Зажгите костры в океане

fb2

Олег Михайлович Куваев родился в 1934 году. Окончил Московский геологоразведочный институт. В студенческие годы участвовал в экспедициях на Тянь-Шань и Амур.

С 1957 года работает в Заполярье. Руководил экспедициями на о. Врангеля, ледовыми высокоширотными работами в бассейне Ледовитого океана. На собачьих упряжках, пешком, на байдарах и резиновых лодках исколесил вдоль и поперек Чукотский полуостров.

Сейчас О. М. Куваев научный сотрудник Северо-Восточного комплексного научно-исследовательского института.

Книга «Зажгите костры в океане» рассказывает об интересных встречах, приключениях во время экспедиций, замечательных людях, влюбленных в Север.

Берег принцессы Люськи

Рассказ

Утром я просыпаюсь от Лехиных чертыханий. В палатке темно, и я могу разглядеть только белый глазок лампочки на рации и скрюченную фигуру возле нее. Рация у нас старенькая, еще военных лет. Я знаю, что надо лежать тихо-тихо, иначе Леха будет здорово злиться.

Дробь ключа кончилась, белый глазок потух. Можно закурить. Сейчас Леха передаст мне директивы начальства и всякие экспедиционные сплетни и новости.

— Ну как?

— Питание совсем село, — устало отвечает Леха. — Мыши и те громче шебуршат. Кое-как одну телеграмму принял.

Он протягивает мне листок. Я вылезаю из палатки и с трудом разбираю торопливые каракули: «Вывезите поселка направленного вам специалиста-ботаника тчк Князев». Князев — это начальник нашей экспедиции. Спросонок ничего непонятно.

— А зачем нам этот ботаник?

Леха пожимает плечами. Он сидит у входа в палатку в одних трусах и дрожит.

— Кстати, могу сообщить, что это девица. Симпатичная. Базовский радист отстучал по секрету.

— На это у вашего брата питания хватает, — машинально ехидничаю я.

В самом деле, непонятно. У нас крохотный отрядик из трех человек и ясная задача, далекая от ботаники, так же как, скажем, от балета. Мы мотаемся на вельботе вдоль берега Чукотского моря и занимаемся почетным делом — стратиграфией морских четвертичных отложений. Можно, конечно, протянуть мысль о всеобщей связи наук, но…

Я смотрю на Леху. В волосах у Лехи запутались пучки оленьей шерсти от спального мешка, он совсем посинел от холода и терпеливо ждет результата моих размышлений. Такому только и не хватает женского общества.

— Да-а. Загадки эфира. Может, ты перепутал, может, не нам ботаника? — с надеждой спрашиваю я. — Да уберись ты в палатку, посинел ведь, как утопленник!

Ей-богу, удар судьбы, думаю я. У нас железный мужской коллектив. Зачем нам четвертый лишний? Тем более симпатичная девица. Дуэли устраивать?

Погода явно портится. На западе, над губой Нольде, небо в рваных переходах — от темного к совершенно белому.

Северо-западный ветер несет влажный холод, запах йода и тоскливые крики чаек. Я думаю о Мишке Бороде. Его нет уже третий день. В одиночку бродит он по августовской тундре, спотыкается на кочках, обходит ржавые и плоские, как блин, тундровые озера. Отчаянные вопли гагар будят его по ночам. А ведь здесь даже белые медведи есть. Кто знает, к чему может привести мрачный медвежий юмор?

Тем временем Леха успел сготовить уху. Сегодня его очередь. Уха съедена. Мы лежим на спинах. Ветер уносит сладковатый махорочный дым.

— Нельзя ехать в поселок, пока Борода не вернулся.

— О, величайший из геологических начальников! — Леха щекочет мне живот травинкой.

— Мы и так даже элементарщины по технике безопасности не соблюдаем. Нешто можно ходить в маршрут в одиночку?…

— О, великий мандарин тундры, — вкрадчиво гнусит Леха. — Шейх Чукотского моря, Олег Шалды-баба.

— Сам ты Шалды-баба. Можешь не подлизываться. Спирта не будет. Осталось по стопке на Мишкин день рождения.

— Ну что ты, шейх, — в голосе Лехи искреннее негодование. — Поедем в поселок. Несчастная девушка ждет нас. Она сидит на катерном причале и смотрит в море. Она ждет нашу бригантину с алыми парусами. Я же думаю только о Мишкином счастье.

— При чем тут Мишка?

— А вот при том, о великий… — Леха вдруг начинает неудержимо смеяться.

Глядя на него, я тоже не могу не улыбнуться. Из кустика рядом с палаткой вылетает знакомая птаха и начинает возбужденно прыгать по веткам.

«Что случилось, что случилось?» — озабоченно чирикает птаха.

С трудом я узнаю, в чем дело. Оказывается, Леха все же дурачил меня. Он кое-что знает о ботаничке.

Этой весной в бухте Провидения параллельно с нами базировалась партия Академии наук. В кино Мишка познакомился с девушкой из этой партии. Она собирала типовой гербарий для севера Чукотки и сильно интересовалась морским побережьем. Мишка шутя пригласил ее к нам и растолковал, как приехать, наобещал при этом сорок коробов, наболтал о помощи, удобствах, о тесном содружестве геологии и ботаники. А через день нам прислали вертолет, и мы улетели. В общем, сплошная глупость. Только такое великовозрастное дитятко, как наш Миша, — может отмачивать подобные шутки.

Перед тем как уйти в маршрут, он по секрету предупредил Леху и уж, конечно, просил его подлизаться ко мне.

Плыть или не плыть? Своей работы хватает. Только вчера вернулись из маршрута, думаю я.

— Никудышный руководитель, — в голосе у Лехи негодующий пафос. — Ты не думаешь о личном счастье своих подчиненных. Тебя не пустят в коммунизм. Может, этот ботаник для Мишки та самая, которая единственная… которая с первого взгляда…

Леха умолкает, театрально вытирает пот с лица.

Нам бы отдохнуть до обеда, потом обработать записи. Страшно важно, что принесет Борода. Он должен добраться до холмов Нгаунако. Холмы за нашей территорией, но только там мы можем окончательно убедиться, что в четвертичное время трансгрессия не заходила значительно на юг. По рисункам, по отшлифованным галькам, по окаменевшей ряби древних волн мы лепим хронологию былых времен, и где-то в ее середине пройдет драгоценная полоса золотоносных отложений. Нам нельзя ошибаться, нам нельзя поместить ее ни раньше, ни позднее, потому что по нашей схеме будут искать другие.

«Что случилось, что случилось?» — по-прежнему заботится птаха. Милое пернатое чудо! Ну, как я тебе растолкую про этих двух двадцатипятилетних балбесов? Я не знаю, как будет правильно, но плыть надо. Черт его знает, может, это на самом деле для нашего Бороды «та самая единственная…»

Голос Лехи гремит репродуктором:

— Шейх Чукотского моря и его верный друг Леха совершат прогулку на собственной яхте и заодно сделают полезное дело.

Наша «прогулочная яхта» — это десятки раз латаный и перелатаный вельбот.

У мотора загадочное зарубежное происхождение. Ребята говорят, что зверь — двигатель шведский, я же, чтобы не быть беспринципной амебой, утверждаю его южноамериканское происхождение. Во всяком случае, он старше всех нас троих, вместе взятых. Мы очень любим наш мотор, любим боевые шрамы на корпусе, расхлябанный джазовый стук его цилиндров, самодельный винт и задорный медный блеск головок.

Бороде оставляем записку.

Темная стоячая вода реки Ионивеема, в устье которой мы стоим, выводит нас в море. Холодно, светлые солнечные брызги взлетают над носом. Вельбот танцует вместе с темными накатами волн, вой мотора отмечает ритм танца. А может быть, мы стоим на месте, а танцуют низкие, уходящие от нас берега? Нахалюги-чайки борются с ветром, а сами косят глазом: чем бы поживиться. Две нерпы всплывают вблизи. У нерп грустные загадочные глаза. Наверное, они очень много знают о чайках, о рыбах, о том, что раньше было в Чукотском море, но не могут рассказать нам. От этого им грустно. Покружившись, нерпы исчезают, безнадежно махнув хвостом.

На правах шейха я лежу на носу вельбота. В кухлянке тепло. Леха на руле. У него морской прищур, мокрое лицо. Где-то по соседству остров Врангеля.

— Брошу я вас с Мишкой, — бубнит Леха, — уплыву на остров Врангеля. Буду жить простой и здоровой жизнью предков.

— Ну и сиди на своем острове. А мы с Мишкой будем через месяц вести простую и здоровую жизнь в Москве.

…В поселке нас знает каждая собака в буквальном смысле слова.

Редкие катера забредают сюда летом, и новые люди здесь очень заметны.

К деревянному катерному причалу подходят первые любопытные. Как всегда, впереди дядя Костя, пекарь, один из самых добродушнейших на земле стариков. Мы привязываем вельбот и тут же на берегу делаем перекур.

Неторопливо греет чукотское солнце, у самой воды возятся несколько чукчат, все как на подбор в одинаковых крохотных кухлянках. Где-то тюкают топоры. На земле оленеводов и охотников царит мир.

Мы толкуем о ходе рыбы, о копытке в одном из отельных стад. Конечно, нам хочется поскорее посмотреть на Мишкиного ботаника, но мы не выдаем своего нетерпения.

— А вас тут девушка одна ждала, — говорит дядя Костя. — Улетела сегодня.

— Как улетела? — дружным дуэтом спрашиваем мы.

— Так улетела. Вертолет тут был из ледовой разведки. Уговорила. Они сначала галсом к востоку, потом к вам…

— Улетела, — кивают нам знакомые чукчи.

— Сегодня улетела, — попыхивает трубочкой старина Пыныч.

— Улетела, улетела, — гомонят на берегу ребятишки в кухлянках.

Наверное, вид у нас здорово обескураженный, потому что каждая морщинка на лице дяди Кости начинает выражать участливое сожаление. Прохладный ветер с моря гоняет папиросные дымки.

Эта история начинает меня злить. Мы мрачно бредем на почту, потом в магазин. По дороге приходится раскланиваться направо и налево. Ребятишки бесхитростно повторяют нам историю про вертолет, девушку и пилотов. Делать нечего, надо плыть обратно.

Двигатель угрожающе пропускает такты. На всякий случай держимся поближе к берегу. Светлые волны хлещут по камням.

— Черт бы побрал эту девицу. Наверняка ведь какой-нибудь крокодил в юбке.

— Почему?

— Красивых в экспедицию не загонишь. Есть такой объективный закон природы. А если попадет, так и в тундру с пудрой. Видал. Знаю.

Мы упражняемся в шутках насчет любви с первого взгляда. Видимо, живность в Чукотском море не любит грубых острот: нерп нет, чаек тоже. Ветер резвится не на шутку. Страшновато. Как-то там Мишка? По вечерам о товарищах думаешь чаще и теплее.

За проливом Лонга светлеет небо, значит там льды.

В самом устье Ионивеема мотор заглох. Стемнело, и, выгребая, мы немного ошиблись и наскочили на мель. Пару раз вельбот стукнуло днищем, несколько ведер воды заплеснуло в лодку. Мы вымокли и разозлились. Пока мы гребли вверх к палатке, стало и вовсе темно.

У палатки горит костер. Возле костра — двое. У меня легчает на сердце: значит Мишка вернулся. Пришел наш шелапутный Борода точно в срок. Не поломал ноги на кочках, в мерзлотных трещинах возле озер, не случился у него приступ аппендицита, не встретились медведи с мрачным юмором. Теперь нам наплевать, кто там второй. Пусть даже крокодил в юбке.

Идем усталые, мокрые и злые. Палатка и кусок тундры возле нее давно уже считаются нашим домом. Леха бормочет поговорку о татарине. Но через минуту мы уже забываем о поговорках, и вообще о многом забываем.

Вид у Мишки обычный. Рыжая борода лезет в вырез кухлянки, голова поросла свинячьим ворсом. Нос картошкой, лицо чуть опухло от морских и тундровых ветров.

Но рядом с Мишкой сидит и смотрит нам навстречу чудо природы.

У этого чуда кругловатое лицо, пикантно вздернутый носик, и еще у чуда есть глаза… Бывают голубые глаза-озера, бывают темные глаза-колодцы, бывают глаза-пропасти. У данного чуда природы совершенно определенно глаза-пропасти. Вероятно, мы с Лехой немного ошалели. Мы машинально проделываем традиционный ритуал знакомства.

— Вы же, наверное, есть хотите? — заторопилась она. — Я тут не теряла времени даром. Знаменитый черепаховый суп из свиной тушенки.

— Да нет… Мы недавно обедали… Но вообще-то можно, — смущенно врет Леха.

Я не узнаю своих парней. А чудо природы, которое зовут Люся, как будто ничего не замечает.

— Вы, как бесстрашные викинги, появляетесь ночью в штормовую погоду. А я думала, что придется одной хозяйничать. Миша пришел полчаса назад. Жаль, что я не смогла плыть на вашей шхуне.

Викинги… Шхуна… А я-то думал, что только мы любим эту романтическую чепуху.

Суп по всем правилам завернут в спальный мешок. Даже чашки — о боже! — вымыты. Нет, такое только в книгах. Я слышу тихий стон Мишки Бороды. Что случилось с нашим мужественным бродягой?

Рядом с кастрюлей стоит бутылка вина.

— Айгешат! — стонет Мишка.

— Это для знакомства.

— Мадмуазель, — склоняет голову Леха. — В этих ватных штанах мне трудно походить на герцога, но позвольте поцеловать вам руку в знак уважения. У вас экспедиционная душа — это высокий дар.

Люся приседает в реверансе, Леха серьезно целует ей руку и вдруг кидается в темноту. Через минуту он возвращается. В руке у Лехи тундровая незабудка — есть такой крохотный голубой цветок. Мы знаем, где Леха взял ее. Незабудка, наверное, единственная во всей округе, росла возле тропинки, по которой мы ходили к лодке. Я не знаю, как объяснить этот биологический феномен, но, верьте слову, незабудка цвела в середине августа и была такая же крохотная и такая же голубая, как и те, что цветут в июне. Мы очень ею дорожили.

— Вот, — сказал Леха, — я думаю, братва на меня не обидится.

Братва молча выразила согласие.

Вино мы пили столовой ложкой. Люся наливала каждому по очереди. Незабудку она приколола к свитеру на груди.

— Сегодня я ваша королева, — говорит она. — Я одаряю вас своими милостями. Возвращайте только ложку.

— Люся, ты нарушаешь объективный закон природы, — бормочет Мишка и краснеет. — При твоей внешности и так здорово знать психологию таких бродяг, как мы, — это просто чудо.

— Сегодня мне все говорят комплименты. Один пилот сказал, что у меня настоящие голливудские губы. А я ему ответила, что он опоздал с комплиментом: голливудские губы нынче не в моде.

— А как ты ухитрилась попасть на вертолет? Расскажи-ка!

— Очень просто. Я умею сочетать очарование с ледяной вежливостью. Вы свои, вам можно открыть этот секрет.

Не знаю уж что там она умеет сочетать, но вот создавать настоящую обстановку эта дивчина умеет.

И в самом деле, все обычно и все как-то иначе. Возможно, несколько ложек портвейна слегка затуманили нам головы, потому что мы уже несколько месяцев и близко не видали ничего спиртного. Костер горит ровно и жарко, как и положено гореть порядочному костру. Исхоженная нашими ногами, чукотская тундра тихо смотрит из темноты, только со стороны моря идет легкий обычный гул да сонно вскрикивают на озерах птицы. По-домашнему похлопывает за спиной палаточный брезент.

В бутылке еще чуть меньше половины, но нам жаль трогать вино, потому что оно как-то напоминает о друзьях, книгах и многом другом. Мы толкуем обо всем сразу.

— А жаль, что у нас есть радиосвязь. Представляете, парни, возвращаешься на базу и вдруг узнаешь, что целая куча наших ребят уже бегает сейчас по Венере и шлет оттуда веселые радиограммы.

— Или узнаешь, что новейший электронный анализатор обнаружил ошибки в наших расчетах…

— Не ехидничай, Леха, — перебиваю я, — и впрямь у нас как-то атрофируется чувство удивления. Наверное, первому смешному паровозику люди удивлялись гораздо больше, чем удивятся, когда и на самом деле попадут на Марс.

— А я бы хотела жить в те времена, когда открывали материки и острова. Тогда чувства были гораздо непосредственнее и проще. Хочу, чтобы какой-нибудь остров носил мое имя. Это же обидно: в космос — можно, а чтобы в честь тебя был назван хоть плохонький островок — нельзя.

— Острова называли в честь королев. Ты же сегодня наша умная и добрая королева. Хочешь, мы назовем этот берег твоим именем?

— Правда? Это можно?

Не знаю, почему это так, но сегодня все можно. Глухо посапывает сзади нас тундра, звезды тихо ухмыляются, глядя на трех ошалевших парней. Тонконогая загадочная девушка сидит вместе с ними. Она прижала колени к подбородку и смотрит на костер.

Леха тащит доску от консервного ящика.

— Только я не хочу быть королевой. Королевы всегда бывают старые.

— Хорошо, мы назовем тебя принцессой.

— А ребята нашего курса зовут меня просто Люськой.

— Отлично, ты будешь принцессой Люськой.

Леха выводит на доске крупными четкими буквами: «Берег принцессы Люськи. 15 августа 1959 года».

— Ну вот, всё как в Антарктиде.

— Жаль, что это понарошку. Но все равно, ребята, для нас это будет мой берег. Берег моего имени.

— Это точно!

Мы толкуем о работе. Люсе для диплома необходимо сделать несколько ботанических разрезов по долине какой-нибудь реки бассейна Чукотского моря. Тогда диплом, как она сказала, будет «железный», и, кроме того, это важно не только для диплома. Мы слушаем с удовольствием, хотя ничего не понимаем в ботанике.

Миша Борода заговорил было о плоской галечке на холмах Нгаунако, куда нам стоит завтра пойти, и как здорово нам может насолить эта галечка — перевернуть всю схему. Но Люся слушала уже через силу. Надо было ложиться спать. Мы вытащили свои мешки из палатки — палатка у нас одна. С моря тянуло сыростью, но дождя не было, и мы могли отлично выспаться на улице, положив под мешки телогрейки: оленья шерсть очень сильно впитывает влагу.

— Холодно, — доносится из палатки. И снова, как дружное опереточное трио, мы выдергиваем телогрейки из-под мешков. Они так же дружно летят в палатку. В палатке еще пошуршало и стало тихо. Мы улеглись на землю.

— Ребята, а вы мне завтра поможете? — сонным голосом спрашивает Люся.

Мы делаем вид, что спим. Наверное, она не слышала, что завтра нам позарез надо в маршрут.

Конечно, на следующий день мы не пошли ни в какой маршрут. С самого утра мы почувствовали себя безгласными подданными нашей принцессы. Дощечка, воткнутая у костра, напоминала об этом. Идем делать геоботанический разрез. На секретном совещании мы пришли к выводу, что глупо и непорядочно лишать человека «железного» диплома из-за пары маршрутных дней. Их мы наверстаем.

Мы пересекаем долину Ионивеема и через определенные интервалы «берем квадраты». На этих квадратах Люся отбирает травку и ягель, меряет мощность дернового слоя, даже считает число кочек на квадратном метре. Через несколько часов у нас уже появилась специализация: я считаю кочки, Леха «прислуга за все», Миша Борода главный пахарь.

На долю принцессы остается общее руководство.

— Так, Борода, давай эту травку сюда.

— Шеф, как там ведут себя кочки?

— Лексей, точи карандаш.

Давненько мы не работали с таким азартом.

На обратном пути мы позволяем себе покопаться в своем южноамериканском любимце.

— Как думает Люся, в каком царстве было сделано это чудо техники? — спросил между делом Леха.

— В Англии, — незамедлительно следует ответ.

— Ладно, Борода, мы прощаем тебе принцессу, — говорим мы вечером, когда остаемся одни. — Мы даже благословим ваш брак.

— Бросьте вы, хватит!

— А что это ты, рыжий, мнешься? Даже краснеешь…

— Мне неловко говорить об этом, но, знаете, Люся просила помочь ей сделать еще пару разрезов километров за десять — пятнадцать отсюда.

…И снова сидим у костра. Светло и тихо.

— Это не вертолет? — вдруг, прислушиваясь, спрашивает Люся. Мы слушаем. Похоже, что где-то гудит огромный шмель.

— Нет. Вертолет не так. «Па-па-па-па!» — изображает Леха, как должен, по его мнению, шуметь вертолет.

Мишка молчит. Он все время молчит при Люсе. Уж не влюбился ли он на самом деле? Вроде бы не похоже. Мишка — железный малый. Его призвание геология. Впрочем, возможно, и стоит полюбить такую девушку, как Люся.

Та знакомая птаха, что прилетает к нам каждый вечер, вдруг разражается в глубине своего куста отчаянно-веселой трелью. Люся берет камень и швыряет его в куст. Птица умолкает, а Люся продолжает слушать далекий гул мотора. Может быть, она снова ждет этих пилотов, покоренных комплексом очарования и ледяной вежливости? Только мне не нравится, когда кидают камнями в знакомых птах.

— Миша, а почему тебя зовут Борода — Всегда-В-Маршруте? — вдруг спрашивает Люся. — Под Джека Лондона работаете? Время-Не-Ждет, Борода-В-Маршруте.

— Это они, — кивает на нас смущенный Мишка.

— Скучно быть все время в маршруте… Одичать ведь можно.

— Скучно, когда не интересно. А для Мишки геология главное, — выступаю я на его защиту.

Люся сидит, зябко закутавшись в исполосованную молниями куртку, и думает, очевидно, о чем-то своем, очень далеком. Может быть, она сейчас на университетской набережной, среди модно одетых остроумных ребят?

— Можно ведь быть доктором наук и быть дикарем в музыке, дикарем в других науках? Так оно и бывает, — говорит Люся.

— Азарт нужен, — говорит тихо Леха. — Если у тебя есть азарт вообще, а не одна страсть к своей науке, — дикарем не будешь.

— Наш век — век специализаций. Кандидат наук по гайкам, кандидат по шайбам и кандидат по болтам, на которые надевают эти гайки и шайбы. Наукой гореть сейчас не стоит, потому что, ей-богу, вы, ребята, не решите, в чем ваше призвание, — в гайках или шайбах.

— В технике.

Чем-то странным веет сегодня от принцессы. Или я к ней придираюсь?

— А ваш вельбот что: шхуна или корвет? — вдруг спрашивает принцесса.

Я немного теряюсь.

— Шхуна! Корвет — корабль военный.

— Шхуна! Знаете, кто вы? Хотите я всех троих посвящу в сан рыцарей тундры?

Люся снимает с Мишкиного пояса финку и по очереди стукает нас по плечу. Она стоит на Коленях в узких брюках и свитере. Я замечаю, что у Люськи очень-очень тонкая талия. Мы с Лехой отводим глаза в сторону, Мишка смотрит ей в лицо.

— Ребята, — делает она неожиданный переход, — так вы сделаете мне два разреза вверх по течению?

— Давай я один их сделаю, — обращается ко мне Мишка. — За пару дней управлюсь, а вы пока в маршрут…

Но у нас нет сейчас двухдневных маршрутов. Мишка мой друг, но в то же время я ведь начальник отряда.

— Ладно, старик. Сделаем все втроем. Только потом… Сам понимаешь.

— Ой, спасибо! — хлопает Люська в ладоши. — Значит, так: два разреза. Седьмой и пятнадцатый километры от устья. Как делать — вы уже знаете. А я этим временем займусь описанием прибрежной.

— Зачем спешка-гонка? — спрашивает Леха. — Пойдем с нами.

— В Москву очень хочется, — смеется Люська. — Я забыла сказать вам, что эти летчики обещали залететь за мной через пару дней.

Так вот почему она слушала вертолет!

— Брось ты, Люся, этот вертолет, — говорю я. — Вертолеты будут. Но такой тундры, такого августа больше не будет. И таких поданных у тебя, принцесса, не будет.

Люся серьезно слушает.

Мы уходим чуть свет. Позавтракаем на месте. Люся еще спит. Мишка немного замешкался. Он нагоняет нас, как лось, перемахивая через кочки. В рюкзаках непривычное ботаническое снаряжение. Молчит Леха, молчу я, только Мишка весело посвистывает.

…Мы устали, как упряжные собаки. То ли работа непривычна, то ли просто ее много. Рвем травку, — это тебе на диплом, Люся! Считаем-пересчитываем кочки, — это за то, что у Мишки, кажется, закружилась голова. Считаем шаги, — это за то, что встретилась тебе девушка, так же как и ты, понимающая романтику. Что ж, поработаем!..

Мы сделали все как надо. В рюкзаках приятная трудовая тяжесть. Оказывается, когда сделано даже чужое дело, все равно приятно. В чьем-то дипломе, в чьей-то науке будет доля и твоего труда. Долой узость специализаций!

У палатки тихо. Наверное, наша принцесса работает на берегу.

— Трудяга, — говорит Леха и… замолкает. Мы смотрим туда же, куда и он. В центре выжженной костром площадки, на расщепленной палке, стоит дощечка, на которой Лехиной рукой выведено: «Берег принцессы Люськи». В щели палки торчит записка. Мишка быстро берет ее, потом протягивает нам, «Рыцари тундры, — читаем мы. — К сожалению, вертолет прилетел на день раньше. И мне с ним по пути. Для меня это очень удобно. Диплом — не диссертация, напишу без этих разрезов. А может быть, вы привезете их в Москву? Пока. Принцесса Люська».

Я смотрю на Мишку. Он берет рюкзак за уголки и медленно вытряхивает гербарий прямо на землю. Он молчит. Леха рывками опустошает свой рюкзак, подходит к дощечке, заносит сапог, и «Берег принцессы Люськи» летит в сторону.

— Зря ты, Леха, — спокойным голосом говорит Борода. — На свете Люсек — тыщи. Есть и другие. — И крепко втыкает дощечку на место.

Птаха в кустике вдруг тихонько пискает и взлетает на самую верхушку. Она качается на тонкой веточке и косит на нас черным блестящим глазом. У птахи желтая грудь и невзрачные серые крылья.

— Это что, канарейка? — спрашивает Леха.

Мы молчим.

Анютка, Хыш, свирепый Маккавеев

Рассказ

— Эх, Хыш… Скоро? — спрашиваю я.

— Уже раскис, — говорит он, не оглядываясь, и перешагивает сразу через пять кочек.

Мы идем на юго-запад. Хыш и я. Идем к тем местам, где есть уличные репродукторы и нет кочек.

Перед моим носом качается сутулая спина. Вторые сутки.

— Терпи, салажонок, — повторяет Хыш. Я прикусываю от злости губу, но помалкиваю.

Возможно, я и есть салажонок по сравнению с ним, видавшим всякую жизнь человеком.

Мы идем искать справедливость. Усталая человеческая спина маячит мне на пути к ней.

…Два месяца назад верткий самолет АН-2 доставил в горы последнюю партию груза. Среди груза был и я — вновь испеченный представитель рабочего класса. Бывают у человека в девятнадцать лет всякие идеи, которые сажают его на кучу тюков и под грохот мотора несут в чертовски манящую неизвестность.

Самолет сел у подножья какой-то невеселого вида сопки. Был снег, был темный камень и загадочные бородачи, бежавшие навстречу. И три палатки. Я очутился в одной из них.

А на другой день я уже осваивал свою нехитрую «специальность». Надо пробить ломиком стаканчик — ямку, потом взрывник заложит туда аммонал, потом грохнет взрыв и надо убрать дробленые камни, зачистить дно канавы лопатой. Потом надо снова долбить ямку. После трех ямок я понял, почему на Севере канавы не копают, а бьют.

К вечеру первого дня я твердо знал, что до самой смерти не забыть мне сладковатый запах взрывчатки. Руки мои, спина моя не забудут.

Все Это немного походило на войну. Канавы ползли на сопку, как упрямые траншеи к крепости врага, ахали взрывы. Наша партия искала молибден. Где-то под каменной кожей сопки пряталась его руда. Я в жизни не видал молибдена, не знал, какого он цвета. Но вместе с другими бил канавы, а по нашим следам шло ученое начальство, которое знало.

— Привал! — объявляет Хыш. Мы садимся на кочки, скидываем рюкзаки. Плотное облако комаров окружает нас. Хыш рвет сухую осоку, потому что больше нечего жечь на этой веселой земле. Желто-зеленая плешивая равнина окружает нас. Над равниной бесцельно слоняется ветер. Это тундра. Северная тундра в желтый август.

Две консервные банки стоят в тусклом травяном пламени, две пачки чая лежат рядом. Хыш варит «чифир». Знаменитый напиток, от которого разгибается усталая спина и сердце молотит, как гоночный двигатель.

…Был человек по имени Макавеев. Наш начальник. Я помню один день. В тот день первый раз показались гуси. Они шли на север торопливым ломаным строем. Я видел, как ребята в соседних канавах ставят ломики и запрокидывают головы. Я тоже бросил работу.

Снизу из-за камней вынырнуло красное лицо Макавеева.

— Эх, дробью бы шарахнуть, — сказал он.

— Жаль, — сказал я.

— Скажи, какой Гегель выискался, — непонятно ругнулся Макавеев и пошел дальше. Было удивительно, до чего легко нес он по камням свое обширное тело. Кричали в высоте гуси. Я снова взял ломик и подумал о том, что хорошо было бы, если бы Макавеев хоть раз показал нам, какая она такая — молибденовая руда. Может быть, я или другой из канавщиков случайно споткнется об эту нужную штуку. Но Макавеев ничего нам не показывал, а с того дня за мной осталась философская кличка Гегель.

…Ветер разносит седую кучку пепла. Закопченные банки отброшены в сторону.

— Пошли! — командует Хыш. «Чифир» сделал свое. Я даже иду впереди. В голове шум. Я иду впереди по пятнистой равнине, по самой макушке глобуса. Школьный шарик земли послушно крутится ногам навстречу. Впереди море. Близко. Только снова сутулая спина вырастает передо мной, и глобус превращается просто в кочки под ногами.

Спина человека по имени Хыш. Я даже не знаю, как зовут его на самом деле. Была у него любимая поговорка: «Хыш бы ум у людей был, хыш бы немного». Так и прозвали: дядя Хыш. Я сильно невзлюбил его вначале. Достаточно было посмотреть на него. Круглое, в вечной щетинке лицо, не внушающие доверия глазки. Сутулый, жилистый, северный бродяга. Из тех, что не любят разговоров о прошлом, из тех, что не получают писем. Потом я привык к нему.

Был еще один человек по имени Васька. Взрывник. Он не бил бурки, не ползал с молотком по готовым канавам. Просто помогал заполнять стаканчик аммонитом и крутил ручку взрывной машинки. Состоял посредником между нами и взрывом. А через две недели даже не посредничал. Посматривал, как мы все делаем сами, и рассказывал истории о том, как разным неукам отрывало пальцы, руки, а то и головы.

— Под суд за это дело. Не позволяй, — говорили мы. Васька улыбался в ответ во всю ширину гладкой рожи.

— Каждый из вас очень желает жить, — утверждал он. И это было стопроцентной правдой.

Нас было восемь человек, которые «очень желали жить». Одинаковые ребята из разных мест. Все новички, кроме Хыша. Мы били бурки, делали за взрывника его опасную работу, полировали ладонями ломики, ворочали камни. Только во время коротких перекуров да перед сном «нащупывали» друг друга. Всегда интересно знать, что водит других по свету.

А Макавеев только хмуро говорил: «давай!» — и лазал по готовым канавам. В глине всегда был человек, как будто не мы, а он в одиночку прокладывал по сопочному лбу канавные шрамы.

Нравился нам наш начальник. Нравился за то, что хмурый, за то, что работает сам до остервенения, за то, что не разводит словесной водички. С таким проще жить.

Комары идут за нами густым шлейфом. Сколько тысяч их я истребил сегодня? Даже ладони почернели. Липкая темная паста покрывает лицо и шею.

— Хыш бы дождик пошел, хыш бы небольшой.

— Долго нам еще?

— Ша-агай!

Я шагаю. Вот и верь после этого всяким ученым книгам. Почти семьдесят градусных параллелей отделяют меня от экватора, а я задыхаюсь. От жары, от москитов, от кочковатой здешней Сахары.

…Было лето.

Вынутая земля сползала обратно в канавы с ехидным шипением. Она пролежала мерзлой, может быть, не одну тысячу лет, а мы потревожили ее.

Земля была холодной, вся в мутных кристалликах льда. Это в первое мгновение. Потом грунт расползался в липкую жижу, и не было никаких сил удержать его наверху. Казалось, что земля, как живая, стремится обратно в канавы. Макавеев говорил «давай», мы давали. Давали так, что брезент рукавиц прирастал к ладоням. А земля стремилась обратно, туда, где ей было так холодно и спокойно. От этой войны мрачнели ребята.

— Когда кончим гнать эти канавы, начальник?

— Почему не возят письма, начальник?

— Осточертела нам тушенка, начальник!

А Макавеев только поглядывал на нас. Так, в половинку глаза.

— Для почтового — отделения не нашлось, видите ли, палатки и спецсамолета. Ананасов на складе нет.

Он всегда говорил с нами между прочим, и вторая половинка его глаза была вечно прикована к земле. Впереди канав все росли и росли линии белых колышков. Эти колышки означали новые канавы. Когда только Макавеев успевал их ставить?

Мы работали утром и вечером. Мы работали по ночам.

На наших глазах солнце падало на рыбьи спины хребтов и, еле коснувшись, снова взмывало вверх. Это были лучшие часы. Днем мерзлота оживала, и не было сил с ней воевать. Мы брели в палатку и ложились на осточертевшие нары. Заводили разговоры. О мотоциклах, о Люсях и Нинах.

Однажды зашел Макавеев. Слушал, сплевывал на пол. Потом сказал:

— С сегодняшнего дня зарплата вдвое. — И ушел на сопку, к своим камням и колышкам.

Мы озадаченно молчали. Вроде бы ведь не к частной фирме приложили мы свои руки и спины, не для Макавеева рискуем со взрывчаткой. Но ведь он это сказал. Ему виднее, когда и какие расценки. У него рация есть, и по ночам морзянка пищит неизвестные нам приказы.

— Это за счет прогрессивки, — сказал кто-то.

— Значит, на «москвича» зашибу, — сказал другой.

— Справедливо. На износ работаем, — сказал третий.

Кто-то встал и пошел к выходу. Другие следом. Сосед мой по нарам затянул потуже бинт на помятой камнем руке и тоже встал. Скоро в палатке остались Хыш да я. И черт бы меня побрал, но независимо от сознания пощелкивал где-то в уголке мозга радужный арифмометр. «Если раньше две с половиной, то будет пять…»

— Что ж, Хыш, — сказал я, — лови момент. Может, завтра опять снизят…

Бродяга только мелькнул по мне светлыми глазками и вынул мятую пачку «Прибоя».

— Закуривай.

Большая все-таки сила — деньги. Ребята прямо как заводные бились на этой сопке. Молчали теперь про письма, молчали про ананасы. А хитроглазый Васька-взрывник расхаживал по отвалам и увлекательно повествовал обо всем, что имеется на свете хорошего. О девочках с Охотного ряда, о друге Коле, имевшем всамделишный «Паккард», о том, как кормят в ресторане «Золотой Рог» в городе Владивостоке. Много увлекательных тем имелось у этого Васьки.

Раньше канавы метались по сопке без всякого порядка, а теперь шли рядами. Школьник бы понял, что Макавеев нащупал какую-то жилуху. Вечерами то один, то другой вспоминал про Васькины намеки насчет премии за первооткрывательство, и мы засыпали под сладкий шепот возможностей.

А Макавеев все так же был в стороне и все так же мерял шагами верхушку сопки.

Когда спал человек — неизвестно.

— Хорошо бы выпить, — мечтательно хрипит Хыш.

