Эта книга рассказывает о том, о чем обычно молчат исторические источники,□– о частной жизни людей эпохи Средневековья и раннего Нового времени, об их личных переживаниях, о супружеской любви и об изменах, о неразделенных чувствах, о дружбе, обидах, попытках решить семейные проблемы самостоятельно или прибегая к помощи официальных инстанций. Героями историй, собранных здесь, стали самые простые обыватели, о которых почти никогда не упоминалось в хрониках, в теологических сочинениях, дидактических трактатах или художественных произведениях. Эти люди могли попасть в поле зрения историка, только если оказывались замешаны в различные преступления и ими начинал интересоваться суд. Материалы уголовных расследований, которые велись во Французском королевстве на протяжении многих столетий, позволяют отчасти проникнуть в сокровенные тайны его обитателей, услышать, как и что они говорили о самых интимных моментах своей жизни существования, узнать, что для них было допустимо обсуждать публично, а что нет, понять, какими правовыми и общекультурными представлениями они руководствовались.
Книга адресована историкам, правоведам, филологам, культурологам, а также широкому кругу читателей, интересующихся историей повседневности и частной жизни.
В формате А4 PDF сохранён издательский макет.
© Тогоева О.И. текст, 2024
© Издательство АСТ, 2024
Введение. Суд, право и частная жизнь: точки пересечения
Зачем люди обращаются в суд? Казалось бы, ответ на этот вопрос лежит на поверхности. Они приходят туда, дабы в официальном порядке решить возникшие у них проблемы: отстоять собственные интересы, наказать обидчиков, восстановить честь – собственную, ближайших родственников или друзей. В иных случаях они бывают в суд вызваны – чтобы ответить на поданный против них иск, оправдать свои действия, защититься от обвинений и возможного приговора.
От эпохи Средневековья и раннего Нового времени до наших дней дошло внушительное количество материалов повседневной судебной практики, о какой бы стране Западной Европы мы ни говорили. Для любого исследователя, занимающегося историей права и правосознания, подобные документы представляют огромную ценность, поскольку позволяют изучить не только то, как мыслилось судопроизводство в теории, но и то, как оно велось в действительности. Впрочем, при ближайшем рассмотрении эти многочисленные судебные казусы способны, на мой взгляд, поведать нам нечто куда более интересное, нежели вполне обычные, а порой и откровенно скучные подробности рассмотрения того или иного гражданского или уголовного дела…
Двадцать второго декабря 1341 г. перед судьями Парижского парламента предстал Клеман Ла Юр, обвинявшийся в предумышленном убийстве Тибо Бизо и его сына Этьена. Иск против него подал Жан Бризо, второй сын Тибо: он требовал разрешить ему сразиться с ответчиком на поединке, дабы доказать его вину. В ходе следствия, однако, выяснилось, что Клеман совершил не одно лишь это преступление. Будучи человеком женатым, он вступил в интимную связь с женой соседа, Гийома Итье. Опасаясь, что его интрижка будет раскрыта, мужчина приказал отравить мужа своей возлюбленной, убил собственную жену и выбросил ее тело в реку. Затем он велел отравить тех слуг, что помогали ему расправиться с супругой, а также убить Тибо и Этьена Бизо, случайно прознавших о насильственной смерти несчастной женщины. Наконец, он отравил служанку покойной жены, которая «могла рассказать всю правду» о творившихся в доме Клемана бесчинствах. Судьи парламента, пребывая, очевидно, под большим впечатлением от услышанного, не отважились сразу вынести решение по этому делу и отправили его на доследование, надеясь, что дополнительная информация с места событий поможет им верно оценить степень виновности Клемана Ла Юра и обоснованность претензий его противника, Жана Бризо[1].
В 1405 г. чиновники королевской канцелярии вынуждены были рассматривать не менее запутанное дело, также касавшееся частной жизни нескольких французских обывателей. В письме о помиловании, выданном ими в конце концов на имя Марион, вдовы Жана Булиньи из Шартра, сообщалось о споре, произошедшем между молодой женщиной и неким Тома, приятелем ее умершего мужа. Встретившись однажды на дороге, эти двое разговорились, и мужчина не постеснялся спросить у Марион, «правда ли, что она забеременела от [своего свекра] Пьера де Булиньи, отца покойного Жана Булиньи, ее мужа, и верно ли, что она [на самом деле] ждет ребенка». Это оскорбление, как признавалась просительница, и стало поводом для драки, в ходе которой она смертельно ранила Тома, была осуждена на смерть, но смогла получить королевское прощение[2].
В том же 1405 г. в уголовном суде Парижского парламента выясняли отношения представители двух почтенных семейств, желавшие сочетать браком своих детей. Из их замысла, впрочем, ничего не вышло, поскольку будущая невеста категорически отказалась выходить замуж, заявив, что уже отдала свое сердце другому – некоему Гоше, «который является ее возлюбленным и в обнаженном виде нравится ей куда больше, чем тот, кого выбрал ей дядя»[3]. Столь вызывающие откровения девушки породили сначала скандал, а затем и вооруженные стычки ее родственников с семьей отвергнутого жениха.
Осенью 1415 г. супруги Ламбер, проживавшие во французском городке Бернувиль, отправились как-то вечером в гости. Там жена Жана Ламбера – то ли в шутку, то ли всерьез – обратилась при всех собравшихся к мужу, похлопывая его ласково по щекам, с предложением «сегодня трижды устроить ей брачную ночь»[4]. Мужчина возмутился столь откровенным поведением своей второй половины и заявил, что «добропорядочной даме не пристало выражаться подобным образом в чужом доме»[5]. Дело кончилось потасовкой между супругами и тяжелым ранением молодой женщины, за что господина Ламбера и отдали под суд. Впрочем, он сумел получить письмо о помиловании, особо упирая на тот факт, что вывел его из себя неприличный поступок жены…
Несколько коротких зарисовок, совершенно произвольно выбранных мною из огромного числа похожих дел, рассмотренных в судах Французского королевства в Средние века и в Новое время, со всей наглядностью демонстрируют, что речь во всех этих случаях шла не только и не столько об истории права и судопроизводства давно минувших эпох, сколько об истории повседневности – о
Только источники такого типа, по моему глубокому убеждению, способны предоставить нам относительно полную и объективную информацию о повседневной жизни абсолютно реальных и совершенно конкретных людей прошлого и – самое главное – об их
Конечно, материалы судебной практики эпохи Средневековья или Нового времени – опасный источник. Их серийный характер – всего лишь видимость, в действительности скрывающая отдельные фрагменты мозаики: нерегулярность ведения записей, утрату отдельных регистров (каждый из которых охватывал от пяти до десяти лет) и даже целых архивов[6], но прежде всего – авторский характер тех выборок, которые дошли до наших дней. Речь, таким образом, идет не просто о фрагментарности информации, которую предоставляют нам данные источники. Важнее то, что она
Иными словами, судебные протоколы эпохи Средневековья и Нового времени ни в коем случае нельзя назвать беспристрастной констатацией фактов: это отнюдь не стенограмма заседаний, состоявшихся в далеких XIV, XV, XVI или XVII веках. Скорее, мы имеем дело с
Вторая немаловажная проблема, с которой сталкивается историк, задумавший изучать частную жизнь людей Средневековья или Нового времени с использованием материалов судебных архивов, – отсутствие
Конечно, иногда историку просто везет, и он находит в тех или иных судебных архивах целую серию документов, посвященных одной и той же семье. В подобном случае у него действительно появляется шанс узнать об этих людях множество интересных подробностей. Одним таким казусом могу похвастаться и я. В регистрах Парижского парламента мне посчастливилось обнаружить не только любопытную запись о тяжбе между знатной французской дамой и ее вторым мужем, но и внушительное количество упоминаний о ее ближайших родственниках, которые, как выяснилось, так любили судиться со своими соседями, что подробности их жизни удалось проследить на протяжении сразу нескольких десятков лет. Таким образом, их вздорное поведение, становившееся причиной появления все новых уголовных и гражданских исков, способствовало нахождению информации о жизни всего семейства, что помогло пролить свет и на обстоятельства того дела, которое интересовало непосредственно меня[7].
Впрочем, в моей исследовательской практике – как, уверена, и у большинства моих коллег – встречались и совершенно безнадежные, на первый взгляд, ситуации, когда тот или иной судебный казус оказывался абсолютно уникальным, и никакой – правовой, политический или религиозный – контекст подобрать для него было почти невозможно. С такими историями без конца и без начала историк должен вести себя особенно аккуратно, о чем свидетельствует рассмотренное ниже единственное известное на сегодняшний день уголовное дело об английском бисексуале XIV в., занимавшемся проституцией[8]. Ни судебные чиновники, арестовавшие и допросившие этого человека об обстоятельствах его непростой жизни, ни современные историки не были в состоянии представить исчерпывающее объяснение данного феномена. Для издателей и весьма небольшого числа западноевропейских исследователей, посвятивших данному казусу свои работы, наиболее очевидной показалась его интерпретация в рамках гендерной истории. Хотя ни в Англии, ни в континентальной Европе эпохи позднего Средневековья не существовало понятия «гендер» и всех связанных с ним культурных коннотаций…
Наконец, третьей существенной проблемой, которая видится мне в изучении истории повседневности (и в том числе истории частной жизни людей прошлого), является
В полной мере осознавая встающие передо мной эти и многие другие проблемы как методологического, так и сугубо источниковедческого характера, я, тем не менее, все же решила рискнуть и представить на суд читателей собственную версию истории частной жизни людей эпохи Средневековья и (отчасти) Нового времени. Конечно, и она останется своеобразной авторской выборкой и будет, вне всякого сомнения, отличаться фрагментарностью. Дабы хоть как-то сгладить подобный эффект, а также для того, чтобы истории отдельных людей, о которых мне более всего хотелось рассказать, не повисали в воздухе, я посчитала необходимым отвести весь первый раздел книги вопросам, так сказать, теоретическим.
Свое исследование, таким образом, я начну с вопроса о
Не менее важным станет для нас и предварительный анализ тех
Наконец, мы подробно рассмотрим традиционные и весьма широко распространенные во Франции не только эпохи Средневековья и раннего Нового времени, но и значительно более позднего периода идеи о роли местного обычая в решении споров, касавшихся частной и интимной жизни обывателей. Обычая, который не имел ничего общего ни с королевским законодательством, ни с записью права, применявшегося в той или иной области, но вместе с тем являлся
Только после подробного исследования этих проблем, составив представление о некоем общем – культурном и правовом – контексте, в рамках которого существовали и действовали наши герои, мы перейдем к конкретным историям из их жизни – к сюжетам, что донесли до нас материалы судебной практики, а также (в редких случаях) источники иной жанровой принадлежности: хроники, личные воспоминания и переписка, памфлеты, теологические и дидактические сочинения, церковные документы и уставы ремесленных корпораций. Каждая глава второй и третьей частей книги станет рассказом о каком-то одном казусе, чаще всего связанном с определенным типом преступлений – содомией, проституцией, адюльтером, словесными оскорблениями, мошенничеством, убийством и т. д. Но занимать меня будут в большей степени не правовые последствия всех этих многочисленных злодеяний, для некоторых из которых у юристов эпохи Средневековья и Нового времени, по правде сказать, и не находилось порой точного определения. Значительно больший интерес для меня будут представлять сами герои этих историй – их личные переживания, их сложные взаимоотношения, их чувства друг к другу, их попытки стать – или хотя бы казаться – любимыми, удачливыми и, в конце концов, счастливыми. То, как именно они говорили о своей частной и интимной жизни в стенах суда, на что стремились обратить максимум внимания собравшихся, на какие уловки пускались, дабы оправдать свои действия, – вот что окажется в центре моего внимания.
Первое издание «Дел плоти» вышло в 2018 г., однако уже успело превратиться в библиографическую редкость. А потому я была искренне благодарна своим друзьям и коллегам, создавшим паблик «Страдающее Средневековье» и одноименную книжную серию, за предложение опубликовать мою монографию повторно – теперь уже в издательстве АСТ. Для этого переиздания я не только еще раз вычитала весь текст, перепроверила данные источников и расширила библиографический список, но и включила в книгу совсем новые части, которые, тем не менее, все так же посвящены проблемам частной и интимной жизни людей Средневековья и Нового времени. Надеюсь, что эти порой просто любопытные, порой смешные и грустные, а иногда и вовсе удивительные истории заинтересуют читателей и позволят им окунуться в самую гущу повседневной жизни далеких эпох.
Часть I. Между историей права и исторической антропологией
Глава 1. Можно ли говорить о запретном?
Мои слова направлены… против тех, кто осмеливается рассуждать вслух о постыдных частях человеческого тела и об ужасных [сексуальных] прегрешениях,… против тех, кто думает, что не следует стыдиться того, что дано природой[9].
Эти слова Жана Жерсона (1363–1429) из проповеди
Как известно, «Роман о Розе» создавался на протяжении всего XIII столетия и традиционно приписывается двум авторам[10]. Первая его часть была написана Гийомом де Лоррисом, вторая – Жаном де Мёном, который настолько глубоко переработал все сюжетные линии, намеченные его предшественником, что вместо произведения, наполненного идеями и самим духом куртуазности, на свет явилась подлинная энциклопедия – «сумма знаний» эпохи развитого Средневековья об астрономии, астрологии, алхимии, философии, оптике и т. д. Далеко не последнее место в этом списке занимала та оценка, которую автор дал современной ему морали, что и принесло Жану де Мёну славу отъявленного женоненавистника. Роза, которой платонически поклонялся герой Гийома де Лорриса, из аллегории куртуазной любви превращалась во второй части поэмы в банальный сексуальный символ: ее следовало лишить девственности, поскольку главной задачей союза мужчины и женщины являлось, по мнению де Мёна, продолжение рода. Ради достижения столь важной цели автор предлагал использовать любые средства. Обман, подкуп, сводничество, соблазнение и даже колдовство – все это оказывалось допустимо и законно, и подобные стратегии поведения подробнейшим образом обсуждали персонажи «Романа», давая откровенные и весьма сомнительные с этической точки зрения советы лирическому герою, спешащему на поиски своей возлюбленной.
Именно благодаря своей женоненавистнической направленности «Роман о Розе» Жана де Мёна был крайне неоднозначно воспринят средневековыми читателями. На протяжении XIII–XIV вв. во Франции появился целый ряд произведений, содержавших критику поэмы: «Пантера любви» (
Начало этому спору[14] положил трактат Жана де Монтрейя (1354–1418), секретаря Карла VI и прево Лилля[15], посвященный анализу второй части «Романа о Розе». Сочинение «первого гуманиста Франции», как его традиционно именуют в специальной литературе[16], до нас, к сожалению, не дошло, однако известно, что с романом он познакомился по настоятельному совету своего близкого друга и коллеги, еще одного королевского секретаря, Гонтье Коля (1350/1352-1418)[17]. Этим увлекательным, надо полагать, чтением де Монтрей занимался в апреле 1401 г., имея целью составить о нем собственное мнение и изложить его на бумаге в мае того же года[18]. Его трактат, очевидно, разошелся по Парижу в некотором количестве копий. Во всяком случае, помимо Гонтье Коля с ним смогла ознакомиться и Кристина Пизанская (ок. 1364–1431), которая уже в июне-июле 1401 г. отправила Жану де Монтрейю развернутое послание, резко критикуя его позицию и отрицая саму возможность положительного, с его точки зрения, эффекта, который способно было оказать чтение «Романа» на французскую публику.
Прево (т. е. королевский судья) Лилля, однако, не счел необходимым ответить поэтессе лично. В одном из своих посланий неизвестному адресату[19], касающемся «Спора», он сравнил ее с афинской гетерой Леонтиной, любовницей Эпикура, которая «осмелилась перечить философу Теофрасту»[20]. Иными словами, женщина, не имеющая должного университетского образования (и, прежде всего, не знающая латынь), казалась королевскому секретарю недостойной вести разговор о высоких материях. Более того, используя в отношении Кристины определение
Обязанность донести до поэтессы собственную точку зрения прево Лилля возложил на своего друга Гонтье Коля, призвав его защитить память Жана де Мёна от незаслуженных нападок. Королевский секретарь поспешил выполнить поручение и 13 сентября 1401 г. попросил Кристину прислать ему для ознакомления ее послание, направленное де Монтрейю. Незамедлительно его получив, он уже 15 сентября вновь написал ей, яростно критикуя ее позицию относительно «Романа о Розе» и именуя ее сочинение «оскорблением» (
Перерыв в дебатах продолжался до конца лета 1402 г., когда поэтесса получила пространное послание от Пьера Коля, каноника собора Парижской Богоматери, поддержавшего своего брата Гонтье в развернувшейся полемике. Ответ Кристины последовал 2 октября, а в ноябре того же года Пьер написал ей второе письмо. Ее реакции автор не дождался (либо нам об этом ничего не известно), однако зимой 1402–1403 гг. он получил послание Жана Жерсона (1363–1429), знаменитого французского теолога и канцлера Парижского университета, резко осудившего взгляды братьев Коль на «Роман о Розе» и своим собственным авторитетом положившего конец затянувшемуся спору.
Помимо этих, довольно многочисленных писем следует упомянуть и некоторые иные важные тексты, которые, безусловно, имели определенное влияние на тон и содержание всего спора, хотя непосредственно к нему и не относились. В первую очередь, речь идет о трактате «Видение о „Романе о Розе“» (
К непосредственным же участникам переписки, согласно всем без исключения сохранившимся до наших дней кодексам[26], относились всего пять человек: Жан де Монтрей, Кристина Пизанская, Гонтье и Пьер Коль и Жан Жерсон. Вне всякого сомнения, это были люди, знакомые между собой, причем в некоторых случаях знакомые очень близко. Так, Жан де Монтрей, трудившийся в королевской канцелярии в одно время с Этьеном де Кастелем († 1390), безусловно, встречался и с его женой Кристиной. С Гонтье Колем, как я упоминала выше, его связывали тесные дружеские отношения, знал он, вероятно, и Пьера Коля, не говоря уже о Жане Жерсоне. Этот последний также был лично знаком с братьями Коль и, возможно, с Кристиной Пизанской. Единственными участниками спора, которые, пусть и заочно, узнали друг друга лишь благодаря начавшимся дебатам, были французская поэтесса и Гонтье и Пьер Коль: их переписка стала их первым
Любопытно, однако, задаться вопросом о том,
Косвенным подтверждением того, что речь шла об
Подтверждение публичного характера дебатов мы находим и в содержании самих писем. Некоторые из них, если судить по контексту, в действительности явно задумывались как обращение не к одному определенному человеку, но к большому числу людей – либо к сторонникам Кристины Пизанской (родофобами), либо к их противникам-родофилам[39]. Так, в послании Жану де Монтрейю поэтесса писала, что трактат прево Лилля, посвященный сочинению Жана де Мёна, предназначался не только ей, но в целом «некоторым хулителям „Романа о Розе“»[40]. В свою очередь, она обращала критику не против уважаемого члена королевской канцелярии лично, но против всех его «сторонников и сообщников» (
Таким образом, «частные» письма непосредственных участников спора о «Романе о Розе» в действительности оказывались всеобщим достоянием и самой своей формой указывали на публичность возникшего спора.
В этой связи кажется особенно важным отметить, что именно возможность
Об интимной жизни мужчины и женщины любой человек знает достаточно, полагала Кристина, так что лишний раз затрагивать эту тему не стоит[53]. Если же подобный разговор по тем или иным причинам становится публичным, вести его следует в уважительной манере, вежливо и достойно[54], а не заставлять окружающих (особенно представительниц слабого пола) краснеть от смущения[55]. Она отвергала исполненные женоненавистничества рассуждения Жана де Мёна, опираясь на собственный опыт – опыт женщины, которая знает о любви и супружестве значительно больше, нежели клирик, в силу своего социального статуса совершенно не разбиравшийся в подобных сюжетах, а потому судивший о них понаслышке[56]. По мнению поэтессы, автор «Романа о Розе» использовал для описания сексуальной жизни своих современников обсценные слова и выражения потому, что был буквально «одержим плотским»[57], и эта его невоздержанность полностью извратила изначальный замысел – создать «зерцало нравственности» (
Не менее активным участником данной литературной дискуссии стал и канцлер Парижского университета Жан Жерсон. Любопытно отметить, что в его устных выступлениях, письмах и прочих сочинениях, посвященных критике «Романа о Розе», тема публичного обсуждения интимной жизни также заняла одно из центральных мест.
Особенно показательным с этой точки зрения являлся созданный в мае 1402 г. трактат «Видение о „Романе о Розе“», в котором этот вопрос получил свою оригинальную трактовку. Жерсона волновало не только то, что Жан де Мён совершенно открыто и крайне подробно писал о «постыдных» частях человеческого тела. Еще больше его возмущало превратное представление о морали в целом: вызывающее отрицание целомудрия и священных уз брака, призыв к свободной («безумной» в его терминологии) любви, к «продаже» своего тела невинными девушками любому встречному, будь то светский человек или клирик, к греху сладострастия, к сексуальным отношениям вне брака[59].
Жерсон полагал, что ни говорить, ни писать о подобных греховных сюжетах нельзя, тем более – нельзя их изображать[60]. (Илл. 1) Эти вопросы являлись, с его точки зрения, «священными и сакральными» (
Именно свободная любовь, за которую так ратовали Жан де Мён во второй части «Романа о Розе» и его поклонники, парижские интеллектуалы начала XV в., лежала, по мнению Жерсона, в основе всех прочих несчастий – «любого зла и любого безумия» – которые только могли происходить с людьми[64]. Она вела к полному разрушению нравов и, как следствие, к впадению в ересь[65].
Та же тема последовательно развивалась в серии проповедей
Особенно категорично Жерсон отзывался о публичном обсуждении интимной жизни в
Несмотря на то, что основное внимание каноник собора Парижской Богоматери уделил литературным особенностям «Романа о Розе» и, в частности, вопросу несводимости к единому знаменателю точки зрения автора и его персонажей[72], он также посвятил несколько пассажей проблеме публичного обсуждения частной жизни своих современников и ее самых интимных моментов[73].
Пьер обращал внимание Кристины на то, что ради продолжения рода и во избежание гомосексуальных связей – двух главных целей, которые и должны преследовать люди, вступающие в интимные отношения, – в равной степени естественными, т. е. предопределенными самой Природой (
В ответ на этот пассаж в письме от 2 октября 1402 г. Кристина замечала, что следует различать контекст, в рамках которого происходит подобная дискуссия: если речь идет о
Еще более жесткий ответ отправил Пьеру Колю Жан Жерсон: его письмо содержало исключительно резкую критику основных идей оппонента. Прежде всего канцлер университета в который раз заявлял, что «книги, слова и изображения», пробуждающие в людях похоть, должны быть изгнаны из «нашей республики христианской религии»[82]. Он также вступался за униженную Пьером Колем Кристину Пизанскую: по его мнению, в своих письмах она совершенно разумно указала поклонникам «Романа о Розе» на то, что его чтение заставит покраснеть не только королев, но и любого достойного и скромного человека[83]. Он поддерживал и подозрения поэтессы, высказанные ею в письме к Жану де Монтрейю в том, что Жан де Мён столь сильно интересовался проблемой вседозволенности плотских утех потому, что сам был весьма озабочен этим вопросом[84].
Однако с особой язвительностью Жерсон отзывался о выкладках Коля, посвященных естественности публичных разговоров об интимной жизни. Рассуждения о том, что невинность ребенка позволяет безнаказанно рассуждать о его половых органах, приводили его в ярость: он полагал подобные воззрения еретическими[85] и предлагал своему коллеге перечитать
Еще больше вопросов вызывал у знаменитого теолога пассаж о вульве женщины как о ее святилище, вычитанный «неизвестно в какой Библии». Он предполагал, что текст Священного Писания, которым воспользовался Коль, явно отличался от общепринятого, или же его оппонент просто плохо понял слова св. Луки: «Как предписано в законе Господнем, чтобы всякий младенец мужеского пола, разверзающий ложесна, был посвящен Господу» (Лук. 2: 23)[87]. «Что же в данном случае окажется посвящено Господу?» – вопрошал Жерсон. И сам отвечал на свой вопрос: «Если ты не можешь сказать, это сделаю я: первенец, [родившийся у женщины]»[88].
Яростные атаки Жана Жерсона на поклонников Жана де Мёна положили конец спору о «Романе о Розе», первой крупной литературной дискуссии в европейской истории[89]. Тем не менее, вопросы, которые обсуждали ее участники, были далеко не новыми. Собственно, все они оказались подробнейшим образом рассмотрены уже в трудах Блаженного Августина, которого на протяжении всего Средневековья почитали как наиболее авторитетного автора в вопросах сексуального воспитания[90].
Для Августина (354–430), переход которого в христианство сопровождался радикальным пересмотром собственного отношения к плотским утехам[91], наиболее естественным состоянием представлялось воздержание. С особым отвращением он относился к самому акту соития, способному низвергнуть мужской разум с высот просветления в пучину низменных страстей[92]. Теолог искренне сожалел, что продолжение человеческого рода невозможно без этих, совершенно животных движений[93], и полагал склонность людей к сексуальному наслаждению прямым следствием грехопадения Адама и Евы[94].
Изначально, писал он в трактате «О граде Божьем» (
Таким образом, любое отклонение от интимных отношений, ограниченных рамками брака, – адюльтер или иная форма сексуальных девиаций – понималось Августином как грех, совершенный «по наущению дьявола»[102]. Исцелить его – подобно тому, как врач исцеляет своих пациентов – способна была, по мнению теолога, лишь истинная вера[103].
Именно такое понимание частной жизни людей, ее положительных и отрицательных сторон, стало доминирующим в эпоху Средневековья. На нем была, в частности, основана вся система церковных пенитенциалиев, предполагавших различные наказания за сексуальные прегрешения. Рассматривая, вслед за Августином, покаяние как своего рода врачевание душ, исповедники основное внимание уделяли описанию «заболевания» и его симптомов, а затем предлагали пути исцеления[104]. В ходе подобных бесед с прихожанами представители церкви не только получали сведения о различных сексуальных отклонениях: в сборниках пенитенциалиев, в проповедях и сочинениях теологов прочно закрепилась
Как мы видели выше, та же самая метафора присутствовала и в сочинениях Кристины Пизанской и Жана Жерсона. Противники «Романа о Розе» настаивали на том, что публичный разговор о «секретных органах» человеческого тела и об интимной жизни в целом возможен лишь при определенных условиях – в частности, на приеме у врача. Иными словами, оба автора полагали, что сексуальные желания (тем более, сексуальные девиации) следует расценивать как проявление болезни, от которой удастся избавиться, обратившись к специалисту и подробно рассказав ему о своем недуге.
Любопытно, однако, отметить, что ни парижские интеллектуалы начала XV в., ни Блаженный Августин, на авторитет которого они ссылались, ни разу не упомянули иных (помимо исповеди и аналогичной ей беседы с врачом) контекстов, в рамках которых, по их мнению, человек имел бы полное право открыто говорить о своей сексуальной жизни. Тем не менее, мне представляется крайне интересным затронуть этот вопрос и рассмотреть публичную полемику о «постыдном» не только в связи с художественной литературой или теологией, но и применительно к
«Роман о Розе», несмотря на внушительное количество копий и безусловную популярность[106], выразившуюся в том числе и в возникновении дискуссии между ранними гуманистами, занимал умы весьма ограниченной части населения Французского королевства: образованных богословов, священников, членов университета, придворных и владетельных сеньоров. Огромная масса неграмотных людей оказывалась, таким образом, за пределами данного круга и не имела, вероятно, ни малейшего представления о теоретических дебатах, касавшихся темы запретного и публичной полемики вокруг нее[107].
Это, однако, не означает, что мы совсем ничего не можем узнать о том, как средневековые обыватели относились к открытому обсуждению своей (или чужой) интимной жизни. Конечно, тексты и изображения в кодексах, если следовать рассуждениям Жана Жерсона, не являлись для них источником знаний, однако
Суд, вне всякого сомнения, являлся вторым после церкви публичным пространством в средневековом обществе. Только в отличие от церкви, где право на слово принадлежало обычно священнику, здесь могли (и обязаны были) говорить все заинтересованные лица. И иногда их выступления оказывались столь подробны, что в них мы действительно можем попытаться найти ответ на вопрос, обсуждали ли открыто (а если да, то при каких обстоятельствах) люди Средневековья свою интимную жизнь, свои привязанности и сопряженные с ними личные переживания.
Поставленная задача облегчается в данном случае тем, что в нашем распоряжении имеются регистры судебной практики именно за то время, что миновало с момента завершения Жаном де Мёном второй части «Романа о Розе» в 70-х гг. XIII в. до возникновения спора об этом произведении в среде парижских интеллектуалов в начале XV в. Сохранившиеся до наших дней архивы, безусловно, не полны и не однородны по составу: в них входят и приговоры, вынесенные по тем или иным делам, и журналы работы судов, и апелляции, и письма о помиловании. Тем не менее, существует и кое-что, объединяющее эти тексты: все они представляют собой
Следует прежде всего отметить, что именно в конце XIII в., когда Жан де Мён создавал вторую часть «Романа о Розе», преступления, совершенные на сексуальной почве, начали постепенно переходить в ведение
Так или иначе, но записей о подобных казусах во французских уголовных регистрах конца XIII – первой половины XIV в., сохранившихся до наших дней, встречается крайне мало. В материалах церковных судов (аббатств Сен-Мартен-де-Шам, Сен-Жермен-де-Пре, Сент-Женевьев, Сен-Мор-де-Фоссе и Сен-Дени), обладавших правом светской юрисдикции в Париже и его окрестностях, преступления, совершенные на сексуальной почве, упоминаются всего 12 раз[111]. В регистрах Парижского парламента, которые начали вестись лишь с 1319 г., подобных случаев за период до середины XIV в. имеется чуть больше: среди них три записи посвящены адюльтерам, одна – принуждению к гомосексуальным отношениям, шесть – изнасилованиям и, наконец, 13 – похищениям незамужних девушек[112].
Столь скромное количество дел, направленных на раскрытие преступлений, совершенных на сексуальной почве, не должно нас удивлять. Средневековые обыватели явно не стремились делать неприглядные события своей
Эта ситуация, как кажется, отчасти изменилась во второй половине XIV в. Регистры Парижского парламента за 1350–1406 гг., а также единственный уцелевший регистр королевской тюрьмы Шатле за 1389–1392 гг. свидетельствуют прежде всего о большем разнообразии рассматриваемых отныне деликтов такого рода. Помимо уже хорошо известных средневековым судьям случаев похищения, изнасилования и адюльтера здесь упоминались инцест, незаконное сожительство (конкубинат), а также семейная проституция[117]. (Илл. 4) Кроме того, потерпевшие (как, впрочем, и сами чиновники) оказывались значительно активнее в возбуждении процессов, связанных с интимной сферой. Вне всякого сомнения, в этот период многие подобные дела становились предметом уголовного расследования лишь потому, что входили в состав более крупных дел (частных вооруженных конфликтов, нападений на дом истца, процессов, связанных с имущественными правами)[118] или уже были известны окружающим[119]. Но вместе с тем и сами преступления, совершенные на сексуальной почве, во второй половине XIV в. часто являлись
Нас, однако, интересует не столько вопрос
Изменения коснулись и характера документов, в которых мы встречаем упоминания преступлений, совершенных на сексуальной почве. Для конца XIII – первой половины XIV в. нашими основными источниками здесь являются письма (
Ситуацию, сложившуюся с интересующими нас источниками во второй половине XIV в., следует назвать более благоприятной для исследователей. Прежде всего, потому, что упоминания о преступлениях сексуального характера чаще встречаются здесь в записях
Насколько доступными для общественного обсуждения оказывались подобные описания и насколько подробными они были? Безусловно, само следствие по любому уголовному делу изначально предполагало некоторую огласку: сбор предварительной информации, объявление о составе преступления в зале суда перед началом слушаний, допрос истцов и ответчиков, снятие показаний со свидетелей, наконец, оглашение приговора – все эти действия происходили публично и, таким образом, настраивали на некое открытое обсуждение. В отдельных случаях предусматривалось также объявление о совершенном преступлении при помощи глашатаев – например, с целью поиска и ареста подозреваемых[127]. Подобное дело могло быть названо «скандалом», что для окружающих прямо указывало на его особое общественное значение[128].
И все же, даже если речь на процессе шла о конкретном правонарушении, совершенном на сексуальной почве, из записей о нем мы чаще всего не можем узнать никаких «пикантных» подробностей. Будь то признание обвиняемого или текст приговора по его делу, состав преступления – точно так же, как в письмах парламента или в журналах судебных заседаний – обычно оказывается лишь назван, но не описан в подробностях. Нам никогда не узнать, к примеру, что конкретно вызвало особый гнев обманутого мужа-экюйе, заставшего супругу в объятиях ее давнего любовника-монаха и вынужденного на сей раз применить оружие, ранив («но не убив», как уточнялось в регистре) незадачливого соперника[129]. Мы вряд ли поймем, в чем именно заключалась инцестуальная связь между девочкой 11 лет и ее отчимом, поплатившимся за, возможно, излишне близкие отношения с падчерицей головой, но оправданного посмертно, благодаря апелляции, поданной его вдовой (и матерью девочки)[130]. Мы, к сожалению, уже не сможем расспросить диакона, женившегося на владелице замка и ставшего на какое-то время его сеньором, какие причины подвигли его на столь грандиозный обман, закончившийся гибелью кузена разгневанной женщины, не желавшей жить в конкубинате…[131]
Таким образом, при первом знакомстве с судебными записями о преступлениях, совершенных на сексуальной почве, нам может показаться, что рассуждения противников «Романа о Розе» о недопустимости публичного обсуждения частной жизни и ее самых интимных подробностей следует рассматривать как в высшей степени умозрительные, поскольку они не имели никакого отношения к повседневной жизни французов XIII–XV вв. Данное наблюдение, однако, оказывается верным лишь отчасти. Достаточно повнимательнее присмотреться к
Жалобы эти, безусловно, носили самый разнообразный характер. Это мог быть, к примеру, собственно донос (
В качестве жалобы могла фигурировать и апелляция (
Как можно заметить, во всех приведенных выше примерах участники судебных слушаний не стеснялись выносить на публичное рассмотрение самые интимные подробности своей жизни: их не смущали ни письменная фиксация их сообщений судебными чиновниками, ни обсуждение их с многочисленными свидетелями и приглашенными экспертами, ни неизбежная огласка при вынесении приговора. Напротив, потерпевшие, похоже, использовали сложившуюся ситуацию ради достижения максимальной выгоды для себя самих. Публичное оглашение факта изнасилования не только указывало на преступника, но и оставляло его жертве надежду на сохранение репутации[135]. А апелляция на неподобающее обращение в частной тюрьме могла в корне изменить судьбы замешанных в подобном преступлении людей – например, лишить их имущества и сделать изгоями[136].
Подобные действия средневековых французов в зале суда, вне всякого сомнения, хорошо известные парижским интеллектуалам, вступившим в спор о «Романе о Розе» в начале XV в., действительно вполне могли рассматриваться ими как прямое следование заветам Жана де Мёна. Впрочем, между его откровениями и личными стратегиями поведения простых обывателей имелось и одно существенное отличие: доносы и апелляции, поданные в суд, оказывались крайне далеки от праздной болтовни на тему секса, от сплетен и похвальбы. Это были рассказы о том, что беспокоило потерпевших, что не давало им спокойно жить, что мучило их – как болезнь, требовавшая обращения к врачу. Иными словами, все эти тексты укладывались в рамки, которые противники «Романа о Розе» признавали единственно возможными при обсуждении интимной жизни, – в рамки
Данное наблюдение над материалами французских уголовных регистров конца XIII – начала XV в. полностью подтверждается при обращении к еще одному (и весьма специфическому) корпусу судебных документов – к
Согласно подсчетам Клод Говар, подобные письма о помиловании составляли большую часть документов, выдававшихся королевской канцелярией[141]. Сюда относились и те случаи, когда преступление имело сексуальный характер (адюльтер, супружеская ссора, изнасилование), и те, при которых перипетии частной жизни того или иного человека служили поводом для совершения иного правонарушения (в частности, убийства или членовредительства). Так или иначе, но подробности произошедшего обычно оказывались изложены в прошении о помиловании с исключительной детализацией.
Одним из наиболее ярких примеров тому может служить история экюйе Робера де Саля. Застав жену в постели с собственным слугой, он погнался за сбежавшим обидчиком, схватил его и «с помощью маленького ножика отрезал этому Мериго пенис и яички, говоря при этом, что не причинит ему никакого иного ущерба, кроме как в той части тела, которой тот оскорбил его жену»[142]. Не менее показательным являлось и прошение, составленное от имени некоей Перрот Тюрлюр. Пытаясь избежать потери «цветка невинности» (
Подобные, более чем откровенные рассказы о самых интимных моментах жизни французских обывателей XIV–XV вв., о пережитых ими разочарованиях и страданиях можно цитировать бесконечно долго. Главное, впрочем, в этих историях всегда оставалось неизменным: излишне, казалось бы, подробное описание тех или иных событий, приведших автора письма к преступлению, и давало ему возможность получить прощение. Все наши «герои» – и Робер де Саль, и Перрот Тюрлюр, и Колен Бюшерон, и Тевенен де Пюи, и многие другие – были помилованы королем и отпущены восвояси. И, разумеется, все они совершенно сознательно снабжали свои петиции столь интимными подробностями, необходимыми им для оправдания собственных действий в глазах правосудия и – одновременно – для очернения соперников. Однако для нас важно прежде всего то, что они
Возвращаясь к истории спора парижских интеллектуалов о достоинствах и недостатках «Романа о Розе», развернувшегося в начале XV в., напомню еще раз, что и для противников Жана де Мёна, Кристины Пизанской и Жана Жерсона публичная дискуссия о «постыдном» в ряде случаев также оказывалась вполне возможной. В первую очередь речь здесь шла о медицинском дискурсе, когда проблема сексуальных девиаций становилась предметом обсуждения между врачом и пациентом. Тот же подход мы наблюдаем и в рассуждениях средневековых теологов, которые, начиная с Блаженного Августина, распространяли медицинскую метафору на отношения между священником и его паствой – на исповедь, в ходе которой могли быть раскрыты сексуальные прегрешения и даны наставления по их искоренению. Именно под влиянием церковного права медицинская метафора проникла и в зал светского суда, где рассказ о преступлении в определенных случаях также мог включать детальное описание интимной жизни участников того или иного процесса. Уголовное расследование, таким образом, в восприятии современников приравнивалось к исповеди[147], на которой было не стыдно посвятить окружающих в подробности своей интимной жизни и – как на приеме у врача – получить некое избавление от пережитых страданий. И хотя сфера уголовного права, вне всякого сомнения, охватывала не все стороны жизни людей Средневековья, мы, рассуждая об их повседневных заботах, не должны забывать о том, насколько полезными могут оказаться в некоторых случаях регистры судебной практики, делающие наш научный поиск намного точнее и полнее.
Глава 2. Честь женщины – достоинство мужчины
Читатель, я думаю, уже обратил внимание на одну важную особенность судебных документов эпохи Средневековья. Если речь в них все же заходила о преступлениях, совершенных на сексуальной почве, то обычно правонарушения эти оказывались лишь названы, но не описаны подробно. Уголовных дел XIV–XV вв., при рассмотрении которых упомянутое правило было нарушено, до нас дошло, к сожалению, совсем немного.
И все же в нашем распоряжении имеются источники, где действительно можно найти интересующую нас информацию о частной и интимной жизни людей Средневековья. Прежде всего, это письма о помиловании –
Процедура получения письма о помиловании – как, впрочем, и оформление любого иного судебного документа – в средневековой Франции была жестко регламентирована. Его составлению предшествовала устная просьба, с которой ответчик или кто-то из его близких (родственников или друзей) обязан был обратиться к суду. Представители палаты прошений Парижского парламента рассматривали отдельно каждый подобный случай и передавали сведения о нем в королевский совет, который в свою очередь должен был принять решение о том, имеет ли преступник право подавать теперь уже письменную просьбу. При положительном ответе осужденному или его родственникам следовало обратиться в королевскую канцелярию, чиновник которой составлял для них сам документ и регистрировал его. На этом, однако, процедура не заканчивалась. Осужденному требовалось представить копию письма о помиловании тому судье, который вынес в отношении него обвинительный приговор, для подтверждения (ратификации) королевского решения местным судом и аннуляции процесса. Еще одну копию письма он должен был предъявить истцу или его ближайшим родственникам на тот случай, если они потребуют от него не только выплаты издержек, но и денежной компенсации за причиненное зло[150].
Содержание письма о помиловании, как и процедура его получения, также являлось полностью формализированным. В нем следовало изложить в мельчайших подробностях историю преступления, перечислить обстоятельства, приведшие к подобному исходу, описать все предпринятые судом меры по расследованию данного дела, уточнить претензии и требования истца, а также указать, какой именно приговор был вынесен судом. Однако главными составляющими такого документа являлись, вне всякого сомнения, те
Каковы же были аргументы, к которым апеллировали просители? В целом они весьма неплохо изучены в историографии применительно не только к эпохе позднего Средневековья, но и к периоду раннего Нового времени[152]. Доводы подателей писем о помиловании представляются в достаточной мере стереотипными, разрабатывающими одни и те же извинительные стратегии поведения: ссылки на подорванное здоровье, тяжелую болезнь и возраст (слишком юный или слишком пожилой), на эмоциональное и ментальное состояние в момент совершения преступления (состояние аффекта, помешательства, опьянения), на наличие семьи и малолетних детей, на собственную бедность или на имеющиеся долги, на социальный статус (в частности, знатность) или на то, что истец нанес непоправимый урон чести и достоинству ответчика. Преступление могло быть также описано как
Иными словами, осужденные и/или их близкие использовали
Вместе с тем письма о помиловании – как никакие иные судебные документы эпохи Средневековья и раннего Нового времени – помогают пролить свет на совершенно особое понимание самой сути преступлений сексуального характера, свойственное этому периоду. Шла ли речь об адюльтере, словесном оскорблении, похищении или изнасиловании, на первом месте оказывался отнюдь не материальный или физический ущерб, но ущерб моральный. Если страдали честь и репутация женщины (или мужчины), то именно такой урон потерпевшие всеми силами стремились возместить прежде всего.
Однако – и это вторая особенность расследования преступлений, совершенных на сексуальной почве, о чем мы также узнаем из средневековых писем о помиловании, – в подавляющем большинстве случаев просители вовсе не были заинтересованы в привлечении официальных властей для разрешения своих личных проблем. Напротив, они стремились самостоятельно восстановить справедливость, действуя, таким образом, в рамках не судебной, но
Именно эти парасудебные ситуации и станут теперь основным предметом нашего рассмотрения. Мы попытаемся понять, при каких конкретных обстоятельствах они возникали и к каким последствиям приводили, кто оказывался обычно втянут в подобные конфликты, как они описывались в источниках и каковы были особенности тех наказаний за сексуальные преступления, которые регламентировались не только законодательством, обычным правом или суммой прецедентов, – но волею самих потерпевших.
Начать, пожалуй, следует все-таки с женщин. Ведь они, в отличие от мужчин, были не слишком частыми гостями в средневековом суде: редко выступали в роли ответчика или истца и только в исключительных случаях (как, например, в делах о колдовстве) заслушивались в качестве свидетелей[155]. Единственной, пожалуй, сферой уголовного судопроизводства, касавшейся преимущественно женщин и требовавшей их присутствия на заседании, были как раз дела, связанные с преступлениями сексуального характера: с проституцией, изменами или абортами. И именно эти правонарушения, как, впрочем, и преступления, совершенные
Незамужняя особа обязана была быть (или хотя бы казаться) «добропорядочной девственницей» (
Если в данном случае за честь девушки вступились ее родственники, то в уже упоминавшемся ранее деле 1385 г. речь шла об отпоре, который вынуждена была давать своему обидчику сама жертва. Перрот Тюрлюр, 18-летняя крестьянская дочь, решительно отказалась принимать ухаживания некоего Брюне, заявляя, что «никуда не пойдет с ним из родительского дома, страшась бесчестья». Ее отказ взбесил молодого человека, и он принялся оскорблять девушку и избивать ее[159]. А потому, по ее словам, ей не оставалось ничего другого, как зарезать его ножом, «не желая позора, оскорблений и потери девственности»[160]. Страх Перрот был вполне оправдан – ведь само ее будущее зависело от сохранения ею невинности. Недаром во многих случаях жертвы сексуального насилия и их родственники сознательно умалчивали об обстоятельствах дела, пытаясь скрыть происшествие и устроить все же судьбу пострадавшей. Этим объясняется, в частности, и малое количество упоминаний о преступлениях сексуального характера как в письмах о помиловании, так и в уголовных судебных регистрах[161].
Как отмечала Клод Говар, говорить о достоинстве женщины вообще было не принято, и предметом живого обсуждения ее репутация становилась лишь тогда, когда оказывалась серьезно подорвана – прежде всего, в результате насилия[162]. В этом случае девушка превращалась – по крайней мере в глазах окружающих – в распутницу и даже в проститутку, выставлявшую напоказ и на продажу собственное тело. Репутация таких женщин и их достоинство, вернее, отсутствие такового, также прочно увязывались с темой секса и разврата.
Интересно, что вольное поведение могло в глазах общества превратить в проститутку и вполне благополучную замужнюю особу. Например, в письме о помиловании от 1405 г. говорилось о некоей Жанетт, супруге Гийемина Лорана, которая «принимала у себя священников, клириков и других [мужчин] так, что ни во что не ставила собственного мужа, и являлась публичной женщиной, и вела себя как проститутка»[163]. В документе от 1455 г. упоминалась некая Жанна, состоявшая в законном браке с Тибо: она не только отличалась «дурным поведением и два года провела с солдатами [в армии]», но и прославилась как отъявленная лгунья, а потому суду предлагалось «не верить тому, что она говорит»[164]. Столь же «дурное поведение» было свойственно, согласно постановлению парламента от 1451 г., и некой Маргарите, даме замужней, которая, однако, «живет самым греховным и распущенным образом со многими…, сквернословит, возводит на людей напраслину и кичится этим»[165].
Достоинство взрослой женщины, таким образом, в неменьшей степени, чем достоинство юной девушки, зависело от ее сексуального поведения. Равным образом любой эксцесс – оскорбление, изнасилование, адюльтер или следовавший за всем этим аборт – мог отразиться на ее репутации[166]. Более того, подобные преступления ставили под удар мир и спокойствие всего сообщества. Так во всяком случае рассуждали королевские легисты во Франции XIII–XIV вв., пытаясь обосновать право светских судов рассматривать подобные дела. К середине XV в. этот процесс был завершен, так что королевский прокурор имел полное право заявить, что «похищение, адюльтер и аборт являются тяжкими уголовными преступлениями»[167], за которые виновным полагается смертная казнь. Сексуальная сфера оказывалась, таким образом, связана с самой жизнью женщины – преступницы или потерпевшей. Не случайно упоминавшаяся выше Перрот Тюрлюр боялась «бесчестия
Но как на подобном фоне выглядел вопрос о чести и достоинстве мужчин? По мнению Клод Говар, в средневековом обществе их репутация никоим образом не была связана с сексуальной сферой. Если в оценке поведения особ слабого пола преобладали морально-нравственные коннотации, то достоинство представителей сильного пола обычно подразумевало воинские (рыцарские) подвиги, проявление силы (и даже насилия), верную службу королю (для людей знатных) или профессиональные достижения (для простолюдинов)[169]. Иными словами, для женщины главным считалась ее природа (естество), а для мужчины – его душевные и умственные качества[170].
Это суждение – в общих чертах, безусловно, верное – все же требует, на мой взгляд, определенного уточнения. Дело в том, что в средневековом обществе нередко возникали ситуации, когда честь мужчины оказывалась напрямую связана с его сексуальной жизнью и половой идентичностью. И особенно ярко это проявлялось, как ни странно, именно во время судебных или же парасудебных разбирательств.
Рассмотрим для начала один из наиболее ярких и уже упоминавшихся ранее примеров. В ноябре 1400 г. Робер де Саль, экюйе из Пуату, получил королевское письмо о помиловании. Речь шла о супружеской измене, виновными в которой признавались жена Робера и его слуга Мериго де Мень, незадолго до того принятый на службу. Застав любовников на месте преступления, экюйе погнался за обидчиком, успевшим сбежать через окно, но не смог его догнать[171]. Тогда, призвав на помощь своих шуринов, племянника, а также двух слуг, обманутый муж снарядил настоящую карательную экспедицию и устремился на поиски Мериго. На восьмой день утром он нашел его спящим в доме матери, пинками выгнал на улицу, отвел в ближайший лес, где «с помощью маленького ножика отрезал этому Мериго пенис и яички, говоря при этом, что не причинит ему никакого иного ущерба, кроме как в той части тела, с помощью которой он оскорбил его жену»[172]. Судя по документам, сохранившимся в архивах Парижского парламента, незадачливый любовник пытался опротестовать письмо о помиловании, дарованное Роберу, однако безуспешно: решение по данному делу так и не было принято[173]. (Илл. 5)
По мнению К. Говар, эта история представляла собой типичную ситуацию, когда репутация женщины страдала в результате преступления, совершенного на сексуальной почве[174]. Однако вместе с тем, как мне кажется, моральный урон должен был понести и обманутый муж, честь семьи которого оказывалась дискредитирована[175]. В первую очередь, речь шла о возможном будущем потомстве супругов, ведь законное происхождение их сыновей (как, впрочем, и дочерей) отныне было бы очень трудно доказать: адюльтер матери лишал их права на отцовские титул и наследство, а кроме того сказывался на их репутации.
