Монография посвящена проблеме конструирования концепта колдовства применительно к политической культуре Западной Европы эпохи Средневековья и раннего Нового времени. В фокусе внимания автора находятся не столько усилия Церкви по сплочению паствы, сколько осознанные демаршы светских властей, использовавших новое явление для создания образа своего собственного врага — врага политического, угрожающего основам государственного устройства, гражданскому миру и социальному порядку. В монографии подробно проанализирована концепция «королевства дьявола» как вполне земного государственного образования, с которым были призваны бороться светские правители; представлена оригинальная «демонологическая» концепция войны — как причины и как следствия засилья ведьм и колдунов; рассмотрены различные национальные особенности охоты на ведьм — прежде всего на территории современной Швейцарии, в Бургундском герцогстве, во Франции и в Англии. Наконец, заключительная часть монографии посвящена проблемам физиогномики и физиологии, позволявших, по мнению европейских демонологов, распознавать ведьм и колдунов и приводить их к суду.
Книга адресована историкам, правоведам, филологам, культурологам, а также широкому кругу читателей, интересующихся историей.
В оформлении обложки использована гравюра «Три ведьмы» (1863 г.) — иллюстрация к трагедии «Макбет» Уильяма Шекспира.
Введение.
Новый враг государства
В 1990 г. в легендарном журнале «Анналы» была опубликована не менее знаменитая статья французского историка Жака Шиффоло, посвященная категории «непроизносимого» (
Этот процесс Ж. Шиффоло совершенно справедливо связывал с распространением инквизиционной процедуры (
Особое место в размышлениях Ж. Шиффоло над этим сложным комплексом историко-правовых проблем занимал вопрос об отношении средневековых светских судей к сфере
Внимание королевских и сеньориальных судов к данной сфере вылилось в целый ряд громких процессов начала XIV в., которые Ж. Шиффоло предложил именовать
Так, уже самое начало XIV столетия ознаменовалось громким процессом против Бернара Сессе, епископа Памье, вступившего в открытый конфликт с Филиппом IV Красивым (1285–1314). До французского монарха дошли слухи, что прелат высказывал сомнения в легитимности прав династии Капетингов на Лангедок. В 1301 г. епископ был арестован и перевезен в Санлис, где предстал перед королевским советом, на заседании которого против него были выдвинуты самые разнообразные обвинения: в измене монарху и оскорблении его персоны, во впадении в ересь и святотатстве[5], а также в склонности к магическим практикам (в частности, к лже-пророчествам). Епископ Памье являлся ставленником Бонифация VIII (1294–1303), а потому его процесс оказался напрямую связан с конфликтом Филиппа IV и папы римского и предшествовал событиям в Ананьи[6]. Бернар был прощен королем только в 1308 г. при посредничестве Климента V (1305–1314), первого понтифика периода Авиньонского пленения. Новый папа согласился также на проведение в 1302–1309 гг. знаменитого посмертного процесса против самого Бонифация VIII, подозревавшегося — как и Бернар Сессе — во впадении в ересь, а также в склонности к содомии и колдовству: как утверждалось в материалах следствия, понтифик регулярно вызывал демонов и консультировался с предсказателями[7]. Под нажимом Филиппа IV Климент V санкционировал и громкий процесс 1307–1310 гг. против ордена тамплиеров, признанных виновными в богохульстве, идолопоклонстве, впадении в ересь и отречении от Иисуса Христа, а также в приверженности культу дьявола, который якобы посещал их тайные собрания и которого они целовали в знак почтения в непристойные места[8].
Близкими по характеру оказались и последующие расследования, где тема колдовства, которому якобы предавались сами обвиняемые или к знатокам которого они обращались за помощью, звучала все отчетливее. Так, в деле об отравлении королевы Жанны Наваррской (ум. 1305), супруги Филиппа IV, возбужденном в 1308 г. против Гишара, епископа Труа, речь, в частности, шла о его сообщнице-ведьме, которая околдовала покойную[9]. Эта женщина — Маргарита из Бельвилетта по прозвищу Повитуха (
В 1315 г. Пьер де Латийи, Рауль де Прель и Ангерран де Мариньи, советники все того же Филиппа IV Красивого, стараниями Карла Валуа, всесильного дяди Людовика X Сварливого (1314–1316), были заподозрены в покушении на жизнь покойного правителя, которого они якобы отравили «с помощью колдовства». И хотя против де Латийи и де Преля не было найдено никаких улик и они оказались на свободе[11], Ангерран де Мариньи окончил свои дни на виселице, обвиненный в сорока одном преступлении против персоны короля, в том числе — в использовании магии[12]. Такое же обвинение было выдвинуто в 1316 г. и против Франческо Каэтани, итальянского кардинала и племянника Бонифация VIII[13].
В 1317 г. окончил свои дни на костре Гуго Геро, епископ Кагора, подозреваемый в наведении порчи на папу Иоанна XXII (1316–1334)[14]. В 1318 г. при активном участии того же понтифика монах-францисканец Бернар Делисье оказался приговорен к пожизненному заключению за свою защиту жителей южнофранцузских областей, которых Инквизиция обвиняла в приверженности ереси катаров. В вину ему было поставлено также то, что он при помощи магии и заклинаний пытался умертвить папу римского Бенедикта XI (1303–1304)[15]. В том же году идентичный процесс оказался возбужден против Робера де Мовуазена, архиепископа Экс-ан-Прованса: понтифик обвинил его в публичной поддержке проституции, торговле бенефициями и реликвиями, в излишней склонности к развлекательной музыке, в страсти к охоте и в богохульстве, а также в использовании «колдовства, магии и гаданий», к которым он якобы пристрастился в годы своей учебы в Болонье. И хотя приговора по этому делу так и не было вынесено, архиепископа вынудили подать в отставку и освободить кафедру для протеже Иоанна XXII, Пьера де Преса[16].
В 1320 г. обвинение в подготовке убийства папы римского посредством некромантии выдвигалось против графа Милана Матео I Висконти (1287–1322), который однако на суд в Авиньоне не явился, сказавшись больным. Тем не менее, в конце того же года был возбужден новый процесс: Иоанн XXII заподозрил непокорного правителя и его старшего сына Галеаццо во впадении в ересь, занятиях колдовством и связи с дьяволом. Четырнадцатого марта 1321 г. Маттео осудили заочно, а его имущество объявили конфискованным, что, впрочем, не помешало Галеаццо стать новым синьором Милана[17].
Колдовство, которым якобы занимались все эти и многие другие обвиняемые[18], оказывалось таким образом напрямую связано с высшими слоями средневекового общества и с фигурой самого правителя. Отныне магические практики представлялись для него и его окружения не менее опасными, нежели «обычные», хорошо знакомые и ранее политическое предательство, убийство, отравление или личная измена. Как следствие, уже в начале XIV в. колдовство превратилось в очередное особо тяжкое уголовное преступление, к которому светская и церковная судебная власть относилась с предельным вниманием[19].
Что же касается Французского королевства, где политико-религиозные дела начала XIV в. получили особую популярность, а собственно ведовские процессы на рубеже XIV–XV вв. стали привычной повседневностью, то здесь Жак Шиффоло выделял еще одно важнейшее обстоятельство, оказавшее, по его мнению, исключительное влияние на развитие сугубо светского понимания колдовства как уголовного преступления. Речь шла о так называемом природном теле (
В своих рассуждениях Ж. Шиффоло использовал в основном выкладки Жака Кринена, самым подробным образом изучившего в свое время развитие аргумента «от природы» (
Размышляя о колдовстве как о преступлении, прежде всего направленном против любой власти — Божественной и, следовательно, королевской, Жак Шиффоло также совершенно не учел возможного влияния труда английского схоластика на развитие демонологических идей французских теологов, юристов и собственно судей эпохи позднего Средневековья. Однако именно в «Поликратике» теснейшая связь правителя с колдовством и его возможными последствиями не просто упоминалась, но рассматривалась последовательно и подробно. Именно здесь жесткая связка «король — ведьма» приобрела свои зримые очертания и, возможно, впервые было заявлено о пользе дьявольского вмешательства в судьбы людей. Ибо правитель, идущий на поводу у ведьм и колдунов, прислушивающийся к их советам, превращался в тирана — подобие Люцифера на земле, что давало его подданным законное право с ним покончить[24].
Таким образом, мне представляется совершенно логичным начать разговор о роли колдовства в политической культуре Западной Европы эпохи Средневековья и раннего Нового времени с анализа концепции Иоанна Солсберийского и того влияния, которое она — прямо или косвенно — оказала на позднейших английских и континентальных авторов, в той или иной мере интересовавшихся демонологией.
В следующих главах книги речь пойдет о практическом применении идей, изложенных в «Поликратике», т. е. об их проникновении в реальную жизнь европейских государей и их ближайшего окружения: об их использовании в пропаганде и в борьбе политических группировок, в создании «черных легенд» о правителях-тиранах, об их распутных придворных дамах и супругах, об их «дурных» советниках, занимающихся колдовством.
Второй раздел монографии будет посвящен проблеме противостояния — настоящей войны, которая, по мнению авторов демонологических сочинений XV–XVII вв., буквально у них на глазах разворачивалась между светскими европейскими правителями и дьяволом, создающим свое земное королевство и населяющим его собственными подданными. Здесь мы подробно поговорим о том, как авторы эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени разрабатывали тему личной ответственности самого государя и его судебных чиновников в деле истребления членов ведовских сект и поддержания порядка в обществе, и как они решали вопрос о возможной помощи, которую в этом деле могут оказать правителю простые обыватели.
Наконец, в третьей части монографии речь пойдет о том, как создавался образ настоящей ведьмы: ведь ее следовало научиться распознавать по особенностям ее поведения и внешности прежде, чем арестовывать и приводить к суду. Три главы этого раздела будут посвящены соответственно морально-нравственным основаниям охоты на ведьм, в основе которых лежала история Иуды Искариота, физиогномике ведьм и колдунов, а также их физиологическим отличиям, позволяющим, по мнению демонологов XV–XVII вв., с уверенностью судить об их преступном ремесле и успешно ему противостоять.
В заключение мне остается поблагодарить от всего сердца коллег и друзей, которые консультировали меня по самым разным, порой совершенно частным вопросам, возникавшим по ходу моего исследования:
Анну Серегину — за готовность в любой момент поделиться своими поистине безграничными познаниями в истории английских пуритан, ведьм и фамилиаров;
Юлию Крылову — за французские придворные сочинения, в которых не обнаружилось следов влияния Иоанна Солсберийского, зато нашлось многое другое;
Дильштад Харман, Григория Бакуса, Михаила Майзульса и Дмитрия Антонова — за наши бесконечные захватывающие дискуссии о демонологии и иконографии;
Константина Мефтахудинова — за «Страдающее Средневековье» в целом и за подсказки из Плутарха в частности;
Олега Воскобойникова — за предложение взглянуть в лицо средневековой ведьме;
Александра Гладкова — за размышления о «Поликратике» Иоанна Солсберийского;
Людмилу Евдокимову — за прекрасную книгу о французских переводчиках XIV века;
Романа Шмаракова — за блестящий перевод «Забав придворных» Вальтера Мапа, увидевший свет именно в тот момент, когда он был мне так нужен;
и наконец, моих замечательных магистрантов-медиевистов Ксению Бабенко, Екатерину Евдокимову, Марию Ефимову, Анастасию Каташинскую, Андрея Красовицкого, Анастасию Смирнову, Максима Стражникова и Максима Шкиля — за радость общения, которую они мне подарили.
Политическая концепция колдовства
Глава 1.
Иоанн Солсберийский, его король и ведьмы
Вне всякого сомнения, Иоанн Солсберийский не был первым средневековым автором, заговорившим о такой важной проблеме как склонность его современников к суевериям, магическим практикам и — шире — к любым видам колдовства, т. е. к контактам с Нечистым и его демонами[25]. Тем не менее, насколько можно судить, проблема присутствия в свите
На тот момент, когда Иоанн, будучи секретарем Томаса Бекета (1118–1170), которому он и посвятил свой труд[27], взялся за перо, средневековая политическая теория уже сформулировала основной принцип светского правления. Король объявлялся служителем Господа, его наместником на земле, призванным следить за соблюдением порядка во вверенных его заботам владениях и ликвидировать любую смуту. В этом заключалась его главная задача, именно потому он и уподоблялся Богу. Как следствие, от правителя требовалось во всем оставаться примером для подданных, для чего, несмотря на то, что мудрость (
Эта идея утвердилась в сочинениях западноевропейских мыслителей очень рано, уже в начале XI в.[28] Однако своего апофеоза она достигла в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, справедливо называемом первым по-настоящему
Вместе с тем — уже в первой книге «Поликратика» — Иоанн Солсберийский обращался к тем качествам, которые, по его мнению, вредят правителю, мешают ему достичь идеала, противоречат природе и ее принципам, т. е. собственно Божественным установлениям. Первым среди них он называл лживую лесть, с которой постоянно и повсеместно сталкивается любой светский сеньор и которая, подобно яду, застит ему взор, не позволяя оценить истинное положение вещей[35]. Обманы и соблазны внешнего мира наносят непоправимый вред душе правителя: свет его разума гаснет и оборачивается хаосом, а сам он утрачивает сходство с Богом и превращается в зверя, который вместо заботы о подданных начинает охотиться на таких же, как и он сам, диких тварей[36]. Их истребление — под покровом ночи, при помощи своры собак — направлено против Господа и созданной им природы, а потому идеальный государь должен чураться подобного времяпрепровождения, отдавая все силы своим прямым обязанностям[37].
Не менее греховными, нежели «безумие охоты» (
Все без исключения актеры, шуты, проститутки и сводники, а также прочие «человеческие монстры» (
Таким образом, еще одним соблазном, от которого идеальному правителю следовало избавиться, автор «Поликратика» объявлял — наравне с охотой, музыкой, азартными играми, театральными представлениями и прочими увеселениями — увлечение магическими практиками. Более того, этот соблазн представлялся ему особо тяжким и опасным грехом, поскольку колдуны, в существование которых Иоанн искренне верил[43], были неразрывно связаны с дьяволом и его демонами[44]. Именно Нечистый являлся автором всех «предсказаний» и знамений, которым английский схоластик не доверял сам и призывал не доверять своих читателей[45].
Дьявол сознательно портит нравы людей, полагал Иоанн Солсберийский. Он лишает правителя его главного достоинства — Божественной мудрости и истинной веры, заставляя искать запретных знаний и обращаться ради этого к магии[46]. Однако колдовство ведет лишь к ложной учености, оно порождает иллюзии, в нем нет ни грамма истины, а потому оно прежде всего противно Господу. Все, кто использует его в собственных целях, неизбежно становятся жертвами Нечистого и после смерти отправляются прямиком в ад[47]. Ведь тот, кто занимается гаданиями и иными магическими практиками, телом, душой и языком предается демонам, а не Богу[48].
Точно так же обстоит дело и с придворными, которые под влиянием дьявола превращаются в дурных советников, разоряющих земли королевства и тем самым вредящих государю[49]. Свои раздоры и интриги они скрывают перед монархом под маской лести, услаждая его слух приятными речами и никогда не говоря ему правды[50]. И с этой точки зрения льстец подобен
Данная аналогия позволяла Иоанну Солсберийскому обратиться непосредственно к оценке роли женщин при дворе правителя. Он полагал, что представительница слабого пола легко может соблазнить мужчину, вызвать в нем чувство привязанности, страсти или любви, а потому она становится для него чрезвычайно опасна[52]. Ведь любовница всегда добивается своего, ибо расстаться с ней государю оказывается несоизмеримо сложнее, нежели со всеми богатствами своего королевства[53]. Вот почему при дворе любого владетельного сеньора всегда обретается так много сводников: ради того, чтобы заполучить власть над правителем, они направляют действия куртизанок, торгуют девственностью своих дочерей, подталкивая их к занятиям проституцией, и даже собственными женами[54]. К этим последним автор «Поликратика» относился не менее критично. Супруга короля или его ближайшего советника обычно оказывается исключительно требовательной особой, прозорливо отмечал Солсбериец, она всегда действует лишь по собственному усмотрению. Если же мужчина не готов отдать власть в ее руки, женщина способна возненавидеть его и даже отравить[55].
Учитывая вышесказанное, Иоанн требовал изгнать из окружения государя блудниц любого ранга. Подобное решение, с его точки зрения, очистило бы королевский двор от царящего там разврата, а также избавило бы правителя от многочисленных пособниц дьявола, которые своим колдовством и любовными чарами самым пагубным образом влияют как на него самого, так и на его советников-мужчин[56].
В роли связующего звена между проституцией и колдовством — как и в случае с придворными, превращающимися в дурных советников, — для Иоанна Солсберийского вновь выступал дьявол. Описывая достоинства и недостатки правителя, автор «Поликратика» особое внимание уделял проблеме целомудрия[57]. Этот вопрос, безусловно, поднимался западноевропейскими мыслителями и ранее[58], однако у английского схоластика добрые нравы короля и его окружения впервые, похоже, оказались поставлены в прямую зависимость от действий Нечистого и его роли в судьбах людей. Сатана не просто помогал колдунам и ведьмам творить зло, он являлся чистым воплощением Венеры, богини похоти[59]. Как следствие, «дела плоти», по мнению Иоанна, включали не только разврат и блуд, не только стремление к роскоши, алчность и враждебность по отношению к окружающим, но также идолопоклонничество и занятия колдовством. Любой из этих грехов в равной степени, с его точки зрения, преграждал путь к спасению[60].
Человек, прибегающий к помощи магии, но в то же время пребывающий в статусе советника короля, мог лишь погубить его своими лживыми наставлениями. Данный персонаж оказывался хорошо знаком авторам и читателям XII столетия. Речь прежде всего шла о библейских текстах, где рассказывалось и о волхвах египетского фараона, состязавшихся с Моисеем в способности творить чудеса[61]; и о мудрецах-чародеях царя Навуходоносора, пытавшихся разгадать его сон[62]; и об Амане, советнике Артаксеркса, согласно еврейским мидрашам, занимавшемся астрологией[63]; и о волхве Елиме, «который находился с проконсулом Сергием Павлом»[64].
В средневековой литературной традиции — как английской, так и континентальной — одно из центральных мест отводилось волшебнику Мерлину. Согласно Неннию (начало IX в.) и Гальфриду Монмутскому (ок. 1100–1154/1155), в детстве он едва не стал жертвой советников-«прорицателей» короля Вортигерна, предлагавших принести его в жертву ради укрепления строящегося замка правителя[65]. Вместе с тем Мерлин и сам оказывался способен совершать весьма сомнительные поступки — например, при помощи колдовства изменить внешность Утера Пендрагона, дабы тот зачал Артура[66]. Не менее популярной являлась и легенда о Герберте Орильякском, будущем папе римском Сильвестре II (999–1003), якобы пристрастившемся к астрологии и прочим магическим практикам в годы своей учебы в Толедо, а затем ставшем воспитателем императора Оттона II (973–983): о нем подробно писал Вильям Мальмсберийский (ок. 1090–1143)[67] (Илл. 1).
Что же касается исторических сочинений, то достаточно вспомнить рассказы Аммиана Марцеллина (IV в.) о заговорах советников Констанция II, Валентиниана I и Валента II с целью навести порчу на этих императоров[68]. Григорий Турский в своей «Истории франков» (VI в.) сообщал о некоем «совратителе», явившемся «из Испании» и намеревающемся предстать перед королем франков Хильпериком I (561–584): в его мешке вместо святых мощей епископ Парижа Рагнемод обнаружил различные коренья, «зубы крота, и кости мышей, и когти медведя, и медвежий жир» и заключил лжепророка в темницу[69]. Ансельм Перипатетик, приближенный императора Генриха III (1046–1056), в прологе к «Риторимахии» (ок. 1050 г.) признавался, что его интерес к магическим практикам был вызван отчасти слухами, которые распускали о нем его недруги и согласно которым он сам являлся колдуном[70].
Таким образом, по мнению раннесредневековых авторов, дурными советниками правителя обычно оказывались люди просвещенные, т. е. принадлежавшие к узкому кругу образованных клириков или священников[71] и занимавшиеся «ученым» колдовством, т. е. прежде всего астрологией и некромантией[72]. Иными словами, это были
Теория, разработанная Иоанном Солсберийским, опиралась, вне всякого сомнения, на солидный фундамент — размышления отцов Церкви и теологов об особой роли женщин в использовании колдовства и магических практик. И если в раннесредневековых пенитенциалиях способность вызвать «плотскую любовь» при помощи приворота еще могла приписываться и колдунам, и ведьмам[73], то уже в каноне
Не случайно в тексте канона языческая богиня напрямую уподоблялась самому дьяволу, на службу к которому якобы поступали эти женщины:
«Не следует допускать, чтобы некоторые злобные особы, превратившиеся в слуг Сатаны, соблазненные иллюзиями и фантазмами демонов, верили сами и заставляли верить [других] в то, что по ночам они разъезжают верхом на различных животных в компании с языческой богиней Дианой и множеством других женщин; что они преодолевают огромные расстояния под покровом ночи; что они подчиняются приказам этой богини, как если бы она была их повелительницей; и что иногда по ночам она призывает их к себе на службу»[76].
Текст канона
«Многие, кто верит в подобный обман, уклоняются от подлинной веры и впадают в языческие заблуждения, полагая, что могут быть какие-то иные божества помимо единого Бога. На самом деле это дьявол принимает различные формы и личины, обманывая видениями подчиненное ему сознание [человека], когда тот спит»[78].
В отличие от составителя канона
Любопытно, что именно трактовка Бурхардом Вормсским канона
Теми же самыми выкладками Бурхарда Вормсского, на мой взгляд, мог руководствоваться при написании «Поликратика» и Иоанн Солсберийский. Хотя он был знаком со сводом Грациана[83] и, возможно, с каноном
О внимательном же чтении английским схоластиком труда Бурхарда Вормсского свидетельствовало не только имя Иродиады, оставленное им при пересказе текста канона и прямо указывавшее на близость, существовавшую, с его точки зрения, между сексуальной распущенностью и магическими практиками[86]. В еще большей степени о влиянии «Декретов» на «Поликратик» свидетельствовало, как мне представляется, то обстоятельство, что в обоих сочинениях проблемы женского колдовства и проституции оказались слиты воедино.
Раздел о преступных интимных отношениях и сводничестве располагался у Бурхарда Вормсского сразу за главами, посвященными любовной магии. Автор предлагал священникам задавать своим прихожанкам на исповеди весьма откровенные вопросы:
«Выступала ли ты сводней [по отношению] к себе самой или к другим? Я имею в виду, предавалась ли ты, подобно продажным женщинам, ласкам любовников ради денег? Или же, что еще ужаснее и постыднее, продавала ли ты тело своей дочери, племянницы или любой другой христианки мужчинам? Была ли ты посредницей или советчицей в столь богомерзком деле?»[87].
Буквально следующая глава «Декретов» оказывалась посвящена непосредственно наведению приворота или порчи на мужчин, намеренных бросить своих сожительниц ради заключения брака:
«Поступала ли ты так же, как неверные женщины? Как только они понимают, что их возлюбленные собираются покинуть их, дабы взять себе законных супруг, они [тут же] при помощи колдовства гасят в этих мужчинах огонь страсти, чтобы те оказались [совершенно] бесполезными [в постели] со своими женами и не могли с ними совокупляться»[88].
Такую же логическую цепочку рассуждений выстраивал в «Поликратике» и Иоанн Солсберийский. Однако важнейшее отличие его теории от идей Бурхарда Вормсского заключалось в том, что главным местом, где действовали всевозможные развратницы, занимавшиеся любовной магией, он полагал именно дворы правителей.
Европейцы XII столетия уже были, безусловно, наслышаны о подобных «великосветских» скандалах. В частности, Григорий Турский сообщал в «Истории франков», как королева Фредегонда расправилась в 580 г. с возлюбленной своего пасынка Хлодвига, обвинив девушку и ее мать в наведении порчи на своих умерших сыновей[89]. Точно так же Пасхазий Радберт в
Однако ни одна из этих историй — как и рассказы о дурных советниках-колдунах — не упоминалась на страницах «Поликратика»: либо Иоанн Солсберийский о них не слышал, либо решил не заострять на этом внимание читателей. И все же именно ему, похоже, принадлежала честь первым подвести
Дабы не выглядеть голословным, английский схоластик обращался к многочисленным конкретным примерам из прошлого, которые заимствовал преимущественно из античных текстов и из Библии[92]. Любопытно, что при этом он слегка подправлял хорошо знакомые его современникам сюжеты — с тем, чтобы его главный тезис казался максимально убедительным.
Так, уже в первой книге «Поликратика», критикуя своих современников, владетельных сеньоров, за пристрастие к охоте, Иоанн ссылался на историю Одиссея, которого якобы приучила к столь греховному времяпрепровождению волшебница Цирцея. Столь оригинальная трактовка гомеровского сюжета, очевидно, должна была усилить, по мнению автора, его сообщение о том, что повелительница острова Ээя использовала заклинания и яды, дабы затуманить разум попавших в ее сети мужчин и заставить их исполнять ее приказы, а также являлась настоящей блудницей, «под властью которой был вынужден жить» Одиссей[93]. Таким образом, Цирцея противопоставлялась в «Поликратике» целомудренной Пенелопе (
То же самое противопоставление развратной куртизанки и законной супруги было использовано и в рассказе о Юлии Цезаре. По мнению Иоанна Солсберийского, Клеопатра одурманила великого правителя злыми чарами и соблазнила его ради того, чтобы он разделил с ней императорскую славу и власть[95], в то время как Кальпурния пыталась предостеречь мужа от посещения сената: накануне во сне она увидела, как сжимает в объятиях его окровавленное тело[96].
Впрочем, даже истории о вполне добропорядочных замужних женщинах порой приобретали под пером Иоанна Солсберийского весьма причудливые формы. В частности, ответственность за соблазнение Давида в «Поликратике» оказывалась возложена на Вирсавию, которая, по мнению автора, буквально околдовала царя Израиля, ослепила его красотой и доступностью собственного тела, подтолкнув тем самым к предательству и убийству Урии[97]. Эта версия противоречила не только каноническому библейскому тексту, где отнюдь не упоминалось о распущенности героини[98], но и его интерпретации у Блаженного Августина и Григория Великого (ок. 540–604), для которых Вирсавия олицетворяла Церковь, Давид — Иисуса Христа, а Урия — дьявола[99].
Столь же оригинальная трактовка была предложена Иоанном и для истории Юдифи и Олоферна, которого скромная вдова из Ветулии поразила не только своими пророчествами, но и внешностью. Впрочем, привлекательность Юдифи, по мнению автора «Поликратика», была столь же обманчива, как и слова, сказанные ею Олоферну: ради благой цели сам Господь «даровал ей великолепие», обманув тем самым врага израильского народа[100].
Как представляется, единственным примером, когда советником правителя выступала женщина, не являвшаяся, согласно традиции, распутницей, в «Поликратике» оказывалась история Саула и Аэндорской волшебницы, вызвавшей по просьбе царя дух покойного пророка Самуила. И хотя в библейском тексте ни слова не говорилось о связи прорицательницы с дьяволом, Иоанн Солсберийский отмечал, что для правителя посещение столь сомнительных личностей ночью совершенно недопустимо, ибо в это время советы дает лишь «князь тьмы»[101].
Все эти истории были необходимы автору «Поликратика», дабы утвердить своих читателей в том мнении, что магия и разврат — две стороны одной медали, что они взаимосвязаны, и именно их сочетание наносит наибольший вред любому правителю и его двору. Государь, не способный противостоять подобным соблазнам, вступает на опасный путь. Он превращается в адепта дьявола (прародителя всякой похоти и колдовства), в тирана, потакающего лишь собственным страстям, и, как следствие, в самого Люцифера[102]. Его власть, являющаяся по природе своей Божественным даром, т. е. безусловным добром, оборачивается злом и погибелью для подданных[103].
Вот почему Иоанн Солсберийский, призывая бороться с засильем ведьм-куртизанок при дворах владетельных сеньоров, сравнивал их истребление с заботами по предотвращению гражданской войны. Ибо, писал он в заключении к трактату, нет ничего разрушительнее подобных невзгод кроме безумства схизматиков и еретиков[104]. К ним же он относил и приверженцев колдовства, полагая, что все эти люди в равной степени поклоняются дьяволу[105].
Влияние, оказанное «Поликратиком» на последующие поколения средневековых интеллектуалов, сложно переоценить[106]. Внушительное число сохранившихся до наших дней копий этого сочинения свидетельствует о его популярности не только в Англии, но и в континентальной Европе[107]. Тем не менее, как отмечают исследователи, интерес к труду Иоанна Солсберийского в большинстве случаев носил, скорее, избирательный характер. Так, идея порядка (в частности, отказа от услуг дурных советников) как необходимого условия функционирования королевского двора оказалась особенно востребована в трактатах английских и французских авторов конца ХII–ХIII в.[108] Многие английские бестиарии первой половины XIII в. содержали пространные заимствования из рассуждений Иоанна о лицемерии придворных и их пристрастии к охоте[109]. Итальянские юристы и гуманисты XIV–XV вв. из всей сложной политической теории, выстроенной в «Поликратике», сохранили лишь описание государственного (монархического) устройства, но вовсе не использовали учение о Церкви как «душе», направляющей правителя во всех его помыслах и начинаниях[110]. Наибольшее же влияние труд Иоанна Солсберийского, безусловно, оказал на так называемые королевские зерцала, во множестве появлявшиеся на протяжении развитого и позднего Средневековья во всех странах Западной Европы[111].
Как отмечала Фредерика Лашо, в сочинениях XIV–XV вв. сложнее найти следы непосредственных заимствований из «Поликратика», поскольку их авторы уже открыли для себя тексты Аристотеля и Плутарха[112]. Тем не менее, в том, что касалось сферы
Первым, насколько можно судить, кто использовал выкладки Иоанна Солсберийского, касавшиеся отношений с дьяволом, занятий колдовством, обращения к ведьмам и недопустимого пребывания этих последних при дворе правителя, стал Вальтер Maп (ок. 1140–1208/1210). В своих «Забавах придворных» (ок. 1180 г.) он повторил (и даже усилил) многие идеи, высказанные в «Поликратике». В частности, Maп также полагал, что дурные советники правителя действуют исключительно под руководством дьявола, превращая королевский двор в подобие ада на земле[113]. Среди приближенных государя он особо выделял схизматиков, еретиков (к которым относил и знатоков колдовства[114]) и распутниц[115], называя их «порождениями ночи»[116] и предупреждая читателей, что советы подобных людей происходят от Нечистого, а потому превращают любого владетельного сеньора в тирана[117]. В качестве примера Вальтер Man приводил здесь историю библейской Иезавели, богоотступницы и любодейки, ввергшей в пучину идолопоклонства своего супруга, царя Ахава, и сыновей Охозию и Иорама[118] и действовавшей по указке самого дьявола[119].
Пересказывая текст канона
Размышления Иоанна Солсберийского, касающиеся ближнего круга государя, из которого следует изгнать всех недостойных людей, превращающих королевский двор в ад, а самого властителя — в Люцифера, были близки и другим английским авторам второй половины XII–XIII столетия: Пьеру де Блуа (ок. 1130–1212), Найджелу де Лоншаму (ок. 1135–1198?), анонимному создателю трактата
Как я уже упоминала, с начала XIV в. сочинение Иоанна Солсберийского читали и цитировали многие итальянские юристы, в частности, Гильельмо да Постренго (1290–1362) в Вероне и Лука да Пенна (ок. 1325 — ок. 1390) в Неаполе[127]. И хотя этих интеллектуалов интересовала прежде всего политическая теория английского схоластика, его размышления о правителе, поддавшегося дьявольскому искушению и превратившегося в Люцифера, также оказались востребованы на Апеннинах. Как мне представляется, именно эта идея нашла свое своеобразное воплощение в одной из фресок, выполненных Амброджио Лоренцетти (1290–1348) для Палаццо Публико в Сиене.
В центр композиции «Аллегория дурного правления и его последствий» (1338–1339 гг.) художник поместил фигуру Тирана: на голове у него рога, во рту — клыки, в левой руке зажат бокалом яда — иными словами, это — изображение самого дьявола. Над его головой парят Жадность (с денежными мешками, зажатыми в тисках), Гордость (показывающая ярмо, от которого она освободилась) и Тщеславие (любующееся на себя в зеркало). Справа от Тирана расположились Жестокость, держащая в одной руке младенца, а в другой змею; Измена, у которой на коленях свернулся ягненок с хвостом скорпиона; и Обман с крыльями летучей мыши. Слева от Тирана Лоренцетти изобразил Ярость (гибрид кентавра, льва и кабана, сжимающего кинжал), Раздор в одежде с геральдическими цветами Сиены (чёрный и белый), который пилой разделяет согласие, и Войну с мечом и щитом в руках. У ног же Тирана удобно устроился черный козел (еще один намек на демоническое происхождение его хозяина), а ниже застыло поверженное Правосудие[128] (Илл. 2).
Подобная трактовка прямо отсылала к образу тирана-Люцифера из «Поликратика» Иоанна Солсберийского[129]. И хотя не существует прямых доказательств того, что Лоренцетти читал это сочинение, данная аналогия могла стать ему известна опосредованно, из трудов итальянских юристов или, к примеру, из «Книги об обязанностях и нравах знати, или О шахматной игре» (
Вероятно, столь же опосредованно идеи английского схоластика оказались заимствованы и в германских землях. Иначе сложно объяснить, откуда в «Молоте ведьм», созданном в 1486 г., появилось следующее безапелляционное утверждение:
«Среди скверных женщин господствуют три главных порока, а именно: неверие, честолюбие и алчность к плотским наслаждениям. Последний из указанных пороков особенно распространен среди подобных женщин. Поэтому,
Любопытно, что ни Генрих Крамер и Якоб Шпренгер, авторы этого знаменитого на всю Европу демонологического трактата, ни его современные издатели никак не обозначили прямую отсылку к тексту «Поликратика», присутствовавшую в процитированном пассаже[132]. И все же, как мне представляется, речь здесь шла о явном заимствовании.
Безусловно, я не берусь утверждать с полной уверенностью, что демонологическая концепция знаменитого английского схоластика прямо или опосредованно нашла свое отражение в перечисленных выше текстах и изображениях; все это — лишь мои догадки и предположения. К сожалению, не только создатели «Молота ведьм», но и Амброджио Лоренцетти и даже Вальтер Man, входивший в тот же круг образованных придворных Генриха II, что и Иоанн Солсберийский, не оставили нам ни единого
Впрочем, совсем отчаиваться не стоит. Ибо на карте средневековой Европы все же присутствовала страна, где не просто читали труд Иоанна Солсберийского, но признавали его авторство и прямо ссылались на него при цитировании. Страной этой было Французское королевство, куда мы теперь и отправимся — на поиски распутниц и ведьм при дворах правителей.
Глава 2.
От поучительных «примеров» Элинанда из Фруамона к инсинуациям Жана Пти
Едва окончив свой труд, в конце лета 1159 г. Иоанн Солсберийский отправил копию «Поликратика» Петру из Целлы, коллеге и близкому другу, будущему настоятелю аббатства св. Ремигия в Реймсе (1162–1181)[135]. Вероятно, именно этот подарок положил начало распространению трактата во Франции. Чуть позже, бежав из Англии и приняв в 1176 г. назначение на епископскую кафедру в Шартре (на которой в 1181 г. его сменил все тот же Петр из Целлы), Иоанн, очевидно, и сам привез с собой текст «Поликратика»: во всяком случае один экземпляр своего главного произведения он завещал библиотеке собора[136].
Как следствие, уже во второй половине XII — начале XIII в. сочинение английского схоластика распространилось по цистерцианским монастырям, расположенным в пределах Французского королевства, о чем свидетельствуют дошедшие до нас списки[137]. Однако подлинным знакомством с идеями Иоанна Солсберийского французская образованная публика оказалась обязана Элинанду из Фруамона (ок. 1160–1229)[138]. Для своей «Хроники» (
Как известно, сочинение Элинанда дошло до нас частично. Довольно долго знакомство с «Хроникой» оставалось возможным лишь по компиляции, составленной Винсентом из Бове (1190–1264): именно в таком виде она была опубликована в
Собственно, уже в первой части, отобранной Винсентом из Бове для своей компиляции, — трактате «О самопознании» (
Развивая свои «теоретические» выкладки, Элинанд приводил несколько поучительных историй, подтверждавших его основной тезис. В первой из них рассказывалось о придворном графа Неверского, соблазненном некой знатной дамой и вступившим с ней в тайную связь, а в результате убившим супруга своей любовницы. За двойное преступление мужчина и женщина были приговорены к вечному наказанию в аду[146]. Во второй же истории сообщалось уже о самом правителе, на глазах у собственных придворных насильно усаженном верхом на коня и унесенном дьяволом прочь. И хотя преступление «несчастного из Макона» прямо в тексте не называлось, общий контекст, в который оказывался включен этот рассказ, не оставлял сомнений в его сексуальной природе[147].
Любопытно, что именно тема преступной похоти объединяла
Буквально следом за этими заявлениями возникал еще один знакомый нам по «Поликратику» пассаж — на сей раз посвященный моногамии. Как и Солсбериец, Элинанд полагал совершенно недопустимым наличие у владетельного сеньора любого ранга многочисленных любовниц, ибо столь аморальное поведение превращало правителя в прелюбодея и позорило его[149]. Подобно Адаму, Гераклу, Самсону, Давиду и многим другим героям прошлого, он становился легкой добычей для дьявола — подлинного прародителя любого разврата[150], который и сам частенько представал в обличье похотливой девицы[151].
