Автор более сотни книг, Майкл Морпурго живёт на тихой ферме в Девоне и, по собственному признанию, прежде чем перенести свои истории на бумагу, рассказывает их своим лошадям и собакам. Ведь в большинстве его книг животным отведена очень важная роль. Делая их героями своих приключенческих произведений, автор говорит о беззащитной красоте и хрупкости мира, его зависимости от человеческого участия и сострадания. Каждой своей историей Майкл Морпурго утверждает, что подлинная человечность держится на двух столпах – милосердии и силе духа. Этот гуманистический посыл пронизывает все книги писателя, продолжая традиции великой английской литературы, заложенные Диккенсом и Киплингом. Потеряв работу, родители Майкла решают круто изменить жизнь и отправиться в кругосветное путешествие на яхте. Всей семьёй, включая собаку по кличке Стелла Артуа. Это начинается как прекрасное семейное приключение, и всё идёт именно так, как и мечталось, пока в одну из ночей Майкл и Стелла не оказываются за бортом. Выброшенные на берег островка, затерявшегося в Тихом океане, мальчик и его собака отчаянно пытаются выжить и спастись. И однажды Майкл обнаруживает, что он не единственный человек на острове…
Michael Morpurgo
Kensuke’s Kingdom
Copyright © 1999 by Michael Morpurgo
All rights reserved
© А. Сагалова, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
Майкл Морпурго посвятил свою жизнь литературе и детям. Глава полутора десятков благотворительных организаций и фестивалей, в 1999 году он стал кавалером ордена Британской империи за заслуги перед молодежью, а в 2006 году – офицером этого же ордена за заслуги перед литературой. А совсем недавно, в январе 2018 года, был произведен в рыцари ордена за достижения в литературе и благотворительности.
«Пегги Сью»
Я пропал накануне своего двенадцатого дня рождения. Случилось это ночью 28 июля 1988 года. И только теперь я могу наконец поведать эту невероятную историю, подлинную историю. Кэнскэ взял с меня слово, что я буду молчать, – по крайней мере, пока не пройдёт десять лет. Я обещал, и потому пришлось мне все эти годы скрывать правду. Правда спала где-то в глубине меня. Но вот миновало уже больше десяти лет. Я успел закончить школу, и колледж тоже, так что время на размышления у меня было. И я решил, что моя семья и друзья – все те, кого я, получается, так долго обманывал, должны наконец узнать правду о моём исчезновении и воскресении из мёртвых.
Но есть ещё одна причина, по которой я сейчас рассказываю всё это, – куда более серьёзная причина. Кэнскэ был великим человеком, хорошим человеком, а главное, он был моим другом. И пусть весь мир узнает его таким, каким знал его я.
Мне вот-вот должно было стукнуть одиннадцать, когда пришло то письмо. А до письма я жил-поживал себе, как все, – не хуже и не лучше. В семье нас было четверо: мама, папа, я и Стелла. Или по-правильному – Стелла Артуа. Это моя собака, чёрно-белая бордер-колли; одно ухо у неё торчит, а другое висит. И она всегда всё знает заранее, что бы ни случилось. Но даже Стелла не могла предвидеть, чем для нас обернётся то письмо.
Если подумать, в моём раннем детстве всё шло по накатанной. Ничего не менялось изо дня в день. Каждое утро я отправлялся в «обезьянник» – это папа так называл школу. Он говорил, что дети на школьной спортплощадке – прямо вылитые обезьяны: верещат, пищат и болтаются вниз головой на всяких турниках и лесенках. А меня он звал Мартышкин, когда у него было шутливое настроение. Оно у папы бывало часто. Школа по-настоящему называлась школой Святого Иосифа, и мне там всё нравилось – ну, почти всё. После уроков, какая бы ни стояла погода, мы отправлялись на спортплощадку играть в футбол. Мы – это я, Эдди Доддс, который мой самый лучший в мире друг, и Мэтт, и Бобби, и другие. На спортплощадке всегда грязи было по колено. Иногда мяч просто плюхался в грязь и там застревал. У нас была своя команда, мы сами себя звали «Грязуны». И играли мы круто. Все команды гостей прокалывались на одном и том же: они ждали, что мяч сам выскочит из грязи. А мы, пока они ждали, вколачивали им по два-три гола. Правда, на чужом поле нам игралось не так лихо.
По субботам я работал – разносил газеты из магазина мистера Пейтела, что на углу. Я копил на горный велосипед. Хотя, если честно, копилось не очень: всё заработанное я обычно тратил. И с тех пор в этом смысле мало что изменилось.
А вот воскресенья всегда были особенными, это я хорошо помню. Каждое воскресенье мы всей семьёй катались на яхте по водохранилищу; Стелла Артуа облаивала каждое встречное судёнышко: нечего тут плавать, здесь наше место! Папа эти прогулки обожал, говорил, воздух над водой чистый, без всякой кирпичной пыли (это потому что папа работал на кирпичном заводе). Папа был дико увлечённый мастер на все руки. Дома он чинил всё, что ломалось, и даже то, что не ломалось. И на яхте он чувствовал себя как дома. Мама работала на том же заводе, только в офисе и на полставки, – и она тоже наслаждалась нашими водными прогулками. Я так и помню её: держит румпель, голову откинула назад, лицо подставила ветру. «Вот оно! – кричит. – Вот оно, настоящее! Такой и должна быть жизнь. Чудесно, до чего чудесно!» Мама всегда носила синюю кепку. Потому что она была капитаном, и это даже не обсуждалось. Уж будьте уверены: если задует ветер, она его нутром почует и поймает. У неё на ветер просто нюх какой-то.
В общем, отличные у нас получались воскресенья. Даже если погода была ужасная и никто на яхте не выходил, мы всё равно отправлялись бороздить водные просторы. Мы подскакивали и рыскали по волнам и упивались скоростью, – и до чего же нам было весело! Полный штиль нас тоже ни капельки не смущал. Иногда мы оказывались совсем одни на всём водохранилище. Тогда мы сидели и рыбачили – и, кстати, рыбачить у меня получалось лучше всех! – а Стелла Артуа сворачивалась на дне лодки и скучала, потому что лаять ей было не на кого.
А потом пришло то письмо. Когда оно выпало из ящика вместе с прочей почтой, Стелла Артуа на него как накинулась и чуть не порвала. На бумаге остались дырки от зубов, и письмо сделалось мокрое, но все буквы хорошо читались. Кирпичный завод закрывался, а маму с папой сокращали.
В тот день за завтраком все жутко молчали. И с тех пор мы перестали выходить на яхте по воскресеньям. Я не спрашивал почему, и так всё понятно было. Мама с папой с утра до ночи искали работу, но ничего не находилось.
По дому, словно ядовитый туман, расползлась беда. Случалось, я приду из школы, а родители злые и не разговаривают. И ссорились они теперь постоянно, всё больше из-за каких-то пустяков – раньше за ними такого не водилось. Папа бросил чинить всё в доме. Он как будто и не дома был, даже если никуда не уходил. То работу искал, то просто сидел, листая журналы про яхты, и молчал.
Я старался поменьше торчать дома и гонял в футбол до потери сознания. Но тут ещё и Эдди уехал, потому что его отец нашёл работу где-то на юге. А без Эдди в футбол уже не игралось. «Грязуны» развалились. Да и вообще всё разваливалось.
Однажды в субботу возвращаюсь я домой после газет и смотрю: мама сидит на крыльце, на нижней ступеньке, и плачет. А мама – она же сильная, никогда ни слезинки не проронит. Я её такой вообще никогда не видел.
– Голодранец несчастный, – всхлипнула мама. – Твой отец, Майкл, голодранец несчастный, вот он кто.
– А что он сделал? – спросил я.
– Он уехал, – ответила мама, и я сразу догадался, что, значит, наверное, навсегда. – Даже слушать меня не стал, куда там. У него, понимаете ли, есть план. Со мной он поделиться не изволил. Сказал только, что машину продал, и что скоро мы переезжаем на юг, и надо подыскать нам место.
У меня сразу от сердца отлегло: юг – это же отлично! Там же Эдди!
А мама говорит:
– Если он рассчитывает, что я брошу этот дом, пусть катится со своими планами!
– А почему не бросить-то? – пожал я плечами. – Что в нём такого?
– Ну, речь же не только о доме. Ещё тут бабушка и твоя школа.
– Да школ этих везде навалом, – отмахнулся я и тут же почувствовал, что мама закипает и становится сердитая, какой раньше в жизни не бывала.
– А последней каплей знаешь что было? – воскликнула она. – Ты, Майкл, и эти твои газеты. Ты ушёл их разносить, а твой отец, знаешь что он выдал? Сказать тебе, да? «Да ты хоть понимаешь, – говорит он мне, – что в доме только один кормилец – и это Майкл с его газетами?» Просто уму непостижимо, а? Моему сыну одиннадцать. И у него есть работа, а у меня нет. – Она умолкла, пытаясь взять себя в руки, а потом продолжила с яростными слезами в голосе: – Я никуда не поеду, Майкл. Я тут родилась. Я останусь тут. Пусть придумывает что хочет, я не поеду.
Спустя примерно неделю или чуть больше раздался телефонный звонок. Я тогда был дома и сразу догадался, что это папа. Мама говорила немного, всё больше слушала, и мне непонятно было, что там у них происходит. Но потом мама усадила меня и сама всё рассказала:
– У него голос стал другой, Майкл. Он разговаривает, как раньше, как в молодости, когда мы только познакомились. Похоже, он подыскал нам место, где жить. Сказал, собирайте вещи и приезжайте. Фэрхэм, где-то недалеко от Саутгемптона. Он говорит, прямо на море. Твоего отца как подменили, я его прямо не узнаю.
Папу и правда как подменили. Он встречал нас на вокзале – взгляд сияющий, сам весёлый. Он забрал у нас часть чемоданов.
– Тут недалеко, – сказал он, ероша мне волосы. – Погоди, Мартышкин, скоро сам всё увидишь. Я всё устроил, всё продумал. Даже и не пытайтесь меня отговаривать, я не отступлюсь.
– От чего не отступишься? – не понял я.
– Сам увидишь, – повторил он.
Стелла Артуа бежала впереди нас; хвост её радостно торчал вверх. И мы все, как мне казалось, тоже были радостные, под стать её хвосту.
В конце концов пришлось нам сесть на автобус, потому что чемоданы, оказалось, очень уж тяжело тащить пешком. И когда мы сошли на остановке, прямо перед нами расстилалось море. Никаких домов, а просто гавань с яхтами.
– И что мы тут делаем? – осведомилась мама.
– Хочу вас кое с кем познакомить. С одной своей хорошей приятельницей. Её зовут Пегги Сью. Она ждёт не дождётся встречи с вами.
Мама озадаченно нахмурилась и покосилась на меня. Но я точно так же ничегошеньки не понимал. Кроме того, что папа определённо что-то задумал.
Мы тащили вдоль пристани свои чемоданы, а над нами кричали чайки, яхты постукивали мачтами, Стелла гавкала на всё что ни попадя. И вот наконец мы остановились у сходней, которые вели на блестящую тёмно-синюю яхту. Папа поставил чемоданы и обернулся к нам, сияя от уха до уха:
– Разрешите представить вам: «Пегги Сью». Наш новый дом. Ну как?
Мама приняла это на удивление хладнокровно. Не стала кричать на папу и ругаться. Наоборот, даже притихла. И пока мы на камбузе пили чай, а папа рассказывал нам подробности, мама молчала.
– Это ведь не блажь какая-нибудь, сами знаете. Я долго об этом думал, все годы, пока работал на фабрике. Ну, или ладно – я не столько думал, сколько мечтал. Забавно, правда же: не потеряй я работу, ни за что не рискнул бы воплотить мечту. Ни за какие коврижки. – Папа говорил, но догадывался, что маму этим не проймёшь. – Ну, или ладно. Вот что я придумал. Мы же все что больше всего любим? Ходить на яхте, да? И я решил, что правда же было бы замечательно, если бы мы все снялись с места и поплыли вокруг света, да? Полно людей так и делают. Кругосветка, вот как это называется. Я про такое читал в журналах.
То есть началось-то всё с мечты. А потом на́ тебе, понеслось: работы нет, найти её негде. И если на то пошло, почему не выбрать путешествие? Нам выплатили какое-никакое выходное пособие. Есть немного сбережений плюс деньги от продажи машины. Не золотые горы, но всё же кое-что. И что с этими деньгами делать? Можно было бы положить их на счёт в банке, как заведено. Но зачем? Они будут с этого счёта утекать по капле, а потом и вовсе иссякнут. И я подумал, может, стоит эти деньги потратить на что-то особенное. Что бывает раз в жизни. Например, на кругосветное плавание. Африка. Южная Америка. Австралия. Тихий океан. Мы увидим места, о которых и мечтать не смели.
Мы с мамой слушали всё это как громом поражённые.
– Да знаю я, знаю, что вы скажете, – продолжал папа. – Мы же только по водохранилищу ходили на прогулочной яхточке. Ваш папа, видно, совсем того, в уме повредился. И это же опасно. И в итоге мы окажемся без гроша в кармане. Но я-то обо всём этом подумал. Даже о бабушке, между прочим. Мы ведь не насовсем уедем, так? Мы вернёмся, а она тут как тут, нас дожидается. Со здоровьем-то у неё всё в порядке.
Средства у нас имеются. Я всё рассчитал. Полгода у нас уйдёт на учёбу. В плавании мы пробудем год, может, полтора, – в общем, пока деньги не кончатся. Мы с вами всё сделаем по уму, всё заранее прикинем. Мама получит капитанскую лицензию. Ой, а я разве не сказал? Не сказал, нет? Мама у нас будет капитаном. Я буду старпомом и матросом, ты, Майкл, – юнгой, а Стелла… ну, Стелле быть корабельным котом. – Папа чуть не захлёбывался от восторга. – И мы как следует подучимся. Сходим несколько раз через Ла-Манш, а может, даже и в Ирландию. Чтобы яхта стала как член семьи. В ней сорок два фута[1]. Это «боумен»[2], лучшая модель, лучший дизайн. Надёжнее не бывает. Всё схвачено. Полгода учимся – и махнём в кругосветку. Приключение всей жизни, а? Что скажете?
– Здо-ро-во! – выдохнул я. Потому что, ну правда же здорово.
– А я, значит, капитан? – спросила мама.
– Так точно, капитан, – рассмеялся папа и в шутку отдал ей честь.
– А что со школой? – не сдавалась мама.
– Я и об этом позаботился. Узнал в здешней школе что и как. Всё уже устроено. Возьмём с собой все учебники. Я его буду учить. И ты будешь его учить. Сам он тоже будет учиться. И помяни моё слово: два года в море ему больше дадут, чем вся учёба в его обезьяннике. Это уж я обещаю.
Мама отпила ещё чаю, а потом медленно кивнула.
– Ладно, – сказала она, и я заметил, что она улыбается. – Почему бы и нет? Давай тогда, вперёд. Покупай её. В смысле яхту.
– Я её уже купил, – ответил папа.
Конечно, то было чистое безумие. Папа с мамой это понимали, даже я это понимал. И когда я вспоминаю о принятом тогда решении, мне кажется, нас питала надежда, порождённая безнадёжностью.
Все нас отговаривали. Приехала бабушка и осталась ночевать на яхте. Сказала, что мы ведём себя глупо, опрометчиво и безответственно. Что её терзают предвестия и предчувствия. Айсберги, ураганы, пираты, киты, супертанкеры и волны-убийцы – она громоздила ужас на ужас в расчёте напугать меня и разубедить маму с папой. Со мной у неё всё получилось: я и правда испугался, хотя виду не подал. Бабушке было невдомёк, что все мы крепко-накрепко связаны общим помешательством. Мы собрались в кругосветку – и точка. Ничто в целом мире не могло нас остановить. Мы были как герои книжек. Мы отправлялись на поиски приключений.
И, надо сказать, всё шло приблизительно как папа и задумывал. Только вот учиться нам пришлось куда дольше. Вскоре мы усвоили, что сорокадвухфутовая яхта – это вам не прогулочная лодочка-переросток. Управляться с ней нужно совсем по-другому. Учил нас мореход из яхт-клуба – усатый дядька по имени Билл Паркер (мы его звали Билл-Прилипала, но не в глаза, разумеется). Он дважды огибал мыс Горн и дважды в одиночку пересекал Атлантику. А через Ла-Манш он ходил «чаще, чем ты ужинать садился, малец».
Если по-честному, никому из нас он не нравился. Тот ещё был надсмотрщик. Ко мне и Стелле он относился одинаково презрительно. Животных и детей он считал досадным неудобством, а на борту так и вовсе обузой. Так что я старался как можно меньше путаться у него под ногами, и Стелла тоже.
Но как бы то ни было, дело своё Билл-Прилипала знал. Когда он закончил учить нас и мама получила свою лицензию, мы чувствовали, что можем плыть на «Пегги Сью» на любой край света. Прилипала сумел внушить нам сдержанное почтение к морю, но в то же время вселил в нас уверенность, что мы справимся с его сюрпризами.
Да нет, если по правде, бывали моменты, когда я просто мертвел от ужаса. Мы с папой вместе мертвели, молча. Довольно сложно корчить из себя героя, когда над тобой нависает зелёная водяная стена футов в двадцать[3], – это я быстро понял. Мы проваливались в такие ямищи, что думали, уже никогда не вынырнем. Но мы каждый раз выныривали, и чем больше мы катались вверх-вниз по волнам, чем больше боялись, тем увереннее мы делались – и в себе увереннее, и в яхте.
А что до мамы, то она хоть бы разочек вздрогнула. В самые опасные минуты мама вела «Пегги Сью» твёрдой рукой. Зато у мамы случались приступы морской болезни, а у нас с папой никогда. Поэтому счёт один – один.
Мы теперь жили впритык, бок о бок, и мало-помалу выяснилось, что родители – это нечто большее, чем просто мама с папой. Папа стал моим другом, товарищем по плаванию. Каждый из нас научился полагаться на другого. А мама… Я и не догадывался, на что она способна. Ну, в смысле я знал, что она дико упёртая, что не остановится, покуда не сделает дело. Но сейчас она без отдыха корпела чуть не круглые сутки над книгами и картами и освоила всё, что только можно. Да, мама была немножечко диктатор, но мы с папой, хоть и делали вид, что сопротивляемся, на самом деле ничуть не возражали. Она капитан. Она поведёт нас в кругосветку. И мы ни на секундочку в ней не сомневались. Мы ею гордились. Она была просто супер. И старпом с юнгой тоже были просто супер, касалось ли дело брашпиля[4], штурвала или консервированной фасоли на камбузе.
Итак, 10 сентября 1987 года – я знаю точную дату, потому что прямо сейчас, когда я пишу, передо мной лежит открытый судовой журнал, – все укромные уголки и закутки на яхте заполнились запасами и провиантом, а мы приготовились поднять парус и устремиться навстречу нашему великому приключению. Наша одиссея началась.
Бабушка стояла на пристани, и на глазах у неё блестели слёзы. Перед самым отплытием она даже порывалась отправиться с нами. Очень уж ей хотелось побывать в Австралии и поглядеть на коал в дикой природе. А ещё проводить нас пришли друзья, Билл-Прилипала тоже явился, и Эдди Доддс с папой. Когда мы отдали швартовы, Эдди кинул мне футбольный мяч.