Характерным примером здесь может служить история борьбы за английский престол между Вильгельмом Завоевателем (ок. 1027/1028-1087) и Гарольдом (1015–1040), сыном Эльфгивы, супруги Кнута Великого (994/995-1035), якобы рожденным ею вне брака. Согласно слухам, приводимым хронистами, любовница, а затем законная жена правителя Англии, Дании и Норвегии тщетно пыталась подарить ему наследника. В конце концов она выдала ребенка, зачатого от священника, за сына Кнута, который его признал и дал ему имя Свен. Та же история повторилась и с Гарольдом, родившимся якобы от сапожника[176]. Эту историю в ретроспекции мы можем наблюдать на ковре из Байё (конец XI в.). Неизвестный мастер изобразил здесь Гарольда, стоящего перед троном Вильгельма и пытающегося опровергнуть факт адюльтера своей матери. Он указывает рукой на следующую сцену, которая на самом деле является
Гарольд, как мы знаем, не смог доказать свои права на английский трон и потерпел сокрушительное поражение в битве при Гастингсе в 1066 г. Однако его история лишний раз свидетельствует: измена женщины больно ударяла не только по ее репутации, но и по чести всей ее семьи, всех ее родственников – прежде всего по
Та же ситуация повторялась, если жертвой сексуального насилия оказывалась незамужняя девушка. Так, родственники Элоизы, ставшей возлюбленной Абеляра (1079–1142) и родившей ему сына, расценили их отношения как позор для всей семьи. Они настояли на заключении брака, обещав хранить случившееся в тайне. Однако, как писал сам Абеляр, «желая загладить свой прежний позор, начали говорить всюду о состоявшемся браке и тем нарушили данное мне обещание»[183]. Так же воспринял изнасилование двоюродной сестры и некий молодой человек из Сен-Пьера-ле-Мутье, убивший обидчика «из чувства глубокой любви и уважения к своему роду, [для восстановления] своей собственной чести (
Если муж неверной женщины и/или его родственники-мужчины воспринимали адюльтер как
История незадачливого Мериго де Меня – далеко не единственный случай, когда подобное наказание воспринималось как достойный ответ на нанесенное оскорбление. Например, в 1353 г. Парижский парламент вынес решение по делу о «случайной» кастрации некоего монаха. Будучи многократно застигнут в постели своей любовницы ее мужем, он всякий раз отпускался с миром – вплоть до того момента, когда терпению супруга-рогоносца, видимо, пришел конец. Однако, несмотря на все требования оскопленного монаха, ответчик смог получить королевское прощение[186]. А в одном из писем о помиловании за 1482 г. прямо заявлялось, что его податель не постеснялся «отрезать причиндалы» (
Прелюбодеяние воспринималось средневековыми обывателями как «бесчестье» (
Отъезд Элоизы из дома и пребывание в монастыре Аржантейль дали ее дяде, канонику Фульберу, повод для обвинения Абеляра в стремлении постричь возлюбленную в монахини и навсегда о ней забыть:
Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги… отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались[190].
Важно отметить, что насильственная кастрация в данном случае противоречила определенным неписаным правовым нормам, ведь пострадавший уже являлся мужем обесчещенной девицы. Это противоречие подчеркивалось, в частности, во втором письме Элоизы Абеляру:
Понесенное тобою наказание было бы достойной карой для мужей, виновных в каком угодно прелюбодеянии. То, чем другие поплатились за последнее, ты навлек на себя в результате того самого брака, которым, как ты был вполне уверен, ты уже исправил все свои прегрешения. Собственная жена навлекла на тебя такое бедствие, какое навлекают на прелюбодеев развратницы[191].
Однако сам Абеляр никак не комментировал незаконность действий своих противников, подчеркивая прежде всего собственные нравственные страдания от перенесенного унижения:
Особенно терзали меня своими жалобами и рыданиями клирики и прежде всего мои ученики, так что я более страдал от их сострадания, чем от своей раны, сильнее чувствовал стыд, чем нанесенные удары, и мучился больше от срама, чем от физической боли. Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил;.. как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре[192].
Тема кастрации как почти неотвратимого наказания за преступления сексуального характера (в частности, за адюльтер) возникала не только в письмах о помиловании или в текстах личного характера (эго-документах), но и в средневековых нравоучительных «примерах» (
Кастрация мужчины, виновного в преступлении сексуального характера, заставляет нас вспомнить о принципе
Во Франции влияние данной правовой нормы ощущалось вплоть до конца Средневековья не только в законодательной, но и в судебной сфере[201]. В частности, почти неизменным, начиная с XII в., оставалось законодательство, касавшееся случаев богохульства. Согласно ордонансам Филиппа I Августа (1181 г.), Людовика IX Святого (1268/1269 г.), Филиппа III Смелого (1272 г.), Филиппа IV Красивого (1293 г.), Филиппа VI Валуа (1329 г.), за поношение Господа, Богоматери или святых виновному должны были проколоть язык каленым железом[202]. То же наказание полагалось, если преступник оскорбил свою жертву. Так, в 1390 г. некий Шарло Конверс был приговорен к позорному столбу, прокалыванию языка и изгнанию из Парижа за то, что обозвал Людовика Орлеанского, родного брата короля Карла VI, «отродьем проститутки» (
Пусть те, которые будут изобличены в божбе и поношении святого имени Бога, его пресвятой матери или его святых, будут осуждены в первый раз – к штрафу, во второй, третий и четвертый раз – к двойному, тройному и четвертному штрафу; в пятый раз – к железному ошейнику; в шестой раз – к позорному столбу и отрезанию верхней губы; в седьмой раз – к отрезанию, в меру, языка[205].
Весьма популярной мерой борьбы с воровством во Франции XIV–XV вв. считалось членовредительство. Так, в 1357 г. Парижский парламент был вынужден рассматривать апелляцию одного из осужденных, несогласного с тем, что ему отрубили кисть не той руки: правую вместо левой. В качестве возмещения причиненного ему ущерба вор требовал, чтобы его судье отрубили обе конечности[206]. Принцип «око за око, зуб за зуб», похоже, был весьма популярен в средневековом обществе. Податель судебного иска считал вполне законным, например, желание отрубить палец обидчику взамен своего, утраченного в стычке с последним[207]. Точно так же можно было добиваться проведения пыток в отношении судьи, который ранее под тем или иным предлогом (но, конечно же, незаконно!) послал на дыбу самого истца[208].
Что же касается кастрации, то ее использование в качестве наказания за сексуальные преступления было известно уже салическим франкам:
Если раб причинит насилие чужой рабыне и вследствие этого преступления рабыня умрет, раб должен или уплатить господину рабыни 240 ден., что составляет 6 сол., или же должен быть кастрирован[209].
То же наказание полагалось насильникам (
Интересно, что кастрация прелюбодея рассматривалась в качестве
Ту же картину мы наблюдаем и в средневековой Италии. Если мужчину, виновного в адюльтере, ждала кастрация, то женщине отрезали нос, дабы ее красота более не привлекала к себе взгляды окружающих[214], либо подвергали публичной порке[215]. И в том, и в другом случае подчеркивался прежде всего производимый
В отличие от Италии, во Франции – при всем понимании унизительности кастрации – на первый план выходил все же не ее диффамационный эффект, но, как ни странно, ее
упомянутый Жильбер в присутствии этих арбитров пообещал и поклялся на святых евангелиях, а также пообещал принести клятву перед распятием, что более никогда не придет к истцу и к этой женщине [в дом] и не оскорбит ее[221].
И все же «перемирие» длилось недолго. В очередной раз застав любовников на месте преступления, Симон убил их обоих.
Понимание
Любопытную параллель к такому восприятию мужских половых органов мы находим в Библии. Здесь, в книге Бытия, упоминалась форма клятвы, имевшая хождение у евреев:
И сказал Авраам рабу своему, старшему в доме его, управляющему всем, что у него было: положи руку твою под стегно мое, и клянись мне Господом Богом неба и Богом земли, что ты не возьмешь сыну моему жены из дочерей Хананеев, среди которых я живу. Но пойдешь в землю мою, на родину мою, и возьмешь жену сыну моему Исааку… И положил раб руку свою под стегно Авраама, господина своего, и клялся ему в сем[224].
Таким образом, если дело касалось продолжения рода (т. е. самой жизни), клятву приносили буквально на гениталиях того, кто, собственно, и являлся наиболее заинтересованным лицом[225].
В более поздних, по сравнению с «Салическим законом», правовых текстах кастрация, в понимании как потерпевших, так и судей, также приравнивалась к смерти. Судя по уголовным регистрам Парижского парламента, возмещение ущерба за надругательство над мужскими половыми органами составляло 10 тысяч парижских ливров[226] – столько же, сколько обычно требовали за создание угрозы жизни истца или за убийство[227]. В некоторых случаях за «незаконной» кастрацией могла последовать казнь того, кто ее совершил. Именно такой приговор был вынесен в 1376 г. целой группе людей, напавших на свою жертву прямо около его дома. По свидетельству потерпевшего, они заявились к нему, когда уже стемнело и все спали, выпустили привезенную с собой курицу и заставили ее кричать. Истец, думая, что лиса залезла в его курятник, вышел безоружным во двор, где был схвачен и кастрирован – всего лишь потому, что незадолго до того выиграл у своих обидчиков несколько судебных процессов[228].
Таким образом, в позднесредневековой Франции кастрация воспринималась, скорее, как правонарушение, нежели как достойное наказание виновного. Не удивительно, что все рассмотренные выше дела, связанные с преступлениями сексуального характера, представляли собой ситуации
Как отмечал Жан-Мари Карбасс, в южных областях Франции адюльтер рассматривался как тяжкое уголовное преступление уже в конце XII в. в отличие от северных регионов королевства, где светские власти начали уделять ему повышенное внимание лишь с конца XIV в.[234] Вероятно, примерно в то же время возникло и весьма специфическое наказание за супружескую измену. В документах, происходящих как из Тулузы[235], так и из Ажена, Периго, Эг-Морта, Сен-Бернара, Драгиньяна, Лурда и других городов Южной Франции, оно обычно именовалось «бегом» (
Мужчина и женщина, признанные виновными в адюльтере, обязаны были пробежать через весь город по заранее установленному или определенному местным обычаем маршруту – чаще всего от одних ворот до других[237]. Впереди них двигался глашатай, трубивший в трубу и призывавший жителей насладиться зрелищем. (Илл. 9) Естественно, «бег», как и любое иное публичное наказание, проводился исключительно средь бела дня –
Для нас особенно важным представляется то обстоятельство, что очень часто подвергнутые такому наказанию любовники должны были бежать по улицам города
«Бег» также мог сопровождаться публичным бичеванием, иногда – «до появления крови»[243].
Традиция наказывать виновных в адюльтере, выставляя их на всеобщее обозрение голыми, нашла свое отражение и в художественной литературе Средневековья. Так, в «Видении Туркиля» (1206 г.) описывалось посещение главным героем загробного мира, где он попадал на театральное представление, которое каждую субботнюю ночь давали для демонов в аду[244]. На сцене сменяли друг друга различные «актеры» – грешники, показывавшие, за какие именно проступки они оказались прокляты. В частности, прелюбодеи должны были совокупляться на глазах у собравшихся зрителей[245]. Та же тема обыгрывалась в многочисленных описаниях чудес, якобы произошедших с грешниками в церкви. Например, в «Поучении дочерям» рыцаря Жоффруа де Ла Тур Ландри (1372 г.) рассказывалась история некоего Перро Люара, который совокуплялся со своей любовницей прямо у алтаря. В наказание Господь полностью обездвижил обоих, и прихожане смогли увидеть их в весьма непристойном виде[246]. В той же позе и полностью обнаженными прелюбодеи изображались и претерпевающими муки в аду (Илл. 11).
Наказание «бегом» оставалось популярным в городах Южной Франции вплоть до периода раннего Нового времени[247]. В Тулузе его использовали не только в XIII в., но и в конце XIV в. и даже в начале XV в.[248] В XIV в.
За адюльтер полагается следующее наказание. Чтобы прелюбодей и прелюбодейка пробежали бы голые из одного в другой конец города. Если же они исполнят это, их имущество и тела да пребудут в мире[256].
Указанием на использование «бега» в качестве наказания за адюльтер на севере Франции являлся и один из нравоучительных «примеров» Этьена де Бурбона, большую часть своей жизни проповедовавшего в родном Лионе, а также в Бургундии, Лотарингии, Савойе. Согласно его рассказу, некая замужняя женщина, вступив в преступную связь с местным банщиком, пригласила его к себе в отсутствие супруга. Однако тот, узнав о готовящемся свидании, внезапно вернулся домой и привел с собой «много других людей». Женщина спрятала любовника в печи, но муж велел ей зажечь огонь и «испечь пироги». Голый и обгоревший, банщик, естественно, выпрыгнул из своего убежища, был схвачен присутствующими и проведен по улицам города до главной площади, где подвергся бичеванию, сопровождавшемуся «насмешками и оскорблениями»[257].
О том, что
И первым, о ком мы расскажем, был рыцарь, застигнутый в борделе, которому предложили выбрать [наказание], согласно местным обычаям. Выбор заключался в том, что проститутка провела бы его, одетого в одну рубашку и с привязанной к гениталиям веревкой, по всему военному [лагерю], либо же он терял [боевого] коня и доспехи и изгонялся бы из войска[258].
Наследники Людовика IX и их юристы также хорошо понимали смысл «бега», подтверждая его использование в различных городах королевскими письмами и ордонансами: в 1292 и 1362 гг. – для Вильнеф-лез-Авиньон, в 1357 г. – для Вильфранш-дю-Периго, в 1395 г. – для Монфокона, в 1396 г. – для Флёранса[259]. С точки зрения
Подобная трактовка «бега» могла бы выглядеть в высшей степени умозрительной, не располагай мы весьма интересными историческими параллелями к такому восприятию данного наказания. Параллели эти хоть и относятся к древнегреческому полисному праву, их истинное происхождение до сих пор остается неясным.
Первой из тех, кто обратил пристальное внимание на систему наказаний, полагавшихся за адюльтер в Античности, была, насколько можно судить, Полин Шмитт-Пантель. Она отмечала, что полисы, в которых применялся именно «бег» (или «прогулка»), находились на периферии греческого мира – в Трифилии, Эолиде, Писидии. Жители этих мест не воспринимались как настоящие греки, хотя и «варварами» не считались. Их называли
Тем не менее, о какой бы области ни шла речь, адюльтер расценивался здесь как прямой отказ от нормальной семейной жизни и рождения потомства, а значит – как угроза всему обществу в целом. Исключение представляла Спарта, где, в отличие от других греческих полисов, в прелюбодеянии могли обвинить только неженатого мужчину, чей холостой статус всячески осуждался. В зимнее время взрослые спартанцы, не состоявшие в браке, должны были нагими обходить агору, распевая особую песню, в которой признавали, что понесли данное наказание заслуженно, ибо не повиновались законам, предписывавшим им иметь жен[263].
Как свидетельствовал Гераклид Понтийский, в некоторых полисах (например, в Лепреоне в Трифилии) в качестве наказания за адюльтер также практиковался обычай, очень похожий на средневековую французскую уголовную практику, – пробежка (или «прогулка») любовника замужней женщины по городу или за его пределами, вокруг стен, что означало символическое исключение преступника из общества[264]. Такую пробежку мужчина совершал связанным, что в обычной жизни считалось совершенно неприемлемым по отношению к взрослому свободному человеку, ибо унижало его и приравнивало к рабу[265].
П. Шмитт-Пантель полагала возможным уподобление этого типа наказания за адюльтер двум другим правовым нормам, принятым, в частности, в Афинах. Пойманный с поличным прелюбодей подвергался насильственной эпиляции либо процедуре
Символическое превращение в женщину – так же, как и в рассмотренных ранее примерах с имитацией кастрации в городах средневековой Франции, – лишало преступившего закон мужчину общества ему подобных, делало его изгоем, поскольку вместе с половой идентичностью он терял и право быть гражданином полиса[270].
Формальная и смысловая близость наказаний, полагавшихся прелюбодеям в Древней Греции и во французских городах эпохи Средневековья и раннего Нового времени, заставляет задуматься о возможном влиянии одной правовой системы на другую. К сожалению, в специальной литературе, насколько можно судить, происхождение
И действительно в этом регионе «бег» использовался в качестве наказания за адюльтер уже в XI–XII вв. Во всяком случае, о знакомстве с подобной нормой свидетельствуют местные правовые тексты. Одними из самых ранних являлись грамота, дарованная Олорону (Беарн) в 1080 г.[272], и сборник фуэро Миранды-де-Эбро 1095 г., где
Столь широкое распространение данной правовой нормы на территории Пиренейского полуострова позволяет, на мой взгляд, и в самом деле предполагать, что именно отсюда она была заимствована в XIII в. французскими юристами, тем более, что исследователи нашли уже немало иных пересечений в текстах испанских фуэро и южнофранцузских кутюм[278]. Тем не менее, определить, откуда
У столь многолюдного народа прелюбодеяния крайне редки; наказывать их дозволяется незамедлительно и самим мужьям: обрезав изменнице волосы и раздев донага, муж в присутствии родственников выбрасывает ее из своего дома и, настегивая бичом, гонит по всей деревне; и сколь бы красивой, молодой и богатой она ни была, ей больше не найти нового мужа. Ибо пороки там ни для кого не смешны, и развращать и быть развращаемым не называется у них – идти в ногу с веком[279].
Идея о том, что на средневековые французские кутюмы оказали
Однако именно свидетельства, впервые собранные П. Шмитт-Пантель, могут, как мне представляется, пролить некоторый свет на долгую историю
Глава 3. Бесконечная «прогулка на осле»
Исследуя систему наказаний за адюльтер в Древней Греции, связующим звеном между «бегом» по городу или вокруг его стен и наказаниями, буквально превращающими мужчину в женщину (насильственной эпиляцией и
Любопытно, что за все время своего существования «прогулка на осле» не претерпела сколько-нибудь существенных формальных изменений: последовательность действий, из которых складывался данный ритуал, практически всегда оставалась неизменной, как, впрочем, и его символический смысл. Однако весьма разнообразное применение «прогулки» позволяет, как мне кажется, до некоторой степени проникнуть в систему мировосприятия людей прошлого и, в частности, понять, как именно они представляли себе саму сущность определенных общественных институтов и насколько тесно, с их точки зрения, соприкасались сферы частной и публичной жизни.
Наказание «прогулкой на осле» как в Античности, так и позднее, относилось к сфере уголовного права и применялось как в судебных, так и в парасудебных ситуациях. Суть ритуала состояла в том, что человека – преимущественно мужчину – катали верхом на осле по улицам города при большом скоплении народа. Дабы усилить диффамационный эффект от наказания, к символическому смыслу которого мы еще вернемся, преступника часто усаживали задом наперед, заставляя держаться за хвост животного.
Одни из самых ранних упоминаний о «прогулке» встречаются в древнегреческих источниках. Была ли она заимствована полисным правом (например, с Востока) или являлась местным изобретением, сказать, к сожалению, почти невозможно. Единственное, что мы знаем точно, – в Древней Греции это наказание использовалось только тогда, когда речь шла о преступлениях, совершенных на сексуальной почве. Как сообщал Николай Дамасский (I в. до н. э.), в некоторых городах Писидии на осле катали мужчин:
Если кто-либо будет схвачен как прелюбодей, то в течение установленного числа дней его и женщину возят по городу на осле[287].
Впрочем, тому же наказанию могли подвергнуть и неверную супругу. Так, Плутарх (I в. н. э.), описывая нравы, царившие в эолийской колонии Киме, писал:
Женщину, уличенную в неверности, выводили на площадь и ставили всем напоказ на какой-то камень. Затем ее сажали на осла (όνος) и провозили вокруг всего города, а потом она опять должна была стоять на том же камне. После этого женщина оставалась обесславленной на всю жизнь и звалась «онобатис»; камень же из-за этого считался нечистым, и его чурались[288].
Скромное количество упоминаний ритуала «катания на осле» вовсе не означает, что данная практика являлась в Античности исчезающе редкой; напротив, она оказалась весьма живучей. И хотя мы не находим ее следов в римском уголовном судопроизводстве (как периода Республики, так и периода Империи), явная отсылка к «прогулке» присутствовала, например, в «Метаморфозах» Апулея (II в. н. э.), ставших, по мнению современных исследователей, латинской адаптацией греческого романа «Лукий, или осел» псевдо-Лукиана или написанных под его сильнейшим влиянием[289]. Главный герой Апулея, Луций, превращенный колдуньей в осла, возил на спине прекрасную Хариту, чья чистота и невинность ставились, таким образом, автором под сомнение. Недаром разбойники, в плену у которых оказывались оба героя, предлагали сделать из нее «потаскушку» и продать в публичный дом[290]. Непристойный характер отношений осла и девушки обыгрывался Апулеем и в сцене возвращения Хариты к родным при посредстве ее жениха Тлеполема:
Действительно, для всякого пола и возраста картина была небывалая и, клянусь Геркулесом, достойная памяти, как дева торжественно въезжала верхом на осле. Я сам повеселел и, чтобы не сочли, что я ни при чем в этом деле, навострил уши, раздул ноздри и громко заревел, огласив все кругом звучным ревом[291].
Возможно, именно с греческой традицией следует связать и популярность «катания на осле» в качестве уголовного наказания в Византии, где его использование фиксировалось уже с V в. Правда, здесь на этих малопочтенных животных усаживали не прелюбодеев, но людей, совершивших
Сын Аркадия Феодосий послал против этого Иоанна большое войско под начальством Аспара и Ардавурия, сына Аспара; он лишил Иоанна власти и передал царскую власть Валентиниану, совсем еще мальчику. Валентиниан, захватив Иоанна живым, велел отправить его на ипподром Аквилеи, отрубить ему одну руку, провезти его перед народом посаженным на осла и, заставив испытать множество оскорблений от слов и действий мимов, казнил. Так Валентиниан получил власть над Западом[292].
Точно так же в 742 г. расправился с лжепатриархом Анастасием император-иконоборец Константин V (718–775):
Давая конские игры, приказал вывести Артавазда с детьми его и с друзьями, связанных, провести через ристалище со лжеименным патриархом Анастасием, ослепленным публично и на осле к хвосту посаженным[293].
В 768 г. похожая участь постигла лжепатриарха Константина:
В тот же день на гипподроме выдергали ему ресницы и брови, выдергали всю бороду и все волоса с головы; потом одели в шелковый без рукавов мешок, посадили на осла наизворот оседланного, за хвост которого он должен был держаться, и вели его через малый на великий гипподром, а весь народ и все стороны смеялись и плевали на него[294].
В 1043 г., подавив восстание Георгия Маниака, Константин IX Мономах (ок. 1000–1055) устроил триумф в честь победы, приказав прогнать мятежников «не в строю и не в пристойном виде, но… на ослах, задом наперед, с обритыми головами, с кучей срамной дряни вокруг шеи»[295].
Именно из Византии, на мой взгляд, обычай катания преступника на осле был воспринят в Средние века и в странах Западной Европы. Впрочем, здесь оказались задействованы обе правовые традиции – как греческая, так и византийская. Иными словами, подобное наказание могло полагаться как за «обычный» адюльтер, так и за политическую измену: при этом в первом случае речь шла исключительно о парасудебных ситуациях, тогда как во втором – о приговорах, вынесенных официальными властями.
Во Франции «прогулка на осле» пользовалась особой популярностью и даже получила специальное название –
Тем не менее, в отличие от
То обстоятельство, что на осле ехал не любовник, а именно супруг неверной особы, не должно нас слишком смущать, тем более что иногда на его месте все же оказывался его более счастливый соперник[305]. Известно, что и в Древней Греции не только мужчина, соблазнивший замужнюю даму, но и ее муж – в том случае, если он не предпринимал против нее никаких карательных мер, – лишался гражданских прав[306]. Близким по смыслу к
Интересно, что обычай катать на осле супруга или любовника неверной женщины прослеживается как по западноевропейским, так и, к примеру, по северокавказским источникам. Достаточно вспомнить историю Урызмага и Сатáны, известную нам по осетинскому эпосу, разрозненные сказания которого стали объединяться в циклы в XIII–XIV вв. Речь в данном случае шла не только об инцесте, ибо герои приходились друг другу братом и сестрой, но и об измене Урызмага своей первой жене – Эльде. Согласно легенде, Сатáна, дабы избежать ненужных пересудов, сама предложила мужу проехаться на осле:
«Осрамила ты меня, Сатáна, как нам жить теперь среди Нартов, как на людях показаться?». «Людской хулы – на два дня, срам невелик, – сказала Сатáна, – а как забыть про срам, я тебя научу. Поди, сядь на осла задом наперед и трижды прогуляйся на нем посреди Ныхаса. Гляди, как поведут себя люди, потом мне расскажешь»[309].
Урызмаг послушался совета и, добровольно выставив себя на посмешище, изменил спорную правовую ситуацию в свою пользу: вдоволь поиздевавшись над собственным правителем, подданные, тем не менее, признали его брак с Сатáной законным:
Сатáна ему сказала: «Ну и наше дело таково: сперва посмеются, а потом никто уж о нас и не вспомнит». Когда люди узнали, что Урызмаг женился на своей сестре Сатáне, то сперва над ними стали смеяться, а потом и вправду никто уж о них и не вспоминал. Так и стали жить Урызмаг и Сатáна как муж и жена[310].
Записанные в 1920-е гг. предания нартов любопытным образом пересекались и с историей Грузии того же времени. Если довериться писателю Георгию Леонидзе, обычай катать на осле неверную жену сохранялся в горных селениях вплоть до начала XX в.:
Даже и сейчас волосы у меня встают дыбом при воспоминании об ужасном зрелище, представившемся моим глазам. По улице стремилась рекой разъяренная, буйная деревенская толпа. Она волновалась, бурлила, роптала, негодовала, металась, как поток в своем ложе… Толпа гнала перед собой осла. На осле сидела лицом к хвосту женщина в одной рубашке… И только безмолвный Цицикорэ стоял поодаль с суровым и непреклонным видом… Он не сомневался в своей правоте! Он ведь встал на защиту вековых понятий чести и нравственности, оградил родное село от позора, не захотел простить виновным явное преступление![311]
Возвращаясь к Западной Европе, напомню, что здесь не была забыта и византийская традиция, согласно которой человек, запятнавший себя политической изменой, также вполне мог оказаться усаженным на осла. Например, в итальянском декрете, датируемом 1131 г., о подобных преступлениях говорилось прямо:
Пусть о том, кто предаст своих союзников, не останется памяти, но пусть он сядет задом наперед на осла и возьмет его хвост в руки[312].
Близкий вариант ритуала, по всей видимости, принятый в Англии XIII в., описывался в «Ле о Хавелоке Датчанине». Речь в нем шла, в частности, о Годаре и Годрихе, наказанных за измену весьма схожим образом. Годара, связанного по рукам и ногам, избили, а затем усадили на «покрытую коркой парши кобылу, так что его нос утыкался ей в зад»[313]. Годриха же привязали задом наперед к чрезвычайно грязному ослу и «в таком унизительном виде» отправили в Линкольн[314]. «Прогулкой на осле» за предательство в Европе карали еще в XVI в. Например, шведский король Густав Ваза (1496–1560) подобным образом наказал в 1526 г. Педера Суннанвадера и Мастера Кнута. А в 1566 г. его сын, Эрик XIV (1533–1577), посадил на осла Нильса Стире, также заподозрив его в измене[315].
В то же время – и подобную практику можно, вероятно, считать определенным «новшеством» по сравнению с более ранним периодом – «прогулка» стала использоваться в качестве наказания для людей церкви – предстоятелей, святых, мучеников или юродивых. Так, в 998 г. по приказу Григория V (970/972-999) похожим образом расправились с антипапой Иоанном XVI: ему отрезали уши, нос и язык, выкололи глаза и провезли на осле в вывернутых наизнанку одеждах, посадив задом наперед[316]. По сообщению автора жития Джованни Коломбини (1300–1367), этот святой не только сам неоднократно усаживался на осла, но и заставлял это делать своих последователей[317]. В 1556 г., согласно записям очевидца, еретики, приговоренные к смерти испанской Инквизицией, были доставлены к месту казни следующим образом:
Затем все они оказались схвачены, и каждый был усажен на осла задом наперед, и в таком виде в сопровождении большого числа вооруженных солдат их отвезли на место казни, которое располагалось за городскими воротами и называлось Дель Кампо[318].
Эта практика была актуальна для Испании и 100 лет спустя[319].
Любопытно, что, как и в случае с наказанием за адюльтер, «прогулка на осле» в делах о политической или религиозной измене получила распространение не только к западу, но и к востоку от Византии. Например, она упоминалась в «Житии Авраамия Ростовского» (не ранее XV в.): ей подвергся сам преподобный, которого бес, обернувшийся воином, обвинил перед князем в колдовстве:
Князь же великы Володимер разжегся гневом велиим на преподобнаго, и посла воина люта зело и сверепа по преподобнаго… В то же время преподобному на келейной молитве стоящу после съборнаго пениа, во единой власянице, и не обувен в сандалиа. И прииде в то время злый и сверепый воин, не имый милости о преподобнем, не дадяше ни глаголати к себе преподобному, ни ризами облачитися, ни обувениа ногам, тако бо сатана обуя ему сердце. Видя же преподобный вражду вражию, бывшую нань, не убояся, но паче благодаряше Бога о приключившейся нань беде. Възем же его воин, посади его на свой конь за бедры, и женяше к Володимерю. И обрет на ону страну езера селянина, ездяща на пезе ослятице, в руце имы сандалиа женьскаа червлены суть, и въсади преподобнаго на ослятице, и сандалиа въложи на ногу его. И абие постави его пред державою великого князя Владимера во единой власянице, безчествуема, яже на теле ношааше[320].
В правление Ивана Грозного (1530–1584) заподозренные в государственной измене митрополит Филипп (1507–1569) и архиепископ Новгородский Пимен († 1571) понесли схожее наказание. Филиппа, лишенного сана за открытое противостояние Ивану IV и, в частности, за жесткую критику опричнины, выслали в Тверь в разодранных ризах на дровнях, символизировавших путь в загробный мир, – или, если довериться слухам, которые передавал Андрей Курбский, «посадив на вола опоко», т. е. задом наперед. Что же касается Пимена, то его царь обвинил в желании «Новгород и Псков отдати литовскому королю», за что с архиепископа сорвали белый клобук и отправили в Москву, привязав к кобыле, объявленной его «женой», и дав в руки волынку или гусли[321].
Возможно, впрочем, что обычай катать неугодного политического противника (в том числе представителя церкви) на осле пришел в русские земли не напрямую из Византии. Вернее, в самой Империи он мог возникнуть не только и не столько под греческим влиянием. Не менее важным представляется существование такого рода наказания в восточной – прежде всего, персидской и арабской – традиции. Не случайно в «Сказках тысячи и одной ночи» рассказывалась история еврея, пытавшегося обратить в свою веру жену-мусульманку и за это наказанного «прогулкой на осле»[322]:
И с еврея сняли его шелковую одежду и надели на него волосяную одежду Зейн-аль-Мавасиф, и его кинули на землю, выщипали ему бороду и больно побили его по лицу сандалиями, а потом его посадили на осла, лицом к заду, и вложили хвост осла ему в руки, и его возили вокруг города, пока не обошли с ним весь город. А потом с ним вернулись к кади, и он был в великом унижении, и четверо кадиев присудили его к отсечению рук и ног и распятию[323].
О персидских корнях «прогулки на осле» свидетельствовала история св. Бидзина Чолокашвили – грузинского князя, пострадавшего в 1661 г. от руки Аббаса II (1632–1667). Даже когда на глазах святого мученической смертью погибли его сподвижники – Элизбар и Шалва, эриставы Ксанские, – он не отрекся от Христа и не принял ислам. Тогда шах велел опозорить святого князя и поругаться над его мужеством и доблестями. Для того султан приказал надеть на него женское платье, посадить на осла и в таком виде возить по Испагани. Мученика возили так по всему городу на глазах у всех людей, всячески оскорбляя его при этом[324].
Уже в 1850 г. иностранный наблюдатель описывал тот же самый ритуал, использованный в Персии в отношении приверженца Али-Мохаммеда по прозвищу Баб, выдававшего себя за сейида[325]:
Этот человек открыто заявлял, что он последователь Баба… Они арестовали его, высекли, вымазали сажей, искололи все его тело штыками и вставили в эти раны зажженные свечи. В таком виде его посадили задом наперед на осла, вложили хвост ему в руки и возили по улицам Тегерана, громко крича о причинах подобного наказания[326].
Каким бы ни было изначальное происхождение «прогулки на осле», все без исключения приведенные выше примеры свидетельствуют, что общая схема отправления ритуала на протяжении многих веков оставалась практически неизменной, несмотря на различные обстоятельства его применения. Впрочем, иногда случались и определенные отступления от правил.
В частности, осел в некоторых случаях заменялся на другое животное. Так произошло, к примеру, в 1185 г. со свергнутым императором Андроником I Комнином (1118–1185). По сообщению Робера де Клари, жители Константинополя никак не могли придумать достойного наказания тирану:
И когда они пришли к нему, император сказал им: «Сеньоры, вот Андром, который содеял столько зла и вам, и другим. Мне кажется, что я не смогу творить над ним правосудие, чтобы удовлетворить желание каждого из вас; и я отдаю его вам, чтобы вы сделали с ним, что захотите». И жители города очень возрадовались этому и схватили его; и одни говорили, что его надо сжечь, другие – что его надо бросить в кипящий котел, чтобы он подольше жил в мучениях, третьи говорили, что его надо протащить по улицам города; так они не могли достигнуть согласия между собой, какой смертью покарать его и какие мучения причинить ему. Наконец нашелся мудрый человек, который сказал: «Сеньоры, коли хотите послушаться моего совета, то я научу вас, каким образом мы смогли бы достойно отомстить ему. У меня дома есть верблюд – это самое грязное и вонючее животное на земле. Возьмем Андрома, разденем его догола, а потом привяжем к спине верблюда лицом к заду животного и потом поведем верблюда по городу, от одного конца до другого. Тогда-то все мужчины и женщины, кому Андром причинил зло, смогут отомстить ему». И все согласились с тем, что сказал этот мудрый человек[327].
Любопытно, что в рукописи «Деяний знаменитых мужчин и женщин» Джованни Боккаччо, созданной в Туре в 1460–1465 гг., присутствовала, в частности, миниатюра, посвященная расправе над Андроником. Однако, глядя на нее, мы сразу обнаруживаем, что исполнивший ее знаменитый художник Жан Фуке произвольно заменил верблюда на… осла. (Илл. 15) Иными словами, данное изображение свидетельствует, что французские обыватели XV в. не только отлично знали, о каком наказании шла речь, но и полагали более правильным использование для него вполне определенного животного.
Тем не менее, согласно Сугерию, в 1121 г. на том же верблюде возили антипапу Григория VIII, свергнутого Каликстом II (ок. 1060–1124):
На изворотливое животное верблюда изворотливого папу, – мало того, антихриста, – в сырые и сочащиеся кровью козлиные шкуры одетого, поперек положили и, позор Церкви Божьей отомстившие, через центр города королевской дорогой, чтобы еще сильнее перед всеми [он] ославлен был, провезя,… на вечное пребывание в тюрьме в горах Кампании… осудили[328].
В «Путешествиях» испанского мавра Ибн-Джаббара под 1183 г. сходным образом описывалось наказание, которому подверглись в Египте сирийские христиане:
Когда мы прибыли в Александрию, первое, что мы увидели, была толпа людей, собравшихся поглазеть на христианских пленников, привезенных в город сидящими задом наперед на верблюдах в сопровождении звуков бубнов и рожков[329].
Осла могла иногда заменять и лошадь, о чем свидетельствует упоминавшееся выше «Ле о Хавелоке Датчанине»[330]. В наказание за измену (а вернее, за трусость, проявленную на поле битвы) задом наперед на лошади возили тевтонских рыцарей. А английский автор XVI в. Джон Стоу описывал похожую «прогулку», к которой был приговорен лондонский священник, виновный в совращении своей соседки, жены торговца мануфактурой Джона Этвуда…[331]
И все же ослы преобладали. Точно так же, как среди приговоренных к «прогулке» на них преобладали мужчины. Интересно, что описания случаев применения подобного наказания к женщинам встречаются в источниках Средневековья и Нового времени в основном в виде апокрифов. Например, как к выдумке относятся современные исследователи к рассказу о встрече, которую устроили в 1161 г. весьма недружелюбно настроенные жители Милана Беатрисе, супруге императора Фридриха Барбароссы (1122–1190). По сообщению английского эрудита XVII в. Уильяма Уинстенли, эта дама
была сначала заключена в тюрьму, а затем с ней поступили самым варварским образом. Они усадили ее на мула лицом к хвосту, велев держаться за него как за поводья, и возили в таком виде по всему городу, после чего отвели к воротам и вышвырнули прочь. Дабы наказать [миланцев] за содеянное, император осадил и захватил город и приговорил всех его жителей к смерти – за исключением тех, кто смог принести следующий выкуп. Резвому мулу сзади между ягодиц прикрепили связку фиг, и каждый, кто желал остаться в живых, со связанными за спиной руками должен был бежать за мулом и зубами срывать эти фиги. Такое условие, несмотря на страх получить удар копытом [в лоб], было многими принято и исполнено[332].
История эта, однако, никакими средневековыми источниками не подтверждалась[333].
Весьма популярными и, по-видимому, тоже выдуманными являлись спекуляции бургундских и английских авторов XV–XVI вв. на тему штурма Парижа, предпринятого 8 сентября 1429 г., в ходе Столетней войны, французскими войсками под предводительством Жанны д'Арк. Желая подчеркнуть незаконные претензии Карла VII (1403–1461) на столицу королевства (а также узурпаторский характер его власти в целом), Ангерран де Монстреле, Эдвард Холл и Ричард Графтон смаковали подробности неудачной военной операции, уделяя особое внимание тому обстоятельству, что Жанна, получив ранение, якобы упала с крепостной стены в ров и целый день провалялась там в грязи и помоях под задом осла[334]. Именно эта апокрифическая история, вкупе с явными заимствованиями из упоминавшегося выше Апулея, впоследствии легла в основу «Орлеанской девственницы» Вольтера, чья трактовка образа национальной французской героини вызвала не только литературный и политический скандал во Франции, но и послужила своеобразным толчком для начала процесса канонизации Жанны д'Арк[335].
И все же не стоит забывать о том, что первоначальный смысл «прогулки на осле» сводился к наказанию за адюльтер не только любовника неверной супруги, но часто и ее самой. Как отмечала О. М. Фрейденберг,
выражение «шествовать на осле» имеет значение по-гречески, как неожиданно поясняет античный глоссарий, определенного термина – «совокупляться с ослом», и, таким образом, женщину-«онобату» следует понимать не как «шествующую на осле», но как «оплодотворенную ослом», «сходящуюся с ослом»[336].
Осел, вне всякого сомнения, являлся в греческой культуре
Ведь именно Мелампод познакомил эллинов с именем Диониса, с его праздником и фаллическими шествиями. Конечно, он посвятил их не во все подробности культа Диониса, и только мудрецы, прибывшие впоследствии, полнее разъяснили им [значение культа]. Впрочем, фаллос, который носят на праздничном шествии в честь Диониса, ввел уже Мелампод, и от него у эллинов пошел этот обычай[339].
Осел символизировал также плодородие, был связан с культом хлеба, винограда и любых иных плодов, приносимых землей. Он почитался и как первый помощник беременных и рожениц: его копыто якобы способствовало внутриутробному развитию плода и помогало при родах, а повешенный в саду череп ослицы способствовал оплодотворению[340].
В метафорическом совокуплении с ослом заключалась и символика «прогулки»: подобное унижение прелюбодейки предшествовало ее изгнанию из полиса, лишению прав гражданства. Виновная в адюльтере преступница переставала, таким образом, быть членом сообщества. Когда же «прогулкой» наказывался мужчина, он, во-первых, уподоблялся женщине, а во-вторых, подвергался диффамации и также лишался статуса полноценного гражданина. Этот символический смысл
Таким образом, общий символический смысл ритуала сохранялся и в тех случаях, когда речь шла об «обычном» адюльтере, и когда преступника обвиняли в политической измене, и когда – как в случае со святыми и юродивыми – дело касалось явной или мнимой измены религиозному призванию. Все общественные институты, нарушение устоев которых наказывалось «прогулкой на осле», функционировали, с точки зрения современников, по одной и той же схеме, что, собственно, и делало столь значимым и вообще возможным использование одинакового ритуала наказания. Все они рассматривались как священный союз, как
Эта аналогия совершенно ясно прослеживалась, к примеру, в истории Андроника I Комнина, обвинявшегося не только в узурпации власти, но и в
Когда Андром был коронован, то повелел незамедлительно схватить всех тех, кто, как ему было ведомо, считал худым делом, что он стал императором, и приказал выколоть им глаза, и замучить их и погубить их лютой смертью. И хватал всех красивых женщин, которых встречал, и насильничал над ними[344].
Поэтому во время «прогулки на осле» бывшему императору были предъявлены самые разнообразные обвинения:
И пока везли Андрома от одного конца города до другого, подходили те, кому он причинил зло, и насмехались над ним, и били его, и кололи его… при этом они приговаривали: «Вы повесили моего отца», «вы силою овладели моей женой!». А женщины, дочерей которых он взял силой, дергали его за бороду и так подвергали его постыдным мучениям, что, когда они прошли весь город из конца в конец, на его костях не осталось ни куска живого мяса, а потом они взяли его кости и бросили их на свалку[345].
Неслучайно и
С отцом Василия и Константина у него был общий родитель, но разные матери. Из-за этого его уже в раннем детстве оскопили, чтобы сын сожительницы при наследовании престола не получил преимущества перед законными детьми. Он смирился с судьбой и сохранял привязанность к царскому и, следовательно, своему роду. Но особое расположение он чувствовал к племяннику Василию, нежно его обнимал и пестовал, как любящий воспитатель. Потому-то Василий и возложил на него бремя власти и сам учился у него усердию. И стал паракимомен как бы атлетом и борцом, а Василий – зрителем, но целью царя было не возложить венок на победителя, а бежать за ним по пятам и участвовать в состязании[346].
Похожая ситуация обыгрывалась и в «Слове о преподобном Моисее Угрине», являвшемся составной частью Киево-Печерского патерика, созданного под явным влиянием византийской традиции. Главный герой рассказа, попав в плен и оказавшись в Польше, подвергся домогательствам «одной знатной женщины, красивой и молодой, имевшей богатство большое и власть». (Илл. 16) Она предложила Моисею не только освободить его, но сделать своим возлюбленным, мужем и господином над всеми ее владениями. Однако преподобный категорически от всего отказывался: «Твердо знай, что не исполню я воли твоей; я не хочу ни власти твоей, ни богатства, ибо для меня лучше всего этого душевная чистота, а более того телесная». Перепробовав многие средства, но так и не сумев склонить Моисея к сожительству, дама приказала кастрировать его:
Однажды велела она насильно положить его на постель с собою, целовала и обнимала его; но и этим соблазном не смогла привлечь его к себе. Блаженный же сказал ей: «Напрасен труд твой, не думай, что я безумный или что не могу этого дела сделать: я, ради страха Божия, тебя гнушаюсь, как нечистой». Услышав это, вдова приказала давать ему по сто ударов каждый день, а потом велела обрезать тайные члены, говоря: «Не пощажу его красоты, чтобы не насытились ею другие». И лежал Моисей, как мертвый, истекая кровью, едва дыша[347].
Таким образом, мне представляется вполне возможным предположить, что понимание союза государя с его страной (или священника с его церковью) как символического брака, нарушение основ которого воспринималось как сексуальное насилие, сближало явление политической измены с «обычным» адюльтером. Именно поэтому такие преступления и могли наказываться одинаково. Как следствие, данная аналогия присутствовала и в западноевропейской практике – как в судебной, так и в парасудебной.
Однако, наравне с идентичным использованием символики осла в политической и правовой культуре Античности и Средневековья, не стоит, как мне кажется, забывать и о том, сколь значимое место это животное занимало в культуре смеховой, комической, карнавальной, также в первую очередь направленной на – пусть и временное – попрание всех и всяческих церковных и светских норм и даже на отрицание власти в целом.
Поскольку осел изначально был связан с христианским культом, образами Девы Марии и самого Иисуса Христа, это животное весьма почиталось в средневековой Европе. Например, в Вероне в церкви Богородицы стояла статуя осла, внутри которой, согласно преданию, хранились останки того самого животного, на котором Христос въезжал в Иерусалим. Эту «богородицу-ослицу» несколько раз в год выносили из храма, и четыре монаха, одетые в архиерейские одежды, обходили с нею город. Во Франции повсеместно большим почетом пользовалась св. Аньес (т. е. св. Ослица)[348]. Но те же самые темы из года в год возникали и на городских карнавалах по всей Западной Европе, что, в частности, позволяло О. М. Фрейденберг говорить о
Собственно, уже в Византии символика осла как фаллического животного обыгрывалась не только в серьезном, но и в комическом ключе. Так, в 600 г. во время брумалий по Константинополю водили осла, на которого был усажен пародийный двойник императора Маврикия (539–602) в венце из чесночных стеблей. Сопровождавшая его свита распевала песню, высмеивавшую частную жизнь правителя[350]. При императоре Михаиле III (840–867) придворный шут Грилл пародировал патриарха, разъезжая по улицам города на белом осле. Сам василевс и его приближенные в одеждах архиепископов принимали участие в этом развлечении[351]. И даже когда речь шла о поругании преступника, судьи не обходились порой без участия мимов, как, например, в случае с узурпатором Иоанном в 426 г., в правление Валентиниана III[352].
Что же касается западноевропейской традиции, то интерес для нас представляет, в частности, отмечавшийся во время Кёльнского фастнахта специальный «праздник субдиаконов», во время которого избирался шутовской папа или шутовской епископ. Его усаживали на осла и в сопровождении какого-нибудь чина из низшего духовенства вели в церковь, где в его честь звучала хвалебная песнь и отправлялось богослужение[353]. (Илл. 17) Можно вспомнить и хорошо известные исследователям «ослиные праздники», во время которых животное, покрытое золотым покрывалом, прогуливали по улицам города, а затем отводили в храм, где производили над ним торжественную службу. Обыгрывая таким образом сцену въезда в Иерусалим, все высшее и низшее духовенство принимало участие в празднике и пело славословия ослу, подражая его реву[354].
То же самое происходило, и когда на карнавале представляли сцену бегства Марии в Египет. В этом случае на осла сажали роскошно одетую девушку с ребенком на руках, которую также возили по улицам и в честь которой служили литургию, крича по-ослиному[355]. Любопытно, что нередко роль Пресвятой Девы могла исполнять и какая-нибудь местная проститутка. Именно эта традиция с известным изяществом обыгрывалась в знаменитом американском телевизионном сериале «Доктор Хаус» (
Именно в ходе таких празднеств, как и в целом во время средневековых карнавалов, сексуальная составляющая образа осла выходила на передний план[356]. Проститутка в образе Богоматери, едущая на этом животном верхом, являлась только одним из свидетельств подобного «прочтения» античной темы. Однако не менее интересным в данном случае представляется и образ шута – практически главного действующего лица любого праздника.
Шут фигурировал здесь в желто-красном костюме ми-парти (похожем на платья, которые обычно носили средневековые проститутки[357]) или в сером костюме, имитирующем ослиную шкуру[358], и обязательно в шапочке, украшенной ослиными ушами. Похотливость, свойственная – или приписываемая – этому животному, всячески обыгрывалась и в поведении шута: то королева карнавала вела такого «осла» на веревке, а он ее развлекал[359], то он сам приставал к женщинам и девушкам на улицах, обнимая их и хватая за грудь[360]. На картине Иеронима Босха «Семь смертных грехов» (1475–1480 гг.) именно шут был изображен у входа в шатер, где разыгрывались сценки, символизирующие грех разврата (
Через эту культуру, как представляется,
Вернемся, однако, к тому, с чего мы начали этот долгий разговор о наказаниях, полагавшихся за преступления сексуального характера и применявшихся как в судебных, так и в парасудебных ситуациях.
Нет сомнения, что в средневековом обществе с сексуальной сферой связывались в первую очередь представления о репутации женщин. Однако, как я пыталась показать ранее, в некоторых, совершенно конкретных ситуациях морально-нравственные коннотации оказывались важны и для определения чести и достоинства мужчины. Сексуальное поведение юных девушек и замужних матрон самым непосредственным образом влияло на репутацию их ближайших родственников. Восприятие женщины как «распутницы» и «проститутки» – неважно, являлась ли она преступницей или всего лишь жертвой чужой агрессии, – унижало прежде всего ее мужа (брата, отца и даже отчима) и было, насколько можно судить, в опосредованном виде заимствовано из греческого полисного права, где считалось доминирующим.
