Проект «Акунин». Как это сделано и зачем

Его полюбили сразу.

Жажда позитивного взгляда на самих себя и на свое прошлое к концу девяностых материализовалась, наконец, в образе Эраста Петровича Фандорина. Таинственный автор все угадал: вот таких умных, честных патриотов всегда не хватало в России. Потому мы и потеряли ее. Даже дважды. Не идеальную, да. Страдающую извечными пороками. Но лучшие люди, конечно, должны не разрушать свое несчастное отечество, а служить ему, оберегать, как живое дерево, прививать к его стволу полезные ветви. Ах, какие верные мысли!..

Читалось легко и приятно. Ни чернухи надоевшей, ни пригрузов — стилизация под 19 век, интеллектуальная ирония, шикарные исторические декорации, обилие литературных аллюзий.

Вся страна бросилась читать Акунина, под маской которого недолго прятался известный в узких кругах переводчик Чхартишвили — эстет, японист, интеллигент. Ну — мечта!

Романы пошли один за одним, всем на радость. Правда, историки и некоторые дотошные читатели замечали, что тексты изобилуют ошибками, произвольными перестановками исторических событий и уж слишком вольными интерпретациями. Ну да — чего уж там, Дюма и похлеще заливал! Спецы по военной технике и оружию тоже робко сетовали: жаль, не удосужился автор в справочники заглянуть; и то спасибо, что не вооружил героев 19 века бластерами. Фальшивые ноты слегка огорчали верующих с религиоведами: хоть и весьма положительно выглядели лица духовного звания, однако же, чересчур смелые авторские допущения лишали их реалистичности. Ясно, что переодевание монахини в светское платье необходимо по сюжету, но ведь невозможно такое. А что стоило добросовестному автору узнать, чем отличается литургия от утрени, и что не существует в святцах имени «Митрофаний»?

Небрежностей на любой вкус найдено было много — без всякой необходимости из водопровода вдруг текла горячая вода, появлялись раньше времени апаши, в крикет играли молоточками, камер-юнкер назывался офицером, а дворянин крестьянским отчеством. (Казалось бы: не знаешь деталей — обходи их, а пишешь — проверь!) Но все хором хвалили Акунина за увлекательные сюжеты, тонкие постмодернистские намеки, отменный язык и качественные стилизации. Кроме лингвистов и литературоведов, конечно — эти отказывались признавать аллюзиями примитивное эпигонство и указывали на грубые лингвистические ошибки.

Но и это прощали. Пусть блины комом, зато — первый наш, с родными осинами, единственный беллетрист выше плинтуса, книжки которого приличным людям читать не стыдно. В более трезвых оценках сравнивали с Пикулем. Но от радости переборщили — отметили литературной премией. Занесло. После чего, как водится, началось некоторое отрезвление.

Плодовитость автора еще радовала, но с выходом каждой новой книжки часть публики застывала в недоумении: это как понимать? Он патриот? Либерал? Западник? Конспиролог? Его уже ВПЗРом объявили, о судьбоносном стали расспрашивать и внимать. А он почти в отказ: мол, беллетрист я, и ничего больше. Скромный, что ли, такой? Да-да, мы помним, что — игра, но какая игра? Во что играет с нами придумавший писателя Акунина переводчик Чхартишвили?

Честно говоря, он и не скрывал никогда, во что играет. Если мы сами увидели в нем то, что хотели, никто нам не виноват. Мы по инерции верим общим словам вопреки очевидному.

Начал наш любимчик писать римейки — ага, подсказываем мы сами себе: переосмысливает классику! Например, «Чайку» Чехова. Если кто помнит, там тьма философских проблем о смысле творчества, служения искусству, любви, близости… Как сегодня видит их наш лучший мастер слова? Что он считает самым важным и интересным?

Что ж, вопросы у Акунина есть. А застрелился ли Треплев? В смысле — самоубийство ли имело место? А могла Аркадина замочить сынка? Могла. А Нина могла? Могла. А Тригорин, Дорн? Тоже. Все могли. Конечно, убил кто-то один из них, но это главного не меняет: благодаря Акунину мы теперь знаем, что все они — убийцы. У Чехова были люди, с характерами, слабостями, мечтами, тоской. Опустил.

