Известный писатель Иван Рахилло рассказывает о роли песни, музыкального искусства в жизни наших выдающихся современников: Я. Свердлова, В. Маяковского, В. Чкалова, М. Пятницкого и других.
Эти рассказы легли в основу радиопередач «Встреча с песней».
78С2
Р27
Рахилло И. С.
Р 27 Встречи с песней. Изд. 2-е. М., «Музыка», 1976. 40 с., с ил. (Рассказы о музыке для школьников).
Известный писатель Иван Рахилло рассказывает о роли песни, музыкального искусства в жизни наших выдающихся современников: Я. Свердлова, В. Маяковского, В. Чкалова, М. Пятницкого и других.
Эти рассказы легли в основу радиопередач «Встреча с песней».
© Издательство «Музыка», 1973 г.
Я хочу рассказать об удивительном человеке — Митрофане Ефимовиче Пятницком, собирателе русских народных песен, создателе замечательного хора, который носит теперь его имя.
С Митрофаном Ефимовичем я подружился в давние годы.
Однажды в нашем студенческом общежитии устроили концерт хора работниц кружевной фабрики. Это были крестьянки, приехавшие на фабрику из Воронежской губернии. Вместе с ними пришел руководитель хора — высокий узколицый старик с детски-светлыми глазами и небольшой седой бородкой.
В задней комнате работницы переоделись и вышли на небольшой помост, устроенный в углу зала. И случилось чудо: темноватый полуподвальный зал будто озарился тихим северным сиянием. Певицы вышли в старинных русских костюмах — в расшитых рубашках, сарафанах и поневах. Они не сразу стали петь, словно испытывая от многолюдья некоторую неловкость и смущение. Очевидно, выступления им были непривычны.
Из хоровода на полшага выдвинулась старушка с сухим лицом и большими темными кругами у глаз, будто сошедшая с иконы старого русского письма, а по сторонам от нее встали две крестьянки помоложе. Строго, без улыбки оглядев своих товарок и как бы приглашая их этим взглядом на разговор, старушка негромко завела песню. И так, переглядываясь друг с дружкой, они стали петь старинную народную песню, грустную, как осеннее поле в дождь, ладно и задушевно, и эта песня хватала за сердце своей глубокой и безыскусной правдой. Их пение было мне родным и знакомым, так пели моя мать и бабушка... Одна за другой сплетались песни — протяжные, величальные, хороводные, они вызывали в памяти что-то полузабытое и щемящее.
Все слушали затаив дыхание. Но больше всех радовался седобородый кудесник, управлявший хором: он то взмахивал густыми бровями, то приплясывал вместе с хороводом, то весь будто растворялся в песне, в общем праздничном веселье.
После концерта я пошел проводить его. Он жил на Девичьем поле.
Митрофан Ефимович Пятницкий служил в клинике кастеляном, заведовал бельем. Я был счастлив, что подружился с этим человеком. Он помог мне вслушаться в русскую песню, еще больше полюбить ее. На свои скромные сбережения этот энтузиаст приобрел фонограф и в отпуск ездил по деревням, записывал народные песни, былины, сказания. Любимому делу он посвятил всю жизнь.
Находя одаренного человека, Митрофан Ефимович увозил его с собой в Москву и устраивал на работу на кружевную фабрику, где у него были знакомые. Так постепенно создавался хор.
Небольшая квартира Пятницкого, в две комнаты, располагалась в глубине двора. На полках во всю стену одной из комнат стояли в ряд картонные коробки с записями народных песен.
Митрофан Ефимович рассказал мне о знаменитой исполнительнице русских песен, простой воронежской крестьянке Аринушке Колобаевой, о ее дочерях. Зная, что от каждого поворота хрупкие восковые валики изнашиваются, он все же дал мне послушать редчайшие записи в исполнении этих замечательных певиц. И все это без всякой корысти, от чистого сердце, видя мою влюбленность в народную песню.
— Вот послушайте-ка старинную песню «Синий кувшин»:
В старину больше печальные пели. Раньше, до революции, наш хор на задворках собирался, позади Новодевичьего монастыря. Никому до нас никакого дела не было. А тут нами вдруг сам Ленин заинтересовался...
— Ленин?!
— Да, Владимир Ильич. Лично.
И Митрофан Ефимович рассказал о своей встрече с Лениным.
— Владимир Ильич любил русскую песню. И сам пел...
Будто прислушиваясь к негромкому голосу Пятницкого за раскрытым окном стояли задумчивые деревья. Над ними светили тихие звезды.
— Сентябрь 1918 года в моей жизни останется навсегда. Нас пригласили в Кремль. Мы были от радости на седьмом небе. Но еще большая радость охватила всех, когда мы узнали, что на концерте будет Владимир Ильич. Радостно было вдвойне: и оттого, что он придет на наш концерт, и оттого, что его здоровье пошло на поправку. Ведь еще и месяца не прошло со дня злодейского покушения на Владимира Ильича.
Концерт давался для курсантов школы ВЦИК. Был он из трех больших отделений. Пели старинные народные песни, обрядовые песни-причитания. Показывали сцены из крестьянской жизни: «Свадьбу», «Посиделки», водили хороводы. Среди красноармейцев сидел и Владимир Ильич. Он еще не совсем оправился после болезни, был бледен, с перевязанной рукой. Но слушал он с большим вниманием. Концерт длился долго, и Владимир Ильич терпеливо просидел все три отделения до конца. Концерт ему понравился.
Я получил приглашение прийти на другой день к Ленину. Как я волновался! Ночь не спал. А певицы наши всю ночь полотенце вышивали в подарок Ильичу. Собрали огромный букет полевых цветов. Думали-думали, что бы еще такое преподнести, решили: по русскому обычаю — сноп пшеницы. Обвязали его вышитым полотенцем, очень получилось красиво!
Приехал я в Кремль, да, кажется, не вовремя: Владимиру Ильичу как раз перевязку делали. Эх, думаю, угораздило. Но буквально через несколько минут пригласили меня к нему. Ильич приветливо встретил и так просто, даже виновато как-то: извините, мол, ничего не поделаешь, медицина...
Очень ему по душе наша хлеб-соль пришлась — сноп и полевые цветы. Он тут же попросил убрать со стола букет роз и вместо них поставить в кувшин наши простые цветы. Разговор пошел о песне: оказалось, Владимир Ильич не только любил песню, но и понимал ее тонко, разбирался в этом деле. А ведь исполнение даже одних и тех же песен в разных губерниях разное. Рязанские песни отличаются от тульских, воронежские от смоленских. Так же и пляски. В некоторых деревнях женщины, чтобы не показать некрасивость своих мозолистых рук, держат в пляске ладони согнутыми «кулачком». Стыдятся. Это в тех местах, где на женщину в старину взваливали непосильную мужскую работу. От крепостного права еще осталось. А полюбуйтесь, как свободно отплясывают украинки или казачки! Там женщине привольней жилось.
Ильич слушал мой рассказ с глубоким вниманием. А потом стал расспрашивать: как мы живем, в чем нуждаемся, как песни собираем. Вник в наши нужды. За работу похвалил. Дело, мол, народу родное, необходимое. Пообещал хору поддержку и свое обещание выполнил! Без всякого промедления мне выдали пропуск в Кремль.
И Митрофан Ефимович показал бумагу, помеченную 1918 годом. В ней значилось:
«Удостоверение Наркомпроса
Выдано в том, что организатор крестьянских концертов Митрофан Ефимович Пятницкий отправляется для собирания народных песен в Воронежскую губернию.
Ввиду ответственности и важности работы в культурно-просветительном отношении, выполняемой с ведома Народного комиссариата по просвещению (отдела искусств), отдел просит все советские учреждения и железнодорожные власти оказывать ему всевозможное содействие как в деле выполнения работы, так и в передвижении, вплоть до получения билета вне очереди и предоставления ему права ехать в делегатском вагоне».
Более четырехсот валиков с редчайшими записями привез Митрофан Ефимович из своих путешествий по глубинкам России: песни и частушки, былины, хороводы и прибаутки.
Спать не хотелось, мы вышли на улицу и переулками спустились к Москве-реке. Где-то справа от нас в темноте плыла лодка. Два сильных девичьих голоса, подхватывая друг дружку, пели «Калинушку». Молодые голоса звучали в ночной тишине чисто и свободно. Повернув свою белоснежную голову к реке, Пятницкий вслушался и восхищенно заметил:
— По песне любого человека узнать можно. Послушайте-ка, прямо в поднебесье взлетает! Сразу слышно, что у человека на сердце радость...
Много лет прошло с той ночи, но разговор с прославленным собирателем русских песен глубоко запал в душу, и с той поры, встречаясь с разными людьми и помня завет Пятницкого, я всегда старался узнать, какая же у этого человека самая любимая, самая заветная песня и с чем она связана в его жизни. А встреч было немало...