– На счастье! – крикнул он. И я увидел, что Эдди размашисто написал на мяче своё имя, будто он звезда Кубка мира.
Стелла Артуа прощально гавкнула людям на пристани, а потом, пока мы шли проливом Те-Солент, облаивала все яхты. Но когда мы оставили позади остров Уайт, она вдруг притихла. Может, она тоже, как и мы, почувствовала, что это взаправду. Это больше не мечта. Мы уходили в кругосветное плавание. И это было по правде, совсем-совсем.
Вода, вода,
кругом вода…
Говорят, что вода покрывает две трети поверхности земного шара. Посреди океана всё примерно так и выглядит. И не только выглядит – ощущается тоже. Морская вода, дождевая вода – и та и другая одинаково мокрые. Я постоянно носил непромокаемую одежду – уж капитан-то пеклась об этом денно и нощно – и всё равно был вечно мокрый насквозь.
И внутри на яхте тоже всё отсырело, даже спальные мешки. Только если выглядывало солнце и волны делались поменьше, мы устраивали «показ мод» – так мы называли большую сушку. Раскладывали на палубе наши одёжки, и «Пегги Сью» превращалась в модный подиум. Сухая одежда стала для нас настоящей роскошью, и мы знали, что роскошь эта всегда ненадолго.
Вы наверняка решили, что троим людям в море особенно и заняться нечем. Так и маются они бездельем – день за днём, неделю за неделей. А вот и нет. До самого заката у нас ни минутки свободной не было. Я трудился как заведённый: возился с парусами, с брашпилем, закреплял, отдавал, вставал к штурвалу, когда наступала моя очередь (это было моё самое любимое), и помогал папе с его бесконечным ремонтом всего на свете. Папе частенько требовалась ещё одна пара рук, чтобы подержать и закрепить что-то, пока он сверлит, колотит, привинчивает или пилит. И вдобавок я орудовал шваброй, кипятил чай, мыл и вытирал посуду. Это мне не очень-то нравилось. Вообще не нравилось, если по-честному. Но уж скучать мне точно не приходилось.
Из всей команды скучать дозволялось только Стелле Артуа. И она скучала. Лаять ей было не на что, и штормовые дни она проводила в каюте, свернувшись калачиком на моей койке. А когда небо прояснялось и море успокаивалось, она вставала на носу и высматривала всё, что не было водой. Если в море хоть что-то показывалось, Стелла мигом это замечала. Иногда нас сопровождали морские свиньи[5], катаясь вверх и вниз по волнам, иногда дельфинья семейка плыла с нами бок о бок, да так близко, что их потрогать можно было. Киты, акулы, даже черепахи – мы всех их навидались. Мама вечно их кидалась снимать – на фотоаппарат и на видеокамеру, а мы с папой воевали из-за бинокля. А в Стелле при виде морских обитателей сразу включалась пастушья собака. Увидит дельфинов или акул – и давай лаем сгонять их в стадо.
Стелла в каком-то смысле была не подарочек – мокрой псиной от неё несло за милю, – но при этом мы ни разу не пожалели, что взяли её с собой. Она была нашим великим утешителем. Случались дни, когда море нас крутило и швыряло со всей мочи, и мама тогда чуть не умирала от морской болезни, делалась белее мела. И она спускалась вниз, а Стелла ложилась к ней на колени, и так они сидели вдвоем, прижавшись друг к дружке. А иногда меня до смерти пугали высоченные волны и вой ветра – я тогда прятался у себя на койке, крепко обнимал Стеллу и зарывался носом ей в шею. И в такие вот минуты – не то чтобы такие уж частые, просто я помню их очень уж ясно – я старался держать под рукой мяч, подаренный Эдди.
Этот мяч был у меня вроде талисмана, амулета на счастье. Может, он и правда приносил удачу. В конце концов шторм утихомиривался и оказывалось, что мы уцелели, мы всё ещё живы и всё ещё плывём.
Я очень надеялся, что мама с папой позабыли о моей учёбе. Поначалу так и казалось. Но вот мы одолели несколько штормов, пообвыклись в плавании, и тут-то они меня усадили и сообщили неутешительные новости: хочешь не хочешь, а пора за книжки. И мама на этот счёт была твёрже алмаза.
Я сунулся было к папе за поддержкой, но без толку. Папа пожал плечами и произнёс:
– Мама – капитан.
И этим всё было сказано. Дома мама была просто мама, и я мог с ней запросто поспорить. Но какие споры с капитаном «Пегги Сью»?
Это был их заговор. Они втихомолку между собой составили для меня школьную программу. И отныне мне предстояло штудировать книжки по математике – папа сказал, что, если я застряну, он мне поможет. По географии и истории мне полагалось узнавать и записывать всё обо всех странах, где мы побывали и побываем за время кругосветки. По природоведению и рисованию я должен был записывать и зарисовывать все растения, всех птиц и разных других созданий, что встречались на нашем пути.
У мамы ещё был пунктик насчёт навигации.
– Билл-Прилипала научил меня всему, а я научу тебя, – сказала она. – Да, в школьной программе этого нет, ну и что? Никогда не знаешь заранее, может, это всё тебе очень даже пригодится.
И она научила меня обращаться с секстантом, снимать показания с компаса, прокладывать курс по карте. Моей обязанностью стало вносить в судовой журнал долготу и широту – каждое утро и каждый вечер как штык.
Раньше я, кажется, звёзд вообще не замечал. А теперь, во время ночных вахт, пока мама с папой спали, только звёзды скрашивали моё одиночество. Я смотрел на них и воображал, что мы последние люди на земле. Только мы, тёмное море вокруг нас, да миллионы звёзд над головой.
Как раз в ночные вахты я и приноровился делать «домашку» по английскому. Мне выдали мой собственный судовой журнал и сказали: пиши, мол, там что хочешь, нам можешь не показывать, главное, чтобы хоть раз в несколько недель там появлялась запись. Это будет вроде как мой личный дневник нашего путешествия.
В школе писать у меня не особо получалось – вечно я не мог придумать, с чего начать и чем закончить. Но здесь, на «Пегги Сью», я просто открывал свой журнал и писал. У меня всегда находилось о чём рассказать – много всего на самом деле. В этом-то вся штука. Я именно что рассказывал. То есть говорил, а не писал. Рассказ шёл из головы и через пальцы, через ручку вдруг оказывался на бумаге. И сейчас, когда минуло много лет, я читаю этот журнал и словно слышу свой голос.
Вот он, этот журнал, лежит передо мной. Страницы у него слегка помятые, бумага от времени пожелтела. Каракули мои поистёрлись, но читаются ещё хорошо. Дальше я вставлю в свой нынешний рассказ несколько записей из этого судового журнала. Записи эти хоть и короткие, но саму историю передают хорошо. Вот так я описывал наше путешествие. Вот таким оно виделось одиннадцатилетнему мальчишке, пустившемуся на яхте по просторам бурного океана.
Судовой журнал
Это было последнее, что я написал в своём судовом журнале. Дальше шли пустые страницы.
Сначала я несколько раз позвал Стеллу, но она не послушалась. Надо как-то её подманить, решил я, бросил штурвал и полез к ней. И мяч с собой прихватил, чтобы её завлечь, чтобы увести с носа.
Согнувшись в три погибели, я подобрался к собаке.
– Стелла, Стелла, – позвал я. – На мячик, на!
Тут я почувствовал, как яхта поворачивается на ветру. Не надо было штурвал бросать, запоздало спохватился я. И вдруг мяч выскочил у меня из рук, покатился по палубе и прыгнул за борт. А я попытался его схватить, но не успел. Мяч качался на воде, а я глядел на него, лежа на палубе, и ругал себя на чём свет стоит. Ну надо же быть таким раззявой. Просто зла не хватает.
Я всё ещё мысленно себя отчитывал, как вдруг послышалось пение. В темноте кто-то пел. Вот почему лаяла Стелла.
Я опять поискал глазами мяч, но тот уже исчез во мраке. А ведь я дорожил этим мячом, мы все дорожили. И вот теперь я его потерял. А вместе с ним потерял нечто куда большее, чем обычный футбольный мяч.
И тогда я разозлился на Стеллу. Это же всё из-за неё! Она продолжала лаять, хотя пения уже не было слышно. Я снова позвал Стеллу, посвистел ей. Она не шла. Тогда я встал, подошёл к ней, схватил за шкирку и потянул. Но она упрямилась. Не мог же я её волочь – пришлось взять её на руки. Но Стелла никак не желала идти. Я держал её на руках, а она вырывалась.
В парусах над моей головой свистел ветер. Помню, я ещё успел подумать о спасательном жилете, что зря я без него расхаживаю по палубе. А потом яхта резко вильнула, и меня швырнуло вбок. Руки у меня были заняты, поэтому я и не ухватился за поручень. Не успел я и рта раскрыть, как мы со Стеллой уже барахтались в холодной воде.
Гиббоны и призраки
Страхи накатывали один за другим. Огни «Пегги Сью» растаяли в ночи, и я остался один-одинёшенек посреди океана. Один на один с мыслями, что мама с папой уже далеко, что кричи не кричи – они меня не услышат. Что в чёрной воде вокруг меня шныряют акулы: они уже чуют меня, выискивают и вот-вот набросятся. И тогда никакой надежды на спасение. Меня съедят заживо. Или я медленно утону. Короче говоря, мне конец.
Я вертелся на месте, судорожно ища хоть что-то в непроницаемой тьме – хоть что-то, к чему можно плыть. И ничего не находил.
Вдруг в воде мелькнуло что-то белое. Может, просто гребень волны. Правда, волн-то никаких нет. Стелла! Это точно она. Вот здорово, что я не один! Меня переполняли благодарность и облегчение. Я позвал Стеллу и поплыл к ней. Но она словно удалялась – исчезала, появлялась, снова исчезала. Казалось, до неё рукой подать, но я несколько минут отчаянно грёб и только тогда к ней приблизился и смог её коснуться. И понял, что ошибся. Стеллина голова почти вся чёрная. А это было что-то белое. Мой мяч. Я дотянулся до него, и крепко обхватил, и вдруг ощутил, какой он замечательно плавучий. Я завис на месте, держась за мяч, и позвал Стеллу. Она не отвечала. Я звал и звал. Но каждый раз, открывая рот, я глотал морскую воду. Надо оставить Стеллу. Надо спасаться самому.
Плыть совсем необязательно – так я буду только силы тратить. Мне и плыть-то некуда. Лучше просто качаться на воде. Уцеплюсь покрепче за мяч и буду висеть на месте и ждать, когда вернётся «Пегги Сью». Рано или поздно родители хватятся, что меня нет на борту. Рано или поздно они кинутся меня искать. Мне, главное, не дёргаться слишком резко, подбородок держать над водой, и всё. А резкие движения только акул привлекут. Уже скоро утро. Нужно продержаться до утра. Я должен. Вода не особо холодная. И у меня есть мой мяч. Есть надежда.
Всё это я повторял себе раз за разом. Но мир вокруг меня оставался непроглядно-чёрным. И я понемножку коченел. Чтобы победить дрожь, я решил петь. Я спел все песни, какие только мог вспомнить, но раз за разом я забывал слова. Только одну песню я мог допеть до самого конца – «Десять зелёных бутылок»[10]. Я громко распевал её снова и снова. Звук собственного голоса придавал мне сил. Словно я был не совсем один посреди бескрайнего океана. И я всё ждал первого луча рассвета. Но рассвет не наступал и не наступал.
Со временем я замолчал и перестал болтать ногами. Я всё ещё крепко держался за мяч, но меня клонило в сон. Спать нельзя, это я знал, но поделать ничего не мог. Руки соскальзывали с мяча. Силы быстро меня покидали. Я вот-вот камнем уйду на дно и там найду покой – в зарослях морских трав, среди останков моряков и кораблей…
Самое странное, что я даже и не переживал по этому поводу. Мне вдруг сделалось безразлично. Меня уволакивало в грёзы, я засыпал. И во сне я видел, как по волнам ко мне бесшумно скользит яхта. Это «Пегги Сью»! Милая «Пегги Сью»! Они вернулись за мной. Я знал, что они вернутся. Меня хватают сильные руки, тащат вверх, вытягивают из воды. И я лежу на палубе, хватая воздух ртом, как рыба на берегу.
Кто-то склоняется надо мной, трясёт меня, говорит со мной. Я ни слова не понимаю. Ну и ладно. Стелла горячо дышит мне в лицо, лижет моё ухо. Стелла спасена. И я спасён. Всё хорошо.
Я проснулся от воя – так обычно воет ветер в мачтах. Я огляделся. Никаких мачт поблизости, никаких парусов. Подо мной ничего не двигалось и не плескалось, ветра тоже не было. Где-то вдалеке лаяла Стелла. И лежал я вовсе не на палубе, а на песке. Вой превратился в визг, и этот визг так жутко нарастал и нарастал, а потом, отдаваясь эхом, постепенно стих.
Я сел. Я был на берегу, на широкой белой песчаной полосе, а за спиной у меня пышно и густо росли деревья, подступая прямо к берегу. Потом я увидел Стеллу – она носилась по мелководью. Я позвал её, она выскочила из моря и со всех лап помчалась ко мне, неистово крутя хвостом. И когда закончились все подпрыгивания, облизывания и обнимания, я с трудом поднялся на ноги.
Ослабел я порядочно. Я посмотрел по сторонам. Пустынное синее море, безоблачное синее небо – никакой «Пегги Сью». Ни единой яхты. Ничего. Никого. Я снова и снова звал маму и папу. Звал, пока слёзы не подступили к горлу. Зачем кого-то звать, ведь бесполезно же. Я постоял какое-то время, пытаясь сообразить, как же так вышло, что я выжил и попал сюда. Я помнил что-то такое смутное – как меня схватили, как втянули на борт «Пегги Сью». Но понятно, что ничего этого не было. Это всё мне привиделось от начала до конца. Я, должно быть, держался-держался за мяч, а потом соскользнул. Мяч, наверное, тоже где-то здесь. Но я его не видел.
Стеллу-то, конечно, все эти мои домыслы вообще не волновали. Она притаскивала мне палки, я их бросал в море, а она неслась галопом следом. И ничто в целом мире её не тревожило.
Вдруг снова раздался этот вой, и Стелла вся ощетинилась. Она кинулась ко мне на берег, захлёбываясь лаем. Она лаяла и лаяла, пока последний отзвук эха не затих. В этот раз вой был жалобный, даже по-своему мелодичный, совсем не жуткий. И я, кажется, узнал его. Я такой вой слышал в Лондонском зоопарке. Гиббоны, «угарные гиббоны», так их папа назвал. До сих пор не знаю почему. Но мне нравилось само это словцо: «угарные». Может, из-за него я и вспомнил про гиббонов.
– Это всего лишь гиббоны, – сказал я Стелле. – Угарные гиббоны. Они нас не тронут.
Правда, уверенности в этом у меня не было.
С того места, где я стоял, был виден огромный холм, даже скорее гора в стороне от берега, и деревья на её склоне росли редко. С голой скалистой вершины, если туда взобраться, должен открываться отличный вид на море. А может, оттуда удастся разглядеть какой-нибудь дом, или ферму, или дорогу и я смог бы найти кого-то, кто мне поможет. Но вдруг я уйду с берега, а тут родители за мной явятся, что тогда? Нет, всё же стоит попытаться, решил я.
Я пустился бегом, Стелла не отставала, и уже скоро мы очутились в прохладной тени деревьев. Вверх по склону вела узкая тропка, как мне показалось – в нужном направлении. По ней я и двинулся – по большей части бегом, на шаг переходил, только когда подъём делался очень уж крутым. Джунгли вокруг кишели разными тварями. Птицы квохтали и пронзительно вскрикивали у меня над головой, над деревьями разносился тот самый вой, но теперь он звучал как будто дальше.
Но звуки-то – это ещё ерунда. Гораздо больше меня пугали глаза. Я ощущал на себе сотни и тысячи пытливых взглядов. Стелла, скорее всего, тоже что-то такое ощущала, потому что она вела себя необычно тихо, то и дело поглядывала на меня в поисках сочувствия и защиты. Я старался как мог её ободрить, но сам боялся, и от Стеллы этого было не скрыть.
Я-то думал, что это будет лёгкая и быстрая прогулка, а вышла целая разведывательная экспедиция. Мы, совсем измотанные, выбрались из-под деревьев, кое-как вскарабкались по каменистому осыпающемуся склону и наконец оказались на вершине.
Солнце так и полыхало. Я только сейчас ощутил, как свирепо оно жарит. Я обшарил взглядом горизонт. Может, где-то вдали и проплывает парус, да только я его не вижу. А если бы и увидел – что с того? Костёр я разжечь не смогу – спичек нет. Пещерные люди добывали огонь двумя палочками, но я-то так не умею. Я снова огляделся по сторонам. Море. Море. Ещё море. Кругом ничего, кроме моря. Я на острове. И я тут один.
Остров в длину был всего-то мили две-три, не больше. По форме он смахивал на вытянутый арахис, только один конец пошире другого. По обеим сторонам сверкали белые песчаные пляжи. На дальнем конце высился ещё один холм – покруче моего и заросший погуще, но не такой высокий. Две каменные вершины, а остальное – джунгли. И никаких признаков человеческого жилья. Но даже тогда, полный тягостных тревог и всяких мыслей об ужасности своего положения, – даже тогда, стоя на вершине, я не мог не восхищаться тем, что видел. До чего же всё это было потрясающее: зелёный изумруд острова, обрамлённый белым песком, и вокруг – блистающая шелковистая синева моря. Может быть, меня заворожила красота этого места – и я из-за этого не так сильно упал духом. Наоборот, у меня даже настроение поднялось. Я жив. Стелла Артуа тоже жива. Мы оба с ней выжили.
Я уселся в тени высокой скалы. Гиббоны завели по новой свою песню с завыванием и уханьем. Где-то ниже по склону, в джунглях, галдела голосистая птичья стая; пичуги снялись с веток и полетели через остров на другой холм.
– Всё будет хорошо, – заверил я Стеллу. – Мама и папа за нами вернутся. Они же должны. Поэтому не переживай. Маме станет получше, и они вернутся. Мама меня тут не бросит. Она нас найдёт, вот увидишь. Нам с тобой, главное, их не прозевать – ну и остаться в живых. Вода, нам нужна вода! Но ведь обезьянам она тоже нужна, так? Надо просто найти её, вот и всё. И еда тут должна быть – фрукты или орехи. Что обезьяны едят, то и нам сгодится.
Проговаривать Стелле свои мысли вслух – это очень помогало. Потому что на меня волнами накатывала паника. Если бы не Стелла, мои первые часы на острове стали бы сущим кошмаром. Она была моей главной опорой.
Углубляться снова в джунгли и искать там воду мне, если по правде, было страшновато. Да и смысла большого это не имело. Куда проще идти вдоль берега – рано или поздно наткнёшься на ручеёк или реку, которые впадают в море. А если совсем повезёт, может, и еда какая-нибудь отыщется.