То же самое он проделывает с героями Уильяма нашего, Шекспира, а также с героями Достоевского и с ним самим. Зачем тебе, Гекуба, связь времен? Труп есть? — заводим дело. Казалось бы, этого достаточно для полного понимания представленного метода переосмысления. Но особо одаренные интерпретаторы интерпретаций не сдаются, а ставят вопрос до одури интеллектуально: «Является ли текст Акунина римейком (апгрейдом), или это особый вид интертекстуальности?»

Особый, точно. В этом виде, конкретно, интертекстуальности все апгрейдится запросто. Можете сами попробовать: Максим Максимыч убил Белу. Татьяна трахалась с Ленским, а Онегина развела замести следы. Герасим любил Муму в полном смысле слова, а барыне для тех же утех нужен был кобелек…

Будет морщиться, господа! Ну и что, что игра — на понижение. Разве Акунин вам что-то другое обещал? Ничего не обещал. С самого начала.

Умный человек, книжек читал много, авторские амбиции имелись, как у любого литработника. Запредельно убогое чтиво, которым травился отечественный читатель постсоветской эпохи, ему было столь же отвратительно, как и нам. Вооруженный опытом, Чхартишвили правильно определил лакуну: профессиональные литераторы игнорируют легкий жанр, а отсутствием былых издательских ограничений пока воспользовались только самые безмозглые графоманы. Любой нормальный человек способен писать лучше, это очевидно. Но нормальные люди, не подозревающие в себе литературного дара, обычно ничего не пишут.

А он решился.

Чутье подсказало идею первого романа и образ положительного жандарма, преданного Отчизне без лести. Все остальное — технология и труд. Больше в книжках Чхартишвили-Акунина ничего нет.

Как это делается.

Всю жизнь работавший с текстами Чхартишвили, конечно, не испытывал той литературной робости, которая парализовала бы любого не менее грамотного человека иной профессии. С другой стороны, он трезво оценивал собственные дарования. А хорошая литературная эрудиция подсказала метод: по намеченной фабуле текст компилировался из соответственно подобранных литературных источников. На этом этапе должно было хватить решимости и смелости, многих замучили бы комплексы. Разумеется, спасительным кругом выступает псевдоним: если поделку осмеют или заклюют — не так страшно. Акунин появился и исчезнет, массовый читатель ничего не узнает, а для посвященных игра останется игрой, спрос невелик.

Но не эта работа стала началом проекта.

Когда смышленый мальчишка Эраст прошел через все испытания, раскрыл заговор века, потерял возлюбленную и превратился в достойного и умудренного стража отечества, пришло время принять главное решение.

Идея исчерпана. Но метод опробован и освоен, его можно разрабатывать еще смелее, материала больше, чем достаточно.

Как писать — понятно. Но — что писать?.. О чем?..

Проект «Акунин» родился в тот момент, когда автор сделал метод компиляции целью и основным содержанием своей работы.

Для начала посмотрим, чем набито чучело Чехова «Чайки».

Пример для рассмотрения удобный тем, что здесь вообще нет ничего придуманного Чхартишвили-Акуниным, кроме намека на родственную связь Дорна с Фандориным. (В «Гамлете» такого удачного для Акунина совпадения не предусмотрено, потому законспирированным Фон Дорном оказывается Горацио. Почему Горацио? Да, ни почему! Просто надо.)

Да, в обоих случаях, как принято писать в Голливуде — идея Тома Стоппарда (без учета смысла и мастерства исполнения).

Завязка (первое действие) — конец чеховской пьесы. Действующие лица — оттуда же. Восемь человек и комната с трупом — без комментариев.

После разговора с Ниной Константин Гаврилович застрелился.

«Итак, дамы и господа, — заговорил вдруг Дорн нечеловеческим голосом. — Все участники драмы на месте. Один — или одна из нас — убийца. Давайте разбираться». (С такой же художественной достоверностью Гамлет мог бы потребовать с Офелии платежки за текущий квартал.) После чего начинается кино «Беги, Лола, беги».

Автор не заставляет восьмерых подозреваемых долго препираться, вываливая персональные подноготные друг на друга. Тут, поди, еще запутаешься, да и букав много. Разумно экономя собственные творческие усилия, он идет другим путем: конструирует восемь коротких схематичных финалов для каждого персонажа-убийцы.