Впрочем, и супруге государя следовало подавать пример истинной добродетели: не питать склонности к адюльтеру, но держаться «правильного» курса и всегда хранить верность мужу[152]. Столь же целомудренными надлежало оставаться и придворным, ибо, писал Элинанд, и здесь вторя Иоанну Солсберийскому, тот, кто впадает в подобный грех, переходит на сторону Нечистого и почитает его как истинного Господа[153]. Иными словами, всем без исключения приближенным правителя автор рекомендовал следовать заветам Бога, подчиняться его установлениям и пользоваться дарованной им мудростью, ибо только она одна ведет к спасению[154]. Так они смогут должным образом исполнять свои обязанности — во всем поддерживать своего государя, давая ему верные советы, наставляя его и обучая[155]. Ибо, как замечал Элинанд, буквально цитируя «Поликратик», «неграмотный король напоминает осла на троне»[156].
Что же касается
В частности, Элинанд цитировал известное письмо св. Бонифация, направленное в 745–746 гг. Этельбальду, королю Мерсии (716–757) и Сассекса (750–757). Знаменитый англосаксонский миссионер укорял правителя в том, что тот погряз в разврате, прелюбодействует с монахинями и своим поведением подает дурной пример всем приближенным[160]. Архиепископ Майнца, если следовать «Хронике», полагал подобное поведение не просто греховным: он писал, что видит в нем признаки увлечения язычеством и поклонения дьяволу, от чего короля смогут избавить лишь наставления его исповедника и иных представителей церкви[161].
Что же касается собственно язычества, то его — как и идолопоклонничество — Элинанд полагал одной из разновидностей магических практик[162]. К этой теме он возвращался неоднократно. В частности, описывая правление Дагоберта I, короля франков (629–639), прославившегося среди современников своей распущенностью, имевшего множество жен и наложниц[163], хронист не забывал рассказать и о таком, казалось бы, незначительном факте, как наличие в королевстве «одной женщины», которая занималась не только врачеванием, но и гаданием, а также поклонялась идолам и деревьям, «посвященным демонам»[164]. Элинанд также упоминал о старинном обычае фризов узнавать судьбу, принося жертвы демонам, т. е. занимаясь колдовством[165]. А описывая повседневную жизнь сарацинов, он специально подчеркивал, что они почитают идола Магомета, в котором — опять же с помощью колдовства — запечатан целый «легион демонов»[166].
С тех же позиций интерпретировалась в «Хронике» и уже упоминавшаяся выше история Людовика Благочестивого и его супруги Юдифи, которой автор отводил роль дурной советчицы, различными кознями доведшей императора до войны с собственными сыновьями и утраты трона. Этим трагическим событиям, по мнению Элинанда, способствовало прямое вмешательство дьявола, о чем свидетельствовало появление на небе кометы[167]. Впрочем, опасные советы могли исходить и от настоящих ведьм. Так, в частности, случилось с сыном Людовика Благочестивого, Людовиком II Немецким, доверившимся было словам некоей «псевдопророчицы», но избавленным от ее пагубного влияния Рабаном Мавром, архиепископом Майнцским и ближайшим советником короля[168].
Не менее показательными оказывались для Элинанда и отношения между правителями и их сожительницами. Он отсылал читателей к знаменитой истории Лотаря II и его конкубины — «соблазнительницы» Вальдрады, с которой, несмотря на советы приближенных, он так и не смог расстаться[169]. Развивая сюжет, автор «Хроники» сообщал, что Гуго, герцог Эльзаса и сын правителя Лотарингии, рожденный в результате этой преступной связи, превратился в тирана для своих подданных, т. е., согласно теории Иоанна Солсберийского, в пособника дьявола[170]. Впрочем, и сама Вальдрада, если вспомнить суждение о ней Хинкмара Реймсского, была колдуньей, наводившей порчу на законную супругу Лотаря Теутбергу.
Столь же ужасной, с точки зрения Элинанда, являлась и история Эдвига, короля Англии из Уэссекской династии (955–959). Этот правитель не просто погряз в похоти и разврате, как все прочие герои «Хроники»: он совершил инцест, женившись на собственной сестре или взяв ее в любовницы[171]. По совету этой «гнусной шлюхи» (
Все приведенные выше поучительные истории о женщинах, ведущих развратный образ жизни и занимающихся колдовством под руководством дьявола, и их пагубном влиянии на правителей и их ближайшее окружение содержались в той части «Хроники» Элинанда из Фруамона, которая, как я уже упоминала, вошла в компиляцию Винсента из Бове. Не удивительно, что идеи монаха-цистерцианца относительно придворных ведьм и распутниц были также взяты на вооружение самим знаменитым энциклопедистом. Следы этого мы обнаруживаем в различных частях его главного труда — «Великого зерцала» (
Рассуждая о грехе праздности во всех его проявлениях, ведущем исключительно к «страстям и волнениям», Винсент особо выделял плотские утехи, избавиться от которых он полагал возможным, предавшись Господу «душой и телом», не выпуская из рук Библию и постоянно размышляя о сказанном в Писании. «Будь постоянно занят делом, дабы дьявол не застал тебя врасплох», наставлял он своего читателя и уточнял: «Ведь праздным [человеком] овладевает похоть»[174]. Что же касается непосредственно занятий колдовством, то отрицательное отношение монаха-доминиканца к магическим практикам — и в целом, и при дворе правителя в частности, — подкреплялось конкретными поучительными «примерами», отчасти повторяющими истории Элинанда, а отчасти подобранными самостоятельно.
Собственно, уже самую первую женщину — Еву — Винсент из Бове полагал связанной с колдовством. Не следует отрицать, писал он, что спутница Адама была, как и он сам, создана Господом Богом. Однако демоны воспользовались ее слабостью и обратили в свою «веру», научив различным магическим практикам[175]. Вот почему именно прародительницу следует считать в большей степени виновной в грехопадении, изгнании из Рая и во всех последующих бедах человечества: ведь она предала и Всевышнего, и самое себя, и своего ближнего[176]. Таким образом, в «Великом зерцале» тема женщины-соблазнительницы буквально сразу, т. е. уже в первой части энциклопедии,
В том же ключе интерпретировал Винсент и текст канона
Что же касается роли женщин, обладающих сомнительной репутацией, в жизни самого государя и его ближайшего окружения, то здесь Винсент — как и Элинанд из Фруамона — часто обращался к конкретным примерам из прошлого. Так, именно из «Хроники» своего коллеги-цистерцианца он позаимствовал пассаж, посвященный Фредегонде, добившейся удаления от двора Авдоверы, первой супруги Хильперика I, и расправившейся с его следующей женой Гальсвинтой. Винсент называл эту даму хитроумной (
Еще более показательной оказывалась история Рожера II, правителя Сицилии (1130–1154). Как сообщал знаменитый доминиканец, весьма вольно интерпретировавший в данном случае исторические факты, король обручился с достойной девушкой, сестрой герцога Бургундского, но быстро оставил ее ради таинственной женщины, встреченной им однажды ночью, когда он купался в море при свете луны. Незнакомка ни слова не сказала о своем происхождении, однако именно ее Рожер пожелал сделать своей законной супругой. Это решение, рассказывал далее автор, стало его огромной ошибкой, поскольку королевская избранница в действительности оказалась не просто «призраком» (
В заключении к «Великому зерцалу» Винсент из Бове вновь обращался к наследию Элинанда из Фруамона — к его трактату «О добром правлении государя», текст которого он воспроизводил в заключительных главах последней части своей энциклопедии,
Примерно те же рассуждения были повторены Винсентом из Бове в двух более поздних трактатах — в
Важно отметить, что последние произведения Винсента из Бове, как, впрочем, и трактат
Ярким тому подтверждением являлось творчество монаха-францисканца Жильбера из Турне (ок. 1200–1284), многие годы преподававшего в Париже, принявшего, возможно, участие в седьмом крестовом походе 1248 г. под предводительством Людовика IX Святого[189], а в 1259 г. по просьбе короля написавшего несколько писем для наследника французского престола, будущего Филиппа III Смелого (1270–1285). Эти послания автор объединил затем в трактат
О непосредственном знакомстве Жильбера из Турне с «Поликратиком» свидетельствовали и буквальные цитаты из него, и подробные пересказы отдельных его глав, включенные в
Впрочем, факт подобных заимствований — прямых или косвенных — из «Поликратика» оказывался важен даже не сам по себе, а в связи с тем впечатлением, который произвели идеи Иоанна Солсберийского при посредничестве Элинанда из Фруамона, Винсента из Бове и Жильбера из Турне на возможных и реальных заказчиков их сочинений — на членов французской королевской семьи.
Исследователи полагают, что
Традиция королевских зерцал отнюдь не прервалась на упомянутых выше сочинениях. Следующим в этой череде стал трактат Эгидия Римского (1246/1247–1316)
Возвращение главного сочинения Иоанна Солсберийского на политическую сцену Французского королевства стало возможным прежде всего благодаря деятельности переводчиков. Уже в 1332 г. нормандец Жан де Винье (ок. 1285 — ок. 1350), прибывший в Париж для изучения канонического права и ставший монахом-госпитальером ордена Святого Иакова Страстей Христовых[202], представил королевскому двору свое «Историческое зерцало» (
Как отмечала Л.В. Евдокимова, главным принципом работы Жана де Винье в данном случае являлось тщательное соблюдение авторской интонации, внимание к точной передаче терминов и понятий, максимально полное воспроизведение фактического материала[204]. А потому и рассуждения о необходимости искоренить разврат и колдовство при дворе правителя, представлявшие собой перепевы основных идей «Поликратика», во французском «Историческом зерцале» остались практически без изменений. Об этом свидетельствует, в частности, трактовка пассажей, посвященных праздности, влекущей человека прямиком в сети Сатаны[205]; предостережениям относительно «жонглеров, менестрелей, проституток и прочих персонажей», действия которых направлены «против природы» (т. е. против Господа) и которых правитель должен, «скорее, уничтожать, нежели привечать»[206]; сравнению женщин с молотом в лапах дьявола[207].
Перевод Жана де Винье имел огромный успех. До нас дошли 38 списков
На этом, однако, французские переводчики, выполнявшие заказы королевского двора, отнюдь не остановились. В начале 1370-х гг. (точнее, до 1373 г.) Жан Доден (ум. 1382), каноник Сент-Шапель и официальный переводчик Карла V[209], представил своему покровителю и заказчику собственный вариант
Переводческий стиль Додена, как и Жана де Винье, отличало исключительное внимание к тексту оригинала. Так, знаменитая фраза о «коронованном осле», которому в «Поликратике» уподоблялся необразованный правитель, во французском варианте была слово в слово передана так, как это в свое время сделал Винсент из Бове[211]. Точно так же оказался сохранен в своем изначальном виде пассаж, посвященный борьбе с сексуальной распущенностью посредством воздержания (
Впрочем, весьма вероятно, что Жан Доден имел в виду не латинский текст Иоанна Солсберийского[217], а уже существовавший на тот момент его французский перевод, выполненный — и вновь по заказу Карла V — в 1372 г. монахом-францисканцем Дени Фульша[218]. В отличие от Жана де Винье и Жана Додена, в большинстве случаев строго следовавших за авторским текстом, для Фульша была характерна большая вольность в обращении с оригиналом: использование повторов, собственных комментариев и глосс, что, по замыслу переводчика, должно было уточнить отдельные пассажи «Поликратика»[219].
Так, рассуждая о бесчестности жонглеров и менестрелей, французский переводчик усиливал идею Иоанна Солсберийского, сообщая своим читателям, что с появлением этих персонажей при дворах правителей возобладало не только «легкомыслие», но и «разврат»[220]. Точно так же, рассказывая о том, что любые магические практики издавна осуждались и преследовались, Фульша объявлял их не просто «колдовством», но «обманом и иллюзиями». Знакомство с ними происходило от «лживого и преступного союза демонов с человеком, а человека с демонами», причем эти последние и сами сеяли зло, и наставляли людей в столь богопротивном «искусстве». Вот почему, утверждал переводчик «Поликратика», подобных персонажей следовало во что бы то ни стало удалять от королевского двора[221]. Любопытно, что у Иоанна Солсберийского — при всей его нелюбви к ведьмам и колдунам, якобы окружавшим правителя, — данная мысль была выражена более скупо: в оригинальном латинском тексте отсутствовало прямое требование избавить двор от тлетворного влияния пособников дьявола, а также не упоминалось о возможности демонов обучать людей магическим практикам[222].
Появление перевода Дени Фульша, безусловно, позволило значительно большей читательской аудитории познакомиться с произведением выдающегося английского схоластика. Но вместе с тем — получить более «современную» трактовку того, что следует понимать под колдовством и как различать его адептов. Исследователи отмечают влияние «Поликратика» и на последующие политические сочинения, создававшиеся при французском королевском дворе, — к примеру, на «Сон садовника» (
Вместе с тем данный сюжет оказался востребованным не только «в теории», т. е. в дидактической литературе, к которой относились в том числе и королевские зерцала, но и на практике. Идеи, впервые сформулированные в «Поликратике» и к XIV столетию прямо или опосредованно усвоенные во Французском королевстве, нашли свое применение в реальных судебных процессах или же послужили основой для возникновения совершенно определенных слухов, связанных с жизнью представителей высших слоев общества.
Достаточно вспомнить уже упоминавшееся выше дело Робера де Мовуазена, архиепископа Экс-ан-Прованса, которого в 1318 г. папа Иоанн XXII обвинил одновременно в поддержке местных проституток, в любви к увеселительной музыке и к охоте, а также в использовании колдовства в личных целях, т. е. во всех тех грехах, которые были перечислены буквально в первой книге «Поликратика»[225]. Точно так же в 1315 г., в ходе процесса над Ангерраном де Мариньи, были арестованы его супруга Алипс де Моне и ее сестра Алипс де Шантелу, якобы помогавшие первому министру Филиппа IV в наведении порчи на Людовика X[226]. В 1319 г. некая Жанна де Ланьи, также подозревавшаяся в сговоре с де Мариньи, была обвинена в изготовлении восковых фигурок с целью наведения порчи на Карла Валуа, брата Филиппа IV Красивого[227]. Еще более показательным с этой точки зрения являлся процесс 1308 г. против епископа Альби Бернара де Кастане: свидетели сообщали, что подозреваемый регулярно обращался за помощью к личной гадалке (
В 1317 г. Маго д'Артуа обвинялась в наведении любовного приворота на своего зятя, Филиппа V Длинного (1316–1322), дабы после знаменитого дела Нельской башни примирить короля с Жанной, его женой и дочерью самой Маго[229]. Графиня якобы обращалась за помощью к колдунье по имени Изабелла, которая посоветовала подмешать в еду и питье французского правителя кровь, взятую из правой руки его супруги[230]. В 1332 г., после изгнания из Франции, бывший ближайший сподвижник Филиппа VI Робер III д'Артуа, племянник Маго и ее соперник в борьбе за графство, и его жена Жанна Валуа, сводная сестра короля[231], подозревались в том, что пытались при помощи восковых фигурок навести порчу на самого монарха, королеву Жанну Бургундскую и наследника престола (будущего Иоанна II Доброго)[232]. Наконец, в 1340 г. в Париже был возбужден процесс против двух монахов-бенедектинцев и некоего господина Робера по прозвищу Англичанин, якобы вновь замышлявших погубить короля и королеву — на сей раз при помощи дьявола. Дело рассматривалось в Большой палате парламента, в присутствии аббатов Сен-Дени и Корби. Такого внимания данный процесс был, по всей видимости, удостоен потому, что для вызова Нечистого заговорщики использовали сад в резиденции Маго де Сен-Поль, графини де Валуа, третьей супруги Карла Валуа и мачехи Филиппа VI[233].
Впрочем, даже супруга этого французского правителя, Жанна Бургундская по прозвищу Хромоножка, подозревалась в склонности к занятиям колдовством. Первая королева-регент, замещавшая мужа в делах управления страной в 1338 и 1346 гг., уже при жизни слыла «дурной женщиной» (mauvaise fame), которая лишь вредит монарху своими советами[234]. В 1332 г. Робер III д'Артуа, по мнению автора «Анонимной парижской хроники», называл Жанну «дьяволицей» (
Собственно, именно на рубеже XIV–XV вв., когда «черная легенда» о Жанне Хромоножке — ведьме, а также, возможно, развратнице — расцвела пышным цветом, вера в сформулированную Иоанном Солсберийским теорию о теснейшей связи этих двух преступных практик с жизнью придворного общества достигла во Французском королевстве своего апогея. Как мне представляется, данное обстоятельство в большой степени оказалось обусловлено неизлечимой болезнью Карла VI Безумного, поразившей монарха еще в 1392 г. и не оставлявшей его до самой смерти, а также последовавшей в 1407 г. гибелью единственного брата короля — Людовика Орлеанского. В «Оправдании», составленном Жаном Пти для Жана Бесстрашного, предполагаемого заказчика этого убийства, помимо так хорошо известных специалистам обвинений герцога Орлеанского в тирании, выстроенных с опорой на текст «Поликратика», присутствовал еще один пласт инсинуаций, связанных с распутным образом жизни покойного принца крови и с его явной склонностью к занятиям колдовством. Впрочем, не обошлось в столь скандальном для Французского королевства деле и без участия женщины — Валентины Висконти, супруги Людовика, которая также имела репутацию истинной ведьмы.
Связь между возникновением этих слухов и последующими обвинениями, высказанными в адрес герцога Жаном Пти в присутствии королевской семьи и ее приближенных, насколько я могу судить, никогда ранее не изучалась специалистами, а потому стоит уделить ей особое внимание.
Глава 3.
«Черная легенда» о Валентине Висконти
Валентина Висконти (1366/1368–1408) была единственной дочерью соправителя, синьора, а затем (с 1395 г.) первого герцога Милана Джан Галеаццо Висконти от брака с французской принцессой Изабеллой, родной сестрой Карла V Мудрого[242]. Таким образом, она приходилась кузиной своему будущему супругу — Людовику Валуа, младшему брату Карла VI. И все же, несмотря на столь близкое родство, формально являвшееся преградой для заключения брака[243], свадьба Валентины состоялась 17 августа 1389 г. в Мелёне, а уже 22 августа она вместе с мужем прибыла в Париж.
Въезд в столицу Франции был обставлен со всей возможной роскошью и сопровождался многодневными гуляниями, ведь юная герцогиня находилась в свите Изабеллы Баварской, супруги Карла VI, которую ждала коронация в соборе Нотр-Дам. Иными словами, торжества при дворе и в городе были организованы в честь обеих принцесс, о чем свидетельствовали очевидцы событий — Жан Фруассар (1337 — после 1404), который приехал в Париж специально, чтобы присутствовать на этом «достойнейшем празднике»[244], и Мишель Пентуэн (1349–1421), монах из Сен-Дени и автор «Хроники Карла VI», вошедшей затем в состав «Больших французских хроник»[245]. Впрочем, о первых годах, проведенных Валентиной Висконти во Франции, современники не сообщали практически ничего, за исключением, пожалуй, одного важного факта: герцогиня проживала вместе с королевой — сначала в Венсенне, а затем в Париже, во дворце Сен-Поль, где ее постоянно мог видеть Карл VI[246]. Возможно, именно это обстоятельство и положило начало тем слухам, которые в конце концов заставили супругу Людовика Орлеанского покинуть двор.
Четвертого июня 1392 г. при непосредственном содействии короля его младший брат получил титул герцога Орлеанского, отдав в обмен на новые владения герцогство Турень[247], и уже в этом статусе в июле того же года принял участие в военной экспедиции Карла VI в Бретань. Целью кампании был захват силой Пьера де Краона, попытавшегося месяцем ранее убить коннетабля Франции Оливье де Клиссона, а затем спешно покинувшего королевство и укрывшегося у Жана де Монфора[248]. Несмотря на личное обращение монарха, герцог Бретонский отказался выдавать своего родственника, которому грозила смертная казнь за покушение на жизнь столь высокопоставленного чиновника, а потому французский отряд во главе с Карлом отправился в путь и 24 июля 1392 г. достиг Ле-Мана. Здесь, однако, произошла задержка, поскольку король, по заявлению сопровождавших его врачей, был болен и состояние его ухудшалось: правителя лихорадило, у него наблюдалось спутанное сознание, он не мог внятно изъясняться и совершал «недостойные его особы поступки»[249]. Тем не менее, 5 августа войско продолжило путь. Карл VI двигался во главе своего личного отряда, когда лязг оружия внезапно спровоцировал у него необъяснимый приступ бешенства. Король выхватил меч и принялся наносить удары направо и налево, не узнавая собственных приближенных. Часть из них в панике обратились в бегство, другим же удалось схватить монарха, связать его и на телеге отвезти обратно в Ле-Ман[250] (Илл. 3).
Так началась «странная и никому доселе неведомая» болезнь[251], которая не оставляла Карла VI на протяжении последующих тридцати лет, вплоть до его смерти в 1422 г. Приступы помешательства — когда правитель Франции не узнавал никого из окружающих, не помнил ни своего имени, ни титула и уничтожал любые попадавшиеся ему на глаза изображения собственного герба[252] — были нерегулярными и могли длиться от нескольких дней до нескольких месяцев. Несмотря на все усилия медиков, знахарей и даже колдунов, привлеченных для консультаций[253], причины таинственного недуга оставались неясными. А потому очень скоро по королевству и прежде всего по Парижу поползли слухи о том, что Карл VI не просто болен — на него навели порчу[254].
Отчасти эти сплетни имели под собой вполне реальную основу. Ведь еще в 1390 г. в столице был арестован некий Жан Ле Поршье, «носивший одежду монаха-отшельника» (
Французские авторы конца XIV — первой половины XV в., пересказывавшие подобные слухи о Валентине Висконти, давно и хорошо известны историкам. Однако происхождению этих домыслов оказалось посвящено, насколько я могу судить, всего одно специальное исследование — работа Алана Маршандиса[261]. Бельгийский ученый предположил, что родоначальником «черной легенды» о герцогине Орлеанской стал Жан Фруассар — единственный, кто высказывался о ней сугубо негативно и безоговорочно верил в справедливость ее репутации ведьмы.
Знаменитый хронист действительно отзывался о невестке Карла VI в крайне нелестных для нее выражениях. Даже в описание сцены торжественного въезда Валентины Висконти в Париж в августе 1389 г. он ухитрился вставить невинное — но лишь на первый взгляд — замечание, касавшееся «ничем не примечательной» кареты принцессы, которая ничуть не выделялась на фоне экипажей прочих дам[262]. И чем дальше, тем все более жесткими становились оценки Фруассара. То он с презрением описывал ссору юной герцогини с пожилой и влиятельной супругой герцога Бургундского[263]. То авторитетно утверждал, что Валентина, вынашивая коварные планы по захвату французского трона, пыталась с помощью отравленного яблока умертвить наследника престола[264]. То пересказывал историю семейства Висконти, уточняя, что и отец, и дед герцогини являлись узурпаторами власти и тиранами[265], использовавшими ради достижения своих преступных целей яды и колдовские зелья[266].
Столь же жестко критиковал хронист и Людовика Орлеанского. И если политические демарши герцога вызывали неудовольствие у многих его современников[267], то Жан Фруассар дополнял свои выпады весьма красноречивыми деталями. Так, повествуя о невероятной влюбчивости младшего брата короля[268], он как бы ненароком подводил читателя к мысли о том, что упоминавшаяся выше военная экспедиция в Бретань была вызвана смертельной ненавистью Людовика к Пьеру де Краону — его бывшему ближайшему другу и конфиденту, которому он по секрету поведал об одной из своих многочисленных пассий. Бретонский сеньор якобы не стал держать язык за зубами и рассказал все супруге герцога Валентине Висконти[269]. Когда же хронист добирался до событий в Ле-Мане в августе 1392 г., он, описывая первый приступ помешательства Карла VI, не только утверждал, что дело происходило в лесу[270] (который в эпоху позднего Средневековья уже вполне устойчиво ассоциировался с шабашем ведьм[271]), но и уточнял, что утративший рассудок монарх первым делом бросился с обнаженным мечом на собственного брата, обвиняя того в измене и угрожая расправой[272].
Учитывая столь резкую критику герцога Орлеанского и его супруги со стороны Жана Фруассара, Алан Маршандис предположил, что именно его хроника — как сочинение, пользовавшееся большой популярностью еще при жизни автора, — если и не полностью сформировала общественное мнение в Париже и во всем королевстве, то оказала на него самое непосредственное и весьма существенное влияние. В подтверждение своей гипотезы историк приводил прежде всего тот факт, что Фруассар испытывал к Людовику Орлеанскому
Моральный облик младшего брата короля — распутника и узурпатора власти — по мнению А. Маршандиса, также не устраивал знаменитого хрониста. Что же касается Валентины Висконти, то негативное отношение к ней бельгийский исследователь связывал с общей нелюбовью Жана Фруассара к придворным дамам, использующим ради достижения своих целей яды и магию. Кроме того, Валентина была иностранкой: она не просто происходила из семьи «потомственных» тиранов — ее родная Ломбардия славилась на всю Европу как один из главных рассадников колдовства[274].
Критика в адрес герцога и герцогини Орлеанских со стороны Жана Фруассара действительно заслуживает внимания. Однако его упреки не являлись чем-то уникальным: они присутствовали, к примеру, и в «Хронике Карла VI». Мишель Пентуэн также пересказывал ходившие по Франции слухи о явной склонности правителей Милана добиваться своих политических целей с помощью ядов[275], а жителей Ломбардии — даже в повседневной жизни использовать колдовство[276]. Много внимания монах из Сен-Дени уделял и личности Людовика Орлеанского: он сообщал о чрезмерной любви младшего брата короля к роскоши, о его непомерных долгах, о крайне неудачных налоговых реформах, проведенных им в королевстве, о его провальной внешней политике, о его сознательном отказе прислушиваться к советам людей, сведущих в делах управления, о его бесконечных ссорах с ближайшими родственниками (прежде всего с герцогами Бургундским, Бурбонским и Беррийским) и с Парижским университетом[277]. Все эти очевидные для Мишеля Пентуэна факты позволяли ему утверждать, что Людовик Орлеанский превратился в истинного тирана и, воспользовавшись болезнью Карла VI, посмел узурпировать власть в королевстве[278].
Таким образом, самой яркой характеристикой стиля Жана Фруассара была его явная предвзятость в отношении родного брата короля и его супруги. И эта личная неприязнь, по всей видимости, с годами лишь усугублялась, о чем свидетельствует позднейшая редактура тех глав «Хроник», в которых излагались события 1390-х гг.[279] Ее следы мы находим, в частности, в пассаже, повторно излагающем слухи о претензиях Людовика Орлеанского на французский престол и о поддержке, которую якобы оказывала ему в этом Валентина Висконти. Изначально в тексте речь шла лишь о том, что герцогиня собственноручно навела порчу на короля и пыталась отравить его детей[280], однако затем в повествование была дополнительно введена фигура
Учитывая предположительное время создания четвертой книги «Хроник» (1398–1400 гг.) и ее позднейшую редактуру, сложно согласиться с Аланом Маршандисом в том, что Жан Фруассар был
Более того, как отмечал Бернар Гене, именно период 1390–1415 гг. оказался описан Мишелем Пентуэном наиболее подробно. В этих главах нашли отражение
Таким образом, даже если Мишель Пентуэн и Жан Фруассар могли встречаться лично и обмениваться информацией[291], сообщения геннегаузского интеллектуала оказывались все же
Точку зрения Мишеля Пентуэна поддерживал еще один современник и очевидец событий — Эсташ Дешан (1346–1406/1407), придворный поэт и ближайший сподвижник Людовика Орлеанского, на службе у которого он состоял практически всю жизнь[293]. Вне всякого сомнения, его положение в обществе обусловливало лестные отзывы о супруге герцога, содержавшиеся в его балладах, часть из которых были непосредственно посвящены Валентине Висконти[294]. Однако для нас наибольший интерес представляет всего одна из них —
Слухи о Валентине Висконти прекрасно знал и еще один французский автор — Оноре Бове (ок. 1345–1405), получивший степень доктора канонического права в Авиньоне, неоднократно бывавший в Италии, а в 1392 г. перебравшийся в Париж и поступивший на службу к Карлу VI[301]. При королевском дворе была написана большая часть произведений Бове и в том числе — поэма
Несмотря на то, что в тексте поэмы Валентина Висконти ни разу не называлась по имени, современники автора не сомневались: речь идет именно о ней. Прежде всего, в Apparition упоминалась ее родная Ломбардия, которая — наравне с Фландрией — уже пострадала от происков дьявола; та же самая участь грозила теперь и Французскому королевству[307]. Однако особый интерес представляет для нас стихотворное посвящение герцогине Орлеанской: в предназначавшейся ей рукописи оно располагалось на отдельном листе в самом начале текста[308], и в нем Оноре Бове призывал свою покровительницу не обращать внимания на распространяемые о ней небылицы и уповать на Господа, который, безусловно, накажет обманщиков смертью. «Ложь долго не живет», писал он, и «после зимы всегда наступает лето»[309].
Поэма
Образ развратной женщины, использующей магию, дабы добиться расположения правителя, к концу XIV в., как я уже упоминала, был прекрасно знаком образованным французам. Он регулярно появлялся не только в высокоученых трактатах политического или исторического толка, но и в художественной литературе. Подобные рассуждения мы встречаем, в частности, в балладах того же Эсташа Дешана, который и вовсе ставил знак равенства между проституткой и ведьмой[312], а также предупреждал своих знатных читателей-мужчин от заключения браков «по велению похоти»: в таком союзе, писал он, жена всегда подчиняет себе мужа и лишает его свободы воли (
Именно эта установка и легла, как мне представляется, в основу «черной легенды» о Валентине Висконти — принцессе, унаследовавшей склонность к занятиям колдовством от своего отца-тирана и удачно вышедшей замуж за похотливого распутника, рвущегося к власти. Вместе герцог и герцогиня Орлеанские составили «идеальную» пару дурных советников, обретающихся при дворе правителя, тем более что Людовик являлся не только родным братом Карла VI, но и самым близким ему человеком[316].
Однако помимо сугубо литературного контекста, способствовавшего уточнению и распространению легенды о Валентине Висконти, Алан Маршандис не уделил, как мне кажется, должного внимания куда более важному аспекту данной истории — той политической ситуации, что складывалась в конце XIV в. во Франции, и, в частности, многолетней вражде Людовика Орлеанского и Филиппа II Смелого, герцога Бургундского (1342–1404), боровшихся друг с другом за влияние на Карла VI и за возможность лично управлять делами страны[317]. Тем не менее, если рассматривать причины возникновения интересующих нас слухов о колдовстве при королевском дворе, следует признать: они могли быть запущены целенаправленно и использоваться сторонниками герцога Бургундского как одно из верных средств политической пропаганды. И хотя у нас нет никаких прямых доказательств, подтверждающих эту гипотезу, мы располагаем исчерпывающей информацией о страшном итоге затяжного конфликта двух принцев крови — убийстве герцога Орлеанского, последствия которого позволяют, на мой взгляд, с большей уверенностью судить о происхождении «черной легенды», связанной с именем «любимейшей сестры» Карла VI.
Вечером 23 ноября 1407 г. Людовик Орлеанский с «очень маленькой свитой, что совершенно не соответствовало его статусу», выехал из дворца Барбет, где в то время проживала королева Изабелла Баварская. Спустя всего несколько минут на него было совершено нападение: человек десять, поджидавших его в укромном месте на улице Тампль, скрывая лица под масками, набросились на герцога и его кортеж. Слуги Людовика в панике разбежались, а сам он, получив несколько смертельных ранений в руку и в голову, скончался на месте[318] (Илл. 4). Уже через час на место преступления прибыл прево Парижа Гийом де Тиньонвиль, распорядившийся перенести тело герцога в церковь Блан-Манто и оповестить его ближайших родственников о случившемся[319]. На следующий день, 24 ноября, в церкви целестинцев (в районе Ле Аль) состоялись похороны Людовика Орлеанского — «самого могущественного [человека] после короля и его детей»[320]. За гробом шли Людовик II Анжуйский (1377–1417), король Сицилии и дядя герцога по материнской линии, Жан Беррийский (1340–1416) и Людовик Бурбонский (1337–1410), дядья по отцовской линии, а также Жан Бесстрашный, герцог Бургундский (1371–1419), двоюродный брат покойного.
Расследование этого страшного злодеяния, начавшееся сразу же, очень быстро дало первые результаты. Все указывало на то, что заказчиком убийства являлся герцог Бургундский: от его имени и на его деньги был снят дом на улице Тампль, где заговорщики ждали свою жертву; в его парижском дворце часть из них укрылась после совершенного преступления; в его землях исчез и главный исполнитель — Рауль д'Октонвиль[321]. Уже 25 ноября прево столицы Гийом де Тиньонвиль явился на заседание королевского совета, члены которого собрались во дворце Сен-Поль, резиденции Карла VI. Однако еще до того, как чиновник приступил к докладу, Жан Бесстрашный, отозвав в сторону Людовика Анжуйского и Жана Беррийского, признался в том, что именно он «по наущению дьявола» приказал убить Людовика Орлеанского[322]. Двадцать шестого ноября, не дожидаясь нового заседания королевского совета, герцог Бургундский спешно покинул Париж и укрылся в своих владениях во Фландрии.
Последующие события, развернувшиеся во французской столице, хорошо нам известны[323]. Новость о совершенном Жаном Бесстрашным преступлении разлетелась по городу мгновенно[324] и показалась жителям Парижа совершенно невероятной, ведь многие из них знали, что герцог Бургундский, долгие годы враждовавший со своим двоюродным братом, всего за несколько дней до убийства, 20 ноября, торжественно с ним помирился, поклявшись в «искренней любви и братской дружбе» (
Однако в признании Жана Бесстрашного никто, очевидно, не сомневался, а потому именно против него был подан судебный иск, с которым вдова Людовика Валентина Висконти обратилась к Карлу VI, добившись от него права на опеку над собственными детьми, на управление частью земель покойного супруга, а также обещания примерно наказать его убийцу[326]. Тем не менее, данное обещание осталось невыполненным: 8 марта 1408 г. в присутствии наследника престола, членов королевской семьи и многочисленных представителей знати Жан Пти (ок. 1360–1411), доктор теологии, профессор Парижского университета, а с 1406 г. советник Жана Бесстрашного[327], огласил составленное им «Оправдание»[328], в котором обвинил Людовика Орлеанского в тирании и намерении завладеть французским престолом.
В действительности, как известно, существовало
Еще один текст, также не доживший до наших дней, писался уже группой авторов, в которую, помимо Симона де Со, входили Жан Пти, Андре Котен, Николя де Савиньи, Пьер де Мариньи и Гийом Эври — советники Жана Бесстрашного. В первой половине января 1408 г. их совместное заявление было заслушано в Амьене на встрече герцога с его дядьями Людовиком Анжуйским и Жаном Беррийским, согласившимися стать посредниками между ним и королевским двором. По мнению Альфреда Ковиля, главным автором этого сочинения являлся Жан Пти, а потому именно ему Жан Бесстрашный поручил создание последнего, третьего, «Оправдания», которое и было зачитано во дворце Сен-Поль в Париже[329].
Историки неоднократно обращались к тексту этого сочинения[330], но в первую очередь их интересовала интерпретация сугубо
Все эти действия были, по мнению Жана Пти, предприняты Людовиком Валуа с намерением «ослабить короля и королевство и укрепить [собственные позиции], дабы достичь своей поистине гнусной цели — отнять у брата корону и власть в стране»[332]. Вот почему в «Оправдании» герцог Орлеанский был прямо назван «подлым и непокорным предателем» своего венценосного брата[333], а его поступки — отнесены к категории тяжких уголовных преступлений, наносящих урон королевскому величию (
Однако интересовало советника Жана Бесстрашного не только преступление против персоны короля. Политику герцога Орлеанского он также характеризовал как направленную против Божественного величия — против установлений самого Господа и его Церкви, т. е. как
«Двойное преступление» Людовика Орлеанского — направленное как против Бога, так и против земного правителя — заслуживало, по мнению автора «Оправдания», «двойной смерти» — казни и «вечного проклятия в геенне огненной»[346].
Учитывая, насколько плодотворно Жан Пти использовал те обвинения, что несколькими годами ранее высказывались в адрес Валентины Висконти, а теперь оказались предъявлены и ее покойному супругу, Алан Маршандис предположил, что советник Жана Бесстрашного вдохновлялся в данном случае «Хроникой» Жана Фруассара[347], хотя ничто в тексте трактата на это не указывало. В свою очередь, Бернар Гене настаивал, что в определении тирании — безусловно, главной темы всего «Оправдания» — легко различимы следы влияния Аристотеля, Григория Великого и Бартоло да Сассоферрато[348]. Тем не менее, если внимательно изучить многочисленные ссылки, присутствующие в тексте, то из всех перечисленных авторов мы найдем упоминания об одном лишь Григории[349]. В то же время, вне внимания французского историка оказался, как это ни удивительно, еще один из важнейших для Жана Пти авторитетов — Иоанн Солсберийский, который был не только назван по имени: в «Оправдании» приводилась обширная цитата из «Поликратика», касавшаяся убийства тирана и законности подобного насильственного акта[350].
Как я упоминала ранее, в трудах западноевропейских авторов эпохи позднего Средневековья, уже знакомых с трудами Аристотеля, достаточно сложно вычленяются те идеи их предшественников, которыми они вдохновлялись, рассуждая о тирании. Тем не менее, многие положения Жана Пти позволяют, на мой взгляд, с уверенностью утверждать, что именно «Поликратик» оказал на советника герцога Бургундского существенное влияние.