Приободрившись, я резвым козликом заскакал вниз по каменистому склону. Обезьяны тут живут – и мы проживём, твердил я сам себе. Вскоре выяснилось, что на тропинке, бегущей вниз меж деревьев, ничего съестного не раздобудешь. Фруктов тут было полно, и самых разных, – по крайней мере, выглядели они как фрукты. И кокосов тоже попадалось немало, только росли они все слишком высоко. На такие деревья нипочём не вскарабкаешься. Высотой футов в сто, а то и в двести[11] – я такие высоченные видел впервые.
Зато переплетённые кроны надёжно защищали от палящего солнца. И при всём при том я уже чуть ли не умирал от жажды, и Стелла тоже. Она шла рядом, вывалив язык, и, когда наши взгляды встречались, смотрела на меня с неизбывной тоской. А что я мог сделать?
Мы снова вышли на наше прежнее место на берегу и пустились вокруг острова, стараясь держаться как можно ближе к опушке джунглей, к тени. Источника всё не было и не было. Ветви просто ломились от фруктов, но опять – слишком высоко, и деревья слишком гладкие, слишком стройные, никак на них не залезешь.
Прибрежная полоса закончилась, нам пришлось свернуть в джунгли. И здесь тоже я обнаружил узенькую тропку. Джунгли сделались почти непроходимыми, тёмными, грозными. Воя мы больше не слышали, но на смену ему пришли звуки пострашнее: шорох листьев, похрустывание веток, какое-то внезапное шуршание. И всё это совсем рядом, вокруг меня. Я знал, я уже ничуточки не сомневался: за нами наблюдают чьи-то глаза. Кто-то следует за нами по пятам.
Я спешил вперёд, изо всех сил пытаясь не поддаваться страху. Я вспоминал гиббонов из зоопарка. Они же совсем безобидные, убеждал я себя. Им надоест, и они отстанут от нас. Зачем им на нас нападать? Они же людей не едят. Но шуршание подступило ближе, сделалось отчётливее. И мне труднее и труднее было себя уговаривать. Я пустился бегом и бежал, пока тропка не упёрлась в скалы. Снова море, снова солнечный свет. На этой оконечности острова громоздились огромные валуны – можно подумать, кто-то взял и набросал утёсы вдоль всего берега. Мы перепрыгивали с одного камня на другой, и я внимательно смотрел, не пробивается ли между ними струйка воды, бегущая сверху, из джунглей. Но нигде ничего не пробивалось.
Я совсем обессилел и уселся передохнуть. Во рту пересохло, в висках стучало. И я совсем издёргался от отчаяния. Я умру от жажды. Или меня порвут на куски обезьяны.
Стелла посмотрела мне прямо в глаза.
– Здесь должна быть вода, – сказал я ей. – Вот увидишь, она тут есть.
«Ну и с какой стати ты тогда расселся тут и киснешь?» – взглядом спросила меня Стелла.
Я заставил себя подняться и идти дальше. Морская вода в каменных бухточках казалась такой прохладной, так и манила к себе. Я попробовал и сразу выплюнул – солёная и противная. Будешь её пить – с ума сойдёшь. Уж это-то мне известно.
Когда мы добрались до дальней оконечности острова, солнце уже клонилось к горизонту. По моим расчётам, мы обошли примерно половину острова. Не такой уж он и маленький, как мне показалось с вершины холма. Но все наши поиски ни к чему не привели – ни воды мы не раздобыли, ни еды. Я уже не мог идти дальше, и Стелла не могла. Она улеглась на песок возле меня и дышала так тяжко, точно у неё вот-вот сердце выскочит. Придётся нам остаться тут на ночь. У меня мелькнула мысль, что можно хотя бы чуть-чуть углубиться в джунгли и я бы там сделал гнёздышко из мягкой палой листвы – её на земле много валялось. Но мысль эту я отверг. Ночная тьма стремительно окутывала остров, и в джунгли идти не очень-то хотелось.
Где-то вдалеке на деревьях невидимые гиббоны затянули свою сладкозвучную вечернюю песню. Она лилась и лилась, покуда весь остров не погрузился во мрак. В джунглях жужжали и посвистывали насекомые – то есть я так думал, что это они. И ещё кто-то молотил со всей мочи по чему-то пустому, как психованный дятел. Что-то скреблось, поскрипывало, кряхтело и квакало – ну, квакали-то, скорее всего, лягушки. Джунгли настраивали свой оркестр. Но меня пугали не звуки, а призрачные глаза. Хорошо бы спрятаться куда-то от них подальше. Я нашёл на берегу пещеру с сухим песчаным полом, залез внутрь и попытался уснуть, но Стелла мне мешала. Она всё поскуливала от голода и жажды, поэтому поспать получилось только урывками.
А джунгли гудели, клокотали, урчали. И к тому же всю ночь надо мною вились москиты. Я чуть не свихнулся от их жужжания. Я закрыл уши ладонями, чтобы не слышать, как они жужжат. Свернулся калачиком, прижавшись к Стелле, постарался забыть, где я, затеряться в снах. У меня же день рождения, спохватился я и стал думать о прошлом своём дне рождения, последнем, который праздновал дома с Эдди и Мэттом. У нас тогда было барбекю в саду, до чего же те хот-доги вкусно пахли… И с этими мыслями я заснул.
Наутро я проснулся замёрзший, голодный, весь трясущийся и искусанный. Несколько секунд я вспоминал, где я и что со мною приключилось. На меня внезапно навалились разом все мои горести: я тут совсем один, родителей рядом нет, а кругом сплошные опасности.
И я громко заплакал от безысходности. Но тут я заметил, что Стеллы нет. Я выскочил из пещеры. Стелла куда-то пропала. Я принялся её звать. Прислушался, но одни лишь гиббоны завывали мне в ответ. А потом я повернулся и увидел её. Стелла стояла на скале, высоко над пещерой. Я мог её разглядеть только наполовину. Стелла опустила голову – она явно чем-то была занята. И я полез наверх, выяснять, чем именно.
Я ещё не долез, но уже услышал: Стелла пила. Она лакала – ритмично, шумно. Она всегда так пьёт. В мою сторону она даже не посмотрела. И я увидел, что пьёт она из миски. Из помятой жестяной посудины. А в следующий миг я заметил что-то необычное на плоском выступе над Стеллиной головой.
Я предоставил Стелле упиваться сколько влезет и вскарабкался повыше – посмотреть, что там. И там оказалась ещё одна миска с водой! А рядом на пальмовых листьях, наполовину их закрывая, лежала вторая посудина, перевёрнутая. Я уселся и залпом выпил всю воду. В жизни не пил такой вкусной воды. Едва переведя дух, я приподнял вторую миску. Рыба! На пальмовых листьях лежали аккуратными рядами десятки тоненьких полупрозрачных полосок. А к ним ещё пять, шесть, нет, семь красных бананов. Красные бананы, ух ты!
Сначала я приступил к рыбе, смакуя каждую драгоценную полосочку. Но даже пока я ел, я озирался. А вдруг предательски дрогнет листва на опушке? Или вдруг на песке сохранилась цепочка следов? Кто-то же принёс мне еду и воду. Значит, здесь кто-то есть и он следит за мной. Я даже не знал, радоваться этому открытию или, наоборот, настораживаться.
Мои раздумья прервала Стелла. Она стояла на скале пониже и жалобно повизгивала. И в этот раз она выпрашивала не ласку и не внимание. Я принялся кидать ей полоски рыбы, а она ловила каждую на лету, с жадным ворчанием проглатывала и ждала следующую, наклонив голову, поставив ухо торчком. Теперь уж пришлось делить рыбу поровну: одну полоску мне, одну Стелле. Она смотрела такими умоляющими глазами, что иначе было просто никак.
Рыба была сырая, но какая разница? Мы со Стеллой слишком проголодались, чтобы привередничать. Красные бананы я приберёг для себя и съел их все до единого. Они оказались совсем не как те бананы, которые я ел дома, – слаще, сочнее, вкуснее. Я бы ещё десяток съел или даже больше.
Покончив с трапезой, я внимательно оглядел джунгли. Мой благодетель, кто бы он или она ни был, наверняка где-то поблизости. Бояться, вероятно, мне нечего. Но нужно как-то с ним начать общаться. Я приставил рупором ладони ко рту и прокричал:
– Спасибо! Спасибо! Спасибо!
Мой крик эхом разнёсся по острову. Джунгли внезапно ожили и откликнулись на разные голоса: запели, заухали, завыли, закаркали и заквакали. Стелла неистово загавкала в ответ на всю эту какофонию. А я вдруг развеселился, настроение у меня разом поднялось до самых небес. Я прыгал от радости и смеялся, смеялся до одури, до слёз. Я не одинок на этом острове! И кто бы тут ни жил, он, судя по всему, мне не враг. Иначе зачем ему кормить нас? Но почему же тогда он не показывается?
Он должен вернуться за мисками, сообразил я. Надо оставить ему письмо. Я отыскал острый камешек, опустился на колени и нацарапал послание прямо на скале: «Спасибо. Меня зовут Майкл. Я упал с яхты. Кто вы?»
Я решил, что весь день проведу на берегу, не буду далеко уходить от пещеры и от места, куда мне принесли рыбу. Если наблюдать за этим местом, не выпускать его из виду, рано или поздно появится тот, кто помог мне.
Стелла понеслась вниз, к морю, лаем зовя с собой. Уговаривать меня не пришлось. Я нырял, и кувыркался, и плескался, и вопил. А Стелла с меня пример не брала – она чинно и неспешно плавала вокруг. Она всегда ужасно серьёзная, когда плывёт, – подбородок вздёрнут, гребёт с толком и расстановкой.
Море было таким спокойным, таким безмятежным – не волны, а так, лёгкая рябь на воде. Но я дальше, чем по макушку, не заходил – хватит уже, в открытом море на всю жизнь наплавался. На берег я вышел чистым, свежим, взбодрившимся. Всё-таки море – великий целитель. Москитные укусы никуда, конечно, не девались, но хоть зудеть перестали.
Я решил, что исследую ещё кусок берега, – пройду чуть дальше, но так, чтобы не терять пещеру из виду. Может, и до конца острова доберусь. Вдоль берега тянулись длинные линии из ракушек. Их тут были просто тонны, золотых и розовых. Довольно скоро я набрёл на плоский камень, почти целиком занесённый песком. То есть это я сперва так подумал, что это камень. Стелла кинулась его выкапывать, но под песком оказался ржавый металл. Передо мной был остов какого-то глубоко погребённого судна. Интересно, что это за корабль и как он погиб? Наверное, какой-нибудь свирепый шторм пригнал его к острову. А люди – вдруг кто-то уцелел и до сих пор тут живёт? Я опустился на колени перед находкой и провёл рукой по железу. И на глаза мне попался осколок стекла, лежавший тут же, рядом. От бутылки, скорее всего. Он был такой горячий, что в руки не возьмёшь, не притронешься даже.
И тут меня осенило. Меня же Эдди этому научил! Мы с ним тогда спрятались за мусорными баками на школьной площадке и попробовали. И у нас получилось. Нужны клочок бумаги, осколок стекла и солнце. И можно разжечь огонь! Бумаги у меня тут под рукой не было, но и листья отлично сгодятся. Я побежал вдоль берега, собирая в охапку лежавшие под деревьями палые листья – тонкие, как бумага, сухие, как хворост. Соорудив на песке небольшую горку, я уселся рядом, поднёс стекло к листьям и направил на солнце.
Если у меня получится разжечь костёр и поддерживать его, я же смогу ночью спать – москиты ко мне не сунутся, да и звери тоже. А рано или поздно появится корабль. Кто-нибудь заметит дым.
Я ждал и ждал. Стелла ко мне приставала, звала поиграть, но я её отгонял. Наконец она сдалась, разобиделась и со вздохом растянулась в тени пальм. Солнце палило нещадно, но костёр не разгорался. У меня уже рука затекла – пришлось сделать рамочку из веток и положить стекло сверху. Я сидел скорчившись возле кучи листьев и ждал.
Мирно спящая Стелла вдруг подскочила и глухо зарычала. Она бросилась ко мне, по пути то и дело оборачиваясь и яростно облаивая джунгли. И я увидел, отчего она так вскинулась.
Под деревьями неуклюже двигалась тень. Она направлялась к нам, на солнце. Обезьяна, да ещё какая огромная! На гиббона ни капельки не похожа. Шерсть коричневая, с рыжиной, и идёт на четвереньках. Орангутан, вот это кто! Орангутан уселся в нескольких футах и принялся пристально меня изучать. Я не смел шелохнуться. Оглядев меня как следует, он лениво почесал шею и неспешно направился на четвереньках назад, в джунгли. Он уже скрылся из виду, а Стелла всё продолжала рычать.
Значит, тут не только гиббоны, но ещё и орангутаны. А может, это орангутаны так завывали, а вовсе никакие не гиббоны. Я смотрел когда-то фильм с Клинтом Иствудом, и там был орангутан[12]. Тот, в кино, помнится, был очень даже дружелюбный. Надеюсь, и этот примерно такой же.
И вдруг показался дым. Запахло дымом. В моей куче листьев сверкнула искра. Я согнулся и мягко подул на неё. Искра разгорелась до огонька. Я подбросил ещё листьев, потом добавил парочку маленьких палочек, потом палочек побольше. Костёр горел! У меня есть огонь!
Я опрометью кинулся в джунгли, подбирая на ходу всё, что могло гореть, – все сухие кокосовые скорлупки, все деревяшки. Я носился туда-сюда, пока мой костёр не заполыхал и не затрещал, как адское пламя. Искры взлетали высоко в небо. Дым валил на деревья за моей спиной. Главное, не останавливаться, не отдыхать – нужно набрать ещё растопки, всяких палок потолще, может, даже больших веток. Не успокоюсь, пока не натаскаю целую кучу: и пламя поддерживать, и ещё чтобы про запас оставалось.
Стелла со мной в джунгли не бегала, она дожидалась у костра. И я её понимал. Я тоже то и дело поглядывал на орангутана, но костёр сейчас волновал меня больше.
Я уже накидал возле огня высоченную гору растопки, но решил сбегать в последний раз на всякий случай – вдруг костёр прогорит быстрее, чем я думал. Мне пришлось зайти поглубже в джунгли, и времени мой последний заход отнял больше.
Я вышел из-под сени джунглей, подпирая подбородком охапку веток, и вдруг понял, что дыма стало гораздо меньше. А пламени и вовсе не видно. И через завесу дыма я разглядел его, орангутана. Присев возле моего костра, он закидывал его песком. Орангутан выпрямился и шагнул ко мне. Дым больше не скрывал его, и я увидел, кто передо мной. Это был вовсе не орангутан. Это был человек.
Я, Кэнскэ
Он был совсем низенький, не выше меня ростом, и очень старый. Я таких старых стариков в жизни не видывал. Из одежды на нём были только изодранные штаны, собравшиеся у пояса в гармошку. На ремне болтался нож. И он был очень тощий. В некоторых местах – на плечах и животе, вокруг шеи – его медно-коричневая кожа висела складками, точно сделалась велика для усохшего тела. Волос у него было чуть-чуть – они торчали длинными седыми клочьями на голове и подбородке.
Я сразу заметил, что он ужасно взволнован: подбородок дрожит, глаза под тяжело нависшими веками так и сверкают гневом.
–
И бросился ко мне вверх по берегу, отчаянно размахивая палкой. Я попятился. Он, может, и древний, и костлявый, как скелет, а бегает вон как проворно. Приблизившись, старик опять разразился воплями:
–
Я никак не мог понять, что он говорит. То ли это китайский, то ли японский.
И я решил убежать. Но тут Стелла, которая, неизвестно почему, ни разу на старика не тявкнула, вдруг метнулась от меня к нему. И вовсе не ощетинилась. И рычать даже не думала. И вообще она радовалась старику, как старому другу. Ну и дела.
Старик остановился в паре футов от меня. Несколько мгновений мы оба молчали. Он, тяжело дыша, опирался на палку:
–
– Да, – с облегчением закивал я. Наконец хоть что-то понятное. – Англичанин, я англичанин.
Казалось, он выговаривает слова с большим трудом:
– Нехорошо. Огонь, нехорошо. Понимать? Огонь нет. – Выглядел он уже не таким сердитым.
– Но мои мама с папой, они же могут увидеть дым.
Старик, похоже, не понимал ни слова. Поэтому я указал пальцем на море, чтобы объяснить ему:
– Там. Они там. Они увидят огонь. Они придут и спасут меня.
Старик почему-то снова разозлился.
–
Я подумал, он сейчас меня ударит. Но вместо этого старик принялся водить палкой по песку у моих ног. Бормоча себе под нос, он что-то рисовал. Что-то похожее на фрукт или, может, на орех. На арахис. Это же карта острова, догадался я. Закончив, он опустился на колени, набрал полные пригоршни песка и насыпал на каждом конце нарисованного острова по горке – это, значит, два холма. А потом он очень решительно провёл через весь рисунок черту, отделив широкую часть от узкой.
– Ты, мальчик. Ты тут, – сказал старик, указывая на мою пещеру в конце пляжа. – Ты. – Он ткнул пальцем в песчаную горку, которая была моим холмом.
А потом он принялся прямо на песчаной карте что-то писать. Только буквы у него были вовсе не как буквы – какие-то галочки, треугольнички, крестики, прямые и косые черточки и загогулины. И всё это он писал столбиками, справа налево.
Старик уселся на колени и постучал себя по груди:
– Кэнскэ. Я, Кэнскэ. Мой остров. – И он резко рубанул ладонью в воздухе, как бы топором рассекая остров надвое. – Я, Кэнскэ. Тут. Ты, мальчик. Тут.
Ну, это уж как дважды два. Ежу понятно, что он имеет в виду. Внезапно старик снова оказался на ногах и снова тряс своей палкой:
– Иди, мальчик. Огонь нет.
Я решил, что лучше не спорить, и послушался. Через какое-то время я рискнул оглянуться: старик сидел на коленях возле моего костра и наваливал на него песок.
А Стелла осталась с ним. Я посвистел ей. Она подбежала, но не сразу. От старика ей уходить не хотелось, я это заметил. Очень странно Стелла Артуа себя ведёт. Эта собака к чужим ластиться не будет ни за что в жизни. Я даже обиделся слегка. Как будто Стелла меня променяла на старика.
Когда я обернулся снова, дым уже не шёл. Костра как не бывало, и старик тоже куда-то исчез.
Весь остаток дня я провёл в своей пещере. Мне там казалось всё же безопаснее. Я уже почти привык считать её домом – другого-то не было. Чувствовал я себя настоящим сиротой – всеми покинутый, один во всём мире. Я был напуган, рассержен и совершенно сбит с толку.
Я сидел, пытаясь собраться с мыслями. Полной уверенности нет, но, похоже, кроме нас со стариком, на этом острове никого. А это значит, именно он приносил мне рыбу, бананы и воду. Так ведь обычно поступают по доброте душевной, верно? В знак дружбы и приветствия, да? Но почему тогда тот же самый человек загоняет меня на край острова? Я что, прокажённый какой-то? И главное, он мне даёт понять, что никакой дружбы он со мною водить не собирается. Это всё из-за костра, что ли? Или старик совсем псих, или я вообще ничего не понимаю.
