах; восьмая когорта, двести двадцать человек, шестеро мертвы, десять раненых, шесть отсутствуют…»
Это не первые его сочинения, но последние. В Риме на них не останется времени, нужно успеть сейчас, когда драки и кровь, схлынув, дают новые странные силы, вычерпывая их из самых потайных недр души. Никто больше в лагере не работает сейчас, лишь он да Косма, оставивший его под вечер, зная, что хозяин скрючится над столом и начнет терзать воск историями о неком человеке, марширующем в вечность под сенью золотого орла: «Узнав об этом, Цезарь произносит речь перед военной сходкой. В ней он упоминает о преследованиях, которым он всегда подвергался со стороны врагов».
Кто этот человек? Сам Цезарь не всегда его узнает, так он смел, решителен, благороден, любим Фортуной и важен для всего света. Но, пока он пишет о нем, то в него верит.
Поэзия ему так и не далась, как ни заискивал он перед ней влюбленным поклонником. В юности, плененный творениями Девяти греческих лириков{15}, не смог одолеть искушения и написал поэму о Геркулесе, прославляющую доблесть легендарного героя. И вспоминать неловко! Ритм сбит, образы затасканны и недостаточно изысканны, мысли наивны до деревенской простоты, звучание грубо. «Бух-бух», – громыхали те слова, словно ударяющиеся друг о друга валуны, сброшенные с телеги камнетеса.
Трагедией о царе Эдипе, написанной позже, он до сих пор немного гордится. В те времена был он новоизбранным претором, одним из многих деятельных граждан, стремившихся заявить о себе в Республике. Но никто не тянулся к вершине с таким упорством, как верный сподвижник Суллы, хорошо обучившийся у своего наставника, – Луций Сергий Катилина, заключивший договор с галлами и пытавшийся с оружием захватить в Риме власть, грозя спалить весь Город. Цицерон, проведав о задуманном перевороте, разоблачил и предал казни без суда и следствия пятерых заговорщиков. С тех пор оратор счел себя спасителем Отечества и никогда не прощал Цезарю своих подозрений, что тот был шестым из повстанцев, лишь оказался более ловким и сумел улизнуть от Фемиды.
Цезарь был потрясен и скорой расправой, и казнью римских граждан.
Черные семена, посеянные Суллой, проросли и распустились ядовитым цветом. Диктатор научил римлян слишком легко проливать кровь.
Сам подозреваемый в мятеже и государственном преступлении, Цезарь нашел в себе мужество выступить в Сенате с речью, в которой напоминал о древних обычаях и традициях Рима, попросив приговорить заговорщиков не к смерти, а к почти забытому наказанию – пожизненному заключению.
Быть может, ему удалось бы отрезвить людей, но после него поднялся несравненно владеющий словом Цицерон, поддержанный непреклонным Катоном, и они потребовали казни.
Люди, собравшиеся у ступеней Сената, кричали и бросали камни, один задел Цезаря, окровавив запястье, когда он прикрывал лицо. Галдящая толпа потрясала факелами, разъедающими ночь, и душила его со всех сторон воплями и жаром сотен тел.
– Казнить! Смерть заговорщикам!
– Слыхали, мерзавцы собирались Рим поджечь?!
– Проскрипции! В списки негодяев и их приближенных!
– Эй, консул Цицерон, не давай им спуску!
– Смерть им, смерть! – гремели голоса.
Цезарь слышал в них торжество, рожденное страхом.
– Квириты-римляне, – прошептал он, – что же вы делаете? Своих убивать недопустимо…
Вырвавшись из людского водоворота, он направился в свой старый обветшавший дом в Субуре, где ждал перепуганный Косма, успокоил раба взглядом, мол, меня не тронули, смыл подсохшую кровь с поврежденного запястья, сам перевязал руку и потребовал:
– Свечи, папирус, тростник и чернил!
– Зачем? – вытаращил глаза раб.
– Собираюсь все это съесть, ужина-то у меня не было, – хмыкнул Цезарь. – Как ты думаешь, зачем? Буду писать.
– Речь?
Цезарь мрачно покачал головой:
– Для речей уже поздно. Да и я сказал все, что мог.
Раб заметался по комнатам, где притаилась выжидающе темнота, разжег огонь, разложил письменные принадлежности, а после принес горячей воды с медом и едва не силой втиснул чашу в руку хозяина.
– Выпей, тебе не повредит, – сказал строго. – Ты сам не свой, весь дрожишь. Может, подогреть вина?
– Нет, – отказался Цезарь, – ты же знаешь, я не люблю. Голова должна быть ясной, как, как… – он вдруг застонал в отчаянии. – Не могу придумать красивого сравнения! Зачем мне голова, если она так тупа?! Ты бы слышал, что я говорил в Сенате. «Сулла приказал удавить Дамасиппа и других ему подобных, возвысившихся на несчастьях государства… Преступные и властолюбивые люди, которые мятежами своими потрясли государство…» Два раза подряд «государство»! Они потому меня и не послушали, я же не Цицерон, плетущий удавки из слов!
– Тебе не нужны словесные удавки, – возразил раб. – Ты возьмешь другими талантами. Усидчивостью, стремлением к цели, терпением и упорством.
– Не хочу терпением и усидчивостью, – Цезарь даже не чувствовал себя упрямым, важность этого дня сотрясала его, больной жар той ночи проник в душу, распалил ее и требовал выхода. – Я буду работать до зари, пока не напишу что-нибудь стоящее. А ты ступай спать!
– Хорошо, доминус, – сказал Косма с необычной покладистостью, осторожно вышел на цыпочках, раздобыл подушку с покрывалом и улегся у двери, карауля беспокойство хозяина.
Но склонившийся над папирусом Цезарь этого не заметил. Он бросался на хрупкий лист, как на врага, колол его и ранил, выпускал черную кровь, катил в гору казавшиеся неподъемными слова, спотыкался тростником о волокна папируса, выдыхал ярость на его бледное шуршащее золото, марал, нечестиво портил дорогой материал, выбрав его вместо восковой таблички, с которой легко стереть ошибки и свою бездарность, запечатывал на свитке то, чем был.
Писал своего «Эдипа», говоря о вине и каре, о греческой богине случая Тюхе, о том, как постоянна в своем непостоянстве судьба и временно ее покровительство, а человек – лишь песчинка в море бедствий, брошенная на равнодушную землю бесстрастным Первоначалом, и нет у него иного выхода, кроме того чтобы принять свою участь и не сломиться.
После трагедии он решился заговорить стихами всего раз, обратившись к Теренцию, что забавлял римскую знать комедиями, списанными у великих греков, которых нещадно обкрадывал. Но, как ни был слаб сей «любитель чистейшего слога», крошечная поэма Цезаря была еще скромнее в достоинствах, он понимал это отлично и больше не вымаливал у Муз даров, которые они не желали ему дать.
Осталось вести дневники о битвах. Записки о Галльской войне, записки о войне Гражданской… «Он дал сражение на выгодной позиции, овладел неприятельским лагерем, выбил оттуда противников и победил их в бою». Пришел, увидел, победил. Лаконично, четко, сжато, листы скукоживаются от сухости.
Завтра они выдвигаются в Александрию. Начнется череда желто-синих полос знойной страны, где война переминается с ноги на ногу, поджидая сына Марса. Там он продолжит свои скрипучие описания переговоров и схваток. Он немолодой человек с трезвым рассудком, упорядоченным, как система магистратского права. Чего еще ему ждать от Египта?
На самом деле, в Египте их трое.
Он сам, мертвый Гней Помпей и смуглая богиня с капризным голосом.
И вечность, дыхание которой он впервые почувствовал.
Когда при дворе Птолемея ему церемонно преподнесли на блюде сцепившую голубые веки отрубленную голову, он ощутил такой сковывающий ужас, что поначалу лишился дара речи. Язык плавал во рту дохлой рыбиной. Раскрашенные лица египтян слились в одно, обернувшееся сладкой физиономией евнуха Потина, опекуна малолетнего царька, решившего угодить Цезарю и снискать его расположение убийством. На него-то, потеряв над собой власть, Цезарь и обрушился: «Римский консул, это был римский консул! Дикари, варвары! Как вы могли?!» Надрываясь криком, он вдруг подумал о своей покойной дочери Юлии, любившей Помпея, и глаза опалило слезами, а желание расколоть, словно яйцо, лысую голову Потина, стало неодолимым. Но Цезарь сдержал порыв и ничего не предпринимал, пока евнух, боявшийся выпускать власть из мягких ручек, не двинул на римский легион царское войско.
Теперь голова Потина смотрит со стены на город, нильская вода где-то поит труп мальчика-царя, Александрийская война окончена, а Гней Помпей грустно улыбается бывшему другу во сне и говорит, что не сердится. Но он никогда не открывает глаз.
Цезарь повелел отыскать скитавшихся под пыльным небом Египта близких и соратников Великого, привлек к себе и облагодетельствовал, как сдавшихся ему после Фарсальской битвы Брута, Цицерона, Кассия Лонгина, Сервилия Каску – всех сложивших оружие. Возможность даровать прощение приносит ему умиротворение и покой, чем дальше, тем большее удовольствие он от этого получает.
Косма говорит:
– Признайся, ты воюешь, чтобы иметь возможность миловать пленных?
– Не мели чушь!
– Сладко это, быть великодушным победителем? – не унимается раб-ехидна.
Его хозяин всматривается в себя, находит глупую правду под толстыми слоями здравомыслия и логики.
– Сладко, – признается он.
Сладко, как объятия его вздорной богини, считающей наперед.
Рим оставляет надгробные надписи на могилах лучших своих дочерей: «Благочестива, скромна, целомудренна – пряла шерсть». Римские женщины всего лишь тени мужчин.
У тени по имени «Клеопатра» очертания Сфинкса, занесенного песками времени таинственного существа, тяготящего смертных улыбчивым молчанием.
У Клеопатры свое благочестие, о скромности и целомудрии она только слышала, а плетет одни интриги.
Лицо со слишком крупным носом. Брови, изогнутые двумя волнами. Глаза под тяжелыми, как бархатные балдахины, веками, прикрывающими тягучий смолистый взгляд, то лучащийся детской наивностью, то загорающийся исступлением танцующей вакханки.
Ей свойственна жадность ко всему, к роскоши, почестям, преклонению, и это сделало бы ее побуждения пустыми и низменными. К любви и обожанию, и это сравняло бы ее с обычной распутницей. К власти, но для наследницы знатного рода жажда власти естественна, как желание украсить подол платья искусной вышивкой с жемчугом и дорогими каменьями. Жажда познания – вот что возвышает Клеопатру, делая достойной правления и трона.
Узнав, что женщины Италии покорны, дочь Египта склоняется перед Римом, объявляя себя рабыней Цезаря.
Она надевает похожие на кандалы широкие золотые браслеты на руки и ноги, обвивает запястья и гибкую шею цепочками, и преподносит себя под полупрозрачным шелковым покрывалом, нанеся на щеки краску, притворяющуюся румянцем девственной невесты. Она покорно опускает ресницы и о как же смотрит из-под этой трепещущей завесы!
Клеопатра подчиняет, подчиняясь.
Она сдается мужчине, как осажденный город на милость победителя, и вряд ли найдется на свете воин, который не захочет задержаться в столь доблестно завоеванном месте.
Цезарь поражен тем, что, осознавая все ее уловки, проглатывает наживку вместе с крючком. Обольстительность этой женщины поистине безгранична, она бы соблазнила и жреца Сатурна, и тот бы помчался за ней, задрав черное облачение и роняя свою косу. Во всем великолепии женственности Клеопатра похожа на богинь старого мира, не имевших равновеликих супругов, а потому порождающих их сами, чтобы понести от них, а затем погубить.
Губить себя Цезарь ей не позволит, но и отказываться от ее объятий не станет: так призывно раскрываются они навстречу и так символичен их союз, ведь взять эту женщину действительно означает – стать полновластным хозяином Египта.
Любовь ее не бескорыстна. Ластящаяся кошечка трется об его колени, мурлыча ласковые, льстивые, медовыми каплями льющиеся слова, вытягивая из него одну услугу за другой.
– Как назвать ощущение, когда все понимаешь, но не хочешь сопротивляться? – спрашивает Цезарь то ли Косму, то ли самого себя.
– Это называется «дважды глупость», – отвечает раб. – О, прости, забыл подсластить на здешний манер. Тогда – «окольный тактический маневр».
Цезарь роняет улыбку в чашу тепловатой воды, что недавно была ледяной. Все в Египте нагревается быстро, не успеешь оглянуться, как пылаешь от страсти, которую никому не удавалось раньше пробудить.
В спальне Клеопатра способна на вещи, которых решишься попросить не от каждой гетеры. Для нее нет запретных уголков на теле, она говорит о своих желаниях вслух, эхо ее криков удовольствия звенит в дворцовых покоях, ее губы и руки оказываются повсюду одновременно, кожа горяча, как дневной пустынный ветер, язык жалит наслаждением, змейка, настоящая змейка, источающая любовный яд, плавящий рассудок и кости… Все его жены в сравнении с нею были холодны, как волглый январский день, а Сервилия лишь вторила его ласкам, отражала зеркально, как и положено тени мужчины, ее любовь была облечена в утонченную, не знающую бесстыдства форму, и они могли проводить вечера только за игрой в нарды или беседой.
Клеопатра разговаривает языком своего тела.
– О, мой возлюбленный Цезарь, богам было угодно соединить нас! Я ждала тебя, и ты пришел, как Нил приходит по весне к ждущей его земле, чтобы взять ее в жены, и она могла бы выносить его детей, – шепчет царица с одержимой нежностью, в которую он не верит, но смакует, как драгоценный нектар, пьет без остатка и, ругая себя за двойную глупость, хочет еще.
Но царица быстро догадывается, что венериных утех и даже рождения сына недостаточно, чтобы удержать интерес Цезаря, поэтому начинает задавать ему вопросы, слушая с выражением почтительного внимания.
Ее интересуют рассказы о его детстве и семье с перечнем всех родственников и предков, мельчайшие подробности каждого похода. Она требует описаний его побед, просит позволения прочитать его записки, и поток восторгов и изумлений льется так щедро, что иногда Цезарь прикрывает ладонью рот, загоняя обратно смешки. Но Клеопатра всегда очаровывает его видом послушной ученицы, ловящей каждое слово, как откровение и непреложную истину, поэтому он продолжает и продолжает, прерываясь лишь на поцелуи.
Она выказывает желание установить в Александрии перед царским дворцом его статую из чистого золота, и он вынужден запретить ей ввести новый налог, которым она собирается оплатить это безумие.
– Почему ты возражаешь, любовь моя? – возмущается она. – Ведь ты – бог! Разве не должны быть повсюду размещены твои изображения? Я всего лишь невежественная провинциалка, но мне известно, что в Риме их множество, и твои счастливые сограждане могут лицезреть твой благородный облик. Я хочу, чтобы и в Египте была твоя статуя, хотя бы одна!
Царица топает узкой изящной ножкой, которую он целовал столько раз. Она безмерно избалована, эта дочь славных фараонов, и не привыкла, чтобы ей перечили. Цезарь уверен, что, если бы ни его войска, она могла бы приказать отрубить ему голову за то, что он отказывает ей в возведении его же собственной статуи.
– Я пришлю тебе свой портрет, великая царица, – Цезарь призывает всю невозмутимость, чтобы не расхохотаться в голос. – В Риме есть не только мои посредственные статуи, но и очень хорошие художники.
– О, расскажи мне о них! – чудесные большие глаза Клеопатры вспыхивают, становясь золотисто-янтарными. – Наше искусство чудовищно устарело, я хочу узнать обо всех новшествах.
Вскоре Цезарь с приятным удивлением осознает, что царица слушает его не из одного стремления польстить, прикидываясь восторженной дурочкой. Она пытается узнать о новых для нее способах управления, ведения административных дел и воинской дисциплине, и берет его в плен своим любопытством. Женская прелесть в сочетании с государственным умом. Быть может, боги реальны, раз сотворено такое чудо?
Когда Цезарь, ссылаясь на занятость, оставляет ее одну, она просит прислать человека, который продолжит объяснять ей основы римского права, разницу в полномочиях сенаторов и народных трибунов и особенности деятельности магистратов.
Цезарь присылает лучшего человека, и Клеопатра приходит в ярость, сочтя, что он издевается над нею, отправив вместо себя раба.
Однако гнев ее стихает, и за ужином она сообщает благодушно:
– Это греческое насекомое – весьма полезное приобретение. От него можно многое узнать.
– Я рад, что угодил тебе, милая, но постарайся не называть его насекомым в лицо. Видишь ли, претензии по этому поводу придется выслушивать
Изумленный рот Клеопатры путается в латыни:
– Великий римский царь и бог терпеть досаждения жалкий червя, подвизающийся у его ног?!
– Но какой же я бог, мое сокровище, если у меня болит голова?
– Голова – только смертная плоть! В твоем теле заключен ваш италийский бог Марс, ты есть его воплощение. Я тоже богиня в теле смертной женщины, иначе мое присутствие спалило бы землю и обрушило бы небеса, а люди ослепли бы при взгляде на мою истинную сущность.
Клеопатра верит в это, как в еду на столе, как в пальмы, растущие у дворца, как в закат и восход. Она настоящая богиня, дочь солнечного Ра, и дочь синего Нила, и правнучка черной кошки от священного Белого Кота, и не могла бы дать ему большего искушения и соблазна, чем, обвиваясь вокруг него руками, ногами и голосом, шептать колдовские наговоры: «Ты должен сделаться царем, любовь моя, мой Цезарь, мой единственный, ты мой бог, а я твоя богиня, поцелуй меня, возьми меня, Исида, госпожа небес, знающая разгадку Вселенной и тайные имена всего живущего, ласкает тебя моими устами, повелевай Римом, как ты повелеваешь мной, господин, перенеси свою столицу в Александрию, и мы будем вечно править с тобой миром!» Она выкрикивает последние слова, когда он изливается в ее лоно, и словно вся страшная, темная, соединяющая подлунный и загробный мир магия древнего Египта обрушивается на него, заставляя терять голову и забывать обо всем. На миг он верит в обещанное бессмертье, как в еду на столе, как в пальмы у дворца, как в закат и восход, и разум, непрочный человеческий разум, готов сдаться перед этой силой, превосходящей людскую, сминающей ее, как комок папируса, исписанный историей земной жизни, длящейся – мгновение.
– Когда мы уезжаем? – в штабе римской армии Косма буравит его взглядом. – Нас не было в Риме слишком долго. Марк Антоний не может вечно всем распоряжаться, ты знаешь, каков из него управитель. Начнутся заговоры, бунты, разруха и голод.
– И чума, – ухмыляется Цезарь. – Не волнуйся, скоро уедем.
– Сколько раз ты это говорил? Мы тут сами посинеем у проклятой синей воды. Два месяца плавали с царицей, любовались Египтом. Не налюбовались еще? Катон и Сципион поднимают армию в Африке. Когда мы выступаем в Сирию? С какими силами собираемся это делать? С Митридатом из Пергама, который нам помог разбить Птолемея?
– Я обдумываю план выступления, замолчи уже!
Раб умолкает, позволяя высказаться поджатым губам и сощуренным глазам: «Я знаю, доминус, каким местом ты сейчас думаешь».
Цезарь отсылает его неприязненным колким тоном, который обычно ненавидит, должно быть, все дело в том, что сейчас он немного презирает самого себя, обвитого по рукам и ногам нежно шипящими змейками, свивающими тугие кольца.
Он подходит к окну своей резиденции, складывает руки на груди и смотрит вперед, как смотрел всегда, но все, что он видит перед собой – это Египет, и, закрывая глаза, он видит его снова, будто сон, становящийся явью, или явь, становящуюся волшебным сном, круг замыкается, превращаясь в круговерть, в спираль, замкнутую в невозмутимом львином лице женщины с жадными губами, высасывающими разум и волю.
Египет, околдовавший его Египет, не хочет отпускать, привязывая к себе звенящими золотыми цепочками, хриплым, обнаженным в своем вожделении дыханием, раскрытым до последней складочки телом, ароматом меда, роз и молока, кошачьим мурлыканьем и звонким детским смехом его сына Цезариона.
Богатейшая страна, из которой течет в Италию зерно, сокровищница фараонов, величайшая драгоценность – Цезарь овладел ею, возведя Клеопатру на трон и сделавшись царем царицы.
Он приобрел Египет, но может потерять Рим. Пора возвращаться назад через Африку, где Катон и зять Помпея Сципион объединились с нумидийским царем Юба, чтобы сразиться последний раз за дело Сената. Они не сдались после Фарсалы, но Катон не сдался бы самому Юпитеру, если бы видел в нем угрозу Республике. И понтийский царь Фарнак мутит воду, желая вырваться из-под власти Рима… Столько дел впереди.
В ночь накануне его отъезда Клеопатра заливается слезами, как не плачут римские женщины, провожая мужей на войну:
– Почему ты покидаешь меня? Я зачахну с тоски, ты разобьешь мне сердце! – царица с силой ударяет себя в грудь и, вспыхивая, наставляет руку с указующим перстом, обличая в неверности. – Ты разлюбил меня! Я надоела тебе, ты мечтаешь вернуться в Рим к своей Кальпурнии и другим женщинам. Богиня Исида недостаточно хороша для тебя, она проста, необразованна, не умеет развлечь сложением стихов и игрой на арфе. Ты желаешь ее гибели? Не станем же медлить. Хармиана! – призывает она доверенную служанку. – Хармиана, принеси тот яд, что я испытывала на рабах! Царица Египта будет пить свою последнюю чашу!
Аплодисменты.
– Прошу, довольно рыданий, – Цезарь чувствует и раздражение от наигранных воплей, и восхищение искусством царственного лицемерия. – Разве я могу разлюбить прекраснейшую из женщин? Тебе известно, что в Рим меня призывают неотложные дела.
– А ты позволишь мне приехать в Италию? – ее голос, перемежаемый всхлипываниям, дрожит.
– Конечно, моя дорогая. Я буду счастлив тебя видеть.
– Ты возрождаешь меня к жизни! В Риме я готова смотреть на тебя издалека, но, если ты примешь меня в своем доме, я буду вести себя, как служанка, и царица поцелует ноги твоей жене.
Она ластится к нему, пока Цезарь думает, что в Риме Клеопатру нужно будет держать подальше от Кальпурнии, чтобы царица ее, чего доброго, не отравила.
– Я привезу Цезариона, чтобы он увидел своего великого отца, о котором буду рассказывать ему на ночь, чтобы он засыпал под сказания о твоих подвигах, – нашептывает она, – пусть он посмотрит на тебя вместе со мной, и нам больше ничего не будет нужно. Мальчик становится все больше похожим на тебя с каждым днем…
Пропуская сквозь пальцы ее стриженые пряди, Цезарь представляет себе, как настойчиво она начнет требовать, чтобы он признал сына и сделал его законным наследником, и какое возмущение это вызовет среди римской аристократии, и какими неприятностями грозит.
– Все, что захочешь, радость моя, – целует он царицу во взъерошенную макушку, пахнущую шумными сирийскими духами, – только не плачь.
Все еще со слезами на глазах Клеопатра раздевает его, порхая быстрыми маленькими ручками по телу и разжигая прикосновениями, и тянет на ложе, моля быть с ней в последний раз.
Она стонет под ним громко и сладко, вцепляясь в него судорожно и безнадежно, приникая к нему, как приклеенная, и он не может понять, неужели даже ее крики это подделка?
Внезапно Клеопатра, будто совершающий обманное движение противник, ускользает, и вот она уже сверху, оседлав его, как амазонка, сдавливает сильными бедрами, и начинает раскачиваться, подниматься и опускаться на него, задавая ритм движений, все быстрее и быстрее, пока с пронзительным вскриком не откидывает голову назад, содрогаясь всем телом, без слов кричащим ему: «Ты – бог! Ты прекрасен! Ты – единственный из мужчин, кто может делать это со мной!»
И от этого он летит куда-то, подхваченный поющим среди пирамид песчаным ветром, развеиваясь в солнечных лучах, растекаясь по нильской водной шири, растворяясь в прогретой до корней земле, горсть за горстью, кость за костью, «Цезарь» исчезает, а кто или что остается – он не знает.
Собственный вскрик звучит со стороны, вторя разбегающейся от паха волне дрожи, и он – человек, мужчина, существо, плоть – видит, как Сфинкс улыбается ему, проступая из влажной дымки, Сфинкс дарит краткое забвение, стряхивающее земные путы, и благословляет на вечность, длящуюся единый миг.
Клеопатра, падая ему на грудь в изнеможении, пьет его крик, как подношение, трется об него, смешивая их пот, а затем отстраняется и вновь возвышается над ним, пухлый рот с чуть приподнятыми уголками смотрит на него, и ему чудятся слова фараонов, божеств в человеческих телах, он слышит отзыв, которым они откликаются на обращенную к ним молитву.
«Благословляю тебя, смертный…»
Марс, бог войны, Цезарь, сын Венеры, вернулись в свой Город, задолжавший им земной поклон за распростертые границы государства, раскинувшегося через сизые полотнища морей и горбы гор от востока до запада, от заката до восхода. За величие и могущество, за страх и священный трепет, испытываемый другими народами, чья ненависть держится в узде.
За разбрасываемые щедрой рукой сестерции и драхмы, дармовой хлеб, приток новых рабов, добытые для казны сокровища и плененных чужих богов, падающих ниц перед Юпитером Виктором.
За крики женщин Алезии, за детские скелеты, за полусгнившую голову расчлененного в Египте Гнея Помпея, за липкие ночные кошмары с отрубленными руками и ногами, вспоротыми животами и личинками, копошащимися в тухнущем человечьем мясе.
За голод, наматывающий кишки на кулак, за морщины, за усталость под кожей, за то, что не был рядом, когда умерла единственная дочь.
Войны окончены, пришло время мира.
Пришло время Риму платить долги.
Гай Юлий – смертный, сын Аврелии, воин – готовится к торжеству. Столько всего нужно сделать, чтобы получилось роскошно, пышно и пришлось бы по нраву плебсу.
Рим любит красивые зрелища.
Триумф – высшая почесть, оказываемая полководцу, победившему в сражениях, в которых убито не менее пяти тысяч врагов.
Цезарь не может вспомнить, сколько смертей записано на его счет, даже его раб Косма не сможет. Галлы, бритты, египтяне, сирийцы, нумидийцы, соотечественники римляне… Во сне к нему приходит закутанный в темный плащ паромщик, перевозящий умерших по черным водам подземных рек, монеты звенят в его карманах, а покойники вручают ему новые, их так много, что не удержишь, они просыпаются меж пальцев, катятся по земле, на которой ничего не растет, столько золота, столько платы за жизни… Под капюшоном его плаща Цезарь видит свое лицо.
Возможно, он погубил больше людей, чем другие римляне, воевавшие до него. Если заменить слово «резня» сочетанием «воинское искусство», если убийцу назвать героем, это преображает человека. Так и чувствуешь, как плащ развевается за спиной алыми крыльями, как треплет ветер перья на шлеме, как тело само норовит принять позу, подходящую для позирования скульптору. Но Цезарь не обманывает себя. Он просто знает о войне все – как выживать на ней, как сражаться, как выигрывать. Знает лучше всех на свете, ни больше и ни меньше. Свора Беллоны жмется к его ногам, как ласковые щенки, священные щиты отца-Марса укрывают его от любых врагов.
Ведь он не был сотворен поэтом, чтобы завоевать людей, сплетая сети из слов, берущих в плен души.
Но стал тем, для чего был рожден, чтобы наполнить имя «Цезарь» значением.
Люди скандировали его имя, идя в атаку, умирали с ним на устах, клялись им, как именем бога, тряслись от страха при его произнесении, возводили монументы, ваяли статуи – вот что он сделал с бессмысленным набором звуков.
Ни «честный», ни «жестокий», ни «счастливый», ни «худой», ни «рыжий», ни «левша», ни «победитель». Даже ни «владыка Рима».
«Цезарь» не означает ничего, кроме Цезаря.
Лепестки роз кружатся, словно алый снегопад.
Сегодня цвет Рима – красный.
Триумф знаменует окончание битв, но ежедневная война Цезаря продолжается.
В Сенате он чувствует глухую вражду и видит зависть на лицах с приторными улыбками, натянутыми так туго, что рты оптиматов, того гляди, потрескаются. Несмотря на оказанные им милости, дружбы и братства от них можно ждать до греческих Календ{16}.
Он знает, что эти люди желают его падения и гибели, как Цицерон, произносящий длинные речи, увитые лаврами превосходных оборотов и плющом затейливых метафор. Оратор, как заправский трагик, прикладывает руку к сердцу: «Цезарь – наш великий отец, столь же милосердный и мудрый в своем желании мира, как был непобедимым на поле битвы!»
Все его слова это фальшивое золото и выдаваемые за алмазы стекляшки, хрустящие меж ладоней аплодирующих сенаторов.
Но затем поднимается Брут, требующий тишины, и говорит, что для него все раздоры остались в прошлом. Он видит, как заботится Цезарь о Риме, подобно садовнику, лелеющему каждый куст и травинку в доверенных ему владениях Республики.
– Я клянусь в своей верности Цезарю и от всей души призываю вас к тому же! – провозглашает Брут, тонкие, но жесткие черты его лица смягчаются любовью и почтением.
Брут единственный искренний человек во всем этом сборище достопочтимых двурушников, трусов и предателей. Его легендарное имя имеет серьезный вес в Риме, где первого консула Республики поминают в одном ряду с героями древности, побеждавшими страшных чудовищ. К тому же Марк Юний прекрасный оратор. Пожелай он заняться юриспруденцией и произносить защитные речи, смог бы оправдать кого угодно, хоть отцеубийцу, да так, что преступник пошел бы домой, унеся с собой в мешке и собаку, и петуха, и дорогую обезьяну, а не очутился бы на дне Тибра в их компании{17}.
Быть может, остальные сенаторы, слушая разумные речи Брута, поумерят свою неприязнь к диктатору.
– Поздравляю, ты запугал их до усрачки, – Марк Антоний улыбается насмешливо и широко, демонстрируя крепкие зубы, он весь – нараспашку и предателем никогда не сделается, иначе поступил бы так давным-давно. – Едят с руки и повинуются взмаху твоих ресниц. Еще немного и ты станешь новым Суллой.
Цезарь передергивается:
– Не смей меня с ним сравнивать.
– Я имел в виду, что ты поставил себе трон вместо консульского табурета, – ни мало не смущенный Антоний указывает на возвышающееся посреди зала кресло, охраняемое статуей Помпея Великого. – Но не волнуйся, троном его никто, кроме меня, не решится назвать. Цицерон изливает на тебя потоки лести и молодой Брут не отстает. Да что им остается делать? Брут приполз к тебе после Фарсалы, как побитая шавка. Кинулся в ноги, умоляя о прощении, и ты поднял его с колен и расцеловал, как блудного сына. Цицерону пожал руку, Кассия похлопал по плечу, Каске улыбнулся, как старому приятелю. Всех помиловал! Теперь они хором поют тебе похвальные гимны.
– Брут действительно верит в то, что говорит.
Марк Антоний хмыкает, всем своим видом выражая сомнение:
– Его почтенная матушка на каждом приеме сверлит тебя такими взглядами, что, кажется, убила бы ими. Я бы ее поостерегся. Ну, как тайком подсыплет отравы в вино или настроит сынка против тебя?
– Даже если теперь Сервилия меня недолюбливает, она благородная матрона, не способная на подлости.
– Брошенная женщина страшнее Фурии. Уж я-то баб хорошо знаю, поверь! От них вреда больше, чем от сенаторов. Там пошепчет, здесь поплачет, поцелует-приголубит, после оттолкнет и станет изображать неприступную весталку, пока не сделаешь, как ей хочется.
– И чего же ей хочется? Моей смерти? Молва доносит, она свою невестку Порцию тоже не жалует. Не объединиться ли нам с бедной дочерью Катона в своем опасении перед грозной Сервилией?
Антоний досадливо пожимает плечами. Он доволен последнее время меньше, чем следовало ожидать. Стихия Антония это военные действия, открытые, как его хищная улыбка, а не интриганство и вкладываемые в речи тройные смыслы, без которых жизнь истинного политика как еда без соли. Ничуть не влечет его и бесконечная возня с законами и актами, проведение переписи населения, выслушивание прошений, постановлений, пасквилей и тысячи других дел, от которых Цезарю теперь не передохнуть ни минуты, а ведь это только начало настоящей работы.
Но сильнее всего недоволен Антоний тем, скольких своих врагов простил Цезарь.
– Эта твоя политика милосердия не доведет до добра, – пророчит он хмуро. – Ты хочешь превзойти всех справедливостью и гуманностью, но хоть кто-то из этих прощеных крыс тебе предан? Сенат слушается тебя из страха, но, чем сильнее давишь, тем больше они тебя ненавидят. Ты накрыл котел с кипящей водой плотной крышкой, пока она держится, а что будет дальше?
– Дальше будет, как угодно судьбе, – отвечает Цезарь. – Я покорил Галлию, победил Помпея Великого, разгромил египтян, уничтожил в Африке войска Катона, Сципиона и нумидийского царя. Ты думаешь, я испугаюсь кучки оптиматов, которые ни разу меча в руке не держали?
– Я думаю, что опасения никогда не повредят.
– И кого мне сильнее опасаться – сенаторов или Сервилии? Народ любит меня, и этого достаточно. Покончим с этим разговором и продолжим готовиться к моему триумфу, если ты не возражаешь, конечно.
Ему должны принести парадные одежды для примерки, и слуги ожидают за дверью. Цезарь поднимает руку, чтобы дать Косме знак, но Антоний резко хватает его за запястье, заставляя к себе обернуться.
– Перебей их всех! – выдыхает он горячечным шепотом. – Цицерона, Кассия, Брута, Каску… Мы объявим их заговорщиками, устроим суд и публичные казни, чтобы все было по закону. Я знаю, ты не позволишь перерезать им глотки во сне, я бы так поступил, но ты... Не дай им времени сговориться!
– Отпусти меня, – произносит Цезарь очень спокойно, очень тихо и доброжелательно, и Антоний, вздрогнув, разжимает пальцы. – Подумай, что ты предлагаешь мне? Даровать им прощение, а после убить? Я не Сулла, с которым ты меня путаешь, и не стану резать людей, как скот, чтобы история вспоминала меня диктатором, при чьем правлении кровью можно было красить стены домов. Ты больше никогда об этом не заговоришь. Ясно?
Антоний кивает, коротко, по-военному, едва ни выпрямляется по стойке «смирно», лицо принимает преданно-пустое выражение «слушаюсь!», лишь взгляд по-прежнему встревоженный и мрачный, как берега Стикса.
Но Цезарь знает своего лихого начальника конницы, вскоре тот опять начнет зубоскалить, посмеиваясь надо всем на свете. Он редко остается подолгу серьезным, а вечером опять выпьет больше, чем следует, и отправится к шлюхам, предпочитая развеселых распутниц своей набожной и скромной жене Антонии. Человек плебейского рода, Антоний – шалопай, гуляка, полная противоположность и сдержанному Бруту, и неулыбчивому, не по возрасту напыщенному сыну Атии, племянницы Цезаря.
Тот похож на старичка в теле юноши, ему свойственна задумчивость, но не мечтательность, и даже стихи, которые он пописывает, исполнены не томными вздохами, а попытками постигнуть природу вещей, как у почитателей греческих философов. Мальчик умен, начитан и всегда рассуждает здраво, но прохладно и отстраненно, будто зачитывает содержимое табличек, а на людей смотрит, как на своды цифр. Военного из него не выйдет. Он болезнен и слаб, не переносит холода и жары, да и не делаются лучшие полководцы из людей с насупленным совиным взглядом. Естественного обаяния в нем нет, толпа не станет носить его на руках, если он не придумает, как завоевать популярность. Но он еще молод, возможно, со временем из него выйдет толк.
Законных сыновей у Цезаря нет. Он решил оставить свое имя и нажитые богатства внучатому племяннику. Но тихий, суеверный, скупой на слова, жесты и выражения привязанности Гай Октавий об этом пока ничего не знает, а Цезарь смотрит лишь в ближайшее будущее и готовит свое великое торжество, самую славную из побед, что одержал, не пролив крови.
Всю жизнь он завоевывал Рим и теперь примет его как дар.
– Как я выгляжу? – осведомляется он у Марка Антония, примеряя расшитую золотыми пальмовыми листьями пурпурную тогу.
– Сам Юпитер во плоти, – насмешничает тот, – хоть сейчас ставь на портик храма.
Но его беспокойный взгляд расходится с легкомысленными словами, и Цезарь чувствует, что готов подхватить его настрой, от которого скребет по позвонкам и возникает обманное ощущение, будто кто-то стоит за спиной, ты оборачиваешься снова и снова, но там по-прежнему никого нет…
– Что с тобой? – спрашивает Цезарь. – Чего ты боишься?
– Не знаю, – смущается Антоний, – странно все. Ты наряжаешься, притворяешься богом, сенаторы льют потоки лести… Знаешь, я по Галлии скучаю. Тогда жизнь была проще.
Цезарь, отвернувшись от его смутной тревоги, разглядывает в высоком, в человеческий рост, зеркале расплывающуюся на полированной бронзе фигуру, похожую на пурпурное облако.
– Цвет одежд не годится, – обращается он к Косме, – нужно больше красного.
– Понял, – откликается раб, – не Юпитер, а Марс. Хотя тебя уже зовут «Юпитером Юлием», слышал?
– Он не хочет наряд, напоминающий фиолетовое царское облачение, – встревает Марк Антоний. – Люди должны видеть хранителя и защитника Рима, а не его хозяина. А что, ваш греческий Арес не носит красное?
– Нет, доминус, не носит.
– Готов поспорить, ваш божок сосал бы нашему Марсу фаллос!
– Не могу сказать, доминус. Тебе виднее, я не просвещен в этих вопросах.
– В каких вопросах? Религиозных?
– В вопросах ублажения мужского естества, – отвечает Косма с невинным видом.
Антоний наливается краской под стать плащу Марса:
– До чего наглый у тебя раб, Цезарь! Я бы его прихлопнул, как муху. Почему ты это терпишь?
– Терпение моего господина равно лишь его доблести и уму. Он… Как именуется Юпитер в ваших храмах? «Оптимус Максимус Сотер»{18}!
– Да как ты смеешь, проклятый грек?! – сам Антоний может богохульствовать, но не позволит трепать священные имена всяким рабам и чужеземцам. – Тебя распять нужно за святотатство!
Цезарь не слушает их перепалку. Подхватив брошенные вскользь комки слов, он водит имена Юпитера по тропкам своего разума. «Оптимус Максимус Сотер». Они грохочут громом, вспыхивают молниями, посылают на обреченно ждущую землю дождь, Цезарю годами снятся теплые красные потоки и он сам, режущий небо.
Иды посвящены Юпитеру, в дни полнолуния люди приносят жертву Лучшему, Величайшему, Спасителю. Люди всегда приносят жертвы, середина месяца только повод, чтобы поднять руку и нанести удар.
Лица в мутном зеркале не разглядеть, оно кажется стертым, не принадлежащим ему, посторонним.
Тень появляется перед ним, обрастая плотью.
– Кто ты? – спрашивает она.
– Гай Юлий – человек, сын Аврелии, воин. А кто ты?
Он видит, как она выходит из жара сражений, поднимается из засеянной зубами дракона земли, рожающей солдат. Он бьется – один против легионов, как бог.
– Кто ты? – повторяет она.
– Цезарь.
Он видит, как она зреет в чистеньких, богато обставленных домах, вспухает слизью, в которой копошатся змеи с железными языками, жалящими в спину. Он валяется в луже собственной крови, дрожащий по-стариковски рот залеплен болью, голос истаивает до жалобного стона.
– Что ты будешь делать? – она улыбается ему первый и последний раз, и он улыбается в ответ.
Жребий брошен и был, по большому счету, брошен – всегда.
В назначенный день он покидает дом на рассвете, едва солнце брызжет на небосклон.
Вначале он посетит храм Юпитера Капитолийского, где проведут священный обряд и заколют жертвенного коня. Жрец покроет его лицо красной краской, призванной не выдать довольного румянца триумфатора. Дальше он отправится на Марсово поле, где собрались его войска.
В триумфальном шествии среди пленников появится и самый ценный – верховный вождь галлов Верцингеторикс, проведший в темнице последние шесть лет, едва живой и полубезумный. Его смерть станет вершиной триумфа, и Рим засвидетельствует то, чего давно не видел – публичное человеческое жертвоприношение, приносимое Гаем Юлием Цезарем во славу Вечного города, стоящего на людских костях, ибо нет в мире более крепкого материала. Ни один римлянин не назовет его безжалостным и жестоким.
День ясный, небо прозрачно и объедено светлым мрамором зданий по краям. Небо – запертая в ловушке города бесконечность.
Выйдя на улицу, Цезарь смотрит вверх, ища знаки и знамения. Ничего. Чистое немое пространство, не становящееся ближе, даже если кажется, что его можно тронуть рукой и расчесать пальцами белые гривы облаков.
Косма провожает хозяина до порога. Вольноотпущенникам и рабам вход на празднество воспрещен. Исключений Цезарь делать не станет ни для кого. Он должен соблюдать правила, если требует, чтобы люди подчинялись его законам, иначе правление выродится в тиранию. Собственные желания необходимо держать на цепи, они жиреют от власти, разлагая разум и насылая призраки ощетинившихся кинжалами заговорщиков, и вот однажды проснешься утром и решишь составить свой первый проскрипционный список сразу после завтрака. Во фруктовом салате было недостаточно фиг, нужно казнить Цицерона, и все станет гораздо лучше.
Косма выглядит уставшим от подготовки к триумфу и значительно менее преданным, чем весь Сенат, вместе взятый.
– В завещании я распорядился предоставить тебе свободу и выделить надлежащую сумму денег для безбедной жизни, – объявляет Цезарь.
– Благодарю тебя, – отвечает Косма так важно, как будто оказывает хозяину услугу. – Но почему ты вспомнил о завещании? Это Марк Антоний виноват, навел тень на душу болтовней про заговоры и убийства.
– Он может оказаться прав.
– Даже если так, стоит ли сегодня об этом думать? Посмотри, – раб указывает пальцем в соцветие солнца, распустившее золотые лепестки, – боги улыбаются тебе.
– Я назову это просто хорошей погодой.
– А я назову хорошим предзнаменованием. Ты верил в знамения раньше.
– Это было очень давно.
Выстроившаяся на улице охрана ожидает Цезаря, безмолвная, безупречная и безгранично верная: он слишком хорошо платит людям, чтобы опасаться измены. Никто не станет служить из одних голых принципов или злобному господину, только и знающему, что размахивать плеткой. Верность и любовь можно купить.
Сегодня всем раздадут подарки, только его легионеры получат по пять тысяч динариев. Повсюду расставлены столы с угощением, несколько дней будут проводиться игры и увеселения. Людям совсем не сложно угодить, чтобы они тянулись к тебе, как дети, но дети ненасытны, у Рима – большой рот, который нужно кормить, чтобы он не захлопнулся, растерев тебя меж зубов.
– Чем озабочен великий триумфатор? – спрашивает Косма. – Почему ты так невесел, господин мой?
Цезарь не знает, что ответить. Внезапно раб падает перед ним, обнимает его колени и вскрикивает слезно:
– Пусть боги благословят тебя! И ты… Ты тоже благослови меня! Ты сам теперь, наверное, один из них и станешь бессмертным.
Что нашло на его насмешливого грека? Сколько молитвенного обожания во взгляде! Не шутка ли это? Но нет, глаза, щеки мокрые, и сам он дрожит. Что за колдовство?
Цезарь делает глубокий вдох, впуская в легкие воздух, пахнущий свежеиспеченным хлебом и привезенными из дальних стран пряностями, запашком мочи для отбеливания тканей и испражнениями из сточных канав, освежеванными тушами Бычьего рынка и буйным цветением Лукулловых садов, маслом в светильниках, выделанными кожами, кровью с гладиаторских арен и скотобоен, голубиным пометом, смолистыми курениями на алтарях, мускусом и розовой водой, которой душатся патрицианки, извергнутым семенем и потом грязных борделей.
Рим.
Город, империя, что простоит в веках. Пока не рухнет, уронив волчью голову на разбитые мостовые, на растрескавшиеся, потертые плиты, как во дворике старого дома в Субуре.
– Боги тоже умирают, – говорит Цезарь, – но люди повторяют их имена. Нет другого бессмертия. Мне пора, друг Косма. Мы увидимся позже.
Горсти алых лепестков взмывают вверх и плавно опускаются, заметая площадь. Рим превратился в розарий.
Толпа ревет, выкрикивая приветствия, гул голосов сотрясает воздух, от грохочущей музыки, литавр и труб дрожат стены, облепленные цветочными гирляндами. Солнечные блики скользят на начищенных доспехах и щитах, полощутся красные знамена, не пуская в полет распростерших крылья золотых орлов. Трубят слоны и ревут белоснежные быки с увитыми зеленью рогами. Животные волокут повозки с захваченной добычей. Здесь и боги покоренных земель: маленький Сфинкс, не меняющий улыбающегося лика в плену; существа с кошачьими и собачьими головами; деревянная статуя галльского Марса с венком омелы на бурых кудрях.
Связанный галльский Марс во плоти выставлен на всеобщее обозрение, крылатый шлем качается на трясущейся голове, незрячие глаза пусты, бескровные губы шевелятся в беззвучной молитве. Таково последнее шествие пораженного Верцингеторикса и первое славное шествие римского диктатора.
Галлы, потомки мрачных богов подземного царства, исчисляют ход времени не днями, а ночами.
Сегодня италийское солнце затмевает их ночь.
– Цезарь! Цезарь! Цезарь! – ликует Рим. – Аве тебе, любимец Фортуны!
Город торжествует, ток жизни течет сейчас сквозь него, ревет и бурлит, словно пришло море и сделало всех утонувших счастливыми.
Три статуи украшают помост триумфатора: прямые спины, тяжелые украшения, высокие парики, светящиеся от гематитового порошка накрашенные лица. Супруга Цезаря Кальпурния, его племянница Атия и ее дочь Октавия, прославленная своей добродетельностью и красотой. Женщины дома Юлиев, облеченные в мраморную славу своего мужчины.
Худенький мальчик в остроконечной шапочке наблюдает церемонию в рядах, отведенных членам коллегии понтификов. Бледное, с юности выдрессированное лицо тщательно спрятано под покров умильного жреческого благочестия. Только блеск светло-голубых глаз Октавия выдает внимание и жадность, насыщая пробуждающееся честолюбие зрелищем чужой победы.
Цезарь опускается на свое сиденье, и шум стихает, как будто у города отнялся язык.
Он делает знак, и жрец приводит в движение устройство в повозке Верцингеторикса: толстая веревка впивается в шею, выдавливая из галла жизнь. Он умирает в тишине, терзаемой его хрипами. Рим принимает жертву в почтительном молчании.
