В монографии исследуются процессы возникновения органов управления Французской монархии — судебных, финансовых и административных — в период классического и позднего Средневековья, а также оформления особой социальной группы чиновничества. В центр анализа впервые в историографии поставлен институт государственной службы как сложное политико-правовое и социокультурное явление, отражающее начальный этап складывания «бюрократической машины» и раскрывающее вневременные черты, присущие сфере исполнительной власти. Пристальное внимание уделено политической культуре средневекового общества: юридической и политической мысли, общественному мнению, бюрократическим практикам, торжественным ритуалам, символическим стратегиям самоидентификации.
Предисловие
В основе этой книги лежит докторская диссертация, защищенная мной в Институте всеобщей истории РАН в 2010 г. Ее тему я сформулировала сразу же, как только поставила последнюю точку в монографии «Офицеры власти. Парижский Парламент в первой трети XV в.», поскольку четко осознала, что за всеми поступками и словами чиновников стоит какая-то устойчивая и многогранная структура, названная мной в итоге «институтом службы». Формулируя эту тему, я не предполагала, что исследование будет таким долгим: поиск и осмысление структуры заняли почти десять лет. За эти годы видоизменялся замысел, менялись его контуры и параметры, но неизменной оставалась тема.
Данная тема находится в русле научных разработок Н.А. Хачатурян, создавшей в России школу политической истории западноевропейского Средневековья, к которой я имею честь принадлежать. В известном смысле исследование углубляет сделанные Н.А. Хачатурян наблюдения в области истории средневекового государства, сословной монархии, взаимодействия власти и общества. Пользуясь случаем, выражаю Нине Александровне свою глубокую благодарность за неизменную помощь и поддержку, а также за консультации и дискуссии, в ходе которых уточнялся и менялся замысел работы.
Результат исследования был бы иным, если бы оно делалось вне творческой атмосферы Института всеобщей истории, позволяющей постоянно совершенствовать, расширять и обновлять инструментарий историка. Вольно или невольно свой вклад в данное исследование внесли многие мои коллеги, которым я выражаю свою признательность. Особую благодарность я выражаю всем сотрудникам Отдела западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени за доброжелательное и профессиональное обсуждение моей работы.
Исследование было бы просто неосуществимо без привлечения французских архивов. Возможность подолгу работать в Национальных архивах, в Рукописном отделе Национальной библиотеки Франции и других архивных собраниях Парижа мне (трижды за эти годы) предоставлял Фонд «Дом гуманитарных наук» (
И последнее. Тема исследования представляется мне не только важной с чисто научной точки зрения, но и общественно актуальной в контексте нынешних размышлений и споров в России о природе и назначении государства. Хочется надеяться, что это исследование поможет прояснить базовые принципы государственного строительства и глубокую взаимосвязь власти и общества.
Введение
1. Постановка проблемы
История власти и ее высшей формы — государства принадлежит к числу фундаментальных проблем исторического знания. Изучение форм государственности раскрывает общие черты государственного аппарата и специфику организации власти в конкретную эпоху. Последнее помогает понять сущность общественного устройства, социальной структуры и политической культуры исторического общества. Объектом данного исследования является история складывания централизованного государства во Франции на первом этапе — в период Средневековья (с середины XIII до середины XV в.). В нем исследуется зарождение публично-правовых институтов королевской власти и оформление социальной группы профессиональных служителей короны как неотъемлемых компонентов государственного строительства[1]. Этот процесс рассматривается в новом ракурсе — через призму складывания института службы с особым правовым статусом, политическими прерогативами, социальными привилегиями, специфической этикой и культурой.
Значение этой теме придает роль государства как одного из стержневых двигателей развития средневекового общества. В свою очередь, специфика средневекового государства свидетельствует не только о характерных чертах данного общества, но и об особенностях западноевропейской цивилизации в целом. В то же время, феномен государства как явления большой длительности нельзя понять до конца без начального этапа, когда закладывались многие институциональные, правовые и идейные основы сферы управления и характерные черты бюрократии.
Этот начальный период в истории централизованного государства является, к тому же, наиболее сложным, поскольку он сочетал в себе черты прежней сеньориальной, частно-правовой власти короля с новым, публично-правовым характером монархии[2]. Сосуществование и борьба этих двух начал стали стержнем процесса государственного строительства.
2. Основные тенденции и современно состояние историографии проблемы
Страна «классической бюрократии», Франция всегда пристально исследовала историю формирования своего государства, что превратило эту область историографии в доминирующую парадигму французской национальной школы. Французская монархия служит также эталоном складывания сильной королевской власти, и, как следствие, ее изучение стало способом осмысления монархической формы правления во всей западноевропейской медиевистике[3]. Анализ этой историографии достоин стать темой специального исследования, и не одного. В этой связи приходится наметить лишь основные линии развития историографии государства во Франции, выделив те направления и идеи, которые повлияли на избранный ракурс исследования.
Предваряя историографический обзор, считаю необходимым сделать два общих замечания. Во-первых, нет нужды ныне подробно доказывать тесную взаимосвязь между избираемым историком ракурсом исследования и современными ему запросами общества. Признанная поначалу как познавательный стимул историков, она была со временем дискредитирована, породив известный «научный пессимизм»[4]. Вызовы постмодернизма и «крушение идеологий» заставили задуматься над интерпретационными схемами самих историков и включить самого исследователя в структуру его исследования[5]. «Лингвистический поворот» сделал акцент на дискурсе историка, который стал восприниматься как «интерпретатор интерпретаторов», как создатель на основе имеющихся в его распоряжении источников собственной субъективной концепции истории. Сложившееся на этой основе направление именуется «медиевализмом» (в англо-американской традиции) или «политическим медиевизмом» (в традиции немецкой).
Каждый новый поворот в историографии нашей темы так или иначе был связан с политическими и общественными настроениями, влияющими на позицию и самого историка, осознавал он это или нет. В историографическом обзоре этот аспект будет опущен ввиду его эпистемологической самостоятельности. Однако взаимосвязь между выбором историка и общественными запросами отнюдь не детерминирует научное качество исторического исследования, напротив, напоминает об относительности каждой добытой историком «правды» и ценности всякого пути к истине[6].
Куда важнее понять — и это второе замечание, — как общественные настроения или открытия в других науках отразились на изменении и углублении самого предмета истории, как они влияли на эпистемологию и меняли не только ракурсы исследования, но и сами объекты исследовательского внимания историков, и о чем в большей степени пойдет далее речь.
Научные исследования по истории государства, его институтов и служителей начались во Франции с трудов историков периода Реставрации, Июльской монархии, Второй Империи и Третьей Республики. Наряду со сменой методологий, ракурсов и дискурсов, будучи врагами генерализации и «маньяками» источников, эти историки концентрировали свое внимание на складывании королевской администрации. Так на свет появились ставшие отныне классическими труды по истории Королевского совета, Парламента, Канцелярии и других институтов Французской монархии, так был введен в научный оборот основной массив архивных источников[7]. Благодаря новой философии истории и целенаправленным поискам в изысканиях О. Тьерри, Ф. Гизо и других историков истоков «успеха третьего сословия» в Средневековье, взгляд на французскую монархию как на «союзницу» буржуа, рука об руку с которыми ею был «похоронен феодализм», долгое время определял предмет исследований, в том числе и с целью эти взгляды опровергнуть[8]. Главной идеей, объединявшей работы тогдашних историков разных направлений, являлось признание ценности созданных при монархическом государстве институтов власти, которые пережили монархию и стали стержнем национального единства страны. Не менее значимо восприятие ими облика служителей королевской власти. Если исследователи в традиции Тьерри видели в них «лидеров буржуазии», навязавших новые идеи складывающемуся государству, то их оппоненты, акцентируя роль самих французских королей в деле «разрушения феодализма», в данном пункте оказались полностью с ними согласны[9]. Пусть эти историки и преувеличивали роль легистов в построении монархии или тенденциозно оценивали их вклад, нельзя не отметить, что с самого начала история государства рассматривалась во Франции в тесной взаимосвязи с историей служителей короны, будь то коллективные портреты корпораций или биографии отдельных ярких представителей этой политически и социально значимой группы[10]. В этом смысле появление в историографии второй половины XX в. «человеческого измерения» истории является, как и многие новшества, хорошо забытым старым.
Концепция о социальной природе и связанных с ней имманентных идеях королевских должностных лиц оставалась во французской историографии «священной коровой» более ста лет. Первым осмелился посягнуть на этот «неприкосновенный запас» французской историографической традиции Р. Казель в середине XX в.[11] Попутно реабилитировав в глазах истории двух французских королей, Филиппа VI Валуа и Иоанна II Доброго, затерявшихся в тени своих родственников, он доказал преобладание дворян в среде королевских должностных лиц и обнаружил в их политике совершенно иную, чем принято было считать, систему ценностей. Эту тенденцию подхватили Ж. Фавье и ученица Р. Казеля Ф. Отран. Доказывая принадлежность большинства должностных лиц к дворянам, они исследуют истоки оформления «нового дворянства» по службе короне и тенденцию конституирования «дворянства мантии»[12]. При всей плодотворности такого отхода от прежней упрощенной схемы, этот историографический поворот также страдает некоторой односторонностью: стремление «мещан во дворянство» не снимало напряжения вокруг «благородного статуса» и даже усиливало его, породив конфронтацию двух групп элиты[13]. Но главное: социальная история служителей власти перестала рассматриваться в политическом и административном контексте.
В этой сфере уже к 30-м годам XX в. произошло обеднение и выхолащивание прежде новаторских политико-правового и позитивистского направлений. Вместо истории «народа», о которой мечтал некогда О. Тьерри, история государства превратилась сначала в политическую, затем в институциональную, наконец, в административную историю[14].
Пример тому — труды историка Г. Дюпон-Феррье, заведовавшего более двадцати лет (1915–1937 гг.) кафедрой Истории политических, административных и судебных институтов Франции в Школе хартий. Им было написано большое число исследований о персонале ведомств и служб короны Франции эпохи позднего Средневековья, а многотомное издание «Королевская Галлия» является непревзойденным собранием сведений для просопографических исследований[15]. Хотя эти труды продолжают быть важным источником сведений о служителях ведомств и служб, но они не содержат обобщений или глубоких идей, а частично и просто «не операбельны»[16]. К тому же его труды пришлись на время широкого общественного импульса к либерализации: несмотря на призыв А. Пиренна писать «тотальную» историю, государство начинает восприниматься как нечто противостоящее обществу, а исследования институтов власти и их персонала кажутся уже чем-то архаичным. Вновь «не повезло» Палате счетов: книга по истории этой второй по значимости верховной курии Французской монархии подверглась на страницах журнала «Анналы» уничижительной критике Л. Февра, упрекавшего автора в «убогости философии» и преклонении перед фактологией, словно бы не замечая, что им проделана беспрецедентная работа по «возрождению из пепла» — буквально, ввиду пожара 1737 г., погубившего архив ведомства, — этого важнейшего института короны Франции[17]. Главная претензия Л. Февра сводилась к игнорированию автором социального и ментального аспектов, причем (как выявила полемика) это игнорирование было намеренным. Но в новых условиях и при новых общественных запросах даже честное исследование административной истории без учета иных факторов выглядело бессмысленным.
Наступала новая эпоха в историографии, и «школа "Анналов"» предложит новаторский метод синтеза различных начал общественной структуры. Однако у этого подхода имелся предшественник во Франции, не упомянутый выше в контексте французской историографической традиции XIX в. Из цельного направления историографии второй половины XIX в. явно выпадала фигура Ж. Мишле — выдающегося историка, «отца медиевистов», чьи труды не были должным образом оценены современниками. Он первым осмелился писать «тотальную историю», в которой нашлось место и правовому документу, и стихотворному произведению, чем предвосхитил нынешний междисциплинарный подход. Он мечтал «оживить» человека прошлого, обозначив тем самым, по выражению П.Ю. Уварова, «основной инстинкт» историка[18]. Наконец, он может считаться и родоначальником «новой социальной истории», поскольку первым обратил внимание на конкретно-исторические критерии социальной идентичности, на глубинные умонастроения и общественное мнение как свидетельства социальной структуры общества, предлагая, по выражению Ж. Ле Гоффа, «ловить общества прошлого их собственными сетями»[19]. Эти подходы оказались востребованы лишь к середине XX в.
Считается, что «школа "Анналов"» игнорировала политическую историю, сосредоточив свое внимание на культурно-социальном аспекте, но это впечатление обманчиво. Дело не только в том, что один из двух отцов-основателей, М. Блок, ставил историю государства на второе место после экономической и социальной истории. Дело, главным образом, в том, что он написал в 1924 г. новаторскую работу «Короли-чудотворцы», которая давала образец синтеза политической и культурно-психологической составляющих исторического процесса, предвосхищая нынешний интерес к массовым представлениям и политическим ритуалам[20].
Появление «школы "Анналов"» способствовало не только «возврату к человеку», но и новому сопряжению материи и духа в способах осмысления истории[21]. По мнению основателей этого направления, «картина мира» человека, глубинные параметры его сознания, названные словом «ментальности», оказывали решающее воздействие на всю его деятельность. Так появилось направление исторической антропологии, знаменовавшее «возврат к человеку» в историческом исследовании, но уже в новом ракурсе — физическом и психологическим, и оказавшее обновляющее воздействие на политическую историю.
Призыв М. Блока поставить административную историю во взаимосвязь с «социальным», без чего она «остается чем-то безнадежно безжизненным», дал импульс едва ли не самому продуктивному направлению исследований средневековой государственности — изучению служителей короны в русле «социологии власти»[22]. В основе этих трудов лежала просопография (методика была взята у антиковедов), изучение биографий, социального и персонального состава ведомств и служб короны Франции. Она позволила «оживить» государство-«монстр» и наполнить его стратегиями, чаяниями и культурными ориентирами приходящих на службу людей.
Эти исследования осуществлялись в напряженной атмосфере поисков обновления социальной истории, выразившегося во Франции в знаменитых семинарах в Сен-Клу. Под влиянием марксизма и структурализма появляется «социально-структурная история», ставящая целью изучение и описание социальных групп на основе массовых документов (нотариальных, фискальных актов и т. д.). Споры в Сен-Клу между группой Э. Лабрусса (сторонника «классов») и группой Р. Мунье (сторонника «сословий») о способе определения и описания социальной стратификации общества[23] способствовали пристальному вниманию историков к социальной самоидентификации индивидов прошлого, что придало новое значение и правовым нормам, и культурным практикам. Социальные категории предстали субъективными конструктами, причем не только историков, но и самих социальных «агентов», однако эти конструкты не меньше приближают нас к пониманию конкретно-исторических социальных групп, чем объективные, «надежные» критерии стратификации.
Преодолев неприятие политической истории вторым поколением «Анналов» во главе с Ф. Броделем, «третьи Анналы» разглядели в ней явление «большой длительности» благодаря изменению эпистемы — вместо политической истории история власти, в том числе и в традиционной форме государственных институтов[24]. Объектами изучения сделались также коллективные представления, верования и идеи, знаки власти (корона, скипетр, длань правосудия и т. д.) и политические ритуалы как форма пропаганды, репрезентации власти и диалога с обществом. Для этой «новой политической истории» Ж. Ле Гофф предложил термин «политическая антропология», а сама политическая история стала историей «du politique», т. е. политического фактора в широком смысле слова.
Подлинный прорыв в политической истории во французской историографии последней трети XX в. осуществил Б. Гене и его школа. Далекий от «Анналов», он начинал свой путь с традиционного на тот момент исследования «людей власти» в бальяже Санлиса и был активным участником семинаров в Сен-Клу. В результате Б. Гене предложил цельную концепцию изучения истории государства в Западной Европе эпохи позднего Средневековья[25]. В этой новаторской концепции соединялись различные аспекты потестологии: язык власти (политический смысл слов «Франция», «родина», «общее благо» и т. п.) и ментальный контекст (идеи, чувства, представления) в тесном взаимодействии с политической реальностью, образы власти и королевские мифы, методы пропаганды и политические церемонии, инструменты властвования (способы коммуникации, административное деление, налоги и финансы), а также структура и эволюция политического общества. Автор выделил три столетия, между «феодальной» и «абсолютной» монархиями — с середины XIII до середины XVI в., как период существования особого типа государства. Б. Гене и его ученики исследовали не столько государственные институты, сколько политические сообщества и ментальную атмосферу, повлиявшую и на политические идеи, представления и мифы, историческую память, и на административные практики служителей власти[26]. Такой ракурс придал новую ценность разным по характеру произведениям политической мысли, в которых оказались важны не столько оригинальность идей, сколько, напротив, наличие топосов, общих мест, расхожих идей и кочующих сюжетов, следование «общему руслу» политических представлений эпохи. Особым знаком этой «команды» стала смелость языка; вслед за Б. Гене его ученики и последователи использовали «анахронизмы»: «информация», «пропаганда», «чиновники», «экономическая политика», актуализируя тем самым позднесредневековое государство. Такая «модернизация» раскрывала средневековые истоки многих современных идей, ритуалов и практик.
Во многом благодаря такому ракурсу в конце XX в. оформилось новое направление, избравшее объектом исследования
Однако следует признать, что в области потестологии французская историческая наука отторгает многие появившиеся в мировой медиевистике направления. Идея о противостоянии власти и общества остается особенностью национальной исторической школы. К тому же излюбленная просопография не смогла дать выход на феномен власти. Несмотря на возрождение интереса к политической истории, ею во Франции занимаются не более 10% ученых, а их подходы, при всех декларациях «новой исторической школы», остаются во многом враждебными некоторым новейшим тенденциям, в частности изучению ритуалов, корпораций, политического символизма и т. д.[28] Кроме того, идеи проекта
На этом фоне становление российской школы политической истории выглядит более органичным, поступательным и мобильным. В отечественной медиевистике традиционно анализ политической сферы ставился в контекст экономической и социальной структуры общества, что придавало объемность и глубину изучаемым процессам[29]. На смену первоначальной недооценке политического фактора в истории, начиная с 60-х годов XX в. приходит понимание значения государства в качестве активного «модератора» развития общества. В противовес господствовавшей на тот момент в трудах западных медиевистов негативной оценке роли государства (преувеличение его эксплуататорской, прессовой функции, противостояния власти и общества) в трудах российских ученых был сделан акцент на охранительных функциях государства как «собирательно организованной жалости» (по выражению философа В.С. Соловьева[30]). В трудах российских франковедов история французской монархии обрела глубокое социальное наполнение, в том числе через призму изучения формирования социальной группы служителей короны, с их особым статусом и специфическими идеями, в сложном взаимодействии власти и общества[31].
Особое значение для выработки концепции данного исследования имеют труды Н.А. Хачатурян. Она впервые в отечественной историографии исследовала институциональную историю французской сословной монархии, причем в полном объеме (суд, финансы, армия и сословно-представительные учреждения) и в социальном контексте, создав в России школу изучения средневековой государственности[32]. В работах Н.А. Хачатурян показаны трансформация природы политической власти от частной к публично-правовой, роль права и юристов в этом процессе, сложное переплетение двух принципов властвования — авторитарного и коллективного, наконец, феномен корпоративизма как сущностной характеристики средневековой социальной структуры[33].
Произошедшие в конце XX в. перемены в отечественной исторической науке, связанные с отказом от «предписанной» методологии и с поиском новых, ранее почти запретных тем и ракурсов исследований, в области политической истории открыли широкие горизонты. Многочисленные «вызовы», на которые историческая наука сумела найти ответ к началу нового тысячелетия привели к позитивному разнообразию методологических подходов, к отказу от доминирующей парадигмы, к междисциплинарному диалогу. На выработку общей концепции и отдельных подходов данного исследования оказали влияние различные направления современной медиевистики, которые будут далее рассмотрены по проблемному принципу.
Начать мне представляется целесообразным с давней книги немецкого историка Э. Канторовича «Два тела короля», изданной в США в 1957 г. и посвященной средневековой «политической теологии» во Франции и Англии, в которой органично были соединены правовые теории, политические идеи и ритуальные практики, легитимировавшие бюрократическое поле власти в форме «мистического/неумирающего тела» государства[34]. Оно породило новое направление в исследовании государства позднего Средневековья и раннего Нового времени — так называемых церемониалистов, вдохновленных Э. Канторовичем на изучение различных политических ритуалов и светских церемоний как стратегии развития и утверждения государства. Через изучение церемоний помазания, коронаций и похорон монархов, «ложа правосудия» и парадных въездов королей в города исследователи рассматривают истоки, эволюцию и репрезентацию монархической идеологии[35].
Подходы этих исследований пробудили интерес к политической символике, а их результаты подвергаются критике прежде всего из-за недооценки религиозной составляющей монархических ритуалов и, в целом, заданности их интерпретаций вне политического контекста[36]. Сакральная природа королевской власти, органично связанная с тайнами человеческого сознания и подсознания, с коллективными представлениями и архетипами, прежде всего с харизмой монарха, стала объектом пристального внимания и отечественных медиевистов на рубеже XX–XXI вв., знаменовав, в известном смысле, начало нового этапа средневековой потестологии в России[37].
И здесь мы вновь сталкиваемся со сложным отношением к самому феномену государства в разных исторических школах. Не вдаваясь в политические аспекты вопроса, отметим, что заложенное либеральными отцами-основателями французской исторической школы (Гизо, Тьерри, Мишле и др.) «демократическое» видение исторического процесса сказывается на недооценке во Франции глубокой взаимосвязи власти и общества, прежде всего на непонимании феномена государства как объекта целенаправленных усилий людей. В этом контексте чрезвычайно значимой представляется книга американского специалиста по чиновничеству эпохи Филиппа Красивого Дж. Стрейера «Средневековые истоки современного государства», чей пафос был направлен на акцентирование позитивной роли государства в развитии общества. Он писал о необходимости понять значение морального авторитета верховной власти и нравственных общественных ценностей, воплощенных в ней и защищаемых ею, как важнейшего фактора успехов в построении государства, не сводимого к «легальному насилию», что нашло отклик в отечественной историографии[38].
Роль государства как социального регулятора сказалась на формах социальной стратификации и идентификации сословий и групп общества, в том числе и в сфере «социального воображаемого». В новейшей отечественной медиевистике проблема социальной идентификации средневекового человека или группы рассматривается в широком междисциплинарном контексте — в синтезе права, экономических параметров, культурных практик и их идейного осмысления[39].
Для данного исследования особенно важны новейшие тенденции в изучении корпораций и различных социальных институций, которые характерны для немецкой исторической школы, практически игнорируемой во французской историографии социально-культурных феноменов Средневековья[40]. Особое значение для данной работы имеют труды немецкого социолога Н. Элиаса, достойного продолжателя М. Вебера, предложившего новаторскую концепцию феномена государства и соединившего анализ социальной дифференциации общества с генезисом королевской власти и процессом цивилизации[41]. В рамках этой традиции корпорации рассматриваются в виде стабилизирующих социальных институтов, в которых артикулируются, воспроизводятся и репрезентируются специфические групповые системы ценностей. Особое место в новейших, в том числе отечественных, исследованиях занимают мемориальные практики и, в целом, memoria социальных групп как важнейший фактор консолидации и идентификации сообществ[42]. В отечественной медиевистике с ее традициями социально-политического анализа общества изучение корпораций опирается на прочную теоретическую базу. Социально-политическая характеристика феномена корпоративизма и теоретическое осмысление понятия «сословий» в средневековом обществе, данные в исследованиях Н.А. Хачатурян, была углублена в работе Е.Н. Кирилловой о корпорациях в Реймсе в раннее Новое время, где органично соединены социально-экономический, политико-юридический и ментально-культурный анализы[43].
Наметившийся плодотворный поворот к культуре в социальной и политической сферах привел к оформлению в историографии, в том числе в отечественной, направления «новой культурной истории». В его рамках стало важным вместо истории политических идей и теорий изучать бытование и распространение этих идей, культурный контекст и коллективную психологию, мифы и символы, а также специфику труда интеллектуалов[44]. Знаменательно, что существенное место в «культурной истории» отведено служителям королевской власти и, в целом, политической культуре как неотъемлемой составляющей культурного ландшафта общества[45]. Справедливости ради следует помнить, что внимание к чиновной среде как одному из «очагов» высокой культуры, в том числе французского гуманизма, имеет во Франции давнюю историю. Начатое в 70-е годы XX в. усилиями Ж. Уи изучение раннего французского гуманизма добилось к 80-м годам и институционального оформления в виде научной группы, и признания коллег-медиевистов, и широких международных контактов[46].
При расширении эпистемологического поля исследований в области политической истории несколько в стороне находится такая важная для данной темы сфера, как история права. В отличие от области политических идей, существенно затронутых процессами обновления, история права с трудом откликается на новые вызовы, неся на себе тяжелый груз «формально-юридического подхода». Если в конце XIX — начале XX в. еще наблюдалась слаженность правовой и институциональной истории французской монархии[47], то к 30-м годам прошлого века произошел разрыв между историками права и теми, кто изучал общество в социально-культурном аспекте. К 50-м годам история права практически полностью отгораживается во Франции от собственно истории — и надолго[48]. Историки, со своей стороны, делали шаги в сторону сближения с правоведами, постепенно апроприируя «правовое поле»[49]. Существенные результаты этого сближения можно констатировать лишь к рубежу XX–XXI вв.: усилиями Ж. Кринена, А. Ригодьера, И. Сассье и других историков права в сферу исторического анализа постепенно входят и юридические аспекты, помогая понять специфику действия правовых норм, особенности средневекового законотворчества и его связь с общим культурным фоном эпохи[50]. Однако не менее важно поставить историю права в контекст собственно политической истории, поскольку это сопряжение позволяет обнаружить истинную природу возникающих правовых норм. Как образец перспективности такого рода сопряжения выглядит исследование Г. Бермана о возникновении и складывании западноевропейской правовой традиции, в котором автор связал возникающие правовые новшества с политическими процессами эпохи Средневековья[51].
Подлинный расцвет переживает в медиевистике изучение судебных ритуалов, в которых исследователи обнаруживают не только особый дискурс власти, но и воплощение символических, культурных и ментальных параметров сознания. Это перспективное направление обозначилось и в российской медиевистике[52].
В отечественной науке, в целом, мы можем наблюдать сходную картину в области изучения средневекового права: пропасть между историками и правоведами также возникает на рубеже XIX–XX вв., поддержанная последующим разделением дисциплин в системе образования и науки, что привело к практической невозможности диалога между двумя параллельно развивающимися сферами. Импульсом к преодолению этого пагубного разрыва стала созданная О.И. Варьяш площадка для встреч специалистов, занимающихся правовой историей Средневековья[53].
Это направление отвечало назревшей в целом необходимости синтеза различных дисциплин, на которые распалось в конце XX в. историческое знание («история в осколках»). Деление на историю экономическую, социальную, политическую, правовую, культурную и т. д. привело к утере общего контекста, к складыванию внутри каждого направления своего языка и иерархии авторитетов, что обернулось явным тупиком в осмыслении цельных по своей природе явлений, институций и тенденций в истории. Образцом синтетического подхода к изучению социальной структуры общества может считаться исследование П.Ю. Уварова, в котором органично соединены прежде принципиально несоединимые методики анализа — традиционный объективирующий, антропологический и микроисторический подходы[54].
Наиболее плодотворной нивой для диалога специалистов по политической истории является образованная в 1992 г. исследовательская группа «Власть и общество» под руководством Н.А. Хачатурян. Она вначале предложила в качестве синтетического объекта изучения королевский двор как многофункциональный институт, позволяющий понять механизмы властвования и формирования идейных основ королевской власти, формы репрезентации и коммуникации с обществом, специфику политической культуры и ритуалов. Организуемые этой группой конференции[55] и выпускаемые коллективные монографии синтезируют различные подходы к изучению власти и политического фактора как одного из структурообразующих элементов средневековой общественной системы[56].
Обозначенные достижения предшествующей историографии поставленной проблемы и современные тенденции в изучении ее отдельных сегментов явились основой для выработки концепции и методики настоящей работы. Она продолжает отечественную историографическую традицию изучения сущностных явлений в истории, системного подхода к проблеме и сопряжения политических факторов с социальными и культурными параметрами общественной структуры. Новизну данного исследования определяет обращение на новом витке развития историографии вновь к истории институтов, с которых, собственно, и зарождалось изучение феномена государства в Средневековье, но на новых методологических подходах. При этом впервые в качестве объекта исследования избран институт государственной службы, который рассматривается как комплексное политико-правовое и социокультурное явление, отражающее сущностные аспекты формирования исполнительного аппарата государства и социальной группы чиновничества во Франции XIII–XV вв.
3. Источники и методика их исследования
Комплексное исследование института государственной службы, соединяющее правовые, институциональные, социальные и культурно-ментальные параметры, потребовало обращения к разным по характеру источникам и применения различных исследовательских методик. Их характеристику логично построить по типам привлекаемых в работе источников, оговорив, в целом, что конкретная проблематика настоящего исследования была подсказана самими содержащимися в источниках сведениями.
Главным источником для изучения процесса складывания института государственной службы является, естественно, королевское законодательство. Для понимания степени репрезентативности сохранившихся документов и специфику содержащихся в них сведений необходимо проанализировать особенности самой законодательной практики в исследуемый период.
В качестве базы исследования был избран самый авторитетный свод королевского законодательства — «Ордонансы королей Франции третьей династии» в 22-х томах, изданный последовательно несколькими издателями, менявшими его содержание в соответствии со своими представлениями, и растянувшийся на срок более века — с 1723 по 1849 г., революционные события которого также нашли отражение в его недрах[57]. Затеянное по приказу короля Людовика XIV и под эгидой канцлера Поншартрена издание преследовало грандиозную цель собрать воедино основные королевские указы. Для оценки репрезентативности и понимания специфики данного свода необходимо также обратить внимание на тот факт, что почти все его меняющиеся издатели принадлежали к среде профессионалов — чиновников, юристов, знатоков права и судебной практики[58].
Логично предположить, что хранилищем королевских указов была королевская Канцелярия, где указы и составлялись, однако особенности административной истории Французской монархии корректируют такую формальную логику. Сокровищница хартий (
Лакуны регистров Канцелярии призваны были компенсировать архивы выделившихся из Королевской курии ведомств и прежде всего Парламента. С начала XIV в. Парламент становится инстанцией, куда направляются королевские указы для их регистрации (вписывания в регистры), оглашения и исполнения. Вначале указы вписывались в общие регистры приговоров и слушаний дел, затем решено было завести отдельную серию регистров. В итоге, вплоть до последнего акта, зарегистрированного в Парламенте (от 22 марта 1785 г.), серия королевских указов представляет собой гигантское собрание из 242 регистров — едва ли не самую драгоценную часть архива Парламента, поскольку с наибольшей полнотой содержит сведения о королевском законодательстве Французской монархии[63]. Однако в этом собрании регистрировались не все королевские указы: со временем корона направляла туда наиболее важные, с точки зрения управления и «общего интереса», указы, именуемые ордонансами и открытыми письмами (
Практика регистрации королевских указов была последовательно распространена на Палату счетов, на Налоговую и Монетную палаты, на Палаты прошений Дома и Дворца, на бальяжи и сенешальства, а после создания аналогичных курий в провинциях Франции и на них. В силу этой дисперсии функции сохранения «законодательной памяти» государства между различными ведомствами в столице и на местах создатели свода «Ордонансов» при подготовке своего издания работали с архивами не только Парламента, но и других институтов королевской власти. Последнее обстоятельство особенно ценно для первых томов издания, подготовленных и опубликованных до постигшего Палату счетов пожара 1737 г., практически полностью уничтожившего архив этой второй по значимости королевской курии[65].
Итак, следует признать, что мы изначально имеем дело с «выборкой» — ввиду разных обстоятельств, степени сохранности архивов и сознательного отбора регистраторов указов. На эту «естественную» выборку накладывается выбор издателей, поскольку с самого начала было ясно, что в одном издании невозможно собрать все сохранившиеся королевские указы. План издания на протяжении века претерпевал, к тому же, постоянные трансформации. Изначально собрание призвано было включать лишь «генеральные» ордонансы[66]. Издатели 1-го тома отсекли указы первых Капетингов вплоть до правления Людовика IX Святого. За этим их выбором стояли, на мой взгляд, не только соображения недостаточной сохранности указов начиная с Гуго Капета, но и корпоративная интерпретация — восприятие чиновниками именно эпохи Людовика IX Святого в качестве истока нового облика и строя государственного управления (см. в след. гл.). Однако Секусс, подготовивший следующие восемь томов, стал дополнять ордонансы различными дипломами и хартиями; эту инициативу подхватил и следующий издатель, Брекиньи. В итоге первоначальный план кардинально изменился, и вместо свода только «генеральных» ордонансов собрание превратилось в «генеральный сборник хартий и дипломов», отчего в собрании есть нарушения хронологии (например, в 10–11-м томах опубликованы добавления из пропущенных прежними издателями указов). Соответственно «замедлялся» и временной охват: если 1-й том охватывал период с 1240-х до 1328 г., то 2–3-й тома — период 1328–1350 гг., правление одного только Карла VI — целых четыре тома. Следуя такому темпу, издание всего королевского законодательства французской монархии до 1789 г. насчитывало бы 200–300 томов. Издание, как уже сказано, было прервано Революцией на 14-м томе, и следующий 15-й том вышел только в 1811 г. усилиями хранителей архивов Паторе и Камю, подготовивших затем еще два тома. Эти три тома охватывали период правления Людовика XI, которым завершается данное исследование.
Заслуживает отдельного анализа и понятие «генеральных» ордонансов, которые по королевскому плану надлежало включать в собрание. Прежде всего, следует сказать, что используемые в издании наименования указов («ордонанс», «открытое письмо» и т. д.) даны самими издателями. Таким образом, они, как и обозначенное в заглавии краткое «содержание» указа, представляют собой интерпретацию самих издателей, а их принадлежность к чиновной и юридической среде сообщает этим характеристикам дополнительную ценность. Но предлагаемая издателями квалификация указов не была чистым произволом, а опиралась на выработанную типологию законодательных актов.
При всей разнице подходов исследователей к квалификации королевских законодательных актов, можно выделить типы актов по форме (подпись и печать), по содержанию и по формуляру. По форме они делятся на письма (
Наконец, еще одним критерием квалификации королевских актов служит их формуляр. С этой точки зрения, ордонансом может считаться открытое письмо (указ), которое начинается с широкого обращения: «Всем, кто данное письмо увидит» (
Вполне правомерно задаться вопросом, в какой мере издание «Ордонансов» репрезентативно для данного исследования. Некоторый скепсис исследователей в этом отношении, хотя и учитывающий «естественный отбор» королевских указов, кажется вполне оправданным, скажем, если ставится задача проанализировать всю законодательную политику отдельного правителя. Однако для поставленной задачи по исследованию становления института службы включенные издателями в собрание «Ордонансов» указы, наиболее важные с точки зрения управления королевством и зарегистрированные в Парламенте и других палатах, отражают процесс формирования администрации короны Франции[70]. Впервые мною был осуществлен сплошной просмотр первых 17 томов издания «Ордонансов» на предмет выявления всех относящихся к исследуемой теме указов. В общей сложности было обнаружено 433 королевских указа, касающихся различных аспектов формирования ведомств и служб короны Франции.
Однако полученный массив документов, нуждался в дополнениях. Прежде всего, необходимо было определить, какие указы, имеющиеся в регистрах ордонансов Парламента, не были включены издателями в свод законодательства. Работу по поиску неизданных указов позволил сделать составленный А. Стейном инвентарь всех указов, зарегистрированных в 242 регистрах Парламента. Исследуемый период охватывает пять регистров, где было найдено еще 69 актов[71]. Численное соотношение, а главное — содержание пропущенных издателями указов (в большинстве своем они касаются привилегий, оплаты и периодических освобождений от налогов чиновников), подкрепило убеждение в высокой репрезентативности издания «Ордонансов» для исследуемой темы. Этот корпус королевских законодательных актов был мною дополнен сборником договоров о мире, заключенных в ходе Столетней войны, а также критическим изданием кабошьенского ордонанса 1413 г., чей текст был зарегистрирован, а после подавления восстания изъят из регистров Парламента и публично уничтожен[72]. Составленный в форме королевского ордонанса, он являлся, по сути, проектом реформы администрации, выдвинутым в ходе восстания кабошьенов и отражал не только представления о «правильном» управлении, но и в известной мере общественное мнение об исполнительном аппарате короны Франции.
Куда большую проблему представляли собрания иных ведомств, также регистрировавших королевские указы, с архивами которых работали издатели свода «Ордонансов». Прежде всего, необходимы были архивы Сокровищницы хартий, в особенности для времени, предшествующего появлению в Парламенте регистров ордонансов. Такие королевские указы были мною выявлены по аннотированным изданиям актов: хартии за период правления Филиппа IV Красивого и его сыновей, правления Филиппа VI Валуа[73]. Особую ценность представляет собрание хартий, изданных А. Артонном и касающихся так называемого движения Провинциальных лиг 1314–1315 гг.[74] Ценные извлечения из архива Сокровищницы хартий были изданы для периода правления Карла VI[75].
Но общими, «генеральными» указами не ограничивался круг необходимых для данного исследования законодательных документов. Так, именно в архиве Канцелярии находятся «письма аноблирования» (дарования дворянства), ценные для изучения привилегий служителей короны. Ключом к этому массиву является рукописный указатель, составленный бенедиктинцем отцом Карпантье для 1877 писем из Сокровищницы хартий и Палаты счетов[76]. Поиск адресатов аноблирующих грамот был расширен за счет иных рукописных указателей и извлечений[77]. В сфере регистрации грамот аноблирования, равно как и иных привилегий королевских должностных лиц, центральную роль играла Палата счетов, архив которой сгорел, что существенно затрудняет изучение многих сфер административной практики короны Франции. Тем не менее ряд важных указов и документов из архива этого ведомства был мной выявлен по рукописным извлечениям и публикациям[78].
Королевские акты о привилегиях чиновников были дополнены мною рукописными извлечениями из архива Палаты прошений Дома короля, который систематически сохранился только с 1573 г.[79] Наконец, архивы Королевского совета для исследуемого периода почти не дошли до нас: до XVI в. остались отдельные листки, хранившиеся у секретарей в домашних собраниях[80]. В этой связи представляют особую ценность редкие публикации сохранившихся фрагментов, которые также были исследованы на предмет поставленных проблем[81].
Собранный в результате обширный и репрезентативный корпус законодательных актов дает возможность изучить поэтапно процесс формирования структуры исполнительного аппарата, численный состав ведомств и служб и его изменения, дисциплинарные нормы службы, процедуры комплектования, систему вознаграждения и привилегий, политические полномочия, формирование прав на занимаемые должности и статус служителей короны Франции. Системный подход к анализу королевского законодательства позволяет обнаружить важную черту складывающейся административной структуры — преемственность правовых норм и институтов власти. При этом исследование большого объема королевских указов выявляет «зигзаги» этого нелинейного процесса, роль сиюминутных задач и внешних событий, столкновение стратегий королей и ведомств или отдельных служителей.
Однако естественно возникает вопрос, в какой мере королевское законодательство отражало реальность и влияло на нее, а в какой мере являло собой широковещательные и прекраснодушные декларации, мало соотносящиеся с реальностью. Известная декларативность законодательных актов приобретает самостоятельную ценность в русле изучения формирующегося нового языка и риторики власти, символических стратегий в конституировании государства и заявляемого идеального образа чиновника. Этот идеальный образ власти и ее служителей мог очень далеко отстоять от реальности, и следует постоянно помнить о зазоре между фикцией законов и действительностью. Но провозглашаемые декларации, цели и идеалы власти в контексте политической антропологии раскрывают значение политической культуры, сыгравшей активную созидательную роль в построении государства.
Соединение истории средневекового права с политической культурой выявляет суть такой характерной черты королевских указов, как повторяемость отдельных правовых норм, традиционно трактовавшейся лишь как признак неэффективности вводимых норм, как доказательство их неисполнения. На самом деле, повторяемость норм означала не только неэффективность прежних указов, но и придавала этим нормам особую ценность в виде «освященной давностью традиции», и чем чаще повторялась та или иная норма, тем ценнее она выглядела в глазах законодателя.
Наконец, нельзя забывать, что право издавать законы для всего королевства на первых порах было самой уязвимой из королевских прерогатив. Именно поэтому в текстах королевских указов, особенно в преамбулах, присутствует указание на причину их издания. Чаще всего в качестве оправдания законодательной инициативы короля выдвигается защита интересов подданных — их огромный ущерб, страдания и «стенания», «достигшие ушей монарха». Эти обоснования интересны и важны не только с точки зрения риторики власти и ее идейных основ, но и применительно к «больному вопросу» о взаимосвязи права и практики. Дело в том, что за очень редкими исключениями, каковыми являлись, например, ордонансы Людовика IX Святого о «преобразовании нравов» 1254–1256 гг. или ордонанс Филиппа IV Красивого от 23 марта 1302 г. «о реформировании королевства», в истоке большей части королевских «открытых писем» находились конкретные казусы — прошения, жалобы, конфликты чиновников или подданных[82]. Следовательно, королевские указы были так или иначе связаны с административной практикой и с реальной жизнью.
Связующим звеном между законодательными актами и административной практикой являются письма королей Франции к ведомствам и отдельным служителям, отражающие взаимоотношения короля и его исполнительного аппарата и сохранившиеся весьма неравномерно. После пожара 1618 г., постигшего Парламент и уничтожившего большую часть его минут, лишь в XVIII в. из сохранившихся писем были созданы регистры, которые содержали письма королей, грандов, знати и т. д.[83] Исследуемому периоду посвящен только первый регистр, в котором мною обнаружено три письма в Парламент, касающихся рассматриваемых в работе вопросов[84].
Лакуны в переписке королей Франции с верховными ведомствами позволили восполнить публикация Р. Казелем закрытых писем короля Филиппа VI Валуа и публикация писем Карла V Мудрого, осуществленная Л. Делилем[85]. В эту же категорию «эрудитских подвигов» следует поместить 11-томное издание полной переписки Людовика XI, где собрано воедино все огромное эпистолярное наследие этого короля, выявленное издателями в различных столичных и провинциальных архивах[86].
Системное изучение собственно административной практики затрудняется кричащей неравномерностью сохранности архивов ведомств и служб. Так называемые Старые фонды в Национальном архиве едва ли не на 90% состоят из архива Парижского парламента. Такое соотношение не только адекватно отражает статус, компетенцию и численный состав этого ведомства[87], но и обусловлено «благоприятным» стечением обстоятельств: случившиеся в Парламенте в 1618 и 1776 гг. пожары, хотя и нанесли ущерб, но не затронули главного богатства этого учреждения — его регистров[88]. В результате объем архива Парламента, растянувшегося под землей в районе Маре на 7 км и не имеющего аналогов ни в одной стране мира, обескураживает исследователей, поскольку является беспрецедентным по масштабу собранием всевозможных сведений по истории Франции вплоть до ликвидации Парламента 15 октября 1790 г.[89] Общий состав фонда достигает 26 789 единиц хранения, из которых регистры составляют 10 500. Собственно административная практика отражена в самой большой, «гражданской секции» (
Но не только это затрудняет задачу. Едва ли не наибольшее препятствие для этой гипотетической задачи заключается в том, что это, можно сказать, закрытый архив. Ревностно ведя документацию, бережно храня регистры, Парламент относился к своему архиву как к величайшей, но корпоративной собственности, не пуская в него никого, включая королей Франции, и даже адвокатам, имевшим право ознакомиться с материалами дела, разрешалось находиться в хранилище только под присмотром секретаря. До ликвидации ведомства в 1790 г. ни один посторонний человек не был допущен в этот архив для исторических изысканий, и даже эрудиты вынуждены были пользоваться теми многочисленными, но весьма тенденциозными выборками, которые в изобилии делали сами парламентарии и которые отражали не столько реальную историю ведомства, сколько «мнение касты» и ее стратегии, хотя сегодня именно это могло бы стать предметом специального исследования[92].
Но и этого мало: архив Парламента на момент его перемещения в 1847 г. из Дворца Ситэ в отведенные Национальным архивам помещения (отели Субизов-Роганов) не имел ни одного указателя, и мы до сих пор не знаем, как они умудрялись быстро находить нужные им документы и отвечать на поступавшие от короля запросы.
Единственным ключом к архиву Парламента является уникальная коллекция Жана Ленена (1613–1698 гг.)[93], который, естественно, принадлежал к среде парламентариев. В эпоху всеобщего увлечения эрудитскими штудиями он сделал обширные извлечения из архива ведомства, — регистров «Совета», «Ордонансов», «Судебных слушаний». В итоге получился свод из 478 регистров, своего рода «регистры Парламента в миниатюре». Для удобства пользования этим собранием он составил предметный указатель: получилось 87 фолиантов, содержащих аннотированные указатели по различным «предметам»[94]. С целью проанализировать административную практику Парламента и формирование чиновного аппарата мною были изучены четырнадцать указателей: об учреждении Парламента, его палат и штатов, о перерывах в работе, о комплектовании и жалованьи, о его политическом авторитете, о чиновниках в целом, о президентах и советниках, о мэтрах Палаты прошений, об адвокатах и секретарях, о поданных Парламентом ремонстрациях, о рангах внутри корпорации, обо всех публичных церемониях, в которых он принимал участие[95].
Зачастую я ограничивалась указателями, не обращаясь к соответствующим регистрам. Например, факт проведения выборов был важен сам по себе, как и факт участия парламентариев в похоронах коллег. Не меньшее значение имеют и разъяснения самого Ленена к каждому из «предметов» истории Парламента. Они не только содержат ценную информацию, но и отражают «корпоративное мнение» парламентариев.
Особую ценность представляет собой указатель Ленена к содержавшимся в архивах Парламента сведениям о Палате счетов. Дело не только в том, что он относится ко второй по значению верховной курии королевства, чей архив уничтожен пожаром, но и в том, что сами регистры, касающиеся Палаты счетов, по-прежнему остаются в фондах библиотеки Национальной Ассамблеи и были, поэтому, мне недоступны[96].
Важные сведения о правах, компетенции и привилегиях канцлера Франции найдены мной в анонимной рукописи, хранящейся в Национальной библиотеке Франции[97]. Рукописное собрание хартий и королевских указов о привилегиях служителей Канцелярии существенно дополнило собрание ордонансов[98].
В исследовании мною использовались публикации из архива Парламента и других ведомств короны. Издание пяти томов «Дневников» секретарей Парламента по гражданским делам начала XV в. (Никола де Бая и Клемана де Фокамберга), где отражены взаимоотношения верховного суда с персоной монарха, комплектование, дисциплинарные проблемы, корпоративные стратегии, участие в различных политических акциях и процессиях и т. д., стало источником для изучения «системы в действии»[99]. Записи секретарей Парламента содержали их интерпретацию административных коллизий и политических событий, что придает им ценность в контексте данного исследования и сближает с трактатами правоведов и чиновников-практиков. Благодаря публикациям актов (приговоров и соглашений) по гражданским делам, а также первого регистра уголовных дел Парламента мне удалось выявить типы проступков и проследить динамику наказаний в сфере должностных преступлений служителей короны в столице и на местах[100]. Несколько дел, касающихся дисциплинарных норм, процедур комплектования и статуса служителей короны, найдены были мной в сборнике казусов из архива Парламента, касающихся служителей парижского Шатле[101]. Публикации бухгалтерских документов Казначейства и Палаты счетов дали возможность отследить размеры и периодичность выплаты жалованья, пенсионов и вознаграждений чиновникам[102].
Сведения об участии королевских должностных лиц в торжественных церемониях были мной дополнены специальным указателем извлечений из парламентских регистров, а также собранием о французском церемониале, сделанном Теодором и Дени Годфруа; важные детали относительно формы участия парламентариев в похоронах королей Франции сообщает «Церемониал похорон Карла VI», составленный, по всей вероятности, секретарем по гражданским делам Клеманом де Фокамбергом[103].
Наконец, некоторые ценные сведения, разъяснения и интерпретации были мной найдены в трактатах, написанных служителями короны Франции позднее, в XVI–XVII вв. Они дали возможность проследить преемственность основных компонентов в структуре института королевской службы в раннее Новое время. Прежде всего это «Собрание о королях Франции» Жана Дю Тийе, гражданского секретаря Парижского парламента, в котором автор трактует различные парадные церемонии, знаки власти и формы репрезентации королевских должностных лиц. Ценные теоретические размышления о властных прерогативах, формах идентификации и репрезентации королевских чиновников принадлежат перу парламентария Бернара де Ларош-Флавена, автора «Тринадцати книг о Парламентах Франции». Идейные основания института службы и оправдания привилегий магистратов представлены в трактате Венсана де Ла Лупа. И, разумеется, исследуемую тему невозможно себе представить без трактатов Шарля Луазо — адвоката Парламента и теоретика государственной службы, создавшего прочную идейную базу для оформившейся привилегированной группы профессиональных служителей власти: «Пять книг о правах службы», «Книга о сеньориях», «Трактат о чинах и простых достоинствах»[104].
Однако доскональное исследование административной практики всех ведомств и служб короны Франции выходит за рамки поставленных в данной работе задач. К тому же, это представляется невыполнимым на таком длительном отрезке времени и в столь широком охвате административной структуры. Обращение к административной практике преследовало цель обозначить параметры «структуры в действии», понять степень применения на практике законодательных норм.
Не следует при этом забывать, как это подчас делается, что даже архивы Парламента содержат далеко не все сведения. И не только вследствие пожаров и потерь или перерывов в ведении регистров: относясь к регистрам как к хранилищу «памяти государства», служители Парламента записывали не всё и даже что-то сознательно, по своим мотивам или по приказу короля, вымарывали впоследствии[105]. Факт избирательности сохранившихся в архивах ведомств сведений придает им особую ценность, поскольку за этим отбором стоят, в том числе, корпоративные стратегии служителей короны Франции.
Корпоративную интерпретацию административной практики раскрывают и созданные в исследуемый период юридические извлечения и трактаты, составленные самими служителями короны Франции. «Книга о правосудии и судопроизводстве»[106] была создана около 1254–1260 гг. на волне и в русле ордонансов Людовика IX Святого, текст которых даже воспроизведен в первой части рукописи. Трактат подробно характеризует компетенцию и полномочия всей структуры управления — от короля наверху до прево внизу иерархии. Новаторство трактата заключается в стремлении автора соединить обычное право с нормами права римского (прежде всего Дигестами и Пандектами) и с декреталиями папы Римского Григория IX. Данный трактат является первым во французской правовой мысли использованием для обоснования прерогатив монарха таких важнейших для становления королевской власти максим и норм римского и канонического права, как принцип «абсолютной власти» короля («что угодно государю имеет силу закона»), его подчиненность закону и т. д. Хотя в тексте трактата нет ни одного личностно окрашенного пассажа, способного пролить свет на фигуру автора, исследователи с вескими основаниями причисляют его к кругу теоретиков и служителей королевской власти, закладывавших в этот период идейные и правовые основы монархического государства.
По смыслу и времени создания сюда же относятся «Установления Людовика Святого», написанные около 1273 г. юристом Орлеанской школы, где разрешено было изучать гражданское (римское) право, в котором также были соединены нормы обычного права с римским и каноническим правом; а также «Наставления Людовика Святого сыну». В обоих текстах главное внимание уделено не столько судебной практике, сколько компетенции, прерогативам и апологии верховной светской власти и ее служителей[107].
Вершиной тенденции внедрения римского права в структуру обычного трава королевства с целью обоснования новых функций королевской власти является, безусловно, трактат Филиппа Бомануара «Кутюмы Бовези», написанный около 1283 г.[108] Автор «самого оригинального и самого выдающегося юридического труда за всю историю французского Средневековья», по выражению П. Виолле, названный Г. Дюкудреем «Жуанвилем права», Пьер де Реми де Бомануар в своем трактате, содержащем нормы права, судебные казусы и их авторскую интерпретацию, выработал легитимирующую теорию законодательной и судебной власти короля, соединив каноническое и римское право с нормами обычного права. Для нас важно также, что автор принадлежал не только к теоретикам, но и, как это было характерно для эпохи, к практикам судопроизводства и управления: его послужной список полномочного представителя короля на местах (последовательно в нескольких бальяжах и сенешальствах Франции) весьма внушителен[109]. Не менее значимо в контексте исследуемой темы и то. что трактат начинается с описания идеального королевского служителя (бальи), в котором отразились новые интенции служителей короны и их самоидентификация[110].
«Обвинительное заключение в отношении Робера Ле Кока»[111] 1358 г. обязано своим появлением крупнейшему политическому кризису во французском обществе, спровоцированному поражением от англичан в битве при Пуатье 19 октября 1356 г. и пленением короля Иоанна II Доброго. В обмен на налог для выкупа короля делегаты собрания Штатов Лангедойля высказали претензии к короне и выработали программу реформ в сфере администрации. Робер Ле Кок, высокопоставленный служитель короны Франции (королевский адвокат, мэтр Палаты прошений и член Королевского совета), являлся одним из глав восстания и ведущим идеологом движения за реформы, за что и был в ходе собрания Штатов в Компьене в 1358 г. обвинен своими же коллегами в предательстве корпоративных интересов. В результате на свет появился уникальный по своему характеру трактат, соединяющий в себе законодательные нормы, реалии административной практики и их интерпретацию самими служителями короны Франции.
Следующим по значимости, хотя и несколько отличным по содержанию, является сборник судебных казусов, составленный королевским адвокатом в Парламенте Жаном Ле Коком[112]. Выходец из семьи служителей короны Франции, племянник Робера Ле Кока и даже крестник короля Иоанна II Доброго, Жан Ле Кок сделал блестящую судейскую карьеру и считался величайшим адвокатом своего времени. Составленный им в 1383–1398 гг. труд представлял собой сборник избранных приговоров и судебных казусов, рассматривавшихся в Парламенте, с комментариями автора. Сам отбор дел, которые Ле Кок включил в сборник, уже свидетельствует в пользу их значимости в представлении судейского чиновника. Не менее ценны даваемые им комментарии к самому делу и к вынесенному приговору, равно как и заголовки включенных дел, которые, как и в случае издания «Ордонансов», даются самим Ле Коком и отражают его трактовку существа дел, тем более важную, поскольку Ле Кок был в Парламенте
Если сборник Жана Ле Кока был порожден плавным течением судопроизводства и стремлением автора упорядочить этот повседневный хаос, то труд Одара Моршена[113] обязан своим появлением политической катастрофе лета 1418 г., когда Париж был взят войсками герцога Бургундского, а королевские институты власти раскололись надвое — бежавшие из столицы перед угрозой расправы так называемые арманьяки создали параллельные органы управления в «Буржском королевстве» при дофине Карле. Именно этими трагическими обстоятельствами объясняется появление на свет труда королевского нотариуса-секретаря Одара Моршена, который руководствовался стремлением передать наработанный бюрократический опыт новосозданной Канцелярии и составил около 1426–1427 гг. для новичков, спешно набираемых на службу, формуляры 274 типов писем, выдаваемых короной, разделенных на 17 тематических глав: назначения и смещения чиновников, аноблирование, выплата пенсионов и т. д. Благодаря драматическому стечению обстоятельств в нашем распоряжении имеется уникальное свидетельство реального бытования в административной практике законодательных норм о статусе, правах и привилегиях королевской службы. Особую ценность этому собранию формуляров придают и комментарии самого автора (всего около 350), в которых Моршен поясняет суть почти каждой из формул письма. Благодаря этим пояснениям раскрывается не только бюрократическая практика королевской администрации, но и ее интерпретация самим служителем короны. Труд Моршена считался шедевром, о чем свидетельствует его долгая «бюрократическая жизнь».
К этому же сложному периоду королевской схизмы относится и «Ремонстрация Парламента королю о ситуации в церкви Франции»[114]. Речь идет о докладе, подготовленном Парламентом в Пуатье и поданном королю Карлу VII в 1431 г., накануне открытия Базельского собора. В нем, помимо традиционной для Парламента защиты принципов галликанизма, затрагивались текущие проблемы в королевской администрации и высказывались конкретные пути их решения в русле защиты корпоративных интересов.
Два других привлекаемых в исследовании трактата, созданных служителями короны в правление Людовика XI, также написаны «по случаю» и характеризуют ситуацию в королевской администрации на определенный момент времени. Судя по комментариям издателей, они представляют собой редкое явление в административной практике, что придает им дополнительную ценность. Во-первых, это «Доклад Большому совету короля о злоупотреблениях и скандалах в Налоговой палате», написанный в 1468 г.[115] Его появление было вызвано акцией Людовика XI, который при воцарении пытался резко порвать с управленческими традициями и персоналом чиновников отца, что привело к упразднению Налоговой палаты. Война Лиги общего блага в 1464–1465 гг. способствовала «умудрению» короля, его повороту в сторону старых проверенных чиновников и восстановлению Налоговой палаты. Однако возникшая неразбериха спровоцировала «опасные новшества» в плане численности, персонала и прерогатив ведомства, каковые авторы «Доклада» и предложили королю «реформировать». Важно, что авторы принадлежали к среде королевских должностных лиц и, как следствие, в их апелляциях к традиции, в предлагаемых реформах, в рисуемой неприглядной картине нынешнего состояния ведомства высвечивается «картина мира» служителей короны Франции.
Наконец, еще один трактат, условно датируемый правлением Людовика XI (1461–1483 гг.), связан со стремительным ростом численности королевских чиновников после окончания Столетней войны[116]. Хотя трактат анонимен, в нем явственно проступают особенности мышления служителя короны. Построенный по «схоластическому принципу», т. е. представляя аргументы pro et contra прав короля по своему усмотрению менять состав чиновников, трактат апеллирует к законодательным нормам и к административной практике, в итоге приравнивая произвол короля к роду тирании, что характерно было для позиции служителей короны, ревностно оберегавших ординарную численность ведомств и служб.
Привлекаемые в исследовании трактаты по своему содержанию тесно примыкают к следующей группе источников, осмысливающих и отражающих процесс формирования идейных основ королевской власти и облик ее служителей.
Значение политической мысли в построении государства никогда не оспаривалось, однако оценка ее роли в этом процессе существенно трансформировалась при изменении подходов к изучению политического фактора в истории. Эти изменения стимулировали историков обратиться к данной сфере, являвшейся традиционно областью интересов специалистов по политико-правовой мысли. Апроприация историками сферы политической мысли привела к существенному изменению ракурса исследований. Если специалистов по данному аспекту интересовали, главным образом, проблемы филиации идей и оригинальные концепции мыслителей, то историков занимает преимущественно бытование тех или иных идей в конкретной политической культуре и в определенных общественных реалиях.
Когда внимание исследователей концентрировалось на крупных именах или выдающихся трактатах, Франция находилась на обочине исследовательских интересов, поскольку до Жана Бодена она не дала миру ничего, равного по значению Брактону, Иоанну Солсберийскому, Марсилию Падуанскому или Макиавелли[117]. Лишь появление методов исторической антропологии принесло понимание эвристической ценности всех, даже не самых оригинальных политических произведений, и даже таких в первую очередь, поскольку они раскрывают «ментальный контекст», в котором строится государство. Высокие идеи и обыденные чувства, политические мифы и сиюминутные страсти — всё, что отражают различные по характеру политические трактаты, свидетельствует о политических представлениях эпохи и конкретного общества.
Так в области изучения политической мысли появляется новая проблематика — исследование коллективных политических представлений, формирующих отношение к власти и формируемых этой властью. В этом ракурсе обнаружилось, что во Франции в период складывания государства позднего Средневековья отнюдь не имелось недостатка в произведениях политической мысли, напротив, это была эпоха чрезвычайно интенсивного размышления о природе и назначении королевской власти и ее аппарата.
При анализе политических трактатов мною использовались методы текстологии и герменевтики, в том числе выявление центонно-парафразного принципа построения средневековых текстов[118]. Для понимания наиболее распространенных политических представлений были важны именно повторяющиеся цитаты и фрагменты текстов, мифы и топосы как формы бытования этих идей в конкретной политической ситуации. Хотя каждое произведение имеет свою логику и структуру, скрупулезное извлечение из текстов любых, даже малейших упоминаний о королевских должностных лицах обнаружило некий устойчивый набор топосов, цитат и мифов, используемых разными авторами в различных по характеру произведениях. Подобный набор, выявленный мной, неожиданным образом оказался созвучен тем главным, стержневым проблемам, которые являлись предметом королевского законодательства в сфере института службы.
Данное совпадение выводит нас на новый уровень осмысления природы политической мысли Средневековья: новый поворот в подходах к политическим произведениям привел к осознанию их глубокой связи с реальностью. Там, где прежде исследователи не видели ничего, кроме абстрактных «игр разума» и «полетов схоластической мысли», ныне обнаружились вполне ясные политические задачи, конкретные пристрастия и корыстные цели авторов или заказчиков трактатов. Этот поворот по-новому высветил личность автора политического трактата: стало ясно, что сочинители отнюдь не принадлежали к кабинетным мыслителям или «независимым интеллектуалам», но напротив, писали свои произведения в гуще политических страстей, на злобу дня или выполняли политический заказ, будь то высокопоставленной персоны или группы[119].
Наконец, еще один кардинальный поворот в современных подходах к анализу политических трактатов связан с новой трактовкой теории «отражения», кардинально пересмотренной постмодернизмом, сделавшим акцент на созидательной роли сознания и собственной логике текста. В результате политические трактаты превратились из описаний политической ситуации в созидание оной. Они приобрели самостоятельную ценность как формы артикуляции фундаментальных идей, как активные участники процесса построения государства[120].
Этот поворот нашел выражение в появлении важнейшего для данного периода понятия: политическое общество. Благодаря установлению факта складывания во Франции исследуемого периода сообщества тех, чье мнение и чья позиция имели значение для развития верховной светской власти, по-новому оценивается роль политических трактатов в формировании государства. В построении новой политической реальности принимали активное участие не только правоведы и легисты — идеологи монархической власти, не только чиновники-практики, но и деятели церкви и университетские доктора, и самые широкие круги образованных или политически значимых людей, чья дискурсивная практика являлась формой осмысления «явления государства». Важно при этом, что внутри политического общества, нередко расколотого на враждующие друг с другом фракции, оформлялись множественные политические сообщества, выражающие интересы различных социальных групп, чьи взгляды сталкивались, взаимодействовали и в результате определяли вектор политических процессов[121].
Не менее важным, чем ученые политические трактаты, для исследования политических представлений эпохи является общественное мнение[122]. Ведь успехи в становлении государства были связаны не только с «легальным насилием», но и с умением идеологов монархии найти, сформулировать и умело внедрить объединяющую подданных систему ценностей, нравственных постулатов и ориентиров как незыблемую опору морального авторитета верховной власти. В этом смысле государство являлось результатом размышлений, надежд и чаяний всего общества, а не только его политических элит. И монархия чутко реагировала на перепады общественного настроения[123].
Однако изучение общественного мнения столь далекой эпохи наталкивается на непреодолимое препятствие: отсутствие адекватных источников. И все же о нем можно составить представление по косвенным данным. Отсылки к общественному мнению присутствуют практически во всех политических трактатах, в которых критика власти и предлагаемые реформы апеллируют к «мнению народа». Эхо общественного мнения подчас можно расслышать и в многочисленных хрониках, создававшихся в этот период во Франции. Труд хрониста сродни политическому трактату, настолько он пронизан позицией автора, а повторяющиеся в хрониках мотивы и сюжеты, как и в случае политических трактатов, позволяют почувствовать тот общественный фон, на котором принимаются королевские указы и иные решения. Наконец, общественное мнение в известной мере получило институциональное оформление в виде собраний трех сословий — Генеральных и Провинциальных штатов, на которых депутаты имели возможность донести до верховной власти претензии и недовольство общества. Таким образом, речи депутатов или сохранившиеся протоколы заседаний Штатов позволяют расслышать позицию «политических сообществ» Франции по ключевым вопросам становления государства.
При таких подходах к политической мысли перед исследователем открывается поистине море различных трактатов и хроник, зерцал и наставлений, проповедей и записок, исследовать которые не под силу одному человеку. В этой связи критерием их отбора мною был избран факт публикации текста: хотя можно предположить, что в архивах еще «пылятся» в забвении интересные тексты, однако корпус наиболее значимых для истории французской политической мысли произведений является в настоящее время изданным[124].
В силу этого критерия обозначилась неравномерность произведений по периодам: наиболее интенсивные размышления о природе и назначении власти, как можно судить по имеющемуся корпусу изданий, происходили в правления Людовика IX Святого, Филиппа IV Красивого и его сыновей Карла V Мудрого и Карла VI, являвшиеся наивысшими пиками в развитии политической мысли во Франции позднего Средневековья. Между этими вершинами обозначились «провалы» — правления королей, от времени которых осталось существенно меньше трактатов. Однако при всей избирательности предпочтений издателей, как и доли случайности, нельзя не заметить, что эти взлеты политической мысли совпадают с периодами прорывов и кризисов королевской власти и ее институтов. Будь то время реформирования власти и общества в духе крестоносной идеи, будь то склоки во взаимоотношениях с папой Бонифацием VIII, острый политический кризис внутри французского общества из-за череды поражений в Столетней войне середины XIV в., папская схизма или длительное нахождение на троне психически больного короля — именно такие чрезвычайные обстоятельства служат мощным стимулом для интенсификации политических размышлений о функциях и предназначении королевской власти.
В связи с задачами исследования еще одним критерием являлось наличие в тексте хотя бы мимолетного упоминания о служителях короны Франции. Этот критерий существенно сократил круг анализируемых произведений и выявил важнейшую для исследуемой темы тенденцию: служители короны Франции еще находились на обочине общественных интересов, упоминались крайне редко и исключительно в связи с персоной монарха. Только в политических произведениях самих королевских служителей и отпрысков чиновных династий или в трудах крупнейших церковных и университетских мыслителей можно встретить сколько-нибудь значимые описания и оценки корпуса должностных лиц короны Франции. Однако сами служители короны в исследуемый период писали крайне мало, поскольку не располагали для этого свободным временем, а имеющиеся трактаты принадлежат перу тех, кто, как правило, уже покинул чиновную службу. При всей условности такой типологии они мною подразделены на хроники, трактаты и материалы собраний Штатов.
В работе привлекаются 11 хроник. Для первой половины XIV в. поставленным в исследовании задачам отвечают «Рифмованная хроника» Жоффруа Парижского и «Хроника» Гийома из Нанжи и его продолжателей, которые охватывают период с 1300 по 1368 г.[125] Именно в этих произведениях королевские должностные лица впервые появляются на политической сцене как самостоятельные фигуры, что со всей очевидностью объясняется также близостью самих авторов к власти. Жоффруа Парижский, обнаруживший в своей хронике глубокие познания в сфере управления и политических интриг вокруг трона, по всей видимости, являлся клерком-нотариусом королевской Канцелярии или Парламента, и в своей критике советников из окружения Филиппа IV Красивого, как и при описании трагической судьбы его ближайшего сподвижника Ангеррана де Мариньи, сохранял нейтральность в отношении судейских чиновников. Что касается труда Гийома из Нанжи и его анонимных продолжателей, то следует заметить, что эта хроника была написана в аббатстве Сен-Дени — не только королевском некрополе, но и держателе «исторической памяти монархии». Гийом из Нанжи являлся хранителем архивов аббатства (1285–1300 гг.), и писал хронику в русле сложившейся королевской школы летописания (так называемые Большие Французские хроники аббатства Сен-Дени), которой следовали и его продолжатели[126].
Той же близостью к кругам служителей королевской власти объясняется и содержание «Нормандской хроники»[127], написанной в 1369–1372 гг. и охватывающей период с начала XIV в. Автором ее являлся, по всей видимости, дворянин из Нормандии, находившийся на службе короля, и упоминаемые в его хронике факты из далекого прошлого могли основываться на свидетельствах очевидцев или легендах, имевших хождение при королевском дворе.
Большой период охватывает «Хроника царствований Иоанна II и Карла V»[128], впервые написанная не в аббатстве Сен-Дени, а непосредственно в окружении короля Карла V Мудрого, который поручил эту политически важную задачу своему канцлеру Пьеру д'Оржемону. Хроника посвящена кризисному периоду 1350–1389 гг. и носит отпечаток позиции автора.
Хроника следующего царствования, короля Карла VI[129], вновь была отдана в руки монаха из Сен-Дени, но теперь она существенно отличалась от прежнего нейтрального тона официального свода монастыря. Ее автор, Мишель Пинтуэн, идентифицированный Б. Гене в результате долгих изысканий, привнес в это сочинение не только свои познания в сфере права и судебной практики, но и свои личные оценки, и услышанные им разговоры и слухи, и, главное, эхо общественного мнения[130].
Следующее правление, Карла VII, началось в условиях королевской схизмы (раскола на два королевства), и, желая затушевать этот разрыв с традицией, король решил заполучить хронику своего правления в традиции Сен-Дени, поручив это трудное дело монаху аббатства Жану Шартье, едва отвоевав Париж в 1436 г.[131] Теперь должность официального историографа сделалась королевской службой, и новоиспеченный хронист, как все чиновники, принес 18 ноября 1437 г. присягу на верность при вступлении в должность, за которую он получил регулярное жалованье в 200 парижских ливров годовых[132]. Статус автора отразился на содержании его труда, охватывающего 1422–1461 гг., где большое внимание уделялось служителям короны и политическим событиям.
Практически тому же периоду, но с несколько иной позиции, посвящена «Хроника короля Карла VII», принадлежащая перу Жиля Ле Бувье по прозвищу Герольд Беррийский[133]. На деле, он был герольдом короля Карла VII, и его хроника содержит, среди прочего, множество подробностей придворной жизни и различных светских ритуалов.
Наступило время не только официальных или монастырских хроник, но и личных записок. Благодаря этому процессу «обмирщения хронистики» в нашем распоряжении имеется несколько «частных» хроник. Прежде всего это анонимный «Дневник Парижского горожанина»[134], охватывающий, с пробелами, период с 1405 по 1449 гг. и посвященный едва ли не самому драматичному «политическому спектаклю» — Парижу времен борьбы бургиньонов и арманьяков и «двойной монархии». Образованность автора, принадлежавшего, очевидно, к университетским кругам, его широкая осведомленность и личные оценки делают «Дневник» важным свидетельством отношения парижан к служителям власти и монархии. Небольшим по объему, но ценным продолжением того же дневника является «Парижский дневник Жана Мопуана», приора церкви Сент-Катрин-де-ла-Кутюр[135]. Он охватывает не менее драматичный период 1437–1469 гг., когда окончание королевской схизмы так и не принесло Парижу ни процветания, ни королевского внимания.
Точку зрения бургиньонов на драматичные события означенного периода отразила «Хроника» Ангеррана де Монстреле[136], обнимающая период с начала XV в. до 1453 г., в которой особое внимание уделено трудному примирению враждующих партий и обстоятельствам окончания Столетней войны, а также «театру власти» — описаниям въездов в отвоеванные у англичан города Франции.
На фоне этих сдержанных, хоть и политически ангажированных хроник, труды, написанные Тома Базеном о двух царствованиях: «Истории» королей Карла VII и Людовика XI[137], — едва ли в строгом смысле являют собой летопись их правлений. Скорее, это сплав хроники, мемуаров и открыто пристрастного теоретического размышления автора, образованного юриста и прелата, о «добром» и «тираническом» правлении в духе гуманистических идей. Это, по сути, сближает его «Истории» с политическими трактатами о природе королевской власти и обязанностях правителей.
Наконец, использован сборник извлечений из хроник о торжественных въездах королей в города и об участии в них чиновников[138].
Переходя к политическим трактатам, следует заметить, что служители короны Франции появляются в них как идентифицируемые политические персоны лишь со времени правления Карла V Мудрого. Редчайшим исключением является «Трактат о прославлении Парижа» Жана де Жандена, видного философа, правоведа и университетского преподавателя (некогда ректора Парижского университета), сторонника Марсилия Падуанского[139]. Защита независимости королевской власти от претензий на верховенство со стороны папского престола определила и характер созданного им в изгнании (в 30-х годах XIX в. в Германии) трактата, где описываются и восхваляются служители короны Франции, пребывающие во Дворце на острове Ситэ.
Расцвет политической мысли во Франции в правление Карла V Мудрого вдохновлялся проводимыми кардинальными реформами в сфере администрации, органичной частью которых были заказанные и оплаченные королем трактаты и переводы на французский язык произведений о природе и функциях власти[140]. Среди таковых наибольшее значение для данного исследования имеют два труда. Прежде всего это перевод шедевра политической мысли Средневековья трактата Иоанна Солсберийского «Поликратик», осуществленный в 1372 г. Дени Фульша[141]. Признавая самостоятельную научную ценность сравнительного анализа оригинала и перевода, в данном исследовании я опускаю этот момент и обращаю внимание только на текст в контексте герменевтического и лингвистического анализа терминов и речевых оборотов, отражающих бытование идей в определенной политической культуре.
Прорывом в развитии политической мысли эпохи стал перевод на французский язык «Политики» Аристотеля, сделанный около 1374 г. выдающимся философом и экономистом Никола Орезмом, которого современники называли в числе лучших философов со времен Аристотеля[142]. Возглавив престижный Наваррский коллеж накануне открытия мятежных Штатов 1356 г. и разделяя идеи реформаторов, он вошел в окружение Карла Мудрого и стал в 1359 г. королевским секретарем, позднее советником и даже капелланом короля, в иной манере продвигая ту же программу реформ. Уникальность труда Орезма, переведшего на французский также «Экономику» и «Этику» Аристотеля, заключалась в том, что он сделал комментированный перевод трактата, соединив идеи Стагирита с социальной реальностью современной ему Франции и дав свою интерпретацию этой реальности, где выразил идеи о превосходстве сообщества над государем в духе программы реформаторов 1356–1358 гг.[143]
Заказ короля выполняли и авторы трактатов, написанных с целью легитимации тех или иных властных полномочий монарха. В этом ряду наибольшую ценность для данного исследования представляет анонимный трактат «Сновидение садовника», написанный, по наиболее принятой сегодня версии, Эвраром де Тремогоном. Первоначально задачей трактата было обоснование прав верховной светской власти на вмешательство в церковные дела и независимости от посягательств папского престола, однако труд был автором существенно расширен и в итоге превратился в стройную теорию королевской власти[144]. Учитывая юридический характер трактата, его написание король поручил своему советнику из числа правоведов и юристов-практиков. Эврар де Тремогон был не только профессором канонического права в Парижском университете, но также королевским советником и мэтром прошений Дома короля. Сам трактат, написанный около 1374 г. в латинской версии, а в 1376–1378 гг. появившийся на французском языке, имел огромный успех и сыграл большую роль в общественной полемике о природе и назначении верховной светской власти и обязанностях ее служителей[145]. Еще один важный для исследуемой темы трактат был написан в 1373 г. также по заказу короля — «Трактат о коронации» Жана Голена, в котором была дана трактовка происхождения, функций и символики королевской власти через призму церемоний коронации и помазания[146].
С этого времени тема обязанностей и прерогатив королевской администрации уже не выходит из поля зрения теоретиков монархического государства во Франции. Этапным произведением, созданным в следующий период реформирования административного аппарата, явился трактат Филиппа де Мезьера «Сновидение старого паломника»[147]. Один из теоретиков реформ, проводившихся так называемыми «мармузетами», ближайшими советниками Карла V Мудрого, человек весьма бурной политической карьеры, он был назначен в 1373 г. наставником юного короля Карла VI и написал около 1389 г. трактат в духе зерцала государя, в котором представил широкую картину состояния королевской администрации и путей ее реформирования[148].
Время правления Карла VI характеризовалось глубоким кризисом во всех сферах общественной жизни и стало подлинным испытанием «системы» на прочность. Именно это редкое сочетание всевозможных кризисов явилось той общественной реальностью, которая провоцировала и пробуждала интенсивные размышления о функциях государства, об обязанностях монарха и его служителей. В это время создается множество различных политических произведений, и в полемику активно включались все слои политического общества[149]. Первым среди авторов этого важнейшего в истории Франции периода следует назвать Жана Жерсона, крупнейшего теолога своего времени, одного из инициаторов соборного движения, канцлера Парижского университета[150]. В его обширном наследии существенное место занимали проповеди, трактаты и даже стихи, написанные на французском языке и посвященные наставлению общества[151]. В них центральное место Жерсон отводил королевской власти и ее служителям[152].
В русле размышлений Жерсона о праведной и неправедной власти находился и выдающийся проповедник рубежа XIV–XV вв., монах-августинец Жак Легран. Этому посвящена его речь 1405 г., произнесенная перед королевским двором в присутствии королевы Изабо Баварской с целью вразумить власти предержащие, напомнив об общественной угрозе, идущей от раздоров и отступления от исполнения долга[153].
В известном смысле равнозначной фигурой в стане теоретиков монархического государства этого периода, хотя и не сопоставимой с Жерсоном по политическому весу, являлась Кристина Пизанская, автор многочисленных политических трактатов, написанных ею по заказу короля и принцев крови и имевших огромный успех. Кристина была родом из Венеции, принадлежала к близким к персоне монарха кругам; дочь астролога из Пиццано, приглашенного в 1368 г. Карлом V Мудрым к французскому двору, супруга королевского чиновника (нотариуса и секретаря) Этьена дю Кастеля, она после смерти отца и мужа осталась без средств к существованию и сделалась первым во Франции «профессиональным» писателем (поскольку жила на гонорары от своих трудов), причем первой женщиной-писателем[154]. Из ее огромного наследия мною были выбраны чисто политические трактаты. Прежде всего это «Книга о деяниях и добрых нравах короля Карла V Мудрого», первое ее политическое произведение, написанное около 1404 г. по заказу Филиппа Храброго герцога Бургундского для наставления дофина Людовика об «образцовом правлении»[155]. В этом произведении, основанном и на личных впечатлениях автора, и на семейных легендах, Кристина с наибольшей полнотой раскрывается как политический мыслитель, имеющий свое мнение и умело выдающий его за «мнение власти»[156]. Статус чужеземки придавал свидетельствам Кристины непредвзятый характер, а последовавшие за этим произведением новые заказы подтвердили общественную востребованность нарисованного ею портрета «идеального короля». Созданные вслед за этим еще два политических трактата — «Книга о политическом теле» (1407 г.) и «Книга о мире» (1414 г.)[157] были посвящены королю, наследникам престола и принцам крови и преследовали цель наставить их в «ремесле управлять», но отмечены печатью начавшейся гражданской войны бургиньонов и арманьяков и занятой автором позиции сторонницы сильной королевской власти. Взгляды Кристины близки воззрениям служителей короны Франции, но отражают и мнение более широких политических сил, видящих в сильном государстве выход из общественного кризиса[158].
Этой же теме — обязанностям государя и его окружения — посвящен трактат королевского советника Пьера Сальмона, написанный в 1409 г. в форме ответа на гипотетический запрос короля Карла VI, а на деле являвшийся типичным зерцалом государя[159]. В этом трактате обязанности, доблести и нравы государя трактуются в неразрывной связи с аналогичными атрибутами его служителей[160].
Об этом тревожном периоде свидетельствует и трактат «Описание Парижа» Гилберта из Меца, входившего в немецкую нацию при Парижском университете, а затем в клиентелу Иоанна Бесстрашного, герцога Бургундского. Став профессиональным писателем и вернувшись на родину, он записал по памяти свои впечатления о городе, примерно для периода 1407–1434 гг., в которых есть ценные сведения об облике Дворца в Ситэ, где располагались верховные ведомства, равно как о быте и нравах служителей короны Франции[161].
В условиях начавшейся гражданской войны бургиньонов и арманьяков, а затем английской агрессии тон задавали патриотические трактаты, призывавшие к объединению страны. В них претензии к верховной власти отступили на второй план, но не исчезли совсем. Эта традиционная тема присутствует в нескольких трактатах, прежде всего в «Перебранке четырех» Алена Шартье[162]. Клирик с университетским дипломом Ален остался верен «буржскому королю», начав службу короне еще в должности секретаря дофина Карла. Написанный им в 1422 г. трактат преследовал цель призвать все слои общества к защите интересов Французского королевства и с этой целью был построен в форме обвинения четырех сословий и их оправдания перед ликом «Дамы Франции»[163]. В опубликованных Н. Понс анонимных трактатах патриотической направленности есть и такой (написан около 1418–1419 гг.), где упоминаются служители короны, причем авторство явно принадлежит королевскому должностному лицу, поскольку помимо характерных для этого круга идей и представлений о власти автор апеллирует и к корпоративной исторической памяти чиновников[164].
В это трудное время в другом политическом лагере появился трактат, где функции и обязанности верховного правителя и его окружения занимают центральное место. Речь идет об анонимном трактате, известном как «Совет Изабелле Баварской», хотя на деле он написан для Иоланды Арагонской, супруги Людовика, герцога Анжуйского, и тещи короля Карла VII[165]. Созданный, предположительно, около 1425 г. (издатели ошибочно отнесли его к 1433 г.) в ситуации королевской схизмы он возвращает нас к традиционным темам и оперирует топосами политических представлений с одной целью — реформировать королевскую власть и вернуть ей забытый моральный авторитет.
Все пережитые институтами королевской власти и их служителями трудности в период королевской схизмы и «двойной монархии» в наибольшей мере нашли отражение в обширном публицистическом наследии Жана Жувеналя дез Юрсена, отпрыска династии служителей короны Франции, образованного юриста (доктора обоих прав) и опытного правоведа-практика, сделавшего блестящую карьеру чиновника (мэтр прошений и советник короля, затем королевский адвокат и член Парламента) и ставшего в итоге архиепископом Реймсским и пэром Франции[166]. В его политических трудах (трактатах, письмах и речах) королевская власть и ее служители занимают центральное место. Автор не понаслышке знал обо всех проблемах, подводных камнях и специфике бюрократической структуры во Франции, так что его инвективы, советы королю и должностным лицам по реформированию администрации весьма авторитетны. В то же время, будучи выходцем из чиновной среды, Жувеналь являл собой яркий образец носителя сформировавшейся к этому времени корпоративной этики и исторической памяти, что придает его трудам особую ценность в контексте рассматриваемых в настоящем исследовании проблем[167].
О трудностях выхода из политического кризиса и о выживании административных традиций и идейных основ королевской службы можно судить по нескольким привлекаемым мной произведениям. Прежде всего, следует назвать в этом ряду «Латинскую поэму о Париже», написанную в 1451 г. Антонио Астесано, сыном университетского преподавателя и секретаря в Вилланове. После учебы в Турине и Павии он переехал во Францию и вошел в клиентелу Карла Орлеанского, став его первым секретарем[168]. В его трактате большое внимание было уделено Парламенту как олицетворению и оплоту политической мощи короля Франции. О сохранении идейных традиций во французской администрации и об их интерпретации в чиновной среде свидетельствуют и стихи Марциала Парижского, выходца из Оверни и прокурора Парижского парламента[169]. Из той же среды служителей короны Франции происходит и автор «Прославления Карла VII» Анри Бод[170]. Последовательный сторонник короля, включая и драматичный период Прагерии, он был обласканным монархом финансовым чиновником и служил одно время на должности элю в Лимузене, но оставил службу ради поэзии и перебрался в Париж. «Прославление» является единственным его прозаическим произведением, на рукописи которой присутствует миниатюра, изображающая подношение автором своего произведения Карлу VIII, что явно свидетельствует о пережитом им периоде немилости при Людовике XI и больших ожиданиях от нового короля. Именно в контексте этих ожиданий и был, очевидно, написан не позднее 1484 г. данный трактат, выдающий не только осведомленность автора об административных практиках, но и его представления о «правильном монархе». Наконец, своеобразным завершением корпуса исследуемых в работе политических произведений стал трактат Робера де Бальзака[171]. Написанный между 1483 и 1498 гг. первоначально анонимный трактат (авторство установлено Ф. Контамином) принадлежит перу королевского чиновника — сенешаля Ажене, дворянина из Оверни, сделавшего успешную военную карьеру на службе короне Франции. Его сочинение в значительной части повторяет и суммирует те идеи и представления о власти и ее служителях, которые являлись общим местом всей политической мысли во Франции позднего Средневековья.
Как уже отмечалось, для понимания контекста политических представлений, в котором возникают, артикулируются и развиваются ученые идеи, необходимым элементом является общественное мнение, получавшее легальное право голоса на собраниях Штатов. В работе привлекаются материалы трех ключевых собраний депутатов сословий, которые оказали существенное влияние на становление и развитие королевской администрации. Это протокол заседания Штатов в октябре 1356 г.[172], ознаменованного мощным движением за реформы в управлении, речь депутата от Парижского университета Жана Куртекюисса и ремонстрация королю депутатов от Парижа на Штатах 1413 г.[173] периода восстания кабошьенов, наконец протокол заседаний Генеральных Штатов в Туре в 1484 г.[174]
Если протокол Штатов октября 1356 г. остался для нас анонимным, то аналогичный протокол собрания 1484 г. вполне индивидуален и при авторской интенции к точности записей отражает воззрения «протоколиста» Жана Масслена. В еще большей степени это характерно для речи Жана Куртекюисса, который был не только активным участником восстания и выработки программы реформ (кабошьенского ордонанса), но и не чужд сферам власти, поскольку сменил Жерсона на должности канцлера Парижского университета и был королевским раздатчиком милостыни, членом Большого королевского совета и последовательным сторонником профранцузской партии, покинувшим Париж в 1422 г.
Массовые политические представления и мифы нашли место в сборнике французских «исторических песен и поэм»[175], отражавших расхожие мнения о власти, ее служителях, их обязанностях и превратностях службы.
При всей неполноте этих свидетельств мы можем сопоставить тематику и тональность общественной критики с мнением противоположной стороны. Это помогает выявить как особую позицию общества в отношении формирующегося государственного аппарата, так и топосы политических представлений эпохи, составляющие общую ткань политической культуры исследуемой эпохи с ее высокими идеями и массовыми представлениями, топосами и культурными кодами.
В группу частноправовых документов входят два разных по характеру типа источников — завещания чиновников и их эпитафии. Следует отметить, что они впервые исследуются в подобном ракурсе и в едином контексте, хотя сами по себе были известны давно. Обращение к ним стимулируется методиками «новой социальной истории», которая раскрывает широкий эвристический потенциал в уже ставших традиционными типах источников[176]. При ограниченности сведений, исходящих непосредственно из чиновной среды, данные источники позволяют проследить стратегии социальной идентификации формирующегося слоя профессиональных служителей власти.
В нашем распоряжении имеются завещания чиновников конца XIV — начала XV в. из архива Парламента. Вначале следует сказать, что сама практика передачи завещаний под контроль королевской власти произошла в поворотное правление Карла V Мудрого, а возникающие сложности при исполнении последней воли завещателя и опытность королевских юристов-практиков стимулировали обращения к содействию королевских чиновников[177]. Со временем гранды и нотабли, а также сами королевские чиновники предпочитали передавать свои завещания под контроль Парламента. Однако завещания фиксировались в общем потоке регистров верховного суда.
Лишь с приходом на должность гражданского секретаря в 1400 г. Никола де Бая происходит бюрократическое усовершенствование: он решил переписать в отдельный регистр все завещания, исполнение которых находилось на тот момент в ведении Парламента[178]. Так появился на сегодняшний день уникальный регистр из 236 завещаний чиновников, иерархов церкви, городских нотаблей и иных высокопоставленных лиц[179]. Этот ценнейший регистр, к сожалению, сохранился не целиком: отсутствуют листы 265–509 (всего в регистре 521 лист
По счастью, с этого регистра была сделана в XVIII в. копия: инициатива принадлежит историку Жакобу-Никола Моро, который при содействии эрудитов из Конгрегации св. Мавра осуществил гигантскую работу по составлению копий ценных, на их взгляд, источников для Кабинета хартий Королевской библиотеки[180]. В результате в Отделе рукописей Национальной библиотеки хранится копия этого регистра Парламента[181]. Но, увы, и она сохранилась не целиком: из трех изначально составлявших ее томов в настоящее время имеется только два; 1-й том пропал, а 2-й том начинается с середины фразы (переплет был сделан позднее). Несколько наиболее интересных с точки зрения издателя завещаний из этого собрания были опубликован А. Тюетеем[182].
Из сохранившегося свода оригиналов и копий завещаний мною были выделены те, которые составлены королевскими должностными лицами, находившимися в момент составления завещания или в течение жизни на королевской службе, а также их женами или родственниками — всего 121 завещание (51% от общего состава). Хотя полученный в результате массив сведений «просился» в статистическую обработку, мною было принято решение подавить в себе этот «основной инстинкт современного историка» по двум причинам. Прежде всего, содержащиеся в завещаниях сведения являются отрывочными, как в силу сохранности, так и по своей изначальной природе. К тому же, для корректных выводов необходимо сравнить данные о группе чиновников с аналогичными данными по всем другим социальным группам (знати, иерархам церкви, университетским деятелям и городским нотаблям), а это, очевидно, требует самостоятельного исследования[183].
Отказавшись от строгой статистики, при анализе текстов завещаний я обращала внимание на следующие сведения: различные формы корпоративной солидарности (дарения коллегам и корпорациям, состав душеприказчиков), особенности чиновной культуры (наличие книг и характер их распределения, дарения университетам и студентам), упоминания об институтах власти и о персоне монарха.
Оформлением отдельной социальной группы чиновников продиктован был и интерес к такому специфическому источнику, как надгробия и эпитафии. Собрание надгробий и эпитафий представляет собой во многих отношениях выдающийся источник по различным аспектам общественной жизни Франции Средневековья и Нового времени, не привлекавший до сих пор внимания исследователей. Создателем коллекции является Роже де Гэньер, еще один эрудит рубежа XVII–XVIII вв.[184]
Роже де Гэньер был ученым медиевистом, страстно увлеченным собиранием различных свидетельств старины. Одной из жемчужин его коллекции является собрание копий всех сохранившихся к тому времени надгробий и могильных плит в церквах Парижа. Цель Гэньера была достаточно скромна по сравнению с итогом его трудов: он решил запечатлеть надгробия и могильные плиты в качестве ценного источника по истории костюма. По его поручению и за его счет работала в 1670–1715 гг. целая бригада художников-копиистов, сделавших рисунки с невероятной точностью. Всего ими было создано 3500 рисунков. Это собрание зарисовок надгробий и изображений на могильных плитах в настоящее время издано целиком и представляет собой ценный источник не только по истории костюма, но и по формам репрезентации изображенных на них персон[185].
Однако и этим ценнейшим материалом не исчерпывается состав сделанных Гэньером копий: по его просьбе были скопированы и все эпитафии, вне зависимости от того, сопровождали они какое-то изображение или нет. Так благодаря побочной заботе эрудита о точности в распоряжении историков оказалось гигантское собрание всех эпитафий в парижских церквах, начиная с XII в. и вплоть до XVIII в. Это собрание представляет собой уникальный источник сведений для историков, в особенности специалистов по социальной истории, в том числе и по «социальному воображаемому», поскольку показывает становление почетной титулатуры и репрезентацию различных социальных групп в эпоху Средневековья[186].
Это гигантское собрание эпитафий также в настоящее время опубликовано целиком[187]. Издание построено в алфавите наименований храмов; для удобства пользования были пронумеровали все эпитафии, так что в каждом томе воспроизведены надгробия конкретных храмов с указанием порядкового номера эпитафии. Из этого собрания мною были выявлены все эпитафии людей за исследуемый период (предельной датировкой был избран 1500 г.), в титулатуре которых упоминается хотя бы одна служба короне Франции. Не менее ценна и используемая издателями «игра со шрифтами»: эпитафии воспроизведены наиболее адекватным оригиналу шрифтом, менявшимся со временем, так что можно наглядно убедиться в поступательном увеличении количества эпитафий чиновников.
4. Методические подходы, хронологические рамки и событийный контекст исследования
Комплексный подход к институту государственной службы как к сложному политико-правовому и социокультурному явлению предопределил междисциплинарный характер анализа. Впервые в едином исследовательском поле соединяются нормы права, политические идеи и массовые представления, административные и культурные практики, формы репрезентации и политические ритуалы, стратегии социальной идентификации и самоидентификации в русле «новой политической» и «новой социальной истории», культурной истории социального и культурной истории политического. Их сопряжение в едином исследовательском поле продиктовано не только и не столько назревшей потребностью в синтезе. Куда важнее понять тот неоспоримый факт, что в «реальной» жизни все эти параметры органично и нерасторжимо соединялись, взаимовлияли и действовали как единое целое. Так, изучение королевского законодательства отдельно от истории политических идей и представлений приводит к обеднению и искажению его смысла. С другой стороны, специалисты по политической истории нередко попадают в ловушку «новизны и смелости» каких-то правовых требований, не зная их предыстории и филиации.
Приведу лишь один пример. Кто из читавших ремонстрацию Парижского университета, повлиявшую на кабошьенский ордонанс 1413 г. о реформе государственной администрации, не был восхищен такой фигурой речи критиков медлительности судопроизводства, как «бессмертные дела» (
Этот пример выводит нас на две взаимосвязанные проблемы. Первая заключается в специфике средневекового законодательства, которая может быть адекватно понята только при анализе большого массива королевских указов на длительном отрезке времени. Только так можно, с одной стороны, уловить подспудные и сложные сопряжения текстов указов с меняющейся социальной и политической реальностью, а с другой — обнаружить особенности самой политической культуры эпохи и складывание нового «языка власти», властного дискурса, проявляющегося в сфере законодательства. Последнее обстоятельство определяет вторую проблему: приведенный выше пример сходства между законодательными актами и политическими программами, исходящими из среды людей, не связанных напрямую с властью, указывает на существование общего контекста, общего поля политической культуры, в котором создаются разные по природе тексты о власти.
Единство пространства политической культуры эпохи подкрепляется еще одним, весьма значимым для нашей темы обстоятельством: интеллектуальными связями и прямым диалогом людей, создававших правовые и политические тексты, будь то королевский указ или зерцало государя. Всех их объединяло образование, полученное в университетах и коллежах, все они читали одни и те же книги, а главное, они читали друг друга. Как следствие, изучение законодательных актов в сопряжении с политическими трактатами дает адекватное понимание их содержания, поскольку зачастую мы имеем дело с диалогом, равно как с кочующими сюжетами или топосами политических представлений.
На это единство и его влияние на политическую историю Франции первым обратил внимание Р. Казель; он предложил весьма продуктивный термин для обозначения тех социальных групп, которые так или иначе оказали воздействие на становление королевской власти и чья позиция имела политический вес, — «политическое общество»[188].
Тот же общий контекст политической культуры влиял на параметры складывающихся культурных практик — различные гражданские церемонии, ритуалы и «театр власти». Однако они также были тесно связаны с формирующимся бюрократическим полем, с целями репрезентации, пропаганды и утверждения принципов доминирования, сформулированными в законодательных актах.
Именно взаимосвязь между законодательными нормами, политическими идеями, поведенческими стереотипами и параметрами самоидентификации социальной группы королевских чиновников обнаруживает значимость складывающихся символических стратегий, проявляющихся, пусть и в разных формах, во всех аспектах бюрократической сферы — от текста королевского указа до порядка следования во время торжественной процессии.
На эту нерасторжимую связь я обратила внимание при исследовании истории Парижского парламента в первой трети XV в., в период острейших политических кризисов, когда в максимальной степени раскрываются механизмы функционирования государственного аппарата, складывания социальной группы профессиональных служителей короны Франции и их самоидентификации[189]. В этом исследовании впервые были соединены такие прежде не соединявшиеся параметры, как организационная структура института и представления служителей короны о своем предназначении, идеи и различные культурные практики. Такой метод исследования имел целью преодолеть пагубный разрыв между институциональным, социальным и культурноментальным параметрами складывающейся общности парламентариев.
Данное исследование является органичным продолжением и углублением первоначального подступа к теме и выросло из его подходов и полученных результатов. Но в процессе собирания материалов и их анализа параметры исследования существенно изменились. Изначальным исследовательским импульсом было стремление «выйти за ворота» Дворца на острове Ситэ и посмотреть на служителей власти не только изнутри, но и извне, со стороны политического общества. В первом эскизе работы предполагалось построить исследование на трех уровнях: законодательные нормы службы (позиция короны), политическая полемика вокруг складывающегося института службы (позиция общества), параметры самоидентификации и культурные практики внутри самой группы (позиция чиновников).
Однако по мере углубления в свидетельства эпохи означенная первоначальная структура начала разрушаться, и в итоге была отвергнута как не адекватная существу проблемы. Начало ее разрушению положило чтение политических трактатов, зерцал и наставлений государю. В них я предполагала найти неприятие административного аппарата, а обнаружила стремление его укрепить и усовершенствовать. С другой стороны, осуждение стяжательства чиновников, особенно фискальных ведомств, превратившееся в топос общественной мысли эпохи, буквально, слово в слово повторяло нормы королевских указов, точно также накладывавших запрет на эгоистические устремления служителей короны.
Не менее красноречивым оказался тот факт, что служители короны не воспринимались отдельно от персоны монарха и все наставления обращались равным образом к королю и к его должностным лицам. Более того, эти последние занимали весьма скромное место в размышлениях о верховной светской власти, затмеваемые фигурой короля Франции, персонифицирующего государство. Как следствие, внеисточниковое представление об автономизации уже в этот начальный период бюрократического аппарата от персоны монарха подверглось существенному переосмыслению.
В результате первоначальная умозрительная схема исследования была полностью пересмотрена, и ее место заняла выросшая из осмысления источников совершенно новая и принципиально значимая с точки зрения рассматриваемой темы структуры работа. Из анализа законодательных актов, политических трактатов и других источников были вычленены проблемы, темы и параметры, которые чаще всего повторялись, совпадали друг с другом или находились в явном диалоге. Однако вычленение набора существенных, с точки зрения людей исследуемой эпохи, параметров процесса формирования института государственной службы явилось лишь первым шагом. Следом за ним необходимо было эти параметры структурировать.
«Становым хребтом» структуры исследования явились идеи, наблюдения и выводы, почерпнутые из работ Н.А. Хачатурян. Наиболее существенными для выработки концепции и методологии настоящего исследования стали следующие: трансформация основ королевской власти от частноправовой к публично-правовой как суть происходящих процессов построения государства; соединение и диалог этих двух принципов как характерное явление начального периода; специфические черты исполнительного аппарата, изначально заложенная в нем противоречивость — всемерное отстаивание абсолютной власти монархии и неустранимость частноправового интереса у служителей короны; дисперсия власти и множественность ее носителей как сущностная черта средневековой политической структуры; авторитарность власти как непререкаемая культурно-идеологическая основа становления монархического государства; наконец, политизация общества и политическая активность сословий как значимый идейно-политический фон, который повлиял на поведение, претензии и представления королевских должностных лиц.
В то же время, методика соединения институциональной истории с историей социальной и культурно-ментальной, использованная при анализе парламентской корпорации в первой трети XV в., опиралась на концепцию выдающегося немецкого социолога М. Вебера, показавшего эпистемологические перспективы сопряжения в рамках единого поля исследования этики и институтов[190]. Этот подход открывал широкие перспективы дальнейших научных разработок. Однако в процессе исследования обнаружилась тесная взаимосвязь профессиональной этики чиновников с самой их службой, ее принципами, габитусом и культурными практиками, и возник вопрос о механизме формирования этой этики. Дело не в том, что всегда хочется понять, что служило первопричиной, что существовало раньше — этика или институт; важно понять логику их сопряжения, чтобы выйти за пределы «порочного круга» объяснений института через тот же самый институт.
Расширение исследовательского поля и возникшие интерпретационные трудности поставили новые, более сложные задачи, решить которые мне помогли труды выдающегося французского социолога П. Бурдьё, продолжателя М. Вебера, чьи идеи и подходы он синтезировал с новым «культурно-ментальным поворотом» в историографии. Почерпнутые из его трудов идеи, подходы и терминологический аппарат оказали решающее воздействие на методологические параметры данного исследования[191]. Хотелось бы подчеркнуть, что, несмотря на пристальный интерес самого П. Бурдьё к работам французских медиевистов в области политической истории, его теоретические разработки практически не используются ими[192]. Между тем, его концепции бюрократического поля (вместо аппарата), различных по природе капиталов (экономического, социального, символического), габитуса (вместо ментальности) и т. д. открывают широкие горизонты исследовательских перспектив в области политической истории. В подходах П. Бурдьё к происхождению, генезису и специфике бюрократического поля заложены пути выхода из наметившегося в историографии двойного кризиса. С одной стороны, путь к отказу от «ретроспективной иллюзии фатальной предопределенности» (по выражению Р. Арона), выступающей как действие надличностных сил, а с другой — возможность сопряжения намерений, интенций и идей конкретных людей с функционированием и развитием институтов власти[193].
Построения П. Бурдьё позволяют отойти от «телеологического воззрения», представляющего становление Франции как «проект», последовательно реализованный ее королями, и понять «главенствующую роль служащих, чье восхождение сопровождает становление государства», которые «создают государство, их создающее», и «творят себя, создавая государство». Но государство как
И, наконец, последняя, значимая трансформация первоначальной структуры исследования. Вначале оно основывалось на изучении Парламента-верховного суда Французской монархии и, в принципе, могло им ограничиться, лишь расширив исследовательское поле за счет временного охвата и взгляда на него «со стороны». Ведь по своему статусу в структуре аппарата управления, определяемому ролью правосудия в прерогативах монарха на первом этапе формирования централизованного государства и, как следствие, по численности, привилегиям и корпоративной организации Парламент был главным ведомством и находился в авангарде процесса складывания института королевской службы. Достаточно было в заключении указать, что тем же путем, но чуть медленнее, пойдут и остальные ведомства и службы короны Франции. Тем более что параметры института службы — дисциплина, нормы работы, формы комплектования, статус и привилегии, их идейное обоснование и культурные практики — были во многом общими уже в этот первоначальный период, подчас сближая лейтенанта бальи с президентом верховного суда. Однако отсечение Парламента от складывающейся структуры ведомств и служб короны Франции лишило бы его этого «фундамента», а само исследование — возможности проанализировать структуру аппарата, ее иерархию, сложные взаимодействия ведомств и служб и т. д.
В результате была поставлена комплексная задача исследовать процесс формирования института государственной службы на основе анализа всей складывающейся структуры ведомств и служб короны Франции[194]. Объектом исследования являются все звенья исполнительного аппарата: от полномочных представителей короля на местах (сенешалей и бальи) до чиновников верховных ведомств короны Франции (Парламента, Палаты счетов, Канцелярии, Казначейства, Налоговой палаты и т. д.). Этот круг должностных лиц, однако, строго ограничен институтами гражданской службы — судебными, финансовыми и административными. Таким образом, из структуры исследования исключена военная сфера. Она также переживала процесс институционализации, приобретала публично-правовые функции и авторитет, усиленные обстоятельствами Столетней войны, однако она весьма специфична и обладает особыми свойствами. Используя присущий исследуемой эпохе образ «трех рук» короля, олицетворяемых «тремя лилиями»: суд, финансы и армия, я отсекаю одну и оставляю лишь «две руки».
Методологические подходы исследования основывались также на особенностях формирования государства во Франции и на особой роли в этом процессе служителей короны. Первые определялись, с одной стороны, изначальной узостью социальной базы монархии, а с другой — большими размерами Французского королевства (быстро достигнутыми в результате успешных военных и династических присоединений) и наличием у монарха сильных соперников в лице принцев крови, знати и региональных элит при крайне ограниченных изначально ресурсах господства. Как показано в работах Н.А. Хачатурян, дисперсия власти, присущая средневековому обществу, начиная с XI в. нашла выражение в баналитетной сеньории, и король действовал тогда в качестве сюзерена, мало отличаясь от своих вассалов по методам властвования[195]. В этот период частное и публичное начала власти еще не были разделены, она носила ярко выраженный личностный характер; господствовало обычное (локальное) право, а влияние церкви на управление было монопольным. Король Франции, хотя и являлся «первым среди равных», но изначально был намного слабее окружавших его грандов и знати, а разбросанные по стране домениальные владения короны не могли соперничать с компактными и богатыми землями других знатных сеньоров. К тому же специфика сеньориально-вассальной системы во Франции отторгала короля от вассалов его вассалов, делая его зависимым от позиции непосредственных вассалов короны.
В то же время, хотя любая власть выступает в виде «публичной», реализуя общественные функции, возникновение централизованного государства как «выразителя и гаранта общего интереса» неотделимо от ренессанса римского права в качестве средства утверждения публично-правовых основ власти монарха, «перетягивающего на себя» (по выражению Н.А. Хачатурян) главные функции управления обществом, преодолевая полицентризм и смывая препятствия между верховной властью и иммунитетами на местах[196]. В этих условиях незыблемой опорой формирующейся королевской власти сделались ближайшие советники короля — ученые легисты и чиновники, чьи интересы, статус и благополучие оказались напрямую связанными с успехами в ее развитии. Они своими теориями компенсировали изначальную слабость короля, создав концепцию публично-правового характера верховной власти.
Решающая роль юристов и правоведов в этом процессе определялась главным вопросом всякой власти — проблемой ее легитимности. Для растущих властных полномочий короля Франции требовались легитимирующие теории, и именно их поиском и формулированием были заняты легисты. Почерпнув солидный арсенал аргументов из римского права и интерпретируя обычное право, они создали государственное так называемое позитивное право, чем обеспечили королевской власти прочный идеологический фундамент[197]. Этот вклад легистов в узаконение властных полномочий монарха определил тесную взаимосвязь короны со своими служителями — правоведами и практиками. Складывание исполнительного аппарата и оформление устойчивой группы чиновников как неотъемлемых атрибутов государства способствовало превращению монарха из сюзерена в суверена, в «гаранта» справедливости и порядка для всех[198].
При всей универсальности данного процесса в западноевропейских странах во Франции он имел свою специфику. Хотя первым этапом в формировании государств везде на Западе выступала судебная монархия, но именно во Франции в силу наличия у монарха сильных соперников группа судейских чиновников превратилась в одну из главных опор формирующегося государства. Согласно Б. Гене, только суд и гражданская администрация породили новую политическую группу, способствовавшую развитию государства в своих интересах[199]. Именно поэтому судейские стали авангардом складывающейся группы чиновничества.
Это обстоятельство предопределило краеугольный конфликт внутри поля власти. Зарождающаяся бюрократия внесла весомый вклад в становление публично-правовых основ королевской власти и усиление государства. Однако она достаточно быстро обнаружила имманентную тенденцию к автономизации и оказалась носителем неискоренимого частноправового начала, выдавая свои интересы за «общее благо». Как следствие, интересы сословия юристов оказали решающее воздействие на характер государства во Франции[200].
Современный человек живет в условиях наличия государства и даже не подозревает, насколько его восприятие власти является плодом длительной и сложной эволюции. Поэтому для адекватного понимания процесса исследователю следует «освободиться» от этого исторически обусловленного, но позиционируемого как нечто универсальное, восприятия государства, его функций и институтов. Такой ракурс возвращает мыслящего и действующего человека, «социального агента», в анализируемое явление: в данном случае, позволяет понять, что чиновники хотели сделать, что они в итоге сделали и почему результат оказался именно таким[201].
В этой связи уместно задаться вопросом: кто писал те указы, которые формировали институт службы короне Франции? Формально они издавались «именем короля» и по согласованию с Королевским советом, но на деле большинство их являлись плодом творчества самих служителей короны. Прежде всего, тексты указов создавались в Канцелярии образованными клириками, выражавшими в них ученые концепции о власти в специфическом дискурсе, отражающем их собственные идеи[202]. Основная масса указов, регулировавших работу ведомств и служб, просто не могла быть издана без соучастия самих их работников, которые одни разбирались в тонкостях процедур[203]. О соучастии чиновников в законотворчестве нередко содержатся прямые упоминания в текстах указов[204]. В этой связи используемые в работе выражения: «Филипп Красивый постановил», «Карл Мудрый утвердил» и т. п. — призваны лишь датировать этапы развития администрации, а не указывают на авторство указов.
Показателем тесной взаимосвязи личных интересов служителей короны с усилением королевской власти является легендарное «рвение чиновников» в деле расширения и укрепления властных прерогатив короля Франции[205]. Оно подкреплялось поощряемой личной инициативой в деле улучшения работы ведомств и служб. Почти все административные нововведения исходили от самих служителей. Наиболее наглядно это отражено в сфере ведения документации. Так, в основании гигантского архива Парламента лежала личная инициатива секретаря Жана де Монлюсона вести регулярные записи с 1263 г. для облегчения поисков прежних решений и улучшения работы суда. Почин был подхвачен его преемником Никола де Шартром, который с 1278 г. решил извлечь из архива самые значимые судебные казусы. Одобренной
Таким образом, я исхожу из того очевидного факта, что происхождение государства неотделимо от генезиса чиновников — группы людей, действующих с ним заодно и лично заинтересованных в его функционировании.
В становлении государства немалую роль сыграла и церковь. Внешне институты королевской власти строились в оппозиции к церковной организации, отвоевывая пространство светской власти и расширяя ее полномочия за счет церковной юрисдикции. Такая точка зрения являлась господствующей на протяжении долгих лет, однако новые исследования способствовали ее пересмотру[208]. Стало понятно, что государство развивалось не в оппозиции «феодализму» — церкви и дворянству, а напротив, трансформировало и включало их в новые структуры. К тому же, можно сказать, что само государство родилось внутри церкви. Прежде всего, она обеспечивала растущий государственный аппарат служителями — образованными клириками, что убедительно доказали просопографические исследования[209]. В то же время, именно церковная доктрина заложила идейные основы миссии королевской власти как служения общему благу и как особой «службы» короля обществу, именуемому в ту эпоху словом
Не менее важную роль сыграл во Франции университет, чье положение во французском обществе отразило процесс секуляризации знания: от подчинения папе Римскому он постепенно переходит под власть короля Франции. Именуемый «приемной дочерью короля», университет становится поставщиком новой властной элиты, давая в виде университетского диплома «патент на чиновную карьеру». Исходя из этого, университетские интеллектуалы отнюдь не были чужды сфере власти, активно участвуя в выработке идеологических основ королевской власти[211].
Наконец, построение папского государства в XI–XII вв., ставшего моделью для «национальных монархий», и связанное с ним каноническое право оказали решающее воздействие на институт королевской службы: принцип несменяемости чиновников, право уступки должности, выборы путем голосования и многое другое в бюрократической практике было взято из канонического права. Поэтому взаимоотношения с церковью отличались драматичностью и определялись стремлением корпуса чиновников отстоять новое светское знание о политике и о функциях верховной власти (своеобразное
Хронологические рамки (середина XIII — середина XV в.) непосредственно определяются избранным ракурсом исследования. В качестве начальной даты взяты ордонансы Людовика IX Святого 1254 г. «об улучшении состояния королевства», а условным конечным водоразделом избран указ Людовика XI от 21 октября 1467 г., подтвердивший принцип фактической несменяемости чиновников. При условности всякой хронологии, особенно для феноменов большой длительности, данные даты, избранные в качестве «реперных точек» исследования, соединяют историческую реальность и ее интерпретацию в среде служителей короны.
Историографическая традиция избирала начальным этапом становления централизованного государства во Франции время правления Филиппа IV Красивого, окруженного учеными легистами, давшими в руки короны, почерпнутые из римского права мощные аргументы в пользу сильной королевской власти. Новейшие исследования обнаружили «богатое наследство», оставленное наследникам трона Филиппом II Августом, в чье правление появляются сенешали и бальи как полномочные представители короля на местах, раскинувшие «щупальца короны» на значительную часть разросшегося королевства. Таким образом, 1190–1200 гг. признаются датой зарождения централизованного государства во Франции и появления основ будущей бюрократии[213].
Вместе с тем, ростки бюрократического «древа» могли дать плоды только спустя длительный отрезок времени, так что начальной датой целесообразнее было избрать тот момент, когда они были замечены в обществе, не важно, с положительной или с отрицательной реакцией. С этой точки зрения, правление Филиппа IV Красивого как нельзя лучше подходит под эти параметры. Более того, как показал в своих исследованиях по дипломатике P.-А. Ботье, именно с его правления впервые возникает вопрос, кто на деле правит во Франции — король или его служители[214].
Однако при всей неоспоримости «правления легистов» (по выражению Ж. Фавье) при Филиппе IV Красивом, мной было избрано в качестве начального этапа складывания исполнительного аппарата централизованного государства во Франции время правления Людовика IX Святого. И дело не только в авторитете святого короля, обеспечившего непререкаемый моральный престиж монархии и служившего с тех пор образцом идеального правителя, но и в значении принятых им указов об управлении королевством[215]. Именно в его окружении появились знатоки римского права, заложившие новые принципы монархического государства. Наконец, выбор издателей «Ордонансов королей Франции третьей династии» именно указов Людовика IX Святого в качестве начала нового этапа законодательства французских королей свидетельствует в пользу интерпретации самими королевскими должностными лицами эпохи Старого порядка правления этого короля как истока процесса формирования централизованного государства[216].
Выбор правления Людовика XI в качестве конечной границы исследования выглядит вполне традиционным, тем не менее, он также нуждается в пояснениях. Формально, воцарение Людовика XI признается началом формирования абсолютистского государства во Франции. К тому же, оно совпало с окончанием Столетней войны и процессом всесторонних реформ, в том числе и в сфере управления. Условной конечной датой исследования мной выбран указ от 21 октября 1467 г. о несменяемости чиновников, который формально узаконил важнейшую характеристику складывающегося института королевской службы — ее стабильность, гарантирующую права чиновников на занимаемую должность, включая будущие наследование и продажу. Хотя этот указ не был первым законодательным закреплением правила фактической несменяемости чинов, благодаря целенаправленным усилиям самих королевских должностных лиц, с тех пор неизменно апеллировавших именно к нему как к гарантии их прав на занимаемые должности, это очередное подтверждение королем предшествующих норм превратилось в краеугольный принцип института королевской службы[217]. Вместе с тем, исследование не заканчивается строго датой 21 октября 1467 г.: если в сфере королевского законодательства анализ почти не идет позднее этой даты, то в области практики мною привлекаются некоторые материалы и после 1467 г. с целью выявления магистральных тенденций в развитии принципов службы.
И последнее. При исследовании истории государства необходимо учитывать и событийный контекст, те самые события, которые Ж. Ле Гофф именовал «демонами прошлого» политической истории, но без которых мы вряд ли поймем многие перипетии процесса. Дело не только в том, что этот процесс был не линейным, а определялся сочетанием различных обстоятельств и поведения людей в них: главное, что у него всякий раз были альтернативы, «точки бифуркации», в русле теории И. Пригожина о неравновесных ситуациях, и «структура делала выбор».
Так, первый ордонанс, с которого начинается исследование, был издан Людовиком IX Святым в преддверии крестового похода и в стремлении обеспечить успех предприятия. Как в свое время Филипп II Август создал королевских сенешалей и бальи, уезжая в крестовый поход, так и Людовик IX Святой хотел оставить вместо себя эффективную и авторитетную администрацию. Так появились новые принципы службы и основы морального авторитета служителей короны.
Последовавший при его внуке Филиппе IV Красивом конфликт с папой Бонифацием VIII стимулировал секуляризацию аппарата короны Франции и формирование новых идейных опор королевской власти. Этот кризис, усиленный английской угрозой, обозначил один из мощных двигателей процесса государственного строительства — опасность извне[218]. Но у него появились и внутренние «стимуляторы». Так, оппозиция грандов — знати и церковнослужителей (так называемое движение Провинциальных лиг 1314–1315 гг.) — растущему влиянию служителей короны Франции представляло собой также попытку поставить королевскую власть под контроль общества и ограничить сферу ее компетенции. Однако движение обернулось укреплением правового статуса королевских должностных лиц (принцип подсудности только королевскому суду за должностные проступки).
Воцарение в 1328 г. новой династии Валуа обострило вопрос о социальной поддержке монархии, и служители короны становятся самыми преданными сторонниками и помощниками Филиппа VI и Иоанна II Доброго. Наконец, спровоцированная династическим спором Столетняя война наложила отпечаток на развитие институтов королевской власти во Франции в течение века. Возникшие с самого начала войны трудности в сборе налогов на содержание армии и ведение боевых операций способствовали не только расширению прерогатив монарха, но и укреплению правовых норм службы. После долгого периода экстенсивного развития (увеличения числа ведомств и штата должностей) в середине XIV в. пришло время интенсификации. Начинается поиск внутренних резервов развития: уточняются нормы дисциплины, фиксируются штаты и компетенция, укрепляются права чиновников на должности, усложняется структура вознаграждения.
Роль юристов-правоведов в условиях войны возросла, поскольку им приходилось обосновывать легитимность новой династии, права монарха на ведение войны, на сбор налогов и т. д. Расширение прерогатив короны вызывало болезненную реакцию во всех слоях политического общества. Катастрофическое поражение в битве при Пуатье в октябре 1356 г. и пленение короля Иоанна II Доброго развязало языки критикам короны, предпринявшим на собраниях Штатов 1356–1358 гг. попытку поставить верховную власть под контроль общества. Однако крайности позиции депутатов Штатов, самоуверенность и грубый нажим на власти привели к провалу казалось бы выигрышного дела[219]. Это испытание для короны и служителей власти обернулось победой: чиновники, превратившиеся в ходе восстания в «козлов отпущения» за реальные и мнимые прегрешения короля, еще сильнее сплотились вокруг трона и помогли дофину Карлу преодолеть кризис, за что получили новые правовые гарантии своего статуса.
Уроки кризиса не прошли даром, и король Карл V Мудрый при содействии ближайших советников усиливает концепцию суверенной власти монарха, внедряет новые бюрократические процедуры (прежде всего выборы чиновников путем голосования) с целью обеспечить исполнительному аппарату гарантии независимости от давления политических группировок.
Эти успехи были на время перечеркнуты воцарением в 1380 г. малолетнего короля Карла VI и правлением его опекунов, дядей — принцев крови. Аппарат королевской власти оказался наводнен клиентелой герцогов Анжуйского, Бургундского, Беррийского, наконец дорвавшихся до рычагов управления и контроля за растущими финансами короны Франции. Однако это отступление от главной линии развития было вскоре остановлено, и юный король в 1388 г. объявил о намерении управлять самолично, лишив принцев крови прежних прав. На деле, к власти вновь пришли преданные короне советники, которые быстро (1388–1392 гг.) внедрили новые принципы службы и провели важные административные реформы. Прозванные презрительно «мармузетами» («мальчуганами», «ничтожными людишками»), они использовали полученные полномочия для обеспечения королевских должностных лиц прочными прерогативами и гарантиями автономности[220].
И их реформы оказались как нельзя кстати, поскольку открывшееся у короля в 1392 г. психическое заболевание вернуло знать и сложившиеся за время регентства клиентелы к рычагам управления. Но проведенные «мармузетами» реформы теперь надежно ограждали администрацию от давления кланов и клиентел. Разразившаяся между ними война, именуемая борьбой ар-маньяков и бургиньонов, явилась не только реваншем сеньориальной знати, но и борьбой между двумя разными моделями государства. «Арманьяки» выступали сторонниками авторитарного принципа власти монарха, «бургиньоны» — приверженцами ограничений со стороны общества. Гражданская война и регулярное «отсутствие» больного короля создали уникальную ситуацию: служители короны оказались в редких обстоятельствах выбора. Занятая ими позиция защиты сильной королевской власти и независимой администрации способствовала повышению их политической роли в обществе. Период кризиса оказался и проверкой на прочность сложившихся институтов, и, парадоксальным образом, временем их мощного развития.
Начавшаяся в 1415 г. новая английская агрессия, знаменовавшая собой последний и самый трагичный этап Столетней войны, привела к небывалому доселе сочетанию различных политических кризисов. Последовавшая вскоре королевская схизма (1418–1436 гг.) — распад единого Французского королевства на «английскую» (под властью Генриха VI, короля соединенного по договору в Труа 1420 г. королевства «Франции и Англии»), на «французскую» (под властью дофина Карла и сбежавших с ним чиновников и ближайших сподвижников-«арманьяков») и на «бургундскую» (под властью Бургундского герцога Иоанна Бесстрашного, а после его убийства в сентябре 1419 г., Филиппа Доброго) части — явилась самым драматичным этапом в истории государства во Франции исследуемого периода и убедительным свидетельством прочности созданных институтов власти. В параллельных структурах в Париже и в Пуатье чиновники, по сути, отстаивали единую линию и придерживались общих принципов[221]. Однако за это время они привыкли быть, в известной мере, предоставленными сами себе, и воцарение амбициозного короля Людовика XI привело к затяжному конфликту с верховными ведомствами, усиленному его неприязнью к ближайшим сподвижникам отца. Лишь новая оппозиция знати (так называемая Лига общего блага) «открыла королю глаза» на выгоды от союза с чиновным аппаратом, результатом чего и стал указ от 21 октября 1467 г. о несменяемости чинов.
Краткий абрис событийной канвы показывает, как сквозь конкретные перипетии политической жизни проглядывают генеральные тенденции. Таким образом, в самом процессе есть как доля случайности, стечения определенных исторических обстоятельств и разнонаправленного действия людей, так и собственная логика, конкретное преломление общих тенденций становления централизованного государства в эпоху позднего Средневековья.
Данное исследование имеет две разные по характеру, но равнозначные задачи. Во-первых, конкретно-историческую задачу: понять, каким образом и из каких элементов складывался государственный исполнительный аппарат и институт службы во Франции на первом этапе, в период сословной монархии. Во-вторых, типологическую цель: вывести некую модель, применимую для анализа аналогичных процессов в других странах или в иные временные периоды.
Исходя из этих двух взаимосвязанных целей исследование состоит из трех частей, разделенных на главы и разделы, соответствующие выявленным мною параметрам института государственной службы и структурированные в согласии с предлагаемой моделью такого рода процесса. Отсюда естественным образом следует неравномерность разделов, поскольку они выделены не по объему имеющегося материала, а в соответствии со значением данного параметра в структуре института службы. Важно при этом, что выделенные параметры рассматриваются как в статике, так и в динамике. Вызванное неизбежным расхождением между логическим и историческим анализом, такое выделение параметров с неизбежностью влечет за собой некую их «иерархию»[222]. При этом каждое из звеньев института службы обладает как самостоятельным значением, так и функцией «части единого целого», где все они тесно взаимосвязаны.
5. Терминологические параметры исследования
Используемые в исследовании термины нуждаются в изначальной договоренности, не только потому что каждый из них потребовал перевода на русский язык, а значит содержит в себе трактовку, но и потому что за их отбором стояла авторская концепция проблемы в целом. Начать логично собственно с названия исследования, поскольку оно заключает в себе квинтэссенцию позиции автора. Можно ли говорить о государственной службе, когда и самого термина «государство» в это время еще нет? Что такое «институт» службы? И как следует называть тех, кто эту службу исполнял?
Хотя все эти вопросы в историографии не новы, но они обострились вследствие пристального внимания современных исследователей к исторически адекватной терминологии и стремления избегать «самого тяжкого греха историков», по слову Л. Февра, — анахронизмов, дабы лучше понять историческое общество в присущих ему терминах и смыслах. При всей плодотворности интереса медиевистов к своему инструментарию, каковым является в том числе и язык историка, за выбором ученым той или иной терминологии стоит общая позиция в отношении эпохи Средневековья в целом. Эти разные позиции условно сводятся к двум противоположным концепциям: для одних ученых Средневековье — это абсолютно «другое», в корне отличное от нас общество, каждое проявление которого несло в себе черты иного мировосприятия[223]; для других — это этап в становлении современного общества и западноевропейской цивилизации. Первые настаивают на «инаковости» явлений и толкований, другие ищут истоки или варианты общих явлений и идей[224].