Надо всё как следует обдумать, решил я. Получается, я сижу на почти необитаемом острове в какой-то неведомой глухомани. Компания моя – это старик (похоже, сумасшедший), кучка обезьян (среди которых точно имеется орангутан), бог знает ещё какие твари (которые водятся в джунглях) и миллион москитов (которые каждую ночь едят меня живьём). И твёрдо я знаю только одно: пора отсюда выбираться. Но как? Увезти меня отсюда сможет только проходящий корабль. А без корабля я рискую проторчать тут до старости. И эта мысль мне совершенно не понравилась.
Интересно, а старик здесь уже сколько лет? И как он сюда попал? Кто он? И с чего это он мне указывает, что делать и чего не делать? И вообще: почему он загасил мой костёр?
Я свернулся калачиком в своей пещере, закрыл глаза и пожелал себе оказаться дома или на «Пегги Сью», с мамой и папой. Эти прекрасные мысли почти меня убаюкали, но москиты и завывания из джунглей не давали мне толком заснуть. Из-за них я всё думал и думал о своих бедах и несчастьях.
И вдруг я понял, что лицо старика мне знакомо. Только где я мог его видеть? Этого никак вспомнить не удавалось. Пока я ломал себе голову, я нащупал в кармане осколок стекла – и мигом приободрился. Стекло у меня есть. Вот возьму и снова разведу костёр – только в этот раз так, чтобы старик не увидел. Дождусь корабля, а до этого мне как-то надо тут выжить. Но старик же выжил – значит и я могу. И если что, я и один прекрасно справлюсь. Старик мне вовсе даже и не нужен.
Мне захотелось есть и пить. Завтра пойду в джунгли и сам найду себе еду. И воду тоже. И ещё надо придумать способ ловить рыбу. Рыбак я умелый. На водохранилище и на «Пегги Сью» рыбка у меня отлично ловилась и тут поймается.
Всю ночь напролёт я проклинал москитов, которые тучами вились надо мною и жужжали, проклинал джунгли, которые ни на секундочку не желали умолкнуть. Они все мне просто житья не давали. Я мысленно рисовал себе водохранилище и смеющуюся маму в капитанской кепке. От этого слёзы подступали к горлу, и я приказывал себе не думать о маме. И вместо неё думал о старике. Я всё вспоминал и не мог вспомнить, как он себя назвал, и наконец заснул.
Я проснулся и сразу понял, что старик приходил. Мне словно сон об этом снился. И Стелле он, похоже, тоже снился, потому что она проснулась и не раздумывая поскакала наверх, на ту скалу над нашей пещерой. Там она нашла именно то, что ожидала, – свою плошку с водой. На каменном выступе чуть выше лежала та же перевёрнутая посудина, а рядом стояла вторая миска – всё как вчера утром. И я уже заранее знал, что в миске будет вода, а под посудиной – еда.
Я уселся, скрестив ноги, и жадно набросился на еду, не забывая подбрасывать рыбу и Стелле. Тогда-то до меня и дошло целиком и полностью, что старик имел в виду. Мы с ним не друзья. И никогда друзьями не будем. Он помогает мне и Стелле, но только если мы играем по его правилам. Я сижу на своей части острова и не высовываюсь. И никаких костров. Ясно как божий день.
С каждым днём надежда на моё быстрое спасение таяла. Поэтому чем дальше, тем больше я склонен был уступить. Не оставалось у меня выбора, кроме как принять условия старика и жить по заведённому им распорядку. Старик провёл границу, линию на песке от опушки джунглей до самой кромки воды. Он её начертил на обеих сторонах острова и добросовестно подновлял, когда она стиралась. Стелла-то, понятно, границу нарушала, и мне её было не удержать. Но я ни единого шага не сделал за линию на песке. Потому что зачем? Старик меня вряд ли тронул бы, хоть и вёл себя не особо приветливо и нож этот у него висел на поясе. И всё-таки я его побаивался. И к тому же я от него довольно сильно зависел – в конце концов, это он ежедневно кормил нас и поил. Так что ссориться со стариком мне было совершенно ни к чему.
Я потихоньку начал сам разыскивать для себя съедобные фрукты. Был там один, в колючей кожурке, – рамбутан, как я узнал уже потом. Ужасно вкусный, только жалко, мне его не много попадалось, да и Стелле он в пищу не годился. Иногда я находил целый упавший кокос, но молоко и мякоть оказывались уже тухлыми. Я даже пытался лазить за кокосами на пальму, но уж очень высоко они висели, поэтому я вскоре это дело бросил.
Ещё я выстругал себе острым камнем грубое копьё, чтобы ловить рыбу на мелководье. Вот только мне не хватало проворства. Рыба там просто кишмя кишела, но всё мелкая и шустрая. Поэтому волей-неволей мы полагались на старика – без его еды и воды нам пришлось бы ох как туго.
Я обшарил всю мою часть острова в поисках воды – и ничего не нашёл. Я даже подумывал, не нарушить ли границу, не обыскать ли джунгли на стариковой части острова, но не решился. По большей части я держался протоптанных в джунглях тропинок.
На самом деле не только запрет старика и завывания гиббонов, которые мне казались чем-то вроде предупреждения, удерживали меня от пересечения границы. Ещё орангутан. Выглядел он, правда, вполне незлобивым, но ведь неизвестно, как поведёт себя он сам и его приятели, если обнаружат меня на своей территории. Ну и потом, мало ли какие невидимые создания рыскают по джунглям. Может, кто-то из них только и ждёт, чтобы подкараулить меня и наброситься из влажного лесного мрака. Судя по неумолкающим голосам, под сенью джунглей полным-полно всяких жутких тварей.
Одной мысли об орангутане и незримых ужасах джунглей хватало, чтобы удержать меня, поумерить моё любопытство и боевой задор. Поэтому в основном я торчал на своём пляже или в пещере, да ещё поднимался по изведанной тропке на свой холм.
С высоты холма я иногда замечал где-то вдалеке старика. По утрам он частенько рыбачил с копьём на отмели – и не один, а в компании орангутанов. Те сидели на берегу и наблюдали за стариком. Я однажды сосчитал их – то ли четырнадцать, то ли пятнадцать получилось. Бывало, старик сажал кого-то из детёнышей к себе на спину. И когда он был среди орангутанов, казалось, что он тоже один из них.
Я раз за разом пытался проснуться и застать старика, когда он затемно приносил еду, но у меня не получалось. И я никогда не слышал его шагов. Но каждое утро нас ждала вода, и рыба тоже (она частенько оказывалась будто бы подкопчённой, и так было вкуснее). Фрукты всё время были разные. Многие пахли странновато и не очень-то мне нравились. Но я всё равно их ел. Кроме бананов, кокосов и ягод, старик приносил мне плоды хлебного дерева – то есть это я потом только узнал, что это плоды хлебного дерева, а тогда понятия не имел, что за фрукт такой. Я съедал всё, хоть и не так жадно, как поначалу. Даже припасал какие-то фрукты на ужин. Но с красными бананами этот номер не проходил – их я сразу съедал все. Очень уж они были вкусные.
Из ночи в ночь моим кошмаром оставались москиты. Едва сгущались сумерки, они слетались ко мне, жужжали у меня над ухом и ели меня поедом. И укрыться от них было негде. Ночи стали для меня сущей пыткой, а по утрам я расчёсывал кожу до крови. Некоторые укусы, особенно на ногах, покраснели, раздулись и загноились. Меня спасала только прохладная морская вода.
Я даже попробовал сменить пещеру и поспать в другой – поглубже и потемнее. Но там уж очень сильно воняло. И когда я обнаружил, что в ней полно летучих мышей, меня оттуда как ветром сдуло. Короче говоря, где бы я ни спал, москиты меня находили. В конце концов я уже начал бояться наступления ночи. Я ревел от бессилия, хлопая по ним и отмахиваясь. Я считал минуты до утра, до морской прохлады и свежего ветерка на вершине холма.
Там-то, на самой вершине, я и проводил большую часть каждого дня. Я смотрел оттуда на море и надеялся, а иногда и молился. Ждал, что увижу корабль. Я крепко зажмуривался и молился, сколько мог, а потом открывал глаза. И каждый раз я по-настоящему чувствовал, по-настоящему верил, что вот сейчас-то уж непременно мои молитвы будут услышаны. Что я открою глаза, а на горизонте – «Пегги Сью», она возвращается, чтобы спасти меня. Но величественный бескрайний океан оставался пустынным, и линию горизонта не прерывал никакой силуэт. Я всегда расстраивался, даже временами впадал в уныние, но всё же не отчаивался. В первые недели я не отчаивался.
Второй моей бедой было солнце. Я не сразу сообразил, что нельзя снимать одежду, надо носить её всю, прикрывать кожу. Я сам себе смастерил шляпу, чтобы защитить от ожогов лицо и шею. Очень широкая вышла шляпа, наподобие китайской. Я её сделал из пальмовых листьев, вдев их края друг в друга. И очень гордился своим творением.
Солнечных ожогов, как выяснилось, при грамотном подходе можно избежать. А морская вода их залечивала. В полдень я спускался с холма и укрывался от дневного зноя в пещере. И когда жара спадала, шёл купаться. Мы со Стеллой оба каждый день с нетерпением ждали этого момента. Я часами кидал ей палку в море. Она это обожала, да и я, честно говоря, тоже. Это было для нас главное событие дня. Мы резвились, покуда не начинало смеркаться, – а ночь тут наступала на удивление быстро. Темнота загоняла меня назад, в пещеру, к моей еженощной битве с мучителями-кровососами.
Как-то утром мы со Стеллой спускались с вершины холма в джунгли, возвращаясь из очередного безрезультатного дозора. И я заметил что-то на песке, рядом с пещерой. Издалека оно выглядело как груда плавника. Стелла подбежала раньше меня и принялась оживлённо обнюхивать находку. Подойдя, я её разглядел. Никакой это оказался не плавник, а скатанная тростниковая циновка. Я развернул её. Внутри лежала аккуратно сложенная белая простыня. Он знал! Старик знал о моих муках и страданиях. Он догадался, что мне нужно! Значит, старик за мной тайком наблюдал и, видимо, не только издалека. Он сумел разглядеть красные расчёсы у меня на ногах и на руках. Видел, как я по утрам торчу в море, чтобы унять зуд. Получается, он простил меня за костёр?
Я внёс циновку в пещеру, раскатал её, улёгся и закутался в простыню. И тихонько засмеялся от радости. Я смогу закрывать лицо простынёй, и проклятым кровопийцам в жизни до меня не добраться. Сегодня ночью им придётся поголодать.
Я выскочил наружу и помчался к границе. Там я остановился, сложил ладони рупором и прокричал:
– Спасибо! Спасибо за постель! Спасибо! Спасибо!
Ответа я на самом деле не ждал, и мне никто не ответил. Я думал, может, старик сам выйдет ко мне, но он не показывался. Тогда я написал «спасибо!» на песке возле границы и подписался. Мне так хотелось увидеть старика, поговорить с ним, услышать человеческий голос. Стелла Артуа – отличный друг и товарищ; ей можно всё-всё рассказать, к ней хорошо прижиматься, с ней здорово играть. Но мне так не хватало людей – ведь маму с папой я уже вряд ли увижу. Поэтому я мечтал поговорить хоть со стариком – ничего, что он слегка с приветом и что я не понимаю почти ничего из его слов.
В ту ночь я дал себе слово не спать и караулить старика. Но очень уж мне было уютно в моей новой постели. Поэтому, запелёнатый в простыню и надёжно ею защищённый, я тут же заснул и до утра не просыпался.
Наутро, позавтракав рыбой, плодом хлебного дерева и кокосом, мы со Стеллой направились вверх по склону моего холма. Я, кстати, стал называть его Сторожевым Холмом, а второй – Холмом Старика. Я сидел на вершине и возился с починкой своей китайской шляпы – в ней постоянно приходилось менять листья. И, подняв взгляд, я увидел корабль. Ошибки быть не могло. Вдоль горизонта двигался длинный громоздкий силуэт супертанкера.
Я вскочил как ужаленный, принялся неистово орать и размахивать руками. Я подпрыгивал и кричал во всю глотку, чтобы они остановились, чтобы услышали и заметили меня:
– Эй, я здесь! Здесь! Я здесь!
Наконец от воплей у меня заболело горло. Кричать я больше не мог. Танкер дразняще медленно полз вдоль горизонта. Но в мою сторону он не поворачивал. И не повернёт, подумал я. Потому что кому там придёт в голову меня высматривать? Даже если бы кто-то и глядел в мою сторону, что толку? Для них мой остров – крошечный бугорок на горизонте. С борта меня не видно. И мне оставалось только бессильно и безутешно провожать танкер взглядом. А он всё удалялся, удалялся и в конце концов вовсе скрылся из виду.
А я всё так же стоял на вершине Сторожевого Холма, и моё отчаяние мало-помалу сменилось гневом. Будь у меня костёр, там, на танкере, могли бы заметить дым! Ну да, старик принёс мне циновку и простыню. Он обо мне заботился, помогал мне выжить. Но при этом держал меня в плену.
Когда танкер исчез за горизонтом, я дал себе слово, что больше такой возможности не упущу. Моё бесценное стёклышко по-прежнему у меня в кармане. Я могу его нащупать. И уж больше я не растеряюсь. Я сделаю ещё один костёр, но не на берегу, где его легко найти, а тут, на Сторожевом Холме, за скалами. Здесь старик его не увидит, даже если в бинокль будет смотреть. А бинокль у него, по-видимому, имеется. Я сложу здесь огромную груду растопки для сигнального костра, но зажигать его пока не буду. Просто устрою всё заранее и дождусь следующего корабля. Раз этот танкер тут прошёл, значит будут проходить и другие суда, это уж как пить дать. Только я замечу корабль на горизонте, а у меня наготове моё стеклышко и загодя припрятанная кучка листьев – тонких, как бумага, сухих, как хворост. Да я такой запалю кострище, что черти от зависти лопнут! Дым будет стоять столбом, и со следующего корабля его уж точно разглядят.
С тех пор я уже не бездельничал на Сторожевом Холме. Я нашёл себе занятие – строить сигнальный костёр. Я отыскивал в джунглях ветки побольше, потом заволакивал их вверх по каменистому склону и складывал в высокую груду на стороне холма, обращённой к морю. Идеальное место: с моря костёр как раз отлично заметен, а старик хоть все глаза пусть проглядит, наоборот, ничего не увидит. Старика я уже мысленно называл своим тюремщиком. Уж он-то наверняка будет за мной шпионить, в этом я нисколечко не сомневался. Пока я таскал и складывал все эти ветки, он меня не видел. Видеть меня могли только глаза, глядящие с моря, а с моря на меня никто смотреть не мог.
На строительство сигнального костра у меня ушло несколько дней тяжкого труда. Я уже почти закончил, и тут-то меня и застукали. Причём это был даже не старик.
Я громоздил большущую ветку на самую вершину костра, и вдруг меня накрыла чья-то тень. На скале повыше стоял на четвереньках орангутан – не знаю, тот самый, которого я видел тогда, или другой. Ссутулив могучие плечи и опустив голову, он искоса на меня поглядывал. Я застыл на месте. Мы так и стояли друг против друга, совсем как в прошлый раз на берегу.
Орангутан уселся и какое-то время рассматривал меня со спокойным интересом. Потом он отвернулся, невозмутимо почесал физиономию и неуклюже затопал прочь. Один раз он остановился, посмотрел на меня через плечо и после этого скрылся под сенью джунглей. Глядя ему вслед, я решил, что, наверное, это старик послал орангутана следить за мной. Он вернётся к старику и всё ему про меня расскажет. Ужасно глупая мысль, но я помню, что о чём-то таком думал на полном серьёзе.
В ту ночь над островом разразилась буря – бушевал яростный шторм, в небе полыхали молнии. Ветер с дождём так шумели, что никак было не заснуть. Гигантские волны с рёвом обрушивались на берег, и подо мной содрогалась земля. Я затащил свою циновку в самый дальний угол пещеры. Стелла улеглась рядышком и тесно ко мне прижалась. И я, надо сказать, был совсем не против.
Буря не утихала четыре дня, но даже в самые ненастные из них меня неизменно ждали рыба и фрукты, прикрытые жестяной миской. Только теперь старик не клал еду на каменный выступ, а тщательно подсовывал под него. Мы со Стеллой почти не выходили из пещеры – просто сидели и смотрели на хлещущий снаружи дождь. Я заворожённо наблюдал за гигантскими волнами – как они накатывают из открытого моря, сгибаются, рушатся на берег и взрываются, словно хотят расколотить остров на мелкие осколки, а нас всех уволочь в океан. Я вспоминал о маме с папой на «Пегги Сью» – где-то они сейчас? Хоть бы этот тайфун – а это был именно тайфун – обошёл их стороной.
В одно прекрасное утро буря стихла так же внезапно как началась. Солнце радостно засверкало на голубом небе; джунгли завели свою песню с того места, где прервали её. Я решился вылезти наружу. Повсюду капало, от всего шёл пар. Я сразу же отправился на Сторожевой Холм посмотреть, не видно ли кораблей. Может, какой-нибудь сбился с курса или нашёл себе убежище у нас на острове. Никаких кораблей, к моему разочарованию, не обнаружилось. Зато обнаружилось, что сигнальный костёр не пострадал. Правда, весь насквозь отсырел и зажечь его в ближайшее время не получится. Придётся подождать, пока растопка высохнет.
Весь день густой воздух исходил жаром. Даже дышать было трудно, не то что двигаться. Стелла только и могла, что лежать с высунутым языком. Прохладу давало лишь море, поэтому я чуть ли не весь день просидел в воде и иногда кидал палку Стелле, чтобы ей было веселее.
Я, подрёмывая, качался на волнах, как вдруг до меня донёсся голос старика. Он спешил ко мне по пляжу, с криками потрясая своей палкой:
–
Он казался не сердитым, как в прошлый раз, а скорее встревоженным.
Я огляделся по сторонам. Волны ещё были, но уже довольно спокойные, последнее дыхание шторма. Они накатывали на берег мягко и устало.
– Почему? – крикнул я в ответ. – В чём дело?
Он отбросил палку на песок и зашлёпал ко мне по отмели:
– Не плавать.
Старик цепко ухватил меня повыше локтя и силком потащил из моря. Хватка у него оказалась железная, так что сопротивляться вряд ли имело смысл. Он отпустил меня только на берегу. Несколько мгновений старик переводил дыхание.
– Опасно. Очень нехорошо.
Меня так и подмывало ослушаться старика. Броситься в море, резвиться там до посинения и верещать при этом погромче, чтобы он слышал. Вот тогда он у меня попляшет, думал я. Потому что – сколько уже можно? Так же нечестно! Сперва он мне костёр разжечь не дал. Потом засадил на край острова. И купаться тоже, значит, нельзя! На языке у меня тогда много чего вертелось. Но ничего из этого я не стал говорить вслух. И в море я не полез. Я выбросил белый флаг. Сдался, потому что иначе-то никак. Куда я без его кормёжки? Пока мой костёр не высохнет, пока не появится новый корабль, надо делать, что велят. Выбора у меня нет. Я вылепил из песка лежащую фигуру и решил, что пускай это будет старик. И от души на нём попрыгал, чтобы вся злость вышла. Мне чуточку полегчало, но, если честно, не особо.