А затем Цезарь встает, возвышаясь над всем миром, и простирает руки, пытаясь обнять город, и тот оживает с криком новорожденного, и все, что собрано в нем – здания, животные, птицы, люди, боги, солнце, небо, все предметы и их тени, и прошлое, и настоящее, и череда будущих веков – соединены и дышат в унисон.
Поздним вечером, когда горят сотни факелов на запруженных веселящимся людом улицах и площадях, а сквозь окошки в небесной сфере капает звездный свет, триумфатор, сбросив только золотой венец и плащ, грузно заваливается на постель в своей половине дома и закрывает глаза. Веки неподъемные, будто на них лежат погребальные монеты или все врученные ему на шествии лавровые вязанки.
– Как прошло? – спрашивает Косма, развязывая ремни его сапог. – Доминус?
– Голова гудит, шалит смертная плоть, – Цезарь переворачивается на бок и чешет затылок, – лысеет смертная плоть, под венок не спрячешь. А Сулла-то в конце бросил власть, ушел на покой, стал пиры задавать народу. Смешно. Разбуди меня в первом дневном часу. Нет, отдохнуть хочу, разбуди…
Он шумно зевает, и, не договорив, засыпает мгновенно.
– Дует сильно, задерни-ка занавески. Хотя погоди, я сам.
Цезарь поднимается из-за стола и потягивается, кряхтя с удовольствием, осторожно вертит головой, разминая шею, кривится, слыша хруст позвонков. Подходит к окну, чтобы затянуть портьеры и останавливается, привлеченный видом на Город с Палатинского холма. Смотри хоть каждый день, не надоедает, Рим так переменчив в своей вечности.
– Зачем встал-то? – спрашивает Косма, отрываясь от табличек. – Я все-таки твой слуга.
– Ноги хочется размять. Сижу целыми днями, устаешь от этого, верно?
– В Галлии и Греции мы больше уставали.
– Больше. Но иначе. От нынешней усталости я чувствую себя вялым и нездоровым. А тогда я был голодным и злым, как истинный волк.
– И это лучше?
– Намного, – отвечает Цезарь, всматриваясь вдаль. – Поскорей бы война с парфянами, а то скоро забуду, как в седле сидеть и держать меч, стану пухлым, как гусиная подушка, и все на свете мне прискучит.
Цезарь вопросительно смотрит на Рим, но тот ему не отвечает, лишь позволяет наблюдать.
На земле уже пробились зеленые шерстинки травы, но деревья без листьев кажутся незаконченными рисунками, набросанными легкими угольными штрихами. Небо рыхлое. Слабое солнце, едва выпутавшееся из зимних пелен, еще не греет. Лихой ветер гоняет облака, как пьяный пастух пугливых овец, и лезет без приглашения в окно, раздувая занавески и шурша папирусом на столе.
На полу игривым зверьком возится сквозняк.
– Зябко сегодня, – ежится Цезарь. – Прикажи, чтобы принесли горячей воды с медом.
– Сам не пойдешь в кухню? – язвит раб. – Может, заодно обед приготовишь? Слуги, наверное, чувств лишатся от такого зрелища.
– Ха-ха, остроумнее ничего не придумал? Ступай теперь сам.
– Отомстил, – фыркает раб. – А мерзнешь ты, потому что шерстяную рубаху не надел. Я предупреждал, что день будет холодный!
– Юпитер Виктор! – возводит Цезарь очи к простому беленому потолку. – За что мне это? Он же мне всю плешь проедает, скоро совсем облысею!
Косма качает головой и уходит исполнять поручение. Возвращаясь, он приносит керамическую чашу с водой, от которой поднимается пар, и перекинутый через руку отрез плотной шерстяной ткани.
– Поднимись-ка, доминус, сейчас обрядим тебя для тепла.
– О, сагум{19}! – радуется Цезарь. – Солдатская одежда! Можно вообразить, что я в походе. Откуда ты его взял?
– Снял с охранника, – отвечает Косма, закрепляя плащ застежкой.
– Он на улице стоит, а ветер до костей пронизывает. Парень околеет.
– Да он был счастлив, когда я сказал, что отнесу его плащ великому Цезарю.
– Счастье не помешает ему замерзнуть.
– Потерпит, зима уже кончилась. Или прикажешь отнести обратно?
– Нет, тогда я замерзну. Дай ему пару динариев за услугу.
– Если мы будем награждать всех, кто нам служит, только за то, что они выполняют свой долг, то скоро останемся с голым за… Останемся без средств.
– Если я захочу узнать твое мнение, я его спрошу.
– Ладно, вечером ему отсыплю, – говорит раб ворчливо. – А сейчас я, с твоего позволения, вернусь к составлению письма нашим доблестным ветеранам.
– Прочитай, что успел написать, – велит Цезарь, располагаясь в кресле и поднося чашу к губам.
Косма идет к небольшому столику, установленному рядом с рабочим местом хозяина, разворачивает свиток с черновиком и пробегает по строчкам взглядом.
– Вначале сказано, что ты любишь своих солдат, как собственных сыновей, ценишь и все такое прочее, и просишь набраться терпения и подождать.
– Да, но ты напиши, что я наделю их землей, как обещал.
– Написал уже: «Я всем дам землю, и не так, как Сулла, отнимая ее у частных владельцев и поселяя ограбленных рядом с ограбившими, чтобы они пребывали в вечной вражде друг с другом, но раздам вам землю общественную».{20}
– И прибавь, что я отдам наделы из собственной земли или даже куплю для них, если будет нужно.
– Ты действительно собираешься это сделать? Неслыханная щедрость, царская!
– Посмотрим, – отвечает Цезарь уклончиво. – Если пойму, чтобы они действительно готовы против меня взбунтоваться, тогда придется. А если согласятся поехать в дальние земли у германских границ, то обойдемся без царской щедрости. Допиши, сделай копию для меня и отправь предводителю, как бишь его?
– Руф Сита.
– Руф Сита? Четвертый Македонский легион. Нет! Девятый Испанский, рыжеватый такой, как галл. Еще помню, хорошо.
– Молва приписывает тебе то, что ты не забываешь ни одного имени и ни одного факта.
Цезарь легонько усмехается и возвращается к своим бумагам. Некоторое время и хозяин, и раб трудятся в тишине, пока не раздается истошный звук рожка, от которого оба вздрагивают, а Косма чуть не подпрыгивает на месте.
– Этот музыкант, «отбивающий» час! – жалуется он. – Разве же это музыкант? Как будто кошке хвост прищемило!
– Как бы мы еще узнавали время? Нельзя же в помещении установить солнечные часы. Хотя я слышал, появились водяные, надо бы узнать, как они устроены.
– Небось, капают и капают, пока с ума не сойдешь.
– Выясни это, – распоряжается Цезарь. – А что он трубил-то?
– Обедать пора. Ты обещал госпоже Кальпурнии, что вернешься домой к трапезе.
– Ох, – Цезарь откидывается на спинку кресла, прикрывая глаза. – Если я отправлюсь домой, дорога займет столько времени, что я сегодня больше ничего не успею. Каждый раз это целая процессия! Люди толпятся по сторонам, выкрикивают прошения, молят о благословении, прорицатель сумасшедший пристал на днях… Я от Галлии до Рейна быстрее дошел, чем отсюда до дома иду.
– Так вели подать себе паланкин, – предлагает Косма.
– Я не женщина и не старик! Стоит появиться в носилках, как все решат, что я слишком дряхл, чтобы ходить пешком. А колесницы с восхода до вечера я запретил. Глупая была идея.
– Идея была хорошая, в Риме от столпотворения не протолкнуться. Но сделай для себя исключение.
– Сделаю исключение, подам лишний повод к злословию.
– Так мы пойдем домой или нет?
– Нет, – решает Цезарь. – Отправь гонца к моей жене с извинениями, пусть передаст, что я приду к вечерней трапезе пораньше. Заодно пошли человека с деньгами в лавку к тому ювелиру-иудею, как там его звали? Не важно. Он обещал сделать золотого соловья, который столько стоит, что за эти деньги должен, я считаю, петь! Но петь он не будет, просто женская безделушка.
– Подарок не для госпожи Кальпурнии? – уточняет Косма, наученный любовными похождениями хозяина.
– Как я могу дарить римской женщине такую вещь? Было бы нарушением моего закона против роскоши, – кисло улыбается Цезарь. – Я в сетях собственных законов. Не забавно ли? Нет, соловей предназначен для царицы Египта.
– Ах, вот оно что, – произносит раб значительно. – Но предупреждаю тебя, наша госпожа решит, что ты не пришел на обед, потому что поехал к царице.
– О, боги, я посещал Клеопатру всего два раза с тех пор, как она приехала, и это были официальные визиты! А Город гудит от сплетен, как улей.
– Еще бы! Чужеземка прибыла в Рим с пышной свитой, ходит в таких нарядах и драгоценностях, которых женщины и не видывали. На ее приемах во дворце пляшут полуголые девы, увешанные золотом. Мимы, актеры, циркачи! И целый зверинец в саду с павлинами и ягуаром.
– Она же царица, особа монаршей крови. Ей положено демонстрировать свое богатство.
– А мальчик, которого она привезла? Народ прекрасно помнит песенки, которые про тебя с Клеопатрой распевали даже на триумфе. Люди думают, что ты собираешься жениться на египтянке и заставить всех поклоняться крокодилам, а столицу перенести в Александрию. Эти слухи не способствуют нашей популярности.
– И что я с ними должен сделать? Издать закон против дураков? Нет во всей вселенной власти, способной их запретить, Марс бы проиграл битву с глупостью, сломав свои щиты и копья, а у Юпитера бы никаких молний не хватило. Люди всегда чем-то недовольны, – Цезарь поднимает голову к окну, вглядываясь в открытый ему фрагмент лица Рима, будто пытается что-то на нем прочитать, – им нужно быть недовольными, иначе это была бы другая вселенная. Но другой нет, верно? Пусть будут недовольны, я не возражаю.
Выслушав эту тираду, раб смотрит на него исподлобья.
Последнее время господин, вроде бы, погруженный с головой в насущные дела, кажется озабоченным ими лишь внешне, а на деле отстранен, как погруженный в молитву жрец. Цезарь по-прежнему усердно работает, все больше с каждым днем, приходящим к нему с новыми требованиями, как Гидра, на месте срубленной головы которой отрастает две свеженькие, клацающие ненасытными челюстями.
Он собрал провинции в кулак, как мозаику из отдельных фрагментов. Теперь там стоят у власти его люди, привезшие с собой Рим. Империя растет, как раскидистое дерево, затеняющее могучей кроной остальной мир.
Он провел монетную реформу и упорядочил календарь, шатавшийся раньше в пределах девяноста дней между гражданским и солнечным годом. Календарь стал удобным, но его египетское происхождение вызвало очередную волну возмущений, на которые Цезарь не обратил внимания по своей любимой причине: «Мне некогда».
Ему некогда. Он хочет успеть как можно больше. Хочет успеть «сделать все, прежде чем». На этом он прекращает говорить. «Прежде чем» без продолжения.
– Прежде чем
От этой прорехи между мыслью и словом у него появляется неприятное ощущение, как будто болит живот, который, казалось бы, здоров.
Пару дней назад он решился задать Цезарю другой вопрос:
– Что мы будем делать с Брутом?
Цезарь даже глаз не поднял от чертежей по прорытию Коринфского перешейка:
– А что мы будем делать с Брутом? С ним надо что-то делать?
Услышав это, Косма почувствовал, что его терпение на исходе, и сейчас злость возьмет верх над покорностью. Все-таки они были вместе достаточно долго и через многое прошли, чтобы хозяин держал его за дурачка.
– Так ты не знаешь? Не замечал, что Брут красуется на каждой римской стене? С ножом у твоего горла. Тогда ты единственный человек в Городе, кто этих рисунков не видел.
– А, это! – Цезарь беспечно махнул рукой. – Новый заговор, я уже потерял им счет. Но Брут здесь ни при чем. Я вызвал его к себе на днях для беседы.
– И что же?
– Ничего, в шашки сыграли. Он выиграл. Но был крайне оскорблен тем, что я проявляю к нему недоверие. Я едва его уговорил принять губернаторство над Македонией в будущем году. В нем ни крохи тщеславия. Мне было очень совестно, что я его обидел нелепыми подозрениями.
Косма открыл рот, услышав легкомысленный тон хозяина. Потом закрыл рот и широко открыл глаза, пытаясь рассмотреть в лице Цезаря следы насмешки, скрывающей серьезные намерения.
Тот не смеялся.
– Значит, ты доверяешь ему? – раб не готов был сдаться сразу.
– У него лицо честного человека.
– У любого такое лицо, пока он не предаст.
– Я больше доверю его лицу, чем римским стенам, – сказал Цезарь в своей манере, все сильнее проявлявшейся с годами, словно он говорил на одном языке, думал на другом, а третий нашептывал ему что-то постороннее: об обуявшей его безумной идее исправить всеобщую любовь к роскоши и деньгам, или как поскорее населить все колонии ветеранами, или о том, что ему нещадно жмут красные царские сапоги, которые он вправе носить благодаря своим почестям и титулам, но их, видно, разучились шить в Риме за триста лет без царей, вот они все жмут и жмут, экая досада.
Косма так и не понял, о чем хозяин тогда думал, в дебри разума Цезаря никто не может забраться. Можно лишь смириться и принимать его решения, иного он все равно не позволит ни верному слуге, ни Марку Антонию, ни племяннице Атии, шелестящей ему на ухо, что госпожа Сервилия Юния ненавидит его лютой ненавистью и настраивает против него своего сына. Ни госпоже Кальпурнии, которая несколько ночей подряд видит страшные кровавые сны и расхаживает по дому, как красивая тень, расстроенная кошмарными видениями больше, чем приездом египетской царицы.
Но Цезарь никого не слушает, ни людей, ни прорицателей, ни сны, ни посылающих их богов, ни даже Рим со всеми его стенами.
Может быть, слишком занят делами, может быть, устал, а может, решил проверить, действительно ли способен умереть, или правы те, кто зовет его «божественным Юлием».
Иногда он вдруг уставится в пустоту, словно видит там кого-то, и шлепает беззвучно губами, ведя неслышный разговор, и в эти минуты он совсем не похож на свои величественные изваяния всесильного пожизненного диктатора, Отца отечества и полубога. А похож на сильного телом мужика не старых еще лет, с морщинками больше суровыми, чем улыбчивыми, и со странным взглядом, будто Цезарь провалился в самого себя. Потом вздыхает глубоко, жмурится до скрипа и возвращается к работе обожествленного при жизни царя без короны, даже перед умывальником стоящего так, будто возведен на постамент.
И тогда снова чудится, что он бессмертен, и все поступки его священны, и ни одного имени он никогда не забудет, и даже Косма так о нем думает, хоть и знает его вдоль и поперек, и про выверты памяти Цезаря ему тоже известно.
Например, про обед он уже позабыл, старая армейская привычка к голоду дает о себе знать. Цезарь может обходиться без пищи хоть целый день, особенно, если новый проект его занимает, как перенаправление русла Тибра, чтобы покончить с наводнениями и построить на осушенных землях новые здания. Строительства ему особенно по душе. Он играет с храмами, домами и библиотеками, как ребенок, и не устает счастливо повторять, что не только оставляет о себе память, но и дает римлянам новые занятия, чтобы люди честно зарабатывали себе на соль, а не бедствовали от безденежья, дожидаясь государственных хлебных подачек.
Вот он склонился над чертежом, между бровями – глубокая складка, во взгляде – что-то сродни вдохновению, и, похоже, больше ничего ему не надо, разве что войны с парфянами, на которую он так мечтает поехать, но, конечно, сам не отправится, пошлет Марка Антония, у прославленного воина куда больше свободного времени, чтобы махать мечом.
Цезарь все еще зябко передергивает плечами под шерстяным сагумом, но на холод больше не жалуется, не замечая его.
Надо бы очаг разжечь, думает Косма, простудится еще, вот что бы он без меня делал, а?
Раб тихо, чтобы не потревожить хозяина, выходит за хворостом и трутом.
Март в этом году и впрямь холодный.
Гай Юлий Цезарь – древнеримский государственный деятель, полководец, политик и писатель. Был объявлен пожизненным диктатором, что ознаменовало конец Римского государства как республики. Основателем рода Юлиев считался Юл, сын мифического героя Энея и внук богини Венеры; отсюда разговоры о божественном происхождении Цезаря.
Аврелия Котта – мать Цезаря.
Юлия Цезарис – тетка Цезаря, жена полководца Гая Мария.
Корнелия Цинилла – дочь Цинны и первая жена Цезаря, родившая его единственного законного ребенка, дочь Юлию. Умерла при родах.
Помпея Сулла – внучка Суллы и вторая жена Цезаря, с которой он развелся после скандала на священном женском празднестве Доброй Богини, куда проник переодетый мужчина Клодий, приведенный своей сестрой Клодией Пульхрой. Цезарь развелся с ней, произнеся фразу: «Жена Цезаря должна быть выше подозрений».
Кальпурния Пизон – третья жена и вдова Цезаря.
Юлия – дочь Цезаря, жена Гнея Помпея Великого. Умерла при родах, после чего отношения бывших друзей Цезаря и Помпея испортились окончательно.
Атия Бальба Цезония – племянница Цезаря и мать Октавия.
Гай Октавий – будущий великий император Август, внучатый племянник Цезаря, усыновленный им в завещании.
Октавия – дочь Атии и сестра Октавия.
Марк Юний Брут – римский сенатор, друг Цезаря, его протеже и убийца, вставший во главе аристократической фракции, недовольной единоличной властью диктатора. Слухи о том, что Цезарь был настоящим отцом Брута, не опровергнуты и не подтверждены.
Сервилия Цепиона – мать Брута, много лет бывшая любовницей Цезаря.
Птолемей XIII – малолетний царь Египта, формальный муж и брат Клеопатры, оспаривавшей у него права на престол. Погиб во время гражданской войны в Египте, утонув в реке.
Клеопатра – царица Египта, любовница Цезаря и впоследствии Марка Антония.
Цезарион – сын Клеопатры предположительно от Цезаря.
Потин – евнух, регент царя Птолемея XIII.
Марк Антоний – полководец и политик из партии Цезаря, его протеже и друг.
Гней Помпей Великий – полководец и государственный деятель. Был частью триумвирата вместе с Цезарем и Крассом. Возглавил армию Сената, объявившего Цезаря врагом государства, и после долгой гражданской войны был побежден Цезарем в Фарсальской битве. Бежал в Египет, где был убит по приказу царя Птолемея.
Цицерон – блестящий оратор, политик и философ. Один из виднейших противников деятельности Цезаря.
Марк Порций Катон – политик и идейный вдохновитель войны Сената против Цезаря.
Покончил с собой после поражения Цезарю в Африке при городе Утика.
Сципион – политик и противник Цезаря, следовавший за Катоном и разделивший его судьбу после поражения при Утике.
Луций Корнелий Сулла – полководец, диктатор и тиран, ставший первым римлянином, бравшим Вечный город силой. При нем были введены проскрипционные списки, по которым без суда и следствия истреблялись его противники тысячами.
Во времена проскрипций жизнь Цезаря была в опасности, но под влиянием просьб родственников Сулла согласился его помиловать, предсказав, что в будущем «этот мальчишка» себя покажет.
Луций Сергий Катилина – легат Суллы, лично участвовавший в проскрипциях. Позднее возглавил заговор по захвату Рима.
Гай Марий – полководец и политик, воевавший с Суллой. Муж тетки Цезаря Юлии.
Луций Корнелий Цинна – политик, вначале поддерживавший Суллу, а затем выступивший против него, чтобы стать единоличным правителем.
Марк Лициний Красс – полководец, политический деятель, один из богатейших людей Республики. Разгромил армию Спартака, однако часть его славы досталась Помпею, разбившему последний отряд восставших рабов.
Верцингеторикс – вождь, возглавлявший сопротивление галлов против завоевания Римом. Был побежден Цезарем в битве при Алезии и доставлен в Рим, где был заключен в тюрьму, а затем казнен.
Никомед IV Филопатр – царь Вифинии, куда Цезарь бежал от Суллы. От слухов об их связи Цезарь так никогда не смог избавиться.
Катулл Гай Валерий – великий древнеримский поэт, активно критиковавший Цезаря.
Рассказы
Артур БАБИЧ
САМСОН
Они меня называют недоумком и тупицей. Они правы. Когда-то давно я был маленький, а сейчас огромный. Не растет только голова. Мои руки толще головы – это я занимаюсь. Отец любит, когда я занимаюсь. Он хлопает в ладоши и кричит мне в ухо:
– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!
Я стою в круглом зале. Вокруг люди, много людей. Все улыбаются. Они машут руками и что-то кричат. Стою. Они не называют меня недоумком. Они не знают. А если б знали, то называли бы. Но эти люди не знают, и потому мне хорошо. Можно не бояться, что они станут дразниться, и бить палкой и кричать:
– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!
Здесь мне хлопают. Повсюду на скамьях много людей. Там всегда много людей. Они улыбаются мне, и я улыбаюсь им. Столько хороших людей! На них разноцветная одежда. Все красивое и блестит. Я иду на середину зала – показать, что умею. Так говорит отец. Он всегда идет сзади и шепчет:
– Покажи им, что умеешь, Самсон!
И я иду и показываю.
Передо мной грузовик. Никто такой не поднимет, а я иду и поднимаю. Не знаю почему. Отец говорит, я таким родился. Грузовик не тяжелый. Сперва переворачиваю его набок. В зале кричат и вздыхают. Затем поднимаю над головой и начинаю поворачиваться. Так отец просит. А после аккуратно опускаю грузовик на землю и слышу, как разноцветные люди веселятся и хлопают в ладоши.
Отец шепчет:
– Разломай-ка его, Самсон! Порви на кусочки!
Отец меня так называет только в зале. Но я не могу запомнить. Не понимаю. Долго смотрю на него, и тогда он говорит:
– Давай же, недоумок!
Улыбаюсь и иду разбирать грузовик.
Снова переворачиваю его набок. Отрываю колеса. Я не спешу. Отец говорит, спешить нельзя. Вот и не спешу. Отрываю одно колесо, потом другое, и еще, и еще. Складываю их в сторонке. Затем отрываю какие-то железки.
Люди молчат и открывают рты. Грузовика уже нет, есть куча железа. Я стою рядом и смотрю по сторонам. Как же много людей, добрых хороших людей! В груди у меня почему-то тепло.
Тут в зал вкатывают блестящие шары. Отец берет меня за руку и говорит:
– Бросай-ка их вверх! Бросай и лови, понял?
– Понял, отец!
Иду и бросаю шары. Они не тяжелые. Совсем легкие. Их всего два. Я бросаю один – он летит почти до потолка. Пока он летит, бросаю второй. Затем ловлю первый и тоже бросаю. Мне нравятся шары. Они совсем не тяжелые. Я их почти обхватываю двумя руками.
– Потолок не пробей, дубина! – шепчет отец. – Ниже! Ниже!
Кидаю ниже. Но так не интересно. Потолок в зале маленький и кидать не интересно. А я мог бы кинуть высоко. Чтобы шар совсем из виду пропал. А так скучно. Но людям все равно нравится.
Потом отец говорит:
– Хватит!
Я ловлю шары и тихо ставлю на пол. Отец всегда говорит, его надо беречь. Большого зала у нас еще нет. Но скоро будет. Тогда можно будет шары не ловить. И бросать выше…
В зал вкатывают прицеп грузовика. Внутри много железок, целая гора. Я подхожу, и отец говорит:
– Подними его над головой, Самсон! Медленно и аккуратно. Ничего не просыпь!
Железа там много. Торчит во все стороны. Это потяжелей грузовика. Прицеп длинный, с высокими стенками. В зале становится тихо. Все молчат и смотрят на меня. Я смотрю на прицеп. Отец шепчет:
– Иди же, недоумок! Люди ждут!
Иду. Подлезаю и хватаюсь посередине. Оказывается, не тяжело. Чуть тяжелей грузовика. Я поднимаю прицеп на вытянутых руках и поворачиваюсь вокруг, как просит отец. Люди пока молчат. У них большие круглые глаза. Кто-то вздыхает.
Но тут меня кто-то ударяет в грудь. Ноги подгибаются, я качаюсь. Прицеп почти падает, железки внутри гремят. Напрягаюсь, ровняю, но не выходит. Прицеп идет то вбок, то вперед, то назад. Перебираю ногами. Вокруг начинают кричать, но не от радости. Со скамеек вскакивают и бегут. Что-то кричит отец, но и его голос пропадает. Я один в зале. Один пытаюсь одолеть прицеп… но не получается.
Грудь болит. Не выдерживаю и роняю прицеп. Он с грохотом пробивает пол, а я падаю. Железки летят во все стороны. Лежу и смотрю в потолок. В груди что-то болит. Поднимаюсь. Повсюду пыль и железки.
Кто же меня ударил?
В груди что-то болит. Но когда трогаю, не вижу крови. Ведь когда кровь – тогда и болит. Иногда я раню руки, идет кровь и больно. Но трогаю грудь, а крови нет. Не понимаю… Бывает, болят руки и ноги от железок, но это не такая боль. Когда болит по-настоящему, всегда есть кровь. А сейчас нет.
Вижу, как бежит отец с какими-то людьми.
– Что б ты сам провалился в эту яму! – кричит он. – Недоумок! Болван! Тупица!
У меня много имен. Стою перед отцом, а он все кричит и кричит. Он маленького роста, с черной бородкой и белой кожей. Он машет руками и потихоньку краснеет.
– Кто меня ударил? – спрашиваю я. – В грудь. Вот сюда…
Отец не смотрит. Бегает вокруг прицепа и кричит. А затем хватает палку и бежит ко мне. Я падаю на пол и сворачиваюсь в клубок. А отец меня колотит. Бьет по плечам, по рукам, по ногам. Иногда по голове.
– Тупей все равно не станешь! – кричит отец. – Тупей некуда!
Когда он устает, то падает рядом. Хрипит, отплевывается. Мне жалко отца. Я поднимаюсь, беру его на руки и уношу из зала. А в зале уже работают люди, убирают железки. Потом приду, помогу. Сперва отнесу отца домой.
– Теперь бояться будут, – шепчет он. – Придется все объяснять, врать, выкручиваться… А ведь последнее выступление тут, все, конец… и такое.
– Кто меня ударил?
Но он только машет рукой, он очень устал. Тяжело дышит. Конечно, отец не знает, кто меня ударил. Он все говорит и говорит, а я несу. Но вдруг забываю дорогу, и отец снова кричит. Слезает и идет сам. Потом зовет меня, и что-то сует в руку. Шоколад.
– Подкрепись!
Отец хороший, заботится обо мне. Я всегда хорошо ел и спал, я помню. Отец говорит, я должен быть сильным. Говорит, что сильные едят, а слабые «побираются». Не знаю, что это. Но я лучше буду сильным. Разворачиваю бумагу и ем шоколад. Лучше буду сильным.
В груди уже не болит. У меня все быстро проходит.
Вечером меня кормят. Сажусь за стол. Мне дают ложку, и я ем. Неудобно есть ложкой. Я и без нее бы справился. Отец иногда тоже ест со мной. Мне приносят картошку, разное мясо. Еще огурцы, помидоры, бананы, апельсины, арбузы, дыни. На столе тарелки с шоколадом и конфетами. Тяну руку, но отец говорит, что сперва надо первое и второе. Ем суп, картошку и мясо.
– Ну ты и жрать! – отец качает головой.
– Вкусно!
– Знаю, что вкусно. – А сам никак не доест. – Жри уже. Да спать иди…
Он приводит меня в мою комнату и закрывает дверь. Я остаюсь один. Включаю везде свет и ложусь спать. Без света боюсь. Без света страшно и грустно. Когда иду спать, всегда включаю свет. Но сперва встаю на колени и говорю:
– Господь!
Я часто смотрю на небо. В комнате смотрю на потолок, но представляю, что на небо. Я знаю, Кто там есть. Потому смотрю на небо и радуюсь. Я говорю так каждый вечер:
– Господь!
А потом говорю так:
– Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.
Господь все слышит. Когда я говорю с Ним, в комнате уже не страшно одному. Даже могу выключить немного света. Совсем не страшно. Говорю с Ним и мне хорошо.
– Пусть отец не болеет, – шепчу я. – Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.
И делаю знак, как меня давным-давно учил отец. Три пальца ко лбу. Три пальца к животу. Три пальца к ближнему плечу и к дальнему. Затем повторяю
– Пусть отец не болеет.
Я еще немного стою на коленях. Думаю, но мыслей очень мало. Думаю об отце. Он всегда обо мне заботится. Всегда кормит и жалеет. Люблю его. И всех люблю. И больше всех – Господа. Я Его никогда не видел, но все равно люблю. Я говорю:
– Спасибо тебе, Господь!
И ложусь спать.
А утром все начинается. Ем завтрак. Много разной и вкусной еды. Отец ждет, пока все съем и ведет через много коридоров. Я их не запоминаю. Знаю только, как идти к себе, в зал и на улицу. Отец меня сам водит, он добрый.
Приходим в большую комнату, где куча разных железных штуковин. Сперва беру что полегче и поднимаю много раз. Отец говорит, чтобы я поднимал другие. Иду и поднимаю. Железные штуки становятся все тяжелей. Отец ходит рядом. В руке у него палка и он говорит:
– Поднимай выше, недоумок! Поднимай выше!
Я поднимаю, и мне это нравится. Больше я ничего не умею. Отец знает и не требует, чего не умею. Я поднимаю, и отец радуется. Люблю, когда он радуется.
Но скоро становится тяжело. Руки и ноги болят. Плечи болят. Еще болит в груди, но провожу рукой – и крови нет. Не понимаю. Снова болит и колит. Хочу спросить отца, но не знаю как.
Когда наступает обед, мы выходим из комнаты. Я иду медленно, отец подгоняет меня палкой. Садимся обедать. Снова много вкусной еды. Отец не ест, просто сидит. Сидит и перебирает бумажки с цифрами. У него их много. Они разноцветные. Бумажки одного цвета – в одну кучку, другие – в другую. А я ем. Это интересней.
В груди уже не болит.
После обеда отец отпускает на улицу. Там я бегаю по траве. Отец держит в клетках много больших и маленьких кошек, слонов, собачек и обезьянок. Когда набегаюсь, иду к ним. Они весело шумят в клетках. Подхожу то к одним, то к другим. Какая-то красивая женщина дает мне еду, и я всех кормлю. Большие и маленькие кошки едят мясо. Обезьянки – фрукты, слоны сахар, а собачки – кости.
Прошусь к ним, и красивая женщина пускает. Играю с большими кошками. Они облизывают меня и обнимают лапами. Они огромные и мягкие. Я глажу их красивую полосатую шерсть. Люблю животных. Иногда я их подбрасываю, но им не нравится.
Наигравшись, хожу и всех глажу.
Скоро приходит отец. Ведет в комнату с разными железками. Я снова их поднимаю. Грудь начинает болеть. Тяжело поднимать. Потом наступает вечер. За окнами темно и отец говорит, что хватит. Я падаю на пол и закрываю глаза. Отец бьет меня палкой и говорит встать. Встаю. Идем ужинать. Затем домой. Иду медленно. Все болит, еле иду.
И так каждый день. Но иногда меня ведут в огромный круглый зал. Приходят люди и улыбаются. А я поднимаю им грузовики, тяжелые шары, прицепы… Давно там не был.
Однажды я спросил отца:
– А когда в зал?
– На эту арену больше не выйдем, – ответил он. – В большое здание переезжаем, все! Будь готов. Вот так цирк у нас будет! Все зрители, все деньги – мои! Другие разорятся, ясное дело… и черт с ними!
Отец засмеялся. Я тоже засмеялся. Он похлопал меня по плечу и сказал:
– Ни у кого нет Самсона! Только у меня!
Я все жду, когда поедем в большой зал. Там будет еще больше кошек и слонов. И высокие потолки! Буду подкидывать шары так высоко, как захочу…
А пока каждый день поднимаю железки. Отец говорит, стану еще сильней. Говорит, так надо. Железки становятся все больше и больше. Еле поднимаю. Но отец бьет меня палкой и кричит:
– Выше! Выше!
Я что-то роняю на пол и падаю. Дышать тяжело. В груди болит. В глазах темнеет, ничего не вижу. От страха кричу и плачу, но скоро все проходит. Отец не бьет меня. Он смотрит на большую дыру в полу и краснеет. Я сворачиваюсь в клубок. Хочу убежать, но нет сил.
– Ах ты сволочь!
Отец подбегает и начинает бить. По ногам, по рукам, по голове. Лежу и плачу. Отец кричит и ругается. Размахивается так, что палка ломается. Щепки летят во все стороны. А сам падает рядом. Его начинает трясти. Задыхается. Я зову на помощь, но никого нет. Отец едва дышит, потом хрипит и затихает. Все хорошо. Он лежит на спине и смотрит в потолок.
– Сколько еще я должен заплатить? Тупой… неуклюжий…
Он очень устал. Жалко его. С трудом встаю и беру на руки. Несу домой. Но опять забываю дорогу, и отец ругается. Бросает что-то тяжелое на пол и уходит. Остаюсь один. Смотрю на пол и вижу кусок шоколада. Разворачиваю бумажку и ем. Отец всегда обо мне заботится.
Дорогу до дома я знаю. Иду медленно. Не понимаю… и все провожу, провожу по груди рукой, но крови там нет.
– Кто же ударил меня? – шепчу я.
Дома включаю свет и встаю на колени. У меня есть, что сказать Господу.
– Господь! Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет. Пусть отец не болеет.
Немного молчу и говорю снова. И еще. И еще. И еще. Я долго так стою, пока не понимаю, что очень хочу спать. Грудь почти не болит. Но ночью я плохо сплю. Ворочаюсь с боку на бок. Грудь то болит, то не болит. Когда наступает утро, меня ведут кормить.
Ем много вкусной еды. Рис, мясо, фрукты. Ем и радуюсь, какой у меня добрый отец. Ем и ничего на тарелке не оставляю. Слишком все вкусно. Только вот надо есть ложкой, а это неудобно.
Отец снова перебирает разноцветные бумажки. На одних цифр много, на других мало. Считать я не умею. Я просто поднимаю железки, а считает пусть отец. Бумажек у него много, целый чемодан. Он часто открывает его и все там разглядывает.
– Красивые, – говорю.
Разноцветные и ровные. Всегда с картинками. Однажды отец дал одну посмотреть, но я нечаянно порвал. С тех пор не дает.
– Еще бы! – отвечает отец. – Они обворожительные, восхитительные, божественные! Великие! Чудотворные! И чем их больше, тем лучше. Ясно тебе?
– Ясно. Много – это хорошо.
– Да, много – хорошо. И ты должен поднимать много. Потому что много – это хорошо.
Мы идем по коридорам. Никак не могу запомнить дорогу. Много поворотов. Дорога одна, а поворотов много. Отец говорит и говорит. Пытаюсь понять, но не выходит. Он говорит умные слова. Я умных слов не знаю.
Долго идем.
– Тут ты ничего не порушишь, – говорит отец.
Выходим на улицу. На траве стоят большие железки. Одни круглые, другие продолговатые. Но все тяжелые. Они больше прежних. И тяжелей. Смотрю на свои руки, а затем на отца.
– Большие, – говорю я.
– Надо расти, Самсон. Давай же, вперед, отрабатывай свой хлеб!
Сначала поднимаю легкие штуки. Отец ходит по траве и смотрит. В руках у него нет палки. Но он серьезный. Гляжу по сторонам, но палки нигде нет. Может, в траве?
Поднимаю шар. Не такой уж и тяжелый… Отец тут же кричит:
– Выше, недоумок! Выше!
Поднимаю. Вдруг начинает жечь в груди. Но я все равно поднимаю шар раз за разом. Немножко отдыхаю. Иду к железному бревну. Руки трясутся. Грудь очень болит и колит. Поднимаю бревно несколько раз и бросаю. Отдыхаю. Иду к другой железке. Отец кричит. Иногда молчит, и я отдыхаю. На улице жарко. Я весь мокрый и пахну. Руки скользкие. Железный шар выскальзывает и падает. На земле теперь большая яма.
– Ну вот, и никаких убытков! – хохочет отец.
Я тоже смеюсь и немного отдыхаю. Дышать становится тяжело. Руки болят. Спина болит. Плечи болят. Ноги болят. Но это не такая боль, это привычная. В груди по-другому. Хочу сказать отцу, но не знаю как. Трудно говорить, но я стараюсь.
– Больно…
– Жизнь – это боль! – говорит отец и смотрит в небо. – Болит – значит еще живой. А насчет мышц не переживай. Они у всех атлетов болят. Бог тебе дал мышцы вместо мозгов, так пусть они и напрягаются.
– Больно… не так.
– Зубы мне не заговаривай! – кричит отец. – Взял и понес! И помалкивай! Месяцами не говорил, а сегодня, как прорвало! Уже башка болит.
Сердится… Я озираюсь. Палки нигде нет. Вздыхаю и поднимаю железный шар. До чего же тяжелый…
– Подкидывай!
Бросаю, но он не летит. Сил совсем нет. Шар падает у ног. Подхватываю опять и пытаюсь бросить, но не выходит.
– Бросай, недоумок! Бросай!
Не летит. Слишком тяжелый. В груди горит. Я гляжу на отца. Он уже начинает краснеть. Это плохо… Изо всех сил бросаю, но шар не летит. Отец молчит, но я все равно боюсь. Пробую и пробую снова. Ничего. Шар тяжелый. Потею и все пытаюсь бросить так, чтобы отцу понравилось.
– Отец! – кричу. – Отец!
Он красный и серьезный. Говорит, чтобы я шел за ним. Иду. Мы проходим много поворотов по коридору. Далеко и долго. Я совсем уставший. Отец все еще очень красный. Он открывает какую-то дверь. Включает в комнате свет, и мы заходим.
– Сядь, – говорит он.
Стула нет. Сажусь на пол.
– Если не хочешь работать, значит… будешь сидеть здесь.
Отец выходит из комнаты. Он улыбается, и я тоже начинаю. Хочу пойти с ним, но он говорит, чтобы сидел. Сажусь опять. И вдруг понимаю, что мне не нравится его улыбка.
– Будешь сидеть здесь, ясно? – говорит он. – Один. В темноте.
Отец закрывает дверь и выключает свет. В комнате становится страшная темнота. Я вскакиваю, кричу. Хочу открыть дверь. Заперта. Хочу сломать, но боюсь отца. Бегаю по комнате и кричу. Темнота страшная, ничего не видно. Я обо что-то спотыкаюсь, падаю. И вдруг вижу, что под дверью есть свет. Ползу и ложусь лицом к щели. Света мало. Боюсь. Дрожу всем телом и плачу. Хочу выйти… хочу бросить шар.
– Отец!
Но вокруг тихо. Он ушел. В комнате нет окон. Я обхватываю колени и сворачиваюсь в клубок. Страшно. Жутко. Из темноты на меня кто-то смотрит. Чудища. Много чудищ, которые меня съедят. Я их боюсь. Отец не боится, говорит, их нет. Но он ушел, он не поможет.
Чудища стонут и рычат. Я кричу:
– Отец! Отец!
Затем пропадает свет под дверью. Лежу и не двигаюсь. Чудища не достанут меня. Я поломаю им хребты. Побью их. А вдруг они сильнее? Плачу и зову отца, но его нет. Жутко… в темноте кто-то шипит и двигается.
И тут я вспоминаю… Перестаю плакать и кричу:
– Господь!
Очень страшно, но я встаю. Отползаю в угол и там встаю на колени. Чудища голосят и воют.
– Господь! Пусть чудища уйдут!
Они не перестают, все рычат и грозятся. Я весь дрожу и потею. Скоро меня утащат, уже совсем скоро… Плачу и прошу Господа о помощи. Чудища кричат. Плачу и снова повторяю про себя и вслух:
– Пусть чудища уйдут! Пусть чудища уйдут! Пусть чудища уйдут!
И тут становится тихо. Наступает тишина. Я еще долго стою. Думаю, что чудится. Но чудищ больше нет. Понимаю, что больше не боюсь темноты. Не могу поверить. Но это правда. Темнота теперь пустая. И я кричу так сильно, как только могу:
– Спасибо, Господь!
Бегаю по комнате и кричу и радуюсь. Даже танцую. Я видел однажды, как танцевали девушки в большом зале. Они прыгали и улыбались. Я также прыгаю и улыбаюсь. Кручусь на месте. Чудищ больше нет! Я падаю на колени в углу и начинаю говорить:
– Спасибо, Господь! Спасибо, Господь!
Тут вспоминаю об отце и говорю:
– Пусть отец не болеет!
Он добрый. Скоро придет и выпустит меня. Это точно. Придет, и я увижу свет. Придет, и мы пойдем есть. На столе будет картошка, мясо, огурцы, помидоры, шоколад, мороженое и конфеты. Буду пить чай, кофе, лимонад и апельсиновый сок. Отец скоро придет.
Тогда я ложусь спать. Но когда просыпаюсь, еще темно. Хочется есть и пить. Отца все нет. Опять думаю сломать дверь, но боюсь. Потом засыпаю, и меня уже будит отец. Кричу и обнимаю его. Он меня легонько толкает. Он тоже рад.
– Поднимайся, недоумок! Пора жрать.
Я очень счастлив. Тихонько говорю Господу спасибо. Отец не любит, когда говорю с Ним громко. Сразу краснеет и бьет меня палкой. Потому говорю тихонько. Господь все равно услышит. Он будет рад, если я скажу Ему спасибо. Все рады, когда им так говорят.
Мы идем по коридорам, и отец говорит:
– Это тебе урок, ясно? Кто не работает, тот сидит в темноте. Ты ведь боишься темноты?
Отец улыбается, но мне опять не нравится улыбка. Я говорю, что буду поднимать шары и подбрасывать. Буду стараться.
Мы входим в комнату, еда уже не столе. Хватаю куриную ножку, но получаю по рукам. Отец краснеет и говорит, чтобы я взял ложку. Заботится, чтобы я ел правильно. А я хочу есть много.
– Через две недели переезжаем. А через три – первое выступление на арене. И попробуй только все завалить, слышишь?! – отец умеет быстро краснеть. – Я из тебя отбивную сделаю! До отъезда ты должен подбрасывать тот шар до потолка и выше, ясно? В наш цирк приедет много людей… Знаешь, сколько?
Смотрю на отца и не понимаю. Слишком тяжело.
– Тысячи, мой недалекий друг, тысячи! Не рискну сказать точно. Море людей… море денег! Это будет феноменально, грандиозно! Понимаешь? – отец смеется. Я тоже. – Ни черта ты не понимаешь! Но так даже лучше. Меньше мозгов – больше радости.
Отец перестает следить за конфетами. Набрасываюсь и все съедаю. Вкусно. Жаль только, отец не ест. Я бы поделился. Беру кусок шоколада, протягиваю ему и роняю на рубашку. Отец краснеет. Пытается нащупать палку, но ее нет. Тогда плюет на пол и выходит.
С тех пор я занимаюсь чуть больше.
Отец заходит каждое утро, и мы едим. Затем поднимаю тяжелые шары и бревна, подбрасываю и ловлю. Опять ем, немного отдыхаю и снова занимаюсь. Отец ходит рядом и говорит, что делать. Иногда мне дают прицеп с железками или грузовик. В такие дни грудь болит сильней.
Каждый день я спрашиваю отца, когда поедем в другой зал. Считать я не умею. Отец краснеет и кричит, что скоро. Он теперь снова ходит с палкой. Бьет по голове и сердится.
Но «скоро» приходит не очень скоро. Я занимаюсь до боли. Все болит. Но больше всего грудь. Раньше она болела, когда я поднимал железки. Теперь всегда. Ночью долго не могу заснуть. Грудь болит и колит. Кажется, что-то внутри…
Но переезд все-таки настает. Всю ночь я не сплю, ворочаюсь, а потом рано-рано приходит отец. Говорит, пора. Иду я медленно. Очень уставший. Отец хлопает меня по плечам и твердит:
– Настал час славы, Самсон!
Не понимаю. Но отец все равно улыбается.
– Эх ты и тупица!
Мы садимся в машину и едем. Едем мимо высоких блестящих домов. Повсюду машины и грузовики и люди. Дорога широкая и гладкая. Никогда не видел столько всего! Едем под землей, в темноте, но я уже не боюсь. Чудища померли. Мы мчимся по мостам, кругами, и вверх, и вниз. То у одного окна, то у другого плещутся реки. Солнце светит ярко и радостно. И в груди почти не болит…
Какая красота!
Затем я засыпаю. Слышу во сне шум машин. Но скоро меня будит отец. Мы на месте. Выхожу и вижу огромный дом. Он как шар, который закопали в землю. Смотрю и удивляюсь.
– Ну что, воодушевляет? – говорит отец.
– Красиво…
– Еще бы! Тут и шар от души швырнешь, и вообще. Но главное – денежки будем грести мешками. Понимаешь?
Нет. Отец это знает и потому говорит, что покажет мою комнату. А я все смотрю на блестящий дом. Это мой зал? Такой большой? Я плачу. Плачу и радуюсь. Теперь я брошу шар до небес…
Отец показывает мою комнату. Большая и красивая. И света много. Люблю свет.
Когда наступает вечер, иду заниматься. Отец ведет меня на улицу. Там уже все есть. И грузовики, и шары, и прицепы, и много разных тяжелых железок. Отец говорит:
– Я придумал кое-что новое. А ну-ка…
Машина привозит толстые черные трубы. Отец говорит, их надо гнуть. Мне нравится. Вдруг грудь не заболит? Отец смотрит на меня. Подхожу к трубам и пробую. Мягкие. Легко гнутся. Затем приносят длинные железки. Ерунда.
На нас глядят рабочие и водители. Кто-то кричит:
– Да что б я сдох – он балки гнет! Балки!
Я им улыбаюсь. Отец краснеет и всех выгоняет. Они уезжают, но все еще кричат. У них круглые глаза. Отец возвращается и тихо смеется. И потирает руки.
– Хорошая реклама – залог успеха! К утру не будет свободных билетов. А ты гни, гни пока. Пойду распоряжусь насчет цен.
Он уходит, а я гну железки. Эти крепче труб. Потом они кончаются. Сажусь на землю и трогаю грудь. Крови нет, но болит очень. Тяжко дышать. Тошнит. Перед глазами все кружится, прыгают черные точки. И откуда они взялись?
Приходит отец и придумывает другие штуки. Говорит, что до выступления немного. Говорит, придется заниматься «сверхурочно». Не знаю, что это. Но сегодня занимаюсь дольше, чем всегда.
Ночью не могу уснуть. В другую – чуть-чуть сплю. Отец говорит, осталось немного и надо заниматься. Я занимаюсь. А перед сном думаю, когда кончится это «немного». Грудь болит. Дышать тяжело, а от еды тошнит. Еда противная на вид.
Проходит много дней. Считать я не умею. Однажды я говорю:
– Больно, отец… больно…
– Терпи, – отвечает он. – Жизнь – сплошная боль. Но мужики терпят, стиснув зубы, понимаешь?
