Дословно

fb2

Хамдам Закиров (р. 1966) детство и юность провел в Фергане. Учился в Высшем военно-морском инженерном училище им. Ф. Дзержинского в Ленинграде, в Ташкентском и Ферганском университетах. Работал корреспондентом и редактором газет, завлитом театра, сотрудником музея, владельцем букинистического лотка на рынке. С 1994-го по 2001 год жил в Москве, затем в Финляндии. В 1996 году в библиотеке «Митиного журнала» вышла книга стихов «Фергана». Публикации в российских и зарубежных русскоязычных изданиях. Переводы на английский, венгерский, испанский, итальянский, латышский, немецкий, финский, французский, эстонский. Изданы книги стихов в переводах на эстонский (2015) и финский (2016). Куратор интернет-проектов «Библиотека Ферганы» и «Русская Кавафиана». Живет в Хельсинки.

Реализм обыденности, реализм маленьких происшествий

Не болтай о великих стихах – шепчи их про себя.

Низами. «Сокровищница тайн»
1

Позднесоветское время было на редкость далеко от реализма, хотя, казалось бы, беспрецедентное в истории отсутствие классовых и языковых перегородок должно было бы подтолкнуть интерес молодых интеллектуалов и художников (включая поэтов) к внутреннему миру людей из той самой гурьбы и того самого гурта, в верности которым клялся перед гибелью один из их кумиров.

Но всё обернулось иначе: и тут пассеистская идентификация себя с дореволюционными привилегированными классами, особенно яростно декларируемая ленинградской неофициальной культурой 1970-х, была не уникальна. В каждой республике СССР можно было столкнуться с аналогичными конструированиями своих Золотых или Серебряных веков весьма различной направленности, воинственности и элитарности.

Их объединяло одно – эскапистское неприятие реальности: всех этих десятков миллионов крестьян, за одно поколение перебравшихся в города и непоправимо этим травмированных, всех этих нагромождений бытового убожества и даже уродства, тем не менее предохранявших общество от взрывоопасного социального расслоения, всех этих оскорбительных для людей культуры пропагандистских трюков, позволявших неповоротливой государственной машине с переменным успехом дисциплинировать глухих к логическим доводам и умиротворять в полиэтничном государстве участников вековой взаимоистребительной междуусобной вражды.

Возможно самым экзотичным, иррациональным и, одновременно, эстетически убедительным явлением этого рода выглядела заявившая о себе на рубеже 1980-х и 1990-х годов Ферганская поэтическая школа, содружество поэтов из периферийного даже для своей далекой республики городка, сочетавшая приверженность русскому языку с отказом от русской поэтической традиции, верность Genio Loci с индифферентностью к своему пропитанному тысячелетней культурой краю, декларативное неприятие иерархичности с отчетливо возвышающейся фигурой ее лидера Шамшада Абдуллаева (р. 1957).

С тех пор прошло четверть века. Шамшад Абдуллаев, давно заслуживший репутацию едва ли не самого значительного из пишущих на русском языке поэта своего поколения и (что не само собой разумеется) отмеченный многими премиями (Андрея Белого, дважды Русской премией, стипендией Фонда Бродского), остался в Фергане и встретил свой шестидесятилетний юбилей новой, пятой по счету поэтической книгой (было еще две книги эссеистики), другие члены содружества, расставшись с родными местами после крушения СССР, постепенно расстались и с поэзией. Но среди них оказался один, кто нарушил общее правило. Это был Хамдам Закиров.

2

Будучи младше на целое десятилетие (р. 1966), он выпустил в 1996 году книгу, которая так и называлась – «Фергана», после чего публиковался только в периодике. Но именно Хамдам Закиров, вторую книгу которого (вышедшую после двадцатилетнего перерыва) читатель держит в руках, не позволяет увернуться от вопроса: а насколько ставшее уже мифом наше представление о Ферганской школе соответствовало и соответствует реальности тех лет, насколько возникшая в стихах и эссеистике Шамшада Абдуллаева Фергана подлинна?

Как и полагается в исламском мире поэту в высшем смысле этого слова (тут подходят такие слова, как шаир, муаллим, усто), Шамшад или собеседует с ангелами:

Над ним – ангелы, грубые, сильные –не ослушаются Аллаха в том, что Он приказалКоран. Сура 66, аят 6

или пребывает в своем трагическом отстранении «от людей и джиннов»:

Возвращаясь с мазара (кладбища. – С. З.), на повороте мопедного марафона, заросшего звёздчатой колонией смолистых швов, перед пешей полосой, среди словно раздвоенных, навозно-шиферных кибиток, обратил внимание на три темнолицые фигуры в тени саманного дома, месившие босыми ногами иссера-серую глину для нового дувала…

…Замедлил шаг на шесть-восемь секунд, прощаясь с тем, что незыблемо пребудет здесь, на городской окраине, как верная своему периферийному месту в грядущих повторах, отставшая от безвременья, порционно скудная, корявая, неподъёмная горсть Тысячелетнего царства.

«Уцелевший полдень»

Но прежде чем сесть за стол в медресе, нужно освоить грамоту в мектебе, и обучать ей предназначены иные люди. Позволю себе взять на время эту смиренную роль.

Итак, для начала Фергана – это, вообще говоря, не город, а довольно большая, окруженная горами долина в верхнем течении Сырдарьи. Ее площадь и население сопоставимы со Швейцарией, Нидерландами или Бельгией.

В первом тысячелетии она входила в состав различных иранских государств, во втором тысячелетии их сменили тюркские правители. Последние два века до прихода европейцев она представляла собой самостоятельное Кокандское ханство, где мозаично сосуществовали различные социокультурные группы: ираноязычные (европейцы их классифицировали как таджиков) и тюркоязычные (сначала европейцы разделят их на три «нации»: узбеков, сартов и кара-киргизов, затем сартов и узбеков в соответствии со своими представлениями о тождестве между языком и национальностью сольют в одну, а киргизов лишат романтической приставки).

Медленное время текло, и доля тюркоязычных всё более и более увеличивалась. А между тем именно в Фергане имперская перепись населения 1897 года идентифицировала как узбеков лишь десятую часть тюркского населения (это были жители бывшей столицы, Коканда, и его окрестностей), тогда как сартами – более половины. Это были покоренные прежде ираноязычные автохтоны, несущие в своем сознании травмы, связанные со сменой языка и идентичности. Неудивительно, что сегодня это название употребляется лишь как оскорбительная кличка.

И вот сразу же после завоевания ханства (1876) в 10 км от старинного «сартского» города Маргилана покоритель здешних мест генерал Скобелев воздвигает имперскую цитадель Новый Маргилан, вскоре получившую имя своего основателя. Здесь располагаются военная и гражданская администрации преобразованной из бывшего ханства Ферганской области и появляется связанное с ней европейское (русское, польское, немецкое, ашкеназско-еврейское) население. В ходе советизации в 1924 году была образована Узбекская ССР; позднее возникнут Таджикская ССР и Киргизская ССР, и к ним отойдут крайний запад долины (Ходжентская/Ленинабадская область) и ее крайний восток (Ошская область), причем границы между республиками будут в 1920-е годы несколько раз меняться. Тогда же Скобелев переименуют в Фергану, но вплоть до конца Второй мировой войны он сохранит и свои административные функции над всей «узбекской» частью долины и 3-х – 4-х кратное преобладание европейского населения, которое становится еще более пестрым после депортаций крымских татар и месхетинских турок. При том, что расти он будет относительно медленно (много медленнее, чем его сельская округа), лишь слегка обогнав к моменту падения СССР Коканд со Старым Маргиланом и едва достигнув населения в 200 тысяч (ничтожного по масштабам европейской части страны). Тогда же доля азиатского населения начнет перевешивать европейскую.

Сохранивший осколки колониальной и сталинской архитектуры, обросший серийными позднесоветскими пятиэтажками с редким вкраплением традиционных махаллей, город обладал уникальной для Средней Азии особенностью: тенистыми бульварами, предназначенными для чуждого местному укладу жизни фланирования (в мусульманских городах не «гуляли», как не «гуляли» по древним Афинам или по средневековой Венеции). Именно здесь, на скамейках этих бульваров, в летнем тепле, продолжающемся две трети года, и родилось это причудливое поэтическое содружество, всё более и более воспаряя и уносясь в воображаемые миры, всё менее замечая за спиной Советский Узбекистан последнего колониального десятилетия.

И также как ленинградских ретромодернистов мало волновали рабочие из горячих или сборочных цехов «Кировского» или «Большевика», так и поэты ферганской школы не заметили ни лежавшего в 10 километрах к северу, застроенного допотопными глинобитными хижинами старого города, ни плантаций с согнувшимися над хлопковыми коробочками покорными низкорослыми дехканами (это их дети устроят кровавый погром летом 1989 года).

3

Ряд эссе Шамшада Абдуллаева можно расценивать как манифесты или, лучше сказать, как различные изводы одного манифеста. Вот пример его высказывания: «Подчеркивать свой антиисторизм и неприязнь к социальной реальности, страх перед действием и тотальностью наррации, депрессивно переживаемую естественность и мета-личное упрямство, с каждым разом всё больше отдаляющее нас от смысла происходящего» (Предисловие к антологии «Поэзия и Фергана», 2000). Но одно дело, если мы упиваемся наслаждением от вдохновенных слов Поэта, а совсем другое, если мы не менее страстно жаждем как раз реконструировать эту самую социальную реальность, если нами движет именно историзм, если мы кладем свою жизнь на постижение смысла происходящего. В этом случае мы обречены не на импрессионистический пейзажный этюд, а на многоаспектное картографирование интересующей нас местности с точным указанием его орографии и гидрографии.

И нашим проводником по здешним тропам будет не парящий в заоблачных высях шаир, а бахши, участник многолюдных сборищ, демократичный, склонный к диалогу, тем более что канон в литературах исламского мира строится на принципе назире – ответа (в том числе и полемического) на стихи, являющиеся святыней для мюридов.

Вообще это свойственное исламскому миру разделение поэтических амплуа неумолимо настигло ферганских поэтов при всём их желании, как сформулировал его Шамщад, «отодвигаться как можно дальше от собственных корней».

Таким бахши и стал самый младший из участников ферганского поэтического сообщества Хамдам Закиров. Уроженец древнего ираноязычного города Риштан, лежащего между Кокандом и Ферганой у подножья покрытого вечными снегами Алайского хребта, Хамдам в детском возрасте оказался в Фергане и перешел по ряду обстоятельств с таджикского не на узбекский (как это обычно бывало), а на русский. Столь же противоречила обычному порядку вещей и его дальнейшая биография: военно-морское училище в Ленинграде, многолетняя жизнь в самом центре Москвы, эмиграция в Финляндию.

4

Пришло, однако, время отметить, что ферганское сотоварищество не было единственным свежим дуновением в удушливом мареве советской сатрапии. В позднесоветское время по-узбекски стали публиковаться поэты с модернистской выучкой, как Рауф Парфи (1943–2005) или Мухаммад Салих (р. 1949), в годы перестройки зазвучали также и неореалистические ноты, например у Шавката Рахмона (1950–1996) или Хуршида Даврона (р. 1952), но парадоксальным образом пафос их проекта «узбекского возрождения» был более европейским по духу, нежели космополитический эскапизм «ферганцев». В каком-то смысле можно сказать, что они поддались на уловку колониализма, внушающего покоренным народам чувство неполноценности в виду собственной «осталости» и «нецивилизованности».

Дело в том, что исламский мир не знает «национального проекта». Веками Иран и Туран жили в симбиозе, как степь и оазис, как горы и равнина. Поэзия знала два языка: фарси и тюрки. И доминировала поэзия на фарси, при том, что политически (а затем и демографически) тюрки преобладали. Выбор языка поэтом не зависел прямо от того, был ли он для него родным. Это глубоко чувствовали сто лет назад вожди предыдущего «возрождения», джадиды. Пантюркизм для них был не мечтой о создании единого национального государства от берегов Дуная до Великой Китайской стены, но надеждой на возможность такого же культурного единства, как реальностью единства в вере переживался ислам.

И как немыслима молитва не на языке Пророка, так немыслимы стихи не на языке, освященном священной традицией. Это может быть язык могучего персидского канона от Фирдоуси до Джами, а может быть язык назире на этот канон Навои и Физули, но выбор языка для шаира мало зависит от того, на каком языке общаются между собой посетители базара в центре того или иного султаната, ханства или эмирата, будь то Стамбул, Багдад, Исфахан, Самарканд или Дели. Поэтому, когда шаир в «собрании утонченных» (термин Навои) находит для своего вдохновения слова в английском (Индостан), французском (Магриб) или русском (Туркестан) языках, он – больше шаир, чем тот, кто пытается скопировать у «неверных» их цивилизационную модель, где люди даже молятся Богу, отгородившись друг от друга в своих «национальных» закутках, число которых может множиться до бесконечности.

Лингвисты говорят нам: тюркские диалекты делятся на три группы: огузские, кыпчакские и карлукские, и такие-то и такие-то тюркские языки относятся к первой, второй и третьей группам, но потом мы узнаём, что при том, что узбекский язык – карлукский, ряд его диалектов является огузскими, а ряд – кыпчакскими. Очевидно, что тут европейская схема не работает.

Вот и получилось, что до 1920-х годов в Турции, Азербайджане, Татарстане, Туркмении, Узбекистане, Казахстане и Синцзяне был один письменный язык на основе арабской графики, позволявший при этом следовать каждому своей фонетике (так, слово «звезда» по-турецки звучит как йылдыз, по-узбекски как юлдуз, по-татарски как йолдыз, по-казахски как жулдыз, по-киргизски как жылдыз, а по-уйгурски как юлтуз), с введением же сначала латиницы, а затем кириллицы европейский фонетический принцип это единство разрушил, общее наследие сделал уделом узких специалистов, единиц, владеющих древней письменностью, а возникшую новую интеллигенцию оставил в сиротстве одиночества так называемых «малых народов».

К слову сказать, сиротство и затерянность тюркского поэта в Узбекистане стала одним из лейтмотивов творчества, возможно, первого в современном смысле этого слова интеллектуала и полижанрового писателя (кстати, сотрудничавшего и с «ферганцами») Хамида Исмайлова (р. 1954), писавшего стихи под тахаллусом «Белги», а затем создавшего и роман (под гетеронимом Мир Калигулаев) «Дорога к смерти больше, чем смерть» (2005) о гибели этого самого Белги, сначала похищенного исламистами, а затем попавшего под американские бомбы в Афганистане.

Но если для поэта в амплуа шаира новый господствующий язык мог оказаться способом «воспарения», для поэта в амплуа бахши (в западной части исламского мира он еще известен под именем ашуг), проводящего жизнь в странствиях, не чуждаясь ни дворцов беков, ни хижин дехкан, речь шла уже не о господствовавшем языке, а всего лишь о языке общения со своей аудиторией, пестрой как в классовом, так и в этническом отношении (классический пример – кавказский ашуг Саят-Нова, всемирно известный из фильма Параджанова «Цвет граната», слагавший свои песни на тюркском, родном армянском, грузинском и отчасти персидском языках).

5

Но пора перейти непосредственно к стихам Хамдама. Одно дело дружеские связи, благодарная память о юности в компании старших и более опытных товарищей, другое – природа его дарования. А оно словно специально развивалось в противоположную от общеферганских настроений сторону.

Уже в ранней книге «Фергана» буквально в каждом стихотворении прорывается тот самый социальный опыт, который призывает забыть манифест Шамшада, но самое главное – вместо высокой и холодной красоты небесной поэзии мы чувствуем сноровистость ладоней веками уважаемых городских мастеров, теплоту молодых тел, непритязательное достоинство рядовых людей:

…в прокуренной комнате, рядом с нами,безмолвно трудятся люди. Их рукитреплют веревки, сплетаемые в трос – единственное,что связывает их в эту минуту……жаждаобветрила кожу…«Приливы»

Вторая особенность – владение той интонацией, которая когда-то связывалась с «лирическим началом», «вдохновением» и другими вещами, всякий век требующими переназывания, владение искусством диалога, умение передать слово персонажу (точь– в-точь как бахши и ашуг в дастане, пересказывающем содержание расцвеченного высокой риторикой и цитатами из классиков маснави для слушателя из народной толщи). Примечательно и как работает Хамдам с общеферганским топосом: хождением в мюриды к некоему шейху. Если у Шамшада этим шейхом становится кто-то (конкретно не названный, и в этом – дополнительная сила приема) из итальянских герметистов, то у Хамдама – виртуоз как раз такого лирического высказывания, житель мусульманского мегаполиса Аль-Искандария (Александрия Египетская) Константинос Кавафис:

Так частоя пробовал ускорить нашу встречу:и теребил тебя, и тормошил, и заклинал,и плакал и смеялся, и ножомколол себя меж ребер, примеряяметал к биенью сердца. Частоя забывал о том, что существуешь ты – лишь потому,что было много прочих женщин,с ума сводивших или заменявшихвоспоминанье о тебе на время. Частоне знал я кто ты, зная о тебе так много. Частоя видел взгляд твой в блеске чужих глаз и путалтебя с другими.

Третье – музыкальность. Оба амплуа мусульманского поэта работают как со словом, так и с музыкой. Конечно, разница между ними не меньше, чем между филармоническим музыкантом с белой бабочкой во фраке и диджеем с крашеными в ядовитый цвет волосами, пирсингом и татуировкой, в яркой футболке с эпатажным рисунком, но музыка и того и другого принадлежит к одному звуковому семейству, крайне далекому от европейского темперированного строя. Впрочем, между средневековой и даже отчасти ренессансной музыкой христианского и исламского миров пропасть была не столько глубокой, но уже начиная с эпохи барокко европейское ухо стало невосприимчивым к еще вчера во многом общему наследию. В поэзии Хамдама эта инаковая музыкальность не декларируется в лоб, не исключено, что она до конца и не осознается самим автором, однако чтение его книги подряд обнаруживает специфическую погруженность в звуковой и ритмический поток особой природы, не предполагающий ни яркого вступления, ни экспозиции, ни контрастных тем, ни эффектного финала (музыка должна как бы невзначай оборваться). Так на полуслове обрывается стихотворение «Дословно», представляющее собой принципиально не имеющий начала и конца монолог некой героини.

Но смертьколышется за нашими дверьми: такпредвещает ураган, среди безветрия,нервозность серебристых тополей.Мне не хватает света. Впрочем,лишь отсветы возможны, знаю. Да и чтомир может дать нам вместо наших несчастий?», ты сказала.6

В недавнем эссе о Хамдаме Закирове (Воздух. 2016. № 1) Шамшад Абдуллаев пишет о свойственном его поэзии «постоянном возвращении к родной местности», «поиске одной и той же разновидности равновесия между авторским насилием и объективностью, одной и той же хвалы ферганскому зазеркалью и его обитателям». Всё это так, но ограничиться лишь этой проблематикой – значит не видеть тех радикальных перемен, которые изменили за четверть века не многое, но всё и в Фергане, и в Узбекистане, и в России, и в мире.

Никакой овеянной романтическим флером колониальной «окраины» больше нет – есть постколониальное государство с диктаторским режимом, пережившее демографическую катастрофу: когда Шамшад и Хамдам были детьми, население Узбекистана насчитывало, грубо говоря, 10 миллионов человек. Сейчас оно выросло до 30 миллионов, породив нищету и массовую миграцию. Кто виноват в том, что люди, несмотря на отсутствие в последние 70 лет войн и приход современной медицины, десятилетиями не могли отказаться от архаических практик выживания? Кто задержал их в рабском состоянии, когда только многодетность дает иллюзорное чувство собственной значимости? И какая травма в конце концов заставила их от этой многодетности сегодня отказаться?

Но, пожалуй, самое важное, что следует иметь в виду, беря в руки эту книгу, – резкая смена русского поэтического контекста для восприятия поэзии Хамдама, произошедшая в последнее десятилетие. Старые враги (советский режим, архаичная версификация и т. д.) давно потеряли актуальность: его всё больше определяют левые, антикапиталистические, антибуржуазные настроения. Тогда возник запрос и на реализм, понимавшийся поколением раньше не иначе, как неотделимая часть одиозного соцреализма. И тут в, казалось бы, аполитичных стихах Хамдама стала слышна эта самая реалистическая составляющая, ничего не имеющая общего с экзотизацией жизни социальных низов и нарочитым стиранием границы между пролетариатом и люмпеном, характерными для многих, особенно столичных, авторов, работающих с этой тематикой. Приведу пример из стихотворения «Пригород. Вечерняя прогулка», в котором даже такая страшная деталь жизни, как поножовщина, анализируется в контексте обычных практик обычных людей:

Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Казалось бы – обычное нанизывание слов, напоминающее журчание арыка, но в том-то и дело, что рядом с таким журчанием всегда гремит гром, сверкает молния, кричат верблюды, ржут кони и рыдают люди.

