Человек и его тень

fb2

В книгу включены четыре современные китайские повести, освещающие социальные проблемы, характерные для общественной жизни КНР последних десятилетий.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В нашей стране китайской литературой интересовались издавна.

Более ста лет назад русский китаевед академик Василий Павлович Васильев издал «Очерк истории китайской литературы», кстати, первую такую книгу в мире, потому что подобных ни в Европе, ни в самом Китае тогда не существовало.

В СССР читательский интерес к Китаю возрос многократно: китайская литература рассказывала о китайской революции. Вспомните, что сам Маяковский своим лучшим стихотворением назвал известие о взятии Шанхая китайскими восставшими рабочими.

В 50-х годах современная китайская литература часто издавалась в СССР, вызывая читательский интерес, но затем из литературы современной стало нечего переводить: «культурная революция» обрушилась на писателей, и выпуск книг остановился в КНР. Китайская печать называет период 1966—1976 годов «десятилетием небывалого в истории погрома», так что можно понять, почему отсутствовали современные литературные произведения.

В те годы в СССР в духе неизменной ленинской культурной политики КПСС продолжалась работа над изучением и популяризацией китайской классической литературы. Например, китайские романы в те годы больше издавались в русском переводе, чем в самой КНР на языке оригинала.

Во второй половине 70-х годов китайские писатели вернулись к творческой деятельности; новым взглядом посмотрели они вокруг себя и на прошедшие тридцать лет народной республики; они осудили в самых решительных выражениях губительную практику недавнего прошлого. Романист Чэнь Дэнкэ, известный советскому читателю по книге «Дети реки Хуайхэ» (1956) о партизанской воине с гоминьдановцами, писал так: «В период Линь Бяо и «банды четырех» в культуре господствовал фашизм. Почти никто из наших писателей не спасся от погрома. Китайской литературе и творческой общественности погром причинил небывалый ущерб. Исторически славная и блестящая, культура китайской нации была опустошена и обращена в пустыню» («Гуанмин жибао», 10.VII.79). Литераторы вполне ясно осознают, что десятилетиями в стране поощрялась убогая и никчемная печатная продукция. Один из авторов нашего сборника, популярный в КНР писатель Ван Мэн, осудил прошлое бескомпромиссно: «Повторение формулировок, украшательство, ложь… Такие произведения говорили только, что их авторы духовно слабее и опустошеннее своих читателей, что сами авторы утратили веру в революционную теорию, материализм, социалистическую жизнь. Все прекрасное, доброе, нежное именовалось тогда «буржуазным», а «пролетарские речи» ограничивались бранными выражениями «катись к матерям» и «разобьем собачьи головы» («Гуанмин жибао», 20.III.79).

Отказ от прошлого требовал не просто негативной критики, а позитивных достижений, напряженного творческого труда, чтобы не одними кличами, а делом — новыми произведениями — доказать жизненность социализма на китайской земле, устремленность трудового народа к правде и лучшему будущему.

Мы знаем, литература КНР сильно страдала в прошлом от диктата сиюминутности, наполнялась цитатами и лозунгами, напечатанными жирным шрифтом, и теряла всякое содержание за пределами текущего лозунга. Теперь осознается непродуктивность такой манеры, в принципе исключающей создание художественно значимого произведения, долговременного по воздействию. Возродились такие основные понятия, как традиция, правда, история. Писатель Фэн Цзицай говорил об этом так: «История и действительность часто судят разной мерой. Прежде, критикуя произведение, исходили из надобности или из эмоций. Эмоции и надобности преходящи, так и утрачивалась объективность меры. Никого это не заботило, а считалось в порядке вещей. Однако мера истории уравновешенна, строга и беспощадна; она часто приводит к переоценке ценностей. Только она сметает все наносное и оставляет подлинное. Она справедлива и беспристрастна. Произведения, расхваленные и охаянные, восстанавливают свою первоначальную ценность; они начинают жить исключительно своей собственной жизненной силой. Однодневки рассыпаются в прах, а долговечные живут не умирая. И нечему тут удивляться — так прогремевшие бестселлеры через мгновение сразу же забываются. Мастера литературы, и прежде и теперь, всегда думали о жизнеспособности своих произведений. Произведение обращено к современникам, оно воздействует на общество, и надо, чтобы оно дошло и до потомков наших. Культура любой нации, если будет жить только минутным успехом и выгодой, не оставит после себя наследия, и тогда нечего рассуждать ни о какой подлинной культуре» («Жэньминь жибао», 30.XII.82).

Между правдой и литературой в Китае долгое время существовали барьеры, возведенные по различным поводам. Считалось предосудительным писать о любви и придавать чувствам какое-либо значение в общественной жизни; нельзя было описывать провал политики «большого скачка» и народную жизнь трех последовавших тяжелых лет; нельзя было писать о стихийных бедствиях, о разрухе, о голоде, о несправедливых преследованиях интеллигенции, о несчастьях «культурной революции», повлекшей за собой произвол и моральный террор. Липкая, беспощадная проработочная критика убивала творческую инициативу.

Постепенно, шаг за шагом на протяжении 1977—1980 годов, писатели отвоевали себе право говорить и о событиях «культурной революции», и о провале «большого скачка», и о «трех годах бедствий», и о месте любви в жизни человека, и о бесхозяйственности, и о коррупции. Литература стала вновь популярной, жадно читаемой, интересной, поучительной, художественной. Так творчество в Китае возродилось: рано или поздно оно должно было возродиться на почве народных талантов и многовековой традиции.

Китайская литература, очнувшись от беспамятства, оглянулась и на историю своей страны, особенно бурного событиями XX века. Поэтому в лучших произведениях писатели стараются уяснить себе корни и причины трагических событий, чтобы предотвратить их повторение в будущем. Эта мысль — о возможности повторения несчастья — терзала и мучила китайских писателей все последние годы и не оставляет в покое их совесть и поныне. Поэт Чжан Чжиминь приурочил к празднованию тридцатилетия КНР в 1979 году поэму «Я скажу тебе, Родина», в которой есть такие строки:

Народ спрашивает: Какая на будущее гарантия, Что снова не пустят в ход дубину Против стихов и песен?

Первые социально-критические произведения родились в жанре короткого рассказа. Это была как бы проба сил. После появились другие жанры: стихи, очерки, пьесы и, наконец, повести. Повесть сейчас самая зрелая форма для литературы гражданственного, общественного звучания в КНР. В жанре романа, по признанию самой китайской печати, пока еще не создано значительных в литературном смысле произведений.

Современная китайская литература количественно необозримо велика. На сессии национального комитета Всекитайской ассоциации работников литературы и искусства 19.VI.82 упоминалось: число членов творческих союзов в КНР в настоящее время достигло 16 194. Союзы издают 37 журналов общим тиражом 13,57 миллиона экземпляров. С 1977 по 1981 год в стране было опубликовано 20 тысяч рассказов, 700 повестей, 400 романов и т. п. Вопрос о качестве этой литературы далеко не однозначен. Наряду с произведениями гражданственного направления выходят и литературные поделки, например, исторические романы на тему об «агрессии царской России», извращающие историю Дальнего Востока в XIX веке.

Наше внимание привлекают в Китае не книжки-однодневки, а серьезная литература, реалистически раскрывающая действительность. Сегодняшний китайский писатель, если он честный и ответственный перед своим народом человек, не может отрешиться от памяти пережитого и выстраданного в протяженной мучительной борьбе. Он не может отрешиться и от наследия китайской классической литературы, которая образовала вкусы и привычки его читателя.