Оттуда же, как представляется, в средневековое европейское судопроизводство пришло и понимание того, насколько недостойное сексуальное поведение самого мужчины способно повлиять на его репутацию. Система наказаний за адюльтер, существовавшая в греческой и византийской правовых традициях и распространившаяся затем по всему средиземноморскому региону, совершенно недвусмысленно увязывала мужскую честь с сексуальной сферой и половой идентичностью человека. Любое из перечисленных выше наказаний – будь то кастрация, «бег» или «прогулка на осле» – рассматривалось современниками прежде всего как диффамация виновного. Таким образом, в средневековом судопроизводстве был, по всей видимости, воспринят не только греческий
И все же – при сохранении этой общей тенденции – судебная практика в разных странах Европы оказалась различной. Если в Италии основное внимание в плане диффамационного эффекта уделялось кастрации, то во Франции предпочтение отдавалось «бегу» по улицам города любовника неверной женщины и «прогулке на осле» ее обманутого мужа. Несшие практически идентичное наказание мужчины здесь в некотором смысле уподоблялись друг другу, ибо
Подобный тип наказания за преступления сексуального характера был заимствован в странах Западной Европы из греческого полисного права при явном посредничестве византийских юристов. Но если
Так или иначе, но во всех этих случаях без исключения основа наказания оставалась неизменной, являя собой «символическое членовредительство», когда честь женщины и достоинство мужчины (как законного супруга прелюбодейки, так и преданного своими подданными монарха) могли быть восстановлены не просто через публичную диффамацию обидчиков, но через насилие над теми частями их тела, которыми и был нанесен непосредственный урон. И здесь, повторюсь, следует учитывать, что союз правителя и его страны (или города) воспринимался в том же символическом ключе, что и союз супружеской пары, и нарушать священные узы этого брака не было позволено никому.
Подобное восстановление поруганной чести представлялось современникам – как в эпоху Средневековья, так и значительно позднее, вплоть до XX в. – способом ничуть не худшим, нежели убийство противника или его выдача судебным властям для последующей возможной казни. И то, что решение конфликта собственными силами в средние века и Новое время охотно прощалось королем в случае подачи соответствующего прошения о помиловании, не должно нас сильно удивлять. Прежде всего потому, что одной из основных общественных ценностей той эпохи являлась личная честь. Кроме того, как я попыталась продемонстрировать выше, для этого периода европейской истории была характерна еще довольно слабо разработанная система уголовного судопроизводства, допускавшая порой весьма вольную трактовку различных преступлений и, соответственно, наказаний за них.
Эта система являлась не просто
К данной сложной проблеме мы и обратимся теперь, подробно рассмотрев один из таких обычаев – так называемую
Глава 4. Свадьба под виселицей
Отсутствие четко фиксированной правовой нормы и ее письменного подтверждения являлось одной из характерных особенностей средневековой правовой системы, будь то уголовное право и судопроизводство или гражданский процесс. Данное обстоятельство уже само по себе подразумевало наличие определенных
Прежде всего необходимо пояснить, что представляла собой данная практика. В историографии она часто именуется «свадьбой под виселицей», когда приговоренного к смерти преступника могла спасти девушка, которая прямо на месте проведения экзекуции просила отдать ей этого человека в мужья. Крайне редко – хотя подобные случаи и не следует сбрасывать со счетов – в роли просителя выступал мужчина, предлагавший осужденной женщине заключить с ним брак. Так, в 1376 г. письмо о помиловании было даровано 16-летней Анетт де Аранжи, признанной виновной в детоубийстве. Себе в жены ее попросил Анри Буге 22 лет от роду, пояснив свой порыв тем, что испытывает
чувство сострадания [к ее проступку] и питает к ней любовь. [И просил], чтобы ему согласились ее отдать и освободить [от наказания], дабы связать себя с ней узами брака как с [законной] женой и супругой[363].
Следует оговориться, что данное дело – единственное, происходящее из
Тем не менее, свидетельств обратной ситуации, когда преступника-мужчину спасала от смерти какая-нибудь сердобольная особа, в нашем распоряжении оказывается достаточно много. Данная традиция, насколько можно судить, была широко распространена практически по всей Европе. Во Франции «свадьбы под виселицей» часто происходили в районах к северу от Луары, а также в южных и западных областях королевства[365]. Не случайно в 1510 г. адвокат осужденного за убийство Пьера Момарша, казнь которого, тем не менее, была отложена по просьбе девушки, пожелавшей выйти за него замуж, в своей речи указывал на бытование этого обычая не только в парижском регионе, но также в «Сентонже, Невере, Молене и других местах»[366]. Одним из последних упоминаний о существовании данной традиции во Франции следует, вероятно, признать эпизод из романа «Собор Парижской Богоматери» Виктора Гюго (1831 г.):
Несчастная жертва переживала ужасные мгновения, пока Клопен спокойно подталкивал ногою в огонь несколько еще не успевших загореться прутьев виноградной лозы… Но вдруг он остановился, точно осененный какой-то неожиданной мыслью.
– Постойте! – воскликнул он. – Чуть не забыл!.. По нашему обычаю, прежде чем повесить человека, мы спрашиваем, не найдется ли женщины, которая захочет его взять. Ну, дружище, это твоя последняя надежда. Тебе придется выбрать между потаскушкой и веревкой[367].
Как мы помним, Пьера Гренгуара, приговоренного к повешению судом Королевства Бродяг, спасала от смерти цыганка Эсмеральда, соглашаясь выйти за него замуж (Илл. 19):
Она приблизилась к осужденному своей легкой поступью… Гренгуар был ни жив ни мертв. Она с минуту молча глядела на него.
– Вы хотите повесить этого человека? – с важностью обратилась она к Клопену.
– Да, сестра, – ответил король Алтынный, – разве только ты не захочешь взять его в мужья.
Она сделала свою очаровательную гримаску.
– Я беру его, – сказала она[368].
Тот же самый обычай – с некоторыми вариациями – прослеживался и на территориях, расположенных восточнее Франции. Так, согласно чешскому праву XIV в., человека, осужденного на смерть, могла спасти его собственная жена, обняв его или покрыв платьем[369]. «Свадьбы» были также распространены в Испании, откуда, вероятно, оказались восприняты во Фландрии, однако здесь подобные действия дозволялись не замужним дамам или невинным девушкам, но только проституткам[370]. Вплоть до XVII в. применение на практике данной традиции регулярно фиксировалось в Германии, а в Швейцарии последнее подобное решение было, насколько известно исследователям, вынесено в 1725 г.[371] Этот же обычай соблюдался в Польше и в Речи Посполитой на протяжении XVI–XIX вв. и даже в начале XX в.[372] То же касалось и территории современной Украины (Малороссии) в XVII–XX вв.[373] Любопытный сравнительный материал предоставляют также источники западноевропейского и славянского «удалого» (разбойничьего и тюремного) фольклора[374].
Происхождение традиции «свадьбы под виселицей» остается, тем не менее, спорным. В историографии на сегодняшний день существует сразу несколько гипотез о ее зарождении. Первая из них пыталась связать возникновение данной традиции с влиянием германского обычая заключать брак между насильником и его жертвой – при условии, что родственники пострадавшей давали на это согласие[375]. Действительно, мы находим описания подобной практики в ряде сохранившихся до наших дней юридических памятников эпохи раннего Средневековья. Насколько можно судить, наиболее раннее из них и, пожалуй, самое любопытное происходило из «Закона рипуарских франков» (
Если раб соблазнит свободную рипуарку, и ее родители захотят воспротивиться [этому союзу], будут предложены ей королем или графом меч и прялка. Если она выберет меч, раба убьют. Если же выберет веретено, то [сама] станет рабыней[376].
В вестготской «Книге приговоров» сообщалось о норме, принятой, по некоторым данным, в правление короля Флавия Хиндасвинта (642–653):
Похитителя девушки или вдовы надлежит обвинять в общей сложности в течение 30 лет. Если же случится так, что с родителями девушки либо с самой девушкой или вдовой он договорится о браке, никто не может запретить им совершить это между собой. По прошествии же 30 лет право на любое обвинение исчезает[377].
Та же норма присутствовала и в законодательстве лангобардов. Согласно эдикту Ротари (606–652),
если девушка или свободная женщина по собственному разумению предавалась разврату, однако со свободным человеком, родичи имеют власть ее наказать (dare vindictam). И если случайно обе стороны (ambam partium) придут к соглашению [о том], что тот, кто вместе [с ней] распутничал, возьмет ее в жены, пусть уплатит [тогда] за вину, то есть anagrip, двадцать солидов, но если не согласится иметь ту женой, уплатит сто солидов… Если же родичи откажутся и не захотят ее наказать, тогда можно гастальду короля или скульдахию отдать ее в руки короля и присудить ей [то], что будет угодно королю[378].
Возможность не только избежать смерти, но вступить в брак для человека, надругавшегося над девушкой, сохранялась и значительно позднее. Так, в 1468 г. королевское письмо о помиловании было дано Жаннену де Бару, французскому цирюльнику 16 лет, соучастнику группового изнасилования. Бальи Санлиса заставил его жениться на жертве ради сохранения ее доброй репутации[379]. Данное обстоятельство, а также юный возраст Жаннена (
Та же ситуация повторилась в 1499 г. в Памье, где за сходное преступление арестовали некоего Гийамо де Камистро (
Наконец, еще одно упоминание об освобождении насильника от смертной казни при обязательном заключении брака между ним и его жертвой присутствовало в документах, происходивших с территории Речи Посполитой. В 1568 г. в городке Потилич Белзкого воеводства прощение за совершенное им изнасилование получил шляхтич Гжегож Залеский, которого, согласно постановлению суда, заставили жениться на обесчещенной девушке. Преступник, тем не менее, подал апелляцию, пытаясь доказать, что ничего противозаконного не совершал и что виновными в действительности являлись некие, не названные в документе по именам слуги[381].
Несмотря на то, что влияние германского обычного права явно прослеживалось в средневековой европейской судебной практике, исследователи предлагали также искать корни интересующего нас явления в некоторых более поздних установлениях. Так, многие из них обращали внимание на
Наконец, третьим возможным истоком данного обычая исследователи называли практику освобождения преступников от ответственности в честь какого-нибудь знаменательного события: восшествия правителя на престол; его торжественного въезда в город; рождения у него наследника; его возвращения из плена[384]. Французская средневековая практика знала немало таких примеров. Так, в 1338 г. Филипп VI (1293–1350) распорядился выпустить на свободу все арестантов парижской тюрьмы Шатле по случаю рождения у него внука, будущего Карла V (1338–1380)[385]. Точно так же в 1382 г. при торжественном въезде в Руан Карл VI (1368–1422) продемонстрировал свою приверженность
По причине нашего полного королевского права, [а также] в связи с нашим счастливым прибытием [в город] мы постановляем освободить всех заключенных, содержащихся во всех [без исключения] тюрьмах и арестованных за любые преступления, совершенные в нашем королевстве[387].
Вполне возможно, что своим происхождением традиция «свадьбы под виселицей» была обязана всем трем источникам: влиянию и германского обычая, и церковных установлений, и практики королевского помилования. Вместе с тем, как мне кажется, мы в состоянии проследить, откуда в континентальную Европу в принципе пришла правовая норма, предполагавшая брак между мужчиной и обесчещенной им девицей и зафиксированная впервые в
Как известно, закон рипуарских франков создавался постепенно, с VI по VIII в., и регламентировал повседневную жизнь подданных королевства Австразии. Его возникновение, таким образом, относилось по большей части к правлению Дагоберта I (629–639), а вернее – к тому времени, когда правитель франков поставил королем Австразии своего старшего сына Сигиберта, т. е. к 30-м гг. VII в. Текст памятника исследователи условно делят на три части, первые две из которых признаются наиболее древними[388]. Именно сюда оказался включен пассаж о возможном браке между насильником и его жертвой: ему был посвящен § 18 главы 61. И хотя считается, что ранние установления
В законе салических франков ни слова не говорилось о выборе между мечом и веретеном. Здесь имелось лишь весьма туманное указание на случаи похищения: если «свободная девушка добровольно последует за рабом, она лишается своей свободы», «свободный, взявший чужую рабыню, несет то же самое наказание»[389]. Что же касается преступлений на сексуальной почве, то и в этих параграфах
Важно при этом отметить, что использованные в
Именно такой смысл был, в частности, заложен в рассказ анонимного автора «Книги предательств Франции, совершенных против Бургундского дома», созданной после 1464 г. и носившей ярко выраженную пробургундскую направленность. По сути сочинение это представляло собой хронику сложных отношений, в которых пребывали королевство и герцогство в период Столетней войны, а потому большое внимание оказалось здесь уделено фигуре Жанны д'Арк. В трактовке ее образа, безусловно, чувствовалось сильное влияние хроники Ангеррана де Монстреле[393], однако один пассаж выделялся особо. По всей видимости, он был полностью выдуман автором «Книги предательств», поскольку ни в одном ином источнике первой половины XV в. ничего похожего не встречалось.
Аноним сообщал своим читателям о ненависти, которую испытывали к Жанне д'Арк ее противники и которую всячески пытались ей продемонстрировать. Они обзывали ее, рассказывали всяческие небылицы о ее прошлом, а некий английский капитан, прослышав об успехах Девы, приказал изготовить для своего войска совершенно особый штандарт. Его белое поле было покрыто изображениями пустых коклюшек, а в середине красовалась прялка со льном, с которой свисало веретено. По краю же полотнища шли вышитые золотом слова: «Иди [к нам], красавица!». По мнению автора, эта фраза означала, что англичане «вновь засадят Жанну за пряжу – как они и поступили, послав ее на костер в Руане и обратив в пепел»[394].
Выдуманный девиз, вне всякого сомнения, отсылал к широко распространенным в XV в. слухам о том, что французская героиня являлась обычной армейской проституткой. Данное обвинение, среди прочих, пытались выдвинуть против нее и на процессе 1431 г.[395] В сообщении же о том, что англичане все-таки добились своего и «засадили Жанну за пряжу», т. е. казнили ее, мог обыгрываться как раз выбор между веретеном и мечом, сделанный девушкой. Она сама предпочла крестьянскому образу жизни (ткачеству) военную карьеру и ее главный символ – меч, который и привел ее в конце концов к смерти. (Илл. 20)
Тот же самый выбор обыгрывался еще в одном, на сей раз совершенно художественном тексте, посвященном Орлеанской Деве, – в поэме, созданной в 1489 г. Октавианом де Сен-Желе, придворным поэтом Карла VIII, происходившим из Сантонжа. Сложно сказать, опирался ли в данном случае автор на «Книгу предательств Франции», однако главный посыл его был предельно ясен: героиня выбирала меч, «пронзающий и защищающий», и именно его, а не веретено, носила на боку[396].
Октавиан писал уже на среднефранцузском языке, однако термин
Таким образом, двусмысленность «веретена», раз появившись на средневековой сцене, уже никуда с нее не исчезала. (Илл. 21) Сохранялась она и в более позднее время. Так, в своде 1506 г. городского права Золотурна, расположенного в одноименном кантоне Швейцарии, упоминалась норма, согласно которой муж мог прогнать свою неверную супругу, выделив ей из всего имущества одно лишь веретено (
Думается, что в основе этих – правовых или же, напротив, художественных текстов – вполне мог лежать приведенный выше короткий пассаж из
Что же касается возможных истоков данной правовой нормы, то особый интерес в этой связи вызывает составленный в конце VI в. пенитенциалий, авторство которого приписывается св. Колумбану. В нем присутствовал пассаж, чрезвычайно близкий к рассмотренным выше юридическим и литературным памятникам: лишение девушки невинности предлагалось компенсировать женитьбой на ней ее обидчика, если он являлся холостяком, с согласия родителей потерпевшей[404]. И хотя ни меч, ни веретено в данном контексте не упоминались, мне кажется возможным предположить, что данный обычай пришел в континентальную Европу именно из Ирландии.
Покинув в 591 г. вместе с группой монахов родной остров, св. Колумбан проповедовал и в Австразии, и в Лангобардском королевстве, и в Бургундии, и в Нейстрии. Однако приписываемый ему пенитенциалий, по мнению специалистов, в полной мере сохранил сугубо ирландские правовые нормы, касавшиеся тарифицированных наказаний, полагавшихся за те или иные грехи[405]. И в том, что касается случаев сексуального насилия, мы находим подтверждение данному предположению в тексте, вне всяких сомнений, созданном в Ирландии, причем в монастырской среде.
Речь идет об «Истории аббата из Друменаха, который превратился в женщину», записанной между X и XII вв., но отсылавшей к периоду раннего Средневековья[406]. Этот источник дает нам яркое свидетельство существования устойчивой пары меч/веретено в правовом пространстве острова. Главный герой рассказа, настоятель местного монастыря, заснувший на холме, чудесным образом оборачивался в момент пробуждения женщиной:
И когда он пробудился ото сна, было у него желание взяться за меч, но на его месте он не нашел иного оружия, кроме оружия женщины, т. е. прялки[407].
Аббат не понимал, чем прогневал Господа, исказившего его облик, ведь он не совершал никакого преступления:
И, хоть он и наказал меня подобным образом, я готов дать клятву, что я не причинял никому вреда, не обманывал, не осквернял колокол, мощи или епископский посох, не наносил ущерба церкви, не произносил оскорблений, и не уходил гость недовольным от моего народа или из моего дома[408].
Внезапная смена пола виделась аббату наказанием более тяжким, нежели смерть, и хотя спустя некоторое время он возвращал себе свое истинное мужское обличье, внимание в этой истории привлекает отнюдь не ее счастливый конец. Текст, представлявший собой художественный нарратив, в действительности иллюстрировал особенности ирландского семейного права, где мы сталкиваемся с уже знакомой нам четкой оппозицией, в которой веретено (или прялка) ассоциировалось с жизнью, пусть и самого низкого качества, а меч – со смертью за якобы совершенное преступление.
Таким образом, мы можем осторожно предположить, что обычай предоставлять насильнику и его жертве выбор между мечом и веретеном, зафиксированный в
Если говорить о нормативных документах, то первое подобное упоминание происходило из Байонны. В записи местного обычного права, датирующейся 1273 г., сообщалось следующее:
Когда [невинная] девушка [по причине] собственной бедности или проститутка, [желающая] оставить свое греховное [ремесло], попросит мэра [города] и сотню [его] советников [разрешить] ей выйти замуж за убийцу, приговоренного ими [к смерти], мэр и сотня [его советников] могут отдать ей его в мужья. Никакой иной супруги он получить [не может], [а если он откажется], будет казнен. Однако [после свадьбы] муж и жена будут изгнаны из Байонны, и если когда-либо осужденного [вновь] увидят в Байонне, он будет наказан судьями[409].
Возможно, в данном положении нашли отражение декреталии папы римского Климента III (1187–1191), согласно которым человеку, женившемуся на падшей женщине, прощались все его грехи[410]. Однако в дошедших до нас документах средневековой судебной практики отсутствуют упоминания о том, что казнь мужчины заменялась бы на изгнание из города заключившей брак пары. Более того, лишь в одном письме о помиловании нашлось место указанию на прозвище невесты, свидетельствовавшее, возможно, о ее презренной профессии и низком социальном статусе, – Жанетт Муршон Проститутка (
Второй французский нормативный документ, упоминавший о «свадьбе под виселицей», был составлен в Оверни во второй четверти XV в. Адвокат Жан Мазюэ (1380?-1450) в своем трактате
Тем не менее, весьма охотно о практике «свадьбы под виселицей» рассуждали профессиональные юристы раннего Нового времени, осуждая данный обычай как совершенно неправомерный. Об этом, в частности, писал бургундец Бартелеми де Шасне (1480–1541), полагавший, что о возможности заключения брачного союза с проституткой (
Об этой свадьбе, которую многие находили [весьма] странной [затеей], придворные острословы говорили, что человек, заслуживший [за свои проступки] смерть через повешение, спастись от нее может одним-единственным способом – взяв в жены проститутку из борделя[417].
Выходец из Пуату, юрисконсульт Андре Тирако (1480?-1558), в отличие от Б. де Шасне, считал, что в его провинции столь странной традиции вообще не существует[418]. А Жан Папон (1505–1590), королевский лейтенант в бальяже Монбризона, сообщал, что в начале XVI в. данная проблема вызвала жаркие споры в Парижском парламенте, в результате которых обязательным объявлялось участие королевской канцелярии в рассмотрении подобных дел:
Наши доктора [права] долго мучились, пытаясь ответить [на вопрос], можно ли отдать приговоренного к смерти [человека] девушке, желающей выйти за него замуж. Постановлением [парламента] Парижа от 12 февраля 1515 г. было решено, что это возможно… Как то ни было, юридически [такой приговор] не будет иметь силы без помилования и разрешения короля, который [единственный] способен отменить смертную казнь, как всем известно, поскольку никакая свадьба не в состоянии возместить или заменить собой наказание[419].
Таким образом, в случае «свадьбы под виселицей» мы сталкиваемся со средневековой неписаной правовой традицией практически в чистом виде. Крайне скупо описанная в нормативных текстах и, как следствие, никогда не изображавшаяся на миниатюрах к рукописям, она, тем не менее, была прекрасно известна людям Средневековья и Нового времени. Свидетельством тому являются материалы судебной практики, в которых она либо упоминалась, либо становилась главным предметом рассмотрения[420]. Письма о помиловании, выданные от имени французских королей, позволяют говорить об использовании «свадьбы под виселицей» в качестве (пара)судебной процедуры по крайней мере с конца XIII в.[421] по начало XVII в.[422]
Впрочем, следует обратить внимание не только на сам факт известности данного обычая обывателям, но и на их решающую роль в реализации его на практике. Согласно нашим источникам, именно толпа собравшихся зрителей чаще всего становилась вершителем судеб для приговоренного к смерти преступника и его невесты. Даже в тех случаях, когда присутствующие на месте казни представители суда отказывались следовать данному неписаному правилу, мнение большинства чаще всего перевешивало. Наглядным примером может здесь служить процесс 1374 г., состоявшийся в Божанси, на котором за воровство к смерти были приговорены трое преступников, и одного из них неизвестная местная жительница попросила себе в мужья. Перед королевским прево города она обосновала свои действия «обычаем данной местности», однако тот не дал согласия на отмену экзекуции, заявив, что «ничего не знает об этой традиции»[423]. В дело вмешались многочисленные зрители[424], и под их напором судья уступил: двоих преступников он приказал повесить, а третьего – вновь заключить в тюрьму. Затем он обратился за советом и консультациями к бальи Орлеана, который в свою очередь переслал дело в Парижский парламент, откуда на имя вора пришло долгожданное помилование, датированное 6 июня 1376 г. Была ли затем сыграна свадьба, мы, однако, не знаем.
Именно так люди, собравшиеся поприсутствовать на казни[425], заставляли судей изменить свое мнение, отложить экзекуцию и отправить дело на пересмотр, руководствуясь «существованием такого обычая» (
И по данному делу мы, получив сведения о порядочном и лояльном поведении, а [также] о доброй репутации упомянутой Элиссон, а также этого Жана [д'Отрива] до того, как [он совершил] свое преступление, испытывая жалость и снисхождение к упомянутому Жану и учитывая все вышесказанное, от имени короля, нашего господина, его особой милостью и королевской властью, прощаем этому Жану его проступок[428].
В ситуации, когда решающее слово оставалось за собравшимися на месте предполагаемой экзекуции зрителями, девушка, просившая отдать преступника ей в мужья, утрачивала, похоже, функции самостоятельного «актора» и превращалась в выразителя общественного мнения, в своеобразный инструмент в руках толпы. Именно так, в частности, развивались события в Парижском парламенте в 1424 г., когда просьба о свадьбе между осужденным Жиле де Луантреном и пожелавшей взять его в мужья девушкой последовала сразу же после вынесения приговора (а не под виселицей) и исходила не только от самой предполагаемой невесты, но и от ее «матери и прочих друзей» (
Вероятно, именно с данной особенностью традиции «свадьбы под виселицей», когда девушка выступала лишь рупором общественного мнения, и было связано то, что заключением брака как таковым дело заканчивалось далеко не всегда, хотя в отдельных случаях это происходило буквально на месте экзекуции. Так, в 1421 г. Жан Руаго, получивший затем королевское письмо о помиловании, был обвенчан со своей избранницей буквально под виселицей присутствовавшим на месте казни священником. Молодая пара даже получила от собравшихся зрителей некую сумму денег «для обеспечения их брака» (
Преступника могли отпустить на все четыре стороны вместе с его новоявленной невестой даже и без заключения брака. Так поступил, в частности, судья Робер де Гранси, в 1376 г. освободивший прямо на месте казни Жана де Куртеле, которого обвиняли в многочисленных кражах и тайных сношениях с англичанами и которого попросила себе в мужья некая «невинная девушка» (
И тем не менее далеко не все подобные просьбы о помиловании удовлетворялись. Судья вполне мог и не обратить на них должного внимания и настаивать на исполнении принятого им ранее решения. Именно так случилось в 1399 г. с молодым вором Гийомином Гарнье и Марион Ладели, которая, желая спасти от казни своего избранника, несколько раз обращалась в Парламент, требуя пересмотра смертного приговора, а затем добилась для суженого письма о помиловании[434]. История повторилась в 1421 г. с уже знакомым нам Жаном Руаго и его 14-летней невестой: несмотря на уже заключенный брак, местный бальи настаивал, чтобы казнь в данном случае все же состоялась. Молодая пара была вынуждена апеллировать в Парижский парламент, а затем – обратиться напрямую к королю[435].
В большинстве случаев, однако, преступника, на которого указала девушка, возвращали в тюрьму для дальнейшего выяснения обстоятельств дела и для консультаций с вышестоящими инстанциями. Именно так произошло, к примеру, с Коленом Пти: в выданном ему 12 марта 1350 г. письме о помиловании отмечалось, что судья – после вмешательства новоявленной невесты – вновь посадил его в камеру, дабы иметь возможность узнать «советы и мнения» своих коллег по его делу[436]. Таким образом, главным результатом действий толпы становилась именно просьба о помиловании, с которой осужденный обращался к королю[437]. Местные чиновники лишь в редчайших случаях брали на себя смелость самостоятельно пересмотреть тот или иной конкретный приговор. Они просто оставляли преступников в заключении, надеясь, что решение по их делам будет принято другими, возможно, более опытными судьями, что частенько приводило к побегам несостоявшихся супругов. Так, в письме о помиловании, полученном в 1375 г. Адамом Безьоном, после указания на то, что вместо казни он вернулся в тюрьму, сообщалось, что через три недели он оттуда сбежал[438].
Королевское прощение снимало с местных властей всякую ответственность за то, что они последовали неписаной традиции, навязанной им извне. Однако именно таким образом – через прерывание казни и обращение к монарху – «свадьба под виселицей» как бы включалась в правовое поле, если не
Собственно, именно так – как еще одну, дополнительную возможность для получения прощения (посредством апелляции или письма о помиловании) – и рассматривают «свадьбу под виселицей» современные исследователи[439]. С одной стороны, такая трактовка не вызывает возражений: в том случае, когда обвиняемый не располагал поддержкой влиятельных и/или состоятельных родственников и друзей, способных ходатайствовать за него перед королем, участие неизвестной юной особы представлялось для него единственной и, вероятно, последней надеждой на спасение. Проблема, однако, заключается в том, что подобное участие, насколько можно судить по сохранившимся источникам, не являлось заранее
Впрочем, в трех имеющихся в нашем распоряжении письмах о помиловании имеются свидетельства того, что подобный сговор все же иногда имел место. В одном случае девушка вмешалась в ход процедуры, дабы избавить от смерти своего жениха, с которым она
передо всеми, что кража была совершена по ее [собственному] решению и что ее супруг участвовал в этом [преступлении] лишь по ее прихоти и настоянию, что он был и остается достойным человеком. И она попросила у судей и всех прочих собравшихся там, чтобы ему отменили казнь и простили этот проступок[443].
Власти, однако, не успели откликнуться на последнюю просьбу преступницы, ибо, как только Авелина испустила дух на виселице, из толпы зрителей вперед выступила некая Алисон, дочь Симона Суира из Суассона, и потребовала отдать ей только что овдовевшего Колена в мужья[444]. Действовали ли эти двое по сговору, связывали ли их ранее какие-то близкие отношения – сказать невозможно, однако быстрота реакции молодой особы обращает на себя внимание. Тем не менее, судьи пошли ей навстречу. Они не стали приводить приговор, вынесенный Колену, в исполнение, но вернули преступника в тюрьму и принялись ждать ответа из королевской канцелярии. Тот пришел на удивление быстро и оказался положительным:
Мы прощаем указанного Колена нашей особой милостью и всей полнотой нашей королевской власти и освобождаем его [от ответственности] за это преступление и от любого уголовного и гражданского наказания… Мы восстанавливаем его доброе имя и репутацию и [возвращаем ему] все имущество, учитывая, что, согласно общему мнению, упомянутая Алисон является невинной девушкой, ведущей достойную жизнь, а также ее намерение взять упомянутого Колена в мужья[445].
Намек на возможный сговор с целью освободить преступника от виселицы содержался, как мне представляется, и в одном из дел, включенных Аломом Кашмаре в «Уголовный регистр Шатле». В 1389 г. к смерти был приговорен вор-рецидивист Флоран де Сен-Ло. Категорически отказываясь признавать свою вину, он, тем не менее, охотно поведал судьям, что уже давно обручен с некоей Маргаритой, на помощь которой надеется в сложившейся ситуации:
Упомянутый заключенный признал и подтвердил, что в Компьене у него осталась подружка по имени Маргарита, с которой он помолвлен, и что он молит Бога, чтобы она смогла узнать о том положении, в котором он теперь находится, и позаботилась бы о его освобождении[446].
И все же в большинстве случаев участники «свадьбы под виселицей» действовали, как представляется, значительно более спонтанно. Это особенно заметно в тех случаях, когда девушка
На [площадь] Ле Аль в Париже привели одиннадцать [преступников] и отрубили головы всем десятерым. Одинадцатый был очень красивым молодым человеком примерно 24 лет от роду. Он был раздет и уже готов к тому, чтобы ему завязали глаза, когда некая юная девушка, рожденная [на рынке] Ле Аль, вышла [вперед] и смело попросила его [себе в мужья]. И ее намерения были столь добры, что его отвели обратно в Шатле, а затем их поженили![447]
Любопытно, что вполне приемлемой оказывалась и обратная ситуация: преступник мог и сам указать на одну из нескольких претенденток, просивших его себе в мужья. Например, на ту, что была помоложе, как это случилось с упоминавшимся выше Пьером Момаршем[448], или на ту, что славилась «хорошим происхождением, достойной репутацией и отменным здоровьем»[449]. Более того, иногда осужденный отказывался от предоставленной ему возможности спасти свою жизнь. Если довериться сообщению Мишеля Монтеня (1533–1592), подобные ситуации возникали в XVI в. как во Франции, так и за ее пределами:
Кто не слышал рассказа об одном пикардийце? Когда он уже стоял у подножия виселицы, к нему подвели публичную женщину и пообещали, что если он согласится жениться на ней, то ему будет дарована жизнь (ведь наше правосудие порою идет на это); взглянув на нее и заметив, что она припадает на одну ногу, он крикнул: «Валяй, надевай петлю! Она колченогая». Существует рассказ в таком же роде об одном датчанине, которому должны были отрубить голову. Стоя уже на помосте, он отказался от помилования на сходных условиях лишь потому, что у женщины, которую ему предложили в жены, были ввалившиеся щеки и чересчур острый нос[450].
Данное обстоятельство заставляет нас вновь вернуться к вопросу о том, чем, собственно, следует считать «свадьбу под виселицей» и чем она являлась для современников. Как мне представляется, прежде всего нужно понять, что речь в данном случае шла не просто о неписаной правовой традиции, но и об отсутствии опоры на некий предшествующий судебный прецедент – на решение, вынесенное когда-то ранее, а затем воспроизводившееся по аналогии в той или иной судебной инстанции[451]. Именно на эту важнейшую особенность «свадьбы под виселицей» указывало, в частности, почти вызывающее нежелание самих судебных чиновников участвовать в данной процедуре. «Свадьбу» мог организовать кто угодно, но только не судьи, не магистраты и не палачи или их подручные. Все это происходило как бы
Как справедливо отмечала Жаклин Оаро-Додино, наиболее существенным моментом следует признать тот факт, что бóльшая часть известных нам реальных случаев применения «свадьбы под виселицей» связана с деятельностью
Описания Божественных ордалий мы находим не только в нарративных средневековых текстах, из которых особого внимания, безусловно, заслуживают рассказы о чудесах Богородицы, явленных ею раскаивающимся преступникам, – о спасении их от виселицы или от пламени костра[454]. Мы встречаем их и в материалах светской судебной практики, в том числе – в приговорах Парижского парламента. Это – пусть и не многочисленные – упоминания о прощении, дарованном тому или иному осужденному по причине внезапной поломки лестницы, необходимой, дабы повесить вора[455]; веревки, оборвавшейся или чудесным образом пропавшей с места экзекуции[456]; дверей тюрьмы, произвольно открывшихся посреди ночи и позволивших невиновному выйти на свободу[457]; течения реки, не дающего осужденной за детоубийство женщине утонуть[458].
Подобные истории, зафиксированные в материалах судебной практики, исключительно важны для анализа обычая «свадьбы под виселицей», поскольку оказываются близки ему по формальным процессуальным признакам. Во всех рассмотренных выше делах решающей становилась роль толпы, которая воспринимала происходящее как настоящее чудо и на этом основании прерывала экзекуцию. Явление девушки, желавшей взять преступника в мужья, точно так же, как и таинственная пропажа веревки или лестницы, не означала полного окончания процесса, но гарантировала
Иными словами, в случае «свадьбы под виселицей» мы, видимо, имеем дело не с какой-то частью строго инквизиционного процесса. Скорее, речь следует вести о еще одном проявлении
В заключение следует сказать несколько слов о том, чем же заканчивались подобные удивительные истории. Что происходило после того, как преступник получал-таки королевское письмо о помиловании? Праздновала ли молодая пара свою, с таким трудом, казалось бы, отвоеванную свадьбу? И насколько долговечным оказывались подобные союзы?
Конечно, у нас имеются примеры того, что бывший преступник и его столь внезапно обретенная невеста становились мужем и женой, а затем жили долго и счастливо. В деле уже знакомого нам Пьера Монмарша его адвокат как раз и вспоминал об одном таком случае, известном ему лично. Речь шла о некоем адвокате из Невера, который много лет назад
был приговорен к смерти и отведен к виселице, где молодая девушка попросила его себе в мужья. Он был отдан ей, она стала его женой, каковой является и ныне, и они все еще живут вместе достойным образом[460].
Однако столь же часты, насколько можно судить, оказывались и случаи, когда до свадьбы дело вовсе не доходило. Так, некий Бертело Клотерио, в 12-летнем возрасте приговоренный к смерти за убийство мужа собственной сестры, но чудесным образом спасенный предложением заключить брак, получил королевское письмо о помиловании лишь через 20 лет после вынесения приговора. К этому времени он был уже женат, имел нескольких детей, но нигде не указал, что его супруга – именно та молодая особа, которая когда-то спасла его от виселицы[461]. Еще более показателен случай Аннекина Дутара, обвиненного в умышленном убийстве и кражах и спасенного от смерти Жанетт Муршон. После помещения в тюрьму он уже через месяц получил письмо о помиловании – на том условии, что свадьба должна быть «надлежащим образом устроена» (
Таким образом, многочисленные истории о «свадьбах под виселицей» на поверку оказывались не слишком романтичными. Скорее, они указывали на изрядный прагматизм главных действующих лиц, на их способность найти выход из любой, даже самой безнадежной ситуации, каковой, безусловно, и являлось пребывание в тюрьме. Именно о таком понимании «свадьбы под виселицей» и возможностей, которые она предоставляла, свидетельствует наш наиболее поздний по времени пример – дело Жана Королера, барабанщика морского флота Новой Франции, арестованного в 1751 г. и приговоренного к одному году заключения за участие в дуэли[464]. В соседней с ним камере сидела Франсуаза Лоран, служанка, обвиненная в краже одежды своих хозяев; ее ждала смерть на виселице. Проблема, однако, заключалась в том, что в Квебеке не имелось собственного палача: мэтр Дюкло, исполнявший эти обязанности ранее, умер в самом конце 1750 г., замену ему в колонии подобрать не смогли, и городская тюрьма оказалась переполненной. Власти уже отчаялись найти выход из создавшейся ситуации, когда к ним обратился Жан Королер, заявив, что согласен стать новым палачом в обмен на свободу, и пообещав «прилежно исполнять свои обязанности». Верховный совет Квебека принял его предложение и 17 августа 1751 г. утвердил Жана в должности. Однако буквально на следующий день, 18 августа, Королер вновь явился в суд – теперь уже с просьбой отдать ему в законные супруги упомянутую Франсуазу Лоран, объясняя это тем, что женитьба поможет ему по-настоящему закрепиться в городе и обрести семейный очаг. Желая во что бы то ни стало заполучить нового палача, судебные чиновники пошли навстречу Жану и 19 августа освободили Франсуазу из заключения, организовав новобрачным пышную свадьбу в часовне Дворца правосудия. Однако всего через год ни мэтра Королера, ни его супруги в Квебеке не оказалось: оба они бесследно исчезли…
Столь прагматическое отношение простых обывателей к «свадьбе под виселицей» и восприятие ее как вполне легального способа
Более того, уподобление «свадьбы под виселицей» наказанию (
И тем не менее, в повседневной судебной практике о подобном понимании данного обычая как будто ничто не напоминало. Каковы бы ни были изначальные символические смыслы дихотомии брак/смерть, французские обыватели эпохи Средневековья и Нового времени явно предпочитали считывать лишь самый поверхностный из них. Оставаясь по преимуществу неписаным правовым обычаем, «свадьба под виселицей», по всей видимости, представлялась им особенно привлекательной именно потому, что позволяла задействовать
Как мы успели убедиться, в сфере уголовного судопроизводства во Франции указанного периода подобных обычаев существовало немало. И это особенно хорошо заметно по ситуации, складывавшейся с расследованием преступлений, совершенных на сексуальной почве. Законодательная база в данной области долгое время оставалась не слишком разработанной, она не успевала за развитием самого общества. Прежде всего подобное отставание, безусловно, было связано с сугубо частным характером таких правонарушений, когда заинтересованные лица предпочитали не посвящать официальные власти в свои проблемы. Однако в неменьшей степени опора на неписаную традицию объяснялась медленным развитием собственно права, отсутствием его кодифицированного свода. Как следствие, жители той или иной области Французского королевства часто получали возможность – а то и бывали вынуждены – обращаться за консультацией и защитой не к единым и обязательным для всех установлениям, но исключительно к местным обычаям, часто не имевшим письменной фиксации.
Важно отметить и то, что в ряде случаев в доступных современникам юридических текстах – будь то королевские ордонансы, сборники кутюм или трактаты правоведов – отсутствовали не только указания на то, какое наказание следует за тот или иной проступок и каким образом нужно приводить приговор в исполнение, но даже точное толкование конкретных правонарушений, совершаемых на сексуальной почве. Как действовали судьи, расследуя преступление, которое в буквальном смысле не имело ни названия, ни определения? На какие правовые нормы при вынесении решения они могли опереться, если не обладали нужной суммой прецедентов и не находили упоминаний о похожих делах ни в законодательстве, ни в кутюмах? Как вели себя потерпевшие и их обидчики, пытаясь отстоять в различных инстанциях собственную точку зрения? Что именно они считали необходимым сообщить о произошедшем с ними и на каких обстоятельствах стремились сделать акцент? Ответы на все эти вопросы часто можно найти лишь в конкретных судебных делах. Анализу некоторых из них и посвящена вторая часть этой книги.
Часть II. Казусы без конца… и без начала
Глава 5. История Раймона Дюрана, содомита из Вильфранша
Тридцатого июля 1333 г. в Парижском парламенте королевскими советниками Жаном Ла Пи и Диманшем де Шатейоном были заслушаны показания Перро Фавареска (
Согласно показаниям Перро, они с Бернардо были отнюдь не единственными жертвами Раймона Дюрана. Об этом он узнал от служанки из местной таверны, которой как-то пожаловался на поведение хозяина:
И сказал, что на следующий день после того, как мэтр Раймон позабавился с ним, как он показал ранее, он в слезах отправился к служанке из таверны по имени Жанна. И рассказал ей, что мэтр Раймон заставил его провести с ним ночь в постели, однако не признался [ей], что он с ним там делал. И эта служанка начала смеяться [над ним] и заявила, что никакой выгоды он от [действий своего господина] не получит. И сказала, что были и другие, кто также поступал в услужение [к прокурору], но никакой выгоды [от этого] не получил[470].
Ту же информацию подтвердил и некий Бернар Демье, еще один житель Вильфранша, «сказавший немало дурных [слов] об их господине»[471].
По-видимому, в планы Перро и Бернардо получение выгоды от создавшейся ситуации вовсе не входило, они не собирались ни потакать прихотям мэтра, ни шантажировать его. По мнению младшего из потерпевших, Дюран совершил в отношении них «ужасное преступление» (
Так или иначе, но Риго де Бедюэ сразу же арестовал как самого Раймона, так и обоих обвинителей, и вместе с ними отправился в столицу Французского королевства. Действия его были совершенно оправданны, поскольку главный подозреваемый являлся прокурором парламента, и рассматривать столь важное дело надлежало его непосредственным коллегам[475].
Перро Фавареск был допрошен в тот же день, когда прибыл в Париж, что, безусловно, свидетельствовало об особом внимании, с которым отнеслись к его рассказу столичные судьи. На следующий день, 31 июля 1333 г., расследование продолжилось, и на заседание помимо Перро вызвали уже Бернардо де Монжё и самого Раймона Дюрана. Как я уже упоминала, второй слуга полностью подтвердил показания первого, а также признался, что в отношении него сексуальное насилие хозяин проявлял неоднократно[476]. Однако сам прокурор – как того, впрочем, и следовало ожидать – отрицал все выдвинутые против него обвинения[477]. Более того, он заявил, что Перро вообще никогда к нему в услужение не нанимался, но состоял при его брате Арнале[478]. Что примечательно, обвинения молодых людей не помешали мэтру Дюрану подтвердить в суде, что оба они пользовались доброй репутацией[479]. Однако же те вновь поклялись на Библии, что их показания являются истинной правдой (
Вполне понятно, что судьи парламента испытывали замешательство. С одной стороны, главным подозреваемым оказался их коллега, который к тому же свою вину полностью отрицал. С другой, их не могли не насторожить действия сенешаля Руэрга, столь оперативно давшего ход этому делу и, конечно, лучше других представлявшего себе ситуацию в Вильфранше[481]. Не меньшее значение имело и поведение Перро Фавареска и Бернардо де Монжё, которые ни разу не отступили от своих первоначальных показаний, ни в чем их не изменили и подтвердили все под присягой даже на очной ставке с бывшим хозяином, которую под конец слушаний устроили им судьи[482]. Оба они считались уже взрослыми, правоспособными людьми: совершенно не случайно на страницах уголовного регистра оказался указан их возраст[483].
При этом подвергнуть кого-либо из участников данного процесса пыткам судьи никакого права не имели. Мэтр Дюран являлся клириком, т. е. обладал духовным саном, а потому сразу же после завершения заседания 31 июля он был передан официалу – представителю церковного (епископского) суда Парижа, который поместил подозреваемого под арест в приорстве Сен-Элуа. Двое его слуг остались в королевской тюрьме Шатле[484], но и их пытать никто не собирался, поскольку они проходили по этому делу всего лишь как свидетели[485]. Таким образом, уточнить истинное положение вещей с помощью применения силы оказалось невозможно, даже если бы вырванные на дыбе «признания» и оставляли в дальнейшем место для сомнений.
Казус Раймона Дюрана вызвал такой интерес у его коллег из Парижского парламента, что на следующее заседание они собрались «в полном составе» (
Так или иначе, но и на этом, очередном заседании Перро Фавареск и Бернардо де Монжё в который раз без малейших изменений повторили свою историю, и процесс вновь оказался отложен[488]. На сей раз судьи действительно послали в Руэрг специальных комиссаров для сбора дополнительной информации[489], которая и была им предоставлена 1 апреля 1335 г. – на последнем заседании по данному делу, о котором нам известно. Сначала слушания проходили в самой Уголовной палате парламента, однако в присутствии парижского официала и его советников[490]. Судьи еще раз ознакомились с показаниями Перро и Бернардо и, поскольку те вновь поклялись на Библии, что все сказанное ими ранее является правдой, их решили освободить «под подписку о невыезде». Иными словами, они были объявлены свободными, но до следующего заседания по их делу Париж покидать не могли[491].
Затем двое слуг вместе со светскими и церковными представителями судебной власти переместились в приорство Сен-Элуа, где еще раз повторили свои показания, вновь поклялись в их истинности, а также в том, что никакого тайного умысла или сговора в их действиях не было[492]. Любопытно, что, несмотря ни на что, Раймон Дюран был также выпущен из тюрьмы, причем на тех же условиях: ему запрещалось лишь уезжать из столицы, в остальном он был волен поступать так, как ему заблагорассудится. Имело ли здесь место заступничество кого-либо из высокопоставленных друзей или родственников обвиняемого, сыграло ли свою роль его знатное происхождение или богатство, сказать мы не можем. Однако очень скоро официалу и его советникам пришлось убедиться в том, сколь опрометчивым было их решение. В письме, разосланном чиновниками парламента уже 9 сентября 1335 г. во все местные королевские судебные инстанции, сообщалось, что Раймон Дюран без особого на то разрешения покинул Париж, и предписывалось непременно его разыскать и незамедлительно препроводить в тюрьму Шатле. Последнее уточнение косвенно свидетельствовало о признании вины господина прокурора, которого отныне предполагалось передать
Однако больше ничего о судьбе нашего героя мы не знаем. Процесс, возбужденный против него, так и остался незавершенным, и мы можем лишь гадать, как именно он бы закончился…
Дело Раймона Дюрана представляет собой уникальный казус в судебной практике Французского королевства эпохи позднего Средневековья. И уникальность эта объясняется сразу несколькими причинами.
Начнем с того, что материалы данного процесса –
Самое раннее подобное упоминание в сохранившихся до наших дней уголовных регистрах датируется 1311 г. Из решения, вынесенного 8 мая этого года, становится понятно, что некий Бартелеми по прозвищу Флорентиец (
Но и в данном случае детали процесса остаются нам неизвестными[496]. Наконец, последнее упоминание о такого рода преступлении в регистрах парламента датируется 21 мая 1344 г. В письме, разосланном из столицы во все судебные инстанции королевства, требовалось разыскать и немедленно препроводить в Париж некоего Жаннена Муанеля (
Таким образом, детальное описание обстоятельств совершенного преступления, наличие свидетельских показаний и подробное изложение всех следственных действий, предпринятых в отношении фигурантов, отличает случай Раймона Дюрана от прочих – весьма малочисленных – судебных записей, посвященных такого рода уголовным преступлениям[498]. Очевидно, что именно по этой причине данный казус был не только включен в материалы рассмотренных в Парижском парламенте дел за 1325–1337 гг. (регистр X 2a 3), но и скопирован в следующем по времени кодексе, охватывающем 1339–1344 гг. (регистр X 2a 4), а также вошел в сборник «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», составленный секретарями суда Этьеном де Гиеном и Жоффруа де Маликорном в соответствии с их личными взглядами на право и судопроизводство[499]. Более того, дело Раймона Дюрана стало в этой подборке единственным, связанным с преступлением, совершенным на сексуальной почве.
Означает ли это, что жители средневековой Франции не были в принципе знакомы с подобными нетрадиционными отношениями? Конечно же, нет. Другое дело, что правовая база для преследования такого рода правонарушений в первой половине XIV в. (как, впрочем, и позднее) являлась еще крайне слабо разработанной. Все знали, что мужеложество существует, большинство людей признавали его смертным грехом – но вместе с тем плохо представляли себе, как нужно расследовать подобные дела, как вести допрос подозреваемых и как их в конце концов наказывать.
Самого понятия «гомосексуализм», безусловно, не существовало ни в эпоху Средневековья, ни в раннее Новое время; его возникновение исследователи традиционно относят к XIX в.[500] Вместо него обычно использовался термин «содомия» (
И вызвали Лота, и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их. Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь, и сказал: братья мои, не делайте зла. Вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего[502].
Хотя однозначной трактовки данного отрывка не существовало ни в Средние века, ни позднее[503], само определение «содомия» прижилось и стало широко использоваться и в теологических трактатах, и в светской литературе, и в законодательстве, сборниках обычного права, городских статутах и т. д.[504] Тем не менее понятие это, по мнению специалистов, могло подразумевать целый спектр различных правонарушений: и однополые отношения, и скотоложество, и связь с иноверкой или еретичкой[505]. (Илл. 22) Однако анализ
Так, уже в самых ранних пенитенциалиях – сборниках, устанавливавших тарифицированную систему церковных наказаний за те или иные прегрешения, совершенные как монахами, так и светскими лицами, – мы находим совершенно недвусмысленные определения той преступной связи, в которой можно было уличить двух мужчин. Например, в пенитенциалии конца VI в., приписываемом св. Колумбану, говорилось следующее:
Если какой-то светский человек практикует содомию, т. е. совокупляется с мужчиной, [как если бы это была] женщина, ему следует поститься в течение семи лет. Первые три года – на хлебе и воде, [используя лишь] соль и сухие овощи; в последние четыре года [он должен] воздерживаться от вина и мяса, и тогда вина его будет прощена[506].
То же самое значение «содомия» имела и для Бурхарда Вормсского († 1025), включившего ее описание в 19-ю книгу своих «Декретов», названную «Корректор»[507]. В аналогичном смысле этот термин использовался в теологических и юридических текстах и в последующие века, тем более, что на рубеже XI–XII вв., с началом григорианских реформ, гомосексуальные связи стали особенно активно обсуждаться и осуждаться применительно не только к монашеской среде, но и к обществу людей светских.