— Придем в поселок и выпьем, — солидно соглашаюсь я.

Мы делегаты. Ходоки от имени рабочего класса. В моем кармане лежит письмо и под ним семь подписей рабочих четвертого разряда. Восьмая подпись идет впереди.

…Макавеев ударил Хыша. Ударил так, что голова у Хыша дернулась, как на резинке. А ведь вместо резинки была жилистая шея привыкшего орудовать ломиком человека.

Дождь был в тот день. Дождь и туман. Бывает здесь такая погодка. К полудню туман ушел, дождик остался. Я видел, как справа и слева подрагивают в такт ударам согнутые спины ребят. Васька помаячил возле нас минут пятнадцать, потом запрыгал вниз к палаткам. Хоть бы на камне поскользнулся, гладкая рожа.

Хыш впереди меня начинал зарезку новых метров. Неторопливо постукивал киркой по камням, часто вынимал папиросы. Я кончил бурку и возился с детонатором. Откуда-то сбоку выплыл Макавеев. Огромный, в мокром плаще. Крутил в руках какой-то камушек. Я видел, как он подошел к Хышу. Я даже удивился: не часто уделял Макавеев внимание нашему брату. Ветер прыгнул сверху и донес слова: «…так скажешь?» Не знаю, что ответил ему Хыш, только Макавеев поднял руку, и голова у Хыша дернулась, а кирка выпала из рук.

Мы окружили их плотным кольцом. Чей-то сапог прижал грязную рукоятку кирки. Но Хыш, ветеран экспедиций Хыш, и не пробовал поднять ее и снести Макавееву голову. Зажав ухо, он бормотал что-то несуразное.

По чугунному макавеевскому лицу ползли капли.

— Ну, что ж, жучки, — сказал он. — Обманул я вас немного из-за двойных расценок. Верил, что вы из-за денег сопку срыть готовы. Молитесь на этого типа…

И Макавеев, бесстрашно сплюнув прямо в наши ноги, пошел вниз. Никто не стал его догонять. Бурки, заправленные взрывчаткой, остались невзорванными. Лист бумаги, приготовленный для писем, лег на стол в нашей палатке.

«Уважаемый товарищ прокурор! Пишут вам рабочие одной разведочной партии. Мы жалуемся на то, что наш начальник товарищ Макавеев оказался проходимцем и последним хулиганом, которым не место в советском обществе. Он обманывал нас с расценками под предлогом повышения производительности труда, а сегодня ударил одного из нас.

Мы просим убрать нас из этой партии, либо уволить и наказать нашего начальника товарища Макавеева».

Цистерны благородного негодования опрокинулись на бумагу. Соглашались работать даром, если надо. При условии человеческого отношения и разъяснения задачи.

Откуда-то явился взрывник Васька. Мы решили, что его подослал Макавеев. Васька сладко пел про невозможный план, про материальную заинтересованность, про производительность труда. Выкинули холуя Ваську из палатки. И вдруг Хыш повернул к нам ставшее несимметричным лицо и сообщил, что он не будет работать даром, но не будет его подписи под жалобой на Макавеева. Мы скрипели зубами.

Бумага была составлена, и семь подписей украсили ее внизу. И впервые мы легли спать как люди, без цифр, без шуток по поводу того, что можно иметь на нашу зарплату.

А утром Хыш объявил о своем согласии. В делегацию попали двое. Он — за то, что бит и знает дорогу, я — за умную кличку Гегель.

Ребята кучкой стояли у входа и молча тянули шершавые ладошки. А чуть дальше идолом стоял Макавеев. Мы прошли от него в двух шагах. Прищурил Макавеев раскосые азиатские глазки, и, черт, показалось мне: что-то человеческое мелькнуло у него на лице.

…Я начинаю отставать. Кружится голова. Нервный зуд лихорадит тело. Это от комариного яда.

— Хыш, — говорю я. — Я первый год, а ты знаешь. Неужели везде начальство такое?

— О-о, — отвечает Хыш. — Макавеев наш прост. Он как бык — только стенку видит, а ворот не замечает. Ты послушай…

Я слушаю рассказы о невероятной хитрости и коварстве разных начальников, с которыми имел дело богатый опытом Хыш. Я забываю, что завел Хыша на разговор только ради более тихого хода.

— Хыш, а ты в школе учился?

— Чудак, Гегелек. Кто же нынче не учился?

— Но все равно ты уже забыл. А я помню. Татьяна Ларина. Печорин. О чем думал Фауст. А про канавы — ни слова.

— Умнеешь ты, Гегелек, — хрипит Хыш.

Ох, я не умнею, я изнемогаю. Давно уже вместе с потом вышел из меня «чифир», комары высосали мою силу. А Хыш даже не повернет в мою сторону пипочный нос. Не надо мне справедливости. Не надо денег. Лишь бы не было тундры.

— Ты ставь ноги в промежутку. Так легше.

Знаю я эту теорию. Я ставлю ноги между кочками, ставлю на их мохнатые головы, ставлю куда попало. Темные черепашьи панцири холмов стоят перед нами. Их много впереди, они фантастически далеки друг от друга. Временами я теряю чувство расстояния. Кажется, что Хыш далеко на горизонте и его огромная фигура рассекает холмы, как волны.

Поговорить бы еще о чем. О том, как с тихим звоном лопаются мои нервы. О том, как мы войдем через день в поселок. О листе бумаги и первой фразе: «Здравствуй, милая мама». Я, как во сне, карабкаюсь на скользкий глобус. Ноги мои отсчитывают холмы. Час. Два часа. Три.

— Смотри, салажонок, море!

Море. Я вижу только, что тундра невдалеке отчеркнута ровной полоской. Далеко за полоской стоят снежные горы, на той стороне залива. А между ними пустота. Только ветер оттуда тревожит душу.

Ленивая чайка пренебрежительно машет крыльями нам навстречу.

— Будет сейчас одна избушка, — неохотно говорит Хыш. — Чукча там с дочкой живут. Там и передохнем.

Я чуть не плачу от злости. Близко избушка! Что ж молчал ты, старый эгоист? Ведь не забыл же? Я же знаю, что всю зиму таскались вы тут с тракторами…

Тяжел путь к тебе, справедливость!

Я вижу море. Зеленую морщинистую кожу воды. Торфяной обрыв. И на обрыве, совсем чужая этому миру, стоит избушка. Даже дом, а не избушка. Несколько собак трусливо облаивают нас с высоты.

— Эй, есть кто? — кричит Хыш.

Никого нет. Солнечное тепло идет от обложенных дерном стен.

Но вот щелястая дверь приоткрывается, и я вижу, как боком, словно маленький рачок-бокоплав, выходит из избушки существо. Крохотная темноволосая девчонка, в крохотном меховом комбинезоне, в крохотных торбасах. А над всем этим крохотным торчат темные любопытные испуганные глазищи.

— Здравствуй, Анютка, — сказал Хыш.

— Здравствуйте, — прошептали глазищи.

— Отец где?

— В поселке, — прошептали глазищи.

Мы входим в избушку. Здесь прохладно и сухо. Густой нерпичий запах окутывает мне голову… Я вижу круглую железную печку, дощатые стены, низкий столик, широкий топчан у стены. На столике — две винтовки, какие-то шкурки, мотки ремня, торбаса. Два потемневших плаката призывают нас встретить день выборов трудовыми успехами. Распижоненный горнолыжник мчится по склону. Девица в красном купальнике стоит на берегу неизвестных вод.

— Тебя как зовут? — спросил я, отрываясь от девицы.

— Анкай, — прошептал меховой комбинезон.

— По-ихнему значит маленькая Аня, — объясняет Хыш, потрогав пальцем купальник.

Девчушка громко прыскает. Я оглядываюсь. Белозубый развеселый чертенок глянул на меня с порога. Одно мгновение. И снова мохнатый серьезный гномик смотрит навстречу.

— Сделай нам чай, Анютка, — добрым голосом сказал Хыш.

Что-то шумнуло, хлопнуло дверью, звякнуло чайником. Топор затюкал за стенкой. Вздохнув, Хыш сел на нары. Я вышел на улицу.

Черный в бисеринках воды чайник болтался на треноге. Маленькая Анютка огромным топором тюкала по огромному, как кашалот, плавниковому стволу. Я взял у нее топор, стал отсекать от кашалота синеватые щепочки. — Рразз, — щепки исчезли из-под самого лезвия топора. Я даже охнул от испуга. Раз, два, три. Синий дым окутал чайник. Раз-два… Анютка вынырнула с другой стороны дома. В руках у нее была ощипанная птица.

…На чашках остался привкус морской воды. Их мыли в море. Это были очень интересные чашки с какими-то хитрыми цветочками. Я никогда не видал таких в магазинах. Мы сидели на низких скамейках, расстегнув ковбойки. Наша хозяйка где-то успела переодеться. Я увидел не очень чистое ситцевое платьишко и смешные ботинки с загнутыми носками. Смуглые руки легли на колени. Из-под топчана выполз лохматый щенок и дружелюбно посмотрел на нас.

— Бобик, — сказала Анютка.

— Бобик?

— Бобик. — В комнате хихикнуло. Как будто вспыхнула и погасла спичка. Щенок радостно тявкнул.

Хыш лег на широких досках, смотрит в потолок. Наверно, «точит» злобу на Макавеева. Окурок, другой метнулся к порогу.

Я иду по берегу.

Собаки, как по команде, двигаются следом. Среди голых галечниковых куч непонятным образом растет трава. Море подталкивает к ней желтые ремни морской капусты.

Сзади стукает камень, и вперед выбегает Бобик. Он смотрит на меня преданными глазами, только ноги у него приплясывают совершенно независимо от головы. Я чувствую, что Анюта сзади. Уж это точно.

— Ты в школу ходишь, Анютка? — спрашиваю я воздух за спиной.

— Да, — дохнуло оттуда.

— В интернат?

— Да.

— В какой класс?

Ответа нет. Я оглядываюсь. Анютка стоит метрах в трех от меня, и снова я вижу только два черных неправдоподобных блестящих сгустка любопытства. Было семь чудес света. Я — восьмое чудо.

— В первый?

— Н-нет.

— Во второй?

— Н-нет.

— В третий?

— В первый. — Анютка застенчивой каруселью обходит восьмое чудо света.

Бестолковый Бобик тщетно пробует укусить приливную волну.

Я не знаю, сколько времени мы молчим, только за это время солнце успевает стукнуться о далекие горы и снова взмывает вверх, как радужный детский шар. Отчаянная усталость подползает сзади из тундры и хватает меня за горло. Я еле успеваю добрести до избушки и упасть на нары. Колыбельный запах шкур и звериного жира уносят меня в темноту.

— Товарищ прокурор, — бормочу я. — Позовите сюда судмедэксперта. Пусть он вскроет меня, и вы увидите внутри убитые идеалы. Макавеев глушил их по голове большими кусками камня…

Просыпаюсь я от кашля. Хыш сидит на нарах в майке и курит. В углу Анютка сшивает какие-то тряпочки.

— Смотри ты, — говорит Хыш, — до чего приспособилась к этой жизни.

Он зевает с отчаянным вывертом. И остаток дня просто куда-то исчезает.

Хыш забрал себе «Беломор», лежит на солнышке… Греет щетинку. Под треножником безостановочно курится дым. И целый день я наблюдаю, как мелькает мимо меня ситцевое платьишко и ботинки с загнутыми носками. Анютка появляется сбоку, сзади и спереди. Она возникает на фоне стен, тундры и моря. Временами она просто повисает в воздухе.

— Пора идти, — говорю я вечером Хышу.

— Куда? — лениво спрашивает он.

— Не меня ведь били. Тебя, Хыш, били.

— Это ты верно подметил, Гегелек.

А через минуту он вскакивает в веселом оживлении. «Эй, мышонок, отец твой возвращается!»— радостно кричит Хыш.

Мы втроем сидим за столом. Хыш, я и темноволосый, темнокожий тихий человек — Анюткин отец.

— Ты давай, давай, — говорит Хыш и делает рукой понятный всем народам мира жест. Анюткин отец извлекает из мешка бутылку. Хыш берет на себя руководство. — Раз-два-три-четыре, — булькает он в свою кружку. Потом передает бутылку нам. Северный мужской обычай: каждый льет себе сам. Я с гордостью посматриваю на себя со стороны. Сидят взрослые мужчины, пьют спирт. Полярный охотник, бывалый человек Хыш и я.

Бывалый человек и полярный охотник хмелеют. Я, наверное, тоже.

— Привет тебе от Макавеева, — пьяным голосом говорит Хыш.

— Макавеев — о-о!

— Гад Макавеев, — говорю я.

— Прибавочная стоимость, — бормочет Хыш. — Ты темный охотник, ты не знаешь, что такое прибавочная стоимость, а я знаю. Я работал однажды с оч-чень уч-ченым жуком. Он мне рассказывал, как раньше выдумывали прибавочную стоимость. Но я умнее того жука, я понял его по-своему.

— Слышал ты звон, Хыш, — говорю я. — Это из буржуйской политэкономии.

— Нет, — спорит Хыш. — Ты сопляк. Я знаю: каждый человек вроде невелик. Но в нем есть добавка. Добавку можно взять, если сумеешь. Вот друг — Рычин. Это хорошо. Но я знал, что у него есть еще и бутылка. И видишь — прав. Тоже политэкономия.

— Макавеев — о-о!

— Макавеев тоже знает политэкономию.

Я ухожу от этой пьяной дребедени.

Сегодня мир синего цвета.

По морю прыгает зыбкая рябь.

Я обхожу избушку и вижу Анютку. Она сидит на завалинке под самым окном. Серьезно жует пряник. На земле перед ней стоит большой деревянный ящик. Лупоглазая дура-кукла прислонена к окну. Я наклоняюсь над ящиком. Он почти весь забит книгами. «Робинзон Крузо», «Путешествия по Южной Африке» Левингстона, «Мойдодыр» и книжка академика Тарле о Наполеоне.

— Это тебе отец подарил, Анютка?

— Нет, — шепчет она.

Я открываю «Робинзона». «Веселому чукотскому лучику Анютке. Вырастай скорее и читай эти книги. Николай Макавеев».

Из окошка все бубнят и хрипят голоса.

— И он просил у меня прощения. Все дрыхли, а он сказал: «Ударь меня, Хыш…»

Пьяноватый смех Анюткиного отца:

— Не надо. Не надо ударять Макавеева.

— Ты чудак! — похрипывает Хыш. — Семь лет. Вот ты тундровик, а скажи: кто из вас спускался на льдине по всему Пыхтыму? Никто! Никто! Только мы с Макавеевым, как на лодке.

— Макавеев — о-о! Большой друг.

— Это я друг. Молокососы хотят сожрать Макавеева. Письма прокурорам пишут. И этот шпиндель, что со мной, думает его съесть.

— Не надо. Не надо есть Макавеева.

— Тяжело Макавееву. Жилы там, как рваные нитки. Бестолковые жилы на этой сопке. Я же вижу. Там пять лет копать надо, а он желает за один сезон. Понимаешь? А раньше? Не хотел ждать одной недели. И, пожалуйста. Плыви на льдине, как белые медведи.

— Макавеев найдет.

Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.

— И куклу Макавеев?

— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.

— Но я сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно и этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.

— Не давай молодым съесть Макавея.

— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.

— Хэппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика утирает слезы.

В избушке звякают чашки. Булькает спирт.

Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».

…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки пошли за мной следом, потом вернулись.

Берег убегал на север абстрактным изгибом.

Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. И злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит.

Я шел очень тихо, оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.

«Не люблю я, когда бьют. Хотя бы и других», — так сказал бы я. Или я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла»…

Догони меня, Хыш! Ты же видишь: я так тихо иду.

Чуть-чуть невеселый рассказ

Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.

В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.

Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.

На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил: «Давай» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!».

Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.

На третьем подъеме я понял, что сейчас умру от теплового удара. Одежду заполнил кипящий пот.

На вершине я остановил собак и стянул через голову кухлянку и свитер. Упряжка понеслась вниз. Мгновенно превратившаяся в жесть ковбойка била меня по спине. Так повторялось раз пять, может быть больше.

Горы Дурынова занимают по широте сорок километров. В час ночи нарты, раскатываясь, неслись по взлетной полосе аэродрома. При аэродроме имелось шесть домиков. Крайний из них, приткнутый к самому берегу, второй месяц служил нам базой.

За десять дней избушка промерзла насквозь. Мы поставили на пол примус и вскипятили чай. Эскимосы выпили по две кружки и по очереди подали нам руки. Они жили на охотничьем участке в шести километрах к югу от нас.

Я лег на кровать в спальном мешке. Сквозь сон мне было слышно, как Семен Иванович шаркает по полу и гремит угольным ведром. Половину избушки занимала громадная печь, которую звали «Иван Грозный». Остыв, она запускалась долго и трудно.

Я проснулся на другой день от звука собственного голоса. Наверное, говорил сам с собой. Голова казалась большой, как подушка, тело чужим. Наверное заболел, подумал я и куда-то провалился.

Семен Иванович тряс меня за плечо. Он держал в руках тонкий, как вязальная спица, приборный термометр. Я сунул термометр в спальный мешок. Столбик ртути застрял на тридцати девяти и восьмидесяти шести сотых.

Появился Ленька.

— Вот спирт, вот перец, — сказал он. — Ты, начальник, всю ночь погонял собачек.

Я выпил дозу испытанной антипростудной смеси.

Семен Иванович и Ленька серьезно наблюдали за этой процедурой. Распухшие лица их лоснились от вазелина. Они набросили поверх мешка свои меховые куртки и стали возиться с аппаратурой. День тянулся и тянулся без конца. Я то слушал разговоры ребят, то проваливался в короткие смутные обрывки снов.

К вечеру стало совсем нехорошо.

— Другая хворь, — убежденно заключил Семен Иванович. — Врач нужен.

Он потрогал мой лоб. Тяжелая рука сорокалетнего человека щупала его, как щупают материю в магазинах.

— Почем сантиметр? — пошутил я.

— Иди к механикам, — сказал Семен Иванович Леньке.

Я понял, что повезут к врачу. Мне это было безразлично. И больница и врач находились в другом островном поселке в пятидесяти километрах от аэродрома. Туда добирались на собаках или вездеходом. Единственный на острове вездеход принадлежал аэродрому, на нем подвозили редкие грузы и пассажиров. Неизвестно было только, согласятся ли механики ехать.

Ленька вернулся через двадцать минут, забрал со стола начатую бутылку спирта и исчез.

— Вот гадюка Старков, — выругался Семен Иванович.

Вскоре гусеницы затарахтели под окнами. Ленька ввел раскрасневшегося механика Старкова. Семен Иванович поставил на стол чайник и банку конфитюра. Он молча ублажал механика чаем, пока я одевался.

— К докторице, — сказал Старков. — Молоденькая, худенькая. Люблю таких.

Ленька согласно хохотнул. Он притащил откуда-то чугунно-тяжелый тулуп, укутавший меня от макушки до пяток.

Я забрался на сиденье вездехода. Ребята молча стояли рядом. Наверное, им тоже хотелось поехать, но надо было срочно обработать последний маршрут.

— Поехали, — буркнул наконец Семен Иванович и, тяжело переставляя унты, пошел к избушке.

Вездеход как утка нырял на застругах и бодро тарахтел гусеницами. В щели кузова забивалась снежная пыль. Старков переключал передачи, катая в зубах папиросу. Я смотрел на горы Дурынова слева по курсу. Низкие, пологие, заснеженные северные горы. Сколько я видел таких безвестных хребтов? Может быть, штук сто.

— Собачья жизнь, — сказал Старков.

— У кого?

— У вас. Все время в дороге. А для чего, какая цель?

— Из-за денег, — серьезно сказал я. — Нам платят большие деньги.

Я знал, что стоит сказать таким, как Старков, про деньги, как все становится ясным. Другое же, настоящее объяснение было сейчас не под силу.

Я был в восточном поселке один раз. Обычный поселок охотничьего колхоза из двух десятков одноэтажных домов на снежном обрыве над морем. Сейчас, после двух месяцев в зимней тундре, он казался большим, как город.

Вездеход остановился у дверей больницы. Около него мгновенно собралась ребятня. Путаясь в чугунном тулупе, я поднялся на крыльцо.

— Ты надолго? — крикнул вслед Старков.

— Надеюсь, ненасовсем.

— Я подожду дней пяток.

Я вошел в полутемный коридор, думая о хитрости Старкова. Каждый месяц он приезжал сюда на неделю к одной женщине с почты. А сейчас наверняка слупит с ребят дополнительное угощение за эти пять дней. Черт с ним, решил я и постучал наугад в какую-то дверь.

…Доктор велела мне раздеться. Я стаскивал свитер и искоса поглядывал на нее.

— Сколько вам лет, доктор?

— Двадцать шесть, — без удивления, просто ответила она.

— А мне тридцать два, и я уже начал таскаться по больницам.

Я нарочно шутил, чтобы оттянуть неприятную процедуру перечисления недугов. Тем более, я не знал, что у меня болит. Просто я был весь чужой и неприятно мягкий.

— Не разговаривайте, — сказала она.

Докторша очень долго слушала меня: «Дышите, не дышите», — потом заставила говорить «а», потом стучала по груди согнутым пальцем.

— Не сломайте мои хлипкие кости, доктор. — Она ничего не сказала, только улыбнулась. Чертовски хорошая была улыбка. Так улыбаются не очень красивые, сероглазые девчонки, которые до десятого класса носят косички и выдумывают всякие турпоходы.

Бьюсь об заклад, она играла в футбол наравне с пацанами, подумал я.

— Вы замужем, доктор? — Мне очень не хотелось, чтобы она задавала этот дурацкий вопрос: «На что жалуетесь, больной?».

— Повернитесь спиной. — Она простучала по всей спине от затылка до поясницы, потом заставила кашлять.

— У вас воспаление легких.

Вначале я ничего не понял. Потом испугался: воспаление легких — это когда долго болеют.

— Не может быть, доктор!

Она повела меня в другую комнату. Там были белые стены и две койки. Из-под одеял торчали невероятно чистые простыни. Я вспомнил, как мы неделями спали в снегу, не раздеваясь, и не умывались по утрам, чтобы меньше мерзло лицо.

— Я весь грязный, доктор.

— Ложитесь, — сказала она. — Душ не работает.

Наплевать, подумал я. Где и когда в этих краях работал душ?

Было очень хорошо лежать на чистой кровати среди белых стен и думать о разном.

Воспаление легких оказалось почти приятной болезнью. Термометр каждый день показывал тридцать девять, но я почти не чувствовал этого. И то, что все тело было чужим, не очень мешало, потому что не надо было двигаться, идти задыхаясь, спешить за нартой. Надо было просто лежать.

Только теперь я понял, как чертовски измотались мы за эти два месяца. Я вспомнил, что за все годы после окончания института не болел. Только раза три зубы и иногда простуда.

Вообще эти восемь лет прошли быстро, как проходит по горло загруженный день. Вначале нравилось играть в модернизированного кочевника, потом пришла привычка. Привычка к нашей работе, без которой никто из нас не смог бы сейчас жить.

Самым глупым было время длинных полугодовых отпусков. Хрустящие листы аккредитивов, накопившиеся за два года, исчезали очень быстро. Приходилось слать короткие радиограммы: «Темпе пять Сочи востребования». Деньги приходили незамедлительно, потому что у нас принято уважать отпускников. И так же незамедлительно исчезали.

Однажды я очутился в ненужном мне городе Ставрополе. Там была одна студентка. Привычка к передвижению сработала на сей раз не вовремя. Мы глупо простились на вокзале. Она хотела учиться именно в том институте, а я не мог сменить профиль работы и осесть на месте. Впрочем, она была чересчур красива для жены человека, который по полгода не бывает даже во временном доме.

Докторша кормила меня какими-то желтыми таблетками, которые надо было глотать через каждые четыре часа круглые сутки. Только сегодня я вдруг понял, что она вот так ко мне и приходит через каждые четыре часа уже несколько дней подряд. «Надо сказать, чтобы она отдала будильник».

Но докторша все не шла. Незаметно я начал думать о Тянь-Шане — стране, где осталось мое сердце. Я редко позволяю себе думать о нем, чтобы всегда что-нибудь оставалось «на потом». Докторша не появлялась. Я вспоминал лица знакомых киргизов, названия речных долин, запах лошадиного пота.

Она пришла часа через два в домашнем халате. Лицо было заспанным и тоже очень домашним.

— Проспала вашу таблетку.

— Чепуха. Я прошлый раз взял две.

— Она все еще по-сонному улыбнулась в ответ.

— Вы были на Тянь-Шане, доктор?

— Нет.

— Там хорошо осенью в предгорьях. Все желтое. Даже воздух желтый. С вершин видно желтую степь. Как эта таблетка.

— Вы любите желтый цвет?

— Нет, я просто люблю Тянь-Шань.

— А мне нравится, когда в больнице кто-нибудь лежит, — сказала она. — Я даже сплю спокойнее. Здесь всегда так пусто.

Она положила таблетку и ушла. Придет, подумал я. Придет через четыре часа.

Она пришла через час и сунула градусник.

— Трех наших девушек распределили в Среднюю Азию.

— Не горюйте, — усмехнулся я. — Средняя Азия не везде интересна. Там очень душные города. В Туркмении каменистая равнина.

— А на этом острове есть интересное?

— Есть. Например, хорошие парни из экспедиций.

Она только взглянула на меня. Наверное, подумала, что я не самый хороший.

На пятый день пришел Старков. Рослый, весь здоровый и чуть-чуть скучноватый.

— Как дела? — спросил я.

— Радиограммка тут тебе, — небрежно сказал Старков. — Если надо, отвезу ответ.

Радиограмма была от ребят. «Через два дня ждем самолет. Что делать?»

Это было неприятное сообщение. Мы ждали с самолетом пакет. Такие пакеты обычно привозили к нам молчаливые курьеры. Они придирчиво проверяли документы, потом давали подписать внушительную бумагу и лишь после этого отдавали пакет. Все документы были оформлены на меня. Курьер не отдаст пакет никому другому. Он увезет его обратно. Но то, что в нем находилось, необходимо для продолжения работ.

— Когда едешь? — спросил я Старкова.

— Завтра.

— Я с тобой.

Старков пожал плечами. Твое, мол, дело, поступай как знаешь.

— Что за глупости? — докторским тоном спросила она, когда я сказал о завтрашнем отъезде. — Я не позволю.

Кое-как удалось растолковать, в чем дело.

— Если это очень нужно… — нерешительно протянула она. — Но на собаках я вас не пущу.

— Вездеход, — успокоил я ее. — Вездеход с громадным тулупом. Дайте мне побольше этого четырехчасового наркотика, и все будет в порядке.

— Это антибиотик, — сухо сказала она. — И я все решу сама.

В дверях она остановилась и спросила:

— У вас очень важная работа, да?

— Средне, — сказал я. Я не кривил душой, — я в самом деле так думал, да так оно и было.

Она ушла. Я стал думать, какими путями попадают такие на полярные острова. Обычно сюда приезжают вслед за мужем. Немногие, незамужние, кого я встречал, всегда напоминали мне Одиссеев в юбках. Это были отважные хитроумные одиссеи жизни, что, впрочем, не мешало им оставаться женщинами.

В девять утра я оделся и постучал в ее комнату. Комната оказалась запертой. Спит. Я представил себе, как она каждый вечер ложится спать в пустой комнате в пустой больнице. Мне стало жаль своего доктора. Врачу не так-то просто переехать с одного места на другое, тем более если ты единственный врач на целый остров.

Два с половиной года до отпуска. Девять месяцев в году здесь лежит снег. За это время начинают мельчать даже мужчины. Я видел зимовщиков, с увлечением занимавшихся кухонными дрязгами. От души не желал бы ей соседства Старкова в один из тех месяцев, когда хочется получать письма и не верится, что существует Африка, ромашки и незамерзшее море.

На крыльце я понял, что мне не донести до вездехода своего тулупа: ноги были безвольно слабы и липкий пот покрывал спину. Отчего-то часто дышалось, и противный мокрый кашель мягко распирал грудь. Надо было все же взять эти таблетки, подумал я и в это время увидел вездеход. Он шел к больнице, похожий на атакующий танк.

Старков молодцевато выпрыгнул из него — настоящий полярный бог в климатической одежде. Нагнувшись к гусенице, он подмигнул мне и кивнул на кузов.

Она сидела в дальнем углу крытого кузова, положив на колени руки в каких-то уморительных варежках-черепашках. Я все смотрел на эти варежки и туго соображал, из чего они сшиты. Смотрел на них так, что она одернула пальто на коленях и вопросительно взглянула на меня.

— Все в порядке, доктор. А куда вы?

— Надо осмотреть работников аэродрома.

Я стоял в проеме между кузовом и кабинкой и видел сквозь стекло, что к вездеходу идут еще двое. Одного я знал. Это был охотовед, громадный, как мамонт, человек с изрытым оспой лицом. Рядом поспешал кто-то чернявый с барашковым воротником. Старков остановил чернявого, и они стали о чем-то говорить, поглядывая на вездеход. Чернявый сделал руками выразительный жест. Я понял, о чем они говорили, и с этой минуты возненавидел чернявого.

Вездеход оглушительно гремел гусеницами.

— Сядьте рядом с водителем! — крикнул я доктору.

Она отрицательно покачала головой.

— Тогда возьмите тулуп. — Она снова качнула головой, но я уже накинул тулуп ей на колени. Охотовед одобрительно улыбнулся.

— А когда мы вас женим, Валюта? — вдруг крикнул чернявый. Он сидел напротив и с явным намеком смотрел в мою сторону.

Докторша, отвернувшись, разглядывала что-то в заднее пластмассовое оконце. Я видел только край закушенной губы. Если этот чернявый еще что-нибудь скажет, подумал я, двину ему ногой в живот, а там посмотрим.

— Нынче все космонавта ждут, — сказал охотовед и засмеялся, довольный своей шуткой.

— Вот если бы жена космонавт! — крикнул чернявый. Охотовед помедлил немного, видимо, представив себя в роли мужа женщины-космонавта, потом захохотал. Смеялся он оглушительно и хлопал себя по коленям медвежьими лапищами.

Вездеход вырвался на снежный участок, и лязг гусениц стих.

— Вам в самом деле надо на аэродром? — спросил я.

— Отстаньте.

Я не ослышался. Она именно так и сказала. Вездеход снова загромыхал, и я снова — в который раз! — принялся разглядывать мглистые силуэты гор Дурынова.

Наш домик встретил меня, как наверное раньше корабль встречал соскучившегося на берегу моряка. Семен Иванович что-то штопал, Ленька возился у стола и пел:

Моряк заманчивой постели Предпочитает дальний путь, Чтоб мачты гнулись и скрипели… Обними, поцелуй. И навеки забудь…

Такая была у него песня. Для него она была тем же, что для меня запах лошадиного пота и музыка монгольского языка.

Мы пили черный, экспедиционной заварки чай. Я соскучился по этому чаю, как по лучшему другу. Потом мы курили из одной пачки едкие, невероятной крепости папиросы «Байкал» и говорили о работе.

Ребята прокладывали длину маршрутов и все делали скидку на мое послеболезненное состояние. Но я знал, что это не больше чем простая вежливость. Это было лучше всяких таблеток — не верить ни в какую хворь, считать ее чем-то вроде дождичка, который неизбежен, но его ведь можно и переждать в хорошей палатке.

— А как доктор? — игриво спросил Ленька.

— Она здесь.

Может быть, я сказал это не совсем нормальным голосом, потому что Ленька тихонько свистнул и смолк. Минут пять в комнате стояла тишина.

— Чайку надо поставить, — сказал Семен Иванович. На другой день я и не заметил, как ребята исчезли через пять минут после ее прихода. Может быть, они просто из вежливости не хотели смотреть, как какая-то девчонка колет их начальника шприцем ниже спины.

В тот день начало немного задувать. От аэропортовской комнаты для приезжих до нашего домика было метров двести. Она пришла в пальто, запорошенном снегом, из-под пальто чуть торчали белые полы халата. Я предложил немного согреться у печки, но она быстро сделала укол, оставила несколько таблеток и ушла.

В этот день самолет не пришел, и на другой день стало ясно, что не придет. Ветер дул иногда порывами метров на двадцать. На улице порядочно подвывало, и белая пелена неслась мимо низкого окна избушки.

Часов в одиннадцать ребята исчезли. Я оделся и лежал на кровати. Чуть-чуть взгрустнулось.

Она пришла в двенадцать и на этот раз без приглашения подошла к печке. Стояла ко мне спиной, приложив руки к надежному боку «Ивана Грозного». Ладошки были совсем красные. Плохо прикрытая дверь постукивала снаружи. Почему-то мне очень хотелось сказать ей спасибо. Но я не знал, как это сделать.

— Очень жаль, доктор, что нас не будет здесь летом. Мы сходили бы с вами на шлюпках на северную сторону. Там есть одно место…

— Какое?

— Зеленое. Вода зеленая. И синие скалы. Тишина так и бьет по ушам.

— Тишина бьет, — усмехнулась она. — Расскажите лучше о Тянь-Шане.

— Нельзя по заказу. Между прочим… можно поехать в отпуск. У меня там куча друзей-киргизов.

— Я хочу поехать сама.

— Они свои в доску ребята.

— А для меня все свои в доску, — сказала она и стала вынимать из баночки шприц.

После укола она немного задержалась. Сидела в пальто на стуле и смотрела на белое от снега окно. Я злился на себя, стал подкидывать в печку уголь и кинул его не так, как надо. Черный язык дыма выпрыгнул из дверцы, и я сразу стал похож на эфиопа. Она засмеялась, и я хотел найти зеркало, чтобы тоже посмеяться вместе с ней. Но зеркала не нашлось.

Самолет все-таки пришел. Он пришел ночью, но мы не удивились: от сумасшедших полярных летчиков можно было ждать и не такого. Мы услышали гул мотора, и Ленька кинулся встречать курьера.

На этот раз прилетел незнакомый. Не снимая куртки, он сел к столу и стал заботливо протирать очки, вынутые из кармана.

— Чайку? — спросил Семен Иванович. Курьер, ничего не ответив, протирал свои очки. Покрасневшее от холода лицо его ничего не выражало.

Мы выполнили все формальности. Курьер старательно запер портфель и, не выпуская его из рук, стал искать шапку.

— Чудак какой-то, — сказал Ленька, когда дверь закрылась. — Наверное, новенький.

Мы вскрыли пакет. Там находилось все, что надо. Аккуратно сколотые канцелярской скрепкой бумажки лежали на столе. От них веяло чистым холодком служебного долга. Ветер все так же выл-посвистывал на улице. С низким ревом прямо над избушкой прошел взлетевший самолет. Значит, полярные летчики решили не оставаться на ночевку.

— Может, не новенький, а просто служба, — сказал Семен Иванович. — Ты вот здесь свой сейчас, а пришли бумаги — и ты уже чужой. Ты в других местах теперь свой.

На улице заскрипели шаги. Я быстро собрал пакет и спрятал его в обычную подматрацную папку. Пришел Старков.

— Угощаю, — сказал он и вынул из кармана запотевшую бутылку водки.

— Летчики подкинули? — с завистью спросил Ленька.

— Свои кореша. Полярные, — утверждающе сказал Старков.

Семен Иванович принес кусок сала, присланный ему месяц назад какой-то подозрительно заботливой родственницей.

Мы отошли от стола, чтобы не мешать ему.

— Как дела, болящий? — спросил Старков.

— Ничего дела.

— Догадываюсь, — хитро усмехнулся он. — Уедешь, я тоже заболею. Теперь дорожка проторена.

— Это ты о чем? — тихо спросил я.

— Да о больнице, конечно. Стоит пустая, вроде неудобно быть первым пациентом. — Он смотрел на меня широко, по-дружески улыбаясь. Потом сказал: — Вот, чудак, я же о больнице говорю.