И я терплю. Кое-кто мне помогает. Каждую ночь я выхожу и иду к клеткам. Внутри хорошо. Там большие мягкие кошки. Их шерсть греет, и грудь почти не болит. Кошки меня облизывают, а я их обнимаю и засыпаю. Иногда разрешаю погулять. Но хожу рядом и слежу. Ночью никого нет, тихо. Большие кошки любят гулять. А утром я иду обратно.
Однажды по пути встречаю рабочих. Они что-то чинят у стены. На земле лежат всякие коробки и проводки. Думаю помочь, но они пугаются и бегут. Я за ними. Кричу вслед:
– Помочь! Помочь!
Но они хорошо бегут. А на следующее утро сами подходят.
– Эй, ты что, слабоумный?
– Недоумок, – отвечаю я и улыбаюсь.
– Мы-то струхнули! – рабочие подмигивают друг другу. – Ладно, иди куда шел. Мы тут сами.
Иду домой…
И вдруг слышу голос отца. Прохожу мимо комнаты, а он внутри. Заглядываю. Он сидит с чемоданом на коленях. Там много разноцветных бумажек. И говорит что-то, говорит. Глаза красные. В руках мнет бумажки. Я зову, а он не замечает. Смотрит на бумажки и бормочет:
– На улице его нашел, кроху такого… в мусорке лежал. В кулачке банка из-под пива… мнет ее, мнет, переминает... Я и уставился. А он уже с пеленок одарен был. Сила от Бога… нечеловеческая сила. И я его берег, растил, как сына... слабоумным оказался, недоумком. Сильным и убогим…
– Отец, – зову.
– А жили плохо, жрать нечего… Он ведь жрет, жрет и не давится. Мне и пришла мысль… деньжонок подзаработать. На улицах выступали… поперло… А там и цирк свой, и слава, денежки… Сколько раз уж приезжали его изучать… но не дал, не дал. Шиш им всем! Мой он... бриллиант с помойки. Нет… так и жить будем. Так и жить…
– Отец! – зову снова, а он все говорит и говорит. – Отец!
Сажусь рядом. Он скоро замолкает. Наверно, уснул. И тут слышу:
– Уже рассветает…
Окно оранжевое, как апельсин.
– Через три часа выступление, – говорит отец. Голос уставший. – Я считал деньги и задремал. Ты как дорогу нашел? И давно здесь?
– Я пришел и сел.
– Ладно. Побудь со мной, – он с трудом говорит. Глаза красные. – Скоро все начнется, понимаешь? Пойдем в новый зал…
Очень хочется спать. Ложусь в ногах у отца. Он засыпает. Потом просыпается и что-то шепчет. И крепко держит чемодан. А я не могу уснуть. Грудь все болит и болит. Что там? Часто ворочаюсь. Света в окне становится больше.
Утром кормят вкуснее, чем всегда. Я все съедаю. А после не иду заниматься, иду гулять! Везде красиво. Машины ездят туда и обратно. Гляжу по сторонам. В зал идут и идут люди. Много людей. Разноцветные, красивые… хорошо пахнут. В груди полегче.
Затем все начинается. Отец ведет меня в зал.
И там…
Так много людей! А по круглому залу бегают лошади. Люблю лошадей. У них люди на спинах. И они прыгают, прыгают, прыгают… прям через кольца. По всему залу кто-то кричит: «Хоп! Хоп!» Я все ищу этого человека, но он спрятался. Орет на весь зал, а самого нет.
Отец держит меня за руку. А я хочу в зал, хочу бросать шары. Потолок огромный! Вдруг не докину? Смотрю наверх и радуюсь. Как же высоко! Как красиво!
Громкий голос всегда кричит. А после кто-то вбегает в зал, люди хлопают и смеются. Столько счастливых людей повсюду! Очень много. Везде шум. У всех улыбки. Люди в зале кланяются и уходят. Приходят другие. Иногда со слонами или большими кошками. И все так блестит, светится... музыка… куча цветов…
И тут громкий голос надолго затихает. В зале пусто. Я уже хочу пойти, но отец держит за руку.
– Стой…
– Леди и джентльмены! Встречайте! Легенда, сенсация – его имя вы знаете и сами! Са-а-а-а-амсон! Самый сильный человек на земле!
Отец толкает в спину. Ничего не понимаю. Отец шепчет, что надо идти. Иду. Люди кричат: «Самсон! Самсон! Самсон!» Кого-то зовут. Смотрю по сторонам. Отец догоняет меня и говорит:
– Недоумок! Это тебя!
Мы идем на середину зала.
Встаем. Отец выходит вперед и поднимает руки. Поворачивается во все стороны и ждет. Становится тихо. Отец много и интересно говорит, но я ничего не запоминаю. Люди иногда что-то отвечают, свистят и смеются. А потом все бурно хлопают. Очень громко. Отец вытирает глаза платком. Улыбается мне и шепчет:
– Не подкачай, Самсон! Ну же!
Сперва выкатывают шары. В зале стоит прибор с цифрами. Их катят на него и цифры меняются. Крики и вздохи. Наконец, шары дают мне. Улыбаюсь, хватаю их и бросаю. Да они совсем легкие! Бросаю, бросаю, бросаю… Грудь совсем не болит. Смеюсь. Как же здорово!
В зале тихо. Только шары жужжат. Люди еще немного молчат, а когда шар ударяется в потолок, визжат и хлопают в ладоши. Я смеюсь, но отец шепчет:
– Черт бы тебя побрал, недоумок! Ниже, ниже!
Люди смеются. Им нравится. И отец довольный. Красный, но довольный. Он говорит, что можно не бросать. Я отхожу в сторону. На полу песок и можно не ловить. Люди смеются и хлопают. Слышу свист и крики. Машу всем руками и улыбаюсь.
В зал въезжает грузовик, я его опрокидываю. Поднимаю и тихонько подбрасываю. Везде тишина. Люди открывают рты и смотрят. Затем привозят длинные железки. Гну их и бросаю в сторону. Мягкие. Раньше давали крепче. Те я с трудом гнул. Люди охают и свистят. В зале много шума. Даже не слышу, что говорит отец. И тут становится тихо, уносят железки и вкатывают прицеп. Огромный. Очень огромный.
– Давай, не дрейфь! Сможешь! – шепчет отец.
Вздыхаю и подхожу к прицепу. Боюсь, не знаю почему. Кажется, раньше что-то случалось. Плохо помню. Хочу вспомнить, но не могу.
– Иди же!
Стою перед прицепом.
Но тут… что-то происходит. Не знаю. Вроде начинается гроза. Но грохает так, что я падаю и зажимаю уши. Все кругом гремит и дрожит. Страшный шум. И весь зал трясется, и потолок, и стены и все, все, все… Страшно. Вижу отца на середине зала, вскакиваю и бегу к нему.
– Отец! Отец!
Он молчит. Все трясется, дрожит… Люди бегут кто куда. Много людей, очень много. Смотрю наверх и вижу, что потолок в трещинах.
Тут меня сбивают с ног. Отец где-то теряется, пропадает. Творится ужасное. Я встаю и мчусь, как все. Бегу. Очень быстро. Иногда останавливаюсь. Люди падают, я их поднимаю. Вижу круглые глаза и белые лица. Страшно, громко…
Гляжу наверх и вижу – летят камни. И все на людей. С ними дети. Спешу, бегу, хватаю их. Камни бьют по спине, больно бьют. Дети целы, под мышкой. Ставлю их на землю. Затем отбрасываю огромные камни. Падают новые, все рушится… Я глохну от грохота. Болят уши. Тут замечаю отца, он не двигается… не понимаю…
Все бегут на улицу. Вижу ворота. Там камни, но пройти можно. Люди спешат. Я поворачиваю и бегу к отцу. Его опять нигде нет. Людей очень много. Гляжу на дальнюю стену – она падает. Сверху летят целые горы. Вокруг пыль и грохот. Зову отца, кричу до хрипоты. Вот он!
Сжимает в руках чемодан. Стоит у стены, считает бумажки. Смеется и считает. Я кричу:
– Отец!
Он не слышит. Считает бумажки. Камни сыплются, а он считает.
– Отец!
Не замечает меня. Тогда я хватаю его за плечи, трясу. Он достает палку. Краснеет. Нет, это не отец, наверное, кто-то другой… Камень падает рядом. Ветер разбрасывает все бумажки. И отец начинает плакать, бежит собирать… Тогда я хватаю его на руки и бегу. Он кричит, бьет меня кулаками, но я все равно бегу.
Гляжу по сторонам. Другая стена тоже рушится. В дырах виднеется небо. Люди толпятся у дверей. И тут отец кричит:
– Не пройти, Самсон! Поздно!
Треск, грохот! Люди разбегаются в стороны. Камни падают у дверей. Везде пыль. Кашляю. Люди кричат, тянут себя за волосы. Отец падает на землю и бежит. Я за ним. Тут понимаю, что надо делать. Двери завалены, но я могу их открыть. Только я могу.
– Двери!
Передо мной расступаются. Начинаю отбрасывать камни. Тяжелые, огромные… Но как-то справляюсь. Вспоминаю страшные белые лица людей. Ужасно тороплюсь. Грудь начинает болеть. Пусть! Откатываю большие камни, бросаю легкие. Оборачиваюсь. Стены рушатся. Потолок обваливается. Одна стена падает наружу. Наша еще держится. Но боюсь, скоро упадет.
– Самсон! – кричит отец.
Отваливаю последний камень. Люди бегут наружу. Но двери вдруг проседают, падают.
– Самсон!
Я успеваю встать в дверях. Больно… Вся стена наваливается сверху. Держу… Люди бегут и плачут. Много выбегает. В груди все горит. Отец бежит назад и подбирает бумажки. В руках большой чемодан. Хочу крикнуть ему, не получается. Тяжело… тяжело и больно. Больше не могу. Я не сильный…
Терплю. Все почти разрушилось. Думаю о Господе. Прошу Его, чтобы не падала стена. Пусть держится, не падает! А когда все выбегут, тогда пусть падает.
В грудь меня кто-то ударяет. Ноги подгибаются. Падаю на колени. Двери держатся, но трещат, проседают. Люди кричат и толкаются. Я плачу и поднимаюсь. Кто же меня ударил?
Все выбегают, в зале уже никого. Только отец. Он бегает и ловит бумажки. Смеется. Я падаю у дверей, кричу. Потом бегу следом, хватаю его на руки. А ноги не бегут… Я слабый сегодня. У отца в руках чемодан. Он роняет его и плачет.
Что-то трещит. Двери заваливает, но мы успеваем выбежать. Стена падает и все бегут подальше. Но она падает внутрь. Отец кричит. В руках сжимает кучи бумажек.
Как больно…
Грудь горит. Больно.
Меня опять кто-то ударяет, я падаю. Отец летит в траву. Ветер разбрасывает бумажки. Отец бегает за ними и плачет. А я гляжу в небо. Оно синее… все в черных точках… Отгоняю их, но они не слушаются. Больно. Очень больно. Не могу дышать.
Вокруг меня вдруг появляются лица. Меня берут и несут. Я им жалуюсь:
– Больно… больно…
– Потерпи, потерпи, милый, – говорит красивая женщина.
– Самсон, держись!
– Тише, все будет хорошо.
Меня далеко уносят. Здесь нет пыли. Дышать легче.
Смотрю по сторонам. Везде кричат и плачут. Зовут кого-то, а им никто не отвечает.
– Сколько завалило? – кричит кто-то.
Ему отвечают:
– Многих… Кто-то подорвал стены у основания. Мы чудом выбрались.
Смотрю на лица. Они все грязные, но все равно красивые. Хочу им сказать об этом, но не могу. Дышать трудно. Я думаю, что люблю их всех. Жаль, что они не знают.
– Пустите, я врач! – кричит кто-то.
Вижу лицо. Надо мной наклоняется человек. У него серая борода и мягкие руки. Он ощупывает меня и что-то говорит. Не понимаю. Больно. Страшно болит грудь. Хочу сказать ему, где болит, но не помню, как сказать. И крови нет, он ничего не поймет…
Гляжу в синие глаза доктора. Они яркие и добрые. Трогаю грудь, он это видит. Доктор говорит мне негромко:
– Не двигайся, слышишь? Лежи тихо.
– Самсон! Самсон! Самсон! – кричит отец.
Хочу встать, но доктор не дает. Прибегает отец с бумажками в руках. Их очень много. Он белый и седой. Грязный. Улыбаюсь ему и говорю:
– Больно…
– Давно болит? – спрашивает врач.
Не знаю. Смотрю на доктора и молчу. А перед глазами все вертится, вертится… Кто-то тянет меня за ногу, кричит, ругается. Отец. Но его хватает доктор, будто хочет побить. Надо заступиться, но встать не могу.
– Нет, не трогайте! – кричит доктор. – Его нельзя тревожить. Сердце захлебывается… с такими нагрузками!
Сердце…
Прислушиваюсь. В груди бьет неправильно. То ударяет и ударяет, а то молчит. Страшно… Кто же ударил меня в сердце? Внутри все холодеет. Мерзну. Не хватает воздуха. Дышать трудно. Жалуюсь Господу, что мне холодно и больно. Вокруг много лиц. Я никого не вижу. Только отца. Смотрю на него, а он на меня. Он шепчет:
– А ведь говорил, жаловался…
Отец смотрит на меня и дрожит. Из рук выпадают бумажки. Он кричит и бросается вперед.
– Мальчик мой! Самсон!
А мне все холодней и холодней… Мерзну очень. Кто-то целует в щеку. Холодно. Но… тут становится тепло, становится ярко и радостно. Хочется прыгать и петь. Потихоньку открываю глаза. Отца рядом нет.
Есть Господь.
Павел АМНУЭЛЬ
ПРЕДЧУВСТВИЕ
– Мне кажется, – неуверенно произнес пациент, – я уже бывал здесь.
– Вряд ли, – отозвался Фаулер, частнопрактикующий психотерапевт, записывая в компьютер фамилию и краем глаза следя, как пациент осматривался и ладонью пробовал упругость лежанки, на которой ему предстояло провести заказанный и оплаченный час. – Ложитесь, мистер Дженнисон. Туфли можете не снимать. Можете и снять, как вам удобнее.
– Точно, – рассеянно отозвался пациент. – Я здесь бывал.
– Вы у меня впервые, мистер Дженнисон. Иначе я бы помнил, и в компьютере была бы ваша медицинская карта.
– Там, – пациент кивнул в сторону белого медицинского шкафа с дверцами из непрозрачного ребристого стекла, – на нижней полке у вас лежали несколько книг Шелдона и бутылка виски.
Фаулер перечитал запись, «запомнил» файл и повернулся к пациенту, уже лежавшему на топчане и смотревшему в потолок. Туфли Дженнисон снял и аккуратно поставил на пластиковый коврик.
– Вам посоветовал меня кто-то из моих пациентов, – сделал Фаулер очевидный вывод. Мировер и Уиплоу, с которыми доктор, бывало, обсуждал последние романы Шелдона, знали, что эти книги лежат в шкафу. – Старина Виктор, скорее всего?
– Виктор? – удивился Дженнисон. – Нет, никто мне… Я увидел вашу рекламу в Интернете. Собственно, мне было все равно, к кому… Извините.
Фаулер придвинул к лежанке стул, сел, подтянув брюки, и, оставив на потом выяснение и без того очевидного вопроса (не хочет пациент признаваться, бывает), спросил:
– Вас что-то угнетает?
– Да. – Дженнисон наконец перевел взгляд и посмотрел доктору в глаза. – Меня угнетает… Нет, не то слово… Впрочем, скорее угнетает, вы правы… Дежавю.
В детстве он об этом не задумывался. Ему казалось, что у всех так: приходишь в новый детский сад и вспоминаешь, что уже бывал здесь. Видел большого зеленого попугая, встречавшего детей воплем «Доброе утро, друг мой!». Он никому не рассказывал – зачем говорить о том, что и так всем известно?
Когда подрос, стал понимать, что с ним, возможно, что-то не так. Впервые задумался, когда на десятый день рождения дядя Моррис подарил ему механического слона, который мог ходить, тычась лбом о мебель, поднимал хобот и громко трубил. Раскрыв большую коробку, он ощутил привычный момент узнавания: была у него такая игрушка, точно была. Он вспомнил красное седло и выключатель под хвостиком и испугался, потому что давно присматривал слона в магазине, но даже не заикался родителям, чтобы они купили это чудо. Слон стоил дорого, а цену деньгам он уже тогда хорошо знал.
Он осторожно поговорил об этом с Майком, лучшим школьным другом, и по тому, с каким недоумением тот выслушал его невнятные истории, понял, что с Майком никогда ничего подобного не происходило. Вспоминал Майк только то, что действительно с ним случалось: как он, к примеру, свалился с дерева, сломал ногу и два месяца скучал в постели, перечитав за это время столько книг, сколько, как был уверен, не прочитает за всю оставшуюся долгую жизнь.
В шестнадцать он узнал, что неожиданные взбрыки памяти называются красивым французским словом «дежавю». Дежавю может случиться с кем угодно, но явление это редкое, изучено плохо, и почему некоторые люди изредка (может, раз за всю жизнь) вспоминают то, что с ними не происходило, наука не знает, а если знает, то в популярных журналах для юношества об этом не написано. Про угри – сколько угодно, и про вред раннего секса, а про дежавю ни слова.
Странные воспоминания больше не пугали его, но и привыкнуть к ним он не мог. Случались они всегда неожиданно и мешали жить, потому что выделяли его из окружающих. Может, он вообще был один такой на всем белом свете.
Дежавю не поддавались мысленному контролю: случались они тогда, когда им самим хотелось. Он поступил в колледж и полгода не испытывал дежавю, не узнавал комнат, куда входил впервые, жил обычной студенческой жизнью и однажды с облегчением, но и с ностальгией подумал, что дежавю оставили его в покое.
Не тут-то было…
– Почему вы раньше не обращались к психотерапевтам? – спросил Фаулер.
Дженнисон лежал, скрестив руки на груди, и будто не слышал вопроса. Может, действительно не слышал, думал о своем?
– Вы пришли ко мне, – мягко произнес Фаулер, – потому что ваши дежавю стали более навязчивыми?
Дженнисон медленно повернул голову и посмотрел психотерапевту в глаза. Взгляд у пациента был спокойным, рассудительным. По этому взгляду Фаулер не сделал бы заключения о неустойчивой психике пациента и каких-либо отклонениях от нормы. Мелькнул во взгляде, как ему показалось, скепсис разумного человека, не доверяющего газетным заголовкам, сплетням и – психотерапевтам, что бы они о себе ни воображали.
– Я сценарист, – проговорил Дженнисон и замолчал, обдумывая следующую фразу, а может, решая, говорить ли следующую фразу вообще. Подождав минуту, Фаулер кашлянул и сказал:
– Об этом вы написали в анкете. По вашим сценариям компания «Рокстон» поставила три фильма. Два имели успех, а третий провалился, компания понесла убытки.
Помолчав, добавил:
– Не каждый отмечает в резюме не только свои успехи, но и провалы.
Во взгляде пациента мелькнуло удовлетворение.
– Да, – сказал Дженнисон. – Именно потому мне пришлось… – Он запнулся. – Потому я и пришел к вам.
«Продолжайте», – сказал Фаулер взглядом. И Дженнисон взглядом ответил: «Сейчас. Дайте сосредоточиться».
Фаулер кивнул и отвел взгляд. Дженнисон вздохнул и закрыл глаза.
– Со временем я научился извлекать пользу из своих дежавю, – сказал он, четко выговаривая слова, будто выучил их наизусть перед тем, как отправиться на прием. – Первый раз подумал об этом, когда пришел устраиваться в одну из голливудских компаний. Долгое время у меня не было дежавю, а тут будто что-то включилось. Я шел по коридору и узнавал каждую дверь, каждое окно, каждый цветочный горшок и даже мусорную корзину. Я точно знал, что прежде никогда здесь не был, но узнал и кабинет, и человека, сидевшего за столом, хотя раньше не видел его лица даже на страницах газет. Разговор происходил будто на автомате: я не мог обдумывать свои слова, потому что вспомнил, что именно здесь мне пришла в голову замечательная идея фильма. Я пытался эту идею вспомнить, но ничего не получалось, зато я узнал женский портрет на стене, телевизор на консоли под потолком, плюшевого тигра, разлегшегося посреди ковра. Мой сценарий пролистали, и мне сказали… как обычно: «Вам позвонят». Я вышел и узнал эту дверь еще раз, будто и не видел ее пять минут назад. Такого со мной еще не бывало: заново узнавать уже виденное. Это трудно назвать дежавю, что-то другое. Но дело не в этом. Я вспомнил, как стоял перед этой дверью и держал в руке папку со сценарием. Это был другой сценарий. Папки в руке у меня не было, но я поднес к глазам ладони, вспомнил, как писал текст, и несколько строк появились у меня перед глазами. Узнавание было мимолетным, и воспоминание быстро исчезло. Я повернулся и пошел. Никаких больше дежавю, но я запомнил эти несколько строк, отрывок из синопсиса, идея великолепного фильма. Записать мне было не на чем, разве что набить текст на телефоне, но я почему-то думал, что не нужно тратить на это время, а когда вернулся домой, записал все, что запомнил, на компьютере.
Дженнисон опять замолчал – надолго, будто не собирался сказать больше ни слова. Фаулер тоже сидел молча – знал, что пациент на сказанном не остановится. Задать наводящий вопрос – значит, отвлечь его от навязчивой мысли, и тогда он действительно больше ни слова не скажет.
– Идея была гениальна, – неожиданно заговорил Дженнисон, все так же медленно, размеренно, будто продолжал читать текст, появлявшийся перед его мысленным взором. – За две недели я написал великолепный сценарий криминального фильма с мистическими элементами. Я почти не правил текст, он выходил из-под моих пальцев практически чистым. Будто, когда я вспомнил отрывок из синопсиса, это потянуло за собой мысленную цепочку. Очень странное дежавю. Понимаете, я не вспоминал текст, который потом записывал. Наоборот. Я сочинял, текст рождался у меня в голове, я это понимал прекрасно, но, когда он, записанный, появлялся на экране и я его перечитывал, то возникало стойкое и не очень приятное ощущение, будто я это уже видел, уже писал.
Дженнисон запнулся, и Фаулер кашлянул, дав понять, что он здесь и внимательно слушает.
– Сценарий купила студия «Джереми» из группы «Фокс». Возможно, вы видели фильм, он назывался «Смиренный воитель».
Фаулер видел фильм. Он постарался не дать понять пациенту, какое редкостное дерьмо тот написал и какую бездарную чушь сварганили на студии, не сумев исправить сюжетные нелепости. Фаулер смотрел этот шедевр не в кинозале, он терпеть не мог общественные места, где в темноте хрустели, жевали, разговаривали, целовались и бог знает чем еще занимались – может, даже на экран поглядывали время от времени. Фильм показывали по кабельному каналу, смотрела его Катрин, а Фаулер обнимал жену и вынужден был поглядывать на экран. Время от времени, да. Как в настоящем кинозале.
– Большой успех, – говорил, тем временем, пациент. – Мне заказали новый сценарий, и тогда начались проблемы. Дежавю с цепи сорвались. Думал – не выдержу. Просыпался будто в незнакомой комнате, первая мысль была: где я? Но тут же возникало дежавю: я вспоминал, что бывал здесь раньше. Не помнил когда, но точно – бывал.
– Почему вы называете это дежавю? – вмешался Фаулер. – Обычное дело, со всеми бывает: просыпаешься, со сна не понимаешь, где находишься, но уже через секунду…
– Нет! – воскликнул Дженнисон и взмахнул руками, одной ударившись о стену, а другой ткнув Фаулера в колено. Глаз он, однако, не открыл. – Я знаю, о чем вы говорите. Не могу объяснить разницу. Чувствую, но не могу описать. Смотришь в окно собственной комнаты с ощущением, что бывал здесь, хотя и не был никогда. И ощущение остается даже после того, как заставляешь себя… именно заставляешь… принять, что это твоя комната, твоя квартира, и ты здесь вчера уснул, а сейчас проснулся. И так весь день, ужас! Входишь на кухню и чувствуешь, что уже бывал здесь, но вроде и не здесь. Что-то не так, а что – не понимаешь. Открываешь шкаф, чтобы привычным движением достать чашку с блюдцем, и чувствуешь, что где-то когда-то именно таким движением доставал чашку и блюдце из такого же шкафа… Из такого, но не из этого. Садишься за компьютер, открываешь новый файл и чувствуешь, что уже это делал. Ничего странного, верно? Конечно, делал. Много раз. Каждый день. Годами. Но ощущение такое, будто узнаешь что-то, чего с тобой никогда не случалось, но все-таки было. Берешь себя в руки, печатаешь наугад первое слово и вспоминаешь, что именно это слово именно на этой странице именно этого компьютера именно ты уже когда-то печатал. И вспоминаешь, что печатал потом. Поймите, это совсем разные ощущения! Одно дело, когда в голове рождается текст, и ты быстро записываешь, пока не забыл. И совсем другое, когда тебе кажется, что ты уже этот текст печатал. Не помнишь когда, но точно – печатал, а сейчас лишь повторяешь.
И забываешь! Через минуту ощущение дежавю пропадает, ты оглядываешься, видишь знакомую обстановку, смотришь на текст на экране и не понимаешь, откуда он взялся. Стираешь написанное и начинаешь заново, теперь уже в ясном уме и твердой памяти. И через минуту не помнишь, что за каким-то дьяволом печатал несколько минут назад.
Когда это случилось третий или четвертый раз, я догадался сделать простую вещь: прежде чем стереть, распечатал текст. Там было совсем немного, чуть больше половины страницы. Положил лист на край стола и занялся делом.
Сценарий рос, и стопка листов с текстами, которые я вроде бы вспоминал, росла тоже. Сначала я их просматривал после того, как дописывал дневную порцию сценария. Тексты были осмысленными, но обрывочными. Непонятно, как их использовать и зачем. Через неделю я перестал забивать этим голову. Печатал то, что, как мне казалось, когда-то уже распечатывал, и клал лист в стопку, не перечитывая.
– Когда это началось? – подал голос Фаулер. Тихо, чтобы не сбить пациента с мысли.
– Я работал над вторым сценарием. Пять лет назад. Фильм назывался «Бешеные парни из Ордуана». Тоже успех – правда, меньший, чем в первый раз. Третий фильм провалился. Большие убытки. Режиссер – дурак, ничего не понял в сценарии, но все шишки достались, конечно, мне.
Фаулер хотел сказать, что пациент отвлекся. Конечно, провал фильма мог стать причиной душевного расстройства, но рассказывал Дженнисон не о своих кинематографических успехах и неудачах.
– Я отвлекся, – пробормотал Дженнисон. – От меня ушла жена! Понимаете? Уехала в Сиэттл с Патриком. Пат – наш сын, сейчас ему семь.
Он опять замолчал, и Фаулер задал очевидный вопрос:
– Причина вашего разрыва…
Он не успел договорить. Дженнисон приподнялся на локте и ткнул доктора пальцем в колено.
– Нет! Я знаю, о чем вы подумали. Сюзи не считала меня неудачником, с чего вы взяли?
– Я вовсе не…
– Она верила в меня! Сюзи знала, что у меня прекрасные сценарии! Но поставьте себя на ее место. Как бы вы поступили, если бы ваш муж, продрав утром глаза, сказал бы: «А я вас уже встречал, мне кажется»? И так несколько раз в день. Не каждый день, к счастью. Бывало, дежавю не возникали месяцами, и я вел себя, как нормальный семьянин. Я заметил… Наверно, нужно было заметить сразу, но мне почему-то не приходило в голову сопоставить… Дежавю сваливались на меня, когда я работал над сценарием. Стоило мне сесть за компьютер, и начинало казаться, что все это со мной уже было, я вот так же…
– Но послушайте! – воскликнул Фаулер. – Что тут необычного? Конечно, с вами это было! Вы каждый день садились за компьютер, вы это помните, у вас нормальная память…
– Да? – Пациент сел, нашарил ногами туфли, но надевать не стал, уставился в глаза доктора белесыми зрачками, и Фаулер немного отодвинулся. – Нормальная память, говорите? Да, я каждый день садился за тот же компьютер. Как обычно, включал. Как всегда, вызывал записанный вчера файл. И каждый раз меня будто обухом по голове… Я уже делал это! Как вам объяснить, чтобы вы поняли разницу? Ощущение такое, будто я впервые вижу этот компьютер, но знаю, что видел его когда-то. Не вчера. Не здесь. Вспоминаю, будто первый раз… Доктор, может, я схожу с ума?
Дженнисон наклонился к Фаулеру и посмотрел ему в глаза. Доктор отметил разумный взгляд, в котором было отчаяние.
– Почти всякий раз, вспомнив, что я так же когда-то включал компьютер, я вспоминал и текст, который тогда писал. Я начинал печатать, но слова очень быстро исчезали из памяти, и, напечатав несколько строк, иногда полстраницы, я переставал понимать, что это. Ни начала, ни конца. Предложение могло начаться с середины и на середине оборваться. Избавиться от наваждения я мог только одним способом: распечатать написанное, положить лист в стопку, которая становилась все больше, стереть ненужный мне текст… И сразу возвращалось осознание текущего момента, я вызывал вчерашний текст и продолжал сочинять. Мне даже казалось, что дежавю, чем бы они ни вызывались, стимулировали фантазию, я писал с упоением…
«С упоением, – подумал Фаулер. – А фильм провалился».
– Вот так, – сказал Дженнисон с неожиданным равнодушием. Он приподнялся, чтобы встать, но Фаулер не позволил.
– Погодите, – сказал он. – Мы не закончили.
Дженнисон посмотрел на доктора удивленно, будто увидел впервые.
– По-моему, – пробормотал он, – я уже приходил к вам. Точно. Приходил.
– Вы у меня впервые, – терпеливо проговорил Фаулер. – Но если вам кажется… Вы называете это дежавю, но то, что вы рассказываете, на дежавю не похоже. Признаться, я раньше не встречался ни с чем подобным. Дежавю – это…
– Я знаю, доктор, – перебил Дженнисон. – Я знаю, что написано в словарях, энциклопедиях и медицинских справочниках. Уверяю вас, это оно – дежавю. Я смотрю на что-то или кого-то и вспоминаю вдруг… Доктор, ключевые слова именно «вспоминаю» и именно «вдруг»… Уже видел, бывал… Тексты не приходили мне в голову, как озарение, я их вспоминал, понимаете?
Он замолчал. Лежал, бросал взгляды в сторону доктора. Фаулер тоже молчал, ожидал продолжения.
– Почему все-таки, – спросил он после паузы, – вы именно сейчас обратились к специалисту?
– Видите ли, доктор… Я стал бояться. Никогда прежде такого не было. Я боюсь…
– Чего? – мягко спросил Фаулер.
– Он меня убьет!
Это был крик из глубины сознания.
Фаулер коротко вздохнул. Избавлять пациентов от фобий он умел. Страхов у людей – даже вполне нормальных – неисчислимое множество. Чего только люди не боялись! Однажды Фаулеру пришлось работать с женщиной, боявшейся, что ее похитят пришельцы. Двадцать восемь лет, замужем, дочке полтора года. Возможно, синдром возник как следствие послеродовой депрессии. Она мучительно, до потери сознания, стала бояться, что с неба опустится летающая тарелка, откуда выйдут маленькие зеленые человечки (такие, каких показывали по телевизору), утащат ее на корабль и начнут производить над ней бесчеловечные опыты, похуже, чем пресловутый Менгеле. Фаулеру удалось купировать приступы, а потом и вовсе избавить пациентку от навязчивых страхов. Всего семь сеансов.
– Он – это кто?
Пациент поднял на доктора взгляд, в котором теперь легко прочитывалось страдание.
– Таубер. Ее муж.
– Таубер, – повторил Фаулер. Это имя еще не всплывало в разговоре. И при чем здесь так называемое дежавю, о котором Дженнисон столько распространялся? – Муж… простите, чей?
Губы пациента едва заметно шевелились, будто он готовил и проговаривал текст, чтобы рассказ прозвучал как по писанному. Не получилось.
– Я был женат. Я говорил? Да. У меня сын. Сюзи ушла три года назад… Это было ужасно, но в нынешнем марте… сейчас август… значит, уже полгода… как бежит время… Я не сказал, что ее зовут Шарон? Она работает в монтажной, мы познакомились… Неважно. То есть, важно, конечно. У меня какое-то время не было дежавю, и я… Когда увидел Шарон, вспомнил, что мы уже знакомы… давно… Вспомнил, как мы встречались… Ну, вы понимаете. И конечно, точно знал, что вижу ее впервые. Я сказал Шарон: «Мне кажется, мы знакомы». Обычное дело, но она смутилась. Я хотел объясниться… Сказать о дежавю… Но Шарон, оказывается, поняла меня иначе и сообщила, что вообще-то замужем. Муж, слава богу, работает не на студии, так что… В том смысле, что нет опасности случайно столкнуться. Честно говоря, когда была Сюзи, я тоже, знакомясь с женщинами, не сразу говорил, что женат. Может, вовсе не говорил. Конечно, то, что Шарон замужем, осложняло… Приходилось… Ну, обычные меры предосторожности. Я приводил Шарон к себе, и мне казалось, будто собственную квартиру вижу впервые, но когда-то здесь уже бывал. Всякий раз возникало чувство… Как вам объяснить… Ощущение или опасности, или покоя. Однажды ощущение опасности оказалось таким сильным, что, уже открыв дверь, я опять ее захлопнул, бормоча какую-то чушь: лучше, мол, сегодня посидеть в кафе…
Дженнисон нервно сцепил ладони, сделал паузу, будто заново переживая тот случай, и Фаулер попробовал вернуть рассказ к началу.
– Вы сказали, что муж…
– Да!
Пациент неожиданно пришел в возбуждение: одна рука бесцельно сжимала и комкала бумажную простыню, другой рукой Дженнисон расстегивал и застегивал верхнюю пуговицу на рубашке, довольно мятой, как обратил внимание Фаулер, заметив также небольшое темное пятно, видимо, от кофе, на правом рукаве.
– Шарон замужем восемь лет, – заговорил Дженнисон, перестав возиться с пуговицей, но продолжая мять бумагу. Он немного совладал со своими нервами, и слова звучали теперь спокойно и без пауз, говорил он короткими фразами, но напряжение в голосе Фаулер прекрасно ощущал.
– Детей у них нет. Сначала не хотел Таубер. Потом – Шарон. Таубера это бесит. Он хочет сына. А Шарон хочет меня. Таубер сказал, что, если она подаст на развод, он ее убьет. Две недели назад мы пошли с Шарон в кафе. Когда вошли, возникло сильнейшее дежавю. И страх. Он накатил, как цунами. Я подумал о Таубере. Он мог нас здесь застать. Я схватил Шарон за руку и повел в другое кафе. Она была шокирована. Дала понять, что я чокнутый. Вечер закончился размолвкой. Потом было еще несколько дежавю. Точнее – семь. Да, точно семь. Еще раз в кафе. Два раза на перекрестках, когда мы стояли у светофора. Четыре раза у меня дома. И всегда – страх. Ощущение, что сейчас меня убьют. И я знал – кто. Вспоминал тень. Кто-то стоял за моей спиной и поднимал руку. Я вспоминал только тень, и дежавю тотчас прекращалось. Оставалось ощущение смертельного ужаса. Шарон не понимала причины. А я не мог ей сказать, что Таубер все о нас знает и убьет не ее, а меня. Может быть, в кафе. Может, на улице. Или у меня дома. Ворвется, застанет… Конечно, я запирал дверь. Но он мог сделать копию ключа. Ведь ключ был у Шарон. Я ей дал дубликат, чтобы она могла приходить в мое отсутствие. Глупо, я понимаю. Последние недели ужасны. Я больше не могу, доктор!
Дженнисон схватил Фаулера за руку и сжал ладонь так, что доктор не сдержал крика. Он осторожно высвободил руку и сказал успокаивающе:
– Все в порядке, Дженнисон. Все хорошо. Здесь вам нечего бояться. Здесь вы в полной безопасности.
В голову пришла мысль, и Фаулер добавил:
– Когда вы вошли в кабинет, у вас было дежавю. Вы не испытали по этому поводу беспокойства или, тем более, страха?
– Нет, доктор. Никакого.
– Отлично.
Мобильник, лежавший в нагрудном кармане Фаулера, завибрировал, напоминая, что время приема подходит к концу, и через минуту в дверь постучит Дорис. Следующий пациент в приемной ждет своей очереди.
– Здесь, – сказал доктор, – вы в полной безопасности, и здесь вам помогут. Думаю, нескольких сеансов хватит, чтобы избавить вас не только от страхов, но и от того, что вы называете дежавю.
Уверенности в этом у Фаулера не было – пожалуй, впервые в его практике.
– Следующий прием… Я постараюсь найти поближе… – Фаулер повернулся к столу и заглянул в ежедневник. – Послезавтра в пятнадцать вас устроит?
– Да, – закивал Дженнисон. Он наконец расправился с простыней и скинул бумажный ком на пол. Поднялся, сунул ноги в туфли. Протянул руку для пожатия, передумал, спрятал руку за спину, смутился и в результате встал перед Фаулером по стойке «смирно». – В четверг меня устраивает.
Заглянула Дорис и молча кивнула.
– Мне кажется, – улыбнулся Дженнисон секретарше, – мы с вами уже встре…
Дорис исчезла прежде, чем он закончил фразу. Дверь осталась полуоткрытой.
– Жду вас послезавтра, – бодро сказал Фаулер.
Сев за компьютер, чтобы запротоколировать кое-какие соображения по поводу рассказанных пациентом историй, Фаулер обратил внимание на голубую пластиковую папку, в которой лежала пара десятков листов формата А4 – компьютерные распечатки, где на каждой странице стояли дата и размашистая подпись в виде стилизованной под готику буквы D. «Забыл» папку, конечно, Дженнисон – чтобы доктор ознакомился с содержимым. Так довольно часто поступали непризнанные литературные гении, приходившие к психотерапевту не столько для того, чтобы избавиться от фобий, сколько чтобы услышать, как это прекрасно написано и непременно будет оценено потомками. Доктор так и говорил, перелистав очередную бездарную рукопись, и никогда не кривил душой, поскольку не утверждал, что потомки оценят опусы восторженными воплями.
К папке Дженнисона Фаулер вернулся, когда ушел последний пациент. Отпустив в шесть часов секретаршу, доктор удобно устроился в кресле. Жена ждала его к восьми, чтобы поехать на ужин к Полу, старшему сыну, жившему в десяти минутах езды даже при очень плотном трафике. Пол пошел по стопам отца и занимался психоанализом в частном медицинском центре «Ланиадо». Невестка работала там же, но – в кардиологии.
У Дженнисона была неплохая творческая фантазия. Словарный запас невелик – но для сценариев не нужны литературные красоты. Никаких признаков психических отклонений. Пара листов, правда, выбивалась из общего не очень интересного фона, и доктор отложил их, чтобы разобраться позднее. В целом тексты могли быть написаны в здравом уме и твердой памяти. В основном, экшен: покадровые описания погонь, задержаний, стрельбы. Иногда диалоги. Персонажи, похоже, из всех передряг выходили живыми, здоровыми и богатыми. Обычная голливудская туфта. Судя по датам, все тексты были написаны больше года назад – с июня по август. Если верить пациенту, во время приступов так называемых дежавю.
Не бывает таких дежавю. Любопытный случай, очень любопытный. Может, даже получится написать статью в «Проблемы психологии».
За ужином Фаулер, не называя имен, рассказал о странном пациенте. Катрин поахала, несколько раз сказала «бедняга», обычная ее реакция на рассказы мужа. Фаулера интересовало мнение сына. Пол тоже не встречался с дежавю а-ля Дженнисон, его больше заинтересовал страх пациента быть убитым. В отличие от дежавю неизвестной этиологии, это обычная фобия, и бороться с ней можно обычными способами. Трех-четырех сеансов достаточно.
– А если он действительно вспоминает? – сказал Фаулер. – Я подумал вот о чем, Пол. Обычное дежавю – мнимая память о том, что якобы уже происходило с пациентом. А в данном случае не имеем ли мы дело… только не перебивай меня… дело с мнимой памятью о будущем?
Ну вот, высказался. Хорошо, что женщины завели свой разговор и Катрин не слышит фантастических измышлений мужа. А Пол не станет высмеивать родного отца.
Пол остался серьезен.
– Судя по рассказу пациента, – сказал он, подумав и потерев переносицу, – можно сделать и такой вывод. Но я бы поостерегся, – добавил он. – Ты же не можешь полностью доверять его рассказу, верно? А материальных доказательств нет.
– Распечатки, которые он оставил, – напомнил Фаулер. – Им больше года. Можно сравнить с текстами сценариев, что он потом написал.
– Сам он не сравнивал?
– Нет. Он эти тексты даже не перечитывал. Такое впечатление, что боялся.
– Одна из его фобий, – согласился Пол. – Другая: разновидность танатофобии, как мне кажется.
– Не думаю, – засомневался Фаулер. – Он боится не смерти вообще, а мужа своей любовницы.
– Нормально, – хмыкнул Пол и покосился на женщин, увлеченных беседой. – На его месте я бы тоже боялся.
– Но не до такой степени! Этот его страх определенно связан с так называемыми дежавю.
– Предчувствие? Тоже ничего необычного.
Фаулер промолчал. В ходе разговора у него сложилось другое мнение, но обсуждать его Фаулер не был готов.
– Послезавтра, – сказал он, – надеюсь, мне удастся продвинуться. Очень интересный случай…
– Мне кажется, – неуверенно произнес Дженнисон, войдя в кабинет и прикрыв за собой дверь, – я здесь уже…
– Конечно, вы здесь были! – воскликнул Фаулер. – Позавчера.
– Да, – облегченно вздохнул пациент. – Доктор, это очень неприятно и всегда путает.
– От подобных ощущений я и постараюсь вас избавить – при вашей активной помощи, разумеется. Ложитесь и расслабьтесь, пожалуйста.
– В прошлый раз, – сказал Дженнисон, поерзав, пока не нашел удобное для себя положение, – я тут забыл кое-что…
Он посмотрел доктору в глаза, увидел в них понимание и не стал заканчивать фразу.
– Да, – кивнул Фаулер. – Я только через час обнаружил, вы уже ушли.
Подыграл.
– Вы… прочитали?
– Вообще-то, – задумчиво произнес Фаулер, – я не читаю чужие тексты без разрешения, но подумал, что в данном случае могу сделать исключение.
Дженнисон не стал напоминать, что доктор мог бы позвонить, спросить разрешения.
– Как я понял, это наброски сценариев. Реальных? Тех, что вы действительно написали?
– Нет! – воскликнул Дженнисон. – В том-то и дело. Эти листы ничего мне не говорили, никаких ассоциаций. Будто чужие.
– Вы их не перечитывали, – напомнил Фаулер.
– Именно поэтому! Я боялся. Это… чужое.
– Там стоят даты. Год назад, полтора…
– Есть более свежие, – оживился Дженнисон. – Если хотите, я… Правда, там все то же. Обрывки. А несколько месяцев, с февраля, таких дежавю не было. Доктор, вы, вообще-то, их первый читатель. Как вы считаете…
– Неплохо, – задумчиво произнес Фаулер, – но я не литератор, не критик. Как психотерапевт могу сказать, что никаких признаков умственного расстройства в них нет.
– Дежавю… – пробормотал Дженнисон.
– Вы сказали, что их нет уже несколько месяцев.
– Да, но они могут вернуться в любой день. Господи, как мне надоело!
– В прошлый раз вы говорили о страхе…
– Это тоже, доктор! Но с этим страхом я справлюсь.
Фаулер молча смотрел на пациента. Тот подбирал слова.
– Я люблю Шарон, – сказал он наконец. – Или… Может, мне только кажется. Доктор, сейчас я думаю, что никогда не любил по-настоящему. Может, я и не знаю, что это такое – по-настоящему любить. Если бы по-настоящему, мне не пришло бы в голову… То есть я бы не подумал… В общем, самый верный способ избавиться от навязчивого страха – устранить его причину, верно?
– Что вы задумали? – с беспокойством спросил Фаулер. – Устранить причину? Причина вашего страха – муж этой женщины. Вы что, решили…
– О! Нет, конечно! Расправиться с Таубером? Да он меня одной правой… Я решил больше не встречаться с Шарон. Если мы перестанем видеться, у Таубера не будет повода… Завтра в одиннадцать Шарон приедет ко мне, и я ей скажу, что между нами все кончено. Это верное решение?
– Безусловно. Но страх, возможно, исчезнет не сразу или не исчезнет вообще. Скорее всего, одного только расставания с женщиной недостаточно, мы и с этим поработаем. Но главное – ваши дежавю. Возможно, и фобия возникла по этой причине.
– Потому я и подумал, что на самом деле не люблю Шарон. То есть люблю, но не так, чтобы…
Эта мысль его смущала.
– Давайте поговорим об этом, – предложил Фаулер. – Закройте глаза, руки вытяните вдоль тела. Как в прошлый раз.
– Хорошо, доктор…
Когда Дженнисон ушел – в состоянии умиротворения и почти в ладу с собой, – Фаулер попросил Дорис не впускать сразу следующего пациента.
– Минут через десять, – сказал он. – Я позвоню, когда буду готов.
Он сидел в кресле, заложив руки за голову. Думал. Сеанс, как и первый, прошел удачно. Дженнисон много рассказал о своем детстве, о проблемах с родителями, о юношеских фобиях. За семь сеансов, пожалуй, не управиться, нужно будет десять, но об этом он поговорит с пациентом позже.
Только вот Таубер. В тексте, что оставил Дженнисон, не придав, судя по всему, значения… Муж, да. И если завтра последняя встреча с Шарон… В подсознании пациента эта встреча будет и для Таубера последним шансом… Чепуха. Да, но…
Фаулер потянулся за телефоном, набрал номер.
– Здравствуй, Шерлок, – сказал он, услышав знакомый энергичный голос.
– Привет, Гордон, только говори быстрее, у меня клиент.
– Тогда отложим. Мой рассказ довольно длинный.
– Я тебе перезвоню, когда освобожусь.
– Хорошо. Жду звонка.
Он увидел ее машину, когда она въезжала на парковку. Шарон, надевшая сегодня свою любимую сиреневую шляпу, неторопливо прошла вдоль газона, почувствовала, наверно, что Базз на нее смотрит, подняла голову, придерживая шляпу, разглядела любимого на балкончике одиннадцатого этажа и послала ему воздушный поцелуй.
Дженнисон ответил таким же поцелуем и пошел в прихожую дожидаться, когда зашелестит дверь поднявшегося лифта. Шарон возникла, как фея из сказки, и Базз едва удержался, чтобы не воскликнуть: «Мы с вами уже встречались, по-моему!» Несколько раз он так и обращался к Шарон, она сердито обрывала его словами «Милый, это давно не смешно», и первые минуты свидания оказывались испорчены.
– Какая ты красивая! Платье – прелесть! – заставил он себя сказать то, что сегодня, как ему казалось, звучало немного фальшиво.
