Новая книга Елены Айзенштейн «Неизвестное о Марине Цветаевой» рассказывает о пьесе «Каменный Ангел», о стихах 30-х годов, о цветаевском восприятии русской иконописи, о культурных символах одежды в ее текстах, о прижизненных книгах Цветаевой. Издание второе, исправленное. Первое цифровое издание — «Воздух над шелком» — опубликовано в 2014 году.
Редактор
Рецензент
© Елена Айзенштейн, 2017
ISBN 978-5-4483-4362-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
— Симон Карлинский в 1966 году справедливо назвал Цветаеву великим поэтом, человеком-легендой, как Рембо, Андрей Шенье, Лермонтов. Сопоставив ее с поэтами-символистами, Карлинский увидел истоки цветаевского пути в родстве с ними, определил Марину Цветаеву одним из четырех великих новаторов поэтического языка после Хлебникова, Маяковского и Пастернака[1]; подчеркнул громадную впечатляющую и воодушевляющую этическую силу ее творчества, необходимость для читателя ее текстов хорошего воображения, внимания и симпатии к поэту. Действительно, чтение стихов —
В архиве Марины Цветаевой счастливо сохранились черновики многих ее произведений, и первая сохранившаяся черновая тетрадь — это тетрадь 1919 года, в которой Цветаева работала над пьесой «Каменный Ангел». Черновики поэта позволили узнать, как корректировался замысел пьесы, менялся жанр, уточнялись характеры и взаимоотношения персонажей. Для Цветаевой всегда был значим образ ангела, демона, гения, а свое представление о нем Цветаева соотносила с Поэтом, с творческим существом, подобным Богу. При этом отношение к Богу было у Цветаевой внеконфессиональным, а эстетическим, поэтическим. Текстологический комментарий, приведенный в настоящей книге, поможет последующим публикаторам «Каменного Ангела» избежать неточностей.
В настоящем издании сделан акцент на том, как Цветаева отбирала и
Цветаева так писала о себе ненастоящей, замученной в быту, и — подлинной, совершенной в тетради: «…моя жизнь — черновик [<который> при всем его <усердии> не снился Пушкину], перед <которым> — посмотрел бы! —
В тетрадях Цветаевой царил
«Уничтожайте рукопись, но сохраняйте то, что Вы начертали сбоку, от скуки, от неуменья и как бы во сне. Эти второстепенные и мимовольные создания вашей фантазии не пропадут в мире, но тотчас рассядутся за теневые пюпитры, как третьи скрипки мариинской оперы и в благодарность своему творцу тут же заварят увертюру к Леноре или к Эгмонту Бетховена»[10], — советовал Осип Мандельштам в «Египетской марке». Читая черновики Цветаевой, вдруг понимаешь, что стихотворение, родившееся много дней спустя, выросло из
Представляя картину поэтического мира Цветаевой на разных этапах творчества, можно понять, что для нее слово неизменно являлось символом. В текстах Цветаевой разных лет и жанров можно наблюдать поступенное
Моя сердечная благодарность тем, кто помогал мне во время работы над книгой: Е. Б. Коркиной, Е. И. Лубянниковой, Л. А. Мнухину, А. М. Никифоровой, Н. О. Осиповой, Е. В. Толкачевой, Т. А. Цой, сотрудникам РГАЛИ: Т. М. Горяевой, Г. Р. Злобиной, Д. В. Неустроеву, Е. Е. Чугуновой. Благодарю за финансовую помощь художественного руководителя оркестра «Виртуозы Москвы» — В. Т. Спивакова.
Как создавалась пьеса «Каменный ангел»
…я вся в черновиках
похожих на чистовики,
и в чистовиках —
все еще черновиках.
1. Воздух Старого Мира
Пьесу «Каменный Ангел» Цветаева считала утерянной. Она давала свою тетрадь знакомым и не получила ее обратно. Лишь в 1964 году тетрадь была найдена (черновая тетрадь с пьесой сохранилась у актрисы Марии Ивановны Гриневой)[19]. Марина Цветаева писала «Каменного Ангела» на фоне страшных лет революции и гражданской войны. Пьеса была далека от современности, от декораций, которые перед Цветаевой расставляла жизнь. Цветаева творила
Пьесы 1818–1919 годов Цветаева писала, восхищенная драматургией Шекспира и Ростана, которых обожала в юности. Язык ее пьес близок Ростану прежде всего афористичностью, блеском, остроумием и изяществом. Она намеревалась издать их под заглавием «Романтика», заимствовав его у Ростана: «Романтики» (1894) — заглавие одного из его произведений. Любовь к Ростану связана у Цветаевой прежде всего с пьесой «Aiglon» («Орленок»), о сыне Наполеона, герцоге Рейхштадтском, которую она любила в ранней юности и даже переводила в 1908–1909 годы[20]. Кроме «Орленка», в ее текстах упоминаются «Баллады о Новом Годе», «Принцесса Греза», «Сирано де Бержерак» и «Шантеклер». В 1915 г. роль Сирано исполнял муж Цветаевой, Сергей Эфрон. В «Сирано де Бержераке» для Цветаевой много близкого и даже личного: главенство духовного перед физическим, отрешенность, умение предпочесть братское любовному. Наконец, главное: Сирано —
Первый набросок в записной книжке Цветаевой, связанный с театром, план пьесы «Белый ангел»[21], где фигурируют маленький лорд, подруга, белый ангел, горбун и герцогиня, относится к 1914 году. Сюжет «Каменного Ангела» 1919 года отчасти родствен сюжету популярного в те годы «Огненного Ангела» Брюсова[22], Цветаева подчеркивает это своим заглавием; в истории любви брюсовской Ренаты — перекличка с любимым мифом поэзии Цветаевой — о встрече
Кроме Ростана и Брюсова, училась Цветаева у Пушкина и Блока, пьесы обоих любила и перечитывала. Заглавиями произведений она словно
Мотив ожившего памятника заимствован Цветаевой из «Каменного гостя» Пушкина, а сама увлеченность темой идет из детской любви к памятнику Пушкину на Тверском бульваре: «Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина. То, что вечно, под дождем и под снегом, — о, как я вижу эти нагруженные снегом плечи, всеми российскими снегами нагруженные и осиленные африканские плечи! — плечами в зарю или в метель, прихожу я или ухожу, убегаю или добегаю. <…> Памятник-Пушкина, — объясняла Цветаева
2. Загадочный треугольник
Реальные прототипы Каменного Ангела — Сергей Яковлевич Эфрон, «Ангел и Воин»[25], и актер Вахтанговской студии, Юрий Александрович Завадский. О муже в июле 1919 года Цветаева запишет слова дочери, показавшиеся точными: «Ничего от Амура, все — от Ангела»[26]. К Юрию Александровичу Завадскому, игравшему Святого Антония в пьесе Метерлинка «Чудо Святого Антония»[27], обращен в 1918–1919 годы блистательный, моцартовский, «театральный» цикл «Комедьянт» В «Повести о Сонечке» (1937) о Завадском Цветаева напишет: «…у него и лица не было <…>. Было собирательное лицо Ангела, но до того несомненное, что каждая маленькая девочка его бы, из своего сна, узнала. И узнавала» (IV, 336–337). Вероятно, Цветаевой
Тетрадь с текстом пьесы, столь
Кажется, Завадский в час письма к Парнок перестал быть Ангелом, Памятником, Цветаева уже не видит в нем кумира,
Красными чернилами Цветаева надписала в тетради: «Черновики пьес Марина Цветаева Москва, январь 1919 г.». Далее — эпиграф: «‒Любовник — друг, но Любовь — еще больший друг (‒ Платон друг, но Истина — еще больший друг)»[33]. Свои произведения воспринимала Цветаева средством сказать истину, утвердить некий закон, дать свою философию любви. И обращаясь к теме, она вспоминает
3. С бандой комедиантов
Ю. Завадскому Марина Ивановна посвятит январское стихотворение «Beau ténébreux! — Вам грустно. — Вы больны…»[34] (1918), стихотворение «Как много красавиц, а ты — один…» (6 февраля 1918 ст. ст.), с мотивами театра, рампы, рисующее существо, привыкшее к поклонению. О Завадском 4 марта 1919 г. — незавершенное стихотворение «Сам Чорт изъявил мне милость» (цикл «Комедиант»), где Цветаева корит себя за неверность. В черновике она писала:
На следующей странице Цветаева продолжает работу над стихотворением, словно бы отвечая на «Сонет» Парнок к Цветаевой 9 мая 1915 г.: «Где всходит солнце, равное тебе? / Где Гёте твой и где твой Лже-Димитрий?»[36] Этого мечтанного
Завадский для Цветаевой в марте 1919 года в веренице подаренных стихами, презрительно названных
4. Колодец Св. Ангела
После отступления о стихах этого периода обратимся к тексту самого письма, носящего иронический характер:
Вы хотите, чтобы я дала Вам короткое aperçu[39] моей последней любви?
Говорю «любви» потому что не знаю, не даю себе труда знать другого определения. (‒ Может быть: «все, что угодно — только не любовь»? Но — все, что угодно! ‒)
Итак: во-первых он божественно-красив и одарен божественным голосом. Обе сии божественности — на любителя. Но таких любителей — много: все мужчины, не любящие женщин и все женщины, не любящие мужчин. — Vous voyez ḉa d’ici[40]? Херувим — серафим — князь тьмы, смотря по остроте зрения глаз, на него смотрящих. Я, жадная и щедрая, какой Вы меня знаете, имела в нем все эти три степени ангельского лика.
— Значит не человек? —
— Да, дорогая, прежде всего не человек.
<‒> Значит бессердечен?
<‒> Нет, дорогая, ровно настолько сердца, чтобы дать другому возможность не задохнуться рядом с…
— Подобие сердца.
— Вообще, подобие, подобие всего: нежности, доброты, внимания,
— Страсти?
— Нет, здесь и ее подобия нет.
Прекрасное подобие всего, что прекрасно. Вы удовлетворены?
И ровно настолько души, чтобы плакать — чуть влажные глаза! от музыки.
Он восприимчив, как душевно, так и физически, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и <может> <быть> не сказали бы, если бы он уже не знал.
Абсолютно недейственный, он, не желая, заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. (Угодно здесь неуместно, ему ничего не угодно)
— Добр? Нет.
— Нежен? Да.
Ибо доброта чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отражением. Так вместо доброты — внимание, злобы — пожатие плечами, любви — нежность, жалости — участие и т. д.
Но во всем вторичном он очень силен, перл, первый смычок. Подобие во всем, ни в чем подделка.
О том, что в дружбе он тот, кого любят излишне говорить.
— А в любви? —
Здесь я ничего не знаю. Мой женский такт подсказывает мне, что само слово «Любовь» его как-то шокирует. Он, вообще боится слов — как вообще — всего явного. <Призраки> не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой.
Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это, как удобно мне. А мне удобно так, чтобы я догадывался, но не знал. А пока слов не сказано
— Волевое начало?
Никакого. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о Вас в течение месяца / <узнает об этом месяц спустя>. «Ах, как жалко! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают»…
Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа в таком-то часу — конечно, быт. И чума быт.
— Дым и дом. —
Но есть у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите Вы, он становится таким. Так: Дэнди, демон, баловень, архангел с трубой — он все, что Вам угодно только в тысячу раз пуще, чем хотели Вы[41]. Так Луна, оживив Эндимиона[42] <,> быть может и не раз в этом раскаивалась.
Игрушка, <которая> мстит за себя. Objet de luxe et d’art[43], и горе Вам, если это <оbjet> de luxe et d’art — станет <Вашим> <хлебом> <насущным>.
— Невинность, невинность, невинность!
Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности — с таким трудом сам надевает шубу и зимой 1919 г. в Москве спрашивает, почему в комнате так холодно. —
Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная — только никогда не сойдет с ума! — любовь к сестре[44]. В этом раз навсегда исчерпалась вся его человечность. Я не обольщаюсь.
Итог — ничтожество, как человек, и совершенство — как существо. Человекоподобный бог, не богоподобный человек.
Есть в нем — но это уже не <причем?>, а бред: и что-то из мифов Овидия (Аполлон ли? Любимец ли Аполлона), и что-то от Возрождения, — мог бы быть <любимым> учеником Леонардо[45] — и что-то от Дориана[46], и что-то от Лорда Генри[47] (и соблазнитель, и соблазненный!) и что-то от последних часов дореволюционной Франции — и что-то — и что-то…[48]
— Из всех соблазнов его для меня — ясно выделяются три — я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн равнодушия / бесстрастия — и соблазн Чужого.
В письме Цветаева рассуждает о личности Завадского — артиста, человека театра и игры «отражений». Во всех определениях, которыми она наделяет своего героя: красавец, ангел, демон, херувим — серафим — князь тьмы; ученик,
Поскольку вслед за письмом в тетради заглавие «Колодец Св. Ангела» и подзаголовок «Семь писем», можно предположить, что Цветаева намеревалась написать произведение, построенное как
В тетради М. Цветаевой 1919 года читаем:
(Семь писем)
Итак, решено: мы будем любить друг друга ангельской любовью. Ангелы бесстрастны и бесполезны. Вы бесстрастны, я бесполезна, мы встретились у колодца Св. Ангела, — в субботний, блаженный, ангельский час, кроме того — я забыла главное — ни Вам ни мне — раз навсегда — ничего не надо: Вам, потому что у Вас уже все было, мне, — потому что мне всего слишком мало.
Прекрасный старый Бог — для меня он червонный король и дедушка — смотрит с розовых своих облаков на Вас и на меня и благословляет нашу встречу, встречу женщины, которая будет ангелом, с ангелом, который был человеком.
Это Бог Вас послал, я в это твердо верю (тверже, чем в существование Бога!)»[52].
Письмо оказалось
Так Цветаева решила написать еще одну пьесу. К тому времени ею были закончены «Метель», «Приключение» и «Фортуна».
5. Восход и Закат
Цветаева начала писать «Каменного Ангела» в
Трудно согласиться с мнением, что в любви и привязанности к Стаховичу, к Волконскому, к другим
Упоминаемый «красный бант» есть и у Мэри («Радуйся, бант мой красный!») и знаком читателю по стихотворению «Красный бант в волосах…» (10 ноября 1918). Вторую картину пьесы о Мери Цветаева назвала «Эолова арфа», по одноименной балладе Жуковского, а в образе Джима отразилась любовь Цветаевой к Пушкину. «Негр», «чёрный» — слова, окрашенные для Цветаевой
Новая роль, роль Мэри, видимо, предназначалась Цветаевой для актрисы Сонечки Голлидэй[58]. Имя Мэри Цветаева выбрала из-за родства со своим именем и, возможно, основываясь на литературных источниках: «Пире во время чумы» и стихотворении «Barry Cornwall» (1830) Пушкина и «Герое нашего времени Лермонтова». Эпитет «сквозная»[59] на полях тетради с черновиком пьесы, роднит Мэри с еще не созданной тогда Марусей из «Молодца», а диалог с ветром делает ее похожей на Аврору «Каменного Ангела» и на будущую героиню поэмы «Царь-Девица». Мэри, как и другие персонажи Цветаевой,
Мотивы Восхода и Заката из несостоявшейся пьесы о Мэри: «Двое спешат… Восход и Закат…» — в 1921 году получат развитие в цикле «Ученик», где с одним из «солнц» отождествит Цветаева себя, с другим князя — Волконского. «Видела только, что два плаща…» — говорит Мэри о своих «крылатых» гостях, похожих на Господина в плаще пьесы «Метель». Во время работы над второй картиной сбоку в тетради — запись о Мэри «Собеседница Мира»[60], перекликающаяся со строками стихотворения «Чт
Есть сходство замысла пьесы о Мэри с «Каменным Ангелом». В канун шестнадцатилетия Цыганка нагадала Мэри встречу с двумя мужчинами ее жизни: коршуном и лебедем, ангелом и демоном, стариком и юношей: «Коршун и лебедь… Закат… Восход…». В 1919 году Закат — Стахович, о нем горюет Цветаева, Восход — Завадский или Эфрон? Но пьеса о Мэри перестает занимать Цветаеву. Она пишет «Стихи к Сонечке» и служит в Наркомнаце на Поварской, во дворце Искусств, потом на Пречистенке, на Смоленском бульваре[61]. На Благовещенье, 7-го апреля 1919 года, узнает о здравии Эфрона. И возвращается к «Каменному Ангелу» только летом: «Пьеса задумана в марте, начата 14 (27) июня 1919 года, кончена 1 (14) июля 1919 года»[62]. Начало работы над «Каменным Ангелом» привязано к 27-му июня: Цветаева вспоминала Стаховича, еще раз отдавала дань памяти личности, ассоциировавшейся у нее с 18 веком. Можно сказать, со Стаховичем у нее состоялся роман после его смерти. Они почти не знали друг друга, но самоубийство Стаховича заставило Цветаеву подумать о том, что к умершему она ближе всех, потому что больше всех
6. Варианты плана и композиция
В марте Цветаева записала
Написав часть плана первой картины, Цветаева начинает заново. В
Амур (взрывом)
Аврора
В черновом плане
В первоначальном плане третьей картины Цветаева намеревалась дать диалог Ангела и Любовника. Был намечен эпизод «В гостинице», когда женщина рвется к любовнику. Цветаева задумывает, что Ангел
В окончательном тексте действие происходит в лачуге Венеры (Колдунья). Вместо Сна появляется Амур, ветреный
В четвертой картине, в черновом плане названной «У монастырских врат», происходит вочеловечение Ангела, которому впервые открывается земной мир, — мотив, сближающий пьесу Цветаевой с «Песней Судьбы» Блока: «У <монастырских> врат — ангел и дама. Беседа о цветах и звездах. — Бесстрастие. Но вдруг ангелу хочется пить. Дама достает серебряную фляжку, пьет сама, дает ему. — „Странно-жарко“. — Ангел впервые видит: руки, губы, глаза. Мир открывается ему. Безумная нежность.
Но дама, вспоминая сон о <Божьей> Матери, дергает за веревочку, колокольчик звонит. Монахини уводят ее. Ангел на камне, плачет»[69]. Таким образом, Цветаева планировала закончить пьесу уходом дамы в монастырь. В окончательном тексте не Ангел, а
В черновом списке действующих лиц плана пятой картины — Св. Ангел на колодце, Венера, в образе колдуньи, Сон, Амур, Вероника. Впервые колдунья и женщина названы по
В окончательном тексте Венера превращается в мать Веронику, она всякий раз разная: то старая колдунья, то настоятельница монастыря, то сводня[72]. Юную Веронику Цветаева назовет Авророй. Aura — «предрассветный ветерок», а в римской мифологии — богиня утренней зари, соответствующая утренней Эос. Аврора сродни не только небесному Св. Ангелу, но и Амуру. Она, любящая крылатого Ангела и легкомысленного Амура, «ветерок», дующий то в одну, то в другую сторону, недаром голос Амура в окончательной редакции пьесы «как ветер переменный».
Далее Цветаева записывает новый план пьесы, в котором значится четыре картины:
В окончательном тексте — шесть картин: 1. Колодец Св. Ангела. 2. Не имеет названия. 3. Обольщение. 4. Замок Венеры. 5. Кольцо. 6. Ангельский благовест[74]. Если в первоначальном плане все заканчивалось у колодца, то в самой пьесе символический колодец — точка завязки сюжета. Окончательная композиция содержит важные добавления: Цветаева всю жизнь любила серебряные кольца и воспела обручальное кольцо как символ единения с мужем в стихотворении «Писала я на аспидной доске…»[75]. В пьесе кольцо с надписью — знак верности Ангелу, своей подлинной любви, а в тогдашнем жизненном измерении — верности Эфрону[76]. Еще в финале прозвучит ангельский благовест — знак божественной помощи и спасения.
Четырежды переделывалась ремарка к пятой картине. Шестая картина пьесы в окончательном варианте состоит из двух эпизодов: диалога Венеры и Авроры и диалога Венеры и Богоматери. Венера собирается сделать Аврору публичной девкой. Аврора помнит об Ангеле, читает надпись на кольце, и происходит чудо: настоящая Богоматерь в синем звездном плаще призывает Аврору испить из чаши забвенья, покинуть этот мир вместе с ребенком, чтобы соединиться в райском Саду с Ангелом. «Он помнит, он любит, / Он ждет тебя в рай», — такой станет концовка пьесы летом 1919 года.
7. Вторая тетрадь
Во второй черновой тетради читаем
В третьем стихотворении этого цикла, «Смуглый отрок бродил по аллеям…», воспет
варьирующие пушкинские стихи о двух зорях из «Медного всадника» («Одна заря сменить другую / Спешит, дав ночи полчаса…»[81]). Кстати, к Блоку, по-видимому, 15 августа 1916 года, обращено стихотворение «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…», датированное тем же днем, что стихи
Скорее всего, в «Каменном Ангеле» — и сознательная перекличка со стихотворением Ахматовой «Широк и желт вечерний свет…» (1915) из сборника «Белая стая» (издания 1917 и 1918 годов):
Цветаева могла знать эти стихи еще по публикации в «Русской мысли», № 12 за 1915 год. Сборник «Белая стая» был подарен Цветаевой Ланном (об этом упомянуто в письме Цветаевой к нему от 6-го русского декабря 1920 г.). В письме Али Эфрон к Ахматовой марта 1921 года — строка о «Белой Стае»: «Белую Стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая» (VI, 205).
Среди
Марина Цветаева заново переписывает пьесу с самого начала, вводит ремарки. Приведем примеры того, как шлифовался текст:
Вероника (Аврора):
В беловом тексте речь Авроры значительно короче, будничнее, ближе к разговорной речи:
Символичен в пьесе колодец. Цветаева-поэт пишет стихи, и каждое стихотворение связано с любовью к земному существу и напоминает об Ангеле как идеальном адресате стихов. В воображении поэта живет некий идеальный слушатель, и все «кольца», бросаемые в колодец, не только подарки Ангелу, это символы забвения отгремевших чувств в
Монашка
В окончательном тексте (3–8 стихи) длина ресниц уподоблена стрелам, что у Цветаевой является излюбленной метафорой мысли; ресницы соотносятся с любовными стрелами Амура:
Монашка (
Окончательный вариант интереснее по конфликту между потребным и данным, между природой и назначением. Женская природа борется в Монашке с необходимостью молитвы. Другой персонаж пьесы, Веселая девица, тоже похожа на самого поэта, поскольку еще в утробе матери пела песни. Рождение в мир — освобождение от плена, возможность любви и творчества:
Рисуя портрет возлюбленного, Веселая девица противопоставляет его каменному Ангелу:
Последний мотив сохранится и в окончательной редакции, но станет резче:
Во второй картине Венера произносит слова, которые применимы к самому автору пьесы:
Именно вечный век Венеры, богини, ассоциировавшей с любовью и с произведениями искусства, помогал Цветаевой жить в Москве девятнадцатого года, писать стихи, помнить о второй своей сути, выражаемой через стихи, о своей вечной
Цветаевой в 1919 году тоже исполнится 27 лет. Набросок в тетради: «Зимою девятнадцатого года, / Покинутая всеми, как собака, / Слагаю <…> оды Дружбы и Любви»[87], — словно резюмирует ее переживания. Одой Дружбе и Любви стала пьеса «Каменный Ангел». Своей героине Цветаева придумала имя, роднящее ее с лирикой Пушкина («Зимнее утро»), с французской писательницей Жорж Санд, чье настоящее имя
Если у Мандельштама печаль «по русском имени и русской красоте», то у Цветаевой тоска по Ангелу германскому,
В тетради 1938–1940 гг., во время работы над циклом «Стихи к Чехии» будут записаны двустишия к незавершенному стихотворению «Опустивши забрало…» (22 марта 1938) (тогда Цветаева видела себя похожей на Пражского рыцаря у Влтавы), где «авроры» — образы красоты и молодости, поэтических сокровищ. Вероятнее всего, Цветаева вспомнила тогда, в конце пути, о своей утерянной пьесе! Слово «авроры», обозначившее расцвет жизни и красоты, творческую магию, стоит в позиции начала стиха, что усиливает его значимость:
Образ Авроры и
Пьеса «Каменный Ангел» написана о себе, пережившей ужасы «вочеловечения», любви, измен, революции, голода, а главная героиня
«Драматические сцены у меня могут быть готовы через месяц, — раньше ведь не нужно? В них войдут: „Метель“, „Приключение“, „Фортуна“ и „Феникс“» (VI, 564), — пишет Цветаева критику и эпистолярному собеседнику Александру Бахраху летом 1923 года. Этот замысел не осуществился. «Феникс» впервые издали неудачно, «безграмотно и препакостно» под названием «Конец Казановы» в России в 1922 году. «Метель»[95], «Фортуну»[96], «Приключение»[97] опубликовали в Париже в 1923-ем; «Феникс» полностью — в 1924-ом[98]. В 1919 году Цветаева мечтала написать «Лео. Казанова и дочь», пьесу по мотивам «La mouche» Г. Гейне, о Мушке — Элизе фон Криниц (1834–1896), последней любви Гейне[99]; вещь о Нинон де Лакло[100]. В 1920 году Марина Ивановна начнет писать пьесу «Ученик» (рукопись не сохранилась). А. С. Эфрон также вспоминала о действии пьесы, условно названной «Давид», незавершенной и несохранившейся, видимо, написанной до отъезда из России. В мае 1924 года Цветаева запишет план пьесы о Пьеро, Пьеретте и Арлекине[101], но не осуществит его. А. А. Саакянц, видимо, со слов дочери поэта, упоминает и о незавершенной пьесе «Бабушка»[102]. Поэма и трагедия окажутся для Цветаевой ближе, интереснее, масштабнее. Зинаида Кульманова, общавшаяся с Цветаевой в 1940 году, вспоминала, как МЦ собиралась, «если будет счастлива», написать пьесу «Свадьба Ариадны»[103]. Сам
8. Кукла на колесах
Впервые пьесу «Каменный Ангел» опубликовали только в 1976 году: Неизданное. Стихи. Театр. Проза. (Париж. UMCA-PRESS, 1976, с. 139–201) — «по не совсем исправной машинописи». В России пьеса впервые печаталась в сборнике «Театр»[104]
Например, об Авроре в «Неизданном» читаем: «Потом — издалека — звонкий, легкий, счастливый шаг. — Аврора. <18 лет. — Белокурая коса. — >». В авторской тетради: «Аврора. 17 лет. — Белокурые волосы»[106]. В сборнике «Театр»: «Аврора. Восемнадцать лет. — Белокурые косы». Любопытно, что Цветаева колебалась в определении возраста Авроры. В автобиографии 1940 года Цветаева упоминает, что первая книга стихов включала стихи 15, 16, 17 лет, а затем пишет, что в 1911 году знакомится с 17-летним С. Эфроном. Цветаева вышла замуж восемнадцати лет. «17» — любимая цифра-символ, окончание детства. Цветаева исправила «17» на «18 лет», наверное, из верности биографии. Когда Аврора рассказывает о восемнадцатом по счету женихе, которому отказали, в «Неизданном» цифрой 20 отмечен его возраст. Этого нет в рукописи (ЧТ-2).
Среди неточностей, которые заставляют думать о наличии еще одной тетради, источнике машинописи, эпитет «томных» сновидений вместо «темных» в первой картине; ремарка об Амуре в конце четвертой картины: «
Еще одна правка, о которой узнаем из «Неизданного»:
Амур
В тетради — «пресыщенное»
Венера обещает Амуру («Неизданное»):
В тетради и в «Театре» — «наверстаем в нашем замке». Таким образом, Венера в варианте «Театра» и в рабочей тетради становится
Еще один пример в «Неизданном»:
Амур (
В тетради Цветаевой:
Амур (
В «Неизданном» в третьей картине Амур произносит:
Характер разночтений позволяет утверждать, что вариант «Неизданного» представляет собой несколько отредактированный текст второй тетради пьесы (ЧТ-2).
В ремарке к шестой картине Венера живописуется так: «Черное платье, белый чепец <…>. Рядом с ней мешок с едой». В тетради рядом с Венерой — «миска с едой». Мог быть и мешок, тем более, что пьеса писалась в голодном 1919 году. Это подтверждает следующая реплика, обращенная к Авроре:
Еще примеры разночтений. Амур, предлагая Авроре выпить в третьей картине, в «Неизданном» характеризуется ремаркой «восклицая», в тетради — «наливая». Когда Аврора в третьей картине спрашивает Амура, не устал ли он, Амур отвечает в «Неизданном»: «Нет, нет, пустое. / Вот пить — хочу». В тетради — вариант, более похожий на Амура по настроению: «Нет-нет, пустяк. / Вот пить — хочу». В публикации «Театра» в предшествующей этой реплике — опечатка или неверно прочитанное слово. В тетради поэта:
Аврора
В последней фразе «Ты голоден, устал?» — в публикации «Театра» такая опечатка — «Ты, человек, устал?» И эту фразу Аврора обращает к Амуру, притворившемуся ангелом! Ведь он для нее
Есть разночтения в этом фрагменте и в знаках препинания, и это меняет интонацию, речь Авроры делается не такой взволнованной и стремительной.
В ремарке к картине четвертой в «Неизданном», вероятно, опечатка: «приемная» (виллы) вместо «приятная» (вилла). Это в замке Венеры приемная! Статуя Венеры должна быть
Вот как выглядит ремарка в рабочей тетради поэта:
«Монастырь не монастырь, дворец — не дворец. И монастырь, и дворец. Статуя Венеры, наскоро преображенная в статую богородицы. Несказанное обилие роз, золото, пурпур, яшма. Мраморная мозаика потолка и стен. Приятная загородная итальянская вилла какого-нибудь вельможи». В публикации «Театра» эта ремарка дана без искажений.