Тесная связь между двумя трактатами заметна прежде всего по тому, какое внимание в «Оправдании» уделялось проблеме распущенности и разврата, царивших при дворе правителя. Именно похоть Жан Пти объявлял первейшей причиной любого зла[351], именно она, с его точки зрения, подталкивала человека к отказу от истинной католической веры и заставляла предаваться запретным магическим практикам[352]. Вместе же похоть и склонность к занятиям колдовством вели к узурпации власти[353]. К идентичному выводу, как мы помним, приходил и Иоанн Солсберийский: в «Поликратике» похоть также увязывалась с колдовством[354] и с завистью, которая в конце концов превращала человека в тирана[355].
Не случайно в трактате Жана Пти, как и в сочинении английского схоластика, возникал образ Люцифера, возжелавшего не просто сравниться в могуществе с Богом, но полностью лишить своего Творца власти, «узурпировав его честь и владения». Не случайно и здесь звучал мотив угодного Господу убийства тирана: дьявол был повержен архангелом Михаилом, который вступил с этим «неверным в битву и убил его», восстановив тем самым справедливость[356]. Не случайно многочисленные примеры из истории, приводимые и в «Оправдании», и в «Поликратике», должны были свидетельствовать о том, что правитель, поддавшись чарам распутниц и под их влиянием пристрастившись к колдовству, приведет своих подданных к гибели[357].
Как следствие, в том же ключе трактовался у Жана Пти и преступный образ Людовика Орлеанского. Он сообщал, что некий монах-колдун изготовил для герцога заговоренный жезл, коснувшись которым любой женщины, можно было вызвать ее любовь[358]. Вооружившись этим магическим атрибутом, Людовик якобы все ночи напролет проводил с блудницами[359]. Что же касается его тяги к колдовству, то о ней прямо сообщал не только текст «Оправдания». На миниатюре из двух дошедших до нас парадных копий трактата герцог Орлеанский был представлен в образе волка — животного дьявола (Илл. 5)[360]. Во всяком случае сам Жан Пти явно именно так и считал, обвиняя Людовика в том, что в качестве колдовского зелья он использовал не только прах казненных на виселице преступников, но и «кости и шерсть волка, [животного] неблагородного»[361].
Таким образом, заимствуя для своего сочинения одну из важнейших тем (убийство тирана угодно Богу), которую действительно развивали и Аристотель, и Григорий Великий, и Иоанн Солсберийский, Жан Пти использовал для оправдания герцога Бургундского и более изощренную аргументацию. Прямо обвиняя Людовика Орлеанского в распутстве и занятиях колдовством, он создавал все тот же образ «дурного советника» правителя, что в свое время возник на страницах «Поликратика». Такому человеку, безусловно, не было места при королевском дворе, а потому действия Жана Бесстрашного оказались восприняты слушателями Жана Пти как абсолютно легитимные, как несущие спасение и благо монарху и его стране.
Можно было бы ожидать, что слухи о Людовике Орлеанском и Валентине Висконти будут воспроизводиться во французских сочинениях на протяжении долгих лет: ведь формально их признали виновными в самом страшном преступлении — в посягательстве на жизнь короля (
Мы не найдем и намека на них в многочисленных произведениях Кристины Пизанской, в 1406–1407 гг. отзывавшейся о Валентине как об «исключительно мудрой, доброй и высоконравственной» даме, уделявшей особое внимание воспитанию и образованию своих детей[362]. Анонимный автор
Обвинения в адрес герцогов Орлеанских в полной мере воспроизводились лишь в
Таким образом, отклики более поздних авторов также, на мой взгляд, подтверждали, что сплетни о Валентине Висконти — ведьме и распутнице — с самого начала носили характер политический, т. е. имели отношение не к «объективной» оценке текущих событий, но к пропаганде герцогов Бургундских[369].
Любопытно при этом отметить, что еще одна скандальная история, связанная с поведением Людовика Орлеанского при дворе, осталась практически невостребованной в 1408 г., в момент оправдания Жана Бесстрашного. Речь шла о предполагаемой любовной связи родного брата Карла VI с его супругой, королевой Изабеллой Баварской.
Судя по всему, этот слух появился примерно в то же время, что и небылицы, которые рассказывали в Париже о Валентине Висконти. В частности, мельком о нем упоминал Жан Пти, уточнявший, что у преступления против королевского величия имеется несколько уровней: первый касается персоны самого правителя, а второй — его супруги, и настаивал, что Людовик виновен и в том, и в другом[370], поскольку он посеял раздор между королем и королевой, заставив Карла VI возненавидеть свою жену и желать ее смерти. Однако советник Жана Бесстрашного не вдавался в причины этой размолвки, т. е. ни словом не обмолвился о возможной любовной связи между герцогом Орлеанским и Изабеллой[371].
Впрочем, подобное умолчание было вполне объяснимо, поскольку на момент составления и оглашения «Оправдания» между королевой и Жаном Бесстрашным существовал своеобразный «пакт о ненападении»: спустя всего три месяца после слушаний во дворце Сен-Поль, в июне 1408 г., Мишель Валуа, дочь Изабеллы и Карла VI, вышла замуж за старшего сына герцога Бургундского Филиппа[372]. Девятого марта 1409 г. в Шартрском соборе в присутствии монарха, его семьи и ближайших родственников Жан Бесстрашный получил официальное прощение за убийство герцога Орлеанского, а вместе с ним — практически неограниченную власть в стране[373]. В сложившейся ситуации любые обвинения в адрес супруги правителя становились невыгодны ни одной из политических группировок при французском дворе.
Тем не менее, об этих обвинениях вспомнили сразу же, как только изменилась расстановка сил в королевстве. В апреле 1417 г. Изабелла Баварская лишилась какого бы то ни было влияния на Карла VI, который — в очередном приступе безумия — отправил супругу на жительство в Тур, предварительно распустив ее двор. Подобная немилость была воспринята многими современниками как наказание за распутное поведение королевы. Внезапная смерть в том же месяце дофина Жана, находившегося под сильным влиянием герцога Бургундского, лишь усугубила сложившуюся ситуацию. Нового наследника престола, будущего короля Карла VII, окружали представители партии арманьяков — главные противники Жана Бесстрашного, а потому герцог и его советники вновь обратились к старой истории о якобы имевшей место любовной связи Изабеллы и Людовика Орлеанского, от которой и родился дофин Карл. Умело распространяемые слухи привели в результате к настоящему кризису власти во Франции — к подписанию в 1420 г. договора в Труа, согласно которому королева признавалась виновной в адюльтере, а ее единственный остававшийся на тот момент в живых сын[374] объявлялся незаконнорожденным[375].
Образ Изабеллы Баварской как развратной правительницы, погубившей свою страну, мы встречаем во многих сочинениях, созданных после 1420 г. Но если изначально данный образ строился преимущественно на библейских примерах, то начиная с весны 1429 г. супруга Карла VI постоянно сравнивалась с совершенно реальной женщиной — с молодой особой, только-только появившейся при королевском дворе. То была Жанна д'Арк, история которой, с точки зрения современников, также вполне укладывалась в схему, некогда предложенную Иоанном Солсберийским. И в глазах противников французского дофина Карла, и даже в глазах некоторых его сторонников Орлеанская Дева являлась той, что стала ближайшим советчицей и помощницей правителя, используя для этого свои чары и колдовство.
Глава 4.
Король и его «помощницы»
Жанна д'Арк появилась в Шиноне, где располагался тогда французский королевский двор, ранней весной 1429 г. Она желала увидеться с дофином Карлом, дабы сообщить ему, что только ее участие в военных действиях сможет защитить Францию от английского нашествия и принести победу в Столетней войне. Встреча состоялась, и девушке каким-то образом удалось убедить будущего короля в своей миссии[376]. Возможно, впрочем, что за нее это сделали его собственные советники, использовавшие в пропагандистских целях давно известные пророчества о пришествии некой девы, которая спасет страну.
Об этих предсказаниях вспоминали многие свидетели на процессе по реабилитации Жанны д'Арк 1456 г. Доктор теологии Пьер Миге ссылался, к примеру, на так называемое пророчество Мерлина, которое он якобы вычитал в старинной книге и которое рассказывало о деве, придущей «из дубравы, расположенной в Лотарингии»[377]. Жан Бастард Орлеанский[378], также знавший о словах Мерлина, уточнял в своих показаниях, что дева эта должна была явиться «на спинах [французских] лучников и [выступить] против них (т. е. против англичан —
Так или иначе, но после допросов в Пуатье, где девушке пришлось доказывать искренность и чистоту своих намерений перед членами парламента и представителями церкви, никто из окружения дофина не сомневался в ее избранности. Жанна получила статус военачальника[382], обрела все соответствующие ему атрибуты (прежде всего, оружие и доспехи) и во главе армии двинулась к осажденному англичанами Орлеану, чтобы уже в мае 1429 г. освободить его. Так началась ее блестящая, хотя и недолгая военная и политическая карьера.
Современники Девы, однако, никогда не воспринимали ее только как одного из командиров французской армии; ее роль была для них несравнимо больше. По мнению многих, Жанна д'Арк выступала
Такое присвоение Жанной д'Арк функций правителя не должно нас удивлять. Насколько можно судить, современники событий находили подобное положение дел вполне естественным, воспринимая девушку прежде всего как антитезу Изабеллы Баварской. И действительно это сравнение приходило на ум первым, учитывая бытовавшие в то время и известные многим предсказания, согласно которым Францию, «погубленную женщиной, должна была спасти дева»[388].
Изабелла Баварская, возможно, и не являлась в реальности злым гением Франции. Но в том, что именно из-за ее вызывающего аморального поведения на страну обрушились все бедствия, жители королевства не сомневались. Как отмечал Бернар Гене, обстоятельства складывались против супруги Карла VI. Она была иностранкой, слишком привязанной к своей родне и окружившей себя немецкими слугами. Она плохо говорила по-французски. Наконец, она любила роскошь, и ее запросы считались неуместными в столь тяжелое военное время[389].
Но самое главное, безусловно, заключалось в том, что политическое влияние Изабеллы Баварской постоянно росло — по мере того, как приступы безумия Карла VI становились все продолжительнее. С 1401 г. королева являлась соправительницей своего супруга и замещала его в моменты помешательства[390]. На ней лежала опека наследника престола, а также разрешение конфликтных ситуаций между ближайшими родственниками короля, прежде всего между герцогом Бургундским и герцогом Орлеанским, каждый из которых пытался перехватить первенство в делах управления страной. Таким образом, Изабелла находилась в довольно сложном положении, постоянно лавируя между двумя политическими партиями.
В первые годы XV в., когда симпатии королевы склонились на сторону Людовика Орлеанского, Жан Бесстрашный, едва успев стать герцогом Бургундским после смерти своего отца Филиппа Смелого, начал кампанию по ее дискредитации. На Пасху 1405 г. Жак Легран, известный в парижских ученых кругах монах-августинец, прочел перед супругой монарха, а затем перед самим Карлом VI и его приближенными проповедь, в которой резко осудил нравы, царившие при дворе Изабеллы. Он обвинял ее дам в склонности к роскоши, пьянству и разврату, заявлял, что среди них «правит одна лишь Венера», а сама королева не только потворствует этим «дьявольским оргиям», но и принимает в них участие[391].
Мишель Пентуэн, пересказавший в своей «Хронике» речь Леграна, и сам был настроен весьма критично по отношению к Изабелле Баварской. Он утверждал, что ее правление тиранично: она не заботится о защите страны, но думает лишь о собственной выгоде, о роскоши и услаждении тела. Более того, во всех этих преступлениях оказывался, по мнению монаха из Сен-Дени, также виновен и Людовик Орлеанский — главный сообщник королевы, ставший ее правой рукой в делах управления[392]. От этих, более или менее реальных фактов оставалось сделать всего один шаг, чтобы превратить герцога в любовника супруги Карла VI.
Намеки на неподобающее поведение Изабеллы и Людовика мы находим уже в
В столь же завуалированном виде слухи о любовной связи Изабеллы Баварской с Людовиком Орлеанским присутствовали, как я уже отмечала, в «Оправдании герцога Бургундского» Жана Пти 1408 г. Однако после 1417 г., а особенно — после заключения договора в Труа в 1420 г., эти сплетни начали распространяться с новой силой — и во Франции, и в других европейских странах.
В договоре, текст которого практически без изменений оказался скопирован не только в официальных документах королевской канцелярии и регистрах Парижского парламента, но воспроизводился во множестве сочинений французских и английских хронистов[397], сообщалось, что единственным наследником Карла VI отныне становится английский король Генрих V[398], и самым подробным образом прописывались его новые права и обязанности. Что же касается французского дофина Карла (будущего Карла VII), то он упоминался здесь всего дважды. В статье 12 речь шла о том, что Генриху следует подчинить своей власти все «мятежные города, замки, деревни и области, [а также] подданных, примкнувших к партии, обычно именуемой [партией] дофина или арманьяков»[399]. А в статье 29 давалось весьма туманное объяснение, почему претензии Карла на престол не являются более легитимными: это связывалось с «ужасными и немыслимыми преступлениями и проступками», совершенными им[400]. Их содержание в тексте не раскрывалось, однако современникам событий было очевидно, что речь шла об убийстве герцога Жана Бесстрашного 10 сентября 1419 г. на мосту Монтро во время его переговоров с дофином, которого бургундцы единодушно считали зачинщиком этой расправы[401].
Естественно, в договоре не было сказано ни слова о предполагаемом адюльтере Изабеллы Баварской, поскольку подобный факт бросал бы тень на достоинство самого Карла VI. Тем не менее, многие формулировки совершенно недвусмысленно указывали на то, что французский монарх отныне не считает дофина
Эту идею особенно поддерживали пробургундски настроенные авторы — например, анонимный создатель
Еще более откровенен был Жан Брандон, в своем «Хронодромоне» 1428 г. прямо заявлявший о любовной связи Изабеллы с Людовиком Орлеанским[410]. Автор
Тема развратной правительницы (
Особенно важно это оказывалось в тех случаях, когда королева являлась соправительницей своего супруга (
Не случайно и французские авторы рубежа XIV–XV вв. постоянно возвращались к теме целомудрия своих правительниц. Так, в анонимном
Именно на противопоставлении королевы Франции этим положительным библейским образцам и основывалось восприятие Изабеллы в годы, последовавшие за подписанием договора в Труа[426]. В частности, в письме Псевдо-Барбаро, анонимного итальянского гуманиста, сообщалось, что «французская столица — что [кажется] совершенно удивительным — как будто населена не одним народом, но многими. Здесь собрались все короли и герцоги. Без сомнения, это — последнее пристанище знати, а о многочисленных представителях королевского дома, восходящих к Карлу [Великому], говорят, что в их жилах течет кровь матери Господа»[427]. Именно поэтому, по мнению автора письма, весь мир жаждал завязать отношения с французским двором и обращал свои взоры к Парижу, где уже находились многие европейские принцы со своими свитами[428]. Однако, эта благословенная земля оказалась под угрозой, и причиной тому — недостойное поведение принцев крови и, что гораздо важнее, самой королевы, признавшейся в совершении адюльтера, который опозорил всю династию[429]. Иными словами, Изабелла здесь прямо противопоставлялась Деве Марии, и именно на этой антитезе строилось пророчество о пришествии некой девы, которая, подобно Богоматери, спасет Францию.
Письмо Псевдо-Барбаро было написано в июле-сентябре 1429 г. и стало одним из первых откликов на появление на исторической сцене Жанны д'Арк. К этому времени она не только приняла участие в снятии английской осады с Орлеана и в освобождении городов в долине Луары, но и сопроводила дофина Карла в Реймс, где 17 июля 1429 г. он был помазан и коронован как Карл VII. Эти несомненные военные и политические победы придали французам сил, они же заставили их сторонников поверить в то, что Жанна — посланница самого Господа и она защитит королевство точно так же, как Дева Мария всегда защищала род людской, являясь его главной заступницей перед лицом Всевышнего.
Таким образом, именно в письме Псевдо-Барбаро Изабелла Баварская, приведшая, по мнению современников, Францию на край гибели, оказывалась недвусмысленно противопоставлена не только главной героине Нового Завета, но и Жанне д'Арк — «воплощению» Девы Марии на земле. Это сравнение мы встречаем, к примеру, в письме Джованни да Молино, посланном в Венецию из Авиньона 30 июня 1429 г. и включенном затем в хронику Антонио Морозини: «Как Он спас человечество с помощью женщины, т. е. Пресвятой Девы Марии, точно так же Он спас лучшую часть христианского мира с помощью этой юной девушки, что является прекрасным подтверждением [силы] нашей веры»[430]. Более сложным и более образным выглядело сравнение, использованное Кристиной Пизанской в
Казалось бы, в образе Жанны д'Арк для ее современников совпали все те черты, которыми традиционно наделялась Богоматерь: девушка принесла обет безбрачия; она явилась «во Францию», дабы защитить королевство от его врагов; наконец, ее воспринимали как безусловного военного лидера и если не соправительницу монарха, то как его верную помощницу — в отличие от Изабеллы Баварской[433]. И все же далеко не все сторонники дофина изначально видели в Орлеанской Деве спасительницу страны.
Выжидательную позицию занял, в частности, один из ближайших советников Карла Жак Желю, епископ Амбрена, поддерживавший активную переписку с дофином, его супругой и придворными весной 1429 г.[434] Он изначально призывал остерегаться никому не известной особы, явившейся в Шинон, подозревая, что Жанна может оказаться ведьмой[435]. Ведь она происходила из Лотарингии, располагавшейся слишком близко от герцогства Бургундского — не только политического противника Франции[436], но и, по мнению современников, одного из рассадников колдовства. Недаром Желю упоминал о некой «новой секте», к которой, возможно, принадлежала девушка: речь, вне всякого сомнения, шла уже не о представителях какого-то еретического учения, но об организации ведьм и колдунов[437].
Пытаясь всячески обосновать свою точку зрения, епископ Амбрена ссылался на историю об императоре Александре Македонском, приблизившем к себе иноземную «королеву», которая притворилась, что влюблена в него, но на самом деле задумала его отравить[438]. Эта легенда стала известна в Западной Европе благодаря сборнику
Таким образом, мысль Жака Желю развивалась в полном соответствии с теорией Иоанна Солсберийского. С его точки зрения, женщина, обретающаяся при дворе, также не могла быть никем иным как куртизанкой, да еще и занимающейся колдовством. И хотя после допросов Жанны д'Арк, проведенных советниками дофина Карла в Шиноне и Пуатье весной 1429 г., эта тема очень быстро исчезла из официальных документов и прочих сочинений тех, кто причислял себя к сторонникам французов[442], их противники — англичане и бургундцы — продолжили развивать ее чрезвычайно активно.
Уже в июле 1429 г. в письме, направленном Генриху VI, регент Франции герцог Бедфорд писал, что причиной всех бед, постигших английское войско, был страх, который испытывали его солдаты перед «ученицей и ищейкой дьявола, называемой Девой и использующей гнусные чары и колдовство»[443]. «Проституткой и ведьмой», по сообщению анонимного информатора Антонио Морозини из Брюгге от 9 июля того же года, называли Жанну англичане во время снятия осады с Орлеана[444]. «Проституткой в обличье девственницы» и «женщиной, выдающей себя за девственницу», считал девушку и анонимный автор так называемого «Английского ответа» — отклика противников французов на стихотворное пророчество
В сентябре 1429 г. в послании Карлу VII герцог Бедфорд заявлял, что победы французских войск добыты не силой оружия, но при помощи «испорченных и подверженных суевериям людей и прежде всего этой непристойной и уродливой женщины, которая одевается как мужчина и ведет развратный образ жизни»[446]. В «Ответе парижского клирика», написанном в конце 1429 г. или в первые месяцы 1430 г. членом Парижского парламента, симпатизирующим англичанам, говорилось, что Жанна «похоже, занимается колдовством»[447]. В сентябре 1430 г. в решении Генеральных штатов Нормандии девушка была названа «колдуньей и предводительницей войск дофина»[448]. В продолжении «Хроники Брута», созданном в 1430–1431 гг., она именовалась «ведьмой Франции, которую [ее сторонники] называют Девой»[449].
Однако своего апогея идея о том, что Жанна д'Арк — распутница и ведьма в одном лице, безусловно, достигла на процессе 1431 г., который состоялся в Руане, неофициальной столице английской Франции, и на котором девушку уже
В списке статей предварительного обвинения, составленном прокурором трибунала Жаном д'Эстиве и зачитанном 27–28 марта 1431 г., эти сюжеты возникали в первых же строках:
«VIII. Также Жанна, когда ей было примерно 20 лет, по своему собственному желанию и без разрешения отца и матери, отправилась в город Нефшато в Лотарингии и на какое-то время нанялась на службу к содержательнице постоялого двора по прозвищу Рыжая. Там постоянно собирались женщины дурного поведения, и останавливались солдаты. Жанна также жила там, иногда общалась с этими женщинами, иногда водила овец на пастбище и лошадей на водопой… IX. Также Жанна, находясь там в услужении, привлекла к церковному суду города Туля некого юношу, обещавшего на ней жениться. Для участия в процессе она несколько раз ездила в Туль… Этот юноша, поняв, с какими женщинами она знается, отказался взять ее в жены. Он умер, и это дело до сих пор не закрыто. А Жанна с досады впоследствии эту службу оставила»[450].
Во второй раз к теме проституции и колдовства Жан д'Эстиве обращался в связи с военной карьерой девушки, т. е. с той непосредственной помощью, которую она оказала дофину Карлу:
«LIII. Также против воли Господа и святых Жанна, проявив высокомерие и гордость, присвоила себе главенство над мужчинами, выступая в качестве военачальника и предводителя армии… LIV. Также Жанна бесстыдно жила среди мужчин, отказываясь от общества женщин, принимая услуги только от мужчин и требуя, чтобы они помогали ей как в интимных надобностях, так и в ее тайных делах, что никогда не было свойственно ни одной целомудренной и благочестивой женщине»[451].
В тексте статей присутствовали, таким образом, все необходимые компоненты, чтобы выдвинуть обвинение в распутном образе жизни: постоялый двор, в Средние века слишком часто являвшийся публичным домом; проживающие там проститутки; их вечные клиенты — солдаты; репутация самой героини, безвозвратно испорченная подобным соседством[452]. Туманное упоминание неких «тайных дел» вполне могло служить завуалированным намеком на занятия колдовством, тем более что прозвище хозяйки таверны —
Обвинение Жанны д'Арк в проституции всего единожды становилось предметом специального рассмотрения. Пытаясь понять, почему оно исчезло из окончательного приговора, Сьюзен Шибанофф отмечала, что оно никак не соответствовало основной статье обвинения — ношению девушкой мужской одежды (т. е., по мнению американской исследовательницы, трансвестизму): сознательно выбрав этот образ, Жанна, с точки зрения судей, перестала быть женщиной. Как следствие, первоначальная идея видеть в ней обычную проститутку к концу процесса оказалась отринута[454].
Логичные рассуждения С. Шибанофф разбивались, тем не менее, об один-единственный факт. Обвинение Орлеанской Девы в развратном образе жизни в действительности никуда не исчезало, оно присутствовало и в тексте
Наличие статей, посвященных проституции, а вместе с тем и колдовству, в действительности нельзя было объяснять вне общего контекста процесса 1431 г., т. е. без учета
Та же тема последовательно развивалась в статье IV, где говорилось, что «магическим искусствам», ремеслу предсказаний и наведению порчи Жанна научилась у старых женщин в ее родной деревне Домреми, жители которой с давних времен были известны умением колдовать[457]. Последнее обстоятельство подтверждалось статьями V и VI, повествующими о «чудесном дереве» и об источнике, где, по слухам, обитали злые духи, именуемые феями, и куда односельчане Жанны приходили ночью танцевать и петь, а также вызывать демонов и творить свои злые дела[458]. Статья VII завершала тему колдовства: здесь рассказывалось о мандрагоре, которую девушка «имела обыкновение носить на груди, надеясь с ее помощью обрести богатство»[459]. Любопытно, что магические свойства мандрагоры, с точки зрения людей Средневековья, помогали ее владельцу не только разбогатеть — не менее важным считалось ее использование в качестве сильнейшего приворотного средства. Не случайно анонимный автор
Как будто в подтверждение его теории следующие статьи предварительного обвинения оказывались посвящены началу политической карьеры Орлеанской Девы и были связаны непосредственно с ее пребыванием в Нефшато. В статье X сообщалось, что именно в тот момент, когда она оставила службу у хозяйки постоялого двора, ей начали являться св. Михаил, св. Екатерина и св. Маргарита, настаивавшие на ее отъезде «во Францию», дабы снять осаду с Орлеана, короновать дофина Карла и изгнать английских захватчиков. Под влиянием этих «голосов» Жанна покинула отчий дом против воли своих родителей и отправилась в Вокулер к Роберу Бодрикуру[462].
Уход женщины из дома рассматривался в Средние века как событие крайне предосудительное, поскольку оно неминуемо вело к социальной деградации беглянки, к ее превращению в падшую женщину, а иногда — и в ведьму[463]. Не случайно автор «Хроники Девы», созданной в Орлеане в 1460-е гг., счел необходимым подробно описать обстоятельства отъезда Жанны д'Арк из Домреми, всячески оправдывая ее поступок и утверждая, что она «вовсе не хотела их (родителей —
В данном контексте совершенно особое звучание приобретало и обвинение в ношении Жанной мужского костюма (статьи XII–XVI)[467]. Ведь женщины, сопровождавшие в Средние века войско, обычно носили именно такое платье. Немецкий хронист Эберхард Виндеке, посвятивший в «Книге об императоре Сигизмунде» (ок. 1380–1440 гг.) несколько страниц Орлеанской Деве, пересказывал, в частности, легендарную историю об изгнании проституток из французского лагеря. Как сообщал автор, передвигались эти дамы верхом и были одеты в доспехи, а потому никто — кроме самой Жанны — не мог заподозрить, что это — женщины[468].
В письмах о помиловании первой половины XV в., которые получали французские солдаты, можно встретить достаточно упоминаний о
На мой взгляд, список Жана д'Эстиве был специально выстроен таким образом, чтобы упоминания о мужском костюме Девы шли сразу после рассказа о постоялом дворе и его подозрительной хозяйке. Познакомившись с девицами легкого поведения и став одной из них, а затем покинув навсегда отчий дом, Жанна, с точки зрения прокурора суда, отправилась под Орлеан вовсе не в качестве военачальника, а как обычная армейская проститутка.
Этапы ее пути из Вокулера в Шинон, из Шинона в Сент-Катрин-де-Фьербуа, а оттуда — под стены осажденного Орлеана были восстановлены в следующих статьях обвинения (XVII–XXIII). Однако в описание хода военных кампаний оказались включены теперь уже прямые указания на то, что Жанна использовала для достижения своих целей исключительно колдовство. Жан д'Эстиве утверждал, что девушка пообещала дофину Карлу три вещи: снять осаду с Орлеана, короновать его в Реймсе и избавить его от противников, которых «с помощью [магического] искусства она или убьет или прогонит прочь»[474]. Для придания большего веса своим словам она «использовала предсказания, повествуя о нравах, жизни и тайных деяниях некоторых людей…, похваляясь, что узнала об этом посредством [данных ей] откровений»[475]. Лишь при помощи демонов она смогла отыскать меч в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа[476], и даже содержание письма, посланного девушкой англичанам, свидетельствовало о ее связи со «злыми духами», которые выступали ее постоянными советчиками[477].
Итог размышлениям д'Эстиве на тему колдовства подводила статья XXXIII: «Также Жанна самонадеянно и дерзко похвалялась, что [может] предвидеть будущее, ведает прошлое и [может] узнать о делах тайных, происходящих в настоящем, присваивая себе, простому и невежественному человеческому созданию, то, что мы приписываем Божественному»[478]. Победы Девы, утверждал прокурор руанского трибунала, оказались добыты неправедным путем — посредством магии, к которой эта проститутка была особенно склонна. Воспользовавшись женскими чарами и завоевав доверие дофина Карла, она при помощи колдовства давала ему ложные обещания: то были не откровения Свыше (
Представленная в таком виде история Жанны д'Арк вполне укладывалась в схему, некогда предложенную Иоанном Солсберийским. Тем не менее, «Поликратик» отнюдь не являлся единственным источником вдохновения для Жана д'Эстиве. Трактат знаменитого английского схоластика вовсе не затрагивал тему
В списке д'Эстиве — да и во всех прочих откликах современников на военные победы Жанны д'Арк — основное внимание всегда уделялось снятию осады с Орлеана. Захват его англичанами означал бы, по-видимому, их окончательную победу и конец Столетней войны, поистине трагический для Франции[479]. Так, к примеру, считал венецианский купец Панкрацио Джустиниани, писавший отцу из Брюгге 10 мая 1429 г.: «…если бы англичане взяли Орлеан, они легко смогли бы стать хозяевами Франции и отправить дофина в богадельню»[480].
Важнейшая для средневековой политической культуры тема снятия осады с города была знакома европейским интеллектуалам прежде всего по библейским текстам. А потому совершенно не случайно первое место в ряду героинь прошлого, с которыми сравнивали Жанну д'Арк, занимала ветхозаветная Юдифь, спасшая свою родную Ветулию от войск Олоферна. Откликаясь на снятие осады с Орлеана в мае 1429 г., Жак Желю отмечал, что Господь способен даровать победу даже представительнице слабого пола[481], и добавлял: «С Божьей помощью и женщина может осуществить месть, как это сделали Юдифь и Есфирь»[482]. В то же время Жан Жерсон, канцлер Парижского университета, сравнивал подвиг, совершенный Жанной, с «не менее чудесными» деяниями Деборы, св. Екатерины, Юдифи и Иуды Маккавея[483], а Кристина Пизанская считала, что она и вовсе превзошла их всех[484]. Немецкий теолог Генрих фон Горкум, автор трактата
Любопытно, что в некоторых более поздних откликах на события мая 1429 г., например, в «Хронике Турне», девушка уподоблялась исключительно этой библейской героине[487]. В рукописи «Защитника дам» Мартина Ле Франка, выполненной около 1451 г. в Аррасе и преподнесенной Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому, на миниатюре были представлены вместе «дама Юдифь», выходящая из палатки Олоферна и сжимающая в правой руке его голову, и Орлеанская Дева с копьем в правой руке и со щитом — в левой (Илл. 8)[488]. В «Сводном изложении» инквизитора Франции Жана Бреаля, составленном по материалам процесса о реабилитации 1456 г., осада Орлеана сравнивалась исключительно с осадой Ветулии[489].
Тем не менее, история Юдифи обладала на протяжении Средневековья не только положительными коннотациями. Сам библейский текст был изначально известен в трех разных вариантах, хотя главная сюжетная линия оставалась практически неизменной: речь шла об убийстве предводителя вражеского войска, совершенном женщиной во имя освобождения своего родного города. В «классической» версии Олоферн, генерал Навуходоносора, царя Ассирии, осаждал Ветулию. В еврейских мидрашах (комментариях на библейские тексты) он подступал под стены Иерусалима. Наконец, в некоторых византийских источниках он становился военачальником Дария и также пытался захватить Иерусалим[490].
Что же касается поведения главной героини, то здесь расхождений существовало меньше: все авторы признавали, что Юдифь стремилась соблазнить Олоферна, заставить его возжелать ее — чтобы остаться с ним наедине и убить, добыв таким образом победу для своего народа. Тем не менее, двусмысленность поведения молодой женщины ставила под сомнение чистоту ее помыслов и благородство достигнутой цели. Именно с этих позиций рассматривала «Книгу Юдифи» талмудическая традиция, не включавшая ее в число канонических. В некоторых мидрашах Олоферн прямо предлагал своей гостье переспать с ним, и она отвечала, что только за этим к нему и явилась. Когда же героиня возвращалась в город, стража не пускала ее, подозревая, что в лагере врагов она завела себе любовника[491].
Именно талмудическая традиция оказала влияние на трактовку этой истории у Оригена, который полагал, что Юдифь заключила с Олоферном договор: она должна была омыться у источника, а затем разделить ложе с ассирийским военачальником[492]. Точно так же излагал события и византийский историк V в. Иоанн Малала: полководец не мог не влюбиться в молодую красивую женщину, она ответила ему взаимностью и оставалась в его палатке в течение трех дней и ночей[493]. Св. Иероним признавал сдержанность евреев в отношении «Книги Юдифи», однако в своем переводе Библии он попытался сгладить впечатление, производимое поступком героини, подчеркнув его разовый характер[494]. С Вульгаты, как представляется, и началась постепенная идеализация событий, произошедших в лагере ассирийцев: Юдифь из
Таким образом, в культуре средневековой Европы оказались восприняты и продолжали развиваться две традиции восприятия библейской героини. С одной стороны, Юдифь видели в образе Церкви или второй Девы Марии — спасительницы избранного народа, чьи моральные качества не ставились под сомнение. С подобной точкой зрения мы сталкиваемся, к примеру, у Рабана Мавра[496], в
Двойственное восприятие библейской героини у средневековых авторов не могло не отразиться на их отношении и к Жанне д'Арк. С этой точки зрения наибольший интерес представляет, безусловно, отклик анонимного парижского горожанина, бывшего современником событий. Давая собственную оценку тому факту, что Дева — после стольких одержанных ею побед — не смогла взять Париж, он сравнивал ее саму с Олоферном, чьим замыслам Господь не дал осуществиться, послав к нему Юдифь[504].
Сторонники французов оспаривали такое прочтение, ведь победа под Орлеаном представлялась им подлинным чудом. «Это сделано Богом», замечал Жан Жерсон и добавлял: «…ясные знаки указывали, что Царь небесный выбрал ее (Жанну —
Таким образом, победа под Орлеаном свидетельствовала о том, что отныне Господь пребывает на стороне французов и их война является справедливой. «Это случилось потому, что в Его интересах (в интересах Бога —
Тем не менее, двойное обвинение Жанны д'Арк в сексуальной распущенности и колдовстве, которое попытались таким образом отвести от нее сторонники Карла VII, дабы укрепить его собственные позиции, далеко не сразу оказалось забыто. Оно регулярно возникало в последующие столетия, причем не только у английских авторов, как можно было бы подумать, но и у их французских коллег, которые точно так же сомневались в безгрешности Девы и чистоте ее помыслов[512]. Эта устойчивая традиция как нельзя лучше, с моей точки зрения, демонстрирует, насколько живучей оказалась схема, предложенная в середине XII в. Иоанном Солсберийским, насколько большую роль она играла в политической культуре европейского общества не только эпохи Средневековья, но и Нового времени.
Вместе с тем, история Жанны д'Арк — как и история Валентины Висконти — показывает, что процессы, названные Жаком Шиффоло политико-религиозными, отнюдь не прекратили свое существование в начале XIV в., но продолжались и позднее, став более продуманными и более изощренными в плане обвинений, хотя и затрагивали те же самые — высшие — слои общества. Их долгую жизнь обеспечивала в том числе и теория Иоанна Солсберийского.
На защите отечества
Глава 5.
Королевство дьявола
Как мы помним, одной из основных проблем, рассмотренных в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, являлось присутствие при дворе правителя дурных советников, склоняющих его к принятию неверных решений в делах управления страной. Среди них особо опасаться следовало, по мнению английского схоластика, ведьм и колдунов, подталкивающих своих сеньоров на путь разврата, — идея, получившая самое широкое распространение в последующие века как в Англии, так и на континенте. Однако вместе с тем Иоанн предупреждал читателей о еще большей опасности, которую таило в себе подобное соседство: король или любой иной правитель, подпавший под столь тлетворное влияние, автоматически оказывался в лапах дьявола и становился тираном, т. е. самим Люцифером[513]. Власть такого человека приносила лишь страдания его подданным и гибель всей стране[514]. Эта идея также получила развитие у европейских интеллектуалов[515].
Но если светский правитель мог обернуться истинным дьяволом, то и обратная ситуация, с точки зрения людей Средневековья, была вполне допустима. Нечистый — при помощи своих адептов, ведьм и колдунов, — оказывался способен создать
Антитеза Царство Божие / царство дьявола возникла уже в первые века христианства. Так, Псевдо-Климент в «Гомилиях» (II или III в.н. э.) рассуждал о «гармонии зла» (
Христианские авторы определяли царство дьявола и его местоположение по-разному. Это мог быть и ад, и земное «государство», и отдельные народы — например, библейские Гог и Магог[518], вполне реальные евреи или арабы[519], а также все грешники в целом, без какой бы то ни было географической или этнографической привязки. Последний вариант подробно разрабатывался Блаженным Августином: его система двух Градов описывалась в категориях морально-нравственных — как два «сообщества», состоящие из истинно верующих и их противников[520].
Однако, если существовали подобные «государства», то в них имелись и соответствующие властители — Господь и дьявол, его вечный соперник[521]. И если у Псевдо-Климента они еще не были четко обозначены[522], то Августин говорил о них прямо, как, впрочем, и его ученик Проспер Аквитанский (ок. 390 — ок. 460)[523]. Дьявол при этом, как и Иисус Христос, описывался именно как
Под стать правителю в воображении средневековых интеллектуалов возникал и собирательный образ его подданных. Прежде всего ими объявлялись все без исключения грешники, погрязшие в пороках и не желающие исповедоваться в своих проступках. «Как святые — члены Христа, так нечестивые — члены дьявола», замечал Амвросий Медиоланский (ок. 340–397) в «Толкованиях на псалмы»[526]. Следом, что было совершенно логично, под власть Нечистого оказывались «отданы» еретики, отрицавшие христианские догматы, презиравшие истинную церковь и, таким образом, отказывавшиеся от самого Господа: «Еретик отделяется от Бога живого и истинного и присоединяется к дьяволу и ангелам его»[527]. Сюда же, с точки зрения средневековых авторов и их читателей, относились и ведьмы с колдунами, которые со временем выделились в самостоятельную группу грешников и начали именоваться сектой[528].