На волне этих перемен появилось, в частности, и первое теологическое сочинение, специально посвященное данной проблеме, –
Схожие мысли примерно век спустя высказывал и другой известный теолог, Алан Лилльский (ок. 1120 – ок. 1202). В своем «Плаче природы» (
Зачем божественною славою обожествила я лик Тиндариды, которая употребление красоты заставила уклониться к злоупотреблению срамоты, когда, царственного брака обет отметая, с нечестивым Парисом сочеталась? И Пасифая, неистовством гиперболической Венеры понукаемая, под видом мнимой коровы с грубою тварью скотскую свадьбу справляя, гнуснейшим паралогизмом для себя заключая, изумительным для быка заключила софизмом. И Мирра, подстрекаемая жалами миртовой Киприды, в любви к отцу отпав от дочерней любви, с отцом исполнила занятье матери. Медея же, собственному сыну мачеха, чтоб бесславное Венерино заданье свершить, сокрушила славное Венерино созданьице. И Нарцисс, коему отражение сочинило второго Нарцисса, пустою тенью помраченный, уверовав, что сам он – другой, в опасную вдается любовь – себя к себе. И многие иные юноши, по моей милости славной красой облеченные, но упоенные жаждою денег, заставляют свои Венерины молоты нести службу наковален[515].
Таким образом, содомия оказывалась для Алана одним из главных и наиболее опасных грехов:
Стонет Природа, молчит добронравье, из знатности прежней
Изгнанная, сиротой ныне стыдливость живет.
Рода действительного опозоренный пол перепуган,
Видя, как горько ему кануть в страдательный род.
Пола честь своего пятнает муж, ставший женою,
Гермафродитом его чары Венеры творят.
Он предикат и субъект, с двумя значеньями термин,
И грамматический им сильно раздвинут закон[516].
Мужеству, дару Природы, чужой, в грамматике стал он
Варваром. Близок ему в этой науке лишь троп.
Тропом, однако, нельзя называться сему переносу:
Эту фигуру верней между пороков считать[517].
Опасность гомосексуальных связей крылась, согласно автору, в невозможности произвести потомство, что еще со времен Блаженного Августина[518] признавалось теологами единственной достойной уважения задачей любой супружеской пары:
Так как мужской род присоединяет к себе женский по условиям, необходимым для плодотворения, то если входит в употребление неправильная конструкция из одинаковых родов, так что сочетаются друг с другом части одного и того же пола, такая конструкция не получит моего одобрения ни как средство воспроизведения, ни как условие зачатия[519].
Вот почему Алан полагал необходимым в
Итак, не пренебрегая ничем относящимся к делу, следуя за своими собственными целями, насколько я в силах простереть длань моего могущества, я поражу людей наказанием, сообразным их греху. Но поскольку я не могу выйти за пределы моей силы, и не в моей способности совершенно искоренить яд этой чумы, я, следуя правилу моей силы, наложу клеймо анафемы на людей, попавших в ловушки помянутых пороков. Надлежит мне спросить Гения, прислуживающего мне в жреческой должности, дабы он, поддерживаемый присутствием моей судебной власти, одобряемый вашим согласием, пастырским жезлом отлучения удалил их из перечня природных вещей, из пределов моей юрисдикции… отрешая сынов гнусности от священного общения нашей церкви, с должною торжественностью нашего служения… поразил их суровым жезлом отлучения[520].
В 1179 г. Алан Лилльский стал одним из участников III Латеранского вселенского собора[521], и, возможно, не без его активного участия в решения, принятые верховными церковными иерархами на этой встрече, было включено постановление, согласно которому содомия официально объявлялась грехом, заслуживающим серьезного наказания:
Кто бы ни был [найден] склонным к подобной невоздержанности, которая противна природе и по причине которой гнев Божий обрушился на неверных и уничтожил огнем пять городов [их], если он клирик, окажется лишен сана или отправлен в монастырь для покаяния. Если [же он человек] светский, подвергнется отлучению от церкви и будет изгнан из общины верующих[522].
Еще более жесткую позицию занимал в данном вопросе французский теолог Петр Кантор († 1197). Склонность к «постыдной страсти», упоминавшуюся в Первом послании к римлянам апостола Павла, он описывал как присущую исключительно гомосексуалистам[523], и рассматривал их отношения – вслед за Петром Дамиани – не только как грех (
Как будто в ответ на размышления Петра Кантора, изложенные в
Как следствие, уже со второй половины XIII в. термин «содомия» начал упоминаться в светских юридических источниках[527] и, в частности, в сборниках кутюм Французского королевства. Впервые, насколько известно, о существовании подобного правонарушения и об уголовной ответственности за него сообщалось в «Кутюме Турени и Анжу» (1246 г.). И хотя рассматривать такие дела, по мнению составителей данного кодекса, надлежало церковному суду, наказание их оказывалось уже совершенно светским:
Если кто-то подозревается в [занятиях] содомией, его следует арестовать и передать епископу. И если [его преступление] окажется доказанным, его надлежит сжечь, а его имущество отойдет барону. Так же следует поступить и с еретиком, если [его преступление] доказано. И все его имущество отойдет барону[528].
Тот же текст – буквально дословно – оказался повторен и в «Установлениях Людовика Святого» (1270-е гг.), которые во многом основывались на тексте этой «Кутюмы»[529]. Чуть ранее, в 1260-е гг., содомия как совершенно светское уголовное преступление была упомянута в «Книге о правосудии и судопроизводстве» (Livre de Jostice et de Plet), созданной, вероятно, в графстве Гатине (долина Луары):
Тот, кто является содомитом, что доказано [по суду], должен лишиться яичек. А если он вновь совершит это [преступление], должен лишиться члена. А если [его поймают] в третий раз, должен быть сожжен. Женщина, которая [виновна в подобном преступлении] каждый раз лишается части [тела], а на третий раз ее нужно сжечь. И все их имущество отходит королю[530].
Еще более однозначно высказывался о проблеме нетрадиционных сексуальных отношений Филипп де Бомануар в «Кутюмах Бовези» (1279–1283 гг.). Он полагал, что человек, совершивший подобное преступление, заслуживает исключительно смерти на костре и конфискации имущества, как, впрочем, и «заблуждающийся в вере, не желающий вернуться на истинный путь»[531].
Таким образом, большинство местных французских кутюм второй половины XIII в. предполагало в качестве наказания за содомию казнь через сожжение. Единственным исключением являлась Livre de Jostice et de Plet, автор которой настаивал на кастрации виновного при повторном задержании[532]. Впрочем, похоже, что та же норма оказывалась близка и одному из составителей «Кутюм Тулузы» (BNF. Ms. lat. 9187), иконографическая программа которых вполне может рассматриваться как самостоятельный комментарий к тексту местного обычного права[533]. Этот кодекс создавался на протяжении 1292–1297 гг., а иллюстрации к нему – в 1296–1297 гг. На одной из них как раз и была изображена кастрация преступника, в котором исследователи традиционно видели прелюбодея[534]. (Илл. 25) Однако, как я уже упоминала, в графстве Тулузском, как и во многих других областях Французского королевства, самым распространенным наказанием за адюльтер являлся «бег» по улицам города обоих виновных – замужней женщины и ее любовника. Кастрация же относилась преимущественно к парасудебным ситуациям, когда «приговор» своему счастливому сопернику выносил и приводил в исполнение муж неверной особы[535].
Тем не менее, кастрация как норма права была хорошо известна на Пиренейском полуострове. Важно отметить, что здесь – в отличие от Французского королевства – речь шла именно о мужеложестве, а не о более абстрактном явлении «содомии», смысл которого не уточнял ни один из перечисленных выше сборников кутюм. В качестве наказания за гомосексуальные отношения кастрация упоминалась, в частности, в вестготской «Книге приговоров», в указе короля Флавия Хиндасвинта (642–653):
Не должно оставаться безнаказанным злодеяние, столь ненавистное нравам своей гнусной извращенностью. И потому мужеложцы, либо те, кто согласно претерпевают это, должны быть наказаны по постановлению этого закона следующим образом. Как только судья достоверно расследует подобное нечестие, пусть озаботится затем кастрировать обоих и передаст их епископу того края, где это случится. А тот пусть ввергнет их по отдельности в темницу, чтобы те, кто по своей воле совершил беззаконие, против воли своей совершали бы покаяние[536].
Та же норма права – и вновь применительно к делам о мужеложестве – присутствовала в «Фуэро Реаль» Альфонсо X Мудрого (1221–1284), в 1254 г. предпринявшего попытку унификации законодательства Леона и Кастилии:
Но поскольку иногда случается так, что один мужчина желает согрешить против природы с другим, мы повелеваем, чтобы те, кто совершил этот грех, кем бы они ни были, если это [преступление] доказано, были бы оба публично кастрированы, а на третий день повешены за ноги до наступления смерти, и чтобы их тела никогда не были преданы земле[537].
Возможно, как и при наказании «бегом» за адюльтер, в данном случае в «Кутюмах Тулузы» сказывалось влияние пиренейской правовой традиции, в свою очередь перенявшей многие нормы уголовного судопроизводства из Византии. Здесь, начиная с VI в., мужеложество также признавалось преступлением и наказывалось соответствующе[538]. Вот почему кастрация упоминалась и в Livre de Jostice et de Plet: данный сборник кутюм в действительности являлся частичным пересказом законодательства Юстиниана[539].
Тем не менее, как показывают конкретные судебные казусы и нормативные юридические документы более позднего времени, во Франции данная норма не прижилась, и основным наказанием за нетрадиционные сексуальные отношения здесь являлось сожжение заживо (хотя, повторюсь, суть этих отношений так и оставалась непроясненной)[540]. Именно так предлагал поступать с содомитами Жан Бутейе, многие годы прослуживший королевским бальи в Турне, а под конец жизни ставший советником в Парижском парламенте. Его сборник обычного права «Деревенская сумма» (
Удивительно, что при таком внимании к данному преступлению со стороны составителей сводов обычного права Франции, в королевском законодательстве XIII–XV вв. о содомии и ее преследовании не говорилось ни слова. Возможно, подобное замалчивание могут отчасти пояснить слова того же Жана Бутейе, писавшего, что это правонарушение «столь отвратительно, что людям не следует ни знать, ни говорить о нем»[544]. Даже когда «Большие французские хроники» повествовали об Аденольфо IV д'Аквино, графе Ачерре, наместнике Карла II Анжуйского (1248–1309) в Провансе, которого объявили в 1294 г. «жестоким содомитом и предателем своего сеньора» и отправили на костер, предварительно проткнув металлическим прутом, конкретный состав его преступления широкой аудитории не сообщался[545]. (Илл. 26)
Так или иначе, но полное отсутствие упоминаний о содомии во французских ордонансах, безусловно, связано с тем фактом, что и соответствующая практика Парижского парламента – центрального королевского суда страны – также была в этот период более чем скромной. Кроме того, как мы уже успели убедиться, в тех редких случаях, когда подобные дела все же фиксировались в уголовных регистрах, в них – как и в сборниках кутюм – отсутствовало внятное описание самого
На этом фоне уникальность процесса Раймона Дюрана становится заметной не только по причине совершенно ясного и недвусмысленного обвинения, выдвинутого против него. В регистре Парижского парламента оказался в малейших деталях описан сам
И заявил, поклявшись [в том], что однажды ночью,… когда его хозяин лежал в постели в доме его матери в Вильфранше, он (Перро. – О. Т.), по приказу своего господина, долго массировал ему ноги и член, который от этого сильно напрягся. А после, однажды воскресным вечером, во время прошлогоднего поста…, когда он раздел и уложил своего хозяина в постель… и хотел покинуть его, дабы и самому лечь спать…, господин окликнул его и велел, чтобы он разделся и лег с ним [в постель] полностью голым. Он решительно отказывался, но в конце концов согласился, подчиняясь приказу хозяина, раздеться и лечь [в постель] со своим господином полностью голым. И как только он лег, его хозяин навалился на него и [начал] целовать и крепко обнимать. И залез на него [верхом], как если бы [Перро] был женщиной, и просунул свой эрегированный член ему между ног, поближе к гениталиям, и начал двигать им взад и вперед, как если бы находился с женщиной. И гладил его бедра и терся о них членом, и [происходило это] против воли [самого Перро][548].
Не менее подробно оказался представлен в показаниях Фавареска и разговор, который состоялся у него «примерно через три дня» с Бернардо де Монжё:
И когда упомянутый Бернардо вернулся [в Вильфранш], они вместе отправились поразвлечься на луг, [принадлежавший] этому Раймону [и расположенный на берегах] реки Аверон, около Вильфранша. И тогда упомянутый Бернардо спросил у него (у Перро. – О. Т.): «Если Господь тебе помогает, скажи мне правду, и будь ты повешен, если не скажешь. [Наш] господин совал тебе между бедер свой член, как он это делал со мной?». И [Перро] ответил, что да. И упомянутый Бернардо рассказал ему, что их хозяин забавлялся с ним подобным образом три раза. И заявил ему Бернардо, что это является великой ересью и ужасным преступлением[549].
Думается, что в столь откровенных подробностях сексуальных контактов мэтра Дюрана с двумя его слугами и крылась причина того, что его дело оказалось не только включено в текущий регистр уголовных дел парламента, но и дополнительно скопировано в сборник «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», составленный секретарями суда Этьеном де Гиеном и Жоффруа де Маликорном. При полном отсутствии законодательной базы и иных, более или менее полных записей схожих прецедентов материалы процесса Раймона Дюрана представляли собой особую ценность, поскольку на них можно было бы впоследствии ссылаться как на уже готовое решение[550].
Возникает, однако, закономерный вопрос. Почему Перро Фавареск и Бернардо де Монжё не побоялись обратиться в суд? Ведь и их самих вполне могли привлечь к уголовной ответственности за соучастие в преступлении, которое каралось смертной казнью через сожжение[551]. Тем не менее, как мы помним, в материалах дела они проходили как свидетели и были отпущены на свободу после почти двух лет пребывания в тюрьме Шатле (с 30 июля 1333 г. по 1 апреля 1335 г.).
Французские правовые источники, к сожалению, не дают нам ни малейшей подсказки относительно того, проводилось ли в судах королевства четкое разделение подозреваемых на активных и пассивных гомосексуалистов. Тем не менее, законодательство других европейских стран подтверждает, что подобная практика действительно существовала. Собственно, уже римское право предусматривало в два раза менее тяжкое наказание для тех, кого принудили к противоестественным сексуальным отношениям[552]. Автор «Пенитенциалия Беды» (VII в.) считал необходимым карать активных содомитов четырьмя годами поста (или семью – в случае рецидива), но для «молодых мальчиков» предлагал на выбор 40 дней поста или чтения псалмов[553]. Еще более мягко относился к пассивным гомосексуалистам Регинон Прюмский (около 840–915): длительность покаяния для них должна была равняться, по его мнению, не году, но всего семи дням[554]. Что же касается светского законодательства, то схожие меры предусматривала, к примеру, вестготская «Книга приговоров»:
Однако же тот, кто подвергнется этому ужасному позору, либо претерпит его не по воле своей, но принужденный против своего желания, сможет быть освобожденным от обвинения, если сам предстанет обличителем этого гнуснейшего злодеяния[555].
Более мягко относились к пассивным гомосексуалистам и в Италии XIV–XV вв.: здесь их не отправляли на костер, как было принято при наказании за содомию, а всего лишь отрезали им нос и выставляли на публичное осмеяние[556].
Возможно, сама идея обращения в судебные инстанции в случае
Как я уже упоминала, процесс Раймона Дюрана так и остался незавершенным. Более того, мы, к сожалению, не узнали и уже никогда не узнаем, о чем он сам поведал своим коллегам в Парижском парламенте или в суде столичного официала; его показания в регистре отсутствуют. И все же материалы этого дела дают нам редкую возможность не только выяснить, насколько подробно в суде можно было рассказать о преступлении сексуального характера, но и понять, насколько скудны были в эпоху Средневековья познания в данной области, когда судьям приходилось использовать буквально любой, пусть даже единичный казус для создания теоретической базы, необходимой для расследования такого типа правонарушений.
Глава 6. История Джона Райкнера, называвшего себя Элеонорой
Как мы помним, Раймона Дюрана, содомита из Вильфранша, судили в столице Французского королевства, которая уже в XII в. считалась современниками одним из главных рассадников нетрадиционных сексуальных отношений. Впрочем, не отставали от Парижа и другие крупные и особенно университетские центры Западной Европы – Венеция, Брюгге, Орлеан, Шартр. Городская культура рассматривалась многими средневековыми авторами как первое и основное условие для развития и распространения содомского греха[558]. Так, Анри де Марси, аббат Клерво (1176–1179), полагал, что Содом возродился из пепла в образе университетских городов[559]. Петр из Целлы, настоятель аббатства Св. Ремигия в Реймсе (1162–1181) и епископ Шартра (1181–1183), в письме к своему другу Иоанну Солсберийскому называл Париж местом, где «царит упадок [нравственности]» и где «душа [человека] становится рабом печали и страдает»[560]. Маргинальные пометы XII–XIII вв. на некоторых более ранних кодексах уточняют, что подобный упадок современники связывали непосредственно с распространением греха содомии и, прежде всего, гомосексуальных отношений:
Пусть Шартр и Сенс окажутся разрушены, [ибо] там сам Адонис продает себя, согласно законам борделя, где мужчины являются проститутками. Зараженный тем же грехом, благородный и особый город, Париж счастлив обручиться с молодым господином. Но [даже] в большей степени, чем все эти чудовищные города, ты, Орлеан, уничтожен своей репутацией [как более других расположенный к] подобному греху… Жители Орлеана – лучшие из всех, если вам нравятся [мужчины], которые спят с мальчиками[561].
Похожие суждения высказывал и Жак де Витри (ок. 1165–1240), сообщавший о совершенно недостойном сексуальном поведении парижских студентов, что в 1292 г. привело к исключению целой группы школяров из столичного университета по обвинению в склонности к содомии[562].
В том же «почетном» списке городов, известных распущенностью нравов своих жителей, уже с XI в. пребывал и Лондон, куда «содомия», по мнению английских авторов, была завезена прямиком из Франции[563]. Так полагали и Ансельм Кентерберийский (1033–1109), и Генрих Хантингтонский (ок. 1080–1160?)[564], а Вальтер Шатильонский (1135–1200) писал, что знатные английские юноши превращаются в гомосексуалистов, стоит им только отправиться во Францию для изучения медицины[565].
Подобные нападки на студентов, испытавших не себе чужое (преимущественно французское) влияние, были до некоторой степени связаны с более глобальной проблемой – с критикой английскими авторами той обстановки, которая сложилась при королевском дворе в Лондоне на рубеже XI–XII вв. В 1087 г. престол занял третий сын Вильгельма Завоевателя – Вильгельм II Рыжий (ок. 1056/1060-1100), являвшийся, по всей видимости, открытым гомосексуалистом[566]. Так во всяком случае полагал Ордерик Виталий (1075 – ок. 1142), обвинявший короля в насаждении противоестественных отношений в его окружении, в «эффеминации» его юных придворных, которые были не только близки с Вильгельмом, но и вместе с ним управляли страной:
Во времена, подобные тем, [когда] распутство граничило с безнаказанностью, а содомическая похоть омерзительным образом совратила женоподобных [юношей], которым суждено [гореть] в аду, [когда] прелюбодеяние открыто осквернило супружеское ложе…, тогда женоподобные [придворные] правили миром, безудержно предавались наслаждению, а грязные любовники, обреченные гореть в аду, подвергали себя греху содомии…, высмеивали увещевающих их священников и упорствовали в своем варварском поведении и внешнем виде[567].
Хронист особенно порицал женскую моду, распространившуюся в мужском придворном сообществе: тщательно уложенные длинные волосы, узконосые туфли, широкие рукава, богатые украшения и т. д.[568] Король, по мнению Ордерика, содержал при себе многочисленных проституток (как женщин, так и мужчин), которым платил за услуги. Когда же в конце концов он погиб на охоте, то оплакивали его лишь эти «бездельники» (
Впрочем, Вильгельм II Рыжий был далеко не единственным английским монархом, которого соотечественники обвиняли в грехе содомии. Иоанн Солсберийский полагал, что все представители династии Плантагенетов подвержены этой напасти, поскольку ведут свое происхождение от фригийцев, отличавшихся внешним женоподобием и сексуальной распущенностью[570]. Так или иначе, но подозрения в гомосексуальной ориентации Ричарда I Львиное Сердце (1157–1199) или Эдуарда II (1284–1327) высказывались многими хронистами, что до сих пор является предметом оживленнейших историографических дискуссий[571].
И тем не менее, общий исторический контекст и неплохое знакомство образованной части средневекового английского общества с проблемой содомии в ее различных проявлениях не могли, как мы сейчас убедимся, подготовить современников ко всем без исключения эксцессам, имевшим место в реальной жизни. Дело, к которому мы обратимся, как и казус Раймона Дюрана, представляет собой поистине уникальный случай уголовного расследования, точно так же оставшегося незавершенным[572]. Впрочем, в отличие от содомита из Вильфранша, наш новый герой отличался невероятной разговорчивостью. Данное обстоятельство, надо полагать, поставило в тупик его судей, но, к счастью, позволило нам узнать много любопытных подробностей о частной и интимной жизни людей эпохи Средневековья.
В воскресенье, 11 декабря 1394 г., «в 18-й год правления Ричарда II» (
И здесь выяснилось самое удивительное. Задержанная особа по имени Элеонора оказалась… мужчиной, который совершенно добровольно, «поклявшись спасением собственной души» (
И упомянутый Джон Райкнер, приведенный в суд в женском платье и допрошенный по данному делу, признал, что все происходило именно так, как рассказал Джон Бритби, и т. д. Было также спрошено у этого Райкнера, кто научил его заниматься данным порочным [ремеслом], как долго, в каких местах и с кем [именно], мужчинами или женщинами, он предавался подобным развратным деяниям. Он, добровольно, поклявшись [спасением] своей души, признал, что некая Анна, сожительница бывшего слуги сэра Томаса Блаунта, первой обучила его заниматься данным отвратительным делом в облике женщины. Также [он] заявил, что некая Элизабет Броудерер первой нарядила его в женское платье. Она также приводила свою дочь Элис различным мужчинам ради [сексуального] наслаждения. Она подкладывала [Элис] ночью к ним в постель, не зажигая света, [и] заставляя [ее] рано утром от них уходить. [Вместо дочери она] предъявляла им упомянутого Джона Райкнера, одетого в женское платье, называя его Элеонорой и убеждая тех [мужчин], что [именно] с ним они занимались недозволенным[574].
Совершив данный, весьма обстоятельный экскурс в историю своего превращения в проститутку, Райкнер на том же первом слушании по его делу поведал, что от отсутствия спроса он никогда не страдал. В частности, он рассказал, что в течение пяти недель проживал в Оксфорде, где – неизменно оставаясь в женском обличье – подрабатывал вышивальщицей[575]. Все это время он продолжал заниматься и проституцией, имея трех постоянных клиентов из числа студентов: сэра Уильяма Фокли, сэра Джона и сэра Уолтера, фамилий которых он то ли не знал, то ли не захотел назвать[576].
Вслед за тем он перебрался в городок Бурфорд в Оксфордшире:
И там [он] проживал с неким Джоном Клерком, в [таверне] «Лебедь», [где служил] буфетчицей в течение следующих шести недель. В это время два брата-францисканца, одного из которых звали брат Майкл, а второго – брат Джон Барри (который подарил ему золотое кольцо), [а также] один кармелит и еще шестеро чужестранцев предавались с ним описанному выше пороку. Кто-то из этих братьев и упомянутых мужчин дал указанному Джону Райкнеру 12 пенсов, другой – 20 пенсов, [а еще] один – два шиллинга[577].
Затем Райкнер перебрался в Биконсфилд, где, однако, не стал выдавать себя за женщину: напротив, в своем естественном облике он завел интрижку с некоей Джоан, дочерью Джона Мэтью. Впрочем, и на новом месте жительства у него появились клиенты-мужчины (это опять были братья-францисканцы), с которыми он и познакомился, и встречался исключительно в обличье женщины-проститутки[578].
В завершение своих показаний Джон Райкнер рассказал, что в последний его приезд в Лондон он постоянно оказывал сексуальные услуги некоему сэру Джону, который ранее являлся капелланом церкви Св. Маргариты в Истчипе, а также двум другим капелланам, оставшимся в тексте допроса неназванными. Все трое встречались с ним на задворках церкви Св. Екатерины в Лондоне, недалеко от лондонского Тауэра[579].
Райкнер также сообщил своим слушателям, что многократно в мужском обличье вступал в интимные отношения с монахинями, а также с замужними и незамужними женщинами, количество которых столь велико, что «всех он и не упомнит»[580]. Столь же велико было число священников, воспользовавшихся его услугами и принимавших его за женщину. Именно с ними Джон, если верить его словам, более всего предпочитал иметь дело, поскольку они всегда «были готовы заплатить больше других [клиентов]»…[581]
К сожалению, на этом история Джона Райкнера, «называющего себя Элеонорой» (
Из текста доступного нам документа со всей очевидностью следует, что Джон Райкнер занимался проституцией на улицах Лондона, а также в других достаточно крупных населенных пунктах, т. е. выступал в роли
В целом, отношение к проституции, насколько можно судить по дошедшим до нас источникам самой разной жанровой направленности, в средневековом обществе складывалось, скорее, негативное[585]. Допускались, однако, и исключения: в частности, весьма приветствовалось существование
Тем не менее, очень быстро проститутки стали превращаться в нежелательных членов общества. Уже с середины XIII в. во многих европейских странах места их проживания были строго ограничены пригородами – либо они вовсе изгонялись из городов (и их имущество конфисковывалось)[587]. Впрочем, частота появления подобных постановлений свидетельствует, что в отношении общества к «женщинам, ведущим распущенный образ жизни» на самом деле мало что изменялось. В Лондоне и Йорке запреты на занятия проституцией издавались постоянно (в 1277, 1301, 1310, 1320 гг. – и так вплоть до XVI в.)[588], но, как кажется, не оказывали должного воздействия на обывателей, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что уже в XIV в. там существовали
То же самое можно сказать практически обо всех прочих европейских городах, правители которых, отчаявшись, видимо, полностью избавить население от любви к столь греховному времяпрепровождению, предпочитали сами брать его под контроль[590]. Любопытно, что на сохранившихся до наших дней миниатюрах с изображением средневековых публичных домов мы очень часто, пусть и на заднем плане, видим представителей властей, пристально наблюдающих за женщинами легкого поведения и их клиентами (Илл. 28).
Тем не менее, следует отметить, что уже в XIII–XIV вв. проституция в Западной Европе в ряде случаев рассматривалась все же как
Вне всякого сомнения, уже в этот период к публичным женщинам относились как к особой социальной группе, которую выделяли в качестве самостоятельной как обыватели, так и представители власти. Внутри этой группы имелась своя, достаточно жесткая классификация. Так, различались городские (как Джон Райкнер), деревенские и армейские проститутки. Существовало и более дробное деление: например, на уличных и банных девиц легкого поведения[594]. (Илл. 29)
Вместе с тем нужно отметить, что само понятие «проституция» трактовалось средневековыми (в том числе английскими) обывателями весьма широко (и эта особенность их мировоззрения прослеживается прежде всего по судебным документам). «Публичной» часто называли женщину, покинувшую своего мужа и решившую отныне проживать отдельно от него. Или ту, что регулярно изменяла законному супругу или имела постоянного любовника. Так же относились к особе, вступавшей в многочисленные любовные связи, не освященные таинством брака, либо к той, что сожительствовала с каким-то одним конкретным мужчиной, не выходя при этом за него замуж. Таким образом,
Интересно, однако, отметить, что в данном контексте, насколько можно понять из сохранившихся документов, проблема
Безусловно, писал он, публичные женщины, как и мужчины-развратники, заслуживают в целом негативного отношения к себе: и тем, и другим следует назначать одинаковое наказание за их недостойное поведение[601]. Тем не менее, в некоторых случаях занятия проституцией являются вполне извинительными: нельзя называть потаскухой особу, которая «торгует собой тайно» или совершила подобный проступок лишь однажды[602]. Точно так же снисхождения заслуживают и те, кто обратился к этому ремеслу «из-за нужды». Но если кто-то занимается проституцией постоянно и для «собственного сексуального удовлетворения», его поведение следует признать предосудительным, как, впрочем, и его заработок[603].
То же отношение к оплате труда девиц легкого поведения, как к совершенно естественному (хотя и не вполне благопристойному) явлению, сохранилось в обществе позднего Средневековья и раннего Нового времени, о чем свидетельствуют, к примеру, хорошо знакомые нам иконографические сюжеты: соблазнение молодого человека проституткой, обнимающей его одной рукой, а второй открывающей его кошель; корыстная любовь молодой девицы к старику; «портреты» древнегреческой гетеры Лаис Коринфской… (Илл. 30–32)
Трудно сказать, получал ли Джон Райкнер удовольствие от своих занятий, и уж тем более, раскаивался ли он в содеянном, но в его случае проблеме заработка было уделено центральное место, что также отличает данный казус от других дел о проституции. Судьи обратили на этот аспект деятельности обвиняемого самое пристальное внимание: в своих показаниях (в том виде, в котором они дошли до нас) он говорил
Таким образом, перед нами (как, вероятно, и перед лондонскими судьями в 1394 г.) встают два взаимосвязанных вопроса: кем следовало бы считать Джона Райкнера и чем для него являлись занятия проституцией.
Прежде всего, по всей видимости, стоит задуматься, могли или нет современники нашего героя воспринимать его как гомосексуалиста. Как мы уже успели убедиться, содомия (во всех ее проявлениях) была хорошо известна в средневековой Западной Европе, уже с XIII в. считалась там уголовным преступлением и наказывалась смертной казнью через сожжение[605]. Однако в деле Джона Райкнера мы не найдем ни единого намека на подобное обвинение. С одной стороны, это объясняется тем, что в Англии гомосексуализм вплоть до XVI в. являлся преступлением, подпадавшим исключительно под церковную юрисдикцию, а потому никаких светских постановлений относительно его преследования не существовало[606]. С другой стороны, судьи, собственно, и не могли посчитать арестованного «содомитом», ибо при контактах с женщинами он выступал в своем естественном – мужском – обличье, а при контактах с мужчинами, напротив, весьма успешно притворялся женщиной. Его клиенты даже не подозревали, что их обманывают, и заключали с ним сделку как с настоящей проституткой, о чем свидетельствуют показания Джона Бритби:
В связи с чем этот Джон Бритби сообщил, что он проходил по центральной улице Чипа в воскресенье в упомянутое время. [Там он] встретил Джона Райкнера, одетого как женщина, и, думая, что перед ним женщина, спросил его (как если бы говорил с женщиной), не сможет ли она удовлетворить его сексуальное желание[607].
Иными словами, многочисленные клиенты нашего героя вовсе не жаждали вступить с ним в гомосексуальную связь[608].
Может быть, как полагали издатели дела Джона Райкнера и практически все специалисты, так или иначе упоминавшие этого персонажа в своих исследованиях, следовало бы назвать его трансвеститом?[609] Однако в средние века
В этом сочинении Александр в том числе останавливался и на проблеме предосудительного поведения мужчин[612]. Он допускал, что представители сильного пола могут прибегнуть к переодеванию в женское платье лишь в двух исключительных ситуациях: если им угрожает опасность и они таким образом пытаются спасти собственную жизнь или если они исполняют обязанности, обычно возлагаемые на женщин[613]. Во всех остальных случаях мужчина, взявший за обыкновение ходить в платье, нарушает Божественные установления и совершает грех[614]. Любопытно, что в подтверждение своих слов английский теолог не привел ни одного – античного или средневекового – примера, хотя подобные истории были вполне на слуху. В частности, Александр мог бы вспомнить римского императора Гая Калигулу (12–41 гг. н. э.), о манере которого в одежде уподобляться женщине с явным презрением писал Светоний:
Одежда, обувь и остальной его обычный наряд был недостоин не только римлянина и не только гражданина, но и просто мужчины и даже человека. Часто он выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли[615].
История императора Артавазда (742–743) и жителей Константинополя, напротив, вполне могла послужить для автора
Но в городе терпели сильный голод, и продавалась мера ячменя по двенадцати монет, овощей по девятнадцати, конопли и бобов мера по восьми монет, масла пять литр по монете, шестая мера вина продавалась за полмонеты. Народ стал умирать, и Артавазд принужден был отпускать его из города. Но он приказал замечать лица и тем многих остановил; почему некоторые принуждены были прикрывать свои лица, одевались в женское платье, в монашеский образ, и таким образом могли скрытно уходить[616].
Не будучи в состоянии вспомнить ни одного героя прошлого, надевавшего хоть раз женскую одежду, Александр Гэльский был вынужден обратиться к истории Деборы, избравшей мужские доспехи ради участия в сражении[617], несмотря на то, что средневековая иконография библейской пророчицы была крайне бедна и ни на одной из известных миниатюр она не изображалась в мужском облачении[618].
Тем не менее, в отличие от мужского,
Возвращаясь к предполагаемому трансвестизму Джона Райкнера, следует отметить, что слабая разработанность проблемы мужского трансвестизма в трудах средневековых авторов находила отражение и в судебной практике. Об этом справедливо напоминает Жак Россьо, ссылаясь на один, весьма похожий на случай Райкнера, процесс, состоявшийся в 1354 г. в Италии[621]. Речь шла о некоем Роландино Ронкайя (
Иными словами, итальянские судебные чиновники середины XIV в., как, вероятно, и их английские коллеги в конце того же столетия, не имели ни малейшего представления о таком явлении, как трансвестизм. Скорее, речь следовало бы вести о гермафродитизме, о котором представители средневековых образованных кругов уже кое-что слышали. О существовании людей «третьего пола» сообщал еще Плиний Старший (22/24-79 гг. н. э.), относя, правда, ареал их обитания на самые границы позднеантичной ойкумены. В седьмой книге «Естественной истории», прекрасно известной на Западе еще со времен раннего Средневековья, он рассказывал о разнообразных и странных племенах, проживавших где-то в Африке:
Каллифан сообщает, что помимо назамонов и их соседей, андрогинами были и махлии, которые, будучи двойственной природы, вступали в интимные отношения попеременно. Аристотель добавляет, что у них правая грудь была как у мужчины, а левая – как у женщины[625].
Похожей точки зрения придерживался и англичанин Джон Мандевиль, чья «Книга путешествий» увидела свет в 1356–1357 гг. Здесь среди многочисленных народов фантастической наружности[626] упоминались и гермафродиты, остров которых, по мнению автора, располагался далеко на Востоке, в пределах империи легендарного пресвитера Иоанна (Илл. 34):
А на другом острове живут люди, которые являются мужчинами и женщинами одновременно. С одной стороны [тела] у них имеется грудь, а с другой [ее] нет. И у них присутствуют как мужские, так и женские гениталии, которыми они пользуются [по очереди] по собственному желанию, один раз – одними, другой раз – другими. И они [могут] зачать ребенка, когда являются мужчинами. Когда же они являются женщинами, они [могут] забеременеть и выносить ребенка[627].
Впрочем, некоторые западноевропейские врачи эпохи Средневековья признавали существование гермафродитов и среди своих соотечественников, однако настаивали на том, что далеко не всегда подобные «аномалии» под силу исправить хирургическим путем и уже тем более сложно понять, с чем связано их появление[628]. Научные размышления на эту тему появились, насколько можно судить, лишь в XVI в. Так, Иоганн Вейер (1515–1588), обучавшийся медицине в университетах Тулузы и Парижа и состоявший личным врачом при Вильгельме V, герцоге Клевском, в своем сочинении
Как будто в подтверждение рассуждений Иоганна Вейера в 1587 г. в кастильской Оканье состоялся суд над неким Элено де Сеспедесом (
Я не притворялся мужчиной с тем чтобы жениться на женщине, как утверждается, ни с помощью тайного, ни явного сговора с дьяволом. А дело в том, что в этом мире не раз видели людей, которые андрогинны, иными словами – гермафродиты, у которых признаки обоих полов, и я тоже был одним из них, и когда я собирался жениться, то преобладали во мне признаки мужского пола и я был по природе своей мужчиной и обладал всем, что необходимо мужчине, чтобы иметь возможность жениться… Я совершенно естественно был и мужчиной и женщиной, и даже если это представляется редким явлением, гермафродиты, каковым я и являюсь, не противоестественны[632].
Таким образом, дело Элено де Сеспедеса, как и казус Джона Райкнера, представляло собой совершенно уникальный процесс, в ходе которого судьям пришлось столкнуться с необходимостью, во-первых, рассматривать проблему гермафродитизма, а во-вторых, самостоятельно решать, кто находится перед ними – мужчина или женщина.
Что же касается мужского трансвестизма, то помимо уже упоминавшегося дела Роландино Ронкайя, мне на сегодняшний день удалось обнаружить лишь одну запись, в которой речь шла о подобной смене обличья[633]. В регистре заключенных королевской тюрьмы Шатле в Париже, помещенных туда в период с 14 июня 1488 по 31 января 1489 г., сообщалось о неких «монахах», пойманных в таверне, «являющейся местом разврата и превращенной в бордель». Все они предстали перед ночной стражей в женских платьях и головных уборах, т. е. в «одежде, которую им не позволено носить в ущерб собственному одеянию», за что, вероятно, были избиты и помещены под арест[634]. Дальнейшая судьба этих нарушителей спокойствия осталась неизвестной, что роднит их дело с казусом Джона Райкнера, хотя они, в отличие от него, и не скрывали свою половую принадлежность. С этой точки зрения, Роландино Ронкайя оказывался, безусловно, ближе к нашему главному герою, хотя у последнего явно не возникало никаких сложностей с потенцией, да и выглядел он в обычной жизни как нормальный мужчина: не случайно у него помимо клиентов-мужчин имелись и многочисленные любовницы.
Иными словами, проблемами психического и физического здоровья периодические превращения Джона в Элеонору не могут быть объяснены. А потому обвинение в трансвестизме мы вынуждены с него снять, несмотря на утверждения современных исследователей, видящих в данном казусе пример «смешения гендерных ролей» (
Следует, скорее, предположить, что Джон Райкнер был бисексуалом, ибо легко вступал в интимные отношения как с мужчинами, так и с женщинами. Но и этого понятия – «бисексуальность» – люди Средневековья, похоже, не знали[636]. Вот почему данное дело повергло лондонских судей в такое замешательство. Не думаю, что они специально постановили не фиксировать в письменном виде приговор, вынесенный Райкнеру, как полагают издатели документа[637]. На мой взгляд, они просто
Безусловно, средневековые теологи (пусть их было и немного) осуждали мужской трансвестизм, но средневековые судьи пока еще не начали бороться с ним как с явлением, угрожавшим устоям общества. Да, они преследовали в уголовном порядке проституток и содомитов. Но
Что же касается самого Джона Райкнера, то для него занятия проституцией были не просто забавой или приятным времяпрепровождением: они стали его
И с этой точки зрения Джон Райкнер в какой-то степени напоминает мне Невилла Сент-Клера, главного героя рассказа Артура Конана Дойла «Человек с рассеченной губой» (1891 г.), который, будучи благополучным и достойным членом общества, зарабатывал на жизнь, переодеваясь в нищего и прося подаяние в том самом лондонском Сити, где пятью веками ранее действовала «Элеонора»:
Теперь вообразите себе, легко ли работать за два фунта в неделю, когда знаешь, что эти два фунта ты можешь получить в один день, выпачкав себе лицо, положив кепку на землю и ровно ничего не делая? Долго длилась борьба между моей гордостью и стремлением к наживе, но страсть к деньгам в конце концов победила. Я бросил работу и стал все дни проводить на давно облюбованном мною углу, вызывая жалость своим уродливым видом и набивая карманы медяками[642].
Господин Сент-Клер четко различал две стороны своей жизни, каждое утро превращаясь в профессионального нищего Хью Буна и каждый вечер спеша домой, к поджидавшей его жене. Но, как и Джон Райкнер, он столь же мало мог рассчитывать на понимание окружающих…
Глава 7. История о том, как поссорились Колетт Ла Бюкет и Жан Ле Мерсье
Вернемся, однако, в Париж. Здесь в конце XIV в. проституция цвела не менее пышным цветом, нежели в Лондоне. Девиц легкого поведения, конечно, пытались периодически удалять из столицы Французского королевства, но подобные меры мало на что влияли. Ордонанс 1254 г. Людовика IX Святого, согласно которому публичных женщин (
Регулярные призывы королевской администрации покончить раз и навсегда с городской проституцией, впрочем, ни к каким результатам не привели. Конечно, в регистрах парижских (особенно церковных) судов XIII–XIV вв. мы можем отыскать некоторое количество дел, в которых упоминалось клеймление каленым железом и выставление к позорному столбу тех «похотливых особ» (
Самое большее, чего удалось добиться столичным властям, – это ограничить места проживания проституток и их сутенеров отдаленными районами города и официально узаконить публичные дома, которые с наступлением ночи обязаны были закрывать для посетителей двери[650]. В постановлении Гуго Обрио от 1367 г. называлось семь таких кварталов, в основном располагавшихся на правом берегу Сены, где традиционно селились торговцы, а также на острове Сите[651]. К этому времени прошло уже достаточно лет после скандала с участием Мориса де Сулли, епископа Парижского, и теперь проституция воспринималась окружающими как своеобразное, но все же ремесло (
В эту «профессиональную» группу женщины попадали различными путями. «Распутный» образ жизни молодая девушка могла начать вести из-за собственной бедности, в результате продажи сутенеру (или сводне) матерью или иной близкой родственницей[653]; часто подобное ремесло передавалось также «по наследству»[654]. Однако наибольший процент девиц легкого поведения составляли те, кто в юности лишился невинности (или же был изнасилован) и утратил таким образом надежду на замужество и создание семьи[655]. Как и Джон Райкнер, на жизнь эти женщины зарабатывали собственным телом, поступая в публичные дома или приобретая личных сутенеров. Они также могли официально наняться на должность горничной или служанки в городские таверны или бани, которые на поверку часто оказывались не чем иным, как борделями (
И все же надежды на лучшее будущее не покидали девиц легкого поведения. Причем далеко не всегда, как выясняется при ближайшем рассмотрении, они оказывались связаны с идеей удачного замужества. Напротив, даже обретя новый для себя социальный статус «достойной дамы», многие проститутки не оставляли привычного ремесла и продолжали зарабатывать им на жизнь[658]. Таким образом, главным для них оставалось
Об одном таком случае, приведшем в результате к судебному расследованию, и пойдет теперь речь. Материалы данного дела сохранились в уже неоднократно упоминавшемся «Уголовном регистре Шатле» – сборнике дел, рассмотренных королевским прево Парижа в 1389–1392 гг. Его автор, секретарь суда Алом Кашмаре, как отмечали все без исключения исследователи[659], основное внимание уделил тем процессам, которые были посвящены действительно серьезным правонарушениям и за которые полагалась смертная казнь: избиениям и убийствам, воровству, политическим изменам, подделке монеты, преступлениям сексуального характера, колдовству[660]. Однако некоторые записи выпадали из общей направленности регистра, поскольку касались вроде бы весьма незначительных происшествий.
Именно к этой категории, как кажется на первый взгляд, относилось и дело Колетт Ла Бюкет (
Случаев преследования за словесные оскорбления королевских чиновников парижские уголовные регистры сохранили крайне мало. Собственно, в 1391 г. еще не существовало никакой
За вторую половину XIV – начало XV в., кроме процесса Колетт Ла Бюкет, мне удалось найти всего три похожих дела. Так, в 1354 г. в Парижский парламент была подана жалоба на королевского советника, который позволил себе «недостойно» отозваться об одном из парламентских распоряжений. Истцы, которые являлись коллегами ответчика, требовали от него принесения извинений и публичного покаяния (
Материалы писем о помиловании также свидетельствуют, что реальные процессы об оскорблении чиновников любого ранга возникали редко и зачастую оканчивались прощением обвиняемых. В специальной работе, посвященной данному сюжету, Жаклин Оаро-Додино приводила всего три документа, авторы которых высказывались негативно о плохих и лживых советниках короля (
На этом фоне процесс Колетт Ла Бюкет выглядит редким, а потому интересным для нас казусом. И интерес этот связан не только с личностью потерпевшего – Жана Ле Мерсье, но и с непосредственным содержанием оскорблений, которые нанесла ему наша героиня. Ибо речь в данном случае шла не просто о «недостойных словах», подробно зафиксированных в регистре Алома Кашмаре, но о форменном скандале, который учинила обвиняемая и который самым непосредственным образом оказался связан с личной жизнью и нравственным обликом финансового советника Карла VI.
Первое слушание по делу Колетт состоялось 26 июня 1391 г. Как сообщалось, арестована она была за то, что явилась в дом Жана Ле Мерсье в сопровождении мальчика «примерно семи лет», которого объявила сыном этого высокопоставленного чиновника. А поскольку слуги сеньора прогнали ее со двора, женщина прицепила ребенку на рукав записку: «Это – сын мессира Жана Ле Мерсье, сира де Нувийона», заставив в таком виде прогуливаться по улице, на которой проживал потерпевший, дабы «оскорбить его и выставить на посмешище»[673].
На допросе, состоявшемся в тот же день, Колетт чистосердечно призналась в своем предосудительном поступке, уточнив, что приехала в Париж всего несколько дней назад, дабы представить отцу их общего сына и попросить денег на его «пропитание и воспитание»[674]. Она смогла встретиться с Жаном Ремуаром, «священником, родственником и слугой» (
Жан де Фольвиль, прево Парижа в 1389–1401 гг. и преданный сторонник партии «мармузетов»[677], лично рассматривавший дело Колетт Ла Бюкет в Шатле, не был, похоже, удовлетворен показаниями обвиняемой и поручил двум своим помощникам расспросить о происшествии самого Жана Ле Мерсье. Впрочем, учитывая статус потерпевшего, в суд его никто не вызывал: лейтенант прево Жан Трюкан и адвокат Мартин Дубль отправились к нему домой, где и состоялся их разговор[678]. Королевский советник охотно признал, что «восемь или девять лет назад» действительно останавливался в Кодебеке. А поскольку в то время он являлся вдовцом и только собирался вступить в повторный брак, он позволил себе провести ночь с горничной, служившей на том постоялом дворе, где он расположился. С тех пор он ее не видел и не посещал этот город, хотя регулярно по поручению Карла VI наведывался в Нормандию[679].
Вместе с тем Жан Ле Мерсье поклялся, что если бы узнал о существовании у него сына раньше, он не только признал бы его, но и полностью его обеспечил, «даже если бы это стоило 200 ливров ренты»[680]. Однако, учитывая нанесенное ему публичное оскорбление, а также бедность Колетт, очевидным образом желавшей поживиться за его счет, он отказался признать ее ребенка своим: ведь она ни разу за семь лет не сообщила ему о появлении у него сына[681]. А потому господин Ле Мерсье потребовал от суда наказать обидчицу так, как полагается в делах о диффамации[682].
Показания у королевского советника были получены 28 июня 1391 г., и в тот же день следствие в Шатле возобновилось. Колетт Ла Бюкет вызвали на повторный допрос и потребовали рассказать всю правду об отношениях с Жаном Ле Мерсье, угрожая в случае отказа применить к ней пытку[683].
Молодая женщина запираться не стала, но ее новые показания существенно отличались от первой версии рассказанной ею истории. На сей раз она сообщила, что на постоялый двор, где разворачивались все последующие события, она заглядывала очень часто, «чтобы позабавиться с другими девушками и горничными», поскольку таверна располагался рядом с домом ее родителей в Кодебеке[684]. Однажды вечером она повстречалась там с сиром де Нувийоном и по собственной воле отправилась в его комнату, где он «схватил ее, повалил на постель и овладел ею»[685]. Колетт настаивала, что на тот момент она была девственницей (
в ту же ночь она развлекалась на протяжении всей ночи в компании [ныне] покойного Жана дю Буа, [который являлся] в то время клерком [теперь уже также] покойного Гийома д'Анферне, военного казначея, [и] который также имел с ней интимные отношения. И полагает, и [даже] совершенно уверена в том, что забеременела она от сира де Нувийона и Жана дю Буа, или от [кого-то] одного из них, но от кого [точно], она не знает[686].
Таким образом, из рассказа Колетт следовало, что предполагаемых отцов у ее мальчика было сразу два. Причем упомянутый в ее показаниях покойный клерк королевского казначея изначально играл эту «роль», признав новорожденного своим сыном и оплачивая все расходы молодой матери[687]. После смерти Жана дю Буа эта почетная миссия была возложена на его начальника, который продолжал снабжать женщину деньгами «из любви и сочувствия, которые испытывал к своему писцу, к этому ребенку, а также к ней»[688].
Лишь после кончины казначея Колетт оказалась вовсе без средств к существованию, и тогда «все люди и соседи» начали ее уверять, что сын ее исключительно похож лицом на господина Ле Мерсье[689]. Тогда-то она и «вспомнила», что в ту знаменательную ночь развлекалась сразу с двумя мужчинами, и решила попытать счастья в столице, поскольку знала, что «это – высокопоставленный и могущественный сеньор, [имеющий] деньги и богатство» и что от него можно надеяться получить «кое-какие средства, которые помогут ей жить и содержать себя и сына»[690]. Кроме того, на помощь Жана Ле Мерсье Колетт рассчитывала и потому, что
ее жених Жан де Порт ничего доброго ей не делал, но бил ее и вел дурной образ жизни, тратил все [деньги], которые она могла заработать тяжким трудом. [А затем] этот жених бросил ее, оставив ни с чем и совсем одну[691].