Мне бывало, конечно, жуть как тоскливо, и по дому я скучал, но в общем и целом до сих пор я держался. А вот после этой истории с купанием я скис. Мой сигнальный костёр никак не желал сохнуть. Я каждый день поднимался на Сторожевой Холм в надежде на корабль, но, куда ни глянь, всюду простирался совершенно безлюдный океан. Я всё больше чувствовал себя несчастным и покинутым. В конце концов я решил не ходить больше на Сторожевой Холм. Какой смысл? Вместо этого я часами лежал, свернувшись на циновке у себя в пещере. Я, как в омут, проваливался в свои мрачные мысли, думал о том, что нет никакой надежды, что никогда мне не выбраться с этого острова и я тут умру, а мама с папой даже не узнают, где я и что со мной. И вообще никто не узнает, кроме безумного старика – моего тюремщика, моего соглядатая.
Погода стояла душная и влажная. Я мечтал освежиться в море, но не осмеливался. Старик точно не спускает с меня глаз. И несмотря на рыбу и фрукты, с каждым днём я всё больше его ненавидел. Каким бы удручённым и подавленным я ни был, во мне медленно зрел протест. Гнев придавал мне сил и решимости вырваться на свободу. А решимость подняла мой боевой дух. И в один прекрасный день я снова отправился на вершину Сторожевого Холма. Надо натаскать ещё сухих листьев и веток с опушки джунглей. Только теперь я предусмотрительно запихивал их в глубокую трещину в скале, чтобы не промокли. Мой костёр наконец-то подсох. Я строил его всё выше и выше. И вот я закончил, и сел, и снова стал ждать. Я дождусь, я это твёрдо знал. День за днём, неделя за неделей я просиживал на Сторожевом Холме; начищенное стёклышко пряталось в кармане, и костёр ждал своего часа.
Когда час этот пробил, я был вовсе даже не на холме. Утром я просыпаюсь, выхожу ещё сонный из пещеры и вижу – яхта! Со странными такими красно-коричневыми парусами. Что-то наподобие китайской джонки. И главное, она не так уж далеко! Я весь переполошился. Начал носиться сломя голову по берегу, кричать во всё горло. Но я очень быстро сообразил, что пользы в этом немного. Джонка не очень далеко, но всё же и не близко. Оттуда меня не видно и не слышно, как я ни стараюсь. Я попытался успокоиться и сосредоточиться… костёр! Ну конечно костёр!
Я рванул на Сторожевой Холм и без остановок домчался до самой вершины. Стелла с лаем бежала за мной по пятам. Джунгли в ответ на всю эту нашу суету разразились возмущённым кудахтаньем, визгом и писком. Я приготовил свою охапку сухих листьев, достал стёклышко и склонился над костром. Но меня всего трясло – от возбуждения, от перенапряжения. Я даже не мог нормально держать стекло в руках. Поэтому я, как в прошлый раз, сложил из прутиков рамку и пристроил осколок поверх неё. И уселся рядом ждать, когда листья займутся.
Я то и дело поглядывал на море. Яхта потихоньку удалялась, но пока она была здесь. Пока ещё была.
Прошла целая вечность, и вот показалась струйка дыма, и вскоре новорождённый язычок пламени бойко пополз вдоль краешка листа. Я нагнулся, чтобы раздуть огонь посильнее.
И тогда я увидел его ноги. Старик стоял рядом, и взгляд его был полон гнева и боли. Он ни слова не сказал, а просто принялся затаптывать мой едва проклюнувшийся огонёк. Он вырвал у меня стёклышко и грянул его о скалу. Оно разлетелось на крошечные осколки. Старик разметал мою драгоценную охапку листьев, разобрал костёр и все палки и ветки пошвырял вниз с холма. А я лишь бессильно смотрел со слезами на глазах. И несколько орангутанов тоже смотрели.
Моего костра за считаные минуты как не бывало. Весь склон был усыпан его останками. Я ждал, что старик примется орать на меня, но он не стал.
Он заговорил очень тихо, очень взвешенно:
–
– Но почему?! – взорвался я. – Я хочу домой! Вон же яхта, не видишь, что ли? Я просто хочу домой, только и всего. Почему ты меня не пускаешь? Почему?
Старик не сводил с меня взгляда. На миг мне даже почудился в его глазах какой-то проблеск понимания.
Он вдруг чопорно поклонился мне в пояс и произнёс:
–
С этими словами он удалился в джунгли. Орангутаны последовали за ним.
Я сидел и смотрел на джонку, пока она не превратилась в пятнышко на горизонте, пока мне не сделалось совсем невыносимо на неё смотреть. К этому времени я уже придумал, каким будет мой бунт. Я так разозлился, что последствия меня уже мало волновали. Пусть старик катится куда подальше. Вместе со Стеллой мы пошли на берег, к проведённой по песку границе. И я её переступил – нарочно и очень напоказ. И вдобавок сообщил об этом старику.
– Ты видел, дед? – заорал я. – Гляди! Я нарушил границу! Дурацкую твою границу! А сейчас я пойду поплаваю. И делай что хочешь! Можешь меня не кормить, мне плевать! Слышал, дед?
И я бросился в море. Я плыл и плыл как бешеный, пока совсем не выдохся. А выдохся я довольно далеко от берега. Остановившись, я гневно хлопнул рукой по воде.
– Это моё море, не только твоё! – крикнул я. – Сколько хочу, столько и плаваю!
Тут я его увидел. Он выскочил на опушку джунглей, что-то крича и размахивая палкой. И в этот миг я почувствовал жгучую жалящую боль. Сначала сзади в шее, потом в спине и в плечах тоже. Большая беловато-прозрачная медуза плыла рядом и тянула ко мне свои щупальца. Я пробовал уплыть, но она гналась за мной и настигала меня. И опять меня ужалило – на этот раз в ногу. Боль обрушилась на меня в ту же секунду – беспощадная, мучительная. Она пронизала всё моё тело, как долгий электрический разряд. Мышцы меня больше не слушались. Я отчаянно погрёб к берегу, понимая, что это бесполезно. Руки и ноги как парализовало. Я тонул и поделать с этим ничего не мог. Медуза зависла надо мной, чтобы нанести последний удар. Я закричал, и в рот мне полилась вода. Я захлёбывался. Вот-вот я умру, утону, но это ничего. Главное, чтобы боль ушла. Я умру, и мне не будет больно.
О чём мы молчали
Пахло уксусом, и мне показалось, будто я дома. По пятницам папа всегда приносил нам на ужин рыбу с картошкой, и свою еду он любил макать в уксус. Запах уксуса потом весь вечер не выветривался. Я открыл глаза. Кругом оказалось темно, как вечером. Я был не дома, а в пещере, только не в своей. Ещё пахло дымом. Я лежал на циновке, укрытый до самого подбородка простынёй. Я хотел сесть и осмотреться, но не смог. Шевелиться вообще не получалось, только глазами водить. Кожа и всё тело у меня просто огнём горели, словно меня обварили кипятком. Я хотел позвать кого-нибудь, но выдавил только какое-то сипение. И тут я вспомнил медузу. Всё вспомнил.
Надо мной склонился старик, погладил мой лоб.
– Ты теперь лучше, – сказал он. – Зовусь Кэнскэ. Ты теперь лучше.
Я хотел спросить про Стеллу. Но она сама дала о себе знать, ткнувшись мокрым носом мне в ухо.
Не знаю, сколько я вот так пролежал, засыпая и просыпаясь. Знаю только, что, когда бы я ни проснулся, Кэнскэ сидел рядом. Он редко говорил, а я говорить не мог, но молчанием мы сказали друг другу куда больше, чем словами. Мой прежний враг и тюремщик превратился в спасителя. Он приподнимал меня, чтобы напоить фруктовым соком или тёплым супом. Он обтирал меня прохладной водой, а когда от невыносимой боли я начинал стонать, он обнимал меня и убаюкивал тихим пением. Это было так странно… Его пение отдавалось каким-то эхом из прошлого. Напоминало мне что-то – может, папин голос, точно не скажу. И мало-помалу боль ушла. Он нежно и заботливо возвращал меня к жизни. И когда я пошевелил пальцами, я впервые увидел улыбку Кэнскэ.
Наконец я заново научился поворачивать голову. С тех пор я всё время наблюдал за Кэнскэ – как он ходит туда-сюда, как хлопочет по дому. Стелла частенько ложилась рядом со мной, а глазами тоже провожала Кэнскэ.
Каждый день я узнавал что-то новое о том месте, где лежал. По сравнению с моей пещерой на берегу эта была просто хоромами. Если бы не каменный свод, нипочём не догадаешься, что это пещера. Тут не было ничего такого, первобытного. Жилище Кэнскэ напоминало обыкновенный дом, только без перегородок, – с кухней, гостиной, спальней и мастерской.
Готовил Кэнскэ в небольшом очаге, дымившем в дальнем углу пещеры. Дым уходил через узкую трещину высоко под сводом. Я ещё подумал, вот почему, наверное, меня тут не донимают москиты. На треноге над очагом что-нибудь всегда висело: иногда закопчённый котелок, иногда что-то, с виду похожее на полоски рыбы.
Рядом на деревянной полке выстроились в ряд и тускло отсвечивали металлом кастрюли и сковородки. Тут и другие полки тоже имелись, заставленные десятками банок и жестянок всех форм и размеров. С полок свешивались бессчётные пучки засушенных трав и цветов. Их Кэнскэ часто толок и смешивал, только я не понимал зачем. Иногда он подносил мне к носу какую-нибудь траву, чтобы я понюхал.
В пещере и мебель была, хоть и немного. Возле одной стены стоял приземистый деревянный стол, по колено высотой. На нём Кэнскэ держал свои кисти – он их всегда очень аккуратно раскладывал – и ещё несколько банок, бутылок и блюдечек.
Сам Кэнскэ жил и работал в основном у входа в своё жилище, где был дневной свет. Ночью он раскатывал циновку наискосок от меня, в глубине пещеры. Я иногда просыпался совсем рано утром и смотрел на него спящего. Он всегда спал на спине, завернувшись в простыню, и во сне ничуточки не шевелился.
Каждый день Кэнскэ по многу часов сидел на коленях возле своего стола и рисовал. Рисовал он на крупных раковинах, но, как мне ни хотелось взглянуть, он мне никогда не давал. Он, видимо, редко бывал доволен своими творениями: только закончит, как тут же всё смоет и начинает заново.
Справа от входа в пещеру разместился длинный верстак, а над ним был развешан целый набор инструментов: пилы, молотки, стамески – всё, что душе угодно. Там же, возле верстака, стояли три здоровенных сундука, из них Кэнскэ добывал раковины или свежие простыни. А простыни он менял каждый вечер.
В пещере Кэнскэ носил халат с запа́хом (я потом узнал, что он называется кимоно). В жилище он поддерживал просто безукоризненную чистоту, хоть раз в день обязательно подметал пол. Возле входа он ставил большой таз с водой и, входя, непременно споласкивал ноги и вытирал их.
Весь пол покрывали тростниковые циновки вроде тех, на которых мы спали. А стены на высоту человеческого роста были обшиты бамбуком. Это был настоящий дом, хоть и совсем простой. И никакого хлама; каждая вещь здесь имела предназначение и лежала на своём месте.
Когда мне сделалось получше, Кэнскэ стал понемногу выходить и оставлять меня одного – к счастью, ненадолго. Он возвращался, частенько с песней, и приносил рыбу, иногда фрукты, кокосы или травы – и всё это с гордостью показывал мне. Орангутаны, случалось, следовали за ним, но только до входа. Они заглядывали в пещеру и рассматривали меня и Стеллу, которая предпочитала держаться от них подальше. Только орангутанья малышня отваживалась пробираться внутрь, но стоило Кэнскэ хлопнуть в ладоши, их как ветром сдувало.
В первые дни мне прямо не терпелось поговорить с Кэнскэ. Тысяча загадок, тысяча вопросов, на которые я хотел знать ответы. Но разговаривать мне было больно, и к тому же я чувствовал, что и Кэнскэ не тянет на беседы. Молчание ему больше подходило. Он казался скрытным, погружённым в себя, и ему так нравилось.
Однажды, прокорпев несколько часов на коленях над очередным рисунком, он подошёл и протянул его мне. На рисунке было дерево, всё в цветах. И улыбка Кэнскэ говорила куда больше, чем слова.
– Тебе. Японское дерево, – сказал он. – Я японский человек.
С тех пор Кэнскэ показывал мне все свои работы, даже те, которые потом смывал. Это всё были чёрно-белые акварели с орангутанами, гиббонами, бабочками, дельфинами, птицами и фруктами. Только очень-очень редко он оставлял какой-нибудь рисунок и бережно складывал в сундук. Я заметил, что несколько рисунков с деревьями Кэнскэ тоже сохранил, – это всегда было дерево в цвету, «японское дерево». И такие рисунки он демонстрировал мне с особой радостью. А я понимал, что мне оказывают честь, и чувствовал себя польщённым.
В угасающем свете дня он садился рядом и смотрел на меня. Последние лучи вечернего солнца скользили по его лицу. Он будто бы исцелял меня взглядом. По ночам я нередко вспоминал маму с папой. Мне очень хотелось увидеть их, сказать им, что я жив. Но прежняя тоска меня больше не мучила.
Со временем я заново обрёл голос. Паралич понемногу ослаблял свою хватку, и силы возвращались ко мне. Теперь я мог сопровождать Кэнскэ, куда бы он меня ни позвал, а звал он довольно часто. Начать с того, что мы со Стеллой полюбили наблюдать за тем, как он ловит рыбу на мелководье. Я усаживался на корточки на берегу и смотрел. Кэнскэ стоял в воде не шелохнувшись, а копьё его мелькало стремительно, как молния. И он смастерил копьё для меня тоже. Отныне нам предстояло рыбачить вместе. Кэнскэ научил меня, как отыскивать большую рыбу и прячущихся под камнями осьминогов, показал, как надо правильно стоять – неподвижно, словно цапля, нацелив остриё копья над самой водой, и тень чтобы падала за спину и не отпугивала рыбу. Честно, моя первая рыба – это было как забить решающий гол. Просто чистый восторг!
Кэнскэ, кажется, знал в джунглях все деревья наперечёт и где растут какие фрукты, что поспело, а что ещё нет, за чем уже пора карабкаться наверх, а за чем пока рано. И он влезал на совершенно неприступные деревья – проворно, непринуждённо и без всякого страха. В джунглях он вообще ничего не боялся. Гиббоны пытались отогнать его от фруктов и с воем раскачивались у него над головой, пчёлы роились над ним, а он преспокойно доставал соты из дупла где-нибудь на верхотуре. (Мёд ему был нужен, чтобы заготавливать фрукты.) И семейка орангутанов постоянно толклась где-то поблизости: они то крались за нами по пятам, то убегали вперёд на разведку, то носились и прыгали вокруг. Стоило Кэнскэ завести песню, и они тут как тут. Голос их, похоже, завораживал. Мы со Стеллой вызывали у них любопытство, но они держались насторожённо, да и мы тоже, так что все предпочитали близко не общаться.
Но как-то вечером, когда я смотрел, как Кэнскэ ловит рыбу, один обезьяний ребятёнок залез ко мне на колени и принялся с помощью пальца исследовать мой нос, а потом переключился на ухо. Он дёрнул меня за ухо – и довольно ощутимо, – но я не вскрикнул. И тогда на меня вскарабкалась целая ватага орангутанов. Они ползали по мне, как по шведской стенке. И те, что постарше и побольше, тоже как давай ко мне тянуться и трогать меня – хорошо хоть эти оказались посдержанее и поосмотрительнее. Но Стелла по-прежнему к ним не совалась, и они к ней тоже.
Всё это время – а я, должно быть, провёл на острове уже несколько месяцев – Кэнскэ говорил очень мало. Те немногие английские слова, которые он знал, как будто давались ему с большим трудом. Когда мы пытались объясняться с помощью слов, от этого всегда было мало проку. Поэтому мы по большей части улыбались и кивали, напевали и показывали. И иногда даже рисовали на песке. Нам этого вполне хватало. Но я по-прежнему терзался разными вопросами и сгорал от любопытства. Как Кэнскэ очутился тут, на острове, совсем один? И давно ли он здесь? Откуда взялись все эти кастрюли, сковородки, инструменты и нож, с которым он не расстаётся? Откуда простыни в деревянных сундуках? Откуда все эти вещи? И сам он откуда? Почему сейчас он ко мне так добр, а раньше ненавидел меня? Но едва я осмеливался раскрыть рот, Кэнскэ просто качал головой и отворачивался, как глухой, стыдящийся своего недуга. Я никогда не мог сказать наверняка: он правда меня не понимает или не хочет понимать. Но я видел, что от моих расспросов ему не по себе. Спрашивать – это как вторгаться в его жизнь. И я решил придержать любопытство до лучших времён.
Распорядок у нас был строгий, и без дела мы не сидели. Подъём на рассвете, потом купание в источнике – нужно было немного спуститься по тропке, где со склона холма низвергалась в огромную гладкую чашу из камня чистая прохладная вода. Там же мы стирали наши простыни и одежду (Кэнскэ и мне сделал кимоно), отбивали их и разглаживали на камнях, а потом уже развешивали сушиться на ветке ближайшего дерева. На завтрак мы пили густой фруктовый сок с мякотью – по-моему, каждый раз какой-то новый, – ели бананы и кокосы. Бананы мне никогда не приедались, а вот кокосы быстро надоели. Утром мы рыбачили на отмели или собирали фрукты в джунглях. Иногда после шторма мы бродили по берегу в поисках раковин для его рисунков – годились только самые большие и плоские – или плавника. Плавник мы складывали за пещерой, и у нас было две поленницы: одна на растопку, а вторая, насколько я понял, для поделок. Потом наступало время обеда: сырая рыба и всегда плод хлебного дерева – вечно безвкусный и с трудом глотавшийся. Обедали мы в пещере, а после ложились ненадолго вздремнуть. Проснувшись, Кэнскэ усаживался за свой рисовальный стол. А меня так увлекала его работа, что каждый раз я досадовал на сумерки, которые подкрадывались слишком уж неожиданно. Вечером мы варили на огне уху. У нас всё шло в котелок – и хвосты, и головы, Кэнскэ ничего не выбрасывал. Суп приправлялся дюжиной разных трав. А на закуску – красные бананы. Их я мог съесть сколько угодно. Покончив с ужином, мы садились у входа в пещеру и провожали уходящее за море солнце. А после, церемонно поклонившись друг другу, мы раскатывали спальные циновки – Кэнскэ свою, а я свою.