В годы гражданской войны я был пограничником. Потом — военным летчиком. Приходилось жить вдалеке от Москвы, от родных и друзей. И я знал: сидишь ли в седле или летишь в одиночестве под облаками, стоит вспомнить хорошую песню, запеть, и сразу на сердце станет радостнее, теплее.
Позднее я работал на радио. И задумалось мне записывать рассказы интересных людей о песнях на пленку. Эти радиопередачи я так и назвал — «Встреча с песней».
В редакции «Последних известий» работала дочь Якова Михайловича Свердлова Вера. Мне рассказывали, что Яков Михайлович обладал редкостной силы и красоты голосом, что он знал много песен и сам любил петь. Вера познакомила меня со своей мамой Клавдией Тимофеевной, и я пригласил ее в студию.
— Действительно, песня в жизни Якова Михайловича Свердлова занимала большое место, — подтвердила Клавдия Тимофеевна.— Она выражала его глубокую любовь к жизни. Особенно часто он обращался к песне в ссылке.
Много раз полиция арестовывала Якова Михайловича, высылала его в дальние края. В 1913 году Свердлова сослали на пять лет в Туруханский край. Место для поселения было выбрано обдуманно: непроходимая тайга и тундра, шестидесятиградусные морозы, вьюги и сугробы. Несколько месяцев длилась полярная ночь. Только на два-три часа в сутки можно было гасить огонь. Единственная дорога в крае — Енисей, летом — водой, а зимой — по льду. Свердлова отправили на далекий станок Курейку, расположенный за Полярным кругом. Каждого ссыльного сопровождал особый стражник.
Из Курейки Свердлов был переведен сначала в Селиваниху, а потом в село Монастырское. Сюда прибывали новые ссыльные и привозили подробные сведения о том, что происходит в крупных рабочих центрах. Летом я с сыном и двухлетней дочерью приехала к Якову Михайловичу.
Нам отвели просторную избу метеорологической станции, и стало обычаем, что все вновь прибывавшие ссыльные, пока не находили подходящей квартиры, жили у нас. Вечерами все собирались к нам «на огонек», отдохнуть, поделиться новостями. Яков Михайлович, человек исключительно общительный, любил собирать вокруг себя людей. В нашей квартире серьезные беседы чередовались с шумным товарищеским весельем. Стоило появиться двум-трем поющим товарищам, и вечер проходил незаметно в пении любимых песен Якова Михайловича. Особенно любил он «Варшавянку» и «Славное море, священный Байкал...». Яков Михайлович всегда бывал запевалой и случая попеть никогда не упускал.
Когда позволяла погода, шли компанией в лес, любовались неповторимыми переливами северного сияния, пели хором о русской зимушке-зиме. Возвращались с прогулки, и Яков Михайлович приглашал всех к себе:
— А теперь идем чаи гонять!
И снова звучали песни. Хорошую, бодрую зарядку давали такие вечера, после них лучше спорилась работа.
Гости расходились, а Свердлов садился за письменный стол и по своему обыкновению работал до глубокой ночи...
Ясная Поляна — уже в этом созвучии слышится что-то песенное, широкое, русское.
С Софьей Андреевной Толстой, внучкой Льва Николаевича Толстого и директором яснополянского музея, возвращаемся после прогулки по парку.
Она вспоминает:
— Лев Николаевич всегда вставал рано, пил кофе и удалялся к себе. Когда он работал, в доме была полная тишина. Ни шума, ни ребячьей беготни, ни музыки. Дедушка говорил, что музыка, хотя бы еле слышная, его отвлекает.
После занятий Лев Николаевич обычно уходил на прогулку или уезжал верхом. Потом садились обедать. К обеду в Ясную Поляну съезжались гости: писатели, художники, композиторы. Вечерами Толстой читал и, помню, одно время перед сном всегда садился за фортепиано...
Вот и дом, где жил Толстой! По этим ступенькам он поднимался, проходил в эти двери...
В комнатах тишина. Кажется, что сейчас появится сам хозяин, невысокий, в длинной блузе, с белой бородой и острым взглядом серых внимательных глаз.
Оглядываюсь. За этим письменным столом он работал, на этом диване отдыхал, читал эти книги и журналы. А вот и фортепиано, на котором играл Лев Николаевич...
— Музыка часто звучала в этих комнатах, — Софья Андреевна достает из книжного шкафа журнал и показывает фотографию, где Лев Николаевич снят с дамой в длинном платье, сидящей за клавесином. — В этом журнале опубликованы воспоминания польской пианистки и собирательницы песен народов мира Ванды Ландовской. В Ясной Поляне впервые она побывала еще в 1907 году. И уже в день приезда Толстой слушал ее игру. Ландовская играла ему польские, итальянские, английские, армянские, лезгинские, персидские мелодии. Лев Николаевич слушал с большим вниманием. Он сказал Ландовской: «Это музыка рабочего народа, серьезная, веселая!.. Вся народная музыка доступна всем людям: персидскую поймет русский мужик, и наоборот, а господское вранье и сами господа не поймут».
Ландовская бывала в Ясной Поляне не раз. Вот послушайте, что она пишет: «Толстой необычайно входит в музыку. Еще и теперь он часто играет один или с дочерью в четыре руки. Любит он преимущественно музыку классическую. Его излюбленные композиторы — Гайдн и Моцарт; в Бетховене не все нравится ему, а из послебетховенской эпохи самым любимым автором называет Шопена. Старинная музыка — Бах, Гендель, Куперен, Рамо, Скарлатти приводят его в неслыханный энтузиазм».
«Трудно верить, — приводит дальше Ландовская слова Льва Николаевича, — что подобные алмазы остаются зарытыми в библиотеках и так мало известны даже артистам, которые вечно исполняют одно и то же...»
«Народная музыка глубоко его трогает, — продолжает Ландовская. — В свое время он сам собрал несколько русских народных напевов, часть которых послал Чайковскому с просьбой аранжировать их в манере Генделя и Моцарта, а не в манере Шумана или Берлиоза».
Мне очень хочется расспросить подробнее Софью Андреезну об отношении Толстого к народной песне, ведь он много жил в деревне, хорошо знал русского мужика, сам пахал и косил.
Разглядываю на стене фотографии. На одной из них Лев Николаевич за плугом. Вот он среди деревенской ребятни. А вот — с маленькой внучкой Соней. Не верится, что со мной сейчас беседует та самая сероглазая девочка.
— Этот снимок сделан здесь, в Ясной Поляне. Мне тогда было всего лет десять, — улыбается Софья Андреевна.
Рядом на снимке Толстой среди крестьян.
— Софья Андреевна, — говорю я, — Лев Николаевич ведь любил русскую песню?
— Не только любил, Толстой собирал и изучал народное творчество. Множество поговорок, пословиц и песен вошло в его сочинения. Помните, в «Войне и мире», в «Анне Карениной» и «Казаках» поют народные песни — солдаты в походе, крестьяне, возвращаясь с полевых работ... И Наташа Ростова — у дядюшки в гостях, и казаки — на празднике...
Сняв с полки книгу, Софья Андреевна привычно нашла нужную страницу и прочитала: «...Дядюшка, ни на кого не глядя, сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке гитары, настроил и поправился на кресле. Он взял (несколько театральным жестом, отставив локоть левой руки) гитару повыше шейки и, подмигнув Анисье Федоровне, начал не „Барыню“, а взял один звучный, чистый аккорд и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать известную песню „По у-ли-и-ице мостовой“». Помните, это в «Войне и мире», когда Наташа Ростова с братьями гостит у дядюшки?
И дальше с увлечением продолжала читать Софья Андреевна: «Прелесть, прелесть, дядюшка! еще, еще! — закричала Наташа, как только он кончил. Она, вскочивши с места, обняла дядюшку и поцеловала его. — Николенька, Николенька! — говорила она, оглядываясь на брата и как бы спрашивая его: что же это такое?
Николаю тоже очень нравилась игра дядюшки. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях, и из-за ней еще другие лица...
играл дядюшка, сделал опять ловкий перебор, оторвал и шевельнул плечами.
— Ну, ну, голубчик, дядюшка, — таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал, и как будто в нем было два человека — один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
— Ну, племянница! — крикнул дядюшка, взмахнув к Наташе рукой, оторвавшею аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движение плечами и стала...»
— Дальше помните, — обращается ко мне Софья Андреевна,— Толстой спрашивает: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, — эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, — этот дух, откуда взяла она эти приемы?.. Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка».
Эту сцену забыть невозможно! А помните, как ряженые мчатся на тройках! Толстой любил молодость и раздолье!
В праздничные дни яснополянские крестьяне приходили сюда, к дому, пели, плясали, водили хороводы...
Помню, как однажды в яркий весенний день толпа яснополянских крестьян в праздничных одеждах — в ярких платках, расшитых сарафанах — с песнями подошла к нашему дому. Лев Николаевич вышел к хороводу, слушал песни и любовался плясками. Пятилетняя девочка Нюша, дочь крестьянина Кандаурова, выскочила на круг и, смеясь и подпевая хору, стала лихо отплясывать «Барыню»! Толстой смотрел на нее и широко улыбался. На другой день он записал в своем дневнике: «Милые крошки девочки...».