Вариант первый: монолог Аркадиной, доктор обнаруживает улику, в убийстве признается Нина. Мотив — Треплев мешал ее любви к Тригорину. Вариант второй: монолог Аркадиной, Дорн с уликой, убийца — Медведенко, ревнующий к Треплеву Машу. Вариант третий, «глубоко психологический»: монолог Аркадиной, Дорн с уликой, Маша убила Треплева, чтоб не доставался он никому. Ну и так далее.

Писанины немного, недостающие мотивы добавляются просто так. Например, у Маши ребенок от Треплева — а вы не знали? Вот вам и мотив для мести Шамраева. А Тригорину захотелось лично познать психологию убийцы, чисто для романа, он же писатель. А как гомосексуалист (почему бы нет?!), воспылавший страстью к Треплеву, он Аркадину толкает на убийство сына. А сам убивает Треплева из зависти к таланту. А как душевед (писатель — удобный персонаж), он догадывается о мотиве Дорна: чучела убитых Константином (…эммм…?) львов, орлов, куропаток и чайки буквально взывают к отмщению. Доктор Дорн, как убежденный «гриновый пис» (молчу!), не мог больше выносить жестокого и бессмысленного истребления братьев наших меньших. Чайка оказалась последней каплей.

Как видим, используя текст Чехова, идею Стоппарда и детективную схему «труп-мотив-убийца», при минимуме собственноручно написанных слов, Чхартишвили удачно избежал необходимости смыслового сочетания блоков. Кстати, ничто тут не мешает затеять новую деконструкцию, уже на основе деконструкции произведенной: теперь же у нас есть трупы (чучела) животных! Можем предположить, что их не Треплев вовсе перестрелял, а кто-то другой. Дорн, например — локальным истреблением фауны пожелавший привлечь внимание общества к проблеме хищнического природопользования. Или они сами поубивались — в результате действия неизученной радиации.

Акунинская «Чайка», таким образом, демонстрирует метод автора в чистом виде. Именно как способ, цель и смысл. Если в проделанной работе кому-то удастся еще некий смысл обнаружить — пусть бросит в меня камень. Метод тем и хорош, что позволяет составлять любые произвольные конструкции, было бы из чего.

Материалом для создания Фандоринского цикла послужила вся классика мировой литературы и ее детективный жанр в частности. (Говорила же бабушка в детстве, что литература человека обогащает!) Очевидным предтечей Эраста является, конечно, Шерлок Холмс. Безусловно, достойный образ, но компилятору ограничивать себя нет резона, когда наличествуют еще и миссис Марпл, и Эркюль Пуаро, да мало ли! Готовые шаблоны тоже имеются — автор разбирает их на элементарные составляющие, пригодные для формирования текстуальных блоков.

Скелет фабулы всегда создается из актуальных понятий и мифов, близких современному читателю и без труда узнаваемых: военный заговор (путч) с целью захвата власти, конспирология — транснациональные тайные сообщества и секты, киднеппинг, терроризм, киллерство, закулисная (дипломатическая и шпионская) сторона военных действий, интриги в высших эшелонах власти и устранение политических конкурентов. Узнаваемы и детали второго плана, не имеющие непосредственного отношения к конструкту расследуемого преступления: черный пиар, гомосексуализм, общечеловеческие ценности, крышевание бизнеса, разборки преступных группировок. Не важно, какое отношение все перечисленное имеет к позапрошлому веку. Важно, что оно является частью нашего современного коллективного бессознательного. А беллетристика — не историография.

Конструкт фабулы (основная интрига) вставляется в подходящие хронологические рамки. Театр военных действий Русско-Турецкой войны 1877-78 гг — разоблачение шпионажа («Турецкий гамбит»). История похищения великокняжеского ребенка, естественно, происходит в 1996 году («Коронация»). Политическое убийство популярного генерала-заговорщика относится в 1882 год, к самому началу царствования Александра Третьего, после убийства его отца («Смерть Ахиллеса»). Затем на конструкт автор нанизывает текстуальные блоки, позаимствованные из книг великих предшественников. Непосредственно «детективные», как маньяк-потрошитель, составленный из «Парфюмера» и «Хайда» («Особые поручения»), клуб самоубийц («Любовница смерти») или противостояние Фандорина своему «профессору Мориарти» в женском облике («Коронация»). Антуражные — Москва Гиляровского, Бунинское описание многопалубного теплохода («Левиафан»), Хитровка и ее обитатели из Горького и Лескова («Любовники смерти»), сцены великосветской жизни и офицерские анекдоты генерала Игнатьева. Характеристики персонажей, отдельные диалоги и монологи при ближайшем рассмотрении тоже выдают авторские первоисточники почти буквально — так в маньяке-потрошителе рядом с Зюскиндом обнаруживаешь «красоту» Достоевского, из леди Эстер выглядывает Настасья Филипповна, из Смерти — Грушенька, бомбист Грин видит «цвета» людей как Наташа Ростова, а его собеседник внезапно оказывается Свидригайловым.