Вскоре Старков ушел. Мы еще посидели около стола. Ветер стал вроде бы стихать. Он дул монотонными усталыми порывами, но все-таки стекло в окне подрагивало и странно было видеть спокойный язычок керосиновой лампы, когда на улице такой ветер.

— Когда с острова двинем? — спросил Ленька.

— Скоро.

Ночью мне не спалось. Я почти чувствовал телом твердый квадрат конверта под матрацем. В голову лезли разные заботы. Как управиться с грузом, как организовать транспорт на новом месте. И то невнятное ощущение болезни, которое томило меня все эти дни, как-то незаметно уходило, уходило и вдруг пропало совсем. Не знаю, может ли на самом деле больной человек вот так лежать на кровати и вдруг без всякого повода почувствовать себя здоровым? Видимо, это было незначительное воспаление легких…

На другой день мы с утра начали возиться с аппаратурой. Надо было сделать новую калибровку после окончания работ на острове и вообще очень много разных мелочей.

Мы все были здорово заняты, и поэтому ребята не стали оставлять нас вдвоем, как делали они все эти дни.

— А я уже выздоровел, доктор, — сказал я ей.

— Я вижу, — сказала она.

Мы еще немного поговорили. Потом она незаметно ушла, вспомнив о каком-то нужном деле.

Это был последний день апреля.

Первого мая с утра дула поземка. Потом стало тихо и солнечно. Мы вымыли пол, немного поскребли бороды и начали слоняться по комнате.

— А не пригласить ли нам женщину на праздничный обед, начальник? — сказал Ленька.

— Сходи. Конечно, сходи.

Ленька вернулся очень быстро.

— Уехала, — удивленно сказал он.

— На чем?

— На собаках.

Все было ясно. Когда кому-либо срочно требовалось в колхозный поселок, то шли пешком на участок к охотникам, и те уже везли человека на собаках. Я сказал «пешком», потому что здешний снег весной по твердости мало уступает асфальту. Таким его делают январские ветры.

— Боевитый врачонок, — сказал Семен Иванович.

И Ленька и он быстро обо всем забыли. У них было хорошее настроение, оттого что сегодня праздник, все вместе, все здоровы и впереди другие края.

— Так когда же с острова двинем, начальник? — с хитрой миной спросил Ленька.

— Дней через пять.

— И не вернемся?

— Разве мы когда-либо возвращались?

— Все время вперед без оглядки, — сказал Семен Иванович.

— Только так, — согласился Ленька. Было очень заметно, что ему не терпится отметить праздник.

Мы отметили. Потом стали составлять радиограммы. Их можно было послать через аэродромную рацию до ближайшей почты, а там уж куда угодно.

Радиограммы были обычные. «Поздравляем. Работа в порядке. Надеюсь встречу. Только когда и где».

Мы знали, что и нам сейчас пишут примерно то же самое.

Я вспомнил, что еще в больнице решил написать письмо той девчонке из Ставрополя.

— Рискнуть? — спросил я у Леньки. Мы давно уже забыли, что такое личные секреты.

— Конечно, чудак, — сказал он. — Ничего не теряешь.

— Бумаги много, — сказал Семен Иванович.

Так и прошел для нас этот день. Солнечный, тихий день на острове. Я все думал, что при таком солнце на нарте не очень холодно даже в городском пальтишке. Только вот варежки-черепашки не совсем то, что надо. Всегда первыми мерзнут руки. Но пятьдесят километров не так уж много, думал я. Хорошие собаки по весеннему насту пробегут их, пожалуй, часа за четыре.

Где-то возле Гринвича

Рассказ

Летняя арктическая навигация — время радиограмм. Два года назад среди многих тысяч смешных, отчаянных, деловых и пустяковых, служебных и личных ушли пять следующих:

«Ленинград штабу арктической навигации:

Лихтеры „Алтай“ „Умань“ шедшие Владивостока наткнулись конце маршрута крупное ледяное поле протяжением север тчк Попытке обогнуть юга сели мель поблизости друг друга тчк Неожиданным штормом севера выброшены берег жертв нет груз цел частично».

«Медвежий штабу проводки восточного сектора:

Почему прозевали поле».

«Ленинград штабу арктической навигации:

Катастрофа произошла середине трехсоткилометрового участка между известными вам станциями наблюдения тчк Ледовая разведка погоды бездействовала».

«Ленинград штабу арктической навигации:

Комиссия расследования причин катастрофы предлагает организацию сезонной станции наблюдения тчк наиболее удобным местом считаем малый остров вблизи указанных координат тчк состав поста достаточно три человека».

«Медвежий штабу проводки восточного сектора:

Организуйте пост».

Радисту первого класса Гошке Виденко оставалось до отпуска ровно два месяца. Он жил на очень хорошей полярке, где каждой имел отдельную комнату и был полный штат сотрудников, включая повара и второго радиста.

В конце марта на станцию прогромыхал приземистый, закиданный снежной пылью вездеход. В тот же вечер в кают-компании состоялись проводы Гошки Виденко. Даже вахтенные в перерыве между сроками связи пришли, чтобы выпить немного вина, добытого начальником неизвестно из какого «нз».

Утром Виденко уехал. Все его имущество уместилось в спортивном чемоданчике. Вездеход с ревом шел через перевал к поселку Медвежий. В пакете, привезенном на станцию, был приказ о назначении радиста первого класса Виденко начальником временного выносного поста, который организуется на маленьком острове к востоку от их полярки. Виденко помнил этот остров по картам. На крупных он походил на коричневую запятую, на более мелких напоминал мушиный след, на еще более мелких его и вовсе не было видно.

Вторым человеком на станцию назначили курсанта Макова. Его откомандировали на ВПС метеорологом с продлением практики на месяц за счет курсантского отпуска. Маков покрутил круглой стриженой головой, но спорить не стал. Он знал, что такое дисциплина. Через два дня он написал домой в Архангельск, что в отпуск не приедет, и сменил шинель и полуботинки на полушубок и серые валенки казенного образца.

Третьим человеком был Николай Сомин. В штатном расписании он числился как повар-механик. По стажу работы на полярках он мог бы быть не только поваром и механиком. Всему виной была одна небольшая слабость, свойственная, впрочем, и многим другим людям.

От поездки на станцию Сомин пробовал отказаться. Год назад он запоздало женился на крашеной блондинке из продуктового магазина. У блондинки имелась дочь. Шестилетнее существо с голубыми глазами. Сомин не хотел оставлять надолго блондинку. Кроме того, многие годы зимовок как раз подготовили его к тому, что он просто до удивления привязался к шестилетнему существу с голубыми глазами. Об этом Сомин говорить, конечно, не стал. Просто сослался на печень и заслуженный ревматизм. Ему сказали в шутку, что печень очень хорошо лечится в удалении от магазинов. А потом всерьез вывесили приказ о назначении.

Первый раз они увидели остров с самолета. Ледовая разведка начала рекогносцировочные облеты, и им предложили осмотреть свое будущее хозяйство с воздуха.

Они прошли над островом бреющим полетом. Плоская макушка его была вся в черных проплешинах, потому что ветры сдули снег; с северной стороны торчали коричневые зубья скал и на западе тоже торчали скалы; только на юге остров сбегал в пролив пологим склоном, переходящим в песчаную косу. Наверное летом на этой косе любили сидеть чайки, а волны выкидывали на нее длинные ленты капусты и бревна с размочаленными концами. Через десяток секунд внизу снова был один лед.

— Тоже мне… земля, — пренебрежительно сказал первый пилот, и руки его погладили ручки штурвала. Виденко оторвался от окна и посмотрел на кожаные спины второго пилота и штурмана. Это были широкие спокойные спины полнеющих от постоянного сидения в летных креслах людей.

— Все-таки земля, — сказал он с надеждой. Но ему никто не ответил. Маков прилип к окну, видно, рассматривая лед. Николай же Сомин курил, как будто все это его не касалось. Самолет набрал высоту. Возможно, он сейчас как раз пересекал знаменитый круг Гринвича, от которого считают меридианы, делят полушария, где корабли меняют даты, перескакивая через число или дважды переходя один и тот же день недели. Их островок находился в сорока километрах от линии перемены дат.

В конце апреля они пришли сюда на двух тракторах. Обычные потрепанные ДТ-54 с недостающими траками на гусеницах, помятыми радиаторами и утепленными войлоком кабинами. Один трактор тащил на санях сколоченную из вагонки будку, сани другого были загружены двухсоткилограммовыми бочками с бензином и соляркой. На бочках лежали доски и фанера, на фанере исполосованные надписями ящики..

Дорога шла вдоль берега моря мимо одинаковых белых куполов сопок, черных обрывов, заснеженных речных долин.

Когда обрезали перевал у Утиного мыса, лопнуло водило передних саней. Его заменили скрученным вдвое тросом. Потом в короткой, похожей на корыто долинке они провалились в снежный нанос по самую выхлопную трубу. Пришлось лопатами докопаться до тросов, отцепить сани, промять дорогу и потом уже вытащить сани поодиночке.

На вторые сутки они увидели лихтеры. Солнечная апрельская белизна заливала мир. Снег скрадывал расстояние, и издали казалось, что они подходят к двум небольшим черным предметам — не то домикам, не то просто консервным банкам, брошенным кем-то на синюю скатерть снега.

Вблизи пароходы были громадны. Величину морских кораблей можно оценить только на суше. Всесильные чукотские пурги пытались забить их снегом, но снег сумел дойти только до нижних лопастей винтов и замер около них твердым как лед сугробом. Дул ветер, но около кораблей стояла призрачная тишина. Апрельское солнце нагрело металл. Из впадины якорного шлюза «Алтая» свисал суставчатый лед сосулек.

Они немного поспали прямо в кабинах. От работающих дизелей шло тепло, ритмично вздрагивало сиденье, но Виденко физически ощущал тишину снаружи. Ему не приходилось плавать на пароходах, и он не успел к ним привыкнуть ни к живым, ни к мертвым.

Через день подошли к проливу. Поселковые трактористы боялись идти по морскому льду, щупали его ломиками. Потом им это надоело, и они пошли напрямик, на четвертой скорости. Дверцы кабины были на всякий случай открыты. Зеленые пятна молодого льда выглядывали из-под синего вечернего снега, впереди торчали черные скалы острова, и красная полоса апрельского заката виднелась на западе. Было светло, но на небе уже горела неярко какая-то одинокая звезда. Может быть, Полярная.

Связанные по двое, тракторы с натугой втащили на плоскую вершину острова будку, потом сани с половиной груза. Потом сани спустили вниз, придерживая их за трос одним трактором, и втащили вторую половину груза. Гусеницы разворочали спрессованный ветром снег, и показалась земля. Кочковатая мерзлая земля с мертвой желтой осокой, щебенкой и черными комочками торфа. На вершине острова похаживал едкий северный ветер.

Ночью трактористы ушли. Они торопились уйти обратно, пока ветер не перемел след, пока дизели работали исправно и снег не начал мякнуть в горных долинах от тепла, которое могло прийти неожиданно. В такой дальний рейс они попали впервые, поэтому боялись многого, чего и не стоило бояться.

Трое остались стоять под снежным обрывом. Они казались близнецами в своих полушубках с поднятыми воротниками, неуклюжих цигейковых рукавицах и серых валенках казенного образца. Тракторный след уползал на запад и уносил в синий холод пролива грохот моторов.

— С чего начнем? — спросил Биденко.

— У нас с любого конца начало, — ответил Сомин и застегнул на полушубке самую верхнюю петельку.

Маков ничего не сказал. Просто промолчал.

Поставили в будке печку и затопили ее. Дым падал из железной трубы, прижимаясь к земле. Северный ветер растаскивал его по всему острову. Возможно, это был первый дым над маленьким островом невдалеке от знаменитого круга Гринвича. Они подумали об этом утром, когда Маков вынул новенький «Зенит» и предложил сфотографироваться около будки (валенки, полушубки, в зубах папироса, одна нога на ящике, в руке карабин). Потом они отложили фотоаппарат и забыли о нем на весь этот день и еще на многие другие дни. Они начали разбирать грузы. Груз они разбирали три дня.

Готовых мачт для антенны у них не было. Они сделали мачты из трехдюймовой брусчатки, соединяя их «внакладку» гвоздями. Если такие мачты ставить на крепких стальных растяжках, они могут стоять долгое время и в сильные ветры. Из обложенных опилками бутылей они залили аккумуляторы, соединили их в серии и после трехдневных чертыханий, расконсервировали двигатель.

Для аккумуляторов и двигателя пришлось выстроить из толя и обломков досок специальную будку. В эту будку не забирался северный ветер, к тому же теперь можно было греть руки об выхлопную трубу.

Несколько раз они связывались с помощью антенны-времянки с соседней к востоку станцией. Эта станция стояла на низком галечниковом мысу, выдвинутом далеко на север. Мыс был знаменит летними накатами волн. И хотя мыс мало чем отличался от острова, у них можно было спрашивать всякие новости. «ЦСК как всегда лидирует по шайбе… Мухин женился на поварихе с острова Длинного… На островах Хейса новая высокоширотная экспедиция… Ермилин с лагуны улетел в отпуск. Как дела у вас?» — «Загораем как в Сочи на пляже». — «Ха-ха», — старательно выстукивали в ответ, что на радистском жаргоне отвечает крайнюю степень веселья. Они кончили связь, и через несколько минут слушали, как мощная рация соседа передает в центр лаконичную радиограмму. «Связь с УКЛ установлена во столько-то часов, столько-то минут. Все нормально, работа продолжается».

Ровно на двадцать первый день они сами вышли на связь с центром в 13:15 по московскому. На всякий случай у стола собрались все трое. «УДС я УКЛ… Прием». Центр ответил им бешеной дробью. Они поняли, что великий маг и волшебник ключа Фетюков делает смотр. Биденко успел переключиться на предусмотрительно заготовленную «дрыгу», иначе ЭК-1, который вдвое увеличивает скорость передачи в умелых руках. Он отбарабанил текст рапорта о готовности. На той стороне лихо выдали радиорасписку. Биденко выждал ровно десять секунд, добавил «це эль — кончаю», выключил передатчик и облегченно сунул в рот папиросу. Маг и волшебник Фетюков мог убедиться в классной работе.

…В этот же день они впервые за все время обошли остров кругом. Воздух был влажен, и снег с первых же шагов стал налипать на валенки. Они взяли с собой карабин. Старый охотничий карабин калибра 8,2 с большими медными гильзами и пулей с мягким свинцовым наконечником.

Они спустились вниз по пологому склону и пошли по льду мимо скал и торосов. Кое-где между торосами стояла вода, но трещин еще не было. Подтаявший снег хранил песцовые следы. Трое долго смотрели через пролив. На той стороне тоже торчали скалы, но там были и ровные долины, где водятся зайцы, где живут в кустах куропатки, встают после зимнего сна медведи и снег хранит много разных следов.

Ни один из троих не имел права оставлять территорию острова «до особого распоряжения полномочных лиц». Около избушки они немного постреляли по консервным банкам. Карабин давал слабые хлопки, и пули пролетали мимо банок. Может быть, был виноват расхлестанный за многие годы службы ствол карабина, а может быть, неверный свет полярного дня.

В будке Биденко вынул из мешка одну из трех выданных на складе бутылок коньяка. Он хотел произнести какой-нибудь тост, но передумал и сказал: «Давайте, мужики, по стопочке». Они выпили, не чокаясь, из зеленых трехсотграммовых кружек и закусили холодными консервами. Коньяк очень сильно ударил в голову. Но все знали, что это от усталости и что это пройдет, если выпить еще немного, и они открыли вторую бутылку.

— За открытие станции, — сказал теперь Биденко.

— Чтоб все было как надо, — сказал Маков, и они посмотрели на Сомина.

— Будем здоровы, — сказал Сомин и быстро выпил, не крякая и не морщась. Он немного побледнел, и глаза его чуть одичали. Биденко подумал, что сейчас он предложит распить третью бутылку, которую они не имели права открывать. Но Сомин просто пошел и лег на свою койку.

— Надо пристрелять карабин, — сказал Маков. — Будем ходить на ту сторону. Носить мясо.

— Нельзя на ту сторону, — сказал Биденко. — Ты же знаешь. «До особого распоряжения полномочных лиц».

Тревожный полусвет майской полярной ночи лез в окно. Спать не хотелось. Биденко вынул из чемодана две фотографии одесских улиц и прикрепил к стене. Потом молча прицепил фотографию какой-то девчонки. Симпатичная девчонка в открытом платье, с независимым видом, какой бывает у красивых девчонок во всех городах мира. На двери он повесил расцвеченный карандашами штормовой балльник и психрометрические таблицы. Потом они с Маковым по очереди подправили одной бритвой отросшие за двадцать дней бороды. Из троих брился только Сомин. Он пережил уже ту пору, когда отращивают бороды и вешают над койкой фотографии девчонок.

Первым посторонним человеком, которого они увидели, был охотник. Его заметили утром, когда снег был розовым от солнца, а воздух был прозрачен, как это бывает только высоко в горах или в Арктике.

Темная цепочка упряжки тянулась на запад по льду пролива. Они остановили ее двумя выстрелами из ракетницы.

Охотник оказался их соседом. Зимовка стояла всего в сорока километрах от острова в устье небольшой речки, там, где береговой обрыв переходит в невысокие тундровые холмы. На лице охотника темнели шрамы от зимних морозов. Виновато улыбаясь, он складывал галеты по трое, наливал в кружку крепчайший чай и все говорил-говорил: «Зима была ветреная, песец шел средне, медведи уже взломали берлоги, дикая сила гуся сидит сейчас на талых местах, на прошлогодней бруснике и черной ягоде шикше…» Потом он так и заснул на полу в своих меховых штанах и кухлянке.

Они сели писать письма. Это были обычные письма с полярок: «Нормально. Скучаю, целую. Когда выслать деньги…» Только Сомин сидел над чистым листом бумаги и никак не мог начать.

Виденко и Маков вышли на улицу. Собаки охотника были худы и клочкасты. Они спали на солнце, блаженно вытянув лапы. В передке нарт лежал невероятной легкости мешок. Маков с уважением потряс его. В мешке хранились сорок «хвостов» песца.

— Старье, — сказал Маков, погладив одну из собак. — Атавизм. Кругом сейчас вездеходы.

— У нас на станции были собаки, — возразил Биденко, — Кони, понимаешь, а не собаки. Хоть в Одессу езжай.

В избушке Сомин все мучился над чистым листом бумаги.

Вечером охотник уехал. Весна гнала его на запад, к поселку, к магазинам, к ласковой знакомой вдове, что хранила синий бостоновый костюм, купленный по случаю прошлогодней удачи.

О том, что охотник добрался до места, они узнали дней через пятнадцать. Их письма дошли. Макову отозвалась из Архангельска мама, Одесса дала Биденко уклончивую радиограмму о хорошей погоде и экзаменах, которые надоели. Только Сомину ничего не было, и напрасно он, как только наступал «срок», искал возле операторского стола отвертку или набивал в портсигар папиросы.

В эфире накатывался вал навигации. Все чаще им заказывали сроки «син», и все чаще они сообщали однообразные ледовые сводки. Давление, видимость, румбы, баллы, миллибары, слоистая, сплошная, кучевая облачность, легкий снег, дождь, туман…

В дежурном приемнике на любой волне стоял писк. Шифровки, сводки, запросы, рапорты шли с востока, юга и запада. Ледовая разведка утюжила небо почти круглые сутки. И незаметно стало получаться так, что мерой времени стали вахты, «сроки».

Девятнадцатого июня Виденко получил сразу три радиограммы. Сегодня был его день рождения. Принимал он сам, никто не узнал об этом. Десяток дней назад, когда на центре дежурил знакомый парень, Биденко попросил «фикус». Так называлось налитое в резиновые грелки спиртное, которое давали на сброс экипажам ледовой разведки. «Фикус», однако, не поступил. Была ночная вахта, и Биденко, включив над столом двенадцативольтовую аккумуляторную лампочку, всю ночь писал письмо той самой девчонке с мохнатыми ресницами.

Хотелось написать про белый свет июня, ночной скрип льда, гусиные крики. О железных судовых койках и байковых одеялах, под которыми они спят, хотя холодно и есть спальные мешки. Можно было написать о дымах арктических пароходов, которые идут с востока, о мертвых громадах лихтеров, мимо которых они прошли на тракторах.

Тишина и ржавая печаль погибших кораблей долго преследовали Биденко.

Однако, как всегда в письме, получилось только про сроки «син», о том, что Маков пошел на второй класс по передаче и что они перешли на летнюю робу: бушлаты, матросские холщовые брюки и матросские же ботинки б/у, что значит «бывшие в употреблении».

Не без тайного умысла он намекнул на то, что есть же на свете такие выдры, что не могут прислать простую чепуху вроде «Людочка здорова целую Тося». Как, например, Сомину. И никакой профком в это дело не вмешается.

А в дежурном приемнике было слышно, как кто-то кидает и кидает в эфир четырехбуквенные позывные самолета. Самолет не отвечал так долго, что Биденко встревожился и поставил приемник на волну SOS. Волну, отданную под бедствие. Но там тоже было тихо. Самолет ответил минут через сорок. Была неисправность приемника. Наверное, пентод, подумал Биденко, самое слабое место в самолетных приемниках.

Через несколько дней вал навигации в эфире достиг силы среднего шторма. Корабли с востока были на подходе. Басовитые морзянки судовых передатчиков врывались в эфир даже там, где раньше была тишина и треск электронных разрядов. Но на всем северном побережье спокойно стоял лед и нерпы грелись на нем и бродили медведи. Только южный шторм мог взломать его и угнать на север. Южного ветра ждал центр, им интересовались Тикси и Магадан.

…И однажды ночью южный ветер пришел. Они проснулись от ровного гула. Тонко запела антенна, стены домика стали вздрагивать. Через час гул перешел в свист. Они связались с восточной поляркой. На ровном галечниковом мысу ничто не сдерживало ветер, и он отрывал гальку и бил ею о стены полярки. На острове ветер не отрывал гальки, но стрелка анемометра, который вынес Маков, застряла на сорока метрах в секунду. На сорок пятом метре ветер сбил мачты.

Первые сутки они не могли их поставить снова. На вторые тоже. На третьи сутки ветер стих и сразу же сменился плотным туманом. Брусчатки антенны были переломаны. Они соединяли куски все так же «внакладку», укрепляя их гвоздями, и часто били молотком по пальцам. Хотелось спать.

Часов через шесть мачты стояли. Печка их давно, уже может быть с сутки, не горела. Сомин чертыхался, снимая мокрую одежду: его два раза сбивало в лужу среди камней. Биденко открыл коньяк, последнюю бутылку. Но коньяк не шел в горло, был горький и пах каким-то лекарством. Маков сидел у операторского стола в одном нижнем белье. Началась его вахта.

Виденко засыпал, положив под голову забинтованную руку.

— Там телеграмма мне должна быть, — сказал Сомин. — Ты спроси. Может, затерялась. А на завтрак я борщ сварю. С сухим луком. — Он хотел еще что-то сказать, потянулся за папиросой, но не взял. Так и заснул с пачкой папирос в руке.

Маков сварил в консервной банке кофе. Потом бухнул туда коньяку. Получилось ничего. Жгуче и крепко.

Через час станцию вызвал центр. Просили сообщить полосу видимости. Аэропорт с запада заказал метеовахту с нуля и далее пятнадцатую минуту каждого часа. Длинная радиограмма требовала составить и через 72 часа передать список оборудования и построек. В дополнении инструкции 137/19 приказывалось при определении балльности облаков указывать цвет неба по секторам.

Маков переспрашивал. На той стороне злились. Потом он сел перепечатывать радиограммы на машинке. Такой уж был закон: каждая радиограмма перепечатывалась на машинке. Ему очень хотелось, чтобы была радиограмма для Сомина, но ее не было. Курсант Маков выключил передатчик, завел будильник на вахту Виденко, потом написал записку: «Пусть дурни из профкома займутся». Записку он положил под ключ так, что ее мог видеть только работающий.

Ровный глухой шум привлек его на мгновение. Волна, свободная океанская волна била о северный берег островка.

Первый пароход прошел, когда все еще спали, кроме Виденко, разбуженного будильником. Пароход шел среди редкого однобалльного льда так близко от острова, что был виден пустой мостик и согнутые руки судовых кранов.

Виденко зашел в рубку. Дежурный приемник тихо потрескивал. Никто не вызывал маленький остров невдалеке от знаменитого круга Гринвича. И приветственного гудка пароход тоже не дал. Впрочем, тут не было ничего странного. Может быть, пароход прошел уже мимо доброй сотни полярных станций. Около каждой не нагудишься.

В избушке все еще спали. У Сомина вокруг рта лежали старческие морщины. От Макова из-под одеяла торчала только стриженая голова. Спать Виденко не хотелось. Он чувствовал себя бодро, как это бывает в двадцать пять лет в 11:00 утра по местному времени. Но вахта Макова начиналась ровно через двадцать минут, и она должна была начаться во всех случаях, кроме его болезни или «специального указания полномочных лиц». Он тронул Макова за плечо:

— Вставай.

— Сейчас, — сказал Маков и еще спросонок сунул ноги в матросские тупоносые ботинки со сбитыми каблуками.

— Ты не сердись, — сказал Виденко. — Так надо.

В это время с моря донесся далекий гудок. Наверное, с корабля заметили лихтеры и по старому морскому обычаю отдали дань славе погибших.

«С тех пор, как плавал старый Ной…»

Рукопись, найденная в бутылке

Рассказ

С тех пор, как плавал старый Ной, Прошло немало лет. Земля крутилась, Шли дожди, Цвели цветы И корабли тянули след. И людям снились сны.

Я читаю эти стихи… своей собаке. Уже пятый день мы с ней находимся на положении робинзонов. История мореплавания повторилась в миллион сто первый раз. Мы торчим на необитаемом острове. И нам не на чем уплыть отсюда. Но при чем тут Ной, сны и цветы?

Цветы случайно. Я пишу лежа. Маленькая веточка селены глядит на полевую сумку, которую я приспособил вместо стола. А шершавая Кассиопея щекочет мне локоть. Зачем-то Кассиопее понадобилось мое внимание.

Я не флибустьер, не беглый каторжник, не Васко да Гама. Я скромный палеонтолог. Охочусь за разными, давно умершими зверюшками, зверями и зверищами.

Бродячая экспедиционная тропа привела меня сюда в это лето. Для передвижения имелась шлюпка, для дружеской беседы — собака. Так и шли рядом две дороги: одна накручивала морские и тундровые километры маршрутов, другая петляла по каменным джунглям прошлого земли. И одна дорога толкала вперед другую.

Я знал, что в пятидесяти километрах от берега есть один островок. Маленький. Его даже не видно с материка. Просто расшалившийся кусочек берега отошел немного от мамы-Азии, да так и остановился растерянно. Никто на нем не жил. И вот целое лето я плавал у берега, а сам все косил одним глазком в сторону моря. Мало ли что можно ожидать от земли, где не был до тебя ни один палеонтолог. Но я прихлопывал сомнения железными пунктами инструкций: не положено плавать к островам на шлюпках.

В августе я отправился с базы в последний двадцатидневный маршрут. Был штиль, и журавли в глубине тундры кричали о дальних перелетах.

Журавлиный крик плыл над морями. Ей-богу, я сам не знаю, как отклонился руль. Если вы ни разу не были на полярных островах — вы меня не поймете. Но что значат пункты инструкций, если может случиться, что за ближайшее столетие ни один палеонтолог и близко не подойдет к этому острову? Пусть те, кто пишет инструкции, поручатся, что нет на этом кусочке Азии ничего нужного для науки. Тогда я не поплыву туда.

Двое суток мы с собакой почти не спали. Торопились завершить незаконную операцию по изучению «Терра Инкогнита». Через два дня я знал остров, как собственную ладошку. Когда-то здесь жили мамонты. Разрозненные части скелета не представляли интереса для науки. И только под самый конец я наткнулся еще на одну вещь — огромный, как крыша бетонного дота, череп быка примигениуса, праотца всех говяжьих бифштексов. Не такая уж частая находка. Увезти череп я не мог, но на всякий случай расчистил и произвел обмеры. Возился с ним часов шесть, пока окончательно не обессилел. Потом я снял с лодки мотор и весь груз. Надо было прошпаклевать перед возвращением одну дырку под задним шпангоутом. Тут-то меня и свалил сон.

Снилась мне, как ни смешно, африканская саванна. Огромное стадо слонов мчалось по ней. Я уткнулся носом в горячую землю и слушал, как планета содрогается от многотонного бега. Это были отзвуки тех далеких времен, когда на земле все живое старалось быть огромным.

Я проснулся, задыхаясь от волнения и еще от чего-то непонятного. Палатка была сбита и лежала на мне. Снаружи визжали десять тысяч кошек. Я с трудом выбрался из-под парусины, и волны взбесившегося воздуха обрушились на меня со всех сторон. Это был шторм. Невиданный здесь теплый ветер рвался с зюйда. Наверное, он приходит прямо из Африки раз в сто лет. Почти на четвереньках я дополз до берегового обрыва. И увидел пустое море. Северный Ледовитый океан. У самого берега волны захлестывали кол с обрывком веревки. Мокрый обрывок метался по ветру как олицетворение безнадежности.

Мы с собакой находимся на маленьком тундровом острове. Пятидесятикилометровый пролив отделяет нас от берега. Все малые и большие мореходные трассы проходят в водах достаточно отдаленных. Самолеты летают очень высоко.

У нас есть лодочный мотор, бензин, ружье, патроны, палатка, один спальный мешок, охотничий нож и целый рюкзак продуктов. Но нет нашей шлюпки.

Нас начнут искать через двадцать дней. Вот все, что я могу сказать.

А Ной? Я упомянул этого старого ловкача только потому, что он был первым зарегистрированным в литературе мореплавателем. С него начинается писаная история:

кораблестроения,

навигационной науки,

перевозки скота в трюмах.

Это он виноват в моих злоключениях.

И вот сижу, пишу стихи. Бесцветные дни ожидания плывут над азиатским континентом. Задевают краешком и наш островок.

Сегодня девятое августа. Моего пса зовут Опс, что в переводе значит: образцово показательная собака. Это рыжий пес-мореход. Мы познакомились с ним в одном далеком поселке у катерного причала. Сидело возле свай такое независимое существо и смотрело на море. Меня пленило то, что драную шерсть философа украшали непонятного происхождения полосы, очень напоминавшие тельняшку. Только потом я убедился, что это всего-навсего выступы голодных ребер.

Опс очень любит мясные консервы, меня и стихи. Два дня назад, когда я читал ему те стихи, он очень вежливо аплодировал хвостом и просил еще. Ему надоела проза на тему: «Что с нами будет». Мы обсудили ее в первые два дня и пришли к утешительным выводам.

Будет вот что. Через пятнадцать дней наступит контрольный срок нашей явки на базу. Но мы не появимся. Через день в эфире поднимется нерешительный шум. Через три — средних размеров суматоха. Через пять — паника. Вертолет полетит над теми местами, где мы должны быть. Потом над теми, где мы не должны быть. В частности, над этим островом…

Мы запалим костер и будем глупо махать руками.

Спасательная команда будет пичкать меня бульоном, а собаку шоколадом.

Начхоз сыграет в отца-благодетеля и выдаст из секретных запасов бутылку с тремя звездочками.

Девчонки-лаборантки будут ловить в коридорах и требовать рассказов о необитаемых островах, штормах и подвигах.

На этом все кончится.

Есть у нас, в добавление к консервам, кружок отличной копченой колбасы. Деликатес. Мы с Опсом соревнуемся:, кто дольше проспит, тот и съедает дневную порцию колбасы за двоих. А другой жует одни консервы. Вчера дольше проспал я. Сегодня колбасу будет есть Опс. При поверхностном ощупывании я прибавил в весе килограммов на десяток. Интересно бы пощупать и Опса, но это неспортивно: он все еще спит. Видимо, не может забыть вчерашнего поражения.

Смешно устроен мир. И сегодня я ем одни консервы.

15 августа. К черту! Сегодня я сдался окончательно. Я выспался на два десятилетия вперед. Пусть Опс съедает все лучшие куски за все время нашей совместной жизни. Пойду будить своего кудлатого победителя.

«Опс, — скажу я ему, — а ведь мы с тобой продолжатели великих традиций. Потерпевшие кораблекрушение на необитаемом острове. Может быть, мы последние потерпевшие на последнем необитаемом. Человечество кончает на нас одну из страниц своей истории. Понимаешь?»

А пес шевельнет ушами и лизнет меня в щеку. Ни черта он не понимает.

…Пес действительно лизнул меня и снова заснул. А я не мог. Я шел по берегу и все думал о наших предшественниках. О тех, что бороздили неведомые океаны и попадали на необитаемые острова. Бродяги, неудачники, счастливцы. Кладбища доисторических животных, с которыми приходится иметь дело палеонтологу, напоминают об огромной мускульной энергии, бесцельно пропавшей в веках. Кладбища истории зачастую рассказывают нам о бесцельно пропавшей энергии нервов, ума и воли. В истории моря много таких примеров.

Так дошел я до северной половины острова. Было хмуро. Бестолковые зябкие волны прыгали перед глазами, и казалось, что наш островок плывет прямо к полюсу. Темнота тяжелыми сгустками ложилась на пляж. Я сел на вросший в песок плавниковый ствол. Вереницы людей шли в моей памяти.

Был такой человек Джеймс Брук. Знаменитый пират, исколесивший все южные моря. Попадал на необитаемые острова и выбирался с них. Под конец карьеры он захватил остров Борнео и стал его правителем. Позднее Джеймс Брук был убит своими же наследниками. И вот я вижу, как он идет мимо меня. Скрюченный старикашка в камзоле и в сапогах с отворотами. У него узкое сухое лицо и крепкий, словно железный нос.

— Садись, — говорю я, указывая на бревно. Джеймс Брук вздыхает, как старая мачта, и садится. Он искоса поглядывает на меня. Глаза, как мышата, бегают под нависшими бровями.

— Зачем плыть на шлюпчонке? — равнодушно спрашивает Брук.

— Так. Романтика заела.

— Сладкое молочко для слабосильных твоя романтика, — хрипит Брук в ответ.

— Полегче, — вскидываюсь я. — Смысл жизни…

— Смысл жизни в том, чтобы всех и всегда оставлять в дураках, — чеканит Брук.

Я резко поворачиваюсь к нему, но Брук вдруг отпрыгивает от бревна и сует руку за спину. Огромный музейный пистолет смотрит на меня широченным дулом.

— Что нашел? — спрашивает Брук.

— Череп быка примигениуса.

— Врешь! — шипит он и осторожно пятится за береговой выступ. В темноте его фигура напоминает маленькую взъерошенную обезьянку. — Врешь, — слышу я лихорадочный шепот, — все врут.

В это время сверху падает громадный шерстистый зверь. Опс! Он тыкается мне в ухо носом и садится рядом. А Брука уже нет.

— Зачем ты жил, Джеймс Брук? — говорю я в темноту. — Ведь ты все же остался в дураках.

А вообще ну его, этот остров, с тенями пиратов. Мы вернулись в палатку и хорошо так пообедали. В здоровом теле — здоровый дух. Но тени не хотели оставлять нас в покое…

Он возник из табачного дыма почти без приглашения. Еще до того, как появились судовые журналы, и родился Робинзон Крузо, плавал между Индией и Аравийским полуостровом человек по имени Эль Куф. В то время еще не было секстана, лага и компаса. И когда ветер унес фелюгу Эль Куфа в океан, он потерялся в нем как букашка на футбольном поле.

В необъятном мире океана маленькой точкой торчал никому не известный остров. Араб прожил на острове десять лет и умер там же.

На страницах счетной книги купца Эль Куфа велся дневник, написанный чернильной жидкостью каракатицы. Он был найден позднее португальцами и долго хранился в сверхсекретных архивах португальской короны вместе с картами вновь открытых земель.