Вот почему она отправилась в дом господина де Нувийона, но тот лишь отругал ее и потребовал никогда более к нему не приходить и никаких разговоров о ребенке с ним не вести[692]. Колетт, впрочем, и не подумала сдаваться: она обратилась за помощью к купеческому прево Парижа, которым на тот момент являлся Жан Жувенель дез Урсен (ок. 1360–1431), еще один сторонник партии «мармузетов»[693]. По просьбе молодой женщины он переговорил с Жаном Ле Мерсье, по-видимому, своим добрым знакомым, однако успеха не добился[694]. И лишь после этого обвиняемая решилась на отчаянный шаг – сочинила записку, прикрепила ее сыну на рукав и заставила мальчика прогуливаться в таком виде во дворе дома сира де Нувийона.
В заключение наша героиня заявила, что, как ей кажется, именно Жан Ле Мерсье «лучше, чем кто бы то ни было другой», подходил на роль отца ее ребенка, хотя она всегда – «пока у нее было, на что жить и кормить себя и своего сына» – утверждала, что родила его от Жана дю Буа[695].
Столь подробный рассказ о собственной незадачливой судьбе не оставил Колетт ни малейшей надежды на снисходительное отношение к ней судей (Илл. 36):
Все они, учитывая [социальное] положение заключенной, которая является женщиной, [ведущей] распущенный и дурной образ жизни, [ее] противоречивые показания, записанные в [этом регистре], обидные и оскорбительные слова, сказанные ею сиру де Нувийону, который является, как всем известно, высокородным сеньором [и членом] королевского Большого совета, [а также] жажду наживы, которая подвигла ее произнести эти слова, решили и постановили [следующее]. В качестве судебного наказания за лживые обвинения, [высказанные в адрес сеньора де Нувийона], она будет выставлена к позорному столбу, а [затем] навечно изгнана из города, виконства и превотства Парижа под страхом быть закопанной заживо, [если вернется][696].
Для парижских судей, собравшихся в Шатле в июне 1391 г., Колетт Ла Бюкет, вне всякого сомнения, являлась проституткой. Не случайно в приговоре она была названа «женщиной, ведущей распущенный и дурной образ жизни» (
Именно такую судьбу, по мнению окружающих, и избрала – волей или неволей – наша героиня. Лишившись невинности в весьма, надо полагать, юном возрасте, она была практически обречена на жизнь одиночки, безо всяких надежд на замужество. Колетт, как уже говорилось, служила горничной на постоялом дворе, что также не могло не сказаться на отношении к ней в родном Кодебеке, а затем в Париже. Более того, из ее собственных показаний становилось ясно, что ее сексуальные партнеры постоянно менялись, и ни с кем из них брака она так и не заключила.
Улучшению репутации молодой женщины не способствовала и мимолетная связь с весьма знатным и состоятельным Жаном Ле Мерсье. Подобные случаи, конечно, не являлись редкостью для Франции XIV–XV вв., но часто влекли за собой скандалы и судебные разбирательства. Так, регистр Парижского парламента от 1404 г. сохранил для нас историю королевского прево Лана Тристана Анотена, воспылавшего страстью к некоей незамужней девушке и осыпавшего ее подарками. Юная особа не скрывала этих знаков внимания, очень быстро о них узнали соседи, которые принялись судачить (
Возможность наладить личную жизнь и выйти замуж для Колетт Ла Бюкет оказывалась проблематичной еще по одной причине – из-за наличия у нее внебрачного ребенка. Мальчик (имени которого, надо сказать, мы из материалов дела так и не узнали), вероятно, все это время жил с матерью исключительно благодаря материальной поддержке ее любовника Жана дю Буа, а после его смерти – его бывшего начальника Гийома д'Анферне, с которым нашу героиню также связывали не совсем понятные отношения. Подобный вариант, насколько можно судить, был счастливым и редким исключением из правил. Значительно чаще нежеланных детей, являвшихся для их матерей обузой, старались подбросить в монастыри, церкви или богадельни[699]. Именно так решила поступить еще одна героиня Алома Кашмаре, Колетт Фелип (
Убийство ребенка также являлось для женщин, не состоявших в браке, одним из распространенных способов избавиться от обузы и скрыть собственный позор. Так, в одном из писем о помиловании за 1406 г. упоминалась некая 17-летняя горничная, которая задушила своего новорожденного сына, поскольку
очень страдала [от боли] и мучилась угрызениями [совести], совершенно лишилась разума и сил и не знала, что делать…, а также потому, что не имела никого, кто бы ей помог[704].
Впрочем, подобный выход из положения искали не только проститутки или незамужние девицы, но и вполне, на первый взгляд, добропорядочные особы. Например, в 1405 г. оказалась помилована 28-летняя вдова из Амьена, которая утопила своего младенца,
дабы избежать позора для себя и своих родителей и друзей, а [также] из страха, что ее брат, [реакции] которого она опасалась, узнай он [о родах], задушит ее и убьет[705].
Тем не менее, Колетт Ла Бюкет не пошла на столь крайние меры, несмотря на то, что родители всячески попрекали ее внебрачным сыном. Мальчик продолжал жить с матерью, и в споре с Жаном Ле Мерсье он выступил ее главным помощником, если не сообщником. Та же метаморфоза произошла, по всей видимости, и с неким Ришаром из Сен-Дени, молодым человеком десяти лет, который в том же 1391 г. свидетельствовал в суде королевского прево Парижа против Марион де ла Кур (
Оставался последний способ устроить судьбу, не подвергая жизнь ребенка опасности и не принуждая его заниматься противозаконной деятельностью. Именно на такой вариант и рассчитывала, вероятно, Колетт. Жан Ле Мерсье мог признать ее сына своим, дать ему имя и назначить содержание. Подобных примеров история средневековой Франции знала немало. И если Жан, будущий граф Дюнуа (ок. 1402–1468), бастард Людовика, герцога Орлеанского (1372–1407), родился у знатной женщины – Мариэтт д'Энгьен (
Столь суровый приговор не может не вызвать у нас удивления. Дело в том, что у Колетт Ла Бюкет имелось важнейшее смягчающее вину обстоятельство – маленький ребенок. Как свидетельствуют регистры Парижского парламента XIV–XV вв., наличие детей у арестованных за уголовные преступления женщин чаще всего обусловливало более щадящее наказание. Например, в 1410 г. дамуазель де Турне, проходившая как соучастница в убийстве, добилась защиты короля, который призвал советников парламента войти в ее бедственное положение и отпустить из тюрьмы Консьержери, где она сидела, домой – до следующего слушания ее дела. Извиняющим мотивом при этом являлось как раз «наличие пятерых малолетних детей» и утрата мужа[721]. Похожее отношение к преступникам демонстрируют и письма о помиловании: на рубеже XIV–XV вв. семья или находящиеся на иждивении просителя дети упоминались в этих документах как смягчающее вину обстоятельство в 60 и 40 % случаев соответственно[722].
Конечно, Колетт Ла Бюкет, поссорившаяся с исключительно «неудобным» человеком – ближайшим советником Карла VI, – загнала себя тем самым в настоящую ловушку. Хотя в конце XIV в. оскорбление королевского чиновника еще не воспринималось в полной мере как преступление, совершенное против самого монарха (
И все-таки одного оскорбления – пусть даже такого серьезного, ставившего под сомнение нравственность знатного сеньора и даже угрожавшего ему разводом с законной супругой – в 1391 г. было явно недостаточно, чтобы примерно наказать Колетт Ла Бюкет. При внимательном изучении материалов ее дела выясняется еще одно интересное обстоятельство: приговор ей был вынесен не только за «обидные слова», высказанные в адрес сира де Нувийона, но и за вполне обычное и исключительно распространенное в средневековой Франции преступление – за кражу кошелька с деньгами, отреза полотна и мехов, которые она позаимствовала в доме своей хозяйки, мадам Лангелот, где служила горничной[724]. Данное преступление, как я уже упоминала, на страницах «Уголовного регистра Шатле» встречалось неоднократно и практически всегда каралось парижскими судьями самым суровым образом[725]. Лишь в редких случаях следствие не заканчивалось вынесением смертного приговора – в частности, когда речь шла о первой и единственной краже или о краже имущества, имевшего небольшую ценность[726]. К этой категории обычно относились и случаи воровства, которым промышляли слуги и которое Алом Кашмаре имел обыкновение именовать в своем сборнике «предательством» (
Вероятно, в тот момент, когда дело нашей героини поступило на рассмотрение прево Парижа, ее главное преступление – оскорбление королевского чиновника – еще не являлось достаточным основанием для сурового наказания виновной. Как я упоминала ранее, подобные правонарушения только-только начали входить в сферу компетенции французских светских судей и в 1391 г. представлялись своего рода казусами, решение которых пока не опиралось на законодательную базу или на некую сумму ранее рассмотренных прецедентов. Поэтому чиновники Шатле были вынуждены использовать «дополнительное» обвинение, что позволяло им перевести данное дело в разряд особо тяжких и вынести по нему соответствующий приговор.
Таким образом, отвечая на вопрос, почему Алом Кашмаре обратил на процесс Колетт Ла Бюкет особое внимание и включил его материалы в свой сборник, сослаться мы можем сразу на несколько причин. Прежде всего, произошло это потому, что автора «Регистра Шатле» интересовали
Глава 8. История злоключений Масет де Рюйи, или О пользе пытки
Но что могло бы случиться, если бы Колетт Ла Бюкет все-таки улыбнулась удача? Если бы один из ее многочисленных сексуальных партнеров предложил ей – «распутной женщине» – выйти за него замуж? С одной стороны, ответить на эти вопросы не представляется возможным из-за отсутствия у нас необходимой информации – прежде всего, о судьбе Колетт после ее изгнания из столицы Французского королевства. С другой стороны, мы можем предположить дальнейшее развитие событий, исходя из судебного казуса, также описанного в регистре Алома Кашмаре. Таким образом, нашей героиней вновь окажется парижская проститутка – женщина, которой удалось не только проститься со своим сомнительным ремеслом, но и стать супругой достойного и уважаемого человека.
Впрочем, подробности личной жизни этой молодой особы с трудом поддаются проверке. И проблема заключается здесь вовсе не в том, что нам, как в случае Раймона Дюрана, Джона Райкнера или Колетт Ла Бюкет, не хватает источников. Напротив, материалы судебного процесса, к которому мы теперь обратимся, представлены в «Уголовном регистре Шатле» в полном и, я бы сказала, поражающем воображение объеме[730]. Однако события, послужившие поводом для возбуждения данного дела, были описаны в ходе следствия тремя разными рассказчиками, что породило три, весьма различные версии произошедшего, из которых судьям надлежало выбрать лишь ту, которая показалась им максимально правдивой. Попытаемся и мы последовать их примеру.
Познакомимся прежде всего с участниками процесса, который начался в парижском Шатле 29 октября 1390 г. Непосредственным поводом для него послужило исковое заявление некоего Аннекина де Рюйи (
Надо сказать, что интерес, проявленный Аломом Кашмаре к данному составу преступления (а он включил в «Уголовный регистр Шатле» материалы сразу двух ведовских процессов[731]), сам по себе обращает на себя внимание. По единодушной оценке специалистов, рассмотрение подобных дел во французских судах в интересующий нас период носило единичный характер[732]. В частности, только 1 % записей в регистрах Парижского парламента за 1380–1463 гг. касался обвинений в колдовстве. Та же ситуация наблюдалась и в королевской канцелярии, выдававшей письма о помиловании[733]. Тем не менее, это не означало, что судебные власти, а в еще большей степени представители церкви (теологи и университетские доктора) обходили данную проблему молчанием: напротив, на рубеже XIV–XV вв. во Французском королевстве уже активно разрабатывались теоретические основания для привлечения к уголовной ответственности «ведьм» и «колдунов», обсуждались меры борьбы с ними и создавалась собственная демонологическая концепция[734].
Очевидно, именно с этим процессом и оказалось связано то, какое внимание уделил Алом Кашмаре своим героям. Возможно также, что его особо заинтересовал и статус потерпевшего. Аннекин де Рюйи являлся королевским чиновником и много лет занимал в родном городе пост прево[735]. Конечно, эта должность не шла ни в какое сравнение с положением уже знакомого нам Жана Ле Мерсье, финансового советника Карла VI, однако и здесь речь могла вестись не просто о противозаконных занятиях колдовством, но о покушении на жизнь человека, приближенного к самому монарху.
На момент начала процесса в Шатле Аннекину исполнилось «примерно 34 года» (
Уже на следующий день после их первой встречи она явилась к Аннекину домой и сообщила ему, что причина его недуга кроется в колдовстве: порчу на него якобы навела давняя знакомая – некая Жилет, «дочь повитухи» из Парижа, с которой пациента связывали, надо полагать, весьма близкие отношения, поскольку она родила от него двоих детей[740]. Тем не менее, Аннекин на ней не женился, отсюда и проистекали, по всей вероятности, его беды. По мнению Жанны де Бриг, как его изложил в суде пострадавший, Жилет изготовила фигурку из воска, куда заключила прядь его волос, и периодически нагревала ее на сковороде, поставленной на открытый огонь[741]. Еще через неделю знахарка призналась, что ей удалось победить злые чары, восковая фигурка «умерла» (
Успешное излечение Аннекина де Рюйи, казалось бы, отнюдь не могло стать причиной судебного иска, тем более поданного в королевский суд Парижа. Напротив, потерпевший должен был быть благодарен Жанне де Бриг за оказанную помощь. Конечно, с конца XIII в. по начало XV в. во Франции, как и повсюду в Западной Европе, шла настоящая война профессиональных медиков со знахарками, которых обвиняли прежде всего в том, что их знания ненаучны, что они не могут понять истинных причин той или иной болезни и часто действуют по наитию. Большинство врачей полагали, что практические навыки этих женщин, передававшиеся по наследству из уст в уста, совершенно недостаточны для успешного лечения, поскольку лишены теоретической базы и опираются лишь на личные, весьма субъективные суждения и опыт, что само по себе представляет опасность для клиентов. И хотя сведения о воздействии на человеческий организм тех или иных трав и растений, доступные знахаркам, многими признавались полезными и заслуживающими специального изучения, их реальное применение всегда оставалось под вопросом. Более того, уверенность в магическом характере познаний этих женщин и лежала в основе набиравшей популярность идеи о том, что их действиями руководит Нечистый или его демоны[745]. Не случайно в подавляющем большинстве ведовских процессов, имевших место во Франции в XIV – первой половине XV в., речь шла не об «ученом», но о «деревенском» типе колдовства, когда суть обвинения составляли такие преступления, как наведение (или снятие) порчи, любовные привороты и отвороты, изготовление восковых фигурок «жертв» с целью вызвать у них болезни, физические страдания или спровоцировать их смерть[746].
И все же, чтобы судить этих женщин как ведьм, необходимо было прежде всего их обнаружить и арестовать, а кроме того – иметь на руках донос «доброжелателей» или исковое заявление потерпевших, позволявшие проводить допросы подозреваемых с особым пристрастием. Собственно, так и произошло в случае с Аннекином де Рюйи, однако именно этот его поступок и вызывает удивление. По всей видимости, наш герой, давая показания в Шатле, о чем-то умолчал – и это становится тем более очевидным, стоит нам познакомиться с рассказом Жанны де Бриг о, казалось бы, тех же самых событиях.
Любопытно, что обвиняемая изначально категорически отрицала, что является знахаркой и ведуньей (
Тем не менее, когда на очередном заседании суда знахарке зачитали показания, полученные от Аннекина де Рюйи, она несколько изменила свою историю. Теперь вместо подруги Марион в ее рассказе фигурировала крестная, также носившая имя Жанна (
Этого признания оказалось вполне достаточно для того, чтобы судьи сразу же приговорили обвиняемую к смертной казни через сожжение «как ведьму и отравительницу»[753]. Однако здесь в плавном течении процесса произошел первый сбой: Жанна внезапно объявила о своей беременности, что не позволяло немедленно отправить ее на костер. Дабы подтвердить истинность ее слов, 9 февраля 1391 г. в Шатле были вызваны «матроны» – повитухи, которые осмотрели заключенную и заявили, что она действительно «носит ребенка уже около пяти месяцев»[754]. Тем не менее, повторное освидетельствование, состоявшееся 5 апреля того же года, не выявило ни малейших следов беременности, а потому округлившийся живот Жанны списали на «дурные жидкости, скопившиеся в ее теле»[755]. Не сумев воспользоваться этой отсрочкой, обвиняемая сразу же прибегла к другой, не менее законной уловке – она подала апелляцию в Парижский парламент, вынудив судей Шатле допустить коллег из вышестоящей инстанции к рассмотрению ее дела[756]. Однако и те, ознакомившись со всеми предоставленными в их распоряжение материалами, не нашли в ходе процесса никаких нарушений, а потому приведение приговора в исполнение стало, казалось бы, неотвратимым[757].
Столь энергичное сопротивление Жанны де Бриг своей участи вызвало известное раздражение у судебных чиновников. Кроме того, они, возможно, все же решили подкрепить уже вынесенное было решение по ее делу дополнительными доказательствами вины, для чего отправили «ведьму» на пытку (
На сей раз выяснилось, что с просьбой осмотреть Аннекина и помочь ему справиться с болезнью к нашей героине обратилась его мать Люсет. Она же «по секрету» рассказала знахарке, что, «по слухам», молодого прево околдовала его собственная жена – Масет[759]. Но ни она сама, ни ее сын не осмелились заявить о своих подозрениях вслух и предпочли, чтобы всю правду об имевшем место преступлении открыла Жанна – «дабы сохранить мир и спокойствие между супругами»[760].
Когда же «ведьма» прибыла в дом де Рюйи, ее успела перехватить сама Масет, которая, отведя ее в сторонку, упросила рассказать Аннекину, что в его болезни виновна Жилет Верьер, его бывшая парижская подружка[761]. За эту услугу супруга прево Герара обещала отлично ей заплатить и «сделать еще много хорошего»[762]. Спустя какое-то время молодая женщина вновь вызвала Жанну на встречу и попросила научить ее кое-каким приемам колдовства (
[Масет] рассказала ей, как заставить ее дружка Аннекина (это имя носил и сожитель Жанны. – О. Т.) съесть этот [заговоренный] воск, [но] так, чтобы не умереть. Выслушав Масет, обвиняемая, испытывая чувство огромной любви к своему другу Аннекину, а также к детям, которых она родила от него, и надеясь, что он женится на ней, позаимствовала у этой Масет сковороду и ложку, о которых упоминалось выше, а [также] воск и смолу[765].
Тем не менее, все усилия Жанны ни к чему не привели, и она собралась вновь повидаться с Масет, чтобы узнать у нее о каком-нибудь более надежном средстве. Сделать ей это, однако, не удалось, поскольку в тот же день она была арестована и препровождена в Шатле[766].
Такова была подлинная, как уверяла судей Шатле Жанна де Бриг, история ее конфликта с Аннекином де Рюйи и его матерью. Теперь же на сцену вышла главная его зачинщица – супруга потерпевшего Масет. Она, конечно, также оказалась арестована и допрошена судьями Шатле 4 августа 1391 г. по обвинению в занятиях колдовством (
Не отпираясь, «совершенно добровольно» Масет сообщила, что уже пять лет является женой Аннекина и все это время проживает с ним в Гераре[768]. Однако еще с юности она неоднократно вступала в любовные отношения, а ее первым сожителем девять лет назад стал скорняк по имени Жаннен Котен (
Как бы там ни было, продолжала давать показания Масет, но они уехали из Парижа и жили все это время в Гераре, пока ее супруг не заболел и не слег окончательно. Когда же навестивший его приятель-менестрель предположил, что порчу на него навела какая-то женщина[775], Аннекин догадался, что речь идет о его давней сожительнице Жилет, о которой мы уже знаем из показаний Жанны де Бриг. Он сразу же рассказал о ней своим жене и матери[776], и те очень испугались и расстроились. Тогда-то Люсет и решила обратиться за помощью к профессиональной ведьме[777], которая в итоге подтвердила виновность бывшей возлюбленной Аннекина[778].
Таким образом, Масет изначально полностью отрицала соучастие в преступлении и свою вину в болезни Аннекина де Рюйи, несмотря на зачитанные ей вслух показания Жанны де Бриг и на очную ставку, устроенную обвиняемым в Шатле[779]. Проявленное упорство привело ее в конце концов на пытку, которую было решено применить не только из-за несовпадения показаний двух «ведьм», но и – что чрезвычайно любопытно – из-за несовпадения социальных статусов Масет и ее супруга:
Все они (судьи. – О. Т.) согласились и пришли к мнению, что она будет послана на пытку, чтобы узнать правду о [выдвинутых против нее] обвинениях, учитывая личность и положение упомянутой Масет, которая, согласно ее показаниям, является публичной женщиной, [ведущей] распутный образ жизни, [а также учитывая] достойное происхождение и репутацию [господина] де Рюйи и то, что невозможно предположить, чтобы человек такого статуса взял в жены столь порочную особу, если только к этому решению она его каким-то образом не подтолкнула. [А также следует учесть] ответы Масет, данные в присутствии упомянутой знахарки, и манеру ее [поведения в суде][780].
Иными словами, судьи посчитали, что Аннекин взял молодую женщину в жены не по любви, но лишь потому, что был ею околдован[781].
Как и ожидалось, после пребывания на дыбе Масет – следом за Жанной де Бриг – резко изменила характер своих показаний. Теперь уже она «чистосердечно» признавалась, что действительно являлась ведьмой и с 12 лет (
В истории замужества Масет и ее семейной жизни с Аннекином де Рюйи также появились некоторые важные уточнения. Так, обвиняемая подтвердила, что познакомились они около пяти лет назад и почти сразу обручились. Однако затем новоиспеченный жених отбыл по делам в Испанию, так на ней и не женившись, «несмотря на свое обещание»[785]. Вот почему, боясь, что Аннекин все-таки ее бросит, она завела себе нового приятеля:
В отсутствие упомянутого де Рюйи она сошлась с [очередным] компаньоном по имени Гийо де Лилль, который неоднократно пил, ел и спал в ее комнате… [И поступила так], сомневаясь в глубине души, как бы по возвращении из Испании ее жених не охладел в своих чувствах к ней и не расхотел на ней жениться, что принесло бы ей тяжкий урон и бесчестье, учитывая ее положение простой девушки и статус упомянутого де Рюйи, который являлся богатым, могущественным и красивым молодым человеком, [имеющим] высокопоставленных друзей[786].
Страхи Масет оказались оправданными. Ее жених на самом деле не заводил с ней поначалу никаких разговоров о свадьбе, что и вынудило девушку, по ее словам, использовать любовный приворот:
Она настойчиво просила и умоляла упомянутого де Рюйи, чтобы тот сделал ее своей [законной] женой и супругой. Однако он не отвечал на ее вопрос прямо и честно, как она того желала… И ей кажется, и она думает и совершенно уверена, что ее суженый де Рюйи женился на ней быстрее, чем думал, [только] по причине приворота, [который она на него навела][787].
Однако совместная жизнь молодых супругов, как мы уже знаем, не задалась. Прево Герара постоянно оскорблял свою молодую жену, попрекая ее низким происхождением:
На протяжении [всего] этого времени между ней и ее супругом постоянно возникали стычки и споры, в основном потому, что муж оскорблял ее и бил из-за того, что она не желала выполнять его прихоти, а также потому, что она в грубой форме отвечала ему [на замечания, утверждая,] что ее [репутация] ничуть не хуже его [собственной][788].
Из-за постоянного разлада, царившего в семье, Масет и вынуждена была, по ее словам, прибегнуть к колдовству. Аннекин заболел, однако избивать и поносить супругу не перестал, а потому она вновь навела на него порчу, и тогда ему стало совсем плохо[789]. Далее следовал уже знакомый нам рассказ о визите в дом де Рюйи менестреля, но, добавляла теперь обвиняемая, поскольку она очень боялась, что заподозрят в преступлении именно ее, она сама предложила своей свекрови Люсет обратиться к известной в области Бри знахарке[790]. В остальном же история Масет полностью повторяла второй вариант показаний Жанны де Бриг, который был также записан после пытки и в котором говорилось о сговоре, имевшем место между двумя «ведьмами»[791].
Окончательную версию событий, представленную Масет, вроде бы подтверждали и известия из Герара. Слуги Аннекина де Рюйи обыскали весь его дом и обнаружили во дворе жаб, припрятанных под поленницей[792]. (Илл. 40) Сам же хозяин сообщал в Париж, что на протяжении последних двух недель, когда его жена содержалась под стражей, здоровье его существенно улучшилось[793]. Большего и желать было нельзя: судьи с чистой совестью единодушно приговорили Масет к смерти и 19 августа 1391 г. отправили ее вместе с Жанной де Бриг на костер[794].
Для нас должно быть совершенно очевидно, что окончательные и наиболее полные версии показаний обеих наших героинь были получены под пыткой. Этим, в частности, объяснялась их идентичность: большая часть подробностей произошедшего в Гераре преступления оказалась буквально «списана» незадачливой супругой Аннекина де Рюйи с показаний ее подельницы. И хотя их истории постоянно изменялись, дополнялись и уточнялись, мы обязаны принимать данное обстоятельство во внимание и не доверять слепо всему, что они рассказали в суде.
Вынужденный характер признаний Масет и Жанны следует, вне всякого сомнения, учитывать прежде всего при анализе сообщений об их предполагаемых занятиях колдовством. В конце XIV в. связь между использованием пыток в ведовских процессах и сомнительным, с рациональной точки зрения, описанием контактов «ведьм» и «колдунов» с дьяволом, их посещений шабаша или повседневных магических практик отсутствовала полностью. Французские судьи, как и все их европейские коллеги, искренне верили, что лишь на дыбе обвиняемые способны дать чистосердечные признания, рассказав собравшимся «истинную правду» о своем преступном ремесле. Только в конце XVI в. в трудах демонологов впервые отчетливо зазвучала мысль о том, что подобные показания могут являться абсолютным вымыслом и в действительности никаких «ведьм» не существует. Одним из первых, кто пришел к этому заключению, был уже упоминавшийся ранее Иоганн Вейер, прямо писавший в трактате
Что же касается Франции, то здесь, насколько я могу судить, первые подобные размышления появились в трудах правоведов только в конце XVII в. В частности, им был посвящен трактат советника парламента Безансона Огюстена Николя, писавшего о недопустимости применения силы к заключенным, поскольку «очевидно, что многие, дабы избежать страданий, лгут на пытках»[797]. Особое внимание автор также уделил вопросу о расследовании дел о колдовстве, когда результатом ошибочных действий судей всегда становилась смерть подозреваемых:
Следует соответствовать званию судьи, что означает придерживаться рамок божественного права и ограничиваться показаниями неподкупных свидетелей, а не использовать этот ошибочный метод (т. е. пытку. – О. Т.), как поступают в Германии, где судьям недостаточно и тысячи свидетельских показаний и они предпочитают собственное признание обвиняемого. Подобная одержимость практикой пыток и порождает в них дьявольскую жестокость[798].
Однако в 1391 г. обоснованные сомнения в разумности использования в ведовских процессах пытки и в правдивости полученных таким образом показаний не были еще знакомы парижским судьям, и они расценили признания Масет и ее подруги Жанны де Бриг как вполне реалистичные. А поскольку подобные дела на тот момент все же представляли собой известную редкость, не стоит удивляться тому, насколько подробно оказались записаны рассказы наших героинь в «Уголовном регистре Шатле». Алом Кашмаре с любопытством истинного этнографа фиксировал малейшие детали, которые могли в дальнейшем пригодиться его коллегам при рассмотрении схожих случаев: обстоятельства, способствующие превращению молодой девушки или взрослой женщины в «ведьму»; условия заключения договора с дьяволом; особенности профессиональных интересов той или иной обвиняемой (их «специализации»); наконец, многочисленные «рецепты» зелий, о которых упоминали Масет и Жанна.
Данный демонологический аспект рассмотренного нами судебного казуса, безусловно, исключительно любопытен, а потому заслуживает самостоятельного исследования. Если же отбросить его в сторону и повнимательнее присмотреться к тем событиям, которые в конце концов повлекли за собой возбуждение уголовного дела, то окажется, что вся эта история в действительности представляла собой не что иное, как рассказ о двух молодых и в общем очень несчастливых женщинах, которые всеми силами пытались устроить свою личную жизнь. И, как это ни ужасно звучит, именно применение пытки в данном процессе дало нам возможность довольно близко познакомиться с обеими героинями.
Сначала перед нами предстала Жанна де Бриг – матрона, обремененная маленькими детьми, отец которых никак не желал на ней жениться[799]. Как следствие, она оказалась лишена возможности завести полноценную семью и собственный дом и превратиться в уважаемую в обществе особу[800]. Вместо этого она вынуждена была зарабатывать на жизнь самостоятельно, регулярно прибегая к обману своих доверчивых клиентов или вступая с ними в сговор, как показывает история ее отношений с семейством де Рюйи.
Ее подельница Масет, на первый взгляд, находилась в более выигрышной ситуации. Правда, годы юности, проведенные в Рийи, а затем в Париже, особой удачи ей не принесли: многочисленные сожители, не спешившие взять ее в жены, обеспечили ей устойчивую репутацию проститутки. Однако, в отличие от Жанны де Бриг или от нашей давней знакомой Колетт Ла Бюкет, оставшихся матерями-одиночками, Масет в конце концов вроде бы повезло, и она смогла выйти замуж, да еще и за «богатого, могущественного и красивого» человека. Брак, тем не менее, оказался на поверку несчастливым, поскольку прево Герара явно стыдился своей жены и ее прошлого, что порождало между ними бесконечные ссоры. Мы не знаем, какими именно причинами руководствовался Аннекин, обручившись с бывшей проституткой, и насколько правдивой являлась история любовной связи его молодой жены с местным капелланом – но такое развитие событий представляется вполне возможным, учитывая скверные отношения, царившие в семействе де Рюйи.
Вероятно, столь же недовольна этим союзом была и мать Аннекина де Рюйи, Люсет. Ее слова о стремлении сохранить мир и спокойствие между супругами, которых она якобы называла «своими детьми» (
Тем не менее, мы не можем с полным основанием утверждать, что в тяжелой болезни Аннекина была виновна именно Масет. Поскольку ее признания в занятиях колдовством были получены под пыткой, нам уже не удастся узнать, стремилась ли она на самом деле уморить его при помощи каких-нибудь – вполне реально существовавших, в отличие, надо полагать, от договора с дьяволом – трав или снадобий[808]. Другое дело, что не менее распространенным, нежели идея о связи занятий колдовством с проституцией, поверьем в средневековой Франции на протяжении многих столетий оставалась идея о том, что отравление также является преимущественно женских рук делом и часто представляет собой одну из разновидностей магических практик[809]. Если какой-то мужчина бывал отравлен, первой подозреваемой почти автоматически становилась его супруга[810]. Подобные взгляды оставались доминирующими в западноевропейском обществе еще в раннее Новое время[811]. Только в конце XVI в. Иоганн Вейер предположил, что, в отличие от ядов, колдовские зелья в природе не существуют, и хотя отравителями чаще всего выступают действительно женщины, ведьмами назвать их нельзя[812]. Однако еще в середине XV в. во Франции идея о наличии связи между распутным образом жизни, занятиями колдовством и использованием ядов была еще весьма распространена – в том числе среди судей. Так, в 1447 г. в Парижском парламенте рассматривалось дело некоей Симоны, супруги Жана Нёвиля, которая, как сообщалось в материалах процесса,
согласно показаниям многочисленных свидетелей, подозревается в том, что убила собственного мужа, отравив его, [а также] вела дурной образ жизни при жизни супруга, [вступив в интимную связь] с мэтром Жаном Тьера, а после смерти супруга скрыла [от его родственников] большую часть его имущества[813].
Очень похожая ситуация, на мой взгляд, складывалась и в случае с Масет де Рюйи, когда буквально все предрассудки средневекового общества, касавшиеся колдовства, сошлись воедино. Помимо негативного отношения мужа и свекрови именно они сыграли решающую роль в ее судьбе: наша героиня, как, впрочем, и Жанна де Бриг, оказалась казнена за преступление, которого, возможно, никогда не совершала. Вступиться за нее, подать от ее имени письмо о помиловании было решительно некому, хотя подобная практика, как мы уже успели убедиться, в этот период была весьма распространена. Очень многие «ведьмы» или женщины, воспользовавшиеся их услугами, получали королевское прощение за свои реальные или вымышленные проступки[814].
Однако Масет их примеру не последовала. Не смогла она и отсрочить вынесение приговора, что удавалось на протяжении почти года ее подельнице Жанне: она не имитировала беременность и не подавала апелляцию в парламент. Правда, она попыталась переложить ответственность за случившееся на других людей: сначала на так и не представшую в суде «дочь повитухи» Жилет, а затем на Люсет, которую тоже по каким-то причинам не вызвали в Шатле – но и это ей не помогло. Более того, признательные показания Масет после применения к ней пытки содержали столько «лишних» и нелицеприятных подробностей о ее личной жизни как до знакомства с Аннекином, так и после заключения с ним неравного союза, что никого, вероятно, не удивило, когда суд в результате признал ее виновной.
«Счастливый» брак, который поначалу представлялся нашей героине решением всех ее проблем, на деле оказался ловушкой, которая привела ее к гибели. И если у Колетт Ла Бюкет – даже после вынесения приговора – оставался хотя бы небольшой шанс выжить, пусть даже и ценой потери привычного места жительства и круга общения, Масет де Рюйи такой возможности была лишена…
Глава 9. История о том, кому была неверна Жанна де Брем
История злоключений Масет де Рюйи демонстрирует, что мечта практически любой средневековой проститутки завершить свою сомнительную «карьеру» удачным замужеством в действительности могла привести к самым неожиданным и не всегда удачным последствиям. Несмотря на огромный объем данного судебного дела, во всех подробностях задокументированного Аломом Кашмаре, нам сложно предположить, как наша героиня планировала выйти из создавшегося положения. Решилась бы она на бегство с любезным ее сердцу капелланом, уморила бы законного супруга при помощи подручных средств или продолжила бы оставаться частью семейства де Рюйи, терпя побои и насмешки мужа, свекрови и их ближайшего окружения.
Наличие в нашем распоряжении трех вариантов истории о событиях, произошедших во французском Гераре, конечно, позволяет узнать очень многое о личной жизни их непосредственных участников, несмотря на важные различия, присутствующие во всех этих версиях, а также на пытку, примененную к обеим подозреваемым. Местами – благодаря активному включению в повествование демонологического дискурса – история и вовсе приобретает фантастический характер, и нужно приложить определенные усилия, чтобы разобраться, где правда, а где – ложь.
Впрочем, даже при отсутствии явно выдуманных элементов рассказа и при совершенно добровольной даче показаний в средневековом суде порой возникали ситуации, когда никто из собравшихся не мог понять, кому из фигурантов того или иного дела – истцу или ответчику – следует верить. Их версии событий настолько противоречили друг другу, что разрешение конфликта оказывалось практически невозможным, даже когда сам состав преступления не вызывал ни малейших сомнений.
Именно такой вариант судебной тяжбы мы теперь и рассмотрим. С историей Масет и Аннекина де Рюйи его роднит главное: и в том, и в другом случае речь шла о сложных отношениях внутри семейной пары, повлекших за собой, по всей видимости, убийство супруга его неверной женой. Подобных казусов французские средневековые архивы сохранили не так уж и мало, однако наша новая история отличалась одной интересной особенностью – в ней рассказывалось о
Итак, главную героиню этой истории звали Жанна де Брем (
Несмотря на то, что имя соперника, как мы сейчас убедимся, было ему прекрасно известно, муж-рогоносец вместо того, чтобы убить его или хотя бы покалечить, обратился… в суд, обвинив Жанну де Брем в измене (
Так или иначе, но уже на первом слушании по данному делу, состоявшемся в суде королевского бальи Амьена, господин де Мезьер назвал имя своего обидчика – экюйе Жана де Кондета (
Пикантность ситуации заключалась в том, что любовником госпожи де Брем был назван человек, признанный виновным в смерти ее первого мужа, шевалье Гийома де Капелля (
После следствия, проведенного бальи Амьена, Жанна была арестована и помещена в тюрьму графини Булонской (
Первое заседание в парламенте было назначено на 16 мая 1346 г., и на нем судьи собирались рассмотреть апелляцию Жанны на неправомерные действия бальи Амьена[820]. Однако здесь в ходе процесса произошел неожиданный сбой: обвиняемая внезапно отозвала (
Желание Жанны де Брем исполнилось: парижские судьи не стали отправлять ее обратно в Амьен и постановили, что процесс будет возбужден не по апелляции, но по «другим уголовным преступлениям» (
Вполне естественно, что Жанну такое развитие событий никак не устраивало. Она всячески отстаивала свою невиновность, выбрав при этом весьма небанальную линию защиты и заявив, что парижским судьям следовало бы прежде узнать у церковных властей Амьена, имело ли место бракосочетание между ней и Бридулем. Сама она этот факт категорически отрицала и настаивала на том, чтобы ее имущество, арестованное королевскими чиновниками, немедленно ей вернули, а ее саму освободили из тюрьмы. Отказываясь признавать себя женой господина де Мезьера, Жанна вполне логично заключала, что он не имеет никакого права обвинять ее в измене и, соответственно, требовать в отношении нее обвинительного, а тем более смертного приговора[823].
Судьи, однако, не торопились верить ее словам. Они лишь несколько смягчили условия ее заключения: из Шатле они перевели ее в церковную тюрьму Сент-Женевьев-де-Пре, где женщин-заключенных должны были обслуживать и охранять также особы женского пола. Жанну велено было содержать отдельно от прочих – так, «чтобы никто не разговаривал с ней» (
19 мая 1346 г. процесс «между Бридулем де Мезьером, экюйе, с одной стороны, и госпожой Жанной де Брем, с другой», возобновился[825]. Однако судьям и на сей раз не удалось прийти ни к какому заключению, поскольку истец и ответчица никак не могли договориться, женаты они или нет. Бридуль настаивал, что брак был не только заключен, но и консумирован, Жанна все отрицала. Судьям оставалось вынести единственно возможное в такой ситуации решение: они посчитали необходимым отправить в Амьен своего комиссара, который выяснил бы у местных церковных властей всю правду о личной жизни этой странной пары[826]. Лишь получив все необходимые сведения, чиновники Парижского парламента намеревались вновь вернуться к делу об адюльтере – если он и впрямь имел место.
Таким образом, благодаря отсрочке, 2 июня 1346 г. Жанна де Брем была освобождена из тюрьмы и могла находиться отныне где ей угодно «в пределах королевства» вплоть до следующего заседания по ее делу[827]. Правда, всего имущества ей так и не вернули, хотя и отправили бальи Амьена приказ выслать ей на расходы 100 парижских ливров из ее собственных средств[828], помещенных на время следствия под арест[829].
Вместе с тем на свет выплыли крайне неприятные для Жанны подробности: судьи парламента всерьез заинтересовались обстоятельствами более раннего преступления, а именно убийства Гийома де Капелля, подозревая, что их подопечная была соучастницей своего предполагаемого любовника. При этом они руководствовались как сведениями, полученными от коллег из Амьена, так и показаниями Жана де Кондета, а также признанием, сделанным ранее по этому делу самой Жанной. Последнее, правда, вызывало у них некоторые сомнения, поскольку было получено после применения к обвиняемой пыток. А потому королевскому советнику Тома Ванену надлежало лично отправиться в Амьен, дабы собрать информацию о том, применялась ли к обвиняемой сила или ее признание было получено без принуждения[830].
Итак, в предварительном приговоре, вынесенном по делу Жанны де Брем, сообщалось, что Парижский парламент намеревается в будущем рассмотреть сразу
Дело Жанны де Брем любопытно для нас с нескольких точек зрения.
Во-первых, речь в нем шла о преступлении, совершенном на сексуальной почве, упоминание которого в регистрах уголовной практики парижских судов, как я уже отмечала, было явлением довольно редким. В позднесредневековой Франции адюльтер не часто становился предметом судебного рассмотрения. Как следствие, сведения о такого рода происшествиях проще обнаружить в письмах о помиловании, весьма активно выдававшихся обиженным мужьям, братьям, отцам, а также их близким друзьям, лично наказывавшим любовников или насильников их жен, подруг, сестер и дочерей. Из тех же источников мы можем узнать и об излюбленных методах мщения за нанесенное оскорбление: об убийстве виновного в адюльтере мужчины, его кастрации или иных вариантах членовредительства[833].
Впрочем, нередко жертвой обманутого супруга становилась и его собственная жена. Например, в 1382 г. золотых и серебряных дел мастер из Парижа, на протяжении многих лет «умолявший» (
Во всех подобных случаях обманутые и оскорбленные мужья достаточно легко получали королевское прощение. Типичным можно назвать обоснование для помилования, данное в письме на имя уже упоминавшегося горшечника из Руана:
Учитывая все вышесказанное и то, каким образом была совершена эта [измена], являющаяся оскорблением для чувств мужчины, которого касается данное дело[838].
Практика самосуда, таким образом, оказывалась в делах об адюльтере совершенно нормальным явлением как для простых обывателей, так и – что еще важнее – для представителей судебной власти.
На этом фоне поведение Бридуля де Мезьера выглядит тем более странно. Зачем он обратился в Парижский парламент? Почему не побоялся сделать измену своей жены достоянием гласности? Какие цели он преследовал? Почему сам не убил или как-то иначе не наказал Жанну де Брем, если знал, что в любом случае без особого труда получит королевское помилование?
Чтобы понять необъяснимые, на первый взгляд, мотивы поведения нашего героя, стоит обратить внимание на подробности жизни его супруги. Жанна, как нам уже известно, в первый раз вышла замуж за Гийома де Капелля, человека знатного и богатого. В регистрах гражданских дел Парижского парламента сохранилась целая серия документов, где упоминается его имя. Из них мы узнаем, что Гийом был старшим сыном Этьена де Капелля и некой Беатрикс, которая, овдовев, сочеталась вторым браком с Жильбером де Недоншелем[839]. Земли Жильбера, как и владения его пасынка, располагались недалеко от Амьена, а потому все спорные вопросы о наследстве решались в том же суде королевского бальи, где спустя совсем небольшое время допрашивали Жанну де Брем. Особо продолжительным стало разбирательство, в котором Гийом и его отчим объединили усилия и выступили против родственницы последнего, Жанны де Недоншель, пытаясь вернуть себе в узуфрукт некое земельное владение Вавран (
Если же обратиться к материалам уголовного следствия, то мы узнаем, что Гийом де Капелль был убит группой заговорщиков, во главе которых стоял Жан де Кондет, впоследствии арестованный, признанный виновным и казненный в том же 1346 г. Причины, побудившие его расправиться с Гийомом, в материале дела не уточнялись, но судьи полагали, что в преступлении могла быть замешана Жанна де Брем. Точной информации, по всей вероятности, у них не имелось – иначе молодая вдова сразу оказалась бы за решеткой. Однако вполне допустимо предположить, что
Именно таких «разговоров» в свое время опасалась жительница городка Тинь (
Очевидно, что точно такие же слухи лежали в основе первого процесса Жанны де Брем, которую допрашивали в Амьене и об отношениях с Жаном де Кондетом, и об обстоятельствах смерти Гийома де Капелля. Именно из ее родного города чиновники Парижского парламента рассчитывали получить дополнительную информацию об имевших место событиях, а потому обвинение супруги в совершении уголовного преступления не являлось чистой выдумкой господина де Мезьера: в своих показаниях он ссылался на реально существовавшие материалы следствия.
Личные отношения Бридуля и Жанны также заслуживают особого внимания. Был ли между ними на самом деле заключен официальный (церковный) брак? Даже если предположить, что Гийома де Капелля убили практически сразу после последнего судебного заседания, в котором он лично принимал участие (т. е. в феврале 1345 г.), то на заключение соглашения о повторном замужестве, официальную помолвку, свадебную церемонию и консумацию брака у Жанны оставалось чуть больше года. Однако для того, чтобы обвинить супругу в адюльтере и настаивать на том, что она уже
Период, по истечении которого вдова могла вступить в повторный брак, никакими правовыми или законодательными документами специально не оговаривался. Данные прочих источников по этому вопросу также весьма разнятся: срок между утратой первого мужа и заключением нового союза мог составлять от 30 дней[848] до пяти лет[849]. Кроме того, как отмечал автор
когда женщина теряет первого супруга и более не живет в браке, ей очень сложно найти другого [мужчину], который соответствовал бы ее положению и ее вкусу. На протяжении долгого времени она остается растерянной и безутешной…[850]
Следует учитывать и то обстоятельство, что Бридуль, настаивая на факте заключения брака с Жанной, мог либо сам путать официальную церемонию с предваряющей ее помолвкой (и такие случаи отнюдь не были редкостью)[851], либо сознательно вводить следствие в заблуждение. Единственное, что позволяет предположить, что наши герои действительно уже успели пожениться до начала интересующего нас процесса, – собственно имущественные претензии истца, которые он столь упорно отстаивал в Парижском парламенте и которые не имели бы законной силы без наличия свидетельства о браке. Однако те же требования якобы обманутого супруга подсказывают нам, что в данном случае возможность самосуда его никак не устраивала.
Жанна де Брем являлась вдовой шевалье, а потому она оказалась, безусловно, знатнее своего второго мужа, имевшего титул экюйе[852]. Она, по всей видимости, была также богата, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что ни она, ни ее первый супруг не скупились на расходы, когда отстаивали свои права в суде. Следовательно, деньги у них водились, и они отошли Жанне, составив ее наследство. Об имущественном положении Бридуля де Мезьера нам, к сожалению, ничего не известно, кроме одного: он очень рассчитывал на собственность жены, когда обвинял ее в адюльтере и призывал судей передать ему в пожизненное управление ее владения.
Именно
Точно так же, по всей вероятности, развивались бы события и в деле Жанны де Брем, и ее второй супруг при вынесении обвинительного приговора не мог бы рассчитывать на получение ее имущества. Впрочем, если бы нашу героиню признали невиновной, ее владения все равно не перешли бы в управление Бридулю, поскольку являлись неотчуждаемой собственностью женщины. Речь шла о
Тем не менее, чиновникам Парижского парламента оказалось весьма непросто доказать, что Жанна де Брем действительно длительное время изменяла своему второму мужу. Ведь Жан де Кондет, считавшийся ее любовником, уже умер и не мог ни подтвердить, ни опровергнуть слова «обиженного» истца. Возможно, никакой измены наша героиня и вовсе не совершала, однако ей, учитывая ее репутацию и висевшие над ней иные обвинения, уже никто не верил: ее собирались передать в руки Бридуля, как только будут получены документы, подтверждающие заключение между ними брака. И тогда муж, лишив Жанну всех прав, посадил бы ее в свою собственную тюрьму, а сам имел бы полное право распоряжаться ее немалым состоянием.
Безусловно, подобное развитие событий является всего лишь моим предположением: ведь вполне могло оказаться, что брак с Жанной де Брем был попросту выдумкой Бридуля де Мезьера. Однако эту гипотезу подтверждают материалы судебной практики. Имущественные вопросы часто волновали оскорбленных мужей не меньше, а даже больше, чем собственно факт измены. Так, в 1381 г. парламент рассматривал дело некоего парижанина, обвинявшего свою жену в преступном сожительстве с королевским сержантом. Хотя женщина давно оставила его и открыто поселилась в доме любовника, ее муж вовсе не требовал, чтобы она к нему вернулась, и не собирался хоть как-то ее наказывать. Он всего лишь желал получить через суд имущество своей легкомысленной супруги, которое та забрала с собой и на которое он, естественно, предъявлял права. Претензии брошенного мужа были сочтены убедительными, и сержанта-любовника приговорили к возврату собственности стоимостью 500 парижских ливров[857]. В деле от 1401 г. речь также шла об адюльтере: некая знатная дама (
Эти примеры свидетельствуют, что кажущееся, на первый взгляд, несколько странным поведение Бридуля де Мезьера на самом деле было вполне логичным и хорошо продуманным. Значительно больше вопросов вызывает то наказание, которому он – при удачном для него стечении обстоятельств – собирался подвергнуть свою супругу и прежде всего его намерение посадить ее под замок в своей «частной» тюрьме.
Нужно сказать, что такого варианта расплаты за совершенный адюльтер французское средневековое право в отношении женщин не предусматривало. Как я уже отмечала, данное преступление в принципе очень поздно вошло в сферу уголовной юрисдикции как сеньориальных, так и королевских судов[859], которые именно по этой причине выносили самые разнообразные решения в подобных вопросах: неверных жен посылали на смерть, заключали в монастыри, изгоняли из родных городов, штрафовали[860]. Однако пожизненное тюремное заключение, по всей видимости, в данном списке никогда не фигурировало.
Это, тем не менее, не означает, что Бридуль де Мезьер не мог иметь собственной тюрьмы – или же что его не вдохновил пример кого-нибудь из соседей. Наличие «частных» узилищ было для средневековой Франции совершенно нормальным явлением, хотя их неправомерное использование как раз в XIV в. стало активно преследоваться по закону. И речь шла не о незаконных арестах, производимых судебными чиновниками (впрочем, и подобных случаев тоже хватало[861]), но о преступлении, совершаемом рядовыми, пусть даже и знатными, членами общества. Потерпевшие при этом относились к самым разным социальным слоям.