Еще о несоответствиях. Вариант начала стиха в «Неизданном»:
В тетради: «∞ — О как, скажи мне, с этим белокурым <…>». В «Неизданном» слова «Божий», «Рай» и им подобные («В святой Господен — дом», «Матерь») даны с заглавной буквы даже тогда, когда у автора в тексте — строчная. Так, «Святейшей Инквизиции» — оба слова — с заглавной, а в авторском тексте и в редакции «Театра» — вторая буква строчная. Трудно сказать, диктовался ли выбор волей составителей сборника или прижизненной машинописью. В шестой картине в публикации «Театра» «бог» дано со строчной буквы, что, конечно, обусловлено цензурой. В рукописном оригинале — с заглавной: «Сам Амур это был. — Твой бал / Пышно начат. — Сам Бог влюбился!»
Есть и заурядные ошибки в «Неизданном», возникшие, вероятно, при перепечатке. В шестой картине («Неизданное») Богоматерь говорит:
В авторской тетради — «свет и темь», то есть
В первой картине, в самом начале пьесы, вдова произносит:
В опубликованных текстах «Неизданного» и «Театра» вместо «рыдальца» — «страдальца». Авторское «рыдальца», обозначающее слезное выражение страдания, гораздо выразительнее, тем более, что у читателя начала 20 века оно ассоциировалось со святым Иоанном Рыдальцем (о нем рассказ «Иоанн Рыдалец» (1913) И. А. Бунина).
Кроме ошибок лексических, в «Театре» есть неточности в передаче авторской пунктуации. В опубликованном тексте:
В авторской тетради — интонационное тире, яснее передающее голос говорящей:
Дальше в этой же картине — в напечатанном тексте пьесы в «Театре» — бессмыслица в двух первых стихах, возникшая, наверное, при перепечатке:
Второй стих вообще не связан ни с первым, ни с третьим по смыслу! На самом деле у Цветаевой в рукописи:
В опубликованной ремарке к первой картине богатая невеста — «похожая на огромную куклу на колесах» («Театр»). У Цветаевой в рукописи — «похожая на огромную куклу и на колокол». Так в цветаевском словоупотреблении ясна связь этой детали с образом Каменного Ангела, ярко выражен христианский лейтмотив пьесы[108]. В первой картине есть случайный пропуск автором предлога, что понятно просто по стихотворному размеру (четырехстопный хорей); при публикации текста, чтобы сохранить размер и грамматическую норму, можно показать это следующим образом:
Еще о лексических ошибках. В первой картине торговка яблоками произносит:
Почему-то в опубликованном тексте «Театра» вместо старинного, поэтичного «андел» появилось «ангел».
Здороваясь с Ангелом, Аврора, по авторской ремарке в рабочей тетради, говорит, «(восторженно закинув голову)». В опубликованном тексте «Театра»: «(высоко закинув голову)». Первое, авторское слово, передает эмоции Авроры, второе — просто поворот ее головы, что, безусловно, обедняет ремарку[110].
В картине второй в монологе Венеры должно быть
Затем в черновой тетради — тире перед строками, а ремарка в скобках:
–
«Ветер» у Цветаевой в тетради дан как
В ремарке второй картины, касающейся Амура, сразу несколько разночтений. Приводим авторский текст из рабочей тетради: «Амуру 18 лет. Золотые кудри. Одет, как охотник. Лук и стрелы. Очарование mauvais rujet и красавчика. Несмотря на белокурость, всем — каждым движением — француз. В настоящую минуту он как женщина, которую не пустили на бал, и как ребенок, которому не дали конфет». В сборнике «Театр» вместо «rujet» — «sujet[111]» — негодяй, шалопай. Так же в тексте «Неизданного». В рукописном первоначальном авторском тексте — mauvais rujet — дурной отпрыск (фр.), понятие близкое, но слово другое. «Не дали конфет», а не «не дали конфеты». У Цветаевой —
Что касается написания таких слов, как «чорт», «портшэзах», то в опубликованном тексте «Театра» они приведены в соотвествии с современными языковыми нормами. Думается, есть слова, которые необходимо оставлять
Вероятно, во время верстки и подготовки рукописи к печати из текста Цветаевой в «Театре» исчезли некоторые полезные в художественном отношении знаки, тире, усиливающие роль анжамбеманов в тексте:
В тексте пьесы тире в конце второго стиха пропущено, таким образом, не возникает необходимой паузы перед переносом.
В третьей картине в словах еврея-торговца в опубликованном тексте «Театра»: «Из чьих, да вы, красавицы, болтать / Привыкли языком — как бы болтаться / Высунувши язык, не привелось / За это бедному жиду…». Должно быть по рукописи:
Вместо
Далее в реплике торговца второй стих начинается с заглавной буквы, а в публикации — строчная:
В нескольких местах рукописи остались варианты строк:
В словах Авроры в третьей картине при публикации «Театра» был избран второй вариант («У вас церквей, что ль, чтобы освятить?»), правда, напечатан с ошибкой («у нас» церквей). По смыслу как будто одно и то же, но
Потом еврей, обращаясь к Авроре, говорит ей: «Это значит, / Что счастлив будет Ваш супруг». В публикации «Театра» со строчной буквы, у Цветаевой — с заглавной, он проявляет уважение к Авроре. Дальше в его же реплике, обращенной к Авроре, слово «лишь» в публикации «Театра» по смыслу заменено на «хоть»:
Судя по комментарию, приведенному после текста поэмы, пьеса готовилась к публикации А. С. Эфрон и А. А. Саакянц. Видимо, А. С. Эфрон сама добавила в пьесу недостающее слово «поглотил» в третьей картине (третий стих):
Амур, (сжигая)[112]
В этом стихе в «Неизданном» — лакуна, как в тетради поэта.
Позже, живя за границей, Марина Цветаева по-настоящему пристрастится к вязанию. Метафорический образ спиц-плясовниц — напоминание о танцующей душе поэта: «Я знаю кто
Сопоставив два опубликованных текста пьесы с авторской тетрадью, можно сделать вывод о насущной необходимости нового издания, с опорой на рукопись Марины Цветаевой.
Событие природы в лирике 30-х годов
Природа неизменно права,
только человеку
присущи
ошибки и заблуждения.
Глава первая
ДАГЕРРОТИП ДУШИ
Природа в цветаевской лирике 30-х годов, ввиду почти полного отсутствия эротической темы, оказывается вместе с темой творческого ремесла темой самой насущной. Жизнь воспринималась адом, природа ― райским садом, была СОБЫТИЕМ, НОВОСТЬЮ, ЧУДОМ. Две темы: творческая (неоконченная поэма «Автобус», цикл «Стол», диптих «Отцам», стихи «Двух станов не боец, а если — гость случайный…») и природная («Дом», «Бузина», «Тоска по родине», «Куст») — вызываются к жизни зачастую стихами Бориса Пастернака, диалогом и соревнованием с ним, братом-поэтом, творчеству которого посвящены статьи «Эпос и лирика современной России» (1932), «Поэты с историей и поэты без истории» (1933).
Сообщение о том, что Пастернак влюблен, Цветаева получила в письме сначала в феврале 1931 года от Р. Н. Ломоносовой, а потом уже от самого Пастернака в марте 1931 г. Если в Чехии ей казалось, что «Москва за шпалами,» то в июне 1931 года она осознает: ей не к кому ехать в Россию. В письме Борис Леонидович чувствуя отчасти женскую обиду Цветаевой, оправдывался перед ней за свое новое счастье, утешительно утверждал мысль о ее гениальности, писал об отзывах на ее произведения своих знакомых, сообщал, что начал подумывать о ее возвращении, просил написать ему в Киев, но, правда, на имя Зинаиды Николаевны Нейгауз для него[116]. Июньское письмо показало Цветаевой истинное положение вещей: Пастернак видел в ней только поэта, его письмо оскорбляло в ней любящую женщину. Эпистолярный удар, полученный из-за пастернаковской новой любви, послужил импульсом к стихотворению «Страна», в котором Цветаева оплакивает невозможность вернуться «в дом, который — срыт». Раньше она писала Пастернаку на Волхонку — в письме от 5 марта 1931 года Пастернак просил ее временно адресовать письма на квартиру Пильняка. Возвращаться даже мысленно некуда! Об этом четверостишие, записанное во время работы над стихотворением «Страна»:
Отсюда попытка увидеть
Окончательный текст:
Марине Ивановне хочется всматриваться в прошлое, как в старые фотографии, чтобы вернуть минувшее в слове. Несмотря на то что ей уже 39 лет, она ощущает себя еще такой молодой: «Из-под нахмуренных бровей — / О зелень юности моей! / Та — риз моих, та — бус моих, / Та — глаз моих, та — слез моих‒». О вынужденности своего поэтического молчания в черновиках финала «Дома», Цветаева писала: «Дом — предрассудок, дом — / Кляп в рот». В окончательном тексте последние строки станут более лиричными, акцент будет дан на несовременности поэта, на утаенных в его душе богатствах, на верности юношескому мифу о Поэте, который не пишет на злобу дня, живет в своем уединенном мире: «Меж обступающих громад — / Дом — пережиток, дом — магнат, / Скрывающийся среди лип. / Девический дагерротип / Души моей…».
Трагический пафос выражен в «Бузине», которую Цветаева начала писать 11 сентября 1931 года в Мёдоне, а завершила — 21 мая 1935 года в Ванве, незадолго до приезда во Францию Пастернака[122]; «как за ветвями особняк /, я за стихами так», — пишет Цветаева во время работы над «Домом». «Бузина» явилась продолжением «Дома»; здесь та же мольба о доме, только не из камня или кирпича, мольба о доме Природы, который нужен поэту «вместо Дворцов Искусств» — здесь ироничный пассаж в сторону СССР, она вспоминает Дворец искусств на Поварской, где бывала в революцию, чуждается всякой массовости. Древесно-природное начало — родина уединенной души:
Зеленый и синий цвет — символы цветаевского двоемирия, ее любви к природе, лазори неба и творческого моря. В тетради 1931 г. во второй строфе с бузиной ассоциируется «звон», связанный с творческим началом, с музыкой лирики, с высокой болезнью искусства: «А потом — какой-то на заре / Вдруг проснешься — аж звон в голове / От бузинной <
__
В окончательном тексте ростопчинский костер — вызывающий восторг костер самоистребления, существование на краю гибели. До конца неясно, идет ли речь о метафорической гибели, о сжигании чувств в
Эпитет «пузырчатой» искался долго, и поиски были связаны с музыкальной трелью: Цветаева вспоминала Моцарта, его Розину, «Фигаро» и «Дон-Жуана». В ранней редакции 1931 года эпитеты: младенческой[126], рубиновой[127] (трелью). В тетради — пространная запись, завершающаяся мыслью: «Мелкость — либо цвет — либо безумие — колоратура — Фигаро — Дон-Жуан».[128] И стих: «От бузинной Розинной трели»[129]. Музыка — аккомпанемент детства; бузина — источник душевно-духовного становления, роковой стержень внутренней жизни и лирического наваждения:
размышляет Цветаева в тетради 1935 года. Стихотворение — попытка защиты собственного внутреннего мира и памяти детства, защита Прошлого. Цветаева все еще страстно любит жизнь и пишет о своем веке через образ меняющегося бузинного куста. В черновой тетради 1931 года, в третьей строфе, бузина, как и в окончательном тексте, и рай, и ад одновременно: «о рай мой красный! / Из всех ягод зеленых — о яд! — / Та, которую не едят»[131]. Ядовитость бузинного куста напоминает пушкинский «Анчар» (1828), упомянутый Цветаевой в «Крестинах» в качестве яда брачных уз, смертоносного для танцующей души поэта. У Пушкина древо смерти растет в пустыне, у Цветаевой — в России.
Первоначальная редакция третьей строфы 1931 г.:
Как показывает сопоставление третьей строфы, окончательный текст полон жутких, драматичных символов: кумач советских знамен, яд и ад, сургуч печатей, запекшаяся кровь. В беловой тетради (БТ-7), заполнявшейся в 1938 году, Цветаева продолжала искать необходимые варианты третьей строфы «Бузины». Эпитет «страшный» неоднократно звучит в тетради: «О бузинная страшная / сыпь и кипь»[133]; «Красно-страшная сыпь и кипь»[134]. Бузина связана с рождением в мир, взрослением, любовью, творчеством, прощанием с революционной Россией, отъездом в эмиграцию, существованием в «уединении груди»[135] и гибелью:
И даже метафора «кровь лета» вызывает грустные ассоциации, потому что летом от чахотки умерла мать. Черная бузина — напоминание об одиночестве и смерти, трагическая нота прощания. Мысль о детях в первоначальной редакции и в окончательной, где потомки названы новосёлами, кажется, идет из пушкинских стихов о Михайловском, из «Вновь я посетил…»:
Окончательная редакция 1935 г.:
В письме к Тесковой из Мёдона, 27 января 1932 года, сквозит тоска по особому миру души, который связывался для Цветаевой в тот момент с поэтичной Чехией, с перепиской с Тесковой, с норвежским эпосом Сигрид Унсет: «К Вам бы я приехала
Первоначальная редакция 1931 г.:
Окончательная редакция 1935 г.:
По-прежнему бузинный куст вызывает волнение, сопряженное отчасти с «пиитическим» ужасом (Пушкин). Строки письма Цветаевой к А. А. Тесковой от 7-го июня 1936 г., посвященного короткому путешествию в Брюссель, подчеркивают, что образ бузины продолжал ее волновать и позднее: «В Брюсселе я высмотрела себе окошко (в зарослях сирени и бузины, над оврагом, на старую церковь) — где была бы
Свои взаимоотношения с бузиной и с Россией в черновике 1931 г. Цветаева выразила следующей метафорой: «Против сердца и против воли / — Знамя! — связь меж тобой и мной… / Я бы века болезнь — бузиной / Назвала»[142]. Окончательный вариант финальных строк стихотворения был найден еще в 1931 году:
Вероятно, эти строки следует читать буквально: бузина — сила, соперничающая с советской властью, которой не отдала мир детских воспоминаний поэта. В рукописи 1931 г. Цветаева рифмует огнекистую бузину со стихом, говорящим о рождении в России как о роке: «И — рождения грозный рок»[143]. Эпитет «огнекистая» бузина сближает ее с рябиной. И в черновиках 1935 года бузина — древесная «родня» поэта, обольщающая и пугающая: «Как живется тебе, — родня / Бузина без меня, без меня…»[144]; бузинный сад для Цветаевой — соблазн жизни и пагуба — «Сад тиранов и террористов!»[145]. Не случайно она заканчивает стихотворение в полугодие гибели Гронского: «Vanves, 21го мая 1935 г. (полугодие гибели Н. П. Г. — Сергиевское Подворье)»[146], — и стихотворение оказывается уже не только о ней, а шире — о судьбе ее собственной семьи, судьбе русских поэтов и России.
Глава вторая
Зеленое поле стола:
Стол
Игры, где
Переписка с Пастернаком в 1931 году обрывается, и Цветаева тяжело переживает это. Она пишет цикл стихов «ICI — HAUT» памяти Волошина, потом возвращается к правке цикла «Стихов к Пушкину», возможно, объединив Волошина и Пушкина в земной и небесной географии: на поле тетради — слово «Гурзуф» («Юрзуф») — волошинских и пушкинских мест. Первое письмо Пастернаку после двухлетнего перерыва датировано 27-ым мая 1933 года в ответ на присланную в подарок книгу стихов: «Борис Пастернак. Стихотворения. В одном томе». Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1933.
Цикл «Стол» в июле 1933 года — о письменный столе, растущем из темного леса Вечности, писался одновременно с обдумыванием
В цикле «Стол», в июле 1933 года Цветаева отмечает тридцатую годовщину своего профессионального писательского труда:
Стол выступает символом поэтического творчества. «Мой четвероногий друг»[149], — отмечает Цветаева в тетради, работая над первым стихотворением цикла, уподобляет свой стол псу и слону. Первое дает товарищество, верность службы, второе — выносливость, устойчивость. В черновом, рабочем варианте Цветаева, подчеркивая надежность творческого стола, написала:
Творчество — охрана, защита, земля поэзии, остров одиночества. В окончательном тексте стихотворения стол сравнивается со шрамом, с уродливой отметиной. Вероятно, Цветаева вспоминала некрасивого, прекрасного Сирано де Бержерака Ростана, которого примерно в те же дни, 19 июля 1933 г., упомянет в письме к Рудневу, когда будет писать о Ходасевиче: «Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac»[151], — подразумевая семью поэтов, духовное единство поколения Серебряного века[152]. Стол Цветаевой — «вьючный мул», несший «поклажу грёз» — не снисходил до века, до его преходящих ценностей; был «строжайшим из зерцал», неподдельным отражением переживаний художника, преградой мирским соблазнам, радостям и низостям. Творчество — «дубовый противовес / Льву ненависти, слону / Обиды» — метафора неприятия века, разлада с действительностью, символ силы и одиночества. «Заживо смертный тес» ремесла не давал жить земной жизнью, но менялся, «большал», «ширел», чтобы вместить все, требовавшее словесного воплощения. От категории малого пространства Цветаева переходит к категории географической. Стены дома исчезают, а дом души становится равным земному шару. Кант столовой скатерти превращается в прилив лирической волны. Подобно тому, как на сухой пустынный пляж набегают волны, на поэта обрушивается лирический прилив, море лирики. Чтобы передать силу творческого зова, Марина Цветаева рисует очеловеченные образы стола: отбивал «Как Шах / Красавицу / Изменницу»; «как Маг / Сомнамбулу»; «как бог / избранницу»[153]. «…как Шах — / Беглянку», — оставляет она в окончательном тексте. Борьба с бытом непроста, она несет рубцы душевных ран, превращающиеся горящие столбцы слов: именно
Каждый столбец лирики вырос из живой правды чувств, каждая строка написана «чернотою крови, не пурпуром чернил» (I, 534) и воплощает огонь чувств, душевный жар — Неопалимую купину души поэта. Вот как выглядит поиск слова в заключительном стихе, где поэт уподобляет свою плоть древесному стволу:
Среди отвергнутых в процессе работы строк следующие:
Цветаева обыгрывает два значения слова:
В третьем стихотворении цикла Цветаева говорит о своем почерке, трудном для чтения, но выражающем ее душу. Кому-то могут показаться нескромными цветаевские слова о красоте собственного письма, но каллиграфия в данном контексте метафора красоты и индивидуальности стиля, поэтической мысли: творчество сначала уподоблено труду пахаря, затем творческое поле стола становится образом
Читая четвертое стихотворение цикла, словно видишь
В этом видении — громадный стол, равный поэту-великану, ростом с гору или с языческого бога. Стихотворение заканчивается благодарным словом к Творцу, давшему поэту его ремесло, наградившего просторной и
Огромной каменной симфонией назвал Нотр-Дамский собор В. Гюго. Застывшая музыка архитектуры в устах Цветаевой становится фоном
16-го июля 1933 года в газете «Последние новости», в годовщину смерти матери, М. А. Мейн опубликована «Башня в плюще» (// Париж, 1933, 16 июля) — о встрече маленькой Марины с приятельницей Рильке Марией фон Турн-унд-Таксис во Фрейбурге. В самом названии — «Башня в плюще» — перекличка с башней Музот, где Рильке завершил «Дуинезские элегии» и «Сонеты к Орфею». В этой прозе Цветаева живописует образ ребенка и будущего поэта, необычность судьбы которого угадывает княгиня, что передано в надписи на подаренной Марине книге «Heide». Рабочий стол Рильке в Мюзоте, в швейцарском замке, увитом плющом, — белый дом княгини в Германии, дом с террасой и с глубокими глазами окон — московский дом семьи Цветаевых в Трехпрудном — летний дом в подмосковной Тарусе — и
Вечером 17-го июля (день именин Цветаевой по старому стилю) из вариантов, не вошедших в первое стихотворение цикла, Марина Ивановна создает новое стихотворение, которое почти не будет править. В нем даны естественность, природность лирической героини, ее творческая искренность и живость, ее связь и с землей, питающей творчество, и с небесным древесным братством. Трижды повторяет поэт эпитет «живой», передающий жизненную силу, которую дарит «святое ремесло» (К. Павлова):
Читая эти стихи, можно представить Аполлона, увенчанного лавровым венком, потому что для Цветаевой творческий стол иносказательно — дерево, играющее листьями. 17–18 июля 1933 года, во время работы над циклом «Стол», Цветаева увидела сон о том, как они с Муром оказались в «облаве», в лесу, как ей было страшно, потому что они спасались от преследования незнакомца. В записи сна используется немецкое слово «Mausefolle», обозначающее мышеловку или западню, а беседа с людьми во сне ведется по-французски. Картина же, которую увидела Цветаева, напомнила ей Тарусу, тарусские леса: «Полная темь. Дорога, явно, вышла из какого-то нижнего <тарусского> леса (сосны) Из той черноты поблескивает биение сияние пяти — шести озер, не то луж: болото. (<Были> в <Тарусе> такие места, такие <леса>)»[157]. Читатель, осведомленный в дальнейшей трагедии семьи Марины Цветаевой, возможно, захочет увидеть в сюжете сна ловушку, в которой окажется семья Цветаевой, вернувшись в СССР. В контексте 1933 года сон еще раз подчеркивает связанность творчества с любовью к природе, к деревьям. Таруса во сне — оттого что в июле Марина Цветаева вспоминает прошлое: Россию, детство, умерших родственников: брата, отца, мать, отца, всю
Глава третья
Этих белизн,
Этих тишизн:
Первоотчизн —
Стоит ли жизнь?[159]
Родина есть чело
Зевсово[160]
1. Совдохновение
Стихотворение «Тоска по родине»[161] писалось в конце апреля — в начале мая 1934 года, затем дорабатывалось в декабре 1934 года, Цветаева возвращалась к нему и в мае 1936 года. В. Ходасевич назвал это произведение Цветаевой «исключительно тягостным по мысли и настроению, но и столь же сильным по выполнению», одним из «самых замечательных ее стихотворений»[162]. Хвалебную оценку дал и Г. Адамович в «Последних новостях»[163]. Часто «Тоска по родине» трактуется как стихотворение о тоске по России[164]. А. А. Саакянц справедливо заметила, что «понимать стихотворение в таком смысле — значит упрощать и даже искажать его смысл»[165]. Сама Цветаева объясняла в мае 1934 года: «…Я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое, потому русского страдания мне дороже гётевская радость, и русского метания — то уединение. Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все), да я и кровно — слишком — смесь <…>. <…> Я и духовно полукровка» (VII, 387–388)[166]. Добавим, Цветаева ощущала себя не только дочерью России, Германии, Польши, Франции, но еще — дочерью Неба. В 1927 году в письме А. А. Тесковой Цветаева писала о своей аполитичности, о том, что есть вещи, гораздо более важные «следующего дня страны, даже России»: «Я не могу принять всерьез завтрашнего лица карты, потому что есть после-завтрашнее и
Обращение к теме родины в лирике в 1934 году не первое у Цветаевой. 12 мая 1932 года Цветаева написала стихотворение «Родина», вспомнив о калужской губернии и Тарусе, где семья Цветаевых проводила лето:
Эти стихи первые в новой синей Кламарской тетради (Цветаева переехала в Кламар — 101, Rue Condorcet 1-го апреля). Она начала эту тетрадь, не закончив «Искусства при свете совести», которое писала больше полугода. «NB! Если мой суд над стихами кончится апофеозом стихов — так и должно было кончиться»[169], — размышляет она в тетради, забросив работу над статьей, начав писать стихи о Дали Отечества. Певший родину «мужик» и Цветаева пели о разном. «Родина» строится на противопоставлении России, земной родины, — и тридевятой земли, тридевятого царства, родины-дали, открывавшейся с тарусского холма. В стихотворении — воспоминание о Тарусе как о месте, откуда можно смотреть на родину
В беловой тетради строки, показывающие, как Цветаева рассуждала в тетради о родине вблизи и вдали, о родине рождения, о родине души: «Даль не России — а земли, / Даль не России, не — земли… / Даль не России, а души» (БТ-7, л. 123).
В стихотворении «Тоска по родине» ключевой оказывается мысль о том, что только куст, особенно рябина, соотносившаяся автором с приходом в этот мир («Стихи о Москве»), со своей горькой участью и страстной душой, со своим творчеством — «уст моих псалом / Горечь рябиновая» («Деревья») — примиряет поэта с окружающим миром, делает землю не чуждой. Цветаева мыслит космически, планетарно: «Двадцатого столетья — он; / А я — до всякого столетья!» — говорит она, противопоставив себя глухому читателю газет — «глотателю пустот».
Как известно, создавая стихотворение «Тоска по родине», Цветаева отталкивалась от пастернаковского посвящения ей «Ты вправе, вывернув карман…», опубликованного в сборнике 1933 года, подаренном Борисом Леонидовичем. Со стихотворением Пастернака связаны и мотивы поэмы «Автобус», обдумывать которую Цветаева начала в 1933 году[170]. Через все пастернаковское стихотворение проходит мысль о торжестве природы и похожего на нее поэта:
Вишневый сад в тумане — такой представляется Пастернаку жизнь («Любая быль — как вешний двор, / Когда он дымкою окутан»[171]), а поэт, спасающийся от ударов судьбы, похож на ветхозаветного Бога, клубящегося облаком. Пастернак заканчивал свои стихи мыслью о том, что Цветаева даст имя целой эпохе русской поэзии:
Рефреном звучавшее «Мне все равно…», у Пастернака сопряженное с темой индивидуальности художника, у Цветаевой превратилось не только в утверждение ее разминовения со временем, но и в сопротивление человеческому существованию. Главное, что сближает оба произведения, — это торжество природы, которая и есть для обоих поэтов лицо совершенной Жизни. Неслучайно Пастернак уподобил деревенские одежды деревьев немодному покрою платьев Цветаевой: «Мне все равно, какой фасон / Сужден при мне покрою платьев». Выразительная метафора поэта-тумана или облака, дымящегося во много «рукавов», соотносит поэта с рекой и с многоруким индийским божеством, которое оказывается сильнее превратностей судьбы.
Название стихотворения «Тоска по родине» восходит к маршу, который на балалайке или на гитаре исполнял брат Марины Андрей, учивший сестру Асю играть тарусский марш «Тоска по родине»[172]. Так что в заглавии «Тоски по родине» — мысль о детстве, о музыке, о море лирическом. Стихотворению дало жизнь слово наиболее близкого Цветаевой поэта-современника и заглавие музыкального произведения как эквивалент родиночувствию. «Тоска по родине» — тройная цитата. Пастернаковский сборник «Борис Пастернак. Стихотворения. В одном томе», где было опубликовано стихотворение «Ты вправе, вывернув карман…», открывался посвящением Лермонтову. Стихотворение Цветаевой явно отвечает теме природы-родины и природы-дома в поэме «Мцыри», стихотворению Лермонтова «Тучи», мысли об отсутствии у поэта родины, о невозможности изгнания вечно свободного, одинокого странника-поэта. Да и само начало: «Тоска по родине — давно / Разоблаченная морока…» — указывает на 19 век как на время, когда Лермонтов утвердил эту мысль. Первоначальный эпиграф к поэме «Мцыри» — «Родина бывает только одна» — звучит антитезой цветаевскому стихотворению[173]. Окончательный эпиграф к «Мцыри» с небольшим сокращением в тетради Цветаевой записан при работе над стихотворением «Променявши на стремя…» в 1925 году: «И вот, вкусив мало меду, умираю», поэтому можно предположить, что Цветаева и в 1934 вспоминала именно лермонтовские стихи.
У Пастернака в посвящении Цветаевой жизнь дана в образах деревьев, грунта — Марина Цветаева в рабочей тетради называет родиной не землю, а комету:
Образ кометы напоминает о любви к Наполеону, к Сирано де Бержераку Ростана:
«Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac»! — могла бы вновь воскликнуть Марина Цветаева. Стихотворение «Тоска по родине» — одно из свидетельств цветаевской неудовлетворенности жизнью. В начале 1934 года Пастернак написал Цветаевой три открытки вместо писем, ссылаясь на многословье, на то, что его письма перерастают в трактаты, а у него «до совершенной непосильности расширился круг забот» стало много «близких людей и судеб»[176]. Смерти поэтов: Маяковского, Волошина, Софьи Парнок, Андрея Белого, эпистолярное разминовение с Пастернаком, одиночество, отсутствие современника, который бы полностью
Незадолго до начала работы над «Тоской по родине» Марина Ивановна делает запись в тетради, подчеркивающую важность для нее поэтического мира, сопоставляя его со сном: «Мир стихов особый, ни на что не похожий, ничему здесь не соответствующий, в <который> я погружаюсь как в сон, тоже и так же ничему не соответстветствующий, навстречу (как в колодец) той существенной, насущной, нигде кроме как там не существующей и забываемой <мной> сразу как вы-гружаюсь»[177]. Во время работы над «Тоской по родине» 30 апреля — 1 мая 1934 года Цветаева увидела и записала сон, в котором вместе с балериной Идой Рубинштейн,
Стихотворение будет завершено 3-го мая. По всей видимости, Цветаева в те дни вспомнила или
Имя Ахматовой упоминается в рабочей тетради во время работы над стихотворением «Куст» летом того же года. Кроме того, импульс к мысли об Ахматовой — получение от Пастернака сборника 1933 года, где было опубликовано его стихотворение «Анне Ахматовой»[188]. В отсутствии Блока, на новом жизненном этапе, в 1934 году, третьим, близким Марине Ивановне и Анне Андреевне
2. В дом — одинаково не мой
Тема дома проходит сквозь все творчество Цветаевой, начиная с самых ранних стихов[189]. Дом в Трехпрудном переулке, в котором Цветаева была счастлива, дом после замужества в Борисоглебском переулке, а затем сплошные «казармы», отсутствие уюта, ощущение сиротства и бездомности, выразившееся в стихотворении «Брожу — не дом же плотничать…»:
«В Мёдоне мы прожили пять лет. В Мёдоне вырос Мур. В Мёдоне в трех минутах был лес и в трех — вокзал. В Медоне н
В черновике был вариант, где роль языка общения отдавалась междометию, передающими эмоции, которыми изъяснялись первые люди:
Не обольщусь языком — не обольщусь самым дорогим — эти строки следует понимать не в бытовом, а в творческом ключе как отказ писать стихи, потому что их все равно не понимает
Цветаевой не хватало любящего, понимающего, одаренного читателя, эквивалентного поэту, но в тетради она открещивается и от такого читателя:
Друга-читателя нет, а Пастернак — друг-поэт, редко о ней вспоминает. Возможно, в этих строках — отклик на стихотворение Баратынского «Мой дар убог, и голос мой негромок…», тем более что «Тоска по родине» писалась в год 90-летия со дня смерти поэта, скончавшегося 29 июня ст. ст./ 11 июля 1844 года. Баратынский мечтал найти друга-читателя в «потомстве». Сама Марина Ивановна обращалась к другу-читателю в 1919 году в стихотворении «Тебе — через сто лет», мечтала, чтобы родился поэт нового века, кто помянет о ней.