Я курил и думал о том, как здорово бы пригодилась в те мрачные времена многим людям история Эль Куфа. Чертовски крепко задуман человек, если он может очутиться без ничего и нигде и все же не забыть, что умеет писать.

И вот Эль Куф в моей палатке. Он худ и темен лицом.

— Как ты сумел? — говорю я.

— Все в руках аллаха, — отвечает он.

— Да брось ты с этим аллахом, — говорю я. — Ты человек, понимаешь. Гомо сапиенс — человек разумный. Зачем человеку бог?

Но тут трубка погасла, и Эль Куф исчез.

16 августа. Скорей бы, что ли, поднималась паника в эфире. В наш век бороться с судьбой проще. Существуют вертолеты.

А мне нравится этот островок. На первый взгляд он просто плоский, вроде кепки на темечке моря. Но на нем есть много травянистых ложбин. В этих ложбинах гуляют теплые ветры, растут ивняк и осока. Ивняк ласково берет меня за колени, осока ложится под подошвы, но они не могут удержать меня, пока я не выберусь на самую макушку острова. Человека всегда тянет на вершину.

У пса черная меланхолия. Или он скучает без людей или думает по-собачьи о смысле жизни.

Осталось восемь дней до контрольного срока.

Ночь. Я лежу на спине рядом с палаткой. В спальном мешке тепло. Ночные запахи тундры и моря бродят по острову. Горячий собачий бок мерно припадает к моей щеке. Я думаю о любопытной травке селене. Где-то она здесь, в темноте, рядом.

— Слушай, малютка, — говорю я. — Зачем ты заглядываешь в дневник, когда я пишу?

Голос травы напоминает далекий детский смех.

— Любопытно, — говорит она. — Здесь так мало бывает людей.

— Мне жаль тебя, сестричка. Великое счастье бродяжить по свету. А вы прикованы к одному месту.

— Нет, — тихо звенит селена. — Нам не очень скучно. К нам приносит растения из других мест. Мы все помним. Мы очень многое помним. Но только не можем выдумывать сами. — Она тихонько вздохнула.

— Выдумка — великая вещь, — говорю я. — Люди тоже очень много знают. Иногда до того много, что даже скучно.

— А что будет, когда вы узнаете все?

— Это не страшно. Для этого ведь и есть выдумка. Свою землю мы уже изучили до чертиков, но все равно есть много чудаков, которые ищут. Например, Атлантиду. Или плывут на плоту через океан. Или строят города. Так будет бесконечно. Триста шестьдесят градусов неизвестности.

Трава еще долго журчала мне что-то в ухо, но я уже спал.

Я явно перекурил в прошлую ночь. Табачища у меня пропасть, и просто грех увозить его обратно. А Опс не курит. Голоса какие-то. Бред.

Осталось семь дней до контрольного срока.

А что, если бы я очутился на этом острове всерьез. Как в «старое доброе время»? Тогда пришлось бы строить лодку. Какую? Надо подумать. Время есть. Начнем со стихотворного обоснования. Для Опса, конечно.

Вечность, как щель автомата, Глотала медяки тысячелетий. В пыльной дырище выдачи Маленький брякнулся плот, Потом галеры взмахнули веслами, Белыми пузами пропарусили фрегаты. И вот: в наглой четырехтрубной копоти Самодовольный выплыл «Титаник»…

Но и он, между прочим, затонул. Так что неизвестно, что лучше: плот или «Титаник».

А чертежик получился на славу. Я бы сделал каркас по образцу эскимосских каяков и обтянул бы его брезентом от палатки. Впрочем, обтягивать ничего не стоит. Вот разве что палаточный тент. Он явно ни к чему.

Эврика! Мы с Опсом умираем от смеха. Вот что мы придумали. За нами обязательно прилетит большой вертолет.

Это точно, потому что спасатели всегда летают на больших вертолетах. Значит, лодку я смогу взять с собой. А в поселке я найду какого-нибудь журналиста и скажу, что мой личный друг Вася Беклемишев пересек на этой лодке такой-то пролив. Все равно он в отпуске. А с Васьки по приезде сдеру бутылку коньяка за рекламу.

Но журналисты народ дошлый. На мякине не проведешь. Значит, надо делать лодку на совесть. Итак — за дело! Сегодня мы с Опсом надеваем рюкзаки и идем искать стройматериалы.

Я опять встретил на берегу Эль Куфа. Он смотрел на восток и безнадежно молился.

— Старина, — сказал я, — надежда на бога отнимает действие. Давай-ка лучше строить лодку.

Он посмотрел на меня затуманенным взором и ничего не сказал. Не понял меня. Я хотел взять его за руку, но он тихо исчез. Чудаки, эти потерпевшие кораблекрушение. Фокусники.

По пустынному плоскогорью шел тяжко навьюченный верблюд.

Впрочем, это просто я пересекал остров с тремя кубометрами леса за спиной. По ехидной шутке природы весь годный для каркаса лес находился на другой стороне острова. Пожалуй, стоит взять с Беклемишева две бутылки коньяка… Плюс запасные штаны, которые мне пришлось пустить на веревки.

Объявление в газете. За небольшое вознаграждение готов предоставить материал для диссертации на тему: «Нож как столярно-плотничный инструмент».

Работаю при свете костра. Ни звезд тебе, ни духов. Никакой теософии и мистики.

Не забыть записать на Васькин счет еще ковбойку. Пошла на ленточки.

Второе объявление в газете. Готов предоставить материал для докторской диссертации. Снова о ноже.

Прошло три дня. На острове установлено чрезвычайное положение. Сон только по карточкам.

Да, это конец августа. Сегодня я впервые видел лед на закраинах соседнего озерка. Лед — ничего. Хуже, когда начнутся затяжные дожди. Потом — снег.

О, Великий Каркас! Ты почти готов. Если трюк с журналистом не выйдет, я сдам тебя в музей абстрактного искусства. И назову тебя, допустим, так: «Взятие в плен Жанны д’Арк».

О, черт! Все же дождь. Северный дождь. Это не то что в Воронеже, когда пацаны прыгают по лужам и через час выскакивает радуга. Тучи ползут впритирку над островом и сыплют холодной дробью. Кран с теплой водой в этом душе неисправен.

Жаль снимать тент с палатки. Я стыдливо умолчал о том, что потолок у палатки в дырках. Начатое дело надо доводить до конца. Этому нас учили еще в детсадике. А дырки в потолке надо заштопать.

Необитаемое положение не только дает, но и обязывает. Третий час сижу иззябшийся и мокрый и ломаю голову. Даже костер закисает от этой бисерной измороси. Не умещается лодочный каркас на брезенте. Не хватает материала.

— Неладно кроишь, — сказал он мне. Я, не оглядываясь, чертыхнулся. Потом оглянулся и попросил прощения.

Невысокий бородатый мужичонка наблюдал за моей работой. Из-под меховой рубашки торчали такие же штаны. Неуловимая помесь Рязани с Чукоткой.

— Неладно кроишь, — повторил он.

Я метнулся к тенту и сразу понял, что и впрямь крою неладно. Лишние швы, а все равно тента не хватит. Придется отрезать бока у палатки. А мужичонка уже уходил в глубь острова. Я видел, как осока покорно ложилась под его сапоги.

«Его папа был эскимос, а мама алеутка». Так придется мне начинать Васькину биографию для корреспондентов, Иначе не поверят, что обычный европеец мог сшить такое чудо.

В палатке с отрезанными боками гуляет ветер. Это хорошо: меньше спится. А Опс совсем меня покинул. Шляется целыми днями где-то в глубине острова. Наверное, завел шуры-муры с каким-нибудь своим духом из собачек.

Я почти совсем кончал верхние швы, когда снова увидел Джеймса Брука. На этот раз он явился с перевязанным глазом. Наверное, для маскировки. Заметив мой взгляд, он подмигнул и просипел что-то насчет пушечных портов.

— Слушай, — сказал я с веселой злостью. — Ты тут глазеешь, а на той стороне ребята дележ устроили. Шхуну вчера выкинуло.

Старый пират взвыл, выронил трубку и исчез. Я слышал, как по отмели протопали его шаги и ветер долго доносил астматическую ругань. Трубку я подобрал. Хорошая трубка.

Завтра последний день, а сегодня я спускаю лодку на воду. Она легка, потому что киль и верхние обводы сделаны из палок, а ребра из ивовых прутьев.

Васька, Васька! Я не прощу тебе мои запасные штаны и рубаху. Из-за тебя я вынужден сидеть у костра голый. Одежда сушится, лодка — тоже. Мои папа и мама не научили меня плавать в эскимосских лодках. Не умею я на них плавать, я переворачиваюсь.

— На моей родине к таким лодкам привязывали балансир, — тихо сказал подошедший Эль Куф. — Ты знаешь, как делать балансир?

— Знаю, — сказал я, стыдясь своей первобытной наготы. — Бревнышко вдоль и бревнышко поперек.

— Но твоя лодка слишком легка, — сказал Эль Куф. — Она не выдержит бревнышка поперек.

Прав был старый скептик. Лодка моя вся на веревочках, и балансир в ней не прикрепишь.

До самого вечера я ломал голову над этой задачей. Только потом меня осенило: можно просто привязать к обоим бортам по бревнышку. И плавучести больше и устойчивости. Надо было найти два не очень толстых сухих ствола. Я кинулся по берегу. Было уже темно, но видно, сам черт пришел мне на помощь. Бревна я нашел. Я тащился, обливаясь потом, а рядом шел Эль Куф, тяжко вздыхал и бормотал молитвы.

Можно приглашать зарубежных корреспондентов. Пусть Васю Беклемишева узнает весь мир. Я плавал на лодке вдоль берега, я даже отплыл на ней по направлению к полюсу. Торпеда!

А дождик капал всю ночь. Я лежал во влажном мешке, а сбоку в палатке вздрагивал и повизгивал от холода Опс.

Сегодня день контрольного срока. С завтрашнего дня в эфире начинается шум. Через пять-шесть дней я покину остров.

С утра был ветерок. Так себе, не очень значительный.

— Опс, — сказал я, — давай сделаем за Ваську генеральную репетицию. С грузом, с палаткой, и ты сядешь в лодку. Я гарантирую тебе, что не буду отплывать далеко.

Почти целый день ушел на то, чтобы смастерить парус из вкладыша к спальному мешку. Но потом я подумал, что Ваське неловко плавать под парусом. Он же — человек XX века. Я привязал к задним концам бревен обломок, доски, сверху поставил мотор. На эту конструкцию ушли почти все палаточные растяжки. Но мотор держался.

Мы загрузили лодку и долго пили чай. Шел вечер и нес с собой тишину. Потом я зачем-то сходил к тому месту, где растет селена, и немного поговорил с ней.

Завели мотор и столкнули лодку. Я держал мотор на очень малом газу: лодка все же была из палочек и веревочек.

Мы проплыли немного туда и сюда. Потом я тихонько взял курс на юг, к проливу. Хотелось посмотреть в сторону, откуда прилетят спасатели.

Было гладкое море и темный воздух над ним. Вместо Опса вполне могла быть девушка. Только хорошо бы погоду чуть потеплее.

Мы дошли до мыса и немного заплыли в пролив. В проливе были качели. Они тихонько поднимали нас вверх и опускали. При абсолютно гладкой воде. Я чуть прибавил газ, но струйки воды стали угрожающе просачиваться сквозь брезент. Вода выжимала масло из ткани. Я оглянулся. Берег острова был совсем рядом, только ночью его глинистые обрывы походили на настоящие скалы. Опс тихо скулил: на дне лодки было сыро.

Встав на гранитный гарпун утеса, Ждите в соленых брызгах и пене…

Я прочел ему стихи, и Опс замолк.

— Нас сейчас всего трое, старина, — сказал я ему. — Ты, море и я. То же самое море и другие люди. Два последних Робинзона. А что, если мы и впрямь последние Робинзоны на этой планете? А? Последние люди на последнем необитаемом острове. Страшная ответственность. Ты понимаешь?

Вместо ответа Опс лизнул меня в коленку. Как раз в то самое место, где была дырка. Хороший парень, мой пес. Умный.

А мотор все посвистывал и посвистывал. Тепло было от него. Спокойно. Только воды уже порядком набралось в лодку. Я вычерпал ее кружкой, не снимая руки с мотора.

«С тех пор, как плавал старый Ной, прошло немало лет…» Я не знаю, поумнели ли люди с тех пор. Во всяком случае, я принял решение. Мы повернули обратно. На повороте море качнуло лодку и плеснуло в нее водой. Наверное, было недовольно моторным стуком после моего разговора с ним.

В темноте наш берег показался мне уютным и милым домом.

Всю ночь я не спал. Лежал. Думал. Перед утром снова приплелся ветер. И принес с собой дождик. Дождь капал в палатку. Не успел я все же заштопать дырки.

Сегодня мы с Опсом будем переплывать пролив. Он лежит к югу от нас, холодный; затянутый грязной сеткой тумана. Попутный ветер будет дуть на наш хилый парусишко. А мотор я положу на дно лодки. Наверное, это чертовски глупо. Но я не могу иначе. А вдруг мы и в самом деле последние? Пусть же флаг великой эпохи необитаемых островов будет спущен достойно. Традиции всегда немного смешны. Тьму веков тому назад человек впервые столкнул с берега бревно и поплыл, держась за него. Наверное, это было на реке или на озере, но все равно это был первый день Времени Кораблей.

Сейчас я положу эту записку в бутылку и брошу ее в море. Традиции надо соблюдать до конца. Вместе с запиской я положу в бутылку два полузасохших цветка с этого острова.

…Я кинул бутылку в море. Волны покачали ее и снова положили к моим ногам.

— В чем дело, старина? — спросил я.

— Ушш-шш, — ответило море. Я понял. Я же забыл записать координаты. Любой мальчишка помнит об этом. Вот они.

68 град. 17 мин. сев. шир.

… вост. долг.

На месте долготы я нарочно ставлю кляксу. Тоже по традиции.

Нашедшему бутылку.

Приятель! Я не знаю, кто ты и откуда. И не знаю, через неделю или через сотню лет бутылка попадет к тебе в руки. Тебе, наверное, интересно, что со мной было. Для тебя это уже «было». Ни черта со мной не будет.

Объявят мне выговор. Возможно, строгий. Возможно, возьмут слово, что в дальнейшем… Но знай, что когда я буду давать слово, я буду держать большие пальцы рук внутри кулака… В этом случае по старой морской традиции обещания недействительны. Ты думаешь, что дело было хуже?

Поверь, мы не утонем. Мы просто не имеем права уступать финикийцам. В любое время человек должен уметь повторить то, что делали до него.

Помни об этом. А при случае давай выпьем за то, чтобы чудаки и дон-кихоты никогда не исчезали. Они здорово помогают любить жизнь. И помогают ценить то, что было до нас и будет после. Только скучные народы в скучные времена могут обходиться без чудаков.

Прощай. Туман, лед и морские качели поджидают нашу лодчонку.

Не споткнись о Полярный круг

Повесть

Одиннадцать вариантов

…Ночью в поселок пришли корабли. Их ждали уже давно. По утрам люди говорили о льдах в проливе Лонга, о льдах в районе мыса Шмидта, о песчаных банках мыса Биллингса. Говорили о дизель-электроходах, ледоколах. Слухи накладывались на слухи, распространялись, противоречили друг другу… Через неделю, завтра… через два дня… уже на подходе… нынче навигации вообще не будет. И все же корабли пришли!

Возможно, мы со Стариком увидели их первыми, так как мы совсем не ложились спать в эту ночь. Не потому, что нас особенно беспокоила судьба арктической навигации… Нет! Мы решали наше сугубо личное дело.

Я не помню, с каких пор у нас повелось так, что каждый раз, перед тем как принять какое-либо важное решение, мы уходили подальше от поселка на наше особое место. Это было очень удобное место на самом берегу моря, там, где береговой обрыв переходил в кочковатую россыпь тундры. Море было в десяти метрах от входа в избушку, тундра начиналась сразу за задней стенкой.

— Так что будем делать? — в двухтысячный раз спросил меня Старик.

— Подождем телеграммы, — ответил я ему в две тысячи первый. И в это время мы увидели дым. Дым вырос вначале на горизонте и был похож на крохотное заблудившееся облако.

— Корабли! — сказал я.

— Брось, они должны завтра.

— Корабли!!

Было два часа ночи. Огромный красный круг солнца повис над островом Роутаном. Розовые руки портальных кранов бессильно висели над поселком. Вертикально вверх шел розовый дым над электростанцией. Неправдоподобная тишина усыпила даже комаров. И чаек не было слышно. Мы посмотрели на порт. Коса, на которой стоял поселок, изгибалась подковой. Мы были на одном конце подковы, порт — на другом, и теперь мы видели, как беззвучно, словно во сне, отходили от причалов зимовавшие там лихтеры.

— Освобождают причал. Корабли!

…Первым прошел дизель-электроход «Енисей». Он шел близко к острову и далеко от нас. На палубе было пусто. Потом снова с моря донеслись приветственные гудки, и через полчаса прошла также молчаливо «Ангара», потом снова гудки и два дыма — от буксира поменьше и парохода, чей дым увидели первым. Порт молчал. Было три часа ночи, и поселок спал.

— Видишь, их льды не остановили, — сказал Старик. И добавил: — Так что будем делать, парень?

— Давай не будем ждать телеграммы, — ответил я.

— Давай! Только еще раз все обсудим. Идем домой.

Начинался ветер. Мертвый штиль стоял уже около недели, и вместе с кораблями весь поселок ждал «южака», который обязательно приходит вслед за штилем. Корабли пришли строго вовремя. Когда мы добрались до поселка, «южак» дул уже в полную силу. Мрачно и громко выли провода. Черные клубы дыма из трубы электростанции падали прямо на землю. Ветер гнал густые волны пыли между домами. Временами это в точности напоминало песчаную среднеазиатскую бурю.

— Самум, — сказал Старик, выплюнув коричневую от пыли слюну. — Самум, черт бы его побрал, на семьдесят третьей параллели!

Пыль забивала глаза, и их резало, как от ожога. На улицах не было ни души, но машины уже шли через спящий поселок одна за другой по дороге к порту. Ветер рвал из-под колес тучи мелкого шлака. В поселке началась навигация.

…И вот мы дома. Белый лист бумаги лежит перед Стариком. Разнокалиберные, понахватанные отовсюду листы карт передо мной. Пачка сторублевок на столе между нами.

— Значит, давай с самого начала. Куда, зачем и каким образом… Вариант номер…?

— Одиннадцать, — подсказал я, заглянув в записную книжку.

…Заполярный чукотский «самум» бушевал за стеной. Ветер дул порывами, значит, все же это был обычный летний фен — обойдется без сорванных с причалов кораблей и перевернутых машин. Через два-три дня так же внезапно начнет темнеть бешеная синева неба, исчезнет молочный пласт облаков над сопкой и внезапно наступит штиль.

Две желтые папки

Я совершенно точно помню день, когда нам пришла в голову эта идея. Работа в геологической партии свела нас со Стариком. Это было веселое и отчаянное лето.

Мы мотались вдоль берега Чаунской губы, по глинистым оврагам острова Айон, рвали сапоги на хмурых вершинах сопок. Подвесной мотор, самодельная фанерная лодка, парус из одеяла да собственные ноги честно служили нам в это лето. Работа отнимала у нас все время, а то время, что оставалось, тоже уходило на работу.

Потом наступила полоса осеннего безделья, потом выпал снег. В один из дней «великого сидения» мы пошли со Стариком на охоту.

Мы убили шесть куропаток и уселись на снегу. Старик достал бутерброды. Они были завернуты в цветные фотографии из какого-то журнала. На фотографиях были пальмы, лодки-сампаны, черные большеглазые ребятишки и очень синее море. Мы долго и молча рассматривали их… Фотографии нас растревожили.

— А знаешь?.. — сказал Старик.

— Знаю, — ответил я.

И мы заговорили о том, о чем думали целое лето.

Мы работаем в геологической партии. Для меня это профессия, для Старика — случайность, увлечение. Геологи видят мир. Но геологи не идут туда, куда хочется. Маршрут заранее жестко проложен по карте. И в конце каждого маршрута остаются синие сопки, которые манят к себе, потому что к ним нет времени идти. Кто знает, может быть именно сегодня ты прошел мимо самого отчаянного, самого интересного в жизни приключения? Романтика бывает разная. Самая беспокойная из них та, которая не терпит маршрутов, жестко проложенных по карте.

…Ветер унес цветные картинки с пальмами и южным морем, куропатки уже закоченели на холоде, вечер сделал снег синим, а камень на вершинах — черным.

— Так и будет, — сказали мы тогда. — Будет отпуск, и мы обязательно пойдем туда, куда просто хочется идти — без маршрутов, без аппаратуры, без пикетажных книжек. Из всех синих сопок мы выберем самые синие, из рек — самые интересные. И это будет обязательно на Чукотке!

Время шло. Мы лениво разрабатывали варианты. Можно проплыть на лодке вокруг Чукотки, можно пойти с низовьев Колымы маршрутом землепроходцев, можно просто провести гусиный сезон на побережье, можно…

Варианты падали, как медяки из прохудившегося кармана. Нужна была цель, но цели не было. Наша идея здорово стала напоминать мыльный пузырь. Она великолепно отливала всеми цветами радуги и… висела в воздухе.

…Две желтые папки попались мне на глаза случайно. Я прочел их взахлеб, и даже сейчас, когда я знаю их почти наизусть, я уверен, что их можно было бы опубликовать просто так, целиком.

На скоросшивателях было напечатано «Дело №», а поперек этой канцелярщины шли надписи: «Переписка с заявителем Уваровым В. Ф.» — на одном, и «Переписка с заявителем Баскиным С. И.» — на другом. Для нас в этих папках лежала цель, плоть нашей идеи.

Было бы конечно лучше, если бы вместо скоросшивателей была потемневшая от времени кожа и бронза, вместо глянцевитых листов с грифами учреждений — лохматый пергамент и даты были бы на пару-тройку столетий постарше. Неплохо бы еще обрывок непонятной карты с нарисованными от руки человечками. К сожалению, вторая половина XX века неумолимо и трезво смотрела на нас входящими номерами писем и размашистыми загогулинами резолюций. Содержание папок, однако, искупало все.

Мы изучали их днем и ночью. Особенно приятно было изучать их ночью, когда снег переставал скрипеть под шагами запоздавших пешеходов, а мыши нагло шебуршали за обоями.

Что же писал Уваров?

Папка с «делом Уварова» — старшая по возрасту и большая по объему. Она содержит семь писем Уварова и восемь ответов на эти письма. Ответы короткие, деловые. Письма Уварова написаны очень неровно: они повторяют, дополняют, противоречат друг другу.

Очень много наивных отступлений, очень много экзотических ссылок на туземные роды, «чукотских королей», легенды, царские имена. Суть же дела сводится к следующему.

1930 год. Вдоль берегов Чукотки почти беспрепятственно ходят контрабандистские американские шхуны, в тундре пасутся тысячные стада, принадлежащие кулакам-оленеводам. И олени и люди Чукотки затерялись где-то на перепутье между каменным веком и социализмом. В географических журналах идет спор о пальме первенства между бассейном Амазонки и бассейном Колымы. Невеселый спор о первенстве на неизведанность.

Именно в это время появился здесь новый уполномоченный АКО (Акционерное Камчатское общество) Василий Федорович Уваров. Должность у него для Чукотки звучала несколько иронически: лесозаготовитель. В погоне за редкими островными лесами Анадыря Уварову приходилось много ездить и, следовательно, постоянно сталкиваться с местным населением. Главным образом с ламутами, реже с чукчами.

В одну из таких поездок от пастухов, работавших в стаде кулака Эльвина, Уваров услышал легенду о «серебряной горе», якобы находящейся в дебрях Анадырского хребта. Оленеводы посоветовали Уварову обратиться к одному из богатейших кулаков Чукотки — Ивану Шитикову, стада которого кочевали, как и стада Эльвина, в бассейне Яблоневой, Еропола и по верховьям Анадыря. Как ни странно, престарелый Шитиков, который был живой летописью края и носил к тому же негласный титул «чукотского короля», отнесся к Уварову доброжелательно. Чукчам и ламутам, сообщил он, очень давно известна гора, почти сплошь состоящая из самородного серебра, которая расположена в горном узле, сводящем верховья Анюя, Анадыря и Чауна. Гора лежит в стороне от традиционных кочевок оленеводов, посещается очень редко. Серебро почти не разрабатывалось. Одно время (при Александре III) ламуты пробовали заплатить ясак серебром, но сборщики ясака отказались, требуя традиционной пушнины. Ламуты обиделись и больше попыток не повторяли. Последние десятилетия месторождение не посещалось. Название горы Уваров приблизительно передает как Пилахуэрти Нейка, что в переводе значит: «Загадочно не тающая мягкая гора». В качестве наиболее сведущего «эксперта» по месторождению Шитиков рекомендовал Константина Дехлянку, старейшину ламутского рода Дехлянка.

Сведения, полученные от Дехлянки, завершили собранное Уваровым описание горы. На водоразделе Сухого Анюя и Чауна «стоит гора, всюду режется ножом, внутри яркий блеск, тяжелая». По бокам свисают причудливой формы сосульки, наподобие льда, «который на солнце и огне не тает» (отсюда, по мнению Уварова, название горы). Высота ее около двухсот аршин, на вершине или вблизи (непонятно) находится озеро, покрытое также какой-то нетающей окисью. Конкретно гора расположена на речке Поповда, которая названа так по имени казацкого сотника Попова, оставившего когда-то свой след в верховьях Анадыря. Гора находится на краю леса.

У ламутов состоялось совещание, на котором они решили подарить гору советскому правительству. Уваров срочно дает телеграмму в Москву начальнику Геолкома и получает ответ: «Доставьте образцы за наш счет».

Уваров тут же приступил к организации экспедиции. Из имеющегося у него склада АКО он выдал подарки проводникам и снабдил экспедицию. Однако в дороге Уваров непонятным образом отбился от проводников, потерял снежные очки, ослеп и заблудился. Позднее, когда вновь состоялась встреча с проводниками, он попросил их привезти ему образцы, очевидно, уже отказавшись лично участвовать в экспедиции. Ламуты обещали привезти их осенью, приурочив посещение горы к сезонному циклу перекочевок.

Между тем Уваров собирал сведения о достоверности полученных им сообщений.

Неизвестно, откуда он узнал, что пограничниками была задержана в Чаунской губе баржа с серебряной рудой, которую «гнали морские чукчи». Баржа была затерта льдами и затонула. Оседлый чуванец Иона Алий сообщил, что в 1917—1920 годах в Марково приезжал канадец Шмидт, собиравшийся «переправлять серебро с верховьев реки Анадырь». Чукчи отказались помогать пришельцу.

После революции Шмидт бросил дело и бежал на Аляску. То, что это было лицо реально существовавшее, подтверждалось и тем, что Уварову удалось поднять затопленную в одной из проток Анадыря баржу, принадлежавшую обществу «Шмидт, Петушков и К0».

В конце 1932 года Уваров был снят с работы и очутился на Украине. Однако он утверждает, что образцы были привезены ламутами и сданы ими в контору АКО в Анадыре. Дальнейшая судьба образцов ему неизвестна. На Чукотку Уваров больше не возвращался. По непонятным причинам он хранил имеющиеся у него сведения более двадцати лет и только недавно занялся их опубликованием.

Разумеется, все рассказанное представляет лишь краткую сухую схему писем. В них очень много других, менее существенных доводов, заставивших Уварова в свое время поверить в реальность «серебряной горы».

…Странное впечатление остается после прочтения писем Уварова. Нервный, возбужденный и в то же время цветистый стиль изложения выдает человека, верящего в правдивость высказанной идеи и несомненно когда-то и чем-то глубоко обиженного. Похоже также, что все эти двадцать с лишним лет, которые прошли после его отъезда с Чукотки, Уваров как бы просидел в консервной банке. Мы нарочно отставили в сторону очень многие наивные высказывания. Они вполне простительны человеку, который был на Чукотке двадцать лет назад. Главное, гора. Возможно ли, чтобы она существовала на самом деле?

Сомневайся!

— Давай для начала изучим трактат «О пользе сомнения», — сказал я Старику.

— Опять древние греки?

— Не любишь классику? Ну давай сомневаться просто так… без теоретической подготовки.

— Может ли в природе существовать так вот прямо целая гора из самородного серебра?

— Науке такие примеры неизвестны. Это то же самое, как если бы Вавилонская башня торчала бы до сих пор и о ней никто не знал.

— Район сплошь покрыт рекогносцировочной геологической съемкой. Качество съемок сейчас таково, что если бы действительно в районе существовало уникальное месторождение, были бы найдены хотя бы его хвосты. Пусть речь пойдет просто о богатом месторождении.

— А может там вообще быть серебро?

— По науке не исключено. Эффузивный пояс. Частные примеры серебряного оруденения в этом поясе есть.

— А может быть, что-либо, что можно спутать с серебром? Ламуты ведь в то время минералогию не изучали?

— Запросто может. Антимонит, галенит. Кстати, мелких проявлений и того и другого в районе найдено достаточно.

Так мы сидели, складывая и перекладывая факты. Чайник пустел, наполнялся и снова пустел. Район действительно изучен весьма слабо. Месторождение серебра действительно может существовать и действительно могло быть пропущено.

Очевидно, на самом деле существует небольшая, но чем-то примечательная горка, которая получила собственное наименование у местного населения, хотя тысячи куда более значительных сопок стоят безымянными. Но почему речки Поповды нет на самых подробных картах? Почему сейчас никто из грамотных уже оленеводов не говорит об этой горе? Ведь оленей по-прежнему пасут на Анюе, Анадыре и Чауне. Уваров несколько путается в своих письмах. Позднее он говорит, например, что Костя Дехлянка был вызван Уваровым в Усть-Белую и в доме чуванца Зиновия Никулина был составлен акт, заверенный уполномоченным НКВД Коржом. В этом акте как бы удостоверялась заявка Дехлянки на серебряную гору. Куда пропал этот акт? Жив ли кто-нибудь из присутствовавших при этом свидетелей из местного населения? Где архив АКО? Может быть, там есть документы, говорящие об Уварове, об образцах, о легендах?

…Уваров настойчиво предлагает свой метод поисков: проследить аэровизуально край леса в междуречье Анюй — Анадырь. Обнаружить гору с самолета, по его мнению, нетрудно ввиду ее ярко выраженного индивидуального облика. Край леса — твердый ориентир, белый цвет горы — также твердый.

Мы сопоставляем, складываем и по-всякому комбинируем факты, догадки. Першит в горле от непрерывного курения. Мы уже почти верим, что где-то в горах Анадырского нагорья или в Северо-Анюйском хребте есть интересная гора с месторождением. Скорей всего сурьмяно-свинцовым. Очевидно, Уварова ввели в заблуждение. Но!..

На Чукотке есть серебро, утверждает товарищ Баскин

Есть ведь еще и вторая папка. Вторая заявка о серебре на Чукотке. Кандидат исторических наук товарищ Баскин изучал архивные документы времен землепроходцев. Среди описаний многочисленных стычек с инородцами, донесений о новых открытиях, списков «мягкой рухляди», множества имен и фамилий его внимание привлекли упорно упоминаемые слухи о серебре где-то далеко к востоку от Лены. Первые сведения дал знаменитый Елисей Буза. Отправившись в 1638 году из Якутска на восток, Буза после довольно длительного путешествия пересек устье реки Яны и столкнулся с юкагирами. Внимание Бузы привлекли многочисленные серебряные украшения, имеющиеся у юкагиров. Захваченный им в виде заложника шаман Билгей был доставлен в Якутск и сообщил при допросе, что серебро доставляют из местности, лежащей к востоку от реки Индигирки.

В 1639 году Посничка Иванов перевалил через хребет Черского и также обнаружил у индигирских юкагиров серебряные украшения. Якутская канцелярия весьма заинтересовалась этим. В восточные острожки посыпались приказы. Удача выпала на долю известного Лавра Кайгородца и казака Ивана Ерастова. Допрашивая с «пристрастием» находившегося у них в аманатах шамана Порочу, они добились следующих сведений: за Колымой-рекой протекает река Нелога, впадающая в море собственным устьем. На реке Нелоге, там, где ее течение подходит близко к морю, есть гора, а в горе утес с серебряной рудой. Река Нелога берет начало там же, где и река Чюндон, впадающая в Колыму. По Чюндону живут юкагиры, в верховьях же «люди род свой» и «рожи у них писаны» (татуированы). Достают руду «писаные рожи» и торгуют этой рудой с каким-то непонятным племенем наттов, которое также живет на Чюндоне.

Второй аманат, князец Шенкодей, подтвердил показания Порочи.

Анализируя совокупность имеющихся у него сведений, Баскин пришел к выводу, что река Нелога — это Бараниха, первая река, впадающая в море собственным устьем к востоку от Колымы. «Писаные рожи» — это чукчи, которые действительно до последнего столетия татуировали лица. Чюндоном Баскин предлагает считать Анюй.

Если исходить из предпосылки, что река Нелога — это действительно Бараниха, то наиболее вероятным местом, где может находиться серебро, является выход реки из предгорьев на обширную Раучуанскую низменность. Ведь в показаниях аманатов прямо указано, что серебро находится «блиско от моря» в скалистых береговых обрывах. На Раучуанской низменности обрывов нет, и, следовательно, приходится с натяжкой считать близкими первые от моря обрывы. Кстати, именно в предгорьях, выходя на равнину, Бараниха действительно прорезает узкий, изобилующий обрывами каньон. Здесь Баскин и предлагает искать серебро.

Интересна еще одна деталь. В записке землепроходцев указано, что, по сведениям аманатов, «серебро висит-де из яру (обрыва) соплями». Эти «сопли» — сосульки — «писаные рожи» отстреливают стрелами, так как иначе добраться до них невозможно. Это в какой-то мере перекликается с легендой, услышанной Уваровым. Там ведь тоже серебро находилось в виде свисающих натеков.

…Итак, снова серебро и снова примерно один и тот же район, где сходятся в общей сложности верховья Анюя, Чауна и Анадыря. Два совершенно независимых источника.

Правда, в заявке Баскина указан район совершенно точно.

Трудно сказать, хорошо это было или плохо. Во всяком случае, мы знали, что в прошлое лето по заявке Баскина был поставлен заверенный отряд. Отчета о работе отряда еще не было, но то, что отряд не нашел ни грамма серебра, было известно. Не обнаружили даже его следов.

Кто виноват? Хитрый ли шаман Пороча, почивший три столетия назад, непонятливые казаки, не разобравшиеся в перепуганном лепете аманатов, или, может быть, Нелога вовсе не Бараниха и Баскин неверно сгруппировал факты?

Сомневаясь — предполагай!

Я не знаю, сколько бы времени бродили мы в сумрачных джунглях сомнений. Серебряная лихорадка захватила нас целиком.

— Вот что, старина. Так дело не пойдет, — сказал я однажды. — Мы свихнемся на этом проклятом серебре. Нас даже не похоронят как нормальных советских граждан, потому что пережиток жадности насквозь уже проел наши души…

— Так мы ж не для себя, — смущенно сказал Старик. — Вдруг эти ребята правы? Что же, они зря бумагу и нервы изводили?

Под «ребятами» он имел в виду, очевидно, Уварова и Баскина.

— Не остудить ли нам головы?

— Тоже вариант, — меланхолично согласился Старик, и мы поплелись в нашу избушку на берегу моря.

…Наверное, нам стоило это сделать несколько дней назад. Пламя добродушно урчало в железной печке, старомодно кривилась стеариновая свечка, в приоткрытую дверь было видно, как синим холодом убегает на север лед Чаунской губы.

— А ведь раньше люди тоже врали, — сказал Старик.

— Даже больше, чем теперь, — тоненько поддакнул я.