И я будто наяву увидел зеленую лужайку у белого дома, праздничный хоровод и ту бедовую девчушку, отчаянно отплясывающую «Барыню». Увидел и улыбающегося Толстого в парусиновой блузе до колен и в соломенной шляпе с широкими полями.
— Софья Андреевна, а вы не помните, какие песни пели тогда в хороводе?
— Помню. «Во лузях» и «Как со вечера пороша...». Лев Николаевич эти песни очень любил.
Я хорошо знал Владимира Владимировича Маяковского, не раз встречался с ним, вместе мы выступали на литературных вечерах.
Еду на Красную Пресню, где живут Маяковские; очередная передача «Встреча с песней» посвящается Маяковскому.
Людмила Владимировна, старшая сестра поэта, встречает нас на балконе. Она показывает, как удобней протянуть на третий этаж провод микрофона. Поднимаемся в квартиру, где часто бывал Маяковский. Здесь, в родной семье, он отдыхал.
А вот и Александра Алексеевна, маленькая, седая, приветливая, с тихим, ласковым голосом, мать, вынянчившая и воспитавшая поэта-гиганта. Ей уже за восемьдесят лет.
По радио передают грузинские песни, и разговор у нас совершенно естественно завязывается о Грузии, где прошло детство Маяковского, о песне.
— Мы жили тогда в селении Багдади, — вспоминает Александра Алексеевна. — Это очень красивое место, кругом горы, внизу шумит река Ханис-Цхали, синее небо, тополя. Во всем селении только одна наша семья была русской, а все соседи — грузины. Жили мы душа в душу. Мой муж, Владимир Константинович, служил лесничим. Потомок запорожских сечевиков, он был высокого роста, широкоплеч, с голосом удивительной силы. Все это передалось и Володе. У нас в семье часто говорили об Украине, ее истории, литературе. Муж очень гордился тем, что был родом из запорожцев. Он хорошо знал и украинский, и грузинский языки. Дети — Оля и Володя — тоже говорили по-грузински.
На Кавказе ведь очень любят песни. Соберутся за столом и поют. Муж знал много песен и русских, и грузинских, и украинских. Он пел в лесу, дома, на лошади...
Вот я услышала сейчас по радио грузинскую песню «Сулико» и сразу вспомнила Багдади. Вечер. Шумит река. Муж возвратился с работы и сидит на ступеньках балкона, у него на коленях Оля и Володя. Он обнял детей за плечи, и они втроем поют. Какие песни пели? «Есть на Волге утес», «Укажи мне такую обитель», «Как ныне сбирается вещий Олег», «Баламутэ, выйди з хаты», «Засвистали козаченьки», «Реве тай стогне Днипр широкий», «Сулико». Очень муж любил читать вслух стихи Шевченко...
Александра Алексеевна оживляется, в ее черных глазах зажигаются искорки нежности.
— У нас часто собирались гости, и они всегда просили маленького Володю петь и читать стихи. А чтецом он был с четырех лет. Читал Лермонтова, Пушкина, Некрасова. Гостей не стеснялся, хотя сам был чуть повыше стола.
Помню, держался за платье, потом научился читать — и вдруг как-то сразу повзрослел. Я не заметила, как и вырос. А когда поступил в гимназию, его увлекли уже другие дела.
Песни он любил, но совершенно не выносил слащавых и пошлых романсов. А песни народные — русские, грузинские, революционные — любил и пел сам. В дни революции 1905 года он вместе с товарищами по гимназии разучивал по-грузински «Варшавянку», «Смело, товарищи, в ногу».
Многим казалось, что Володя рос грубым, нелюдимым, а ведь он был добрый и нежный. Вот я прожила уже восемьдесят с лишним лет и постоянно думаю, какое доброе у него было сердце! Он рос без отца, рано начал зарабатывать, и его воспитание лежало на мне. Я с ним всегда разговаривала ласково. Лаской он платил и мне. Когда мы переехали в Москву, Володе было четырнадцать лет. Он уже дружил со студентами. У нас в квартире жил студент консерватории Николай Хлестов. Володя всегда просил его:
— Ну, Коля, спой мне: «О, дайте, дайте мне свободу...». Очень он любил арию князя Игоря.
А когда Володя уходил из дому, он часто напевал:
Александра Алексеевна смотрит на портрет сына, где он снят веселый, улыбающийся, с черной собакой на руках, и говорит негромко:
— Он был хороший сын...
Белопалубный красавец-корабль «Сергей Есенин» по синей Оке держит путь на родину поэта — в село Константиново. С Шурой Есениной, младшей сестрой поэта, мы стоим на верхней палубе и любуемся рязанскими раздольями.
вспоминает Шура юношеские стихи брата.
— Вот здесь, на этих просторах, и протекало детство Сергея, — рассказывает она, — эти места имел он в виду, когда писал:
Особенно хороша у нас сенокосная пора! Нигде так весело не отдыхают, как на сенокосе, хотя минуты отдыха и коротки, но усталь нигде не проходит так быстро. А работали с песнями!
Вот она и подошла, моя тема — о песне! Расспрашиваю Шуру: какие же песни пелись тогда у них на селе, кто учил их песням?
— У нас вся семья любила петь, а мать была завзятая певунья, песен она знала бессчетное количество! Отец мальчиком пел в церковном хоре. У него был, хотя и слабый, но очень приятный тенор. Больше всего я любила, когда он запевал: «Паша, ангел непорочный, не ропщи на жребий свой...».
И Шура негромко напевает мелодию той песни.
— Слова из этой песни у Сергея вошли в «Поэму о 36».
...Шуру я знаю с четырнадцати лет. Есенин жил тогда в Москве недалеко от консерватории, в Брюсовском переулке, под самыми небесами. Он только что вернулся с Кавказа, привез поэму и новые стихи. Мы с Всеволодом Ивановым и Сергеем Буданцевым, друзьями Есенина, как-то пришли к нему в гости. Нас встретила тоненькая, стройная девушка с пепельными косами. Младшая сестра Есенина, Шура, похожа на брата: те же русые волосы, светлые глаза, девичья несмелость в улыбке.
— А где же Сергей?
— Ушел гулять...
— Значит, не скоро вернется, — определяем мы. На прогулках обычно Есенин работает. Бродит по переулкам в одиночестве и сочиняет. А сегодня вечер особенно хорош!
Друзья идут разыскивать Есенина, а меня оставляют с Шурой:
— Придет Сергей, не отпускай!
Шура недавно приехала из деревни. Она сидит на диване и что-то вышивает. Она вспоминает о золотой рязанской осени, о снежной зиме, о веселых святках, когда Сергей приезжал на каникулы с праздничными подарками.
— А как он проводил время дома? — интересуюсь я.
— Он умел повеселиться. Но и работать любил. Работал и днями, и вечерами. Встанет из-за стола и начинает расхаживать по избе. Руки в карманы или скрестит на груди. Ходит и напевает вполголоса...
— А что он пел?
— Разное. «Дремлют плакучие ивы», «Выхожу один я на дорогу», «Горные вершины» или «Вечерний звон»... С малых лет мы слышали эти песни от матери. Песни и сказки. Она хоть и была неграмотной, но знала много. Подрастая, мы вдруг узнавали, что песни, которые она нам пела, зачастую были переложенные на музыку стихи Пушкина, Лермонтова, Никитина, Кольцова.
Увлекшись воспоминаниями, Шура не замечает, как в комнату со свертками в руках неслышно вошли Есенин с друзьями. Сергей Александрович с любопытством выслушал рассказ сестры о себе, о матери. Осторожно положив покупки на стол, он прикрыл ладонями глаза сестры и нежно поцеловал ее.
— Ах ты, красавица моя рязанская!
Смущенная до слез Шура выбежала из комнаты.
Этот маленький эпизод вспомнился мне, когда я слушал на палубе парохода ее негромкое пенье.
Корабль приближается к небольшой пристаньке. Здравствуй, Константиново!
На берегу нас встречает старшая сестра Есенина — Екатерина Александровна. Поднимаемся по тропинке в гору, где стоит изба Есениных. Невиданной красоты закат — золото с голубым, малиновое с серебром — разлился вполнеба. Отсюда, с обрыва, видны заливные луга, далекий синий лес. На середине реки застыла лодка, в ней рыбак с удочкой.
— Наш Сергей тоже любил рыбную ловлю, — говорит Екатерина Александровна. — На рыбалке он думал, мечтал, сочинял. Любил зори и закаты... В те далекие годы мы часто ходили вечерами провожать проходящие мимо пассажирские пароходы...
— Всегда испытываешь такое чувство, будто провожаешь в отлет журавлей, — говорит Шура. — Пароход войдет в шлюз, а мы — домой, на село. Все спят. Где-то в конце села слышна гармошка. В такой вечер трудно удержаться и не запеть! Начинали обычно Сергей или Катя. А уж запел один, то как же удержаться другому! И подпоешь. Пели мы складно...