3. Особенно — рябина…
Думы о будущем, о потомках у Пушкина в стихотворении «Вновь я посетил…» образно связываются с младой сосновой рощей, у Пастернака в стихотворном посвящении Цветаевой — с вишневым садом; у Цветаевой в «Тоске по родине» — с рябиной. Любой куст, но
«(Отзвуки) Что мне — родина? / Самородина / Рождается сама!»[196] Поэт
И все-таки с Россией рябина соединена тоже, не случайно современники прореагировали на концовку стихотворения как на тоску по России. На поле тетради узеньким столбиком записывается простонародное:
Рябина ассоциируется здесь с горькой судьбой, со старостью и с Россией. И — двустишие, ставящее знак равенства между рябиной и горечью непонимания:
Таким образом, рябина, венчающая «Тоску по родине», примиряет Цветаеву с жизнью, потому что рябина — досада — человеческое негодование — эмоциональный отклик Цветаевой на звучание мира. «Но если по дороге / Куст — встает, особенно — рябина…», если ей навстречу устремляется куст рябины, она вспоминает о любимом ею мире природы и родственном ему мире стихов[200]. Красная кисть рябины ассоциируется у читателя с труженической кистью поэта и страстным голосом Марины Цветаевой. В 1916 году, в «Стихах о Москве», она воспела рябину как куст своего рождения. Творчество, страна Лирики — единственное убежище. Язык поэзии — язык Жизни.
Нет,
Благодарная за воспоминания о Белом, Цветаева посвящает Ходасевичу прозу «Пленный дух»: «Посвящается Владиславу Фелициановичу Ходасевичу» (IV, 221). В черновой тетради запишет более эмоционально и сердечно: «В. Ф. <Ходасевчу>, <глубокому>, <толковому> и <благородному> <защитнику> Белого и всей той уходящей — ушедшей расы с <любовью> и <благодарностью> <посвящается>»[201]. Это посвящение — объяснение в любви к прошлому, к культурному наследию
«С Белым у нас не было ничего общего, кроме трагической доли поэта: собачьести: одиночества. Ведь нет поэтов, а есть — поэт. Один во всех. Вот мы с ним ИМ и были…»[203] — объясняла она в одном из писем Н. Гайдукевич ощущение духовного сиротства. Благодаря Н. Гайдукевич за понимание «Тоски по родине», Цветаева пишет: «Спасибо за рябину (зарю: для меня она —
В рабочей тетради — запись о гибели поэта Н. Гронского: «21 ноября 1934 г., на метро Pasteur был раздавлен Николай Павлович Гронский, около 8 ч., +10 ч. 10 мин. веч.»[205], а дальше — мотив новой встречи с Гронским на том свете. От мыслей о Гронском Цветаева возвращается к думе о своем сиротстве и продолжает работать над «Тоской по родине». А следом пишет «Надгробие» — цикл памяти Гронского. Тоска Цветаевой в те декабрьские дни скорее связана с тем светом, чем с земным миром.
В мае 1934 года будет написана проза «Хлыстовки», связанная с темой родины, с мыслями о детстве, Тарусе, России; в июне 1934-го — «Страховка жизни», об эмигрантстве, о будущем сына, философское осмысление жизни и смерти[206]. В 1936 году работа над неоконченным стихотворением, обращенным к Пушкину, «Так, на глазах…» (8 мая 1936), перетекает вновь в работу над «Тоской по родине», в работу над третьей строфой «Родины», а затем Цветаева возвращается к стихотворению «Кварталом хорошего тона…» («Деревья») и к поэме «Автобус», воспевая природу как источник творчества. «Тоска по родине» оказывается тоской по природе, по своим духовным поэтическим корням.
Переписывая «Тоску по родине» в беловую тетрадь, Марина Ивановна пометила, что эти стихи могли бы быть в ее творчестве последними[207]. Последними по искренности слов и правдивости. «Тоска по родине» — тоска по настоящей себе, обретаемой в мгновение любования природой, деревом, кустом, рябиной — наивысшим выражением красоты мира, потому что красивое и красное у нее — одно: «… красота не <что> иное как краснота»[208]. «Тоска по родине» — стихи двойственные, показывающие любовь к этому миру, явленную через образ куста рябины, и к миру иному, в который она рвется, последнее признание в том, что ей нигде нет покоя; уйдя туда, она будет вспоминать эти деревья, куст, лес…
4. Из жизни Шуберта
1934 год стал годом цветаевского поэтического кризиса, во многом обусловленого не только творческими, а
«Видали ли Вы немецкий фильм „Leise flehen meine Lieder“[213] (по-французски „Symphonie inachevée“)[214] — из жизни Шуберта? Вот — прекрасная трагедия поэта, а моя — уродливая, и, может быть, отчасти из-за ее уродства и плачу. Там — его „не любит“, верней — его любя, от него уходит прелестная девушка, и он остается один — с песнями. А от меня уходит, не любя, моя дочь, которой я отдала двадцать один год
Я
А начиналось письмо с рассказа о неписании стихов (не берут), с реакции на вручение Бунину премии Нобеля, где между строк читаются и осознание Цветаевой собственного поэтического таланта, и потребность признания[218]. 28 декабря 1935 г. Цветаева пишет Тесковой о дружбе Али с Буниным, и ее оскорбляет, что Бунин отдает предпочтение не общению с Поэтом, не уму, не душе, а Алиной юности: «Это —
«Мур растет —
Лень, бесстрастие, ненадежность, безответственность, желание нравиться и только тогда оживление, хохот, глаза, и как основа — полная бессовестность. От
Живет дома — <потому что> работать (зарабатывать) не хочет, и —
В доме, где все работают, живет, чтобы не работать.
Естественно — и дома работать не хочет.
Посмотрим запись будущего —
С 1913 года Цветаева ощущала себя профессиональным писателем и презирала Алино участие в самодеятельных спектаклях, в «собраниях», лекциях. «Презираю всякое любительство как содержание жизни»[221], — заявляет Цветаева в письме от 20-го января 1936 года. В этом же письме жалуется на одиночество и вспоминает «дивный» Трехпрудный дом своего отца, сравнивает его с домом Ростовых. Ей не хватало семейного уюта, понимания близких. «Мне хорошо только со старыми людьми — и вещами. Из молодости люблю только молодую листву и траву. Сейчас —
В те трудные для себя времена Цветаева старалась найти время хотя бы для прозы. «…Белого[224] написала только потому, что у Мура и Али была
Глава четвертая
Я люблю не людей,
но души,
не <события>, а судьбы,
а больше душ — деревья[228]
Для Цветаевой природы никогда не была фоном, приложением, аккомпанементом. Природа писала стихи, природа задавала тон, интонацию, ритм, размер стиха. Цветаева утверждала, что любит Бетховена, а сама была, при всем огромном поэтическом труде, не деятелем, а созерцателем, углубленным в свои сны-картины, рисовавшиеся ее воображению. Она мечтала издать книгу, «где ничего не <происходит>, все <внутри>. <То> <есть> герой <только> игралище сил природы, и даже не сил, а <времени> и состояний ее. Природа сказанная через <человека>»[229]. Над стихотворением «Куст», впервые изданным в журнале «Современные записки», 1936, № 62, Цветаева работала в июле — августе 1934 года, а окончила работу около 20 августа 1934 года в Эланкуре. В БТ стихи приведены без заглавия, с лакунами, с самоосуждающей пометой под первой частью текста: «писала
начинает Цветаева, а потом переходит к мысли о речи как о даре богов, впоследствии отвергнутой:
Стихотворение оборачивается жалобой на свою малость, бедность, старость, слабость, одинокость. Полная чаша красоты природы — против собачьей человечьей доли. Поэзия, воплощенная в образе куста, — против прозы жизни. Несовершенство человека-поэта, с записью рифм и повторением одной и той же строки, — и совершенство природы, у которой нет одинаковых листьев. И даже если словам предана бессмертная сила, то они лишь подобие того, что таилось за чертой губ… В тетради возникает образ молчащего поэта как Сезама, таящего сокровища (последнее двустишие):
Вариант концовки первой части в рабочей тетради подчеркивает сходство с кустом поэта-сновидца:
Рождение поэтической речи в рабочей тетради уподоблено воде из глубокого колодца, дремучей аллее сада, глубокой стремнине — падающему с кручи водному потоку. Одна из черновых строк развивает отождествление со швейным ремеслом: стих поэт может «обронить, как иголку!»[234]. Работая над финальным четверостишием, Цветаева искала вариант тридцатого стиха: «(лучшее <только> обмолвка!) / <…> Каждое слово — обмолвка!/ <…> на губах / Уже <ощущая> обмолвку/ предотвращая обмолвку… / нацепивши обмолвку… / подтверждая размолвку / совершая размолвку / раздробив на осколки…»[235] В окончательном тексте слов
Последние два стиха в рукописи имели такой вариант:
Отказ от речи — уход в небытие. У Цветаевой ее «отрину» выражает волевой отказ. «Отрину» речь — отвергну, отброшу, отмету, как ненужное мне, заговорю
Вторая часть стихотворения «А мне от куста» — прославление голоса природы, в шелестах которой — звуки посмертия и речи, мнимая неясность музыки и тишина до творения, дотворческая немота. Приведем выписанные нами варианты 7–8 стиха в тетради:
Когда Цветаева писала о дивной невнятице куста, она отождествила ее с речью собственного девятилетнего сына. Стихи постоянно рождались через повседневный, семейный, материнский контекст. Один из стихов, вероятно, вариант 12-го стиха, абсолютно отождествляет творчество,
Любящей матери кажется, что сын Мур в будущем может быть так же велик, как Гёте. Своей невнятицей язык ребенка наиболее близок языку природы и языку гения, философа, поэта. Один из вариантов 7–8 стихов в тетради: «Последней и <первой> строфы / <строки> / Поэта — <невнятицы> <дивной>»[239]. «Невнятицы от черезкрайней / В нас мощи[240] — пытается сформулировать Цветаева в черновике. — Той, между тетрадью и мной / Поэм, поэта, / Поэзии — Невнятицы…»[241] «Куст» — стихи о недооцененности, непризнанности поэта обществом, в котором поэт находится на самой низшей ступени. Это ясно показывают следующие строки черновика: «<Осмеянных миром> поэм / <Невнятицы благословенной>…»[242] Читатель может увидеть разницу между поиском поэта в столбцах рукописи и строгостью конечной формулы. В окончательном тексте:
Продолжая искать в тетради аналог голосу природы в диалоге поэтов, Цветаева во втором четверостишии, вероятно, вспоминает о Пастернаке:
Другие, зачеркнутые строчки черновика связаны с Ахматовой:
В годовщину смерти Блока, в ночь с 6-го на 7-е августа, во время работы над «Кустом», Цветаева увидела сон об Ахматовой[245], поэтому можно сказать, что Цветаева размышляет о Поэте и Природе в общечеловеческом масштабе. В этом убеждает и незавершенное стихотворение «О поэте не подумал…» (сентябрь 1934), в котором воплощен портрет века-ада, и стихотворение «Уединение: уйди…», с мрачным колоритом, где садом уединения названа сначала грудная клетка, а потом смерть. Рядом со строками «Куста» расположены два четверостишия о Боге, наделенном
Первоначальный вариант, выразительно передающий предшествующее творчеству вслушивание в природу, отброшен из-за неясно выраженного мотива
Среди вариантов концовки — стих, показывающий огромность
Таким образом, отвечая на вопрос «Что нужно кусту от меня?», Цветаева утверждает правду поэта, свою творческую необходимость, свою надобу, особенно значительную на фоне абсолютного бесправия в «мире мер». Во время работы над циклом «Куст» Цветаева записала в тетрадь: «<Можно> <жить> у себя в Ванве — и даже в <Билиньине> — в <полной> тишине и темноте — ничего не <требуя>, не занимая ничьего <места> — и даже пустого заведомого — <пустого> и <ничьего> стула не занимая
— и все же тем, <что> ты там у себя в Ванве, просто — и
ты кому-то не даешь жить / дышать
<Что> было бы — если бы я вдруг — оспорила (свое место)
Но не бойтесь —
Глава пятая
…Мне сад был — тетрадью
Тетрадь была — садом…[251]
В 1928 году Цветаева мечтала написать чужой сад, взгляд на сад девочки — женщины — старухи, три разных взгляда на мир и три состояния своей души: «Хотелось бы написать САД. Одеяло упало в соседний сад. Я (<женщина>) иду за ним. Мы <всходим>. Павильон. — Девочка идет за уроненной игрушкой. Ее сад. Старуха идет за уроненным вязаньем. Ее сад. Можно (усложнение) чтобы и <девочка>, и <женщина>, и старуха — одна и та же. Таков будет сад, когда ты в <следующий> раз в него придёшь. <Предвосхищающий> будущее»[252]. Сад будет написан шесть лет спустя, не соседний, недоступный в своем великолепии, а собственный, подаренный Богом в единоличное владение. Вероятно, на создание стихотворения повлияло заглавие последней книги Рильке «Vergers» («Фруктовые сады» — фр.). Цветаева
Стихотворение «Сад» (1 октября 1934, Ванв) не было опубликовано при жизни Цветаевой. Марина Цветаева работала над ним в 1934 году, возвращалась к нему в 1939-ом. Сад одиночества — награда за годы труда для беглеца-поэта — видится местом отрешения от всего, главенствующего в жизни, от всего, что составляет человеческую суть. В черновике в строках «Сада» звучала авторская ирония. После 24 стиха следовало:
Цветаева все время оглядывается на первые дни Земли: ей не хватает в жизни той первозданной естественности, когда человек еще не начал управлять природой. Она тоскует по миру до сотворения Адама. Ее «Сад» — гимн красоте природы и жажда пустого единоличного сада, где не было бы и Бога-садовода. Заметно в черновике стремление дать сад через влагу, водную стихию, напоминающую, намеренно или нет, о тропиках Африки:
В
В 1934 году Цветаева записала в тетради слова сына, показавшиеся ей справедливыми, не по-детски умными: «Мур, на мой <рассказ>, как я 14 <лет> в солнечный день <хотела> быть всюду сразу и оттого никуда не шла:
— Знаю, Вы хотели быть Богом. <Только> он всюду сразу везде. Или — солнцем.
Elancourt, par Trappes (S. et O.) chez Mme Breton (на холму, на ферме. Собака Феликс, <которая>, пока пишу (спешу!) спит у моих ног под столом. 10
У «на отпущение» — еще какой-то, первый, до-смысла, что-то окончательное и успокоительное, м.б. мой смертный день[259], — рассуждает Цветаева в тетради.
«Дом», «Бузина», «Деревья» («Кварталом хорошего тона…»), «Тоска по родине», «Куст» связаны друг с другом, с одной стороны, тем, что вызваны к жизни Пастернаком, собеседником-поэтом, на которого досадовала Цветаева и к которому обращалась, и тем, что обозначают царство природы единственным мерилом ценности бытия и земного существования. Цветаева не всегда помечает, где написано стихотворение, но «Куст» написан в Эланкуре, «Дом» в Мёдоне, «Бузина» начата в Мёдоне, окончена в Ванве, в Ванве создан и «Сад». Вероятно, Цветаева благодарно делает это, когда произведение местом вызвано к жизни. В письме Рудневу 3-го октября 1935 года по поводу прозы «Черт» Марина Ивановна пишет: «Почему Вы убрали: Ванв, 1934 г. Читатель всегда радуется времени и месту, а автору это — необходимость»[260]. Но вот «Тоска по родине» не имеет указания на место в пространстве, и в этом
Глава шестая
Наслоение любви (почва).
1001 круг дуба. <Только> когда
срубят узнают[261] —
Еще одна лирическая ветвь творчества Цветаевой 30-х годов — цикл «Маяковскому» (1930), цикл памяти Волошина «ICI — HAUT» (1932), цикл «Надгробие» (1935), обращенный к погибшему Н. Гронскому, и «Стихи сироте» (1936) Штейгеру — все эти произведения объединены тем, что адресованы ПОЭТАМ. И только последний цикл —
«Стихи сироте» направлены к поэту в минуту его тяжелой болезни, он для Цветаевой «сквозной», «бумажный» собеседник. Чем неживее, больнее Анатолий Штейгер («Разбиваются в самом начале / О густую решетку сердца»[262]), тем проще Цветаевой говорить о том, что она чувствует, потому что беседует она с
В последней строчке стихотворения (символично, что Цветаева дважды повторяет последний стих четвертого и пятого стихотворений) — интертекстуальная связь с балладой А. К. Толстого «Канут» написанной на основе датского предания о гибели Кнуда Лаварда. Кнуд был женат на дочери киевского князя Мстислава Владимировича. Жена в письме предупреждает Кнуда о гибели, которую предсказал ей вещий сон:
Кнуд не внял словам супруги и поехал к своему шурину, не боясь вещего сна. Цветаева
Еще одна перекличка с творчеством поэта 19-го века — в стихотворении «Когда я гляжу на летящие листья…»[266]. Стихотворение «Средь шумного бала…» А. К. Толстого Цветаева вспоминает, как и в стихотворении 1935 года цикла «Отцам», и в этом воспоминании — тоска по прошлому, по молодости, по любви, потому что в октябре 1936 года она чувствует себя никем не любимой. И романс П. И. Чайковского на стихи А. К. Толстого, звучит для нее лейтмотивом любви и царства Души 19 века, который она ощущала
В черновом варианте первого четверостишия Цветаева с горечью отождествила октябрьские листья с листами своих писем, сдаваемыми в архив, заранее ощутив посмертное значение своей частной жизни. Она написала так о письмах Штейгеру, переписка с которым зашла в тупик, или о письмах Пастернаку: последнее письмо от Бориса Леонидовича она получила около 3 октября 1935 года. Для нее разминовение с Пастернаком было
В 1936 году Цветаева переведет на французский несколько пушкинских стихотворений, в том числе: «Бесы», «Няне», «К морю», «Заклинание», «Для берегов отчизны дальной», «Приметы», «Пророк»[268], напишет прозу «Нездешний вечер» памяти М. Кузмина; в 1937 году — лирическую прозу «Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачев», «Повесть о Сонечке», но законченного лирического стихотворения не создаст ни одного. Последние настоящие стихи, «Стихи к Чехии», будут записаны в 1938–1939 годы. Стая стихов 1938–1939 гг. появится от любви к стране, бывшей родиной ее сына, ее стихов и в каком-то смысле символом ее души. «Стихи к Чехии» — один из последних всплесков вдохновения поэта, чьим пером движут любовь и горечь, страстный протест против насилия. Строчку чешского гимна «Где дома я? Где дома я?» — Цветаева вспомнит в одном из стихотворений, потому что в
Поэт, сроднившийся с Прошлым, прощается с
В тот момент Цветаева жила в Париже, в
Иконопись в поэтическом сознании Цветаевой
Внучка священника —
а в церкви чувствую себя
нечистым духом,
или Хомой Брутом:
жуть порчи, риз и ряс,
золота и серебра.
Иконы (лики!) и свечи
(живой огонь!) —
люблю.
Нечаянная радость
В течение всей жизни икона была необходимой спутницей, хотя Цветаеву, внучку священника, нельзя назвать человеком набожным и религиозным, в обывательском понимании этого слова (вспомним, как юная Цветаева, боготворившая Наполеона, завешивала изображения Спасителя его портретами)[269]. Цветаева неоднократно уточняла, что она человек
– <Марина>! Две вещи разные и равн
(Я): Икона — око. Если не око — картина»[271]. Итак, для Цветаевой икона была ценна прежде всего
Цветаева явно занята своей земной любовью больше, чем любовью к Богу. Мирские чувства подруг друг к другу спорят с христианским чувством; светская красота руки Парнок, «с кольцом опаловым» противопоставлена иконографическому изображению Богородицы. Опал, в данном контексте, олицетворяет именно страстное, огневое начало[273]. Не случайно, стихи, говорящие о необходимости освобождения от неразрешенной Богом любви, помечены христианским праздником — днем Вознесения 1915 года. С. Я. Парнок посвящено стихотворение «В оны дни ты мне была как мать…», в котором, прощаясь с подругой, Цветаева надеется на Прощеное воскресенье того света как на момент возвращения любви в
Обращение к поэту «Вседержитель моей души» объясняется отождествлением Блока с изображением Спаса Вседержителя. Такой лик изображали на фреске или мозаике в центральной, купольной части храма. Характерной особенностью этого иконографического типа является изображение благословляющей
В стихотворении «Не веря воскресенья чуду…», которое Цветаева вспоминает в «Истории одного посвящения», Мандельштам так пишет о религиозности Цветаевой 1916 года:
Стихи ко мне Мандельштама, т. е. первое от него после тех проводов, — комментирует Цветаева в «Истории одного посвящения». — «Столь памятный
Эти строки бродячего слепца-поэта Цветаевой о Спасе ее творческого, душевно-лирического иконостаса проецируются на Блока. Даря Ахматовой свое сердце, Цветаева в символических образах, по-видимому, иносказательно говорила о Вседержителе души, властителе дум, судье поэтического пути, авторе «Стихов о Прекрасной Даме». В «Стихах к Блоку» Блок именуется светоносным солнцем, мертвым ангелом, серафимом, человеком со святым сердцем, иноком, странником, сыном Богоматери, Христом в новом воплощении, всевидцем и праведником весь цикл стихов пронизан религиозной символикой. Цветаева наделяет земного поэта нечеловеческой красотой и силой: «Царство мое не от мира сего». В пятом стихотворении к «Стихов к Блоку» Цветаева обращается к петербургскому поэту:
«Радость моя», возможно, соотнесение А. Блока с иконой Божией Матери «Нечаянная Радость», поскольку «Нечаянная радость» (1907) — название второго сборника Блока[281]. Приведенные выше строки в «Стихах к Блоку» могли быть связаны с сюжетом иконы, на которой изображен молящийся человек, каждый раз начинавший молитву обращением архангельским приветствием «Радуйся, Благодатная!» Однажды во время молитвы на него напал внезапный страх, и он увидел, что Богородица и Младенец предстали перед ним живыми. У Христа открылись раны на руках, ногах и на боку, и из них начала струиться кровь, как и во время Распятия. Разбойник пришел в ужас и воскликнул: «О, Госпоже! Кто сделал это?» Богоматерь ответила ему: «Ты и прочие грешники своими грехами снова распинаете Сына Моего». Изумленный разбойник начал молить Божию Матерь помиловать его. Тогда Богоматерь обратилась к Христу, и Тот даровал нечаянную радость прощения грешнику[282]. Цветаева своим обращением сравнивает себя с грешником, не имеющим права обратиться к Блоку с поэтическим словом; подчеркивает иерархическое неравенство свое с поэтом. Следует отметить, иконописный грешник связан с иконой
В «Стихах о Москве» Цветаева дарила Москву Мандельштаму, водила его к главным московским святыням. Икона «Нечаянная Радость» находилась в церкви Благовещенья на Житном дворе в Тайницком саду Московского Кремля[283]: «К Нечаянныя радости в саду / Я гостя чужеземного сведу». Цветаева упоминает о своем посещении храма Благовещенья вместе с Алей и в записной книжке 1917 года. Здесь же приведены слова С. Я. Эфрона, понравившиеся Цветаевой, который сравнил руку на иконе с формой руки Цветаевой: «Мариночка, у Вас рука, как икона Нечаянной Радости»[284]. Здесь же запись:
«Творить золотую краску». (Выражение старинных иконописцев) (1917)[285].
Успение Богородицы
12/ 25 мая 1918 года ожидание вести об ушедшем на фронт муже Цветаева передавала, соотнося свои переживания с горем Богоматери, оплакивающей Христа:
По мнению Р. Войтеховича, мотив этих стихов отсылает к известному византийскому апокрифу «Хождение Богородицы по мукам»[287]. «Семь мечей, пронзающих сердце», — популярный мотив в иконографии Богородицы. Чудотворная икона Божией Матери «Семистрельная» северорусского происхождения. До революции она пребывала в Тошни, в Иоанно-Богословской церкви, неподалеку Вологды[288]. Богоматерь изображена без Христа, что является символом ее страданий о Сыне. Семь мечей, пронзающих сердце Пресвятой Богородицы на «Семистрельной» иконе, говорят о полноте скорби, которую Она претерпела в земной жизни: «и Тебе Самой оружие пройдет душу, — да откроются помышления многих сердец» (Лк 2; 34–35)[289]. Празднование иконы в современной богослужебной практике совершается 13 / 26 августа, а также 2 /15 февраля (в день Сретения Господня) и в Неделю всех святых, когда в дореволюционной России чествовали образ Божией Матери «Умягчение злых сердец» (в настоящее время в Русской Православной Церкви принято считать эти иконы разновидностями одного иконографического типа)[290].
Цветаева чтила Праздник Успения Богородицы, который отмечается церковью в два дня разницы с «Семистрельной» иконой, 15-е августа (28 августа н. ст.). Он называется Успением («засыпанием»), потому что Божья мать как бы уснула, а через три дня была воскрешена и вознесена на небо[291]. А. С. Эфрон вспоминала, как в 1919 году М. И. Цветаева приехала к ней в деревню именно на праздник Успения[292]. Днем Успения помечено несколько стихотворений 1916 года, развивающих «ангельскую тему»: «Бог согнулся от заботы…», «Чтоб дойти до уст и ложа…», «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…». Между 15 и 25 августа 1921 года написаны стихотворения, посвященные памяти А. Блока: «А над равниной — …», «Не проломанное ребро — …». Для боготворившей Блока Цветаевой он был торжеством духа, ангелом, пасынком земли, отсюда тема Богоматери, ждущей Сына. Тема иконы Успения Богородицы отразилась в последнем записанном
Иверская и Казанская иконы
В духе народной традиции, Цветаева отдавала дань и целительной силе иконы. В стихотворении «Москва! Какой огромный…» упомянута икона с младенцем Пантелеймоном: «На каторжные клейма, / На всякую болесть — / Младенец Пантелеймон / У нас целитель, есть». Еще одна икона, не раз воспетая Цветаевой в лирике, святыня и символ Москвы — икона Иверской Божией матери: «Москва! — Какой огромный…», «Мимо ночных башен…», цикл «Стихи о Москве»; «Первородство — на сиротство!..». Во время Отечественной войны 1812 года Иверская часовня пострадала от московского пожара, но вскоре была полностью восстановлена. Московский список иконы Иверской Божией Матери быстро стал одним из самых почитаемых в России и также прославился чудотворным действием[294]. Она никогда не запиралась. Только однажды Иверская икона покинула Москву: в сентябре 1812 года преосвященный Августин вывез ее во Владимир, где она пробыла два месяца[295]. Об Иверской часовне, построенной в 1669 году специально для списка иконы Иверской Божьей матери 1648 года, писал Осип Мандельштам в стихотворении, обращенном к Цветаевой, «На розвальнях, уложенных соломой…», 1916: «От Воробьевых гор до церковки знакомой / Мы ехали огромною Москвой». Марина Цветаева вспоминала ее в стихотворении, обращенном к Мандельштаму: «Мой — рот — разгарчив, / Даром что свят — вид. / Как золотой ларчик, Иверская горит»[296]. Для Цветаевой Иверская икона — сердце Москвы и ее души: «Там Иверское сердце/ Червонное, горит» из стихотворения «Москва! Какой огромный…» цикла «Стихи о Москве». Дата создания этих стихов: «8 июля. Казанская». Стихи написаны в день иконы Казанской Божьей Матери. Праздники иконы — 8 (21) июля, в память обретения иконы, и 22 октября (4 ноября) — день освобождения Москвы войсками Минина и Пожарского. Чудотворная икона Казанской Божией Матери находится в кафедральном соборе в Москве. Перед Казанской иконой Божией Матери в канун Полтавской битвы в 1709 г. молился Петр I с войском. В 1811 г. образ был поставлен в Казанском соборе, где Кутузов молился перед чудотворной иконой о победе над французами. По легенде, первая крупная победа была одержана в день праздника иконы, 22 октября, когда выпал снег и ударили сильные морозы[297]. Храм с иконой Казанской Божией матери упомянут Цветаевой в стихотворении 1917 года «Але» («В шитой серебром рубашечке…», сб. «Лебединый стан»), и позднее опубликованном в «Психее»: «Помолись о нашем Воинстве / Завтра утром на Казанскую…». Образ дочери рисуется в стихотворении как ангельский, иконописный: шитая серебром рубашечка, грудь как звездами унизана, туманно-розовое лицо, пустынные озера очей. Кажется, что молитва такого ребенка должна дойти до Богоматери.
Тайная вечеря
В ряде цветаевских стихотворений 1917 года формируется библейская, православная образность, обусловленная февральской революцией, верностью культурно-историческому Прошлому с его героическими, возвышенными идеалами и «Пасхой в Кремле», рождением второй дочери: «Над церковкой — голубые облака…», «И сказал Господь…», «Уж и лед сошел, и сады в цвету…», «ЦАРЮ — НА ПАСХУ» и др. В 1917 году Цветаева возвращается к образу Иоанна Богослова[298], воспетому в «Стихах о Москве»: «Спорили сотни / Колоколов. / День был субботний: / Иоанн Богослов».