7

В принципе, в поэзии Хамдама может быть всё – ее поэтика это позволяет. Единственное, чего в ней нет – это продуманного проекта. Она непосредственна, чувственна, эмоциональна, демократична. Автор не разыгрывает роли ни важной персоны, ни креативного плейбоя, ни модного маргинала.

Но есть одно условие, выполнение которого может натолкнуться на препятствие: это стихи, требующие иного отношения к пространству текста и времени его звучания. У них в принципе нет начала и в принципе нет конца, однако их нельзя открыть на любой странице и на любой странице закрыть.

Как труд крестьянина, как труд рабочего – они требуют времени и сил. Они не забава – они серьезное дело. Поэт напрямую говорит об этом в эссе «Поэзия посредственности»:

Меня всегда интересовало каждодневное, тривиальное. И если на фоне, скажем так, вечности, то более, чем сам этот фон. Это поэзия обыденности, поэзия маленьких происшествий, внутри которых только ожидание, предчувствие настоящего события. Подкараулить, зафиксировать этот миг – вот что пытаюсь я сделать. Хотя, подумав, следует признать, что всё это – большая мистификация, задуманная посредственностью, «профаном, что лето и рай совмещает», для таких же посредственностей, для библиотекарш (кто-то из великих, если вы помните, говорил, что литература должна быть понятна библиотекаршам, и т. д.). Эта понятность, доступность, мне кажется важной. Впрочем, что вообще может быть важным в этом несчастном мире?

То же самое, но другими словами, не раз сказано и в его стихах. Вот, например, один из них:

Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), икаждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)в тишину отдыхающего предместьяазанчи[1] выкликает весть надежды,которую ты волен услышать и принять или нет.Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),льющий на мельницу здешних неспешных часовживую и мертвую воду. Какаяна этот раз в твоей пиале, земляк?Сергей Завьялов

Вдали от моря

Пригород. Вечерняя прогулка

Ветер гонит дорожную пыль по проторенной колее:над руслом речушки, по левому склону холма и затем –вниз, ущельем, чтоб выбраться дальше в долину,укрытую горной грядой. Это ветер.Он днюет, играя с песком, ночует же –в дуплах деревьев, расщелинах, мгле.День направляется к ночи с неистовством (уши торчком,красный взгляд, мощные ноги, оскал) добермана. И –так же пугающе. И не спится:усталость уходит вместе с жарой, и прохлада вечерняяк жизни тебя пробуждает, к любви, к одиночеству.Идешь, сунув руки в карманы. Покой. Может толькомелькнет, всколыхнув темноту,желтая бабочка или кузнечик вспорхнет на плечо.Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Обсидиан

Говорить о ветре, рассвет будоражитьсвоим бессонным томлением в комнате душной,всегда одинаковой, затканнойпаутиной комариных полетов – зигзагообразных –от плоти к крови, от опасности к наслаждению.Твои действия – обыденные и божественные,настолько они отшлифованы привычкой и временем,что сам их не замечаешь, будто ты чашка,чье содержимое бултыхается под напором неведомой ложки,творящей алхимию над крупинками сахара. Бледноесвечение за окном – словно река, тьма во тьме, что течетвдоль истекших уже берегов, и сон или бессонница –лишь новое имя статичности, постоянства, кудаболее жалкого, нежели сумасшествие, илинищенское скитание, илипагубные греховные побуждения, всё времяхватающие тебя за одно интересное место, новсегда оставляющие сердце свободным, пустым. Гдефилиппинский медик, который бывырвал без боли и без порезов этоткровяной насос, уже ни на что не способный? Мнехочется говорить, но словагаснут впотьмах, словно свечи. Болееничего: сентябрь, хмурое утро грезит дождем.

Реминисценции

Анатолию Герасимову

Друзья решили меня проводить до скрещения улиц,где я уже не заблужусь, где можно поймать такси,тем более – есть возможность вернуться, остаться. Пока жемы медленно движемся к свету, струящемуся внизу,в истечении переулка в крупную магистраль –со звенящим трамваем, вжиканьем невидимых быстрых колеси, совсем рядом, открытой пастью закрытого метро.Ты пинаешь банку, затем камешек, разболтанная походка,чиркнул подошвой бордюр, метнулгорящую спичку в ночь, темный силуэт, звездочка сигареты.Твоя нежная половина рассказывает, умолкает,интересуется мной, глядит в небо, в кромешную тьму ивзгляд ее полон безнадежною верою в завтра. Конечно,не время для долгой беседы. Спешим по домам.И так слишком долго мое тело скитается от берега кофек берегу коньяка или джина, или порой пристаетк дорогому пристанищу в шумном, набитом битком клубе,где мы слушаем джаз,прячась за сигаретным дымом, за чьим-то плечом, за колоннамиот судьбы, что у входа по-над головамичужими глазами ищет нас, ищет и ждет.Начинается мертвый сезон, говорят за соседним столоми слова вплетаются в басовые синкопы,в тонкое журчание флейты (таккамни во рту ритора-неофита коверкают фразы,приближая, однако, трибуна к изысканной речи), смещая акцентот «невыносимой легкости бытия» к вечеру вторника,последним деньгам, одиночеству: чувству, сейчасзримому разве что в паузах между игрой. Дни плывут(музыка лишь подтверждает это) в неком ритме, никакне связанном с температурой: май как ноябрь.Но вот – катерок, зафрахтованный за десятку,режет волну на Садовом кольце,таксист бубнит о дождях, томная зелень, тенор-саксофон,и ставшая уже родной музыкальная фраза,и я вспоминаю лето, когда мне было двадцать, и солнце,дарившее сочные поцелуи, как-то:инжир, ломтик дыни, хурма.

Топография: статика

Ветер меняет свое безразличие на легкие порывы,порой теплые, поройскользящие по лицу нежной прохладой.В это время мы меняем ногу на ногу,прикуривая сигарету, кивая невнятному разговору,и листья развесистого дерева поддакивают нам, соглашаясьсо всем, что происходит там – внизу, на земле, где всёневесомо: слова наши, чувства и дажезрительные образы, уносящие наск стайке воробьев, клюющих дынную корку,к истомленной жарой собаке, рухнувшей в пыли,к мареву на горизонте и одинокой фигуре,бредущей наискось через поле.Лето нас заточило в золоченую клетку из солнечных бликов.Дым сигареты пахнет пожаром в степи инедоступным покоем. Рыбы в бассейнецелуют поверхность воды или бетонных стенок, покрытыхбархоткою тины. Время как будто ушло с твоим другом:тени бездвижны не менее получаса.Музыку, кажется, тоже заело – солисттянет и тянет минорное «о», и непонятно уже, что утрачено –молодость, девушка или родная земля.Здесь, где нет ничего, ты говоришь,актуально любое отсутствие. Дотянуться до чая,до вечера дотянуть. И продолжить бессмысленный диалог –молча, расслабленно, мягко – отдаться словам,тщательно выверяя просодию, мелодичность иточечным ударом вставляя нежданную грубость, хлесткийоборот,что вновь возвращает к бытию, к пронзительной реальности,сжавшейся в комок, в звонкую монету, сверкнувшую в грязи:среди выплеснутых чаинок, конфетных фантиков, яблочнойкожуры. Мы еще можем видеть.И нам не важно пока положение флюгера.Можно взобраться на крышу и смотретьв бинокль младшего брата, смотретьна дымчатые всхолмья – насколько дотянутся окуляры дообозримых пустынных окраин, – какДжованни Дрого в фильме Дзурлини, пожертвовав всем,чтобы многие годы портить глазаожиданием темной точки, слабого блеска металла, ржаниявражеских лошадей. На востокетемнеет небо: приближается пыльная буря; ставим по новоймаком в исполнении Чеслава Немена[2], ждем.

Топография: динамика

Избегая дорог, минуя мосты,разложив по карманам сушеные фрукты,догоняешь рассвет через поле, где светмонохромен и сепия скрылареальность деревьев, обочины. Руки твоиколосятся в тумане. Лицо чуть означено. Видносырые потоки, что тихо текут между нами,словно луч света, что разделяетэкран и проектор в зрительном зале. Ты не чувствуешь эторазмежевание? Будто прошел землемери вбил колышки, всем уделив отведенные метры страданий,пути.Даже этот немой участок земли нам враждебен.Роса на туфлях. На дальних холмахсинеют сухие стволы. Мы будем идти очень долго, покане прокричат петухи, не потянется, зевнув, собака,не запылят первые машины, коровыне прошествуют на поляну под свист бича,жуя давешний сон вперемешку с прохладной и сочнойтравой,соседки не начнут перекрикиваться через забор,не выглянет солнце, мужчины,позавтракав, не присядут на ступеньке крыльца, чтобывыкурить сигаретку, и утренняя сыростьне начнет отступать – недовольно и медленно –к оврагам, скрытым деревьями поймам петляющей речки,пещеркам в подошве скалы.Мы будем идти, моя радость, уверенно инеуверенно, пока не начнется опятьдень, жизнь, которуюникто и ничто не думает тратить впустую,терять чуть не на каждом шагу (как ты –фляжку с вином, а я – записную книжку),короче, как мы ее тратим и в этом, к примеру, походе,скрываясь от глаз и ушей,рыская, словно дикие звери, вынюхиваяв жухлой листве, под корнями, в дуплах и брошенных норах –счастье, одиночество, землю,готовую принять нас такими, какие мы есть:врагами себе, пустой породой.

Географические открытия

Вечер оставил немножко тепла, но улетучилась хваленаябодрость.Листьев сухих под ногами всё больше ипоздно уже размышлять: возвращенье домой неминуемо.Сладкие дни одиночества – в прошлом.Подолгу приходится говорить, в горлепершит постоянно.Кажется, что не хватает чего-то. Новремени или событий, или молчания, или,возможно, фруктов и солнца? Ноуже ничего не исправить.Когда выбор сделан – выбора нет.Ты не владеешь судьбой. Как видно из опыта,она сама по себе и дает, ничего не давая.Приходится с этим мириться ине приходится сетовать. Было бы глуповопли свои адресовывать пасмурным небесам.Книги пылятся на полках. Которые суткинет сил улыбаться. Иноготребует сердце. (Потрескавшаяся земля,трава и легкие сандалеты. Движение безнаправления. Нам ли не знать,что горизонт на равнине недостижим, что смыслимеет всё, кроме смысла.) Хочешь чай? Или кофе? Или,быть может, стоит на жизнь взглянуть по-другому?Не предаваться мечтам и не жалетьо прошлом, которое было и не было. Мирвсегда перед нами, у нас на глазах:зажигалка, две кружки, последняя сигарета,след утюга на столешнице, ручка и лист,который дальше не хочется пачкать. Чтобы мир изменилсявыбрось в урну окурки.Осень уже наступила. Иного уже не достичь.От Кейптауна до Карачи 8600 километров.

Об одной фотографии: солнце

Года текут неспешной чередою исписанных страниц,а почерк твой выводитпунктиры нетерпения и паузы без слов и без надеждыпрервать поток бегущих дней, и превратить их в ночи,где арабески звезд мерцали бы на аспидном пространствепод тремоло цикад и лисье тявканье, под перепевылягушек и всполошный окрикневедомой и сонной птицы, – звуки,стекающие в узкие воронки твоих ушей поскользким стокам тьмы.Игра воображенья, впрочем,обманывает нас без злобы и тайных намерений, просто так.Вот ветер гонит пепел и песок, озвучив посвистоммолитву богомола, ящерицы, дрожь колючек,склоненных жарким дуновением,и почва источает свой нектар, но этогоне передаст нам объектив.Не передаст он и того, что расплылосьза крупным планом, за тобой, в прозрачной дымке(снизу – дата: жизнь, как водится, расставлена по дням,подобно фотографиям в альбоме).Время, что нами овладело (словно бы хронометристом,следящим за движеньем эталонных стрелок),нас убедить пытается, мол, вечно лишь незримое –отсутствие, что неизменно, потому – всегда присутствует.И всё принадлежит ему: гробницы фараонов, плачГильгамеша, законы Хаммурапи, именадвух сотен тысяч с хвостиком пророков,упоминаемых в традиции исламской, нонепоименованных. (Наверняка мы так жепомечены в каких-нибудь отчетах, и числимся средирожденных в Азии, к примеру, в боге или в сердце,или куривших с неким кёльнцем анашумежду Валенсией и Картахеной.) Мызаперты в своей судьбе. Но небо и земляне терпят неизвестности. План-кадр: горыповисли над долиной, над тяжестью вечерних облаков.Тихую мелодию (всё время выше на одну октаву)напевают голоса камней: прожилкибазальтовые, точки кварца. И звенит земля. Ей вторятфлейты полых стебельков,в сухих головках мака семена тряхнуло, как в маракасах, изаныл песок, сдуваемый с бархана: по-арабски.Играет Dead Can Dance и голос Лизы Джеррардплывет по комнате и постепенно утекаетв открытое окно – во мглу и снежный шорох. Ты молчишь,не в силах совладать с навязчивой фантазией. Ты здесь.То, что тебя тревожит, залеглона дне кофейной чашки, посмотри. Быть может,ты увидишь знаки. Остальное –домыслишь. Много ль нужно, чтоб открыть глаза?Не больший героизм ли не видеть? Пустотав какие-то мгновения сильнейвоспоминаний и желаний. Бросить всёи ринуться куда-нибудь взаправду – не так-то просто.Ведь свобода, по сути, форма новой несвободы. Впрочем,сейчас неважно – дойдешь ли ты пешком, отправишьсяна самолете,на поезде или на стуле дома. Зачастую,неведомо знакомое – то, что всегда под боком. Номир трубит надсадно, бьет в литавры, чтобывоздать себе осанну, чтобы заявить: я есмь. Для этой целииспользуются модные журналы, фильмы, книги, глянецрекламных транспарантов и щитов. А также фотографии –оттуда, где ты себя оставил. Или – нашел.Но там ли, здесь ли? Местопотому и место, что покидается: надолго ль, навсегда.Вернуться – порою означает ссылку. Впрочем,быть вздернутым на летней дыбе во сто кратмилее зимних снежных нежных кандалов.Рвет ветер стылой пятерней заиндевевший тополь. Часть окнапокрыта ледяным ландшафтом.Время и пространство к обману склонны.Темные места мелодию не портят, нораспластывают, словно дым над топкою низиной:сухие ветви, почва – всё в изломах, в трещинах;и виден пыльный след, ведущий в никуда, верней,к горам, к бурьяну, к сигарете,к ветшающим дворам и дальше – в даль,где родина всегда на горизонте, всегда видна итак всегда немного осталось, чтоб дойти.Смотри не отвлекаясь: этот путь нам предстоит пройти внеречи, полной амплификаций, вне амуров, лета, что на памятьнам норовит оставить лишь слепые снимки –в разводах радужных и даже в пятнахгелиофобии. Так одуряет свет,что больше нет просвета. Толькои остается – двигать дальше, дальше, много дальше. Мимовиноградников, вдоль берега, поросшегобетоном, ряской, волосами утопленниц; смотри –нить паутины нас соединила. Трачу пленку. Но боюсь,что выйдет только два-три кадра: солнце. Тылицо закрыл рукой: диагональконтрастной светотени. И еще«не надо фотографий», ты сказал.

Сентябрь

Всё меньше воздуха.Всё больше боли, слов и схемиз слов – напластований,что сконструированы, но не конструктивны.Твой взгляд, твое молчание, твой жест.Ты множишься, как будторастерзан был менадами. Слова –не то, что мы пытались пронестидомой, сквозь толщу сумерек и дней,набитых личностями и безликих. Занавескаколышется. Ничто не происходит.Смерть. Слова.

Дневник: Фергана, 2000 г

IЗдесь самая разборчивая речь –беседа ветра с листьями. Всё остальное – звуки, голоса –стремится к тишине, подвластноенегласному закону здешней атмосферы.Даже рупор, динамик, что по старой традицииразносит бодрые мотивы над парком,доносится как будто издалека.Последние сентябрьские дни прохладны, новылизаны светом, словно серебролежит в основе зримого процесса –как на старых снимках –на тусклом блеске полустершихся дагерротипов.Город всё тот же, хоть неузнаваем:вместо старых домишек центра – скверы. Что ж, вполнеприличный памятник тому, что в нашейосталось памяти (где еще быть ему?). А этот,реальный город стал как будтодоступней, мягче, податливей, как если бсделан был из воска или пластилинаи ждал бы лишь касания руки, чтоб форму изменить.Чтоб изменить. Чтоб измениться.IIУглы, остановки, ветреный трёп.Асфальт бугрится корнями и бликами.В моем родном городе творится всё та жевакханалия покоя и зноя,над которыми властны лишь ветери смена дней и ночей. Ноги прохожихне оставляют следов. Лицане сохраняет память. Однакогород подвержен порче (вернее, подвергнут),словно бы его сглазили, едва ангел-хранитель отвлекся.Тление под стать жизни – медленно. Потомуможно еще наслаждаться иными прелестями(покоем и зноем, к примеру), на которых не видноследов разложения. Впрочем,видны они лишь старожилам (которых – наперечет),проходящим ежеутренне тем же маршрутоми знающим наперед: что здесь было, чего уже нет.Но город живет, превращаясь возможно в иной город илив памятник самому себе (так, во всяком случае, видится нам),и так же ласково солнце, и кроны деревьевзащищают его (по возможности)от скверны большого мира, простертого там за горами.И к тому же окраины всё так же пустынны и тихи.Пожалуй, только собаки с большей злобой лаютвслед прохожим,рвутся истошно с цепей.IIIЕще пару слов: то, что мы видели –нравилось нам, смотревшим глазами приезжих.«Пустынны и тихи» применимо не только к окраинам:площадь ли, улица – разве что два-три силуэта мелькнут.Практически нет знакомых.Былая жизнь канула вместе со многими своими героями,творящими ныне иную (ту) Ферганув иных местах или(Господь да пребудет с ними!)мирах: на других побережьях.Теперь здесь другие люди строят другую жизнь, другой город,куда, как и писалось раньше,мы будем приезжать, но не возвращаться.Хотелось еще добавить пару слов о высоких деревьях,словно щит, словно второе небо нависших над городом;о комфорте, деньгах, интересной работе –том, что жизнью является и выноситнас на людные берега европейских рек и озер;пару слов (как всегда) о солнце, ветре, молчании, нони слова о том, как разрывается сердце.Здравствуй, Фергана.Прощай, Фергана.Здравствуй и еще раз прощай.

Тонкая нить

Читал сегодня жизнеописанье Кавафисаи тоненькая нитка протянуласьот его дома на Рю Лепсиус до родины моей.Ах, тоненькая нитка от бухарской ткани,наверное, парчи, что вдруг нашласьв его гостиной среди прочихиндийских тканей и ковров персидских…Так живо вдруг увидел я тебя!О, если можно было бы читать, читать и видеть,как ты готовишься к вечернему приему,смеешься над критической статьей(в которой тебя учаттому, что греческое есть, о чем писать пристало –мол, запах сосен, влажная земля),как подшиваешь папочку стихов,чтобы вручить ее сегодня же в подарокочередному молодому дарованью или, может,судьбы подарку…Но увы,мне не хватило описанья залы.И всё ж теперь я знаю точно,что подарил бы, коль была б возможность:атласов маргеланских, керамики риштанской, а ещепросил бы я друзей-художников нарисовать портретыферганских, наших, узбеков и таджиков,добавив что-нибудь для антуража, фонагреко-бактрийское – пусть сердце твое эллинское млеет,пусть память озарится: Мараканда, Александрия Дальняя –ах, тоненькая нить материи бухарской домотканой…Нас так надолго разлучили с миром(и краем Ойкумены нам казалисьграницы государства), что теперьпо крохам собираем мы былую славу,по крохам узнаём величье предков –по тонким нитям, по обрывкам фраз…Я в этой толстой книге разве и нашелстрок десять-двадцать о тебе, живом.Так жаль, что жизнеописанию певцадеталей, мастераподробностей, штрихов, что придают объем –объема не хватило, подробностей, деталей не достало.Ну, разве эта тоненькая нить, ну разве что она…

Вдали от моря

Мое солнце ласкает иной берег,высушивает водоросли, остатки моллюсков из скорлупы,золотит песок на пляжах мое солнце.О чем говорить с ветрами, снегопадами, холодом?Чувством исполнены сердцебиение, дыхание, губы.Ими – влажными поцелуями – ты метила дни, истончаяи такневеликий зазор между словом и вдохом. Стоило лишьпальцем коснуться воды, чтобы вновь убедиться,как жизнь прекрасна и мимолетно страдание;боль тонет, словно рубец,заживающий на глазах в красной целебной земле, моярадость,в твоей любви. Я теряю рассудок. В глазницах лета –твое отражение и еще несколько ассоциаций, которыене передать: юг, журчанье ручья, абрикос,расплюснутый от падения, дарящий свой аромат –спелой и сочной глине – нам, воздыхателям, безумновлюбленным в тебя: берег, пенный накат.