Старая китайская художественная проза выросла из народного сказа, наследовала от него занимательность, сказовую манеру авторской речи и формальные обращения сказителя к слушателям. У сегодняшних писателей этого уже не осталось, но в литературе живо привычное для читателя жизнеописание. В каждом произведении читатель ищет не отдельный эпизод, а хочет увидеть всю человеческую судьбу. Отвечая его желанию, писатель в своей повести в меру сил и таланта раскрывает жизненный путь избранного им героя.

Судьба конкретного человека — в центре каждой из повестей, включенных в наш сборник. Его авторы: Лю Синьу, Ван Мэн, Лю Биньянь и Чэнь Мяо — известные и популярные в КНР писатели. Эти произведения имели успех на родине, издавались в литературных журналах и выходили либо отдельными книгами, либо в составе сборников.

Лю Синьу пишет о школьной жизни, которую знает не понаслышке. Его героем стал простой рабочий Ши Ихай, который всю жизнь провел при школе: здесь он живет, здесь и трудится, выполняя незаметно и добросовестно все подсобные работы. Его природная доброта делает этого человека открытым и обращенным к людям; он не только внимателен и заботлив к чужому горю, но и способен в меру своих скромных возможностей помочь другим тогда, когда на сочувствие отваживаются немногие.

Вся история Китая XX века так или иначе отразилась на жизни этого труженика, школьного разнорабочего. Многое довелось повидать ему, однако главное, что хотел сказать своей повестью писатель, — это вера в человеческую доброту. Трудолюбивый, старательный, пунктуальный Ши Ихай всегда был добр. Умер он в одиночестве, но его образ дорог многим и всегда останется в их памяти. Повесть Лю Синьу глубинно оптимистична: это не бравый казенный оптимизм, а тот, который порожден верой в трудового человека, благодаря которому жив Китай и рано или поздно, но построит себе лучшее будущее.

Повесть Лю Биньяня основана на реальных фактах, его герой инженер Чжэн Бэнчжун, так же как и сам писатель, испил до дна чашу позора и унижений. Чжэн Бэнчжун, несправедливо осужденный, в лучшие годы своей жизни, не озлобился и не замыкался в себе. Отгоняя мысль о самоубийстве, он трудился, сохраняя верность своей натуре. Неугасимый дух созидания, невероятная жизненная сила, беспримерная выживаемость человека вопреки обстоятельствам…

«Что же это были за годы? — спрашивает Лю Биньянь. — Такие понятия, как «счастье» и «любовь», давно уже были внесены в лексикон ревизионистской терминологии, а уж о «личном счастье» и говорить нечего — оно просто испарилось из человеческой жизни под ударами таких лозунгов, как «политику на первое место», «непрерывно продолжать революцию» и т. п.».

Жизнь главного героя повести далека от безоблачности и сегодня, когда он реабилитирован и полноправен. Его техническое и организационное дарование по-прежнему не используется для блага страны. Вокруг инженера много других фигур, в том числе немало таких руководителей, чьи должности — синекуры. Когда снимаются маски руководителей и организаторов, перед читателем предстают демагоги и заклинатели, праздно играющие в шашки, пока за них работают другие, и прежде всего глубоко ими презираемый инженер. Именно он, лишенный всяких прав, и есть фактический руководитель стройки, а не высокооплачиваемые, ничего не делающие назначенцы. Лю Биньянь непримирим к этому социальному злу, которое надо изживать ради будущего.

Позитивный образ честного руководящего работника создал в своеобразной повести «Мотылек» Ван Мэн. Вся повесть — единый внутренний монолог, воспоминание человека, которому есть что вспомнить за свою жизнь: в молодости участник революционной войны, Чжан Сыюань один как бы соединяет в себе трех разных людей. Эти люди говорят в его душе своими, неодинаковыми голосами. После победы революции, он стал секретарем горкома в крупном освобожденном городе. Тогда Чжан слепо верил в справедливость политических кампаний; не колеблясь осуждал людей в силу политической, как он ее тогда понимал, необходимости; но настала такая кампания, которая не только разрушила его семью, но и подорвала его собственное положение: сам Чжан оказался сосланным в отдаленную деревню на физический труд.

«Сложный и противоречивый процесс психологического раскрытия правдиво отобразил бурные перемены в общественной жизни нашей страны за 30 лет», — написал об этой повести китайский критик Чжан Чжун («Гуанмин жибао», 28.IX.80).

В этой повести лучше, чем где-либо, правдиво раскрыт внутренний мир и движущие пружины поведения китайского ганьбу. Притом писатель сохраняет оптимизм и веру в социалистическое будущее страны. Такая позиция не могла не вызвать и недоброжелательную критику. В письме к автору повести один из таких критиков, Сяо Ли, с издевкой напомнив, что творческая манера Ван Мэна многим обязана «юмору уйгуров», среди которых писатель отбывал ссылку, писал: «Вы всегда смотрите на мир сверкающим взглядом «юного большевика». Для вас и ваших героев мир прекрасен и должен становиться еще прекраснее; каждый человек ради прекрасного завтра должен забывать себя и жертвовать собой; вы нетерпимы, как к соринке в глазу, ко всему вульгарному, безобразному и даже дряхлому. Такая принципиальность переходит в набожность и фанатизм». Писатель отверг упрек в нетерпимости и прекраснодушном идеализме. Он ответил критику в журнале «Вэньсюэ пинлунь»: «Душевного настроя «юного большевика» далеко не достаточно! Детскость и наивность за пределами юного возраста перестают быть добродетелями; при решении реальных проблем они могут обернуться преступлением. Зрелость идет рука об руку со сложностью».

Ван Мэн сейчас популярен не только у себя на родине. Его переводят в других странах. В беседе с Эрвином Викертом, бывшим послом ФРГ в Пекине, китайский писатель критически отозвался о «гиперсексуализированной» современной буржуазной культуре, которая его не привлекла, а оттолкнула. «Как можно писать про постельные утехи, когда мир стоит на краю пропасти? — говорил Ван Мэн Э. Викерту. — У меня в стране другие неотложные вопросы, которые занимают все мои мысли».

События в повести Ван Мэна предстают как переживания главного героя вне хронологических рамок и ограничений, в них господствует не сюжетная композиция, а психологическая основа. Но главная устремленность писателя — к общественно значимой, острой гражданственной тематике с глубокой тревогой за судьбы своей страны, за счастье своего народа.

Советский читатель хорошо знает о политической стороне событий «культурной революции» в Китае. В повестях китайских писателей открывается в какой-то мере психологическая сторона поразившей страну смуты. Герой повести «Мотылек» испытал на себе, быть может, самое страшное в моральном плане: против него поднялся единственный сын. Такова была сила расколовшей страну трещины, что в ту черную годину буквально брат шел на брата, а сын — на отца. Китайская молодежь в середине шестидесятых годов оказалась поражена духовной слепотой, запуталась в сетях демагогических лозунгов и, расправляясь над невинными жертвами, сама стала жертвой.

«Культурная революция» лишила целое поколение молодых китайцев и общего и профессионального образования; пути для роста и развития, нормальная социальная перспектива в жизни были отрезаны напрочь. Опыт «культурной революции» для молодых ее участников оказался трагичным и в духовном смысле, поразив их апатией к общественным делам, губительным пренебрежением к современным, равно как и к традиционным культурным ценностям, разочарованием в идеалах. Может ли это «потерянное поколение» выздороветь и вновь обрести смысл жизни — вот жизненный вопрос, встающий и перед китайской литературой.

