Автор более сотни книг, Майкл Морпурго живёт на тихой ферме в Девоне и, по собственному признанию, прежде чем перенести свои истории на бумагу, рассказывает их лошадям и собакам. Ведь в большинстве его книг животным отведена очень важная роль. Делая их героями своих приключенческих произведений, автор говорит о беззащитной красоте и хрупкости мира, его зависимости от человеческого участия и сострадания. Каждой своей историей Майкл Морпурго утверждает, что подлинная человечность держится на двух столпах – милосердии и силе духа. Этот гуманистический посыл пронизывает все книги писателя, продолжая традиции великой английской литературы, заложенные Диккенсом и Киплингом.
Когда-то, сражаясь на полях Первой мировой войны, Билли Барни поступил по совести и проявил милосердие к врагу. Но его благородный поступок обернулся трагедией для всего мира. И пока ещё не стало слишком поздно, он должен исправить свою ошибку, искоренить зло. У него просто нет выбора…
Michael Morpurgo
An eagle in the snow
Text copyright © 2015 by Michael Morpurgo
Illustrations copyright © 2015 by Michael Foreman
© А. Л. Сагалова, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
Эта книга посвящается рядовому Генри Тенди, кавалеру Креста Виктории[1].
И вот почему. Когда я пишу книгу, то чаще всего за основу беру историю из чьей-то жизни – записанную или пересказанную, – а в этой книге правды даже больше, чем в других. Майкл Форман надоумил меня насчёт Уолтера Талла, первого темнокожего офицера в британской армии, – и его невероятная судьба вдохнула жизнь в книгу «Медаль для Лероя». Как-то раз мне повстречался ветеран Первой мировой, который в войну присматривал за лошадьми, – в результате увидел свет «Боевой конь». В музее Ипра[2], в Бельгии, я наткнулся на официальное армейское уведомление тоже времён Первой мировой: мать одного солдата информировали, что её сын расстрелян за трусость, – так появился «Рядовой Писфул». Однажды на глаза мне попалась медаль в память о затоплении «Лузитании» в 1915 году[3] – и это побудило меня написать книгу «Слушай Луну» о девочке, чудом выжившей в той катастрофе.
Мои книги вроде бы вымысел, но вымысел, уходящий корнями глубоко в историю. Вымысел, вдохновлённый настоящими судьбами настоящих людей, которые сражались и нередко погибали в войнах. Они жили давным-давно и совсем не так, как живём сейчас мы. Они часто сталкивались с ужасными и грозными опасностями и вели себя при этом невообразимо мужественно. И чтобы книжка вышла достойной этих людей, мне, как писателю, надо очень живо представить, каково им приходилось. Попробовать в своём воображении прожить такую же героическую жизнь.
Когда Доминик Кроссли-Холланд, продюсер исторических программ на BBC, поведал мне удивительную историю Генри Тенди, солдата Первой мировой войны, у которого было больше наград, чем у любого другого, мне стало интересно. Мне захотелось разузнать поподробнее, кто он такой и чем знаменит. Я не стал, конечно, писать его научную биографию – её уже написали до меня. Мне, скорее, хотелось впустить Генри Тенди в книжку, сделать его историю частью истории, придуманной мною. Это книга о мужестве и о выборе. О том, как иногда поступить правильно означает сделать нечто очень неправильное.
Поскольку Генри Тенди играет здесь такую важную роль, я решил поместить в конце его настоящую биографию.
Часть первая
Лондонский поезд отправляется в 11:50
1
Поезд всё не отправлялся и не отправлялся. Я уже боялся, что мы вообще никуда не поедем. Я был с мамой. И я устал. Рука у меня под гипсом и ныла, и зудела – всё разом. Мама уже вовсю постукивала спицами – стук-стук. Она вязала, словно и не задумываясь. Мама всегда так: где ни присядет, тут же давай что-нибудь вязать. Сейчас это были носки для папы.
– Всё стоим и стоим, – вздохнула мама. – И что там у них? Вон часы на платформе, времени уже первый час. Хотя, понятно, чего ещё ждать в нынешние-то дни. – И вдруг она сказала кое-что странное, я даже удивился: – Барни, если я вдруг засну, ты постереги чемодан, ладно? А то в нём всё наше добро – ну как стащат. Так что ты поглядывай на полку с багажом, мало ли что.
Я так и не понял, к чему это она. Кто его стащит-то, наш чемодан? В купе рядом с нами никого не было. Но вдруг вошёл какой-то дяденька и громко хлопнул за собой дверью. Нам он ничего не сказал и, кажется, вообще нас не увидел, а просто снял шляпу, пристроил её на полке рядом с нашим багажом и уселся напротив. Потом он глянул на часы, взял газету и скрылся за ней. А спустя какое-то время дяденьке пришлось газету отложить, чтобы высморкаться, – вот тут-то он и заметил, что я на него таращусь. И кивнул мне.
Я сразу обратил внимание, какой он весь опрятный: туфли начищены до блеска, усы – волосок к волоску. Ну и ещё воротничок с галстуком. Я решил, что такой-то чистюля вряд ли стащит мамин чемодан. И ещё в дяденьке было что-то очень знакомое. Как будто я его раньше встречал. А может, и нет. Может, это из-за того, что он был примерно одних лет с дедушкой. Смотрели они с дедушкой похоже – вроде как испытующе.
Но незнакомый дяденька очень уж был аккуратный, чего про дедушку никак не скажешь. Дедушка мой – настоящий растрёпа; на голове у него вечно всё взлохмачено, хотя и лохматиться там особо нечему. Лицо и руки у него всегда чумазые, даже если он помоется. Это потому, что он развозит уголь. А у этого дяденьки и руки были чистые, и ногти ухоженные – да и сам он был чистый и ухоженный с головы до пят.
– Ну как, сынок, прошёл я инспекцию? – осведомился он и посмотрел на меня очень выразительно.
Мама слегка ткнула меня локтем и извинилась за мою невоспитанность, а потом обратилась ко мне:
– Сколько раз я тебе говорила, Барни: невежливо так глазеть на людей. Немедленно попроси извинения у джентльмена.
– О, не переживайте, миссус[4], – улыбнулся дяденька. – Мальчишки и есть мальчишки. Я ведь тоже таким был, хоть и давненько. – Он чуточку помолчал и спросил: – Извиняюсь, миссус, а это ведь лондонский, правильно? На одиннадцать пятьдесят?
– Хотелось бы верить, – ответила мама и ещё раз меня толкнула, потому что я продолжал глазеть. Ничего не мог с собой поделать.
Станционный смотритель прошёл мимо нашего окна; он махал зелёным флажком и свистел в свисток, и от этого щёки у него надувались, а лицо делалось совсем круглым. «Как розовый воздушный шарик», – подумал я. Наконец поезд запыхтел и медленно, словно нехотя, тронулся с места. Мы поехали.
– Ну слава богу, – сказала мама.
– Ничего, если я окошко чуть приоткрою, миссус? – спросил дяденька. – Люблю, чтоб свежо.
– Да на здоровье, – откликнулась мама. – За свежий воздух денег не берут.
Дяденька дотянулся до окна, опустил раму на пару делений на кожаной полоске и уселся назад. Он снова поймал мой взгляд и в этот раз улыбнулся.
– Тебе, верно, девять? – поинтересовался он.
За меня ответила мама:
– Десять. Маловат он немножко для своих лет. Ну да ничего, быстро вытянется. А куда ему деваться? Ест-то он за себя и за всю Англию. Уж не знаю, куда в него столько влезает.
Мама говорила обо мне в точности как дедушка о своих кабачках – без умолку, радостно и гордо. Так что я, в общем-то, не возражал.
Поезд набирал скорость, уже не тащился, а бодро бежал вперёд. И голос у него стал довольный: ту-дух-ту-дух, ту-дух-ту-дух. Мне всегда нравился этот голос, этот ритм. Мы все молчали. Наш попутчик вернулся к своей газете, а я уставился в окно на тянувшиеся снаружи разбомбленные улицы. Я думал о дедушке, о его кабачках и огородике[5], который весь разнесло во время ночной бомбёжки пару дней назад[6]. Дедушка стоял и смотрел на то место, где недавно ровными рядками росли его капуста, и лук-порей, и пастернак. А сейчас на этом месте зияла воронка. Если дедушка что и содержал в порядке, так только огородик. В нём была вся дедушкина жизнь.
– Я снова его вскопаю, Барни, – пообещал он, а глаза у него так и сверкали от гнева. – Я не я буду, если не вскопаю. И будет у нас своя морковочка, и лучок, и картошечка. Всё, что надо, – всё будет. Эти голодранцы фашистские не дождутся, чтобы мы без еды сидели. – Дедушка утёр слёзы тыльной стороной ладони. Злые это были слёзы. – Я вот что тебе скажу, Барни, – продолжил он, – в ту войну, когда мы в окопах сидели, я ведь немцев не то чтобы ненавидел. Чего их ненавидеть? Звали их фрицами, но от нас они мало чем отличались. Такие же обычные бойцы. Но нынче-то всё по-другому. Что они сотворили с Ковентри! Здесь же мой дом, мой город, родня моя, соседи! Нынче я немцев ненавижу. И огород свой им попомню! Что они там о себе возомнили? – Дедушка взял меня за руку и крепко сжал. Он так частенько делал, чтобы меня подбодрить. Но тогда дедушка сам расстроился, и это мне полагалось его как-то утешить. Поэтому я тоже сжал его руку.
Но когда мы узнали про Большого Чёрного Джека, никакие утешения не помогли.
Всю ночь, пока продолжался воздушный налёт, мы просидели в укрытии на Малберри-роуд. Вцепились друг в дружку и вздрагивали от каждого удара. Всегда стараешься не слушать, как летит бомба, как она взрывается, но не получается, и всё равно слушаешь. И думаешь каждый раз: ну может, вот эта бомба – последняя. А она никогда не последняя. Дедушка был нашим с мамой надёжным оплотом; он крепко обнимал нас своими сильными руками, а мы прижимались к нему потеснее, и он пел нам песни. Его хриплый голос перекрывал хныканье, и плач, и вскрикивания. А когда падали бомбы, тряслась земля и в убежище сыпалась пыль с потолка, дедушка пел ещё громче.
Наконец сирена возвестила отбой воздушной тревоги, и весь ужас закончился. Сколько мы просидели в убежище, я даже не знаю. Но вот мы выбрались и увидели, что мир вокруг нас превратился в груду развалин, ещё горячих и кое-где дымящихся. Малберри-роуд – точнее, то, что от неё осталось, – всю заволокло едким удушливым дымом, и дым этот, словно туман, окутал нас со всех сторон. Дышать нечем, и неба не разглядеть.
Наш дом стоял в самом конце улицы. Мы ещё робко на что-то надеялись, пока шли до него. Но оказалось, что дома у нас больше нет. Жить нам теперь негде. И не только нам. Всю улицу было не узнать: она просто взяла и исчезла. И только фонарь на столбе уцелел – тот самый, возле нашего дома, который светил мне в спальню по ночам. Все наши друзья и соседи были там, и полицейский тоже, а ещё люди из противопожарной обороны. И все они лазили по развалинам, копались в обломках. Мама сказала, что поищет: может, удастся что спасти. Дедушке она велела увести меня. Она очень горевала и плакала, и ей не хотелось, чтобы я видел её такой. Но там, под развалинами, остались моя железная дорога, и мой лондонский красный автобус, который мне подарили на Рождество, и оловянные солдатики, что выстроились у меня на полке, и раковина с пляжа в Бридлингтоне[7].
Поэтому я вскарабкался на развалины, иногда становясь на четвереньки и помогая себе руками. Мне очень надо было самому поискать. Я бы нашёл свои вещи, точно нашёл бы. Но один дяденька из противопожарной обороны ухватил меня за руку, стащил вниз и, хоть я очень громко возмущался, отвёл к маме. Тут уж я не выдержал. «Мой автобус! – заревел я. – Мои солдатики! Там всё моё осталось!»
Мама легонько встряхнула меня за плечи, чтобы я успокоился и послушал. «Это очень опасно, Барни, – сказала она. – Иди с дедушкой, хорошо? Пожалуйста, сделай, как я говорю. Я найду всё, что смогу, обещаю тебе».
И дедушка предложил: мол, пойдём-ка проверим, в порядке ли огородик. Но я-то знал, что это он только для виду. А на самом деле он уводит меня от всех этих плачущих людей. Мама не хотела, чтобы я торчал там и на них смотрел. Миссис Макинтайр сидела прямо на тротуаре – чулки у неё в клочья разорвались, ноги были все в крови, а сама она бессмысленно уставилась в одну точку. Перебирала чётки и молча шевелила губами – молилась. А мистер Макинтайр вообще куда-то запропастился, и никто не знал, где его искать.
Недалеко от огородика дедушка держал нашу старенькую ломовую лошадь – Большого Чёрного Джека. С тех пор как бабушки не стало, этот конь был для дедушки как лучший друг, да и для меня, если по правде, тоже. С Чёрным Джеком дедушка целый день работал и разговаривал, пока они вдвоём развозили уголь по всему городу. Я иногда им помогал после школы или по выходным. Таскать уголь мне пока тяжеловато, так что я складывал пустые мешки в аккуратную стопочку сзади на повозке. И ещё следил, чтобы у Чёрного Джека всегда хватало воды и зерна в его мешке. Поэтому мы с Чёрным Джеком были неразлейвода.
Сперва мы ничего не заметили: шаткий сарайчик на месте, у входа налитое до краёв ведро с водой, кормушка с сеном болтается пустая. Но Большого Чёрного Джека нигде нет.
И мы увидели развороченную изгородь. Чёрный Джек освободился и убежал – оно и понятно, при такой-то бомбёжке. «Просто забрёл куда-то, – сказал тогда дедушка. – Парень не пропадёт. Он о себе сумеет позаботиться. Чёрный Джек не пропадёт. Он так уже делал. Вернётся, как пить дать. Найдёт дорогу, ему не впервой».
Но я-то понимал, что дедушка всё это говорит сам себе в успокоение. Он и хотел бы верить собственным словам, но ему не верилось.
2
Через каких-то несколько минут мы наткнулись на Большого Чёрного Джека. Он распростёрся на траве возле опушки леса. За деревьями виднелась воронка от упавшей бомбы. Все деревья кругом стояли поломанные, обгоревшие и скрюченные. Большой Чёрный Джек лежал совсем смирно. На нём не было никаких ран. Я заглянул в его огромные глаза. Дедушка опустился рядом на колени, пощупал пульс на шее. «Остыл, – произнёс дедушка. – Совсем уже остыл. Вот бедняга. Вот бедняга». И он весь затрясся от беззвучного плача.
А я тогда не заплакал. Зато чуть не плакал теперь, в поезде. Я всё вспомнил – как по-доброму смотрел открытый глаз, как я ждал, что Чёрный Джек зашевелится и начнёт дышать. И от этих мыслей на глаза наворачивались слёзы.
– Всё хорошо, сынок? – участливо спросил наш попутчик, наклонившись ко мне.
За меня опять ответила мама, и я даже обрадовался, потому что слёзы ещё и к горлу подступили. Говорить я бы не смог, даже если бы захотел.
– Разбомбили нас, – объяснила мама. – Вот он чуток и распереживался.
– Да ещё и руку сломал, – хмыкнул дяденька. – Как умудрился-то?
– А уж это всё футбол, – ответила мама. – Он сам не свой до футбола, да, Барни?
Я кивнул: говорить я всё ещё не мог.
– Дома у нас больше нет, – продолжала мама. – На Малберри-роуд мы жили. Почти всё потеряли. Да и не одни мы, надо думать. Но нам повезло. Вот же мы, сами-то, живые. – Она прикрыла ладонью мою руку. – Так что грех жаловаться. Да и чего нам жаловаться? Благодарить небеса надо. Поедем к моей сестре в Корнуолл, на море, да, Барни? Меваджисси, вот где она живёт. Место там красивое. Никаких вам бомб. Море, солнце да песочек – и рыбы полным-полно. А мы до рыбы с картошкой большие охотники, да, Барни? И тётя Мэвис такая славная, да?
Ну, можно и так сказать. Только говорить я по-прежнему не мог.
Мама ненадолго умолкла, и мы просто сидели, а поезд стучал по рельсам и погромыхивал, за окном пролетал дым. И ритм у поезда сделался как будто чётче, быстрее: дум-ду-дум, дум-ду-дум.
– И собор разбомбили, – снова заговорила мама. – Почти до основания. А ведь такой красивый был, старинный. Шпиль до того высокий, за много миль видно. И зачем им собор-то рушить? Нехорошее это дело, вот что я скажу. Как есть нехорошее[8].