Впервые имя Иоанна Богослова упоминается Цветаевой еще в эпиграфе к разделу «Любовь» «Вечернего альбома»: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся несовершенен в любви» (Перв. послание Иоан., гл. 4, ст. 18)[299]. Для христианской церкви Иоанн — прототип аскета-прозорливца, «духоносного старца». С именем Иоанна в теологии, литературе, иконографии связаны таинственные, мистические мотивы[300], в христианских религиозно-мифологических представлениях, это любимый ученик Иисуса Христа, наряду с Петром занимающий центральное место среди двенадцати апостолов. По легенде, Иоанн Богослов — автор четвёртого Евангелия, трёх посланий и Апокалипсиса («Откровение Иоанна Богослова»)[301]. Он сын галилейского рыбака, младший брат или брат-близнец (?) Иакова Старшего, ученик Иоанна Крестителя (Ио. 1, 35–40). Вместе с Петром и своим братом Иоанн Богослов присутствовал при воскрешении Христом дочери Иаира (Мк. 5, 37), при преображении Христа (Матф. 17, 1; Мк. 9, 2; Лук. 9, 28) и молении о чаше (Матф. 26, 37; Мк. 14, 33). Сохранились следы предания, по которому Иоанн был казнён вместе со своим братом. Из всех апостолов об одном лишь Иоанне («ученике, которого любил Иисус», Ио.: 19; 26) говорится, что он стоял на Голгофе у креста. Умирая, Христос завещал Иоанну сыновние обязанности по отношению к деве Марии. По преданию, Иоанн прожил более 100 лет. Во время царствования императора Домициана был схвачен и сослан на остров Патмос, где, согласно Апокалипсису (1, 9), имел видения о конечных судьбах мира (отсюда популярная в живописи североевропейского Ренессанса иконография Иоанна как визионера на Патмосе, а также восприятие названия этого острова символом откровения, как в стихотворении Ф. Гёльдерлина «Патмос»)[302]. «Остров Pathmos — не на тебе ли я родилась?»[303] — записала однажды Цветаева, имея в виду одиночество и обреченность на искренность поэтического слова. Патмос она ощущала своей
Цикл «Иоанн», написанный в июне 1917 года[305], состоит из четырех стихотворений. Все они, за исключением первого стихотворения, посвящены иконографическому эпизоду «Тайной вечери», к которому Цветаева переходит через изображение абсолютного чувства к некому боготворимому Спутнику, которого она отождествляет с Христом[306]. В первом стихотворении цикла передано космическое чувство, даны его необыкновенность, духовность, первозданность, чистота. Интерес к эпизоду «Тайной вечери» в трех остальных текстах цикла объясняется любовью, в первом стихотворении возведенной в миф, где взаимоотношения лирической героини с дорогим для нее адресатом даны как диалоги Бога и Бури «где-нибудь в поле, в какой-нибудь темный час». Иконографически Цветаева рисует себя с опущенной на руки головой в первом четверостишии; во второй строфе изображает поцелуй и объятие, данное через образ божественной длани, которая опускается с неба не на грудь, а на «высокий вал… дыханья». Этот поцелуй, уподобленный
Во время Тайной вечери Иоанн Богослов, по преданию «возлежал на груди Иисуса» (Ио. 13; 23). На иконе «Тайная вечеря» Иоанн Богослов как бы
Поражает умение Цветаевой двумя строками заставить читателя увидеть мифопоэтическое пространство. Что здесь дано? Запах хлеба, ветер, туман, кусты — детали, из которых создает Цветаева поэтический сюжет о встрече и расставании с возлюбленным. Стихотворение состоит из восьми стихов (синтаксически — это два предложения). Четыре последние строки уводят из Москвы лета 1917 года в Палестину, к эпизоду Тайной вечери, когда на груди Христа плакал Иоанн. Рыдающим Иоанном живописуется лирическая героиня. Драматическая и по-человечески живая нота содержится в образе «раскиданного стана» Иоанна: Цветаева как бы проговаривается о живом горе, женской печали: «буду отчаянно плакать», так же, как Иоанн плакал на груди Христа. Гениальность этих стихов — во втором четверостишии, в иконографическом описании руки возлюбленного. Духовная близость лирической героини и адресата дана через красноречивые эпитеты: «Длинной рукою незрячей / Гладя раскиданный стан». Длинная рука — деталь, передающая художественную, иконописную ее достоверность. Незрячесть руки — воплощение духовного зрения, высшей истины, открывающейся в момент свидания двоим или более старшему адресату, отождествляемому с Христом. Этот эпитет встречаем и в стихотворении Анны Ахматовой «Рахиль» («Из книги бытия»), написанном позже цветаевского: «И Лию незрячую твердой рукой / Приводит к Иакову в брачный покой» (1922–1924). Утешение
Третье стихотворение цикла по-своему живописует тот же эпизод Тайной вечери об Иоанне как духовном сыне Христа: возлежание на груди Христа дано как сыновнее. Курчавость головы — излюбленная деталь, соответствующая абсолютному поэту (курчавый Пушкин). Иоанн здесь не только духовный сын Христа, он Поэт и Сновидец, призванный написать о любви к Отцу и Учителю. Пейзаж этого стихотворения: кремнистый путь, тишина над гладью водной, скорее всего, проникнут коктебельскими ассоциациями:
Герои этого стихотворения — земные люди. Это подчеркивает первое четверостишие с четвертым стихом: «Человеку надо — сына». Следовательно, за библейской историей для Цветаевой вырисовывается вполне земной сюжет. И Христос у Цветаевой человек, а не божество; человек, становящийся Отцом и Учителем.
В четвертом стихотворении то же видение «Тайной вечери», возвращающее к первому стихотворению цикла, к мотиву прощального поцелуя, по-видимому, противопоставленного поцелую Иуды:
Единение Христа и Иоанна дано через сравнение кудрей Иоанна с водными струями (мотив Крещения) и, в плане подтекста, дан мотив поэтического предназначения, мотив духовной помощи через сравнение рук Иоанна — с крыльями Христа. Эпитет «умилительное» бессилье
Вероятно, мифологема поцелуя в четвертом стихотворении цикла проецируется на неназванного возлюбленного. Адресат цикла «Иоанн», по всей вероятности, — Никодим Акимович Плуцер-Сарна. Прочтем строки его письма Цветаевой из Нижнего Новгорода 12 июня 1917 года, где он пишет о своей любви тоже иносказательно: «Когда, Маринушка, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза через всю стихию полета страсти, тоски, восторга чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души. Это мой собственный ритм — это две реки сливаются в один широкий могучий поток. <…> Мы с Вами, Маринушка, двое БЛАГОРАЗУМНО несчастных БЕЗУМНО счастливых людей. Марина!!»[310] Таким образом, в цикле «Иоанн» Цветаева пишет о земной любви, которая волей обстоятельств оборачивается разлукой. Отказ от реализации любви для нее равносилен прощанию Иоанна с Христом. Вне всякого сомнения, цикл «Иоанн» читается под разными «углами» и может быть интерпретирован как евангельский и как светский (любовный) текст. В 1919 году, вероятно, вспоминая свои стихи, Цветаева записала: «Иоанн — совершенство ученичества. — А что если Иоанн был женщиной?»[311] Для Цветаевой, вероятно, стихи вообще были миром, который избавлял от одномерного существования. Иоанн Богослов — идеальный евангелический «герой», соответствующий ее представлению о верности, вере, преданности, любви, избранности. Цветаева вернется образу Иоанна в письме к Рильке 12 мая 1926 года: «Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более
Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.
Мир был еще слишком юн.
Ты посмел
Благовещение
Многие свои стихи Цветаева помечала названиями церковных праздников. Например, Вербное воскресенье 1918, 3-й день Пасхи 1918 и т. д.[313] Православный календарь был силой, которая соединяла Цветаеву с Прошлым, со всем, что было дорого и что уничтожила революция. Отсюда усиление религиозности, актуализация словесных образов, связанных с Православием и православными преданиями, упоминание икон, Богородицы, Христа в годы революции и гражданской войны. В примечании к стихотворению «Коли в землю солдаты всадили — штык…» (3-ий день Пасхи 1918) Цветаева пишет о том, что красным флагом в революцию завесили лик Николая Чудотворца. Свое отношение к этому кощунству она передает тем, что называет флаг, символ доблести, служения, «красной тряпкой», выражая пренебрежение к флагу враждебной, новой власти. Стихотворение строится на антитезе, передающей противоестественность государственного строя, перевернувшего основания духовного существования: «Коли в землю солдаты всадили — штык, / Коли красною тряпкой затмили — Лик, / Коли Бог под ударами — глух и нем, / Коль на Пасху народ не пустили в Кремль — / Надо бражникам старым засесть за холст, / Рыбам — петь, бабам — умствовать, птицам — ползть, / Конь на всаднике должен скакать верхом, / Новорожденных надо поить вином <…>». В другом стихотворении 1918 года «Надобно смело признаться, Лира!..» она написала о своей верности флагам Старого мира: «Новые толпы — иные флаги! / Мы ж остаемся верны присяге, / Ибо дурные вожди — ветра» (1/ 14 августа 1918).
Любимым праздником Цветаевой дочь поэта А. С. Эфрон называет 24 марта / 7 апреля — Благовещение[314]. Правда, это детское воспоминание, до отъезда из России. Любовь к Благовещению отразило стихотворение «Закинув голову и опустив глаза…» марта 1918 года, в котором картина Страшного Суда рисуется именно в день Благовещения и связана с одним из кремлевских храмов, поэтому свое сердце Цветаева уподобила кремлевскому колоколу:
С днем Благовещенья связано создание стихотворений 1916 года: «В день Благовещенья…» и «Канун Благовещенья…». В первом 23 марта 1916 г. вспоминается традиция на Благовещенье, отпускать на волю птиц:
Второе — «Канун Благовещенья…» — связано с посещением Благовещенского собора Московского Кремля и построено как молитва к Богоматери о здравии дочери Али. Цветаева воспроизводит церковную службу, вплоть до слов молитвы, но
Она называет себя «чернокнижницей», грешницей, а после службы собирается бежать смотреть на ледоход: «Я же весело / Как волны валкие / Народ расталкиваю, / Бегу к Москв
Благовещение — начало земной жизни Христа. Цветаевой нравилось в Св. Предании сама история о Богородице, зачавшей от духа святого. «В шестой же месяц послан был
В Успенском соборе московского Кремля находилась новгородская икона XII в. «Благовещение устюжское». Это икона Божией матери, привезенная в Москву из Георгиевского собора новгородского Юрьева монастыря в середине 16 века, первоначально была храмовым образом Благовещенского собора Кремля, в 1-й четв. XVII в. ее перенесли в Успенский собор (ныне — ГТГ). По-видимому, икона была вывезена в Москву по приказу царя Иоанна Грозного[318]. День почитания этой иконы — праздник 8 июля, в день памяти прп. Прокопия Устюжского. На иконе Богородица представлена стоящей на подножии у престола, в руках Она держит моток красной пряжи. Арх. Гавриил изображен с простертой благословляющей десницей, в левой руке — жезл, крылья опущены. Иконографическая особенность этой иконы — образ воплощенного Богомладенца Иисуса Христа, изображенный на груди Божией Матери поверх складок Ее мафория; вверху в небесной полусфере — образ Иисуса Христа в облике старца, восседающего на престоле в окружении Небесных сил. Вероятно иконография Богородицы вызвала строки стихотворения «Без зова, без слова…» («Стихи к Блоку»), где выражена мысль о новом рождении Блока после смерти. Возможно, именно эта иконография повлияла и на создание цикла «Подруга». В четвертом стихотворении цикла «Подруга» для матери мифического сына А. Блока Цветаева находит возвышенный, неземной, молитвенный эпитет «Присноблаженная». Кажется, рождение синеглазого ребенка — победа над смертью, духовный, мистический и поэтический мост через Неву навстречу умершему поэту, живущему на синих звездах:
На Благовещенье 1921 года Цветаева написала и первые стихотворения цикла «Ученик», обращенного к князю С. М. Волконскому. Переписывание его рукописей воспринимала своим послушанием, надеждой на то, что вымолит у Бога жизнь мужа. И когда летом 1921 года получит весть о том, что Сергей Эфрон жив и находится за границей, напишет цикл стихов «Благая Весть», название которого тоже связано с Благовещением, с праздником птиц, летящих на свободу:
Чудо Георгия о Змие
Можно сказать, что «Чудо Георгия о Змие» — одна из самых любимых и почитаемых Цветаевой икон, прежде всего, видимо, потому что с 14 века изображение всадника на коне было эмблемой Москвы, а затем входило в московский герб. Об этом свидетельствует стихотворение, написанное два дня спустя после дня св. Георгия по новому стилю, обращенное к иконе над воротами московского Кремля — «Московский герб: герой пронзает гада…» (9 мая 1918) (I, 399)[320]. В других стихах 1918 года, «Героизму пристало стынуть…», со Святым Георгием, покровителем Москвы и Белой гвардии, отождествляется С. Я. Эфрон: «Белый всадник — мой друг любимый, / Нынче жизнь моя — лбом в снегу. / В первый раз воспеваю зиму / В восемнадцатом сем году» (23 октября 1918) (I, 434). Образу Св. Георгия Цветаева посвятила цикл «Георгий» (9–14 июля 1921 г. по старому стилю; опубликован в сб. «Ремесло») цикл, состоявший из семи стихотворений (в БТ их десять), датированный 26 июня—1 июля 1921 г.), в котором Георгий предстает как «победоносец, / Победы не вынесший», одинокий, «сиротский и вдовый» герой, который не кичится своей победой над драконом, а стесняется ее: «Взлетевшею гривой / Затменное солнце. / Стыдливости детской / С гордынею конской / Союз». По восточному календарю, Цветаева родилась в год Дракона, и ее отношение к драконоборчеству неоднозначно. Например, в 1919 году, говоря о любви к дочери Але, Цветаева шутливо
С иконописным изображением Св. Георгия связано создание поэм «На Красном Коне»[322] и «Егорушка» (1921); образ Св. Георгия повлиял и на портрет Царь-Девицы, прощающейся со своим белым конем. Всадника поэмы «На Красном Коне», которого в финале поэмы Цветаева назвала своим Гением, она сравнивала с иконописным («Красный, как на иконах»[323]), а А. С. Эфрон прямо уподобила Св. Георгию Победоносцу. В те годы портрет мужа, С. Я. Эфрона, висел на стене в комнате Али, в Борисоглебском. Видимо, со слов матери, маленькая Аля в стихах «Ваша комната» периода гражданской войны называла отца сероглазым Гением: «Из тумана сероглазый гений / Грустно в комнату глядит,/ Тонкий перст его опущен / На старинный переплет»[324] Назвав в 1925 году Георгием сына («У нас будет сын, я знаю, что это будет, — чудесный героический сын, ибо мы оба герои»)[325], Цветаева еще раз подтвердила свою любовь к этому святому.
Необходимость иконографического воплощения ангела-хранителя Цветаева почувствует в конце 20-х, в 30-е годы, что выразится в ее возвращении неоконченной поэме «Егорушка» (в феврале 1925 г. — после рождения сына Георгия; в январе — марте 1928 года), в интересе к истории чешского рыцаря Брунсвика, чей облик абсолютно соответствовал цветаевскому представлению об Ангеле-хранителе (VI, 358); в предании о Брунсвике Цветаева, видимо, отмечала родство со Св. Георгием[326]. Не случайно Пастернак напишет образ Георгия (Юрия) в романе «Доктор Живаго», в стихотворении «Сказка», скорее всего, чтобы соотнестись с цветаевскими стихами:
Борис и Глеб
В 1922 году, крестясь на московские храмы, Цветаева ехала из России в эмиграцию — навстречу мужу, после разгрома белого движения ставшему пражским студентом, и путь ее в эмиграцию, по словам А. С. Эфрон, лежал мимо церкви Бориса и Глеба. Этот храм лирически упомянут в стихотворении «Серафим на орла, — вот бой…», обращенном к Евгению Багратионовичу Вахтангову: «Гнев Господень нас в мир изв
«Два ангела, два белых брата, / На белых вспененных конях! / Горят серебряные латы / На всех моих грядущих днях» (I, 384), — писала Цветаева в январе 1918 года в цикле «Братья». Героев-адресатов своего стихотворения, предположительно, актеров школы-студии Вахтангова, П. Антокольского и Ю. Завадского[328], она отождествила с известной иконой о Борисе и Глебе, правда в стихах Цветаевой братья на белых конях, а на иконе, хранящейся в Третьяковской галерее, — на красном и черном[329]. Борис и Глеб, в крещении Роман и Давид (+1015), святые князья-страстотерпцы, младшие сыновья святого равноапостольного киевского князя Владимира Святославича, погибшие в усобице после его смерти от руки старшего брата Святополка; первые по времени канонизации русские святые. Дни их памяти: Борис — 2 мая, 24 июля[330]; 5 сентября — Глеб: в день памяти Глеба, родилась дочь Цветаевой Аля, возможно, еще и этим объясняется внимание Цветаевой к сюжету о двух братьях. Молитва Борису и Глебу — молитва о защите от нечистоты, озлобления, об оставлении прегрешений, о здоровье, об избавлении от войн и междуусобиц, молитва от внезапной смерти. Цветаева хорошо знала иконографические изображения Бориса и Глеба: икона «Борис и Глеб» была не только в храме на Поварской, но и в Успенском соборе московского Кремля. Остается загадкой, на какую икону опиралась Цветаева, когда писала о двух братьях. Известные новгородские иконы запечатлели святых братьев не на белых, как у Цветаевой, а на красном и черном, на коричневом и огненно-рыжем конях, а также пешими (для московской школы не характерно изображение братьев конными). По-видимому, в поэтической иконографии отразилась любовь к иконописным образам других любимых святых — Георгия Победоносца, святых братьев Флора и Лавра. Об этом заставляет подумать концовка стихотворения, где упомянут архангел, должно быть, архангел Михаил:
Стихи о серебряных латах можно назвать провидческими: Цветаева непрестанно воевала с бытом, боролась за самовыражение, вопреки всем сложностям существования, сражалась со своим временем, трудилась над рукописями; героическое начало всегда для нее было мерилом подлинности и духовной силы. Добавим, что в 1925 году Цветаевой хотелось назвать сына Борисом, в честь Бориса Пастернака. Так миф о Борисе и Глебе в 1922–1925 годы вновь возникает в жизни Цветаевой, переплетенный с Поэзией, с любовью к Москве, освященный пастернаковским гением (см. «Брат»).
Спас Недреманное Око
В трудное для себя время, в 1923 году, когда Цветаева выбирала между семьей (долгом) и страстной любовью, она сравнила себя с иконой Спас Недреманное Око: «Моя душа мне всегда мешала, есть икона Спас-Недреманное Око, так в
Перед рождением сына Георгия, 31 января 1924 года, Цветаева провела вечер у Анны Ильиничны Андреевой[335], «смотрели старинные иконы и цветную фотографию»[336]. Сергей Яковлевич Эфрон в студенческую пору в Пражском университете занимался в семинаре Никодима Павловича Кондакова (1844–1925), ученого, академика-византолога, автора фундаментальных работ по иконописи[337]. Рассказ о смерти гениального Кондакова содержит письмо Цветаевой от 19 февраля 1925 года, содержащее мысль о посмертии, сожалении об утрате интеллектуального сокровища мозга ученого и одновременно мысль о
Троеручица
С чудотворной иконой Богородицы «Троеручицы» (Дамаскинской) Цветаева отождествила себя в стихотворении «Коли милым назову — не соскучишься!..» (6 апреля 1916), подчеркнув свое творческое многообразие: «Коли милым назову — не соскучишься! / Богородицей — слыву — Троеручицей: / Одной — крепости крушу, друга — тамотка, / Третьей п
Р. Войтехович, разбирая состав сборника «Психея» (1923), заметил: в циклы «Стихи к дочери», «Бессонница», «Муза», «Плащ» входило 11 стихотворений, а в год выхода «Психеи» (1923) Але исполнилось 11 лет[344]. К отмеченному Войтеховичем, добавим: одиннадцать стихотворений входило и в цикл «Сугробы» (1922), а 1911-й год ознаменовался встречей с С. Я. Эфроном в Коктебеле в доме Волошина, умершего 11 августа 1932 года. Так что число «одиннадцать» для Цветаевой было числом жизни, рождения, смерти, творчества, юности[345], любви, Прошлого («Жизнь и смерть произношу со сноской, / Звездочкою» — в «Новогоднем»), числом, символическую роль которого она, вероятно, и отметила, начав в этот день в 1937 году повесть о Молодости.
Иоанн Богослов и Взыскание погибших
Среди вещей, которые Цветаева взяла с собой, собираясь ехать к находящемуся в Праге после разгрома Белого движения мужу, — была икона, которая сопровождала семью вплоть до отъезда в СССР. Расставшись с этой иконой в 1939 году, Цветаева расскажет в письме А. А. Тесковой о дне отъезда из Франции: «На прощание посидели с Муром по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 г. — н
Среди икон личного «иконостаса» Цветаевой вспомним икону «Взыскание погибших»: именно перед этой иконой, особенно почитаемой в Москве, происходило венчание Марины Цветаевой и Сергея Эфрона. Сроки венчания, судя по письмам близким, переносились. В письме Волошину 10 января 1912 года Цветаева даже написала, что венчание пройдет за границей. Первоначально свадьба намечалась на 7–8 января 1912 года (письмо Е. О. Волошиной сыну), потом была отложена до 16 января (письмо Е. О. Волошиной от 1 января 1912) и, наконец, венчание состоялось в Палашевской церкви в Москве 27 января 1912 года, недалеко от Трехпрудного переулка, в нескольких метрах от Тверской, на Успенском вражке (ныне — Брюсов переулок).
«Погибшие», в названии иконы, не только умершие телесно, но и потерявшие веру. Перед чудотворной иконой «Взыскание погибших» невесты молятся, чтобы брак был благодатным, а матери — о погибающих детях. К чудотворной иконе обращаются с мольбой об освобождении от пороков, страждущие — в болезнях. Праздник иконы «Взыскание погибших» приходится на 18 февраля. На иконе Божией Матери «Взыскание погибших» Младенец Христос стоит на колене Богородицы, левой щекой припадая к щеке Матери, ручками охватывает Её шею. Особенность московского образа в том, что волосы Богоматери не прикрыты.[353] Почитаемый образ «Взыскание погибших», написанный итальянским мастером, находится в Москве,
Вспоминала ли Цветаева икону своего венчания? Вариант последней строфы в четвертом стихотворении цикла «Стихи о Москве» заставляет подумать, что вспоминала: «Прости же, Бог, погибшей от гордыни / Новопреставленной болярыне Марине»[354]. Нельзя, разумеется, с абсолютной уверенностью утверждать непременную связь с иконографией метафоры «погибшей от гордыни», но предположить эту связь можно. В нескольких текстах Цветаева использует глагол «взыскать» (глагол «взыщется», причастие «взыскан»): «А пока твои глаза…», «Настежь, настежь» («Царю — на пасху»); в «Сугробах»: «Не здесь, где связано…»; «Над колыбелью твоею — где ты?..» («Под шалью», 1); в трагедии «Ариадна» (картина 5); в поэме «Егорушка» (3); в пьесе «Феникс» (картина 3)[355]. В «Сугробах» словоупотребление связано с духовным, библейским и, возможно, с
Глагол «взыскать» употребляется Цветаевой и в «светском» контексте: «Не взыщи, шальная кровь, / Молодое тело!» (I, 353), но в начале и в конце стихотворения (кольцевая композиция) — строки, проводящие тему божьего суда: «А пока на образа / Молишься лениво <…> Будет день — под образа / Ледяная ляжу». «Образа», «ляжу», в данном случае, — стилизация; Цветаева в стихотворении противопоставила мир любовный, мир
Чудо о Флоре и Лавре
это ставшее хрестоматийным стихотворение написано Цветаевой 1 августа / 14 августа 1918 года и, вероятно, его цветовое решение навеяно иконописью. Огненный конь — символический образ Поэта, мчащего в небеса, встречается в ряде текстов Марины Цветаевой, в том числе в стихотворении «Маяковскому» (1921). После расстрела Н. С. Гумилева по Москве ходили слухи о смерти А. А. Ахматовой. Этот слух был развеян В. В. Маяковским, за что благодарная Цветаева посвятила ему стихи: 5 сентября 1921 года сравнила поэта с архангелом Михаилом. Одна из строк «Маяковскому» — «он возчик и он же конь» — дает понять, что Цветаева соотносит поэта с покровителем лошадей и всадников: «Превыше крестов и труб, / Крещенный в огне и дыме, / Архангел-тяжелоступ — / Здорово в веках, Владимир». Рядом со стихотворением Цветаева пометила, что стихи написаны в день рождения дочери[357]. Сам же образ архангела Михаила, по-видимому, связывался Цветаевой с 18 августа/ 31 августа — с днем святых Флора и Лавра, поскольку архангел Михаил изображен на иконе Флора и Лавра.
Литературно же день Флора и Лавра отмечен во фрагменте романа Л. Н. Толстого «Война и мир», который Цветаева любила и прекрасно знала. Еще одно литературное упоминание Флора и Лавра более позднего времени — поэма Пастернака «Девятьсот пятый год», в главе «Детство»: «В классах яблоку негде упасть / И жара как в теплице. / Звон у Флора и Лавра / Сливается / С шарканьем ног» (июль 1925—февраль 1926). Тема близнецов, братьев-мучеников Флора и Лавра, задолго до этих пастернаковских строк, послужила метафорой, которой Цветаева противопоставила себя Орде нехристианского мира большевиков и сытому буржуазному миру:
Стихотворение датировано по старому стилю 5 августа 1918 г. По новому стилю — это 18 августа 1918, по старому церковному календарю, день Флора и Лавра. Жизнь души Цветаевой в те годы шла сразу по трем календарям: православному, светскому и советскому. Вероятно, знала она, что Спасские ворота Кремля только в 17 веке были названы Спасскими, а ранее, в 16 веке, именовались Фроловскими, в честь стоявшего рядом храма Флора и Лавра. Это было во времена нашествия на Москву Махмет Гирея[359]. Поскольку приход в мир ассоциировался Цветаевой не только в 1916-ом, но и в 1940 году с православным святым Иоанном Богословом, был наполнен мистическим переживанием поэтической избранности, то и уход из жизни, вероятно, должен был также мыслиться символически, в русле библейско-евангельского мифа. В 1941 году Цветаева уже не пользовалась старым стилем, но помнила о православном календаре. Она ушла из жизни в день праздника иконы «Чудо о Флоре и Лавре». Важно отметить, Иоанн Богослов, по одной из легенд — брат-близнец; святые Флор и Лавр — тоже парные образы, которые могли для Цветаевой быть важны своей парностью, поскольку на протяжении всего жизненного пути она тяготилась одиночеством и искала духовного братства, особенно в среде поэтов. Эта парность, близнецовость, ощущавшаяся после смерти матери с сестрой Асей после замужества, особенно в годы гражданской войны, а также после возвращения в 1939 году в СССР и ареста мужа, перенеслась на Сергея Эфрона, вокруг чела которого она видела нимб героя и мученика (недаром в домашнем кругу так любили говорить, что они родились в один день![360]). Это ярко выражено в стихотворении, написанном в день Флора и Лавра, 18 августа 1918 года, названном «Гению» — «Крестили нас в одном чану…». В этих стихах к Эфрону Цветаева предвидит трагический, мученический конец его земного пути и готова разделить его участь. 18-е годовщина ухода Эфрона в добровольческую армию (январь 1918), 18-е годовщина их встречи в Коктебеле (май 1911). В 1941 году эти стихи кажутся пророческими. По воле их автора или невольно, уход из жизни совершился
Поэтичный образ коня, не раз становившийся заместителем лирической героини в стихах, стал образом смерти. Думала ли Цветаева о том, что С. Я. Эфрон выживет в советской тюрьме? Вряд ли надеялась на его освобождение. И. Кудрова сообщает, что в Бутырской тюрьме, спустя две недели после ареста, сам Сергей Яковлевич делал попытку покончить с собой[362]. С. Я. Эфрона расстреляли 16 октября 1941 года. Марина Цветаева любила его до последней минуты, как написала в предсмертном письме сыну. И. Кудрова упоминает о знакомстве поэта незадолго до смерти с
Религиозность Цветаевой непохожа на каноническую и столь же самобытна, как и ее поэзия. На протяжении всего жизненного пути поэта икона оказывала влияние на создание поэтического текста, воспринималась помощницей в жизненном, духовном и посмертном бытии.
Приложение
И брачное пиршество в Кане,
И чуду дивящийся стол.
И море, которым в тумане
Он к лодке, как по суху, шел[366].
В 1922 году Цветаева записала изумительное простонародное четверостишие, запечатлевшее ее эмоциональное отношение к иконе:
это стихи о деревьях, занесенные в тетрадь во время создания цикла «Деревья».