Он хотел сразу поставить точки над i, но не нашел в себе достаточно мужества, и сначала все шло, как обычно: объятия, поцелуи, «сегодня я с утра хорошо поработал…», «я едва улизнула от мужа, он уехал позже обычного…» Фраза насторожила Дженнисона, страх кольнул сердце. Позже обычного. Хотел проследить? Догадался? Что, если проследил и…
Господи, так невозможно! Нужно, наконец…
– Шарон, родная, я должен тебе сказать…
– Ты получил контракт на сценарий? Поздра…
– Нет. К сожалению.
– И я тебе хочу сказать, милый! Муж – видишь, как нам везет, – улетает на полторы недели в Португалию, их фирма там что-то налаживает или открывает, я точно не поняла, но это неважно, у нас будет столько времени побыть вдвоем!
Полторы недели. Как хорошо… Может, отложить разговор? А если Таубер вернется раньше? Вдруг он вернется через три дня? А что, если это вообще ловушка? Никуда он не летит и неожиданно ввалится… Полторы недели не только радостей любви, но и липкого страха?
– Шарон. – Базз обнял ее за плечи. – Мы должны расстаться, Шарон. Это наша последняя встреча.
Надо было мягче. Постепенно. Но он не смог. Фраза сказалась сама собой. Все это с ним уже было однажды. Так же он обнимал Шарон за плечи, смотрел в глаза… Дежавю. Только бы не сказать сейчас привычную фразу, тогда станет совсем невыносимо!
Шарон вырвалась, отошла к открытой балконной двери, повернулась спиной, сделала вид, будто рассматривает что-то в небе. Вертолет? Облако?
– Я не могу больше! – в отчаянии воскликнул Дженнисон.
– Ты меня не любишь, – сухо констатировала Шарон, обращаясь, видимо, к Богу.
– Не в том дело. – Он подумал, что попытки объяснения будут выглядеть глупо и неубедительно, и сказал: – Да. Разлюбил. Все имеет конец, верно?
– Встретил другую? – Мысли Шарон были предсказуемы.
– Да, – сказал он и застыл.
Показалось? Или в прихожей действительно что-то звякнуло? Он прислушался. Нет, тихо.
А если Таубер проследил? «Он сегодня позже…» И дубликат ключа он мог сделать. Шарон так неосторожна, он мог порыться в ее сумочке…
Глупости. Нужно победить страх. Вот опять: шорох в прихожей. Это невозможно вынести!
Базз подошел к Шарон и дотронулся до ее плеча. Она резко обернулась.
– Не трогай меня! – Крик был таким громким, что Базз отшатнулся.
– Прости, – пробормотала Шарон и прижалась к нему всем телом.
«Если Таубер сейчас внизу, – мелькнула мысль, – он нас видит, нужно уйти с балкона».
Базз не мог. Шарон целовала его так исступленно, будто это был действительно последний поцелуй. Он ответил, у Шарон были горячие губы, он не удержал равновесия и спиной ощутил перила балкончика. Кто-то в прихожей… Если сейчас войдет Таубер, произойдет катастрофа. По улице промчался амбуланс, звуки сирены мешали расслышать шаги в прихожей.
– Базз, – произнесла Шарон ему в ухо. – Я люблю тебя. Я разведусь с Таубером…
Только этого не хватало! Тогда он точно убьет…
– Нет! – воскликнул Дженнисон. – Не надо. Мы больше не будем встречаться!
«Глаза… Какие у нее глаза… Она действительно меня любит!»
За спиной Шарон начала открываться дверь в прихожую. Господи, он здесь уже! Он убьет их обоих! Дженнисон инстинктивно шагнул назад и почувствовал пустоту. Перила, а там… Он взмахнул руками, и Шарон, вскрикнув, ухватила его за плечи, чтобы удержать от падения.
Дверь в прихожую распахнулась, и темный силуэт мужчины…
Сильный толчок в грудь.
«Раньше надо было с этим покончить», – подумал он, и ему показалось, что это уже с ним было однажды.
Было, было…
– Добрый день, Дженнисон. Вы сегодня выглядите значительно лучше. Ложитесь. Кстати, спина не болит?
– Спасибо, доктор, – пробормотал Дженнисон. – Нет, уже не болит. Доктор Михельсон – замечательный.
– Отлично, – бодро сказал Фаулер и придвинул стул к лежанке. – Похоже, есть результат нашей совместной работы: войдя, вы не сказали свою коронную фразу.
– «Кажется, я уже это видел?» – хохотнул Дженнисон. – О да! После того… Той… В общем, ни одного случая дежавю больше не было.
– Сильнейший стресс. Часто используется в психологической практике. Результат, к сожалению, неоднозначный, но в вашем случае…
– Доктор, у нас не было возможности поговорить после… А ваш человек…
– Кевин Лоутер? Старый мой знакомый. Частный детектив, я его в шутку зову Шерлоком, он откликается.
– Да, Лоутер. Он ничего не объяснил. А что было в полиции, я не помню.
– Посттравматическая амнезия, это пройдет, уверяю вас, – мягко произнес Фаулер. – Наша с вами задача: оставить все неприятности в прошлом.
– Но я не понимаю! Как вы догадались, что Таубер придет меня убить?
Фаулер вздохнул. Он не хотел возвращаться к недавним событиям. Психика у пациента все еще неустойчива, не случился бы рецидив. Но объяснить, конечно, нужно. Хотя бы для того, чтобы двигаться дальше.
– У вас есть сын, мистер Дженнисон.
– Да. Патрик. Ему семь лет, но я его давно не видел. Моя бывшая…
– Именно. Несколько месяцев назад вы застраховали жизнь на пятьсот тысяч долларов.
– Застраховал, верно. Мне предлагали на полтора миллиона, и я было согласился, но при моих нынешних доходах не потяну слишком большие выплаты.
– Полмиллиона – тоже сумма внушительная, – заметил Фаулер. – И вы тогда же написали завещание.
– Написал. Страховой агент посоветовал, я-то и не думал.
– Кому вы оставили страховую сумму в случае вашей смерти?
– Как кому? Вы сами упомянули Патрика. Больше у меня и нет никого.
– Вы уверены?
– В чем, доктор?
– В том, что завещали деньги сыну и никому другому?
– Доктор, я еще не выжил из ума!
– Нет, конечно, нет! – быстро сказал Фаулер. – Это завещание… где оно хранится?
– Не понимаю, почему вы спрашиваете.
– Сейчас поймете. Так где?
– У моего адвоката, конечно. Боудер-старший, мне страховой агент посоветовал.
– Дома у вас есть копия?
– Нет, зачем мне? У адвоката надежнее.
– Отлично. А теперь вспомните: уходя после нашего первого сеанса, вы оставили на столе папку с листами. Вы хотели, чтобы я прочитал и сделал выводы. Среди этих листов было подписанное вами завещание, по которому сумма страхового полиса после вашей смерти должна быть выплачена Шарон Биркенсон.
– Шарон? О чем вы говорите, доктор? Листы, которые я вам передал… Они написаны полтора года назад! А страховку я сделал прошлой осенью, еще и года не прошло! И с Шарон мы познакомились четыре месяца назад, в феврале! Я никак не мог…
Дженнисон говорил все тише, последнюю фразу он произнес шепотом, Фаулеру пришлось наклониться, чтобы не пропустить ни слова. Дженнисон сел, нащупал ногами туфли.
– Господи! – пробормотал он. – А где… Покажите.
– Бумаги в полиции, – сообщил Фаулер. – Вас вызовут, конечно, и все покажут. Как ваш врач, я просил детектива, который занимается этим делом, пока не травмировать вас всякими…
– Вы хотите сказать, доктор, что Шарон нашла…
– Это очевидно. У нее был ключ, она приходила в ваше отсутствие.
– Да, ждала меня, если я задерживался на студии.
– Обнаружила листы. Естественно, полюбопытствовала. Нашла завещание.
– О, Господи!.. Почему не забрала?
– Зачем? Этим она лишь навлекла бы на себя подозрение, вы согласны?
– Боже мой, боже мой, – бормотал Дженнисон, раскачиваясь. – Но послушайте! – воскликнул он. – Я не понимаю! Эти дежавю! Получается, я вспоминал не то, что когда-то видел? А то, что еще не… Что увижу? В будущем? И эти отрывки из сценариев! Я когда-нибудь напишу?
Фаулер мысленно возвел очи горе.
– Это не дежавю, – сказал он терпеливо. – То есть похоже, да. Но в медицине дежавю, подобных вашему, не зарегистрировано.
– Я вспоминал будущее? – настойчиво спросил Дженнисон. Он хотел знать правду. – Это завещание. Я написал его полтора года назад, когда еще не знал Шарон. Потому и внимания не обратил.
– Возможно, – вздохнул Фаулер. – Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно вы встали, ложитесь, мы только начали разговор. Продолжим, хорошо? Вернемся в детские годы…
Дженнисон не стал надевать туфли, поднялся и начал нервно ходить по кабинету – от окна к двери, от двери к лежанке, от лежанки к столу. Фаулер повернул стул и следил за пациентом, соображая, как все-таки растолковать Дженнисону то, с чем ему придется примириться. В полиции не станут скрывать правду.
– Удивительно, – сказал Дженнисон, остановившись перед доктором и пристально глядя ему в глаза. – Шарон сказала мужу о завещании, согласен. Но откуда Таубер мог знать, что наше с Шарон свидание – последнее? Она спасла мне жизнь, когда он набросился! Ключ у него был, да. Он следил за ней в то утро?
Фаулер набрал в грудь побольше воздуха, выдохнул. Психика. Сопротивляется до последнего.
– Дорогой Базз, – тихо произнес он. – Я попросил Шерлока проследить. Вы сказали, что завтрашнее свидание будет последним. Сложить два и два и предположить, чем это может для вас закончиться, было нетрудно. Шерлок поднялся в квартиру и, к счастью, успел помешать Шарон, когда она переваливала вас через перила. Еще пара секунд, и…
Дошло, наконец.
– Боже, – пробормотал Дженнисон, прочитав правду в глазах доктора. – Мужчина в прихожей…
– Это был Шерлок.
– Как я перепугался! Шарон… Господи, Господи…
Он повторял это снова и снова.
А Фаулер думал о будущей статье в «Проблемах психологии».
Ира КАДИН
ВЕТЕР РАССКАЗЫВАЕТ ОБО ВСЕМ
Ветер гадал на пальмах «любит – не любит». Пальмы, дрожа, царапали воздух пожелтевшими кистями. Солнце пыталось протиснуться в щель между тяжелыми, набухшими тучами. Старики натягивали поглубже шерстяные шапочки, добавляли виток шарфа вокруг морщинистых шей, но столик кафе не покидали. Это было их утро – отдавать его ветру они не собирались. Руки, обхватившие чашки, тряслись, и кофейные волны оставляли над губами пенку. 50 лет старики крутили баранку, красили и шпаклевали, а может, копались в чьих-то неисправных кондиционерах... Теперь пришло время заняться чем-то поспокойнее. Например, управлением страны.
– Это будет наша последняя война, – провозгласил тощий, возвышающийся над остальными, как Адмиралтейский шпиль. Тощий поднес было чашку ко рту, но остановился, заметив, что она пуста, и с еще большей горечью продолжил: – Да, последняя война. Мы уже не так сильны, как прежде. Совсем не сильны. Все это знают. И наши соседи это знают...
– Ты всегда был пессимистом, Шломо, – прервал его Ицик – маленький, съежившийся, словно шерстяной свитер после стирки, старичок. – Мы очень и очень сильны.
Ицик сделал глубокий глоток и прикрыл глаза, радуясь то ли горячему кофе, то ли мощи свой страны:
– Впереди много войн, очень много войн.
И все согласились с Ициком:
– Нельзя быть таким пессимистом. У нас впереди еще много войн.
Виталик узкоглаз, невысок и коренаст. Его ноги кажутся еще короче из-за доходящих до колен шортов. На поясе сумочка, в которую Виталик складывает деньги за прокат лежаков, зонтиков и низеньких пластиковых столиков. Чаще всего я вижу его прислонившимся к стене кафе и обнимающим официантку. Виталик нашептывает официантке что-то ласковое, но стоит новому пляжнику ступить на его территорию, любимую отодвигают и, приплясывая под несущуюся из огромных черных динамиков «А-а-рам-зам-зам... а-а-а рам-зам-зам...», Виталик спешит предложить:
– Стульчик будем брать? 15 шекелей. Зачем вам пачкаться в песочке...
Я прохожу мимо каждый день и не могу разобрать, одна и та же у Виталика девушка, или они все похожи: высокие, стройные, светловолосые.
Сегодня Виталику легко торгуется: с моря дует сильный ветер, засыпая глаза пляжников песком. Загорать можно только, спрятавшись за зонтик, как за щит. Разобрали все, остался один, последний, но его для кого-то берегут, поставив рядом табличку: «Занято». Увидев меня, Виталик замахал, указывая на зарезервированное место:
– Это для вас. Платить не надо.
Для меня? Мы ведь даже не здороваемся... Но Виталик уже взял мою пляжную сумку, бережно поставил на лежак, предварительно смахнув песок щеткой.
– Вы, говорят, классную музыку пишете!
Я растерялась:
– Музыку? Я? Музыку, нет... Рассказы. Я пишу рассказы. У меня книга «А вечером танцы»...
Виталик пренебрежительно махнул рукой:
– Не, не это. Вы, говорят, музыку на диск пишете. Из Интернета. Ну там, сальса. Латино. Сделаете? Три диска: латино, потом что-нибудь прикольное и блюз для вечера.
Старушка в купальнике с ромашками полистала мою книгу.
– Беру. Только у меня с собой нет денег.
– Ладно, – разрешила я, – отдадите деньги завтра. Вы завтра придете?
– Конечно, – обрадовалась старушка, – я каждый день прихожу плавать. Меня тут все знают, я Люда.
Назавтра Люда не пришла плавать. Вообще в тот день мало кто отважился залезть в воду. Северный ветер пригнал мусор из Яффо: немногочисленные купальщики, проплыв несколько метров и намотав на себя полиэтиленовые пакеты, обрывки бумаг и еще какую-то гадость, выскакивали на берег и мчались под душ. Говорят, владельцы арабских ресторанов специально сбрасывают в море содержимое мусорных контейнеров. Мусор шел сплошной полосой три дня. Потом северный ветер сменился восточным, море очистилось, пляжники вернулись на свои позиции, а Люда все не появлялась. Я всматривалась в купальники старушек. Были купальники в ярко-красных маках, встречались зеленые розочки, тюльпаны, пальмы, лилии и даже арбузы: ромашек не было. Наконец, углядев нечто белое с желтым на черном фоне, я бросилась вслед за пожилой женщиной.
– Простите, вы не Люда?
– Не Люда... – испуганно прошептала старушка. Извинившись, я поспешила отойти. Но «не Люда» побежала за мной. – Одну минуточку! Подождите, пожалуйста! У меня троюродная сестра во Владивостоке, Люда. Говорят, мы очень похожи. Вы меня с ней не перепутали?
Люда сама меня нашла через неделю. Ссыпала в ладонь мелочь, сказала «спасибо».
– Вам понравилось? – спросила я.
– Понравилось, – ответила Люда, – И дома одобрили. Сказали: надо поддерживать начинающих авторов.
Я так и не поняла: понравилось или надо поддерживать авторов?
Впервые я увидела его в августе: стоял, широко расставив ноги и надвинув на глаза армейскую кепку камуфляжной раскраски. Он всегда выбирал одно и то же место – возле плаката: солнце протягивает к загорающим лучи, переходящие в клешни рака. Иногда он разговаривал с кем-то по мобильнику, размахивая рукой, словно диктуя приказ. Я мысленно окрестила его «боссом». В октябре плакат «опасное солнце» убрали, и босс передислоцировался к столбу с табличкой: схематичный человечек плывет по волнам. Когда почему-то убрали и столб с человечком, босс «переехал» к третьему столбу. Третий столб был без каких-либо предупреждающе-запрещающих надписей. Моя подстилка находилась рядом, и мы с Боссом разговорились. Он рассказал, что сидит на пособии по безработице, очень этому рад: 16 лет пахал, теперь можно отдохнуть, деньги-то идут. Директор каждый день лично звонит, просит вернуться. Говорит, без тебя вся работа стоит. Но он до ноября – ни-ни. Подождут.
– Кем вы работали? – спросила я.
– На заводе, – ответил Босс, и я уважительно посмотрела на его мускулы, но тут он добавил: – Завхозом. Меня в любую гостиницу с руками и ногами...
В декабре испортилась погода. Босс по-прежнему приезжал на море. К пляжу не спускался. Стоял, смотрел с парковочной площадки как, разгоняемые ветром, носятся по морю парусники. С армейской кепкой он не расставался даже в машине, но однажды ветер сорвал ее и покатил по склону, подбрасывая. Рискуя сорваться, Босс догнал кепку и поспешно нахлобучил, но я успела заметить толстые складки на шее, торчащие из абсолютно лысой головы уши и глубокие морщины на лбу. Похоже, ему совсем не пятьдесят, как мне казалось раньше, а все шестьдесят.
В начале апреля Босс приехал веселый.
– Последний день гуляю: завтра выхожу на работу!
Я тоже обрадовалась:
– На старое место? Или нашли что-то новое?
– Новое! – закричал Босс. – Оч-чень крутая фирма! – И показал почему-то в сторону моря: – Там.
Но назавтра я снова увидела его всматривающимся в барашки волн.
– А как же... работа?
– Они думают, дурачка нашли, – презрительно сказал Босс, – за такие деньги. Ну, я оставил им бумажку со своим телефоном и суммой, сколько я хочу. Пусть думают. Позвонят, куда денутся! Не одни, так другие. Меня в любую гостиницу с руками и ногами...
Прошло три года. Я вижу его возле моря каждое утро. Босс уже не приезжает на машине, приходит пешком. Даже в дождь. Мы больше не разговариваем: при встрече со мной Босс кивает и ускоряет шаг. Я до сих пор не знаю, как его зовут.
Мой мобильник относится к типу «смартфонов», то есть умных. «Смарт» проявляется в том, что он умеет распознавать голосовые команды. Моим командам телефон подчиняется неохотно, но когда в машине по радио передают новости, мобильник выхватывает из адресной книги какой-нибудь номер и начинает звонить. Наверное, телефон улавливает в новостях знакомое имя. Я пресекаю его попытки и грожусь отключить «распознавание голоса».
Однажды я не успела вовремя нажать «отбой». Из переговорного устройства громкой связи прозвучало:
– Алло?
На экране мобильника высветилось «Миша-Мордехай». Какой Миша-Мордехай?
– Извините, – сказала я, – это...
– Ирочка! – прервал меня незнакомый голос. – Как здорово, что вы позвонили. А то, представляете, Новый год, совсем одиноко. Не поверите, я чувствовал, что поздравите. Вам здоровья, счастья, успехов в личной жизни...
– Вам тоже... здоровья... счастья... – Я не знала, есть ли у Миши-Мордехая личная жизнь и поэтому остановилась.
– Такой у меня сегодня хороший день, – Миша-Мордехай не заметил моих колебаний и продолжал: – Вы позвонили – раз. «Рэка» перешла на 100.1 FM – два. Получилось: две русские станции рядом. Крутанул ручку – ты на «Рэке». Крутанул назад – на «Первом Радио». Правда, удобно? И не надо искать.
– Удобно, – согласилась я, – не надо искать.
– Что у вас нового? Прочли еще какую-нибудь книжку?
И тут я вспомнила: парк, ветер подхватил с холодной каменной скамейки мою газету, полистал и зашвырнул в кусты. Я стояла и думала, стоит ли «Наша страна» того, чтобы из-за нее оцарапаться, когда какой-то пожилой человек в плаще и беретике нырнул в кустарник, долго там возился и, наконец, церемонно, словно букет, протянул мне измятые, грязные листы. Кто в Израиле носит плащ и берет? Плащ и берет носил Мордехай из Саратова, в Израиле полтора года, собирается здесь преподавать иврит, но учеников пока не нашел.
– Преподавать я умею: в Саратове у меня было много учеников, – разговаривая, Мордехай часто моргал, как ребенок, увидевший что-то необычное. – Семь, а иногда восемь.
– Язык преподавали?
– Игру на аккордеоне. А вы хорошо говорите на иврите?
– Ничего, – сказала я, – за 20 лет научишься. Но читаю паршиво.
– Плохо читаете? – обрадовался Мордехай. – Хотите, вас научу?
– Банковские документы можете прочесть? – злорадно спросила я.
– Банковские? Нет, – погрустнел учитель.
– Я тоже не могу, – созналась я, – Но одну книжку на иврите все-таки одолела. Амос Оз «Черный ящик».
– Весь ящик? С огласовками?
Человек из Саратова раздражал все больше и больше.
– Мне пора, – сказала я, – спасибо за газету.
– Конечно, конечно, – засуетился Мордехай, – но, может, если найдется минутка... позвоните... Буду рад.
И протянул мне клочок бумаги с номером. Я сунула было клочок в карман, но под взглядом моргающих глаз занесла номер в память мобильника. Позже сотру. Несколько раз я вспоминала о Мордехае, собираясь удалить номер, потом забыла...
– Не стану вас задерживать, знаю, как вы заняты. Спасибо, что поздравили. Но вы же еще когда-нибудь позвоните? – забеспокоились из «громкой связи».
– Обязательно позвоню.
– Буду ждать.
Я не стала отключать «распознавание голоса».
Лицо Бени покрыто красивым, ровным загаром. Наверное, именно такой загар называют бронзовым. У Бени длинные волосы, кожаная куртка, узкие черные очки и мужественные скулы: не хозяин прибрежного ресторанчика, а итальянский киноартист. Я люблю Бени и радуюсь, завидев его шезлонг у кромки воды. Только раздражает, что нам никак не удается спокойно поговорить: каждые пять минут кто-то вламывается со своим «ма нишма{21}». Бени неизменно отвечает, что его дела идут отлично. У его приятелей дела тоже всегда идут отлично. Судя по таким приветствиям, у всего Израиля дела идут отлично. Я ревниво рычу и спешу вернуть Бени к нашему разговору:
– Как ты сказал? У смерти вкус...
– ...Ржавчины. У смерти вкус ржавчины. Завтра будет дождь. Видишь, флаг развевается в сторону Яффо? Южный ветер – к похолоданию. Ветер рассказывает обо всем...
– А у тебя случалось что-нибудь такое... со вкусом ржавчины?
– Ого! В 67 году я был среди первых, кто ворвался в Старый Город, сражался за Стену Плача.
– Солдатом?
– Офицер, парашютист.
– Было страшно?
– Во время самого боя, нет. Во время боя нет времени на мысли о страхе. Ты думаешь, как бы вернуть своих солдат живыми. Знаешь, когда страх разливается во рту? Когда получаешь задание. С картами. Смотришь на эти карты, понимая, что задание невыполнимо. И ты точно погибнешь. Но между жизнью и смертью иногда становится везение. Как, откуда оно берется, в самых безнадежных ситуациях? Не могу объяснить, не знаю.
– Ты убивал? Что ты чувствовал, когда убивал?
– Что нет другого выхода. Если не выстрелишь первым, закончилась твоя карьера... Я расскажу тебе о смерти, это короткий рассказ. Есть в Иерусалиме место, называется Гиват а-Тахмошет. Знаешь, что такое «тахмошет»? Ну, это бомбы, пули...
Арсенал! Вдруг всплыло название: «Арсенальная горка». Там еще мемориал! Я кивнула.
– Есть песня о Гиват а-Тахмошет» – пальцы Бени забарабанили по колену, отбивая такт, пока он декламировал.
Когда мы получали задание, нам сказали: на холме засело максимум 150 иорданцев. Иорданцы – самые лучшие воины. Я воевал с сирийцами, египтянами, им далеко до иорданцев. Иорданец не сдается: его не возьмешь в плен. Он будет сражаться или погибнет.
Нам сказали: максимум 150 человек. А нас две роты. 80 и 80, всего 160. Почти равенство. Но мы-то израильтяне. И мы стали кричать: зачем нам такое легкое задание? Мы хотим идти прямо на Старый Город... Но нам сказали: нет, сначала расчистить со сторон, потом зайдете внутрь. Наутро от двух рот осталось не более двадцати человек. На этом холме засело 800 иорданцев. Там были траншеи, между бункерами. Ночью в таких траншеях очень трудно воевать: боишься попасть в своего...
Мы шли в один ряд: траншеи были узкие, и когда кто-то падал, мы наступали на его труп.
Надо было приблизиться к бункеру, выбить дверь, бросить гранату, а после взрыва добить тех, кто внутри. И вот я бросаю гранату в один из бункеров, кричу «Пуцац» (взорван). Когда швыряешь гранату, надо закричать «пуцац», не то какой-нибудь идиот из своих заскочит в бункер и погибнет мне там. Я кричу «пуцац», вбегаю в бункер, дважды стреляю – и все. Патроны закончились.
А напротив – двухметровый иорданец. Стоит, направив на меня винтовку со штыком на конце. Но сам, видимо, в шоке от гранаты. Совсем еще мальчик. И этому мальчику почти ничего не надо делать. Только нажать на курок и убить. Была у меня десятая доля секунды. Столько, сколько занимает подсчитать «два плюс два». В углу лежали два убитых иорданца. Там была коптилка, знаешь, что такое коптилка? Такая ночная лампочка, в нее наливают керосин. От взрыва лампочка опрокинулась, но продолжала гореть. Я это как сейчас вижу. Алан (привет), Леон! Как дела? Решил прогуляться до Ришона?
Леон, не останавливаясь, помахал рукой, и Бени продолжил:
– Я прыгнул на него, как дикий зверь. Как дикий зверь на добычу. Оглушил прикладом... Вогнал в свою винтовку запасной магазин… Всадил, наверное, 20 пуль. От страха. В этого мальчика – 20 пуль. Ему оставалось только нажать на курок – и умер бы я.
– О чем ты думал в эти секунды?
– Ни о чем не думал. В такие секунды не думаешь. Я до сих пор не понимаю, как у меня это вышло. Просто прыгнул, как дикий зверь...
– Бе-е-ени! Ма нишма? – толстяк в черных адидасовских штанах, полощущихся на ветру, словно пиратский парус, потащил в нашу сторону крошечную собачку. Собачонка упиралась, тормозя коротенькими лапками и оставляя за собой песчаное облако. Толстяк привязал животное к ножке моего стула, зачем-то поясняя: – Это Концесса, она не беременная, просто много ест, обжора.
Концесса укоризненно посмотрела на хозяина – кто бы говорил. Но хозяин уже повернулся к Бени.
– Ну что, муниципалитет отремонтировал тебе кухню?
– Куда там, – вздохнул Бени, – От них разве дождешься. Нет порядка в этой стране.
Бени с толстяком принялись ругать муниципалитет, а мы с Концессой молча смотрели на флаг, трепещущий от ветра в сторону Яффо.
– Поедем на танцы в Ашдод?
– Как скажешь. – Муж нехотя выключил телевизор и опустил ногу с кровати
– А если они опять будут бомбить Ашдод?
– Тогда не поедем.
Муж затянул ногу обратно. Пропускать танцы мне не хотелось.
– Может, Тель-Авив? Там тоже танцуют по субботам на набережной.
– В Тель-Авив не хочу. Площадка маленькая, никакого кайфа.
– Ну, в Ришон?
– И в Ришон не хочу. В Ришоне плохое покрытие. Поедем в следующую субботу. За неделю война окончится.
– Аж в следующую субботу? У меня всю неделю будет танцевальная недостаточность в организме. Нет, поедем в Ашдод. Ничего за неделю не закончится.
– В Ашдоде негде укрыться.
– Есть где укрыться. Я, когда в прошлый раз танцевали, присмотрела. Там совсем рядом несколько кафе. В них обязательно должно быть бомбоубежище. Или арка, тоже рядом. Можно будет добежать. За сколько секунд до взрыва в Ашдоде звучит сирена? 30 или 50?
– А танцы не отменили из-за ракет?
– Сейчас узнаю. Подожди, не включай телик, тебя потом не оторвешь, я уже звоню Давиду.
Муж все-таки включил телевизор, и мне пришлось перекрикивать молодую Гурченко:
– Давид про танцы не знает. Сегодня на пляж пропустили только 150 человек, чтобы не было скопления народу. Но я нашла в Интернете телефон маркида (маркид – учитель танцев)... Алло, Шимон? Извини, что беспокою... Будут? Здорово! Спасибо, уже едем... Слышал? Не отменили! Едем! Шимон сказал, поставит «Содха». Быстрее одевайся!
«Содха» – «Твой секрет» – наш с мужем самый любимый танец. Все красиво: движения, мелодия. Когда певица Рита поет под гитару: «...Ты целовал мои губы, я была несчастна...», у меня на глаза наворачиваются слезы. И муж говорит, что у него на глаза наворачиваются слезы...
– Давай быстрее! Потом стоянку долго искать.
Но муж поставил на плиту разогревать суп. Зная, что спорить бесполезно, я просто следила за каждым его глотком... Суп, чай с конфетой, потом почему-то опять суп. Ну наконец! На целых 15 минут опаздываем, а это минимум четыре танца. И о свободных стоянках можно забыть...
Все парковочные места были свободными. Площадь, обычно бурлящая танцевальными парами, обрамленная туристами с камерами и просто зеваками – пуста. Только ветер гонял бумажки по серым плитам. Так Шимон обманул? Рядом с нами остановился фургон. Из него вылез человек с повязкой охранника. Я бросилась к охраннику:
– Скажите, танцы что? отменили?
Человек закричал:
– Цева адом!{22} Цева адом! Вам лучше побыстрее уехать.
Только сейчас я заметила, что улицы тоже пусты...
– Цева адом, – сказала я мужу. – Погнали.
– Что? – муж понял не сразу: до Реховота «грады» еще не долетали.
– Погнали, – повторила я. – Тревога. Не помнишь, у них в Ашдоде сирена за 30 секунд или 50?
Муж «вырубил» Элтона Джонса, переключившись на радио:
«...15 минут назад "Исламский джихад" вновь обстрелял Ашдод. Ракета разорвалась в черте города, нанеся разрушения и ранив двоих человек. Несколько человек впали в состояние тяжелого нервного шока...»
Война, проходившая от нас на расстоянии 27 минут автомобильной езды, вдруг подошла вплотную. В животе неприятно забурлило. Нет, кажется, это у мужа. Нет, все-таки у меня...
Когда мы миновали Гедеру, бурление в животе прошло. Дальше Гедеры они еще тоже не добрасывали.
– Теперь в Тель-Авив? – спросила я мужа, не особенно надеясь на успех.
Конечно, он уперся:
– Теперь домой. Я суп не доел. И смотри, какой ветер. Сама же потом будешь хныкать, что простыла.
Через две недели война задремала. «Грады» прекратились, остались только «касамы». Но и они, не причиняя особого вреда, разрывались на открытой местности неизвестного мне «регионального совета Эшколь». Через две недели мы танцевали в Ашдоде «Твой секрет». Рита пела: «...Ты целовал мои губы, я была несчастна…» Туристы снимали танцующих на камеры. Зеваки сплевывали на серые плиты шелуху от семечек. И ветер стих.
Леонид АШКИНАЗИ
ЧТОБЫ ЗАДАТЬ ВОПРОС
В подобных ситуациях у меня наступает такое немного странное (для меня самого) состояние, нечто среднее между «а гори оно все огнем» и «а мне все пофиг», сдобренное хорошей дозой элементарного любопытства. Мои приятели называют это «тупым любопытством». У меня тактичные и любвеобильные приятели.
Я действительно не ожидал, что увижу на столе Аватары Конструктора Вселенной книгу Эмануэла Това «Текстология Ветхого завета» – ту, которую сейчас (причем только что) читал. Заметив мое удивление, Аватара улыбнулся:
– Ну, тебе же увлекательно читать, как ученые по буковке текст анализируют, варианты сопоставляют, свитками Мертвого моря благоговейно шуршат?
Я, ничем не кривя, согласился.
– Ну так и мне тоже.
Он открыл книгу – похоже, что наугад – и для торжественности прочел (мог бы и просто процитировать):
– Большинство текстов, как древних, так и современных, передаваемых от одного поколения к другому, тем или иным образом портятся. Для современных сочинений процесс передачи текста от авторской рукописи до типографской печати занимает сравнительно небольшой промежуток времени, а потому возможности для порчи ограничены. Однако в таких древних текстах, как Ветхий Завет, случаи порчи (технический термин для обозначения разного рода «ошибок») встречаются чаще из-за сложных условий копирования и продолжительности процесса передачи, обычно доходящего до момента публикации текста в последние века. Факторов, которые могут привести к порче текста, много: переход от палеоеврейского к квадратному («ассирийскому») письму, неясный почерк, шероховатая поверхность материала (кожи или папируса), на котором написан текст, схожее написание некоторых букв, отсутствие огласовки, нечеткие границы между отдельными словами в древних текстах и т. д. Кроме того, в библейский текст вносились исправления и изменения. В отличие от случайных ошибок внесение исправлений и изменений – результат сознательного стремления более или менее серьезно изменить текст, вплоть до введения в него новых идей. Такое вторжение в текст имеет место во всех текстуальных свидетельствах (см. обсуждение этого вопроса в главе 4СЗ), включая Mасоретский текст. Традиция приписывает «переписчикам» (софрим), 8, 11 или 18 подобных «исправлений» в самом Mасоретском тексте, но даже если она и не совсем достоверна в отношении данных конкретных случаев, повсюду имеются свидетельства многочисленных изменений такого рода.
– Ну да, – согласился я, – впечатляет. Я, собственно эту книгу видел. То есть я ее сейчас читаю.
– Читаешь? – быстро спросил он.
– Ну, какое там «читаю», – ответил я, – мне и близко образования не хватает. Но чтобы восхититься, достает.
– Понятно, – продолжил он. – А точки? А «подвешенные буквы»?! А «вторая рука»? Да эту книгу в любом месте можно открыть и восхищаться дотошностью автора!
И после паузы, заметив, что я замолчал и жду, кивнул – продолжай, мол.
– Но я вот чего не понимаю, – выполнил я предложенное. – Общеизвестно положение о неисчерпаемой мудрости Книги, о слоях смыслов и так далее. Но для расшифровки, для понимания, часто важна каждая буква. А тут ученые спорят о тысячах расхождений. При этом они вообще не вполне уверены, что существовал исходный вариант, тот самый, который… Возможно, что в этом вопросе их вера столь неразрывно переплетается с их ученостью, что…
– Ты отчасти прав – расхождений тысячи, и ученость, созданная их коллективным сознанием, переплетается с их личной верой и лично-коллективным вероповедением. Существовал ли исходный текст – как ни странно, не важно.
Я изумился, и мой собеседник счел нужным это заметить.
– Существовал, существовал… хотя не совсем так, как говорят. Но дело даже не в этом. Смысл там есть во всех вариантах, и многие смыслы вполне доступны, даже при ошибках. А некоторые ошибки влияют мало – смыслы-то бывают разные. Но по мере работы таких специалистов, как автор этой книги, текст проясняется и большее количество смыслов становится доступным, – Аватара Конструктора улыбнулся.
– Но все-таки основной текст и основной смысл?..
– А ты не допускаешь, что основного нет? Что важны в равной степени все смыслы, а тезис о священности Книги – просто разумное следствие того, что неизвестно, какие еще смыслы могут быть из нее извлечены? И естественное для ищущего человека восхищение глубиной и желание сберечь предвосхищаемое?
– То есть вся эта наука существует для того, чтобы подготовить материал для…
– Наука существует не «для»! Ты мне эту отрыжку Военно-промышленного комплекса брось. – Аватара направил на меня короткий взгляд, но этого хватило, чтобы струйка холодного пота мгновенно сбежала по хребту.
– Наука существует не «для», а «потому что»! Потому что человек, в своем познании Мира, пришел к этому поведению. И обратил свой ищущий взгляд в том числе и на мою Книгу. Изрядно попортив ее текст – но человек рос, маленький ребенок иногда ж неправильно обращается с книгой, да?
Я кивнул.
– Но повзрослев…
– Понимаю. Человечество повзрослело…
– Эка хватил – человечество повзрослело. Это конкретное человечество еще гадит в подгузники и тычет себя шаловливым пальчиком в глазик, того и гляди выколет, однажды почти удалось. Запеленать бы обратно… – Аватара Конструктора вздохнул и посмотрел куда-то вбок. – Так ведь взвоете… Свобода воли вам нужна. А коробка спичек вам не нужно? Некоторые безумцы уже почти дотянулись, нет бы умным людям дать им по рукам. Доминдальничаетесь…
– Но если именно там глубокие смыслы, то зачем существует остальная наука?
– Хочешь обрести внутренний покой, обосновать свое существование?
Я честно кивнул.
– Вот не уверен я, что мой ответ тебя обрадует, но ты спросил. Во-первых, науки не могут развиваться в отрыве одна от другой, они связаны. Одни слабее, другие сильнее. Математика связана с Книгой сильнее, чем физика, но и физика тоже, а уж через математику-то! Поэтому ты своей работой, своими стараниями, тоже вносишь вклад. А во-вторых, ты же преподаватель. Помнишь, что сказала тебе много лет назад одна девочка?
– «Я теперь поняла – вы научили нас думать!»
– Вот-вот. Так что, – Аватара Конструктора направил на меня короткий взгляд, – иди и работай. И спасибо за беседу. Время я тебе скорректировал.
* * *
Солнце светило в окно. Я посмотрел на часы. До начала занятия было еще полчаса. Как в тот самый момент…
…когда я вошел в пустую аудиторию, сел за стол, достал из кармана электронную книгу, открыл «Текстологию Ветхого завета» Эмануэла Това, посмотрел на куст за окном – растущий не где-нибудь, а на подоконнике аудитории бывшего МИЭМа, – и ощутил, что Конструктор Вселенной зовет меня для короткой, как обычно, беседы.
Чтобы спросить что-то у меня. Или чтобы я мог задать ему уже сформировавшийся у меня в мозгу и увиденный Им вопрос.
Сергей БУЛЫГА
Мне кажется, что это сон. В жизни такое не может продолжаться так долго, а во сне может. Значит, мне это только снится, что я караванщик, у меня восемь верблюдов и я их веду через пустыню. Уже не помню, как долго веду. Верблюды давно должны были пасть, а я умереть от голода и жажды. Но мы продолжаем идти. Они едят колючки, и я тоже. А если мне хочется пить, то я выдавливаю каплю крови из пальца, и этого мне хватает на неделю. Палец я прокалываю ножом. Нож – это единственное оружие, которое у меня осталось, а остальное я все выбросил. Зачем мне здесь, в пустыне, лишняя тяжесть? Кто может мне здесь встретиться, кто на меня нападет? Никто! А лишнее оружие – это железо, это вес, это быстрая усталость, а я и без того чуть держусь на ногах. Единственная моя еда – это колючки, которые еще нужно найти, а про питье я уже говорил.
Правда, иногда случается и настоящее пиршество – это если нам встречается змея. Змеи здесь большие, просто на удивление, я каждый раз, встречая их, думаю, чем же они кормятся, неужели здесь водится еще какая-то живность кроме меня и моих верблюдов?
Когда я убиваю змею, я разделяю ее на девять равных частей – мне и моим верблюдам, и мне в этом помогает нож. Верблюды едят змей с охотой. Еще бы! Ведь я уже не помню, как давно они ели обычную пищу. Как, впрочем, и я.
Закончив с пиршеством, мы идем дальше. Идем мы только по ночам, ночью звезды горят ярко, благодаря им в пустыне и младенец не заблудится, не то что погонщик и его верблюды.
Или я никакой не погонщик? Когда я начинаю думать об этом, я тут же достаю нож и несильно колю себя в грудь. Грудь у меня вся в ссадинах и кровоподтеках. У покойников кровоподтеков не бывает. У призраков тоже. Значит, я не покойник и не призрак, и это не сон, думаю я, успокаиваюсь, и мы идем дальше.
Ночью в пустыне так же жарко, как и днем, но зато ночью я могу ориентироваться по звездам, а днем по солнцу не могу, потому что очень часто случается так, что мне в небе видятся два, а то и три, или даже четыре солнца. Днем в пустыне очень легко заблудиться, днем мы отдыхаем.
Точнее, отдыхаю я. Верблюды окружают меня со всех сторон, и сколько бы солнц ни горело на небе, я от всех них надежно укрыт, я в тени.
А как только солнце – или несколько солнц – скрываются – или скрывается – за горизонтом, я встаю и веду своих верблюдов дальше. Верблюды идут налегке. Раньше они были, конечно, навьючены грузами, но это их очень утомляло, и я снял с них поклажу. Что было в ней, я не помню, но это, наверняка, была не пища, и не бурдюки с водой, воду и пищу я не бросил бы. А остальное, что бы ни было, в пустыне не нужно. В пустыне нужно только одно – спокойствие. Пока ты спокоен, тебе ничего не грозит, тебе хватает колючек и собственной крови, а вот когда ты беспокоишься, тебе будет мало всего. Вот мне сейчас достаточно восьми верблюдов, чтобы всегда, при желании, оказываться в тени.
А когда-то у меня верблюдов было больше – двенадцать, и все они были навьючены очень ценными, как мне тогда казалось, товарами. Но мне и этого было мало! Я мечтал о том, чтобы у меня было больше верблюдов, например, двадцать, или даже все верблюды в нашем караване. Тогда их в нашем караване было значительно больше, чем двадцать, а, может, сорок, иди даже сто. И погонщиков было не меньше десятка, и было несколько купцов со слугами, и караван-ага. Когда мы ночью выходили в путь, то передовой верблюд уже поднимался на третий бархан, а наши слуги еще только-только начинали сворачивать дневку. Вот сколько нас тогда было! Это был очень многолюдный и богатый караван.
А потом нас осталось только двое – я и караван-ага. Это случилось очень-очень давно, но я прекрасно помню, как я поддерживал его под голову, а он протянул мне свое кольцо и сказал:
– Никогда не снимай его и даже не поворачивай. А идти тебе еще далеко. Если ты будешь следовать моим советам и держаться тех звезд, о которых я тебе сказал, то рано или поздно ты обязательно придешь в тот город, который, как я тебе только что объяснил…
И тут он еще раз напомнил мне, как должен будет выглядеть тот город, затем потребовал, чтобы я повторил его слова, я повторил и ни в чем ни разу не сбился. Тогда караван-ага благословил меня, и я ушел со своими тогда еще двенадцатью верблюдами, а караван-ага остался лежать и умирать на дневке, как раньше, один за другим, оставались и умирали все наши спутники, а теперь наступил черед и караван-аги. Он умирал, а я шел дальше.
И вот я иду и иду, в пустыне очень сложно считать время, тут же круглый год жара, и зима не отличается от лета, а осень от весны. Но они проходят и сменяются, а я иду и иду. Я давно должен был умереть, а я жив. Это кольцо дает мне силы, я знаю. Это ведь из того пальца, на котором надето кольцо, я выдавливаю одну капельку крови, которая дает мне силы идти по пустыне семь долгих ночей подряд.
Вот только куда я иду? Не сбился ли я с дороги? По тем ли звездам я продолжаю свой путь? Увижу ли я когда-нибудь тот город, о котором мне рассказывал покойный караван-ага? Или такого города вообще нет на свете, а караван-ага просто повторил чьи-то досужие домыслы? Может, именно поэтому я и никак не могу дойти до этого города, ибо как можно найти то, чего нет? Подумав так, я осматриваюсь по сторонам и, как всегда, вновь ничего не вижу, кроме барханов и неба. В небе много-много звезд, но они горят уже не так ярко, потому что небо понемногу светлеет, близится рассвет. Еще немного, и взойдет солнце. Я уже даже вижу, как далеко на горизонте небо совсем светлое, сейчас там появится верхний край солнца. Надо немедленно останавливаться и готовиться к дневному отдыху. Днем идти по пустыне нельзя.
И вдруг там, где, как я думал, взойдет солнце, появляется ярко освещенный город! Он очень большой. Нет, правильнее сказать, я еще не вижу сам город, а пока вижу только его стены и высокие крепостные башни. А вот я уже различаю и широкие, сверкающие золотом ворота. Башен, вспоминаю я слова караван-аги, должно быть четыре. И я вижу четыре! Но я понимаю, что это всего лишь предрассветный мираж, вон как призрак города еще весь подрагивает в утренних сумерках. Но сейчас звезды окончательно померкнут, взойдет солнце, город засверкает еще ярче – и станет совершенно неотличим от настоящего. Потом в стороне от него появится еще один точно такой же город. Потом еще один. Потом еще. И будет уже совершенно непонятно, куда поворачивать, к какому городу идти. Поэтому, чтобы не становиться рабом миражей, нужно, не дожидаясь восхода солнца, обязательно останавливаться на дневку.
Но солнце давно уже взошло, а я все продолжал идти, направляясь прямо к городу. Город мне виделся один, других городов не появлялось. Я подгонял своих верблюдов, я спешил. Я верил миражу! Мне казалось, что это никакой не обман, а именно тот город, о котором мне рассказывал караван-ага. Ведь вот я уже четко вижу золоченые ворота, а по обеим сторонам от них по две башни. А вот за городскими стенами я вижу крышу караван-сарая. А вот минареты, их должно быть двенадцать. Я их считаю – получается двенадцать. Я иду все быстрей! Я нещадно погоняю верблюдов. Почему это я должен верить, что это мираж? Почему я не вправе верить своим собственным глазам? Это – клянусь всем, чем пожелаете – тот самый город, о котором мне поведал караван-ага, и он еще говорил, что я должен смело войти в этот город, выйти на их главную площадь, остановиться там и ждать, а дальше все произойдет само по себе и в наилучшем виде. Жаль, прибавлял при этом караван-ага, что ему не посчастливится стоять в этот момент рядом со мной.
И вот я иду, подхожу все ближе и ближе к городу. Теперь я уже наверняка вижу, что это никакой не мираж. Я ведь уже слышу голоса людей, ржание лошадей, лай собак, мычание скота, шум мастерских, журчание воды в арыках, шелест пальм, перекличку караульных на стенах. Я подхожу к воротам, они передо мной бесшумно открываются, я прохожу в них, стражники не смеют меня останавливать.
Я вхожу в город, иду дальше. Это очень большой и богатый город. Широкие улицы, мощеные мрамором, почтенные горожане в дорогих халатах, прекрасные горожанки, смотрящие на меня из окон, слышный из лавок перезвон монет, запах кофе из кофеен. Меня окликают…
Но я не оборачиваюсь и уж тем более не останавливаюсь. Я сперва должен дойти до главной площади, караван-ага отдельно напоминал мне об этом. Ты должен, говорил он мне, во что бы то ни стало дойти до главной площади.
И вот я иду. Я ничего не слышу, я не смотрю по сторонам.