– Нехорошее, – согласился незнакомец. – А я, кстати, Малберри-роуд хорошо знаю. Я там, можно сказать, вырос. И видел, что с ней сталось. Я как раз после налёта вытаскивал людей из-под обломков. Я из гражданской обороны, из противопожарной. Вот чем я занимаюсь. – Наш попутчик словно беседовал не с нами, а сам с собой, словно размышлял вслух и вспоминал что-то. – Нам положено смотреть, где горит, и тушить пожар. Но огненную бурю как потушишь? Настоящее пекло, иначе не скажешь. Я своими глазами видел: сущий ад. А в аду от пожарных проку мало, верно?
И тут я сообразил, где видел его раньше. Это он стащил меня с развалин нашего дома! Боец из противопожарной обороны! Я сначала его не узнал, потому что тогда-то на нём были форма и каска. Но это точно был он, я уже ничуточки не сомневался. И он вдруг посмотрел на меня так пристально, словно тоже меня вспомнил.
– Наверняка вы сделали что смогли, – возразила ему мама. Как-то безотчётно возразила, не отрываясь от вязания. – Никто на вашем месте больше бы не сделал. Вот папа Барни, к примеру, он сейчас в армии – далеко, за границей. В Корпусе королевских инженеров. Он делает что может. И дедушка Барни тоже делает. Он остался в Ковентри, сказал, что будет работать, как раньше. Он угольщик, это у нас семейное дело. Говорит, надо же людям дома обогревать, печи топить. Не могу, говорит, бросить своих покупателей. Я ему: «Да теперь и домов нет, что обогревать-то?» А он мне: «Значит, нужно новые построить». Вот он и решил остаться и делать что может, что считает правильным. В этом вся и суть, я так думаю. Поступай по совести, и с пути не собьёшься. Мы все делаем, что в наших силах. Я и Барни всегда так говорю, да, Барни?
У меня наконец прорезался голос, и я ответил:
– Да, мам.
Мама мне и правда постоянно это повторяла. И учителя в школе что ни день твердили о том же самом.
– Но иногда, – медленно и задумчиво произнёс незнакомец, – того, что в наших силах, недостаточно. В том-то и беда. Иногда то, что мы считаем правильным, оказывается совершенно неправильным.
Он откинулся на спинку сиденья, будто бы давая понять, что разговор закончен. Мама этого дяденьку так и не узнала. Я хотел ей сказать, но как скажешь: он же рядом сидит. Дяденька отвернулся в окно, и какое-то время мы ехали без разговоров.
Я обожаю поезда и всё, что с ними связано. Мне нравится, как они шипят и выпускают пар, мне нравятся их голоса и как колеса стучат и громыхают по рельсам, и свистки, и гудки. И ещё тот рёв, с которым поезд врывается в туннель, и ты погружаешься в глубокий грозный мрак, а потом – раз! – и ты снова на солнышке, и лошади испуганно уносятся прочь по лугам, вороны разлетаются, а овцы шарахаются подальше от рельсов. И станции я люблю – как там вечно все суетятся, и двери хлопают, и проводник в форменной фуражке машет флажком, и двигатель вздыхает, готовясь к свистку. И после свистка наконец начинается: пых, пых, пы-ы-ы-х.
Когда папа в последний раз приезжал домой в отпуск, я сказал ему, что, когда вырасту, стану машинистом. Папа любит возиться с машинами и двигателями – со всякими генераторами, с мотоциклами, с автомобилями. И, услышав про машиниста, он обрадовался, я заметил. Папа мне тогда ответил, что паровоз – самая красивая машина, созданная человеком. Хорошо, что нынче днём я оказался в поезде. Потому что у меня никак не шли из головы все мои страхи в убежище и то, что мы увидели наутро: и развалины нашего дома, и как миссис Макинтайр сидит на тротуаре с чётками и плачет по разрушенному дому и разрушенной жизни, и как дедушка стоит на коленях перед Большим Чёрным Джеком. Но мерный стук колёс успокаивал, и меня потихоньку начало клонить в сон.
Мама уже давно умолкла и крепко заснула, свесив голову на грудь, – казалось, что голова у неё вот-вот отвалится. Но спицы она по-прежнему сжимала в руках, и клубок всё так же лежал на коленях. Половина папиного носка уже была готова.
В общем, мы остались один на один с незнакомым дяденькой – хотя, получается, не такой уж он был незнакомый. Он время от времени поглядывал на меня, словно хотел спросить о чём-то, но никак не решался. Наконец он наклонился ко мне и негромко произнёс:
– Это ведь тебя я стащил вниз после налёта, верно, сынок? На Малберри-роуд, да?
Я кивнул.
– Я так и думал, – улыбнулся он. – Мы с тобой парни с Малберри-роуд. Помню, когда я тебя стаскивал, подумал, что очень ты похож на меня десятилетнего. Я тоже как-то в детстве руку сломал – только не на футболе. Свалился с велосипеда. Ты прямо в точности как я. Славно повстречаться с собою прежним. – Тут он покивал и поулыбался. А потом продолжил: – А папа твой где воюет? Куда его командиры отправили?
– В Африку, – ответил я. – В пустыню. Он там за танками следит, чтобы не ломались. А если ломаются, то чинит. Говорит, от песка спасения нет – везде забивается. И ещё жарко очень. И мух целый миллион.
– Вот бы и мне туда, – вздохнул дяденька. – В Южной Африке мне бывать доводилось. Служил там в армии давным-давно. Да и сейчас послужил бы. Мне бы на фронт, сражаться, как твой папа. Но меня ж не пустили. Говорят, куда вам, с вашей-то ногой. – Он потёр колено. – Осколок шрапнели где-то здесь сидит. С той войны ещё. Они мне: да хоть бы и не нога, воевать вы всё равно не годитесь по возрасту. Это я, выходит, старый. В сорок пять-то лет! Смех один. Приходится мне дома штаны просиживать. Гражданская оборона, противопожарная оборона – только для того и гожусь. Ходить и в свисток свистеть, говорить, чтобы шторы задёргивали для затемнения. А я хотел воевать. Я им так и сказал: мне, как никому, на фронт надо. Хочу внести свой вклад, как твой папа. – Губы у него дрожали, а голос срывался. Я даже испугался немножко. – Но они ж разве станут слушать? «Сидите дома, – они мне говорят. – Вы в прошлую войну свой вклад внесли. У вас вон сколько медалей». – Он отвернулся и тряхнул головой. – Медали. Какой в них прок, в этих медалях? Много они понимают. Много они понимают.
Я думал, что теперь он уже выговорился, но, оказалось, что нет – он заговорил снова:
– Понятное дело, я поступил, как мне велели. Выбора-то нет. Но что ты поделаешь, когда бомбы так и летят, дома рушатся, и школы, и больницы, и люди гибнут сотнями. Ребятишки, как ты, и совсем малыши. Мы их десятками вытаскивали из-под завалов мёртвыми. Пользы в том никакой. Нужно сражаться, вот что. Вдарить по немцам из пушек, вышибить их с нашего неба. Чтоб наши самолёты их сбивали. Сотня бомбардировщиков, целый город как ветром сдуло, а я только и мог, что носиться со своим свистком да людей вытаскивать… – И он осёкся, до того, видно, распереживался.
Я не знал, как ему ответить, поэтому ничего не сказал и стал смотреть в окно. Поезд стучал по рельсам среди полей, мимо мелькали телеграфные столбы. Я насчитал их сотню, и мне надоело. Дождевые капли гонялись друг за дружкой по стеклу. Я принялся разглядывать облака. Паровозный дым поднимался в небо и сливался с ними – с рычащим львом, с картой Британии, с лицом одноглазого великана. Глаз у великана был тёмный, глубокий, и он двигался. Я не сразу сообразил, что этот глаз на самом деле самолёт. Теперь я уже не мог представить себе одноглазого великана. Я видел просто облако с вылетающим из него самолётом.
Тут в мой собственный глаз из открытого окна залетела какая-то песчинка. И оказалась ужасно колючей. Я изо всех сил тёр глаз и моргал, но ничего не помогало. Песчинка прилепилась где-то глубоко в уголке века и никак не хотела отлепляться. Я её и пальцем пробовал вынуть и сморгнуть пытался – всё без толку. Только хуже становилось, кололо сильнее.
Дяденька наклонился ко мне и мягко отвёл мою руку.
– Нет, сынок, так делу не поможешь, – сказал он. – Дай-ка я попробую. Я её вытащу. А ты сиди смирно, как хороший мальчик. И голову назад откинь.
Он крепко сжал моё плечо и приподнял веко большим пальцем. Мне очень хотелось отпрянуть, моргнуть или скривиться. Уголок носового платка заскользил по моему глазу. И я всё-таки заморгал, потому что никак не мог удержаться. В глазу ещё чуточку поболело, но почти сразу прошло. Дяденька с торжествующей улыбкой показал мне чёрную крупинку на носовом платке.
– Видел? Что вошло, то и выйдет, – усмехнулся он. – Вот теперь полный порядок.
Я поморгал и убедился, что и правда порядок. Песчинки как не бывало. Но я то и дело помаргивал на всякий случай.
Вот так, помаргивая, я снова повернулся к окну. И увидел, что самолёт вынырнул из облака. Сейчас он летел гораздо ниже и совсем близко. Это истребитель! И он летит прямо на нас!
– «Спитфайр»![9] – завопил я, тыкая пальцем в стекло. – Глядите! Глядите!
Мама сразу же проснулась, и мы все трое уставились в окно.
– Никакой это не «Спитфайр», сынок, – покачал головой дяденька. – Это «Мессершмитт – сто девять», немец, будь он неладен! Сейчас будет бомбить. От окна, живо!
3
Дяденька сгрёб нас с мамой в охапку и повалил на пол. У нас над головой внезапно раздался рёв, загрохотала стрельба, зазвенело битое стекло, кто-то пронзительно закричал. Поезд засвистел и рванул вперёд что было мочи. Я поднялся на колени: очень хотелось поглядеть, что там творится, но дяденька мне не дал.
– Немец ещё вернётся, – заверил он. – Сиди, где сидишь, и не высовывайся.
Он обхватил нас с мамой, прижав к себе, прикрыв наши головы обеими руками.
Насчёт немца он не ошибся. Через несколько минут самолёт вернулся и зашёл на второй круг. Послышался взрыв, застрочил пулемёт: та-та-та-та та-та-та; истребитель с рёвом и воем пронёсся прямо над нами. Между тем поезд мчался и мчался как бешеный, всё быстрее и быстрее, пока мы внезапно не вклинились в непроглядный мрак туннеля. Там поезд резко остановился, так что от визга тормозов у меня аж уши заложило. Нас всех швырнуло друг на дружку, впечатало в сиденье, и мы очутились наполовину под ним. Тормоза всё никак не умолкали. Наш попутчик всё время крепко нас обнимал. И вот наконец поезд зашипел, содрогнулся и замер. Мы лежали на полу в темноте. Казалось, мы трое и поезд дышим все хором и никак не можем отдышаться и прийти в себя. В купе было темным-темно, хоть глаз выколи.
– Я не люблю туннели, – сипло проговорил я, изо всех сил стараясь скрыть, как мне страшно. – Мам, мы тут долго простоим?
– Сейчас лучше места нам не найти, сынок, – вместо мамы ответил мне дяденька. – Здесь нас никто не тронет, точно тебе говорю. Спасибо машинисту, что догадался. Простоим здесь, сколько надо будет. Не волнуйся, сынок.
Дяденька помог мне подняться на ноги и сесть. Мама обняла меня. Она-то понимала, каково мне. Немецкий истребитель и стрельба меня не пугали – наоборот, даже интересно было. Меня пугала темнота. Густая непроницаемая мгла сомкнулась вокруг меня стеной. Мама знала, что я не выношу темноты. Я даже спать в темноте не мог. Мне вечером оставляли включённым свет за дверью спальни, да ещё фонарь на улице горел всю ночь. Страх комком застрял у меня в горле; я сглотнул его, но он опять появился, и опять, и опять. Я едва не всхлипывал от ужаса.
– Это из-за темноты, – объяснила мама. – Барни её не любит.
– И я не любил, – отозвался дяденька.
И пока он говорил, в темноте вдруг вспыхнула искра, а потом зажёгся яркий огонёк, осветил его лицо, и улыбку, и всё наше купе.
– Хорошо, что я трубку курю, – усмехнулся наш попутчик. – У меня всегда при себе спички. «Сван вестас» – ну знаешь, с лебедем на коробке. – Он показал мне коробок и встряхнул его. Внутри погремело. – Видишь? Отличные спички, горят дольше обычных[10]. Только я вот чего боюсь, сынок, – продолжал дяденька. – Я боюсь, мы тут застряли. На месте машиниста я бы носа не показывал из туннеля, пока этот истребитель – хотя их, кажется, было два, а то и больше, да кто их знает? – не уберётся восвояси. Немцы видели, как мы заехали в туннель, так? Они могут поджидать нас на выезде. Помнишь, как я тебе говорил: что вошло, то и выйдет. И они это тоже знают. – Его лицо приблизилось к моему. – Вся загвоздка в том, Барни, что спички надолго не хватает, даже «Сван вестас», а они горят куда дольше прочих. Так что мне их придётся поберечь. У меня осталось… одна, две, три, четыре… да ещё вот эта, что у меня в руке, и она уже частью прогорела. Рано или поздно я её задую, иначе пальцы себе обожгу. Но ты только скажи мне – и я сразу зажгу новую. Пустяковое дело. Но тебе эти спички без надобности, правда, сынок? Ты же знаешь, что мама твоя рядом и я рядом. Ты здесь не один. С темнотой ведь как, сынок: когда темно, ты будто бы совсем один. А на самом деле это не так, да, сынок?
– Наверное, – прошептал я.
Дяденька заглянул мне прямо в глаза. Его взгляд, его улыбка словно озаряли меня светом храбрости. И он задул спичку. Мы снова оказались во мраке. Мне стало неуютно, но как-то по-другому, не как прежде. Почему-то теперь темнота не так меня пугала.
– Он у меня храбрый парень, мой Барни, – заявила мама. – Да ведь, Барни?
– Ну, конечно, миссус, – ответил дяденька. – Тут не поспоришь. Пожалуй, нам бы лучше закрыть окно. – Я услышал, как он встаёт и тянет раму вверх. – Иначе полный вагон дыма напустим, а оно нам ни к чему. Туннель-то сейчас будет весь в дыму.
– Вот беда, – посетовала мама, – жарко ведь станет и душно. Но вы правы, уж лучше душно, чем дымно.
Мы посидели тихонько в темноте, и дяденька снова заговорил:
– Надо бы нам как-то время скоротать. Знаете, что мы делали в прошлую войну, пока в окопах сидели? На войне ведь как: там по большей части сидишь и ждёшь. Ждёшь, когда что-нибудь начнётся, а сам думаешь: хоть бы не начиналось. Хуже нет этого ожидания. Мы, бывало, скорчимся в землянке, со страху совсем одурелые, и дожидаемся конфет от немецких пушек. Страшное дело эти их пушки. Или ещё утренней тревоги ждали. Нам по тревоге полагалось сразу вскакивать в боевой готовности. Это оттого, что немцы были любители ходить в атаку по утрам. Только рассвет займётся, и они тут как тут, выныривают из тумана с первым лучом. И знаете, что мы иногда делали, когда ждали? Мы рассказывали истории. Сидим в землянке, вокруг темно – вот прямо как здесь, – и рассказываем. Можем и сейчас этим заняться. Как считаешь, сынок? Любишь слушать истории?
Мама, как обычно, ответила за меня:
– Только если они интересные, как дедушкины, да, Барни?
В общем-то, это так и есть. Я люблю слушать истории, но только такие, где всё залихватски, чтоб аж дух захватывало. Про кораблекрушения, пиратов, сокровища, или, например, волшебников со всякой нечистью, или тигров, волков, необитаемые острова и джунгли, или футбол. Дедушка знает, чтó мне нравится; он рассказывает так разудало, что я верю каждому слову и мне всегда жалко, когда история заканчивается. Иногда он каким-то хитрым способом приплетает коня по имени Большой Чёрный Джек или футбольный матч, где выигрывает «Ковентри-сити». Такие штуки я прямо обожаю. С ними-то историю совсем от правды не отличить.
– Ну, – сказал дяденька, – мне, понятно, до твоего дедушки далеко, но ведь дедушки с нами нет. А потому, наверное, стоит мне всё же попробовать. Как думаешь? Боюсь только, в моей истории нет ни пиратов, ни необитаемых островов, ни волшебников – ничего такого. Выдумывать я не мастер. Зато, если захочешь, я могу рассказать тебе историю, которая случилась на самом деле. И ты будешь первым, кто её услышит. Согласен? Как насчёт невыдуманной истории, сынок?