Как следует из названия работы, я разделяю точку зрения тех, кто изучает Средневековье в контексте истоков современного общества, как определенного, со своей спецификой, этапа в становлении западноевропейской цивилизации. Употребление в работе «анахронизмов», каковыми являются слова «государство», «институты власти», «политическая история», «политическая культура», «чиновники» и т. д. диктуется трактовкой этих слов как «собирательных наименований» универсальных явлений.
По сути, для описания процесса построения государства у историка нет выбора между понятиями той эпохи и понятиями ex post. С другой стороны, концептуализация явления всегда отстает по времени от складывания самого явления. И в этом смысле задача историка заключается в историзации понятий, в установлении соотношения между понятием и реальностью[225]. С этой точки зрения, уместнее начать со слова «государство». Формально такое слово —
Эту схему можно описать простыми и исторически нейтральными терминами — «управляющие и управляемые», но при всей их смысловой адекватности, они не содержат в себе ни конкретно-исторической специфики, ни исторической перспективы. Однако именно эта перспектива, а именно складывание централизованного государства со своими прерогативами, институтами и аппаратом власти, задает избранной теме научную глубину. В такой перспективе Средневековье становится посредником, звеном в цепи между Античностью и Новым временем в плане форм властвования[228].
Для отправления расширяющихся функций верховной светской власти — судебных и административных, налоговых и военных — необходимы были компетентные люди, облеченные полномочиями. Эти делегированные им властные полномочия обозначались разными терминами, не отличавшимися еще четкостью. Наиболее используемым в законодательных актах и политических произведениях в исследуемую эпоху был термин
В раннее Средневековье служба доверенных лиц властителя обозначалась термином
Суть произошедших изменений выразилась в чеканной формулировке Ш. Луазо «служба — это ординарное достоинство с общественными функциями»[233]. «Ординарное» означало «штатное», т. е. постоянную должность, существующую отдельно от служителя и наделенную определенными функциями, которые ее держатель должен уметь исполнять. С этой точки зрения, слово «служба» может быть переведено на русский язык и как «должность». Фиксация штатной численности должностей и закрепление за ними определенных публичных функций приводит к оформлению ведомств в корпорации, именуемые в исследуемую эпоху словом «тело» (
Штатные должности сосуществовали с временными поручениями короля (комиссиями), именуемыми тем же словом «служба». Это были ограниченные по времени или определенной территорией поручения короля конкретному служителю, круг компетенции которого фиксировало выданное ему письмо. Отличие этого типа письма от указов о назначении на ординарные должности заключалось в четком описании функций «комиссара»; «штатные службы» такого описания не требовали, поскольку круг обязанностей держателя должности был уже заведомо определен[234].
Та же длительная эволюция стоит и за выражением «общественные функции»: оно подразумевает наличие в служебных обязанностях неких общественно значимых целей, не зависящих от прямого указания или воли монарха. Наконец, определение службы как «достоинства», соединяющего высокий общественный статус, материальный достаток и привилегии, фиксировало оформление королевских служителей в новую властную элиту.
И все же в исследуемую эпоху не существовало еще термина «государственные служащие» (
Мне представляется правомерным именовать этих действующих от имени короля и в рамках определенной компетенции людей, как и в оригинале, различными терминами: «служители короля», «королевские должностные лица» или «чиновники». При этом я почти не употребляю столь излюбленного чиновниками более поздней эпохи термина «магистрат», подчеркивающего их претензию на глубокие античные корни. Во-первых, он ни разу не встречается в исследуемых мной источниках, к тому же он подразумевает судебные функции, а ими были наделены не все те, кто является объектом анализа, например, сборщики и раскладчики налогов, нотариусы, секретари. Да и члены верховных ведомств, Парламента, Палаты счетов и других, не были, по сути, магистратами, поскольку не являлись судьями по отдельности (каковыми были королевские бальи и сенешали, например), но лишь в коллегии из нескольких судей[236].
Из всех этих терминов главные споры вызывает слово «чиновник». Оно кажется наиболее анахроничным и слишком абстрактным, не говоря уже о коннотациях в российском общественном сознании. В рамках наметившейся в историографии плодотворной тенденции «сделать язык историка более целомудренным» и желая подчеркнуть принципиальное отличие этих королевских должностных лиц от современной «бюрократии», В.Н. Малов предложил использовать для обозначения владельцев должностей слово «оффисье»[237]. Стоит, однако, иметь в виду, что владельческие права были получены чиновниками не сразу, не с момента оформления новых принципов службы при Людовике IX Святом или Филиппе IV Красивом, но складывались долго и существовали негласно, пока не были легализованы в виде учреждения в 1522 г. Палаты нерегулярных сборов и появления «полетты» в 1604 г., т. е. при легальной продаже должностей короной. Таким образом, слово «оффисье» в трактовке В.Н. Малова никак не может быть использовано для истории более раннего, чем обозначенные даты, периода. Не менее важно, что слово «бюрократия» появилось во французском политическом словаре с XVIII в. и является производным от «бюро» госсекретарей, т. е. чисто административного аппарата, и, следовательно, не подходит для обозначения судебного аппарата, каковым в значительной мере являлись ведомства и службы монархии на первом этапе.
Стоит также обратить внимание, что в современных российских реалиях нет «чиновников», есть «государственные служащие». С этой точки зрения, слова «чиновник», «бюрократ» или «функционер» являются одинаковыми анахронизмами как для современной эпохи, так и для позднего Средневековья[238]. Однако в качестве «суммарного эмпирического понятия (по И. Канту) я считаю правомерным употреблять слова «чиновник», «должностное лицо» и «служитель» как исторически и по смыслу нейтральные, с целью обозначить суть и перспективы явления. Под этими словами в исследовании подразумеваются все, кто действовал от имени короля, исполнял его публичные (гражданские) функции в строго определенных рамках компетенции и именовался в исследуемую эпоху словом
Поскольку данный термин распространялся и на «домашние» службы, и на комиссии, следует четко оговорить, кто именно включается мной в категорию «служителей государства». Прежде всего, все, кто вершил суд, поддерживал закон и порядок и управлял финансами «именем короля», в столице и на местах. Таким образом, объектом исследования являются все, кто так или иначе отправлял публичные функции королевской власти[239]. К таковым относились служители Парламента, Палаты счетов, Налоговой палаты, Казначейства, ведомства вод и лесов, Монетной палаты, бальи и сенешали. Самым сложным в этом контексте являются королевские советники (члены Совета короля): формально они не подходят под определение государственных служителей, поскольку лишь дают суверену советы, но не представляют его персону. Однако сам по себе Королевский совет олицетворял публичные функции, а в исследуемый период и исполнял их в отсутствие короля, в том числе в сфере законотворчества и правосудия.
Термин «институт службы» подразумевает в работе некую регламентированную, наделенную определенными чертами, атрибутами и нормами организацию общественно признанной деятельности.
И последнее, что следует оговорить относительно используемой в работе терминологии. Речь идет о двух терминах — Дом (
Сложность адекватного перевода этих терминов заключается в их дальнейшей эволюции: Дом короля постепенно, при Старом порядке, превращается в институт королевского Двора (
Учитывая все эти контексты, мною были избраны в качестве адекватных исследуемому периоду терминов для обозначения двух параллельных и взаимосвязанных структур королевских служб термины «Дом короля» и «Дворец», под которым подразумевается Дворец на острове Ситэ, где обосновались ведомства и службы короны Франции.
Часть I.
Складывание публично-правовых институтов королевской власти
Основой института королевской службы во Франции XIII–XV вв. явилось складывание автономных, постоянно действующих и законодательно оформленных специализированных ведомств и служб, олицетворяющих и реализующих публично-правовые функции королевской власти. Этот процесс рассматривается через призму приобретения исполнительным аппаратом трех основополагающих «капиталов»[245]. Прежде всего, это «физический капитал», заключающийся в «реальном», качественном увеличении числа служителей, в институциональном оформлении ведомств и служб и в фиксации штатов должностей, существующих вне зависимости от лиц, их замещающих. Не менее значимым является «символический капитал», под которым я подразумеваю идейные основы властных полномочий королевских должностных лиц. Наконец, это «политический капитал» королевских должностных лиц: различные формы соучастия во властных прерогативах монарха и функция ограничения единовластия короля с помощью возникающих бюрократических процедур, главным образом в сфере законодательства. Понятие «капиталов» представляется мне более объемным и многозначным, чем используемые традиционно понятия институционального оформления, идейных основ или политических прерогатив. «Капитал» подразумевает процесс накопления — силы, влияния, авторитета — и, главное, необратимость (неотменяемость) результатов. Истинным «получателем» этих капиталов являлось, естественно, само формирующееся государство. Но эта абстракция персонифицируется конкретными людьми, чья борьба за контроль над «государственным капиталом» составляет суть происходящих внутри поля власти процессов.
Глава 1.
«Физический капитал» ведомств и служб короны Франции
Институциональное оформление ведомств и служб короны определялось тремя факторами. Во-первых, с середины XIII в. начинается выделение отдельных функций управления в автономные ведомства со своей организацией и полномочиями, санкционированными королевскими указами[246]. Во-вторых, данная организационная структура подкреплялась увеличением и фиксацией штата должностей и их деперсонализацией. Наконец, краеугольным фактором оформления государственного аппарата выступало общественное мнение как необходимая форма его легитимации.
Становление институтов власти короля Франции опиралось на тенденции, берущие начало в правление Филиппа II Августа и его наследников, и получило новые импульсы при Людовике IX Святом. Король Франции уже к середине XIII в. имел в распоряжении разветвленный аппарат представителей королевской власти на местах в виде служб (в единицах домена) прево[247], над ними бальи (на севере и востоке) и сенешалей (на юге и западе) в новых административных единицах. Появление бальи и сенешалей в конце XII в. стало первым шагом к формированию королевского аппарата управления[248]. Внутри Королевской курии (
Увеличение функций и рост компетенции мешали чиновникам кочевать вослед королю, поскольку они нуждались в архивах ведомств. Архивы и, главное, укрепление столицы как «центра власти» с неизбежностью влекли за собой оседание чиновников в Париже, конкретно во Дворце на острове Ситэ, и деперсонализацию отправления власти.
Складывающаяся структура управленческого аппарата отличалась еще глубинной взаимосвязью частного и публичного начал, амбивалентностью Дома и Дворца[249]. Сложные взаимоотношения их служб характеризуют первый этап процесса формирования аппарата королевской власти.
Оформление ведомств И служб короны Франции
Кардинальный перелом в королевской администрации происходит в правление Людовика Святого. Манифестом нового государственного устройства был ордонанс 1254 г. «об улучшении состояния королевства» (
Следующим шагом по пути формирования королевской администрации стал ордонанс от 23 марта 1302 г. «о благе, пользе и преобразовании королевства», изданный Филиппом IV Красивым[253]. Впоследствии названный клерками Канцелярии «Magna statuta», он повторил и тем самым закрепил многие введенные Людовиком IX Святым нормы о поведении, дисциплине, запретах и наказаниях служителей короны Франции — теперь от прево до членов Королевского совета. Отдельные статьи были посвящены работе выделившихся к тому времени ведомств, Парламенту и Совету, а главное впервые оговаривалось, что отныне бальи и сенешали не могут сочетать свою службу с участием в заседаниях Совета при короле[254]. Так происходит разделение функций между сеньориальным по своей природе Королевским советом и служителями короля на местах.
Главным нововведением в службе бальи и сенешалей стало делегированное королем право вершить от его имени суд и принимать апелляции на приговоры всех местных инстанций. Именно это превратило бальи и сенешалей из местных агентов в представителей короля и государства. На этом этапе функции бальи и сенешаля оставались целостными: представители короля в бальяже и сенешальстве выступали одновременно судьями, администраторами, главами местных финансов и войска. По мере разрастания компетенции им становилось все труднее единолично исполнять эти обязанности. К тому же сенешали и бальи обязаны были регулярно прибывать в Париж: в Палату счетов дважды в год сдавать отчеты (счета) о доходах и расходах короля для проверки; в Парламент на слушания дел по апелляциям из своего округа, в строго определенные сроки; позднее и в Налоговую палату для отчетов о сборе налогов[255].
Под началом бальи и сенешалей вскоре появилось большое число помощников: сборщиков налогов, нотариусов, королевских адвокатов и прокуроров, сержантов и других. Довольно быстро бальи и сенешали теряют судебную функцию: сначала возникла служба судей (
В этой структуре местного аппарата столица королевства, Париж, представляла собой исключение: во главе города стоял королевский прево, чьи функции были идентичны прерогативам бальи: он также являлся судьей первой инстанции по делам домена, главой местных финансов и армии[259]. В подчинении прево Парижа в его резиденции, Шатле, находились штаты аудиторов для ведения судебных расследований, а также ассесоров, адвокатов и прокуроров для слушания судебных дел, нотариусов-секретарей — для документации и приставов для исполнения приговоров. В условиях Столетней войны и политических кризисов, связанных с ней, все большее значение среди обязанностей прево Парижа приобретает охрана порядка в столице, ее защита и ведение боевых действий. В силу этого увеличивается число сержантов Шатле и повышается их статус[260].
Внутри Королевской курии отдельные ведомства предстают долгое время частями единого целого. Такая нерасчлененная структура — Дома и Дворца — детально расписана в серии ордонансов, изданных Филиппом V Длинным в 1318–1320 гг.[261] Процесс выделения верховных палат протекал сложно и нелинейно, начавшись с разделения Курии на Дом и Совет. Ввиду этого целесообразно будет наметить основные вехи становления каждого ведомства в отдельности (даты институционального оформления сведены в таблицу № 1).
Первым ведомством, получившим хартию об институциональном оформлении, стала Палата счетов (
В 1313 г., Палата счетов получила новое помещение в перестроенном Дворце в Ситэ — комнату рядом с покоями короля, что отразилось в ее названии («Палата»). Здесь же разместился и архив ведомства. Такое местоположение продиктовано было давней традицией: вначале король сам выслушивал отчеты и проверял счета, а позднее должен был иметь быстрый доступ к ним. Ее организационную структуру, численность и полномочия зафиксировала серия ордонансов, завершившаяся институциональным оформлением главного финансового ведомства в 1320 г.[264] Палата счетов стала верховным органом контроля за сбором и расходованием королевских доходов в центре и на местах. Помимо домениальных доходов Палата счетов отвечала на первых порах (до 1357 г.) и за все налоговые сборы — габель, фуаж и др.
В основе высокого статуса Палаты счетов лежали общественно значимые функции: помимо проверки и утверждения королевских счетов, она имела право выдавать грамоты о финансовых милостях и привилегиях, о помилованиях в финансовых исках, о возвращении изгнанных за пределы королевства, об аноблировании, о легитимации внебрачных детей и т. д.[265] Наряду с главной функцией охраны королевского домена, Палата счетов осуществляла дисциплинарный контроль над всеми финансовыми чиновниками, а также разбирала их споры и конфликты, принимала оммажи королю и, наконец, регистрировала королевские указы с правом ремонстрации. Палата счетов обладала и существенными судебными функциями, что явилось со временем источником ее конфликтов с Парламентом и Казначейством[266]. Хотя судебная компетенция Палаты счетов была ограничена финансовой сферой, сама размытость квалификации такого рода дел помогала служителям ведомства расширять свои полномочия.
Статус Палаты счетов как суверенной курии обозначился к концу XIV в.: указом Карла V от 7 августа 1375 г. канцлеру запрещалось скреплять печатью письма, апеллирующие на решения Палаты счетов[267]. Этот статус был официально закреплен ордонансом, изданным Карлом VII в декабре 1460 г.: в нем провозглашалось монопольное право Палаты счетов контролировать все доходы и расходы короны, проверяя счета от всех казначеев и сборщиков, в центре и на местах. Важнейшим пунктом этого ордонанса явилось положение о подчинении Палаты счетов королю без каких-либо посредников, причем особо оговаривалось неподчиненность ее Парламенту[268]. Вместе с тем, король остался главой Палаты счетов, что снижало степень ее суверенности в сравнении с Парламентом. Палата счетов, как и другие верховные ведомства, пережила раскол в период королевской схизмы 1418–1436 гг., что имело следствием создание аналогичных палат в провинциях королевства[269].
Судебная сфера занимала исключительно важное место в структуре власти монарха, поскольку являлась первой формой реализации политического верховенства. Ввиду этого выделение Парламента, верховного судебного ведомства, из Королевской курии происходило наиболее сложно и постепенно[270]. Король изначально был и до конца Старого порядка оставался верховным судьей. Вначале он судил в окружении Совета из ближайших вассалов — прелатов и баронов. Постепенно на Совет короля по судебным делам стали приглашаться знатоки права. С 1239 г. для таких заседаний Совета появляется слово «Парламент» (
Первым специальным указом о работе Парламента явился регламент от 7 января 1278 г., хотя в его тексте все время оговаривается, что «так было решено прежде»[272]. При Филиппе IV Красивом было издано восемь ордонансов (1291, 1296 и 1303 гг. — о его составе), при его сыне Филиппе V Длинном — еще три (1316, 1319 и 1320 гг.). По мере уточнения и расширения компетенции происходил переход от периодических, ограниченных во времени сессий «Совета короля в Парламенте» к постоянно действующему в течение всего года суду[273].
К началу XIV в. Парламент имел четкую структуру из трех палат: Верховной, Следственной и Прошений; уголовные дела рассматривались в Башне (
Судебная функция делала Парламент главным ведомством короны и ставила на вершину административной иерархии. Он главный хранитель домена и прав короля, он регистрирует и оглашает указы, имея право подать ремонстрацию в случае возражения, он защищает «интересы короля» во всех сферах. По мере увеличения компетенции за счет сеньориальной и церковной юрисдикции, а также все более расширительного толкования парламентариями королевских дел (
Однако у этого дробления Парламента имелась предыстория, которая редко упоминается, хотя она лежала у истоков института. Присоединяя к королевскому домену новые области, король Франции, по сути, подчинял себе существовавшие в них судебные курии. В Нормандии это был старый трибунал герцога, упоминаемый до 1130 г. и именовавшийся Палатой Шахматной доски (
Еще более любопытна история Парламента в Тулузе. Учрежденный Альфонсом де Пуатье для своих подданных, он периодически возобновлялся после присоединения области Лангедок к домену[276]. Филипп IV Красивый в 1287 г. подтвердил его, но в 1291 г. потребовал передать все апелляции в Париж. В 1303 г. он обещал восстановить этот Парламент, но поскольку якобы все уже привыкли, что верховный суд королевства находится в Париже, идея была им оставлена[277]. Однако эта история сохранилась в названии верховного суда: он единственным из ведомств именовался «Парламентом в Париже» (
Создание Парламента в Тулузе, как и последующие выездные сессии Парламента в Париже, оправдывались в указах «удобством подданных» короны, и последующее создание с середины XV в. Парламентов в различных областях Французского королевства провозглашало ту же цель. Этот процесс, сокращая некогда единую компетенцию Парламента в Париже, усиливал судебную власть короля, поскольку она более плотной сетью охватывала территорию королевства[278]. К тому же власть удовлетворяла и местные амбиции провинций.
Но и сами парламентские чиновники стали двигателями этого процесса. Как правило, в преамбулах ордонансов о создании Парламентов в той или иной области наряду с заботой о подданных прямо говорится о служителях верховного суда, изгнанных из Парижа или вынужденных покинуть столицу в период схизмы. Необходимость их «трудоустройства» была дополнительным импульсом к созданию Парламентов в других областях Франции, хотя служители Парламента в Пуатье отчаянно боролись с таким ущемлением своей компетенции. Человеческий фактор сыграл не последнюю роль после возвращения Парижа под власть Карла VII. Весной 1436 г. король издал указ о воссоединении двух Парламентов, в Париже и в Пуатье, однако многие советники, родом из центра королевства, не захотели переезжать в столицу и остались там, где работали много лет[279].
История Королевского совета остается наиболее темной из-за потери его архива за период до XVI в., однако кое-что мы знаем и о нем[280]. Будучи по своему происхождению воплощением сеньориальной власти, Совет при короле Франции не только долго не приобретает автономности, но остается аморфным, полностью завися от воли монарха. Если издавна состав Совета при короле определялся кругом прямых вассалов и ближайших родственников королевской крови («советников по рождению»), то появление в XIII в. практики приглашения на заседания Совета знатоков права — легистов ослабило роль знати и баронов в нем.
Однако наличие внутри Совета двух элементов, патримониального и профессионального, приводило к изменению состава этого института в периоды ослабления личного участия короля и «сеньориальной реакции». Начавшееся после смерти Филиппа IV Красивого общественное движение так называемых Провинциальных лиг 1314–1315 гг. обнаружило стремление сеньоров усилить свои позиции за счет участия в работе Королевского совета. Они навязали сыновьям «железного короля» обязанность включить в его состав ряд знатных сеньоров Франции: с 1316 г. наряду с легистами там заседали двадцать четыре светских и духовных сеньора. В 1318 г. эта смешанная структура была утверждена Филиппом V Длинным в виде ежемесячно заседающего органа[281]. Тем не менее подобные колебания лишь укрепляли принцип, согласно которому только король Франции определял по своему усмотрению состав своего Совета, ас 1319 г. — и его периодичность. Сам Совет при персоне монарха (
В результате существовал не столько устойчивый Совет, сколько круг «советников короля». Хотя они назначались указом, приносили клятву и имели высокий авторитет, к середине XV в. их статус превращается в почетный титул, теряя функциональный смысл[282]. Совет следовал за монархом, не имел собственных властных полномочий и четкой компетенции без присутствия короля и давал совет последнему только тогда и о том, когда и о чем его спросят.
Так наметилась весьма любопытная тенденция. С одной стороны, статус и роль Совета при короле все время повышаются. Королю рекомендуется принимать решения и издавать указы только «с мнения и обсуждения Совета». Однако на деле под данным понятием подразумеваются также «Совет короля в Парламенте», «Совет короля в Счетах» и другие курии. Король волен был приглашать на Совет членов этих курий, а члены Совета имели право с 1389 г. посещать их заседания.
Было бы ошибкой считать, что Королевская курия растворяется в отделившихся от нее ведомствах[283]. Король и его Совет (по ордонансу 1346 г.) по-прежнему обладают всеми властными полномочиями в сфере законодательства, в управлении, в суде и финансах. На заседаниях Совета обсуждались и принимались ордонансы, вершилось удержанное правосудие, комплектовались кадры администрации, решались финансовые вопросы. Не случайно реформаторские Штаты 1356 и 1484 гг. пытались поставить под свой контроль именно Королевский совет, а не другой орган. И потому король создает и усиливает внутри Совета отдельные палаты, дублирующие аналогичные функции выделившихся курий. Благодаря советнику Анри Боду мы знаем, как функционировал этот Совет в период схизмы (1418–1436 гг.) при короле Карле VII[284]. Постепенно Королевский совет начинает приобретать черты автономности: король уже не всегда присутствовал на его заседаниях, хотя и находился в курсе дел и принятых решений. Поскольку судебные прерогативы монарха оставались главным инструментом его властвования, эта сфера раньше других выделяется в структуре его совета. Со времени правления Людовика XI Большой совет превращается, по сути, в отдельную судебную палату, параллельную Парламенту.
Процесс институционализации затронул и сеньориальные службы Дома, причем именно в их эволюции с наибольшей наглядностью обнаруживается неустранимость патримониального принципа монархического государства. Сложная эволюция придворных служб привела в начале XIV в. к разделению их на две группы: на коронных чинов «рта и тела», хлебодара, виночерпия, кравчего, шталмейстера, обер-камергера, гардеробмейстера и т. д. (во главе с главным распорядителем Двора) и на шесть палат Дома короля: исповедника, раздатчика милостыни, капеллу, мэтров прошений, Денежную палату и Канцелярию[285]. Из этих шести служб публичные функции осуществляли Палата прошений Дома, Денежная палата и Канцелярия. Причем именно канцлер встал во главе всей «гражданской администрации» как ответственное лицо за законодательную сферу власти короля Франции. С этим связано и кардинальное изменение в статусе службы: во второй половине XIII в. она отделяется от капеллы, а с 1299 г. канцлером становится мирянин Пьер Флот. Хранитель королевской печати канцлер обязан был обладать юридическими познаниями и опытом в правотворчестве и призван был хранить «права и интересы короля» во всех областях, что отразило процесс усиления публично-правовых принципов королевской власти. Канцлер представлял персону монарха, служил «его устами», наместником во всех государственных органах. Он председательствовал на Королевском совете в отсутствие монарха, выступал от его имени на созываемых сословно-представительных собраниях, являлся главой всех выделившихся из Королевской курии ведомств[286].
Но здесь был заложен источник конфликтов канцлера с верховными палатами. Его генетическая связь с персоной короля предопределила двойственность положения канцлера — как главы гражданской администрации и одновременно как доверенного исполнителя личной воли суверена. Очевидно, что большим корпорациям было легче противостоять этой воле, чем одному человеку, напрямую зависящему от благоволения монарха. Поэтому эволюция должности канцлера является наиболее амбивалентной: его публичные функции неуклонно расширяются, однако он скорее «представляет персону монарха», чем его власть. Не случайно в период ослабления личного участия короля Карла VI в управлении, а затем в период королевской схизмы положение канцлера оказалось наиболее уязвимым[287].
Те же двойственность статуса и усложнение функций прослеживаются в подчиненной канцлеру королевской Канцелярии. Внутри нее со второй половины XIII в. намечается профессиональная специализация, связанная с функцией написания актов и скрепления их печатью; а статус автономного ведомства был ею получен при Карле V Мудром указом от 7 декабря 1361 г.[288] Служба составителей актов, королевских нотариусов, подразделяется на тех, кто служит непосредственно монарху в подчинении канцлера и в структуре Дома, и на тех, кто служит в ведомствах, отделившихся от Курии, в Парламенте, Палате счетов и т. д.[289] В свою очередь, служба печати, а с ней и Канцелярия, также постепенно подразделяются: канцлер владеет большой королевской печатью, которой скрепляет королевские акты публичного характера (
Взаимосвязь Дома и Дворца проявилась в оформлении и эволюции службы «мэтров прошений». Это были специалисты-правоведы, появившиеся в свите короля Людовика IX Святого и помогавшие ему в отправлении правосудия[291]. Именуемые «свитскими короля», они должны были принимать обращения к монарху, жалобы и прошения, а в связи с их увеличивающимся потоком — «фильтровать», самостоятельно решая часть из них (отсюда их именование: «судьи у ворот», т. е. у входа в королевские резиденции), а королю оставляя лишь наиболее важные дела[292]. Поскольку в Парламенте в 1278 г. возникает Палата прошений Дворца, конкуренция двух ведомств оказалась неизбежна. Попытка поставить Парламент под контроль мэтров прошений Дома (указ от 1344 г. о праве апеллировать к ним на приговор верховного суда) была быстро «отбита». В 1346 г. раздел компетенции двух палат привел к ограничению их полномочий удержанным правосудием, а затем к включению в парламентскую корпорацию, иерархически подчинив Парламенту[293]. В период королевской схизмы в Париже обе Палаты прошений были заменены комиссией из членов Парламента и Налоговой палаты, а в Пуатье обе палаты были слиты в одну[294].
Процесс оформления финансовых органов короны напрямую связан с изменением статей доходов и расходов казны. Будучи изначально в ведении королевского казначея (
Путь ведомства казны к институциональному оформлению датируется 1295 г. — перенесением казны из Тампля в Лувр. Вначале ведомство состоит из двух казначеев, а их компетенция достаточно скромна: они только хранят казну и следят за выдачей денег из кассы, но не имеют права вмешиваться в структуру расходов. По ордонансу 1318–1319 гг. ведомство казны подчиняется теперь не королю, а «суверену, стоящему над казначеями». Кроме того, впервые оговаривается его самостоятельность по отношению к Совету и Палате счетов. Для улучшения сбора ординарных доходов казначеи должны были осуществлять контроль с помощью регулярных инспекций. Позднее внутри Казначейства происходит новое усложнение функций (указ от 1379 г.): наряду с инспекторами в Париже появляется «оседлый» казначей, решающий возникающие споры[296].
Теперь от казначеев требовались знания в сфере не только финансов, но и права, поскольку постоянно возникали правовые конфликты, требующие судебного разбирательства. Вскоре в правление «мармузетов» произошло разделение управленческих и судебных функций Казначейства, и для исполнения последних появились казначеи «по делам суда». В итоге по ордонансу от 11 апреля 1390 г. появляется отдельная Палата казны (
Неустойчивость статуса ведомства казны была обусловлена самой структурой доходов короля, в которой ординарные поступления составляли всего 2%, а все более существенное место стали занимать так называемые экстраординарные поступления от различных налогов — косвенных сборов, всевозможных податей, эд, габели и др. Об этом красноречивее всего свидетельствует рост влияния налоговых ведомств.
Истоком их явилась инициатива собрания Штатов в декабре 1355 г., отразившая растущее недовольство общества, усиленное военными поражениями Франции в Столетней войне. В обширном ордонансе о реформе в управлении от 28 декабря 1355 г. сбор и расходование денег от налогов изымались из ведения казначеев и передавались особым служителям, призванным контролировать эти вопросы и решать возникающие споры. Ими являлись «генералы-суперинтенданты», избранные поровну от каждой из трех палат — по три человека от каждого «сословия». С 1360 г. генералы финансов перешли под власть короля[299]. Судебные споры решались ими вначале на местах, но постепенно все чаще переносились в Париж; с 1370 г. — во Дворец в Ситэ.
Об объеме их власти свидетельствует то, что в их подчинении оказалось большое число служителей на местах: в образовавшихся в 1355 г. четырех (как позднее у казначеев) генеральствах — выборные от Штатов для раскладки налогов элю, а также сборщики, секретари, контролеры, комиссары, сержанты и др. Компетенция генералов финансов все время менялась в прямой зависимости от хода войны и связанной с ней потребностью в сборе налогов[300]. Мощным стимулом усиления этого ведомства послужил гигантский выкуп, который необходимо было заплатить за плененного короля Иоанна II Доброго.
Рост компетенции потребовал реорганизации: разделения на управленческие и судебные функции, которое и осуществили «мармузеты». По ордонансу от 28 февраля 1389 г. наряду с «просто» генералами финансов появились «генералы финансов по делам суда», чьи решения объявлялись принятыми «словно бы нашей [короля] собственной персоной». Ордонанс от 11 апреля 1390 г. окончательно утвердил новое ведомство — Налоговую палату (
Как и все верховные ведомства, эта палата пережила трудные времена в период королевской схизмы: в Париже герцог Бургундский объявил давно обещанную им отмену налогов и упразднил Палату; в Пуатье она появилась только в 1425 г. и проработала до 1436 г. Вслед за этим Налоговая палата начинает дублироваться в провинциях королевства: 21 июля 1441 г. она создается в Лангедоке. Взойдя на престол, Людовик XI вновь упразднил этот орган, передав ее судебные функции в Палату прошений Дома, и восстановил только два года спустя; при этом она перешла под контроль Парламента[302].
Весьма непростой путь к статусу автономного органа прошла и Монетная палата. Как у всякого сеньора, чеканящего свою монету, в структуре королевских служб Дома имелись те, кто контролировал чеканку монеты. С XIII в. их называли «генералы-мэтры монет» (впервые упоминаются в 1216 г.). Правда, в их компетенцию не входило решение возникающих споров вокруг монетных операций; это оставалось в ведении Королевской курии, а затем Палаты счетов. Однако судебные споры такого рода требовали специальных знаний, и в 1348 г. была создана отдельная Монетная палата из генералов-мэтров монет с широкими административными и судебными полномочиями, но ограниченными исключительно сферой монеты (принятие присяги чиновников монет, проверка их счетов, выработка указов о чеканке монеты)[303]. Монетная палата с 1348 г. располагалась в здании Дворца в Ситэ непосредственно над помещением Палаты счетов, а ее судебный статус не был суверенным, поскольку на ее приговоры можно было апеллировать в Парламент вплоть до 1552 г. На генералов-мэтров монет периодически возлагались также функции контроля за монетным рынком в бальяжах и сенешальствах: они направлялись по областям с полномочиями от короля смещать провинившихся монетчиков и их помощников[304]. Эти меры были особенно важны при постоянной смене курса монет и борьбе с вывозом металла за пределы королевства. Для повышения статуса инспекторов вводились даже особые должности генералов-реформаторов по делам монеты и визитатора монет всего королевства или отдельной области, которыми обычно становились те же чиновники Монетной палаты[305]. В 1375–1376 гг. было решено осуществить инспекцию всего королевства на предмет хождения королевской монеты, и тогда ее поручили осуществить бальи и сенешалям[306]. После королевской схизмы 1418–1436 гг. (тогда два генерала остались в Париже, остальные переехали в Бурж под власть дофина Карла) аналогичные Парижу Монетные палаты появляются в провинциях, первой из которых стала палата в Лангедоке[307].
В процесс институционального оформления включилась и служба хранителей вод и лесов в королевском домене. Она относилась к традиционным домениальным службам, однако в ее природе также имелась двойственность. Как известно, большинство королей из династии Капетингов принадлежали к заядлым охотникам, а посему были крайне заинтересованы в хорошем состоянии своих домениальных лесов. В то же время, королевские леса служили источником доходов казны: от продажи древесины для обогрева и строительства, от предоставления прав на выпас свиней, быков, овец, права собирать желуди и т. д. Вначале при Филиппе Августе контроль за состоянием вод и лесов осуществляли бальи и сенешали, затем при Филиппе Красивом появились «ревизоры вод и лесов», наконец возникли постоянные должности мэтров вод и лесов с широкими управленческими и судебными полномочиями[308]. В силу этого они имели двойное подчинение. В состав Дома короля входил главный егермейстер (
Наконец, в правление Карла V Мудрого инстанция получила законодательное оформление: в большом ордонансе о службах Дома от 27 января 1360 г. мэтры вод и лесов фигурируют уже как автономные чиновники; затем указ от 22 августа 1375 г. и регламент от сентября 1376 г., составленный мэтрами Палаты счетов, уточнили структуру и компетенцию ведомства вод и лесов[309]. Королевский домен был разделен на несколько округов, закрепленных за каждым из мэтров, которые должны были постоянно их инспектировать[310]. В подчинении мэтров вод и лесов находилась целая армия служителей: сержанты, садовники, хранители, лесники и их наместники. Судебные прерогативы органа заключались в суде первой инстанции и в разборе апелляций на решения местных судов. К началу XV в. сохранилось двойное подчинение мэтров вод и лесов Палате счетов и коронному чину — «суверену, мэтру и генералу реформатору», соединявшее Дом короля и Дворец[311].
Завершающим штрихом к картине складывающихся ведомств и служб короны Франции служит институт ревизоров — следователей (
Идея реформирования, означавшего возвращение к норме, очищение от грехов и злоупотреблений, воплотилась в регулярные инспекции-ревизии королевской администрации. Для их осуществления требовались особые служители: так следователи эпохи Людовика IX Святого превратились в реформаторов, а с 1320 г. — в генеральных реформаторов королевства[314]. Высокий статус этих должностных лиц определялся объемом власти, которой наделял их король, решать дела в судебной, финансовой и военной сферах. Они могли также смещать, заменять и наказывать по своему усмотрению провинившихся чиновников.
Комиссары-реформаторы превратились с правления Филиппа Красивого в «глаза и уши» королей. Вначале они ездили в комиссию по двое, обычно мирянин и клирик, чтобы контролировать друг друга и чтобы никто из виновных не избежал королевского возмездия, ссылаясь на ненадлежащий статус судей. Комиссии эти были, однако, не слишком оперативными: ревизоры имели возможность годами жить в «ревизуемой» провинции; к тому же, их решения могли быть столь же произвольными, что и у проверяемых королевских чиновников, с той разницей, что на них уже нельзя было апеллировать. Их излишнее рвение в наказании злоупотреблений подчас граничило с превышением полномочий.
Специфика этой службы, которой будет суждена в будущем «долгая счастливая жизнь»[315], заключалась в контрасте между широкими полномочиями и их временным статусом. Ревизоров-реформаторов произвольно выбирал сам король, давая комиссию тому, кого считал наиболее подходящим и кому лично доверял. Среди комиссаров фигурируют служители Дома короля, члены Королевского совета, Парламента и Палаты счетов, казначеи, генералы налогов и др. Усилия комиссаров-реформаторов были направлены в целом, на повышение качества работы королевской администрации, на устранение злоупотреблений и ошибок, на обуздание излишнего рвения чиновников, на улучшение образа власти как защитницы общего блага подданных.
Подводя итоги анализа институционального оформления ведомств и служб короны Франции, следует подчеркнуть следующее. Прежде всего, аппарат управления складывался путем выделения каждой из функций власти в отдельное ведомство и его институциональное оформление. Таким образом, увеличение прерогатив монарха и усложнение функций управления запускают неостановимый механизм процесса бюрократизации. При этом появление все новых ведомств, по сути, создает и закрепляет за короной функции, которых прежде у нее не имелось или они были завуалированы. Таким образом, логика оформления исполнительного аппарата и интересы самих чиновников расширяли королевские прерогативы. А это усиливало власть короля, опиравшегося на все более разветвленную структуру ведомств и служб.
Как следствие, появление исполнительного аппарата, удлиняя «цепочку власти», укрепляло положение короля как арбитра, стоящего над властными структурами. Однако в результате дробления и дифференциации функций управления монарх, оставаясь главой Дома и Дворца, все дальше отдалялся от самих этих функций, что усиливало его зависимость от своего исполнительного аппарата, только союз с которым отныне гарантировал ему, как и всему королевству, «мир, справедливость и порядок»[316]. Наконец, появление специализированных ведомств впервые обозначило вектор развития — будущее вычленение ветвей власти (законодательной, судебной и исполнительной) как путь к современному государству.
Складывание номенклатуры и численности должностей
Увеличение состава королевских должностных лиц является важнейшей частью процесса становления исполнительного аппарата, наглядно демонстрируя «наращивание мускулов» органов королевской власти.
Численность королевских служителей на первом этапе, с середины XIII в. до середины XIV в., стремительно растет. Однако в середине XIV в. рост резко обрывается, а количество чиновников «замораживается». Причины коренились в демографическом кризисе, вызванном «Черной смертью», но еще определеннее в тяготах Столетней войны, когда нагрузка на казну, из которой оплачивались чиновники, резко возросла и сместилась в сторону военных расходов. Вплоть до окончания Столетней войны и начала экономического подъема при Людовике XI величина штата королевского аппарата будет постоянно ограничиваться королевскими указами.
Стандартные параметры состава верховных ведомств короны Франции середины XIV — середины XV в., фигурирующие в историографии, сводятся к двумстам должностным лицам[317]. Обычно эти параметры приводятся исследователями в качестве показателя несоответствия между зачаточным и весьма малочисленным аппаратом власти короля Франции в XIV–XV вв. и упорными жалобами подданных на «засилье чиновников» и их непомерную численность.
Вопрос о численности должностей, отраженной в королевском законодательстве, имеет ряд особенностей. Прежде всего, королевскими указами регулировались только те службы, которые оплачивались из королевской казны. Во-вторых, рамки штата ведомств и служб, за редким исключением, появляются только в тех указах, которые предписывают их сокращение, так что реальное число служителей всегда превосходит фигурирующие в указах цифры. «Хартии» ведомств, фиксирующие их оформление, не всегда содержат данные о штате, а реальная численность выявляется по количеству присягнувших данному указу должностных лиц в момент его издания. Наконец, частые повторения одинаковых численных параметров отдельных служб свидетельствуют не столько об их нарушениях, сколько о закреплении некой «освященной временем традиции» как важного показателя стабилизации штата ведомств.
Начать уместнее с самого многочисленного по составу учреждения — с Парламента, на примере которого нагляднее всего проступают механизмы формирования численности верховных ведомств короны Франции. Первое, что обращает на себя внимание, весьма красноречиво: численность Парламента в сто человек четко названа была в королевских указах достаточно поздно — лишь в ордонансе Людовика XI от 16 сентября 1461 г.[318] Однако она не только стала общим местом в общественной полемике задолго до этой даты, но и явилась фундаментом самоидентификации парламентариев, в том числе в их апелляции к образу римского Сената[319].
Тут мы сталкиваемся с двумя фундаментальными принципами формирования штатов верховных ведомств. Первый состоит в символическом значении, заключенном для средневекового человека в цифрах. Скажем, численность пэров Франции (12), никак не связанная с реальным количеством носителей этого ранга в XIV–XV вв., явно апеллировала к библейской традиции 12 апостолов, к легендам о Карле Великом или рыцарях Круглого стола[320]. Цельные, символические и ассоциативные числа несли важную смысловую нагрузку. В этом контексте состав Парламента в 100 человек призван был обозначить высокий статус верховной судебной палаты. Второй принцип состоял в закреплении
Парламент достиг этой величины не сразу. Появление внутри Королевской курии специализированного «Совета в Парламенте» не предполагало на первых порах фиксированного штата. Однако вскоре возникла тенденция закрепить в его составе профессионалов и очистить от ставших посторонними лиц. Ордонанс от 6 апреля 1287 г. удалил из Парламента представителей высшего духовенства, ордонанс от 22 апреля 1291 г. — бальи и сенешалей, в 1296 г. — всех тех, «кто не знает законов». Цели власти были заявлены позднее, в ордонансе от 3 декабря 1319 г., исключавшем из его состава всех прелатов: «Король желает иметь в Парламенте людей, которые смогут там постоянно работать, не уезжая и не отвлекаясь на другие дела»[321]. Поначалу изменения состава верховного суда не оговаривали числа тех, кто в нем оставлен. Лишь в правление Филиппа Красивого указом от 1302 г. была зафиксирована численность «Совета в Парламенте»[322]. В нем появляются председатели суда в лице знати: в тексте названы в качестве президентов Парламента конкретные прелаты и бароны: герцог Бургундский, коннетабль Франции, архиепископ Нарбоннский, епископы Парижский и Теруаннский, а также иные «прелаты и графы», которые «смогут и будут присутствовать в Парламенте»[323].
Хотя участие знати в заседаниях Парламента повышало статус верховного суда и демонстрировало его генетическую связь с Королевской курией, она не имела решающего голоса при вынесении приговоров и численно уступала советникам-юристам. Поэтому вскоре присутствие пэров и знати на заседаниях Парламента было вызвано только одним обстоятельством — рассмотрением в верховном суде дел представителей самой знати, требовавшем «суда равных»[324].
С этих первых ордонансов рубежа XIII–XIV вв. и вплоть до указа от 1463 г. больше ни разу в его составе не упоминались представители знати, если только они не являлись членами Королевского совета. Изучение вопроса об участии в работе верховного суда знатных церковных и светских лиц на материале регистров первой трети XV в. показало, что оно не отличалось регулярностью, а реакция членов Парламента на их присутствие не была однозначной. Если эти лица участвовали в обсуждении важных дел, то это приветствовалось или не вызывало раздражения ввиду неравного соотношения числа голосов пришлых и постоянных участников обсуждения; диаметрально противоположной выглядела реакция на попытки давления на Парламент с позиции силы и статуса[325]. Так сеньориальный элемент неуклонно вытеснялся из состава Парламента по мере его профессионализации и оформления корпоративной организации верховного суда Франции[326].
А теперь обратимся собственно к штату данного учреждения. Хотя по ордонансу от 1278 г. можно предположить, что внутри него уже наметились три подразделения: Верховная палата (собственно Парламент, выносящий приговоры), Следственная палата (готовит материалы к судебным слушаниям) и Палата прошений, — в первом указе о составе и численности Парламента от 1302 г. служители не были закреплены за ними. Вернее, право распределять служителей по первым двум палатам целиком находилось в ведении президентов, упомянутых баронов и прелатов: они сами должны решать, кто будет помогать им в Совете (Верховная палата), а кто поедет с расследованиями. Но выбирать они должны из определенного указом круга лиц. И тут мы сталкиваемся с еще одной важной особенностью формирования штата ведомств и служб. На первом этапе существует не определенное число должностей, на которые назначаются их исполнители, а перечислены имена тех, кто включен в состав Парламента. Причем перечисление строится по «социальному» принципу: сначала названы «рыцари и миряне» (19 имен), затем лица духовного звания (16 имен)[327]. Лишь Палата прошений имеет фиксированный штат служителей: четверо мэтров (двое клириков и двое мирян) и два нотария-секретаря[328]. Таким образом, численность Парламента по ордонансу 1302 г. складывалась из, по меньшей мере, двоих президентов (прелата и барона), 35 советников двух палат, четырех мэтров прошений и нескольких секретарей (больше двух) — всего примерно около 50 человек.
В дальнейшем происходит постепенный рост численности верховного суда и, главное, фиксируется номенклатура должностей. По ордонансу от 3 декабря 1319 г. помимо одного-двух баронов в качестве президентов, наряду с канцлером Франции и аббатом Сен-Дени, в состав Парламента входят 20 членов Верховной палаты (8 клириков и 12 мирян), 40 членов Следственной палаты, которая делится на 16 судей (
Структура и количественный состав Парламента получили закрепление в ордонансе от 11 марта 1345 г., ставшем его «хартией»: в нем была определена номенклатура должностей всех палат[330]. Итак, отныне и надолго Парламент состоит из троих президентов, 30 членов Верховной палаты (по 15 клириков и мирян), 40 членов Следственной палаты (24 клирика и 16 мирян), не делящихся больше на судей и докладчиков, и восьмерых членов Палаты прошений (пятерых клириков и троих мирян). Расходы казны на содержание Парламента накануне издания указа свидетельствуют, что там работало больше людей, и, таким образом, указ 1345 г., фиксируя штат, его сокращал[331]. Впервые главой Парламента становится профессионал суда, что знаменует разрыв с сеньориальной курией[332]. Здесь же впервые упоминаются судебные приставы (привратники), число которых не определено, но ясно, что их уже достаточно много, отчего потребовалось установить очередность их службы: по шесть человек в каждые два месяца года[333]. В сумме число служителей Парламента теперь составляло (без приставов и секретарей) 81 человек, а с учетом членов Палаты прошений Дома (пять-восемь человек) и, хоть и несколько мифологических, 12 пэров Франции, парламентарии получили столь символически значимое и отныне бережно лелеемое ими число в сто человек[334]. Данная численность Парламента являлась с тех пор контрольной, на которую следовало ориентироваться при новых назначениях и при составлении общих регламентов о королевских службах[335]. В них вновь и вновь подтверждалась некогда установленная численность ведомства, поскольку легитимным считался только освященный традицией штат.
Однако в работе Парламента важную функцию исполняли и коронные чины, которые не упоминались в ордонансе 1345 г.: генеральный прокурор и адвокаты короля[336]. Не менее значимы были и секретари Парламента: они вели протоколы и отвечали за сохранность архивов. Но их положение оставалось двойственным: формально они входили в состав Канцелярии, хотя с конца XIII в. и закреплялись за Парламентом; а с середины XIV в. фактически стали частью парламентской корпорации, хотя не входили в номенклатуру его должностей[337]. Секретарей в Парламенте насчитывалось трое: по гражданским делам, по уголовным и по представлениям; 3 декабря 1433 г. с целью уменьшить нагрузку на казну служба секретаря по представлениям была соединена с постом гражданского секретаря[338].
Количество мэтров Палаты прошений Дворца постоянно менялось. По ордонансу от декабря 1320 г. она состояла всего из двоих мэтров (клирика и мирянина), по ордонансу от 8 апреля 1342 г. уже из шестерых (по трое клириков и мирян)[339]. Но в тот же год, 3 июля 1342 г., издается указ, из которого становится ясно, что реальное число служащих в ней превышает королевские предписания, поскольку он упоминает нотариусов-клерков, числящихся за Канцелярией[340]. По ордонансу от 11 марта 1345 г. мэтров насчитывалось восемь, но бывало и шесть[341]. В регламенте от 16 января 1386 г. их вновь восемь (по четыре клирика и мирянина); новое сокращение от 5 февраля 1389 г. оставило шесть мэтров прошений (теперь два клирика и четыре мирянина), 7 января 1401 г. снова общее сокращение — но их теперь восемь человек[342]. С этого момента численность Палаты прошений как части Парламента надолго фиксируется[343].
Становление номенклатуры и численного состава Палаты счетов строилось аналогично с Парламентом, хотя имело и ряд специфических особенностей. Первый же королевский ордонанс, провозгласивший оформление «Совета в счетах» (февраль 1320 г.), зафиксировал состав Палаты, одновременно сокращая ее, что несколько отличается от ситуации с Парламентом[344]. Согласно этому ордонансу, в нее поименно назначаются два главы ведомства — прелат (епископ Нуайона) и барон (сеньор де Сюлли), и четыре мэтра-клирика, двое из которых будут постоянно находиться в Палате и выслушивать отчеты, а двое — этажом ниже, их проверять: один — все счета до правления Людовика X, а другой — после этого времени. Кроме того, в Палате выслушивают отчеты двое клерков-аудиторов, а еще один ведет «журнал» (регистр); к ним придаются восемь клер-ков-писцов, поровну на счета до Людовика X и после; наконец, еще 11 клерков (из них три мирянина) будут работать на дому, проверяя поступающие счета. Всего, таким образом, Палата счетов учреждена в составе 28 человек[345]. Обратим внимание, что здесь, как и в Парламенте, на первом этапе ведомство возглавляют знатные лица из окружения короля, а не служители-профессионалы, что говорит от нерасчлененности еще служб Дома и Дворца[346].
Следующий ордонанс, регулирующий численность учреждения, был издан 14 декабря 1346 г. и констатировал увеличение числа служителей ведомства. Он установил теперь семь мэтров вместо четырех, причем лишь трое из них клирики (раньше были все четыре) и четыре мирянина. Количество клерков-аудиторов также возросло: 12 вместо 11. Кроме того, еще один клерк Палаты счетов направлен в Казначейство, осуществляя связь двух финансовых институтов[347]. Ордонанс о составе Палаты счетов был издан в августе 1350 г.: численность определяется вновь не путем утверждения штата должностей, а перечислением имен конкретных людей, которых назначает король. Здесь снова видно некоторое увеличение числа служителей: количество советников-мэтров достигает восьми человек (поровну клириков и мирян), а количество клерков-аудиторов — 15[348].
В дальнейшем увеличение штата будет сопровождаться регулярными сокращениями реально работающих людей. В общем регламенте от 7 января 1360 г. Палата счетов состоит из девяти советников-мэтров (пятеро клириков и четыре мирянина), и рекомендуется в дальнейшем свести их к восьми (поровну клириков и мирян), не замещая вакансию, число аудиторов сокращается до 12 человек[349]. Следующее сокращение указом от 13 июля 1381 г. фиксирует новое увеличение штата. Количество мэтров-советников достигает 10 человек (четыре клирика и шесть мирян, т. е. духовные лица впервые уходят на второй план); кроме того, еще один советник, Жан Патурель, назначается в качестве судьи в этой Палате, как и четыре советника, которые «могут приходить, когда захотят», поскольку они, видимо, получили право на пожизненное жалованье. Таким образом, мэтров становится реально 15 человек. Есть и новшество: впервые после 1320 г. появляется единый глава Палаты счетов, и это духовное лицо из окружения короля — епископ Теруанна[350].
Численности в 24 человека, прочно утвердившейся в историографии, Палата счетов достигает лишь в ордонансе от 8 июля 1382 г., изданном с целью очередного сокращения штата ведомства. Итак, во главе указанного органа президент — вновь епископ Теруанна, в качестве советника-судьи все тот же Жан Патурель; остальных мэтров-советников восемь (поровну клириков и мирян); аудиторов («клерков низa»/
С этих пор номенклатура ординарных (штатных) должностей Палаты счетов не меняется, а увеличение состава происходит за счет внештатных («экстраординарных») чиновников, а также путем совмещения постов[352]. В указателе Ленена со второй половины XIV до середины XV в. в Палате счетов я нашла 15 назначений экстраординарных чиновников[353]. Так, в очередном указе об общем сокращении королевских служителей от 9 февраля 1388 г. состав учреждения подтвержден в количестве 24 человек: тот же один президент (теперь это епископ Парижа), один советник-судья (тот же Жан Патурель), восемь советников-мэтров (по четыре клирика и мирянина), то же число аудиторов и те же два нотариуса; к которым добавлены три экстраординарных служителя[354]. В указе об общем сокращении королевских служб от 7 января 1408 г. в Палату счетов включаются три мэтра-советника, имеющих здесь службу по особой королевской привилегии, причем она дается как им лично, так и их возможным «преемникам» (
Вот и другой путь. В указе от 1 марта 1389 г. происходит одно штатное изменение, которое касалось Жерара де Монтегю, королевского нотариуса и секретаря: будучи хранителем королевских хартий и привилегий в Сокровищнице хартий, он теперь на законных основаниях совмещает этот пост с должностью секретаря в Палате счетов. Позднее казначей и хранитель хартий Жан Шантеприм также останется в Палате счетов, совмещая две службы[357].
Наконец, последнее: по указу от 7 января 1408 г. появляется второй президент Палаты счетов, причем из числа служителей Дома короля. Им назначается главный хранитель королевских винных погребов (
На этом стоит задержаться. Служба главного хранителя винных погребов являлась одной из самых старых служб королевского Дома, которая постепенно получила и публичные функции, прежде всего контроль за сбором налога с продажи вина. Именно в силу этого он имел интерес в контроле над домениальными счетами, осуществляемом Палатой счетов.
В итоге, пройдя через королевскую схизму 1418–1436 гг., к концу исследуемого периода численность Палаты счетов почти не изменилась[359]. По указу от 7 сентября 1461 г. при восшествии на трон Людовика ХI в Палате счетов принесли клятву 26 человек: один президент (рыцарь Симон Шарль), семеро мэтров-советников (трое ординарных и четыре экстраординарных) мирян, а также двое корректоров, введенных «временно» еще в 1410 г., 11 ординарных и четверо экстраординарных клерков, двое нотариусов-секрета-рей, королевский прокурор и пристав[360].
В целом, в отличие от Парламента с его институтом пожизненного жалованья, в Палате счетов рост численности чиновников происходил больше через внештатные должности. Но имелось и сходство: во главе последней на всем протяжении исследуемого периода стоял кто-то из ближайшего окружения короля, чаще всего из духовной знати (епископы Теруанна, Парижа, Байё и т. д.). Как и в случае с Парламентом и его 12 пэрами, сеньориальный элемент возвращается в Палату в виде главного хранителя королевских погребов, восстанавливая связь между службами Дома и Дворца[361].
Эта связь обнаруживается и в составе Казначейства. Будучи генетически связанным со службами Дома короля, оно осуществляло выплаты денег по распоряжению короля[362] и обязано было следить за правильностью поступлений сумм в королевскую казну. В силу функции охраны домена Казначейство сталкивалось с компетенцией Палаты счетов. Это сказалось на численности и штате ведомства.
Изначальная численность ведомства казны при перенесении в 1295 г. королевских сундуков из Тампля в Лувр была весьма скромной: всего двое клерков[363]. Казалось бы, после передачи в их ведение контроля над управлением королевским доменом, особенно по мере его расширения, численность ведомства должна была существенно возрасти. Но этого не произошло: на фоне роста штата служителей Палаты счетов число чиновников Казначейства оставалось по-прежнему небольшим. По ордонансу от 27 января 1360 г. в данном ведомстве числилось пять человек: трое казначеев «Франции и Нормандии» и двое «казначеев войны», т. е. отвечавших за контроль по выплатам на военные нужды[364] и являвшихся, по сути, экстраординарными чиновниками, завися от перипетий Столетней войны. Не случайно в регламенте о реформе служб Дома короля от февраля 1379 г. ведомство казны включает все тех же троих казначеев. Теперь между ними произошло разделение функций: один казначей обязан находиться в помещении ведомства, в Бюро казны во Дворце в Ситэ, а двое других — разъезжать с инспекциями по домену; и при этом определенные области не закреплялись за ними, а все время менялись. В этом регламенте появляется новшество: над тремя казначеями теперь стоят четыре советника, назначаемые королем из состава Королевского совета, и без их санкции отныне казначеи не могли произвести ни одной выплаты[365]. Таким образом, Казначейство по мере институционального оформления вновь подчинялось сеньориальным структурам Дома короля.
В указе от 13 июля 1381 г. число казначеев возросло до четырех, и впервые упоминаются вспомогательные службы клерков[366]. Штатные обязанности служителей Казначейства зафиксированы в указе от 9 февраля 1388 г.: один казначей пребывает в Бюро, а трое других инспектируют домен, двое «в области Франции» и один в Лангедоке. Клерки не упоминаются, зато есть кассир (названный
Конфликт компетенций двух инстанций стал, видимо, решающим фактором, поставившим пределы росту численности Казначейства: до конца исследуемого периода она, по сути, не изменится: двое казначеев, меняла и клерк-контролер. Скромный штат и ограниченная компетенция провоцировали периодические упразднения учреждения, а регулярные восстановления не смогли придать ему веса. Лишь в конце исследуемого периода Казначейство едва достигло первоначальной численности: реформа при Карле VII разделила домен на четыре округа, во главе которых стояли теперь казначеи, а указ Людовика XI от 4 августа 1463 г. апеллирует к незапамятной традиции существования четырех казначеев[370]. Таким образом, Казначейство так и не вышло за рамки, изначально очерченные ей внутри Королевской курии, не получив широких публично-правовых, в особенности судебных, полномочий.
В значительной степени аналогичной оказалась и эволюция другого ведомства, связанного со сферой финансов — Монетной палаты. К середине XIII в. в ней состояли четверо служителей, именовавшихся генералами-мэтрами монет. Поскольку чеканка монеты относилась к сфере сеньориальных прав короля, достаточно рано переданных в ведение Палаты счетов, то и возникающие в этой сфере споры и судебные иски также были отнесены к компетенции этой палаты, куда должны были приглашаться мэтры монет для консультаций. Отсутствие публично-правовой компетенции, особенно судебной функции, и стало тем фактором, который лимитировал рост штата монетного ведомства. Разумеется, оно, как и всякая другая королевская инстанция, имело тенденцию обрастать все большим числом служителей, но ему так и не удалось в исследуемый период существенно увеличить свою численность, постоянно возвращаемую королевскими указами к первоначальному числу.
В первом же указе о монетном ведомстве, в котором фигурирует численный состав, речь идет, как обычно, о его сокращении: 18 сентября 1357 г. число генералов-мэтров монет определяется четырьмя (их имена перечислены), а все остальные служители отстраняются[371]. Однако в общем регламенте о численности королевских служб от 27 января 1360 г. новое сокращение фиксирует удвоение штата ведомства. Теперь в Монетной палате должно быть «всего лишь» восемь генералов-мэтров монет (шесть для Лангедойля и два для Лангедока), а кроме них упоминаются службы одного клерка и двоих хранителей «обеих монет», т. е. золотой и серебряной[372]. Но уже через год, в указе от 21 апреля 1361 г., штат меняется: число генералов-мэтров монет сократилось до шести, зато хранителей монет стало четыре (по двое в Париже и Руане)[373]. Стагнация штата приводит к задержкам в работе, и для решения накопившихся дел король в тот же год назначил двоих генералов-реформаторов монет с широкими полномочиями в столице и по всему королевству[374]. А в самом ведомстве одновременно производится сокращение и структурная реорганизация. По указу от 27 сентября 1361 г. штат генералов-мэтров монет вновь сведен к шести служителям, и за каждым закрепляются определенные участки работы: двое становятся хранителями монет, двое занимаются проверкой счетов и еще двое — проверкой правильности выплат денег из сундуков с золотой и серебряной монетой[375]. С этого времени численность Монетной палаты надолго не изменится, хотя в ней и будут производиться реорганизации. Количество в шесть генералов-мэтров подтвердят несколько указов, причем во всех случаях речь будет идти об их сокращении[376]. Правда, указом от 10 августа 1374 г. создается еще одна должность — контролера всех монетных дворов королевства, но она являлась своего рода комиссией, т. е. временной и ограниченной определенными задачами службой, сродни генералам-реформаторам[377]. Количество генералов-мэтров монет при «мармузетах» по общему регламенту о службах домена от 1 марта 1389 г. вновь увеличивается до восьми (те же шестеро для Лангедойля и двое для Лангедока)[378]. Однако после падения «мармузетов» состав Монетной палаты был возвращен аж к своему изначальному числу — к четырем генералам монет, «как издавна и было»[379]. Правда, из текста ордонанса от 7 января 1408 г. явствует, что генералов монет снова шестеро, и решено по мере освобождения должностей их не замещать и таким способом восстановить «освященное традицией» число служителей ведомства[380]. Два ордонанса (20 июля и 24 сентября 1414 г.) учреждают сначала троих, а затем еще четверых (всего семерых) комиссаров для «управления монетой», наделенных властью над генералами-мэтрами монет[381].
В период королевской схизмы монетное ведомство сократилось, но ненамного: указом дофина Карла от 23 декабря 1419 г. к двоим уже имеющимся в Бурже генералам-мэтрам монет назначается еще один служитель[382]. В Париже остались тоже двое генералов-мэтров монет. В Монетной палате помимо них имелся и целый ряд вспомогательных должностей: хранители монет (
Охрана вод и лесов в королевском домене повторила судьбу финансовых служб, чья значимость в структуре власти короля Франции неуклонно возрастала. Первый же указ о численном составе ведомства вод и лесов, как обычно, имел целью его уменьшение до 10 человек[383]. Однако в общем регламенте о сокращении королевских служб от 27 января 1360 г. мэтров вод и лесов становится пять (четверо для Лангедойля и один для Лангедока), в регламенте ведомства от 22 августа 1375 г. их уже шесть, поскольку в него включен главный егермейстер (
Итак, можно констатировать, что прежде домениальное охотничье ведомство включилось в общий процесс бюрократизации. Несмотря на регулярные сокращения состава, оно испытало умеренный рост, и его штат колебался в пределах в пять-шесть человек.
На фоне сдержанного роста штата домениальных служб увеличение состава Налоговой палаты выглядит особенно впечатляющим. Хотя это ведомство оформилось достаточно поздно, оно стремительно расширило свой штат, опираясь на неуклонно возрастающую значимость для королевской казны именно этой статьи доходов.
Возникнувшие в 1355 г. на волне общественного недовольства расходованием средств, собираемых на военные нужды, и поставленные под контроль Штатов, налоговые служители на первых порах воспринимались как временные, но объем их полномочий неуклонно возрастал, поскольку они не только отвечали за сбор налогов, но и регулировали возникающие споры. Данная судебная компетенция, наряду с повышением удельного веса поступлений от налогов, предопределила рост штата ведомства.
Ордонансом от 28 декабря 1355 г. учреждались девять генералов-суперинтендантов (по трое от каждой палаты Штатов), а кроме того, двое генеральных сборщиков с функциями, аналогичными менялам Казначейства[390]. В их ведение был передан огромный штат служителей на местах — элю (выборных раскладчиков налогов), сборщиков в бальяжах, сенешальствах и диоцезах (в то время основных податных единицах). Однако довольно быстро ведомство перешло под власть короля: генералы-суперинтенданты превратились в «генералов финансов», а выборные (элю) от трех Штатов в «элю короля». Так, в тексте ордонанса от 27 января 1360 г. в списке принесших клятву чиновников, фигурируют два служителя налога (эд), но в составе служб Дома короля[391]. Первый специальный указ о служителях «финансов от налогов» был издан 13 ноября 1372 г. и описывал громоздкую структуру ведомства: под началом генералов финансов находятся казначеи войны (совместно с ведомством казны), генеральные сборщики и элю, сборщики на местах, хранители соляных амбаров и контролеры[392]. Указ от 21 ноября 1379 г. также регулировал количество элю на местах[393]. Наконец, номенклатура и численность самого налогового органа нашли отражение в ордонансе от 8 февраля 1388 г. Согласно ему, обозначилось разделение административных и судебных функций. В ведомство входило 10 человек: четыре генерала-советника (двое по делам суда и двое по делам управления финансов); один элю, один секретарь и четверо нотариусов для ведения протоколов и документации[394]. Но всего через год число генералов финансов достигает шести, причем им дается полное право назначать элю, сборщиков, секретарей, контролеров, комиссаров, сержантов и прочих служителей на местах[395].
Эта численность в шесть человек — по трое на управление и на судебные функции — надолго закрепляется в качестве ориентира, контрольной цифры, которую, однако, все труднее будет соблюдать. Два направления деятельности оформились по ордонансам 1389–1390 гг. в две разные палаты внутри ведомства, административную и судебную, со своим штатом. В первой вместе с тремя генералами финансов служат генеральный сборщик и сборщик финансов Лангедока и Гиени, четыре ординарных клерка-секретаря и один контролер. А палата по налоговым спорам обрела следующую структуру: президент суда, три советника суда для Лангедойля и один секретарь, а также еще два советника суда для Лангедока и Гиени, у которых есть и свой отдельный секретарь, ведущий протоколы. Количество служителей на местах определено только для элю: их теперь четверо в Париже (три мирянина и один клирик), во всех других местах по двое (клирик и мирянин). Число сборщиков габели и контролеров не указано. Таким образом, общая численность Налоговой палаты возросла до 18 человек, не считая элю и других служителей на местах. В этом ордонансе важно обратить внимание на фигуру президента налогового суда: как и в других ведомствах, здесь четко обозначилось стремление короны восстановить связь со службами Дома. Именно поэтому президентом суда назначено лицо из близкого окружения короля — член Королевского совета архиепископ Безансона[396].
Но и эта возросшая численность оказалась не пределом, и 28 апреля 1407 г. королевский указ сокращал количество генералов-советников финансов до трех служителей, а всех прочих отстранял[397]. Ту же тенденцию к росту обнаружил и штат налогового суда: по ордонансу о сокращении королевских служб от 7 января 1408 г. помимо одного президента (теперь это епископ Лиможа и тоже член Королевского совета) фиксировались четверо советников суда[398]. Рост числа служителей ведомства продолжился, и новый указ о сокращении от 23 января 1412 г. апеллирует к числу в пять человек (один президент и четыре советника), как к «законной традиции»[399]. В кабошьенском ордонансе была сделана попытка восстановить эту «законную» численность[400], но после его отмены указ от 26 февраля 1414 г. упоминает одного президента, четверых генералов-советников и еще троих советников по расследованиям (
Серьезные испытания выпали на долю налогового ведомства в правление Людовика XI. Они не коснулись управления налогами, чей штат (четыре генерала финансов) соответствовал числу генеральств — податных округов, на которые было поделено королевство по аналогии с делением домена (четыре казначея). Проблемы возникли у налогового суда, на время уже упраздненного в 1418 г.[402] Вступив на престол, новый король сначала утвердил 18 сентября 1461 г. служителей Налоговой палаты — одного президента, четверых генералов-советников, троих советников, одного главного секретаря (
Любопытна судьба и «советников по делам налогов» Лангедока: они периодически исчезают из состава ведомства в связи с перипетиями Столетней войны. Но когда 12 сентября 1467 г. Людовик XI создал отдельную Налоговую палату в Монпелье, в рамках общего процесса дублирования центральных органов в областях Франции, он апеллировал к этим некогда существовавшим службам. Кстати, эта палата также начинала функционировать под контролем Штатов: в середине 30-х годов XV в. «по просьбе Штатов» были назначены девять «хранителей» (
Численность служителей Канцелярии проследить по королевским ордонансам оказалось сложнее всего, и связано это со спецификой их службы. Секретари и нотариусы Канцелярии являлись самыми образованными и наиболее посвященными в тонкости отправления власти. Будучи доверенными людьми короля, они исполняли дипломатические и иные миссии. Для этого им необходимо было свободное время, и потому постепенно их должности делятся пополам, а служба ограничивается несколькими месяцами в год. Созданная для составления королевских указов и ведения документации в количестве 10 человек в конце XIII в. (указ от 23 января 1286 г.)[407], служба писцов Канцелярии увеличивалась в галопирующем темпе по мере расширения компетенции королевской администрации[408] и закрепления за выделившимися ведомствами — Парламентом, Палатой счетов, Казначейством, Налоговой палатой и т. д. — части клерков Канцелярии.
Внутри последней возникает градация по степени близости к эпицентру власти. Уже в ордонансе 1291 г. отмечено разделение ее персонала на тех, кто следует за королем, на остающихся в Париже (в верховных ведомствах — Парламенте и т. д.) и на тех, кто числится при канцлере. Помимо секретарей и клерков-нотариусов упоминаются и особые служащие присутствия Канцелярии — клерк и контролер, а также растопители воска, ставившие печать на указах и взимавшие за это плату. По ордонансу 1309 г. из казны оплачивалась служба троих секретарей и 27 нотариусов, т. е. 30 человек[409]. Означенная численность, как обычно бывало, становится со временем контрольной и «освященной традицией»: в ордонансе от 8 апреля 1342 г. предписано сократить секретарей-нотариусов до этой численности путем незамещения освобождающихся должностей[410]. Однако более чем где бы то ни было еще в органах власти замораживание штата служителей Канцелярии являлось административной утопией. Ко времени составления общего ордонанса о сокращении королевских служб (27 января 1360 г.) численность Канцелярии возросла втрое (до 105 человек). Согласно этому ордонансу, число служителей требовалось снизить до 50 человек: из них секретарей оставить 18, а клерков-нотариусов — 32[411]. Но изданному 7 декабря 1361 г. первому специальному регламенту о службе королевских нотариусов принесли клятву 37 человек, причем среди них трое секретарей в Парламенте и секретарь Палаты счетов[412]. В ряде королевских указов фиксируется растущая численность клерков-нотариусов в отдельных ведомствах: в 1371 г. — девять секретарей в Палате прошений Дома, в 1388 г. — четыре секретаря Палаты счетов, пять секретарей в Налоговой палате и еще 12 «секретарей финансов»; в 1401 г. — 10 секретарей в Совете (т. е. в Парламенте, Палате счетов и других судебных ведомствах, отдельно и по двое — по гражданским и уголовным делам); в 1408 г. — 13 секретарей в «Советах»[413].
Одновременно происходит оформление коллегии (корпорации) клерков-нотариусов. Указ от 19 октября 1406 г. фиксирует их численность в количестве 59 плюс один человек от монастыря целестинцев в Париже, который стал местом собрания этих служителей и хранения их архива[414]. При этом, как всегда, речь идет о сокращении количества служителей, поскольку часть из них делила одну должность между собой, т. е. реальное число служителей Канцелярии было существенно больше[415].
Штат Канцелярии в 59 человек уже не изменится до конца исследуемого периода, хотя, как и в случае с численностью Парламента в сто человек, она имела скорее символический смысл и являлась контрольной. Так, по кабошьенскому ордонансу, число 59 относится только к клеркам-нотариусам, в то время как восемь секретарей Совета короля в него не входят. При этом реальный состав служителей Канцелярии намного больше: клерки-нотариусы по-прежнему делят пополам одну должность, а секретари работают поочередно — по четверо в месяц[416]. А в июле 1465 г. Людовик XI, подтверждая прежние указы о коллегии и сокращая ее реальную численность, использует ставшее «незапамятным» число 59+1, однако теперь речь идет уже обо всех служителях Канцелярии, клерках и секретарях, к тому же квалифицируемых как служителей «дома Франции» (
Наконец, о численности королевских служителей на местах судить по королевскому законодательству оказалось невозможно: указов, регулирующих ее, практически нет. Можно лишь предполагать, что она также имела тенденцию к росту. Во-первых, в связи с увеличением домена и по мере расширения властных полномочий королевских представителей на местах происходит рост числа бальяжей и сенешальств. Если к 1328 г. их насчитывалось около 36, то к 1460 г. домен состоял из 60 бальяжей и сенешальств, не считая Парижского превотства и виконтства, а к концу XV в. — из 86[418].
Некоторое представление о росте количества королевских служителей на местах можно составить на примере эволюции численности служителей Парижского превотства и виконтства. Первоначально королевский прево Парижа, чья основная функция заключалась в обязанности вершить суд (затем в его отсутствие это делал наместник), был окружен двумя аудиторами, помогавшими в суде, а затем самостоятельно вершившими суд по незначительным делам. Так возникают «верхний суд» прево и «нижний суд» аудиторов. Вскоре к ним добавились следователи-экзаменаторы (восемь в 1321 г. и 16 в 1388 г.). Наконец, в 1328 г. появились и восемь советников суда (поровну клириков и мирян). Но внутри суда в резиденции прево, Шатле, постепенно складывается целая команда вспомогательных служб: секретарей, адвокатов, прокуроров, клерков и приставов[419]. Поддержание общественного порядка в Париже (вторая по значимости функция прево) осуществлялось с помощью службы сержантов («конных» и «с жезлами»).
Королевское законодательство, регулярно снижая количество служителей Шатле, свидетельствует о его неудержимом росте. Так, число экзаменаторов несколько раз подвергалось сокращению, но при этом неуклонно росло. По указу от февраля 1321 г. их было восемь, по указу от 3 октября 1334 г. их уже пытались сократить до 12, притом что реально их насчитывалось 30 человек, 24 апреля 1337 г. их сократили до 16 человек; и эта численность «замораживается» до конца исследуемого периода[420]. Еще большему контролю короны подвергались нотариусы (прежние клерки) Шатле. Функция регистрации частноправовых актов в городе-гиганте, столице королевства, стимулировала рост их численности. По указу от 13 июля 1320 г. их насчитывалось 60 человек и предписывалось сократить до 30 или даже до 24[421]. Но в указе от октября 1373 г. штат в 60 человек уже является желаемым идеалом, до которого предписывается свести существующую численность нотариусов[422]. Таким образом, со временем, как и в других ведомствах, данное количество нотариусов сделалось контрольным и «освященным традицией». Едва ли не главной головной болью стали со временем прокуроры Шатле; а требование их сократить превратилось в общее место. Первый же указ, где фигурирует их количество, от 16 июля 1378 г. предписывает свести «сложившееся множество» к численности в 40 человек[423]. Однако спустя несколько лет, 19 ноября 1393 г., это ограничение было снято, причем делалась отсылка к практике верховного суда (Парламента), где число прокуроров никогда не лимитировалось[424]. Но ограничить их все же пришлось под нажимом общественного недовольства, и на этот раз по указу от 13 ноября 1403 г. дело было поручено самому Парламенту[425]. Наконец, служба сержантов Шатле дает представление о темпах роста армии королевских чиновников на местах. В Париже, согласно ордонансу от 8 июля 1369 г., уже состояло 220 конных и столько же «с жезлами» сержантов[426]. Разумеется, Париж был городом-«монстром», но численность служителей Шатле демонстрирует общую тенденцию роста, адекватную размерам административного округа.
Подводя итоги, отметим главные линии процесса оформления номенклатуры и штата ведомств и служб короны Франции. На начальном этапе королевские указы лишь утверждают поименный состав чиновников. Вызванное внешними обстоятельствами «замораживание» численности королевских должностных лиц в середине XIV в. стимулировало фиксацию штатов должностей. В результате оформляется номенклатура рангов, существующих отныне вне связи с чиновниками, их замещающими, а должности становятся постоянными (ординарными). Такой легитимированный и освященный традицией штат превращается в «тело» ведомства, на которое король уже не мог посягать без причины. Само соотношение штатов ведомств отражало иерархию публично-правовых функций, в первую очередь приоритет судебных полномочий, от объема которых напрямую зависела и величина состава органа. С одной стороны, усиливается тенденция профессионализации чиновников и удаления прежнего сеньориального элемента, а с другой — возникают рецидивы подчинения ведомства Дворца службам Дома, что возвращало тот же сеньориальный элемент в виде «ближнего круга» короля. Вместе с тем, налицо тенденция неуклонного роста массы чиновников, которую королевские указы регулярно сокращают, одновременно фиксируя означенный рост. Она свидетельствует о повышающемся престиже и статусе королевской службы, притягивающей все большую массу людей.
В результате «замораживания» штатов наступил этап «интенсификации», во многом вынужденной, но стимулировавшей оформление дисциплины, этики и культуры службы. Стагнация численности должностей, вызванная нехваткой денег в казне, отвечала и требованиям общественного мнения, не готового еще принять в качестве «довеска к королю» растущую армию чиновников. Поэтому последовавший этап «интенсификации» имел целью создать более благоприятный образ королевского должностного лица в глазах общества.
Реакция общества на возникновение ведомств и служб короны Франции
Процесс складывания органов королевской администрации не остался в обществе незамеченным. Восприятие этого процесса имеет большое значение не только потому, что оно отражает «работу по преобразованию умов», по выражению П. Бурдьё, являясь способом легитимации формирующегося государства[427]. Не менее важно, что само общественное мнение стало формой активного соучастия общества в процессе становления ведомств и служб короны Франции. Однако до сих пор оно не рассматривалось историками в данном контексте.
Общество зорко и неусыпно контролировало процесс оформления ведомств и служб короны Франции, заставляя власть считаться со своим мнением. Преамбулы королевских ордонансов прямо отсылают к общественному мнению, в угоду которому король осуществляет реформы, стремясь поддержать благоприятный образ власти[428]. В ответ на общественное недовольство и ради укрепления своего авторитета корона шла и на «жертвоприношения»: чиновники сделались «козлами отпущения», регулярно приносимыми в жертву «на алтарь» строящегося государства[429]. Помимо психологических причин негативную реакцию в обществе провоцировали и начавшийся экономический кризис, и демографическая катастрофа 1348 г., и обрушившиеся лавинообразно тяготы и поражения в Столетней войне. И тем не менее само общественное мнение о складывающейся структуре исполнительной власти короля Франции пережило в исследуемый период кардинальную метаморфозу.
На первый взгляд, реакция во французском обществе на королевскую администрацию и рост числа чиновников предстает стабильной, неадекватной и, что важнее, однозначно негативной. Однако претензии к чиновникам в обществе менялись. Эта перемена ярко проступает при сравнении двух негативных оценок — в начале и в конце исследуемого периода. Казалось бы, обе они одинаково построены на грубом преувеличении.
Отрицательная реакция на появление чиновников возникает в самом начале XIV в. в «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского, где главным источником бед Франции названо то, что в ней «полно адвокатов», под которыми в это время подразумевались все имеющие юридическое образование люди[430]. Более века спустя, в конце исследуемого периода, мы встречаем то же преувеличение: в «Парижском дневнике» при описании ажиотажа в обществе вследствие смены монарха в 1461 г. и открывшихся вакансий Жан Мопуан утверждал, что во Французском королевстве имелось целых 64 тыс. должностей, преувеличив численность как минимум в пять раз[431]. Но нам важно, что именно так представляли себе величину королевской администрации современники[432].
За этими внешне сходными преувеличениями, на деле, скрыта трансформация общественного отношения к формирующемуся государственному аппарату. Автор первого «свидетельства» воспринимает нашествие юристов-адвокатов как однозначное зло, в то время как Жан Мопуан оперирует преувеличенной численностью чиновников для доказательства общественного «умопомрачения». И оба эти свидетельства, в известной мере, очень точны. Появление в «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского под 1303 г. адвокатов, пусть и как общественного бедствия Франции, довольно адекватно ситуации. В самом деле, усиление юристов-легистов в окружении короля Филиппа IV Красивого знаменовало собой радикальный перелом в бюрократическом поле власти[433].
В этот первоначальный период, к которому относится «Рифмованная хроника», общественное мнение было настроено однозначно отрицательно в отношении формирующегося корпуса чиновников, причем специфические претензии каждой социальной группы сливались в «общий хор жалобщиков», по выражению Б. Гене[434]. Духовенство восприняло юристов-чиновников как опасных конкурентов, посягающих на церковную юрисдикцию и доходы, к тому же снижающих привлекательность изучения теологии в пользу правоведения. Дворяне были оскорблены социальным возвышением юристов, обвиняя их в ущербе, наносимом морали и рыцарским ценностям[435]. Даже на Юге Франции, где можно было предположить большую готовность к восприятию писаного права и его знатоков, нашествие юристов расценили как проклятие[436].
Первое же широкое общественное течение, потрясшее французское общество в правление Филиппа IV Красивого и его наследников, движение Провинциальных лиг (1314–1315 гг.), выплеснуло негативную энергию, отражавшую болезненную реакцию на формирующийся корпус королевских служителей[437]. Спровоцированное налоговым прессом короны, это движение за реформы четко выявило стремление местных властных элит — баронов, прелатов и городских магистратов — воспрепятствовать появлению опасных соперников в лице королевских чиновников. Высказанные претензии находились в русле идеи «реформации» и акцентрировали внимание на злоупотреблениях, способствуя тем самым улучшению работы администрации[438]. Дарованные королем Людовиком X Сварливым хартии, закрепившие местные привилегии и тем самым помешавшие объединению региональных требований в единую программу наподобие английской Великой хартии вольностей, нанесли поражение главной цели движения. Стремление Провинциальных лиг остановить процесс формирования королевской администрации не было реализовано, более того, сам институт королевской службы получил новые правовые гарантии. В дальнейшем королевские служители и, в целом, институты власти короля останутся центральным объектом всех общественных движений за реформы, однако их программы и цели будут меняться, отражая процесс становления бюрократического поля власти.
На первый взгляд, негативная реакция в обществе оставалась неизменной: королевские служители объявлялись главными виновниками всех бед в королевстве, но с этих пор речь шла о контроле общества над властными органами и королевскими служителями. Политический кризис 1356–1358 гг. наглядно доказал возросшее влияние институтов королевской власти, за контроль над которыми и боролись на Штатах различные группировки. Наряду с акциями политически ангажированной наваррской партии во главе с Робером Ле Коком вновь прозвучала идея об ограничении монархии со стороны общества, сформулированная на этот раз университетскими интеллектуалами[439]. Осуждая злоупотребления чиновников, реформаторы апеллируют к более высокому, чем это выглядело в движении Провинциальных лиг, идеалу должностного лица. И на этот раз результатом кризиса явилось этапное оформление правовых гарантий королевской службы.
В том же русле выступали и депутаты на Штатах 1413 г., и в том же духе был составлен «кабошьенский ордонанс»: хотя вновь все беды в королевстве приписывались нерадивости, злоупотреблениям и грехам чиновников, общий настрой реформаторов диктовался апелляцией к принципам службы, заложенным «мармузетами» в 1388–1392 гг.[440]
Скомпрометированное крайностями восставших, само слово
Суть выдвигавшихся реформ для каждой из бюрократических сфер будет предметом исследования в соответствующих разделах; здесь же стоит подробнее остановиться лишь на одном аспекте общественного мнения об оформлении ведомств и служб короны Франции и его последствии — на «замораживании» в середине XIV в. численности штатов должностей. Хотя численность королевских служителей была объектом постоянного контроля верховной власти, она под нажимом общественной критики превращается в XIV–XV вв. в общее место, в топос общественного неприятия институтов королевской власти[442].
Ответом именно на эту устойчивую претензию были регулярные указы о сокращении чиновников. Эхом Штатов 1356–1358 гг. стал соответствующий ордонанс 1360 г.: количество королевских чиновников было снижено до минимальных размеров за весь исследуемый период[443]. «Замораживание» штатов благотворно сказалось на институционализации королевской службы в XIV–XV вв., но реальные потребности управления и «жажда чинов» провоцировали рост числа должностей. Критика разбухающего аппарата активно использовалась в качестве популистского приема в политической борьбе. Наиболее последовательно к нему прибегали бургиньоны в борьбе сначала с герцогом Орлеанским, а затем и с арманьяками, что обеспечило им, среди прочего, устойчивые симпатии французов. Так, вслед за убийством Людовика Орлеанского 23 ноября 1407 г. сменившееся окружение короля Карла VI вырабатывает новый ордонанс о реформе (от 7 января 1408 г.), который предусматривает резкое сокращение. Вступление войск герцога Бургундского в Париж в мае 1418 г., наряду с физической расправой над противниками и бегством уцелевших, сопровождалось и ритуальным сокращением численности должностей, обещанным парижанам бургиньонами[444].
Требование сократить число должностей становится общим местом и в политических трактатах. В наставлении Карлу VI, написанном Филиппом де Мезьером, постоянно напоминается о необходимости привести «неразумно бесчисленное» число чиновников к «законному» штату; в период королевской схизмы дается совет королю иметь «как можно меньше чиновников»; о необходимости сократить слишком большое число служителей короля говорится и в анонимном трактате «Совет Изабо Баварской», и в трактате 1433 г.; совет положить предел увеличению количества чиновников дает новому канцлеру Гийому Жувеналю его брат Жан в 1445 г.; наконец, это же требование вошло в наказ королю от депутатов Генеральных Штатов 1484 г. — «сократить слишком большое число чиновников и служителей»[445].
Исследователи давно обратили внимание на то, что требование «преобразования» (
Освященная временем численность королевских служителей предстает не просто основой стабильности власти, но гарантией от ее сползания в тиранию. Одновременно с появлением «фундаментальных законов» королевства во второй половине XIV в. штаты ведомств воспринимаются как автономные от воли монарха элементы власти. В этом вопросе общественное мнение совпадало с интересами самих чиновников, заинтересованных в сохранении своего статуса. Не случайно в трактате, написанном в правление Людовика XI, когда начался новый виток роста числа должностей, говорится: «король не может согласно разуму существенно увеличивать ординарно установленное и столь долго сохраняемое его предками число… и очень опасно менять эти ордонансы»[448].
Вторым идейным основанием для требований сократить и не увеличивать корпус королевских служителей становится объем доходов от домена, на которые король обязывался содержать свой чиновный аппарат. Поскольку фундаментальная идея политической мысли во Франции XIV–XV вв. требовала, чтобы король «жил на свое», т. е. оплачивал свои личные расходы из поступлений от домена[449], то изначальное число чиновников предстает как адекватное размерам доходов короля и, следовательно, его увеличение провоцирует либо разорение казны, либо неправильное использование средств, либо незаконное увеличение налогового гнета.
Так, в трактате Филиппа де Мезьера вопрос о численности королевских служителей напрямую увязывается с размерами домена и доходами с него. Автор рекомендует Карлу VI, чтобы «советники и чиновники были бы приведены к некоему числу, согласно поступлениям от твоего королевского домена». А в другом месте он напоминает, что в прежние времена предки Карла VI якобы жили только на доходы с домена, на эти доходы и войны вели, и казну наполняли[450]. Эта же тема присутствует и в «Совете Изабо Баварской», где рекомендуется сократить слишком большое число чиновников, «ибо чем больше служителей, тем больше расходов на жалованье и дары, что сильно уменьшает финансы». Нагрузка на казну в ситуации войны, по мнению автора, должна быть скорректирована, поскольку к 30-м годам XV в. треть королевского домена находилась в руках англичан и король не имел права увеличивать давление на урезанный бюджет[451]. Об этом же писал брату, новому канцлеру Франции, Жан Жувеналь дез Юрсен: «увеличение (
Привязка численности королевских служителей к размеру домена была удачно использована автором анонимного трактата, написанного для Людовика XI с целью оправдать разрастание штата Палаты счетов. Поскольку освященная традицией численность королевских служителей была некогда установлена для меньшего по размеру домена, то его расширение ко второй половине XV в. естественным образом оправдывает и увеличение аппарата, в особенности в ведомствах, управляющих доменом (Палата счетов, Казначейство и другие)[453]. Расходы казны росли не только от жалованья чиновников, но и из-за их пенсионов. Характерно, что на Штатах 1484 г. именно пенсионы чиновникам становятся одним из четырех главных пунктов претензий депутатов к короне. В жалобах депутатов называется число пенсионеров: 900 человек — и выражено требование сократить этот список[454].
Общие требования конкретизируются в критике численности отдельных ведомств и служб. Здесь мы сталкиваемся с неожиданной, внешне нелогичной и потому весьма знаменательной особенностью этой критики. Негативная реакция была, в некотором роде, обратно пропорциональна реальному числу чиновников. В самом деле, логично предположить, что наибольшее недовольство будет вызывать численность верховного суда — Парламента, которая намного, в десятки раз, превосходила другие ведомства. Тем не менее именно величина Парламента, за одним исключением, никогда не ставилась под сомнение. Парламент обвиняют в иных прегрешениях — в медлительности и дороговизне суда, в его пристрастности, но состав в сто человек не оспаривается ни в политических трактатах, ни в претензиях депутатов Штатов[455]. Так, в знаменитой речи канцлера Парижского университета Жана Жерсона перед королем и его двором в 1405 г. (
Лишь в одном политическом трактате состав Парламента в сто человек был поставлен под сомнение. Это позволил себе Филипп де Мезьер в обширном наставлении государю. Признавая позитивную роль Парламента как хранителя королевских прав и вершителя правосудия, видя разницу между верховным судом и иными судейскими, он находит и здесь «резервы для совершенства». Мезьер предлагает всего две меры для усовершенствования работы верховного суда: сокращение сроков рассмотрения апелляций 20 днями и снижение численности Парламента. Уже сама глава, посвященная Парламенту, имеет красноречивое название «Об избыточной численности людей в Парламенте и об ущербе королю и общему благу королевства». Считая количество в 80–100 человек избыточным, автор опирается не только на традиционный посыл — ограниченность королевских доходов, но и на аргументы из области морально-этической, а также на трудно идентифицируемые исторические прецеденты. Так, по его мнению, в пору расцвета Греции, ей хватало всего семи мудрецов; Иисус Христос «для совета и управления всем миром» имел всего двенадцать апостолов и 72 ученика; наконец, Октавиан, император Рима, «правивший всеми четырьмя частями света», имел всего сто сенаторов. Но сто судей Парламента — явно избыточны для «бедной, разрушенной войной» Франции, которую трудно сопоставить по размеру со «всем миром»[457].
Та же сдержанность критики наблюдается в отношении Палаты счетов. И это особенно важно на фоне устойчиво негативной оценки финансовых ведомств, которая возрастала по мере усиления налогового гнета. Лишь однажды, в период политического кризиса 1356–1358 гг. к данному учреждению были обращены подобные претензии. В Великом мартовском ордонансе 1357 г. по поводу его чиновников сказано: «чем их больше, тем меньше они делают», так что непроверенные счета только скапливаются[458]. Избыточность состава Палаты счетов возникает в политических трактатах только один раз — все у того же Филиппа де Мезьера. Так же как и в случае с Парламентом, он расценивает число «сеньоров Палаты счетов» как чрезмерное и неадекватное размерам Французского королевства, которое можно было бы оправдать, только присоединив к нему «всю Германию и Империю»[459]. Косвенно численность Палаты счетов упоминается в наставлении Жувеналя своему брату, избранному канцлером в 1445 г. и в этом качестве являющемуся главой королевской администрации. Жувеналь напоминает ему, что по традиции в Палате счетов должно быть восемь мэтров (поровну клириков и мирян), осуждая незаконное увеличение числа мирян, так что «ныне среди сеньоров (счетов) всего один человек церкви, да и тот едва ли не больший мирянин» по образу жизни[460].
Финансовые ведомства подвергались наибольшей общественной критике. Увеличение числа служителей Казначейства, Монетной и Налоговой палат и вообще финансистов воспринималось как неоправданная дополнительная ноша на подданных — налогоплательщиков. Их жалованье и личное обогащение выглядели в глазах общества как прямой грабеж казны[461]. Относительно небольшая численность ординарных служителей финансовых ведомств сочеталась с растущим числом экстраординарных служб, что фактически приводило к увеличению реального количества чиновников[462].
Если Филипп де Мезьер описывал финансовых чиновников как однозначное общественное зло, разоряющее казну и подданных королевства[463], то у других авторов можно найти и нюансы. Исходя из «законной численности» Казначейства, Жувеналь осуждает увеличение его штата: где «по старым ордонансам должен быть один казначей, ныне четыре и более». То же незаконное и неоправданное увеличение происходило, по мнению Жувеналя, в Монетной палате, где рост числа ординарных и экстраординарных чиновников приводит лишь к приумножению ошибок и ущербов[464]. А на собрании Штатов 1484 г. в Туре было предписано в итоговом документе, чтобы отныне в ведомстве казны находились только ординарные казначеи и сборщики, а экстраординарные и прочие «комиссары» должны быть удалены[465].
Наконец, еще одно ведомство, контролирующее доходы от королевского домена, служба вод и лесов, в трактовке Жувеналя предстает вообще бесполезной и неоправданной тяжестью для бюджета. И в обращении к брату, и в наставлениях королю этот сведущий и опытный функционер предлагает ее упразднить, а функции передать в ведение бальи, «ибо хороший бальи в своем бальяже все сделает лучше». Абсолютно излишней Жувеналь считает и службу главного хранителя лесов (
В известной мере, высокий статус Парламента распространялся в исследуемый период и на Палату прошений Дома короля, которая, дублируя функции аналогичной Палаты Дворца, ассоциировалась с Парламентом. Единственная претензия к ее численности была высказана на собрании Генеральных штатов в октябре 1356 г., где было предложено «сократить ее до шести человек (четыре клирика и два мирянина), каковой она была во времена Филиппа Красивого»[467]. Правда, само существование двух сходных по компетенции Палат прошений вызывало недовольство парламентариев, стремившихся к монополии, и они воспользовались королевской схизмой 1418–1436 гг. Ввиду узости круга лиц, на первых порах окружавших дофина Карла, в «Буржском королевстве» была упразднена Палата прошений Дома, а ее компетенция передана Парламенту в Пуатье. Об этом «удачном» опыте королю решил напомнить Жан Жувеналь в 1452 г., представив Палату прошений Дома в качестве резерва для сокращения числа королевских служителей[468].
Его идеи, однако, вписываются в общий контекст общественной критики чрезмерного роста числа служителей королевского Дома. Начиная с заседаний Штатов 1356 г. эта тема не уходила из круга внимания идеологов и критиков власти[469]. Об этом писал Филипп де Мезьер, осуждая обычай кормить за королевским столом по 80–120 человек, ритуалы пышных празднеств, требующие чрезмерных расходов, наконец, слишком большое число камерариев (
Чрезмерной численностью служителей Дома короля возмущался и Жан Жерсон: в речи перед королем он задает вопрос, зачем ему 200 камерариев и столько же камер-юнкеров, зачем бесчисленные секретари и другие служители[471]? К сокращению численности служителей Дома призывал короля позднее и автор «Совета Изабо Баварской», ссылаясь не только на необходимость высвободить средства для ведения войны, но и на «добрые времена Людовика Святого» и других королей, когда, в частности, в Доме королевы не было отдельных служителей, а сами коронные службы ограничивались якобы одним канцлером, одним главным гофмейстером, тремя-четырьмя гофмейстерами, сменяющими друг друга ежемесячно, и одним кравчим (шталмейстером)[472]. Ограничить численность служб Дома короля предлагала и комиссия по вопросу финансов из числа депутатов на Штатах 1484 г.[473] Робер де Бальзак в трактате конца XV в., как и за 100 лет до него, призывает к этому короля, «ибо это пустая трата»[474]. В этой заключительной проговорке «старого вояки» содержится отсылка к первопричине устойчивой претензии к чрезмерно большому корпусу служителей Дома короля.
В повторяющихся требованиях сократить эту численность чувствуется напряжение между двумя конкурирующими структурами власти. Параллельное развитие служб Дома и Дворца, между которыми существовали весьма сложные перекрещивания компетенций, привело к тому, что традиционные сеньориальные службы Дома короля начинают восприниматься как избыточные на фоне носителей публичных функций верховной власти, явно проигрывая им в общественном статусе.
Наконец, главным объектом претензий общества в плане численности выступают королевские сержанты — помощники бальи и сенешалей. Требование сократить количество сержантов является лейтмотивом всех протестных выступлений, всех программ реформ. Они единственные из корпуса королевских чиновников на местах, кто вызывал самый устойчивый протест и большинство жалоб[475]. Начиная с движения Провинциальных лиг 1314–1315 гг. во всех программах реформ звучала жалоба на излишнюю численность сержантов и требование их сократить[476]. В виде ответной уступки это намерение неоднократно выражалось в королевских ордонансах[477]. При этом бросается в глаза, что во всех ордонансах, где предписывается привести количество сержантов к освященному традицией «древнему числу», само это число нигде не упоминается[478].
Это обстоятельство представляется мне далеко не случайным. Еще Б. Гене, исследуя королевские службы в бальяже Санлиса, обратил внимание на частоту жалоб на засилье сержантов и на их мизерную численность. Так, в бальяже Санлиса насчитывалось всего 25 конных сержантов и еще шестеро в шателлении Компьеня, т. е. их явно было недостаточно. По мнению автора, чрезмерная численность сержантов — это миф, как и, в целом, «непомерное» увеличение числа королевских служителей, а жалобы на это — всего лишь ораторский прием в диалоге с властью[479].
Итак, реакция на складывающуюся структуру королевских служб прошла два этапа. В обществе не сразу заметили и поначалу восприняли явление чиновников враждебно. Под нажимом общественной критики в сочетании с неблагоприятными обстоятельствами численность королевских служителей «замораживается» примерно на столетие. На этом втором этапе происходит детализация критики отдельных ведомств, осмысление их общественной пользы.
На место однозначно негативной реакции приходит конструктивная критика, преследующая цель улучшить работу аппарата и снизить одновременно нагрузку на казну. Историческая память в форме освященной традицией численности служб и реальные размеры домена являлись двумя архаичными по природе ориентирами проектов сокращения. Фиксация штатов сказалась на практике службы: от чиновников требовалась более сложная и эффективная работа, что стимулировало профессионализацию королевской администрации. «Перевернутая вертикаль» общественной критики отражала сложность принятия растущего аппарата власти короля Франции. Наибольшее недовольство вызывает тот королевский служитель, который ближе всего к людям и их повседневной жизни. Именно он олицетворяет королевскую власть, и именно его недостатки, просчеты и злоупотребления являются самой удобной мишенью для критики. В то же время, верховные ведомства, находящиеся в Париже, являлись предметом оценок сравнительно узкого и элитарного круга людей. Они были защищены от огульной критики повышающимся статусом и значимостью для общества исполняемых публичных функций. Наконец, упорные жалобы на непомерное увеличение массы чиновников являются в значительной мере топосом и риторическим приемом, напрямую не всегда адекватным реальному количеству служб, зато эффективным в давлении общества на власть с целью ее контроля и ограничения.
Глава 2.
«Символический капитал» верховных ведомств и служб короны Франции
Становление королевской администрации во Франции XIII–XV вв. опиралось на сферу политической символики как на важнейшую составную часть власти[480]. Для обозначения сферы политического символизма представляется наиболее адекватным использовать термин П. Бурдьё о «символическом капитале» власти, хотя и в несколько переосмысленном виде. В концепции П. Бурдьё он определялся как область признания в обществе иных капиталов, т. е. через категорию восприятия[481]. Общественное признание, безусловно, является важным показателем статуса ведомств, однако их «символический капитал» этим не исчерпывается. В него, на мой взгляд, органично входят формы осмысления и описания складывающегося государственного аппарата, стратегии внедрения политических идей в общественное сознание и, в целом, символическая легитимация государства. В известной мере, эта сторона так или иначе присутствует во всех гранях института государственной службы, однако заслуживают особого внимания два аспекта «символического капитала» власти королевских должностных лиц. Прежде всего, это трансформация представлений об обязанностях короля под воздействием усложняющихся форм управления и расширения публичных прерогатив. Несмотря на то что «служба короля» является одной из центральных тем в истории политических идей Средневековья, в контексте формирования королевской администрации она редко привлекала внимание исследователей[482]. Но есть и еще один аспект темы, который целиком выпал из поля зрения историков, хотя он отражает «символический» статус складывающихся институтов короны Франции. Речь идет о стратегиях официальной номинации ведомств и служб, которая является символической формой легитимации их власти.
«Служба короля» Франции
Особенностью начального этапа является отсутствие произведений, посвященных чиновникам и их службе отдельно от короля, что отражает традиционную патерналистскую концепцию верховной власти[483]. Но важно, что и сами королевские служители тоже не мыслят себя отдельно от персоны монарха. Хотя именно в их трудах постепенно возникают идеи о разграничении полномочий.
Идейные основы формирующегося государства закладывались совместными усилиями теологов, канонистов, цивилистов, легистов и практиков суда. Все они внесли свой вклад в оформление центральной идеи в основании государства — понятие суверенитета власти короля Франции, объявленного императором в своем королевстве (
Персона монарха выступала сублимацией, персонификацией государства. В силу этого все размышления о природе и назначении верховной власти, ее обязанностях и лимитах концентрировались на фигуре короля. Расширение публичных прерогатив королевской власти вносило коррективы в набор качеств, которыми традиционно должен был обладать король. Старая идея напрямую увязывала процветание и благо страны с личными достоинствами правителя, в число которых входили воинские и христианские добродетели[485]. По мере усложнения форм властвования потребовались знания и навыки профессионального свойства. Но они не устраняли краеугольного конфликта между королем как частной личностью и королем как персоной публичной.
Процесс деперсонализации и депатримониализации королевской власти выразился во Франции в оформлении особой политической концепции «двух тел короля», исследованной в фундаментальном труде Э. Канторовича[486]. Процесс отчуждения короля от аппарата его власти и превращения его в «дилетанта», по меткому выражению М. Вебера, сочетался с расширением его властных прерогатив.
В этой связи политическая мысль во Франции XIII–XV вв. сконцентрировалась на обязанностях короля в контексте осмысления института государственной службы. Трансформация «службы короля» нагляднее всего проступает в аспекте его взаимоотношений с королевской администрацией. Этот аспект практически выпал из поля зрения исследователей политической мысли, а между тем именно он свидетельствует об изменении властных полномочий короля[487].
Прежде всего, на фоне стремительного роста численности королевских служителей и оформления ведомств обязанности короля в политических представлениях не только не сокращаются, но, напротив, пропорционально увеличиваются. Короля воспринимают главным хранителем «общего блага» не только те, кто далек от институтов королевской власти и не готов принять принцип делегированных полномочий. Куда важнее, что на ответственности короля за работу всех ведомств и служб короны настаивали сами же чиновники. И чем шире и прочнее становилась их власть, тем упорнее они настаивали на единовластии монарха[488]. В этом парадоксе заключена суть конфликта «двух тел» короля.
Казалось бы, противоречий не было: «Король отвечает за всё» — в этом сходились все авторы наставлений. Именно он воспринимается как главный управитель, от чьего имени отправляют функции чиновники[489]. Опираясь на «Поликратик» Иоанна Солсберийского и его антропоморфную концепцию устройства общества, идеологи монархической власти видели в короле «главного чиновника»: «И ясно, что мы более полагаемся на тебя, на твой разум и добрую мудрость, чем на кого бы то ни было из твоих советников, будь то миряне или клирики»; «Добрый сын, сеньоры и советники, купцы и моряки, все ждут твоего руководства»; «Государи одни имеют власть и никто более. Простые люди, почтенные граждане и мудрецы имеют могучие силы и знания, но вовсе не власть, ибо Господь не им, но государям даровал власть»; «королевство есть море, а вы главный кормчий корабля»[490].
Тема ответственности монарха за работу его служителей органично вошла в политическую ментальность с эпохи Людовика IX Святого и присутствовала во многих произведениях о власти[491]. Филипп де Мезьер рекомендует королю тщательно следить за работой своих чиновников. Кристина Пизанская, ссылаясь на поговорку «по слугам узнаешь господина», наставляет дофина Людовика «ежечасно заниматься делами управления, несмотря на наличие чиновников, поскольку за все их ошибки обвинять будут государя»; Жувеналь предупреждает короля, что «за возможные проступки ваших людей и чиновников, каковые обнаружатся, будут обвинять вас»; а Жан Жерсон в проповедях неизменно напоминал королю о его ответственности за все происходящее в ведомствах короны Франции: «око господина хранит дом, око слуги не уследит за домом»[492].
Отсюда проистекает требование к государю являть собой пример для подражания чиновникам, которые якобы ориентируются в своем поведении на образ жизни монарха. Эта идея восходит также к труду Иоанна Солсберийского «Поликратик», где сказано: «Мир устроен по образцу государя»[493]. Людовик IX Святой в «Поучении сыну» опирается на эту «естественную» причину для подражания: «ибо в согласии с природой, все члены (тела) подражают главе»[494]. В XV в. звучит то же напоминание королю, что он должен являть «пример добрых трудов, ибо государи поставлены Богом, дабы быть образцом для всех своих подданных, совершая труды доблестные и избегая всяческого греха»[495].
Со временем эти идеи выражаются в советах королю подчинить свою жизнь делам управления. Так, Мезьер рекомендует королю: «утром ты не должен быть сонным, ибо рано в церкви тебя ждут на литургии. Твои бароны и советники будут ждать тебя на совете, а твой несметный народ — объявления приговоров и ответов на свои прошения и споры… Какое разумение, понимание и рассудительность будешь ты иметь на совете, где тебе предстоит пребывать два часа и даже четыре и выслушивать многие споры и предложения, в коих ты не сможешь дать разрешения»? Тот же распорядок дня рекомендует Кристина Пизанская дофину Людовику, приводя в качестве образца для подражания Карла Мудрого: после мессы «рано утром он шел в совет, где, заверяю тебя, порядок был таков, что никто из советников не позволял себе опаздывать; после обеда выслушивал разные дела, затем после краткого сна, гуляя в саду дворца Сен-Поль, он делал распоряжения». Еще более точен этот распорядок дня в анонимном трактате «Совет Изабо Баварской»: «для пользы и блага своего королевства ты должен вставать всегда в 6 часов утра, завтракать в 10, обедать в 6 вечера и засыпать в 10 часов; выслушивать мессу в 7, затем до 10 работать, а после обеда отдыхать, развлекаясь в обществе своих личных слуг». В «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод в качестве его особых заслуг приводит соблюдавшийся им распорядок дня: «Он так распределил время, дабы заниматься делами всего королевства, что не было никакой путаницы; ибо в понедельник, вторник и четверг он трудился с канцлером и своим Советом и решал то, что положено, в делах суда; в среду он занимался делами армии с маршалами, капитанами и другими; в среду, пятницу и субботу — финансами… И лишь иногда он брал четверг или его часть для своих развлечений»[496].
Среди обязанностей короля главной являлась миссия короля-судии, составлявшая основу сакральной концепции королевской власти, выраженной в титулатуре «христианнейшего короля»[497]. Об этом говорится во всех трактатах, где король не только верховный судья, но и буквально глава Парламента и всего судебного аппарата[498]. Хотя правосудие признается
По аналогии с этой главной функцией верховной власти королю вменяется в обязанность контролировать работу всех ведомств. Так, Филипп де Мезьер обязывает короля следить за поступлениями рент и доходов; в «Совете Изабо Баварской» королю рекомендуется «иногда наведываться в Палату счетов, дабы знать свое (финансовое) положение, и в Сокровищницу хартий, следя за сохранностью архивов»; в «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод хвалит его заботу о финансах: «король изучал каждый год и чаще все дела своих финансов, и их считали в его присутствии, ибо он хорошо разбирался в них, и сам подписывал регистры генеральных сборщиков»[504].
В этом образе монарха, отвечающего за работу администрации и разбирающегося в судопроизводстве и финансах, выражен не только идеал короля-магистрата, но и задача разрешить противоречие между усложнением функций управления и всевластием короля. Общество и особенно чиновники хотят видеть на троне того, кто соответствует своим прерогативам и исполняет обязанности в согласии с законами.
Тема «профессиональной» состоятельности монарха становится со временем все более угрожающей, поскольку она подспудно начинает подразумевать возможное отстранение от трона того, кто недостоин этой службы. Не вдаваясь в сложную эволюцию тираноборческих идей во Франции XV в., замечу, что в основе их лежал принцип нарушения королем законов[505]. К тому же во Франции издавна господствовала устойчивая традиция воспринимать короля как избранника народа, идущая от воцарения Каролингов и Капетингов и укрепившаяся после избрания на трон в 1328 г. ветви Валуа[506]. Идея о выборном характере королевской власти во Франции начинает приобретать все больший вес под воздействием трудов Аристотеля. Авторы политических трактатов, ссылаясь на изначально выборный характер власти короля, усиливают тему ответственности монарха за управление королевством: «народ избрал королем самого достойного ради защиты порядка и общего блага»[507].
Впервые концепция власти монарха как службы на общее благо подданных появляется в трудах теологов[508]. Постепенно королевские обязанности начинают восприниматься как труд и работа. В «Сновидении садовника» суть управления сводится к «труду и смятению мыслей»[509]. Наставляя юного дофина Людовика, Кристина Пизанская так описывает «службу» государя: «ежечасно быть занятым доблестными трудами, и хотя непосвященным кажется, что величию государя подобает пребывать в праздности и удовольствиях от наслаждений и почестей, ибо у него вдоволь министров, распоряжающихся всем, но без ущерба такое не проходит, ведь нет никого другого, кому так пристало занятие (
Излюбленным образом особой тяжести «шапки Мономаха» со временем стали увековеченные Кристиной Пизанской жалобы Карла V Мудрого. В этом знаменитом прощании Карла с короной Франции запечатлен контраст между ее «блеском и благородством» и тяготами, которые она возлагает на человека: «труд, тревоги, мучения, страдания души и тела, опасности на пути спасения»[513]. Подобный же пассаж мне удалось обнаружить по меньшей мере у двух предшественников Кристины Пизанской: в эпилоге «Сновидения садовника», где он подкрепляет идеи автора об особой миссии государя, и в «Трактате о коронации» Жана Голена. Слово «труды» (
Обе позиции сходятся в том, что эта работа требует определенных знаний и навыков, и все авторы опирались на общий посыл, выраженный в поговорке, широко распространившейся в средневековом обществе уже с XII в.: «необразованный король подобен коронованному ослу» (
Образ мудрого государя, разумеется, восходит к Св. Писанию, однако все большее место в нем начинают занимать античные образцы, в том числе идеи Платона о процветании государства, «когда мудрецы станут правителями или правители — мудрецами»[517]. Необходимость государю иметь специфические знания признают все авторы наставлений, причем знания, почерпнутые из книг, что предполагало обучение короля грамоте[518]. Об этом обычае как о знаке превосходства Французского королевства упоминали и Эврар де Тремогон, и Кристина Пизанская, и Жан Жерсон, составивший лично целую программу обучения дофина Людовика, в том числе план для чтения[519]. Жувеналь напоминает в этой связи: «императоры и короли Франции издревле учили своих детей наукам для управления государством» (
Опыт предшественников также должен был служить нравственным ориентиром, что придавало значимость историческим сочинениям в обучении государя: «король Франции должен часто читать хроники о прежних королях и сообразовывать свое управление с теми, кто лучше правил», — считал Мезьер. Быть «посвященным в знания» (
Но как бы ни был государь образован, опытен и сведущ, одному человеку не поспеть повсюду, он не может один решать все вопросы и, следовательно, ему необходимы помощники в виде его чиновников. «Что может разум одного человека? Чем больше глаз, тем лучше», — проповедовал Жерсон, и ему вторила Кристина: «невозможно одному государю поспеть повсюду»[522]. Так формируется идейная легитимация государственного аппарата.
Постепенно в политических наставлениях королю появляется тема взаимоотношений с чиновниками, отражающая их представления о «правильном управлении». Уже Орезм советовал королю разделить функции между собой и чиновниками[523], но последних куда больше интересует защита собственных прерогатив путем разграничения полномочий внутри поля власти. В трактате Мезьера эта конфликтная ситуация занимает немалое место, и автор советует королю соблюдать сложившиеся бюрократические процедуры, например, утверждения королевских указов в Парламенте. Мезьер осуждает короля за «дурной обычай»: «ты и твои предки привыкли обычно просителям и ходатаям сразу отвечать "я согласен, и желаю и мне угодно", из чего следует, что секретарь недалече, письма составлены и часто скреплены печатью канцлера, который не может всегда досконально знать дело; и это вместо того, чтобы отказать». Он советует королю либо отклонить просьбу или направить ее по инстанциям, либо отменить вырванное назойливостью просителей распоряжение, а то, «что скажут твои подданные, что скажут соседи?» Отдельное зло Мезьер усматривает в привычке короля собственноручно подписывать письма, каковым к тому же «чиновники, казначеи и раздатчики» не подчиняются, ссылаясь на то, что «ты им устно говорил и письменно приказал не подчиняться иногда». Указывая на несоответствие подобной ситуации королевскому достоинству, Мезьер, на деле, настаивает на разумном разделении функций между королем и его чиновниками, защищая властные полномочия последних. Ведь с письмами, написанными ими, «подданные тем более не будут считаться, раз можно не считаться с королевскими»[524]. Жувеналь в записке брату, ставшему канцлером Франции, советовал, как ему себя вести, когда король ошибается: в отношении королевских писем, «каковые подчас бывают странными и неразумными», лучше не сразу скреплять их печатью, а постараться переубедить короля, в противном случае отметить, что оно подписано по его «прямому приказу» (
Теперь главное место в наставлениях занимает обязанность короля действовать только с мнения и обсуждения Королевского совета, что внешне ассоциируется с наиболее архаичной формулой «законного правления»[527]. Однако эта фундаментальная идея существенно трансформируется: из права короля призывать ближайших вассалов в свой Совет и выслушивать их мнение оно превращается в обязанность короля действовать только с учетом мнения Совета.
«Совет — святое дело», — таков основной лейтмотив всех наставлений государю, опирающийся на Св. Писание. Совет не только право, но и обязанность короля: «во что бы то ни стало прежде узнайте мнение и совет других…, необходимо для издания законов и ордонансов о суде иметь совет», — рекомендует Жувеналь[528]. Кристина Пизанская изображает совет как «добрый и старый обычай, обязанность короля, требующая, чтобы он имел советы», приводя в качестве образца правление Карла V, который «считался во всех своих деяниях с советами людей компетентных», следуя поговорке: «кто ищет и слушает добрый совет, тот славу и выгоду обрящет», «дабы не иметь повода потом раскаиваться в содеянном», «король не должен ничего делать без доброго совета»[529]. Нерасторжимую связь короля и его совета Жерсон облек в антропоморфный образ: «король обязан прилежно обращать свой взор повсюду… Этот взор есть его Совет»; «Король без разумного совета как голова без глаз, ушей и без носа»[530]. В повышении роли Совета как коллегиальной формы властвования ясно проступает новая общественная значимость королевских чиновников: они отныне постоянно окружают короля и считаются неотъемлемым атрибутом его власти.
Однако выбор советников и состав Королевского совета во Франции являлся, как уже отмечалось, исключительной прерогативой короля, призывавшего лишь тех, кто был ему угоден. Отсюда проистекала тема ответственности короля за выбор советников и их советов. Если Никола Орезм уповал на Божественную милость «избрать добрых советников», то в других трактатах эта процедура обрастает куда большими деталями и рекомендациями[531]. В набор качеств образцового короля входит поиск им лучших людей по всему королевству и их назначение в качестве советников: таковым предстает Карл V у Кристины, который повсюду искал «лучших», Карл VII у Тома Базена, рыскавший по всем университетам в поисках наиболее прославленных людей, в противовес Людовику XI, якобы назначавшему «самых недостойных»[532].
Суверенное право короля самому избирать своих советников влечет его обвинение за дурных советников, «ибо он всегда найдет добрый совет, если поищет»[533]. В такой постановке вопроса дурные советники свидетельствуют против моральных качеств государя, охотно внимающего дурным советам, в духе библейской истины: «если правитель слушает ложные речи, то и все служители его нечестивы» (Притч. 29, 12)[534]. Отсюда вытекают две магистральных идеи. Во-первых, король обязан поощрять своих советников на откровенность, быть открытым правде, готовым выслушать даже неприятные ему вещи. И наоборот, король, привечающий льстецов, угождающих его порокам, становится главным виновником неприглядного облика своих служителей[535]. Здесь стоит обратить внимание на тонкий нюанс: в трактовке авторов, близких к кругам чиновников, речь идет не столько об изначально дурных советниках, сколько о том, что они ориентируются на вкусы государя. В такой трактовке причиной грехов служителей власти (воровства, сладострастия, жестокости) является сам король[536].
Идеологи из кругов чиновников интерпретировали эту идею в своих интересах: король сам отвечает за тот совет, который он выбирает, «ибо не все советы хороши». Такая интерпретация темы ответственности была сформулирована вослед кризису 1356–1358 гг., когда общество пыталось превратить чиновников в «козлов отпущения». Отводя от себя огульные обвинения во всех просчетах власти, чиновники ясно выразили свою позицию в «Обвинительном заключении против Робера Ле Кока»: даже если кто-то из советников давал королю дурные советы, король волен был им не следовать[537].
Центральным пунктом, выявившим столкновение двух полярных концепций королевской власти, стал вопрос о том, кого королю следует выбирать своими советниками. Церковная доктрина, представляющая короля священной особой, помазанником Божьим, «образом Христа» и ориентированная на христианские добродетели, пришла в противоречие с тенденциями, формирующимися внутри аппарата управления.
Сакральная концепция королевской власти и роль церкви в определении статуса монарха пережили глубокую трансформацию[538]. Все знаки королевской власти, весь словарь политической доктрины были церковного происхождения[539]. Вклад декретистов и декреталистов в разработку правовых основ королевской власти также не подлежит сомнению. Но архаическое (включая античное и германское) представление о природе и назначении царской власти содержало в себе больше религиозный, чем политический концепт: царь был ближе к жрецу, чем к самодержцу[540]. Повышение роли церкви в легитимации королевской власти через процедуру помазания положило начало двум расходящимся линиям развития. С одной стороны, это усилило власть клириков как главных советников короля, а они сформулировали идеи о моральной ответственности монарха, о его добродетелях (
С другой стороны, процедура помазания могла трактоваться в духе десакрализации королей, особенно после григорианской реформы, способствовавшей теократическим претензиям папства[542]. Эта «оборотная сторона медали» и развитие публично-правовых основ королевской власти неизбежно порождали обмирщение государства и тенденцию к секуляризации, рационализации и прагматизму в управлении. Церковь теряет монопольное положение при персоне монарха, несмотря на оформление «королевской религии». А ее концепции начинают теснить идеи правоведов и юристов[543]. Поэтому спор о том, кого король должен выбирать себе в советники, отражал не только ростки публично-правового характера королевской власти, но и столкновение двух разных позиций в вопросе о контроле за действиями монарха.
Именно соперничество теологов и юристов за место у трона стало во Франции центральной темой общественной полемики о «правильном» окружении короля и отразило зарождение новых принципов управления[544]. Особенностью этой полемики явилась ведущая роль Парижского университета. Тамошние доктора первыми разглядели угрозу обществу, исходящую из бюрократического поля власти, и, опираясь на авторитет Аристотеля, оспаривали у юристов функцию хранителей политического знания[545]. Политической переориентации университета способствовали две тенденции. Прежде всего, крах на рубеже XIV–XV вв. идей универсализма и складывание национальных государств обострили у интеллектуалов желание занять подобающее место в управлении[546]. В то же время, они присвоили себе право говорить с властью от имени общества, ставя преграду авторитарному принципу властвования. Отсюда их активное участие в программах реформ, будь то Великий мартовский ордонанс 1357 г. или кабошьенский ордонанс 1413 г.[547]
Эти идеи первыми высказал выдающийся теолог эпохи и канцлер Парижского университета Пьер д'Альи. Он осуждал не только цивилистов — знатоков гражданского (римского) права, но и нынешних декретистов и декреталистов — знатоков канонического права, ибо они всё дальше уходили от тех целей, которые предписывала им церковная доктрина. Как писал д'Альи, они «почитали декреталии, как Святое Евангелие, считали Бога связанным законами, установленными людьми», и потому не заслуживали тех бенефициев, которые предназначены знатокам Писания[548]. Еще более ригористичен был Никола Орезм в комментарии к «Политике» Аристотеля: он уже открыто объявляет юристов главными соперниками теологов. Раз они обучались «законам Юстиниана», то ничего не смыслят в реальности, более того, «с юности усвоили ложные предметы и уже не в состоянии познать истину». Следовательно, они лишены политического разума, «ведь те, кто сначала изучает законы, не может затем постигнуть философию»[549].
Эта традиция, идущая от Эгидия Римского, назвавшего легистов «идиотами в политике», прочно утвердилась во французской политической мысли и стала к началу XV в. знаменем борьбы Парижского университета за возвращение теологам приоритетного статуса при персоне короля[550]. В самой лаконичной форме эту позицию выразил в своей проповеди Жак Легран: «должны государи рядом с собой иметь людей, знающих Священное Писание, дабы они давали им советы, ибо всё благо уже в нем заключено»[551]. Эта позиция наиболее цельно и развернуто выражена в проповедях канцлера Парижского университета Жана Жерсона: поскольку право есть божественное установление, а суд — главная функция короля, то именно теологи должны обучать судей, ибо в Писании заложены основы правосудия. Констатируя конфликт с юристами, которые «смеются над теологией (
На противоположном фланге находились те, кто не просто отодвигал клириков от управления, но вовсе отказывал им в пригодности для подобной деятельности. В этой связи показательно, что даже слово «клирик» (
Ответ чиновников на прямые нападки «теологов», прежде всего Никола Орезма и его сторонников, содержится в трактате «Сновидение садовника», где королю был даже брошен упрек за то, что он держит «рядом с собой священников, которым скорее пристало быть со своей паствой, чем в Королевском совете». В этом трактате позиция королевских должностных лиц выражена предельно откровенно: «главное дело и знание короля должны состоять в добром управлении своим народом по совету мудрецов, под коими я разумею юристов, сведущих в праве каноническом и гражданском, в кутюмах, конституциях и законах королевских». Автор превозносит практические знания и опыт, являющиеся главным достоинством юристов: «ведь не будет больной обращаться к тому, кто лишь знает о болезнях, но не умеет их лечить». Наконец, он открыто нападает на Орезма и его сторонников из Университета: «не должен король назначать на управление народом философа, пусть и знающего все книги "Этики", "Экономики" и "Политики"», — явный намек на Орезма, который эти произведения Аристотеля перевел на французский язык, — «хотя некоторые из них слишком высокого мнения о себе и считают, что им наносится большой ущерб, раз мир управляется не ими и не по их советам; и называют юристов идиотами в политике, но при всем уважении и почтении к философам, опыт — матерь всего, а каждый по опыту знает, кто больший идиот, юрист или философ — в добром совете об управлении народом и в добром суде»[555]. Эту позицию разделяла и Кристина Пизанская: она рекомендует королю советоваться с теми, кто сведущ в конкретном вопросе, например «в делах правосудия вовсе не с воинами и рыцарями, но с легистами и знатоками этих наук». Хотя духовенство и студенты университетов, по мнению Кристины, составляют «честь и славу королевства», но их роль она сводит к заботе о спасении душ подданных короны. Таким образом, согласно ей, не может быть и речи о монопольном положении духовенства в окружении короля, скорее наоборот, они должны быть устранены от дел управления: «для блага душ — теологи…. для управления политикой королевства — почтенные, образованные и сведущие легисты», более того, «теологи не самые мудрые люди… их разум основан на книгах, но с трудом применяется на практике… и в делах мирских они мало искусны»[556].