Умберто Эко я не упоминаю в примерах намеренно — можете мысленно поставить его в начало всего списка.

Надо отдать должное Чхартишвили, предварительная деконструкция литературного материала на запчасти производит впечатление, как масштабом, так и филигранностью отдельных инкрустаций из них. Подозреваю, что их составление — одно из немногих творческих удовольствий автора в процессе сборки текстов. Иной абзац, пожалуй, раза в два будет короче списка первоисточников, на которые его можно разобрать. И, несомненно, именно искусное компилирование принимается читателями за «стиль Акунина» и «красоту языка».

Оно-то, впрочем, красиво, да только чужое, нет у автора своих красок. Изъян замечаешь, когда собранный из элементов образ распадается. Созданное по-настоящему производит как раз обратное впечатление: из незначительных мазков, будто бы бессмысленных пунктиров, неожиданных пятен составляется нечто целое, с глубиной и объемом, подобно волнам на картинах Айвазовского. Оно имеет все признаки автономного бытия, в нем губы Никанора Ивановича невозможно приставить к носу Ивана Кузьмича без убийственного членовредительства, а скучающего беллетриста средних лет не заставишь из любопытства сменить сексуальную ориентацию и убить любовника. Но тут уж — каждому свое: Акунину в проекте живые герои не нужны и не удобны, иначе спонтанные перемены в характере озадачат читателя. А нет характеров — нет и перемен, любой персонаж может гаркнуть голосом Жеглова или обратиться Очарованным Странником, даже не сходя с места.

Основными антуражными средствами для сборки романов про Пелагею стали «Соборяне» Лескова, «В лесах» и «На горах» Мельникова-Печерского, «На ножах» и вся проза Лескова. Как всегда широко используются тексты Чехова (не только «Черный монах») и Достоевского (наиболее заметно «Бесы»). Можно сказать, что эти два автора всегда присутствуют на рабочем столе Чхартишвили и на все годятся: оттуда черпаются идеи, описания, прямая речь, сюжетные повороты и связки. Но связки не всегда логичны, идеи лишены корней и сведены до уровня деклараций, почти буквальные цитаты часто распознаются. А с деталями — вообще беда. Вырванные из родного контекста они Акуниным вставляются куда попало. Этим обстоятельством и объясняется гомерическое множество ляпов, уничтожающее пресловутую репутацию «знатока атмосферы эпохи» и «стилиста».

Сам Акунин продолжает настаивать, что использование им чужих текстов и идей — литературная игра и ничего больше. Типа, найди автора записки в «Левиафане». Или десять отличий в тексте про штабс-капитана Рыбникова. И ляпы, дескать — часть той же игры. Ах, вы заметили, что гранаты не той системы? — Молодцы! О, так вы и N-ова читали, узнали абзац? Здорово! Что вы, конечно, я не забыл, что во времена Шекспира не было сигарет «Друг». Но я же с вами играю! Это проверка. Отлично, прекрасная эрудиция, нет слов! Рад, сердечно рад!

Ладно, согласимся, что эта нога, у того, у кого надо, нога, и откроем книжку про Пелпгею. Пропускаем «Митрофания». Но этот владыка еще и мантию носит. А келейники ходят в рясах. Ага, вот еще — иподиакон в «отцы» угодил. Елки, а феликсийцы кто такие? А катавасия как попала в литургию? Преображение — второстепенный праздник? И потому владыка в домовой церкви? А народу столько в ней с какой стати?.. Столько «проверок» на самых первых страницах по одной только церковной теме? Господин автор, хватит уже меня проверять, надоело. Я поняла уже, что монастырь и его обитатели — карикатура, достаточно было «уроков плавания».