– Конечно, он согласен, – как-то натянуто произнесла мама. – Барни наш, он всякие истории любит. Он и сам, бывает, что-нибудь да сочинит. – Тут мама многозначительно ткнула меня локтем. – И выходит очень даже складно. Но у него-то это всё, конечно, выдумки. Фантазирует он, а то иной раз и приврёт, да, Барни? Хотя все мы так делаем. И не надо бы, а делаем. Но мы бы с удовольствием послушали вашу историю, да, Барни? Как вы и сказали, поможет время скоротать. Ох, уже жарковато стало, да и душно, правда?
– Ну ладно, – помолчав немного, кивнул дяденька. – Вот вам моя история. Точнее, это не совсем моя история. Это история о моём приятеле, даже, пожалуй что, о лучшем друге. Я его знал лучше всех на свете.
– А как его звали? – осведомился я.
Дяденька опять помолчал, а после ответил:
– Уильям Байрон. Но это не настоящее его имя. Настоящего своего имени он не знал, и ему выпало быть Уильямом Байроном. Для друзей – просто Билли, а для всех прочих – Билли Байрон.
Часть вторая
Билли Байрон
1
– Билли Байрона я, пожалуй что, знал всю жизнь, сколько себя помнил, – начал дяденька. – Мы с Билли росли вместе: в одном городе, на одной улице, в одном приюте. И учились вместе, в начальной школе Апостола Фаддея. В самом конце Малберри-роуд.
– Вот и Барни туда же ходит! – воскликнула мама. – Да, Барни? Ну, то есть ходил.
– Ну и ну! – удивился дяденька. – До чего мир тесен. Прямо удивительно. Школа Святого Иуды. Малберри-роуд. Рыбак рыбака видит издалека. Приют наш тоже там был, на Малберри-роуд. Нас так все и звали: парни с Малберри-роуд.
– А я его помню, ваш приют, – оживилась мама. – Его уж сколько лет как снесли. Домов там понастроили и магазин, где миссис Макинтайр торгует. А теперь и этого ничего не осталось.
Вдруг в коридоре заплясал свет от фонаря. Дверь купе отъехала в сторону.
– Это проводник, мадам. Просто проверить, всё ли хорошо, – произнёс чей-то голос. Свет ворвался в наше купе. Пока проводник говорил с нами, фонарь освещал его лицо и фуражку. – Мы тут застряли малость, ну да ничего, скоро выберемся.
– Кто-нибудь ранен? – спросила мама. – В других вагонах?
– Кажется, никто, – откликнулся проводник. – Я, по крайней мере, не слышал.
– А мы долго простоим? – поинтересовалась мама. – У нас ведь пересадка в Лондоне, нам опаздывать никак нельзя. Мы едем в Корнуолл.
– Хорошее дело, – одобрил проводник. – Может, час постоим, вряд ли дольше. Прошу прощения за переполох, мадам. Но мистеру Гитлеру неймётся в игрушки поиграть, вы ж понимаете. Я к вам ещё зайду. А пока сидите себе тихонько.
И он ушёл. Дверь за ним закрылась, и снова сделалось темно.
– Так на чём я закончил? – спросил дяденька. – Вернее, я только начать успел.
– Вы сказали о приюте на Малберри-роуд, – напомнила мама.
– Вот-вот, именно так. Когда мамы не стало, мой отец отдал меня в приют. А сам как сквозь землю провалился. Я с тех пор его ни разу не видел. И скатертью дорога, я считаю. А приют, скажу я вам, не самое плохое местечко. Всё-таки нам давали имена, и крышу над головой, и кормёжку. Правда, этим дело и ограничивалось. Ночью стояла холодина, а кормёжка была отвратная. Зато в школе всё шло путём. Нас, приютских, там, понятное дело, дразнили, обзывали по-всякому. Голытьба с Малберри-роуд, вот как нас звали. Но с нас-то всё как с гуся вода. Зови хоть горшком, только в печку не ставь. Мы с Билли всё делали вместе: и прогуливали вдвоём, и в угол нас ставили рядом, и линейкой по рукам нам попадало обоим. Билли, скажу я вам, тот ещё был бездельник; весёлый такой, настоящий шалопай.
И он всегда рисовать любил, ещё со школы. Особенно птиц. То и дело птиц рисовал: дроздов, малиновок, ворон. Он вам любую изобразил бы. И людей он рисовать умел. В школе он всех перерисовал поголовно, и учителей тоже. Тем-то не всегда это нравилось. Они думали, Билли над ними насмехается, а он ни капли не насмехался. Просто рисовал, и всё. Мы с ним школу закончили в один день, вместе ушли из приюта и вместе поступили на работу в гостиницу. Мы там служили истопниками при котле, приглядывали за садом и ещё красили и расписывали всё, что скажут. В общем, были на подхвате. И жили мы там же, в крошечной каморке на чердаке. Обращались с нами не как с сиротами, а скорее как с рабами. За два года у нас только раз случился отпуск. Всего один день. Мы поехали тогда в Бридлингтон.
– И я туда ездил! – обрадовался я. – Я оттуда привёз раковину, с моря.
И тут мне опять вспомнился наш дом весь в развалинах, моя совершенно особенная раковина, автобус и оловянные солдатики. Теперь их у меня нет, и уже никогда не будет.
– У нас с тобой много похожего, – улыбнулся дяденька. – Бридлингтон – дивное местечко. Нигде больше не ел такой рыбы с картошкой. Помню, сижу на берегу, любуюсь морем, а сам мечтаю отправиться в плавание, посмотреть дальние страны, заглянуть за горизонт. А Билли подобрал на берегу кусочек агата, такой чёрный, блестящий. Сказал, заберу на счастье. Он и впрямь оказался счастливым, тот камешек. Но это я забегаю вперёд.
Вот после того выходного на море мы и стали задумываться. Рабской жизнью в гостинице мы насытились по горло. Совсем уже нам стало невмоготу. Тогда я и повстречал солдата. То есть мы с Билли оба повстречали. Это случилось воскресным днём в парке. Солдат играл в оркестровом павильоне, и мы с ним разговорились. По его словам, он, пока в армии служил, уже весь мир успел объездить: и в Африке побывал, и в Египте, и даже один раз в Китае. А мы с Билли где бывали? Только в Бридлингтоне. У Билли семьи не было, у меня не было. Котёл растапливать, в саду копаться и двери размалёвывать за ломаный грош нам не больно-то нравилось. А солдат нам тогда сказал, что в армии харч дармовой и вполне приличный, да и кормят вволю. Так что, долго ли, коротко ли, мы взяли и завербовались в армию. Выдали нам форму и винтовки, научили ходить строем туда-сюда, стрелять немножко, сапоги и кокарды до блеска чистить и следить, чтоб экипировка была в порядке. Ну, мы и ходили строем туда-сюда. Тот солдат в парке не соврал: кормёжка и впрямь была приличная; кормили нас задаром и всегда вовремя. Ходить строем всё лучше оказалось, чем спину гнуть день-деньской. Разве что в армии на тебя орут без умолку: иди туда да делай то. А ещё чаще орут, что того нельзя и этого нельзя. Мне как-то пришло в голову, что очень армия похожа на приют. Зато в армии у нас приятелей много завелось, мы все друг за дружку стояли горой. В общем, мы не унывали.
А потом в один прекрасный день нас всех усадили в поезд – с винтовками и при полной экипировке. И через несколько часов мы уже шагали по улицам под звуки оркестра, и все нас приветствовали, и флаги развевались. Мы были прямо как всамделишные герои. Вверх по трапу мы взошли на борт огромного корабля. И радовались: это же как есть большое приключение, наконец-то дождались. А как корабль вышел в море, нас давай наизнанку выворачивать от морской болезни. И Билли тоже. Но он держался бодряком, наш Билли. Весёлая он душа, никогда носа не вешал. И всё время рисовал. Буквы-то он писал еле-еле. Зато рисовал как, вы бы знали!
В море я, понятное дело, раньше не бывал. Но как побывал, так мне на всю жизнь хватило. В море ведь как: под ногами всё качается и в животе болтанка немилосердная. И скажу я вам, очень нам на твёрдой земле полегчало. Пускай даже строем идти пришлось, пускай на нас орали всю дорогу. А прибыли мы в Африку. В Южную Африку.
От твоего папы это не близко, сынок. Но Африка – везде Африка. Мы же хотели мир повидать – так на здоровье! Солнце жарило, и всё было тики-так, вот разве что мухи кусались и животы болели.
– Тики-так? – озадаченно переспросил я. – А как это?
– Это значит, что всё хорошо, – пояснил дяденька. – Когда печалиться не о чем. Мы ведь горя не знали, веселились да радовались – всё у нас было тики-так. Тот солдат из оркестра обещал нам Африку – и вот она, Африка! Мы своими глазами видели жирафов, и львов, и слонов. А закаты тамошние! Солнце огромное, красное и так близко, что, кажется, рукой дотянешься и потрогаешь. Сражаться-то мы ни с кем не сражались. Маршировали туда-сюда, шутки шутили и сидели сиднем. Вспоминаю сейчас и думаю: вот счастливые денёчки! Еды досыта, кругом друзья, солнце пропекает до самых костей. Билли знай себе рисовал, всё больше разных зверей. Но и насекомых тоже, и деревья, и птиц, конечно. Грифов, орлов. Его хлебом не корми – дай посидеть возле палатки и порисовать. Видели бы вы его альбомы – там, почитай, вся Африка собралась.
А в четырнадцатом году мы и опомниться не успели, как нас снова погрузили на корабль. И отправился наш пароход из Кейптауна через то же самое бурное море – только дым столбом. Мы возвращались в Европу, потому что уже шла война с немцами. Кайзер собрал огромную армию, и мы спешили на фронт – драться с кайзеровыми солдатами, спасать храбрую маленькую Бельгию. Туда пришлось бросить все войска, какие были, и нас в том числе. Но мы не унывали, наоборот, даже радовались. Нам уже наскучило сиднем сидеть и строем ходить взад-вперёд. Билли, так тот весь извёлся, никак не мог дождаться, когда же начнём воевать. Да и все мы дождаться не могли. Мы же солдаты, верно? Уж мы-то этим фрицам зададим жару. Мы дурачились и песни распевали, пока плыли, – если, конечно, нас морская болезнь не крутила. Никто не догадывался, что нас ждёт на самом деле. И я так думаю, оно и к лучшему.
2
Билли больше нравилось на палубе. Он говорил, там не так мутит от морской болезни. Сидел на палубе и рисовал китов, дельфинов и всяких морских тварей. И особенно альбатросов: они парили в воздухе, зависали над ним подолгу, крыльями еле шевелили. Поэтому их легче было рисовать.
Но вскоре пришлось Билли отложить альбом: мы высадились на берег и двинули маршем через Бельгию. Нам уже сказали, что война идёт не то чтобы очень гладко. Но мы пока что и войны-то не видели. Мы были всё те же бесшабашные ребята, всё так же балагурили и распевали песни. И Билли громче всех. Билли наш всем солдатам был солдат: толковый, никогда не отстанет, из строя не выбьется и всегда первым вызовется на любую работу, хоть даже самую неприятную.
Пушки грохотали всё ближе и ближе. Мимо нас тянулись обозы с ранеными, и мы видели, сколько в тех обозах лежит народу. Попадались и телеги, доверху гружённые мебелью и разным добром. Иногда за телегой шла корова или лошадь на привязи. И целые семьи тащились по дороге – все измученные, ребятишки ревут во весь голос. Глаза бы не смотрели, до того их было жалко. Так что мало-помалу шутки наши прекратились и петь мы перестали. Мы шагали через опустевшие деревни: вместо домов одни развалины, на обочине мёртвые лошади и мулы со вздутым брюхом. А однажды мы набрели на церковь без крыши, так там возле стены лежали сотни носилок и пустых гробов. К тому времени мы уже догадывались, для кого те носилки с гробами.
Потом, когда мы добрались до лагеря, Билли достал альбом и принялся рисовать эти гробы. Теперь в альбоме у него не водились ни скачущие жирафы, ни парящие грифы, ни красное африканское солнце, ни киты с альбатросами над океаном. Теперь он рисовал лицо раненого солдата, лежавшего в хвосте медицинского обоза, и согбенную старуху, что вела вдоль дороги лошадь или корову. А однажды вечером он нарисовал маленькую девочку. Та девочка изменила жизнь Билли навсегда, а он даже не знал, кто она и откуда.
Как-то раз мы топали через деревню. Поперинж она называлась, недалеко от Ипра. И Билли смотрит: на обочине сидит девочка. Коленки обхватила, покачивается и хнычет тихонько. Мы все её видели, пока строем шли мимо. Босая, вся трясётся, и до того несчастная, что хоть плачь. Мы таких уже навидаться успели, но эта девочка сидела уж совсем одинокая, словно никого у неё в целом свете. Билли шагал мимо неё, как и все мы. Но вдруг он выбежал из строя и прямиком к ней. Сержант на него заорал, но Билли и ухом не повёл. Колонна замедлила шаг и встала. Сержант чуть глотку не надорвал, ругал нас по-всякому: чего, мол, встали, а ну шагом марш! Но никто из нас с места не двинулся. Мы стояли и смотрели, как Билли присел возле девочки, заговорил с ней, вроде как успокаивая. Но такую разве успокоишь.
Тогда Билли, недолго думая, подхватил её на руки и понёс.
Тут сам майор прискакал на лошади вдоль всего строя. И тоже давай орать на Билли, чтобы тот оставил девочку и вернулся в строй. Майор из седла вовсю разоряется, костерит Билли и так и сяк, а тот стоит и спокойно слушает. «Вы что себе думаете, рядовой? – гремит майор. – Мы в няньки не подряжались! Хотите спасти эту девочку, так поберегите силы для противника. Дайте немцам пинка, чтоб катились до самой Германии! Так вы и девочку спасёте, и тысячи других таких же. А теперь отпустите ребёнка, рядовой, и марш в строй!»
А Билли ему: «Простите, сэр, никак не могу. Я дам немцам пинка, как вы приказали, но сначала мы доставим девочку в полевой госпиталь. Иначе ей не жить. Ей помощь нужна, доктор нужен, а у нас ведь доктор найдётся, верно, сэр? Она слабая, как котёнок. Не могу я её бросить. Ни мамы у неё нет, ни папы, одна она на белом свете. И это всё война с ней сотворила. У каждого мама с папой должны быть и дом тоже. А у неё ничего нет. Надо нам хоть что-то для неё сделать. Нельзя её так оставить, верно, сэр?»
Тогда майор и примолк. Ни он, ни сержант ни слова больше не сказали. Так что Билли вернулся в строй, но уже с девочкой на руках. Укутал её в свою шинель и нёс до первого госпиталя. И по дороге с ней разговаривал. Как мы дошагали до госпиталя, все остановились передохнуть, а Билли положил девочку на носилки и подержал её за руку напоследок. Санитары пришли и унесли её в медицинскую палатку.
И никто из нас не мог забыть эту девочку. А Билли она и вовсе в душу запала. Он всегда говорил, что героем его сделала та девочка. Слова майора тоже даром не пропали, но главным было то, как девочка поглядела на Билли в последний раз. Столько боли было в её глазах, столько отчаяния. Если Билли правильно её понял – а уверенности тут, конечно, никакой, – она пыталась сказать ему своё имя: Кристина. Вот и всё, что Билли о ней знал. Шли недели, месяцы, а Билли снова и снова рисовал её в своём альбоме и под каждым портретом подписывал: «Кристина». И чем больше он её рисовал, тем чаще о ней думал и говорил. И тем сильнее убеждался, что должен как-то помочь ей и таким же ребятишкам, осиротевшим за годы войны.
Билли так и рвался поскорее покончить с войной. Покончить с горем и болью.
Мы и ахнуть не успели, как очутились на линии фронта и впервые в жизни засели в окопы. Про окопы эти и говорить нечего. Одно скажу: кротам да червям природой назначено в земле жить, но уж никак не людям. То пушки вразнобой постреливают, то вступят снайперы, а тебе главное не высовываться. Боялись мы, да и как не бояться? Мы знали, что фрицы в нас целятся, что они совсем рядом, в какой-то сотне ярдов[11], сидят в своих окопах по ту сторону ничейной полосы. Мы слышали, как они болтают и смеются, а иногда и музыку заводят. Но их самих мы не видели, а высунуть голову и поглядеть охотников находилось мало. Их снайперы ведь только того и ждали. Первого, кто погиб на моих глазах, вот так и подстрелили. Гарольд Мёртон его звали, всего-то восемнадцать лет было парнишке. Тихий такой, даром что голосистый. Петь он любил. В церковном хоре пел дома. Он родом из Манчестера был, болел за «Манчестер юнайтед». Голос у него был что надо. Минуту назад мы с ним болтали о том о сём, а через миг его не стало.