Север, звезды

Беззвездна ночь араба печального: зимоюкакие, к черту, звезды? Небо –в мерзких тучах и ни в чемнет ни намека зноя, пекла,что нас пробрало б до костей и опалилос изнанки. Эта ночьвновь одинокой девочкой глядит в мое окошко.Я неподвижен, еслине брать в расчет чихание и кашель,и то, как я плетусь по направленью к шкафуза теплыми носками. СтавлюДживана Гаспаряна илиНусрата Фатеха Али-Хана, илиХаледа, если есть нужда подвигаться: мороз.Порой напьешься водки и затянешьмаком, используя при этом блюдце[3]страны, которой больше нет на карте –остался вот сервиз «in DDR», все кузнецовские тарелкипобили как-то массажист и тренер,коллеги по работе, но – друзья.Тарелка, впрочем, мне не помогает:ума не приложу в чем дело,но вязкой и тягучей и неспешнойволны голосовой не получается. Возможно,мороз тому причиной, холодный воздух, влажность?Опять же – коммуналка – сбегаются соседи. Впрочем,что хорошо: отпаивают чаем, зеленым, и несут варенье –порою абрикосовое, чаще –бурду из местных ягод. Солнцамне не хватает даже ночью. Даже – здесь. И дажекогда есть водка с персиковым соком,варенье тутовое и инжир сушеный,манты из тыквы, плов с бараниной и райскийшербет. Так одиноко мне, когда на небенет звезд. Особенно теперь, когда и звезды,и небо, и, пожалуй, даже солнцемне заменила ты, любимая. Где ты?Ах да, я вспомнил – там, среди снегов,на севере, который мнитсяарабам самым страшным из адовых кругов. Ну что ж,пусть буду я очередным Орфеем(мне лира не нужна и даже блюдце –макомы буду петь, сложив ладони рупором –тебя я докричусь), я за тобой отправлюсь, оЭвридика, солнышко мое.

Цветущий миндаль

В том ли месте тебя мне искать,что подсвечено вишневой завязью,там, где-то в марте или апреле,когда ветрам еще привольно, а солнцееще слишком нежно? Там ли,где жгучая пустота льнет к глинобитным стенам,чей прах умягчает обочину,полосуя последним прости кромку асфальтавслед каждой горячей шине? Там ли,откуда как водится не приходит ответаили – вместо ответа – дата,впрочем, чаще неверная?Это случалось не раз:многие уходили, возвращалась лишь боль.Но заметнее становилась разницамежду тем, что имеешь и тем, что иметь не нужно.Становились заметней в траве конопляные вспышки,распластанный подорожник, волчья ягода, твой след,уводивший, конечно же, в сторонуот дороги, обжитых мест и того, что могло быть, ноне было. Памятьхранит несколько подобных осечек в течении времени,когда возможный, но не случившийся ход событийоказался запечатлен куда отчетливей,чем даже десятки дат, выхваченных из небытиякарточками в фотоальбоме.Но ни память, ни фото в альбомене могли подсказать мне где ты.Настоящее, лишенное прошлого,было слишком пустым, чтоб начать всё с начала,но сама эта возможность пьянила, хотябыло почти бесполезно искать тебяв закоулках сердца, ибо было понятно –сердце лишь механизм.Во всяком случае, до тех пор, пока ты не найдешься.Оставалось заглядывать в хрупкие цветки миндаля и урюка,карабкаясь по кривым ветвям, пока ветерне собрал с деревьев дань лепестками,лишив меня последней надежды: ведь где,если не в цветах, ты могла находиться?!

Слова для марта

Прикоснуться к полям, зеленым тобой,обернуть тонкой тканью небесного цвета себя,или – напротив – открыться, отдатьсялетним сухим ветрам, зною снапослеполуденного; проснуться, чтоб вновьискать островок тишиныв молчанье твоем, пламенея от солнечной ласки, и такскитаться дни напролет, недели и месяцы в этомпространстве, не связанном с именем, временем илипричудами расстояний, характеров, качестваавтострады, эстрады, страны.Прикоснуться к тебе и обжечьсясонной твоей теплотой, и предчувствовать,как и дальше, на всех изгибахкожа твоя будет ждать, как и ты,продолжения этой ласки –медленной, словно вода на равнинном просторе,словно бы плотная белая ткань,ждущая ветра, избранника, чтобы затемвспыхнуть тугим и мощным давлением изнутри,и нестись, увлеченной сильной и нежною пустотой,в никуда, как всегда, в неизвестность, где правитто, что не существует, к чему уже не прикоснешься.Но вновь прикоснуться, теперь –к этому свету, что выстрадан лилиями и гиацинтами,бледными завязями на взбухших весенних ветвях,и тобой, да, пожалуй, тобой, мое солнце,смеющееся во сне, говорящее во сне, открывающеетайны юности и любви, их бурного ростаи этого вечного трепета, верного знака,уже пометившего зимнее царство и медный утреннийнебосклон(всегда со следами вчерашнего, нобез тени или намека на завтра), и вотты просыпаешься: иной свет, иной голосзовут меня, учат меня – твоею улыбкой, твоими глазами –видеть, касаться, чувствовать, знать, говорить.Другими словами.Да, другими словами.Одним словом.

Июнь

В моей жизни случается много странных событий:гаснет в подъезде свет, и я застреваю в лифте;после душного дня – ливень с молниями; девушка,с которой едва знаком, вдруг остается со мной и мызанимаемся «непотребством»; книжкалюбимого поэта не доставляет удовольствия, – как если бвсё не так, хотя всё хорошо. Плавятся дни под ногами.Ночи –в мокром постельном белье, один ты или же с кем-то:влажные руки, сердце в слезах. Вместо слов – пустота,чувство свободы, имя которому – одиночество; Марк Стрэнди его «Элегия 1969»; эйсид-джаз, клуб «Кризис жанра», стихине написанные по-человечески, но снующие в воздухе каклоскутки, а порой как полотнища ветра, открытыеушам, глазам, кому-то другому – нетебе. Свет мой, солнце мое, бриз,горькая морская вода.

Истории, подслушанные на остановках

Дословно

Постойте! Поплачем, вспоминая о любимой

и ее стоянке на склоне холма

между ад-Дахулем и Хаумалем.

Имру аль-Кайс
Был вечер жарким как всегда, и ты сказала: «Я согласна,и смерть ничто в сравненье с мукойи радостью, что ты мне доставляешь.Сменилось лето крепкой сигаретой,увял бульвар, как увядает в итоге каждая из нас.Ты мне достался сувениромот прожитых, сгоревших дней и имятвое я потеряла еще в мае, как зажигалку на столе в кафе.Мы бросились через дорогу по маршруту,который никуда нас не привел:пустынные кварталы, одноэтажки без дверей и окон,заборы, рваные афиши, душный ветер,что треплет твою гриву,ты – всё время убиравший прядь со лба, в очкахсолнцезащитных, с сигаретой –садишься на скамейку, говоришь, воткрасная пустыня наша, никуда отсюда я не тронусь, никуда.Мы ждали позднего трамвая, ждалисобытия, чего-нибудь, что можетнас выведет из тупика, из онемения, в котором пребывалсентябрь в этот год. Наш путь был не окончен и не начат.Он снился нам как солнце подворотням сумерек, что шепчутмолитву дальним берегам начавшегося вечера. Асфальткатил по серым водам летний календарь, окурки,охристые жеваные листья, наши ноги – доугла, с отбитою частично штукатуркой,с подтеками на ржавом кирпиче.Так и чего мы ждали? Оглядываясь, понимая,спасение – оно лишь на мгновение, и это уловить вотздесь, сейчас,ты говоришь, важней, чем смысл моих слов.Мне хочется укрыться в темной тьме, закрыть глаза и уши,ноздри зажать, как будто бы утопленница я.Что ты предложишь мне взамен мечтаний,которым словно птице сводит глоткуи воздух этот, и земля, и стены? Ты мне хотел сказатьо сновидениях, что предвещают радость,о смиренье, что как пыль, которую стирает твердая рука,о бледных злаках, о цветах, в которых дышит солнце,о нагих деревьях, что попали в объятья ночи,о подземных водах, бурлящих средь корней,и о былом, как если б его не было. Носмерть колышется за нашими дверьми: такпредвещает ураган, среди безветрия,нервозность серебристых тополей.Мне не хватает света. Впрочем,лишь отсветы возможны, знаю. Да и чтомир может дать нам вместо наших несчастий?», ты сказала.

Осень. Письмо матери

В янтарном небе – редкий всполох.Здесь дождь щебечет, более ничтонас не тревожит, нет. К тому же,он сегодня. А вчерамы о дожде не слыхивали, столькихне ведали нюансов в его шуме.Собаки лай, крик петуха, разбуженного молодой луной,и ветерок, несущий запахи пустыни, лишний разнапоминают о тебе. Как прежде всё, ничто не изменилось:вещитвои мы аккуратно протираем, ставим по местам. Ждетугол твой хозяина и в нашихсердцах, – ты, сорванец, бегущий вдоль ручьяза маленькой дощечкой-кораблем.Когда мы перестанем грезить явью,что будет, мог бы ты сказать. Но голос,что слышим постоянно, нам не понятен. Что ж,мы терпеливы, и если б не язычество,молились бы богам заморским,в чьи земли ты ушел и не вернулся.На них одна надежда: родовой тотемиссох и безразличен к жертвоприношеньям. Осенькрадется медленно на наше плоскогорье; лесстановится багряным, спелым, словно абрикос, инежное молчание, которымпроникнуто как будто всё живое. Старый дубразбило молнией. К делянкенашей зарастает тропка: реже ходим мы,и много реже – почта. В огородзверушки всякие повадились: то лисьиследы, то дикобраз мелькнет среди капусты. Птицыкружат над позолоченными кронами. В темнеющем лесупо вечерам слышны таинственные шорохи, поройвдруг шелохнется куст шиповника,что за оградой, позади сарая; на соснепрокаркает волшебный ворон,филин ухнет в полночь, твой отецпогасит свечку, дочитав стихотворенье Тао Юаньмина.Так жизнь течет. Мутна ее вода, и странно,что, выросшей в горах, мне снятся реки здесь –вширь необъятные, немые, словно глина, словно смерть.И кто бы объяснил: сны, грусть мою, твое отсутствие и то,что надвигается с безмолвной дрожью. В свете фонаряплатановые листья опадают, ибабочка ночная доживаетпоследние часы до благовеста.

Незначительные детали

Темнеет медленно, неумолимо. Твои пальцыочерчивают странный окоем, в котором –шпиль, мерцающий на фоне бледного заката и деревьев,повернутых к нам, зрителям, затылком.Ты говоришь: вот вечер, что длится бесконечно, мои силыне в силах выдержать его напора.Это лето. Оно пригоршни веры нам не даст.Лишь пыль и пекло. И без смыслапроходит каждое мгновенье.Тихий воздух, волнуясь, пробирается в окно.Твои слова и голос, и молитва,которую подхватывает холодильник; ивентилятор охлаждает твое сердце, затем мое, затеммы молча курим. Ты говоришь:«Мне ничего не нужно – лишь быть с тобою рядом. Пустьне зная, кто ты и не зная ничего».Твоя рука закроет мои веки. Ночь кончится. Сейчас же,птицы щебечут. Монотонновода из крана капает. В часахколесики вращаются и равномернопощелкивают: времянеумолимо. Медленно светлеет. Мое сердцеразбито вдребезги. Прости,мне не хотелось говорить об этом, нос каждым годом свет… он убывает. Чтоможно с этим сделать, скажи, что?

Без комментариев

Жизнь течет по иным руслам. Словазначат не то, что ты хочешь или не хочешьсказать. Порою кажется, что жизньжелает спрятаться, укрыться, будтомы в чем-то перед ней повинны илизадолжали прожитые дни, и счастье,что изредка, но всё ж нам улыбалось,досталось слишком дорогой ценой.Такое ощущение – вот-вотза это спросят, потребуют возврата.Возврата к дням, когдамы сутки напролет сидели без надежды, без сигарет;сгорела лампа в коридоре, нечем было заменить ее,и потомуиз темноты мы возвращались в тьмупо вечерам, ночам и даже дням, в которых,казалось, тоже спираль разорвалась.Ты – мое сердце. Ты –тепло, которого мне никогда хватать не будет. Ножизнь постоянно в стороне и делосовсем не в том, что мы остались вне потока.Те несколько минут или часов,что провели мы вместе,имеют больший смысл. К тому же,нужно помнить, что есть нечто,которое нам ближе, чем мы сами.Гораздо ближе. Светсумеречный, сумеречный свет.

Без обратного адреса

Сны больше не мерещатся, отец,они наваливаются грудью, как когда-то,когда я просыпался и не могруками и ногами двинуть, крикнуть: горло сжато,глаза еще не видят, только слух,дрожа, улавливает дикий смех, которыйплавно переходит в вой сигнализации машины под окном.Свобода – призрак. Смертьза мной бродила по пятам, с усмешкою следя за тем,как я любил и лгал одновременно. Что было делать, папа:я хотел, но получал ничтожные проценты.Желания тонули в волнах ночи вместе со мною. Так жескитался я по дням, по переулкам, по лицам, приводившимменя в восторг, в уныние, в экстаз.Я одинок, отец, и небо мрачно.Полощутся как флаги нервно тучи.Громоотвод предчувствует удар слабее, чем я – холод. Осеньне золотисто-красная, и солнцеповисло на бикфордовом шнуре: не греет инаверняка погаснет прежде, чемвзорвется новым летом. Папа,земля вбирает боль моих шагов.Насколько хватит ей терпенья?Скоро ведь октябрь и мы лет семь не виделись с тобой.Я вспоминаю разные жилища и дороги,стоянки, например, пустое поле в августеи колкую щетину срезанных стеблей,твою небритость вечную, а такжеманеру подмечать в простых вещах необычайное. Таксердце бьется перед сном –всё медленнее, тише, глуше – словнопроигрыватель сбавил обороты, словноупало напряжение. Мои очки разбились. Стеклапокрылись сетью мелких трещин и мутны: яничего не вижу, папа, ничего.P. S. Прочел ли ты Руми и Араби,которых я передавал? Или, быть может,уже на равных общаешься ты с ними? Но об этомдаже подумать я боюсь.

Аквамарин

Слова твои лишь темный откликна тьму вещей, что с нами происходят.Скажи мне, кто открыл тебе глаза,кто дал возможность видеть то, что видно?Вот дверь, вот розы высохшие, вотжизнь моя, что тоже отцветает.Ты различаешь вещи и события,цвет губ и речь, которую они проговорили.За окноммашины бороздят асфальтовое море. Здесь же –свет подрагивает, кипятится чайник ивсё, что я бы смог произнестинаверняка окажется повтором.Нас учат те, кто ничему не учит.Шафраном пахнет. Бархат на диванеистерся в двух местах. На карте таракануселся на Гренландию. Зачемприходят и уходят дни? Мненичего не остается. Смертьблизка мне, как никто другой. Ты хочешьузнать подробности?

Ноябрь

Теперь, когда зима вот-вотметлою мельника сметет наш город,твоим молчаньем снежным я заболеваю.Мои шаги листают листопад,но уши ничего не слышат, будто«Жил певчий дрозд» остановили на моменте,когда герой вбегает к самому финалу,к вступленью своему. Примерно такжесмешно мы выглядим сегодня,вдруг оказавшись посреди бульвара,когда за ночь здесь всё преобразилосьи наша спешка ни к чему не привела.Мне тычешь с укоризною свой зонт – знамениенесбывшейся погоды и глупых притязаний навозможность счастья: сон,которому не суждено закончиться:деревья вымершие, мертвая земля.

Искусство фотографии

Искрится подсохший асфальт, и наши шагиотдаются в узком проулке. Навстречу шмыгнул злобный пес,бросив нам взгляд, горящую свалку и хлопьяистлевших бумажек, как пух тополиныйбреющих в воздухе. Где-тораскрыто окно и доносятся странные звуки. Нотень тишины следует зорко за нами. Разве мы слышим?Шепчет нам каждое дуновение, фиолетовожилка пульсирует, «стой, стой» гулко бьется в висках.На втором этаже, на балконе,бабушка греет кустик алоэ. Мне в ухо бормочешь: как жалко,смотри какой кадр, нет черно-белой, и тут наконецреверс сработал, и плеер бубнит голосом Кейва о бареО’Мелли.Для этой старушки мы тоже лишь эпизодв безжизненной жизни, сценарий которойисчерпан давно, если вообще был написан.Фото такие можно снимать в любой миг, оглянись лишь.Поройя тоже кажусь себе таким стариком. Мне хочетсяброситься в дом, щелкнуть замком, окна закрыть изабиться в углу, ожидая нежданного – смертного часа илиприхода зимы. Греет коньяк. Нотемнота сковала руки и ноги, и ночьулеглась на кровать, и вопрошает: чего, чего же ты ждешь?Разве такого с тобой не бывает?Как, например, в давешней подворотне,упершейся в стену с граффити, которыеисчерпали все возможные направления выхода.Август. Тупик.«Главное в снимке, – ты говоришь, –выдержка и наблюдательность». Что же, с годамия кое-чего добился на этом пути. Но всё жив. Да и смерть,как Дилан поет, еще не конец. «Пленки, –ты добавляешь, – где Кейв, Пи Джи Харви и кто-то ещепоют эту песню». Черт,всё-то ты знаешь. Ладно, идем, нас уже ждетто, что вне объектива, всегдана шаг впереди наших поисков композиции, освещения,фактуры, себя.

На той стороне

Берег течет вдоль реки, обгоняет мельканье подошв:ты идешь и идешь. Майский полденьизжарен на противне солнца.В любом насекомом скрыто что-то еще.Бьются камни о воду. В потокетонет облако, твой силуэт, мои руки – мнехочется пить, но вода не желает с этим считаться.Ты тоже: тыускоряешь движение. Тактороплива судьба и земля скрежещет об ось, и звенятзастежки хороших испанских сандалий. Вот только цветыи высокие стрелки травымашут, смеясь, ветерку. Я прощаюсь. Я здесь остаюсь.Ты выбрала выбор. Цикады. Гроздь головастиков. Птица.Они меня тоже не ждут.

Le serpent rouge

Вот несущие конструкции, мне говорят, вот мир, говорят,повернутый к тебе задницей. Что ты на это скажешь?Лето – очередное – считает мои дни и ночи.Душ приму или выключу телевизор. Монитор,и капли текут по спине, и что мне ответить?Две стоваттные лампочки, комната словно обуглена, стеныоплавились – потоки прохладыскользят вдоль окна, – их не влечет огонек мой.Поеду ли в Крым, в Коктебель,забуду там то, что забыто, покроюсьзагаром как новой одеждой, умруот ножа, воды или камня, пить в одиночестве буду исмотреть на толпу. А когда-толето случалось весной, весна же –царила весь год. И затем:всё влекло, ночь казалась волшебной и плотоядной, закатрубцевался на горизонте, кровоточили окна, витрины,бассейны, река,и, как чайки над высохшим морем,летучие мыши метались над городом.Я на ничейной земле, ты в другом мире итеперь даже воздух – более влажный. Скрываюсь от всех,запираюсь на ключ, делаю громкость на максимум: мнепредвещает погоню и бегство франко-японская группа U. F. O.шпионской динамикой музыки к несуществующим фильмам.Хочу свернуться клубком и исчезнуть. Не советуюбыть со мной рядом. Яотравлен теплом и морозом, который грядет,сменой дней и ночей, женских лиц, острых блюд игорячих напитков, будней и выходных.Я отравлен всем этимоднообразием. Ночь,ты не кончилась, нет?

Внутри бульварного кольца

No woman no cry, поет Боб Марли.Ты нервно ходишь в комнате соседней.Скрипит паркет. И ты скрипишь зубами. Кто-то из гостейвключил зачем-то телевизор. В коридоредверь хлопнула: кому-то вследраздались громкие ругательства. Что было дальше?Лифт уехал вверх, пролеты широки, плюс семь на улице.Иная речь, иное место зовут –подальше, прочь от прошлого, что требует всё большек себе внимания. Пустымишевелят ветвями зимние деревья. Мой окуроклетит по ветру далеко и, шлепнувшись,разбрызгивает искры, будтосалютуя захолустью полночных переулков.День катится к чертям – через пятнадцатьминут наступит завтра. Нас обгоняет парочка:обрывки разговорао тонкостях кино, и долго, очень долго не горит зеленый свет.Мы пересечь хотели ту черту, что отстранила нас от мира. Ноэто был всего лишь перекресток.Попытки избежать пустот всегда пусты. И светне просто исчезает: он гаснет в нашем сердце. Темнотав зрачки прокралась, и судьбанам подает, что может. Разве тыне чувствуешь? В руках, как прежде, ничего. И наши ногиотмерить могут сотни километров, чтобубедить нас – дни все одинаковы, и ночи нет конца –она на время лишь уходит, как вода в отливе. И тогдавскрываются лакуны, камни,морские гребешки и звезды, раковиныс грязною посудой, простыни нестиранные, дом,где всё покрыто толстым слоем надежды на уборку. Так,армия, что на пороге пустынисмотрит вдаль и ничего не видит, уповая – пустьпоход будет не кратким, но пусть полнымоазисов, богатых женщинами, золотом и пищей.Их полководца же волнуют не стоянки:ему важен последний берег. Им он грезит, загоняя лошадей,чтоб там, на отмели сырой вдруг убедиться: вот,нет далее пути, нет удовлетворенья, смысл утрачен. Чтоделать? Кто подскажет? Богиостались в обжитых местах. И впрочем,всё это не про них. Одно и то жеи поиски, и ожиданье на их взгляд.Подходим к дому. Во дворекомпания хмельная затянула:«сейчас со всей мочи завою с тоски…», и тутсобака подключилась к хору. Машинальносмотрю наверх – луна за крышами, но в отсветах синеютрельефы облаков, изломы веток, город,что разлучает нас всё время, соединяя,выбрасывая бездыханные телав очередное сновидение, в рассвет, лишенный очертаний.Вот и пришли, входи, я только включу свет,конечно, это здесь, вот тапочки, да, туалет направо,сюда клади, да-да, сейчас поставлю чайник. (Вера бьется,как черный дрозд в помятой ржавой клетке.)