И наконец я выхожу на главную площадь. Она весьма обширная, и там тогда было очень много людей. Все они стояли чинно и смотрели в мою сторону. Как будто они ждали меня. Я вступил на площадь. Люди начали расступаться передо мной. Так я дошел до самой середины площади, где остановился перед седобородым стариком в красной чалме с пером. Стоявшие рядом с ним люди сказали мне, что это их кадий – судья. Кадий спросил, как меня зовут, и я ответил. Затем я ответил, как звали нашего караван-агу, и кадий согласно кивнул, из чего я понял, что они были знакомы. Затем кадий спросил, что случилось с нашим караван-агой, и я ответил, что он умер. Тогда кадий спросил о судьбе остальных моих спутников, и я опять ответил, что они тоже умерли. А где их верблюды, спросил кадий. Я развел руками и прибавил, что их больше нет. А где груз, который был на них навьючен, спросил кадий. Я ответил, что я этого не знаю, и тут же прибавил, что я отвечаю только за тот груз, который несли мои верблюды. Кадий спросил, что с ним, и я ответил, что товары со своих верблюдов я снял и сложил возле тропы, чтобы верблюдам стало легче. Кадий смотрел на меня и молчал.
Зато все те, кто стоял рядом с ним, начали громко возмущаться и говорить, что я пытаюсь их обмануть, я на самом деле прекрасно знаю, где лежат тюки, снятые с нашего каравана, я их спрятал, а теперь надеюсь, что на обратном пути подберу их и присвою одному себе. Кадий спросил, так ли это. Я ответил, что готов поклясться Всевышним, что это не так. Стоявшие вокруг нас люди возмущенно закричали, что нечего верить неизвестно кому, даже, более того, неизвестно какому погонщику, который за два маковых зернышка готов предать кого и что угодно. Кадий смотрел на меня и продолжал молчать. Зато толпившиеся вокруг нас горожане стали требовать, чтобы меня как следует проучили и заставили говорить правду. Кадий махнул рукой, толпа расступилась…
И вперед вышел палач со своим подмастерьем, несущим целый ворох различных приспособлений для пыток. Палач и его подмастерье схватили меня, повалили на беломраморные плиты площади и начали пытать, а кадий вновь стал спрашивать, с самого начала, как меня зовут и откуда я родом, как звали моего покойного караван-агу, как и когда мы с ним сговорились похитить товары, сколько он мне за это посулил, какими клятвами я клялся, и другое. На все это я отвечал – уже с трудом, ибо меня пытали, – что ни в каком сговоре я ни с кем не состоял и товаров не прятал, караван-ага умер у меня на руках своей смертью и ни о чем при этом не просил, а только заклинал меня довести караван, точнее, то, что от него осталось, до их города. Зачем я должен довести, сердито спросил кадий, кому нужен пустой караван? На что я ответил, что я этого не знаю, караван-ага мне этого не объяснял. Кадий разгневался и закричал, чтобы палач и его подмастерье пытали меня еще сильней и изощреннее. Они сразу усилили свои старания. Мне стало невыносимо больно, я из последних сил изогнулся, вырвался, дотянулся до волшебного кольца и повернул его!
Город сразу же исчез. Был вечер, я лежал на горячем песке, вокруг расстилалась пустыня, и только кое-где можно было заметить остатки древних зданий. Я встал, поднялся на ближайший холм и осмотрелся. Неподалеку от меня, в низине, стояли мои верблюды, все восемь. Возле них, на обочине тропы, лежали тюки с товарами. Я спустился к верблюдам, навьючил на них тюки. Какие в них были товары, я не стал смотреть – просто навьючил и пошел. Я не знал, куда идти. Но я думал, что скоро мне будет подсказка.
Однако я все шел и шел, а ничего нового не видел, горизонт был пуст. Мало того, поднялся встречный ветер, песок бил в лицо, звезды на небе стали видны очень плохо, я шел почти наугад. Когда начало светать, я остановил верблюдов и начал готовить дневку.
Как только я завернулся в бурнус, лег и закрыл глаза, мне сразу же приснился караван-ага. Он сказал, что уже знает обо всем случившемся, что на мою долю выпало немало тяжких испытаний, но я с честью вышел из них. Особенно тепло караван-ага похвалил меня за то, что я не побоялся преступить через запрет и повернул кольцо, тем самым разрушив коварные замыслы наших недоброжелателей. Далее караван-ага посетовал на то, что он, к сожалению, несколько ошибся в описании города, потому что, как ему теперь доподлинно стало известно, в том городе, который я должен найти, рядом с их главной площадью должно находиться небольшое озеро, на берегу которого растет маленькая финиковая роща, дабы усталые путники могли там утолять жажду и голод. И, пожелав мне счастливого пути, караван-ага тут же исчез.
А я проснулся и лежал весь день, вспоминал тот вчерашний город и ждал, когда зайдет солнце. Как только оно зашло, я встал и двинулся дальше, ориентируясь по тем же самым звездам, по которым ориентировался и раньше. Но, думал я, если я теперь ищу другой город, то и ориентиры у меня должны быть другие. Но ничего, думал я, наступит дневка, я засну, и караван-ага все мне подробно объяснит.
Но караван-ага мне не приснился. Напрасно я лежал с закрытыми глазами. Сон не спускался ко мне.
Вечером, как только скрылось солнце, я встал и шел, и вспоминал тот город.
А потом я вдруг остановился, поднял руку, взялся за кольцо и повернул его. Ничего вокруг не изменилось. Я стоял один посреди пустыни. Тогда я еще раз повернул кольцо, потом еще, потом повернул в другую сторону… Но как я стоял один посреди пустыни, так и оставался стоять. Тогда я снял и выбросил кольцо. Оно упало в песок и тут же исчезло в нем. И снова ничего не изменилось. Да я уже ничего и не ждал, а просто подошел к одному из своих верблюдов, достал из одного из тюков свиток чистого пергамента, остро отточенный калам, сел и записал эту историю, макая калам в кровь. Кровь я выдавливал из того самого пальца, на котором раньше было надето кольцо. Когда-то мне одной капли хватало на целую неделю пути, а теперь мне всей крови, которую только удалось выдавить, едва хватило на то, чтобы сделать всего одну запись. И вот она, наконец, сделана. Сейчас я сверну свиток, уберу его обратно в тюк, велю верблюдам идти дальше – и они пойдут. А сам я останусь сидеть здесь. Что будет со мной дальше, я не знаю. Да и это уже не так важно.
Кирилл ЛУКОВКИН
БАЛ
Пестрое соцветие красок, буйство запахов и звуков обрушились на Валентина со всех сторон, едва ноги его переступили порог главного зала роскошного особняка, где проходил бал-маскарад в честь окончания старого года.
Красное, желтое и зеленое!
Цитрусы, дорогие духи и мускат!
Музыка оркестра, шумные возгласы и смех!
Валентина подхватил людской поток и, словно пловца по бурной горной реке, увлек с собой, завертел в стремительном вальсе из сотен пар, кружащихся по всему залу вокруг огромной темной ели, густо пахнущей хвоей и украшенной гирляндами и шарами. С потолка сыпалось конфетти и разноцветные ленты. Хлопали пробки от шампанского. Музыка возвышалась и опадала, извергалась вулканом, а потом затихала, чтобы вновь взлететь и оборваться громогласным стаккато.
Валентин растерянно оглядывался в поисках знакомого, который завез его на эту веселую вечеринку, заманив обещанием какого-то неслыханного зрелища. Но сейчас в карнавальной толпе он не видел ни единого знакомого лица, да и не мог, потому что все они прятались за масками, а какую одел знакомец, Валентин не знал.
Он проходил мимо танцующих пар, стараясь никого не задеть, смотрел по сторонам, но не видел ничего, кроме движущейся толпы из спин, ног, рук и голов, словно бы слитой в единую массу, в какое-то фантомное существо, с торчащими из его тела конечностями.
Валентин встал возле стенки, у столика с фруктами. Подцепил с подноса дольку яблока и задумчиво отправил в рот, разглядывая происходящее на празднике.
Веселье было в разгаре.
Разгоряченные мужчины обнимали женщин, золотистые напитки искрились в свете огромных ламп, все блестело и сверкало, все двигалось и вертелось, и казалось, ничто в этом огромном пропитанном праздничным духом зале не стоит на месте ни мгновенья.
На маскараде полагалось быть только в маске, но поскольку Валентин не готовился заранее и не позаботился о своей личине, он просто решил намазать верхнюю половину лица белой краской, а глаза подвел темной тушью. Внимательно наблюдая за реакцией окружающих, он очень скоро убедился, что никто не обращает на этот фокус ни малейшего внимания – словно так и надо.
Успокоившись, он с интересом стал изучать маски других участников бала.
Здесь поселился целый зоопарк: медведи, тигры, обезьяны, львы, носороги, зебры и леопарды; хищники и травоядные, птицы и звери, большие и малые, красивые и уродливые, свирепые и милые, такие разные, но соединенные вместе этим чудесным праздничным вечером. Набор масок не ограничивался животными – здесь были и мифические создания, и существа из фольклора, и сказочные персонажи. Эльфы и гномы, тролли и огры, кикиморы и оборотни, вампиры и зомби! Арлекин и Пьеро, Зевс и Тор, нимфы и сатиры! Все они проносились перед Валентином в сумасшедшем стремительном танце, а песни сменялись с такой быстротой, что невозможно было отличить одну от другой. Может даже, это была одна большая композиция, долгая праздничная симфония, посвященная новогоднему празднику, без начала и конца, сплошная, как снег за окном особняка, кружащийся на фоне ослепительно белого покрывала в потоках света; белое превращалось в бархатное золото с прожилками красных искр и на клетчатом поле непрестанно мелькали тени.
Валентин знал: там холодно, дует ветер, голые деревья скрипят под его порывами, и на ветках каркает воронье. Но здесь было тепло, шумно и весело, и не хотелось думать о том, что происходит там, в сизом колючем сумраке, в мире теней, и поэтому он отвернулся от окна и встретился взглядом с человеком в маске лепрекона, и тот подмигнул ему, отсалютовав наполненным бокалом чего-то крепкого и янтарного.
Валентин вежливо улыбнулся; он притронулся губами к бокалу с шампанским, поднесенным кельнером в маске зайца и медленно пошел вдоль стенки, разглядывая внутреннее убранство зала.
Это был зал, отделанный красным атласом – алое сочеталось здесь с червонной позолотой в обрамлении обсидиановых вставок. Алые стены прошивали призрачные золотые нити, подсвечники и люстры были выполнены из белого золота, старинная мебель из черного дерева была обита красным бархатом, и все дышало основательностью, духом старинной роскоши, консервативного богатства, размеренного величия прошедшей эпохи, которое уж никогда не вернется в этот суетный век.
Словно попав в музей, Валентин прохаживался по залу, когда музыка наконец-то стихла, и высокий худой господин в старомодном фраке взошел на сцену.
– А теперь банкет, дамы и господа! Угощайтесь! – провозгласил он.
В другой половине зала на столы подали яства, и волны вкусных запахов щекотали ноздри, возбуждая аппетит. Гости прошли туда, Валентин вместе с ними. Усаживаясь за стол, он понял, что ничего не ел с самого утра этого долгого дня, и очень голоден. Кто-то произнес тост, и все дружно сдвинули бокалы – по залу разнесся хрустальный звон. Валентин оглядел соседей. Слева от него сидел очень тучный господин в маске свиньи. Приподняв ее, этот человек сразу же принялся за трапезу – долгое, основательное поглощение всех блюд, что были представлены на столе. Справа отрезала ломоть красного лосося женщина в маске лисы – она загадочно улыбнулась Валентину. Вилки и ножи стучали о дорогие приборы. Валентин отведал несколько салатов, но чем больше он ел, тем больше ему хотелось попробовать еще. С явным нетерпением он ожидал перемены блюд, и странный жгучий огонь разгорался в желудке.
Едва подали запеченное мясо, он набросился на него, как ястреб. Становилось все жарче, Валентин расслабил узел галстука, поглощенный едой, и не сразу заметил, что происходит за столом. А там, в свете хрустальных люстр, опрятно одетые дамы и господа ели праздничные кушанья голыми руками, громко чавкая и отрыгивая, они рвали мясо, запускали пальцы в тарелки, пачкая свои костюмы и вечерние платья, в их глазах за масками блестел огонь вожделения, но это было не самым страшным. Потому что и его пальцы тоже были в жиру, и с его щек тоже капало, и когда Валентин увидел все это, его затошнило.
На какой-то кошмарный миг ему показалось, что слева от него с тарелки слизывает закуску жирный боров, а справа с хрустом грызет кость настоящая лисица.
Он ждал окончания трапезы, еле сдерживая рвотные позывы, стиснув зубы, кусая губы. Наконец худой господин объявил, что вновь начинаются танцы, а затем будут конкурсы, и Валентин поспешил в коридор, а оттуда на второй этаж в уборную. Затем он долго приводил себя в порядок. В мужской комнате отчего-то не было зеркала, а Валентину нужно было убедиться, что грим в порядке.
Он открыл дверь в коридор. Мимо, по ворсистому бордовому ковру прошагала настоящая обезьяна – длинномордый бабуин с диким взглядом. Животное скрылось за углом. Валентин решил, что пора уходить, ведь скоро Новый год, и его ждут на другом конце города, куда еще нужно добраться сквозь метель и автомобильные пробки. Он шел по коридору, а навстречу попадались шатающиеся гости, поодиночке, парами и группами, они о чем-то говорили, смеялись, но Валентин не прислушивался к их разговорам и не пытался спрашивать, где выход, чтобы не привлекать к себе лишнее внимание.
Пройдя мимо одной из комнат, с распахнутой настежь дверью, он случайно увидел там, на широкой шелковой кровати сплетение тел, услышал стоны и вскрики. Он поспешил дальше, но, обернувшись, заметил, как из комнаты выглядывает девушка в маске кошки и манит его к себе. Он сделал шаг вперед, но столкнулся с другой девушкой-кошкой, совсем обнаженной и сразу же повисшей у него на шее. Сопротивляясь искушению, Валентин пробормотал что-то и оттолкнул от себя девушку. Обе звонко засмеялись. Дыхание перехватило, ему захотелось глотнуть воздуха и, распахнув окно, он увидел, как во внутреннем дворике собралась небольшая толпа, люди окружили полукольцом двоих сцепившихся между собой мужчин, один повалил другого и бил его кулаком в лицо, равномерно, как молотом. Кровь брызгала на снег черными кляксами. Они кряхтели, рычали, вскрикивали, спины заслоняли их, и Валентину показалось, что там, в полукруге на самом деле грызут глотки друг другу два бойцовых пса…
Он спустился на первый этаж, в библиотеку, где в креслах полулежало несколько гостей. Выглядели эти люди чрезвычайно растрепанно: с торчащими в стороны волосами, с расстегнутыми одеждами, без обуви. Один валялся в луже на ковре. Другой пил спиртное прямо из бутылки. Третий сгорбился над журнальным столиком, на поверхности которого ровными горками был насыпан белый порошок. Человек втянул одну горку в ноздрю через трубочку, тихонько застонал и повернул к Валентину изможденное лицо со слезящимися глазами под маской черепа. Кто-то бормотал в тяжелом сне, слышался храп.
Валентин прошел в гостиную, где другие гости играли в карты и курили кальян. Здесь было душно, дымно и стоял тяжелый дух ароматического зелья. Один из гостей бросил на стол карты и в приступе гнева схватил другого за горло, третий стал их разнимать, а четвертый воспользовался заминкой и сгреб весь банк себе. Кто-то истерически захохотал.
Валентин почувствовал, как чужая рука шарит в кармане его пиджака, и машинально схватил воришку за запястье – им оказался юнец в маске Арлекина. Вывернувшись из захвата, он проблеял что-то на высокой ноте и убежал. Валентин чувствовал, как у него начинает кружиться голова. Во рту поселилась горечь, в глазах двоилось, его слегка шатало.
Словно в каком-то дремотном сне, он видел, как по коридору на четвереньках прополз мужчина в маске осла, а верхом на нем сидела женщина-курица. Несколько мужчин играли в салки. Один вертелся волчком, один просто стоял и пел что-то нечленораздельное.
И все это время из главного зала слышались звуки нескончаемого вальса, который постепенно превращался в пульсирующую, однообразную, ритмичную музыку, и стены особняка слегка дрожали от топота десятков ног. Валентин пытался вспомнить, где же находится выход, и сколько ни бродил по темным коридорам этого громадного дома, не находил ничего, кроме укромных уголков, где ему попадались пьяные гости в разных масках.
Наручные часы показывали десять, но Валентин понял, что они стоят. Нигде в комнатах не было других часов, только древняя мебель, антикварные статуэтки и темные картины с сумрачными портретами. Он прислонился к стене и уже подумывал о том, как бы выпрыгнуть в окно, и пусть метель, пусть холод, ведь его ждут, он обещал приехать, он и так слишком много лгал в своей жизни… Все в доме пришло в движение и те, кто еще мог ходить, потянулись в главный зал, где оратор зычным голосом вел конкурсы. До Валентина долетали взрывы смеха, аплодисменты, переливы фортепьяно. Из зала лился свет, это было единственное прилично освещенное место во всем доме, утопающем во мраке. И Валентин побрел на этот свет, опираясь о стену, как немощный старик – силы почему-то покидали его, утекали с каждым шагом. Сердце еле билось в груди. Во рту пересохло.
Прошло порядочно времени, прежде чем ему удалось добраться до входа в зал. В лицо ударила теплая густая волна, чуть не сбившая с ног, но Валентин удержался и прищурился, пытаясь разглядеть, что же происходит в зале.
Худощавый ведущий говорил:
– Дамы и господа, через считанные минуты пробьет полночь! Какой волнительный момент! Какой восторг! Вы согласны со мной?
Толпа одобрительно загудела.
– Итак, друзья, мы сняли свои маски и увидели, кто есть кто на этом замечательном балу! Но, прежде чем мы продолжим наше торжество, я хотел бы сделать объявление.
Толпа притихла.
Валентин недоумевал. Это какая-то шутка? Гости стояли плечом к плечу, мужчины и женщины, старые и молодые, тощие и упитанные, но всех их объединяли личины фантастических существ и животных, нацепленные на лица. Он присмотрелся внимательнее. В действительности, с масками было что-то не так. По сути, он никогда не вглядывался в их очертания – улавливал основные контуры и скользил взглядом мимо. Но сейчас, приноровившись к освещению, он мог разглядеть эти черты в мельчайших подробностях.
И к ужасу своему понял, что все эти морды, уши, рога, щупальца, усы, клыки, все эти клювы, гривы, рыла – настоящие. Никаких швов, краев и лямок; ничего искусственного. Морды дышали, усы дергались, а с клыков капала тягучая слюна. Клювы щелкали, кончики носов подрагивали. В нечеловеческих зрачках искрился свет торжества. С возрастающим ужасом Валентин увидел, что на полу действительно лежали маски – но маски человеческих лиц.
– Мне стало известно, что один из нас не снял маску, – продолжал ведущий.
Ропот.
– Вы знаете, чем грозит нарушение этого правила, не так ли?
Гул согласия и угрожающий шепот: «Смертью, смертью, смертью!»
– Но на этот раз мы проявим милосердие и поступим по-другому. Пусть тот, кто найдет самозванца, выиграет титул Короля бала, а самому самозванцу мы позволим уйти!
– Ура!
– Приступаем! – ведущий хлопнул в ладоши.
Началась суета, толкотня. Гости придирчиво оглядывались в поисках жертвы. Валентина захлестнула паника. Собственное лицо вдруг показалось ему голым, а сам он беззащитным, выброшенным на поживу хищникам, ребенком. Захотелось закрыться руками, убежать и спрятаться в самом укромном углу. Вдруг кто-то толкнул его сзади. Валентин по инерции ступил в круг света и увидел, что все присутствующие уставились прямо на него. Повисла пауза.
У Валентина подогнулись колени, но усилием воли он заставил себя удержаться на ногах. В отчаянии рассматривая ряды очеловечившихся чудовищ, в крайнем второму слева ряду он все же заметил совершенно бесстрастное, спокойное, как у манекена, лицо человека, которое никак не могло быть живым. Но оно и не было звериным, и не сказочным, – никаким иным. Валентин вглядывался в ту часть зала все напряженнее, не заметив, как из толпы выступил тот самый высокий худой господин, что вел этот вечер, и подошел к нему вплотную.
Его личина была мордой козла-альбиноса. С чуть изогнутыми рожками, с желтоватыми горизонтальными зрачками и остроконечной бородкой. Козел взглянул в том же направлении, Валентин отвел глаза, но было слишком поздно, и вот уже двое дюжих парней-горилл выволокли оттуда хрупкое, почти детское тело. Козел протянул руку и снял маску – венецианскую карнавальную вольто, под которой пряталось испуганное, ничем не примечательное лицо девушки.
– Нашли!
Толпа торжествующе взревела.
– Позаботьтесь о ней, – распорядился Козел и повернулся к изумленному Валентину. – А вы, нашедший самозванца, объявляетесь Королем этого бала. Да здравствует Король! Vive le Roi!
Громко щелкнуло. Огромные, подвешенные под самым потолком часы, механически зажужжали и принялись отбивать удары.
Наступила полночь.
Толпа неистово рукоплескала Валентину, и Козел тоже, и вновь захлопали пробки из-под шампанского, посыпалось конфетти и серпантин, зажглись бенгальские огни, а в светильниках словно бы с новой силой вспыхнуло пламя. И вот тогда Валентин схватил ведущего за грудки, вопрошая, где зеркало, а тот насмешливо указал в дальний угол зала, и Валентин бросился туда, расталкивая толпу, которая смеялась и улюлюкала… Не помня себя, спотыкаясь, наталкиваясь на углы, расшибая колени и локти, вбежал Валентин в каморку, где бородавчатая горгулья месила тесто, а горбатые гоблины таскали дрова из сарая, и на двери серванта он увидел маленькое овальное зеркальце, и пошел к нему, а часы все били, отсчитывая последние мгновенья уходящего года, и двенадцатый удар слился с одиноким воплем отчаяния, когда Валентин заглянул в зеркало, а потом разбил его вдребезги.
Переводы
Эрл Дерр БИГГЕРС
ЭБЕНОВАЯ ТРОСТЬ
Перевод с английского: Михаил Максаков
Однажды ясным июньским утром ровно в девять часов Клей Гарретт, цветной, временный подметальщик и чистильщик ведущего банка крупного техасского города, открыл тяжелую дверь с улицы в самое мраморное из банковских помещений. Через две минуты – и это тоже являлось частью ежедневного ритуала – порог переступил седовласый, но стройный майор Теллфер, кивнул Клею и ребятам за стойками и проследовал в кабинет, где выполнял руководящие обязанности в качестве президента. Там он открыл письменный стол, закурил сигару и начал изучение своей утренней газеты.
Однако едва он прочел заголовки на первой полосе, как дверь открылась и вошел молодой Дик Меррилл с ранчо «Серебряная звезда». Меррилла покрывала пыль, собранная им сегодня утром на пути от ранчо, а лицо освещала открытая добрая улыбка, которая сподвигла майора встать и тепло приветствовать гостя.
– Садитесь, Дик, – сказал майор. – Прекрасное утро, не правда ли? Как дела на ранчо?
– На «Серебряной звезде» все в порядке, – ответил Меррилл. – Но я получил сегодня утром телеграмму от Боба. – Он порылся в кармане. – Вот она. Я бы хотел, чтобы вы прочли ее. Боб сейчас в Италии, в местечке под названием Рим, там все вокруг эти… Итальяшки.
Все это он выговорил самым неодобрительным тоном из тех, на которые был способен. Пока майор надевал очки, Меррилл уместил свое длинное и крепкое тело в кресле красного дерева. Президент банка одобрительно оценил пренебрежительное отношение Меррилла к Риму и неторопливо прочел сообщение:
«Немедленно вышли тысячу долларов. Задействуй “Национальный экспресс”. Держи рот на замке. Боб».
– Что вы об этом думаете, майор? – спросил Меррилл.
Майор улыбнулся.
– Похоже на то, что кто-то выдает себя за вашего брата, – ответил он.
– Точно так же подумал и я, – тоже с улыбкой заметил Меррилл. – Он в Италии меньше недели. Так что быстро они работают, эти ребята. У Боба с собой аккредитив на две тысячи долларов и все билеты, которые он купил у того парня по имени Кук в Нью-Йорке. Надеюсь, они не вытряхнули из него все это. Что ж, это ему хороший урок, чтобы не лез в чужие края. Нечего ему делать по ту сторону океана.
Майор негромко прочистил горло.
– Не хочу вмешиваться в чужие дела, – сказал он, – но теряюсь в догадках, с какой стати вашего брата вдруг понесло в Европу. Да еще в такое время, когда тамошние страны устроили самую ужасную и кровопролитную бойню…
– Женщина, – прервал его Дик Меррилл. – Все это из-за женщины. Может, вы помните такую – Селия Уэр ее зовут? Пару лет назад она пела в церквях тут у нас в округе.
– Да-да, я слышал, как она поет, – задумчиво проговорил майор Теллфер.
– И снова услышите, – сказал Меррилл. – Прикидываю, вы не очень-то обращаете внимание на такие вещи, а вот старина Боб по уши втрескался в нее. Да и она тоже на него глаз положила.
– Это понятно, – кивнул майор.
– Но когда пришло время решать, она выбрала музыку. Обвенчалась со своим пением. И отправилась в Италию, чтобы получше это дело освоить. С месяц назад Боб получил он нее письмо. Теперь она хочет развестись с пением. Может, беда в том, что ее никто не поддерживает, может, война ее напугала, может, она и в самом деле любит старину Боба – понятия не имею. Ну, в общем, она попросила его приехать за ней, чтобы они там поженились. Во Флоренции. Ничего себе имечко у городишки, а? Как у девчонки!
– Думаю, это итальянское имя, – заметил майор. – Мисс Уэр хорошо мне запомнилась как очень привлекательная молодая женщина. От души поздравляю вашего брата.
– Да, Селия в полном порядке, – согласился Меррилл. – Что у нее получится на ранчо, не знаю, но она потрясная девчонка. Пускай даже она вытащила беднягу Боба за тысячи миль в эту самую Италию.
– Надо послать ему эту тысчонку, – задумчиво произнес майор. – Ни один мужчина не хотел бы остаться без денег в день свадьбы.
– Точно: залезьте к нему на счет и пошлите денежки, – согласился Меррилл. – Он хозяин, это его деньги. Запустите их ему. Правда, не пойму, как он ухитрился сесть на мель так быстро. Интересно, что там случилось. Боб, он как ребенок и слишком прост для того, чтобы иметь дело с этими итальяшками. Прикидываю, кто-то его развел… Ну, да ладно, майор, пошлите ему деньги. Я доверяю это вам.
Майор пообещал решить это вопрос немедленно, и Дик Меррилл, все еще находясь в недоумении, отправился на свое ранчо.
В этом техасском городе поговаривали, что майор Теллфер староват и становится забывчивым, так что пора бы ему оставить свой пост. К сожалению, последующие события в какой-то степени подтвердили это мнение.
Добродушный пожилой президент вернулся было к чтению газеты, но тут его потревожил кассир, который хотел обсудить серьезную проблему. Телеграмма Боба Меррилла затерялась на заваленном бумагами столе, и техасский скотовод целых два дня напрасно ожидал в городе Риме свои деньги.
Он ждал бы и дольше, если бы Клей Гарретт, чернокожий смотритель банка, не был любителем того искусства, которое обогатило Карузо. На третий день после визита Дика Меррилла майор Теллфер вошел в банк в две минуты десятого утра и услышал, как Клей с чувством напевает свою любимую песню. К счастью для Боба Меррилла две строчки этой песни долетели до ушей майора:
Милый, а я ведь уже стара –
В золоте ниточки серебра…
Серебро! Ранчо «Серебряная звезда»! Телеграмма Боба Меррилла! В пароксизме раскаяния старый майор бросился в кабинет, откопал телеграмму и тут же отправил в Италию тысячу долларов. Вернувшись к себе, он сел за стол, продолжая казниться угрызениями совести, представляя, как высмеют его возраст и рассеянность его враги, и чувствуя себя самым несчастным человеком на свете.
Наверно, он не стал бы так сокрушаться, если бы знал, что благодаря этим двум дням задержки оказал Бобу Мерриллу величайшую услугу. Дело в том, что по этой причине скотовод нарушил проклятый контракт с фирмой «Томас Кук и сын», предполагавший, что он покинет Рим строго в назначенный день и тем самым позволил ему…
Впрочем, не будем забегать вперед. Правила сочинения рассказов не допускают того, чтобы ключевые события излагались в самом начале повествования. Поэтому лучше давайте спокойно вернемся к самому началу – к тому дождливому субботнему утру, когда небольшой итальянский лайнер отчалил от окутанного туманом пирса на Норт-ривер в Нью-Йорке, неумолимо увозя Боба Меррилла к его возлюбленной, но прежде всего к приключению с эбеновой тростью.
Письмо о капитуляции Селии Уэр грело душу гиганта-скотовода, но, глядя, как постепенно исчезают в туманной дали небоскребы Манхеттена, он ощущал растущую в сердце тоску по родине. Раньше этот огромный город с его кэбами и кабаре всегда казался ему чужим, но теперь, в минуту прощания с любимой страной, неожиданно вызвал чувство нежности и жадного интереса. Его страшили пять тысяч миль беспокойных вод, которые предстояло пересечь, а слово «Неаполь», название города, куда он плыл, поражало его слух, точно имя новой, неисследованной планеты. Но как настоящий рыцарь, он направлялся туда, куда вела его любовь. Если бы вы видели этого стоящего у леера широкоплечего, обаятельного, с добрыми глазами человека, который всегда остается в душе ребенком, вы бы не удивились, что в письме, лежащем у него в кармане, Селия Уэр навсегда отказывалась от своей успешно начатой карьеры. В сотнях художественных галерей за границей она любовалась фигурами мужчин, которых великие скульпторы считали достойными увековечения в мраморе, и ее оставленный на родине возлюбленный с честью выдерживал сравнение с любым из них.
Между Мерриллом и страной, которую он покидал, уже выросла стена тумана, но он по-прежнему одиноко стоял у леера, не отрывая взгляда от невидимого берега. Какой-то шорох сбоку заставил его повернуться, и он увидел рядом с собой молодого человека в хорошо сшитом костюме, чье дружелюбное выражение лица и открытая улыбка заставили его невольно улыбнуться в ответ.
– Быстро же исчез этот старый городок сегодня утром, – произнес молодой человек, натягивая на голову клетчатую кепку. – Только что был – и вот его уже нет. Это ваше первое путешествие через океан?
– Да, это мое первое преступление, – признался Меррилл. – А у вас?
– У меня семьдесят первое. Подсчет точный, – скучающе отозвался незнакомец.
Меррилл изумленно открыл рот.
– Бизнес, да? – поинтересовался он.
– Бизнес, – подтвердил собеседник, и в глазах у него появилось и тут же исчезло странное выражение. – Раз уж нам придется провести вместе две недели на этой старой калоше, давайте познакомимся. Меня зовут Генри Говард Фишер.
Меррилл два дня провел на Манхеттене и соскучился по дружеской компании. Он сразу же назвал свое имя, упомянул о Техасе и «Серебряной звезде» и предложил пропустить по стопке.
– Увы, – сказал мистер Фишер, – в рот не беру.
– Тогда пойдем выкурим по сигаре, – предложил Меррилл.
Но оказалось, что воздержанный мистер Фишер и не курит. Меррилл, уже немного подозрительно, окинул его взглядом с ног до головы. По соседству с «Серебряной звездой» таких мужчин не встречалось. Но выглядел Фишер бесхитростным и обаятельным и к тому же заявил, что с удовольствием поболтает с Мерриллом в курительной комнате.
Они удобно устроились там, и пока скотовод заказывал желаемое у стюарда, мистер Фишер задумчиво его разглядывал. Потом с удовлетворенным видом взялся за дело и показал себя истинным мастером исчезающего искусства ведения беседы. Они поговорили о войне. Мистер Фишер вскользь коснулся цели своей поездки за рубеж. По его словам, из-за вступления Италии в грандиозный конфликт налоги на принадлежащий ему земельный участок вблизи от Неаполя ужасно повысились, и он отправился туда, чтобы урегулировать это дело. Страшная тягомотина, вздыхая, признался он. Потом он поинтересовался, куда и как едет Боб Меррилл. Скотовод объяснил, что друг туристов Кук все заранее устроил.
– Кук поднял меня утром после завтрака в Нью-Йорке, – засмеялся он, – и отпустит только вечером после обеда двадцатого июля, когда я снова окажусь на Норт-ривер. Билеты, отели, все прочее я купил и оплатил, так что все это, можно сказать, у меня в кармане.
Фишер рассмеялся.
– С таким же успехом можно было послать ваш труп, – заметил он.
Однако дружелюбный собеседник пропустил эту насмешку мимо ушей. Меррилл достал лист бумаги с напечатанной инструкцией и прочел:
– Прибываете в Неаполь в субботу 10 июня в восемь часов вечера, останавливаетесь в «Гранд-отель дю Везув». 11 июня завтрак и ленч в отеле, затем в три часа пополудни на центральном вокзале садитесь на поезд до Рима. Обедаете в поезде, прибываете в Рим в семь часов, останавливаетесь в отеле «Квиринал»…
– Вы не задерживаетесь в Неаполе, – заметил мистер Фишер.
– Дружище, – ответил Боб Меррилл, – я нигде не задерживаюсь, пока не попаду во Флоренцию. Рассчитываю немного погулять по Неаполю на обратном пути. Видите ли, со мной тогда будет миссис Меррилл.
И он откровенно рассказал незнакомцу, зачем отправился за границу.
– Плывет корабль, где у штурвала радость, и молодость прокладывает курс... – мистер Фишер воодушевленно процитировал стихи Томаса Грея. – В самом деле, так радостно узнать, что кто-то в эти суровые военные времена отправляется за границу по такому счастливому поводу. – Он снова окинул Меррилла взглядом с головы до ног. И добавил: – Кстати, вы уже выбрали себе место за столом или Кук тоже сделал это за вас?
Оказалось, что кое-что Кук все же оставил на усмотрение Меррилла, и мистер Фишер сопроводил его в обеденный салон. Так и получилось, что скотовод и обаятельный Фишер на протяжении всего рейса сидели бок о бок за одним столом.
Во время первого ленча небольшой обеденный салон оказался заполнен до отказа. Но так случилось в последний раз. Дело в том, что мгла, окутавшая Нью-Йорк, была всего лишь западной кромкой сильнейшего шторма. Пять дней лайнер боролся с бушующим морем. Пассажиры один за другим исчезали и больше не появлялись. Каждую ночь Боба Меррилла будил его новенький чемодан, который вместе с судном катался туда-сюда по палубе узкой каюты. Частенько в проходах слышался звон разбиваемой посуды, когда стюарда, несущего поднос, швыряло на стены. Для техасца все это было в новинку. Мощь океана не пугала его, но внушала почтение. И вместе с крохотной группкой стойких путешественников он трижды в день неизменно появлялся в обеденном салоне.
Фишер, переживший семьдесят таких рейсов, разумеется, тоже состоял в этой группе и с похвалой отозвался о крепком желудке скотовода. За эти пять дней, пока дождь лил как из ведра и лайнер был игрушкой бурных волн, такая изоляция сильно их сблизила. Они стали называть друг друга по имени. Однако для человека из Техаса новоприобретенный друг оставался все-таки загадкой. Порой Фишер казался ему очень юным, но, присмотревшись повнимательнее, он обнаруживал у него на лице множество примет зрелого возраста. Иногда он думал, что у этого незнакомца душа нараспашку, а потом вдруг ловил его коварный взгляд, который заставлял держаться настороже.
Однако изысканные манеры Фишера, его увлекательные разговоры, редко касавшиеся тех акров земли в Италии и налогов, из-за которых он и отправился в путешествие, привлекали его так же, как и всех других на борту лайнера, кто сталкивался с этим человеком. Фишер умел очаровывать женщин, а трое детишек, не страдавших от морской болезни, прямо-таки боготворили его. Однако нашлась-таки на судне особа – маленькая пожилая леди, выглядевшая, как портниха, но на самом деле известная путешественница, которой куртуазные манеры явно не нравились.
Скотовод не раз пытался выяснить деловые связи своего приятеля, но безуспешно.
– У «Брентано» в Нью-Йорке вы можете найти в продаже томик моих стихов, – сказал как-то Фишер.
И стал для техасца еще более загадочным. По сути, кроме тех акров в Италии, никакое реальное дело Фишера, похоже, не интересовало.
На пятый день путешествия дождь прекратился, и волнение стало стихать. Несколько исстрадавшихся пассажиров осторожно выбрались на палубу.
– Они, – сказал Боб Меррилл Фишеру, – напомнили мне, как Джеб Питерс, атеист из нашего городка, впервые в жизни заглянул в методистскую церковь. Он хотел исследовать это место, и вел себя точно так же.
Этой ночью луна, о которой все уже забыли, выползла из-за туч и пролила свое серебро на морские воды. После обеда Боб Меррилл устроился в кресле на палубе, разглядывая волнующееся море. Никто не мешал ему погрузиться в размышления о том, как велик и обширен мир, в котором он живет. Вот уже пять дней они бороздили океан, но не видели ничего, кроме какого-то крохотного рыбачьего суденышка. А предстоит им еще проплыть за девять дней больше трех тысяч миль. Он думал об этом с благоговейным страхом и трепетом. Он никогда раньше не сознавал, как велик окружающий мир, в котором затерянная в Техасе «Серебряная звезда» является всего лишь мельчайшей частицей сотворенной Господом великой конструкции из воды и суши.
Внезапно из открытого иллюминатора позади него донеслись голоса двух мужчин, беседующих в гостиной.
– Вот так-так! А ведь у меня в Дубьюке живет брат, занятый в малярном бизнесе.
И ответ:
– Ты погляди! До чего же тесен этот мир!
Такой неожиданный отклик на его мысли заставил Боба Меррилла откинуться на спинку кресла и громко расхохотаться. И маленькая седая леди, похожая на портниху, которая совершала на палубе свой ежевечерний моцион, вдруг остановилась и уселась на соседнее кресло.
– Как приятно слышать такой смех! – сказала она. – Может, расскажете, что вас так развеселило?
Он рассказал ей о подслушанном разговоре, и она посмеялась тоже.
– Мир тесен? – насмешливо уточнила она. – Боюсь, что нет. Уж я-то знаю. Я брожу по белу свету больше тридцати лет. Без остановок. Беспокойная женщина, сынок, – вот она перед вами.
– Думаю, вам опасно сейчас путешествовать по Европе, – сказал Меррилл.
– Вот и хорошо, – ответила она. – Меня опасность только радует. Мы с сестрой были вне себя от восторга в Испании во время испано-американской войны. Ах, как Нелли любила захватывающие приключения! Мы всегда с ней путешествовали вместе. Да вот умерла она в прошлом году в Австралии, бедняжка. Я привезла тело домой и снова отправилась в путь. Без нее мне одиноко, но и остановиться уже не могу. Привыкла все время куда-то ехать. Россия, Турция, Китай, Филиппины… Назовите любую страну – и я скажу, что была там. Не могу остановиться. Такая уж я беспокойная. Я и умру в дороге.
Боб Меррил, робкий новичок, с удивлением слушал эти слова, недоверчиво разглядывая хрупкую маленькую женщину, сидящую рядом. А она наклонилась к нему и продолжала:
– Я бы хотела сообщить вам кое-что. Только не посчитайте меня за старую сплетницу, сынок. Вы сказали, что это ваша первая поездка за океан. И я хочу оказать вам услугу. Я уже повидала всякого. Так вот, этот Генри Говард Фишер, как он себя называет, – вы, кажется, с ним крепко сдружились?
– Прикидываю, да, – согласился Боб Меррилл.
– Он тоже давно уже бродит по свету, – сказала маленькая женщина. – И называет себя самыми разными именами. Я их даже не запомнила. Но встречалась с ним в пути много раз. Какой острый, какой изобретательный ум! Какой замечательный мошенник!
– Мошенник? – выпрямляясь, откликнулся Меррилл.
– Совершенно верно, – ответила женщина. – Трудно поверить, да? Моя подруга миссис Маркхем так и не поверила этому, даже когда он выманил у нее десять тысяч. Она же читала его стихи. Я их тоже читала. Верно, стихи замечательные. И Джо Деминг тоже не мог этому поверить. Джо был консулом Рио и отдал Фишеру все свои сбережения – пять сотен. Почему? Да просто Фишер попросил, причем так убедительно… – Она засмеялась. – Я видела много таких в деле, – заметила она. – И Фишер лучший из них. Продолжайте с ним дружить, если хотите. Знать таких, как он, полезный опыт. Но денежки, сынок, держите под присмотром и только смейтесь, если он заговорит о бизнесе. Если будете так действовать, то почему бы и не пообщаться с самым очаровательным человеком на свете без особых затрат со своей стороны? Ну, ладно, мне пора…
– Погодите, – воскликнул Меррилл. – Спасибо за предупреждение. Я…
– Не надо меня благодарить. Лучше подумайте хорошенько, – сказала маленькая пожилая леди и удалилась.
Меррилл задумался. Если бы его нового друга так очернил мужчина, он бы, не задумываясь, горячо встал на его защиту. Но в глазах этой странной пожилой леди он не увидел ничего, кроме честности и откровенности. Так что она, похоже, была права. Она немало повидала. И много знала. Значит, его обаятельный сотоварищ и на палубе, и в салоне был никем иным, как прохиндеем высшего класса.
В тот же вечер во время приятной беседы с Фишером в курительной комнате пришел черед вспомнить полученное предостережение. Фишер наблюдал, как скотовод прихлебывает хайбол, но сам, как всегда, воздерживался от спиртного и табака. Внезапно он наклонился вперед с таким постаревшим и озабоченным лицом, какого Меррилл еще у него не видел.
– Боб, – сказал он, стараясь говорить беззаботным тоном, – не могу не поделиться с вами своими заботами. Из-за этого участка земли около Неаполя я попал в пиковое положение. Они установили высокий налог на него – несколько тысяч нашими деньгами, а у меня таких денег нет. Земля стоит куда больше этой суммы, но если я сейчас не рассчитаюсь с ними, то потеряю ее. Вы не можете одолжить мне денег на первую выплату в счет налога? Как только мы прибудем в Неаполь, то можем съездить и посмотреть участок…
Он умолк, увидев, что на простодушном лице скотовода появилась язвительная улыбка. Такого Фишер явно не ожидал.
– Послушайте, Генри, – сказал Меррилл. – У нас с вами наладились дружеские отношения. Не надо их портить. Не стоит предлагать мне покупку Везувия или просить денег на первую выплату налога за мертвый город Помпеи.
– Что вы имеете в виду? – деланно смеясь, спросил Фишер, но лицо у него слегка побледнело.
– Именно то, что сказал, Генри, – дружелюбно ответил Меррилл. – Друзья? Да! Но если речь о бизнесе, Генри, то табачок врозь. Табачок врозь!
– Вы ставите под сомнение мою честность… – разгорячился было Фишер.
– Конечно, ставлю, – ответил Меррилл. – И не стоит злиться. Лучше выпейте, раз уж вам не удалось меня облапошить. Выпейте – и поговорим об искусстве, скотоводстве или стихах. А что касается недвижимости… Скажите, Генри, за чью землю вы предлагаете мне внести денежки?
Довольно долгое время Фишер сидел, уставясь на собеседника. Потом, видимо, принял решение и – расхохотался.
– Ей-богу, вы мне нравитесь, Боб, – сказал он. – Я даже рад, что вы в курсе. Теперь мне не придется проверять вашу платежеспособность. Я-то считал, что сумею это сделать – и вот на тебе! Опростоволосился…
– Вот так бы сразу, – улыбнулся Меррилл. – У меня в кармане аккредитив на две тысячи долларов, это вся наличность, ну и вдобавок билеты и все такое прочее. Вы все время старались выведать, сколько у меня с собой? Это все… А теперь, Генри, бросьте это дело. Давайте будем просто друзьями.
Фишер с восхищением взглянул на него.
– Вы настоящий мудрец, – сказал он. – Я сделал на вас ставку. Меня обманул ваш внешний вид. Никто не сумеет обвести вас вокруг пальца. Мне бы следовало самому догадаться. Вы настоящий мудрец.
– Вы мне льстите, – ответил Меррилл. – Но было бы глупо отрицать, что ваши слова для моих ушей – как сладкая музыка. А теперь, когда карты выложены на стол, мы можем остаться просто друзьями. Верно, Генри?
– Конечно! – горячо согласился Фишер. – Я выпью, если вы настаиваете. Да, Боб, вы меня разглядели насквозь. Вы здорово разбираетесь в людях, Боб. Вы нигде не пропадете… – Он на секунду задумался. – Большинство людей легковерны, как дети, но вот вы…
Позднее эти сладкие речи продолжались вновь и вновь. Разговорившись, Фишер рассказал несколько историй о своих ловких проделках по всему миру от Рио до Доусона, от Гонконга до Гибралтара. Меррилл сознавал, что, как и предсказывала старая путешественница, он приобретает полезный опыт.
Между тем лайнер по-прежнему плыл в сторону мира солнечных дней и лунных ночей. Для тех, кто жил в этом мире, мысль об истекающей кровью Европе казалась кошмаром и бредом. Палубы, гостиная, курительная комната – все это было заполнено множеством людей, путешествующих с самыми разными целями. Честный гигант-скотовод и герой множества сомнительных дел ежедневно знакомились с самыми разными компаниями. Фишер больше не вспоминал о своих мифических акрах в Италии. Его язык изливал мед и елей, прославляя Меррилла как знатока людей, но чаще всего рассказывая захватывающие истории о своих приключениях на суше и на море. И Меррил, который на берегу подумал бы о полиции, только слушал и наматывал на ус.
Однажды вечером судно пристало к берегу, приняв на борт нескольких человек, пару которых Фишер явно знал. Ночью, когда луна стояла уже высоко, они поплыли дальше. Четыре дня ушло на пересечение Средиземного моря, воды которого то синели, то зеленели, то покрывались пурпуром, но всегда выглядели великолепно.
Хотя в Италии Меррилла ждали радостные события, его все больше тревожил тот день, когда придется сойти на берег. Небольшой лайнер с его пропахшими резиновыми половиками коридорами казался ему теперь родным домом.
Утром на четырнадцатый день путешествия Фишер попросил Меррилла показать листок бумаги с отпечатанными на машинке указаниями Кука и несколько минут внимательно его изучал.
– Возможно, наши пути еще пересекутся, – пояснил он, возвращая листок. – Я в самом деле рад, Боб, что познакомился с вами. Вы настоящий друг… Один из немногих, которых я знаю. Если бы мне встретился такой в самом начале жизни, я бы, наверно, никогда не ввязался в грязную игру.
Меррилл сунул листок в карман, но ничего не сказал относительно встречи с Фишером на берегу. Хотя его и пугала мысль о незнакомой стране, в которой он вот-вот окажется, он предпочел бы расстаться с Фишером на пристани навсегда. Он был уверен, что Селии вряд ли понравится его новый друг. Да там, на берегу, он и сам вряд ли одобрил бы такую дружбу.