«Шелесты фольги
(NB! шелест засохшей листвы на дубах — точный шелест фольги)»[368], — комментарий автора в тетради 1922 года. Деревья были для Цветаевой иконами, на которые она молилась, обожествляя природу, видя в ней «совершенную жизнь». И еще один стих, связанный с иконописью, в подражание народной речи: «Не иконами — талисманами»[369]. В чешский период жизни, в дни романа с К. Б. Родзевичем, Цветаева много общалась с глубоко верующими сестрами Рейтлингер и даже какое-то время жила у них. В тетради периода стихотворения цикла «Магдалина» — такое наблюдение: «Мария и Марфа сестры не лазаревы, а христовы. Заведомая отрешенность — жертвенность — бесстрастность сестер (Катя и Юлия <Рейтлингер>) Одна варила, другая слушала. Мария + Марфа — одна идеальная сестра: абсолют сестры».[370] Вероятно, под влиянием общения с сестрами Цветаевой однажды даже приснился сон с участием иконы (распятие, Голгофа, Христос, разбойники, икона): она называет приснившуюся икону «12 Евангелий»[371]. Цветаева знала о службе двенадцать Евангельских чтений, которую читают в Страстную неделю, вечером в Великий Четверг о страданиях Христа, в ночь с четверга на пятницу, в утреню Великой пятницы. На основе этой церковной службы она во сне, выразившем ее страдания по поводу разрыва отношений с Родзевичем,
Когда в 1925 году родился мечтанный сын Георгий, Марина Ивановна записала в тетрадь, отмечая многочисленную помощь знакомых и разность «фей» возле колыбели сына, как всегда мифологизируя и обобщая, превращая рождение Георгия в событие королевского (сказочного) значения: «У Георгия было семь нянь: волчиха-угольщица, глядящая в леса, А. И. Андреева, В. Г. Чирикова, Муна Булгакова, Катя и Юлия (!!!) Рейтлингер. Чешка — цыганка — волжанка — татарка — и две немки. (Городок Reutlingen, либо на Неккаре либо на Рейне). Причем одна из этих немок — православная (лютая!) монашка, в черной рясе с широченным ремнем, строгая до суровости и суровая до свирепости — иконописица — сидела и три часа подряд молча терла наждаком доску для иконы, чем окончательно сводила меня с ума. Воплощение чистейшего
Одна из фей и нянь, вызывавшая, помимо раздражения, уважение Цветаевой («воплощение чистейшего
В 2002 году, когда была издана переписка Ю. Н. Рейтлингер и отца Александра Меня (1935–1990), эту книгу назвали «Умное небо». Не всем, наверное, известно, что слова «умное небо», употребленные в одном из писем Юлии Николаевны к отцу Александру, ставшие заглавием книги писем, принадлежали Цветаевой. «Есть умное небо», — говорила она своему маленькому сыну, удивлявшемуся: «Почему самолет летит, а Бога не встречает?» — по воспоминаниям Екатерины Николаевны Рейтлингер (1901–1989), той Кати, которая была помощницей Марины Ивановны в Праге, таскала на себе по кручам пражского предместья уже подросшую Алю[377]. Об этом благодарная запись февраля 1925 года, сразу после рождения сына: «Катя Р. с целым мешком дружбы и преклонения на спине <…>. Катя Р., так влюбленная в мои стихи…»[378]. Об абсолютной преданности Е. Н. Рейтлингер пишет Цветаева Тесковой 30-го сентября 1929 г.[379] По-видимому, Цветаева особенно почувствовала это, когда рассталась с Катей, неутомимо помогавшей Цветаевой в пору ее жизни в Чехии[380]. В 1985 году Катерина Николаевна Рейтлингер в беседе вспоминала слова Цветаевой про «умное небо», близкие ей и ее сестре, так что метафора «Умное небо» на обложке книги воскрешает не только мир переписки двух замечательных людей своего времени, но и Цветаеву с ее не вполне традиционным христианством. Надо сказать, в письме к отцу Александру Юлия Николаевна употребила это выражение в кавычках, как цитату, не ссылаясь на Цветаеву. Она писала отцу Александру о подаренной ему иконе: «Фон на иконах называется „свет“». Это — «умное небо», бывает большей частью либо золотым, либо берутся тона реального неба — от закатного до золотого, в более поздние века эта символика утрачивается. Цвет одежды на святых более или менее символичен и частью отмечен в подлиннике. Красный цвет символизирует кровь мученическую. Багор — от древнего пурпура до фиолетового, как говорит Кондаков[381], цвет посвящения (харизма священства или священнической власти). Лазорь — небо, отраженное в земле (главным образом цвет Божией Матери). Короны — иногда как реальные атрибуты (напр. князья, княгини и т. д.), иногда — (как напр. на св. Екатерине — мученический «венец»[382]. В текстах Цветаевой небо — один из важнейших для нее архетипов и символов[383]. Она особенно любила закатное, заревое небо («Знаю, умру на заре! — на которой из двух…»), лазоревое небо («Переулочки», «Молодец»), синее, фавьерское («Небо — синей знамени…»). В поэме «Царь-Девица», кажется, единственное описание золотого отблеска на небе: «по грозному небу — как кистью златой — / Над Ангелом — Воин из стали литой».
В одном из писем отцу Александру Ю. Н. Рейтлингер вспоминала Цветаеву:
Вот сейчас «мода» на Марину Цветаеву, и меня все спрашивают — что я могу рассказать? А я не интересовалась ею, была занята другим. И вот вдруг мне пришло кое-что в голову — ответить на иногда задаваемый мне вопрос: была ли Марина верующей? И я написала несколько слов[384]. — Это интересное добавление ко всем многочисленным и бесконечным о ней воспоминаниям — кроме меня, этого никто не смог бы написать. Послала кому надо. Могу послать и Вам (ведь Вам надо «все знать»!)
— строки к отцу Александру от 15 января 1978 года[385]. Монахине Ю. Н. Рейтлингер Цветаева не могла быть абсолютно внутренне близка и понятна, но это был единый эмигрантский русский круг. Во времена жизни в Мёдоне, бывая в храме Иоанна Воина, Цветаева должна была видеть фрески, которые создавала Ю. Н. Рейтлингер вместе с Г. И. Кругом[386]. Посылая рождественскую открытку из St. Pierre в Meudon, С. Я. Эфрон писал <6 января 1930> года: «Поздравляю всех с Рождеством Христовым. Прошу открытку эту повесить над Муриной кроваткой»[387]. Рождественская открытка — акварель работы Ю. Н. Рейтлингер[388]. На ней — Мария с младенцем, хлев, волхвы, ангелы с крыльями. В 1923 году Юлии Николаевне Цветаева подарила свою книгу «Психея. Романтика» с многозначительной надписью: «Дорогой Юлии Николаевне Рейтлингер тот час души, когда она еще искала по горизонтали то, что дает нам — исключительно вертикаль! Марина Цветаева. Прага, 15-го июля 1923 г. — Разгар лета»[389].
Цветаева постоянно посещала службы отца Сергия Булгакова. В июне 1925 года, «в Духов день, в день рождения Пушкина и день семилетия рукоположения о. Сергия — стало быть, в тройной, в сплошной Духов день» (IV, 746) отец Сергий Булгаков окрестил Мура[390]. С крестинами Цветаева не спешила, объяснив причину: «моя свобода, мое вне-все-верие, может быть, страх перед обрядом вообще и перед <Булгаковым> в частности» (IV, 740). «Крестик и иконку» получили накануне крещения от Марка Львовича Слонима. На крестинах присутствовали о. Сергий, его дочь Муна, которая очень любила Цветаеву и ее стихи, Катя Рейтлингер и еще несколько человек. Цветаевой понравился сам язык обряда:
Чин крещения долгий, весь из заклинаний бесов, чувствуется их страшный напор, борьба за власть. И вот, церковь, упираясь обеими руками в толщу, в гущу, в живую стену бесовства: «Запрещаю — отойди — изыди». — Ратоборство. Замечательно (IV, 746).
Отец С. Булгаков сообщает своей духовной дочери сестре Иоанне о праздничной воскресной службе 11 (24) августа 1930 года в Париже, где на ранней обедне «были причастники: семейство Дейши, <Марина> <Ивановна>[391], Флоровские. И это так отрадно», — добавляет он[392]. Цветаева, безусловно, должна была ценить блестящий дар слова о. Сергия — проповедника и религиозного философа, свободу его духовных воззрений. «Вера — не достигнутое, а достигаемое, всегда напряжение и борьба. Что вера есть погружение в дух, следовательно, в свободный дух, в свободу этого духа, это есть истина, — вера есть опыт своего духа, ведение, которого нет у внешних и к которому их надо приобщить. Как? Только фактом самого себя, который может быть столь же убедителен, как и внешняя природа. В глубине духа встречаем Христа — Духом. Это есть встреча и ведение и источник жизни», — писал он[393]. В прозе «Пленный дух» Цветаева вспоминает панихиду по Белому в Сергиевском Подворье, отмечает «христианскую широту» о. Сергия:
И никогда еще, может быть, я за всю свою жизнь с таким рвением и осознанием не повторяла за священником, как в этой темной, от пустоты огромной церкви Сергиевского Подворья, над мерещащимся гробом за тридевять земель сожженного: «— Упокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего — Бориса» (IV, 270).
«Замечательным» человеком называет Цветаева отца Сергия и в письме 1938 года (VII, 528). О готовившемся издании сборника «Ковчег» Цветаева в 1925 году писала О. Е. Колбасиной-Черновой: «Называться будет (крестила — я) „Ковчег“» (VI, 707) — эта фраза в письме следует за сообщением, что одна из статей сборника — «Что такое слово?» Сергия Булгакова. Так, немного с улыбкой, Цветаева соотносит дело писателя — и назначение священника.
Цветаева ушла, не дожив до 50-ти. Ю. Н. Рейтлингер прожила 90 лет. И М. И. Цветаева, Ю. Н. Рейтлингер вернулись в СССР, но судьбы их сложилась по-разному. Сестра Иоанна решила вернуться в Россию сразу после войны, а вернулась только в 1955 году. После возвращения Юлия Николаевна писала иконки для прихожан подмосковного храма, в котором служил отец Александр Мень. Иконы она присылала по почте[394]. Иконы Юлия Николаевна писала до последней возможности видеть. В конце жизни художница была глуха, слепа, беспомощна, но на ее лице было
Интерес к этому эпизоду Святого Предания был свойствен и Цветаевой. О чуде
Было много снов, тема — невозвратность. Куда-то — за последним чем-то — тороплюсь, добираю. Один сон — помню: за пластинкой <Мориса> Шевалье (моей любимой) «Donnez-moi la main, Mamzelle… Donnez-moi la main»[397] — с несказанной нежностью canaille[398] — самой (когда-то!) надо мной властной — а пароход уже далёко: за версты. И я Муру: — В шлюпке будет качать, уж лучше — пешком (
<…>
Пароход — думал?
Переход — душ[399], —
добавляет она уже стихами следующего дня. О другом своем сне, декабря 1940 года, уже в СССР она размышляла: «Очевидно, во сне мы забываем все наши <невозможности>, — лететь — идти по воде — (и чт
А эта гладкая белая вода, по <которой> иду, уже во второй раз, — я ее узнала, и глазами, и под ногой, и по уверенности этой ноги.
Ну, какая разница — во сне или в жизни? Я нынче ночью — даже не ночью, ибо был белый день —
Цветаева любила книгу Эккермана «Разговоры с Гете», вероятно, она помнила, как хождение по водам («одна из прекраснейших легенд») обсуждалось Гёте; немецкому поэту была близка высокая мысль о человеке, который, «благодаря вере и мужеству своего духа побеждает даже в труднейшем начинании, но стоит толике сомненья закрасться в него, и он погиб»[402]. Эпизод Святого Предания в трагическое время жизни оказался близким мироощущению Цветаевой, заставлял верить в Царство Небесное, помогал жить.
Марина Цветаева «уходила в творчество, как в схиму»[403], — это сравнение А. С. Эфрон передает, что поэтический труд Цветаевой, как и путь художницы сестры Иоанны, тоже был подвигом, подвижническим служением своему дару. Марина Цветаева говорила с Богом языком лирики. Юлия Рейтлингер — языком иконописи. Юлия Николаевна мечтала, чтобы икона писалась творческой и духовной, чтобы она не мешала молиться и одновременно оставалась искусством. Наверное, Цветаевой понравились бы слова Ю. Н. Рейтлингер из письма отцу Александру: «Буду руководствоваться Вашим давним советом — творить главную икону — то есть образ души»[404], — потому что душа — главный символ цветаевской поэзии. «Что я делаю на свете? — Слушаю свою душу»[405] — писала она о себе в 1917 году. Вспоминая слова о. Александра в письме 26 августа 1982 года, Юлия Рейтлингер стремилась, чтоб «вся жизнь стала молитвой»[406]. Марина Цветаева сказала иначе: «Не жизнь должна сделаться стихами, а стих — жизнью»[407]; «Что со мной сделала жизнь — стихи»[408]; «Стенограф Жизни. — Это всё, что я хочу, чтобы написали на моем памятнике (кресте!) — Только Жизни непременно с большой буквы. Если бы я была мужчиной, я хотела <над строкой: сказала> бы: Бытия» (1919)[409]
Одежда и ювелирные украшения в художественном мире Цветаевой
Мне… как-то неловко…
мне кажется,
что я всю жизнь
только переодевался… а зачем?
Не понимаю!
Учился — носил мундир
дворянского института…
а чему учился? Не помню… <…>
растратил казенные деньги, —
надели на меня арестантский халат…
<…> И всё… как во сне… а? Это… смешно?
Пора вам знать: я тоже современник —
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне
топорщится пиджак
Девочка в красном и девочка в синем
Впервые о «Словаре одежды» у Цветаевой написала О. Г. Ревзина в статье «Личность поэта в зеркале его словаря»[410], выделив в названиях одежды имена, маркирующие время, культуру, этнос, профессию, отметив примеры метонимии. В ее работе, носящей сугубо лингвистический характер, много внимания уделено систематизации словоупотребления. Наша задача — показать, насколько тема одежды и ювелирных украшений была органична для Цветаевой, как отражалась на образе Поэта в ее текстах и в культурных символах художественного языка[411]. «Дети литературных матерей: литераторов — или жен (т. е. нищих и не умеющих шить (жить!) всегда отличаются необычайностью одежды, необычайностью обусловленной: необычайностью вкусов и случайностью (несостоятельностью) средств к осуществлению, — отмечала Цветаева, переписывая в тетрадь свои стихи 1921 года летом-осенью 1932 года, — Пример: Мирра Бальмонт, которую — улица Революции 1920 г. — всегда водят в белом, т. е. грязном — и разном.
Пример: Аля — в мальчиковых рубашечках, схваченных юнкерским поясом и моей работы берете с георгиевской ленточкой.
Не только дети — сами матери (мое полотняное красное московское и мое полотняное синее берлинско-парижское, мои паруса, мор
И отцы (шляпа <Бальмонта>, галстук Чирикова, шарф Пастернака), — без различия дара и возраста. О цилиндре и плисовых шароварах Есенина не говорю, ибо — маскарад, для других, я говорю о кровном, скромном, роковом.
О Боже ты мой, как объяснить, что поэт прежде всего — СТРОЙ ДУШИ!»[412] Одежда, по мнению Цветаевой, отражение строя души творческой личности, индивидуальности стиля — внутреннего своеобразия, созвучного поэтической оригинальности, поэтическому
В ряде текстов встречаем названия различных головных уборов в качестве заместителей лирической героини[417]. У Цветаевой был замысел повести «Красная шляпа», который она не осуществила. Фрагмент переписан в «Сводную тетрадь» в 1938 году и демонстрирует игру на цвете: «Переигрыванье красного и соломенного. Молодость так же переигрывала в ней, как красная и белая солома»[418]. Цветовая гамма заставляет соотнести эти строки со словами о красном и синем платьях Цветаевой. Очевидно, что с каждым из платьев Цветаева связывает определенный период своего творчества. Любопытно, что
Но вдруг мужскую надевает моду…
«Винтаж» — так на языке историков моды называется мода на одежду, которую носили 20, 30, 40 лет назад. В Цветаевой жил «завиток романтика» (IV, 541), отсюда ее любовь ко всему старинному, винтажному. В автобиографической прозе «Чердачное» Марина Ивановна сокрушалась, что живет не в восемнадцатом веке: «О, как бы я воспитала Алю в XVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная Библия с застежками! И какой танцмейстер!» (IV, 539) Здесь детали одежды расположены в одном ряду с Библией и танцами и воспринимаются штрихом культурной атмосферы восемнадцатого столетия. В ремарке пьесы «Фортуна» Цветаева с удовольствием рисует своих персонажей в духе восемнадцатого века: «Мария Антуанэтта, в комедийно-сельском наряде „La Reine Laitiere“[419], прикалывает перед зеркалом огромную алую розу. В некотором отдалении, чуть придерживая кончиками пальцев концы кружевного передника, в позе неоконченного реверанса — любимая служанка королевы —
О том,
В письме из Москвы в Париж Волошину Цветаева с восхищением пишет о наряде матери Волошина, Елены Оттобальдовны: «Пра сшила себе новый костюм — синий, с бархатными серебряными пуговицами — и новое серое пальто»[428]. Комментатор издания, Е. Б. Коркина сообщает, что кафтаны («шушуны») Е. О. Кириенко-Волошина шила сама, украшая их вышивкой, коктебельскими камушками и металлической нитью[429]. В прозе «Живое о живом» Цветаева вспоминала ее: «Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос — единство. Это было тело именно ее души» (IV, 182–183).
Гениальна цветаевская формула о красоте одежды в очерке «Живое о живом» (1832), посвященном Волошину: «то, что не красиво на ветру, есть уродливо. Волошинский балахон и полынный веночек были хороши на ветру» (IV, 160). В стихах 1914 года Цветаева живописала себя «в наряде очень длинном» («В огромном липовом саду») (I, 199), поэтизировала «девического платья шум / О ветхие ступени…» (I, 201), «платья шелковые струи» (I, 202) («Над Феодосией угас…») вспоминала, как совсем маленькой приходила в комнату матери с волшебной люстрой под потолком, с волчьей шкурой, ей нравился «запах „Корсиканского жасмина“, шелковый шорох платья <…>. разговоры, и её чтение вслух <…>»[430]. По-видимому, духи были выбраны из-за названия: Корсика — родина Наполеона. В период романа с С. Я. Парнок и позже, после Революции, Цветаевой была по вкусу некоторая юношественность собственного облика, воспетая, например, в стихотворении «Заря пылала, догорая…» (1920). В цикле «Подруга» Цветаева любуется мехом, но это не деталь костюма, а, скорее, метафизическая деталь («Волос рыжеватый мех»[431]), выражающая непохожесть поэтов на обычных людей: «Как весело сиял снежинками / Ваш серый, мой соболий мех»[432]. Шубки подруг воспеваются в качестве одежды, напоминающей о детской сказке «Снежная королева», как образ диковинного зверя Любви: «Так мчались Вы в снежный вихрь, / Взор к взору и шубка к шубке»[433]. В стихотворении «Могу ли не вспоминать я…» Цветаева пишет о своей встрече с подругой, романтизируя одежду, смешанность мужского и женского; Цветаева и Парнок предстают не на русском фоне 1915 года, а в другом, более свойственном обеим — царственном, сказочном, дивном времени и пространстве:
В начале 20-го века вернулась мода на небольшие веера в стиле «Помпадур»[436]. Неизвестно, был ли такой веер у Цветаевой, но у подруги, Софьи Парнок, веер был и воспет в цикле «Подруга»: «веер пахнет гибельно и тонко» (I, 227), как бы обозначая губительность страсти, драматический характер любовных переживаний. Веянье прошедшего романа с Парнок можно заметить в пьесе «Приключение» (1919), где мужское и женское переплетены в образе Генриэтты, в таинственном существе, совмещающем юношескую прелесть и женскую привлекательность. В пьесе «Приключение» веер в качестве светского декоративного атрибута упомянут в разговоре Казановы и Генриэтты: «Смиренно верю и надеюсь, / Что, этим веером овеясь, / Ваш нежный отдых будет быстр?»[437] Грамматическое несоответствие
Казанова, вспоминая о Генриэтте в финале пьесы, восклицает: «Моя Любовь! Мой лунный мальчик!» Генриэтте нравилось ее превращение: «Вчера гусар — при шпорах и при шпаге,/ Сегодня — кружевной атласный ангел, / А завтра — может быть — как знать? Кто знает?!» Описание одежды героев является важной подробностью характеристики. Казанову Генриэтта в канун прощания с ним представляет в старости в «старомодном, странном / Сиреневом камзоле», олицетворяющем породненность Казановы с одиночеством и воспоминаниями. Упомянутый сиреневый камзол Казановы, скорее всего, продиктован воспоминанием о цветаевской любимой сказке Перро «Ослиная шкура»[438], где принцессе помогает фея Сирень-Волшебница. «Из модной лавки Санта-Кроче» приносят атласные платья, заказанные Казановой для бывшей подружки Розины, он дарит их Генриэтте: «Заказанный для темных глаз / Атлас — теперь послужит светлым». Название модной лавки, вероятнее всего, связано с одной из частей Венеции или с базиликой Santa Croce во Флоренции. Цветаева никогда не была во Флоренции, но могла знать о готической базилике, усыпальнице Данте, Микеланджело Буонаротти, Россини и других итальянских знаменитостей, в том числе (и это особенно важно!) представителей семьи Наполеона Бонапарта: В Санта-Кроче похоронены Julie Clary Bonaparte (1771–1845), жена брата Наполеона, Жозефа (1768–1844), королева Неополитанская и Испанская, и ее дочь Charlotte Napoleon Bonaparte (1802–1839). Мережковский в своем романе о Наполеоне отмечает, что Буона-Парте — очень старый и благородный тосканский род из Тревизо и Флоренции[439]. Тема Флоренции ранее присутствовала в стихотворении 1916 года «После бессонной ночи слабеет тело…» цикла «Бессонница», данная в спиритическом, метафизическом контексте. Кроме того, в пьесе Цветаевой, в разговоре с Генриэттой, упомянуто имя знаменитого флорентийского скульптора, живописца и ювелира Б. Челлини (картина 3). В контексте пьесы упоминание лавки Санта-Кроче существенно, поскольку вводит в повествование о Генриэтте тему смерти. Два платья Генриэтты: «Одно — цвета месяца, / Другое — цвета зари!» — символически перекликаются с
Плащ выступает одеждой сверхъестественного существа, обладающего «крылатой» сутью и в пьесе «Метель», в которой действие происходит в ночь на 1830 года в Богемии, в лесной харчевне. Графиня Ланска отправляется в путь «в мужском плаще». Именно по плащу судят о ней окружающие: «Плащ-то на нашей красотке знатный»[443]. Другой посетитель харчевни, Рыцарь Розы и Князь Луны, господин в плаще, «в лазури», в облаках того света встречавшийся с Дамой, узнает ее и говорит с ней. Плащи являются главными атрибутами персонажей пьесы «Червонный валет», причем длина плаща варьируется в зависимости от роли: «Дама и Короли в больших плащах, Валеты в коротких — как крылья —
Персонажи «Каменного Ангела» изображены двумя-тремя штрихами, передающими двоемирие пьесы: в
Красным плащом наделен всадник поэмы «На Красном Коне» (1921)[445], в плащах изображены Учитель и Ученик, Сивилла (циклы «Ученик», «Сивилла»), Ипполит в «Жалобе». О себе в записной книжке 1919 года Цветаева писала: «… для меня, ненавидевшей обращать на себя внимание, всегда прячущейся в самый темный угол залы, мои 10 колец на руках и плащ в 3 пелерины (тогда их никто не носил) часто были трагедией»[446]. Любопытно, что, несмотря на это, и кольца, и странный плащ не снимались! В другой записи она использует слово «Плащ» в качестве собственного имени, метафоры женщины 18 века и определения своего «Я»; ей интересен мир своей души, хочется размышлять о «просто Плаще — себе»[447]. Цветаева постоянно использует названия одежды метафорически: «Ловить фортуну за конец плаща…» («Приключение», картина 3); «От всех обид, от всей земной обиды / Служить тебе плащом…» («Ученик»); «Как из моря из Каспий- / ского — синего плаща» («Скифские»); «Под плащом плюща» («Дом»); в составе
В качестве одежды Души Поэта в стихах Цветаевой, кроме плаща, упоминается и халат («Психея», «Малиновый и бирюзовый»[448]), напоминающий обломовский, связанный для Цветаевой, видимо, с Пушкиным (на портрете В. А. Тропинина на Александре Сергеевиче был коричневый халат). В культурном символе халата стихотворения «Жив, а не умер…», возможно, отразились строки эпитафии А. Дельвига, которые Цветаева могла помнить по роману Д. С. Мережковского «14 декабря»: «Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко: / Так с неохотою мы старый меняем халат»[449].
Слезы — на лисе моей облезлой!
О несответствии платьев в Революцию внутренней сути Цветаева сказала устами Сонечки Голлидэй («Повесть о Сонечке»): «Как вам не стыдно, Володя, ходить к Марине и заглядываться на танцовщицу! Да у Марины из каждого рукава ее бумазейного платья — по сотне гурий и пэри! Вы просто — дурак!» (IV, 376). Революция и ветер вдохновения в стихах 1920 года изображаются через метонимический образ красного комиссара: «Ветер, ветер в куртке кожаной, / С красной — да во лбу — звездой!» (I, 555). В прозе «Октябрь в вагоне» так же метонимически показана буржуазия: «Так это у меня и осталось, первое видение буржуазии в Революции: уши, прячущиеся в шапках, души, прячущиеся в шубах, головы, прячущиеся в шеях, глаза, прячущиеся в стеклах. Ослепительное — при вспыхивающей спичке — видение
Помимо ясно звучащего эротического мотива, розовое платье — символ приобщенности небу: «неба дочь» ценит розовое платье за
В 1921 году цветаевская молодость предстает через упоминание кумашного, красного лоскутка («Молодость! Мой лоскуток кумашный!»), через образ пляшущей цыганки в малиновой юбке, смуглой голубки: «Полыхни малиновою юбкой, / Молодость моя! Моя голубка / Смуглая! Раззор моей души!» (I, 65) Красный цвет выступает характеристикой земного и любовного начала. В стихотворении «ПАМЯТИ Г. ГЕЙНЕ» так рисуется портрет роковой женщины: «Бубен в руке! / Дьявол в крови! / Красная юбка / В черных сердцах!» (I, 517) Среди поэтизируемых деталей костюма — красный бант в волосах («Да здравствует черный туз!..», 1919). В 1921 году меняется Муза, она похожа на Музу-крестьянку Некрасова: «Подол неподобранный, / Ошмёток оскаленный. / Не злая, не добрая, /А так себе: дальняя». («Муза») (II, 66) В поэме «На красном коне» ахматовской Музе с черными косами и бусами противопоставлен Всадник в огненном плаще; его «стан в латах», голова украшена «султаном». Крылатый Гений мчит лирическую героиню «в лазурь». В годы гражданской войны метафорической «одеждой» поэта, метонимическим выражением его «я» становятся экипировка Жанны D, Арк, щит и панцирь средневекового рыцаря. «Слезы — на лисе моей облезлой…» — отмечает Цветаева в феврале 1922 года, прощаясь с красотой и молодостью. Мех здесь как шкура души, внешняя оболочка, за которой — тоскующее
Осенью 1918 года Цветаева выглядела так: «По внешнему виду — кто я? 6 ч. утра. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным ремнем (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы. Из-под плаща — ноги в серых безобразных рыночных чулках и грубых, часто нечищенных (не успела!) башмаках!»[452] Позже в поэме «Крысолов» в
…Я в тот день была явлена «Миру и Риму» в зеленом, вроде подрясника, — платьем не назовешь (перефразировка лучших времен пальто), честно (то есть — тесно) стянутом не офицерским даже, а юнкерским, 1-ой Петергофской школы прапорщиков, ремнем. Через плечо, офицерская уже, сумка (коричневая, кожаная, для полевого бинокля или папирос), снять которую сочла бы изменой и сняла только на третий день по приезде (1922 г.) в Берлин, да и то по горячим просьбам поэта Эренбурга. Ноги в серых валенках, хотя и не мужских, по ноге, в окружении лакированных лодочек, глядели столпами слона. Весь же туалет, в силу именно чудовищности своей, снимал с меня всякое подозрение в нарочитости <…>. Хвалили тонкость тальи, о ремне молчали. Вообще скажу, что в чуждом мне мире профессионалок наркотической поэзии меня встретили с добротой (V, 40).
Во многих произведениях Цветаевой фигурирует такая деталь одежды, как пояс. Надо сказать, Цветаева любила носить пояс и использовала эту деталь костюма весьма часто в своем поэтическом словаре. Это «шелковый пояс / От всех мытарств»; «Пояс — змей-самохлёст» («Царь-Девица»), трагический пояс Федры в одноименной трагедии, пояс Кармен: «Как стороны пирамиды, / от пояса мчат бока» — образ земного, любовного начала: «Сластолюбивый роняю пояс, / Многолюбивый роняю мирт»[454]. Иногда вместо пояса упоминается кушак[455], как в «Царь-девице», где тонкая талия — символ душевной тонкости. Любопытная биографическая подробность: летом 1935 года, находясь на море, Цветаева сделала себе
Воздух над шелком
«Не похорошела за годы разлуки!..» — так начинается январское стихотворение 1922 года, обращенное к мужу. Нарядов в эмиграции у Цветаевой не было. Она ходила в поношенных старых платьях, часто радовалась чужим, с чужого плеча. В письме к Тесковой 1925 года Цветаева прямо пишет о том, что ей не в чем выйти из дому: нет шелкового платья, чулок и лаковых туфель — униформы любого вечера. На фотографии 1924 года Цветаева запечатлена в простом, но очень ей шедшем клетчатом платье, украшенном брошью, с длинным отложным воротником. Эту фотографию Цветаева отправила Ю. Иваску (по его просьбе) для публикации его статьи о ней. Цветаева считала, что на этом снимке она очень похожа на себя (VII, 386). Мода на шотладскую клетку пришла вместе с увлечением Байроном и Вальтером Скоттом в пушкинскую эпоху[456]. В поэме «Чародей» — один из примеров метонимического употребления названия одежды:
Марина Ивановна любила клетку, много ее носила. Любила она и коричневый клетчатый плед, подаренный в юности отцом; упомянула этот плед в стихотворении «Под лаской плюшевого пледа…», а потом в 1922 году увезла из России среди необходимых и дорогих вещей; писала о нем в 1934 году в письме в Прошлое дальней родственнице по линии отца и новой знакомой, Наталье Гайдукевич: «Ваше письмо меня не только тронуло — взволновало: тот мир настолько кончен, что перестаю верить, что он был (гляжу на коричневый плед, последний подарок отца, сопровождающий меня с 1912 г. всюду, и думаю: неужели — т
Фотографии в Чехии сделаны в трудные времена эмигрантского быта; платья Цветаевой просты и бедны, но талия обязательно стянута пояском. На фотографии, выполненной в Париже в 1925 году известным фотографом Шумовым мы видим Цветаеву в простом платье с белым отложным воротничком. На свадебной фотографии Е. Н. Кист 1924–1925 годов Марина Ивановна сфотографирована в очень светлом платье с коротким рукавом типа «фонарик», с отложным воротничком, украшенном брошью и бусами. И еще одно фото запечатлело Цветаеву в платье рукавом «фонарик». Видимо, ей нравился такой фасон, что объяснялось символическим отношением к фонарям в жизни[458]: «Небесные персики / Садов Гесперид» (II, 368), как написала она в стихах 1940 года в стихотворении «Так ясно сиявшие…». И запись в черновой тетради Цветаевой 1940 года:
Это — ванвские фонари — тот угловой ночной сад с тонким свистом вроде <Эоловой> арфы, <нрзбр.> — <которые>, с растравой сердца узнала в здешних, на <Покровском> <бульваре>, — тоже
Одно платье Марины Цветаевой находится в мемориальном музее-квартире в Москве, 1920-х—1930-х годов (вискоза, шитье, длина 120.0). В письме дочери, А. С. Эфрон, находившейся в заключении, Марина Ивановна писала о нем: «…Но про платья (подарок) я тебе все-таки напишу, оба летние, одно полотняное суровое с воротничком, другое сизое шелковистое, отлично стирающееся, можно даже не гладить, юбка — моя вечная летняя — в сборах (можешь переделать на складки), а лиф в талию, с огромными пузырями-рукавами, застежка на спине, совсем не маркое и не мявкое…» (VII, 747). Темно-сизое платье, упоминаемое в этом письме, А. С. Эфрон отдала А. И. Цветаевой, по ее просьбе. Позже оно было перешито; передано музею Цветаевой в Москве в дар Л. Мнухиным, получившим платье от А. И. Цветаевой в 1977 году[460].