Вечер и ночь

Если ты позволишь мне быть собой,раздавать себя по крупицам –воде, случайному солнцу в октябрьский день,твоей руке, продлевающей мою тень –по асфальту, на стену, идальше – к тебе; взгляд твой уносится ветром.Одно или несколько слов, наждаком повседневностистертых до дыр, до изначального смысла: егоприемлют простые вещи, нам он неведом, однако,и мы движемся вспять – такзонт выгибается под напором, и мы тонем в небесных слезах,или ступаем в нежданно глубокую лужу, илитеряемся в переходах метро в назначенный час.Небо над нами всё то же. Собаки снуют. Прохожийтолкает плечом и ты выронил сигарету. Что будет дальше?Что делать мне, когда осеньгробит желания налету, как заправский охотник, а лето –уже только сон, который хотелось бы видеть, новечер и ночь лгут, будто им нет конца, и чемдвижения медленнее, чем реже глаза открываешь, тем хуже,и время несется, как если б упало с пятого этажав кровавую лужу рассвета. И нет волшебства, нетпродолжения сказки,что выросла в темноте, как черный цветок забытья, икорни тревоги опутали тело: серый свет, и больше ничтотебе не принадлежит – ни минуты, ни мысли, ни рука,протянутая к стакану с водой. Дажеесли ты позволишь мне быть собой. Дажев этом случае.

Язык дороги, греческий язык

От МИДа до Театра Образцова мы ехали минут пятнадцать.Весна и лето завернули перед намина Малой Бронной, чтоб осесть у Патриарших. Осеньушла вперед, мигалкой расчищая путь, играяна лобовом стекле твоей машины пожелтевшимлистком, застрявшим в дворнике. Зачем-тодостал я сигарету, нет, не хочу курить. Что делатьс музыкой? Давай,попробуем мою кассету. Или лучшеоркестр колес автомобильныхпусть прошипит симфонию асфальта:муар из серых, черных или пепельных полос,разбитых кое-где дорожною разметкой. Что ты скажешь?Невыносима мысль (ну надо же, Кавафис в бардачке),что Город – этот город, не Александрия. И что жизнь –не вечное движение по трассе, где наперегонкиты с временами года споришь, и обмануть пытаешься судьбу,сворачивая в переулок и уже в другомвыныривая месте – на Тверской или Манежной, или возлеАнтиохийского подворья, – ивечно, вечно, вечнокружишьи обгоняешь Садовое кольцо, и побеждаешь, получаябесценный неподъемный приз:всё ту же жизнь, всё то же мельтешение. О, какневыносима эта мысль!

Охра и кадмий

Жить и всё. Никакой фантастики, ничего ирреального.Вот он: входит, выходит. Скрипнула дверь. Пыльвзбудоражена полоской света.Ты говоришь: любовь. Ты говоришь:сарацины под лапами сфинкса, и выбора нет.Глаза прорисованы на оконной пыли,в них виден двор – солнце, треснувшая земля, ослепление.Ногтем выводишь линию подбородка,нет, говоришь, не получается. Не спасутни кукнар, ни чебрец, ни золотой корень –можешь или не можешь.Рука, послушная року, судьбе,предначертанной вычерченности отдельных черточек,линий, зияний. В итогемир остается собой, и в этом вся прелесть,и этого не передать.Ты говоришь: быть художником,передавать чувства красками; охра и кадмий, ты говоришь.За окном кипит день, и твой другв своих повседневных заботах. Жизнь – вот она:хриплые, приглушенные уличной бездной, отзвукирэп-речевки из окна напротив (хаос в хаосе,ритм в ритме включения светофоров), юнцы с банками пива ианглицизмами в речи (если это еще называется речью),природа, послушная своим капризам, иотошедшая от нас в этом городе за грань зрения и обоняния.В Азии было иначе.Завтра будет иным.Всё, добавляешь, словно бы как-то не так. Да, это так.

Последняя картина

Тешишь себя бездельем,придвигаешь обогреватель De Longhi,вооружаешься сигаретой, грустью, пепельницей, чашкоюкофе.Говоришь «всё надоело»,и поражаешься собственной правоте.Вновь тебя окружает эта «устойчивость», это «всё»,что лишь чуть пошатнулось под твоим взглядом,пустило корни, под паркетом добралось до кресла,и схватило тебя за лодыжкиуютными теплыми шерстяными носками, мягкими тапками.Казалось бы, всё замечательно:книги, коллекция видеофильмов, пластинки. Стены пестряткартинами и плакатами, безделушками. Есть кое-чтои в укромных местечках, подальше от посторонних глаз –интимное, личное – дань желаниям детства июности, когда-токазавшимся даже несбыточными, порой жеи вовсе запретными, тайными. Нет,всё хорошо, в самом деле. Всем нравится то, что ты делаешь –картины, гравюры, шумные вечеринки, твоекоронное блюдо. Во всёмдрузья находят «свежесть и искренность, неуловимуюцельность».Однако это ли главное?Бесценные книги, любимая музыка, редкие фильмылишь подтверждают бессмысленность всякой идеистабильности и накоплений.Зачем же удерживать или держаться? Бытьвсё время в пути, как друзья твои утверждают,оставаясь на самом деле на месте? Совсем недавнов любое мгновение ты мог двинуть в путь.Может, испробовать вновьсладость отсутствия собственной жизни?Куда хватит денег, подальше: какой-нибудь чартерный рейс,бронь, неудобное кресло, заоблачный duty free.Что там – матрац в квартире знакомого знакомых,дешевая гостиница или палатка – не так важно. Главное –возможность всё начать с начала. Или закончить.Не забыть (пожалуй, это важней всего)друзьям оставить весточку, чтобы не беспокоились. Онине знают ничего про путь, который выбрал ты сегодня,который ты пройдешь уже не с ними. Впрочем,осталось только несколько штрихов, две-три детали,чтобы полотнусуществованья твоего средь нихпридать законченный, достойный вид.Тот самый вид достойный,который полностью, наверняка, навечнотвоих друзей бы удовлетворил.

Поэзия на колесах: Орфей

Достанет ли нескольких капель яда, нескольких тонкихлучащихся струй света иного,отраженного от земли, хватит ли сил?Пока ни одно из действий не приносило успеха.Впрочем, о том ли сейчас говорить:что случилось, того не отменишь, не выправишь.Дождь и другие события, их чередапокрыла путь к дому непроходимыми лужами, глинянойслякотью, вязкой знаковостью судьбы.Новый тупик и старое непонимание, удивление поворотам,рвущим твой мир на зигзаги узеньких переулковили крупных развязок на кольцевой автотрассе.Достанет ли смелости взяться за рульпосле стольких лет, после стольких отказов, сомнений, покояи редких, всего-то двух-трехмоментов затишья, когда, наконец, слышен голос,пьянящий, правда, тебя лишь, безадресный? Ноотступление было бы ведь незаметным: как если бты просто на месте стоял и не больше.В чем же виниться? И всё же:друзья, незнакомцы, этот дом и другой,атмосфера и сны, длящие день,чувства, что полнятся сладостью, болью –всё теперь будет другим. Если будет. Пора,давно пора в путь, дорога заждалась.Печаль не нова, знаю-знаю, всегда расставание грустно.Но нужно бросать всё и уходить, всегданужно бросать всё и уходить,готовым быть к этому, готовым быть ко всему.То, за чем ты идешь важнее того, что осталось.Прошлое – в прошлом. Лучше сейчас оглянись,в дороге не сделаешь этого. Разве что –время от времени глянешь в зеркальце заднего вида, нолишь чтоб увидеть тебя настигающий свет. Свет –ослепляющий, и за ним – ничего.Как всегда – ныне, и присно, и…Покидать, покидая, покинув, покинутый, мертвый.Покидать, покидая, покинув, покинутый, мертвый.Покидать, покидая, покинув…Покидать…

Мимоходом. Любовь

Мне всё удается. Сердце моебьется крепко, ритмично, говорит уходящему дню:пошел прочь.Случаются ночи, но что мне до них? Я мимо иду,теряю то, что нашел, безразличный.Греют многие вещи и многие остужают.Время само по себе, я ему не судья.Его стремление вдаль ласкает меня – какветерок в жаркий полдень, твоитонкие пальцы, ручей. Ты не один,пока рядом нет никого. Глаза всегда врут,как и слух, как и речь; отвернись,отвернись насовсем, дай мне руку, забудь,умирая с каждым новым закатом. Светкак иллюзия, вдумайся, что ты моргаешь.Смотри не смотря, говори с тишиной, слушай легкими.Тень – это ты, ты – это слово, дальше – трава,корни дерева, лес категорий, небо, котороесоответствует небу. Лаз в этот мир, как всегда, на глазах,но мы видим только цветастую пленку пейзажа, маску,глагол.Кто заслонил нам себя, кто открыл?Издевательство длится:жизнь плетет свою нить, превращая нас медленно в кокон.Что будет дальше, ты знаешь? Мне повезло, мне легко,я не верю в судьбу,в отливы, которых не видел, в тебя.Тебя нет. Но если ты есть –мое одиночество, черт побери, безгранично.

Монолог: у городской черты

Нет, кажется, я не пытался спорить с жизнью, и этоединственное оправдание моего пребывания здесь.Чтоб ни случалось –я тише травы был и ниже воды. Я скользил,скользил, как тело ужа средь осоки, или как змей –в теплых или холодных воздушных потоках. Я пел,пел свою песню – безмолвную – миру иному,далекому от земли, где сейчас мы беседуем. Словорождалось в гортани, сердце было пустым, о душене знаю я ничего. Что такое душа? Мне так много о нейговорили.Казались глупыми мнедолгие речи, претендовавшие на бессмертие или,в крайнем случае, на понимание оного. Ветер –вот, что не знает конца. Или воздух. Или –сплетенье ветвей.Я бежал, я бежал от бессмысленных слов,от навязчивых собеседников, отбездарных любовниц, от скуки, чтокак плюмажное пламя в кукольном фильмесжигает картонные трафареты героев трагедии.Не геенна страшит меня, нет. Но лишь то,что скулит как щенок где-то под ложечкой,или свербит в пересохшей гортаникашлем грудным или желаньем напиться.Напиться и умереть –псом паршивым в пропахшей,залитой мочой подворотне.Конечно. Ведь большего я недостоин.

Коктебель: безветрие

Пожалуй, стоит в тень уйти. Такого солнцадавно не знали мы, сказали местные.На море – штиль. На сердце –такой огромный камень, что нет сил подняться.Посидим еще. Провисший тентот неба спрячет нас. Чуть сдвинем стулья. Всё о нейя думаю, и потомуна всё, где нет ее, гляжу я с грустью. Дай-ка, развернусь:не назовешь и ветром, но от пляжанесет песок. В глаза попало, вот и слезы. Это,только это, всё нормально, чтó ты…Проснувшись, слушал Брамса. Представляешь,случайно прихватил не ту кассету. Дверь была открыта,и занавесь дрожала, словносмычки, которые, волнуясь, перебирают струныв такт дирижерской палочке. Лучипытались дотянуться до подушки, нокровать поставил я подальше от двери.Вчера на пляже с друзьями ее видел, нобыл слишком тактичен, слишком благороден:не подошел, не подхожу, не подойду.Так одиноко мне. Лишь пекло и спасает:сжигая душу, иссушая слезы. Знаешь, это ведь Господьее глазами на меня смотрел и(да простится мне подобное сравненье)ее ногами от меня ушел.

Утраты: возвращение с юга

Ничто не случится, и свет в конце дня погаснет.Море сторонится шумного берега: пенится лишь горизонт.Мои руки опять не у дел – с сигаретой.Тенью упало к ногам одиночество. Летопрощается с летом. За горной грядойосень скользит по горчичной земле, какразлитая краска. Пора уходить; проезжатьдеревеньки и города, что существуют только на атласеавтодорог,съезжать на обочину, время от временикопаться в моторе, отбегать за стог сена, справлятьсяо направлении или бензоколонке, костер разводить,засыпать в отсыревшей палатке и знать,что и этого – никакого – пристанища ты недостоин,и в небо глядеть, где оливковый цвет отражаеттысячи плачущих глаз.Скитанье не выход. Безнадежно и тупосердце бьется, не в силах освободиться,и плоть требует своего, и я пробираюсьв твой спальный мешок.Финал как в дурном кинофильме:молнию заедает, я взбешен, ты смеешься;ничто не дается в руки, сетую я, насмарку и дни и ночи,впустую вся жизнь. Ноты меня успокаиваешь, мол, милый, всё образуется,повернись, давай утрем слезки,и эта игра переходит в другую, неописуемую игру,потом в утро, в «завтрак туриста», и вновьв тряску на скверном асфальте, в скверном авто.Пока же – я курю у палатки, разглядываю агрегат,брошенный в поле, где разбили мы лагерь,пытаясь понять – сеялка это или сенокосилка, и чтобудет по возвращении, что я делаю здесь, и какбросить всё, хоть ори, как Гаркуша,«остановите самолет, я слезу». Тотчаствоя голова, в брезентовой ауре и табачном дыму,предлагает мне папироску, «однуиз возможностей выхода», цокает твой язычок и продолжает:судя по этому эпизоду, всё, что мы можем –только коптить небеса. Исчерпано бытие,и фильтр уже почернел. Мое солнце,пожалуй, стоит забыть обо всём и,насколько это возможно, друг в другеискать смысл несчастья и счастья.Вечер пришел постепенно, как будто следил он за тем, как мызмеевик наслажденья раскручиваем. Отпускзакончился. Август уже на исходе. Порана север, домой.И ведь мы приближаемся к дому, к чему-то еще.Постепенно, но движемся. Что же тебя тяготит?

Ноябрьский сплин

Несутся дождевые струи. Твои пальцыкасаются оконного стекла, ласкаютхолодную и тихую поверхность, чуть-чуть расставлены;прекрасные пурпурные овалы ногтей, мне кажется,вот-вотначнут расти, и превратятся в когти.За окном – ноябрь.Ты смотришь в даль, но только десять метровнас отделяет от окон напротив,и десять метров вверх – от неба,которое обильно орошает двор, дома.Неяркий свет, твой профиль – чуть резкий, оттенившийхолодным медленным мерцаньем комнату, гдесловно мебель, словно вечермы замерли. На что решишься ты,когда всё вдруг исчезнет,вывернется наизнанку, станетнеузнаваемым настолько, насколько это можнопредставить? Колесницанесется по степи. В курганенаходят череп, разрушенный норою грызуна. А здесь –твои следы – на краешке бокала,в помятой сигарете, на стекле. Сочитсясгустившаяся влага. В этой капле видно,как быстро меркнут наши отражения.Где мы? Да там, в конце путей, куда мы добрались,как водится, чуть опоздав, дождавшись,что превращенье началось без наси фокусник почти закончил номер,соединив дни и равнины, твою руку, солнце,и превратив всё это в пустоту,что окружила нас.

Сок

Жара и песок, и мои сандалетыхрустят на асфальтовой крошке.Мы спешим в «одинокую юрту», как ты называешь мой дом.Припекает затылок и майка медленно рвется, и мокнетпод рюкзаком, где болтаются книжки, бутылка вина исердце мое, и мой спинной мозг, имоя «жизнь в искусстве» лгать и желать нежеланного. Летоспит в наших постелях,запах его – в простынях, даже тело твое, моя радость,пропитано им. Жди меня, осень,как говорит мой знакомый,когда-нибудь мы вернемся. Скажи,чтобы сердце мое успокоить, и тело твоечтоб отдавалось полудню как прежде, скажи,почему же прошло то, что было, почемуне случились нежданные радости, необернулась реальностью и сотая доля мечтаний,стало таким всё ненужным, неважным,и к жизни пропал интерес? Где покой и услады любовные,женщины где,что нас бросают, чтобы любить еще больше, солнце,куда оно подевалось в этой треклятой зиме?Набухает сосок твой. Касаясь его языком,я спасаюсь от мыслей – бегством в тебя, в твою лень,в твое нежелание бегства, не бегства,чего бы то ни было в общем.Кружат за стеклом хлопья снега,в моей голове же – ложится на землю пух тополиный,либо плывет – захваченный воздухом прошлых июней.Мой сон как и ты: весь пропитан жарой,дынным соком, которыйтечет по груди, животу и по бедрам –к низинам и впадинам, лишь добавляязримость и сладость касанию, чувству, мечте, инежданному летнему мигу – сейчас, в январе, в 10.30.

Язык двоеточий

Она мне говорила про такое,что даже мой сосед за стенкойвдруг нервно обрывал гитару. Вечераскитались между нашими домами – то здесь, то тамвыхватывая нас из темноты в различных позах, будтоне угасавший свет всё освещал, а стробоскоп. Как и обычноиграла музыка, и подсыхал асфальт после дождя.Дни были словно пули в тире:ты мог купить с десяток, но, отстреляв их, не найтиотверстий даже в «молоке».Мы стаптывали обувь напрочь,но город нам не становился ближе.И лето здесь не лето. И во всёмсквозит такое чувство, будто богпокинул здешние места, чтоббольшую окраину найти, чем наше захолустье: гдесолнце увязает средь песков иделать нечего топографу за неименьем ориентиров.Ты сказала,что жизнь твоя проходит в наблюденииза дворовыми псами, за цветами,что вянут дольше, чем цветут, за вот такимипрогулками, за чтеньем одной книги без конца.(В такт музыке переплетаешь руки. Теньскользит по стенке парою угрей. Полнеба ночь заполнила.Что делать будем?) Рукава закатаропщут у окна, и ветер завывает в шахте лифта: богмельниц, парусов и транспарантов, мне тяжело здесь.Мне так тяжело, поддакиваешь ты, касатьсярукою, отказавшейся служить, предметов,переставших что-то значить.Всё потеряло смысл и назначение.Пока не рассвело, быть может, новый придумать алфавити дать всему иные, неземные имена,которые б никто не произнес –не Чжуан-цзы, не бабочка, но –ненависть-любовь, поток-порыв, жизнь-смерть, сон-явь,ты-я.Вначале, впрочем,нужно поучиться компьютерным азам, а такжеуменью быть слепым, глухим, немым. Смотри в окно:палитрой осени уже занялся город.Погасла ночь. Потухла сигарета. По землеразбросаны чешуйки от дождя.

Игры текущего дня

В батареях шелестит вода. Вода как символ, знак –семантика воды, миф о потопе, одиссея – всюду.Даже телевизор (мы смотрим обозрение футбольных матчей,Лига чемпионов) говорит: сегодняв Европе – ливни, ливни, ливни – все три игры. Вездеполя из луж, промокшие насквозь болельщикии футболисты.Впрочем, мы тоже ведь Европа. Здесь, у насокно тревожит вялый дождь,«Спартак» выигрывает у «Реала» (пусть не в сухую),мы пьем чай (мед, если хочешь, овсяное печенье), шмыгаемносами, я ставлю музыку – и надо же, туда же! –ведь специально не хотел: Rain In Tibet!Там тоже льет и льет аж целых три минутыбез всяких музыкальных добавлений,и что-то там кричат тибетцы,наверное «давай быстрей, такая, право, сырость, недай Лама простудиться» – это третьядорожка на пластинке у Up, Bustle & Out –полуэлектронной-полуджазовой английской группы.Мерзнут ноги, кипятится чайник, маслобулькает в электронагревателе, затем трезвонит телефон.На дальнем-дальнем проводе моя любовь воркует –сонно, нежно, – молчит, выслушивает бред,который вдруг течет из моих уст:но что я слышу? она чистит зубы, она в ванной и…бодрое струение из крана фонтаном плещет в трубке!Я не в силах сдержаться: насморк. Где платок? Друзья,полцарства за платок, и даже эту пластинку,что угодно, лишь быэтот день закончился, истек. Как истекает всё (конечно же,в разумных пределах). О, день в потоке днейбез сердца сердца моего, без милой, волочась как каменьпо каменистой простыне речушкив том же, например, Тибете, или попромозглой тверди неустойчивой и склизкойсудьбы – и без платка!– Серега, может лучше водки?– Водки, –   сказал Серега, иполилось, и понеслось, и завертелось.