Ближе к вечеру облачка, которыми Меррилл любовался на сияющем небе, превратились в вершины гор, и бухта, являвшаяся, так сказать, целью человеческих устремлений, замерла впереди. Жизнь на открытом воздухе сделала Меррилла восприимчивым к красоте гор, неба и воды, и он, затаив дыхание, стоял у бортового леера. Италия в этот момент возбудила у американца тот же восторг, какой испытал некогда Колумб при виде скалистого берега нового континента.
В поле его зрения чередовались горные цепи Посиллипо, равнины острова Капри, Везувий, увенчанный облаком дыма и выглядевший точно так же, как на рисунках и гравюрах. И наконец под лучезарным небом встали из морских вод белые виллы города Неаполя. На нижней палубе пассажиры третьего класса кричали и плакали от восторга, проявляя истинно итальянский темперамент. Они ведь вернулись домой. Щуплый врач-итальянец подошел и встал рядом с Мерриллом. С сияющим взглядом он обвел рукой всю эту красоту.
– Посмотрите! – воскликнул он. – Посмотрите, синьор! Вон то крохотное белое пятнышко у подножия Везувия – это мой городок. Город, где я родился. Вот уже два года я его не видел. А сегодня к ночи буду там.
Меррилл стоял, пытаясь понять, как в этом ослепительном, сказочном ландшафте люди ухитряются разглядеть свой дом.
Лайнер замедлил ход и принял на борт пассажиров крохотного катера, несущего итальянский флаг. Скотовод поспешил вниз, на обед, хотя, как и у всех других, аппетита у него не было. Однако Кук велел – значит, надо было постараться. Потом он в последний раз отправился в каюту, чтобы собрать вещи и оставить чаевые томящемуся в ожидании стюарду.
Он уже собирался вернуться на палубу, когда дверь внезапно открылась и в каюту ворвался Фишер. Он был бледен, его буквально трясло. Закрыв за собой дверь, он прислонился к ней спиной.
– Боб! – воскликнул он. – Я погиб! Простите, что ворвался к вам без приглашения, но у меня нет другого выхода.
– В чем дело? – спросил Меррилл.
– На катере врача… – с трудом выговорил Фишер. – Женщина… Жена первого секретаря консульства… Она была в Киото три года назад. Я там позаимствовал у консула круглую сумму. Она взошла на борт, чтобы встретить своих друзей. Кажется, она меня видела.
Он умолк, его снова затрясло.
– Я пришел к вам, – извиняющимся тоном произнес он, – потому что подумал об аресте. Меня еще ни разу не задерживали. Но страх перед этим никогда не покидает меня. Он превращает мою жизнь в настоящий ад. И когда я вижу опасность… Как сейчас… Я чувствую, как меня охватывает паника. Знаете, Боб, я ведь, по существу, слабый человек. Не такой, как вы. Я, конечно, стараюсь взять себя в руки, но, Боже ты мой, я по-настоящему боюсь… – Он пожал плечами. – Больше вы меня не увидите, – продолжал он. – Я спущусь во второй класс и сойду на берег вместе с ними. Может быть, она меня не заметит. Может быть, это просто мое воображение. Но перед тем как расстаться, Боб, я хочу попрощаться с вами и подарить вам небольшой сувенир. На память о старине Фишере.
Он поднял руку, в которой держал красивую трость из черного дерева с очень большой золотой ручкой, изготовленной в виде слона.
– Возьмите ее, – торопливо продолжал он. – Пусть она напоминает вам о Фишере. Я не расставался с нею много лет. Но хочу, чтобы теперь она стала вашей.
– Послушайте… – начал было Меррилл. Он сообразил, что трость очень дорогой подарок. – Не знаю, надо ли мне…
– Потому что я хожу кривыми путями? – оскорбленно воскликнул Фишер.
– Вовсе нет, – ответил Меррилл. – Спасибо, Генри. Я возьму ее. Спасибо.
– Это сувенир от Фишера, – чуть не плача, произнес тот. – Подарок единственному человеку, которого я не сумел обмануть. Потому что такой уж вы есть, Боб: самый мудрый, самый проницательный из тех, с кем мне приходилось сталкиваться. Возьмите эту трость и – прощайте!
Он протянул трость Мерриллу. Тот ее взял.
– Прощайте, Генри, – сказал он. – Если когда-нибудь решите встать на прямой путь – удачи вам.
Фишер что-то пробормотал и выскользнул из каюты. Оглядевшись по сторонам, Меррилл убедился, что ничего не забыл, открыл дверь и вышел следом. В руке он нес трость из черного дерева. Это действительно был великолепный подарок, и он то и дело поглядывал на него с гордостью. Золотая ручка в виде слона была очень крупной, но вполне по руке, которая десять лет клеймила скот в Техасе.
Меррилл вышел на палубу. Стемнело, над старыми неприглядными складами, стоящими вдоль берега, уже вовсю мерцали звезды. Лайнер, как робкий влюбленный, бочком приближающийся к своей избраннице, неуклюже пытался пришвартоваться к причалу. На пристани, куда они вскоре спустятся, их прибытия ожидала черная масса людей.
Скотовод подошел к лееру. Внизу по соседству с лайнером беспорядочно перемещались лодчонки торговцев фруктами и музыкантов. На одном из утлых суденышек группа отважных артистов бренчала на гитарах и пела божественное «О соле мио…». А дальше во тьме виднелись белоснежные виллы на склоне горы, Везувий, вечно грозящий извержением и вечно вдохновляющий художников, а над всем этим – яркие мерцающие звезды. Субботняя ночь в Неаполе! У Боба Меррила сердце стучало, как молот. Поистине именно в такую страну стоило ехать в поисках возлюбленной.
Лайнер причалил, трап коснулся земли под углом в сорок пять градусов. Перед тем как пассажирам разрешили сойти на берег, весь багаж сгрузили вниз, в загудевшую толпу, и грузчики доставили его в таможню. Боб Меррилл с опаской проследил, как его чемодан пронесли сквозь толпу. Сердце у него упало, потому что теперь ему предстояло отправиться следом за багажом и вырвать его из рук недоверчивых низкорослых людей, не знающих его языка. Прибытие в Италию оборачивалось своей неприятной стороной.
Потом он вспомнил о трости в руке. О подарке человеку, которого невозможно обхитрить. Действительно ли он был таким человеком? Он надеялся, что да. Он все еще надеялся на это, когда сзади его подтолкнули к крутому трапу, и через мгновение он понял, что находится уже в Италии.
Первым приветствовал Меррилла представитель Кука, его английский сладкой небесной музыкой вознесся над какофонией чужеземной речи. Он спас скотовода от нашествия зазывал в различные гостиницы и вскоре с удивительной быстротой и легкостью доставил его в фойе «Отеля дю Везув».
Вечером скотовод прогулялся по многолюдной Виа Рома, среди денди, беспрерывно щелкающих кнутами извозчиков и смеющихся синьорин. Его голова и плечи возвышались над мелкорослыми обитателями этой страны, однако он с опаской прислушивался к причудливому шуму и гомону. Покорно принимая всю эту пеструю, крикливую суету, он чувствовал себя одиноким, потерянным и ошеломленным.
Сияющие неаполитанцы быстро сообразили, с кем имеют дело. Не то чтобы одуревшие американцы были здесь в новинку, но все же встречались в это военное время не так часто, и местные жители их ценили. Боб Меррилл вел себя как ребенок в незнакомом лесу, и они спешили этим воспользоваться. Со всех сторон к нему тянулись руки за его мелочью, и он едва успевал их наполнять, крепче сжимая трость из черного дерева и угрюмо ухмыляясь при воспоминании о том, от кого он ее получил.
На следующий день после обеда один из банды в сорок разбойников, переодетый в извозчика, доставил Боба на вокзал, и он, как и обещал Куку, отправился в Рим. В столицу он прибыл уже в сумерках, и город поразил его. Улица, где находился его отель, выглядела такой же современной, как в Техасе, по ней бродили толпы народа, глазея на ярко освещенные витрины и собираясь в кучи у дверей кинотеатров. Громко звенели трамваи. Для того, кто представлял себе Рим по картинкам, изображающим Колизей в лунном свете, все это выглядело ошеломляюще. Его поселили в номер, выходящий окнами на Виа Национале, и всю ночь в его сны просачивался рокот троллейбусов. Однако совсем рядом с отелем белели в лунном свете руины построек времен Нерона, а на том берегу прославленного Тибра возвышался на страже величественный собор святого Петра.
На следующее утро, несмотря на беспокойный сон, он проснулся счастливым человеком. Уже вечером ему предстояло снова взглянуть в те глаза, которые поразили его до глубины души в далеком Техасе, и услышать тот голос, который выделялся своей мелодичностью в общем церковном хоре. Селия была прекрасна, она была любима, она принадлежала ему.
Меррилл как раз кончил бриться, когда раздался стук в дверь и посыльный без разрешения впустил в номер незнакомца. Скотовод вышел в спальню и увидел ожидающего там маленького смуглого итальянца с пышными усами и рыскающими по сторонам глазками.
– Привет, – сказал Меррилл. – Кто вы?
– Приношу глубочайшие извинения, что вынужден вас потревожить, – ответил незнакомец. – Но это чрезвычайно важно. Я состою на службе у правительства. Показать документы?
Боб Меррилл беспомощно уставился на врученные ему непонятные бумаги со штампами и печатями.
– Ничего не понял, – сказал он, возвращая внушительный набор. – Наверно, вы хотите глянуть на мои документы? Прошу…
Он достал свой паспорт.
– Ага… – Итальянец прочитал документ. – Значит, вы американец, синьор.
– Можете быть уверены, – ответил Меррилл. – Один из немногих оставшихся. Это все?
Итальянец пожал плечами и прошелся по комнате, разглядывая вещи Меррилла. Внезапно он развернулся с трагическим видом.
– Если вы американец, синьор, – воскликнул он, – почему же вы служите врагам Италии в качестве шпиона?
Боб Меррилл слышал, что сейчас все путешественники находятся под подозрением, и только дружелюбно улыбнулся. Однако сердце у него упало. Сумеют ли его понять здесь, в этой чужой, диковинной стране, где он чувствовал себя таким одиноким и потерянным?
– Чепуха, Тони, – добродушно сказал он. – Кто-то подсунул вам ложный донос.
– Этот кто-то поставил нас в известность, – ответил маленький человечек, – что вы везете с собой документы чрезвычайной важности. Я обязан вас обыскать, синьор.
– Обыскивайте, черт вас побери, – расхохотался скотовод. – Думаю, в этом деле вы дока. Только пошевеливайтесь, а то меня ждет внизу завтрак.
Он встал у окна, а маленький человечек склонился над его чемоданом, торопливо перетряхивая его содержимое. Дома, среди своих, Боб просто взял бы незнакомца за шкирку и отправил куда подальше. Но здесь, в Риме…
– Там ничего нет, Тони, – улыбнулся он. – Не тратьте зря время. Я чист, как невинное дитятко.
Итальянец остановился. Его взгляд упал на эбеновую трость, стоящую в углу комнаты. Он подошел к ней и обхватил золотого слона обеими руками. Ручка отсоединилась, и представитель правительства достал из отверстия в трости тонкий рулончик бумаг. Меррил смотрел на это широко открытыми от удивления глазами.
– Значит, ничего не везете, да? – Итальянец развернул бумаги на столе. Меррилл увидел на верхнем листе какие-то извилистые линии, крестики и надписи. – А это что? Карта провинции Шампань во Франции с оборонительными рубежами и расположением войск. Сведения для Австрии, страны, с которой Италия уже больше месяца находится в состоянии войны. Синьор, вы арестованы!
Меррилл протер рукой помутневшие глаза.
– Послушайте, – сказал он, – я ничего об этом не знаю. Мне эту трость подарили. Это сувенир от приятеля.
– Синьор, с такими слабенькими...
– Но это правда!
– У вас еще будет возможность все объяснить. Но советую придумать более правдоподобную историю. Впрочем, особого значения это не имеет. Вы схвачены на горячем. Так что вас ждет тюрьма, синьор, а то и расстрельный взвод.
– Никаких тюрем. Вам потребуется сто таких, как вы, чтобы туда меня засадить.
– Значит, за вами придет сотня человек.
– Сегодня после обеда я отправляюсь во Флоренцию. У меня там свидание с леди…
Меррилл беспомощно взглянул на итальянца.
– Надеюсь, та леди не слишком очаровательна, – ухмыльнулся тот. – Пройдет много недель, пока вы ее увидите… Если увидите вообще… Не заставляйте меня ждать, синьор.
Меррилл шагнул к окну. Значит, Фишер шпион и решил его использовать для своих целей. Это было ясно. Где-то по дороге его сообщник должен был избавить его от трости. Он посмотрел на чужую жизнь за окном, где он почувствовал себя беспомощным даже еще до того, как попал в беду. Не стоило ему ехать туда, где мало кто говорит на его языке. Да еще при том, что его оправдания казались слабыми на любом наречии. Они выглядели неубедительными. Они звучали фальшиво даже для его собственных ушей. Теперь он наверняка попадет в тюрьму. Он вспомнил реплику в одной из виденных им пьес: «Итальянские тюрьмы чертовски неуютны». А тем временем Селии придется ждать, ужасаться, горевать.
– Пошли, синьор, – поторопил его маленький коротышка.
Внезапно в голове у Меррилла мелькнула фраза, которую несколько раз повторил Фишер, когда разговор у них зашел о подкупе. Тот утверждал, что ни один итальянский чиновник не устоит, если ему умело предложить взятку. Он повернулся и взглянул итальянцу в глаза.
– Послушайте, – сказал он, – вы защитили честь своей страны. Может, этого достаточно? Какой вам смысл тащить меня в тюрьму? Никакого. Если вы готовы закрыть глаза на это происшествие, я мог бы сделать вам достойный подарок.
Итальянец выпрямился во весь свой невеликий рост.
– Вы оскорбляете не только меня и мой чин, – сказал он, – но и мое правительство. Это подло с вашей стороны. Пошли, синьор.
– Пятьсот долларов, – сказал Меррилл. – Нет, я переведу на ваши деньги. Так звучит больше. Две тысячи пятьсот лир – вполне приличная сумма. Уходите отсюда и забудьте о том, что нашли, – и она ваша.
Коротышка улыбнулся.
– Дешево же вы меня цените, – сказал он. – Нет, синьор, и еще много раз нет. – Он подошел поближе. – Десять тысяч лир, – тихо добавил он, – и ни чентезимо меньше.
– Две тысячи долларов, – возразил Меррилл. – Это уже наглость. Ведите меня в тюрьму. – Он надел шляпу. – Надеюсь, я смогу связаться с посольством, – заметил он.
– Если захотите, – согласился итальянец. – Трое ваших земляков, которых мы поймали, как и вас, связывались. Ничего хорошего из этого не вышло. Начнутся переговоры… У вас это называется волокитой. А тем временем вы будете сидеть в тюрьме.
Меррилл задумался. Про себя проклял Генри Фишера. Подумал о Селии…
– Ладно, – сказал он. – Пошли в банк, я получу там наличные по аккредитиву. Я бы, конечно, так просто не сдался, но сейчас мне нельзя здесь задерживаться.
Они вышли на солнечный свет, трость из черного дерева итальянец нес сам. В отделении «Банка д’Италия» Меррилл показал свой паспорт и закрыл аккредитив, получив взамен десять итальянских банкнот по тысяче лир каждая и немного мелочи сверх того в соответствии с текущим курсом. Если бы за конторкой в банке сидел американец, от сделки можно было бы отказаться. Но здесь, в чужой стране, все было чужое, иностранное. Потом они вернулись на улицу.
– Вот ваша небольшая приятная взяточка, – сказал Меррилл. – Берите деньги, да побыстрее, пока я не вышиб вам мозги. Вы поймали меня с товаром, тут не поспоришь. А как насчет пачки планов?
– Послушайте, – сказал его спутник. – Перед Италией я честен. А планы… Планы я уничтожу.
И тут же на тротуаре порвал на мелкие клочки те бумаги, которые вез Меррилл в тросточке из черного дерева.
– Может, вернете мне палочку? – предложил Меррилл. – Я бы с удовольствием сохранил ее как сувенир.
– Тысяча извинений, – ответил итальянец. – Вам она не подходит. Такая изысканная вещица выглядит в моих руках лучше, чем у… шпиона.
И он двинулся прочь, беззаботно помахивая тросточкой.
Меррилл смотрел ему вслед, досадуя, что оказался таким слабаком и в то же время в глубине души понимая, что поступить иначе было бы неразумно. Предстать перед судом как шпион, особенно в это время и с такими явными уликами, было совершенно немыслимо. Ранчо давало хороший доход, а встреча с Селией явно перевешивала потерянные десять тысяч лир. К тому же он надеялся, что сумеет скрыть случившееся от парней в Техасе.
Он отправился обратно в отель. Теперь, когда его карманы были пусты и аккредитив потерян, он чувствовал себя в этой чужой стране еще более беспомощным. Билеты и несколько лир, которых едва хватило бы на день, – вот и все, что у него осталось. В отеле он отправил телеграмму Дику с просьбой прислать еще тысячу. К счастью, на это у него хватило средств, хотя схема Кука этого не предусматривала. Теперь ему приходилось оставаться в Риме, пока не придут деньги.
Портье объяснил ему, что из-за разницы во времени телеграмма фактически придет в Техас даже раньше, чем он ее отправил, и обнадежил, что ответ он получит уже к вечеру, если не раньше. Меррилла это очень обрадовало. Однако мы уже знаем, что телеграмма залежалась на столе у майора Теллфера. Подошло время, когда скотоводу по договору с Куком полагалось отправиться во Флоренцию, а из Техаса никаких вестей не было. Пришлось послать телеграмму Селии, что он задерживается. Так в раздражении и недоумении он прождал весь следующий день и еще один. Договор с Куком уже не действовал, и счет за проживание в отеле постепенно рос. Он то и дело посылал Селии телеграммы, плюсуя оплату к счету. Тревога не покидала его.
К счастью для скотовода утром третьего дня Клей Гарретт занялся делами в отеле, напевая про «золотые ниточки в серебре», и таким способом напомнил майору о его обязанности. В три часа дня деньги пришли в Рим, и Боб Меррилл с облегчением оплатил счет за отель и сел на пятичасовой поезд до Флоренции.
До чудесного города своего счастья он ехал в переполненном отделении второго класса вместе с пятью армейскими офицерами и с парой, которая, как оказалось, проводила в Италии медовый месяц. Вечер был теплый, помещение тесное, а пейзажи вдоль дороги совсем не такие, какие он ожидал увидеть в Италии. Но в конце путешествия его ожидала Селия, и он просто сидел и мечтал, а раздающийся со всех сторон мелодичный говор здешних жителей действовал на него усыпляюще. По проходу мимо отделения то и дело проходили местные Ромео, которые по здешнему обычаю обязательно останавливались в дверях, чтобы нахально поглазеть на сидящую внутри леди.
Просидев в углу три часа, Меррилл наконец решил тоже прогуляться по проходу. Разминая ноги, он прошелся туда-сюда несколько раз. В дальнем конце коридора его путь лежал мимо купе первого класса. У одного из них дверь была закрыта, и занавеска на окошке опущена. Задумчиво остановившись у купе, Меррилл через щель под не до конца опущенной занавеской разглядел пару элегантных серых гамаш. Они показались ему знакомыми. Превзойдя в нахальстве итальянцев, он нагнулся и заглянул в купе. Беспечно развалившись в углу, в купе сидел один-единственный обитатель – мистер Генри Фишер!
Обрадованный открытием, Меррилл с улыбкой распахнул дверь и неожиданно предстал перед своим недавним другом. При виде скотовода глаза у Фишера сузились, но он тут же вскочил на ноги и сердечно его приветствовал.
– Провалиться мне на месте, – воскликнул он, – если это не Боб Меррилл! А я думал, вы отправились во Флоренцию еще пару дней назад. Ваши билеты от Кука…
– Со мной произошел несчастный случай, – пояснил Меррилл.
– Сочувствую. Что случилось?
– Те планы, Генри, которые вы мне дали вместе с тросточкой. Разумеется, вы ничего не знали…
– Планы? Какие планы? Садитесь, Боб. – Фишер усадил Меррилла на сиденье напротив. – Жарковато здесь, правда? – Он достал серую тряпку, которую всегда возил с собой, чтобы защитить свой безупречный наряд от дорожной пыли. – Вы не замечаете, как чертовски жарко сегодня? Так что случилось, Боб?
Он аккуратно закрыл тряпкой багажную сетку над головой. Действовал он верно, однако удача изменила ему. Боб Меррилл, провожая взглядом тряпку, заметил торчащего из-под нее большого золотого слона. Ручку трости из черного дерева!
Несколько секунд под испуганным взглядом Фишера Меррилл смотрел на трость. И только теперь в его простом, прямолинейном уме наконец-то сверкнула правда о той игре, которую с ним разыграли. Его сердце переполнила ярость. Следивший за ним Фишер, заметил это и, поглядывая не дверь, съежился.
– Н-ну, что?.. – выдавил он наконец.
– Что? – резко повторил Меррилл и отвел глаза от трости. – А то, Генри, что тебя снова бьет дрожь. Как тогда на лайнере в последний день. Когда пришел ко мне в каюту, верно? Трусишь! Генри, ты ведь трусишь!
– Что вы собираетесь делать? – испытующе спросил Фишер.
– Пока не знаю, – ответил Меррилл. – Я ведь тугодум, Генри. Потерпи немного. Дай мне время прикинуть. Будь я проклят, если не слышу стука твоих зубов. Держись, будь мужчиной. Мне противно смотреть на тебя. Полиция тебя еще не поймала.
– Ты не можешь ничего доказать, – выкрикнул Фишер. – Ничего!..
– Это я понимаю, – ответил Меррилл. – Ну же, Генри, соберись и будь мужчиной. – Ярость уже отхлынула, на его лицо вернулась улыбка. – Ты же знаешь, что я не из тех, кто бежит плакаться в полицию. Я побаиваюсь тех болтунов, как и ты. Я не сумею им объяснить, что случилось, и за тысячу лет. Если ты подумаешь, Генри, то вспомнишь, сколько я заплатил, чтобы не связываться с ними, хотя и был ни в чем не виновен. Нет, Генри, обойдемся без полиции.
С видимым облегчением Фишер откинулся на спинку сиденья. Однако выражение его лица тут же изменилось, когда Меррилл добавил, критически его разглядывая:
– Обойдемся без полиции, но… Мы здесь одни, Генри, ты и я. Я разорву тебя напополам одной рукой и выброшу куски в окно. Вот что мне надо сделать, как я прикидываю. Но у меня мягкое сердце… Особенно сейчас, когда я собираюсь жениться. А разыграно все было хитро, Генри, очень хитро.
Фишер робко улыбнулся.
– Рад, что ты это оценил, – пробормотал он.
– Я не сосунок, – заметил Меррилл. – Ты заставил меня сыграть такую роль. Это я говорю о концовке. Может, я и сообразил бы, да ты заговорил мне зубы, уверяя, что я такой-сякой знаток людей. И трость… Ты подарил ее единственному человеку, которого не сумел обвести вокруг пальца. Черт возьми, Генри, да ты юморист!
– Да, – признал Фишер, – юмор скрашивает мою работу.
– Расскажи-ка мне обо всем, – потребовал Меррилл. – Я хочу знать. Я ведь дорого заплатил за это. Тот сверток планов, это…
– Ты проверил его? – спросил Фишер. – Искусная работа, могу сказать. Пять последних ночей я просидел в своей каюте, работая над ними. Изобразил провинцию Шампань так, как она должна была, на мой взгляд, выглядеть.
– А того парня с грозными удостоверениями кто подослал ко мне в Риме? Ну, давай же, Генри, выкладывай все! Помнишь, как ты мне рассказывал о своих трюках? Кто он? Сколько ты ему заплатил?
– Когда-то он работал гидом, – пояснил Фишер. – Но сейчас для гидов трудные времена. Он сделал это за сотню. Чтобы проткнуть тебя ножом, он взял бы меньше.
– За сотню лир? – удивился Меррилл. – Выгодная у тебя работенка, Генри. Прибыльнее, чем у нас, скотоводов. Так вот, Генри, если эти десять тысяч лир сейчас при тебе, подлый враль…
Он угрожающе навис над Фишером, но его бывший друг смотрел на него без следа тревоги.
– Послушай меня внимательно, – сказал он. – Я много раз говорил тебе: у меня нет привычки держать выручку при себе. Я оставляю себе только мелочь на текущие расходы. Твои десять тысяч, старина, давно спрятаны, и найти их ты не сумеешь. – Он поднял руки. – Можешь меня обыскать, – предложил он.
– Какой толк? – Меррилл покачал головой. – И потом, я не карманник. Генри, похоже на то, что мне придется принять свое лекарство и заткнуться. В конце концов, я тоже кое-что получил. Поищу другого человека, который отдубасит меня. Какой же ты искусный враль, дружище!
– Что ж, извини, – ответил Фишер. – Ты прав, я враль. Художник смотрит на закат, и ему хочется его нарисовать. Я посмотрел на тебя, и ты разбудил во мне художника. Я должен был это сделать.
– И все это было вранье, – задумчиво проговорил Меррилл. – Насчет того, что я отлично разбираюсь в людях и никто не сумеет меня обмануть…
– Так и есть, разве нет?
– Хороший урок для меня, Генри. Больше никому не удастся водить меня за нос. И… – Он взглянул на золотого слона наверху. – В конце концов, кое-что ты можешь для меня сделать. Ты можешь вернуть мне свой подарок. Ты можешь отдать мне эту трость… Чтобы я всегда помнил, что из круглых дураков я самый круглый. Отдашь, Генри?
У Фишера упала челюсть.
– Пожалуй, нет, – заявил он. – Это моя трость. Она мне нужна… – Скотовод подступил ближе. – Она моя… Не трогай меня!
– Малыш, – тихо заметил Меррилл. – Не нарывайся. Мне нужна эта трость. Это не только сувенир, она всегда будет напоминать мне, чтобы я не слишком задирал нос…
– Не трогай ее! – выкрикнул Фишер. Он попытался встать, но мощные пальцы скотовода внезапно сжали его горло. Он умолк, но в его хитрых глазках, глядящих на Меррилла, внезапно появилось глубокое уважение.
– Малыш, – сказал Меррилл. – Я мог бы разорвать тебя пополам. Не дразни меня. Я не прошу у тебя многого – всего только тросточку из черного дерева…
– Ладно, – выдавил Фишер, и Меррил разжал пальцы. – Мне хватает того юмора, о котором ты говорил. Кажется, это называется заслуженным возмездием. Да, наверно… – С горестным выражением на лице он достал трость. – Бери ее… От старого друга Фишера.
Он насмешливо, с легким поклоном ухмыльнулся.
– Самому отъявленному простофиле, которого ты когда-нибудь встречал, – улыбнулся Меррилл.
– Нет! – прорычал Фишер. – Та торжественная речь остается в силе.
Меррилл задумчиво помолчал.
– Мне надо возвращаться обратно в свой уголок во втором классе, – сказал он. – Аристократическая компания в этом бархатном купе мне не по душе.
Он вышел в коридор, унося свой трофей. Фишер остановился в дверях.
– Черт бы тебя побрал! – выкрикнул он. – Какого дьявола ты нарушил схему Кука? Я рассчитывал на это. Я считал, что никакая сила на белом свете не заставит тебя ее поломать.
– С этого момента, – ответил Меррилл, – не заставит. Ты, как я думаю, помнишь мой маршрут. Больше не попадайся мне на пути. Прощай.
В коридоре у своего отделения он попытался найти защелку, чтобы отсоединить головку он палки. Но секрета он не знал, и у него ничего не вышло. И тут же его окружила хлопотливая толпа с багажом в руках, и один из офицеров, которого он о чем-то спрашивал в поездке, хлопнул его по плечу.
– Фиренце, – сказал итальянец.
– О Господи! Он имеет в виду Флоренцию! – воскликнул Меррилл, и больше не думая о трости, бросился собирать вещи.
Флоренция оказалась самым замечательным городом на свете, потому что на платформе его ждала Селия Уэр. Чуть повзрослевшая, чуть поумневшая на путях-дорогах с той поры, как покинула Техас в поисках славы и денег, но все та же Селия с веселым взглядом и сердечной улыбкой. Отталкивая стоящих на пути, Меррилл бросился к ней.
– Селия! – воскликнул он. – Скажи мне это вслух! Ты любишь меня больше, чем музыку…
Селия схватила его за руки.
– О Боб! – откликнулась она. – Ты значишь для меня гораздо больше, чем Бетховен.
Восторг от такого признания сдавил Мерриллу горло, и безо всяких церемоний он обнял ее и поцеловал. Итальянцы, как народ эмоциональный, одобрительно смотрели на эту сцену.
Они поженились на следующий день в англиканской церкви Святой Троицы, и в последовавшие за этим суматошные и радостные часы Меррилл почти не вспоминал о трости из черного дерева. Он только успел накоротке рассказать жене о своем приключении. Для их медового месяца Италия приоделась в праздничные летние одежды. Море на обратном пути домой лежало блестящим стеклом. В последнюю неделю июля счастливая пара снова оказалась на ранчо «Серебряная звезда»…
Однажды жарким утром в начале августа, едва часы на городской ратуше пробили десять, Клей Гарретт открыл дверь своего банка. Через две минуты по обыкновению в банк вошел майор Теллфер. Он кивнул Клею и другим сотрудникам и проследовал в свой кабинет. Прошло еще пять минут, и в мраморном фойе появился Боб Меррилл с фамильной улыбкой и эбеновой тростью в руке.
Когда он вошел в кабинет президента банка, майор Теллфер торопливо встал и приветствовал его. После обычных формальных слов о погоде и делах на ранчо Меррилл обратил внимание хозяина кабинета на трость.
– Майор, – сказал он, – я рассказывал вам, как заполучил эту палку. Прикидываю, вы ее помните…
– Еще бы, – отозвался майор. – Я бесконечно виноват, что заставил вас ждать в Риме…
– Это был ваш лучший поступок, – прервал его Меррилл. – Прикидываю, я забыл упомянуть, что, когда тот паскудник по моему доброжелательному требованию во второй раз отдал мне трость, то сказал: «Старая торжественная речь остается в силе». Тогда я не понял, что он имел в виду, а вот теперь наконец сообразил. Майор, у моей истории появилось продолжение. И надо сказать, сэр, чертовски удачное.
– Правда, сэр? Рад слышать.
– Понимаете, я был так занят всеми этим приятными свадебными хлопотами, что совсем позабыл про трость. А вот вчера вечером на ранчо начал крутить ее в руках, и ручка вдруг отсоединилась… – Меррилл полез в карман и бросил на стол небольшую пачку тонких бумажек. – Майор, вы мой банкир, вот и скажите, что мне делать с этой находкой.
– Гм… – Майор Теллфер изучил бумажки. – Похоже, это банкноты, выпущенные в Италии, каждая по тысяче лир…
– Верно, – засмеялся Меррилл. – Здесь их десять штук… Десять новеньких банкнот по десять тысяч лир каждая… Точно такие же я вручил маленькому грязному макароннику в «Банке Дитали», или как там вы его называете… Тот ловкач Фишер сказал, что спрятал их и что мне их никогда не найти… И дал маху. Можно сказать, сел в лужу…
Он откинулся на спинку кресла и снова расхохотался.
– Майор, я счастливый человек. Я женился на самой красивой девушке Техаса, а значит, и всего мира. И ввязался в схватку с самым хитроумным мошенником Семи Морей. И победил его! Да, сэр, зря он заплатил сотню лир тому парню, который меня провел.
– Я очень рад, – сияя, произнес майор. – Вам повезло со встречей. С этой второй встречей с Фишером. Это похоже на то, как этот парень Клей запел свою песенку в нужное время и в нужном месте.
– Точно! – согласился Меррилл. – А я чуть не забыл об этом. Да, сэр, Клей выступил со своей «серебряной ниточкой в золоте» как раз тогда, когда надо… А, кстати, что делать с этими бумажками?
– Отправим их в Нью-Йорк, – пообещал майор. – Там их пересчитают на нормальные деньги для вас. Я не забуду, Боб.
Меррилл встал.
– Спасибо, – сказал он. – Потом положите их на мой счет, майор. Я счастливый человек. Но теперь я уже не буду надуваться от гордости за себя, как раньше.
Он вернулся в операционный зал. Клей Гарретт благодушно торчал у дверей. Меррил вынул из кармана пачку банкнот, отделил сверху двадцатидолларовую купюру и сунул ее негру в руку.
– Это тебе, Клей, – сказал он.
Клей нерешительно взял деньги.
– О Господи Боже, за что, мистер Боб?
– Просто дрянная бумажка для тебя, Клей… Ничего больше.
– Дрянная? Почему это?.. Мистер Боб, клянусь…
– Не обижайся, Клей, – засмеялся Меррилл. – Просто я хочу ее тебе вручить. Мне нравится, как ты поешь.
И он вышел на улицу, оставив недоумевающего, но довольного негра стоять на своем мраморном посту.
Винсент О'САЛЛИВАН
КОГДА Я БЫЛ МЕРТВ
Наихудшим в Рейвенеле были его длинные и мрачные коридоры, а также комнаты – затхлые и блеклые; но даже картины на стенах навевали тоску изображениями персонажей в различных плачевных ситуациях. Осенним вечером, когда ветер вздыхал и ныл, пролетая меж парковых деревьев, чьи мертвые листья шелестели и шептались, а дождь требовательно стучал в окна, не было ничего удивительного в том, что некоторые чувствительные гости были словно немного не в себе. Чувствительная нервная система – тяжкое бремя даже на залитой солнцем палубе яхты; а в Рэйвенеле нервы были склонны наигрывать похоронный марш. Любители чая должны холить и лелеять свою нервную систему; призрак, которого наш почтенный дед, вооруженный полным мехом портвейна, мог невозмутимо приветствовать, вверг бы нашу компанию поклонников трезвости в потливость и дрожь. Бедный призрак, явись он нам, и его ждали бы выкаченные глаза и отвисшие челюсти. Видимо, предвидя такой эффект, призраки Рейвенела и не спешили показываться на публике – что не могло нас не радовать.
Посему я не мог не прийти к выводу: это чай повинен в том, что мои знакомые боятся оставаться в Рейвенеле.
Даже Уилверн не смог одолеть свой страх; хотя от него, гвардейца и игрока в поло, можно было ожидать большей крепости нервов. В ночь перед его отъездом я объяснял Уилверну мою теорию, заключающуюся в следующем: если взять несколько капель человеческой крови и сосредоточить на них все свои помыслы, вам явятся мужчина либо женщина и останутся с вами на протяжении долгих ночных часов; а потом, днем, вы можете встретить их в самых неожиданных местах. Итак, я растолковывал ему свою теорию, когда он прервал меня довольно бессмысленной репликой, которая заставила меня насторожиться и, защищаясь, парировать его выпады.
– Алистер, мой дорогой друг! – начал он. – Вы должны выйти отсюда, немного потолкаться среди людей в городе. Вы действительно должны сделать это, сами знаете.
– Да, – ответил я. – И травиться плохой едой в отелях и страдать от глупых разговоров в клубе. Нет, спасибо; и, должен заметить, меня лишают сил твои разговоры о здоровье.
– Что ж, ты волен поступать, как тебе нравится, – произнес он, постукивая ногами по полу. – Но чтоб меня повесили, если я останусь здесь до завтра, я точно свихнусь!
Он был моим последним гостем. Спустя несколько недель после его отъезда я сидел в библиотеке, вглядываясь в капли собственной крови. Я почти довел мою теорию до идеала, но была одна трудность. Фигурой, которую я всегда видел, была фигура старухи с распущенными по плечам волосами, разделенными посередине пробором. С одной стороны они были белыми, с другой – черными. Она выглядела вполне завершенной, но – увы! – лишенной глаз, а когда я пытался вообразить их, ее фигура начинала съеживаться и гнить.
Но этой ночью я думал, думал так, как никогда прежде, и глаза начали вползать в ее глазницы; и вдруг я услышал ужасный грохот где-то снаружи, будто упало нечто очень тяжелое. И внезапно дверь распахнулась, и вошли две горничные; они взглянули на ковер под моим стулом: в следующее мгновенье они побледнели и поспешно выбежали, призывая Господа.
– Кто позволил вам входить в библиотеку таким манером? – сурово потребовал я объяснений. Никакого ответа я не получил, так что мне ничего не оставалось, кроме как пуститься за ними в погоню. Я обнаружил слуг в конце коридора – они все были там, сбившись в испуганную кучку.
– Миссис Пэббл, – решительно сказал я экономке, – я хочу, чтобы эти две женщины завтра покинули дом! Это непозволительно! Вы должны серьезней относиться к своим обязанностям!
Но миссис Пэббл не обратила на мои слова внимания. Ее лицо было искажено ужасом. Она охала и ахала, ахала и охала.
– Лучше нам всем вместе пойти в библиотеку, – наконец выдавила она.
– Да хозяин ли я в своем доме, миссис Пэббл?! – вопросил я, ударив костяшками пальцев по столу.
Никто из них, казалось, не видел и не слышал меня. С тем же успехом я мог вопиять в пустыне. Я проследовал за ними по коридору, запрещая слугам входить в библиотеку, но они толпой прошли мимо меня и беспорядочно сгрудились вокруг каминного коврика. Затем трое или четверо из них наклонились и начали двигаться так, будто несут беспомощное тело; спотыкаясь, они водрузили свою воображаемую ношу на диван. Старый Сомс, дворецкий, встал рядом.
– Бедный молодой джентльмен! – сказал он, всхлипывая. – Я знал его еще малышом! Мог ли я подумать, что он умрет таким юным?!
Я пересек комнату.
– Да что это такое, Сомс! – Я кричал и грубо тряс его за плечи. – Я не умер! Я здесь –
Когда он не двинулся с места, я немного испугался.
– Сомс, старый друг! – звал я его. – Сомс, разве вы не узнаете меня? Не узнаете мальчика, с которым играли? Скажите, что я не умер, Сомс, пожалуйста, Сомс!
Он низко наклонился и поцеловал диван.
– Я думаю, один из слуг должен поехать в деревню за доктором, мистер Сомс, – сказала миссис Пэббл, и он, ссутулившись и шаркая ногами, вышел отдать приказ.
Так, и теперь сюда явится этот доктор, невежественный самозванец, которого я вынужден был изгнать из дома за то, что он осмеливался называть себя и верующим в спасение через Господа, и, одновременно, человеком науки. Нет, провозгласил я, он никогда не переступит порог моего дома, и я преследовал миссис Пэббл по всему дому, выкрикивая свое категорическое несогласие. Но я не мог уловить от экономки не то что ворчания, но даже движения глаз, даже кивка головы, показывающего, что она меня слышит.
Я встретил доктора в дверях библиотеки.
– Ну, – я глумливо ухмыльнулся и устремил свой кулак по направлению к его лицу. – Вы пришли поучить меня новым молитвам?
Он прошел мимо меня, словно вовсе не ощутил моего удара, и опустился на колени рядом с диваном.
– Разрыв сосуда в мозгу, я полагаю, – сказал он после короткой паузы миссис Пэббл и дворецкому. – Он умер несколько часов назад. Бедолага! Вам лучше протелеграфировать его сестре, а я отправлю сообщение гробовщику, чтобы он подготовил тело к похоронам.
– Вы лжец! – возопил я. – Скулящий лжец! Какая наглость! Вы смеете говорить моим слугам, что я мертв?! Я же стою прямо перед вами!
Прежде чем я закончил говорить, он уже шел по коридору, и миссис Пэббл с Сомсом за ним по пятам, и никто из этой троицы не обернулся, чтобы взглянуть на меня.
Всю эту ночь я просидел в библиотеке. Как ни странно, я не чувствовал ни голода, ни малейшего желания заснуть. Утром пришли люди, и, хотя я велел им убираться, они приступили к процедуре, делая нечто, чего я не мог увидеть. Итак, весь день я оставался в библиотеке или слонялся по дому, а к ночи они вернулись, принеся с собой гроб. Тогда, развеселившись, я подумал, что жаль оставлять такой хороший гроб пустым, и я улегся в него и заснул сладким сном без сновидений – это был лучший сон в моей жизни. И когда на следующий день ко мне пришли, я продолжал покоиться в гробу, и гробовщик побрил меня. Странный камердинер!
Вечером того же дня я спускался вниз и, заметив чей-то багаж в холле, заключил, что прибыла моя сестра. Я не видел ее со времен ее свадьбы и ненавидел больше, чем любое другое существо в этом больном, лишенном порядка мире. Она очень красива, я полагаю: высокая, смуглая, прямая, как струна, с неконтролируемой страстью к нарядам и сплетням. Я предполагал, что главная причина моей нелюбви к ней – это привычка сестры вынуждать других ощущать ее присутствие еще на расстоянии семи ярдов.
В половине десятого она спустилась в библиотеку в очаровательной шали, и скоро я обнаружил, что она так же нечувствительна к моему присутствию, как и другие. Я задрожал от ярости, увидев ее коленопреклоненной у гроба – моего гроба! А, когда она наклонилась, чтобы поцеловать подушку в пустом гробу, я отбросил всякий контроль.
Нож для вскрытия писем лежал на столе; я схватил его и вонзил его в шею сестры. Она выбежала из комнаты с криком.
– Сюда, сюда! – звала она, ее голос дрожал от волнения. – У тела идет кровь из носа!
Тогда я проклял ее.
Вечером третьего дня обильно выпал снег. В одиннадцать я увидел, как дом заполнился молчаливыми, одетыми в черное местными жителями, которые пришли принять участие в погребальном обряде. Я вошел в библиотеку, я сидел и ждал. Вскоре пришли мужчины, они закрыли крышку гроба, водрузили его на плечи и понесли. А я продолжал сидеть, чувствуя себя довольно грустно, ведь какую-то часть меня уносили прочь: я лишь не мог понять, какую именно. Примерно полчаса я словно был в забытьи, грезил… а затем скользнул в двери холла. Там не осталось ни следа похорон, но после я увидел черную нить процессии, медленно тянущуюся сквозь белую равнину.
– Я не умер! – застонал я, растирая лицо свежевыпавшим снегом, посыпая им плечи и шею. – Милосердный Боже, я жив!
Перевод с английского: Татьяна Адаменко
Эссе
Виктор МУСАЛИМОВ
СТАНИСЛАВ ЛЕМ
в письмах к переводчику
Писем Станислава Лема известно достаточно много. Он был мастером эпистолярного жанра. И, конечно, неизвестные письма Лема вызывают большой интерес. Здесь представлены некоторые письма 1963 года. В них нет каких-то важных сведений, кроме обозначенных на этот период задач по изданию и переводу рассказов и повестей. Они ценны и как человеческий документ. Много нового и интересного содержится в этих письмах. Станислав Лем в 60-е годы писал их ленинградскому переводчику Дмитрию Брускину. В те годы Лем трижды приезжал в Ленинград, тогда они и сдружились. Атмосфера дружбы проявляется во всех письмах Лема. По понятным соображениям я привожу только выдержки из писем.
№1
(по-польски, перевод – В. М.)
«Лунная ночь» – пилот Пиркс
Краков, 03.01.63
Дорогой Дима,
сегодня получил от Вас письмо, а два дня назад – рукописи обоих переводов. «Крыса в лабиринте» может пойти в печать так, как есть, – у меня нет никаких замечаний, ни возражений. А что до «Лунной ночи», то ниже выложены замечания. Числа относятся к страницам /нумерации в рукописи/. Последняя строка на стр. 40 и строка 1 на 41: здесь нужно добавить: «…в скале был вырублен колодец, ориентированный по центру Луны» – это в переводе отсутствует.
На стр. 74 фразы «Ее стены выложены свинцом и отражали любые сигналы» /строка 8 сверху/ – в экземпляре, который мне прислали, это место Вы выделили. Я считаю, что это необходимо оставить, потому что иначе могут появиться вопросы, почему на Станции автоматически включается сигнал «тревога», когда исследователь со Станции спускается в колодец. Может было бы хорошо заменить слово Станция там, где оно означает радиостанцию, словом «точка». Я имею в виду русское слово, сокращение от «радиостанция». В противном случае это грозит недоразумением, потому что в одном случае речь идет о Станции как о научно-исследовательском помещении, а в другом – как о радиоточке. Все это техническое описание и были сложности даже в оригинале, и Вы здесь уже ни в чем не виноваты. Я сам, перечитывая, задумывался, о чем идет речь. Представляю трудности для читателя! Но, к сожалению, ничего посоветовать не могу. Если Вы сами понимаете, как на самом деле эта чертова аппаратура работала (отчасти я верю в это){23}, я предлагаю, чтобы Вы дали прочитать корректуру кому-то, кто технически «мало подкован», и если окажется, что у него окажутся сомнения, то, пожалуйста, уже по своему усмотрению и с учетом мнения этого лица, введите какие-то изменения, уточнения в текст. Я понимаю, как это с моей стороны некрасиво. Но, с другой стороны, текст оригинала не такой уж прозрачный, чтобы он по-простому объяснил весь механизм этого явления. А перевод действительно имеет некоторые черты спешки. Однако вся история не настолько хороша, чтобы можно было все полировать стилистически. Главное, чтобы суть дела была понятна для читателя. И еще… На странице 74, строки 4-5 снизу: Пиркс понял, что «…действие обоих устройств не слишком сложно», говорится в оригинале, а Вы перевели, что, по словам Пиркса это было «слишком сложно»... Действительно, это, к сожалению, достаточно сложно описать, но не принято использовать в повести технических схем соединений, так что все должно быть описано словами... В любом случае, пожалуйста, решайте сами, как просто и ясно изложить суть дела. Понимание должно быть важнее буквального следования оригиналу. В конце концов, если Вы на самом деле выступаете в некоторой роли «Вице-Лема», то и вышеуказанные задачи, на решение которых я даю мое благословение, могут войти в круг ваших обязанностей...
Если бы у меня было больше времени, то я бы, безусловно, выудил еще ряд неточностей в переводе «Лунной ночи», но так получилось, что, к сожалению, я полностью завален работой. Ни о каких ответах на письма, которые приходят из СССР и других стран, и речи нет. Даже «Дневники» Кафки еще Вам не отправил – лежат и ждут. Профессор Шкловский{24} прислал мне свою книгу о жизни и разуме в Космосе, и так уж сложилось, что для того, чтобы иметь возможность как-то ответить ему, пришлось взяться за изучение астрофизики... У меня полкомнаты выложены книгами по астрофизике, астрономии. В связи же с тем, что появились потребности в литературе из области антропологии, кибернетики и т. д., я уже абсолютно ничего не могу найти у себя – все тонет в куче бумаг, записях. У меня же одновременно и корректура, и масса других дел. Но я не хочу заниматься перечислением моих неприятностей. Просто объясняю, почему я не озаботился должным образом прочитать «Лунную ночь». Впрочем, у меня сложилось впечатление, что ее первая часть, менее техничная, лучше и приятнее в чтении.