Главный герой повести Ван Мэна интересен еще и тем, что на него лично ложится часть ответственности за случившееся в его семье. Ведь если сын пошел против отца — здесь недостаточно для объяснения ссылаться лишь на злую волю одной стороны; отец страдает не только в прямом смысле от ненависти сына, но и переживает за сына, и начинает осознавать долю собственной вины в случившемся. А такая вина, несомненно, была, иначе не могло бы возникнуть далеко зашедшей отчужденности и губительной для общества розни поколений.

Герой Ван Мэна — фигура неоднозначная. У него много заслуг в прошлом: участие в революционной войне, самозабвенная, жертвенная увлеченность строительством нового после победы и, наконец, сейчас именно на таких, как он, возлагает писатель надежду на будущее Китая. Пережитое не сломило, а, если выразиться фигурально, очистило душу Чжана; он снова полон энергии, конструктивных замыслов, в нем не увяла воля к действию. Он ищет даже разрушенного в прошлом семейного счастья и способен бросить столицу с ее напряженной текучкой для встречи с любимой женщиной. Но это уже новый, как бы заново выплавленный Чжан; в прошлом же он нес в себе порок бесчувственности, сделавший его беспощадным в собственной семье, разрушивший встретившуюся ему чистую любовь, оттолкнувший от него родного сына. Не каждому дано выстоять в подобных испытаниях, но герой повести «Мотылек» не сломился и стал в человеческом смысле личностью более полной и достойной, хотя, верный жизненной правде писатель говорит ясно: былого не воротить, утраченное счастье не возрождается, потеря остается потерей…

В наш сборник входит и сатирическая повесть Чэнь Мяо «Неофициальная история крупного писателя». Такие произведения в Китае редки. Сатире в современной китайской литературе особенно не везло: добрые намерения авторов не понимали, их произведения издавать не любили. Тем не менее, хоть и в малом числе, но сатира как жанр существует в китайской литературе. Весьма популярное у советского читателя произведение китайской литературы — это сатирическая повесть Лао Шэ «Записки о кошачьем городе» (1932—1933), которая издавалась в СССР уже шесть раз. Переводчик повести Лао Шэ знакомит нас и с произведением Чэнь Мяо.

Эта повесть начинается с «торжественного предуведомления», будто все ее герои и обстоятельства — чистый вымысел. Но, как всегда бывает в сатире, чем больше вымысла декларирует автор, тем ближе она к действительности и тем точнее направлено ее разящее острие. Для китайского читателя, хорошо знающего историю последнего десятилетия, особое удовольствие составляет отгадывание реальных прототипов, стоящих за героями сатиры. Наш читатель лишен такого удовольствия, потому что многие мелкие подробности не доставят ему столь живого интереса, но зато картина в целом, несомненно, привлечет его.

В европейской литературе XIX века были распространены романы о карьере молодого человека в буржуазном обществе. Повесть Чэнь Мяо в литературном смысле сопоставима с европейскими «романами успеха». Формально в ней нет новшеств, но зато она хорошо сравнивается с уже известной читателю классикой в традиционном для европейской литературы ключе. А решает свою тему Чэнь Мяо на современном китайском материале, для нас малознакомом. Карьера молодого человека в условиях «культурной революции» — вещь сама по себе весьма любопытная; особенно впечатляет, что герой повести — точнее, антигерой — становится официозным писателем в то время, когда факт образованности стал опасен для самого существования человека. А вот антигерой в повести умеет процветать и при такой обстановке и делать литературную карьеру при, казалось бы, невозможных условиях. И в этом нет вымысла: такие люди в Китае действительно были, хоть имена их, не свершивших ничего достойного, канули по заслугам в забвение.

Герой Чэнь Мяо явно лишен и стыда, и чести; он всегда готов чутко улавливать дуновения меняющихся политических ветров. Переходы героя от подобострастного раболепия перед «шефами» к надменному третированию «жертв» молниеносны.

Искусство сатирика в этой повести отнюдь не в гротесковом преувеличении. Наоборот, показанные события не утрированы: писатель замечателен именно умением сатирически высветить совершенно обыденные и общепринятые вещи. Смех изживает осознанные пороки и освобождает те силы, которые сохранили жизнеспособность для возрождения и творчества уже вне рамок прошлого и за пределами уничтожающего сатирического смеха.

И ни для кого из китайских писателей, участников нашего сборника, не возникает сомнения в том, что будущее всего китайского трудового народа связано именно с социализмом в КНР. Скромный Ши Ихай в повести Лю Синьу не одинок — его жизненный пример, продиктованное совестью поведение в труднейших обстоятельствах вызывают нескрываемое уважение и у повествователя, и у других персонажей произведения. Созидателем в полном смысле слова является притесняемый и гонимый инженер в повести-очерке Лю Биньяня, это не механизм и не муравей, а человек, сознающий реальное общественное значение своего труда. Благу народа посвятил свою жизнь и кадровый работник — ганьбу, герой повести Ван Мэна; он может ошибаться в конкретностях, спотыкаться в человеческих отношениях, но цель его жизни — одна, и выпавшие на его долю испытания проясняют сознание.

Сатирическая повесть Чэнь Мяо, доказывающая неизбежность краха антигероя, какой бы увертливостью он ни обладал, на мрачном фоне показала достойных, несгибаемых, честных людей, таких, как старый писатель, оклеветанный своим лжеучеником.

Где же источник жизнеутверждающего созидательного пафоса для китайских писателей? Это вера в силы народа и жизнеспособность его культуры. В череде тысячелетий истории сохранил китайский народ непрерывной свою культурную традицию. Теперь она, в свою очередь, укрепляет духовные силы общества. Жезл счастья выступает прямым символом культуры, которая сохранилась благодаря простому народу, пользуется его уважением и представляет собою не просто экзотическую диковинку-вещицу, а духовную ценность. В народных верованиях жезл счастья приносил исполнение желаний. И разве не надежду на лучшую жизнь для трудовых людей символизировал этот древний жезл в руках его последнего владельца, простого разнорабочего?

Нельзя не принять во внимание, что переведенные для этой книги повести порождены конкретной обстановкой литературной жизни сегодняшнего Китая, отражают особенности не столь уж простой ситуации. Сейчас в стране происходит явная и даже довольно резкая смена литературных поколений. Писатели старшего возраста, как правило, слишком настрадались от «культурной революции», чтобы с полной силой возродиться к творческой работе, отыскать в своей палитре свежие краски для впечатляющего отражения действительности. Другие произведения, создаваемые ныне в КНР, выходят из-под пера совсем молодых авторов, которым предстоит еще немало совершенствоваться и профессиональная подготовленность которых, как и китайской молодежи в иных областях деятельности, по известным причинам оказывается невысока. Оттого не случайно, что в нашем сборнике слово предоставляется литераторам среднего поколения. Поколение это в писательском мире сравнительно немногочисленно, но работает по большей части продуктивно. Подготовка была, навыки, несмотря на творческий простой, остались, есть энергия воплотить свои замыслы. Конечно, нельзя счесть собранные нами повести равноценными по своим художественным достоинствам и идейной стройности, не всегда ровно прописана и четко продумана каждая из них. Но предпринята попытка осмыслить явления, сложно разворачивавшиеся во времени и пространстве, и, несмотря на те или иные недочеты, не может не привлечь гражданственность позиции, неразрывно связанная с искренностью и смелостью.