Та же позиция применительно к области финансов выражена автором «Совета Изабо Баварской»: «и чтобы в деле финансов не назначались бы люди церкви, ибо им вмешиваться в финансы королевства вовсе не подобает, пусть служат Богу и молятся за короля, как им положено»[557]. Разумеется, особое внимание уделялось Королевскому совету. Филипп де Мезьер обвинял духовенство в ложных жалобах на насильственное привлечение в Королевский совет, хотя они сами туда стремятся и ищут там лишь обогащения, и советовал королю изгнать таких советников[558]. Весьма характерно свидетельство монаха из Сен-Дени Мишеля Пинтуэна о вмешательстве депутатов Парижского университета в составление кабошьенского ордонанса на Штатах 1413 г. Он недвусмысленно выразил изумление самим фактом участия университета в выработке реформы управления. Передавая слышанные им возмущенные разговоры «почтенных людей большого опыта и знания», он подчеркивал, что члены университета — люди «специального знания, привыкшие жить среди книг», которым не пристало вмешиваться в чуждую им сферу[559]. Позднее герольд Беррийский также с осуждением писал о вмешательстве Парижского университета в политические дела, намекая на неуместность такой претензии[560].
Таким образом, тема взаимоотношений короля и его администрации, будучи частью обширной сферы политической мысли позднего Средневековья об «идеальном государе», свидетельствует о сложном процессе легитимации государственного аппарата. Анализ выявил сохранение центральной позиции короля в сфере управления, что свидетельствует об устойчивости архаичной личностной концепции монархической власти. Однако можно констатировать ее модификацию и появление ростков новых аспектов «службы короля». От последнего по-прежнему зависит всё, и это способствует повышению внимания к личным достоинствам монарха, в круг которых теперь входят и знания, и опыт управления, и следование законам, и ответственность за выбор и работу чиновников. Так вырабатывалось само понятие государственной службы как служения общему благу, как гражданской добродетели, повышая престиж знаний, образования, книг, усиливая коллегиальный принцип управления.
Спор о составе Совета и контроле над действиями короля отразил специфику французской монархии. «Знаком ее исключительности», по выражению Жене, была роль, которую играли королевские служители в утверждении власти короля Франции. Являясь поборниками королевского суверенитета, отстаивая на практике — в судебных приговорах, в нормативных актах, в политических трактатах — наиболее смелые и амбициозные теории, они внесли решающий вклад в трансформацию представлений о природе и назначении «службы» короля. Знаменательно, что именно королевские служители выступали последовательными защитниками авторитарного принципа и всевластия государя[561]. Современники, в частности Мезьер и Орезм, не напрасно обвиняли чиновников в том, что они склоняют короля к тирании, под которой подразумевали пренебрежение традиционными лимитами самовластия[562].
Причиной такой позиции королевских должностных лиц являлся, не в последнюю очередь, «символический капитал», который они извлекали от всевластия монарха, чьи функции на деле они сами и исполняли. Уже легисты Филиппа IV Красивого идентифицировали персону монарха с идеей государства[563]. С помощью такой идентификации они легитимировали собственную власть, уповая на разделение обязанностей внутри бюрократического поля. Одновременно они пытаются оттеснить от трона традиционных советников — теологов и университетских интеллектуалов. Доказывая специфичность «политического знания» и функций управления, они отказывают обществу в праве осуществлять «совет» и контроль, присваивая это право себе. Концепция служения короля на общее благо становится стратегией укрепления королевского суверенитета, расширения прерогатив монарха и его служителей, а также разделения их ответственности.
Номинация ведомств и служб
Стратегии официальной номинации ведомств и их служителей легитимировали их статус и функции. Она являлась важнейшей составной частью «символического капитала» королевских должностных лиц и пропаганды складывающегося государства[564].
В этом контексте обращает на себя внимание значение, которое придавали сами чиновники следованию официальной номинации ведомств и служб как неотъемлемой части суверенных прав монарха. Впрямую об этом праве короля сказано в трактате выдающегося юриста и знатока кутюмов Франции XV в. Жака д'Аблейжа: «Надо заметить, что король посредством своего суверенитета может давать служителям наименования отличные, как то канцлер, президент, мэтр счетов и другие им подобные, чего иные сеньоры не могут делать, ибо не подобает им показывать себя равными их суверенному сеньору»[565]. О том, что сами королевские служители усматривали в номинации форму выражения их статуса и прерогатив, указывает конфликт Парламента с нотариусами Канцелярии и Казначейства в начале XV в. В составленных там письмах они именовали себя
Конфликт проливает свет на смысловую этимологию названий должностей, особенно наглядную в номинации одной и той же службы в разных ведомствах — в службе писцов, ведущих документацию и составляющих акты. В Парламенте она именовалась
Анализ номинации ведомств и служб короны Франции по королевскому законодательству и политическим трактатам выявляет три центральные идеи, которые влияли на статус ведомства или службы и, как следствие, на их номинацию: это идея совета как главной функции королевских служителей, идея правосудия как главного предназначения верховной светской власти и зарождающееся понятие суверенитета как выражения абсолютной власти.
Символический статус совета при персоне монарха как главного атрибута «законного» правления выразился в том, что королевские служители всех ведомств и служб в качестве наиболее почетного именования назывались «советниками короля», вне зависимости от их принадлежности к конкретному органу управления. В королевских указах, относящихся ко всему корпусу королевских служителей, они именуются «советниками» на всем протяжении исследуемого периода: «наш канцлер, люди наших счетов и казначеи и все остальные советники, кто бы они ни были», «люди Парламента и счетов, казначеи и все другие люди нашего Совета»[569].
Не только все скопом, но и каждый в отдельности чиновники именуются в указах советниками, будь то сенешаль и бальи, служитель Канцелярии или Казначейства[570]. Первым советником короля среди должностных лиц являлся, естественно, канцлер, который был членом Королевского совета
Выделившиеся из Королевской курии судебное и финансовое ведомства сохранили в своей номинации эту престижную генеалогию. Если в фундаментальном ордонансе о преобразовании королевства от 23 марта 1302 г. Парламент приравнивался к Совету, то очередное подтверждение ордонанса в мае 1355 г. происходит на Совете, заседающем в Парламенте с участием его служителей[572]. И такие заседания «Совета короля в Парламенте» происходили довольно регулярно[573]. В вынесенных на таких заседаниях приговорах фигурирует номинация Парламента как Королевского совета[574].
Уподобление Парламента Королевскому совету отражено и в трактате Филиппа де Мезьера: описывая судебную систему Милана в качестве образца для подражания, он указывает, что там можно апеллировать на приговор «в Большой совет сеньора, как во Франции это делается в Парламенте», а сам Парламент называет «Большим советом Парламента». А Анри Бод даже ставил в заслугу Карлу VII уравнение в статусе и прерогативах Парламента и Королевского совета[575].
Служители Парламента именуются в королевских указах советниками: «наши любимые и верные советники, назначенные в Палату Парламента в Париже», «наши любимые и верные советники, люди, держащие наш Парламент», «наши любимые и верные советники нашего Парламента и Королевского совета, назначенные и приставленные в Суд»[576]. Показательно, что такая же номинация будет позднее распространена и на Парламенты, возникающие со второй половины XV в. в других областях королевства[577].
В этом контексте заслуживает внимания несовпадение «символической» номинации служителей Парламента в королевских указах и их «реального» обозначения в протоколах самого верховного суда. Дело в том, что наименование служб в Парламенте формально не имело квалификации «советников». Об этом свидетельствуют списки членов верховного суда, которые вписывались в регистр при открытии каждой новой сессии. В этом списке члены трех палат, кроме президентов, именовались «мэтрами», «магистрами» каждой палаты, что подчеркивало их профессиональную квалификацию[578]. Очевидно, слово «советник» выражало в политических представлениях эпохи суть их службы, и потому в самоидентификации парламентарии настаивали на этой номинации[579]. На основе анализа протоколов Парламента в первой трети XV в. мне удалось констатировать приверженность парламентариев данной номинации, которая отражала и их политические амбиции. При всем разнообразии используемых формул в этих протоколах превалирует квалификация парламентариев как советников[580].
Аналогичная картина наблюдается и в Палате счетов. Ее заседания также именуются «Советом короля в счетах», а заседания Королевского совета часто проводятся в ее помещении с участием ее чиновников[581]. Служители Палаты счетов также обозначаются в королевских указах советниками: «наши любимые и верные советники люди счетов в Париже», «наши советники и мэтры счетов», «наш любимый и верный советник президент и мэтры нашей Палаты счетов»[582]. И хотя эти служители в протоколах значились, как и в Парламенте, президентами и мэтрами, но можно с большой долей уверенности предположить, что номинация в качестве советников короля была им дорога не менее, чем парламентариям.
Такая номинация, повышая статус ведомств, отражая амбиции их служителей, являлась стратегией получения «символической прибыли» и утверждала коллегиальный принцип управления, олицетворением которого был Королевский совет. Однако меняется его природа: из Совета принцев крови, ближайших к королю сеньоров и прямых вассалов Королевский совет превращается в собрание профессионалов, действующих в публично-правовом поле.
Исполняемые чиновниками функции порождают и специфическую для каждого звена администрации номинацию. И тут, в отличие от идеи «совета», выступает больше различий, чем сходства, и отражается определенная иерархия ведомств и служб в структуре королевской администрации, а критерием статуса оказывается присутствие двух компонентов в номинации — правосудия и суверенитета.
Обратимся к первому звену королевской администрации — к представителям короля на местах. В ряде ранних ордонансов они еще не имеют четкого названия: «сенешали, бальи, прево, судьи, министры, служители (
Показательно, что другие исполняемые обязанности, в том числе финансовые, наряду с судебными функциями в номинативной сфере проявляются лишь эпизодически. Так, в ордонансе 1318–1319 гг. они названы «сенешали, бальи и прочие сборщики»[585]. Политическое усиление бальи и сенешалей напугало корону, что косвенно отразилось в запрете им именоваться «губернаторами»: в фундаментальном ордонансе от 8 апреля 1342 г. оговаривается, что «отныне сенешали, бальи и другие служители (
Высокий статус королевских служителей на местах как полномочных представителей монарха обозначился в королевских указах к концу XIV в., когда в номинации появился престижный компонент — понятие «суверенитета». В ордонансе от 28 октября 1394 г. власть сенешалей, бальи и губернаторов «охранять, править и управлять» названа «суверенной без посредников после нас и нашей курии Парламента»[587]. В этой новой номинации содержится значимая трансформация: власть сенешалей, бальи и губернаторов квалифицируется как абсолютная и не имеющая посредников, т. е. неподвластная никакой иной власти. Суверенитет их власти, однако, иерархически стоит ниже, чем у двух его главных носителей — у самого короля и у верховного суда (Парламента). Но эта иерархия суверенитета ставит королевских представителей на местах в самый престижный ряд.
Таким образом, представители короля Франции на местах, соединяющие в своих руках судебную, административную, финансовую и военную власть, позиционируются в исследуемый период как судьи. И в силу этой наиважнейшей функции королевской власти они наделяются высшим атрибутом власти — суверенитетом. Характерно повышение в номинативной сфере статуса королевских сержантов — низшего звена в местной администрации: на Штатах в Туре 1484 г. они уже названы «первыми министрами» именно в силу своей роли в отправлении правосудия[588].
Значение такой номинации раскрывается в сравнении с другими королевскими службами. Так, домениальная служба смотрителей вод и лесов, при всей ее важности и судебных атрибутах, так и не получила статуса суверенной: чиновники этого ведомства на всем протяжении изучаемого периода именовались исключительно «мэтрами вод и лесов»[589]. Статуса суверенного не обрело и Казначейство: на всем протяжении исследуемого периода это ведомство неизменно именуется просто «казной» (
На этом фоне становление номинации Налоговой палаты красноречиво свидетельствует о росте значения для короны этого источника пополнения казны. Еще до оформления в отдельную палату ее служители упоминаются в фундаментальном для королевства ордонансе Карла V Мудрого о порядке престолонаследия от августа-октября 1374 г. В нем персонал налогового ведомства включен в состав регентского совета и назван «генералами-советниками по делам наших налогов» (
Номинация налогового суда была еще более престижной: служба генералов-советников по делам суда налогов, выделившись в самом конце XIV в., получила уже в начале века следующего статус суверенной[596]. Сей статус был официально закреплен ордонансом от 26 февраля 1414 г., где сказано: «Палата суда по делам налогов является суверенной в делах этих налогов, где все дела и споры получают разрешение, аналогично нашей Курии Парламента»[597]. Показательно, что тот же «суверенный» статус получали с первых же указов и созданные в провинциях по типу Парижа налоговые суды[598]. Такая номинация ставила налоговый суд в ранг хранителя королевского суверенитета, что выделяло его в структуре налоговых служб. Важное свидетельство на этот счет содержится в наставлении королю Карлу VII, написанном Жаном Жувеналем в 1452 г.: налоговый суд автор помещает в ряд «других судей по делам налогов, среди которых генералы суда по делам налогов являются суверенными, и на них нельзя апеллировать в другой суд, и даже в Парламент»[599]. Однако несмотря на повышение статуса этого ведомства, оно в исследуемый период еще не добилось наименования — «Налоговая курия» (
Главным финансовым судом во Франции изначально являлась Палата счетов. Эволюция ее наименования предстает как прототип Налоговой курии. С самого начала и вплоть до конца Старого порядка ведомство именовалось Палатой счетов, что символически точно описывало его статус. Изначально служители ведомства должны были размещаться в непосредственной близости от персоны монарха и его покоев, чтобы он мог в любое время получить сведения о состоянии своих финансовых средств. Поэтому с 1292 г. оно именовалось Палатой (комнатой) счетов, как и некоторые другие дворцовые ведомства[600]. Служители его неизменно в исследуемый период именовались «людьми наших счетов» (
Однако получение Палатой счетов статуса суверенного суда произошло достаточно поздно и не без проблем, поскольку столкнулось с претензией Парламента на монополию в сфере королевского правосудия. Прежде всего, хотя Палата счетов, изначально являлась наравне с Парламентом хранительницей королевского домена и прав короны Франции, однако впервые была названа суверенным судом лишь в указе Карла VII от 12 апреля 1460 г., где сказано, что «люди наших счетов являются суверенными судьями в таких и подобных делах ординарных финансов, зависящих от домена и дел счетов»[602]. Обратим внимание на то, что суверенная власть Палаты счетов в данном указе ограничена сферой дел вокруг ординарных поступлений в казну от домена и других регальных прав короны Франции. Этот ограниченный суверенитет, по сути, получил подтверждение в ордонансе, изданном Карлом VII в декабре того же 1460 г. в ситуации конфликта с Парламентом, в ходе которого был узаконен важнейший принцип суверенитета суда Палаты счетов — запрет апеллировать на ее приговоры в Парламент. Но даже здесь суверенная власть Палаты счетов существенно лимитирована. В ордонансе сказано, что она «подчинена Нам непосредственно и не (находится) никак в компетенции нашего Парламента, ни у других»[603]. Таким образом, Палата счетов выводилась из подчинения Парламента, однако все же подчинялась напрямую королю. Эта тонкая, но существенная разница в статусах двух ведомств была обусловлена символической несоразмерностью правосудия и финансов. Последние, хоть и завоевывают со временем все больший вес как инструмент и опора королевской власти, еще по своей символической значимости уступают правосудию как главному
В ходе конфликта Палаты счетов с Парламентом в 1461–1465 гг. за разграничение компетенций символический статус верховного финансового суда был существенно уточнен. Прежде всего, Палата счетов была формально уравнена с Парламентом, поскольку с середины XV в. признается, что управление королевством состоит «главным образом в правосудии и в финансах». Именно с этой целью, как сказано в указе, были «издавна созданы две суверенные курии, раздельные и отделенные одна от другой». Высокий статус Палаты счетов выражается и в том, что она провозглашается «среди наших главных палат особой хранительницей и защитницей наших прав и доменов, и среди наших курий и палат единственной особой (подчиненной) нам… опорой и хранительницей наших прав, долгов, доменов, финансов и счетов»[605].
Таким образом, к середине XV в. Палата счетов добивается статуса суверенного суда, ограниченного рамками финансовой компетенции, а ее функции приобретают важнейший публично-правовой характер в виде охраны королевского домена и прав короны Франции. Однако нельзя не увидеть и разницы в номинативном статусе Палаты счетов и Парламента, вытекающей из несопоставимости в изучаемую эпоху значения правосудия и финансов[606].
Высокое положение Парламента, выраженное в номинации, прочно опиралось на место правосудия в структуре и идейном обосновании монархической власти как единственного оправдания и механизма усиления верховной светской власти. Исходя из этого формировалась номинация верховной судебной палаты королевства. Прежде всего, Парламент явился единственной в исследуемый период инстанцией, в названии которой присутствовало слово «Двор/Курия»/«Суд». Хотя и другие ведомства, выделившиеся из Королевской курии, так или иначе поддерживали эту генеалогию, но лишь Парламент изначально и неизменно именовался «Двором Парламента» (
Эта особая, исключительная номинация Парламента проистекала из компетенции верховного суда, являющегося высшей инстанцией и последним прибежищем для апелляций подданных на решения королевских судов всех уровней и всех иных судов в королевстве. Как следствие, исполняя главную миссию короля-верховного судии, Парламент позиционируется в качестве олицетворения монарха, что получило символическое подкрепление в номинации ведомства. Парламент со временем был объявлен в королевских указах «представляющим персону монарха». Впервые такую номинацию получил его глава — президент, в тексте приговора, вынесенного в 1331 г.[609] Вскоре этот «символический капитал» распространился на сам верховный суд. Парламент и его служители к середине XIV в. объявляются в парламентских протоколах и королевских указах «представляющими без посредников персону монарха»[610]. Такая номинация ставила служителей верховного суда в исключительное положение во главе королевской администрации и потому была им чрезвычайно дорога[611]. Показательно, что эта максима фигурирует в сборнике казусов Жана Ле Кока: «Двор Парламента представляет короля, и сам король вещает в актах Двора»[612]. В ней отразилось становление концепта «двух тел короля», выразившегося в том, что Парламент объявляется представляющим не столько персону монарха, сколько его власть. Впервые такая формула обнаружена мной в указе Иоанна II Доброго от 7 апреля 1361 г., а затем в указе Карла V Мудрого от 28 апреля 1364 г., когда по восшествии на престол он переназначил весь состав Парламента. В преамбуле последнего говорится, что «Курия Парламента представляет образ Королевского Величия»[613]. Важно, что указанная роль Парламента получила общественное признание, о чем свидетельствуют политические произведения эпохи. Так, Филипп де Мезьер писал о нем как представляющем не только персону монарха, но и его власть, а Жан Жерсон в своих речах, обращенных к его членам, напоминал, что они «представляют короля, если не как персону, то, по меньшей мере, как власть»[614].
Постепенно верховный суд короны Франции приобрел самую престижную номинацию, в которой был зафиксирован статус Парламента в качестве главного хранителя королевского суверенитета («главная и суверенная Курия») (
Второй компонент номинации Парламента, суверенитет, в сочетании с первым символически закрепил главенствующее место верховной судебной палаты в складывающейся структуре институтов королевской власти во Франции. При этом следует в должной мере оценить роль этой номинации в оформлении и утверждении самого принципа суверенитета королевской власти в целом.
Понятие «суверенитета» в XIII–XIV вв. существенно отличалось от позднейшей (и современной) трактовки: оно означало в средневековом праве верховенство (
Надо заметить, что формулы номинации Парламента могли варьировать, но они неизменно содержали в себе эти два компонента. Приведу ряд примеров в хронологическом порядке: «наш суверенный Двор и главный суд», «наш главный Двор Парламента», «Двор Парламента, кто есть главный и суверенный Двор нашего королевства», «наш главный Двор Парламента», «наш главный и суверенный суд», «резиденция суверенного суда», «резиденция, главный и суверенный Двор королевства»[620]. Важно обратить внимание, что при создании аналогичных курий в провинциях Франции им изначально давалась та же номинация, которую имел Парламент в Париже, что сразу же уравнивало их в статусе[621]. И это монопольное положение, превосходство данной инстанции, прописанное в королевских указах, опиралось на ценностные установки юристов-теоретиков и практиков судебной власти короля Франции[622].
Номинация главной палаты как «суверенного суда» способствовала утверждению принципа суверенитета в политической теории и политических представлениях. Однако, когда в середине XV в. Карл VII упразднил судебную автономию Парижского университета, передав его дела в ведение Парламента, в указе от 26 марта 1446 г. говорилось, что «наша курия Парламента есть суверенная и главная от нас во всем королевстве, и ей ответствуют и подчиняются все наши родичи, пэры, герцоги, графы и другие знатные сеньоры нашего королевства как нам и нашему суверенному суду, подданными какового являются все в нашем королевстве»[623]. Таким образом, суверенная власть Парламента уравнивалась к середине XV в. с суверенной властью короля Франции, что содержало зерна будущих конфликтов монархов с верховным судом.
Кроме того, пребывание его в Париже закрепляло статус города как стабильного центра верховной власти, что также выделяло верховный суд из всех остальных ведомств, местопребывание которых не играло роли в номинативной сфере[624]. Новый статус Парижа как столицы государства закреплялся подобной риторикой в политическом сознании[625].
Этот статус подкреплялся и тем, что Парламент назывался «примером для всех остальных», «примером и зеркалом всех остальных судов королевства», в том числе и Шатле, который «привык всегда точнейшим образом следовать во всем стилю верховного суда и поступать так, как это делается в Парламенте»[626]. Данный орган объявляется в королевских указах стоящим над всеми прочими судами, которые обязаны ему подчиняться: «вы есть суверенные судьи над всеми другими судами и юрисдикциями королевства Франции», «истинный светоч и пример всем остальным»[627]. Символическое превосходство Парламента над всеми остальными верховными палатами выразилось в предписываемой королевскими указами ориентации на его стиль и распорядок работы[628].
Надо сказать, что отмеченное обстоятельство с трудом и неохотно признавалось остальными ведомствами, которые претендовали одновременно на приобретение аналогичного статуса и ориентировались на «символический капитал» верховного суда как на вожделенную цель[629]. Уже в исследуемый период суд бальи и Налоговой палаты добились статуса суверенных, а Палата счетов почти сравнялась с Парламентом в сфере номинации. В дальнейшем по этому пути пошли и другие инстанции короны Франции. Но Парламент так и остался на вершине иерархии[630].
Наконец, еще одной важной составляющей «символического капитала» Парламента являлось провозглашение его «истоком правосудия» наравне с королем Франции (максима
Важно знать, как отражалась номинация ведомств и служб короны Франции в восприятии современников, вне стен Канцелярии, где составлялись королевские указы. Первое, что бросается в глаза при чтении трактатов, зерцал и наставлений, это преимущественное внимание авторов к верховному суду королевства — к Парламенту. В противовес «обратной вертикали» общественной критики в представлениях современников о королевской администрации превалирует именно он в качестве главной палаты королевства. К тому же, можно констатировать, что все используемые королевской Канцелярией формулы были известны и приняты в политическом обществе. Так, важнейшая номинация Парламента как «истока правосудия» встречается и в речах канцлера Парижского университета Жана Жерсона, и в «Хронике монаха Сен-Дени»[632].
В восприятии современников четко присутствуют все главные составляющие официальной номинации верховного суда[633]. Более того, вслед за юристами и чиновниками, политические мыслители также уравнивают власть короля и Парламента. Выраженный еще в «Поликратике» Иоанна Солсберийского образ «трона правосудия», на котором восседает король, идущий от библейской и сакральной концепции власти, глубоко укоренился во французской политической культуре[634]. Но важно, что этим «троном правосудия» объявляется собственно Парламент, который исполняет главную миссию короля-судии. Именно поэтому, обращаясь за справедливостью к Парламенту, Жерсон прибегает к этой самой престижной номинации: «к его (короля) высокому трону правосудия, где восседает и покоится его королевская власть. А кто есть этот трон правосудия? Нет нужды мне его называть; каждый это знает. Это почтеннейший двор Парламента… мистический трон». В ходе судебного процесса в 1383 г. истец заявлял, что обращает свое прошение в Курию «как к благородной службе короля», уравнивая персону монарха и его Парламент; точно так же заявил ректор Университета в 1445 г.[635]
Отправление Парламентом главной публичной функции короны- установление справедливости с помощью правосудия — окружало его особым ореолом. Он именуется «благородным Парламентом», «почтенной и благородной курией»[636]. Священный характер миссии короля-судии выражался в таких номинациях верховного суда королевства, как «святой Парламент Парижа», в котором «права короля без пристрастия свято охраняются»[637]; в обращении к парламентариям как к «священству», а к Парламенту как к «святой коллегии»[638].
По мере укрепления королевского культа (
Таким образом, официальная номинация Парламента в королевском законодательстве эффективно внедрялась в политическую культуру и общественное сознание, что служило упрочению власти и авторитета верховного суда как главного хранителя королевского суверенитета и высшей инстанции королевской администрации.
Подводя итоги сделанному анализу, следует признать, что номинация формировала новый язык власти, отражая нарождающиеся публично-правовые концепты строящегося государства, главным среди которых являлся суверенитет. В этой области, как и в иных сферах, прослеживается активная созидательная роль самих служителей короны, выработавших и внедривших в общественное сознание специфические слова и выражения, характерные для бюрократического словаря[641]. Номинативные стратегии исследуемого периода выражают тенденцию формирования «неумирающего тела государства» через осмысление, артикуляцию и легитимацию возрастающих публичных функций исполнительного аппарата короны Франции. Распределение принципа суверенитета между королем и верховными ведомствами (и их служителями) на новом витке политического развития отражало специфику власти в средневековом обществе — ее дисперсию и множественность носителей публичной власти, что в исторической перспективе стало мостом к принципу разделения властей и институциональной демократии современной политической структуры.
Глава 3.
«Политический капитал» ведомств и служб короны Франции
Приобретение королевской администрацией «политического капитала» представляет собой сущностную характеристику складывающегося государственного аппарата и наиболее сложную для понимания черту возникающей структуры ведомств и служб. Принципиальное новшество заключалось в том, что властные полномочия королевских должностных лиц основывались не на личных связях с правителем, дающим своим ближайшим слугам поручения, и не на вассальной службе сеньору, а на принципе делегирования прерогатив монарха, почерпнутом теоретиками монархического государства из арсенала римского права и из церковной доктрины[642]. Принцип делегирования превращал должностное лицо в «репрезентацию персоны монарха», в «образ королевского величия», что создавало особую нерасторжимую связь чиновников с королем и «неумирающим телом» государства[643]. Этот принцип получает еще больший вес как гарантия защиты общего интереса в отсутствие короля, будь то крестовый поход Филиппа II Августа и Людовика IX Святого, пленение Иоанна II Доброго или болезнь Карла VI.
Для внедрения этого принципа, с одной стороны, должна была качественно измениться «служба короля», который теперь воспринимается как «администратор», воплощение «мистического тела» государства и хранитель общего блага. С другой стороны, этот принцип диктовался тем, что король не в состоянии одновременно пребывать повсюду и заниматься всеми делами управления, которые постепенно и неуклонно усложнялись. Новый статус монарха изменил его взаимоотношения с должностными лицами: отныне он передает часть своих полномочий либо в определенной сфере (суд, финансы и т. д.), либо в определенной области (бальяж, сенешальство, генеральство и т. д.), которые по своей природе остаются «королевскими», но приобретают безличностный, публично-правовой характер. Так обозначается новая природа службы: чиновники действуют в духе законов, традиций и практик управления, помноженных на их собственную интерпретацию.
Принцип делегирования властных полномочий возникает применительно к бальи и сенешалям, чья власть качественно отличалась от королевских представителей в домене — прево[644]. Затем верховные ведомства и службы получают часть публичных функций монарха, и начинается процесс структурирования бюрократического поля власти. Деятельность королевской администрации теперь регулировалась законами, бюрократическими правилами и процедурами, устанавливающими ответственность служителей за переданные им властные полномочия. Институциональное оформление ведомств и служб привело к складыванию их иерархической структуры, стержнем которой, как и в сфере «символического капитала», являлись судебные полномочия и защита «интересов короля».
Охрана законов и «интересов короля», трактуемых чиновниками как общий интерес королевства, исходно содержала противоречие и раздвоение власти. В результате возникает система контроля за действиями короля на уровне собственно исполнительного аппарата. Именно эти властные прерогативы королевских должностных лиц — отправлять публичные функции короля и контролировать его действия — я предлагаю именовать «политическим капиталом» ведомств и служб короны Франции.
Структура и иерархия делегированных полномочий
Принцип делегирования королем властных полномочий воплощался в клятве, которую должен был принести служитель при вступлении в должность. Ее основные параметры были едиными для служителей всех звеньев в цепи административного аппарата — от бальи до члена Королевского совета. Именно у бальи и сенешалей, полномочных представителей короля на местах, эта клятва впервые фиксируется и детально прописывается в ордонансах Людовика Святого в 1254 г.[645] Краеугольным положением этой клятвы являлось обязательство «охранять права короля» во всех сферах, не уменьшая и не ущемляя их[646].
Такую же клятву приносили королевские советники, будь то члены Королевского совета или служители выделившихся из Королевской курии ведомств. В ней приносящий клятву чиновник обещал охранять права короля[647].
Со временем в этот пункт клятвы вносились уточнения сути «интересов короля». Об этих изменениях мы можем судить по тексту клятвы, которую принесли два первых канцлера, получивших эту высокую службу путем выборов. 21 февраля 1372 г. Гийом де Дорман, а затем 20 ноября 1373 г. Пьер д'Оржемон, избранные на Королевском совете на должность канцлера, принесли клятву, где обещали служить королю «к чести и выгоде его и его королевства, хранить его наследие и выгоды общего блага королевства»[648].
Постепенно происходит расширение и уточнение делегируемых королем полномочий. Запрет на участие бальи и сенешалей в работе Королевского совета сделал их постоянными представителями короля на местах, где они безвыездно и лично отправляют службу. Вскоре они получили и особую королевскую печать как знак их полновластия[649]. Следующим шагом в направлении расширения компетенции королевских представителей на местах стало делегированное им право принимать вассальную клятву (оммаж) вместо короля от всех дворян, кто не может прибыть к королю[650].
Верховные ведомства короны конституировались также на основе получения ими тех или иных публичных функций короля. На вершине властной пирамиды стоял, разумеется, Королевский совет: его участие в принятии законов выражало главную политическую прерогативу. Во множестве указов подчеркивается, что король не может быть в курсе всех дел и знать их досконально, а потому присутствие людей из Совета, чьи имена, кстати, должны быть зафиксированы в тексте указа, призвано предотвратить ошибки или несообразности. Главной функцией Совета, как и всех ведомств и служб, являлась охрана «интересов короля» и, прежде всего, королевского домена в качестве опоры и ресурса его власти. Поэтому защита домена особо оговаривалась в нескольких королевских ордонансах[651].
Компетенция канцлера по сути была сходна с ролью Королевского совета, причем он в большей степени действует автономно и как глава администрации может заменять короля. Власть канцлера основывалась на его функции хранителя королевской печати, которой он скреплял все указы и наказывал за их фальсификацию[652]. Эта, на первый взгляд, формальная процедура содержала в себе возможность контроля над королевским законодательством и инициативами короля. Так, в Великом мартовском ордонансе 1357 г. канцлеру предписывалось принести клятву в том, что он больше не скрепит печатью и не подпишет ни одного указа, касающегося отчуждений из домена, если тот не прошел утверждения на Королевском совете[653]. Функция канцлера представлять и замещать персону короля, естественно, возрастала в периоды кризисов. Так, в связи с болезнью Карла VI его любимец канцлер Арно де Корби указом от 13 марта 1402 г. получил от короля его исключительную функцию — право помилования[654].
Делегированные королем властные полномочия у отделившихся от Королевской курии Парламента и Палаты счетов были наиболее широкими и автономными, поскольку они не следовали за персоной монарха и исполняли его главные функции — вершили правосудие и распоряжались финансами короны от его имени.
Функции Парламента определяли расширяющиеся рамки королевского правосудия — суда первой инстанции для земель домена и апелляционного суда для всего королевства, усилиями его служителей превратившегося в «прибежище для всех»[655]. Поскольку правосудие являлось главным инструментом укрепления и расширения власти монарха, король считался главой Парламента, а тот, в свою очередь, приравнивался в сфере своей компетенции к персоне монарха[656]. Показательно, что Людовик XI на закате жизни решил отправить в Парламент копию текста произнесенной им при коронации клятвы, поскольку содержащиеся в ней обещания исполняют, по сути, служители верховного суда[657].
Суверенный статус Парламента определялся принципом, согласно которому на его приговор нельзя было апеллировать, в том числе и к королю, если только не с целью помилования. Таким образом, делегированное Парламенту право вершить суд приравнивалось к удержанному правосудию самого короля[658]. Постепенно роль короля в работе Парламента начинает уменьшаться при сохранении его прав верховного арбитра королевства. Король мог изъять любое дело и решить его сам на Совете. Он мог вмешаться в ход судебного разбирательства, задержав вынесение приговора или повлияв на него. Именно это со временем наталкивалось на все более твердое сопротивление членов Парламента, расценивавших такое вмешательство как посягательство на их власть. Но их протесты на этот счет оставались бесперспективными, если такова была «воля монарха». В 1364 г. верховный суд пытался возражать против эвокации дела в Королевский совет, ссылаясь на гарантированную указами неприкосновенность своей компетенции, но не имел успеха. В 1376 г. король Карл Мудрый заставил Парламент согласиться на королевское помилование в судебном иске вокруг церкви Лиможа по просьбе его епископа, вопреки протестам верховного суда[659]. А в 1377 г. тот же король отозвал к себе в Совет судебный спор между его тетей графиней Алансонской и его кузиной графиней дю Бар, желая лично (
Тогда же процесс автономизации сферы правосудия коснулся и компетенции Палаты прошений Дома, которая изначально должна была следовать за персоной короля, принимая обращенные к нему прошения и докладывать о них на очередном заседании Совета. Со временем в ее ведение были переданы и судебные дела, причем касающиеся наиболее высокопоставленных чинов или лиц, а также находящихся под особой защитой короля, так что к началу XIV в. она получила право вершить правосудие «изо дня в день», т. е. без присутствия короля и его Совета[663].
В согласии с местом правосудия в структуре королевской власти объем компетенции Парламента теоретически не имел ограничений и усилиями его служителей, расширительно трактовавших «интересы короля», охватывал все сферы жизни общества. Компетенция Парламента представляет собой в законченном виде воплощение принципа делегированных полномочий и содержит модель этого процесса для остальных ведомств.
Как и Парламент, Палата счетов получает право действовать от имени и вместо короля. Такое право впервые упоминает ордонанс об управлении Домом короля 1318–1319 гг., в котором провозглашено равенство короля и Палаты счетов в сфере контроля над финансами[664]. Важно, что ее двери закрываются для всех посторонних лиц, включая членов Королевского совета, прелатов и баронов из близкого окружения, чье корыстное вмешательство в сферу королевских финансов угрожало «интересам короля»[665].
Главной функцией Палаты счетов являлась охрана домена и домениальных доходов короля, что способствовало передаче ей права контроля за выдачей грамот о привилегиях, аноблировании, натурализации, легитимации, выплате пенсионов и даров[666]. Когда в период общественного кризиса середины XIV в. с особой силой зазвучало требование восстановить домен короля, эта функция была передана именно Палате счетов[667]. Отныне она получает право проверять все королевские указы о дарах и других привилегиях из домена, регистрируя или оспаривая их[668]. В период правления Карла VI, когда раздача даров сделалась особенно широкой, по свидетельству монаха из Сен-Дени, служители счетов, вписывая эти дары в регистры, на полях приписывали: «слишком щедро» или «должно быть возмещено», заботясь о сохранении домена, особенно в связи с закреплением принципа его неотчуждаемости[669]. Высокий статус и публично-правовая компетенция Палаты счетов были зафиксированы в указе Карла VII, изданном в Бурже в сентябре 1460 г. В нем данная инстанция объявлялась созданной для «блага, выгоды и пользы, для сохранения прав короля и короны и общего блага, для сохранения домена и финансов, для контроля над расходами Дома, над дарами, помилованиями, оммажами, поступлениями от доходов с домена и над неотчуждаемостью домена»[670]. Как венец автономных прерогатив Палаты счетов ее решения объявляются не подлежащими апелляции.
Ту же эволюцию в направлении суверенной курии прошло ведомство казны. Выделившись в отдельную палату, оно одновременно получает от короля полномочия действовать автономно от его имени. В большом ордонансе об управлении Домом короля от 1318–1319 гг. действия главы Казначейства, названного «сувереном», приравниваются к действиям самого короля[671]. Полученная ведомством казны власть уравнивается с полномочиями Палаты счетов и Королевского совета, что находит подтверждение и в еще одном положении ордонанса, согласно которому сведения о состоянии королевской казны сборщики имеют право сообщать только «королю, людям счетов или казначеям»[672].
Основной функцией ведомства казны, как и Палаты счетов, являлась охрана домена, и с этой целью казначеи также получают право контроля над королевскими расходами и выдачей даров, пенсионов, экстраординарного жалованья[673]. Вскоре власть Казначейства будет признана суверенной, однако она перейдет под контроль Палаты счетов[674].
Как и ведомство казны, возникшая к концу XIV в. Налоговая палата призвана была охранять королевский домен и не допускать его уменьшения, контролируя расходы короля[675]. Важнейшей компетенцией этого ведомства явилось делегированное королем право вершить правосудие в делах, связанных со сбором налогов, которое вскоре сделало его суверенной курией.
В ордонансе 1383 г. провозглашалась автономность созданного отдельного налогового суда, в чьи дела «не мог вмешиваться никакой другой судья», а все решения должны были считаться «как сделанные нами (королем) нашей собственной персоной»[676]. В законченном виде суверенный статус был провозглашен в указе Карла VI от 26 февраля 1414 г.: «Палата налогового суда есть суверенная палата в делах налогов, и в ней все судебные дела и споры получают разрешение, как в нашей курии Парламента»[677].
В структуре делегированных полномочий особняком стоит служба реформаторов-ревизоров, которые являлись по характеру своих полномочий комиссарами, т. е. действовали временно или в определенной области королевства. Однако о службе ревизоров тоже стоит упомянуть в данном контексте, поскольку в рамках делегированных им полномочий они также автономно действовали от имени короля. Власть комиссаров определялась как суверенная, поскольку приравнивалась к власти короля и Парламента, и на их решения нельзя было апеллировать[678].
Как следствие, оформление суверенных ведомств и служб способствовало усилению публично-правового характера королевской власти, поскольку их служители действовали в рамках четко обозначенной публично-правовой компетенции и в сложной структуре взаимной ответственности, выраженной в иерархии соподчинения.
Само оформление ведомств и служб и фиксация их компетенции уже подразумевали иерархическую структуру. Однако четкую иерархию, связавшую все звенья королевской администрации в центре и на местах, создали лишь в конце XIV в. реформы «мармузетов»[679]. Особенностью этой иерархии являлась нерасчлененность некоторых сфер компетенции или их сознательное перекрещивание, когда разные ведомства, по сути, контролируют друг друга[680].
Импульс к упорядочению структуры содержался в решении Филиппа VI Валуа, установившего независимость от Королевского совета выделившихся из Курии ведомств. Однако при Иоанне II Добром происходит новое объединение компетенций: в состав Королевского совета теперь
Поскольку главным «интересом короля» являлась охрана его прав и домена, именно в этом пункте компетенция ведомств и служб перекрещивается, и нередко они призываются королевскими указами действовать совместно. Так, по ордонансу об управлении Домом короля от 1318–1319 гг. все сборщики и комиссары на местах переходят под совместный контроль Палаты счетов и Казначейства[682]. Бальи и сенешали как главные хранители королевских интересов на местах ордонансом от 1362–1363 гг. подчинены были на равных Королевскому совету и Палате счетов, куда они могли отныне обращаться за советом и помощью[683]. В 1379 г. ведомство казны поставлено под контроль членов Королевского совета, и отныне ни одна выплата не могла быть осуществлена без ведома «хотя бы двух из этих четырех советников». Точно так же в Палате счетов нельзя было теперь утвердить ни один из присылаемых счетов без присутствия «хотя бы одного из четырех советников и одного из трех казначеев»[684]. Эта совместная ответственность верховных ведомств за расходованием средств от домена получила общественную санкцию в ходе восстания 1413 г.: отдельная статья кабошьенского ордонанса предписывала изготовить три ключа от королевских сундуков и передать один ключ канцлеру, другой — президенту Палаты счетов, третий — назначенному от Казначейства[685]. И эта совместная компетенция реализовывалась на практике до конца исследуемого периода[686].
Статус Палаты счетов как главной хранительницы домена подкрепился передачей ей властных полномочий над остальными ведомствами сферы ординарных финансов. Все сенешали, бальи и сборщики обязаны были регулярно в определенные сроки привозить в нее отчеты о доходах и расходах. Наказание за нарушение этих сроков, как и за нерадение, также принадлежало данному органу. Как следствие, комиссии ревизоров, отправляемых для проверки деятельности служителей короля на местах, с 1318 г. переходят под ее контроль[687]. Контроль над раздачей даров, пожалований, писем легитимации, аноблирования, натурализации и т. д., закрепленный за ней, привел к передаче в ее компетенцию регистрации таких писем, составлявшихся Канцелярией[688]. В еще большей степени она контролировала деятельность Казначейства, а в случае нарушений могла отстранить провинившихся служителей[689]. Наконец, Палата счетов в XV в. проверяет в конце каждого месяца состояние королевской казны[690]. Создание Налоговой палаты расширило властные полномочия Палаты счетов. В ордонансе об учреждении Налоговой палаты от 28 февраля 1389 г. шесть генералов-советников по делам налогов, в чьем подчинении теперь находились все элю, сборщики, секретари, контролеры и конные сержанты, переходили под власть Палаты счетов[691]. Служба хранителей вод и лесов также перешла под ее власть. В ордонансе от 29 мая 1346 г. им предписывалось «не исполнять, не отдавать никаких писем о дарах наследственных, пожизненных или одноразовых», если они не прошли регистрацию в Палате счетов. В указе от 22 августа 1375 г. фигурирует монопольное право ведомства контролировать действия мэтров вод и лесов и наказывать их за проступки. Этот контроль был процедурно утвержден в форме ежегодных отчетов, которые мэтры вод и лесов обязаны представлять в Палату счетов[692].
В итоге властные полномочия Палаты счетов поставили ее на вершину иерархии финансовых ведомств, охраняющих королевский домен. Расширительное толкование ее служителями прав короля, как и повышающийся статус домена короны, способствовали разрастанию власти этой палаты. Это с неизбежностью сталкивало два верховных ведомства — Парламент и Палату счетов — в их стремлении к монополии.
Так, контроль за королевскими служителями на местах, сенешалями, бальи и их подчиненными, закрепленный за Палатой счетов, наталкивался на конкуренцию Парламента, поскольку эти чиновники являлись в первую голову судьями[693]. Суд королевского прево Парижа постепенно переходит под контроль верховного суда: Парламент с начала XV в. отслеживал злоупотребления клерков и аудиторов Шатле, регулировал и сокращал численность прокуроров[694]. Контроль Парламента над Шатле и управлением Парижем радикально повышается вследствие возобновления войны в 1415 г., когда охрана столицы стала важнейшим политическим делом, порученным королем Карлом VI Парламенту[695]. И надо признать, что он в полной мере воспользовался данной ему властью, создав своего рода чрезвычайный совет для защиты и выживания Парижа, состоящий из служителей Шатле, купеческого прево и эшевенов, представителей Университета и широкого представительства горожан. Но нет ничего постояннее временных мер: королевская схизма 1418–1436 гг. и установление режима двойной монархии надолго оставили Парламент один на один с проблемами Парижа. В этот кризисный период его власть над королевским аппаратом в Париже практически не имела конкурентов, а его политика ясно обозначила приверженность служителей верховного суда интересам защиты институтов королевской власти и сохранения политического значения Парижа в качестве резиденции верховной власти[696].
Однако столкновение компетенций верховного суда и Палаты счетов происходило не столько из-за их амбиций, сколько вследствие дублирования данных им королевскими указами полномочий. Так, службы элю — выборных раскладчиков налогов, согласно ордонансу 28 декабря 1355 г., «в случае затруднений» должны были обращаться в Парламент или в Палату счетов[697]. Позднее, когда налоговое ведомство выделилось в отдельную палату, а внутри нее создан налоговый суд, он также перешел под контроль двух ведомств — Палаты счетов и Парламента[698].
Перекрещивание компетенций определялось значимостью главного «интереса короля» — охраны королевского домена. В той или иной степени именно она являлась задачей всех ведомств и служб, однако с приоритетом Палаты счетов. В этом пункте столкновение ее с Парламентом являлось практически неизбежным. Исследование политики верховного суда в первой трети XV в., в период острого кризиса власти, борьбы партий и королевской схизмы, показало включение служителями Парламента охраны домена в круг своей компетенции как одного из главных «интересов короля»[699]. Характерно, что такой политики в равной мере придерживались оба параллельно существовавших Парламента — в Париже и в Пуатье. Так, в упоминавшуюся ремонстрацию Парламента в Пуатье королю Карлу VII в число подлежащих исправлению практик была включена процедура утверждения писем о домене в Палате счетов без участия Парламента и Королевского совета[700]. После воссоединения двух Парламентов, 31 декабря 1439 г. королевский адвокат заявлял, что Палата счетов не имеет права ничего отчуждать из домена без разрешения Парламента[701].
В известной мере подчинение Палаты счетов власти Парламента было зафиксировано уже в первом ордонансе от февраля 1320 г. об учреждении этой палаты. В нем предписывалось в случае апелляции к королю на решение или приговор Палаты счетов пригласить на его рассмотрение «двух-четырех человек из Парламента, в зависимости от существа дела, чтобы они вместе с людьми этой Палаты его решили»[702].
И надо отметить, что такая практика имела место, поэтому и перечислить все случаи участия Парламента в разборе дел в Палате счетов нецелесообразно, отмечу только ряд характерных черт. Во-первых, в Палате счетов регулярно проходят совместные заседания с участием Парламента, а также канцлера и членов Королевского совета. Во-вторых, члены Парламента приходят в Палату счетов, когда здесь решаются вопросы о выплате им жалованья из казны[703]. В-третьих, такие совместные заседания просуществовали вплоть до конца XV в.[704] Однако это вовсе не означает, что правило соблюдалось без проблем. Главным источником столкновений двух курий являлось право любого подданного апеллировать к Парламенту, что естественным образом посягало на статус суверенного суда Палаты счетов[705].
Проблемы начинают возникать с середины XIV в., когда каждое ведомство стремится четко обозначить свою компетенцию и статус в структуре исполнительного аппарата. Так, 13 марта 1353 г. Палата счетов приговаривает к штрафу человека, осмелившегося подать апелляцию на ее приговор в Парламент; 10 марта 1391 г. за подобное действие она заключает в тюрьму и освобождает только после того, как апелляция была отозвана 8 августа 1393 г.[706]
Участившиеся столкновения двух ведомств потребовали вмешательства короля. Указ Карла V Мудрого от 7 августа 1375 г., уточнивший разделение компетенций Парламента и Палаты счетов, был издан в связи с конкретным казусом — иском в Парламент Гийома дю Пюи, сборщика соляного налога в Верноне, осужденного Палатой счетов за фальсификацию и другие проступки. Этот иск в верховный суд, сопровождаемый со стороны прокурора истца оскорбительными обвинениями в адрес Палаты счетов, был квалифицирован ее служителями как ущерб «чести и статусу» (
О противоречиях между двумя ведомствами можно судить по сборнику Жана Ле Кока. В него включен образец иска, сталкивающего компетенции двух палат, когда одна из сторон дела, решенного в Палате счетов, обратилась с иском в Парламент в 1392 г. Спор потребовал вмешательства канцлера, пытавшегося примирить оба ведомства, которые придерживались диаметрально противоположных позиций. Члены Палаты счетов настаивали, что на их решения нельзя апеллировать, и их курия не подчинена Парламенту (
Наиболее острое столкновение Парламента и Палаты счетов произошло в начале XV в., усиленное вмешательством борющихся политических кланов. Спор возник из-за иска в Парламент Рауля Витара, клерка счетов, обвиненного Палатой счетов в должностных злоупотреблениях и посаженного в тюрьму. Конфликт двух ведомств возник 29 октября 1401 г. и продлился до конца февраля 1402 г., причем в него были втянуты канцлер и даже король Карл VI. Парламент отказывался передавать дело в руки Палаты счетов, ссылаясь на то, что защищает интересы истца, «как поступал со всеми людьми, просящими об этом». Желая погасить конфликт, канцлер не стал скреплять печатью письмо и задержал дело у себя, прибегнув к помощи короля. Однако, когда король попытался изъять это дело к себе, то получил решительный отказ Парламента, где обращение монарха было квалифицировано как «очень большой ущерб королю и общему благу». Потребовалось еще одно письмо короля, на этот раз выражающее явное неудовольствие, поскольку он «самолично» (
Таким образом, обе палаты старались максимально расширить компетенцию, трактуя в свою пользу полученные властные полномочия. Однако чаша весов склонялась скорее в сторону монополии Парламента и ограничения прерогатив Палаты счетов сферой финансов. Об этом свидетельствует кабошьенский ордонанс, где данному вопросу было уделено особое внимание. В параграфе 149 содержится обвинение в адрес Палаты счетов, слишком много времени и сил отдающей разбору судебных дел и исков, не имеющих прямого отношения к ее компетенции, что приводит к забвению собственно своих прямых функций. Источником такой неразберихи, по мнению составителей ордонанса, являлась сама компетенция Палаты — разрешать все дела, касающиеся счетов, хотя в деле могут содержаться разные аспекты, часть которых к счетам не относится. Авторы ордонанса восстанавливают процедуру, предписанную в 1320 г.: в случае исков на приговоры Палаты счетов их надо решать совместно с Парламентом; если же Палата счетов не будет соблюдать эту процедуру, то «ущемленный» (
Та же процедура санкционируется указом от 12 апреля 1460 г. и ордонансом о юрисдикции Палаты счетов, изданном в Бурже в декабре 1460 г. В них подверглась осуждению сложившаяся практика апелляции в Парламент на решения Палаты счетов, поскольку она якобы возникла от корыстного желания проигравшего отсрочить приговор и не возмещать нанесенный короне ущерб. В результате создаются препятствия в деятельности данной курии, «вынужденной прерывать работу и идти в Парламент, и что еще хуже, носить туда свои регистры и счета, которые должны храниться в строгом секрете». В итоге, было повторено, что Палата счетов не подчинена Парламенту, как и никому, кроме короля, а в случае апелляции предписывалось прибегать к совместному решению иска представителями обеих палат[712].
И лишь при Людовике XI происходит окончательное разделение компетенции двух ведомств и закрепление сложившейся практики. В серии указов короля Палата счетов получила статус суверенной курии в качестве «главной хранительницы королевских прав и домена», чья компетенция «должна оставаться неделимой» (
За этой победой Парламента стоит важная, с точки зрения иерархической структуры администрации, тенденция. Как мы видим, Парламент на раннем этапе становится во главе складывающейся иерархии благодаря месту правосудия в структуре властных прерогатив короля. Однако наибольшие усилия были потрачены им именно на подчинение себе Палаты счетов, которая отвечала за важнейшую сферу — состояние домена и казны — и стояла, по сути, во главе всех финансовых ведомств короны. Поэтому Парламент, не посягая на компетенцию остальных финансовых ведомств, желал подчинить себе их главу, обеспечив себе тем самым приоритетное положение.
Подводя итоги, можно констатировать, что складывающаяся в XIII–XV вв. структура ведомств и служб короны Франции опиралась на делегирование публичных функций и строилась на приоритете правосудия и финансов как главных «интересов короля», объем которых определял место в иерархии аппарата. Перекрещивание компетенций ведомств было нелинейным процессом, отражая как намеренное сдерживание короной тенденций к автономности аппарата при помощи взаимного контроля, так и природу монархической власти, отторгающей, по сути, разделение функций, формально концентрирующихся нераздельно в персоне монарха. Наконец, облеченные делегированной им публичной властью чиновники стремились максимально расширить свою компетенцию, усиливая тем самым прерогативы короля Франции.
Соучастие ведомств и служб в сфер законодательства и лимиты полномочий короля Франции
Последствием складывания исполнительного аппарата стало соучастие королевских должностных лиц в политике короны и лимитирование ими полномочий короля. В историографической традиции эта функция рассматривалась почти исключительно через призму подачи ремонстраций (возражений), и это во многом оправданно. Действительно, чиновники короны достаточно рано получили важнейшую политическую функцию — регистрировать и оглашать королевские указы, а в случае несогласия с ними высказывать свои возражения. В историографии установилось мнение о неверном использовании и излишне расширительной трактовке суверенными куриями эпохи Старого порядка полученных прав в сфере законодательства[714]. Как это обычно бывает, последующая история проецируется на истоки явления, затмевая его суть. Поэтому важно вернуться к этим истокам, чтобы понять роль политических функций администрации в становлении государства.
Прежде всего (и это обычно ускользает от внимания исследователей), право подачи ремонстраций являлось лишь частью более обширной сферы полномочий верховных ведомств и служб по контролю действий короля, и его не следует рассматривать изолированно. Дело в том, что становление исполнительного аппарата с неизбежностью сопровождалось внедрением специфических бюрократических процедур в методы управления, и эти бюрократические процедуры сделались краеугольными камнями в основании политических полномочий королевской администрации, ограничивающих единовластие монарха.
Ведение протоколов, регистрация указов и сохранение архивов ведомств получают санкцию короны практически в самом начале процесса их институционализации. В этих санкциях четко обозначена задача сохранения «памяти государства», преемственности указов и правовых норм и, как следствие, контроль над законотворчеством короля. Так, деятельность Королевского совета по ордонансу от 16 ноября 1318 г. подлежала протоколированию королевскими нотариусами, обязанными записывать все, что будет там решено. При этом нотариус должен был составить несколько копий: одну передать королю, а остальные — тем, «кому надлежит исполнять то, что было решено». Эти записи призваны служить целям контроля, поскольку по ним, «когда соберется вновь Совет, каждый сможет дать отчет, хорошо ли он исполнил то, что полагалось, и можно будет понять, кто допустил ошибки» (
В ордонансе от декабря 1320 г. о свитских короля (будущих мэтрах прошений Дома) отдельный пункт предписывал секретарю Пьеру Баррьеру завести специальный регистр (
Отделение от Королевской курии Парламента сопровождалось появлением документации и сохранением архивов верховного суда (слушаний дел, отчетов о расследованиях, приговоров и т. д.) как «памяти государства», особенно после введения правила обязательной регистрации и оглашения в Парламенте королевских указов[717].
В Палате счетов функции контроля предусматривались первым же ордонансом 1320 г. о создании ведомства[718]. В нем отдельным пунктом было оговорено ведение регистра, именуемого, как и в Королевском совете, «Дневником», куда следовало вписывать всё, что делается и решается в этой палате, дабы «сохранить память»[719]. Архивы Палаты счетов имели решающее значение в плане сведений о домене и казне.
Точно такие же бюрократические процедуры, ставшие основой для контроля за действиями короля, были внедрены и в работу Казначейства. С ордонанса об управлении Домом короля (1318–1319 гг.) предусматривалась передача казначеям письменных распоряжений (
Ввиду важности для короны экстраординарных поступлений вводимые процедуры в Налоговой палате отличались особой тщательностью. В деталях они были расписаны в ордонансе от 13 ноября 1372 г. Во-первых, королевские письма о выплатах из этих средств могли подписывать только трое поименно перечисленных мэтров — Пьер Бланше, Ив Давен и Жан Табари. Письма должны были иметь «подпись» (
Внедрение бюрократических процедур в работу ведомств и служб преследовало не только прагматическую задачу упорядочения их функционирования, но и более важную символическую цель — сохранение «памяти» строящегося государства. К обширным архивам можно было прибегнуть в затруднительной ситуации — в поисках прецедента, предыдущего решения аналогичного казуса или прежних указов[723]. Благодаря этим архивам законодательная деятельность королей Франции получала дополнительную легитимность, поскольку апеллировала к сложившейся традиции и к преемственности законов. А эта преемственность, в свою очередь, являлась опорой складывающегося континуитета государства[724].
Функция ведомств и служб короны по «сохранению памяти» через процедуру регистрации, оглашения и хранения королевских указов недвусмысленно прописана в законодательстве. Так, по указу от декабря 1320 г. нотариусы, которые ведут протоколы Совета, обязуются в случае затруднений обращаться в Палату счетов, где зарегистрирован этот указ и куда «передан на хранение»[725]. Ордонанс октября 1334 г. с перечислением регальных прав короля Франции был передан в Парламент и в Палату счетов для регистрации «на вечную память» (
Особую роль в осуществлении этой функции играли королевские нотариусы и секретари Канцелярии, которые собственно и составляли тексты указов: «для блага, чести и прославления Дома (короля) они составляют и передают на вечную память посредством написания стройным, строгим, подобающем и красноречивым языком высоких, благородных и похвальных эдиктов вечных и общих, процедур и установлений суда, законов, хартий, приговоров, конституций, ордонансов и королевских указов… для прославления и возвеличивания этого Дома, блага и чести суда, для сохранения обычаев, правил и кутюм нашего королевства для блага и выгоды государства»[730].
Однако хранение в архивах ведомств королевских указов позволяло их служителям манипулировать этим «информационным капиталом» в своих интересах, выставляя только те нормы и процедуры, которые были выгодны им самим, и скрывая те, что были неудобны[731]. Таким образом, само внедрение бюрократических процедур (ведения протоколов заседаний советов и судов, правила подписи, скрепления печатями и т. д.) усиливает роль чиновников и создает основу контроля со стороны ведомств и служб, ставящего границы авторитарному принципу власти короля Франции. Функция «сохранения памяти» по самой своей сути предполагала контроль над деятельностью короля, наивысшей формой которого стала процедура регистрации королевских указов[732].
С начала XIV в. король направляет указы в верховные ведомства, прежде всего в Парламент и в Палату счетов, для их регистрации: сначала все королевские указы, а затем лишь те, которые считались обладающими «вечной ценностью для управления королевством»[733]. Впоследствии эта функция была распространена на Монетную палату, на Налоговую палату, на обе Палаты прошений (Дома и Дворца), а со второй половины XV в. — на аналогичные курии, созданные в провинциях[734].
Процедура регистрации в своем истоке была продиктована, на первый взгляд, чисто утилитарными целями: верховные палаты собственно и должны были исполнять законодательные нормы. Но была и еще одна, весьма важная сторона этой функции: Парламент, как и другие курии, включая суд бальи и сенешалей, обязан был также зачитать новый королевский указ (это делалось обычно при оглашении очередных приговоров), после чего тот считался вступившим в силу, поскольку теперь никто не мог отговориться его незнанием. Об этом свидетельствовала обязательная формула записи в специальном регистре ведомства, гласившая, что указ «прочитан, объявлен и зарегистрирован» (
При регистрации всегда указывалась дата принятия решения, а в Парламенте отмечалось и мнение генерального прокурора короля; формулы же регистрации в Парламенте гласили: «списан с оригинала» (
Как следствие, если указ казался членам верховных палат противоречивым или ошибочным с точки зрения «интересов короля», то они его не регистрировали, а сообщали королю свои возражения или замечания. Король мог с ними согласиться и внести исправления в указ, а бывало, что и вовсе отменить его. Впервые Парламент указал королю на некоторую сомнительность изданного указа 22 декабря 1338 г., и Филипп VI Валуа прислушался к этим доводам[739]. Первая ремонстрация Палаты счетов датируется 24 сентября 1364 г., и она также была благосклонно принята и учтена Карлом V, который даже поблагодарил чиновников за выявленную ошибку[740]. Факт исправления указа отражался и на формуле его регистрации: например, «верифицирован, прочитан и исправлен» (
Но чаще всего король настаивал на своем решении, и тогда указ возвращался с так называемым «приказом» (
Бывало и так, что одного письма-приказа короля оказывалось недостаточно, и курии продолжали упорствовать. В распоряжении короля Франции имелся большой арсенал средств воздействия: король мог отправить еще одно или даже подряд несколько аналогичных писем-приказов; он мог послать кого-то из своих приближенных, членов Королевского совета или канцлера для нажима на непокорных служителей. Наконец, если все это не помогало, король мог явиться сам, и тогда письмо регистрировалось автоматически[744].
Однако трактовка королевскими служителями функции регистрации указов как права на их проверку и одобрение, равно как и подача возражений опирались на недвусмысленно предписанную им обязанность оберегать прежние указы и сопротивляться их нарушениям. Впервые она появилась в фундаментальном для всей административной структуры ордонансе короля Филиппа IV Красивого «О благе, пользе и преобразовании королевства» от 23 марта 1302 г.[745] Статья 21 ордонанса гласила, что все «сенешали, бальи, прево, равно как и иные судейские нашего королевства» обязаны исполнять королевские указы, «если только какие-то истинные, справедливые или законные причины не препятствуют этому, в силу их клятвы; тогда пусть вовсе не соблюдают их (
Обязанность королевских служителей не подчиняться ошибочным указам апеллировала к их основной функции — охране прав и интересов короля, под которыми подразумевались домен короны, финансы и казна, а также предшествующее законодательство. В результате многие королевские указы содержали четкие предписания как ко всему корпусу королевских служителей, так и к отдельным ведомствам не подчиняться решениям, противоречащим прежним нормам. В ордонансе Филиппа V Длинного (18 июля 1318 — 10 июля 1319 гг.) статья 21 уже прописывает процедуру обжалования королевских указов[748]. Отмена в 1341 г. практики раздачи невакантных бенефициев и даров предписывала Парламенту и «другим судейским (
Право контролировать указы короля предписывается и каждому ведомству в отдельности. Прежде всего, оно относилось к Королевскому совету как обязательному соучастнику вырабатываемых указов. В ордонансе от 14 мая 1358 г. вводится норма, согласно которой присутствовавшие на совете, «или, по крайней мере, трое из них», должны завизировать и тем самым удостоверить указ, прежде чем нотариус его подпишет и даст ему ход[754]. Эта норма вновь была подтверждена в ордонансе от 27 января 1360 г., где дается обещание не издавать никакого указа без обсуждения его на Совете, причем в тексте должны быть поименно названы те советники, кто присутствовал, или хотя бы двое из них; в противном случае такое письмо объявляется «не имеющим силы», и его не следует подписывать и скреплять печатью; если же так будет все же сделано, — не подчиняться ему[755].
В еще большей степени функция контроля возлагается на канцлера и служителей Канцелярии. Уже по ордонансу от декабря 1320 г. о свитских короля нотариусам предписывалось ничего не составлять и не подписывать, что противоречило бы нормам данного указа[756]. Отдельная статья Великого мартовского ордонанса 1357 г. предписывала Канцелярии осуществлять контроль над королевскими указами[757].
Возросший статус канцлера превратил его в ключевую фигуру в законодательной сфере[758]. Тот же Великий мартовский ордонанс 1357 г. вменял канцлеру в обязанность оберегать домен короны и контролировать королевские указы о дарениях из него, докладывая обо всем подобном на Совете, несмотря на возможные обратные предписания короля[759]. В ордонансе 14 мая 1358 г. повышается роль канцлера в контроле над королевскими указами. Отныне он отвечал за соблюдение нормы об обязательном соучастии Королевского совета, поскольку не имел больше права подписывать указы, «несмотря ни на какие приказы, устные или письменные, написанные нашей (короля) рукой или другим нашим приказам», без визы членов Совета[760]. В период правления больного короля Карла VI бесконтрольная раздача даров превратилась в бедствие, и потребовались новые указы, ставившие границы этой порочной практике. В большом ордонансе о реформе управления от 7 января 1401 г. канцлеру вновь запрещалось скреплять печатью указы о дарах, которые не были обсуждены или доложены на Совете, а секретари Канцелярии несли ответственность за соблюдение этих норм, рискуя потерей должности[761].
Парламент, позиционируемый как эманация королевской власти, ставил знак равенства между интересами ведомства и «интересами королевства». Статус Парламента был подкреплен запретом королю вмешиваться в деятельность верховного суда. Согласно ордонансу от 19 марта 1359 г., если «назойливостью просителей, по недосмотру» король вмешается в ход судебного разбирательства, «без разумной и справедливой причины, против блага правосудия и в ущерб королю», Парламенту запрещено этому подчиняться, а такие приказы короля разрешено как «несправедливые, незаконные, неправильные и неверные кассировать и аннулировать»[762]. Компетенция ведомства вскоре получила еще одну гарантию неприкосновенности от вмешательства короля — запрет откладывать оглашение приговоров из-за королевских приказов: «по какому бы то ни было письму или указу, который вы получите от нас, обратному этому, не откладывайте оглашение приговора»[763]. Эта норма в итоге вошла в большой ордонанс о реформе правосудия 1454 г., где Парламенту предписывалось оглашать приговоры и вписывать их в регистр сразу же по их вынесении, а также запрещалось подчиняться королевским указам, вмешивающимся в ход дела, даже если они исходят лично от короля и «опечатаны» в Канцелярии[764].
В равной степени Палата счетов обладала правом обжаловать «неверные» королевские указы и не подчиняться им[765]. Право контролировать действия короля по раздаче даров было прописано в большом ордонансе от 8 апреля 1342 г.[766] В период политического кризиса 1356–1358 гг. все дары из домена, сделанные со времени правления Филиппа IV Красивого, отзывались и подлежали отныне проверке в данной курии[767]. Преодоление кризиса усилило эти функции контроля Палаты счетов за дарами короля. Согласно указу от 18 октября 1364 г. ее служители должны были проверять законность сделанных даров «назойливостью просителей» и «отказать тем, кому следует отказать»[768]. Согласно указу декабря 1460 г., никакой дар не должен иметь силы, если он не проверен и не утвержден Палатой счетов[769].
И надо заметить, что это не было, что называется, «фигурой речи», некоей данью абстрактной теории «доброго совета», но вполне реальными и весьма строгими правилами деятельности чиновников короны. Вот довольно яркий пример: 21 июля 1368 г. два контролера Канцелярии были обвинены Карлом V Мудрым в нарушении процедуры прохождения указов, касающихся аноблирования, легитимации и погашения долгов. Такие письма должны были проходить через проверку и утверждение Палаты счетов, а эти двое, «под предлогом неких наших (королевских. —
Те же функции контроля над раздачей даров возлагались на ведомство казны, особенно под нажимом общества: на Штатах в мае 1358 г., где вотировался налог на освобождение Иоанна Доброго из английского плена, особый пункт предписывал казначеям не подчиняться письменным или устным распоряжениям короля, требующим иного использования собранных средств[771]. Когда депутаты Штатов в декабре 1355 г. добились создания налоговой службы, подконтрольной депутатам, король Иоанн Добрый обязал комиссаров и сборщиков присягнуть на Евангелиях, что они не подчинятся королевским письмам и просьбам, данным из-за «назойливости просителей», под угрозой лишения службы[772].
Впоследствии в компетенции Налоговой палаты важной стала функция контроля над расходованием средств[773]. В указе от 26 января 1383 г. генералы-советники Налоговой палаты получили право проверять королевские письма и отменять те, что нарушали нормы этого указа[774]. Более того, когда Карл VI назначил президентом Налоговой палаты своего кузена Шарля д'Альбре, он обосновал цель этого назначения желанием придать палате больше силы для сопротивления тем, кто получает от него же незаконные дары[775].
Все эти правила и процедуры, предписанные королевскими указами, определяли и позицию ведомств при регистрации. Для ее понимания следует ответить на ключевой вопрос: зачем короли Франции уже в первой половине XIV в. ввели норму регистрации, верификации и обжалования собственных указов чиновниками?
Ключ к пониманию истоков такой практики лежит в сфере правовых и идейных основ формирующейся королевской власти[776]. Правовое и идейное обоснование законодательной власти монарха взяли на себя те, кто со второй половины XIII в. закладывал основы королевского суверенитета во Франции — легисты[777]. Именно они, опираясь на нормы римского права и приспосабливая их к иной реальности, обосновывали
Первым по значимости лимитом выступал принцип «общего блага», который единственный оправдывал издание нового закона[781]. Как следствие, противоречащий ему указ короля мог не исполняться, что стало опорой права верховных ведомств на ремонстрацию[782]. Определение этого «общего блага» оставалось довольно расплывчатым, и известно, каких трудов всегда стоило, например, на собраниях Штатов канцлеру от имени короля убедить депутатов в обоснованности тех или иных налогов нуждами «общего блага». Следовательно, эта «необходимость» издания нового указа нуждалась в подтверждении.
Кто же должен был признать и подтвердить наличие разумной причины для издания нового закона? Здесь мы подходим к другому фундаментальному принципу «абсолютной власти» монарха во Франции. Издание закона, в теории, должно было происходить только при участии и с одобрения Королевского совета, который содержит в зародыше публичную функцию, представляя «общий интерес»[783]. Разумеется, этот совет изначально состоял из знати, из принцев крови и прямых вассалов короны, однако усиление публично-правовых принципов власти повлекло за собой привлечение к работе Совета легистов и практиков из числа сведущих в праве профессионалов[784]. В любом случае правило издавать закон только «с мнения и одобрения Совета» стало незыблемым требованием общества, активно поддерживаемым чиновниками[785].
Несмотря на специализацию, у Совета, Парламента и Палаты счетов сохранялась общая публичная функция, что делало их служителей полноправными участниками законодательной деятельности короля[786]. При этом если последние два органа расширяли функцию контроля и ограничения самовластия короля, то Совет эту функцию терял, что определялось степенью автономизации ведомств от персоны монарха[787].
Практика регистрации королевских указов в Парламенте и Палате счетов являлась, таким образом, не просто формальным доведением до сведения исполнителей новых распоряжений монарха, не только прагматическим приемом. Регистрация, по мысли идеологов монархической власти, была, по сути, еще одной инстанцией их одобрения.
Оба ведомства могли, к тому же, установить соответствие нового закона прежним распоряжением. Проверка нового указа с точки зрения предыдущего законодательства была еще одной значимой процедурой, поскольку концепция средневекового законодательства требовала «избегать новшеств»: новый указ не вводил новую норму, а как бы восстанавливал старую, освященную традицией и лишь поврежденную от времени[788]. Бомануар специально останавливается на недопустимости «законодательных новшеств»: «Надо знать, что когда короли издают новое постановление для общего блага, они не должны наносить ущерба тем, что были сделаны в прежние времена, а также и будущим»[789]. Функцию проверки нового указа на предмет наличия в нем незаконного «новшества» призваны были осуществлять Парламент и Палата счетов, а затем и другие ведомства, опираясь на свои обширные архивы.
Вместе с тем, королю как гаранту «общего интереса» необходимо было освободиться от давления знати, принцев крови, складывающихся вокруг них клиентел. И в этом контексте стоит внимательно отнестись к формуле, содержащейся во всех указах о праве обжаловать королевские решения — к «назойливости просителей», которые регулярно объявляются виновными в издании королем непродуманного указа[790]. Кто же мог так «досаждать» королю, кто были эти вечные, анонимные «просители», о чьей «назойливости» твердят нам ордонансы? Этими людьми, которым королю трудно было отказать, могли быть только ближайшие к нему лица — принцы крови, знать, коронные чины. От них и защищался король с помощью процедуры утверждения и верификации указов в верховных ведомствах. Не стоит сбрасывать со счетов и самих королевских чиновников, плотным кольцом окружавших короля и имевших прямой доступ к нему для принесения просьб и получения милостей[791].
Сложная процедура прохождения указов и их проверка в верховных ведомствах на предмет законности и соответствия предыдущему законодательству создавала систему сдержек и противовесов и делала власть короля более устойчивой[792]. Снова и снова подтверждая процедуру утверждения указов, король обеспечивал себе гарантии на возможность маневра, на отмену вырванного у него прошения, помилования, должности[793]. Воздействие на монарха сеньориальных кланов, партий и союзов обострялось в периоды политических кризисов, и тогда верховные ведомства с особым рвением исполняли функцию защиты королевской власти от давления знати и клиентел.
Помимо теоретических построений сами формулы многочисленных королевских писем: «не подчиняйтесь», «ни в коем случае не соблюдайте», «не обращайте внимания на устные или письменные распоряжения» — создавали у чиновников устойчивую мотивацию к оппозиции. Следует в должной мере оценить воздействие этих формул на формирование позиции верховных ведомств в сфере законодательства. Эти слова не могли не отразиться и не закрепиться в коллективном сознании, став затем стержнем корпоративной этики.
Однако ограничение полномочий короля со стороны исполнительного аппарата диктовалось исходно заложенным противоречием между преемственностью законов и всевластием монарха. По мере развития публично-правовых начал королевской власти этот конфликт нарастал, и делегированные чиновникам функции «хранителей памяти» государства наделили их и прерогативами ограничения единовластия короля. Таким образом, исполнительный аппарат по природе был носителем права контроля за действиями короля от имени закона и «общего интереса»[794].
Первым основанием для оппозиции являлись специфические профессиональные знания чиновников, которыми не обладал король[795]. Так, в сфере законодательства надо было знать принятые прежде нормы, в сфере правосудия — процессуальные формулы[796]. В области финансов король тем более был далек от специфических знаний финансистов, не имел точного представления о юридическом статусе даруемых земель, структуре прощаемых долгов, объемах выплат за аноблирование, легитимацию и т. п. Непродуманные указы могли сократить доходы казны и, следовательно, ущемляли «интересы короля»[797]. Стоит сопоставить усиление контролирующих функций у чиновников с растущим объемом указов, составляемых в Канцелярии «именем короля»: при всей разнице в методике подсчетов, одному монарху оказывалось не под силу проследить за «законностью» столь большого их количества[798].
Поэтому со временем позиция чиновников в отношении регистрируемых королевских указов определялась их собственной трактовкой «интересов короля» и специфическими представлениями об общем благе, которое они призваны охранять, что выдвинуло на первый план охрану домена как опоры королевской власти, прерогатив монарха и компетенции исполнительного аппарата[799].
Все проблемы с регистрацией королевских указов в верховных ведомствах и все сделанные ремонстрации в исследуемый период оказались связаны с этими тремя «интересами короля»: с охраной домена (включая казну и налоговые поступления) и принципом его неотчуждаемости, с защитой «старых свобод церкви Франции» и утверждением галликанизма, а также с неприкосновенностью компетенции ведомств и служб короны[800]. При всемерном отстаивании авторитарного принципа[801] чиновники присваивают себе право ограничивать действия конкретного монарха, выступая от имени закона, защиты «интересов короля» и «общего блага королевства»[802].
Водоразделом во взаимоотношениях верховных ведомств и короля принято считать середину XV в. Именно тогда происходят качественные изменения в системе власти во Франции, и вековая практика регистрации королевских указов становится источником устойчивой оппозиции верховных ведомств законодательной инициативе короля. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить единичные трения при прохождении указов в предыдущие правления, связанные почти исключительно с дарениями из земель или доходов домена[803], и постоянные конфликты Людовика XI с верховными ведомствами, отраженные в его обширной переписке, чьим лейтмотивом сделались приказы, просьбы и увещевания утвердить и зарегистрировать указы. Характерно, что и здесь оппозиция ведомств определялась тем же кругом проблем: домен, привилегии, финансы. Но степень непримиримости позиции конфликтующих сторон резко возрастает. К тому же, мне не удалось обнаружить ни одного случая, когда король Людовик XI согласился бы с аргументами чиновников и изменил бы свое решение.
В переписке Людовика XI с верховными ведомствами обращает на себя внимание признание королем их функции охранять его интересы и права. Так, несколько раз король обращается к Парламенту с призывом защитить регальные права короны Франции при распределении вакантных бенефициев. В ответ на апелляцию кардинала Кутанса в курию Рима на решение короля Людовик XI обращается в Парламент к президенту, генеральному прокурору и адвокату короля с призывом «защитить наши права, коими с древности всегда обладали наши предки», и возбудить в верховном суде иск против кардинала, призвав для помощи и консультаций членов Парижского университета[804]. Еще один иск в курию Рима на решение короля по поводу двух освободившихся по смерти владельцев бенефициев был подан в 1478 г., и вновь Людовик XI просит Парламент заняться этим делом, охранив «права, прерогативы, ордонансы… и декреты о статусе галликанской церкви»[805].
Точно так же Людовик XI передает в Парламент своим адвокатам и генеральному прокурору, а также канцлеру, защиту прав вдовы сеньора де Бельвиля, обещанную за передачу ею в домен земель Монтегю, что способствовало умиротворению области Пуату[806]. Наконец, король без колебаний направил в Парламент, по просьбе генерального прокурора, дело поверженного врага, Карла Смелого, герцога Бургундского, для обвинения в преступлении против величия (
Таким образом, Людовик XI не сомневался в приверженности своих служителей духу и букве законов королевства и в готовности охранять их «от всех и против всех». И он умело использовал это положение в своих интересах. Однако при столкновении с оппозицией верховных ведомств, Людовик XI исходил из принципа суверенной власти монарха, не ограниченной никакой иной властью в королевстве. Ее суть выражалась в формуле, встречающейся почти во всех письмах-приказах: «такова наша воля» (
Наибольшее число столкновений, когда ведомства отказывались регистрировать и оглашать королевский указ, вызывала охрана домена и поступлений с него, а также иные права и прерогативы короля Франции. Приведу несколько характерных примеров. В 1462 г. Палата счетов и Парламент упорно отказывались утверждать дарение короля графу Танкарвалю прав низшей и высшей юрисдикции в его графстве, чем вызвали неудовольствие Людовика XI, требовавшего в своих письмах больше не нарушать волю короля и предписавшего «умолкнуть» генеральному прокурору и адвокату короля (
Не менее упорно защищались и доходы короля от «неоправданных» милостей. Парламент несколько раз отказывался утвердить королевские указы о даровании привилегий жителям Пикардии, Артуа и Булоннэ, хотя в своих письмах Людовик XI открыто называет причину такой «милости» — вознаграждение за то, что «они держат сторону» короля[815]. Аналогично верховный суд отказывался утвердить продление еще на 20 лет сокращения на 50% выплат в казну с доходов зятя короля Жака, сеньора д'Эстутвиля; или дар виконтства де Вир Пьеру де Рогану, маршалу Франции, что вызвало особое неудовольствие короля; или дарения графства Этамп Жану де Фуа, настаивая на передаче его только наследникам по мужской линии[816]. Парламент протестует против снятия ареста с имущества Анн де ла Тура, графа де Бофора и виконта Тюренна, хотя это решение, как сказано в королевском указе, принято после обсуждения на Королевском совете, т. е. по вполне законной процедуре; равно как и против передачи двум королевским чиновникам конфискованного у сторонников герцога Бургундского имущества в Майенсе[817]. Щедрые дары аббатству в Понтиньи (ренты в 1200 ливров) король дважды обосновывал в письмах своей набожностью, но Парламент не регистрировал указы. Та же реакция последовала на крупные земельные дары церкви Нотр-Дам в Клери, хотя письма были написаны королем «собственноручно» (
Естественно, охрана домена и поступлений от него в казну являлись главным объектом забот и в Палате счетов. Будь то дарения земель или доходов с них, особых привилегий или освобождения от уплаты долгов, ведомство неизменно выступает против уменьшения королевского домена и сопротивляется регистрации таких писем до последней возможности[819]. Палата счетов отказывалась долгое время утвердить счета мэтра артиллерии Гаспара Бюро, ссылаясь на невыплаченные долги в казну (28 704 ливра 16 су, а также 11 938 ливров 4 су), и вдове казначея герцога Орлеанского Жана де Шар дона (488 ливров 8 су), от которых король его освободил[820].
В стремлении охранить «интересы короля» служители верховных ведомств посягали и на королевские прерогативы, например на исключительное право монарха миловать провинившегося. Так, генералы-мэтры Монетной палаты в Париже отказывались утверждать королевское письмо-помилование служителю означенной палаты в Дофинэ Милю Блонделе за его должностные проступки, и их в этом поддержал королевский адвокат Жан Жувенель, утверждавший, что эти проступки являются «преступлением против величия» и ущербом государству[821].
Посягательства короля на компетенцию верховных ведомств также воспринимались крайне враждебно. Когда Людовик XI решил самолично наказать взбунтовавшихся против сборщиков налога жителей области Ла Марш, канцлер отказался скрепить это письмо печатью, настаивая на разборе дела в Королевском совете. Однако Людовик XI в письме-приказе выразил намерение изъять это дело из ведения Большого совета и Парламента[822]. В другом случае — в деле епископа Анжера Жана де Бово, с согласия короля переданного на рассмотрение в папскую курию, вопреки «свободам церкви Франции» и компетенции суверенного суда королевства, — Людовик XI пишет два письма, канцлеру и президенту Парламента, запрещая им вмешиваться в этот процесс[823]. Как следствие глубокой приверженности Парламента принципам галликанизма, он всякий раз чинил препятствия раздаче бенефициев в обход короля, даже если тот об этом просил. Король приказал ведомству утвердить передачу папой приората Карренака королевскому фавориту Франсуа дю Брейлю, но суд возбудил процесс по иску его конкурента. Людовик XI требовал также прекратить судебное разбирательство по иску архиепископа Реймсского из-за епископской кафедры в Сен-Бриеке, дарованной Святым престолом[824].
Парламент всячески сопротивлялся изъятиям дел, даже если они передавались для рассмотрения в Королевский совет. В качестве яркого примера рассмотрим конфликт верховной курии с королем вокруг процесса над прево и городскими присяжными, с одной стороны, и подчиненными бальи в Турнэ — с другой. Вначале король написал письмо первому президенту Парламента Жану Дове и приказал переслать все материалы, собранные по этому делу, дабы лично его разобрать в Большом совете. Поддержку главы верховного суда король надеялся завоевать выражением личного доверия к нему[825]. Но это не помогло, и спустя месяц король вынужден был вновь обращаться в Парламент с требованием выполнить королевскую волю. На этот раз Людовик XI пишет несколько писем — вновь Жану Дове и Парламенту в целом — и прибегает к угрозам, поскольку дело о заурядном столкновении подданных с местными королевскими чиновниками имеет политический подтекст, ведь оно произошло в городе, находящемся во владениях грозного соперника короля Франции герцога Бургундского. Отсюда понятна и суть конфликта: Парламент намеревался рассудить дело по всей строгости закона, а король желал «проявлением милосердия» купить лояльность людей в стане своего врага. В итоге Парламент вынужден был подчиниться королевскому приказу, но его долгая оппозиция весьма красноречиво свидетельствует о нежелании верховного суда поступаться даже частью своих полномочий в пользу короны, хотя помимо посягательства на суверенитет короля, такое упорство служителей ставило Людовика XI в опасное положение[826]. Аналогичные действия Парламента, препятствовавшего отзыву дел в Королевский совет, в специально создаваемые комиссии или к самому королю, возникали неоднократно[827].
Хотя король был главой Парламента, как и всей администрации, и потому имел там право решающего голоса, но, судя по переписке Людовика XI с верховными ведомствами, они защищали свою компетенцию. Из текстов писем-обращений короля становится очевидно, что его просьбы ускорить решение дела не достигают желаемого эффекта, и король вынужден высказывать одну и ту же просьбу по несколько раз. Так, по поводу иска королевского советника сира д'Алегре к наследникам сеньора Могасконе ходатайство короля ускорить процесс повторяется несколько раз; точно так же неоднократно король вынужден был писать в пользу Пьера де Серизе в его деле против кардинала д'Эстутвиля; король просит быстрее рассмотреть дела Гийома Ле Ферона, зятя канцлера Бретани, трижды — дело своего племянника герцога де Жуайёза, дело дамы Пантьевр и сира д'Альбре, дело сира Бодвиля, маршала Бургундии, дело канцлера сира де Куртона, всякий раз выражая недовольство; та же участь постигла пожелание «бросить все другие дела и заняться делом церкви Сен-Мартен в Туре»; Людовику XI пришлось неоднократно упрашивать Парламент закончить побыстрее дело сеньора Тайльбурга, племянника короля, и виконта де Бросса вокруг сеньории Рей, но безрезультатно[828]. Наконец, независимая позиция ведомства граничит подчас с нелояльностью: такое обвинение бросил Людовик XI, когда в третий раз вынужден был просить верховный суд решить в пользу своего племянника сира де Шомона спор за земли в Бургундии[829].
Тон этих писем выдает раздражение короля независимым поведением чиновников. В этом контексте представляется знаменательным, что на закате жизни Людовик XI предпочитает простые ходатайства за того или иного участника процесса прежним раздраженным приказам, что в известной мере ставило эти просьбы в один ряд с аналогичными ходатайствами знати и влиятельных лиц королевства[830].
Анализ переписки Людовика XI позволяет заметить нарастание со второй половины XV в. напряженности в его взаимоотношениях с чиновниками, вызванной столкновением двух разных интерпретаций прерогатив короля. Причины этого конфликта лежат в объективной и субъективной плоскостях: усиление публично-правовых принципов властвования сформировало у чиновников претензию на статус хранителей «памяти государства» и законов королевства, защитников интересов короны от всех, в том числе и от конкретного короля. Однако при монархическом правлении, авторитарном по своей природе, такое поведение королевских служителей не могло не выглядеть скандальным и даже незаконным, поскольку посягало на королевский суверенитет.
С другой стороны, ни разу в исследуемый период под сомнение не был поставлен ни один так называемый ордонанс, т. е. обширное установление, касающееся той или иной административной службы, институтов власти в целом, регламентов корпораций, статутов «добрых городов» и т. д. Ведь такие указы писались при участии и с обсуждения членов Королевского совета и чиновников, нередко прямо ими самими. Проблемы же с прохождением возникали почти исключительно с частноправовыми по своему характеру актами короля: дарениями земель, списаниями долгов, помилованиями и т. д. Таким образом, оппозиция служителей верховных ведомств этим королевским указам диктовалась оформившимися представлениями о короле как об «управителе», но не собственнике прав и имущества короны Франции, которые чиновники считали себя уполномоченными защищать.
И тут хотелось бы обратить внимание на еще один фактор, ускользающий от внимания исследователей. Речь идет о ситуационном факторе и о психологических причинах, повлиявших на позицию королевских служителей ко второй половине XV в.[831] Дело в том, что к этому времени они уже более полувека функционировали в ситуации ослабления личного вмешательства короля в их работу. Сначала малолетство короля Карла VI, затем его психическое заболевание, последовавшая за ним борьба кланов и гражданская война бургиньонов и арманьяков, наконец, королевская схизма, когда в Париже верховные ведомства действовали в отсутствие малолетнего короля Генриха VI, жившего в Англии, а в Пуатье — при юном и запуганном Карле VII. В этот период они присвоили себе и успешно сыграли роль хранителей законов и прав короны Франции[832]. Резкое изменение ситуации — окончание Столетней войны, восстановление порядка и воцарение сильного и авторитарного по характеру короля Людовика XI — принуждали королевских служителей изменить привычное поведение, что происходило очень не просто и не безболезненно.
Подводя итоги, следует признать, что на пути становления во Франции
Часть II.
Комплектование корпуса королевских должностных лиц.
Проблема соотношения патримониального и публично-правового начал
Формы комплектования служителей короны Франции являются показателем новой природы исполнительного аппарата королевской власти. В них отразилось сложное переплетение традиционного личностного принципа, неустранимого при монархической форме правления, с возникающими бюрократическими порядками отбора служителей[834]. Взаимодействие и конфликт этих двух начал составляет специфику исследуемого периода. Сохранение монопольного права короля назначать всех чиновников администрации сочетается с соучастием ведомств в комплектовании, наконец, с появлением владельческих прав чиновников на занимаемые должности, возвращающем на новом витке патримониальный способ комплектования.
Справедливо усматривая в переплетении частного и публичного начал сущностное своеобразие средневековой политической структуры, историографическая традиция сделала изучение этого процесса приоритетным сюжетом, видя здесь не только проявление специфики формирования средневековых элит, но и показатель становления государства, немыслимого без устойчивой группы чиновничества.
Если же поставить процедуры комплектования в общий контекст формирования ведомств и служб, то в них можно разглядеть ту же логику становления бюрократического поля власти. Автономизация их от персоны государя, фиксация штата и компетенции, власть на основе делегированных полномочий и функция «представлять персону монарха» в главных сферах его власти — правосудии, финансах и управлении — породили неизвестную доселе зависимость короля от его служителей.
Бюрократические формы комплектования усиливали публично-правовой характер государственного аппарата, ограничивали личное вмешательство короля и расширяли права и прерогативы самих чиновников. Каким образом утверждение принципа «абсолютной власти» монарха (
Глава 4.
Патримониальный принцип и его трансформация
Король Франции и его служители
Новые принципы королевской службы, заложенные в ордонансах Людовика IX Святого, основывались на клятве верности королю, которому одному обязывался служить чиновник, отринув все прочие обязательства, и эта клятва оставалась неизменной вплоть до конца Старого порядка[835].
Суверенное право короля назначать всех своих чиновников не оспаривалось ни в теории, ни на практике, оно вошло в структуру неотчуждаемых прав короны, а короли Франции считали его своей личной наследственной прерогативой[836]. Так, в тексте Великого мартовского ордонанса 1357 г. отдельная статья подтверждала это право короля, «ибо такова наша обязанность назначать на должности и никого более»; в ордонансе октября 1374 г. о регентстве в числе передаваемых прав значится и право «создавать чиновников» (
Это монопольное право короля теоретически не имело конкурентов, и в администрации в период королевской схизмы особенно пристально следили за формулами писем, чтобы туда не проникло даже намека на чье бы то ни было соучастие в этой сфере власти. Так, согласно Аррасскому договору 1435 г. между Карлом VII и герцогом Бургундским Филиппом Добрым, последний, среди прочего, получил право назначить 12 человек из числа своей клиентелы на должности в королевский аппарат. Однако, когда в письмах о назначениях было написано «исполнять эту службу, пока так угодно королю и нам» (т. е. герцогу Бургундскому. —
Общим местом политических представлений исследуемой эпохи также являлось убеждение, что сам король отбирает себе чиновников и советников и сам отвечает за свой выбор. При этом важно, что представление о всевластии короля в выборе советников и чиновников разделяют и сами королевские служители.
В «Поучении сыновьям Людовика Святого» была обозначена идея ответственности монарха за выбор чиновников: король наставляет «заботиться и иметь хороших прево и бальи, часто проверяя их»[844]. В комментариях Никола Орезма к переводу «Политики» Аристотеля подчеркивается суверенное право короля распоряжаться всеми должностями в королевстве: «И государь имеет суверенитет в распределении почестей и служб между тремя чинами, сиречь жрецами, воинами и советниками»[845]. В трактате «Сновидение садовника» в число суверенных прав монарха включалось «знание людей, назначаемых и делегируемых хранить его суверенитет и его компетенцию, и также всех королевских чиновников»[846]. Филипп де Мезьер объясняет Карлу VI, «как мудро и здраво ты должен выбирать твоих советников, твоих чиновников и твоих служителей», предлагая весьма изощренную процедуру проверки кандидатов перед назначением: он рекомендует королю не только тщательно изучить репутацию (
В произведениях Кристины Пизанской ответственность короля за отбор и назначение чиновников занимает ключевое место. Король обязан знать их всех и быть осведомленным об их нравах и образе жизни; отдельная глава посвящена тому, как и по каким критериям король должен выбирать себе советников, поскольку он теперь зависит от них и их поведения, по которому судят о нем самом[849]. В прославлении Карла V Мудрого она в качестве выдающихся заслуг выделяет его мудрый выбор советников и чиновников. Король якобы искал по всему королевству людей самых достойных и назначал их на королевскую службу; едва заслышав о ком-то стоящем, король тут же приказывал его найти и давал ему соответствующую должность[850].
Та же тема монополии короля в отборе чиновников и его ответственности за этот выбор звучит в анонимном трактате, написанном в разгар гражданской войны и английской агрессии. Автор призывает короля назначать на должности лишь достойных людей и изгнать вредных для государства чиновников, по сути обвиняя Карла VI в неподобающем отборе служителей[851]. В «Совете Изабо Баварской», относящемся к периоду безвластия в Париже при двойной монархии, автор с той же убежденностью настаивает на исключительном праве государя выбирать на службу и возвышать людей, советуя, как добиться лучшего отбора, и обращая внимание на его ответственность за этот выбор[852].
В двух трактатах — «Похвале Карлу VII» Анри Бода и «Истории Карла VII» Тома Базена — главным предметом восхваления оказывается его умение отбирать лучших людей к себе на службу. Анри Бод уверяет, что Карл VII не назначал чиновника, если не знал его лично или не был хорошо осведомлен о нем. В результате «служители и чиновники его Дома все были людьми достойными и преисполненным мудрости». По образцу Карла V Мудрого в трактовке Кристины Пизанской Карл VII якобы искал повсюду в королевстве лучших людей и назначал их на должности «согласно призванию». Тот же панегирик с целью создать негативный контраст с Людовиком XI дает и Тома Базен, хваля Карла VII в том числе и за правильный отбор служителей, которых он разыскивал по всей стране, едва заслышав об их достоинствах[853]. В конце XV в. мы находим в неизменном виде все тот же топос — поиск королем по всему королевству достойных служителей[854]. Раз король сам выбирает советников и сам отвечает за этот выбор, немаловажное значение приобретает процедура отбора, само появление которой уже свидетельствует о трансформации характера королевской власти в сторону публично-правовых начал и о новых требованиях профессионального свойства к чиновникам, бывшим прежде доверенными слугами короля.
Самой законной, справедливой и разумной формой замещения вакансий считалась практика выбора королями наиболее достойных людей. Что же касается деталей этого выбора, то они фигурируют только в произведениях тех авторов, кто не понаслышке знал конкретные процедуры и был близок к сфере власти. Так, Мезьер осуждает порочную практику, когда выбор короля основывался на ложной информации заинтересованных лиц и на бойких ответах кандидата («как на экзамене в университете»), которые нередко вводят в заблуждение несведущего в профессиональных критериях правителя. Кристина Пизанская основной акцент делает на самом принципе отбора, т. е. всестороннем изучении кандидата. В трактате Анри Бода прямо описана процедура, предусмотренная ордонансами: «Когда в судах Парламента появлялась вакансия президента или советника, король писал судьям, чтобы они прислали ему имена трех наиболее достойных и подходящих по их представлению для этой должности людей, и после этого выбирал одного, наиболее состоятельного и подходящего»[855].
Итак отметим, что с эпохи Людовика IX Святого и вплоть до конца XV в. параллельно с возникающими бюрократическими процедурами комплектования представление о прерогативе короля самому избирать своих служителей и отвечать за этот выбор остается неизменным. Сохранение этого фундаментального для монархической власти представления о личной взаимосвязи короля и его служителей рисует более объемную и сложную картину комплектования исполнительного аппарата формирующегося государства, чем принято думать. Король изначально был и остался главным игроком на этом поле.
Важно в этом контексте обратить внимание на наиболее употребительное обращение короля в указах, адресованных чиновникам: «наши любимые и верные»[856]. Эта стандартная формула до сих пор не привлекала внимания исследователей. А между тем, она несет важную смысловую нагрузку. Во-первых, она указывает на наличие личной, персональной связи служителя с конкретным королем, клятву служить которому и защищать его интересы он приносит в момент вступления в должность. Эта клятва во многом аналогична вассальной клятве верности рыцаря своему сеньору[857]. Второй элемент формулы едва ли не более важен: что означает слово «любимые», используемое как обязательный элемент формуляра королевских писем? На мой взгляд, он отсылает к одной из сущностных черт монархической формы правления — к теме любви к королю как одному из рычагов построения монархического государства[858]. Обозначив эту большую и перспективную тему, ограничусь лишь тем ее аспектом, который раскрывает специфику личностного принципа комплектования: формула обращения «любимые» может означать, что между королем и его служителями должна царить любовь как фундамент их правильного и эффективного взаимодействия[859].
Это мое предположение находит подтверждение в текстах королевских указов. Так, важнейший указ от 28 мая 1359 г., восстанавливая на должностях смещенных в ходе восстания Этьена Марселя 22 чиновников, возвращал им и любовь государя[860]. Через полгода, когда Карл провел реорганизацию королевской администрации, в указе о сокращении чиновников вновь появляется тема любви: «Мы сохраняем в любви, в милости и в запасе монсеньора (короля) и нашей персоны тех, кто по сокращению численности, сделанной нашим ордонансом, не остаются больше на должностях»[861].
Уже при Иоанне II Добром обозначилась личная доверительная связь короля и его служителей, определявших политику короны[862]. Правление Карла V Мудрого стало переломным во взаимоотношениях короля Франции и его чиновников. Отныне их влияние в сфере управления становится неоспоримым, и зависимость правителя от них получает символический противовес в виде особой любви, связывающей их. Показательно, что тема любви короля и его служителей появляется и в политических трактатах с правления Карла V Мудрого. Наряду с классическим пассажем из Кристины Пизанской о том, как король любил слушать своих советников, приведу свидетельство автора «Хроники первых четырех Валуа». В панегирике умершему Карлу V Мудрому автор в число его похвальных достоинств включает и то, что он «очень любил своих чиновников и очень их возвеличивал»[863]. Такая особая доверительная близость между королем Франции и его служителями с тех пор входит в обязательный набор качеств похвального правления[864].
Монарх не только оплачивал службу чиновников из доходов казны, т. е. кормил их на свое, он одевал их в соответствующее ливрейное одеяние (или выдавал эквивалентную сумму денег), что являлось знаком тесной личной связи служителей короны с персоной монарха[865]. Весьма красноречив в этом контексте эпизод периода кризиса середины XIV в. Когда под нажимом депутатов Штатов, подкрепленным вооруженными действиями парижан, дофин Карл в феврале 1358 г. был вынужден вытерпеть унижение королевского достоинства — надеть на голову убор сине-красных цветов (герба Парижа) в знак солидарности с совершенным на его глазах убийством двух маршалов, главы восстания этим не ограничились. Они отправили Карлу «сукно двух цветов — синего и красного, чтобы герцог мог сделать шапки для себя и своих людей…. и так он поступил, и носил эту шапку, как и его люди, из Парламента и других палат Дворца, и все остальные чиновники, бывшие в Париже»[866]. Восставшие не из пустой прихоти и бравады потребовали распространить знаки отличия дофина на его чиновников как форму подчинения их власти, но обнаружили тем самым представление об одинаковом по цвету одеянии как о демонстрации нерасторжимой личной связи правителя и его служителей.
Эта нерасторжимая связь, легитимирующая властные полномочия чиновников, с особой силой проявлялась в каждом кризисе власти. Важнейшим среди них в исследуемый период стала королевская схизма, расколовшая в 1418 г. страну на две части — под властью Карла VI и его сына, будущего Карла VII. В обоих лагерях только персона монарха легитимировала параллельные органы власти в Париже и в Пуатье. Не случайно в момент вступления в Париж войск герцога Бургундского в ночь с 29 на 30 мая 1418 г. в панике бежавшие чиновники-«арманьяки» приложили максимум усилий, чтобы заполучить в свои руки дофина Карла в качестве гарантии их политического будущего[867]. Оставшиеся в Париже чиновники вскоре столкнулись с не меньшей проблемой: пребывание малолетнего короля соединенного королевства Генриха VI в Англии лишало их власть главного компонента легитимности[868]. После возвращения Парижа под руку Карла VII он не жаловал столицу частым пребыванием, что ставило его служителей в двусмысленное и неприятное положение[869]. Позднее в сложных перипетиях взаимоотношений Карла VII с сыном, на которых умело играл герцог Бургундский, персона наследника престола также являлась главной ставкой в борьбе[870].
Хотелось бы обратить внимание на еще одну, не привлекавшую должного внимания деталь, понятную только в этом контексте. Когда какого-либо чиновника лишали должности или отправляли в опалу, это выражалось в форме буквального удаления от государя на строго определенное расстояние, что зримо порывало символически важную для статуса чиновника связь с его персоной. Так, опала «мармузетов» в 1392 г. выразилась не только в их отстранении от королевских служб, но и в запрете «приближаться к королю ближе, чем на 40 лье». То же самое наказание постигло Жака Кёра: ему было запрещено «под страхом ареста и конфискации имущества» приближаться к персоне короля менее, чем на 10 лье; в 1456 г. Гийом Гуффье, первый камергер Карла VII, был приговорен к отстранению от службы и к «изгнанию на 30 лье от персоны короля». В этом же ракурсе следует рассматривать и свидетельство Анри Бода: хваля покойного короля за правильный выбор советников, он отмечает как важное его достоинство, что, «когда кто-то из его слуг, чиновников и других был уличен в неких проступках и просил у него прощения, он охотно давал его, но никогда не желал более его видеть рядом со своей персоной»[871].
Еще более убедительно о нерасторжимой связи чиновников с персоной монарха свидетельствует практика комплектования. Прежде всего, для получения должности человек должен был сначала обратиться к королю с просьбой. Хотя эти просьбы нигде не регистрировались и могли подаваться в устной форме, к этой обязательной процедуре отсылает сам термин, обозначающий получение должности —
В формуляре королевского указа запечатлен личностный принцип при комплектовании королевской администрации: обязательная формула — «пока нам это угодно», «поскольку нам это угодно», «ибо таково наше желание»[873]. Даже при уступке должностей в письме значилась аналогичная формула:
В сборнике Одара Моршена содержится комментарий к такому формуляру указов: «эта формула включается во все дарования служб… поскольку это службы постоянные, от одного короля к другому (переходящие), если не нарушены обязательства»[875]. По сути, эта формула нужна для ограничения сроков службы или для возможности маневра короля, могущего заменить чиновника. Она, как ясно следует из комментария Моршена, стала особенно актуальна после фиксации штата ведомств и служб короны Франции, сделавшей должности постоянными.
В этом контексте рассматривать внедрение процедур конкурсного отбора как фактор уменьшения власти монарха непродуктивно прежде всего потому, что они были введены самим королем Карлом V в согласии с программой усиления суверенитета королевской власти, вдохновленной идеями Аристотеля. Важно, что впервые выборы состоялись на высшую должность в королевской администрации и на место ближайшего к персоне монарха чиновника — канцлера Франции. В начале 1372 г. канцлер Жан де Дорман стал епископом Бовэ, вследствие чего 21 февраля на Королевском совете с участием представителей других ведомств (Парламента и Палаты счетов) был избран канцлером его брат Гийом де Дорман; вскоре по смерти обоих братьев 20 ноября 1373 г. вновь состоялись выборы, и большинство голосов на Совете получил Пьер д'Оржемон[876]. Затем эта практика была распространена на все должности в Парламенте, Палате счетов, а к началу XV в. на местный судебно-административный аппарат.
О суверенной прерогативе монарха выбирать своих служителей даже в период внедрения процедуры конкурсного отбора свидетельствует и диаметрально противоположная реакция парламентариев на вмешательство высшей знати и монарха в комплектование. Изучив подробно все подобного рода конфликты в Парламенте в первой трети XV в., мне удалось обнаружить следующее: если в первом случае его реакция была однозначно негативной, то при прямом вмешательстве короля верховный суд ограничивался только намерением соблюсти процедуру выборов. Разумеется, в этот драматичный период болезни короля и обострившейся борьбы кланов Парламент с большей решительностью отстаивал принцип автономности бюрократической сферы не только от незаконного давления извне, но и от необдуманных решений монарха, однако исчерпав все имеющиеся в арсенале средства, верховный суд вынужден был сдаваться и признавать, что право короля в этой области ничем не ограничено[877]. Секретарь Парламента по гражданским делам Никола де Бай записал на полях протокола, где описан конфликт в 1403 г. вокруг должностей первого и третьего президентов: «Король выше выборов», и это свидетельство знатока права и парламентских процедур дорогого стоит[878].
К тому же, внедрение бюрократических процедур комплектования не меняло временного характера королевских служб, и чем выше был статус этой службы, тем менее стабильной она была. Ярчайший пример тому — должность канцлера (хранителя печати). Как глава всей гражданской администрации и «уста короля», канцлер был ближайшим к персоне монарха служителем. И в выборе этого ближайшего доверенного лица король Франции не был связан никакими правилами, здесь его «желание» было абсолютным законом. Короли не только по своему желанию (
Воцарение нетерпимого к соратникам отца, авторитарного и преисполненного сознанием величия миссии монарха Людовика XI лишь обострило заложенный изначально конфликт двух принципов комплектования. Всякий раз, когда возникала коллизия с верховными ведомствами по поводу того или иного назначения, Людовик XI в своих письмах-приказах настойчиво ссылался на свое монопольное право распоряжаться королевскими должностями. Так, 19 января 1478 г. король дал пост главного судебного пристава Парламента Луи Буржуа, сместив без объяснения причин Алена де Ла Круа. Однако Парламент отказался принять это назначение и решил разобраться в мотивах смещения. 18 февраля того же года король направляет ему приказ, теперь уже с угрозами: «поскольку наше желание состоит в том, чтобы этот Луи Буржуа обладал и владел этой должностью, а никто другой, мы вам вновь приказываем немедленно по получении этого письма и без всяких оговорок» принять его на службу. Парламент не сдался и на этот раз, и спустя полтора месяца король пишет новое письмо, где прямо заявляет, что «такова наша воля, чтобы он и никто другой…, и не желаем более видеть на своей службе Алена де Ла Круа», и «мы желаем иметь служителей по нашей воле, а не по вашей». Но и в конце июля это назначение все еще не состоялось, и Людовик XI составляет уже четвертое письмо, в котором угрожает Парламенту: «если вы этого не сделаете, мы заставим вас это сделать и дадим понять наше неудовольствие»[882].
В том же 1478 г. указом от 6 марта Людовик XI дал должность бальи Мелёна Филиппу де Кампреми, а Парламент отказывался принимать от него присягу, ссылаясь на иск другого претендента — Пьера Обера, имеющего аналогичное письмо-дар от короля. На этот раз после получения гневного письма от Людовика XI верховный суд подчинился, вписав, как обычно, в протокол факт подчинения прямому приказу короля[883].
Вновь королю приходится напоминать членам Парламента о том, кто распоряжается королевскими должностями, в 1479 г.: Людовик XI назначил Гийома де ла Э, главу Палаты прошений Дворца, пятым президентом Парламента, но там чинили этому препятствия. В своем приказе король недвусмысленно ссылается на свои прерогативы: «ибо нам принадлежит (право) создавать и раздавать наши службы и чины по нашему желанию и так мы рассудили поступить. Не допустите ошибки, иначе мы дадим вам почувствовать, что мы недовольны»[884]. Долгий конфликт с этим ведомством возник у короля в связи с отстранением от должности Гийома Ледюка по подозрению в сочувствии врагу Людовика XI герцогу Немурскому. Парламент всячески пытался смягчить гнев короля и отстоять интересы коллеги, но Людовик XI оставался непреклонен, из раза в раз в своих письмах настаивая на праве распоряжаться должностями[885].
Аналогичный конфликт произошел в 1481 г. по поводу назначения Людовиком XI Франсуа Перро секретарем по уголовным делам в Парламенте, при этом без всяких законных поводов был отстранен прежний секретарь Гуго Аллигре. Королю пришлось дважды писать в Парламент письма-приказы с объяснениями мотивов своего решения. В итоге король в приказном порядке потребовал принять Франсуа Перро, напомнив, что члены Парламента «не должны идти против воли монарха». И они, скрепя сердце, подчинились, вписав в протокол все перипетии конфликта и свою оппозицию, объяснив подчинение исключительно желанием угодить государю. Но при первой же возможности Парламент спустя три года восстановил в правах отстраненного Аллигре[886].
Та же история повторилась в 1482 г. по случаю назначения королем Жана Ами судебным приставом в Парламент, которого там отказались принять вопреки «желанию и намерению» (
В приведенных казусах мы сталкиваемся с оборотной стороной проблемы: суверенное право короля назначать всех своих служителей естественным образом имело следствием право сместить любого из них. Фундамент этого права был заложен самой формулой назначения чиновника: «пока он нам угоден», «поскольку нам так угодно», — подчеркивавшей временность функций[888]. И действительно, практика показывает, что смещения чиновников представали обычным делом. Прежде всего, они диктовались должностными преступлениями. Архивы Парламента полны приговорами об отстранении королевских чиновников за те или иные проступки или предательство интересов короля, причем чаще всего они лишались королевской службы навсегда (
Все подобные смещения, казалось бы, не противоречили обычному праву, допускающему разрыв контракта из-за доказанной нелояльности. Однако право короля отстранять любого из своих служителей ничем не ограничивалось, и он мог удалить и удалял по своему «желанию» (
Чаще всего причиной отстранений являлась бесконтрольная выдача королем писем-даров на должности, например указ Карла VI от 29 октября 1415 г. отменил все дары на должности, освободившиеся из-за крупных потерь личного состава в битве при Азенкуре; или акт Карла VII от 27 мая 1450 г. отзывал всех чиновников, получивших от короля в только что освобожденной Нормандии должности, и оставил тех, кто получил письмо первым. Формула «отмены всех прежних даров» на должности повторена и в указе от 16 апреля 1454 г. касательно назначений в Палату прошений Дворца и, главное, в знаменитом указе от 21 октября 1467 г. о несменяемости должностей, которым король аннулировал прежде выданные письма-назначения[892].
Но король Франции мог делать и масштабные отстранения должностных лиц по политическим мотивам. Самым крупным в исследуемый период явилось почти полное обновление королевских представителей на местах — сенешалей и бальи — вследствие усобиц бургиньонов и арманьяков[893]. Противиться воле короля ни Парламент, ни отстраняемые чиновники были не вправе, и в протоколах фиксируется, что они «подчинились королевскому письму», «учитывая приказ короля»; лишь один раз, из-за смены сенешаля Руэрга 4 января 1413 г., король пожелал объяснить свое решение, сообщив Парламенту, что у него возникли подозрения в верности смещаемого служителя[894].
Переменчивость судеб королевских служителей в начале XV в. только усилилась из-за попеременного сближения монарха то с герцогом Бургундским, то с герцогом Орлеанским и арманьякской партией, так что, по свидетельству монаха из Сен-Дени, мудрые люди часто повторяли такие слова, ставшие, можно сказать, поговоркой: «службы государевы не есть наследия или владения постоянные, когда произвольно могут сменяться»[895].
Кризис власти достигает апогея к лету 1418 г., когда король Карл VI попадает под власть герцога Бургундского, а после 1420 г. — англичан. Указы Карла VI от июля 1418 г. объявляли о роспуске всех чиновников верховных ведомств в Париже и наборе новых[896]. Хотя чистка аппарата не носила тотального характера[897], важен сам факт безоговорочного права короля одномоментно сместить всех работников своей администрации.
Но, как уже сказано, король мог отказать в должности и каждому своему служителю в отдельности без объяснений каких-либо причин. Указатель к архиву Парламента показывает, насколько подобное не подкрепленное судебным приговором отстранение чиновников было рутинной практикой королевской администрации. В этом указателе самый большой раздел касается именно удалений с должностей, причем формула их проста — «смещены без судебной процедуры»[898]. Об этой практике красноречиво свидетельствует сборник Одара Моршена, куда он включил типовое письмо о назначении чиновника при одновременном смещении того, кто эту должность прежде занимал, с таким «обоснованием»: «по некоторым другим причинам, каковые нас на это подвигли и подвигают, мы отстранили и отстраняем… такого-то»[899].
Об этом суверенном праве короля свидетельствует и сборник Жана Ле Кока. Оно фигурирует в двух казусах: в конфликте между новым приором церкви Сен-Мартэн-де-Шан и смещенным им судейским Никола Блонделем (11 марта 1389 г.) и в споре двух претендентов, недавно назначенного королем Жана де Сен-Верена и смещенного им Жана де Нюлли, за должность королевского прокурора в бальяже Макона (22 марта 1389 г.)[900]. Анализируя с правовой точки зрения аргументы сторон и вынесенные Парламентом решения (в первом случае подтверждено право новоназначенного главы монастыря смещать судейского, во втором — смещенному королем де Нюлли отказано в иске), Ле Кок в качестве главного довода в пользу этих решений приводит безусловное право короля назначать и смещать любого служителя по своему желанию. В подтверждение права нового приора монастыря назначить другого судейского он пишет: «Так поступает и государь наш король, меняя и отзывая своих бальи и чиновников как пожелает, следовательно, и другие могут так делать»[901]. Тем более в конфликте за должность королевского прокурора это право короля «по своему желанию» (
Итак, даже один казус такого рода, попавший в авторитетнейший сборник Ле Кока, очень значим (а тем более два), свидетельствуя о безоговорочном признании и неоспоримости в среде королевских должностных лиц суверенного права монарха назначать и смещать любого из своих служителей.
В конфликте приора монастыря Сен-Мартэн-де-Шан с Никола Блонделем мы попутно сталкиваемся со вторым признаком временности полномочий чиновников: все они назначаются только на срок правления монарха и формально теряют пост с его смертью, что вытекало из сути приносимой чиновником клятвы при вступлении в должность[902]. Первой из трех законных причин появления вакансий (наряду с уступкой и судебно доказанным преступлением) являлась смерть как самого чиновника, так и короля, делавшая формально все должности в королевской администрации вакантными[903].
Прервал эту административную традицию Карл V Мудрый: взойдя на престол в апреле 1364 г., он подтвердил полномочия всех чиновников, служивших при его отце Иоанне II Добром[904]. С тех пор так поступали и его «преемники», но важно обратить внимание на сам факт: полномочия должностных лиц прекращались
Неразрывная личная связь служителей с персоной правителя является одной из самых архаичных и одновременно универсальных черт сферы власти. В трактовке Алена Гери ритуал символического преломления жезлов служителями во время похорон короля Франции показывает отличие возникающей в позднее Средневековье под влиянием церкви теории короля-посредника между Богом и людьми от прежней теории правителя-божества[905]. Соглашаясь в целом с этой трактовкой как с проявлением теории «неумирающего тела короля», воплощенного в королевских чиновниках, прежде всего Парламента, хотелось бы уравновесить эту позицию и обратить еще раз внимание на существование в этот период, при всех успехах процесса автономизации королевской администрации от персоны монарха, нерасторжимой символической связи корпуса служителей с конкретным королем.
Об этой связи свидетельствует формуляр письма о переназначении чиновника по смерти монарха. В его тексте недвусмысленно выражен этот незыблемый принцип: «поскольку по смерти нашего покойного сеньора и отца и при нашем вступлении в королевство и в корону она (служба) является или может быть вакантной и переходит в наше распоряжение»[906]. О том же свидетельствует и следующий эпизод: в сложном поиске политической идентичности в период войны бургиньонов и арманьяков и «двойной монархии» Артур де Ришмон, сын герцога Бретонского, перешел на службу к Карлу Валуа и ссылался при этом как на законную причину на то, что раньше он служил королю Англии Генриху V, но после его смерти в 1422 г. посчитал себя свободным от прежних обязательств[907].
Мне могут возразить, что это была формальность, ничего не менявшая в рутинной работе королевской администрации в центре и на местах. Насколько это так, хорошо показал Людовик XI, при воцарении которого принцип
Не случайно в ответ на увещевания окружения не так резко обходиться с уважаемыми и влиятельными служителями короны, Людовик XI, по свидетельству Тома Базена, отвечал: «Я король и могу назначить того, кто мне угоден»[909]. Конечно, такое поведение выглядело вызывающим, его за это обвиняли в тирании, да и сам он под конец жизни жалел об этом и даже рекомендовал сыну не повторять своих ошибок. Но после его смерти на Генеральных Штатах в Туре в 1484 г. вновь возникает вопрос о восстановлении смещенных чиновников; после долгих обсуждений депутаты не решаются ограничивать волю короля, напоминая, что смерть монарха делает все должности вакантными[910].
Таким образом, и правовая теория, и административная практика безоговорочно свидетельствуют о праве правителя по своему желанию назначать и смещать своих служителей. Имея столь неограниченное право комплектовать свой аппарат, короли Франции, однако, пользовались им со временем в исключительных случаях и по одной простой причине: по мере усиления королевской власти, расширения ее компетенции и усложнения судебно-административных функций количество королевских чиновников постоянно увеличивалось, и один человек — король — был не в состоянии знать их всех лично, как и разобраться в степени их профессионального соответствия должностям. Заметим, что король Франции не имел точных сведений о границах своего королевства, не то что о наличии вакансий в администрации. Некоторые курьезы это хорошо доказывают: так, в кабошьенском ордонансе 1413 г. упоминался скандал с капитаном замка в Ножан-ле-Руа, получавшем 100 ливров жалованья в год, тогда как случайно выяснилось, что в Ножане вовсе не было замка; в 1446 г. Карл VII внезапно обнаружил, что в течение 28 лет оплачивал одну и ту же должность двум или трем чиновникам; об этой же беде королевства писал в середине XV в. Тома Базен[911].
Конечно, король мог, внося неразбериху в администрацию и блокируя ее работу, сместить всех должностных лиц, особенно в момент восшествия на престол, или выборочно потом, когда пожелает, но зачем бы он стал это делать без необходимости[912].
Как следствие, монополия государя в сфере комплектования администрации сочеталась с соблюдением им законов и выработанных процедур, обеспечивающих бесперебойную работу королевского аппарата. Однако сохранение личного начала власти короля связано не только с архаичностью государства на данном этапе, но в известной мере неустранимо при монархическом правлении.
Короли Франции вплоть до конца Старого порядка не считали своих чиновников несменяемыми, если им почему-либо хотелось их сместить, и они продолжали избавляться от неугодных (например, фаворитов своего предшественника), могли навязать своего кандидата суверенным куриям, могли создать экстраординарную должность, если все ординарные заняты, могли платить жалованье за несуществующую должность и т. д. На фоне усиления королевской администрации одержал победу принцип неограниченной прерогативы монарха выбирать служителей с помощью бюрократических процедур, предусматривающих соучастие чиновников и делавших незаконным любое вмешательство извне. Подобное «сотрудничество», отражая трансформацию патримониального начала королевской власти, опиралось на прочную основу — на совпадение интересов чиновников с интересами укрепляющегося государства.
Контракт чиновника с королем
Основой королевской администрации, заложенной ордонансами Людовика Святого 1254–1256 гг., стали новые принципы взаимоотношений монарха с его служителями. Всячески стремясь не допустить повторения того, что в историографии получило название «инфеодации» должностей, верховная власть предусмотрела гарантии зависимости чиновника только от короля, исключив всякие иные связи, объявленные незаконными. С этой целью человек, поступающий на королевскую службу, заключал своеобразный контракт с королем[913], по своей сути схожий с вассальной клятвой — оммажем («превращением в человека» данного сеньора), причем в его наивысшей форме «абсолютного» или «совершенного оммажа» (
Такой контракт, будучи по своей природе проявлением личностного принципа комплектования королевской администрации, способствовал на деле автономизации бюрократического поля власти, поскольку привязывал чиновника к персоне монарха, а через нее к формирующемуся государству, и ставил вне закона прежние практики апроприации должностей.
Фундаментальный принцип нового контракта чиновника с королем выражался в тексте приносимой при вступлении в должность клятвы (присяги), где оговаривалась обязанность служить только королю и никому другому[915]. Эта обязанность королевского служителя выражалась в двух взаимосвязанных правилах должностного поведения, зафиксированных в ордонансе 1254 г. Прежде всего чиновник должен был поклясться, что не будет брать «никаких даров» (
Это общее правило практически в неизменном виде повторялось регулярно на всем протяжении исследуемого периода: в фундаментальном ордонансе от 23 марта 1302 г. о преобразовании королевства, в хартиях областей Франции вослед движению Провинциальных лиг, в ордонансе о судебных службах от 8 апреля 1342 г., в ордонансе о порядке престолонаследия и регентстве от октября 1374 г., в реформаторском ордонансе «мармузетов» 1389 г., а также в ордонансах от 7 января 1401 и 7 января 1408 г., в кабошьенском ордонансе 1413 г., в ордонансах от 28 октября 1446, апреля и 23 декабря 1454 г.[917] Таким образом, регулярное повторение этой нормы свидетельствовало о ее важности, а «незапамятная традиция» сообщала ей дополнительную легитимность.
Еще одна существенная черта формулы присяги чиновника состояла в ее универсальном характере: она включалась в клятвы всех королевских служителей, от канцлера до рядового сборщика налогов, в обязательном порядке фигурируя в королевских указах, учреждающих новые ведомства и службы или их реформирующих[918]. Появившись в ордонансе 1254 г. и будучи предписанной сначала только сенешалям и бальи, эта формула клятвы была распространена на их прокуроров и наместников (ордонанс 28 октября 1446 г.), на адвокатов в Парламенте, в бальяжах и других королевских судах (ордонанс 23 октября 1274 г.), на членов Королевского совета (ордонанс 10 июля 1319 г.), на членов Палаты счетов (ордонанс 1319 г.), на казначеев и сборщиков домениальных поступлений (указ 1 июля 1331 г.), на мэтров вод и лесов (ордонанс 29 мая 1346 г.), на служителей Налоговой палаты (ордонанс 13 ноября 1372 г.) и сборщиков налогов на местах (кабошьенский ордонанс 25 мая 1413 г.), наконец на членов Парламента (28 октября 1446 г.)[919]. И разумеется, канцлер как глава всей гражданской администрации приносил соответствующую клятву. Вот как она звучала у Гийома де Дормана, первого выбранного канцлера на заседании Королевского совета 21 февраля 1372 г.: он поклялся «не служить другому господину или сеньору, не иметь и не брать отныне платья, пенсионы или профиты от каких бы то ни было сеньоров или дам без разрешения или дозволения короля». Если же такие пенсионы имелись прежде, канцлер обязался их вернуть и от них отказаться[920].
Вместе с тем, формула клятвы чиновника, обязующегося служить только королю, имеет сложную подоплеку, нуждающуюся в осмыслении. Прежде всего, нельзя не признать, что она преследовала цель борьбы со взятками и подкупом королевских должностных лиц и потому четко оговаривала величину и стоимость допустимых подношений. Упомянутое разрешение бальи и сенешалям брать только вино и мясо и только стоимостью не больше 10 парижских су, возможно, восходило к традиционному сеньориальному праву постоя. Эта норма претерпела в дальнейшем некоторые изменения. Филипп де Бомануар в «Кутюмах Бовези» иначе описал разрешенные подношения: «милость ему (бальи) дана сеньором по клятве брать вино и мясо, но не чрезмерно, как то: вино не повозками и бочками или быков и свиней живыми, но в объемах, пригодных для еды и питья в тот же день, как то вино в кувшинах или бочонках или мясо, готовое к отправке на кухню»[921]. При этом он прямо указывает, что ограничение преследует цель обеспечить лояльность, честность и авторитет представителя короля.