Поначалу — в полном соответствии с христианской экзегезой — адепты Нечистого описывались как поклоняющиеся другому божеству. В этом качестве в каноне
В том же XIII столетии Фома Аквинский, разрабатывая концепцию сознательного договора человека с дьяволом, подчеркивал тем самым мысль о том, что Сатана может вербовать сторонников
Еще более подробное описание ведовской секты давалось в самом конце XIV в. в анонимном трактате «Ошибки еретической [секты] вальденсов», созданном под впечатлением от прошедших в Штирии в 1392–1398 гг. процессов против местных вальденсов. После изложения всех фактов, известных ему о данном учении, анонимный автор отмечал также существование другой, «еще более ужасной» секты, деяния которой отличались, с его точки зрения, от занятий обычных еретиков. Эти отступники, писал он, поклонялись дьяволу, которого считали «братом Бога», приносили ему в жертву собственных детей, отвергали церковные таинства, отрицали непорочность Девы Марии, устраивали встречи в тайных местах, расположенных под землей, и предавались там «отвратительному разврату, смешиваясь и совокупляясь с кем только захотят»[539].
Насколько можно судить, именно от этих размышлений о ведовских сектах и отталкивались все последующие авторы — теологи и профессиональные демонологи эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени. Первые сочинения, специально посвященные проблеме колдовства как следствия незаконного и противоестественного союза человека с дьяволом и его демонами, начали появляться в Западной Европе еще в 1430–1440 гг. Важно отметить, что никто из их создателей, упоминавших о царстве Сатаны, не рассматривал его как явление
В основе данной демонологической концепции лежали, безусловно, постоянно развивающиеся и совершенствующиеся представления о шабаше как главном месте встреч адептов Сатаны[541]. С одной стороны, для его описания также активно использовался религиозный дискурс, в рамках которого шабаш представлялся извращенной пародией на христианскую церковь с присущими ей ритуалами и обрядами. Именно так прежде всего обстояло дело в альпийском регионе (в Дофине, Провансе, в романской Швейцарии и на севере Италии), где возникли первые европейские демонологические сочинения и прошли самые ранние ведовские процессы[542], а также в соседних герцогстве Бургундском и Французском королевстве[543]. С другой стороны, уже в этих описаниях можно было легко обнаружить массу чисто
Любопытно, что изначально наиболее четко выраженной идеей в светском образе шабаша являлось его восприятие как
Интересно, что и сам термин «шабаш», который возник уже в XV в., возможно, также отчасти восходил к понятию «праздник». Жан-Патрис Буде указал в свое время на существование специфического выражения
Сходство между
Не менее важным элементом зарождающегося образа являлись описания мест встреч членов ведовской секты — всегда тайных и никому не ведомых. В отличие от обычного праздника, проходящего на улицах города или деревни, в ратуше или на рыночной площади, шабаш устраивался там, куда в буквальном смысле слова не ступала нога человека: в лесах, лугах или горах, которые располагались вне обитаемого пространства, а потому не были знакомы местным жителям. Так, в 1438 г. Эймоне Можета из Эпесса прямо заявлял о том, что «он не может сказать точно, где они собирались, но ему говорили, что это где-то в окрестностях Базеля»[550]. На процессе Пьера Шедаля, Франсуазы Барра и Пьеретт Тротта, состоявшемся в Шерминьоне в 1467 г., упоминалось о встречах «около скал Веркорен», «где-то в лесу Сьерра», «на лугах близ Ланса»[551]. Жанетт Баратье, осужденная в Веве в 1480 г., признавалась, что на шабаш она отправлялась в «некое место, [расположенное] около Кубли»[552].
И все же в остальном перед зрителями в суде или перед читателями демонологических сочинений представало типичное описание городского или деревенского средневекового праздника с характерными для него обильным столом и увеселениями. Анонимный автор трактата «Ошибки вальденсов», написанного во второй половине 30-х гг. XV в. предположительно в Аосте, с негодованием отмечал, что вступление новичков в ведовскую секту «празднуется на самом что ни на есть непотребном банкете»[553]. Здесь, согласно показаниям обвиняемых, подавали разнообразнейшие яства высшего качества: мясо, хлеб и вино никогда не заканчивались, и все присутствующие могли есть и пить столько, сколько им было угодно[554]. Похожую картину рисовал и Мартин Ле Франк (ок. 1410–1461), секретарь герцога Амадея VIII Савойского, а впоследствии прево Лозанны. В его главном произведении, поэме «Защитник дам» (1441–1442 гг.), присутствовала идея шабаша как праздника, на котором царит веселье и все танцуют, где всем с избытком хватает угощения и где можно отведать всего, чего только пожелаешь[555]. Подобные рассказы, вне всякого сомнения, оказывались чрезвычайно близки к весьма популярным на протяжении всей эпохи Средневековья и раннего Нового времени описаниям волшебной страны Кокань, края изобилия и счастья[556]. Только под нажимом судей (а часто — в результате пыток) в признаниях обвиняемых появлялись указания на антропофагию — детальные описания блюд, приготовленных из «сладкого мяса» убитых младенцев[557].
Чуть более поздние демонологические трактаты, создававшиеся в герцогстве Бургундском и на восточных границах Французского королевства, рисовали очень похожую картину шабаша: если довериться этим текстам, местные ведьмы и колдуны также собирались ночью в отдаленных местах, чтобы как следует повеселиться, плотно закусить и выпить, а также придаться танцам и сексуальному разврату. Вне всякого сомнения, авторы этих сочинений испытывали на себе сильное влияние своих альпийских коллег[558]: все рассмотренные выше развлечения членов ведовских сект были самым подробным образом описаны и в «Короткой [истории] лионских вальденсов», датирующейся 1430–1450 гг.[559], и в «Сборнике дел о вальденсах», составленном около 1460 г. в Аррасе[560], и в «Поношении секты вальденсов» Жана Тинктора, написанных там же и в тот же год[561]. Согласно анонимному автору «Сборника дел», шабаш вообще более всего напоминал его участникам небесный рай, настолько многочисленные наслаждения он им дарил[562].
И все же, чем дальше на Запад распространялись идеи демонологов, тем слабее становился образ шабаша-праздника. Во второй половине XV в. во Французском королевстве были созданы «Трактат против призывающих демонов» (ок. 1452 г.) Жана Вине, магистра теологии и инквизитора Каркассона[563]; «Бич еретиков-чародеев» (1458 г.) Николя Жакье, члена ордена доминиканцев и инквизитора по делам веры в Лилле[564]; «Бич колдунов» (1460–1462 гг.) Пьера Мамори, доктора теологии и профессора университета Пуатье[565]; и «Диалог об опровержении магических искусств» (1500 г.) Симфорьена Шампье, врача из Лиона[566]. Только в двух последних текстах присутствовало вполне светское описание шабаша, знакомое нам по более ранним произведениям[567].
Что же касается Ж. Вине и Н. Жакье, то они практически не уделяли внимания тому, как именно происходили тайные собрания ведьм и колдунов: в большей степени они были заняты размышлениями на тему возможности контактов человека с дьяволом и его демонами, самой природы — реальной или выдуманной — подобных встреч. В отличие от своих альпийских коллег, преимущественно опиравшихся на материалы судебной практики[568], первые французские демонологи черпали знания из книжной культуры, прежде всего — из произведений Блаженного Августина, Фомы Аквинского, других средневековых теологов, а также из библейских текстов. Вне всякого сомнения, на их понимание колдовства и сопутствующих ему явлений огромное влияние оказала также традиция, заложенная постановлениями Парижского университета конца XIV в., в которых и магические практики ведьм и колдунов, и их рассказы о контактах с дьяволом трактовались исключительно как иллюзии, насланные самими демонами[569].
Однако, как только речь заходила об описании шабаша как встречи
Идея о том, что на своих сборищах ведьмы и колдуны сталкиваются лицом к лицу не просто с неким новым божеством, ради которого они отреклись от Христа и церковных догматов, но именно со светским властителем, присутствовала в самых ранних средневековых текстах, посвященных данной проблеме. Собственно, уже в IX в. в каноне
Принесение подобной клятвы (оммажа) на протяжении всей эпохи Средневековья рассматривалось как исключительно
Учитывая вышесказанное, не вызывает удивления тот факт, что практически все без исключения европейские демонологические трактаты, а также хроники, художественные произведения и, естественно, судебные протоколы XV в. постоянно упоминали о принесении ведьмами и колдунами клятвы верности дьяволу во время их встреч на шабаше[573]. И если, к примеру, Ганс Фрюнд еще довольно неопределенно писал о некоем «соглашении» (
Что же касается самой секты, то ее наши авторы представляли себе как организованное и строго иерархизированное сообщество, число членов которого постоянно увеличивалось[585]. Так полагал, в частности, Ганс Фрюнд: по его словам, арестованные в Сионском диоцезе ведьмы и колдуны уверяли судей на допросах, что всего через год они избрали бы себе собственного короля, поскольку их стало бы очень много[586]. Для прочих же демонологов именно дьявол являлся истинным светским государем для своих сторонников. «Повелителем Люцифером» (
Несколько иначе решалась данная проблема в трудах французских демонологов, которые предпочитали, скорее, не теоретизировать, но обращаться к конкретным поучительным «примерам». Более того, здесь, как мне представляется, отчасти получила развитие давняя идея Иоанна Солсберийского, настаивавшего, что влияние ведьмы или колдуна, оказавшихся в числе придворных, превращает правителя в адепта дьявола или в самого Люцефера. Именно с этих позиций Жан Вине излагал историю об Амадее VIII Савойском (1383–1451) и президенте его совета Жане Лагере, который околдовал герцога, полностью подчинил его своей воле, но в 1417 г. был казнен как некромант[591]. Пьер Мамори делился с читателями сведениями о ставших ему известными случаях «катоптромантии» (
Таким образом, в рамках европейской демонологической традиции, начавшей активно складываться в XV в., ведовская секта действительно вполне последовательно изображалась не только как пародия на христианскую церковь, но и как светское государство, правителем которого выступал сам Нечистый. Как следствие, подданные такого монарха также претерпевали определенные метаморфозы: традиционно мужское общество Средневековья уступало в данном случае своему антиподу — союзу, где господствовали
Как я уже отмечала, в самых ранних средневековых текстах, посвященных проблеме колдовства, собрание ведовской секты описывалось как встреча прежде всего представительниц слабого пола: такова была точка зрения и автора канона
Представления о ночных встречах с Дианой в XV в. легли в основу демонологической концепции
Оставив в стороне поучительную сторону данного «примера», стоит обратить внимание на тот факт, что Нидер рассказывал своим читателям исключительно о женщинах. Именно они, с его точки зрения, якобы отправлялись на встречу с Дианой, именно они полагали себя ее подручными, о мужчинах же в данном тексте речь не шла вовсе. В том же ключе описывал секту ведьм и Мартин Ле Франк[600] (Илл. 12). Впрочем, даже у тех авторов, которые допускали участие в шабаше мужчин (например, у Ганса Фрюнда или анонимного автора «Ошибок вальденсов»), сама идея полета оказывалась связана прежде всего со сферой женского. На это указывали те средства, которые якобы использовали ведьмы и колдуны, чтобы добраться до места своих встреч, и которые являлись предметами исключительно домашнего обихода, т. е. входили в сферу деятельности женщин: метлы, палки, табуретки, тазы и кадки (Илл. 13)[601]. И если Ганс Фрюнд полагал, что подобным образом перемещаются представители обоих полов, то в материалах судебных дел из Дофине и Во утверждалось, что обвиняемые-мужчины вынуждены прибегать к помощи демонов, которые якобы оборачивались различными животными с целью доставить адептов дьявола на шабаш[602].
Возвращаясь к Иоганну Нидеру, следует отметить, что «Муравейник» был не единственным его произведением, посвященным проблемам колдовства. Интерес также представляет более позднее сочинение — «Наставление в Божественных законах» (
Мизогинные идеи питали и описания тех запретных практик, использованию которых якобы обучались на шабаше члены ведовской секты и которые представляли угрозу для истинных христиан. К ним прежде всего относились действия, направленные против таинства брака. Наиболее подробно они оказались описаны в «Ошибках вальденсов»: анонимный автор полагал, что при вступлении в секту ведьмы и колдуны обязаны не только приносить клятву верности своему новому господину, но и обещать ему приложить все силы, дабы не допустить заключения новых брачных союзов[606]. Очевидно, что подобные представления были прежде всего связаны с верой в существование любовной магии — одной из наиболее древних магических практик, являвшейся сферой деятельности преимущественно женщин, как отмечал в свое время и Иоанн Солсберийский. В позднее Средневековье участницами подобного колдовства по-прежнему считались в основном женщины, главной целью которых было разрушение уже существовавшего или планировавшегося брачного союза того или иного человека, его «отворот» от будущей супруги и «приворот» к заказчице. Французская судебная практика XIV–XV вв., в частности, не знала ни одного случая, когда к любовной магии прибегал мужчина, и только в одном деле обвиняемым в привороте выступал колдун[607]. Похожая ситуация складывалась и в Англии XVI–XVII вв., где в разгар охоты на ведьм практически не велось преследование мужчин-колдунов[608].
Связанной с занятиями любовной магией и противодействием заключению церковного брака являлась и тема сексуальных девиаций, т. е. отклонений в интимных отношениях, складывавшихся между членами секты на шабаше. Основное внимание в ходе ведовских процессов, по единодушному мнению исследователей, судьи всегда уделяли поведению женщин, их любовным связям с демонами и самим дьяволом[609]. Например, Жана Вине более всего интересовало, может ли у представителей адских сил, совокупляющихся с ведьмами, появиться потомство: этому сюжету он посвятил специальный раздел своего труда, в котором положительно отвечал на данный вопрос[610]. Так же полагал и Пьер Мамори: «Нет никаких сомнений в том, что демон может сношаться с женщинами» (Илл. 14)[611].
Проблема, как мне кажется, заключалась, однако, не только в предвзятом отношении к обвиняемым со стороны судебных чиновников и демонологов, не только в признании изначальной ущербности представительниц слабого пола, считавшихся в большей степени подверженными влиянию потусторонних сил[612]. Речь шла в том числе и о понимании ведовской секты как изначально
Наконец, с женским началом оказывались связаны в представлении ученых демонологов XV в. и практики, направленные против таинства крещения: каннибализм и детоубийство. Судя по текстам трактатов и по материалам ведовских процессов, подобные преступления в равной степени совершали как женщины, так и мужчины[617]. Однако в «Муравейнике» Иоганна Нидера, весьма подробно перечислявшего свои источники информации и приводившего показания обвиняемых в качестве подтверждения собственной правдивости, само описание каннибализма на шабаше оказывалось вложено в уста именно ведьмы, а не колдуна[618]. Тот же подход мы наблюдаем, к примеру, в проповеди Бернардина Сиенского (1380–1444), прочитанной в 1427 г. В ней говорилось об аресте в Риме некоей ведьмы, признавшейся на допросе в том, что она убила собственного сына, измельчила его тело и съела его. Тем же образом она якобы расправилась еще с тридцатью детьми, чья кровь затем была использована для приготовления магического зелья, позволявшего ей превращаться в кошку[619]. В одном из наиболее показательных с этой точки зрения дел — процессе Жанетт Баратье (1477–1484 гг.) — обвиняемая на допросе признавалась, что дьявол требовал от нее избавиться от еще не рожденного ребенка и отдать ему его тело[620].
Сказанное выше, на мой взгляд, вполне убедительно демонстрирует, что многие демонологи XV в. — как теоретики, так и практики — задумывались об особой роли женщин на шабаше и в организации всей деятельности секты. Однако наиболее полное свое воплощение эти идеи нашли в «Защитнике дам» Мартина Ле Франка. При описании встреч адептов дьявола автор ни разу не упомянул о наличии среди них мужчин, а его рассказ о сексуальных оргиях, якобы происходящих на шабаше, касался лишь любовных утех, которым предавались женщины и демоны[621]. Именно так представлял себе эти тайные сборища Противник (
Как же европейские демонологи XV в. предлагали бороться с зарождающимся у них на глазах королевством дьявола? Любопытно, что из всех наших авторов только двое действительно задавались этим вопросом и находили внятный ответ на него. Первым из них был Клод Толозан, в трактате
Идентичных взглядов придерживался и Жан Тинктор, писавший почти на 30 лет позднее. Для него адепты дьявола являлись «предателями, восставшими против Божественного света истинной веры»[628]. Как справедливо отмечал Франк Мерсье, подобная лексика в большей степени соответствовала
Впрочем, с точки зрения демонологов второй половины XV в., существование ведовских сект, угрожавших миру и спокойствию всех без исключения европейских стран, могло стать не только
Глава 6.
Обратная сторона войны
На протяжении долгого времени, что продолжались нашествия англичан, Господь позволял, чтобы Французское королевство бессчетное число раз подвергалось разорению и опустошению. Многие знатные люди — как со стороны французов, так и со стороны англичан — пролили свою кровь в военных сражениях. Иностранцы и варвары, языка и нравов которых [мы] не знали, были взбудоражены [возможностью] участвовать в этих битвах, но не для того, чтобы оказать помощь своим союзникам, а для того, чтобы безостановочно грабить [французские] города и села. Эти воины были знакомы с колдовством и заклинаниями, которые, согласно поэтам и ораторам, широко применялись язычниками. Они научили [пользоваться] ими французов, до нашествия [этих чужестранцев] незнакомых с подобными магическими практиками. Вот почему во Франции на протяжении уже почти ста лет люди обоего пола творят неописуемые и ужасные злодеяния»[632].
Такими словами начинался «Бич колдунов» (
Как Жан Вине, так и Николя Жакье придерживались весьма традиционного для Средневековья (как, впрочем, и для периода раннего Нового времени) взгляда на языческие корни магических практик[634]. По мнению инквизитора Каркассона, все они без исключения были придуманы в глубокой древности[635]. Несмотря на то, что он — как и многие другие демонологи XV в. — рассматривал договор, заключенный человеком с дьяволом, как принесение вассальной клятвы верности, Жан Вине именовал ведьм и колдунов XV в. «современными идолопоклонниками» (
В отличие от его коллег-демонологов, Пьера Мамори в значительно меньшей степени интересовали языческие суеверия, из которых традиционно выводили средневековые магические «искусства», а «идолопоклонники» и вовсе не упоминались в
Однако за этими детальными рассказами Пьер Мамори отнюдь не забывал свой главный тезис, вынесенный в пролог к трактату: множество из запретных «искусств», которым предавались его соотечественники, по его мнению, были занесены во Францию в ходе Столетней войны англичанами и/или их союзниками. К этому вопросу на страницах «Бича колдунов» он возвращался неоднократно.
Так, он подробно пересказывал историю, якобы поведанную ему настоятелем монастыря Беневента в Лимузене, которому она стала известной от одного из очевидцев событий, некоего Персевента де ла Ривьера. Во время оккупации Франции англичанами один из них пригласил этого сеньора на ужин, а когда тот явился, заявил: «Если хотите, я сделаю так, что лучшее вино из Ваших подвалов, где оно [сейчас] находится, польется [на нашем столе] без того, чтобы кто-то спускался в погреб и приносил его. Я проделаю дыру в деревянной дощечке, и вино потечет из нее». Так оно и вышло к огромному изумлению де ла Ривьера, изначально не поверившего своему хозяину. Когда же в погреба послали слугу, дабы сравнить вино из кувшина и из бочки, оно, естественно, оказалось идентичным. Аббат Беневента, которому Персевент рассказал об этом удивительном происшествии, счел англичанина колдуном, которому помогал в его фокусе дьявол, и повелел своему сеньору покаяться[643].
С превратностями Столетней войны связывал Пьер Мамори и широко распространившуюся во Франции практику ауспиций — предсказаний грядущих событий по полету птиц. Многие, писал он, верили, что сороки могут предрекать наступление армии противника: если их стая налетала на тот или иной французский город, жители знали, что нужно, собрав все свои ценные вещи, укрыться в крепости. Он и сам видел однажды такого вестника беды в небе над Буржем: сорока металась из стороны в сторону, и было совершенно неясно, что именно она предвещает. В результате кто-то из собравшихся предположил, что город все же будет захвачен и разорен англичанами, как и произошло в тот же день. Однако, справедливо заключал Мамори, сложно оказалось понять, было ли поведение птицы добрым знаком для жителей или же она являлась посланником демонических сил[644].
Не менее популярными, чем ауспиции, с началом военных действий во Франции стали и обращения к колдунам и ведьмам, якобы способным при помощи заклятий и заговоров исцелять солдат или их боевых коней от ран, полученных в сражении[645]. Впрочем, как свидетельствуют архивы королевской канцелярии, далеко не всегда подобное «лечение» оказывалось успешным: неудачливых приспешников дьявола арестовывали, приговаривали к смертной казни, и они вынуждены были обращаться за помилованием. Именно так произошло в 1387 г. с некой Масе Валетт, которая настаивала в своем обращении к королю, что смерть якобы убитого ею Тено Невё наступила отнюдь не в результате ее «врачебного» вмешательства[646]. Погибший, получивший удар ножом в военной стычке, обратился к Масе за помощью, и она попыталась облегчить его страдания, однако использовала для этого «только заговоры, но никакой медицины или [другого] лечения»[647]. Иными словами, она не изготовила для него специального зелья, и то, что Тено умер от полученного ранения через два с половиной месяца, по мнению просительницы, вовсе не было связано с ее действиями, а потому сам факт колдовства в ее случае не мог рассматриваться как реально имевший место.
В 1446 г. королевское прощение было даровано Этьену де Фонтане, также признанному виновным в том, что его врачевание не принесло желанного результата. Как сообщалось в письме о помиловании, «подобными снадобьями и заговорами нельзя вылечить никого, и об этом известно абсолютно всем в Лионе [и его окрестностях]»[648]. Похожая история повторилась и в 1458 г., когда колдун Жан Пейнно оказался помилован, несмотря на то, что пытался излечить от полученных ран английского пленника по имени Гийом при помощи заговоров[649]. Лучник скончался через 11 дней, однако королевские чиновники полностью оправдали просителя на том основании, что помимо слов он не использовал в своей врачебной практике ничего недозволенного. Зная, возможно, о подобных судебных казусах, Пьер Мамори, тем не менее, уверял своих читателей в том, что обращение к ведьмам и колдунам в военное время считалось во Франции более действенным средством, нежели вмешательство хирургов[650].
Впрочем, многие из описанных в
При этом Пьер Мамори действительно более или менее точно определял временной промежуток, когда занятия колдовством, по его мнению, приобрели во Французском королевстве массовый характер, ведь первые крупные ведовские (или политико-религиозные) процессы прошли здесь уже в начале XIV в.[656] Таким образом, период в «почти 100 лет» (
Тем не менее, ни один из предшественников Пьера Мамори не связывал рост популярности колдовства во Франции с нашествием англичан. Мы не найдем подобных рассуждений не только у его коллег-демонологов, Николя Жакье и Жан Вине, но и у более ранних авторов — например, у составителей официального «Постановления» Парижского университета 1398 г., касавшегося иллюзорной сущности колдовства[658], или в трудах Жана Жерсона первой трети XV в.[659] Более того, мы не встретим их и у авторов, далеких от теологических проблем, в частности, у французских хронистов, весьма неплохо осведомленных о магических практиках, распространенных в их родном королевстве.
Так, Мишель Пентуэн, монах из Сен-Дени, писал, что в начале XV в. колдовством во Франции занимались буквально все жители, и именно поэтому так сильна оказывалась вера в то, что приступы безумия Карла VI были вызваны наведенной на него порчей: «Многие сеньоры и простые люди полагали, что король был околдован. Использование магических практик, к сожалению, распространилось во Франции в то время повсеместно, как среди мужчин, так и среди женщин, к какому бы сословию они ни принадлежали»[660]. Собственно, и короля, по сообщению хрониста, пробовали лечить такими же «незаконными» способами, принимая при дворе местных колдунов, выдававших себя за врачей[661], или обращаясь к ним за консультациями с целью узнать причину недуга монарха[662]. Точно так же в прологе к «Мистерии об осаде Орлеана» говорилось, что прибывшие осенью 1428 г. во Францию Томас Солсбери и Уильям Гласдейл навестили в Шартре знаменитого астролога — мэтра Жана де Буйона. По мнению английских военачальников, он «предсказывал истинные события и отвечал на любые вопросы»[663], а потому они собирались узнать у него, какая судьба ждет их на континенте[664].
Впрочем, справедливости ради, стоит отметить, что мысль об иностранном происхождении различных магических практик была не совсем чужда французским авторам XIV–XV вв. Слухи о Валентине и Джан Галеаццо Висконти, якобы причастных к болезни Карла VI, поддерживали не только хронисты и советники королевской семьи[665], но и обыватели. Даже Мишель Пентуэн, отказывавшийся верить в подобные небылицы, отмечал: «Чернь упорствовала во мнении, что на государя навели порчу посредством колдовства и что винить в этом совершенно очевидно следует герцога Милана»[666]. Возможно, на данную традицию и опирался Пьер Мамори, когда писал об английском пагубном влиянии на культуру и повседневную жизнь своей страны.
Своеобразие позиции автора
Напротив, чтобы лишний раз напомнить своим читателям о том, что магические практики распространились среди жителей королевства в результате войны и были принесены людьми пришлыми, Пьер Мамори вводил в повествование не только английских, но и других иностранных персонажей. Так, к упоминавшейся выше истории о колдуне, занимавшемся катоптромантией[669], он делал важное уточнение, что подобными предсказаниями зарабатывали себе на жизнь и расселившиеся по всей Франции в годы войны цыгане[670]. Эту информацию подтверждал, в частности, Парижский горожанин, сообщавший в записи от 17 августа 1427 г., что цыганские «ведьмы» наводнили столицу королевства и обычно поджидают путников у городских ворот, где гадают им по руке[671].
Пьер Мамори ссылался также на личные воспоминания о встреченном им в Пуатье «знатном варваре» (
Появление в тексте «Бича колдунов» упоминания об пришлом испанце оказывалось особенно симптоматично: Толедо и Саламанка, как полагали европейцы XV в., являлись признанными центрами изучения магических искусств, о чем, как мы помним, сообщал Мартин Ле Франк в своем «Защитнике дам». Рассказывая о процессе над бретонским бароном Жилем де Ре, состоявшемся в 1440 г., поэт отмечал, что тот, вступив в поисках богатства и славы в сговор с дьяволом, уподобился ученым испанским мужам — алхимикам и некромантам[674].
Другое дело, что еще одним таким «учебным» центром, по столь же распространенному мнению, являлся французский Орлеан. Так, в истории Франклина из «Кентерберийских рассказов» Джеффри Чосера (конец XIV в.) сообщалось о несчастном Аврелии, который позаимствовал книгу по магии у своего знакомого орлеанского студента-юриста, дабы заставить исчезнуть черные скалы с бретонской стороны Ла-Манша и тем самым развеять страхи Доригены, своей возлюбленной:
По мнению автора учебника французского языка
В этой ситуации возникает закономерный вопрос, почему же Пьер Мамори испытывал такую ненависть к иностранцам и, в частности, к англичанам и почему именно в них он видел главных виновников распространения колдовства в современной ему Франции. Конечно, он был очевидцем событий Столетней войны — но точно такими же очевидцами являлись Жан Вине и Николя Жакье. А потому думается, что разгадка данного феномена кроется исключительно в особенностях личной биографии нашего автора.
Пьер Мамори окончил университет Пуатье, в 1456 г. занял в нем должность профессора теологии и преподавал по крайней мере до 1463 г.[678] Данное учебное заведение было основано в 1431 г., после того как сюда, вслед за дофином Карлом (будущим Карлом VII), в 1418 г. переместилось значительное число парижских теологов, вынужденных оставить
Стоит добавить, что Пьеру Мамори было, безусловно, хорошо известно и то бедственное положение, в котором оказалась вся территория Пуату в результате военных действий[682]. Особый урон понесли местные церковные владения, не по одному разу разорявшиеся солдатами и мародерами. Как отмечал Робер Фавро, в годы Столетней войны подобные нападения (продолжавшиеся даже после заключения мирного договора в Аррасе в 1435 г.) привели к резкому снижению монастырских доходов, сокращению числа аббатств и закрытию множества приходов, что не могло не повлиять на религиозные практики населения, которому не к кому стало обратиться за поддержкой и наставлением[683]. Будучи капелланом (с 1443 г.), а впоследствии кюре церкви Сен-Оппортюн в Пуатье[684], Пьер Мамори знал об этих бедах не понаслышке. Вот почему он прямо сообщал на страницах своего трактата об «ослабшей» за время войны католической вере и «сомнительном знании христианской доктрины», которые толкали его соотечественников прямо в лапы дьявола[685]. Более того, он полагал, что многие французские священнослужители отрекались в военное время от Господа и переходили на службу к Сатане, вступая в ведовские секты и поддерживая таким образом англичан[686].
И все же главные противники французов в Столетней войне ни в демонологическом, ни в политическом дискурсе второй половины XV в. практически никогда не выступали знатоками магических практик. Пожалуй, лишь у Карла Орлеанского (1394–1465) в сочинениях, относившихся к 1450–1453 гг., когда герцог вернулся из лондонского плена, присутствовало сравнение военных действий англичан с шабашем и, что особенно любопытно, с тиранией[687]. В переиздании 1415 г. упоминавшегося выше учебника французского языка
Вместе с тем Пьеру Мамори должно было быть прекрасно известно, что столь нелюбимые им англичане полагали именно его соотечественников людьми, склонными к использованию колдовства[689]. Во всяком случае, главную надежду Карла VII — Жанну д'Арк — они без сомнений причисляли к ведьмам, а ее помощь королевским войскам списывали на действие магии. Так, анонимный автор ранней версии «Лондонской хроники», созданной около 1432 г., уделил всего несколько слов французской национальной героине — и лишь для того, чтобы назвать ее «лживой ведьмой», которую ее соплеменники почитали как провидицу и даже как «почтенную богиню»[690]. Неизвестный автор нормандской хроники, датирующейся 1439 г., сообщал, что противники видели в девушке колдунью, чьи победы были добыты при помощи заговоров, танцев и иных магических практик[691].
Этот образ сохранялся в английских источниках и позднее. В частности, в самом первом антиведовском памфлете «Краткий трактат, демонстрирующий отвратительную скверну магических наук», опубликованном в Лондоне в 1561 г., его автор Фрэнсис Кокс уверял своих читателей в том, что «некая девица, называемая Божьей Девой, знаток подобных [магических] наук…. своим искусством добилась того, чтобы французы чудесным образом побеждали в военных операциях»[692], хотя на самом деле то были «происки дьявола и [настоящее] колдовство», которое Господь допустил лишь для наставления этих грешников[693]. В «Хронике английских королей» Ричарда Бейкера, впервые увидевшей свет в 1635 г., выдержавшей 12 изданий с 1643 по 1733 г. и ставшей для соотечественников автора главным источником знаний по средневековой истории, Жанна д'Арк вновь была названа «ведьмой и обманщицей [французского] короля и его подданных, которая после многочисленных обещаний раскрыть свое тайное искусство… была сожжена в Руане»[694] (Илл. 15).
Туже особенность в отношении англичан к французам и их Деве подмечали и сторонние наблюдатели. Так, об использовании Жанной колдовских, с точки зрения ее противников, амулетов писал Уолтер Боуэр, продолжатель «Шотландских хроник» Джона Фордана[695]. По мнению уже упоминавшегося выше Мартина Ле Франка, девушка была осуждена не за военные преступления и не за впадение в ересь, а за занятия некромантией[696]. А анонимный автор «Книги предательств Франции», созданной после 1464 г. и носившей ярко выраженную пробургундскую направленность, видел в Жанне обычную ведьму с «дьяволом в животе»[697]. Даже если Пьер Мамори не знал этих текстов, он совершенно точно был наслышан о процессе, возбужденном против Орлеанской Девы в 1431 г., в ходе которого подозрениям в ее приверженности колдовству было уделено исключительное внимание[698]. Таким образом, можно предположить, что свою демонологическую концепцию наш автор выстраивал «от противного», выдвигая против англичан те же самые обвинения, которые они высказывали в адрес французов.
Так или иначе, но в том, что касается собственно
Однако, с точки зрения
Подобные взгляды продолжили активно развиваться во Франции и в раннее Новое время — в связи с переходом большинства англичан в протестантизм[703]. Так, в 1599 г. Бероальд де Вервиль писал, что в ходе Столетней войны на стороне французов действовали ангелы, тогда как их противникам оказывали помощь исключительно демоны[704]. Для Жана Ордаля в 1612 г. противостояние двух наций являлось конфликтом истинных католиков и язычников[705]. Николя Вернуль в 1631 г. уподоблял англичан не просто врагам истинной веры, но «массагетам», против которых следует начать новый крестовый поход[706]. Ту же мысль развивал и Антуан Дюбретон, называя Францию «подлинно христианским королевством» (
Трудно сказать, в какой степени негативная оценка нового вероисповедания англичан во французских сочинениях XVI–XVII вв. опиралась на рассуждения Пьера Мамори. Мы не можем с уверенностью судить о том, читали ли упомянутые выше авторы его «Бич колдунов». Одно, тем не менее, остается совершенно ясным: взгляды ученого демонолога из Пуатье отразили ту остроту противостояния двух наций в Столетней войне, каким оно ощущалось многими его современниками во второй половине XV в. И обвинение в том, что именно англичане занесли на французскую землю увлечение колдовскими практиками, стало одной из лучших иллюстраций этого долгого конфликта.
Глава 7.
Жан Боден в поисках мира, порядка и гармонии
Борьба с ведьмами и колдунами, к которой в той или иной форме призывали европейские демонологи XV в., обращаясь к светским и церковным правителям, по умолчанию предполагала одно важнейшее условие — близкое знакомство с теми, кто являлся адептами дьявола. Пьер Мамори, уверенный в том, что занесенное из-за границы в результате Столетней войны колдовство практически погубило Французское королевство, уделял этому вопросу особое внимание. В своем
Всего в трактате профессора из Пуатье оказались описаны 30 видов колдовства, которые автор объединил в девять групп, согласно принципу воздействия на человека: посредством взгляда (
Из этого же сочинения Пьер Мамори позаимствовал и перечень гадательных практик (
«Дьявол — создатель всех этих и многих других [магических практик]» — такими словами завершал Пьер Мамори свой подробнейший рассказ[713], дабы в который раз донести до читателей главную мысль трактата: ведовская секта представляет собой не просто злую пародию на христианскую церковь, это — строго иерархизированное сообщество, которое подчиняется собственному правителю и у каждого члена которого имеется своя узкая специализация. Как отмечала Мартина Остореро, разработанную автором
Среди европейских демонологов XVI–XVII вв. Жан Боден (1530–1596) всегда занимал особое место. И не потому, что он, как полагали некоторые исследователи, полностью отрицал реальность колдовства. И не потому, что он, как думали другие, оказал исключительное влияние на развитие последующих демонологических теорий. И даже не потому, что его сочинения, как считали третьи, спровоцировали существенный рост судебных преследований ведьм и колдунов в Западной Европе[715]. Главное отличие концепции Ж. Бодена заключалось, на мой взгляд, прежде всего в его стремлении создать систему, в рамках которой любому факту или явлению нашлось бы свое место и свое объяснение[716].
Поискам этой системы, ведущей к установлению полной гармонии в окружающем мире (как видимом, так и воображаемом), были посвящены все без исключения работы французского мыслителя. Но если в «Методе легкого познания истории» (1566 г.) речь шла прежде всего о принципах постижения исторических закономерностей[717], а в «Шести книгах о государстве» (1576 г.) — о создании идеальной формы управления обществом и об установлении социального порядка[718], то «Демономания колдунов», впервые опубликованная в 1580 г. и переиздававшаяся при жизни автора еще 4 раза[719], оказалась посвящена весьма специфической теме. Для Жана Бодена, называвшего себя «человеком порядка» (
Данное заключение логично вытекало из общей идеи иерархичного строения земного и небесного миров, позаимствованной Жаном Боденом у Псевдо-Дионисия Ареопагита (V в.)[723]. Согласно его теории, в мире небесном гармонией управлял сам Господь, придававший смысл всему сущему и обладавший всей полнотой власти над явлениями природы, «дикими животными» и человеком[724]. Связующим звеном в этой стройной системе выступали добрые и злые «духи» (
Занятия магическими «искусствами», таким образом, представлялись французскому демонологу — как в свое время Клоду Толозану, Жану Тинктору и Пьеру Мамори — самым опасным уголовным преступлением[728]. Он называл их «оскорблением божественного и человеческого величества», т. е. нарушением воли как Господа, так и земного правителя[729]. Иными словами, колдовство, с его точки зрения, оказывалось противно
Однако, отмечал далее Жан Боден, ничто так не огорчает Господа, как вид судей, которые не уделяют должного внимания колдовству, пытаются не замечать его проявлений и даже не верят в них, позволяя ведьмам и колдунам оставаться безнаказанными[734]. Подобное поведение королевских чиновников, с его точки зрения, уже само по себе могло стать причиной дисгармонии, поскольку навлекало на людей Божий гнев и многочисленные бедствия[735]. Единственным верным средством предотвратить подобные несчастья являлась, по мнению Ж. Бодена, попытка научить правителей и их магистратов разбираться в сути магических практик, понимать их особенности и различия.