Писатели показали, что великие или, как принято говорить в КНР, небывалые в истории бедствия выпали на долю китайского народа, но они же показали тягу простых людей к светлому социалистическому завтра. И тот, кто вместе со своим народом, на может не верить в силы народные.

А. Желоховцев

Лю Биньянь

ЧЕЛОВЕК И ЕГО ТЕНЬ

Во время Праздника Весны 1980 года в уездном городе Синьцзине неподалеку от Чэнду, столицы провинции Сычуань, ничтожное происшествие испортило общее праздничное радостное настроение, словно брызнувшая на картину грязь.

На банкете для интеллигенции по случаю Праздника Весны ганьбу Гу, местный хозяйственный деятель, поднял тост. Он подходил чокнуться ко всем столам и не пропустил никого, кроме одного из присутствующих. Он сознательно обошел человека, который был когда-то зачислен в «правые элементы» и лишь в прошлом году реабилитирован. За двадцать с лишним лет того впервые допустили на такой банкет, что означало для него коренной поворот в жизни; он хотел выпить и за себя, и за лучшую судьбу всех жителей провинции Сычуань и никак не ожидал такого подвоха. Непереносимое публичное унижение так потрясло его, что он поднялся и, подавленный, покинул банкет.

Слух немедля пополз по уездному городку, вся интеллигенция заговорила только об этом инциденте. Осуждали Гу за намеренное оскорбление и старались понять его мотивы.

— Наверное, у Гу немало личных неприятных воспоминаний связано с «правыми». В 1957 году он сам разоблачил трех «правых элементов», одной была студентка, за которой он прежде ухаживал, а родители ему от ворот поворот дали.

— Может быть, Гу недоволен политикой ЦК по пересмотру дел ошибочно причисленных к «правым элементам»?

— Может быть. Только я считаю, он себя ставит куда выше интеллигентов. А уж «правые» в его глазах вообще ничто.

— Ну чем ему гордиться? Двадцать один год заправляет у нас хозяйственной работой, а сделал ли он что-нибудь хорошее для уезда? Пока его не снимут, у нас в Синьцзине ничего к лучшему не изменится!

Увы, нет такого прибора, чтобы объективно определить цену человека. Вот взвесить и измерить начальника Гу и того реабилитированного, надежно определить их преданность социализму, деловитость и способности, профессиональный уровень и общую культуру, поведение на работе и эффективность их труда. Нет таких весов! Когда мы оцениваем человека, всегда ли мы способны проникнуть вглубь и выявить его истинный характер, способности и внесенную в общее дело лепту?

Еще одно падение

В 1960 году двадцатидвухлетний Чжэн Бэнчжун возвратился в свой родной уезд Синьцзинь. Возвращаясь домой, каждый старается одеться показистее, а этот вернулся в поношенной и латаной (но очень чисто стиранной) одежде из хлопчатобумажной ткани, а украшал его только ярлык «правого элемента», который волочился за ним всюду и не переставал ломать его судьбу даже в родных местах. Но дух его не был сломлен, и близорукий взгляд был уверенным; на обветренном загорелом лице светилась улыбка. Он ничуть не стыдился земляков в отличие от древнего полководца Сян Юя, а скорее походил на тех юных солдат народно-освободительной армии, которые десятью годами ранее возвратились домой с победой.

Прохожие про себя дивились на парня: небось из далеких краев приехал, где выдают в месяц побольше, чем 15 или 19 цзиней продовольственного пайка. Откуда было им знать, что полноводная Янцзы с зеленой травой по берегам в сравнении с теми отдаленными местами, где он отбыл два года, казалась парню раем на земле.

Чжэн Бэнчжун, «правый элемент», в 1951 году окончил с отличием Индустриальный институт в городе Чэнду. Он пылал желанием отличиться, искупить трудом свою вину, перевоспитаться и стать другим человеком. Он пять раз подавал рапорт с просьбой «направить на перевоспитание в самые трудные условия». Самые трудные условия, и природные и человеческие, он хлебнул в полную меру на строительстве в безлюдной пустыне в пятистах километрах от города Синина. Ему платили 29 юаней в месяц, а на питание и топливо человеку требовалось больше 50 юаней. Ежедневно каждому выдавали полкружки воды или кусочек льда: будешь пить — тогда нечем умыться, а умоешься — пить будет нечего. Раз в полгода — парикмахер, раз в год — баня. Но ничто не смогло поломать его привычку к чистоте. Никто так и не понял, как он ухитряется стирать свою одежду и ходить чистым. Вечно голодный, он ел зеленый мох, но оставался добродушным и веселым, сохраняя в себе что-то студенческое — любил напевать песенки. Да, нелегко перевоспитаться и стать другим человеком!

В родной реке Янцзы он всласть наплавался; растянувшись на речном песке, он нежился от непривычной праздности — какая, оказывается, прекрасная вещь вода! Двадцать один год прожил и только тогда понял — без воды-то жизни нет! Ему в кошмарных снах грезился стакан прозрачной воды, утоляющей жажду. Теперь он лежал на берегу неисчерпаемой Янцзы — какое счастье! Может, это символично и вся жизнь его изменится к лучшему? Непременно так. Ведь он по специальности гидростроитель, а водные ресурсы Сычуани самые богатые во всем Китае. Здесь уж он, ясное дело, сможет развернуться, показать себя.

Он и поступил на строительство гидроэлектростанции. Днем трудился, а вечером занимался с рабочими, повышая их квалификацию. Им нравился этот интеллигент, симпатичный парень. Он работал играючи, мог по пять вечеров подряд не ложиться допоздна и ничем, кроме очков, не отличался от простолюдина. В конце года низовая партийная организация стройки подала рапорт, ходатайствуя о снятии с Чжэн Бэнчжуна ярлыка «правого элемента», поскольку он хорошо проявил себя на практической работе. Уком начал проверку и не обнаружил личного дела. Послали запрос в прежнюю организацию и получили ответ: «Организация уже ликвидирована». Тогда запросили отдел Единого фронта в окружном комитете и узнали: упомянутое личное дело уже отослано в уезд Синьцзинь.

Чжэн Бэнчжун страдал от голода, страдал от критики, но никогда не пугался, а теперь он испугался. Не воображайте, что личное дело всего лишь бумажная папка; в нем лежит и ваше прошлое, и ваша будущая судьба; личное дело гарантирует само ваше существование. Странное дело: потеря папки аннулировала все хорошее в жизни Чжэн Бэнчжуна — он потерял права выпускника вуза, было забыто все им сделанное до 1957 года; нетленным и целехоньким сохранился лишь ярлык «правого элемента», а с утратой личного дела была утрачена и надежда на какую-либо возможность освободиться от него. Это было самое страшное. И первым встал такой вопрос: нечем было подтвердить, что он возвратился в Сычуань законным порядком, ведь он мог и сбежать самовольно: ничто не мешало утверждать, что он сбежал, испугавшись трудностей и лишений!

Само собой разумеется, что когда началось движение за «четыре чистки», Чжэн Бэнчжун со своими ярлыками «правого элемента» и «самовольного побега» сделался идеальной мишенью для классовой борьбы. Руководители ГЭС в качестве первого обвинения предъявили ему «разложение рабочего класса». Чжэн Бэнчжун отказался признать свою вину. Начальник побагровел и заорал на него:

— Ты почему повышал рабочим квалификацию?! Говори! Сам ты не красный, а белый специалист, хочешь всех наших рабочих превратить в беляков! За собой повести хочешь! Это что ж, не разложение? Разложение рабочего класса — и все тут!