— После отъезда в Москву Сергей Александрович скучал, видно, по деревне, — замечаю я.
— Его всегда тяготила неустроенность в Москве, отсутствие своего угла...
— Которого, в сущности, он так и не имел до конца своей жизни, — с грустью добавляет Екатерина Александровна.
Поэтому он часто наезжал в родные края, здесь он много работал. Мы всегда радовались его приездам. По вечерам читали стихи, пели песни. Хором.
— Какие же?
— Чаще всего это были грустные, протяжные песни. Старинные. Очень любил Сергей «Прощай жизнь, радость моя...» и часто просил нас с сестрой петь ее. Была у него еще одна любимая песня — «Это дело было летнею порою». С Сергеем часто приезжали его друзья. Они тоже любили петь. Особенно выделялся своим глуховатым тенором Василий Наседкин. Как сейчас слышу негромкую протяжную песню оренбургских казаков «Молодка, молодка, молоденькая...».
Я сижу у окна и гляжу в сад, на амбарчик, где Есенин написал свое знаменитое «Письмо матери». Вспоминаются мне и другие его стихи, которые стали песнями: «Есть одна хорошая песня у соловушки», «Клен ты мой опавший», «Эх вы, сани, сани», «Зеленая прическа». Мне доводилось не раз аккомпанировать Есенину на гитаре, когда он получитал-полунапевал свои песни-стихи. Многие из его песен исполнялись уже и тогда, при жизни Есенина. Особенно популярным было «Письмо матери».
Стихи Есенина все больше и больше привлекают внимание наших композиторов. Глубокие, лиричные, задушевные, они сами просятся на музыку. Композитор Георгий Свиридов создал «Поэму памяти Сергея Есенина» на стихи поэта. Звучат песни, хоры, романсы, написанные на слова Есенина В. Шебалиным, 3. Левиной, В. Салмановым, Н. Пейко и многими другими композиторами.
Каждый день в Константиново, на родину поэта, приезжают гости со всех концов земли. Они хотят повидать те места, где Есенин подслушал и сложил свои заветные песни...
Чкалов немногословен, разговаривает баском, волжским говором. У него красивый открытый лоб, синие смелые глаза. Глядя на него, я часто думал: как ярко и властно запечатлелись в нем лучшие черты человеческого характера — воля, отвага, трудолюбие, настойчивость.
Валерий Павлович был не только отважным летчиком. Талантливый самородок, он стремился к знаниям, любил искусство, литературу, тонко чувствовал музыку.
После дальнего перелета на остров Удд, когда экипаж в штормовую погоду, сквозь ливни и грозы прошел над вершинами неизведанных горных хребтов, прорвавшись к берегам бурного Охотского моря, Чкалов в Кремле впервые высказал вслух свою смелую мечту о перелете через Северный полюс. Получая орден и грамоту Героя Советского Союза, он сказал:
— Если не в этом, то в будущем году наш маршрут обязательно пройдет к берегам Северной Америки!
И вот накануне полета через полюс он позвонил мне по телефону.
— На полчаса вырвался домой, тайно ото всех. Приезжай.
Дверь открыла жена Чкалова Ольга Эразмовна. Ответив на приветствие усталой улыбкой, она молча кивнула в сторону кабинета. Оттуда доносилась музыка. Я тихо вошел в кабинет.
Присев у окна на корточки, Валерий Павлович крутил пальцем пластинку на сломанном патефоне, стоявшем на полу. Звучала ария князя Игоря «Ни сна, ни отдыха измученной душе...».
Чкалов напряженно вслушивался в музыку любимой оперы. Прослушав арию до конца, он снова поставил пластинку, и снова прозвучала тревожная фраза об измученной душе, не знающей ни сна, ни отдыха.
— Вот это музыка! — с благоговением произнес Валерий Павлович и, закурив, озабоченно стал прохаживаться по кабинету. Его суровое лицо было полно глубокой задумчивости. Он показал мне по карте маршрут перелета.
— Из Москвы мы пройдем к Баренцеву морю: этот отрезок нам хорошо знаком. А дальше ложимся курсом через Северный полюс! Полюсов, как известно, на севере четыре: географический, магнитный, полюс холода и Неприступности. Впервые в истории человечества на одномоторном самолете нам предстоит пересечь этот самый полюс Неприступности. На карте, как видишь, здесь пока белое пятно...
Он взял со стола книгу Амундсена и прочитал вслух: «Сколько несчастий годами и годами несло ты человечеству, сколько лишений и страданий дарило ты ему, о бесконечное белое пространство! Но зато ты узнало и тех, кто сумел силой бросить тебя на колени... Но что сделало ты со многими гордыми судами, которые держали путь прямо в твое сердце и не вернулись больше домой? Что сделало ты с отважными смельчаками, которые попали в твои ледяные объятия и больше не вырвались из них? Куды ты их девало? Никаких следов, никаких знаков, никакой памяти — только одна бескрайная, белая пустыня!..»
— Скажи по правде, а не страшно?
Чкалов посмотрел мне в глаза:
— Умереть не боюсь. Но умереть всякий может. Страшна не смерть — другое... Не выполнить наказ Родины. Понял? Понял, какой груз везем на крыльях?..
И он с таким выражением поглядел в темное окно, будто хотел увидеть там сквозь грозную неизвестность свой завтрашний день.
...Весь мир с напряжением следил за перелетом трех отважных русских летчиков. Уже третьи сутки находились они в воздухе, пробиваясь к берегам Северной Америки.
Грозовые облака висят над Москвой. Дождь и сумерки навевают тоску. Где самолет? Почему прервалась связь с экипажем? Не погиб ли он над безлюдными льдами Арктики? Тревожные мысли не дают покоя. И вдруг сквозь дождь и ветер, сквозь бурю п шторм в Москву долетел еле уловимый голос Чкалова:
— Обещание, данное в Кремле, выполнено. Мы пересекли Северный полюс, принеся на наших крыльях дружбу советского народа народу Америки!
Какой это был счастливый день: друзья долетели!
Домой герои возвращались через Атлантический океан на пароходе «Нормандия». Я встретил экипаж на границе.
Чкалов заметно устал и осунулся.
— Да, полет был трудный, — рассказывал он. — Пройдут годы, и полет на полюс, возможно, будет простой прогулкой. Но пусть потомки знают, что в наше время это было не просто. Мы мерзли, обледеневали, падали в обморок от кислородного голодания. Мы седели в несколько страшных мгновений. Но мы всё преодолели. А почему? Это было задание Родины.
Однажды Валерий Павлович пригласил к себе на дачу в Серебряный бор близких друзей.
— Послушаем музыку!
Среди гостей были Иван Семенович Козловский, скульптор Менделевич, Ирина Федоровна Шаляпина. Одноэтажный деревянный домик стоял на отлете. Чкалов вынес на веранду патефон, вынул из ящика пластинку.
— Чайковский! — сказал он с уважением.
Бесшумно закружился черный диск и нежные звуки вальса из «Лебединого озера» поплыли над притихшими деревьями. Чкалов сидел в кресле и задумчиво смотрел на далекие звезды. О чем думал он? Может быть, эта музыка напоминала ему полет над безмолвной снежной пустыней? Или он вспоминал свое детство, когда вечерами сидел с ребятами на высоком берегу Волги и вот так же глядел на звезды, мечтая о будущем?.. Незаметно для себя Чкалов выводил в воздухе рукой мелодию вальса, словно рисуя ее в пространстве и дирижируя невидимым оркестром.
Мы слушали финал Четвертой симфонии Чайковского, «Элегию» Массне и «Персидскую песню» Рубинштейна в исполнении Шаляпина.
Валерий Павлович вдруг как-то таинственно взглянул на Ирину Федоровну:
— Ну, а теперь мое самое любимое!
И мы снова услышали могучий голос Шаляпина, певшего с хором «Вниз по матушке, по Волге». Суровое лицо Чкалова осветилось радостным светом. Казалось, что это запел не великий русский певец, а он сам, родившийся и выросший на крутых берегах Волги.
Чкалов был счастлив, что доставил друзьям удовольствие. Гости просидели почти до рассвета. Несколько старинных романсов спела под гитару Ирина Федоровна. Чкалову особенно нравился романс «Расставаясь, она говорила...». Пел в этот вечер и Иван Семенович Козловский.
Мы возвращались домой, в Москву, уже на рассвете. Небо заметно посветлело. Козловский восхищался удивительной одаренностью Чкалова:
— Меня, — говорил Иван Семенович, — всегда поражало в нем умение тонко чувствовать и понимать музыку. Вы обратили внимание, как он любит оперу? Я ведь не раз видал его на «Борисе Годунове», «Князе Игоре», «Тоске». Часто встречаю его и на концертах симфонической музыки. А уж о песнях народных и говорить не приходится! Понимает и чувствует глубоко. Песни любит широкие, просторные, как Волга... Подумайте только, в Америке, среди этого шума, рекламы, бесконечных банкетов и митингов, он нашел время, чтобы купить пластинки с записями концертов Рахманинова, произведений Бетховена, Чайковского, Римского-Корсакова, Мусоргского. Разыскал записи народных песен и арий из опер в исполнении Шаляпина. Это ли не свидетельство глубокой влюбленности Чкалова в музыку!