Помню, помню — игра. На этот раз она называется «Найди отличия между монастырем и психушкой». Пациент «епископ Митрофаний», например, явно свихнулся на «общечеловеческих ценностях». Небывалый случай для середины девятнадцатого века, но факт. Вот он говорит, что святость, мол, «только у скучных разумом бывает». И что беса никакого нет. А «православный ад то же чистилище и есть» (интересно, как он это себе представляет?). И «монахиня Пелагея», которая плавает, тоже оригиналка большая: рассуждает про «энергетику» и считает, что убийство собаки есть грех больший, чем убийство человека. Я даже не спрашиваю, какой они веры, с нынешним «духовным атеизмом» знакома не хуже автора. Хотя бы подскажите, где они слов таких нахватались?

Не уверена, стоит ли искать литературный первоисточник этих и подобных вставок. Похоже, что как раз такие перлы автор производит самостоятельно, подбирая их непосредственно из «злобы дня». Утром в газете (телевизоре) — вечером в куплете, так сказать.

Разумеется, ни одного «тонкого намека» на окружающую нас действительность мы не пропустили. И Момуса-Мавроди помним, и столичные мероприятия к юбилею Пушкина заметили тоже, и что Литвинов похож на Березовского. Отчего же публике не потрафить, если и самому приятно.

Но там-то, с «монахами» — другое! Боюсь, образ «положительного епископа» для того и понадобился автору, чтобы вкладывать в его уста подобные благоглупости. Вот ведь, мудрый человек! Не в сказки церковные верит на самом деле, хотя и признает их полезность, а мыслит широко и прогрессивно, как и подобает умному и просвещенному человеку.

Откуда следует, что умный и просвещенный человек должен мыслить именно так?

Собственно, из авторской позиции.

До сих пор мы авторской позиции не касались. Потому что игра в «разборку-сборку» легкого приключенческого сюжета не предполагает историософской полемики. В авантюрных романах и детективах позиционирование добра и зла полностью определяется жанром. Расследователь изобличает преступника. Герою противостоит мерзавец с его кознями. Наши воюют с врагами.

Какова проблематика «Трех мушкетеров»? Язвы французского абсолютизма? Порочность католической доктрины? Разоблачение изуверских провокаций высших сановников и правящей династии? А ведь есть в романах Дюма-отца еще какие кровавые страницы. Но водевиль остается водевилем, а потому нам совершенно все равно, прогнившему ли насквозь режиму служат мушкетеры, отправляясь за подвесками. Они герои, потому что верность дружбе и любви прекрасны сами по себе. Так же мы сочувствуем мальчишке Эрасту, вступившему в противоборство с силами зла и не отступающему, хотя бы и весь мир оказался на их стороне. И на войне надо разоблачать шпиона, потому что мы «за наших», а шпионы — враги. Не важно, что там все не сходится с реальной историей, а красавицу можно принять за мальчика, пока она не переоденется в роскошное платье: сказка — ложь. В сказке злой волшебник Распутин губит царскую семью, но любовь побеждает его чары и спасает царевну Анастасию. У вас есть вопросы? У меня нет. Вот если бы Распутин в мультике запел о необходимости реформ и слабости самодержавия, я бы удивилась, как минимум.

Или представьте себе такой монолог кардинала Ришелье: «Когда новая волна насилия станет неотвратимой, мы опередим её. Начнём террор сами, убьём кого-нибудь из почтенных сановников. Если понадобится, не одного. И выдадим это за начало террора. Выберем достойного, уважаемого человека — такого, чтобы все ужаснулись. Будет мало убийства министра или генерала, устроим взрывы в жилых домах. С множеством невинных жертв». С таким злодеем всеми любимый роман, пожалуй, превратился бы в нечто странное. Не потому, что мы что-то знаем о реальном Ришелье, насколько он был плох или хорош, а потому что — из другой оперы.

Каких злодеев и какую борьбу добра со злом мы находим на страницах жанровых акунинских романов?

Анвар-эфенди, Бриллинг и даже леди Эстер не лишены трагического обаяния: осознавая несовершенство мира, они уповают на возможное его исправление посредством тайного сообщества умных и одаренных людей. Ради этой великой цели готовы на преступления, но и на жертвы.