Ограничения для подношений королевским служителям сохранились, но конкретные формы их видоизменялись. Так, в ордонансе о преобразовании королевства от 23 марта 1302 г. формулировка этого ограничения практически повторяла трактовку Бомануара: не брать ничего, кроме еды и напитков, и столько, сколько можно употребить за один день, и если берут вино, то только в бочонках[922]. Однако в ордонансе от марта 1312 (1320) это ограничение расширено до объема, «который может и должен быть употреблен в течение малого числа дней»[923]. Для службы сборщиков налогов указ 27 мая 1320 г. вводил специфический запрет: не останавливаться на постой в течение целого дня во владениях церкви и не брать там воды для лошадей[924]. В ордонансе от 5 февраля 1389 г., который устанавливал нормы поведения сенешалей и бальи в духе реформ «мармузетов», это ограничение приобретает новые, социальные оттенки. Им по-прежнему разрешается брать только продукты (еда и питье), но не чрезмерно, а употребимые за один день и «согласно с положением каждого». Однако подчеркивается, что такие дары можно принимать только «от богатых и состоятельных людей и только после настоятельной их просьбы»[925]. Отдельным пунктом в этом ордонансе расписаны пределы «отягощения» бальи и сенешалями церквей и аббатств: королевским представителям на местах запрещено останавливаться на постой в церковных домах, а также размещать в их владениях своих лошадей, охотничьих собак и птиц (в том числе соколов)[926]. Для членов Королевского совета при Филиппе IV Красивом (в том числе для служителей Парламента и Палаты счетов) делались особые послабления: текстом приносимой клятвы им, как и всем прочим, разрешалось брать вино, но не бочками, и мясо, но не живыми свиньями или быками, а кроме того, разрешалось брать в подарок собак и птиц[927]. О том, что чрезмерные дары расценивались в качестве коррупции чиновников, свидетельствует позднейшая их квалификация в указах — «дары развращающие» (
В то же время, запреты, налагаемые на того, кто поступает на службу королю, свидетельствуют о стремлении власти гарантировать лояльность чиновников. В ордонансе 1254 г. речь шла о деньгах, о движимом и недвижимом имуществе и бенефициях. В ордонансе 1256 г. этот запрет выражен несколько короче: «ни платьев, ни пенсионов, ни от кого, кроме нас (короля)»; позднее, указом от 1362 г. запрещались «дары, пенсионы или платья (
В этом списке запретов четко обозначено стремление не допустить появления у королевского служителя каких-либо связей или близких отношений с кем-то из властных и богатых персон, кроме государя. Это стремление прямо выражено в запрете брать что-либо от светских сеньоров или церкви, а также от городов и коммун. Если в ордонансе 1254 г. этот запрет звучит, хоть и однозначно, но абстрактно: «не брать ничего и не держать ни от кого» (
В санкциях за нарушение присяги с наибольшей полнотой выражен трансформированный патримониальный принцип комплектования королевской администрации. Поскольку чиновник приносил клятву на Евангелиях, то нарушения ее квалифицировались как клятвопреступление и карались отстранением от службы без всяких проволочек. Так, в ордонансе о службе адвокатов от 23 октября 1274 г. нарушившие клятву «будут объявлены клятвопреступниками и обесславлеными и от службы адвокатской навсегда отлучены и наказаны по суду». Согласно хартии жителям Перигора, всем королевским служителям области грозит наказание в виде потери службы; казначеям и сборщикам, нарушившим клятву, по ордонансу от 1 июня 1336 г. (повторено в ордонансе от 28 января 1348 г.) грозило «заслужить наш гнев и быть лишенными навсегда их служб и всех прочих и быть приговоренными к произвольному штрафу» (
Единственным законным отступлением от этого общего правила мог стать именной указ короля, разрешающий своему служителю какое-либо приобретение или пенсион. Об этом послаблении говорит статья ордонанса от 7 января 1408 г.: «если только не по нашему разрешению и позволению»[933], но оно существовало на практике уже с начала XIV в.: так, 16 августа 1308 г. Филипп IV Красивый разрешил Никола д'Эрменонвилю, королевскому казначею в Тулузе, получать от графа Бернара Арманьяка в виде вознаграждения за оказанные услуги доход в 50 турских ливров, а также ренту в 100 ливров от ежегодных доходов Тампля, которые король передал этому графу. Спустя век король Карл VI своим указом разрешил четырем президентам Парламента принять в дар бочки с вином от Марии Бретонской, тетки короля и королевы Сицилии и Иерусалима[934].
Весьма существенно, что за соблюдением этого фундаментального принципа в королевской администрации тщательно следил Парламент. Прежде всего, он пресекал малейшие попытки совмещения королевских служб с иными обязательствами; во-вторых, при комплектовании парламентской корпорации отметалось малейшее вмешательство знати, кланов и клиентел в окончательный выбор[935]. Наконец, члены Парламента всячески отстаивали принцип своей независимости от всех, кроме короля, даже в отношении Парижского университета, что было особенно непросто, поскольку каждый получающий ученую степень в университете обязан был принести клятву верности
Значит ли это, что королевские служители в реальности были свободны от иных обязательств, кроме службы королю? Разумеется, нет. Формирующаяся королевская администрация по мере своего усиления превратилась в вожделенный объект целенаправленных попыток знати, сеньориальных кланов и партий приобщиться к верховной власти. На рубеже XIV–XV вв. группы давления, именовавшиеся в общественном мнении «бандами», опутали все французское общество. Не случайно канцлер Парижского университета Жан Жерсон сетовал: «Едва ли можно найти прелата или советника, или чиновника, либо клирика, будь то в университете или в другом месте, или буржуа, кто так или иначе не слыл бы принадлежащим к той или иной партии»[937]. Скандал на открытии очередной сессии Парламента 12 ноября 1407 г., когда все четыре президента отсутствовали в Париже, находясь по делам своих патронов, в основном знати, — ярчайшая иллюстрация этой ситуации. Но для нас в данном случае важно, что она была расценена в самом Парламенте как «скандал (
Совмещая в реальности службу королю с услугами иным клиентам, приобретая земли в своих сенешальствах и бальяжах, с разрешения государя или без оного, принадлежа к тем или иным кланам и партиям[939], королевские служители, тем не менее, отстаивают на словах свою принадлежность «только королю и никому другому», и эти слова имеют свой смысл.
Фундаментальный принцип контракта чиновника с королем, исключавший все прежние связи и обязательства, был глубоко укоренен и в политических представлениях эпохи. О значении принципа «верности королю» в самоидентификации чиновников красноречиво свидетельствует труд Бомануара, где среди достоинств бальи на первое место поставлена верность[940]. В «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского, где нововведения приписаны Людовику X Сварливому, под 1316 г. они описаны так:
Спустя более полувека, когда администрация оказалась под угрозой стать игрушкой политических амбиций знати и ее клиентел, Филипп де Мезьер предупреждал Карла VI об опасностях, исходящих от ставленников конкурирующих сил. «Ты должен позаботиться, — писал он, — чтобы выбранные тобой… не были бы чрезмерно обязаны другим крупным сеньорам и связаны бы были только с твоим королевским величеством; и твои чиновники и служители, если они связаны с тобой или получают благодеяния особые от твоих королевских щедрот, как следствие, не должны иметь других союзов с иным (лицом) через клятву, кроме как с твоим королевским величеством»[942]. Мезьер призывал короля опасаться «двоелюбия чиновников» и добиваться, чтобы его служители принадлежали ему целиком, а не наполовину, вовлеченные в корыстные альянсы со знатными сеньорами, кому они еще и приносят клятву и принимают его девизы как знак личной связи, а на деле — «любви, купленной золотом»[943]. Кристина Пизанская поставила эти обязательства даже выше уз брака. В «Книге мира», давая портрет образцового служителя, она так характеризует его обязанность перед государем: «все должны понимать, что это вовсе не легкая связь поступать на службу, ибо, хотя узы брака являются таинством Святой Церкви, в силу которого позволено человеку оставить отца и мать и следовать за своей половиной, но две половины, поступившие на разные службы, обязаны в течение этой службы оставить одна другую и все брачные обязательства, храня верность в исполнении их службы»[944]. Наставляя брата Гийома, Жувеналь приводит в качестве образца для подражания их отца, кто средь политических бурь и потрясений с честью исполнил долг чиновника, и кто «скорее пошел бы с сумой побираться, чем встал бы на сторону врагов своего суверенного сеньора»[945].
Требование к чиновнику служить королю и никому другому было органичной частью административных мер, призванных не допустить «врастания» в местные структуры. Первой мерой, преследующей эту цель, являлся срок службы местного чиновника: с середины XIII в. было введено правило, согласно которому все бальи и сенешали сменялись каждые два-три года. Оно не зафиксировано ни в одном ордонансе и представляло собой административную практику, ставшую незапамятной традицией. Каждые два-три года прево, бальи и сенешали перемещались из одного административного округа в другой, с тем чтобы не успевали обрасти связями на местах и не «врастали» в местную элиту. О неукоснительном соблюдении этого правила свидетельствуют исследования Ф. Майяра для начала XIV в., А. Демюрже для начала XV в., а также каталог хронологии этих перемещений, составленный Г. Дюпон-Феррье для всего исследуемого периода[946]. Показательно, что в «Книге о политическом теле» Кристина Пизанская не только хвалит это правило каждый год менять местами чиновников в областях, но и возводит его к античной традиции, сообщая тем самым ему дополнительную легитимность[947].
Второй мерой стало предписание не назначать представителем короля на местах человека из числа местных уроженцев: прево, бальи и сенешали отныне должны были быть чужаками. Правило впервые было оформлено в ордонансе 1302 г.: «желаем, чтобы сенешали, бальи и прево, судьи и викарии не были (на службе) у себя на родине»[948]. Это правило получило уточнение в ордонансе 1302 г. о судебных приставах Парламента: «ни один бальи и сенешаль не будет назначен в своей земле, ни судья над своей землей, сиречь в том месте, где находится большая часть его владений или его близких друзей»[949]. Последующие указы подтвердили эту норму — назначать чиновников в областях не из местных уроженцев[950].
Об общественной значимости этого правила свидетельствует его включение в Великий мартовский ордонанс 1357 г., изданный на волне движения за реформы. Обосновывая его «разорением народа» из-за королевских чиновников на местах, «не думающих ни о чем другом, кроме грабежа и угнетения подданных…, ибо бальи, сенешали и виконты были судьями в своих землях», составители ордонанса вновь подтверждают это правило: бальи, сенешали и виконты больше не будут судьями в тех областях, где они родились и живут; «если кто-то был там (назначен), мы желаем их сместить и настоящим (указом) их окончательно отстраняем»[951].
Единственное исключение из этого «золотого правила» было впоследствии сделано для сборщиков налогов на местах. Ордонанс февраля 1379 г., регулирующий деятельность Казначейства, узаконил практику назначения «ординарными сборщиками добрых буржуа, почтенных и живущих в данном податном округе», оговаривая в качестве главного условия соблюдение ими должностных обязанностей[952]. Оно диктовалось, очевидно, стремлением сократить расходы на их содержание, и поэтому вошло в кабошьенский ордонанс 1413 г., направленный на реформирование королевской администрации[953]. Частично это послабление было распространено в XV в. на бальи и сенешалей, становящихся все больше политическими агентами короны, в ситуации кризисов прибегавшей к назначению, наоборот, укорененных и влиятельных в округе лиц[954].
Еще одна мера, препятствующая «укоренению» чиновника, запрещала любые приобретения в местах службы. В ордонансе 1254 г. говорится: «Мы категорически запрещаем нашим бальи, чтобы они в течение своего управления (
Как и в случае с дарами и подношениями, для легализации приобретений чиновника на местах был только один путь — особое именное разрешение короля. Впервые это послабление упоминается достаточно поздно — в ордонансе от 5 февраля 1389 г.[956], но оно, как обычно, лишь легализовало существующую практику. О ней свидетельствует ряд найденных мной случаев санкционирования королем
Особые ограничения распространялись на семью чиновника: с ордонанса 1254 г. было запрещено «бальи женить своих детей, братьев, сестер, племянников и племянниц, кузенов и других из их родни (
Этот новый тип контракта чиновника с королем отразился на одном весьма показательном топосе политических представлений: всякий раз, когда королевский служитель становился объектом критики, политической расправы или судебного преследования, в перечне обвинений всегда фигурировало «предательство короля», вне зависимости от конкретного проступка или состава преступления. Ни один из многочисленных исследователей не придавал должного значения подобным обвинениям, концентрируясь на материалах конкретного казуса[961].
Первым по значимости казусом в этом ряду стало, без сомнения, дело Ангеррана де Мариньи, камергера и ближайшего советника Филиппа IV Красивого, казненного после смерти своего покровителя 30 апреля 1315 г.[962] Характер выдвинутых против него обвинений, а еще более общественное мнение, обнаруживают намерение увязать должностные преступления, мнимые или реальные, с нарушением контракта с королем, чьи интересы он обязался защищать «от всех и против всех». Прежде всего, Мариньи обвиняли в посягательстве на прерогативы монарха, которые он якобы присвоил себе. Так, ему приписали решительное влияние на отбор королевских служителей, которых он ставил по своему, а не по королевскому, усмотрению, продвигая свою клиентелу[963]. Как следствие, его деятельность расценивалась в качестве угрозы власти самого короля:
Полученные Мариньи полномочия молва приписывала колдовским чарам, которые он якобы использовал во вред государю и с целью добиться особого расположения[965]. Этот мотив получит в дальнейшем мощное развитие, и почти каждого чересчур влиятельного чиновника будут обвинять в воздействии на короля с помощью зелий или колдовства.
В результате поспешного и политически ангажированного судебного разбирательства Мариньи был осужден по нескольким пунктам (всего в обвинительном заключении значилось 38 пунктов). И в каждом из них (расхищение казны, незаконное обогащение и продвижение клиентелы, порча монеты, введение новых поборов, сговор с фламандцами и поражение французской армии) на разные лады обыгрывалось и повторялось главное обвинение — нарушение принесенной клятвы и «предательство короля»[966].
В этой, ставшей эталонной, расправе с королевским служителем набор обвинений, по сути, в перевернутом виде отразил контракт чиновника с королем. Однако в случае Мариньи, как и в дальнейших расправах над чиновниками, обвинение в предательстве короля, в злоумышлении против его власти и жизни выглядели явно абсурдными. Как показал в своем исследовании дела Мариньи Ж. Фавье, его герой был всегда и предельно честен по отношению к королю, во всех делах защищал интересы монарха, не забывая, естественно, и о своих[967]. Эта связь усиления монарха с процветанием его ближайших служителей сделалась фундаментальной опорой института королевской службы, и чиновники не отделяли своих интересов от интересов монархии, нередко путая их. Все они были лично заинтересованы в укреплении и расширении власти монарха, от чего напрямую зависела и их власть, поэтому злоумышлять против персоны короля-благодетеля было им явно невыгодно.
Однако именно это обвинение, пусть и в перевернутом виде, закрепило в политической культуре сущность контракта чиновника с королем. Так, в следующем крупном деле 1327–1328 гг. против Пьера Реми, главы Казначейства в правление Карла IV, обвиненного сразу же после смерти короля-покровителя в растрате казны, повторился, по сути, тот же набор претензий, что и в деле Мариньи[968]. В основе их опять-таки фигурировало слишком большое и вызывавшее зависть богатство: якобы движимое и недвижимое имущество Реми достигало более 200 тыс. ливров. Сопоставление этого благосостояния с нуждами казны решило участь чиновника: он не смог дать удовлетворяющего судей объяснения происхождения своего состояния и был приговорен к повешению[969]. Однако не слишком большая убедительность обвинения, едва скрывающая корыстные интересы нового монарха в пополнении казны за счет фаворита своего предшественника[970], была уравновешена в словах, произнесенных Пьером Реми уже на помосте виселицы. Он признался, что якобы «однажды в Гаскони совершил предательство короля» (
Если обвинение Оливье де Клиссона в 1343 г. «в предательстве своего сеньора (короля)» и его казнь (отсечение головы и повешение в Париже), как и обвинение Анри де Малеструа, мэтра Палаты прошений Дома, в 1348 г. в «возбуждении бунтов в Бретани и предательстве короля» (злоумышлении его смерти)[971], могли быть обусловлены начавшейся Столетней войной, то, например, в случаях с осуждением Жана де Монтегю и Никола д'Oржемона в начале XV в. подобные обвинения звучали явно нелепо и могли объясняться только апелляцией к сложившемуся стереотипу проштрафившегося чиновника[972]. Жан де Монтегю честно прошел все ступени чиновной карьеры, прежде чем стать главным распорядителем Дома короля, и, главное, входил в команду «мармузетов», преданных служителей короны. Ни на одной из занимаемых должностей, включая пост «суверенного правителя финансов короля», Монтегю не вызывал подозрений, и лишь начавшаяся распря бургиньонов и арманьяков навлекла на него мстительный гнев герцога Бургундского Иоанна Бесстрашного. Учитывая бросавшееся в глаза богатство Монтегю, обвинения в растрате королевской казны могли выглядеть правдоподобно, как и в деле Мариньи[973]. Однако включение в список его преступлений «злоумышления против жизни Карла VI, кому одному он был обязан своим богатством и своим статусом», можно понять только в контексте контракта чиновника с королем[974]. Показательно, что позднее эпитафия на его могиле недвусмысленно обвиняла «бунтовщиков и врагов короля» в казни верного и образцового чиновника[975]. По сути, то же можно сказать и о деле Никола д'Оржемона: выходец из потомственной славной семьи королевских чиновников, он стал жертвой мести с другой стороны — арманьяков, инкриминировавших ему помимо заговора с целью убийства герцога Беррийского «оскорбление величия» (
О глубокой укорененности в политическом сознании представлений об угрозе лично королю, исходящей от его ближайшего окружения, может свидетельствовать и характер инсинуаций в адрес Людовика Орлеанского в 1407–1408 гг. Глухая молва, а затем и доктор Парижского университета Жан Пти в «Оправдании Жана Бургундского за убийство герцога Орлеанского» обвинял брата короля не только в посягательстве на прерогативы монарха, в растрате казны и присвоении королевских доходов, но и в злоумышлении против жизни государя[976].
Разумеется, растрата и присвоение чиновником королевских доходов, особенно в период Столетней войны, напрямую увязывались с тягчайшим преступлением — оскорблением величия (
Подозревать королевских служителей в предательстве своего правителя было присуще и самым широким кругам. Приведем лишь два примера. 16–28 мая 1345 г. в Парламенте разбиралось дело некоего Арно Фуко из Гаскони, наемника на содержании у англичан. На вопрос, знает ли он еще кого-то, кто является врагом короля, он ответил, что скажет о них только самому государю, наследнику престола или кому-то из принцев крови. Однако на следующий день на допросе он сознался, что, говоря о врагах короля, имел в виду его чиновников: «в области Гасконь есть много бальи, прево и сержантов короля, кто не ведут себя подобающе и не достойно обращаются с жителями области, от чего народ весьма опечален, и говорят повсюду в области, что, если король Англии или кто-то его крови придет в область, многие города и замки, подданные нашего короля, повернутся к нему и на его сторону, и об этом он хотел предупредить короля»[981]. 16 апреля 1350 г. в Парламенте был вынесен приговор — позорный столб и клеймение цветком лилии на лбу — Жану Бертрану по прозвищу Палефринье из Сен-Ло (бальяж Котантена), который, встретив на улице Парижа бальи этой области Адама де Даммартена, стал кричать «Держите вора, злейшего предателя короля» (
Любопытно, что и сами чиновники прибегали к подобному стереотипному приему в своих внутренних дрязгах и интригах. Об этом свидетельствует «Рапорт» Большому совету от служителей Налоговой палаты в 1468 г. Во время вспыхнувшей в палате сначала распри, а потом и драки, участники с обеих сторон обзывали друг друга «предателями короля» (
Сделанный беглый анализ набора стандартных обвинений против королевских чиновников показывает своеобразное преломление в политических представлениях контракта должностного лица с королем, знаменующего сохранение личностного принципа в условиях возникновения бюрократических процедур комплектования. Однако появление требования «служить королю и никому другому» стало шагом на пути автономизации бюрократической функции, поскольку ставило вне закона все прежние связи служителя с каким бы то ни было общественным институтом, кроме складывающегося государства.
Осуждение фаворитизма
Тема фаворитизма оказалась одной из самых часто встречающихся в королевском законодательстве и в политических трактатах исследуемого периода. Возникает она не сразу и на первых порах в качестве дополнения к универсальному запрету чиновникам совмещать службу королю с любой иной службой. Однако по мере укрепления королевской администрации и ее автономизации на первый план в защите интересов короля от давления знати и клиентел выходит критика фавора в политических трактатах, а регулярные запрещения протекции в королевском законодательстве свидетельствуют о трансформации стратегий комплектования администрации.
Достаточно рано под фавором начинает подразумеваться протекционизм. Так, еще в 1334 г. Филипп VI Валуа сместил всех чиновников, назначенных в Парламент «по протекции» (
Критика фавора как угрозы власти монарха в полный голос заявляет о себе со второй половины XIV в., явно в связи с автономизацией королевской администрации. В политических трактатах и наставлениях государю упорно проводится мысль об опасности, исходящей от чиновников, получивших службу по милости и протекции третьих лиц. Развернутая критика фавора принадлежит перу Филиппа де Мезьера, который неоднократно и в разных аспектах касается этой ставшей животрепещущей темы. Он констатирует опасную ситуацию в главной сфере власти — в правосудии, где должности местных судей, сенешалей, бальи, прево и викариев, раздаются с помощью «даров, милостей и назойливых просьб» (
Я уже приводила выше рассуждение Мезьера о грозящей государю опасности от «двоелюбия чиновника». Сейчас же хотелось бы остановиться на описании Мезьером самого механизма складывания подобных «опасных связей», поскольку в нем раскрывается причина появления кланов и клиентел. Мезьер описывает, как знатный сеньор лично или через посредника ищет дружбы наиболее высокопоставленного и, следовательно, близкого к королю чиновника, упирая на свое стремление быть более осведомленным о его желаниях и намерениях, дабы лучше ему служить. За такую осведомленность он готов заплатить «500 или 2 тысячи франков» и больше. Закрепляя союз и делая чиновника «особым братом и союзником», знатный сеньор дает ему свой девиз и берет с него клятву, что он будет защищать его интересы во всем и повсюду, против всех, но исключая короля. С помощью такой уловки знатный сеньор якобы заполучает чиновника, кто «знает секреты управления королевством, домом короля и королевским величеством, через щедрые дары и посулы, ослепленного наивным и нескромным соглашательством», а по сути, «за дорогие подарки и богатые украшения, за деньги, равные годовому или двухгодичному жалованью». И такой чиновник будет хвалить своего союзника «как самого доблестного и самого достойного во всем королевстве, говоря: "он мудр, он щедр, он верен и добр сверх меры"»[987].
В том же духе рассуждает и Кристина Пизанская, которая также предостерегает наследника престола от засилья кланов и союзов внутри королевской администрации. Она призывает взять за образец Карла Мудрого, который никогда не продвигал чиновников по «произволу, фаворитизму или иному капризу» (
Осуждение фавора и появления клиентел у Жерсона содержит более глубокое понимание таящихся угроз. В нарисованной им мрачной картине незаконных связей, опутавших французское общество к началу XV в., стоит обратить внимание на подмеченную им угрозу для оставшихся вне этих кланов чиновников: «И если кто-то держится короля и следует королевской линии, не привечая ни одну из сторон, то любая из них или они обе вместе объявят его пристрастным»[990]. Разумеется, в момент произнесения этой речи страна находилась в состоянии гражданской войны бургиньонов и арманьяков, и столкновение кланов и клиентел достигло своего апогея. Но важно, что сам тезис вписывается в законодательно закрепленную практику комплектования, ставившую вне закона связи должностного лица с кем-либо, кроме монарха.
В этом контексте следует обратить внимание, что в приведенных пассажах из политических трактатов речь уже идет не о совмещении двух служб — королю и другому сеньору или юридическому лицу (коммуна, церковь и т. д.), а о неформальной и корыстной связи чиновника с третьим лицом. Превращение чиновника в «слугу двух господ», всегда запрещавшееся законодательно и осуждавшееся в теории, со второй половины XIV в. отличается существенными новшествами. Отныне не чиновник ищет еще одной прибыльной службы, а его «ищут», причем люди знатные и богатые, которые покупают доверенные ему секреты власти и возможность влияния на короля[991]. Таким образом, критика фавора, громко заявившая о себе со второй половины XIV в., явилась косвенным доказательством усиления власти королевских служителей. Превратившись в политическую силу, королевская администрация с этого времени становится объектом заинтересованного и корыстного внимания иных политических сил, пытающихся отныне заполучить в свои руки эту мощную группу давления на власть.
Кто же были те политические силы, от которых исходила угроза королю Франции? Разумеется, прежде всего, это знать и члены королевского дома. Впервые давление со стороны знати и принцев крови упоминается в указе от 6 апреля 1374 г., касающемся расследования деятельности элю с правом их сместить: «если какие-либо просьбы или жалобы, устно или письменно будут вам сделаны кем-то из нашего рода (
Косвенным свидетельством о наличии такого давления на королевскую администрацию является указ Карла VI от 8 октября 1401 г. о назначении Шарля д'Альбре главой Налоговой палаты. Человек «большого авторитета и достоинства» (
Период правления Карла VI знаменовался небывалой дотоле борьбой кланов и клиентел. Необходимость совета опекунов при малолетнем короле вначале (1380–1388 гг.), а затем фактическое неучастие психически больного короля в управлении создали режим наибольшего благоприятствования для принцев крови, знати и их клиентел стать реальными правителями Франции. Для того чтобы понять размах борьбы и ее причины, надо иметь в виду установленный в королевском доме Франции порядок наделения властью принцев крови. Речь идет о существовавшей издавна и получившей новую легитимность при Карле VI системе апанажей — крупных частей королевского домена, передаваемых принцам крови в пожизненное управление. Эта система решала сразу две важнейшие задачи: она смягчала напряжение внутри королевского дома, наделяя младших сыновей короля частью верховных властных полномочий (над определенным регионом), и способствовала более эффективному формированию административного аппарата на столь обширной территории, каковой являлось Французское королевство, что впоследствии облегчало вхождение этих частей страны в структуры централизованного государства. Характерно, что аппарат власти принцев крови превратился со временем в «кузницу кадров» для верховных ведомств короны Франции, что усиливало влияние их прежних патронов[994]. Наконец, нельзя не заметить, что сами монархи вынуждены были ради гарантий лояльности принцев крови и установления мира в королевской семье «играть» этим сеньориальным принципом, периодически уступая нажиму сильного конкурента[995].
О подобной игре свидетельствует формуляр письма, дарующего право на королевскую службу. В комментарии к письму-назначению на должность хранителя соляных амбаров (
Об устоявшейся практике назначений чиновников по рекомендации и протекции знати свидетельствует весьма осведомленный в аппаратных играх автор Жан Жувеналь. Он сокрушается по поводу обычая «назначать мэтрами Прошений Дома короля и советниками Большого совета по просьбам частных сеньоров юношей необразованных, которые думают только о том, как понравиться тем, кто их выдвинул». Еще более плачевно этот обычай сказывается на местной королевской администрации: бальи, прево и их наместники служат одновременно у «многих других сеньоров», так что не успевают заниматься своими прямыми обязанностями; но хуже того, в их компетенцию попадают и дела этих сеньоров, чьими бальи или советниками они состоят, так что они «скрывают в пользу сеньоров» важные обстоятельства дела, и «права короля недолжным образом защищают»[998].
В этом свидетельстве кадрового и потомственного королевского чиновника отражается не только неприятие у формирующейся группы профессионалов сохранившегося сеньориального элемента в сфере комплектования, но и отголоски горького опыта эпохи Карла VI, когда Жувеналю, как и другим служителям, пришлось на собственной шкуре испытать плачевные последствия борьбы кланов и клиентел.
Как известно, в период малолетства Карла VI функции управления королевством осуществлял регентский совет. И хотя в него входили не только принцы крови, дяди короля, но и главы верховных ведомств и служб[999], соотношение политического веса оказалось явно в пользу знати, превратившей королевскую администрацию в объект корыстного интереса. Когда в 1388 г. Карл VI официально объявил о своем намерении отныне управлять без их помощи, то среди выдвинутых дядьями-опекунами «условий капитуляции» значилось и требование оставить на должностях в королевской администрации всех тех, кого они туда поставили[1000]. Таким образом, наличие клиентел знати в королевской администрации в период регентства никем не скрывалось. Однако пришедшая к власти группа королевских служителей-«мармузетов» отказалась выполнить именно это требование, задумав кардинальную административную реформу, которая была призвана усилить власть короля и его независимость от сеньориального давления путем укрепления автономии бюрократической сферы. Они осуществили масштабное смещение всех ставленников знати как в верховных ведомствах, так и на местах, чем вызвали еще большую ненависть и ревность отстраненных от управления королевством родичей монарха. Эта ненависть преследовала их все недолгое время правления и сказалась впоследствии на судьбе всей группы и каждого в отдельности[1001]. Первый же приступ безумия короля вернул к власти его прежних опекунов, которые вновь завладели королевским аппаратом как одним из основных рычагов власти. Однако острое соперничество между ними, вылившееся в пресловутую войну бургиньонов и арманьяков, со всей очевидностью доказало пагубность для администрации амбиций знати. Поэтому именно в период этой борьбы выкристаллизовывается и прочно закрепляется в королевском законодательстве запрет на фавор и вмешательство знати в комплектование королевской администрации. В немалой степени утверждению этого принципа способствовала риторика самих борющихся сторон, попеременно сменяющих друг друга у трона и отстраняющих ставленников своего противника.
Начало открытой борьбе двух партий было положено смертью дяди короля — герцога Бургундского Филиппа Храброго, в результате которой на политическую арену вышел его сын и наследник Жан Бесстрашный и немедленно приступил к атаке на своего главного соперника, младшего брата короля Людовика, герцога Орлеанского, ставшего теперь первой фигурой при больном государе. Опираясь на широкое недовольство усилением налогового гнета и ростом расходов на содержание королевского аппарата, Жан Бесстрашный произнес программную речь на Королевском совете в 1405 г., в которой среди основных претензий к власти фигурировало обвинение в фаворитизме при комплектовании кадров администрации. Обрушившись с обвинениями на «недостойное окружение короля», он осудил сложившуюся практику продвижения к функциям управления, особенно в судопроизводстве, «через интриги и коррупцию», когда член клиентелы «показывает себя более связанным с покровителем, чем с королем», отчего «права и доходы казны каждый день уменьшаются»[1002]. Удар был рассчитан точно: общественное мнение обвиняло брата короля во всех смертных грехах, что обеспечило герцогу Бургундскому серьезную поддержку, когда он решился пойти ва-банк и 23 ноября 1407 г. «просто» убил своего соперника руками наемников. Так началась во Франции первая гражданская война, в ходе которой происходили периодические административные чистки по политическим мотивам, проводившиеся формально по приказу короля, а фактически в интересах победившего в данный момент соперника, и запрещение фаворитизма в королевской администрации превратилось в рефрен преамбул этих указов.
Под влиянием герцога Бургундского Карл VI издал 13 апреля 1412 г. указ, которым отстранял всех служителей суда и финансов в землях сеньоров из партии арманьяков, заменив их штатными королевскими чиновниками, оговорив особо, что они прежде были назначены «назойливыми просьбами и мольбами некоторых лиц из нашего рода» (
Эта тема зазвучала во всю мощь в ходе кабошьенского восстания в Париже в 1413 г., в ходе которого решено было очистить администрацию от злоупотреблений с помощью одномоментного отстранения всех королевских чиновников под предлогом их назначения некогда «по милости» арманьяков[1004]. Подавление восстания привело к опале герцога Бургундского и приходу к власти партии арманьяков, которая использовала продлившееся около пяти лет монопольное положение при персоне монарха для внедрения в королевскую администрацию своих ставленников[1005]. Характерно, однако, что во всех указах неизменно осуждался фавор. Так, в указе от 26 февраля 1414 г., сокращавшем численность генералов-советников по делам суда налогов, отстранялись те, кто прежде был поставлен туда «властью их друзей к великому скандалу правосудия и нашему огромному ущербу»[1006]. В указе от 16 февраля 1415 г. король отменял прежнюю порочную практику, когда «из-за назойливости просителей нами были поставлены на должности люди и чиновники не по нашей воле…, ибо нам одному и во всем принадлежит полное распоряжение, раздача и установление наших служб всех рангов, без того чтобы кто бы то ни было другой, какого бы авторитета, положения или прерогатив он ни был, имел бы право и мог распоряжаться, давать или доверять любые службы»[1007].
Ответным ходом герцога Бургундского стал союз с королевой Франции Изабо Баварской, которая в начале 1418 г. покинула Париж и учредила в Туре параллельные органы власти. В изданном от ее имени указе, обосновывающем это решение, вновь звучит осуждение фавора и давления кланов в сфере комплектования королевской администрации, хотя данный указ издан в интересах бургиньонов и их клиентелы[1008].
Вступление войск герцога Бургундского в Париж в мае 1418 г. знаменовало его убедительную, хоть и недолгую победу в этой войне, и она имела следствием временную приостановку работы всех органов королевской администрации и переназначение их состава. Это, по сути, была чистка административного аппарата в интересах победившей партии и ее клиентелы. Тем более важно, что в указах о производимых заменах осуждается фаворитизм и клановые стратегии комплектования, а критерием отбора чиновников объявляется «верность королю» (
Как следствие, в поисках противовеса сеньориальным кланам, представлявшим реальную угрозу королевской власти, корона вынуждена опираться на чиновников, дав им право вмешиваться в комплектование королевской администрации[1011]. Однако в отношении чиновных кланов и клиентел королевская политика оставалась столь же двойственной, что и в отношении сеньориальных кланов.
С одной стороны, в законодательстве достаточно рано появились запреты служащим радеть своим родственникам и друзьям или извлекать материальные выгоды при раздаче должностей. Так, в одном из ранних регламентов о парижском Шатле от 13 июля 1320 г. говорилось о порочной практике непомерно увеличивать численность сержантов за счет «соотечественников и родственников прево, а также родни их жен, братьев, кузенов», и мерах по ее искоренению[1012]. В ордонансе от 28 июня 1337 г. Палате счетов и Казначейству дается предписание препятствовать получению должностей генералов-мэтров монет «братьями, дядьями, племянниками, двоюродными братьями и слишком близкими (родственниками) генералов-мэтров наших монет, их жен или детей»[1013]. Со второй половины XIV в. появляется новый нюанс: милость чиновника, распределяющего службы или королевские откупа, приобретается за деньги и подарки[1014]. В «Общем регламенте о водах и лесах» мэтрам-хранителям королевского домена запрещается «передавать и продавать откупы на продажу леса никому из родственников, ни дворянам, ни нашим чиновникам»[1015]. То же наличие чиновных кланов фиксируется в Палате счетов: в большом регламенте о домене от февраля 1379 г. содержится запрет мэтрам счетов назначать клерков (
Реформы «мармузетов» ввели нормы, запрещавшие фаворитизм чиновных кланов и клиентел. Большой ордонанс от 5 февраля 1389 г. о местной королевской администрации содержал несколько пунктов, призванных побороть семейственность и подкуп. Так, сенешалям, бальи и другим судьям на местах запрещалось иметь в своем подчинении прево, викариев или судей из числа своих родственников и близких, каковые (если они имелись) этим указом отстранялись[1017]. Он же вводит меры по пресечению взяточничества, с помощью которого покупается покровительство вышестоящих чинов: отдельный пункт запрещал бальи, сенешалям и судьям «давать или посылать дары нашим советникам или их женам, детям или друзьям из их близкого окружения»[1018].
Запрет чиновных кланов и клиентел вошел в состав большого ордонанса от апреля 1454 г., где речь идет о продажной протекции. Пункт 84 ордонанса осуждает сложившуюся «в прежние времена войн и раздоров» практику покупки за большие деньги должностей в королевском аппарате, запрещая подданным «отныне обращаться к чиновникам и советникам с обещаниями даров в любом виде, движимом и недвижимом, с целью получения служб или должностей от нас»; а пункт 88 запрещает бальи и сенешалям требовать и получать любые суммы, золотом и серебром, или другие вещи от тех, кого они назначают своими наместниками, а тем, в свою очередь, давать и платить за получение этих служб»[1019]. В ордонансе от 23 декабря 1454 г. о Палате счетов по разным поводам упоминаются родственные связи чиновников. Так, служителям Палаты запрещалось принимать у себя в доме в Париже подчиненных или их заместителей, приехавших для отчетов, «в каком бы родстве, свойстве или милости они ни были». Кроме того, президентам и мэтрам счетов запрещалось присутствовать на заседаниях, когда разбирались счета кого-то из их родственников или близких; равно как и клеркам Палаты самим проверять счета родственников[1020].
Не меньшую роль играла и общественная критика чиновных кланов, получивших у современников красноречивое наименование «банд»[1021]. Во всю силу она прозвучала в ходе кабошьенского восстания 1413 г. Поданная Парижским университетом ремонстрация квалифицировала засилье чиновных династий и клиентел как общественное зло: «через фавор друзей и родственников, через назойливые прошения и иными способами» в Парламент попадали люди недостойные, а главное, в нем одновременно заседали «сыновья, братья, кузены, племянники, зятья и родня», так что девять из десяти полагающихся для вынесения приговора судей являлись родственниками, что, естественно, подрывало доверие к такому приговору[1022].
В трактовке монаха из Сен-Дени осуждение фавора, засилья родственников и корпоративных кланов являлось одним из рычагов движения за реформы. Фаворитизму приписывали незаконное и непомерное разрастание численности государственного аппарата, а также присутствие в нем недостойных и необразованных людей. В качестве примера скандального фаворитизма он приводит королевского прево Парижа Пьера дез Эссара, который навязал налоговому суду «человека вовсе бесполезного, будто бы сказав: "Это противоречит праву, но он мой родственник"»[1023].
В кабошьенском ордонансе устанавливались лимиты на родственные связи: отныне «в двух палатах Парламента, сиречь в Верховной и Следственной, не должно быть более трех советников, находящихся в родстве и близости до третьего колена включительно, согласно каноническому праву; что до президентов этих палат и чиновников Прошений Дворца, людей Счетов, Прошений Дома, то не будет ни одного…, кто находился бы в родстве или свойстве в указанных степенях; а если кто назойливостью просителей или иначе получил эти службы, мы отныне и впредь их объявляем негодными ни к каким королевским службам»[1024]. Но на существование кланов и клиентел внутри корпуса чиновников указывали во второй половине XV в. и Анри Бод, и Робер де Бальзак, сетуя, что в верховных ведомствах царят «банды, а во главе тот, кто выплачивает своим друзьям и кому пожелает деньги и находит способ, чтобы только члены его банды судили и решали дела их друзей»[1025].
Однако в политике короны Франции можно проследить и противоположную тенденцию. Впервые чиновные кланы и клиентелы фиксируются в правления Филиппа VI Валуа и Иоанна II Доброго, что явно было обусловлено стремлением новой династии найти надежную опору в противовес сеньориальному давлению. На Штатах Лангедойля 1356 г. одной из причин «дурного управления» была названа политика фаворитизма Иоанна II Доброго, выделявшего среди должностных лиц нескольких любимцев, которым он доверил несоразмерно большую власть. В итоге эти любимчики нанесли королевству огромный ущерб, особенно тем, что продвигали на все должности, снизу доверху, «по дружбе, фавору и коррупции, заботясь о лицах, а не о службах». Причем такая дружба и фавор открыто приписывались взяткам и подношениям этим королевским любимцам со стороны ищущих должностей[1026].
И здесь мы сталкиваемся с другим явлением, внешне сходным с фаворитизмом, но имеющим иную природу. Особое расположение, личная симпатия или доверие имманентно присущи человеческим отношениям, и они неустранимы в любой политической системе. Король, как любой другой человек, мог испытывать особое расположение к кому-то из своих служителей, что возбуждало у окружающих естественную зависть и ревность.
Понимание этой формы фавора можно найти у Кристины Пизанской. Сетуя, что «ныне, как и в прежние времена, многие государи и владетельные персоны имеют обыкновение испытывать чрезмерную и излишнюю любовь и расположение к одному из своих служителей больше, чем к кому бы то ни было другому», Кристина видит угрозу от такого фаворитизма в «чистой прихоти (
И действительно, одним из критериев при назначении на королевскую службу со временем указываются родственные связи назначаемого с кем-то из королевских служителей, пользующихся расположением государя за оказанные услуги и верную службу. В назначении Карлом VI Бертрана Акара на должность клерка в Монетную палату на место отца Никола Акара говорится: «учитывая добрые и верные службы, каковые оказывал в течение долгого времени нам, как и нашему сеньору отцу, наш любимый и верный клерк (
Фавор короля как главный критерий отбора на службу тех, кто «ему угоден», действовавший во Франции с эпохи Филиппа Августа, претерпел в исследуемый период кардинальную трансформацию. Возник динамический конфликт между неотменяемым личностным принципом, выраженным формулой
С обострением критики фаворитизма и засилья кланов и клиентел связка — выборы против фавора — становится лейтмотивом королевских указов. Она получила адекватное выражение в формуле, предписывающей замещать королевские службы только через выборы: «без фавора и невзирая на лица» (
Впрямую об этом было сказано в инструкции по сбору налогов, изданной в правление «мармузетов»: в ней говорилось о прежней порочной практике назначения по фавору элю, сборщиков, хранителей соляных амбаров, контролеров и других служителей, кто даже не умеет читать и писать, т. е. вовсе не соответствует службе[1033].
Противопоставление выборов фавору глубоко проникло и в политическую мысль эпохи. Жан Жерсон в своей речи 4 сентября 1413 г. настаивал, что единственной гарантией для короля, чтобы его чиновник не был предан другому сеньору больше, чем ему, это «добрые выборы без фавора и более ко благу вашему и вашего королевства, чем ко благу персон»[1034]. В «Книге о политическом теле» Кристина Пизанская противопоставляет выборы как гарантию отбора по «достоинствам и разуму» фавору и протекции друзей[1035]. В «Совете Изабо Баварской» королю настоятельно рекомендуется «не назначать вдруг высокопоставленного чиновника по просьбе какого-то слуги или родственника, по мнению и расположению этого родственника, ибо часто случается, что король таким манером делает чиновником человека несведущего и дурной жизни…, и надо такие службы передавать по добрым и надежным выборам»[1036].
Осуждение фаворитизма отражало интересы самих чиновников, которые в каждодневной практике проводили линию на автономизацию администрации от давления политических сил[1037]. Критика фаворитизма стала формой утверждения в административной практике и в политической культуре принципа автономности и внутренней логики воспроизводства бюрократической сферы власти. С этой точки зрения, запрещение фаворитизма служило идейным обоснованием и легализацией возникающих бюрократических процедур комплектования королевской администрации.
Глава 5.
Возникновение бюрократических процедур комплектования
Складывание публично-правовых основ исполнительного аппарата, специализация ведомств, усложнение задач управления, требовавших от чиновника специфических знаний, опыта и навыков, сделали непродуктивным отбор должностных лиц исключительно по воле и выбору монарха или по протекции иных лиц. Так постепенно во Франции начинают возникать бюрократические формы комплектования в виде разностороннего контроля самих ведомств за воспроизводством кадров королевской администрации. Для исследуемого первого этапа формирования централизованного государства роль чиновников в комплектовании историография традиционно сводила к наиболее яркой и во многом уникальной процедуре выборов путем голосования внутри ведомств на замещение возникающих вакансий.
Ни в коей мере не ставя под сомнение значение выборов и в целом конкурсного отбора чиновников с участием самих должностных лиц, следует понять логику появления этой процедуры. Только такой ракурс может прояснить истинную природу этого, безусловно, исключительного явления в административной истории Французской монархии. Но главное, устранить возможное впечатление о его случайности, ситуационности и поэтому неорганичности. Именно рассмотрение практики выборов в контексте всех форм контроля ведомств за процедурой комплектования позволяет понять истоки этого явления[1038].
Соучастие ведомств в комплектовании
Первой формой контроля самого исполнительного аппарата за комплектованием королевской администрации, на мой взгляд, был ритуал принесения клятвы (
Однако эволюция ритуала ее принесения изменила суть клятвы: из вертикальной клятвы верности она превратилась в горизонтальную клятву, характерную для средневековых корпораций. В этом контексте клятва приобрела сходство с типичными обрядами инициации, означавшими включение человека в общность и установление так называемого социального родства[1041].
Клятва чиновника при вступлении в должность являлась фундаментом института службы, поскольку состояла из обязательств, которые налагались на человека и брались им добровольно. О ее значении свидетельствует базовый ордонанс Людовика Святого (декабрь 1254 г.) «о преобразовании нравов». По сути, весь его текст — это развернутая и детально прописанная клятва: каждая статья ордонанса начинается со слов «поклянутся все вышеназванные и каждый из них, что» и далее следует определенное обязательство[1042]. Тот же характер имел и ордонанс Филиппа Красивого о «преобразовании королевства» от 23 декабря 1302 г.: все его статьи являются одновременно формулами клятвы, налагающей на чиновника соответствующие обязательства. А поскольку этот ордонанс вводил и новые, более строгие дисциплинарные правила, то все королевские чиновники обязаны были присягнуть ему вновь, «даже если уже приносили клятву прежде». Аналогичный характер носил и ордонанс Филиппа V о сенешалях и бальи, тоже состоящий, по сути, из развернутого текста клятвы[1043]. Вслед за королевскими представителями на местах клятву приносили адвокаты[1044].
По мере оформления ведомств и служб появляются специальные клятвы для служителей каждого из них: для служителей Парламента (сначала в 1320 г. для глав суда, а с 1336 г и для остальных советников); для Казначейства, Монетной палаты, Палаты счетов и Канцелярии[1045]. Затем обязанность приносить клятву была распространена не только на ординарные (штатные) службы, но и на временные комиссии. Так, службы комиссаров с начала XIV в., как и службы ревизоров-реформаторов с эпохи «мармузетов», давались только на условиях принесения клятвы[1046]. И даже функция придворного историографа к началу XV в. потребовала принесения клятвы, что превращало ее в королевскую службу[1047]. Наконец, особые клятвы появляются в конце XIV в. для опекунов короля, а в конце XV в. для пэров Франции[1048]. Каждый новый ордонанс о ведомстве и службе или каждая новая обязанность, предписываемая чиновнику, требовали принесения новой клятвы. Так, ордонанс от 1 марта 1345 г. потребовал от всех членов Парламента принести клятву, и список принесших ее зафиксирован в конце текста в регистре ордонансов; ордонансы 5 февраля 1389 и 7 января 1408 г. предусмотрели принесение клятвы служителями Парламента, Палаты счетов, Казначейства и членами Королевского совета «его хранить и соблюдать»[1049].
Во время политического кризиса 1355–1358 гг. выявилась общественная значимость самого факта принесения клятвы как главной и, по сути, единственной гарантии исполнения человеком возложенных на него обязательств. В ордонансе декабря 1355 г. клятва призвана была гарантировать исполнение его статей. Например, созданная этим ордонансом служба генеральных сборщиков налогов предусматривала присягу этих чиновников королю «хорошо и законно исполнять свои обязанности», а контролирующим их работу комиссарам и депутатам — не подчиняться приказам, противоречащим принятым на Штатах решениям. В качестве гарантии решения не тратить на иные нужды, кроме войны, деньги из вотированного Штатами налога, клятву должны были принести король Иоанн Добрый, его супруга, наследник престола и принцы крови «и все наши чиновники, наместники (лейтенанты), коннетабли, маршалы, адмиралы, казначеи, суперинтенданты, генеральные сборщики и все прочие». Соблюдать в целом принятый ордонанс должны были поклясться сам король, канцлер, члены Королевского совета, служители Канцелярии, Казначейства и Монетного двора[1050].
Тот же статус клятвы чиновника выявил Великий мартовский ордонанс 1357 г. В нем предписывается дофину Карлу, его жене, принцам крови и всем чиновникам, особенно служителям на местах, принести ту же клятву — не посягать на деньги, собранные от вотированного Штатами налога. Кроме того, предусматривалась клятва чиновников Палаты счетов и Монетной палаты, а также членов Королевского совета, Канцелярии и других ведомств соблюдать принятые решения о правилах их работы, расходовании денег и курсе монеты. Особая клятва была предписана канцлеру и служащим других ведомств «заботиться об общем благе, а не о частной выгоде»[1051]. Показательно, что на собранных в Компьене в мае 1358 г. Штатах, в противовес мятежному Парижу и под эгидой регента Карла, изданный ордонанс предписывал аналогичную клятву назначенным «генеральным и местным сборщикам налога хорошо и честно исполнять службы» и не посягать на собранные деньги, не подчиняться противоречащим нуждам войны приказам[1052].
Не менее важен и ритуал принесения клятвы[1053]. В том, что принесение клятвы являлось именно ритуалом, причем очень значимым, убеждает не только частота ее упоминания и детальность ее формул. Еще важнее тот факт, что во всех описаниях и предписанных указами процедурах ее принесения речь идет об использовании священных предметов — Библии прежде всего, а также реликвий. Наконец, знаменателен факт ее публичного принесения: в определенном месте и в присутствии конкретных свидетелей[1054].
Прежде чем обратиться собственно к ритуалу, отмечу, что принесение чиновником клятвы являлось обязательным условием вступления в должность и должно было предшествовать всем прочим процедурам — получению свидетельства, зачислению в штат и на денежное довольствие, занятию соответствующего должности места или кресла. Таким образом, клятва предшествует введению в должность. Об этом говорится уже в ордонансе Людовика Святого «о пользе королевства» от 1256 г.: «приказываем, чтобы бальи и сенешали и все прочие, имеющие королевскую службу принесли клятву»[1055]. Это подтвердил ордонанс от ноября 1323 г., относящийся к ведомствам монеты и казны, а также указ Филиппа VI Валуа об упорядочении работы сборщиков налогов от 31 июля 1338 г.: «всякий раз, когда новый чиновник (
В сборнике формуляров Одара Моршена содержатся пояснения к ритуалу принесения клятвы, которые подтверждают, что она должна предшествовать введению в должность: «требуется вначале получить клятву и ввести в службу, а затем поставить на довольствие, ибо выплата и получение жалованья начинается со дня введения в службу и принятия, и не ранее»[1057]. То же самое по смыслу пояснение содержится и в другом месте, где Моршен обращает внимание нотариусов на необходимость всякий раз вписывать в письмо о назначении такие слова: «"принята и получена клятва", ибо за все королевские службы надо приносить клятву до вступления во владение»[1058].
Таким образом, клятва являлась обязательным «обрядом включения» в сферу королевской администрации, порогом к службе, что придавало ей конституирующее для института службы значение.
Но была и существенная разница в правилах принесения клятвы для разных служб. Подавляющее большинство должностей предусматривало принесение клятвы только один раз — при вступлении в должность; больше эта клятва не возобновлялась. Однако существовал небольшой круг служб, за которые требовалось приносить клятву ежегодно. В него входили должности адвокатов и прокуроров, а также нотариусов Канцелярии[1059]. Однако эта разница не подрывала того социального единства, которое устанавливалось в среде королевских чиновников с помощью объединяющего всех ритуала клятвы.
А теперь обратимся собственно к ритуалу принесения клятвы и попытаемся восстановить составляющие его элементы по имеющимся далеко не исчерпывающим данным. Итак, как же приносилась клятва чиновника? Давался ли человеку в руки текст, и он его зачитывал? Или он выучивал его наизусть? Или текст произносил кто-то другой, а чиновник лишь повторял за ним слова или же произносил последнее слово «клянусь»? Сразу же скажу, что точного описания процедуры для каждой службы мне не удалось обнаружить нигде, и мы можем строить лишь предположения. Из имеющихся косвенных данных, две последних из перечисленных выше процедур наиболее вероятны[1060]. Например, в протоколах Парламента говорится: «прочитаны ордонансы и принесены клятвы», что дает основание думать о процедуре оглашения кем-то одним (скорее всего секретарем) вслух текста, которому затем присягают чиновники[1061]. В большинстве же случаев описания еще более абстрактны: «пусть поклянутся публично», «пусть скажут "Я имярек клянусь"».
Есть лишь одно исключение — несколько описаний процедуры избрания канцлера Франции, в которых точно описано, как выборщики и новоизбранный чиновник приносили клятву. При избрании 20 ноября 1373 г. канцлером Пьера д'Оржемона на заседании Королевского совета в Лувре с участием прелатов, принцев крови, баронов и служителей верховных ведомств вначале каждый выборщик по отдельности входил в залу и подойдя к королю «присягал через клятву, касаясь святых Евангелий Бога… назвать и порекомендовать согласно своему мнению и выбрать наиболее достойного»[1062]. Однако на выборах канцлера 8 августа 1413 г. клятва выборщика произносилась несколько иначе. Там тоже каждого по отдельности вызывали из-за закрытых дверей в залу Королевского совета во дворце Сен-Поль, а проводивший процедуру гражданский секретарь Парламента Никола де Бай, протягивая им Евангелия и «истинный крест», обращался к ним со словами: «Вы клянетесь…, что хорошо и законно посоветуете в деле настоящих выборов»[1063].
После окончания выборов и подсчета голосов наставала очередь избранному канцлеру принести клятву. В 1373 г. этот ритуал описан так: новый канцлер Пьер д'Оржемон «положил руку на Евангелие и принес клятву, которую я (секретарь) прочел вслух по приказу короля: Сир, вы клянетесь королю нашему сеньору, что будете служить и советовать хорошо и законно», — и далее остальной текст клятвы. Судя по описанию выборов 8 августа 1413 г., процедура принесения канцлером клятвы повторилась целиком, равно как и слово в слово текст клятвы[1064]. Из этого повторения процедуры, разделенной сорока годами, знаменовавшимися кардинальными трансформациями в королевской администрации, можно сделать осторожное предположение, что сама форма принесения чиновником клятвы при вступлении в должность была уже к тому времени традиционной и рутинной[1065].
Еще одно звено ритуала было единым для всех королевских чиновников: клятва приносилась на священных предметах религиозного культа, чаще всего на Библии (Евангелиях), что служило наивысшей гарантией соблюдения взятых чиновником обязательств. Библия (Евангелия) являлась наиболее универсальным сакральным объектом, используемым в ритуале принесения клятв. Она упоминается практически во всех указах короля, предписывающих приносить клятву. На «Святых Евангелиях Бога» клянутся адвокаты и прокуроры, клерки Казначейства, служители Шатле, сборщики налогов, чиновники Налоговой палаты и Палаты счетов, сенешали, бальи и канцлер[1066].
При описании этого ритуала для чиновников Парламента уточняется, что клятву надо приносить «касаясь руками святых Евангелий Бога», но вряд ли эта важная часть ритуала использовалась только ими[1067]. А вот клятва королевских советников из числа ближайшего окружения короля — принцев крови, коронных чинов и глав ведомств и служб — отличалась использованием, помимо Евангелий, и иных священных предметов. Так, клятву «хранить и беречь королевство» в период регентства, введенную ордонансом Карла Мудрого 1374 г., все входящие в регентский совет должны были принести в Сент-Шапель во Дворце в Ситэ, «на Евангелиях и реликвиях», куске распятия и тернового венца Иисуса Христа, для хранения которых в свое время Людовик Святой и возвел эту капеллу. Когда в январе 1393 г. Карл VI издал ордонанс об опеке над детьми, в связи с первыми приступами его болезни, все входящие в опекунский совет — королева Изабо Баварская, принцы крови, прелаты и бароны — также должны были принести клятву «на святых Евангелиях и реликвиях»[1068].
Помимо священных предметов, на которых приносились клятвы, тождественность ритуала выражалась в его обязательной публичности. И тут мы подходим к важнейшему его элементу, свидетельствующему о возникновении контроля самих ведомств за сферой комплектования.
Кому собственно должен был приносить клятву рядовой чиновник? В согласии с духом и буквой контракта он должен был бы приносить ее самому королю, лично или в его присутствии. Однако именно этого важнейшего звена мы не найдем ни в одном указе или ордонансе, упоминающем ритуал принесения чиновником клятвы. Что же касается описаний конкретных случаев, то с уверенностью можно сказать, что лично королю была принесена клятва только теми двумя канцлерами Франции, которые были первыми избраны в присутствии Карла V Мудрого, внедрившего новую процедуру выборов, — в 1372 и 1373 гг. Еще один случай, позволяющий с определенной долей вероятности предполагать присутствие короля, это принесение 18 ноября 1437 г. клятвы Жаном Шартье, назначенным королевским хронистом. Правда, и тут клятва была принесена «королевскому величеству и в присутствии многих свидетелей, внушающих доверие»[1069]. Но даже если за «королевским величеством» подразумевается сам Карл VII, нельзя не признать, что его присутствие на церемонии, как и в случае выборов канцлера, вызвано было особыми обстоятельствами — в данном случае, возвращением в Париж после 18 лет схизмы. Присутствие на церемонии свидетелей не менее знаменательно. Дело в том, что изначально введение обязательного ритуала принесения чиновником клятвы предусматривало не столько присутствие короля, сколько публичность церемонии[1070].
Что же означала эта публичность, какие цели она преследовала и какие имела последствия для складывания института службы? Прежде всего, публичность принесения чиновником клятвы, очевидно, призвана была стать гарантией исполнения взятых обязательств. Их должно было обеспечить именно присутствие на церемонии самих королевских чиновников, которые и становились гарантами соблюдения новым служителем норм контракта с королем. А это, в свою очередь, трансформировало сущность приносимой клятвы: из обещания лично королю — в присягу абстрактному «величеству», т. е., по сути, государству. Не менее важно, что такой ритуал превращал клятву из вертикальной в горизонтальную и укреплял профессиональную этику и корпоративное единство должностных лиц, присягавших, в определенном смысле, ведомству и друг другу.
О значении публичности ритуала принесения чиновником клятвы говорится с первых же указов Людовика Святого. Вот что гласит статья ордонанса 1254 г. о форме принесения клятвы сенешалями и бальи: «Дабы эти клятвы были более твердо соблюдены, мы желаем, чтобы они были принесены на торжественном заседании суда в присутствии всех вышепоименованных клириков и мирян, даже если прежде были уже принесены нам, чтобы боялись не только Божьего гнева и нашего, но еще больше смущения и стыда от явного нарушения»[1071]. В иных выражениях, но с тем же смыслом, это пояснение было повторено в ордонансе 1256 г.: «дабы клятва тверже держалась, желаем, чтобы была принесена в публичном месте, перед всеми клириками и мирянами, хотя и была уже принесена нам, дабы опасались греха клятвопреступления не только из страха перед Богом и нами, но из страха перед людьми»[1072]. Наконец, эта форма принесения клятвы сенешалями и бальи вошла в ордонанс Филиппа Красивого от 23 марта 1302 г. о «преобразовании королевства», где гарантией служебной честности чиновника призван был стать не только страх перед Богом и опасение перед королем, но и стыд перед людьми[1073].
Поскольку эти ордонансы устанавливали новые правила и процедуры, можно предположить, что публичность принесения чиновником клятвы была одним из этих новшеств. Не случайно в этих статьях речь идет о повторной клятве, прежде уже принесенной королю. Однако это вовсе не означает, что и первая клятва была принята самим королем, а не кем-то им на это уполномоченным. Но в любом случае для нас важно здесь обратить внимание на «публику», на упоминаемых «клириков и мирян», которые превращаются из свидетелей в гарантов приносимой чиновником клятвы.
К сожалению, первые предписания о форме принесения клятвы не дают четкого указания, кто именно подразумевался под «клириками и мирянами», присутствующими на церемонии. Однако явно это не тяжущиеся в суде люди, чье присутствие на «торжественном заседании» местного суда должно было бы в перспективе «вогнать в краску» королевского чиновника. Скорее всего, речь идет о влиятельных персонах в округах. Таким образом, на мой взгляд, в этой форме принесения клятвы с самого начала возникает принцип корпоративного контроля, что еще сильнее скрепляло единство социальной группы служителей короны Франции, связанных общей клятвой. Однако постепенно круг «свидетелей» клятвы уточняется.
Об этих изменениях свидетельствуют указы, принятые на Штатах 1355–1358 гг. Ордонанс от 28 декабря 1355 г. предусмотрел целую иерархическую цепочку клятв, направленных на улучшение сбора налогов и расходования средств из казны, как и на стабилизацию курса монет. В предписаниях о процедуре принесения этих клятв важно обратить внимание на тех персон, кому они приносятся. Так, «генеральные суперинтенданты финансов» обязываются «присягнуть нам (королю) или тому, кого мы уполномочим, а все остальные назначенные комиссары и чиновники присягнут… трем сословиям или суперинтендантам или их наместникам, и в присутствии наших людей… что хорошо и честно будут исполнять свои обязанности, каковые им будут поручены». Учрежденные ордонансом 1355 г. службы элю должны были приносить клятвы «нам или нашим людям и депутатам трех сословий»; выбранные депутатами Штатов чиновники Монетного двора также обязаны были принести клятву «нам в присутствии суперинтендантов». Великий мартовской ордонанс 1357 г., предусматривавший реформирование всех звеньев королевской администрации, оставил этот принцип соучастия в неприкосновенности. Так, избранные Штатами элю обязаны принести привычную клятву: «нам (дофину Карлу) или тем, кого мы назначим, и людям трех сословий или делегированным от них». А обновленный по воле Штатов корпус финансовых чиновников на местах должен был принести клятву «местным королевским судьям, выбранным для этого по одному от каждого из трех сословий». В принятом на Штатах в Компьене в мае 1358 г. ордонансе подтверждалось соучастие чиновников в ритуале принесения новыми элю клятвы «нам (дофину Карлу) и нашим людям»[1074].
Ситуация политического кризиса потребовала присутствия короля в качестве гаранта исполнения решений, однако еще важнее в этих условиях соучастие королевских чиновников, которые вместо короля получают право принимать клятву. Обратим также внимание на участие депутатов трех сословий в этой церемонии. Поскольку кризис середины XIV в. сопровождался стремлением Штатов поставить под свой контроль аппарат королевской власти, важно, что оно нашло отражение и в ритуале принесения клятвы, косвенно подтверждая функцию контроля над королевскими чиновниками, заложенную в этом ритуале. Здесь уже наметилась иерархия ведомств и служб, выраженная в фиксации мест, где новоназначенный чиновник обязан был принести клятву.
Проследить в деталях этот процесс на основе имеющихся данных не представляется возможным, поскольку он не фиксировался в королевском законодательстве. Тем не менее основные ступени иерархии можно нащупать. Глава всех гражданских служб короны Франции — канцлер изначально приносил клятву непосредственно королю[1075]. Естественным образом, подчиненные канцлеру служители Канцелярии приносили клятву в его присутствии и «ему в руки»[1076]. В силу статуса канцлер принимал клятвы у чиновников Палаты прошений Дома[1077] и у служителей всех палат Парламента. Когда из Налоговой палаты выделился налоговый суд, его служители должны были приносить клятву «в присутствии канцлера и генералов-советников налогов», т. е. главы гражданской администрации и коллег по налоговому ведомству[1078].
Приоритет канцлера выражался и в том, что позднее, несмотря на оформление иерархии ритуала принесения клятвы, он мог ее принять у любого чиновника. Так, после освобождения Бордо в 1451 г. назначенный сенешалем Гиени Оливье де Куативи принес клятву канцлеру Франции, находившемуся в тот момент в свите короля[1079]. Это лидирующее положение канцлера основывалось на его функции представлять персону короля, так что принесение должностными лицами клятвы канцлеру приравнивалось к принесению ее самому королю.
И все же очевидно, что в основе иерархии мест принесения чиновниками клятвы заложен был рациональный принцип — характер компетенции ведомств и служб. Благодаря составленному Одаром Моршеном сборнику формуляров королевских писем мы можем проследить, как выглядела эта иерархия к началу XV в., когда она уже оформилась в основных звеньях. Итак, главными представителями короля на местах являлись сенешали и бальи, и поэтому именно они принимали клятву у подчиненных им служителей: у капитанов крепостей и городов, у сержантов и всех нижестоящих чинов[1080]. Но службы сержантов относились и к другим сферам, помимо судебной, и они приносили клятву соответствующим вышестоящим чинам: военный сержант — шателену, сержант охраны земель домена — мэтру вод и лесов[1081]. Та же иерархия установилась и в монетном ведомстве. Хранители монет в каждой из областей должны были приносить клятву генералам-мэтрам монет[1082]. В пояснении Моршена прямо идет речь об иерархии: «службы по делам монеты, как то хранителей, проверяющих, сверяющих и мерильщиков… надо передавать введение и принятие клятвы нашим сеньорам генералам-мэтрам монет»[1083]. О четкой иерархии мест принесения клятв свидетельствует и другой комментарий Моршена, касающийся финансовых ведомств. Разделению на ординарные доходы с домена и регальных прав и на экстраординарные от налогов и сборов соответствовало и разделение в ритуале принесения клятв: в первом случае ее приносили в Палате счетов, во втором — в Налоговой палате[1084].
Здесь мы сталкиваемся с обозначившимся высоким статусом Палаты счетов как хранительницы домена, и не только. Понятно, что по мере увеличения домена и разрастания домениальных доходов в подчинении этого ведомства оказывалось все большее число служителей, которые при вступлении в должность обязаны были именно здесь приносить клятву: помимо собственно служителей Палаты счетов, к ним относились чиновники Казначейства, Налоговой палаты, мэтры вод и лесов, сборщики, контролеры и т. д. Однако этот статус в куда большей степени подкреплялся тем обстоятельством, что жалованье всех чиновников выплачивалось из домениальных доходов короля. В результате, новые должностные лица обязаны были сначала явиться в Палату счетов с письмом о назначении для того, чтобы его зарегистрировать и быть включенными в корпус королевских служителей[1085]. Об этой контролирующей функции данного органа сказано в раннем ордонансе от февраля 1320 г.: «Мы желаем и устанавливаем, чтобы все сенешали, бальи, сборщики и комиссары, как только они будут нами назначены и поставлены на службу, приходили бы в Палату наших счетов, дабы принести здесь клятву»[1086]. Это правило ордонансы от ноября 1323 и 31 июля 1338 гг. распространили на ведомства монет, казны и другие домениальные службы[1087].
Однако параллельно с ним оформляется и корпоративный ритуал принесения клятвы в том ведомстве, в которое вступает новый служитель. И первым таким органам, где действовал этот принцип, выступал, естественно, Парламент ввиду его наивысшего статуса: все вступающие в парламентскую корпорацию чиновники обязаны были принести клятву здесь. И даже если клятву надо было возобновлять из-за особых обстоятельств (новый указ короля, политический кризис и т. д.), служители Парламента приносили ее здесь же[1088]. Такие же права получили со временем и другие ведомства. Так, Налоговая палата позднее сама принимала клятву от новых генеральных советников по делам финансов; равно как и ведомство казны[1089].
Наконец, статус верховного суда королевства и полученные им прерогативы не могли не сказаться и на расширении его роли в процедуре принесения чиновниками клятвы. Парламент изначально являлся контролирующим органом над местным судебно-административным аппаратом: все аспекты деятельности сенешалей и бальи, как и подчиненного им персонала, за исключением финансов, находились под пристальным взором верховного суда[1090]. Но поскольку судебная компетенция присутствовала практически во всех службах, то Парламент превратился в главный орган контроля над комплектованием королевской администрации, что отразилось и на ритуале принесения клятвы чиновниками местного аппарата. Если изначально эта функция Парламента выражалась в том, что его ритуал служил образцом для местных органов власти, в частности для Шатле[1091], то с начала XV в. Парламент не только выбирал сенешалей и бальи, но и принимал от них клятву[1092]. Когда король Карл VII издавал указ о реформе правосудия в 1454 г., в нем отдельным пунктом оговаривалось, что сенешали и бальи при вступлении в должность обязаны принести клятву в Парламенте, «как это делалось с незапамятных времен»[1093].
Но власть Парламента в этой сфере не ограничивалась только местным судебно-административным аппаратом: к началу XV в. верховный суд стал по сути главной палатой, где приносили клятву даже высшие чины короны. Об этом прямо говорится в комментарии Моршена: не только сенешали и бальи или прево Парижа, но и коннетабль, канцлер, глава ведомства вод и лесов, мэтр арбалетчиков, маршалы, адмирал Франции — все теперь приносили клятвы именно в его стенах, позднее мэтры Прошений Дома и нотариусы Канцелярии[1094].
Таким образом, главный ритуал вступления на королевскую службу, клятва чиновника, постепенно полностью перешел под контроль самих чиновников. И хотя чиновник клялся служить королю и никому иному, защищать его интересы от всех и против всех, само принесение клятвы не лично государю, а вышестоящему служителю или ведомству закрепляло автономность бюрократического поля власти и трансформировало интересы короля в интересы королевства, создавая основу для профессиональной этики и солидарности[1095]. Этот ритуал легитимировал контроль самих чиновников над комплектованием королевских служителей. Постепенное элиминирование персоны монарха из рутинного ритуала принесения клятвы превратило сам чиновничий корпус в гаранта ее соблюдения. Такое изменение было оправданно ввиду рационализации инструментов властвования: упорядочение функций, упрочение дисциплины и необходимость контроля за работой чиновника.
В том, что ритуал принесения клятвы подразумевал и контроль над ее соблюдением, недвусмысленно свидетельствуют статьи ордонансов, которые раскрывают собственно смысл этого ритуала. Принося клятву на Библии и других священных предметах, чиновник брал на себя обязательства, нарушение которых расценивалось как клятвопреступление (
Устойчивой формой контроля за соблюдением клятвы являлись ревизии, наделенные правом смещать провинившихся чиновников. Так, указом от 28 июля 1354 г. два чиновника, мэтр Палаты счетов Адам Шантеприм и генерал-мэтр монет Мишель де Сен-Жермен, были уполномочены «лично» (
Однако функция проверки и замены чиновников не ограничивалась экстренными и временными комиссиями ревизоров, зачастую спровоцированными общественным недовольством. Отнюдь нет, эта функция достаточно быстро перешла к самим ведомствам, призванным контролировать деятельность подвластных им служителей, руководствуясь собственными профессиональными критериями оценки.
Таким правом обладали с середины XIV в. королевские представители на местах — сенешали и бальи, которые сами отбирали на службу всех своих подчиненных[1103]. В качестве примера приведу ордонанс 25 января 1359 г., предписывающий сенешалю Бокера самому решить, кто из подвластных ему чиновников — судей, сержантов, капитанов крепостей и замков и т. д. — пригоден, а кто нет, и последних «полной властью, авторитетом и особым приказом» короля сместить[1104]. О праве представителей короля на местах контролировать отбор своих подчиненных говорит Регламент о численности конных и пеших сержантов Шатле от 8 июня 1369 г.: король давал прево Парижа право проверить все письма о назначениях на эту службу, сверяя с регистрами Канцелярии, и сделать затем королю доклад[1105].
Монетное ведомство уже в 1338 г. получило широкие права «исправлять, наказывать и искоренять» (
Столь же широкие права получило практически с самого начала налоговое ведомство. Указ от 28 февраля 1389 г. давал шести «генералам финансов по делам войны» полную власть «ставить, назначать и устанавливать, когда потребуется, всех элю, сборщиков, секретарей, контролеров, комиссаров по делам налогов на войну»[1109]. Налоговый суд также получил право назначать и смещать всех элю, сборщиков, контролеров, комиссаров, сержантов и других[1110]. Сам налоговый суд находился под контролем Налоговой палаты, которая проверяла новичка на предмет его соответствия должности. В период обострения политической борьбы бургиньонов и арманьяков даже потребовалось издать специальный указ, подтверждающий исключительное право служителей Налоговой палаты комплектовать состав налогового суда и не принимать того, кто «не проверен генералом-советником по финансам»[1111]. Разумеется, мэтры Палаты счетов имели монопольное право не только вводить в должности клерков, но и смещать их[1112]. Со временем аналогичные права получил глава ведомства вод и лесов: если по регламенту от сентября 1376 г. он еще не имел права назначать подчиненных ему мэтров, сержантов, садовников и других, что к XV в. он уже распоряжался всеми должностями[1113].
И все же высшей инстанцией проверки всех королевских чиновников являлся, в силу своего статуса и компетенции, Парламент, причем его власть распространилась далеко за пределы чисто судебной сферы. Так, указом от 8 апреля 1342 г. ему было поручено одномоментно проверить всех служащих Канцелярии на предмет их грамотности (умения составлять тексты указов) как на французском, так и на латинском языках. После этой единовременной проверки ее регулярно должен был впоследствии осуществлять канцлер[1114]. Уполномоченный сообщить о результатах проверки Парламент в письме от 26 августа 1342 г. представил королю список проэкзаменованных им нотариусов и секретарей, сочтенных годными к службе. Любопытно, что личных секретарей короля, королевы и наследника престола Парламент проверять не решился, перепоручив это королю, «ибо знаете их лучше нас и ежедневно их экзаменуете»[1115]. Надо заметить, что король не только сам проэкзаменовал этих своих личных секретарей, но и сообщил о результатах проверки в Палату счетов письмом от 21 сентября 1343 г., которым разрешал выплачивать им положенное жалованье и довольствие, как и остальным прошедшим проверку в Парламенте секретарям. Однако и в этом случае не обошлось без соучастия чиновников: как было сказано в письме, «мы их экзаменовали тщательно через посредство наших любимых и верных людей Палаты прошений Дома»[1116]. Согласно указу Карла VI, вызванному обнаруженными в Канцелярии злоупотреблениями, Парламент получил исключительное (исключающее иное вмешательство) право отобрать из секретарей наиболее достойных[1117].
Верховный суд королевства имел монопольное право контролировать и местную королевскую администрацию, особенно столичную как наиболее политически важную. Первый же указ Филиппа VI Валуа был посвящен реформированию парижской администрации, и в нем оговаривалось, что советников и клерков Шатле имеет право отобрать и назначить комиссия в составе канцлера, четырех членов Парламента и королевского прево Парижа[1118]. Члены Парламента неизменно участвовали и в дальнейшем в отборе служителей Шатле. Так, в 1378 г. потребовалось сокращение числа прокуроров, и для отбора наиболее достойных указом от 16 июля создавалась комиссия, где главная роль отводилась именно этому органу: король давал «любимым и верным людям Парламента» право совершить отбор, призвав, если они сочтут нужным, прево и «нескольких наиболее достойных советников нашего Шатле»[1119]. Однако спустя несколько лет этот указ был признан «противным благу и пользе общего дела», среди прочего и потому, что в Парламенте не существует ограничения численности прокуроров, а суд Шатле «по обычаю всегда следовал как можно точнее установлениям суда Парламента… примеру для всех»[1120]. 21 июня 1402 г. он осуществил проверку деятельности прокуроров и клерков в Шатле и предупредил об угрозе отстранения от службы тех, кто нарушает должностные обязанности[1121].
Наконец, следует заметить, что контролировать деятельность служителей верховного суда, как и их комплектовать не мог ни один другой институт, кроме самого Парламента. Помимо широких дисциплинарных полномочий, только сам он следил за «состоятельностью» своих магистратов, хотя об этом четко было сказано довольно поздно, в ордонансе о реформе правосудия от 1454 г., где говорилось, что никто не будет принят прокурором Парламента, пока он не будет подобающим образом проверен самим Парламентом, а в другом пункте, что только Парламент может сместить любого из своих членов — президентов, советников, секретарей и нотариусов, если тот совершит должностное преступление[1122]. Даже Людовик XI, в чье правление были существенно урезаны прежние широкие права Парламента, не посягнул на эту привилегию верховного суда. Так, в письме от 22 октября 1469 г. король сообщил ему, что «из-за назойливости просителей» он раздал не одно письмо с дарованием должностей в верховном суде и даже не может упомнить всех их адресатов, а посему просит Парламент не принимать их, не удостоверившись в их «состоятельности»[1123].
Таким образом, задолго до внедрения практики выборов с участием самих чиновников и параллельно с ней существовали устойчивые административные процедуры контроля за комплектованием со стороны самого корпуса королевских служителей, что придает выборам органичность и укорененность в структуре исполнительной власти.
Все формы соучастия чиновников в сфере комплектования, как и складывание структуры соподчинения ведомств и служб, знаменовали собой возникновение бюрократических процедур. Они подготовили и сам корпус королевских служителей, и общественное мнение к восприятию произошедшей трансформации патримониального принципа комплектования, когда монопольное право короля отбирать себе служителей постепенно и логично начало сочетаться с соучастием самой администрации. Контроль ведомств за комплектованием, выраженный в праве регистрировать назначения и принимать клятву у новоназначенных на королевскую службу людей, преобразил личную преданность персоне короля в верность государству.
Процедуры конкурсного отбора
Самой яркой и своеобразной из бюрократических практик комплектования, бесспорно, являлся конкурсный отбор чиновников в форме выборов — голосования с подсчетом голосов (
Все историки сходятся в том, что практика выборов, т. е. конкурсного отбора чиновников с тем или иным участием самих служителей, была введена Карлом Мудрым под влиянием идей Аристотеля. В таком ракурсе практика выборов чиновников предстает плодом прекраснодушной затеи философа на троне, каковым слыл в глазах современников и потомков этот король. Правда, затея короля признается частью программы кардинальных реформ в государственном управлении, которые он осуществил, учтя печальный опыт кризиса 1356–1358 гг. Наконец, необычная поначалу затея с выборами приобрела неожиданную актуальность в правление его сына, Карла VI, чья болезнь стимулировала чиновников к максимально широкому применению выборного принципа. Таким образом, выборы должностных лиц выглядят достаточно случайной, ситуационной и экзотической практикой, объясняющейся кризисом власти и неспособностью короля единолично отбирать служителей в соответствии со своим регальным правом[1125]. В этом контексте выборы трактуются как признак ослабления власти короля и регресс в ее поступательном развитии.
С другой стороны, практика выборов вписывается исследователями в более широкий контекст оформления различных стратегий контроля самих ведомств за воспроизводством королевской администрации — корпоративных, семейных, клановых и т. д. В таком ракурсе выборы означают решающий шаг на пути к установлению наследственности и продажи должностей. Вписывающиеся в процесс автономизации бюрократической функции практики конкурсного отбора трактуются как возврат личностного принципа и апроприации должностей, вступающие в противоречие с правом короля Франции самому выбирать чиновников.
Наконец, все исследователи единодушны в признании за практикой выборов немалой роли в вытеснении сеньориального элемента из сферы комплектования, поскольку с ее помощью корпус королевских чиновников мог успешно противостоять давлению знати и клиентел[1126]. В то же время, конкурсный отбор препятствовал произволу, дополнив личную преданность королю профессиональными достоинствами должностного лица — знаниями, опытом и репутацией.
Все это верно, хотя и не совсем. Практика выборов была введена королями Франции явно не с целью добровольного уменьшения своих регальных прерогатив, тем более что выборы никогда не отменяли исключительного права монарха определять своих служителей. Не умаляя авторитета Аристотеля в появлении выборов, нельзя не вспомнить о германских корнях этой практики и о бытовании коллективных форм управления. И не случайно две самые авторитетные в средневековом обществе власти, папы и императора, были выборными[1127].
Как я намерена показать, практика выборов королевских чиновников фигурирует в законодательстве задолго до Карла V Мудрого и его идеологически отточенной программы реформ и не прекратилась после преодоления кризиса власти при его сыне[1128]. Принцип конкурсного отбора, высшей формой которого стала практика выборов путем голосования, явление очень сложное и неоднозначное. Поэтому для его понимания необходимо рассмотреть в комплексе и законодательные нормы, и их правоприменение, и круг идей, в котором они функционировали.
Соучастие самих ведомств в комплектовании началось с передачи в их ведение процедуры принесения клятвы как формы введения в должность, с контроля за работой подчиненных, наконец, с права отбора наиболее пригодных и достойных во время комиссии и ревизий. Таким образом, контроль чиновников над воспроизводством королевской администрации начался не с процедуры выборов и никогда не ограничивался ею.
Однако автоматическое причисление практики выборов к формам контроля самих чиновников за воспроизводством является анахронизмом, поскольку проецирует позднюю процедуру на истоки явления. Между тем, первоначально конкурсный отбор чиновников предусматривал совершенно иные формы и процедуры, как и опирался на другие, нежели Аристотеля, идеи.
Начать анализ представляется уместным именно с идей. Итак, по общему признанию современников, выборы (
Чуть позднее Кристина Пизанская восхваляла практику выборов как форму отбора наиболее достойных лиц, ссылаясь на опыт Рима и на идеи Сенеки. При этом она, в отличие от Мезьера, делала упор не столько на процедуре, сколько на сути выборов, которые подразумевают всестороннее изучение достоинств кандидата[1132]. Современник Кристины канцлер Парижского университета Жан Жерсон в своей речи во время кабошьенского восстания призывал Карла VI «сделать выборы без пристрастия и к наибольшему благу вашему и королевства»[1133]. В анонимном «Совете Изабо Баварской» королю рекомендуется назначать чиновников только при помощи «добрых и здравых» выборов, дабы избежать «ошибок и опасных последствий»[1134]. Жувеналь также рекомендовал королю соблюдать принятую процедуру: «Государи на такие должности, особенно судейские, должны назначать через выборы и совет, а вовсе не по своей воле». Позднее в «Похвальном слове» Карлу VII Анри Бод отмечал, что король никому не давал должностей, пока не запрашивал и не выслушивал доклад о состоятельности кандидата. Даже в конце XV в. в трактате Робера де Бальзака подтверждается, что сам король остался главным «выборщиком» своих чиновников, прежде всего в сфере правосудия[1135]. То же требование было высказано на Штатах в Туре в 1484 г.: судейские должности король должен распределять только с помощью выборов, с учетом мнения профессионалов[1136]. Об авторитете выборов в политических представлениях и общественном мнении свидетельствуют и используемые эпитеты — «великие выборы» у Мезьера, «добрые и здравые выборы» у Кристины Пизанской, «святые выборы» у Жерсона, «чистые, законные и истинные» у Жувеналя.
Таким образом, процедура конкурсного отбора преследовала цель не ослабить власть короля, а снабдить отбор чиновников более четкими критериями и более точными ориентирами[1137]. Сама процедура означала не столько голосование по нескольким кандидатурам, сколько всестороннюю проверку кандидата на предмет пригодности к службе. Появление критериев профессионального свойства уже свидетельствует об изменении характера комплектования в контексте публично-правовых начал. Это изменение диктовалось усложнением задач управления, которые требовали профессионально пригодных людей[1138]. Хотя сам король в теории отбирает чиновников и сам отвечает за этот выбор, первостепенное значение приобретает способ отбора.
В полном соответствии с представлениями о «законном правлении» акцентируется роль Королевского совета, который призван обеспечить легитимность решений короля. Об обязательном соучастии Совета при отборе монархом своих служителей и советников упоминают практически все авторы, кто подробно описывал эту процедуру. Так, Филипп де Мезьер обращал внимание короля на правильный выбор членов Совета, где решаются главные дела королевства, в том числе и выбираются чиновники[1139]. Еще более определенно это правило описано у Кристины Пизанской: «Добрый и старый обычай, если не обязанность (
И здесь стоит обратить внимание на специфику вводимой короной практики выборов. Ссылающиеся на «Политику» Аристотеля как на вдохновителя введенной Карлом V Мудрым процедуры выборов чиновников путем голосования упускают из виду, что у Философа
Хотя, как мы увидим, конкурсный отбор предусматривался уже ордонансами Филиппа IV Красивого в начале XIV в., при Карле V Мудром действительно был совершен важный шаг на пути автономизации бюрократической сферы: король переложил ответственность за отбор чиновников на самих чиновников, сделав их равноправными соучастниками процесса комплектования. Понять эту перемену можно только в контексте борьбы с сеньориальными кланами и конкуренцией знати, в успехе которой были заинтересованы как король, так и его служители. Выборы самим королем и в его Совете делали монарха беззащитным перед наиболее знатными просителями, перед давлением различных клиентел. Лишь коллегиальное решение группы уполномоченных лиц при соблюдении правила секретности мнений каждого из выборщиков способно было оградить отбор чиновников от такого давления. Выборы как гарантия от фаворитизма стали квинтэссенцией борьбы за ограничение влияния знати на королевскую администрацию[1143].
Обратимся теперь к правовой основе конкурсного отбора. Впервые в королевском законодательстве выборы служителей санкционировал фундаментальный ордонанс «о благе, пользе и преобразовании королевства» от 23 марта 1302 г. В отдельном пункте говорится: «с целью этого преобразования… сенешали, бальи, судьи, хранители ярмарок Шампани, мэтры и хранители вод и лесов» отныне будут избираться королем «с обсуждением в нашем Большом совете»[1144]. В этом первом упоминании процедуры выборов отразилась сущность конкурсного отбора чиновников: король оставался главной фигурой, а его выбор легитимировало соучастие Королевского совета. Выборы постепенно распространяются на все звенья королевской администрации. При этом, в полном соответствии со структурой ведомств, складывается иерархия их соучастия в отборе королевских чиновников в столице и на местах.
Исследование этой иерархии целесообразно начать с королевских служителей на местах — сенешалей, бальи и их подчиненных. Процедура конкурсного отбора сенешалей и бальи, зафиксированная в ордонансе 1302 г., сохранилась в неприкосновенности на всем протяжении исследуемого периода: выбор осуществлял сам король в присутствии и с участием Королевского совета. Эту процедуру повторил позднее реформаторский ордонанс «мармузетов» от 5 февраля 1389 г.[1145], что свидетельствует в пользу авторитетности именно такой формы замещения вакансий. Показательно, что падение «мармузетов» ни в коей мере не затронуло эту «незапамятную процедуру». Указ от 28 октября 1394 г. предписывал единовременно отстранить от должностей всех сенешалей, бальи и губернаторов Лангедойля и Лангедока, не исполняющих свои обязанности, и избрать на их место подобающих людей через «добрые выборы» (
Службы королевских прево — управителей домена, которых предписывал выбирать тот же ордонанс от 1302 г., позднее не упоминались в одном ряду с сенешалями и бальи. Процедура замещения вакансий прево вновь возникает довольно поздно, в ордонансе от 7 января 1408 г., где повышается роль верховных ведомств: отныне королевских прево будут избирать в Палате счетов с участием членов Королевского совета, Парламента и Казначейства, т. е. всех органов администрации, отвечающих за сохранение домена[1149]. В реформаторском кабошьенском ордонансе подтверждено, что прево должны быть отобраны путем «добрых выборов», осуществленных канцлером в помещении и в присутствии членов Парламента, «призвав людей Большого совета и счетов». Еще одна норма этого ордонанса свидетельствует об участии сенешалей и бальи в отборе прево в их административных округах: именно бальи и сенешали обязаны были предоставлять «выборщикам» сведения («добрую информацию») о кандидатах и привезти их в Париж. Более того, бальи или сенешаль должен расположить претендентов в списке по степени их пригодности к службе со своей точки зрения[1150].
Хотя кабошьенский ордонанс был отменен, норма выборов королевских прево сохранилась, правда, в измененном виде: указ от 26 августа 1413 г. передавал это право в ведение Палаты счетов, куда надо было приглашать теперь генерального прокурора короля как хранителя интересов короны Франции. Такая передача прав в Палату счетов делала акцент на функциях прево как защитника королевского домена в большей степени, чем на их судебных полномочиях[1151].
На другие службы в бальяжах и превотствах также вводится конкурсный отбор с участием самих чиновников-профессионалов. Так, самая многочисленная служба сержантов довольно рано стала замещаться через процедуру конкурсного отбора. Ордонанс 1362–1363 гг. о местной королевской администрации ввел практику выборов сержантов, причем совершенно уникальную, поскольку она предусматривала контроль общества, что объясняется максимальной приближенностью этих служителей к широким слоям «управляемых». Скорее всего, именно поэтому для отбора сержантов ордонанс предписал соучастие и представителей трех сословий данного округа — бальяжа или превотства: приглашать «шесть самых мудрых и наиболее уважаемых» лиц, по два от каждого из трех сословий (дворян, духовенства и буржуа), и, приведя их к клятве «на святых Евангелиях», «по их совету» отобрать самых пригодных[1152].
Кабошьенский ордонанс в стремлении распространить выборы на все звенья королевской администрации прописал даже процедуру отбора наместников (лейтенантов) прево. И она, хоть и не обнаруженная мной ни до, ни после 1413 г., полностью отвечала духу и букве процедур отбора представителей короля на местах: осуществлять выборы лейтенанта прево под председательством самого прево и с участием «адвокатов, прокуроров и членов Совета и других практиков суда» из данного округа, т. е. коллегиальный выбор профессионалов[1153].
В структуре местной королевской администрации Париж занимал особое место, и потому процедуры отбора чиновников на службу в Шатле отличались большей обстоятельностью. Если выбор королевского прево Парижа, чья компетенция была аналогична бальи, никак не выделялся из общих правил, то подчиненные ему службы раньше других округов королевства оказались вовлечены в конкурсный отбор. Спустя всего три десятилетия после ордонанса 1302 г., где появилась норма выборов бальи и сенешалей, Филипп VI Валуа поручает королевскому прево Парижа самому провести селекцию среди экзаменаторов (аудиторов) Шатле, выбрав «старательно и законно без фавора и личного пристрастия» наиболее достойных лиц[1154].
В ордонансах, изданных Карлом Мудрым в сентябре 1377 г. и посвященных комплектованию аудиторов Шатле, дважды повторена норма их конкурсного отбора, который отныне должен осуществляться королем или назначенными им людьми[1155]. Однако вряд ли и после 1377 г. этих служителей выбирал лично монарх в Королевском совете; скорее всего, это делали прево Парижа и служители верховных ведомств. Норму конкурсного отбора аудиторов подтвердил большой регламент о работе Шатле, изданный в период англо-бургиньонского правления и составленный членами Парламента[1156].
К тому времени процедуру конкурсного отбора давно стали проходить и такие важнейшие службы Шатле, как сержанты, конные и с жезлами, а также прокуроры. Правило выборов сержантов Шатле установил ордонанс от 8 июля 1369 г. Отбор должен был осуществлять сам прево, опираясь на сведения о состоятельности и пригодности кандидатов, и сообщать эти сведения королю, который и назначал того, кто будет признан наиболее достойным[1157]. Хотя в данном указе, как и в случае первого упоминания выборов аудиторов, речь идет об отборе сержантов из реально находящихся в данный момент на службе, т. е. о сокращении их численности, это не умаляет значения самого конкурсного отбора, осуществляемого вышестоящим чиновником на основании критериев профессионализма и соответствия службе.
В сходных обстоятельствах появляется и процедура конкурсного отбора прокуроров Шатле: указ Карла V Мудрого от 16 июля 1378 г., изданный с целью сократить число прокуроров в Шатле, передавал право выбора целиком в ведение самих чиновников-профессионалов. Все прокуроры одновременно отстранялись и должны были быть снова переназначены, но в меньшем количестве. Соответствующую процедуру призван был осуществить Парламент: два-три его члена сначала отстранят всех, а затем, «призвав к себе прево и нескольких самых достойных советников нашего Шатле, выберут посредством клятвы 40 самых честных и достойных прокуроров»[1158].
Постепенно в процессе бюрократизации сферы комплектования складывается иерархия ведомств и служб, связанная с профессионализацией корпуса королевских должностных лиц. С одной стороны, возникает структура иерархического соподчинения служб, например, бальи — прево — лейтенант прево — сержант; с другой — структура ведомственного соподчинения: например, судейские службы местного уровня постепенно переходят под контроль Парламента, финансовые и домениальные — в ведение Палаты счетов.
В согласии с этой иерархией домениальные службы хранителей вод и лесов, которые при Карле V Мудром стали замещаться путем выборов, перешли также под контроль Палаты счетов. Указ от 22 августа 1375 г., изданный с целью сократить число мэтров вод и лесов до шести человек, передал целиком на усмотрение членов Палаты счетов выбор наиболее достойных из них[1159]. Хотя кабошьенский ордонанс намеревался расширить круг лиц, отбирающих мэтров вод и лесов, но не посягал на решающий голос в этом выборе Палаты счетов[1160].
Обратимся теперь к процедурам конкурсного отбора в верховных ведомствах короны Франции. Прежде всего отметим, что так или иначе выборы упоминаются в связи со всеми высшими органами королевской власти, хотя не всегда их процедуру удается четко выявить по законодательным актам. Однако представляется уместным даже на основе единичного упоминания сделать предположение о реальном наличии такой процедуры. В этом ряду наиболее туманно выглядит порядок выборов в Монетной палате: он упоминается всего дважды, причем один из них — это кабошьенский ордонанс, в котором наряду с подтверждением существовавших практик содержались и благие пожелания. Но поскольку само монетное ведомство в Париже было малочисленным, то введение в нем конкурсного отбора не должно было представлять больших затруднений. Первый указ об этом был издан, разумеется, при Карле V Мудром и относился к должности главного визитатора, как и к другим монетным службам в Дофинэ. Указ поручал генералам-мэтрам монет в Париже провести расследование деятельности чиновников области Дофинэ, отстранить нерадивых и заменить их на людей «опытных и подходящих», и сделать это с помощью выборов, в которых должен участвовать губернатор области, казначей и члены Королевского совета в Дофинэ[1161]. Таким образом, процедура являлась вполне коллегиальной и по составу участников вписывалась в общую тенденцию комплектования. В кабошьенском же ордонансе статья о монетном ведомстве предписывала, по сути, ту же коллегиальную процедуру. В выборах на образовавшуюся вакансию в Монетной палате должны были участвовать канцлер, члены Королевского совета, Палаты счетов и самой Монетной палаты. Важно, что такая процедура выборов предусматривается не только для четырех генералов-мэтров монет, но для всех служителей ведомства[1162].
Хотя Казначейство было также малочисленным и потому не создавало проблем с введением процедур конкурсного отбора, о чем свидетельствуют такие же два указа, тем не менее, их описание отличалось большей четкостью в сравнении с монетным ведомством. Процедура конкурсного отбора служителей ведомства казны была прописана в большом ордонансе о королевской администрации от 7 января 1408 г. Она квалифицируется как выборы, а в роли выборщиков выступают Королевский совет, где эти выборы и должны проводиться, и Палата счетов[1163]. Хотя указ о выборах служителей Казначейства существенно поздний в сравнении с другими верховными ведомствами, ничто не мешает предположить, что он лишь узаконил реальную практику. Кабошьенский ордонанс расширил круг выборщиков, придавая их решению еще большую коллегиальность. В двух разделах ордонанса, где речь идет об отборе служителей Казначейства, выборы предписывалось проводить в Палате счетов под председательством канцлера и с участием членов Королевского совета и Парламента. В других разделах, где говорится о выборах менялы казны (генерального сборщика) и клерка (контролера), форма выборов предписывается та же: те же канцлер, Палата счетов, Королевский совет и Парламент, т. е. ведомства, в совокупности образующие Королевскую курию[1164].
В этих разделах кабошьенского ордонанса — и здесь кроется ключ к пониманию специфики финансовой сферы в исследуемый период, влияющей напрямую на стратегии комплектования ее служителей, — вводимая форма выборов уравнивала ведомства ординарных (домениальных) и экстраординарных (налоговых) сборов. Служителей обоих ведомств следовало избирать единообразно: канцлер, Королевский совет, Парламент и, главное, Палата счетов.
Однако налоговое ведомство задолго до Казначейства оказалось затронутым процедурами конкурсного отбора, что вполне объясняется растущей значимостью именно этих статей денежных поступлений. Налоговая сфера отличалась большей сложностью, когда в ведение той или иной службы передавались разные по своей природе источники поступлений в королевскую казну. В силу этой сложности целесообразнее рассмотреть каждое звено в отдельности.
Начнем с такого чисто бюрократического источника поступлений в королевскую казну, как денежные отчисления от изготовления королевскими служителями на местах различных актов (оплата их написания и скрепления печатью). Такая служба находилась в виконтствах и называлась «письма и печати виконтства» (
Переходя к служителям, отвечающим за различные по характеру налоги, напомним, что они делились на собственно сборщиков (
Разумеется, периодическое понижение роли Королевского совета и усиление роли специализированных ведомств диктовалось не только логикой развития бюрократической сферы, но и обострением давления знати на корону. Именно поэтому факт участия Королевского совета, если оно еще сохранялось, становится показателем борьбы за контроль над администрацией.
Подтверждением тому служит эволюция форм комплектования элю — выборных раскладчиков налогов в городах и диоцезах. Учрежденные Штатами 1355–1358 гг. службы элю первоначально передавались полностью на усмотрение депутатов. Великий мартовский ордонанс 1357 г. предписывал отныне назначать элю только путем выборов, причем их должны были осуществить сами депутаты трех сословий. И даже на Штатах в Компьене в мае 1358 г., созванных под эгидой Карла и весьма лояльных власти, депутаты добились обещания отныне назначать на эту службу только путем выборов, которые также должны проводить представители сословий[1170]. Когда элю перешли под власть короны, по указу от 9 февраля 1388 г. их следовало комплектовать путем выборов, осуществляемых в Палате счетов с участием членов Королевского совета и генералов финансов из Налоговой палаты. А по ордонансу от 7 января 1408 г. выборы уже целиком перешли во власть Налоговой палаты[1171].
В Налоговой палате практически с самого ее оформления были введены выборы как форма замещения вакансий. В изданной 11 марта 1389 г. Инструкции по сбору налогов прописана процедура отбора генералов-мэтров финансов с участием самих генералов финансов, которые, как сказано в указе, «лучше, чем кто-либо другой, знают, кто им будет здесь полезен»[1172]. Однако в указе от 28 апреля 1407 г. отбор генералов финансов передается в ведение короля и его Совета, причем на этот раз уточняется, кто именно из членов Совета участвует в выборах. И это уточнение проясняет истинную подоплеку усиления влияния Королевского совета на отбор служителей в сфере финансов, требующей специальных знаний. В указе говорится, что отбор делается «по мнению и обсуждению многих близких нам из нашего линьяжа, кто участвовал в голосовании (
Подтверждением этого предположения о целях передачи комплектования Налоговой палаты в исключительное ведение короля и его Совета, главным образом, членов королевской семьи, является процедура комплектования налогового суда, который еще больше нуждался в профессионалах. Принцип выборности всех его членов — президента и советников — впервые упоминается в большом ордонансе от 7 января 1408 г. Поскольку мною не обнаружено более раннего указа, регулирующего процедуру выборов, то трудно понять, фиксируется ли здесь уже существовавшая процедура или вводится новая. В любом случае, для нас важно, что выборы президентов и советников налогового суда также предписано проводить в Королевском совете, хотя и по принципу профессиональной пригодности кандидатов[1174].
Однако кабошьенский ордонанс, пронизанный планом улучшения королевской администрации, предлагал иную процедуру выборов, в которой усиливал роль профессионалов судопроизводства. Хотя остается участие Королевского совета, сами выборы проводит канцлер в Палате счетов[1175]. И эта решающая роль профессионалов впоследствии будет только укрепляться: после отмены кабошьенского ордонанса король издал отдельный указ о процедуре отбора служителей налогового суда, в котором передал ее целиком в ведение самой этой палаты. Такая мера объясняется в указе стремлением улучшить профессиональный состав суда, где «в прежние времена многие получали от нас письма посредством могущественных друзей» (
Наконец, обратимся к двум главным куриям королевства — к Палате счетов и Парламенту, процедуры комплектования которых с наибольшей адекватностью отражают их высокое положение в иерархии ведомств и служб короны Франции.
Выборы как форма комплектования Палаты счетов упоминаются довольно поздно даже в сравнении с другими ведомствами — в указе от 18 августа 1406 г., однако в нем говорится, что выборы проводились в Палате счетов «издавна» (
Показательно, что в ордонансе от 7 января 1408 г. процедура комплектования Палаты счетов не изменилась ни на йоту: служители ведомства имели монопольное право самим избирать коллег на появляющиеся вакансии исходя из выработанных ими параметров оценки кандидатов. Важно, что это подтверждение процедуры носило ситуационный характер: на момент составления указа в Палате возник спор между двумя клерками за должность мэтра-советника, и король распорядился сделать выборы самим чиновникам Палаты[1179].
В последующей борьбе внутри королевской семьи за доступ к казне и финансам короны эти прерогативы Палаты счетов оказались под угрозой. Хотя она сохранила право участвовать в процедуре выборов своих служителей, но наряду с чиновниками-профессионалами на отбор могли влиять уже и члены Королевского совета, в том числе принцы крови. Впервые эта новая процедура отбора установилась на пике войны бургиньонов и арманьяков: в указе от 14 июля 1410 г. вакансии в Палате счетов надлежало замещать путем выборов, осуществляемых ею в присутствии членов Королевского совета и «других советников»[1180].
Было ли это изменение процедуры попыткой вмешаться в комплектование со стороны враждующих кланов и партий или, наоборот, стремлением гарантировать лояльность выборов путем усиления коллегиальности принимаемых решений, с уверенностью сказать трудно. Тем более что в двух последующих указах, где упоминаются выборы в Палате счетов, фигурируют поочередно обе процедуры. В указе, изданном спустя год после упомянутого выше, восстанавливалась прежняя «незапамятная» процедура: Палата счетов самостоятельно выбирает наиболее подходящих с ее точки зрения чиновников. В преамбуле указа содержится существенное пояснение этому «восстановлению» ее прерогатив: «для доброго управления и явной пользы» короля и королевства передать право замещать все и всякий раз образующиеся вакансии в Парламенте и в Палате счетов «через мнение и обсуждение людей этих курий»[1181]. Однако кабошьенский ордонанс, который максимально широко распространил принцип выборности, в то же время, как и в иных ведомствах, ограничил прерогативы Палаты счетов в пользу усиления роли канцлера и Королевского совета[1182]. Конечно, изданный в период восстания, в котором тон задавали бургиньоны, он мог пойти навстречу устремлениям герцога Бургундского контролировать королевскую казну. Однако общая направленность кабошьенского ордонанса на улучшение работы органов администрации препятствует столь однозначной трактовке. Даже если это и было уступкой герцогу Бургундскому, то скорее мнимой и поверхностной, поскольку укрепляло принцип коллегиальности выборов.
Как можно заметить, Палата счетов идет нередко в королевских указах «в одной связке» с Парламентом, чьи прерогативы в сфере комплектования являлись одновременно образцом и недосягаемой вершиной для всех остальных ведомств короны Франции.
Парламент превращается в самостоятельную и самовосполняющуюся структуру достаточно рано, причем последующее внедрение практики выборов явилось лишь высшим выражением давней прерогативы верховного суда. Значимость правосудия для верховной власти диктовала необходимость отбора наиболее квалифицированных, опытных и лояльных людей.
Принцип отбора служителей Парламента с участием самих его членов впервые был сформулирован в ордонансе от 8 апреля 1342 г. Трудно сказать, какими критериями до этого руководствовался «король в своем Большом совете», выбирая каждый год состав Парламента, и обходился ли он без рекомендаций самих членов суда, но отныне эти вероятные рекомендации получили правовую санкцию. Статья 7 ордонанса учреждала комиссию, которая должна была в конце каждой сессии Парламента определять численность палат и их поименный состав на следующую сессию. Эта комиссия являла собой образец коллегиального выбора профессионалов: его должны были осуществить канцлер, все три президента Парламента и десять советников, клириков и мирян, из состава Королевского совета[1183]. А вскоре ордонанс от 11 марта 1345 г. превратил Парламент целиком в самовосполняющуюся структуру: отныне король обещал не назначать в него никого без согласия канцлера и членов верховного суда, которые должны признать кандидата «пригодным исполнять эту службу»[1184]. Однако в конце текста ордонанса сказано, что служители ведомства «избраны на Королевском совете». Таким образом, этот основополагающий ордонанс содержит двусмысленность: он был принят в Королевском совете, который определил численный и именной состав Парламента, однако, по сути, элиминировал на будущее влияние сеньориального элемента на выбор служителей верховного суда, передавая его полностью на усмотрение самих профессионалов. С этого времени в Парламенте устанавливается система кооптации, т. е. конкурсного отбора по мере появления вакансий, а не как прежде — полного выбора всего состава верховной курии государства.
Отныне процедура отбора служителей верховного суда не менялась: в него мог быть назначен королем лишь тот, кто признавался «годным и состоятельным» самим ведомством и канцлером как главой верховного суда и всей гражданской администрации. Регламент о Парламенте, изданный «мармузетами» 5 февраля 1389 г., подтвердил эту форму комплектования, более того, распространил ее на всех служителей верховного суда. В этом же регламенте впервые описана собственно процедура отбора: если кандидатов на вакансию несколько, то следует «выбирать лучшего»[1185].
Права и обязанности Парламента при отборе чиновников были обобщены в ордонансе от января 1401 г. Статья 18 гласила: «Отныне, когда место президента или другого чиновника Парламента будет свободно, те, кто будет принят, должны быть отобраны и приняты путем голосования (
Процедура была следующей: из кандидатов выбирали одного-трех, затем их имена передавались на утверждение королю, который либо автоматически назначал единственного представленного кандидата, либо одного из трех[1187]. Обычно кандидатов располагали в списке по числу набранных на выборах голосов, однако король мог дать место не первому, а, скажем, третьему из списка, и это не считалось нарушением прерогатив Парламента, ведь все три кандидатуры были признаны достойными, а король оставался всегда главным арбитром[1188].
Однако по мере обострения политической борьбы в эту процедуру было внесено новшество, убедительно раскрывающее истинную цель внедрения практики выборов, проводимых самими чиновниками, — защиту Парламента от давления кланов и знати. Указ от 3 января 1410 г. сводил участие короля к минимуму: выборы должны были сопровождаться всесторонним обсуждением кандидатур в присутствии канцлера, и если какой-то кандидат получал большинство голосов, то он сразу же мог быть приведен к присяге[1189].
С этой точки зрения кабошьенский ордонанс, как и в случае с Палатой счетов, представлял собой шаг назад, пытаясь восстановить давно элиминированный законодательством контроль со стороны Королевского совета за выборами в Парламенте. Хотя статьи этого ордонанса во многом повторяют прежние нормы и положения, одна деталь свидетельствует об уступке интересам враждующих кланов бургиньонов и арманьяков. Статья 153 предписывала осуществлять выборы «в нашей курии (Парламента) в присутствии канцлера и членов Большого совета»; а статья 210 — выбирать на вакансии в Палату прошений Дома короля канцлеру, членам Совета, Палаты прошений Дворца и представителям Парламента и Палаты счетов[1190].
Весьма показательно в этом плане, что созданные под властью дофина Карла после 1418 г. органы власти в Бурже и в Пуатье старались следовать установившимся нормам с целью дополнительной легитимации собственных, поначалу эфемерных претензий, создавая контраст с Парижем: и в Парламенте в Пуатье, и в последовательно учреждаемых в других областях парламентах персонал комплектовался исключительно через процедуру выборов, осуществляемых самими судейскими чиновниками[1191].
Преодоление королевской схизмы и восстановление единства Парламента выразилось, в том числе, и в возврате к освященной незапамятной традицией практике выборов на вакантные должности, осуществляемых в присутствии канцлера самими членами верховного суда. В этот период законодательно фиксируется и максимальная самостоятельность Парламента: отныне присутствие канцлера на выборах больше не является обязательным[1192].
Эту новую процедуру выборов служителей верховного суда подтвердил затем и Людовик XI, подчеркнув в преамбуле указа стремление «следовать древним ордонансам предков»: при появлении вакансии в Парламенте как можно быстрее собраться двумя палатами (Верховной и Следственной) и выбрать одного-трех «наиболее достойных и состоятельных», в присутствии канцлера, «если он в Париже и желает или может на них присутствовать»[1193]. Таким образом, к концу исследуемого периода Парламент достиг максимума прав в сфере комплектования своих кадров, став полностью автономной структурой.
Об авторитетности процедуры выборов как способа назначать наиболее достойных и пригодных для королевской службы людей свидетельствует единичная попытка в исследуемый период внедрить конкурсный отбор и для членов Королевского совета, предпринятая в кабошьенском ордонансе. Поскольку в его состав входили две группы лиц — принцы крови и знать, по рождению и статусу имеющие на это право, а также королевские должностные лица по отбору и воле самого короля, — то для последних было решено ввести конкурсный отбор[1194]. При всей эфемерности эта попытка показывает, насколько выборы приобрели статус самой легитимной формы комплектования институтов королевской власти.
В какой мере эти нормы реализовывались на практике? Вопрос отнюдь не праздный. Хотя королевское законодательство в Средние века следовало за практикой больше, чем формировало ее, тем не менее, анализ законодательных норм соучастия чиновников в комплектовании нуждается в соотнесении с реальными процедурами.
Ввиду обширности этой темы, неравномерности сохранившихся архивов и частичной изученности некоторых звеньев королевской администрации, ограничусь лишь двумя наиболее репрезентативными, хоть и контрастными службами — канцлера и членов Парламента. Выбор оправдан еще и тем обстоятельством, что именно эти два звена в структуре королевской администрации первыми использовали процедуру выборов путем голосования в правление Карла V Мудрого. И тут мы сталкиваемся с первым противоречием между законодательными нормами и практикой.
После тщательного исследования корпуса королевских указов мне не удалось обнаружить ни одного, вводящего процедуру выборов канцлера. О них не упоминается также ни в одном из больших ордонансов, посвященных королевской администрации. А между тем, именно выборы канцлера Гийома де Дормана 21 февраля 1372 г. были вторыми, после выборов в Парламенте, в истории королевской администрации[1195]. Это первое противоречие влечет за собой и второе, заключающееся в естественном вопросе: что же нового в конкурсный отбор королевских чиновников внес Карл V Мудрый, вдохновленный Аристотелем?
Начнем со второго. Хотя конкурсный отбор, введенный еще Филиппом IV Красивым в краеугольном ордонансе от 23 марта 1302 г., изначально и вплоть до отмены процедуры выборов означал только всестороннее обсуждение и изучение профессиональных качеств и достоинств кандидата на предмет его пригодности для данной службы, при Карле V Мудром он трансформируется в процедуру голосования с учетом мнения каждого выборщика и точным подсчетом голосов[1196]. При этом кандидатур по-прежнему не обязательно должно насчитываться несколько, но это новшество делало принятое решение более коллегиальным и политически нейтральным.
В этой связи появление при Карле V Мудром процедуры выборов канцлера и не нуждалось в особом указе, поскольку они не противоречили букве и духу установившихся правил. В самом деле, выборы никогда не отменяли решающей роли короля и его Совета в комплектовании управленческих кадров; а требуемое соучастие профессионалов выразилось в приглашении на выборы в Королевский совет 21 февраля 1372 г. представителей верховных ведомств, выделившихся из Королевской курии[1197]. Однако для легитимации новой процедуры голосования именно участие самого монарха, а также применение ее к главе всей королевской администрации, сыграло решающую роль. Тем более, что процедура выборов канцлера с участием трех главных ведомств — Совета, Парламента и Палаты счетов — оказалась недолговечной: трижды примененная при Карле V Мудром (21 февраля 1372, 11 июля 1373 и 20 ноября 1373 гг.), она была использована при его сыне всего дважды[1198]. Однако в период англо-бургиньонского правления традициям королевской администрации был нанесен ощутимый удар, в том числе и в этой сфере. Сначала герцог Бургундский сделал в 1418 г. канцлером своего ставленника Эсташа де л'Атра, а в 1420 г. регент королевства Генрих V заменил его на Жана Ле Клерка; наконец, в 1425 г. канцлером был назначен Луи Люксембургский, епископ Теруана. Требования чиновников Парламента к властям соблюдать процедуру выборов представляли собой скорее отчаянную попытку сохранить видимость законности без надежды оказать реальное влияние на сделанный властями выбор[1199].
Таким образом, хотя сама процедура выборов канцлера, введенная при Карле V Мудром, сыграла большую роль в утверждении практики голосования на должности в королевской администрации, она изначально была обречена на мимолетность ввиду особой близости канцлера к персоне монарха. С другой стороны, сменить одного чиновника, даже и высокопоставленного, было намного проще, чем навязать свою волю корпорации из ста судей в Парламенте.
В этом контексте процедура выборов на вакансии в Парламенте оказалась наиболее стабильной, эффективной и значимой для становления института королевской службы. Проделанное мной исследование этой практики в первой трети XV в. убедительно показало реальное применение норм королевского законодательства в отборе на все вакансии в верховном суде — от секретаря до президента, включая королевского адвоката и генерального прокурора[1200]. На основании этого анализа можно констатировать ряд существенных особенностей практики выборов в Парламенте. Во-первых, применение означенной процедуры было далеко не бесконфликтным и требовало от служителей верховной инстанции осознанных и целенаправленных усилий, что свидетельствует в пользу приверженности парламентариев полученным прерогативам как отражению статуса ведомства. Во-вторых, некоторая двусмысленность норм законодательства, касающаяся баланса сил между Парламентом и королем, за которым остается последнее слово, в реальности составляла стержень всех конфликтов вокруг появляющихся вакансий. Если по нормам указов Парламент должен был представлять на утверждение королю либо одного кандидата, либо на выбор двух-трех, то случалось и наоборот: король называл двух-трех людей, из которых Парламент путем голосования выбирал «наиболее достойного». Однако конкурсный отбор никогда не отменял права короля единолично назначать людей на вакансии в верховном суде, о чем свидетельствует соответствующая практика даже в период расцвета применения выборов в Парламенте[1201]. В третьих, роль канцлера в период политической борьбы бургиньонов и арманьяков постепенно снижалась. Хотя по нормам указов он обязан был всегда присутствовать на выборах в Парламенте, там пытались свести его участие к минимуму[1202]. В-четвертых, в полном согласии с отмеченной выше тенденцией в законодательстве и на практике в период королевской схизмы два параллельных Парламента — в Париже и в Пуатье — составляли полный контраст. Если в Париже при систематических задержках жалованья и при небрежении властей выборы просто теряют свою актуальность, то в Пуатье они являются главной формой замещения вакансий. В Париже в течение 18 лет схизмы выборы имели место 21 раз, причем 12 раз в том самом 1418 г., когда с августа по декабрь распущенный и снова набиравшийся Парламент доукомплектовывал свой состав. На остальные 17 лет приходится всего девять случаев выборов[1203]. А в Пуатье выборы проводились 59 раз (почти в три раза больше), причем регулярно на всем протяжении 18-летнего периода[1204]. Наконец, получение должности через выборы ставило чиновника на ступень выше тех, кто был назначен иначе, что отражало в практике Парламента политические представления эпохи о выборах как наиболее достойном способе комплектования администрации[1205].
В целом, процедуры конкурсного отбора отвечали тенденциям профессионализации и автономизации королевской администрации. Они органично вытекали из системы контроля за комплектованием и имели прочную основу — совпадение интересов короны и чиновников, в том числе и в контексте противостояния давлению знати. Однако, как и во властных прерогативах, здесь отчетливо видна тенденция периодически переподчинить ведомства контролю короля и знати (Королевский совет). С другой стороны, права ведомств в сфере комплектования обозначили тенденцию будущей апроприации должностей чиновниками.
Типизация достоинств королевских должностных лиц
Возникновение процедур конкурсного отбора чиновников предполагало выработку критериев, предъявляемых к служителям короны Франции. А различные формы соучастия самих чиновников в этом отборе отводили именно им решающую роль в процессе типизации достоинств королевских должностных лиц. Эти критерии, процесс их выработки и его последствия не становились до сих пор объектом специального исследования[1206], а между тем, они сыграли немалую роль в профессионализации королевской администрации и складывании социальной группы чиновничества.
В истоке требования к чиновникам диктовались задачами повышения авторитета королевской власти и оттого исходили из области морали. По ордонансам Людовика IX Святого 1254–1256 гг. королевским служителям запрещалось богохульствовать, играть в кости и в шахматы, предаваться блуду и посещать питейные заведения. Кроме того, сенешали и бальи не должны были терпеть у себя в подчинении лиц нечестных, вороватых, корыстных и «полных прочих грехов», обязуясь их наказать и даже удалить со службы[1207].
Ни в коей мере не умаляя значения этих ограничений, призванных распространить нравственный идеал святого короля на его служителей, нельзя не видеть, что предъявляемые к чиновнику требования еще не содержали в себе качеств профессионального порядка. Первые ростки такого рода достоинств королевских должностных лиц появляются лишь в ордонансе Филиппа Красивого от 23 марта 1302 г.
Следовательно, между 1254 и 1302 гг. произошел сдвиг в сторону выработки профессиональных требований, предъявляемых к королевским служителям. Такие требования, естественно, могли быть сформулированы только в среде самих служителей. Это находит подтверждение в трудах королевских чиновников, написанных именно в данный промежуток времени: в трактате «Книга о правосудии и судопроизводстве» и в «Кутюмах Бовези» Филиппа де Бомануара. В этих трактатах юристов на службе короне Франции впервые до появления их в законодательных актах формулируются новые требования к служителям, где моральные достоинства начинают соседствовать с профессиональными качествами. В «Книге о правосудии и судопроизводстве» речь идет о службе прево, у Бомануара — о службе бальи, и в обоих случаях эти должностные лица должны сочетать в себе моральные и профессиональные достоинства. Прево, по мысли автора «Книги о правосудии…», опирающегося на Дигесты Юстиниана, должен быть допущен к службе на основании его «разума, верности и мудрости»[1208]. Бомануар же, начиная свой трактат с описания идеального бальи, выставляет целых десять обязательных качеств: мудрость, набожность, доброта, терпение, смелость, щедрость, исполнительность, осведомленность, бережливость и верность. В столь развернутой программе, начертанной выходцем из семьи потомственных служителей короны Франции, кто уже осознанно избрал эту службу, проступают реальные черты самосознания складывающейся группы, профессиональные достоинства и даже некоторая ответственность перед обществом[1209].
Присутствие в обоих трактатах верности, разума и мудрости в качестве добродетелей идеального королевского служителя свидетельствует о присоединении к фундаментальному требованию — верности сеньору — зачатков профессиональных достоинств, раз знания чиновника и его ответственность за порученное дело приобретают не меньшее значение[1210].
Хотя верность королю сохранилась в наборе качеств служителя короны на всем протяжении исследуемого периода, однако с 1302 г. она фигурировала только в сочетании с другими качествами, имеющими отношение к собственно профессиональным достоинствам чиновника. Эти новые по своему характеру достоинства нередко выражались в достаточно общей, абстрактной формулировке. В первой такой формулировке в ордонансе от 23 марта 1302 г. на службу бальи, сенешалей и других королевских чиновников на местах предписывалось назначать людей «мудрых, верных и состоятельных»[1211]. Согласно Одару Моршену, для получения должности необходимы как минимум два обязательных условия: «должность должна быть вакантной, а тот, кому она дается, должен быть состоятелен». Формуляр королевского письма о даровании службы сочетал бюрократический и личностный принципы комплектования: «пока он нам угоден» и «если он подходит к службе»[1212].
Таким образом, пригодность к службе становится ограничителем произвола монарха, хотя и дающего службу тому, кто ему угоден, однако вынужденного принимать во внимание и профессиональные достоинства кандидата. Вот как формулировались эти достоинства для разных королевских служб: для представителей на местах — «пригодные», для управителей доменом — «подходящие к статусу и характеру должности и годные по личным качествам», для финансовых служителей на местах — «лучшие, самые мудрые и самые верные», для служителей монетного ведомства — «добрые и честные», для сборщиков налогов — «добрые, мудрые, справедливые, разумные и верные», для служителей Канцелярии — «добрые, мудрые, честные, благоразумные и верные», для Палаты счетов — «хорошего и доброго образа жизни, подходящие и пригодные люди», для Парламента — «добрые и почтенные, годные и подходящие»[1213]. Все эти и подобные им определения могли варьировать от указа к указу.
За каждым из этих определений стоял конкретный и понятный современникам смысл. Сложившиеся в некоторые устойчивые сочетания такие определения качеств королевских служителей отражали новый образ верховной власти и самоидентификацию ее должностных лиц. Исследуя специфику самоидентификации служителей Парламента в первой трети XV в. через устоявшиеся формулировки достоинств парламентариев, я сделала вывод об инициативе самих чиновников в выработке этих формул[1214]. Расширение исследовательского поля и обращение к более широкому кругу источников позволяет скорректировать это утверждение. Используемые в Парламенте формулы достоинств его служителей — «пригодный, состоятельный, подходящий» и т. д. — предписывались королевским законодательством в качестве обязательных критериев отбора на королевскую службу. С этой точки зрения они не являлись в строгом смысле слова изобретением самих парламентариев. Однако формулировка этих требований и встающий за ними контекст профессиональной пригодности к службе могли исходить только из среды профессионалов, составлявших тексты указов и производивших отбор.
О том, что все эти определения качеств чиновника являлись вовсе не фигурой речи, а обязательной формулой назначения, свидетельствует комментарий Одара Моршена: «в указах о должностях следует с наибольшей точностью рекомендовать или хвалить того, кому эта должность дается, за достоинства, подобающие должности и ему; как то капитана следует хвалить за храбрость, благоразумие, за заслуги в войне; сборщика — за верность, честность; судью — за пригодность, грамотность, честность, любовь к правосудию; и также других. Если же это незначительные службы или скромные и малоизвестные люди, достаточно просто (написать) "по благоприятному докладу нам от такого-то", не добавляя "о его разуме, верности" или другие вещи»[1215].
Анализ этих требований и их эволюции уместнее построить по отдельным ведомствам и службам. Начать стоит, естественно, с сенешалей и бальи, первых, по отношению к кому в законодательстве были сформулированы критерии отбора профессионального свойства. Ордонанс Филиппа Красивого от 23 марта 1302 г. установил, что отныне на должности сенешалей и бальи будут назначаться только «добрые и почтенные люди, сведущие в древних обычаях королевства»[1216]. Вновь эта тема актуализируется в период реформ «мармузетов»: в ордонансе о сенешалях и бальи от 5 февраля 1389 г. первый же пункт определяет набор качеств, требуемых от этого важнейшего звена в структуре королевской администрации. Согласно ордонансу, сенешали и бальи отныне должны быть «верными и мудрыми людьми»[1217]. Как видим, простое знание законов королевства теперь заменяет более возвышенная «мудрость», которая призвана сочетать знания и опыт. О такой трактовке «мудрости» свидетельствует следующее определение качеств сенешалей и бальи в ордонансе от 7 января 1401 г.: «люди почтенные, мудрые, опытные и сведущие в деле правосудия, учитывая местность и область, где они будут судить»[1218]. Таким образом, с самого начала заявленная профессиональная пригодность сенешалей и бальи, варьируясь в определениях, осталась неизменной на всем протяжении исследуемого периода[1219].
Обращает на себя внимание тенденция предъявлять требования профессиональной пригодности и к наместникам (лейтенантам), которых сенешали и бальи имели право выбирать себе сами: в ордонансе от 23 марта 1302 г. им рекомендовалось «в случае нужды… назначать людей пригодных и честных, и из числа родившихся здесь же»[1220]. Впоследствии право передать исполнение своих функций другому лицу в сенешальстве и бальяже ограничивалось следующими параметрами: это должны быть «люди состоятельные и пригодные, на его страх и риск», т. е. за счет того, кто сам находит себе наместника[1221]. В любом случае, установление пригодности и состоятельности лейтенантов передается на усмотрение самих сенешалей и бальи, которые исходили из собственных представлений об этих качествах.
Профессиональная пригодность появляется и в наборе качеств прево, хотя и чуть позднее, чем у сенешалей и бальи: в указе от августа 1353 г. сказано, что отныне на эту службу будут назначать «людей мудрых и достойных веры, кто способен отправлять правосудие»[1222]. В кабошьенском ордонансе к этим качествам добавилась и социальная характеристика прево, сближающая его с лейтенантом сенешаля и бальи: рекомендовалось назначать прево из числа местных жителей «или ближайшей округи»[1223].