— Помню, — продолжал Иван Семенович, — как однажды в гостинице «Москва» мы с Корнейчуком решали, нужно ли украинскую оперу «Катерина» на слова Тараса Шевченко переводить на русский язык? Я напевал арии из оперы, а Корнейчук пробовал переводить. «Публику» представлял находившийся в номере Чкалов. Мы мучительно отбирали разные варианты текста и музыки, размышляли, спорили, сомневались. Но последнее слово осталось за Чкаловым. Он сказал: «Раз мне, волжанину, все понятно и на украинском языке, и музыка доходит до сердца, не усложняйте, ставьте оперу в оригинале! Она будет понятна и всем другим». Мы, профессионалы — драматург и певец, — послушались его. И все сложилось так, как предсказал Валерий Павлович...
После перелета я вместе с чкаловским экипажем отдыхал в Сочи. Однажды на море разбушевался шторм. Непроглядная темень стояла над побережьем. Было уже поздно, я сидел за столом и работал. Вдруг кто-то открыл дверь — резкий сквозняк поднял к потолку занавеску, разложенные листы бумаги разлетелись по комнате. На пороге стоял Чкалов.
— Скучно одному, тоскливо. Заглянул на огонек.
Я знал причину его тоски: Валерий Павлович рвался в Испанию, ему не терпелось переведаться в бою с фашистскими асами. Но его не пускали. Присев на диван, он мрачно курил. Докурив папиросу, встал.
— Пойду.
— Куда же ты? Погляди, какая гроза надвигается. Оставайся ночевать.
— Нет, пойду.
И он ушел. Погасив свет, я подошел к окну. На дворе шумели деревья. Начинался южный ливень. Из Летнего театра, стоявшего неподалеку в парке, сквозь шум ливня, грохот волн долетали звуки рояля. Это молодой пианист Яков Флиер готовился к международному конкурсу.
Я видел, как Чкалов по освещенной аллее пошагал к себе в коттедж. Но, услышав музыку, остановился, присел на старый пень. Опустив голову на руки, он остался недвижим... Дождь припустил сильнее, но Чкалов не двинулся с места. Что-то трагическое было в этой картине: темный парк, тропический ливень, сопровождаемый музыкой Листа, одинокая, застывшая фигура Чкалова, похожая на изваяние Родена...
Расскажу еще об одном памятном дне в жизни Чкалова.
Однажды Валерий Павлович позвонил мне по телефону:
— Приезжай немедленно!
Через четверть часа я уже входил к нему. Валерий Павлович брился.
— Поздравь, брат!
— Поздравляю, но с чем?
Он весело намыливал подбородок и выглядел именинником:
— Такие дни бывают лишь раз в жизни!
— Не понимаю, ты — Герой Советского Союза, у тебя ордена...
— Еду получать партийный билет! — торжественно объявил Чкалов. — Я так долго ждал этого дня! И сегодняшний день — у меня самый счастливый!
Он снял со спинки стула пиджак.
— Знаешь, мое сегодняшнее состояние могла бы выразить только музыка. И если бы я был композитором, то обязательно создал бы симфонию! Но пока мы с тобой еще не композиторы, послушаем вот эту пластинку...
И, подойдя к радиоле, он поставил «Песню о Родине» Дунаевского.
— Ты подожди меня, обязательно подожди, я скоро вернусь!
Он уехал в Центральный Комитет партии, где ему должны были вручить партбилет.
День мы провели вместе. Валерий Павлович был настроен празднично, весь вечер слушал музыку — Чайковского, Бетховена, Рахманинова, Бородина...
С Борисом Николаевичем Полевым, писателем и журналистом, автором всемирно известной «Повести о настоящем человеке», на сюжет которой композитор С. Прокофьев написал оперу, нас связывает старинная дружба. Мы встречаемся на литературных вечерах, заседаниях, съездах. Последний раз мы виделись в писательском доме творчества, под Москвой. Здесь Борис Николаевич работал над своими фронтовыми воспоминаниями.
В годы войны корреспондент «Правды», он был свидетелем и участником многих исторических сражений. Узнав о том, что я работаю над книгой «Встречи с песней», Полевой рассказал мне интересную историю, связанную с именем маршала Советского Союза Георгия Константиновича Жукова.
С разрешения Бориса Николаевича привожу отрывок из его записей о той памятной ночи, когда он впервые познакомился с маршалом.
Вместе с писателем Александром Александровичем Фадеевым Полевой выехал по заданию редакции на Калининский фронт. Стояла суровая зима. Полевой рассказывает:
— На ночлег располагаемся в пещерке, недурно обжитой офицерами связи, людьми молодыми, веселыми, с энтузиазмом встретившими Фадеева и великодушно уступившими ему единственный широкий, сплетенный из ветвей лежак. Жарко. Отличный воздух. Мы уже предвкушали, как хорошо заснем, но едва успеваем сбросить валенки и вытянуть к огоньку усталые ноги, как влетает порученец командира дивизии.
Увидел Фадеева, звонко стукнул каблуками.
— Товарищ бригадный комиссар, приказано срочно привести вас и ваших товарищей к командиру дивизии.
— Что случилось?
Молчит. Но вид у него такой многозначительный, что мы безропотно начинаем обуваться.
— Есть там у командира кто-то?
— Так точно, есть.
— Кто?
— Там увидите, товарищ бригадный комиссар, — произносит порученец каким-то особым, благоговейным шепотом.
По обледеневшим ходам сообщения движемся все к блиндажу на высоте Воробецкой. Докладывают. Входим. От карты, лежащей на столе, поднимаются две головы: черная, цыгановатая, с хохолком на затылке — командира дивизии и седеющая, с высоким шишковатым лбом — его гостя.
— Ах, вот тут кто пришел... Здравствуйте, Георгий Константинович, — произносит Фадеев и крепко, дружески жмет руку невысокому плечистому человеку в вязаном шерстяном свитере. На спинке складного стула висит мундир с маршальскими звездами на погонах.
Я сразу узнал маршала Советского Союза Жукова, хотя видел его всего один раз в Сталинграде. Но разве спутаешь с кем-нибудь эту характерную лобастую голову, мужественное лицо, на котором каждый мускул говорит о твердости, о воле? Глаза, зорко смотрящие из-под нависающего на них лба, и, наконец, эту продолговатую ямку на подбородке, добродушную ямку, которая так контрастирует со всеми остальными чертами сурового лица?
Первый раз я увидел Жукова в жаркий ясный день степной осени на артиллерийской позиции под Сталинградом. В высокой фуражке, в плаще, он шел по ходу сообщения в сопровождении нескольких командиров. Как раз в эти минуты над степью появилась вереница «хенкелей», шедшая журавлиным строем. Вдали раздалось тягучее «Воздух!». Жуков только посмотрел на небо и продолжал идти как ни в чем не бывало. Командиры невольно поглядывали на небо. Он шел не оглядываясь. И действительно, вереница «хенкелей» прошла севернее и сбросила бомбы где-то за горизонтом...
Теперь, в решающие дни штурма Великих Лук, он здесь, представитель Ставки, заместитель Верховного Главнокомандующего. Жмет руку Фадеева.
— А что делает здесь автор «Разгрома»? Вы садитесь, садитесь, товарищи. Мы с командиром тут все уже обсудили, обо всем договорились. Сейчас вот как раз ужинать собираемся. Воюет он неплохо. Посмотрим, какая у него кухня...
Кухня у полковника Кроника оказывается хорошей. Тут выясняется одно почти невероятное, прямо кинематографическое скрещение разных судеб: командир дивизии Александр Кроник служил когда-то старшиной в кавалерийском эскадроне, которым командовал комэск Георгий Жуков. Фадеев же знал маршала еще по боям на Дальнем Востоке. Все трое встретились как старые друзья. А на Руси там, где встретятся старые друзья, без песни никак дело не обойдется.
Выясняется и совершенно уже невероятное. Полководец, оказывается, играет на баяне.
Где-то в охране штаба отыскали старенький инструмент. Ремень привычным движением кладется на плечо, пальцы делают молниеносную пробежку по ладам, широко развернуты меха, и возникает тихая, задумчивая и печальная мелодия. Два голоса — тонкий фадеевский и хрипловатый баритон Жукова — переплетаются, как бы обгоняя друг друга:
И когда дело подходит к припеву, в приятный этот дуэт вплетается хриплый после вчерашних телефонных разговоров бас комдива:
Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую песню о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют и славный полководец, и знаменитый писатель, и командир дивизии, которому на рассвете предстоит развернуть штурм немецкой группировки, отказавшейся сложить оружие.