Вот каков у нас творческий вклад в теорию. Разве могли тут пригодиться Чжэн Бэнчжуну его жалкие познания в марксизме-ленинизме? Он робко возражал:

— Я же в интересах дела, квалификация у них, конечно, повышалась немного…

— Врешь! — звенел голос начальника, как меч в руке палача. — Ты еще разлагал рабочий класс низкопробной пошлостью!

Чжэн Бэнчжун растерялся: откуда пошлость? Он прочел тысячи книг, но неясно представлял, что это такое. В студенческие годы ему случалось говорить про любовь, но до поцелуев дело не дошло, он не успел — потерял право на любовь… Один раз молодая девушка, рабочая, спросила его про кино, которое он видел в пятидесятых годах, и он рассказал о фильме, в котором действительно была любовная история. Как он мог знать, что к середине шестидесятых годов сама любовь превратится в пошлость? Как ему отрицать свою вину? К тому же всякая пошлость непременно буржуазный товар, а буржуазия — естественный объект революции. Вот так, самым естественным образом, критики пришли к политическому выводу: «Чжэн Бэнчжун — неисправимый и упорный, крупный правый элемент, выступающий против партии и социализма. Он заходит все дальше и дальше по пути контрреволюции!»

— Приведите факты! — заревел Чжэн Бэнчжун в невыносимой тоске.

Он опять ошибся. Факты? Политику — на первое место, политика — превыше всего, значит, и факты либо служат политике, либо они вовсе не нужны.

Ночь для Бэнчжуна была ужасной. Он страдал: «Я вкалываю и днем и ночью, а получаю двадцать шесть юаней в месяц. Несколько раз вносил рационализаторские предложения. Сколько я ни сделал, премии и почет — все достается другим. Ну ладно, я согласен, но признайте же, что я хорошо работаю. Зачем же обвинять, что он «заходит все дальше и дальше по пути контрреволюции»! Видно, что раз уж решили чистить, то чистки не избежать!»

С той поры Чжэн Бэнчжун стал получше разбираться в китайских делах. Несколько листков бумаги в личном деле весили больше, чем живой человек. Разве не листок бумаги превратил его самого в человека низшего сорта? Несколько строк иероглифов, которые он искупал каторжным трудом годами и на искупление которых он был готов покорно отдать всю свою энергию и отпущенный ему жизненный срок. Но ведь он был ни в чем не повинен! События пятидесятых годов приобрели над ним и вокруг него могучую чудодейственную силу, способную заставить невинного человека поверить в собственную преступность. Он хотел искупить преступление трудом. Сейчас ему пришлось понять, как трудно найти шанс для искупления. Его личное дело разыскали в отделе кадров среди макулатуры под лестницей, но за пререкания с начальством его уволили со строительства ГЭС.

Начинать с нуля, когда сам ты нуль

Чжэн Бэнчжун стал свободным человеком, не принадлежащим ни к какому коллективу или организации. Такая свобода внушала ему ощущение пустоты и страха. Он обратился в живой нуль, который был ни на что не годен и никому не нужен.

Сам он никак не мог поверить, что физически крепкий человек, с высшим образованием и серьезными профессиональными качествами, может стать бесполезным социалистической родине. С берега Янцзы он глядел на ее стремительный бег — сколько же нужной всем китайцам энергии утекает бесполезно с ее водами в далекий океан!

«Дайте мне металл, и я смогу эту воду обратить в электричество. Получив дешевую электроэнергию, можно преобразить все вокруг. На месте развалюх поднимутся новые здания, разбитые дороги станут новыми и ровными…»

В Китае очень много хороших людей. Добрый человек появился перед Чжэн Бэнчжуном как раз тогда, когда он ощущал себя изгоем, отринутым обществом. Толстый сорокалетний деревенский ганьбу Ляо прочел его автобиографию, повздыхал, смерил его взглядом и буркнул себе под нос:

— Человеку надо кушать.

Ляо долго вздыхал и мучился, а потом сказал виновато:

— Способности ваши теперь не сгодятся. Ничего не поделаешь, я тут не решаю… Давайте пойдем в обход, поработаем на каменоломне, а?

Ганьбу Ляо не мог знать, что Чжэн Бэнчжун мечтал о работе, как земля после долгой засухи ждет росу. Ганьбу поглядел на его крепкую фигуру и широкие плечи.

— Работа тяжелая. Выдюжишь?

Чжэн Бэнчжун энергично закивал. За этим толстяком он готов был пойти в огонь и воду безотказно. Ляо взял его за руку и невесело сказал:

— Знаешь, хорошо работай, а мы тебя не обидим.

Так Чжэн Бэнчжун дошел до «нуля». На этой работе никто не интересовался, не выходец ли он из помещичьей семьи, правый он или левый. Засчитывалось одно: сколько камня он перетащит, во всех прочих отношениях он был равным со всеми. Он расходовал для труда немало сил, потом ел, чтобы восстановить силы. За едой он поглощал сразу десять полных порций; раз в несколько дней съедал за один присест килограмм говядины в соевом соусе — не наешься, силы не восстановятся.

Работа была самой примитивной и самой тяжелой. До трехсот килограммов камня грузили в джонку, а потом эту же джонку разгружали. Вот когда пригодились Чжэн Бэнчжуну уроки физкультуры в средней школе. Он с детства любил петь, умение петь тоже пригодилось. Десять с лишним лет он учился и прочел гору книг; это оказалось ни к чему, больше того — тяготило душу. Над его головой в раскаленном небе пылало солнце, под ногами хлюпала катившаяся с гор вода. Нетрудно привыкнуть таскать камень, но очень трудно привыкнуть к постоянно возвращающимся мыслям: «Прекрасная, драгоценная, неистощимая вода Янцзы, ведь я же умею превращать тебя в электрические реки, которые освободят и меня самого, и миллионы других людей от примитивного труда…»

С тех пор как Чжэн Бэнчжуна прогнали со строительства ГЭС, он сошел с рельсов своей жизни, весь поезд жизни вокруг него тоже, казалось, сошел с рельсов. Великая культурная революция повергала крохотный уезд Синьцзинь то в кипение, то в столбняк, то в хаос, то в застой; казалось, что спектакль оторвался от либретто, что режиссера больше нет, на сцене толкотня и сумятица, актеры охрипли и обессилели, выделывают кто во что горазд; все нормы жизни рухнули в той путанице, спектакль забуксовал, и актеры не сходят со сцены, затягивая до бесконечности свое представление.

Чжэн Бэнчжун в своем представлении видел громадную широкую реку, а не ту, которая журчала под его ногами. Миллионы людей оставили свой привычный труд, отреклись от прежних забот и мечтаний; их энтузиазм и силы, их время и сама жизнь слились в одну мутную и бескрайнюю реку политики, в которую они бросаются с неистовыми криками, и стонами, и воплями; и в этой реке они превращаются в бесполезный мусор, который плывет по течению, теряясь бесследно в пустыне безнадежности…

Люди не забыли о Чжэн Бэнчжуне. Наоборот, его открыли. Бедолаги, таскавшие камень, узнали, что он выпускник вуза, специалист, они знали, как мало людей разбирается в технике, и предложили ему вместе строить свой жизненный путь. Чжэн Бэнчжун стал для них главным капиталом, и они брались за все: чинили электрогенераторы, трансформаторы, прокладывали линии электропередачи, монтировали станки и оборудование…

Сколько дверей распахнул Чжэн Бэнчжун за эти годы, сколько порогов перешагнул! На заводе несколько десятков новоизготовленных электромоторов не работали: он копался в них, перебирал, звякал… и они ожили. Что-то случилось с новым, только что собранным генератором, электрик колдовал, а машина искрила; Чжэн Бэнчжун приложил руку, и электрический ток побежал по проводам… Он по-детски радовался восторженным приветствиям, восхищенным взглядам и взволнованным словам благодарности; он утешался и укреплялся в своей уверенности: он, Чжэн Бэнчжун, людям нужен, народу нужен, народ ему радуется!