Таким образом, именно классификация ведьм и колдунов заняла в «Демономании» совершенно особое место, причем отличительным свойством данного сочинения стал не только поиск возможности упорядочить знания самого автора и его предшественников о колдовстве, но и создание некоего практического руководства, необходимого для борьбы с подобными преступлениями[736]. Иными словами, Жан Боден попытался выстроить достаточно четкую
О том, что стремление упорядочить знания демонологов XV–XVI вв. действительно присутствовало у автора «Демономании», свидетельствовало уже введение к трактату, где, в частности, упоминался конкретный ведовской процесс, имевший место в 1578 г. в бальяже Лана[738]. Речь шла о некой Жанне Арвилье, которую в ходе следствия признали «весьма опасной ведьмой» (
Свою попытку представить классификацию всех групп ведьм и колдунов Жан Боден начинал с самого главного вопроса — с общих причин повсеместного распространения колдовства. Поскольку Господь, писал он, управляет всем в этом мире, именно Он отвечает за все добрые и злые поступки людей, а также — за любые неясные человеку явления[743]. К этим последним французский демонолог относил и колдовство: вот почему, по его мнению, многие из его современников отказывались верить в то, что не поддавалось рациональному объяснению[744]. Однако для Бодена существование ведьм и колдунов было реальностью, о чем свидетельствовали материалы проведенных им лично многочисленных ведовских процессов, рассказы других опытных судей, демонологические трактаты, но более всего — признания самих обвиняемых[745]. Люди, которым Господь даровал свободу выбора и которые обратились за советом не к ангелам, но к демонам, действительно превращались в слуг Сатаны: «при помощи дьявольских средств» они «сознательно» пытались достичь самых разнообразных целей[746].
На первый взгляд, данное определение выглядело весьма простым и понятным. Тем не менее, Жан Боден предупреждал своих читателей, что обращение человека за помощью к силам зла не всегда происходит осознанно. Напротив, часто его выбор становится результатом случайности или ошибки, делается по легкомыслию или из любопытства, ибо многие люди ищут встречи с дьяволом, «надеясь, что они смогут разорвать с ним отношения, когда захотят»[747]. «Колдуны не похожи друг на друга», — отмечал демонолог[748] и пояснял, что главным их различием является именно способ установления контактов с Нечистым и его демонами. Некоторые «вовсе не вызывают злых духов» себе на помощь и могут даже не подозревать, что уже вступили в преступные отношения с Сатаной, который в действительности только и ждет, чтобы вмешаться в жизнь того или иного человека. Другие же, напротив, знают об этой особенности дьявола и совершенно сознательно используют его демонов в собственных целях[749].
Таким образом, прославленный французский демонолог различал прежде всего две основные группы ведьм и колдунов. Одну из них составляли те, кто прибегал в своей повседневной жизни к помощи вполне безобидных на первый взгляд средств (таинственных знаков, магических символов, трав и животных), но при этом не вызывал дьявола и, как следствие, не заключал с ним «сознательного договора» (
В то же время, по мнению автора «Демономании», к представителям первой группы ведьм и колдунов нельзя было отнести, к примеру, знатоков астрологии, поскольку понимание расположения звезд на небе и особенностей их влияния на людей дается Богом[753]. Впрочем, оговаривался Боден, астрологи не должны судить о состоянии души человека, о его грехах и добродетелях, а уж тем более о его отношении к религии: подобные домыслы, с точки зрения французского демонолога, являлись нарушением воли Господа и полнейшим безумием[754]. Астрологам, таким образом, следовало заниматься исключительно «естественными» (т. е. вполне законными) предсказаниями, касающимися влияния небесных светил на физическое и душевное состояние того или иного человека[755]. Точно так же Жан Боден предлагал относиться и к занятиям Каббалой — наукой, «полученной от Господа посредством Его ангелов и пророков и переданной из уст в уста»[756]. Если поклонники данного учения не использовали Священное Писание «для наведения порчи», они не могли быть отнесены к ведьмам и колдунам[757].
Учитывая, что представители выделенной Боденом первой группы ведьм и колдунов не помышляли о сознательном вызове дьявола и даже не подозревали, что их занятия могут быть инспирированы силами зла, их следовало, по мнению автора, именовать «случайными» (
Согласно классификации Жана Бодена, к первой выделенной им группе относились также и те, кто, желая узнать будущее, найти сокровище или излечиться от болезни, обращался за помощью не к самому Сатане, но к уже перешедшим на его сторону ведьмам и колдунам[760]. Такими вопросами могли интересоваться как образованные, так и совершенно неграмотные люди: все они заключали с силами зла договор «по умолчанию» (
К ним прежде всего относились действия тех ведьм и колдунов, которых Жан Боден определял во вторую группу выстроенной им иерархии. Это были люди, которые
Все эти особенности отношений с дьяволом были перечислены уже в материалах процесса Жанны Арвилье, на которые Жан Боден ссылался во введении к «Демономании». То же самое дело указывало, что наиболее опасными представителями второй выделенной им группы ведьм и колдунов автор полагал женщин, о чем прямо сообщал своим читателям[766]. Именно их главным преступным ремеслом оказывалось, с его точки зрения, доведение людей до смерти или насылание на них неизлечимых болезней[767]. Именно они препятствовали воспроизводству рода человеческого: убивали новорожденных и маленьких детей, прерывали беременности и вмешивались в интимные отношения супругов[768]. При этом сами ведьмы имели постоянные сексуальные контакты с дьяволом и его демонами и производили на свет детей, которые уже с момента рождения являлись пособниками Сатаны[769]. Они также принуждали своих близких (мужей и особенно дочерей) отказываться от истинной веры и вступать в их преступные секты[770]. «Достаточно всего одной ведьмы, чтобы сбить с пути истинного целую семью», — заявлял Жан Боден[771], вторя, сам, возможно, того не зная, своим ученым коллегам, приходившим к тем же выводам еще в XV в.
К мужчинам же, занимающимся колдовством, французский демонолог не испытывал такой ненависти, как к женщинам. Напротив, он полагал, что большинство из них обращается за помощью к дьяволу по ошибке или случайно. Тем не менее, он отмечал, что некоторые представители сильного пола умышленно избирают колдовство своим ремеслом. В частности, только мужчины, с его точки зрения, могли становиться оборотнями (
В подтверждение своих слов Боден не только ссылался на «Поликратик» Иоанна Солсберийского[774], но и приводил конкретные поучительные «примеры». Так, он пересказывал историю визита библейского Саула к Аэндорской волшебнице, прямо называя эту последнюю ведьмой[775] (Илл. 16); вспоминал о преступлении Ангеррана де Мариньи, пытавшегося погубить Людовика X[776]; критиковал Карла IX за прощение, дарованное колдуну по прозвищу «Три лестницы» (
«Народ таков, каков его правитель», — писал Жан Боден[779], однако он готов был признать, что существуют и другие образованные, а потому весьма опасные для окружающих колдуны, сознательно избравшие путь служения дьяволу. К ним, в частности, относились «священники, проповедники и пасторы», несмотря на то, что представители всех без исключения религий (в том числе языческих) выступали против колдовства[780]. Таким образом, служители культа, по мнению автора, превращались в наиболее отвратительных колдунов[781]: они являлись «предателями» Господа и Его таинств, которые в действительности должны были «свято охранять»[782].
Помимо священников к группе особо опасных колдунов относились и магистраты. Чиновник, позволяющий ведьмам и колдунам избежать справедливого наказания, поддерживал «правление Сатаны» (
Особую нелюбовь французского демонолога вызывали Агриппа Неттесгеймский (1486–1535), немецкий натурфилософ, врач и богослов эпохи Возрождения[787], и его ученик Иоганн Вейер (1515–1588), личный врач Вильгельма V, герцога Клевского (1516–1592)[788]. В 1563 г. Вейер издал собственный труд «О кознях демонов»[789], который уже в 1565 г. был переведен на немецкий[790], в 1567 г. — на французский[791], а в 1584 г. — на английский язык[792]. Эта книга вызвала полнейшее неприятие Жана Бодена, поскольку в ней вера в колдовство объяснялась всего лишь меланхолией (психическим заболеванием, свойственным женщинам) и, таким образом, объявлялась заблуждением, а не реальностью. Критике взглядов своего немецкого коллеги автор «Демономании» посвятил отдельную главу[793], в которой приходил к выводу, что Бейера следует признать «великим колдуном» (
Тем не менее, нужно отметить, что французский демонолог допускал существование
Однако, предупреждал далее Жан Боден, необходимо различать одержимых и раскаявшихся в своих преступных деяниях ведьм. Если члены секты по собственному желанию решали оставить службу у Сатаны, он начинал преследовать их, мучить физически, сводить с ума, а иногда даже доводить до смерти[801]. В подобной ситуации ведьму действительно можно было рассматривать как одержимую, которую запрещалось преследовать в судебном порядке. В отношении этих обвиняемых следовало использовать исключительно церковные средства, позволяющие изгнать из человека демона: освященную воду, заклинания, исповедь, святые таинства, реликвии, но прежде всего — молитву[802] (Илл. 17).
Однако, если ведьма или колдун упорствовали в своих заблуждениях, они заслуживали суда, даже если их отношения с дьяволом возникли случайно и/или неосознанно. Во всех подобных случаях, писал Жан Боден, следует прибегать к смертной казни через сожжение[803], и приговор не должен быть смягчен ни для представительниц слабого пола, ни для несовершеннолетних, ни для сумасшедших, ни даже для тех, кто лишь обратился за помощью к ведьме или колдуну[804]. Тем не менее, наказание всегда назначалось в соответствии с обстоятельствами
Таким образом, в созданную им иерархическую систему различных групп ведьм и колдунов Жан Боден включал также классификацию полагающихся им наказаний[806]. Для тех, кто стал последователем дьявола случайно, а не по злому умыслу, он все же предлагал определенные послабления. На них, в частности, могли рассчитывать преступники, обратившиеся за помощью к Сатане и его демонам, дабы излечиться от тяжелой болезни: если речь шла о простом человеке, в первый раз его можно было даже простить, во второй — наказать «телесно» и только в третий — приговорить к смерти[807]. Если речь шла о геомантах, то их рекомендовалось оштрафовать и заставить принести покаяние, затем — осудить на публичное избиение и клеймление и только после казнить. Что же касается тех, кто избрал своим ремеслом избавление людей от наведенной на них порчи, усмирение ураганов, ливней и града, им следовало запретить «выдавать себя за врачей» и заниматься подобным промыслом под страхом телесных наказаний. Точно так же необходимо было, по мнению автора, поступать и с хиромантами, чьи книги, тем не менее, подлежали обязательному сожжению[808].
Если же судьи вообще не были уверены в том, что они арестовали настоящую ведьму, если собранных ими доказательств ее вины оказывалось недостаточно, отсутствовали признание обвиняемой, показания свидетелей и даже слухи о ее дурной репутации[809], женщину следовало освободить либо наказать, не прибегая к смертной казни: штрафом, конфискацией имущества, публичным избиением, клеймлением или пожизненным тюремным заключением. Единственной мерой, против которой возражал Ж. Боден, являлось изгнание предполагаемой ведьмы из города: по мнению французского демонолога, если такая особа действительно оказывалась виновной, ей достаточно было просто уехать из родных мест и затеряться в чужом городе, чтобы вновь приняться за свое преступное ремесло[810].
Большинство же ведьм и колдунов, сознательно заключивших сделку с дьяволом, вне всякого сомнения, заслуживали, с точки зрения Ж. Бодена, смертной казни через сожжение[811], особенно — если их злонамеренные действия повлекли за собой чью-то смерть[812]. В данном случае они оказывались виновными в многочисленных убийствах (
Иными словами, судьям надлежало, по мнению Жана Бодена, принимать во внимание особенности
Что касается ведьм и колдунов, раскаявшихся уже в ходе следствия, их также, по мнению Жана Бодена, не следовало оставлять безнаказанными[820]. Единственным исключением признавалась ситуация, при которой против человека не было выдвинуто обвинение, но он добровольно явился в суд и свидетельствовал против себя самого: он мог быть освобожден от ответственности с тем, чтобы впоследствии указать на собственных сообщников[821]. Подобных обвиняемых французский демонолог именовал — как и самого себя — «людьми порядка», которые чувствуют «необходимость подчиняться» и доставляют окружающим столь незначительное беспокойство, что закон допускает смягчение их участи[822].
Таким образом, понятия «порядок», «иерархия», «классификация» оставались центральными для описания, данного Жаном Боденом сообществу ведьм и колдунов в «Демономании». Вспоминая многочисленные уголовные дела, ссылаясь на теологические и демонологические трактаты своих коллег[823], приводя примеры из собственного судебного опыта, прославленный мыслитель пытался найти гармонию в окружавшем его хаосе, что для француза XVI в., пережившего ужасы Религиозных войн и, как кажется, до конца так и не определившегося с собственным вероисповеданием[824], было более чем логично. Безусловно, выстроенная им система оказывалась далека от идеала, и в ней имелись определенные лакуны и темные места. Так, остается пока неясным, по каким причинам Жан Боден включил в свое сочинение полный текст торжественного «Постановления» Парижского университета от 19 сентября 1398 г.[825] Если допустить, что автор рассматривал данный документ как важнейший для себя источник
Не менее сложной представляется и проблема
Данные противоречия — далеко не единственные из тех, что мы встречаем на страницах «Демонологии». И, тем не менее, в этом сочинении, безусловно, присутствовала попытка первой всесторонней научной классификации ведьм и колдунов, что сильно отличало данный демонологический трактат от предшествовавших ему. Полагая ведьм и колдунов наиболее существенным бедствием для раздираемого религиозными противоречиями французского общества XVI в., Жан Боден предлагал современникам узнать своего главного врага в лицо, дабы быть готовыми к борьбе с ним. Только всестороннее систематическое изучение данного явления и могло, с его точки зрения, способствовать восстановлению гармонии в земном мире. Таким образом, главная тема всего творчества Жана Бодена находила в «Демономании» столь же масштабное и продуманное воплощение, как до того — в «Методе легкого познания истории» и «Шести книгах о государстве», что заставляет рассматривать эти произведения как три составные части единого целого, как развернутое учение о принципах установления и поддержания общественного порядка.
Глава 8.
Яков Стюарт и его охотники на ведьм
В момент создания «Демономании колдунов» Жан Боден, как мы помним, являлся обычным судьей в городе Лан, где он мог бесконечно ратовать за искоренение ведовских сект в стране, призывая короля покончить раз и навсегда со всеми адептами дьявола и восстановить надлежащий социальный порядок. Проблема, однако, заключалась в том, что обращался он с этими призывами к Генриху III, ставшему французским монархом в 1574 г. и очень быстро снискавшему дурную славу у своих подданных.
Личность короля, склонного, скорее, к интеллектуальному, нежели к ратному труду, к роскоши и гедонизму, вызывала критику как со стороны гугенотов, так и со стороны ярых католиков. Привычка окружать себя фаворитами (миньонами), осыпая их деньгами и привилегиями, привела к возникновению слухов о нетрадиционной сексуальной ориентации Генриха: его открыто обвиняли в связях с мужчинами, несмотря на внушительное число королевских любовниц, имена которых были доподлинно известны современникам[835]. Очень быстро сторонники Католической лиги дополнили «черную легенду» о монархе и другими значимыми деталями — рассказами о его неподдельном интересе к магии и колдовству, которым он якобы обучался сначала у венецианцев, а затем — у собственных миньонов во главе с Жан-Луи де Ногаре, герцогом д'Эперноном (Илл. 18). Впрочем, под конец жизни Генриха III многие его соотечественники искренне полагали, что он являлся сыном ведьмы — Екатерины Медичи, а потому уже родился колдуном.
С личными качествами короля — гомосексуала, гермафродита, пособника дьявола и даже насильника монашек[836] — французы связывали все несчастья, происходившие в период его правления в стране: религиозные войны, голод, финансовый кризис, эпидемии, разруху и полную деградацию населения[837]. Ученые демонологи — как, например, Пьер Креспе (1543–1594), один из самых ярких проповедников Католической лиги, — не только подчеркивали влияние, которое оказывали на Генриха III его советники-колдуны, но и прямо называли монарха Сатаной[838] (Или. 19). Та же идея развивалась в многочисленных анонимных памфлетах, выходивших как при жизни, так и сразу после убийства короля[839]. В частности, в сочинении «Ужасные вещи, изложенные в письме Генриху Валуа» рассказывалось о том, что французский правитель пользуется услугами ведьм, которых поселил у себя в Лувре и которые предоставили ему в услужение личного демона по имени Терагон[840]. С их помощью, утверждал автор памфлета, во дворце творятся страшные дела, и любой добрый христианин, пребывающий в окружении монарха, без сомнения погибнет — «по причине [развязанной] войны, наведенной порчи, предательства или из-за [влияния] беспутных женщин»[841]. Как подлинную секту адептов дьявола описывал двор и автор «Колдовских дел Генриха Валуа»[842], также сообщавший, что для своих преступных занятий король и его миньоны используют магические амулеты, бумаги с таинственными символами, яды, зелья и волшебные зеркала, хранящиеся в сундуке у герцога д'Эпернона[843]. Подробный перечень этих артефактов приводился и в других памфлетах, однако здесь их владельцем назывался Марк Мирон, личный врач Генриха III[844]. Своеобразный итог этим инсинуациям подводил в своем «Дневнике» Пьер де л'Этуаль (1546–1611): по его мнению, подданные именовали своего правителя не просто адептом дьявола, творящим ужасные деяния, но «коварным тираном», достойным лишь поношения[845]. Таким образом, парижский интеллектуал, буквально повторял выводы, сделанные за 400 лет до того в «Поликратике» Иоанна Солсберийского: монарх, обратившийся за помощью к ведьмам и к самому Нечистому, терял способность мудро и справедливо управлять собственной страной и превращался в узурпатора власти[846].
Впрочем, Жан Боден не замечал или не желал замечать подобных обвинений. В 1576 г. знаменитый демонолог решительно выступил против начала очередной войны с гугенотами, которую инициировал Генрих III, был заподозрен в сочувствии идеям протестантизма, впал в немилость и оказался отлучен от двора[847]. Исключительно положительный образ короля, данный в «Демономании колдунов» и не подвергавшийся ни малейшим изменениям во всех ее изданиях, вышедших при жизни автора, возможно, являлся попыткой Бодена вернуть себе расположение монарха, а вместе с ним — и утраченные привилегии[848]: Генрих III был представлен в трактате как полная противоположность своего предшественника Карла IX, слишком легко, по мнению демонолога, прощавшего преступления ведьм и колдунов[849]. Тем не менее, примирения с правителем Франции так и не произошло. Какое-то время Боден состоял при персоне Франсуа Алансонского, младшего брата и вечного противника Генриха III, но после его смерти в 1584 г. навсегда обосновался в Лане, получив должность королевского прокурора[850]. Не успел увидеть выдающийся юрист и результатов правления следующего французского монарха — он умер всего через два года после того, как Генрих IV (1553–1610), приняв католицизм, торжественно вступил в Париж 22 марта 1594 г.
И все же еще при жизни Жана Бодена нашелся по крайней мере один европейский правитель, который отнесся к его рассуждениям крайне серьезно. Это был Яков VI Стюарт (1566–1625), на протяжении всей своей жизни интересовавшийся демонологией и оказавший самое непосредственное влияние на развитие этих идей в Шотландии и Англии.
Конечно, о колдовстве жители Британских островов знали и раньше. Уже в XII в. магические практики начали рассматриваться здесь как преступление, представляющее опасность для окружающих; тогда же, как мы помним, они подверглись жесткой критике в «Поликратике» Иоанна Солсберийского. Однако, как отмечала Ю.Ф. Игина, в Англии до середины XVI в. ведовских процессов проводилось крайне мало: в частности, в лондонском диоцезе с 1475 по 1640 г. было рассмотрено всего 24 таких дела[851]. Первый же королевский правовой акт, посвященный колдовству, его разновидностям и методам борьбы с ним, появился в 1542 г. в правление Генриха VIII, за ним последовали билль Эдуарда VI 1547 г. и, наконец, акт Елизаветы I 1563 г.[852] В том же году был опубликован и первый шотландский акт, результатом чего стали громкие процессы 1568 г.[853], а 1590–1591 гг. ознаменовались и вовсе настоящей охотой на ведьм и колдунов, проживавших в округе Ист-Лотиан: за два года здесь оказались арестованы около 70 человек. Данное расследование неоднократно привлекало внимание исследователей прежде всего потому, что его материалы дошли до нас в максимально полном объеме, чего нельзя сказать, к примеру, об английских делах о колдовстве конца XVI в. Причина столь удивительной сохранности судебных документов крылась в том немаловажном обстоятельстве, что процесс в Норт-Берике касался непосредственно персоны короля и был связан с событиями его личной жизни.
Двадцатого августа 1589 г. в Копенгагене был заключен брак по доверенности между Яковом VI и датской принцессой Анной, сестрой Кристиана IV: от имени шотландского монарха в церемонии участвовал Джордж Кейт, 5-й граф Маришаль. Уже 1 сентября того же года юная королева отплыла в Эдинбург, однако сильнейший шторм заставил корабли свернуть с намеченного курса и направиться в Осло. Туда же 28 октября прибыл сам Яков VI, и свадьба была сыграна повторно — 23 ноября 1589 г. Супруги задержались в Норвегии и Дании до весны 1590 г., и в это время, как полагают исследователи, у молодого короля появилась возможность познакомиться не только с местными интеллектуалами (известно, что он встречался с астрономом Тихо Браге и теологом Нильсом Геммингсеном), но и с континентальной демонологической традицией, которой сами датчане интересовались весьма активно. Отбыв в Шотландию в апреле 1590 г., Яков и Анна вновь с трудом избежали гибели в шторме, а уже в Эдинбурге их догнало известие о том, что шесть датских ведьм были казнены за то, что якобы наслали эту бурю[854].
Процесс в шотландском Норт-Берике, однако, не был вызван этими событиями: до поры до времени он развивался по своему собственному сценарию, который — как и во многих других подобных случаях — предусматривал обвинения в наведении порчи на местных жителей, предсказания скорой смерти, отравления, неудачные попытки излечения и т. п.[855] Тем не менее, возвращение Якова VI из опасного путешествия, обстоятельства которого стали, очевидно, известны многим его подданным, привело к появлению новых и весьма неожиданных признаний со стороны арестованных — теперь они настаивали, что вступили в сговор со своими датскими «коллегами»[856], а затем, когда им не удалось потопить королевский корабль[857], попытались при помощи восковой фигурки (
Результатом этого знаменитого процесса стало издание сразу нескольких важных текстов. Уже в 1591 г. был опубликован памфлет «Новости из Шотландии», где подробно излагались детали следствия и признания основных подозреваемых[861]. Его автором, по всей видимости, стал Джеймс Кармайкл (1542/3–1628), министр пресвитерианской Церкви Шотландии[862]. Сообщенные им сведения легли в основу трагедии «Макбет» Уильяма Шекспира, которая была впервые представлена публике в 1606 г. и открывалась сценой грозы, во время которой три ведьмы, поджидая на пустыре главного героя пьесы, похвалялись, что могут вызвать бурю на море[863] (Илл. 21).
Однако наиболее важным итогом процесса в Норт-Берике явилось создание первого шотландского демонологического трактата — «Демонологии в форме диалога», автором которой стал сам Яков VI[864] и которая оказала наиболее существенное влияние на Шекспира и его восприятие колдовства[865]. Впервые это сочинение было напечатано в Эдинбурге в 1597 г., второе же издание вышло в Лондоне в 1603 г. — в тот год, когда Яков Стюарт после смерти Елизаветы I взошел на английский трон под именем Якова I. Именно с его правлением историки обычно связывают начало самого активного преследования ведьм в обоих королевствах: в новом акте 1604 г. колдовство определялось как светское уголовное преступление, расследование которого отныне сосредотачивалось в руках государства, а не церкви[866].
Оценка Яковом Стюартом колдовства как злонамеренного деяния, представляющего опасность для всех без исключения жителей королевства, оказалась очень близка идеям, высказанным в свое время Жаном Боденом. Собственно, именно на его теоретические выкладки и опирался трактат монарха, о чем тот прямо сообщал уже в предисловии[867]. Из «Демономании» оказалась позаимствована даже структура «Демонологии», первая часть которой была посвящена самому явлению колдовства, а вторая — проблемам судопроизводства[868]. Использовал король и терминологию Бодена (определение магии, магистратов и даже дьявола как инструмента Господа)[869], и его классификацию демонов[870]. Как и французский демонолог, Яков был совершенно уверен в реальности колдовства[871] и в том, что среди адептов дьявола преобладают особы слабого пола[872]. Он также полагал, что магические практики, к которым прибегают мужчины и женщины[873], разнятся — как разнятся и их отношения с Нечистым[874]. Как следствие, он — вслед за своим главным авторитетом — настаивал, что за различные виды колдовства полагается строго дифференцированное наказание[875].
Однако наиболее пристальное внимание Яков Стюарт, как и полагалось монарху, уделял проблеме влияния членов ведовской секты на правителя и его окружение. Как и Жан Боден, он признавал, что и сам король, и его советники и судьи могут оказаться адептами дьявола[876], что ведет к установлению тиранического правления во вверенной их заботам стране[877]. В подтверждение своих слов — и вновь вслед за французским демонологом — он приводил истории Саула, обратившегося за помощью к ведьме, и египетского фараона, чьи жрецы, вступившие в спор с Моисеем, в действительности являлись настоящими колдунами[878]. Таким образом, Яков приходил к тем же самым выводам, что и автор «Демономании»: магические «искусства», будучи порождением хаоса и дьявола[879], представляли собой одну из главных опасностей для королевства, дело спасения которого следовало рассматривать как прямую обязанность правителя[880].
Все это, однако, не означало, что английский и шотландский король разделял абсолютно все идеи Жана Бодена. Так, он полагал, что метки дьявола могут оставаться только у женщин, тогда как мужчины договор с Нечистым вынуждены подписывать собственной кровью[881]. В отличие от автора «Демономании», Яков не верил в существование оборотней[882], а инкубов и суккубов описывал как чистую экзотику, встречающуюся лишь на севере Европы[883]. Выдумкой или, вернее, насланной демонами иллюзией полагал он и шабаш, следуя в этом вопросе традиции, заложенной каноном
Однако значительно более существенным было различие в подходах к судопроизводству в делах о колдовстве. Король, в отличие от своего континентального коллеги, не видел необходимости проявлять какое бы то ни было снисхождение к членам ведовских сект, предлагая наказывать любого из них по всей строгости закона[885]. При этом в позиции Якова со времени его участия в процессе 1590–1591 гг. в Норт-Берике произошли любопытные изменения. Если в материалах данного дела и в памфлете «Новости из Шотландии» речь шла исключительно об использовании пытки с целью получить признание обвиняемых[886], то в «Демонологии» этот проверенный метод оказывался далеко не самым главным. Отныне король советовал делать ставку на показания других арестованных ведьм и колдунов[887].
Впрочем, сразу же оговаривался Яков, чаще всего подобные «свидетели» руководствовались в своих обвинениях слухами, а не достоверной информацией[888]. А потому монарх предлагал два более надежных средства — поиски метки дьявола и ордалию холодной водой (
«Существуют еще два достойных способа [дознания], которые могут быть использованы на их (ведовских —
Обращаясь к своим читателям, монарх выражал надежду, что его соображения окажутся полезными в деле борьбы с ведьмами и колдунами, и рекомендовал принять его «добрые пожелания» в сфере судопроизводства как руководство к действию[890]. И хотя в результате реформ Генриха III (1207–1272) использование ордалий было запрещено Парламентом еще в 1219 г.[891], местные суды отнеслись к советам, содержавшимся в королевской «Демонологии», весьма серьезно, о чем свидетельствуют многочисленные антиведовские памфлеты, издававшиеся в Англии и Шотландии с конца XVI вплоть до 30-х гг. XVIII в.
До нас дошло около семидесяти подобных текстов, большинство из которых были анонимными, но основывались на материалах реальных ведовских процессов[892]. Эти сочинения, которых исследователи часто именуют прообразом современных газет и журналов[893], могли носить сугубо информационный характер (т. е. кратко пересказывали детали одного или нескольких конкретных дел) или же касаться особенностей процедуры, представляя собой, таким образом, своеобразные инструкции для судей. В целом же, высокие тиражи и относительная дешевизна превращали антиведовские памфлеты в весьма популярное чтение для англичан самого разного социального статуса и достатка, тем более, если учесть, что в XVI–XVII вв. около 60% населения королевства являлись грамотными[894].
Одним из наиболее ярких свидетельств того, что «частное» мнение Якова Стюарта об ордалии холодной водой, высказанное им в «Демонологии», было воспринято как прямое руководство к действию, может служить анонимный памфлет 1612 г. «Ведьмы Нортгемптоншира», в котором, в частности, излагались детали процесса, возбужденного против некоего Артура Билла, жителя городка Ронде в графстве Нортгемптон. Молодой человек, славившийся, как сообщал автор, «порочной жизнью и дурной репутацией», обвинялся в том, что навел порчу на некую Марту Эспин, в результате чего она умерла[895]. А поскольку семейство Билл (т. е. сам Артур, а также его отец с матерью) было «всем известно» своей склонностью к занятиям колдовством, местный суд решил провести ордалию — «испытание, которое, как многие думают, никогда не подводит»: они связали всех троих по рукам и ногам и бросили в реку. Увидев, что никто из несчастных не тонет, но лишь «плавает на поверхности воды», чиновники пришли к единодушному мнению, что имеют дело с колдунами[896]. Их подозрения, бывшие до того момента «не слишком обоснованными», теперь оказались полностью подтвержденными[897].
Любопытно, однако, что, описывая данную процедуру, автор памфлета не просто следовал некоему общественному мнению относительно пользы ордалии. Он
Не менее показательным являлся и памфлет 1613 г. «Опознанные ведьмы», в котором рассказывалась история матушки Саттон и ее дочери Мэри, проживавших в Милтоне (графство Бедфорд). Пользовавшиеся поначалу отменной репутацией у горожан[899], они утратили их доверие после внезапной кончины сына мастера Энгера, местного мельника. Расследование, предпринятое горожанами (без малейшего участия со стороны судебных властей), показало, что Генри Саттон, незаконнорожденный отпрыск Мэри, как-то раз развлекался, швыряя грязные камни в мельничную плотину, был пойман и получил пару оплеух от помощника мельника[900].
Именно это событие и послужило началом последующих несчастий в семье мастера Энгера. Поначалу ему никто не верил, и жители Милтона лишь смеялись над его рассказами[901], однако затем слухи поползли по всему Бедфордширу[902]. В смерти мальчика обвинили Мэри Саттон, но прямых доказательств ее преступления не нашлось, и горожане решили действовать иначе. Они отправились в дом предполагаемой ведьмы, схватили ее и отвели на мельницу, где самостоятельно провели
Если следовать
Более того, как отмечала Мэрион Гибсон, сам автор памфлета всерьез рассматривал свое сочинение как
Тем не менее, довольно скоро эти идеи были подвергнуты сомнению. Первым, насколько можно судить, с критикой «Демонологии» и предложенных в ней методов следствия выступил Уильям Перкинс (1558–1602), пуританин, получивший образование, а затем преподававший в Кембридже. Профессиональную карьеру он начал в должности тюремного священника, но благодаря своим многочисленным сочинениям, по авторитетности превосходившим в Англии труды Жана Кальвина (1509–1564), получил известность как один из самых влиятельных теологов[909].
В трактате «Рассуждение о нечестивом искусстве колдовства», впервые опубликованном в 1608 г., т. е. еще при жизни Якова Стюарта, а затем неоднократно переиздававшемся, Перкинс ясно давал понять, что единственным способом доказать виновность человека, подозреваемого в занятиях колдовством, является получение его признания на пытке (или «на нескольких сеансах пытки»)[910]. Никакие виды ордалии — ни испытание каленым железом, ни поиски меток дьявола, ни «плавание» — для этих целей, с его точки зрения, не подходили, поскольку были «далеки от того, чтобы считаться достаточными доказательствами [вины]», и более всего сами напоминали колдовство[911].
Впрочем, отмечал далее автор, первые два вида Божьего суда использовались лишь в давние времена, а потому и речь о них вести не стоит. Значительно более важным ему казалось принизить значение
Одним из них был Джон Котта (1575?–1650?), еще один сторонник кальвинизма и выпускник Кембриджа, врач по образованию. В отличие от У. Перкинса, он, впрочем, покинул их общую
Не называя имя Якова Стюарта напрямую, автор отмечал: «Обычно считается», что вода не допускает в свои глубины предполагаемых ведьм[917], однако подобное явление следует отнести к природным, а не к сверхъестественным (т. е. к проявлению воли Господа), поскольку способность удержаться на поверхности водоема часто достигается при помощи различных трав и снадобий, а не при помощи дьявола[918]. Если же «некоторые люди» продолжат настаивать, что в «плавании» предполагаемых ведьм и колдунов проявляется Божий промысел, отсылающий к таинству крещения, уместно задаться вопросом, почему во время евхаристии изо рта этих подозреваемых не вылетают вино и хлеб[919]. Подобную «ордалию» также вполне можно было бы использовать в судебных целях, однако если ее не считают подходящим средством дознания, то и испытание холодной водой следует признать никуда не годным[920].
Столь же жесткую позицию по отношению к
Аргументация Р. Бернарда была близка системе доказательств «от противного», предложенной Джоном Котта. Его также интересовали различные «отвратительные» испытания, которым подвергают подозреваемых в занятиях колдовством людей: подсовывают им какую-нибудь вещь под порог дома или подкладывают ее под стул; сжигают кусочек одежды, принадлежащей жертве «ведьмы», дабы та мучилась от боли; сжигают с той же целью заболевшую скотину, и т. д.[922] Подобные «ордалии», по мнению автора, более всего напоминали «жертвоприношения дьяволу, которых истинным христианам следует гнушаться»[923]. К ним же, с его точки зрения, относилась и ордалия холодной водой, которую «некоторые полагают законным [средством]» для поиска ведьм и колдунов[924].
В подтверждение своих слов Бернард ссылался на уже знакомое нам дело Мэри Саттон 1613 г., которое «справедливо подверг критике доктор Котта», считавший подобное расследование «противоестественным» и более похожим не на проявление Божьей воли, т. е. на чудо, но на происки дьявола[925]. Единственным же законным способом доказать обвинение в колдовстве, по мнению автора, могло стать лишь признание человека о заключении договора с Нечистым, без которого вынесение приговора оказывалось невозможно[926].
Резкая критика правовых идей короля Якова, содержавшаяся во всех упомянутых выше сочинениях, в действительности имела под собой сугубо религиозное основание. И Уильям Перкинс, и Джон Котта, и Ричард Бернард являлись
Что же касается влияния этих религиозных кругов на развитие английского судопроизводства, то его, как представляется, еще предстоит оценить по достоинству. Однако, можно со всей определенностью утверждать, что заочное противостояние между Яковом Стюартом и пуританами по этим вопросам продолжилось и после смерти короля, о чем свидетельствует трактат Ричарда Бернарда. Скептицизм, присущий упомянутым выше авторам в трактовке природы ордалии и логично проистекавший из их сомнений относительно самого концепта божественного чуда, их призыв обращаться при расследовании дел о колдовстве к более рациональной системе доказательств были, как кажется, восприняты многими английскими судьями. В дошедших до нас антиведовских памфлетах 1620–1640-х гг. мы практически не находим описаний процессов, где применялась бы ордалия холодной водой.
Возможно, последним случаем, когда это испытание было проведено на законных основаниях, стало дело из Фавершама (графство Кент), завершившееся 29 сентября 1645 г. Здесь «плаванию» оказалась подвергнута некая Джейн Хотт, которая была настолько уверена в своей невиновности, что сама (как, впрочем, и следовало поступать при Божьем суде) предложила судьям испытать ее, уверяя, — что она «обязательно утонет». Тем не менее, ее предсказание не сбылось, и Джейн была приговорена к смерти вместе со своими товарками по несчастью[930]. Любопытно, однако, что анонимный автор, дабы подчеркнуть бессмысленность подобного доказательства вины, вводил в повествование фигуру дьявола — весьма редкого персонажа для английских антиведовских памфлетов XVII в.[931] Именно он, как якобы признавалась Джейн Хотт, подговорил ее потребовать проведения
Так или иначе, но в декабре 1645 г., в разгар Первой гражданской войны (1642–1646), полностью игнорируя давние рекомендации Якова Стюарта в сфере судопроизводства и сосредоточив свои усилия на борьбе с королевской властью в целом, Парламент запретил использование «плавания» в делах о колдовстве[933]. Казалось бы, здравый смысл восторжествовал, и явно устаревшие методы борьбы с засильем ведьм и колдунов в Английском королевстве канули в лету. Тем не менее, заочные споры по этому вопросу между лондонскими юристами и судьями на местах продолжались еще несколько лет.
Свидетельством тому могут служить трактаты так называемых охотников на ведьм (
Парадокс ситуации заключался в том, что Хопкинс и Стерн являлись пуританами[936], однако не разделяли рационализма своих братьев по вере. Они не только широко применяли
Жалобы на используемые охотниками на ведьм методы следствия достигли в конце концов Парламента, который в августе 1645 г. распорядился отправить специальную комиссию, состоявшую из судей по ассизам (
Масла в огонь подлил опубликованный в 1646 г. памфлет Джона Голя (1603?–1687), пуританина и последователя Уильяма Перкинса[939], главного оппонента М. Хопкинса, утверждавшего, что количество «подлинных ведьм» не столь велико, чтобы каждый раз посылать ради них за охотниками[940], поскольку те не просто ведут слежку за подозреваемыми, но претендуют на безошибочность, «присваивают себе чудесную силу Господа, или Христа, или проповедуемого Евангелия»[941].