Мне вдруг на ум приходит дикая мысль. А что если бы кто-нибудь из гитлеровских полководцев, ну, скажем, генерал Браухич или фельдмаршал Кейтель, или еще кто-нибудь из тех, кто с той, фашистской стороны руководит войной, увидел бы эту сцену, услышал бы эту песню? Поверил бы он своим глазам и ушам? И что бы он при этом подумал?
Песня сменяет песню. А там, за обитой плащ-палаткой дверью, обдуваемая сырым, почти весенним ветром, обливаемая лунным светом, затаилась высота Воробецкая. Изрытая, источенная ходами сообщения, ощетинившаяся в сторону крепости стволами орудий. В теплеющей тьме фырчат моторы. Лязгают гусеницы. Войска готовятся для нового, решающего штурма!
Эту историю рассказал мне старый друг, летчик-испытатель полковник Максимов.
— В первый же день войны летчики-испытатели столицы вызвались на фронт. В девять утра наш полк истребителей на одноместных машинах типа «Чайка» вылетел из Москвы. К вечеру мы опустились на полевой аэродром невдалеке от линии фронта. Ничто здесь не напоминало о войне: светило заходящее солнце, так же, как светило оно и несколько часов назад в Москве, в деревне разноголосо пели петухи, а на поле неугомонно трещали кузнечики. Механики готовили самолеты к бою. Вскоре наступила темнота.
Тот вечер, перед схваткой с фашистами в небе, оставил глубокий след в памяти. Вокруг на траве лежали боевые друзья. Каждого из нас томила неизвестность: что-то будет завтра. Однако не в характере наших хлопцев было унывать даже в самой сложной обстановке. Жора Бахчиванджи притащил баян и под общий гул одобрения вручил его нашему лучшему баянисту Косте Груздеву.
Музыка в тот вечер особенно трогала сердца. В небе сверкают звезды, вокруг друзья, вспоминаются родные и близкие, оставленные в Москве, а рядом нежная песня баяна. Хотелось сделать что-то необыкновенное — совершить подвиг, отдать жизнь за товарищей!
Больше всех переживал Кеша Субботин, самый молодой летчик полка. Кеша улетел на фронт, не попрощавшись с невестой. Несколько раз просил он Костю сыграть «Чайку» — очень популярную тогда песню Милютина. Было видно, что она напоминает ему что-то дорогое. Мы просидели так далеко заполночь, слушая задушевную песню. Помнишь:
Утром проснулись как-то все одновременно, будто и не ложились. Кеша Субботин даже запел:
— Что день грядущий мне готовит?..
Кто-то из друзей шутливо заметил:
— Вероятно, Героя!
На аэродроме был получен приказ: сопровождать на боевое задание штурмовиков и бомбардировщиков.
Я вылетел на сопровождение штурмового полка. После выполнения операции наша группа первая возвратилась домой. Все сразу бросились на командный пункт, чтобы узнать о судьбе своих товарищей, еще не вернувшихся с задания.
Связь с командным пунктом держали по радио все летчики. Нас обеспокоило сообщение Кеши: «Остаюсь с больным большим другом!» Это означало, что он отстает от строя с одним из наших подбитых бомбардировщиков. Мы потребовали, чтобы он не прекращал с нами постоянной радиосвязи.
— Все в порядке! — успокоил Кеша.
Он напевал любимую «Чайку», несколько изменяя слова. «Ну-ка, чайка, замечай-ка и следи кругом!», «Ну-ка, чайка, наблюдай-ка...» Ведь мы тогда и летали как раз на «Чайках».
Неожиданно голос Кеши передал тревожное сообщение:
— Справа из-под облаков выскочило звено «мессершмиттов»! Иду на сближение! Связь по радио временно кончаю!
Но, вероятно, волнуясь, Кеша забыл выключить ларингофон, и нам ясно слышалось его прерывистое дыхание и напряженное откашливание. По-видимому, фашисты наседали. Мотив песни сначала замер... Но вот мы снова услышали «Чайку», но уже совсем иную. Голос Кеши был неузнаваем. Что-то в нем зазвенело новое — грозное, воинственное: «Ну-ка, «Чайка», выручай-ка!.. Ну-ка, «Чайка», отвечай-ка!.. Ну-ка, «Чайка», получай-ка!!!» Видно, он отбивался от фашистских истребителей.
И это было ужасно: сидеть и слушать, как твой товарищ один дерется в неравном бою против тройки «мессершмиттов», и не быть в состоянии помочь ему. Вдруг послышался непонятный треск, какой-то шум, и наступила тишина. На наши вызовы ответа больше не последовало.
А вечером наша разведка донесла о геройской схватке Кеши. Он сбил одного «мессера», поджег второго и сам погиб, тараня третьего. Но он спас своего «большого больного друга».
Семнадцатилетняя украинская школьница Люба Валиева приехала погостить в Москву. Здесь ее и застала война. Решение было немедленным — на фронт! В первый же день она подала заявление о зачислении ее в ряды Красной армии. Всю ночь не спала Люба. Утром побежала в райвоенкомат и заявила, что не уйдет, пока ее не отправят на фронт. С большим трудом ее взяли в стрелковую роту.
— Во многих сражениях пришлось мне участвовать,— рассказывает Люба. — Рядовым бойцом принимала я участие в боях за Киев, Белую Церковь, Прилуки. Дважды была ранена. Из-за тяжелой контузии на время теряла слух и дар речи. Разрывной пулей мне раздробило кисть руки.
Через год, когда я была уже в звании сержанта, командующий фронтом генерал армии Ватутин направил меня на курсы усовершенствования командного состава при Первом Украинском фронте. Мне присвоили звание младшего лейтенанта и назначили на должность командира взвода одной из гвардейских частей.
Первый бой со своим взводом я приняла при форсировании Днепра на участке Вышгород. Вот об этой ночи я и хочу рассказать.
Был у нас во взводе боец по фамилии Кириченко, родом с Днепра. Всем сердцем рвался он к родным берегам, и любимой его песней была «Реве тай стогне Днипр широкий». Бывало, шагаем по пыльной дороге или отдыхаем на привале, Кириченко обязательно запоет свою песню. Весь взвод любил ее.
И вот мы подошли к Днепру. Уж как были рады бойцы, а больше всех Кириченко! Получаем приказ форсировать
Днепр. В полночь, проверяя боевую готовность взвода, я переходила от бойца к бойцу, и вдруг услышала песню. Пел Кириченко. Он пел тихо, вполголоса. Стояла теплая сентябрьская ночь, в небе, как спелые вишни, висели крупные звезды. И эта песня...
Восемь раз пытался наш взвод переправиться на понтонных лодках через Днепр, но противник сбивал нас. Однако несмотря на ожесточенный огонь врага мы заняли рубеж на правом берегу. И тут во время атаки погиб Кириченко. Горько было потерять доброго друга. Но его песня осталась с нами, с ней мы пошли дальше на запад...
Под Корсунь-Шевченковской наш взвод атаковала вражеская пехота. С рассвета до полудня мы отбили несколько атак. Ожесточившись от неудач, фашисты направили на нас танки. Силы были неравные, но гвардейцы поклялись не отступать.
Молча следили мы за приближением танков. Я крепко сжимала в руках гранаты. И вот уже замелькали зеленые шинели немцев спрыгивающих с танков. Я ждала сигнала открыть огонь. Наконец, в небо взвились зеленые ракеты. Пора. «Огонь по врагу!..»
Четыре танка шли на наш взвод. Выждав, я метнула гранату. За первым взрывом последовал другой. Один подбитый танк остановился, через секунду запылал второй. Третий повернул обратно. Но последний, четвертый танк шел прямо на нас! Я выскочила из окопа с гранатой и метнула ее. Но тут выстрелом из пушки мне оторвало левую руку... Я успела бросить еще одну гранату. Пройдя надо мной, танк подорвался, но я лишилась второй руки. Танковая атака была отбита...
Мне самой пришлось руководить ампутацией и перевязкой. Молодой боец, помогавший мне, потерял сознание. С поля боя меня вынесли солдаты чехословацкой дивизии, дравшейся рядом...
Мне не хотелось жить. «Кому я теперь нужна? Лучше бы я погибла в бою», — горько думалось ночами в госпитале. Я молчала сутками, ни с кем не разговаривала.
Но однажды я услышала песню, ту, всеми нами любимую — песню Кириченко. К нам в госпиталь приехал ансамбль украинской песни. И голос молодого певца-солдата вызвал дорогие воспоминания. Захотелось увидеть Днепр, родных, друзей. Просто захотелось жить, встречаться с людьми, радоваться! Песня боевого друга пробудила во мне любовь к жизни, спасла меня...
Выступление Валиевой по радио в передаче «Встреча с песней» вызвало невиданный поток писем: судьба девушки-героини взволновала многих. Но Люба вскоре куда-то уехала, и я потерял ее из виду.
Прошло семнадцать лет. И вдруг звонок по телефону:
— Приезжайте, я познакомлю вас со своей дочкой Галей! Ей уж скоро семнадцать...