Когда Кэнскэ работал, я смотрел на него как заворожённый. Он ко всему, за что бы ни брался, подходил очень вдумчиво, очень сосредоточенно. Но наблюдать за его рисованием – это было особое удовольствие. Мне он позволял разве что сидеть на коленях позади него и молча смотреть. Я догадывался, что ему нужно это уединение, что нельзя его беспокоить. Перед собой на столе он расставлял три блюдца: одно с чернилами осьминога (осьминоги давали Кэнскэ не только еду), второе с водой и третье, чтобы смешивать. Кисть он всегда держал очень уверенно и прямо; четыре пальца вдоль одной стороны, большой палец – с другой. Он садился на колени и склонялся так, что борода чуть ли не касалась раковины, – это, наверное, потому, что он был немножко близорукий. Я мог смотреть на него не отрываясь долгие часы и восхищаться тонкостью его работы, твёрдостью его руки.
В один дождливый день – а на острове уж если зарядит, бывало, то льёт как из ведра – я обнаружил, что меня тоже поджидают раковина, три блюдечка и кисть. И Кэнскэ с упоением взялся руководить моими первыми неуклюжими попытками. Сначала я попробовал изобразить медузу, которая меня чуть не убила. Кэнскэ посмеялся, но не обидно, а скорее вспомнив ту историю, которая и свела нас вместе. Рисование мне всегда нравилось, но Кэнскэ научил меня его любить. Я усвоил, что, прежде чем работать карандашом или кистью, нужно много наблюдать, создать картинку в голове, а потом рукой, с помощью кисти перенести её на раковину. И всё это он поведал мне без единого слова. Просто жестами.
Одного взгляда на пещеру было достаточно, чтобы догадаться, что здесь живёт настоящий мастер. Всю обстановку он сделал своими руками в основном из плавника – и сундуки, и верстак, и полки, и стол. И ещё он сплёл циновки, обшил стены бамбуком – всё сам. Внимательно всмотревшись, я увидел, насколько на совесть всё сработано – никаких гвоздей и винтов, только аккуратные штырьки, входящие в отверстия. Иногда Кэнскэ использовал что-то вроде клея, а иногда бечёвку. В одном углу у него хранились верёвки для лазания по деревьям, копья, рыболовные сети и удочки. И это всё, надо думать, он смастерил сам. (Хотя я никогда не видел, чтобы он рыбачил с удочкой.)
Кисти тоже были его собственного производства, и вскоре я понял, откуда они берутся. У Кэнскэ была любимица, здоровенная орангутаниха по имени Томодачи, которая частенько являлась к нему, чтобы он её почесал. Один раз Кэнскэ расчёсывал её, сидя у входа в пещеру, а другие орангутаны смотрели. И тут я вижу: он берёт и выдёргивает несколько самых длинных и тёмных волосков с её спины. Поднимает их, показывает мне, а сам заговорщически так ухмыляется. Я тогда не сообразил, чего это он. А потом сам наблюдал, как на верстаке он подре́зал волоски ножом, обмакнул их в древесный сок, который нацедил утром, потом вырезал в бамбуковой палочке небольшое углубление и вставил туда Томодачины шерстинки. Назавтра клей высох, и у Кэнскэ была новая кисточка. Вот так вот он и умудрялся добывать всё, что ему надо.
Однажды мы с ним молча рисовали, а снаружи поливал дождь, и вдруг Кэнскэ прервал работу, отложил кисточку и заговорил. Говорил он очень медленно, тщательно взвешивая каждое слово, как если бы эту свою речь он долго обдумывал.
– Я учить тебя рисовать, Мика. – Это было впервые, когда он назвал меня по имени. – Ты учи меня говорить английский. Я хотеть говорить английский. Ты учи меня.
Так и начался наш нескончаемый урок английского. Каждый день, с рассвета до сумерек, я называл по-английски всё, что нас окружало. Мы жили и дальше, как жили, но отныне я говорил. А он эхом повторял те слова и фразы, которые ему нравились. И на лбу у него от усилий проступали складки.
Произнося слово, он точно заглатывал его прямо в память. Я ему говорю, он повторяет, и всё – он запомнил намертво. Забывал он очень редко, а когда это случалось, он сердился. Иногда я скажу какое-то слово, а глаза у него так и вспыхивают огнём. И он давай кивать, улыбаться, будто узнаёт что-то давно забытое, будто приветствует старого друга. И такие слова он повторял несколько раз, смакуя их, а потом отправлял в глубины памяти на веки вечные. И конечно же, чем больше слов он узнавал, тем чаще пробовал что-то из них составить. Отдельные слова понемногу складывались у него в отрывистые выражения, а те – в целые фразы. Произношение у него, правда, было хоть стой, хоть падай, как он ни старался его исправить. Майкл так и остался Микой, ну иногда разве что делался Микасаном. Нам легче стало общаться с помощью слов, и молчание, некогда скрепившее нашу дружбу, было нарушено. Молчание никогда нам не мешало, но всё же немного сковывало.
Мы сидели как-то на закате у входа в пещеру, и Кэнскэ сказал:
– Давай смотреть, Микасан, я понимать или нет. Ты расскажи мне историю. Твою историю. Где жить, откуда приехать на мой остров. От дитя до теперь. Я слушать.
И я рассказал. Я рассказал ему о доме, и о маме с папой, и как закрыли кирпичный завод, и как мы играли в футбол с Эдди и «Грязунами», и о «Пегги Сью» и нашей кругосветке, о футболе в Бразилии, и о львах в Африке, и о пауках в Австралии, и как мама заболела, и как я ночью упал за борт.
– Очень хорошо. Я понимать. Очень хорошо, – покивал он, когда я закончил. – Значит, футбол. Я играть в футбол тоже, маленький. Много счастья, очень давно, в Японии, дома. – Он чуть-чуть помолчал. – Ты далеко, дом далеко, Микасан. Ты очень грустный иногда. Я вижу. Значит, я тебе дать счастье. Завтра ловить рыбу, я рассказать мою историю. Моя история, твоя история, одна история теперь может быть.
Солнце быстро закатилось за горизонт. Мы встали и поклонились друг другу.
–
– Спокойной ночи, – сказал я.
Только желая мне спокойной ночи, Кэнскэ говорил по-японски. И пел он всё же по-японски – чаще всего. С моей подачи и по-английски немножко тоже. Я научил его «Десяти зелёным бутылкам», и он смеялся каждый раз, когда пел их. Он так замечательно смеялся. Или даже скорее долго хихикал, совсем негромко. Но мне всегда его смех согревал душу.
Наутро Кэнскэ, прихватив с собой две удочки и сеть, повёл меня в джунгли.
– Сегодня ловить большую рыбу, Мика, не маленькую рыбу, – объявил он.
Мы с ним направлялись в ту часть острова, куда меня вынесло морем несколько месяцев назад. Я уже давненько там не появлялся – незачем было, потому что фруктов там росло совсем мало. Сначала мы шли по какой-то тернистой тропе, продираясь через джунгли, а потом тропка запетляла вниз с утёса к укромной песчаной бухте. Только мы очутились на берегу, как Стелла ринулась на мелководье, лаем зовя меня играть.
Кэнскэ вдруг вцепился мне в плечо:
– Ты смотри, Микасан. Что видеть? – В глазах у него плясали лукавые искорки. А я никак не мог взять в толк, куда мне смотреть и что я тут должен видеть. – Ничего тут, да? Я парень умный. Ты смотри. Я показывать.
Кэнскэ прошёл по пляжу, я следовал за ним. Остановившись, он вдруг принялся тянуть на себя какой-то куст. К моему изумлению, куст подался и остался у него в руках. Под ним оказалось что-то похожее на закопанное в песок бревно. Кэнскэ разбросал ещё несколько кустов, и я увидел торчащий из песка борт. Это лодка! Долблёная лодка с балансирами по бокам, завёрнутая в брезент. Кэнскэ неторопливо снял его и, тихонько посмеиваясь, сложил.
А на дне лодки, рядом с длинным веслом, лежал мой футбольный мяч. Кэнскэ достал его и бросил мне. Мяч порядком размяк, белая кожа потрескалась и вылиняла, но в некоторых местах ещё даже читалась подпись Эдди.
В Нагасаки никого больше нет
Я только что не скакал от радости. Отыскалась частичка меня, которую я считал навсегда утраченной.
– Сейчас ты счастливый человек, – сказал Кэнскэ, сияя. – Я счастливый человек. Мы ловить рыбу. Я тебе скоро сказать, где найти мяч. Очень скоро всё сказать. Сегодня маленькая рыба не надо. Так много не надо. Нам иногда надо большую рыбу, где глубокое море. Мы коптить рыбу. Тогда у нас всегда есть рыба. Понятно?
Лодка оказалась куда тяжелее, чем я сперва подумал. Я помог Кэнскэ отволочь её по песку в море.
– Это очень хорошая лодка, – важно заявил он, когда мы втащили на борт Стеллу. – Никогда не тонуть. Я сам сделать. Надёжная лодка.
Он столкнул лодку в воду и запрыгнул внутрь. Я, как обычно, только диву давался, до чего же он сильный и ловкий. Он грёб одним веслом, стоя на корме, как шестом отталкивался. Очень скоро безопасная бухточка осталось позади, а мы очутились в открытом море.
Я прижимал к груди свой ненаглядный мяч, Стелла сидела у моих ног. И я ждал. Смотрел на Кэнскэ и ждал, когда же он начнёт свой рассказ. Но приставать к нему я не решался. Сначала рыба, остальное – потом. Мы наживили удочки и уселись рыбачить, каждый – у своего борта. Меня так и подмывало спросить, откуда у него мяч, но я помалкивал. А то Кэнскэ замкнётся в себе, и тогда я вообще ничего не узнаю.
– Теперь я сказать тебе всё, Микасан, – начал он наконец. – Как обещать. Я старый, но история недолгая. Я родиться в Японии. В Нагасаки. Очень большой город, у моря. Я расти в том городе. Когда молодой, учить медицину в Токио. Скоро я доктор, доктор Кэнскэ Огава. Очень гордый человек. Я глядеть за многими мамами, многими детьми. Я первый человек дети видеть в жизни. Я ехать в Лондон. Я учиться в Лондоне, больница Гая[13]. Ты знаешь? – Я помотал головой. – Конечно, я там немного учить английский. Потом возвращаться в Нагасаки. Моя жена зваться Кими, она красивая. Потом у нас родиться сын, Мития. Я счастливый человек в те дни. Но потом война. Все японские мужчины – солдаты или моряки. Я пойти на флот. Доктор на большом корабле. – У Кэнскэ клюнуло, но рыба только заглотила наживку, не попав на крючок. Он наживил удочку заново и продолжил. – Та война очень давно…
Я о войне с Японией знал, конечно, но совсем чуть-чуть. Смотрел передачу по телику.
Кэнскэ покачал головой:
– Многие мёртвые в ту войну. Страшное время. Многие корабли тонуть. Японская армия выиграть много битв. Все японцы – счастливые люди. Как футбол, если выиграть, счастливый. Проиграть – грустный. Я часто ездить домой в Нагасаки, видеть мою Кими, моего малыша Митию. Он расти быстро. Уже большой мальчик. Мы тогда счастливая семья.
Но война идти долго. Много прийти американцев, много самолётов, много бомб. Теперь война стать плохая для Японии. Мы сражаться, но не побеждать. Плохое время. Мы в большой морской битве. Американцы лететь на самолётах, бомбить мой корабль. Огонь и дым всюду. Чёрный дым. Многие гореть. Многие мёртвые. Многие прыгать в море. Я не прыгать. Я доктор, должен быть с ранеными. Снова лететь самолёты. Снова бомбить. Я думать, сейчас я точно мёртвый человек. Но я не мёртвый. Я смотреть вокруг. Все раненые мёртвые. Все моряки мёртвые. Только я живой на всём корабле. Двигатель ещё работать. Корабль сам идти. Куда хотеть, туда идти. Я править не уметь. Ничего не мочь. Но я слушать радио. Американцы говорить по радио, большую бомбу бросать в Нагасаки, атомную бомбу. Многие мёртвые. Я очень грустный человек. Я думать, Кими мёртвая, Мития мёртвый. Моя мать там жить и вся семья. Я думать, они все мёртвые.
Радио скоро говорить, Япония капитулировать. Я совсем грустный, хотеть умереть. – Он помолчал немного, глядя на воду, потом заговорил снова. – Скоро двигатель стоп, но корабль не тонуть. Большой ветер идти, большой шторм. Я думать, совсем погибать. Но море нести корабль сюда, на остров. Корабль на берегу, а я не мёртвый.
Очень скоро я находить пищу. И воду тоже. Жить как нищий долго. Внутри чувствовать, я плохой человек. Все мои друзья мёртвые, вся моя семья мёртвая, а я живой. Я не хотеть жить. Но скоро я встречать орангутанов. Они ко мне добрые. Здесь красивое место, очень тихое. Ни войны, ни плохих людей. Я говорить себе: Кэнскэ, тебе везти, ты живой. Может, оставайся тут.
Я брать вещи с корабля. Брать еду, одежду, простыни. Брать кастрюли, бутылки. Нож брать. Брать бинокль. И лекарства. Много вещей находить, много инструментов. Всё брать, что видеть. Кэнскэ заканчивать, и немного остаться на корабле, это точно. Я находить пещеру. Прятать всё там. Скоро приходить страшная буря, корабль бросать на скалы. Совсем скоро он тонуть.
Однажды американские солдаты приходить. Я спрятаться. Не хотеть сдаваться, в этом нет чести. И мне страшно. Я спрятаться в джунглях с орангутанами. Американцы сделать костёр на берегу. Ночью они смеяться. Я слушать. Я их слышать. Они говорить, в Нагасаки никого больше нет. Все мёртвые. Американцы очень счастливые от этого. Они смеяться. Я тогда решить остаться на острове. Зачем мне домой? Американцы скоро уйти. Мой корабль под водой. Они его не находить. Мой корабль всё там. Под песком, часть острова теперь.
Тот ржавый остов, который я нашёл в первый день! Картинка начинала потихоньку проясняться. И тут вдруг у меня как заклюёт! Удочка чуть не вырвалась из рук. Кэнскэ потянулся, чтобы помочь. Мы несколько минут провозились, втаскивая рыбу на борт, но в конце концов справились. Рыбина забилась на дне у наших ног, а мы, отдуваясь, плюхнулись на свои места. Это была огромнейшая рыбина, всем рыбам рыба, я таких здоровенных в жизни не видел. Больше, чем та щука, которую папа когда-то поймал на водохранилище. Кэнскэ быстро прикончил её, резко ударив по загривку рукоятью ножа.
– Хорошая рыба. Очень хорошая рыба. Ты очень умный рыбацкий человек, Мика. Мы вместе хорошо. Может, ещё поймать сейчас.
Следующую рыбину мы поймали только через несколько часов, но эти часы пролетели совсем незаметно. Кэнскэ рассказывал о своей одинокой жизни на острове, как он учился выживать и питаться, чем пошлёт природа. Он сказал, он многое усвоил благодаря орангутанам. Наблюдал за ними – что они едят, а что нет, научился лазить по деревьям на их манер, стал понимать их язык и распознавать их тревожные сигналы: мечущийся взгляд, беспокойное почёсывание. Медленно-медленно он выстраивал мост между собой и орангутанами и наконец сделался одним из них.
Домой мы возвращались с тремя большущими рыбинами на дне лодки – я так думаю, это были тунцы. Рассказ Кэнскэ почти закончился.
Он говорил, не переставая грести:
– После американцев людей нет на моём острове. Я один много лет. Я не забыть Кими. Я не забыть Митию. Но я жить. Потом, может, год назад, они приходить. Очень плохие люди, убиватели. У них ружья. Они охотиться. Они стрелять. Я петь моим орангутанам. Они идти ко мне, если я петь. Им очень страшно. Они все прийти в мою пещеру. Мы прятаться. Убиватели нас не находить. Но в джунглях они стрелять – ты говорить мне, как они зваться, – в гиббонов. Стрелять в матерей. Забирать детей. Зачем им так надо? Я очень злой. Я думать, все люди – убиватели. Я ненавидеть всех людей, наверное. Я не хотеть видеть людей снова.
Потом я ловить большую рыбу для коптить. Выйти в море на этой лодке. Ветер дуть не туда. Уносить меня далеко. Море тащить меня совсем сильно. Я пытаться вернуться на остров. У меня не выходить. Я старый. Руки не сильные. Потом ночь наступать, я всё ещё далеко. Очень страшно. И я петь. Так быть храбрым. Я слышать крик. Я видеть свет. Я решить, это сон. Потом я слышать другую песню – в море, в темноте. Я скорей туда. Я находить тебя, и Стеллу, и мяч. Ты почти мёртвый человек, Микасан. Стелла – почти мёртвая собака.
Значит, это Кэнскэ вытащил меня из моря! Это он меня спас! А ведь мне и в голову не приходило.
– Утром, – продолжил он, – море нести нас опять возле острова. Я счастливый, что ты не мёртвый. Но я очень злой тоже. Я хотеть быть один. Я не желать видеть людей. Для меня все люди – убиватели. Я не хотеть тебя на моём острове. Я тебя нести. Оставить тебя на берегу. Оставить тебе еду и воду, чтобы ты не мёртвый. Но ты жечь костёр. Я не хотеть здесь людей. Не хотеть люди находить меня тут. Может, они прийти. Может, они стрелять в орангутанов или гиббонов. Может, они находить меня и увозить. Я очень злой. Я гасить костёр. Я не хотеть с тобой говорить. Не хотеть видеть тебя. Я провести черту на песке.
Потом большая буря, самая большая я видеть. После бури в море белые медузы, полно. Я медуз знать. Очень плохие. Они тебя трогать, и ты совсем мёртвый. Я-то знать. Я сказать, ты не плавать, очень опасно. Очень скоро я видеть, ты сделать костёр на вершине холма. Я совсем злой теперь, ты совсем злой. Ты плавать в море. Медуза жалить. Я совсем думать, ты мёртвый. Но ты очень сильный. Ты живой. Я нести тебя в пещеру. У меня есть уксус. Я делать его из ягод. Уксус убивать яд. Ты живой мальчик, Мика, но ты долго болеть. Теперь ты сильный снова, и мы друзья. Очень хорошие друзья.
Значит, вот она, вся история. Кэнскэ перестал грести и улыбнулся:
– Ты теперь как сын для меня. Мы счастливые люди. Мы рисовать. Мы ловить рыбу. Мы вместе. Ты моя семья теперь, Микасан. Понятно?
– Да, – кивнул я.
Потому что мне и правда было понятно. И я мог примерно то же сказать про него.
Кэнскэ вручил мне весло и показал, как надо грести и как правильно стоять, расставив ноги. У него-то легко получалось, но оказалось, что не так-то это просто. В общем, он мне доверил везти нас назад, а сам уселся на носу передохнуть и почти сразу заснул. Рот открыт, щёки впалые – он во сне всегда казался ещё старше. А я рассматривал его и представлял, каким было это лицо давным-давно, лет сорок назад, когда он очутился на этом острове. Я ему стольким обязан. Он дважды спас мне жизнь, он кормил меня, он стал мне другом. Он прав. Мы оба счастливы, и мы одна семья.