То один, то другой завод выражал желание оставить его у себя, а он был бы рад остаться на работе, но с трудоустройством не получалось: проработав несколько дней, он должен был уходить. На собственном опыте Чжэн Бэнчжун постиг такую истину: китайцы бывают двух типов. Люди культурные, технически грамотные, болеющие за свое дело, обычно реалисты. Именно такие люди разыскивали его и вводили в ворота. Они, конечно, знали, что он правый элемент, но им были важнее его способности и старательность, а глазное, результаты его труда. Китайцы другого типа видели на нем только ярлык, несмываемое политическое пятно, и просто не могли разглядеть, что он за человек. Люди этого типа обычно выпроваживали его за ворота. Он знал, что вокруг него, за его спиной непрерывно кипят баталии и идет проба сил, но в конечном счете реалисты теряли позиции и терпели поражение. Зато люди другого типа, которым не нужны были ни знания, ни дарования, владели оружием, бившим без промаха в цель; они пускали его в ход бездумно и с неизменным успехом. И каждый раз, когда он покидал рабочее место, китайцы первого типа огорчались, извинялись и, разводя руками, говорили:

— Ничего не поделаешь, теперь политика превыше всего…

Иногда возникали исключения, которые бывали случайно, будто во сне. Чжэн Бэнчжун спал и видел, что возвращается в гидростроительство. ГЭС! Родная профессия! Чжэн Бэнчжун пошел туда пешком, но боялся: опять повторится старая история: «Извините, политическая характеристика не соответствует…»

Ло Инчан, начальник стройки, с Чжэн Бэнчжуном держал себя так, будто уже ждал его прихода. Он сразу же ввел его в обстановку. Чжэн Бэнчжун слушал и недоумевал — зачем ему все это рассказывают, за кого принимают? Дали бы лучше поработать, больше ничего не надо. Потом он испугался: вдруг его по ошибке сочли важным ответственным работником?..

Когда присели передохнуть в тенечке под плотиной, Чжэн Бэнчжун не сдержался и сам все выложил о своем «ярлыке».

— Знаю, — рассмеялся долговязый и худой начальник стройки, блеснув белоснежными крупными зубами. — А почему бы и «правому элементу» не потрудиться? Мы позвали вас, хотим сделать моим помощником, главным прорабом. Согласен?

Чжэн Бэнчжун молчал; горло перехватило.

В Китае столько мест, где нужны люди! Столько дел ждали Чжэн Бэнчжуна. Никто не умел изготовить арматуру для бетонирования. Линию высокого напряжения длиной пять километров в уезде Мяньян построить тоже было некому. Водовод длиной двести метров из труб большого диаметра сварить не умели, местные сварщики не взялись, уже, было, решили возить трубы в уездный город, там сваривать и везти обратно… Чжэн Бэнчжун спросил прораба:

— Увезешь трубы, сваришь, а как потом привезешь длинную плеть обратно?

— Думаем подвести под нее пять грузовиков.

— А затраты?

— Туда и обратно тысяча юаней, не меньше.

— Не вози. Я здесь сварю, — сказал Чжэн Бэнчжун.

Сроки строительства были сжатыми, оставалось плановых три месяца. Чжэн Бэнчжун крутился почти без сна. Многое ему самому надо было подучить, кое-что перечитать, а еще надо было вести учеников, читать лекции, составить график работ и, конечно же, организовать работы по графику, да еще и самому работать, решать технические вопросы… Пять суток он не ложился.

— Поспи, инженер, — не выдержали рабочие, — не бойся, по-твоему сделаем, не напортачим.

Турбину уже собрали, да при испытаниях повредили лопатки, и теперь она не действовала. Ло Инчан пал духом. Чжэн Бэнчжун вместе с рабочими размонтировал ее и начал соображать, как быть.

Через два часа он сказал Ло Инчану:

— Причину поломки нашел.

Он принял решение турбину переделать на вертикальную, а механизм передачи вращения снять совсем. Собрали, опробовали, она заработала. Ло Инчан вцепился в него и стал трясти; от возбуждения забыл поблагодарить, но вспомнил, что Чжэн Бэнчжун живет в постоянной тревоге за право на работу, и забормотал:

— Давай всегда будем вместе работать? Согласен? Эта ГЭС — пустяки, мелочь! Давай построим большую ГЭС! Кончим здесь, пойдем на новый объект! Работы на много лет хватит!

Через десять лет после получения диплома Чжэн Бэнчжун впервые применил свои профессиональные знания и впервые почувствовал уважение окружающих. Он был взволнован, подтвердилась и укрепилась в нем вера: «Я нужен Китаю. Я полезен народу».

Он смотрел вслед долговязому, немного сутулому Ло Инчану, повторяя про себя слова: «нужен», «полезен», и слезы навертывались ему на глаза. Ведь они с Ло Инчаном вместе презирали тех, других, китайцев иного типа, которые топтали и унижали их обоих.

Срок окончания строительства приближался. Чжэн Бэнчжун выкроил время и поехал к себе в Синьцзинь за продовольственными талонами.

Едва войдя в комнату, Чжэн Бэнчжун услышал злобный рев. Вопила женщина, ответственный работник, которой были поручены дела «плохих элементов»:

— Сбесился, спятил! — молотила она кулаком по столу. — Забыл, кто ты есть! Нарушаешь правила общественной безопасности, покинул пределы уезда! Преступной деятельностью занялся, контру сколачиваешь! Пиши покаяние!

Чжэн Бэнчжун объяснил ей и просил обратиться за подтверждением в организацию, что он не занимался преступной деятельностью, а находился на работе. Его не желали слушать. Последовал приказ: уезд не покидать, искренне раскаяться, не сметь менять местожительство без разрешения!

В Мяньяне на строительстве ГЭС ждали-ждали и не дождались возвращения Чжэн Бэнчжуна. Дважды присылали командированных в уком с ходатайствами, но Чжэн Бэнчжуна не отпускал отдел надзора. В третий раз командированный пробился на прием к Гу, ведающему в укоме хозяйственными вопросами. Тот долгих сорок минут выслушивал ходатайство, терпеливо сдерживал себя: как могло случиться, что вонючий гнусняк, правый элемент, кому-то нужен, что им так дорожат?.. Потом так ли уж важно, когда будет построена ГЭС? Раньше или позже — все равно ее построят. Ну и что? Провинциальное управление гидростроительством планировало построить крупную ГЭС в уезде Синьцзинь, но это ничуть не интересовало ганьбу Гу. Так или иначе, разве Синьцзинь не останется прежним Синьцзинем?

— Поезжайте выше, в комитет по культурной революции. Если они разрешат, то и мы разрешим, — лениво подытожил разговор Гу.

Командированный удивился. Чжэн Бэнчжун не был членом партии и ответственных постов нигде не занимал. Не иначе как отговорка: уезд Синьцзинь сам хочет использовать его на работе и не желает отпускать на сторону.