Не гнушается никакими средствами и князь Пожарский, вряд ли готовый жертвовать собой. Он затевает подлую и кровавую интригу из желания получить необходимую власть: скорее, пока еще не поздно остановить скатывание России в пропасть террора и анархии. Правда, несколько неожиданное объяснение получает само возникновение террора: оказывается, все акции инспирированы департаментом полиции. Поневоле задумаешься, что не будь оного, так и бомбисты бы, глядишь, никого не взрывали.

Наполеоновские планы, как выяснилось, вынашивал и геройский генерал Соболев, всенародный кумир, его тоже беспокоила судьба Отечества. Соболев — герой, вроде как, положительный, потому его несбывшиеся путчистские намерения читатель сочтет простительным заблуждением. На что, мол, только ни решишься во благо Родины, когда кругом казнокрадство, невежественность и нищета народа, засилье бюрократии, неповоротливость власти, ужасающее социальное неравенство, рост революционных брожений… Отчего же нам не допустить, что честный боевой генерал мог податься в заговорщики? Допустим. Но только заметим, что, в отличие от мерзавца Пожарского, в этом персонаже угадывается реальный прототип, который ничего подобного и в мыслях не имел.

Способ устранения Соболева озадачивает куда больше: по тайному распоряжению самого Государя, его брат, Великий Князь Симеон придумывает инсценировку смерти героя в компрометирующих обстоятельствах и нанимает для исполнения профессионального убийцу. Что этот Симеон конченый извращенец, гомосексуалист и содержатель сети тайных гей-притонов, мы узнаем позже, в Коронации. Ну и нравы в этом государстве, однако.

А обер-прокурор Святейшего Синода каков? Принимает на службу каторжников-убийц, нарочно для темных делишек. Такие провокации затевает ради насильного обращения в православие малого заволжского народа, что эсэсовцы покажутся ангелами. О превентивном терроре со взрывами жилых домов и множеством невинных жертв — его слова.

Довершает картину галерея портретов царствующей семьи и окружения — сборище нравственных уродов, ничтожеств, похотливых свиней, чванливых пошляков и вырожденцев.

Что-то мне сие мерзейшее царство-государство не кажется подходящим фоном для легких приключений. Хуже того, оно мне определенно напоминает Россию, но изрядно обезображенную. По всему выходит, что Соболев — это Скобелев. А царь, приказавший его убить — Александр Третий. А Великий Князь Симеон — Сергей Александрович. А обер-прокурором Синода тогда был Победоносцев. И коронация понятно чья описывается — последнего русского императора Николая Второго, который в числе персонажей присутствует под собственным именем. Зачем все эти реальные люди превращены в исчадия ада, кровавых маньяков, убийц и извращенцев без стыда и совести? Автор находит это забавным, раз продолжает настаивать, что пишет всего лишь развлекательное чтиво, «игру»?

Еще забавнее с каждым следующим романом выглядит диковинная страна Россия, та самая, которую Эраст Петрович в «Турецком гамбите» советовал не разрушать, а растить и окультуривать. Каждый чиновник и военный здесь только и мечтает взрывать толпами сограждан и издеваться над иноверцами. Кто не провокатор, тот детей убивает, прикидываясь набожным. Из-под власти «голубых» князьев, погрязших в пьяном разврате, бегут даже педерасты с трансвеститами, дабы не быть отравленными, как Чайковскогй. Один, кажется, только и был порядочный человек — Бриллинг, да и тот заговорщик, давно убитый, к тому же. Население этой страны — с допетровских времен до нынешних — недоумки либо преступники. Ее окультуривать? Увольте! Стереть с лица Земли — оптимальный выход.

Поднаторев в развлечении читателей своим видением истории Отечества, автор окреп в мастерстве и утвердился в роли «властителя дум». Игра игрой, но, развлекая, надо же и поучать!

Завершая трилогию о Пелагее, автор уже точно имел, что сказать в философском смысле.

Тут, надо признать, господин Чхартишвили не искал легких путей. Пришло время сообщить читающему народу, что в Евенгелиях все переврано, а у Лескова с Мельниковым-Печерским на сей предмет не разживешься. И во всей мировой литературе не густо, но — чем богаты. Великий Инквизитор был вызван на роль обер-прокурора Синода, Воланд притворился странствующим проповедником, а кастрированная тень отца Брауна оседлала метлу Маргариты, полностью утратив былое трезвомыслие. Что из такого маскарада выйдет штука посильнее «Фауста» у Гете, автор, ясное дело, рассчитывал. Но понял ли сам, что получилось, и поймет ли вообще когда-нибудь — не известно.