Цветаева ценила чужое умение шить, сама могла сшить сыну Муру три пары штанов (!) и однажды написала о необходимости обучения искусству кройки и шитья, а в ее стихах периода «После России»
Зная о бедности, в которой жила семья Эфронов, невозможно вообразить, чтобы Марина Цветаева следила за модой, но то,
В письме к Иваску 4-го апреля 1934-го года Цветаева, отвечая на его слова в статье о ней, где он употребляет слова «колье» и «хитон»[470], она замечает: «КОЛЬЕ, ХИТОН — да это же маскарад! Кстати, ни „колье“, ни „хитона“ у меня в стихах (да и в прозе) НЕ найдете. Вы просто употребили НЕ ТЕ слова. <…> „Колье“ <…> — символ
Портрет времени изображается как портрет неверной, блудной женщины, портрет нераскаявшейся Магдалины с обновой («ХВАЛА ВРЕМЕНИ»). Вместо розового платья юношеских мечтаний — шорохи и шелесты книжных страниц и весенние чешские ручьи: «Как Дзингара в золоте / Деревня в ручьях». Земной «парче», воплощенной красоте противостоит в сборнике «После России» очарование невидимого духовного мира «вереск-сухие ручьи». Любимый, молодой красный цвет «старится», уступая место седостям, тусклостям, серебряностям новой Марины — эмиграции, уединения, углубленного самосозерцания. В стихах «После России» утверждается не красное, а седое, серебряное, прозрачное, нездешнее: «(Я краске не верю! / Здесь пурпур — последний из слуг!)» в «Деревьях». И если торжествует земная любовь, то ей не нужны наряды: «Всю меня в простоволосой / Радости моей прими!». Еще иногда очаровывают «шелка» души, уст, но четче проступает мир, где прельщает не платье, а «мнимость другой руки…». Неоднократно повторяется в стихах «После России» мотив крылатого или мужественного рукава: («Провода», № 3 цикла; «Так, в скудном труженичестве дней…»). Цветаева представляет мир спартанской дружбы, поэтического родства, «плоских как меч одежд» («Помни закон…»). В «Новогоднем» (1927) вообще отсутствуют упоминания одежды, и только
Еще один пример символического восприятия деталей одежды, связанной с руками. 29
Знал ли Пастернак о любви Цветаевой к
О сто моих колец…
«1911 год. Я после кори стриженная. Лежу на берегу, рою, рядом роет Волошин Макс.
— Макс, я выйду замуж только за того, кто из всего побережья угадает, какой мой любимый камень.
— Марина! (Вкрадчивый голос Макса) — влюбленные, как тебе, может быть, уже известно, — глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе (сладчайшим голосом) … булыжник, ты совершенно искренне поверишь, что это твой любимый камень!
— Макс! Я от всего умнею! Даже от любви!
А с камешком сбылось, ибо С. Я. Эфрон, за которого я, дождавшись его восемнадцатилетия, через полгода вышла замуж, чуть ли не в первый день знакомства отрыл и вручил мне — величайшая редкость! — генуэзскую сердоликовую бусу, которая и по сей день со мной» (IV, 150) — сообщает Цветаева в «Истории одного посвящения». Сердолик, оранжевато-красный счастливый камень, предохраняющий от споров, ссор, нервных болезней[482] Цветаева любила, потому что во времена Наполеона популярны были печатки с сердоликом или агатом, с халцедоном. У Наполеона[483] был перстень из халцедона. Много читала Цветаева об эпохе Наполеона, может, поэтому, так полюбила и
М. Л. Слоним о цветаевской страсти к украшениям вспоминал: «Она очень любила красоту. <…> любила эти перстни, серебряные браслеты, которые всегда носила. Это еще осталось от одного юношеского мифа — цыганки. Вообще она любила женские вещи и сама была очень женственна, несмотря на мужской задор»[488]. Дошли до наших дней бусы из кости,
В стихах Цветаева употребляла названия ювелирных украшений и метафорически. В одном из ранних стихотворений — «Зеленое ожерелье» — так поэтично выражено многообразие ярких впечатлений, душевных событий, ждущих в грядущем: «…Не одно ожерелье вокруг наших трепетных пальцев / Обовьется еще, отдавая нас новым огням» (I, 84). Символом красочности будущего выступает хризолитовое ожерелье, зеленое, в цвет глаз Цветаевой один из самых прекрасных камней-самоцветов. Любовь к бусам запечатлена выразительной метафорой в стихотворении «Ты запрокидываешь голову…», обращенном к О. Э. Мандельштаму, определившей поэзию игрой отражений: «Помедлим у реки, полощущей / Цветные бусы фонарей» (I, 254). Большими бусами горят фонарики в стихотворении «Канун Благовещенья…». Метафорический образ монист-бус использован в «Ручьях». Любовь к бусам выражена сравнением: «пуще корольков-своих-бус» в «Царь-Девице». А в «Молодце» — подруги Маруси — «бусинки / Вокруг жемчужинки».
Цветаева разбиралась в самоцветах, например, знала, что «
Мотив кольца и поцелуя кольца звучит в ряде стихотворений 1916 года: «Отмыкала ларец железный…», «К озеру вышла…» и др. Поцелуй не только символ любви, но и символ лирики: «только и памятлив, что на песни / Рот мой улыбчивый» (1, 277), «превеликою слыву — поцелуйщицей». Кольцо, перстень в ее стихах — «подарок слезный» (1, 250), символ
В нескольких стихотворениях Цветаева воспела свои кольца: «Писала я на аспидной доске…», «Дарю тебе железное кольцо» (П. АНТОКОЛЬСКОМУ)[499], «Тебе — через сто лет». Дарила кольца Ю. Завадскому (серебряный, китайский перстень), П. Антокольскому (немецкий, чугунный с золотом, из которого Антокольский сделал потом два обручальных), В. Сосинскому — серебряный перстень с гербом Вандеи[500], подаренный вместе с рукописью поэмы «С моря» «за действенность и неутомимость в дружбе», с надписью: «На скольких руках — мои кольца,/ На скольких устах — мои песни/ На скольких очах — мои слезы…/ По всем площадям — моя юность»[501]. По просьбе бывшего секретаря Л. Н. Толстого В. Ф. Булгакова, подарила свое кольцо с корабликом и бамбуковую ручку, которой писала около десяти лет, Русскому культурно-историческому музею в Чехии[502], серебряный перстень с кораллом был подарен Зинаиде Шаховской[503], и уже в СССР — кольцо — Ольге Мочаловой. Возможно, речь идет о нефритовом[504] кольце, которое Цветаева мечтала обменять на полное собрание сочинений Державина[505]! В «Поэме Конца» кольцо — символ памяти о любви: «Колечко на память дать?» Любовь к украшениям иллюстрируют письма Ариадне Берг парижского периода, в которых Цветаева выменивала китайское кольцо с лягушкой на ожерелье из лазурита, «из темно-голубого, даже синего лаписа, состоящее из ряда овальных медальонов, соединенных лаписовыми бусами. Сейчас посчитала: медальонов — семь, в середине — самый большой (ложащийся под шейную ямку), потом — параллельно — и постепенно меньшие <…>) Вещь массивная, прохладная, старинная и — редкостной красоты: настолько редкостной, что я ее за десять лет Парижа надела (на один из своих вечеров) — один раз <…>. И старый князь Волконский виды видывавший! все виды красоты:
— Это одна из самых прекрасных вещей, которые я видел за жизнь». (VII, 500–501).
«А ваш лапис буду носить
На кораллы, янтарь Цветаева смотрела, как на живые. Коралловые бусы, подаренные ей братом Андреем, в 1919 году передарила Сонечке Голлидэй. В древности считали, что кораллы (наружный скелет современных морских беспозвоночных) предотвращают беды, болезни, останавливают кровь[508]. А. С. Эфрон вспоминала янтарное ожерелье матери, которое Цветаева в числе немногих самых ценных вещей везла за границу:
…янтарное ожерелье: грубо граненые, архаичные «колеса» цвета темного красного пива, нанизанные на вощеную суровую нитку, — в голодный год выменянное Мариной, вместо хлеба, где-то под Рязанью, — были с Мариной неразлучны, странствовали вместе с ней по Германии, Чехии, Франции, а в 1939 году были вновь привезены ею в Россию, где и пропали в войну[509].
Янтарь — ископаемая смола; в Древнем Риме янтарный кубок можно было обменять на молодого здорового раба. Еще в Средние века янтарь считался могущественным талисманом и целебным средством. Янтарное ожерелье было принято надевать в России, Польше, Украине на мамок и нянек, чтобы младенец рос здоровым[510]. В конце жизни Цветаева носила восточный мусульманский янтарь, купленный на парижском толчке, и ей казалось, что на ней он начинал играть и
Я голею…
В юношеском стихотворении, созданном в день Вознесения 1915 года, Цветаева так писала о своем союзе со стихией Воздуха:
В Мёдоне в 1928 году с Муром на прогулке Цветаева сфотографирована в длинном свободном, довольно широком для нее двубортном пальто ниже колен, с карманами и широким воротником, этот воротник можно было перебрасывать через плечо, как шарф. На фотографии шарф-воротник обхвачен в талии поясом. Именно это пальто упомянуто в письме Пастернаку в 1928 году: «С 1925 г. ни одной строки стихов. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви — источник. <…> А — с чего мне сейчас писать? Я никого не люблю, мне ни от кого не больно, я никого не жду, я влезаю в новое пальто и стою перед зеркалом с серьезной мыслью о том, что опять широко»[516]. Слишком широкое пальто — земная достоверность: Цветаева была худа! — и знак земного, бытового существования. Новое пальто не делало ее привлекательнее, и писала она, размышляя о несоответствии внутренней красоты и формы, человеку, которого любила, может быть, больше всех на свете.
В январском письме к А. Берг 1938 года Марина Ивановна просила приятельницу помочь в пошиве кожаного пальто, необходимого в СССР, куда она собиралась уезжать. Ей хотелось заказать в Бельгии коричневое: «А пальто мне нужно complètement croise — п.ч. у меня отмороженные колени и для меня мороз — самый большой страх, какой я знаю» (VII, 514). Она просила сшить коричнево-шоколадное пальто, расширяющееся книзу, с полным запахом, длиной в 120 см, с большими накладными карманами, с «буфными» рукавами с широкой проймой, с прямым воротником, чтобы можно было наложить мех, с широким поясом и большой пряжкой, а из остатков ткани задумала берет. Она шила надолго, зная, что лишних денег нет и не будет и собиралась
В 1933 году крылатая и
На одной из последних фотографий в Голицыне зимой 1940 года Марина Цветаева сфотографирована в шубе или пальто с широким овчинным воротником и в маленькой шляпке. Это фото, где Марина Ивановна запечатлена с царственной осанкой, напоминает Ахматову на ее последних снимках. «Бог наделил меня самой демократической физикой: я все люблю — самое простое, и своего барррана не променяла бы ни на какого бобра» (VII, 693), — с усмешкой пишет Цветаева о своем одеянии Н. Я. Москвину. Эту «шкуру», большой бараний воротник, Цветаева купила в Голицыно в сельмаге за семьдесят рублей. «…Седая, мне в масть, цвета талого снега» (VII, 693), — с симпатией отмечала она: мало у нее оставалось
О поэтическом контексте в лирике М. Цветаевой
Прохожий секрета
В 2014 году исполнилось 104 года со дня выхода первой книги Цветаевой «Вечерний альбом», с момента начала ее литературной биографии[525]. Первая книга Цветаевой была опубликована тиражом 500 экземпляров. Ее издание открыло нового поэта, роль которого в истории поэзии 20 века можно сравнить с ролью Пушкина в девятнадцатом. Несколько лет спустя Цветаева вошла в созведие крупнейших поэтов своего времени, встала в русской литературе рядом с Блоком, Ахматовой, Пастернаком, Мандельштамом, Маяковским и Гумилевым. С появлением Цветаевой русская поэзия обогатилась новыми ритмами, новым поэтическим языком и мышлением, новыми сюжетами и образами, а народно-поэтическое, фольклорное начало стало частью цветаевского стиля, как в сказках Пушкина, стихах Лермонтова и А. К. Толстого. В настоящей главе нам хотелось показать Цветаеву-поэта на всех наиболее значимых этапах творчества через разбор одного стихотворения, для этого нам предстоит пройти вместе с поэтом по тропинкам лирических книг, чтобы лучше понять творческую эволюцию[526].
«Ядро смысла в скорлупе звука», — так определил В. Ходасевич искусство слова в довольно полемичной и резкой статье о «Ремесле» и «Психее»[527]. Цветаева
«Одно слово
Два слова
Этот смысл не содержится ни в одном, ни в другом из этих двух слов. Это новый смысл.
Они его не создают, посредством их он устанавливается. Одно-единственное слово имеет один-единственный смысл. Присоедините к нему второе — и вот их еще тысяча.
Два первых попавшихся слова
И этот их смысл — просто прямая ассоциация, или самая далекая (сложная) <…> Важнейшая задача поэта — обусловить самую отдаленную точку ассоциации. Она-то и самая верная.
Два слова, поставленные на место другого, неминуемо дают новый смысл» (перевод с фр.)[528]. Ценность работы поэта — в умении ставить слова в нужном порядке, находить для слов необходимое соседство. Из этой сопредельности и возникают ассоциативные связи, из этих связей, союзов, содружеств зарождается искусство. В статье «Искусство при свете совести» Цветаева, говоря о правде поэта, раскрываемой в слове, сравнила Поэта с человеком, который случайно, чудом открывает замок с секретом! Весь мир под замком, и вот поэт под действием вселившейся в него силы наития, вдохновения становится обладателем словесного сокровища. Таким «замком» может оказаться найденная рифма, соединение слов, постановка необходимого тире: «Поэту в собственность не принадлежит ни один замок. Потому открывает все. И потому же, открывая каждый сразу, вторично не откроет ни одного. Ибо не собственник, а только прохожий секрета» (V, 366).
Вечерний альбом
Молитва
Гений поэтических ассоциаций можно угадать уже в стихах «Вечернего альбома»: «Догорев, как свечи у рояля, / Всех светлей проснулся ты в раю»; «Дай нам в душу к тебе заглянуть / В той лиловой, в той облачной комнате!»; «Ах, этот мир и счастье быть на свете / Ещё невзрослый передаст ли стих?»; «Я не судья поэту, / И можно всё простить за плачущий сонет!»; «Мы потому прошепчем: „Милый!“ / Что будет розовым закат!»; «И кивал нам задумчивый Гоголь / С пьедестала, как горестный брат»; «Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке? / Всё друг друга зовут трепетанием блещущих крыл! / Кто-то высший развел эти нежно-сплетенные руки, / Но о помнящих душах забыл»; «Утро в жалкий пустырь превращает наш сад из Эдема…»; «В большом и радостном Париже / Все та же тайная тоска»[529].
Стихи «Вечернего альбома» юный автор часто предваряет эпиграфом, обозначающим, что послужило импульсом к стихотворению. Как правило, это разговор, письмо, музыкальный или литературный источник: «… но ведь есть каток» … Письмо 17 января 1910 — эпиграф к стихотворению «Каток растаял»; «…есть встречи случайные»… Из дорогого письма — эпиграф к стихотворению «Встреча»; четверостишие из франкфуртской песенки — эпиграф к стихотворению «На прощанье». Уже «Вечерний альбом» строится Цветаевой как воспоминание о прочитанных книгах, диалог с авторами книг или с их персонажами: «Как мы читали „LICHTENSHTEIN“», «Книги в красном переплете», «Сестры» и др. Это книги о Наполеоне, о герцоге Рейхштадтском, сказки Андерсена, Пушкина и Соловьева, пьесы Э. Ростана, «Княжна Джаваха» Чарской, «Дневник» М. Башкирцевой, «Лихтенштейн» Гауфа, «La rêve» Золя, «Die Lorelei» Гейне, «Приключения Тома Сойера» Твена.
В «Вечерний альбом» юная Цветаева включила 111 стихотворений, помещенных в три раздела и написанных в 1908–1910-е годы: 1) Детство; 2) Любовь; 3) Только тени и посвятила блестящей памяти художницы М. Башкирцевой. Дневниковость первой книги, перекликавшаяся с дневником Башкирцевой, станет отличительной особенностью цветаевского стиля. Само построение сборника, эпиграфы, предваряющие разделы, дают представление о круге чтения юного автора, о романтической направленности сборника. Еще одна важная особенность: Цветаева уже в композиции первой книги пытается дать «путь», взросление своей души и отстоять ее «мир», населенный «тенями» настолько же прочно, как и реальными людьми. Конечно, «Вечерний альбом» — полудетская книжка, но в ней — Цветаева царств, сказок, мечтаний, снов первой любви, первых признаний, молитв, бесед с луной и «тенями». Среди стихотворений, вводящих в мир будущей Цветаевой, назовем «Первое путешествие», «Наши царства», «Маме» (1 раздел); «В чужой лагерь», «Связь через сны», «Зеленое ожерелье», «Оба луча», «Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке?..» (2 раздел); «В Париже», «Молитву», «Анжелику», «„Прости“ Нине», «Еще молитву» (3 раздел). Названные стихи представляют внутренний мир молодого поэта, предсказывают взрослую Цветаеву — от «Вёрст» до «После России». «Разве можем мы те хризолиты / Придорожным стеклом заменить?/ Нет, не надо замен! Нет, не надо подделок стеклянных!» (1, 84) — могла бы воскликнуть Цветаева и в 18-ом, и в 20-м, и в 25 году, тоскуя о подлинности собеседника! «Дай понять мне, Христос, что не все только тени, / Дай не тень мне обнять, наконец!» — двустишие «Вечернего альбома» выражает чувства Цветаевой периода «После России» (1922–1925). «Но неизменной, как грусть остается, связь через сны» (I, 81), — признание, сохраняющее свою значимость на протяжении всего творчества. Цветаевой неизменно были свойственны «преданность лучу» («Вокзальный силуэт»), верность мечте и романтико-мистическим переживаниям, ощущение двух измерений бытия. Двоемирие можно заметить и в ее первой книге. Деление «Вечернего альбома» на три раздела связано с тем, что Цветаева попыталась разграничить детские, лунно-теневые и любовные напевы внутреннего мира. Три раздела — три грани, воплощающие взросление, — сохранит она затем в сборнике «Волшебный фонарь». Но «Версты» — 2 будут двухчастными, сборник «Психея» фактически весь построен на циклах (их десять). «Ремесло» поделено на две части хронологически. Сборник «После России» подразделен на две тетради хронологически и тематически, по направленности второй его половины вглубь себя, без надежды на диалог читателем. Надо отметить, что, начиная с первой книги, Цветаева всегда видела композицию сборника, переводила лирический опыт сердца и ума в «сюжетный» мир книги[530].
Обратимся к стихотворению «Молитва», написанному в Тарусе в день семнадцатилетия, 26 сентября 1909 года. Цветаева требовательно, пламенно, дерзко, обращаясь к Христу, мечтала обо всех дорогах сразу:
Искусство оказывалось единственным началом, противостоящим смерти. Хотела ли Марина умереть или просьба о смерти была лишь формой признания в любви к жизни до смерти, в крайней степени? Известно, что Цветаева попробовала застрелиться, но Бог сохранил ей жизнь. Цыганская (пушкинская) тема этого текста, мотив страдания «под звук органа» в готическом соборе, где Марина ощущала душу, летящую в небо, жажда быть амазонкой, гадалкой, матерью, безумная жажда жить выражена в стихотворении, и одновременно в нем нарисован лирический портрет Цветаевой, который отражает ее творческую манеру, безудержную страстность натуры, раскрытую позже в поэмах Горы и Конца, духовность и отрешенность «Поэмы Воздуха». Финальные два стиха, являют характерный для Цветаевой прием сведения в единый контекст антонимичных, контрастных образов (детство лучше сказки — смерть в семнадцать лет). Интонационный размах, сильный голос, магически действующий на читателя, восклицания, интонационные тире, параллелизмы, усиливающие напевность речи, ее «о, дай мне», ее «люблю», ее эмоциональные повторы, ее диалог с Богом на «ты», уточняющее, безотлагательное «теперь, сейчас, в начале дня»! Ответит ли Бог? Я хочу слишком многого, Христос, я хочу всего, и потому хочу умереть. Цветаева искренне стремилась почувствовать, что Бог есть, что чудо встречи с ним возможно. Может быть, надеялась
Волшебный фонарь
Зима
Сборник Цветаевой «Волшебный фонарь», весьма критично встреченный «литературными прокурорами», Брюсовым и Гумилевым, вышел в феврале 1912 года в Москве в придуманном «издательстве» «Оле-Лукойе». В книгу вошло 124 стихотворения, в основном не датированные. У сборника трехчастная структура: 1. Деточки. 2. Дети растут. 3. Не на радость. Части книги не копируют «Вечерний альбом», а дают переход из детской в жизнь-сказку. Выбор заглавия издательства — «Оле-Лукойе» — весьма символичен: Оле-Лукойе Х. Х. Андерсена брызгал детям в глаза сладким молоком, дул им в затылок и навевал сказочные сны. У Оле были два зонтика. Один — чтобы дети видели чудесные сны. Другой — Оле открывал над нехорошими детьми, они вовсе не видели снов. И. Д. Шевеленко интерпретировала название «Оле-Лукойе» как ироничную демонстрацию Цветаевой безразличия к нормам «серьезной» литературной жизни[532]. На наш взгляд, названием издательства Цветаева защищает свое «я» перед лицом литературных противников, не умеющих видеть сны или снящих сны общественного содержания («над миром сны нависли»). Ирония, действительно, звучит во вступительном восьмистишии сборника, но здесь выражена не оппозиция «серьезное — несерьезное», а «взрослое, чужое, общественное, программное» — «детское, родное, задушевное, нездешнее». Сказку, волшебство и миф как вечно-родной МИР ДУШИ, противостоящий партиям, колхозам, свастикам, Цветаева станет защищать и в 1935–1936 году! Лучшие стихотворения книги «Волшебник», «Зима», «Декабрьская сказка», «На заре», «В раю», «Ни здесь, ни там», «Мы с тобою лишь два отголоска», «Вождям», «Душа и имя», «Кошки», «Если счастье…», «Привет из башни», «Два исхода».
Пожалуй, зимнюю пору Цветаева поэтизировала только в ранних стихах, что отражено в названиях некоторых из них «Декабрьская сказка», «Зимняя сказка», возможно, эти заглавия соотносились для нее со стихами Г. Гейне «Германия. Зимняя сказка». Стихотворение «Зима» вошло в третий раздел книги:
В этих стихах Цветаева рисует портрет стариков, портрет «отцов», который одновременно является автопортретом ее души, готовящей себя к жизни «не на радость», ко взрослому, «зимнему» миру. Апрель в стихотворении воплощает детство, время грёз. Зима — пору душевной зрелости. Старость олицетворяет метафора тихого снега. Цветаева стоит в предверии летней ночи, поры любви. Юная Марина пытается представить себя на склоне лет, потому что ей страшно течение времени. И в утешение представляет стариков, которые «весной» любили, мечтали, тонули «по вечерам в волнисто-белом дыме». Нынешние старики — в раю затепленные свечи. Такой свечой, такой душой, бродившей на небесном, заоблачном, райском лугу, которой «грубо» земное бытие, осознает она
Эпитет «розовый» часто встречается в стихах «Волшебного фонаря» и обозначает юное, романтическое, волшебное начало. Глядя на стариков, представляя их когда-то молодые, «розовые губы», Цветаева видит, что они «не плачут об апреле», не горюют о невозвратном прошлом. Их седой взгляд кажется ей уроком мужества: глядя на старческие очи, ей легче вообразить
Из двух книг
В. Я. Брюсову
Стихотворение «Зима» вошло и в следующую книгу Цветаевой, изданную тоже в «Оле-Лукойе» в 1913 году. Сборник «Из двух книг» — это книга человека, почувствовавшего силу слова, который, входя в круг поэтов, пытается отстоять свой поэтический мир, свое представление об искусстве. Предисловие к новой книге провозглашает основной принцип творчества:
Первое обращение к Брюсову «Улыбнись в мое „окно“…», состоящее из десяти строк, Цветаева поместила в «Волшебном фонаре». Оно тоже написано как словесный поединок с мэтром, ответ на рецензию Брюсова на «Вечерний альбом» (// Русская мысль, 1911, № 2). Брюсов критиковал Цветаеву за «домашность» ее стихов, за то, что Цветаева сделала из книги страницы личного дневника, опасался, что она может растратить дарование на «изящные безделушки». Первое послание Цветаева написала на «ты», второе — на «Вы». В первом она категорически отказалась меняться под действием критики Брюсова, во втором фактически признается ему в любви, хотя и в несколько странной форме. В первом Цветаева не желает петь с чужого голоса, «что над миром сны нависли», второе пишет после сна о Брюсове:
Брюсов для юной Цветаевой из «стариков», представитель старшего поколения. Он «ранний старик» ей не хватало в Брюсове сердечности, романтизма, живости впечатлений. Сердце Брюсова не звезда, а ночник, не лунный, не солнечный, а
Юношеские стихи
Германии
Сборник «Юношеские стихи» (1913–1915) не был опубликован при жизни автора. Цветаева подготовила книгу к печати зимой 1919–1920 годов. По словам Цветаевой, «Юношеские стихи» были отклонены Литературным отделом Наркомпроса как стихи, не отражающие современности[534]. Полностью книга была издана только в 1976 году. Преемственность своей новой книги Цветаева подчеркивает обращением к художнице М. Башкирцевой. Она не перечеркивает написанное в «детстве», а продолжает писать дневник своей меняющейся, влюбленной в мир, переживающей соприкосновение с новыми его гранями растущей Души. Именно с «Юношеских стихов» Цветаева начинает датировать свои стихи, по-настоящему ощутив их летописную, исповедальную силу! Основной темой «Юношеских стихов» является тема Любви. В юношеском стихотворении «Безумье — и благоразумье…» Цветаева назвала поэтическое творчество, вызываемое к жизни, игрой воображения, ИСКУССТВОМ ЛЖИ. Поэзия — искусство вымысла, искусство преображения: «Я виртуоз из виртуозов / В искусстве лжи. / В ней, запускаемой, как мячик / — Ловимый вновь! — / Моих прабабушек-полячек/ Сказалась кровь». Слово должно звучать искренне, но лживость, преображение жизни в языке, входит в правила игры поэтов. «Ложь» — истинное лицо предмета, чувства, картины, это Жизнь, как ее видит поэт. Другой образ, через который Цветаева воплощает Поэзию в этом стихотворении, — игра в мяч. Мяч, подкидываемый вверх, возвращается обратно в руки. Поэзия — это вечное подкидыванье мяча, вечная игра ассоциаций[535]. С кем играет поэт? С самим собой. Стихи «Безумье — и благоразумье…» датированы 3-им января 1915 года. Для Цветаевой начало года всегда было магическим временем, когда она думала о самом главном, подводила итоги, строила планы. В 1915 году, юная и счастливая, писала сравнительно мало, а ведь стихи создаются чаще всего под влиянием отрицательных эмоций. Цветаева в 1919 году признавалась: «Когда я не пишу, я или очень счастлива, или собираюсь уезжать. Когда я не пишу, я всегда немножко себя презираю»[536]. В конце жизни она не писала совсем по другой причине, осознавала, что это «никому не нужно»…
Стихотворение «Германии» написано в Москве 1 декабря 1914 года, почти через полгода после начала первой мировой войны и опубликовано в журнале «Современные записки» в 1936 году (кн. 61). Поражает авторская интонация, голос юного поэта, поражает и то, что Германия воспринимается Цветаевой как еще одна ее Подруга, такая же близкая, как Соня Парнок, которую тогда, в 1914 году, Цветаева страстно любила, вопреки общественному мнению, и не могла оставить:
Цветаева утверждает в стихотворении верность
Стихотворение «Германии» Цветаева станет править в 1940 году: «Где Фауста нового лелея, / В другом забытом городке, /Geheimrath Goethe по аллее / Проходит с веточкой в руке»[540]. Природная «веточка», рисующая Гёте Орфеем, обожествляющим природу, показалась ей уместнее «тросточки», напоминавшей, вероятно, о Пушкине (с тросточкой любила бродить и сама Марина Ивановна). Сегодня эти стихи опубликованы в редакции 1940 года (БП90). Германия, «германская звезда», олицетворяет сферу души и духа, поэтому Цветаева не испытывает злобы к кайзеру Германии, метонимический образ которого дан иронически — «кайзера взлетевший ус». Война, несущая гибель, в этих стихах совсем не отмечена. Только одна строка, да и то в ироническом контексте, напоминает о смерти, когда поэт клянется Германии в любви до гроба. Цветаева живет в другом измерении, в другой эпохе, в мире Святого Георгия, в легендах и немецких «песенках». Она намеренно повторяет рядом однокоренные слова: «свят Святой Георгий», утверждая первенство впитанного с детства духа немецкого Предания и Мифа. Страна Канта, Гёте, святого Георгия на Швабских воротах Фрейбурга — волшебный, премудрый, благоуханный край дана в финале стихотворения через образ легендарной Лорелеи, которая расчесывает прекрасные волосы над Рейном. Лорелея «с рейнскими сагами» была упомянута впервые в раннем стихотворении Цветаевой «Второе путешествие» («Вечерний альбом»). Прелестная Лорелея — напоминание не только о древних немецких преданиях, но и о «Лорелее» гениального Г. Гейне[541]. Последнее слово стихотворения представляет собой неточную рифму к слову «край». Должно бы быть: «край — Лореляй». По-русски получилось: «край — Лорелей». Этим неблагозвучием Цветаева как будто лишний раз показывает, что не может обойтись без немецкого языка в своей поэзии.