Так, в 1354 г. смертный приговор был вынесен сиру де Маранс за то, что он долгое время держал под арестом у себя в замке, а затем убил местного торговца (исполнявшего к тому же обязанности прево). В качестве доказательства его вины вдова покойного привезла в Париж тело своего мужа[862]. В 1355 г. монахи аббатства в Лиможе протестовали против действий собственного певчего, устроившего в монастыре «частную» тюрьму, которую не полагалось иметь братии, и засадившего в нее истцов. В свою защиту ответчик заявлял, что монахи занимались подделкой документов, а одного из них он и вовсе застал в обществе проститутки[863]. В 1365 г. парламент рассматривал жалобу капитана крепости Тори (
Возможно, Бридуль де Мезьер слышал о каких-то похожих казусах и знал об энергичной борьбе королевских судов с «частными» тюрьмами, а потому захотел подстраховаться и получить
Споры по этому вопросу самым активным образом велись во французском обществе в конце XIV – начале XV в. С одной стороны, излишний контроль за поведением и, как следствие, за моральным обликом представительниц слабого пола многими современниками Бридуля де Мезьера считался недопустимым. Кристина Пизанская, в частности, полагала, что посещение публичных мест и прогулки по улицам города в одиночестве вполне возможны для любой добропорядочной особы – нужно лишь хорошенько выбирать, куда ты идешь и с кем намереваешься встретиться[868]. Если же тот или иной мужчина пытался запереть свою жену в четырех стенах, его зачастую подвергали откровенным насмешкам. Именно так в 1379 г. произошло с Жаком де Шартром, королевским плотником из Парижа. Вернувшись однажды вечером домой, он обнаружил, что входная дверь заперта на замок. На все его расспросы супруга отвечала, что поступила так, страшась угроз бывшего любовника. И уже на следующий день Жак тяжело ранил обидчика, был арестован, а в суде объяснил свой поступок «горячностью, которую может проявить любой женатый человек в подобной ситуации»[869]. Его противник, тем не менее, все обвинения отверг и заявил что плотник – самый обычный ревнивец. Его подозрительность, как полагал адвокат защиты, была столь велика, что он даже
терпеть не мог, когда [его супруга] ходит к мессе, и на протяжении долгих лет держал ее в такой строгости, что она не могла посещать церковь и исповедоваться. Всего раз в год, на Пасху, он сам отводил ее в церковь августинцев, чтобы она исповедовалась, и всегда оставался рядом с ней до конца исповеди, так близко от священника, как только мог. И уводил ее с исповеди еще до того, как она закончит, всячески демонстрируя, как ему неприятно находиться [в церкви]. И не разрешал ей гулять одной, где ей было угодно, но всегда держался рядом[870].
Впрочем, часто свобода, который пользовались замужние женщины, могла обернуться против них же самих или против их ближайших родственников. Так, в 1424 г. супруга Пьера Ламбера, столичного золотых и серебряных дел мастера, отправилась к мессе в одиночестве, отказавшись от сопровождения золовки. Однако вместо церкви она свернула к ближайшему колодцу, куда бросила своего новорожденного ребенка и куда попыталась броситься сама, желая покончить жизнь самоубийством[871]. Именно от подобных ситуаций и пытался предостеречь своих читателей Этьен Буало в «Книге ремесел», когда писал, что если уважаемые дамы
появляются на удаленных от их домов торговых улицах такого города как Париж в столь [поздний] час и в одиночестве, это приводит к преступлениям, разврату и [прочим] безобразиям[872].
От тех же случайностей предостерегал свою молодую жену и автор
Отправляясь в город или в церковь, вам следует, в соответствии с вашим статусом, иметь достойных сопровождающих, особенно добропорядочных дам, [которые известны] своей репутацией, и избегать сомнительной компании. Не приближайтесь ни [к одной] подозрительной особе и не приглашайте ее с собой. Когда вы идете [по улице], держите голову ровно, веки – опущенными и неподвижными, смотрите прямо перед собой… Старайтесь не глазеть по сторонам и не останавливать взгляд на каком-нибудь мужчине или женщине справа и слева от вас, не задирать голову вверх [или] бесцельно рассматривать все подряд, не смеяться и не останавливаться, чтобы поболтать с кем-то на улице… Если вы будете вести себя подобным образом, вам [от этого] будет только лучше и вы заслужите уважение [в обществе][873].
Подобными, абсолютно традиционными представлениями о месте женщины в обществе и в семье и собирался, по всей видимости, воспользоваться Бридуль де Мезьер, намереваясь запереть Жанну де Брем дома и безраздельно хозяйничать в ее владениях. Правда, для достижения своей цели он использовал весьма нетипичную для Франции XIV в. стратегию поведения. Он обратился
К сожалению, мы уже никогда не узнаем, чем закончился данный процесс. Была ли оправдана Жанна де Брем, подозревавшаяся сразу в двух серьезных уголовных преступлениях (убийстве и супружеской измене), или отправилась на казнь. Являлась ли она в действительности женой Бридуля де Мезьера или все же смогла впоследствии опротестовать его претензии как необоснованные. Свидетельства героев этой истории противоречили друг другу даже в мелочах, а поскольку пытка к ним не применялась, то и решить, кто прав, а кто виноват, судьям изначально оказалось не под силу.
Вне всякого сомнения, затруднения, которые испытали столичные чиновники при рассмотрении запутанных отношений Жанны и Бридуля, были связаны в первую очередь с малым количеством сведений, полученных ими из Амьена. Нам же не позволяет глубже проникнуть в частную жизнь этой странной пары отрывочность и краткость собственных записей членов Парижского парламента. И тем не менее у нас есть возможность сравнить историю данного – то ли состоявшегося, то ли выдуманного – супружества с не менее интересным судебным казусом, когда судьба главного героя оказалась поставлена в зависимость от весьма сомнительных, прежде всего с нравственной точки зрения, действий его любящей бабушки.
Глава 10. История Амбруаза де Лоре и его заботливой бабушки
Король Англии постоянно продвигался [вперед] и занимал [разные] города, как в герцогстве Нормандском, так и в графстве Мэн, и не встречал сопротивления ни от кого, если не считать некоторых достойных людей. Среди прочих был там и благородный экюйе по имени Амбруаз де Лоре, державший замок Курсерьер и употреблявший все свои силы, дабы найти и захватить англичан[874].
Такими словами член Парижского парламента и адвокат Жан Жувеналь дез Урсен описывал в «Истории Карла VI», созданной в 1430-1440-е гг., личность Амбруаза II де Лоре (
Первые известия о нашем новом герое относились еще к 1415 г., когда он выступил на стороне французов в битве при Азенкуре[875]. Начиная с этого момента судьба Амбруаза де Лоре оказалась неразрывно связана с партией арманьяков, которую он поддерживал, и лично с дофином Карлом, в бегстве которого 29 мая 1418 г. из Парижа, занятого бургиньонами, он принял самое непосредственное участие наравне с Танги дю Шателем[876]. (Илл. 42) На протяжении последующих лет Амбруаз не раз доказывал свою преданность наследнику престола, а затем и королю Карлу VII.
Он сражался с англичанами в Мэне, Анжу и Нормандии[877]. Весной 1429 г., находясь при дворе в Шиноне, он встречал там Жанну д'Арк и сопровождал ее по поручению дофина в Блуа, где собирались королевские войска[878]. Оттуда вместе с французской героиней де Лоре направился в Орлеан[879], где принял самое активное участие в снятии английской осады с города[880], а затем – по-прежнему вместе с Девой – сопроводил Карла на его коронацию в Реймс в июле 1429 г.
Верность удачливого капитана не осталась без внимания со стороны монарха. Именно Амбруаза Карл VII назначил командующим войсками в капитулировавшем перед французами Труа[881], а затем – капитаном Ланьи[882]. В декабре 1429 г. де Лоре стал маршалом и возглавил оборону Сен-Ценери (
На этом посту Амбруаз также показал себя крайне энергичным и успешным человеком. Он прославился многими важными преобразованиями в области судопроизводства и управления городом. И все же, очевидно, далеко не все реформы, предпринятые королевским советником, были встречены парижанами с пониманием. В частности, это касалось наведения порядка в сфере столичной проституции. Амбруаз де Лоре продолжил здесь линию своих предшественников и наложил новые ограничения на пребывание женщин легкого поведения в Париже, приказав выделить им особые места для проживания, ужесточил контроль за деятельностью публичных домов[889]. Как следствие, очень скоро по городу стали распространяться самые невероятные слухи о самом прево и о его личной жизни. Так, в «Дневнике» Парижского горожанина сообщалось, что среди столичных «потаскух» (
С одной стороны, появление этих россказней можно было бы легко объяснить профессиональной деятельностью парижского градоначальника. Слухи, которые зафиксировал в своем «Дневнике» Парижский горожанин, начали циркулировать по городу сразу же после смерти Амбруаза де Лоре 25 мая 1446 г. Ровно за день до этого, 24 мая, был опубликован новый королевский ордонанс, ужесточавший положение проституток в столице королевства, и народная молва, возможно, поспешила связать воедино два прискорбных события[891]. Тем более, что точно такие же небылицы ходили по Парижу и о предшественнике де Лоре на посту прево – Гуго Обрио (ок. 1320–1382), который также обвинялся в сожительстве с женщинами легкого поведения и который в 1367 г. как раз и ввел новое правило расселения проституток в столице, выделив им семь отдаленных районов и запретив появляться в центре города[892].
С другой стороны, в рождении слухов о недостойном поведении верного советника Карла VII могла, на мой взгляд, сыграть его семейная история, наделавшая много шума во Французском королевстве в 1409–1410 гг.
В 1409 г. юный Амбруаз де Лоре, которому на тот момент было около пятнадцати лет, решил жениться. Вернее, о выгодном брачном союзе для своего старшего сына задумалась Мари де Пре, вдова Амбруаза I, сеньора де Лоре. Ее выбор пал на Гийометту де Курсерьер (
Проблема, однако, заключалась в том, что жених не мог похвастаться столь же завидным капиталом. Более того, его происхождение оставляло желать много лучшего: мать Амбруаза, Мари де Пре, являлась незаконнорожденной, поскольку появилась на свет в результате сожительства ее отца, Гийома де Пре (
Однако в этот критический момент на исторической сцене появился новый персонаж – бабушка нашего героя, Тифани Арнуль. В отличие от Гийома де Пре, скончавшегося, по-видимому, еще в 1390-е гг., она в 1409 г. была не только жива, но и исключительно активна. Более того, она, как кажется, отнюдь не утратила своей смекалки и предприимчивости, позволивших ей в свое время добиться от собственного хозяина и сожителя официального признания их общей дочери-бастарда. Напротив, устроив судьбу Мари, теперь Тифани взялась за личную жизнь своего старшего внука.
Именно бабушка Амбруаза отправила к Гийому де Курсерьеру и его супруге сватов, сообщая, что «брак между одной из их дочерей с Амбруазом, сеньором де Лоре, молодым экюйе, сыном Мари [де Пре], будет [им] весьма выгоден»[896]. Гийом поначалу решил отказать мадам Арнуль, справедливо рассудив, что «юноша не имеет ни земель, ни [достойного] происхождения, которое равнялось бы его собственному и о котором никто не слыхал»[897].
Однако подобное развитие событий Тифани, похоже, предвидела, поскольку сваты сразу же заверили своих визави, что в действительности Мари де Пре является
Удивительно, но Гийом де Курсерьер поверил посланцам Тифани Арнуль и представленным ему «свидетелям» ее брака с Гийомом де Пре. Он дал согласие на союз своей дочери с Амбруазом, и свадьба была сыграна в 1409 г. Тем не менее, Гийом не забыл об обещаниях Тифани и Мари: он потребовал, чтобы они подали в суд на Оливье де Пре и вернули себе причитающиеся им денежные средства и земли. Матери и дочери не оставалось ничего иного, как последовать этой настоятельной просьбе, и они действительно начали процесс, обратившись к бальи Турени[898]. Тифани потребовала от пасынка свою «вдовью долю» (
Местные судебные чиновники не отказали двум дамам в возбуждении гражданского дела. Объяснялось это прежде всего тем, что с момента предполагаемого бракосочетания Тифани Арнуль с сеньором де Пре прошло уже не менее сорока лет, а потому истицы, вероятно, надеялись, что никто и не вспомнит, состоялась ли свадьба в действительности или нет. Тем не менее, они решили подстраховаться и представили в суд сразу четырех свидетелей, готовых подтвердить законность их притязаний[900].
Первым из них стал человек знатный – экюйе Жан де Белле (
Впрочем, и Оливье де Пре, законный наследник своего отца и ответчик по данному делу, отнюдь не сидел без дела. Напротив, он проявил исключительную активность и не стал дожидаться рассмотрения иска, поданного против него в бальяже Турени. В попытке противостоять проискам своих «родственниц» он обратился с жалобой к королю и добился переноса процесса в столицу, в Парижский парламент, как в свое время поступила и Жанна де Брем. Местные чиновники приняли дело к рассмотрению, вот почему мы располагаем детальным описанием всей этой запутанной истории: ее перипетии сохранились на страницах регистров королевского уголовного суда[901].
Очевидно, что Оливье де Пре оспорил претензии Тифани Арнуль и ее сообщников, иначе сложно объяснить, почему все четверо «свидетелей» были сразу же по прибытии в столицу посланы на пытку: лжесвидетельство само по себе издавна рассматривалось во Французском королевстве как уголовное преступление[902]. Угроза физических страданий заставила Колена Бодена сразу же отказаться от прежних показаний и заявить, что «пытать его не имеет смысла, поскольку он ничего не знает»[903]. Что до Жюлиотт Дюплесси, то она сказалась беременной (
Так или иначе, но обвиняемую выпустили из тюрьмы, и она укрылась в одном из замков де Курсерьеров в Анжу (
Сама Тифани вместе с дочерью Мари де Пре были также арестованы и помещены в королевскую тюрьму Шатле в Париже. Не избежал заключения даже Гийом де Курсерьер, заподозренный (и совершенно справедливо, заметим в скобках) в пособничестве семейству де Лоре. Его посадили в Консьержери, откуда он сумел отправить своим подельницам письмо (также приобщенное к делу), в котором заклинал их, «чтобы они держались своих первых показаний и если что-то противное им сказали, то чтобы заявили, что это было сделано под пыткой»[905]. Тем не менее именно на пытке – а, вернее, после нее – Тифани Арнуль признала правду. Она показала, что «сеньор де Пре всячески желал жениться на ней, если бы не боялся бесчестья, которое он причинил бы [этим поступком] своим друзьям и детям, [а потому так] и не решился заключить [с ней брак]»[906]. В качестве смягчающих вину обстоятельств Тифани назвала знатное происхождение своего покойного зятя, который был сыном шевалье, любовь к «чудесному потомству ее дочери» и «желание видеть внуков преуспевающими людьми»[907].
Именно эту причину, толкнувшую ее на преступление, бабка Амбруаза II де Лоре назвала и в прошении о помиловании, с которым она обратилась к королю Карлу VI[908]. В нем также говорилось, что ни она, ни Мари де Пре никогда ранее никому «не наносили подобного ужасного оскорбления» (
Еще одно письмо о помиловании было выдано на имя Гийома де Курсерьера и ратифицировано Парижским парламентом 26 мая 1410 г. Тесть Амбруаза де Лоре был назван в нем «шевалье, [происходящим] из достойного рода» (
Вернемся, однако, к нашему главному герою – Амбруазу II де Лоре. Насколько сильно скандал, в который оказались вовлечены практически все его родственники (мать, бабушка и тесть с тещей), отразился на его собственной карьере?
С одной стороны, в 1409 г. Амбруаз уже являлся главой семейства де Лоре как старший сын своего на тот момент покойного отца. Вероятно, он все же принимал самое непосредственное участие в подготовке и заключении брака с Гийометтой де Курсерьер. Тем не менее молодые супруги ни разу не упоминались ни на страницах уголовного дела, ни в письмах о помиловании, которые получили их старшие родственники.
С другой стороны, юный экюйе действительно отбыл на войну, как о том сообщалось в прошении его матери, поданном на имя короля. Был ли этот шаг напрямую связан с разразившимся скандалом, сказать, к сожалению, невозможно, однако совершенно ясным остается одно. Вся последующая – и весьма успешная – военная и политическая карьера Амбруаза II де Лоре при дворе Карла VII стала, по всей видимости, делом исключительно его собственных рук. Его личной заслугой, возможно, являлось и получение нового титула: вступив в королевское войско как скромный экюйе, уже в 1422 г. во всех хрониках он именовался шевалье[911].
Не менее удачно складывалась и личная жизнь Амбруаза: известно, что от Гийометты де Курсерьер он имел сына и дочь. Когда же она умерла, бравый капитан женился вторично – на Катрин де Марсильи (
Это был человек, погрязший в разврате и сладострастии. Тайно он посещал еврейских проституток и замужних женщин, которые предавались с ним самым разнузданным развлечениям… И это было одним из преступлений, в которых обвинил его Университет[913].
Что же касается прочих участников этой истории, то о них мы, к сожалению, знаем значительно меньше, чем о нашем главном герое. Вероятно, высокое положение при дворе герцога и герцогини Анжуйских позволило Гийому де Курсерьеру и его супруге полностью замять скандал, разразившийся по вине излишне заботливой бабушки Амбруаза де Лоре, Тифани Арнуль, поскольку ни в одном ином французском источнике XV в., будь то правовые документы, хронистика или художественная литература, мы не найдем никаких упоминаний о состоявшемся судебном процессе. Таким образом, сообщение Парижского горожанина о слухах, ходивших в 1446 г. по столице Французского королевства, остается, возможно,
Подобная нехватка информации, однако, далеко не всегда выступает препятствием на пути исследователя. Столь же, если не более опасным врагом очень часто становится и избыток сведений, содержащихся в источниках. Мы уже наблюдали этот стереоскопический эффект, когда пытались понять, как на самом деле развивались события во французском городке Герар, где проживали Масет де Рюйи, ее муж Аннекин и их знакомая Жанна де Бриг. Три разных человека ухитрились преподнести судьям парижского Шатле три различных версии связавшего их вместе происшествия, и любая из этих интерпретаций могла оказаться истинной.
Переходя к заключительной части своей книги, я попытаюсь продемонстрировать, сколь сложным представляется порой анализ совершенно, казалось бы, конкретных эпизодов прошлого, о которых сохранились
Часть III. Источников много не бывает?
Глава 11. История Гийома де Флави, мужа-тирана и предателя Франции
Девятого марта 1449 г. в замке Нель в Пикардии скоропостижно скончался его владелец, один из самых преданных военачальников Карла VII и капитан Компьеня Гийом де Флави. Он был убит в собственной постели женой Бланш д'Овербрюк и ее любовником Пьером де Лувеном при пособничестве двух вступивших с ними в сговор слуг.
Событие это, несмотря на его, казалось бы, частный и вполне рядовой для эпохи Средневековья (как мы уже имели возможность убедиться) характер, повлекло за собой весьма неожиданные последствия. Судебные разбирательства по данному уголовному делу затянулись в общей сложности на 50 с лишним лет, на протяжении которых в них оказались втянуты десятки людей. Более того, убийство капитана послужило поводом для создания одной из самых знаменитых историографических легенд, связанных с историей Франции первой половины XV в. и существующих и поныне.
Попробуем и мы обратиться к этому уникальному казусу, чтобы понять, чем оказалось обусловлено столь пристальное внимание к нему и к его главному герою.
Гийом де Флави (ок. 1398–1449)[914] происходил из знатной пикардийской семьи, известной как минимум с начала XIII в.[915] В юности он обучался в университете Парижа и даже получил там степень (неизвестно, правда, каких именно наук)[916], однако карьере ученого предпочел военную службу. Любопытно, что из шести братьев де Флави трое – Гийом, Шарль и Луи – поддерживали профранцузскую партию арманьяков, тогда как остальные – Жан, Гектор и Рауль – примкнули к лагерю бургиньонов[917]. В 1418 г., когда войска Жана Бесстрашного (1371–1419), герцога Бургундского, захватили Париж и вынудили дофина (будущего Карла VII, 1403–1461) бежать из столицы[918], Гийом де Флави, если довериться позднейшим свидетельствам, находился при нем[919].
С тех самых пор наш герой никогда, насколько можно судить, не изменял своим политическим симпатиям. Тем более, что, благодаря давним семейным связям, он пользовался расположением Реньо Шартрского (ок. 1380–1444), архиепископа Реймса и канцлера Франции[920], вместе с которым совершил ряд путешествий с дипломатическими миссиями: к папе римскому Мартину V, герцогу Савойскому и даже в Англию[921]. О его военной карьере, однако, мы знаем значительно меньше: кампании, в которых он участвовал, проходили преимущественно в Пикардии и были связаны не столько со сражениями с англичанами или бургундцами, сколько с захватом тех или иных городов, не желавших поддерживать арманьяков, а также с бесконечными грабежами местного населения[922]. Тем не менее, нам вполне достоверно известно, что в июле 1429 г. Гийом сопровождал дофина на его коронацию в Реймс[923], а уже через месяц – 15 августа того же года – жители Компьеня избрали его своим капитаном. Именно в этом ранге де Флави вел переговоры между Карлом VII и горожанами, убеждая их открыть ворота французскому войску, и к 18 августа его усилия увенчались успехом: новый король Франции торжественно въехал в Компьень[924].
И все же, согласно договору, заключенному между Карлом и Филиппом Добрым (1396–1467), город должен был оставаться под контролем герцога[925]. Подобный политический расклад не устраивал Гийома де Флави. Он предпочел нарушить волю своего государя и обречь Компьень на осаду[926], которая продолжалась с 20 мая по 25 октября 1430 г., после чего бургундцы и англичане вынуждены были отступить под натиском пришедшего на подмогу горожанам французского войска во главе с маршалом де Буссаком и графом Вандомским[927].
Окончание осады ознаменовалось для Гийома де Флави не только ростом его авторитета среди местных жителей[928], но и возникновением у него репутации законченного мародера, уж больно он «заботился» о поддержании мощи собственного гарнизона, позволяя солдатам совершать многочисленные набеги на близлежащие городки и деревни[929]. Участвовал он, впрочем, и в серьезных военных операциях, в частности, во взятии Сен-Дени в июне 1435 г.[930], ставшем началом кампании по завоеванию Парижа, куда войска Карла VII смогли войти уже в следующем году[931].
Военные заслуги нашего героя не уберегли его тем не менее от королевского гнева, и 8 декабря 1436 г. в Компьень прибыл коннетабль Артур де Ришмон (1393–1458), дабы предать капитана суду за его былое неподчинение и непрекращающиеся грабежи местного населения[932]. Де Флави арестовали[933], и от приговора его спасло лишь вмешательство Реньо Шартрского[934]. В обмен на свободу он вынужден был отказаться от звания капитана Компьеня и пообещать выплатить огромный штраф в размере 20 тысяч золотых экю[935]. Тем не менее, уже в марте 1437 г. он нарушил данную клятву, вернувшись в город и самолично восстановив себя в прежней должности[936]. Дабы отомстить коннетаблю за пережитое унижение, в 1440 г. он захватил в плен его племянника, маршала Франции Пьера де Рио, бросил его в тюрьму и довел до смерти. Однако в том же году де Флави сумел получить от Карла VII письмо о помиловании[937] и до конца своих дней сохранил пост капитана Компьеня, несмотря на все противодействие Артура де Ришмона[938].
Именно на этот, исключительно насыщенный событиями период в жизни Гийома и пришлось его знакомство с будущей женой. Впервые, насколько можно судить по дошедшим до нас документам, он встретился с Бланш д'Овербрюк в 1436 г., в Реймсе, где проживала ее семья[939]. За невестой давалось солидное приданое, что не могло не заинтересовать претендентов на ее руку[940], но сама она при этом была еще крайне юна: на момент официальной помолвки с Гийомом ей исполнилось «всего десять лет». Жених оказался почти в четыре раза старше ее, а потому пообещал не вступать с ней в законный брак до истечения трех лет. Однако и эту клятву де Флави не сдержал: Бланш стала его женой через три месяца[941]. (Илл. 43)
Остановимся здесь на минуту и задумаемся о том, из каких именно источников многие поколения исследователей черпали сведения о семейной жизни нашего героя и о его трагической кончине.
Убийство Гийома де Флави, совершенное Бланш д'Овербрюк и ее сообщниками 9 марта 1449 г., стало предметом судебного разбирательства уже 26 мая того же года[942]. Процесс был возбужден в Парижском парламенте братьями покойного Шарлем и Гектором, действовавшими в интересах Шарло де Флави, их племянника, единственного сына и наследника капитана Компьеня. Любопытно, что в данном случае истцы – как в свое время и Бридуль де Мезьер – не стали прибегать к практике самосуда[943]. Напротив, они предпочли действовать строго в рамках закона, не рассматривая даже малейшей возможности заключения с Бланш мирового соглашения[944]: уже в самых первых из дошедших до нас парламентских документов ясно говорилось, что братья расценивали смерть Гийома де Флави как «подозрительную», а потому желали примерно наказать виновных[945]. Более того, они не посчитали нужным связаться прежде с бальи Санлиса и его лейтенантом, в ведении которых должно было бы находиться данное дело. Возможно, что Шарль и Гектор сознательно стремились избежать контактов с местными чиновниками, подозревая их в симпатиях к Бланш д'Овербрюк и рассчитывая, что обращение в высший королевский суд гарантирует им большую беспристрастность при расследовании и при вынесении окончательного решения[946]. Тем более, что в Париже – как и во многих других областях королевства – адюльтер рассматривался как сугубо
Обращение Шарля и Гектора де Флави в Парижский парламент повлекло за собой перемещение всех заинтересованных лиц в столицу королевства. Подозреваемых заключили в тюрьму Консьержери, где Бланш сразу же наняла адвоката – Жана Попенкура (
Дело, таким образом, изначально оказалось крайне запутанным, ибо к его уголовной составляющей постоянно примешивались сугубо гражданские вопросы, самым важным из которых являлось право опеки над несовершеннолетним сыном капитана де Флави, которому на момент смерти отца исполнилось всего 5 или 6 месяцев[950]. Каждая из сторон желала во что бы то ни стало доказать в суде
У Шарля и Гектора де Флави на момент подачи иска, очевидно, не существовало ни малейших сомнений в виновности Бланш д'Овербрюк в смерти ее мужа, иначе они вряд ли обратились бы напрямую в Парижский парламент. О подозрениях в отношении молодой вдовы прямо говорилось уже в судебном постановлении о ее аресте[952]. А потому адвокат обвиняемой, Жан Попенкур, сразу же избрал в качестве основной (и, добавлю, единственно возможной при подобном составе преступления) линии защиты описание ужасных условий, в которых его подопечная и ее родители пребывали в доме Гийома де Флави. Именно к этим доводам относилось, в частности, упоминание об исключительной молодости невесты, которую жених буквально принудил к заключению брака[953]. Конечно, ни о каком похищении и/или изнасиловании речь в данном случае не шла, но супруга капитана, согласно заявлениям Попенкура, не достигла даже нижней границы возраста, в котором девушка могла выйти замуж[954].
Не менее сильным аргументом в устах адвоката стало упоминание об издевательствах, которые терпели от супруга Бланш ее родители, и об их гибели, якобы им спровоцированной. Мало того, что капитан Компьеня практически насильно отобрал у них все земли, но он также пригласил их поселиться в его доме, чем и обрек на крайне «тяжелую жизнь»[955]. Анна де Франсьер, мать Бланш, умерла от «разочарования»[956]. Что же касается Робера д'Овербрюка, то его Гийом уморил голодом в тюрьме, вынудив его под конец питаться подошвами собственных башмаков[957].
Жизнь самой Бланш, в представлении ее адвоката, также трудно было назвать счастливой. Гийом обращался с ней «бесчеловечно» (
Являлись ли рассказы Жана Попенкура правдивыми? Страдала ли Бланш д'Овербрюк на самом деле от жестокого отношения мужа-тирана? Ответить на эти вопросы не представляется возможным, учитывая прежде всего характер документов, в которых излагались пугающие подробности частной жизни супругов де Флави. Думается, впрочем, что они были несколько преувеличены, учитывая тот факт, что сторона истцов также весьма преуспела, выдумывая самые невероятные события, связанные с недавним прошлым.
В ответ на претензии адвоката Бланш д'Овербрюк Шарль и Гектор де Флави попытались прежде всего отвести аргумент о насильственном принуждении девушки к замужеству, вызванном якобы богатством и высоким социальным статусом ее семьи. Они объявили свою невестку дочерью «угольщика» (
От якобы низкого происхождения Бланш д'Овербрюк братья де Флави в своих аргументах логично переходили к ее повседневным привычкам. С их точки зрения, капитан Компьеня так и не смог привить жене манеры истинной дамы[963]: она сквернословила, любила выпить, не умела себя вести за столом и даже пи2сала стоя, как мужчина, чем весьма смущала гостей и прислугу[964]. Они также настаивали, что убийство их брата являлось предумышленным и было спланировано Бланш и ее слугами – бастардом д'Орбанда и цирюльником Жаном Бокийоном – «более года назад»[965]. Сначала они попытались отравить Гийома, и тот действительно серьезно заболел, но не умер[966]. Тогда заговорщики решили действовать наверняка. В ночь на 9 марта 1449 г., когда де Флави отправился спать, Бланш осталась в его комнате[967]. Именно она открыла дверь своим сообщникам и положила на лицо супруга заранее припасенную подушку, чтобы задушить его. Бастард несколько раз ударил хозяина поленом по голове, а затем перерезал ему горло ножом[968].
Сложно сказать, насколько система доказательств, избранная Шарлем и Гектором де Флави, и их версия событий основывались на реальных фактах. Как мы уже знаем, обвинение жены в том, что она отравила опостылевшего супруга, являлось для периода позднего Средневековья практически «классическим», однако далеко не всегда соответствовало действительности: достаточно вспомнить рассмотренную выше историю «проститутки» и «ведьмы» Масет де Рюйи[969]. И хотя ее дело стало предметом уголовного разбирательства в королевском суде Шатле, судьям Парижского парламента, вероятно, также хорошо были известны излюбленные доводы сторон в подобных случаях. А потому, несмотря на всю тяжесть предъявленных обвинений, уже 15 июля 1449 г. Бланш д'Овербрюк смогла получить королевское письмо о помиловании[970].
Вполне естественно, что ратификации этого документа в парламенте яростно воспротивились братья де Флави, 31 июля 1449 г. оспорившие его законность. Однако даже к этому моменту адвокат истцов, мэтр Пуаньян, и королевский прокурор Барбен так и не сумели прийти к единому мнению относительно всех тонкостей рассматриваемого дела. В частности, они не смогли договориться по вопросу о приговоре, которого следовало добиваться для Бланш. При этом, в отличие от Бридуля де Мезьера, презревшего все существующие нормы права и требовавшего
Отсутствие единого мнения по данному вопросу, как мне представляется, весьма облегчило дальнейшую судьбу Бланш д'Овербрюк. Седьмого августа 1449 г. она смогла получить второе письмо о помиловании и представила его на утверждение в Парижский парламент, который передал документ на личное рассмотрение короля. Четырнадцатого ноября 1450 г. Карл VII окончательно помиловал супругу капитана Компьеня и запретил проводить новые слушания по этому делу[973]. Бланш вышла на свободу, потеряв лишь опеку над собственным сыном, которая поручалась отныне Шарлю де Флави. Обратившиеся в бегство сразу после совершенного злодеяния Жан Бокийон и бастард д'Орбанда официально объявлялись умершими[974], и хотя в 1455 г. парламент выпустил новый приказ об их аресте[975], найти их так и не удалось. Что же касается Пьера де Лувена, не принимавшего непосредственного участия в убийстве, то он также был оправдан[976]: уже в октябре 1449 г. он участвовал в осаде Руана королевскими войсками[977], а в 1451 г. король лично возвел его в ранг шевалье[978].
Эти решения не остановили, тем не менее, противников Бланш д'Овербрюк. Новая серия исков против нее с еще более фантастическими обвинениями последовала в 1463–1464 гг. и была вызвана, очевидно, смертью единственного сына Гийома де Флави. Теперь истцом выступал самый младший брат капитана Компьеня, Рауль. Его главным аргументом для возбуждения повторного расследования являлся тот факт, что всего через три дня после совершенного убийства Бланш «тайно» (
Именно эту карту и разыграли теперь Рауль де Флави и его адвокат, мэтр Удрак (
Со своей стороны ответчики также не поскупились на новые подробности давно минувших событий, приукрасив их на собственный лад. Так, внезапно выяснилось, что Бланш д'Овербрюк на момент ее свадьбы с Гийомом де Флави было вовсе не десять, а всего
Как и следовало ожидать, судебные заседания и на сей раз не привели к пересмотру королевского решения, а потому 15 июня 1464 г. братья капитана де Флави решились на отчаянный шаг. Заманив Пьера де Лувена в лес, они избили его, выкололи ему глаза и перерезали горло, а тело затем расчленили[990]. Таким образом, они применили на практике древний обычай
История убийства Гийома де Флави и последующих, в буквальном смысле бесконечных, гражданских и уголовных разбирательств, связанных с расследованием этого преступления, и сама по себе, безусловно, заслуживает внимания. Не так часто в нашем распоряжении оказывается судебное дело, которое длилось бы более 50 лет и от которого сохранилось бы такое количество документов, донесших до нас голоса очень многих заинтересованных лиц, каждый раз по-новому излагавших события прошлого.
И все же в этой истории присутствует дополнительный и весьма любопытный для нас элемент –
Как я уже упоминала, весной 1430 г. в результате неудачных военных действий близ Марньи-сюр-Уаз Компьень осадили бургундские войска, прибывшие из-под Клервуа; к ним вскоре присоединился и английский гарнизон Венетты[995]. В ходе очередной операции по освобождению города Жанна, явившаяся со своим отрядом на помощь местным жителям, оказалась зажата около крепостного рва, мост через который был поднят, а городские ворота – закрыты. Бургундский лучник стянул девушку с коня и вынудил ее отдать ему свой меч. Вместе с девушкой были захвачены в плен ее брат Пьер, исповедник Жан Пакерель и оруженосец Жан д'Олон. Это событие, повлекшее за собой суд над французской национальной героиней и ее казнь, произошло 23 мая 1430 г. (Илл. 45)
Известие о пленении Жанны д'Арк быстро распространилось во Франции и за ее пределами. Даже крайне скептически относившийся к Орлеанской Деве Ангерран де Монстреле, лично присутствовавший при ее передаче Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому, отмечал, насколько сильное недовольство вызвала данная «потеря» (
Несмотря на столь единодушные отклики на происшествие в Компьене, авторы первой половины XV в., тем не менее, никак не комментировали
Впервые применительно к эпопее Жанны д'Арк о де Флави упомянул Жан Шартье в своей «Хронике», законченной около 1460 г. и завершившей «Большие французские хроники»[1000]. Он сообщал, что этот «доблестный» (
На существование подобных предположений совершенно ясно указывал анонимный автор «Компиляции о миссии, победах и пленении Жанны Девы», составленной в Орлеане в самом конце XV в.:
По мнению некоторых, кто-то из французов стал причиной того, что она не смогла спастись. В это легко верится, поскольку [в этом сражении] никого более не было захвачено в плен или ранено, по крайней мере из людей выдающихся. Я не хочу сказать, что это – правда, но, как бы то ни было, это стало большой потерей для короля и королевства[1003].
А Матье Томассен, начавший в 1456 г. по приказу дофина Людовика (будущего Людовика XI) составлять «Регистр» (
Как полагал Огюст Валле де Виривиль, подобные замечания французских хронистов могли основываться на устных рассказах очевидцев событий – жителей Компьеня[1005]. Существование слухов о виновности Гийома де Флави подтверждал также тот факт, что на уже упоминавшемся выше процессе, возбужденном против капитана в 1444 г. по делу о преднамеренном убийстве Пьера де Рио[1006], королевский прокурор обвинил его в том, что он получил от герцога Бургундского 30 тысяч золотых экю за сдачу города, «учитывая, что он закрыл ворота перед Жанной-Девой»[1007].
Именно эта версия – то, что корыстолюбивый Гийом де Флави, по сути дела, продал Жанну д'Арк бургундцам, т. е. совершил
Репутация Гийома, который был охарактеризован в выступлениях адвоката Бланш д'Овербрюк как настоящий тиран, женившийся на девушке значительно моложе себя ради богатого приданого, постоянно избивавший ее и изменявший ей, серьезно пострадала в результате судебных расследований 1449–1464 гг. Его собственные и, надо признать, вполне реальные преступления – убийство маршала де Рио, жесткая манера управления вверенной ему крепостью и грабеж местного населения – добавляли к нарисованной картине лишь отдельные недостающие детали. Все это в целом позволило хронистам уже второй половины XV в. с легкостью примерить Гийому де Флави заодно и маску человека, способного на предательство. Единственным автором, придерживавшимся, как кажется, более или менее реальных фактов, остался лишь Матье д'Эскуши. Он сообщал, что убийство капитана Компьеня стало делом рук Бланш д'Овербрюк, отомстившей таким образом за смерть родителей и за дурное обращение с ней самой:
[Она] была арестована, но благодаря тому, что предоставила королю и его совету объяснение [своего поступка], а именно [рассказала] о том, как Гийом, по собственной жестокости и из желания присвоить их имущество, безжалостно погубил ее отца и мать, изо дня в день обращался с ней грубо и угрожал заключить ее в тюрьму до конца жизни, при помощи добрых друзей получила от короля прощение и помилование[1008].
Писавший чуть позднее д'Эскуши Жак Дюклерк рисовал уже совсем иную картину. Для него де Флави являлся
доблестным воином, но вместе с тем тираном, совершившим больше ужасных преступлений, чем это было возможно: он захватывал молоденьких девушек и, несмотря на все увещевания, насиловал их, [а также] без всякого снисхождения убивал и топил людей[1009].
Наконец, в 1465 г. Жорж Шателен уже напрямую связывал убийство капитана с его прошлыми преступлениями и совершенными им предательствами:
Еще один изменник, Гийом де Флави, нашедший смерть от [руки] собственной жены, своей порочной жизнью отчасти сам себя обрек на столь ужасный конец[1010].
На рубеже XV–XVI вв. Алан Бушар, буквально повторяя слова королевского прокурора, сказанные в 1444 г., прямо называл нашего героя «предателем» (
Господь, не желая, чтобы подобный проступок оставался безнаказанным, допустил, чтобы жена де Флави, Бланш д'Овербрюк,… задушила его при помощи его личного цирюльника в то время, когда он спал в собственной постели[1012].
В XVI в. версия о предательстве Жанны д'Арк, совершенном
Трактовки эпизода в Компьене А. Бушара придерживался и Пьер де Брантом (1540–1614) в своих «Галантных дамах». Следует, правда, отметить, что автора в первую очередь интересовала отнюдь не история Жанны д'Арк, но судьбы тех женщин, которые осмеливались дать отпор мужьям-тиранам (
Как это сделала Бланш д'Овербрюкт со своим супругом, сьёром де Флави, компьенским маршалом и губернатором, который предал Орлеанскую деву, став причиною ее плена и гибели. Дама эта, Бланш, прознала, что муж собирается утопить ее, и опередила его, успев с помощью мужнина цирюльника задушить злодея; король Карл VII тотчас помиловал ее – думаю, скорее из-за предательства мужа, нежели по другой причине[1015].
Та же связь между действиями «неверного» (
Флави нашел способ под выдуманным предлогом избежать судебного преследования (за совершенное преступление. – О. Т.), но Господь, наказывая его за измену, внезапно после пленения Жанны забрал к себе его брата, Луи де Флави, [погибшего] от пушечного ядра. Что же касается самого предателя, то его смерть приблизила Бланш д'Овербрюк, его супруга, которая из-за плохого с ней обращения задушила его, пока он спал, с помощью цирюльника[1016].
Луи де Флави действительно погиб в июне 1430 г. под Компьенем, во время осады города англичанами и бургундцами. Это событие упоминалось в «Хронике» Ангеррана де Монстреле, который, однако, никак не связывал его с пленением Орлеанской Девы, уделив основное внимание тому, насколько мужественно держался в этот момент сам капитан города: он не только никому не показал своего горя, но и приказал после очередной отбитой атаки неприятеля трубить победу, «дабы приободрить людей»[1017].
Любопытно при этом отметить, что практически одновременно с версией об особой роли, которую сыграл Гийом де Флави в судьбе Жанны д'Арк, продав ее бургундцам, во Франции начала набирать силу и несколько иная трактовка событий. Впервые, как представляется, она возникла еще в хрониках второй половины XV в., авторы которых особо отмечали раздражение капитанов французского войска, вызванное военными успехами Девы, и указывали на
И с тех пор многие говорили и утверждали, что из-за зависти французских капитанов и из-за симпатии, которую испытывали некоторые члены королевского совета к Филиппу Бургундскому и Жану Люксембургскому, Жанну д'Арк приговорили к смерти на костре[1018].
Ему вторил автор «Хроники Лотарингии», ошибочно относивший момент пленения Девы к битве за Руан, но также считавший, что причиной ее гибели стало отношение к ней «некоторых военных»[1019]. Как отмечала Колетт Бон, подобные чувства окружавших Жанну военных были вполне естественны: с ее появлением любая удачная операция французов почти автоматически становилась
Как следствие, пленение Девы под Компьенем и в последующие века часто объяснялось именно завистью королевских военачальников. Так, в чрезвычайно популярных во Франции «Анналах и хрониках» Николя Жиля[1021] назывались сразу две возможные причины произошедшего. «Кое-кто говорит», замечал автор, что давка на мосту через крепостной ров была столь велика, что девушка просто не смогла вернуться в город[1022]. Однако есть и «другие» – считающие, что ворота Компьеня были закрыты специально – «по приказу некоторых французских капитанов,
Версия предательства, совершенного по отношению к Орлеанской Деве ее ближайшими соратниками, продолжила свое существование и позднее. И в ряде случаев она оказалась
Последнее замечание Ж.-З. Обле де Мобуи представляется весьма показательным, поскольку оно свидетельствовало об определенной смене парадигмы, в рамках которой прочитывался отныне эпизод в Компьене. Возникшие у авторов XVIII в. сомнения в постоянно воспроизводимой на протяжении трех веков версии событий были следствием происходившего в этот период постепенного перехода к
Посвятив событиям 23 мая 1430 г. отдельную главу своего труда, Лангле Дюфренуа подробно остановился на всех возможных причинах неудачи, постигшей его героиню. Он отмечал, что, по мнению «некоторых историков», захват Жанны в плен стал следствием заговора Гийома де Флави и других капитанов: все они завидовали ее военным успехам и полагали, что победа под Компьенем (если таковая случится) будет также приписана исключительно усилиям Девы, «как уже произошло под Орлеаном»[1031]. За свое преступление, продолжал Лангле Дюфренуа, де Флави не подвергся судебному преследованию, но был наказан собственной женой, убившей его и получившей за это королевское прощение на том основании, что она «полностью доказала» виновность своего мужа в гибели Жанны д'Арк[1032]. Таким образом, в сочинении Лангле Дюфренуа все существовавшие ранее варианты данного сюжета оказались сведены воедино. Это, однако, не означало, что сам автор верил в них: напротив, ссылаясь на показания Жанны на обвинительном процессе 1431 г., он замечал, что источники не подтверждают историю предательства Гийома де Флави и что главными виновниками гибели девушки следует считать бургундцев и англичан, перекрывших ей дорогу к воротам Компьеня[1033].
Некоторые сомнения в том, что именно де Флави был виновен в пленении французской национальной героини, высказывал и Филипп-Александр Лебрен де Шарметт, в 1817 г. издавший четырехтомную «Историю Жанны д'Арк». Он, как и Н. Лангле-Дюфренуа, приводил в своем труде все высказывавшиеся ранее объяснения трагического конца Орлеанской Девы[1034] и подробно останавливался на версии предательства, отмечая, что «эта проблема – одна из тех, что в изобилии имеются в эпопее французской героини»[1035]. К сожалению, писал далее Лебрен де Шарметт, у нас отсутствуют документальные свидетельства, подтверждающие подобное развитие событий: в частности, о возможном участии в своей судьбе Гийома де Флави ничего не говорила сама Жанна[1036]. Вместе с тем
Сомнения, обуревавшие Ф.-А. Лебрен де Шарметта и не дававшие ему остановиться на какой-то одной трактовке событий, вполне разделяли и последующие поколения французских историков. Несмотря на доступность многочисленных и уже опубликованных документов XV в. и на кажущийся единственно возможным рациональный подход к их изучению, многие авторы XIX в. продолжали верить не только в сам факт предательства Гийома де Флави, совершенного по отношению к Жанне д'Арк, но и в его тесную связь с последующим убийством капитана Компьеня. Так, в обширном историческом очерке, предваряющем очередной том издания средневековых источников, Жозеф-Франсуа Мишо и Жан-Жозеф-Франсуа Пужула – вслед за Жоржем Шателеном, Аланом Бушаром, Пьером де Брантомом и Андре Теве – уверенно заявляли, что смерть де Флави явилась логичным результатом его отношения к Орлеанской Деве:
[Многие] обвиняли Гийома де Флави, капитана Компьеня, в том, что он приказал закрыть ворота [города]. То, что нам известно из истории о характере и нравах Гийома де Флави, лишь придает веса этим подозрениям… Это был человек дурной жизни, и Жанна, которая всегда оставалась исключительно строга в том, что касалось морали, возможно, иногда упрекала де Флави за его поведение… Гийом де Флави погиб трагически: его цирюльник перерезал ему горло по приказу супруги [капитана], а сама она закончила дело, задушив мужа. Одно из обвинений, которые предъявляла эта дама своему супругу, заключалось в пленении Девы[1040].
Пожалуй, только в работах Жюля Кишра середины XIX в. гипотеза о предательстве капитана Компьеня была подвергнута решительной критике с опорой на все известные на тот момент источники[1041]. Однако даже во второй половине XX в. эта версия все еще периодически возникала даже в сугубо научных исследованиях. В 1981 г. об измене Гийома де Флави, как о само собой разумеющемся факте, писала Марина Уорнер в своей, ставшей классической, работе «Жанна д'Арк. Образ женского героизма»[1042], а в 1986 г. та же история оказалась повторена в «Жанне д'Арк» Режин Перну и Мари-Вероник Клэн[1043].
Существует эта легенда и поныне[1044]. И хотя сегодня уже мало кто помнит, что родилась она в результате преступления, совершенного 9 марта 1449 г. в замке Нель, имена жестоко убитого своею собственной женой капитана Компьеня и французской национальной героини, на мой взгляд, еще долго будут упоминаться вместе – как в научных, так и в научно-популярных сочинениях.
История Гийома де Флави и Бланш д'Овербрюк позволила нам не только в деталях изучить особенности расследования уголовных дел такого рода, но и увидеть, какими путями сохранялась
Подобное многообразие мнений мы редко встретим применительно к эпохе Средневековья даже тогда, когда речь заходит о каком-то значительном (прежде всего, в политическом плане) событии или явлении. В еще меньшей степени это касается приватной сферы. В подавляющем большинстве рассмотренных выше казусов – историях Раймона Дюрана, Джона Райкнера, Масет и Аннекина де Рюйи, Колетт Ла Бюкет и Жана Ле Мерсье, Амбруаза де Лоре – мы не смогли «услышать» голоса всех заинтересованных лиц и узнать, что же
Дело Бланш д'Овербрюк (как и дело Жанны де Брем и Бридуля де Мезьера) в какой-то степени заполнило эту лакуну, хотя и породило проблему иного рода – проблему
С одной стороны, подобное многообразие не может не радовать историка, поскольку действительно предоставляет ему шанс рассмотреть во всех подробностях и тот казус, который его заинтересовал, и реакцию на него последующих поколений. С другой стороны, в обилии источников оказывается очень легко потеряться и упустить ту единственную, но очень важную деталь, которая может стать ключом не только ко всему написанному о том или ином событии, но и к самому этому событию.
Именно о такой ситуации и пойдет речь в следующей главе. Мы перенесемся во Францию XVI столетия и поговорим о сюжетах, которые, на первый взгляд, уже не имеют ничего общего с эпохой Средневековья: об одержимости человека демонами и практике экзорцизма, о политике веротерпимости Генриха IV и об ожесточенных спорах умеренных католиков со «спиритуалами»… И все же, как мне кажется, существует определенная связь между старыми и новыми героями моих историй. Она выражается прежде всего в наличии у них неких базовых культурных ценностей и представлений, не успевших за одно столетие измениться сколько-нибудь радикальным образом, а также – в способах отбора и интерпретации информации, которую тот или иной непосредственный участник событий был готов предложить своим слушателям и читателям.