Спокойствие, страсть

Ты можешь больше не беспокоиться.Всё, что бывает с нами (бывает, ну и что?), ничемне выделяется особым из череды случайностей,происходящих и с другими. Конечно,в отличие от них, мы глубже копнули, может. Может,острее наши чувства, что с того?Какое в этом, к черту, преимущество? Ведь толькосложнее жить, и в легких – пустота,которую не выявит рентген, но тырукою можешь убедиться, как ширится она.Коснись моей груди, ты говоришь, и я смеюсь, сраженныйстоль необычным сочетанием желанья и смиренья.Гадать не нужно: тут же я следую твоим словам.Меня чаруют твои губы,когда ты произносишь «милый – это!»,не доводя определение до фальши,до штампов, до увядших слов –как те, которыми я пичкаю листки,разбросанные по тетрадям и блокнотам.Твой голос, словно сигаретный дым,кружится над столом и переходитв иное состояние: уже не звук, но нежные отросткитвоей души, такой родной сегодня, и далекой как всегда.Нет, невозможно ближе стать, чем этопозволяет столик кафе-мороженого.Небо на нем разлилось. Мы заплатимза опрокинутый и треснувший бокал, но ктобессилие попыток открыть себя или понять другогонам возместит, и чем? Только деревьямпод силу на привитой ветке жить друг другом.Мне же сотню лет с тобою нужно быть наедине,чтобы понять, что скрыто за взглядом, что окрестностьприравнивает к «полному дерьму»,за каждым жестом, за гримасою, за вкусом поцелуя, за твоиминежданными слезами, текущими, скорей, как дождь,чем проявление обиды или грусти.Мне нужно быть с тобой.Но ты теряешься в ночном водовороте,махнув рукою на прощанье – чаще,чем появляешься. Гораздо чаще.Осень чувств, моя любовь бесплодна.

Сеанс рисования

И краски сгущались вкруг тебя, и густо пахло выжженнойтравой.Приготовления – долгие, недолгие, – как и дорога:то проезжая, то узкая тропка;мы сидим на холме, курим, а солнцебликует на мятых подушках краснеющих облаков,постепенно скрываясь за сопкой,которую нам недостало сил перейти,чтоб увидеть воочиюрощу оливковую, сейчаснаверняка покрытую позолотой вечернего света.Ты смачиваешь кисточки, затачиваешь карандаши,раскладываешь свой нехитрый инструмент,а время в это времяносится над нами, слегка теребит волосы, слегкаподдразнивает тишину вокругвдруг доносящимся гуденьем города.Там – жизнь,что цепко вцепится опять, едва мы спустимся,рукою чьей-нибудь, глазами, разговороми будет следовать за нами по пятам, обняв за талиюили держась за руку, насыщая вновьпустой реальностью густое, гулкое пространство,которое прихватим мы с собойотсюда. О прости, молчу-молчу.Твоя фантазия, что я достоин кистипотихоньку становится вполне правдоподобной.Моя ж мечта дробится на куски пейзажа, небо,что прошито поздними лучами невидимого солнца,и луну, которая бледнеет в соленом воздухе.Моя мечтаменя рисует акварелью, меняет кисточки, досталадругой лист. И вечер, тот еще натурщик,тоже медлит, замерев. Мы с нимлюбуемся тобой. Мы с ним тебя рисуем, мешая,сгущая краски. Сенопахнет светом. Вечер – ветром. Акварель – разлукой.

Разлад

Отбрасываешь волосы назад усталым, вымученным жестом.Лучится струйка света из-за штор, и мыохвачены оцепенением –в потемках комнаты, что вовлекает насв безмолвный и почти бездвижный танец,когда предметы в комнатах пытаютсяпритронуться друг к дружке.Так же мы – не в силах страх отринуть, загустевшийв высоких потолках, на книжных полках,за спинкой кресла, в мертвом мониторе, –прикуриваю третью сигарету, холодный кофедопиваешь ты.День прожит кем-то, только не нами:ни шагу из дому и дажетелевизор не включался. Наши взглядыпересекаются в разводахтабачных, жилистых и невесомых волн,как ледяные валуны, отторгнутые берегом, как будто –с отражением в удачно мелькнувшем зеркале, проплывшемв руках статиста или ассистента режиссера. Пустотаисчерпана: в полоске света пыль клубится. В нашей жизни,ты говоришь, уже не может ничего произойти,способного хоть как-то изменитьначало, направление, конец; ты говоришь, и понимаешь,что это не про нас, что с нами всё гораздо хуже.За окном лютует солнце,ворошит макушки деревьев и подсохшее белье(как будто тоже выбрасывая белый флаг)пропахший гарью ветер.Телефон трезвонит: некий анонимпередает привет от человека давно потерянного, я считал.Затем ты ставишь музыку, но ни на что нет сил:я запираюсь в туалете с книжкой,не в состоянии читать, иду на кухню,на плечо мне падает кусок известки с облупленной стены,и я гляжу на влажные миазмы, берущие начало с потолка,и вот теперь добравшиеся до меня.Знаменья хрупкие, которым несть числа,заслонены то яркой светотенью, то всплеском тюля у окна, тонадвигающимся шумом – закипает чайники всё звучат последние аккорды,перебиваемые хрипом Тома Уэйтса.Мне тоже хочется завыть: shore leave, но ктодаст увольнительную, чтоб я наконец-то от всегоосвободился?Напрочь перечеркнут этот день,наполненный твоим молчаньем и обидой.Впрочем, ты можешь, если хочешь, злиться, Фаришта[4].Как говорится, vous avez raison[5].

Ненаписанный рассказ: небытие

Твое «послушай сон сегодняшний» для всех было кошмаром.Ты вечно приставала с этим. Сколькони пытались мы твои рассказы вспомнить позже –ни в одном не обнаружили начала и конца,запечатленных в рамкаходной, пусть небольшой картины –натюрморта или пейзажа: горизонт,что обозначен, если приглядеться,натянутою шелковою нитью, или берег –безлюдный, но всегдаизбавленный от пустоты каким-нибудь окурком.Пробовали также соединять короткие отрывки,разбросанные по годам, по разным постелям,чтоб выявить возможно тебе самой неведомую суть,которая могла бы прояснитьтебя – нам, смертным. Ведь она была (и это несомненно) –в танцующей походке, в нервной речи,в гримасах, в тонких пальцах, что всегдадержали наготове зажигалку, жетон метро или губнуюпомаду. Ты словно стрекоза перелетала(верней, металась на прозрачных крыльях)от одного события к другому – кафе ли это, дом подруги илимоя любовь: конечно, в твоей жизни –очередная нелепость (впрочем,как всё с тобой происходящее). Ты таквоспринимала каждый день –как череду преград разновеликих, – и однакос судьбою явно была в сговоре,ведь даже я, слепец в таких вещах,заметил, что ты их не сторонилась,хотя не уставала сетовать. Лишь сонбыл истинной усладой и емуты отдавалась беззаветно и серьезно, чтоб наутро,(как та монахиня, что в кринке молока увидев Богоматерь,спешит знаменье сонным сестрам донести),тому, с кем солнце заставало твою плоть,пересказать увиденное (словносам факт реальности потусторонней былважней сюжета, как в нашем случае). Сны сталитвоей единственной зацепкою за жизнь,в которой мы погрязли (будто «в компостной жиже»,как ты однажды бросила) в проблемах и заботах,ты ж порхала, страдая спертым воздухом и вязкой слизью, –тяжело, легко, – казалось нам.Теперь, когда твой след исчез, всё, может быть, иначе:муж, дети.Или удалось взлететь и оторваться от земли,и чтоб тебя увидеть нужно крепко, очень крепкозаснуть. И от любви проснуться.И сигаретам подарить остаток ночи.

Любовная песнь героине М. К

Движение руки твоей опять меня уводит в сумеречный день,который только-только я ощутил прошедшим, бесконечнодалеким. Твое имядлиной меня пугало, сокращенное же – ничегоне говорило о тебе, и было словно выдох. Мы прошлисьнемыслимым маршрутом, пробродилиполдня и вышли, наконец, в центральной части городаиз сна как будто. Ты, впрочем, это помнишь. Я еще сказал,что, мол, хотел бы оказаться в 66-оми сдохнуть на концерте «Битлз», захлебнувшисьсвоим истошным воплем.Почему бы нет? Что еще нужно? Чтоимеет смысл?Небо было темным как будущее – то,что было далее и дальше будет – ни просвета,ни маленькой надежды на спасениеот неминуемого ливня. Ни зонта, ни крыши, как говорится, иникто не сможет уберечьот долгого скольженья к пропасти,что нас разъединит. Мы так беспомощны пред тем,что ждет нас, перед этойразвязкой неминуемой. О, сердце!Вот почему лучше быть сдержанным, готовым ко всему.Порой простые вещи – непривычный звукили концовка сна, что тебя будит,меняют напрочь взгляд на всё: ты сознаешь,что этот день – последний, в каждом часескрыты миллионы шансов илишь один из них – не то, что затеряться, но пропасть,исчезнуть в лабиринте одиночества. Как правило,сей шанс и выпадает. Остаетсявсё делать так, как будто завтраумрешь. Наутро глянешь: точно, мертв,и всё вокруг мертво. И так –неделя за неделей, пока что-то,что можно бы назвать пружиной,если б не всеобщее оцепенение,тебя выталкивает на равнинный простор, на свет, нановое начало.Потом припоминаешь: вчера менял белье,взбивал матрас, подушки. Может, это?Начинаю снова.Подыскиваю верные слова и чувствую, что этоменя когда-то доконает, где-тоспоткнусь и снова выпаду. И снова не решаюсь,оттягиваю, нахожу причины. Всё можно отложить на завтра,даже смерть.Конечно, громко сказано. Всё проще:переживаю дни и тем доволен.Свет, немного пищи, воздуха. Бездвиженпо возможности, ни с кем не заговариваю первым –бегу от встреч и обществ, коли бегствомвозможно замирание назвать, – так затаился,что забыл о жизни и она, ослепшая, пропалав пустом бугристом месте: спотыкается, зовет на помощь…Будто не знает – я бессилен –в глубине трясины пускаю пузыри и жду,когда всё это кончится.Конца же этим дням не видно. Ночи нет конца. И этоне ночь, а пустота, где шумно бьется сердце. Страхи неуменье жить. На стеклахсминаются в лепешку хлопья снега.Я говорю себе: пройдет,пройдет зима, давленье войдет в норму, и я усну, исолнце будет теплым.И разве, говорю, не много дано нам радостей, и развеможно их сравнить с тем,чего нет?Но, что тут скажешь, ничегооб этом я не знаю. Впрочем,эта неизвестностьс тобою не идет в сравненье, с тем,что методично прячешь тыза слабым натяженьем тонких губ, за взглядомобращенным внутрь, в мрак. Так частотебя такою видел – посторонней, но всегдаприсутствующей, словноскрывалась в этом суть, которуютвое отсутствие пыталось разгадать. Твои глазавенчали ситуацию конечной точкой, ограняя,шлифуя камень, на котороммы строили общение, свою среду, жизнь,стянутую в узел жизни. Ничегоне помогало. Зеркалане отражали ни любви, ни тлена, но виденьяпленили красочностью, шлейфом ароматов ия просыпался мокрый, сжавший в кулакекрай одеяла.Немногое запоминалось:два-три слова, вкус плодов, что позже не имели вкуса,солнце, голубое дно, бурленье облаков, когда,улегшись на траву, от небая долго-долго ждал чего-нибудь. Чего-нибудь хотя бы.Так детство протекало – мимо ручейков и речек, полноеневидимых, точнее, непонятных мне тогда знамений:конфеток на морщинистых ладонях стариков,таинственного языка прабабушки, читавшей «Кей-Хосров»,«Гоштасп» и «Дарий»[6] на ночь мне, а также –намаз, что ею совершался в положенное время, икрестившиеся возле церкви, икубическая каменная ересь, статуя Хотепа,хранителя сокровищ (ДревнийЕгипет, Среднее царство, XII династия) – времярасправилось с воспоминаньями нещадно,никого не пожалело, ничего.Но дни плывут с настойчивостью, будтоона, настойчивость, и движет днями, более ничтозначенья не имеет. Я живу,подверженный давленью внешнего, что вязкойпаутиной стягивает тело, обнажаяне мышцы (где там!) и не сердце, но судьбу,опутавшую сетью капилляров, нервных окончанийи событиймои дни, часы, минуты,прошедшие в непонимании, в попыткахпонимания. Тот детский взгляд на мир, что обнажалсялишь делал шаг я, где он? Смертьзакончила недолгую и радостную пору,когда я удивлялся, пораженныйразнообразием и бесконечностью, кружилпод солнцем у фонтана на велосипеде, строилкораблики и бегалза ними и не понимал: зачем, куда и почемутечет вода?Так это кончилось: мой мяч упал и оказалсяв водовороте у трубыпод пешеходною дорожкой, пытался увернуться (яне мог его достать) и, наконец, был втянутв черный узкий тоннель. Трубас утробным рыканьем втянула мяч в себяи я стоял ошеломленный даже позже, когда онподпрыгнул над водой с той стороны.Тогда я понял, что конецсовсем не означает «навсегда», он нечто большее –граница между тем и этим, он ступень, с которойни сделать шаг назад, ни прыгнутьчерез перила. Можнопо ним проехаться. Ночаще вниз, чем вверх.Я долгоскитался в буднях, иссеченныхдождем и солнцем, снегом, лицами, твоиммельканьем постоянным на периферии зрения. Как будтоследила ты за мной. Но отбираладругих. В двенадцать лет я понял, что есть смерть,что близкие мои умрут, и бога я молило них, и плакал я всю ночь.Теперь, во всяком случае, я знаю,что в отношенье некоторых небомои мольбы не выслушало. Впрочем,не знал я, что утратынамечены по всем фронтам и полководцыпланируют заранее возможное число потерь.И моя жизнь, как и другиедавно расписана: небесный генеральный штабвсё выверил заранее. Лишь он,лишь этот взгляд оттудасмотрел, как корчусь я в дурацких волнах жизни. И никтоне знает больше обо мне, никто.Теперь, когда я помню меньше, чем прожил,свое беспамятство виня в своем незнании, что я могусказать, что понял я? Что обреченностьпалит нещадно, сладостная мукаласкает кожу чьей-нибудь рукой и это –и счастье, и несчастие одновременно. Что конечностьне оставляет шансов, кроме самое себя. Что смыслне в том, чтобы его найти, определить, нов том, чтобы без смыслатянуть тягучую мелодию того,что называют жизнью, да, тянутьк прозрачной неизвестности багажпрожитого, забытого, приобретенного и розданного,и уже утраченного, даже – ненайденного. Чтовсё встреченное на пути, всё, что имеешь, деньсегодняшний – ценнее будущего: непоиск нового – оно взрастает из того, что есть. Его и нужнолелеять и оберегать. Ведь важенкаждый день, протекший пусть и в тускломоднообразии при зимнем солнце, но никакне череда событий. Мы живемне для того, чтоб жить,но в этом смысл жизни. Светутраченный и свет приобретенный – именазаката и рассвета, и не больше. Большее –неведомо.Достичь его стремлюсь я, зная,насколько бесполезен этот труд.Лишь ожидание (пустое время, еслисмотреть со стороны) значение имеет.Сказано ведь: людиво благе пребывают и тогда,когда лишь ожидают блага. Вот чего я жду.Порой, мне кажется, что это благо – ты. Давно,во всяком случае, тебя я знаю и давножелаю познакомиться. Мы частобок о бок находились у могилы илиу смертного одра моих друзей и родственников. Частоя вспоминал тебя в минуты радости,подпорченной тоской по быстротечности мгновенья.Часто я ждал тебя средь ночи,в минуту одиночества, когдане знал твой номер, был вне телефона илибыло слишком поздно, чтоб звонить. Так частоя пробовал ускорить нашу встречу:и теребил тебя, и тормошил, и заклинал,и плакал и смеялся, и ножомколол себя меж ребер, примеряяметал к биенью сердца. Частоя забывал о том, что существуешь ты – лишь потому,что было много прочих женщин,с ума сводивших или заменявшихвоспоминанье о тебе на время. Частоне знал я кто ты, зная о тебе так много. Частоя видел взгляд твой в блеске чужих глаз и путалтебя с другими.Ветерложился шалью мне на плечи,ласкали кожу солнце, море, чьи-то губы. Многоепроисходило при моемучастии или бездействии, всегдатобою освещенное (иль кем-то, о которомподумать я боюсь, не то, что поминать),была ль то ночь или тяжелые гардины, или мрак,порою наполнявший мои дни.Моя рука блуждает в тихих звуках,в полутонах, хранящих твой покой.Я слышу запах твой. Крадучись,пересекаю коридоры – немые, черные, ведущие к тебе.Глаза твои слезятся как всегда, как будтосочувствия полны ко всякой новой жертве.Но разве ты не слышишь моих слов, и разведверь была закрыта, разве жизнь,которая была полна ошибок, не привела меня сюда,где ты блистаешь среди дня, как черное светило? И я брежуотточенными резкими чертами надменного лица?Я много растерял в дороге, я готовутратить всё и теньюбрести по бесконечным тропам, бросивсвою повозку, лишь быс тобою быть: менять жилища, останавливаться, сновапускаться в путь, чтоб снова возвращатьсяи уходить, чтоб сновавозвращаться и уходить. Из ниоткуда – в никуда. Но таккак будто бы и происходит –за мной лишь след фарватерный, что исчезает быстро,смешиваясь с гладью, с простором и пространствомпокинутым. И тыприсутствуешь – незримо, молча, ждешьчаса своего, чтобы сказать: пора.Я этим лишь живу. Всё остальное –значенья не имеет. Впрочем,сегодня лучше было бы, чем никогда.Ведь ожидание невыносимо. А любовьменя наполнила сверх края, словношампанское, что вспенилось, нотак и осталось пеной.Жизнь покрылась пленкою: трясинаи болотный смрад меня захватывают.Вот что происходит – я не вижу,не чувствую тебя – ты скрыласьв очередном рассвете, в этомпоследнем дне октябрьском. Япокидаю дом. Бросаю ключ. Дороги. Новыестоянки и дома. Везде всё то же. Где ты?Где ты? Где ты? Где ты? Где?

Ненаписанные рассказы

Другое. То же…

Ночь и день, идущие след в след, всегда обреченные на схожесть и порой заставляющие сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще? Или, возможно, само течение времени вдруг приоткрывает завесу и обнажает свою безликую суть, и мы понимаем, что оно эмпирически не подходит для любопытства. Иначе – обладало бы разнообразием, несравнимым с разлиновкой, произведенной в нем календарем. Иначе наверняка мы бы это заметили и добавили пару штришков: безделье, прерываемое вялым движением пальцев, или ленивая мимика, что подсказывает собеседнику, мол, что ты гундишь. Мгновения слетают с наших губ как бескрылые птицы и бьются одно за другим, не оставляя следов, будто ничего не случилось: лишь стрелки придуманных механизмов движутся, и ты наблюдаешь за ними, смещается тень и крестовина рамы полосует картину на левой стене, но сразу же накладывается твой силуэт – ты подошла к окну, озаряя улыбкой зацветший от грязи двор и отменяя радостным воскликом бессловесную пустоту, шлейфом следовавшую за тобой по комнате, обозначенную завихрениями слоев табачного дыма, доселе четко выстроенных в линию по направлению спокойных и медленных сквозняков. Тьма и свет сочетаются в нашем убогом жилище в полумрак, отшатнувшийся в укромные уголки от лучей, хлынувших сквозь тебя; что-то изменилось: обнажилось тварное, суть вещей приоткрылась более чем прежде, – когда часами искали мы смысл, очерчивали границы явного, тосковали по несостоявшемуся бытию. Воздух был пуст, словно душа, обреченная быть одинокой, и твое нежное сердце, свободное от сомнений, от плача и причитаний, от взбухшей слезами ноющей долгой молитвы, где ты (что говорить о небе?) ничего не поймешь, но этого нет, и твоя голова полна бог знает чем. Все попытки найти зазор между ускользающей истиной и неуловимой зримостью неясных для нас значений, наполняющих предметы, преисполненные статичностью, равно как и наши действия, означающие движение, даже если они совершенно бессмысленны (впрочем, и статичность, и движение одинаково не дают облегчения, не дают возможности понять, зачем жизнь устроена как тягучее влечение к тайне этого влечения, неизменно приводящее к поиску устройства не собственно жизни, но того, что присутствует вокруг нас, имея те или иные признаки – форму, цвет, запах, – которые намекают нам на некий источник, открытый листьям, воде, камням и песку, муравьям, что тащат остов жука, и мертвому жуку-носорогу, который в этот момент ближе к истине, чем, может быть, к смерти, и чей путь на спинах насекомых-общинников к муравейнику и есть верная дорога к вечно ускользающей реальности, неведомой нам, но знакомой текущей воде и лежащему камню – короче, всему, что обречено на вечную инерцию данного положения вещей, но и осчастливлено этим), – так вот, все наши попытки обнаружить эту условную грань заканчивались неудачей: нет курева, или выпито всё вино, или нападает оцепенение и малейшее движение сопровождается мукой и недоумением. Ведь есть холодная и мягкая небрежность порывов за окном, но почему-то ветер отказывает нам в ласке тогда, когда мы в ней особенно нуждаемся, ты говоришь, такая классная погода, мол, давай пройдемся по бульвару. Что ж. Тем более, что комната исполосована косыми солнечными струями, в которых мельтешенье пыли перемежается остатками сигаретного дыма (рваные сгустки былой прямолинейности) и возникает чувство, что произошло неприметное смещение, как будто вещи отвернулись от тебя, и тайна, к которой ты только что был близок, снова упрятана в их шершавую либо гладкую поверхность, и ты так и не смог стать частью этого мира: не живой, но необходимой – в данный момент, здесь. «Дойдем до ларька», говоришь ей, и место последней затяжки во рту теперь занимает вопрос – зачем нужно жить? Или этот: почему то, что дано, – неотвратимо и гибельно всё, будь то молчание или слова, и ревущий поток затягивает нас всё глубже в водоворот нескончаемых дней и ночей, идущих след в след, всегда обреченных на схожесть и порой заставляющих сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще?