В наборе требований, предъявляемых к аудиторам парижского Шатле, нашли отражение и судебные функции. Указ от сентября 1377 г., изданный с целью восстановить добрые обычаи старины, оговаривал, что «издавна службы аудиторов Шатле давались мудрым и доблестным людям, большой сдержанности, верности и осмотрительности», и предписывал назначать «добрых и состоятельных людей»[1224]. Служба сержантов Шатле, как и аналогичная служба в сенешальствах и бальяжах, получила список параметров отбора в указе Карла VI от 20 января 1390 г., целью которого было также возвращение к прежним добрым обычаям. В нем подчеркивалось, что «издавна на должности сержантов назначали людей состоятельных, верных и честных, старательных и обеспеченных». Под последним качеством подразумевалась буквально материальная обеспеченность, и, следовательно, вводился имущественный ценз, поскольку назначаемый обязан был подкрепить службу залогом в 200 парижских ливров в качестве гарантий казне[1225]. Впоследствии эти критерии не расписываются так подробно: в кабошьенском ордонансе 1413 г. сержантами в превотстве Парижа рекомендуется делать «самых состоятельных и подходящих», и такая лаконичная формулировка говорит о типизации качеств, которые уже не нужно перечислять[1226].
Наконец, в большом регламенте о Шатле от 1424–1425 гг., составленном в период королевской схизмы служителями Парламента, появились требования и к другим службам столичной администрации: на должности клерков (секретарей) по уголовным делам следовало назначать «людей состоятельных и подходящих», а на должности конных сержантов — лиц грамотных («умеющих читать и писать»)[1227]. Таким образом, и на местном уровне разные должности требовали от кандидатов специфических качеств, диктуемых характером службы.
Домениальная служба хранителей королевских вод и лесов также со временем предъявляет к претендентам требования профессионального свойства. В общем регламенте о водах и лесах от сентября 1376 г. они выглядят следующим образом: мэтры вод и лесов должны быть «людьми доброго разума и достоинства, образа жизни и репутации»; кроме того, они обязаны «иметь знание кутюмов и обычаев данной области», т. е. главными были репутация и профессиональные знания человека, наделенного судебными полномочиями[1228].
Переходя к верховным ведомствам короны и подчиненному им персоналу на местах, следует отметить наибольшее внимание в указах к налоговой и финансовой сферам, которые развивались наиболее бурно, сложно и во многом хаотично. С другой стороны, чиновники именно этих ведомств подвергались наибольшей критике и контролю общества, весьма неохотно признававшего за формирующимся государством право залезать в карманы подданных.
Начнем с небольшого по численному составу ведомства казны. Требования к служителям Казначейства были сформулированы достаточно поздно и в связи с приостановкой его судебной компетенции: в указе от 4 июля 1404 г. говорилось, что «должность казначея очень почтенная и требует от ее исполнителя очень большого разума, соблюдения тайны и умения»[1229]. В ордонансе от 7 января 1408 г. о казначеях сказано, что они должны быть «мудрыми, честными, богатыми и опытными в деле как правосудия, так и финансов»[1230]. Практически такие же качества казначеев были сформулированы и в кабошьенском ордонансе: «добрые, мудрые, платежеспособные и состоятельные»; меняла, именуемый также генеральным сборщиком доходов с домена, должен быть «честным, мудрым и богатым», а клерк или контролер финансов — «честным, мудрым и состоятельным»[1231]. Впоследствии, когда Людовик XI решил учредить службу четвертого советника с судебными полномочиями, он в эдикте от 4 августа 1463 г. так определил достоинства назначенного им мэтра Гийома де ла Э (
Особое внимание хотелось бы обратить на два требуемых от финансовых служащих качества — на имущественный ценз, хотя и довольно расплывчатый, и на умение хранить секреты. Последнее мы найдем практически во всех ведомствах, так или иначе связанных с финансами короны Франции, и оно представляется мне имеющим прямое отношение не столько к нравственному, сколько к профессиональному достоинству чиновника. Обязанность хранить в секрете состояние королевской казны, доходов и расходов короля довольно рано превращается в норму должностного поведения финансового чиновника. И тот факт, что кандидат на такую должность обязан был как-то доказать свою способность хранить секреты, свидетельствует об этом требовании как о критерии профессиональной пригодности к данной службе.
Требования к чиновникам монетного ведомства были сформулированы всего один раз, в большом ордонансе от 7 января 1408 г., и сводились к уже ставшей стандартной формуле — «добрые и состоятельные»[1233].
Переходя к сфере налогов и податей, стоит обратить внимание на многочисленные упоминания качеств сборщиков, которые превращаются в основное звено финансовой администрации короны Франции. Уже в первом ордонансе, знаменующем выделение из Королевской курии Палаты счетов (февраль 1320 г.), говорится о том, кто имеет право претендовать на должность сборщика: на этот момент требования сводились к формуле: «самые лучшие и самые мудрые и самые верные люди, каких только можно найти, и чтобы они не были чужаками в королевстве»[1234]. Если первые три требования сочетают в себе патримониальный и зачатки бюрократического принципов комплектования, то заслон чужеземцам представляет собой нечто весьма оригинальное, свидетельствуя о стремлении короны Франции заручиться гарантиями лояльности собирателя налогов. Впоследствии эти гарантии корона видела в отборе на службу лиц из числа местных жителей (трансформация запрета на чужеземцев). В ордонансе от февраля 1379 г. ординарные сборщики налогов должны были быть «добрыми буржуа, почтенными и укорененными»; в ордонансах от 7 января 1401 г. и 7 января 1408 г. дважды дословно повторены такие качества: «добрые люди, состоятельные и хорошей укорененности, и если возможно, были бы из той же области, где будут делать сбор»[1235].
С середины XIV в. к ординарным сборщикам домениальных поступлений добавилась служба элю для раскладки экстраординарных налогов. И если на Штатах 1355 г. их качества были сформулированы вполне стандартно[1236], то позднее они стали аналогичными службе ординарных сборщиков, что свидетельствует об унификации требований, предъявляемых к финансовой администрации. В ордонансе от 7 января 1408 г. требования к элю выглядят так: «добрые буржуа, почтенные и честные, из тех мест, где они и будут собирать (налоги)», а в кабошьенском ордонансе: «добрые люди, богатые и честные, из мест, где они будут избраны»[1237].
О типизации качеств служителей налогового ведомства на местах свидетельствует ордонанс от 21 ноября 1379 г., касающийся налоговой администрации. Первый пункт ордонанса предъявлял ко всем чиновникам — элю, сборщикам, контролерам и другим — требование быть «состоятельными в умении хранить секреты, в верности и усердии… добрыми и подходящими»[1238]. В инструкции о сборе налогов их качества определялись как «добрые, почтенные и состоятельные люди, имеющие опыт в этом (деле) и сведущие в деле правосудия»[1239].
Качества служителей Налоговой палаты были сформулированы в указе об ее учреждении (28 февраля 1389 г.): «разум, благоразумие, верность и большое усердие»; в ордонансе 7 января 1401 г. генералы финансов квалифицируются как «мудрые, честные, усердные и опытные в этом деле»[1240]. Качества служителей налогового суда также были ориентированы на профессиональную пригодность: «люди мудрые и опытные в деле правосудия»[1241]. О стабильности критерия профессиональной пригодности говорит указ от 12 сентября 1467 г. о переназначении Налоговой палаты Лангедока: в качестве причин такого решения называлось замещение должностей девяти хранителей «людьми низкого сословия… не сведущими в деле правосудия и финансов»[1242]. Следовательно, для получения должности в Налоговой палате необходимо было иметь специальные знания в двух сферах — в правосудии и финансах.
Служители Канцелярии также должны были соответствовать определенным критериям, отвечающим характеру их службы. В указе от 19 октября 1406 г. набор их достоинств выглядит так: «почтенные, состоятельные и верные, обученные и сведущие в подобных делах»[1243]. В кабошьенском ордонансе 1413 г. предусматривались меры улучшения их отбора. Секретари Королевского совета из числа служителей Канцелярии должны были быть «добрыми, прилежными и состоятельными в латыни и французском», а те, кто недавно был принят и «слабо приучен к письму и мало состоятелен», подлежали смещению; новых же назначенцев следовало проверять самому канцлеру на предмет их знаний[1244]. Те же требования профессионального свойства формулировались в кабошьенском ордонансе и для всех остальных секретарей и нотариусов Канцелярии: «добрые и состоятельные люди, старательные и почтенно исполняющие обязанности, сведущие в судебных письмах (
Таким образом, к служителям Канцелярии предъявлялись четкие требования профессиональной пригодности, в которые входили не только грамотность и умение составлять указы на двух языках и не только стандартный набор достоинств морального порядка, но и такое специфическое свойство, как умение хранить секреты, к которым секретари были допущены.
Самыми редко встречающимися в королевских указах были требования к королевским советникам, что подтверждает правильность сделанного выше наблюдения о менее публично-правовом характере Королевского совета в этот период, сохранившего в наибольшей степени черты личностного принципа власти. Ни в одном указе об администрации данный орган не упоминается. Единственное указание на качества члена Королевского совета мной обнаружено в формуляре Одара Моршена. В нем дважды, в типовом письме о назначении советником Большого совета и о выплате ему жалованья, перечисляются качества королевского советника: «большой разум, верность, честность и опытность»[1248]. Как видим, этот набор качеств был менее профессионально ориентирован и не выходил за рамки стандартного описания достоинств служителя короны Франции.
На этом фоне особенно выделяются достоинства служителей Палаты счетов и Парламента — главных хранителей «интересов короля». В первом же ордонансе, который закреплял автономный статус Палаты счетов, возникает определение качеств профессиональной пригодности к службе в ней. Клерки счетов обязаны были быть «верными, хорошо воспитанными и достаточно скрытными», причем этим «добрым нравам и правилам служебного поведения» их должны были обучить мэтры Палаты счетов, «в чьих домах они по давней традиции должны обитать»[1249]. Таким образом, помимо верности как главной обязанности королевского служителя, здесь впервые появляется требование хранить секреты, которое позднее будет предъявляться ко всем служителям финансовых ведомств, и это качество относилось к сфере профессиональных достоинств. Однако данное ведомство являлось столь же финансовым, сколь и судебным органом, и потому к его служителям предъявлялись требования правовой квалификации. Впервые упоминание подобных качеств в связи с работой Палаты счетов находим в указе от 4 июля 1384 г., где аудиторы и клерки указанного органа названы «почтенными людьми и сведущими в науках»[1250].
В кабошьенском ордонансе, что весьма знаменательно, Палата счетов упоминается в связке с Парламентом. Оба ведомства квалифицируются как «службы большой чести и представительности», по каковой причине в них должны находиться только «почтенные люди доброго благоразумия и великого знания, и опытные как в сфере судоговорения и обычаев королевства, так и в сфере счетов»[1251]. Хотя наличие образования и знаний ставит оба ведомства на вершину иерархии, однако эти знания имели разный характер. При восшествии на престол Людовика XI и переназначении им всех служащих Палаты счетов указом от 7 сентября 1461 г. перечень их качеств оказался максимально широк и наиболее авторитетен за весь исследуемый период: учитывая значимость их службы, это должны быть «министры и чиновники, ревнители доблестей, обладающие знанием и опытом, каждый в своем деле»; а основанием для сохранения на должностях нынешних чиновников объявлялись «добрые нравы и почтенная жизнь, равно как и великий опыт в службах»[1252]. Таким образом, с самого начала предъявляемые к служителям Палаты счетов требования морального свойства сохранились, соединившись с профессиональными качествами — образованием и специфическими навыками в сфере финансов[1253].
Аналогичный процесс типизации качеств чиновников Парламента свидетельствует о возрастающем статусе правосудия. В одном из первых ордонансов о работе верховного суда, изданном Филиппом IV Красивом в 1302 г., качества парламентариев упоминаются только для отдельных звеньев ведомства, для тех, кто судил дела по писаному праву, и для клерков-секретарей, составлявших и проверявших набор документов по материалам проведенного расследования. Предусматривалось, что они будут «хорошо образованны…, особенно в уголовных делах»[1254]. Таким образом, с самого начала для работы в Парламенте предполагалось наличие образования (грамотность и знание законов и обычаев)[1255]. Спустя полвека достоинства его служителей описывались уже в возвышенном, пафосном стиле, отражающем статус верховной судебной палаты. В изданном Иоанном II Добрым 19 марта 1360 г. ордонансе они квалифицировались как «великое благо, благоразумие, знания, верность и прилежание», т. е. сочетали в себе весь набор качеств верного слуги короля, а также образованного и пригодного к службе чиновника[1256]. Регламент, изданный 7 апреля 1361 г. о работе Парламента, начинается с превознесения достоинств его служителей, «преисполненных знания и любовью к истине»[1257]. В указе Карла Мудрого от 28 апреля 1364 г. их достоинства определялись как «давняя и доказанная опытность в похвальном творении правосудия, скромность, добрые нравы и зрелость»[1258].
В превосходных степенях перечисляются достоинства служителей верховного суда в указе 1374 г. Карла Мудрого о совершеннолетии короля Франции: ввиду важности правосудия для процветания королевства это должны быть «благородные и почтенные люди, образованные, благоразумные и мудрые»[1259]. Такое же сочетание социальных и профессиональных параметров в качествах служителей Парламента фигурирует и в ордонансе от 7 января 1401 г.: «добрые люди, мудрые, образованные, опытные и почтенные»[1260]. Они повторяются и в указе от 8 мая 1408 г., изданном по частному случаю, что доказывает их стандартность: «сведущие в науках, похвальной жизни, наделенные честью и добрыми нравами… порядочные и почтенные люди, образованные и опытные»[1261]. В кабошьенском ордонансе достоинства парламентариев предстают как наиболее возвышенные: «почтенные люди доброго благоразумия и великого знания, опытные в деле правосудия»[1262].
Восхваление служителей верховного суда нарастало по мере ухудшения политической ситуации и обострения борьбы кланов, когда каждая сторона пыталась заручиться его поддержкой. Так, указ о создании параллельных органов власти в Туре под эгидой королевы Изабо Баварской и герцога Бургундского от 16 февраля 1418 г. описывал качества служителей Парламента следующим образом: «почтенные и возвышенные люди, великого знания, верности, благоразумия и опытности в правосудии, взорами обращенные к Богу, возлюбившие нашего сеньора, его сеньорию и общее благо королевства»[1263]. Королевская схизма и создание на долгие 18 лет параллельных Парламентов в Париже и в Пуатье сопровождались превознесением достоинств служителей обеих палат. Когда в Париже указом короля набирался новый состав «очищенного» пробургиньонского Парламента, достоинства его служителей определялись так: «честные, мудрые и опытные в деле правосудия, верные нам, нашей короне и общему интересу нашего королевства».
При этом отдельные службы Парламента характеризовались следующим образом: достоинства мэтров Палаты прошений Дома короля как «разум, верность, старание, честность, состоятельность и истинная опытность»; Судебные приставы — «люди почтенные, честные, состоятельные и пригодные»[1264]. Столь же высоко оценивались достоинства тех, кто последовал за дофином Карлом и составил персонал Парламента в Пуатье: «разум, состоятельность, верность, честность, опытность и доброе усердие»[1265]. Составляя образец указа о назначении на должность советника данного ведомства, Моршен упоминает следующие качества: «усердие, скромность, образованность, грамотность и честность»[1266].
Тот же набор качеств чиновников верховного суда присутствовал и в указах Людовика XI. Так, переназначение всех служителей Парламента при восшествии нового короля на престол сопровождалось следующим описанием их качеств: «почтенные люди, образованные, честные и очень опытные, верные нам»[1267]. Показательно, что аналогичный перечень достоинств автоматически распространялся и на создававшиеся с середины XV в. Парламенты в провинциях королевства. Например, регламент о работе Парламента в Тулузе определял его служителей как «людей почтенных, просвещенных и опытных в деле правосудия, честных и хорошей репутации», а членов Парламента в Бордо королевский указ восхвалял за «разум, образованность, состоятельность, честность и доброе усердие»[1268].
Таким образом, статус верховной судебной палаты и значение исполняемых ею функций сделали набор качеств ее служителей наиболее престижным и авторитетным. В нем присутствуют не только наивысшее достоинство, «мудрость», но и у единственных из чиновников почетные титулы «почтенных и благородных людей». С другой стороны, для службы в Парламенте обязательным условием становится образование и грамотность, а также профессиональный опыт, что также нашло отражение в комплексе качеств парламентария[1269].
Типизация достоинств чиновников стала отражением бюрократических форм комплектования, поскольку право судить о соответствии кандидата службе со временем перешло в ведение самих чиновников. Эта система «работала» снизу доверху, передавая вышестоящим чиновникам, самому ведомству либо смешанной комиссии из разных верховных ведомств право решать по своему усмотрению, кто наиболее «пригоден и состоятелен» для той или иной службы. В результате прево сам отбирал «подходящих персон» (
В сфере налогов вначале такими полными правами отбирать сборщиков, контролеров и других служащих на местах имели комиссии ревизоров, которые сами решали (
Наконец, практиковалась и коллегиальная процедура отбора чиновников, когда в выборах участвовали представители нескольких ведомств. Принятые подобной коллегией «выборщиков» решения в еще большей степени свидетельствовали о типизации критериев отбора, которыми могли руководствоваться люди из разных ведомств. Так, членов верховного суда отбирала сначала коллегия в составе канцлера, служащих Парламента и членов Королевского совета, и к этой процедуре периодически пытались вернуться как к наиболее авторитетной, например в кабошьенском ордонансе[1276]. Прево периодически выбирала коллегия из членов Палаты счетов, Королевского совета, Парламента и Казначейства; элю выбирали члены Палаты счетов, Королевского совета и генералы-советники Налоговой палаты[1277].
Это коллегиальное мнение фигурирует в ряде указов о даровании служб, сделанном на основе благоприятного доклада служителей различных ведомств о кандидате. Например, Бертран Акар получил 8 февраля 1405 г. должность клерка Монетной палаты «благодаря благоприятному докладу и свидетельству… многих достойных доверия людей, наших служителей и других о его состоятельности, верности, разуме и добром усердии». А Гийом Форе стал 23 декабря 1419 г. генералом-мэтром монет по докладу канцлера, членов Большого совета и Палаты счетов о его «разуме, верности, опытности, состоятельности и честности»[1278].
В наиболее законченном виде типизация качеств служителей короны воплощалась в саморекрутировании Парламента, который, как уже говорились, руководствовался собственными, выработанными внутри ведомства, критериями отбора. В королевских указах, где Парламенту предписывается выбирать «наиболее состоятельных и подходящих», данные критерии ограничиваются этими несколько абстрактными определениями, а судить о состоятельности и пригодности кандидатов должны сами парламентарии. Показательно в этом контексте, что, когда при Людовике XI систематически возникали конфликты Парламента с государем, верховный суд, отклоняя очередного протеже короля, подчеркивал, что тот «не кажется состоятельным и опытным исполнять эту должность», а парламентарии уже давно привыкли, что их мнение было определяющим[1279].
О типизации достоинств королевских должностных лиц в не меньшей степени свидетельствует появление аналогичных критериев отбора на службу откупщиков, т. е. тех, кто, по сути, покупал должность, внося залог — сумму денег, которая ожидалась казной от исполнения данной службы. Первой королевской службой, которую затронул этот процесс, была должность королевского прево. Если в правление Людовика IX Святого она по-прежнему отдавалась на откуп (
Эти профессиональные критерии сохранились при смене формы держания должности. Так, ордонансом от 2 февраля 1363 г. корона возвращалась к откупу должности прево, которая до этого передавалась «на хранение» (
Такое новшество в системе откупов не ограничивалось службой прево, но получило распространение на целый ряд королевских служб на местах, значимость которых для верховной власти выходила за узкие рамки финансовых интересов казны. В том же краеугольном ордонансе от 23 марта 1302 г., которым устанавливались критерии отбора прево, вводился принцип передачи и других должностей и королевских сборов «на откуп» (
Ордонанс от 27 мая 1320 г. устанавливал принцип конкурсного отбора тех, кому отныне должны продавать службы «жезла, столоначалия и правосудия» (
В результате, процесс выработки качеств, необходимых для служителя короны Франции, затронул службы всех уровней, в столице и на местах, в финансах и правосудии, оплачиваемые из казны или выставляемые на откуп.
Этот процесс типизации достоинств чиновников нашел отражение и в политических представлениях, что красноречиво свидетельствует о его укорененности в культуре эпохи. Досконально исследовать столь обширное поле свидетельств не представляется возможным, поэтому ограничусь лишь выявлением общих тенденций.
Первое, что сразу же бросается в глаза при знакомстве с политическими произведениями, это пристальное общественное внимание к набору качеств, которым должен был обладать тот, кто получает должность в королевской администрации. Можно констатировать, что это сделалось главным предметом общественного внимания к складывающимся институтам королевской власти. Не их компетенция, не дисциплинарные нормы, не статус чиновников, а именно их способности, достоинства и доблести находились в эпицентре общественной полемики. Еще одно свойство этой полемики заслуживает внимания: практически все качества чиновников, которые фигурируют в королевском законодательстве, были хорошо известны вне коридоров власти, притом даже тем авторам, кто не принадлежал к среде служителей короны Франции.
Уже в «Прославлении Парижа» Жана де Жандена начала XIV в. особое восхваление автора адресуется членам Парламента за их безупречные познания в области права и кутюм, позволяющие им со всей мудростью и состраданием судить дела и выносить окончательные приговоры «на радость невинным»[1295]. В «Продолжениях хроники Гийома из Нанжи» за тот же период сообщается о достоинствах двух канцлеров Франции: в 1314 г. король Людовик X Сварливый сменил канцлера, назначив Этьена де Марии, чье главное достоинство описано автором как «опытность в гражданском праве»; умерший в 1328 г. канцлер Жан де Шершемон восхваляется за опытность в мирских делах, за скромный образ жизни и за образцовое отправление правосудия[1296].
Политический кризис середины XIV в. поставил в центр общественной критики королевских чиновников: их достоинства и недостатки стали предметом обсуждения на собрании Штатов в октябре 1356 г. и основанием для одномоментного смещения 22 самых высокопоставленных лиц. Депутаты устами Робера Ле Кока настаивали на призвании в Королевский совет «людей мудрых, скромных, могущественных, богобоязненных, честных и верных, презревших жадность, как учит Священное Писание». Вознамерившись же учредить комиссию из 36 депутатов от трех сословий для регулярного участия в Королевском совете, Робер Ле Кок так описал качества тех, кого дофин Карл должен выбрать: «люди почтенные, могущественные, мудрые, честные и верные». Обсуждая комплектование верховных ведомств короны, депутаты рекомендовали королю в Палату прошений Дома выбирать людей «большого авторитета, знания и верности», а во все остальные ведомства — «честных и верных, мудрых и хороших советников»[1297]. Подавление парижского восстания и отмена принятых на Штатах решений сопровождались указом, восстановившим на должностях смещенных чиновников, где они объявлялись «добрыми и верными королю и королевству, состоятельными и достойными иметь и занимать должности и чины… доброй славы и репутации»[1298].
Со второй половины XIV в. качества королевских служителей уже не сходят со страниц начавшегося «девятого вала» трактатов и наставлений государю[1299]. В «Сновидении старого паломника» Филипп де Мезьер обращает внимание, наряду с другими качествами, на репутацию человека, претендующего на королевскую службу Для служителей Дома она особенно важна ввиду близости этих лиц к персоне монарха, и потому они должны быть «почтенными, доблестными и проверенными… почтенной жизни и истинным зерцалом (
Авторы, не связанные с властью, делали упор больше на нравственном облике. Так, Жерсон, перечисляя качества идеального советника, не упоминает профессиональных достоинств или знаний, но любовь к Богу и склонность не совершать зло, а также заботу о чести и репутации государя, как и общем благе, наконец, сострадание к людям[1302].
Кристина Пизанская, напротив, педалирует профессиональную пригодность человека к службе, что свидетельствует о ее близости к чиновным кругам. Так, в апологии Карла Мудрого она приписывает успешность его правления правильному отбору советников: «старейших и самых опытных и самых разумных». В описании решения короля дать должность казначея Нима человеку «мудрому, здравому, но не богатому», в противовес протеже герцога Анжуйского, она показывает амбивалентность понятия «состоятельности», которое означает и пригодность к службе, и материальный достаток. Тот же набор качеств наилучшего советника содержится в ее «Книге о политическом теле»: «добрые, мудрые, честные и верные советники, самые опытные, ибо они больше других пригодны и выгодны». Более того, она четко подразделяет пригодность чиновников по характеру их знаний: «для отправления правосудия…. не воины и рыцари, а легисты и посвященные в это знание (
Такой осведомленный в политических вопросах и точный в деталях хронист, как монах из Сен-Дени, при описании современных ему бурных событий в коридорах власти использует уже знакомый нам набор характеристик королевских должностных лиц. Так, описывая восстание майотенов в Париже в 1382 г., он дает такую характеристику канцлеру Франции Милю де Дорману: «человек выдающийся не только красноречием, но равно знанием и верностью» (
То же представление о наборе необходимых требований (профессиональных знаниях, пригодности к службе и репутации) демонстрирует автор «Совета Изабо Баварской». Он в духе Кристины Пизанской советует назначать на должности только людей знающих, зрелых, честных, мудрых, опытных и хорошей репутации[1305]. В анонимном трактате периода королевской схизмы, когда роль служителей короны и в Париже, и в окружении Карла VII сделалась решающей, комплект их достоинств остался неизменным: добрые и верные, честные, мудрые и здравые, образованные, не жадные и не завистливые, не клеветники, не хвастуны и не сплетники[1306].
В трудах выходца из семьи чиновников Жана Жувеналя суждения о качествах и достоинствах королевских служителей опирались на профессиональную осведомленность, а советы на точное знание реального положения дел. Не случайно, поэтому, он на первое место среди добродетелей чиновников ставил мудрость и моральные качества. Вторая главная добродетель чиновника — справедливость, заставляющая его говорить правду даже неприятную королю[1307]. Наконец, столь же важен в его глазах опыт, приобретенный долгой работой и даже превосходящий по ценности знания. Поэтому должности следует раздавать зрелым, мудрым и опытным. Что касается репутации, то ее значение Жувеналь признает особенно важной для судейских должностей. При этом конкретные знания и ученые степени в обоих правах уже далеко не достаточны, чтобы считаться пригодным и состоятельным[1308].
Карла VII во многих произведениях восхваляли за уровень чиновников. Так, Анри Бод утверждал, что их корпус состоял из «самых почтенных и опытных людей, какие только были в королевстве, и он сам выслушивал доклады об их состоятельности» (
Наконец, в трактате Робера де Бальзака конца XV в. все выработанные к тому времени достоинства королевских служителей как бы суммируются. Для членов Королевского совета это должны быть справедливость, как у Жувеналя, готовность говорить правду, а не нравиться королю; для членов Узкого совета — умение хранить тайну, мудрость, верность; для служителей судебного и военного ведомств — опыт, который приобретается только с годами, ибо «люди не рождаются доблестными воинами или мудрыми клириками, но становятся ими долгими трудами, большим усердием и практикой»; для бальи — добропорядочность и почтенный возраст, честность и совестливость; для судей Парламента нужны «самые почтенные в королевстве люди, великие знатоки, честные, ибо это высшая инстанция (
Сравнение описаний качеств королевских чиновников в политических трактатах и в законодательстве с особой наглядностью демонстрирует общий культурно-политический контекст, в котором формируется администрация короны Франции. Именно эти единые представления об идеальном чиновнике, опирающиеся на античную и христианскую традиции, на историческую память и осмысление реальности, нашли отражение в том наборе добродетелей и достоинств, на основании которых отбирались и назначались королевские должностные лица в исследуемый период.
Обобщая выработанный набор достоинств чиновников, можно выделить следующие параметры. Наиболее часто встречающимися качествами являлись «пригодность и состоятельность» (
Какие же процессы отражала типизация качеств служителя короны Франции, помимо упорядочения процедуры конкурсного отбора? Прежде всего, она ограничивала личностный принцип комплектования, и наряду с личной «угодностью» королю от человека требовалась профессиональная пригодность к службе, что повышало профессиональность королевской администрации. А поскольку судить о ней могли только профессионалы, то проверка на состоятельность была выражением автономизации бюрократического поля власти от персоны монарха. Отбор на основании определенных критериев способствовал укреплению горизонтальных связей и консолидации этой группы, поскольку наделял ее общими достоинствами, что являлось фундаментом для оформления королевских служителей в отдельную социальную страту и основой их самоидентификации. Так во Франции возникает система, именуемая в сегодняшней политологии «меритократией» (от слова
Однако добродетели королевских чиновников выходили за рамки традиционной средневековой системы ценностей, на вершине которой стоял этос дворян. В своей новаторской работе о социальной памяти М. Хальбвакс приписывает специфику достоинств чиновников их стремлению завуалировать осуществляемую службу под дворянские заслуги, поскольку полезность деятельности магистратов первоначально была непонятна обществу. Лишь их личные доблести, в глазах общества, могли способствовать не только принятию их авторитета и привилегий, но и реальному подчинению подданных этим магистратам[1315].
Действительно, вначале такая тенденция уподобления чиновных достоинств дворянским имела место[1316]. Однако по мере развития бюрократической сферы доблести и заслуги чиновников все более отличаются от дворянских. Этот аспект М. Хальбвакс упускает из виду, считая все достоинства чиновников иносказательными, поскольку на раннем этапе невозможно было объяснить обществу, что собственно они делают и зачем они нужны. Автор не увидел специфичности качеств чиновников, а между тем перечисляемые при назначении на должность достоинства кандидата, как и предписания в королевском законодательстве, показывают появление новых по своей природе доблестей — образования, специфического опыта, разумности и мудрости, что вместе означало компетентность и пригодность для исполнения службы.
Но, возможно, главная специфика заключалась не просто в особом наборе качеств и достоинств, а в источнике их легитимации. И вот тут мне видится едва ли не главный водораздел между дворянским и чиновным статусами. Специфичность социального слоя профессиональных служителей короны Франции заключалась в том, что сами их достоинства и заслуги определялись целями формирующегося государства, в отличие от дворянских ценностей — храбрости, чести, следовании этическому рыцарскому кодексу. Дворянские достоинства являлись индивидуальными, личными качествами человека, в то время как чиновные являлись по своей природе групповыми и корпоративными. Только сама группа чиновников «обнаруживала» у соискателя должности требуемые качества: разумность, пригодность, состоятельность и т. д. Это кардинальное различие сказалось и на специфике исторической памяти чиновников: в отличие от воспоминаний об индивидуальных подвигах и заслугах дворянина, его семьи или рода, историческая память служителей короны напрямую увязывала их с государством, на благо которого были направлены их служение и добродетели.
В этом контексте особого внимания заслуживает такой критерий отбора чиновников, как репутация. По своей природе она больше всего роднила их с дворянами, чей статус опирался на заслуги предков, передаваемые по наследству[1317]. В качестве критерия отбора чиновников репутация появляется практически в самом начале зарождения новой администрации, причем именно в трудах легистов[1318]. Однако в этот начальный период репутация подразумевала следование моральным нормам и самым общим правилам поведения: не грабить, не убивать, не воровать, не совершать насилий и членовредительств, исполнять должностные обязанности и т. п. В таком аспекте репутация человека опиралась в широком смысле на общественное мнение. Весьма красноречива в этом контексте процедура назначения комиссаров для сбора материалов по расследованию судебных дел. Поскольку отъезд сенешалей и бальи на длительное время представлялся более нецелесообразным, то для судебных расследований, по королевскому указу от 15 февраля 1345 г., надлежало назначать специальных комиссаров — «добрых и состоятельных, с согласия сторон». Последнее подразумевало, среди прочего, одобрение назначенных людей с точки зрения их репутации, не только профессиональной. Аналогичное согласие сторон этот указ отныне предусматривал и для тех, кто проводит допрос свидетелей[1319].
Однако со временем репутация чиновника из категории общественного мнения трансформируется в мнение профессиональной среды[1320]. Корпоративная историческая память чиновников становится механизмом комплектования кадров королевской администрации. Впоследствии появляется авторитет «крови», т. е. репутация предков на службе короне, что, пусть и на иных основаниях, роднит формирующуюся социальную группу чиновников с дворянским сословием.
Если репутация являлась достоинством, сближающим чиновников с благородным сословием, то противоположной категорией представляется образование, которое определяло специфику чиновников как социальной группы[1321]. Разумеется, не для всех должностей в королевской администрации требовалось высокое образование, но для всех в итоге необходимо было обладать определенным минимумом — уметь читать и писать[1322]. Чем выше была должность, тем выше был образовательный ценз для ее получения. На вершине этой иерархии стоял Парламент, все служители которого были обязаны иметь ученую степень лиценциата или магистра, в одном — гражданском или каноническом, а лучше — в обоих правах[1323].
Обязательность образования для получения королевских должностей имела два важных последствия. Прежде всего, происходит повышение социального статуса образованных людей мирского звания благодаря их востребованности на государственной службе. Само образование, особенно университетское, превращается в достоинство, открывающее дорогу к благородному статусу. Хотя до появления аноблирующих должностей, чье получение автоматически делало человека благородным, чиновники даже верховных ведомств не являлись, строго говоря, «благородными людьми», но они получали титул «почтенных лиц» (
В то же время, поскольку путь к должностям открывали университеты, главным образом в Париже и в Орлеане, формирование чиновничества во Франции ознаменовалось изменением самого их статуса. Во второй половине XIV в. появляется новая титулатура Парижского университета: «приемная дочь короля». Что же она означала? Ее истоки, как и множества других важнейших обычаев и законов королевства, возводились к правителю
Постепенно изменяется и природа знания: будучи в Средние века одновременно властью и инструментом власти, оно в связи с построением государства переориентировалось на его нужды и в итоге стало частью государственных стратегий[1327].
Этот процесс отражен в упомянутой титулатуре Парижского университета — «приемная дочь короля Франции». Члены университетской корпорации в Париже никогда не забывали о ней, используя неизменно в своих речах и писаниях[1328]. Отметим, однако, ускользнувшее от исследователей обстоятельство: Парижский университет не был единственным, кто так именовался, несмотря на всю его уникальность и авторитет в христианском мире. Как минимум, точно так же именовался и университет в Орлеане: в указе от 23 марта 1375 г., делающим бальи и прево Орлеана «хранителями и судьями студентов» университета, который получает те же привилегии, что и его парижский аналог, этот университет также именуется «дражайшей и любимой дочерью» короля»[1329].
Это «гражданское удочерение» короной Франции с середины XIV в. университетов представляется мне явлением, напрямую связанным с построением государства и формированием профессионального корпуса чиновников, получающих необходимые для работы знания именно в них[1330]. Можно утверждать, что университеты постепенно превращаются в «кузницу кадров» королевской администрации и потому приобретают новый статус в политическом обществе[1331]. О заинтересованности верховной власти в соответствующих знаниях прямо говорится в одном из королевских указов. Когда Карл V Мудрый в июле 1364 г. подтверждал привилегии, дарованные Филиппом VI Валуа университету в Анжере, в его указе звучало такое обоснование изучения здесь права: «в знаниях гражданского и канонического права, необходимых и полезных для законности и разумного управления»[1332]. Как следствие, типизация качеств и достоинств чиновников явилась основой для консолидации группы и защиты ее прав на занимаемые должности с последующей их передачей по наследству, уступке или за деньги.
Глава 6.
Формирование прав чиновников на занимаемые должности
Новые принципы королевской администрации с середине XIII в. характеризовались четким стремлением короны не допустить прежней инфеодации должностей, превращения их в наследуемую собственность[1333]. Так появился принцип временности исполнения чиновником функций, что придало королевским должностям новый статус, взятый, как и многое другое в строящемся государстве, из церковной организации: клерикализация должностей выражалась в форме их держания и передачи, исключавшей в принципе возможность наследования.
Как же получилось, что эти первоначально четкие стремления верховной власти затем оказались забыты, и должности в королевской администрации превратились в пожизненные, наследуемые, уступаемые и продаваемые? Причем последнее в скрытой форме существовало задолго до введения «полетты», т. е. легальной продажи короной должностей[1334]. Явилось ли это следствием естественной логики формирования средневековых элит или имело свою специфическую подоплеку? И какие последствия для формирующегося государства имел этот процесс? Вот круг вопросов, без ответа на которые невозможно понять особенности складывающегося аппарата королевской власти во Франции XIII–XV вв.
Утверждение принципа несменяемости чиновников
Принцип несменяемости королевских чинов (
Однако этот указ, как и большая часть королевского законодательства, не вводил никакого новшества; он даже не был первым законодательным закреплением установившейся практики[1336]. Лишь последующая апелляция чиновников к этому указу превратила его в окончательную легитимацию прав на занимаемые должности. При всей условности квалификации королевских указов, не стоит преуменьшать в целом значение именно данного акта: пусть и не впервые, но он суммировал, подтвердил и узаконил сложившиеся правила и процедуры, фактически превратившие королевских чиновников во владельцев должностей[1337].
Путь к принципу несменяемости чиновников отличался сложностью, нелинейностью и постепенностью[1338]. Едва ли не главным фактором стало ограничение к середине XIV в. количества ординарных должностей, вызванное общественным недовольством растущим аппаратом власти и скудными финансовыми возможностями казны его оплачивать в условиях Столетней войны. Именно последнее, как и нежелание нищающего общества содержать непомерно разросшийся аппарат королевской власти, спровоцировали первый указ, который явился началом пути к несменяемости чиновников. Издан он был первым королем новой династии Валуа Филиппом VI 9 июля 1341 г. как подтверждение не найденного в архивах указа от 17 марта 1337 г.: в целях облегчения нагрузки на казну король обещал отныне давать «должности или бенефиции, только если они вакантны на деле» (
Мощным стимулом укрепления прав чиновников на занимаемые должности стал политический кризис 1356–1358 гг., впервые наметивший угрозу превращения королевских служителей в «козлов отпущения» за прегрешения и ошибки власти. Собранные после тяжелого и унизительного поражения в битве при Пуатье Штаты Лангедойля в октябре 1356 г. стали ареной борьбы за контроль над действиями короля Франции[1340]. В обмен на вотирование остро необходимого для выкупа короля из плена налога дофину Карлу был выставлен ультиматум сместить 22 высших чина королевской администрации[1341]. Основанием для этого объявлялась катастрофическая ситуация, в которой они огульно обвинялись. Удар был рассчитан весьма умело: обвинения были направлены против самой верховной власти, которой предлагалось заплатить высокую цену за свои просчеты и ошибки, принеся в жертву общественному возмущению своих самых доверенных и близких к персоне монарха служителей. Важно при этом, что отстранение 22 чиновников осуществлялось одномоментно и без предоставления им права быть выслушанными и оправдаться, поскольку «их дурное правление настолько очевидно трем штатам и всему королевству, что нет смысла выслушивать их объяснения и извинения». Они лишались королевских служб «навсегда» (
Реакция самих чиновников на такой демарш Штатов в полной мере выразилась в «Обвинительном заключении против Робера Ле Кока», одного из идеологов восстания и королевского чиновника, чье поведение усугублялось в глазах коллег предательством корпоративных интересов[1343]. Стержнем обвинения Робера Ле Кока являлся запрет отстраненным чиновникам возможности оправдаться; именно он становится главным признаком незаконности такой процедуры в глазах чиновников. Более того, она провоцирует ошибочное распределение ответственности между королем и его служителями. В тексте «Обвинительного заключения» выдвинутые претензии к чиновникам трактуются как скрытые обвинения против самого короля, так что недвусмысленно заявляется о нежелании чиновников превращаться в «козлов отпущения», будучи смещенными навсегда с должностей за ошибочные действия монарха[1344].
Тема распределения ответственности между королем и его служителями в «Обвинительном заключении» стала важным вкладом в политическую теорию французской монархии. Широкомасштабное общественное движение за реформы в сфере управления, посягнувшее на статус и права высших чинов, способствовало в итоге укреплению этих прав и статуса, поскольку повлекло принятие указа, запрещавшего отныне огульные и политически мотивированные смещения служителей короны Франции.
Этим фундаментальным актом, заложившим прочные основы несменяемости чиновников, явился указ от 28 мая 1359 г.[1345] Он не только восстановил на должностях смещенных чиновников и не только отклонил все обвинения, возвратив им «добрую репутацию», но и ввел правовые гарантии от повторения в будущем подобных акций. Указ осудил действия Штатов за их форму: «без всякого следования праву и обычаю… их не вызвав (в суд) и не выслушав»[1346].
И вот здесь мы сталкиваемся с еще одним, возможно, решающим двигателем процесса утверждения прав чиновников на занимаемые места — с интересами их самих, взявших из арсенала канонического права способ гарантировать свой статус[1347]. С одной стороны, к середине XIV в. королевские службы превратились в постоянные, штатные (ординарные), т. е. существующие вне персон, их замещающих. Персоны могут отныне меняться, но должности остаются неизменными, что открывало путь к возможности сформировать владельческие права на них[1348]. Фиксация штатов ведомств и служб короны и повышение статуса и привилегий королевских служителей создали напряженную ситуацию вокруг королевских должностей. Кризис 1356–1358 гг. впервые наметил контуры этого острого конфликта из-за доступа к чинам между теми, кто все очевиднее терял надежду добиться постов, и теми, кто все надежнее обеспечивал гарантиями свои права на занимаемую должность[1349].
И в этом королевским чиновникам помогала сама верховная власть, вынужденная опираться на их специфические интересы. Ввиду совпадения взаимных интересов она позволяет чиновному корпусу создать правовые гарантии на владение должностями. Идейным оправданием и легитимацией этих прав было стремление монарха заручиться лояльностью и неподкупностью чиновников, которую трудно было бы ожидать от служителей, не уверенных в стабильности своего положения[1350].
Такая трактовка прав чиновников на должности фигурирует и в политических трактатах теоретиков власти, и в королевских указах[1351]. Так, Жан Жерсон в программной речи «Vivat rex!» отстаивал заинтересованность самого общества в несменяемости судейских чинов, давая ей моральное оправдание: ссылаясь на Аристотеля, он описал частую смену чиновников в виде притчи о том, как облепленного мухами окровавленного человека решили спасти, просто отогнав мух, чем подвергли еще большим мукам, «ведь налетят новые мухи и доедят его в конец»[1352]. Та же общественная заинтересованность в стабильности положения чиновника, но с большим упором на гарантии его лояльности, отражена в «Совете Изабо Баварской»: по мнению автора, король не должен менять без причины хорошего бальи и сенешаля или другого чиновника, слывущего честным и угодным подданным, ибо это ухудшит ситуацию в подчиненной ему области, и чиновник не будет заинтересован хорошо исполнять службу, по каковой причине многие беды обрушились ныне на королевство[1353]. Позднее Тома Базен восхвалял Карла VII, особенно по контрасту с его сыном Людовиком XI, за то, что тот крайне редко менял своих чиновников и делал это якобы только в форме их продвижения по службе[1354].
По сути, та же цель гарантии лояльности чиновников заявлена и в указе Людовика XI от 21 октября 1467 г. В его преамбуле выражалось сожаление относительно произведенных королем при восшествии на престол смещений, ошибочно сделанных якобы по вине просителей и «по неведению короля» (
Принцип несменяемости чиновников получил весомое подкрепление в виде переназначения всех находящихся на должностях людей при восшествии на престол 8 апреля 1364 г. Карла Мудрого. Такое новшество невозможно объяснить вне контекста событий 1356–1358 гг. и желания победивших чиновников закрепить свой успех. В отношении чиновников Парламента был издан отдельный указ, в котором указанное решение короля обосновывалось важностью правосудия и безупречностью служения ему перечисленных в тексте лиц[1357]. Таким образом, легитимность данного решения базировалась на соответствии достоинств и усердия служителей Парламента целям их службы, что делало принцип несменяемости чиновников следствием безупречного исполнения служебного долга.
Этот акт, в немалой степени обусловленный тяжелыми испытаниями, выпавшими на долю Карла в бытность его регентом королевства, становится затем административной традицией. Новые короли, взойдя на престол, подтверждали на должностях всех находящихся на них лиц[1358]. В этой связи хотелось бы обратить внимание на коллизию, возникшую при восшествии на престол Людовика XI в 1461 г. Общеизвестно, что будучи не в ладах с отцом и желая с первых же шагов добиться всевластия над администрацией, новый король еще до коронации отстранил от должностей самых высокопоставленных и наиболее близких к персоне отца чиновников: канцлера, главу Парламента и многих советников, генерального прокурора и адвоката короля, прево Парижа, адмиралов, маршалов и сенешалей[1359]. Однако исследователями практически не упоминается тот факт, что формально Людовик XI издал указы в духе сложившейся традиции — переназначил остальных служителей верховных ведомств[1360]. Основанием для переназначения в этих указах объявляется намерение «следовать похвальным деяниям предков», забота об общем благе королевства и воздаяние чиновникам за «великие, верные и постоянные службы», как и подтверждение их «добрых нравов и почтенной жизни, и большого опыта в службе»[1361]. Как же сочетались эти указы Людовика XI о переназначении состава верховных ведомств с одновременными отстранениями чиновников? Вот тут мы вновь сталкиваемся с неустранимым сочетанием патримониального и бюрократического принципов комплектования. Король оставался главным распорядителем всех должностей даже при появлении определенных прав чиновников на занимаемые должности. Об условности этих прав свидетельствует и уже разбиравшаяся выше обязательность формального переназначения чиновников специальным указом короля, ведь при смене монарха все должности считались вакантными[1362]. Показательно, что в свой формуляр Одар Моршен включил типовое письмо о переназначении (
Принцип несменяемости чиновников, заложенный в середине XIV в. королевскими указами, выражался с тех пор в необходимости наличия вакансии для назначения, в запрете создавать новые должности, а также в обоснованности смещения чиновника и соблюдении определенной процедуры, которая включала право смещаемого быть выслушанным. Рассмотрим отдельно каждую из этих взаимодополняющих форм, обеспечивающих фактическую несменяемость чиновников.
Итак, первым и главным условием нового назначения чиновника на должность признавалось со времени указов Филиппа VI Валуа наличие вакансии, т. е. освободившейся ординарной (штатной) должности. С тех пор, как численность ординарных должностей в столице и на местах была зафиксирована и «заморожена» в середине XIV в. на сто лет, до конца Столетней войны, наличие вакансии превратилось в строго соблюдаемое правило. В этой ситуации возрастало значение проверки королевских указов о назначениях в Парламенте и в Палате счетов и их опротестования в случае ошибки — назначения на невакантную должность. В правление Людовика XI подобное «сотрудничество» короля и верховных ведомств в сфере комплектования подверглось испытанию ввиду нежелания нового монарха считаться с этими ограничениями. Еще в бытность дофином Людовик выдал два письма о назначении на одно и то же место шателлена в Дофинэ. В результате ему пришлось писать письмо «правителям и членам Совета в Дофинэ» и объясняться. Ссылаясь на свою оплошность, вызванную настойчивыми просьбами соискателей, Людовик делал выбор в пользу Адама де Камбре, которому первому дал это место[1365]. Приказной тон письма, требование немедленно ввести Адама «во владение и сейзину должности» и угрозы в противном случае вызвать его «недовольство (
Став королем и учтя негативные последствия подобной раздачи должностей, Людовик XI отдал Парламенту приказ не принимать во внимание письма о должностях, которые он мог выдать нескольким людям, так как признался, что не помнит, кому точно их давал[1366]. Но так происходило, если королю было безразлично, кто именно из обладателей писем-назначений получит в итоге должность. Если же выбор короля был осознанным и обдуманным, то тут даже Парламент с его обширной компетенцией не имел в арсенале средств противодействовать воле монарха. Так случилось в уже упоминавшемся споре за должность бальи Мелёна в 1478 г. Сначала она была дана Пьеру Оберу, причем в пожизненное владение (
Таким образом, хотя наличие вакансии и ограничивало новые назначения, это правило входило в противоречие с волей короля видеть на королевской службе того, кто ему угоден. Поскольку число должностей было фиксированным, а чиновники все реже их добровольно оставляли, если только не уходили на повышение, то выходом из тупика сделались экстраординарные должности.
Однако эта практика наталкивалась на сопротивление ординарных чиновников. Вследствие фиксации численности королевских служб и регулярного приведения ее к «освященному традицией» штату король не мог их увеличивать. Вызванное скромными возможностями казны, это ограничение, к тому же, подкреплялось заинтересованностью самих чиновников в сохранении установленной численности должностей. Причина такой заинтересованности, очевидно, лежит в той же финансовой плоскости: возрастание нагрузки на казну приводило к систематическим задержкам жалованья. Не случайно впервые эта личная заинтересованность чиновников в сохранении штата должностей проявилась уже в начале Столетней войны: 6 мая 1339 г. Парламент сместил экстраординарного судебного пристава, назначенного сверх установленного штата, и пригрозил наказывать впредь тех, кто попытается увеличивать число приставов, объявив такие письма незаконными[1370].
Как следствие возникает еще один источник прав чиновников на занимаемые должности: фиксация штата должностей ведет к формированию корпораций, воспринимаемых как коллективная собственность, где права каждого члена «тела ведомства» гарантированы. Такие гарантии провоцировали конфликты с королем. Так, Людовик XI попытался было увеличить число экзаменаторов в Шатле с 16 до 20 человек, однако корпорация воспротивилась этому и, возбудив дело в Парламенте, выиграла его[1371]. Спустя четыре года король своим указом создал две новые ординарные должности экзаменаторов Шатле, однако Парламент отказался этот указ зарегистрировать и оглашать, так что королю пришлось писать в верховный суд письмо с требованием «прекратить всяческие препятствия и позволить назначенным людям вступить в должность»[1372]. Вслед за этим Людовик XI создает еще одну должность экзаменатора Шатле, на этот раз внештатную, специально для Филиппа Мюнье, в качестве вознаграждения за «некие особые и приятные услуги, каковые этот Мюнье и его родные и друзья из нашего окружения нам оказали» в деле присоединения Бургундии к короне Франции. Должность как вознаграждение за услуги королю являлась вполне привычным явлением, тем более что в данном случае речь шла о внештатной должности и данной лишь пожизненно (
В двух последних казусах мы имеем дело с назначением как вознаграждением за особые заслуги. Правда, экстраординарная должность не посягала на «тело ведомства», ибо давалась лишь данному человеку и лишь в течение его жизни. Другим типом экстраординарных должностей были такие, которые давались в перспективе появления первой же вакансии. Хотя они формально не посягали на штат ведомства, но ограничивали права штатных чиновников распоряжаться своими должностями.
Примером может служить назначение Людовиком XI за «особые заслуги нам и отцу» Бертрана де Бово внештатным первым президентом Палаты счетов с особым титулом «хранителя и главного защитника домена», однако, дабы избежать «приумножения чинов» и сохранить численность, «привычную издавна» (
Красноречив в этом плане указ Людовика XI от 6 июля 1468 г. о назначении двух экстраординарных приставов Парламента — Матьё Машко и Жана Мёнье, в перспективе появления вакансий в штате (
Таким образом, право короля создавать внештатных чиновников в перспективе их перехода в штат столкнулось с укреплением прав чиновников, верно и долго служивших, на занимаемую должность. Эти права опирались на незыблемость «тела» и штатного расписания ведомств и служб.
Правление Людовика XI стало знамением новой эпохи в административной истории, когда были сняты ограничения на численность королевского аппарата и начался галопирующий рост штата должностей. Не случайно поэтому именно в его правление был создан трактат о праве короля увеличивать число должностей. Аргументы в эту пользу сводятся к следующему: растет домен короны, следовательно, появляется нужда в новых службах. Два аргумента прямо отсылают к правам чиновников: во-первых, создание новых должностей способствует более быстрому продвижению тех чиновников, кто «долго и верно служил королю», а во-вторых, создание внештатных постов стимулирует штатных чиновников «не допускать ошибок и небрежностей в отправлении должностных обязанностей». Аргументация противоположной позиции также исходит из цели улучшить работу королевского аппарата и стимулировать чиновников. Противники создания новых должностей апеллируют к неприкосновенности давней традиции, поддерживаемой ордонансами предыдущих королей, посягать на которые опасно для власти в принципе, поскольку всякое изменение (
В этом трактате отразилась в полной мере специфика исследуемого периода, когда патримониальный принцип комплектования еще превалировал над зарождающимся бюрократическим. Король мог создавать и новые должности, но не посягая существенно на «тело ведомства». Как пример такого ограничения приведу указ короля «соединенного королевства» Генриха VI от 26 декабря 1431 г. о создании службы «присяжного монетчика», где сказано, что король имеет право один раз в правление создавать «подобную должность в Монетной палате»[1380].
Однако даже это ограниченное право короля могло быть оспорено штатными чиновниками, чьи интересы оно ущемляло. Так случилось при воцарении того же Генриха VI, создавшего новую штатную должность растопителя воска (
Примеры таких компромиссов мы находим в правление Людовика XI. Так, 15 мая 1466 г. король создал должность экстраординарного адвоката в налоговом суде и назначил на нее мэтра Жана Дюфренуа, лиценциата гражданского и обычного права (
Свидетельство складывания фактической несменяемости чиновников можно обнаружить уже в сборнике судебных казусов Жана Ле Кока. В него включен в качестве образца судебный процесс между адвокатом Никола Блонделем и новым приором церкви Сен-Мартен-де-Шан, пожелавшим отказаться от услуг Блонделя, причем казус этот озаглавлен Ле Коком весьма красноречиво: «Может ли оффициал быть несменяемым»[1383]. Надо заметить, что Ле Кок выступал в этом деле на стороне приора церкви и по сути отрицал принцип несменяемости, однако, вероятнее всего, делал это из соображений профессионального долга, замечая в своих комментариях, что Блондель купил эту должность, не вполне соответствуя ей. Однако нам интересен сам спор вокруг принципа несменяемости и аргументы обеих сторон. Приор церкви Сен-Мартен-де-Шан, помимо ссылок на незаконность исполнения Блонделем функций адвоката в своем же приходе, апеллирует к двум фундаментальным принципам временности королевских должностей: «судейские должности являются временными, а не постоянными, во-первых, потому что это открывало бы двери жадности (
Какими же аргументами парирует Никола Блондель эти, казалось бы, бесспорные доводы? Он апеллирует к реальной практике, сложившейся к концу XIV в. во Франции, когда для отстранения чиновника нужен весомый повод. Блондель заявляет, что должность вполне может быть дана ему пожизненно, поскольку он «честный и опытный, не ославлен и не порочен, и не был осужден по суду, а в области писаного права судейские должности переходят по наследству»[1385]. Как видим, истец опирается в защите своих прав на соответствие достоинствам судейского чиновника — на моральные качества, репутацию и профессиональную состоятельность — как гарантию несменяемости, подкрепленную к тому же отсутствием судебно доказанного проступка. Показательно, что он ссылается и на реально соблюдаемую практику несменяемости чиновников — на мэра Арраса и прево Лаона, которые являлись «пожизненными (
Таким образом, в ходе этого значимого в глазах королевского адвоката судебного казуса мы сталкиваемся с укоренившейся на практике и в сознании королевских чиновников фактической несменяемостью должностей. В пользу ее укорененности еще более свидетельствует то обстоятельство, что Ле Кок дело проиграл, и Блондель остался на должности.
Не менее важные данные о подобной практике и о ее восприятии самими служителями короны Франции содержатся в «Формуляре» Одара Морщена. В нем целых три образца писем Канцелярии так или иначе апеллируют к правилу несменяемости чиновников и к особой процедуре их отстранения: в письме о появлении вакансии вследствие доказанного преступления и в двух письмах об исках против назначения на невакантную должность[1386]. В первом письме за образец взято отстранение от должности хранителя монеты в Тулузе за «многие ошибки, хищения и злоупотребления», в результате чего место объявлялось вакантным[1387]. Еще более важен комментарий Моршена: «согласно королевским указам, ни один чиновник не должен быть отстранен с должности без причины и не будучи выслушан»[1388].
В двух других формулярах мы сталкиваемся с конфликтом прав короля распоряжаться «по своему желанию» должностями с оформившимися правами чиновников на них. В первом случае король назначил человека на уже занятую должность, причем чиновник служил на ней давно, при прежнем правлении, и при восшествии на престол нынешний король его утвердил. Образец приведенного Моршеном письма представляет собой не решение конфликта в пользу одной из сторон, а требование короля принять у фактически отстраненного чиновника прошение-протест и возбудить судебное разбирательство в Палате прошений Дома, которой «принадлежит дознание и решение о королевских службах»[1389].
В этом формуляре обращает на себя внимание не только передача в компетенцию ведомства короны права вынести решение в конфликте двух сторон — короля и его чиновника, но и обоснование необходимости принять у отстраняемого чиновника иск-протест. Основанием для иска являются его «долгая безупречная служба… без ошибок и претензий» и «королевские ордонансы, согласно которым ни один чиновник не должен быть отстранен от службы без причины и не будучи выслушан в его доводах и оправданиях»[1390].
Второй казус по сути и по аргументации повторяет первый: то же назначение на уже занятую должность, то же распоряжение принять у отстраненного чиновника иск на тех же самых основаниях — долгая безупречная служба и королевские указы о законной процедуре отстранения[1391]. По сути, оба письма представляют собой требование короля к соответствующему ведомству не вводить в должность новоназначенного чиновника до разбирательства иска смещенного им человека. Но возникает закономерный вопрос: почему король не делает выбор между двумя служителями сам и зачем нужно разбирать протест отстраненного чиновника? Идет ли речь о простом соблюдении формальной процедуры или за ней стоит какой-то смысл?
На первый взгляд, оба эти письма противоречат проанализированному выше правилу, согласно которому король имел право назначать чиновника только на вакантную должность. И все же ясно, что столкновение двух принципов комплектования, личностного и корпоративного, являлось системным и со временем нарастающим. В контексте конфликта этих двух принципов важно понять, с какой целью вчинялся иск отстраненным чиновником и каковы были его перспективы.
Начнем со второго. В комментариях Моршена содержится пространное пояснение преимущественных прав того, кто получил от короля место последним и тем самым отстранял предыдущего служителя. В судебном процессе отстраненный становился истцом, а новоназначенный — ответчиком, и все преимущества оказывались на стороне последнего. Как уточняет Моршен, в типовом письме о назначении всегда указывается возможность протеста того, кто терял права на должность, что позволяло соответствующим ведомствам принять иск и возбудить дело. Более того, именно истец должен был позаботиться о получении письма, свидетельствующего о его протесте[1392]. Однако возможность опротестовать новое назначение не гарантировала успеха предприятия.
Тем не менее шансы у истца оставались. Не только Палата прошений Дома короля, в чью компетенцию входил разбор исков между королевскими чиновниками, но и Парламент как верховный суд, куда любой человек мог обратиться в поисках «справедливости», имели возможность решить исход дела.
Конфликты с Парламентом стали лейтмотивом политики Людовика XI в сфере комплектования. Уже в начале нового правления Парламент отказался подчиниться указу короля и отстранить от должности своего секретаря[1393]. В том же году верховный суд вмешался в конфликт за должность сборщика налогов в элексьоне Компьень между Рено де Воском, на чье место был назначен Никола Фрере. В письме короля с требованием не принимать иск от Рено и тем более не выносить по нему решения обращено внимание на то, что Рено в данный момент находится в процессе, возбужденном против него в Палате прошений Дома короля генеральным прокурором за «большие хищения, ошибки и злоупотребления, им совершенные на службе контролера податей с чужаков в Париже», за которые он был отстранен от должности по приговору налогового суда[1394]. Решительный тон письма и содержащиеся в нем угрозы «поберечься от подобной ошибки, ибо такова наша воля и желание» (
Они в полной мере проявились в конфликте с королем из-за назначения нового судебного пристава Парламента Луи Буржуа на место Алена Делакруа в 1478 г. В первом письме в это ведомство Людовик XI не снизошел до объяснений причин такой замены, считая достаточным заявить, что таково его «желание, воля и намерение», и потребовать немедленно и без задержек ввести Луи Буржуа «во владение и сейзину этой должности», так чтобы больше не возникало проблем. Но это не помогло: Парламент отказался это сделать, и конфликт с королем продлился более полугода. Людовик XI написал в общей сложности четыре «открытых» и «закрытых» письма в Парламент с требованием утвердить свое решение, в которых подкреплял его и намеком на некие причины, по которым он больше не желает держать в служителях Алена Делакруа[1395]. Несмотря на такое давление, Парламент упорствовал с января до 1 августа 1478 г., прежде чем смириться и принять в свой состав Луи Буржуа, однако лишь с тем условием, что изучит результаты расследования в отношении смещенного Алена Делакруа, которое король поручил нескольким комиссарам, после чего «поступит так, как подсказывает разум»[1396].
Аналогичный конфликт сопровождал спустя несколько лет назначение нового секретаря по уголовным делам: Людовик XI определил нотариуса-секретаря Канцелярии Франсуа Перро в Парламент на место уголовного секретаря, сместив одновременно с нее Гуго Аллигре. Королю пришлось четырежды писать в Парламент гневные и приказные письма, посылать переговорщиков — нотариуса Канцелярии Жака Шарпантье и капитана Мелана Оливье Ле Дэна — с заданием навязать свою волю и сломить сопротивление. В письмах король заявлял, что главы Парламента «не имеют права идти против его воли, защищая ордонансы и по своему их интерпретируя…, страшно удивлен плохим приемом, оказанным Перро, поскольку не имеют права так обращаться с нашим служителем»[1397]. Людовик XI так и не объяснил причин отстранения Аллигре, не считая, очевидно, это обязательным, лишь спустя более полугода намекнув, что таковые имеются: «ведь вы не знаете, — писал король Парламенту, — причин, по которым я сместил его с должности». Однако все усилия монарха натолкнулись на стену сопротивления в верховной судебной инстанции, чья позиция опиралась на выработанные критерии отбора чиновников и процедуру их отстранения: она не усматривает в службе Аллигре ничего, за что следовало бы его сместить, а «согласно королевским ордонансам, никто не должен терять службу, если не совершил преступления»; к тому же назначенный Перро «не кажется опытным и состоятельным для исполнения этой службы»[1398].
Дальнейшее развитие конфликта показывает лимиты действия обоих принципов комплектования — патримониального и бюрократического. Записав в протоколе все свои возражения, Парламент все же вынужден был 26 ноября 1481 г. принять Перро на службу, «опасаясь не угодить королю» и исчерпав на этом этапе все ресурсы сопротивления. Однако у него оставалось в арсенале законное средство «защиты справедливости»: принять иск у смещенного Аллигре, что он и сделал, возбудив судебный процесс. В результате Аллигре его выиграл и 5 января 1484 г. был восстановлен на должности, а Перро принужден был вернуть ему всё полученное за прошедшие годы жалованье[1399]. Так Парламент сумел в итоге настоять на своей позиции, однако нельзя не связать эту победу с отсутствием главного «противника», ведь Людовик XI к тому времени уже умер.
Процедура смещения чиновников, прописанная впервые в указе 1359 г., стала фундаментом несменяемости чинов и потому неизменно ими отстаивалась, прочно закрепившись в профессиональной этике. Следование королем этой процедуре входило в стандартный набор его добродетелей в глазах служителей власти. Так, в своем «Похвальном слове» Анри Бод упоминает в числе достоинств Карла VII, что он «никого не смещал без причины»; и наоборот, автор «Хроники первых четырех Валуа» в качестве показателя незаконности расправы над одним из глав восстания майотенов в Париже в 1382 г. Жаном де Марэ называет смещение в его отсутствие, так что он не был выслушан в своих оправданиях[1400].
С точки зрения утвердившейся процедуры смещения чиновников королевская схизма 1418–1436 гг. предстает подлинной катастрофой, посягнув на фактически сложившийся принцип несменяемости. В результате занятия Парижа войсками герцога Бургундского летом 1418 г. и поражения арманьяков королевская администрация оказалась под ударом. Часть чиновников спешно покинула Париж, «прихватив» с собой дофина Карла как гарантию своего политического выживания, другая добровольно оставила королевскую службу или была смещена новыми властями. Этот во многих отношениях «осевой» кризис в истории государственного аппарата Французской монархии нанес сокрушительный удар по скрупулезно возводимому зданию автономного бюрократического аппарата власти. Формально чистка королевского аппарата являлась легитимной, ибо была санкционирована указами короля Карла VI. Но покинувшие Париж и основавшие «с чистого листа» параллельную администрацию под властью дофина Карла чиновники воспринимали эту ситуацию, в том числе, и как посягательство на утвердившийся принцип несменяемости. Не случайно поэтому в указах дофина Карла об учреждении параллельных ведомств обстоятельно излагается незаконность произведенных смещений, в результате которых «старые, добрые и верные служители… кто долго и верно служил» были изгнаны со службы без законных оснований и без соблюдения принятой процедуры[1401].
Однако этот кризис с особой наглядностью показал, что возникший в интересах верховной власти и ее служителей принцип несменяемости чиновников никак не ограничивал всевластие короля в сфере комплектования. Конечно, для посягательства на него у короля должны были быть веские основания, но если они имелись, то никакие правила и гарантии не могли отменить «волю короля». И вот тут мы возвращаемся к важному вопросу, ответ на который позволяет лучше понять границы действия складывающегося принципа несменяемости. Зачем отстраненные новым назначением короля должностные лица подают иск в Парламент и просят занести в протокол, что назначение сделано «не в ущерб им»? Какой еще ущерб они имеют в виду, если уже потеряли свою службу и вряд ли сумеют ее вернуть?
А между тем, именно с таким явлением мы сталкиваемся всякий раз, когда новое назначение отстраняет прежнего служителя, не обвиненного, однако, в должностном преступлении. Ярким примером этой практики стала широкомасштабная акция короны Франции по замене корпуса бальи и сенешалей в ситуации политического противостояния арманьяков и бургиньонов. Парламент скрупулезно фиксировал протест отстраняемого чиновника и возбуждал дело, которое сводилось к «восстановлению чести» отстраненного[1402], однако ученые прошли мимо этой, на мой взгляд, важнейшей с точки зрения складывающегося института королевской службы процедуры.
Чего добивались чиновники, требуя фиксации своего протеста в протоколах Парламента? Ведь такой протест не мог противостоять воле монарха. Однако он подтверждал важнейшее для дальнейшей карьеры чиновника обстоятельство: отстранение последовало не из-за должностного преступления и у чиновника сохранялась незапятнанной профессиональная репутация, являвшаяся одним из фундаментальных критериев отбора на службу[1403]. Так, с помощью протеста чиновник сохранял право на занятие другой должности, переходя «в резерв». Именно этому и призвана была, на мой взгляд, послужить запись в протоколе Парламента, констатирующая незапятнанную репутацию смещенного чиновника. Косвенно, но весьма красноречиво об этом свидетельствует формуляр уже упомянутого письма с разрешением короля принять к рассмотрению жалобу отстраненного чиновника. В нем само отстранение новым назначением квалифицируется как «великий ущерб и бесчестие ему», а отказ в иске — «еще большим ущербом и бесчестием, если ему будет отказано в нашей милости и защите суда»[1404].
Таким образом, процедура отстранения не в результате должностного преступления, а по «воле монарха» и с фиксацией протеста, констатирующего отсутствие «ущерба правам», апеллировала к несменяемости, поскольку потенциально сохраняла за смещенным чиновником право на занятие другой должности. Об этом шла речь на собрании Штатов в Туре в 1484 г.: сам автор «Дневника» Жан Масслен напомнил о королевских указах, благодаря которым смещенные без причины чиновники могли быть восстановлены в должностях или сохраняли потенциальную возможность судебным путем (
Следовательно судебный путь предусматривал не столько восстановление на отнятой должности, сколько право получить другой пост, если король по каким-либо причинам желал чиновника заменить. Право оспорить смещение являлось, таким образом, составной частью принципа несменяемости чиновников. Возникновение фактической несменяемости и оформление гарантий на занимаемую должность привели к складыванию своеобразных владельческих прав на долго и безупречно исполняемую службу.
В формулах писем о назначении на должность примерно на рубеже XIV–XV вв. появляется предписание «ввести во владение и сейзину службы» (
Правила карьерного роста
Оформление бюрократических и корпоративных правил карьерного роста сыграло существенную роль в становлении института службы[1408]. Наличие подобных стратегий, остающихся еще слабо исследованными, было мной обнаружено при изучении истории самого крупного ведомства короны Франции — Парламента в первой трети XV в. Анализируя политику верховного суда в сфере комплектования и конструируя логику разрешения возникающих конфликтов за должности, я столкнулась с существующими четкими правилами продвижения чиновников внутри корпорации[1409]. Вне зависимости от личных достоинств кандидата и ранга его покровителя, в том числе внутри парламентской корпорации, путь карьерного роста был к XV в. предельно отлажен. Любой, приходя на штатную должность советника Парламента, поступал вначале в Следственную палату, где набирался необходимого опыта судебных расследований. Когда же освобождалось место в Верховной палате, собственно выносящей приговоры в последней инстанции, то в нее попадали из Следственной палаты или Палаты прошений в строгой очередности — по выслуге лет (
Важно обратить внимание на то, что стратегии карьерного роста не прописаны были ни в одном ордонансе и должны расцениваться как собственно чиновное изобретение, очевидно, вытекающее из универсальных корпоративных правил. Показателем приверженности парламентариев этому «золотому правилу» карьерного роста является и выявленное мной следование ему даже в случаях, когда речь шла о служебном продвижении родственников парламентариев[1413]. Хотя все вступающие в Парламент чиновники проходили процедуру конкурсного отбора, они поступали на то место, которое освобождалось после цепочки перестановок внутри корпоративной иерархии. Тем более что появляющаяся вакансия была, как правило, очень высокая, ведь две трети парламентариев «старели и умирали», находясь на службе в Парламенте, следовательно, вакансия появлялась, обычно, в Верховной палате, а туда не принимали новичков.
Наконец, вакансии президентов Парламента замещались не по выслуге лет, а путем выборов, хотя все они уже проходили в свое время процедуру конкурсного отбора. К началу XV в. в курии насчитывалось четыре президента, причем при их известном равенстве, главой верховного суда был первый президент, за должность которого происходили конфликты, поскольку здесь могло возникнуть столкновение корпоративных стратегий продвижения — от четвертого к первому президенту — и воли монарха видеть на этом посту угодного ему человека[1414].
Ф. Отран датировала появление этой новой бюрократической иерархии в Парламенте, пришедшей на смену прежней социальной, временем административных реформ «мармузетов»: с 1390 г. в начале каждой сессии Парламента секретарь, перечисляя поименный состав ведомства, отныне строил его по новому, бюрократическому принципу — сначала президенты, потом советники Верховной палаты (клирики впереди мирян), затем Следственной палаты — все в строгой хронологии их вступления в корпорацию[1415]. Однако складывание бюрократической иерархии было невозможным без появления собственно парламентской корпорации, датируемой ордонансом 11 марта 1345 г. До этой даты король мог дать своему протеже незаслуженно высокое место.
Расширение исследовательского поля заставило еще внимательнее присмотреться к формированию, эволюции и мотивации
В основе карьеры лежало понятие долгой и безупречной службы. С наибольшей полнотой оно выражено в формуляре типового письма, которое выдавалось при получении более высокой должности (
Подобная мотивация присутствует в ряде королевских распоряжений. Так, вслед за сокращением численности мэтров — советников Палаты счетов в 1406 г. был издан королевский указ, защищающий интересы клерков-писцов этой Палаты, из текста которого явствует, что они со временем по очереди поднимались на освобождающие места советников-мэтров Палаты. Однако в связи с сокращением количества последних образовался «резерв» чиновников, способных замещать штатные вакансии мэтров по мере их появления, так что клерки-писцы утрачивали на дальнюю перспективу надежду на повышение. Указ обосновывает подтверждение их прав, равно как и свободы короля назначать вакансии на советников также и клерков, именно стремлением стимулировать их служебное рвение и лояльность. Если прежде, видя продвижение (названное «вознаграждением») тех, кто «долго служил» в должности клерка, остальные «среднего возраста были более внимательны и усердны в трудах и старательны в работе, дабы достигнуть и добиться этого ранга, каковой по разуму и для блага дела, где никто не может быть сведущим, не служа долго, им полагается, и вследствие этого (правила) дела и нужды нашей Палаты наилучшим образом велись и поддерживались, но теперь эти клерки уже не будут столь же старательны». Поскольку они надолго теряют возможность продвинуться по службе, а ведь «каждый, кто служит, достоин вознаграждения, особенно кто долго служит», то указ восстанавливал их в правах, «дабы они были более склонны нам усердно служить и вознаграждались бы за свои труды и усилия»[1418].
В этом указе, по сути, собраны все основные составляющие корпоративного
Рассмотрим теперь по возможности каждое звено в отдельности, не забывая при этом о сочетании всех этих звеньев в корпоративной этике и практике. Начнем с очередности, с наличия списков, составленных в строгом соответствии со стажем работы чиновника. Как явствует из собранных материалов, они имелись во всех корпорациях служителей короны Франции — от Парламента до Шатле. Всякое нарушение этой очередности трактовалось в качестве ущерба правам «очередника» и сопровождалось фиксацией в протоколах ведомства неприкосновенности его прав «на будущее». Более того, по свидетельству Анри Бода, аналогичную очередность на занятие откупных должностей король Карл VII составил и для служителей своего Дома. Список учитывал возраст и срок службы, и когда освобождалось место, его давали «согласно очереди», что автор включил в число добродетелей короля[1420].
Однако здесь, как и в других вопросах комплектования, складывающиеся бюрократические стратегии противоречили прерогативам монарха на замену очередности или иерархии, правда, для таких действий требовался весомый повод. Так, после основания Парламента в Пуатье восемь судебных приставов во главе с Аломом Кашмаре обратились к королю с просьбой установить иерархию сроков их службы, поскольку разделение Парламента надвое внесло в нее неразбериху[1421]. Когда Карл VII осуществил реформу судопроизводства в 1454 г., он одновременно обновил и состав Парламента, а поскольку все назначения произвели в один день, так что новые советники пришли в замешательство по поводу соблюдения порядка рассаживания, король сам единолично его установил «невзирая на манеру и обычай нашей курии»[1422].
Вторым двигателем карьеры, как уже подчеркнуто выше, становится долгая и безупречная служба чиновника. Со второй половины XIV в. «золотым правилом» при сокращениях являлся отбор тех, кто занимал должности дольше всех. Так значилось в «Инструкции о сборе налогов» (оставить в Налоговой палате тех, кто «долгое время там служил»); так рекомендовалось поступать при сокращении Монетной палаты (оставить четырех «самых старых и достойных»), а к примеру, при назначении двух казначеев король выбрал Гонтье Коля и Жана де Ла Клоша, «кто долго ее (должность) исполнял и чьей верностью и состоятельностью мы весьма довольны»; при сокращении штатов клерков в Палате счетов предписывалось выбрать, исходя из «долгой службы, опыта и состоятельности»[1423].
Нарушение этого обычая воспринималось чиновниками очень болезненно и трактовалось как незаконное ущемление их прав. Период королевской схизмы явился подлинным испытанием на прочность всех сформировавшихся бюрократических правил и выявил заинтересованность самих чиновников в их соблюдении. В Парламенте в Пуатье назначение нескольких судебных приставов привело к путанице со стажем и иерархией между ними. В своем прошении они добивались зачисления в их стаж времени работы в Париже, аргументируя это понесенными ими ущербами за верность Карлу. В итоге король удовлетворил их прошение, подтвердив приоритет «долгой службы»[1424]. Воссоединение двух Парламентов в 1436 г. также происходило болезненно ввиду возникшей неразберихи со сроками службы. Как явствует из указа Карла VII, спустя 10 лет после воссоединения ситуация все еще оставалась запутанной: начиная с 1418 г. в бытность регентом Карл раздавал должности в Парламенте, иногда по два-три письма на одно и то же место; и хотя не все потрудились вступить «во владение и сейзину службы» за эти 20 лет, теперь они возбуждали иски против тех, кто эти должности все это время исполнял. Решение короля защитило тех, кто «долго служил» и тем самым гарантировало их права[1425].
Знаменательно, что такие корпоративные традиции поощрения служебного рвения в известной мере соблюдались и при Людовике XI. Так, восстанавливая должность президента налогового суда, упраздненную некогда вместе с самим судом, король назначил на нее Луи Рагье, епископа Труа, который занимал ее еще при Карле VII и «в ней хорошо и почтенно управлял», так что возвращение ему должности обосновывалось долгой и безупречной службой[1426].
Срок исполнения обязанностей мог оказаться решающим аргументом в спорах за место[1427]. Такого рода споры участились, когда Карл VII стал вознаграждать своих сторонников должностями в королевской администрации еще до освобождения Нормандии от англичан. В благодарность за содействие король повторно раздавал посты тем, кто «послужил нам в этом возвращении, и их предпочли, дабы каждый был бы более заинтересован и склонен постараться в службе нам». Это привело к судебным тяжбам, блокировавшим работу королевской администрации. Выход был найден, и он недвусмысленно гарантировал права тех, кто дольше служил[1428]. Точно также поступил и Людовик XI, который поначалу бесконтрольно раздавал должности, не считаясь с существующими традициями, а, столкнувшись с административным хаосом, понял выгоды от соблюдения установленных бюрократических правил
Таким образом, долгая служба давала гарантию прав на занимаемую должность, стимулируя служебное рвение и повышая привлекательность службы. Такого рода гарантии особенно наглядно проявлялись при регулярных сокращениях штатов. В ордонансе о бальи и сенешалях Филиппа V Длинного в 1312 г. предусматривалось уменьшение численности сержантов, в результате которого должны были остаться на службе «самые подходящие», чей список подлежал отправке в Палату счетов под двумя печатями. Их уже нельзя было сместить, и лишь по мере освобождения должностей в результате смерти сержантов, на их место мог быть избран другой служащий[1430]. В этом указе отражается, безусловно, процесс формирования принципа несменяемости чиновников, однако можно предположить, что освобождающиеся должности замещались теми, кто уже являлся сержантом и был отстранен в результате сокращения. С такой еще не вполне отчетливой, но уже наметившейся тенденцией при сокращениях мы встречаемся спустя два десятилетия, в приказе Филиппа VI Валуа к прево Парижа об уменьшении численности экзаменаторов Шатле до 16 человек. Спустя несколько дней король разъяснил ему, что по мере освобождения должностей экзаменаторов следовало назначать на них отстраненных служителей, до тех пор, пока все они не получат службу[1431].
Как явствует из этих первых шагов по формированию прав чиновников на должности,
Ордонанс об общем сокращении должностей от 9 февраля 1388 г. предусматривал аналогичную процедуру в отношении трех советников Палаты счетов, подпавших под удар. Они должны были «получить первыми должности, которые освободятся в Палате согласно их очередности (
Долгая служба обеспечивала, как видим, преимущества. Показательно, что они сохранялись даже при изменении форм комплектования чиновников. Так, вводя процедуру выборов для замещения должности клерка в Палате счетов, королевский указ оговаривал, что, выбирая «добрую и состоятельную персону», предпочтение следует отдавать тому, кто в этой должности клерка «прежде служил, если таковой имеется и если будет сочтен состоятельным и подходящим»[1436].
Права чиновников на должности, ущемленные в результате сокращения, могли быть реализованы и через возможность получить сразу же место в другом ведомстве[1437]. Так, в ордонансе от 14 декабря 1346 г. для не попавших в штат мэтров-советников Палаты счетов предусматривались «добрые и подобающие чины, согласно их доброму образу действий и службе в прошлом»[1438]. Равным образом гарантировались права сборщиков налогов: те, кто не получат должностей после проведения их тотального переназначения, «если будут признаны хорошо и верно служившими, будут поставлены и переведены на сбор других поборов или иначе обеспечены»[1439]. Уменьшение штатов налогового суда в 1408 г. сопровождалось подтверждением прав сокращенных: им были обещаны «чины и службы по решению Совета и первые же места, жалованья и права штатных советников, которые освободятся, или же другие службы согласно их персонам, если те раньше освободятся, и они захотят их занять»[1440].
Сходным образом реализовывались права на должности даже у тех, кто занимал внештатные службы, ставшие характерным явлением со второй половины XIV в., после фиксации штатов ведомств. Так, особым указом короля подтверждались права клерка Пьера Сюрели, который являлся экстраординарным служителем при трех штатных секретарях Парламента на основании все того же уважением к его долгой и безупречной службе, «дабы почувствовал воздаяние за свои труды и заслуги»[1441]. Когда в 1382 г. проводилось сокращение в Палате счетов, то на штатных должностях были оставлены те, кто «постоянно и усердно… долго и честно» служил. Однако к ним присоединили еще пять человек, которым разрешалось служить в Палате, как и прежде, но «без жалованья, рент и пенсионов», лишь пользуясь правами, закрепленными за чиновниками ведомства; всем же остальным разрешалось оставаться на должностях «почетно» (
Однако нельзя не заметить, что этот
Иерархия заслуг, являющаяся стержнем
Тема почтенного возраста как признака мудрости и пригодности служению общему благу не являлась, разумеется, «изобретением» чиновников. Она восходит к античным топосам и библейской традиции[1449]. Однако ее использование для легитимации бюрократического продвижения по службе заслуживает самого пристального внимания, поскольку раскрывает в этой традиционной теме новые грани смысла[1450].
Такая трактовка возраста королевских служителей нашла отражение и в политических трактатах. Например, Кристина Пизанская уделила ей место на страницах «Книги о политическом теле», давая государю рекомендации по части правильного отбора и продвижения советников. Ссылаясь на историю Рима и античные авторитеты, прежде всего на Аристотеля и Цицерона, она характеризует «правильного» советника как «старца самого мудрого, честного и опытного, ибо он наиболее пригоден и полезен». Возраст важен не только как гарантия от легковесности и неопытности, присущей юнцам, но и как знак опыта и знаний.
Она восхваляет обычай продвигать по службе людей за проявленные заслуги, «ибо тогда каждый будет стремиться к добродетели и доброй славе, раз почести раздаются соразмерно доказанной доблести»[1451]. В этот же контекст вписывается такой топос критики чиновников в общественном мнении, как юный возраст, подразумевающий незаконное, по фавору, продвижение[1452].
Позиция самих королевских служителей в этом вопросе с наибольшей полнотой выражена в трактате Робера де Бальзака. Первые же пункты его посвящены описанию и оправданию сложившегося бюрократического
Оформление бюрократического корпоративного
Корпоративные, семейные и частноправовые стратегии комплектования
Появление владельческих прав чиновника на занимаемую должность открыло путь к формированию корпоративных, семейных и частноправовых видов воспроизводства корпуса королевских должностных лиц, способствуя его замыканию и оформлению в привилегированную социальную группу. Уже в исследуемый период появляются такие формы передачи должностей, как уступка и даже продажа. Однако они существенно отличались от позднейшей легальной продажи и наследования должностей и потому должны быть рассмотрены в историческом контексте.
Исследование форм реализации чиновниками владельческих прав на занимаемые должности будет уместнее начать с такой своеобразной формы владения, как пожизненное жалованье, поскольку пожизненное владение в Средние века со временем всегда становилось наследственным[1454]. В ней органично соединились принцип фактической несменяемости чиновника и бюрократический
И первое, что бросается в глаза, это достаточно раннее появление рассматриваемого института, надолго опередившего оформление фактической несменяемости чиновников. Уже в большом ордонансе о службах Дома короля от 1318–1319 гг. походя упоминаются пожизненные выплаты капитанам приграничных крепостей; в указе от 22 февраля 1334 г. речь идет уже о служителях Палаты счетов и Казначейства[1455]. Хотя в этот период пожизненное жалованье еще не выглядит серьезной угрозой финансам короны, оно отменяется ради облегчения нагрузок на казну.
Однако нагрузка была, и ею не исчерпывались возникающие проблемы. В полной мере угрожающая ситуация и одновременно подлинная подоплека появления указанного института предстает в тексте ордонанса от 19 марта 1342 г.: Филипп VI Валуа формально отменял пожизненное жалованье (
Решающим фактором утверждения такой практики являлось стремление самих чиновников апроприировать должности, легитимируя эту привилегию как знак высокого статуса и надежных гарантий службы. Так, если очередная отмена пожизненного жалованья в 1402 г. не встретила серьезных возражений в Парламенте, поскольку относилась ко всему корпусу королевских служителей, то аналогичный указ от 1406 г., касающийся исключительно служащих верховного суда, вызвал там целую бурю негодования[1459]. Указ был издан 3 февраля со ссылкой на «нужды войны» и сделал исключение только для тех, кто прослужил в Парламенте более 20 лет. Парламент отказался этот указ зарегистрировать, а 17 февраля собрался на специальное заседание для обсуждения ремонстрации королю. В речи президента Робера Може пожизненное жалованье прямо квалифицируется как выражение статуса службы: «Учитывая власть, честь и превосходство этих советников, всем очевидные…, их надо поддерживать в большой чести и благоговении, а не держать за детей в школе, рабов или слуг»[1460].
Спустя два года в большом ордонансе о королевской администрации от 7 января 1408 г. отменялись пожизненные выплаты именно в Парламенте, где они ухудшали работу суда, поскольку их получатели «исполняли комиссии и оставляли службы в нашей курии Парламента». Дабы не ущемить их статус и интересы, король обещал им иные «подобающие вознаграждения и милости» в качестве компенсации за долгую и верную службу[1461]. Однако и на этот раз Парламент выразил свой протест, и в конце того же 1408 г. новый указ короля восстановил пожизненное жалованье для тех, кто прослужил 20 и более лет, а попытка их отменить объявлялась «великим ущербом и уроном» тем, кто прослужил «долго и хорошо»[1462]. Через год был издан указ, исключивший членов Парламента из общей отмены института пожизненного жалованья, где эта привилегия легитимировалась сложившейся традицией особо вознаграждать «добрых и верных советников главной и суверенной курии королевства» и гарантировать материальное обеспечение «старых и впавших в немощь чиновников»[1463]. Точно также пожизненное жалованье было даровано нескольким мэтрам Палаты счетов, «часто болеющим» или почтенного возраста[1464]. Такая административная практика применялась и в щекотливых ситуациях: 28 февраля 1439 г. некто Туссен Баярд был принят на должность советника Парламента по ходатайству герцога Бургундского, однако с условием, что он не будет приходить на заседания, так как потерял зрение[1465].
Таким образом, институт пожизненного жалованья представлял собой своего рода пенсион для старых и немощных служителей, гарантирующий им материальное вознаграждение за долгую и безупречную службу. Он знаменовал общую тенденцию в королевской администрации исследуемого периода: стабилизация персонала при фиксации штатов привела к фактической несменяемости чиновников, которые оставались на должностях вплоть до смерти[1466]. Применительно к Парламенту эта тенденция усугублялась еще и верховным статусом ведомства: уйти оттуда на более высокое место было не так просто; лишь чиновники-клирики имели широкие возможности для карьерного роста — в церковной иерархии.
«Старение» Парламента нашло отражение в красноречивой попытке в ходе кабошьенского восстания «поднять» необходимый для получения пожизненного жалованья стаж с 20 до 30 лет[1467]. Разумеется, такое повышение «ценза» превращало эту «привилегию по службе» в нереальную мечту, учитывая высокие критерии отбора в Парламенте — образование, профессиональный опыт и предварительный судебный стаж, что требовало немалого времени. Но стоит заметить, что и срок в 30 лет не был уже в Парламенте чем-то исключительным, хотя последовавшая эпоха королевской схизмы нанесла ощутимый удар по стабильности карьер чиновников. Но институт пожизненного жалованья сохранился и в эти кризисные годы, и после объединения двух Парламентов Карл VII издал указ о восстановлении старинной практики передачи в Палату счетов списка тех, кто имеет пожизненное жалованье, выплачиваемое через расписку[1468]. Когда в 1482 г. Людовик XI назначил на должность судебного пристава Парламента Жана Ами, он сохранил за отстраненным приставом Жаном дю Кором «жалованье пожизненно»[1469].
Восстановление политической стабильности расширило возможности получить такую привилегию, и вскоре по этому поводу возникают конфликты, поскольку фактически не работающие люди имели оплату наравне с работающими. Людовик XI специальным указом ввел новую систему очередности в выплате жалованья, всегда производившейся нерегулярно: сначала его должны были получать те, кто работал, и лишь после них — те, кто имел пожизненное жалованье, но не работал[1470]. Аналогичный указ был издан и относительно налогового суда, генералы-советники которого даже написали мэтру Казначейства Жаку де Мулену, чтобы он не платил отсутствующим на их заседаниях лицам[1471].
В этом контексте следует обратить внимание на то, что в ходе регулярных сокращений штатов ведомств отдавшие службе долгие годы чиновники выводились за рамки сокращения и, таким образом, фактически получали пожизненное содержание. Так, в ордонансе от 1 марта 1389 г. в Казначействе, помимо трех казначеев, был оставлен на службе и Филипп де Сен-Пэр, поскольку «давно болел и долгое время служил на должности», но с условием, что его место больше не будет замещаться. Так же поступили в 1401 г. с Николя дю Боском, епископом Байё и советником Палаты счетов: он был оставлен сверх штата «пожизненно», поскольку был «стар и слаб зрением»; кроме того, еще семь человек остались на своих должностях, лишь две из которых подлежали после их смерти замещению[1472]. Точно так же поступили при очередном сокращении численности должностей в Монетной палате в 1408 г.: желая восстановить «древний» (
Во всех этих казусах речь идет о фактическом назначении пожизненного жалованья без его формального дарования (возможно, из-за недостаточной выслуги лет), апеллирующим к долгой службе, нередко влекущей потерю сил и здоровья, как к законному основанию для такой привилегии.
Существовали и иные формы поощрения верных, но немощных служителей. Их не только выводили за штат и сохраняли пожизненно жалованье, но и, напротив, увеличивали число должностей в угоду старым и немощным чиновникам. Указ от 22 июня 1394 г. фактически отстранил от должности советника Палаты счетов вследствие «его слабости и немощи» и передал его функции аудитору той же палаты, однако с тем условием, что тот останется на своем жалованье и получит жалованье советника только после его смерти[1476]. Аналогичным образом Рауль д'Окетонвиль сменил на должности генерала-советника по налогам на войну Филиппа дез Эссара, чьи «великие старания и труды на службе и преклонный возраст» не позволяли уже осуществлять должностные обязанности[1477]. Очередной указ об улучшении работы Палаты счетов упоминал о трех советниках, «которые долго служили… и вследствие преклонного возраста, старости и слабости теперь не могут служить»; им назначили внештатное пожизненное жалованье, но без сохранения других привилегий[1478]. Несколько иначе поступили с четырьмя престарелыми мэтрами счетов: на их место определили других, а им повысили пожизненный пенсион[1479]. В Монетной палате Гийом Форе был назначен сверх штата на место Жана Ле Марешаля, который «так немощен из-за преклонного возраста и слабости», что не в состоянии заниматься делами[1480]. Эти эпизоды объединяет и еще одно обстоятельство: все они касаются финансовых ведомств, где численность штатных должностей «держалась» на минимальной отметке, а объем работы непропорционально возрастал.
На данном этапе становления института службы короне Франции появление пожизненного жалованья закрепляло фактическую несменяемость и гарантировало материальное положение чиновника, долго и верно прослужившего. При этом с самого начала оно подразумевало его дополнительное вознаграждение, так что он мог извлекать выгоды от исполнения других поручений и служб. Именно об этом речь шла в первых же упоминаниях о пожизненном жалованьи[1481]. Позднее, за особые заслуги король мог вознаградить пенсионом в виде должности. Так, Моршен приводит формуляр королевского письма, где в качестве компенсации за «величайшие и похвальные услуги» против «англичан наших извечных врагов и противников» давалось место сенешаля Берри, но поскольку милость была оказана шотландцу Томасу Ситону, то речь шла не об исполнении им обязанностей, а о назначении ему «пожизненного пенсиона», соответствующего этому жалованью[1482]. Людовик XI также даровал особое разрешение Гийому де Корби, выходцу из потомственной династии королевских чиновников, совмещать два поста — советника Парламента в Париже и президента Парламента в Гренобле[1483].
Но главное, это полученные права распоряжаться своей должностью. Поскольку пожизненное жалованье выплачивалось вне зависимости от того, работал чиновник или нет, а его функции требовали исполнения, ему надлежало со временем подобрать себе «помощника», заместителя, который таким способом входил в орбиту корпорации и со временем претендовал на место, уже имея служебный опыт[1484]. Такая ситуация отражена в приведенном выше указе от 22 июня 1394 г., когда аудитор Палаты счетов должен был исполнять функции мэтра-советника до его смерти, после чего автоматически занять его место. Ясно, что этот помощник был подобран самим стареющим чиновником или его коллегами, а королевский указ лишь легализовал этот выбор. И это стало первой формой частноправового распоряжения должностями: пожизненное жалованье ускоряло процесс апроприации чиновниками должностей, которыми они сами и распоряжались, считая это законной компенсацией за долгую и безупречную службу.
О праве чиновников с пожизненным жалованьем самим распоряжаться должностями косвенно свидетельствует ордонанс от 8 июля 1369 г., где «доброй славы» сержантам Шатле, подпавшим под сокращение, разрешалось остаться пожизненно на должностях; однако эти должности не могли быть замещены после их смерти[1485]. С более массовым распространением такой практики короной предпринимались попытки поставить ее под контроль. В указе от 14 июля 1410 г. объявлялось, что отныне, если какой-то чиновник «по старости, болезни, слабости и другим препятствиям» не сможет исполнять службу в Парламенте или в Палате счетов, он не сможет сам подбирать себе «заместителя» (
Как видим, право чиновника самому распоряжаться должностью было легитимировано долгой и безупречной службой, с одной стороны, и подбором им заместителя в согласии с выработанными к тому времени бюрократическими критериями отбора на королевскую службу — с другой, что возвращает на новом витке частноправовой элемент в сферу комплектования[1488].
Логично вытекающей из этого права формой легального распоряжения чиновниками своими службами стал институт уступки должности (
Уступка должности в этот начальный период не посягала на правила карьерного роста: так, в кабошьенском ордонансе о порядке очередности продвижения в Канцелярии получивший через уступку или продажу должность чиновник ставился в конец очереди, несмотря на место, которое занимал тот, кто ему ее уступил[1495]. К XV в. эта форма становится вполне легальным способом замещения вакансий, о чем свидетельствует формуляр письма о «должности вакантной через уступку». В нем речь идет о должности сержанта королевских лесов в Бьере, которую «последний владелец» уступил другому лицу, а король эту уступку утвердил, но «пока так угодно» королю и «поскольку тот (получатель) состоятелен»[1496]. Во второй половине XV в., в правление Людовика XI, уступки должностей фигурируют на равных среди трех легальных форм появления вакансий, наряду со смертью и смещением чиновника через судебную процедуру[1497]. В этот период при возникновении конфликта между волей короля назначать угодного ему человека и правом другого человека, в чью пользу должность была уступлена, Парламент мог решить спор, проведя расследование о соблюдении процедуры, о сроках уступки и т. п. Подобный конфликт возник в Парламенте в 1479 г.: Гийом Хакевин по прозвищу Дюк уступил свою должность советника Роберу Ботену. Однако король назначил на нее Ги Арбалета. После протеста Хакевина Парламент решил спор в его пользу, а избраннику короля нашел другую должность — секретаря по представлениям. Такой же спор возник в 1482 г. за место ординарного пристава Парламента между назначенным королем Никола Русселеном и неким Шусиду, в чью пользу перед смертью ее уступил Жан Мёнье[1498].
Редкость уступки должности в чистом виде в исследуемый период связана с тем, что по своей природе она являлась переходной, половинчатой формой распоряжения должностью. Действительно, логичен вопрос: кому предпочтительно чиновник уступал должность? Ответа может быть всего два: либо он в скрытой форме продавал ее, т. е. имела место уступка за вознаграждение, либо отдавал ее безвозмездно своему родственнику (сыну, зятю, племяннику и т. д.).
Таким образом, уступка должностей подразумевала две разные, в перспективе отдельные, стратегии комплектования — наследственность и продажу должностей. Если первая являлась симптомом замыкания чиновной среды, то вторая ограничивала круг претендентов состоятельными людьми. В обоих случаях возможности вхождения в привилегированную группу сокращались, что вызывало недовольство у теряющих надежду соискателей королевских служб. Именно поэтому оба варианта осуждались общественным мнением. Впервые критика семейственности в королевской администрации прозвучала в ходе кабошьенского восстания, а меры по ее сокращению были включены в ордонанс, согласно которому в дальнейшем запрещалось находиться в Парламенте более чем трем родственникам одновременно, а среди президентов родство запрещалось вовсе[1499]. Исследования состава верховных палат подтверждают справедливость этой критики[1500].
Упреки общественного мнения в засилье «родственников и свойственников» (
Процесс апроприации должностей органично вырастал из новых принципов службы, нацеленных на профессиональных, преданных и независимых от иных, кроме короля, политических сил людей. В то же время, долгая служба и доказанная преданность интересам возводимого чиновниками государства заслуживала в их глазах адекватного вознаграждения и гарантии материального благополучия. Самым надежным источником последнего являлась сама должность, поэтому распоряжение ею в своих интересах не воспринималось в чиновной среде как нечто противозаконное, а соблюдение при этом принятых критериев отбора наиболее подходящих людей выглядело гарантией профессионализма администрации.
В этом контексте становится оправданной целенаправленная политика ведомств по созданию чиновных династий[1501]. Политика семейственности преследовала цель гарантировать интересы чиновников, укрепить корпоративную солидарность и защитить государственный аппарат от давления знати и их клиентел. Неслучайно она усилилась в кризисный период правления Карла VI, когда борьба принцев крови за контроль над рычагами управления грозила превратить королевскую администрацию в игрушку политических страстей. И именно в эти годы она доказала свою эффективность для поддержания авторитета государственных институтов[1502]. Характерно при этом, что в чистом виде семейственность проявлялась при назначениях довольно редко: так, при анализе комплектования Парламента в первой трети XV в. мной было найдено всего два таких назначения, и в обоих эпизодах члены ведомства проявили уважение к заслугам родственников кандидатов — к их долгой безупречной службе[1503]. В большинстве же случаев семейственность прикрывалась легальной процедурой выборов, за результатами которых очень часто стояли семейные и корпоративные стратегии воспроизводства. Со второй половины XV в. за уступкой должности уже стояло в скрытой форме наследование[1504]. Но во всех случаях, как уже сказано, легитимирующим фактором заявлялось вознаграждение старого чиновника за «долгую и безупречную службу королю и королевству», что укрепляло статус и престиж чиновного корпуса[1505].
Если должности в Парламенте в XV в. могли наследоваться лишь в скрытой форме, то ряд других к этому времени становятся легально наследственными. Так, Генрих VI назначил в декабре 1422 г. нового присяжного монетчика (
«Перевернутым» отражением практики апроприации должностей служит общественное мнение. Если наследование должностей осуждалось в обществе, то наметившаяся тенденция продажи усиливала градус осуждения в разы. Для того чтобы понять существо общественной критики такой линии и особую позицию чиновников, следует иметь в виду двойственный характер самого понятия «продажа должностей» в исследуемый период. Сложность заключалась в том, что под ней в данный период подразумевались разные, подчас противоположные методы. Первой легальной формой продажи должностей в этот период являлся откуп (
Новая концепция службы, предусматривавшая формирование профессионального и автономного корпуса чиновников, с самого начала включала запрет на скрытый откуп должностей. Регулярно подтверждаемое требование к чиновникам лично исполнять свою службу делало незаконным скрытую передачу служителем своих функций частному лицу за деньги. Этот запрет распространялся на все звенья королевской администрации — от бальи и сенешалей до верховных ведомств.
В основе политических представлений эпохи лежала фундаментальная идея о незаконности продажи судебных функций: обычное и каноническое право однозначно запрещали такую практику[1512]. А поскольку на этом этапе большинство должностей заключало в себе судебные функции, то их продажа, т. е. замещение с помощью денег, считалось в принципе незаконным. Однако укрепление владельческих прав на должности и легализация уступок их создали условия для частной продажи чиновником своей должности после долгой службы с целью обеспечить себе достойную старость. Но это чиновниками не считалось грехом, поскольку согласовывалось с нормами обычного права, когда человек мог распоряжаться своим владением, соблюдая «условия контракта».
Большинство исследователей, так или иначе затрагивавших тему продажи должностей в XIV–XV вв., смешивали две разные по своей природе практики — незаконную скрытую продажу и, в определенном смысле, легализованную особой милостью короля частную продажу чиновником после долгой службы или за особые заслуги своей должности с целью обеспечить пенсион[1513]. В последнем случае факт долгой службы «продавца» являлся наилучшей гарантией для администрации, поскольку опытный служитель лучше других знал, кто «состоятелен и пригоден» для данной должности.
Показательно, что в большинстве своем общественные протесты против продажи должностей были направлены именно на скрытую ее форму. Более того, общественные протесты вполне согласовывались и с духом королевского законодательства, однозначно запрещавшего такую продажу. Именно в этом контексте следует рассматривать регулярные запреты королевским чиновникам давать, а членам Королевского совета получать какие бы то ни было дары. Этот запрет фигурирует уже в краеугольном ордонансе Людовика Святого от декабря 1254 г.: клятва сенешалей и бальи отныне включала обязательство «ничего не давать, не отправлять кому-то из нашего Совета или их женам, детям и близким»[1514]. Регулярно назначаемые комиссии расследований деятельности королевских чиновников на местах призывались в число проступков элю, сборщиков, контролеров и т. д. включать «крупные дары» различным персонам, от которых зависело распределение должностей[1515]. Не случайно в эпоху «мармузетов» эта норма была повторена, причем помимо советников и их близких запрещалось давать взятки также и комиссарам[1516].
В дальнейшем в королевских указах довольно недвусмысленно описывается скрытая покупка должностей, осуществляемая посредством взяток. Так, в ордонансе от 12 августа 1418 г. (когда переназначались все чиновники после перехода Парижа под власть бургиньонов) численность служащих Канцелярии была сокращена до незапамятной величины, причем прямо заявлялось, что прежнее увеличение произошло из-за «продвижения на эти чины посредством денег и подкупа» (
Но отношение к продаже должностей в законодательстве исследуемого периода было неоднозначным и даже противоречивым, поскольку оно сочетало в себе противоположные нормы — запрет частной продажи и защиту владельческих прав чиновника на должность.
В королевском законодательстве к началу XV в. появляются прямые запреты чиновникам продавать свои должности с целью извлечения личной выгоды. Впервые такой запрет обнаруживается в ордонансе от 7 января 1408 г. В нем отдельный пункт прямо осуждает практику получения от короля должностей «в суде и сборах, как то вод и лесов, бальи, сенешалей, виконтов, сборщиков, адвокатов и прокуроров» с целью их «уступить к своей частной выгоде или иначе извлечь выгоду, передав другому лицу»[1519]. Однако данный запрет объяснялся тем, что чиновник не заслужил этой привилегии, поскольку не исполнял должность достаточно долго и, таким образом, не имел морального права извлекать из нее выгоду. По сути, те же причины фигурируют в кабошьенский ордонансе: отдельный его пункт порицал сложившуюся практику, когда «лица нашей крови и многие рыцари, служители и другие посредством назойливости просителей просят каждый день множество наших служб, хотя не имеют намерения их занимать и исполнять лично, но — передать их друзьям и слугам или продать к их собственной выгоде». Ордонанс ставил вне закона подобные действия и разрешал искать только ту службу, которую сам проситель был намерен и в состоянии (
Учитывая двойственность королевского законодательства, важно уяснить, о какой практике продажи в общественной критике идет речь? В наиболее развернутом виде она представлена в трактате Филиппа де Мезьера, где нарисована красочная картина королевского двора в виде торжища, на котором непрерывно заключаются сделки за должности. Следующая за королем свита, будь то светский праздник или церковная церемония, даже в самой Святой Капелле в Ситэ, привлекает толпы просителей, ищущих «дары, милости и службы», так что божественная литургия скорее походит на «регулярную ярмарку» (
Мезьеру вторил и Жерсон, который в нескольких проповедях осуждал практику получения должностей, особенно судейских, за деньги. Он также упоминает раздачу должностей прево, бальи и других тому, кто больше заплатит (
Кристина Пизанская, в свою очередь, посвятила отдельную главу в «Книге о мире» «дурным чиновникам и способам их назначения на должности», осуждая прежде всего тех приближенных короля, кто за деньги и дары «делает благоприятный доклад о кандидате и его образе жизни, хотя ничего подобного о нем не знает». Кристина также считает такой отбор источником злоупотреблений, поскольку, купив должность, чиновник будет стремиться при ее отправлении вернуть себе потраченные деньги[1523].
Практика скрытой продажи должностей подробно описана и в трудах Тома Базена, который даже обвиняет Карла VII в том, что тот разрешил продажу должностей, особенно судейских, по сути, с торгов — тому, кто больше заплатит, что противно общему благу и повлекло за собой многие злоупотребления в отправлении правосудия. Базен упоминает в этой связи обычаи римлян требовать от чиновника при вступлении в должность клятвы, что он ничего за нее не платил. В качестве примера следования этой линии при Людовике XI Базен описывает поведение секретаря Канцелярии Жана Бурре, получившего исключительное право скреплять печатью все назначения. В результате тот раздавал нескольким людям одну и ту же должность, произвольно кассировал королевские указы, беря за это деньги. Самого Людовика XI Тома Базен и вовсе подозревает в соучастии, т. е. в получении своей «доли от продажи». Весьма существенно мнение автора относительно причин распространения подобного порочного явления: оно являлось, по его убеждению, следствием охватившей французское общество архонтомании — безудержной погони за должностями[1524]. В определенном смысле можно с ним согласиться и констатировать, что эта скрытая коррупция являлась оборотной стороной успеха в деле становления государственного аппарата, который к середине XV в. превратился в источник престижа, материального благополучия и почтенного статуса. Вследствие этого скрытая продажа должностей сделалась в конце исследуемого периода неустранимым злом, о чем свидетельствует протокол заседания Штатов 1484 г., на котором в числе главных источников бед в королевстве названо было «коррумпированное, извращенное и безобразное правосудие», а главной причиной этого — продажа должностей. Важно при этом, что такая практика в сфере суда осуждалась по тем же двум причинам, которые мы уже встречали во всех предыдущих критических ее оценках. Во-первых, должности раздаются деньгами и, таким образом, без учета «достоинств и знаний» претендента, а во-вторых, купленное судейское место превращается в способ вернуть потраченные деньги и, следовательно, неизбежно провоцирует злоупотребления, губительные для общего блага[1525].
Таким образом во всех проанализированных выше образцах общественной критики речь идет только об одной форме продажи — о получении должностей за взятки, т. е. о коррупции. И впрямую не упоминается другая форма — уступка старым чиновником своей службы за денежную компенсацию. Попробуем понять, почему. Для этого вновь обратимся к королевскому законодательству. Легальной ее делала рассмотренная выше «особая милость» от короля подобрать себе преемника или заместителя[1526]. Такая практика появляется в период стабилизации служб и оправдывается соблюдением чиновником при отборе преемника установленных критериев. В ордонансе от 8 апреля 1342 г. такого рода продажа даруется служителям Дома короля: чиновник обязывался подобрать преемника и передать должность на двух обязательных условиях — «за свой счет и человека состоятельного»[1527].
Существенную трансформацию переживала и легальная продажа должностей короной: в указе от января 1370 г., изданном с целью сократить чрезмерно возросшую численность сержантов «на жалованьи» (
Хотя такая подоплека и находилась в русле установившегося принципа несменяемости и прав чиновников на должности, продажа, тем не менее, оставалась продажей. Как же она воспринималась в обществе? В этом вопросе мы сталкиваемся с принципиально иным отношением, чем в случае скрытой торговли должностями.
Практика перепродажи должностей самими чиновниками не осуждалась в их среде, однако лишь при том условии, что купивший «уступку» человек проходил через конкурсный отбор и соответствовал требуемым критериям[1530]. Именно поэтому она не вызывала у них беспокойства, поскольку не наносила ущерба авторитету администрации. Но самое поразительное (и на что исследователи не обращали должного внимания), это совпадение в оценках такой частной продажи внутри поля власти и за его пределами. Хотя она, как было показано, не упоминается в критических пассажах о практике продажи должностей, но в тех редких случаях, когда говорится конкретно о ней, акценты критики принципиально иные.
К такому редкому случаю можно отнести «Хронику монаха Сен-Дени», человека весьма осведомленного и внимательного к общественному мнению. Он упоминает о назначении на должность маршала Франции в 1405 г. Клине де Брабанта, сменившего мессира Рено де Три. Оно было, по его свидетельству, «с изумлением воспринято мудрыми людьми» из-за недостойных качеств преемника. Человек скромного происхождения, разбогатевший на милостях герцога Орлеанского, он не мог похвалиться знаниями «об опасностях морей и не знал радости привести корабль в порт», преодолев тяготы морского пути. В описании этой замены содержится прямое указание на факт продажи славным Рено де Три своей должности. Как свидетельствует монах Сен-Дени, Рено «уступил» должность за 15 тыс. экю золотом, будучи сражен неизлечимой болезнью[1531]. При этом сама акция никак не осуждается, поскольку имеет целью обеспечить чиновника, достойно прослужившего и не способного более исполнять обязанности. Осуждению подвергается «выбор», сделанный по фавору, и потому недостойного преемника.
Прозвучавшая в ходе кабошьенского восстания критика сложившейся практики частной продажи должностей строилась по аналогичной схеме. Так, прево Парижа Пьера дез Эссара и других смещенных в ходе восстания за финансовые злоупотребления чиновников обвиняли в скрытой торговле должностями за гигантские суммы «людям не годным и не компетентным». Как следствие, в кабошьенский ордонанс была включена отдельная статья, формально запрещавшая и частную продажу[1532]. Однако на деле все обстояло иначе. Прежде всего, эта статья содержала свидетельство о масштабах распространения частной продажи: не только мелкие службы, но, по сути, все места в королевской администрации были ею охвачены к началу XV в. Служители Парламента и Палат счетов, вод и лесов, бальи и сенешали, прево и нотариусы Канцелярии, экзаменаторы Шатле и капитаны, виконты и сборщики доходов с домена, сборщики податей и налогов, контролеры, наконец служители Дома короля — все снизу доверху «взяли за обычай продавать (службы) и извлекать выгоду для себя (
В произведениях же выходцев из чиновной среды эта процедура даже восхваляется, но только если она следует установленным правилам. Например, Жувеналь осуждал тех чиновников, кто продает свои должности, не заботясь о качествах преемников[1534]. В «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод хвалил установленную королем очередность продвижения на должности для служителей своего Дома, и если освободившееся место не соответствовало опыту и знаниям очередника, то он «обязан был продать его человеку опытному и состоятельному и извлечь из этого выгоду, дабы жить ею остаток своих дней»[1535]. В конце XV в. Робер де Бальзак, осуждая складывающуюся практику наследования должностей (ибо сын не всегда походит на отца в доблестях и опыте), упоминает и бытование частной продажи должностей, считая ее позволительной только в одном случае — если это «старый и доблестный служитель, кто хорошо прослужил государю». Поскольку и там и здесь целью являлась компенсация за долгую и безупречную службу, Бальзак советует королю лучше снабдить сына чиновника «деньгами или иным благодеянием», нежели разрешать исполнять службу несостоятельному человеку[1536].
Во второй половине XV в. реализация владельческих прав чиновников через частную продажу должностей фактически была узаконена. Так, в указе Людовика XI от 6 июля 1468 г. относительно численности судебных приставов Парламента прямо говорится об их праве после долгой службы и в старости «иметь, чем жить, поддержать свое положение, прокормить жен, детей и прислугу»[1537]. Более того, сам Людовик XI, по сути, выкупил в 1466 г. ординарную должность хранителя соляного амбара (
Эта практика существенно отличалась от сложившейся позднее, в эпоху Старого порядка[1539]. Однако, хотя после учреждения «полетты» устоявшийся
Апроприация должностей и появление в исследуемый период практик уступки, наследования и продажи многие исследователи окрестили частью феномена «нового феодализма» или «феодализма-бастарда», хотя продуктивнее было бы обратить внимание на проявившуюся здесь общую для средневекового общества черту — корпоративный характер собственности. Штат должностей ведомств стал коллективной собственностью их служителей, которые могли реализовать свои владельческие права только внутри и под контролем корпорации[1541]. После фиксации штатов, оформления бюрократических процедур комплектования, типизации достоинств чиновников и корпоративного контроля за карьерным ростом и воспроизводством распоряжение должностями приобрело уже принципиально иной облик. И как ни покажется парадоксальным на первый взгляд, именно появление практик уступки, наследования и даже продажи внутри определенной группы и на определенных условиях как раз свидетельствует о новом характере службы и о новизне формирующейся бюрократии.
Исследование форм комплектования королевских чиновников во Франции в XIII–XV вв. показывает процесс автономизации бюрократического поля, соединение публично-правовых принципов с частными и механизм складывания чиновников в отдельную группу, основой материального положения и морального авторитета которых являлась должность, превратившаяся со временем в личное владение ее обладателя. Решающим фактором процесса апроприации должностей выступала личная заинтересованность чиновников в гарантированном материальном благополучии и в перспективах его удержания внутри семьи. Превращение должностей в собственность органично вписывалось в параметры средневековой социальной структуры: владение по контракту становится пожизненным, а затем наследственным; права собственности реализуются через корпорацию. Объективным результатом этого являлось укрепление нового по своей природе контракта с королем, защита королевской администрации от давления кланов и клиентел и повышение статуса чиновников, гарантирующего адекватное вознаграждение за долгую и безупречную службу, оформление привилегированной социальной группы, внутри которой воспроизводятся профессиональные достоинства, этические нормы и культура службы.
Часть III.
Статус, этика и культура службы
Процесс оформления института государственной службы органично включал в себя складывание высокого и привилегированного статуса королевских должностных лиц, а также специфической бюрократической этики и культуры. Начальный этап этого процесса превращения корпуса чиновников в привилегированную социальную группу во главе с «дворянством мантии» отмечен рядом особенностей, прежде всего преобладанием идейных стратегий завоевания общественного статуса, строящихся на педалировании ценностей государственной службы как служения общему благу. Этот процесс позволяет понять один из сущностных механизмов построения
Глава 7.
Бюрократический габитус
Общественный статус служителей короны Франции определялся спецификой их деятельности, которая отразилась на облике, самовосприятии и правовом статусе королевских должностных лиц и сформировала бюрократический габитус, характерный для складывающейся социальной группы чиновников[1542]. Одной из его сущностных основ являлась выработка и утверждение в обществе особого образа жизни и поведения, диктуемых выполнением служебного долга. Важно понять, что именно в деятельности чиновников считалось главным, определяющим, поскольку набор далеко не очевиден и потому весьма знаменателен. В свою очередь, служба короне Франции легитимировала материальное благосостояние и привилегии чиновников. Рассмотренные в контексте этики и культуры службы эти привилегии и, в целом, вознаграждение чиновников дают ключ к пониманию механизмов складывания социальной группы служителей короны Франции. Наконец, статус служителей короны нашел закрепление в принципе неприкосновенности при исполнении должностных обязанностей и в особых формах почитания чиновников, которые они вырабатывали и активно насаждали в обществе.
Дисциплинарные параметры службы
Бюрократический габитус был создан дисциплинарными параметрами службы, которые остаются наименее исследованным аспектом темы[1543]. Формирование королевских должностных лиц в особую социальную группу базировалось на их образе жизни, определяемом специфическими нормами работы учреждений, в целом, и каждой службы, в отдельности. Они вырабатывались постепенно, по мере институционализации функций. Среди них были общие для всех ведомств и служб правила, способствовавшие формированию профессионального корпуса чиновников, преданных интересам службы и способных ее исполнять.
Первым, если не по времени, то по значимости являлся принцип личного отправления чиновником своих обязанностей. Ввиду его комплексного значения мы уже сталкивались с ним в контексте борьбы против незаконной передачи должностей другому лицу. Теперь же рассмотрим его в дисциплинарном аспекте. Впервые он был сформулирован в специальном указе Филиппа IV Красивого от апреля 1303 г. и с тех пор регулярно повторялся для всех ведомств и служб короны Франции, что свидетельствует о его фундаментальном для института службы значении[1544].
Первый указ, предписывавший чиновникам лично исполнять свои обязанности, касался сенешалей, бальи и других служителей на местах: в стремлении «защитить общее благо королевства» король обязал всех чиновников на местах лично исполнять (
Наконец, сенешали и бальи отсутствовали или не отправляли лично свою службу по особому разрешению короля или по его приказу, поскольку они исполняли его поручения[1550]. Если первое зависело от конкретных личных обстоятельств чиновника, то второе диктовалось его компетентностью и ничем, по сути, не лимитировалось. Не случайно в позднем ордонансе о реформе правосудия от 1454 г. было узаконено право сенешалей и бальи отсутствовать, будучи в свите короля или занятыми в военных операциях[1551]. К середине XV в. эта ситуация, вызванная Столетней войной и перекосом функций сенешалей и бальи в сторону военных, стала нормой.
Но такова была ситуация во всей королевской администрации. Уже в Великом мартовском ордонансе 1357 г. в качестве источника «бед и несчастий в королевстве» называется практика короны разрешать чиновникам исполнять несколько служб одновременно, а указ от 16 января 1419 г. констатировал систематическое отсутствие чиновников Парламента, Палаты счетов, Канцелярии и других верховных ведомств, кто обязан «постоянно находиться в Париже», по их личным делам или в комиссиях от короля[1552].
Способом разрешения конфликта между личными интересами чиновников и их службой становится дарование королем права на временную передачу своих функций в случае законных причин для отлучки. Так, прево мог назначить себе лейтенанта (наместника), хранители королевских вод и лесов также в случае иных «законных занятий» располагали возможностью подобрать лейтенантов, с тем, однако, условием, что они сами будут отвечать за все их поступки; то же самое относилось и к вспомогательным службам вод и лесов — садовникам, мэтрам, сержантам и др.[1553]; все сборщики, контролеры и элю обязывались в случае наличия особого разрешения короля передать службу другому лицу, но за свой счет[1554].
Члены Казначейства обязывались лично нести службу под угрозой ее потери; а служащие Канцелярии обязаны были приносить клятву — постоянно находиться на работе (
Принцип личного исполнения чиновником своих обязанностей преследовал цель не только борьбы с практикой соединения в руках одного человека нескольких служб, в русле характерного для средневековых представлений неприятия совмещения разных видов деятельности, но и исключения самой возможности превращения должностей в синекуры, в источник обогащения[1557]. Посты в королевской администрации должны были получать лишь те, кто намеревался и был в состоянии работать.
Второй незыблемый принцип дисциплины службы заключался в строгом графике работы учреждений. Они впервые были сформулированы в Парламенте и сохранились до конца исследуемого периода. Первый ордонанс о его работе от 7 января 1278 г. содержал положение, согласно которому его служители обязаны приходить утром и работать до полудня[1558]. В ордонансе 1320 г. начало работы Парламента уточняется: приходить «в час, когда служат первую мессу в нашей нижней капелле (Сент-Шапель. —
Время работы Палаты счетов также определялось вначале так: «с утра и до полудня по звону в нашей Королевской капелле», а затем просто «в обычный» или «в подобающий час» (
Время начала судебных слушаний в Шатле ориентировалось постепенно на Дворец в Ситэ: если ордонанс от 17 января 1367 г. предписывал открывать здание Шатле после окончания утренней мессы в церкви Сен-Жак-де-ла-Бушри, то в регламенте от сентября 1377 г. сроки работы Шатле зимой (от дня св. Ремигия до Пасхи) определялись так — с 9 часов «по часам Дворца» (
Приходом вовремя на службу дело далеко не ограничивалось, отведенные часы требовалось действительно наполнять работой. В этом плане королевские указы и ордонансы не оставляют никакой двусмысленности. Уже ордонанс о Парламенте 1302 г. содержал эти нормы, а ордонанс 1318 г. строго запрещал мэтрам и президентам прерывать дела по своим собственным нуждам и вести посторонние разговоры в помещениях Парламента, которые они не имели права покидать, «чтобы пойти поговорить и посоветоваться с другими по какому бы то ни было делу, если это не дела суда». Отдельная статья предусматривала полное лишение дневного жалованья того, кто будет в верховном суде рассуждать о своих делах или делах своих друзей, отвлекаясь от работы. Более того, отныне даже король не имел права их отвлекать во время работы и слушания дела. Покидать помещение в последнем случае разрешалось лишь «по телесной надобности». Особо оговаривался запрет развлечений — «спрашивать и пересказывать новости и шутки» (
Те же дисциплинарные нормы предписывались чиновникам Палаты счетов. Им с первых регламентов рекомендовалось по приходе «усердно и непрерывно заниматься делами, не отвлекаясь ни на что другое и не покидая помещения до полудня». Уйти можно было только по телесной необходимости, по приказу короля или по разрешению президента палаты — но ненадолго. Во время работы следовало держать двери палаты закрытыми и никого постороннего внутрь не впускать. После прихода в бюро президентов и мэтров ни один клерк или секретарь не имел права покинуть комнату без разрешения. Войдя в помещение, клерки и секретари не должны были задерживаться, но прямо приступать к работе: внимательно проверять счета. Если же у них в этот день не было счетов, они должны были заниматься записями и исправлениями, «и другими полезными вещами, дабы постоянно приносить пользу королю» (
Показательно, что один из первых ордонансов о нормах работы Палаты счетов содержит намек на слишком большую нагрузку на ее служителей: говорится, что «живой человек не может постоянно работать и трудиться», и потому они просили по древнему обычаю два месяца отдыха и возможности предаться своим делам, дабы «дольше послужить». Ордонанс разрешал отныне один месяц отдыха и только по отдельности, а не всему ведомству вместе, как происходило скажем, в Парламенте, где каникулы были общими — с 9 сентября до 11 ноября (время сбора винограда) — поскольку счета приходили круглый год[1569]. Ввиду большого объема работы Палата счетов трудилась и после обеда, а при экстренных обстоятельствах даже по воскресным и праздничным дням[1570]. Особое внимание в ней уделялось хранению счетов в архиве: так, клятва клерков-аудиторов включала обязательство расставлять счета в правильном порядке, а взяв их, как можно быстрее вернуть на свое место[1571]. Наконец, для Палаты счетов большое значение имела ежегодная отчетность ее чиновников за сделанный объем работы[1572].
Нормы дисциплины, требовавшие от чиновников максимального усердия и оптимального наполнения рабочего времени, включали требование не покидать работу и не уезжать без специального разрешения. Для Парламента этот запрет был включен достаточно рано в общий ордонанс о верховном суде от 1302 г., где чиновнику предписывалось являться на службу ежедневно; при наличии уважительной причины для отсутствия ее следует объявить сразу же после прихода[1573]. Однако вскоре к нему добавилось существенное уточнение: чиновнику Парламента было запрещено уезжать в какие бы то ни было комиссии без санкции ведомства[1574]. Речь преимущественно шла о комиссиях по расследованию дел, в которые члены Парламента охотно отправлялись, так как те были весьма прибыльными[1575]. Вначале разрешение следовало получать у короля или канцлера, а по мере автономизации ведомства — у президентов верховного суда. Судя по записям парламентских секретарей, этот запрет действовал достаточно четко, о чем свидетельствует не только соблюдение установленных правил, но и болезненная реакция на их нарушения[1576].