Глава 12. История Марты Броссье, которая любила, да не вышла замуж
История Марты Броссье (
Как и в случае с казусом Гийома де Флави, интерес к Марте Броссье и ее наполненной самыми невероятными событиями жизни был связан не в последнюю очередь с внушительным количеством источников, содержащих разнообразнейшие сведения о ней. К ним относятся и отчеты церковных экзорцистов, пытавшихся изгнать из молодой женщины демонов, якобы овладевших ею, и частная переписка, и официальные королевские реляции, и полемические трактаты французских теологов и врачей, и судебные документы. На основании этих текстов оказывается, на первый взгляд, довольно просто реконструировать биографию нашей героини…
Марта Броссье родилась и выросла в городке Роморантен в Берри, относившемся в конце XVI – начале XVII в. к диоцезу Орлеана. В 1599 г., согласно нашим источникам, ей исполнилось 26 лет. Именно в это время ее имя стало известно всей Франции: 30 марта того же года девушка в сопровождении отца и двух своих сестер, рассказ о которых ждет нас впереди, прибыла в Париж, где на протяжении нескольких месяцев оставалась главной сенсацией[1048]. Впрочем, к этому моменту она уже посетила многие другие французские города: Орлеан, Клери, Сомюр, Анже и Лош, где каждый раз ее встречали с все возрастающим интересом. Объяснялось это любопытство тем обстоятельством, что в течение предшествующих 15 месяцев Марта была одержима демонами и никак не могла избавиться от них, несмотря на все усилия ее семьи и самых разнообразных экзорцистов, начиная с кюре приходской церкви в Роморантене и заканчивая епископом Анже.
Как можно заключить из дошедших до нас откликов современников, именно с целью покончить со своей одержимостью Марта и явилась в столицу Французского королевства, где ее случай привлек внимание не только простых обывателей и рядовых священников, но и самого Пьера де Гонди (1533–1616), епископа Парижского. По его личному распоряжению 30 и 31 марта, а затем 1 апреля 1599 г. девушка подверглась нескольким процедурам изгнания демонов, на которых присутствовали помимо собственно экзорцистов (представителей ордена капуцинов) парижские теологи и врачи[1049]. Все они были призваны, дабы ответить на вопрос, является ли Марта на самом деле одержимой и, как следствие, можно ли верить в то, что ее предсказания и пророчества происходят от демонов, или же они – плод ее воображения.
Важно отметить, что с точки зрения процедуры в действиях столичных священников не было ничего удивительного. Именно так и следовало поступать с любым человеком, состояние которого заставляло окружающих подозревать его в одержимости: прежде всего требовалось удостовериться в реальности самого явления, а уже затем приступать к его искоренению[1050]. (Илл. 46) Об этом любой практикующий экзорцист мог прочесть в одном из многочисленных пособий, распространившихся в Западной Европе в XVI в. и подробно описывавших порядок действий местных церковных и светских властей при выявлении случаев одержимости[1051]. Тем не менее, относительно «казуса» Марты Броссье назначенная епископом Парижским комиссия не смогла прийти к единому мнению. С точки зрения братьев-капуцинов и столичных теологов, девушку действительно одолевали демоны; присутствовавшие же на сеансах экзорцизма врачи посчитали ее обманщицей[1052]. (Илл. 47)
Существовала, однако, дополнительная и весьма серьезная проблема, заключавшаяся в том, что высказывания Марты, которые она позволяла себе делать на публике (или, если довериться свидетельствам ее экзорцистов, которые позволял себе делать ее главный демон, Вельзевул), были весьма опасного свойства. Как отмечал в своем «Дневнике» Пьер де л'Этуаль (1546–1611), девушка «приводила много удивительных [доводов] против гугенотов»: она называла их пособниками дьявола и уверяла, что каждый день Сатана вербует себе новых адептов из жителей Ла Рошели и других городов, остававшихся оплотом протестантизма во Франции[1053]. Иными словами, заявления Марты шли вразрез с политикой религиозной толерантности, провозглашенной в Нантском эдикте, который положил официальный конец Религиозным войнам во Франции[1054].
Эдикт, как известно, был принят далеко не всеми французскими католиками и породил как скрытое сопротивление, так и многочисленные открытые выступления против Генриха IV (1553–1610). Король, подписавший этот документ 30 апреля 1598 г., добился от Парижского парламента его ратификации лишь 25 февраля 1599 г., т. е. всего за месяц до прибытия Марты в Париж[1055]. Неудивительно, что девушку, выступавшую против «новой религии», столь тепло встретили столичные капуцины, принадлежавшие к наиболее яростным противникам политики веротерпимости в этот период[1056]: они не только постарались взять в свои руки проведение сеансов экзорцизма, но даже поселили семейство Броссье в принадлежавшем им аббатстве Св. Женевьевы[1057].
Вне всякого сомнения, появление Марты оказалось противникам политики религиозной толерантности очень кстати, и они поспешили использовать ее заявления как дополнительное оружие собственной пропаганды[1058]. Однако в неменьшей степени – и по той же самой причине – данный случай заинтересовал и обеспокоил самого Генриха IV и его партию «политиков» (умеренных католиков), которые совершенно справедливо расценили выступления девушки как угрозу проводимому ими курсу[1059]. Уже 2 апреля 1599 г. Парижский парламент поручил своему лейтенанту по уголовным делам, Пьеру Луголи, произвести арест Марты, что и было исполнено на следующий день. Девушку заключили в тюрьму Шатле, где 4 и 5 апреля она вновь подверглась медицинскому осмотру, в который раз не давшему, впрочем, однозначного ответа о ее состоянии[1060].
Этим обстоятельством не преминули воспользоваться представители католической церкви. Уже 6 апреля они обратились к епископу Парижскому с просьбой назначить нового экзорциста для Марты Броссье. Им должен был стать Пьер де Берюль (1575–1629), католический богослов и мистик, будущий основатель французского ордена ораторианцев и будущий кардинал[1061].
Он приступил к возложенной на него миссии 7 апреля, однако уже 13 апреля Генрих IV приказал своему главному прокурору полностью прекратить сеансы экзорцизма. Марта все это время продолжала оставаться в тюрьме, где ее посещали толпы народа[1062]. В столице Франции, по словам очевидца, не говорили ни о чем другом кроме одолевавших девушку демонов: местные священники в своих многочисленных проповедях выступали против вмешательства светских судей в религиозные дела и заявляли, что «предпочли бы скорее, чтобы Париж и все его мосты оказались разрушены, чем была бы потеряна хоть одна [невинная] душа»[1063].
Ситуация становилась настолько напряженной, что 3 мая 1599 г. Генрих IV обратился с личным письмом к своему врачу Мишелю Мареско (1539–1605)[1064], входившему в самую первую комиссию, осматривавшую Марту. Монарх просил незамедлительно записать и издать в виде отдельной брошюры впечатления медика от данного визита, дабы общественность получила, наконец, ясный ответ, является ли поведение девушки признаком одержимости или же все это – сплошной обман (
Мареско исполнил приказ своего короля[1066]. Его «Правдивые рассуждения о Марте Броссье из Роморантена, притворяющейся одержимой» были опубликованы практически сразу после того, как Парижский парламент вынес решение по ее делу. Согласно данному постановлению, Марту, ее отца Жака Броссье, а также ее сестер Сильвину и Мари, в сопровождении лейтенанта Николя Рапена следовало выслать в их родной Роморантен[1067]. Там девушка должна была оставаться под надзором семьи и никуда не отлучаться из города под страхом смертной казни[1068]. Иными словами, Марту осудили как уголовную преступницу, признав ее обманщицей и мошенницей и отказав ей официально в праве называться одержимой.
Текст приговора парламента, датированный 24 мая 1599 г., был включен Мишелем Мареско в текст его «Правдивых рассуждений», где он занимал последние несколько страниц, подводя своеобразный итог всему сказанному. С одной стороны, это свидетельствовало о том, что автор знал о принятом решении
Свой небольшой трактат Мареско начинал с заявления о том, что «вера» (
Таким образом, личный врач Генриха IV приходил к выводу, что в поведении его подопечной не наблюдалось никаких отклонений, которые нельзя было бы объяснить естественными причинами[1080]. Ее гримасы и ужимки являлись, с его точки зрения, не более чем притворством, на которое был способен любой придворный лакей или ярмарочный фокусник[1081]. Марта «прекрасно изображала» одержимую, тем более, что она занималась этим целых 15 месяцев, в течение которых ее семья возила ее из города в город «словно циркового медведя или обезьяну»[1082]. Мареско полагал, что подобную манеру поведения девушка усвоила из популярных книжек об одержимых, действия которых она просто копировала[1083]. Не пытаясь ответить на вопрос, какие цели преследовала сама обманщица[1084], автор «Правдивых размышлений», тем не менее, замечал, что первым в выдуманную одержимость дочери поверил ее отец, который сумел удачно использовать ее состояние для собственного заработка: он предлагал желающим задавать Марте вопросы об их прошлом и будущем, а за ответы брал деньги[1085].
Важно отметить, что само явление одержимости Мареско при этом ни в коем случае не ставил под сомнение[1086]. Тем не менее, поведение своей героини он расценивал как уловку – причем уловку крайне опасную, поскольку девушку начали использовать в своих интересах противники короля, нарушая тем самым Божественные установления[1087]. Марта не просто заставляла окружающих верить в «ложные чудеса» (
В ответ на сочинение Мишеля Мареско были изданы два трактата, принадлежавшие перу уже упоминавшегося выше Пьера де Берюля – «Трактат об энергуменах» и «Рассуждение об одержимости Марты Броссье»[1091]. В них, как и следовало ожидать, отстаивалась точка зрения церкви: и данный случай, и подобные ему дела объявлялись автором не политическими, но религиозными, а потому подпадающими исключительно под церковную юрисдикцию[1092]. (Илл. 49) Своего противника де Берюль именовал «либертинцем от религии» (
Тот же безличностный подход мы наблюдаем и в других откликах конца XVI – начала XVII в. Так, Пьер де л'Этуаль коротко останавливался в своем «Дневнике» на обстоятельствах появления Марты в Париже и на осмотре девушки врачами, отказавшимися признать ее больной или одержимой[1098]. Наиболее подробно автор, принадлежавший к партии «политиков», писал о реакции Генриха IV: король, озабоченный тем, что «россказни» (
Похожее отношение к нашей героине прослеживается и по анонимной «Апологии епископа Парижского» (
Стремление рассмотреть «казус» Марты Броссье в рамках политико-религиозного дискурса присутствовало и у авторов, писавших позднее. Так, Габриэль Нодэ (1600–1653), французский ученый и библиотекарь, отмечал в «Политических рассуждениях о государственных переворотах» (1639 г.), что Генриху IV удалось обернуть мошенничество Марты Броссье, поддержанное парижскими «спиритуалами» и Пьером де Берюлем, на пользу своей религиозной политике[1109]. Хотя данное дело и заставило короля, как новообращенного католика, уверовать в таинство евхаристии[1110], в одержимости девушки он заподозрил обман и, прежде чем передать ее экзорцистам, потребовал, чтобы ее осмотрели «врачи и хирурги». Заключение медицинской комиссии и судебное решение по данному делу изложил в своем «маленьком трактате» Мишель Мареско, чей главный вывод разделял и Нодэ[1111].
С точки зрения урона, нанесенного королевству после принятия Нантского эдикта, рассматривал случай Марты Броссье и Жак-Огюст де Ту (1553–1617)[1112]. Подробно пересказав данную историю по «Правдивым рассуждениям» Мишеля Мареско, президент Парижского парламента заключал ее тем же выводом, что в свое время сделал личный врач Генриха IV[1113]: в этом казусе он видел «много обмана» и не находил «совсем ничего болезненного». Он также приводил текст приговора парламента, предписывавшего Марте и ее семье вернуться в Роморантен под надзор властей[1114].
Таким образом, случай Марты Броссье рассматривался ее современниками исключительно в политико-религиозном контексте – как событие, в котором отразились все основные противоречия эпохи. Для партии «политиков» и, позднее, для «либертинцев» реакция Генриха IV казалась совершенно естественной: это была борьба короля за его нововведения. Для «спиритуалов» история Марты стала поводом не только лишний раз напомнить о собственных политических идеалах, но и продвинуться в постижении и описании самого явления одержимости как особого религиозного состояния, требующего вмешательства представителей церкви. Особенно актуальны подобные рассуждения оказались для конца XVI в., т. е. до появления «Римского ритуала» (1614 г.), в котором признаки одержимости и способы борьбы с ней были представлены с официальной позиции папского престола и во исполнение последних постановлений Тридентского собора[1115].
Точно так же, как и Мишеля Мареско и Пьера де Берюля, более поздних авторов сама Марта, ее
Ни один другой столичный автор не сообщал о прошлой жизни Марты Броссье столь удивительных фактов, и мы вполне могли бы отнести эту мимоходом брошенную фразу к разряду
Более того, новые документы заставляют нас забыть – во всяком случае отчасти – весь политико-религиозный контекст интересующей нас истории и обратиться к, казалось бы, менее всего очевидному в данной ситуации вопросу: кем
Материалы, проливающие свет на историю нашей героини до ее прибытия в Париж, до сих пор не изданы. Они хранятся в Национальной библиотеке Франции, где составляют отдельный кодекс, скопированный, если судить по почерку, тремя разными писцами уже в XVII в.[1118] Именно из этой рукописи происходит, в частности, текст анонимного апологиста епископа Парижского, упоминавшийся выше[1119], однако помимо него здесь имеются и некоторые другие, весьма любопытные документы. К ним прежде всего относятся два текста, авторы которых категорически отрицали сам факт одержимости Марты Броссье.
Наибольший интерес для нас представляет первый из них – письмо, адресованное Пьеру де Гонди и отосланное в Париж, как следует из его заголовка, 16 марта 1599 г., т. е. за две недели до того, как семейство Броссье появилось в столице Франции. В самом тексте, однако, содержалось уточнение: автору уже было известно, что Марта предстанет перед комиссией, созванной епископом 30–31 марта того же года[1120]. Таким образом, указанная неизвестным переписчиком дата оказывалась неверной, и наш документ следует отнести самое раннее к началу апреля 1599 г.
От кого же пришло это письмо? В его титуле значилось, что оно было отправлено некоей Анной Шевро, жительницей Роморантена[1121]. Послание от простой незнатной провинциалки епископу Парижа вполне могло считаться для XVI в. событием редким, хотя и не исключительным[1122]. Однако еще более впечатляет тот факт, что Анна писала Пьеру де Гонди из тюрьмы, где к тому времени находилась уже год и куда угодила по обвинению, сфабрикованному… Мартой Броссье и ее родителями. Согласно данному документу, женщина подозревалась в том, что являлась ведьмой и, благодаря своей связи с дьяволом, смогла навести на нашу главную героиню порчу («отравила ее»), превратив ее в одержимую[1123].
Подобная ситуация для французов эпохи Средневековья и раннего Нового времени представлялась совершенно типичной. Человек становился одержимым не сам по себе, т. е. не вследствие прямого контакта с Нечистым, но при посредничестве третьей силы – ведьмы или колдуна[1124]. Однако в письме Анны Шевро исключительно подробно оказался описан не только сам процесс «превращения» Марты в одержимую, но и события, которые тому предшествовали.
Историю своих обидчиков Анна начинала с описания тяжелой материальной ситуации, в которой оказался глава семейства Жак Броссье. Человек изначально достойный и обладающий средствами, он к старости «по причине войн, проигранных судебных процессов и прочих неудач» полностью разорился[1125]. Таким образом, у него не осталось никаких возможностей дать хоть какое-то приданое за своими четырьмя дочерьми, самой старшей из которых в 1599 г. исполнилось уже «38 или 40 лет», а самой младшей было «по крайней мере 20»[1126]. Марта была третьей дочерью Жака Броссье и, по словам Анны Шевро, она прекрасно понимала, что у нее нет ни малейшего шанса выйти замуж. Вот почему, как полагали многие жители Роморантена, она «совершенно сошла с ума» и предавалась тоске в одиночестве[1127], пока однажды не совершила из ряда вон выходящий поступок.
Тайком от родных Марта обрезала волосы, переоделась в мужское платье и сбежала из дома. Сначала она пряталась в местном соборе, а затем добралась до соседнего города, где провела «день или два». Там, однако, она была узнана, и ее вернули отцу[1128]. После столь одиозной эскапады жизнь девушки превратилась в совершенно невыносимую: она понимала, что навлекла позор не только на себя, но и на всю свою семью, и отныне постоянно, выходя на улицу, скрывала лицо под капюшоном плаща[1129]. К стыду за содеянное, вне всякого сомнения, примешивался и страх за погубленную раз и навсегда репутацию, поскольку самовольный уход из дома молодой (замужней или проживающей с родителями) женщины уже в эпоху Средневековья автоматически приводил к возникновению подозрений в ее склонности к занятиям проституцией. Именно так нередко начинались, к примеру, ведовские процессы, когда обвиняемыми становились дамы легкого поведения, якобы обращавшиеся к колдовству, дабы удержать при себе возлюбленного: об этом свидетельствовала рассмотренная выше история Масет де Рюйи[1130]. Именно так возникло и подозрение в распутном образе жизни в деле Жанны д'Арк; его отвод в ходе ее реабилитации в 1455–1456 гг. потребовал от судей особых усилий[1131]. И именно такой «страшной участи» (
Любопытно, что и сведения о матери Марты, которая якобы промышляла колдовством (о чем сообщал и де л'Этуаль), также отчасти основывались на вполне реальных фактах. Примерно в то же время, когда наша героиня отважилась на побег, в Роморантене появились сразу три женщины, объявившие себя одержимыми (
Именно эта ситуация, по мнению Анны, и позволила Марте реализовать свой план. Понимая, что побег из отчего дома полностью погубил ее репутацию и лишил всякой надежды на замужество, она объявила себя одержимой, и этот обман поддержали ее доверчивые родители, которые более всего желали, чтобы соседи забыли о былом позоре их дочери[1139]. Они действительно добились своего: о предосудительном поведении девушки отныне никто не вспоминал. Более того, ее нынешнее состояние (ставшее, по мнению Анны, результатом чтения книг о других случаях одержимости[1140]) принесло семейству Броссье стабильный и достойный доход, поскольку за предсказания, которые якобы давала Марта (или ее демон), они получали деньги[1141]. Правда, пророчества эти касались лишь тех людей, которых наша героиня знала лично, т. е. располагала некоторой информацией об их прошлом и настоящем[1142].
Сама же Марта обрела в какой-то степени ту свободу, о которой она, вероятно, и мечтала, готовя неудавшийся побег: она превратилась в местную знаменитость, и контроль за ней со стороны отца оказался ослаблен. А потому первое, что смогла получить девушка от своего нового статуса, была любовь. Анна Шевро с негодованием передавала епископу подробности романа Марты с местным каноником, который сопровождал возлюбленную в поездках, целовал ее на глазах у всех, спал с ней, обнявшись «щека к щеке», и якобы искренне верил в ее одержимость[1143]. Подобное поведение – как и побег из отчего дома – также вполне могло привести к последующему возникновению слухов о распутном образе жизни Марты. Не освященный церковью союз лишь в редчайших случаях рассматривался как законный брак[1144], на что в свое время справедливо указывала Жанна де Брем, пытаясь отвести обвинения Бридуля де Мезьера[1145]. Если же речь шла о мужчине, официально принесшем обет целибата (например, о канонике), то подобный союз считался обычным сожительством и мог закончиться либо судебным разбирательством, либо вмешательством соседей «супружеской» пары, более строго относившихся к нормам морали[1146]. Что же касается женщины, состоявшей в подобной интимной связи, то ей чаще всего была обеспечена репутация проститутки[1147].
Впрочем, как кажется, Марту Броссье такое положение дел нисколько не смущало. Как не смущал ее и тот факт, что находились люди, не только сомневавшиеся в ее болезненном состоянии, но и прямо обвинявшие ее в обмане[1148]. Ибо слишком многие – как и влюбленный каноник – верили ей и призывали найти и сжечь ведьму, которая заставила Марту так страдать[1149]. Но почему выбор Броссье в данном случае пал именно на Анну? На этот вопрос обвиняемая не давала в своем письме точного ответа, замечая лишь, что причиной вражды стала ненависть, которую Марта испытывала к ней и к ее сестре[1150].
Более детальные сведения о непростых отношениях, сложившихся между двумя семействами, мы можем найти в следующем документе, происходящем из той же рукописи, – из анонимных «Рассуждений о мошенничестве Марты Броссье». Этот трактат был написан человеком, который верил в невиновность Анны Шевро и сочинил весьма пространный текст в ее поддержку[1151]. С точки зрения автора, причина ненависти, которую испытывали все без исключения представители семейства Броссье к Анне, заключалась в разочаровании, постигшем их после несостоявшейся свадьбы старшей из дочерей, Сильвины.
Как и Анна Шевро, ее неизвестный защитник подробно описывал в своем тексте материальное положение Жака Броссье, неспособного из-за полнейшего разорения дать за своими дочерями сколько-нибудь достойное приданое[1152]. Сильвину тем не менее выдать замуж все же попытались, однако сир Робер Уппо и его супруга, бывшая как раз сестрой Анны, воспротивились союзу своего племянника с девушкой из обедневшей семьи, чем и породили «смертельную ненависть» (
Как отмечал анонимный автор, все жители Роморантена в деталях знали эту историю, а потому никто не удивился, когда Марта обвинила именно Анну в наведении порчи, ведь наличие старшей незамужней сестры полностью лишало ее саму надежд на заключение брака[1154].
Помимо интересных подробностей, касавшихся отношений семейств Уппо и Броссье, наш автор также сообщал новые факты о жизни самой Марты в Роморантене. Так, из его текста мы узнаем, что, лишившись возможности выйти замуж и освободиться от контроля отца, девушка в какой-то момент собралась даже уйти в местный монастырь Гратиньи, однако и эта попытка провалилась из-за отсутствия у Жака Броссье средств для уплаты вступительного взноса[1155]. Вот почему, по мнению автора, Марта сбежала из дома, намереваясь зажить самостоятельной жизнью вдали от родных[1156]. Потерпев неудачу, она прибегла к последнему средству и объявила себя одержимой, дабы загладить свой проступок и избавиться от вызванного им позора[1157].
Однако – и здесь наш автор расходился с Анной Шевро в оценках – между Мартой и ее родителями имел место настоящий заговор: они вместе задумали сей грандиозный обман, обретя поддержку у уже известного нам каноника, а также у приходского кюре, который по неизвестным причинам испытывал личную ненависть к семейству Уппо. Оба священника почти каждый день столовались в доме Броссье и, хотя они были совершенно неграмотными и уж тем более не имели права проводить сеансы экзорцизма, поскольку не могли отличить истинные признаки одержимости от ложных, постоянно во всеуслышание заявляли о том, что в Марту вселился демон[1158].
Сама девушка также поначалу крайне неумело «имитировала одержимость» (
В целом оба текста – и письмо Анны Шевро и анонимные «Рассуждения» – предлагали своим читателям весьма близкие друг другу версии жизни Марты Броссье в родном Роморантене и описание причин, подвигших ее на мошенничество. Любопытно тем не менее отметить, что никто из исследователей, которые обращались к данным архивным документам, никогда не задавался вопросом, который, как мне кажется, лежит на поверхности. Кто на самом деле был автором этих текстов? Робер Мандру, Сара Фербер, Анита Уокер и Эдмунд Дикерман рассматривали авторство Анны Шевро как само собой разумеющееся, учитывая то обстоятельство, что именно ее имя стояло в заголовке первого письма[1164]. Однако сравнение двух сочинений выявляет не просто
Следует также отметить, что первый текст составлял очень образованный человек и, скорее всего, это был мужчина, учитывая пассаж о слабости женщин и их предрасположенности к контактам с Нечистым: подобные рассуждения мы находим практически в любом демонологическом сочинении эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени[1166]. Возможно, автором письма на имя Пьера де Гонди стал какой-то представитель церкви, проживавший в Роморантене и симпатизировавший Анне Шевро, или же, к примеру, местный специалист по составлению писем о помиловании[1167]. Возможно также, что инициаторами подобного обращения выступили члены семьи Уппо, глава которой оказался в состоянии оплатить подобную услугу. Однако в любом случае автор и/или заказчик являлись крайне информированными людьми: они в деталях изучили жизнь Марты Броссье в родном городе, они располагали информацией обо всех ее перемещениях по стране и о том, что окончательное решение по ее делу будет выносить епископ Парижский. Вероятно также, что у них на руках имелись копии всех полученных семейством Броссье сертификатов, поскольку они точно знали о результатах ее освидетельствования в Орлеане, Клери, Сомюре и Анже[1168]. Получить эти копии наши автор и/или заказчик могли либо у магистратов Роморантена, либо – что более вероятно – у представителей местного духовенства, которые находились в контакте (официальном или частном) со своими коллегами из названных выше городов. Как мне представляется, именно это обстоятельство сближало автора письма, посланного Пьеру де Гонди, с автором «Рассуждений о мошенничестве Марты Броссье».
Несмотря на то, что имя этого последнего остается неизвестно, мы – как и в первом случае – можем совершенно точно сказать, что это был житель Роморантена. Он также детально изучил жизненный путь Марты и был отлично информирован о перемещениях семейства Броссье. Кроме того, вполне вероятно, что наш второй автор являлся представителем церкви, поскольку он исключительно много знал (и писал) о самом явлении одержимости и о процедуре изгнания демонов[1169]. Подобный интерес к данной проблеме был, насколько я могу судить, отличительной чертой весьма специфической части французского общества – демонологов-практиков, т. е. священников, проводивших сеансы экзорцизма. Именно такими авторами являлись Пьер де Берюль на момент создания трактатов о Марте Броссье; Шарль Блендек, описавший пять случаев одержимости, имевших место в Суассоне в 1582 г.[1170]; Жан Булез и Кристофль де Эрикур, составившие подробнейшие отчеты о случае одержимости упоминавшейся выше Николь Обри[1171]. Кроме того автор «Рассуждений» с большим знанием дела рассказывал об особенностях самой процедуры экзорцизма, которому подвергалась Марта в разных городах, а также детально излагал выводы, к которым приходили тамошние экзорцисты[1172]. Таким образом, в защиту Анны Шевро мог выступить один из представителей духовенства Роморантена, который хорошо знал и обвиняемую, и ее обвинителей, лично присутствовал при всех описанных им событиях, а потому имел – на основании собственного опыта – право сомневаться в одержимости Марты. Впрочем, нельзя исключать и того, что он оказался подкуплен членами семейства Уппо – точно так же как местные кюре и каноник были ранее подкуплены Жаком Броссье…
Так или иначе, но «Рассуждения» и письмо на имя Пьера де Гонди предлагают нам совершенно иную версию жизни нашей главной героини. Для роморантенских авторов ее случай вовсе не являлся громким политическим делом. Они видели в нем обычное мошенничество, в котором были замешаны все члены семейства Броссье, желавшие улучшить свое тяжелое материальное положение и вернуть репутацию, утраченную в связи с бегством Марты из дома. На то, что речь шла об обычном обмане, указывала и еще одна важная деталь, на которую исследователи не обращали до сих пор внимания. Согласно источникам, происходящим из Роморантена, девушка
Автор «Размышлений» полагал, что изначально Жак Броссье и не думал прибегать к подобному освидетельствованию, надеясь, что судебный процесс, возбужденный им против Анны Шевро, закончится для нее смертным приговором[1174]. В этом случае семья могла бы объявить Марту счастливо избавившейся от демонов, как это случилось с легковерными жительницами Роморантена после казни трех местных «ведьм». Однако события стали развиваться по совсем иному сценарию: несмотря на годовое тюремное заключение, Анна не собиралась давать признательные показания и, напротив, начала сбор информации по делу, дабы как следует подготовиться к слушаниями[1175]. Обман, к которому столь удачно прибегло семейство Броссье, затягивался, а потому требовались все новые и новые доказательства одержимости Марты, и отец с дочерьми устремился на их поиски в другие города.
Девушку, тем не менее, далеко не везде признавали одержимой. Среди усомнившихся оказался, в частности, епископ Анже, предложивший Марте отведать хлеба, якобы окропленного святой водой, от которого она отказалась, а также поднесший ей «реликвии», в действительности являвшиеся костями овцы, от которых она отшатнулась как от подлинных[1176]. В Орлеане Жаку Броссье также не удалось получить для дочери надлежащий сертификат, поскольку члены местного капитула не сошлись во мнении с представителями канониката относительно ее состояния[1177]. Опасность раскрытия обмана (и последующего нового скандала) повисла над семьей Марты, которая предприняла, по словам автора «Рассуждений», «последнее усилие» и отправилась в Париж с целью добиться признания у Пьера де Гонди и его коллег[1178]. Вот только в столице Франции семейство Броссье попало в водоворот сугубо политических событий, в самый эпицентр борьбы «спиритуалов» и «политиков» – и одержимость Марты приобрела уже не частный, а вполне публичный характер – тот самый, что прочитывался по получившим широкое распространение сочинениям парижских интеллектуалов. Настоящее Марты Броссье оказалось, таким образом, практически полностью оторванным от ее прошлого, о котором – в весьма искаженном виде – отныне напоминала всего одна фраза из «Дневника» Пьера де л'Этуаля.
Но каково же было будущее героев всей этой истории? Что произошло после вынесения приговора Парижским парламентом?
Прежде всего стоит сказать несколько слов об Анне Шевро. Проведя более года в заключении и получив серьезную поддержку от своих сторонников (будь то члены ее семьи или представители местного духовенства), она, насколько можно понять, избежала смертного приговора и вышла на свободу. На это, пусть и косвенно, указывала фраза из уже знакомых нам «Рассуждений», автор которых в заключение отмечал, что Анна «была оправдана»[1179].
Что касается самой Марты, то о ее дальнейшей судьбе нам известно чуть больше. Согласно приговору парламента, она действительно вернулась в родной город, где вплоть до декабря 1599 г. находилась под надзором властей. Однако затем, благодаря поддержке Александра де Ларошфуко, настоятеля монастыря Сен-Мартен в Рандане (Овернь) и родного брата епископа Клермонтского Франсуа (будущего кардинала де Ларошфуко), нашей героине удалось бежать из Роморантена[1180]. Новый покровитель вывез ее вместе с отцом и старшей сестрой Сильвиной сначала в Авиньон, а оттуда – в Рим, дабы подтвердить одержимость молодой женщины в папской курии[1181]. Шестнадцатого апреля 1600 г. Марта прибыла в Ватикан, однако аудиенции у понтифика не получила. Этому отказу предшествовали весьма активные переговоры, которые по приказу Генриха IV провел кардинал Арно д'Осса с французскими иезуитами, проживавшими в Риме и приютившими у себя семейство Броссье. При личной встрече с братом Жаком Сирмоном 16 апреля кардинал намекнул ему «как другу» (
И здесь история Марты Броссье заканчивается. Мы уже никогда не узнаем о ее дальнейшей судьбе: с кем и какие отношения связывали ее в Италии, вернулась ли она когда-нибудь в родной Роморантен и что стало с ее семьей. Однако благодаря имеющимся у нас архивным документам жизнь этой француженки предстала перед нами в совершенно ином свете, нежели ее изображали в тех официальных сочинениях, которые получили широкое распространение не только в самом королевстве, но и за его пределами[1184]. Располагай мы только ими, и казус Марты Броссье так и остался бы для нас еще одной иллюстрацией сложной политической и религиозной обстановки, сложившейся во Франции накануне и сразу после принятия Нантского эдикта. Тексты, имевшие «локальное» происхождение, позволили нам, тем не менее, рассмотреть эту историю под совершенно иным углом зрения.
Мы увидели молодую женщину, более всего в жизни желавшую избавиться от опеки семьи, обрести хоть какую-то
Впрочем, история нашей героини заставляет задуматься не только о том, на какие хитрости порой отваживались простые обыватели в погоне за счастьем. В неменьшей степени она свидетельствует, что порой самая, казалось бы, мелкая деталь, встреченная нами в источниках и незамеченная поколениями исследователей именно в силу ее незначительности, может оказаться решающей при анализе сюжета, которому посвящены многочисленные документы и десятки исследований и в котором вроде бы не осталось ничего нового и интересного. Именно такой деталью стало в казусе Марты Броссье мимолетное упоминание о ее возможных занятиях проституцией, позволившее связать воедино два совершенно разных корпуса имеющихся в нашем распоряжении документов и обнаружить за традиционным рассказом о трудностях принятия Нантского эдикта историю совершенно конкретной молодой женщины, историю ее переживаний и борьбы за личное счастье.
Любопытно при этом отметить, насколько представления (и предрассудки) французского общества рубежа XVI–XVII вв., столь сильно повлиявшие на судьбу нашей героини, остались неизменными по сравнению с более ранним временем – периодом Средневековья. Обвинения в занятиях проституцией, которые ждали любую незамужнюю особу, рискни она вести самостоятельную жизнь; ведовские процессы и дела об одержимости, часто имевшие политическую подоплеку и использовавшиеся в религиозной пропаганде[1185]; побеги из родительского дома и свободная любовь, не связанная узами брака, порицаемые не только официальной церковью, но и обществом в целом, – все эти идеи никуда не исчезли из системы мировосприятия людей раннего Нового времени и были заимствованы ими из предшествующей эпохи.
Впрочем, как показывает практика, и в более поздний период – уже в XVIII столетии – представления, сформировавшиеся или получившие развитие в период Средневековья и даже существенно раньше, оставались значимыми для большинства людей, сколь бы образованными и «современными» они ни являлись. Наш последний рассказ будет посвящен именно этой особенности человеческого восприятия – тем неизменным «узелкам, завязанным на память»[1186], которые формируют сознание индивида, позволяя ему находить аналогии для всего нового и удивительного и, таким образом, примиряться с ним и встраивать его в уже отчасти известную картину мира, будь то явления «большой» истории или незначительные, но от того не менее странные события, происходящие здесь и сейчас.
Глава 13. История Маргариты Ле Петур, которая никого не любила… но все-таки вышла замуж
Думаю, среди моих коллег-медиевистов, а особенно среди тех, кто занимается историей средневековой Франции, найдется немало любителей заглянуть при случае в книжную лавочку при музее Клюни. Порой там можно обнаружить редкие и весьма ценные издания, которых не найти нигде больше. Я и сама не раз убеждалась в этом, практически в каждый свой приезд в Париж унося из особняка на площади Поля Пенлеве очередное сокровище.
Именно там был мною найден и без раздумий приобретен увесистый том под названием «Палачи во Франции»[1187]. Возможно, эта работа и не отличалась особой научностью (в ней было маловато примечаний, практически полностью отсутствовал источниковедческий анализ и преобладала описательность изложения), но, учитывая скромное число специальных исследований по данной теме[1188], книга Фредерика Армана обещала стать отличным подспорьем в работе. В ней был представлен общий исторический экскурс в развитие этого специфического судебного института (от Античности до наших дней) и рассказывалось об общественном положении палачей в различные эпохи, об их правах и обязанностях, об изменении отношения к ним современников, а также – о различных ситуациях, связанных с деятельностью самых известных династий французских палачей.
Среди этих последних мое внимание привлек один, мельком упоминавшийся сюжет – судьбы
Так, история сохранила для нас имя некоей Мехтельды, жены палача из Неймегена, столицы герцогства Гелдер в испанских Нидерландах. О ее приключениях поведал в 1563 г. Иоганн Вейер в трактате
Не менее яркой оказалась и судьба мадам Гранжан. В 1625 г. ее супруг, палач Дижона, был вызван в соседний Бург-ан-Бресс, дабы отрубить голову некоей Элен Жилле, молодой женщине, признанной виновной в совершении аборта. Мэтр Симон Гранжан прибыл на место действия, однако провести экзекуцию по всем правилам он не сумел: удары его меча лишь ранили осужденную. Толпа собравшихся зрителей начала роптать, угрожая палачу расправой, так что после третьей – и вновь неудачной – попытки казнить Элен он обратился в бегство. Тогда за дело взялась мадам Гранжан, происходившая из семьи потомственных палачей Кретьенов, с конца XVI в. занимавших соответствующие должности в Лангре и Дижоне. Очевидно, не раз видевшая своих отца и братьев за работой, женщина была значительно опытнее, нежели ее супруг. Вот почему она не раздумывая забралась на эшафот и попыталась довести экзекуцию до конца. Это, однако, ей не удалось, поскольку возмущенные горожане стащили ее вниз и забили до смерти. Сам мэтр Гранжан погиб в тот же день, а занявший в 1637 г. его пост Гаспар Перрье вынужден был принести властям Дижона клятву в том, что его помощником станет не его собственная жена, но специально нанятый подручный-мужчина[1194].
Значительно менее драматичная история приключилась в 1840 г. в Брюсселе. Для того, чтобы привести в исполнение смертный приговор, вынесенный убийце, власти были вынуждены обратиться к Франсуа Амелю, палачу из Льежа. Тому, однако, подобные путешествия были уже не под силу: мэтру исполнилось 75 лет, и он решил отправить в столицу Бельгии свою супругу, Шарлотту Рен, которой было всего 40 лет и которая – как и мадам Гранжан – происходила из семьи потомственных французских палачей. Королевский прокурор был немало удивлен, увидев столь неожиданную замену, и обратился за советом к министру юстиции. В конце концов услугами Шарлотты воспользоваться никто не решился, убийца получил королевское прощение, а сам мэтр Амель в 1843 г. подал в отставку[1195].
Поиски дополнительной информации позволили добавить к рассказам, собранным Фредериком Арманом, еще одну историю. Произошла она в 1793 г. в Узерше (Франция), где впервые для приведения в исполнение смертного приговора власти решили опробовать гильотину. Однако осужденный – месье Пьяриссу – был слишком тучен, и жирная складка на затылке не позволяла лезвию добраться до его шеи. Отчаявшись довести дело до конца, палач предпочел спастись бегством, и тогда к всеобщему изумлению место у гильотины заняла его жена. Хозяйственным ножом, «совершенно случайно» захваченным из дома, она в мгновение ока отрезала осужденному голову, прекратив тем самым его страдания[1196].
Несмотря на все различия упомянутых выше казусов – разное время, разные регионы Европы, разные обстоятельства того или иного дела – нечто общее у них все же имелось. Женщины, о которых шла речь, являлись
На этом, и без того впечатляющем фоне одна история о женщине-палаче выделялась, тем не менее, особо. То был рассказ о жизни Маргариты Ле Петур, на протяжении почти трех лет, с 1746 по 1749 г., занимавшей соответствующую должность в Лионе. Ф. Арман также упоминал о ней, но – как и практически во всех прочих случаях – без ссылок на сохранившиеся источники. Однако обстоятельства жизни этой героини прошлого и, в частности, невероятно долгий срок, в течение которого она исполняла свои обязанности, заинтересовали меня так сильно, что я решила попытаться восстановить ее историю в деталях – настолько, насколько будет возможно.
Из существующих на сегодняшний день специальных и популярных работ[1197] мы знаем, что Маргарита Ле Петур родилась в Канкале (Бретань) 2 августа 1720 г. Покинув семью еще в ранней юности, она, переодевшись мужчиной и сменив имя на Анри, пустилась на поиски приключений. В таком обличье она поступила на службу во французскую армию, участвовала в сражениях, дезертировала и много месяцев не могла найти себе никакого заработка. Совершенно случайно, будучи в Страсбурге, молодая женщина нанялась на работу к местному палачу и стала его помощником, а затем перебралась в Монпелье, где заняла такую же должность.
Спустя некоторое время Маргарита узнала об открывшейся вакансии палача в Лионе – и получила этот пост в ноябре 1746 г. Оставаясь неузнанной, она исполняла свои обязанности до января 1749 г., когда была арестована. Только в тюрьме подлинная личность мадемуазель Ле Петур оказалась установлена, и она провела в заключении 10 месяцев. Тем не менее, приговора Маргарита так и не дождалась, поскольку 26 ноября 1749 г. она вышла замуж за некоего Ноэля Роша, жителя Лиона, была освобождена из-под стражи и вместе с мужем вернулась в родной Канкаль. Там 14 сентября 1750 г. у супругов родилась дочь, которую окрестили на следующий день как Маргариту-Мари-Жакмин. На этом следы нашей героини терялись…
История Маргариты Ле Петур, или «месье Анри», как называли ее в Лионе, дошла до нас в источниках разных жанров и, как следствие, различной степени достоверности. Единственными
Из этих официальных бумаг о жизненном пути мадемуазель Ле Петур узнать, к сожалению, удается совсем немного. Впрочем, в них упоминаются имена отца и матери Маргариты (Гийома Ле Петур, сёра де ла Шесне, и Маргариты Жирар) и ее крестных (Франсуа Ле Конта и Жульены Жирар), а также место и дата ее рождения[1198]. К 1749 г. родителей нашей героини уже не было в живых, о чем она, собираясь выходить замуж, предоставила соответствующие документы[1199].
Мы также знаем, что арестована молодая женщина была 17 января 1749 г. по подозрению в воровстве[1200]. Согласно показаниям ее сообщников, захваченных ранее, она являлась участницей организованной банды преступников и занималась скупкой краденого[1201]. В том же письме лионского чиновника сообщалось, что именно при аресте – а точнее, во время проводимого в доме обыска – выяснилось, что «месье Анри» в действительности являлся «женщиной, переодетой мужчиной»[1202]. По ее собственным словам, Маргарита готовилась бежать из Лиона в Гренобль (вероятно, зная, что некоторые члены банды уже находятся в тюрьме, и боясь разоблачения): побег был назначен на 17 января 1749 г. – т. е. на тот самый день, когда ее схватили[1203].
Известие о том, что обязанности палача в Лионе долгое время исполняла женщина, очень быстро разлетелось по всей округе: люди приходили и приезжали специально, чтобы посмотреть на Маргариту в тюрьме, и всех их она поражала уверенностью в себе[1204]. Возможно, эта невозмутимость объяснялась тем, что арестованная рассчитывала получить помилование в благодарность за образцовую службу, т. е. за три наилучшим образом проведенные смертные казни. Интересно, однако, что просить о снисхождении она намеревалась не только для себя, но и для другой, не названной в письме особы, которая на протяжении всех трех лет, проведенных Маргаритой в Лионе, выдавала себя за супругу «месье Анри»[1205].
Можно предположить, что прощение нашей героине действительно было даровано, поскольку в следующем по времени документе – свадебном контракте – она именовалась «свободной»[1206]. Так или иначе, но ее союз с Ноэлем Рошем был заключен 26 ноября 1749 г. в часовне приходской церкви Св. Креста в Лионе, и церемония прошла по всем правилам: с оглашением, которое требовалось для поиска препятствий, существующих для заключения брака; в присутствии достойных свидетелей и священника, благословившего молодоженов[1207].
Наконец, из нашего последнего документа мы узнаем, что новоиспеченные супруги действительно уехали жить в родной город Маргариты, и там 14 сентября 1750 г. у них родилась «законная дочь», крещенная на следующий день кюре Жоссленом в присутствии «отца и многих других». Крестными девочки стали Жак Гурдель, сёр де ла Пинтле, и Мари Кёре[1208].
Внимательный читатель уже обратил внимание на то обстоятельство, что в рассмотренных выше документах отсутствовали сведения о том, как и почему Маргарита Ле Петур покинула отчий дом и чем она занималась до своего прибытия в Лион.
Об этом мы узнаем из записанного якобы с ее собственных слов рассказа отца Жан-Батиста Ришара, монаха-францисканца из монастыря, расположенного в Гильотьере, пригороде Лиона, где после вступления в должность палача и поселилась молодая женщина. Подробную историю похождений «месье Анри» отец Ришар поместил в третий том своего обширного, но так и оставшегося неизданным труда
Как сообщал отец Ришар, его героиня действительно происходила из городка Канкаль, расположенного в трех лье от Сен-Мало, на берегу моря. Ее отец служил капитаном торгового судна, а также имел некие «владения» в Америке[1210]. К тому времени, как началась интересующая нас история странствий Маргариты, ее мать, вероятно, уже умерла, поскольку девушка проживала с мачехой, относившейся к ней плохо. Вот почему наша героиня решила покинуть отчий дом и, переодевшись в одежду брата[1211], бежала из Канкаля[1212]. Сколько лет ей было на тот момент, автор не уточнял, но отмечал, что почти сразу Маргарите удалось познакомиться с неким кюре и устроиться служкой к нему в церковь. Тогда-то она и назвалась Анри, и с тех пор все знали ее только под этим именем[1213].
У сердобольного священника девушка прожила несколько лет, после чего оставила его и вступила во французскую армию, откуда довольно быстро дезертировала, но только для того, чтобы наняться в войско императрицы Марии-Терезии Австрийской (1717–1780), королевы Венгрии и Богемии[1214]. С нового места службы она, впрочем, опять сбежала и в компании еще двенадцати солдат, желавших вернуться во Францию, оказалась в Страсбурге. Здесь ее товарищи смогли присоединиться к местному гарнизону, но нашу героиню, в силу ее маленького роста, туда не приняли[1215]. Оставшись не у дел и почти без денег, она решила покинуть город, но буквально у ворот столкнулась с неким хорошо одетым господином, спросившим у нее, не желает ли она поступить к нему на службу. Маргарита согласилась, даже не поинтересовавшись, кто он и чем занимается: только через две недели она узнала, что ее новый хозяин – палач Страсбурга. Данное обстоятельство отнюдь не отпугнуло девушку, напротив, она решила остаться и провела в должности помощника палача некоторое время[1216].
Переехав затем в Монпелье и поступив на ту же должность, Маргарита ощутила такую склонность к своему новому ремеслу, что вознамерилась из подручного превратиться в «мастера»[1217]. Узнав об открывшейся вакансии палача в Лионе, она незамедлительно отправилась в путь, однако по дороге встретила солдата, путешествующего вместе с некоей девицей, которую он ранее совратил и заставил сбежать с ним из родного Авиньона. Наша героиня завязала с несчастной знакомство и предложила ей ехать в Лион вместе, чтобы там выдать себя за супругов. Так они и поступили[1218].
Прибыв на место, Маргарита – в образе Анри – была принята на должность палача и поселилась в пригороде Гильотьер в доме, который традиционно предназначался для тех, кто занимал этот пост[1219]. На протяжении 27 месяцев она самым примерным образом исполняла свои обязанности, «вешая, четвертуя, избивая плетьми и клеймя многочисленных преступников». Однако, по мнению автора, «охотнее она казнила женщин, нежели мужчин»[1220].
Так продолжалось до того момента, пока однажды вечером, укладывая «месье Анри» спать, его служанка внезапно не обнаружила, что имеет дело с переодетой женщиной[1221]. Она немедленно отправилась к отцу Ришару – т. е. к нашему рассказчику – который в то время занимал пост прокурора Гильотьера, и рассказала ему о своем открытии. Монах передал ее слова месье де Квинссону, королевскому прокурору Лиона, и тот приказал арестовать Маргариту и препроводить ее в тюрьму[1222]. Там молодая женщина провела, по мнению автора, всего три месяца, называясь теперь Генриеттой, а затем – прямо в тюрьме – вышла замуж за слугу месье де Рошбарона, начальника военного гарнизона города[1223]. После свадьбы «Маргарита-Анри-Генриетта» была освобождена из заключения и смогла вернуться вместе с мужем на родину, а должность лионского палача занял некий выходец из Испании: это произошло 6 февраля 1749 г., т. е. всего через три недели после ареста нашей героини[1224].
Свой рассказ отец Ришар, по его уверениям, сочинил на основании признательных показаний, которые Маргарита Ле Петур дала в тюрьме в его присутствии[1225]. Иными словами, в окончательном виде ее история была записана в самом конце 1749 г., после того, как состоялась свадьба и молодые уехали в Канкаль. Других свидетельств
Новое сообщение о жизни Маргариты Ле Петур было датировано 22 мая 1751 г. Оно появилось на страницах журнала
Теперь Маргарита происходила уже не из Бретани, а якобы из Бургундии, из города Лангр, и являлась дочерью местного сапожника. В ранней юности она утратила девственность по вине некоего завзятого развратника, соблазнявшего каждую встречную девушку, и превратилась в проститутку. Ей было настолько стыдно показаться на глаза родителям, что она сбежала из родного города, чтобы никогда больше не видеть семью и скрыть свой позор[1227]. Маргарита переоделась мужчиной и отправилась в Лион, где начала исполнять обязанности палача[1228]. Однако спустя совсем небольшое время она обнаружила, что беременна. Молодая женщина решила спешно выйти замуж за собственного помощника, для чего открыла ему правду о себе[1229]. Он же, желая получить повышение, предал ее и донес о ее обмане магистратам. Таким образом, должность лионского палача досталась ему, а Маргариту изгнали из города[1230].
Тогда она отправилась в Монпелье, по-прежнему пребывая в мужском обличье и надеясь, что ей и там удастся заниматься привычным ремеслом. Но известия о происшествии в Лионе опередили ее приезд (или же кто-то узнал ее в самом Монпелье), и местный палач отказал Маргарите от места, не желая нанимать столь скандально прославившегося помощника[1231]. В заключение неизвестный автор сообщал своим читателям о том, что якобы доподлинно стало ему известно о дальнейшей судьбе героини. По его мнению, молодая женщина уехала из Лангедока в Испанию в надежде найти там вакансию палача и в полной мере проявить свой талант, усмирив наконец ту глубокую злобу, которую она испытывала по отношению к преступникам обоего пола, – и будет испытывать, по ее собственным словам, до конца жизни[1232].