На балконе

Воспоминания – как солнце, провал в районе полудня, полный вихрением женских прелестей, пылью дорог, а затем – пробуждение, пот, – и напрягшийся организм через силу прощается с вязкой возможностью скрыться от мира. То были дни, принесенные в жертву пеклу и ветру. Ничто не давалось легче. Сон и безделье, редкие ночи и частые дни, фруктовый пост и крепленые вина. Я бы запомнил и больше, но память съедал на ходу сухой, ослепляющий свет. Помнятся краски: пурпурный и розовый, белый в синий горошек и твой коричнево-рдеющий, словно опасность, сосок. Ты была эталоном летнего морока. Зашторив окно, по вечно разбросанным на полу тетрадным листкам, книжкам и фотожурналам, ты шла, теряясь в бордовой сочащейся тьме и появляясь, когда бил порыв и, вспыхнув, гардина взлетала, и комната зрела лучами, теснившими твой силуэт. Эти три метра ты шла слишком долго: я успевал забыть твое тело, загар, разделенный на талии узкой белой тесьмой от того, что ты называла купальником. Он ни разу мне на глаза не попался, хотя всё, когда ты приходила, наполнялось твоими вещами – кухня ли то, ванная комната, пол возле койки или мой стол: неизменно ты забывала помаду, пудреницу или платок на пишущей старой машинке. Я тешил себя стуком клавиш. Ты же мешала мне слиться с письмом, садилась мне на колени, отстраняя от прозы, разрезанной мелкими строчками, уже непослушные пальцы. Затем впивалась мне в губы: портреты на стенах закрывали глаза, и лишь цветы на обоях томились упругостью пестиков и тычинок. Переход от финала к прологу был ожидаем, и всё же – рассказ застревал где-то в горле, и его недописанный дух отлетал, чтоб уже никогда не вернуться. В жару и слова произносятся дольше, и спектакль лишь начинался мощным и быстрым зачином, чтоб дальше – в рапиде – течь и ползти, двигаясь медленно, как монолог в поэмах Янниса Рицоса, прекрасный настолько, что невыносим, а малейший любой поворот, чуть заметное действие так неожиданны и ощутимы, что дрожь, охватившая тело, долго еще будоражит сердечную мышцу. Со стула мы падали на пол, игла на виниловом диске скакала, и пара-другая слов сливались в крик возбуждения, меняя настрой, смысл песни, до того бередившей печалью и волнами кривую поверхность пластинки. Хороший сборник всегда обещает за медленным быстрое. Дальше шел ритм, оглушенный шаманскими бубнами, нашими стонами, свингом мелькающих труб. Всё, что мешало – под нами, на нас, – летело в углы, пугая укрывшихся там паучков, тишину и остатки поэзии. Лишь невесомая пыль смело кружилась в светлых полосках, а барабанщик с басистом, зараженные нами, бешено бились в динамик. Затем – песня об итальянском местечке, скрытом скалой от ветров: мы делали паузу, ты шла на кухню, я ложился спиной на холодный линолеум. Ты возвращалась с водой, садилась, нас тихо качало, несло прочь от берега. Капало в ванной. Вентилятор на стуле бормотал о прохладе. Ты же сосками шептала ладони моей о плодах, о дыне и персиках в холодильнике, я курил, пуская колечки на каждый твой такт, и мы улыбались глупым метафорам автора. Полдень жил в чужих окнах, обиженный нашим к нему безразличием. Ветер пытался отдернуть тяжелые шторы, но ему доставались лишь дырки в застиранном тюле. Мы отстранялись от августа так, как могли: разменяв пару десятков поз, восемь пластинок и тысячу поцелуев. Наше тело искрилось каплями пота. Еще мы читали «Солнечный анус» Жоржа Батая, вставляя туда, куда надо, места, которые не пропустила цензура, ели дыню, смеялись, измазав ею друг друга, пили стекающий сок. Или прыгали в ванну, и ледяная вода испарялась от наших объятий, «положи меня в воду», пел Бибигюль, и мы, подпевая ему, менялись местами. Жар внутри, хлад снаружи – контрасты были нашим излюбленным делом, всегда окружали – солнце и ветер, сухая земля против сотен ручьев, любовь и табак, чай в морозильнике, твое возвращение к мужу. Сохли уже на балконе, не обтираясь, – достаточно двух-трех минут, – и зажигались на пекле, и буколический вид, простертый за домом, шалел, небеса ж получали свидетельство. Ты держалась за парапет, я – за бедра твои, литература – за имена; меня не печатали, я был счастлив, мы грезили, кажется, еще пару лет в этом приюте, спасавшем нас от судьбы, от лета, что кончится, кончилось. Что ж, говорила ты, нужно идти, до встречи, пока, созвонимся. Я оставался один, готовил еду, листал книжки, спал на балконе, менял города и квартиры, занимался этим и тем. Но твой номер помнит, быть может, платан, одной веткой всё время глядевший в окно. Я поеду, спрошу. Наберу эти цифры на солнечном диске.

За городом

В далекой южной провинции – вечное лето. Дрожащая пленка спокойного полуденного пекла застит глаза. Оцепеневшая земля. Но зелень цветет, вернее, продолжает жить, замерев, сбавив яркость, чтобы стать неприметной для ангела смерти, который чувствует себя здесь как дома, впрочем, как и в любом другом месте. Морок бездействия над степью, пустыней, над всем, что проносится перед беглым взглядом солнечного луча. Только где-то в тени мелкий шорох, скрадываемый полутонами, или юркий всплеск воздуха, отмеченный боковым зрением (но, сколько ни приглядывайся – более ничего), намекают на существование чего-то, кроме мертвого пейзажа: на напряженных, затаившихся наблюдателей, фиксирующих каждый наш шаг, дающих оценку любому движению, будь то нервный жест руки или вытягивание затекших ног. Мы сидим под натянутым тентом – брезент, местами изъеденный плесенью и временем, с желтыми разводами от высохшей дождевой воды, прихваченный по краям белой проволокой, обмотанной несколько раз и затем аккуратно переходящей в спираль, венчающую подпорки, сделанные из просушенных тополиных стволов. На одной из них подвешен радиоприемник, на другой – лампа, облепленная пеплом мошкары. Ножки стульев вминаются в утрамбованную землю, и можно видеть по аккуратным круглым вмятинам их прежнее местоположение. Несколько спичек, твой окурок и луковая шелуха, принесенная слабыми и короткими дуновениями от места, где готовят еду, портят чистоту этого выметенного участка, простирающегося, правда, недалеко – до того места, где гравийные катыши отграничивают по-бруковски пустое пространство от хаоса обочины, всегда нашпигованной мелким сором. Мы знаем, что на виду: кругом расстилается степной простор, отчасти холмистый, или пологий – иссеченный невысокими песчаными наносами. Наши зрители: тушкан, ящерка, скорпион, какая-нибудь пичужка – следят исподволь, оставаясь в стороне, всячески делая вид, что помимо пищи ничто им неинтересно. Но мы видим их взгляд: когда отрываемся от разговора, между глотками чая, сквозь сигаретный дым. Реальность проста, и, как солончаки, разбросанные белыми островками вокруг и напоминающие о весне и не растаявшем снеге на теневой стороне, напоминает она о себе насыщенной пустотой, в которой отдельные элементы выпячены жирными мазками, явно вышедшими за рамки общей, пассивной картины. Но их наличие согласовано, как ни странно, с этой топографической автаркией, с которой нам ничего не сделать: смотрим, сидим, пытаемся не изменить шанкаровскую медленность дня. К нам, в праздный уголок, подходит твоя мать с перекинутым через плечо кухонным полотенцем; сейчас заварю чай, говорит, скоро будем кушать, как вы здесь, не скучаете, говорит. Затем проходит твой младший брат – в рабочих, не по размеру штанах, и вид цветных трусов, торчащих над ремнем, нас смешит, как и его рэперские замашки, и эта дань модному пару лет назад прикиду, особенно уморительные, когда он выводит коз и овец пастись, направляя их мимо нас с вычурной жестикуляцией и «несносной разболтанностью», как выразился ваш отец, со словами, мол, что грустите, скоро вернусь. Тень сместилась: изогнутой диагональю, пошатываясь, улеглась она на столе. Ты взялся чистить яблоко, срезая кожицу тонкими кружками, как если бы непрерывность ленты была более важна, нежели содержимое – у Эшера, помнится, пустое. Лето скользит по коже прозрачной тканью легкого ветра, оставляющего нас позади, чтобы лелеять сухую колючку, остужать камень у бахчи, насиженный твоим дедом, чтобы сдунуть лист, укрывший нору полевки, прошелестеть вокруг тополя и вернуться, чтобы погасить спичку, которую ты только что зажег. Как прекрасно безделье! Как, скажи, слиться нам с кремнеземом, с редкой влагой, с обильным солнцем? У нас кончились сигареты, и больше нет слов, и, закрыв глаза, видишь всё то же – синее влажное небо, сухие перышки облаков, ангелов, отдыхающих недалеко и сонливо поглядывающих в нашу сторону, и других ангелов, отложивших крылья, занятых повседневными делами и не понимающих наши заумные фразы, и вот, слышен голос одного из них: хош, болалар, овкат тайёр, кани келингларчи[7].

Медленное время

Земля

Свет и пыльные дороги осени –с пламенем поодаль, где желтые, оранжевые, красныеязыки вспыхивают,едва заслышав ветер, над темнеющими стволами.Свет утраты, багрянец еще далекого заката посреди дня.Наша обувь шаркает на обочине,лениво ползет под ногами долина,клубится в мареве горизонт, над которымсухие профили снежных склоноввисят как метафора конца света, горних высей, чертогов,черты.Липкая зрелищность всякой ненужной вещи.Взгляд, зарываясь в окрестность,грызет мрамор излишней подлинности,уподобляясь уже не каменщику в Карраре,но самому Микеланджело,провидящему в рубленой глыбе будущее творение,равное вечности. Такизбирательность памяти, неведомо почему, через десяток летведет меня тем же маршрутом,которого я не припомню, однакосквозь закрытые веки просвечивают пыльные,прожженные уголки:конец города и ближний кишлак за развилкой –набор картинок, чья четкость слаба, как и память. И всё жетолько они зреют здесь солнцем и правдой:деревянная калитка, ржавая цепь, лопнувшийот жара и времени глинобитный забор, стволы тополей,вытянутые к небу, словно руки земли в бессловеснойи вечной мольбе.Путь, лежащий от нас и до нас(не потому ли такая тишь и бессобытийность?):чуткое ухо простора встревожено вовсе не нашимприсутствием,словно мы призраки, словно нас нет.Тишина, описать которую пробовали не раз и не два,и которая не поддается словам,ускользая от всяких лексических схем,практически всяких. Зной,придавленный к пресной земле своей тяжестью.Только былинки да кустики вдоль дороги,погруженные в тупой транс вечных встреч и прощаний,открываются слабым порывам,двигаясь сомнамбулически медленно, неуклюже,будто они – часть декорации,по недосмотру статиста оказавшейсяслишком близко от зрителей.Родная земля, хранящая свою автономность пуще плодов:даруя нам многое, она остается чужой, недоступной.Впрочем, это-то нас и влечет. Вот только,в отличие от земли, нам дано мало времени:сможем ли? успеем ли?

Солнечные цветы

И вот снова август, лишенный привычного вязкого блеска,чуть прохладный, северный.Одиночные приступы солнечной тщеты, разбившисьоб окна,гаснут на тщательно мытом полу. За городомсловно Ван Гог размазал тюбик любимой краски:желтые поля, на фоне хвои –вкрапления изжелта-красных лиственных крон.С подсолнухами, конечно, никакой связи: здесьони дорастают до скромных размерови находят последний приют в цветочных лавках(auringonkukat: солнечные цветы).Южный глянец, сочные полутона,резкая грань любой тени в летний полденьнаполняют здесь мои сны против матовых буднейи холодных безжизненных красок:прозрачное голубое небо, темная зелень,бесхребетное солнце – мягкое, словно перина илипышные здешние облака.Короткое лето и ощущение утраченной цельности.Вновь надеваю куртку: уходить, оставаться.

На берегу

Лето и Лета, слизывающая с берегов телят и козлят,куриц, зазевавшихся прохожих и просто ротозеев,и текущая дальше,полнея, набухая не столько водой или промыслом,сколько покоем и ширью, выпирающими всё больше,теснящими берег.Лето длится три месяца. Лета – всю жизньнесет свою зыбкую плоть где-то поодаль, невдалеке,ожидая от нас неверного шага.Мы идем вдоль по руслу, раздвигая рукамиветви прибрежных ив. Наша цель, словно облако –видима, но бесформенна. Берег, память,стирается сзади жерновами пространства,оставляя на коже (ладонях? лице?) едва различимые знаки.Лета медленно дышит легкими тысяч утопших.Как и всякой реке ей свойственно быть где-то рядом,чтоб тут же, коль надобность будет,поглотить, словно жертвенный пламень (со всемиуместными тут или там ритуалами), всякое приношение.Несчастных, обреченных стать искупителями,обычно спасает сознанье своейвысокой и славной миссии (участи). Память –неверная штука – в такую секунду им этого не понять.Нам же, отданным в жертву кривым саблям зноя,остается ночами зализывать рваные раны,мечтая, наконец, о конце: особенно жаркий деньи пекло, словно копье, пронзающее нас прямо в сердце.И никакой риторики, никакого надрыва.Лето и Лета, мы здесь, в ожидании.

Медленное время

Порой случается иное событие, порой ничего не случается,но чащедень плывет, как горизонт вокруг бездвижной карусели,следуя неровностям ландшафта – то вверх, то вниз.Мы наблюдаем, болтаясь над родной землей:лишь металлические цепи качелей в такие дни напряжены.Погода, настроение, остатки денег, которые,пожалуй, следует потратить на сигареты, курагу и кофе.Порою воздух кажется давящей крышей.Порою в спазматическом припадке ты не в силах сделатьни шагу.Порою день так и не наступает, хотя за утром, как всегда,следует жаркий липкий комок безвременья, и влажный знойтянется словно жила, словно безжалостная тетива лукав руках мрачнейшего из ангелов – ангела смерти.(Музыка, что при этом слышна,достаточно прямолинейна, чтобы проникнуть сквозьслабую бронь нашей кожи, и заставить вибрироватьна долгой и тягостной ноте сеть артерий и вен.)Покой, который случается следом – всего лишь прохлада –передышка уставшему телу: сердце всё также молчит.Вещи (к примеру, книги) теряют свое содержание и лучшее –ни к чему не притрагиваться, ничего не касаться. Впрочем,следы наших пальцев повсюду, хотя руки, казалось,бездвижны.С этим ничего не поделаешь: такое время, лето, такое время.Мысли блуждают в осенних туманах. Перед глазамимелькают порой обрывки прекрасных строк. И всё жебольшее достается ушам: журчанье ручья,скрытные певчие птицы (чьи голоса –пожалуй, чуть монотонные, однообразные, но –не для азиатского слуха)… Всё этов обрамлении прозрачной словно кристалл тишины.Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), икаждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)в тишину отдыхающего предместьяазанчи выкликает весть надежды,которую ты волен услышать и принять или нет.Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),льющий на мельницу здешних неспешных часовживую и мертвую воду. Какаяна этот раз в твоей пиале, земляк?

Продолжение

Настал момент – слова утрачивают зримость,теряют видимые очертания, когда,сказав «как трепыхались листья», тыне видишь этого движения, не чувствуешь,как это слово, словно сердце, бьетсяв твоих руках, еще исходит паром,изъятое из бессловесной мглы, в которой,как и другие, оно было –единым ритмом, частью механизма,который движет что угодно, а не только лишь ток крови.Зримые мгновения всё чащеостаются без синтаксиса, огласовки, безпривитого отростка комментария. Молчаньепредпочтительней, и в сорок лет ты знаешь –не оправдать словами ничего, не выправить, не уберечь. Такнезаметно для себя вдруг замечаешь,что гору ты перевалил и остается –опасный, медленный путь вниз;и смотришь на ту сторону, на тех,кто с шутками, играючи взбираются по склону, и,чуть передохнув, ты продолжаешь путь…Настал момент – и зрение тебя подводит. Вещи –вблизи или вдали – вдруг расплываются и четкие границы,надежные в прошедшем, обретаютдвойную недосказанность: метафоричность – даньпоэтическому, скажем так, бэкграунду, изыбкость, прежде неизвестную в вещах,как если б они вдруг лишилиськакого-то из своих качеств.Ясность лишь в одном – ты потерялчасть мира, часть пространства передглазами (мой случай – дальнозоркость), и теперьтолько тактильно можешьориентироваться в этой «мертвой зоне». Тутты вспоминаешь: сорок лет, очередноесражение, проигранное в одночасье и без боя… И,чуть передохнув, ты продолжаешь путь.

Пепел в ноябре

Вот так вот. Что и говорить.Лишь донести до пепельницы пепел,не проронив, и также, молча,продолжить этот день. Движенья, взгляды – всёдолжно быть продолжением руки,несущей осторожно этот пепел.Как если бы не сигарета, а судьбасгорала, и на фильтребыл след не смол, а пережитых болей.Смотреть, молчать. Следить, как под ногтембольшой изюминою зреет гематома, напоминаятот день и неудачный (не больной) удар, и понимать: и этовоспоминанье не имеет смысла.Не двигаться:молчать, прислушиваться, видеть, ждать, возможносоставить перечень того, что смысл еще имеет. (Это –моя жена, наш будущий ребенок, лето…)

Исчезновения

Я постепенно растворяюсь,протягивая руку вдоль по ветру,несусь за листьями, соринками и мошкарой,которые поток срывает с места,чтобы внезапно опустить к арыку,затем опять поднять и, закружив,вернуть на землю между топчанами Урикзара[8] –то ль смерчем маленьким, то льчленом братства Мевлеви[9].Я истончаюсь всякий раз,как слышу голос мамы. Пустьговорит не останавливаясь, пусть (хотя всё те жеизвестные родительские темы), главноене слушать – слышать. Я истончаюсь – в слух,освобождаюсь. Так жебывало порой в детстве – я сиделв деревне у прабабки перед дастарханом,когда ее товарки приходили, слушалих медленные диалоги – о том, о сём, но –на таджикском,мне непонятном, потомувводившем в транс: жара и солнце, этотпросушенный в веках и полыйвнутри (порой до звона), басовитый язык –так может хлопать простыня, еще чуть влажная,на сильном ветре – нежданные созвучья, окончаньязакрытые, прямые сочетания слогов,не то чтобы красивые, но округленные,как если б слово-шар: и они бьются,выстраиваясь друг за другом, порождая,касаньем новый звук – из ниоткуда, эхотысячелетий… Я исчезаю в этих звуковых пустотах.И постепенно утекаю весь,протягивая руку за окно, сливаясьс каплями дождя, что в этот летний вечервдруг освежить решил Москву,сбив пыль, гарь, копоть, грусть, несчастьякороткою атакою природы на этотстолп «слишком человеческого». Я лечуплашмя о землю, брызги и воссоединеньес родной стихией – ручеектечет по углубленью вдоль гранитнойприступки; нашихприбывает – из водосточных труб, из желобов,и я уже несусь в потокетуда, где некогда родной мне Лихов переулокстекает в менее знакомые проулки,а там уж – в сточный водосброс – под землю, в землю…Я медленно, но верно таювслед за снежинками, прилипшими к стеклу,под солнцем – в середине марта вдруг ощутившимуверенность, поддержку (южный ветер, нашенеодолимое желание весны). Но перед этимоглядываюсь: спит моя семья, вот-вот проснется…

Фрагменты полуночных строк

* * *Очень тихих слов хочется, почти неслышных.Чтобы сплеталась паутинаиз тонких звуков – невидимая, не –способная хоть что-то удержать, кромебукашки разве что…* * *После стольких лет, проведенных словно бы в другом теле,взглянуть ночью на привычную тишь за окном, и затемнеожиданно вдруг заметить свое отражение.Остался ли свет, не считая того, что отбрасывает мониторс привычной в такое время надписью «сохранитьперед закрытием»? Мирвидится как на экране – плоским и ненастоящим. Вот толькотвои пальцы не оставляют на нем муара и следов. Выходит,лишь LCD-поверхность еще чувствительнак прикосновениям.Всё прочее – недосягаемо, при том, что близко:мир уместился в пространство перед монитором,оставшись при этом собой.* * *Прозрачность не прозрачней непрозрачности, напротив –она покрыта тонким слоем пыли,как данью лет, к которой привыкаешь.И стоит сомневаться: так ли нужнопо зеркалу рукою проводить?Не исказит ли след от пальцев тихий,спокойный, устоявшийся наш быт?Ведь если всё оставить так, как есть –легко сказать потом, что раньшевсё было чище, лучше, красивей…* * *Слова уже не поддаются, будтоони не те. Как если бы молчанье изменило что-тов структуре языка. Но в лексике ли дело?Мне кажется, всё умерло, чтобы не стать стихами. Или –готово умереть (о жертвоприношении – ни слова).* * *Собирать по крупицам. С годамиони становятся мельче, потому и труднеесвести всё в единый образ, слов тратится больше,усилия тщетны и это видно уже в самом начале.Пустота даже там, где что-то, казалось, есть постоянно:ни опор, ни тех, кто поддержит. Жизнь остается жизнью –лишь твоей, нужной тебе одному.* * *От чего отказаться, чтоб вновь быть собой? Что найти?Не в словах же искать поддержки. Нокак быть с поэзией, выбирая молчание?Честность в этом вопросе – но тем ли ты будешь, кем хочешь,кто есть? Копнуть глубже?* * *После любого перерыва – заново учиться писать.Заново искать расположения – нет, не критиков – слов.Чтобы потом двигаться дальше.Дело ведь не в языке. (И не в том, что хочу сказать я.Это главное. Дальше: за себя, от себя, не к себе.)* * *Всё с начала. Найти его – самое главное. Отправная точка.Точка.