Борис Акунин: «Я беру классику, вбрасываю туда труп и делаю из этого детектив».

Анализировать галиматью, которую автор называет богословскими беседами Митрофания и Пелагеи, нет надобности. Обычная туфта, всем известная, ее Чхартишвили сам записал. Основная идея романа зарыта не здесь.

Глубоко изучив христианство по роману «Мастер и Маргарита» и легенде о Великом инквизиторе, автор решился на смелый творческий шаг: переосмыслил их и обнаружил фундаментальную ошибку. «Подброшенный труп»! Ему ли, Акунину, не распознать этот способ сотворения истории. Все было так: Иисуса-Мануйлу ученики спрятали, а вместо него подсунули для распятия другого человека. Гениальный выход! Особым самопожертвованием отличился Иуда — он повесился. А живой «настоящий» Иисус-Мануйла через временную дыру приблудился в 19 век, где его никто не захотел признавать. Кроме Пелагеи. Ей одной хватило ума сообразить, что раз мужик не распят и не воскрес — значит, он и есть Христос, однозначно. По ходу, на радость продвинутым либералам, в Палестине, наконец-то, возрождаются Содом с Гоморрой, невозможные в ту пору в России из-за отсталости, мракобесия и антисемитизма.

Возвысившись над мелкотравчатостью законов детективного жанра писатель Акунин-Чхартишвили раскрыл не какое-то там сюжетное, а самое главное преступление всех времен и народов — изобличил тысячелетнюю ложь церковников.

Попутно сотворив образ «нового Христа-Мануйлы», потрясающего воображение навязчивым сходством со стариком Ромуальдычем. Петух появляется, чтобы найти рациональное зерно.

Многим нравится. «А у кого вкус похуже, те вообще в восторге». (З. Гердт).

Набитое ахинеей чучело пророка-Акунина выглядит нехорошо, но для литератора Чхартишвили оно уже не опасно. Если позывы жечь глаголом на этом прекратятся. От таких тиражей и фанфар каждый бы о себе возомнил невесть что, важно — надолго ли. Очень бы хотелось, чтобы Григорий Шалвович нашел в себе силы вернуться к тому, с чего начинал. К написанию симпатичных компиляций в легком жанре на радость публике.

Пугают читатели. Вернее, отсутствие у них нормальной реакции при потреблении помоев. Восторженные возгласы не стихают, «прекрасный язык», «изящную стилизацию», «тонкий юмор» и «глубокие познания» продолжают находить там, где их никогда не было. Хуже того, над «Красным петухом» — думают! То есть, ничтоже сумняшеся, называют этим словом бессвязный лепет из штампов о «современном подходе», «необходимости пересмотра догм» и т. п.

А подумать есть о чем. Например, о том, почему дремучее религиозное невежество сегодня принимается публикой за «прогрессивность»? Почему ходовым товаром стали всяческие «евангелия от себя», сочиняемые разоблачителями-антиклерикалами, шулерами и психически нездоровыми «пророками»? Почему кануло в небытие понятие «дурного вкуса», всегда определявшее границу допустимого для культурного человека? Кто-нибудь из «борцов за равноправие» еще помнит, что сочинение и чтение «низких» жанров никогда не считалось постыдным, и незачем тут копья ломать? Стыдно опошлять. То есть, уравнивать высокое с низким, ставя в один потребительский ряд Пушкина, Толстого, Евангелия и попсу. Не чтиво характеризует читателя, даже не качество его и, тем более, не жанр. Пошляк выдает себя неспособностью видеть пошлость, поскольку иных критериев, кроме своего вкуса, не признает.

Что слабость и глупость откровенных акунинских «петухов» легко обнаруживается простым логическим мышлением — это уже следующее печальное наблюдение. Определяющим, все же, следует признать испорченный вкус: поклонники более настаивают на эстетических качествах текстов. На просьбы показать образцы «превосходного языка и стиля» обычно не отвечают или указывают как раз цитаты. А, между тем, собственно авторские текстовки бросаются в глаза именно стилистическими погрешностями: нагромождением глаголов, бессмысленностью деталей или фонетическими ляпами.