Так мы и сидели в окопах: курили, писали письма, резались в карты и рассказывали истории – совсем как я сейчас. Билли рисовал свои картинки – частенько это были наши портреты, и они хорошо получались. Ели мы тушёнку. Много-много тушёнки с хлебом. Если везло, перепадало и варенье, самая капелька. Ну и ещё мы спали. Вернее, пытались. Фрицы будто знали, когда мы ложимся. Мы только задремлем, а они тут же давай палить из пушек. Нам полагалось по очереди нести караул, а рано утром по боевой тревоге мы вставали на стрелковую ступень внутри окопа. Потому что на заре фрицы шли в атаку: в полутьме, в тумане, в рассветных лучах. А мы их поджидали в боевой готовности: штыки примкнуты, патрон в стволе. Билли всегда первым поднимался по тревоге, первым вставал на ступеньку, словно приманивал неприятеля. Будто у него руки чесались схватиться с фрицами.
В самые тёмные ночи нас посылали в разведку за «языком». С нами всегда ходил или кто-то из офицеров, или сержант, или капрал. Надо было выбраться из окопа, проползти по-пластунски по ничейной полосе, проскользнуть под колючей проволокой и спрыгнуть во вражеском окопе. А там захватить какого-нибудь немца, то есть «языка», и притащить его на допрос. Если вызовешься идти за «языком», тебе потом выдадут двойную порцию рома. Но желающих что-то находилось не особо много, кроме разве что Билли. А ведь Билли и ром-то не жаловал. Любил он только пиво. Но он каждый раз вызывался за «языком». Его даже кое-кто прозвал Билли-чокнутый, но Билли не обижался. Никакой он был не чокнутый, мы все это знали. Он так и говорил: «Я не чокнутый, но и не герой». Ему просто не терпелось покончить поскорее с войной, чтобы детишки, вроде маленькой Кристины из его альбома, не становились сиротами. Вот он и старался как мог.
В первый раз, когда раздался свисток и мы выбрались из окопа наверх, Билли вёл нас за собой. А кругом треск, грохот, пальба, пулемёты строчат, винтовки бабахают, дым стеной, все орут. Мы с перепугу чуть живые, да и Билли тоже. Он всё шутил, что у него-то есть счастливый камешек из Бридлингтона, с таким талисманом он не пропадёт. Но, думается мне, Билли, как и все мы, быстро разобрался, что к чему. Не важно, первым или последним ты вылезешь из окопа; не важно, бежишь ты или идёшь. Важно, что ты из окопа вообще вылез. А дальше, на ничейной полосе, всё зависит только от случая. Пулю и шрапнель ты не обманешь. Они в тебя либо попадут, либо нет. Бывает быстрая смерть, как у Гарольда Мёртона, бывает долгая. Бывает, выйдешь из боя без единой царапины. Или зацепит тебя слегка, в полевом госпитале подлатают, полежишь несколько дней – и снова на передовую. А то можно и серьёзное ранение схлопотать, с которым отправляют лечиться на родину.
«За пазухой у госпожи Удачи» – так это Билли называл. Если переживать обо всём всерьёз, нечего на войну и соваться. Нужно принимать всё как есть, иначе не сдюжишь. На твоих глазах друзья гибнут, как бедняга Гарольд, и ночами тебе не спится, и дрожь пробирает. Но Билли, если видел кого раненым, если кто из друзей погибал, это его только заводило. Он ещё решительнее рвался в бой – стрелять в немцев, брать их в плен. Только так можно положить конец войне, считал он. Только так.
Билли серьёзно ранили в битве на Сомме[12], в октябре шестнадцатого. Шрапнель угодила ему в ногу. В полевом госпитале он сказал доктору: вы, мол, меня подлатайте по-быстренькому, мне назад на фронт надо. А доктор ему: про фронт и думать забудь. Билли тогда взял и сам ушёл, но его вернули. Доктор ему говорил, что рана у него нехорошая, глубокая, опасная. Что ему надо лечиться как следует дома, в Англии. И его отправили домой. Сколько-то недель Билли провалялся в Англии – в Сасскесе был его госпиталь. Окно у него в парк выходило; там олень бродил, лебеди плавали в озере. А Билли только и мечтал поскорее вылечиться. Он рисовал оленя и лебедей. И Кристину, и своих друзей – чтобы не забывать, что есть у него резон вернуться в окопы.
А во сне ему всё время являлось лицо маленькой Кристины. Его тянуло назад, к товарищам, на фронт. Ребята ведь стали для него семьёй, другой-то у него не было – вот он и хотел к ним попасть поскорее.
3
Билли вернулся на фронт спустя месяц или чуть больше, но многих ребят он уже не застал в живых. Пока он лежал в госпитале, им пришлось туго. Очень многие погибли или пропали без вести, многих ранило. В своей новой семье Билли недосчитался чуть не половины. И во всём он винил себя. Будто бы зря он позволил увезти себя с фронта, надо было приглядывать за ребятами, а он вместо этого прохлаждался на белых простынях в красивом доме. На фронте его место, и никак иначе, так он для себя решил. И он стал сражаться ещё яростнее – не только за маленькую Кристину, но и за своих друзей, за тех, кто ещё живой. И пообещал себе, что теперь-то он их не бросит, что бы ни случилось.
Ближе к осени семнадцатого года, при Пашендейле[13], Билли снова ранили. На этот раз пуля попала ему в руку. Его хотели снова отправить лечиться в Англию, но он взял и сбежал ночью из полевого госпиталя. И вернулся к своим. В госпитале его хватились и решили сперва, что он дезертировал. Его кинулась искать военная полиция, чтобы арестовать. Нашли его в самом неожиданном месте – в окопе рядом с товарищами. Побег на линию огня дезертирством никак не назовёшь. Пришлось полиции оставить его в покое.
Шли месяцы, а Билли всё меньше заботило, жив он или нет. Если кто лежал раненый на ничейной земле, Билли его подбирал. Если дела шли из рук вон плохо и, казалось, фрицы вот-вот прорвут оборону и возьмут нас в окружение, Билли бросался в атаку и вёл за собой ребят. Даже если всё оборачивалось совсем скверно, даже если фрицы вроде как и побеждали, Билли считал, что всё равно не видать им победы. В самом конце семнадцатого нас занесло куда-то под Камбрé[14], там ещё, помнится мне, был канал. К тому времени ход войны уже переменился. Мы начали побеждать. Мы наступали. Фрицы пустились наутёк, или, по крайней мере, так мы себе это представляли. Но фрицы просто так убегать не станут. Пусть мне что угодно говорят про фрицев, одно я знаю наверняка: эти парни не робкого десятка. В храбрости они нам не уступят. Пускай они сдавали позиции, но при каждом удобном случае останавливались и дрались как проклятые.
И однажды фрицы нас, почитай, разделали под орех. Припёрли к стенке. А всё этот их пулемёт. Нам из-за него и вперёд никак, и назад никак. И Билли говорит: давайте, мол, двое со мной, а остальные прикрывайте. И они отправились втроём «всыпать фрицам по первое число», как выразился Билли. И скажу я вам, он им всыпал так всыпал. Билли-чокнутый и с ним ещё двое неслись вперёд очертя голову, а пули свистели мимо – и хоть бы одна их задела. Билли с ребятами закидали немецкий окоп бомбами и гранатами. Пулемёт и замолчал. И вот чудеса: фрицы замахали белой тряпкой. Подняли руки вверх: дескать, сдаёмся. Их там стояло то ли двадцать, то ли тридцать, и все побросали винтовки. Несколько десятков мы в тот день взяли в плен, а сами без единой царапинки. Чертовски повезло нам тогда, вы уж простите меня, миссус.
Мама не ответила, и по её дыханию я догадался, что она крепко спит. Меня тоже клонило в сон, но я держался. Потому что надо же было дослушать, что дальше случилось с Билли в дяденькиной истории. В вагоне и за окном стояла непроглядная темень, но я уже не боялся.
– Мама, наверное, спит, – сообщил я нашему попутчику.
– Хочешь, я зажгу ещё спичку, Барни? – спросил он. – Или тебе и так хорошо?
– И так хорошо, – прошептал я. На самом деле я и думать забыл о темноте.
– Ну как, сынок, рассказывать мне дальше? Маму не будем будить?
– А Билли дали медаль за это всё? – спросил я.
– Ого, ещё какую, – отозвался дяденька. – И не одну. Ему эти медали давали и давали без передышки. Ребята говорили, что Билли за каждый чих медаль получает. Они над Билли подшучивали, дразнили его, иной раз даже и чересчур. Но Билли не обижался. Он знал, что в глубине души ребята им гордятся. Он ведь такой же, как они, и никого из себя не строил, хоть и знаменитость. А он был знаменитость, наш Билли. В газете печатали его портрет, и не раз. Вокруг каждой его медали газетчики устраивали шумиху. Но Билли этого словно и не замечал, да и ребята тоже.
Билли даже повысить собирались до младшего капрала. Но он отказался. «Спасибо большое, – говорит, – но мне и в рядовых хорошо, с ребятами». А медали на него всё равно так и сыпались, нравилось ему это или нет. Иногда его награждали за то, что вынес из-под огня товарища. Или вот, например, однажды не хватило людей, чтобы тащить носилки, так он три мили нёс какого-то парня на плечах до госпиталя, а снаряды вокруг них так и рвались. За это ему тоже дали медаль.
Но Билли старался не ради медалей. Он мечтал, чтобы всё закончилось. Снять с себя форму, растопить котёл в той нашей гостинице и заснуть в холодной каморке на чердаке. А после рисовать свои картинки. Прежде он ненавидел гостиницу, а теперь она ему виделась чуть ли не раем небесным. Он хотел забыть окопы, и стрельбу, и маленькую Кристину, сидящую на обочине, и тоску в её глазах. Он хотел забыть своих погибших товарищей – как они лежат неподвижные на земле и глядят в небо пустыми глазами. Ему уже всё равно было, сам он умрёт или жить останется. Он жуть как устал. Да и все мы устали. Нам хотелось, чтобы пришёл мир. И чем скорее он придёт, тем лучше и для маленькой Кристины, и для всех солдат, и для нас.
Вот потому-то Билли и сделал то, что сделал. Случилось это в сентябре восемнадцатого года, всего-то за несколько недель до конца войны. Хотя Билли-то, конечно, тогда ещё про то не догадывался. Все понимали, что мир не за горами, но никто не мог сказать, когда точно он наступит. Каждый день армия продвигалась вперёд. Мы покинули окопы, в которых просидели так долго. Мы наступали по всему фронту, а фрицы отходили назад.
Случилось это возле деревни под названием Маркуэн, или как-то так. Мы-то звали её на свой лад: Маркинг. Беда с этими иностранными названиями – что французы, что бельгийцы, они ведь всё произносят не как мы. Не по-людски, короче говоря. Но, как бы ни звалась та деревня, мы пытались её взять. Местность была незнакомая, фрицы там окопались с толком, да ещё попрятались в домах – в тех, что не рухнули от снарядов. И они нам задавали жару, обстреливали нас из чего только можно – и из пулемётов, и из винтовок. Некоторых парней мигом скосило, остальные нашли укрытия. Но только не Билли. Он пополз вперёд, подобрался к врагу поближе и закидал гранатами пулемёт. Его ранили, а ему хоть бы что. Тогда и вся рота, глядя на Билли, вскинулась в атаку. Убитых много было в тот день. Нехорошо это. Убивать – всегда нехорошо. Если кто тебе по-другому скажет, не верь ему, сынок.
Но сражение ещё не закончилось. Нам надо было переправиться через канал и дожать фрицев на том берегу. Фрицы палили по Билли без удержу, но Билли и в ус не дул. Просто делал своё дело, а о фрицах и думать забыл. Он укладывал доски через канал, получался вроде как мост, чтобы нам перейти. А мы между тем стреляли и стреляли, чтобы фрицев унять хоть немного. Так мы и перешли канал по тем доскам, что набросал Билли. Немцы наседали со всех сторон, пытались отбросить нас назад, на тот берег.
Но Билли это не заботило. Он не собирался возвращаться на тот берег. Вслед за Билли мы прорвались вперёд. Билли дважды ранили, но он не сдавался. Он собирался покончить с войной здесь и сейчас, собственными руками. Чтоб никакой отныне войны, и точка. В бою ведь как: или ты убиваешь, или тебя убивают. Есть свои, а есть враги. Вот закончится война, тогда и поразмыслим, правильно это или нет. А в пылу сражения солдату не до того.
Но после сражения всё по-другому. Бой утих. Повсюду лежали убитые и раненые: и наши ребята среди них, но по большей части немцы. В такие-то минуты ты и понимаешь, что натворил. Мы победили, да, но радости от этого не было никакой. И никогда не бывает. Ни радости, ни ликования. Мы чувствовали только облегчение. Мы всё-таки уцелели – хоть в этот раз. Довольно с нас и того.
Мы и пленных тогда взяли – много, десятка три, а то и больше, если память меня не подводит. Тощие они были, голодные, краше в гроб кладут. Да и мы от них не особо отличались. Офицер сдался Билли и вручил ему свой пистолет. Он, как и все мы, понимал, что это Билли выиграл бой – чуть ли не в одиночку. Мы всех немцев обыскали: не припрятал ли кто оружия, гранату, там, или нож. Говорить нам с немцами было не о чем, да и немцам с нами тоже. Мы с ними сигаретами делились. С виду-то они неплохие парни. Молоденькие, некоторые совсем ещё мальчишки. Даже жалко их как-то. А вокруг тихо так, словно после бури.
Тут-то и показался из дыма этот фриц. Смотрим: стоит ярдах в двадцати от нас с винтовкой в руках. В нас не целится, просто так её держит. А потом поворачивается и бредёт прочь. Но Билли ему кричит, чтоб остановился, и тот слушается. Мы на него наставляем пяток стволов, но Билли стрелять не велит. Сам-то он с револьвером, держит фрица на прицеле и показывает ему знаками: мол, бросай оружие. Но солдат стоит, словно в забытьи. Невысокий такой, голова не покрыта, шинель вся перемазана. Стоит и таращится, будто и не на нас даже, а куда-то сквозь нас. У парня прямо на лице написано, что он ждёт пули. Он ладонью тёмную прядь со лба откидывает, сам стоит, плечи распрямив, а винтовку не выпускает. Ну мы все, понятно, готовимся в него стрелять. А Билли и говорит: «Не надо, ребята, не стреляйте. Мы их всё равно побили. Пускай он идёт своей дорогой. Теперь-то уж он в нас стрелять не станет». И Билли сам шагает к немцу и кричит ему: «Ступай домой, фриц, всё закончилось! Войне конец! Проваливай, а то передумаю!»
И Билли поднимает револьвер и стреляет в воздух, нарочно над головой парня. А тот кивает, смотрит на Билли, кладёт винтовку, разворачивается и уходит. Мы смотрим ему вслед и радуемся, что не убили его, потому что Билли был прав: нет больше нужды никого убивать. Для всех нас этот солдат, который развернулся и пошёл домой, означал только одно: война закончилась раз и навсегда. И скоро мы, как тот немец, отправимся домой.
А Билли нагнулся и подобрал с земли отстрелянную гильзу. «Вот мой последний патрон на этой войне, – объявил он. – Я стрелял не от злости и никого не убил. Сохраню эту гильзу как напоминание».
За героизм, проявленный при Маркуэне, Билли вручили Крест Виктории – а такие награды кому попало не достаются. Крест Виктории чаще дают посмертно – тем, кто погиб, совершая свой подвиг. Да и Билли-то как выжил, непонятно. Он всё говорил, что это чёрный камешек его выручил. Дескать, с этим камешком госпожа Удача была на его стороне. Повалялся в госпитале с месяцок наш Билли и снова стал как новенький. То есть почти как новенький. Хромал он с тех пор на одну ногу. Но всё равно в Букингемский дворец[15] явился при полном параде – ему там через несколько недель вручали Крест Виктории. Сам король Георг Пятый Крест ему на грудь повесил.
Король сказал, что Билли великий герой и что страна им гордится. А Билли возразил, что вы, дескать, заблуждаетесь, ваше величество. «Герои – они храбрые, сэр, – ответил тогда Билли. – А во мне храбрости не больше, чем в любом другом».
Билли так и подмывало объяснить его величеству, что все свои подвиги он совершил не во имя короны и Британии, а ради маленькой Кристины и своих товарищей. Он просто хотел, чтобы мир настал побыстрее. Но у Билли не хватило духу выложить это всё королю. А потом он жалел, что не хватило.
Дяденька умолк. Мама крепко спала, я это чувствовал, слышал, как она дышит рядом. История закончилась – вернее, я так думал, – и мне вдруг стало казаться, что мрак вокруг меня сгущается. Лучше бы дяденька продолжил говорить, а то эта темнота так и лезет со всех сторон.
– Это всё? – на всякий случай уточнил я.