Аналогичный запрет действовал и в Палате счетов: первый же ордонанс о ведомстве предписывал чиновнику не покидать бюро без особого распоряжения короля или главы ведомства[1577]. Неявка на службу оправдывалась, как и в Парламенте, лишь законной причиной (
В Канцелярии нотариусам разрешалось отсутствовать только «по причине болезни тела», о чем они были обязаны сообщить в аудиенции в течение двух дней, указав даже, в каком доме они в это время находятся; кроме того, уезжать без позволения короля они могли только по своим делам и только с согласия
Однако подобные запреты, вероятнее всего, считались бы лишь благими пожеланиями, если бы не заложенные в них с самого начала эффективные способы поощрения служебного рвения. Самым надежным стимулом в этом аспекте являлась поденная оплата чиновника: она определялась вознаграждением за день работы, а выдавалась только после сдачи в Палату счетов документа с перечнем конкретного числа отработанных чиновником за месяц дней. Такая система исключала губительную для дисциплины уравниловку и предусматривала поощрение усердия в работе, что сыграло роль в повышении профессионального уровня чиновников.
Данный принцип был впервые сформулирован в самых первых законодательных указах: в ордонансе от 1302 г. сказано, что «никто не возьмет жалованья или оплаты за день, когда он не работал»[1581]. А к середине XIV в. этот принцип стал общим[1582]. Когда после королевской схизмы Карл VII восстановил прежние административные правила, был издан указ с подтверждением «соблюдавшегося издавна» (
В Палате счетов действовал тот же принцип, что и в Парламенте, с одной разницей: если в последнем можно было отсутствовать по собственным нуждам всего три дня, то в первом ведомстве — до шести-восьми суток. Если в отпущенный срок чиновник не появлялся, то лишался жалованья за все дни отсутствия[1588]. Позднее, в ордонансе о Палате счетов от 23 декабря 1454 г. за подобное дисциплинарное нарушение президенты, мэтры и клерки приговаривались к штрафу[1589].
Не менее жестко соответствующая норма была предписана и Канцелярии: нотариусам-секретарям предусматривалось наказание в виде лишения жалованья и наложения штрафа за отъезд без разрешения или за опоздание. Наказание распределялось следующим образом: за один день опоздания — потеря жалованья за этот день, за два дня — жалованья за весь месяц, за три дня — еще и бурс за весь месяц; если же не придет и на четвертый день, то его место будет отдано другому нотариусу по решению канцлера[1590].
Все эти дисциплинарные нормы, запреты и штрафы объективно способствовали стимулированию служебного рвения чиновников: как сказано в указе о порядке выплаты жалованья в верховном суде, он установлен, «дабы каждый был вознагражден за свой труд и был более заинтересован его наилучшим образом исполнять»[1591].
И надо отметить, что такой порядок оплаты дал эффективные результаты. Так, в Парламенте введение оплаты для тех его чиновников, кто пожелает остаться на каникулах, превратил верховный суд в постоянно действующий орган в течение всего года[1592]. Данный институт регулярно контролировал работу адвокатов, прокуроров и других служителей суда, «трудясь над исправлением злоупотреблений» (
В еще большей степени реализации этих задач способствовала рано дарованная короной чиновникам власть самим следить за соблюдением дисциплины и самим наказывать коллег за ее нарушения. Анализ дисциплинарной деятельности Парламента в первой трети XV в. показал настойчивость ведомства в поддержании дисциплины с помощью наказания чиновников за нерадивость. Стимулом к реализации этой его компетенции служило право изымать на повседневные нужды часть денег от присужденных штрафов[1594]. И действительно, часть их шла на прямую оплату различных расходов служащих ведомства. Так, Парламенту в Тулузе разрешалось таким способом оплачивать поездки по мелким делам и спорам по области, а Парламенту в Бордо «мелкие расходы» и нужды[1595]. Аналогичным правом — получать процент от присужденных штрафов за служебные нарушения — обладали и ревизоры. В частности, генералы-реформаторы монет, которым поручалось ездить с проверками служащих монетного ведомства в областях, имели право на четверть всех присужденных ими штрафов[1596]. Все эти выплаты явно преследовали цель стимулировать служебное рвение чиновников и контролирующие функции ведомств в сфере дисциплины. Здесь мы выходим на более обширную сферу формирования бюрократического габитуса.
Складывание исполнительного аппарата изначально сопровождалось четкими формами самоконтроля чиновников. Это право было первым пунктом ордонанса Людовика Святого от декабря 1254 г.[1597] Процедуры контроля вначале предусматривались только для сенешалей и бальи: по окончании срока службы они обязывались остаться на своих местах в течение некоторого отрезка времени, чтобы все подданные имели возможность обратиться на них с жалобой[1598]. До конца исследуемого периода это правило сохранялось без каких-либо изменений[1599]. Вскоре к нему прибавилась процедура контроля сенешаля или бальи за своими подчиненными: в начале судебной сессии он должен был публично спросить, не хочет ли кто-то пожаловаться на прево или сержанта[1600]. С тех пор и до конца исследуемого периода принцип самоконтроля корпуса должностных лиц оставался неизменным; менялись только его формы. Так, верховные ведомства сами следили за соблюдением норм дисциплины внутри себя и сами наказывали за нерадение коллег[1601].
Верховные палаты получили право контроля также за подчиненными им звеньями администрации: так, генералы монет контролируют мэтров монет, генералы-мэтры налогов — налоговых чиновников на местах (элю, сборщиков, контролеров); Палата счетов — мэтров вод и лесов, Парламент — служителей парижского Шатле и, в целом, всех королевских должностных лиц[1602]. Наряду с этой рутинной компетенцией по контролю за работой чиновников действовал институт комиссаров-реформаторов (ревизоров), которым периодически давались полномочия проверять и примерно наказывать служителей того или иного ведомства, в той или иной области королевства[1603]. При этом важно подчеркнуть, что будь то ординарный чиновник или временный комиссар, все они обладали полнотой власти расследовать проступки должностных лиц и избрать форму наказания. Так, ордонанс 18 июля 1318–10 июля 1319 гг. позволял чиновникам Казначейства наказать сборщиков монет за нарушения дисциплины «телесно и имущественно» (
Но, бесспорно, самый эффективный и надежный способ внедрения дисциплинарных норм представляет собой смещение со службы: именно такое наказание чаще всего фигурирует в королевских указах о контроле за работой должностных лиц, — причем смещение навсегда, т. е. без права когда-либо вернуться на королевскую должность. Оно возникает уже в указе Филиппа Красивого от 1303 г.[1606] и с тех пор неизменно фигурирует в большинстве королевских указов, касающихся проверки и наказания чиновников: всех нарушителей приказывалось немедленно смещать и заменять на других лиц[1607]. Важно, что такая мера отвечала чаяниям общества. Так, в ходе кризиса 1356–1358 гг. депутаты осудили возвращение на королевскую службу уволенных по настоянию Штатов 1355 г. чиновников, обвиненных в коррупции и предательстве «интересов короля»[1608]. В этом пункте общественное мнение совпадало с позицией самих чиновников. Весьма красноречив в этом плане сборник судебных казусов Жана Ле Кока: он включил в него целых два примера судебных приговоров в отношении нерадивых чиновников — дело между Парижским университетом и тремя сержантами Шатле, которые в итоге были навсегда (
Если градация наказаний чиновников была общей для всех — от штрафа до смещения, то список проступков и преступлений, за которые следовало наказывать, существенно разнился от службы к службе и соответствовал ее характеру.
Для королевских представителей на местах осуждаемыми считались превышение должностных полномочий в отношении подданных и затягивание отчетов перед контролирующими верховными ведомствами. Так, уже в ордонансе от декабря 1254 г. сенешалям и бальи строго запрещалось лишать подданных их имущества, арестовывать без оснований, подвергать пыткам и вымогательствам, требовать участия в ополчении (
Но обвинения в неоправданных задержках приговоров содержали в себе намек на куда более серьезное прегрешение должностных лиц, строго преследуемое по королевскому законодательству: речь идет о мздоимстве и взяточничестве. Указы категорически запрещали брать какое-либо дополнительное вознаграждение за исполнение своих должностных обязанностей. Разумеется, первыми, к кому такие запреты были обращены, являлись бальи и сенешали. В ордонансах 1254–1256 гг. им запрещалось брать подношения от своих подчиненных (виконтов, мэров, лесничих и сержантов)[1618]. Куда существеннее в данном контексте, что взятки категорически запрещено было брать от тех, чьи дела эти чиновники как королевские судьи разбирали[1619]. Исключение делалось (как и в соответствующих статьях контракта чиновника с королем) для еды и выпивки, представлявших собой разрешенную обычаем «благодарность» судьям, впоследствии именуемую «epices» («пряности»). В полной мере эти запреты кроме разрешенных обычаем возлагались и на чиновников верховного суда[1620]. Специальные запреты распространялись и на вспомогательных служителей Парламента. Так, приставам возбранялось требовать деньги за вход в Парламент, отказывая имеющим на это право; для секретарей и сержантов Палаты прошений Дворца действовало запрещение задерживать тяжущиеся стороны, беря с них излишнюю оплату[1621].
Запреты на «незаконные дары» распространялись и на другие ведомства, в той или иной степени имеющие судебные полномочия. Так, в Палате счетов нельзя было получать какое-либо дополнительное вознаграждение за изготовление различных бумаг; клеркам — посещать обеды, устраиваемые за счет сборщиков, на которых подавалось бы больше двух кварт вина, под угрозой потери службы; наконец, все прошения должны были поступать в Палату только через секретарей, которые, в свою очередь, не имели права брать что-либо от их подателя[1622]. Кстати, последний запрет имел более универсальный характер: в общем регламенте о работе Палаты прошений Дома от 27 января 1360 г. всем чиновникам строго запрещалось за деньги («злато и серебро») или другие вещи продвигать перед королем чьи бы то ни было прошения[1623].
Запрет брать дополнительное вознаграждение за изготовление различных бумаг действовал и в других ведомствах: бальи, прево и клеркам на местах предписывался отказ от вымогательства за различные письма и акты; в кабошьенском ордонансе он был распространен и на Канцелярию, где якобы не выдавались указы, пока не будет получено от их адресатов денег, опушенных шапок, вина и других подарков; наконец, в ордонанс 1454 г. был включен запрет на установившуюся в Парламенте за время королевской схизмы практику у секретарей по гражданским и уголовным делам брать дары («злато и серебро») за изготовление бумаг — копий приговоров и решений[1624].
Нормы работы и запреты, предписанные законодательством и вошедшие в габитус королевской администрации, по своей природе имели бюрократический характер. Это важно подчеркнуть, поскольку изначально еще в ордонансах Людовика IX Святого они касались в большей степени нравственных категорий, в духе христианских и церковных идеалов, а не профессиональных ценностей. Они, безусловно, имели огромное значение в плане повышения авторитета королевской администрации[1625]. Для понимания процесса профессионализации службы следует провести их сопоставление.
В серии ордонансов Людовика IX Святого 1254–1256 гг. помимо особой охраны прав и привилегий церкви королевским чиновникам, первым среди всех остальных подданных, запрещались осуждаемые церковной доктриной отступления от нравственного идеала христианина. В круг этих табу входили богохульство, ростовщичество, азартные игры (в шахматы, кости и другие), посещение таверн и нахождение вблизи публичных домов[1626]. Как известно, богохульства особо осуждались церковью и были почти «национальным грехом» подданных короны Франции[1627]. Характерно, что в регламенте середины XIV в. Филиппа VI Валуа о работе Шатле вновь адвокатам, прокурорам и сержантам богохульства (
По ордонансам Людовика IX Святого сенешали и бальи обязывались следить за образом жизни подчиненных и при малейшем подозрении в злоупотреблениях, в ростовщичестве или в бесчестном поведении должны были их не прикрывать, а поправить и оштрафовать или даже отстранить от службы; чуть позднее нотариусам вменялось в обязанность посещать ежедневно до начала работы мессы в капелле их братства, чтобы «королевский прево Парижа мог их чаще видеть и узнать их нравы и разговоры»[1629].
Однако эти нормы в дальнейшем не повторялись. Значит ли это, что они утратили значение? Думается, что причина кроется в постепенной выработке специфических бюрократических правил поведения и нравственности служителей институтов управления, в которых содержался, безусловно, и данный изначальный нравственный компонент[1630].
Специфика нравственных норм поведения чиновников со временем определялась целями власти и методами управления. Самым значимым, с этой точки зрения, представляется принцип секретности, который в наибольшей степени характеризует особенность профессионального габитуса чиновников. В исследовании парламентской корпорации в первой трети XV в. мною был отмечен и проанализирован этот принцип и его многофункциональность в работе верховного суда: защита монолита ведомства, вынесение приговоров именем короля и потому неуместность разногласий в позициях парламентариев, охрана авторитета королевского правосудия, наконец, пресечение возможности чиновнику делать политическую карьеру за счет ведомства[1631]. Расширение исследовательского поля, не умаляя сделанных выводов, внесло в них существенные дополнения и коррективы. Прежде всего, стал ясен универсальный характер принципа секретности в работе административного аппарата.
Обязанность «хранить секреты» включалась в текст клятвы сенешалей и бальи уже в начале XIV в.[1632] Позднее добавилось важное уточнение: секретность сведений о доходах и поступлениях в королевскую казну предписывалось охранять всем служителям на местах. Важную часть государственного интереса представляли собой доходы казны, а чиновники, так или иначе связанные с этой сферой (бальи и сенешали, прево и клерки), призваны были его защищать путем сохранения в строгой секретности любых сведений о них[1633]. Не случайно наряду с бальи и сенешалями сборщики и комиссары налогов были обязаны поклясться, что «не откроют ни письменно, ни устно, ни одному человеку, какого бы чина он ни был, кроме короля, людей счетов и казначеев», объема собранных ими и отправленных в казну средств. Аналогичную клятву надлежало принести, естественно, служителям Палаты счетов и Казначейства[1634]. В своем истинном масштабе принцип секретности воплотился в тексте клятвы клерков-аудиторов Палаты счетов. Помимо общей клятвы «исправно, верно и прилежно хранить секреты господина короля и Палаты счетов», они обязывались также хранить в секрете все сведения, относящиеся к счетам, их аудиту и конечному результату; вписывая дебет, никому его не открывать, кроме мэтров Палаты, и никому не давать копий о состоянии счетов; никому, кроме мэтров счетов не сообщать о состоянии домена, о доходах и расходах[1635]. Позднее к подобной же клятве были приведены нотариусы и приставы Палаты счетов, которым запрещалось кому бы то ни было сообщать, что делается и говорится в Палате[1636]. Такую же клятву приносили все нотариусы, получавшие от короля лицензию на свою деятельность[1637]. Наконец, большой ордонанс о Палате счетов от 23 декабря 1454 г. суммировал и подтвердил все эти нормы и запреты, подчеркнув особую значимость для государства соблюдения правила секретности именно в этом ведомстве, призванном охранять королевский домен и доходы[1638]. Прежде всего, чиновникам Палаты под угрозой лишения должности предписывалось хранить в строгом секрете не только состояние счетов, но также и все проходящие там консультации, обсуждения и высказываемые мнения (
Тайны и секреты власти важны и сами по себе, но стоит обратить внимание на запрет разглашать мнения и обсуждения в Палате счетов, что явно преследовало цель не допустить давления на отдельных чиновников, равно как и препятствовать их автономной от института позиции. Таким образом, секретность попутно скрепляла корпоративный дух служителей, что также в целом служило поддержанию профессиональной этики и дисциплины.
Если теперь сопоставить действие принципа секретности в Палате счетов с тем же принципом в работе Парламента, то мы обнаружим как общие черты, так и различия, связанные с особенностями судопроизводства. К общим чертам принципа секретности следует отнести следующие нормы. Во-первых, общее правило «хранить в секрете» все дела верховного суда[1640]. Во-вторых, строгое правило нахождения в помещениях Парламента лишь тех лиц, которые имеют на это право. Это, в первую очередь, касалось заседаний Совета в Верховной палате, где обсуждались дела и выносились приговоры, а потому туда не могли входить посторонние люди[1641]. Даже члены Палаты прошений Дворца не имели на это права, если только они не были вызваны или не намеревались поговорить о своем деле или делах друзей[1642]. В ордонансе, составленном членами Парламента для своих судебных приставов, им вменялось в обязанность не впускать в зал во время проведения Совета посторонних лиц, если на то нет разрешения президента, и даже не входить туда самим, но сказать, что им нужно, из-за дверей или как можно быстрее выйти, «дабы сохранять честь и избегать подозрений в намерении раскрыть секреты совета»[1643].
Здесь мы переходим к третьему универсальному по своему характеру правилу секретности, согласно которому строго запрещалось разглашать различные мнения, высказываемые в ходе обсуждений и вынесения приговоров. Он появился в фундаментальном для парламентской корпорации ордонансе от 11 марта 1345 г., где в нескольких статьях фигурирует категоричный запрет разглашать и пересказывать, кто из парламентариев какого мнения придерживался, не упоминать имен при обсуждении приговоров и пресекать любые попытки нарушить секретность[1644]. И надо заметить, что такие поползновения внимательно отслеживались и строго пресекались в Парламенте, тем более что обсуждения проходили там достаточно бурно, и голоса нередко делились почти пополам[1645]. Показательно, что секретарям запрещалось вписывать в протоколы заседаний Совета факт наличия разных мнений, высказываемых в ходе обсуждения и вынесения решений[1646]. Этот принцип секретности обсуждений укреплял парламентскую корпорацию, защищая от давления извне и внушая уважение к верховному суду, а в плане становления королевского судопроизводства он способствовал утверждению образа непредвзятости и единодушия судей.
Таким образом, принцип секретности в Парламенте преследовал и специфические задачи, а именно, формирование образа независимого правосудия и защиту репутации судей[1647]. Именно в этом контексте следует рассматривать такую норму дисциплины, которая существовала только в данной инстанции. Речь идет о запрете впускать в находившийся в помещении суда буфет любых посторонних лиц. Эта норма появилась достаточно рано — в ордонансе о Парламенте от 17 ноября 1318 г.: отдельная статья запрещала чиновникам верховного суда «есть и пить вместе с тяжущимися сторонами и даже с адвокатами, ибо слишком большая вольность порождает большое зло». С тех пор эта норма регулярно повторялась в королевских указах, причем обосновывалась «защитой великой чести Суда во избежание подозрений или предположений о зле»[1648]. И она ревностно соблюдалась в Парламенте, где строго пресекали попойки, особенно в присутствии посторонних лиц, которые в разгар веселья «могли узнать секреты к ущербу и скандалу Суда»[1649]. Такой запрет служил защите авторитета и статуса суда и потому о нем нередко упоминает Жувеналь в своих наставлениях судьям[1650].
При всей специфичности нормы секретности в различных ведомствах и службах, диктуемой особенностями каждой из сфер власти, в нем был заключен фундаментальный для всех институтов управления принцип автономности от различных политических сил. Будучи органами исполнительной власти, а не сословного представительства, эти институты целенаправленно отторгали саму возможность демонстрировать публично различные мнения и позиции, что ставило их в определенную оппозицию к обществу, но зато укрепляло профессиональную дисциплину и корпоративную солидарность. Показательно в этом контексте, что принцип секретности в исследуемый период не привился в отношении Королевского совета, который, даже при включении в него высших чинов администрации, остался местом консультаций с политическим обществом[1651].
Подводя итоги сделанного анализа, правомерно задаться вопросом: какова подоплека этих общих дисциплинарных принципов и норм работы чиновников, предписываемых им королевским законодательством? Нельзя не увидеть в них рационализацию механизмов властвования: сердцевину бюрократической «машины» теперь составляли регистры, протоколы, архивы, печати, копии счетов и т. д. Уже Филипп де Бомануар в «Кутюмах Бовези» включил в список требуемых от бальи качеств умение хорошо считать и прилежно сохранять в порядке документы и печати[1652]. Нотариус обязан был клясться при получении лицензии регулярно вести и сохранять протоколы «для охраны и защиты общего интереса»[1653]. Корректорам в Палате счетов предписывалось «хорошо и прилежно» делать исправления, ставить документы на свое место, а письма класть в соответствующие мешки (
Перечисленные нормы работы важной составной частью вошли в комплекс профессиональной этики служителей короны Франции, сформировав бюрократический габитус. На примере Парламента (благодаря наилучшей сохранности его архивов), мы можем убедиться в действенности дисциплинарных норм королевского законодательства. Так, предписание являться с раннего утра на службу и наполнять все время работой неукоснительно соблюдалось. Любой перерыв, любая помеха фиксировались в протоколах с однозначно негативной оценкой, будь то холод или жара, эпидемии болезней или разгул политических страстей[1657]. «Суд не работает» (
Значит ли это, что нормы дисциплины не нарушались? Разумеется, нет: парламентские протоколы полны записями о систематической неготовности адвокатов и прокуроров и о скандальных перерывах в работе суда. Да и в середине XV в. Жувеналь писал брату, ставшему канцлером, о нерадивости в делах многих парламентариев: «приходят они в Парламент поздно, прежде приходили в 7 часов зимой и летом, а теперь едва в 8 начинают; и еще до того, как прозвонит 10 часов, даже если надо всего только каких-то четверть часа для завершения дела, встают и уходят»[1660]. Между тем, четко прописанные на бумаге дисциплинарные нормы службы оставались бы «мертвой буквой» без целенаправленной политики верховного судебного органа по их соблюдению и без наказания за нерадивость, тем более что вся дисциплинарная власть находилась в компетенции самих парламентариев, которые одни могли проконтролировать работу своих коллег.
И вот тут мы сталкиваемся с оборотной стороной и с символическим контекстом указанных дисциплинарных норм. Не отрицая объективной тенденции к рационализации инструментов властвования, нельзя пройти мимо их трансформации в сознании чиновников. Упорное стремление обеспечить дисциплину в администрации короны Франции, граничащее порой с маразмом, невозможно понять вне самоидентификации чиновников через работу, обеспечивавшую им материальное благосостояние и моральный авторитет. Помимо рациональной стороны, такое рвение и отношение к делу обладали магией воздействия, внушая подданным уважение и страх. В контексте дисциплинарных норм новый смысл приобретает сложившийся бюрократический
Наконец, последняя несла в себе зерна новой культуры поведения, существенно влиявшей на процесс становления государственного аппарата. Наибольшее внимание исследователей в этой теме было привлечено к новой трактовке понятия «разума» (
Как видим, означенные предписания не просто устанавливают особую атмосферу, которая должна была царить в залах, где вершится правосудие, но утверждают новую культуру поведения и меняют нравы самих служителей короны Франции. В этой связи обращает на себя внимание специальная забота в королевском законодательстве и в политических трактатах о «правильном» поведении адвокатов[1666]. При всей многозначности темы, хотелось бы подчеркнуть значение этой заботы для формирования этики поведения служителей правосудия путем ограждения судопроизводства от излишнего рвения адвокатов в стремлении отстоять интересы своих клиентов[1667]. В этом же контексте стоит обратить внимание на содержащиеся в политических трактатах размышления и наставления о «правильном» поведении судьи. О габитусе судей писали и Бомануар, и Кристина Пизанская, и автор «Совета Изабо Баварской», причем все три автора подчеркивали необходимость избегать «гнева и пристрастия» при вынесении приговоров[1668].
Еще более подробное описание габитуса судьи оставил Жувеналь, который опирался и на знание норм королевского законодательства, и на свой собственный опыт службы[1669]. Он не уставал привлекать внимание вершителей королевского правосудия к значению беспристрастности, считая недопустимым для судьи слишком откровенно выражать на лице свои эмоции, по которым можно заключить, в чью сторону он клонится, равно как и манеру поспешно высказывать свою позицию, в гневной, яростной и жесткой манере, и просто неумение выслушать мнение другого человека, что в его представлении противоречит мудрости[1670]. Все эти, на первый взгляд, кажущиеся функциональными замечания о манерах и поведении служителей власти, тем не менее, выстраиваются в четкую тенденцию складывания новой бюрократической этики, в которой бесстрастие было возведено в особую профессиональную добродетель[1671]. В этом плане классический пассаж из Ж. Мишле о внушающей ужас хладнокровной и планомерной работе «тиранов Франции» (легистов) приобретает новые грани смысла[1672]. Такой поворот темы существенно корректирует концепцию Н. Элиаса о взаимосвязи государства и цивилизации: не только государство формирует новую «цивилизацию нравов», но и специфическая профессиональная дисциплина и «цивилизация» чиновников строит государство.
И последнее, что вытекает из бюрократического габитуса: формируется новая трактовка понятий «работа» и «труд». Изначально негативная этимология слова «труд» (французское
Понятие «работа» органично вошло в профессиональную этику и самоидентификацию служителей королевской власти. В текстах королевских указов, в политических трактатах служение чиновников не раз обозначается словами «труд» (
Распространение понятия «работы» на институт службы отразило изменение самого этого института: от сеньориального Совета он эволюционировал в сторону бюрократического учреждения, со своими правилами, нормами и манерой поведения. Эти новые грани политической культуры и символического капитала верховной власти порождены были во многом бюрократическим габитусом чиновников. Причем символическая сторона сопоставима с рациональной: насаждаемый нормами дисциплины образ жизни чиновника, все силы и время отдающего трудам, граничил с утопией, трудно воплотимой в реальности, но он оправдывал щедрое вознаграждение и повышающийся статус королевских должностных лиц. Такой трактовке службы наиболее адекватно соответствует веберовское понятие «Beruf» (профессиональное призвание[1677]), содержащее в себе и рациональное восприятие мирского долга, и оправдание материального благосостояния, и нравственный авторитет, и высокое предназначение службы на общее благо.
Вознаграждение чиновников и принцип бескорыстия службы
Объем, структура и процедура оплаты королевских должностных лиц являются важнейшим компонентом формирования государственного аппарата и складывания нового статуса службы, который изначально определялся выплатой жалованья из королевской казны, т. е. самим королем из его ординарных доходов от домена и регальных прав, а не на счет «управляемых» (тяжущихся сторон, адресатов королевских писем и т. д.)[1678]. Хотя по мере возрастающей доли в доходах короля разнообразных налогов подданные, по сути, были принуждены оплачивать королевский аппарат и поэтому в своих жалобах стремились всячески его сократить, сам принцип оплаты через посредство короля ставил чиновников в независимое по отношению к подданным положение. Постепенно жалованье чиновников стало фиксированным и уже не зависело от воли конкретного монарха, что обеспечило чиновникам независимое положение по отношению в том числе и к королю.
Вторым фактором новизны вознаграждения чиновников была оплата в форме денег, а не земель, откупа части регальных прав и т. д.[1679] Такая оплата изначально призвана была привязать чиновника к персоне монарха и не допустить инфеодации должностей. Наконец, третьим, важным фактором сделалась неизменность этого фиксированного денежного содержания[1680]. Оплата чиновников никем не исследовалась специально, поскольку считалась вопросом ясным. Исключение было сделано только для факта фиксации жалованья, однако никто из исследователей не объяснил этот феномен, ограничиваясь лишь его констатацией. Как следствие, почти все сходились на парадоксальном выводе: за исключением служащих финансовых ведомств, служба короне Франции впрямую не обогащала человека, и оставалось неясным, зачем же люди так стремились ее получить[1681]. Случай чиновников финансовых ведомств помогал как раз это объяснить: ясно, что здесь подразумевались всевозможные злоупотребления, которые и обогащали, и стимулировали жажду должностей в обществе.
Такое мнение прочно опирается на многочисленные свидетельства современников о злоупотреблениях откупщиков и сборщиков налогов, ставших синонимом корысти, и кажется вполне аргументированным. Однако как быть с остальными ведомствами и службами короны, куда люди стремились попасть никак не меньше, если не больше? Объяснение этому феномену исследователи находили в системе привилегий, королевских даров и вершины социального успеха — в доступе во дворянство.
Не ставя под сомнение эти доводы, мне представляется оправданным детально рассмотреть вопрос о содержании чиновников. Что означала и к каким последствиям привела его ранняя фиксация? Почему так единодушно критиковались, в основном, откупщики и сборщики налогов? И главное, почему служба короне Франции не обогащала и при этом неуклонно делалась все более привлекательной и вожделенной? В самом названии этого раздела сталкиваются две, казалось бы, противоречащие друг другу темы, — реальные выгоды и принцип бескорыстия службы. Именно такой путь — изучение реальных выгод от службы в контексте идейно-этических теорий — я предлагаю для разрешения отмеченного выше парадокса.
Вопрос об оплате чиновников довольно сложен и запутан, поэтому разумнее проанализировать его последовательно по каждому из составляющих компонентов. И начать стоит с самого простого — с реального объема жалованья служащих короны Франции, которое к тому же далеко не всегда упоминается в королевском законодательстве, что весьма знаменательно.
Итак, будем следовать сверху вниз по иерархии ведомств и служб. Из трех ведомств, на которые разделилась Королевская курия, меньше всего места в королевских указах об оплате занимают члены Королевского совета, и это вполне логично, ведь в него входили по большей части принцы крови и знать, разумеется, без жалованья, а также главы верховных ведомств, не имевших права на двойное жалованье[1682]. Поэтому плата за участие в заседаниях Королевского совета упоминается всего дважды: в формуляре Одара Морщена, где речь идет о назначении жалованья советнику, который до тех пор заседал без оплаты, «ради поддержания его статуса и помощи в больших расходах и тратах», и в кабошьенском ордонансе, где сокращалась численность участвующих в Королевском совете секретарей. Согласно этим сведениям, советник получал фиксированную плату в 600 турских ливров в год вне зависимости от количества посещений, а ведущий протоколы заседаний Совета секретарь — по 12 парижских су в день[1683].
Два других ведомства, Парламент и Палата счетов, занимают куда больше места в королевских указах об оплате. Жалованье служителей Парламента оформилось не сразу: с 1254 г. Людовик Святой установил им по 10 парижских су в неделю, однако с начала XIV в. они оплачивались поденно, причем в зависимости от социального статуса служителя, а впоследствии и от должности. Советник-мирянин получал по 10 парижских су в день, советник-клирик — по 5. Помимо этого им выдавалось ежегодно по две мантии или их денежный эквивалент (10–20 парижских ливров), а также по 20 парижских су на Рождество и на Троицу[1684]. Секретари Парламента получали по 5 су в день[1685]. Наконец, судебные приставы получали по 2 су в день и 100 су в год за мантию; причем тем, кто охранял порядок в залах во время судебных слушаний, жалованье удваивалось[1686]. Президенты получали фиксированное жалованье: первый президент — 1 тыс. ливров в год, остальные президенты — по 500 ливров. Генеральный прокурор получал 400 парижских ливров в год[1687]. В этой разнице оплаты президентов и советников Парламента отразился принцип гарантий материального благополучия для тех, кто прослужил долго: фиксированное жалованье президентов было, по сути, сходно с пожизненным, поскольку не зависело от числа дней работы. И эта разница будет характерна для всех ведомств и служб, что свидетельствует о ее универсальном характере и важности для формирования института королевской службы. Со второй половины XIV в. появляется и жалованье тех членов Парламента, которые оставались в Париже на время вакаций суда и продолжали работу[1688].
Помимо заседаний суда чиновники Парламента проводили и расследования дел, уезжая далеко и надолго из Парижа и получая за эти расследования деньги. Хотя они теряли на этот срок ординарное жалованье, оно, по-видимому, с лихвой возмещалось оплатой расследований, о чем свидетельствуют постоянные попытки регулировать очередность комиссий и, в целом, свести разъезды к минимуму[1689]. О значимости этой статьи доходов парламентариев свидетельствует и куда большее внимание к ней как в королевском законодательстве, так и в общественном мнении. Так, уже первые ордонансы о Парламенте тщательно регулировали расходы на проведение расследований: с собой разрешалось брать столько лошадей и слуг (
Показательно, что дважды в крупных общественных проектах реформ, в Великом мартовском ордонансе 1357 г. и кабошьенском ордонансе 1413 г., уделено было внимание оплате расследований в Парламенте со ссылкой на защиту интересов подданных. Первые статьи об этом почти целиком повторяют соответствующие статьи ордонанса 11 марта 1345 г. — то же ограничение числа лошадей, как и оплаты; фиксируются и расходы судебных приставов, исполняющих приговоры Парламента (8 су в день)[1692]. При отсутствии новшеств в плане расходов авторы ордонанса описывают реальные злоупотребления, упрекая парламентариев в том, что они берут с собой по четыре-пять лошадей, тогда как «едучи по своим нуждам и за свой счет» ограничиваются двумя-тремя; точно также приставы «едут на двух лошадях, чтобы получить побольше денег, а по своим нуждам идут часто пешком или довольствуются всего одной лошадью». В кабошьенском ордонансе уже не регулируются расходы на расследования, а речь идет исключительно об обязанности короля их вовремя и полностью оплачивать «в интересах подданных»[1693]. В используемой в обоих ордонансах риторике обращает на себя внимание сопоставление работы чиновника с его собственными интересами, которое, хотя и было продиктовано стремлением ограничить корысть судейских чинов, однако содержит в себе важный идейно-этический компонент.
Палата счетов имела сложную структуру оплаты, которой уделено большое внимание в королевских указах, где также прослеживается стремление сократить расходы казны. Так, уже в раннем ордонансе от 1320 г., где еще не оговаривается жалованье чиновников, упоминается правило — клеркам жить в домах мэтров Палаты не для выгоды последних, а для выгоды короля, ибо их жалованье не позволяет им держать дом и тратиться на расходы, одежду, слугу и лошадь, но при этом им следует поддерживать честь короля и службы[1694]. Стоит обратить внимание на этот контраст между скромной оплатой и высоким статусом службы, который в известном смысле станет лейтмотивом самоидентификации служителей короны Франции и основой их претензии на привилегии. Переходя собственно к жалованью членов Палаты счетов, надо заметить, что оно было чуть выше, чем у служителей Парламента: 12 су в день для мэтров-клириков и 16 — для мэтров-мирян; некоторые получали по 500–400 ливров в год, а клерки — по 6 су в день; приставы 12 денье в день. Первый президент-клирик получал 1 тыс. ливров, президент-мирянин — 800 ливров. Кроме жалованья, им выдавалась ежегодно мантия или ее денежный эквивалент (80 ливров президентам и мэтрам, 40 ливров клеркам и секретарям). В середине XV в. в Палате счетов была учреждена должность королевского прокурора с фиксированным жалованьем в 200 ливров в год[1695]. С середины XIV в. и вплоть до конца исследуемого периода жалованье чиновников Палаты счетов больше не повышалось и не упоминалось, скрытое за формулой «обычное жалованье, права и выплаты»[1696]. Особняком стоит указ о порядке оплаты сверхурочной работы чиновников Палаты счетов, поскольку она определялась там не в единицах счета, а в монетах: согласно ему, аудиторам платили по 7 флоринов в день, а клеркам — по одному полуфлорину. Жалованье выплачивалось два раза в год, а в случае выплаты из налогов — четыре раза в год[1697].
Канцлер как глава гражданской администрации имел более сложную структуру жалованья. С начала XIV в., как впоследствии и главы верховных ведомств, он получал фиксированное жалованье: сначала 1 тыс. ливров, затем 2 тыс. ливров в год[1698]. Кроме того, ему полагалась мантия четыре раза в год (на Пасху, на Троицу, на день Всех святых и на Рождество) или денежный эквивалент в 200 франков и несколько лошадей. Помимо этого, он имел право на дополнительную оплату своих разнообразных функций, которая входила в структуру его ординарного жалованья. Наконец, в знак принадлежности к сотрапезникам короля, он обеспечивался едой и вином из королевских закромов, а также имел право на отдельное помещение во Дворце в Ситэ[1699].
Что касается жалованья нотариусов и секретарей Канцелярии, то оно сначала составляло 6 су в день, затем — 10 су, наконец, 12 су в день; кроме того, они получали два раза в год мантию (или паллий) или их денежный эквивалент в 10 парижских ливров. Растопителям воска платили 13 денье в день, затем — 2 су 6 денье; а также две мантии по 50 су каждая[1700].
Наконец, обратимся к ведомствам, связанным с финансами короны. В Монетной палате, весьма немногочисленной, ординарное жалованье генералов-мэтров монет было фиксированным в размере 200 парижских ливров в год[1701]. В столь же малочисленном Казначействе казначеи получали фиксированное жалованье в 600 ливров в год плюс по 6 су в день за каждого из клерков; самим же клеркам выделяли те же 6 су в день и раз в год 60 ливров в виде пенсиона; наконец, меняла получал 50 парижских ливров в год[1702]. Однако к началу XV в. жалованье казначеев возросло до 1 тыс. турских ливров в год, причем сохранялись и иные «мелкие и старинные права» (
В Налоговой палате президент получал фиксированное жалованье в 1 тысячу турских ливров в год, а генералы-советники по 500 турских ливров в год; вскоре им так же, как и другим служителям, стали выдавать мантии; советникам по делам суда налогов платили по 400 франков (600 турских ливров), наконец генеральному сборщику — 500 франков в год[1704]. Когда же в связи с трудностями казны жалованье генералов-советников было сокращено до 400 турских ливров, они добились возвращения к прежней сумме, ссылаясь не только на незапамятную традицию, но и на высокий статус их службы, требующей «почета и уважения, каковые они иначе не смогут поддерживать»[1705]. Это не помешало попытке в ходе кабошьенского восстания сократить жалованье работников Налоговой палаты[1706]. Причем эти реформы опирались на жесточайшую критику служителей ведомства, которая отражена и в «Хронике» монаха из Сен-Дени. Так, автор пишет об осуждении в ходе заседаний Штатов 1413 г. чрезмерного жалованья представителей финансовых ведомств: якобы генералы финансов получают ежегодно по 3 тыс. экю золотом и им все мало, а между тем, прослужив два года, они похваляются, что заработали по 12 тыс. и более золотых экю. Такая же критика звучала и в адрес служителей Налоговой палаты: их число увеличилось в три раза, и каждый получает по 600 ливров в год[1707]. Позднее, 31 августа 1415 г. был издан специальный указ о жалованье генералов-советников по делам налогов, где признавалось, что в связи с возросшими расходами казны оно с 600 ливров было «по их согласию» сокращено до 400 ливров в год, при сохранении ежегодного ливрейного одеяния или его денежного эквивалента в 7 ливров 12 су парижских. Однако эта мера имела временный характер, и данным указом подтверждались их гарантии в будущем получить все причитающиеся деньги[1708]. Тем не менее тенденция к увеличению жалованья «налоговиков», сохранилась и в дальнейшем: когда Людовик XI восстановил упраздненный им поначалу налоговый суд, он впервые учредил также должность его президента и назначил ему содержание в 800 парижских ливров[1709]. Наконец, в «Рапорте Королевскому совету» за 1468 г. отмечается, что секретарь налогового суда не получает вовсе ординарного жалованья, а королевский адвокат имеет лишь 100 турских ливров[1710].
Помимо служителей верховных ведомств, находящихся в Париже, в структуру налоговых органов входили и чиновники на местах, прежде всего, сборщики налогов, которые становятся постепенно главными объектами общественного внимания и критики. Между тем, согласно королевским указам, их ординарное жалованье составляло 100 турских ливров в год[1711], т. е. не слишком высокое в сравнении с другими и к тому же не менялось на всем протяжении исследуемого периода. Жалованье сенешалей и бальи составляло 500–600 турских ливров в год[1712]. К этому же рангу принадлежал и прево Парижа, который получал такое же жалованье[1713]. Что касается служителей парижского Шатле, то их ординарное жалованье выглядело следующим образом: аудиторы получали по 20 ливров, а советники сначала по 40 парижских ливров в год, в XV в. — по 60 ливров[1714]. О содержании сержантов Шатле не говорится ни в одном из указов, однако, вероятно, его можно сопоставить с жалованьем сержантов в других административных округах, например, в Лане, где им выдавали фиксировано 10 парижских ливров в год[1715]. Еще одной важной королевской службой являлись хранители вод и лесов: вначале их жалованье состояло из 10 су в день плюс 100 ливров в год; кроме того, оплата разъездов с компенсацией, сопоставимая с оплатой комиссий по расследованиям в Парламенте — 40 турских су в день. Однако уже при Карле Мудром оно стало строго фиксированным: вне зависимости от количества дней работы и с учетом всех разъездов оно достигло 400 турских ливров в год[1716].
Оплата работы комиссаров-ревизоров зависела от характера доверенных им полномочий. Впрочем, в начале, как и в оплате комиссий в Парламенте, она увязывалась также с социальным статусом персон. Так, довольствие комиссаров по делам соли определялось строгой социальной иерархией: прелаты и другие «более почтенные люди» должны были получать по 20 парижских су в день; «почтенные люди» (
Подводя черту под представленной схемой размеров ординарного жалованья королевских должностных лиц в столице и на местах, следует отметить несколько сущностных его черт. Во-первых, оно постепенно перестало зависеть от социального статуса лица и определялось характером исполняемой службы, что уравнивало служителей короны и создавало основу для формирования социальной группы. Во-вторых, жалованье часто определялось количеством отработанных дней и стимулировало служебное рвение чиновника. В-третьих, для глав ведомств и служб оно стало с определенного момента фиксированным, что не только гарантировало материальное благополучие после долгой службы, но и выражало политический вес таких персон, поскольку они использовались в важных для короны поручениях и посольствах, которые не оплачивались. Наконец, величина жалованья королевских должностных лиц, как и ординарная численность, была в определенный момент «заморожена» и не возрастала до конца исследуемого периода, что явилось одним из его особенностей.
Для того чтобы понять эту особенность и ее истинную причину, как и последствия, стоит задаться вопросом о размере в целом нагрузки от содержания чиновников на королевскую казну. По данным Р. Фоссье, она составляла в среднем 39% от всех расходов казны. Учитывая возрастающие траты на ведение войны и трудности при сборе налогов, нельзя не согласиться с Г. Дюкудреем, что это было достаточно большое бремя и всевозможные новшества в процедуре выплаты имели целью облегчить его[1718]. О динамике роста объема выплат жалованья чиновников по мере увеличения их численности можно получить некоторое представление, проанализировав данные, приведенные Ш. Ланглуа, о расходах на жалованье служителей Парламента при Филиппе IV Красивом и при Филиппе VI Валуа (1343 г.). Согласно этим данным, сумма жалованья советников (клириков и мирян) Верховной палаты возросла с 2 тыс. 669 парижских ливров до 6 тыс. 35 ливров; в Следственной палате — с 2 тыс. 32 ливров 8 су до 9 тыс. 625 парижских ливров; в Палате прошений Дворца — с 466 ливров 8 су до 2 тыс. 460 парижских ливров[1719]. Фиксация на целый век, т. е. до окончания Столетней войны, размера жалованья чиновников была вызвана объективным дефицитом королевской казны. Это обстоятельство во многом определило специфику оплаты в исследуемый период, сыгравшую важную роль в формировании института государственной службы, поскольку потребовалось обосновать и утвердить в общественном сознании необходимость оплаты, равно как и выработать новые ее процедуры, которые способствовали автономизации королевской администрации.
Формализация процедуры выплаты жалованья, которое из дара и милости короля постепенно трансформируется сначала в его обязанность, а потом и вовсе отделяется от воли монарха, начинается достаточно рано[1720]. Уже к началу XIV в. королевские указы на эту тему содержат формулировки, закрепляющие ее опосредованный государственными институтами и независимый от персоны монарха характер. Так, указ Филиппа V Длинного от апреля 1320 г. устанавливал выплату канцлером жалованья нотариусам и секретарям в виде правила, уже не нуждающегося в дальнейших подтверждениях от короля[1721]. Аналогичным образом процедура выплаты жалованья членам Парламента была установлена ордонансом от 12 февраля 1320 г.[1722] Со второй половины XIV в. бюрократизация процедуры выплаты жалованья выражается в ссылках на ее незапамятность и освященность обычаем: «выплачивать жалованье как привыкли (
Еще одной чертой, свидетельствующей о формализации процедуры выплаты жалованья чиновникам, становится со временем отсутствие упоминаний о его величине. Мы уже обращали мимоходом внимание на это обстоятельство. Здесь же отметим еще раз: с середины XIV в. формулы оплаты ординарных чиновников больше не содержат данных о величине жалованья, ограничиваясь ссылкой на традицию[1724]. То же самое правило распространилось со временем и на получаемое чиновниками ливрейное одеяние или его денежный эквивалент: оно также закрепилось за теми, кто его имел «издавна» (
Наконец, закрепляет формализацию процедуры выплаты жалованья сама ее институционализация: жалованье — это не дар из рук короля, а выдача денег из ведомства короны. Вначале таким ведомством являлась Денежная палата Дома короля, поскольку все должностные лица изначально принадлежали к королевскому двору. Однако затем выплаты начинают производиться через Казначейство. Наконец, над ведомством казны, которое лишь исполняет предписания, появляется контролирующий орган — Палата счетов, которая, отвечая за сохранность королевского домена, регулирует и все статьи расходов, а значит, и целиком выплату жалованья королевским должностным лицам.
Связка — Палата счетов/Казначейство — установилась в процедуре выплаты жалованья всем ординарным чиновникам: первая проверяла правильность и достоверность намечаемых к выплате сумм, а второе только выдавало квитанции на получение этих денег[1726]. В этом плане наиболее показателен пример Канцелярии: канцлер и его ведомство изначально входили в структуру придворных служб и потому оплачивались в Денежной палате. Однако уже к середине XIV в. они переходят под власть Палаты счетов, которая дает санкцию на выплату им жалованья[1727]. Знаменательно, что Парламент с начала XIV в. оплачивался только и исключительно под контролем Палаты счетов и через Казначейство[1728]. А такой способ еще сильнее подчеркивал публичноправовой характер ведомств, отделяя их от служб Дома короля.
О том же свидетельствуют изменения, которые претерпевает выплата жалованья чиновникам на местах. Как мы помним, сенешали и бальи в наибольшей степени контролировались на предмет их «независимости» от места службы. К изначальным запретам на «врастание» в местные структуры вскоре добавилось и запрещение брать жалованье из собираемых домениальных доходов: с середины XIV в. сенешали и бальи обязаны были получать жалованье только и исключительно из рук королевского сборщика в данном округе[1729].
Аналогичный процесс наблюдается и в других королевских органах параллельно с возникновением новых ведомств. Так, королевские нотариусы, получавшие изначально жалованье через сборщиков королевских доходов на местах, к середине XIV в. переводятся на оплату в ведомство казны[1730]. Согласно Одару Моршену, к XV в. появилась разница в оплате: «домениальные» чиновники, как то бальи и сенешали, королевские прокуроры, ординарные сборщики, хранители и сержанты вод и лесов, мэтры ворот и другие, оплачивались в Казначействе через посредство Палаты счетов; а налоговые — хранители соляных амбаров, элю, сборщики податей, контролеры, сборщики тальи и субсидий — посредством генералов или комиссаров по делам финансов, т. е. в Налоговой палате[1731].
Установившаяся процедура была строго формализована и опосредована ведомствами, препятствуя произвольному распоряжению денежными средствами короны. Не случайно пресекались любые попытки непосредственного участия чиновников в распределении сумм для получения жалованья. Это стало особенно важно после введения правила его выплаты из присужденных штрафов, композиций и других сборов. Об этом свидетельствует ордонанс от 25 сентября 1361 г., категорически запретивший появившуюся практику брать жалованье непосредственно из «результатов работы». Отныне все «самовольные» сборщики штрафов отстранялись, а их обязанности передавались сборщикам Казначейства, призванным сдавать все деньги в казну, а всем чиновникам запрещалось получать жалованье от кого-либо, кроме казначеев в Париже или ординарных сборщиков на местах[1732].
Автономизация процедуры оплаты чиновников от персоны монарха нашла еще одно выражение: постепенно она начинает контролироваться и определяться ими же самими. Прежде всего, это отражалось в принципе оплаты за количество отработанных дней, за точностью которых обязаны были следить сами ведомства: в ордонансах неизменно присутствует требование платить только тем, кто постоянно служит (
Как видим, формализация процедуры оплаты, а именно получение жалованья только через посредство Казначейства и Палаты счетов, способствовала восприятию ее как обязанности короны, что сыграло важную роль в оформлении статуса королевских должностных лиц[1737]. Об этом свидетельствует внимание, которое уделяла высшая власть именно данной статье расходов казны, ставя ее в ряд самых неотложных и неприкосновенных выплат даже в кризисные периоды нехватки денег. Уже к середине XIV в. в связи с растущими расходами на ведение войны, когда впервые со всей очевидностью обозначился этот кризис, издавая 26 сентября 1355 г. указ о приостановке на полгода выплат по всем долгам короны, Иоанн II Добрый исключил из его действия жалованье чиновников, причем не только ординарных, но и экстраординарных[1738]. Позднее регламент о выплатах из казны от домениальных поступлений четко зафиксировал жалованье королевских чиновников в качестве обязательной статьи расходов с характерным определением: «старинные и обязательные» (
Фиксация численности ординарных чиновников привела к росту количества экстраординарных должностных лиц, что создавало известное напряжение при оплате их службы. Поэтому ряд указов середины XV в. настоятельно предписывал строгую очередность в этом отношении: сначала следовало полностью выплатить жалованье ординарным, и лишь затем экстраординарным чиновникам[1742]. В кризисные годы господствовало правило платить вначале тем, кто работал, а затем — всем остальным (пожизненное жалованье, участие в миссиях короля и т. д.)[1743].
Такое правило приобретает особую весомость на фоне постоянной нехватки денег в казне, что вынуждало корону идти на всевозможные ухищрения, но расплатиться с чиновниками целиком и полностью. Так начинает складываться новая форма их оплаты, стимулирующий служебное рвение характер которой очевиден. Но в ней имелась и еще одна, куда более существенная сторона — усиление автономизации ведомств, «работающих на себя». Парламент достаточно рано получил право на жалованье из поступающих в казну денег от присужденных им штрафов и судебных издержек. При этом цель такого принципа оплаты была выражена предельно ясно: «дабы люди Парламента были более заинтересованы и прилежны в работе» (
Столь же «доброй традиции» короны Франции — выискивать любые возможности, но платить жалованье чиновникам, следовала администрация Карла VII в период королевской схизмы, когда трудности можно сказать, удвоились, что потребовало нестандартных решений. Так, в конце 1422 г. специальным указом короля, обращенным к генеральным советникам по делам финансов и при посредничестве секретаря Миля Шалиго, требовалось изыскать необходимые средства для оплаты всех служителей Парламента в Пуатье, перечисленных в тексте указа поименно. Позднее указ Карла VII рекомендовал выплатить Парламенту в Пуатье жалованье за счет конфискованного имущества Пьера Помье[1750]. Однако это представляло собой отступление от нормы и потому требовало всякий раз специального разрешения короля[1751]. Другим новшеством, также нуждавшемся в особой санкции короля, стало использование для жалованья доли от сбора налогов. Так, уже 24 февраля 1369 г. король распорядился выплатить Парламенту жалованье из «налогов королевства, дабы из-за отсутствия оплаты не пострадало бы правосудие»[1752]. 10 марта 1372 г. во время конфликта из-за невыплаченного жалованья в Парламент явились советники короля, и один из них, мессир Пьер де Шеврез «поклялся телом», что как только придут деньги от сборщика Амьена, чиновникам заплатят их жалованье через менялу казны[1753]. В ноября 1440 г. Парламент даже заключил сборщика налогов в тюрьму, пока тот не выдаст им 2 тысячи ливров с собранного налога[1754]. Именно в этом контексте следует рассматривать долгий конфликт Парламента в Париже с англо-бургиньонскими властями периода королевской схизмы[1755]. И нежелание новых властей следовать давней традиции (попытки заплатить лишь части служителей и тем самым расколоть корпоративную солидарность, разрешение прервать работу верховного суда и нежелание признать лидирующее место ведомства в структуре королевской администрации) убедительнее всех прочих их действий способствовало краху утопии двойной монархии в глазах королевских чиновников.
Эта традиция нашла отражение и в политических представлениях эпохи. Так, Филипп де Мезьер напоминает Карлу VI об обязанности «распределять богатства французского нефа» и вознаграждать людей «достойных и нужных на службе королевству Галлии», иначе невыплата жалованья может их испортить. Кристина Пизанская хвалит Карла V Мудрого за его заботу о своевременной оплате своего служителя и приводит такой пример. Однажды король пообещал одному воину вознаграждение в 500 франков и приказал генералу финансов Бернару де Монлери выплатить его без задержек. Но тот не исполнил приказ, и воин, прождав много дней, пошел с жалобой к королю. Непослушание вызвало гнев последнего и тот отправил сержанта к этому генералу с приказом забрать всю посуду в его доме. Тот якобы очень испугался гнева короля и сразу же доставил деньги[1756]. В трактате «Совет Изабо Баварской» также речь идет об обязанности короля вовремя оплачивать своих чиновников и об ее подоплеке: «чтобы без задержек жалованье чиновникам выдавалось и выплачивалось…, вознаграждая тех, кто очень много послужил и пригодился чести короля и благу королевства», «довольствовать их права и оплачивать каждый месяц», в противном случае это дает им повод к нелояльности[1757].
Соответственно довольно рано королевские должностные лица начинают воспринимать жалованье как свое неотъемлемое право и как необходимое условие работы[1758]. Эта позиция имела веское обоснование в фундаментальной идее о том, что правосудие не продается, закрепленной ордонансами Людовика IX Святого[1759]. Данная идея обеспечивала высокий авторитет королевского правосудия, который с тех пор распространяется на все звенья королевской администрации, поскольку все ее служители в той или иной мере обладали судебной компетенцией. К тому же, согласно контракту и нормам дисциплины, они всё свое время отдают работе и не имеют иных источников заработка. Следовательно, задержки или невыплата жалованья трактовалась чиновниками как ущерб не только своим правам, но и угроза авторитету короны Франции.
Между тем, как мы помним, с началом Столетней войны возникли трудности с выплатой жалованья чиновникам ввиду катастрофического роста расходов. В этой ситуации любопытна эволюция действий высшей власти. Впервые жалованье всех служителей в столице и на местах, кроме придворных и военных сержантов, было отменено в декабре 1337 г. на целый год, начиная с января 1338 г.[1760] Однако, несмотря на явную вынужденность этой меры и ее масштаб, по сути, уравнявший всех королевских служителей, об их реакции и ее результате мы можем судить по последовавшему вскоре указу Филиппа VI Валуа, согласно которому из действия предыдущего указа были исключены служители двух ведомств — Палаты счетов и Казначейства, без содействия которых король явно уже не мог обойтись, и потому они добились привилегии для себя, причем на основании «их постоянной службы в наших делах и большими трудами»[1761]. Поэтому, желая заручиться поддержкой чиновников, корона, в следующий раз прибегнув к той же мере — приостановке выплаты жалованья на год, издает указ, в котором детально описаны нужды казны, связанные с войной «на суше и на море», а главное, содержится прямой призыв добровольно оказать королю «помощь и поддержку» (
Однако со второй половины XIV в. все чаще власть наталкивалась на солидарное сопротивление корпораций служителей короны. Поэтому временно сократив количество оплачиваемых нотариусов в Канцелярии ради выкупа из плена короля и ввиду невозможности в данный момент оплатить всех сразу, королевский указ позволил остальным, кто не попал в поименный список, продолжать работать, в ожидании компенсации в будущем[1764]. Если в случае нотариусов это еще как-то «проходило», поскольку они получали не только фиксированное жалованье, но и процент от изготовленных грамот, то применительно к Парламенту такая мера с середины XIV в. при оформлении парламентской корпорации была абсолютно бесперспективной. Как только власть объявляла, что предлагает верховному суду поработать без жалованья, которое обещает заплатить позднее, верховный суд тут же прекращал деятельность[1765]. Означенную меру он использовал в качестве рычага воздействия на короля, настаивая тем самым на выплате жалованья как на обеспечении независимого статуса и незапятнанной репутации парламентариев, поскольку они не имели права брать даров с тяжущихся лиц.
Отстаивали свои интересы члены Парламента весьма последовательно, жестко и уверенно, нередко прибегая и к насилию с целью получить причитающееся жалованье. Так, 21 июля 1395 г. Парламент отправил по этому поводу судебного пристава в дом сборщика налогов; 21 апреля 1402 г. сборщик налогов с Парижа подвергая заключению в тюрьму Шатле, а в его дом направили сержантов «на постой»; 7 января 1423 г. парламентарии в Пуатье приказали арестовать сборщика, который не платил им жалованья; аналогичные действия имели место 5 февраля 1423 г. и 6 февраля 1427 г.; 29 октября 1424 г., когда жалованье Парламента было установлено с Монетного ведомства, мэтр монет был посажен в тюрьму за невыполнение распоряжения короля; 17 мая 1433 г. Парламент решил принудить «телесно» сборщика налогов уплатить им жалованье[1766]. Показательно, что в период королевской схизмы оба Парламента, находившиеся в сходной тяжелой ситуации, действовали в унисон: требовали денег, угрожали прекратить работу, направляли посольства к королю. Важно, что в отстаивании своих интересов они использовали единую риторику: значимость своевременной и полной оплаты для статуса и авторитета королевского правосудия[1767].
В вопросе о выплате жалованья мы сталкиваемся с двумя существенными параметрами самоидентификации королевских должностных лиц. Первая черта заключалась в уже не раз отмеченном сопряжении чиновниками своих личных интересов с интересами государства, которое лежало в основе их общеизвестного и подчас осуждаемого служебного рвения. По сути, к этой связке апеллировала и корона, квалифицируя в указах приостановку оплаты чиновников как «естественную» помощь и поддержку. Более того, корона нередко требовала и даже без промедления получала их в крайних денежных нуждах. Так, в 1302 г. в разгар конфликта с папой Бонифацием VIII и для сохранения курса монеты Филипп IV Красивый, апеллируя к «общему благу королевства», издал приказ всем подданным сдать в казну половину имевшейся серебряной посуды; при этом чиновники обязывались выполнить его первыми и сдать свою целиком[1768].
К той же парадигме апеллируют и уже упоминавшиеся положения дисциплинарных норм по ограничению расходов казны, например, на разъезды чиновников (расследования, ревизии и т. п.). Королевские указы требовали от них действовать таким образом, словно это их собственное дело (
Оборотной стороной рассмотренного принципа вознаграждения и формой самоидентификации чиновников являлась уверенность в его незначительном размере. Фиксация жалованья в середине XIV в. на долгие сто лет предоставила в распоряжение чиновников мощное идейное обоснование прав на привилегии, милости и налоговые льготы. Аргумент о ничтожном жалованье в сравнении с важностью службы сыграл значимую роль не только в превращении королевских должностных лиц в привилегированную социальную группу, но и в обосновании высокого общественного статуса государственной службы, позиционируемой как бескорыстное служение «общему благу».
Обращаясь к вопросу о разнообразных формах поощрения чиновников (привилегиях, льготах и милостях), хотелось бы вначале заметить следующее: вопрос этот в наибольшей степени привлекал интерес исследователей, поскольку рассматривался как неотъемлемая часть процесса превращения чиновников в «дворян мантии» в эпоху Старого порядка. Однако изучение его исключительно в социальном плане затемнило другой, не менее, если не более важный, аспект — его роль в становлении института государственной службы. Как результат, изучая структуру привилегий чиновников, исследователи не оценили в должной мере причину такой диспропорции — небольшое фиксированное жалованье и разрастающиеся размеры пенсионов, даров и привилегий, в лучшем случае относя ее на счет особенностей средневековой «экономики», где наличные деньги имели меньшее значение, чем налоговые и иные привилегии[1772].
Разумеется, налоговые льготы сыграли важную роль в «благородном статусе» чиновников во Франции, но ими далеко не исчерпывались их привилегии, не говоря уже о том, что аналогичные налоговые послабления имели и другие социальные группы, не ставшие от этого «благородными»: отдельные ремесленные корпорации и торговые гильдии и даже целые города. И главное, все поощрения и привилегии чиновников, равно как и аноблирующие грамоты, содержали общее идейное обоснование — общественную значимость службы чиновников, которая должна быть адекватно вознаграждена.
Для того чтобы понять истинное значение складывающейся диспропорции, следует задаться простым вопросом: почему, получая огромные пенсионы и денежные милости, включенные зачастую в структуру ординарных расходов короны, чиновники никогда не стремились перевести эти суммы в разряд ординарного жалованья? Этот вопрос представляется мне краеугольным, поскольку раскрывает сложную взаимосвязь реальных выгод от службы с утверждением принципа бескорыстия чиновников.
А в том, что служба короне Франции приносила реальные и весьма ощутимые материальные выгоды, которые, по сути, определяли растущую привлекательность этой деятельности, сомнений не возникает. Однако при дальнейшем анализе мы будем обращать внимание и на их идейное обоснование, связанное напрямую с формированием новой этики службы. И начать целесообразно с регулярных попыток отмены дополнительного вознаграждения чиновников — пенсионов, даров и милостей, поскольку на первых порах только эти попытки свидетельствовали о появлении подобной практики. Впервые они отменялись указом короля Филиппа V Длинного в 1318 г.: все дары (
Следующим указом на эту тему Филипп VI Валуа отменял все сделанные чиновникам дары, на этот раз со времени смерти Филиппа IV Красивого. В нем уже не содержится поименного списка, и он относится ко всем чиновникам, включая служителей Дома короля[1775]. Однако спустя несколько месяцев король издает целых две декларации, исключающие из указа клерков Палаты счетов, которым сохранили дополнительное вознаграждение в 30 парижских ливров за «письменные работы» (
Однако со временем эти дары, милости и дополнительные вознаграждения получают легальный статус благодаря привлечению к их выплате Палаты счетов. Как и в случае ординарного жалованья, именно бюрократизация процедуры вознаграждения чиновника способствует ее легитимации, поскольку оно уже не выглядит произвольным даром короля.
Впервые об участии Палаты счетов в процедуре вознаграждения чиновников говорится в указе от 1344 г.: его целью объявляется стремление короля соблюсти некоторое равенство чиновников в получении «благодеяний, милостей, подач и даров» (
Таким образом, процедуры дополнительного вознаграждения чиновников также отмечены формализацией и бюрократизацией, подконтрольностью самим чиновникам и принципом соразмерности даров службе. По сути, они со временем начинают походить на его же ординарное жалованье, и корона уже не решается на них посягать. Так, после очередного указа о запрете казне производить любые выплаты, пока еще не полностью погашено ординарное жалованье чиновникам, последовал новый указ, который исключал из его действия выплату даров этим же чиновникам. Весьма знаменательна используемая в указе аргументация: исключение обосновывается «маленьким ординарным жалованьем… и великими усилиями, трудами и работами, кои им приходится совершать изо дня в день», но главное, дабы «поддержать более почтенно их статус в службе нам»[1782]. Дары и дополнительные выплаты постепенно воспринимаются как заслуженное вознаграждение, о чем красноречиво свидетельствует и половинчатая мера по их сокращению, выдвинутая в ходе кабошьенского восстания. Если в середине XIV в. общественная критика неоправданных трат привела к запрету просить у короля дополнительное вознаграждение, то в тексте кабошьенского ордонанса, где также осуждается алчность чиновников, требующих у короля даров и профитов «в столь тяжелые времена», им рекомендуется лишь вернуть половину того, что они получили в виде даров[1783].
В итоге, дополнительное вознаграждение фиксируется и становится регулярным, приобретая тот же стимулирующий характер, поскольку формально дается за особые заслуги и служебное усердие, что превращало его в важный фактор повышения привлекательности королевской службы и ее общественного авторитета.
А теперь обратимся собственно к формам и объемам этого дополнительного вознаграждения чиновников, и начнем с главы гражданской администрации — с канцлера Франции. Помимо жалованья канцлер получал к середине XIV в. 7 су 6 денье за день в Канцелярии и 20 су в день за участие в работе Парламента; по 10 су с каждого письма, запечатанного зеленым воском, что составляло еще 2 тыс. парижских ливров[1784]. После избрания Гийома де Дормана Карл V Мудрый особым указом подтвердил право на такое вознаграждение, которым пользовались и предшественники, с весьма знаменательной аргументацией: «учитывая большие расходы и нужды и также постоянные труды, кои ему придется выносить… и для его статуса и свиты, траты на лошадей и другое»[1785]. И эта привилегия сохранилась без изменений до середины XV в., войдя в структуру ординарных прав канцлера[1786]. Однако в ходе кабошьенского восстания жесткой критике подвергся тогдашний канцлер Арно де Корби, главным образом за чрезмерность благоволения к нему двора: помимо жалованья и пенсиона (в сумме 4 тыс.) он якобы получал еще 4500 франков золотом от писем-помилований, 2600 ливров от сбора налогов на войну, 2 тыс. за
Кстати, оплата нотариусов, которые получали лицензию на свою деятельность от короны, целиком определялась объемом составленных и заверенных актов[1788]. Все остальные, получавшие такие права службы, тоже так или иначе были связаны с написанием бумаг, которое обязан был оплачивать их адресат, а процент от этой суммы выделялся тому, кто их составлял. Так, писцы-клерки «комиссаров», отправляемых Парламентом для расследования дел, помимо определенного поденного жалованья, имели право получать процент от оплаты бумаги, от составления писем (
Важно при этом обратить внимание на обоснование в королевских указах нежелательности такого раздробления службы: как сказано в одном из них, «дабы они больше имели из чего нам служить и поддерживать свой почтенный статус на службе нам» (
Такое вознаграждение нередко возникало спонтанно и быстро вводилось в «незапамятную традицию», на которую лучше не посягать[1797]. Так, отобранное было у сенешалей и бальи право брать себе часть денег из поступлений от королевской печати вскоре было им возвращено, поскольку, по их словам, «на одно жалованье они не смогут поддерживать свой статус»[1798]. Но бальи и сенешали получали и пенсионы, которым придается легитимность в виде «оценки» королем служебного рвения чиновника по итогам работы за год[1799]. Аналогичные привилегии королевского прокурора, экзаменаторов и клерков-секретарей парижского Шатле — право на дополнительные выплаты — объясняются в указе Карла VII «постоянной занятостью делами нашего правосудия», не дающей возможности отвлекаться на другие заработки[1800].
Отправление правосудия в силу своей значимости давало наибольшие права на дополнительное вознаграждение, о чем свидетельствуют разнообразные привилегии, дары и пенсионы служителям Парламента[1801]. Регулярно ссылающиеся на «ничтожное жалованье» чиновники верховного суда воспринимали как должное всевозможные поощрения в виде денег и других материальных профитов от службы. Например, секретарь по уголовным делам в Парламенте имел право на процент от изготовления писем с печатью (
Не меньшими привилегиями были наделены и служители Палаты счетов. Так, со времен сопровождения разъезжающего по своим владениям короля у них осталась оплата лошадей за счет монарха[1808]. Изначально президент и мэтры счетов получали арпан леса, а клерки и секретари — поларпана, причем буквально «натурой», т. е. в королевских лесах, для обогрева своих домов в Париже; в 1330 г. эта привилегия была трансформирована в определенное количество поленьев дров, а с 1380 г. (и до 1539 г.) — в их денежный эквивалент[1809]. На подобные материальные пожалования имел право и консьерж Дворца в Ситэ: он получал ежегодно мюид зерна из королевских закромов на рынке Ле Аль. Нотариусы Канцелярии пользовались привилегией питаться за счет служб Дома короля[1810].
На этом фоне дары и привилегии служителей налоговых ведомств выглядят довольно скромными, учитывая общественную реакцию на них. Так, генералы-советники Налоговой палаты, как и сенешали и бальи, с начала XV в. получали денежные дары, которые выплачивались в конце года, но только тем, кого король сочтет достойным[1811]. Согласно докладу 1468 г., в Налоговой палате президенты и советники помимо жалованья имели право принимать «вино и другие подношения за ведение дела, раскладку расходов и допросы», что якобы составляло к концу года значительную сумму[1812].
О заражающем воздействии даров и привилегий на служебное поведение чиновников свидетельствует казус, имевший место в середине XIV в. из-за дарования королем мэтру монет в Анжере и Да Рошели Тевену Браку права получать по 6 турских денье с каждой отчеканенной марки. Хотя этот дар обосновывался его «очень большими трудами», он существенно превосходил то, что издавна имели право брать себе мэтры монеты, по каковой причине все они отказались сдавать в Палату счетов отчеты и передавать в казну полученные суммы, добиваясь такой же привилегии для себя[1813]. На этом маленьком примере виден механизм трансформации дара в ординарную выплату, которая расценивается чиновниками в качестве заслуженного вознаграждения, и его уже трудно отделить от жалованья, тем более попытаться отменить, поскольку оно воспринимается как право и статусная привилегия.
В плане повышения статуса королевских должностных лиц большое значение имели дарованные им папским престолом церковные привилегии и главная из них — получение церковных бенефициев без обязательного пребывания в месте этого бенефиция[1814]. В природе этой привилегии королевских чиновников духовного звания заложен был важный элемент, способствовавший ее органичному вхождению в структуру ординарного вознаграждения: со временем (особенно с 1414 г. в связи с папской схизмой) список претендентов на бенефиции утверждал король Франции, который имел право таким образом поощрить своих служителей[1815]. Право на такое дополнительное вознаграждение для лиц духовного звания способствовало их притоку на королевскую службу, что во многом определяло социальный облик чиновничества исследуемого периода[1816].
Право на церковные бенефиции, а со временем и на освобождение от церковных налогов в наибольшей степени распространялось на членов Парламента, не в последнюю очередь ввиду исполняемой ими функции вершителей королевского правосудия. Получение ими бенефициев уже к началу XIV в. превратилось в устойчивую традицию: так, в ордонансе 1318–1319 гг. особым пунктом оговаривалась выплата чиновникам-клирикам определенного пенсиона «в ожидании получения ими бенефиция», т. е. король за свой счет возмещал им лакуну в «положенном» вознаграждении[1817]. На этом этапе могли возникать трения, и требовалось вмешательство короля для защиты интересов чиновников-клириков[1818]. К XV в. уже не столько чиновники Парламента искали церковных бенефициев и привилегий, сколько сменяющие друг друга папы в период схизмы пытались с их помощью заручиться такой мощной поддержкой, какую мог оказать верховный суд Французского королевства[1819]. Аналогичная привилегия была дарована со временем и Палате счетов[1820]. Судя по инвективам Жувеналя середины XV в., подобная практика после Прагматической санкции распространилась в королевской администрации довольно широко, нивелируя тем самым ее статусную функцию[1821].
Поддержание почетного статуса королевского служителя упоминалось, как выше показано, не только для получения церковных бенефициев, но и для всей структуры дополнительных выплат, даров и привилегий, которыми корона наделяла в той или иной форме всех чиновников. В этом контексте более известная их привилегия, освобождение от налогов, приобретает, на мой взгляд, большую органичность и несколько иную направленность, чем банальное стремление «во дворянство». Разумеется, само по себе освобождение от налогов, являвшееся отличительным знаком двух привилегированных сословий, духовенства и дворянства, обусловило нерасторжимую связь между налоговыми привилегиями и благородным статусом. Однако его идейное обоснование зиждилось на службе общему интересу: духовенство заботилось о спасении душ людей, а дворяне «платили налог кровью», защищая подданных короны Франции от внешних и внутренних врагов. Поэтому для получения королевскими чиновниками права на налоговые льготы необходимо было добиться признания их работы не менее важной для общего блага королевства. Эта существенная идейная сторона налоговых привилегий чиновников обычно выпадает из поля зрения исследователей[1822].
Ввиду этого обстоятельства нас будет интересовать не столько сам процесс их получения, сколько их идейное обоснование. Вначале обратимся к мотивации привилегий королевских чиновников, отраженной в политических трактатах эпохи. Если суммировать основные положения этой «социодицеи» служителей короны Франции, то она вся строилась вокруг исполняемых ими общественно значимых функций: во-первых, это служение на общее благо королевства, во-вторых, благородство функции правосудия и совета, которую в той или иной степени исполняли все ведомства и службы; наконец, это «интеллектуальный капитал» — ученые степени, которые в свою очередь также давали право на освобождение от налогов. По сути, в этой мотивации соединяется оправдание налоговых льгот двух привилегированных сословий — духовенства и дворян.
Переходя собственно к процессу оформления привилегированного статуса королевских чиновников, следует вначале оговорить следующее обстоятельство: помимо наличия налоговых льгот и у других социальных групп (отдельных профессий, городов и т. д.), освобождение чиновников от налогов не было в этот период окончательным, его всякий раз следовало подтверждать при вотировании или сборе очередного налога. Таким образом, все указы, которыми мы располагаем, издавались вослед очередному налогу, от которого король освобождал конкретную группу своих чиновников. Более того, с начала Столетней войны они наравне с другими плательщиками принуждены были участвовать в вотируемых субсидиях на оборону[1823]. Характерно, что позиция Парламента в этом вопросе однозначно на стороне власти, а не коллег, что вполне вписывается в общую тенденцию политики королевских чиновников, стремящихся представить себя в виде добровольно заинтересованных помощников короны Франции[1824]. Добившись налоговых привилегий, они охотно предоставляли короне значительные суммы, но в виде «добровольных даров», особенно в ситуации новой агрессии англичан в 1415 г.[1825]
Структура налоговых привилегий чиновников включала разные по характеру подати и обложения: традиционные платежи (например, подорожную подать пеаж или соляной налог габель), косвенные налоги (с продажи товаров и с ввозимых в город продуктов), а также бан и арьер-бан, т. е. денежный эквивалент военной обязанности с владельцев «благородных земель», если они не являлись дворянами и не несли воинскую повинность. Уже ко второй половине XIV в. корпус ординарных чиновников обладал налоговыми привилегиями — освобождением от подорожной подати, от уплаты денег за королевскую печать, а также правом судиться только в Палате прошений Дворца. Особыми привилегиями обладали также те чиновники, кто жил в юрисдикции Дворца в Ситэ[1826].
Наибольшее число указов об освобождении от налогов относилось к Парламенту и Палате счетов (они представлены в табл. № 2)[1827]. О других ведомствах и службах указов имеется значительно меньше. Так, ведомство казны упоминается в указах об освобождении от субсидий, равно как и об освобождении от налога на отвоевание Гиени, наряду с другими ведомствами[1828]. Монетное ведомство упоминается в этом контексте дважды, но довольно поздно в сравнении с двумя главными ведомствами: в обоих случаях речь идет об освобождении от тальи, пеажа, косвенных сборов, субсидий, оста (
Наконец, существовали и индивидуальные привилегии для отдельных должностных лиц: мною найдены указы об освобождении от пеажа президента Парламента Абе де Клюни, обращенные к сборщикам Манта, Мелёна, Пуасси, Конфлана; то же самое — о президенте Симоне де Бюси; о секретаре Палаты счетов Тома де Турнёре, о советнике Парламента Жане Бланрале (освобождение от десятины)[1832].
Не менее значима используемая в указах аргументация, особенно для служителей Парламента. Если вначале налоговые льготы оправдывались, как мы помним, стимулом служебного рвения, то со временем предпочтение в обосновании привилегий отдается непосильному служению «общему благу королевства»[1833]. На первый план выходит постоянный характер службы, не позволяющий иметь иные источники доходов. Наконец, вновь и вновь подчеркивается разительный контраст между маленьким жалованьем, которое некогда было установлено и с тех пор не менялось, и важностью их функции, так что они не могут на эти средства поддерживать достойный статус[1834].
Как видим, налоговые привилегии из дара короля превращаются постепенно в его обязанность вознаграждать чиновников за службу, как это произошло с жалованьем и другими формами поощрения. Важно при этом напомнить, что они уже имеют не только материальный, но и символический характер, иными словами, утверждение в обществе высокого статуса службы короне Франции (
Аргументация привилегий Палаты счетов выглядит на этом фоне значительно скромнее, хотя основные параметры остаются неизменными. Главный упор в них делается на постоянном характере службы и на очевидном ущербе от ее перерывов, на ее трудности и значении. Как и для парламентариев, историческая память вскоре начинает «работать» и на людей счетов[1835]. При схожести аргументации, проскальзывает и едва уловимая, но существенная разница: речь не идет о почетном статусе, явно связанном со значением правосудия[1836].
Высшим выражением означенного статуса для чиновника являлось, безусловно, дворянское звание. Однако уже в этот первоначальный период обозначилось целенаправленное стремление чиновников получать дворянство не по аноблирующей грамоте, а автоматически, по службе, что сделалось частью общей тенденции «облагораживания» самого института службы короне Франции[1837]. Об этом стремлении убедительнее всего свидетельствует незначительность числа таких аноблирующих грамот[1838]. Эта тенденция превращала чиновников в «параллельное дворянство» и наиболее опасного соперника дворян по крови. Однако следует понять причины такого поведения чиновников.
В этой связи представляется целесообразным вписать процедуру получения чиновниками аноблирующей грамоты в общий контекст вознаграждения за службу. Только так мы поймем значение используемого в грамотах обоснования благородного статуса оказанными особыми «службами» и «услугами», что было традиционным условием получения и остальных привилегий[1839].
В одной их первых аноблирующих грамот, выданной Симону де Бюси в бытность его генеральным прокурором короля в Парламенте, говорится: «в знак признания добрых и приятных услуг, которые он нам сделал в прошлом и делает каждодневно»[1840]. Казус Бюси важен для понимания тех трудностей, которые встречало в обществе это «благородство чиновников»: ему потребовалась спустя четыре года еще одна грамота, выданная также и его жене, в тексте которой прямо говорится о стремлении «пресечь сомнения в его благородном статусе»[1841]. Данный казус не был единичным: встречаются по нескольку грамот подтверждения аноблирования одного и того же лица[1842]. Однако в этой ключевой формуле аноблирования происходит весьма знаменательное изменение: со второй половины XIV в. она употребляется все реже и почти исчезает из общего массива выдаваемых грамот «на дворянство». Яркий пример тому — грамота аноблирования Жана Ле Кока, знаменитого королевского адвоката в Парламенте: в ней речь идет о ревностном и честном исполнении им своих прямых должностных обязанностей[1843]. Об этой трансформации свидетельствует и типовая грамота в сборнике формуляров Одара Моршена: в ней также речь идет лишь о вознаграждении за достойное исполнение служебных обязанностей[1844].
Столь явная перемена помогает ответить на ключевой вопрос, остававшийся непроясненным в многочисленных исследованиях, где лишь констатировался данный феномен. Рассмотренный в рамках всей структуры вознаграждения чиновника, он приобретает определенную закономерность и органичность. Как жалованье чиновника и иные формы его поощрения, которые из дара короля усилиями самих служителей превращаются в независимую от воли конкретного монарха, обезличенную и ординарную оплату их работы, точно также и аноблирование приобретает характер столь же закономерного венца карьеры чиновника. А поскольку сама аноблирующая грамота являлась по своей природе личным даром короля, то чиновники на определенном этапе, ко второй половине XIV в., добившись бюрократизации и обезличенности всех форм вознаграждения, постепенно не ищут этих грамот, стремясь к признанию благородного статуса «автоматически», по службе. Таким образом, оно также приобретает бюрократическую форму и ослабляет зависимость чиновника от личной воли монарха.
Об отличии аноблирующих грамот для чиновников от иных адресатов подобной королевской милости свидетельствует и форма их выдачи: практически с самого начала они получали эти грамоты бесплатно (
В результате складывания разветвленной структуры вознаграждения и поощрения королевских служителей (жалованья, пенсионов, даров, бенефициев, налоговых льгот и аноблирующих грамот) к концу XIV в. возникает формула особого статуса чиновников, подтвержденного реальными выгодами по службе. Если в середине XIV в. она выглядела как «чины, почести, репутация, службы, жалованье, права и другие блага» (
В идейном обосновании выгод службы прослеживаются три тенденции. Во-первых, и сами чиновники, и идеологи королевской власти, и общественное мнение сходились в том, что сама по себе служба должна адекватно оплачиваться, причем именно королем и из его казны, дабы уберечь чиновников от злоупотреблений и таким образом сохранить высокий авторитет королевской администрации. Начиная со второй половины XIV в. означенная тема становится топосом политических трактатов: в комментарии к переводу «Политики» Аристотеля Никола Орезм подчеркивает обязанность государя даровать почести соразмерно заслугам[1849]; позицию самих чиновников отразил трактат «Сновидение садовника», где с опорой на античные авторитеты восхвалялась щедрость государя, так что день без щедрот должен считаться потерянным[1850]; в трудах Кристины Пизанской данная тема обыгрывается с разных сторон. Прежде всего, щедрые дары гарантируют лояльность королю и стимулируют усердие и честность чиновника. Отдельный раздел в «Книге о мире» назван: «Как подобает по справедливости вознаграждать за добро». В нем она наставляет дофина в необходимости «делать большие дары и почести хорошим служителям»[1851]. В трактате «Совет Изабо Баварской» в обязанность государя включается необходимость поощрять особо отличившихся чиновников за службу на общее благо короля и королевства[1852]. В конце XV в. Робер де Бальзак рекомендует королю щедро одаривать хороших чиновников по их заслугам[1853].
О позиции формирующегося корпуса королевских должностных лиц в отношении своего вознаграждения ярко свидетельствуют те, кто воспринимает ее со знаком минус. Так, Филипп де Мезьер, осуждая скандальное обогащение чиновников, приводит их типичное оправдание, которое в свете сделанного анализа предстает вполне правдоподобным: якобы «они слишком хорошо служат королю к собственному убытку»[1854]. Когда в ходе кабошьенского восстания канцлера Арно де Корби упрекали в получении гигантских пенсионов и даров, он избрал единственным оружием защиты ссылки на свою «верную и безупречную службу», и искренне не понимал, в чем же его упрекают, ведь всё получено им от короля «по заслугам»[1855]. Слово в слово аналогичная перепалка имела место на собрании Генеральных Штатов в Туре в 1484 г.: когда от тогдашнего канцлера потребовали объяснений за гигантские суммы, выдаваемые чиновникам в виде даров и пенсионов, он ссылался на незапамятный обычай выплачивать пенсионы тем, кто их заслужил своей службой «государству»[1856]. С тем же отрицательным знаком обогащение чиновников через дары и пенсионы фигурирует в «Истории Людовика XI» Тома Базена: охватившую французское общество архонтоманию автор объяснял уверенной надеждой соискателей служб на материальное благополучие[1857].
С точки зрения чиновников, дары и пенсионы, полученные за долгую и безупречную работу, были вполне оправданными и законными, тем более что они приобретались не всеми и не сразу, но сообразно сроку службы и заслугам. Но главное, эта «благостная картина» накладывалась на внешне диаметрально противоположный фон — стойкое и целенаправленное осуждение богатства чиновников и, в целом, их корысти и стяжательства[1858]. Внутри этой тенденции четко прослеживается яростная критика служителей финансовых ведомств, которая превратилась в общее место.
Уже в «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского начала XIV в. рисуется образ чиновников — растратчиков налогов, у которых следовало потребовать отчета, куда делись деньги из опустевшей казны[1859]. В полной мере масштаб общественного недовольства растущими расходами на содержание королевской администрации за счет налогов и других сборов в казну обозначился в ходе восстания Этьена Марселя. Как уже говорилось, на первых же заседаниях Штатов в октябре 1356 г. главными виновниками произошедшей при Пуатье катастрофы объявлены были чиновники: они якобы обогатились за счет гигантских налоговых сборов, предназначенных на защиту королевства; они не заботились об общественной пользе, но только о собственной мошне, и в результате раздачи им даров всё было потрачено впустую. Подтверждение этим обвинениям критики видели в очевидном факте: чиновники богаты, а народ очень беден[1860]. Эти филиппики на разные лады перепевались и в ходе обсуждений на заседаниях Штатов, и в текстах принятых в 1356–1358 гг. ордонансов: они вылились в ряд запретов чиновникам финансовых ведомств (элю, сборщикам налогов, служителям Палаты счетов и Казначейства) что-либо брать или получать от короля в форме даров и подарков из ординарных поступлений в казну и от сбора налогов[1861].
Критика чиновников во главе с финансистами, сборщиками налогов и откупщиками выводила самого монарха за рамки складывающейся системной коррупции, что подкреплялось обезличенностью процедур вознаграждения. Оплата службы в виде жалованья, пенсионов и даров за счет налоговых сборов с трудом признавалась в обществе законной, поскольку устойчивым оставалось требование к королю «за свой счет» оплачивать свою администрацию. Но еще важнее в этой критике само утверждение принципа бескорыстия службы, о степени внедренности которого свидетельствуют речи и проповеди Жана Жерсона: он включал в число главных бед в королевстве вознаграждение чиновников в виде «чрезмерных даров» (
Критика стяжательства и корысти чиновников в духе Жерсона вновь в полную силу прозвучала в ходе кабошьенского восстания 1413 г., где эти прегрешения предстают подчас его первопричиной[1863]. Поразительно почти дословное повторение обвинений в адрес королевских служителей: то же преследование своего частного интереса в ущерб общему, то же обогащение за счет собираемых на общее благо налогов. На Штатах депутат от Парижского университета Жан Куртекюисс в этой связи обратился к королю с весьма угрожающим вопрошанием: «где всё то, что собрано в казну от домена, податей, сборов, талий, десятины, что скопил и передал вам в наследство отец, покойный Карл Мудрый? Оживи он теперь, так весьма бы изумился, увидев пустую казну»[1864]. По свидетельству монаха из Сен-Дени, первыми подвергались критике казначеи, чье состояние предлагалось сравнить до и после получения должности и оценить размеры разграбления ими казны; следом упоминались генералы финансов и их помощники, которые из бедняков сделались богачами; наконец, объектом нападок стал канцлер, который закрывает глаза на совмещения в одном лице двух-трех несовместимых должностей, а сам думает только об обогащении своей родни, поскольку лично уже так нажился, что не имеет других забот. В обмен на вотируемый налог депутаты потребовали сместить сборщиков и генералов финансов, конфисковав их имущество и отменив все сделанные короной дары и экстраординарные пенсионы. Кроме того, отстранению подлежали и откупщики налогов, которые возмещают внесенные деньги тысячью способов притеснения людей. В итоге в кабошьенский ордонанс особым пунктом был включен запрет на три года чиновникам, исходя из нынешнего состояния и нужды казны, просить и получать какие бы то ни было дары от короля, а служащим финансовых ведомств — такие дары выплачивать, если они производились «по фавору или назойливостью просителей»[1865]. На Генеральных Штатах в Туре в 1484 г. снова звучали осуждения незаконного обогащения чиновников за счет чрезмерных даров и особенно жалобы на служителей казны и откупщиков налогов[1866].
На основании приведенных данных можно констатировать стабильность претензий к королевским должностным лицам в плане материальных выгод от службы: осуждение чрезмерных даров как ущерб общему интересу (ибо делались они из казны и от собранных на общее благо налогов); критика стяжательства и призыв если не отказаться от собственного частного интереса, то соизмерять его с общими нуждами и ситуацией в государстве. Истоки подобной устойчивой общественной критики в адрес чиновников до сих пор исследователи усматривали исключительно в нежелании нищающего вследствие Столетней войны общества оплачивать растущий королевский аппарат. Такое объяснение, при всей его справедливости, представляется явно недостаточным и даже поверхностным.
Импульсом к более глубокому проникновению в существо этого топоса стало для меня сходство общественного порицания с аналогичной интенцией, четко выраженной в королевском законодательстве. В самом деле, если по-прежнему рассматривать первое изолированно и вне контекста построения института службы, то оно кажется выражением только общественного мнения, противостоящего верховной власти и в известной мере снимающегося при сопоставлении с аналогичной критикой в текстах королевских указов. Эта тема обозначилась достаточно рано: уже в середине XIV в. указ об обязанностях сборщиков налогов вовремя сдавать отчеты в Палату счетов осуждает их «жадность» как ущерб не только общему интересу, но и королевскому величию[1867]. Критика стяжательства чиновников обращена и к бальи и сенешалям за незаконно добытые «неумеренные платы» (
Но поразительнее всего, что цензура на эгоистические наклонности чиновников исходила и из самого бюрократического корпуса. Свидетельством тому не только приведенные выше ордонансы, которые в значительной степени создавались самими чиновниками. В еще большей мере трактаты и политические произведения, созданные авторами, принадлежащими к этому кругу, обнаруживают явную заинтересованность формирующегося слоя в восприятии службы как бескорыстного служения общему благу[1871].
Для того чтобы понять истоки и мотивы этой заинтересованности, следует прежде всего обратить внимание на время ее появления в политических трактатах: это конец XIV в., точнее начало правления Карла VI и регентство при малолетнем монархе. Не случайно первым во весь голос заговорил «изнутри» о стяжательстве, жадности и скандальном обогащении чиновников Филипп де Мезьер — один из идеологов «мармузетов», воплотивших эти идеи в новые нормы службы. В «Сновидении старого паломника» он беспощадно клеймит богатство финансистов (казначеев, сборщиков и элю, короче, всех «кто распоряжается деньгами»), рождающее устойчивое подозрение в растрате государственных средств, получаемых от налогов. В итоге, он рекомендует, «как раньше», делать казначеями и сборщиками состоятельных буржуа, не алчущих богатства на королевской службе. Иначе налоги и подати, разоряющие тысячу и даже две тысячи человек, обогащают одного единственного чиновника, а сами налоги превращаются в источник наживы. Мезьер настойчиво отстаивает принцип бескорыстия применительно ко всему чиновному корпусу: они не должны обогащаться на службе, не имеют права грабить народ, отнимая последнюю рубашку и вытаскивая кровать из-под роженицы в счет уплаты налога[1872].
Мезьеру вторит и Кристина Пизанская. Разумеется, лидируют в этом плане финансисты: сборщики налогов, служители Казначейства и Налоговой палаты. Она советует не делать «волков пастухами, а воров — мэтрами (финансов)». Но «прискорбная жадность», по признанию Кристины, присуща и всем другим служителям, которые любыми путями добиваются только корыстных личных целей — бенефициев, вознаграждений и профитов. Апеллируя к образцам Античности, она утверждает, что богатство, приобретенное после получения должности, незаконно (
Даже в трактате Алена Шартье «Перебранка четырех», написанном с целью возбудить патриотические настроения в обществе, нашлось место этой теме, явно ввиду ее значения. Автор, включая раздачу даров и милостей чиновникам в список законных трат, тем не менее призывает соизмерять этот обычай с состоянием финансов короля, так чтобы разумная в период мира и изобилия щедрость не обернулась бы катастрофой в трудные времена. При этом Шартье особо останавливается на поведении самих служителей: ссылки на незапамятный обычай в их стремлении нажиться за счет государя, стесненного в средствах и едва обеспечивающего свои нужды, свидетельствуют о непригодности таких людей к государственной службе (
Жан Жувеналь в нескольких политических трактатах с разных сторон отстаивает идею бескорыстия чиновника как признака профессиональной пригодности к службе. Как и за сто лет до него, богатство финансистов представляется ему скандалом и свидетельством казнокрадства: якобы деньги от налогов на ведение войны превращаются в крупные состояния чиновников, в их роскошный быт, в дома и земельные приобретения. Жувеналь советует Карлу VII взглянуть на своих служителей и убедиться в чрезмерности даров, подарков и пенсионов, которыми их регулярно наделяет корона: их богатство на фоне нужд короны он называет «открытым воровством» (
Итак, одним из стержней политических представлений исследуемой эпохи становится призыв к чиновнику отказаться от своей частной выгоды в пользу общего блага и апелляция к принципу бескорыстия службы. Причины следует искать в трансформации природы исполнительного аппарата короны Франции — от частноправовой к публично-правовой структуре, которая повлекла за собой и отмеченные выше кардинальные перемены в сфере вознаграждения чиновника: переход от принципа дара короля к бюрократическому порядку ординарной оплаты (жалованье, дары, пенсионы, бенефиции и налоговые льготы) призван был ослабить личную связь чиновника с персоной монарха. В этом контексте становится более понятен истинный смысл критики стяжательства и получения чиновниками излишних даров от короля. Их личная корыстная заинтересованность наносила удар по самоидентификации служителей короны в роли защитников общего блага, носителей особой этики, ориентированной не на собственное материальное обогащение, а на государственный интерес.
Только в этом контексте становится понятной неизменная позиция верховных ведомств короны, чинивших препятствия щедрой раздаче государем даров в виде земель и денежных пожалований отдельным «фаворитам». Не только неприятие фаворитизма и не столько защита «интересов короля» и охрана домена были тому причиной. В свете сделанного анализа становится понятной глубинная подоплека непримиримости позиции Парламента и Палаты счетов: неприятие произвольных щедрот короля как ущерба в деле бюрократизации вознаграждения и принципу бескорыстия службы.
Об этой позиции убедительно свидетельствует переписка Людовика XI. Так, Парламент отказывался утвердить дар монарха Перолю де Бурдилону — право возвести мельницу на р. Саве, притоке Гаронны, ссылаясь на «ущерб королю и общему интересу», хотя тот в своем ответе объяснял это решение желанием вознаградить своего «совершенно особого служителя». Точно также Парламент долго отказывался утверждать дар прево Жаку д'Эстутвилю в пользу его отца (продлить на 20 лет право платить лишь 50% от полагающихся в казну рент). Судебный орган выступил против передачи нотариусу Канцелярии Жану де Шомону части конфискованного у сборщика герцога Бургундского имущества. Сопротивлялся он и выделению массива земель домена в области Арманьяк сенешалю Сентонжа, хотя король, используя угрозы, объяснял свой дар «хорошей и верной службой» адресата и его покойного отца. Несколько раз пришлось королю собственноручно посылать депеши в Парламент с требованием утвердить «вечные дары» советнику и бальи Вермандуа Ги Поту — земли в графстве Сен-Поль[1877]. Неоднократно Людовик XI писал, чтобы заставить Парламент утвердить наследуемое дарение сеньории Рувр (в бальяже Дижона) в пользу Жака де Куатье, вице-президента Палаты счетов и королевского лекаря, ссылаясь на его долгую (начата еще при его деде Карле VI) и безупречную службу[1878]. Уломав Парламент, король вынужден был затем смирять сопротивление Палаты счетов, в свою очередь отказывавшейся утверждать сие дарение[1879].
Столь единодушная позиция двух верховных ведомств Франции, стоящих на страже домена и «интересов короля», в полной мере проявилась в отношении щедрых даров Филиппу де Коммину, так что Людовик XI собственноручно и неоднократно писал им и даже посылал гонцов, угрожая обеим палатам, прежде чем смирил их[1880]. Из этих нескольких казусов, очевидно, насколько излишняя щедрость короля в отношении отдельного служителя находилась под подозрением и встречала неприятие в чиновной среде. Эта позиция, окончательно оформившаяся к концу исследуемого периода, органично вытекает из структуры вознаграждения чиновников, которому надлежало быть адекватным, регулярным, не зависеть от прихоти монарха и финансовых обстоятельств, но в то же время выглядеть как заслуженное долгой и безупречной службой, наконец, как скромное и незначительное в сравнении с заслугами перед государством. Приобретенное на службе богатство, налоговые привилегии и благородный статус в таком контексте должны были предстать легитимным и адекватным воздаянием чиновнику за служение общему благу.
Статус неприкосновенности и формы почитания королевских должностных лиц
Существенной частью процесса складывания королевской администрации явилось оформление статуса неприкосновенности королевских служителей, опирающегося на законодательные нормы и связанные с ними политические представления. Этот статус определялся значимостью исполняемых чиновниками функций и призван был укрепить их властные полномочия[1881]. Важно подчеркнуть, что его оформление и внедрение в политическое сознание отвечало не только интересам самих служителей, безусловно, заинтересованных в этом. Не меньшее значение оно имело для процесса легитимации и символического укрепления власти королевской администрации, что составляло выгоду и короны Франции. Особый статус королевских чиновников выводился ими из символической связи с персоной монарха, выраженной в метафоре о должностных лицах как «части тела короля»[1882]. В ней отразилась не столько интерпретация классической антропоморфной схемы общества, идущей от Иоанна Солсберийского, сколько апелляция к положению римского права о статусе Сената как «части тела» императора[1883].
Хотя эта метафора подразумевала связь с персоной монарха всего корпуса чиновников[1884], наибольшую роль в ее пропаганде и в самом становлении сыграл Парламент, исполнявший главную функцию верховной власти — вершил правосудие от имени короля[1885]. В риторике верховной курии регулярно использовалась формула «король и Парламент» со знаком равенства и в неизменной связке[1886]. Парламентарии первыми начинают говорить о судейских как о части «тела короля», опираясь на нормы римского права как основу создаваемого ими культа монархической власти[1887]. В сборнике Жана Ле Кока данное уподобление выражено со всей определенностью: «сеньоры Парламента, в особенности при исполнении своих обязанностей, суть часть тела короля», «сеньор канцлер есть часть господина нашего короля, ибо представляет его персону»[1888]. Метафора «тела короля» была символическим описанием зарождающегося государства, повлияв на выработку статуса чиновников.
Способом его утверждения стали формы почитания должностных лиц. Уже в одном из первых ордонансов о Парламенте от 17 ноября 1318 г. статья 19 гласила: «Пусть те, кто держит Парламент, не мирятся с поношениями в виде оскорбительных слов адвокатов, а также тяжущихся»[1889]. При оформлении парламентской корпорации (ордонанс 11 марта 1345 г.) появляется «честь Парламента», которую обязаны блюсти сами парламентарии и еще более подданные короля Франции[1890]. Наконец, в ордонансе о реформе суда от апреля 1454 г. в Монтиль-ле-Туре уважение к парламентариям квалифицируется как форма укрепления власти верховного суда[1891].
Таким образом, статус королевских служителей вытекал из авторитета исполняемых ими функций. Чиновники становятся носителями достоинства и чести службы, а не просто хранителями персональной чести короля. «Честь короля», трансформировавшись в «честь Парламента», в итоге распространяется на каждого члена парламентской корпорации[1892]. В королевском законодательстве эта «честь» (
Фиксация в королевском законодательстве почетного положения королевских должностных лиц и ведомств в целом, идущего от отправляемых ими властных функций, создавала правовую основу для защиты чести и достоинства чиновников при исполнении ими должностных обязанностей.
Однако в оформлении статуса королевских служителей обнаруживается расхождение между правовыми нормами и реальной практикой. Вершиной претензий чиновников было стремление добиться не просто неприкосновенности при исполнении служебных обязанностей, но квалификации посягательств на них как «оскорбления величия» (
Не случайно все королевские указы, направленные на защиту чиновников как особых слуг монарха, наделенных неприкосновенностью при исполнении должностных обязанностей, были изданы под мощным давлением самих чиновников, очень рано столкнувшихся со стремлением сделать их «козлами отпущения». Поскольку все общественные движения, бунты и восстания были направлены против усиливающейся королевской власти, в их эпицентре находились ее должностные лица. В результате победа королевской власти всякий раз становилась и победой ее служителей, последовательно добивавшихся новых правовых гарантий своей неприкосновенности.
Первым мощным общественным движением, в центре которого находился протест против растущей королевской администрации, стало так называемое движение Провинциальных лиг после смерти короля Филиппа IV Красивого. В 1314–1315 г. именно в ходе урегулирования этого конфликта в текстах хартий, дарованных каждой отдельной провинции, участвовавшей в движении, впервые было прописано разграничение компетенции в делах против королевских чиновников. И хотя, казалось бы, сеньориальная и церковная юрисдикции были укреплены, добившись права наказывать чиновника, совершившего проступок внутри их компетенции, но только как частного лица; а всё, что касалось его деяний при исполнении должностных обязанностей, передавалось в ведение короля и его суда[1895]. Эти хартии дали мощный стимул процессу оформления особого статуса представителей королевской администрации, отличного от других лиц, находившихся под королевской защитой (
Следующим шагом стало общественное движение 1356–1358 гг., в ходе которого был нанесен чувствительный удар по статусу и авторитету королевской администрации. С первого же заседания мятежных Штатов в октябре 1356 г. все беды королевства, все просчеты власти и все их последствия были приписаны «дурному совету» главных королевских служителей, о реакции которых свидетельствует «Обвинительное заключение против Робера Ле Кока». Пункт 56 гласит: «Для достижения своей опасной и преступной цели он (Робер Ле Кок. —
Драматические события 1356–1358 гг. сказались на укреплении правового статуса королевских служителей. После подавления восстания указом от 28 мая 1359 г. все отстраненные Штатами чиновники, как уже говорилось, были восстановлены на своих должностях, в их «правах и репутации», а действия против них приравнивались к «заговору против Величества монсеньора и нас (короля Иоанна Доброго и дофина Карла. —
Описанные события показали, что королевская служба сделалась опасной профессией, и чиновники постарались обеспечить себе гарантии на будущее от угрозы быть наказанными за исполнение ими должностных обязанностей. Установленная ордонансом 1359 г. процедура защиты чести и репутации чиновника, дарующая отстраняемому право быть выслушанным и подтвердить свою невиновность, с тех пор скрупулезно исполнялась. А широкие полномочия королевских комиссаров, направляемых в ту или иную область для проверки работы администрации, отныне предусматривали их обязанность восстановить тех, кто был смещен «назойливостью просителей или иначе без справедливой причины»[1899].
Защита чести и достоинства королевских служителей находилась в центре внимания не только ведомств, но и лично королей Франции[1900]. Проведенные Карлом V Мудрым, наученным горьким опытом кризиса 1356–1358 гг., реформы в сфере управления еще больше упрочили связь монарха с его чиновниками[1901], и уважение к их чести и статусу дало ощутимые результаты в правление его сына Карла VI. С особой наглядностью они проявились в знаменитом деле Оливье де Клиссона, коннетабля Франции и ближайшего советника короля. Зависть к его положению при монархе вылилась в акцию герцога Бретонского, вероломно арестовавшего Клиссона, но затем освободившего его. Желая защитить свою честь, Оливье обратился к королю Карлу VI, который собрал Совет и квалифицировал эту акцию как оскорбление величия[1902]. Фавор Оливье де Клиссона в итоге стоил ему жизни: Пьер де Кран считал его виновником своей немилости у короля, ив 1392 г. напал на коннетабля и убил его. Событие оказалось знаковым по своим последствиям: король расценил его как покушение на свою персону и был так потрясен, что вслед за этим последовал первый приступ его психического расстройства[1903].
Само по себе это событие, возможно, и не имело бы столь большого резонанса, если бы не корпоративная историческая память королевских служителей, игравшая важную структурообразующую роль в построении идентичности складывающейся группы. В этой среде долго помнили нанесенные обиды и умело манипулировали исторической памятью с целью гарантировать адекватное наказание за оскорбления чиновника. Так, во время долгого и сложного дела в Парламенте против королевского камерария Карла Савойского последний осмелился подослать своих людей в дом королевского прокурора, который был избит ими, «сидя за столом, среди бела дня». Парламент немедленно начал расследование, в обосновании которого особо подчеркнув, что «это дело — слишком опасный пример ввиду болезни короля», а также потому, что «восемь-десять лет назад Пьер де Кран избил и ранил Оливье де Клиссона, коннетабля Франции, и с тех пор по сей день осмелели более безбоязненно действовать против королевских служителей»[1904]. Напоминание в связи с нападением на королевского прокурора о деле коннетабля Франции, которое в исторической памяти чиновников превратилось в знаковое косвенное посягательство на персону короля, призвано было придать действиям Парламента вид защиты королевского величия. Но в итоге судебного разбирательства лишь два участника нападения оказались в тюрьме, заказчик же отделался штрафом.
И все же квалификация нападок на королевских служителей как «оскорбления величия» оставалась по-прежнему их «голубой мечтой», которую они сами пытались воплотить в данных им полномочиях защиты «чести короля»[1905]. Однако добиться безоговорочного причисления их к тягчайшему преступлению, оскорблению величия, в исследуемый период парламентариям не удалось. Хотя такая квалификация дел появляется уже со второй половины XIV в., она не фигурирует в окончательном приговоре, и всё сводится к нарушению королевской защиты[1906]. Но даже если на практике она и не была реализована, эта идея благодаря усилиям Парламента постепенно внедрялась в сознание людей, приучая относиться с особым почтением к судейским как к исполнителям «священной функции» монарха-судии.
Причины неудач в подобной квалификации дел кроются в несовпадении претензий парламентариев и реальных правовых норм защиты чиновника при исполнении должностных обязанностей. Во всех королевских письмах по этому поводу речь идет лишь о королевской охране (
Причину противоречий в квалификации нападок на чиновников при исполнении служебных обязанностей исследователи усматривают в столкновении двух юридических доктрин — обычного права, где фигурирует только норма королевской защиты, и римского права с его идеей защиты величия. Если адепты последнего находились преимущественно среди королевских адвокатов, черпавших оттуда аргументы в защиту королевского суверенитета, то судьи Парламента в большинстве принадлежали к сторонникам кутюмного права[1908]. В качестве ярчайшего примера обычно приводится дело из собрания казусов Жана Ле Кока, при решении которого мнения разделились, а приговор в версии этого королевского адвоката расходится (единственный раз из всего сборника) с записью в регистрах Парламента.
Итак, в 1392 г. некто по имени Лоннар нанес удар ножом Роберу д'Акиньи, советнику Парламента и комиссару по его делу, из западни, в зале суда с целью убить, а позднее вовсе не испытывал раскаяния и даже сокрушался, что не убил его. Поскольку это было покушение на умышленное убийство чиновника при исполнении им своих обязанностей и за эти именно обязанности, к тому же в здании королевского Дворца правосудия, Лоннар подвергся осуждению, согласно регистру Парламента, на штраф в тысячу франков за нарушение королевской защиты (
Комментируя этот приговор, Ле Кок признает, что многие сочли его слишком суровым, поскольку Робер д'Акиньи все же не был убит, а лишь ранен («ибо жив был во время приведения приговора в исполнение»), и следовательно, приговор был неадекватен. К тому же он квалифицировался как «оскорбление величия» (С. 9, 8
Исследователи этого казуса обращают внимание на столкновение двух правовых норм — писаного и обычного права, однако мне представляется, исходя из принятого в Парламенте принципа «разума и справедливости» (
Однако и здесь мы подходим к еще одной важной преграде на пути утверждения принципа «оскорбления величия» в случае нападений на королевских служителей: как правило, этим нападкам подвергались нижние чины в иерархии — сержанты, судебные исполнители, приставы. Именно им приходилось вызывать в суд могущественного сеньора, описывать имущество богатого купца, взыскивать штраф с непокорных магнатов. Всевозможные угрозы, оскорбления, побои и ранения большей частью доставались именно им, и они нуждались в королевской защите. Но дело в том, что они на первых порах, даже в самых амбициозных ученых теориях, не рассматривались в качестве «образа королевского величия», каковым объявлялись лишь члены верховной судебной инстанции.
И все же после ордонанса 1359 г. и реформ Карла Мудрого в правление его сына Карла VI «мармузеты» в ходе осуществленных ими преобразований уточнили также статус неприкосновенности королевских чиновников при исполнении служебного долга. Указ от 2 июля 1388 г., относящийся ко всем «судейским короны», от сенешалей и бальи до членов Парламента, брал их «под особую протекцию и охрану короля» (
В «Формуляре» Одара Моршена имеется образец письма, ставящего ординарного служителя (включая его семью, права, вещи, владения) под монаршую защиту, а его дела передающего в ведение Палаты прошений Дома короля. В целях защиты его имущества предписывалось поместить на его домах и владениях «королевские знаки» отличия (треугольные флажки с лилиями), которые наглядно бы демонстрировали связь государя и его служителя[1912].
Защита чести и достоинства ведомства, в целом, и отдельных его служителей, в частности, находилась отныне целиком в ведении самих этих ведомств. Уже на ранних этапах своей деятельности Парламент четко следовал курсу на защиту королевских служителей при исполнении от посягательств любого рода, что демонстрирует вклад самих чиновников в оформление особого статуса королевских должностных лиц. Усилиями легистов, прежде всего королевских адвокатов, знатоков не только кутюмов, но и римского права, развивались идеи о высоком статусе службы.
Возьмем лишь некоторые примеры из ранней практики верховного суда. Так, 17 сентября 1328 г. Парламент приговорил к крупному штрафу в пользу вдовы жертвы некоего рыцаря, «пытавшего и повесившего Робена Пенспаста, королевского сержанта при исполнении его обязанностей», который ради спасения своей жизни убил кого-то из свиты рыцаря. Оправдав это убийство целью самозащиты и приговорив к штрафу рыцаря, Парламент защитил доброе имя чиновника. 8 апреля 1329 г. была отклонена апелляция и утвержден приговор бальи Макона в отношении эшевенов и жителей Сен-Жан-де-Лонь за тяжелое ранение королевского сержанта Бартелеми де Виана. 12 мая 1330 г. была уточнена формулировка приговора бальи Буржа против Жоффруа де Жермоля, архидиакона Десиза, за оскорбление королевского сержанта при исполнении. 24 ноября 1330 г. Жан Жамбер приговорен к штрафу за отказ явиться в суд сенешаля Перигора и за оскорбление словами в адрес королевской власти. 22 декабря 1330 г. Парламент подтвердил приговор наместника сенешаля Перигора против Жана де Пальороля за оскорбление королевской юрисдикции в форме нападения на бальи Эспинасса. Королевская защита была нарушена обоими участниками еще одного дела — казначеем монастыря в Орильяке и Эсташем Фабром, королевским сержантом: в 1331 г. оба были приговорены к штрафу. В апреле 1333 г. Робине де Фрер и его сообщники подверглись штрафу за нападение на Жана Ла Гамба, прево Санса в момент исполнения им «своей службы». 18 декабря 1333 г. Парламент утвердил приговор сенешаля Каркассона против Беранже и Жана Фабра из Нарбонны за нападение на дома мэтра юрисконсульта Пьера Матьё и королевского нотариуса Понса д'Ассиньяна, в нарушение «королевской защиты»[1913]. Даже беглый перечень дел из первых регистров Парламента выявляет твердость позиции верховного суда в защите «чести» службы.
Изучение повседневной практики Парламента в первой трети XV в. показало, что он весьма ревностно следил за соблюдением форм почитания чиновников верховного суда и безжалостно пресекал малейшее посягательство на их честь и авторитет, вынуждая на коленях вымаливать прощение и приговаривая к суровым и разорительным штрафам, а также к возмещению морального вреда в форме публичного покаяния. Неизменность этой политики и повторяемость формулировок наказания за непочтение призваны были постепенно изменить общественные нравы и внедрить в историческую память показательные казусы. Важнейшей для оформления особого статуса королевских служителей стратегией Парламента являлось уравнение всех его членов, когда наказание зависело не от ранга оскорбленного, а от тяжести оскорбления. В политике защиты чести и статуса королевских служителей исключения не делалось со временем даже и для короля: так, Парламент в начале XV в. требовал от Карла VI того же почтения (
Аналогичную тенденцию можно обнаружить и в деятельности иных ведомств. Так, 20 июля 1380 г. в конфликте Шатле с епископом Парижским, требовавшим передачи ему двух арестованных клириков, королевский прокурор поддержал прево, ссылаясь на то, что арестованный ранил королевского сержанта, нарушив тем самым запрет на ношение оружия и «королевскую защиту»[1915]. Та же ситуация повторилась спустя полвека, и решение было аналогичным: 30 сентября 1424 г. сержант Шатле с жезлом Колен де Руло получил прощение за убийство на ярмарке близ Парижа некоего бретонца, укравшего в таверне выпечку (пирог) и, убегая, пытавшегося ранить сержанта. В тексте помилования оговаривается, что в момент исполнения должностных обязанностей этот сержант Руло «представлял нас и наше правосудие, движимый добрым намерением как наш служитель». Пытаясь склонить вора сдаться, он якобы кричал ему: «подчинись и сдайся королю нашему сеньору и его служителям и министрам правосудия»[1916].
А например, Палата счетов в 1369 г. осудила чиновников Шатле, экзаменатора Жиля де Мулине и нотариуса Никола де Марэ, за неподобающее поведение в помещении этой палаты: они оскорбляли друг друга, а потом подрались. По решению Палаты они должны были исполнять свои обязанности без жалованья — первый в течение двух месяцев, а второй — целый год[1917]. Палата счетов приговорила 10 февраля 1345 г. к тюремному заключению Гийома Скаселя за дурные слова в адрес прево Парижа; мэтр вод и лесов подвергся штрафу за оскорбление Палаты, отказавшейся утвердить королевский дар ему, и за угрозы «поговорить с кем-то повыше»; точно также она наказала 5 апреля 1347 г. некоего дворянина за неподчинение своему приставу; 10 мая 1391 г. заключила в тюрьму человека, подавшего на ее решение апелляцию, и освободила только после ее отзыва; в 1403 г. имела место словесная стычка казначея с мэтром счетов, за которую Палата приговорила того к штрафу; не желая навредить «статусу» казначеев, он думал несколько дней и все же решил уплатить штраф и попросил прощения[1918]. Как и Парламент, Палата счетов не только защищала честь отдельного королевского служителя, но и всего ведомства в целом, не делая при этом различия по иерархическому принципу.
В какой мере этот статус чиновников был принят французами? Разумеется, на пути его утверждения лежало немало трудностей. О них свидетельствует устойчивое недовольство слишком большой властью чиновников, якобы подчинивших себе монарха. Громогласно оно было высказано на собрании Штатов в октябре 1356 г., когда беды королевства были приписаны непомерному влиянию на короля Иоанна II Доброго чиновников, «которые им управляли», так что «никто не осмеливался пожаловаться на их злоупотребления»[1919]. По мере повышения статуса служителей короны и усиления их власти эта угроза соперничества с королем ощущалась всё острее. Так, Филипп де Мезьер наставлял юного Карла VI, как не стать «пленником и добровольным заключенным своих чиновников, как не раз случалось в королевстве Галлии»[1920].
Однако Карл VI за недолгий период самостоятельного правления (1388–1392 гг.) дал такую власть своим ближайшим советникам, «мармузетам», что они сумели закрепить статус королевской службы. И их судьба после опалы показывает, насколько авторитет королевской власти теперь зависел от уважения к ее служителям. Хотя они и были сначала арестованы и отданы под суд, а принцы королевской крови требовали их казни, так что парижане несколько дней собирались на Гревской площади «в надежде» на это зрелище, Карл VI ограничился лишь их отставкой и удалением от своей персоны[1921]. В последовавших войне бургиньонов и арманьяков и королевской схизме 1418–1436 гг. зависимость авторитета монарха от политики, проводимой его служителями, стала еще более наглядна. Не случайно в трактатах этого периода королю дается совет всячески защищать своих чиновников. Кристина Пизанская, рисуя портрет Карла V Мудрого как столпа правосудия, приводит в подтверждение тот факт, что при нем никто не осмеливался задеть или оскорбить его служителя. Как-то рыцарь его Дома нанес пощечину «его служителю при исполнении обязанностей» (
В результате к концу исследуемого периода можно с долей осторожности констатировать постепенное, медленное, но все же принятие в обществе форм почитания и авторитета королевских служителей, защищаемых при исполнении должностных обязанностей особым статусом неприкосновенности. К. Товар, изучавшая уголовные преступления во Франции XIV–XV вв. по королевским помилованиям, отмечает, что количество ранений и убийств королевских чиновников неуклонно сокращалось, а нападки постепенно сводились к словесным оскорблениям[1924]. Исследование Р. Телье судебных дел, где в роли истцов или ответчиков выступали королевские чиновники, показало сопоставимое соотношение оскорблений их при исполнении и иных форм насилия над ними[1925].
Оформление особого статуса королевских служителей имело неоднозначные последствия для института службы. Утверждение принципа репрезентации чиновниками «королевского величия», как мы видели, превратило их в последовательных и верных защитников королевской власти. Новое «воинство» всеми способами насаждало и отстаивало прерогативы короля Франции, пресекая малейшие посягательства на них как политическое святотатство. Прямая зависимость положения и власти самих королевских служителей от статуса и прерогатив монарха предопределила их позицию, остававшуюся неизменной во всех перипетиях и кризисах исследуемого периода[1926]. Статус чиновника, определяемый исполняемыми им функциями, в свою очередь, освящал сами эти функции, а полученные им гарантии неприкосновенности развязывали руки для претворения в жизнь самых амбициозных и смелых проектов и политических идей. В институциональном плане выработка статуса и гарантий неприкосновенности носителей власти как стратегии защиты мира и законного порядка[1927] способствовала консолидации чиновной среды, объединенной корпоративной солидарностью и общими этическими нормами поведения. В социальном плане этот статус создавал основу для выделения королевских служителей в отдельную группу внутри общества. Провозглашение чиновника «частью тела короля» и отстаивание принципа репрезентации им «королевского величия» не только символически подкрепляли властные полномочия органов королевской администрации, но и легитимировали привилегированный статус королевских должностных лиц.
Глава 8.
Репрезентация корпуса королевских служителей
Оформление социальной группы чиновников нашло наглядное выражение в различных способах их репрезентации. Они сочетали в себе как включение чиновников в общегосударственные ритуалы и церемонии, так и создание собственных, специфических корпоративных форм выражения их статуса. Стержнем стратегий репрезентации являлась легитимация власти, положения и полномочий королевских должностных лиц через близость к персоне монарха, а затем и отождествление с ним как с носителем публичной власти. Важную роль в этом плане играла символика Дворца на острове Ситэ, который из древней резиденции французских королей, восходящей еще к галло-римской эпохе, в середине XIV в. был оставлен королями и превратился в резиденцию верховных институтов короны Франции. Эти аспекты привлекали внимание исследователей, но здесь впервые рассматриваются в институциональном и идейно-правовом контексте возникновения государственного аппарата.
Облик чиновников в торжественных церемониях
Тема политического театра власти является одной из ведущих в современной медиевистике, позволяя по-новому взглянуть на методы пропаганды и утверждения верховной власти монарха. В исследованиях на данную тематику уделяется внимание и месту королевских служителей, но основной упор делается на конкретном ритуале или церемонии, на знаках власти или девизах, которые рассматриваются в плавной эволюции от зарождения до упразднения. Однако на них можно взглянуть и с точки зрения формирования публично-правовых основ королевской власти, и в контексте этики государственной службы, и обнаружить ценные сведения о способах репрезентации чиновников короны Франции.
Предваряя анализ, следует оговорить специфику имеющихся в распоряжении исследователя источников. Для большинства церемоний мы располагаем только их описаниями: это могут быть протоколы Парламента, где оговаривается форма участия чиновников в процессии, различные трактаты, написанные чиновниками или доверенными советниками короля; наконец, это многочисленные хроники. При всей их кажущейся «объективности», мы каждый раз имеем дело с интерпретацией авторов. Так, хронисты далеко не всегда являлись свидетелями описываемой церемонии и руководствовались чужими сведениями или собственными установками. В еще большей степени это относится к трактатам и ведомственным документам: составленные по заданию короля, как это было с Жаном Голеном, или по распоряжению Парламента, как это делали секретари по гражданским делам, эти описания несут на себе печать заданной идейной программы и подчас выдают желаемое за действительное. Данные «особенности» присущи и еще одному источнику — миниатюрам, изображающим тот или иной ритуал. Как правило, все они создавались не современниками и потому отмечены печатью анахронизма[1928].
Однако эти недостатки источников превращаются в их достоинство, если в центр внимания поставить именно интерпретацию самих участников или потомков, которые взирают на прежнюю церемонию «сквозь очки» позднейшей реальности и эволюции ритуала. Подобный аспект, не замеченный ранее или отметаемый в качестве помехи, также способен многое раскрыть в изучаемом ритуале[1929].
В центре нашего внимания окажутся не все церемонии: «ложе правосудия» как чисто парламентский ритуал отнесен в другой раздел, а коронация и помазание на царство ввиду неучастия в ней чиновников хотя косвенно упоминаются, но специально не рассматриваются. Напротив, самое пристальное внимание уделим тем церемониям, где служители короны Франции играли важную, а нередко и центральную роль: въезд короля в Париж, похороны монарха, торжественные встречи императоров, религиозные и политические процессии. Для их понимания следует учесть следующее обстоятельство: ритуал представлял собой соединение воли монарха и инициативы «снизу», в данном случае чиновников, использующих его для репрезентации своего места у трона[1930]. В исследовании форм участия королевских служителей нас будут интересовать следующие вопросы: время их появления в церемониях, форма участия, порядок следования, внешний облик, используемые атрибуты, равно как и стратегии их осмысления и интерпретации самими чиновниками.
Хотя у каждого ритуала имелась своя символика и собственная эволюция, уместно рассмотреть их в комплексе, поскольку при их сопоставлении можно выявить и проследить особое место служителей короны Франции в разыгрываемом на улицах Парижа театре власти. С этой точки зрения, церемония похорон монарха, как показал в своих исследованиях Р. Гизи, с наибольшей наглядностью демонстрировала близость чиновников, прежде всего Парламента, к персоне монарха благодаря исполняемой ими главной функции верховной светской власти — отправлению правосудия[1931]. Однако похороны уступают по сложности «драматургии» посткоронационному въезду короля в Париж, поскольку это единственная церемония, где монарх и его служители «встречаются» как два разных и противостоящих друг другу участника действа. Если в ритуале похорон президенты Парламента «замещают» покойного, то при встрече нового монарха происходит буквально встреча «двух тел короля», что придает именно этой церемонии значимость для исследуемой темы[1932].
Начать логично с даты первого участия королевских служителей в этих двух торжественных церемониях. Судя по имеющимся свидетельствам современников, это впервые произошло достаточно поздно: 5 мая 1364 г. на похоронах Иоанна II Доброго и лишь в декабре 1431 г. при встрече короля «соединенного королевства» Франции и Англии Генриха VI. Не замечаемые современниками, чиновники, вероятно, участвовали в различных городских процессиях, прежде всего по случаю военных побед, но в общей толпе парижан[1933]. Хотя игнорирование данного факта можно списать на первоначальную лаконичность хронистов при описании этих церемоний, все же он вызывает недоумение и требует объяснений[1934]. Тем более что въезд нового короля в Париж предусматривал его прибытие на банкет во Дворец в Ситэ, где располагались верховные ведомства, которые на это время прекращали работу, а Парламент, не допускавший перерывов в отправлении правосудия, перебирался в монастырь августинцев на левом берегу[1935].
Ответ на эту загадку следует искать в произошедших к середине XIV в. преобразованиях в статусе служителей короны Франции, ускоренных политическим кризисом 1356–1358 гг. Добившись фиксации штатов ведомств и стабилизации должностей, заручившись гарантиями после столкновения с оппозицией на Штатах и доказав свою лояльность королю, чиновники вплотную приблизились к трону монарха, представ надежной опорой власти. Наглядным выражением их нового статуса явилось место служителей верховного суда у катафалка умершего вскоре Иоанна II Доброго: согласно «Большим Французским хроникам», «тело короля несли люди его Парламента, как это принято было для прежних королей, ибо они представляют его персону в деле правосудия, каковое есть главное из звеньев его короны и посредством коего он правит и владеет сеньорией»[1936]. Не оспаривая возможного участия служащих Парламента в похоронах королей и до 1364 г., хотелось бы привлечь внимание к этой записи в хронике, которой слишком безоговорочно доверились исследователи[1937].