Примеры «прекрасного языка» Акунина. Они же — «изящная стилизация». Открываем наугад «Коронацию».

«…Симеон Александрович зло усмехнулся:

— Ну, это легко выяснить. Нужно арестовать Фандорина и как следует допросить. Всё выложит. Мой Ласовский умеет языки развязывать. Как гаркнет — мне и то не по себе делается».

И мне. Великий Князь, а такое несет.

«— Фандорин пять лет не показывал в Москву носа, — скривив губы, сообщил генерал-губернатор. — Знает, шельма, что у меня в городе ему делать нечего. Это, Ники, авантюрист наихудшего сорта. Коварный, изворотливый, скользкий, нечистоплотный. Как мне докладывали, убравшись из России, преуспел во всяких темных делах. Успел наследить и в Европе…»

«— Помолчи, Ники! — взревел глава Зеленого дома. — И вы оба молчите!..»

Изящней некуда. То ли урки, то ли кухня коммунальная. А глава взревел на царя, между прочим. Красота!

А вот из «Пелагии», тоже произвольно открытая страница:

«Главное действующее лицо в этой истории — Река».

«Сойдя с телеги и благословив старичка, Пелагия увидела в стороне кучку людей…»

Люди кучками, так еще и монахиня благословляет — одно к одному.

«…запричитала какая-то из баб…»

«…очень мало осенена вниманием со стороны высших сфер…»

«…благоговейно запыхавшись…»

«…мозгами поскучнее…»

«…разновидность вероблюстительского племени…»

«По лицу вяло гуляла скучливо-любезная улыбка».

Красиво?

Скучливо переходим к тонкому юмору.

Оным предлагается считать, например, кондитерскую «Искушение святого Антония» на территории монастыря и святую воду с сиропом по десять копеек. Или глумливую сценку с похотливым писателем — намек на нелюбимого автором Достоевского. Обхохочешься.

Или вот еще образец: разговор трансвестита с Мануйлой.

«— Что, Божий человек, обрушит на нас Господь огонь и серу за эти прегрешения? — насмешливо спросила транс, кивая в сторону Лабиринта, из которого доносились хохот и дикие вопли.

— За это навряд ли, — пожал плечами пророк. — Они ведь друг друга не насильничают. Пускай их, если им так радостней. Радость свята, это горе — зло.

— Ай да пророк! — развеселилась Иродиада. — Может, ты тоже из наших

Действительно, как тут «Христа» не узнать по возвышенным речам! Особливо интеллигентному читателю, в культурном порыве благоговейно запыхавшемуся.

А если предъявить такого Мануйлу в натуральном виде — поверит, что перед ним мессия?

То-то «мануйл» развелось — даже под землю с ними народ закапывается. Чем отличаются от этих несчастных «подсевшие» на Акунина? Почти ничем, симптомы прогрессирующего слабоумия одни и те же.

Скажи иному поклоннику акунинской стряпни, что Россия — дикое пространство, вся ее история — сплошное недоразумение и разборки бандитских шаек, что все русские — дикари вымирающие, вырожденцы, которым только коз пасти — обидится, пожалуй. Некоторые и в драку полезут. А читают — облизываются.

… Грешно смеяться над убогими, но сочувствием глупость не лечится. Она вообще не лечится после пубертатного возраста. И не скрыть ее, сама себя выдает. Стоит, например, сказать вслух, что книжка «Красный петух» может нравиться только совсем умственно неразвитым людям — дураки громко заверещат, мол, караул, нас обижают! Скажешь: ты, мил человек, совсем дурак, блевотину от бланманже отличить не можешь. Он в ответ заорет: Акунин — умный!.. Объяснять ему, что дураком назван не Акунин? Не имеет смысла. Хороший индикатор, между прочим. Буду теперь всегда спрашивать у новых знакомых, все ли книжки Акунина нравятся одинаково, и какая больше…

«…И в лице его Щавинский узнавал все ту же скрытую насмешку, ту же упорную, глубокую, неугасимую ненависть, особую, быть может, никогда не постижимую для европейца, ненависть мудрого, очеловеченного, культурного, вежливого зверя к существу другой породы».

Куприн. «Штабс-капитан Рыбников».