Внезапно вспыхнул огонёк. Он осветил купе и лицо нашего попутчика от подбородка. Дяденька грустно улыбался.
– Хотел бы я, чтобы это было всё, сынок, – вздохнул он. – Но боюсь, до конца ещё далеко. Очень далеко. И у нас только три спички.
Часть третья
Взгляд, который может убить
1
– Пускай твоя мама поспит, я так думаю, – прошептал дяденька, наклонившись ко мне. – Не будем её будить, да?
– Я не сплю, – подала голос мама, открывая глаза. – Я всё слышала, до последнего слова. Пока что очень даже славная история получается. Но вы не рассказали, что сталось с вашим Билли после войны.
Спичка уже догорала. Дяденька встряхнул её, и купе снова погрузилось во тьму.
– Я как раз к этому подошёл, – пояснил наш попутчик. – Просто хотел убедиться, что вы оба не спите, чтобы самому с собой не беседовать.
– Мам, а нам долго ещё стоять в туннеле? – спросил я. Мне вдруг снова сделалось не по себе. Спичка погасла, и темень вокруг стала такой плотной, такой беспросветной. А ведь у нас только три спички! – Долго ещё?
– Пока снаружи не будет безопасно, – ответила мама. – Самолёт нас тут не достанет, да, Барни? Мы здесь как в домике. – Мама погладила меня по руке и легонько сжала. – Правда же, мистер?
– Даже лучше, чем в домике, – подтвердил дяденька. – Не во всяком домике нынче укроешься. Уж точно не в Ковентри, вы ж понимаете.
– Что верно, то верно, – откликнулась мама. – А знаете, папа Барни тоже был на прошлой войне. Только не в окопах, как вы и ваш Билли, а в Палестине[16]. Он там за лошадьми ходил. В лошадях он знает толк. Никто не мог так поладить с Большим Чёрным Джеком. С лошадьми папа управляться мастер, да, Барни? Он ведь и вырос с лошадьми, помогал дедушке уголь развозить. Креста Виктории у него нет, конечно, но кое-какие медали имеются. Жаль, пропали они во время бомбёжки вместе со всем имуществом. Осталось у нас только то, что на нас было, да немножко разных разностей в чемодане у вас над головой. И на том спасибо, что сами живы, а ведь про многих в Ковентри этого не скажешь.
– Это да, – согласился дяденька. – Вряд ли известно, сколько погибло. Верно, не одна тысяча.
– Об этом мне и думать тяжко, – отмахнулась мама. – Давайте о чём-нибудь другом потолкуем, ладно? Ни к чему мальчика расстраивать. Так что, вы говорите, случилось с Билли, когда он вернулся с фронта? Где он сейчас? Снова отправился на войну, как папа Барни? Я его отпускать ох как не хотела. Ему ведь уже за сорок. Я ему говорю, что возраст у него не тот, но он разве станет слушать? – Мамин голос задрожал.
Я услышал, как она открыла сумочку и достала носовой платок. Дяденька, наверное, тоже это услышал и решил продолжить свою историю.
– Конечно, Билли хотел на войну, как не хотеть? – заговорил он. – Но его не пустили из-за раненой ноги. Эти старые раны никогда не излечиваются. Ему сказали, что он и по возрасту не годится. Он несколько раз пытался, всё тыкал им в нос свои медали: и Крест Виктории, и Воинскую медаль, и медаль «За доблестное поведение», и остальные. Но всё попусту. Дали ему от ворот поворот. И скажу я вам, из-за этого Билли переживал больше всего. Ни о чём в жизни он так не горевал. Поверьте мне на слово, причина для переживаний у него имелась, да ещё какая. Из всех англичан ему первому надо бы попасть на эту войну. Билли считал, что война эта случилась целиком по его вине.
– Как это так? – удивилась мама. – Как такое может быть? Все знают, что пакостник Адольф во всём виноват.
Дяденька ответил не сразу.
– Тут не поспоришь, – наконец произнёс он. – В том-то и беда. Я лучше расскажу вам всё по порядку. Вы тогда и поймёте, как мы очутились в этом туннеле, и почему случилась война, и при чём здесь наш Билли.
Он замолчал надолго, словно обдумывая, что сейчас нам скажет, а потом продолжил:
– Так вот, когда война закончилась, выяснилось, что Билли – рядовой с самым большим количеством наград в британской армии. Великий герой: сделал то и сделал это. Шум вокруг его персоны подняли нешуточный, но Билли слава скорее тяготила, чем радовала. «Храбрейшим из храбрых» называли его газеты, но он-то знал, что никакой он не храбрейший: все храбрейшие полегли на фронте и медали им ни к чему. Он вносил гроб неизвестного солдата в Вестминстерское аббатство[17]. Там был сам король и публики не одна тысяча. А Билли надел все свои награды, и армия им гордилась, его полк им гордился, и его товарищи, конечно, тоже. Только сам Билли ничуть не гордился. Он никак не мог забыть войну, всех этих погибших, всю эту смерть. Ему то и дело что-то о войне напоминало. Стоит на углу солдат слепой или матрос безногий, милостыню просит, идёт по улице женщина вся в чёрном – и Билли сразу вспоминает то, что не хотел бы вспоминать.
Он ещё послужил несколько лет в армии; армия ведь стала ему как семья, вот он и прикипел к ней. Но в конце концов Билли всё же решил, что пора ему оставить службу. Иначе век ему не отбиться от газет и журналистов. А Билли хотел покоя. В армии, конечно, его уговаривали не уходить, но с него уже было довольно. Так что он сдал форму и ушёл в отставку. Только взял на память то, что припрятал с военных времён в жестянке из-под печенья: снимки ребят, медали, счастливый чёрный камешек, пистолет немецкого офицера, который сдался при Маркуэне, и стреляную гильзу. Со всем этим он решил не расставаться. В свою жестянку он нечасто заглядывал. Он мечтал забыть обо всём и жить обычной жизнью. И в то же время он не хотел забывать. У него ведь и альбомы сохранились, а в них полным-полно воспоминаний.
Билли вернулся в нашу гостиницу. Работу тогда найти было нелегко, так что годилась любая, даже наша прежняя. Но гостиницу закрыли. Ему сказали, что в Ковентри есть рабочие места, на автомобильном заводе. Он туда поехал и сумел устроиться. Билли попробовал уйти с головой в работу. Но война накрепко засела у него в памяти: и вид, и звуки, и запахи, и горе. С нами, кто побывал на той войне, со всеми так: ничего-то ты не забываешь. Потому что не можешь. И хочешь, а не выходит. Билли лежал ночами без сна, а перед глазами у него стояло лицо маленькой девочки. Он даже стал вслух звать её по имени: «Кристина, Кристина». Он её часто рисовал и всё думал: что же с ней дальше было, выжила ли она, нашла ли кого-то, кто о ней позаботился. Он себе запрещал рисовать войну. Бродил по улицам Ковентри и рисовал взрослых и детишек на улицах, кошек, собор, голубей.
Голубей он любил особенно. Но иной раз сидит он возле собора, кругом голуби, а он вместо них рисует в альбоме танк, или пушку, или полевой госпиталь – пойди пойми, как так получилось. И опять принимается за портреты маленькой Кристины. Совсем не может удержаться.
На автомобильном заводе, ясное дело, мигом прознали, что Билли Байрон – герой войны и знаменитость. Кто-то видел его фото в газете. И сперва это поставило его особняком. Заводские почти что все воевали, как и Билли, и тоже мечтали забыть войну. Мало-помалу они поняли, что, да, у парня с их завода есть Крест Виктории и что парень этот хочет работать и жить спокойной жизнью. И они перестали донимать его насчёт медалей и всего прочего. А Билли только того и надо было. Просто чтобы его не донимали.
Шли годы, и Билли всё чаще и чаще вспоминал Кристину. И на заводе о ней думал, и дома, у себя в комнате. Уцелела ли она? Что с ней потом сталось? Ему непременно надо было выяснить. На бывшее поле боя, во Францию или в Бельгию, ему возвращаться не очень-то хотелось. Глаза бы его тех мест не видели. Но он понимал, что если уж искать девочку, то начинать надо оттуда.
И как-то раз летом двадцать четвёртого года он взял отпуск и поехал в Ипр, в Бельгию, искать тот полевой госпиталь возле деревни Поперинж, где несколько лет назад он оставил Кристину.
2
Билли бродил по мощённым брусчаткой улицам, сидел в кафе, искал Кристину, где только мог. Конечно, её там не было, и полевого госпиталя тоже. Билли не очень-то и запомнил, где тот располагался. Городок полностью перестроили. Всё стало по-другому, сохранились только центральная площадь да кафе. Билли показывал всем встречным портреты Кристины. Он исходил все окрестные деревни, расспрашивал местных, не знает ли кто девочку-сироту по имени Кристина. И по дороге ему постоянно попадались кладбища – много-много рядов могил, тысячи и тысячи крестов. Он нашёл могилу Гарольда Мёртона и постоял рядом под дождём, пытаясь припомнить лицо Гарольда. Он не смог. Он помнил только, как тот погиб. Куда ни глянь, повсюду были окопы и воронки, многие дома так и лежали в развалинах. Но и строили кругом много, а на месте окопов, грязи и колючей проволоки теперь частенько зеленели поля и луга. Там щипали травку коровы и овцы. И от этого у Билли на душе делалось радостнее, в нём рождалась надежда.
Но никто не слышал о Кристине, никто не узнавал её по портретам. Билли расстраивался, конечно, хотя не удивлялся. Всё-таки то были не фотографии, а рисунки, да и на тех – маленькая девочка. А нынче Кристина, должно быть, уже не маленькая.
В последний день Билли сидел в открытом кафе на главной площади Ипра и потягивал пиво. Пиво такое он помнил ещё с военных времён. Яичница с жареной картошкой и пиво – вот был его любимый солдатский обед. Единственное хорошее, что он видел на войне. У ног Билли уселась кошка. Сидела и смотрела на Билли снизу вверх. Он вытащил альбом и стал её рисовать. И вдруг чувствует: кто-то заглядывает ему через плечо. Оказалось, официантка. Она и спрашивает его на ломаном английском: «Вы художник?» А Билли ей: «Да, в общем-то, нет». Тут поднимается ветер, ворошит страницы альбома и раскрывает прямо на портрете Кристины. Билли как раз утром его нарисовал: Кристина на носилках, какой он её видел в последний раз. А внизу подписано имя.
Официантка тогда наклонилась, посмотрела внимательно и говорит: «Что это за девочка?»
«Я эту девочку знал немного, – объясняет ей Билли. – Давно, ещё в войну. Она, верно, была сиротой, а я солдатом. Я отнёс её в госпиталь».
Официантка опять посмотрела ещё внимательнее, полистала альбом и, похоже, заинтересовалась. А потом и говорит тихонько так: «Вы её много рисовали. Думается мне, я знакома с этой девочкой. Если я не ошибаюсь, мы с ней вместе учились в монастырской школе после войны. Да, это точно Кристина. Кристина Бонне, я уверена. Вы так хорошо её нарисовали».
«Вы её знаете! – обрадовался Билли. – Где она? Вы знаете, где она живёт?»
«Где живёт, не знаю, – ответила официантка. – Мы с ней давно не виделись, но мне кажется, она работает учительницей в нашей прежней школе».
В тот же день Билли встал у школьных ворот и принялся ждать. Кристину он узнал сразу же: она выехала со школьного двора на велосипеде.
«Привет, Кристина, – сказал ей Билли. – Ты меня не помнишь». И тут его словно прорвало: он как давай взахлёб объяснять Кристине, кто он такой. Кристина поначалу опешила. Она, понятное дело, толком его не помнила. Но, по её словам, она запомнила, как солдат нёс её по дороге. И полевой госпиталь помнила, и доктора, а после она попала в монастырь, и там за ней приглядывали до самого конца войны. Они шли рядышком и разговаривали. Наконец-то Билли нашёл свою Кристину.
Ну и если коротко, то Билли с тех пор навещал её каждое лето – и так несколько раз. Потом Кристина сама приехала погостить к нему в Ковентри. А после они поженились и жили счастливо. У каждого на сердце таилась своя печаль. Родных они оба потеряли, зато стали утешением друг для друга. Через какое-то время Кристина нашла работу в местной школе. И уже совсем скоро она гордилась тем, что во всей стране не сыщется больше детей, которые, как её ученики, сосчитают до десяти по-фламандски. Это её родной язык, фламандский[18]. Билли с Кристиной и своих детишек хотели завести, да всё у них не выходило. Но их согласия это никак не нарушило. Всё-таки сами они пережили войну, а ведь многие из тех, кого они оба знали, не пережили. У них был дом и работа. И главное, сами они были друг у друга.
Но призрак той войны снова явился к Билли и принялся его донимать. Причём явился он оттуда, откуда никто его не ждал.
Дяденька глубоко вздохнул, словно ему не очень хотелось продолжать.
– А дальше будет про то, как призрак донимал Билли? Это история про привидения? – оживился я. – Мне такие нравятся.
– Ш-ш-ш, Барни, – одёрнула меня мама. – Не перебивай джентльмена.
– Нет, сынок, – ответил дяденька. – Привидений в моей истории, боюсь, не ожидается. Но в каком-то смысле то был именно призрак, и он по-настоящему Билли донимал. А началось всё в кино. Кристина с Билли обожали ходить в кино. Любимое это было у них развлечение. Кристина очень восторгалась тем красавчиком из Голливуда, Дугласом Фербэнксом-младшим.
– Вот и я тоже, – подхватила мама. – До чего видный мужчина!
– И Кристина так считала, – хмыкнул дяденька. – Поэтому ей надо было непременно смотреть все фильмы с Дугласом Фербэнксом. Однажды в субботу после обеда Билли с Кристиной отправились в кинотеатр «Рокси». На афише в тот день значилось: «Робинзон Крузо. В главной роли Дуглас Фербэнкс-младший». Они купили в кассе билеты и прошли в зал.
Билетёрша показала их места. В зале уже к тому времени погас свет, и началась кинохроника. И вдруг все как давай свистеть, топать и улюлюкать. Билли с Кристиной уселись, и тут-то им стало ясно, отчего весь шум-гам. С экрана смотрел германский фюрер, Адольф Гитлер, собственной персоной. Заходился, как обычно, в припадке ярости – весь взмыленный, слюной так и брызжет. По радио его речи передавали частенько, но Билли как слышал его, так сразу выключал: Кристина из-за него очень расстраивалась. Но в кино-то Гитлера так просто не заткнёшь. Приходилось волей-неволей сидеть и слушать.
Слов, конечно, никто не понимал, но общую суть в зале уловили. По самому Гитлеру всё читалось как с листа: голос исступлённый, в глазах ненависть, кулаками машет. Он был в форме, выступал с трибуны на каком-то факельном шествии – такое уже показывали, и не раз. Людей там столпилось видимо-невидимо. Тысячи солдат шагали строем; каски у всех одинаковые, что твоя кастрюля. Билли всего этого насмотрелся ещё с прошлой войны. Толпа Гитлера слушала, будто заворожённая, ловила каждое его слово. И в ответ ревела от восторга. От приветствий оглохнуть можно было – прямо безумие какое-то. Толпа орёт что есть мочи, все салютуют на этот их нацистский манер. А Гитлер стоит, весь такой довольный, напыщенный, купается во всеобщем поклонении. Большой палец под ремень подсунул, а сам руку вскидывает в ответ, войско своё оглядывает. Будто он римский император.
Билли с Кристиной смотрели, и у обоих на сердце делалось всё тревожнее. Гитлер на экране махнул толпе – мол, тихо, тихо – и продолжил речь. И на каждой фразе махал руками, как ненормальный. Народ в кинотеатре «Рокси» никак не унимался: все так и покатывались от хохота, передразнивали Гитлера, гримасничали. И Билли с Кристиной смеялись вместе со всеми. Чтобы какой-то бесноватый их запугал – да не бывать этому никогда.
И внезапно в кинохронике пропал звук, осталась только картинка. Гитлер онемел. Зато его лицо занимало весь экран – искажённое ненавистью, пышущее злобой. И почему-то беззвучие оказалось страшнее крика. Зрители в зале умолкли. Билли глядел на экран и без всяких слов понимал, что Гитлер имеет в виду. Всё, что он хотел сказать, было у него на лице и во взгляде его тёмных глаз. Эти глаза смотрели с экрана прямо на Билли, только на Билли, – так ему тогда почудилось, – и в глазах этих пылала чёрная ярость. Такой взгляд, казалось, может убить.
В тот миг, когда Гитлер посмотрел Билли прямо в глаза, тот вдруг почувствовал, что взгляд ему знаком. Что он уже видел этого человека – и не на экране, а лицом к лицу. И когда Гитлер поднял руку и откинул волосы со лба, Билли осенило. Он догадался, кто это глядит на него с экрана и где они встречались, и вспомнил всё, что тогда меж ними произошло.