Тактильные ощущения

Некоторые прикосновения, отдельные поверхности,формы, либо лишьих особо выразительные (конечно же, субъективно)грани, материал, которыйподушечки твоих пальцев готовы целовать еще и еще раз.Как давно ты ничего не касался. Словно бы северный воздухстер все различия; снег, облака. Как долгомне казалось важным проникать вглубь событий, и кактак случилось, что я очутился с изнанки? Глубь оказаласьсквозным отверстием, игольным ушком, или этоеще одно понимание, обошедшее меня стороной?Вот всё, что я знаю: кончики пальцевнужно держать в тепле,гладить большим подушечки прочих как четки(и впрямь как четки), и вот, в какой-то моментпочувствовать, как они пробуждаются, как им нелегковозвращаться в мир движений, таких касаний,что определение «нежный» кажется непередаваемо грубым;одеревеневшие фаланги, словно ты давно умерший длясцены музыкант,трогающий подзабытые клавиши – не вернутьпрежней любовницы – музыки или поэзии, нополнота жизни даже в этой невозможности, за которойкроются прочие мнимости, дающие кажущийся шансили наоборот,но оставляющие тебя человеком(в любом возрасте, в любом состоянии)с предрешенной участью, однаконе готового оставить всё это (пусть и невеликапотеря, как ты сейчас понимаешь). Суть вещейоткрывается, конечно, не пальцам. Но пальцами, чем же еще?

Музыка

Я смотрю на окно, собирая по каплямкрасоту дождя в спящем городе.Драгоценные сантиметрысплетаются в длинный и долгий план, что ещене смонтирован въедливой памятью.Тишина длится дольше, чем музыка. Ветер –дольше, чем мысль, что, оставив меня, вслед за нимогибает углы новостроек – этот, этот и тот, –рвется прочь от домов, по верхушкам сосен и елей,качнула фонарь, затем флюгер на пристани, дальше –вниз, над темнеющей водной гладью,по лабиринтам проливов, заливов и отмелей – к морю,до которого тут будто б рукой подать, если смотреть по карте.Впрочем, я сижу дома и, редкий счастливец,слушаю музыку, нет которой прекрасней. Возможно,сердце мое не насос, но струна, и когда-тоона просто порвется во время игры.Мне только хотелось бы верить, что тот, кто играетне остановится и закончит пьесу. Я тожехотел бы дослушать ее до конца. Но возможно ли это?Пока же – счастливец вдвойне – я пытаюсьволшебство музыки передать через таинство слов,радуясь, когда вдруг удаетсявплести между прилагательных и причастийчасть мелодии, ритм, несколько нот, вплывающих в речьвместе с отдельными звуками. (Может,вы слышите это?) Ночаще всего ничего не выходит. И грешить на слова –неподвижные мертвые знаки – здесь не след.Виноват исполнитель, порванная струна, несовершенстворечи:что угодно, только не музыка. Ведь она,позволяя транскрипцию,на возможность интерпретации вовсе не намекала. И вотеще один текст –описание описания, пустая, но сладостная попытка.

Распахнутое окно

Иногда мужские голоса бывают как колокол,бьющий в набат на окраине мира.Словно бы слово, переставшее быть словом,но снова и снова продолжающее звучать.Дай ему возможность продлиться, не закрывай окно.Пусть эти мгновения ничего не изменят, не это ведь важно:просто блестящая длительность, и вечер –как лакмусовая бумажка,как идеальная полость, каксонорная даль с приглушенным источником света.Глаза отдыхают – поля и окраина леса. Но вотпервое движение: красная машинакак жук-пожарник карабкается по рухнувшему стволутуда, где дорога целуется с небом, догнав горизонт.Хищная красноногая мягкотелка, медлящая в полнойуже тишине.Sich verlierend[10], как сказал бы какой-нибудьстарый любитель симфонической музыки,хлопнув ставнями в гулкую даль.

Пионы

Снегопад раскрывает свои объятьякак белые пионы в начале июля –поздние, слабые, на излете сезона цветения,почти бессильные бутоны,сдерживающие жар и хаос от силы день-два,но всё же белые, но всё еще пионы.Это воспоминание тянется долгим рефреном,пока я курю и дым бездвижен,и словно лежит в воздухе,как жалкие ошметки сетчатых чулок,изорванных в страстном порыве, там –на белой простыне на втором этаже.Лоскутки истончаются и за нимимедсестра, бросив взгляд в мою сторону, исчезает в дверяхдома престарелых.Можно иначе: ее взгляд, как окурок, нодо меня он не долетает –расстояние, сеть табачного дыма, северное моралите.Но постой, а как же извечная дрожь – в тебе, вне тебя?В детстве мы говорили «абра-кадабра»,и фокус, волшебство-понарошку свершалось. Теперья говорю abreg ad habra[11],без всякой, впрочем, надежды что-либо исправить,просто так, чтоб не молчать.

Одуванчики

Одуванчик – тарахшакук. Родовое название Taráxacum происходит от латинизации арабского (tharakhchakon) или персидского (talkh chakok) – названия другого сложноцветного.

Вот летят по двору парашютики одуванчиков.Летят белым сердцем, открытым воздуху, за полшагадо смерти.Как и полет одуванчиков, жизнь твоя длится –длится настолько, насколько ветру достанет силы.Один среди тысяч других одуванчиков,ты летишь, и бесценно это мгновенье, когда –в едином порыве – мы сжимаемся и разжимаемся:одуванчики и божественное дыхание.Тысячи судеб проносятся мимо, покав долгом этом полете пересекаешь поляну.Сколько людей стольких слов не хватает, чтоб описатьмир вокруг –где простой одуванчик мог бы спрятать такое богатство!?Вам и неведомо, как короток век наш, как долог полет.Мы, одуванчики, в вас отражаемся и летим –бедные родственники прекрасных утренних астр,семянки с хохолками, воздушные поцелуи земли.

Весна в феврале

There’s a lightA certain kind of lightThat never shone on me…Robin Gibb. «To Love Somebody»Мое время теперь складывается из долгих молчанийи длинных бесед.Я гляжу в маски, окружающие меня в съемном доме,хватаюсь за книги на полке,но силы хватает только на две-три строки, и далеенепрерывная цепь случайностей ведет меня к тебе,к бесконечным разговорам о бесконечной любви.В это время случаются катастрофы, трагедии,рушится мир на какой-то там части суши,новые поколения вскидывают руки, приветствуя новыхвождей,люди бегут из страны в страну, сыплет снег,какого уж не было столько лет,и впервые за этот нескончаемый месяця вечером не увидел тебя.Интернет создает иллюзию близости, скайп –иллюзию для глаз и ушей, но рукипо-прежнему сопротивляются, обманываясь в пустоте.Пальцам недостает пальцев,их не удовлетворенной чувствительности не хватаетчувствам.Вместо того, чтобы жить – считаю дни,оставшиеся до встречи, считаю часы,которые медленно тянутся к вечеру,когда я увижу тебя, пусть на экране…Считаю, считаю и не могу досчитать.Из цифр складывается математическая задача,в которой есть только одно известное –расстояние между нами.Ищу спасения в музыке, и вот Нина Симонпоет мне про свет, про «некий вид света»,и я умолкаю пристыженный –что мне сказать еще, если всё сказано?!Впрочем, нет: мама звонила из Ферганы –уже набухают почки, весна уже здесь.

Коллекционер дверей

Конус

Собирая слова как сдачус дважды вычитанного монолога,разглядываешь их как монетыиноземные – «жесть», «сука-блин», «недотрога», –гадаешь: заплести ли их в косу (так делали в Азии,впрочем, той косы и в помине нету),или как в старом фильме пират –попробовать на зуб – завернутую в фольгушоколадку, пастилку или конфету.Быть точнее – не так уж и многотого, что в карман положишь,иль на язык – и вкуса, впрочем, не ощущаешь:монологу свойственно выхолащиватьвсё то, что ты из себя, казалось бы, представляешь.Пустота внутри уставшего ритора,говоря риторически, обусловлена –и исторически, да и физиология:сухость в горле, и естественное «пошли все на».На этом следовало бы и закончитьиз остаточных слов сложенныйтекст – стоящего ничего не выйдет и всё напрасно.Жизнь – это усеченный конус, но только вывернутыйнаизнанку,т. е. в принципе тот же конус, только кроваво-красный.

Секреты ковроткачества

Не знаю, как это бывает у вас,но я должен себя полностью измотать,чтоб где-то уже в середине ночикубики слов начали вываливаться изо рта.Иногда они как живые игральные кости катятся по столу,весело падают, подскакивают на ковре изамирают возле какого-нибудь узора –фигуры всадника, розы, оленя, листка –и я говорю «ах!» и «так вот какое ты, слово!».Летние слова скачут быстрее и дальше.Осенние – попадают под дерево,где какая-то скучная желтая опаль.Или порой одной своей гранью впиваются в горный хребет.Весенние кубики звонко цокают,как бильярдные шары при прямом попадании.Зимние слова глухо катятся в пустоте.И даже не падают со стола.Они не имеют значения, полые.Словно бы книги, в которых вырезана середина,но секретная вещь в них так и не вложена…Слова разбиваются о CD, как хрустальные туфлио педали старых церковных оргáнов.Или становятся вязкими, как нагревшийся пластилин,если коснутся домашнего кинотеатра. К примеру,некое слово как-то, задев DVD с Тинто Брассом,вдруг обернулось вибратором бирюзового цвета…А на улице кубики не получались –всё больше камушки да сухие листья. Илиягоды земляники. Я знаю, тебе они нравились.Да и мне,пожалуй.

Март

Ничто не оправдывает моего бессилия, ночто я могу сделать, когда северный ветер,и ночь горит всеми черными звездами, и светятлишь падающие снежинки, в которых блестит,отраженное от фонарей, извечное таинство электричества?Бежать от метафор, но куда деватьсяот холода в конце марта, и того,что так много вокруг ручек и поручней, ноне за что ухватиться?Когда бы я жил на юге – писал бы уже о весне.Когда бы я был молодым – писал о любви бы, конечно.Когда был бы старым – писал бы о том, что помню,еще помню, пытаюсь вспомнить –всё бы зависело от того или иного десятка.Но сейчас, как мне кажется, ничто ни от чего не зависит,и даже в дневном свете я – как беккетовский герой –в темноте.Ну, не то чтобы, нет – так много вокруг всего, и однако –почему ничего не возможно коснуться?Впрочем,устал от вопросов. Пожалуй, вы тоже.В старом блокноте нашел незаконченные наброски.К примеру: «если бы я пел песню,в этом месте должна была бы порваться струна».Что ж, вполне подойдет для финала.

В неясном свете

Мне нужно сделать несколько движений –взять ручку, дотянуться до бумаги – возможно этоменя спасет. Окно (допустим, вечер) мрачно по-зимнему.Еще один из дней, прошедших незамеченным.Я, как и прежде,готов не спать хоть сутки напролет, но –дела семейные, работа, возраст – не хватает сил. Что делать?Известно: «пробужденныйбодрствует всегда, когда другие спят».Я сплю? Я грежу? Умер? Чемявляется всё то, что постоянноперед глазами, почемуя не могу сказать с уверенностью: я всё тот же?Как солнце далеко! Лишь фонари-медузывыхватывают из вечерней глубиныкоралловые ветви облетевших кленов.

Зимняя проза

Мне решительно не дано довести до конца ничего, разве что покончить с дыханием.

С. Беккет
Хруст снега вместо трелей цикад вдоль дороги,с их морзянками тамошним местным богамс детальным отчетом о каждом твоем шаге.Мое южное прошлое дарит всё меньше тепла.Белый холодный свет, порою до боли в глазах –как продолжение застарелой гелиофобии. Здесьне то чтобы чувство, что Бог един:скорее поверишь в снежную королеву.В городе, впрочем, сказочного немного,только природа порой заставляет впадать в экстатическийужас.Зимние стихи пишутся разве что летом.Там, впрочем, другая проблема –и гонишь на велосипеде или машине по лесной колеев поисках уединения, в поисках легких слов,свободных от давления, смысл котороговряд ли уместится в стихотворный размер,даже в этот, достаточно свободный, почти рискованный…Одиночество достижимо лишь в этом движении –на колесах (об этом уже кто-то писал).Оцепенение и средства спасения от него (сауна, etc.) –всё слишком вещно. Но вещи здесь лишены некой тайны,они – настоящие, полные смысла (пользы), и потому –непоэтичные. Словно бы имуже были заданы имена – производные их полезныхкачеств –без нашего участия, не для нас.Заданы, впрочем, людьми: здешний народ –трудолюбивый, упорный – в вечной,въевшейся в кровь, борьбе с холодами…Но вернемся к поэзии. И заметим, в связис вышесказанным,нет ничего, что роднило бы местных поэтов на уровне,скажем так, онтологическом. Никакойтакой коллективной памяти: как и везде –кто пишет в рифму, кто нет.Кто поносит свободный стих, а кто нет,хотя так и не понял, что трудность его в том же,в чем трудность самой свободы – легче добиться, чемуметь пользоваться, обладать.Понимающих, опять же, немного – как и везде.И однако, как говорят оппоненты,нет ничего, что спасает нас от вопроса: зачем?Кому это нужно, и как с этим жить?Быть поэтом сейчас – словно накрыться с головой одеялом(заметим, в общем-то, как и всегда),если не хочешь играть словами и полыми смыслами –ткать парусину, которойникогда не коснется ветер, ибоей уготовано место в музее. Нет,даже не знаю где.Нас же всё еще увлекает эта идея упругости:напряжение ткани, проверка на прочность нитей,скрип такелажа и глиссирование при галфвинде.Вот причина того, что мы гоним всё лето –на велосипеде или машине – в полветра, прочь,без смысла или карт. В рукахлишь детский компас. Может, потомуздесь, в этом северном эдеме всё, что имеем –сравниваем с прошлым. Нокак сложить такие величины? – говорят они.И что тут скажешь? Ты сказала:– Anteeksi, en kuunnellut. Siis, mitä?[12]

Мокрый асфальт

День набухает низкой тучей, как губка в душевой кабине.Внезапно наступивший вечер глядит на насогнями встречными сквозь ретушьна ветровом стекле, где мириады капельи зигзаги «дождевика» рисуют прихотливые узоры:растянутый в округлые прожилки свет фонарей,размытый абрис зданий исеребристый проблеск луж на трассе,будто проросшей звездами.Картина, которую машина разрывает(тут, впрочем, непонятно –то нас несет через промокшее предместье, или это городмчится – сквозь нас, и дождь, и время?), в общем,картина прорисована рельефным контуромпод быстрым карандашным грифелем:дождливый день идет на убыль, сумерки влажны и серы.К этому пейзажу вряд ли что добавить –всё смоет ливень и сотрут «дождевики».И вечер вновь сомкнется аккурат за нами –лишь выхлопные газы и следына вылаканном влажной тьмой асфальтеудержат на одно короткое мгновенье воспоминание о нас:день кончился, нас нет, дождь – вечен (впрочем,как всякий фон для малозначимых событий,которые преследуют нас словно длань Господня).

Дневник 2010 года: июнь

На террасе развешаны кормушки,но птиц на них нет – ночь – и не заметил.Я читаю статью[13]о том, как на юге Киргизии насиловали и убивали узбечек –именно потому, что они узбечки. Хмель от вина –гости из Питера, прекрасный ужин, бараньи ребрышки –как рукой…Теперь все уже спят:беру сигарету, редкий случай, давно не курю.Сердце зимы, января середина и, надо же, оттепель.И что удивительно – ясное небо, звезды. Их немало, номало – в сравнении с небом Азии. Там,под мириадами звезд, прошлым летомграбили, жгли, убивали, поливали свинцомбезоружных защитников глинобитных кварталов,родной махалли, своегодома. Помню подобное в Фергане,лет двадцать назад, когда и у насбезумная, озверевшая толпашла с дубинами, утыканными гвоздями, со списками,где именаи адреса турок-месхетинцев, и лишь некоторых, немногихспасли их соседи-узбеки. Больше спасли солдаты,но здесь, в Киргизии, судя по тексту, милиция и армия(речь, безусловно, не обо всех) шли вместе с толпой.Впрочем, что говорить о солдатах, если министр культурыпишет статью под названьем«Не надо стыдиться быть националистом»(он и сейчас министр культуры Кыргызстана, ведь как?).Ветер поднялся: заиграла,затенькала, будто далекий приглушенный набат,выпотрошенный расстоянием до полых,едва ли не звонких звуков,бамбуковая подвеска на балконе соседей.…Всё это слишком страшно, чтоб продолжать писать.И читать – не осилил и половины доклада.А утром – вновь улыбаться – гостям, жене, детям,обнимать их, одевая, готовить на скорую руку завтрак,повторить несколько раз (как всегда), что я их люблю,довезти до школы и детского сада, и мчать на работу, и жить,продолжать жить с этим камнем на сердце…Но это завтра. Пойду, покурю еще.