— И выдумывали…

— И не понимали друг друга…

— Словом, были темные.

— Как мы с тобой.

…Итогом выездной сессии явились следующие решения. По пунктам:

а) Мы не охотники за сокровищами, не жадные испанцы и не продадим душу серебряному дьяволу. Мы просто хотим побродить по Чукотке, но так, чтобы была хоть минимальная польза для остальных двухсот миллионов. Эту пользу мы принесем, если займемся проверкой заявок Баскина и Уварова.

б) Не стоит с буквальной уверенностью опираться на высказанные в легендах и записках служивых людей сведения. Давность времени и неизбежные искажения в передаче информации могут привести к далеко ошибочным выводам. У нас нет критерия достоверности; мы не знаем старых названий Баранихи, Колымы, мы не знаем, была ли речка Поповда. Мы не знаем мотивов, которыми руководствовались Шенкодей, Пороча, Эльвин, Шитиков. Старик в сердцах сказал даже, что вся эта компания брехунов состоит из князей, богатеев и служителей культа.

в) Обе заявки следует считать, очевидно, звеньями одной цепи. Где-то в узле, где сходятся Чаун, Анюй и Анадырь, должно быть месторождение серебра или причина, породившая легенду о нем.

г) Наиболее интересной стоит считать заявку Уварова, так как она ближе по времени. Кстати, заявка Баскина уже проверялась.

Из заявки Уварова взять следующие ориентиры: все упоминающиеся там фамилии, то, что гора находится на краю леса, и то, что она как-то привлекает к себе внимание среди всех окрестных сопок. Не забыть об озере.

д) Мы тоже имеем право предполагать. Всякое предположение нуждается в надергивании фактов. Например, Чаун с незапамятных времен назывался Чауном. Это известно точно, известно также, что хозяином Чауна всегда являлись чукчи, то есть прежние «писаные рожи», добывавшие серебро. Не является ли упоминавшийся у землепроходцев Чюндон искаженным названием Чауна? Кстати, по сведениям Тан-Богораза, интенсивная миграция чукчей на Анюй и Колыму началась сравнительно недавно. Верховья Чауна всегда посещались оленеводами. Об этом говорят данные археологов. Анадырь и Чаун почти сходятся верховьями в районе озера Эльгытгын, которое круглый год покрыто льдом. Других озер поблизости нет. Не является ли упоминание о горном озере, покрытом какой-то пленкой, легендарной интерпретацией реального Эльгытгына?

К западу от озера лежит кряж академика Обручева. По югу кряжа проходит край леса и там же берет начало Сухой Анюй. Если мы посетим этот край, то во всяком случае сделаем шаг в деле решения загадки двух желтых папок.

Примерный план экспедиции таков. Собрать группу примерно из четырех человек, подняться вверх по Чауну, осмотреть район озера Эльгытгын, то есть юго-восточную часть кряжа академика Обручева, и потом, если удастся, сплавиться вниз по Анадырю, чтобы найти следы бывших уваровских знакомых. Главное внимание уделить опросу населения. На пункте «е» мы решили остановиться.

…Времени в обрез, у нас ни черта нет, даже начальство живет спокойно, не зная, что летом нам понадобится отпуск.

— Если мы не выкинем базу на озеро, считай, что наше предприятие накрылось.

— Чем ты ее выкинешь?

— Самолетом, чем же больше.

— А самолет?

— Тетка-фортуна поднесет на блюдечке с голубой каемочкой.

— Писаная ты рожа.

— Сам Шенходей.

…Совещание на берегу моря было закрыто. Мы шли домой. Я чувствовал, как недоверчиво смотрит на нас синяя полярная ночь. Меланхолично поскрипывал снег.

Не тот ноне пошел романтик…

Личный состав экспедиции сформировался с подозрительной быстротой. Ввиду подчеркнутой скромности ее членов я вынужден писать об их достоинствах просто так, не упоминая анкетных и паспортных данных.

Номер первый. Старик.

Он был действительно старше всех нас. Зимовал в свое время на Тикси, был снайпером на Халхин-Голе, семь лет бродил по степям Монголии, все остальное время делил между Москвой и Памиром, пока тревожный ветер приключений не занес его на Чукотку. Старик — кадровый военный. Вторая его специальность — охота. Мы потихоньку завидуем его ста восьмидесяти сантиметрам, прямой, как лыжная палка, фигуре.

Номер второй. Серега.

Вместе с ним мы два лета бродили по чукотской тундре. Среди многочисленных талантов Сереги есть один особенно выдающийся — таскать рюкзак. Летом 1959 года я лично был свидетелем, как Сергей один тащил на себе по весенней тундре пятиместную тридцатишестикилограммовую лодку. Он нес ее тогда сто с лишним километров.

Журналист. Его основное призвание — вносить элемент рационализма в нашу сумбурную компанию. Журналист всегда спокоен и логичен. Но я-то знаю, что у него тоже есть пунктик помешательства. Пунктик совсем не оригинальный — рыбалка, но это основной мост, перекинутый между нашими душами.

Еще один журналист. Для всех нас это в доску свой парень, надежный товарищ. Перед тем как стать редакционным зубром, несколько лет работал с геологами на Индигирке.

Вокруг этого центрального ядра группировалась легковесная оболочка болельщиков. Наши болельщики ничем не отличались от своих собратьев по всей планете: они давали советы, иронизировали и, разумеется, все до одного были настроены крайне скептически. Скептицизм выражался в старой как миф формуле замаскированной зависти: «Ну куда вам… вот если бы мы…».

Разумеется, оснований для сомнений было более чем достаточно. Около ста десяти километров отделяло поселок от устья Чауна, двести сорок километров безлюдной тундры было между устьем Чауна и озером Эльгытгын, около семидесяти километров от Эльгытгына до верховьев Анадыря и потом более шестисот километров вниз по Анадырю. В низовьях Чауна дорогу преграждает невиданное количество всевозможных стариц, проток, притоков и кустарниковых зарослей. В предгорьях и непосредственно в горах почти невозможно рассчитывать на топливо, кроме крохотных побегов полярной березки. Для того чтобы сплавляться вниз по Анадырю, нужны хотя бы малоподвижные и неудобные резиновые лодки. А тащить их надо на себе.

…Мы сидим с картами и логарифмическими линейками. Листки бумаги покрываются столбиками цифр, монотонное бормотанье висит в прокуренной комнате. Не хватает только треска арифмометров да руководящих окриков главбуха.

— Двадцать пять километров в день, сорок граммов масла на день, три пары портянок… сотни патронов — то ли хватит, то ли не хватит… не забыть записать крючки… резиновая лодка весит восемь килограммов… А там что, правда, магазинов нет? Палатку обязательно… сухой спирт… две шапки…

Список грузов рождается в муках, но он все же рождается.

Объективная реальность в виде служебных и прочих обязанностей непрестанно вмешивается в наши планы. Выход в путь назначен на конец июня. К концу мая расположение участников экспедиции намечалось на карте Союза следующим образом: Старик находился в поселке, один из журналистов сдавал экзамены в Хабаровске, я был переведен в Магадан, Серега уезжал с полевой партией на Колыму, с тем условием, что его отпустят летом…

Первыми сдали окопы журналисты. Я получил телеграмму из Хабаровска: «Зашился экзаменами до конца июля. Простите и зачеркните».

Второй журналист неожиданно получает повышение по службе, но с условием, что и заикаться не будет об отпуске. Что же, газета, как и наука, требует жертв! Не успев закончить расчета варианта на четверых, Старик садится считать на троих.

Еще одна звезда мелькает на горизонте — Леха, заведующий красной ярангой. Парень здоров и статен, как молодой олень, к тому же он знает чукотский, к тому же он (по призванию) художник, к тому же… Старик не успевает закончить вынутый из архивов листок с вариантом на четверых, как выясняется, что именно во время экспедиции жена у Лехи будет рожать сына. Жена плачет. Леха пасует. Смешные нынче пошли люди, по восемь месяцев не знают, что у них будет рождаться наследник.

— Не тот ноне пошел романтик, — с грустью констатирует Старик.

Он уже забыл про серебро. Благородный нос авантюриста кривится вниз, как у престарелого бухгалтера. Старик работает, как электронно-счетная машина.

В остервенении он разрабатывает варианты на восемь, на десять, на одиннадцать человек. От Сергея с Колымы ни слуха. Самое обидное, что у него остались резиновые лодки, без которых нам не двинуться с места. В поселке лодок не достать. Я потихоньку разрабатываю вариант на двоих, хотя это почти нереально. Не тот ноне пошел романтик…

Невольно вспоминаются суматошные времена организации геологических партий. Тогда за нашей спиной стояли склады и ассигнования, бухгалтерии и целая иерархия занятого и заботливого начальства. Нужна лодка — пиши заявку, получай лодку. Нужен самолет, чтобы выбросить базы, — побегай по начальству, и после десятка резолюций ты все же получишь самолет. Стоит ли говорить о такой мелочи, как примусы, антикомарин, компасы и кипы инструкций. Но сейчас мы состоим в разряде презренных индивидуалистов. Мы — самодеятельность. В розовых снах мы видим абстрактного доброго дядю. Дядя сидит в кабинете, к нему приходят прожектеры и мечтатели. Если прожект обоснован, дядя уделяет мечтателям толику из государственных щедрот. Нет — гонит прочь.

К концу июня телеграммы на Колыму стали составлять главную статью расходов нашего бюджета. В начале июля мы просто ждали. Мыльный пузырь угрожающе раздувался. В конце концов мы решили, что ждать больше нет смысла. Нас снова осталось двое, как и в самом начале. И снова мы бредем в избушку, чтобы взвесить на весах нашей сомнительной мудрости ситуацию.

В эту ночь в поселок пришли пароходы. На другой день мы получили телеграмму от Сереги. Он писал, что не сможет приехать, так как начальник партии категорически отказался его отпустить. Мы узнали также, что юг Чаунской губы забит льдом и катера к устью Чауна не ходят. К маршруту прибавлялось еще 110 пеших километров. Надо было искать выход.

Старик, море и я

…Нас осталось двое: Старик и я. Было совершенно ясно, что осилить такой маршрут по Чукотке вдвоем невозможно. Мы по опыту знали, что тащить по кочковатой тундре рюкзак более тридцати килограммов, если ты не родился шерпом, тоже тяжело. В наши шестьдесят килограммов должны войти оружие, патроны, галеты, сахар, масло на месяц; одежда, бинокль, фотоаппарат, небольшой запас сухого топлива, теплая постель и одежда на случай выпадания снега; посуда и сотни других предметов, необходимых, если ты собираешься путешествовать не по Крыму и Кавказу и даже не по Подмосковью и даже не по тайге, где по крайней мере всегда можно найти топливо для костра.

Самым разумным было купить лодку, добраться на ней морем до устья Чауна, подняться, сколько будет возможным, вверх по Чауну и далее пешком попробовать дойти до Эльгытгына.

Общее же выполнение маршрута оставить до более благоприятных времен, которые смутно обещает нам фортуна.

…Лодку оказалось найти не очень трудно. Бесчисленный любительский флот усеивал берега Чаунской губы. Подвесные моторы ревели по бухте днем и ночью. Спасательная служба умело вытаскивала из ледяной воды подвыпивших лодковладельцев, топоры стучали на самодельных верфях. Однако в большинстве своем это были легкоходные и ненадежные плоскодонки.

Наша шхуна должна была быть более солидной и… недорогой!

«Солидная шхуна» нашлась лишь на третий день. Корпус шхуны был сделан увы… из фанеры и промасленного брезента, но зато в основании лежали морские шпангоуты, снятые с разбитой шлюпки, зато у нее был киль и при одном взгляде на обводы хотелось писать стихи. Был у шхуны и мотор. К сожалению, от этой проржавевшей помеси самовара, велосипеда и тракторного дизеля сразу же пришлось отказаться — мотор работал только в редкие минуты благодушного настроения.

Пустив в ход самые невероятные связи, Старик раздобыл маленький стационарный моторчик с одним цилиндром и совсем новый. Залихватский вид «малыша» сразу же внушал симпатию, а толстая пачка инструкций — уважение. Мы отдали за него последние сотенные бумажки из заднего кармана и…

До сих пор нам приходилось иметь дело только с подвесными моторами. Мы знали их удобство и капризный нрав, но мы слыхали также, что стационарные моторы куда более надежны, что их удобнее ремонтировать в дороге и что они «здорово тянут». Такие понятия, как «жесткий фундамент», «центровка вала», «вынос винта», были нам неизвестны.

Корабли уже приходили в поселок один за другим. По временам светило солнце, временами шел снег, штили сменялись штормами, а мы сутками копались на морском берегу, подгоняя центровку вала, соображая, как сделать и где поместить выхлопную трубу, как установить на фанере и брезенте жесткий фундамент.

Теперь нас окружала новая толпа болельщиков. Никогда бы не подумал, что в одном небольшом поселке может быть столько досужих бездельников и что все они к тому же спецы по центровке и установке стационарных двигателей. Мне хотелось повесить лозунг, полный отчаяния: «Не покупайте стационарных моторов».

Великий Чаун

Чаунская губа похожа на зазубрину, выщербленную в широком клине Чукотского полуострова. С востока губу обрезает скалистая громада Шелагского мыса, на северо-западе низкий и плоский остров Айон отделяет ее от моря. Названия эти знакомы по книгам еще со студенческих и школьных лет.

С юга к морю незаметно примыкает широкая Чаунская низменность. Она прорезана тундровыми реками, забита озерами, кочками, мерзлотными холмами и пологими сглаженными увалами. Чаунская равнина — это заполярный рай для птиц, оленей и комаров. На самом юге губы был основан еще в тридцатых годах поселок Усть-Чаун. Теперь поселок перенесен на другое место и называется по-другому. В Усть-Чауне остались только земляные квадраты на месте избушек да несколько рыбацких домиков. Других поселков нет. Вдоль берега тянутся землянки охотников. Их можно пересчитать по пальцам, хватит одной руки. Дальше на юг по всей тундре до самого Анадырского нагорья и еще дальше на юг, уже по Анадырю, можно встретить только оленьи стада.

…Наша лодка называется ласково и просто — «Чукчанка». Одноцилиндровый, двухтактный, шестисильный, установленный на жестком фундаменте, с отцентрированным валом и вынесенным по расчету винтом двигатель стучит вполне сносно. Мы уже миновали обрывы Певекского полуострова, миновали подальше от берега отмели косы Млелина, прошли близко скалистый мыс Турырыв и пили чай в устье Ичувеема.

Ичувеем — большая река. До самого устья вода несет легкую желтизну — где-то за сто с лишним километров отсюда грохочут сейчас промприборы, идет чукотское золото.

…Старик с увлечением играет в бывалого морского волка. Из-за ворота полушубка выглядывает тельняшка. Старик ведет лодку, обозревает в бинокль окрестности, держит наготове винтовку на случай появления нерпы, и успевает еще, при помощи мокрого пальца, искать направление ветра и угадывать грядущую погоду.

Меня беспокоит только ветер. Нам надо пройти еще километров пятьдесят. Мы уже вошли в низменный участок побережья и по старому опыту знаем, чем это грозит. Широкая полоса отмелей заставляет держаться подальше от берега. В случае шторма здесь невозможно ни вытащить лодку на берег, ни найти хоть крохотный, закрытый от волн залив.

Но море тихо и безобидно. От нечего делать я копаюсь в бесчисленных мешках со снаряжением, шью парус (мачту мы прихватили с собой) и заполняю дневник экспедиции. Желтое чукотское солнце благодушно поглядывает на нашу «Чукчанку», на западе белыми миражами светлеют льды.

…Гоняем чаи. Чукчи-зверобои на своих вельботах оборудуют обычно закрытое от ветра место для примуса. У нас примуса нет. Но мы находим выход из затруднения. Поперек лодки кладется весло, на весло вешается ведро, наполовину наполненное морской водой. В ведре плавает консервная банка с бензином. Сверху на все это трехэтажное сооружение приспосабливается чайник.

Прежде чем войти в устье Чауна, нам надо побывать у старого приятеля — Василия Тумлука.

Тумлук — охотник. Два года назад я проходил под его руководством курс вождения собачьей упряжки и весенней тундровой охоты на гусей. Прошлое лето по просьбе Магаданского краеведческого музея мы вместе искали розовых чаек. Нам есть что вспомнить, и, кроме того, у Васи нас ждут кухлянки и меховые штаны. Это вместо тяжелых полушубков, спальных мешков, вместо плащей и телогреек.

Мне всегда нравилась тумлуковская манера встречать гостей. Строгости выдерживающегося при этом ритуала мог бы позавидовать английский королевский двор. Я знаю, что уже за несколько километров до избушки мы увидим Васю. Вася с независимым видом прогуливается по берегу и пинает полегоньку всякую плавниковую мелочь. На Васе торжественно краснеет новая кухлянка, специальная «выходная» двустволка за плечом. Стук мотора он, конечно, слышит за час до нашего появления, но вблизи Вася нас не слышит и не видит лодки. Он смотрит на горизонт, в сторону Айона, себе под ноги, куда угодно, только не на лодку. Так уж положено по ритуалу.

И только когда лодочный нос врезается в песок в нескольких метрах от него, он с удивлением оглядывается на приезжих: «А, это вы?!» Ей-богу, квартирного соседа в коридоре мы встречаем по утрам с бо́льшим удивлением. После этого по ритуалу положено полчаса поговорить на всякие посторонние темы: об изменении в семейном положении, о том, как вели себя нынче нерпы, идет ли рыба, какие прогнозы на песца. И лишь потом Вася, как бы между делом, предлагает пройти к избушке и выпить чая. До избушки сто метров, и все мы знаем, что чай давно уже ждет нас на столе, что хлеб нарезан и куски всевозможной рыбы ждут нас. Но ритуал есть ритуал, так было всегда.

Однако на сей раз нас встречают одни кулики. Мы вводим лодку в речное устье, сбрасываем якорь из останков старого мотора — никого, кроме куликов! Самый надоедливый кулик вдруг перестает кружиться возле нас и, отчаянно-весело пискнув, со всех ног пускается к избушке. Он бежит, частит ногами и орет во все горло. Узнал-таки старых гостей!

Дверь избушки замкнута щепочкой. Собаки дома, значит, Тумлук ушел ненадолго.

— А вон он, — говорит Старик.

Я вижу, как под низким речным берегом плывут головы. Издали видно сутулую фигуру. Собаки прыгают с лодки и с лаем спешат к нам. Мы начинаем изучать небо. Вася спешит, переваливаясь по кочкам. Он мал ростом, длинношеие гуси хлещут его по ногам. Скосив глазом, я вижу широкую Васину ухмылку. Рад, старый черт, гостям! Но теперь мы хозяева ритуала.

— А, это ты?! — замечаю я в последний момент его протянутую руку.

— Пойдем скорее чай пить, — говорит Вася, — устал я на охоте.

— Да обожди, как с рыбой в этом году?

— А как песец?

— Как нерпа?

Вася смеется.

…Мы до отвала наелись гусятины и уничтожили страшное количество рыбы. Вяленый голец — фирменное блюдо этой земли. Гольцы висят перед нами огромными распластанными подносами.

— Мечинки![1] — кряхтит Тумлук.

— Мечинки! — бормочем мы набитыми рыбой ртами.

— Был я и на Анадыре, был на Эльгытгыне, — продолжает повествовать Вася. — Пилахуэрти Нейка? Впервые слышу. Поповда? Нет, не слыхал. Может быть, так… чукчи ведь раньше совсем отдельно жили. Одни называли реки и сопки так, другие — по-другому.

Кирпичный чай теплом разливается по жилам. Хорошо лежать на шкуре прямо на улице. Собаки по очереди деликатно подходят, чтобы лизнуть щеку. Светлые вечерние сумерки придвигают к нам синюю громаду Нейтлина. Там бродят дикие олени, бродят медведи.

«…Очень давно, когда воинственные коряки-танниты постоянно угоняли у чукчей стада, на склоне этой горы состоялось сражение. Оленеводы воевали не спеша. Два дня горели друг против друга костры чукчей и коряков. Нейтлин — знаменитый корякский богатырь подходил к самому лагерю чукчей и вызывал их на единоборство. Желающих не находилось. На третий день один чукотский юноша принял вызов Нейтлина. Пока Нейтлин издевался над ним, называя его молокососом, юноша забрался вверх по склону и оттуда с разбегу пронзил Нейтлина копьем. Коряки ушли, но в знак памяти о великом воине незлопамятные чукчи назвали гору именем Нейтлина».

Мы с удовольствием слушаем Васю.

«…За горой Нейтлин идут красные холмы Мараунай. Они красны от крови коряков и чукчей. Олени сейчас щиплют ягель и спотыкаются о человеческие кости».

Холмы Мараунай красны от красного цвета слагающих их эффузивов, но что из того? Не стоит переубеждать Васю. В Старике просыпается кадровый военный.

— Неужто правда, и сейчас кости?

— Правда.

— А луки, шлемы, всякие там панцири?

— Панцири надевают только трусы. Так говорили чукчи.

…А ну их с этими войнами. Мирным холодом дышит на нас чукотская земля. Бормочут утки. Нейтлин покрыт темными морщинами ложбин, манит к себе зелень склонов.

Утром мы уходим. Старик похож на закованного в олений мех рыцаря Севера. Вася одну за другой кидает в лодку рыбьи пластины. «Чукчанка» выходит в море. Крохотная фигурка долго стоит на берегу, закиданном водорослями и плавником. У меня чуть тоскливо сжимается сердце. Это надо видеть и надо понять. Кулики, пожилой маленький человечек, море, избушка, собаки. Ласковая птичья и рыбья земля.

Лодка, покачиваясь, вздымается на пологих волнах. Утки со свистом режут воздух. Ажурное дерево маяков темнеет на фоне белесого неба.

Через тридцать километров мы входим в устье Чауна. Две косы, заходящие одна за другую, как огромные речные челюсти скрывают его от моря. С моря устья не видно, и лишь после поворота открывается широкое горло реки. Чайки налетают с прибрежных озер, то здесь, то там высовываются из воды поплавки нерпичьих голов. Видимо, начался обратный ход рыбы из моря в реку и нерпы, как всегда в это время года, густой цепью перегораживают устье.

Усть-Чаун. Несколько слепленных из досок, фанеры и дерна домиков приткнулись на берегу. Сарай для рыбы, бочки из-под горючего. Мелкий чукотский дождь сыплет сверху. Очень тепло. В Усть-Чауне почти никого нет: идет рыба и люди на промысле. Старый знакомец, бригадир Мато, выходит нам навстречу.

— Привет, бродяги, — здоровается Мато.

— Привет, рыболовный бог. Ну как, усы еще целы?

— Пока целы, — смеется Мато. — А вы никак в чукчи перешли?

— Если примут — переходим.

Прошлый год Мато поспорил под горячую руку, что если бригада наловит рыбы меньше других, он сбреет свои знаменитые усы. Мато высок и широкоплеч. Ему бы здорово пошла кухлянка и узкие нерпичьи штаны, какие носят большинство рыбаков-чукчей. Но Мато предпочитает щеголять в пиджаке.

И снова толкуем о рыбе, о ставных сетях, о неводах, о лодках, о моторах.

…Здесь водится розовая чайка. Вероятно, каждый живший в Арктике слыхал об этой необычной птице. О розовой чайке писал Нансен. Мечта каждого полярника хоть раз в жизни увидать розовую чайку. Долгое время эта птица была загадкой для орнитологов. Почти каждая полярная экспедиция писала о встречах с ней, но никто не видал и не знал мест ее гнездовий. Только в 1901 году Бутурлину удалось отыскать гнездовья розовой чайки в непроходимой болотистой низине в устье Колымы. Это место гнездовий во всех орнитологических справочниках указывается как единственное. Но розовая чайка есть и на Чукотке.

Целый вечер мы бродили по тундровым озерам. Мягкая болотистая земля пружинила под ногами.

Все так же близко стоял темный массив Нейтлина. Тундра дышала запахом осоки, гниющих водорослей и сырости. Чайки были только на одном озере. Маленькие острокрылые птицы метались вокруг нас с неуверенным и испуганным криком. Очевидно, где-то поблизости были птенцы. У розовой чайки робкий изломанный полет, тихий голос. Увидеть ее окраску в воздухе довольно трудно; чтобы хорошо рассмотреть прославленный цвет оперения этой птицы, чайку надо убить. В прошлом году мы так и сделали. Я смотрел на удивительно розовые перья на груди, карминный клюв и лапки. Смотрел, как с тихим криком мечутся вокруг нас оставшиеся в живых, и дал себе слово никогда больше не стрелять в этих птиц. Каждому хочется иметь на своем письменном столе чучело розовой чайки. Для вдохновения. Но, возможно, лучшей памятью об Арктике будет та птица, которая до сих пор гнездится на озерах Усть-Чауна, которая не стала просто чучелом у тебя на столе. Здесь дело вкуса, если не считать, что и закон охраняет розовых чаек.

Мы вернулись к рыбакам уже поздно. Огромная алюминиевая кастрюля висела над костром. У костра колдовал Мато. Голец, нельма, чир, муксун, хариус, снова голец. Рыба летела в кастрюлю по одной ему известной пропорции. Старик, как специалист по приправам, пристроился рядом. Перец, лавровый лист, какая-то травка, снова перец, соль. Старик и Мато явно понимали друг друга. Мне оставалось только взять ложку и стать специалистом по опробованию.

Тревожно бормотали за рекой гуси. Гагары, как реактивные самолеты, резали воздух, возвращаясь в тундру. Честное слово, я понимаю тех чудаков, которые вместо отъезда на «материк» из года в год проводят отпуск здесь, на тихой усть-чаунской земле.

Земля куликов, проток и мамонтов

— На мясорубке, что ли, эту реку крутили? — ворчит Старик, в очередной раз перекладывая руль. Действительно, река петляет, как пуганый заяц. Уже часа два мы крутимся возле одного и того же мерзлотного холма. Холм поворачивается к нам то одной, то другой стороной, как манекенщица, демонстрирующая платье, но упорно не желает удаляться. И так каждый день.

Райское плавание по стоячей воде кончилось. Мотор с трудом тянет против течения. Встревоженная река все чаще посылает нам навстречу отряды перекатов, быстрин, кружит голову бесчисленными поворотами. Мы отдыхаем на галечниковых косах. Зеленая лента кустарника затопила Чаун.

Мы давно уже потеряли ощущение времени и пространства. Только вода и кустарник. Где-то есть широкая и просторная тундра, где-то есть озера и горные долины. Иногда нам кажется, что мы пристали к коренному берегу. Мы продираемся сквозь кустарник, чертыхаемся и ползем на четвереньках, и все для того, чтобы через десять минут, через полчаса снова увидеть впереди воду. Остров! На той стороне тоже кусты. Если пересечь протоку и снова продраться сквозь кусты, снова увидишь следующую протоку и снова кусты. Так может продолжаться до тех пор, пока не потеряешь обратную дорогу к лодке. Острова усыпаны заячьим пометом, влажный песок испещрен тонкой паутиной птичьих следов. Невидимые журавли провожают нас печальными криками.

Мой Старик стал похож на взбалмошного ребенка.

— Рыба! — кричит он, и лодка утыкается носом в берег. На свет извлекается патентованное стальное удилище, бесчисленное число катушек с лесками и искусственные мушки. Уговаривать его плыть дальше бесполезно: глаза у Старика стекленеют, руки трясутся. Я ухожу осматривать очередной остров.

Кулики встречают и провожают меня по отмелям. У каждого человека есть слабость к какой-нибудь птице, мне нравятся кулики. Я люблю этих хлопотливых, хозяйственных и гостеприимных птах. Кулик пищит, крутится под ногами до тех пор, пока не передаст меня с рук на руки хозяину следующего участка косы. После этого кулик замолкает и долго смотрит вслед темным печальным глазом. Уж не обидел ли я его своим криком? Кажется, спокойный, безобидный человек? — думает кулик.

Я возвращаюсь обратно. Старика можно разыскать только по торчащему из куста удилищу. У ног его бьются хариусы.

Я смотрю на их предсмертную дрожь и философски говорю Старику:

— Вот так гибнут и люди, кидаясь на яркую подделку вроде твоих мушек… — В ответ слышится лишь легкое рычание. Мне приходится чуть не за ворот уводить зарвавшегося истребителя рыбьего царства. Сегодня на уху хватит, а завтра будет еще.

…Кажется, мы совсем уже излечились от серебряной лихорадки. Во всяком случае, о Пилахуэрти Нейке мы говорим реже, чем месяц назад…

Еще день, и этот этап плаванья подходит к концу. Чаун становится все уже, все мельче и быстрее становятся протоки. Шестисильный «малыш» ревет на перекатах с надсадным воем, иногда по нескольку минут мы стоим на полном ходу напротив одного и того же куста. Почти постоянно приходится пускать в ход шесты. С непривычки эта работа на неустойчивой лодке выматывает мгновенно. Мозольные волдыри не сходят с рук. Мы уже пару раз били винт о камни. Запасного винта у нас нет.

— Завтра последний переход, — объявляю я вечером Старику. — Иначе мы сожжем весь бензин и попортим винт. Не на чем будет возвращаться…

Старик не спорит. Плаванье с черепашьей скоростью ему тоже надоело. После ужина мы склоняемся над картой. Мы уже дошли до холмов Чаанай. До предгорий остается не очень много. До Эльгытгына около ста тридцати километров.

Назавтра мы решаем устроить дневку и сходить на Чаанайские холмы. Это наша предпоследняя комфортабельная ночь. Мы лежим в палатке, укрытые кучами всякой меховой одежды. Ветер ласково похлопывает палаточным брезентом, где-то совсем рядом надрываются в вечернем концерте гагары. Удивительным разнообразием голоса наградил бог эту птицу. Гагара может смеяться театральным наигранным смехом, может издать вопль насмерть раненого человека, может каркать зловещее самого что ни на есть былинного ворона. В какой-то старой книге я читал о полярных путешественниках, сведенных с ума воплями гагары. Во всяком случае, услышав впервые ее крик, я порядком перетрусил. Это было четыре года назад на побережье залива Креста.

На другой день мы с трудом продираемся сквозь кусты к подножью холмов, разбрызгиваем сапогами мелкие протоки.

— Экваториальная Африка, — сердито бормочет Старик, оглядывая порванные штаны.

Черный сланцевый щебень устилает вершину холмов. Ягель, лишайники, редкая бессильная травка. Отсюда видно почти всю долину. Тусклое речное олово отблескивает среди темной зелени кустарника. Жестяные пятна озер, и снова темная полоса другой параллельной реки. Чаунская долина. Ее пересекал капитан Биллингс. Потом был геодезист Калинников. Нашим же маршрутом за два десятилетия до нас проходил Сергей Владимирович Обручев, несколько лет назад здесь работала рекогносцировочная геологическая партия. Вот и все, путешественник. Но земля эта полна следов людей.

Уже по дороге сюда мы встретили несколько могил оленеводов. Куча истлевших оленьих рогов, обломки нарты да выложенное камнями место, где лежал труп, — вот все, что осталось от бывшего пастуха. Такие захоронения попадаются на каждом шагу на этой древней земле.

…На вершинах положено философствовать, точно так же как положено спать на вагонной полке и размышлять о бренности бытия на горных дорогах Памира.

Я люблю читать и люблю вспоминать книги старых арктических путешественников. Этим людям посчастливилось в одном — они жили в эпоху, когда путешествия и географические открытия были профессией. В наше время большинство поклонников доброй классической романтики вынуждены прозябать в жалком любительстве. Но зерно тяги к странствиям, заложенное в душу человечества книгами профессионалов, неистребимо. Вдоль великолепных шоссе Франции и Германии, по поселкам Чехословакии и по Подмосковью тянутся смешные люди с рюкзаками и палками. Они Пржевальские, Стенли, Черские и Беринги одновременно. Я вспоминаю капитана Биллингса.

Он пересек Чаун 23 января 1791 года. Может быть, именно здесь в его дневник были внесены строчки о Чукотке:

«Поверхность ее везде шероховата и покрыта каменьями, а из сих камней есть такие, что всякую меру превосходят, и везде видны озера большие и малые, в которых скопляется вода от таянья снегов… Мы имели перед глазами такие виды, которые в мысль нашу вперяли восторг и заставляли нас на те предметы взирать с глубочайшим благоговением…»

Интересно читать размышления о том, каким образом могли в этой бесплодной стране жить огромные мамонты, кости которых изумляли первых путешественников. Предлагаются два варианта: либо эти кости были занесены сюда всемирным потопом, либо сами мамонты «жесточайшего естества были».

…У палатки нас ждет человек. Крохотная одноместная резиновая лодочка приткнулась рядом с нашей «Чукчанкой». Парень молод, худощав. Среди чукчей редко встречаются сухие узкие лица. Может быть, эскимос?

— Отец эскимос.

— Куда?

— Из стада за продуктами.

— Не с Эльгытгына?

— Нет, мы на Эльхкаквуне.

Редкие фразы падают как камни в стоячую воду. Слова дороги. Хорошо помолчать с понимающим тишину человеком.

Старик исчезает в кустах, чтобы подстрелить на обед зайца, а я без особого желания начинаю расспросы.

Нет, про серебряную гору ничего не слыхал. Возможно, знают старики. Но слышал другую интересную вещь. В верховьях Анюя, на одном из притоков, есть большой красный камень. Старики говорят, что еще совсем недавно со всей Чукотки приезжали люди молиться к этому камню, приносить жертвы. Около камня очень много всяких предметов: старых бубнов, посуды, одежды, винчестеров, чайников, нарт. Каждый молился как мог. Сам Николай не видал этого камня, да и никто из молодых ребят им особенно не интересуется, но камень есть…

Еще одна загадка. Я вспоминаю о необходимости научного подхода. Кое-какие основания есть. Этнографы пишут, что все тундровики, попадая в непривычную для них обстановку, старательно приносили обильные жертвы лесным духам. Тот же капитан Биллингс рассказывает об одном из таких обрядов. Может быть, этому камню повезло и он попался как раз на пути оленеводов из тундры в лес? Или на знаменитой ярмарке в Островном?

Часа через три потомок эскимосов уплывает на своем, похожем на веселую лягушку судне, а мы вытаскиваем «Чукчанку» на берег.

Готовим рюкзаки на завтра. Палатку мы оставляем. Берем продуктов дней на десять, немного сухого спирта, патроны, теплую одежду. Погода начинает портиться. Холодный северный ветер дует с низовьев. В той стороне темно и мрачно, как в заброшенном сарае.

Ночью идет дождь вперемежку со снегом. В конце июля такое бывает нередко. Я вспоминаю слова одного небритого любителя афоризмов: «Погода на Чукотке, что лотерейный выигрыш. Номер совпал — серия не та, серия есть — номер не вышел».

Мокрые кусты безнадежно машут ветками, между ними бледные полоски снега. Серая вода смотрит угрюмым затравленным волком. К воде не хочется подходить. Чаунская долина летом старательно маскируется под безобидные европейские пейзажи, под джунгли, под пампасы: под что угодно — было бы воображение.

Но вот немного дождя, немного снега, и, как после ловкой смены декораций, на сцену выступает Север.

Мы уходим, согнувшись под рюкзаками. «Чукчанка» сиротливо темнеет в кустах. Среди неуютных галечниковых кос и мокрых кустов она кажется нам сверкающей гостиной со стильными рижскими «мебелями», кухней со всякими никелированными штучками и ласковым мамкиным диваном одновременно.

— Трогай, — Старик выпячивает квадратную челюсть.

— Нам бы пару ешачков, — говорю я.

— Ешачки здесь ноги поломают, — ворчит в ответ Старик. — Вездеходик бы, — добавляет он.

Его перебивает треск кустов. Кто-то огромный рывками спасается от нас. Медведь? Старик скидывает рюкзак, хватает винтовку. Шум в кустах стихает, и мы слышим только клацанье копыт по невидимому нам сухому руслу. Олень!