Кристина, вцепившись в руку Билли, отвернулась от Гитлера и уткнулась мужу в плечо. И Билли тогда подумалось, что, наверное, каждый в кинозале охотно сделал бы то же самое. Страх сковал их всех – тот страх, от которого тело и душа цепенеют. И спасения от такого страха нет. Никто больше не свистел, никто не смеялся, не улюлюкал. Зал словно затаил дыхание и ждал, что будет. Все боялись, и каждый понимал, что ничего поделать не сможет, что Гитлер неотвратимо совершит задуманное. Но Билли-то понимал ещё кое-что. Он так и уставился на экран, не в силах отвести взгляд. И в голове у него крутилось: неужели правда? Чем дольше он смотрел в глаза Гитлеру, тем меньше у него оставалось сомнений. Этот разжигатель войны сейчас надрывается и изрыгает яд с экрана из-за него, из-за Билли Байрона. Потому что он, Билли, спас ему жизнь. И случилось это много лет назад при Маркуэне.
Наш попутчик примолк. Поезд тяжко вздохнул, как будто тоже слушал историю вместе с нами и тоже ждал продолжения. И в тишине ко мне снова незаметно подкралась тьма. Я ухватил маму за руку и стиснул покрепче.
– Ну и ну! – изумилась мама. – Поверить невозможно!
– Билли верил, – отозвался дяденька. – А значит, и я верю.
– Зажгите, пожалуйста, ещё спичку, – попросил я. – А то совсем темно.
Я услышал, как дяденька взял коробок, открыл его. Мне не терпелось увидеть свет.
– А ну-ка! – сказал дяденька. Он чиркнул спичкой раз, другой. Спичка никак не загоралась. – Бог троицу любит, – пробормотал он.
И тут он оказался прав. Спичка вспыхнула, осветив его лицо и разогнав мрак.
3
– Ну вот, Барни, солнышко, – ласково сказала мама. – Теперь всё хорошо, да? Не о чем волноваться. – Но волноваться было о чём: ведь спичка-то прогорала на глазах. – Вы рассказывайте дальше, мистер, – попросила мама. – Барни нравится слушать, да, Барни? Ему так всё-таки полегче.
– Как скажете, миссус, – согласился дяденька и продолжил свою историю: – Билли не мог больше смотреть на экран. Он просто встал и вышел из зала, а Кристина вышла следом. На улице Билли слова не вымолвил, шагал домой молча. А дома он весь вечер просидел в своём кресле у камина, уставившись на огонь. К ужину даже не притронулся. Кристина не стала лезть с расспросами. На него такое накатывало время от времени. Когда его отпускало, он шутил насчёт своей хандры, называл её «кислыми деньками». Пока он хандрил, ему надо было, чтобы его никто не трогал, и оно само мало-помалу проходило. Билли снова становился собой. Это война его так донимала, Кристина знала. Она, бывало, пыталась его подбодрить, да куда там.
Но в тот раз Кристина почуяла неладное. «Кислые деньки» никак не проходили – день за днём, неделя за неделей. Так долго, что Кристина уже начала тревожиться: а вдруг им и вовсе конца не будет? Может, Билли к доктору отправить, думала она, да только как ему сказать? Скажешь, так он ещё сильнее расстроится, а ведь и так весь потерянный ходит.
Прошёл месяц, а то и больше, и наконец Билли объяснил Кристине, что на него нашло. Как-то ночью они лежали бок о бок в постели, но каждый знал, что другой не спит. И тут-то Билли и заговорил. «Это он, Кристина, – сказал Билли. – На сеансе в „Рокси“, помнишь? Ошибки тут быть не может. Я его взгляд где хочешь узнаю. Мне его в жизни не забыть. Он в кинохронике смотрел точно как тогда, много лет назад, на войне. А видела, как он волосы со лба откинул ладонью? Он же всё время так делает, верно? Никто другой так не делает. Это он, говорю тебе. Это Гитлер».
Кристина никак не могла понять, о чём толкует Билли. Они к тому времени уже лет десять были женаты, если не больше, но Билли о войне почти ничего не рассказывал. А сама Кристина не допытывалась. Она знала, конечно, обо всех его медалях и что он герой. Она гордилась мужем – сильнее, чем он сам собой гордился. Но медалей она никогда в глаза не видела и не просила показать. Медали вместе с прочими воспоминаниями Билли запрятал далеко-далеко. В разговорах война поминалась нечасто. Потому что начнёшь о ней говорить, и все её ужасы словно бы возвращаются. А Билли с Кристиной мечтали, чтобы ужасы эти исчезли, растворились на дне памяти. Они оба смотрели вперёд, а назад оглядываться не желали. Все эти годы у них действовал вроде как негласный уговор: о войне ни слова. И Билли впервые тот уговор нарушил.
«Хочу кое-что тебе показать», – заявил он. Включил свет, вылез из постели и вытащил из-под кровати жестянку от печенья. Ту самую, где хранились памятные военные вещицы: снимки товарищей, пистолет немецкого офицера и счастливый чёрный камешек из Бридлингтона, который Билли носил в кармане и который не раз его спасал. И медали его там лежали, и пустая гильза от последнего за ту войну выстрела – от предупредительного выстрела над головой немецкого солдата. Тогда неизвестного солдата, а теперь известного.
Билли разложил медали на постели перед Кристиной. «Вот Крест Виктории, – принялся объяснять он. – С виду неказистый, правда? Другие-то вон как блестят, а он нет. И ленточка простая, старенькая. Но это из-за него весь сыр-бор. Мне его сам король вручил за сражение в самом конце войны. Деревня называлась Маркуэн, от неё немного осталось. Бой закончился, дело наше мы сделали. Повсюду убитые лежали и раненые, наши и их, но больше их. Да ещё в плен мы взяли несколько десятков. И вот тут-то этот фриц и объявился. Дым рассеялся, и мы смотрим: он стоит всего ярдах в двадцати от нас. И винтовка в руке. А я ребятам говорю, не стреляйте, он-то стрелять не собирается. Мы на него глядим, он на нас глядит. И так тихо кругом, Кристина. Тишина после боя – ничего нет тише этой тишины. Никто из нас не шелохнётся, даже мизинцем не пошевелит, и он тоже. И мы молчим. Мы все будто уснули, будто нам сон снится. А потом я стреляю в воздух и машу фрицу: проваливай, дескать, ступай домой. А он мне кивает и волосы вот этак рукой откидывает. И уходит.
Это он и был, Кристина, клянусь тебе. Адольф Гитлер. Тогда в кино я на него глянул – глаза-то на экране те самые. Гитлер, он ведь смотрит не как все люди. Он будто сквозь тебя смотрит, и тот солдат-фриц в точности так смотрел. Никогда я того взгляда не забуду. И теперь что выходит-то, а, Кристина? Я ведь мог его на войне пристрелить, покончить с ним раз и навсегда. А сейчас он нас втянет в новую войну. Ты только послушай его. Помяни моё слово, втянет».
Кристина попыталась его успокоить. Это совсем не обязательно тот самый солдат, сказала она. Может, он просто похож на Гитлера. Столько времени прошло. Память – штука коварная, мало ли какие у неё причуды. И не надо голову себе забивать, а то так и заболеть недолго. Да и вообще, может, и не будет никакой войны. Никто ведь заранее не знает.
Шли недели, и Билли изо всех сил внушал себе, что Кристина права. Очень уж хотелось, чтобы она оказалась права, прямо до смерти хотелось. Вот он и старался выкинуть Гитлера из головы. Но ничего у него не получалось. Та кинохроника словно крутилась у него перед глазами. И стоило Гитлеру заговорить по радио или мелькнуть на экране, Билли тут же заново убеждался, что память его не подводит. С газетных снимков на него смотрели те же глаза, и Билли знал, что ошибки тут нет. Кристина всё силилась его разуверить, твердила, мол, быть того не может, но Билли с ней спорил, стоял на своём. В конце концов Кристина отступилась и решила зайти с другого конца.
Ну хорошо, пускай это правда, сказала Кристина. Но ведь Билли ни в чём не виноват. Он просто поступил по совести. Быть милосердным, хоть бы даже и с врагом – разве это плохо? И потом, откуда ему знать, что тот солдат, которого он спас, обернётся чудовищем? Но как ни усердствовала Кристина, Билли не давало покоя то, что он сделал. В нём едва теплилась искорка надежды, что тот фриц всё-таки не Гитлер. Да, он такой же невысокий, темноволосый, волосы со лба откидывал по-особому, но это не Гитлер. Может быть, надо послушать Кристину, повторял себе Билли. Это всё причуды памяти. Кристина правильно говорит: столько лет прошло.
Но слабенькая искорка надежды вскоре погасла. Однажды утром Билли зашёл в библиотеку, хотел что-нибудь взять домой. И заметил на полке книгу под названием «Адольф Гитлер»
Он снял её с полки и открыл. В середине там были вклеены фотографии. Билли разглядывал их, и сердце у него стучало всё чаще. А при виде одного фото оно чуть из груди не выскочило.
На военном снимке группа немецких солдат в фуражках позировала у кирпичной стены. Никто не улыбался, все смотрели прямо в камеру.
И Билли мигом узнал Адольфа Гитлера. Самый низкорослый среди солдат, он стоял с краю, держась как бы немного наособицу.
Фриц, которому Билли спас жизнь. И под фото подпись: ефрейтор Адольф Гитлер. Теперь вопросов не осталось и надежды тоже. Это был он.
Часть четвёртая
Орёл на снегу
1
Билли шагал домой с книгой в руке, и по пути ему попался привокзальный лоток с газетами. Мальчуган-газетчик выкрикивал последние новости: «Войска Гитлера вступили в Австрию! Гитлер вторгается в Австрию!»[19]
Билли так и застыл среди улицы. «Это я во всём виноват, – подумал он. – И сейчас виноват, и ещё много раз буду виноват – во всём, что натворит Гитлер». Он, Билли Байрон, мог остановить его двадцать лет назад при Маркуэне, но не остановил. Билли не сомневался, да и мало кто тогда сомневался: рано или поздно Гитлер обратит свой взор на Британию. Это лишь вопрос времени.
– Тут он в точку попал, – раздался из темноты мамин голос. Я-то решил, что она спит, а оказывается, нет. – Я к тому, что ведь это уму непостижимо. Ваш друг Билли – Билли Байрон, правильно? – он мог просто нажать на спусковой крючок. И тогда, может статься, мы сейчас не воевали бы, и папа Барни не уехал бы от нас в пустыню, и никакого Дюнкерка[20] не было бы, и Лондон не бомбили бы, и Ковентри. И столько народу бы не погибло. Ведь это Гитлер всему виной, пакостник паршивый. У нас всё ещё был бы наш дом. А у дедушки – его любимец Большой Чёрный Джек. Одна только пуля – и все эти напасти не случились бы с нами. Всего одна пуля! Эта ваша история… Ничего, если я спрошу? Не хочу показаться невежливой. Но вы твёрдо уверены, что это не выдумки? По мне, так не очень-то похоже на правду. А вы не могли бы зажечь ещё одну спичку? Спица куда-то задевалась, никак не найду. – Мама копошилась на сиденье возле меня в поисках спицы. – И когда только этот поезд тронется?
Я слышал, как открывается коробок. Дяденька попытался зажечь спичку, но та только стрельнула искрой и тут же погасла.
– Вот тебе на. Отсырели, должно быть, – проворчал он. – Эти спички надёжные, так что не беспокойтесь. – Но я всё-таки беспокоился. – А ну-ка! – Он чиркал и чиркал, и наконец, к моему огромному облегчению, спичка вспыхнула. Мама тут же отыскала потерянную спицу – та закатилась в щель между сиденьями.
Я лелеял каждую секундочку, пока горела спичка. И со страхом следил, как она прогорала. Осталась всего одна. Пусть уж дяденька рассказывает дальше свою историю. А то спичка вот-вот погаснет.
– Но это же всё по-честному, да ведь? – уточнил я. – Что там дальше было? Что случилось с Билли?
– Ещё как по-честному, сынок, – тихо произнёс дяденька. – Хотя лучше бы не по-честному. Та история стала для Билли сущим проклятием. Сидела у него в мозгу как заноза. Он никому не рассказывал о спасённом фрице, только Кристине. Но его товарищи на заводе стали замечать, что с Билли творится что-то не то. Он ходил весь сам не свой, замкнулся, видно было: что-то его гложет изнутри. Все, ясное дело, знали, что он воевал, и подвиги совершал, и насмотрелся всякого. На заводе чуть не все были такие, как Билли, – повидавшие войну и мечтавшие о ней забыть.
Дяденька тряхнул спичкой, и она погасла. Мы снова очутились в самой чёрной черноте. Но я мысленно запретил себе бояться. Лучше я буду слушать внимательно, решил я. Если уйду с головой в историю, то и темнота нипочём.
– Товарищи Билли на заводе всё понимали, – продолжал дяденька, – или думали, что понимают. Они, как и Кристина, из кожи вон лезли, чтобы его ободрить. Но многие отступились – да так, пожалуй, было и к лучшему. Он каждое утро приходил на завод, делал свою работу, вечером возвращался к Кристине. Но всё время его преследовала мысль о том, что он совершил или, точнее, не совершил. Ни на минуту его эта мысль не покидала.
Он больше об этом не заговаривал даже дома, всё держал внутри, ушёл в себя, а между тем с каждой неделей, с каждым месяцем новости из Европы делались всё хуже и хуже. Что ещё натворит Гитлер? Куда ещё он вторгнется? Когда настанет наш черёд? Все кругом только о том и толковали. И все подмечали, как переменился Билли. Он словно в скорлупе спрятался. Держался отстранённо на заводе и с друзьями, даже с Кристиной сделался как чужой. Не шутил насчёт «кислых деньков». Они с Кристиной перестали ходить в кино, да и вообще редко куда-то выбирались. Он даже рисование забросил, к альбомам и не притрагивался. Кристина знала, что это очень дурной знак. Ведь рисовать-то он просто обожал. А теперь вот разлюбил. Вся жизнь превратилась в «кислые деньки», и, казалось, Билли никогда уже не найдёт в себе сил оправиться.
Кристина, однако, не сдавалась. Она надеялась, что однажды Билли сумеет обуздать свою хандру, что он снова станет прежним Билли, которого она любила, который её когда-то спас. Потому что в глубине души он таким и остался. Много лет назад этот прежний Билли поступил по совести. А сейчас он из-за своего поступка страдает и мучается виной.
И вот в сентябре тридцать восьмого года – каких-то пару лет назад, а будто бы вчера – наш премьер-министр мистер Чемберлен отправляется в Баварские Альпы, в местечко Берхтесгаден, повидать мистера Гитлера в его резиденции под названием Бергхоф. И там мистер Чемберлен делает всё возможное, чтобы договориться с мистером Гитлером. Помните? Нынче-то мы сообразили – да и тогда неплохо бы сообразить, – что с дьяволом договориться невозможно. Но наш мистер Чемберлен возвращается домой, весь довольнёшенек, размахивает бумагой и объявляет на весь свет, что всё тики-так. Они с герром Гитлером всё уладили. «Я привёз вам мир», – говорит нам мистер Чемберлен[21]. Ну и правда, привёз. Ещё с годик у нас был мир. До чего ж хотелось верить, что войны не случится! Да только мало отыскалось таких доверчивых. И Билли Байрон уж точно не из них.
– Если хотите знать, я Чемберлену не поверила, – громко провозгласила мама. – И папа Барни не поверил, и дедушка. С Гитлером договариваться, как наш премьер-министр, – это редким олухом надо быть. Но дедушка часто повторяет: без толку винить Чемберлена. Он ровно как курица, что чует проныру-ли`са возле курятника. Хочешь, чтобы куры были целы, – так гони в шею лиса, а лучше пойди на него с ружьём да пристрели. Вот как надо поступить. Папа Барни этим и занят. Он пошёл с ружьём на лиса. Он у нас получит своё, этот лис Гитлер, да, Барни?
– Забавно, что вы так сказали, – ответил дяденька. – Вот Билли о чём-то таком и размышлял всё время. И чем больше он размышлял – а о другом он почитай и вовсе не думал, – тем больше исполнялся решимости. Он должен исправить ошибку, совершённую много лет назад. Но он никак не мог уразуметь, что же ему делать-то, да и вообще, возможно ли что-то сделать. Ну и в глубине души он ещё самую малость надеялся, что всё-таки обознался. Что спасённый им фриц просто очень похож на Гитлера, но не сам Гитлер.