Посвящение Стойе и стойкости

Мне снилось будто бы мне снится,что я встретил на улице Стойю.Оторопел, развернулся, догнал:– Anteeksi, oletko Stoya? Oh, sorry! Are you Stoya?It’s impossible! What are you doing in here?Can you give me… этот… автограф?O yes, я нашел CD. Да, можешь писать на нем.Это моя любимая русская группа «Аукцыон»и их альбом «Asshole». Напиши, что-нибудь типа«Love me as you love this music – long and deep». Great!I’m so happy today!.. И так далее, на каком-то таком языке…«Что ты делаешь здесь», помнится, я спросил, добавив,«в этом родимом пятнышке (чтоб не сказать похлеще)с тыльной стороны дородной Европы». И еще:«Мне так нравится не только твоя сексуальность, эротизм,но и открытость, неподдельность, сцены с тобой –как лучшие стихотворенияиз толстой поэтической антологии, то есть –лучшие из лучших».Этот сон я вспоминал во сне,за чтеньем «Ксений» Эудженио Монтале,и сравнивал их по эмоциональному накалу.Теперь, проснувшись, не могу понять,что общего между поэзией Монталеи белым, снежным телом тонкой Стойи,как отнести к ней термин «герметичный»,и как воспеть ее (заметим в скобках, что в ее лице всехдевушек,но только без излишней и высокопарной патетики,а так, чтоб всё было понятно: Стойя – порнозвезда,изученная миллионами мужчиндо самых сокровенных сантиметровее почти прозрачной кожи – лучший из объектовдля вот таких, простых, как три копейки, беспафосныхстихов).Но Бог с ней. Пару слов про стойкость.Мы знаем в чьем лице она нам нынче предстает. И вот,пока еще не разразился этоткровавый рассвет, в огне которогодолжны как будто бы исчезнутьвсе девушки – кто в тюрьмах, кто на баррикадах, –так хочется их видеть, смотреть на них и восторгаться,и трогать, и так далее…(Тут в скобках: девушки, которые хотят,чтоб ими восхищались, и посвящали им стихи,пожалуй, поднимите руки, подойдите после.Я обещаю накормить, спать уложить, а утром –снабдить вас красною косынкой,что вырежу из старой скатерти, бутылкою воды и яблоком –конечно же, опустошенный, но –пораженный вашей стойкостью,готовностью идти до самого концаза вашу и нашу, как говорят теперь на всех углах, свободу.)2012

Новое о текстах, организованных с помощью ритма

Он был поэтом и порноактером. Было так интересноритм фрикций (акт для прочих вовсе не творческий, нов его профессии – умение и достоинство неоспоримые)поверять количеством ударных и безударных слогов. И,соответственно, наоборот. Он читал – про себя –строчки лучших своих стихотворенийво время съемок альковных сцен, и – о, да! – заметил,что безупречность размеравлияет на качество отснятого материала.Иначе сказать, монтажные ножницы не касалисьэтих ритмичных длиннот, и сцена тянулась всё дальшеи дальше,что уже никакой зритель их не выдерживал.Но если ему, зрителю, хватало терпения –он вознаграждался в конце сверх ожидаемой меры.Словно бы зритель в этот моментбыл не в маленьком зале кинотеатра класса XXХ,а на огромном танцполе, где хаус сменяет техно,и где уже под утроочередной ди-джей мешает всё в одну кучу, ивключает секретный, давно припасенный семпл(любимая песня его бразильской подружки),взрывая осатаневший зал,вопящий теперь в пять или шесть тысяч глоток.Да, господа онанисты из маленьких кинотеатров,вам и не снилось…Одно смущало его –этот вечный хлесткий и фонтанирующий финал,как поэтический прием, давно приелся,но законы жанра не давали ни шанса на вариации с чем-тонейтральным, неброским, кончающимся как бы так вдруг,ничем и никак…А вчера он решил: на день рожденияон купит себе мобильный диджейский пульт.Он даже приглядел одну модельс отличной скидкой и недорогой доставкой на Amazon.co.uk.

Мироощущение в 5.15 по финскому времени

Сегодня ночью я спал, постоянно просыпаясь, или дажевовсе не спал,отмечая, как светает за окном при очередной смене позы.Мне снился Навальный в небольшом северном городе,он шел и спрашивал по дороге у встречных:«Эй, друг! Ну, как у вас тут? Не понаехали к вам?Ничего, много и не приедет:известно, что 40  % таджикских мужчин живет в Москве,с ними столько же женщин, еще их дети и старики,а их президент управляетроссийскими пограничниками, больше-то некем».Дальше мне снился некий поэт, говорящий о похудении ипройденных без толку километрах,некий музыкант о приготовлении пищи,некий литературный деятель об изменении облика среднегомосквича,некий журналист о закрытии границ на юги открытии границ на запад,или вот старая знакомая, когда-то хипповая поэтесса,пишущая теперь слепые от ненависти статьи,ставшая юдо– и гомофобкой,давно прозревшая кто есть кто в мировом закулисье,ненавистница либерастов, кощунниц и проч.,и тут же некая светская львица,продающая ношеное раз или два платье от некоего кутюр,и матерящая, спотыкаясь, собянинскую плитку…Затем я проснулся и долго, долго еще говорил себе:нужно перестать читать фейсбук,нужно перестать читать фейсбук, нужно… Нужно читать,лучше портить глаза и мозги книгами, говорил я себе, а потомсел, чтоб записать всё это и назвать«Лента Фейсбука замещает мне сны».Но вовсе не тебя, любимая, хотя ты мне не снилась.

Коллекционер дверей

Прежде я старался писать стихи, где сексуальность витала бы(если, конечно, витала бы) в воздухе между строк.Всё это называлось, к примеру, лирикой(какое же тошное было слово),без обсценной лексики, подробностей, нарративаили там прямой речи героя,такие, знаете ли, имперсональные тексты.Но вот она вошла в мою жизнь,ровно тогда, когда другая вышла,и я вошел, и потом еще раз, а когда шел – другиетоже приоткрывали двери,и в другие войти тоже оказывалось возможным.Иногда так и говорили: да, заходи, когда хочешь.Другой раз говорили – только когда нет хозяина, детейили кого там еще.Иные прекрасные двери предлагали войти, ноесли войти – то навечно:такие, знаете ли, двери только на вход. Или на выход.(Замечу в скобках, мне нравились яркие двери,как в какой-нибудь Индии –цвета охры, кари, салатные, красные,сочно-синие, пурпурные, желтые…) А поройвстречались двери, не сознававшие, что они двери, а не часть,к примеру, стены.Закрашенные неумолимым хозяином в тон забору.Или – прибитые столетними гвоздями и пылью, и забывшие,что такое кого-то впустить. Попадались вполнезнавшие себе цену, но от чванства и гордости позабывшие,что в иных скоромных местахпорой нужно использовать смазку –такие скрипучие двери,которые трудно двинуть туда, и еще труднее обратно,при всём их внешнем приятстве и лоске.Встречаются двери, готовые отвориться,но долго, невыносимо долго ищущие ключи.Порой такое случается, ну, как с молниями на джинсах.Бывают такие как моя милая хорошенькая калиточкана террасе –ее практически невозможно закрыть на щеколду иона отдается всем мимолетным ветрам. Я ее понимаю:обожатель дверей, движения и свободы,я не сажаю ее на цепь, на замок, на крючок.И вот порою сижу, читаю книжку илипишу какой-нибудь стих типа этого ипосматриваю в окно: открыта? ага, ну и пусть.Ведь когда ваша дверь открыта –волшебство еще может случиться. Не так ли?! Ну и потом,как Кавафис однажды сказал:«Ведь это был бы хоть какой-то выход».

Фантазия на тему черного и белого

Недавно в сети увидел эти чудесные фото:белый китайский фарфор и на нем муравьи,тщательно прорисованные немецкой художницей ЭвелинБраклоу.Скромное обаяние правильных нежных линий,тонкие носики, изящные ручки, непременные золотыекаемочки,еле заметная патина, словно покрывшая(а может и в самом деле покрывшая)идеальный белый, заключенный в идеальных линияхедва ль не эльфийских идеальных пропорций и форм.И на этом прекрасном белом – цепочки муравьев,и солнце поблескивает на их хитиновых тельцах.У сахарниц и чайников они облепили краешек горлышка,словно бы норовя, безрезультатно, подлезть под крышку.Блюдца цепочки муравьев пересекают деловито и тихо,либо облепляют единственную, нарисованную в центреклубничку.У молочника они слизывают остатки молока на носике,в сухарнице – подбирают последние крошки на дне…Всё это можно купить в интернете – от 160 долларов штука.А мне весь этот фарфор представился в старом белом буфетес трещинками по вздувшейся местами краске,стеклянные дверцы которого узорчато разделенына ромбики и треугольники тонкими рейками.И стоит этот белый буфет на просторной кухне,либо на террасе белого дома с видом на море,и ветер треплет белые занавеси, ихлопает сохнущее на дворе белье,делая вслед за порывами замысловатые движения,почти повторяя знак бесконечности,и по небу плывут кучевые неспешные облака.И, конечно, белый блестящий песок –вниз, от двора и до моря.Местом может быть Крым, к примеру.И море может быть черным. С маленькой буквы.И уже вовсе не день, а вечер, и справа красный закатизливается кровью в темные волны. В сгустившемся мракене видно уже муравьев на посуде –словно бы даже они, нарисованные,ушли таки в свой муравейник. А слева,над изломанным горизонтом Внутренней грядыКрымских гор,видны далекие алые всполохи,и вдруг чувствуешь себя – здесь, посредине –маленьким и беззащитным.Наверху, в ярких вспышках – развалины крепости.То ли это Мангуп, то ли Тепе-Кермен,то ли и вовсе – Кирит-Унгол,и ты зовешь – среди шорохов, шепотков и поскрипываний –негромко и осторожно: «Смеагол? Ты где? Смеагол!»Потому что и звать больше некого:лишь муравьи, пауки, шорохи и поскрипывания.(Жаль, нет ни одного хоббита,чтоб как-нибудь скрасить сцену,ни Эвелин Браклоу,чтоб рисовала нам тут муравьев-альбиносов,ни мирмеколога[14], который расставил бы всё по местам.)

Некоторые примеры, не имеющие примеров

1В одном стихотворении Игоря Котюха упоминаетсяАнита Экберг.Нашел ее ранние фотографии в гугле –прекрасное лицо, такое, что только и сказать «ах!»,или даже без этого – один лишь глубокий вдох,настолько глубокий, что перехватывает дыхание…И тут же ее последние фото.Да, как говорят, и «в старости есть красота»,но по фото Аниты Экберг понятно,что надо оплакивать именно ту ее красоту.Смотреть, наслаждаться и плакать. Сейчас.Не женщину, не мужчину, не какой-нибудь водопад,но то зыбкое и прекрасное, как весна в Ферганеили, к примеру, в Санкт-Петербурге: словно бымолодое, чуть загорелое тело, едва заметные волосики,как если после купания провести полотенцем,и ты ощущаешь вкус персика, его мякоть тает во рту,а кожица всё еще приятно холодит твою руку, ис пальцев стекает сок…Нежный запах весны,утренней свежести между пятью и шестью –аромат, который к середине дня станет лишь пылью:словно бы мы проникли в суть сути(вслед, к примеру, за монофизитами,которые определили таки разницу в возрасте Отца и Сына),или, подобно ритуальному фаллосу –попали, но попали, однако,не в то отверстие. Не в то, куда красота.2Или вот хочется замереть эмбрионом,сгустком, темным клубком в темной тьме,ничего не касаясь, потому что трудностоять, сидеть, лежать: как угодно –на спине, животе, на затылке, на левом боку,и вообще – говорить, смотреть, слушать, писать,касатьсяклавиатуры, тебя, сосок ли то, либо иная (любая)твоя округлость, пусть даже и не округлая…Эти иеремиады по собственному телу,медленно остывающему к молодецким забавам,продолжать больше нечем – и слава Богу! Можнозаняться чем-то еще.Например, почитать Воденникова,посмеяться или поплакатьвслед его мнительному и инфантильному герою, затемвзять увесистый том «Ненависти к поэзии»,набраться ненависти, возбудиться,включить музыку, сборник «Disco Not Disco»и дергаться в рваных ритмах того,что ты называешь танцем –хиппи, косящий под хипстера в жестких объятьяхпост-панка.3А еще некоторые мои товарищипомогают мне с легкостью смотреть на вещи:смотри, они говорят, простота –она просто в скольжении взглядом.Вот река, например, она скользит,и ты скользишь глазами по водной глади.Но только не пиши про скользкие берега,пиши про гладь и скольжение.Так, постепенно, достигается простота и прозрачность.Впрочем, темные воды и ночь.

Одна (ну, может, не очень) короткая мысль при смене пластинки

Ничто не спасает от яда этого мира –ни музыка, ни поэзия, ни разговоры с сыном,у которого пубертатный период и уверенность в том,что в его-то жизни всё будет не так (это так,ведь всё различается – у него, у меня – и,смотря на себя как бы со стороны, я понимаю,почему он не хочет, как говорит, быть похожим,но это, черт побери, так похоже, так узнаваемо –у всех ведь у нас такое бывало с родителями, –но когда говоришь ему о таких повторениях, они емунепонятны,потому что опыта нет, 13 лет, и при этомон уже практически тот, каким будет, и я не знаю покахорошо это или плохо, впрочем,это будет его жизнь, а мы отвлеклись от темы),так вот, его устремленность вперед, в позитивное будущее,никак не совпадает с твоим ощущением,что всё катится в пропасть;и если когда-то я плакал,лишь подумав о том, что солнце погаснет(это через миллиарды-то лет! но в детстве ведьжизнь кажется бесконечной)и что мама умрет, и бабушка, и другие(да, прабабушка умерла, бабушка умерла,отец умер, мама жива, дай ей бог),то позже стал думать, что,пожалуй, не стоить рожать детей в этот мир,зачем еще один путь испытаний,еще одна жизнь, наполненная страданьем (это я, извините,в 20 лет много читал по буддизму,думал над смыслом жизни, и бросил,ничего такого осмысленного не найдя),а затем, когда дети таки родились, стал пугаться того, чтослучится с ними лет через 40–50, когда нефть закончится,начнутся войны за ресурсы, за воду,и стабильности мира, который мы знаем,наступит конец – и что будут делать дети,дети моих детей, мол, что я наделал? –но вот, как мы видим, это был еще не предел:сейчас мы стоим на пороге такой пропасти,размеры которой совершенно неведомы моим детям(у меня есть и дочка, но о ней в другой раз),и многим взрослым, казалось бы, людям,которые полагают всерьез, что возможна, к примеру,победоносная локальная ядерная война,и вот я думаю – почему это так, что с годамиконечность мира кажется такой близкой,причем обязательно катастрофой,и в собственной смерти ты видишь, скорей, избавленье,так как это твой личный, персональный конец –это как выключить телевизор, лечь спать, ослепнуть(и не надо мне говорить, что страница твоя на фейсбукебудет едва ли не вечным свидетельством твоего бытия,бла-бла-бла, я не про то, не про то, что вовне), потому чтоослепнуть, лишившись при этом и слуха, и речи –это можно представить, не так ли? – а вот глобальный конеци возможный, к примеру, постапокалиптический мир так,как его рисуют фильмы (и выжить в которому тебя нет никаких шансов –тебя одолеют потомки лесорубов и фермеров,это наверняка) – это совсем не тот мир,в котором хотелось бы видеть детей, ижить самому, убирая пластинку с проигрывателя иставя новую, меняя тему, как вот, например, сейчас – с(Don’t worry) If There Is A Hell Below All Gonna GoКёртиса Мэйфилда на Supernatural Бена И. Кинга,потому что тут возникаетидеальное сочетание смены ритма и темпа, ноэто уже про другое, об этом уже в другой раз.

На уровне атомов

Приснилась мне девушка, с которой знаком по фейсбуку.Она пишет стихи, и вообще – исключительно хороша!По крайней мере, на тех фото, что видел.Впрочем, писанье стихов и внешностьне гарантируют от бытовой непрактичности и другихминусов жизни вдвоем, но кто о том говорит?!К тому же, две тысячи километров. И вообще,были у меня знакомые художницы, поэтессы,журналистки, работницы фабрики, продавщицы,дизайнеры –констатирую:непрактичность свойственна всем. В этом смысле(на пятом десятке, замечу) мне даже бывает чуть боязно,если вдруг моя новая пассиятворит чудеса на кухне, и в доме, ив спальне… застилает постель свежевыглаженным бельем.Несмотря на профессию и социальный статус.О, а вот этого нужно коснуться отдельно.(В скобках: подозреваю,что героиня рассказа симпатизирует левым;нужно добавить, что и приснилась она мне вкрасной косынке, (а вовсе не так,это в еще одних скобках, как вы вдруг подумали).)Ну так вот: права женщин, сексизм(который легко обнаружить и в этомстихотворении), ущемленье меньшинств, эмигранты,Путин, Америка и ее коварные планы,бандеровцы и колорады, Пальмира,которую разрушили и нам в ней уже никогда не бывать,капитализм – мир чистогана и голой наживы, и тут же –традиция и духовность на одной шестой(на самом деле девятой) суши…Да мало ль ещеповодов для беспокойства, того, чтоб сказать –уверенно и однозначно – кто или что виноватыв том, что мир катится к черту?Хотел добавить ещепару-другую актуальных тем из ФБ,но их через три дня забудут, а яуж неделю терзаюсь: сказать – не сказать, да или нет?Ей. О том, что увидел во сне. К каким ещеэто нас приведет проблемам, скоромным мыслям,надеждам?Может, две тысячи километров и лайки в фейсбуке – лучше,чем что бы то ни было? Или лучше,чтоб сбросили они уже эту свою бомбу,которой пугают нас в новостях(мол, «совпаденье? не думаю!»), и это брешило все наши проблемы?!Тоже ведь выход. А что думаете вы?

Последний понедельник

Начать с того, чтобы ближе к полудню открыть жалюзии впустить в комнату синеватый холодный свет.Неважно, что за окном – беспросветная облачность,прояснение и полупрозрачные солнечные лучи,свисающие будто паутинные нити в прорехи в свинцовомнебе,или, к примеру, крупные и медленные хлопьяснега (пусть так, без ветра, чтоб красивее).С этим холодным светом ничего не придумать. Разве чтораскрасить стены в яркие цвета – теплые, сочные,спелые цвета южной весны.Да, но они быстро надоедают. И откудаэта привычка к прохладному светлому? Даньсеверу, финскому дизайну, скандинавской природе?..Позже днем выставить на продажу машину,свою любимую машину, и уже через часувидеть на сайте, что твое объявление просмотрели 14 раз.14 раз смотрели на снимки твоей любимой! Пусть и машины.Словно потрогали. Словно бы ты ее уже потерял.Закончить же день на парковке Технического музея:курить, ждать, когда прогреется авто, и смотреть вниз –на пороги на реке, на темную, мрачную водус еле заметными ввечеру бледными бурунамии отблесками от фонарей на склизких камнях.И этот шум, перекрывающий все звуки вокруг.Словно и нет города, в котором живет пятая часть всейФинляндии.Словно бы нет ничего. Даже холодне чувствовался в этом ревеводы, бьющейся здесь в пароксизме о старые камни.И так бы стоять в этом шуме и тьме,словно не возле реки Вантаа в центре Хельсинки,а будто опять в детстве – у горного потока, готовыйраствориться, уйти медленно ввысь – каксигаретное облачко в небо,в бледные пятна едва различимых, но всамделишныхоблаков…Затем отвезти детей после двух выходных,что они провели у тебя.И вот понедельник, а ты всё ещево вчерашнем ревущем потоке,в тщетных попытках за что-нибудь ухватиться.Опустошенный. Впрочем,не знаю, какое слово лучше подходит тому ощущению,что с детьми твой дом покидают все смыслы и всезначения – будто уходит не часть твоего сердца, а всё оно,и ты живешь подобно Каю с льдинкой в груди,которую, конечно, растопят опятьдети твои (больше-то некому), нолишь спустя две недели…Да, столько потерь за короткое время.Никак не могу попасть в нужный ритм.И какой из меня диджей после этого?!

Проблематика смерти в отсутствие времени

Прихожу на работу, ищу клиентов, пишу письма, звоню, развиваю бизнес. Нас теперь пятеро, есть инвесторы, но денежный поток не бесконечен, да и с кризисом как-то неясно – может ударить вновь, говорят отовсюду. Короче, работаем на себя, нет времени отдыхать.

Прихожу домой и дочка просит меня поиграть – то в прыгалки, то в догонялки, то в прятки. И я выполняю роль недостающей сестры, подружки, сверстницы – какое-то время, какое-то время, пока к этому не подключится мама. Мама, впрочем, уставшая и чаще всего удаляется в спальню – отдохнуть, посмотреть сериал или, может, уснуть, а может – уйти погулять, развеяться. Что ж, ей тяжело на новом месте – общаться на чужом языке, лавировать между разными партиями, интригами и злословием. Ее можно понять, пусть отдохнет, пойду-ка готовить ужин, дочка, пусти.

Готовлю еду, а сын начинает долгий рассказ, но не о событиях в школе – о сюжете новой игры, о том, какие прошел этапы, с чем столкнулся, что видел и слышал. Его мир где-то там, но и здесь есть еще интерес, и мне во всём этом еще находится место – кому же еще рассказать, как не папе (папа всегда был хорошим слушателем – правда, друзья и былые подруги?).

А папа по ходу дел думает, где взять денег на починку компьютера, на домашнюю сеть, на книги, на лекарство для отчима, на перевод маме, на вторую машину, на ремонт, на подарки к Рождеству, на концерт, на елку, на цирк, на беспроводные наушники: себе в подарок – чтоб ходить по обоим этажам, по террасе, двору и слушать, слушать то, что хочу…

Поиграли, поели, все легли спать. И я сонный, но не ложусь: жизнь и так, как кажется, проходит впустую – тратить редкие эти часы на сон было бы просто безумно. Сижу у компьютера – музыки столько и столько фильмов, и столько книг, что не знаешь – чему отдать предпочтение. Думаешь: сейчас выберу, только почту прочту, фейсбук, лента.ру – и всё, время два часа пополуночи, и спишь перед экраном, что бы ты ни включил – порно, новый «Аукцыон» или фильм Педру Кошты. Впрочем, нет – последнее не включаешь – на нечто серьезное просто нет сил.

И вот, встаешь, выключаешь компьютер, свет, кладешь обратно на полку приготовленную для чтения, но так и не раскрытую книжку стихов со свежей дарственной надписью, и думаешь: я хочу умереть. Я хочу умереть? Ну а что со всем этим? Поздно, друг мой, опоздал. Жди теперь своей очереди. Не один ты такой…