Семнадцать! Столько же было и Любе, когда она уходила на фронт.
Новый многоэтажный дом сверкает освещенными окнами. Поднимаюсь на третий этаж. Навстречу мне спешит стройная, темноволосая девушка, немного похожая на испанку. Она радостно улыбается, а за спиной — ее мама, Любовь Иосифовна Валиева. Глаза ее влажны... Да, немножко больше морщинок, чуть-чуть седины, но будто и не было тех прошедших, невозвратных лет! Гостя сразу усаживают на диван. В квартире много книг и цветов. Галя спешит на кухню показать мастерство хозяйки, а Любовь Иосифовна рассказывает о своей жизни. Она училась в институте иностранных языков на английском отделении.
— Потом родилась дочка. Галя — большая радость в моей жизни. Я как бы родилась заново и росла вместе с ней. В детский садик ее водила. Потом в школу. Теперь вместе ходим в театр, на море ездим!
Любовь Иосифовна получает военную пенсию, работает в бюро переводов с иностранных языков.
За чаем снова вспоминаем о минувшем. Слушаем ту песню, песню Кириченко, что когда-то спасла ее, помогла в самую тяжелую, казалось бы, безвыходную минуту. Любовь Иосифовна бережно хранит пластинку с записью дорогой песни...
Провожать меня они идут вместе.
— На Кавказе почетного гостя провожают до коня, до стремени!
Сияют огни вечерней Москвы. Мы идем по весенней улице. От деревьев на мостовую падают таинственные тени, и мне невольно увиделась та ночь на берегу Днепра, когда взвод Валиевой шел в атаку...
И думалось еще: прохожим и невдомек, что в звездной полумгле им навстречу идет женщина необыкновенной судьбы, чья жизнь похожа на прекрасную героическую песню!
Свыше двухсот рассказов о встречах с песней записал я, и все они были переданы по радио. Тысячи откликов получила редакция. Ведь песня всегда была самой правдивой и задушевной выразительницей человеческих судеб. Ей поверяли люди свои чувства: горе и радость, тоску и надежды, с ней делили свои заветные мечтания.
Немало интересных историй, связанных с песней, довелось услышать мне. Вот еще одна. Ее рассказал мне негритянский актер Вейланд Родд, снимавшийся во многих советских кинокартинах.
Однажды мне пришлось быть с Вейландом Роддом в одной из московских школ на новогодней елке. Ребята водили хоровод. И вот когда они запели русскую хороводную песню «Уж я золото хороню, хороню...», Родд сильно взволновался.
— Знаете, не могу слушать эту песню без слез... Это была первая песня, которую я услышал на советской земле, вдалеке от моей родины. Сколько всяких унижений приходится испытать негру в Америке только из-за того, что природа наградила его темным цветом кожи! Когда я учился в школе, в Колорадо, я был единственным черным мальчиком в классе. Учиться мне было трудно: ученики сторонились меня, ни в какие игры не принимали...
Наступали рождественские праздники, подходил Новый год. Я помню, с каким нетерпением все дети ждали этого события, говорили о елке, о подарках Деда Мороза! Невольно этим нетерпением заражался и я. Но, увы, меня ожидало горькое разочарование: негритянского мальчика на школьную елку не пускали... И никто не мог помочь моему горю. Я плакал по ночам. На долгие годы осталась во мне глубокая, незаживающая рана. И только здесь, на советской земле, в Москве, я постепенно стал забывать об этой, казалось бы, такой маленькой, но жестоко поразившей мою детскую душу несправедливости...
Я приехал в Советский Союз уже взрослым человеком. Мне было тридцать два года. И вот однажды мне впервые в жизни привелось побывать на школьной елке. Трудно передать ту радость и глубокое волнение, которое пережил я в тот праздничный новогодний вечер! Взяв за руки, дети ввели меня, гостя, в свой веселый хоровод. Они запели. Я тогда еще не понимал по-русски, но мелодию песни, которую они пели, я запомнил на всю жизнь. Эта песня сразу породнила меня с советскими людьми. Я почувствовал, что нахожусь среди друзей, в своей родной семье.
А песня та была — «Уж я золото хороню, хороню...». Вот почему я так взволнован сейчас. Эта русская народная песня всегда вызывает у меня слезы. Слезы радости и глубокой благодарности советскому народу...
Дагестан — страна гор. Вечные снега. Острые, как кинжал, недоступные скалы, со всех сторон обдуваемые неспокойными ветрами. В темных глубинах узких ущелий бешеное кипение горных потоков. На головокружительной высоте — орлиные гнезда аулов, прилепившихся к скалам.
Жители Ботлиха, одного из высокогорных районов республики, незадолго до войны выдвинули кандидатом в депутаты Верховного Совета страны Георгия Байдукова — знаменитого летчика, друга и сподвижника Валерия Чкалова. Они пригласили Байдукова прилететь в гости. Была подготовлена площадка. Здесь еще никогда не садился ни один самолет.
И вот «джигит неба» летит на встречу со своими избирателями. Я лечу вторым пилотом и доверенным лицом. Где-то внизу, под крылом самолета, аулы Гуниб и Хунзах, буйный Терек, воспетый Лермонтовым, реки Сулак, Самур и Ахтычай. Дымные водопады низвергаются в глухие пропасти. Реки Дагестана таят в себе невиданные запасы гидроэнергии. Обо всем этом надо знать депутату.
Байдуков напряженно вглядывается в незнакомую местность, где ему впервые придется сажать самолет. Уже видны горы Аварии.
Вдалеке показался аул и посадочная площадка размером с ладонь. В конце ее — груда камней. Непредвиденное препятствие. Посадить крылатую машину на этот «аэродром» непросто. С одной стороны — камни, с другой — сакли аула.
По плато вскачь носятся всадники, с ликованием встречающие своего знатного гостя. Прилет Байдукова — событие на весь район. На праздник прибыли представители соседних аулов. Много стариков. Они еще никогда в жизни не видели самолета вблизи.
Положение драматическое: самолет кружит над аулом, над площадкой, Байдуков раздумывает, как поступить. Против ветра посадка невозможна, если садиться с боковым ветром, поперек площадки, при неудаче можно снести шасси. Джигиту это совсем не к лицу! Улететь обратно? Конечно, нет! Придется сажать поперек.
Последний круг, разворот, площадка все ближе, ближе... Посадка мастерская! Приземляемся. Самолет останавливается у самого края бездонного обрыва, окутанный облаком пыли. Где-то далеко внизу, в туманной глубине ущелья, расправив крылья, величественно плавают орлы. Выбираемся на крыло.
Со стороны аула с криками восторга мчится кавалькада всадников, выполняя на полном скаку лихую джигитовку. Впереди в папахе и в синей черкеске с серебряными газырями, с развернутыми за спиною белыми крыльями башлыка и пионерским галстуком на шее скачет на золотистом скакуне юный всадник. Его смуглое лицо сияет счастьем. Вот она, невиданная птица! Совсем рядом! С седла ее можно даже потрогать рукой. Мальчуган гарцует на скакуне у самолета, и алый галстук переливчато вьется на ветру. Юный джигит не знает, как достойней выразить свою радость.
Потом был митинг. Играла музыка. Плясали лезгинку.
С того дня и завязалась у нас дружба с пионером из дагестанского аула. Он любил стихи и песни. На память о нашей встрече я подарил ему свою книгу с автографом.
Когда мы улетали домой, в Москву, и наш самолет пологими кругами набирал над аулом высоту, я через борт долго наблюдал за своим новым другом. Взобравшись на острый выступ скалы, он прощально размахивал над головой то папахой, то красным пионерским галстуком. Его синяя черкеска отчетливо выделялась на светлокаменной скале.
И мне почудилось, что я стою рядом с ним на той скале и провожаю уходящий в поднебесную высь серебряный самолет. Крылья его становятся все меньше и меньше, и он уже похож на затерявшуюся в необъятном небе легкую птицу...
С тех давних пор много раз пролетали птицы над горным аулом: осенью — с севера на теплый юг, весной обратно — с юга к родным гнездам.
И вот однажды в Москве, на проспекте Калинина, я совсем нечаянно повстречал своего дагестанского друга. Мы оба обрадовались встрече. Друг был счастлив, он держал в руках книгу.
— И у меня вот вышла новая книга! Теперь и я могу отдать свой долг...
Вынув перо и не говоря больше ни слова, друг тут же на улице написал на титульном листе своей книги:
«Моему дорогому Ивану Рахилло — с давней и верной дагестанской любовью. Расул Гамзатов».
Этот эпизод вспоминается мне всякий раз, когда я слышу песню «Журавли»:
Стихи этой прекрасной, удивительно задушевной песни сочинил тот мальчуган с которым мы встречались еще до войны в далеком дагестанском ауле. А музыку написал композитор Ян Френкель.
И снова припомнилось мне то утро. Белая скала. На скале мальчуган в синей черкеске. Наверное он уже тогда летел в своем горячем воображении на том самолете, похожем на одинокую птицу.