И однажды как гром среди ясного неба раздаётся тот телефонный звонок. На заводе «Стандард», где работал Билли, в кабинете управляющего звонит телефон. У Билли как раз перерыв на чай, он сидит себе тихо и никого не трогает. Тут вдруг прибегает управляющий мистер Беннет, весь такой взбудораженный, и говорит Билли, чтобы тот скорее шёл к телефону по очень срочному делу. Билли, понятно, бегом в кабинет мистера Беннета. Он-то решил, что с Кристиной стряслась беда – несчастный случай какой-нибудь или заболела, в больницу попала. Поэтому Билли бежит, а сам чуть с ума не сходит от переживаний.
Голос в телефоне очень знакомый. Только Билли никак не может припомнить лица и имени, кто же это может быть.
«Уильям Байрон? Это вы, мистер Байрон? – говорит мужчина на том конце провода. – Прошу прощения за беспокойство, но мне необходимо кое-что вам сказать». А Билли всё мучается: кто же это? Но тут сам голос ему сообщает, кому он принадлежит, а Билли слушает и только диву даётся. «С вами говорит премьер-министр, мистер Байрон, – произносит голос. – Я Невилл Чемберлен. И мне необходимо обсудить с вами дело чрезвычайной важности».
2
Билли ушам своим не поверил: сам премьер-министр! От волнения у Билли язык отнялся, и он ни слова не сумел выговорить.
«Вы, должно быть, знаете, мистер Байрон, – тем временем продолжал Чемберлен, – что не так давно я ездил в Германию и наносил визит господину Гитлеру в его горной резиденции. И там господин Гитлер поведал мне удивительную историю. Я обещал по возвращении рассказать об этом вам, поскольку вы к той истории имеете прямое отношение. Господин Гитлер сообщил мне, что в самом конце прошлой войны, в сентябре тысяча девятьсот восемнадцатого года, в сражении при Маркуэне ему сохранил жизнь английский „томми“[22]. Тот миг навеки запечатлелся в его памяти. Потом господину Гитлеру попалась фотография в газете, и он выяснил, что „томми“, совершивший тот акт милосердия, это вы, мистер Байрон. Он узнал вас на снимке, где его величество король вручает вам Крест Виктории. Он сам продемонстрировал мне вырезку из газеты. Он хранит её до сих пор. Затем господин Гитлер провёл меня к себе в кабинет и показал картину на стене. На той картине изображены вы, мистер Байрон. Вы несёте на плечах раненого в полевой госпиталь. Автор картины – какой-то итальянский живописец. Уверяю вас, весьма достойная картина. Написана вскоре после войны. Я выяснил, что вы и в самом деле доставили человека в полевой госпиталь таким образом, и у меня нет повода не доверять словам господина Гитлера. Вы участвовали в сражении при Маркуэне, не так ли?»
«Участвовал, сэр», – просипел Билли.
«Именно за это вас и наградили Крестом Виктории, не правда ли?»
«Правда, сэр».
«И вы действительно пощадили немецкого солдата в том сражении?»
«Всё верно, сэр».
«Так я и думал. Что ж, господин Гитлер, канцлер Германии просил меня передать вам его сердечную благодарность и наилучшие пожелания. Тогда, в восемнадцатом году, мистер Байрон, вы проявили сострадание, и, должен отметить, тем самым вы внесли неоценимый вклад в дело мира двадцать лет спустя. Вспоминая день своего спасения и ваш милосердный поступок, господин Гитлер пришёл в доброе расположение духа. К моей радости, он говорил о вас и в целом о британской армии исключительно с уважением и восхищением. Это помогло нам достичь глубокого взаимопонимания в переговорах и привести их к наиболее удачному, как мне представляется, завершению. Ваше в высшей степени гуманное деяние способствовало укреплению мира. До свидания, мистер Байрон, и примите мою искреннюю благодарность».
Вот и всё. Билли положил трубку.
Можете себе представить, в каком настроении Билли возвращался домой с завода. Он шёл чуть ли не вприпрыжку, ошеломлённый, ликующий. Ладно, пускай спасённый фриц и впрямь Адольф Гитлер. Но, как знать, может быть, в конце концов, это не так и страшно. Может быть, Билли всё же поступил тогда правильно. И Гитлер не такое чудовище, каким все привыкли его считать. У Гитлера тоже есть сердце. Может быть, Чемберлен не зря обещал, что привёз мир. И может быть, рядовой Билли Байрон тоже как-то помог достичь этого мира.
– Сам Чемберлен ему звонил? – перебила дяденьку мама. – Вот так запросто взял и позвонил? Откуда вам о таком знать? Откуда вам знать, что это не выдумки?
– Потому что Билли мне сам рассказал, – объяснил дяденька. – Всё-всё, до последнего слова. А Билли не будет сочинять. Я ведь говорил, что знаю его почти с пелёнок. Он много чего держит в себе – что правда, то правда, – но выдумывать нипочём не станет. Характер у него не тот.
– А это уже конец истории? – поинтересовался я.
Если честно, я даже как-то заскучал. Мне-то без разницы, правду дяденька рассказывает или сочиняет. Мне главное, чтобы конец занимательный. А обычный телефонный звонок – ну что тут занимательного? Даже если звонил сам премьер-министр.
Но скучный конец – ещё полбеды. Спичка-то у нас в запасе только одна. А поезд как стоял, так и стоит посреди черноты туннеля. Мне до зарезу требовалось продолжение. Пусть история тянется и тянется себе, пусть отвлекает меня от темноты.
– Нет, ещё не конец, – ответил наш попутчик. – Хотя славный вышел бы конец, верно, сынок? Что-то вроде «и стали они жить-поживать да добра наживать». Чемберлен привёз нам мир. Никакой больше войны. Билли очень хотел бы такого конца истории, все мы хотели. Да и я не прочь бы завершить свой рассказ на этом месте. Но ты ведь и сам знаешь: не всегда всё выходит по нашему хотению. Иначе и Ковентри никто бы не бомбил, и дом ваш стоял бы целёхонький, мы с тобою тут бы не сидели, а я бы не рассказывал эту историю. Одно я могу тебе обещать, сынок: конец у истории, может, и не такой, как тебе хотелось бы, но зато очень неожиданный. – Он помолчал недолго и возобновил рассказ: – Поначалу казалось, что всё как раз по нашему хотению и выйдет. После того телефонного звонка Билли стал почти что прежним. Снова взялся за карандаш – рисовал он тогда по большей части птиц. Особенно ему полюбился дятел, что прилетал всё время к ним в сад. Такой чёрно-белый и немножко красных пёрышек сзади. Кристина – так та была вообще на седьмом небе от счастья. Наконец-то её Билли вернулся.
Они снова начали ходить в кино. Но вот беда: перед сеансом ведь всегда крутили кинохронику. Каждый раз на экране маршировали немецкие солдаты, а Гитлер произносил свои речи, и говорил он вовсе не о мире. Однако Билли всё же надеялся на лучшее. Да и кто из нас тогда не надеялся? Но потом – когда это случилось? В марте, верно? – в прошлом году, в тридцать девятом, солдаты Гитлера вошли в Чехословакию и оккупировали её всю[23]. И тут уж ни у кого не осталось сомнений: эта армия на Чехословакии не остановится. Солдаты Гитлера потопают дальше своими сапожищами. И Билли, и все вокруг понимали, что тот хвалёный договор, которым размахивал Чемберлен, – просто бумажка. И той бумажке грош цена. Нас всех одурачили. Мы все верили в то, во что хотели верить. В то, во что Гитлер заставлял нас верить. Но после вторжения в Чехословакию у нас открылись глаза. Мы знали, чтó надвигается. И вопрос был не в том, начнётся ли война. Вопрос был в том, когда она начнётся.
Снова и снова Гитлер смотрел с экрана на Билли с Кристиной. Гитлер грозил кулаком всему белому свету. Он чванился, бахвалился, задирался, насмешничал и угрожал. В кинохрониках, выпятив грудь, ходили строем немецкие солдаты, грохотали танки, военные самолёты заполоняли небо. И Гитлер возвышался над всем этим, упивался своей властью и жаждал ещё. Всем было ясно как божий день, что этот человек – тиран, воплощённое зло и что на уме у него только война, разрушения и разбой.
И его надо как-то остановить. У Билли эта мысль никак не шла из головы. Двадцать лет назад он поступил по совести, и, как оказалось, поступил неправильно. Теперь же он должен поступить правильно. Искоренить причинённое им зло. И в один прекрасный день он принял окончательное решение. Он думал о тысячах и, может, даже миллионах тех, кто разделит судьбу Кристины. Будут лишения, страдания и горе, как на прошлой войне. И нужно это предотвратить. Нужно действовать, пока ещё не поздно. Выбора у Билли не было.
Билли поехал один, Кристине даже словом не обмолвился. Просто вышел из дому ранним утром – как обычно выходил на работу. Но в этот раз с собой он прихватил не обед, а паспорт, документы и немного денег. В чемодане, под двойным дном, он припрятал пистолет.
Тот самый, из жестянки от печенья. А в кармане пальто у него лежал счастливый чёрный камешек из Бридлингтона. Ещё он взял с собой коробку карандашей и альбом, к чемодану прикрепил маленький складной стульчик. В общем, Билли хорошо подготовился.
Все эти вещи нужны были для его плана. План Билли продумал очень тщательно, до последней мелочи. Всё, что ему теперь требовалось, – это много-много удачи, чтобы план сработал. На каминной полке Билли оставил Кристине записку. Там он написал, что ему надо отлучиться по чрезвычайно срочному делу и что он вернётся через пару недель или около того. Он просил Кристину сходить на завод, извиниться за него и предупредить мистера Беннета, что его некоторое время не будет: будто бы раненая нога вдруг дала о себе знать. А саму Кристину он просил не тревожиться. Он обязательно вернётся. И он её очень любит. Всегда любил и будет любить.
3
Когда Билли сел на утренний поезд в Ковентри, он отчётливо понимал, что намерен делать. Он собрал все сведения из книг и газет. Он твёрдо знал, куда направляется. С этим-то как раз было проще всего. Для его замысла лучшего места, чем Бергхоф, не найти. Та самая альпийская резиденция Гитлера неподалёку от деревеньки Берхтесгаден, где в прошлом году гостил Чемберлен. Билли видел фотографии этих мест и самого Гитлера – как он гуляет с собакой на фоне гор и лесов. Он читал, что Гитлер старается выбираться в Бергхоф почаще. На этом всё понятное заканчивалось и начиналось непонятное. Пока что Билли терялся в догадках, как, когда и где именно он исполнит задуманное. Его успех зависел от того, пойдёт ли всё по плану, а ещё от судьбы и от его собственной выдержки. Наверняка Билли знал только то, что это его долг, что надо хотя бы попытаться его выполнить, а там будь что будет.
Поэтому он добрался поездом до Лондона, а потом пересел на корабль и поплыл через Ла-Манш. Он ни на минуту не усомнился в своём решении. Но он глядел с кормы на белые утёсы Дувра и сам себя спрашивал: может, утёсы-то эти он видит в последний раз? И сам себе отвечал, что, да, наверное, в последний. Он будто снова попал на войну, снова совершал что-то невозможное, снова, стиснув зубы, приказывал себе просто делать своё дело. Была не была, подумал он. Как ни странно, его немного отпустило из-за морской болезни. За долгие годы он уже и забыл, каково это – плыть по морю. Корабль качало, и в животе у Билли всё чудило и куролесило. И что его дёрнуло ехать, ругал он себя. Он немного приободрился при виде французского берега, но корабль так и болтало на волнах до самой гавани.
Французский таможенник на его паспорт едва глянул. Вскоре Билли уже был в Париже, а там сел на поезд до Мюнхена. Границу с Германией поезд пересекал ночью, и эта граница отличалась от французской как небо от земли. Пограничник прошёл по всему вагону, всех подробно расспросил, у всех дотошно проверил документы. Держался он вежливо, но Билли чуял угрозу в каждом его вопросе.
«Скажите, пожалуйста, с какой целью вы едете в Германию? Что собираетесь там делать?»
«Я художник, – объяснил ему Билли. – Я хотел бы побродить по Альпам, порисовать горы, природу и птиц».
Пограничник захотел взглянуть на его работы.
Билли показал ему альбом.
Пограничник вполне удовлетворился. Даже как будто был впечатлён.
«Хорошо, – кивнул он. – Очень хорошо. Вам понравятся наши горы. Они очень красивые, самые красивые в мире. Вы позволите ваш чемодан? Я должен его проверить».
Билли открыл чемодан. Сердце у него колотилось как бешеное.
Пограничник достал сначала коробку с карандашами, открыл её. Затем извлёк пижаму, носки, одежду Билли и очень придирчиво всё изучил. Он вытаскивал вещь за вещью, пока чемодан не опустел, а потом ощупал дно. Его чуткие пальцы прошлись прямо по двойному дну, где скрывался обмотанный в ткань пистолет.
Секунды тянулись бесконечно, превращаясь чуть ли не в часы. Наконец пограничник закончил досмотр. «Вы путешествуете совсем налегке, – заметил он. – Добро пожаловать в Германию. Хайль Гитлер!»
Вот и всё. Билли облегчённо выдохнул.
На мюнхенском вокзале толпились солдаты и полицейские. Казалось, что тут чуть ли не каждый носит форму, даже дети. И повсюду красовалась свастика – и на нарукавных повязках, и на флагах, украшавших дома. Где-то играл военный оркестр: бухал барабан, громыхали тарелки, и эхо неслось по всему вокзалу. Музыка войны, подумалось Билли. Он глядел по сторонам, сознавая, что попал в страну, которая готовится к войне. И ему это только прибавило мужества.
В Мюнхене Билли задерживаться не стал. Он постоянно ощущал на себе чьи-то испытующие взгляды. Из Мюнхена он на автобусе отправился в горы. Ещё раньше Билли отыскал на карте тихую деревушку всего в нескольких милях от горной резиденции Гитлера. Там-то он и снял себе жильё – вроде бы совсем близко, но всё-таки поодаль, чтобы никто ничего не заподозрил. Билли же понимал, что главное – не бросаться в глаза. Хотя попробуй-ка не бросайся, если ты турист, да ещё англичанин. Так что пришлось ему поначалу изображать из себя художника: к Бергхофу он не совался, а вместо этого бродил по окрестностям деревушки, усаживался на свой складной стульчик и делал наброски. Мало-помалу местные жители привыкли к англичанину, уткнувшемуся в свой альбом.
Вечерами Билли сидел в деревенском кафе, попыхивал трубкой, потягивал пиво и продолжал рисовать. В альбоме у него были горы, лица местных жителей, заснеженные домики, церковь, олень, которого он повстречал однажды, зайцы, орлы. Местные к нему хорошо относились – бывало, и пивом угощали. И рисунки они разглядывали с любопытством – однажды даже полицейский заинтересовался. Стоило им узнать тот или иной дом или чьё-то лицо, и они радовались как дети. Особенно если видели себя, свою родню или жилище. Многие прямо-таки восторгались работами Билли и пытались с ним беседовать на ломаном английском. Но со стены кафе на Билли всегда смотрела фотография Адольфа Гитлера. И каждый раз, когда Билли поднимал взгляд на снимок – хоть он и старался не смотреть в ту сторону, – ему казалось, что Гитлер его узнаёт.
День ото дня Билли уходил всё дальше и дальше, потихоньку подбираясь всё ближе и ближе к Бергхофу. Если кому он и попадался на глаза, то никаких подозрений не вызывал: просто сидит художник на стульчике и рисует в альбоме. В небе часто кружили орлы, их голоса, пронзительные, чистые, рассекали воздух. Так что Билли всегда находилось что порисовать и показать вечером в деревне.
Билли делал наброски, а сам осторожно выискивал подходящее для его плана место. Он подолгу мёрз на опушке леса примерно в миле или чуть дальше от Бергхофа. Тот угнездился высоко на склоне холма. Сам дом оказался больше, величественнее и роскошнее, чем Билли представлял себе по фотографиям. И охраны было больше, все в чёрной форме. Он видел всё, что въезжало в Бергхоф и выезжало оттуда, всех входящих и выходящих: легковые автомобили, грузовики, солдат. Но сам Гитлер не появлялся. Если он и был в резиденции, то, наверное, предпочитал сидеть дома.
Вот так Билли и рисовал орлов, а сам всё спрашивал себя: как же он поступит, когда дойдёт до дела? И сколько ему ещё тут торчать? Может, этот Гитлер вообще никогда не приедет? Он просиживал в баре вечер за вечером, черкал что-то в альбоме, а сам держал ушки на макушке: не слышно ли чего-нибудь про фюрера? По-немецки он чуточку понимал – научился от пленных в прошлую войну. Не то чтобы много, но хотя бы суть уловить мог и сказать спасибо-пожалуйста: данке, битте, битте шён. Имя Гитлера звучало часто – о нём тут явно любили посудачить.