Я с удивлением замечаю, что тоже держу в руках двустволку. Так и есть: в обоих стволах жаканы. Когда я успел их туда загнать — остается загадкой.

И снова мы бредем, продираясь сквозь кусты, переходя протоки. Кустов становится меньше. Острова временами похожи на запущенные футбольные поля. Воды Чауна во время паводков выгладили их.

Наш стиль переправ через протоки очень древен. Многие протоки глубоки даже для болотных сапог. У нас к тому же естественное нежелание каждый раз раздеваться и лезть в воду. Мы обманываем судьбу ровно на пятьдесят процентов: раздеваемся и переносим друг друга по очереди. Со стороны это очень смешно. Старик выигрывает в процентах: он тяжелее.

К вечеру приближаемся к холмам Теакачин. За двенадцать часов мы прошли менее тридцати километров и вымотались до предела на бесчисленных обходах, переправах, в кустарниках, в кочках.

Мы спим на куске брезента, втянув руки внутрь кухлянок и тесно прижавшись друг к другу. Светлая полярная ночь еще в силе, но легкие белесые сумерки уже спускаются на тундру. Огромной туманной змеей уходит на юг Чаун. Через переход или через два мы будем уже в горах. Старик слегка похрапывает, я лежу с открытыми глазами.

— Пи-и, пи-и, — тоненько тянет в кустах страдающая бессонницей птаха. Я отлично знаю ее голос. Ее зовут птицей одиночек. Птичка эта появляется только в сумерки и только одиноким людям. Тонким равнодушным голосом она толкует человеку, что все на свете трын-трава, радоваться особенно нечему, но и унывать тоже не стоит. Между прочим, она водится и в высокогорных, заросших осокой долинах Тянь-Шаня.

А может быть, все это выдумки? Только я суеверно думаю, что если растолкать сейчас Старика, птичка мгновенно смолкнет, потому что нас будет уже двое.

…Мы бредем по заросшим пушицей берегам, чертыхаясь, проваливаемся между кочками. Осклизлые мутные линзы льда торчат в береговых обрывах. Временами вода «выедает» лед, и тогда над рекой нависают беззубые черные пасти-пещеры.

Любопытства ради в прежнее время мы заплывали в эти пещеры. Вода темными клубами уходит куда-то в промозглую ледяную сырость. Однажды на наших глазах рухнул многотонный кусок берега, чуть не прихлопнул резиновую лодку с ребятами. С тех пор мы перестали туда заплывать.

Линные гуси, отчаянно работая лапами, разбегаются по озерам. Наклоняясь, Старик поднимает обветшавший огромный мамонтов клык.

Было время, когда предприимчивые люди наряду с охотой специально занимались добычей мамонтовой кости. Хорошо сохранившийся в земле клык не уступает слоновой кости по крепости и качеству. Но зато уступает современной пластмассе.

Мы бредем, бредем и бредем.

Друг Кимка с разными глазами

Анадырское нагорье встречает нас мягкими очертаниями предгорных увалов. Синие, зеленые, красноватые потоки лавы, промытые ручьями, лежат дремотно и молчаливо. Как древние замки громоздятся кекуры. Мы в последний раз оглядываемся на разбрызнувшийся веером проток Чаун.

Огромный плоский поднос Чаунской долины лежит в тихой дымке. Олений, комариный, гусиный, куликовый мир. Мы входим в горы, и широкая долина Угаткина проглатывает нас равнодушно и незаметно. Здесь нет гусей, очень мало зайцев, все ниже и незаметнее делается с каждым километром кустарник. Чтобы вскипятить чай, нам уже приходится вдвоем собирать редкие сухие веточки.

Когда-то мы летали здесь на самолете, собирая оставшиеся от прежних времен бочки с продуктами. Ветер свистел в забитых снегом долинах. В долине Трех Наледей пастухи помогали нам отдирать от снега пристывшую «Аннушку». Но сейчас долина просто заполнена теплой, сочувствующей нам тишиной. Это не тишина пустого театрального зала или ночной площади. Это просто первобытное отсутствие шума. Евражки отдают нам честь по команде «смирно».

Евражка — колымский суслик. Я не биолог и не знаю, какие миграционные волны занесли сюда этого симпатичного зверя. Евражка меньше своего степного собрата и, соответственно, живее характером. Пестрая глянцевитая шкурка и косые очаровательные глаза. Евражка приветствует гостей, и только подергиванье хвоста выдает, что ей все же здорово боязно.

Мы располагаемся пить чай у сухого откоса. Из соседней норы выползает очередной косоглазый засоня. Несколько минут он в страхе верещит, потом начинает меланхолично почесывать живот и голову, потом просто начинает есть. После сна, знаете ли, неплохо закусить.

Старик все же очень быстро устает. Жалуется на поясницу. Чаще взбадриваем нервы и мускулы крепким чаем, «травим» бесконечные анекдоты, чтобы скрасить дорогу. Когда Старик начинает в пятый раз рассказывать о том, как муж уехал в командировку, я останавливаю его. Мы долго смеемся.

…Сегодня наконец-то встретили пастухов. Оленье стадо разбрелось по склонам и издали похоже на драный черно-белый ковер. Легконогие темнолицые люди выходят нам навстречу. Булькает в кастрюле оленье мясо. Снова слушаем рассказ о красном камне, снова ничего не слышим о Пилахуэрти Нейке. Приходит бригадир. Он стар, угловат, морщинист. Вспоминаем общих знакомых.

— Пилахуэрти Нейка? Нет, не знаю.

— А знаете, есть такая река Кувет?

— Знаем, но это далеко. Это не в ту сторону.

— Так вот там есть горка Пильгурти Кувейта Нейка. Это значит: «горка, стоящая между трех речек». Понимаешь, три речки впадают в Кувет, а между ними одна горка. Пастухи так объясняют друг другу…

Мы задумываемся. Созвучие полное, и толковый перевод. У пастухов больше терминов для названия рельефа, чем у самых завзятых геоморфологов. Пильгурти Кувейта Нейка… Это далеко не в той стороне, но может быть около Эльгытгына есть своя речка Кувет? Этим стоит заняться.

В стаде какое-то событие. Пастухи уходят один за другим, закинув на плечо скрученные в кольца чааты[2]. С нами остается пес Кимка.

Когда-нибудь, чем черт не шутит, я доживу до собственной комнаты с камином и креслом. Тогда обязательно понадобится четвероногий друг, который будет лежать возле кресла, пока я буду обдумывать очередную главу мемуаров. Я заранее обещаю, что таким другом будет только чукотская оленегонная лайка.

Это крохотные черно-белые остромордые собаки. У них большие грустные и проницательные глаза. У Кимки глаза почему-то разного цвета: один голубой, другой коричневый. Я даю ему кусок мяса. Кимка признательно смотрит на меня голубым глазом и не убегает, как другие собаки, чтобы проглотить мясо в одиночестве. Нет. Он кладет его рядом на траву и не спеша, со знанием дела съедает маленькими кусочками. После этого он с осуждением смотрит коричневым глазом на Старика, который не дал ему ничего.

Впопыхах кто-то оставил на брезенте кусок моржового клыка и недоделанную фигурку оленя. Олень прост, но в нем есть главное — стремительная душа. Я не могу понять, в чем это выражается: рога намечены только куском материала, ноги грубы, но это не корова, это не белый медведь, это олень.

Я размышляю над загадкой чукотского примитива, комары с особым посадочным писком приземляются на шею и руки, пес Кимка смотрит на меня и тоже размышляет. Качаются белые головки пушицы, теплом дышит от брезента, Старик поет сквозь зубы тягучий монгольский мотив. Это Чукотка. Может быть, это просто радость жизни.

Утром мы прощаемся с пастухами, со стадом и с Кимкой. Эту ночь мы дружески проспали с ним бок о бок. Темнолицые плечистые люди смотрят нам вслед.

…Я люблю бывать в верховьях тундровых рек. Здесь все меньше обычного. Узкими становятся долины, мелки и узки прозрачные протоки, мал кусок неба над головой, и осока, которая растет в заболоченных днищах вершинных долин, также густа и мала ростом.

Осока, ягель, бесконечные каменные вороха осыпей. Это мертвое царство камня и ветра. В прозрачной воде проток нет рыбы, в долинах нет зверя, нет птицы. Через переход или два мы увидим воды озера Эльгытгын. Вспоминаются слова бригадира Рыльтутегина.

«О, Эльгытгын! Русские люди худеют от зимних холодов и едут летом поправляться на курорт. Для оленя самый лучший курорт — это Эльгытгын. Там все время лед — мечинки! Там дуют ветры и идет холодный дождь — мечинки! От дождя растет ягель, от холода и ветра пропадает мошка, олени жиреют. Говорят, что там плохо, нам, пастухам. Какумэ[3]! Что хорошо оленю — то еще лучше пастуху».

Видел ли ты, как кормят мышами питонов?

Так вот он, Эльгытгын! Эльгытгын — Нетающее озеро. Прозрачная холодная вода чуть плещет на темные береговые камни. Мелкий косой дождь сыплет короткими зарядами. Тяжелая пелена тумана скрывает берега, скрывает сопки. Мы знаем, что где-то плавают изъеденные солнцем ноздреватые льды.

Мы устраиваемся под береговым утесом. Я смотрю на Старика и что-то не вижу на его лице радости от встречи с озером. Может быть, несколько месяцев назад мы ждали другой встречи? Думали о льдах и синей воде, о холодном солнце, о нагретых, заросших лишайником скалах. Я смотрю на Старика. И без того худые его щеки завалились, заросли грязноватой щетиной. Не унывай, старина, мы же на подходах к серебряной горе. Километров за семьдесят отсюда верховья Анадыря — исторической реки.

Разыскивать сейчас березку бесполезно. Вряд ли мы сумеем разжечь ее мокрую на таком дожде. Из рюкзака извлекаются драгоценные запасы сухого спирта.

Патентованная спиртовая печка жрет таблетки одну за другой. Я поднимаю кружку с чаем и произношу извечный тост искателей приключений: «За удачу!».

Коротаем ночь на брезенте, тесно прижавшись друг к другу. Ночные белесые духи тумана бродят над озером, туман над Анадырским нагорьем, туман над всей Чукоткой. Я не верю в ледяное безмолвие Севера, не верю в безотрадную болотистость тундры, в заполярное одиночество человека. Чукотка ближе, проще и понятнее человеку во второй половине XX века, чем в давние нецивилизованные времена. Но сегодня ночью я чувствую себя озябшим пещерным жителем.

Старик тяжело бормочет во сне и жмется ко мне. Может быть, он соображает, как сделать из самородного серебра молот, чтобы ухлопать на завтрак какое-нибудь ископаемое?

— Ты видал, как кормят мышами тридцатиметровую анаконду? — спрашивает меня утром Старик.

— Не приходилось.

— Вот, смотри! — И он со злостью распаковывает следующий пакетик спирта.

Глотаем консервы. Старик злится. Пустыня, черт бы ее побрал! Как в центре Гренландии. Даже комаров нет. …Пустыня, залитая туманом. Туман связывает нас крепче, чем пресловутый самурайский шнурок. Как иззябшие жалкие, прометеи, мы прикованы туманом к мокрым камням.

Эльгытгын — мекка романтиков. Многие из бродяг по призванию мечтают побывать на берегах этого озера. Но мы ищем также и легендарную серебряную гору. Где она среди сотен скрытых туманом сопок? Век кладоискательских авантюр отошел в прошлое вместе с веком парусов, белых пятен на карте, вместе с мушкетными пулями и таинственными злодеями. Современных кладоискателей готовят в тишине институтских аудиторий. Миллиарды государственного бюджета, научно-исследовательские институты, армия академиков, инженеров, рабочих — вот что такое кладоискательство в наше время.

Что значит по сравнению с этим цепочка маршрутов двух жалких дилетантов; без карт, без снаряжения, без аэрофотоснимков.

…Я молчу, молчит Старик, но мы оба думаем об одном и том же. И убей нас на месте гром, если мы оба не верим в удачу!

Глазами академика Обручева

Мы решаем уходить. В рюкзаках мало консервов, царство непуганой дичи осталось далеко внизу, плитка-питон глотает таблетки уже не как мышей, а просто как мелкие просяные зернышки.

Отсыревший листок карты на коленях. Я прочерчиваю длинный кольцевой маршрут: вначале на юг, потом на запад, потом на север, потом на восток. Этим кольцом мы сделаем все, что положено нам сделать в это неудачное лето…

Мы осмотрим верховья всех встречных речек, мы в бинокль будем просматривать склоны и будем искать небольшую горку с ясно выраженным индивидуальным обликом. Может быть, это и бесполезно, но…

Путаный ветер начинает разгонять туман. Мы укладываемся: ветер становится устойчивым. Мы вскидываем рюкзаки на плечи, и как по заказу желтое виноватое солнце проглядывает сквозь низкое месиво облаков.

Мы не жалеем, что уходим. Все же на прощанье Эльгытгын открывается нам целиком. Старик усаживается на камень и вынимает трубку. Так вот оно, Нетающее озеро! Поколения оленеводов находили здесь спасение от комаров для своих стад, ягель и туманы…

Озеро круглой, почти правильной формы. Белые пятна льда в середине и ровные ленты береговых валов. Хмурые темные зубцы утесов окружают озеро. Камень, лишайники, камень. Тихо. Пусто. Озеро покрыто мелкой зыбью. Кое-где розовые отсветы солнца ложатся на скалы и воду.

— Лунный кратер. Черт меня побери, настоящий лунный кратер, — слышу я тихий голос Старика. — Знаешь, парень, когда будут готовить людей на луну, то наверное в комплекс тренировки будут входить и приучивание людей к лунным пейзажам. Вот готовый полигон. Вернусь и посылаю предложение в Академию наук.

Я не стал напоминать Старику, что он еще не видал лунных пейзажей. Достаю записную книжку.

«…Когда я буду писать роман о жизни на луне, я помещу своих героев именно в такой кратер. Особенно мрачно озеро ночью, черные зубцы гор чернеют на лунном небе, половина впадины в тени и белесая полоса тумана закрывает все ее дно…» Эти строчки написал здесь С. В. Обручев зимой 1934 года.

Дни, ночи и сантиметры

Наши ноги отсчитывают карандашные сантиметры на карте. Мы отдыхаем, прислонившись к камням. Желтые, забитые галькой долины проплывают перед стеклами бинокля. Горные кулики провожают нас своим печальным свистом.

Круглые сопки Анадырского нагорья десятками проходят перед нами. Мы видим, как по каплям из звонкого бормотанья под глыбами осыпей, из насыщенных влагой моховых подушек, из крохотных ручьев рождаются воды Анадыря и Анюя.

День сменяет ночь. Время отсчитывается только по тихому ходу часовой стрелки. Старик невесел. Он думает, очевидно, о прожитых годах. Холодное сидение на озере не прошло даром. Болит продутая монгольскими ветрами, застуженная на ледниках Памира спина. Сдают уставшие на сотнях километров охотничьих троп ноги.

Солнце щедро расплачивается за свои грехи. Наши кухлянки сухи и теплы. Горы желты и молчаливы. Пара зайцев робко удирает среди камней. Осторожная цепочка горных баранов тянется на вершину. Не хватает только одного — серебряной горы.

Ноги отсчитывают карандашные сантиметры на карте. На юг, потом на запад, потом на север. Пустеют рюкзаки.

Наступает и тот день, когда залитая голубой туманной дымкой Чаунская долина снова встает перед нами.

Вместе с петлей на карте завершается Первый этап первого года охоты за серебряной горой. С собой мы уносим желтую тишину горных долин, свист куликов, вкус воды озера Эльгытгын, память о туманных утесах над льдом и серой водой. Как ни странно, но мы не несем с собой разочарования неудачи.

Мы видели, какими бывают лунные кратеры, мы видели марсианские закаты, мы помним хрупкую тишину и тихий посвист ветра среди камней, мы видели горных баранов на вершинах, мы видели горную Чукотку. Этого мало? Поспорим об этом после…

Притча о малых формах

И вот мы снова в поселке. Потрепанная в морских штормах, на речных быстринах «Чукчанка» стоит на приколе, увеличив малый флот Чаунской губы еще на единицу. «Чукчанка» ждет новых путешествий…

Оставшееся дома самодеятельное «пресс-бюро» не теряло времени даром. Письма, папки, книги ждут нас на столе.

Да, действительно ламутский род Кости Дехлянки существовал на Анадыре. Один из его потомков работает сейчас секретарем окружкома комсомола. Он ничего не слыхал о Пилахуэрти Нейке.

Фамилии, указанные в акте, также действительно есть. К сожалению, Никулиных и Алиных на Анадыре слишком много. Это групповые фамилии, так же как в Кировской области есть целые деревни Ступниковых, или Михайловых.

…Уварова до сих пор помнят на Анадыре. В районе Усть-Белой одно место так и называется «Уваровские плоты». Это место, где незадачливые лесозаготовители посадили на мель добытые в островных лесах бревна.

У нас есть также сборник документов времен землепроходцев, на который опирался в своей заявке Баскин. Может быть, мы были неправы, когда толковали по-своему название Чюндон. Судя по всему, Чюндон — это действительно Анюй. Но нигде в записках не говорится, что серебро добывали на первой реке к востоку от Колымы. В очень многих документах Анюй называется просто Анюем или Оноем.

Один из корреспондентов клянется разыскать статью, где упоминается об открытии серебряного месторождения на реке Индигирке. Месторождение открыто и давно выработано. Там же река Чюндон. И вообще Чюндонов много, есть даже впадающие в Охотское море. Под рекой Нелогой можно подразумевать реку Нерегу, правый приток реки Бохапчи… Корреспонденции наши похожи на неразборчивую подсказку. Они еще больше увеличивают путаницу.

Очень ясно и логично доказывает свою мысль геолог Монякин — руководитель отряда по проверке заявки Баскина. Он считает, что обе заявки, как Баскина, так и Уварова, просто недоразумения.

Еще письма. В одном из них упоминается об аномально высоком содержании серебра в металлометрической пробе, взятой на хребте Обручева. К сожалению, проба была единственной…

Быть или не быть серебру? Какую же позицию занять нам? По-моему, ответ прост. Можно вести речь о целесообразности постановки работ в масштабе геологической партии, где решается судьба сотен и десятков тысяч рублей. Но можно вспомнить и о принципе работы современных старателей, о принципе малых форм. Там, где непригодны тяжелые промышленные методы, всегда найдется работа для одиночек и для групп энтузиастов. Вопрос о Пилахуэрти Нейке остается открытым, по крайней мере для любителей.

Мы живем сейчас в удивительное время. Мир стал тесен, как накануне эпохи великих географических открытий.

В суматохе времени для очень многих кажутся просто наивными и ненужными романтические мечты о поисках и скитаниях, мечты, сформировавшиеся в детские и юношеские времена.

Пацаны на пустырях играют теперь не в Пржевальских и не в «Необитаемый остров» — они играют в космонавтов.

Классическая романтика вымирает, потому что она стала смешной? Надо думать, что это простой «сверхсовременный» перегиб палки. Наше время не только стремится в космос, оно так же стремительно захватывает непережеванные куски прошлого. Легенды ведут к открытию новых месторождений, к открытию удивительных фресок в Сахаре, кумранских рукописей, к открытию новых видов животных. По-моему, в наше время можно всерьез говорить о поисках «Золотой бабы аримаспов» или ефремовского «Олгой-хорхоя».

У меня на столе лежит еще одно письмо.

Человек, много лет проработавший оленеводом на Корякском нагорье, пишет об удивительных рыбах и редких растениях, встреченных им на одном из озер в бассейне Пенжины. За много лет работы он не встречал их больше нигде. Реально? Список ботаников, ихтиологов, геологов, работавших на Корякском хребте, можно пересчитать по пальцам. Путешествие начинается с первого шага, открытие начинается с вздорного на первый взгляд утверждения.

Окончание с продолжением

Мы чувствуем настоятельную необходимость хоть на время передохнуть от новых фактов, предположений, от новых проектов.

Мы сидим на берегу моря. Бухта забита кораблями. Черными низкими утюгами стоят два ледокола. Опустошив трюм, качаются на волнах высокие грузовые транспорты. Далеко в морё растут дымы.

Ветер нагнал лед. Изъеденные и ноздреватые льдины с отрешенным шорохом трутся о берег.

Мы молчим. Десять раз обоснованная и объясненная неудача все же угнетает.

— Слышишь? — вдруг спрашивает Старик.

Я прислушиваюсь. Сквозь меланхолический посвист ветра, легкое постукивание льдин и чаячьи крики еле-еле сквозит робкое и настойчивое царапанье. Крохотная засыхающая былинка приткнулась к избушке там, где одна из многочисленных дыр заделана железным листом. Очень пасмурно, но былинка светится изнутри остатками летнего уходящего света и трется о железо упрямо и весело, как игручий, жизнерадостный козленок.

Мы усмехаемся. Глаза у Старика начинают блестеть. Ей-богу, я знаю, что сейчас он выложит мне проект новой, продуманной, учитывающей прошлые ошибки и всякие новые достижения проект вдоль и поперек продуманной экспедиции.

Зажгите костры в океане

Приключенческая повесть

Снаружи, на улице, — самый обычный день. Вякают испуганные пешеходами машины, динамик рассказывает о международном положении, рычит за углом бульдозер. За углом ломают старый дом.

Я укладываю рюкзак. Круглолицое веснушчатое племя нашего коридора наблюдает за мной пятью парами глаз. Наверное, пацаны переживают сейчас мучительное раздвоение личности. Им бы надо быть там, на улице, смотреть, как падают старые стены, но они сидят и смотрят, как я укладываю рюкзак.

Такое бывает только раз в год. Пара свитеров, бинокль, фотоаппарат.

— Шр-вр-бр-мср, — загадочно шепчут пацаны.

Мне очень жаль, что я не могу разобрать их шепот.

Видимо, я вошел уже в скучную категорию взрослых людей и забыл тайну шестилетнего диалекта.

Три пачки патронов, финка, книги. Рев дизеля ползет все выше и выше. В мир входит грохот. Стена упала. Печально дребезжат оконные стекла. Клокотанье бульдозера как бы завершает первый кадр сумасшедшего предотъездного дня. Я затягиваю рюкзак, хватаю список взятых вещей и бегу по лестнице.

Кадр второй. Кабинет шефа. Последние инструкции.

— Я хотел бы еще раз заострить ваше внимание на отдельных аспектах задачи… В случае прямых находок оруденения… Киноварь как поисковый критерий… Надеюсь, все будет хорошо, — заключает в конце концов шеф.

Мишка, Виктор и я сидим сейчас с руководителем, как равные с равным. Сегодня день прощания. Карты, колонки, тисненое золото академических фолиантов забивают стол перед нами. Из книжных шкафов, с карт, из рукописных ворохов бумаги тихо выглядывают идеи. Это мир большой науки, устоявшийся в запахе табака и темном отсвете дерева.

— Так и не пришлось, — грустно вздыхает шеф. — Не добрался… — Мы смотрим туда, где римский меч Чукотского полуострова рассекает два океана… — Пораскидал здоровье…

— Еще побываете, — бодро говорит Виктор.

— Что такое геолог? Невероятная помесь между ученым и вьючным животным, — иронизирует шеф.

Я знаю, что сейчас он перейдет на проблему малой авиации, вертолет-малютка, надежные вездеходы и т. д. Мечты запертого в кабинете бродяги. Черт, мне немного стыдно, что я совсем не мечтаю об этих грядущих в бензиновом запахе временах. Оптимизм молодости, наверное, слишком явно светится на наших лицах. Шеф вдруг замолкает.

— Счастливо!

Счастливо! Это слово провожает нас по коридорам. Даже в комнате снабженцев, где среди папиросного дыма и телефонных звонков потрачены километры наших нервов, сегодня царит всепрощение. Счастливо!

Мы бегаем по каким-то несущественным и очень нужным делам. Втроем у нас получается плохо. Виктор, наш ученый интеллектуал-начальник, дает теоретические разработки, Мишка бьет напролом, я стараюсь объединять силу и коварство. Сверкают очки Виктора, Мишкины плечища и соломенная шевелюра возникают и исчезают. Все! Уложены вьючные ящики. Пожаты десятки рук. Все девицы получили по прощальной шоколадке. Оформлены документы. Проверены десятки списков. Институт уже пуст. Завтра утром мы улетаем.

Вечер. Май шуршит автомобильными шинами. Фонари свесили прозрачные головы. Запахи бензина и асфальта. Немного грустно. Я не знаю, кто тут виноват: московская весна или предотъездный минор. У меня последняя ритуальная встреча: Сергей Сергеевич, чудак человек, ждет меня в чинной квартире на Солянке. Сергей Сергеевич — астроном, профессор, я геолог, почти мальчишка по сравнению с ним, у нас чуть странноватая дружба. Я уверен, он стал астрономом только затем, чтобы открыть новую землю. Было такое страшное для юности время, когда люди вдруг поняли, что неоткрытых островов больше нет. Сергей Сергеевич пошел искать свою мечту в астрономию.

— Простудитесь, — сказал я, когда мы стояли в подъезде. Сегодня он провожает меня до самого подъезда.

— А знаешь, чем человеческое время отличается от математического? — говорит Сергей Сергеевич. — От времени уравнений Ньютона? Оно необратимо. Жизнь — это как стрела, выпущенная в волны времени. Стрела летит только один раз. Она должна лететь прямо.

— Иногда не мешает перебросить руль, чтобы не врезаться в стенку, — отшучиваюсь я. — И не стоит, говорят, ехать на красный свет.

Ленка уже показалась на углу. Ей надоело ждать: я опаздываю минут на двадцать.

— Счастливо, землепроходец, — покровительственно говорит Сергей Сергеевич. — Иди и поменьше думай о красном свете.

Он так и остался стоять в подъезде. Седой бобрик белеет в темноте.

Я шагнул навстречу улице, фонарям и Ленке, но в глазах как-то все еще стояли темные худые щеки, ласковая усмешка, чуть печальный взгляд. Астрономы — это бродяги вселенной. Да здравствуют неоткрытые земли и седые романтики, что ищут их! — подумал я. Потом все это кончилось. Остались только Ленка и наши шаги.

Мы подходим к дому нарочно медленно. В окне свет, значит ребята уже собрались. Я неожиданно вздрагиваю. Обрушенные стены старого здания с отсветами уцелевших стекол вдруг взрываются в памяти каким-то ужасным забытым кошмаром. На одну секунду. «Тук, тук, тук», — безмятежно выстукивают Ленкины «гвоздики». Она идет чуть впереди, тоненькая, строгая, светлая копна волос плывет на темном фоне стен. Человеческое время необратимо. Иногда хорошо, что это именно так.

…Смех скатывается по лестнице нам навстречу. Кто-то «рубит» аккорды на гитаре. Ребята, подруги ребят пришли сказать нам «счастливо»…

«Уа-уонг-уонг-уа», — земля поворачивается под нами в монотонном реве моторов. Мы летим, как магараджи: в собственном самолете. Самолет зафрахтован экспедицией. Впереди база, там снова снабженцы и отделы кадров, там люди. Для настоящей экспедиции нам не хватает трех-четырех рабочих.

Мы летим на Чукотку. Голубые ниточки тундровых рек, темный камень на сопках ждут нас.

В это лето, в это обычное лето… Шлиховые лотки, ленты маршрутов ждут нас. Я думаю о минералах. Они очень похожи на людей. У них есть племена. У них есть дети и кладбища. Минералы не живут на одном месте. Они кочуют по рекам и горным склонам, они заселяют новые страны и покидают старые города. Металлы — пленники минералов. Чтобы узнать дороги рабов, мы ищем дороги хозяев.

Мы будем делать металлогеническую карту. Цветные кружочки элементов лягут на ее листы. Кружочков много, они образуют тревожный хаос. В кабинетах сидят ученые дяди и ищут в этом хаосе ясную, как апельсин, логику науки.

Голубые ниточки тундровых рек, скалы и пятна озер.

Наш путь пойдет по тем местам, где условные знаки на карте стоят нерешительной стайкой. Они не знают, сойтись им или разбежаться. Мы посланы разведчиками в загадочную страну.

Этой зимой в коридорных спорах всплыло магическое слово «мидий». Тот самый мидий, из-за которого ломает голову товарищ из Госплана. Современная индустрия капризна, как избалованный ребенок. Она уже не может жевать один черный хлеб угля и железа.

Ей нужны индустриальные пирожные. Очень нужен мидий.

Этот загадочный элемент обрушился на нас в неожиданном романтическом блеске. Два образца с миридолитом, в котором содержится мидий. Две очень разные человеческие судьбы.

«Боум-боум-боум…» Тысячи лошадиных сил беснуются за иллюминаторами. Милая, милая старушка планета проходит под нами. Приткнулась где-то в уголочке Галактики и крутится себе. Очень ей хочется показаться большой, вот почему несколько дней будет добираться наш самолет до Чукотки.

Из пилотской кабины выглянул, весь кожаный, командир корабля. Посмотрел, подмигнул, усмехнулся.

В беспорядочной куче лежат наши рюкзаки, ружья. Торчит рыжая шерсть спальных мешков. Компактными накладными лежат в наших карманах сотни килограммов еще неполученного груза. Задумался Виктор, улыбается Мишка. За грохотом не разобрать его слов. Наверное, вспомнил что-нибудь смешное.

Забудь про неон и асфальт, забудь про сирень в электричках. Здесь пока еще снег и люди в унтах и шапках. Дорожный калейдоскоп завладел нами. Виктор с Мишкой ведут какую-то интеллектуальную беседу, я смотрю в иллюминатор на синюю снеговую равнину. Волосатые предки оставили нам крохотную жилку кочевника. Спасибо им за это. Я сегодня авиакочевник.

Ширмы облаков прячут снега под нами. Север щедро кидает навстречу километры. Тысячи километров.

…Минуты, часы, дни! Мы ждем погоду в каких-то крохотных аэропортах.

Древняя Азия смотрит на нас глазами упряжных оленей. Бронированный в меха застенчивый ненец приехал в факторию.

Еще перелет. Синеглазая, из сентиментального фарфора вылепленная девулька жует оленину за соседним столиком. Ах, не шутите вы, столичные насмешники! Это вам не парк культуры. Ах, мои глаза? Просто орган зрения, не больше. Да, учительница. Да, первый год. А у меня здесь мама. (Отчего я не мама или не первоклассник?). А в сторонке ревниво притаптывает носком унта полярный Отелло. Такой мороз, а Отелло в фуражке с «крабом». Не терзайся, гидрограф, мы всего-навсего пассажиры.

Мы идем к своему самолету в очарованном синими миражами пространстве.

Снова грохот моторов.

Земля, лента побережья. Самолет глотает эту ленту, как цирковой фокусник. Где-то здесь погиб Прончищев… Где-то здесь наши ребята нашли месторождение. Эх, Колька Бакин, ходячая гипотеза мироздания. Наш однокашник Колька. Видит ли он наш самолет? Жаль, нет остановки.

Север, Север… В Нижних Крестах нас встречает делегация собак. Ездовые псы имеют благородное доверие к человеку. Подходит к тебе этакое мохнатое, с ласковыми глазами, чучело. Сует между коленей прохладный нос, жарко дышит в ладонь и, по-английски, не прощаясь, бежит дальше.

Вынырнувший откуда-то из Гренландии облачный фронт откидывает нас к югу. Наш обходной маневр не удается. Двое суток мы считаем мачты радиостанций в таежном поселке и помогаем одному хмурому мужичку делать челнок из тополевого ствола. Он кормит нас мороженой рыбой и чаем. Твердит, что челнок мы ему испортили.

В конце концов старушке планете надоедает казаться большой. По тревожному перестуку сердец, по томительному ожиданию мы чувствуем, что место назначения близко.

Что такое фиорд

Надо же, оказывается, бухта Провидения считается самым удобным местом в мире для стоянки кораблей.

— Правда, если не считать фактор льда, — добавляет капитан Г. П. Никитенко. Портовые аборигены Рио-де-Жанейро, Золотого Рога, Петропавловска-Камчатского и десятка других «самых удобных» бухт наверняка облегченно вздохнули при последних его словах. Мы стоим на палубе крохотного пароходика. Этот мышонок среди кораблей — наш будущий транспорт. Г. П. Никитенко — наш капитан. Если, конечно, не считать фактор льда. Лед забивает бухту Эммы, бухту Всадник, бухту Хед — все, что вместе называется бухтой Провидения.

Ах, металлогения, милая наша наука! Лед и джунгли на твоем пути. Для полноты комплекта нам нужны трое-четверо рабочих. Наши вопли гаснут в административных джунглях.

— Ждите! Будут!

— Когда?

— Неизвестно.

Дни бегут, как капли из умывальника. С утра до вечера и с вечера до полуночи мы сидим в крохотной, как сундук, комнатушке. Мы режем коричневые планшеты топографических карт на четвертушки и клеим их на картон. Чтобы не изорвались раньше времени, когда мы сотни раз будем вынимать их из полевых сумок в дождь, снег и ветер. Когда будем сидеть над ними в палатке при свечке. Когда будем бить ими комаров и собственные сомнения. Листы, сложенные вместе, образуют петлю. Петля начинается у «самой удобной в мире бухты» и идет на запад до бухты Преображения. Тоже самой удобной. Оттуда мы пойдем тракторами на север. Двести километров. На реке Эргувеем трактор повернет обратно, мы будем замыкать петлю через перевал Трех Топографов, через озеро с таинственным именем Асонг-Кюель, через мыс Могила Охотника, через речку Курумкуваам, через много других ручьев, речек и перевалов.

— Скорей бы!

— Ждите!

Бои местного значения со снабженцами проходят с переменным успехом. Во всяком случае, я верю, что есть люди, которые смогут продать холодильник на полюсе, валенки — племени банту и лодку в центре Сахары.

Сегодня вечером мы шагаем в кино. Впервые со дня нашего приезда перестал идти снег. Туман уполз куда-то на восток, к острову Святого Лаврентия. Дикая, в сердитых скалах Колдун-гора придвинулась к поселку. Рядом с ней ласковым увалом приткнулась Пионерская сопка. Белокурая девушка продает в ларьке ружья, сапоги, торбаса. Длинная нарта прислонена у забора. Уложив головы на лапы, дремлют собаки. В порту на той стороне бухты старательно машет рукой подъемный кран. Розовый вечерний отсвет лежит на темном льду. Тепло.

— «Ты знаешь: далеко-далеко, на озере Чад, изысканный бродит жираф», — сказал Виктор. — Хорошие стихи. Трогают струны сердца.

— Это в тебе мещанство хнычет, — отвечает Мишка. — Ох, озеро Чад, ах, караван верблюдов! Выпьем, друзья, за бригантины и звезды тропиков. Шансонетка от романтики. Терпеть не могу!

Мимо быстро проходит стайка девушек. Одна девица смеется, какой-то пижон, видимо, говорит ей что-то смешное.

— А сакс в это время вступает: таляб-ди-та, — доносится оттуда.

— Эй, а ударник в это время как? Синкопами, да? — кричит им вслед Мишка.

Пижон не принимает вызова.

Мы выходим из кино немного в ошалелом состоянии. Нам не хочется идти домой — в ту самую комнатушку, где воздух спрессован тревожным грузом ожидания. Светлая рука полярного вечера накрыла поселок. Где-то за бухтой Эммы басит катерок. Наверное, злится на лед и тоскует по свежему ветру. У деревянного причала стоит тот самый пижон в плаще, которого мы встретили по дороге в кино. Он смотрит на ту сторону, за лед, где черная тень горы прячет портальные краны.

Мишка вдруг отошел от нас. Я не знаю, о чем говорили они с пижоном, но потом они оба быстро зашагали к нам.

— Вот, — сказал Мишка Виктору. — Кадр номер один. — Виктор прокашлялся. Кадр номер один стоял перед нами. Поднятый воротник плаща. От шнурков на туфлях до прически все тщательно было подогнано под среднеевропейский стандарт. Только глаза у него были не среднеевропейские. Хорошие такие глаза, как у младшего братишки, что любит читать Майн-Рида.