Каждый раз, когда я слышу «Школьный вальс» Дунаевского, мне неизменно вспоминается один далекий предвесенний вечер.
...Вечер полон звезд. Их таинственный свет незримо струится на землю, на заснеженные поля, и снег, чудится, в сиреневых сумерках тоже светится. В широких розвальнях я отвожу на станцию к московскому поезду народного артиста, солиста Большого театра, «его величество», как величали мы прославленного певца в нашей писательской коммуне, где за вечерним чаем Вересаев читал ему свои записки о Пушкине, а Новиков-Прибой — отрывки из еще неопубликованного романа «Цусима».
Вороная кобыла Ночка, застоявшаяся в конюшне, резво набирает скорость, радостно выбрасывая в брызгах снега сухие легкие ноги. Но я придерживаю ее, — сразу за поворотом, у школы, дорога накатисто уходит вниз к Москве-реке.
Артист лежит на сене, укутанный по самые брови в меховую шубу. Мы земляки, и разговор у нас ведется о прошедших праздниках, о нашем далеком детстве, о новогодних колядках под окнами украинских хаток, где девчата хором голосисто славили хозяев, желая им всякого добра и здоровья, о народных песнях и гаданиях. И словно в ответ на наши воспоминания в вечерней полумгле весело зазвенели ребячьи голоса. Артист приподнялся на локте, прислушался.
— Что это?
— Сельская школа. Бывшая часовня. Теперь в ней живет учительница. Живет одна. Сын служит на границе.
— Сельская школа? Учительница? Мать солдатская? А не заглянуть ли нам к ней в гости? А ну, повернули к школе!
Ребятня с веселым гомоном, хлопая друг друга сумками и перебрасываясь снежками, разбегалась по домам на лыжах.
— Не опоздать бы к поезду.
Подкатив к школьной калитке и привязав Ночку к забору, мы поднялись на старое, истоптанное крылечко. Из полутемных сеней хорошо был виден пустой класс, низенькие парты, развешанные по стенам портреты писателей. Худенькая седая учительница, принакрыв плечи пуховым платком, открывала окно — проветрить помещение. Она стояла к нам спиной. И хотя дверь была отворена, артист деликатно постучался.
— Разрешите?
В неярком полусвете керосиновой лампы, висевшей под потолком, учительница выглядела старше своих лет. Она с молчаливым и тревожным недоумением всматривалась в наши лица. Мой спутник снял с головы меховую шапку.
— Простите нас за этот визит без приглашения! Дело в том, что когда-то и я учился вот в такой же сельской школе. Захотелось взглянуть, вспомнить... Боже, как знакомы мне все эти запахи! Сколько воспоминаний сразу нахлынуло в душу! О босоногое наше детство!..
Так началось наше знакомство со школой. Мы оглядели класс, сени, у полупогасшей печки лежали кучей сваленные березовые дрова, артист подбросил в раскрытую дверцу несколько поленьев, вспыхнуло легкое фиолетовое пламешко и осветило снизу доброе лицо учительницы, ее усталые глаза. Но в них светилось любопытство.
Она показала нам свою чистенькую девичью светелку: на столике с вышитой скатертью лежали стопкой ученические тетради. На стенке мы увидели фотографию белокурого мальчика в военной форме, он был снят на фоне развернутого знамени. А на гвозде висела гитара с большим белым бантом. Увидев гитару, артист оживился:
— Родная душа! Оказывается, вы тоже любите музыку! Можно?
И не ожидая ответа, он снял с гвоздя гитару и стал ее настраивать.
— Правда, здесь у нас несколько тесновато...
И мы перешли в класс. Закрыв окно, гость без всякого объявления, как бы пробуя голос, тихо и проникновенно запел под гитару:
Невозможно даже передать, как была поражена старая учительница! Охваченный каким-то неистовым вдохновением, артист сначала пел тихо и вкрадчиво, потом голос его соловьино взмыл, казалось, под самое поднебесье, он звучал чисто и хрустально, как у влюбленного юноши. О чем могла думать учительница, что предполагать? Какой добрый волшебник устроил ей праздник, нежданно прислал такого удивительного гостя? В те далекие годы в таких глухих местах еще не было ни радио, ни кино, ни телевидения, можно вообразить, как она была восхищена, изумлена. Ее безмолвный восторг окрылял, звал певца в какие-то дали, в надзвездные края, и он пел, очарованный необычностью всей этой обстановки: перед ним была единственная слушательница. Одна.
Видимо, артисту всегда необходима взволнованность чужого сердца, отзвук в чьей-то душе, близкой и родной; это был миг перевоплощения в дивный мир музыки, в звук, свет, в бесконечность... Возможно, при всей своей шумной и могучей славе ему как раз и недоставало в жизни вот этой простой человеческой задушевности, безмолвной благодарности чистого сердца. Не знаю. Но когда слушаешь такое пение, хочется стать лучше, чище, добрее.
Присев на низенькую парту и молитвенно сложив на груди ладони, учительница с каким-то детским изумлением слушала певца, потрясенная, онемев от восторга. А он пел романсы и арии под гитару и без гитары, пел песни русские и украинские, пел самозабвенно, полуобернувшись к заснеженным окнам, не останавливаясь и боясь, чтобы не ушло, не исчезло это трепетное общение душ, это редчайшее ощущение заоблачного полета. Так по крайней мере все это виделось и представлялось мне...
Никогда потом не приходилось мне ни видеть, ни слышать ни одного артиста, ни одного певца в таком возвышенном, поэтическом вдохновении!
Около двух часов продолжался этот удивительный концерт, данный знаменитым артистом перед простой сельской учительницей. Напоследок мы спели ей вдвоем шуточную украинскую колядку и уехали, так и не объявившись.
... Много лет прошло с той поры, с того памятного вечера. Ныне в тех местах построены дома писателей, артистов, композиторов, возведены санатории, пролегли бетонные шоссе. Но школа стоит на том же месте, недалеко от придорожного оврага.
И вот однажды в сумерках, прогуливаясь с композитором Исааком Осиповичем Дунаевским и проходя мимо старой школы, я вспомнил тот далекий вечер и ту встречу со старой учительницей. Дунаевский с большим и глубоким вниманием выслушал мой рассказ и поинтересовался: жива ли та учительница и кто теперь преподает в школе?
— Не знаю, вряд ли. Ей уже и тогда было немало. После в школе учительствовал ее сын. Его расстреляли немцы.
— Расстреляли учителя? За что?
— Будто бы за связь с партизанами. Вывели из школы и вон там невдалеке, на опушке рощи и расстреляли.
Дунаевский даже побледнел, заволновался, закурил, стал жадно и глубоко затягиваться папиросным дымом.
— А можно пройти к тому месту?
По узкой снежной тропочке мы гуськом прошли по косогору, поднялись к опушке сосновой рощи и остановились у деревянной оградки, за которой возвышался небольшой, сложенный из кирпича самодельный памятник, повязанный выцветшим от непогоды пионерским галстуком. На холмике лежали засохшие цветы и свежая сосновая веточка. Вокруг стояла безмолвная тишина, лишь слабый ветерок с прибойным шуршанием изредка пролетал по вершинам старых задумчивых сосен.
Композитор долго курил у оградки, думая о чем-то своем, неведомом и глубоком. Потом вынул из кармана карандаш и стал что-то быстро чертить на папиросном коробке: по характерным движениям карандаша нетрудно было догадаться — это были ноты. Дунаевский бегло записал какую-то музыкальную фразу. И тут же пояснил:
— Кажется, Мюссе сказал, что одно слово, записанное вовремя, дороже вороха позднейших воспоминаний! Это будет вальс. Мой новый вальс. А стихи у меня уже есть. Их написал Михаил Матусовский.
Так родилась мелодия «Школьного вальса», посвященного старой учительнице.
Когда я слышу теперь «Школьный вальс», мне видится тихий предвесенний вечер. Сельская школа. За синими окнами задумчивый лес. Луна. В ее зыбком свете неясно угадывается уходящая под гору снежная дорога с раскатанными леденцовыми следами санных полозьев. У школьной калитки привязанная лошадь, на ее спине тусклый отсвет луны, похожий на старинный посеребренный чепрак. И на фоне оснеженного окна, под лампой — прославленный певец, выступающий со своим сольным концертом перед одинокой учительницей сельской школы...
15 к.
Рахилло Иван Спиридонович
ВСТРЕЧИ С ПЕСНЕЙ
Редактор
Худож. редактор
Техн. редактор
Корректор
Подписано к печати 19/I-1976 г. Формат бумаги 60х901/16.Печ. л. 2,5. Уч.-изд. л. 2,24. Тираж 50 000 экз.
Изд. № 7580. Т. п
Издательство «Музыка», Москва, Неглинная, 14
Московская типография № 6 «Союзполиграфпрома» при Государственном Комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, Москва 109088, Южнопортовая ул., 24