Миновала неделя или около того. И как-то раз Билли приходит в кафе, а вокруг только и слышно: «фюрер» да «фюрер». И все тычут пальцем в фото на стене, пытаются ему что-то втолковать. Народ весь взволнованный, даже какой-то непривычный, будто случилось что-то. И Билли сразу сообразил, что, верно, Гитлер приехал. Тот, кого он так ждал, теперь здесь. Настало время исполнить план. Пробил час Билли Байрона.
4
Утром Билли, как обычно, отправился на прогулку с альбомом и стульчиком. Но в этот раз он впервые захватил кое-что ещё. В кармане его пальто лежал пистолет. Билли несколько часов простоял под деревьями. Он ждал и ждал, когда же Гитлер соизволит выйти прогуляться. Хоть бы уже поскорее, мысленно просил Билли.
Но Гитлер всё не выходил и не выходил. На небо наползли огромные облака, заволокли всю долину. Они укутали все деревья, и дом Гитлера, и горы.
Билли ждал – и так проходил день за днём. Гитлер не показывался. Но какие бы плотные облака ни закрывали небо, какой бы густой снег ни валил, какой бы холод ни стоял – Билли только твёрже делался в своём намерении. Теперь-то он ни за что не отступит, решил он. Он затеял правильное дело, тут сомнений не было. Сомнения у него имелись насчёт Гитлера: а вдруг он так и не выйдет? Вдруг ему, Билли, так и не представится подходящий случай? Орлы его выручали: он заметил, что, если сосредоточиться на рисунке, то это помогает и время скоротать, и о холоде забыть, и сомнения приглушить.
Когда Гитлер появился, он застал Билли врасплох.
Билли рисовал орла. Тот парил высоко над горными вершинами и вдруг нагнул шею и кругами пошёл вниз. Орёл снижался, растопырив когти, – значит углядел жертву. Он камнем упал на чистый снег и сгрёб лапами зайчишку – Билли только тогда и заметил бедолагу. И всё это в нескольких метрах от деревьев, где сидел Билли. Он в жизни не видел орла так близко. И, опомнившись от удивления, схватился за карандаш – не упускать же такой случай!
Тут где-то невдалеке залаяла собака. Орёл тяжело снялся с места и взмыл вверх с обмякшим зайцем в когтях. По снегу прямо к орлу, прямо к Билли неслась немецкая овчарка. Шерсть у пса на загривке дыбилась, лаял и рычал он так, что кровь стыла в жилах.
Билли поднял взгляд и увидел Гитлера. Тот был в фуражке и длинной чёрной шинели. До него ещё было довольно далеко. Фюрер шагал по дороге, его сопровождали ещё человек шесть или семь, все в чёрной форме, а у двоих винтовки. Всё случилось очень быстро и совсем не так, как думал Билли. Но Билли не растерялся. Что ему эта собака? Что ему эти винтовки? Он ждал много дней. У Билли Байрона есть долг, и сейчас Билли Байрон его исполнит.
Он вышел из-за деревьев и встал на заснеженном склоне, пряча пистолет за спиной. Он стоял и ждал. Снег у его ног был забрызган кровью зайчишки. До Гитлера оставалась ещё примерно сотня ярдов; несколько человек из охраны уже бежали со всех ног к Билли. А Билли всё ждал. Нужно подпустить Гитлера как можно ближе, совсем близко. У него нет права на промах.
Но ведь был ещё пёс. Он всё это время тоже на месте не стоял. Он мчался к Билли, злобно гавкая и рыча. Вот пёс-то всё и испортил.
Билли и ахнуть не успел: псина прыгнула на него и повалила наземь.
Собака, расставив лапы, стояла над Билли, а тот лежал пластом на снегу. Но вот удивительно: в горло ему овчарка не вцепилась. Вместо этого она принялась лизать ему лицо. А у него же пистолет в руке. И Билли его стиснул покрепче, а сам думает, что ещё не всё потеряно, ещё можно выстрелить. Лишь бы собака от него отстала. Но вот его окружили солдаты, и Билли понял, что опоздал. В последнюю секунду он пихнул пистолет в снег и постарался затолкать поглубже. Охрана Гитлера оттащила пса и грубо вздёрнула Билли на ноги.
Через пару минут Адольф Гитлер стоял прямо перед Билли Байроном и смотрел ему в глаза. Билли сразу понял, что Гитлер его узнал. Никто из них не произнёс ни слова. Несколько секунд они стояли друг против друга: каждый видел знакомое лицо, каждый вспоминал. В снегу, под ботинком у Билли, твердел пистолет.
Двое солдат крепко держали Билли за плечи. Гитлер махнул им: мол, отпустите. А потом он просто кивнул, развернулся и зашагал прочь. Овчарка обнюхала снег у ног Билли – её, похоже, занимала только заячья кровь. А Билли не двинулся с места; он так и застыл, прижимая подошвой пистолет. Собаку кликнули, и она убежала. Билли стоял на склоне холма и смотрел в спину уходящему Гитлеру – как двадцать лет назад. И в глубине души Билли Байрон знал одно: тогда он не смог выстрелить и сейчас не смог бы.
Дяденька чуть-чуть помолчал и прокашлялся.
– Ну вот, пожалуй, и всё, – объявил он. – Билли вернулся домой к Кристине. И только ей он открыл, где был и что пытался сделать, а больше никому. «Очень правильная это была затея, – сказала ему Кристина. – И хорошо, что ничего у тебя не вышло. Вот если бы вышло, получилось бы неправильно».
– А откуда вы всё знаете, если он больше никому не рассказывал? – спросил я.
– А-а, в том-то весь и фокус, – загадочно ответил дяденька. – До чего смышлёный у вас мальчуган, миссус. Совсем как Билли. Ты же парень с Малберри-роуд, как мы с Билли. Потому-то я тебе всё и рассказал, сынок. Больше этой истории никто не знает: мы трое, да Билли с Кристиной, само собой. Но у Билли от тебя секретов нет. Полагаю, он только рад был бы с тобой поделиться. Ведь так мы и живём – в наших историях, верно?
– И всё из-за какой-то паршивой псины, вы только подумайте, – вздохнула мама. – Не бросилась бы собака на вашего Билли, Гитлер был бы уже мёртв и никакой войны не случилось бы. В жизни собак не любила, особенно овчарок. Волки они самые настоящие, а никакие не собаки.
– Давайте-ка вздремнём ненадолго, – из темноты предложил дяденька. – А то спичка-то осталась всего одна. Лучше прибережём её, да? Хотя мы, конечно, и без неё обойдёмся. Скоро уже мы отсюда выберемся.
– Хорошая история, мистер, – сказал я, но ответа не услышал.
И мы все заснули. Даже не знаю, сколько мы проспали.
Проснулись мы оттого, что поезд вздрогнул и через мгновение тронулся. Мы потихоньку выползали из туннеля; машинист на всякий случай не спешил. Я выглянул из окна: не летают ли там истребители? Но никаких истребителей не было и в помине. Облаков тоже не было – только ясное синее небо.
И тут мама вдруг говорит:
– Куда же он подевался?
Наш попутчик исчез. Сиденье напротив пустовало. Мы с мамой переглянулись.
– Наверное, по надобности отлучился, – предположила мама.
Но наш дяденька не показывался. Через минуту-другую дверь купе открылась. На пороге стоял проводник.
– Прибываем в Лондон с небольшим опозданием, – сообщил он. – У вас всё хорошо?
– С нами тут ехал мужчина, – вместо ответа сказала мама. – Вы его, часом, не видели?
– Какой мужчина? – не понял проводник. – В прошлый раз я заходил, вы тут вдвоём сидели. Без всяких мужчин.
Я вспомнил о шляпе: незнакомец ведь положил шляпу на полку возле нашего чемодана. Но шляпы не было.
– Да нет же, он тут сидел, – настаивала мама. – Правда же, Барни?
– Ну да, – кивнул я. – Точно сидел.
Проводник удивлённо поднял брови, будто решил, что мы слегка не в себе:
– Как скажете, мадам, как скажете. С вашего позволения я пойду, мне ещё работать.
С этими словами он задвинул дверь и удалился.
Мы с мамой опять переглянулись.
– Он рассказал нам всю эту историю, – начал я. – Про Гитлера и про то, как Билли мог его убить на прошлой войне и не убил, а потом поехал в Германию с пистолетом и хотел подстрелить его в горах. И там ещё орёл был, и собака, и всё такое. Он же нам всё это рассказывал, да ведь? Нам же это не приснилось, да, мам?
Мама наклонилась и подняла что-то с пола. Это оказался спичечный коробок «Сван вестас». Мама его открыла. Внутри лежали четыре обгоревшие спички и одна целая. И ещё кое-что. Там был маленький чёрный камешек и пустая гильза от патрона. Мама зажгла спичку.
– Спички-то настоящие, – прошептала она. – И всё остальное настоящее. Ничего нам не приснилось, Барни. Ничего не приснилось.
Эпилог
Всю дорогу до Корнуолла мы с мамой ни о чём другом говорить не могли. Мы как будто видели один и тот же сон: всё-всё совпадало. Но мы-то знали, что это был вовсе не сон, у нас ведь имелось доказательство: спичечный коробок.
В Меваджисси мы прибыли уже ближе к ночи. И тут же поведали тёте Мэвис о незнакомце в поезде. И всю историю ей выложили. Нам прямо-таки не терпелось с кем-нибудь поделиться. Мы показали ей спичечный коробок, и счастливый чёрный камешек из Бридлингтона, и стреляную гильзу.
Тётя Мэвис не великая охотница до историй, но тут она слушала внимательно до самого конца. И глаза у неё делались всё больше и больше.
Когда мы закончили, тётя ничего не сказала. Просто поднялась с места, подошла к буфету, вернулась к нам с газетой в руке. И расправила газету на столе перед нами.
– Утренняя газета, – пояснила она. – Вот глядите.
Заголовок гласил: «Герой Первой мировой войны погиб во время бомбёжки Ковентри». С фотографии под заголовком на нас смотрело знакомое лицо. Лицо нашего дяденьки из поезда.
Мама начала шёпотом читать вслух:
– Уильям (Билли) Байрон, герой Первой мировой войны, кавалер Креста Виктории, рядовой – обладатель наибольшего количества наград, среди которых Воинская медаль и медаль «За доблестное поведение», оказался в числе жертв последнего налёта люфтваффе[24] на Ковентри. Его супруга Кристина, учительница государственной школы, также погибла. Мистер Байрон, служивший в войсках гражданской обороны, провёл всю ночь на боевом посту, спасая людей из-под обломков их жилищ. Вернувшись домой, он обнаружил, что его собственный дом лежит в руинах. Попытка отыскать под развалинами жену стоила ему жизни: на него обрушилась каменная стена. Мистер Байрон трудился на автомобильном заводе «Стандард» в Ковентри. Ему было сорок пять лет.
Послесловие
Генри Тенди не случайно помнят как выдающегося героя Первой мировой войны. Но рассказ о подвигах, которые он совершил, был бы неполным без рассказа о том, чего он не совершил. В истории случаются поворотные моменты, когда участь всего человечества зависит от сделанного кем-то выбора. И Генри Тенди довелось побывать в роли такого вот вершителя судеб. Одно из величайших «а если бы…» во всемирной истории – часть его биографии.
Генри родился в 1891 году в семье каменщика и прачки. Его отец, Джеймс, поссорился со своим преуспевающим отцом, и у семьи Тенди начались трудные времена. Джеймс славился своим тяжёлым нравом, который, вероятно, был следствием пристрастия к выпивке. Известно, что Генри провёл некоторое время в сиротском приюте, хотя, как и почему он туда попал, мы не знаем.
Когда Генри повзрослел, весу в нём набралось всего-то 54 килограмма, а росту – чуть больше метра шестидесяти. Всю свою взрослую жизнь он носил прозвище Головастик. В 1910 году он завербовался в армию. Может, он стремился вырваться из семьи, может, наскучила работа истопника в отеле курортного городка Лемингтон, а может, захотелось приключений. Точно сказать трудно, потому что дневника Генри не вёл, а письма домой, если он и писал их, не сохранились. Все сведения о Генри, которыми мы располагаем, почерпнуты из интервью, официальных бумаг и документов, прилагавшихся к медалям.
Сначала Генри Тенди служил рядовым в полку Грин Говардс и сражался в битве при Ипре в октябре 1914 года. Когда 20 октября англичане остановили наступление немцев, из тысячи человек семьсот оказались убиты или тяжело ранены. Генри сумел вытащить нескольких раненых из зданий под артиллерийским обстрелом. Сам он об этом рассказывал очень просто: «Нам повезло. Удалось вынести всех раненых без потерь».
К концу лета 1918 года Генри был дважды ранен и несколько раз удостоился упоминания в приказе[25]. А потом за какие-то полтора месяца в невиданном героическом порыве он заслужил три высочайшие награды за отвагу; каждую – за отдельный подвиг.
Первой такой наградой стала медаль «За доблестное поведение». Генри Тенди возглавлял резервный отряд бомбометателей. Когда впереди идущих солдат скосило пулемётным огнём, он с двумя добровольцами пересёк ничейную полосу, зашёл в тыл врага, стремительно атаковал пулемётную точку и взял двадцать пленных. Следующей была Воинская медаль, полученная Генри за «беспримерный героизм и преданность долгу». Генри вынес из-под непрерывного огня тяжелораненого товарища и спас жизни ещё троих. На следующий день он вызвался добровольцем на штурм окопа. Немецкий офицер стрелял в него в упор и промахнулся. Генри же, невзирая на смертельную опасность, заставил врага отступить.
28 сентября 1918 года Генри Тенди заслужил самую почётную воинскую награду Британии – Крест Виктории, которая вручается за мужество, проявленное перед лицом неприятеля. За годы Первой мировой войны в Британской армии служили около девяти миллионов человек. Только 628 из них получили Крест Виктории, и преимущественно это были офицеры. Взвод Генри пытался по деревянному мосту форсировать канал под плотным пулемётным огнём. Генри прополз вперёд, заменил повреждённые доски и первым устремился по мосту к пулемёту. Затем, будучи окружённым, в условиях численного превосходства противника, он повёл восьмерых солдат в штыковую атаку. В результате тридцать семь немцев попали в плен к британской армии.
Все три награды за отвагу Генри Тенди получил, будучи в составе полка герцога Веллингтона. Один высокий офицерский чин с усмешкой заметил, что Генри больше невозможно воздать по заслугам: ведь все главные награды у него и так уже есть!
После войны Генри остался в армии. О его службе в те годы почти ничего не известно. Его повысили до младшего капрала, но потом, по его собственному требованию, снова сделали рядовым. Почему – и по сей день остаётся загадкой[26].
В 1926 году Генри Тенди вышел в отставку, вернулся в Лемингтон и стал жить самой обычной жизнью. Он проработал 38 лет на автомобильном заводе «Стандард» в Ковентри, где отвечал за безопасность производства. Во время Второй мировой войны Генри служил офицером запаса по вербовке военнослужащих и участвовал в противопожарной обороне Ковентри. Генри был женат, но детей у него не было. Он умер в декабре 1977 года.
Правда ли то, что Генри Тенди держал под прицелом раненого Гитлера в конце Первой мировой? Доподлинно мы этого никогда не узнаем. Сам Генри вспоминал: «Я прицелился, но не смог выстрелить в раненого. Поэтому я его просто отпустил».
Известно, что у Гитлера действительно имелась копия картины итальянского художника Фортунино Матании: эту картину полк Грин Говардс заказал живописцу в 1923 году, и оригинал её ныне хранится в полковом музее. На переднем плане картины изображён Генри Тенди – он несёт на плечах раненого товарища.
В 1938 году Гитлер поведал британскому премьер-министру Невиллу Чемберлену, зачем ему эта картина. «Тот человек почти готов был убить меня, – рассказывал Гитлер о встрече с Генри Тенди. – И я уже уверился, что больше не увижу Германию. Лишь провидение спасло меня от дьявольски меткой стрельбы ваших английских ребят». Гитлер просил Чемберлена передать тому солдату его благодарность. А Генри в ответ на эту благодарность сказал вот что: «Мне тут рассказывают, будто я встречался с Адольфом Гитлером. Если оно и так, я этого не помню».
В 1940 году во время воздушных налётов на Ковентри Генри работал не покладая рук, вытаскивая людей из-под завалов. В газетах приводили его высказывание: «Тогда мне не хотелось стрелять в раненого, но теперь я не пожалел бы и десяти лет жизни за пять минут прозрения, чтобы знать, кем станет тот ефрейтор».
Многие сомневались, что Гитлер мог узнать своего спасителя. Ведь наверняка Генри был весь в грязи, да и стоял поодаль. Но если уж судьба назначила английскому «томми» спасти жизнь Гитлеру, то кто лучше подошёл бы для этой роли, чем самый героический рядовой?
Кто-то верит в эту историю, кто-то нет. Однако Генри Тенди навеки прославился как «солдат, который не застрелил Гитлера».