— Он знает, что такое фиорд, — сказал Мишка.

— Залив с отвесными стенами, врезанный в сушу. Как бухта Провидения. Это фиорд.

— «Справочная книга полярника» С. Д. Лаппо, год издания 1945-й, — добавляет Мишка. — Так?

— Так, — смущенно ответил пижон.

— Ладно, — сказал Виктор. Он снова кашлянул. — В общем, завтра. Заходи, значит, завтра. Только у нас на саксе играть не надо. Мы, понимаешь, не из джаза.

— Меня зовут Лешка, — сказал парень. — Я знаю, в общем, куда заходить. А про сакс это не я, это Юрка рассказывал.

Мы шагаем домой через спящий поселок. В сумерках Виктор кажется немного излишне стройным. Широкоплечий, благодушный, веселый покоритель людских сердец. Мишка шагает сбоку.

— Где ты его зацепил? — спрашивает Виктор. — Он хоть совершеннолетний?

— Зрелый, аттестованный, — отвечает Мишка. — Папа с мамой в отпуск уехали, а он тут аттестуется.

Валька

«Принять рабочего Алексея Чернева в …скую партию с оплатой по тарифной сетке номер один». Сегодня прибывают вербованные. Один из них будет наш. Конечно, мы пошли встречать. По трапу торопливо сходили хмурые дяди в телогрейках, веселые малые в кепочках и шелковых белых кашне. Кирзовые сапоги, ботинки, у одного даже лаковые туфли, в каких выходят на сцену конферансье. Какой же будет наш? Может, вон тот, в кепке-пуговке, или тот, с сундуком-чемоданищем?

Все же мы не угадали «своего». Да и не мудрено, обычный такой, не очень заметный парнишка. Он сует нам без всякой субординации ладошку, подкупает улыбкой на конопатой физиономии.

— Валентин, — представляется он. — Можно просто Валька.

Детдом, пять классов, потом ремесленное, потом завод — вот и вся биография.

— Детдом — это как понять? — деликатно осведомился Виктор.

— Через трудколонию за хулиганство. Отец — на фронте, мать — потом тоже, а я был еще глупый, — скучно добавил Валька.

Он осматривает горизонт, потом осведомляется насчет аванса. Желанный северный ветер накатывается с Ледовитого океана. Он приносит холод и дождь. На берегах бухты появились таблички: «По льду не ходить. Опасно».

Мы встретили Г. П. Никитенко в портовой столовой Капитан торопливо жевал отбивную.

— Разводим пары, — сказал он. — Это выносной ветер.

…Мы вышли на улицу. Туман, ветер и дождь как-то странно уживались вместе.

— Пора перебраться на борт, — сказал Виктор. Мы молчали. Сквозь ветер и гудки прорывались крики чаек. Хотелось закрыть глаза и слушать.

Трюм. Мы только что закончили погрузку. Груда ящиков и тюков лежит как военная добыча победителей. Виктор последний раз проверяет списки. Мишка блаженно пускает кольца сигаретного дыма. Навстречу все так же свистит упрямый ветер. Сверху появляется голова Г. П. Никитенко.

— Все! — кричит он. — Этой ночью будет все! — Голова исчезает.

— Дум-бам-ду-лу-ду, — вдруг «по-африкански» заводит Виктор.

Он отбросил куда-то к чертям всякие списки и отчаянно колотит себя по животу.

Мы включаемся в этот концерт победителей. Мишка вскакивает.

— Вива Куба! — кричит он. Он пляшет какой-то немыслимый танец. Весь мир — одна сверкающая Мишкина улыбка.

— Бочку рома!

— Кокосовые пальмы!

— Вива свобода!

— Смерть бюрократам!

Сверху падает рюкзак, потом спускаются длинные-длинные сапоги, потом небесного цвета штормовка. Где-то в этих деталях спрятан рабочий 5-го разряда Алексей Иванович Чернев.

— Здорово, пижон! — дружно гаркаем мы.

Парень смущенно озирается.

По рыбам, по звездам проносит шаланду. «Тихий вперед», «Самый тихий». Ленивое крошево льда окружает нашего «Мышонка». Он осторожно, как человек, входящий в комнату, где спят, расталкивает их белые створки. Белые двери в неведомые приключения лета открывает нам пароходный нос.

Мы сидим на палубе. Зеленая вода Берингова моря плещется так близко, что ее можно достать рукой. Мишка с Виктором тихонько поют нашу, геологическую. Древняя эскимосская земля ползет справа по борту.

Ледяные поля, как заплаты на тугом животе моря. Скалы молча склоняют покорные лбы. Говорят, что родина не должна походить ни на какую другую землю. Я не эскимос, но я верю, что другой такой земли нет.

— Кто такие эскимосы? — спрашивает Валька.

— Передовой дозор человечества по дороге на север, — отвечает Виктор.

— Эх… земля, — тихо говорит Мишка.

Мы сидим молчаливые и торжественные. Мы ведь тоже человечество, мы тоже посылали авангард покорять эту землю. Локатор на мачте покручивает выпуклым затылком, щупает горизонт. Локатор на службе: ему не до сантиментов.

Коллекционер Григорий Отрепьев

Длиннорукий, длинноногий детина азартно кусает травинку. Это болельщик. Детина переживает выгрузку. Стрела «Мышонка» выкидывает грузы прямо на берег. Доски, балки, ящики с кирпичом, какие-то мешки. Вместе с нами «Мышонок» привез в поселок стройматериалы. На берегу гомон. Коренастые темнолицые женщины, зашитые в мех ребятишки, учительница и пара русских пожилых дяденек оттаскивают груз от воды. Мужчин в поселке нет. Они ушли на вельботах в море. Говорят, скоро пойдет морж.

Женщины спускают с плеч меховые комбинезоны. Блестят обнаженные торсы. По-птичьи гомонит меховая пацанва. Дяденьки делят между собой приоритет в руководстве. Мы тоже таскаем подальше от берега свое и чужое. Детина молча приседает, размахивает руками, даже покряхтывает. Это очень добросовестный болельщик.

Часа через два мы делаем перекур. Детина подсаживается к нам. Все же мы единственные полноценные мужчины. Махра ведь требует солидного общества.

— Представитель ООН на Чукотке? — спрашивает с ехидцей Виктор.

— Не, я печник, — отвечает детина. — Печки чинил тут.

— Собственная фирма «Хабиб и Хибаб»? Как с дивидендами? — вмешивается в беседу Мишка.

— Что?

— Рубли, говорю, — такие? — Мишка разводит руки.

— Куда там, — детина огорченно чешет затылок. — Еле дождался я этого парохода. Уплывать надо.

— У тебя книжка трудовая есть?

— А как же!

Виктор долго листает книжку. Потом смеется.

— Коллекционер, — с уважением говорит он. — Полный увольнительный КЗОТ. Давай к нам, у нас нехватка…

— А условия… — начинает детина.

Тонкий посвист подвесных моторов доносится с моря.

Описывая крутую дугу, в бухту входят вельботы. Горбатые от кухлянок фигуры охотников застыли на них. Мужчины спешат к пароходу. Никитенко, капитан Никитенко, друг колхозных поселков, пришел первым рейсом. Если у берега появились моржи и он, значит началось лето.

— Ладно, начальник, — слышу я отягощенный мировой меланхолией голос. — Пиши меня в свою контору. Зовут Григорий, прозвище Отрепьев. Был, говорят, такой знаменитый международный жулик. А кличка эта ко мне таким образом прилипла…

— Ладно, изольешь душу на досуге…

Так это начинается

Третьи сутки наши сани ползут, ползут на север. Распахивается тундра. Ложбины, забитые грязным снегом, темные увалы холмов, жестяные блюда озер. Грохот дизеля возвращается к нам с четырех сторон света. Коричневая жижа течет по гусеницам.

Так это начинается. Мы уходим с Мишкой в боковые маршруты. Здесь тундра, здесь нет обнажений, но мы уже входим в свой район. Виктор ведет «колонну».

За рычагами трактора Сан Саныч собственной персоной. Знаменитый человек. Был в энской части такой танкист Щепотьков, потом демобилизовался, попал на Чукотку и стал Сан Санычем, без которого нет нормальной жизни здешнего колхоза. «Бог создал Сахару, потом подумал и сделал верблюда», — говорят арабы. Шестой год уже водит Сан Саныч дизельного верблюда по заполярной Сахаре. О его зимних рейдах ходят легенды. «От той сопочки, что вроде кривая, до Игельхвеем». Маршрут прост и краток, как речь Цезаря перед сражением. Сан Саныч «делает» маршрут. Всего-то триста километров. Щелкают корреспондентские «Киевы». Сан Саныч в кабине, перед радиатором. Но всегда в одиночку. Отчаянно подкачал ростом известный человек Щепотьков, уж лучше, товарищ корреспондент, без фона. Говорят, девушки пишут газетным героям, ну, а кто же напишет, если у героя всего сто пятьдесят семь? Женщины, женщины, радость и тоска полярных мужчин.

Так это начинается. Мотор глохнет на подъемах, лопается от перегрузки трос, мы вяжем его руками, ложимся под трактор в торфяную слизь.

Мы останавливаемся на несколько Дней у встреченных речек. Я обучаю ребят мыть шлихи, Виктор и Мишка уходят в маршруты, Отрепьев заведует хозяйством.

Трактор уходит к следующей речке. Мы увозим с собой пакеты шлихов, варианты всевозможных проб. Это пока еще только сырье. Хитрые дяди в хитрых лабораториях ждут этих проб. Тогда это будут факты.

Эргувеем встает перед нами в серебре многочисленных проток. Река, о которой мечтали мы целую зиму. Здесь уже начинается наша настоящая работа. Мы шли сюда через московский асфальт, прощальные песни, тополевый челнок и завтраки с голубыми глазами в крохотных аэропортах. Сюда нас вели битвы с администрацией и мудрый капитан Г. П. Никитенко. Привет тебе, Эргувеем!

Так это начинается. Вспаханный след разворота, обрывки троса, исчезающий на юге гул — вот и все, что остается нам на память о романтике тундры и дизеле Александра Александровича Щепотькова.

— Сашка, — говорю я ему вслед, — я вышлю тебе самый лучший московский коньяк, как только узнаю, что ты сфотографировался уже не один. Понимаешь? У нас не принято забывать обещания…

Выстрел и предсмертное хлопанье гусиных крыльев глушат далекий гул мотора. На сей раз Виктор «несет мясо в пещеру». Теперь мы остались одни на все лето. Так это начинается…

Я сижу вдвоем с потомком Лжедимитрия. Он сосет, как всегда, папироску и равнодушно поглядывает на мир серыми глазами.

— Ты думаешь, я жадный? — неожиданно говорит он. — Нет. Я просто свободный. Люблю, чтоб сразу и много. Понимаешь? Захочу, и уйду от вас без всякого расчета. Я длинноногий.

— Уходи, — говорю я.

— Э, нет! Я посмотрю, что вы за люди. Люблю я посмотреть на людей.

— Самостоятельность — первое дело, — солидно вставляет подошедший сзади Валька.

Силуэты на гребне

— Команчи на горизонте! — слышится утром отчаянный вопль. Мы лежим тихо, мы знаем эти штучки. — Жалкие ленивые рабы! Сейчас я вытряхну вас из палатки, как прошлогодние трамвайные билеты.

Черт побрал бы этого Мишку. Теперь он не уймется.

— Ритм и темп нужны везде, от джаза до арифмометра, — приветствует он наши физиономии.

Мы вылезаем из спальных мешков каждый по-своему. Валька встает хмурый и серьезный, нехотя идет к ручью, моется и мрачно смотрит на наши потягивания. Валька по утрам сердит. Лжедимитрий просыпается бесшумно и быстро. Бормочет что-нибудь философское, закуривает, и он готов.

Бес энергии не дает нам покоя по утрам, и мы готовим завтрак всем скопом. Мы очень вежливы в такое время, мы говорим только на «вы» по утрам. Лешка презирает эту кухонную суматоху. Он появляется позднее всех и долго озирает окрестности. Окрестности — это очень интересно.

Мишка тащит плавниковые веточки для костра и осведомляется мимоходом:

— У тебя это чистоплюйство идейное или так просто, склонность?

— Вас и так четверо около одного котелка, — отшучивается Лешка.

— Конечно. И вообще на земле, кроме тебя, почти три миллиарда, верно?

Но это только мелкие стычки. Мы ведь не просто мальчики на пикнике, мы на работе. Мы служим металлогении. Детсадики и тети, читающие Ушинского, остались далеко позади.

Дни идут как цепочка альпинистов на гребне. У каждого дня — альпиниста свой рюкзак. Солидная такая котомка с заботой. Сегодня мы уходим в трехдневку в сторону от Эргувеема. Вместе с керосином, примусами и прочей рухлядью весят наши мешки весьма основательно. Грустно, черт возьми, идти и думать, что от этого у некоторых к сорока годам вздуваются на ногах синие жилы и спина сутулится, как у боксера-тяжеловеса. Придут годы, когда мы тоже будем мечтать о вездеходах и индивидуальных чудо-вертолетах.

Шаг — на кочку, два — между кочками. Хорошо бы разогнуться, глотнуть бы побольше всяких озонов. Шагай, шагай себе, дружище. Твой озон от тебя не уйдет. Много на свете озона.

Самолюбиво шагает Виктор. Он впереди, пот заливает очки. Но он шагает, идет и идет впереди.

Неспешно переставляет ноги Мишка. Рюкзак у него индивидуальный, полуторных размеров. Эх, в кино бы надо снимать таких парней! Показывать для примера тем, кто любит кушеточные приключения, кто орет под водку песни Киплинга, кто играет «под Джека» в Сочи на пляже.

— Ха-хх, ха-хх, — дышит сзади Валька. Тощий, кривоногий, сердитый Валька.

Я оглядываюсь. Валька ловит взгляд, выжимает улыбку, чуть отстает. Теперь не слышно его дыхания.

Лжедимитрий. Этот, пожалуй, под пару Мишке. Только рюкзак у него нормальных размеров. Скучновато идет он сзади всех, лениво помахивает ведром с посудой.

Лешка чуть сбоку от меня. Комплекс его мыслей я знаю наизусть. Сесть бы на кочку, сдернуть бы с плеч лямки-вампиры. Но он скорее умрет, чем отстанет. Так уж положено.

Мы делаем привал. Лжедимитрий садится там, где застал его сигнал Виктора. Курит. Молчит Валька. Лешка неожиданно начинает посвистывать.

— Если кому тяжело, я могу забрать пару пачек, — предлагает он.

— Ладно, — говорит Мишка. — Договорились.

Все разыгрывается, как в фильме «про путешествия». Все же под конец его рюкзак мы несли по очереди.

Ужин. Наши ноги и спины сделаны из дерева. В голове серая каша усталости. Мы прямо-таки с животным наслаждением гоняем чаи. В стороне маячит одинокая фигура. Это Лешка. Переживает позор. Он возвращается к пятому чайнику. У него лицо добродетели, попавшей в стаю отпетых разбойников.

— Ты бы, Леша, лучше в пираты шел, — безжалостно ехидничает Мишка. — Там только плавать, а ходить не надо.

— Опять же ром дают, — участливо вздыхает Виктор.

Мы с каждым днем все дальше уходим на север. Собирать факты — утомительное занятие. Вечерами мы просматриваем в лупу отмытые шлихи, намечаем на карте места будущих проб «по закону», «по смыслу», «по интуиции». Красные праздничные зернышки киновари, блестки сульфидов, бурые зернышки, касситерита мелькают под лупой.

Но нас сейчас не интересует киноварь. Она сбегает в реки из крохотных, совсем не промышленных месторождений, как доказали люди, работавшие до нас. Промышленная киноварь лежит на северо-западе, далеко за нашим районом.

Немного больше нас интересует касситерит, оловянный камень. С замиранием сердца ждем мы голубоватые полупрозрачные зернышки дертила, длинные палочки кармалина. Особенно если это будет редкий розовый кармалин.

Минералы дружат, как люди. Дертил и розовый кармалин — лучшие друзья миридолита, слюды, содержащей мидий.

Фиолетовые крапинки времени

Было время, о котором с восторгом читают и будут читать поколения романтиков. Взбудораженные двадцатые годы. Время отчаянно широких возможностей. Желаешь — бери маузер, иди в чекисты, желаешь — восстанавливай Черноморский флот, желаешь — иди строить Шатуру.

Коля Лапин не сделал ни первого, ни второго, ни третьего. Коля Лапин учился на третьем курсе Горного института. Основное занятие до революции — учащийся, социальное происхождение — сын служащих.

В то время еще были «белые пятна». Самые настоящие «белые пятна» с еле намеченными пунктирами рек и горных хребтов. Это тоже был шанс для славы, места в истории и места под солнцем. Пряный запах славы кружил Коле Лапину голову. Он учился на третьем курсе. В прославленных еще Петром I основанных стенах шумели парни в буденовках. В общежитии день и ночь зубрили рабфаковцы. Коля Лапин учился легко, как-никак гимназия. На третьем курсе ослепительный вихрь перспектив увел его из института. По договоренности с одним обаятельным джентльменом из Владивостока Коля Лапин уехал на Чукотку искать золотишко. Золото искали все: американцы, норвежцы, просто не имеющие ясной биографии люди. С Чукотки он не вернулся, исчез человек в переливчатых миражах пустыни Счастливого Шанса. Может, махнул через пролив в Америку курить по-миллионерски сигары и искать свою фамилию в справочнике «Кто есть кто».

Вероятно, не стоило бы вспоминать о несбывшемся горном инженере Николае Лапине, если бы после него не осталось письма.

Писал человек с Чукотки знакомому по курсу, звал к себе в помощники. Письмо было цветистое: с экзотикой, с ницшеанской жилкой, с длинными описаниями природы. Где-то между стишками Надсона и просьбой передать привет Б. К. чувствительно писалось о розовых комках миридолита. Пустячный, но поэтический минерал, достойный, чтобы его упомянул золотоискатель.

Письмо сохранилось и вспомнилось лет через двадцать с лишком. Может быть, наш шеф вспомнил о нем на заседании коллегии министерства, когда ставился вопрос о мидии. Вспомнил и полез искать в старых ящиках, где лежали всякие бумажки и желтые потрепанные фотографии.

Было другое время, и был другой человек, Серго Кахидзе, веселый человек с Кавказа. «Белые пятна» таяли, как снег под апрельским солнцем. Серго любил солнце, но любил и снег. Может быть, поэтому он попал с экспедицией «Союззолота» на Чукотку. После Кахидзе остались карты и томики геологических отчетов. В отчетах, собственно, не было ни слова о миридолите. Кахидзе искал золото, уголь, нефть. Но, к счастью, Кахидзе был человек с Кавказа, значит, немножко поэт.

В одном из отчетов, увлекшись сравнением мира живой и неживой природы, Кахидзе пишет о розовых и фиолетовых красках миридолита на фоне молочного кварца и о белых жилах этого кварца на темных склонах чукотских гор. Он писал о том, что со временем человек научится видеть и понимать газоны цветов-минералов, парки горных пород, хрупкие листья кристаллов, узловатые стволы жил. Он писал о том, что геология избавит от безработицы поэтов и художников, специализирующихся на природе. Кахидзе погиб в 1944 году. В его коллекциях нашли два образца с миридолитом.

Из ницшеанских строк кандидата в миллионеры, из поэмы-мечты инженер-лейтенанта саперных войск Кахидзе мы составили «круг наиболее достоверного места предполагаемых находок миридолита».

Мишка после одного из прокуренных заседаний у меня в комнате сказал, что он разыщет хоть одну из консервных банок, брошенных в тридцать четвертом году Кахидзе, и сделает из нее кубок. «Для лучших минут жизни», — так сказал Мишка.

Наш маршрут пересекает «круг наиболее достоверного…». Поэтому мы думаем о миридолите. Времена сменились. Блестящий, как ногти «роскошных блондинок», минерал стал нужен для сверхъемких аккумуляторов, для сплавов… если хотите, даже для производства кондиционированного воздуха.

Трагикомедии

В последний раз переходим вброд Эргувеем. Мы идем, растянувшись цепочкой. Впереди Мишка, за ним я, потом ребята, Виктор замыкает.

Где-то в горах на востоке прошли дожди. Вода Эргувеема сера, как солдатская шинель; тревожно взмахивают голыми ветками вырванные водой кусты. Мишка осторожно нащупывает брод. Даже ему вода доходит до паха.

— Иах!.. — тревожно раздается сзади.

Я оглядываюсь и вижу огромные суматошные глаза Лешки. Вальку сбило с ног.

Не помню, как уж мы выскочили на берег. Вальку несло уже по самой середине. Путаясь в завязках тюков, мы гнались за ним по отмели.

— Эх, боги-черти, утонет парень! — крикнул кто-то.

Мишка бежал впереди, как невиданный яркий зверь-прыгун. Ковбойка пламенела на ветру.

«Боги-черти» на этот раз оплошали. Вальку прибило к берегу метров на триста ниже. Мы догнали его уж вплавь.

— На кой шерт мошились, — прошепелявил Валька. В зубах у него был ружейный ремень. Рюкзака не было.

Мы долго и облегченно смеялись. Коварный северный ветерок вздувал на коже пупырышки. Мы сидели на галечнике и выжимали одежду. Желтая вода Эргувеема спешила на юг. Вместе с ней спешил к югу и Валькин рюкзак с продуктами.

Было похоже, что придется застрять здесь на целый день. Чтоб не терять времени, Виктор один пошел искать бочку с продуктами, что была заброшена весной на самолете.

Постепенно все успокоились. Ветер и солнце сушили подмокшие вещички. Мы лежали, покуривали, разглядывали пейзаж. Хороший кругом пейзаж! Все маленькое. Коричневые прутики березки лихо торчат на кочках, и небо, как старенькое одеяло, висит над этим миром, над нами.

«Квлг-квлг!..» — непонятно бормотали на речном дне камни.

Лемминг выполз из-за кочки, недоверчиво посмотрел на нас бусинками глаз, потом зашуршал-забегал. Аккуратный был такой зверек, в коричневой добротной шубке. Какие-то неведомые нам травинки увлеченно кивают друг другу головами на соседней кочке. Да, вот она, жизнь!

— Так вот гибнут люди, — философски замечает Лжедимитрий.

— Если так, то хорошо, — сурово ответствовал Леха.

— Давайте, юноши, поживем еще, — предложил Мишка.

О чеграшах, гагарах и терпении

Мы идем в светлом тумане ночи. Тревожно голгочет тундра. Видимо, ей плохо спится при таком свете. Километров за пятнадцать отсюда нас ждет Виктор. С ним куча всяких вкусных вещей.

— Мы еще поживем, Валюха!

Мишкин голос гулок, как орудийный выстрел. На весь спящий полуостров раздается ночной стук гальки под сапогами.

Мы находим Виктора так же легко, как «под часами на Арбате в шесть». Он дремлет у потухшего костерка. На грязном лице ввалились щеки. Что-то неладно…

— Я не нашел бочки, — тихо говорит Виктор.

— Мы еще поживем, ребята, — машинально бормочет Мишка.

Мы ищем бочку два дня. Мы облазили десяток островков и проток. Бочки нет!

Мы тщательно сравниваем аэрофотоснимок, где она отмечена, с местностью. Черт разберется в этих протоках, рукавах, островах и старицах. Очень может быть, что ошибся тот человек, что раскидывал бочки зимой с самолета. Тогда был снег: угадай, какой под ним остров!

Очень может быть, что ошибаемся мы. Бочки все-таки нет…

Следующий лабаз уже на озере Асонг-Кюэль. Туда дней десять пути. Если не будет туманов, если не будет дождей, если мы будем свирепы к работе, как бенгальские тигры…

Мы решаем рискнуть. Виктор закладывает отчаянной длины маршруты. Мы должны, не прервав работы, дойти за десять дней до Асонг-Кюэль.

— Вперед, тигры! — напутствует нас по утрам Виктор.

— Есть, начальник! — рычим мы.

Маленькие тундровые уточки кормят нас. Есть такие существа под ненаучной кличкой «чеграши». Очень самоотверженные птицы. Гуси и зайцы всегда исчезают вместе с продуктами. Это ненадежный вид корма. Только чеграши плавают по осоковым озерам и ждут, когда мы убьем их на завтрак, обед и ужин.

На третий день Григорий Отрепьев изобрел новое блюдо: остатки муки пополам с прошлогодней брусникой. Имя ему — «мечта гипертоника».

По утрам Мишка заботливо осматривает карабин и смазывает патроны. Чтоб не заело. Но олени и медведи старательно прячутся. Камни-дни один за другим срываются во вчерашнее.

Дальше — больше, дальше — меньше. Важно, чтоб дальше. Виньетки наших маршрутов кружевом покрывают правобережье Эргувеема. Так создается металлогеническая карта.

Иногда чеграши исчезают. Мишка уходит тогда с карабином стрелять гагару. Очень трудно убить дробью эту неуязвимую птицу. Мы сидим у костра и кипятим воду. Грохнет винтовочный выстрел. Мишка возвращается. Мы встречаем его без особого энтузиазма. Мясо гагары имеет вкус пропитанной рыбьим жиром автомобильной покрышки. Гагара варится два часа.

— Лучше баранины, — нерешительно говорит Валька.

— Конечно, лучше, — солидно говорит Лешка. Он отходит.

За кустом раздается странный звук. Кажется, так тошнит человека.

— Что такое образ настоящего мужчины в современной литературе? — ковыряя в зубах, вопрошает Мишка.

Отвечаю:

— Шрам на щеке, перебитый нос, каменная челюсть…

— Нейлоновые нервы, — добавляет Виктор.

— Желудок из кислотоупорной пластмассы, — доносится из-за куста…

На пятый день мы входим в предгорья. Исчезают озера. Вместе с ними исчезают чеграши и даже гагары. Темные глыбы гор с дремотной хитрецой смотрят на нас. Синим далеким платком висит небо. По небу ходят самолетные рокоты. Летают куда-то по делам люди. А мы внизу. Мы маленькие. Меньше чем на два жалких метра торчим мы над землей.

Шестой день прошел. Мишка упрямо возится с патронами.

Тихо покачиваются горы. Полярный день осторожно кладет пастельные краски. Иконописным золотом отгорают восходы и закаты. Великий музыкальный оформитель осторожно пробует звуки. Стук упавшего камня. Осторожное царапанье ветра. Оглушительный рев тишины.

Мы не люди, мы — автоматы. Кто вложил в нас перфорированную ленту программы? Со скрупулезной точностью мы проделываем маршруты, делим по вечерам галеты. Надо очень много «объективных причин», чтобы выбить автомат из режима.

Одинокий вопль при луне

Семь дней позади. Ночь. Мы укладываемся спать. Лешка что-то пишет в измятой тетрадке. Я вижу, как Мишка осторожно заглядывает к нему через плечо. «Стихи», — беззвучно шепчет он мне. Ага! Стихи. Очень интересно! В этот раз мы дольше обычного возимся с записными книжками. Мы заполняем их прямо в мешках. Леха уснул. Мишка осторожно тянет у него из-под головы тетрадку. Мы переползаем ко входу.

Жизнь не бывает, как стол для пинг-понга. Она — как горы, покрытые лесом…

Дальше стихи неразборчивы. Мы переворачиваем страничку.

«…Люди на всей планете! Послушайте меня, я обращаюсь к вам. Нам очень тяжело сейчас. — Зануда Валька утопил продукты. Но все равно я не сдамся. Человек должен уметь голодать, если он чего-то думает добиться в жизни.

Не так уж давно на севере Гренландии было найдено племя полярных эскимосов. Эти чудаки совершенно не имели связи с внешним миром и думали, что, кроме них, на земле людей нет. Один английский корреспондент писал, что полярные эскимосы могли питаться мхом и снегом. Ясно, что врал. Но в общем они здорово умели голодать.

Теперь я знаю, что это постигается тренировкой.

А Юрка умрет от зависти. Он умрет, когда узнает, что мы жили, как самые настоящие эскимосы. Те, древние.

Люди живут по-разному. Кто-то ходит сейчас в кино и жарится на пляжах. А мы ищем месторождение. Мы грязны и грубоваты. И черт его знает, когда мы увидим кино!

Ну и пусть! Пусть другие пьют томатный сок и ходят по театрам.

Зимой надо будет заняться гантелями и брюшным прессом. Брюшной пресс укрепляет желудок. Если хорошо потренироваться, то можно есть даже дерево. Дерево ведь органический продукт…»

— Одинокий вопль при луне, — шепчет мне Мишка.

— Только не надо, старина, подковырок, — говорю я.

— Не бойся. Я друг детишек. — Мишка осторожно кладет тетрадку на место.

Я засыпаю. Где-то в животе осторожно скребется голодный зверек. Ветер хлопает брезентом палатки. Как будто хлопают паруса. Мишка в шутку окрестил наш отряд «фрегатом». Мне нравится. Плывет наш «фрегат» по тундре и горным долинам. Только жаль, что на борту мало сухарей и солонины…

Утром Виктор делит маршруты. Мы смотрим, как ползет по карте кончик карандаша, как он пересекает ручьи, водоразделы и сухие русла предгорий. Нам очень хочется, чтобы маршрутная петля была короче. Карандаш неумолимо отчерчивает километры. Мы берем в дорогу по куску утиного мяса. Остатки. Несколько пачек галет лежат неприкосновенным запасом. На всякий случай.

Мы расходимся без обычных шуток. В голове и теле болезненная невесомость. Стоят ясные, пропитанные солнцем дни.

Мыть шлихи — очень ответственное занятие. Давно уже канули в прошлое те времена, когда лоток был только принадлежностью золотоискателя.

В наше время любой шлих — огромная ценность. Его бережно прячут в мешочек, его изучают под микроскопом, его наносят на карты и записывают в каталоги. В каталогах нет ссылки на объективные причины. Это значит, что из шлиха нельзя сделать фальшивую монету.

Минералы похожи на людей. Они любят заключать союзы. Они заключают союз с твоей собственной спиной, и она ноет над лотком, как десять радикулитов. Ледяная вода горных ручьев тоже их союзник. Враждебно срываются камни на склонах. Даже сердце, свой собственный неразлучный приятель, сердце стучит пугающе глухо.

Ночь. Утро. Снова Виктор делит маршруты. Снова мы смотрим на карандашное острие. Мы видим перевал Трех Топографов. Но спутанные веревками маршрутов, мы приближаемся к нему медленно, очень медленно… На земле есть только одно желанное место — это озеро Асонг-Кюэль.

«Мури тагам»

— А-а-а!.. — кричал Гришка. Может быть, он не кричал, а говорил, но все равно в ушах стояло только одно сплошное: — А-а-а!..

На корабле был бунт. Бунт начался, когда Виктор объявил, что мы не пойдем сразу через перевал Трех Топографов, а уйдем километров на тридцать в сторону, потом вернемся. Так требует схема маршрутов. Все было тихо. Пять пачек галет и остатки муки в мешочке лежали на разостланном рюкзаке. Это был весь наличный запас бобов и бекона. Плюс в горах бегала несъеденная дичь. Плюс озеро Асонг-Кюэль в шестидесяти километрах.

Вначале все было тихо. Валька перешагнул через примус и сбил на землю котелок с «мечтой гипертоника». Розовато-серая каша полилась на землю. И тут-то Гришка начал свое «а-а-а!..». Может быть, кричали все сразу, я не знаю. Наверное, я тоже кричал. Валька ладошками собирал красную кашу с земли. Он клал ее в котелок прямо с землей и лишайниками. «Аа-ааа!..»— шел крик.

— К чертям такое руководство! — выкрикнул Гришка.

Вой стоял в ушах, как от пикирующего самолета.

— Кто сказал «к чертям»? — Мишка, не вставая, вдруг дернул Отрепьева за пятки.

Он шлепнулся на изрядно отощавший зад и… смолк. Тишина упала на мир. Отрепьев шарил кругом побелевшими от истерики глазами. Было невыносимо тихо.

— Но вообще я считаю, — очень взрослым голосом начал Лешка. — Вообще я считаю, что надо вначале сходить на озеро за продуктами, а потом вернуться сюда.

— Помолчи, щенок, — сказал Мишка.

Леха смолк.

Виктор стоял у рюкзака с продуктами и смотрел. Вид у него был растерянный. Валька все еще собирал кашу.

— Кончили крик? — спросил Мишка. — Сейчас мы пойдем в сторону, как сказал Виктор. За истерику буду бить.

Мы шагали редкой цепочкой. Камни на склоне погрохатывали под ногами. Черный склон убегал под самое небо.

Огромной анакондой лежал на юге Эргувеем. Оттуда шел теплый ветер.

— Человек! — крикнул Валька. Он вытянул руку.

Мы смотрели вверх. Черная палочка удивительно быстро прыгала метрах в шестистах от нас. Человек спускался сверху по темному днищу промоины. Мишка снял с плеча карабин. Два выстрела рванули воздух.

…Честное слово, мы пили чай с настоящим сахаром! Кусок вареной оленины лежал на ситцевой тряпочке. Мишка рассказывал о наших злоключениях. Темнолицый вежливый человечек кивал головой и тихо ахал. Шел человек из стада в поселок повидать жену, подлечить какую-то штуку внутри. Не то аппендицит, не то почки. Узел через плечо, «малопулька», собственные ноги. Сто пятьдесят километров, потом столько же обратно. Я спросил, далеко ли стадо. Стадо было далеко.

Человечек снял с плеча узелок, развязал. Сахар и галеты легли аккуратно на землю.

— Впереди река, — сказал человечек. — Много дичи. В горах дичи мало.

Мы поставили еще котелок чая. Выпили.

— Мури тагам[4],— сказал человечек. — Я пошел. — Он прыгал вниз по склону легко, как танцуют через веревочку девочки-первоклашки. Темная голова пропала за обрывом.

— А имени-то и не спросили, — удивился Виктор.

— Может быть, встретимся, — пробормотал укрощенный Гришка.

Галеты и сахар лежали на траве. Виктор бережно клал их в рюкзак.

«Металлогенический фрегат» упрямо шел вперед. Команда глухо ворчала.

Я почему-то думал об инструкциях. Иногда в них есть диалектически продуманные пункты. По инструкции в нашем положении мы могли бросить работу и идти к базе. Но вообще все отдавалось на наше усмотрение.

Если у меня будут когда-либо подчиненные и я захочу выжать из них все соки, я буду поручать работу на их усмотрение.

…Это был чертовски трудный переход. Наверное потому, что мы все время шли вдоль склона. Вдоль склона ходить трудно. К вечеру пошел дождь. Это был беспутный чукотский дождик. Он сыпался сверху, с боков, даже снизу. Во встречных долинах свистел ветер. Кора лишайника на камнях разбухла. Казалось, что камни смазаны мылом. Мы по очереди расшибали коленки. В конце концов это нам надоело.

— Делаем привал, — сказал Виктор.

Мы вынули карту и стали смотреть, где находимся. Ветер забегал из-за спины, и карта прыгала как живая. До долины оставалось еще около пяти километров.

— Ни черта! — сказал Мишка. — Ни черта!..

И мы пошли дальше. Наверное, это было просто от отупения: кто-то сказал, что надо, и мы пошли. Пират Гришка шел и ругался вслух. Он закладывал отчаянные обороты речи. Лешка молчал.

Жизнь — это, братцы, не стол для пинг-понга, думал я, стоя на пляже Гонконга,—

вдруг запел Мишка. Он пел на мотив «Конная Буденного». Я видел, как вскинулся Лешка. Наверное, он думал, что ослышался. Даже Отрепьев перестал ругаться. Мишка пел что-то дальше. Ветер относил слова. Лешка нарочно держался рядом. Но Мишка ускорил шаг, и потому приходилось чуть не бежать за ним. Мне было тоже интересно, чем это кончится, и я тоже не отставал, а остальные не понимали, в чем дело, но тоже ускорили шаг. Так под залихватский мотив буденновской песни мы дошли до той самой долины.