Таким образом, в 1647 г. Мэтью Хопкинс был вынужден защищаться от вполне серьезных обвинений, выдвинутых против него уже в суде по ассизам Норфолка. Его трактат «Ответы на некоторые вопросы» представлял собой, собственно, короткие ответы на претензии, сформулированные следствием, одной из которых стало использование «отвратительного, бесчеловечного и беспощадного испытания… водой», что «не допустимо ни согласно закону, ни согласно разуму»[942]. В свое оправдание Хопкинс ссылался ни на что иное, как на уже знакомый нам пассаж из «Демонологии» короля Якова[943].
Джон Стерн, являвшийся помощником Хопкинса в его борьбе с английскими ведьмами, пришел на помощь коллеге и в 1648 г. также опубликовал трактат в защиту применяемых ими методов дознания. Его сочинение оказалось более пространным, а потому в нем нашлось место для развернутой аргументации действий охотников на ведьм. Стерн заявлял, что
Сложно сказать, насколько система аргументации, предложенная Мэтью Хопкинсом и Джоном Стерном, убедила их противников, однако слушания по превышению ими должностных полномочий никаких серьезных последствий для них лично не имели[948]. Тем не менее, вероятно, именно с этих событий и следует отсчитывать время окончательного отказа от Божьего суда в английских ведовских процессах: эпизодически «плавание» еще упоминалось в источниках, однако преимущественно в негативном ключе. Так, в 1716 г. к ордалии холодной водой прибегнул некий Джон Динли в графстве Ворчестер, однако результаты его деятельности оказались поставлены под сомнение, поскольку выяснилось, что Динли был мертвецки пьян и сразу же после проведения испытания отправился купаться голышом в той же запруде[949]. В 1751 г.
Таким образом, история активного использования
Глава 9.
Суд — дело каждого?
В 1647 г. в Лондоне был издан короткий трактат «Ответы на некоторые вопросы». Его автором стал уже знакомый нам Мэтью Хопкинс, сын пуританского викария из Саффолка и генеральный охотник на ведьм (
В свое оправдание генеральный охотник заявлял, что его действия никак не могут быть классифицированы как нелегитимные, поскольку к физическому насилию в своей работе он не прибегал. Процедура, которую он использовал, по его словам, носила совершенно иное название —
Подробнее об этой интересной особенности английского судопроизводства мы узнаем из трактата Джона Стерна, помощника Мэтью Хопкинса. Именно он в 1645 г. получил от магистратов города Мэннигтри предложение начать в графстве Саффолк поиски людей, занимавшихся колдовством. Он же пришел на помощь своему коллеге, попытавшись также доказать, что действия охотников на ведьм являлись абсолютно законными.
В отличие от Хопкинса, который явно торопился, составляя ответы на вопросы судей[955], Джон Стерн сочинил весьма обстоятельный трактат, посвященный как событиям недавнего прошлого, так и «теоретическим» вопросам демонологии. С его точки зрения,
Впрочем, ни Мэтью Хопкинса, ни Джона Стерна нельзя было назвать новаторами в сфере английского судопроизводства, поскольку вопрос о необходимости «наблюдения» поднимался уже в конце XVI в. Так, в анонимном памфлете «Раскрытие ужасающих дел [о колдовстве]» 1579 г. специально подчеркивалось, что
Впрочем, согласно Джону Стерну, процедура
Если подозрения охотников на ведьм подтверждались, наступал второй этап
Фамилиары являлись еще одной особенностью островной демонологии раннего Нового времени; континентальная Европа не была с ними знакома. Английские же авторы полагали, что человек, занимающийся колдовством, творит свои преступления при помощи личных помощников, обычно принимающих облик животных[969]. Связь фамилиаров с дьяволом и, как следствие, их демоническая природа далеко не всегда полагались обязательным условием их присутствия в жизни людей[970], однако само их наличие было для окружающих верным признаком того, что их хозяева являются членами ведовской секты.
Как следствие, если в ходе «наблюдения», проводимого в тюрьме, устанавливалось наличие фамилиаров в камере заключенного, оно рассматривалось как законный повод для назначения пытки. Если же духи оставались невидимыми, они, как считалось, оставляли на теле своего хозяина весьма характерные отметины (царапины, синяки, укусы и т. д.), что также свидетельствовало о виновности подозреваемого[971]. Вот почему арестованные старались ни в коем случае не допустить появления духов рядом с собой. Так, в анонимном памфлете «Истинное и удивительное заключение» 1579 г. рассказывалось о деле некой Элизабет Стил из Виндзора, которая в ходе допросов призналась, что «как только она оказалась… в тюрьме, ее Банни, или фамилиар, пришел к ней в облике черной кошки и мог бы помочь опознать ее, но она прогнала его, надеясь на спасение»[972]. В памфлете Томаса Поттса «Удивительное разоблачение ведьм» 1612 г. сообщалось как раз о такой ситуации: фамилиар старухи Чэттокс по имени Фэнси появился именно в тот момент, когда она предстала перед судьями, «чтобы обвинить ее»[973]. А Мэтью Хопкинс со знанием дела заявлял, что приезд охотника на ведьм в любой город вызывал настоящую панику среди его будущих жертв. Заслышав о его приближении, они пытались сбыть с рук своих фамилиаров, передавая их на время знакомым, родственникам и даже собственным малым детям[974]. На этом фоне весьма забавно смотрелся пассаж из памфлета «Ведьмы Нортгемптоншира» 1612 г., рассказывавший об Агнес Браун, Рэтрин (sic!) Гардинер и Джоан Лукас, разъезжавших ночью по городу на огромной свинье, что не могло остаться незамеченным окружающими и послужило поводом для их последующего ареста[975] (Илл. 24).
Как уже отмечалось выше, континентальная Европа не знала подобных тонкостей уголовного судопроизводства, а потому английская практика является одним из наиболее востребованных сюжетов в современной историографии. Речь в этих исследованиях ведется преимущественно о деятельности самих охотников на ведьм, однако сочинения Мэтью Хопкинса и Джона Стерна, как, впрочем, и антиведовские памфлеты XVI–XVII вв., дают возможность предположить, что поисками женщин (или — в очень небольшом числе случаев — мужчин[976]), подозреваемых в занятиях колдовством, в английских городах раннего Нового времени занимались не только подобные «специалисты». Значительно чаще
Любопытно, что в «Демонологии» Якова Стюарта практически отсутствовали какие бы то ни было теоретические размышления о процедуре «наблюдения». Здесь упоминалось лишь о том, что люди, обвиненные в занятиях колдовством, должны быть «
В трактатах Мэтью Хопкинса и Джюна Стерна, верных идеям автора «Демонологии», также содержались указания на участие в «наблюдении» — причем совершенно добровольное — рядовых жителей английских городов и деревень. В частности, процедура прокалывания меток на теле предполагаемой ведьмы (т. е. тех самых следов, которые якобы оставляли фамилиары[980]), по их словам, всегда проводилась в присутствии «двенадцати наиболее достойных жителей округи», которые совсем не обязательно бывали знакомы с задержанной женщиной лично[981]. Возможно, что такой коллективный характер первого этапа
Не менее любопытным являлся весьма, надо полагать, распространенный обычай схватить предполагаемых ведьму или колдуна и подвести их к телу якобы убитого ими человека. Как сообщал Джон Стерн, из трупа в этом случае должна была начать течь «свежая кровь»[983]. Этот вариант ордалии был хорошо известен в континентальной Европе[984], вспоминал о нем и Уильям Шекспир в «Ричарде III» (ок. 1591 г.), описывая убийство Генриха VI герцогом Глостером, которого леди Анна прямо называла приспешником дьявола:
И Мэтью Хопкинс, и Джон Стерн также упоминали о
Участие всей общины в расследовании дел о колдовстве ясно прослеживается и по антиведовским памфлетам, хотя далеко не все из них дают возможность говорить о подобной парасудебной практике. Периодически встречающиеся уточнения — «как многие заявляли»[988], «было установлено, благодаря явным и бесспорным доказательствам, [предоставленным] ее достойными соседями»[989], «если будет подтверждено соседями…, [что она] занимается проклятым колдовством»[990] — на первый взгляд, наводят на предположение о том, что речь шла о ссылке на обычное общественное мнение, т. е. на слухи о репутации того или иного человека, которые и в континентальной Европе часто становились поводом для возбуждения дел о колдовстве. В их распространении главная роль всегда отводилась непосредственным соседям предполагаемых ведьм и колдунов[991].
Однако некоторые английские памфлеты позволяют с уверенностью утверждать, что слухами дело вовсе не ограничивалось. Многие авторы XVII в. отмечали, что наличие в городе или в деревне подозрительных лиц угрожает не только знакомым с ними жителям, но и в целом
О том, что процедурой
Подобные страхи не были лишены оснований. Именно о такой встрече рассказывал Ричард Бурд, один из свидетелей по делу 1585 г., материалы которого легли в основу памфлета «Несколько фактов о колдовстве». На допросе он показал, что прогуливался как-то раз со своей собакой по улицам города и вдруг увидел перед собой зайца, удивился и пошел за ним. Тот же заскочил в дом матушки Аткинс, известной в округе ведьмы, и наблюдатель понял, что это ее фамилиар и что слухи оказались верны[1001]. В «Коротком трактате» 1579 г. Ричард Галис жаловался на полное невнимание местных магистратов к проблеме колдовства в его родном Виндзоре[1002], что вынудило его вести собственное расследование и собирать доказательства вины некой матушки Даттон[1003]. Усилия его увенчались успехом, и он лично отвел ведьму в суд, предварительно связав ее веревкой[1004].
Если же подобным «наблюдением» решали заняться сами жертвы предполагаемой ведьмы, то они могли также пригласить в свою компанию родственников и знакомых, дабы, к примеру, обыскать дом подозреваемой, как произошло с уже упоминавшейся матушкой Маргарет из Эббингтона[1005]. Они же вынуждали к подобным действиям и местных судебных чиновников: в 1585 г. в городке Стенмор (Эссекс) семейство Фринд, не в силах самостоятельно справиться с досаждавшей им ведьмой Маргарет Харкет, было вынуждено обратиться за помощью к властям[1006]. Совершенно посторонние люди помогали порой препроводить ту или иную ведьму в тюрьму, откликнувшись на просьбу о помощи от якобы пострадавшего от ее чар человека. Именно такую ситуацию описывал некий житель Ройстона (не названный в тексте по имени) на процессе 1606 г., возбужденном против Джоан Харрисон: прохожие бросились на ее поиски, услышав его крики[1007]. А уже знакомая нам Элизабет Стил в своих показаниях в 1579 г. уточняла, что явилась в суд «по собственному почину», а не по воле «четырех, пяти или большего [числа] лучших людей Виндзора»[1008].
Одним из наиболее показательных примеров того, как городская община объединялась для борьбы с местным колдовством в ходе процедуры «наблюдения» являлось уже упоминавшееся выше дело матушки Саттон и ее дочери Мэри, описанное в памфлете «Опознанные ведьмы» 1613 г. Помимо того, что жители г. Милтон в Бедфордшире самостоятельно провели в отношении молодой женщины ордалию холодной водой, заставив ее плавать в реке, они также прибегли к процедуре прокалывания меток, якобы оставленных на ее теле фамилиарами, т. е. использовали еще один вариант Божьего суда[1009]. Убедившись, что имеют дело с ведьмой, горожане попытались выбить из нее признание в совершенных ею преступлениях. Однако женщина молчала, а потому — и только после проведенной столь тщательно процедуры «наблюдения» — жители Милтона сочли возможным препроводить свою жертву в тюрьму и передать ее официальным властям[1010].
Похоже развивались события и в случае с арестом Элизабет Сойер из Эдмонтона. Перипетии этого дела были описаны в памфлете Генри Гудкоула «Удивительное разоблачение Элизабет Сойер» 1621 г. Впрочем, на сей раз обвиняемая — в отличии от Мэри Саттон — изначально была известна местным жителям своей дурной репутацией. Вернее сказать, у них имелись «подозрения» на ее счет, которые затем переросли в «огромную уверенность» благодаря «странной и внезапной» смерти нескольких приютских сирот и соседского скота[1011].
Чтобы добыть неоспоримые доказательства своей правоты, горожане Эдмонтона, как и их коллеги из Милтона несколькими годами ранее, прибегли к ордалии. Они украли часть соломы, которая устилала крышу дома Элизабет, и сожгли ее, ожидая, что к их костру явится именно тот человек, кто виновен в произошедших убийствах[1012]. А поскольку (что вполне естественно) этим человеком оказалась сама Сойер, она была передана в руки местного мирового судьи Артура Робинсона[1013]. Вместе с тем горожане уведомили чиновника, что — опять же по их «наблюдениям» — на теле женщины присутствует «тайная и странная отметина», которая «подогревает их подозрения» в том, что она может оказаться ведьмой. И действительно, как рассказывал далее автор памфлета, после ареста приглашенные специально матроны осмотрели Элизабет и нашли на ней нужную метку, что стало еще одним доказательством ее безусловной вины[1014].
Любопытно, что Генри Гудкоул (1586–1641), бывший тюремным священником[1015], негативно оценивал использование горожанами ордалии, называя ее «старым нелепым обычаем» (
Тем не менее, в 1632 г. тот же самый метод опознания ведьмы использовали Джоан и Элиас Фрай из Дорчестера, подозревавшие некую Марджери Эйдин в том, что она навела порчу на их дочь. Супружеская пара в компании с мясником Роджером Паунси вновь пустили в дело солому, устилавшую крышу дома «ведьмы», однако желанного результата не добились: городские судьи категорически отказались рассматривать данное дело, ограничившись увещеваниями в адрес как обвинителей, так и обвиняемой. Та же участь постигла в 1634 г. и Ричарда Шори, еще одного жителя Дорчестера, подозревавшего своего соседа Джона Мерефилда в занятиях колдовством и попытавшегося доказать это, устроив костер из деревянной обшивки его дома. В результате в суд был вызван сам Ричард[1017].
В 1648 г. уже знакомый нам охотник на ведьм Джон Стерн вспоминал ставший ему известным по рассказам очевидцев случай, произошедший в городке Сент-Неотс в Хантингтоншире. Местные жители трижды пытались самостоятельно подтвердить свои подозрения относительно некой неназванной особы. Два раза они осматривали ее с ног до головы на предмет наличия ведьминских меток, но ничего не находили. Наконец, они прибегли к ордалии холодной водой, которая и помогла им доказать, что женщина действительно занимается колдовством. Мало того, что она «уверенно плавала» на поверхности воды, в этот момент рядом с местом экзекуции появился и ее фамилиар — огромный пес «[размером] больше мастифа»[1018].
Истории Мэри Саттон, Элизабет Сойер, Марджери Эйдин и некоторых других героинь антиведовских памфлетов позволяют наглядно убедиться в том, о чем косвенно или слишком завуалированно говорилось в других рассмотренных выше сочинениях. В процедуре
Действия горожан при этом не рассматривались как доносительство, всегда обладавшее строго индивидуальным,
Речь при этом шла отнюдь не только (и не столько) о борьбе английских протестантов с «папистами», т. е. с их собственными соотечественниками, продолжавшими тайно или явно исповедовать католическую веру. Безусловно, подобные рассуждения можно встретить в антиведовских памфлетах XVI–XVII вв.[1020], однако, насколько можно судить, в большинстве случаев данное противостояние не являлось решающим[1021]. Значительно важнее оказывалось единение жителей одного поселения перед лицом куда более опасного противника — дьявола и его приспешников, которые не подчинялись более Господу, в мыслях и поступках предавая истинную христианскую веру. И особенности судебной процедуры, официально признаваемой в Англии раннего Нового времени полностью легитимной, оказывали им в этой борьбе весьма эффективную помощь.
Вот почему «наблюдение» сохранило свои позиции и после того, как ведовские процессы в королевстве полностью канули в лету. Еще в XVIII в. — в связи с полнейшим отсутствием в английских городах профессиональной полиции[1022] — данная процедура (или по крайней мере ее первый этап) с успехом использовалась применительно к ворам-рецидивистам. Простым обывателям предлагалось приглядываться к окружающим на улицах, в торговых рядах или в судах, т. е. в местах особого скопления горожан, и выявлять среди них подозрительных личностей. Из местной судебной практики в том же столетии процедура «наблюдения» оказалась заимствована и в России[1023], а в самой Англии, возможно, послужила одним из источников вдохновения для Иеремии Бентама (1748–1832) и его знаменитого трактата «Паноптикон, или Надзорный дом», написанного в 1786–1787 гг.[1024] Не случайно здесь постоянно обыгрывалось выражение «всевидящее око»[1025], которое впервые, насколько можно судить, было использовано еще в 1627 г. в «Пособии для мировых судей» Ричарда Бернарда, посвященном, как мы помним, проблемам колдовства и методам борьбы с ним[1026]. Не случайно Иеремия Бентам упоминал и о «великом
Изображая ведьму
Глава 10.
Иуда Искариот и рыжая левша
Процедура «наблюдения», получившая распространение в Англии раннего Нового времени для выявления ведьм и колдунов, предполагала не только выяснение подробностей повседневной жизни подозреваемых, их родственных и дружеских связей, их привычек и сферы профессиональных интересов. Не менее важной оказывалась
Идея визуального отличия «Другого» или «Чужого», к кому бы эти эпитеты ни относились, появилась еще в Античности, когда жители далеких неведомых стран изображались и описывались не просто как иноземцы, чьи обычаи, повадки и даже язык понять было невозможно, но как люди, сама внешность которых выдавала их инаковость[1029]. С наступлением же эпохи Средневековья и принятием христианской религии как единственно возможной эта группа чужаков оказалась очень быстро дополнена, причем не по географическому, а по моральнонравственному принципу. Теперь «Другими» именовались и иноверцы (прежде всего мусульмане и иудеи)[1030], и еретики[1031], и обычные грешники[1032]. Все они, с точки зрения средневековых авторов и художников, обладали практически идентичными и весьма запоминающимися чертами лица (негроидными или восточными), имели торчащие дыбом волосы, крючковатые носы и звериный оскал, часто являлись носителями врожденных уродств, бывали одеты в неподобающие одежды, носили странное оружие, и т. п. В основе подобных изображений очень часто лежали сугубо христологические мотивы — прежде всего сцены Страстей, в которых палачи Иисуса Христа традиционно наделялись перечисленными выше признаками[1033].
Те же христологические мотивы часто использовались и для описания средневековых преступников[1034], однако в данном случае совершенно особое место в цепочке ассоциаций отводилось не общей теме Страстей[1035], но образу Иуды Искариота — двенадцатого апостола, но также лжеца, вора и предателя Господа[1036]. Иконографический сюжет повесившегося на дереве Иуды (часто — с выпадающими из живота внутренностями) получил в эпоху Средневековья самое широкое распространение: мы наблюдаем его, к примеру, на барельефе собора Сен-Лазар в Отене (XII в.), на миниатюрах из «Часослова Этьена Шевалье» Жана Фуке (1452–1460 гг.) или из «Роскошного часослова герцога Беррийского» Жана Коломба (1485–1486 гг.)[1037] (Илл. 26, 27).
Однако в тот же период в иконографии Иуды возникли и другие, не менее устойчивые, но значительно более важные для нашей темы мотивы. Среди них прежде всего следует указать на цвет волос главного героя: начиная с каролингского времени (но особенно с середины XIII в.) он — как и некоторые другие известные предатели (Каин, Далила, Саул, Ганелон) — стал неизменно изображаться
Как отмечал Мишель Пастуро, именно образ рыжего Иуды оказал влияние на иконографию других изменников, мятежников и предателей: постепенно такой цвет волос и/или бороды превратился в отличительный признак
Удивительно, но, перечисляя различные категории средневековых предателей, Мишель Пастуро по какой-то причине забыл упомянуть еще одну важную группу —
Исследователи уже неоднократно отмечали, насколько тесной оказывалась в этих текстах связь между описаниями ведовских сект и антисемитскими настроениями, царившими в социуме[1041]. Достаточно сказать, что на протяжении всего XV столетия для обозначения шабаша постоянно использовался термин «синагога», совершенно недвусмысленно указывавший на крайне напряженные отношения, складывавшиеся в данном регионе между христианской и еврейской общинами[1042]. Это определение встречалось и в протоколах допросов жителей Фрайбурга, где первые ведовские процессы прошли в 1399, 1429 и 1430 гг.[1043], и в анонимных «Ошибках вальденсов» второй половины 1430-х гг.[1044], и в трактате Клода Толозана 1436 г.[1045], и в «Защитнике дам» Мартина Ле Франка (1441–1442 гг.)[1046]. Из этих документов термин «синагога» перешел в бургундские, а затем и во французские демонологические трактаты: мы обнаруживаем его, к примеру, в «Сборнике дел о вальденсах» 1460 г.[1047] и в «Биче еретиков-чародеев» Николя Жакье 1458 г.[1048] А автор «Короткой [истории] лионских вальденсов» (1430–1450 гг.) и вовсе заявлял, что ночные встречи с Сатаной «обычно и традиционно именуются Синагогой»[1049].
Что же касается самих ведьм и колдунов, то одной из главных тем в их описаниях становилась измена, которую они совершали по отношению к Господу и Его таинствам. Авторы демонологических трактатов называли их «предателями веры»[1050], «мятежниками»[1051], «неверными»[1052] и «вероотступниками»[1053]. Впрочем, и сам дьявол именовался здесь «лжецом», «мерзким воришкой» и уподоблялся «судье или адвокату», помощи которого совершенно напрасно ищут его адепты[1054].
На этом фоне, однако, особо выделялся уже упоминавшийся выше трактат «Ошибки вальденсов» (
Не менее любопытной представляется фигура автора сочинения, всегда считавшегося анонимным. Однако недавно Мартина Остореро высказала предположение, что его создателем мог оказаться Понс Фужейрон, генеральный инквизитор альпийского региона, Дофине и Авиньона в первой половине XV в.[1056] Именно этому человеку была адресована булла 1409 г. папы римского Александра V, в которой сообщалось о роли евреев о возникновении ведовских сект:
«Некоторые христиане и иудеи создали новые секты… и среди них [имеются] многочисленные колдуны, прорицатели, вызыватели демонов, заклинатели, использующие заговоры, подверженные суевериям люди, предсказатели-авгуры, прибегающие к ужасным и запрещенным практикам, портящие и сбивающие с пути истинного многих христиан»[1057].
«Ошибки вальденсов» стали первым сочинением, в котором демонологическая концепция колдовства обрела полностью законченный вид. Основное внимание было уделено здесь повседневной жизни ведовской секты, правилам вступления в нее и отношениям ее членов с нечистыми силами. Именно в
Встречи ведьм и колдунов, названные в тексте «синагогами» (
Однако один пассаж из «Ошибок вальденсов», также посвященный шабашу, представлял совершенно особый интерес. Описывая многочисленные зелья, которые использовали ведьмы и колдуны для наведения порчи на окружающих, автор подробно останавливался на следующем рецепте:
«Также, когда в руки этих ужасных созданий попадает
Связь данного пассажа с историей Иуды Искариота уже отмечалась исследователями. По их мнению, на нее прежде всего указывала весьма специфическая смерть человека, попавшего в руки членов ведовской секты, — повешение вверх ногами, представлявшее собой ничто иное как пародию на Распятие Христа[1066]. Вместе с тем подобное «наказание», безусловно, отсылало и к так называемой еврейской казни, которая полагалась любому иудею, совершившему тяжкое уголовное преступление (прежде всего, воровство и измену): такого человека вешали вверх ногами, а по бокам помещали двух голодных собак, пожиравших его живьем[1067].
Не менее интересным элементом рассказа следует признать и выделявшиеся из тела жертвы жидкости, которые якобы собирали ведьмы. Эта деталь отсылала уже непосредственно к истории Иуды Искариота — в том виде, в котором она получила широкую известность в Средние века и оказалась, в частности, изложена в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского.
Апокрифический рассказ о предателе Иисуса Христа располагался здесь в житии святого апостола Матфея, и его сюжет отчасти основывался на истории Эдипа. Иуда, не знавший с рождения своих родителей, якобы убивал в юности отца и женился на собственной матери, после чего во искупление совершенного греха отправлялся к Сыну Божьему и становился одним из его учеников[1068]. Затем следовали предательство и самоубийство героя, описанные Иаковом Ворагинским особенно ярко:
«Поэтому он предал Господа за десятую часть денег, которые можно было бы выручить за проданное миро, то есть за триста денариев. Раскаявшись, Иуда вернул те деньги и, уйдя прочь, удавился в петле. После того как Иуда удавился,
Важным оказывалось и указание на цвет волос человека, которого ведьмы и колдуны, согласно автору «Ошибок вальденсов», подвешивали за ноги. Тема вероломства вообще и отступничества Иуды Искариота в частности обыгрывалась здесь, как мне кажется, особенно изящно, поскольку рыжим оказывался не предатель Иисуса Христа, но истинный католик, который в данном случае изменял идеалам собственно ведовской секты, за что и нес соответствующее наказание.
Любопытно отметить, что упоминание рыжего цвета в столь специфическом контексте встречалось и в материалах средневековой судебной практики. Так, в списке обвинений, выдвинутых в 1431 г. против Жанны д'Арк, присутствовала статья, посвященная пребыванию девушке в городе Нефшато в Лотарингии, где она якобы проживала с другими женщинами «неподобающего поведения» на постоялом дворе, хозяйка которого откликалась на прозвище Рыжая (
Эти данные, однако, не означают, что тема отступничества Иуды всегда трактовалась средневековыми демонологами в столь оригинальном ключе. Напротив, в большинстве случаев речь все же шла о стандартной аналогии, когда предателю Сына Божьего уподоблялись сами ведьмы и колдуны. Автор «Ошибок вальденсов» в заключении к своему трактату отмечал, что члены преступной секты на первый взгляд практически неотличимы от обычных католиков. Более того, их можно легко принять за самых примерных прихожан, ибо в течение года они регулярно посещают мессу и исповедуются. Однако на самом деле, сообщал он далее, ведьмы и колдуны причащаются «точно так же как предатель Иуда», который принял хлеб, обмокнутый в вино из рук Христа[1074], т. е. делают это из страха, что демонстративный отказ от таинств может их выдать и их отступничество будет раскрыто[1075].
Прямая отсылка к евангельскому тексту, в котором фигура Иуды Искариота ассоциировалась с Сатаной, толкающим людей на путь греха[1076], особенно интересна применительно к восприятию ведьм и колдунов в Средние века. С точки зрения демонологов того времени, именно дьявол — как и в случае с Иудой — стоял за всеми действиями членов преступной секты: ему они приносили оммаж, отказываясь таким образом от верности Христу и его учению. Такое понимание проблемы присутствовало и в материалах судебных дел. Так, на процессе 1467 г. некая Пьеретт Тротта из Веркорена (Швейцария) обвинялась в связи с Нечистым, который совратил ее и сделал своим адептом. Явившись к женщине в первый раз, дьявол предстал перед ней в образе черного человека с крючковатым носом и в высоком волосатом колпаке, приказав называть себя Иудой[1077].
Однако еще более четко связь между предателем Христа и адептами дьявола прослеживалась по изобразительному материалу. Несмотря на то, что от эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени «портретов» членов ведовских сект сохранилось не слишком много, мы можем, как мне кажется, говорить об определенной тенденции в визуализации темы колдовства-предательства. И в первую очередь касалась она рыжего цвета.
Наиболее раннее, на мой взгляд, подобное изображение сохранилось в рукописи с текстом «Декрета» Грациана и комментариями к нему итальянского юриста Бартоломео из Брешии (ум. 1258). Манускрипт был создан в Болонье около 1340 г. и известен специалистам своими весьма фривольными маргиналиями, одна из которых представляла собой рисунок абсолютно нагой женщины, летящей прочь на монстре-фаллосе[1078] (Илл. 29). Куда именно устремлялась эта особа, художник не намекал, однако рыжий цвет ее волос заставляет предположить, что в данном случае мы, возможно, имеем дело с одним из первых изображений средневековой ведьмы, отправляющейся на шабаш, который, тем не менее, сам Грациан почитал иллюзией[1079].
Значительно более уверенно мы можем судить о миниатюрах, украшавших рукописи «Защитника дам» Мартина Ле Франка 1451 г. и «Поношения секты вальденсов» Жана Тинктора 1460–1470 гг. Здесь рыжими изображались и волосы собравшихся на свою встречу адептов дьявола, и их платья (Илл. 12, 30, 31). И уж совсем очевидной связь средневекового образа Иуды Искариота с более поздней иконографией ведьм оказывалась на картинах Ганса Бальдунга 1508 г. и Корнелиса ван Остзанена 1526 г. или на рисунках к «Хроникам» Иоганна Якоба Вика 1570–1577 гг., где рыжими становились не только волосы и одежда членов секты, но и сам дьявол и его демоны[1080] (Илл. 9, 16, 32, 33).
И все же следует отметить, что негативное восприятие рыжего цвета не являлось отличительной чертой эпохи Средневековья. По мнению Мишеля Пастуро, данная традиция имела давние и весьма различные корни: не только библейские, но также греко-романские и германские. Кроме того, рыжий цвет не всегда указывал исключительно на отрицательных персонажей и, в частности, на предателей, подтверждением чему могла служить иконография библейского царя Давида. Однако еще более важным представляется тот факт, что и сам Иисус Христос начиная с XII в. регулярно изображался рыжеволосым — точно так же, как и Иуда. Таким образом, с точки зрения Мишеля Пастуро, подчеркивалась не столько дистанция между этими персонажами, сколько их близость — близость их судеб, близость, возникающая между жертвой и ее палачом[1081].
Данное наблюдение имеет, как мне представляется, непосредственное отношение к другой особенности средневековой иконографии Иуды Искариота, который примерно с XIV в. начал изображаться преимущественно левшой. Отныне его рыжих волос и одежд, а также звероподобного лица оказывалось уже недостаточно, чтобы выделить двенадцатого апостола из группы учеников Иисуса Христа. А потому все значимые действия Иуда совершал теперь левой рукой: ею он сжимал кошелек с 30-ю сребрениками, прятал за спиной ворованную рыбу, брал хлеб в сцене Тайной Вечери и даже прилаживал веревку к суку, на котором собирался повеситься[1082] (Илл. 34).
В сходном ключе развивались и концепции демонологов эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени, для которых очень часто ведьмы и колдуны оказывались левшами. В частности, автор «Ошибок вальденсов», ссылаясь на показания Жана д'Этрубля и «многих других», отмечал, что при вступлении человека в секту, дьявол не только требует от него принести клятву верности. При помощи некоего «инструмента» он прокалывает левую руку своего нового адепта и, используя кровь как чернила, составляет письменный договор, который держит всегда при себе[1083].
То же внимание к левой руке (но также к левой ноге и в целом к левой стороне тела) прослеживалось и по материалам судебных дел XV–XVII вв. В 1448 г. уже знакомый нам Жак Дюрье заявлял в суде, что члены его секты узнавали друг друга по метке в форме лягушки, расположенной под левым глазом[1084]. В 1449 г. на процессе, состоявшемся в Лозанне, некий Нико Фюрни признавал, что был вынужден пообещать Нечистому отдать ему «после смерти» мизинец левой руки, дабы подтвердить их союз, а Пьер Антуан сообщал, что с теми же целями собирался пожертвовать ноготь с пальца левой ноги[1085]. В 1477 г. в городке Шавано (Савойя) Антония Роз рассказывала в суде, что на первой же встрече с дьяволом рассталась с мизинцем левой руки, а кроме того должна была левой ногой наступить на изображение креста, брошенное на землю, в знак вечной преданности Нечистому[1086]. В 1498 г. Пьер Менетрей из Доммартена уверял суд, что он якобы устроил настоящий торг с дьяволом, который требовал отдать ему и тело, и душу, а будущий колдун соглашался лишь на ноготь с большого пальца левой ноги[1087]. В 1589 г. в Челмсфорде (Эссекс) Джоан Прентис призналась, что фамилиар по имени Феррет оставил свою метку на ее левой щеке[1088]. Наконец, на процессе 1651 г. в кантоне Во отдельное заседание оказалось посвящено меткам дьявола: у Жанны Тиссо ее обнаружили под левой рукой, а у Николарды Голли — на левом плече. Что же касается третьей обвиняемой, Мадлен Гриффон, то она поведала судьям поистине трагическую историю о том, что при встрече дьявол, не спрашивая ее согласия, повалил ее на землю и вонзил когти в левый бок настолько глубоко, что в этом месте у нее на всю жизнь остался шрам[1089].
Внимание к левой стороне тела вообще и к левой руке в частности мы обнаруживаем и на тех редких изображениях ведьм, которые дошли до нас от эпохи Средневековья и раннего Нового времени. Ha уже знакомом нам маргинальном рисунке из «Декрета» Грациана женщина верхом на монстре-фаллосе устремлялась именно в левую сторону (Илл. 29). На миниатюрах из «Защитника дам» Мартина Ле Франка 1451 и 1470 гг. ведьмы левой рукой направляли свои метлы (Илл. 12, 13), а на иллюстрации к «Письму Офеи Гектору» Кристины Пизанской (нач. XV в.) их товарка точно так же собирала лягушек для своего колдовского зелья (Илл. 35). Похожих и весьма многочисленных ведьм-левшей мы встречаем на гравюрах к английским антиведовским памфлетам (Илл. 36) или, к примеру, к изданию «Собрания злодеяний [ведьм]» Франческо Мария Гуаццо 1626 г.62 (Илл. 37).
Данный иллюстративный материал, безусловно, не означает, что все без исключения члены ведовских сект представлялись людям Средневековья рыжими и/или левшами. Например, на гравюре из анонимного английского памфлета «Исключительно странное и удивительное разоблачение трех ведьм из Варбойс» 1593 г. перед читателями представала пожилая дама, кормившая своих фамилиаров с ложки, зажатой в правой руке (Илл. 38). Точно так же использование именно правой руки при заключении договора с дьяволом упоминалось в материалах некоторых ведовских процессов в альпийском регионе[1090].
И тем не менее, внимание демонологов, судей, а вместе с ними и художников эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени к левой стороне — стороне не Господа, но дьявола[1091] — отрицать нельзя. Об этом, в частности, свидетельствовали уже упоминавшиеся выше иллюстрации к «Поношению секты вальденсов» Жана Тинктора (Илл. 30, 31), на которых сам Нечистый (в облике белого козла) был развернут в левую сторону, в отличие от своего возможного прототипа — смотрящего вправо Агнца Божьего с центральной части створчатого алтаря из католического кафедрального собора св. Бавона в Генте[1092] (Илл. 39).
О том же говорили и французские миниатюры первой половины XV в., изображавшие убийство Людовика Орлеанского, в большинстве своем опиравшиеся на текст отчета королевского прево Парижа Гийома Тиньонвиля, в котором сообщалось, что герцогу отрубили именно левую руку — возможно, из-за его репутации колдуна[1093]. Так поступил, к примеру, художник, работавший над «Краткой хроникой королей Франции» (1450-е гг.)[1094] (Илл. 4). Любопытно, что и на миниатюрах из парадных рукописей «Оправдания» Жана Пти 1408 г.[1095], где последняя схватка Людовика с Жаном Бесстрашным была представлена в аллегорической форме и принцы крови изображены в облике волка и льва соответственно, герцог Орлеанский пытался именно левой лапой притянуть к себе корону Франции (Илл. 5)[1096].
Наконец, следует вспомнить и антиведовской памфлет «Новости из Шотландии» 1591 г. с его достаточно богатой иконографической программой. На одной из гравюр, сопровождавших текст, художник запечатлел воображаемую встречу дьявола с его приспешниками на шабаше (Илл. 21). Прямо перед кафедрой, с которой выступал перед собравшимися Нечистый, восседал доктор Джон Фиан, служивший в секте, по свидетельству многих его подельников, писцом[1097]. На гравюре бывший школьный учитель оказался представлен левшой (как, впрочем, и некоторые другие присутствующие), и в данном случае гравер попытался обыграть те сведения, которые содержались и в материалах следствия, и в «Новостях из Шотландии». В этих текстах неоднократно повторялось, что доктор Фиан всегда занимал место слева от своего господина[1098], но поскольку изобразить такую сцену художник по каким-то причинам не сумел, он наградил своего героя леворукостью, дополнительно подчеркнув тем самым преступный характер его действий[1099].
Безусловно, рассуждать о существовании некоей
Одно остается, тем не менее, ясным. Тема предательства Иуды, вне всякого сомнения, имела самое непосредственное отношение к формированию образа приспешников дьявола, к оценке угрозы, которую представляли для окружающих члены ведовских сект. С точки зрения людей XV–XVII вв., эти «Другие» предавали христианскую общину, саму веру, избирая своим учителем Нечистого вместо Сына Божьего, точно так же, как Иуда предавал Иисуса Христа. Данная аналогия, таким образом, служила
Глава 11.
Невидимое лицо ведьмы
У нее были космы точно веник из сухих веток — не И для того, чтобы очищать дома от копоти и паутины, но чтобы коптить и покрывать чернотой сердца; лоб словно генуэзский камень, чтоб затачивать нож страха, рассекающий груди; ее глаза были — кометы, предвещавшие дрожь в коленках, червей в кишках, озноб дыхания, колики души, понос тела. Лицом она внушала ужас, взглядом — трепет, шагами — отчаяние, словами — недержание. Пасть у нее была клыкастой, точно у кабана, огромной, как у чудища, оскаленной, словно у того, кто мучится столбняком, слюнявой, как у мула»[1100].