Командированный товарищ глубоко заблуждался. Чжэн Бэнчжун в глазах ганьбу Гу был абсолютный нуль, впрочем, такой же нуль, как и все строительство ГЭС вообще…

Непотопляемый

За последние десять лет Чжэн Бэнчжун много раз падал и разбивался. На этот раз падение было особенно болезненным. Несколько месяцев на строительстве ГЭС в Мяньяне он считал, что достиг предела мечтаний, — работа была по сердцу, по основной специальности, от рабочих и до руководства — доверие и уважение… И вот низвергнуться с таких-то высот. Он впал в апатию и заполз в свое жилище — пещеру площадью восемь квадратных метров, вырытую в склоне горы. Что теперь делать? Опять начинать сначала: камни перетаскивать?.. У него не хватит духу начать сызнова…

Тесная, сырая, темная пещера, на отшибе от прочего жилья, была под стать его теперешнему настроению одиночества, тоски и безнадежности. И Чжэн Бэнчжун задумался о смерти.

В двадцать один год от роду он уже один раз беседовал мысленно с вестником смерти. «Рано или поздно, но ты придешь за мной. Я не боюсь тебя, но, пожалуйста, не торопись. Мне хочется хоть что-нибудь совершить в жизни. Вот когда делать будет нечего, я легко расстанусь с жизнью. Явись на пороге — и все тут». Мысль о смерти мелькала все чаще. Теперь он задумался всерьез. Перед лицом смерти у него были важные преимущества по сравнению с прочими людьми: он был холост и одинок, никто от него не зависел, он не мог своей смертью причинить боль и горе кому бы то ни было. Уходя в царство теней, ему не пришлось бы вслушиваться в стенания и вопли остающихся позади. «А ведь это счастливая судьба, которой могут позавидовать другие, — подумал он. — Хотя все-таки, как ни верти, немного грустно». Даже в своем отчаянии он размышлял спокойно и трезво, просчитывал ситуации, которые могли возникнуть вокруг него на грани жизни и смерти. «Сколько раз я стоял над электромотором или генератором, — иронизировал он над самим собой, — а думал только о том, чтобы вдохнуть в них жизнь. Теперь пришла пора взойти на рабочее место, чтобы расстаться с собственной жизнью. Я выберу самый простой и безболезненный способ! Моя жизнь куда дешевле любой из этих машин». Среди всех способов самоумерщвления самым удобным, надежным и относительно безболезненным он считал электрический ток. Он вспомнил случаи, когда во время работы попадал под напряжение, вспомнил и свои тогдашние ощущения. И вдруг какой-то насмешливый голос зазвучал в его ушах: «Четыре года учиться в вузе на народные деньги, чтобы потом вполне профессионально покончить с собой!» Скольжение к самоуничтожению замедлилось. Его чувство собственного достоинства было уязвлено. Никогда в жизни Чжэн Бэнчжун не согласился бы признать самого себя трусом и бездарностью; но разве самоубийство не есть крайняя степень трусости и бездарности? Разве он не был твердо убежден в своей полезности для общества и не доказывал это много раз вопреки обстоятельствам? Он слышал в институте, что каждый студент за один семестр обходится народу в несколько тысяч юаней, а за четыре года на него уходят десятки тысяч юаней народных денег. Разве в прошлом он не давал себе клятву сторицей возместить за такое доверие? А много ли он успел сделать за десять лет? Правда, сам он не виноват. Он не воровал и не ленился; те, кто тысячами способов мешали ему работать, давили и травили его именем народа, но в действительности ли они представляли народ? Народ ведь тоже страдает… «Неужели только потому, что меня унизили и растоптали, я должен признать свою бездарность и выбрать смерть? Нет, жить буду! Буду жить, чтобы всем доказать, какой я человек!..»

«Я полезен. Я нужен народу! — бесповоротно решил Чжэн Бэнчжун. — Нельзя мне умирать!»

Трудный взлет

В 1970 году городское бюро занятости разрешило ожидающей трудоустройства образованной молодежи и безработным самим организовать на коллективных началах электромеханические ремонтные мастерские. Ведающий хозяйственными вопросами ганьбу Гу только ухмыльнулся:

— Отбросы общества! Все они отбросы общества, — смакуя каждое слово, выговорил он. — Ну и плевать нам на ихние мастерские!

Его слова вскоре стали известны рабочим и оказали полезное, мобилизующее воздействие: надо хорошо работать, утереть ему нос!

Дворик площадью тридцать квадратных метров, два поломанных станка, несколько пассатижей, видавших виды, — вот вам и «электромеханические мастерские». Средств нет, поэтому коллектив решил, что первые три месяца зарплату не получает никто.

Чжэн Бэнчжун заполнил трудом свое время. Отремонтировать электромотор, натянуть проводку, изготовить отливки, выковать детали, сварить металл — он все умел и всегда обучал других. Когда остальные отдыхали, он подметал цех.

Пара внимательных глаз следила за каждым движением Чжэн Бэнчжуна. Чем увлеченнее, чем сноровистее он работал, тем злее и холоднее смотрели эти глаза. Заведующий мастерскими еще не был назначен, а женщина по фамилии Чэнь метила на это место. Она ведала поддержанием общественного порядка и ежедневно докладывала о ходе классовой борьбы. Вот почему ей было позарез необходимо придраться к Чжэн Бэнчжуну. На работе он был безупречен, и приходилось искать подхода с другой стороны.

Как-то в воинской части сломалась передвижная электростанция. Чжэн Бэнчжун ее отремонтировал. Там остались довольны и опять прислали за ним «джип», чтобы он приехал и посмотрел на месте другое электрооборудование. Двое солдат, величая его «Мастер Чжэн! Мастер Чжэн!», усадили в «джип». Зато по возвращении Чжэн Бэнчжун увидел вытянутое лицо ведающей общественным порядком Чэнь.

Она подозвала его и принялась орать:

— Забыл, кто ты есть, погань! Что ты за человек, забыл? В рабочее время на машине на пикник ездишь! Обманул нашу славную народно-освободительную армию, командиру части посмел руку пожать! Да ты рехнулся! С тебя хотели ярлык правого элемента снять, а сегодня ты показал, что ни в чем не раскаялся и вину свою не признаешь!

Чжэн Бэнчжун ничего ей не ответил, горько усмехнулся. Он научился презрением сдерживать свой гнев. Он знал, что его не считают человеком; несправедливость к нему — в порядке вещей.

Он неплохо разбирался в отношениях между материальными предметами, мог даже смекнуть кое-что, но вот с людьми — беда. Тут он был круглый дурак. Если бы он затратил хоть один процент своего ума, чтобы наблюдением и анализом проникнуть в секрет, скрытый под нахмуренными бровями Чэнь, его жизнь пошла бы совсем иначе.

Позднее был такой же случай. Главный инженер завода стройдеталей Дэн Сюэминь заботливо предложил ему:

— Отпущу тебе пиломатериал, надо небось? Очень дешево, а за рулем машины мой зятек будет.

Это была протянутая рука, за которую ловкачу тут же ухватиться бы, ни в коем случае не отказываться. Дэн Сюэминь расхищал все: сначала свозил к себе на завод, а потом переправлял домой. Он крал арматуру, крал лес, и всего-то требовалось не замечать ничего. Но Чжэн Бэнчжун ни на что умное не был способен. Он представил Дэну составленные вместе с рабочими новые правила материальной отчетности. Тот повздыхал и засмеялся:

— Тонко рассчитано, все намертво, что же мне-то остается делать?

Чжэн Бэнчжуну надо бы вывернуться на краю пропасти, не дать Дэну засмеяться (все рабочие знали, что если Дэн Сюэминь смеется, человеку тому конец), а он ничего не сделал. В Китае семидесятых годов он был непригодным для существования; он еще меньше приходился ко двору, чем в пятидесятые. Чем больше он искупал свою вину, тем дальше отодвигался день искупления.