Мы были совсем мокрые, поэтому раздеться пришлось прямо на улице, чтобы не мочить мешки. Мы лежали в мешках и жевали галеты. Есть не хотелось. Очевидно, от переутомления.

На палаточном брезенте ползали желтые пятна. Дождь шумел. Виктор спросил что-то у Мишки. Тот не ответил. Мишка уже спал. Засыпая, я слышал, как вздыхал и ворочался Григорий.

Где ты, Лукулл?!

Наверное, при подходе к озеру мы походили на группу подагриков, вышедших на прогулку. От усталости кружилась голова. Мы поднимались на гребень увала из последних сил. Мы боялись смотреть вперед: когда смотришь реже, расстояние сокращается быстрее.

— Озеро! — сказал кто-то.

Дальний конец озера взметнулся над гребнем увала, как голубой флаг надежды. Мы ускорили шаг. Увал тянулся нескончаемой пологой дорогой. Озеро все росло и росло. На вершине увала не было кочек. Мы почти бегом крошили покрытую мерзлотными медальонами тундру. Грохот сапог, тяжелое дыхание и оглушительный стук сердца заполняли мир. Я подумал, что мы похожи на верблюдов, почуявших воду. Озеро упало перед нами в благородной стальной синеве. Асонг-Кюэль! Протяжно кричали кулики.

Бочку нашли быстро. Мы сидели около нее как потерпевшие кораблекрушение, выкинутые наконец на берег. Бочку можно было потрогать руками. Очень редко удается трогать руками мечту… С коротким предсмертным писком садились на лицо комары. Дул легкий ветер. У берега торопливо бормотала вода.

Огромная кастрюля стояла на примусе. Это была уже третья порция.

— Ну где же ты, Лукулл?!. — ликующим голосом начал Мишка. — Где же ты, жирный бездельник, величайший гурман и обжора всех времен? Иди к нам! Мы покажем тебе, как едят настоящие люди!.. Хо-хо!.. — Мишка окинул глазом кучу продуктов и в упоении схватился за голову.

Мы смотрели на него с застывшими улыбками. Мы все ближе и ближе придвигались к кастрюле. Примус ревел реактивным двигателем.

Великая радость бытия прихлопнула тундру. Как ладан благодарственного молебна, уходил к небу табачный дым. Мы сидели молча. У нас были ввалившиеся щеки мыслителей. У нас были впалые животы йогов даже после третьей кастрюли. Низкий торфяной берег убегал по меридиану. Зеленая оторочка осоки была как ресницы озерного глаза — озерного глаза земли. Желтые игрушечные гусята выплыли из травы, сбились в беспокойную стайку. Мы лежали тихо. Гусята уплывали как смешные кораблики детства. Тундра дышала с материнской нежностью. Мы были небритые, взрослые, счастливые дети тундры.

— В чем положительная сущность христианства? — с философским глубокомыслием спросил Мишка.

— В том, что был выдуман пост, — ответил я.

— Я в бога не верю, — сказал пират Гришка.

Он не знал, — что был уже не первым безбожником на берегу озера Асонг-Кюэль.

Человек не верит в бога

Это было в далекое время «экзотической Арктики». Человек прокладывал узкую ленту маршрута на белом листе карты. Это был очень странный человек.

Шел тысяча девятьсот двенадцатый год. Европейские столицы задыхались в невиданном ритме нового века. «Бал цветов» в Ницце, «Бал бриллиантов» в Париже.

Газеты писали о железнодорожных концессиях и грандиозных биржевых аферах. В залитых непривычным электрическим светом гостиных царили бородатые ораторы.

— Прогресс! — восклицали ораторы. Блестели пенсне.

— Прогресс!

Странный человек с профессорской внешностью собирал экспедицию на Чукотку. Подальше от прогресса. Экспедиция была в составе одного лица. Императорское географическое общество не сочло возможным оказать поддержку ввиду странной цели путешествия. Ее организатор был известен только в узких кругах университетских богословов.

«Наш век катится в какую-то ужасную пропасть, откуда нет возврата. Я хочу увидеть племена, которые еще не видали биржевых акций. Я хочу увидеть светлую молодость человечества. Может быть, тогда я узнаю, где и когда мы свернули с пути на дороге истории». Эти мрачные строчки были записаны на титульном листе экспедиционного дневника.

Ученый-богослов попал на Чукотку. Он пережил залитую спиртом полярную ночь на Анадыре, он наблюдал картину торговли с инородцами, он читал в сводках уездного начальства пронумерованные перечни вымерших стойбищ. Он видел тысячные стада оленей и бег пастухов по бугристой тундре. Он видел, как за два года создавались состояния, видел сифилис и туберкулез. На его глазах исчезали громадные стада китов в Беринговом море.

Богослов был упрям. Он поехал в глубь чукотской тундры. Он как палеонтолог искал окаменевшие останки прошлого человечества. Он не пишет, что видел в тундре, только в дневнике после нескольких чистых страничек была короткая фраза: «Бога нет. Я это видел». Дальше снова шли чистые странички. На берегу заброшенного в неизвестные географические координаты озера у богослова сбежал каюр. Это была не простая история. В Анадыре никто не верил, что человек мог приехать из столицы просто так. Мираж «золотой лихорадки» уже докатился до Чукотки. Человек прожил на берегу озера всю весну, пока его не подобрали случайно зашедшие чукчи. Он дал этому озеру звучное якутское название Асонг-Кюэль. Он не дал ему классического имени Надежды, или Спасения, или имени кого-нибудь из близких, или имени кого-нибудь из сильных. Он назвал его звучным якутским словом. Почему? Это было его тайной.

Человек не вернулся в Петербург. Он вернулся уже в Петроград. Это было долгое возвращение через скитания по дорогам Америки, поденщину на фермах Флориды и католические церкви Франции. Человек вернулся, чтобы читать лекции по атеизму. Его лекции собирали тысячи слушателей в голодном Петрограде.

Обо всем этом мы узнали совершенно случайно из крохотной книжки, выпущенной издательством «Красный рабочий» в 1927 году. Мы искали в архивах и памяти знатоков происхождения якутского названия озера и натолкнулись на странную до невероятности человеческую судьбу.

— Сволочь был каюр! — резюмировал Валька.

— Стоило такого кругаля из-за бога давать! — сплюнул Гришка.

— Раньше людям было гораздо труднее разобраться, — назидательно ответил Виктор.

Драмы

Гришка Отрепьев сбежал. Прямо удрал посреди ночи.

Утром Виктор нашел в палатке записку: «Не надо мне вашей зарплаты, ребята. Жизнь эта не для меня. Сами ешьте гагару. Тундру я знаю, можете не искать. Пока. Григорий».

Мишка возится в палатке с продуктами.

— Продукты он взял? — спрашивает Виктор.

— Дней на пять, — глухо доносится из-за парусины.

Плоскость делится на триста шестьдесят градусов. По которому градусу двинулся Гришка? Бредет, бредет где-то сейчас одинокий человек неизвестно куда, неизвестно зачем…

А если он не выйдет к людям?

А если закружит тундра одинокого человека?

Виктор бесстрастен, как монгольский хан. Проклятый миридолит изматывает его душу. Мы это видим. Но сегодня не до миридолита. Гришка, Гришка!.. Разве нельзя было уйти открыто?

Что-то мешало тебе, Гришка, взглянуть в наши глаза перед уходом.

Мы томительно долго собираемся в маршрут, мы тянем время. Что-то надо решать. Где-то бредет одинокий человек. Низкая пелена облаков нависла над серой равниной. Покрапывает дождик. Надо решать…

— В конце концов, я не нанимал его через отдел кадров, — говорит Виктор.

— А если тундра закружит человека?..

— В конце концов, я геолог, а не воспитатель рвачей.

Манная крупа чукотского дождика серебрит наши волосы.

— Расходимся по маршрутам, — приказывает Виктор.

Расходимся, значит, по маршрутам. Металлогения требует жертв.

Мы с Лехой возвращаемся из маршрута первые. Потом приходит Мишка с Валентином. Рабочие кадры держат себя молчаливо. Виктора нет. Ночь потихоньку заглатывает тундру. Мы рвем крохотные кустики полярной березки. Они отчаянно цепляются за жизнь и за землю. Мишка поливает березку керосином, разводит костер. Дальше она уже горит сама. Мы сидим в неровном кругу пламени, темнота сжимает нас, как камера-одиночка.

Виктора нет…

Все, как по уговору, — ни слова о Гришке. Был человек — и вдруг исчез. Испарился.

Лохматое небо все ниже и ниже падает на костер. Немытыми стеклами синеют сквозь тучи прорывы. Одиноко вопит гагара.

— Клади больше, — говорит Мишка и снова уходит рвать березку. Он носит ее прямо охапками.

Костер среди тундры торчит, как одинокий маяк. Маяк в океане кочек. Виктор выплывает из темноты и устало садится у огня.

— Спасибо за костер, — говорит он. — Блуждал бы я, как лунатик.

— Я боюсь за того чудака, — сказал Мишка. — Неизвестно, что с ним может случиться. Надо добраться до рации, вызвать самолет.

Виктор молчит. Добраться до рации — это значит идти к югу залива, где стоянка охотников. Потом на их вельботе переплыть залив: поселок на той стороне. Десяток потерянных дней.

Виктор ничего не отвечает Мишке. После ужина мы молча вползаем в мешки. Одинокая фигура сидит у костра. Это Мишка. Сквозь сон я слышу, как он снова уходит рвать березку. Люди — родные братья букашек, думаю я. Их тоже тянет в темноте на огонь.

— Старина, — слышу я голос Виктора. — Разбуди меня, если проснешься рано. Сегодня мне не хватило времени в маршруте.

— Хорошо.

Я вижу во сне Ленку. Она купается в каком-то странном фиолетовом море. Я вижу ее знакомое до каждой черточки тело. Мне хочется подойти к ней и поцеловать мокрые завитки волос на затылке, положить руку на тонкую спину. Но Ленка уплывает.

«Очень ты боишься красного света!» — кричит она издали голосом Сергей Сергеича. От этой чепухи я просыпаюсь. За палаткой голоса. Что за чертовщина?!

У костра сидят двое: Мишка и Лжедимитрий собственной персоной.

— Дура ты, дура!.. — слышу я Мишкин голос. — Большой, длинноногий, но глупый до невозможности!

Они не замечают меня.

— Ну разве я не прав? — говорит Гришка. — За сто двадцать целковых такая мука! Без дома, без кино, голодуха… Даже рыба, говорят, понимает, где лучше.

— Что же вернулся?

— Ну, ты пойми. Я ведь тоже соображаю… Я сразу не ушел, держался тут поблизости. Думаю: пойдут искать, надо будет объявиться. Не пошли. Ах так?! — думаю. Наплевать вам на Гришку Отрепьева? Решил в эту ночь уходить. Смотрю, костер. Ночь уже. Думаю: сидят сейчас у костра ребята и решают, какая это сволочь Гришка. Голодали, думаю, вместе. Рвач Гришка! Вместо совести — длинный рубль. А костер все горит. Ты пойми меня. Я долго ждал, а он все горит. Понимаешь?..

— Так ты же соображай не как рыба…

Я тихо ретируюсь в палатку.

— Уже пора? — вскидывается в мешке Виктор.

— Темно еще, — говорю я. — Гришка вернулся.

— Тем лучше, — сухо говорит Виктор. — Я, пожалуй, встану. Не буди ребят. Я пойду в маршрут в одиночку…

Тундра все больше и больше приобретает цвет спелого лимона. Значит, приходит осень. Исчезли линные гуси. Большеголовая утиная молодь перелетает по озерам. Вечерами в стороне залива Креста пылают страшной красноты закаты. Такое небо я видел только на иллюстрациях к космической фантастике.

Сегодня все в сборе. Виктор и Мишка о чем-то тихо спорят над картой. На западе отчаянная марсианская иллюминация. Журавли за озером заводят ленивую ссору. Какой-то одинокий гусь бросает в земное пространство редкие крики. Мерзлотные холмы синеют, как могилы неведомых завоевателей.

— Я читал где-то, — говорит Лешка, — что световое давление можно использовать для паруса. Представляете: межпланетные бригантины с парусами, надутыми светом.

— Все в мире крутится по спирали, — не отрываясь от карты, говорит Виктор. — Здесь паруса, и там паруса… Присматривай себе трубку, Лешка, будешь капитаном. Космический корсар! Чернев — Гроза Созвездий.

— Эй, помолчите, — просит Мишка. — Слушайте землю.

— А вот я капитаном не буду, — говорит Валька. — В шалабане у меня больше пяти классов не уместилось.

— Раньше надо было думать, — рассеянно бросает Виктор.

— Гора разума в океане глупости! — фыркает иронически Мишка.

— Ну, а разве не так? Тебя в институт за уши, что ли, тянули?

— Нет. Я же Человек Символ. Я с шести лет копил деньги на высшее образование. И ты тоже и он. — Мишка кивает на меня.

Мы вышли от озера Асонг-Кюэль к подножью Нельвунея. Судя по всему, именно из этого района были взяты исторические миридолитовые образцы.

Пару раз нам удалось поймать членов миридолитовой шайки: дертил и розовый кармалин. Виктор теперь сам инструктирует ребят, которые моют шлихи. Шлихи сейчас надо мыть «с блеском», до особого серого тона, при котором еще не смываются с лотка легкие минералы.

Нам нужно промыть целую кучу проб у подножья Пельвунея.

Моет Лешка. Валька, как робот, ходит по склону, подтаскивает их к реке. Мы лежим в палатке, отчаянно дымим махрой, «сбиваем» свои маршруты. По долине гуляет пронзительный ветерок. Глухо шумит под снежником вода. Чертыхается у ручья Лешка. Пробы готовы часа через два.

— Так быстро? — удивился Виктор и начал их проверять. Через минуту он выругался. Громко, грубо, отчетливо. Мокрые мешочки со шлихами лежат перед ним как цепь прокурорских обвинений. Привычно сереют утренние шлихи, и, как взятая на ходу горсть песка, в наглом белесом отсвете лежат последние. Лешка отчаянно и явно халтурит!

Он стоит перед нами, опустив голову. Синяя шея и красные сосиски-пальцы, распухшие от воды… Эх, парень!.. Видно, мама не гоняла тебя в свое время к проруби помогать полоскать бельишко. И мы напрасно жалели, спешили кончить с делами, чтобы помочь. И Валька зря потел все утро на склоне.

Валька с глухим стуком сбрасывает рюкзак. Он только что спустился со склона. Короткие потные волосы прилипли ко лбу. Он медленно подходит к Лешке. Немая сцена.

— Стоп! — длинная фигура Отрепьева вырастает перед ним. — Не дело при всех, — говорит Отрепьев. — Разберемся потом.

— Завтра маршрута не будет, — говорит Виктор. — Будем перемывать шлихи.

Мы уходим в палатку.

— Тихо, — шепчет Мишка. — На берегу конфликт.

— Ты несчастный подонок, — говорит Валька.

— Да, нехорошо… — добавляет Отрепьев.

Молчание.

— Я бы заставил тебя сожрать твой аттестат зрелости, — презрительно говорит Валька. — Мамкин ты запазушник!

— Соображение у тебя, Леха, как у селедки, — добавляет Отрепьев.

Молчание.

Ай-хо!

С рассвета до заката пропадаем в маршрутах. Наступил критический этап гонки за миридолитом. Дальше наш маршрут уже уходит от Пельвунея в тундру. Грязной щетиной позаросли скулы ребят. По-усталому горбятся спины. Лешка ни с кем не разговаривает. Мы мрачно ищем зарытое кем-то сокровище.

Почти все время хочется спать. Объективная реальность куда-то исчезла. Остались только карандашные дороги на карте.

Дороги, дороги, дороги… Нехоженые тропы на карте и на земле.

Вечерами мы безнадежно просматриваем собранные за день коллекции. Григорий и Леха в такое время уже спят. Валька надоедливо дышит в затылок.

— Нету? — спрашивает он. — Нету?..

— Уйди к чертям, Валька! — говорим мы. — Не раздражай. Иди спать.

— Значит, нету…

Снег застал нас на Курумкувааме. В начале августа такое бывает.

Белые хлопья летят откуда-то из свинцовой мглы. Плещет о берег черная вода на озере. Исчезли птицы. Мы отлеживаемся в палатке. Первые сутки спим, как первокурсники после экзамена. Вторые сутки тоже спим. Ветер наметает сквозь дырки синие полоски снега. Их не хочется убирать, не хочется расшнуровывать палаточный вход. Только Гришка изредка вылезает из мешка, чтобы подогреть консервы.

На третьи сутки начинается болтовня. Мы лениво рассуждаем о Лолите Торрес, прямоточных реактивных двигателях и о мозоли, что вторую неделю сидит на ноге у Гришки.

Мы нарочно не говорим о миридолите. Мозоль нас доконала. Чтобы поднять настроение, Виктор начинает рассказывать о героическом рейде по Чегутини осенью пятьдесят второго. Он был там еще студентом. Почти на полмесяца раньше выпал снег, и лодки встали среди ледяной шуги. Пяткой пробивали тогда ребята лед и совали в эту дырку руки с лотком. Сильно поморозил руки Вася Жаров, с жестоким радикулитом слег Иван Веселии.

— А Мария-Антуанетта, — комментирует Мишка, — считала, что ад — это там, где жесткие простыни. Незакаленная была бабенка.

Среди ночи вдруг чужим каким-то голосом заговорил Лешка.

Рассказывал про онкилонов. Было, по преданиям, такое племя на севере Чукотки, исчезло неизвестно когда и куда. Ученые дяди просиживают сейчас штаны над их загадкой. Постепенно Лешка расходится. Врет он умело. Парень Сэт-Паразан, умевший вплотную подползти к дикому оленю. Отец племени с орлиным профилем, мрачные пришельцы с юга, битвы, обнаженные девушки на каяках…

«…Со скалы Сэт-Паразан увидел костры племени черноволосых. Они светились, как волчьи глаза, и закрывали весь горизонт. Это был конец племени онкилонов. Сэт-Паразан спустился вниз, где в отдельных ярангах стонали раненые и девушки прикладывали к их ранам сухую траву. Старики во главе с Отцом племени безнадежно пили одурманивающий настой мухомора. Они хотели увидеть духов, которые подскажут им выход.

— Я видел костры на севере, — сказал Сэт-Паразан. — Там — люди. Мы должны плыть туда. Ведь черноволосые не умеют водить каяки.

— Ты веришь, — ответил Отец племени. — На севере только море и лед. Там не может быть ни костров, ни земли.

— Я видел костры на севере, — сказал снова Сэт-Паразан.

— Идем же, покажи, — сказали старики.

Закутанные в медвежьи шкуры, недовольно ворча, они карабкались по мокрым камням наверх. Отчаянно шумело Чукотское море.

Они дошли до середины. Дальше утес был неприступен. Костры черноволосых пылали на юге волчьей подковой.

— Где твои люди, лгун? — спросил Отец племени. — Мы видим только лед и море на севере. Мы видим нашу смерть на юге.

— Надо залезть еще выше, — сказал Сэт-Паразан. — Но никто из нас не может сделать этого. Разве вы не слышали о существовании земли Храхай!

— Плывем на север! — кричали онкилоны. — Плывем к далеким кострам!

Они уплывали на север. Каяки шли стремительной стаей. Ведь онкилоны были морские люди. Голые по пояс юноши и девушки стоя работали веслами. Водяная радуга взлетала над лопастями.

— Ай-хо! — гремел боевой клич онкилонов. Этот крик заглушал шум волн. Свободная кучка людей уплывала от смерти и рабства…»

В общем, все онкилоны уплыли на север. Больше их никто не видал.

По необузданному Лешкиному замыслу, племя потом двинулось к востоку и вдоль Калифорнийского побережья попало на остров Пасхи.

Снег шуршал по палатке. Наверное, он завалил уже всю тундру. Слегка мерзли в мешках ноги. Мы грели друг друга сквозь шерсть и брезент.

— Ты неплохо сочиняешь, — сказал Мишка. — Откуда это?

— Читал. — Лешке, видимо, льстило наше внимание. — Этот год уже потерян, — мечтательно сказал он. — На будущий поступлю в институт. Буду историком.

— Древние греки, — сказал Мишка. — Катулл, Лукулл, забавные мифы. Актуальная для нашего времени специальность!

— Старики будут довольны.

— А ты, Валька, кем будешь? — спросил я.

— А, кем я буду? — переспросил Валька. — Как есть — работягой. Мои старики уже давно насовсем довольны.

— Все дело в самом себе, — сказал Виктор. — Уж на возможности у нас жаловаться не приходится.

— Подзатыльник надо! — вздохнул Гришка. — Человек без подзатыльника не может.

— Снег-то перестал, — сказал Мишка.

Тот самый день

Этот день пришел обычно, как приходит домой с работы старший брат. Я издали вижу, как прыгает в неловкой пробежке Виктор. Нескладная Валькина фигура поспешает рядом. У Виктора в руках полевая сумка, на Вальке — рюкзак. Мы все поняли, что это и есть тот самый день.

— Есть, — говорит Виктор. — Крохотная жила, но есть! — Он трясущимися руками берет у Вальки рюкзак и развязывает его. Розовые, фиолетовые блестки, хрупкие комочки режут кварц. Вот он, миридолит! Есть!.. Легкая радость и опустошение наполняют нас.

Герой дня — Валька. Они были на двурогой вершинке, что к северо-западу. Виктор описал южный отрожек и решил, что на другом делать нечего. Валька предложил заскочить — так, для экзотики, может, по интуиции — в общем, черт знает по какой причине! Заскочили, а там…

Решено переносить лагерь. Мы должны теперь перевернуть каждый камень возле той горушки. Мы должны… Нам много что надо теперь сделать, чтобы не запоздать с основной программой.

Вечером пьем спирт. Лежала у Мишки в рюкзаке заветная бутылка. Мишка сходил вниз по речке за гусями, принес четыре штуки. Мы пьем за технику, за миридолит, за романтика Кахидзе.

Огромным оранжевым кругом падает за горизонт солнце. Захмелевший Виктор произносит речь. Упоминает о том, что пока мы гоняли бумажные шарики по коридорам в институте и стояли у кассы за стипендией, в общем, тогда наш уважаемый Валька уже слесарил, создавал, так сказать, материальные ценности. Мишка переводит разговор на другое.

Тощий, скуластый, грязнолицый Валька держит обеими руками кружку. Что-то теплое, как кровь на щеке, шевелится у меня в душе.

Стоп, парень! Не надо сантиментов. Ты мужчина, ты много видал таких хороших ребят, много прошло их мимо. Пройдет, к сожалению, и Валька. Где сейчас владимирский Коля, по кличке Гамильтон? Где светлая душа Леня Пуговкин? Создают где-то материальные ценности рабочие пятого разряда. А ведь спали в одном мешке… Да, мир крутится по какой-то кривой, может, даже по спирали. Миридолит есть, сантименты по боку! Человек сам переводит стрелки на своих рельсах.

Мы пьем за дружбу. Дружба — это что? Необъяснимые симпатии случайно столкнувшихся индивидуумов? А можно ли ее носить с собой в бумажнике? Не лезь в циники! Дружба — это когда вместе создают материальные ценности. Об этом я читал в книгах.

Мы пьем за первооткрывательство. Первооткрыватель — это Виктор. Начальник партии. Ну, и мы с Мишкой. Интеллектуальная, так сказать, прослойка. В списке будет и наш шеф — будет инженер-лейтенант саперных войск Кахидзе!

Мы сидим возле примуса, как возле костра. Здесь нет даже березки. Один ягель, почему-то синего цвета. Ягель и осока, спрятанные ночью. Мишка поет наши песни. Валька куда-то исчез. Я нахожу его возле ручья. Он сидит, закутавшись в телогрейку, и булькает по воде камушками.

— Ты чего? — спрашиваю я.

— Так… — отвечает Валька. — Кидаю камни. Песен ваших я не знаю. Умный разговор поддержать не могу.

Подходит Мишка.

— Давай потолкуем, Валюха, — говорит он.

— О чем?

Я оставляю их вдвоем.

— А ведь завтра пятое число, — говорит Виктор. — Должен быть самолет.

Слушайте, парни…

В нарушение всех законов природы самолет действительно прилетает. Мы быстро поджигаем траву. Желтый дым ползет вертикально в небо. Черная точка стремительно вырастает в размерах. Самолет делает кольцо. Виктор выпускает красную и зеленую ракеты. «В лагере все в порядке, больных нет, работу продолжаем». С самолета падает тюк. Письма, газеты, журналы. Я быстро выхватываю конверты с круглым Ленкиным почерком. Шуршание бумаги и строчки писем заполняют вселенную…

— О, черт!.. — возвращает нас на землю Виктор.

— Что случилось?

— «По требованию родителей, — читает он вслух, — откомандируйте из партии рабочего Алексея Чернева как неправильно оформленного. Отправьте с ним краткий отчет и ненужный груз. По договоренности с колхозом вельбот будет ждать вас у мыса Могила Охотника седьмого и девятого числа этого месяца». Подписи.

Ошеломленное молчание придавливает нас. Что за чертовщина?

— Ну вот, — роняет Виктор. — Езжай, Чернев, домой. Папа и мама ждут.

— Хо-хо, Леха! — говорит оживленно Гришка. — Дома теплее. Везет молокососам!..

Валька и Мишка молча переглядываются.

Мы сидим на сложенных для переноски тюках: после обеда мы кочуем к миридолиту.

— Отставить переезд, — говорит Виктор. — Отставить, значит, переезд ввиду отъезда.

Мир рушится на нас громадными глыбами молчания. Мы сидим молча. Слова еще не родились в свистящем хаосе мыслей.

— Езжай, значит, Чернев, — чужим голосом повторяет Виктор. — Будешь историком.

— Я не Мария-Антуанетта. Я могу и остаться. — Эти слова приходят к нам через сотню томительных лет.

— Да нет. Раз приказ, я должен…

Лешка медленно собирает рюкзак. Ближайший срок ухода через три дня, но он собирает его прямо вот сейчас. Прямо на наших глазах.

В хрупкой стеклянной тишине застывает мир. Как-то странно, совсем не по-человечески всхлипывает или кашляет Мишка.

Я смотрю на Мишку. Я не могу отвести от него глаз. Что-то чуть перекосилось у него на лице, нестерпимым, отчаянным светом горят Мишкины глаза. Он встает, огромный, бородатый, высеченный весь из какого-то странного дерева. Падают странные слова:

— Брось рюкзак, Лешка! Никуда ты не поедешь.

— Ошалел парнишка от счастья! — хихикает Отрепьев.

— То есть как?..

— Молчи, Виктор. Сейчас моей компетенции дело.

— Но я же сам предлагал, — бормочет Лешка. — Я же не Мария…

— Все молчите! Слушайте, вы, джентльмены, с высшим… Я всегда считал, что в мире есть справедливость, — говорит Мишка. — То, что здесь сидят трое джентльменов с высшим образованием, — справедливо. То, что Леха будет историком, — справедливо. В ту ночь, когда шел снег, я думал о справедливости. Почему от одного пятнышка плесени разрастается пятно? Значит, от пятнышка справедливости должно вырасти озеро. Понимаете? Где озеро каждого из нас? В будущем. Я думал три дня и решил. Пусть рюкзак собирает Валька, а не Лешка. Это будет справедливо. Можете надо мной смеяться, но я на этом настаиваю. Правильно, Гриша: люди не могут без подзатыльников.

Ох, что тут началось!.. Суть в том, что Валька, по решению Мишки, должен ехать учиться. Семь классов, потом техникум, геологический техникум. Он даже обдумал финансовый вопрос, он даже обдумал вопрос о прописке. В Новых Черемушках существует у Вальки бабушка, и жил, оказывается, Валька как раз у нее.

— А наша работа? — протестует Виктор.

— Один все равно уезжает.

— Иллюзии…

День накатывается на нас, как огромный нестерпимо колючий шар. Я не знаю, о чем мы спорим. О том, что мы много лет уже вели себя как крокодилы; о том, что мы не Армия спасения; что вся экспедиция будет тыкать в нас пальцем; что Валька — железный малый; что ничего не выйдет; что мы будем пороть Вальку каждую субботу, если будет валять дурака… Валька, красный, как обмороженная пятка, уткнул лицо куда-то к коленкам. Раскрыв рот и глаза, смотрит Лешка на свое ошалевшее начальство; растерянно покусывает травинку Григорий Отрепьев-бывший.

Мишка, взволнованный, чудаковатый и обаятельный Мишка, ходит между тюками и отрывисто вяжет слова. Ох, он оратор в римском сенате, он кого угодно уговорит!..

Виктор прячет глаза за скептическим отблеском стекол. Молчит. Забытой птичкой горбится сзади Лешка…

Три дня проходят тревожными и бестолковыми сгустками. В комки прессуется время. Мы перенесли лагерь. Молчаливо и яростно работает Лешка. Где-то что-то хрустнуло в нем, бывшем.

Когда мы несли последнюю серию грузов, он поскользнулся у самого берега. В кровь расшиб себе лоб, вывихнул палец. Так он дошел до миридолитовой горы в мокрой одежде, вытирал размазанную кровь на лбу да сплевывал в сторонку от ветра.

— Смени одежду, — сказал Виктор. — Простынешь. Сгложут меня твои старики.

— Обойдется, — хрипло бросает Леха.

Мы работаем на вершине. Упругий ветер гуляет над Чукоткой. Змеистые пегматитовые жилы уходят под свалы. У нас голые руки. Нужны ломики и кирки, нужна взрывчатка. Стыдливо розовеют мазки миридолита на скалах.

— «Временно переносим лагерь к центру работ, на месторождение. Программу по карте выполним. Желательно удлинить срок сезона на один месяц. Просим организовать дополнительную заброску продуктов, инструментов, взрывчатки. Рабочих в партии двое. Все работоспособны», — вслух перечитывает Виктор.

Сложенная бумажка идет в Валькин карман.

Мы стоим у палатки. Закутавшись в мешок, неловко прыгает Леха. Температурит что-то парень. Видимо, простыл все же в ту ночь.

— Значит, так, — говорит Валька. — Значит, шефу — письмо. Значит, на Садовой, зовут Лена. Все вроде записано.

— Пошли, — коротко бросает Мишка.

— Ну так как же? — растерянно бормочет Валька. — Ай-хо! — вдруг говорит он.

Улыбки. «Ай-хо!» — боевой клич онкилонов, тех, что уплыли на север…

Они уходят. Картинным силуэтом темнеет согнувшаяся под рюкзаком с образцами фигура Мишки и рядом крохотная в длиннополом смешном ватнике фигура Вальки.

— Э-ге-ге-гей!.. — кричу я.

Фигурки замирают. Поднимают бинокль к глазам тонкие палочки рук. Шарахается от крика где-то в небе гагара. Желтым заревом полыхает тундра. Я смотрю на Виктора. В сторону отвернулся мой начальник, старательно изучает серую ленту реки. Опустив длинные руки, стоит Григорий.

Смешные мы все же люди-человеки, думаю я.

Я сижу в палатке. Виктор и Гришка только что ушли к месторождению. Я вернулся оттуда. Мы по очереди дежурим у Лехи. Не на шутку разболелся парень.

— Нутро у него, понимаешь, протестует, — так сказал материалист Гришка.

Я привожу в порядок записные книжки. Кончается день. Сильные густые тени падают с гор. Вероятно, сегодня будет первый лед.

Первый лед, с появлением которого жиреют и тревожными стаями мечутся гуси.

…Будут морозные ночи в палатках, будут крепкие, как дубовый шар, сентябрьские дни. Голубые ниточки тундровых рек, отмели и скалы все еще ждут нас…

Глаза Лешки лихорадочно поблескивают в сумерках палатки. Красным помидором пылает его лицо. Грипп? Воспаление легких? Тиф? Менингит?

— Переболеешь — встанешь, — сурово басил ему на прощание Мишка.

Лехе худо. Я не знаю, как быть. Он проглотил уже страшное количество кальцекса, аспирина и биомицина. Больше в аптечке ничего нет. — Только йод. Йод не пьют. Эх, я знаю, что тут надо! Надо малины и бабушкино ватное одеяло. Морщинистую материнскую руку на лбу. Но где я возьму тебе маму, Лешка?

…Обмелевшие за лето ниточки рек. Озера покроются льдом. Мы будем замыкать петлю. Еще стоят нерешительной стайкой значки на карте.

— Леха, — говорю я, — ты давай в геологи. Плюнь на своих греков.

Лешка молчит. Думает что-то парень. Страшным жаром горит его лицо. Черные тени крадутся в палатку. Густым стеклом висит воздух. Белеет на западе снежник.

— Леха, — говорю я.

— Не надо… — просит он.

Ночью мне делается совсем страшно. При свете свечки Лешкины глаза блестят как-то тревожно и жутковато.

— Зуб ноет, — тихо говорит Лешка.

Я достаю вату и пузырек с соляной кислотой. Испытанный злодейский метод. Спи, Леха! Леха не спит.

Но как заменить ему мамкину руку, как согреть этого парня?

— Ты хороший парень, Лешка, — говорю я. — Это ничего, что ты пижон.

— Я не пижон, — говорит Лешка, — просто иногда так…

Ночью он легонько бредит. Я боюсь зажечь свечку, чтобы не разбудить его. Слушаю.

— Рыбы, — говорит Лешка. — Куда плавают рыбы? В воде же темно, они не знают, куда плыть. Надо зажечь им костры, чтобы видели, а то как же… Зажгите костры в океане…

Он много говорит. Я не могу заснуть.

Наутро приходят Виктор и Гришка. Гришка варит очень крепкий чай и разбавляет его спиртом. Потом заставляет Лешку выпить эту взрывчатую смесь. Лешка лежит в двух мешках и обливается потом.

— Порядок! — говорит Гришка. — Дедов способ. Любую простуду вышибает.

Финиш

Я издали замечаю Мишку. Одинокая темная фигура спускается по желтому склону холма.

— Мишка идет! — говорю я ребятам. — Один.

— Мишка? — суетится Григорий. — А у меня чай не готов. — Он возится за палаткой с примусом. — Миша любит чай крепкий. Миша любит чай горячий. Не подкачай, Григорий, — говорит он сам с собой.

Мишка подходит шагом до смерти уставшего человека.

— Привет, бродяги! — здоровается он.

Только голос у Мишки не под стать словам. Такой серьезный голос.

— Ну как? — спрашивает Виктор.

— Порядок! Как в аптеке.

Я смотрю на Мишку. Чуть кривоватая улыбка застыла у него на лице. Резкие морщины режут лоб и щеки. Грязная тельняшка торчит из-под ватника. Видимо, здорово устал парень.

— Мишка, — говорю я, — а ведь мы уже взрослые люди. Нам по тридцать. Мужики мы. А я все думаю, что ребята!

Ничего, что небо очень злое, Пусть пурга метет вторые сутки. Верь, что будет небо голубое,— Голубей чукотской незабудки,—

мурлычет за палаткой Григорий. Очень ему нравится эта песня.

— Гриш, мы тебя в консерваторию определим. Ладно? — доносится из палатки.

— Если условия подойдут, то можно и в консерваторию, — миролюбиво отшучивается тот.

— А что ж! Люстры, поклонницы, аплодисменты, — рассеянно замечает Мишка. — Значит, так.

— Ай-хо, старик! — говорю я.

Мишка устало улыбается. Виктор тихо подходит к нам.

— Миш, ты извини, — говорит он.

— За что?

— Так. Вообще извини.

— Все мы люди… — вздыхает Мишка.

Глупая, между прочим, поговорка: «Жизнь — это как стрела», — почему-то вспоминается мне.

— А чай уже готов, — вполголоса сказал Григорий.