Такими словами описывал настоящую колдунью неаполитанский поэт и писатель Джамбаттиста Базиле (1566–1632), чья двухтомная «Сказка сказок» (
«У Людоеда было семь дочерей — еще маленьких. Все эти маленькие людоедки отличались прекрасным цветом лица, потому что ели сырое мясо, так же как и их отец; но глазки у них были серые и совсем круглые, носы крючковатые, а рты огромные, с длинными зубами, очень острыми и посаженными весьма редко. Они были еще не очень злые, но подавали большие надежды, ибо уже кусали маленьких детей, чтобы сосать их кровь»[1102].
В 1812 г. перевод «Сказки сказок» Джамбаттиста Базиле вышел в Германии с предисловием Якоба и Вильгельма Гримм, которые не только высоко оценили этот сборник[1103], но и позаимствовали из него некоторые сюжеты — например, для своей версии «Бензеля и Гретель»:
«Вдруг открывается дверь, и выходит оттуда, опираясь на костыль, старая-престарая бабка. Гензель и Гретель так ее испугались, что выронили из рук лакомство. Покачала старуха головой и говорит:
— Э, милые детки, кто это вас сюда привел? Ну, милости просим, входите в избушку, худо вам тут не будет.
Она взяла их обоих за руки и ввела в свою избушку. Принесла им вкусной еды — молока с оладьями, присыпанными сахаром, яблок и орехов. Потом она постелила две красивые постельки и накрыла их белыми одеялами. Улеглись Гензель и Гретель и подумали, что попали, должно быть, в рай.
Но старуха, только притворилась такою доброй, а была она на самом деле злой ведьмой, что подстерегает детей, и избушку из хлеба построила для приманки. Если кто попадал к ней в руки, она того убивала, потом варила и съедала, и было это для нее праздником. У ведьм всегда бывают красные глаза, и видят они вдаль плохо, но зато у них нюх, как у зверей, и они чуют близость человека»[1104].
Именно эти произведения XVII–XIX вв., а также иллюстрации к ним прежде всего повлияли на наши современные представления о том, какой должна быть настоящая ведьма. Мы совершенно уверены в том, что ее всегда можно узнать по старому морщинистому лицу, покрытому бородавками; большому крючковатому носу; выступающим зубам и толстым губам; пронзительному неприятному взгляду; по глазам разного цвета и седым космам. Именно такой образ колдуньи очень быстро проник в изобразительное искусство, в кинематограф и мультипликацию XX в.: достаточно вспомнить иллюстрации Ивана Билибина к сказкам А.С. Пушкина, многочисленные роли Георгия Милляра в фильмах Александра Роу[1105], героинь Уолта Диснея или Хаяо Миядзаки.
Тем не менее, если развитие устойчивого и вполне стереотипного образа ведьмы в Новое и Новейшее время мы проследить в состоянии, истоки этой традиции до сих пор остаются неисследованными. Мы не знаем, что происходило в европейской культуре до того, как Джамбаттиста Базиле, Шарль Перро, а вслед за ними братья Гримм собрали и опубликовали сказочные нарративы, подвергнув их при этом иногда поверхностной, а иногда — весьма существенной обработке. Иными словами, следует обратиться к текстам эпохи Средневековья и раннего Нового времени, чтобы попытаться понять, как в них описывалась физиогномика истинных ведьм и колдунов и как ее особенности помогали современникам выявлять адептов дьявола среди себе подобных.
Как я уже упоминала, концепция «Другого» — чужака, иностранца, иноверца, грешника или преступника — была разработана средневековыми авторами достаточно рано[1106]. При этом описания или изображения человеческого лица занимали в их трудах не последнее место, поскольку внешность — как и поступки — должна была выдавать порочный образ жизни того или иного индивида. Наиболее близкими к ведьмам и колдунам в данном контексте оказывались грешники — люди, не слушавшие слова Господа, отказавшиеся от истинной веры, презревшие христианские догматы и таинства и, таким образом, обратившиеся к Сатане.
Описаниями метаморфоз, которые претерпевало тело грешника вследствие его безрассудного поведения, были полны средневековые тексты и прежде всего — собрания поучительных «примеров» (
Так, из исключительно популярной на протяжении всего Средневековья «Всеобщей пчелиной благодати» (
Наиболее же яркий и запоминающийся, на мой взгляд, «пример» приводил Жак де Витри (1160/1170–1240) в
Из сборников поучительных «примеров» истории об изменившихся в лице под воздействием разнообразных грехов нерадивых прихожанах перешли и в другие жанры литературы, в частности, в дидактические сочинения, также призванные наставлять людей Средневековья в вере и нормах поведения в обществе. Одним из них стала «Книга поучений дочерям» анжуйского рыцаря Жоффруа де Ла Тур Ландри, написанная в 1371–1373 гг. Будучи авторским произведением, данный трактат, тем не менее, в большой степени являлся компиляцией разнообразных рассказов, почерпнутых из самых разных источников: «Этимологий» Исидора Севильского, трудов Иеронима и Григория Великого, «Золотой легенды» Иакова Ворагинского, «Романа о Розе» Гийома де Лорриса и Жана де Мена и т. д. В том числе, использовал Жоффруа де Ла Тур Ландри и сборник
Среди самых разнообразных «примеров» из античной, библейской и средневековой истории здесь присутствовал, в частности, рассказ о даме, которая кормила мясом своих собак вместо того, чтобы раздавать милостыню и поддерживать бедняков и сирот. А потому в момент смерти рядом с женщиной появились два черных пса, принявшихся вылизывать ей лицо; как только дама умерла, ее рот стал черным как уголь[1115]. Далее следовала история о грешнице, постоянно опаздывавшей в церковь на службу: она слишком много времени проводила перед зеркалом и в конце концов, как-то раз взглянув на свое отражение, увидела смотрящий на нее зад дьявола[1116]. Этот сюжет был чрезвычайно популярен в литературе эпохи Средневековья и раннего Нового времени, он присутствовал уже у Жака де Витри[1117], а особую известность получил благодаря иллюстрациям, выполненным для немецкого перевода «Книги поучений», который был опубликован в 1493 г. под названием «Рыцарь Башни»[1118] (Илл. 40). Еще одна история Жоффруа де Ла Тур Ландри рассказывала о женщине, после смерти которой дьявол не просто забрал ее душу в ад, но полностью изуродовал ее лицо: он запустил когти в ее брови, скулы и лоб, добрался до мозга и вонзил в него раскаленные иглы. Произошло же это потому, что при жизни дама уделяла слишком много внимания своей внешности и всячески прихорашивалась, пытаясь переделать то, как создал ее Господь[1119].
Средневековая иконография не отставала от письменных источников в изображении людей, чьи лица претерпели страшные метаморфозы из-за совершенных грехов. Так, лжепророки часто представали на миниатюрах с лягушками и змеями, вылезающими изо рта и символизирующими обманные речи, которыми их авторы завлекали в свои сети простодушных верующих (Илл. 41). Нечестивцы, попавшие в ад, изображались с вылезшими из орбит глазами, оскаленными зубами и/или с высунутыми языками (Илл. 42)[1120]. Не менее популярным мотивом являлись, к примеру, стоящие дыбом волосы или крючковатые носы (Илл. 43)[1121].
Если обычный безбожник, согласно средневековым авторам и художникам, мог измениться под влиянием Нечистого лишь в худшую сторону, то ведьму от него отделял буквально один шаг, поскольку и она отвергала Господа, предавала его и приносила клятву верности совсем другому господину — владыке ада. И тем не менее, лицо грешника в средневековых текстах и на миниатюрах описывалось и изображалось регулярно, тогда как лицо ведьмы, к сожалению, в них столь же регулярно отсутствовало: в ранних демонологических трактатах и уж тем более в материалах судебных дел речь шла преимущественно о
Что же касается заимствований из материалов судебных дел, имевших место во Французском королевстве в XV в., то их в ранних демонологических трактатах и вовсе не встречалось. Впрочем, и в самих этих документах описания лиц ведьм и колдунов отсутствовали: мы не найдем их ни в протоколах следствия или в приговорах, ни в письмах о помиловании, ни в списках задержанных; нет их даже в показаниях свидетелей.
Единственным, о чем все же сообщали французские демонологи, был
Не уделялось никакого внимания лицу ведьмы и в ранней континентальной иконографии. Собственно, в первых изданиях перечисленных выше французских трактатов иллюстрации вообще отсутствовали. Уже знакомые нам персонажи с миниатюр к «Декрету» Грациана, «Защитнику дам» Мартина Ле Франка или к «Поношению секты вальденсов» Жана Тинктора отличались лишь рыжим цветом волос, в остальном же их внешность ничем не напоминала об их дьявольской «профессии» (Илл. 12, 29, 30, 31). Тот же подход демонстрировали и более поздние европейские художники: например, на знаменитых иллюстрациях к трактату Ульриха Молитора «О ламиях» 1489 г. приспешники дьявола опознавались лишь потому, что на гравюрах были запечатлены их злодеяния, лица же их ничего не говорили о связи с Нечистым (Илл. 14, 44).
Похожая ситуация сохранялась в странах Западной Европы и в раннее Новое время. Хотя демонологических трактатов публиковалось все больше, проблема физиогномики ведьм и колдунов здесь по-прежнему не поднималась. Пожалуй, единственное исключение составлял все тот же особый взгляд ведьмы, однако новое поколение «специалистов» высказывало по этому вопросу диаметрально противоположное мнение. Так, Жан Боден в своей «Демономании колдунов» 1580 г. ответственно заявлял, что «слепящий взгляд ведьмы» нельзя использовать в качестве доказательства ее вины[1126]. Вместо него он предлагал обращать внимание на поведение той или иной женщины в повседневной жизни: если при встрече она опускала взгляд или старалась не смотреть в глаза своему визави, это можно было считать верным признаком ее колдовской натуры[1127].
Не менее важным для судебного расследования полагал Жан Боден и поиски так называемой метки дьявола на теле предполагаемой ведьмы или колдуна, хотя и предупреждал своих читателей, что найти подобный след очень непросто, поскольку обычно располагается он в потайных местах[1128]. И хотя очень многие европейские демонологи полностью разделяли точку зрения прославленного французского юриста, метки все же не относились к собственным отличительным чертам подозреваемых в занятиях колдовством и ничего не давали для понимания того, как выглядели эти люди в обычной жизни, т. е. до того, как бывали арестованы, обысканы и осмотрены в тюрьме или в суде[1129].
Что же касается самой внешности предполагаемых ведьм и колдунов и особенностей их мимики, то можно было бы предположить, что французская судебная практика эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени также обращала большее внимание на действия обвиняемых, а не на их физиогномику. Такая гипотеза вполне имела бы право на существование, поскольку во Французском королевстве уже с конца XIV столетия колдовство считалось особо тяжким уголовным преступлением, и его расследованием занимались исключительно светские суды, для которых на первом месте оказывалась не общая греховность человека, но его конкретные злодеяния[1130].
Тем не менее, данное обстоятельство не объясняет полностью особенности французской демонологии. Поскольку в XVI–XVII вв. существовал по крайней мере еще один регион, где суды также являлись светскими, но внимание внешности ведьм (и, в частности, их лицам) уделялось самое непосредственное — точно так же, как во многих поучительных «примерах» уделялось внимание физиогномике грешника, подчинившего свою жизнь дьяволу.
Этой западноевропейской страной было Английское королевство, где охота на ведьм, как мы уже знаем, началась только с конца XVI в. и где демонологическая теория развивалась во многом под влиянием континентальных концепций[1131]. Тем не менее — в отличие от своих альпийских, бургундских и французских коллег — местные судьи и знатоки колдовства уделяли совершенно особое внимание проблеме физиогномики ведьм и колдунов. Они описывали их самым подробнейшим образом, и очень часто эти словесные «портреты» напоминали те, что затем возникали в волшебных нарративах.
Если взглянуть на гравюры, которые иногда сопровождали английские антиведовские памфлеты, то на них обычно представала довольно пожилая женщина, опирающаяся на костыли или на палку, а ее главной отличительной чертой можно было бы назвать выдающийся нос[1132] (Илл. 23, 24, 36, 38). Большинство текстов подтверждали этот чисто визуальный образ. Как писал в 1584 г. в «Разоблачении колдовства» Реджинальд Скот, ведьмами обычно оказываются старухи: у них бледный мрачный вид, сморщенные обезображенные лица, на которых лежит печать меланхолии, вызывающая у окружающих ужас[1133].
Эту точку зрения разделяли и авторы XVII в. Ричард Бернард в 1628 г. и Джон Стерн в 1648 г. также подчеркивали особо меланхоличный и грустный взгляд тех, кто занимается колдовством[1134]. Ведьмы обычно имели отчужденный вид, их глаза горели нездоровым огнем или гневом[1135]. Такие женщины никогда не плакали[1136] или же, напротив, слишком охотно проливали слезы[1137]. Брови, губы, уши, щеки, лоб, шея и, естественно, другие части тела ведьмы покрывали синяками и укусы — метки дьявола или фамилиаров[1138]. Ее уши могли быть разного размера[1139]. Слабое зрение вынуждало ее носить очки[1140] — или же она и вовсе оказывалась совершенно слепой[1141].
Присутствовали в памфлетах и более развернутые и весьма оригинальные описания. Так, в 1592 г. некий Ричард Бёрт из Вудхолла (Мидлсекс) свидетельствовал против матушки Аткинс, «зловреднейшей ведьмы», которая всегда опускала голову при встрече с ним и никогда с ним не разговаривала[1142]. В «Памятной записке о некоторых известнейших ведьмах» 1595 г. рассказывалось о матушке Арнольд из Гластонбери (Сомерсетшир), у которой при осмотре в суде внезапно появилась «черная как смоль» опухоль в горле, которая вызвала у обвиняемой икоту и неспособность говорить[1143]. В памфлете «Некоторые [магические] практики Джоан Харрисон и ее дочери» 1606 г. сообщалось, что у арестованной был крайне угрюмый взгляд, непропорционально большой нос, перекошенное и похоже на кусок сырого мяса лицо[1144]. В 1612 г. Томас Поттс сообщал, что у Элизабет Девайс от рождения левый глаз располагался ниже правого, и один смотрел вниз, а другой вверх; никто из судей никогда ничего подобного не встречал[1145]. Автор добавлял также, что выглядели глаза обвиняемой запавшими и восклицал: «Спаси нас от нее, Господи!»[1146]. Точно так же товарка Элизабет, матушка Аткинс, казалась настолько страшной и свирепой, что соседи при встрече с ней роняли все, что несли в тот момент в руках[1147]. Что же касается Джона Стерна, охотника на ведьм, то он также предлагал обращать внимание на царапины на лицах подозреваемых, которые, по его мнению, часто являлись результатом их драк с жертвами колдовства и, следовательно, могли рассматриваться как явные признаки вины[1148]. Таким образом, согласно английским демонологическим памфлетам и трактатам, буквально любые особенности физиогномики женщин наводили на разумные подозрения об их связи с дьяволом.
Столь пристальное внимание, которое обращали на лицо предполагаемых ведьм и колдунов английские авторы, заставляет, конечно, задаться вопросом, откуда появилась данная традиция. Совершенно очевидно, что манера детального описания адептов Нечистого не была заимствована из континентальной демонологической теории, но являлась чисто местной, островной особенностью. На мой взгляд, она была в большой степени связана с тонкостями судебной процедуры, принятой в английских судах в делах о колдовстве, т. е. с тем самым обычаем «наблюдения», о котором речь шла выше[1149]. Соседи или специально приглашенные охотники на ведьм подсматривали не только за тем, куда ходит та или иная женщина, заподозренная в занятиях колдовством, не только за ее отношениями в семье или с друзьями. Они также оценивали ее внешность и особенности мимики — и по одному этому делали далеко идущие выводы. Совершенно не случайно Джон Стерн писал в 1648 г.: «Стоит лишь взглянуть на женщину, и сразу становится понятно, что она — ведьма»[1150].
Не менее «полезным» оказывался и второй этап процедуры «наблюдения», проходивший уже в тюрьме. Здесь, как мы помним, судебные чиновники или все те же охотники на ведьм пытались заставить своих жертв вызвать к себе на подмогу фамилиаров. Те же, проявляя недовольство и настоящую агрессию по отношению к своим хозяйкам, кусали и щипали их, оставляя на теле — и в том числе на лице — видимые всем окружающим отметины[1151]. А поскольку фамилиары, по общему мнению, питались кровью, то эти ранки никогда полностью не исчезали, они оставались заметными — иногда на протяжении всей жизни ведьмы[1152].
Вместе с тем внимание английских судей и демонологов к лицам предполагаемых адептов Сатаны могло объясняться и еще одним важным обстоятельством. Если для континентальной традиции было характерно включать в описание шабаша обязательный поцелуй в зад, которым якобы награждали дьявола его собравшиеся на встречу приспешники[1153] (Илл. 37), то на Британских островах значительно большее распространение получил поцелуй в губы, которым якобы обменивался с членами секты Нечистый[1154]. Единственные два упоминания
Возможно, столь пристальное внимание англичан к проблеме физиогномики ведьм и колдунов как к доказательству их вины (вернее, как к поводу искать эти доказательства более тщательно) оказало «обратное» влияние на континентальных и, в частности, на французских авторов раннего Нового времени, не желавших принимать островную демонологическую традицию и подвергавших ее критике. Именно такое отношение, на мой взгляд, прослеживалось по тексту «Орлеанской Девы» (
Единственным, пожалуй, что объединяло континентальных и английских авторов раннего Нового времени в вопросах демонологии, было их отношение к одержимости. В данном случае и те, и другие уделяли особое внимание внешности жертв дьявола и в подробностях описывали их черные высунутые языки, разинутые рты, из которых постоянно вытекала слюна, их закатывающиеся глаза, затуманенный взгляд, странную артикуляцию и прочие подобные же признаки[1161] (Илл. 17, 43). Впрочем, и здесь имелось одно, но важное различие. Французы всегда рассматривали ведьм и одержимых как две
И все же Реджинальд Скот, как мы помним, являлся скептиком, сомневающимся в самом существовании адептов дьявола и — как профессиональный врач — пытающимся рассматривать их не как опасных, но как больных людей[1164]. Однако его современники охотно верили словам антиведовских памфлетов и демонологических трактатов. Для них отнюдь не пустым звуком являлись известные слова Уильяма Шекспира:
С точки зрения английских демонологов, судебных чиновников и обывателей, к любой женщине, какой бы милой и приветливой она ни казалась, следовало присмотреться повнимательнее. И сделать это было лучше в повседневной жизни. Именно тогда появлялась возможность увидеть ее истинное лицо и понять, с кем в действительности имеешь дело.
Глава 12.
Пытка, боль и слезы
И все же знания того, как может выглядеть настоящая ведьма и как она ведет себя в повседневной жизни, оказывалось недостаточно для вынесения приговора. Никакой суд — ни королевский, ни городской, ни церковный — не мог послать кого бы то ни было на смерть, не получив
Не ставя под сомнение само существование ведовских сект и их теснейшую связь с дьяволом, люди эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени, как кажется, не допускали и мысли, что способность пережить пытку (часто неоднократную) и при этом так и не начать давать показания могла быть связана всего лишь с исключительной физической и психологической выносливостью обвиняемых. Как судьи, так и ученые демонологи свято верили, что ведьмы и колдуны обладают некоторыми
Теоретические размышления о феномене боли в рамках европейской демонологии возникли далеко не сразу. Они полностью отсутствовали в трудах авторов раннего и развитого Средневековья (Блаженного Августина, Бурхарда Вормсского, Грациана, Фомы Аквинского) и появились лишь в XV в., когда европейские интеллектуалы начали задумываться не только и не столько о самой проблеме договора с Нечистым, сколько о
Физический контакт с владыкой ада изначально, уже на рубеже XIV–XV вв., как в судебных документах, так и в самых ранних демонологических трактатах описывался как
Болезненность метки дьявола рассматривалась ранними европейскими демонологами как одно из важнейших доказательств реальности происходящего: физическое страдание как будто подтверждало, что встреча с Нечистым происходила на самом деле, что она не являлась ничьим вымыслом: ведьмы и колдуны действительно собирались на шабаше, приводили туда новых членов секты, которые заключали договор о сотрудничестве с дьяволом. Таким образом, проблема боли на начальном этапе развития европейской демонологической теории встраивалась в бесконечную дискуссию о реальности или иллюзорности контактов с силами ада, собственно колдовства и самого существования секты ведьм[1170]. Даже если посещение шабаша и обучение магическим «искусствам» все еще порой объявлялись выдумкой старых женщин, никто из авторов не ставил под сомнение тот факт, что встреча с Нечистым может произойти на самом деле[1171].
Учение о метке дьявола впервые стало широко применяться в судебной практике альпийского региона, но уже со второй половины XV в. это доказательство вины постепенно превратилось в одно из основных для всей континентальной Европы, причем как в светских, так и в церковных процессах. Отныне метку начали искать не от случая к случаю, а целенаправленно, и, таким образом, процедура осмотра обвиняемых при аресте становилась обязательной. Тем не менее, не все демонологи эпохи позднего Средневековья в своих теоретических трактатах подтверждали само существование подобных отметин (и тем более болезненных ощущений от их присутствия на теле человека). Таких авторов, впрочем, было меньшинство, и все они исходили из гипотезы о невозможности для дьявола (или его демонов) обладать физической оболочкой: не имея собственного тела, Нечистый не мог причинить никакого ощутимого вреда своим жертвам. Так, из четырех демонологических трактатов, созданных во Французском королевстве во второй половине XV в., метка дьявола упоминалась только в одном — в «Биче еретиков-чародеев» 1458 г. Его автор, Николя Жакье, делал особый упор на материальности самого Сатаны, способного в физическом обличье являться как ветхозаветным пророкам и Иисусу Христу, так и различным католическим святым[1172]. Как следствие, порча и болезни, насылаемые ведьмами при помощи демонов на окружающих, также представлялись Н. Жакье абсолютной реальностью, и он лишь высмеивал тех, кто в это не верит[1173]. В частности, в подтверждение своих слов он приводил историю некоего молодого человека, представшего перед судом и рассказавшего, что в ведовскую секту он попал еще маленьким мальчиком:
«Когда он был ребенком и ему исполнилось пять или шесть лет, мать отвела его вместе с младшим братом, которого она несла на руках, и сестрой на шабаш ведьм. Она представила своих трех детей демону, который явился им в образе козла и заявил, что он [отныне] будет их хозяином и господином и что он принесет им много добра. Мать заставила детей прикоснуться к демону, положив руку на голову козла. Затем демон, который назвался Тонионом, дотронулся копытом до бедра [каждого] из детей и оставил [там] свою метку, имевшую форму фасолины»[1174].
У коллег Николя Жакье, Пьера Мамори и Жана Вине, метки дьявола не упоминались вовсе, поскольку, как оговаривался, к примеру, П. Мамори, «демоны способны перемещать [человеческие] тела сообразно собственному размеру, но [не могут] менять [их] форму»[1175]. Наиболее же оригинальную позицию из всех ранних французских демонологов занимал Симфорьен Шампье: в его «Диалоге об уничтожении магических искусств» также не говорилось о существовании меток дьявола, однако автор особое внимание уделял
К этому вопросу нам еще предстоит вернуться, а пока необходимо обратить внимание на еще одно важное замечание Симфорьена Шампье — о том, что самой себе ведьма навредить не может. Подобная установка являлась свидетельством появления совершенно новой тенденции в европейской демонологии, которая постепенно начала набирать силу на рубеже XV–XVI вв. Согласно ей, в том месте, где дьявол оставлял свой «знак», человек никакой боли не испытывал. Более того, наличие такой метки позволяло предполагаемым ведьме или колдуну оставаться нечувствительными к страданиям, претерпеваемым в тюрьме и на пытках: метка выступала в данном случае специфическим оберегом от любого физического насилия.
Рождение этой новой концепции боли привело к тому, что поиски меток дьявола на теле обвиняемых лишь усилились. Множество судов как в континентальной Европе, так и в Англии если и не рассматривали подобные «знаки» как полноценное доказательство вины, полагали их достаточным основанием для применения пыток и получения признания. Отныне демонологический дискурс раннего Нового времени приобрел вполне рациональный
Такую позицию занимал, в частности, Жан Боден: в своей «Демономании колдунов» он сообщал, что истинная ведьма на пытке никакой боли не чувствует, а потому судьи порой оказываются не в состоянии получить от нее признание[1178]. Именно по этой причине, настаивал автор, и следует тщательно осматривать тела обвиняемых, ведь обнаружение меток дьявола может подтолкнуть таких преступников к раскаянию. И хотя найти подобные «знаки» сложно, их природа будет очевидна для любого врача или судьи, поскольку эти места — даже если проткнуть их иглой — оказываются совершенно невосприимчивы к боли[1179].
Ту же идею последовательно развивали другие французские демонологи, бывшие — как и Жан Боден — судьями или юристами и имевшие, таким образом, собственный опыт ведения ведовских процессов. О метках дьявола, при прикосновении к которым их обладатель не испытывает боли, писал, в частности, Николя Реми (1530–1616), занявший в 1591 г. пост генерального прокурора Лотарингии и получивший прозвище «Торквемада»[1180] за то, что отправил на костер около восьмисот человек, осужденных за колдовство. Основываясь на материалах этих дел, уже в 1592 г. он создал собственный труд «Демонолатрия», название которого отсылало к «Демономании» Жана Бодена и в котором Реми заявлял, что метки дьявола следует рассматривать как неоспоримое доказательство вины человека, а потому они часто являются основанием для назначения пытки[1181]. Того же мнения придерживался и Анри Боге (1550–1619), профессиональный юрист и автор популярнейшей «Уничижительной речи о колдунах» 1603 г., претерпевшей 12 переизданий за 20 лет[1182]. Что же касается Пьера де Ланкра (1553–1631), королевского судьи из Бордо, возглавившего в 1609 г. настоящую охоту на ведьм в этом регионе, а в 1612 г. написавшего «Картину непостоянства злых ангелов и демонов», то он — как и Жан Боден — утверждал, что обычно метки дьявола тщательно скрыты от посторонних глаз, их нужно искать специально и изучать каждую из них по отдельности, протыкая иглой, поскольку в этих местах из тело человека не идет кровь[1183]. Однако иногда, уточнял де Ланкр, метка может оказаться в левом глазу ведьмы и напоминать по форме лягушачью лапку[1184].
Как ни удивительно, но тот же подход демонстрировали и французские медики. Жак Фонтен, личный врач короля Генриха IV, в специальном сочинении «О метках ведьм и о реальных [случаях] одержимости дьяволом», опубликованном в 1611 г., отмечал, что ведьму и колдуна можно легко вычислить по подобным «знакам», и данная процедура — забота прежде всего врача или хирурга. Метки дьявола, по мнению автора, должны были иметь неестественный вид и оставаться нечувствительными к боли. Из них не выделялись никакие жидкости, располагались они в потайных местах, что затрудняло их нахождение, и более всего напоминали мертвую плоть. Если же при прокалывании из тела обвиняемого начинала идти кровь, его нельзя было признать виновным в занятиях колдовством и следовало поискать другие доказательства его преступной деятельности[1185].
Утверждения демонологов вполне соответствовали судебной практике раннего Нового времени, в материалах которой также регулярно встречались упоминания о метке дьявола. Так, в 1603 г. она была обнаружена у Жана Гренье и располагалась на бедре: при прокалывании иглой из нее не выделялась кровь, и обвиняемый не чувствовал боли[1186]. В 1606 г. Магдалена дез Эймар упоминала в своих показаниях метку, которую дьявол поставил ей на правый глаз, от чего она окривела[1187]. А в 1634 г. священник Урбен Грандье, прославившийся на всю Францию тем, что якобы оказался причастен к многочисленным случаям одержимости среди монашек-урсулинок в Лудене, жаловался в своем письме о помиловании, что судьи раздели и искололи его всего иглами, но метки дьявола найти так и не смогли. Грандье также уточнял, что громко кричал от боли во время этой экзекуции, и данное обстоятельство, по его мнению, лишний раз доказывало, что он не являлся колдуном и договора с Нечистым не заключал[1188].
На рубеже XVI–XVII вв. поиск меток дьявола охватил уже всю континентальную Европу. Добралась эта мода и до Англии, хотя и не получила здесь такого развития, как в альпийском регионе или во Франции. Тем не менее, подобный вариант заключения договора с Нечистым упоминался и в «Новостях из Шотландии» 1591 г.[1189], и в «Демонологии» Якова Стюарта 1597 г.[1190] Причем и сами обвиняемые, и их судьи настаивали на болезненности физического контакта с дьяволом, поскольку метки постоянно давали о себе знать[1191]. На процессе 1582 г. шестилетний мальчик по имени Джон Селлз из Сент-Осита (Эссекс) признавался, что «некто черный» оставил отметину на его ноге, где при осмотре судьи обнаружили шрам и поврежденный ноготь[1192]. Еще одной интересной особенностью являлся тот факт, что английские ведьмы и колдуны отказывались от признательных показаний даже на пытке до тех пор, пока судьи не находили на них метку дьявола, которая как будто защищала их от мучений[1193].
Вместе с тем английские интеллектуалы выдвинули собственную и весьма оригинальную концепцию боли применительно к демонологическому дискурсу. Помимо меток дьявола они, как я уже упоминала, описывали другие следы на теле обвиняемых, — укусы, царапины и синяки, оставленные фамилиарами[1194]. Считалось, что такие отметины не только крайне чувствительны — из них
Подобные знаки, как писал Ричард Бернард в «Пособии для мировых судей» 1627 г., могли покрывать «любые части тела» человека, занимающегося колдовством: макушку, грудь, шею, ноги, промежность, и т. д.[1196] Многочисленные английские памфлеты подтверждали эту мысль, и поисками именно этих следов, оставленных фамилиарами, как мы помним, занимались охотники на ведьм и судебные чиновники в ходе «наблюдения» за арестованными в тюрьме[1197].
Таким образом, в западноевропейском демонологическом дискурсе XVI–XVII вв. разрабатывались две противоположные концепции боли. И для континентальных авторов, и для их английских коллег метка дьявола и/или фамилиара в этот период стала важнейшим свидетельством того, что они имеют дело с ведьмами и колдунами, заключившими договор с Нечистым, а ее обнаружение позволяло без раздумий послать обвиняемого на пытку. Однако в первом случае подобные следы на теле подозреваемых постепенно переставали ассоциироваться с физической болью. Во втором же, напротив, эти два явления оказывались теснейшим образом связаны.
Невосприимчивость к боли — либо в самом месте нахождения метки дьявола, либо по причине простого ее наличия на теле подозреваемого — оказывалась не единственной особенностью поведения предполагаемых ведьм и колдунов, с точки зрения демонологов раннего Нового времени. Второй такой особенностью они называли отсутствие
Способность обильно проливать слезы считалась одним из признаков истинной святости практически с первых веков христианства, о чем, в частности, свидетельствовал текст Нагорной проповеди: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю… Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут»[1198]. Особое звучание эти слова получили в позднее Средневековье, когда эмоциям и открытому выражению собственных чувств стали придавать важнейшее значение[1199], что нашло отражение в том числе и в ходе канонизационных процессов XIII–XIV вв.: дар слез (
Как следствие, человек, лишенный способности заплакать, воспринимался в Средние века как грешник. Однако и ему могло быть уготовано спасение на Страшном суде: если он искренне раскаивался в своих заблуждениях или злодеяниях, слезы очищали его сердце, буквально смывая былые грехи. Образец подобного примерного поведения оказался также найден в Библии: это была история Марии Магдалины, слезы которой свидетельствовали не только об отказе от прошлой распутной жизни, но и о глубокой любви к Господу, что в конце концов позволило считать ее «блаженной грешницей» (
Именно эти рассуждения, надо полагать, в раннее Новое время легли в основу демонологической концепции, согласно которой истинные ведьма или колдун не были в состоянии заплакать — ни в повседневной жизни, ни представ перед судом. Жан Боден прямо заявлял об этом в «Демономании колдунов»[1203]. Эту особенность, уверял он, его коллеги подтверждали не раз: в частности, одна из осужденных ведьм признавалась, что и она, и ее товарки в состоянии обычно выжать из себя не более трех слезинок, и то — лишь из правого глаза[1204].
Мнение Бодена разделяли и другие европейские авторы. Так, для Анри Боге, также опиравшегося прежде всего на собственный судебный опыт, невозможность для истинного адепта дьявола заплакать являлась верным признаком его вины. Описывая один из процессов, в котором он принимал участие, юрист отмечал, что эту особенность некоего Гийома Вийермо подчеркнули в своих показаниях 23 свидетеля, утверждавшие, что обвиняемый «не проронил ни единой слезинки за всю свою жизнь». Впрочем, просьбу самого Боге заплакать в зале суда предполагаемый колдун также не смог исполнить[1205].
Шотландский и английский король Яков Стюарт, во многом вдохновлявшийся опытом континентальных коллег, также верил в отсутствие у истинных ведьм дара слез. Он настоятельно рекомендовал своим подданным — и прежде всего судьям — обращать на данное обстоятельство особое внимание. Если в повседневной жизни такие женщины могут оказаться исключительно слезливыми, замечал монарх, то под следствием (где от них потребуют покаяться в грехах) они никогда не заплачут — или же это будут настоящие «крокодиловы слезы»[1206].
И все же, единодушия в вопросе о ведьмах и колдунах, лишенных дара слез, — как, впрочем, и в вопросе о метке дьявола — у европейских демонологов раннего Нового времени не наблюдалось. Вероятно, первым, кто крайне скептически отзывался о подобном доказательстве вины подозреваемых стал уже знакомый нам яростный критик самой идеи ведовских процессов Реджинальд Скот. Его трактат «Разоблачение колдовства» 1584 г. в большой степени представлял собой полемику с «Демономанией колдунов» Жана Бодена, имя которого встречалось у Скота буквально на каждой странице. Не удивительно, что и вопросу о даре слез автор посвятил сразу три главы своего сочинения. Прежде всего, он уличал французского демонолога в противоречии: если ведьма действительно не может заплакать на суде, писал Реджинальд Скот, не стоило приводить в пример обвиняемую, способную проронить три слезинки из правого глаза[1207]. Он также ссылался на соображения медицинского характера, поскольку, по его наблюдениям, далеко не всякая женщина (даже достойная и уважаемая) оказывалась способной к пролитию слез[1208]. Наконец, английский врач приводил в подтверждение собственной точки зрения библейские примеры, справедливо замечая, что даже дурно воспитанные «дети Израиля», безусловно, плакали[1209], как, впрочем, наверняка плачут и истинные ведьмы, попадая в ад[1210].
Учитывая скептицизм Реджинальда Скота, не стоит особенно удивляться его рассуждениям о даре слез, которого якобы были полностью лишены ведьмы и колдуны: они выглядели совершенно логично на фоне его общего неприятия этих процессов и традиционных для них методов следствия. Интереснее, что столько же резко по данному вопросу высказывались демонологи, искренне верившие и в существование адептов дьявола, и в ту систему доказательств, которая использовалась в европейских судах. Одним из них был Пьер де Ланкр, отмечавший, что распространенная идея о том, что настоящая ведьма бывает не в состоянии заплакать перед судьями, не подтвердилась его собственным опытом: по крайней мере одна женщина, родом из Биаррица, «рассказала нам о [своем участии] в шабаше, рыдая так, как я никогда в жизни не видел»[1211].
Не менее показательным было мнение Огюстена Николя (1622–1695), французского юриста, докладчика в Палате ходатайств, а затем государственного советника парламента Франш-Конте. В 1682 г. в Амстердаме он опубликовал трактат, получивший название «Является ли пытка верным средством раскрытия тайных преступлений?», речь в котором шла исключительно о ведовских процессах. На них, по мнению автора, не следовало применять пытки, поскольку они никак не способствовали раскрытию преступлений. Огюстен Николя являлся, таким образом, одним из первых европейских юристов, открыто заявивших о том, что физическая боль, которую претерпевают обвиняемые в стенах суда, ведет к появлению лживых признательных показаний: люди оговаривают себя и своих близких, не в силах вынести страдания[1212]. Более того, полагая существование самих адептов дьявола реальным фактом, судья из Франш-Конте сомневался во многих, якобы характерных для них отличительных чертах и в том числе — в неспособности этих людей заплакать. В отличие от Реджинальда Скота, критиковавшего в данном вопросе Жана Бодена, Николя обращал все свое красноречие против Анри Боге, именуя отсутствие слезотечения «нелепым доказательством» и призывая в свидетели «инквизиторов Рима», т. е. папский престол[1213].
Вопрос о даре слез, якобы несвойственном ведьмам и колдунам, так до конца и не был решен европейскими демонологами. К XVIII в. ведовские процессы сошли на нет даже в Англии, где они начались позднее всего[1214], а потому отпала и необходимость дискутировать о том, способна ли ведьма заплакать. Однако противоречивые суждения по данному вопросу, которые высказывались на протяжении всего раннего Нового времени, а также их возможные истоки сами по себе заслуживают нашего внимания.