…
Ваше пожелание сделать перевод «Дневника, найденного в ванне» я расцениваю как очень благородный дружеский порыв. Но Вы не делайте так, как я, т. е. все сразу, потому что это плохо может закончиться! Пожалуйста, напишите мне, видите ли Вы возможность напечатать у Вас что-то из Мрожека{25}, из тех вещей, которые я Вам прислал?
…
Всего хорошего
С. Лем.
№2
(по-польски, перевод – В. М.)
«Сумма технологии»
Краков, 15.02.63
Дорогой Дима,
спасибо Вам за письмо. Что касается перевода, то он не такой уж плохой, – но, благодаря ему, я увидел слабости моего рассказа, а не Вашей работы. Потому что в вашем изложении рассказ распадается четко на две довольно слабо связанные части. Наверное, были там /у Вас/ некоторые упрощения, но я не вижу причин ни для критики, ни для своих страданий, потому что безупречно стоит переводить только вещи, по крайней мере, достойные.
Я так думаю, и мои слова в данном случае не играют особой роли. Другое дело – они должны подталкивать Вас к совершенствованию искусства перевода. Но, опять же, у меня не было времени, чтобы заняться скрупулезным анализом Вашего текста. Но я думаю, что ничего еще не потеряно. И если Вы жаждете строгой критики, то при очередном переводе моих вещей я буду готов это сделать в любое удобное для Вас время.
…
Книга, на выпуск которой я собираюсь подписать договор, будет состоять из четырех частей: I. Две эволюции /биологическая и технологическая/; II. Pantokreatyka, – это о том, как обогнать в творческом плане Природу /здесь представлены разные выдуманные мной гипотетические «науки будущего» – с красивыми названиями: imitologii и fantomologii, fantoplikacji, teletaksji, fantomatyki и cerebromatyki/; III. Цивилизации, космические корабли; и, наконец, IV. Введение в реконструкции человека. Я пишу здесь об этом, потому что ничего, кроме извлечения звуков я не делаю. Я только занимаюсь писательским трудом – надо, чтобы за какие-то два месяца я подготовил книгу, а до конца года постепенно и напечатал ее. Здесь я особенно деликатно буду писать о космических цивилизациях. Потому что я коренным образом не согласен с выводами книги Шкловского, которую он мне уже прислал пару недель назад. Хотя, естественно, я со всем уважением принимаю приведенные им сведения, но интерпретация этих фактов мне кажется чрезвычайно однобокой. И я не хочу, чтобы Шкловский почувствовал себя оскорбленным, поскольку моя книга может повлечь за собой критику его некоторых определенных выводов. Например, о необычайной редкости феноменов цивилизации в космическом масштабе /критику не столько по существу, сколько по надеждам – политическим или, скорее, философским, потому что это порождает неоправданный оптимизм/. Правда, у меня будут свои, не менее уязвимые выводы.
…
То, что у Вас происходят некоторые изменения, я прекрасно знаю. И я рад, что вы переводите Мрожека, – может, из этого что-нибудь и выйдет.
…
Я до сих пор погружен в философию математики, потому что мне это нужно для книги. Всего хорошего, жму руку Вам и всем нашим друзьям.
Стругацкие послали мне книгу с дарственной надписью, а я пока ничего не приготовил для них. Прислали мне книги из-за Урала, и из Крыма, и я тоже ничего не выслал. Действительно, это не соответствует правильной природе вещей /это даже похоже на невежливость/, но я просто не могу оторваться от работы. Например, сейчас 7.15 утра, до 7.30 я пишу письма наиболее актуальным адресатам, а потом снова перехожу к сочинениям.
…
Всего хорошего
С. Лем.
№3
(по-польски, перевод – В. М.)
О «Докучливом собеседнике» Геннадия Гора
Краков, 21.04.63
Дорогой Дима,
в приложении посылаю письмо к Гору. Вероятно, это письмо его не удовлетворит, но что же делать: либо пишешь правду, либо, вообще, ничего не стоит писать. Конечно, я заметил, как книга Гора очень отличается от пафоса всех «обычных» фантастических романов, от того большинства, которые у вас издаются. Но не только это определяет успех в литературе. Как я уже написал Гору, концепция, идея, весь скелет художественного произведения остроумно задуманы и интересны. Обещают много. К сожалению, обещают больше, чем дает реализация этой идеи. Если бы Гор захотел узнать, что я на самом деле ожидал после этих разговоров Путешественника с роботом, то можно сказать ему, что я ожидал такой отважности в обработке проблем, которую можно найти в «Записках из подполья» Достоевского. Если уж писатель почти 80 лет назад был настолько мужествен, а наш возраст далек от дряхлости, то мы должны стартовать там, где он окончил. И не надо ссылаться на то, что этого бы не напечатали. И если не получается написать так, как бы хотелось, а потом прочитать все это в печати, то лучше не браться за такую тему вообще. Только подумайте: «суперчеловек» /потому что этот Путешественник – это ведь «сверхчеловек», представитель цивилизации более высокой, чем наша!/ общается с электронным мозгом-роботом – поэтому хотелось бы ожидать интеллектуальных откровений, а не банальностей, содержащихся в книге. Конечно, Гор, впрочем, разумно и остроумно, построил текст не как реальный документ, а как композицию, создаваемую Тамарцевым, одним из героев книги. Тамарцев к тому же написал плохой фантастический роман, и не стоило большими кусками цитировать его в книге Гора. То, что я написал здесь, совпадает с замечаниями в письме для Гора, и Вы можете ему, естественно, сказать все то же, что я Вам здесь пишу. Я рад, в любом случае, что свалил с плеч эту заботу, – но, другое дело, я таких отзывов писать очень не люблю.
…
Сердечно жму руку
С. Лем.
№4
(по-польски, перевод – В.М.)
О «Непобедимом»
Краков, 19.08.63
…
Что касается моих дел, то июнь я провел очень напряженно. Я закончил писать роман, небольшой /около 160 страниц/, под названием «Непобедимый», который, как я думаю, было бы хорошо перевести и издать у вас. Я написал также несколько рассказов, в основном, как продолжение цикла Ийона Тихого, а также один или два из «обычной» фантастики; все это вместе должно выйти в издательстве MON{26} под общим названием «Непобедимый». «Непобедимый» – это история из будущего, – большой галактический крейсер приземляется на, казалось бы, мертвой планете, на которой погиб несколько лет тому назад при неизвестных обстоятельствах такой же, его близнец. На этой планете миллионы лет тому назад приземлился корабль из другой звездной системы, причем оставшиеся в «живых» только его автоматы /корабля/ и дали начало «кибернетической эволюции», продукция которой истребила всю биологическую жизнь на планете. А потом была «борьба за существование» разных видов этих «киберсуществ», и сохранилась только такая особенная «порода» псевдонасекомых, которая в виде «черных туч» уничтожила один земной корабль, и она почти добивает второй. Доходит до очень жестких столкновений, с использованием атомной энергии и реакции аннигиляции. Но, в конце концов никто не побеждает – а название «Непобедимый», такой был замысел, относится не столько к мощному земному крейсеру, сколько к человеку. Главная идея романа состоит в том, чтобы показать, как проявляет себя человек. Книга, быть может, выйдет где-то в конце этого года, и я тотчас Вам ее пошлю.
Всего хорошего
С. Лем
№5
(по-польски, перевод – В. М.)
Краков, 01.10.63
Дорогой Дима,
сегодня, после возвращения из Греции, я прочитал Ваше письмо, которое ожидало меня дома. Последующие выпуски «Диалогов» я вскоре вышлю – как только немного разберусь с завалами писем. Что же касается пьесы «Яхта Парадис», то я написал ее действительно вместе с Р. Хуссарским{27}, но было это в так называемом далеком прошлом. Я считаю, что эта вещь политически невыдержанная и художественно некачественная, и я не могу ни в коем случае согласиться на ее выпуск. И, пожалуйста, очень Вас прошу, чтобы Вы прекратили ее перевод. Буду очень признателен. Тем более что Хуссарский послал пьесу без моего ведома и согласия моего не спрашивал. Эта пьеса, написанная в самые тяжелые годы, меня может только скомпрометировать. Что касается «Непобедимого», то у меня нет ни одной копии. Я попросил MON незамедлительно, за мой счет, перепечатать роман на машинке и отправить копию прямо на ваш адрес, как эксклюзивному моему переводчику. Я надеюсь, что они это сделают. Если все хорошо пойдет, то в конце этого месяца Вы должны эту рукопись от них получить. Это единственная возможность, которую я вижу, чтобы роман попал только в Ваши руки. Что касается рассказов, то они тоже будут отправлены Вам. Я об этом просил редакцию издательства.
…
Если выйдет «Формула Лимфатера», пожалуйста, отправьте мне копию. Я даже не знал, что это кто-то переводит. У вас должен быть издан мой роман «Возвращение со звезд», я даже советовал выбрать Громову{28} в качестве переводчика, но почему-то адресат молчит, и я ничего не знаю, что происходит с этой книгой. Так же, как впрочем, как и с «Эдемом», который должен бы быть напечатан в «Юности» в мае или в июне.
…
Одесская киностудия еще хочет, чтобы я написал для них сценарий. И если действительно что-то из этого получится, то приеду к Вам в следующем году. Тогда и пообщаемся. А пока сердечно приветствую Вас и всех наших общих друзей.
Преданный Вам
С. Лем
№6
(по-польски, перевод – В. М.)
Краков, 23.10.63
Дорогой Дима, наверное, у Вас уже на руках рукопись «Непобедимого», потому что несколько дней тому назад я получил сообщение, что MON сделал копии и направил их на ваш адрес. Пожалуйста, отвечайте побыстрее, как только можно. Я готов даже отправить вторую копию из Варшавы экспресс-почтой. Объясняю, почему такая спешка. Одесская киностудия давно просила меня, чтобы я что-нибудь для них написал. Я, не имея сейчас возможности специально для них что-то сделать, обратил их внимание, насколько «Непобедимый» подходит для кино, тем более что раскрывает возможности человека. И я сообщил им, что после согласования с Вами они получат эту вещь от Вас.
Но здесь, внимание! Я получил сейчас письмо от Мосфильма. Мосфильм хотел бы снимать что-то по моему сценарию, а сначала планируют снять «Солярис». Правда, здесь у меня возникают многочисленные сомнения /трудности с натурой, недопонимание идеи, и т. д./. Я бы предпочел начинать с «Непобедимого». Они бы на это пошли, потому что меня уже спрашивают, что я мог бы предложить, если бы «Солярис» не лежал в моих замыслах для съемки. Так что я склоняюсь к мысли предложить Мосфильму «Непобедимого». Может быть когда-нибудь и «Солярис» снимут, но пусть сначала появится хоть один достойный фильм из этого жанра. И им мог бы стать «Непобедимый».
Было бы хорошо, если бы Вы сохранили присланные копии и подготовили перевод «Непобедимого», чтобы в случае необходимости передать все на Мосфильм.
…
Возвращаясь к Мосфильму: меня должны пригласить в Москву, чтобы весь этот предмет обсудить, и я надеюсь, что тогда мы увидимся. Если не в этом году, то в следующем – зимой. Поживем – увидим. До сих пор они не нашли русского режиссера, как мне пишут. Я даже сам начал задумываться о поисках. Но слишком рано чтобы что-нибудь конкретизировать. Теперь Вы видите, почему актуально Ваше быстрое сообщение, если по каким-либо причинам рукопись для перевода еще не прибыла.
…
Громова, переводчик «Возвращения со звезд», только что мне написала, что роман подготовлен, но как-то пристроить его не удалось. Мм, как это тяжело идет! Зато вышли «Воспоминания Йона Тихого» – копий у меня нет, но Громова мне написала, что это уже вышло из печати. Надо еще вспомнить: было что-то в «Библиотеке Огонька», было что-то – где???? В «Искателе» кажется? – разве не там была переведенная Вами «Лунная ночь»? Ну и, в‑третьих, сборник под названием «Воспоминания Йона Тихого». Так, может быть, не умру с голода. Конечно, еще где-то, что-то, кто-то моего печатал, но кто об этом узнает и каким образом? Но, оставим эти проявления авторской жадности. «Сумма технологии» распухла до двадцати с лишним авторских листов. Я бы хотел Вам привезти первый экземпляр «с пылу – с жару», но, наверное, это будет не скоро! Да, мне пришло приглашение в Западную Германию на будущий год, на конгресс писателей-фантастов. Продолжаю писать сказки про роботов, но книга еще очень тощая. Я думаю, что эти сказки еще в машинописи вышлю Вам. Некоторые, действительно, смешные. Но достаточно на сегодня. Пожалуйста, ради бога, не курите так много!! Примите поздравления для друзей.
…
С величайшим уважением
преданный Вам
С. Лем
№7
(по-польски, перевод – В. М.)
Краков, 15.11.63
Дорогой Дима!
я пишу в ужасной спешке, так что ограничусь немногими словами. Только сегодня вернулся из Закопане. На бегу (фильмы, книги и т.д.) я нашел главное. Майор Banaszczyk, руководитель издательства MON{29}, письменно обещал мне, что «Непобедимого» после напечатания отправят в Ленинград непосредственно на ваш адрес. Точной даты не назвал, но, надеюсь, что это произойдет скоро. В настоящее время «Польский солдат» начинает серийно печатать роман; наверное, я подготовлю Вам несколько эпизодов, если издательство пришлет мне экземпляр. Хочу отметить, что кроме романа (его объем составляет примерно 165 страниц машинописного текста) в книге еще несколько небольших научно-фантастических и гротескных новелл /Ийон Тихий/. Все это вместе я Вам вскоре пошлю. Пожалуйста, работайте с этими материалами после их получения по своему усмотрению: настоящим я даю Вам на это все моральные права /а других у меня и нет!/.
…
«Диалоги» до сих пор мне еще не выслали. Выходит в Японии «Солярис». С 15 сентября в Кракове будет демонстрироваться мое искусство: это экспедиция Тарантоги, «Лунная ночь»{30} – у меня еще не было времени, чтобы посмотреть на это в театре! Итак, Вы видите, что в этой спешке нет никакого умысла: я действительно сам не знаю, за что сначала ухватиться. Я крепко жму Вам руку.
Уважающий и преданный
С. Лем
№8
(по-польски, перевод – В. М.)
Краков, 18.11. 63
Дорогой Дима, получил сегодня Ваше письмо. Интересно, как это я мог перепутать адрес{31}, если у меня в справочнике есть правильный? Ну, хорошо, что письмо и рукопись попали наконец к Вам. На «Диалоги» – сразу пишу об этом, чтобы обязать себя – я постараюсь подписаться. Тогда установится какой-то порядок с отправкой, потому что я, как правило, не получаю некоторых номеров /например, когда я уезжаю из города/. А потом какие-то номера не доходят, а у меня нет времени, чтобы за ними мчаться. Но я надеюсь, что все улучшится. Машинописного варианта я в глаза не видел. Была копия в Варшаве и мне очень жаль, что там полно ошибок. Конечно, я посмотрю перевод, как только смогу. Жаль, что я вообще не имею ни одного экземпляра.
…
1. Какая все-таки эта история с фильмом – довольно запутанная! Сначала мне написала А. Громова: «Возвращение со звезд» никак не может выйти в печати. Еще она написала, чтобы я нашел здесь режиссера, а Мосфильм хотел бы, чтобы я сам написал сценарий. Я согласился. Режиссер Юткевич{32}, находясь в Польше, должен был передать мне приглашение от Мосфильма. Он был здесь, но я не видел его. Он уехал и ничего мне не оставил. А тем временем пришло еще одно письмо из Одессы: что-то их вдохновило, отличное от «Солярис»! В этой ситуации от Громовой после 4 недель ожидания наконец пришло сообщение, что Юткевич подготовил для меня письмо от Мосфильма, а 20.11 будет послана телеграмма с объяснениями одновременно с письмом. Поэтому что-то из этого должно получиться. На этом фоне сам не знаю, как поступить с Одессой. Конечно, я бы предпочел иметь дело с Мосфильмом, который первым заинтересовался таким же востребованным материалом, как «Солярис», но отличным от него. Что до «Непобедимого», пока дело только за переводчиком /вы писали о готовности к 10.12/. А мне не хотелось бы, с одной стороны, оказаться свиньей, т. е. напрасно обнадеживать Одессу, потому что на сцене появился «Мосфильм». Но, с другой стороны, конечно, я бы предпочел, чтобы это снимал «Мосфильм», потому во многих отношениях это лучший вариант. К счастью, в Одессе очень заинтересованы в том, чтобы я написал для них специальный сценарий, не основанный ни на одной из моих повестей.
…
2. Как я написал выше, они хотят, чтобы я сам написал сценарий.
3. Спасибо за развернутые позиции моей библиографии, которые Вы мне прислали. А я вспомнил, что совсем недавно Вы мне писали, что «Солярис» выйдет в каком-то Альманахе, или что-то подобное? Что с этим??
4. Термин «гибернация» – это не «заморозить» и не «хранилище» – нет; я придумал его! Даты создания романа означают просто, когда я начал, и когда закончил. Из этого не следует, будто я писал целый год, без перерыва; я обозначаю даты старта и финиша, независимо от того, что я писал в промежутке. Атмосфера: азот составляет 78 процентов атмосферы /это уже МОЯ ошибка, а не опечатка/. Я предлагаю, чтобы Вы «изменили состав атмосферы»: пусть будет 77,8% азота. Хорошо?
5. Маловероятно, чтобы я приехал до 10.XII. Можете спокойно работать до этого времени. Если что-то прояснится – сразу сообщу.
6. а/ «Непобедимый» сейчас печатается в «Польском солдате», вероятно, будет печататься до конца года. Роман выйдет в следующем году. К сожалению, я не знаю, когда. Раньше, чем в январе, конечно, нет, а возможно, что только в феврале – в марте. Впрочем, теперь проблемы с политическим климатом и часто издатель сам точно не знает, что будет завтра.
b/ уже частично ответил выше: роман печатают в «Польском солдате», эпизоды не одинаковые по объему; не исключено, что печать затянется до 1964 года. Потом роман будет еще печатать другое издательство /Бялостоцкая газета/.
c/ до сих пор ни одного рассказа из выходящего тома «Непобедимый» нигде не засветилось. Да я никуда и не подавал. Не исключено, что сделаю это позже /не ранее второй половины декабря, чтобы это вышло в районе Нового года/. Однако, если это войдет в конфликт с Вашими планами, я могу без проблем отказаться от размещения у нас чего-нибудь, вообще. Теперь, Дима, Вы уже знаете примерно то же, что и я. «Непобедимый» представляет своего рода «резерв» на случай, если Мосфильм не решится снимать «Солярис». Режиссера я уже здесь нашел, польского, потому что Громова попросила; это мой близкий друг, Сцибор-Рыльский{33} /более известный как писатель/. Конечно, это было всего лишь предложение с моей стороны. Не знаю, как дальше все сложится. Если «Мосфильм» будет меня тянуть в Москву через Министерство Культуры, как говорится – «сверху», тогда и дорожные тарифы не так страшны /например, мой приезд/. И если все пойдет не так медленно, как надежно, я приеду только в 64 году.
…
Сегодня вместе с вашим письмом я получил томик «Формула Лимфатера» с предисловием Мицкевича /это, как Вы наверняка знаете, Днепров/. Красиво он меня там удостоил.
Надеюсь, что скоро увидимся.
С. Лем
P. S. Вам, наверное, утомительно читать текст от старых печатных машинок. Я возвращаюсь к этому вопросу, потому что опять вышло то же самое – я не посылал Вам «Сказки роботов», написанных сейчас. А не послал, потому что сам не имею ни одного достойного экземпляра. У меня не было даже ничего для радио, а они настаивали наговаривать тексты. Я должен был бы, наверное, позаботиться о большем количестве экземпляров /копий/ – издательства требуют три копии; моя печатная машинка практически не пробивает больше – четвертая копия едва-едва читаема. Глупость, а злит, тем более когда из-за этого происходят ненужные осложнения.
Станислав БЕСКАРАВАЙНЫЙ
ЭСХАТОЛОГИЯ А. ЛАЗАРЧУКА КАК ИНСТРУМЕНТ ПРОГНОЗИРОВАНИЯ КРИЗИСОВ
Попытки увидеть будущее в прошлом порой дают страннейшие сближения.
Если сравнить «Мой старший брат Иешуа» А. Г. Лазарчука и конфликты последних лет на пространствах бывшего Союза – возникает парадоксальный эффект. С одной стороны видно сходство ситуаций: истеричные толпы, распад привычного уклада жизни, который все никак не сменится новой стабильностью, бессмысленность войн, тотальный крах множества проектов. Необычайное сходство духа эпохи, цвета времени. С другой – как можно прогнозировать что-то на основании художественного апокрифа?
Требуется перейти от аналогии – к анализу.
Мотив кризиса эсхатологического масштаба, с распадом государства и разложением общества, – один из центральных в творчестве Лазарчука.
Эффект прогноза в самом общем случае задается сходством ситуаций: Лазарчук как автор сформировался в период кризиса Союза, который долго существовал под маской застойного благополучия, а потом начал разрушаться с немыслимой легкостью. Распад СССР вообще не ожидался подавляющим большинством населения, и мало кто понимал, что может прийти ему на смену. Практически все картины будущего, которые рисовали реформаторы 85 – 95 гг. – рассыпались. Чередой пошли новые кризисы, которые местами приводили к натуральному средневековью.
Было бы наивно предполагать в творчестве Лазарчука исключительно отражение собственных переживаний. В условиях кризиса постсоветское общество живет едва ли не четверть века – тогда бы эсхатологические картины имелись в творчестве каждого фантаста. Есть чисто литературное основание: прием кризиса – как можно более глубокого – позволяет раскрыть мир и характеры персонажей в нем. Дойти до сути вещей, которая обыкновенно скрыта обычаем и коллективным лицемерием.
Постсоветское пространство столкнулось с необычайным разнообразием кризисов.
Состоялся распад крупнейшей военной державы – с устоявшейся идеологией, государственным механизмом, политической структурой. Часть бывших республик пережила радикальнейшее обновление на европейский манер, но за фасадом копятся новые проблемы, идет медленное гниение. Другая часть республик, избежав отъезда четверти населения, столкнулась с обвальной деградацией техносферы и одновременным бешеным демографическим ростом.
«Цветные революции» стали очередной судорогой.
Если максимально обобщать, то человечество столкнулось с фазовым барьером, описанным С. Б. Переслегиным – требуется создание принципиально новой экономики, структур управления и даже морали. А поначалу выходит лишь деградация и распад, каждая реальная инновация внедряется все с большим трудом. И выхода на принципиально новую дорогу развития пока не видно.
Лазарчук сделал фирменным приемом многослойный кризис, в котором искажение реальности увязано с проблемами личности персонажа, и все это влияет на состояние государства – клубок противоречий, что распутывается вместе с развитием сюжета… История его крупной формы – это несколько вариаций, в которых делался акцент на разные грани кризиса:
– кризис политический системы типичного государства ХХ-го века. «Все, способные держать оружие» – показан «застойный Рейх в Перестройку». Это некая усредненная авторитарная государственная машина рушится, не выдерживая, вообще-то ограниченных воздействий, которые по человеческим потерям не дотягивают и до локального конфликта. Хорошо показан каскад информационной атаки, с постепенным переполнением каналов связи в аппарате управления;
– кризис общества, с разрушением привычных обычаев и ориентиров – «Мой старший брат Иешуа»: на фоне относительно мирной и, главное, предсказуемой жизни простонародья времен царя Ирода – показаны годы жизни Христа, когда общество срывается во все более страшный фанатизм, в бесконечное предательство всех и каждого, в оплевывание любого созидателя – тлеет тотальная гражданская война и одновременно готовится война внешняя. Аналогичный кризис в романе «Любовь и свобода»{34}, это свободная фантазия по произведениям братьев Стругацких: в государстве, где поведение взрослых нормализировалось с помощью излучения башен, – это излучение внезапно исчезло. Тотальная депрессия буквально «выключила» всех совершеннолетних. Детям пришлось как-то организовываться, но не в тропическом раю, куда У. Голдинг поместил действие романа «Повелитель мух», а в условиях милитаризованного пограничья;
– разрушение привычной экономической модели – «Абориген». С одной стороны ретроспективно показана многолетняя умышленная деградация, в которую земляне загоняли экономику планеты Эстебан: колонистам оставили технологии чуть не XIX-го века, наладив неравноценный обмен обычных топливных элементов на ценнейшее лекарство, что колонисты собирали с риском для жизни. А с другой – парадоксальные события, сопровождающие снятие земной блокады, когда система многолетнего «вдавливания в каменный век» оказалась демонтирована буквально за несколько дней;
– тотальное обрушение вселенной, вплоть до изменения физических законов – «Кесаревна Отрада». Мир, допускающий волшебство, не может вынести растущего могущества чародеев, которые стремятся переделать его по своему вкусу. Несколько сильных волшебников практически одновременно начинают миропреобразующие проекты, для которых им требуются сражения, большое количество мертвецов и «механические дива» – хорошо организованные толпы. Война становится все более страшной, отменяются законы не только человеческие, но и физико-химические;
– кризис контакта с более развитым противником, и одновременно кризис в работе сложившейся организации – «Транквилиум». Параллельный мир a la «хруст французской булки», с техническим развитием середины XIX-го века и всего лишь двумя большими странами, которые серьезно между собой и не воевали – пытаются раскачать на революцию агенты КГБ. Патриархальные государства в итоге распадаются, столкнувшись с новой для себя инфляцией, яростной популистской пропагандой и политическим терроризмом. Но и главный герой, мистически одаренный, способствует почти полному истреблению тринадцатого отдела КГБ, закрывает порталы между мирами;
– кризис мировоззрения, которое почти рушится под напором новых тайн, – «Посмотри в глаза чудовищ». Поэт Гумилев, попадая в тайное общество «Пятый Рим», проживает всю историю «малого ХХ-го века» в состоянии каждодневного ожидания «выхода земли из-под ног»: то его встречает Яков Брюс, сподвижник Петра I, то приходится быть посредником на переговорах между главой «Аненербе» и пражским раввином, а то в Африке, поблизости от города вымершей нечеловеческой цивилизации, он видит марш мертвых людей и животных.
Схожий кризис в «Соли Саракша»: персонажи условного ХХ-го века, сталкиваются с «идеями будущего» – могут просматривать память тяжелораненого землянина. И для «чудаковатого профессора» (гибрида доктора Мабузе с профессором Доуэлем) оказывается невозможно их принять;
– кризис личности – ее одновременный распад и рост – «Параграф 78». Протагонист, человек с острейшим семейным и возрастным кризисом, после заражения биологическим оружием очень быстро увеличивает свои интеллектуальные способности. В результате ему приходится переоценивать практически всю жизнь.
В творчестве Лазарчука можно выделить разную глубину, многоуровневость кризисов. В небольших произведениях начала 80-х – таинственное еще не системно, это скорее загадка, ужас в темноте. Конец 80-х и 90-е – это максимальное разнообразие художественных приемов, романы, которые можно считать едва ли не эпопеями, и, самое главное, кризисы охватывают все уровни бытия выдуманного мира. От онтологии (законов физики) до интеллекта главного героя (личности). С середины 0-х – системность описываемых кризисов падает.
При всей фантастичности посылок и разнообразии глубин – каждый кризис прописан максимально подробно и целостно. Дается действующая модель, которую можно сравнить с организмом. Эта модель, в силу своей целостности – максимально
Вычленим действующие элементы моделей – и сможем сравнивать их.
Структурный элемент высшего уровня – сам кризис. Идет накопление противоречий, которые больше не может выносить старый мир. Для людей – это невозможность поддерживать привычные социальные роли – потому кризис порождает невиданный вал предательств. Для институтов – угроза банкротства, недостаток специалистов и т. п. – и сами институты тоже предают работников, причем, казалось бы, самых нужных: «все подставляют всех, причем – помимо своей воли». Для мира – истончение образности в культуре, бессмысленные войны, трансформация привычных экосистем. Космос перестает быть опорой.
Кризисы у Лазарчука заведомо более проектны и субъектны, чем в реальности. Интригу во «Все способные держать оружие» обеспечивает группа путешественников во времени, тасующих исторические карты для обеспечения максимального предвоенного накала к 2002-му году. В «Опоздавших к лету» идет становление новой мировой сущности, рождается новый Бог, и действует служба, которая пытается этому противостоять. В «Гиперборейской чуме» и «Марше экклезиастов» тайных сил так много, что их мелодии становятся какофонией, но белого шума все равно нет – всегда найдется конкретный виновник, организовавший кризис. Распад общества как таковой, который происходит от простого изменения климата в древней Иудее – исключение.
Чисто литературные предпосылки этого очеловечивания кризисов понятны. Реальная история, при всей своей сюжетности, порой оказывается на редкость занудна. Пока общество не подберет правильный ответ – снова и снова идут волны распада и деградации, войн и смут, причины которых малопонятны современникам. Так гибла Римская империя – «не дотянувшись» до индустриальной фазы развития, она во многом пожрала саму себя, перепрела. И сюжет победы над тупиком традиционного сельскохозяйственного общества относится к совершенно иной исторической эпохе. Но и в эпоху Нового времени сложно сказать, кто именно из ученых обеспечил прорыв к индустриальному миру. Н. Стивенсон попытался ответить на этот вопрос, но его «Барочная трилогия» сложнейшее сплетение историй, в котором главного героя выделить так же сложно, как найти основной поворот в лабиринте.
При этом перемена роли, которая может считаться предательством – крайне редко становится чисто моральным актом. Просто сквозь старую маску вдруг проступают совершенно иные черты лица – цыпленок пробивается сквозь скорлупу. Это можно сравнить с проявлением новой личности пациента, когда искусственную, установленную для контроля, уже не может поддерживать гипнотизер. Причем не обязательно восстанавливается оригинальная личность – перед нами новый индивид.
Соответственно, персонажи в кризисе (элементы второго уровня) делятся по своей осведомленности, и трансформация их происходит по линии смены масок:
И чем более могущественную силу мы желаем увидеть в существующем мире, тем больше ограничений вынуждены на нее наложить;
С одной стороны часть моральных норм, этикет и условности – приходится выкидывать. Забывать о старых одолжениях, плевать в лицо благодетелям («а я тебя вот таким взял» – антагонист в «Гиперборейской чуме» взывает к совести позитивных персонажей). С другой – какие-то нормы приходится соблюдать железно, пусть и ценой собственной жизни. Представление о благе своего окружения или людей в целом – становится той основой, на которой действуют персонажи.
Самый, пожалуй, яркий пример – это император Арий. Пытаясь добиться блага империи, почти уничтожив Астерия Многоживущего, он оставался статистом в громадном спектакле конца света. И когда цунами застало его корабль у побережья – предпочел погибнуть с приближенными и командой, а не телепортироваться на берег.
Когда второстепенный персонаж получает почти неограниченный доступ к информации – Отто Ран, нашедший грааль, или же царь Диветох, разобравшийся в воспоминаниях Отрады – адекватного проекта он все равно создать не может, в лучшем случае его вмешательство точечно. Он как случайный прохожий, оказавшийся в нужное время и нужном месте – подает герою оружие.
Да, разумеется, вторичные персонажи сохраняют некую свободу воли – и могут попробовать начать переделывать мир под себя. Как попробовал профессор Иконников в «Транквилиуме», отчасти как Астерий в «Кесаревне». Их бьют в спину, но эти удары не есть чистое проявление подлости – они недостаточно хорошо знают вселенную, чтобы переделывать ее. Они уязвимы из-за несоответствия своих планов и объема сведений.
Центральные персонажи, получившие сопоставимый доступ к информации – тоже начинают проектные действия. Но в этот момент моральные дилеммы как инструменты выбора у них почти атрофируются. Совесть пусть не исчезает совсем, но «архивируется». Что-то надо делать, и «надо» перевешивает почти все – при этом позитивный персонаж думает еще отчасти как человек, а какой-нибудь Заботтендорф – спокойно списывает со счетов все человечество.
Тут предательство становится реализацией локального, обреченного на неудачу или забвение проекта. Попыткой построить свой маленький мир-дом-счастье. В тринадцатом отделе все думали, что Альбер Величко сбежал в Америку с деньгами – и в начале 80-х это было логичное предположение. В кризисе, как в лабиринте без выхода, поначалу видится много открытых окон и окошечек – часть людей притворяется крысами, надеясь просочиться. Причем просачивание порой приобретает эпический размах: таким стало бегство большого дворянского гнезда Панкратовых от революции в далекое прошлое, чуть не в межледниковый период. Этот процесс ухода затянулся, приобрел собственный смысл, и даже в конце 20-го века потомки Кронида Платоновича все тянули и тянули специалистов через открываемые врата в прошлое;
– ниже – просто люди, просто массы. Отношение к ним противоречиво, потому как изображаются весьма и весьма различные общества. Да и в этих обществах люди бросаются из стороны в сторону – обитатели идиллических Мэриленда и Палладии, в итоге перегрызлись в бессмысленных гражданских войнах. Все зависит от того, что покажут людям в дворцовое окно – «икону или афедрон».
Массы, лишенные структур самоорганизации – управляемы, слишком зависимы от собственного настроения. Они как тесто. Тут прямая аналогия с описанием людей в «Золоте Бунта» А. Иванова – люди равно способны и на благородные, и на низменные поступки, просто толпу легче толкнуть к гадостям;
– в самом низу – детали «механического дива», сквозного образа в книгах Лазарчука – люди в толпе, которая, выполняя определенные действия, позволяет менять мир. Они не просто лишены информации – они потеряли личность и скорее мертвы, чем живы. Это одна из самых ярких метафор митинговых масс, где в толпе люди теряют себя, но толпа эта на площадях-майданах может очень много. Казалось бы, ну кто эти люди – пусть даже их и двадцать, и тридцать тысяч? Но должным образом скоординированное и управляемое, «механическое диво» сносит все на своем пути. Уж сколько раз последние четверть века люди на постсоветском пространстве «просыпались в другой стране»;
Лазарчук реализует модели поведения персонажей перед качественно новыми вызовами. Эти вызовы приходится как-то принимать, переживать. Поэтому искать надо не в сути этих вызовов (если только вы не всерьез собрались в параллельный мир), а в описании «работы на излом» людей и организаций.
Главная проблема, с которой сталкиваются персонажи – те, кто борются в кризисе, и остаются фигурами на доске – перемена цели.
Они вступают в игру с одним набором карт – судьба постоянно сдает новые. И вопрос: как человек умудряется их осмысливать. Мистическое знание Глеба Марина – исключение. Поэт Гумилев, оставшись без опеки старших товарищей, почти ничего не делал тридцать лет подряд. Да и делать было особо нечего – орден «Пятый Рим», при всем своем могуществе, работал фактически вхолостую. После «сохранения православия на Руси в шестнадцатом веке» – у ордена просто не было реальных задач, а попытки сунуться в политику каждый раз оканчивались конфузом. Мистические знания нашли применение, лишь когда активизировалась всякая нечисть.
Эстебанец Север в процессе расследования и мести, которые вытащили его из самоизгнания – видел все больше признаков распада привычного уклада жизни, видел сгущение туч, которое было предвестием ухода землян и «великой гонки на всем что угодно». Почти все его размышления – это попытка увидеть за деревьями лес, но лес каждый раз оказывался слишком фантастичным, чтобы в него поверить. Но к переменам Север был готов и постоянно держал в голове как идеи будущей войны, так и задачи будущего мира.
Отважник Пактовий – первоначально хотел вытащить наследницу престола из лабиринта миров, потом влюбился в кесаревну, а обретя божественное всезнание – начал спасать мир. Но за его спиной вполне явно проговаривается, что именно месть за казненную первую любовь – месть «всем купно», всему миру – и стала одной из пружин конца света.
Конкретная причина перемены их целей каждый раз своя, и ответ дается не столько аналитически, сколько через переживания каждого отдельного персонажа. И в первом приближении эта причина скорее в сходстве образа жизни и мыслей протагонистов. Я бы уподобил ее периодичности в шпенглеровском духе эпохи: у Античности и Европы свои, глубоко различные прасимволы, но Цезарь и Бонапарт – это люди как будто сходного исторического времени, одного круга задач и образа мыслей. Приличные протагонисты – прилично реагируют на конец света. Решающими в неожиданном кризисе становятся те черты, которые до того казались вторичными. Вкусы, особенности воспитания, ведения хозяйства, чтения книг. Вторая натура приходит на место первой.
Но дело не только в этике и эстетике.
Перед каждым из протагонистов стоит более чем конкретная проблема – война.
Нападение противника, который поначалу кажется совершенно неодолимым. Что советские танки в стимпанковском Транквилиуме, что вторжение Степи-Империи в Мелиору, что информационно-террористический накат на государства 2002-го – примеры воздействия заведомо более могущественных структур. Привычные формы сопротивления не работают в принципе. Но и классическая военная победа – совершенно не обязательна.
Война в этом смысле лишь один из уровней противостояния, пусть вполне реальный и опасный. Да, враг может разрушить страну/дом/семью персонажей, и с ним надо сражаться. Вопрос, однако, не в том, чтобы убить всех солдат противника или перестрелять всех бандитов. Отважник Пактовий, штурмующий столицу Степи, город Дорону, или убивающий императора Ария – это бессмыслица еще большая, чем войска Гондора, штурмующие последнюю твердыню Саурона. Потому как задача солдата в системном кризисе – выиграть достаточно времени для собственного качественного скачка. Победа одерживается через разрушение чужого проекта, или через признание и встраивание в оный, или через перехват управления.
Смена цели определяется тем качественным изменением в понимании мира, которое герой должен пройти практически одновременно с меняющейся вселенной.
Качественный скачок совершается где-то на периферии событий, в голове раненого или больного человека, порой в его галлюцинациях. Это почти что таинство. Оно беззащитно, как новорожденный младенец, но сильные мира сего в этот момент решительно заняты другим. Войной, переворотом, своими собственными планами.
Обеспечение этого качественного скачка и есть первейшая задача героя.
В проекции на объективную действительность – это скорее призыв к читателю. Моралистический. В кризисе главное открыть глаза. Понять, что надрывные крики агитаторов и звуки дудочки крысолова – одно и то же. Нет ничего проще, чем пойти за ними и раствориться в бесконечном хороводе очередного «механического дива». И ничего сложнее, чем разобраться в их причинах.
Проблема героя в том, что не только его совесть может раствориться в необходимости, не только его эмоции станут механическими – но и сам он вполне может угодить под «автоматизацию». В физическом смысле.
Разрастание Машины, выход ее на все новые уровни мышления, эмоций, умений создавать – еще один традиционный прием у Лазарчука. Организованности могут быть не только государственно-техническим (рассуждения инженера Юнгмана в «Мосте Ватерлоо»), но и техно-биологическими («Жестяной бор» – лесной массив, насыщенный электроникой, с использованием принципиально новых технологий – стал трансформировать сознание людей), и даже магико-биологическими (трансформация нескольких королевств в «Солдатах Вавилона»), которые постепенно создают условия для рождения нового Бога, мировой сущности... «Механическое диво» лишь одно из проявлений и не самое страшное, потому как ограничено своими задачами, его можно сравнить с мощным компьютерным вирусом. Мегамашина цивилизации познает человека – и лучше всего это показано в «Жестяном боре», когда герой понимает, что его чувство любви, его последней настоящей любви, было искусственно инициировано, биохимическим путем. «Моральный износ – сто пятьдесят процентов», говорит о себе персонаж второго плана, и главному герою остается только согласиться с этим. Мир как-то самоорганизуется, прогресс обустраивает вселенную под себя, и человек – совсем не первая величина в этом мире.
Это разнообразие организованностей, которые практически на каждом уровне стремятся к формированию какого-то подобия личности, субъекта – очень созвучно идеям С. Б. Переслегина о сапиенизации биоты (распространения разума среди других биологических видов) и образам технологической сингулярности В. Винджа. Административный уровень подобной организованности А. Лазарчук и П. Лелик рассмотрели в эссе «Голем хочет жить». Отдельный вопрос – насколько Лазарчук последователен в использовании образа познающей человека Машины. В работах, опубликованных за последние полтора десятилетия, системы одновременной и многоуровневой «сапиенизации» – просто нет. Хотя в «Параграфе 78» фигурируют поумневшие крысы, а нео-чернобыльская зона в «Спирали» тоже много чего рождает – компьютерная техника уходит на второй план. Ничего подобного «Ложной слепоте» П. Уоттса или «Счету по головам» Д. Марусека. Едва ли не самым комплексным по уровню упомянутых организованностей, произведением последних лет стал рассказ «Аська»: падший ангел начинает массово соблазнять людей, используя систему мобильной связи и манипулируя их судьбами.
Но задачи, которые стоят перед героями, практически не изменились, поставила ли Машина весь мир на край гибели, или всего лишь десяток человек в железном ящике пытаются выбраться к свету: надо найти какие-то новые способы взаимодействия личности и цивилизации, своего «Я» и новой технологии. Пока «кодоны» окончательно не промыли мозги, или пока старую личность не вытеснила новая.
Однако ясное знание крайне редко само по себе может трансформироваться в действия. Один в поле не воин, даже если это обредший сверхзнание отважник. Требуется организация. Когда Глеб Марин просит полковника Вильямса о содействии, и тот слепо подчиняется – это редчайший случай, который возможен еще только потому, что Вильямс по инструкции Марина уже смог закрыть сквозной проход между мирами, остановить советское вторжение.
Проблема в том, что ранее созданные структуры – действуют по докризисным правилам. Потому либо ничем не могут помочь, либо заведомо вредят. Даже если люди там действуют с самыми благими намерениями, хотя и благие намерения сейчас редкость. Правила игры и ее цели могут меняться несколько раз – возникает проблема взаимодействия протагониста с остальными людьми. Он слишком много знает, и порой это сказывается даже на его возможностях общения. Ему просто некогда объяснять растолковывать все детали, пересказывать историю с самого начала.
У Лазарчука команда героя – не фэнтезийная «дружина», которая жаждет приключений{35}. Не кучка авантюристов, которые идут за кладом. Не группа мстителей-самураев. И даже не друзья детства. Слишком сильно встряхивает мир вокруг, чтобы команду можно было комплектовать по таким принципам.
Герой, переживший качественный скачок, склонен видеть вокруг себя пешки-марионетки, и часто бывает так, что он может легко дергать за ниточки. Но если еще в нем осталось представление о том, будущем мире, где он хочет жить вместе с другими людьми – превращать друзей-знакомых в марионетки не получается.
Решается проблема двумя методами. Во-первых, через ситуационные союзы и манипуляции – тут химически чистое предательство (вольное или невольное) присутствует в сделках по умолчанию. Во-вторых, союзы, продиктованные общностью взглядов на будущее и теми самими особенностями восприятия мира, за которые держатся персонажи. И здесь тонкость – Зден, отец спецагента Игоря, смог нормально поговорить с сыном только за несколько часов до слияния миров, нашего и вселенной, где властвовали майя – раньше Зден, один из тех, кто пластал время и манипулировал судьбами нашего мира, оставался игроком. Сын был одной и пешек на доске – специальным человеком, за судьбу которого тот переживал, но никак не мог выделить его из прочих.
Соратники протагониста – это камешки из мозаики будущего.
Кажется, что такой критерий походит на «уловку 22», ведь те, кто пришел к власти или к просто победе под соответствующим знаменем – они и будут определять будущее. Достаточно попасть в число диадохов у Александра Македонского – и ты точно станешь одним из царей. Но в жутком, многослойном кризисе победить может только та команда, которая даст правильные ответы на вопросы истории. И не просто напишет их на бумаге, а еще и сможет воплотить в жизнь. Быть частью такой команды – и означает создавать грядущее.
Таков перечень основных элементов: кризис как общий механизм, а в нем несколько типов деталей-персонажей, противостояние-война, обязательная перемена цели и рост героя над собой, меняющийся мир, которые обретает сознание и стремится запустить свои щупальца в головы персонажей…
Как же эти элементы проецируются на будущее? Можно увидеть качества грядущих кризисов, которые наверняка проявятся во всем блеске:
– естественно, Лазарчук не знает, каким будет переход через «фазовый барьер», но постоянно говорит, что кризис будет глубже и необычнее, чем можно ожидать на первый взгляд. «Личностность кризиса», это его форма в виде противостояния игроков, большей игры, в которой вообще не видно многих рук, и только post factum можно будет догадаться, что они были. Но во сколько бы слоев тайны не были завернуты эти игроки – в конечно итоге им приходится решать вполне земные задачи…
– непривычность возникающих переходных структур это лучший элемент прогноза: практически любая архаика может получить высокотехнологичную поддержку – и там, где до того были пустые разговоры или бессмысленные обряды, вдруг возникает действующая система. Небольшая этническая группы, прослойка социума, даже фаны популярной игры – вдруг могут стать поставщиками вполне мотивированных кадров. Сама эта переходная система может быть тупиковой, но оттого не мене страшной и упорной в борьбе за существование;
– переход будет сопровождаться разрушениями, бессмысленными войнами, попытками уничтожить противников, потенциал которых уже через пару лет окажется критически важен для технологического скачка, но договориться с ними отчего-то не выходит. Цитируя С. Лема: «Время ужасных чудес еще не прошло». Нет ничего проще, чем сгинуть в таких вот бессмысленных войнах, – вчерашние пастухи-фаны-сектанты могут легко сжечь страну, сами не очень понимая, что делают;
– в кризисе возникнет множество организаций-манипуляторов, которые будут компенсировать отсутствие собственных сил и ресурсов намеками на тайну и всезнание – образ тоталитарной секты лишь самый известный и распространенный из образов подобных структур. Они сделают трансформацию личности адептов своим основным инструментом. В смутное время любая технология работы с сознанием позволяет взять ресурсы будто из воздуха;
– эта трансформация сознания будет носить отчетливо технологический характер, когда за бубнами шаманов и листовками – стоят вполне серьезные наработки. Вовсе не обязательно медикаментозные или кибернетические, часть из них вполне может использовать привычные носители информации. Ужас в том, что инструменты подобных манипуляций получают в руки не самые умные и уж точно не самые дальновидные люди;
– после кризиса границы личности индивида, зона его «Я», самоконтроля – неизбежно изменятся, скорее всего, сузятся. Соотношение органического/технологического в личности поменяется – и эту проблему хорошо бы осмысливать уже сейчас;
– эскапизм для читателя, который мечтает уйти в страну никогда-никогда, оборачивается требованием к нему же – осознать кризис. Если в детективе ищут убийцу, то у Лазарчука в романах ищут выход из многомерного лабиринта. Простые, очевидные и при этом неправильные решения – обозначены в ассортименте. Только нетривиальный подход дает шанс на существование, при этом невозможно победить всех своих противников – надо встроиться в новый мир.
Наконец, в творчестве Лазарчука есть еще детали, которые можно использовать при прогнозировании – но пока они остаются неизвестны читателям. Надо ждать публикации «Посредника» и «Рай там, где трава»…
Май 2015.
Владимир БОРИСОВ, Сергей ШИКАРЕВ
БУДУЩЕЕ У ФАНТАСТИКИ ЕСТЬ!