Но у меня ведь есть и другая семья. Я снова вспомнил, как выпал с яхты, подумал о маме с папой, как они, должно быть, горюют обо мне, не смыкая глаз. Они уже наверняка поверили, что я утонул, что надежды на моё спасение нет. А я ведь не утонул. Я жив. И мне надо известить их об этом. Пока я кое-как правил лодкой к острову, на меня вдруг навалилась нестерпимая тоска по маме с папой. Мне так захотелось их снова увидеть. У меня мелькнула мысль, что можно же украсть лодку. Уплыть на ней, зажечь огонь. Но Кэнскэ столько для меня сделал, а я вот так возьму и брошу его? Предам его доверие? Поэтому я быстренько прогнал все эти мысли и старательно позабыл о них. Но, как выяснилось, ненадолго. Наутро мне попалась на берегу пластиковая бутылка из-под кока-колы. И с этого момента побег уже не шёл у меня из головы. День и ночь я только о нём и думал.
Я закопал бутылку в песок. Несколько дней я боролся сам с собой или, точнее, пытался сам себя оправдать. Ну какое же это предательство, уговаривал я себя. Даже если бутылку кто-то найдёт, всё равно же непонятно, где меня искать. Я просто дам о себе знать, что я живой. И я решился. Надо делать, что задумал, и поскорее.
Кэнскэ отправился ловить осьминогов. Я с ним не пошёл, хотел закончить рисунок. То есть это я ему так сказал. На дне одного из наших сундуков я раскопал старую простыню и оторвал от неё уголок. Усевшись на колени перед столом и расправив тряпицу, осьминожьими чернилами я вывел на ней послание:
Я дождался, пока чернила высохнут, потом скатал тряпицу, выкопал мою кока-кольную бутылку, затолкал послание внутрь и накрепко завинтил крышку. Ещё раз проверил, как там Кэнскэ, и убедился, что он увлечён осьминогами. И отправился в путь.
Я бегом пробежал весь остров в длину, держась поближе к опушке, чтобы вдруг не попасться на глаза Кэнскэ. А то он увидит меня и догадается, что дело тут нечисто. Гиббоны укоризненно завывали мне вслед, и все джунгли разразились обвиняющими воплями и визгами. Хоть бы только Стелла не залаяла, думал я. Так она меня точно выдаст. Но, к счастью, Стелла молчала.
Наконец я добежал до скал у Сторожевого Холма. Перепрыгивая с камня на камень, я доскакал до самого края острова. У моих ног плескались волны. Я огляделся. Единственным свидетелем была Стелла. Я размахнулся и с силой зашвырнул бутылку подальше в море. А потом стоял и смотрел, как она качается на волнах. Моё послание уже в пути.
Вечером я не притронулся к ухе. Кэнскэ даже решил, что я заболел. Я не мог заставить себя говорить с ним. Поднять на него взгляд. Всю ночь я пролежал без сна и промучился мыслями о том, какой я предатель. И в то же время я надеялся, что бутылку кто-нибудь подберёт.
На следующий день мы с Кэнскэ сидели и рисовали, и тут в пещеру вбежала Стелла. В зубах она сжимала бутылку из-под кока-колы. Она уронила её к моим ногам и, виляя хвостом, подняла на меня взгляд, вся такая довольная собой.
Кэнскэ рассмеялся и потянулся к бутылке. Я думал, он отдаст её мне, но он заметил, что внутри что-то есть. И Кэнскэ так на меня посмотрел, что сразу стало ясно: он обо всём догадался.
Черепашья ночь
И между нами повисло долгое тягостное молчание. Кэнскэ ни разу не попрекнул меня тем, что я сделал. Он не рассердился, не обиделся. Но я-то понимал, что ранил его в самое сердце. Нет, мы даже разговаривали, но не так, как раньше. Каждый словно поселился в собственном коконе. Мы вели себя друг с другом приветливо и вежливо. Но мы больше не были вместе. Кэнскэ замкнулся и закутался с головой в свои мысли. Тепло ушло из его взгляда, в пещере стих его смех. Он никогда не говорил об этом вслух, но я и так понимал: сейчас ему хотелось бы рисовать в одиночестве, рыбачить в одиночестве. И жить в одиночестве.
Целыми днями я бродил взад-вперёд по острову и надеялся. Надеялся, что вернусь, а Кэнскэ меня простил и мы снова друзья, как раньше. Но он по-прежнему держался отстранённо. Мне так жаль было нашей потерянной дружбы! Помню, я уходил на другой конец острова, забирался на Сторожевой Холм и сидел там. Только я больше не ждал корабля на горизонте. Я репетировал, что я скажу Кэнскэ. Но сколько ни репетируй, сколько ни изобретай оправданий, ничего от этого не изменится. Я совершил предательство. Никак иначе мой поступок не назовёшь. И в конце концов Кэнскэ всё сам мне объяснил.
Мы уже улеглись спать, как вдруг у входа в пещеру появилась Томодачи и, пригнувшись, заглянула внутрь. Она ещё два или три раза так делала: приходила, несколько минут изучала пещеру, сосредоточенно смотрела на нас и снова уходила. Наконец в темноте раздался голос Кэнскэ.
– Она потерять Киканбо опять, – произнёс он. – Всегда терять своего малыша. Киканбо очень непослушный малыш. Всё время убегать. Томодачи делаться грустная мама. – И он шуганул орангутаниху, хлопнув в ладоши. – Киканбо тут нет, Томодачи. Тут нет.
Но Томодачи не уходила. Ей, похоже, нужны были внимание и сочувствие. Я нередко подмечал, что орангутаны приходят к Кэнскэ, когда они расстроены или напуганы, просто чтобы побыть рядом с ним. Постояв немного, Томодачи скользнула в темноту. Мы снова остались наедине с голосами джунглей и своим молчанием. И Кэнскэ внезапно его прервал.
– Я думать много мыслей… – начал он. – Ты не спать, Микасан?
Он не звал меня по имени с того самого дня, когда Стелла принесла кока-кольную бутылку.
– Нет, – отозвался я.
– Очень хорошо. Я иметь сказать много. Ты слушай. Я говорить. Я думать много мыслей. Я думать о Томодачи, и тогда я думать о твоей маме. Твоя мама, она тоже терять дитя. Тебя терять. Это для неё очень грустно. Может, она искать и не находить тебя. Тебя не быть там, когда она искать. Она решить, ты мёртвый навсегда. Но она видеть тебя в уме. Я говорить с тобой, а она видеть тебя в уме. Ты всегда там. Я знаю. У меня тоже быть сын. Быть Мития. Он всегда в моей памяти. И Кими тоже. Они мёртвые совсем, но они у меня в уме. В моей памяти навсегда.
Он надолго замолчал, и я решил было, что он уснул. Но вот он заговорил снова:
– Я сказать тебе свои мысли, Микасан. Так есть хорошо. Я остаться на острове, потому что хотеть остаться на острове. Я не хотеть домой, в Японию. У тебя всё не так. Ты хотеть вернуться домой, через море. И так правильно, так хорошо для тебя. Плохо для меня. Очень грустно для меня. Много лет я жить здесь один. Я счастливый. Потом ты прийти. Сначала я ненавидеть тебя. Но потом, скоро, ты мне как сын. Я думать, может, я тебе как отец, ты мне как сын. Ты уходить, и я совсем грустить. Я любить с тобой говорить. Я любить слушать. Я любить твой голос. Я хотеть ты остаться на острове. Понятно?
– Наверное, – прошептал я.
– Но ты делать плохую вещь. Мы друзья, а ты не говорить мне, что чувствовать. Не говорить, что делать. В этом нет чести. Я находить бутылку, читать слова, очень грустным человеком стать. Но потом я понять. Я думать, может, ты хотеть остаться тут, со мной, и хотеть ехать домой тоже. Ты находить бутылку, ты писать письмо. Ты не сказать мне, потому что я стать грустный. Я верно говорить, да?
– Ага, – выдохнул я.
– Ты очень юный человек, Микасан. Ты делать хороший рисунок, очень хороший рисунок, как Хокусай[14]. Тебя ждать долгая жизнь. Тебе никак жить всю жизнь на острове со стариком, который скоро мёртвый. Я подумать и изменить мысли. Ты знать, что мы делать завтра? – И, не дожидаясь ответа, он выпалил: – Мы начать строить новый костёр, большой костёр. Мы видеть корабль, и мы быть готовы. И тогда ты ехать домой. И ещё мы делать другую вещь. Мы играть в футбол, ты и я. Что ты говорить?
– Здорово, – только и смог выдавить я.
За считаные мгновения он снял с моих плеч неподъёмный груз вины и подарил мне такую радость! И надежду тоже.
– Очень хорошо. Очень хорошо. Ты спи теперь. Мы делать много работы завтра, много футбола.
Утром мы приступили к строительству. Новый костёр мы возводили на вершине холма над пещерой. Мы взяли почти всю растопку, которую насобирали для готовки, и сложили в сухом углу пещеры. Кэнскэ даже пожертвовал свои лучшие куски плавника. Носить было недалеко, и мы довольно скоро натаскали на приличный костёр. Кэнскэ сказал, что пока хватит, а потом мы ещё принесём из джунглей, и можно каждый день носить понемногу.
– Мы скоро зажечь такой большой костёр, что в Японии видеть, – засмеялся он. – Теперь обед, потом спать, потом футбол. Да?
Ближе к вечеру мы соорудили ворота, воткнув палки в песок, и по очереди принялись забивать друг другу голы. Мяч совсем размяк и не отскакивал от песка – совсем как на школьной спортплощадке. Но нам это не мешало. Кэнскэ, может, и опирался на палку, может, он и был древний, как здешние холмы, но голы-то он забивал лихо. И, между прочим, нередко. Так что пришлось мне попотеть на воротах.
Просто не передать, до чего нам было здорово! Никто не хотел заканчивать. На нас озадаченно таращились орангутаны, Стелла постоянно путалась под ногами и носилась за мячом. Только когда стемнело, нам пришлось подняться назад, на холм. Мы так умаялись, что нас хватило только на то, чтобы вдоволь напиться воды, съесть по парочке бананов и свалиться на циновки.
После нашего примирения я стал узнавать о Кэнскэ даже больше прежнего. Английский его делался всё лучше и лучше, и видно было, что ему нравится говорить. Почему-то больше всего он любил беседовать во время рыбалки на лодке. Правда, мы выходили на лодке не очень-то часто – только когда на отмели плохо ловилось и нам требовалась рыба, чтобы закоптить про запас.
Среди моря истории просто текли рекой. Кэнскэ много рассказывал о своём детстве в Японии, о сестре-близнеце и поступке, который считал худшим в своей жизни, – как он столкнул сестру с дерева у них на заднем дворе и она сломала руку. С тех пор, рисуя вишню в цвету, он всегда вспоминает о сестре. Но и она тоже была там, в Нагасаки, когда его бомбили. Он назвал мне свой точный адрес в Лондоне, где он жил, пока учился: Кланрикард-гарденс, дом 22. Я этот адрес запомнил навеки. Как-то он ходил посмотреть на игру «Челси», а потом забрёл на Трафальгарскую площадь и уселся там верхом на льва, но пришёл полицейский и его прогнал.
Но чаще всего Кэнскэ говорил о Кими и Митии. О том, что вот бы увидеть Митию взрослым. Митии, сказал он, сейчас было бы под пятьдесят, если бы бомба не упала на Нагасаки. А Кими ровно столько же, сколько и ему, Кэнскэ, то есть семьдесят пять. Когда он всё это говорил, я старался его не прерывать, но однажды, чтобы подбодрить его, я сказал:
– Бомбы обычно не всех убивают. Вдруг они ещё живы? Ты ведь не знаешь. А ты мог бы выяснить. Ты мог бы поехать домой. – Судя по его взгляду, эта мысль никогда не приходила ему в голову. – Почему нет? – продолжал я. – Когда мы увидим корабль, мы зажжём костёр, за мной кто-нибудь приплывёт, и ты сможешь отправиться со мной. Ты бы поехал домой, в Японию. Тебе необязательно оставаться тут.
Поразмыслив немного, он покачал головой:
– Нет. Они все мёртвые. Та бомба была совсем большая, совсем ужасная. Американцы говорить, Нагасаки уничтожен, каждый дом. Я слышать их. Моя семья мёртвая точно. Я остаюсь тут. Тут безопасно. Я остаюсь на моём острове.
День за днём мы таскали новые деревяшки в наш костёр. Он вырос просто громадным, гораздо больше того, что я сложил на Сторожевом Холме. По утрам, перед умыванием в источнике, Кэнскэ отправлял меня с биноклем на вершину. Я водил биноклем вдоль горизонта с надеждой и тревогой. Конечно, я мечтал увидеть корабль, что уж тут говорить. Я мечтал вернуться домой. Но в то же время я этого боялся. Мне было так хорошо с Кэнскэ. И от мысли, что придётся его покинуть, мне становилось нестерпимо грустно. Я дал себе слово во что бы то ни стало убедить его ехать со мной, когда появится корабль.
При каждом удобном случае я рассказывал ему о большом мире, и чем больше я рассказывал, тем ему становилось интереснее. Понятное дело, я не упоминал войны, голод и всякие бедствия. Я расписывал современный мир как можно более радужными красками. Кэнскэ ведь столько всего не знал. Он восторгался чуть не каждым моим словом, а я разливался соловьём про микроволновку у нас на кухне, про компьютеры, которые чего только не умеют, про самолёт «Конкорд», летающий быстрее скорости звука, про то, что человек побывал на Луне, про спутники. И если честно, объясняя ему всё это, намучился я изрядно. Некоторым моим рассказам он вообще не верил, а иногда верил не сразу.
И конечно, в один прекрасный день он перешёл к дотошным расспросам. Особенно про Японию. А про Японию я знал не так чтобы очень много. В основном то, что на куче вещей у нас, в Англии, было написано «сделано в Японии». На той самой нашей микроволновке и на автомобилях, на калькуляторах, на папином магнитофоне, на мамином фене.
– Я тоже «сделано в Японии», – смеялся Кэнскэ. – Очень старая машина, ещё хорошая, ещё крепкая.
Сколько я ни копался в памяти, больше ничего стоящего про Японию выудить не мог.
А Кэнскэ продолжал допытываться:
– Там точно нет войны?
Я ответил, что точно нет. В этом я почти что не сомневался.
– Нагасаки снова построить после бомбы?
Я кивал и говорил, что да, надеясь, что так оно и есть. А что ещё оставалось? Я как мог уверял его, что уже всё в порядке, а потом по новой пересказывал то немногое, что знал. Кажется, ему нравилось это слушать. Он был как ребёнок, которому вновь и вновь читают любимую сказку.
Я в очередной раз на все лады расхваливал папин магнитофон «Сони», от которого весь дом ходуном ходил, и вдруг Кэнскэ очень тихо произнёс:
– Может, перед смертью я поеду в Японию. Может, поеду.
Тогда не совсем было понятно, он это серьёзно или нет. Но, по крайней мере, он задумался над моим предложением, и это было уже что-то. Однако до самой черепашьей ночи я так и не знал наверняка, правда ли он собрался в Японию.
Я крепко спал, когда Кэнскэ разбудил меня.
– Ты иди, Микасан. Очень быстро иди. Ты иди, – сказал он.
– Куда идти? – спросил я, но Кэнскэ уже и след простыл.
Я выбежал следом под лунный свет и догнал его на полпути вниз по тропке:
– Куда мы? Что мы делаем? Там яхта?
– Очень скоро увидишь. Очень скоро.
Стелла старалась не отставать. Она всегда недолюбливала ночные прогулки. Я огляделся по сторонам. Ничего такого особенного. На пляже никого не было. Волны вяло плескались о берег. В облаках плыла луна, и весь мир словно замер вокруг меня, словно затаил дыхание. Я никак не мог понять, что же происходит, пока Кэнскэ не опустился на колени:
– Они очень маленькие. Иногда совсем не сильные. Иногда птицы по утрам летают и едят их.
И тогда я увидел.
Сперва я решил, что это краб. Но это оказался не краб. Это была крошечная черепашка, совсем малюсенькая. Она выкарабкалась из ямки в песке и поползла по берегу к морю. Потом ещё одна и ещё, и черепашки заполонили весь берег – десятки, сотни, может, даже и тысячи. И все шустро ковыляли по залитому лунным светом песку к морю. Берег как будто ожил. Стелла сунулась было к одной черепашке, но я на неё цыкнул, и она с невинным видом уставилась на луну.
Я заметил на дне одной ямки черепашку, которая барахталась на спине, отчаянно махая крошечными лапками. Кэнскэ дотянулся до неё, осторожно взял и, перевернув, поставил на песок.
– Ты иди в море, черепашка, – сказал он. – Ты теперь живи в море. Скоро станешь большая, красивая черепаха, в один день вернёшься сюда, и мы опять повидаемся. – Сидя на коленях, он проводил взглядом уползавшую черепашку. – Ты знаешь, что они делают, Мика? Мамы-черепахи кладут в этом месте яйца. Потом одной ночью каждый год, всегда при полной луне, рождаются черепашки. Долгий путь до моря. Очень многие умирают. Поэтому я всегда тут. Я им помогаю. Я гоняю птиц, чтобы не ели их. Через много лет черепахи вырастут и вернутся. Снова будут класть яйца. Вот так-то, Микасан.
Всю ночь мы несли дозор при этом великом рождении. Охраняли малышей, устремлявшихся к морю. Мы вместе обходили берег, заглядывали в каждую песчаную ямку, которая попадалась нам на глаза, и проверяли, не застряла ли там какая-нибудь бедолага. Если находили слишком слабеньких, то сами несли их к морю. А море их взаправду оживляло. Они резво уплывали вдаль, и не нужно им было никаких уроков плавания. Десятки черепашек мы перевернули и проследили, чтобы они дошли до моря целыми и невредимыми.
Рассвело, и на лёгкую добычу налетели птицы. Стелла с лаем их гоняла, и мы тоже носились за ними, кричали, махали руками, швыряли камни. Всех черепашек до единой нам, конечно, спасти не удалось, но всё-таки большей части мы помогли добраться до моря. Правда, и там они не были в полной безопасности: как мы ни старались, некоторых птицы утащили прямо из воды.
К полудню всё закончилось. Мы стояли по щиколотку в воде и смотрели на последнюю уплывающую черепашку. Кэнскэ был совсем уставший.
Положив руку мне на плечо, он сказал:
– Они очень маленькие, Микасан, но очень смелые. Смелее меня. Они не знают, что их ждёт, что с ними будет. Но они всё равно плывут. Очень смелые. Может, мне это хороший урок. Я принимаю решение. Когда придёт корабль, мы зажжём огонь, нас найдут – и тогда я уплыву. Как черепахи. Я уплыву с тобой. В Японию. Может, я найду Кими. Может, я найду Митию. Я найду правду. Уплыву с тобой, Микасан.
Убиватели идут
Вскоре после черепашьей ночи зарядили дожди. Мы почти не высовывались из пещеры. Тропинки превратились в ручьи, а джунгли – в болото. Снаружи без умолку шумел дождь, и мне даже не хватало гиббоньего завывания. Дождь здесь шёл не как у нас – польёт и перестанет, – а бесконечно, неустанно. Ещё я тревожился из-за нашего костра, который с каждым днём отсыревал всё больше. Он хоть высохнет после такого дождя? И вообще, закончится когда-нибудь этот ливень или нет? Кэнскэ в этом смысле был настроен философски.