Именно когда Цветаева пыталась опубликовать свои «Юношеские стихи», в 1919 году, в автобиографических заметках «О Германии» не просто признавалась в любви к фактическому противнику России, она бросала вызов, противопоставив себя русской государственности. Главная душа, центральная река души соотносилась именно с Германией. В черновом варианте обращения к Германии Цветаева выделяла первостепенное — готические буквы, то есть графику, связанность со Словом и духовной высотой католического храма, с музыкой и словом (гимн страны), с жизнью своей и своих будущих, пока не рожденных детей: «Во мне много душ, но главная моя душа — германская. Во мне много рек, но которая сравнится с Рейном?
Вид готических букв сразу ставит меня на башню: не буквы, а зубцы! В <германской> церкви я молюсь, в Германском гимне я растворяюсь, я бы <предпочла> быть <последним> подданым в <Германии>, чем царем где бы то ни было.
Германия своих сынов любит, Германия — мать, а не мачеха. За Германию я бы <всеми> <костями> и <всеми> <будущими> <детьми> <своими> легла.
Роковая ошибка — мое рождение в России! <…> Франция для меня легка, Россия — тяжела, в <Германии> ноги на земле, голова в небе, Германия — древо, дуб, heilige Eiche[542], <Германия> — точная оболочка моего духа, с <Германией> я срослась: ее реки (Ströme) — мои руки, ее рощи (Haine!) — мои волосы, она вся — моя, и я — вся ея!»[543] Цветаева идентифицирует себя с Германией, буквально воспринимает оболочкой, географической широтой и долготой, топографией собственного духа. Образ Германии дается через любимый образ могучего, сильного дерева. Проза «О Германии» будет опубликована в Берлине в газете «Дни» 13 декабря 1925 года. Окончательная редакция этого текста выглядит иначе. Цветаева по-прежнему признается в любви к Германии, но делает это уже без страшных слов о том,
Во мне много душ. Но главная моя душа — германская. Во мне много рек, но главная моя река — Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы Zacken — какое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь!
Lieb Vaterland, magst ruhig sein[544].
<…>
Франция для меня легка, Россия — тяжела, Германия по мне. Германия — древо, дуб, heilige Eiche (Гёте! Зевес!). Германия — точная оболочка моего духа, Германия — моя плоть: ее реки (Ströme) — мои руки, ее рощи (Heine!) — мои волосы, она вся — моя, и я — вся ее! (IV, 449–550)
Вместо костей, своих и своих детей, Цветаева перечисляет любимых поэтов: Гейне, Гёте, Гёльдерлина, обожая Германию в языке, — это ясно показывает идущее следом перечисление любимых слов, родственных Edelstein: Edelstein, Edeltrucht, Edelmann, Edelwein, Edelmuth, Edelblut[545]. «В Германии я бы любила бриллиант», — пишет она с легкой улыбкой, имея в виду пристрастие к красоте и благородству немецкого Слова.
написала Цветаева в цикле «Поэты». Речь может завести поэта так далеко, как ему бы не хотелось. Вот почему поэт иногда не записывает своих мыслей, затворяет их внутри себя, чтобы не сказать что-нибудь роковое, как в записной книжке о Германии, могущее отозваться на земной жизни его близких. Гений ассоциаций останавливается человеческой любовью: в поэте побеждает сила земной Любви. В 1938–1939 годы, когда фашисты напали на Чехию, приютившую семью Цветаевой после эмиграции, в цикле «Стихи к Чехии» Цветаева создает стихотворение «Германии», которое намеренно начинает с возврата к концовке одноименного стихотворения 1914 года. Текст 1939 года открывается обращением к Германии как к Лорелее («О, дева всех румянее»), ярко передающее возмущение страстно влюбленного в Германию поэта. Ее «астральная душа», Германия Лорелеи Г. Гейне, «полкарты прикарманила»! Туманившая «сказками» пошла «танками». Защита Чехии заставит Цветаеву увидеть за чертами «девы всех румянее» «мумию величия».
Вёрсты — 1
И другу н
Сборник «Вёрсты» — 1 был опубликован в Москве, в Гос. Издательстве, в конце 1922 года, уже после отъезда Цветаевой в эмиграцию. В книгу вошло 84 стихотворения 1916 года. Цветаева вернется к редактированию этих стихов в 1939 году ныне они изданы в последней авторской редакции 1939 года (БП90). Основная тема «Вёрст» — тема Творчества. Выделенность стихов 1916 года в отдельную книгу обозначила важность 1916 года как этапа осмысления собственного места в круге друзей-поэтов: Чурилина, Мандельштама, Ахматовой и Блока.
Стихотворение «И другу на руку легло…», написанное 21 сентября 1916 года, вошло в сборник «Вёрсты» (выпуск 1), а затем в сборник «Психея» (цикл «Плащ»). Стихотворение было записано рукой автора и в рукописную книжку «Плащ». «И другу на руку легло…» — стихи о встрече Психеи и земного возлюбленного, от которого Психея улетает с другим, более близким ей крылатым существом. В земных перспективах Цветаева в те месяцы ждала ребенка[546]. 20 сентября 1916 г. в Москву из Кисловодска возвращается С. Я. Эфрон[547]. Стихотворение «И другу на руку легло…» написано на следующий день после возвращения мужа и, вероятнее всего, адресовано оно другу Цветаевой, адресату стихов «Верст» Никодиму Акимовичу Плуцер-Сарна и представляет собой 14-строчный текст, повествующий о крылатой сути лирической героини:
Стихотворение строится как объяснение с Адресатом, для которого любовь к лирической героине — «беда», боль, напасть. Он — земной, она — неземная — частый у Цветаевой мотив и в последующие годы. Лирическая героиня живописуется через многократное употребление однокоренных слов к слову крыло: крылатка (широкий плащ с пелериной, такой носили еще во времена Пушкина и Наполеона) — крыло — крылата — крыло — крылышко крылатки — крылатых. Крылатая не похожа на Адресата, она лишь на время становится его собеседником и спутником по беде: «А ветер от твоей руки / отводит крылышко крылатки». У него — рука, у Нее — крылышко, крыло птицы. Еще одно действующее лицо стихотворения — Ветер, тот самый «вечный третий в любви», который решает ее исход. Ветер ближе лирической героине, чем увлеченный ею земной спутник. Ветер гасит — треплет — отводит — дышит — во всех глаголах финальных шести стихов читатель ощущает живость и действенность Ветра, тогда как Спутник по беде оттеснен на второй план. Фактический главный и равный возлюбленный — Ветер — снисходительно объясняющий Спутнику, что он не пара Крылатой. Разъединяющей силой выступает стихия Воздуха. Крылатая не может принадлежать бескрылому; их совпадение в едином земном пространстве мгновенно и заканчивается по завершении переживания, ставшего предметом поэтического текста. О наличии этого земного переживания свидетельствует двустишие: «Но, ах, не справиться тебе / С моею нежностью проклятой!» Земная ласковость, исходящая от нежной спутницы погибель, таким образом, связывается автором с миром, полярным светлому, крылатому началу. В то же время именно эта нежность, выражаемая междометием
Теплота, исходящая от лирической героини («Благодарный за тепло»), с одной стороны, оправдана уютным плащом, в который она укутана, с другой — ее подлинной нежностью к Адресату. Спутник целует не лирическую героиню, а то, что он в ней видит («Целуешь тонкое крыло»), плащ души, оболочку ее Я. Мужественное начало, веянье гения вдохновенья, принимается адресатом стихотворения за вечно женственное[548]. В то же время Спутник по беде знает, что скрывает плащ: «что я поистине крылата!». Лирическая героиня крылата не потому, что на ней плащ, а —
Вёрсты — 2
А во лбу моем — знай! —
Вторые «Вёрсты» вышли в феврале 1922 года в частном издательстве «Костры». Первое издание отличалось большим количеством опечаток. В июле 1922 года, после отъезда Цветаевой за границу, вышло второе, исправленное. Оно оказалось немного точнее первого, но тоже не было безупречным[550]. Сборник состоит из 35 стихотворений, поделен на два раздела и посвящен Анне Ахматовой. Эпиграф к первой части книги, выделяющий пушкинские истоки цветаевской поэзии, взят из стихов дочери Али. Стихи расположены в сборнике хронологически. «Вёрсты» — 2 (1917–1920) являются продолжением первых «Вёрст» 1916 года. Это ясно подчеркнуто заглавием. Стихи вторых «Вёрст» стихи о творчестве, о цыганском племени поэтов, о любви и верности, о Боге и Поэзии, о жизни и смерти.
Стихотворение «А во лбу моем знай!..» (июль 1919) относится к так называемым фольклорным стихам Цветаевой. Его можно воспринять как стилизацию народной песни. Если народная лирическая песня часто посвящена образу «милого», то Цветаева использует форму лирической песни, чтобы сказать об особенностях своей творческой натуры:
Начальная строка «А во лбу моем — знай! — / Звезды горят» соотносит лирическую героиню с пушкинской царевной Лебедью в «Сказке о царе Салтане», это у нее «во лбу звезда горит», что придает повествованию сказочный оттенок. Цветаева утверждает, что она не обычная женщина, а Царевна и Птица; в ее душе, в волшебных руках поэта сведены рай и ад, свет и тьма. Мифологема питья в тексте — метафора Поэзии; в своем настое Колдунья-поэт смешала снадобья из земного и небесного источников. Цветаева рисует в стихотворении свой портрет Волшебницы и Художника, вышедшего из мира ветхозаветного предания, Книги Царств, Поэта, родственника и потомка царя Давида.
Сергей Эфрон в начале 1918 года ушел в добровольческую армию, поэтому Цветаева, говоря о своей жизни, использует двусмысленный образ заповедного шелкового пояса — «от всех мытарств». Это защита от супружеской неверности и лирический поясок — мифологема творческого начала. Ироническое обращение «проводи, жених» также двойственно. Женихом в контексте стихотворения воспринимается некий влюбленный мужчина. На него проецируется слово «жених» не в общеупотребительном, а в новозаветном плане. Седьмая верста определение траектории пути лирической героини, которая объясняет свою породненность с ветрами и волками, со Стихией и Одиночеством, с седьмой далью Искусства, с привольем Предания и Мифа о святой Руси. Стихотворение «А во лбу моем — знай! ‒…» соотносится с неоконченным стихотворением «В сновидящий час мой бессонный, совиный…» (апрель 1921), о поэте, чья душа и лирика сочетает «к законам земным дорогое пристрастье», «к высотам прекрасную страсть», с поэмой «Молодец».
Психея. Романтика
— Марина! Спасибо за мир!
«Психея» была издана в Берлине издательством З. И. Гржебина в 1923 году. В нее включено 78 стихотворений, поэма «На красном коне» и 20 стихотворений дочери Али[552]. «Психея» — единственная книга, которую Цветаева не считала этапной в своем творчестве, объясняя: «…Психея — единственная из моих книг — СБОРНИК, т. е. составлена мной по примете чистого и даже женского лиризма (романтизма) из
Судя по первой строке, стихотворение возникло как отклик на реплику семилетней дочери Ариадны, по-взрослому мудро поблагодарившей мать, подарившую ей «мир», то есть Жизнь. Дочерняя благодарность порождает стихотворение, в котором Цветаева уподобила себя Господу Саваофу, а дочь Алю — молодому Давиду, царю Израиля и певцу псалмов. Поэтичный библейский образ пастуха, музыканта, царя, пророка и псалмопевца не раз в русской поэзии оказывался породителем и вдохновителем стихов: стихотворение «Давид» А. С. Грибоедова[553], поэма «Давид» Кюхельбекера, эпиграмма «Певец Давид был ростом мал…» Пушкина, «Давид» А. С. Хомякова, «Арфа Давида» Н. И. Гнедича, аллюзиями на Давида насыщены стихи Ахматовой[554], Мандельштама[555] и Тарковского[556], а также ряд стихотворений, от А. П. Сумарокова до Н. Клюева[557], строится как переложение псалмов[558]. Вероятно, первое обращение к образу Давида у Цветаевой — «Аймек-гуарузим — долина роз…» (18 сентября 1917), стихотворение о любви к еврейской девушке, где Давидов щит противопоставлен кресту и христианской вере, стилизованный отклик на прочитанное. Следующее, стихотворение «Марина! Спасибо за мир…» (1918), где с Давидом Цветаева соотносит свою талантливую, писавшую стихи дочь Алю: «Так с неба господь Саваоф / Внимал молодому Давиду» (I, 393). Для Али Марина и есть человек, открывающий ей весь мир, поэтому Цветаева и применяет библейское сравнение: Саваоф — одно из имен бога в иудаистической и христианской традиции, «владыка сил», под чьим управлением находятся солнце, луна и звезды; в имени Саваофа выражена идея единства всех «воинств» Вселенной. Дочь Аля необычайно одарена — отсюда уподобление ее Давиду, певцу-гусляру, отличавшемуся удивительным красноречием. Цветаева как бы видит себя в стихотворении со стороны: «И вот — расступился эфир / Над женщиной светлоголовой». Третье лицо переносит происходящее как бы в иной, общечеловеческий, общемировой контекст, приравнивающий Мать к Богоматери и к Богу. Эпитет «светлоголовой» — выражение ангельского, божественного благословения, внимания к поэту Высших Сил и родство поэта с Давидом, который в Книге Царств изображен белокурым (Кн. Царств 1, 16;12).
Во второй части стихотворение Цветаева передает, как старается скрыть свое восхищение дочерней репликой: «Умру, — а восторга не выдам». Почему для поэта важно не выдать восторг? И разве не обнаруживает Цветаева свой восторг тем, что пишет эти стихи? Рот поэта перед созданием стихотворения «напряжен и суров». Она говорит стихом, но не проговаривается дочери в земном разговоре о своем восторге. Свою сдержанность Цветаева сравнивает с поведением Саваофа, внимавшего псалмам Давида.
Стихотворение, написанное в канун Пасхи, дает представление о том, из чего «растут» стихи. Текст представляет собой развернутое сравнение. В нем два образных плана: 1) Марина и ее дочь Аля; 2) Господь Саваоф и молодой царь Давид. Цветаева, услышав слово дочери, кажущееся ей гениальным, ощущает «дуновение вдохновения», реплика чуткого ребенка открывает мир нового поэтического текста. Слова-образы, рисующие дочь и мать: Марина — мир[559] — светлоголовая женщина — рот — Господь Саваоф; дочернее странное слово — спасибо за мир — молодой Давид. Композиционно стихотворение вводит три мира: 1) земной мир семейного быта; 2) библейский мир Саваофа и Давида; 3) пространство стиха, или третий,
Лебединый стан
Есть в стане моем — офицерская прямость…
«Лебединый стан» Цветаева собиралась издать в 1922 году, но вышла книга только в 1957 году, благодаря Г. П. Струве. В основу издания положена рукопись 1938 года: собираясь возвращаться в СССР, Цветаева тогда приводила в порядок свои бумаги, переписала стихи «Лебединого стана» в отдельную записную книжку и оставила ее на хранение[560]. В «Лебединый стан» вошло 59 стихотворений, разных, с точки зрения художественной ценности. Каждое из них по-своему отражает видение поэта событий гражданской войны. Сборник открывает обращение к мужу «На кортике своем: Марина…», закрывает стихотворение «С Новым Годом, Лебединый стан!..», прощание с книгой, со старым годом, с убежавшей за границу Молодой Русью осколками спасшейся Белой гвардии. «Лебединый стан» был встречен русской критикой как страстная книга большого поэта (статьи Е. Яконовского, Г. Месняева). В качестве наиболее интересного и характерного для этого периода творчества мы выбрали стихотворение «Есть в стане моем — офицерская прямость…», написанное в сентябре 1920 года, перед самым концом гражданской войны и в канун годовщины Октябрьского переворота:
Стихотворение представляет собой стилизацию и написано от лица офицера белой армии выходца из народа. Возможно, стихотворение содержит отголоски пушкинских и лермонтовских стихов, связанных с Кавказом. Ироническое примечание Цветаевой: «NВ! Эти стихи в Москве назывались „Про красного офицера“ и я полтора года с неизменным громким успехом читала их на каждом выступлении по неизменному вызову курсантов)»[561]. На самом деле она имела в виду, конечно, не красного офицера; писала о себе как об офицере поэтического отряда, к которому принадлежала творчески. Этот мотив отразился в предпоследнем четверостишии стихотворения: «Я слово беру на прицел!» Поэт рисует через свой автопортрет Героя Времени, который стерпит всякую муку, выстоит в любом испытании, останется верен офицерской, духовной чести.
Чем талантливо это стихотворение? В его мелодико-ритмическом строе отражена Эпоха. Читатель слышит, как изменился голос Цветаевой, какой строгий, мужественный, воинственный оттенок он приобрел. Народное, фольклорное начало выражено во втором и третьем четверостишиях: лирическая героиня напоминает богатыря русской сказки или былины:
Эта широта не только широта плеч, а широта стиха, мощь голоса, уверенность в собственной поэтической, творческой силе! Не случайно «широта плеч» лирической героини рифмуется с райскими вратами. Цветаева дает понять читателю, в каких духовных, нематериальных «широтах» живет ее
Разлука
Седой не увидишь…
Сборник «Разлука» (1922), как и «Стихи к Блоку», Цветаева отчасти издавала, чтобы окупить дорогу в Берлин. Но композиция двух маленьких сборников была обусловлена тем, что в тот момент своего пути Цветаева считала важным, достойным внимания читателя. В книгу «Разлука» она включила восемь стихотворений цикла «Разлука» и поэму «На красном коне» в ее полной редакции. В книге «Ремесло» «Разлука» посвящена мужу (в сборнике «Разлука», изданном в год встречи с мужем, посвящение отсутствует). Цикл и поэма объединены темой того света, темой отрыва от земли, которая была связана в те дни с отсутствием известий о судьбе мужа. В цикле «Разлука» — уход от ребенка к Воину с крыльями. В поэме «На Красном Коне» — отказ от куклы, друга, сына, от земных, самых важных соблазнов и союзов во имя встречи с Гением, со Всадником на Красном Коне. С этим идеальным героем в дни разлуки соотносился Эфрон, хотя поэма была посвящена Ахматовой и вызвана общением с Ланном[562].
Почти все стихи цикла точно датированы, за исключением первых трех, под которыми проставлен месяц. Цикл начат в мае, а завершен в июне 1921 года. В беловой тетради цикл «Разлука» состоит из десяти стихотворений. В цикле Цветаева то горюет о разлуке небесной, ей кажется, что муж уже в лазури, и если она умрет, он встретит ее в лазурных землях; то она надеется, что муж жив. Ей необходимо быть для любимого «последней опорой / В потерях простора». Стихи цикла пронизаны мифологической и православной символикой. В качестве божества, способного отнять возлюбленного, в № 4 и № 7 цикла называется Зевс, как в поэме «На красном коне», в № 1 и № 3 цикла народные русские ассоциации
Стихотворение «Седой — не увидишь…», шестое в цикле, датировано 15 июня 1921 ст. ст. (нов. 28 июня). В нем семь строф. Стихотворение попытка прощания с ребенком во имя встречи в ином мире с мужем. В первой строфе Цветаева называет ребенка «большим». Такой прием позволяет избежать прямой ассоциации с воображаемой потерей Али, в которую Цветаевой не хотелось верить. И в поэме «На красном коне» ребенок, с которым прощается мать, — это условный,
Начинается стихотворение с противопоставления: мать и ребенок изображены в будущем времени, в котором они никогда не встретятся (седой — большим). В настоящем мать показана как живая скала, которая разучилась плакать, как Лотова жена и драгоценная камея («в бесстрастии каменноокой камеи»). Представляя горе оставленного ребенка, она просит бросить ее руку и «плащ», дать улететь вслед отцу. Показывая свою отрешенность, в скобках, в четвертой строфе Цветаева пишет о мирских приметах волнения, которое испытывает ее земное я. В пятой строфе уход в бессмертие дан через отождествление с перешибленным зверем (прием отрицательного сравнения, подчеркнувший бесстрастие и бесстрашие, решимость освободиться от жизни и страданий). Образ каменной глыбы, возможно, связан с христианскими представлении о воскресении из мертвых, например, с воскресением девы Марии. Камень скалы, где, как в представлениях древних христиан, лежал гроб с телом умершего, превращается в шестой строфе в крылатый плащ «широтою орлиною». Стихотворение завершает картина полета «по лазурным стремнинам / В тот град осиянный, / Куда — взять / Не смеет дитя / Мать». Последнее слово стихотворения — мать; материнская любовь соперничает с любовью к мужу. Те же мотивы в стихотворении, не вошедшем в сборник, «Последняя прелесть» (№ 6), где ребенок назван последней прелестью Земли, которая соблазняет и не дает расстаться с земной жизнью. В другом, не вошедшем в цикл стихотворении «Твои черты» (Троицын день, 1921) «сыном» рисуется умерший, в реальности страха и разлуки, муж: «Ровесник мой год в год, день в день, / Мне постепенно станешь сыном». Нам представляется, датирование текста православным праздником Троицы не случайно и соотносит союз Цветаевой и Эфрона с посмертными отношениями между Христом и Богоматерью. Праздник Троицы принят в ознаменование сошествия Святого духа на апостолов. В этот день принято молиться об усопших. Следовательно, это день, помогающей Цветаевой верить в Царствие Небесное, верить в жизнь вечную, надеяться на встречу с мужем после жизни. Таким образом, ребенок в небе (муж) и ребенок на земле (Аля) — два сокровища спорят в душе Цветаевой. В стихах «Твои черты» тоже звучит мотив седости: «Волос полуденная тень, / Склоненная к моим сединам». Здесь седость дана как образ будущей старости, полуденная тень — портрет умершего, напоминающий мотивы стихов «Вечернего альбома». Юный, пропавший без вести Эфрон изображается солнечной тенью, которая склоняется к голове постаревшей жены. Благой вестью в этих стихах воспринимается мысль о невозможности постареть и стать не парой юному мужу через семь воображаемых лет без него:
Эфрону в момент встречи с Цветаевой было
Обратим внимание на строчную букву, которой автор отметил множественность богов, с которыми вступает в поединок человек-поэт. Этот шаг «башней / В орлиную высь» лирически выражен за двадцать лет до того момента, когда ей и в самом деле придется молиться всем богам за жизнь Сергея Яковлевича. Прелестная чаша жизни не была испита до конца. Предстояло еще двадцать лет пути, двадцать лет «непрерывной души», выражавшей себя в творчестве.
Стихи к Блоку
Не проломленное ребро…
Сборник «Стихи к Блоку» тоже опубликован в 1922 году в берлинском издательстве «Огоньки». Он подразделен на три раздела и состоит из 21 стихотворения 1916–1921 годов. Цикл «Стихи к Блоку» был образован в 1921 году[563]. В первый раздел книги вошло девять стихотворений 1916–1920 годов, во второй — семь стихотворений памяти умершего Блока, в третий — пять стихотворений цикла «Подруга», обращенного к приятельнице поэта, Н. А. Нолле-Коган. Книга вызвала разноречивую критику. Многим современникам было непонятно, зачем Цветаева издала отдельно стихи, посвященные Блоку. Например, недоброжелательно отнесся к ней Брюсов, а похвалил П. Потемкин[564]. Для Цветаевой увлечение Блоком и его поэзией было целой эпохой душевной жизни, вот почему она выделила стихи к нему в самостоятельную книгу. Так же поступит она в 1928 году, издав стихи, обращенные к Пастернаку, но не станет обнаруживать адресата книги. К Блоку можно было обратиться публично, потому что он перестал быть человеком, превратился в Ангела Поэзии и слышал стихи Цветаевой из другого мира, должен был понять ее лучше, чем за год до смерти, в 1920 году, когда она передала ему стихи через дочь Алю.
Между стихами к Блоку 1916 года и стихами 1921 года почти нет разницы. И это ошеломляет! Цветаева уже в стихах 1916 года предвидела недолговечность земного пути поэта («Думали человек! / И умереть заставили»), простилась с ним заранее, как бы понимая тщетность попытки окликнуть у двери, «за которой смерть». В стихах 1921 года Цветаева продолжает линию обожествления Блока, соотнесения его со страдающим Христом:
Стихотворение строится на отрицательных сравнениях. Ребру Адама, ребру Христа Цветаева противопоставляет крыло птицы, крыло Ангела, утверждая, что пишет
Ремесло
Огнепоклонник! Красная масть!
Сборник «Ремесло» был опубликован в Берлине в 1923 году, в издательстве «Геликон». В него вошли стихи, написанные в 1921–1922 годы. 34 стихотворения из него Цветаева включила в сборник 1940 года, что говорит о значении, которое придавала она этому важному этапу творческого пути. «Ремесло» и портрет Времени, и жизнеописание поэтического «я», и расставание с Молодостью, и прощание с Жизнью, и возвращение к ней.
Стихотворение «Огнепоклонник! Красная масть!..» включено в цикл из четырех стихотворений «Отрок», созданный с 12-го по 20-е августа 1921 года. Существует несколько рукописных редакций цикла. В беловой тетради цикл «Отрок» дан без посвящения. В беловом автографе 1921 года проставлено посвящение «Э. Л. Миндлину» без стихотворения 4, «Виноградины тщетно в садах ржавели…» с добавлением стихотворения «Прямо в эфир…». В наборной рукописи первой публикации (хранится в РГАЛИ) (// Эпопея, М.; Берлин, 1922, № 2) цикл перепосвящен Геликону, А. Г. Вишняку (1895–1943), владельцу издательства и адресату «флорентийских» писем Цветаевой. В сборник 40 года Цветаева включила 1, 3, 4 стихотворения цикла под тем же заглавием, убрав посвящение. Почему-то второе стихотворение цикла «Огнепоклонник! Красная масть!..» она не пожелала видеть в составе книги? Может быть, в 1940-ом году боялась превратного истолкования «огненного» текста?
Эмилий Львович Миндлин (1900–1981), поэт и мемуарист, весной 1921 года бывший гостем цветаевского борисоглебского дома, вспоминал: «…с самого детства пристрастился слушать огонь в печи и чуть ли не в печь окунался лицом. Марина Ивановна подшучивала надо мною, называя огнепоклонником. Однажды посвятила огнепоклонству моему стихотворение — оно вошло потом в цикл стихов под общим названием „Отрок“, которым она одарила меня»[566]. Миндлин обижался, что Цветаева воспринимала его «отроком»: исполнился ему 21 год. Но Цветаева и Мандельштама живописала в стихах десятилетним мальчиком! Погруженность в созерцание огня делает Адресата текста подобным Ребенку, пытающегося заглянуть в пасть льва, не понимающего меру опасности; похожего на Поэта, постоянно играющего с
Портрет Отрока дается в наиболее значимых для поэта культурных иконографических символах, выражающих динамизм личности: око, бровь, перст, ладонь. Используемые автором повторы «в самый огонь, в самый огонь» усиливают «заклинательный» характер поэтической речи. Ворожбой оказывается сам поэтический текст. Чередование четырех и двух стихов строфы создает неспокойный, бурный ритмо-мелодический фон. Четырежды, рефреном, в тексте повторяется обращение «огнепоклонник», обозначающее языческий или ветхозаветный (?) источник поэтической картины (Бог как Огонь). Особую роль в тексте играет прием переноса (анжамбман), который как бы передает «широту» пламени, охватившего душу Отрока, одержимого огнем, и Цветаевой, борющейся с любовным искушением, с огнем нового чувства к молодому, восторженному Миндлину — с запретной любовью к чужому мужу, приехавшему в Москву из Феодосии. Постепенно отрок перестает быть человеком, воспринимается окном в смертельно опасное и прекрасное царство Бога Огня и Поэзии. Возможно, одна из попутных ассоциаций автора — Давид, танцующий перед ковчегом завета во имя своего «страшного» Бога[567]:
Магия огненного пламени проникает в душу Цветаевой через чужое восхищение: огонь стихотворения «зажигается» от взгляда молодого поэта. Семнадцать восклицаний текста подчеркивают взволнованность поэтической речи, поглощенность душой Отрока и дуновением вдохновения. «Прядать», у Даля, прыгать, скакать (конь прянул). Глагол может относиться к коню, к ручью, к водопаду, падающему со скалы. У Цветаевой — «кипь» огня. Таким образом, адресат стихотворения превращается в огненного коня, несущего лирическую героиню в творческое небо. Оксюморон
После России
Это пеплы сокровищ…
В сборник «После России» Цветаева включила 159 стихотворений, написанных в Германии и Чехии в 1922–1925 годы. Разницу между «Ремеслом» и «После России» сама Цветаева определила как «ввысь» («Ремесло») и «вглубь» («После России»). Пожалуй, «После России» можно назвать самой «любовной» книгой Цветаевой, с которой соперничают только «Юношеские стихи», хотя темой любви она не исчерпывается.