Беседа
Любое художественное произведение связано с окружающей действительностью. Хотя бы тем, что и автор, и читатели в этой действительности живут, и сама возможность создания произведения, абсолютно оторванного от реалий текущего момента, мне представляется фантастической.
Другое дело, насколько сам автор желает попасть в нерв времени, поймать Zeitgeist. И насколько ему это удается – результат намерению соответствует не всегда. Прекрасно переплавляет веяния времени в буковки и слова Виктор Пелевин. Хотя, судя по роману «Любовь к трем цукербринам», окружающая действительность ему порядком поднадоела. Что, впрочем, немудрено.
Учитывая огромное, едва ли не безумное, количество наименований фантастических книг, которые ежемесячно появляются на прилавках, оценивать что-то в процентах, а значит – претендовать на знание целого, весьма затруднительно.
Однако подмечу три обстоятельства.
Во-первых, из фантастики (но не из литературы) практически исчезли тексты, представляющие различные сценарии будущего России. Не считать же таковыми различные вариации на тему постапокалипсиса, хотя их популярность – черта сама по себе примечательная.
На рубеже тысячелетий, по более приземленной временной шкале – в конце 1990-х – начале 2000-х, вышло несколько романов, в которых описывались варианты нашего близкого и не очень будущего. Можно вспомнить «Выбраковку» Олега Дивова, «Вариант И» Владимира Михайлова, «Сверхдержаву» Андрея Плеханова, циклы Хольма ван Зайчика и Александра Зорича. Пожалуй, последней книгой такого рода, вызвавшей заметное обсуждение, стал «Русский космос» Ильи Новака и Виктора Ночкина.
С тех пор будущего – как объекта исследования, а не сюжетного фона – в русской и русскоязычной фантастике стало заметно меньше.
Зато стало больше прошлого. В этом заслуга «попаданцев» (я уже сетовал на досадную пассивность этого термина в сравнении, например, с «внедренцем» или даже «засланцем»), стремящихся перекроить историю, чтобы помочь то царю-батюшке, то товарищу Сталину – в зависимости от собственных политических предпочтений.
Конечно, такое то ли вторжение, то ли бегство в прошлое – симптом не столько жанровый, сколько социальный. Это во-вторых.
И в-третьих, самым неожиданным и трагическим образом оказались связаны с окружающей действительностью произведения «геополитической фантастики». Те боевики, в которых описывались военные действия на территории Украины. Вопреки некоторым обвинениям, полагаю, здесь нужно говорить не о подстрекательстве или провокации, а о предчувствии и предсказании. Термин «фантастика ближнего прицела» теперь звучит по-новому. И звучит зловеще.
К слову, известно, что такими произведениями как некоторой тенденцией заинтересовался Брюс Стерлинг. Поговаривали даже о возможности издания в Америке тематического сборника, но дело застопорилось.
Судить о связи с окружающей действительностью фантастики англоязычной еще сложнее. Не только потому, что в переводах на русский нам представлена лишь малая ее часть, но и потому, что «действительности» наши очень разные. И, как говорится, на «повестке дня» у нас – различные вопросы. Например, говорят, что роман Энн Леки «Слуги правосудия», просто осыпанный фантастическими премиями, среди которых и «Хьюго», и «Небьюла», и «Локус», своей популярностью обязан теме «гендерной неопределенности», сейчас в США весьма актуальной.
Одна из книг, которая в свое время произвела на меня сильное впечатление и, признаюсь, даже напугала, это «Глобальный человейник» Александра Зиновьева. Демонстрация глобального и безальтернативного общества, в котором под воздействием информационных и социальных технологий личность подавляется и заменяется статистической единицей, конечно, наследует великим антиутопиям двадцатого века, но, на мой взгляд, укоренена в уже существующей реальности намного глубже. И оттого эффект производит более мощный.
Назову и роман «Конец радуг» Вернора Винджа. Автор подошел к делу основательно, и роман вышел довольно точным в описании технологических и социальных тенденций, формирующих наше будущее. И вот что любопытно: если социальные новации (например, система образования не как источник знаний, а как основа конкурентоспособности индивида) еще только начинают внедряться, то новации технологические (носимая электроника, дополненная реальность) уже стали реальностью.
Собственно говоря, именно скорость изменений является одним из главных препятствий для создания картин ближайшего будущего. Например, Артур Кларк в книге «Черты будущего» писал о том, что в 2000-м году человечество приступит к заселению планет Солнечной системы и создаст искусственный интеллект. Увы, этот прогноз оказался чересчур оптимистичным. Чаще авторы быстроту технологических изменений недооценивают. Уильям Гибсон в рассказе «Джонни-мнемоник» помещал в голову героя «сотни мегабайт» информации. Спустя полтора десятилетия в экранизации эту память расширили до 80 гигабайт. Но сегодня и этот объем должного впечатления не производит. Да и вживление в человека «модифицированных микрохирургических протезов» представляется делом вполне реальным. И так называемая «трилогия Синего муравья» Гибсона, в которой фантастика присутствовала в гомеопатических дозах, читается уже как реалистическое произведение.
Впрочем, по выражению самого Гибсона, «будущее уже здесь, просто оно неравномерно распределено». И прогнозы зачастую реализуются быстрее, чем работают писатели. Вот и получается, что описывать далекое будущее проще и «безопаснее» с точки зрения проверки реальностью, чем будущее, отстоящее от современности на пару-тройку, даже десяток лет.
Как говорится, «предсказывать сложно, особенно будущее».
И совершенно напрасно ждать от фантастики предсказания научных открытий: слишком сложной стала наука, и ученые уже не могут претендовать на знание того, что происходит в смежных отраслях. Так, в биологии (а это одна из точек роста современной науки), по словам специалиста, каждые два года происходят значительные прорывы.
Но иногда предсказания фантастов сбываются довольно парадоксальным, замысловатым образом. Например, во многих романах прошлого века фигурировали мощные (иногда всепланетные) вычислительные машины, доступ к которым осуществлялся с помощью консолей. Казалось, появление персональных компьютеров «отменило» подобные представления. Но развитие планшетов, смартфонов и прочих гаджетов наряду с облачными (понятие это даже успело утратить кавычки) технологиями сделало их реальными.
Некоторым авторам удается передать и саму динамику перемен. Брюс Стерлинг в рассказе «Киоск» замечательно описывает «Третий переходный период» и социальные трансформации, связанные с изобретением фабрикатора на углеродных нанотрубках, способного копировать и тиражировать предметы (близкий аналог такого изобретения – 3D-принтер).
Тщательно подходит к конструированию будущего Ким Стенли Робинсон в романе «2312». Речь, правда, как следует из названия, идет о будущем, довольно отдаленном, но писатель описывает этапы становления этого будущего очень подробно: перечисляет вехи совершенствования ракетных двигателей и даже определяет исторические этапы развития и завершения постмодернизма. Настоящий интеллектуал.
Впрочем, современность не слишком поощряет сценарии космической экспансии человечества. Куда более вероятной представляется концепция «Нового Средневековья» с жесткой социальной структурой, усилением роли сакрального и умалением роли технологий (во всяком случае для тех, кому они окажутся недоступны). Такой мир описывают и «Теллурия» Владимира Сорокина, и цикл о похождениях отпетых мошенников Дарджера и пса Сэра Пласа Майкла Суэнвика. Кстати, в этих произведениях важную роль играет фигура псоглавца – образ не то чтобы модный, но в последнее время часто встречающийся.
Идея «Нового Средневековья» кажется не слишком человеколюбивой. А может быть, просто непривычной. Но вряд ли писатели смогут предотвратить, по известной формуле Брэдбери, наступление такого будущего.
Все-таки у пророков прорицать и приближать будущее получается куда как лучше, а фантастика от пророческой функции, судя по читательским ожиданиям, давно избавилась.
В любом случае, каким бы ни было будущее, как бы ни удивляли или разочаровывали его технологии и социальное устройство, научные открытия и прочие практики, для наших потомков оно будет всего лишь привычной повседневностью.
Надеяться можно! Дум спиро сперо. Возникает, правда, вопрос: а известно ли фантастике, какими эти новые реалии будут? Ведь за несколько минувших десятилетий сменили друг друга несколько сценариев предполагаемого будущего: картины космической экспансии человечества сменились будущим, где господствовали компьютерные технологии, а люди осваивали не космические, а виртуальные миры. А затем на смену компьютерам пришли биотехнологии. Однажды и биотехнологиям придут на смену другие, пока неведомые реалии. Хотя есть мнение, что именно биотехнологии станут основой пресловутого нового технологического уклада.
Еще в семидесятых Элвин Тоффлер предупреждал о том, что все возрастающая скорость изменений может стать причиной так называемого футурошока – затрудненной адаптации человека к этим самым новым реалиям. И я полагаю, что фантастика как раз подходящее средство, чтобы подготовиться не к вектору, а к скорости перемен.
Есть у меня и еще одно соображение. Эволюция биологической природы человека, изменение его социальной организации и развитие наук и технологий, хотя и протекают с разной скоростью, все-таки тесно взаимосвязаны между собой. И коль скоро – очень скоро на самом деле – технологии окажутся способны влиять и изменять саму природу человека, может быть, одной из функций фантастики и литературы будет напоминание человеку о человечности.
Уследить за этим прекрасным многообразием решительно невозможно. Я убедился в этом, составляя библиографический список для Роскона: свыше семиста романов, не считая проектных, больше тысячи повестей и рассказов. И это только отечественная, русскоязычная фантастика. Типичный кризис перепроизводства. Но в результате и самому усердному читателю прочитать столько книг не по силам. К счастью, это и не требуется – закон Старджона работает.
Задача поиска в этом потоке стоящих произведений – задача сложная, интересная, институциональная даже. Мне кажется, что и читательские сообщества, и критики, и премии с этой задачей по мере сил справляются. И действительно, стоящее произведение мимо их внимания не проскользнет, рано или поздно о нем будет известно. Есть и утешительная мысль о том, что о незамеченных шедеврах мы так и не узнаем.
Еще мне представляется важным, что все это огромное количество произведений адресовано разным читателям (сегментам – в маркетинговой терминологии). Свои любимые авторы – у тех, кто читает истории про попаданцев, свои – у тех, кто предпочитает темное фэнтези, свои – у ценителей интеллектуальной фантастики.
Единое некогда сообщество читателей фантастики распалось на группы, и сегодня появление произведения, безоговорочно принятого всеми как шедевр, просто невозможно.
А ведь некоторое и очень даже толковое подобие такого реферативного журнала уже существует. На сайте «Лаборатории фантастики» посетители могут отметить несколько характеристик произведения: время и место действия, используемые сюжетные ходы и другие. Можно и оценить произведение, и назвать похожие на него книги. А можно узнать, как его оценили твои так называемые «единомышленники», и получить рекомендации, основанные на их оценках.
На мой взгляд, инструментария Фантлаба вполне достаточно для того, чтобы читатель мог оценить, насколько тот или иной текст ему интересен. Схожим функционалом обладают и такие сайты, как LiveLib и GoodReads.
Важно помнить и то, что такие рекомендательные системы, очень полезные читателям, с задачей выстраивания произведений в иерархию по их художественным достоинствам не справляются – хотя различные топы и списки на их основе регулярно создаются.
На мой взгляд, дело в том, что классификация – как и прочие слова, заканчивающиеся на -ция, – является процессом, причем процессом, стремящимся к бесконечности. Систематика – занятие, конечно, увлекательное, но, насколько я знаю, даже в биологии не удалось создать завершенную и бесспорную систему классификации, а попытки такие предпринимаются очень давно.
И пример, который Вы привели, очень красноречиво показывает, что чем больше экспертов, – тем больше мнений. Как шутят во многих профессиях, связанных с интеллектуальным трудом и не связанных с математикой, два юриста (консультанта, финансиста, бухгалтера – добавить по вкусу, нужное подчеркнуть) – три мнения.
Разумеется, ни трудоемкость задачи, ни субъективность ответов не препятствуют попыткам классификации. Не наблюдаем этих попыток мы в том числе и потому, что сменилась аудитория любителей фантастики. По моим смутным и труднопроверяемым ощущениям, на смену инженерам с их тягой к конструированию, регистрам и ТРИЗ пришли те, кого сами эти инженеры назвали бы «невнятными гуманитариями». Впрочем, и «внятные гуманитарии» от этих интересов далеки.
Как у активного участника и даже организатора впечатления самые положительные. Конечно, результаты и даже номинационные списки любой премии субъективны, но все-таки премиальный процесс «Новых горизонтов», на мой взгляд, дает четкую картинку того, что оригинального и необычного появляется в отечественной фантастике. Пусть мое собственное мнение и не всегда совпадает с выбором жюри «Новых горизонтов», но произведения из номинационного списка премии смело можно рекомендовать для чтения всем заинтересованным и любопытствующим.
Все они отличаются от того «мутного потока», который преобладает в фантастике. И, что естественно, даже друг от друга отличаются.
Залогом тому привлечение в качестве номинаторов экспертов с широким кругом чтения и самыми разнообразными литературными предпочтениями.
У «Новых горизонтов» есть еще одна важная особенность. С момента возникновения премии оргкомитет принципиально стремится к открытости премиального процесса. Выдвигаемые на премию произведения обязательно сопровождаются кратким представлением от номинаторов, в которых они рассказывают, чем обусловлен их выбор. А члены жюри не только оценивают тексты, но и делятся впечатлениями в отзывах. За эту работу я лично и номинаторам, и участникам жюри очень признателен. В результате каждый может сравнить свое мнение с мнением профессионального жюри, а заодно убедиться, что и профессионалы в своих оценках могут разниться.
Рассчитываю, что премия продолжит искать жемчужины. Дело за авторами – пусть творят, создают жемчужины.
Лучше на мажорной – не вижу ни повода, ни смысла грустить.
Будущее у фантастики есть, и это само по себе замечательно. Конечно, жанр сильно изменился, и Хьюго Гернсбек, наверное, сильно бы удивился, почитав современную фантастику. Расхождение науки и фантастики почти завершилось, и основной корпус фантастических текстов составляют произведения, от науки далекие. Но и сама наука в общественном сознании отступила на второй план. В этом фантастика следует за веянием времени. Сам жанр как размышления о человечестве и его будущем, сценариях его развития будет существовать до тех пор, пока существует само человечество.
А вот что касается развлекательной фантастики, то ее перспективы далеко не радужные. Современное общество предоставляет достаточно возможности развлечь себя, не прибегая к такому сложному и затратному по времени способу как чтение.
Отечественная же фантастика, на мой взгляд, в последние несколько лет переживает период трансформации. Показательно переломным в этом отношении стал 2013-й, когда закрылись «Если» и «Полдень, XXI век» – ведущие журналы, публикующие фантастику и задающие своего рода систему координат, разметку фантастического пространства. Ознаменовала конец эпохи и смерть Бориса Стругацкого.
Фантастика переконфигурируется. Возникают новые премии, новые конвенты, новые журналы. Снова выходит «Если», но уже как новый журнал, облик которого только складывается. Так что судить о результате можно будет лишь через полгода – год.
Меняется и подход издателей. Отпала необходимость гнать «план по валу», делая ставку на количество наименований в пику конкурентам. Издатели стали больше задумываться и об оформлении книг (посмотрите, сколько иллюстрированных изданий появилось за последнее время), и об их содержании. По некоторым вестям из редакций можно судить о том, что взят курс на постепенное повышение планки по качеству текста. Случается, что и гонорары перспективным авторам повышают.
При этом проекты, в свое время удержавшие на плаву многих авторов, постепенно теряют популярность, тиражи проектных книг снижаются. Хотя они по-прежнему выше, чем средний тираж начинающего автора.
Все более доступными и распространенными становятся сетевые публикации, самиздат. И зачастую они более выгодны автору, чем контракт с издательством. А многие популярные авторы уже имеют персональные интернет-магазины.
Так что в течение нескольких лет книгоиздательский ландшафт сильно изменится. И это, конечно, повлияет на то, какие книги и какую фантастику мы будем читать.
Пока не видно новых литературных течений и авторских объединений, но и они обязательно появятся.
В этом можно не сомневаться. Как писал Майкл Суэнвик в знаменитом эссе «Постмодернизм в фантастике»: «Клокочущий вал перемен вновь устремляется вперед. Ну а дальше – как обычно. Одни писатели, имеющие уже известность, лишатся ее, другие, еще не имеющие, – обретут. Репутации будут расти и рушиться. Кто-то вечно будет лишь на шаг от успеха, но никогда не добьется его. Другие годами будут пребывать в тени, прежде чем вспыхнут светилом, которое ослепит нас. И смирятся сильные, и вознесутся смиренные. И свершатся все библейские пророчества. Короче говоря, в научной фантастике ничего не изменится, все будет точно так же, как было уже много раз до этого».
Замечательные слова, и особенно замечательно, что мы будем свидетелями и участниками происходящего.
Наука на просторах Интернета
Павел АМНУЭЛЬ, Юрий ЛЕБЕДЕВ
ОБЗОР ДОСТИЖЕНИЙ НАУКИ И ТЕХНИКИ
На страницах нашего журнала мы коротко рассказываем о последних и наиболее интересных достижениях науки и техники, подробные описания которых можно найти в Интернете по ссылкам, содержащимся в каждой заметке.«Создание квантового компьютера становится инженерной задачей»
Создание новых материалов – одна из областей, где будут эффективны квантовые компьютеры. Так, сильно взаимодействующие конденсированные системы – сложные кристаллы, например, – могут быть рассчитаны с использованием квантового компьютера. На них будет удобно быстро перебирать большое количество параметров, а обычным компьютерам просто не хватит мощностей, чтобы перебрать их. Одним из первых о необходимости такого подхода для создания новых материалов заговорил Евгений Демлер из Гарвардского университета, в прошлом выпускник МФТИ. Одна из возможных сфер – синтез принципиально новых высокотемпературных сверхпроводников. Но пока это находится скорее на уровне теоретических идей, чем практических исследований.
Научная конференция по квантовым технологиям состоялась в июле в Москве. На открытии конференции один из основных организаторов, доктор физико-математических наук, руководитель группы Российского квантового центра (РКЦ) и заведующий лабораторией сверхпроводящих метаматериалов НИТУ МИСиС Алексей Устинов прочел научно-популярную лекцию на тему «Квантовый компьютер: все еще миф или уже реальность?».
Устинов рассказал, какие исследования проводятся для создания квантовых компьютеров, какие задачи стоят перед учеными и когда они могут быть реализованы. Прочитать об этом можно здесь: http://lenta.ru/articles/2015/07/06/qpc/.
Принципиально новый компьютерный чип
Компания IBM заявила о создании ультратонкого микрочипа, плотность размещения транзисторов в котором в четыре раза больше любого существующего серийного аналога. Об этом сообщает The New York Times.
Компания тестирует рабочие версии 7-нанометровых прототипов, в то время как в свободной продаже сейчас доступны процессоры, построенные по 14-нанометровой технологии, а 10-нанометровые чипы только выходят на рынок.
В IBM отметили, что добиться увеличения производительности и уменьшения габаритов удалось благодаря применению в процессе производства кремний-германиевого сплава, а не одного лишь кремния. Новый материал хорошо повлиял на скорость работы транзисторов и значительно снижает энергопотребление.
http://lenta.ru/news/2015/07/09/ibm/.
Вырастили копию человеческого мозга
Ученые из Университета штата Огайо заявили, что им удалось вырастить почти полную копию человеческого мозга. Сообщение об этом появилось на официальном сайте университета (https://news.osu.edu/news/2015/08/18/human-brain-model/).
Руководитель исследования, профессор Рене Ананд сообщил, что выращенный его командой образец мозга по характеристикам соответствует мозгу пятинедельного эмбриона. В нем воспроизведены 99 процентов генов, присутствующих в реальном мозге, и представлены все основные отделы, однако отсутствует система кровеносных сосудов.
Ананд не предоставил полный отчет об эксперименте, сообщив, что он появится после получения им патента на технологию.http://lenta.ru/news/2015/08/19/brain/.
* * *
Чрезвычайно интересные материалы о космических программах и исследовании космоса можно найти в блоге, который ведет Виталий Егоров, сотрудник частной космической компании «Dauria Aerospace», известный в Интернете под ником Zelenyikot.
http://zelenyikot.livejournal.com/76631.html.
Рис. 1
За минувшие полгода желтая пресса порадовала несколькими сенсационными находками на Марсе. Сначала нашли бизона, потом краба, рассмотрели летающий каменный шар, а потом увидели женщину в платье. Разберем эти «открытия» и подумаем, почему подобные новости продолжат появляться.
Однажды я уже разбирал несколько «динозавров» и «статуй» на Марсе http://zelenyikot.com/dinosaurs-in-mars-news/.
Но мировой интернет продолжает порождать новые поводы для размышлений о готовности людей заблуждаться.
Все сенсационные новости про находки на Марсе создаются по одному шаблону и в одинаковой степени не имеют никакой связи с реальностью. Но у невнимательного читателя подсознательно формируется устойчивое представление, что «там что-то есть, ведь столько странных находок не бывает просто так». Более продвинутый может сказать: «Пусть некоторые находки просто иллюзии, но ведь не все, их слишком много».
Можно согласиться с тезисом «не бывает просто так», но это «не просто так» связано не с реальным Марсом, а только с желанием некоторых СМИ поднимать рейтинги дешевыми сенсациями за счет вековой мечты человечества о встрече с марсианами.
Шаблон появления таких новостей прост: в сети есть несколько Youtube-каналов и сайтов, создатели которых называют себя диванными археологами и с упорством, достойным более полезного применения, просматривают снимки марсоходов. Снимки все открыты (http://mars.jpl.nasa.gov/msl/multimedia/raw/), что не мешает конспирологам постоянно обвинять NASA в их сокрытии. Поиск ведется по принципу «найти что-то знакомое». Поскольку далеко от своего дивана «диванные археологи» не отходят, то знакомо им не многое. Они не знают косослоистых песчаников, эолитов или процессов формирования осадочных пород. Зато они знают ботинки, черепа, хомяков, Обаму, корабли из «Звездных войн», женщин (по крайней мере, как они выглядят) – это и находят.
Поиск почти всегда ведется на пределе разрешающей способности камеры, когда в мутные детали марсианской поверхности вплетаются артефакты JPEG-сжатия, что облегчает работу фантазии в поиске знакомых образов. Ведь в хорошем разрешении камень похожий на птичку будет всего лишь камнем. А если отойти подальше, то можно начинать кричать о начале марсианской орнитологии.
Несмотря на абсурдность подобных поисков, за деятельностью «диванных археологов» внимательно следят редакторы или журналисты нескольких желтых таблоидов типа Daily Mail или «Комсомольской правды». Найдя подходящую тему, пишут однотипные новости: «Пользователи Интернета обсуждают новую сенсационную находку марсохода… Ученые NASA от комментариев отказались или объяснили все игрой света и тени». Особенно забавно, когда уфологи находят что-то на снимках годичной давности. Тогда в новостях добавляется фраза «Фотографии были сделаны год назад, но опубликованы только сейчас», будто NASA публикует снимки на сайтах «диванных археологов».
Уфологи и журналисты не хотят проверять достоверность находки. Хотя логика подсказывает, что раз марсоход делает десятки кадров почти каждый день, то один и тот же камень может оказаться на разных снимках под разными ракурсами и в разное время суток. Такое получается не всегда, но очень часто. В результате, после старательной проверки, оказывается, что все сенсационные находки – это либо иллюзии сходства, возникающие только при обзоре с определенной точки и в определенное время суток, либо просто что-то неясное, но похожее на что-то, и достоверно проверить не представляется возможным. Разумеется, у ученых есть более важные задачи, чем разбирать все случаи, когда что-то кому-то показалось. Поэтому журналисты и пишут «NASA от комментариев отказалось».
Рассмотрим несколько недавних примеров «сенсационных открытий» на Марсе, с их полным разоблачением.
Животное на Марсе
В мае по Интернету расползлась новость: «Opportunity нашел крупное животное». Мне сразу было очевидно, что это большой черный камень, а иллюзия ног животного возникает из-за нескольких камней лежащих на переднем плане. Если безбожно выкрутить яркость на фото, то светлые камни исчезнут оставив только тень между собой, которую кто-то принял за ноги «бизона».
К счастью, марсоход много снимает окрестности. Например, тот же «бизон» виден на том же месте за неделю до того дня, когда у него выросли «ноги».
Стереосъемка мачтовыми камерами позволяет оценить перспективу местности и увидеть, как группа мелких камней «съезжает», если посмотреть чуть под другим углом, и становится очевидно, что «ноги» «бизону» не принадлежат.
Рис.2. Краб на Марсе
К сожалению, такая перепроверка не всегда возможна. Например, какие-то энтузиасты нашли на снимках то, что им показалось необычным результатом творчества марсианской жизни или цивилизации. После манипуляций в фотошопе они явили миру снимок окаменелости существа, похожего на краба, который затаился в тени скал, или звездообразного медальона с профилем какого-то марсианского героя.
Рис. 3
Если взглянуть на оригинал снимка, то можно увидеть, что некоторые «ноги» краба – это просто дефекты JPEG-сжатия, которые превратились в «ноги» только после старательной работы в фоторедакторе.
К сожалению, более детальных снимков этой местности Curiosity не делал, и возвращения не предвидится, поэтому окончательно ответить на вопрос, что же там такое черненькое белеется, мы не сможем. В то же время есть масса примеров того, какие удивительные и замысловатые формы принимают отложения светлого гипса в темном марсианском песчанике. Если отойти подальше и включить воображение, можно увидеть много марсианских обитателей и результатов их творческой деятельности.
Летающий каменный шар
Другая находка тоже снята в одном экземпляре. Но чтобы понять иллюзию достаточно немного подумать.
Летом СМИ разнесли весть, что уфологи нашли, на опубликованной панораме Curiosity (http://mars.jpl.nasa.gov/msl/multimedia/images/?ImageID=7178), то, что им показалось безусловным доказательством НЛО на Марсе: «летающий каменный шар». На фото можно рассмотреть камень, формой близкий к шару. Под ним (точнее перед ним) удачно расположился другой камень, затененная сторона которого показалась уфологам и журналистам тенью летящего шара.
Рис. 4.
Иллюзия действительно забавная. Чтобы в ней разобраться, для начала надо задуматься о том, почему шар отбрасывает четырехугольную тень. Но это еще можно было бы списать на неровности местности. А вот угол падения солнечных лучей уже никуда не спишешь. При желании можно рассмотреть направление теней, падающих от других камней в окрестностях. Освещенность «шара» подсказывает, что съемка произведена не в полдень, а, значит, тень не может лежать отвесно под ним.
Женщина на Марсе
Пожалуй, это самая эпичная и смешная желтогазетная сенсация. Схема та же: уфологи => западные журналисты => наши.
Рис. 5.
Даже если взять снимки за тот же самый день, но в другое время суток, уже ничего не останется от «женской» иллюзии.
Но марсоход стоял в том месте три недели, поэтому при желании можно найти снимок того же самого места, но в более высоком разрешении.
Парящая ложка
Это единственный пример, когда главным виновником спекулятивных новостей являются журналисты. «Ложку» нашли пользователи форума американского «Планетного сообщества» (http://www.planetary.org/). Там общаются люди вполне адекватные, в том числе научные сотрудники NASA, и они отнеслись к находке с иронией в стиле «Ха-ха, смотрите, ложка» (http://www.unmannedspaceflight.com/index.php?s=42aef27ebaedb3fae51a1bedb0453aea&showtopic=7988&st=720&p=225805&#entry225805), указав на любопытный образец ветровой эрозии на Марсе.
В том месте видно немало таких «парящих предметов», более впечатляющих, чем «ложка». На предыдущей странице того же форума, например, обсуждали «карандаши», но журналисты зацепились за «ложку».
Рис. 6.
На самом деле «ложка» – хороший пример того, как минералы противостоят разрушающему воздействию ветра. Судя по всему, материал «ложки» оказался более устойчивым чем «стол», на котором она лежала. На Земле такого не случилось бы из-за дождей и более сильного ветра. Поэтому такие «ложки» демонстрируют, насколько спокойна и мертва планета.
Все эти примеры приведены, чтобы показать, как высасываются сенсации из пальца и артефактов формата JPEG. Наука отличается от просиживания дивана тем, что не только ищет, но и тщательно перепроверяет достоверность находок. Всеми доступными средствами. Но если уфологи и журналисты займутся перепроверкой, то у них сразу кончатся сенсации.
* * *
Самое важное научное событие прошедшего лета – пролет автоматической космической станции «Новые горизонты» через систему карликовой планеты Плутон. В 14:49 по московскому времени 14 июля 2015 года на скорости около 14 километров в секунду станция приблизилась к Плутону на минимальное расстояние – 12,5 тысяч километров. На это время пришлась основная часть исследовательской деятельности.
Очень много интересной информации об этом можно найти в блогах томского исследователя и популяризатора науки с ником «za-neptunie».
http://za-neptunie.livejournal.com/141266.html#cutid1.
Один из вопросов, на который ответил зонд «Новые Горизонты», это точное измерение размера Плутона. Дело в том, что наземные измерения не могут это сделать с высокой точностью из-за наличия у этой карликовой планеты разреженной атмосферы. Этот вопрос принимает еще большее значение в свете споров о том, какая из карликовых планет больше – Эрида или Плутон? У Эриды не наблюдается атмосфера, поэтому измерение ее размера с помощью метода звездных покрытий значительно более точное – 1163±6 км.
Последние снимки показывают, что средний радиус Плутона составляет 1185±10 км. Получается, что Плутон все же больше Эриды. С другой стороны, масса Эриды значительно больше, чем у Плутона. Это и стало причиной того, что Эриду долго считали самым крупным известным телом за орбитой Нептуна.
Рис. 7. Сравнительные размеры Плутона (и его спутников Харона, Гидры и Никс) и карликовой планеты Эриды (и ее спутника Дисномии).
При подлете к системе Плутона приборы «Новых горизонтов» сделали немало открытий.
1) Спектры показали наличие азотного и метанового льда в северной полярной шапке Плутона.
2) Зарегистрировано, что с поверхности Плутона испаряется азот. Возможно, на Плутоне существуют активные гейзеры.
3) Экваториальные темные пятна на Плутоне содержат меньше метана, чем полюса.
Подробнее об этих открытиях можно прочитать в блоге:
http://za-neptunie.livejournal.com/143552.html#cutid1.
После того, как станция «Новые горизонты» пролетела на близком расстоянии от Плутона, в NASA начали показывать полученные фотографии Плутона и его спутника Харона (http://www.nasa.gov/image-feature/charon-s-surprising-youthful-and-varied-terrain).
Рис. 8. Плутон с расстояния в 450 тысяч километров
Изображение: NASA
На фотографиях видны горы на Плутоне. Не видно мелких кратеров, что говорит о молодой поверхности (моложе ста миллионов лет). Высота гор оценивается в 3.5 км. Кадр (рис. 9) показывает местность вблизи экватора и был получен с расстояния в 77 тысяч км (разрешение снимка около 0.4 км на пиксель).
Рис. 9. Крупномасштабная фотография Плутона
http://za-neptunie.livejournal.com/159407.html.
Профессионалы склеили все доступные снимки Плутона и получили временную карту всей поверхности Плутона. Когда станция передаст на Землю все фотографии (а на это потребуется целый год), карту, конечно, улучшат. Пока же получилась карта с разрешением от 40 км на пиксель (для стороны, обращенной к Харону) до 400 метров на пиксель для противоположного полушария. Карта составлена не из оригинальных снимков, а из снимков с частичными потерями качества из-за их сжатия. Это было сделано с целью их более быстрой передачи в первые недели после пролета. В будущем будут переданы оригинальные снимки.
Рис. 10. Временная карта Плутона.
Дополнительная информация
Станция «Новые горизонты» обнаружила на Плутоне ледяную гору высотой 3,5 километра и возрастом в сто миллионов лет. Открытие сделано в результате анализа изображения, принятого от станции за 1,5 часа до ее максимального сближения с Плутоном, когда она находилась от его поверхности на расстоянии в 77 тысяч километров. Об этом сообщается на сайте НАСА (http://www.nasa.gov/image-feature/the-icy-mountains-of-pluto).
Сравнение с возрастом Солнечной системы (4,56 миллиарда лет), а также отсутствие рядом ударных кратеров (которые могли бы привести к формированию характерных неровностей ландшафта) свидетельствует, что гора образовалась в результате естественных геологических процессов, которые, по всей видимости, все еще происходят на Плутоне.
Станция «Новые горизонты» также обнаружила у Плутона атмосферу и плазменный хвост. Магнитосферы у карликовой планеты аппарат не нашел. Согласно полученным данным, высота атмосферы Плутона над его поверхностью превышает 1,6 тысячи километров. В ее верхних слоях преобладает молекулярный азот, тогда как в низких – метан и более сложные углеводороды. Ранее большинство ученых оценивало толщину атмосферного слоя карликовой планеты как значительно меньшую.
Новую информацию «Новые горизонты» получили при помощи научного инструмента Alice примерно через час после максимального сближения станции с Плутоном. В этот момент аппарат оказался в тени карликовой планеты, а его спектрограф наблюдал изменение поглощения ультрафиолетового излучения молекулярным азотом в зависимости от освещенности Солнцем атмосферы Плутона.
http://lenta.ru/news/2015/07/18/atmosphere/
.
Кроме того, на поверхности Плутона обнаружен движущийся азотный лед. Его перемещения напоминают миграцию ледников на Земле.
Станция обнаружила перемещения ледников на левом краю «сердца» Плутона (называемого также регионом Томбо). Наиболее выражены эти процессы в районе плато Спутник, где ученым удалось разглядеть на границе между темными и светлыми участками местности характерную для перемещения ледников картину.
Пролетев сквозь систему Плутона, «Новые горизонты» отправились дальше – в пояс Койпера. Следующим пунктом назначения космической станции станет входящий в состав ледяного пояса Койпера объект 2014 MU69, сообщается на сайте NASA (https://www.nasa.gov/feature/nasa-s-new-horizons-team-selects-potential-kuiper-belt-flyby-target).
Планируется, что достичь цели космическая станция сможет к 1 января 2019 года. Объект 2014 MU69 находится примерно в 1,6 миллиардах километров за орбитой Плутона. Команде проекта необходимо направить космическую станцию к 2014 MU69 в этом году, чтобы не расходовать слишком много топлива. В конце октября и начале ноября 2015 года станция выполнит ряд маневров, изменит курс и направится к новой цели.
http://lenta.ru/news/2015/08/31/kuiper/.
Миссия New Horizons должна завершить работу в середине 2020-х.
http://lenta.ru/news/2015/07/25/pluto/.
Между тем, в NASA объявили о планах начать новую крупную миссию. Агентство собирается исследовать ледяной гигант – Нептун (или Уран). Об этом руководитель Отделения планетологии агентства Джим Грин рассказал 26 августа на встрече ученых, посвященной 26-летию пролета Voyager 2 мимо Нептуна.
Грин обратил внимание на то, что особенно важным может быть исследование Тритона – спутника Нептуна. Это небесное тело похоже на Плутон и, как отмечают специалисты, могло быть ранее захвачено планетой из пояса Койпера. Ранее Тритон и Нептун (26 августа 1989 года), а также Уран с его спутниками в ходе пролетной миссии исследовала межпланетная станция Voyager 2.
http://lenta.ru/news/2015/08/26/nasa/.
* * *
Последние открытия умолкнувшего модуля Philae
Рис. 11. Модуль Philae
Фото: imago stock&people / Global Look
Ученые представили новые сведения о комете 67P (Чурюмова-Герасименко) – последние, что успел передать навсегда, видимо, замолчавший посадочный модуль Philae. В серии статей, опубликованных в журнале Science, исследователи собрали все, что им известно об устройстве, химическом составе и механических свойствах поверхности кометы и ее ядра.
Два задуманных масс-спектрометрических эксперимента осуществить не удалось – зонд не провел бурение и сбор материалов под поверхностью кометы. Однако инструменты Philae проанализировали состав пыли, которую модуль поднял при жесткой посадке на комету. Там нашлось немало органических соединений, аналогичных тем, что астрономы отмечали в комах других комет – но никаких следов серы (при том, что Rosetta обнаружила их с орбиты).
Радиоволны, которые Rosetta и Philae направили друг другу, находясь на противоположных краях кометы, показали, что от 75 до 85 процентов внутренностей кометы составляют пустоты. Кроме того, несмотря на различный состав и структуру льда с поверхности 67P, ее ядро оказалось практически монолитным. Это открытие заставляет усомниться в популярной теории, согласно которой кометы набирали вес и объем слой за слоем (в древние эпохи Солнечной системы).
Однако эксперимент с радиоволнами не смог выполнить одну из своих основных задач. Осталось неясным, являются ли две части кометы («голова» и «туловище») отдельными космическими объектами, впоследствии приставшими друг к другу, или они образовались по ходу эрозии вещества кометы в области «перемычки». Philae удалось «простучать» лишь одну часть – «голову» кометы, где он высадился.
http://lenta.ru/news/2015/07/31/philaefinal/.
* * *
Много интересной информации, связанной с космическими исследованиями и развитием космических технологий можно найти в блогах Александра Майбороды
http://alboros.livejournal.com/416267.html.
Концепт космического аппарата с гарпуном
Инженеры из лаборатории реактивного движения
(https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9B%D0%B0%D0%B1%D0%BE%D1%80%D0%B0%D1%82%D0%BE%D1%80%D0%B8%D1%8F_%D1%80%D0%B5%D0%B0%D0%BA%D1%82%D0%B8%D0%B2%D0%BD%D0%BE%D0%B3%D0%BE_%D0%B4%D0%B2%D0%B8%D0%B6%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D1%8F) NASA предложили способ (http://www.jpl.nasa.gov/news/news.php?release=2015-287&rn=news.xml&rst=4707), при помощи которого исследовательский корабль сможет передвигаться в космосе благодаря кинетической энергии астероидов и комет. Подобно гарпунщикам прошлого, он должен будет всаживать гарпун в небесное тело, и постепенно подтягивать себя к нему, увеличивая свою скорость.
Как показал опыт использования спускаемого аппарата Philae (http://geektimes.ru/post/241430/), посадка на мелкие небесные тела – задача не из легких, поскольку их гравитационное притяжение чрезвычайно мало. Необходимо использовать вместо гравитации иную силу, позволяющую приблизиться к комете или астероиду.
Ведущий исследователь по данной работе, Масахиро Оно, рассказал, что вдохновлялся книгой «Автостопом по Галактике», работая над этой концепцией. В связи с этим агентство назвало проект «Кометный автостопщик» (Comet Hitchhiker).
«Автостопнуть небесное тело одним лишь поднятым вверх большим пальцем не получится – оно передвигается с астрономической скоростью и не остановится ради вас. Вместо большого пальца мы решили использовать гарпун и привязь», – рассказывает Оно.
Вместо использования для маневрирования химического топлива, запасы которого пришлось бы таскать на себе, автостопщик мог бы заарканивать подходящую комету, и отпускать трос – подобно тому, как рыбак, поймав большую рыбу, выпускает леску с небольшим натяжением. Это позволяет рыбе – то есть, комете, постепенно передавать свою кинетическую энергию исследовательскому зонду. Таким образом, он сможет постепенно подтянуться и сесть на небесное тело.
Если сделать эту систему многоразовой, то подобный корабль теоретически сможет исследовать несколько небесных тел, чьи орбиты будут удобным образом пересекаться. Например, добравшись до пояса Койпера, аппарат сможет изучить множество обитающих там астероидов. А верхом на подходящей комете сможет устремиться даже за пределы Солнечной системы.
Ученые просчитали на компьютере подобную ситуацию и вывели то, что они назвали «уравнением космического автостопщика» – сочетание таких параметров, как соотношение масс небесного тела и зонда, разница в их скоростях и прочность троса, необходимая для совершения маневра.
По расчетам ученых получается, что для «ловли» кометы, чья скорость превышает скорость космического аппарата на 1,5 км/с, возможно изготовить трос из уже существующих материалов (кевлара, или зайлона – конкурента кевлара, превосходящего его по усилию на растяжение в 1,6 раза). А для разницы скоростей в 10 км/с пока подходящих тросов нет – для этого придется делать трос из чего-то вроде углеродных нанотрубок, а гарпун – из материала, подобного алмазу.
При этом аппарату необходимо запастись тросом длиною от 100 до 1000 км, чтобы его можно было достаточно долго отпускать, постепенно набирая необходимую скорость. Кроме усилия на растяжение тросу нужно будет обладать достаточной упругостью для гашения рывков и прочностью для того, чтобы не быть разорванным шальными кусочками микроастероидов.
Пока исследователи готовятся к началу испытаний подобных систем на полигонах.
* * *
Сто миллионов долларов на поиски инопланетного разума
Рис. 12. Юрий Мильнер и Стивен Хокинг
Фото: EPA / ТАСС
Российский интернет-предприниматель Юрий Мильнер и ученый-физик Стивен Хокинг анонсировали Breakthrough Listen – крупнейший проект по поиску сигналов от инопланетных цивилизаций. Бизнесмен вложит более сто миллионов долларов в создание приемного оборудования и покупку времени для работы на крупнейших телескопах Земли. Об этом Мильнер и Хокинг рассказали на пресс-конференции в Лондоне.
Деньги будут израсходованы на то, чтобы астрономы смогли увидеть сигналы, аналогичные радарным, с ближайших к Земле 1000 звезд, а также засечь лазеры, по мощности не превосходящие обычную стоваттную лампочку, на расстоянии до четырех световых лет от Солнечной системы. Оборудование нового проекта SETI будет примерно в 50 раз чувствительнее и покроет в десять раз больше пространства неба, чем предыдущие попытки поиска инопланетного разума.
http://lenta.ru/news/2015/07/20/milnerseti/
.
Стихи
Саша ИРБЕ{36}
Из цикла «ДОМУ»
2. Коммуналка
4. Пращур
Сева ГУРЕВИЧ{37}
* * *
КАМЧАТКА (авгрусть-сленьтябрь-15)
* * *
* * *
Дмитрий АРТИС{38}
* * *
* * *
* * *
* *
Алексей ГРИГОРЬЕВ{39}
ОХОТНИК НА СНЕГУ
МАЛЬЧИКИ
В СРЕДУ
* * *
ДУДЕЛ
Сведения об авторах
Татьяна Адаменко (род. 1987, Днепропетровск). Окончила Медицинскую Академию, работает врачом лабораторной диагностики. Публиковалась в журналах «Реальность фантастики», «Меридиан», «Транзит».
Павел Амнуэль (род. 1944, Баку). Кандидат физико-математических наук, автор работ по поздним стадиям звездной эволюции. Фантастику пишет с 1959 года. Автор романов «Люди Кода», «Тривселенная», «Месть в домино», множества повестей, рассказов (в том числе детективных), научно-популярных статей и книг. С 1990 года живет в Израиле. Был редактором газет и журналов «Время», «Час пик», «Черная маска», «Алеф» и др.
Леонид Ашкинази. Кандидат физико-математических наук, член Российского физического общества и Российского общества социологов. Окончил Московский институт электроники и математики, где работает по настоящее время (а также в журнале «Химия и жизнь»). Автор пяти книг, а также статей, опубликованных в периодике на основных мировых языках – английском, болгарском, польском, русском, японском.
Артур Бабич (род. 1992, Москва). Студент Московского Государственного Горного Университета.
Станислав Бескаравайный (род. 1978, Днепропетровске). Преподает в Национальной Металлургической академии Украины. Кандидат философских наук. Литературную деятельность начал в 2000 году. Рассказы неоднократно публиковались в журналах «Полдень XXI век», «Порог», «Реальность фантастики».
Эрл Дерр Биггерс (1884, Варрена, штат Огайо – 1933, Пасадена). Американский писатель и драматург. Окончил Гарвардский университет по специальности литература. Работал в бостонской газете «Boston Traveler». В 1919 году переехал в Пасадену, Калифорния, чтобы принимать более активное участие в экранизации своих произведений. В 1925 году опубликовал первый роман о сыщике Чарли Чене. Все романы о Чарли Чене неоднократно экранизированы (более 60 фильмов).
Владимир Борисов (род. 1951, село Бея Хакасской АО Красноярского края, ныне – Республики Хакасия). Живет в Абакане. Библиограф, критик, переводчик. Собирает издания и ведет библиографии Г. Альтова, П. Амнуэля, Г. Гуревича, В. Журавлевой, В. Итина, В. Колупаева, С. Лема, Г. Прашкевича, В. Савченко, братьев Стругацких, Г. Тарнаруцкого, М. Успенского. Один из авторов «Энциклопедии фантастики», составитель энциклопедии «Миры братьев Стругацких». Автор книги «Читатель амфибрахия» (изд. «Млечный Путь», 2014).
Сергей Булыга (род. 1953, Минск). Живет в Минске. Окончил Белорусский педагогический институт в 1975 году и Высшие двухгодичные курсы сценаристов и режиссеров в 1981. Печатается с 1980 года. Пишет сказочную и истирическую фантастику, киносценарии. Заместитель главного редактора журнала фантастики «Космопорт» (Минск).
Ира Кадин. Родилась в Москве, но большую часть жизни прожила в Киеве. В Израиле с 1990 г. Программист. Любит путешествовать. В 1998 г. начала писать путевые заметки, затем перешла к рассказам. Автор книги «А вечером танцы» (2008).
Елена Кушнир. Родилась в Москве. Окончила юридический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Работала визажистом, постановщиком модных показов, журналистом в глянцевых изданиях и копирайтером в рекламных агентствах. В издательстве АСТ выходит книга Е. Кушнир о макияже.
Юрий Лебедев (род. 1949, Москва). Кандидат технических наук, доцент. Автор книг «Неоднозначное мироздание» (2000) и «Многоликое мироздание» (2010), где обсуждаются проблемы существования Мультиверса и его восприятия человеком в связи с многомировой интерпретацией квантовой физики Эверетта. Автор статей в журналах «Наука и жизнь», «Знание-сила» и др.
Кирилл Луковкин (род. 1985, Баку). С 1990 года живет в Ульяновске. Окончил Ульяновский педагогический институт по специальности «юриспруденция».
Михаил Максаков (псевдоним). Родился на Украине. Военный журналист, автор двух сборников стихов. Переводчик с английского, польского, чешского, словацкого и украинского. Сатирические рассказы и переводы публиковались в журналах «Новый мир», «Москва» и др.
Виктор Мусалимов (род. 1939). Доктор технических наук,профессор кафедры мехатроники университета ИТМО (СПб). Некоторые литературные произведения были опубликованы в интернет-издании proza.ru.
Винсент О'Салливан (1864 – 1940) – автор рассказов, поэт и критик. Родился в Америке, завершил образование в Эксетер-колледже Оксфордского университета. Он вел комфортную жизнь рантье, часто путешествовал, пока в 1909 году неудачная сделка брата Перси на кофейной бирже не уничтожила семейное состояние. Это ввергло Винсента в бедность на всю оставшуюся жизнь. Он умер в Париже и был похоронен в общей могиле за государственный счет.