– Закончится, когда закончится, Микасан, – говорил он мне. – По твоему хотению лить не перестанет. К тому же дождь – хорошо. От него фрукты растут. От него ручьи бегут. Обезьянам он даёт жизнь, и тебе, и мне.
По утрам я стремглав взбегал на вершину холма и таращился в бинокль. Хотя не знаю, зачем я это делал: сколько ни смотри, за пеленой дождя ничего было не разглядеть.
Время от времени мы совершали вылазки в джунгли за фруктами. В ту пору там было полным-полно ягод, и Кэнскэ говорил, что их надо собирать. Ему-то что, он, похоже, промокнуть не боялся, не то что я. Сколько-то ягод мы съедали, но основная часть шла на уксус. А остаток Кэнскэ закатывал в банки с водой и мёдом.
– На чёрный день, да? – посмеивался он.
Была у него такая привычка: выучит какое-нибудь новое выражение и давай его везде вставлять.
Мы много ели копчёной рыбы – у Кэнскэ, по-моему, она не переводилась. И ни капельки не надоедала, хотя пить от неё хотелось сильно.
Сезон дождей мне больше всего запомнился по рисункам. Мы рисовали днями напролёт, пока осьминожьи чернила не закончились. В те дни Кэнскэ рисовал чаще по памяти – его дом в Нагасаки, портреты Кими и Митии, стоящих вместе, и всегда под вишнёвым деревом. А лица, как я заметил, он никогда не делал отчётливыми. И он объяснил почему (а английский у него к тому времени стал уже совсем приличный).
– Я помню, кто они, – сказал он. – Я помню, где они. Их голоса в моей памяти. Но я не вижу их.
Я целыми днями трудился над своим первым изображением орангутана. Это был портрет Томодачи. Она любила усаживаться возле входа в пещеру, словно нарочно мне позируя, – взгляд такой проникновенный, с шерсти льёт ручьём. А я и пользовался.
Кэнскэ был просто в восторге от моих успехов и знай меня нахваливал.
– Придёт день, Микасан, ты станешь великим художником, – утверждал он, – может, как Хокусай.
Раковина с орангутаном стала первой из моих работ, которую он положил в сундук. Я был ужасно горд. После этого он сохранял многие мои творения. Он часто вынимал их из сундука, тщательно изучал и советовал, как их улучшить, но всегда очень деликатно. Под его чутким руководством, при его поощрении и поддержке я стал рисовать гораздо лучше и увереннее. Мои рисунки сделались более завершёнными, лучше отражали то, что я имел в виду.
Но вот настало утро, когда гиббоны снова заголосили и дождь прекратился. Мы вышли на рыбалку – сначала на отмель, потом и в море. Очень скоро наши запасы копчёной рыбы и осьминожьих чернил опять пополнились. Мы снова стали играть в футбол. А наш костёр тем временем подсыхал.
Куда бы мы ни шли, мы теперь всегда брали с собой бинокль – просто на всякий случай. И, кстати, один раз едва его не лишились. А всё из-за Киканбо, Томодачиного вредного сынишки – самого нахального, самого проказливого из всех юных орангутанов. Он стащил бинокль – и был таков в джунгли. Когда мы нагнали Киканбо, он ещё долго упирался, не хотел отдавать добычу. Пришлось Кэнскэ пойти на хитрость: красный банан в обмен на бинокль.
Время шло, и жизнь двигалась своим чередом, точно мы и не собирались никуда уплывать с острова. Меня это всерьёз беспокоило. Кэнскэ что-то там чинил в лодке. Он заготавливал уксус. Он собирал травы и сушил их на солнце. И ему вроде как уже и неинтересно было, появится на горизонте корабль или нет. Он, видимо, обо всём этом позабыл.
Но мою тревогу Кэнскэ чувствовал. Однажды он трудился над лодкой, а я осматривал море в бинокль, как обычно на что-то надеясь.
– Оно легче, когда ты старый, как я, Микасан, – вдруг произнёс он.
– Что легче? – спросил я.
– Ждать легче, – пояснил он. – В один день корабль придёт, Микасан. Может, скоро, может, нет. Но он придёт. Жизнь нельзя жить только для надежды, только для ожидания. Жизнь надо жить для жизни.
Я знал, конечно, что он прав, но забыть о маме с папой у меня никак не получалось. Разве только когда я с головой погружался в свои рисунки.
Как-то утром я проснулся и услышал, что Стелла заливается лаем где-то снаружи. Я встал и вышел посмотреть, что там. Сначала я не сообразил, где она, а потом увидел. Стелла стояла на вершине холма, то гавкая, то рыча, и шерсть у неё на загривке вздыбилась. Я сразу понял, что с ней такое. Джонка! Маленькая джонка далеко в море. Я скатился вниз и наткнулся на Кэнскэ, который выходил из пещеры, застёгивая ремень.
– Лодка! – заорал я. – Костёр! Давай зажжём костёр!
– Сначала посмотрю, – охладил мой пыл Кэнскэ.
Как я ни возмущался, он вернулся в пещеру и вышел с биноклем. Я снова взлетел вверх по склону. Джонка приближалась к берегу. Они точно увидят дым. Просто не могут не увидеть. Кэнскэ шагал вверх невыносимо медленно. Вообще не торопился. Он вдумчиво и неспешно исследовал джонку в бинокль.
– Надо разжечь костёр, – не унимался я. – Давай разожжём!
Но Кэнскэ внезапно стиснул моё плечо:
– Это та самая лодка, Микасан. Убиватели идут. Они убивают гиббонов и воруют малышей. Они возвращаются. Я совсем уверен. Я не забыл ту лодку. Я никогда не забываю. Они жестокие люди. Нам надо быстро идти. Надо найти орангутанов. Мы приведём их в пещеру. Там они в безопасности.
Созвать орангутанов было делом нехитрым. Мы вошли в джунгли, и Кэнскэ запел.
Они возникали из ниоткуда по двое, по трое. Наконец их стало пятнадцать. Не хватало четверых. Мы забирались глубже и глубже в джунгли, и Кэнскэ всё пел и пел. Ещё трое проломились к нам через заросли, среди них Томодачи. Оставалось найти только одного – Киканбо.
Стоя на прогалине в окружении орангутанов, Кэнскэ вновь и вновь песней призывал Киканбо. Но тот как сквозь землю провалился. Потом мы услышали гул, он доносился с моря – так шумит подвесной мотор на лодке. Кэнскэ опять запел, в этот раз громче, настойчивее. Мы прислушивались и оглядывались в поисках Киканбо. Мы его звали.
– Больше ждать нельзя, – сдался наконец Кэнскэ. – Я иду впереди, Микасан, ты позади. Возьми с собой последних. Теперь спешим.
И он зашагал вверх по тропке, ведя за лапу одного орангутана и не прекращая петь. А мы со всей остальной компанией двинулись следом, и я вспомнил легенду о крысолове из Гаммельна, который околдовал городских детей игрой на флейте и увёл их за собой.
Замыкать шествие оказалось той ещё задачкой. Малышня всё больше норовила сигануть в сторону и сыграть в прятки. В конце концов парочку мне пришлось сгрести в охапку и усадить к себе на руки – по одному на каждую. Вот уж не думал, что они такие тяжёлые! Я всё оглядывался через плечо: не идёт ли Киканбо за нами? Но он по-прежнему не показывался.
Гул мотора стих. Послышались голоса, громкие мужские голоса и смех. Я уже пустился бегом; маленькие орангутаны накрепко вцепились мне в шею. Встревоженные джунгли ухали и завывали.
Я подбежал к пещере, как раз когда раздались первые выстрелы. Все птицы, все летучие мыши в джунглях разом взметнулись вверх, небо почернело и наполнилось пронзительными криками. Мы собрали всех орангутанов у дальней стены пещеры и съёжились рядом с ними. А выстрелы гремели и гремели.
Больше всех переживала Томодачи. Всем орангутанам сейчас требовалась поддержка и защита Кэнскэ. И всю эту кошмарную ночь он без отдыха им пел.
Охотники приближались и приближались. Выстрелы не смолкали. Я закрыл глаза. Я молился. Орангутаны повизгивали, словно подпевали Кэнскэ. Стелла лежала у моих ног и глухо рычала. Я придерживал её за загривок на всякий случай. Маленькие орангутаны пытались спрятаться на мне, судорожно цеплялись за меня, тыкались носами мне в плечи и под коленки.
Выстрелы грохотали уже совсем рядом с пещерой, разрывая воздух, раскатываясь эхом. Издалека доносились восторженные вопли. И я хорошо представлял, чему радуются убиватели.
А потом охота переместилась куда-то вдаль. Голоса стихли, до нас долетали только отдельные выстрелы. И вдруг воцарилась тишина. Джунгли застыли в безмолвии. Но мы так и сидели в пещере – час, другой. Я всё порывался выйти проверить, как там, снаружи, но Кэнскэ меня удерживал. Он продолжал петь, со всех сторон облепленный орангутанами. Наконец раздался шум лодочного мотора. Но даже тогда Кэнскэ заставил меня ещё немного выждать. Когда мы вышли из пещеры, джонка была уже далеко в море.
Мы обшарили весь остров в поисках Киканбо. Мы ему пели, кричали, но он не отзывался. Кэнскэ был сам не свой от горя. Он просто места себе не находил. Пошёл куда-то один, и я не стал увязываться следом. Я набрёл на него позже; он стоял на коленях возле двух мёртвых гиббонов, двух матерей. Глаза у него были сухие, но я догадался, что он плакал. Во взгляде его сквозили боль и растерянность. Мы выкопали яму в мягкой земле на опушке джунглей и похоронили гиббонов. У меня не нашлось прощальных слов, а у Кэнскэ не нашлось прощальной песни.
Мы шли домой, скорбные и печальные, и тут это случилось. Киканбо вдруг напрыгнул на нас из засады. Выскочил из-за деревьев, закидал нас песком, а потом вскарабкался по ноге Кэнскэ к нему на руки и обвил лапами его шею. Вот же был незабываемый момент!
В тот вечер мы с Кэнскэ, когда ужинали нашей ухой, много-много раз спели «Десять зелёных бутылок». Получилось, наверное, что-то вроде поминального плача по двум погибшим гиббонам и радостная ода в честь Киканбо. И джунгли как будто эхом вторили нам.
Миновала неделя, вторая, ещё несколько. Я видел, что Кэнскэ не отпускают ужасные события того дня. Он затеял построить клетку из крепкого бамбука в глубине пещеры – чтобы понадёжнее спрятать орангутанов, если опять объявятся убиватели. И он как заведённый твердил одно и то же: ну что ему стоило подумать об этой клетке раньше, а вдруг Киканбо похитили бы, он бы никогда себе не простил, и вот бы приучить гиббонов тоже приходить на пение, тогда и их можно будет спасти. Мы нарезали в джунглях веток, натаскали хвороста и сложили всё это у входа в пещеру, чтобы, если понадобится, быстро замаскировать вход.
Кэнскэ стал какой-то нервный, то и дело гонял меня на вершину с биноклем проверить, не возвращается ли джонка. Но время шло, тревога постепенно отступала, и Кэнскэ потихоньку становился сам собой. Хотя я чувствовал, что он по-прежнему напряжённый, на грани срыва.
Кэнскэ теперь сохранял многие мои работы, поэтому хорошие раковины для рисования у нас скоро закончились. И мы организовали поисковую экспедицию. Бок о бок, в нескольких шагах друг от друга, мы, пригнув головы, прочёсывали берег. У нас это всегда было вроде соревнования – кто найдёт первым, кто найдёт самую большую и самую идеальную. Мы ещё только начали, никто ничего пока не нашёл, и вдруг Кэнскэ остановился.
– Микасан, – выдохнул он, указывая палкой в море.
Там что-то виднелось. Что-то белое и слишком уж чёткой формы для облака.
Бинокль мы оставили в пещере. Я со всех ног припустил вдоль пляжа и вверх по тропинке. Стелла с тявканьем неслась следом. В пещере я сгрёб бинокль и рванул на вершину холма. Парус! Два паруса! Два белых паруса. Я мигом скатился вниз по склону, заскочил в пещеру и выхватил из очага горящую головню. Когда я примчался к костру, Кэнскэ уже поджидал меня там. Он взял у меня бинокль и посмотрел сам.
– Можно зажигать? – спросил я. – Можно?
– Давай, Микасан, – кивнул он. – Давай.
Я впихнул горящую палку поглубже в костёр, в самую гущу сухих листьев и веток. Он вспыхнул почти мгновенно; вскоре пламя уже ревело над джунглями и, подхваченное ветром, полыхало жаром нам в лицо. Мы попятились – так вдруг стало припекать. Но это пламя меня не устраивало. Нам же не огонь нужен, а дым! Высоченный дымный столб до самого неба!
– Не волнуйся, Микасан, – успокоил меня Кэнскэ. – Они это точно заметят. Вот увидишь.
Мы по очереди смотрели в бинокль. Но яхта всё никак не поворачивала. Они не видели костра. Дым уже вовсю клубился в небе. Я в отчаянии подбрасывал новые и новые деревяшки, пока костёр не превратился в настоящее адское пламя, густо окутанное дымом.
Я швырнул в огонь последнюю ветку из наших запасов. И Кэнскэ вдруг сказал:
– Микасан, она идёт. Я думаю, яхта идёт.
Он вручил мне бинокль. Яхта разворачивалась. Она действительно меняла курс, но пока не было видно, в нашу сторону она собирается идти или наоборот.
– Не знаю, – вздохнул я. – Непонятно.
Кэнскэ забрал у меня бинокль:
– Говорю тебе, Микасан, она идёт сюда. Там нас видят. Я совсем уверен. Она идёт к острову.
Через несколько мгновений ветер надул паруса, и я убедился, что Кэнскэ прав. Мы крепко обнялись в свете ярко пылающего костра. Я запрыгал как ненормальный, и Стелла вместе со мной. Каждый раз, поднося к глазам бинокль, я видел, что яхта приближается.
– Это большая яхта, – заметил я. – Флаг пока не разглядеть. Корпус тёмно-синий, как у «Пегги Сью».
И, произнеся это вслух, я подумал: а вдруг там и правда «Пегги Сью»? Во мне зародилась надежда. Понемногу надежда крепла и превращалась в уверенность, а уверенность – в веру. Я уже видел мамину капитанскую кепку. Это они! Мои мама с папой!
– Кэнскэ! – крикнул я, не отрываясь от бинокля. – Это «Пегги Сью»! Это она! Они вернулись за мной! Мои родители! – Но, оглядевшись, я не увидел Кэнскэ.
Кэнскэ сидел в пещере, у самого входа, с мячом на коленях. Он поднял на меня взгляд, и в этом взгляде я прочёл всё, что он собирался мне сказать.
Он встал, положил руки мне на плечи и внимательно посмотрел мне в глаза.
– Ты слушай теперь очень хорошо, Микасан, – заговорил он. – Я слишком стар для нового мира, о котором ты рассказал. Это очень интересный мир, но он не мой. Мой мир был в Японии много-много лет назад. Но теперь мой мир тут. Я долго об этом думал. Если Кими жива, если Мития жив, они привыкли, что я умер давным-давно. Я вернусь домой и буду точно призрак. Я уже другой человек. И они уже другие. И к тому же у меня тут есть семья, мои орангутаны. Может, убиватели придут опять. Кто тогда защитит мою семью? Нет, я остаюсь на моём острове. Тут моё место. Тут моя империя. Император должен быть в своей империи, должен заботиться о народе. Император не убегает. В этом нет чести.
Я понимал, что спорить с ним и убеждать его в чём-либо бесполезно. Он прижался лбом к моему лбу и дал мне поплакать.
– Теперь иди, – сказал он, – но прежде обещай мне три вещи. Первое: рисуй дальше, рисуй каждый день, и однажды ты станешь великим художником, как Хокусай. Второе: у себя дома, в Англии, думай обо мне. Думай иногда, а может, часто. Смотри на полную луну и вспоминай меня, а я буду вспоминать тебя. Так мы никогда друг друга не забудем. И последнее, но очень важное для меня: никому обо мне не рассказывай. Никому и ничего. Ты сам попал на этот остров. Ты жил здесь один. Понятно? Меня тут нет. Десять лет пройдёт, и тогда говори что хочешь. Тогда от меня уже останутся одни кости. Будет уже всё равно. Я не хочу, чтобы меня искали. Я остаюсь тут. Я проживу жизнь в мире. Людей мне не надо. Если люди, мира нет. Ты сохранишь мою тайну, Мика? Обещаешь?
– Обещаю, – ответил я.
Он улыбнулся и протянул мне мяч:
– Ты бери мяч. В футбол ты играешь хорошо, но рисуешь лучше. Гораздо лучше. Теперь ты иди. – Обняв за плечо, он вывел меня из пещеры. – Теперь иди, – повторил он. Я сделал несколько шагов и обернулся. Он всё ещё стоял у входа. – Иди же, иди, пожалуйста. – И он поклонился мне. А я поклонился ему. –
А я словно онемел и ничего не смог сказать.
Ничего не видя из-за слёз, я опрометью кинулся вниз по тропке. Стелла побежала следом не сразу, но на опушке джунглей она меня догнала. Она выскочила на берег и принялась лаять на «Пегги Сью». А я постоял ещё в тени деревьев и выплакал все мои слёзы. Я видел, как к берегу подходит «Пегги Сью». И на борту – мои самые настоящие мама и папа. Они замечают Стеллу, зовут её. А у Стеллы сейчас от лая оторвётся её бестолковая башка. И вот «Пегги Сью» бросает якорь.
– До свидания, Кэнскэ, – прошептал я.
Я глубоко вдохнул и кинулся на берег, вопя во всё горло и размахивая руками. И громко зашлёпал по отмели навстречу маме с папой. Мама только и могла что плакать и стискивать меня так, что рёбра трещали. И ещё повторять снова и снова:
– Я же говорила, мы его найдём! Я же говорила!
А папины первые слова были:
– Ну привет, Мартышкин.
Оказывается, мама с папой искали меня почти целый год. Никто не помогал им, потому что никто не верил, что я жив. Ни единого крошечного шанса, говорили все. И даже папа – потом он в этом признался – уже смирился с тем, что меня больше нет. Только мама не сдавалась. Она считала, что я жив, – и точка. Она просто это откуда-то знала, сердце ей подсказывало. Поэтому они плавали от острова к острову и искали меня. И вот наконец нашли. И никакое это не чудо – это просто вера.
Эпилог
Через четыре года после того, как эта книга увидела свет, мне пришло письмо:
Спустя месяц я отправился в Японию и встретился с Митией. Он смеётся в точности так же, как его отец.
ジ・エンド
Словарь японских слов
あぶない Абунаи – опасно!
アメリカ人 Америкадзин – американец
だめだ Дамеда – нельзя, запрещено
英国人 Эйкокудзин – англичанин
ごめんなさい Гоменесаи – прости
お休みなさい Оясуми насаи – спокойной ночи
さようなら Сайонара – до свидания
やめる Ямеро – стой!
ジャパン Япония
きかんぼう Киканбо
きみ Кими
道哉 (みちや) Мития
長崎 Нагасаки
ともだち Томодачи
ジ・エンド Конец