Ссылка в ней на «незапамятный обычай», на мой взгляд, представляет собой уловку: вероятно, делается попытка освятить традицией новый церемониал. Для этого стоит вспомнить, кто является автором данной записи, поскольку это может быть ключом к ее пониманию. Дело в том, что данную часть «Больших Французских хроник» по личному распоряжению короля Карла V написал Пьер д'Оржемон, легист и служитель Парламента, лично пострадавший во время кризиса 1356–1358 гг.[1938] Вероятно, служители короны Франции, учтя его уроки, придумывают ритуал, внедряя собственные представления о месте чиновников. Тот факт, что рядом с катафалком находятся только члены Парламента, отвечал месту верховного суда на вершине иерархии ведомств короны Франции, как и внутри идеологии монархической власти. Теория «неумирающего тела короля», воплощаемая в этой церемонии служителями Парламента, подкреплялась и тем обстоятельством, что до похорон Иоанна II Доброго новый король впервые оставил на должностях всех чиновников верховных ведомств. Так с помощью нового ритуала похорон монарха королевские служители продемонстрировали идею преемственности власти, подчеркнув ее публично-правовой характер, а также автономность корпуса чиновников от персоны короля.
Подобный ритуал и его трактовка в хронике имели решающее значение для целей его авторов ввиду отсутствия фиксированного чина похорон королей Франции, а хроники аббатства Сен-Дени сделались главным хранилищем «памяти государства»[1939]. В дальнейшем записи секретарей Парламента, лежащие в архиве ведомства, станут непререкаемым «руководством» для формы участия парламентариев в парадных процессиях.
Однако эта запись 1364 г. вовсе не означала окончательной фиксации ритуала, что в еще большей мере свидетельствует о его зависимости от конкретных политических обстоятельств и взаимоотношений короля и его служителей. Если ритуал в точности был соблюден на похоронах супруги короля Жанны Бурбонской в 1378 г.[1940], то при кончине самого Карла V Мудрого спустя всего два года служители короны упоминаются вскользь и не столь уверенно. Это обстоятельство нельзя не связать с малолетством нового короля и установленной при его персоне опеке дядей, которая отодвинула представителей администрации на второй план. Упоминание об участии членов Парламента в этих похоронах имеется только в регистрах ведомства, но и там оно противоречиво[1941].
Вновь занятие почетного места служителей короны во время коронации Изабо Баварской явно связано с освобождением Карла VI от опеки и оформлением вокруг него группы старейших чиновников, «мармузетов». Об использовании ими въезда и коронации королевы для демонстрации высокого статуса правосудия и его служителей свидетельствует разыгранная перед зданием Шатле «живая картина», имитирующая церемонию «ложа правосудия» — приход короля в Парламент. Акцент на значении правосудия усиливал и помещенный над троном короля крылатый олень, превратившийся вскоре в немой девиз короля Карла VI[1942]. Эти «живые картины», разыгрываемые перед монархом во время различных въездов, и в дальнейшем будут акцентировать значение правосудия в структуре властных полномочий государя, что в свою очередь придавало еще больше веса его служителям, вершившим суд от имени короля[1943].
Период долгого правления больного Карла VI стал не только проверкой на прочность сложившихся институтов королевской власти, но и временем повышения их роли, что отразилось в появлении чиновников в различных процессиях. Среди таковых особое место занимали въезды императоров в Париж и их встречи с королями Франции. Если при Карле V Мудром чиновники еще не участвовали как самостоятельная группа в торжественной и политически значимой встрече с императором Карлом IV в 1378 г.[1944], то при его сыне они уже встречают императоров и даже особо выделяются ими. Так, в 1400 г. в Париже в приеме византийского императора Мануила II Палеолога участвовали канцлер, а также президенты и другие члены Парламента[1945]. Еще более значимым для авторитета Парламента стал визит в Париж императора (короля венгров и римлян) Сигизмунда I в 1416 г. Парламентарии встречали его верхом на лошадях, что было знаком их высокого статуса, а затем удостоились посещения им зала верховного суда[1946]. Помимо них в этой торжественной встрече приняли участие члены Палаты счетов, прево Парижа и служащие Шатле, а вместе с ними адвокаты и прокуроры верховного и местного королевского судов, причем все они были также верхом на лошадях.
Повышение политического веса служителей короны Франции происходило на фоне общественных потрясений и кризиса власти. Как следствие, правление Карла VI отличалось интенсивностью различных процессий в Париже, религиозных по форме и политических по сути, поскольку они нередко организовывались церковью, но преследовали четкие политические цели[1947]. В дальнейшем частота проведения процессий не снижалась, так что XV в. явился своеобразным пиком политических демонстраций на улицах столицы. Даже Парламент не только приостанавливал работу ради участия в таких процессиях, что ввиду значимости его бесперебойного функционирования приобретало особую символическую ценность, но нередко и сам их организовывал[1948], что органично вписывалось в общую политику верховного суда по поддержанию мира и спокойствия в королевстве. Символично, что на эти процессии президенты и советники Парламента выходили босыми, демонстрируя тем самым смиренный призыв к единству страны[1949].
В этот контекст следует поставить и внешне парадоксальный факт: из 119 процессий, в которых Парламент принял участие за сто лет, 75 пришлись на период англо-бургиньонского правления, что нередко трактовалось в историографии как открытое пособничество судебной курии в Париже режиму «двойной монархии». Разумеется, его членам приходилось праздновать и победы английского оружия, но, отстаивая свою роль защитников мира и законности в стране, парламентарии, выходя на улицы Парижа, лишь закрепляли этот образ в общественном сознании[1950]. По сути, они максимально использовали эти процессии для саморепрезентации и для демонстрации защищаемых ими общественных ценностей, что повышало их политическую роль.
Изменения в положении королевских должностных лиц в полной мере отразились в ритуале похорон короля Карла VI в 1422 г., которые происходили в экстремально кризисной обстановке. На трон, согласно договору в Труа, должен был вступить король «соединенного королевства» Англии и Франции, которому не исполнилось и года от роду. К тому же и он, и регент королевства герцог Бедфордский в Париже отсутствовали, так что чиновники, по сути, сами переутвердили себя на должностях. В этой ситуации организованные ими похороны короля продемонстрировали стремление хранить обычаи королевства[1951]. Ритуал похорон 1422 г. не просто повторил процедуру 1364 г., но и был зафиксирован в виде специального чина, который призван был навсегда закрепить привилигированное место служителей короны Франции у катафалка. Согласно его тексту, четыре президента Парламента, одетые в алые мантии, опушенные беличьим мехом, держат четыре конца надгробного балдахина, а остальные советники, секретари и приставы верховного суда окружают со всех сторон катафалк. Такую близость к гробу парламентариев, как и особое одеяние президентов, автор текста называет их правом, поскольку в Парламенте они представляют персону короля и отправляют суверенное правосудие королевства[1952].
Документ отражает интерпретацию чиновниками своего статуса и отстаиваемую ими концепцию публично-правового характера королевской власти в духе принципа
Этот ритуал не только подчеркивал преемственность с прежними церемониями похорон монархов (место членов Парламента и их парадное одеяние), но и содержал новые важные дополнения, свидетельствующие о значении корпоративного принципа организации верховного суда. Таковым является прежде всего право советников с наибольшим стажем заменить президентов у катафалка, что вполне соответствовало правилам карьерного роста. И в целом весь строй Парламента призван был продемонстрировать за стенами Дворца в Ситэ иерархию служб внутри верховного суда. Благодаря сохранившимся описаниям современников мы знаем, что только они окружали катафалк, однако в самой траурной процессии участвовали и представители иных ведомств: вслед за принцами крови, духовенством и университетом в ней шествовали служители Палаты счетов, одетые в черные траурные одеяния, затем члены Палаты прошений Дома короля, наконец королевский прево Парижа и служители Шатле; замыкали процессию горожане[1955].
Перипетии оформления церемониала похорон монархов и места служителей короны у катафалка и в траурной процессии показывают механизм превращения казуса, вызванного конкретными политическими обстоятельствами, в обычай, который отныне освящен «незапамятной традицией». Однако, как и в иных правах и прерогативах королевских должностных лиц, неустранимость личностного принципа при монархической власти сказалась и здесь: в конечном счете, от короля зависело соблюдение сложившихся ритуалов, так что их повторение наглядно свидетельствовало о союзе государя и его служителей.
Если место служителей короны у траурного катафалка, при всех отступлениях от церемониала, имеет однозначную и в определенном смысле простую трактовку, то их участие в парадном въезде нового монарха после коронации в Париж отличается существенно более сложным ритуалом и более значимыми для института службы атрибутами. Об этой сложности свидетельствует уже тот факт, что чиновники приняли участие в этой процессии как отдельная группа достаточно поздно, в 1431 г., да еще для встречи короля с сомнительной легитимностью, главы «соединенного королевства» Франции и Англии Генриха VI. История этой церемонии также свидетельствует в пользу отмеченного выше механизма превращения конкретного казуса в «незапамятную традицию».
На основе протоколов Парламента позволительно сделать следующие выводы. Вряд ли служители верховных ведомств в столице до 1431 г. могли остаться в стороне от приготовлений и проведения столь важной церемонии. Однако в этот раз они приняли в ней участие как самостоятельная группа, встретив короля за стенами города (церемония
Не менее важно, что форму своего участия в церемонии (одеяние, порядок следования, знаки власти) парламентарии также определяли в 1430–1431 гг. самостоятельно. При этом, как и город в целом, они намеревались предстать в наибольшем блеске, что особенно контрастировало с их нищенским существованием при англо-бургиньонах[1958]. Важно, что они установили порядок шествия не только для членов Парламента, который единственный сталкивался с этой проблемой ввиду своей численности и структуры палат, но и для всех остальных служителей короны в столице. Кроме того, в 1431 г. помимо президентов, советников, секретарей и судебных приставов, входивших в состав корпорации, решено было включить в процессию Парламента также его адвокатов и прокуроров. Это решение также сохранится в церемониале в дальнейшем[1959].
Порядок шествия членов Парламента в 1431 г. призван был продемонстрировать иерархию палат, а также принципы корпоративной организации, что придает этой церемонии особую ценность для нашей темы. Итак, процессия строилась следующим образом: сначала шли судебные приставы, причем половина их возглавляла шествие, а другая следила вдоль колонны за соблюдением порядка и предохраняла от давки, как это делалось и на церемонии похорон короля; затем следовали четыре нотариуса, за ними — секретари по представлениям и по уголовным делам, после них секретарь по гражданским делам как глава всей парламентской документации, замыкал эту часть процессии первый судебный пристав. Советники трех палат Парламента двигались в таком порядке: сначала президенты, затем советники по двое, клирик и мирянин, в строгой иерархии сроков службы (
Еще важнее, на мой взгляд, зеркальное отражение в ней идущей навстречу процессии: перед королем, въезжающим в столицу, выступают последовательно «воины, арбалетчики, рыцари и бароны», однако принцы крови идут только следом за ним и никогда ему не предшествуют, что подчеркивает положение короля как «первого среди равных»[1961]. Точно также президенты Парламента, которые считаются внутри корпорации «такими же советниками и не имеют над ними власти», идут во главе корпуса судей[1962]. В этой зеркальности двух двигавшихся навстречу друг другу процессий с наибольшей наглядностью воплотились принцип «репрезентации персоны короля», который лежал в основе статуса и прерогатив верховного суда, и теория «двух тел короля».
Статус Парламента как главного ведомства короны Франции подкреплялся его местом и в общей процессии служителей короля. Первыми выступали во главе с королевским прево Парижа служители Шатле (лейтенанты, экзаменаторы, адвокаты, прокуроры, нотариусы, конные сержанты и сержанты с жезлами); за ними шли чиновники Палаты счетов, затем — Казначейства, за ними — Палаты прошений Дома короля. Замыкал шествие Парламент, и эта перевернутая вертикаль воплощала иерархию ведомств[1963].
Такой же порядок был соблюден и при въезде Карла VII в Париж в 1437 г., что, однако, никак не гарантировало его соблюдения при меняющихся обстоятельствах. Со всей наглядностью нестабильность подобных церемоний доказывает въезд в Париж нового короля Людовика XI в 1461 г., которому предшествовало уже известное нам отстранение глав верховных ведомств. В такой ситуации ни о какой демонстрации своего статуса уже не могло идти речи, и служители верховного суда даже не упоминаются в сохранившихся описаниях современников[1964].
Скандал, возникший в 1484 г. из-за нарушения этого «узаконенного» Парламентом ранжира, показывает, какое значение имело размещение в нем каждого ведомства. Порядок нарушили служители Шатле: они замешкались и в итоге пошли позже парламентариев, которые расценили это как «посягательство на авторитет» верховного суда. Аналогичные упреки высказала и Палата счетов. На следующий день генеральный прокурор короля как главный хранитель «интересов короны» возбудил иск против Шатле, ссылаясь на «незапамятную традицию» порядка шествия, в котором якобы воплощалась «честь, каковая принадлежит королю и этому Суду Парламента». Смиренная позиция «нарушителей», выказавших готовность к любому наказанию, способствовала их прощению, но главная цель — сохранить в неприкосновенности придуманный им порядок шествия — была Парламентом достигнута[1965]. Эхо сего скандала прозвучало через 14 лет, когда при подготовке к встрече Людовика XII Парламент счел нужным особо предупредить служителей других ведомств, включая Палату счетов и Шатле, чтобы они вышли «как можно раньше», дабы не прийти позднее членов верховного суда[1966]. В подобного рода заботах Парламента предстать в процессии последним отразилось стремление подчеркнуть свою функцию «репрезентации образа короля», раз в королевском кортеже монарх шествует в конце.
Говоря о последнем обстоятельстве, стоит особо остановиться на месте канцлера. Канцлер, будучи главой всех гражданских служб и прежде всего Парламента, оставался служителем Дома короля, что зримо воплотилось в его месте во время торжественных церемоний. Своеобразным показателем отсутствия у него автономного от персоны монарха статуса является его неучастие в церемонии похорон короля, что особенно контрастирует с привилегированным местом у катафалка служителей Парламента[1967]. Как и у других придворных, власть канцлера кончалась со смертью монарха, и даже печати теряли свою силу, а для нового короля изготовлялись новые печати. Знаменателен в этом контексте следующий этап ритуала: в момент погребения и аккламации («Король умер. Да здравствует король!») служители Дома короля бросали свои жезлы в могилу в знак того, что их полномочия прекратились[1968]. Та же несамостоятельность канцлера нашла отражение и в церемонии въезда нового короля в Париж. Он участвует в ней не со стороны города и чиновного корпуса, а с противоположной, находясь в свите короля. Более того, он нередко замещает в ней его персону, принимая ключи от города, выслушивая и отвечая на просьбы, в том числе и от Парламента[1969]. Место канцлера в торжественных процессиях демонстрирует разделение в исследуемый период служб Дома и Дворца[1970].
Еще одним зримым воплощением теории «двух тел короля» в церемонии торжественного въезда было использование служителями короны атрибутов их власти, которые зеркально отражали королевский кортеж, где инсигнии власти монарха несли отдельно от него. Благодаря описаниям хронистов и иконографии известно, что впервые во время въезда короля Карла VII в Руан в 1449 г. не только меч как символ правосудия, но и корона, скипетр, королевский шлем и даже королевская лошадь фигурировали отдельно от персоны монарха[1971]. Кроме того, здесь впервые везли отдельно королевскую печать[1972]. Согласно описаниям современников, на процессии в Руане перед канцлером шествовала белая лошадь, покрытая лазурного цвета попоной, расшитой золотыми цветами лилий, на которой находился небольшой сундучок, также покрытый лазурного цвета тканью, где помещались «большие печати короля Франции»[1973].
Зеркальное отражение «бессмертного тела короля» в шествующей навстречу монарху процессии служителей короны в Париже выражалось еще и в том, что они представали верхом на лошадях, хотя в обычное время передвигались по городу на мулах[1974]. Еще более значимо использование атрибутов власти и профессии чиновников, явно имитирующих аналогичные элементы в шествии короля. В 1431 г. первый президент Парламента был предваряем первым судебным приставом, который нес перед ним отороченную мехом шапку президента, что могло восприниматься как аналог шлема короля с короной, который несли перед монархом. В 1484 г. Парламент предписывает нотариусам и секретарям иметь при себе знаки их профессиональной деятельности — письменные приборы («позолоченные чернильницы на поясе»), а судебному приставу — жезл.
В 1484 г. все судебные исполнители вышли навстречу королю с жезлами в руках как знаками их власти[1975]. Эти знаки власти чиновники получали ежегодно от короля вместе с ливрейным одеянием. Так, служители Налоговой палаты (генералы-советники, генеральные сборщики, контролеры, нотариусы и секретари) к концу XIV в. добились права получать ежегодно те же знаки власти, каковые получали служители Палаты счетов и Казначейства, — «ножи и письменные принадлежности, украшенные и отделанные»[1976]. Использование служителями короны подобных атрибутов во время торжественного въезда короля может расцениваться как еще один знак их идентичности, которую они стремятся продемонстрировать.
Наконец, квинтэссенцией репрезентации служителей короны Франции является их одеяние во время торжественных церемоний. Отправной точкой здесь служит описание въезда короля в Париж в 1431 г. анонимным свидетелем, согласно которому «первый президент Парламента был в королевской одежде» (
Для этого уместно задаться вопросом, что такое «королевское одеяние» и когда оно появляется. При описании коронации королевы Изабо Баварской в 1389 г. говорится, что король облачен был в «мантию, далматик и императорский плащ алого цвета, расшитые золотом и каменьями»[1978]. Секретарь Парламента в XVI в. Жан дю Тийе так описывает коронационное облачение короля: «далматик лазурного цвета, сверху королевский плащ такого фасона, чтобы десница (правая рука) оставалась бы свободной до щели в мантии, каковая у левой руки приподнята как на ризе священника». У него же дается другое описание, однако в данном случае речь идет об одеянии королевского манекена во время похорон: «рубашка голландского полотна, вышитая по костям черным шелком до ворота и по рукавам, поверх сатиновой рубахи темно-красного цвета, подбитой тафтой того же цвета, расшитой золотой тесьмой… Сверху рубахи надета сатиновая туника лазурного цвета, усыпанная золотыми цветами лилии с тесьмой из золота и серебра… Поверх туники королевский плащ из фиолетового бархата с лазурью, усыпанный золотыми цветами лилии. Плащ впереди открыт и без рукавов, подбит белой тафтой. Ворот круглый, отороченный горностаем, отвернутый до ступней, обшлага и шлейф подбиты горностаем»[1979].
Исследователи существенно расходятся в оценке не только элементов одежды короля, но и его цветовой гаммы. Так, специалист по коронационному чину французской монархии Р. Джексон утверждает, что короля облачают в королевские тунику и мантию, обе из синего шелка. Видный специалист по монархической символике Ж.-П. Баярд считает, что вначале королевская одежда была белой, поскольку это был цвет независимости, суверенитета и чистоты, однако затем все монархи приняли красный цвет как знак мученичества Христа[1980]. В итоге у королей Франции одеяние стало фиолетовым (пурпурным), поскольку он сочетал в себе красный и синий (геральдический) цвет и символизировал истину, добро и мудрость. Само же платье состояло из туники, далматика и мантии (плаща). Наконец, специалист по символике цветов и тканей Ш. де Мериндоль признает красный королевским цветом par excellence, но отмечает и важность для монархов красно-белой одежды[1981].
Сравним теперь это одеяние с тем, какое окончательно сложилось к началу XV в. для членов Парламента. Оно состояло из длинной и прямой мантии, капюшона с оторочкой (алого цвета для чиновников-мирян и фиолетового, лазурного или зеленого для клириков) и плаща алого цвета с опушкой. Мантия (эпитога) президентов имела горностаевую оторочку, плащ был подбит белым мехом, застегнут на горловине и открыт с правой стороны, а также имел по три золотых галуна и по три ленты из белого меха (горностая или белки) на обоих плечах. На голове у них была круглая шляпа (
Надо признать, что их одежда походила на коронационное платье короля, но лишь в самых общих чертах, поскольку в ней отсутствовали главные знаки «короны Франции» — золотые цветы лилии. Поэтому за утверждением современников, что оно представляло собой «королевское одеяние», стоит скорее интерпретация, чем констатация. В связи с этим чрезвычайно важно выяснить, как это восприятие сложилось и на чем было основано. Первое обстоятельство, которое отмечают все исследователи, заключается в резкой смене моды в середине XIV в., когда необъяснимым образом длинному одеянию было предпочтено платье короткое[1984]. В результате длинная одежда сохранилась только для людей церкви и университетов, для короля и его служителей. За этим последовал следующий шаг: на похоронах Карла VI в 1422 г. окружающие катафалк члены Парламента впервые одеты в красное, что выделяло их из процессии в траурных черных одеяниях. По-видимому, именно это и стало причиной идентификации красного цвета с «королевской одеждой». Однако в данный момент поведение Парламента вполне могло быть вызвано чрезвычайными обстоятельствами этих похорон: нового короля фактически нет, в стране раскол на две части, и служители короны в Париже пытаются сохранить хотя бы видимость «величия короны Франции». Красные одежды и продемонстрировали важнейший для власти принцип «неумирающего тела короля» (
На мой взгляд, пресловутая «королевская одежда» напрямую связана с еще одним важным изменением. По свидетельству Кристины Пизанской, подтверждаемому созданным в 1365 г. коронационным чином, именно Карл V «отринул прежние одежды и принял одежду королевскую и папскую, мудрую и имперскую»[1986], тем самым усилив публично-правовой и суверенный статус монарха. (Однако при Карле V Мудром чиновники еще не носили «королевскую одежду».)
Поскольку впервые парламентарии появились в алых мантиях на похоронах Карла VI, исследователи делают вывод, что именно он отказался от прежней «королевской одежды», передав ее своим служителям[1987]. Но вероятнее всего, парламентарии сами сделали такой выбор ради преследуемых ими целей: продемонстрировать с помощью цвета сохранение преемственности на троне Франции. Такому выбору способствовало и уже рассмотренное нами выше ежегодное получение от короля «униформы» или ее денежного эквивалента, но описаний этих одежд в указах нет. Скорее всего, она ничем не отличалась от обычного «ливрейного одеяния» слуг со «знаками своего сеньора». В указах предписывалось приходить на службу «хорошо и подобающе одетыми, в почтенных одеждах, в мантиях и шапках» для поддержания «чести короля и королевской службы»[1988].
Как видим, эволюция одеяния королевских служителей — от ливрейной одежды слуг к знакам суверенитета и «неумирающего тела короля» — зримо воплощает трансформацию природы службы короне Франции в исследуемый период. Причем решающая роль в использовании и трактовке «королевской одежды» как одеяния верховного судии и, следовательно, как отличительного знака магистратуры принадлежит самим служителям короля[1989]. Этому способствовал и тот факт, что королевское платье никогда не входило в число его инсигний: король надевал его только в строго определенные моменты — на коронации, во время «ложа правосудия», торжественного въезда в город и на похоронах[1990]. Но и в этих случаях, как показал Л. Брайан для торжественного въезда, король мог выбрать иную одежду, прежде всего воинскую, если вступал в «завоеванный» город или после одержанной в бою победы[1991].
Итак, трактовка длинной алой (пурпурной) мантии, подбитой горностаем, и шляпы с полями, украшенной золотым галуном, якобы имитирующим корону, в качестве королевского одеяния придумана и навязана обществу самими служителями Парламента, которые превратили его в стратегию репрезентации глав верховного суда[1992]. Помимо четырех президентов Парламента эту одежду могли надевать только король и канцлер, т. е. те шесть человек, кто являлся главами верховного суда королевства.
Напомним, Карл V и его сын Карл VI надели при въезде после коронации в Париж «королевскую одежду», которая была алого цвета и дополнялись опушенной шапкой на голове[1993]. Принимая английских послов, король Карл VI облачился «в королевскую мантию», а для придания большего блеска во время банкета в «одежду пурпурную с золотом»[1994]. После появления королевского манекена именно его облачали в «королевскую одежду» на похоронах, ее также могли надеть те, кто изображал короля в «живых картинах» во время въездов нового монарха в Париж[1995]. Но короли продолжали иногда ее использовать по своему усмотрению, как это сделал, например, Людовик XI, став королем[1996].
Утверждение исследователей о передаче государем своего облачения служителям правосудия как знаке признания особого статуса Парламента, нуждается в более осторожной оценке. Прежде всего, потому что одежда «отделяется» от персоны короля наравне со всеми остальными знаками его власти, включая королевские инсигнии. Показательно, что в процессии перед королем наряду с прочими атрибутами власти со временем несли и так называемое «королевское одеяние» — мантию и шапку, например при въезде того же Генриха VI в Париж в 1431 г.[1997] Однако оно получило трактовку как знак суверенной судебной власти именно благодаря усилиям служителей Парламента, о чем свидетельствует позднейшее присвоение этой одежды канцлером.
О канцлере в «королевском одеянии» впервые говорится при описании въезда короля Карла VII в Руан в 1449 г., т. е. после того как члены Парламента облачились в такую же одежду, что вполне вероятно как-то взаимосвязано. Еще важнее, что описания и трактовка этого платья канцлера разнятся. Согласно анонимному рассказу очевидца, во время этого значимого въезда в завоеванную Нормандию канцлер Гийом Жувеналь дез Юрсен был в мантии, подбитой мехом; тогда как по описанию королевского историографа Жана Шартье, он был одет в «королевскую одежду», состоящую из плаща, мантии и шапки алого цвета, подбитой беличьим мехом, с тремя золотыми галунами и лентами на плечах[1998]. О том, что трактовка одежды канцлера связана с облачением глав Парламента, свидетельствует и описание въезда в Париж короля Людовика XII в 1498 г. Тогда в двух двигающихся навстречу друг другу процессиях одинаково были одеты президенты Парламента в шествии города и канцлер в свите короля. При этом анонимный рассказчик прямо их уравнивает и отмечает, что канцлер так одет, поскольку «он человек Правосудия»[1999]. Во всем этом выражен фундаментальный принцип дублирования служб Дома и Дворца.
А теперь обратимся собственно к одежде служителей короны Франции в торжественных процессиях в тех случаях, когда она точно описана. Впервые мы встречаемся с ней во второй половине XIV в., что согласуется с усилением роли королевских должностных лиц. Это была торжественная встреча в Париже в 1389 г. королевы Изабо Баварской. Согласно описаниям современников, город встречал будущую королеву в зеленых одеяниях, тогда как служители Дома короля и чиновники в розовых одеждах[2000]. В 1431 г. платье служителей короля выглядело следующим образом: королевский прево Парижа и служители Шатле были одеты в лазурного цвета мантии и алые шапки (
Из этого можно сделать предположение, что для современников цвета одежд не имели решающего значения: они либо не упоминаются, либо существенно различаются у разных хронистов[2003]. Другое дело служители Парламента: именно в их интерпретации красное одеяние приобретает значение символа суверенной судебной власти. Об этом свидетельствуют описания облика служителей Парламента в процессиях конца XV в. В 1484 г. при первом въезде в Париж Карла VIII чиновники верховного суда выглядели так: нотариусы и секретари в опушенных шапках, при этом секретарь по гражданским делам как хранитель парламентских архивов — в опушенной эпитоге алого цвета; следом за ним первый судебный пристав в опушенной шапке. За ними процессия «сеньоров Парламента»: первый президент в алой мантии и опушенном плаще с прорезью и с тремя золотыми лентами из горностая на плечах, в круглой шляпе из черного бархата с золотой нашивкой; остальные президенты — в алых мантиях с отороченными капюшонами и в круглых бархатных шляпах. Те же отороченные мехом капюшоны красуются на всех советниках Парламента. Аналогичным образом были одеты королевский прокурор и адвокаты короля: в алые мантии с опушенными капюшонами. Остальные адвокаты не имели опушки или оторочки на одежде. Важно, что это описание содержится в регистре Совета Парламента и представляет собой коллегиальное решение курии об облике парламентариев в предстоящей процессии. Еще более значимо в этой записи ее заключение: парламентариям не носить мантий и опушенных капюшонов нигде, кроме посткоронационных въездов королей в Париж[2004]. О значении опушки, наряду с цветом одеяний, свидетельствуют и приготовления членов верховной курии к въезду короля в 1461 г. Как уже говорилось тогда в отсутствие президентов, отправившихся на трудные переговоры с новым королем, было решено, что их заменят три «самых старых» служителя, которым предписывалось одеться так же, как и президенты. Остальные же могли прийти «в чем пожелают», однако специально оговаривалось, что на них должны были быть опушенные шапки[2005].
Однако исследователи излишне доверились риторике членов Парламента, которые в дальнейшем всё сильнее настаивали, что их одеяние и есть «королевская одежда»[2006]. И как следствие, оставили без должного внимания вопрос о роли самих королевских служителей в этом выборе и о его причинах. Между тем, этот вопрос существен для понимания стратегий репрезентации и самоидентификации служителей короны Франции.
Начнем с алого цвета: его истоки, очевидно, следует искать в церкви, как и для иных аспектов формирующегося института службы. Со времен папы Бонифация VIII красный цвет был предписан одеянию кардиналов[2007]. Смена моды в середине XIV в. привела к выделению привилегированной группы из людей церкви, университетов и служителей короны Франции. К тому же красный цвет трансформировался в винный (бордовый), затем — в лиловый (сохранился позднее в одеянии Палаты счетов). Цвет одежд чиновников долгое время не фиксировался, при каждой смене монарха, как подробно описывалось выше, служители получали одежды разных, связанных с персоной монарха цветов. Лишь в 1422 г. в кризисной ситуации королевской схизмы служители короны решают резко выделиться в траурном кортеже и выбирают красный (алый/пурпурный) цвет[2008]. В дальнейшем он закрепляется за ними, поскольку король не хочет походить на своих служителей, а они, в свою очередь, дают этому цвету символическую интерпретацию[2009].
Еще один, не менее значимый и не учитывавшийся аспект этого выбора, связан с университетом, где служители Парламента получали образование, вошедшее к середине XIV в. в обязательный набор критериев, необходимых для занятия должности. Присвоение ученой степени влекло за собой право на ношение особых знаков отличия: бархатная шапка мастера («мэтра искусств»); мантия и эпитога определенного цвета для каждого из высших факультетов[2010]. Ко второй половине XIV в. красный цвет закрепляется за факультетом права, и не случайно именно в этот же период в трактате «Сновидение садовника» появляется рассуждение о праве на ношение соответствующих знаков, мантии и шапочки, для тех, кто имеет ученую степень[2011].
Таким образом, Парламент, создавая формы собственной репрезентации, опирается на авторитет двух источников — церкви и университета[2012]. Лишь позднее одежда парламентариев была интерпретирована ими в контексте судебной власти, якобы переданной им монархом, и она представляла собой синтез двух систем репрезентации, получивших новую трактовку. В ней основной акцент делался на публичных функциях магистратов, а сама одежда возводилась к пурпурной тоге римских сенаторов[2013].
Эта новая трактовка способствовала восприятию служителей короля во главе с членами Парламента как привилегированной и авторитетной группы внутри общества. Такая цель четко прослеживается в избираемых служителями короны формах репрезентации во время проведения различных парадных церемоний. При этом они использовали все имеющиеся средства (порядок шествия, одеяние, атрибуты власти) для демонстрации структуры и иерархии ведомств и служб короны, правил карьерного роста и принципов корпоративной организации.
Символика дворца на острове Ситэ
В истории становления государственного аппарата во Франции важное место занимает Дворец на острове Ситэ. Резиденция верховной светской власти с галло-римских времен, он в исследуемую эпоху превратился в местопребывание верховных ведомств и служб короны Франции. В силу своей архитектурной и исторической значимости Дворец издавна находился в центре внимания историков, в том числе и исследовавших становление институтов королевской власти[2014]. Решающий вклад в прояснение сложной истории неоднократных реконструкций Дворца внес Ж. Геру, исследовавший вопрос на основании данных археологии и счетов королевской казны[2015]. В настоящее время наблюдается новый интерес к королевским резиденциям и дворцам в связи с пристальным вниманием историков к формам репрезентации и семиотике языков власти[2016].
В контексте исследуемой темы Дворец на острове Ситэ до сих пор не привлекал внимания исследователей, а между тем он представляет двоякий интерес: во-первых, позволяет понять, как процесс институционализации ведомств и служб выражался чисто внешне, а во-вторых и в главных, раскрывает стратегии завоевания символического капитала власти институтами управления короны Франции.
Отметим несколько принципиально важных моментов. Прежде всего, несмотря на появление новых резиденций короля в Париже и его окрестностях, Дворец в Ситэ оставался символической резиденцией верховного правителя, даже после того как короли Франции уже не жили здесь[2017]. В этом, безусловно, выразилось стремление Капетингов сделать упор на преемственности своей власти от галло-римских времен к эпохам Меровингов и Каролингов. Однако со временем эту символическую преемственность олицетворяли служители короля, разместившиеся и постоянно находившиеся в этом Дворце, в то время как король и его Двор кочевали из одной резиденции в другую. Хотя название «столицы» Париж обрел при Филиппе II Августе, будучи главным городом уже со времен Меровингов, эту функцию олицетворял именно Дворец в Ситэ в качестве образа королевской власти. С одной стороны, закрепление верховных ведомств и служб короны Франции в этой резиденции наглядно утверждало принцип «репрезентации персоны монарха» в его отсутствие и стало поворотным явлением в процессе их институционализации. С другой — оно способствовало укреплению «средоточия» власти — столицы, необходимого элемента централизованного государства[2018].
Символическое значение Дворца не только не ослабевало по мере появления других королевских резиденций и даже после окончательного переезда короля Карла V Мудрого во дворец Сен-Поль в Париже, но со временем даже возрастало. Оставив Дворец как постоянное местопребывание, короли обязаны были после коронации и торжественного въезда в город дать парадный банкет и на все время проведения празднеств находиться именно здесь[2019]. Таким образом, не присутствие короля придает теперь Дворцу характер центра власти, а наоборот — Дворец как бы сообщает королю дополнительную легитимность. О Дворце в Ситэ как об уникальной резиденции короля свидетельствуют и позднейшие привилегии, даруемые короной тем своим служителям, которые по долгу службы имеют право жить здесь. Так, в 1404 г. король подтвердил освобождение от налогов (тальи, эд и других поборов) проживавших во Дворце чиновников, ссылаясь не только на «незапамятный обычай», но и на особый статус самого здания как «главного обиталища и жилища», дающего его насельникам особые прерогативы[2020]. Убедительно демонстрировал политическое значение этого Дворца и установившийся обычай проводить в нем открытие заседаний депутатов Штатов в Париже[2021]. Косвенно обозначив будущее соперничество сословно-представительных собраний и исполнительного аппарата, этот обычай, тем не менее, придавал заседаниям Штатов статус институтов власти.
Символическое значение Дворца как «образа государства» явилось результатом его постепенного «заполнения» служителями верховных ведомств короны Франции, в итоге вытеснивших из него самого короля.
Этапы выделения им помещений здесь демонстрируют процесс их институционализации и связанную с их местоположением символику. Кардинальные изменения происходят уже в правление Людовика IX Святого. Прежде всего это касается устройства специального помещения для хранения архивов короны Франции: они с этого времени будут находиться на третьем этаже здания, возведенного рядом со Святой Капеллой (Сент-Шапель) и предназначенного для ризницы. Помимо сохранности и доступности для короля и чиновников, архивы получили и определенное сакральное освящение[2022]. Здесь же расположилась и Приемная Канцелярии (
Еще важнее изменения, произошедшие при Людовике IX Святом в размещении выделяющихся из Королевской курии специализированных ведомств. Уже сами проведенные по его указу строительные работы по расширению Дворца свидетельствовали в пользу роста численности и специализации аппарата королевской власти. Не менее значимо то обстоятельство, что при нем прежнее помещение, так называемая Зала короля, перестает быть местом заседаний Королевской курии[2023]. Она передается «Совету короля в Парламенте», соседствующему с залой, где король отныне «вкушал еду», а затем принимал подателей прошений, и помещение отныне именуется «Палатой судебных заседаний». Специализация помещения подтверждает выделение в этот период Парламента из Королевской курии (хотя документально засвидетельствованное около 1278, т. е. в правление Филиппа III Храброго), а соседство двух «судебных» помещений демонстрирует связь правосудия с персоной монарха. Еще одно важное нововведение происходит в правление Филиппа III Храброго: Денежная палата, будучи службой Дома короля, около 1285 г. оседает в старинной так называемой Большой Башне Дворца и перестает следовать за королем.
Грандиозная перестройка Дворца в Ситэ была осуществлена Филиппом IV Красивым в рекордные сроки — всего за семь лет (1296–1313 г.), и одной из главных ее целей являлось предоставление оформившимся ведомствам короны адекватных их функциям помещений рядом с королем. Не вдаваясь в детали этого кардинального для истории Дворца и хорошо исследованного события, хотелось бы обратить внимание лишь на принципиальные для образа власти новшества, не замеченные или не оцененные исследователями.
Первым среди них, на мой взгляд, является отличная от всех прочих королевских резиденций небывалая открытость этого нового дворца. Со времен Филиппа IV Красивого Дворец в Ситэ перестает быть крепостью и открывается для широкой публики[2024]. Хотя он уже давно не исполнял функций защиты столицы, тем не менее, это было принципиальным новшеством, которое невозможно объяснить вне контекста складывающегося нового образа власти монарха. Будучи символом верховного правителя Французского королевства, Дворец в Ситэ демонстрировал открытость и дружелюбие власти, готовность выслушать жалобы и прошения подданных. Не менее важно, что работа должностных лиц короля становится по сути публичной: люди свободно могли присутствовать на судебных слушаниях, внимать оглашаемым с верхней ступени лестницы Дворца приговорам, равно как и королевским указам[2025], могли прийти в Канцелярию с целью получить копию указа и наблюдать работу всех других чиновников. Все это органично вписывается и в формирующуюся профессиональную этику службы короне Франции с характерным для нее демократизмом и элементами гражданского гуманизма[2026].
На эти же цели «работало» и незыблемое правило судебных слушаний в Парламенте: они велись только на французском языке, дабы быть понятными самой широкой публике[2027]. Об этой цели утвердившегося обычая прямо говорится в протоколе Парламента: когда Парижский университет обратился с жалобой на Тулузский университет в связи с разницей позиций по вопросу о папской схизме, Парламент назначил день слушаний и специально оговорил, чтобы все речи произносились по-французски, а не на латыни, которую не все понимают, а дело столь «важное и серьезное» (
Перестройка Дворца сопровождалась существенным расширением и предусматривала отдельные помещения для всех ведомств короны Франции. Главной чертой их размещения являлась концентрация вокруг покоев короля, что в очередной раз подчеркивало нерасторжимую связь чиновников с персоной монарха. Прежде всего, рядом с королевскими апартаментами (так называемой Палатой короля) расположилась Палата прошений, или парадная зала, которую именовали также «Большая палата Совета». Соединение покоев короля с Сокровищницей хартий, давая теперь ему возможность легко и быстро получить нужный документ, осуществлялось через так называемую Большую галерею (позднее «аллею к Канцелярии»). Через южный выход покои короля соединялись с Палатой счетов и Монетной палатой, так что король всегда мог войти сюда и проверить состояние своих финансов. Такое расположение было удобно и для служащих этих ведомств, которые могли быстро свериться с нужными им документами в Сокровищнице хартий. Важно обратить внимание, что Казначейство находилось отдельно от этих двух финансовых институтов и дальше от покоев короля, в особом помещении рядом с большими воротами.
Главное новшество и подлинное архитектурное чудо Дворца — Большая зала или «Большой Дворец» (в будущем «Зал потерянных шагов») — была возведена на месте разрушенных покоев, Палаты короля и Палаты судебных заседаний. Своим размахом она поразила воображение современников: 70 м в длину и 27 м в ширину. Как самое большое помещение во Дворце, она использовалась для торжественных собраний и церемоний, для открытия заседаний Штатов и парадных обедов. Размеры залы, ее украшения в виде статуй королей от легендарного Меровея до Капетингов демонстрировали твердыню власти монарха, ее легитимность через преемственность и славу[2029]. Здесь же, в западном крыле Залы, помещался знаменитый мраморный стол, состоящий из девяти гигантских плит, привезенных из Германии: используемый для парадных банкетов или в качестве сцены для разыгрываемых в праздники спектаклей, в обычное время он служил местом военного суда — адмирала и коннетабля Франции, а также хранителей вод и лесов. Вдоль южного крыла Залы располагались своеобразные «приемные» (скамейки) для мэтров Прошений Дома и Дворца, а также для нотариусов-секретарей.
Большая зала соединялась с пристроенной к западному крылу Дворца Большой палатой Парламента, где проходили судебные заседания и слушания дел. Рядом находилось помещение Следственной палаты Парламента. Завершалось это северо-западное крыло Дворца двумя башнями — Башней Цезаря и Серебряной Башней, в которых располагались приемные суда и архивы Парламента по гражданским и по уголовным делам. Главный по значимости и объему гражданский архив находился в Серебряной Башне, которую называли также «Башней (Турнель) Парламента» или «Башней (Турнель) Большой палаты». В Башне Цезаря находился архив уголовных дел, и здесь же собирались советники-миряне для вынесения приговоров по уголовным делам. Любопытно, что оба секретаря (по гражданским и уголовным делам) называли места хранения порученных им архивов просто «Башня (Турнель)», как бы игнорируя друг друга. Позднее архив по уголовным делам был перевезен в другое помещение, рядом со Следственной палатой. У Палаты прошений Дворца имелось свое отдельное помещение для архива.
Как видим, Парламент располагался дальше остальных ведомств от покоев короля, что в какой-то мере зримо воплощало его наибольшую автономность от персоны монарха[2030]. При этом он ближе всех находился к Большой зале Дворца с ее программным для власти обликом и убранством. Такое отдаление от покоев короля компенсировалась тем, что в Большой палате Парламента специальное богато украшенное место было отведено для монарха, который мог в любое время прийти на заседание, и обозначало постоянное незримое его присутствие. Это место получило название «ложе правосудия» (
Поворотным моментом в истории Дворца в Ситэ стали события парижского восстания 1356–1358 гг. Конфликт достиг апогея 22 февраля 1357 г.: ворвавшиеся в покои короля во Дворце толпы парижан под предводительством Этьена Марселя убили на глазах дофина Карла двух маршалов[2033]. Пережитое Карлом потрясение, как уже отмечалось, считается причиной принятого им судьбоносного решения оставить навсегда этот Дворец и перебраться в 1364 г. в расширенный и перестроенный замок Сен-Поль на правом берегу[2034].
Однако это политическое событие явилось лишь внешним катализатором глубинного процесса автономизации ведомств и служб от персоны монарха. Так, уже в правление Иоанна II Доброго все четче обозначается тенденция отдалить органы управления от личных покоев короля: над помещением Палаты счетов была возведена комната для проведения Королевских советов, которые до этого проходили в Зеленой палате, передней Палаты короля. Скорее всего, именно тогда же выделяется комната для Монетной палаты, рядом с Палатой счетов, и она переезжает из прежнего помещения на правом берегу во Дворец в Ситэ[2035]. Эти перемещения отражали важные административные нововведения, которые внедрил король, прежде считавшийся историками утерявшим связь со временем неудачливым воякой. В правление Карла V соответствующие тенденции продолжились: заседания Королевского совета, как и другие расширенные консультативные ассамблеи, на которые собиралось до двухсот человек, включая представителей университета и Парижа, отныне проходили в замке Сен-Поль, а ведомства короны получили над Дворцом в Ситэ полную власть.
«Матрица французской монархии» (по выражению А. Пиното), Дворец в Ситэ с середины XIV в. превращается в исключительное место пребывания институтов королевской власти, и отныне именно их служители зримо «представляют» короля, а символика здания придавала им символическую власть[2036]. Переезд короля в замок Сен-Поль не снизил статус Дворца в Ситэ, и он был закреплен текстом королевского указа, изданном в преддверии переезда, в январе 1359 г.[2037]
Поскольку вместе с королем здание в Ситэ покинули и почти все службы Дома, их помещения вскоре были заняты службами Дворца. Именно с этого времени можно говорить о четком разделении этих двух структур.
Больше всего помещений теперь занимал Парламент, что адекватно отражало статус верховного суда и его место на вершине иерархии ведомств. С начала XV в. покоях Зеленой комнаты (покои короля) проходили заседания Совета Парламента, на которых принимались важные решения и выносились приговоры. В помещении королевского хлебодара разместилась вторая Следственная палата. Палата прошений Дворца получила отдельные апартаменты на третьем этаже. Важно при этом, что Палата прошений Дома короля осталась в здании Дворца, по сути, став отныне как бы еще одной палатой Парламента: она делила прежнюю комнату виночерпия короля с коллегией нотариусов и секретарей. Сами нотариусы и секретари добились от короля права на нее не без труда. Указом от 29 ноября 1370 г. король им предоставил комнату рядом с Большой залой, со стороны Большого моста, чтобы они могли собираться здесь для приема людей и для совместных дел и разговоров. Однако консьерж Дворца отказался этот указ утвердить, что вызвало письмо-приказ короля[2038]. В 1378 г. круглая башня покоев короля стала местом работы Канцелярии, сохранившей за собой и прежнее помещение рядом с Сент-Шапель. Свои отдельные покои получил и суд генералов-реформаторов, учрежденный в 1357 г.: ими стал Зал над водой из числа прежних покоев короля. Находящаяся рядом башня Бонбек даже именовалась «Башней Преобразований» (
Хотелось бы обратить внимание на явное стремление чиновников остаться именно во Дворце в Ситэ, а не пребывать поблизости от короля. К тому же, тесное соседство служителей короны Франции способствовало укреплению их корпоративной солидарности, взаимному контролю и выработке общей профессиональной этики. С другой стороны, короли и раньше жили в других резиденциях, в том числе и в Париже, так что переезд Карла V Мудрого был скорее политическим жестом, чем символическим разрывом с Дворцом в Ситэ. Этот жест, явно спровоцированный событиями парижского восстания, призван был повысить авторитет служителей короны, подвергшихся нападкам со стороны партии реформаторов. Переезд короля повлек и иное изменение в статусе Дворца: для управления этим огромным и значимым зданием учреждена была новая должность консьержа со своей юрисдикцией и прерогативами[2041].
Наконец, новая символическая власть Дворца нашла выражение в акции Карла V установить в 1371 г. на башне, возведенной в 1330–1366 гг. и специально для этого перестроенной, первые общественные часы в Париже[2042]. С тех пор и до наших дней эта часть Дворца именуется Башней часов. Поскольку это были первые в Париже общественные часы, их установка по задумке и на счет короля свидетельствует о явной символической задаче. Прежде всего, с этой целью король пригласил некоего Генриха Бика (Вика) из Германии, часовых дел мастера, и назначил ему, помимо оплаты за их изготовление, жалованье в размере 6 су в день, каковые он получал из доходов от муниципалитета Парижа[2043]. Это было достаточно высокое содержание, о чем свидетельствует иск в Парламент, поданный купеческим прево и эшевенами в 1418 г. с целью либо уменьшить его размер, учитывая плачевное положение города, либо найти другой источник оплаты[2044]. В ходе судебного разбирательства выяснилась любопытная мотивировка позиции часовых дел мастера, который настаивал на сохранении ему жалованья не только необходимостью содержать двух помощников за свой счет, но и исполняемой им высокой задачей «служить общему интересу Парижа»[2045].
В еще более развернутом виде символическая и прагматическая функция часов Дворца в Ситэ, заложенная Карлом V Мудрым, прозвучала позднее, в ходе очередного судебного разбирательства 1452 г. в Парламенте по иску парижских властей вновь о снижении жалованья часовщика[2046]. В приговоре Парламента, сократившего сумму до 4 су в день, содержится его интерпретация описанной акции короля. Напомнив, что в тот момент в столице не было часов, которые могли бы служить всему населению, Парламент так охарактеризовал ее цели: «для украшения нашего города Парижа и дабы наша курия Парламента и жители города могли бы лучше управляться и распределять (время) по часам дня и ночи»[2047].
В этой трактовке целью акции короля заявлялось упорядочение и оптимизация времени работы служителей короны. И действительно, в ряде указов мы обнаруживаем прямую отсылку к этим часам как к регулятору начала работы ведомств. Причем это касалось уже не столько находящихся во Дворце органов, сколько иных управленческих служб города. В Регламенте юрисдикции аудиторов Шатле 1377 г., вскоре после установки этих часов, говорится, что ориентиром начала их работы должны быть именно «часы Дворца» (
Обосновывались Парламентом различные траты на обустройство, ремонт или обновление убранства залов Дворца ссылками на «общее благо суда и честь короля», выраженную, в том числе, и в достойном облике помещений администрации короны Франции[2050].
Так, когда после подавления восстания майотенов 1382 г. ликвидировался институт муниципального управления в Париже (должности купеческого прево и эшевенов), а здание муниципалитета передавалось под власть королевского прево, в указе прямо сказано, что такой служитель должен иметь «почтенное обиталище и помещение». Точно также в последовавших затем реформах «мармузетов» сенешалям и бальи предписывалось избрать для своей резиденции «самое главное и самое почтенное место» в их округе[2051].
Прежде чем охарактеризовать труды служителей короны по содержанию Дворца в надлежащем виде и по его украшению, следует определить сферу их ответственности. Упомянутое выше учреждение должности консьержа Дворца сделало его главной властной фигурой в этой области. Решением от 30 января 1417 г. доходы консьержа были присоединены к домену, что ставило его под контроль верховной судебной палаты[2052]. Кардинальным это решение делало и то обстоятельство, что должность консьержа получил в этот момент Анри де Марль, канцлер Франции, а до этого первый президент Парламента. Последовавшие вскоре схизма, а за ней нежелание Карла VII жить в Париже даже после освобождения города от англичан, привели к тому, что до 1444 г. должность консьержа Дворца неизменно занимал именно канцлер Франции, что закрепляло властные функции Парламента, чьим формальным главой и, как правило, прежним служителем он являлся.
Таким образом, две даты, 1364 и 1417 гг., оказались поворотными в процессе превращения Дворца в Ситэ из главной резиденции монарха в цитадель его властных институтов, служители которых и отвечали за его состояние и облик. Но стечение политических кризисов вряд ли оказалось бы столь решающим, если бы уже до 1417 г. верховные ведомства во главе с Парламентом не отвечали бы долгое время за состояние Дворца и его помещений. Эта их ответственность опиралась на порученную им королем уже в 1364 г. обязанность оплачивать все расходы на эти нужды Дворца за счет «плодов их работы»[2053]. Новый указ позволял Палате счетов направлять деньги, поступавшие в королевскую казну от писем об отсрочке выплаты долгов (
Такая деятельность особенно интенсифицировалась с приходом на должность секретаря по гражданским делам Никола де Бая. Он начал с радикального улучшения условий хранения архивов Парламента. В 1401–1404 гг. он сначала добился дополнительных помещений в так называемой Гражданской (Серебряной) башне, а затем распорядился изготовить новые сундуки с замками для лучшей сохранности архива и «для общего блага Парламента». В 1406 г. им была обновлена мебель в Большой палате Парламента, которая была «старой, испорченной и неудобной». В холодную зиму 1408 г., когда значительно пострадал и Дворец в Ситэ, именно Никола де Бай вместе с четырьмя советниками делал ревизию здания и организовывал срочный ремонт, поскольку помещение было залито водой и повсюду бегали крысы[2057]. При всем прагматизме описанных работ, за ними угадывается и более глубинный символический план: облик залов Парламента, как мы помним, призван выражать «честь короля и суда», о чем неизменно упоминается в связи с передачей денег от штрафов на такие мероприятия, в еще большей мере эта символика проявляется в работах по их украшению. В 1406 г. Парламент пригласил известного художника Колара де Лаона для росписи Большой палаты в связи с тем, что парижский буржуа и, вероятно, казначей короны Жан де ла Клош подарил верховному суду картину для украшения этого помещения. Работа оказалась дорогостоящей, и ее осуществлению способствовала настойчивость гражданского секретаря, напоминавшего Парламенту обещание оплатить ее из будущих штрафов (окончательно долг был погашен в 1411–1412 гг.)[2058]. Никола де Бай и сам использовал эти работы для того, чтобы по своей инициативе и в соответствии со своими представлениями о «чести Парламента» украсить стены подобранными им цитатами «из пророков, философов и поэтов». Еще одна картина, на этот раз для залы Следственной палаты, была передана Палатой счетов и оплачена из штрафов Парламента в 1415 г.[2059]
Не были чужды подобным возвышенным заботам и другие служители: самая необычная и знаменитая акция имела место в 1389 г. и принадлежала «мармузетам», которые решили «в целях сохранности золота в казне» изготовить из него гигантских размеров крылатого оленя (ставшего, напомним, немым девизом короля Карла VI) и поместить его во Дворце в Ситэ. Однако вследствие скоропостижного смещения успели изготовить только голову, которая, по свидетельству современников, и висела во Дворце[2060].
Вершиной политики по символическому украшению залов Дворца, бесспорно, следует признать картину, ныне находящуюся в Лувре. Это знаменитое «Распятие» («Retable du Parlement»), представляющее собой квинтэссенцию «королевского культа» и экзальтацию судебных функций монарха[2061]. Для нас важны, помимо содержания, и обстоятельства ее появления — прежде всего дата создания — 1452–1454 гг., в период прекращения королевской схизмы и мучительного поиска путей примирения расколотой страны. В этой деятельности служителям короны во главе с вершителями правосудия отводилась решающая роль. Не случайно поэтому картина, а значит и ее «содержание», были заказаны самим Парламентом. Еще более знаменателен факт ее помещения в Большой зале Парламента, в центре стены над скамьями советников. Призванная подчеркнуть функцию правосудия, она явно притягивала к себе взоры присутствующих на заседаниях, затмевая самого монарха, даже во время его присутствия. Такое местонахождение картины знаменовало собой сущностную трансформацию представлений парламентариев о своем предназначении: отныне не король являлся главным в зале суда, а сам Бог как источник и мерило правосудия[2062]. Здесь содержался и намек на независимость судей от мирской власти и их ответственность только перед Всевышним за свои решения.
Аналогичная картина, но меньших размеров, появилась затем и в помещении Палаты счетов. «Распятие» на стене призвано было олицетворять высокую судебную функцию и этой инстанции и определенные претензии на равенство с Парламентом. Но имелось и существенное отличие: картина располагалась прямо над головой короля (над его креслом председателя палаты), что ставило этот суд символически на ступень ниже суда Парламента, ответственного только перед Богом[2063].
«Распятия» в Парламенте и Палате счетов явились своего рода апогеем целенаправленных усилий служителей короны Франции исследуемого периода придать Дворцу в Ситэ новую символическую роль — олицетворения высокого предназначения верховных ведомств как «представителей неумирающего тела короля» и хранителей «чести королевства».
Глава 9.
Идентификация служителей короны Франции
Становление исполнительного аппарата королевской власти привело к оформлению отдельной социальной группы профессиональных служителей короны Франции. В перспективе верхушка чиновничества получит статус «дворянства мантии» и превратится в «параллельное дворянство», главного конкурента «дворянства шпаги». Эта перспектива берет начало уже в интересующий нас период, который, однако, имеет свою специфику. С одной стороны, именно тогда появляются первые признаки благородного статуса служителей короны Франции: освобождение от налогов, аноблирующие грамоты, формы почтения и знаки отличия. С другой стороны, исследуемый начальный этап зарождения новой социальной группы характеризуется преобладанием стратегии идейного обоснования благородного статуса службы, в котором делается акцент на кардинальном различии чиновника и дворянина-воина. Последнее, в свою очередь, внесло вклад в оформление особой этики и культуры службы, в появление специфических стратегий корпоративной солидарности, в выработку форм самоидентификации.
Процесс оформления социальной группы облегчался тем обстоятельством, что чиновники изначально выглядели не связанной ни с одним из трех «сословий» стратой. Формируя собственную идентичность, подчеркнем еще раз, чиновники черпали «аргументы» из статуса и этики различных сословий, сочетание которых и породило их социальную и культурную идентификацию.
Стратегии корпоративной солидарности
Основой единства складывающейся социальной группы профессиональных служителей короны Франции являлись корпоративные процедуры вступления в должность, нормы работы и формы вознаграждения чиновника[2064]. Как было показано выше, ритуал принесения клятвы (присяги) чиновником предусматривал контроль со стороны служилого сообщества и создавал известное равенство внутри него. При исследовании парламентской корпорации в первой трети XV в. мною было обращено внимание на сложившиеся там корпоративные практики, важнейшей из которых являлся господствовавший внутри верховного суда коллегиальный принцип принятия решений — простым большинством голосов[2065]. Это представляло собой существенное новшество в традиционной средневековой системе ценностей, где решающий голос оставался за «лучшей и здравой частью» сообщества. Между тем, именно такой принцип способствовал укреплению корпорации Парламента и позволил ей как успешно противостоять давлению извне, так и отстаивать публично-правовые коллегиальные формы работы. Важно при этом отметить, что они не предписаны законодательно и, таким образом, могут считаться вкладом самих служителей верховного суда в практику работы своего ведомства. Первые ордонансы о Парламенте, напротив, устанавливали преимущества глав курии, каковыми в тот период являлись «прелаты и бароны», т. е. лица, назначенные не по профессиональным, а по социальным критериям[2066]. Однако по мере роста профессионализма и стабильности состава парламентской среды восторжествовал коллегиальный принцип принятия решений, основанный на равенстве всех членов корпорации[2067]. Он не являлся особенностью Парламента и его универсальный характер для администрации подтверждается деятельностью иных ведомств.
Прежде всего, это относится к Палате счетов. Уже в ордонансе от февраля 1320 г. фиксируется правило все счета проверять в присутствии мэтров счетов и «с общего согласия»; а добавить к ним можно было что-то лишь «в присутствии всех» членов Палаты[2068]. Здесь сочетались принципы взаимного контроля и коллегиальной работы ведомства. Характерно при этом, что прежде счета могли закрывать два мэтра Палаты, однако теперь решено было поручать эту работу не менее чем троим служащим, дабы не возникло тупика при расхождении мнений, и можно было выйти из него с помощью «большинства голосов»[2069]. Эти коллегиальные принципы работы Палаты счетов подтвердил ордонанс от 23 декабря 1454 г., в котором особый пункт предписывал все прошения и документы «зачитывать в присутствии всех» и принимать по ним решения «большинством (голосов. —
Аналогичные коллегиальные принципы работы были предусмотрены и для деятельности учрежденных Штатами 1355 г. налоговых служб: супериндентанты могли вынести постановление, «только если они все будут единого мнения», в противном случае принять решение и привести к согласию стороны мог только Парламент. Позднее в указе от 13 ноября 1372 г. Налоговой палате предписывалось все решения принимать коллегиально: в присутствии всех (
Большое значение для укрепления корпоративного духа имели и формы вознаграждения из отчислений от деятельности ведомств. Так, служители Парламента ежегодно получали процент от собранных с заключенных в тюрьмы по их приговору денег (содержание в тюрьме было платным) — в тюрьме Дворца и в Шатле[2072]. Служители Канцелярии также получали процент от оплаты в казну за изготовление королевских писем, причем эти средства распределялись «поровну» (
Принадлежность к корпорации давала надежные гарантии единых привилегий чиновникам: так, приставы Парламента получили в 1404 г. освобождение от уплаты налога с доставляемых в Париж продуктов, выращенных на принадлежащих им землях, на том основании, что «они члены и соучастники нашей Курии Парламента и по справедливости должны пользоваться теми же франшизами и привилегиями»[2075]. Статус и привилегии, которыми были окружены служители Парламента, побуждали Палату прошений Дома подчеркивать свою принадлежность к этой корпорации, выраженную в том числе и в праве присутствовать на ее заседаниях, идти в ее процессии во время торжественных церемоний и быть включенными в посылаемый Парламентом список претендентов на получение бенефициев[2076].
Корпоративный дух, царивший в работе Палаты счетов, подкреплялся правилом: клеркам жить в одном доме с мэтрами Палаты. Оно обосновывалось не только особой секретностью и срочностью их работы, но также и возможностью для мэтров счетов «лучше обучить службе и добрым нравам» клерков, следить за ними, «поправляя и наказуя», и, наконец, вовремя обнаружить их несоответствие должностным обязанностям[2077]. Такое правило служило привилегией только Палаты счетов, однако оно органично вписывается в общую тенденцию корпораций служителей верховных ведомств — укреплять единство среды путем унификации качеств и достоинств, правил поведения и соблюдения норм службы. В Парламенте ее обеспечивала строгая иерархия Палат, при которой Следственная палата являлась первой ступенью для нового чиновника, где он обучался не только опыту работы, но и корпоративным нормам и правилам поведения. Функцию «обучения профессии» призвана была выполнять и появившаяся позднее норма: в комиссии по расследованию дел надлежало отправлять «вместе со старыми и одного из молодых» советников, соблюдая по возможности очередность[2078].
Мощным рычагом укрепления единства среды королевских должностных лиц и корпоративного принципа стала протекционистская политика ведомств, направленная на защиту интересов своих членов[2079]. Анализ стратегий корпоративной солидарности в Парламенте в первой трети XV в. выявил четкую тенденцию поддерживать и защищать личные интересы его членов во всех делах и конфликтах[2080]. В еще большей степени об этом свидетельствует практика передачи завещаний чиновников под контроль Парламента в расчете на корпоративную поддержку. Хотя сам факт не нуждался к XV в. в объяснениях, в ряде случаев составители завещаний посчитали нужным объяснить причину подобного действия[2081]. Так, известный парламентский адвокат Жан де Нели-Сен-Фрон в первом пункте завещания указывает, что отдает его Парламенту, «где долго пребывал»[2082]. Епископ Амьена Жан де Да Гранж сопровождает аналогичный поступок не только восхвалением царящей в Парламенте справедливости, но и напоминанием о долгих годах совместной работы в его стенах[2083]. Еще более откровенен нотариус и секретарь Канцелярии Жан де Куафи, прямо указующий в завещании, что передает его Парламенту в надежде, что тот сумеет разрешить возможные споры[2084]. Непосредственно к корпоративному братству апеллируют советники Парламента Рено де Мон-Сент-Элуа, передавая свое наследие под «юрисдикцию мессиров Парламента своих коллег и братьев», и Гийом де Годиак, прося верховный суд принудить одного из душеприказчиков выполнить его последнюю волю[2085]. Впрямую передача исполнения под власть «благородного суда Парламента» упоминается в 29 завещаниях чиновников и их близких[2086].
И надо отметить, что члены Парламента в полной мере использовали свои полномочия в сфере контроля над исполнением завещаний для защиты собственных интересов и укрепления духа корпоративной солидарности. Важно при этом, что они действовали нередко вразрез политической конъюнктуре и в ущерб клановым связям. Едва ли не самый яркий пример — известная позиция верховного суда в отношении посмертной судьбы наследия Никола де Бая, многолетнего секретаря по гражданским делам и выдающегося чиновника: когда фиск под надуманным предлогом и по политическим мотивам наложил в 1419 г. секвестр на его имущество, Парламент встал на защиту своего покойного коллеги[2087]. Аналогичная ситуация сложилась вокруг завещания Никола де Л'Эспуасса, секретаря Парламента по представлениям, исполнявшим эту службу в течение двадцати девяти лет: драматическая коллизия возникла в связи с переходом Парижа под власть англо-бургиньонов. Никола на время потерял должность, но был восстановлен, а его зять Жан д'Олнэ покинул столицу вместе со сторонниками дофина Карла. Поскольку дочь секретаря была его единственной наследницей, фиск наложил на его имущество секвестр. Парламент резко вступился за своего коллегу. Дело длилось более года и завершилось в пользу наследницы на том основании, что она уже четыре года не виделась с мужем и не отвечает за его действия. В этом контексте становится особенно понятным пункт завещания Л'Эспуасса, в котором тот подчеркивал, что «отдает его святой и благородной курии Парламента, где был вскормлен с юных лет и где стяжал свое состояние и богатство»[2088].
Парламент мог вмешаться и на поздних стадиях, когда возникала угроза интересам коллеги. Так случилось с завещанием прокурора Парламента Жана Сулла. Подобно Никола де Баю, он был сыном серва, купив за немалые деньги грамоту об освобождении в 1396 г. Женившись на богатой вдове галантерейщика, он умер, не оставив прямых наследников; как и в случае с де Баем, его имущество был секвестировано фиском. И тогда вдова обратилась с иском в Парламент, который сумел отстоять интересы завещателя, передав решением от 23 декабря 1422 г. 50% имущества вдове, а остальное дальнему родственнику Перрену Байи, назначив его куратором без права отчуждения[2089].
Подчас Парламент в защите интересов членов корпорации действовал даже вопреки воле завещателя, как это произошло с завещанием Эды Да Пиду, жены королевского виночерпия Жака Лампрера. Сложность ситуации заключалась в том, что были ущемлены интересы трех ее дочерей от первого брака. Оставшись в 1400 г. очень богатой вдовой, она вышла замуж за благородного, но небогатого экюйе, и супруги «взаимно обменялись имуществом», которое после ее смерти целиком переходило мужу. Лишенные наследства дочери подали иск в Парламент, утверждая, что завещание было вырвано чуть ли не силой. И хотя исполнение последней воли было передано вдовой под власть прево Парижа, Парламент вмешался. Причина, как и исход дела, обусловлены, очевидно, были тем фактом, что первым мужем Эды Ла Пиду был не кто иной как Гийом де Санс, президент Парламента, и ущемлены оказались интересы именно его дочерей. Оспорив завещание, верховный суд разделил имущество на четыре равные части, защитив тем самым память своего коллеги и нажитое им службой в Парламенте имущество[2090].
Как видно даже из этих примеров, служители короны вполне оправданно рассчитывали на корпоративную солидарность, причем особенно значимую в период королевской схизмы, когда попытки сведения счетов с политическими противниками наталкивались на сплоченную защиту чиновников от любых посягательств извне. Указанное единство служителей короны опиралось на строгую иерархию, в основе которой лежал стаж службы чиновника как гарантия прав на материальное благополучие, почитание и общественное положение. Об этом свидетельствуют формы уважения, оказываемые ему в соответствии со сроком службы[2091]. Почетный статус «старых служителей» выражался в признании их хранителями корпоративной «памяти» ведомства — его норм, правил и традиций[2092]. Значение стажа выражалось в распределении мест, занимаемых чиновниками в залах суда и в торжественных процессиях, в строгом соответствии со сроками службы[2093].
Об особом чувстве общности и групповой солидарности свидетельствуют дарения по завещаниям знаков профессиональной принадлежности, не только в пользу конкретных людей, но и для исполнителей определенных должностей[2094]. Так, секретарь по гражданским делам Никола де Бай получил вместе с первым жалованьем определенную сумму денег и мантию, завещанные прежним нотариусом и секретарем Жаном Берто тому, кто после него займет эту должность[2095]. Бывший адвокат Парламента и советник Казначейства Жак Дюфур завещал советнику Палаты прошений Дворца «нож из ливреи этой казны с рукояткой из серебра», а знакомому нотариусу «железный панцирь, чешуйчатый шлем и пару перчаток»[2096]. Мэтр Палаты счетов Жан де Фольвиль завещал своему клерку ливрейное одеяние чиновника: «уппланд подбитый мехом куницы по бокам и еще один опушенный беличьим мехом»[2097].
Едва ли не самым необычным и потому свидетельствующим о значении корпоративной солидарности в трагической для чиновников ситуации схизмы 1418–1436 гг. является завещание первого президента Парламента Филиппа де Морвилье. Он учредил особый ритуал: каждый год накануне открытия очередной сессии верховного суда (11 ноября) в дом к первому президенту должны были являться монахи аббатства Сен-Мартен-де-Шан и дарить ему два головных убора из профессионального одеяния судьи; точно так же знаки профессиональной идентичности, пару перчаток и чернильный набор, надлежало каждый год передавать в дар первому приставу Парламента[2098]. Такие дарения укрепляли единство и корпоративную память сообщества, опирающуюся на преемственность государственных институтов.
Итак,
Не меньшее значение для укрепления корпоративного принципа и общей памяти имели созданные во всех ведомствах братства и связанные с ними религиозные и культурные мемориальные практики[2101]. В Парламенте к ним относилось братство св. Николая, поскольку церковь в честь этого святого находилась внутри стен старого Дворца в Ситэ, а затем на ее месте была возведена Сент-Шапель. Каждый день верховного суда начинался с присутствия служителей на утренней службе в ее нижней капелле, а позднее в одном из приделов Большой палаты, где размещалась капелла св. Николая. По этой причине данный святой стал небесным покровителем парламентариев, а затем и адвокатов во Франции[2102]. Решением от 6 декабря 1445 г. Парламент окончательно постановил не работать в день поминовения своего небесного заступника — 9 мая[2103]. Зная строгость дисциплинарных норм в Парламенте и его приверженность бесперебойной работе, мы можем в полной мере оценить значение этого решения в плане укрепления корпоративного единства служителей верховного суда.
Братство св. Николая, созданное для «прокуроров, клерков и всех служителей Курии короля в Париже», было санкционировано указом короля от апреля 1342 г., и эту дату стоит напрямую увязать с королевскими указами о стабилизации состава ведомства[2104]. С 1407 г. в него могли вступать и адвокаты Парламента. Наконец, к началу XV в. в нем было создано еще одно братство св. Николая, на этот раз открытое всем членам верховного суда, «состоятельным персонам», а вступление в него обходилось в 16 «паризи» в общую кассу и в ежегодный взнос в день св. Николая летнего 13 паризи и 2 су. Как и все религиозные братства, оно предусматривало совместное посещение церковных служб в строго определенные дни (помимо воскресных присутствие на поминовении дважды в год св. Николая, 9 мая и 6 декабря, св. Екатерины и Девы Марии) и штрафы за отсутствие. Дух корпоративной солидарности призваны были укрепить также и взаимные обязательства членов братства: участие в отпевании и похоронах коллег, равно как и штраф за неприсутствие, а также помощь от братства в случае «утери статуса» (
Парламент как главный институт в структуре королевской администрации имел и еще одно, совершенно уникальное братство — «базошей» («крапивного семени»), разрешенное еще в 1302 г. Филиппом IV Красивым для низших служащих суда (Парламента, Палаты счетов и Шатле) — клерков, писцов и нотариусов[2105]. Созданное, как и все братства, для целей взаимопомощи, оно имело и «интеллектуальную» цель — в форме спектаклей, даваемых для «своих», высмеивать судебные казусы, отдельных персон или сложившиеся обычаи. В качестве своеобразного «царства смеха и интеллектуальной раскованности» братство «базошей» также внесло существенный вклад в выработку общих правил и норм поведения служителей правосудия. Но одновременно оно явилось важным средством идентификации судейских, способствуя единству социальной группы служителей закона, равно как и их восприятию в обществе в виде отдельной страты.
В королевской Канцелярии примерно в 40-е годы XIV в. сначала было создано, а затем указом от 9 мая 1365 г. узаконено братство «нотариусов Христа» или «четырех свв. Евангелистов», куда входили все служащие ведомства — клерки, секретари и нотариусы[2106]. Устав братства предусматривал особую клятву, которая повторяла и усиливала положения обычной клятвы при вступлении в должность, прежде всего необходимость «хранить секреты». Кроме того, члены братства обязывались «подобающим и почтенным образом вести себя и одеваться», что подчеркивало значимость репрезентативных стратегий в утверждении статуса служащих короля. Членам братства надлежало присутствовать на определенных мессах, а также участвовать в похоронах своих собратьев, равно как и содержать за счет общей кассы старых, обедневших или немощных коллег, что также объявлялось «поддержанием чести короля» (
В парижском Шатле указом от февраля 1321 г. было санкционировано судейское братство прокуроров в честь Девы Марии, с традиционным набором прав и обязанностей: присутствие на общих мессах в капелле Шатле, на похоронах коллег и их жен и распоряжение общей кассой[2108]. За вступление в братство полагалось уплатить 10 парижских су, столько же следовало внести наследникам, равно как пожертвовать лучшее одеяние из гардероба умершего чиновника. Братство ежегодно собирало 600 флоринов с нотариусов Шатле на свечи перед образом Девы Марии в соборе Нотр-Дам и на освещение Святой Капеллы во Дворце в Ситэ[2109]. Чуть позднее, в 1372 г., появилось братство конных сержантов Шатле, в честь св. Мартина и Людовика Святого, с церковью Сент-Круа на улице де Ла Бретонньер в качестве места общих месс в день св. Мартина летнего (4 июля). За членство в братстве они платили по 8 су в год, по смерти — 20 су и лучшее одеяние. При вступлении в братство, как и в ремесленно-купеческих цехах, следовало оплатить общий обед, который обходился в 10 ливров, что оказалось весьма разорительно и было позднее заменено единовременной уплатой 20 су в общую кассу[2110]. Судя по косвенным упоминаниям, существовало отдельное братство сержантов с жезлами Шатле, хотя его устав мною не обнаружен.
Все братства служителей короля имели свою кассу, которой ведали и затем отчитывались в расходах избираемые ежегодно лица. Между братством и корпорацией существовала тесная связь: так, штрафы, к которым Парламент приговаривал провинившихся адвокатов и прокуроров, шли на оплату месс в капелле св. Николая[2111]. Когда возникли сложности с оплатой этих ежедневных месс, Парламент постановил в 1406 г., чтобы каждый новый адвокат, приносивший клятву, отныне вносил по 2 экю или 2 франка, а прокурор по 1 экю для этих целей[2112]. Нечто подобное мы находим и в Палате счетов: изначально каждый вступающий там в должность обязан был оплатить общий обед; однако по решению от января 1341 г. он был заменен суммой в 6 турских ливров, которые отныне шли на уплату одной мессы в капелле Дворца в Ситэ[2113]. Еще более наглядна эта связь у братства сержантов с жезлами в Шатле: многочисленные оскорбления и нападки, которым они подвергались при исполнении своих обязанностей, привели к созданию внутри братства служб прокуроров, адвоката и хирурга для защиты их интересов в суде и для лечения[2114].
О значении созданных в Парламенте братств для укрепления групповой идентичности можно судить по наличию в завещаниях парламентариев отдельных дарений братствам и капелле св. Николая. Прежде всего, хотелось бы обратить внимание на само упоминание данного святого в числе перечисляемых, обычно в начале завещания, тех небесных покровителей, которым составитель препоручал свою душу, поскольку эти дарители, как правило, были связаны со сферой правосудия, что подчеркивает значение небесного покровителя для самоидентификации чиновников[2115]. Возможно, в этот же контекст вписывается желание быть погребенным в капелле св. Николая, например, у Филиппа де Морвилье, чье неординарное завещание отражало трагическую для служителей короны ситуацию схизмы 1418–1436 гг. Оказавшись во главе «английского» Парламента, этот чиновник, возможно, с помощью и такого рода распоряжения апеллировал к корпоративной памяти[2116].
О духе братства, освященном небесным покровителем, свидетельствуют статьи завещаний и других чиновников в пользу «корпоративного святого». В завещании от января 1405 г. Жана Канара, епископа Аррасского, доктора теологии Парижского университета, а до того адвоката в Парламенте и советника короля, выделяется значительная сумма (в общей сложности 30 ливров) «общине св. Николая в Ситэ», что свидетельствует об уважении к братству служителей верховного суда[2117]. Память о принадлежности к престижной корпорации сохранил и Жан де Нели-Сен-Фрон, каноник Нотр-Дам в Париже, архидиакон в Суассоне, стяжавший славу и богатство в бытность адвокатом в Парламенте. В 1402 г. он распорядился в течение шести лет после своей смерти раздавать по 30 су в год на праздник св. Николая летнего[2118]. Дарения братству св. Николая сделали в 1417 г. Гийом де Лепин и Ангерран де Порт, судебные приставы Парламента[2119]. Никола де Л'Эспуасс, некогда секретарь Парламента по представлениям, дарит по завещанию от 1419 г. обоим существующим к тому времени братствам св. Николая на отправление общих служб, которыми начинался каждый рабочий день, по два франка поровну[2120]. Знаменательно, что он, будучи в момент составления завещания секретарем Канцелярии, посчитал нужным упомянуть прежних собратьев из Парламента. Но точно также он делает дарения и «своему» братству нотариусов и секретарей в церкви целестинцев[2121]. Упоминается св. Николай и в завещании королевского нотариуса и секретаря Гуго де Бонзула, вероятно, служившего какое-то время и в Парламенте[2122].
Существенную роль в укреплении корпоративного единства играли, как свидетельствуют завещания, и мемориальные практики. В целом ряде завещаний дарения делаются впрямую для сохранения воспоминаний о дарителе в коллективной памяти корпорации. Прокурор Парламента Филипп Вилат в 1410 г. передает 20 су недавно созданному братству св. Николая в капелле Дворца в Ситэ с просьбой к братьям «молиться за упокой его души», прямо апеллируя к подобному обычаю в групповой практике[2123]. В завещании 1414 г. королевского адвоката в Парламенте Тома Ле Вассера дарения делаются отдельно на нужды братства св. Николая и на сохранение имени дарителя в коллективной памяти сообщества[2124].
Любопытное свидетельство о значении Дворца и его духовного центра, Сент-Шапель, как «общего дома» всех служителей короны содержит завещание пристава Парламента Жана Фовеля. Он выделил немалую сумму капелланам Сент-Шапель на отправление служб в нижней капелле церкви. Кроме этого он передает своим собратьям — приставам Парламента значительную сумму для оплаты служб на помин его души[2125]. А пристав Парламента Пьер Бель, выделил в 1400 г. 100 су на оплату месс в течение четырех лет за упокой его души «в зале Дворца в Париже»[2126].
Дух корпоративного братства и общей исторической памяти выражался также в иных мемориальных практиках, сплачивавших рождающуюся бюрократию в единую группу. Так, братство служащих Канцелярии предусматривало мессы за всех бывших и нынешних канцлеров Франции и всех служащих ведомства. Среди символических стратегий групповой солидарности видное место занимало правило, согласно которому все члены корпорации и братства обязаны были присутствовать на погребении своих коллег и собратьев[2127]. Важность этого правила становится особенно понятной в контексте строгого соблюдения служащими короны норм дисциплины, предусматривавших бесперебойную работу ведомств. Однако для участия в похоронах своих коллег они прерывали ее. Кроме того, сопровождающий покойного чиновника траурный кортеж, состоящий из его коллег и собратьев, демонстрировал в обществе высокий статус служителей короля и принадлежность к особой группе. Скажем, Парламент не только регулярно прерывал свои заседания для участия в похоронах коллег, важно при этом, что подобная форма уважения оказывалась всем членам корпорации вне зависимости от занимаемой должности, что служило целям укрепления единства и сплоченности парламентариев. Как удалось установить, за исследуемый период участие Парламента отмечено в последних проводах двоих королевских адвокатов и одного генерального прокурора, двадцати советников, трех мэтров прошений и шести президентов. Существенным для самоидентификации парламентариев являлся и факт их участия, с прекращением работы верховного суда, в похоронах канцлера Франции, который воспринимался как глава всей гражданской администрации и особенно Парламента: можно с уверенностью констатировать в исследуемый период присутствие парламентариев на похоронах четырех канцлеров. В плане формирования самостоятельной социальной прослойки служителей короны представляется значимым и обычай присутствовать на похоронах жен своих коллег: так, мною обнаружено участие корпорации Парламента на проводах жены канцлера, жены королевского адвоката и жен двух советников[2128].
Наряду с традиционными для средневековых корпораций формами взаимопомощи и укрепления группового единства через религиозные и мемориальные практики и совместное общение, заслуживает внимания присутствие в уставах братств чиновников особых ритуалов, направленных на духовное соединение с персоной монарха. В начале устава братства св. Николая предписывалось служить мессы не только за их членов и благожелателей, но и «за короля нашего Сеньора, мадам королеву, их детей и наследников»[2129]. Эта же норма содержалась в уставе братства «четырех свв. Евангелистов»: «молиться за королевскую династию», «за спасение души предков и потомков королей Франции» наравне со службами за покойных коллег[2130]. Не менее значимо в этом плане создание корпораций в честь короля Людовика IX Святого, соединявшего в своем облике религиозный идеал с культом нарождающегося государства[2131].
О значении в построении идентичности служителей короны связи с персоной монарха, а через нее с «мистическим телом» государства свидетельствуют и особые статьи в завещаниях, выделявшие деньги на оплату служб за короля, правящую династию и институты королевской власти. Так, мэтр Палаты счетов Жан де Фольвиль выделил целых 60 ливров на оплату служб за упокой своей души, а также «за душу короля недавно почившего и за короля нынешнего»[2132]. Еще нагляднее эта взаимосвязь проступает в завещании Пьера Ле Серфа, генерального прокурора в Парламенте: он заказал 100 месс «за короля и его линьяж, за королевство и благородную курию Парламента»[2133]. В обширном завещании Жана де Ла Гранжа, епископа Амьена и советника короля, долгие годы заседавшего в Парламенте, выделены значительные суммы на службы в разных церквах «за спасение души доброй памяти Карла V и нынешнего короля Карла VI»[2134]. Построение идентичности чиновников через связь с персоной монарха, правящей династией и государством отразилось и в текстах их эпитафий. Так, в эпитафии Филиппа де Мезьера, в которой перечислены все его деяния, особо выделена его служба «прямому и природному господину, образованному, мудрому, милосердному, католическому и очень счастливому королю Франции Карлу Пятому»[2135]. В эпитафии Жана де Монтегю, ставшего жертвой политической борьбы бургиньонов и арманьяков в 1409 г., недвусмысленно сказано о ненависти к нему «из-за его добрых и верных служб королю и королевству»[2136].
В этих практиках выражалась специфика корпоративной исторической памяти чиновников, которая неразрывно связывала их с персоной монарха, не столько ввиду неустранимого личностного характера монархической власти, сколько из-за роли государства в легитимации социального статуса чиновников. Их деяния и служба, в отличие от индивидуальных подвигов рыцарей, имели общественно значимую ценность только при сохранении возводимого ими здания государства. Вследствие этого историческая корпоративная память чиновников оказалась неразрывно связана с культом «неумирающего тела государства», о чем свидетельствуют уставы братств служителей короны, их завещания и эпитафии. Подобные стратегии служили конкретизации в сознании масс абстрактной идеи государства. Вместе с тем, службы за бывших, нынешних и будущих должностных лиц ведомств увязывали их в некую единую неразрывную цепь воспроизводства государственного аппарата, укрепляющую концепт «неумирающего тела» государства. В то же время оформление корпораций служителей короны Франции отразило специфику социально-политической структуры средневекового общества, где права, привилегии и статус индивида реализовывались через общность или группу[2137]. Корпорации и братства ведомств и служб короны Франции внесли свой вклад в процесс превращения чиновников в отдельную социальную группу.
Параметры конституирования «Государственной знати»
Важнейшим признаком складывания во Франции XIII–XV вв. централизованного государства явилось, как мы видим, оформление социальной группы профессиональных служителей власти. В связи с преимущественным интересом к социальной истории в мировой историографии XX в. и, как следствие, к социологии власти, формирование чиновного дворянства было ведущим направлением в изучении феномена
Для легитимации своего социального возвышения и привилегий им потребовалась особая «социодицея»[2139], в основу которой была положена новая этика «государевой службы». Действительно, общественные функции чиновников отличались от существовавших прежде «занятий», что вызывало их отторжение в обществе, где всякое «новшество» выступало синонимом нелегитимности и считалось «порождением дьявола»[2140]. Служители короны Франции, таким образом, изначально являлись своего рода социальными «изгоями», что, с одной стороны, способствовало их консолидации, а с другой — порождало социальную ревность к ним во всех слоях населения. Выходцы из разных социальных групп, они выглядели как «изменники», поскольку порывали с исконными нравами и воплощали новые ценности.
Но главное для нашей темы заключается в том, что болезненная реакция в обществе свидетельствовала о принципиальном отличии складывающегося чиновничества от прежних слуг короля. Разумеется, население ревниво относилось к обогащению людей, как правило, скромного достатка, усматривая в этом симптом коррупции королевской администрации. Но выгоды от службы сеньору существовали всегда, и все же прежде материальное благополучие, тем более заметное, чем ниже оказывалось социальное происхождение служителей короля, не меняло их социального статуса[2141]. Принципиальное изменение именно его берет начало в середине XIII в., с ордонансов Людовика IX Святого, которые вводили новый статус службы королю в контексте трансформации характера самой власти — от патримониальной, частноправовой к публично-правовой, действующей на основе позитивного права и ради общего блага.
Преобразования в природе королевской власти установили новые отношения между королем и его служителями, представлявшими теперь его персону и действовавшими на основе делегированных им властных полномочий. В результате материальный достаток, привилегии и общественный статус служителей короны Франции оказались напрямую связаны с расширением властных прерогатив самого монарха. Как следствие, главные теоретики складывающегося культа государства, легисты и практики судоговорения, неустанно развивали и обосновывали прерогативы королевской власти, из которых органично проистекало и их собственное высокое положение в обществе[2142].
Претензии на привилегированный статус выразились в именовании «рыцари закона», «сеньоры закона», которое избрали знаменитые легисты и ученые юристы, заявив о себе как о «новом воинстве»[2143]. Представляется не случайным, что с конца XIII в., когда профессиональная мораль становится одной из главных тем религиозной мысли, в пособиях для проповедников, предписывавших специальные проповеди и покаяния для каждой профессии, судьи выделены особо[2144]. Примерно с 1350 г. «люди закона и правосудия» уже четко позиционируются в отдельную прослойку внутри общества[2145]. К примеру, Никола Орезм, апеллируя к непререкаемому в Средние века авторитету Философа
Со второй половины XIV в. формируется негативная оценка современников корпоративной солидарности служителей власти[2150]. Впервые во весь голос о ней заговорил все тот же Филипп де Мезьер, сокрушающийся о невозможности добиться справедливого суда над подозрительно разбогатевшими чиновниками, поскольку их дела рассматривают «их же коллеги (
Позитивное же явление в групповой солидарности усмотрел Жан Жувеналь: наставляя брата в нравах службы, он напомнил ему судебное преследование их отца, которому пришла на помощь групповая солидарность вершителей правосудия[2155]. Ясно, что наибольшая степень сплоченности проявлялась в моменты политических кризисов. Примером может служить уже разбиравшееся выше убийство ближайшего сподвижника и друга короля Карла VI коннетабля Оливье де Клиссона в 1392 г.: делу в Парламенте был придан статус «оскорбления величия», а сторонниками вооруженного отмщения были как раз чиновники-«мармузеты»[2156]. Одним из мощных проявлений групповой консолидации становится корпоративная память служителей короны: в этой среде долго помнили обиды и умело за них мстили[2157]. В этом контексте красноречив пассаж из трактата «Спор и аргументы», написанного в 1418–1419 гг., где упоминаются прежние несправедливые расправы над преданными чиновниками короны Франции[2158].
Об устойчивости связей внутри группы чиновников свидетельствует состав душеприказчиков в текстах их завещаний. Как правило, ими значились коллеги завещателя: если он был судейским чиновником, то в перечне душеприказчиков встретятся несколько человек от Парламента; если это чиновник Палаты счетов, то именно оттуда или из Денежной палаты появятся его доверенные лица; нотариус и королевский секретарь доверяет свою волю коллегам из Канцелярии. Так завещания становятся «юридическим закреплением» дружбы внутри социальной группы[2159].
Следует заметить, что роль душеприказчиков была чрезвычайно велика: им не только вменялось следить за точным исполнением последней воли завещателя, но многие ее пункты вообще отдаются на их усмотрение: например, процедура похорон, выбор надгробия, текст эпитафии. Таким образом, душеприказчики являлись проводниками групповой идентичности и культуры. Не менее важно для понимания специфики профессиональной этики служителей короны отсутствие в составе душеприказчиков какой бы то ни было субординации: коллеги, вне зависимости от занимаемой ими должности, были равны в этой сфере, а их выбор определяется только родственными и дружескими узами.
Тем резче бросаются в глаза случаи нарушения данного «золотого правила», наводя на мысль о разрыве корпоративных связей. Таково завещание президента Парламента, Пьера Боше, где среди душеприказчиков названы лишь лица духовного звания и два его племянника. Причиной такого решения завещателя могла быть обида на коллег. Дело в том, что накануне составления завещания (12 июня 1403 г.) его плавной карьере был нанесен ущерб: начав с места адвоката в 1370 г., став советником в 1389 г., он занимал должность второго президента, когда весной 1403 г. освободилось место первого президента, и Боше рассчитывал его получить. Однако король пожелал отдать это место Анри де Марлю, а Парламент «провел» это решение процедурой выборов. Заверения коллег в уважении к знаниям и заслугам Боше не смягчили удара, усиленного ссылками на почтенный возраст и слабость здоровья как на причину подобного голосования. После этого Боше стал пропускать заседания и больше времени проводить в своих имениях. Обида видна и из текста составленного им завещания: хотя оно отдано в руки Парламента, но среди душеприказчиков не назван ни один коллега[2160].
Еще любопытнее казус Эсташа де Л'Атра, сделавшего быструю карьеру благодаря покровительству Бургундского дома, что негативно сказалось на его репутации в кругу коллег. Начав с места адвоката Парламента в 1395 г., он был президентом Палаты счетов, членом Королевского совета и дважды канцлером Франции — в ходе восстания кабошьенов 1413 г. и после перехода Парижа под власть бургиньонов в 1418 г. Любопытно, что место канцлера он первый раз отобрал у своего же родственника, Арно де Корби, исполнявшего ее целых двадцать пять лет. Женатый на кузине канцлера, Эсташ по его завещанию (от 18 февраля 1399 г.) получил вместе с супругой 20 франков золотом. Но это ничуть не смутило честолюбивого родственника, и он легко перешагнул через семейные и корпоративные приличия, когда дважды согласился на назначение канцлером, минуя процедуру выборов. Однако получив за услуги при заключении договора в Труа место епископа Бовэ и пэра Франции, он внезапно заболел и умер. Зная о негативной реакции Парламента на его продвижение, кажется не случайным, что, давая последние распоряжения на смертном одре (14 июня 1420 г.), он никого из своих коллег не счел возможным включить в число душеприказчиков[2161].
О повышении общественного статуса чиновников можно судить по динамике роста количества их надгробий в парижских церквах: сохранились для первой половины XIV в. 8 надгробий; для второй половины XIV в. — 56; для первой половины XV в. — 74, для второй половины XV в. — 108[2162].
С первых же упоминаний служителей короны в политических произведениях предметом общественного недовольства являлось их социальное возвышение[2163]. В начале XIV в. Жоффруа Парижский с возмущением пишет об Ангерране де Мариньи, который из «бедных экюйе вышел в короли», а по всему королевству правят «сервы, вилланы, крючкотворы, превратившиеся в императоров»[2164]. Развернутая критика полученного высокого положения содержится в трактате Филиппа де Мезьера. Автор призывает короля «убавить помпу и высокие состояния советников и чиновников, кто в твоем присутствии ведет себя по-королевски». Описывая посещение королем дома такого чиновника, он сравнивает его с богатством отелей герцогов Франции и обращает внимание на обстановку и дорогие вещи, «каковые более приличествуют королю». Его возмущает не только факт, что «сын бедняка нынче простой казначей… владеет большим состоянием, чем герцоги королевства», тем более что это «захудалый человек и подчас неблагородный, который ничего не имел, придя ко двору, можно сказать, еще вчера, а ныне у него замки, тысяча и две прекрасных рент и большие сеньории». Главное его недовольство вызывает претензия этих «захудалых» людей на «королевский статус» и «смена сословия» (
Масштабная критика нового статуса королевских служителей во весь голос прозвучала в ходе восстания кабошьенов в 1413 г. В речах депутатов Штатов лейтмотивом проходило обвинение их в неподобающем социальном возвышении. Депутат от Парижского университета прямо заявил, что своими великолепными дворцами и их пышным убранством чиновники «уравнялись с королевской роскошью». Обвиняя брата прево Парижа Антуана дез Эссара в непомерном обогащении, главный упрек ему был брошен в том, что его пышный внешний вид подобен королевскому; служители налоговых ведомств своими безумными тратами якобы намеренно соперничают с грандами. Короля призвали положить конец «скандальной роскоши министров», наносящей вред государству[2167]. В трактате «Совет Изабо Баварской» короля также призывают «умерить статус его чиновников и слуг»[2168].
Своеобразной моральной компенсацией общественного недовольства появлением новой властной элиты становится топос внезапного падения с высот некогда всесильного чиновника. Образцовым примером явилась судьба Ангеррана де Мариньи, который «открыл дорогу» последующим показательным расправам над высокопоставленными королевскими служителями, красочно описываемым хронистами и «воспеваемым» в балладах. В комментариях к этим внезапным поворотам колеса Фортуны («кто высоко взобрался, быстро свернет шею»), проступает новая политическая реальность[2169].
Однако в подобных описаниях присутствует и обратная идея, свидетельствующая о нелегком принятии в обществе факта возвышения чиновников, причиной падения которых практически всегда называется в том числе социальная зависть тех, кто не готов был признать за ними высокого социального положения. Падение королевского камерария Пьера де Бросса стало вообще первым упоминанием о чиновнике в «Хронике» Гийома из Нанжи, причем автор прямо указывает, что причиной его смещения стала зависть к его возвышению и обогащению[2170]. А Жоффруа Парижский, хоть и обвиняет Мариньи в непомерном возвышении, но признает, что «из-за зависти и не по делу он лишился жизни». И даже когда прево Парижа Анри де Таперель был повешен в 1320 г. вполне «за дело», автор хроники, словно обязательный рефрен, твердит, что «зависть его сгубила»[2171].
Мотив зависти как причины смещений и казней служителей короны еще более характерен для авторов именно из их круга. В качестве примера приведу комментарии Никола де Бая к двум знаковым для того периода делам — судам над всесильным королевским мажордомом Жаном де Монтегю и выходцем из семьи потомственных королевских чиновников Никола д'Оржемоном. В обоих случаях автор выражает серьезные сомнения в справедливости обвинений и адекватности наказаний[2172]. В «Хронике» Жана Шартье в связи с совершенным Да Тремуйлем «административным переворотом» говорится: «Я призываю каждого не подвергать себя опасности и не домогаться вовсе должностей в управлении, ибо это положение сопряжено с завистью»[2173].
Для складывания социальной идентичности королевских должностных лиц, для поиска ими места в «воображаемой» структуре общества определяющее значение, подчеркнем еще раз, имела эволюция положения самого монарха в устройстве «политического тела» государства: от пребывания в одной из трех функций (или во всех трех) к статусу его главы. Концепция общества как «мистического тела» принадлежит церковной доктрине, в наиболее законченном виде воплощенной в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, где впервые появляется органицистская метафора устройства общества[2174]. В согласии с этой антропоморфной метафорой, король являлся главой тела, каждый член которого исполнял свою функцию. Описания этих функций и связанной с ними иерархии общества во Франции восходили также к «Небесной иерархии» Псевдо-Дионисия Ареопагита, который считался первым парижским епископом, принявшим мученическую смерть и погребенным в аббатстве Сен-Дени[2175].
Однако значимость функций была неравной: первая и главная принадлежала изначально иерархии священников, которые провозглашались советниками монарха и уподоблялись душе. В согласии с божественной природой королевской власти и сам король имел статус полусвященной особы: при коронации и помазании на царство он «оставляет мирское состояние, дабы воспринять сан в королевской религии»[2176]. Этот статус короля подкреплял роль правосудия — главной функции светской власти, которое монарх обязан вершить «по образу Бога». Как следствие, служители короны изначально причислялись к этой иерархии, что соответствовало реальности: первыми должностными лицами короны являлись люди духовного звания, образованные и мотивированные церковной концепцией защиты «общего блага». «Открытие римского права» и его интерпретация правоведами предопределили осевой конфликт теологов и юристов. Последние отстаивали превосходство
И всё же в самоидентификации королевских должностных лиц сохранялась отчетливая связь с этой изначальной концепцией и с церковной организацией. Прежде всего их сближало на первых порах с этим сословием
В еще большей степени эту связь поддерживала функция вершителей правосудия, под влиянием античной традиции и рецепции римского права приравненная, по сути, к жреческой[2177]. Обмирщение института королевской службы сочеталось с развитием культа короля, служителями которого считали себя чиновники, прежде всего Парламента. В этом контексте весьма знаменательны слова, обращенные к ним папским легатом и взятые из послания Апостола Петра (1 Пет. 2: 9.): «Вы царственное священство, ибо не только те, кто отправляет жертвоприношения и божественные службы, именуются жрецами, но и те, кто являются знатоками и министрами суда… и гражданского права»[2178]. Наконец, в известной мере, связь с первым сословием давала чиновникам моральное право претендовать на налоговые привилегии, апеллируя к статусу жрецов «культа государства». Равным образом, права чиновников духовного звания на приоритетное получение бенефициев всё настойчивее увязываются со службой короне Франции.
Тем не менее, несмотря на генетическую связь с первым сословием, социальная группа королевских служителей неизбежно тяготела к сословию дворян не только ввиду обмирщения функций управления, но и по мере оформления прав на занимаемые должности, позволившего перейти к наследованию должностей, что способствовало появлению династий служителей короны. Процесс этот был долгим, постепенным и нелинейным, в ходе него были выработаны особые критерии идентичности служителей короны, роднившие их с сословием дворян, хотя и с существенными оговорками. А развитие концепта государственной службы в сфере социального воображаемого сопровождалось постепенным переходом чиновников из первого сословия во второе — в благородное сословие дворян, которое оставалось в Средние века образцовой моделью элиты.
Об этих изначальных претензиях на благородный статус свидетельствует использование чиновниками титулов «рыцарей закона» как формы присвоения дворянства[2179]. Об этом же говорит устойчивое восприятие в обществе чиновников как соперников дворян по рождению. Так, уже в «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского засилье адвокатов расценивается как ущерб «рыцарям, покидающим страну, попавшую в рабство»[2180]. Спустя почти век Жан Жерсон с пониманием говорил об обиде дворян на возвышение «ничтожных людей». Имитация чиновниками дворянского достоинства и их «врастание» в среду благородных путем покупки земель и матримониальных связей также вызывала острое недовольство, о чем со знанием дела пишет Филипп де Мезьер. Он оплакивает возвышение чиновников над рыцарями, призывая короля поставить заслон «скупке чиновниками земель и владений дворян», ведь «они приобретают земли бедных рыцарей, которые их сопровождают, как бедные слуги или бедные оруженосцы». В «Балладе о Лиге общего блага» звучит тема обиды дворян на возвышение людей «низкого происхождения» как одна из причин общественного кризиса[2181].
Хотя чиновники имитируют дворян, считая венцом карьеры аноблирующую грамоту (см. выше), они со временем стремятся добиться благородного статуса именно по службе, а для этого им необходимо было обосновать ее «благородный» характер, что в итоге внесло существенный вклад в разработку этики государственной службы. В основу претензий чиновников на «благородный» статус была положена идея о защите ими общего блага, которую они, пусть и иным оружием, осуществляют наравне с дворянами.
В дальнейшем, по мере возвышения чиновников и расширения их полномочий, стремление уравняться сменилось прямым соперничеством. Так, Никола Орезм, восхваляя хорошего советника, доказывал превосходство приносимых им благ над «благами военными»[2182]. Образ рыцарей как исполнителей решений советников рисует Жан Жерсон: «надобно вместе с благомыслием советников силу иметь и твердость в рыцарях, дабы силой исполнять то, что решено благоразумием»[2183]. О превосходстве мудрости над оружием писала Кристина Пизанская: «один добрый советник может помочь королевству больше, чем сильный человек, какой бы силой он ни обладал»[2184].
Исследователи по-разному трактовали причины стремления чиновников подчеркнуть свое отличие от воинского сословия. Его могли спровоцировать военные неудачи в Столетней войне, которая, к тому же, усилила правовой и юридический аспекты в аргументации французской стороны, что позволило чиновникам и судейским претендовать на превосходство над дворянами[2185]. С другой стороны, просопографические исследования скорректировали прежнее представление о чиновниках как «лидерах третьего сословия»: так, Ж. Фавье применительно к легистам эпохи Филиппа Красивого и Ф. Отран в отношении парламентской корпорации 1345–1454 гг. убедительно доказывают, что служители короны Франции принадлежали если не по преимуществу, то в большой степени к дворянам[2186]. Однако исследование Э. Драваза опровергает подобные «оптимистические» выводы: хотя дворяне и преобладали (военно-административные и особенно придворные службы, по сути, были монополизированы ими), в области правосудия — главной функции короны на этом этапе — выходцы из неблагородного сословия составляли подавляющее большинство[2187].
Были они дворянами или нет, служители короны с самого начала, на мой взгляд, воспринимали себя «рыцарями иного воинства» и конституировались в отдельную от дворян социальную группу, претендующую на ранг благородной. Более того, редкие упоминания титула «рыцарь закона» в грамотах Канцелярии показывают, что он не подразумевал дворянского статуса. Так, в мае 1339 г. сын Симона де Бюси получил целых две грамоты об аноблировании, что свидетельствует о неблагородном статусе его отца, хоть и «сеньора законов»[2188]. В 1331 г. грамотой об аноблировании пожалован также Раймон де Албена, «сеньор законов и судья в Аженуа»[2189]. Апелляция же исследователей к смене именования в середине XIV в. как к доказательству принципиальной переориентации идентичности чиновников нуждается в уточнении. Действительно, факт остается фактом: примерно в середине XIV в. происходит резкое изменение титулатуры служителей короны, практически исчезает принятое ими прежде именование «сеньоры/рыцари закона»[2190]. В последний раз официально они названы были так в «Дневнике Штатов октября 1356 г.», причем знаменательно, что здесь они включены в сословие духовенства, а не дворян[2191].
Как уже сказано, со второй половины XIV в. отчетливо заявила о себе тенденция сокращения числа аноблирующих грамот чиновников: в 1366–1388 гг. их было выдано всего девять, причем явно с целью «облагородить» службу короне, а не наградить служителя[2192]. И именно с этого времени представители верховных ведомств начинают именовать себя «сеньорами», «мессирами» вне связи с обладанием дворянским достоинством[2193]. Таким образом, период между исчезновением титула «сеньоры законов» во второй половине XIV в. и появлением термина «дворянство мантии» в 1603 г. является решающим этапом в оформлении «благородства» социальной группы чиновников.
Р. Казель предложил для обозначения формирующегося нового социального слоя весьма удачный термин — «параллельное дворянство», заметив, что оно представляло собой самого грозного соперника дворянству по рождению, поскольку «больше не утруждало себя добиваться разрешения, чтобы жить благородно»[2194]. Еще важнее, на мой взгляд, подчеркнуть, что социальная идентичность чиновного дворянства строилась на противопоставлении ценностей государственной службы военным доблестям. Показательно, что даже в период оформления дворянства мантии Монтень писал о противостоянии этих двух привилегированных социальных групп как о противоположности двух систем ценностей[2195].
О системе ценностей чиновников свидетельствуют опять-таки завещания, в которых, например, оговаривается процедура похорон. Мы помним, что как правило, составитель завещания отдавал ее на усмотрение своих душеприказчиков, принадлежавших к одной с ним группе или даже корпорации, что свидетельствовало о выработке ритуала, общего для всей социальной среды. Однако в ряде завещаний даются четкие указания на сей счет. Прежде всего из них проглядывает восприятие завещателем собственного почетного ранга, который требует «статусных» похорон. Так, советник Палаты прошений Дома Тристан де Бос просит похоронить его «в месте хорошем и почтенном», а сами похороны сделать «хорошо и почтенно согласно моему статусу»[2196]. Соответствующие статусу похороны предусмотрели в завещаниях и Дени де Моруа, генеральный прокурор короля в Парламенте, который пожелал быть погребенным в своей приходской церкви в области Бри вне зависимости от того, где настигнет его смерть[2197]; и Жан де Да Гранж, парламентарий со стажем[2198]. В том же духе составлено соответствующее распоряжение в завещании советника Гийома д'Оржемона, выходца из семьи потомственных служителей короны Франции[2199].
О специфике новой чиновной культуры свидетельствуют особые распоряжения ряда завещателей похоронить их «скромно» или «без помпы»[2200]. Так, Жан Канар, будучи в момент составления завещания епископом Аррасским и советником короля, а начинавший карьеру в Парламенте сначала простым адвокатом, а затем став адвокатом королевским, в 1407 г. сделал дополнение к завещанию, составленному в 1405 г., куда внес указания о своих похоронах. Он просил душеприказчиков сделать «почтенные похороны, подобающие его статусу», однако запретил им везти тело в Аррас, «считая это большой помпой, усилиями и расходами беспричинными»[2201]. Точно такие же похороны «без помпы» заказывают себе и другие судейские чины, от канцлера до секретаря: соответствующие распоряжения сделали генеральные прокуроры короля Пьер Ле Серф в 1401 г. и Дени де Моруа в 1411 г., королевский адвокат в Парламенте Жан Перье в 1413 г., советник Парламента Жан де Да Марш («без больших торжеств») в 1418 г., секретарь по представлениям в Парламенте Никола де Л'Эспуасс в 1419 г., а также двое канцлеров Франции — Пьер де Жиак («без больших торжеств») и Арно де Корби («без помпы и как можно скромнее»)[2202]. В этих распоряжениях при четком осознании достаточно высокого общественного статуса проступает особая этика чиновников, для которой характерны на этом этапе известная «скромность» и, возможно, показное смирение[2203]. В пользу этого свидетельствуют куда более радикальные «по скромности» распоряжения. Например, просьбы похоронить их на кладбище Невинноубиенных младенцев, во рву бедняков[2204], которые сделали в 1402 г. прокурор в Парламенте Жан Ноэль, в 1404 г. адвокат в Парламенте Жан Блонд ель, в 1406 г. лиценциат права и адвокат в Шатле Тома Л'Экорше, а в 1413 г. лиценциат права Обри де Три[2205].
На общем фоне «статусного смирения» контрастные распоряжения можно расценить как верный знак девиантного поведения, свидетельствующего об отступлении от групповых норм. И действительно, единственное в корне отличное от общего тона предписание содержится в завещании Эсташа де Л'Атра, чье избрание на пост канцлера дважды — в ходе восстания кабошьенов в 1413 г. и после «падения» Парижа в 1418 г. — было совершено, как упоминалось выше, в нарушение принятых в структурах власти правил карьерного роста. Составляя завещание на смертном одре в 1420 г., когда он, с одной стороны, находился на пике карьеры и положения, а с другой — считался в среде коллег «изгоем», он выделил целую тысячу франков на оплату своих похорон[2206].
Завещания королевских служителей содержат и прямые свидетельства отличия «благородства» чиновников от дворян и стремления это продемонстрировать. Речь идет о тех распоряжениях, в которых высказано пожелание, чтобы похороны были сделаны «не как у рыцарей». В 1406 г. завещание составил Рено де Три, «рыцарь, сеньор де Сери-Фонтэн, советник и камерарий короля», ставший затем адмиралом Франции. В нем он подробно описал, какими он видит свои похороны, и высказал пожелание, чтобы на них «не было бы лошадей или оружия», хотя он имел собственную конюшню и подробно расписал, кому дарит своих лошадей[2207]. Еще более красноречиво в этом плане распоряжение Жана де Фольвиля, «рыцаря, сеньора Сержье и мэтра в Палате счетов», сделанное им дважды, в 1404 и 1409 гг., при составлении двух вариантов завещания: в обоих случаях одно его желание остается неизменным: «он не желает вовсе на похоронах использовать лошадей, ни делать такие помпы, каковые в обычае делать сеньорам и рыцарям»[2208]. Любопытно при этом, что устоявшийся корпоративный обычай участия в похоронах своих коллег включал и статусное правило сопровождать процессию «верхом на лошадях»[2209].
Итак, мы еще раз убеждаемся, что в основании идентичности формирующегося чиновного дворянства лежала особая этика и система ценностей, прежде всего «мудрость», знание, обладавшие в средневековом обществе высоким авторитетом[2210]. Секуляризация этого знания и его особенности, диктуемые нуждами гражданского управления, связывали чиновников не столько с духовенством, обладавшим прежде монополией на мудрость, сколько с университетом, дававшим ученую степень и, тем самым, «патент на карьеру». В свое время именно университеты трансформировали само понятие «клирик» из обозначения лица духовного звания в «человека знания»[2211]. С университетским сообществом чиновников роднило очень многое: сам принцип корпоративного устройства как новой солидарности выходцев из разных слоев общества; правила карьерного роста, да и знаки отличия (магистерская шапочка и длинное одеяние). Знание легитимировало их претензии на благородный статус, поскольку оно провозглашалось основой королевского управления и оружием защиты «общего блага»[2212]. Как следствие, обладание учеными степенями оправдывало освобождение от налогов, по аналогии с духовенством и университетскими деятелями, поскольку образование уже с середины XIII в. признавалось источником благородства. Так появляются идеи нового «дворянства знаний» (
В отличие от финансового и военного ведомств особые знания нужны были именно служителям суда (в сфере права) и канцелярии (грамотность и владение стилем), которые поэтому находились в авангарде процесса обретения статуса благородных по службе. Знаменательно, что члены Парламента на первых порах в протоколах именовались «мэтрами Парламента», «магистрами суда», подчеркивая свой статус образованных людей[2214]. Знатоки права первыми из чиновников стали претендовать на статус дворян по службе, апеллируя к «благородству знания» и значению права[2215]. Эту позицию впервые начали отстаивать адвокаты, о чем писал в трактате Жан Бутийе: «Согласно древним законоведам, труд адвоката должен быть приравнен к рыцарству, ибо как рыцари сражаются за правое дело мечом, так же и адвокаты отстаивают и защищают право своим трудом и знанием, отчего они именовались в писаном праве рыцарями закона»[2216].
Значение образования и ученых степеней как знака идентичности вновь проявляется в надгробиях и эпитафиях чиновников. Из 40 эпитафий с упоминанием ученой степени покойного (см. таблицу № 5), принадлежащие служителям Парламента составляют абсолютное большинство (25 человек, включая Палату прошений Дома короля); далее идут пятеро «советников короля» без указания чиновной должности, четверо служителей парижского Шатле, трое представителей Палаты счетов, наконец, по одному канцлеру, нотариусу Канцелярии и нотариусу Налоговой палаты.
Поскольку образование являлось критерием отбора чиновника, прежде всего судейского, а должности еще не наследовались, то единственным способом закрепить достигнутый статус было обеспечить своим детям, племянникам и другим родственникам возможность продолжить семейную традицию службы, получив университетский диплом. О его значении для карьеры свидетельствуют многочисленные дарения на получение образования и дальнейшее продвижение по службе[2217]. При всей условности статистических подсчетов, сделанных на основе одного регистра завещаний, обратим внимание на тот факт, что именно в группе чиновников насчитывался наибольший процент дарений детям и другим родственникам на получение образования[2218]. В истинных целях таких дарений убеждает и их мотивировка в завещаниях: как правило, речь идет не просто о дарении студенту, а о «целевом» расходовании именно на получение образования[2219]. Например, советник Парламента Пьер д'Арси, завещает душеприказчикам продать дом и после уплаты долгов все деньги потратить «на содержание в школе» его брата[2220]. Мэтр Палаты счетов Пьер дю Шатель завещает полученные от отца земли и собственные приобретения в области Шатель своему кузену Жанену Ле Вьелару, «школяру, обучающемуся в школах», а кроме этого передает своей дочери и зятю Рено Фрерону, первому медику короля, земли, дома, мельницу, ренты и доходы в Париже, особо оговорив, что из этой суммы 500 франков должно быть выделено ими для содержания Жанена «в школах из года в год непрерывно, чтобы он мог приобрести знания»[2221]. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос оставил по завещанию своему племяннику 50 франков «на содержание его в школе, пока его мать и друзья не найдут иного способа» об этом позаботиться[2222]. Дени де Руиль, некогда адвокат в Парламенте, завещал средства своему племяннику непосредственно на обучение гражданскому праву; если же тот откажется, тогда эту сумму он завещает другому родственнику на обучение праву в Орлеане, Париже или в Анжере[2223].
Весьма строг к племянникам, обучающимся гражданскому праву в университете Орлеана, Жан де Пупанкур, первый президент Парламента, выделяя из своего большого наследства 200 экю «одноразово» Гийемену Ле Клерку, а Обеле Ле Клерку оставляя в Париже свой дом, в котором живет адвокат в Парламенте мэтр Пьер де Мариньи с тем, однако, условием, что племянник будет продолжать учебу, в противном случае он отменяет это дарение и передает дом его брату Гийемену[2224]. Нотариус и королевский секретарь Жан де Куафи завещает своему внучатому племяннику, «дабы содержать его в школах», 200 турских ливров, но через руки душеприказчиков, которые ежегодно должны ему возмещать ровно столько, сколько он «потратит в школах»[2225]. В ряде завещаний недвусмысленно проступает связь между университетским дипломом и надеждами на социальное возвышение. Так, Жан Перье, королевский адвокат в Парламенте, передает по завещанию своему племяннику мэтру Филиппу, «помимо того, чем он содержит и оплачивает его в школе, для его продвижения 200 франков[2226].
О ценности образования в среде чиновников и судейских говорят и факты дарений на обучение детей своих друзей, что еще сильнее скрепляло корпоративное единство. Так, Жан Канар, некогда королевский адвокат в Парламенте, а затем епископ Аррасский и советник короля, дарит Жану Аша 20 турских ливров, чтобы он «отправил сына в школу», а Жирардену, сыну покойного Робера Дожа, студенту в Париже — 100 турских ливров, и еще 20 ливров «бедному ребенку, сыну Робера де Да Серло, чтобы пойти в школу»[2227]. Жан Фовель, пристав Парламента, выделил 80 ливров своему «родственнику и помощнику на школу»[2228].
Весьма красноречиво об атмосфере «образовательного рвения» в надежде на должности свидетельствует и то, что даже женщины из этого круга не остались в стороне от «погони за дипломами»: так, уже упоминавшаяся нами Эда Да Пиду, что лишила своих дочерей от первого брака отцовского наследства, позаботилась о родственнике своего нового мужа, мэтре Пьере Лампрере, студенте в университете Орлеана, выделив ему целых 2 тыс. ливров «единовременно дабы содержать его в школе и помочь ему получить должность в окружении короля или в Парламенте»[2229]. Жена Жана Акара, прокурора в Парламенте, оставила по завещанию сыну своей сестры 40 турских ливров «для содержания в школе»[2230].
Эти дарения еще раз показывают, что надежным социальным успехом являлось максимально широкое внедрение семьи и родни во властные структуры с опорой на корпоративную солидарность. Именно последняя помогала многим проникнуть в сужающиеся двери, ведущие в коридоры власти. Почти все чиновники пробивались с помощью связей и друзей, браков и покровительства, услуг и клиентел. Однако в основании карьеры обязательным условием закладывалось образование, зачастую полученное благодаря стипендиям или помощи неродственников. Поэтому при составлении завещаний, многие чиновники делают щедрые дарения коллежам и бедным студентам, тем самым способствуя воспроизводству крепнущей социальной прослойки. Причем подобная благотворительность являлась уделом не столько высоких чинов, сколько всей группы в целом.
Данная генеральная тенденция нашла выражение в двух равнозначных формах: во-первых, в безадресных дарениях «бедным студентам»[2231]. Так поступили епископ Парижский и потомок канцлера Франции Пьер д'Оржемон, мэтр Палаты счетов Пьер дю Шатель, королевский нотариус и секретарь по представлениям в Парламенте Никола де Леспуасс, королевский нотариус-секретарь Лоран Лами и епископ Амьена и бывший парламентарий Жан де Ла Гранж[2232]. Во-вторых, щедрые «дары» выделяются непосредственно университету или отдельным коллегиям[2233]. Так, Арно де Корби выделил по завещанию тысячу франков золотом «студентам коллежа Шоле в Париже для повышения их бурс»[2234], Жан де Нели-Сен-Фрон, некогда известный парламентский адвокат, а ныне церковный иерарх, щедро одарил церковные школы, в том числе при церкви св. Николая в Суассоне[2235], президент Следственной палаты Парламента Робер Ваке завещал небольшие суммы студентам Наваррского коллежа, факультетов теологии и искусств[2236]. Симон Гюден, советник Палаты прошений Дворца, дарит коллежу Форте в Париже 4 парижских ливра, «дабы употребить на утварь для коллежа»[2237], 10 ливров дарит на обустройство и пользу коллежа факультета канонического права Жан Випар, доктор прав и регент этого факультета, а также советник Парламента[2238], а мэтр Палаты счетов Жан Фольвиль жертвует студентам Сорбонны обстановку дома, принадлежащего этому коллежу, в котором он проживал: в завещании подробно перечислены и описаны скамейки, кресла и столы в комнатах[2239].
Самым щедрым дарителем может считаться Жан Канар, в чьей судьбе оказались накрепко увязаны служба короне и преданность университету: доктор теологии и епископ Аррасский, он начинал карьеру простым адвокатом в Парламенте, достигнув затем ранга королевского адвоката в верховном суде. В его обширном завещании отчисления в пользу студентов и коллежей являют собой лучший образец щедрого прагматизма интеллектуалов эпохи. Естественно, больше всех получил Наваррский коллеж, колыбель функционеров и гуманистов[2240]: он дарит ему шпалер с изображением Девы Марии, «дабы выставлялся на торжественных празднествах»; кроме того, дом в Париже, стоимость которого он оценивает в «10 тысяч ливров и более того». Причем этот дом он распорядился продать, а деньги разделить на десять равных частей: часть студентам коллежа, а часть на ремонт отелей и строений коллежа, либо на покупку рент или земель для коллежа. При этом даритель особо оговаривает, что деньги предназначены именно коллежу и на общие нужды, а не «чтобы мэтры и студенты употребили к их личной выгоде». Оставшиеся части от продажи дома Канар распределяет между другими коллежами — Сорбонной, Бургундским, кардинала Лемуана, четырех нищенствующих орденов и, наконец, «бедным студентам, живущим в Париже и не занимающимся обманом», т. е. посещающим занятия в университете. За правильностью трат должны, по воле завещателя, следить аббат Сен-Реми и Жан Жерсон, «канцлер Нотр-Дам и прокурор четырех наций». Аббату Сен-Реми, который приходился ему племянником, Канар подарил также дом в Париже, виноградники, земли и ренты, поскольку «тот намерен жить в Париже и преподавать на факультете канонического права, где он доктор…. дабы поддерживать подобающее положение и оплачивать расходы»[2241].
В этот же контекст вписывается пункт завещания Робера Може, первого президента Парламента, составленного им после смещения с должности летом 1418 г. и накануне кончины: он выделил деньги на оплату 20 месс в коллеже Дорман «за упокой души покойного кардинала Бовэ, основателя этого коллежа»[2242]. В этом распоряжении проступает не только значение для группы служителей короны корпоративной исторической памяти, но и уважение к тому, кто «правильно» вложил деньги, создав очаг воспроизводства новой властной элиты[2243]. Многие из чиновников получали образование благодаря пожертвованиям своих предшественников, оплачивавших обучение «бедных студентов», и эта стратегия конституирования социальной группы служителей короны оказалась одной из самых эффективных[2244].
Как следствие, в завещаниях чиновников нашла отражение важнейшая черта их социо-культурного облика: особое отношение к книге как к инструменту работы и карьерного роста. Служители короны, особенно судейские и секретари Канцелярии, были в числе главных потребителей книжной продукции, о чем свидетельствуют и собранные ими богатейшие библиотеки[2245]. В этом кругу неустанно гонялись за книгами, при любой возможности старались ими завладеть и весьма неохотно расставались с добычей[2246]. Важно при этом, что книги не только приобретались, но, как явствует из завещаний, чаще всего переходили от одного владельца к другому в виде даров, в залог, в оплату услуг, так что почти не выходили за пределы интересующей нас социальной группы и сплачивали ее единство[2247]. Об этом свидетельствует ряд завещаний, согласно которым у их авторов находятся книги других лиц. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос распорядился вернуть хранящиеся в его доме книги по завещанию Мартена Газеля, одним из душеприказчиков которого он являлся. Зная об особом рвении коллег в обретении книг, он указывает в завещании, что разрешает брату забрать из его дома свои книги, и чтобы ему просто поверили при этом на слово, что книги принадлежат именно ему[2248]. Президент Следственной палаты Парламента Жан де Сен-Врен завещает вернуть находящуюся у него книгу Дигест магистру Ансельму, адвокату в Витри, Lecture папы Иннокентия III наследникам некоего отца Прозини, как и 30 ливров за переданные ему на хранение книги от Гийома де Три[2249]. Еще более красноречиво в этом плане завещание Жана де Нели-Сен-Фрона: он четко оговаривает, чтобы ни одна из его книг не была арестована в счет уплаты долгов, если «в начале и в конце найдена будет надпись, что он ее купил»; кроме того, он просит душеприказчиков просмотреть все книги, и те, где в начале или в конце написано, кому она принадлежит, в каком залоге и за какую сумму находится у него, вернуть владельцам[2250].
Наличие частных библиотек и дарения книг по завещаниям роднит чиновников с людьми университета и церкви, подчеркивая определенную взаимосвязь этих трех социальных страт[2251]. И все же в этом вопросе проступают существенные отличия служителей короны. Прежде всего, по составу библиотек: лица духовного звания почти исключительно дарят религиозную литературу, в то время как у чиновников в личных библиотеках наряду с книгами по праву обнаруживаются большие собрания произведений античных авторов, исторические сочинения, а также труды гуманистов.
Но главное, книга в среде служителей короны предстает инструментом профессиональной деятельности и потому обладает двойной ценностью как средство укрепления групповой солидарности и профессионализма. Отсюда проистекает бросающийся в глаза прагматизм при распоряжении книгами: желая одарить коллегу, друга или коллеж, владелец руководствуется при выборе содержанием книги[2252]. Таковы дарения книг библиотекам школ, коллежей и университетов: желание остаться в коллективной памяти сочетается с трезвой оценкой востребованности книги для обучения. Скажем, Жан де Нели-Сен-Фрон жертвует целые библиотеки различным коллежам: школе Прель (
В еще большей степени этот прагматизм в подходе к «интеллектуальному капиталу» проявляется в дарении книг конкретным людям. Книги по праву предназначались исключительно тем, кто находился или рассчитывал оказаться на королевской службе, в то время как религиозные книги — только лицам духовного звания. К примеру, все тот же Жан де Нели-Сен-Фрон дарит все свои книги по гражданскому и каноническому праву племяннику, лиценциату гражданского и канонического права, а мэтру Филиппу де Буагийу среди прочих книг сборник кутюмов Нормандии, Жану Канару труд Марсилия Падуанского[2254]. Жан де Попинкур, первый президент Парламента, дарит племяннику, студенту университета в Орлеане, все свои книги по каноническому праву; также и прокурор Парламента Жан дю Берк все свои книги по праву завещает сыну. Показательно, что даже в отношении ближайших родственников побеждает тот же рационализм. Так, Пьер дю Шатель, мэтр Палаты счетов, одарил кузена книгами, но лишь по каноническому и гражданскому праву, а не по медицине (которые у него тоже имелись), поскольку тот учится на правоведа. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос дарит племяннику книги таким манером: «если захочет стать медиком, я оставляю ему книги по медицине…; а если ему больше по душе стать декреталистом, я оставляю ему мои "Декреталии",
Само выделение книг в отдельные статьи завещаний, как и наличие богатых по составу личных библиотек, свидетельствуют о специфике культуры этого социального слоя, для которого они служили одним из параметров идентичности, а характер их распределения демонстрирует стремление удержать интеллектуальный капитал и упрочить корпоративные связи внутри группы, поддержать ее единство и способствовать дальнейшему ее воспроизводству, как и поддержанию профессионализма.