Третий вариант истории Маргариты Ле Петур, таким образом, совершенно не походил ни на официальную версию событий, известную по судебным и церковным документам, ни на рассказ отца Ришара. И перед нами – помимо вполне естественных вопросов о мотивах, подтолкнувших нашу героиню к столь грандиозному обману, и в целом о восприятии подобного
То, что мы имеем дело с
Описанные выше случаи, произошедшие в различных областях Западной Европы в XVI–XIX вв., как я уже отмечала, касались исключительно
На первый взгляд, стремление мадемуазель Ле Петур превратиться в мужчину и, как следствие, обрести некую свободу действий не являлось для ее времени исключением. Историкам знакомы судьбы многих француженок XVII–XVIII вв., избравших тот же путь. Такой была, к примеру, Мари-Магдалина Мурон, которая в 1690–1696 гг. служила во французской армии и обман которой был раскрыт лишь в результате медицинского осмотра после ее дуэли с другим солдатом[1234]. Похожая судьба ждала и Женевьеву Премуа (1660–1706), в мужском платье бежавшую из дома после конфликта с родителями и поступившую в 1676 г. в войско принца де Конде (1621–1686). Она прославилась исключительной храбростью на поле боя, но получила ранение при осаде Монса в 1691 г. и оказалась разоблачена лечащим врачом. Тем не менее, Женевьеву вызвали в Версаль, где она удостоилась личной аудиенции у Людовика XIV (1638–1715) и получила звание рыцаря Ордена св. Людовика[1235]. (Илл. 52) Еще большей известностью пользовалась Рене Бордеро (1776–1822), которая вступила в армию вслед за своим отцом-монархистом и активно сражалась в ходе Вандейского восстания (1793–1796)[1236]. (Илл. 53) Столь же знаменитой оказалась и Анжелика Дюшмен (1772–1859): она участвовала в обороне Корсики в 1792–1799 гг. и стала первой женщиной, удостоившейся от Наполеона III (1808–1873) звания кавалера Ордена Почетного легиона[1237]. (Илл. 54)
Стоит здесь вспомнить и рассмотренную выше историю Марты Броссье, жительницы французского Роморантена, в самом конце XVI в. попытавшейся точно так же, как и Маргарита Ле Петур, сбежать из отчего дома в поисках лучшей доли. Для этого она тоже переоделась в мужское платье, обрезала волосы и отправилась в соседний город[1238]. Конечно, Марту узнали и вернули домой – на позор всей ее семье и соседям, но кем бы она могла стать и чем заниматься, если бы ее побег удался? Вполне возможно, что и ее ждала бы служба в армии: ведь именно так, если довериться «Мемуарам» отца Ришара, поступила вначале и Маргарита Ле Петур.
Более интересен, однако, следующий шаг нашей героини, делающий ее историю поистине уникальной, – выбор профессии палача. Чем могло быть продиктовано это решение? Для отца Ришара причина крылась в безвыходности положения, в котором оказалась молодая женщина: на тот момент у нее не имелось буквально ни гроша, она была растеряна и не уверена в будущем[1239]. Существовало, тем не менее, одно важное обстоятельство, отчасти противоречившее версии монаха-францисканца: мало кто из жителей Западной Европы соглашался стать палачом по собственной воле, если только речь не шла о
На протяжении всего периода Средневековья и Нового времени (вплоть до XIX в.) европейские палачи, о какой бы стране ни шла речь, оставались изгоями: к ним относились настороженно или с опаской, с ними старались не иметь никаких дел. Представителей этой профессии всегда селили подальше от центра города, на окраинах или в пригороде, соседи не заглядывали к ним «на огонек», к принадлежавшим им вещам брезговали прикасаться. (Илл. 55) Более того, никто из местных жителей, даже те, кто происходил из самых низов общества, отнюдь не стремился наниматься к палачам в услужение. Их помощниками становились либо их собственные дети, которых не принимали учениками ни в какие иные ремесленные корпорации, либо приговоренные к смерти уголовные преступники, которым иногда предлагался такой вариант помилования[1240]. Место палача мог также занять иностранец, специально приглашенный на эту должность или же случайно оказавшийся в том или ином городе и бывший для его обитателей чужаком[1241]. Вот откуда в рассказе отца Ришара об обстоятельствах дела Маргариты Ле Петур возникли вполне, надо полагать, достоверные упоминания о доме, «предназначенном для исполняющих ремесло палача» и расположенном в пригороде Лиона (
Негативное отношение к палачам, существовавшее в Европе на протяжении многих веков, объясняет, на мой взгляд, причины, по которым обман нашей героини оказалось возможно раскрыть лишь «в домашних условиях». Ведь частная жизнь человека, которого сознательно сторонились местные жители, могла стать известна только крайне ограниченному числу лиц. И хотя точкой отсчета во все трех версиях истории Маргариты являлись
Важным, на мой взгляд, является и еще одно обстоятельство. Следование мужскому образу жизни со всеми его внешними атрибутами (костюмом, профессией, военным прошлым и даже наличием законной жены) в случае Маргариты Ле Петур ничем не напоминало
И все же история приключений Маргариты Ле Петур – в том виде, в каком она дошла до нас, – не лишена «темных» мест. Возможно, главным побудительным мотивом для решения стать палачом действительно являлось стремление молодой женщины скрыть свой пол и тем самым сохранить независимость в мужском обществе Франции XVIII в. Однако причины, вынудившие ее уйти из дома, а также обстоятельства раскрытия совершенного ею обмана по-прежнему остаются не совсем ясны.
Что касается последнего вопроса, то версия, изложенная в официальных документах и, прежде всего, в письме лионского судебного чиновника от 20 января 1749 г., представляется мне наиболее достоверной. Напомню, что речь шла о вероятном участии нашей героини в преступлениях банды воров, для которых она являлась скупщицей краденого. Как свидетельствуют материалы судебной практики, в этой роли еще с периода Средневековья могли выступать как мужчины, так и женщины. К примеру, в уже упоминавшемся выше «Уголовном регистре Шатле», составленном секретарем суда этой парижской тюрьмы Аломом Кашмаре в самом конце XIV в., приводилось дело неких Жана де Варлюса (
Любопытно, что и любой городской палач в действительности прекрасно подходил на роль скупщика краденого. Хотя представители этой профессии, как уже говорилось, не пользовались особой любовью окружающих и без крайней надобности их никто обычно не посещал, они, тем не менее, регулярно имели дело с низами общества, причем сталкивались с ними не только на эшафоте. Так, королевский палач Парижа, к примеру, являлся по совместительству смотрителем публичных домов и бань французской столицы, сконцентрированных в торговом районе
То, что местные судебные власти явились к «месье Анри» как к предполагаемому скупщику краденого с обыском, также не вызывает сомнений: данная практика существовала уже в средние века, о чем свидетельствует все тот же «Уголовный регистр Шатле». Порой поиск вещественных доказательств, которыми в случае воровства считались прежде всего украденные вещи, становился единственным способом доказать вину того или иного подозреваемого. Как сообщал Алом Кашмаре, так произошло, к примеру, с Флораном де Сен-Ло, отказавшимся давать признательные показания даже после того, как его четыре раза посылали на пытки. Тем не менее, при обыске у него были найдены многочисленные серебряные пряжки, цепочки и подвески, которые никак не могли принадлежать ему одному[1246], что и позволило вынести в отношении арестованного обвинительный приговор[1247]. Точно так же парижские чиновники действовали и в ходе процесса над Жаном дю Буа, который полностью отрицал свою вину, несмотря на то, что был схвачен прямо на месте преступления – за срезанием очередного кошелька. Тем не менее, визит к нему домой дал судьям в руки недостающие аргументы: в ходе обыска, проведенного «так, как принято поступать в подобных случаях», у Жана был обнаружен целый склад явно чужих кошельков и аграфов[1248]. Таким образом, лионские чиновники на совершенно законных основаниях посетили дом «месье Анри» с обыском, и им, очевидно, не составило большого труда догадаться, что хозяином жилища являлась женщина, а вовсе не мужчина, как о том и сообщалось в письме, посланном в Париж в январе 1749 г.
Другое дело, почему эта, официальная и вполне правдоподобная версия событий не получила развития в иных свидетельствах современников. В частности, об обыске ни словом не обмолвился отец Ришар, предпочтя ввести в повествование эпизод с некоей безымянной служанкой, которая якобы обратилась к нему как к прокурору Гильотьера с доносом на собственного хозяина. Данный поворот сюжета вызывает сомнения уже потому, что по роду своей деятельности монах-францисканец обязан был прекрасно знать всех жителей подвластного ему пригорода Лиона, тем более прислугу в доме местного палача. Однако эту деталь отец Ришар – сознательно или невольно – опустил, как, впрочем, и более значимый факт ареста банды воров, членом которой вроде бы состояла Маргарита. Являясь судебным чиновником, он, безусловно, хорошо представлял себе ситуацию с местной преступностью – тем более что одна из обвиняемых, как выяснилось в ходе следствия, проживала прямо в Гильотьере. И все же, симпатизируя, возможно, давней знакомой и желая как-то ее выгородить, наш автор умолчал о ее преступных занятиях и обратился к распространенному мотиву служанки-предательницы, известному не только европейской литературе Нового времени[1249], но и куда более ранним, фольклорным нарративам[1250]. Ибо – происходи дело
Подобных литературных клише, превращающих документальный, на первый взгляд, текст в художественное произведение, в истории, изложенной отцом Ришаром, можно встретить достаточно. Начнем хотя бы с мотива злой мачехи, своим дурным отношением к падчерице заставляющей ее в отсутствие отца покинуть родной дом. Как и во многих сказочных нарративах о семейно гонимых[1251], в экспозиции истории Маргариты Ле Петур ничего не говорилось о конкретных действиях, вынудивших героиню к бегству, речь шла лишь об адекватных им состояниях – о тяжелых условиях жизни, подтолкнувших ее к подобному шагу[1252]. Дабы подчеркнуть данное противостояние, отец Ришар дополнительно сообщал об отце Маргариты – капитане торгового судна, якобы владевшем некими землями в Америке, что, по определению, предполагало его долгие отлучки из дома. Проверить эту информацию не представляется возможным (она могла как соответствовать действительности, так и оказаться выдуманной автором), однако именно мотив униженной мачехой героини задавал весь ход изложения последующих событий в «Мемуарах» отца Ришара[1253].
Не менее показательными, с точки зрения двойственности интерпретации, являлись и другие элементы рассказа монаха-францисканца – в частности, его сообщение о том, что Маргарита Ле Петур долгое время служила в армии[1254]. Согласно все тому же сказочному канону, истинным героем становился, прежде всего, смелый воин, готовый встретить любую опасность и совершить любой подвиг, начиная с победы над врагом и заканчивая схваткой с разбойниками и освобождением прекрасной пленницы[1255]. Сообщение отца Ришара о продолжительном пребывании его героини в армии, которое мы – при всем его правдоподобии – не можем подкрепить никакими документальными свидетельствами, вполне укладывалось в рамки данного мотива[1256]. Это тем более вероятно, что именно солдат со временем превратился в одного из главных персонажей европейской новеллы[1257], активно развивавшейся начиная с XV в. и отражавшей очевидный интерес авторов к городскому анекдоту, – жанра, в рамках которого, как мне представляется, отец Ришар и описывал события, приключившиеся в Лионе в 1749 г.[1258]
Определенное соответствие Маргариты Ле Петур образу истинного сказочного героя подчеркивалось в «Мемуарах» монаха-францисканца и появлением у нее «чудесных» помощников, которыми последовательно выступали неизвестный кюре, приютивший девушку у себя в начале ее странствий, а затем палач из Страсбурга, встреченный ею в самый тяжелый момент жизни. Без использования этих персонажей автору было бы затруднительно объяснить читателям, при каких обстоятельствах его героине удалось не только без помех вжиться в образ мужчины[1259], но и получить столь странную, на первый взгляд, профессию[1260]. И тогда реалистичность всей истории оказывалась бы под угрозой. Впрочем, современники отца Ришара в любом случае могли легко заподозрить в его рассказе вымысел хотя бы потому, что для авантюрного романа и новеллы XVIII в. одним из основных являлся мотив случайно встреченного героем человека, который на поверку оказывался ему крайне необходим[1261].
Отчасти к категории «волшебных помощников» в рассказе отца Ришара можно, по всей видимости, отнести и юную девицу родом из Авиньона, которую Маргарита Ле Петур якобы отбила по дороге в Лион у ее соблазнителя и которая согласилась отправиться вместе с ней и притвориться ее женой для поддержания легенды. Истинный герой, согласно сказочному канону, обязан был проявлять милосердие и оказывать помощь любому встреченному им в пути немощному существу (будь то человек или животное), которое в благодарность становилось его верным спутником[1262]. Впрочем, данный мотив оставался не менее популярным и в эпоху Средневековья, когда спасение совращенной девушки (прежде всего, от участи проститутки) благодаря вмешательству святого или знатного сеньора превратилось в одну из излюбленных тем агиографических сочинений и связанных с ними генетически рыцарских романов[1263]. Заимствованный из бытовых сказок[1264], этот мотив перешел затем и в европейскую новеллу XVII–XVIII вв., где главным соблазнителем девушки обычно выступал авантюрист или плут[1265].
Наличие этого и некоторых других легко узнаваемых литературных мотивов в рассказе отца Ришара о судьбе Маргариты Ле Петур заставляет усомниться в том, что в данном случае он строго следовал одним лишь фактам. К сожалению, мы не можем сравнить историю «месье Анри» с какими-нибудь иными, изложенными в его многотомных «Мемуарах» сюжетами, поскольку, как я уже упоминала, это сочинение так и осталось неизданным. Тем не менее, явное желание монаха-францисканца творчески переработать ставшую ему известной подлинную информацию и представить ее в форме
Еще одним свидетельством того, что автор «Мемуаров»
Как я уже упоминала, обращение к «свадьбе под виселицей» было официально запрещено постановлением Парижского парламента от 6 апреля 1606 г.[1268] Тем не менее, она упоминалась в
Таким образом, описывая свадьбу Маргариты Ле Петур, состоявшуюся в тюрьме, отец Ришар, возможно, говорил правду. Но также допустимо, что для этой части своего рассказа – как и в том, что касалось злой мачехи героини, ее служанки-предательницы, ее службы в армии и отбитой ею у соблазнителя юной девицы, – он черпал вдохновение в совершенно иных источниках, имевших мало общего с реальными фактами. Тем более, что, зная о существовании брачного контракта, в котором молодожены фигурировали как Ноэль Рош и Маргарита Ле Петур[1271], наш францисканец уверял своих читателей, что из тюрьмы его героиня вышла под именем Генриетта и под ним же уехала с мужем в Канкаль…
Еще более прозрачным, с точки зрения
В основе слухов, которыми питался наш аноним, с некоторым усилием можно опознать рассказ отца Ришара или же некий общий «прототекст» – возможно, показания самой Маргариты, данные ею на следствии. По мнению автора, донос на обвиняемую несомненно имел место и послужил раскрытию ее обмана с переодеванием, однако служанку из «Мемуаров» монаха-францисканца он почему-то заменил на помощника палача, мечтавшего о повышении по службе. Вполне реальная супруга «месье Анри», о которой упоминалось во всех материалах из Лиона, – якобы отбитая героиней у обесчестившего девушку солдата – в заметке из Монпелье обернулась самой Маргаритой, лишившейся девственности и ставшей проституткой в ранней юности. А должность помощника палача, которую мадемуазель Ле Петур, по мнению отца Ришара, занимала
Особое место в ряду перечисленных выше несоответствий занимал, безусловно, сюжет с обесчещенной Маргаритой, которая спустя недолгое время якобы обнаружила, что беременна. Именно это обстоятельство, по мнению автора из Монпелье, и лежало в основе всех дальнейших злоключений героини: предательства ее помощника, изгнания из Лиона и вынужденного окончательного бегства из Французского королевства. Совершенно очевидно, что, вводя в повествование данный мотив, автор пытался осмыслить сам и логически объяснить своим читателям ситуацию, которая казалась ему абсолютно невероятной: то, что на протяжении двух с лишним лет обязанности палача исполняла женщина, переодетая мужчиной. Он, очевидно, полагал, что только пережитые в юности страдания и последовавшее за этим тяжелое душевное состояние (желание бесконечно мстить окружающим за свою пропащую жизнь) могли стать причиной столь странного выбора[1273].
Впрочем, похоже, что и в данном случае автор реляции из Монпелье не обошелся без литературных реминисценций. Сюжет о женщине, длительное время существующей в мужском обличье и занимающей некий весьма заметный пост, которая внезапно оказывается беременной, был в действительности хорошо известен в Европе Нового времени[1274]. Как мне представляется, в его основу отчасти легли средневековые истории о так называемой папессе Иоанне – женщине, якобы занимавшей престол римского понтифика под именем Иоанна VIII в период между правлением Льва IV (790–855) и Бенедикта III († 858)[1275]. Согласно легенде, в возрасте 12 лет она сошлась с монахом из монастыря Фульды и ушла с ним, переодевшись в мужское платье, на Афон. Оказавшись в конце концов в Риме, Иоанна поступила писцом в папскую курию, была избрана кардиналом, а затем – папой римским. Однако во время одной из торжественных процессий, проходивших по улицам Вечного города, у самозванки начались роды, в результате которых она скончалась (или была убита оскорбленными в религиозных чувствах участниками шествия). (Илл. 57)
Рассказы о папессе Иоанне как о реально существовавшем персонаже прошлого регулярно воспроизводились в сочинениях самых различных жанров (включая католические и протестантские памфлеты) с середины XIII в. до середины XVII в.[1276] Однако, начиная с
Возникает закономерный вопрос. Зачем нашим авторам, и особенно отцу Ришару, писавшему, по его собственному признанию,
И отец Ришар, и неизвестный автор реляции из Монпелье пытались, как мне кажется, понять побудительные причины, подтолкнувшие их героиню к столь неординарному решению своих проблем, раскрыть ее психологию и осмыслить ее действия. Вот почему в их сообщениях оказались использованы отчетливо литературные мотивы и сюжеты: им хотелось придать истории мадемуазель Ле Петур внутреннюю логику, обосновать то, что их современникам казалось невероятным[1278]. Иными словами, они пытались создать тот самый
Подобными доводами руководствовались, на мой взгляд, и упомянутые авторы конца XVIII в. в попытке облегчить понимание истории Маргариты Ле Петур как для самих себя, так и для своих читателей. То небольшое количество достоверных фактов о «месье Анри», которые содержались в официальных документах, происходивших из Лиона, показалось им, по-видимому, совершенно недостаточным для полноценной «реконструкции» сложного жизненного пути их героини.
Ну, а мы, историки XXI столетия, с уверенностью можем утверждать лишь то, что Маргарита Ле Петур существовала в действительности. В какой-то момент своей жизни по причинам, о которых мы уже никогда не узнаем, она отважилась выйти за рамки предложенной ей и привычной для общества Нового времени роли и прибегнуть к травестии, что привело к возникновению не только иной личности, но и иной идентичности – как социальной, так и гендерной. Мы вряд ли окажемся вправе отнести Маргариту к категории
Все остальные превратности судьбы нашей героини – за очень небольшими исключениями – могут рассматриваться и как реальные, и как полностью вымышленные. Существовала ли у Маргариты Ле Петур злая мачеха, вынудившая ее оставить отчий дом и подтолкнувшая таким образом к последующим приключениям? Действительно ли девушка встретилась с добрым кюре, оказавшим ей поддержку и утвердившим ее в «роли» мужчины? Служила ли она уже в новом обличье во французской или иностранной армии? Стали ли она помощником палача, а затем и «мастером» благодаря случайному знакомству в Страсбурге? Все эти вопросы относятся уже к сфере
Заключение. О казусах и контекстах
Вернемся еще раз к самому началу – к вопросу, с которого мы начали разговор о частной и интимной жизни французов эпохи Средневековья и Нового времени, к проблеме источников и методов подобного исследования.
Хочется надеяться, что мне в какой-то степени удалось продемонстрировать, насколько полезными, с точки зрения изучения истории повседневности, могут оказаться материалы судебных расследований, насколько интересными и яркими предстают в них судьбы самых обыкновенных людей прошлого, как много мы можем узнать не только об их собственных жизненных перипетиях, но и об общекультурных ценностях, свойственных западноевропейскому обществу тех далеких эпох: о понимании чести и достоинства, любви и брака, ненависти и предательства, свободы воли и счастья. Индивидуальные стратегии поведения, которые подчас избирали мои герои, далеко не всегда соответствовали этим общим ориентирам – но тем и ценны для нас их истории, позволяющие лишний раз понять, что из любого правила
Мы узнали о том, что содомия (в любых ее проявлениях) всегда рассматривалась как преступление, карающееся смертью, но Перро Фавареску и Бернардо де Монжё все же удалось избежать подобной участи, поскольку они смогли выставить себя невольными жертвами своего могущественного хозяина, советника Парижского парламента Раймона Дюрана. Мы выяснили, что излюбленным способом мести добропорядочного средневекового француза за измену жены являлось убийство соперника и ссылка неверной супруги в монастырь, но, тем не менее, Бридуль де Мезьер обратился с этим вопросом в суд, дабы получить право самолично распоряжаться судьбой Жанны де Брем, а заодно и ее богатым наследством. Мы были совершенно уверены в исключительно женском характере такого ремесла как проституция, что, однако, не помешало английскому бисексуалу Джону Райкнеру воспользоваться именно им ради достойного заработка. Мы точно также полагали, что профессия палача – удел одних лишь мужчин, но история Маргариты Ле Петур доказала, что и здесь мы отчасти заблуждались. Наконец, одержимость привычно воспринималась нами как явление, находившееся на протяжении всего Нового времени в «ведении» церковных властей и даже, возможно, выдуманное ими – но похождения Марты Броссье убедили нас, что подобный «недуг» легко можно использовать как хитроумную уловку, дабы вырваться из-под родительской опеки и получить хоть толику личной свободы.
Избранные нашими героями стратегии поведения, их изворотливость, их стремление к личному успеху и счастью не могут не удивлять и не восхищать. Другой вопрос, являются ли их истории объектом, достойным специального изучения. Или все они представляют собой всего лишь частности, не заслуживающие внимания исследователя.
С одной стороны, речь вроде бы идет об истории повседневности и частной жизни, т. е. не только об индивидуальных, но и – возможно, в первую очередь – о
С другой стороны, все эти сведения представлены в наших казусах отнюдь не систематически: они хаотично разбросаны по ним в виде крохотных обрывков информации, которые требуют от исследователя большой дополнительной работы по изучению
Но почему бы не переменить угол зрения и не рассмотреть те же самые, казалось бы, незначительные события, происходившие в жизни одного конкретного человека, с позиций микроистории? Конечно, о таком подходе сказано уже немало, но в данном случае я бы предпочла сослаться на работы Ю. Л. Бессмертного (1923–2000), зачинателя микроисторических штудий в отечественной исторической науке. Именно он первым у нас в стране предложил оторваться от созерцания народных масс, общественных классов, сословий и корпораций и попытаться разглядеть за их сомкнутыми рядами отдельного
Ю. Л. Бессмертный успел сделать многое для того, чтобы этот
Такой взгляд на тексты смещает нас, вне всякого сомнения, из области «чистого» исторического исследования в область практического источниковедения. Не думаю, однако, что подобный поворот следует драматизировать. Напротив, он дает нам по крайней мере одно важное преимущество: он действительно позволяет
Это, впрочем, не означает, что изучать такие вопросы с позиций микроистории значительно легче, нежели создавать «большой нарратив». Казуса без контекста не существует[1287]: только на общем фоне, зная
Мы не смогли бы, к примеру, по достоинству оценить наглость и самоуверенность Колетт Ла Бюкет, не знай мы биографии ее бывшего возлюбленного, Жана Ле Мерсье, и того, насколько важной в данном случае оказалась его непосредственная близость к персоне французского короля. Мы совершенно точно упустили бы из виду вскользь упомянутые Пьером де л'Этуалем слухи о занятиях Марты Броссье проституцией, которые в результате позволили нам связать ее личную историю, начавшуюся в Роморантене, с историей ее шумного «успеха» в Париже, не располагай мы информацией о традиционном отношении к одинокой молодой женщине, бытовавшем во французском обществе Средних веков и Нового времени. По той же самой причине мы бы сочли довольно банальными жалобы Масет де Рюйи на ее неудавшуюся семейную жизнь, а также рассуждения анонимного Парижского горожанина о предполагаемых связях королевского прево столицы Амбруаза де Лоре с местными проститутками. Мы бы восприняли как очередной исторический анекдот все россказни о «предательстве» Гийома де Флави, распространяемые авторами XVI–XIX вв., если бы не понимали, как в действительности появились эти выдумки и на каких реальных событиях из жизни бравого капитана Компьеня они основывались. Мы бы не заметили абсолютно невинное, на первый взгляд, сообщение отца Ришара о бракосочетании Маргариты Ле Петур, состоявшемся якобы в стенах тюрьмы, не располагай мы сведениями об исключительной популярности обычая «свадьбы под виселицей» во Французском королевстве и его колониях.
Не повторяющаяся ни в каком ином тексте информация одного конкретного источника обретает, таким образом, совершенно особую ценность только в том случае, если мы в состоянии оценить эту ее уникальность на более общем фоне, если можем выделить ее из контекста и понять, о чем она нам говорит. Как следствие, малое количество сведений о том или ином персонаже прошлого, отчасти и превращающее его случай в казус, далеко не всегда играет историку на руку. Мы убедились в этом на примере историй Раймона Дюрана, Джона Райкнера, Колетт Ла Бюкет и отчасти Масет де Рюйи. В рассказах о них нам приходилось опираться на единичные дела, происходящие из архивов Парижа и Лондона и не имеющие ни начала, ни конца: нам не удалось прочесть показаний всех действующих лиц этих уголовных расследований, мы не узнали всех подробностей существования наших героев до того, как они оказались в суде, и уж тем более нам остается лишь догадываться о том, как сложилась их судьба после. А потому те версии их историй, которые я предложила выше, являются не только фрагментарными, но и весьма условными, возможно, не учитывающими каких-то важных обстоятельств, которые навсегда канули во тьму веков.
Впрочем, когда информации о герое оказывается слишком много, историку также часто бывает не под силу представить читателям одну-единственную и при этом истинную версию событий прошлого. Наиболее наглядно, как мне кажется, это продемонстрировали рассказы из третьей части книги – истории Гийома де Флави, Марты Броссье и Маргариты Ле Петур. Об этих персонажах сохранилось огромное количество источников самого разного жанрового происхождения: к судебным регистрам добавились и воспоминания современников, и официальная переписка, и церковные документы, и хронистика, и сочинения профессиональных историков, и художественные произведения. В то же время каждый автор видел в судьбах упомянутых персонажей что-то свое, а потому все эти многочисленные свидетельства явились в конечном итоге не более чем различными интерпретациями событий прошлого, среди которых отыскать правду оказалось еще сложнее, нежели в самых первых из рассмотренных нами историй, опиравшихся на единичные документы.
И все же отчаиваться не стоит. Напротив, трудности, возникающие на пути постижения секретов прошлого, как мне кажется, должны лишь подогревать наш интерес к героям давно минувших эпох и прежде всего – к самым обычным людям, которые любили и ненавидели, мстили друг другу, ссорились или дружили, женились и рожали детей – в общем, вели свою частную, повседневную жизнь со всеми ее радостями и печалями, узнать о которых, на мой взгляд, оказывается столь же интересно и поучительно, как о событиях «большой истории»…
Иллюстрации
Илл. 1. Жанна де Монбастон. Маргиналии к «Роману о Розе». Paris. BNF. Ms. fr. 25526, fol. 106v (Франция, XIV в.)
Илл. 2. Джусто де Менабуони. Изгнание Адама и Евы из Рая. Фреска в Падуанском баптистерии. 1376–1378 гг.
Илл. 3. Зачатие ребенка законными супругами. Миниатюра из «Книги рождения Господа нашего Иисуса Христа» Жана Манселя. Paris. Bibliotheque de l’Arsenal. Ms. 5205, fol. 174 (Франция, 1486–1493 гг.)
Илл. 4. Незаконное сожительство монаха с женщиной и убийство их общего ребенка. Миниатюра из «Чудес Богородицы» Готье де Куэнси. Den Haag. Koninklijke Bibliotheek. Ms. 71 A 24, fol. 14 (Франция, 1327 г.)
Илл. 5. Альбрехт Дюрер. Прелюбодеяние. Гравюра к «Рыцарю Башни», немецкой обработке «Книги рыцаря де Ла Тура Ландри, написанной в назидание его дочерям» (1493 г.)
Илл. 6. Адюльтер Эльфгивы. Ковер из Байё (фрагмент). Около 1080 г.
Илл. 7. Мэтр Франсуа. Кастрация прелюбодея (самосуд). Миниатюра из «Града Божьего» Августина. Den Haag. Koninklijke Bibliotheek. Ms. 10 A 11, fol. 43 (Франция, 1478–1480 гг.)
Илл. 8. Джотто. Страшный суд (фрагмент). Наказание за адюльтер (?). 1305 г.
Илл. 9. Наказание за адюльтер «бегом». Миниатюра из «Кутюм Ажена». Agen. Archives departamentales du Lot-et-Garonne. Ms. 42, fol. 40v (Франция, середина XIII в.)
Илл. 10. Наказание за адюльтер «бегом». Миниатюра из «Кутюм Тулузы». Paris. BNF. Ms. lat. 9187, fol. 30v (Франция, 1292–1297 гг.)
Илл. 11. Наказание прелюбодеев аду. Миниатюра из «Града Божьего» Августина. Paris. BNF. Ms. fr. 19, fol. 211 (Франция, 1469–1473 гг.)
Илл. 12. Azouade (прогулка на осле). Рисунок Кастенга де Рокфора. Газета L’Illustration (Гасконь, Франция). 7 августа 1847 г.
Илл. 13. Azouade (прогулка на осле). Иллюстрированное приложение к журналу Le Petit Journal (Монлюсон, Франция). 1 апреля 1900 г.
Илл. 14. Шаривари. Миниатюра из «Заморских походов французов против турок» Себастьяна Мамро. Paris. BNF. Ms. fr. 5594, fol. 193v (Фландрия, 1474–1475 гг.)
Илл. 15. Жан Фуке. Расправа над Андроником I Комнином. Миниатюра из «Деяний знаменитых мужчин и женщин» Джованни Боккаччо. Munchen. Bayerische Staatsbibliotek. Cod. Gall. 6, fol. 328 (Франция, 1460–1465 гг.)
Илл. 16. Альбрехт Дюрер. Знатная дама и отшельник. Гравюра к «Рыцарю Башни», немецкой обработке «Книги рыцаря де Ла Тура Ландри, написанной в назидание его дочерям» (1493 г.)
Илл. 17. Священник на осле. Миниатюра из «Книги о Ланселоте Озерном». Yale University. Beinecke Rare Book and Manuscript Library. Ms. 229, fol. 104v (Франция, конец XIII в.)
Илл. 18. Грех разврата (luxuria). Иероним Босх. Семь смертных грехов (фрагмент). 1475–1480 гг.
Илл. 19. Луи-Кандид Буланже. Свадьба Эсмеральды и Пьера Гренгуара. Иллюстрация к «Собору Парижской Богоматери» Виктора Гюго (около 1833 г.)
Илл. 20. Исраэль ван Мекенен. Злая жена. 1500 г.
Илл. 21. Исраэль ван Мекенен. Сварливая жена. 1495 г.
Илл. 22. Греховная любовь. Миниатюра из «Морализованной Библии». Wien. Osterreichische Nationalbibliothek. Ms. 2554, fol. 2 (Франция, 1225–1249 гг.)
Илл. 23. Содомиты отправляются в ад. Фреска «Последний суд» (фрагмент). Базилика Сант-Анджело-ин-Формис (около 1080 г.)
Илл. 24. Наказание содомита в аду при помощи металлического прута. Таддео ди Бартоло. Ад (фрагмент). Фреска из коллегиальной церкви Санта-МарияАссунта в Сан-Джиминьяно (1390-е гг.)
Илл. 25. Наказание кастрацией. Миниатюра из «Кутюм Тулузы». Paris. BNF. Ms. lat. 9187, fol. 32v (Франция, 1292–1297 гг.)
Илл. 26. Казнь Аденольфо IV д’Аквино в 1294 г. Миниатюра из «Больших французских хроник». London. British Library. Ms. Royal 20.C.VII, fol. 26v (Франция, 1400–1405 гг.)
Илл. 27. Знатный сеньор и проститутка. Миниатюра из “Книги о знаменитых женщинах» Джованни Боккаччо. London. British Library. Ms. Royal MS 20.C.V, fol. 96v (Франция, около 1400–1425 гг.)
Илл. 28. Публичный дом. Миниатюра из «Девяти книг примечательных поступков и изречений» Валерия Максима. Paris. BNF. Ms. fr. 289, fol. 414v (Фландрия, 1475–1480 гг.)
Илл. 29. Общественная баня, превращенная в публичный дом. Миниатюра из «Девяти книг примечательных поступков и изречений» Валерия Максима. Berlin. Staatsbibliothek Preu.ischer Kulturbesitz. Ms. Dep. Breslau 2, vol. 2, fol. 244 (Фландрия, 1470 г.)
Илл. 30. Юноша и проститутка. Раскрашенная гравюра на дереве (Германия, XV в.)
Илл. 31. Вольфганг Кродель Старший. Корыстная любовь. 1528 г.
Илл. 32. Ганс Гольбейн Младший. Лаис Коринфская. 1525 г.
Илл. 33. Уличная итальянская куртизанка. Гравюра из сборника «Древняя и современная одежда всего мира» Чезаре Вечеллио. 1590 г.
Илл. 34. Гермафродиты. Гравюра на дереве к «Путешествиям сэра Джона Мандевиля». 1598–1600 гг.
Илл. 35. Городская таверна. Немецкая гравюра XVI в.
Илл. 36. Наказание прелюбодеев: повешение для мужчины, закапывание живьем для женщины. Миниатюра из «Старых хроник Пизы». Paris. BNF. Ms. fr. 9041, fol. 68v (Франция, 1460–1470 гг.)
Илл. 37. Французские ведьмы за варкой зелья. Французская гравюра 1589 г.
Илл. 38. Ведьма за сбором лягушек. Миниатюра из «Письма Офеи Гектору» Кристины Пизанской. Paris. BNF. Ms. fr. 848, fol. 19v (Франция, начало XV в.)
Илл. 39. Ведьмы на пытке. Рисунок из «Хроник» Иоганна Якоба Вика. Zurich. Zentralbibliothek. Ms. F 26, fol. 226 (Швейцария, 1577 г.)
Илл. 40. Ведьма и ее домашние питомцы – жабы. Гравюра из памфлета «Самое странное и удивительное разоблачение трех ведьм из Варбойса». Англия, 1593 г.
Илл. 41. Теотберта, убившая своего зятя, но спасенная из пламени костра Девой Марией. Миниатюра из «Универсальной хроники». London. British Library. Ms. Harley 4411, fol. 34 (Франция, XV в.)
Илл. 42. Танги дю Шатель и Амбруаз де Лоре увозят дофина Карла из Парижа 29 мая 1418 г. Миниатюра из «Вигилий на смерть Карла VII» Марциала Овернского. Paris. BNF. Ms. fr. 5054, fol. 16 (Франция, около 1484 г.)
Илл. 43. Лукас Кранах Старший. Неравный брак. 1517 г.
Илл. 44. Сожжение женщины, виновной в адюльтере. Миниатюра из «Тристана в прозе». Paris. BNF. Ms. fr. 102, fol. 22 (Франция, XV в.)
Илл. 45. Пленение Жанны д’Арк у поднятого моста Компьеня. Барельеф из базилики Дубравы в Домреми (фотография начала XX в.)
Илл. 46. Средневековая одержимая. Миниатюра из «Жития и чудес св. Франциска Ассизского» Бонавентуры. Paris. BNF. NAF. Ms. 28640, fol. 84 (Франция, около 1480 г.)
Илл. 47. Лоренцо Салимбени. Изгнание дьявола из одержимой. Начало XV в.
Илл. 48. Анонимный художник. Портрет Мишеля Мареско. XVI в.
Илл. 49. Филипп де Шампань. Портрет Пьера де Беруля. Первая треть XVII в.
Илл. 50. Анонимный художник. Сеанс экзорцизма. Алтарное панно из церкви Девы Марии в Целле (Австрия). Около 1512 г.
Илл. 51. Казнь через обезглавливание. Миниатюра из «Хроник» Жана Фруассара. Paris. BNF. Ms. fr. 2643, fol. 126 (Франция, 1470–1475 гг.)
Илл. 52. Николя Арну. Шевалье Бальтазар (Женевьева Премуа). Гравюра начала XVIII в.
Илл. 53. Рене Бордеро. Гравюра из «Мемуаров Рене Бордеро, написанных ею самой» (1814 г.)
Илл. 54. Анонимный художник. Анжелика Дюшмен, вдова Брюлон. Вторая половина XIX в.
Илл. 55. Дом палача, расположенный за городской стеной. Провен, Франция. Почтовая открытка начала XX в.
Илл. 56. Мадемуазель де Бомон, или Шевалье д’Эон. Карикатура из журнала London Magazine (сентябрь 1777 г.)
Илл. 57. Папесса Иоанна. Раскрашенная гравюра Якоба Калленберга. Германия, 1539 г.
Библиография
СОКРАЩЕНИЯ
ВДИ – Вестник древней истории
НЛО – Новое литературное обозрение
СВ – Средние века
AESC – Annales. Economies. Sociétés. Civilisations
ANF – Archives Nationales de France
BEC – Bibliothèque de l'Ecole des Chartes
BNF – Bibliothèque Nationale de France
CRM – Cahiers de civilisation médiévale
DOP – Dumbarton Oaks Papers
MGH – Monumenta Germaniae Historica
PL – Patrologiae cursus completus. Series latina / J.-P. Migne editus
RH – Revue historique
RHD – Revue d'histoire du droit
RHDFE – Revue historique de droit français et étranger
RR – Romanic Review
ИСТОЧНИКИ
Архивные документы
Archives Nationales de France (Paris)
Série JJ – Registres du Trésor des chartes.
Série X – Parlement de Paris. Série X 1 – Parlement civil. X 1a – Registres civils.
Série X – Parlement de Paris. Série X 2 – Parlement criminel. X 2a – Registres criminels.
Série Y – Châtelet de Paris:
Y 5266А – Registre des prisonniers entrés au Châtelet (14 juin 1488 – 31 janvier 1489).
Y 10531 – Registre criminel du Châtelet de Paris (6 septembre 1389 – 18 mai 1392).
Bibliothèque Nationale de France (Paris)
Ms. fr. 8064 – Recueil de différentes pièces concernant la Police (1263–1467).
Ms. lat. 9187 – Coutumes de Toulouse (1292–1297).
Ms. fr. 18453 – Pièces concernant Marthe Brossier, de Romorantin, possédée et accusée d'imposture (1596–1600).
Nouv. acq. lat. 1796 – Cronica regis Karoli, hujus nominis septimi (XV s.).
Опубликованные источники
О. С. Воскобойников; пер. О. С. Воскобойников, Р. Л. Шмараков, П. В. Соколов. М., 2018. С. 229–290.
Вестготская правда (Книга приговоров). Латинский текст. Перевод. Исследование / общ. ред. О. В. Аурова, А. В. Марея. М., 2012.
Житие Авраамия Ростовского // Тихомиров М. Н. Описание Тихомировского собрания рукописей. М., 1968.
Избранные сказки, рассказы и повести из «Тысячи и одной ночи» / пер. М. А. Салье. М., 1986.
Полные жизнеописания святых грузинской церкви // http://sisauri.tripod.com/religion/russian/bidzina.htm
Салическая правда / пер. Н. П. Грацианского, под ред. В. Ф. Семенова. М., 1950.
Слово о преподобном Моисее Угрине // Киево-Печерский патерик. Волоколамский патерик / изд. подг. Л. А. Ольшевская, С. Н. Травников. М., 1999. С. 48–53.
Actes du Parlement de Paris / Ed. par M.E. Boutaric. P., 1863–1867. 2 vol.
Actes du Parlement de Paris. 2me série: Jugés / Ed. par H. Furgeot. P., 1960.
Anecdotes historiques, légendes et apologues tirés de receuil inédit d'Etienne de Bourbon / Publiés par A. Lecoy de la Marche. P., 1877.
La Bigarure ou Gazette galante, historique, littéraire, critique, morale, satirique, sérieuse et badine. 1751. № 7.
Choix de pièces inédites relatives au règne de Charles VI / Publ. par L. Douët d'Arcq. 2 vol. P., 1864.
Chronique d'Antonio Morosini. Extraits relatifs à l'histoire de France / Ed. par G. Lefèvre-Pontalis, L. Dorez. 4 vol. P., 1901.
Chronique de la Pucelle ou Chronique de Cousinot suivie de la Chronique normande de P. Cochon / Publ. par A. Vallet de Viriville. P., 1859.
Chronique d'Enguerran de Monstrelet en deux livres avec pièces justificatives, 1400–1444 / Publ. par L. Douët-D'Arcq. 6 vol. P., 1857–1862.
Chronique de Mathieu d'Escouchy / Ed. par G. du Fresne de Beaucourt. 3 vol. P., 1858–1864.
Chronique de Tournai // Corpus Chronicorum Flandriae… edidit J.-J. de Smet. Bruxelles, 1856.
Chronique du Religieux de Saint-Denys, contenant le règne de Charles VI, de 1380 à 1422 / Ed. par M.L. Bellaguet. 6 vols. P., 1839–1852.
Chroniques de Perceval de Cagny / Publ. par H. Moranvillé. P., 1902.
Compilation du manuscrit 518 d'Orléans sur la mission, les victoires et la capture de Jeanne la Pucelle // La Minute française des interrogatoires de Jeanne la Pucelle d'après le Réquisitoire de Jean d'Estivet et les manuscripts de d'Urfé et d'Orléans / Ed. par P. Doncoeur. Melun, 1952. P. 55–77.
Confessions et jugements de criminels au Parlement de Paris (1319–1350) / Ed. par M. Langlois et Y. Lanhers. P., 1971.
Consiliorum oecomenicorum decreta / Curantibus J. Alberigo, J.A. Dossetti, P.-P. Joannou, C. Leonardi, P. Prodi. Bologna, 1973.
The
Les coutumes de l'Agenais / Ed. par H.-E. Rébouis. P., 1890.
Les coutumes de l'Agenais / Ed. par P. Ourliac, M. Gilles. 2 vol. P., 1976–1981.
Decretales Gregorii papae IX // Corpus juris canonici. Coloniae Munatianae, 1779. T. 2.
Discours veritable sur le faict de Marthe Brossier de Romorantin pretendue demoniaque. P., 1599.
The Ecclesiastical History of Ordericus Vitalis / Ed. and trans. by M. Chibnall. Oxford, 1969–1980. 6 vol.
Etablissements de Saint Louis accompagnés des textes primitifs et de textes derivés / Ed. par P. Viollet. 4 vol. P., 1881–1886.
Les évangiles des quenouilles / Ed. critique, introd. et notes par M. Jeay. Montreal, 1985.
Extrait d'une lettre écrite de Lyon le 20 janvier 1749 au sujet de l'exécuteur de la Haute-Justice de cette ville, lequel a été reconnu pour femme travestie, & arrêté pour cause de vol. S.l., 1749.
Fasciculus Morum. A Fourteenth-Century Preacher's Handbook / Ed. by S. Wenzel. University Park, 1989.
For de Béarn, législation inédite du XIème au XVème siècle / Ed. par A. Mazure. Pau; P., 1841.
Fuero Real // Coleccion de codigos y leyes de España / Ed. por A. Aguilera y Velasco, E. Pinel. Madrid, 1865. T. 1.
Grandes chroniques de France / Ed. par J. Viard. T. 8. P., 1934.
The Ingenious and Diverling Letters of the Lady's Travels into Spane. L., 1708.
Journal d'un bourgeois de Paris / Ed. par C. Beaune. P., 1990.
Journal du siège d'Orléans, 1428–1429, augmenté de plusieurs documents notamment des comptes de ville, 1429–1431 / Publ. par P. Charpentier et C. Cuissard. Orléans, 1896.
The Lay of Havelok the Dane / Ed. by W.W. Skeat. Oxford, 1915.
Lettres de l'illustrissime et reverendissime cardinal d'Ossat, évesque de Bayeux. Au roy Henry le Grand, et à monsieur de Villeroy. Depuis l'année 1594 jusques à l'année 1604. P., 1624.
Lex Ribuaria / Hrsg. von F. Beyerle, R. Buchner // MGH. LL nat. Germ. Bd. 3 (2). Hannover, 1954.
Le Livre des métiers d'Etienne Boileau / Publ. par R. de Lespinasse et Fr. Bonnardot. P., 1879 (2Genève, 1980).
Le Livre des trahisons de la France envers la maison de Bourgogne // Chroniques relatives à l'histoire de la Belgique sous la domination des ducs de Bourgogne / Publ. par K. de Lettenhove. Bruxelles, 1873. P. 1–258.
Le Livre du Chevalier Geoffroy de La Tour Landry pour l'enseignement de ses filles / Ed. par A. de Montaiglon. P., 1854.
Livre de jostice et de plet // Publié pour la première fois d'après le manuscrit unique de la Bibliothèque Nationale par H. Klimrath et J. Rapetti. P., 1850.
Mémoires de Jacques Duclercq / Imprimés sur les manuscrits du roi et publiés pour la première fois par Frédéric, baron de Reiffenberg. 4 vol. Bruxelles, 1823.
Le Mesnagier de Paris / Texte édité par G.E. Brereton et J.M. Ferrier. P., 1994.
The Metalogicon of John of Salisbury: A Twelfth-Century Defense of the Verbal and Logical Arts of the Trivium / Transl. By D. McGarry. Gloucester, 1971.
Miracles de Nostre-Dame par personnages / Publ. par G. Paris et U. Robert.
8 vol. P., 1876–1893.
Mirouer des Femmes vertueuses. 2 éd. P., 1547.
Nouvelle collection des mémoires pour servir à l'histoire de France / Ed. par MM. Michaud at Poujoulat. P., 1837.
Œuvres de Georges Chastellain / Ed. par K. de Lettenhove. 8 vol. Bruxelles, 1863–1866.
Œuvres de Robert Blondel / Publ. par A. Héron. Rouen, 1893.
Ordonnances des roys de France de la troisième race. 22 vol. P., 1723–1849.
Le pécheur et la pénitence au Moyen Age / Textes choisis, traduits et présentés par C. Vogel. P., 1969.
Poenitentiale Bedae // Die Bussordnungen der abendländischen Kirche / Hrsg. von F.W.H. Wasserschleben. Halle, 1851. S. 220–230.
Poenitentiale Columbani // Die Bussordnungen der abendländischen Kirche / Hrsg. von F.W.H. Wasserschleben. Halle, 1851. S. 353–360.
Recueil des lettres missives de Henry IV / Publ. par M. Berger de Xivrey. T. V (1599–1602). P., 1850.
Registre criminel de la justice de Saint-Martin-des-Champs à Paris au XIVe siècle / Publ. par L. Tanon. P., 1877.
Registre criminel du Châtelet de Paris du 6 septembre 1389 au 18 mai 1392 / Ed. par H. Duplès-Agier. 2 vol. P., 1861–1864.
Rituale Romanum Pauli V. Pontificis maximis jussu editum. Mechliniae, 1854.
The Travels of Ibn Jubayr / Trans. R.J.C. Broadhurst. L., 1952.
A True Discourse upon the Matter of Martha Brossier of Romorantin, Pretended to be Possessed by a Divell / Transl. by A. Hartwell. L., 1599.
Die Vision des Bauern Thurkill. Visio Thurkilli mit deutscher Übersetzung / Hrsg. von P.G. Schmidt. Leipzig; Weinheim, 1987.
Словари и справочная литература
Actes du Parlement de Paris. Parlement criminel. Règne de Philippe VI le Valois. Inventaire analytique des registres X 2a 2 à 5 / Ed. par B. Labat-Poussin, M. Langlois, Y. Lanhers. P., 1987.
Dictionnaire des lettres françaises. Le Moyen Age / Sous la dir. de G. Hasenohr, M. Zink. P., 1992.
Dictionnaire du moyen français. La Renaissance / Ed. par A. J. Greimas, T. M. Keane. P., 1992.
Исследования
О. В. Аурова, А. В. Марея. М., 2012. С. 19–31.
Е. Решетниковой. СПб., 2012.
Вып. 13. М., 2018. С. 227–238.
Aubenas
Bâtards et bâtardises dans l'Europe médiévale et moderne / Ed. par C. Avignon. Rennes, 2016.
Le Charivari. Actes de la table ronde organisée à Paris (25–27 avril 1977) par EHESS et CNRS / Publiés par J. Le Goff et J.-C. Schmitt. P., 1981.
Chartier R. La pendue miraculeusement sauvée. Etude d'un occasionnel // Les usages de l'imprimé (XVe-XIXe siècle) / Sous la dir. de R. Chartier. P., 1987. P. 83–127.
The Clothes that Wear Us: Essays on Dressing and Transgressing in Eighteenth-century culture / Ed. by J. Munns, P. Richards. L., 1999.
Droit, histoire et sexualité / Textes réunis et présentés par J. Poumarede et J.-P. Royer. Lille, 1987.
Gaiffier
T. Leinhard, J. Schneider. Turnhout, 2015. P. 169–178.
A. Caiozzo, A. E. Demartini. P., 2008. P. 135–162.
Michel Marescot: enfant de Vimoutier, 1539–1605, médecin du bon roi Henry IV. Vimoutier, 2003.
Riti e rituali nelle società medievali / A cura di J. Chiffoleau, L. Martines, A. Paravicini Bagliani. Spoleto, 1994.
Saint Augustine on Marriage and Sexuality / Ed. by E. A. Clark. Washington, 1996.
Splendor Reginae. Passion, genre et famille. Mélanges en l'honneur de Régine Le Jan / Sous la dir. de L. Jégou, S. Joye, T. Leinhard, J. Schneider. Turnhout, 2015.
Women and Gender in Medieval Europe: An Encyclopedia / Ed. by M. Schaus. N.Y., 2006.