Стихотворение «Это пеплы сокровищ…» датировано 27-ым сентября 1922 года и вошло в первую часть книги. В сборник 40 года стихотворение включено под названием «Седые волосы». После стихотворения в БТ — помета: «14/ 27 сентября 1922 г. (День Асиного рождения.)»[568]. Стихотворение написано в день Воздвижения Креста Господня. Это день, когда вспоминают о страданиях и смерти Господней, день поста. Из Евангелия читаются на богослужении слова о распятии Христа. В канун своего дня рождения, в канун тридцатилетия, Цветаева размышляла о старении, увядании и преображении:
Эти стихи пишет влюбленная Цветаева, тоскующая по приехавшему из России в Берлин Пастернаку, которая
Слова «седость» и «бессмертных», стоящие в сильной позиции начала стиха, созвучны друг другу. Бессмертные силы оказываются в выигрыше семантически, графически и лирически. Стихотворение «Это пеплы сокровищ…» в книге «После России» «голос правды небесной», — одно из бесчисленных утверждений первенства духовного, творческого начала, попытка дать
Позднее творчество
Ударило в виноградник…
Стихи позднего творчества (1928–1941) не были опубликованы автором отдельной книгой, поэтому их единство обусловлено лишь временем создания. В основном это стихи-циклы, взгляд Цветаевой в Прошлое, обращения к любимым поэтам: к Маяковскому, Волошину, Гронскому. На этом фоне несколько отдельных стихотворений, объединенных темами Природы, Родины, Одиночества, противостояния Времени[569], прощания с жизнью. Стихов о Любви почти нет, из последних «Ушел — не ем…» и «— Пора! для
Стихотворение «Ударило в виноградник…» впервые опубликовано в 1965 году. В тетради Цветаевой под датой — помета — «конец Фавьера»[570]. Марина Ивановна вместе с сыном провела лето — сентябрь 1935 года на морском побережье. Поселилась она у дальней родственницы, у троюродной сестры, баронессы Врангель. Здесь, в Фавьере, написаны несколько стихотворений: «Небо — синей знамени…» (июль), «Окно раскрыло створки» (26–27 июля), завершено стихотворение «Никуда не уехали — ты да я ‒…», записано первое стихотворение цикла «Отцам» (14–15 сентября 1935) и часть неоконченной поэмы «Певица». В письме к А. А. Тесковой 2-го июля 1935 г. Цветаева восхищается изумительным цветом воды, красотой фавьерской природы: «А какие вокруг горы! Сосна, лаванда, мирт, белый мрамор. <…> Я сразу влюбилась в какой-то куст, оказался — мирт, — посылаю веточку»[571], — пишет о несоответствии всей этой красоты своему филологическому отз
Запись об отъезде из Фавьера датируется 28-ым сентября. Стихотворение «Ударило в виноградник — …» написано 20–22 сентября, за неделю до отъезда. Предметом поэтического восхищения служит виноградный куст, который воспринимается совершенным явлением природы и Божьего величия. Связь куста с небом показана через сравнение виноградных веток со всадниками — образ, скорее всего, имеющий библейскую или иконографическую почву. Куст — дитя светила и преисподней, дитя земли (корни) и неба (крона). Виноград уподоблен драгоценному камню — темно-зеленому изумруду, ценящемуся дороже алмаза. Цветаева использует древнегреческое название камня — смарагд. В старину верили, что изумруд спасает от злых духов, от чар любви и бессонницы, изумрудами украшали иконы и храмы. Не случайно завершается стихотворение библейским сравнением: куст уподоблен Царю Давиду, служащему молебен, поющему псалом во славу Божью. Зелень смарагдовых плодов напоминает читателю о зеленых глазах Цветаевой. Наличие соответствия и в метафоре «Масонское око» — это символический знак в виде заключенного в треугольник ока, обозначающего один из атрибутов божества — его всевидение. Метафора «Солнца Масонское Око» выражает многобожие Цветаевой, ее пантеистическое восприятие природы. Куст испытывает на себе влияние божественного света: это передают причастия «пронизан — пробит — пронзен», данные в порядке усиления признака (восходящая градация). Цветовое решение стихотворения: седая мгла — золотой обрез — краснозем почвы — световое железо — смарагд создает представление о райском уголке земли. Цветаева знала и о том, что виноград становится частью праздника в день Преображения Господня, когда благословляются и освящаются принесенные верующими в храм виноград и древесные плоды. Благословляя плоды, церковь утверждает мысль, что всё от человека до растения должно быть посвящено Богу как его творение.
Куст —
Мифологема куста, таким образом, оказывается средством сказать сразу обо всем: о красоте фавьерского куста, о Боге-Виноградаре, о гениальности поэзии Пастернака, о своей осенённости вдохновением, о Поэте и Одиночестве…
Как упоминалось выше, первое включение царя Давида в поэтический контекст относится к 1917 году. В 1919-ом, в стихотворении «А во лбу моем — знай!..» Цветаева утверждала важность в своем мироощущении библейских образов: «Головою покоюсь / На Книге Царств». Братом молодому библейскому царю Давиду и Ипполиту (трагедия «Федра») воспринимала Цветаева героя поэмы «Царь-Девица» (1920), Царевича: «Мой Jüngling никого не любит…, он любит гусли, он брат молодому Давиду и еще больше — Ипполиту»[574]. В августе 1921 года Цветаева записала в тетрадь фразу о первой сцене пьесы или трагедии «Давид», которую она собиралась переписать в отдельную тетрадь отрывков и замыслов, названной сцены не сохранилось[575]. Давид введен ею в циклы «Ученик» (1921) и «Отрок» (1921). В цикле «Ученик» с юношей Давидом соотносит Цветаева лирическую героиню, «мальчиком светлоголовым» бредущую за «плащом» духовно старшего спутника — князя Волконского, готового защитить своего господина: «Победоноснее Царя Давида / Чернь раздвигать плечом»[576]. В цикле «Отрок» упоминание Давида отчасти связано с общением с молодым поэтом Э. Л. Миндлиным и его «Трагедией о Давиде, царе Иудейском» (Р. Тименчик[577]), отчасти, по нашему мнению, — со стихотворением Р. М. Рильке «David singt vor Saul» («Давид поет Саулу») из сборника «Новые стихотворения». Если у Рильке главным в монологе Давида становится мотив эротического воспоминания, которое должно усмирить беснующуюся душу Саула («Мальчики стоят, напряжены, /у дверей волнуясь, в них не вхожи», — перевод К. Богатырева[578]), то у Цветаевой в четвертом стихотворении цикла «Отрок» («Виноградины тщетно в садах ржавели…») акцентуализируется мотив душевных борений царя, а несущие караул отроки лишь хранят вздохи и тайны души своего господина: «И влачат, и влачат этот вздох Саулов / Палестинские отроки с кровью черной»[579]. Имя царя Давида в тетради 1922 года записано во время работы над стихотворением «По загарам — топор и плуг…» (июнь)[580] Рядом строка — «Вечной мужественности меч»[581], близкая подзаголовку к статье о Пастернаке «Световой ливень» — «Поэзия вечной мужественности», поэтому можно говорить о том, что Давидом видела Цветаева Пастернака, умевшего разить словесным «мечом», поражавшего ее духовной высотой. Библейские имена: «Царь Давид» и «над Саулом» записаны в ЧТ-4, содержащей стихи мая — июля 1922, а также начало «Молодца»[582]. В поэме «Молодец», которая обращена к пастернаковскому Уху, Цветаева просто вводит тексты псалмов в ткань своей поэтической речи (отмечено Е. Б. Коркиной[583]). Здесь же упомянут танец Давида перед ковчегом завета: образ радости барина от рождения сына: «Царем бы Давидом бы/ В пляс — да с бубнами!/ Сласть невиданная! /Радость трудная!»[584] Тема Давида-псалмопевца — и в стихах «Но тесна вдвоем…» — периода начала эпистолярного романа между двумя «царями» — Пастернаком и Цветаевой (1922) Цветаева полагала, что Саул юношу Давида, вопреки всем козням и гневу, и ревности, любил, как сына; эту мысль она высказывает в прозе «Пушкин и Пугачев» (1937): «Любовь Пугачева к Гриневу — отблеск далекой любви Саула к Давиду, тоже при наличии кровного сына, любовь к сыну по избранию, сыну — души моей…» (V, 504). В осенних записях 1922 г. воспоминание об арфе Давида — рядом со стихом об иве, на которую, согласно 136 псалму, Давид вешал арфу: «Ива, древо скорбящих»[585]. Во время работы над циклом «Деревья» Цветаева записывает, что желает написать о Давиде в старости: «NB! Непременно старого Давида!»[586] Старый Давид — это Давид, утешаемый и согреваемый Ависагой[587], умирающий Давид (3-я кн. Ц., 1–2). Таким образом, Давид близок ей в этот момент не только как юный победитель, но как символ духовного, творческого и трагического начала[588]: «Ввысь, где рябина / Краше Давида-Царя /В вереск-седины, /В вереск-сухие моря»[589]. Позже образы Саула и Давида появятся в «Лютне» (14 февраля 1923), а в «Послании» (Псалт. 21; 15), где Федра соотносит с Давидом Ипполита; образ Давида возникает во время работы над стихотворением «Ночь», над циклом «Час Души», в диптихе «Овраг», вызванном романом с К. Б. Родзевичем, который назван в стихотворении юным Давидом — мотив 18 главы 1-ой книги Царств: «Что победа твоя —
Предпринятый разбор стихотворения «Ударило в виноградник…», а также анализ ряда предшествующих текстов показывает важность, длительность, преемственность в произведениях Цветаевой библейских ассоциаций, связанных с царем Давидом, их текстопорождающую силу. В представлении Цветаевой царь Давид — это символ счастливого, радостного, творческого отношения к миру, к Жизни, образ умения жить, вопреки близости смерти, вопреки зависти, злу, в ощущении божественного присутствия, божественной помощи, исполняя долг, завещанный певцу Небом.
Если попытаться как-то свести воедино наши наблюдения, то можно отметить следующее: в юности Цветаева отдавала предпочтение романтике, в зрелости «наряд» ее стихов стал более строгим; персидский рай молодости сменил среброскользящий вереск; но на протяжении всего творчества Цветаева любила библейские аллюзии, соотносила себя и адресатов своих стихов с библейскими персонажами, с героями древнегреческих мифов, мыслила в поэтическом тексте, вспоминая чужие стихи; интертекстуальность — одна из важнейших черт Цветаевой-поэта, и ее ассоциативные связи часто возникали на почве библейских преданий, стихов Пушкина, Лермонтова, Блока, Пастернака, Гейне. Читая стихи в хронологической последовательности, замечаем, что Цветаева-поэт развивала изначально присущие ей мотивы, образы и символы. Это сообщает о единстве и цельности поэтического мира. Цветаевой всегда было свойственно страстное отношение к действительности, к тому, что она любила. Она как-то сказала о себе, что в ней всё было
Начиная с первых сборников, Цветаева ценила в лирике способность остановить мгновение. В «детских» книгах лирическое «я» Цветаевой обретало себя в беседах с «тенями», с героями книг, в «Юношеских стихах» — в интимном разговоре с близкими людьми, в «Верстах» — в диалогах с поэтами и размышлениях о творчестве, в «Лебедином Стане» — в полемике со Временем и в плаче о белой гвардии, в «Ремесле» — в прощании с Землей, Поэзией и Молодостью, в «После России» — в лирической беседе с Пастернаком и с
Мы попытались помочь читателю увидеть путь Цветаевой, следуя по страницам ее книг. Предпринятое путешествие позволяет обозреть некоторые важные стороны творческого пути поэта, побуждает вернуться к чтению стихов. Поэт — «прохожий секрета». Задача читателя — суметь понять открытые поэтом созвучия смыслов, не исказив при этом сновидческого, художественного, эстетического ядра поэтического текста, исполнить стихотворение, как сонату, поймать словесный мяч, который поэт кидает в воздух, не рассчитывая на совместность игры и ожидая ее.
Сокращения и библиография
А. А. — Анна Ахматова
АМ — Е. Б. Коркина. Архивный монастырь. Археография, история, текстология. Дом-музей МЦ, М., 2007.
Альбом — Художественное наследие сестры Иоанны (Ю. Н. Рейтлингер): Альбом. — М.; Париж: Русский путь; YMCA-Press, 2006.
БТ — беловые тетради Цветаевой: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. Иногда указывается через дефис (например, БТ-7).
Белкина 88 —
БПН —
БП65 —
БП90 —
БВЛ — Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. БВЛ. М.: Художественная литература, 1975, т. 9.
БРЭ — Большая Российская Энциклопедия
БСЭ — Большая Советская Энциклопедия
БЦ —
Быт и бытие —
В 83 —
В 89 —
В 91 — Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Советский писатель, 1991.
В 92 — Воспоминания о Марине Цветаевой. М.: Советский писатель, 1992. Сост. Л. А. Мнухина и Л. М. Турчинского.
В 02 — Марина Цветаева в воспоминаниях современников. М.: Аграф, 2002.
ВР — «Воля России», газета (Прага; Париж)
ГЭ —
З 89 —
ЗК — Неизданное. Записные книжки в двух томах. Сост., подгот. текста, предисл. и прим. Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М.: ЭЛЛИС ЛАК, 2000–2001.
Избр.61 —
ИИ — Мнухин Лев. Итоги и истоки. Избранные статьи. МУК. «Мемориальный Дом-музей Марины Цветаевой в Болшеве», 2008.
Каталог — Марина Цветаева. 1892–1992. Каталог юбилейной выставки. М., 1992Автор-составитель Лев Мнухин
К 97 —
Клинг2001 —
Крылатые слова — Н. С. Ашукин. М. Г. Ашукина. Крылатые слова. М., 1987,
КС — Марина Цветаева. Книги стихов. Эллис Лак, 2000. Составление, комментарии, статья Т. А. Горьковой.
Л 91 —
ЛП —
М 90 —
МВР — Марина Цветаева. Вадим Руднев. Надеюсь — сговоримся легко. Письма 1933–1937 годов. М.: Вагриус, 2005. Подгот. Л. А. Мнухина.
МП —
МС — Мифологический словарь. / Гл. ред. Е. М. Мелетинский. М.: Советская энциклопедия, 1990.
МЦ — Марина Цветаева
МЦФ — Марина Цветаева и Франция. Новое и неизданное. Доклады симпозиума «Цветаева — 2000». Под ред. В. Лосской и Жаклин де Пройар. М.: Русский путь, 2002; Париж: Институт Славяноведения (Париж), 2002.
МЦ 21 — Марина Цветаева в XXI веке. Цветаевские чтения в Болшеве. 2007, 2009. Сборник материалов. Дом-музей МЦ. Королев, 2011.
МСЭ —
МЦТ — Цветаева Марина. Письма к Анне Тесковой. МУК «Мемориальный Дом-музей Марины Цветаевой в Болшеве», 2008. Составление, подготовка текста, комм. Л. А. Мнухина. Вступ. ст. А. Главачека. Цитаты из писем приводим в скобках с указанием страницы.
НГ — Марина Цветаева. Николай Гронский. Несколько ударов сердца. М.: Вагриус, 2003. Предисловие Е. Б. Коркиной.
НС — Цветаева Марина. 1892–1992. Норвичский симпозиум: Норвичские симпозиумы по русск. литературе и культуре. Т. 2. Под ред. С. Ельницкой и Е. Эткинда. Русская школа Норвичского университета. — Нортфилд. Вермонт, 1992.
НСИ — Марина Цветаева. Неизданное. Семья: История в письмах. М: ЭЛЛИС ЛАК, 1999. Сост., комм. Е. Б. Коркиной.
П 26 — Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак. Марина Цветаева. Письма 1926 года. М.: Книга, 1990. Подгот. текстов, сост., предисл., переводы, комм. К. М. Азадовского, Е. Б. Пастернака, Е. В. Пастернак.
ПБ —
ПВ — «Поэма Воздуха»
ПГ — «Поэма без героя»
Песни — Вероника Лосская. Песни женщин. Анна Ахматова и Марина Цветаева в зеркале русской поэзии XX века. Париж — М., 1999.
ПНГ — Марина Цветаева. Письма к Наталье Гайдукевич. М.: Русский путь, 2002. Подготовка Л. Мнухина.
ПКР — Марина Цветаева. Письма к Константину Родзевичу: Ульяновский дом печати, 2001. Подгот. Е. Б. Коркиной.
ПНМ —
Поэмы —
ПР —
ПУ — Мейкин Майкл. Марина Цветаева: Поэтика усвоения. / Пер. с англ. С. Зенкевича. — М.: ДМЦ, 1997.
ПЦ — А. С. Пушкин — М. И. Цветаева. Седьмая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9–11 октября 1999 года). Сб. докладов. М.: Дом-музей МЦ., 2000.
Поэт и время —
ПЭ — Православная энциклопедия под редакцией Патриарха Московского и Всея Руси Кирилла. http://www.pravenc.ru/text/149271.html
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства.
С 86 —
Сб. — сборник
Сб 40 —
Сб 94 — «Поэма Воздуха» Марины Цветаевой: Вторая международная научно-тематическая конференция (Москва, 9–10 октября 1994 г.): Сб. докладов. / Отв. ред. О. Г. Ревзина. — М.: ДМЦ, 1994.
Сб 01— Марина Цветаева: Личные и творческие встречи, переводы ее сочинений. Восьмая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9–13 октября 2000 года) Сборник докладов. Дом-музей МЦ. М…2001.
Сб 02 — На путях к постижению Марины Цветаевой. Девятая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9 октября —12 октября 2001 года). Сборник докладов. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2002. Ответственный ред. — О. Г. Ревзина.
Сб 03 —
СББ03 — Марина Цветаева в XXI веке. XIII и XIV Цветаевские чтения в Болшеве. Сборник докладов. К 10-летию Музея М. И. Цветаевой в Болшеве. М.: Возвращение; Музей МЦ в Болшеве, 2003.
СВТ —
СЗ — Современные записки: ежемес. общ. полит. и лит. журнал (Париж).
СКСВ —
Словарь — Словарь поэтического языка Марины Цветаевой. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 1999. Сост.: И. Ю. Беляковой, И. П. Оловянниковой, О. Г. Ревзиной.
СМЦ —
СС — Собрание сочинений
СС 98 —
С 97 —
Статьи — С. Ельницкая. Статьи о Марине Цветаевой. М.: Дом-музей МЦ, 2004.
ТЕАТР —
Тименчик 2005 — Анна Ахматова в 60-е годы. Toronto Slavic Library. Series. Водолей Publishers. М. — Toronto, 2005.
ТП — Творческий путь Марины Цветаевой. Первая международная научно-тематическая конференция (7–10 сентября 1993 г.). М.: Дом Марины Цветаевой, 1993.
Умное небо — Умное небо. Переписка протоиерея Александра Меня с монахиней Иоанной (Ю. Н. Рейтлингер). В приложение включены неопубликованные письма о. Сергия Булгакова. ФОНД имени АЛЕКСАНДРА МЕНЯ. М., 2008.
ЦА —
Ц84 —
Ц5 —
Ц 7 —
ЦГ — Марина Цветаева. Николай Гронский. Несколько ударов сердца. М.: Вагриус, 2003.
ЦК — Марина Цветаева в критике современников. В двух частях. М.: Аграф, 2003. Составл. Л. А. Мнухина, подгот. и комм. Л. А. Мнухина и Е. В. Толкачевой.
ЦП — Марина Цветаева. Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922–1936 годов. Издание подг. Е. Б. Коркина и И. Д. Шевеленко. М.: Вагриус, 2004.
ЦТ — Марина Цветаева. Спасибо за долгую память любви… Письма к Анне Тесковой. 1922–1939. Подготовка издания Г. Б. Ванечковой. М.: Русский путь, 2009.
ЦФ — Цветаева Марина. Фотолетопись жизнь поэта. М.: Эллис Лак, 2000. Сост. А. Саакянц и Л. Мнухин.
ЧТ — черновая тетрадь Цветаевой (РГАЛИ). Через дефис указываем номер ед. хр.
Ш 07 —
SRB — Studia Russica Budapestensia: Материалы Ш и IV Пушкинологического коллоквиума в Будапеште. П-Ш — Будапешт, 1995.
MRLC — Modern Russian Literature and Culture: Studies and Texts. Vol. 32: Marina Tsvetaeva: One Hundred Years: Papers from the Tsvetaeva Centenary Symposium/ Comp. & ed. by V. Schweitzer, J. A. Taubman, P. Scotto, & T. Babyonyshev. Amherst College, Amherst, Massachusetts, 1992. — Столетие Цветаевой: Материалы симпозиума/ Ред. — сост. В. Швейцер, Д. Таубман, П. Скотто, Т. Бабенышева. — Berkeley Slavic Specialties, 1994.
В процессе работы мы использовали также алфавитный указатель имен и названий Ц 7, библиографию Р. Войтеховича, который ссылается на библиографию Кудрявцевой: Е. Л. Кудрявцева: Библиография по чтению, анализу и интерпретации поэтических текстов М. И. Цветаевой. М., 2002.
Сборники М. Цветаевой, опубликованные при жизни
Вечерний альбом. М., 1910.
Волшебный фонарь. М.: Оле-Лукойе, 1912.
Из двух книг. М.: Оле-Лукойе, 1913.
Версты. Стихи. Вып. I, М.: Госиздат, 1922 (В1).
Версты. Стихи. М.: Костры, 1921. 2-е изд. — 1922 (В2).
Конец Казановы. Драматический этюд. М., Созвездие, 1922.
Разлука. Книга стихов. Огоньки: М.; Берлин: Геликон, 1922.
Царь-Девица. Поэма-сказка. М.: ГИЗ, 1922.
Царь-Девица. Поэма-сказка. — Берлин: Эпоха, 1922.
Стихи к Блоку. 1916–1921. Берлин: Огоньки, 1922.
Ремесло. Берлин: Геликон, 1923.
Психея. Романтика. Берлин, 1923. Издание З. И. Гржебина.
Молодец: Сказка: Пламя, Прага, 1924.
После России. Париж, 1928.
Основные даты жизни и творчества М. И. Цветаевой
М. И. Цветаева родилась 26го сентября / 8го октября 1892 г. в Москве. Цветаева отмечала 9го, по церковному календарю.
5 июля 1906 г. — смерть матери в Тарусе
1909 г. — поездка в Париж. Лекции в Сорбонне.
Лето 1910 — отъезд в Германию с отцом и сестрой Асей
1910 — выход книги «Вечерний альбом». Дружба с М. Волошиным.
1911 — первое лето в Коктебеле у Волошиных. 5 / 18 мая 1911 г. — встреча с Сергеем Эфроном.
27 января 1912 г. — венчание М. И. Цветаевой и С. Я. Эфрона
5/18 сентября 1912 г. — рождение дочери Ариадны.
30 августа 1913 г. — смерть отца, И. В. Цветаева.
15 февраля — 4 мая 1914 — поэма «Чародей»
15 июля 1914 г. — начало первой мировой войны
16 июля 1914 — стихотворение «Война, война! — Кажденья у киотов…» (Москва)
Октябрь 1914 г. — встреча М. Цветаевой с С. Я. Парнок. Цикл «Подруга»
1916 — «Стихи к Блоку»
13 апреля 1917 г. — рождение дочери Ирины
18 января 1918 г. — отъезд мужа Цветаевой в Добровольческую армию
1918–1919 гг. — создание цикла пьес
15 или 16 февраля 1920 г. — смерть от голода дочери Ирины в Кунцевском приюте
14 июля—17 сентября 1920 г. — поэма «Царь-Девица»
7 августа 1921 г. — смерть А. Блока
25 августа — расстрел Н. Гумилева
13–17 января 1921— поэма «На Красном Коне»
январь 1921 —март 1928 гг. — поэма «Егорушка»
1921 — циклы «Ученик», «Разлука», «Георгий», «Стихи к Блоку»
апрель 1922 г. — поэма «Переулочки».
11 мая 1922 года — отъезд из России в эмиграцию
май — июль 1922 г. — Берлин
июнь 1922 г. — встреча с С. Эфроном
29 июня 1922 г. — начало переписки с Б. Л. Пастернаком
Москва, май 1922 — Прага, Сочельник, 1922 — поэма «Молодец»
1 августа 1922—октябрь 1925 г. — Чехия. Прага и ее предместья.
январь 1924 г. — «Поэма Горы»
1 февраля 1924, Прага—8 июня 1924 г., Иловищи — «Поэма Конца»
октябрь 1924 г. — закончена трагедия «Ариадна»
1 февраля 1925 г. — рождение сына Георгия (Мура)
1 ноября 1925 г. — приезд в Париж
8 июня 1925 г. — крестины Георгия
Крысолов. Лирическая сатира. // ВР 1925–1926 гг
«Поэма Горы» // Версты, № 1, Прага, 1926
«Поэма Конца» // Ковчег, № 1, Прага, 1926
10 марта—25 марта 1926 г. — поездка в Лондон
весна 1926—ноябрь 1926 г. — переписка с Р. М. Рильке
Поэмы «С моря» (май 1926) и «Попытка комнаты» (6 июня 1926)
Поэма «Лестница» // ВР, 1826, № 11.
Bellevue, 7 ноября 1926 — последняя записка Цветаевой к Рильке.
29 декабря 1926 г. — смерть Рильке
7 февраля 1927— реквием «Новогоднее» на смерть Рильке, «Твоя смерть» (27 февраля 1927)
Весна 1927 г. — Мёдон
15 мая—24 июня 1927, Мёдон, в дни Линдберга — «Поэма Воздуха».
1928 г. — выход книги «После России»
лето 1929 г. — начало работы над «Поэмой о Царской семье»
1930–1936 гг. — «Поэма о Царской семье».
август 1930 — стихи цикла «Маяковскому»
25 июня —17 июля 1931 г. — «Стихи к Пушкину»
31 марта 1932 г. — переезд из Мёдона в Кламар.
11 августа 1932 г. — смерть М. А. Волошина.
1932 — «Живое о живом»
Кламар, ноябрь-декабрь 1932—ноябрь 1934 — «Письмо к Амазонке»
Кламар, декабрь 1932 — «Эпос и лирика современной России»
апрель 1933 г. — план неоконченной поэмы «Автобус» (1935–1936)
июль 1933 — цикл «Стол»
26 августа 1933 г. — смерть С. Я. Парнок
осень 1933 г. — сын пошел в школу
8 января 1934 г. умер в Москве Андрей Белый.
1934 г. — «Пленный дух»
3 мая 1934 г. — стихотворение «Тоска по родине»
Около 20 августа 1934, Эланкур — «Куст»
15 июля 1934 г. — переезд в Ванв
1 октября 1934, Ванв — «Сад»
21 ноября 1934 г. погиб поэт Н. Гронский.
3–8 января 1935 г. — цикл «Надгробие» памяти Гронского.
21 июня 1935 г. — антифашистский конгресс под девизом «В защиту культуры». Приезд Пастернака в Париж.
14–15 сентября, 16 октября 1935 — «Отцам».
1935 — «Певица», неоконченная поэма.
27 ноября 1935 г. — «Деревья» («Кварталом хорошего тона…»)
16 августа 1936 — 11 сентября 1936 г. — «Стихи сироте».
1936 — «Нездешний вечер».
1937 — «Мой Пушкин»; «Пушкин и Пугачев»
11 июля 1937 г. — 27 сентября 1937 г. — работа над «Повестью о Сонечке».
15 марта 1937 г. — отъезд дочери Али в СССР.
10 октября 1937 г. — бегство С. Эфрона из Франции.
март 1939 — фашисты оккупировали Прагу.
1938–1939 — «Стихи к Чехии»
1938 год — перебелка поэмы «Автобус»
12 июня 1939 г. — отъезд в СССР.
18 июня 1939 г. — въезд в СССР. Ленинград.
19 июня 1939 г. — приезд в Москву, в тот же день — отъезд в Болшево
27 августа 1939 года — арест А. С. Эфрон.
10 октября 1939 г. арестован С. Я. Эфрон (1893–1941)
середина декабря 1939 — начало июня 1940 — Голицыно
Подготовка сборника 1940 г. Переводы. Несколько лирических стихотворений.
5.11–7.12.1940 г. — перевод «Плаванья» Бодлера.
конец 1940 г. — комната на Покровском бульваре в Москве.
6 марта 1941 года — «Все повторяю первый стих…».
7 марта 1941 г. — «Пора снимать янтарь…».
7–8 июня 1941 — встреча с А. Ахматовой.
8 августа 1941 г. — отъезд из Москвы в эвакуацию
18 августа 1941 г. — приезд в Елабугу
31 августа 1941 — предсмертные письма М. И. Цветаевой. Самоубийство.
7 июля 1944 г. Георгий Сергеевич Эфрон смертельно ранен. Похоронен под Витебском.
С. Я. Эфрон приговорен к смертной казни 6 июля 1941 года и расстрелян 16 октября 1941 года. Посмертно реабилитирован 22 сентября 1956 года.
А. С. Эфрон вышла на свободу 27 августа 1947 года. Вторично арестована 22 февраля 1949 года. Реабилитирована в марте 1955 г. Скончалась в Тарусе 26 июля 1975 года.