О динамике социального возвышения чиновников свидетельствуют тексты эпитафий, в которых фигурируют обозначения знатности. Речь идет о титуле «noble homme/nobilis vir»: так титулуются НО человек из общего числа в 246 королевских должностных лиц, чьи эпитафии сохранились в церквах Парижа (44%) (см. табл. № 4). Периодизация этих эпитафий демонстрирует тенденцию к сдержанному росту: для XIV в. — 16, для первой половины XV в. — 34, для второй половины XV в. — 59, еще четыре эпитафии условно датируются XV в. Распределение «благородства» по ведомствам свидетельствует в пользу приоритета образования и судебной функции в установлении меры респектабельности королевской службы: Парламент — 52 человека, Палата счетов — 16, Канцелярия — 9, Казначейство — 9, советники без указания должности — 7, пятеро служителей Монетной палаты, пятеро — парижского Шатле, четыре канцлера, один в Налоговой палате и один местный служитель. Однако среди перечисленных 110 «благородных людей» лишь 40 человек отмечены в качестве владельцев земель («сеньор таких-то земель»), в то время как «сеньорами» и «мессирами» именуются еще 11 человек, без всякого упоминания о владении «благородной землей». Наконец, 21 человек (19%) имеют титул «рыцаря» (
Всё это логично порождает сомнения в том, что титул «noble homme» реально указывал на принадлежность к дворянству[2257]. Тем более что почетные титулы, которыми именуются остальные 56% (136 эпитафий) королевских должностных лиц (
Последнее обстоятельство сказалось и на социальной трансформации дворян. Прежде всего, власть активно поощряла их приток на службу короне, стремясь укрепить свою социальную базу и улучшить финансовое положение благородного сословия, существенно пошатнувшееся в связи с коммутацией ренты и тяжелыми последствиями Столетней войны[2259]. Ордонансы уже с конца XIV в. предписывают на вакантные должности, при прочих равных условиях, отдавать предпочтение дворянам[2260]. С середины XV в. произошел перелом ситуации, и начался массовый приток дворян в органы королевской власти, повлекший подлинное «аристократическое обновление» государственного аппарата. Как следствие, в этот же период отмечается существенный рост числа дворян в университетах, поскольку диплом оставался обязательным для занятия важных постов, особенно в судопроизводстве[2261].
Не ставя под сомнение материальную привлекательность королевской службы для мелкого и среднего дворянства, ясно, что мы сталкиваемся здесь с последствиями повышения ее социального статуса. Для такого перелома необходимо было утвердить в общественном сознании благородство службы и прославить личные достоинства служителей «общего блага». Эти идеи первыми подхватили университетские интеллектуалы, в согласии с церковной концепцией
Идеи о преимуществе «благородства по заслугам» перед «благородством по крови» подхватили и развивали в кругах служителей короны, усматривая в этом фактор легитимации своего социального возвышения. Автор трактата «Сновидение садовника» видит оправдание привилегированного положения дворян лишь в их личных заслугах и доблестях и потому утверждает, что получивший дворянство именно за это выше того, кто обладает им по праву рождения: «тот, кто аноблирован и посвящен в рыцари за свои собственные доблести, должен быть более почитаем, чем тот, кто благороден по рождению, ибо каждый должен быть восхваляем за свои собственные заслуги, а не за заслуги другого». Следовательно, человека характеризует его «труд (
Иными словами, тема «доблесть против крови» не являлась, в строгом смысле слова, изобретением гуманистов[2266], но почерпнута была из античных образцов, к тому же опиралась на средневековые концепты достоинства личности, развитые церковными и университетскими мыслителями и приспособленные служителями строящегося государства к своим личным нуждам.
Основная проблема для чиновников, даже получивших аноблирующие грамоты, заключалась в том, что статус дворянина включал в себя в качестве обязательного, если не определяющего, признака факт признания другими человека «благородным»[2267]. Но сложность на этом этапе заключалась в том, что в обществе «благородство» служителей короны еще не признавалось, что переживалось в этой среде весьма остро. Примером может служить трактат «Сновидение садовника», где автор сетует: «плебей или виллан становится доблестным, богатым и могущественным и ведет себя во всех делах изо всех сил как благородный, и всё же он не будет почитаться за благородного, ибо таковое состояние, не бывшее у него прежде, не может быть скоро признано во мнении народа». Именно в этом «мнении народа» даже аноблированный королем чиновник имеет «всего лишь образ дворянства» (
Строя собственную идентичность по модели дворян, чиновники придавали большое значение семейным структурам, составляющим, по выражению Ф. Отран, сердцевину статуса дворянства[2271]. Поэтому, как это уже прозвучало у Жувеналя, постепенно достоинства чиновников как бы тоже передаются по наследству. Апелляция к «святой памяти о доблестных предках» и их безупречной службе на «общее благо» помогала претендентам на должности заручиться особым расположением корпораций и короля. Семейная традиция службы постепенно приобрела значение гарантии эффективности королевской администрации. И потому, апеллируя к безупречной службе предка в надежде на преимущества при конкурсном отборе, кандидат подчеркивал значимость труда на общее благо королевства и достоинства, которые как бы переходят по наследству[2272].
Ярким выражением этой тенденции в самоидентификации королевских служителей явилось появление личных и семейных послужных списков в надгробиях и эпитафиях, причем мне представляется существенным, что происходит это именно в середине XIV в. Впервые на могиле мэтра Жана дю Порталя перечислены его службы — советника короля Филиппа V Длинного, а затем его брата короля Карла IV Красивого, должность канцлера «благородного принца монсеньора Карла, графа Валуа, вплоть до его смерти» и мэтра Прошений Дома короля Филиппа VI Валуа[2273]. До конца XV в. мной найдено 15 такого рода эпитафий (см. табл. № 3): во второй половине XIV в. — три, в первой половине XV в. — тоже три, во второй половине XV в. — девять.
Надгробия чиновников становятся не только одной из форм репрезентации служителей власти, но и стратегией утверждения «благородства» государственной службы и «наследования доблестей», которые опирались на иную по природе трактовку времени и на связанную с ней историческую память[2276]. Все эти аргументы были также заимствованы королевскими служителями из арсенала университетских интеллектуалов, уже в начале XIII в. развивавших идеи бессмертия интеллектуального труда и глубоко аристократичный «миф о славе», увековечивающей имя человека в памяти потомков[2277].
В отличие от рыцарских подвигов и творений интеллектуалов труд чиновника являлся неиндивидуальным и неабсолютным актом, но коллективным и неразрывно связанным с «неумирающим телом» государства, чье существование давало возможность претендовать на «благодарную память потомков». Как следствие, чиновники были лично заинтересованы в защите и укреплении государства ради удержания собственного статуса, что также отличало их благородный статус от положения родовитого дворянства. А в их эпитафиях воздавалась похвала службе как служению «общему благу», причем такие похвалы появляются на эпитафиях лишь со второй половины XIV в. С этого времени служителей короны прославляют за их знания, труд и служение, которые приобрели ценность именно в контексте повышающегося авторитета королевской службы. Первая такая похвала найдена мной в эпитафии Рено де Прежильбера 1363 г.: президент Следственной палаты Парламента, он назван «мужем великой скромности и мудрости»[2278]. В 1388 г. на могиле советника короля Пьера де Монтегю начертана была похвала «блестящему и славному» человеку за службу «господину нашему королю»[2279]. Жану Патурелю, президенту Палаты счетов, погребенному в аббатстве Сен-Виктор в крипте, была начертана стихотворная эпитафия, где он назван «прославленным мудростью и честью»[2280]. В 1394 г. на могиле Гийома де Санса, первого президента Парламента, выходца из семьи служителя короны, значилось: «благородной памяти, великого благочестия и мудрости муж»[2281]. В эпитафии советника короля, Андре Гранже, 1399 г. говорилось: «муж наивысшей осмотрительности и великого знания»[2282]. К началу XV в. похвалы даются не только личным достоинствам чиновников, связанным с их службой, но и самой их службе. Первая такая похвала появилась на надгробии Рено де Бюси, советника Парламента, в 1407 г. Она восхваляла «почтенного человека и мудрого мэтра» за «многие блага, принесенные им на заседаниях (суда)»[2283]. Впрямую о службе идет речь в надгробии Никола де Бая, самого знаменитого секретаря Парламента: «труды и занятия правом вкупе с философией долго сочетал с заботами секретаря»[2284]. В 1440 г. на могиле советника короля и президента Палаты прошений Дворца Гийома де Вилье было написано: «достопочтенной памяти, честности и великого знания благородный муж»[2285]. В эпитафии 1447 г. советника Парламента Дени дю Мулена, последовавшего за дофином Карлом в Пуатье и ставшего в конце жизни епископом Парижским, воздаются похвалы его достоинствам советчика: «наизнаменитейший советник короля Карла VII, муж великого совета и наимудрейший, исключительной честности и красноречивейший в речах»[2286]. Наконец, ближе к концу века в эпитафиях четко обозначается и понятие службы государству. Именно об этом сказано в надгробии 1484 г. Жана де Сен-Ромена, советника и генерального прокурора при двух королях, Людовике XI и Карле VIII: «всегда доблестно споспешествовал защите королевских прав и благу государства»[2287].
Пусть приведенные эпитафии содержат пока еще скромные похвалы, и их не так много, но и эти обнаруженные мной случаи восхваления служителей за их достоинства и труды свидетельствуют о появлении в некрологической практике уже в исследуемый период отдельной социальной группы чиновников. В последующем их эпитафии станут более велеречивыми и пышными, а труд на общее благо прочно закрепится как знак особого отличия чиновников и права на благодарную память, но эта тенденция проявилась уже в данный период становления королевской администрации.
Память о трудах и заслугах чиновников приобретала ценность и смысл только в контексте государства, на благо которого они служили. Поэтому их благородный статус определялся и гарантировался лишь самим государством, и термин «государственная знать» представляется мне наиболее адекватно отражающим специфику этой социальной группы[2288]. Формирование «государственной знати» раскрывает одну из важнейших функций государства — устанавливать и санкционировать социальные градации в обществе[2289]. Вместе с тем, по мере усиления публично-правовых принципов верховной светской власти авторитет и ценность службы чиновника апеллируют к защите им не личных интересов короля, а общего блага королевства и подданных.
Глава 10.
Принцип «Общего блага» в этике и практике службы
Принцип «общего блага» стал двигателем утверждения публично-правовой природы королевской власти. Почерпнутая из арсенала античного наследия, защита общего блага, заявленная как цель государства и его исполнительного аппарата, обозначилась с самых первых указов и первых теоретических трактатов о ведомствах и службах короны Франции середины XIII в. Этот принцип укреплял положение короля в политической структуре средневекового общества, характеризуемой множественностью носителей властных прерогатив, соединенных с собственностью. Однако дисперсия власти никогда не отменяла монархического принципа, который сохранялся даже в период максимального рассредоточения полномочий, известный как феодальная раздробленность. Вместе с тем, усиление королевской власти в отсутствии вакуума потребовало от короны акцентировать внимание на защитных функциях государства, на протекционистской политике в отношении подданных, заявив себя гарантом «общей воли»[2290]. Легитимация усиливающейся королевской власти опиралась на идею защиты ею справедливости для всех, поэтому главной функцией монарха на первом этапе являлась именно судебная. С этим связана ведущая роль юридических полномочий и в структуре исполнительной власти[2291]. Важно подчеркнуть при этом, что главной целью политики короны на данной стадии являлось завоевание морального авторитета в обществе. Он превращал формирующееся государство в лице короля и его служителей в защитника и последнее прибежище всех страждущих, обиженных и угнетенных, что на первых порах оправдывало его существование[2292]. Цель завоевания морального авторитета превратилась в эффективный рычаг расширения компетенции ведомств и служб короны Франции, а принцип «защиты общего блага» позиционировался как противостояние разрушительному частному интересу. В этом основополагающем принципе выразилось противостояние личностного и публично-правового характера власти, так что в конфликтах администрации и монархов обе стороны провозглашали себя защитниками «общего блага», подозревая другую в «частном интересе».
Специфику интерпретации и реализации чиновниками своей функции защиты «общего интереса» наиболее адекватно раскрывают следующие аспекты: зарождающиеся черты гражданского гуманизма службы, политическая нейтральность как обобщающая стратегия, наконец, риторика и практика защиты общего блага от частного интереса.
Гражданский гуманизм службы
Действенным рычагом усиления королевской власти явился принцип восстановления ею справедливости и наказания греха, а главным орудием — отправление правосудия[2293]. Роль эта нашла выражение в появлении при Людовике Святом особой королевской инсигнии — «длани правосудия», которой он, единственный из всех королей Западной Европы, наделялся при коронации[2294]. «Длань правосудия», по сути, заменила меч как «инструмент восстановления справедливости», отражая таким образом кардинальное переосмысление характера королевского правосудия и статуса его вершителей. Этот принцип опирался вначале на церковную концепцию, идущую от Священного Писания и трудов Отцов церкви, прежде всего Августина, чья максима: «чем были бы государства без справедливости, как не разбоем?» — оставалась лейтмотивом легитимации функций верховной светской власти[2295]. Однако формируемая «королевская религия» опиралась и на античную традицию гражданской ответственности власти и деперсонализации отправления правосудия, которая в сочетании с сакральной концепцией дала в руки теоретиков королевской власти неотразимые аргументы для провозглашения государя «образом Христа» и «Богом на земле»[2296]. В результате их соединения меняется природа судопроизводства: государь провозглашается «подданным правосудия»[2297]. А отступление от этой миссии грозит королю потерей трона, поскольку несправедливый государь воспринимается как тиран, что нашло воплощение в обозначившихся во французской политической мысли этого периода идеях тираноборчества[2298].
Само правосудие трактуется как восстановление прав каждого подданного в духе послания Апостола Павла — «отдавайте всякому должное» (Рим. 13:7) и почерпнутой из римского права максимы Ульпиана: «Правосудие есть постоянная и неизменная воля восстановить каждому его право», — не случайно включенной именно в 1254 г. в «Книгу о правосудии и судопроизводства» и вошедшей составной частью в «Установления Людовика Святого» 1270 г.[2299] Отправление правосудия и обеспечение справедливости становится отныне первой обязанностью короля и одновременно главным инструментом его власти: «попечение королевского величества, доверенное нам, побуждает и заставляет, дабы в сеньории, коей мы председательствуем, свершалось правосудие»; «без правосудия королевство не может ни управляться, ни держаться», «ибо через правосудие короли царствуют, и приобретают незыблемость и непрерывность постоянную сеньории королевств», оно «суверенное благо всякого создания, для поддержания порядка и защиты всех сеньорий», — таковы определения сущности и целей правосудия, фигурирующие в текстах королевских указов на всем протяжении исследуемого периода[2300].
Однако по мере делегирования функции правосудия от персоны монарха к его чиновникам меняется и его характер. Весьма знаменательно, что впервые эта трансформация нашла отражение в указе Карла Мудрого от 28 апреля 1364 г., которым он, первым из французских королей, взойдя на престол оставил на должностях всех служителей Парламента: этот шаг обосновывался доказанной чиновниками верховного суда долгой и безупречной службой «на благо правосудия, посредством коего общий интерес защищается, королевство процветает и положение подданных улучшается»[2301]. Хотя король продолжает «восседать на престоле суда», сам этот «престол» со временем символизирует именно Парламент. Об этом возвещал Жан Жерсон в стенах верховного суда в 1404 г.: «Дочь короля должна обратиться за помощью, защитой и убежищем к высокому престолу правосудия, где восседает и покоится его королевская власть. А что есть престол суда? Мне нет нужды называть, каждый знает, что это есть преимущественно почтеннейшая курия Парламента»[2302].
Эти изменения нашли отражение и в тексте двух клятв, которые король Франции во время помазания и коронации приносил не только церкви, но и королевству, обещая обеспечить отправление правосудия[2303]. Сами эти клятвы отражали изменения в природе последнего. Дело в том, что сакральная концепция правосудия изначально поручала светской власти вершить его в интересах и под верховным контролем церкви. И эта функция оставалась в той или иной форме неизменной: король в первую очередь обязан был защищать и оберегать интересы и права церкви[2304].
В контексте исследуемой темы важно, что аналогичным образом воспринимают функцию светской верховной власти и ее служители. Уже в трактате Филиппа де Бомануара выражена идея о том, что «светский меч (правосудия) обязан защищать церковь»[2305]. Точно так же спустя почти век пишет об обязанностях короля в отношении церкви и автор «Сновидения садовника»: король в его трактовке — «министр и защитник церкви в миру», что является теперь органичной частью концепции пользования, а не собственности, в каковую он получает королевство[2306]. Жан Жувеналь также напоминает об обязанности светской власти защищать преимущественно права и привилегии церкви, хотя он уже в большей мере апеллирует не столько к персоне монарха, сколько к тем, кому он делегировал свои судебные полномочия в столице и на местах[2307].
Из сакральной концепции правосудия органично вытекал принцип преимущественной защиты наиболее незащищенных людей — вдов, сирот, бедных и убогих. Это требование в королевском законодательстве и в политических трактатах практически неотделимо от функции защиты церкви, что свидетельствует об их взаимосвязи. С самых первых указов короны, очерчивающих полномочия и обязанности королевских чиновников, появляется требование оказывать первоочередную защиту и помощь «вдовам и сиротам»: в ордонансе о полномочиях сенешалей и бальи от 1312 г. предписано заботиться о них «в первую очередь и лучше других», и это впредь регулярно повторялось, а в Великом мартовском ордонансе 1357 г. обязанность короля отправлять справедливый суд трактовалась как предпочтительная защита незамужних девиц, женщин и монахинь, а также как решение в первую очередь судебных дел людей бедных. Это же требование быстро решать дела «бедных и несчастных» (
Представления о светской судебной власти как преимущественной защитнице бедных, страждущих и незащищенных постепенно трансформируется от абстрактных призывов к конкретным формам защиты. Так, если «Поликратик» Иоанна Солсберийского трактует власть государя как «шлем защиты слабых, бедных и больных»[2309], то уже в середине XIII в. в «Книге о правосудии и судопроизводстве» общественная функция адвоката предстает в виде прежде всего защиты слабых — бедных людей и сирот[2310]. Спустя более века Филипп де Мезьер советует королю не только первыми выслушивать и защищать «бедных, вдов и сирот», но и учредить двух адвокатов для защиты дел церкви и бедных людей, причем оплачивать их из казны, чтобы они ничего не брали с тяжущихся лиц и первыми решали именно их дела[2311]. О преимущественном заступничестве в отношении бедных, вдов и сирот писали в своих произведениях и Кристина Пизанская, и Жан Жувеналь[2312].
Однако в политических произведениях и в королевском законодательстве, как и в практике судопроизводства, всё более отчетливо заявляет о себе новая трактовка правосудия — справедливого, милосердного и равного для всех суда. Прежде всего, она исходила из постулата, что правосудие призвано основываться на разуме, на воздаянии каждому по его делам в духе максимы Ульпиана[2313]. Подобная трансформация правосудия неотделима от процесса секуляризации и рационализации методов властвования[2314]. Еще большее значение приобретает постулат из сакральной концепции правосудия, согласно которому суд есть путь к достижению мира[2315]. С эпохи Каролингов церковная доктрина рассматривала судебные прерогативы монарха, а затем и королевских должностных лиц в качестве миротворческой миссии[2316]. О мире как цели и вершине правосудия неустанно твердил Жан Жерсон в своих речах, к королю и к Парламенту[2317]. Но и Парламент непрестанно апеллировал в своей риторике к этой миссии — установлению и сохранению мира, руководствуясь ею в практических действиях[2318]. Не умаляя значения приверженности парламентариев этому фундаментальному принципу, следует иметь в виду, что она предписывалась им королевским законодательством. В указах и ордонансах о функциях Парламента рефреном повторяется в качестве главной цели «мир, спокойствие и безопасность» подданных короны Франции[2319].
Как следствие, с первых же указов о функциях и статусе чиновников провозглашалась протекционистская цель королевской власти, направленная на «защиту народа», т. е. подданных короны. Именно эта новая цель явилась одним из фундаментов этики службы, проникнутой идеями гражданского гуманизма. В ордонансе 1254 г. бальи и другим королевским чиновникам на местах строго запрещалось «утруждать наших подданных»[2320]. В ордонансе от 23 марта 1302 г. одним из важнейших критериев отбора на должность прево объявлялось «отсутствие подозрений в притеснении им подданных»[2321]. Этой же цели служили многие дисциплинарные нормы работы суда: скажем, строгое соблюдение сроков рассмотрения в Парламенте апелляций из бальяжей и сенешальств обосновывалось потребностью соответствующих глав «поскорее вернуться в их места, чтобы охранять и защищать подданных». Со своей стороны, Парламент, отказываясь зарегистрировать указ о передаче в его компетенцию всех судебных дел капитула Нотр-Дам, также ссылался на «ущерб подданным», которым далеко и дорого будет искать справедливости в Париже[2322]. Защита подданных активно использовалась в риторике королевской власти, став неотъемлемой составной частью преамбул многих указов[2323]: например, ордонанс об учреждении парламентской корпорации от 11 марта 1345 г. обосновывался «честью и благом короля и народа»; уменьшение количества сержантов Шатле 8 июня 1369 г. и прокуроров 19 ноября 1393 г., равно как и общее сокращение королевского аппарата 13 июля 1381 г., заявляли целью положить предел «ущербу нашего народа»[2324].
О «защите народа» как главной цели верховной власти велась речь и в политических трактатах: так, Жан Жерсон, ссылаясь на Писание, обращал внимание государя на значение приумножения числа подданных в качестве гарантии сохранения и процветания его домена и королевства; ему вторил Жувеналь, напоминая королю, что он «получает могущество (
Образ короля-заступника и защитные. функции верховной власти знаменовали собой качественно новую природу складывающегося государства, в котором общественную ценность приобретали все подданные короны, прежде всего как плательщики налогов и опора власти короля Франции. Протекционистская политика в деятельности королевского суда проявлялась в политике Парламента по отношению к крестьянам: исследование Н.А. Хачатурян крестьянского вопроса в верховном суде XIV–XV вв. показало подчеркнутую благожелательность Парламента к сельским коммунам и откровенную защиту им крестьянских интересов, что укрепляло образ монарха как заступника всех подданных и гаранта «справедливости для всех»[2326].
Новая публично-правовая природа власти основывалась на изменении характера правосудия: так называемая рецепция римского права была на деле рождением новой теории общественного устройства, покоящегося на праве и судебной процедуре. Путь к достижению безопасности всех подданных и общественного мира лежал через суд, а справедливость объявлялась сутью правосудия и даже обозначалась одинаковым в романских языках, основанных на латыни, словом
Но что означала справедливость и как она должна была выражаться? В этом базовом пункте мы сталкиваемся с двумя важнейшими чертами суда, оформившимися в исследуемый период в качестве важнейших признаков государственной политики, — с милосердием и равенством всех перед законом. Хотя оба эти признака справедливого суда тесно взаимосвязаны, целесообразно их рассмотреть по отдельности, помня об их сочетании в политических представлениях[2329].
Новизну трактовки правосудия составляла как уже сказано, идея равенства всех подданных перед законом. Она нашла образное выражение в использовании наряду со словом
Однако не только используемая в риторике власти терминология, но и прямые предписания ордонансов и указов, равно как и тексты политических трактатов, красноречиво свидетельствуют об этом принципиальном для становления государства изменении в природе правосудия: оставаясь защитником бедных, вдов и сирот, король постепенно обязуется не делать различий между богатыми и бедными, но вершить суд равно, «невзирая на лица», в согласии с новой концепцией
С тех пор клятву вершить беспристрастный и равный для всех суд приносили не только сенешали и бальи, но и прево, даже получая службу на условиях откупа[2334]. Подобное требование к бальи нашло отражение и в «Книге о правосудии и судопроизводстве», где особо оговаривается обязанность прево «выслушивать жалобы сервов на их сеньоров» и наоборот[2335]. В еще большей мере данная обязанность вменялась служителям Парламента. Уже Жан де Жанден в «Трактате о прославлении Парижа» в начале XIV в. с восхищением писал о беспристрастном суде, вершащемся в его стенах, как об одном из чудес столицы Франции[2336]. Принцип равного для всех суда закрепил ордонанс от 19 марта 1360 г.: названный «светочем правосудия и охранителем страны, для очевидного блага государства», Парламент обязывался решать дела «лиц всех сословий и состояний, дворян и не дворян, королевской крови, Домов короля, королевы или других», восстанавливая «разум и справедливость, без пристрастия и отсрочки, и невзирая на лица, людям знатным, средним или малым»[2337]. Это равенство всех перед верховным судом королевства было использовано позднее в качестве одного из аргументов в пользу передачи дел Парижского университета в юрисдикцию Парламента, поскольку тот «изо дня в день решает и судит, верша правосудие каждому невзирая на лица»[2338]. Соответствующая парадигма вошла в текст клятвы, которую приносили пэры Франции с конца XV в., получавшие право заседать в Парламенте и участвовать в вынесении приговоров[2339]. Характерно, что в «Трактате о коронации» Жана Голена королевская корона трактуется как «знак истинного правления и правосудия, не поощряющего одну сторону в ущерб другой», а сам король обязуется «с вышины взирать одинаково на больших и малых, верша правосудие, невзирая на лица из линьяжа или телесную близость»[2340]. Тогда же, при Карле V Мудром, обязанность вершить равный для всех суд провозглашается одной из главных функций монарха[2341]. Позднее, в кризисный период гражданской войны бургиньонов и арманьяков данная обязанность объявляется главным инструментом сохранения Французского королевства, а подозрения в пристрастности суда ложились пятном на «белые одежды» монарха и его судейских[2342].
Данный принцип прочно завоевывает место и в структуре общественных ценностей. Так, в ходе собраний Штатов в кризисный период 1356–1358 гг. требование «доброго и равного суда для богатого и захудалого» было включено депутатами первым пунктом в предъявленный дофину Карлу список наказов[2343]. В наставлении Карлу VI Филипп де Мезьер не раз возвращается к теме равного и беспристрастного суда как гарантии законного правления: он критикует за отступления от «евангельского учения» в практике королевских судов, где из страха, любви или ненависти, угождая сеньорам и друзьям, ради пустой славы, из мести, грубого невежества или жадности вершатся приговоры; но и от самого монарха он требует вершить суд «без гнева, любви или расположения, равно малым и большим»[2344].
Равенство всех подданных перед законом активно поддерживалось и людьми церкви, выступающими в роли теоретиков сильной и законной власти монарха. Так, принцип равенства «бедных и богатых» в суде отстаивал в своей речи перед королем известный проповедник конца XIV в. Жак Легран[2345]. О равном суде говорил в своих речах перед королем и перед Парламентом Жан Жерсон: «королевская власть не должна поддерживать и поощрять пристрастность, но править всеми через правосудие и справедливость»; а Парламент, именуемый им «двором правосудия и справедливости», кровно должен быть заинтересован в равном для всех суде, ибо иначе о нем будут говорить, что он наказывает «лишь бедных и малых, у кого нет друзей», и считать его «огородным пугалом», на которое даже птицы не обращают внимания[2346]. Жерсону вторит и Кристина Пизанская: неизменно титулуя короля Карла Мудрого «столпом правосудия», она приводила в качестве доказательства его приверженности справедливости тот факт, что при нем никто не осмеливался ущемить самого захудалого из его подданных; она также считает справедливым лишь равный для богатых и бедных суд и предостерегает судей от порочной практики благоволить богатым и «хватать лишь малых»[2347].
В кругу служителей короны эти идеи имели самое широкое распространение, влияя на формирующуюся этику службы. Жан Жувеналь многократно и в разных контекстах возвращался к идее равного для всех суда: обращаясь к судьям своего диоцеза, он подчеркивал значение для их авторитета веры подданных в возможность добиться справедливости в суде и предостерегал от пристрастного суда, истоки которого усматривал в четырех грехах: «страхе, алчности, ненависти и любви» (
Образ короля и его служителей как бесстрастных и стоящих над всеми арбитров, руководствующихся лишь правом и справедливостью при вынесении решений и приговоров, формируемый королевским законодательством и политическими трактатами, отражал принципиально новую публично-правовую природу королевской власти. Миссия арбитра и миротворца, восстанавливающего справедливость для всех, которая перешла от короля к его служителям, быстро и прочно утвердилась в системе ценностей позднесредневекового общества, способствуя повышению авторитета институтов королевской власти. Наивысшим выражением принципа равного для всех суда стал во Франции образ иноверца.
В формулировке ранних указов о равном для всех и беспристрастном суде содержалась норма, согласно которой нельзя было оказывать преимущества своим подданным перед чужеземцами. Она получила со временем впечатляющее развитие. Прежде всего, король Франции и его служители не останавливались перед наказанием христианина в пользу иудея. В значительной степени это характерно для риторики власти, претендующей на роль независимого арбитра и защищающей «правосудие для всех». Но эта риторика имела огромный вес в легитимации верховной светской власти и повышении ее общественного авторитета. Не случайно Кристина Пизанская включила в прославление Карла Мудрого как «столпа правосудия» волю монарха требовать от своих судейских чинов справедливости именно тот случай, когда король восстановил права иудея, обманутого христианином; показав этим решением образец справедливого суда, он, по ее словам, без проволочек смещал любого судью, кто действовал иначе[2349].
Хотя риторика власти имеет самостоятельное значение, но вполне очевидно, что она не могла не влиять и на конкретное поведение ее служителей. В доказательство достаточно рано проявившегося в позиции служителей короны Франции стремления отстаивать «справедливость для всех» можно привести пример поведения сенешаля Каркассона: когда в 1320 г. движение «пастушков» добралось до города, чиня беспорядки и убивая иудеев, сенешаль «открыто взял их под охрану как подданных короля»[2350].
Но подлинным символом справедливого и равного для всех суда, ставшего предметом особой гордости, сделался во Франции исследуемого периода образ сарацина[2351], чьи интересы защищались наравне с христианами. Впервые о сарацине как «субъекте» справедливого и равного для всех суда написал Филипп де Мезьер. Утверждая, что «под небом не найти более достойной и более справедливой кузницы», чем «святой Парламент в Париже», он в качестве решающего аргумента указывает, что «даже язычники и сарацины не раз приходили и отдавали свои споры в Парламент, прося и получая окончательный приговор в их тяжких раздорах, чего нельзя сказать ни об одном другом королевстве в Христианском мире»[2352]. Этот же образ сарацина как доказательство возможности добиться в Парламенте справедливости и источник славы верховного суда Французского королевства всплывает и в ходе восстания кабошьенов 1413 г. В поданной на Штатах ремонстрации от Университета говорилось, что репутация Парламента выражалась в обращении к нему «не только чужеземных народов Христианского мира, но подчас и сарацинов, как известно, получающих здесь приговоры»[2353]. В конце века тот же образ сарацина возникает и в стихах парламентского прокурора Марциала из Оверни: якобы уже целых пятьсот лет сарацины, язычники и неверные, имея споры и раздоры, обращались к королю и королевству Франции, из-за репутации и славы правосудия, почитаемого здесь высоко, прося благородного короля передать их спор в благородный Парламент[2354].
Появление в этих стихах образа сарацинов и вообще неверных, обратившихся к суду Парламента, вовсе не было фигурой речи: в самоапологии верховный суд регулярно прибегал к нему для обоснования своих прерогатив и авторитета. Об этом свидетельствуют не только приведенные примеры из политических трактатов, где упоминается подобная претензия парламентариев, но и буквальное использование образа сарацина в ходе судебных разбирательств. Так, 10 июля 1408 г., желая передать дело из ведения Университета Парламенту, тяжущаяся сторона обосновывала это так: «нет на свете человека, будь он даже сарацин, кто пришел бы в этот суд и попросил бы решения, и ему бы в этом отказали»[2355]. Такой же аргумент был использован 10 мая 1433 г. одной из тяжущихся сторон в процессе: «это высшая и главная курия всего королевства, представляющая короля без посредников, к коей даже чужеземцы и сарацины привыкли обращаться»[2356]. В обоих случаях такая риторика явно использовалась с целью угодить Парламенту, претендующему на функцию устанавливать «справедливость для всех».
Образ сарацина для доказательства справедливого суда являлся составной частью более широкого представления о равной для всех — своих и чужих — возможности найти в Парламенте справедливость. Это представление органично вошло в риторику и апологию королевского правосудия, о чем свидетельствует приведенный выше фрагмент из ремонстрации Парижского университета, где образ сарацина выступал лишь частью восхваления королевского правосудия за его беспристрастие и равное отношение ко всем, в том числе и к чужеземцам. В изложении монаха из Сен-Дени этим устойчивым представлением о справедливом суде воспользовались и другие депутаты «кабошьенских» Штатов. В программной речи от Штатов, критикуя отступление служащих короля от предписанного идеала справедливого суда, было сказано среди прочего, что прежде «иные народы и подчас даже неверные отдавали в Парламент свои судебные споры»; к мэтрам Прошений Дома короля якобы «обращались за советами из иноземных государств», что снискало Франции «высокую честь»[2357]. Наконец, то же представление об авторитете Парламента было использовано в указе от 16 февраля 1418 г. о создании в Туре параллельного Парламента, из-за утери нынешним Парижским парламентом статуса «равного для всех суда». Как сказано в указе, его «репутация была столь велика и славна во всем мире, что нации и провинции, соседние с королевством, равно как чужеземные и даже отдаленные часто прибывали сюда, одни — дабы созерцать состояние правосудия, каковое почитали скорее чудом, чем человеческим творением, другие же — добровольно отдаваясь ему в поисках права и умиротворения в больших спорах и ссорах; и всегда обретали здесь справедливость, правосудие и законное решение, и так было издавна, и украшенное такой добродетелью королевство процветало и пребывало в блаженстве»[2358].
Аналогичный образ справедливого и равного для всех суда нарисовал в середине XV в. Антонио Астесано: хваля Парламент, где любой человек мог найти справедливость, он в доказательство общего признания «в мире» такой репутации ссылается на то, что «не только христиане… но и почитатели ложных богов и богинь присылали со всех частей земного шара свои споры этим советникам, почитая их приговор за божественный»[2359]. В конце XV в. на Штатах в Туре 1484 г. наказ о правосудии начинался с того же восхваления правосудия во Французском королевстве, к которому прибегали якобы чужеземцы и иноверцы[2360].
Прославление королевского правосудия как равного для всех и независимого арбитра органично сочеталось с идеей милосердного суда. Справедливость и милосердие присутствуют неизменно рядом, дополняя и подкрепляя друг друга: сакральная концепция правосудия основывалась на принципе, идущим из Библии: «милость и истина сретятся» (Пс. 84: 11) — и предписывавшим предпочитать «милосердие суровости»[2361]. Суд короля «по образу Бога» призван был быть по природе милосердным, соблюдая в приговорах чувство меры[2362]. Уже в трактате Филиппа де Бомануара «Кутюмы Бовези» автор включает в список основных достоинств бальи чувство сострадания и милосердия к подданным[2363]. По мере становления королевского правосудия тезис о милосердии как неотъемлемом атрибуте справедливого суда становится топосом общественной мысли: Жан Голен трактует его как основу и опору правосудия, прямо влияющую на справедливость суда; автор «Сновидения садовника» подробно разбирает коллизию «справедливость/милосердие» и доказывает явные общественные преимущества последнего, называя суровых судей «неразумными животными», а жестокого государя — тираном; Жан Жерсон напоминает Парламенту, что все сословия ищут у него именно милосердия; Кристина Пизанская предостерегает от опасности подмены милосердного суда ненавистной и постыдной жестокостью; автор «Совета Изабо Баварской» видит в милосердии проявление справедливости», наконец, Жан Жувеналь постоянно напоминает, что «правосудие без милосердия есть жестокость» и титул короля — ничто без сострадания к людям[2364]. Милосердие являлось одной из краеугольных тем в риторике Парламента: образцовый суд виделся его служителям как «благодушный, милосердный и справедливый», «руководствующийся любовью и милосердием, а не суровостью»[2365].
Но что означало это милосердие и как оно конкретно должно было выражаться в практике судопроизводства во Франции? Разумеется, суд не должен был быть жестоким, в согласии со знаменитой максимой «лучше виноватого отпустить, чем покарать невинного». Однако этим далеко не исчерпывались чаяния общества к системе правосудия. Суд призван защищать бедного от богатого, руководствуясь жалостью. Об этом писал и Жан Голен («жалостливое правосудие защищает бедняков от притеснений богачей»), и Кристина Пизанская («не позволять богачам силой угнетать бедняков»), и Жан Жувеналь («без милосердия вы напрасно и бессмысленно носите имя короля»)[2366].
Казалось бы, мы вновь возвращаемся к исконной концепции суда, главной целью которого провозглашалась защита слабых (вдов, сирот, бедняков). Но это не так: под видом старых идей о протекционистской функции верховной светской власти проявляются вполне новые и весьма конкретные принципы справедливости и милосердия. Теперь речь идет об обеспечении равного для всех правосудия через целенаправленное удешевление и сокращение сроков судопроизводства. Уже в ходе политического кризиса 1356–1358 гг. требование вершить справедливый суд выражалось через суд скорый и потому дешевый[2367]. Впервые прозвучавший на этих мятежных Штатах вопль о превращении в Парламенте судебных дел в «бессмертные» вылился с тех пор в чеканное требование справедливого и милосердного суда. Чем дольше длится суд, тем дороже он обходится, и в результате справедливость «не по карману бедным людям», как провозгласил в своем трактате Филипп де Мезьер, уделив особое внимание длительности процессов[2368]. В его критике главной мишенью и собирательным образом продажного и несправедливого суда становится фигура адвоката, который больше других выигрывал от долгого судебного разбирательства. В этом образе отразилось болезненное восприятие в обществе делегированного правосудия: теперь его вершил не «король под Венсенским дубом», быстро и бесплатно, а уполномоченные им судьи, получающие вознаграждение от сторон, что могло послужить источником коррупции и несправедливости приговоров. Появление в состязательном судебном процессе адвоката, оплачиваемого клиентом, знаменовало собой усложнение процедуры, а знания законов могли быть использованы с целью затягивания и запутывания дела. Тот факт, что сами клиенты поощряли адвокатов искать в законах аргументы в свою пользу, нисколько не снимало с последних ответственности за «запутывание простого дела». «Язык адвокатов» становится у Мезьера синонимом лживости и уловок, а их длинные речи и нанизывание аргументов и ссылок на законы — парализующими волю судей, «попавших к ним в рабство». Но помимо «порчи нравов» и искажения сути правосудия, о чем говорили многие авторы[2369], в критике Мезьера над моральным аспектом превалирует социальный: он перечисляет целых двенадцать негативных последствий от долгого судебного разбирательства (обида остается в сердцах надолго, мешает объединению враждующей страны, отвлекает людей от полезных занятий и т. д.), среди которых не последнее место занимает именно отступление от идеала справедливого и милосердного суда. Ведь если бедняку нечем заплатить адвокату, то дело его заведомо будет проиграно, что нанесет репутации правосудия во Франции ощутимый ущерб.
Хотя судебные дела во Франции длились не так долго, как можно было бы заключить из общественной критики, а бедные люди получали защиту в королевских судах, повышавших таким способом авторитет королевского правосудия, эта критика в адрес адвокатов и судопроизводства в целом чрезвычайно важна с точки зрения становления этики службы, поскольку она раскрывает общественные представления о предназначении суда и верховной светской власти. Об этом же свидетельствуют ее усилия по сокращению сроков дел и удешевлению судопроизводства, которые органично вытекают из интенции предстать в виде оплота справедливости и милосердия. Общественное требование быстрого и дешевого суда на деле находилось в центре внимания королевского законодательства давно. В фундаментальном для парламентской корпорации ордонансе от 11 марта 1345 г. и указе от 15 февраля 1346 г. эта цель была выражена в целом ряде мер: в праве решать дела мировым соглашением, в сокращении расходов на расследования и даже в праве передавать расследования местным королевским должностным лицам, «дабы каждый мог защитить свой интерес за меньшие расходы и цену и не отказался бы отстаивать свои права»[2370]. То же требование «быстрого и дешевого» суда содержалось и в регламенте о Палате прошений Дворца от ноября 1364 г.; им же обосновывалось продление сессий суда на вакациях Парламента, равно как и увеличение штата его служителей[2371].
Именно в подобном контексте в королевском законодательстве особое внимание уделялось поведению адвокатов на слушаниях дел, в духе критики Филиппа де Мезьера. Уже в первых законодательных актах, регулирующих работу Парламента была прописана обязанность адвоката «кратко, по существу и честно» изложить суть дела[2372]. Краткость речей адвокатов предписана была и регламентом о работе Палаты прошений Дворца от ноября 1364 г.: «пусть все адвокаты, выступающие на заседании, говорят суммарно и полно, как можно более ясно и кратко»[2373]. Спустя почти столетие эта же норма в отношении адвокатов была включена в большой ордонанс от 28 октября 1446 г. «о стиле Парламента»: «Поскольку адвокаты нашего Суда, выступая в ходе процесса, часто [говорят] столь длинно и пространно во вступлении, повторяя фигуры речи, нагромождая факты и доводы без повода и также подчас добавляя возражения и контр-возражения, и слишком подолгу останавливаются на множестве мелких и незначительных деталей, далеких от сути дела, отныне Суд должен приказать им быть, насколько это возможно, краткими…, и как только обнаружится подобная ошибка, их наказать произвольным штрафом, подобающим случаю, так чтобы это стало примером для остальных»[2374]. Наконец, краткость адвокатов была закреплена в большом ордонансе от апреля 1454 г. о реформе судопроизводства, причем она здесь напрямую увязывалась с сокращением сроков дел[2375]. Аналогичные нормы обнаруживаются в работе Палаты счетов: ордонанс 1320 г. вводил правило разбирать жалобы в специальный день, однако служители ведомства усмотрели в этом ущемление прав «бедных людей», которым придется ждать неделю решения своего дела. В результате было получено особое разрешение — решать дела «бедных людей» и в другие дни недели[2376].
Принцип милосердия присутствует и в указах, касающихся правил содержания в тюрьмах заключенных. В ордонансе 1318–1319 гг. отдельный пункт предписывал милосердное отношение к ним. Согласно ему, службы «тюремных смотрителей будут отныне продаваться добрым и подобающим людям, предоставившим верный залог хорошего обращения с заключенными»[2377]. В регламенте о работе комиссаров Шатле отдельный пункт обязывал «прево и его лейтенанта делать визитации персон, заключенных накануне, на следующий же день, ибо чаще всего бедные люди арестовываются за мелкие проступки (
Милосердие, провозглашаемое сутью праведного суда, отразилось на реальной практике Парламента: так, бедные люди, не имеющие средств для оплаты судебных издержек, получали право на бесплатное ведение своих дел или освобождались от уплаты штрафов; заболевшие в тюрьме заключенные выпускались под залог либо переводились в Богадельню в Ситэ. Стремление утвердить в обществе образ милосердного суда нашло отражение и в таких акциях Парламента, как передача части денег от штрафов на содержание «бедных людей» в Богадельне в Ситэ, в раздаче изъятого по суду хлеба «беднякам и в больницы», в сборе «милостыни для бедных заключенных в Консьержери»[2380]. О той же тенденции в поведении служителей Палаты счетов может свидетельствовать акция лета 1418 г., когда в Париже свирепствовала эпидемия и умерло множество людей, в том числе и в богадельнях: служители ведомства на свои средства предоставили сукно для их захоронения[2381].
В свидетельство глубокой приверженности служителей власти идеям гражданского гуманизма и милосердия хотелось бы обратить внимание на наличие в их завещаниях дарений в пользу не только насельников богаделен, что было вполне характерно для христианского милосердия, но и «бедным заключенным в Шатле». Бывший адвокат в Парламенте Жан де Нели-Сен-Фрон в 1402 г. выделил «бедным заключенным в Шатле и заключенным епископом Парижским» 4 экю; генеральный прокурор в Парламенте Дени де Моруа, в 1411 г. среди бедных людей, которым он распорядился раздать деньги, перечислил «бедных заключенных церковного суда и заключенных Шатле и Дворца»; Жан Перье, королевский адвокат в Парламенте, выделил по завещанию от 1413 г. «бедным заключенным в Шатле Парижа и Курии (Парламента) по 7 денье каждому»[2382]. Дарения в пользу потенциальных преступников, каковыми являлись заключенные в Шатле, красноречиво говорят о глубокой укорененности в сознании служителей короны выработанных ордонансами и практикой суда норм гражданского милосердия.
Риторика и практика «милосердного суда» являлась не только стратегией повышения авторитета королевского судопроизводства в обществе, но и эффективным инструментом расширения компетенции ведомств, нередко приносившим вполне материальные плоды служителям короны. Однако нельзя не признать, что четкие предписания ордонансов о милосердии и их идейное обоснование способствовали выработке внутри этики службы определенных норм гражданского гуманизма. Складывающееся государство не только опиралось на почерпнутые из античного наследия идеи гражданского гуманизма, обогащенные сакральной концепцией верховной светской власти с ее четко выраженным милосердием, но и само в итоге выработало новый гуманизм и новую ценность человека. Не случайно именно в кругах корпуса королевской администрации, в Канцелярии и в Парламенте прежде всего, находили отклик новаторские гуманистические идеи и сложились кружки первых французских гуманистов[2383]. Это обстоятельство является одной из характерных особенностей культуры Франции позднего Средневековья и раннего Нового времени, раскрывая культурный потенциал процесса построения централизованного государства.
Защита людей, принцип справедливости, милосердия и равенства всех перед законом, призванные оправдать расширение королевских прерогатив и повысить моральный авторитет служителей короны, сформировали у них особую этику службы («гражданский гуманизм функционеров», по выражению П. Бурдьё), строящуюся вокруг осознания своей высокой общественной миссии и гражданской ответственности, что определило и специфику политической позиции королевских должностных лиц в исследуемый период.
Политическая нейтральность как стратегия
Общественный облик служителей короны Франции определял еще один основополагающий принцип — политическая нейтральность. В отличие от всех прочих, этот впрямую не был выражен ни в одном ордонансе, ни в одном указе. Он скорее органично вытекал из иных принципов и представлял собой интерпретацию самими чиновниками характера своей службы. Поэтому исследование данного аспекта требует внимания к деталям, к контексту тех или иных решений и к их последствиям. Внешне проявление этого принципа выглядело следствием политических событий и реакцией на них чиновников. Однако сама эта реакция свидетельствовала о выработке внутри корпуса королевских служителей в соответствии с новой этикой службы особых правил поведения в политических конфликтах и в борьбе вокруг трона.
Об этой специфике политики и риторики чиновников верховных ведомств неизменно, но мимоходом упоминали те исследователи, кто изучал политические конфликты эпохи, однако она не получила должного осмысления. Как правило, невмешательство чиновников в политические конфликты трактовалось как слабость их политического влияния в обществе[2384]. В контексте социологии власти и исследования социальных связей служителей короля — политических и семейных кланов, клиентел и партий — на первый план историки стали выдвигать вовлеченность чиновников в политическую борьбу либо как активных игроков, либо как инструмента реализации чужих политических амбиций[2385]. В результате эти, в целом, плодотворные исследования не столько прояснили, сколько еще более осложнили понимание специфики позиции служителей королевской власти в перипетиях политической борьбы. Ведь наличие сторонников тех или иных партий внутри ведомств странным образом не влияло на политику самих этих ведомств в целом.
Исследуя облик Парижского Парламента в начале XV в., я обратила внимание на особую позицию его членов в главных конфликтах этого весьма драматичного времени и предложила свою трактовку этого феномена. Благодаря редкому сочетанию кризисов и трагическому развитию событий выявилась сущностная основа политической позиции служителей короны Франции: она строилась на защите полномочий и авторитета своего ведомства как части авторитета и власти короля. Всякое посягательство на него — политические убийства, ведение частных войн и установление «справедливости» с помощью силы, раскол страны на враждующие партии и т. д. — объявлялось ущербом власти верховного суда королевства и определяло негативную реакцию парламентариев[2386].
Как в других, ранее затронутых мною аспектах темы, расширение исследовательского поля существенно углубило понимание истоков и целей политической нейтральности чиновников. Прежде всего, такая позиция имела прочное основание и объективную логику, поскольку опиралась на заложенные в королевском законодательстве строгие правила поведения чиновников. Их политическая нейтральность определялась, в первую очередь, «контрактом» с королем, в котором строго запрещались связи с каким-либо иным лицом в королевстве. Этот контракт, по сути, ставил вне закона все подобные связи чиновников, которые именно поэтому вынуждены были их скрывать, что в должной мере не было осмыслено в трудах исследователей. Целям политической нейтральности послужили и меры по недопущению «врастания» чиновников в местные структуры (запреты покупать земли, женить детей и отдавать их в монастыри по месту службы). Критика и запрет фаворитизма, актуализированные со второй половины XIV в., лишь закрепляли и усиливали преследуемые цели контракта чиновника с монархом. Эти принципы государственной службы, однако, изначально впрямую не запрещали должностным лицам вмешиваться в политические события и даже не упоминали подобной сферы.
Еще одной опорой политической нейтральности чиновников являлся принцип секретности работы ведомств, который носил универсальный характер. Однако эта норма изначально заключала в себе одну важную функцию: она явно призвана была предохранить должностных лиц короны от давления извне. Не случайно уже в ранних ордонансах о работе верховных ведомств присутствует запрет на нахождение там посторонних лиц. Так, в ордонансе о Палате счетов от 1320 г. осуждалась и запрещалась порочная практика появления в помещениях ведомства «прелатов, баронов и других [лиц] из нашего Совета», отчего «может пострадать добросовестность» чиновников палаты[2387]. Хотя этот запрет вписывается в общий контекст дисциплинарных норм, нельзя не обратить внимание на звучащее в нем опасение по поводу возможного давления на служителей палаты со стороны членов Королевского совета, лиц весьма влиятельных уже по своему статусу. Принцип секретности со временем лишь набирал силу применительно к работе Палаты счетов, которая отвечала за сохранность королевского домена и поэтому находилась под особым присмотром со стороны тех, кто намеревался «приобщиться» к растущим доходам короны Франции. Однако служителям ведомства запрещалось не только сообщать кому-либо из посторонних о состоянии казны, но и разглашать мнения и обсуждения, происходящие внутри палаты, что предохраняло ее служителей от возможного прессинга[2388].
Аналогичный запрет достаточно рано был наложен и на Парламент, причем он касался, как и в Палате счетов, не только нежелательного отвлечения от работы на посторонние дела. Главное, что особыми предосторожностями обставлялось обсуждение и вынесение верховным судом приговоров. Для обеспечения их «объективности» запрещалось нахождение в комнате, где проходит заседание Верховной палаты, посторонних лиц, включая вспомогательные службы Парламента; сами советники не имели права покидать помещение без разрешения, «дабы тайна лучше сохранялась». Этот важнейший принцип работы верховного суда был выражен в еще более развернутой формулировке в базовом для него ордонансе от 11 марта 1345 г. В нем отдельный пункт строго регламентировал присутствие на заседании Верховной палаты при вынесении приговоров только «сеньоров и секретаря». Секрет обсуждений обязаны были хранить все, включая приставов, которые обязаны были следить, чтобы в помещение не вошел никто из посторонних. При этом всем им запрещалось разглашать ход обсуждения не только отсутствовавшим парламентариям, но и кому-либо из членов Королевского совета[2389].
Разумеется, целью этих запретов являлось стремление уберечь членов верховного суда от какого-либо давления на них со стороны истцов или ответчиков, как и их друзей. С этой точки зрения, подобные запреты, как и упоминавшиеся выше (не пить и не есть с посторонними или с тяжущимися лицами), защищали репутацию судей и авторитет королевского судопроизводства. Но они преследовали и более значимую цель: способствовать автономности работы суда, как и всего королевского аппарата, прежде всего от конкурирующих с королем политических сил.
В этом же контексте следует рассматривать предписание Парламенту оглашать приговоры сразу же по их вынесении, поскольку отсрочка подчас приводила к отмене приговора из-за вмешательства короля, либо забиравшего себе дело, либо даровавшего помилование явно под нажимом влиятельных просителей. Хотя политика короны в этом вопросе отличалась непоследовательностью, Парламент прилагал всякий раз усилия для защиты авторитета суда, не желая откладывать оглашение приговора[2390]. В итоге в большом ордонансе о реформе судопроизводства от 1454 г. был зафиксирован принцип секретности как защита авторитета Парламента[2391].
Принцип секретности не только ограждал служителей короны от давления извне, но и служил более значимой цели: завоеванию авторитета органами королевской администрации как независимыми и неангажированными защитниками «общего блага» королевства и его подданных. В этом плане весьма красноречиво постановление Парламента о статусе канцлера как особы «вне подозрений»: оно разрешало канцлеру присутствовать в Парламенте на обсуждении и вынесении приговора по делу, в котором он являлся заинтересованной стороной, поскольку «канцлер ни в коем случае не должен вызывать подозрения, раз в силу службы королевской печати он является персоной публичной и верным королю»[2392].
Выработка королевскими должностными лицами особого статуса службы как автономной от иных, кроме «интересов короля», целей и независимой от всех прочих политических сил в государстве, стимулировалась и провоцировалась конфликтами, в эпицентре которых неизменно оказывались чиновники.
Поворотной вехой в этом процессе стало восстание под руководством Этьена Марселя, идейным вдохновителем которого, как и автором программы реформ в структуре королевской администрации, был выходец из среды чиновничества Робер Ле Кок, королевский адвокат, член Королевского совета и пэр Франции. Реакция коллег на «корпоративное предательство» отражена в «Обвинительном заключении», где была выражена главная претензия: допущенный к секретам власти чиновник, принесший к тому же клятву верности королю, не имеет права использовать свою осведомленность и близость к верхам ради собственной политической карьеры, тем более что в данном случае она делалась за счет коллег, т. е. смещенных с постов 22 высших чинов[2393].
Этот кризис во властных структурах выявил наметившееся противоречие между преданностью должностного лица конкретному монарху и защитой им «общего блага», которые могли войти в конфликт. Разрешением этого противоречия составители «Обвинительного заключения» посчитали запрет чиновнику на политическую активность вне его профессиональной деятельности. Отныне королевский служитель не имел права участвовать ни в каких восстаниях или политических движениях, за что сразу же автоматически изгонялся со службы. Это решение оказалось особенно значимо в контексте принципа служения общему благу: проводя в жизнь свою интерпретацию «интересов короля», чиновник не имел права в то же время выступать против короля вне рамок своей компетенции.
И надо отметить, что случаев участия чиновников в восстаниях обнаруживается в дальнейшем не много, и это свидетельствует об их приверженности принципу политической нейтральности. Уже в самом восстании Этьена Марселя, помимо Робера Ле Кока, участвовали всего несколько должностных лиц короны: адвокат Парламента Пьер де Пюнсе, адвокат Шатле Жан Годар, конный сержант Шатле Жан Ле Ландр, а также адвокат Парламента и советник Шатле Жан Роз[2394]. Первые двое были казнены, а двое других получили королевские помилования, восстановление в должностях и в репутации.
Начало правления сына Карла V было омрачено серий бунтов, направленных против служителей короны как инициаторов сбора якобы отмененных на смертном одре королем налогов[2395]. В Париже таковым стало восстание майотенов 1382 г., в котором принял участие всего один чиновник короля, Жан де Марэ, выдающийся юрист и королевский адвокат в Парламенте[2396]. Хотя в оценках современников он предстает «белой вороной», стоит обратить внимание, что его осуждение современниками было куда сдержаннее критики поведения Робера Ле Кока[2397]. Спустя многие годы Парламент проявил корпоративную солидарность, утвердив королевский указ, разрешавший перезахоронить останки Жана де Марэ, казненного вместе с другими участниками восстания[2398].
Волнением в Париже, сравнимым по значению с кризисом середины XIV в., было, бесспорно, восстание кабошьенов в 1413 г. Прежде всего, оно также сопровождалось массовым смещением королевских должностных лиц во главе с канцлером Арно де Корби[2399]. В описаниях современников этих событий неизменно подчеркивалась их направленность против королевских чиновников[2400]. Среди участников восстания, как и авторов кабошьенского ордонанса, встречались и должностные лица, но основной их корпус сохранил традиционный нейтралитет, что давалось непросто посреди разбушевавшихся страстей. Так, Парламент ответил решительным отказом делегации Парижского университета, явившейся с целью склонить парламентариев на сторону партии реформ. И в его ответе прямо была заявлена позиция политического нейтралитета: «Парламенту не пристало вставать на чью-либо сторону, ибо это главная курия для отправления правосудия»[2401]. Такая позиция предвосхитила королевскую политику восстановления мира, которая проявилась в изданном вслед за подавлением восстания указе, в котором наряду с дарением всем участникам восстания прощения накладывалась «печать молчания» на любые упоминания о произошедших событиях[2402].
Нейтральная позиция Парламента органично вписывается в создаваемый ее служителями образ равного для всех суда, и этот статус стоящего над схваткой арбитра находил реальное подтверждение во множестве показательных акций служителей короны в этот драматический период войн и раздоров[2403]. Ведь восстание кабошьенов представляло собой лишь эпизод в кровавой драме борьбы кланов и партий в начале XV в. Занятая Парламентом жесткая позиция осуждения борьбы бургиньонов и арманьяков, неприятие разгула насилия, политических убийств и ведения частных войн, наконец, давления на королевскую власть со стороны борющихся вокруг трона партий и клиентел: — всё это «работало» на укрепление статуса независимости королевского правосудия, но также закрепляло в общественном сознании принцип нейтральности исполнительного аппарата короны Франции.
Такая позиция верховного суда приобретает особую значимость ввиду наличия внутри него сторонников обеих враждующих партий. Вопреки этому обстоятельству Парламент не вмешивался в борьбу на стороне ни одной из них. Например, он ответил решительным отказом на письмо герцога Бургундского Филиппа Храброго от 29 октября 1401 г., в котором тот пытался привлечь на свою сторону членов верховного суда, представив им печальную картину недостатков в управлении королевством, но парламентарии не пожелали выходить за рамки своей компетенции, как они ее понимали. Ситуация в точности повторилась в конце века: в январе 1485 г. герцог Орлеанский пожаловался в Парламент на ошибки в управлении королевством и просил его вмешаться, но и он получил отказ[2404]. С особой наглядностью эта позиция Парламента обозначилась в деле об убийстве герцога Орлеанского 23 ноября 1407 г. и его последующем оправдании в речи Жана Пти, равно как и в деле об убийстве 10 сентября 1419 г. герцога Бургундского во время переговоров на мосту в Монтеро[2405].
В основе этой позиции лежало неприятие политического насилия вне судебной процедуры, наносившего ущерб власти верховного суда. Однако она же подкрепляла нейтралитет Парламента и его отказ оправдывать одну из враждующих сторон[2406]. Яркими свидетельствами последовательно занятой позиции политического нейтралитета следует признать отказ парламентариев участвовать в патрулировании улиц Парижа перед угрозой вторжения бургиньонов[2407], а также защиту своих коллег от смещения с должностей по политическим мотивам. Когда 31 августа 1417 г., в период ужесточения режима арманьяков в Париже, Парламенту поступил приказ изгнать 21 чиновника, чей поименный список прилагался, он встал на защиту коллег, добившись хотя бы изменения формулировки: вместо смещения по политическим мотивам им было выдано свидетельство о «командировке королем по неким нуждам», т. е. своего рода охранная грамота. За этим внешним проявлением корпоративной солидарности стоит на деле более сложная и глубокая подоплека — защита авторитета корпуса королевских служителей как политически нейтральной силы в обществе[2408]. Тем более что этот эпизод вписывается в общую политику ведомства по ограждению королевской администрации от политически мотивированных действий короля. Парламент неизменно следовал этой линии поведения, несмотря на регулярные изменения его состава, что подтверждает ее принципиальную значимость. Наиболее наглядно она проявилась летом 1418 г., когда вошедшие в Париж войска герцога Бургундского спровоцировали массовые смещения и убийства так называемых арманьяков, прежде всего в королевской администрации. Громогласно выступая против подобного незаконного насилия, Парламент всячески старался защитить коллег: «очищенный», пробургиньонский Парламент настойчиво пытался освободить из тюрем «арманьяков» — чиновников верховного суда[2409].
Только в этом контексте последовательно и скрупулезно выстраиваемого образа политически нейтрального корпуса королевских служителей предстает подлинный масштаб разрыва 1418–1436 гг. Все исследователи этого «Азенкура чиновников», по выражению Ф. Отран, единодушно отмечали трагичность королевской схизмы, переживаемой ими как катастрофа[2410], но никто не обратил должного внимания на важнейший аспект произошедшей драмы — на ущерб принципу политической нейтральности королевских служителей, вызванный функционированием параллельных органов верховной власти, в Париже под властью англо-бургиньонов и в Пуатье под властью Карла VII.
Первый удар по авторитету королевской администрации был нанесен еще до взятия Парижа зимой 1418 г., когда герцог Бургундский в союзе с королевой Изабо Баварской при больном короле создали параллельный Парламент в Туре. Соответствующий указ содержал убийственные для статуса и авторитета верховного суда королевства обвинения в политической ангажированности Парламента в Париже, куда якобы не все подданные решаются приезжать, поскольку не рассчитывают найти там справедливость[2411]. Последовавшие вскоре за этим королевская схизма и раскол корпуса королевских служителей на два враждебных лагеря только усугубили наметившуюся опасную тенденцию. Оказавшиеся, как всегда, в эпицентре политического кризиса, королевские должностные лица теперь представали в роли политически ангажированных персон. Более того, нередко в восприятии современников они выглядели главными зачинщиками и виновниками сложившейся скандальной ситуации[2412]. И в известной мере так оно и было: без активного содействия сбежавших из Парижа королевских служителей вряд ли юный дофин Карл решился и смог бы так быстро создать «на пустом месте» параллельные органы власти[2413].
Но сложившаяся ситуация, безусловно, воспринималась в среде чиновников трагично. Одним из косвенных, но весьма красноречивых доказательств тому является беспрецедентное по своему характеру завещание первого президента Парижского парламента англо-бургиньонского периода Филиппа де Морвилье[2414]. Оно не раз привлекало внимание исследователей ввиду своей уникальности, но именно она и не получила должного объяснения, которое видится мне именно в данном контексте. Учрежденный им ритуал (вручение опушенных шапок первому президенту и перчаток с чернильным прибором первому судебному приставу Парламента) трактовался (в том числе мною) лишь в контексте корпоративной солидарности[2415], однако глубинный подтекст его оказался сложнее. Содержащаяся в нем апелляция к корпоративной памяти приобретала трагическую актуальность и призвана была продемонстрировать приверженность составителя завещания общим для своей среды ценностям в надежде на преодоление пагубной схизмы.
Хотя быстро стереть из памяти восемнадцатилетний раскол было не просто, служители короны Франции избрали путь забвения королевской схизмы. Как только был издан королевский указ о воссоединении двух Парламентов, их члены начали скрупулезную работу по изъятию из корпоративной памяти этого трагического разрыва[2416]. Однако забвению схизмы мешала, на мой взгляд, учрежденная короной торжественная процессия, которая ежегодно должна была проводиться в столице с участием королевских должностных лиц в честь «возвращения Парижа под власть Карла VII»[2417]. Формально она призвана была стереть из памяти «английский плен Парижа», но на деле лишний раз напоминала о нем, не давая забыть и политический раскол в королевской администрации.
О сложности процесса воссоединения красноречиво свидетельствуют политические произведения Жана Жувеналя, который не раз возвращался к истории раскола и призывал всех, включая короля, «забыть обиды»: убийство герцога Орлеанского и герцога Бургундского, сдачу Парижа бургиньонам и договор в Труа, последовавшую схизму и долгое сопротивление «законной» власти. Считая это забвение способом восстановления мира в королевстве, он ссылался на принятое королем решение «никогда не вспоминать о совершенном в Париже предательстве»[2418]. В его призывах слышатся отголоски обиды тех чиновников, кто посчитал всеобщее прощение несправедливым по отношению к преданным Карлу VII сторонникам, которые понесли большие убытки и страдания из-за изгнания из Парижа. Однако настойчивость Жувеналя в пропаганде политики забвения демонстрирует понимание им, потомственным чиновником, значимости для самого института королевской службы прощения служителей короны, волей обстоятельств оказавшихся вовлеченными в раскол. Отринуть обиды означало для чиновников забыть этот раскол, стереть его из памяти, и желанность этой цели невозможно понять вне контекста формирующейся стратегии политической нейтральности королевских должностных лиц.
Одним из неожиданных проявлений этого принципа представляется мне последовательно провозглашаемая независимость от оценок посторонних лиц. Эта идея, ранее не привлекавшая внимания исследователей, имела кардинальное значение для становления этики службы. Не случайно она впервые отчетливо была заявлена в трактате «Сновидение садовника», написанном королевским служителем в разгар полемики вокруг природы службы короне Франции. Ссылаясь на античный опыт, автор призывает короля освободиться от рабства перед общественным мнением: не стоит действовать ради чести и славы мирской, которая не просто преходяща, но и зависит от мнения людей, а оно переменчиво. Такая оглядка на мнение людей отнимает храбрость у монарха, кто является «министром Бога» и не должен сделаться рабом людской молвы[2419]. Казалось бы, такое рассуждение в корне противоречит повышающемуся значению репутации и общественного мнения. Но видимо, чиновниками проводилась четкая грань между компетентным мнением сведущих лиц и пустой людской молвой, укреплявшая нейтральность и обезличенность государственной «машины».
В еще меньшей степени, чем они советуют это королю, сами чиновники в самооценке склонны оглядываться на людскую молву, явно исходя только из профессиональных этических соображений. Так, Никола де Бай, оставляя должность гражданского секретаря и подводя итог своей долгой работе на этом высоком посту, заранее отвечает на возможные к нему претензии ссылкой на то, что «в должности столь публичной, как эта, невозможно оказаться угодным всем»[2420]. Эта идея в более развернутом виде появляется в трактате Жана Жувеналя, написанном им для своего брата. Подробно описывая компетенцию, прерогативы и обязанности канцлера Франции, Жувеналь посчитал нужным дважды вернуться к одной и той же мысли: на такой должности не стоит стремиться угождать всем, тем более что это невозможно. Он прямо предупреждает брата: «невозможно понравиться всем, и будут завистники и соперники, кто будут наговаривать, что вздумается, надеясь вам навредить, без причины и без основания». В другом месте Жувеналь советует брату набраться терпения, «ибо нет такого святого, который ныне пребывает в раю и кто был бы на земле в вашей должности, о ком не говорили бы дурно. Каждый человек, кто занимает высокий пост и исполняет свой долг, не может быть любим всеми»[2421]. В этом рассуждении Жувеналя, наряду с привычным мотивом людской зависти, звучит и новая тема: конфликт служебного долга чиновника с интересами подданных. Согласно этому нюансу в привычной теме, чиновник обязан следовать своему пониманию должного, не ориентируясь на мнение людей. В таком повороте политическая нейтральность чиновника приобретает более глубокий смысл: она становится следствием выполнения им служебного долга, который ориентирован не на сиюминутные цели людей, а на интерпретацию должностным лицом общего интереса государства. В сочетании с особым габитусом чиновников, исключающим проявление излишних эмоций и следующим собственному пониманию «разумного», эта «свобода от мнения людей» предстает органичной частью возводимого служителями короны здания государственного аппарата как обезличенной «машины».
Принцип политической нейтральности, выработанный и пропагандируемый корпусом королевских должностных лиц, принес ощутимое повышение их общественного авторитета. Запрет на участие в политических партиях и движениях вывел королевских чиновников из сферы активной политики. Как следствие, они лично крайне редко оказывались жертвами индивидуальных политических расправ[2422]. Одновременно институты королевской власти стали восприниматься подданными как независимые арбитры, стоящие над схваткой. И это оказалось выгодно всем: в периоды наиболее острых политических кризисов враждующие партии прибегали к помощи и защите именно ведомств короны Франции[2423].
Признаком повышения авторитета королевских чиновников и восприятия их как нейтральных, независимых лиц стало привлечение их в качестве депутатов на собраниях Штатов. Помимо университетского образования и знания законов, делавших их более пригодными для участия в работе представительных собраний, служители короны воспринимались как независимые от политических сил люди в широких социальных слоях, входивших в «третье сословие», которые все чаще отдавали им предпочтение как выразителям их интересов[2424]. Не случайно позднее Макиавелли, давая емкую и точную характеристику Парламенту, отмечал его политическую нейтральность в качестве «верного залога безопасности короля и королевства»[2425].
В целом, рассмотренный принцип политической нейтральности внес существенный вклад в укрепление публично-правового характера королевской администрации и в новые методы властвования. Отныне король и его служители становятся общепризнанными арбитрами, стоящими над схваткой и обеспечивающими всем равные права[2426].
Императив общего блага и «частный интерес»
Идея общего блага, являвшаяся краеугольной в фундаменте строящегося государства и формой его осмысления (и описания), стала стержнем расширения публичных прерогатив короля и его служителей, определив трансформацию их взаимоотношений[2427]. Утверждение принципа общего блага как цели государства теоретиками королевской власти — сначала теологами, а затем юристами (канонистами и легистами), обогатившими ее за счет римского права и античного наследия, постепенно изменило представления об обязанностях монарха[2428]. Являясь вначале способом укрепления приоритета монархической власти над всеми остальными носителями политических функций и закрепления за государем положения стоящего над всеми арбитра и гаранта «справедливости для всех», принцип общего блага способствовал формированию концепта короны как
Это разделение нашло отражение в королевских указах, в которых появляется связка «король и королевство»: в тексте клятвы присягнувших ордонансу от 1374 г. о регентстве при малолетнем монархе и возрасте его совершеннолетия принцев крови и коронных чинов говорилось о «благе, чести и выгоде персоны (монарха) и королевства»[2430]. Само по себе присоединение понятия королевства к персоне государя, далеко не случайно появившееся именно в этот период реформ в сфере управления, фиксировало представления о королевстве как воплощаемой в персоне монарха категории. Такое представление входило органичной частью в формирующееся понятие «королевского величия» как правовой и политической категории, описывающей власть монарха отдельно от его персоны[2431]. Это понятие появляется впервые в указе Иоанна II Доброго от 15 июня 1353 г. о сборщиках налогов, чьи проступки квалифицируются как «ущерб королевскому величию»[2432]. В важнейшем для становления института службы указе о защите чиновников при исполнении должностных обязанностей от 2 июля 1388 г. нападки на них квалифицируются как «великий скандал и ущерб правосудию, и оскорбление нашего суверенитета и королевского величия»[2433]. Право членов Парламента самим избирать на вакантные должности (указ от 8 мая 1408 г.) обосновывалось привилегированным статусом верховного суда, от которого напрямую зависит «королевское величество»[2434]. Не случайно связка «король и королевское величие» фигурирует в указах, относящихся к сфере администрации: ведь служители короны становятся «образом» королевского величия.
Но оба концепта — «королевство» и «королевское величие» — являлись лишь составной частью или частным выражением универсального и фундаментального принципа общего блага, который появляется с первых же королевских указов, знаменующих собой новый облик власти и новые принципы властвования. Он выражается в преамбулах указов и ордонансов либо как «общая выгода нашего королевства», либо как «общее благо подданных», либо как «общее благо короля и королевства»[2435]. Забота об «общем благе короля и королевства» с определенного времени фигурировала в преамбулах указов о работе Парламента, что обусловлено было особым местом суда в структуре власти короля. Начиная с указа от 28 апреля 1364 г. функция служителей верховного суда квалифицируется как защита общего блага королевства и его подданных[2436].
Функция правосудия в той или иной степени отправлялась всеми королевскими служителями, и аналогичные формулы использовались для легитимации компетенции иных ведомств и служб короны. В двух ордонансах обо всей структуре служб короны, от 1401 и 1407 гг., в преамбулах говорилось о «благе короля и королевства и общего интереса»[2437]. Принцип общего блага фигурировал в преамбулах указов о функциях генералов финансов, Палаты счетов и Канцелярии[2438]. Все эти ведомства призваны были охранять «интересы короля», под которыми в такой формулировке подразумевались «интересы короны и королевства», а не просто личные интересы конкретного монарха. Будь то установление «справедливости для всех», будь то защита королевского домена, будь то сохранение архивов короны — все эти функции верховных ведомств трактовались как отстаивание их служителями «общего блага короля и королевства»[2439]. Это служение общему интересу использовалось и для легитимации растущих привилегий чиновников, особенно освобождения от уплаты налогов и податей[2440].
Осмысление функций королевской власти происходило через размышления о назначении короля в обществе, о его личных обязанностях как «главы политического тела». В истоке этих размышлений лежала сакральная концепция короны как «служения» (
Эти же идеи отстаивались и развивались в кругах служителей власти, где принцип общего блага помещался в основание всей структуры полномочий короля. Уже Филипп де Бомануар апеллировал к этому принципу для легитимации права короля издавать законы[2443]. Филипп де Мезьер, говоря о «службе королевского величества» (
Стратегией утверждения идеи о короне как служении на общее благо королевства сделался возникший во Франции в XIV–XV вв. культ Карла Великого в качестве образцового правителя[2446]. Оказавший огромное влияние на становление королевской власти во многих странах Западной Европы, образ этого правителя
Данная идея со временем способствовала кардинальному переосмыслению природы короля в роли публичной персоны: Никола Орезм первым заговорил о государе как пользователе, а не собственнике короны, как управителе и администраторе, что отразило процесс автономизации государства от персоны монарха и ослабления частноправового начала[2448]. Жан Жувеналь напоминал, что король получает королевство «не в сеньорию, но лишь во владение» и «строго говоря, имеет право только на способ управления и пользования и только в течение жизни», что он лишь «администратор, опекун, куратор и прокурор в своих делах»[2449]. Титулатура государя как «министра», поставленного Богом для защиты общего блага, под которым понимались вера и церковь, возникает уже в трудах сторонников теократии[2450]. В произведениях служителей власти короля называли исключительно «мэтр», «министр», «глава и принципал страны», служащий общему благу[2451]. В еще большей мере принцип защиты общего блага распространялся на служителей короны, которые обязаны были в повседневной практике осуществлять эту высшую функцию верховной власти[2452].
Принцип — «без обязанностей нет власти»[2453] — выражался у людей церкви в абстрактных требованиях к королю заботиться о благе подданных, но по мере обмирщения функций управления формируется представление о конкретных задачах власти. Впервые эта сфера была очерчена в ходе кризиса 1356–1358 гг. Хотя формулировки у депутатов и у служителей короны не совсем совпадали, но сама попытка определить круг полномочий, бесспорно, свидетельствовала о формировании представления об обязанностях монарха в сфере управления[2454]. Среди них на первое место выходят три главные функции: правосудие, законотворчество и финансы. В речи на Штатах 1413 г. Жан Куртекюисс назвал законы «нервами», связывающими воедино тело государства, а на Штатах в Туре в 1484 г. нервами государства объявили налоги и финансы, без которых политическое тело не может стоять твердо и уверенно, а суд приравнивался к самой жизни государства[2455]. Но и в преамбулах королевских указов нашло отражение новое представление о короле как управителе определенных сфер общественной жизни, главным образом, правосудия и финансов[2456].
Все эти идеи, вытекающие из принципа общего блага как синонима формирующегося государства, отражали процесс отделения персоны короля от его функций и оформления суверенитета не персоны, но власти государя, выраженного в теории «двух тел короля»[2457]. Отныне корона становится выше короля, а он обязан исполнять определенные функции. Проявлением этого процесса явилось изменение клятвы короля, которую он приносит при коронации и помазании на царство. С середины XIV в. к традиционной клятве (защита веры и церкви, гарантия справедливости и т. д.) добавляется вторая клятва — королевству, с обязательством защищать права короны и прежде всего не отчуждать земли домена[2458]. Передача функций охраны домена в компетенцию Парламента и Палаты счетов способствовала укреплению публично-правовых основ королевской власти, увеличив «зазор» между монархом и короной Франции.
Не менее важным отражением укрепления публично-правовых основ власти монарха становится противопоставление частных его интересов общему интересу королевства[2459]. Наставления государю настойчиво противопоставляют «службу министра королевства» частному интересу конкретного короля, настаивая на его обязанности «презреть свой личный интерес» во имя общего блага королевства и подданных[2460]. «Интересы короля», которые обязаны защищать его служители, всё более определенно подразумевают «интересы королевства и подданных», а не личные устремления и желания того или иного монарха[2461]. Полемика вокруг губительности для государства «частного интереса» и самих чиновников имела прямое отношение к уточнению функций монарха, которого также призывали «отринуть свой частный интерес»[2462].
Идея общего блага как основа власти монарха нашла отражение в его конкретных взаимоотношениях со служителями. Прежде всего, развитие публично-правовых основ власти и автономизация ведомств от персоны короля выразились в изменении места монарха в Парламенте как главном институте его власти — «гаранте правосудия для всех». Форма участия короля в работе верховного суда наглядным образом демонстрирует процесс отделения функций королевской власти от персоны короля. Его приход на заседание Парламента получил название «ложе правосудия» (
Дело в том, что в исследуемый период складывания централизованного государства во Франции такого противопоставления еще не существовало, а участие короля в работе верховного суда не только предписывалось ему во всех политических трактатах и наставлениях, но и наглядно отражалось в специальном постоянно отведенном ему месте в большой палате Парламента, которое своим обликом (широкое кресло) и обрамлением (балдахин, над ним крест) дало собственно наименование позднейшему ритуалу. Ранние ордонансы и указы о работе Парламента даже описывали форму поведения его служителей во время прихода на заседание короля, которое не воспринималось как нечто чрезвычайное. Однако уже в этот период прибытие короля строго ограничивалось определенным кругом дел и подчинялось особому ритуалу[2466]. Прежде всего, появление связано было с решением только тех споров, которые были отложены до его «возвращения в Париж» и касались они, как правило, исключительно знатных лиц (
Вошедшие таким образом в корпоративную память правила проведения заседаний с участием короля с тех пор больше не менялись и не повторялись в указах на всем протяжении исследуемого периода, что позволяет приписать изменения во взаимоотношениях монарха с верховной судебной палатой не столько к сфере эволюции ритуала, сколько к области его применения и интерпретации. Главным стержнем этих изменений явилось отделение верховного суда от персоны государя и его обоснование в Париже, где в течение всего года выносились приговоры именем короля. Само его прибытие в Парламент, особо отмечаемое в протоколах и проговоренное в указах, со второй половины XIV в. связано было лишь с крупными политическими событиями, например, с провозглашением, а затем отменой кабошьенского ордонанса в 1413 г.[2468] Однако такие события случались редко: по данным С. Ханли, в течение XIV в. «ложе правосудия» имело место шесть раз, а с 1413 по 1484 г. короли Франции не появились в Парламенте ни разу[2469].
Значит ли это, что «ложе правосудия» представляло собой лишь фигуру речи парламентариев, только потенциальную возможность совместного решения споров королем и служителями верховной судебной палаты? Это далеко не так. Прежде всего, само «ложе правосудия» в этот период никоим образом не являлось атрибутом Парламента, но входило в структуру прерогатив самого монарха. Король мог провести свое «ложе правосудия» где угодно, и там, где пребывал он, находилось и оно[2470]. И даже если «ложе правосудия» представляло собой редкое событие в практике судопроизводства, оно сохраняло свое привилегированное положение в политических представлениях об идеальном суде. Так, Кристина Пизанская называет Карла Мудрого «столпом правосудия» за то, что он «часто держал свое ложе правосудия в своем Дворце в Париже… по древнему и благородному обычаю», хотя, как мы знаем, это было, как минимум, преувеличением[2471].
В еще большей степени об этих представлениях свидетельствует включение «ложа правосудия» в те «живые картины», которые разыгрывались на улицах Парижа в момент въезда в столицу нового короля. За выбором его в качестве главного сюжета представлений проглядывает установка служителей короны на экзальтацию именно судебных прерогатив монарха. Впервые подобная ожившая картина была разыграна перед зданием Шатле во время прибытия королевы Изабо Баварской в Париж в 1389 г.: хотя это не был въезд нового монарха, событие совпало с приходом к власти «мармузетов», и весь «сценарий» представления носил явный отпечаток их идей[2472]. В следующий раз подобное представление было разыграно в более драматичных для служителей короны обстоятельствах: при въезде короля Карла VII в «освобожденный» от англо-бургиньонов Париж 12 ноября 1437 г. Снова перед зданием Шатле «под воротами помещалось Ложе правосудия», на котором были представлены в виде персонажей «закон божественный, закон естественный и закон человеческий»[2473]. Пусть король затем почти не посещал Парламент, но именно его «ложе» олицетворяло истинное правосудие, даже оставаясь пустым, но напоминая, кто в королевстве источник суда (
Опора на принцип «общего блага» помогла теоретикам монархической власти предусмотреть ограничения произвола монарха. Такими лимитами обладала в начальный период исключительно сфера права — в форме издания законов и отправления правосудия[2475]. Соучастие верховных ведомств короны в законодательной сфере власти через процедуру регистрации, верификации и оглашения указов трактовалось как воплощение идей о праведном и законном правлении. Выстроенная теоретиками монархии система «абсолютной власти» (
Идею о защите общества от тирании всемерно развивали служители короны, позиционирующие себя как хранителей суверенитета и носителей права действовать во имя общего блага королевства. Самым эффективным способом закрепить этот общественный статус верховных ведомств короны стала их функция контроля за королевским законодательством и правами короны Франции. Призванные при регистрации и верификации указов проверять их на предмет «опасных новшеств» и тем самым защищать интересы королевства от неправильных решений его главы, верховные ведомства, прежде всего Парламент и Палата счетов, превратились в главный оплот «интересов короля». В этом же контексте показательна эволюция роли генерального прокурора короля: созданная для охраны его «интересов», должность трансформируется в защитника интересов королевства[2483].
Верховные ведомства, и, прежде всего Парламент, постепенно начинают позиционировать себя защитниками общества от произвола государя и стоящими над ним как частной персоной институтами. Филипп де Мезьер восхвалял «благословенный Парламент» и видел в нем защиту от тирании в том числе и потому, что сюда можно подать иск на действия самого короля. Об этом же писал Антонио Астесано в поэме 1451 г.: в главе, посвященной Парламенту, он указывает, что судьям здесь вверена «власть управлять правосудием в отношении всех подданных, в том числе и самого короля Франции»[2484]. В речи перед королем в период гражданской войны бургиньонов и арманьяков Жерсон говорил: «В этом заключена главная защита вашего королевства, что у вас есть всего лишь одна суверенная курия правосудия, — это ваш Парламент, где вы сами ответствуете, как и другие подданные. Без этой курии погибли другие страны, как то Германия и Италия»[2485]. И эти слова оказались пророческими: именно период гражданских смут и кризиса государства начала XV в. стал проверкой на прочность созданных институтов верховной власти, отстоявших при фактическом неучастии монарха в управлении и при королевской схизме сильную королевскую власть и законы Франции.
Защита «интересов короля» от непродуманных или ошибочных с точки зрения чиновников действий самого правителя стала фундаментом профессиональной этики корпуса служителей короны[2486], при этом истоком ее, в том числе и в сфере регистрации королевских указов, явилась со временем их собственная трактовка «интересов короля», которая не просто противоречила воле конкретного монарха, но навязывала короне особые представления чиновников об общем благе. Функция защиты короля от «назойливости просителей», прерогатива проверки изданных им указов на предмет соответствия предыдущим законам постепенно начала трактоваться служителями верховных ведомств как право выступать от имени «политического тела» государства.
Наконец, в период кризиса власти при Карле VI Безумном возникает представление о том, что Парламент является олицетворением «мистического тела государства»[2487]. Именно в этот период фактического неучастия короля в управлении и обострения борьбы кланов и партий, когда Парламент был поставлен в уникальную ситуацию выбора между чаяниями своих служителей и общим интересом королевства возникает образ верховного суда как олицетворения «мистического тела». Самым знаменательным было использование этого образа в указе от 16 февраля 1418 г., изданном Изабо Баварской в связи с ее бегством из Парижа и основанием параллельного Парламента в Туре — предвестия будущей королевской схизмы. В патетическом по тональности указе единственным оправданием сделанного шага выдвинута идея защиты авторитета Парламента как справедливого, непредвзятого и милосердного для всех верховного суда, столь необходимого для «мистического тела государства». Но еще ранее, в ходе судебного слушания 25 февраля 1405 г. впервые Парламент был назван «мистическим телом» королевства[2488].
Высшим выражением общественного статуса и предназначения Парламента становится образ римского Сената, к которому служители верховного суда стали возводить свою историческую генеалогию[2489]. Так, уже в трактовке Орезма Парламент, представляющий без посредников персону монарха, квалифицируется как подобие Сената: «Государи обладают суверенитетом, но во многих крупных делах они ничего не могут без другого суверена, каковым является парламент во Франции, а прежде был в Риме Сенат»[2490]. Парламент уподоблялся римскому Сенату и в речах канцлера Парижского университета Жана Жерсона, и в речах Жана Жувеналя[2491]. В трактовке Жувеналем Парламента как наследника римского Сената фигурирует весьма значимая ассоциация верховного суда с «сердцем мистического тела» государства, которая восходит к трудам Иоанна Солсберийского, в которых Сенат уподоблен сердцу политического тела, но подразумевал советников-теологов, а не судей[2492]. Однако по мере обмирщения сферы управления главными советниками короля провозглашают себя юристы, а главным ведомством становится верховный суд, представляющий без посредников персону короля и отправляющий его главную функцию.
В самом Парламенте такая «историческая генеалогия» была в полной мере усвоена и принята, о чем свидетельствуют апелляции к нему со стороны тех, кто искал здесь «справедливости»[2493]. Уподобление Парламента римскому Сенату прозвучало в программной речи первого президента Анри де Марля во время первого посещения верховного суда дофином Людовиком 7 января 1412 г.: «Как город Рим не только отстраивался зданиями, но был основан, дабы вершить правосудие сотней достойных людей, называемых сенаторами, точно также эта курия была создана и основана, дабы свершать суд в количестве ста человек, кои и составляют Парламент»[2494]. В этой аналогии стоит обратить внимание на связь между численностью Парламента в сто человек и Сенатом: по-видимому, в восприятии парламентариев произошло совмещение трибунала центумвиров (ста судей Рима) с Сенатом[2495]. Эта устойчивая привязка статуса Сената к количеству в сто человек могла сослужить парламентариям и «медвежью услугу». Например, Филипп де Мезьер в главе «Об избыточной численности людей в Парламенте и об ущербе королю и общему благу» назвал сотню «сенаторов»-парламентариев неоправданной, поскольку размеры Французского королевства — это не Рим, «правивший всем миром»[2496]. В любом случае она показывает, что аналогия с римским Сенатом относилась скорее к сфере политического воображаемого, к особенностям исторической памяти и ментальным стратегиям построения идентичности, чем к реальной генеалогии[2497].
Тога римских сенаторов, избранная парламентариями в качестве стратегии воображаемой репрезентации, олицетворяла обширный спектр ассоциаций и общественных претензий, далеко выходя за границы простой «интеллектуальной игры» знатоков римского права. Прежде всего, стоит сказать, что Парламент был единственным из верховных ведомств короны Франции, кто строил собственную идентичность с помощью столь древней генеалогии, чего не делали ни Королевский совет, ни Палата счетов[2498]. Такая историческая генеалогия, тем не менее, вполне адекватно отражала положение верховного суда в структуре власти короля Франции. Но дело не только в стремлении освятить с помощью безупречной генеалогии статус верховной судебной палаты королевства, а в эволюции трактовки самих служителей Парламента функции правосудия как гаранта мира и порядка, равной для всех справедливости и общего блага королевства в противовес частным интересам, даже если это «интерес» конкретного короля. Весьма показательно, что и введенное с самого начала Парламента правило проводить слушания дел только на французском языке как стратегия навязывания доминирующего национального языка[2499] со временем также увязывалось с образом Сената[2500].
В дальнейшем аналогия с римским Сенатом призвана была легитимировать претензии Парламента на политические функции, прежде всего на соучастие в сфере законодательной власти монарха[2501]. При этом в политических трактатах честность, независимость и гражданская ответственность членов Сената как защитников общего блага противопоставляется губительному для государства частному интересу[2502]. Наконец, тога римских сенаторов легитимировала претензии парламентариев на благородный статус
Но в этой ассоциации заключалась еще одна политическая претензия Парламента, на этом этапе лишь зарождающаяся, но в дальнейшем сделавшаяся опасной
У парламентариев во Франции, скорее всего, изначально присутствовало убеждение, что их суверенная курия является аналогом английского парламента. Этому способствовало не только совпадение названий обоих институтов. Английский парламент также являлся в известной мере верховным судом, что немало способствовало регулярности его созыва. А соучастие французского Парламента в законодательной сфере через процедуру регистрации королевских указов только усиливало его сходство с английским аналогом[2505]. Однако природа «ограничений», идущих от функции хранителей законов и «памяти» государства, существенно отличалась от лимитов власти, диктуемых обществом[2506].
Претензия Парламента на роль выразителя интересов всего общества имела глубокие корни. Ее подкрепило введенное в конце XIV в. правило выбирать в верховный суд равномерно выходцев из всех областей королевства, знающих местные обычаи и нормы права. Такая система отбора, хотя никогда не соблюдавшаяся, давала Парламенту потенциальное право говорить от имени всего королевства, как это пытался делать и Парижский университет, по сути, на тех же основаниях[2507]. По мере автономизации от персоны монарха и расширения публично-правовых прерогатив верховные ведомства для подкрепления своей позиции апеллировали к функции представлять «общий интерес» королевства, ссылаясь на историческую память о древних общих собраниях, о марсовых полях и т. п.
Эта претензия служителей верховных ведомств сказалась на специфике политической системы во Франции эпохи позднего Средневековья — соперничестве сословно-представительных собраний и бюрократического аппарата. Достигнув внушительной численности и получив широкие политические полномочия, корпус королевских должностных лиц позиционировал себя как хранителя законов и прав короны, контролировал действия короля и присваивал себе право выступать от имени «политического тела» общества, что неизбежно порождало его соперничество со Штатами.
Истоки, обстоятельства и последствия такого соперничества были детально исследованы Н.А. Хачатурян[2508]. Ею показаны сходные идейные основания в позиции обеих властных структур лимитировать действия короля (Совет при монархе) и схожесть целей (охрана домена и «свобод галликанской церкви», контроль за финансами и казной), при констатации разной природы олицетворяемых ими лимитов самовластия монарха. Бюрократический аппарат ограничивал «волю короля» от имени закона, а депутаты Штатов — от лица общества. При этом автор справедливо обращает внимание и на оборотную сторону этого соперничества: на стремление Штатов контролировать государственный аппарат и соучаствовать в управлении, в том числе и путем делегирования своих представителей в состав Королевского совета (пример двух реформаторских ордонансов — Великого мартовского 1357 г. и кабошьенского 1413 г.).
«Звездные часы» сословно-представительных собраний приходятся как раз на исследуемый период, в немалой степени и в связи с обстоятельствами Столетней войны. В ситуации острой необходимости для короны вотировать на Штатах новые налоги для ведения войны и покрытия растущих расходов исполнительный аппарат оказался, в известной мере, оттеснен на второй план, и возможности его служителей контролировать действия короля не могли соперничать с «позицией силы» депутатов трех сословий. Острое противостояние бюрократии и депутатов Штатов отражалось в неприятии последними правила, согласно которому чиновники высшего звена участвовали в работе собраний
Однако еще более значимо, что все предложенные Штатами реформы способствовали в итоге усилению бюрократического аппарата. Как следствие, неудачи Штатов в попытке стать регулярным органом не в последнюю очередь «обязаны» целенаправленным противодействиям королевских чиновников[2509]. В результате это противостояние привело к временной победе бюрократии, которая в ситуации отказа короны от созыва собраний Штатов стала периодически приписывать себе их политическую функцию[2510].
Из всех символических идентичностей парламентариев аналогии с римским Сенатом поэтому была уготована самая «долгая и счастливая жизнь[2511]. Эта претензия главного по статусу и прерогативам властного института в администрации Французского королевства олицетворяла и легитимировала политические амбиции складывающегося корпуса королевских должностных лиц — выступать выразителями и защитниками интересов государства, одновременно укрепляя королевскую власть и ограничивая самовластие короля во имя законности, порядка и справедливости для всех.
Заключение
Целью исследования было понять, каким образом, в результате действия каких механизмов и ради чего возникает во Франции XIII–XV вв. то, что мы сегодня именуем государством, т. е. форма организации власти, отличающаяся максимальной абстрактностью и деперсонализацией. В такой постановке вопроса, органично вытекающей из современного состояния исторического знания и общественных запросов, становление государства невозможно рассматривать в рамках исключительно одной из альтернатив: либо как результат объективного развития надличностных структур, либо как соединение разнонаправленных действий людей или как итог стечения конкретных исторических обстоятельств. Давно назрела необходимость соединить все эти аспекты — и внутреннюю логику становления государства, и роль конкретно-исторических событий, и субъективные устремления людей, без которых невозможно понять суть и обстоятельства процесса государственного строительства.
Столь амбициозную задачу призван был решить прежде всего новый метод исследования, включавший политико-правовой, социальный и культурно-ментальный аспекты процесса, что существенно расширило эвристические горизонты темы. Для его применения был избран достаточно узкий аспект: проблема возникновения исполнительного аппарата власти во Франции в XIII–XV вв. Однако такая проблематика относится к числу краеугольных для данной темы, ведь одним из признаков развитого государства является наличие устойчивого разветвленного исполнительного аппарата. Так был сформулирован и принципиально новый объект исследования — институт государственной службы, который позволил соединить правовые нормы, административную деятельность, идеологические стратегии, а также социальные и культурные практики формирующейся королевской администрации.
Формирование исполнительного аппарата короны Франции и складывание социальной группы чиновников представлено в исследовании как результат столкновения разнонаправленных и по-разному мотивированных целей и воли социальных агентов, действующих в конкретных и постоянно меняющихся политических обстоятельствах и внутри определенного поля, отличающегося своими границами и специфической логикой развития. Комплексный подход к институту службы потребовал вычленения частей единого целого и их рассмотрения в статике и динамике. «Места разрывов» отчетливо видны в неизбежных и знаковых повторах, когда одно и то же явление — правовая норма, административная или культурная практика, ученая идея или топос массовых представлений — рассматриваются в различных контекстах, что раскрывает их глубину и многозначность. По сути, в исследовании предложена лишь одна из возможных «моделей для сборки» частей единого целого, которая не исключает иных вариантов, но фиксирует внимание на самих этих составных элементах сложной структуры.
Особенности королевского аппарата управления во Франции в XIII–XV вв. раскрывают не только специфику первого этапа в развитии государства, но и внутреннюю логику становления бюрократической сферы. Действительно, в самом начале и в известной мере до конца исследуемого периода мы имеем дело с еще архаичным государством, которое ряд исследователей предлагает даже выделить в качестве самостоятельной формы власти: небольшая численность чиновников, слабый охват территории королевства институтами управления, неразвитость инструментов властвования, сохранение патримониального и личностного характера власти монарха, узкая идейная база полномочий исполнительного аппарата.
Однако рассматривая его в исторической перспективе складывания
В широте прерогатив исполнительного аппарата сказалась специфика французского варианта развития, когда король Франции, имея сильных конкурентов, нуждался в создании «сдержек и противовесов» для защиты от давления грандов, кланов и клиентел, для «игры на противоречиях» и возможности отмены силой навязанных решений. Кодекс должностного поведения чиновника и контракт с королем, бюрократические процедуры комплектования и вступления в должность, запрет фаворитизма и конкурсный отбор, обезличенность и опосредованность форм вознаграждения, стратегия политической нейтральности, — все это опиралось на защиту королевской администрации от незаконного вмешательства иных политических сил в сферу управления. Именно из-за подобных ограничений полномочий короля французская монархия признавалась современниками наиболее устойчивой и могущественной. Однако это не только усиливало зависимость монарха от его исполнительного аппарата, но и создавало механизмы автономизации последнего от персоны короля. Подобная автономизация исполнительного аппарата, являясь следствием сложного утверждения приоритета французского монарха в ситуации наличия сильных соперников, раскрывает вневременную специфику бюрократического поля власти, действующего в качестве коллегиального, безличностного и публично-правового механизма властвования.
Новая научная перспектива открывается в контексте изучения дальнейшей преемственности возникших в исследуемое время институтов государственного управления с их институциональными, правовыми, политическими и культурными характеристиками. Как показало проведенное исследование, уже на первом этапе зарождения исполнительного аппарата мощно заявляют о себе вневременные черты бюрократической сферы. К их числу следует отнести известную автономность исполнительного аппарата, его замкнутость, усиленную принципом секретности работы, корпоративизм и корпоративную солидарность в характере функционирования, в комплектовании, в этике и культуре службы. Хотя старый аппарат короны Франции сошел с политической сцены вместе с падением монархии во время Революции 1789 г., ряд фундаментальных его черт сохранился в прерогативах и статусе администрации: принцип политической независимости и автономности сферы управления, принцип ограничения произвола и частных амбиций правителя, защита преемственности законов и сохранение «памяти государства», коллегиальность принятия решений, зачатки разделения властей, статус неприкосновенности чиновника при исполнении служебного долга и т. д.
Столь же перспективными являются выявленные в исследовании особенности складывающейся социальной группы чиновников, которые должны привлечь внимание историков в качестве истоков многих позднейших явлений. Общим для начального этапа формирования централизованных государств в Западной Европе было решающее участие знатоков права и практиков службы из ближайшего окружения короля в создании королевской администрации. Но во Франции это соучастие отличалось наибольшей активностью ввиду изначальной узости социальной базы монархии, что предопределило необходимость тесного союза королей Франции с корпусом чиновников в качестве стратегии расширения социальной поддержки и защиты прерогатив государя от посягательств иных носителей политической власти.
Исследование выявило внутренние механизмы этого союза и его последствия, а также обнаружило изначально заложенное противоречие внутри исполнительного аппарата, которое соединяет объективный и субъективный аспекты процесса и помогает понять один из рычагов становления государства. С одной стороны, служители короны принадлежали к самым последовательным и рьяным сторонникам королевского «абсолютизма» и суверенитета, неподвластное™ короля никакой иной власти на земле. Эта общеизвестная позиция чиновников объясняется тесной взаимосвязью их статуса, прерогатив и авторитета со статусом, прерогативами и авторитетом монарха, выраженной в праве ведомств «представлять персону короля» и отправлять его главные публичные функции. Чиновники были кровно заинтересованы в расширении и укреплении власти короля, от которой зависели их личное материальное благополучие и общественное положение. Как показало исследование, служители короны думали о себе и своих интересах, захватывая все больше полномочий и прерогатив, добиваясь повышения статуса и вознаграждения, трактуя в свою пользу правовые нормы и идейные установки. Они «строили государство» в своих субъективных интересах. Но тем самым они объективно способствовали и становлению самого государства, а именно, закладывали принцип разделения властей, ставили лимиты произволу монарха, контролировали действие власти от имени закона и справедливости для всех, укрепляя бюрократическую сферу, усиливая ее публично-правовые основы и независимость от иных политических сил. Отсюда органично вытекает присущая бюрократии вневременная черта — смешивать свою личную пользу с государственной, выдавая частную выгоду чиновников за «общий интерес» государства. Таким образом, защита чиновниками своих собственных интересов — их имманентная черта, не содержащая оценки. Последняя связана лишь со степенью соответствия этих чаяний общественным запросам.
Комплексное и системное исследование истории государственных институтов во Франции классического и позднего Средневековья вносит вклад в фундаментальную проблему потестологии — в осмысление форм и характера взаимосвязи власти и общества. Влияние последнего на сферу управления не сводится только к действенному контролю (политические движения, восстания, проекты реформ) и разделу «политического капитала». Прежде всего, сами импульсы возникновения государства исходили изначально не только из сферы власти, но и из самого общества, заинтересованного в сильном противовесе местному «князьку», в верховном арбитре, у которого можно найти справедливость и защиту своих прав. С другой стороны, государство как самая абстрактная из известных форм организации власти должно существовать не только в «реальности» (институты управления, тюрьмы, армия, налоги и т. д.), но и в умах людей, в согласии общества всё это признавать легитимным и подчиняться этому. Становление государства потребовало различных форм легитимации верховной светской власти, в которых нашли отражения усилия и чаяния всего общества, проделавшего сложный путь для принятия государственного аппарата как необходимого средства поддержания мира, порядка и справедливости для всех.
Какими средствами воздействия, какими инструментами властвования обладало на ранних ступенях государство? Его статус, авторитет и престиж основывались вначале только на моральных ценностях — на защите слабых и обиженных, на роли независимого и стоящего над схваткой арбитра в разрешении споров и конфликтов, на функции гаранта общего интереса жителей королевства. Выражением узости средств властвования является преобладание на первом этапе судебной прерогативы монарха и, как следствие, судебных ведомств, когда верховная судебная палата (Парламент) оказалась на вершине иерархической структуры исполнительного аппарата короны Франции. Моральные ценности послужили мощным рычагом развития и укрепления государственной машины, помогая ее признанию в обществе, которое все охотнее стало прибегать к заступничеству и посредничеству короля и чиновников. Именно эти моральные ценности определили во многом этику государственной службы и стратегию идентификации чиновников: идеи гражданского гуманизма, защита слабых, культ милосердия, принцип равенства всех перед законом, императив общего блага и противодействие угрозам «частного интереса». Они же лежали в основании декларируемого идеала служения: нестяжательство, преданность интересам государства, независимость от иных политических сил, «профессиональные» достоинства как обязательный критерий допуска к государственной службе. Преобладание моральных ориентиров в стратегиях укрепления королевской власти на первом этапе предопределило особое внимание к нравственному облику чиновников, к их незапятнанной репутации, к поддержанию служебного рвения.
Но монархический культ стоящей над всеми обезличенной и абстрактной силы порядка, милосердия и справедливости, выражая изначальную узость средств властвования, пережил монархию и преобразился в моральный авторитет как политический капитал верховной власти, в различные формы уважения и защиты государственных символов и институтов, что в иной форме апеллирует к изначальному протекционистскому статусу верховной власти как гаранта защиты общего интереса. Несмотря на поступательное усиление публично-правового характера королевской власти, личностный и частноправовой компонент будут сохраняться и впредь, при абсолютной монархии, и даже после отмены монархического строя как один из сущностных элементов государства. Роль монарха как независимого арбитра и «последнего прибежища» в поиске справедливости для всех остается в функциях современного правителя, будь то исключительная прерогатива помилования преступников, будь то прямое заступничество или личное вмешательство в общественно значимые конфликты. В этом контексте сохранение личностного компонента власти не снижает степени развитости исполнительного аппарата государства, но каждый раз преломляется в динамичный конфликт двух форм управления — авторитарного и коллегиального.
Проделанное исследование раскрывает общественный потенциал феномена государства как динамично развивающейся структуры и как мощного рычага трансформации общества. Становление государства кардинально меняло общественные нравы и политическую культуру путем утверждения ненасильственных и правовых форм разрешения конфликтов, умения договариваться и «жить вместе», ценности мира, порядка и равной защиты интересов всех членов общества. Конституирование чиновников в отдельную социальную группу открыло новую сферу вмешательства государства в социум (санкция верховной власти для установления социального статуса) и способствовало формированию новой ценности образования и книг, авторитета труда на «общее благо», конкурирующего с авторитетом оружия и воинскими подвигами.
Системное рассмотрение института службы выявило его разноплановую и тесную генетическую связь с общественной структурой. Зарождение основных элементов централизованного государства в период сословной монархии во Франции сказалось на статусе, политике и ценностных установках чиновников. Характерной чертой этого этапа была небывалая политизация сословий, выражавшая волю и способность общества к самоорганизации. Накал политических страстей во Франции XIII–XV вв. определил атмосферу, царившую и в коридорах власти. Именно взлет политической активности сословий и общественные движения за реформы в управлении раскрепостили язык чиновников в разговоре с верховным правителем, подвигли контролировать его действия и ограничивать произвол, апеллируя к «памяти государства» и защите прав людей.
Превращение корпуса королевских должностных лиц в отдельную социальную группу предопределялось особенностями устройства средневекового общества, в котором каждая профессия, страта или группа была организована в корпорацию для реализации своих прав, прерогатив и привилегий через групповую солидарность. Этот корпоративизм средневекового общества и механизм формирования сословий сказались на формах конституирования чиновничества: корпоративные формы комплектования и вознаграждения, права на занимаемые должности и карьерный рост, выработка специфических достоинств, особый образ жизни и идентификация через «работу», общие ценности и культура — всё это сплачивало служителей короны в однородную группу. Однако корпоративизм, будучи особенностью средневековой социальной структуры, присущ бюрократии в целом, поскольку вытекает из специфики ее общественной функции.
Таким образом, связь власти с обществом предстает в исследовании более глубокой, многосторонней и неоднозначной, чем это принято считать, поскольку власть — это люди, пришедшие управлять и сформированные общественными ценностями, культурными кодами и идейными установками данного общества. Культура общества активно и действенно влияет на культуру власти и наоборот, формируя особую бюрократическую вневременную культуру управления как служения общему благу, понимаемого в каждую эпоху по-разному. В этом контексте становление и развитие государства оказывается результатом представлений, идей, ценностных установок и чаяний всех слоев общества, отражая не только высокие ученые концепции, но и массовые представления людей эпохи. Такой ракурс смягчает традиционное противопоставление власти и общества как двух соперничающих и отделенных друг от друга политических сил и превращает культуру в структурообразующий фактор развития власти и общества. К тому же, восприятие власти и общества как двух разных и противоборствующих структур не учитывает общность их конечных целей — защиту общего блага, поддержание мира, порядка и гарантий справедливости для всех. В результате, структура власти оказывается напрямую зависимой от общества, причем в большей степени, чем наоборот. При этом качество властной элиты служит показателем жизнеспособности государственных структур, а власть предстает «зеркалом общества» (его социальных, политических и культурных параметров), что сообщает проделанному исследованию не только научную, но и общественную значимость.
Приложения
Иллюстрации
Список сокращений
СВ — Средние века
AN — Archives Nationale de France
Annales. ESC. — Annales. Économies. Sociétés. Civilisations
ВЕС — Bibliothèque de l'Ecole des chartes
BNF — Bibliothèque Nationale de France
JCF — Journal de Clément de Fauquembergue
JNB — Journal de Nicolas de Baye
NRHDFE — Nouvelles revue historique de droit français et étrangers
ORF — Ordonnances des rois de France de la troisième race
RH — Revue historique
RHDFE — Revue historique de droit français et étrangers
Источники и литература
Série U — Extraits, copies et mémoires intéressant diverses juridictions, procédures et pièces déposées aux greffes
U 424 Notes historiques extraites des registres du Parlement (1364–1643).
U 446 Recueil, en partie original, d'ordonnances et de règlements enregistrés au Parlement de Paris. 1325–1557.
U 493–574 Tables de la collection Jean Le Nain. Début XVIIIe s. Tables méthodique des matières.
U 495 Avocats et procureurs généraux.
U 497 Conseilliers.
U 499 Greffiers et huissiers.
U 501 Maîtres des requêtes, avocats du Roi, greffiers, huissiers et procureures du Roi aux Requêtes de l'Hotel.
U 502 Premiers présidents, présidents des Enquêtes.
U 507 L'Etablissements du Parlement, ses translations, créations de Chambres, créations et suppréssions d'offices.
U 508 Autorité du Parlement.
U 509 Parlement de Paris.
U 511 Cérémonies auxquelles le Parlement a assisté.
U 514 Gages du Parlement.
U 516 Remonstrances du Parlement au Roi: table chronologique et table méthodique.
U 54 °Chambre des comptes.
U 562 Officiers du Parlement.
U 570 Rangs et préséances.
U 2014–2016 Collection Jean Le Nain. Extraits des registres du Parlement de Paris.Conseil et plaidoiries.
U 2018, 2021, 2024 Collection Jean Le Nain. Extraits des Registres du Conseil du Parlement.
U 2224–2225 Collection Jean Le Nain. Extraits des Registres du Parlement de Poitiers (1418–1436).
Série X — Parlement de Paris.
X Ia Parlement civil.
X Ia 8602–8606. Lettres patentes et ordonnances: actes royaux et autres enregistrés par le Parlement.
X Ia 9317 Lettres originales des rois de France et autres personnages au Parlement.
X Ia 9807. Testaments enregistrés au Parlement de Paris et executions testamentaires.
Mss. Fr. 4139 Anoblissements enregistrés à la Chambre des comptes.
Mss. Fr. 4317 Recueil de copies de pièces portant pour titre «Cérémonies observées aux enterrements des rois, princes et grands».
Mss. Fr. 18234–18235 Extraits des registres des Requestes de l'Hotel.
Mss. Fr. 23679 Registres des Requêtes de l'Hotel (1393–1403).
Mss. Fr. 32014 Anoblissements à la Chambre des comptes.
Mss. Fr. 32016 Anoblissements, légitimations enregistrés à la Chambre des comptes.
Mss. Latin 18345 Dom Carpentier. Anoblissements et généalogies tirés du Trésor des Chartes et de la Chambre des comptes. 1308–1499.
Nouv. acq. lat. 184 Extraits des Archives de la Chambre des Comptes et de celles du Parlement.
Collection Clairambault. 1 (782) Extraits des mémoriaux de la Chambre des comptes de Paris (1300–1662).
Collection Clairambault. 43 (823). Mémoire historique et diplomatique, avec pièces, annexes, concernant l'origine et les fonctions du grand Chancelier de France.
Collection Moreau. 1161–1162. Copies de testaments enregistrés au Parlement.
Mss 368. Recueil de bulles et de chartes établissant ou confirmant de collège, les droits, attributions et privilèges des notaires et secrétaires du roi, 1350–1465.
Жан Жерсон — Жану Майори, наставнику дофина Людовика / Пер. и коммент. С.К. Цатуровой // Антология педагогической мысли христианского Средневековья. В двух томах. Т. 2. Мир преломился в книге. М., 1994. С. 230–232.
«Обвинительное заключение в отношении Робера Ле Кока, епископа Ланского» / Пер. и коммент. С.К. Цатуровой // Право в средневековом мире. М., 1996. С. 234–269.
Actes du Parlement de Paris. 1254–1328 / Éd. M.E. Boutaric: 2 vols. Р., 1863–1866.
Actes du Parlement de Paris. Série 2. 1328–1350 / Éd. H. Furgeot et J.-P. Laurent: 3 vols. Р., 1920–1975.
Advis à Isabeau de Bavière (anonyme) / Éd. E. Deprez, préface A. Vallet de Viriville // BEC. 1866. T. XXVII. P. 128–157.
Archives Nationales. Documents du Minutier central des notaires de Paris. Histoire de l'art au XVIe siècle (1540–1600). T. 2. Р., 1986.
Les Chambres des comptes en France aux XIVe et XVe siècles / Textes et documents reunis par Ph. Contamine et O. Mattéoni. Р., 1998.
Chronique des règnes de Jean II et de Charles V / Éd. R. Delachenal: 4 vols. Р., 1917–1920.
Chronique latine de Guillaume de Nantis de 1113 à 1300 avec les continuations de cette chronique de 1300 à 1368: Nouv / Ed. 2 vols. N.Y.; L., 1965.
Chronique normande du XIV siècle / Éd. A. et E. Molinier. Р., 1882.
Complainte sur la bataille de Poitiers / Éd. Ch. de Beaurepaire // BEC. 1851. T. 2. P. 257–263.
Débats et appointements // «L'Honneur de la couronne de France»: Quatre libelles contre les Anglais (vers 1418 ― vers 1429) / Éd. N. Pons. Р., 1990. P. 23–82.
Epitaphier du vieux Paris. Recueil général des inscriptions funéraires des églises, couvents, collèges, hospices, cimetiers et charniers depuis le Moyen Âge jusqu'à la fin du XVIIe siècle / Éd. E. Raunié, M. Prinet, A. Lesort, H. Verlet: 12 vols. Р., 1890–1918; 1974–1999 (Histoire général de Paris).
T. I: Saint-André-des Arcs — Saint-Benoît. N 1–524 (1890).
T. II: Bernardins — Charonnes. N 525–980 (1893).
T. III: Chartreux — Saint-Etienne-du-Mont. N 981–1511 (1901).
T. IV: Saint-Eustache — Sainte-Geneviève-la-Petite. N 1512–2053 (1918).
T. V: Part 1. Saint-Germain-l'Auxerrois. N 2054–2243 (1974).
T. V: Part 2. Saint-Germain-des Près — Incurables. N 2244–2591 (1985).
T. VI: Les Saints-Innocents. N 2592–3119 (1989).
T. VII: Jacobins-Saint-Dominique — Saint-Julien-le-Pauvre. N 3120–3637 (1994).
T. VIII: Saint-Landry — Le Merci. N 3638–3956 (1996).
T. IX: Saint-Merry — Saint-Nicolas-du Louvre. N 3957–4447 (1997).
T. X: Cathédrale Notre-Dame. N 4448–1849 (1995).
T. XI: Noviciat des jésuites — Saint-Sauveur. N 4850–5344 (1998).
T. XII: Saint-Sépulcre — Saint-Yves. N 5345–5915 (1999).
Etablissement de Saint-Louis / Publ. P. Vollet: 4 vols. P., 1881–1886.
Le Formulaire d'Odart Morchesne dans la version du mss BNF fr. 5024 / Éd. O. Guyotjeannin et S. Lusignan. P., 2005.
Les Grandes Chroniques de France / Éd. J. Viard: 9 vols. Р., 1920–1953.
«L'Honneur de la couronne de France»: Quatre libelles contre les Anglais (vers 1418 — vers 1429) / Éd. N. Pons. Р., 1990.
Journal d'un bourgeois de Paris de 1405 à 1449 / Éd C. Beaune. Р., 1990.
Lettres de Louis XI, Roi de France / Éd. E. Charavay et J. Vaesen. 11 vols. P., 1890–1909.
Li Livre de jostice et de plet / Publ. d'après le manuscrit antique de la Bibliothèque Nationale par Rapetti. P., 1850.
Ordonnances des rois de France de la troisième race, recueillis par ordre chronologique: 22 vols / Éd. E.J. de Laurière, D.-Fr. Secousse, L.-G. de Vilevault, L.G. de Brequigny, E. Pastoret, J. M. Pardessus. Р., 1723–1849.
Rapport à Philippe VI sur l'état de ses finances / Éd. H. Moranvillé // BEC. 1887. T. 48. P. 380–395.
Rapport au Grand Conseil de Louis XI sur les abus et les scandales de la Cour des Aides de 1468 // BEC. 1848–1849. T. 5. P. 60–66.
Recueil général des anciennes lois françaises, depuis l'an 420 jusqu'à la révolution de 1789 / Éd. A.J. Jourdain, Decursy et F.A. Isambert: 29 vols. Р., 1821–1833.
Registres du Trésor des chartes. T. 1: Règne de Philippe le Bel (1300–1314). Inventaire analytique / Éd. J. Glénisson et J. Guerout. Sous la dir. R. Fawtier. Р., 1958; T. 2: Règnes des fils de Philippe le Bel (1314–1328) / Éd. J. Guerout. Р., 1966; T. 3: Règne de Philippe de Valois (1328–1350). Inventaire analytique / Éd. J. Viard revu par A. Vallée: 3 vols. Р., 1978–1984.
Religieux de Saint-Denis. Chronique contenant le règne de Charles VI de 1380–1422 / Éd. L.F. Bellaguet: 6 vols. Р., 1839–1855.
Songe du Vergier / Éd. M. Schnerb-Lièvre: 2 vols. Р., 1982.
Testaments enregistrés au Parlement de Paris sous le règne de Charles VI / Textes publiés par A. Tuetey// Mélanges historiques. Choix de documents. P., 1880. T. 3. P. 241–704.
Tillet Jean du. Recueil des Roys de France, leur couronne et maison. Р., 1607.
Les tombeaux de la collection Gaignières. Dessins d'archéologie du XVIIe siècle / Éd. J. Adhémar, G. Dordor, A. Dufour, C. Moulin, J. Armingeat: 3 vols. Р., 1974–1977 (Gazettes des Beaux-Arts. N 84, 88, 90).
Le traité de Robert de Balsac / Contamine Ph. Un traité politique inédit de la fin du XVe siècle // Contamine Ph. Des pouvoir en France. 1300–1500. Р., 1992. P. 207–235.
Dictionnaire de la France médiévale / Sous la dir. de M. Balard. Р., 2003.
Lettres reçues et envoyées par le Parlement de Paris, 1376–1596. Inventaire analytique / Éd. S. Clément et M. François. Р., 1961.
Vocabulaire historique du Moyen âge / Sous la dir. de Fr.-O. Touati. Р., 1995.
В своем кругу. Индивид и группа на Западе и Востоке Европы до начала Нового времени. М., 2003.
Власть, общество, индивид в средневековой Европе / Отв. ред. Н.А. Хачатурян; сост. О.С. Воскобойников. М., 2008.
Время — История — Память: историческое сознание в пространстве культуры / Под ред. Л.П. Репиной. М., 2007.
Двор монарха в средневековой Европе: явление, модель, среда / Под ред. Н.А. Хачатурян. М.; СПб., 2001.
Европейское дворянство XVI–XVII вв. Границы сословия / Отв. ред. В.А. Ведюш-кин. М., 1997.
Искусство власти: Сб. в честь проф. Н.А. Хачатурян. СПб., 2007.
Копосов Н.Е. Как думают историки. М., 2001.
Копосов Н.Е. Хватит убивать кошек! Критика социальных наук. М., 2005.
Королевский двор в политической культуре средневековой Европы / Отв. ред. Н.А. Хачатурян. М., 2004.
Образы прошлого и коллективная идентичность в Европе до начала Нового времени / Отв. ред. Л.П. Репина. М., 2003.
Священное тело короля: Ритуалы и мифология власти / Отв. ред. Н.А. Хачатурян. М., 2006.
Словарь средневековой культуры / Под ред. А.Я. Гуревича. М., 2007.
Социальная идентичность средневекового человека / Отв. ред. А.А. Сванидзе, П.Ю. Уваров. М., 2007.
Человек и его близкие на Западе и Востоке Европы (до начала нового времени) / Под общ. ред. Ю.Л. Бессмертного, Г.О. Эксле. М., 2000.
Человек XV столетия: грани идентичности / Под ред. А.А. Сванидзе и В.А. Ведюш-кина. М., 2007.
Coronations: Medieval and Early Modem Monarchic Ritual. Berkeley, 1990.
Culture et idéologie dans la genèse de l'État moderne: Actes de la table ronde organisée par le CNRS et l'École française de Rome, Rome, 15–17 octobre 1984. Rome, 1985.
Droits savants et pratiques françaises du pouvoir (XI–XV siècles) / Sous la dir. J. Krynen et A. Rigaudière. P., 1992.
Les eaux et forêts du XIIe au XXe siècles. Р., 1990.
Ecrits et pouvoir dans les chancelleries médiévales: espace français, espace anglais: Actes du colloque international de Montréal, 7–9 séptembre 1995 / Éd. K. Fianu et De Lloud J. Guth. Louvain-La-Neuve, 1997.
Les Élites du pouvoir et la construction de l'État en Europe / Sous la dir. W. Reinhard. Р., 1996.
État et Eglise dans la genèse de l'État moderne: Actes du colloque organisé par le CNRS et la Casa de Velâzquez, Madrid, 30 octobre — 1 décembre 1984 / Ouvr. prép. par J.-Ph. Genet et B. Vinant. Madrid, 1985.
L'État et les aristocraties: (France, Angleterre, Ecosse). XIIe–XVIIIe siècle. Р., 1989.
L'État ou le Roi. Les Fondations de la modernité monarchique en France (XIX–XVII siècle) / Éd. N. Bulst, R. Descimon, A. Guerreau. Р., 1996.
L'État moderne: Genèse. Bilans et perspectives. Р., 1990.
L'État moderne et les élites, XIIIe–XVIIIe siècles: Apports et limites de la méthode proso-pographiques: Actes du colloque internationale, CNRS-Paris I, 16–19 octobre 1991 / Éd. par J.-Ph. Genet et G. Lottes. Р., 1996.
La France de Philippe Auguste. Le temps des mutations: Actes du colloque international organisé par le CNRS, Paris, 29 séptembre–4 octobre 1980 / Éd. R. Bautier. Р., 1982.
Genèse de l'État moderne. Prélèvement et redistribution. Actes du colloque de Fontevraud, 1984 / Éd. par J.-Ph. Genet et M. Le Mené. P., 1987.
Le Miracle capétien / Sous la dir. St. Rials. Р., 1987.
Ordres et classes: Colloque d'histoire sociale. Saint-Cloud, 24–25 mai 1967 / Communications réunis par E. Roches et présentés par E. Labrouste. Р., 1973.
Les origines de l'État moderne. XIIIe–XVIIe siècle / Sous la dir. W. Blockmans et J.-Ph. Genet: 7 vols. Р., 1996.
Pratiques de la culture écrite en France au XVe siècle: Actes du Colloque international du CNRS Paris, 16–18 mai 1992 organisé en l'honneur de Gilbert Ouy par l'unité de recherche «Culture écrite du Moyen Âge tardif». Louvain-la-Neuve, 1995.
Préludes à la Renaissance. Aspects de la vie intellectuelle en France au XVe siècle / Éd. C. Bozzolo et E. Omato. Р., 1992.
Prosopographie et genèse de l'État moderne: Actes de la table ronde organisée par le CNRS et ENS de jeune fille, Paris, 22–23 octobre 1984 / Éd par Fr. Autrand. Р., 1986.
Renaissance du pouvoir législatif et genèse de l'État / Éd. par A. Gouron et A. Rigaudière. Montpellier, 1988.
Saint-Denis et la royauté. Études offertes à Bernard Guenée. Р., 1999.
Scordia L. "Le roi doit vivre du sien". La théorie de l'impot en France (XII–XV siècles). P., 2005.
Senellart M. Les arts de gouverner. Du «regimen» médiéval au concept du gouvernement. P., 1995.
Septième centenaire de la mort de Saint Louis: Actes des Colloques de Royaumont et de Paris (20–27 mai 1970). Р., 1976.
Les Tendences actuelles de l'histoire du Moyen Âge en France et en Allemagne: Actes du colloque de Sèvres (1997) et Göttingen (1998) organisés par le CNRS et le Max-Plank-Institut für Geschichte / Sous la dir J.-Cl. Schmitt et O.G. Oexle. Р., 2002.
Théologie et droit dans la science politique de l'État moderne: Actes de la table ronde organisée par l'Ecole française de Rome avec le coucours du CNRS, Rome, 12–14 novembre 1987. Р., 1991.
Список источников иллюстраций
На обложке Дворец в Ситэ. Гравюра XVII в.
Иллюстрации № 1, 4, 6, 19, 20 — фото автора; № 2, 13 — открытки; № 3, 15, 16 — Paris et Charles V. Arts et architecture / Sous la dir. de Fr. Pleybert. Р., 2001. P. 109, 26, 27; № 5, 12 — Le Palais de la Cité / Connaissance des arts. Hors série. P., 2008. P. 9, 60; № 7, 8, 10, 14, 17, 18 —