В качестве важнейшего (а иногда и единственного) источника вдохновения демонологов XVI–XVII вв. современная историография всегда единодушно признавала «Молот ведьм» — творение монаха-доминиканца Генриха Крамера (Инститориса)[1215]. Выпущенный в 1487 г. в Шпайере
Проблема заключалась лишь в том, что в самом «Молоте ведьм» вопрос о даре слез решался весьма неоднозначным образом. Ему был посвящен вопрос 15 третьей части трактата, где Генрих Крамер рассматривал те признаки, по которым судья может узнать истинную ведьму. Неспособность заплакать он называл вернейшим доказательством того, что женщина продала душу дьяволу и окутана «колдовским упорством»: никакие угрозы, пытки или увещевания не способны вызвать ее слезы. Конечно, она будет хитрить и изворачиваться, отмечал далее автор «Молота»: она попытается смочить глаза и щеки слюной и будет издавать плаксивые звуки, а потому судьям следует быть предельно внимательными, дабы вывести такую особу на чистую воду. Он даже приводил примерный текст увещевания, при помощи которого чиновники или священники могут попытаться заставить ту или иную подозреваемую заплакать:
«Я заклинаю тебя горчайшими слезами, пролитыми нашим Спасителем и Господином Иисусом Христом на кресте для спасения мира.
Я заклинаю тебя самыми горячими слезами преславной девы, его матери, пролитыми ею над его ранами в вечерний час, а также и всеми слезами, пролитыми здесь, на земле, всеми святыми и избранниками божьими, глаза которых бог отер теперь от каждой слезы для того, чтобы ты, поскольку ты невиновна, пролила бы слезы. Если же ты виновна, то слез не лей. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь»[1217].
Однако далее Генрих Крамер предупреждал читателей, что подобный способ узнать правду помогает не всегда, поскольку находятся такие обвиняемые, которые могут
Таким образом, в самом тексте «Молота ведьм» возникало противоречие, неразрешимое даже для автора, хотя он и ссылался в данном пассаже на собственную судебную практику и на «мнение сведущих людей»[1219]. Впрочем, кто были эти последние, сказать затруднительно: в главном источнике вдохновения Генриха Крамера — «Учебнике инквизиторов» Николая Эймериха — не имелось ни единого упоминания о слезах ведьмы. Иными словами, читая
Вместе с тем, в раннее Новое время европейские интеллектуалы начали разрабатывать совершенно иной —
Сочинение Иоганна Вейера с самого начала подверглось активной критике со стороны его коллег. Главным камнем преткновения являлось его стойкое убеждение, что у больных меланхолией женщин мозг оказывался поврежден, что приводило к возникновению у них устойчивых иллюзий и видений, в которых они встречались с дьяволом, приносили ему оммаж, посещали шабаш, а также творили самые различные злодеяния при помощи или по инициативе демонов[1221]. Ничего это, по мнению Вейера, в действительности не происходило, а потому многочисленные ведовские процессы, современником которых был автор, с его точки зрения, касались невинных людей, которых нельзя было ни судить, ни тем более наказывать за их заблуждения[1222]. Их следовало
Справедливости ради стоит отметить, что у теории Иоганна Вейера имелись и сторонники, одним из которых был знаменитый врач Феликс Платтер (1536–1614), декан медицинского факультета Базельского университета[1224]. Однако противников у нее оказалось все же значительно больше, и главным среди них являлся, как мы помним, Жан Боден, возражавший против того, чтобы считать обвиняемых женщин душевнобольными, а также против того, что их признания, полученные насильственным путем, т. е. на пытке, не содержат правдивой информации[1225]. Французский юрист полагал, что подобные рассуждения представляют собой не более чем «отговорки», а самого Вейера называл «доктором дьяволологии», «учеником и слугой великого колдуна Агриппы», желающим всего лишь отвести от себя подозрения[1226].
Впрочем, французский демонолог отказывал абсолютно всем женщинам, обвиняемым в колдовстве, в самой возможности заболеть. Представительницы слабого пола не могут умереть от меланхолии, писал он, и хотя по природе своей они более холодные и влажные, нежели мужчины, это не является признаком какого-либо недуга[1227]. В северных регионах Европы, по мнению автора, существовало огромное количество ведьм, но ни одна из них никогда не считалась больной[1228]. Женщины вообще здоровее мужчин, заявлял Боден далее, они не восприимчивы ко многим известным болезням, поскольку их организм способен самоочищаться в периоды менструаций[1229].
Любопытными при этом оказывались даже не эти, в высшей степени оригинальные медицинские выкладки Жана Бодена, но то, что он подверг критике своего
Тот же двойственный подход к проблеме колдовства/болезни присутствовал и у Реджинальда Скота, который, как я уже упоминала, в 1585 г. перевел
Таким образом, уже в XV–XVI вв. отдельным европейским авторам-демонологам именно пытка представлялась некой
Идея о том, что пытка приносит человеку лишь страдание, а потому данный метод в принципе не следует использовать в суде, достигла своего апогея к концу XVII в., в трактате Огюстена Николя, для которого был совершенно очевиден тот факт, насколько бессмысленным оказывается в ведовских процессах насилие над арестованными. По мнению судьи из Франш-Конте, физическая боль была для многих из них до такой степени нестерпимой, что они готовы были признаться в чем угодно, лишь бы прекратить страдания[1232].
Казалось бы, Огюстен Николя, столь жестко критиковавший всех без исключения предшественников (и особенно Жана Бодена[1233]), вполне, с нашей точки зрения, был готов сделать и следующий логический шаг — признать, что ведьм не существует в природе, а все арестованные по этому обвинению люди больны или травмированы в тюрьме. Однако, в его рассуждениях мы не найдем того подхода, который отчасти присутствовал в трудах Симфорьена Шампье, Иоганна Вейера и Реджинальда Скота. Напротив, Николя яростно полемизировал со своим немецким коллегой, полагая, что тот во многом ошибался[1234]. По мнению французского судьи, настоящие ведьмы существовали в реальности[1235], однако пытка не давала возможности их выявить, награждая обвиняемого лишь непереносимыми физическими страданиями, которые в свою очередь провоцировали глубокие душевные переживания, связанные с тем, что человек соврал следствию[1236]. Вот почему, подводил своим рассуждениям Огюстен Николя, сам Господь повелел людям во всех их решениях избегать жестокости и насилия, которые несовместимы с понятиями человечности и христианского милосердия[1237].
Таким образом, в демонологическом дискурсе раннего Нового времени наблюдался еще один явный и весьма любопытный парадокс. Оценка колдовства как психического заболевания и понимание физической боли на пытке как причины самооговора если и пересекались на страницах одного и того же трактата, никогда не сливались воедино, создавая некое синтетическое учение. Никто из упомянутых выше авторов не в состоянии был ответить на самый главный вопрос: «Существуют ли ведьмы на самом деле?». Даже такой опытный судья как Жан Боден в действительности противоречил сам себе. Описанные им ведьмы являлись по преимуществу
Заключение.
О пользе колдовства
Эта книга начиналась с размышлений о категории «непроизносимого» (
В 2017 г. во Франции вышел объемный сборник статей под интригующим названием «У пределов ереси», посвященный полемике вокруг данного явления, разворачивавшейся на протяжении почти десяти столетий, с V по XIV в.[1238] В обзорной вступительной статье редакторы этой коллективной монографии, Франк Мерсье и Изабель Розе, отмечали, что в течение многих десятилетий исследование средневековых ересей шло проторенной дорогой и чаще всего оборачивалось выявлением различных и, как тогда казалось, разрозненных сект, воспринимаемых как еще одна — наравне с язычниками, преступниками или нищими — маргинальная группа лиц,
В рамках данного подхода сама ересь интерпретировалась если не как патология, то по крайней мере как единичный опыт, как отрыв от «мнения большинства», от «коллективного сознания», т. е. от неких идеалов и умонастроений, присущих средневековому социуму в целом. Именно такой точки зрения придерживался Эммануэль Ле Руа Ладюри в своем знаменитом исследовании о деревне Монтайю, жители которой представали на страницах его книги оторванными от прочего мира не только географически, но и идеологически[1240]. Такова был и позиция Жан-Клода Шмитта, изложенная в его обобщающей «Истории маргиналов», к которым автор с легкостью относил и представителей еретических движений[1241]. Те же взгляды разделял и Бронислав Геремек, записывая в ряды «проходимцев и обездоленных» буквально всех, о ком упоминали средневековые судебные архивы[1242].
Традиционная история придерживалась, таким образом, взгляда «из центра» религиозной ойкумены или, если угодно, взгляда «сверху вниз» — с высот католической религии на «отщепенцев», случайно или умышленно исповедовавших иные ценности, а потому пребывавших — в прямом и переносном смысле — на задворках цивилизованного мира. Такое понимание ересей современными историками как будто повторяло подход представителей средневековой официальной церкви и светской власти. Вот почему на протяжении десятилетий именно судебные архивы, содержащие материалы процессов против еретиков, являлись излюбленными источниками для изучения данного феномена. Вот почему и книга Э. Ле Руа Ладюри, и многие подобные ей исследования оказывались столь востребованными[1243].
Данный подход нельзя, конечно же, назвать полностью ошибочным. Скорее, следует говорить о том, что на протяжении долгого времени методология исторических исследований не могла разрешить важнейшую источниковедческую проблему — «непрозрачность» документов (прежде всего, судебных и церковных), касавшихся средневековых ересей, не могла преодолеть их официальный, а следовательно, предвзятый характер[1244]. Созданные представителями власти, эти источники изначально предполагали взгляд на любую выявленную ересь как на отклонение от нормы, которая как для авторов текстов, так и для изучавших их историков представлялась единой и неделимой.
В полной мере эта источниковедческая проблема была осмыслена и артикулирована только в 1980–1990-е гг. Лишь осознав особенности источниковой базы, ученые обратились к тому, с чего, возможно, следовало начинать, — к исследованиям собственно религиозной «нормы», тех компонентов, которые ее составляли и определяли[1245]. Отсюда оставалось сделать всего один шаг до совершенно нового подхода к изучению самих ересей — как продукта рефлексии образованных кругов средневекового общества: теологов, папской курии, монахов, церковных и светских судей. Как следствие, под вопрос оказалась поставлена декларируемая ранее «маргинальность» еретиков, наличие у которых зачастую строгой организации и собственных, четко сформулированных религиозных воззрений начало постепенно признаваться и изучаться[1246]. Таким образом, медиевисты, наконец, подошли вплотную к пониманию того факта, что многие еретические учения создавались отнюдь не «отщепенцами», не были продуктом интеллектуальной деятельности низов общества, но вырабатывались и поддерживались весьма образованными людьми. Именно их ученым выкладкам противостоял церковный антиеретический дискурс, создание и уточнение которого, его
Анализируя произошедшие за последние два десятилетия изменения в историографическом ландшафте, авторы коллективной монографии «У пределов ереси» отмечали, что для французских исследователей поворотным моментом в изучении данного феномена стало издание в 1998 г. сборника статей под редакцией Моник Зернер[1247]. В заслугу своим коллегам Франк Мерсье и Изабель Розе ставили прежде всего новые методологические подходы к анализу документов, попытку выделить на сохранившемся до наших дней материале то, что на протяжении эпохи Средневековья признавалось ортодоксальной, истинной верой, т. е. той нормой,
Логичным следствием такого подхода стал отказ от социологической перспективы исследований и признание факта, что ересь не существовала
Авторы коллективной монографии «У пределов ереси» настаивали — и подтверждали свою убежденность через анализ самых различных по жанровой принадлежности источников, — что понятие «ересь» не было раз и навсегда определенным: оно видоизменялось в зависимости от самых разных внешних обстоятельств и/или умонастроений конкретных авторов. Его границы оставались зыбки и непостоянны, но в то же время на каждом этапе развития средневековой мысли его содержание четко определялось через понятия греха и преступления, ему сопутствовали устойчивые и ясные метафоры и аналогии, в основе которых лежали по преимуществу библейские образы — прежде всего, Иуды Искариота, Симона Мага и Антихриста[1251].
Таким образом, исследование французских коллег было направлено прежде всего на то, чтобы очертить контуры представлений о ереси как об
Как следствие, ересь в определенной степени представлялась единым понятием для средневековых мыслителей, в отличие от авторов эпохи поздней Античности, для которых существовал целый сонм разнообразных «заблуждений в вере»[1253]. Средневековье, напротив, пыталось, как кажется, выработать некую
Но если концепт ереси позволял европейцам эпохи развитого Средневековья лучше представить себе
Именно с этих позиций я и попыталась рассмотреть «конструирование» данного культурного феномена и динамику отношения к нему в Западной Европе на протяжении эпохи Средневековья и раннего Нового времени. Как мне представляется, «изобретение» колдовства в большой степени также оказалось связано с понятием
Трактовка колдовства и — шире — любого зла через понятие пользы в действительности присутствовала уже в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, писавшего, что абсолютно все явления окружающего мира созданы Господом[1255]. Данное утверждение подразумевало, что и люди, склонные к занятиям магическими искусствами, и дурные советники правителей также имеют Божественное происхождение. К этой идее английский схоластик обращался в главе, посвященной превращению государя в тирана и в самого [1256]. Его душой, заявлял Солсбериец, становятся еретики, схизматики и святотатцы, нарушающие Божественные установления, а его сердцем — нечестивые советники. Его глазами, ушами, языком и свободной рукой выступают официалы, судьи и юристы, приемлющие любую несправедливость, а вооруженной рукой — воины, готовые к насилию, которых «еще Цицерон именовал ворами». Наконец, его стопами являются все прочие отщепенцы, не исполняющие волю Господа и презирающие законы[1257].
И тем не менее, писал далее автор «Поликратика», тираны также созданы Господом и поставлены его наместниками на земле[1258]. Их существование необходимо, согласно Божественному замыслу, для того, чтобы современники понимали, что представляет из себя истинное зло, чтобы они знали, как с ним бороться, и — в соответствии с этими знаниями — могли скорректировать свои благородные устремления[1259]. Ибо власть, дарованная Свыше, всегда остается добром и лишь в каком-то одном, конкретном случае способна обернуться чистым злом, которое нужно учиться распознавать[1260]. А потому это зло полезно для окружающих — точно так же, как бывает полезен черный цвет в живописи, хотя сам по себе он всегда остается непривлекательным[1261].
Буквально слово в слово размышления Иоанна Солсберийского оказались повторены в конце XV в. в «Молоте ведьм». Генрих Крамер, задаваясь вопросом, «почему Бог с полным правом разрешает существование зла и колдовства в мире», сам же отвечал на него:
«Как же случается, что Бог попускает зло? Провидец-человек, видя зло, стремится тотчас же уничтожить его, так как он не может превратить зло в добро. Бог же, провидец Вселенной, может из зла извлечь добро. Ведь преследованиями тиранов укреплялось терпение мучеников, а чародеяниями ведьм происходило совершенствование праведников… Зло, случающееся с отдельными особями (например, повешение вора или закалывание какого-нибудь животного для человеческого питания), не совершается в ущерб совокупности особей, а помогает людям сохранить жизнь и пребывать в благоприятных условиях жизни. Таким образом, и для Вселенной происходит отсюда добро»[1262].
В конце XVI в. ту же мысль развивал в «Демономании колдунов» Жан Боден, утверждавший, что Господь, по мнению «всех философов и теологов» и прежде всего Платона и Аристотеля, является первопричиной всего сущего и от него проистекают все явления и события в подлунном мире[1263]. Как следствие, и демоны и их владыка дьявол также были созданы Богом, они зависят только от него и подчиняются лишь его указаниям[1264]. И если имя Господа оскверняют, он насылает на своих земных подданных болезни, войны и голод и использует в качестве посланников силы ада[1265]. Ибо, подводил итог этим размышлениям Боден, Всевышний избрал дьявола для свершения собственного правосудия — чтобы наказывать дурных людей и укреплять в вере добрых христиан[1266].
Польза от существования колдовства заключалась таким образом в том, чтобы осознать величие Господа. Но в то же время оно оказывалось необходимым, чтобы понять, кто именно и как с этим явлением должен бороться: концепт колдовства помогал создавать образ нового врага, против которого объединялась не просто община истинно верующих, как это было во времена активной борьбы с еретическими сектами, но все светское государство во главе с правителем. Таким образом, ведьмы и колдуны были нужны не только для того, чтобы яснее представлять себе и всячески подчеркивать собственную — христианскую — идентичность, но и для того, чтобы понять, каким целям должны служить власть имущие[1267].
Иными словами, концепт колдовства в определенной мере помогал осознанию того, что такое
Когда Жак Шиффоло вводил в историографию понятие политикорелигиозных процессов и определял время их существования началом XIV столетия, он предполагал, что развитие права и судопроизводства в последующие столетия позволило разграничить эти две сферы: занятия колдовством постепенно начали восприниматься как самостоятельный состав преступления, не связанный ни с ересью, ни с деяниями, носившими строго политический характер (как, например, военная измена). Столь жесткое разделение «политики» и магических практик (и всех связанных с ними идей и концепций) представляется мне слишком искусственным и надуманным, ведь Жак Шиффоло не рассматривал колдовство в точки зрения его пользы для общества и, в частности, для политических сил и правителей Западной Европы эпохи Средневековья и Нового времени, а судебное преследование магических «искусств» — как оружие в политической борьбе.
Впрочем, как кажется, и в современной историографии колдовство редко изучается именно с этих позиций. В ставшем уже классическим сборнике основных теоретических сочинений, посвященных данному культурному феномену и изданных Брайаном Леваком в 2005 г., отсутствовали даже ссылки на «Поликратик» Иоанна Солсберийского, и концепт колдовства как элемента светской политической культуры эпохи Средневековья и раннего Нового времени не рассматривался[1268]. То же самое можно сказать и об огромном обобщающем труде
Как мне представляется, изучение той роли, что суждено было сыграть концепту злонамеренного колдовства в формировании политической культуры, о каких бы стране и периоде мы ни говорили, имеет большое будущее. Внимательный читатель, безусловно, должен был заметить, что в моей монографии акцент оказался сделан всего на нескольких крупных регионах Западной Европы — территории современной Швейцарии, Франции и Англии. Германские земли с их исключительно богатой и разнообразной демонологической традицией, а также итальянские города и Пиренейский полуостров остались практически вне поля моего зрения. Будем надеяться, что они дождутся исследователей, которые, возможно, заинтересуются местом и значением феномена колдовства в политической культуре этих стран.
Иллюстрации
Список сокращений
СВ — Средние века
AESC — Annales. Economies. Sociétés. Civilisations
ANF — Archives Nationales de France
ВЕС — Bibliothèque de l'école des chartes
BNF — Bibliothèque nationale de France
MA — Moyen Age
MGH — Monumenta Germaniae Historica
PG — Patrologiae cursus completus. Series graeca / J.-P.Migne editus
PL — Patrologiae cursus completus. Series latina / J.-P. Migne editus
RH — Revue historique
Библиография
Archives Nationales de France (Paris)
Série JJ — Registres du Trésor des chartes.
Biblioteca Apostolica Vaticana (Citta' del Vaticano)
Reg. lat. 535 — Hélinand de Froidmont. Chronicon (XIIe s.).
Bibliothe'que nationale de France (Paris)
Ms. fr. 810 —
Ms. fr. 811 —
Ms. fr. 2680 — L'Abrégé de la Chronique d'Enguerrand de Monstrelet (a. 1470–1480). Ms. fr. 5733 — Jean Petit. Discours pour la justification de Jean sans Peur, duc de Bourgogne, sur le fait de la mort du duc d'Orléans (a. 1408).
Ms. fr. 9683 —
Ms. fr. 12476 —
Ms. fr. 24287 —
Ms. lat. 3446 —
NAF. Ms. 4811 — Chronique abrégée des rois de France (a. 1450).
Muse, e Conde, (Chantilly)
Ms. 878 —
Österreichische Nationalbibliothek (Wien)
Ms. 2657 —
Свита Эрлекина в латинской литературе XII века // Maп В. Забавы придворных. С. 201–213.
An Act against Conjuration, Witchcraft and dealing with evil and wicked spirits // http:// www.witchtrials.co.uk/act1604.html.
Aegidii Romani De regimine principum doctrina / Ed. par V. Courdaveaux. P., 1857.
Anecdotes historiques, légendes et apologues tirés du recueil inédit d'Etienne de Bourbon / Publ. par A. Lecoy de la Marche. P., 1877.
Bibliotheca mundi seu Speculi Maioris Vincentii Burgundi… Tomus Quartus, qui Speculum Historiale inscribitur. S.I., 1624.
Bibliotheca mundi Vincentii Burgundi… Speculum quadruplex, naturale, doctrinale, morale, historiale. Duaci, 1624.
Boniface VIII en procès: articles d'accusation et dépositions des témoins (1303–1311) / Ed. par J. Coste. Rome, 1995.
Charmes et caractères de sorcellerie de Henri de Valoys trouvez en la maison de Miron son premier Médecin et Conseiller ordinaire de son Conseil Privé. P. 1589.
Les choses horribles contenues en une lettre envoyée a Henry de Valois par un Enfant de Paris, le vingthuitiesme de Janvier 1589. P. 1589.
Chronique d'Antonio Morosini. Extraits relatifs à l'histoire de France / Ed. par G. Lefèvre-Pontalis, L. Dorez. P. 1901. T. 3 (1429–1433).
Chronique de la Pucelle ou Chronique de Cousinot, suivie de la Chronique normande de Pierre Cochon relative aux règnes de Charles VI et de Charles VII / Ed. par A. Vallet de Viriville. P, 1859.
Chronique du Religieux de Saint-Denys, contenant le règne de Charles VI, de 1380 à 1422 / Ed. par M.L. Bellaguet. 6 vols. P. 1839–1852.
Chronique normande de Pierre Cochon / Ed. par C. Robillard de Beaurepaire. Rouen, 1870.
Chronique parisienne anonyme de 1316 à 1339 précédée d'additions à la Chronique française dite de Guillaume de Nangis (1206–1316) / Ed. par A. Hellot. P. 1885.
Chronique des quatre premiers Valois (1327–1393) / Ed. par S. Luce. P. 1862.
Chroniques des comtes d'Anjou et des seigneurs d'Amboise / Publ. par L. Halphen et R. Poupardin. P. 1913.
Ci nous dit / Recueil d'exemples moraux, publié par G. Blangez. 2 vol. P. 1979–1986. S. dementis I Homiliae viginti // PG. T. 2. Col. 20–468.
Confessions et jugements de criminels au Parlement de Paris (1319–1350) / Ed. par M. Langlois et Y. Lanhers. P. 1971.
Decretum magistri Gratiani // Corpus Iuris Canonici / Hrsg, von A. Friedberg. Leipzig, 1879.
Determinatio solennelle de la Faculté de théologie de l'Université de Paris, condamnant vingt-huit articles relatifs à la magie (19 septembre 1398) / Ed. par J.-P. Boudet // Revue Mabillon. 2001. Vol. 12. P. 147–154.
The Discovery of Witches and Witchcraft. The writings of witchfinders Matthew Hopkins and John Stearne / Ed. by S.F. Davis. L., 2007.
Enquete de prévôt de Paris sur l'assassinat de Louis, duc d'Orléans / Ed. par P. Raymond // BEC. 1865. T. 26. P. 215–249.
Errores gazariorum, seu illorum qui scopam vel baculum equitare probantur // Imaginaire du sabbat. P. 277–299.
Errores haereticorum Waldensium // Dokumente vornehmlich zur Geschichte der Valdesier und Katharer / Hrsg, von I. von Döllinger. München, 1890. S. 335–343.
The Exempla or Illustrative Stories from the Sermones Vulgares of Jacques de Vitry / Ed. by T.F. Crane. L, 1890.
Geste des ducs Philippe et Jean de Bourgogne // Chroniques relatives à l'histoire de la Belgique / Ed. par J. Kervin de Lettenhove. Bruxelles, 1870–1876. T. 2. P. 259–572.
Grandes Chroniques de France / Ed. par J. Viard. 10 vols. P., 1920–1953.
Glossa ordinaria // PL. T. 113. Col. 731–740.
Sancti Gregorii Magni Moralium libri, sive Expositio in librum B. Job // PL. T. 75. Col. 510–1162.
Guiberti de Tornaco Eruditio regum et principum / Ed. par A. de Poorter. Louvain, 1914. Helinandi Frigidi Montis monachi Sermones // PL. T. 212. Col. 481–721.
Helinandi Frigidi Montis monachi Flores a Vincentio Bellovacensi collecti // PL. T. 212. Col. 721–1082.
L'imaginaire du sabbat / Edition critique des textes les plus anciens (1430c.–1440c.) réunis par M. Ostorero, A. Paravicini Bagliani, K. Utz Tremp, en coll. avec C. Chene. Lausanne, 1999.
Inquisition et sorcellerie en Suisse romande. Le registre Ac 29 des Archives cantonales vaudoises (1438–1528) / Ed. par M. Ostorero et K. Utz Tremp, avec collaboration de G. Modestin. Lausanne, 2007.
Jean Grenier, prétendu lycanthrope (Bordeaux, 1603) // Possession et sorcellerie au XVIIe siècle. P. 33–109.
Journal de Nicolas de Baye, greffier du Parlement de Paris, 1400–1417 / Publ. par A. Tuetey. P. 1885.
Journal d'un bourgeois de Paris / Ed. par C. Beaune. P., 1990.
Journal du siège d'Orléans, 1428–1429, augmenté de plusieurs documents, notamment des comptes de ville / Ed. par P. Charpentier, Ch. Cuissard. Orléans, 1896.
The Letters of Peter of Celle / Ed. by J. Haseldine. Oxford, 2001.
Le livre des sentences de l'inquisiteur Bernard Gui / Extraits choisis, traduits et présentés par J. Théry. P., 2018.
Le Livre des trahisons de la France envers la maison de Bourgogne // Chroniques relatives à l'histoire de la Belgique sous la domination des ducs de Bourgogne / Publ. par K. de Lettenhove. Bruxelles, 1873. P. 1–258.
Le Livre du Chevalier Geoffroy de La Tour Landry pour l'enseignement de ses filles / Ed. par A. de Montaiglon. P, 1854.
Magdeleine des Aymards, une fillette auvergnate qui a une longue expérience du sabbat (Riom, 1606) // Possession et sorcellerie au XVIIe siècle. P. 17–31.
Le Mesnagier de Paris / Texte édité par G.E. Brereton et J.M. Ferner. P. 1994.
Le Mistere du siege d'Orléans / Edition critique de V.L. Hamblin. Genève, 2002.
Les moeurs, humeurs et comportemens de Henry de Valois, représentez au vray depuis sa naissance. P., 1589.
Œuvres complètes de Froissart. Chroniques / Ed. par M. le baron Kervyn de Lettenhove. 25 vol. Osnabrück, 1967.
Ordines coronationis Franciae. Texts and Ordines for the Coronation of Frankish and French Kings and Queens in the Middle Ages / Ed. by R.A. Jackson. Philadelphia, 1995.
Ordines coronationis imperialis. Die Ordines für die Weihe und Krönung des Kaisers und der Kaiserin / Hrsg, von R. Elze. Hannover, 1960.
Ordonnances des rois de France de la troisième race. P., 1723–1849. 22 vols.
Paschasii Radberti Epitaphium Arsenii, seu Vita venerabilis Walae // PL. 120. Col. 1559–1650.
Le Pastoralet // Chroniques relatives à l'histoire de la Belgique / Ed. par J. Kervin de Lettenhove. Bruxelles, 1870–1876. T. 2. P. 573–852.
Pii Secundi Pontificis Maximi Commentarii / Ed. by I. Bellus, I. Borokai. Budapest, 1993.
Poenitentiale Vinniai // Die Bussordnungen der abendländischen Kirche / Hrsg, von F.W.H. Wasserschieben. Halle, 1851. S. 108–119.
Possession et sorcellerie au XVIIe siècle / Ed. par R. Mandrou. P. 1979.
Precher d'exemples. Récits de prédicateurs du Moyen Age / Ed. par J.-Cl. Schmitt. P. 1985.
Le procès d'Aymonet Maugetaz d'Epesses, en 1438 // L'imaginaire du sabbat. P. 339–353.
Procès de condamnation de Jeanne d'Arc / Ed. par P. Tisset, Y. Lanhers. P. 1960–1971.3 vol.
Procès en nullité de la condamnation de Jeanne d'Arc / Ed. par P. Duparc. P. 1977–1988. 5 vol.
Processus formatas ex sacre inquisitionis fidei officio, instante eiusdem sacre fidei inquisitionis procuratore, contra Anthoniam uxorem Johannis Rose de Villario Chabodi, parochie s. Jorii, Gebennensis diocesis // Quellen und Untersuchungen zur Geschichte des Hexenwahns. S. 488–499.
Quellen und Untersuchungen zur Geschichte des Hexenwahns und der Hexenverfolgung im Mittelalter / Hrsg, von J. Hansen. Bonn, 1901.
Quellen zur Geschichte der Waldenser von Freiburg im Üchtland (1399–1439) / Hrsg, von K. Utz Tremp. Hannover, 2000.
Recollectio casus, status et condicionis Valdensium ydolatrarum // Quellen und Untersuchungen zur Geschichte des Hexenwahns. S. 149–183.
Registre criminel du Chatelet de Paris du 6 septembre 1389 au 18 mai 1392 / Ed. par H. Duplès-Agier. 2 vols. P. 1861.
Requete d'Urbain Grandier au roi Louis XIII, sans date, 1634 // Possession et sorcellerie au XVIIe siècle. P. 121–133.
Le Songe du Vergier / Ed. par M. Schnerb-Lièvre. 2 vols. P. 1982.
Le songe véritable, pamphlet politique d'un parisien du XVe siècle / Ed. par H. Moranvillé. P. 1870.
Les Sorcelleries de Henri de Valois et les oblations qu'il faisait au diable dans le bois de Vincennes. Lyon, 1589.
Traité conclu à Troyes entre Charles VI et Henri V le 21 mai 1420 // Les grands traités de la guerre de Cent ans / Ed. par E. Cosneau. P. 1889. P. 100–115.
Vauderye de Lyonois en brief // Quellen und Untersuchungen zur Geschichte des Hexenwahns. S. 188–195.
Vitae patrum sive Historiae eremiticae libri decem // PL. T. 73.
Witchcraft in Early Modem Scotland: James Vi's Demonology and the North Berwick Witches / Ed. by L. Normand, G. Roberts. Liverpool, 2000.
The witchcraft sourcebook / Ed. by B. Levack. N.Y.; L., 2005.
Мифы народов мира / Гл. ред. С. А. Токарев. 2 т. М., 1987.
Catholicisme. Hier, aujourd'hui, demain / Encyclopédie publiée sous la dir. de G. Jacquemet. P. 1967.
Dictionnaire des lettres françaises. Le Moyen Age / Sous la dir. de G. Hasenohr, M. Zink. P. 1992.
Dictionnaire raisonné de l'Occident médiéval / Sous la dir. de J. Le Goff et J.-Cl. Schmitt. P. 1999.
The Dictionary of Literary Biography. Vol. 281: British Rhetoricians and Logicians, 1500–1660. Detroit, 2003.
Dictionary of National Biography. L., 1885–1900.
Dizionario biografico delle donne lombarde / A cura di R. Farina. Milano, 1995.
Encyclopaedia Judaica. Jerusalem, 1972–1976. 16 vol.
Histoire littéraire de la France. Vol. 43 (1). P., 2005.
The Jewish Encyclopedia / Ed. by I. Singer et al. N.Y., 1901–1906.
Lexikon des Mittelalters. München, 2003. Bd. 1–9.
Thesaurus Exemplorum Medii Aevi // www.ehess.fr/gahom/thema/.
Allirot A.-H. La male royne boiteuse: Jeanne de Bourgogne // Royautés imaginaires / Ed. par A.-H. Allirot, G. Lecuppre, L. Scordia. Turnhout, 2005.P.119–133.
Aux marges de l'hérésie. Inventions, formes et usages polémiques de l'accusation d'hérésie au Moyen Age / Sous la dir. de F. Mercier et I. Rosé. Rennes, 2017.
The Concept of Heresy in the Middle Ages (11th–13th C.) / Ed. by D. Verhelst, W. Lourdaux. Louvain, 1983.
Le diocèse de Poitiers / Sous la dir. de R. Favreau. P. 1988.
Eustache Deschamps en son temps / Sous la dir. de J.-P. Boudet et H. Millet. P., 1997.
Fraher R.M. IV Lateran's Revolution in Criminal Procedure: the Birth of inquisitio, the End of Ordeals and Innocent Ill's Vision of Ecclesiastical Politics // Studia in honorem eminentissimi cardinalis Alphonsi M. Stickler / A cura di R.J. Castillo Lara. Roma, 1992. P. 97–111.
Hérésie et sociétés dans l'Europe preindustrielle (XI–XVIII siècles) / Sous la dir. de J. Le Golf. R; La Haye, 1968.
Hertz W. Die Sage vom Giftmädchen // Gesammelte Abhandlungen von Wilhelm Hertz / Hrsg, von F. von der Leyen. Stuttgart; Berlin, 1905. S. 156–277.
Inventer l'hérésie? Discours polémiques et pouvoirs avant l'Inquisition / Sous la dir. de M. Zerner. Nice, 1998.
Montaillou revisité // Weis R. Les derniers Cathares, 1290–1329. P. 2016. P. I–XXIII.
Lloyd H.A. Jean Bodin, "this Pre-eminent Man of France". An Intellectual Biography. Oxford, 2017.
Loehmann O. Die Entstehung der Tannhäusersage // Fabula. 1960. Bd. 3. S. 224–253.
Martin C. Bodin's reception of Johann Weyer in De la démonomanie des sorciers // The Reception of Bodin. P. 117–135.
New Perspectives on Witchcraft / Ed. by B.P. Levack. T. 4. L.; N.Y., 2001.
The Reception of Bodin / Ed. by H.A. Lloyd. Leiden, 2013.
Vincent de Beauvais and Alexander the Great. Studies on the Speculum maius and its translations into medieval vernaculars / Ed. by W.J. Aerts, E.R. Smits and J.B. Voorbij. Groningen, 1986.
The Witchcraft Reader / Ed. by D. Oldridge. N.Y.; L., 2008.
The World of John of Salisbury / Ed. by M. Wilks. Oxford, 1984.
Summary
This book is an attempt to study the process of constructing the concept of witchcraft in close connection with the political culture of Western Europe of the Middle Ages and early Modern times. The author focuses less on the efforts of the church to rally the flock, but studies the conscious demarches of the secular authorities, who used the new phenomenon to create an image of their own enemy — a political enemy that threatens the foundations of the state system, the peace and the social order.
The study begins with a detailed analysis of the first secular political treatise of the Middle Ages — the Polycraticus of John of Salisbury (1159), in which the ruler's closest connection with witchcraft and its possible consequences was not just mentioned, but considered consistently and in detail. It was in this treatise that the rigid bundle of the king and the witch acquired its visible outlines and, perhaps, for the first time, the benefits of diabolical interference in the destinies of people were announced. For the ruler who follows the lead of witches and sorcerers, who listens to their advices, turns into a tyrant — a likeness of Lucifer on earth, and this transformation gives his subjects the legal right to kill him.
The influence that the Polycraticus had on European intellectuals of the 12th–14th centuries is explored in the second chapter of the book. The author studies not only the development of the ideas of John of Salisbury in the works of English authors (primarily in Walter Map's De nugis curialium), but traces this influence in French treatises and chronicles: in Hélinand de Froidmont's Chronicon, in Vincent de Beauvais's Speculum majus, as well as in his later writings De eruditione filiorum nobilium and De morali principis institutione, in Gilbert de Tournais Eruditio regum etprincipum, which were written by order of the members of the French royal family. The author pays special attention to the work of the translators at the court of Charles V the Wise, thanks to which John of Salisbury's ideas about the role of witchcraft in the political culture became available at the turn of the 14th–15th centuries to a wider range of readers.
The first part of the book ends with some case-studies on the penetration of John of Salisbury's ideas into the real life of the French Kingdom and on their use in the political propaganda directed against Valentina Visconti, the sister-in-law of Charles VI the Mad, her husband Louis d'Orléans, as well as against Isabeau de Bavière, the wife of Charles VI, and Jeanne d'Arc, Charles VII's faithful assistant in the military affairs.
The second part of the book is devoted to the problem of the confrontation — a real war, which, according to the authors of the demonological treatises of the 15th–17th centuries, literally unfolded on their eyes between secular European rulers and the devil, who, as it seemed to them, created his earthly kingdom and inhabited it with his own subjects. The author examines in detail the topic of the personal responsibility of the sovereign himself and of his judicial officials in the extermination of the witch sects and in the maintaining public order, developed by the authors of the demonological treatises in the Alpine region, in the Duchy of Burgundy, in the French Kingdom, in Scotland and in England: especially in the tractates of Claude Tholosan, Jean Tinctor, Pierre Mamoris, Jean Bodin and James Stuart. She is also studying the problem of the possible assistance that ordinary citizens could provide to the ruler in this matter by participating in the procedure of "watching" described in detail in the English demonological pamphlets and in the manuals for judges.
Finally, the third part of the book is devoted to the problem of recognition of a true witch, whose image was gradually created by the authors of the demonological treatises, by the judges, the doctors and the artists of the 15th–17th centuries. Three chapters are devoted, respectively, to the moral foundations of witch-hunting, which were based on the biblical story of Judas Iscariot, to the physiognomy of witches and sorcerers, as well as to their physiological differences, which, according to the demonologists of the 15th–17th centuries, allow to judge with confidence about the criminal craft of these people and successfully resist it.
In conclusion, the author reflects on the question of the usefulness of witchcraft, as it was imagined by the authors of the Late Middle Ages and early Modern times. It seems that this usefulness consisted not only in the awareness of greatness of God, who allows the existence of the devil, his demons and his minions and uses them to punish the earthly sinners. The concept of malicious witchcraft was also useful, according to the authors of the demonological treatises and the judges, because it allowed them to understand better the limits and the possibilities of the secular power, its main tasks for maintaining the peace and public order in their countries.