Все те же глаза

В мае 1972 года девушка вошла в ворота завода стройдеталей (тех же электромеханических ремонтных мастерских, только расширенных и переведенных на новое место). У входа она задержалась. Ее внимание обратил на себя человек, который ремонтировал стену завода. Он был поглощен работой: умелыми и быстрыми движениями бросал раствор, клал кирпич и ровнял стенку… Он работал с механической точностью, и в мастерстве его чувствовалась какая-то несказанная красота. Эту работу обычно выполняли втроем, но он справлялся один. Человек был в очках, по облику походил на интеллигента; пот бежал у него по лбу, но он не стирал его… Что-то в его внешности и движениях показалось ей знакомым, как будто она встречала его прежде.

Чжоу Яохуа пришла на завод с тяжелым сердцем. Она окончила среднюю школу в 1969 году и в семнадцать лет уже устроилась на работу, побывала на нескольких государственных предприятиях и везде теряла место, потому что предприятия закрывались. Завод стройдеталей в Синьцзине считался скверным по кадровому составу: там было много «отбросов общества», но в уезде о нем шла неплохая слава, и ей пришлось согласиться пойти туда, потому что больше было некуда деться. Она поглядела на два цеха, крытые соломой, потом на утопавший в грязи двор и поморщилась: совсем непохоже на завод.

Чжоу Яохуа была электросварщицей. Старшая дочь в бедной семье, она скоро повзрослела. Политический хаос и постоянная смена мест работы научили ее разбираться в людях.

Больше всех ее внимание привлек тот самый, кто ремонтировал стену, — Чжэн Бэнчжун. Казалось, в технике он король, ответит на любой вопрос; он же был и замечательным рабочим, причем любой специальности — шофер, слесарь, сварщик, литейщик, землекоп. Часто он работал вместе с ней на сварке. Сначала Чжоу Яохуа избегала его, потому что в первый же день ее появления на заводе ответственная за общественный порядок Чэнь, показав в спину удалявшегося Чжэн Бэнчжуна, сказала ей:

— Не смей называть этого типа мастером!

Чжоу Яохуа окончила среднюю школу и привыкла уважать культурных людей. Узнав, что Чжэн Бэнчжун окончил вуз, она гадала, как же его называть при обращении. Мастером звать нельзя, неужели просто по имени? Неудобно!

Но любопытства она сдержать не могла и часто с удовольствием глядела, как он работает. Он один переставлял литейные формы весом в несколько десятков килограммов; точные детали он вытачивал аккуратнее и серьезнее, чем женщины, вышивающие гладью по шелку. Чжоу Яохуа уже несколько лет работала сварщицей, но когда пришло новое задание, Чжэн Бэнчжун показал ей, как лучше и эффективнее справиться с ним. Его нельзя было не уважать.

На работе он носил грязную промасленную спецовку, лицо было потным и почерневшим, но когда работа кончалась, человек менялся: он отмывался дочиста и одевался в тщательно, без единой морщинки, отглаженную, чистую хлопчатобумажную одежду.

Чжоу Яохуа почувствовала к нему уважение и нежность. Она узнала, что можно к нему обращаться так же, как делали все другие, не по имени и не называя мастером, а просто «очкарик». Она обрадовалась, но когда первый раз назвала его «очкариком», смутилась и покраснела. Все-таки это было насмешливое, неуважительное прозвище.

Во время первой получки она скользнула глазом по ведомости и была потрясена: в графе «Чжэн Бэнчжун» стояла сумма 36 юаней. Это была самая низкая ставка заработной платы на заводе. Но ведь он работал больше всех, причем выполнял любую работу и чаще всех выходил на дополнительные смены. Почему же так? Она уже знала, что он «правый элемент». Но по своей примитивной логике она рассудила: раз такие задания доверяют «правому элементу», то почему же их так несправедливо и скупо оплачивают?

Каждый день ей приходилось сталкиваться с вопиющей несправедливостью. То и дело она слышала, как главный инженер Дэн Сюэминь говорил рабочим:

— Не слушайте его!

Речь всегда шла о Чжэн Бэнчжуне.

Ответственная за общественный порядок Чэнь всегда хаяла его перед рабочими и жадно выспрашивала у них любые претензии к нему, всячески настраивая рабочих против него. Чжоу Яохуа еще не понимала, в чем секрет, но по-человечески сочувствовала неудачнику.

Завод получил ударное задание: изготовить воздуходувку. Сварных работ предстояло много, и Чжэн Бэнчжун подошел к Чжоу Яохуа:

— Надо сварить шов трехметровой длины из стального листа сечением десять миллиметров. Что надо сделать, чтобы избежать деформации?

Чжэн Бэнчжун обычно старался уяснить себе уровень подготовки тех, с кем ему приходилось работать совместно. Он начал говорить строго, но перед ним была молодая девушка, и ему почему-то захотелось, чтобы она улыбнулась.

Чжоу Яохуа всполошилась. «Да он же меня экзаменует!» — подумала она и стала быстро отвечать, встревоженно поглядывая на стекла очков, но никакого подвоха не обнаружила и успокоилась.

Она заметила, что как только начинался разговор о собрании, Чжэн Бэнчжун съеживался, как от удара палкой: бросал начатую работу, обрывал на полуслове разговор и уходил.

Она поняла, что пока с Чжэн Бэнчжуна не будет снят ярлык «правого элемента», он останется человеком низшего сорта, и его чувство собственного достоинства будет страдать снова и снова. Она сама слышала, как Дэн Сюэминь процедил, скрипя зубами:

— С Чжэн Бэнчжуна ярлык снимем только на том свете!

Чжэн Бэнчжуну следовало бы наладить хорошие отношения с Дэном, а он с ним вздорил. Причем, что особенно удивительно, по делам, которые его лично не касались. Каждые три дня он дважды выходил на дополнительные смены, по праздникам никогда не отдыхал, и никогда не получал никакой дополнительной оплаты, и никогда ничего для себя не требовал. Он без конца спорил с Дэном из-за неразберихи на производстве, небрежного изготовления продукции, растранжиривания сырья, несправедливой оплаты труда части рабочих и подачек любимчикам.

Все эти вопросы можно было бы решить установлением разумной системы управления производством, но такая система подрубила бы Дэна под корень. Он пользовался неразберихой, чтобы сосать из рабочих кровь и подчинять их себе. Если ввести строгий распорядок рабочего дня и твердые нормы выработки, то он не смог бы больше самую легкую и доходную работу поручать своим родственникам (он устроил на завод шестерых) и прихвостням; не смог бы также выводить зарплату в зависимости от степени родства или пресмыкательства. А людей, которых он вовлек подачками, становилось все больше. Пресмыкаясь перед ним, простой неквалифицированный рабочий мог заработать в месяц свыше ста юаней. Или же за тридцать дней работы получить зарплату за семьдесят дней, в счет дополнительных смен. Зато те, кто становился ему поперек, не могли получить даже основную ставку.

Чжэн Бэнчжун и Дэн Сюэминь представляли две крайности, две непримиримые силы. Чжоу Яохуа с изумлением обнаружила, что рабочие все это прекрасно понимали и в большинстве своем сочувствовали Чжэн Бэнчжуну. Даже подкупленные Дэн Сюэминем люди в глубине души хорошо знали, кто прав, а кто не прав.

— Один Чжэн Бэнчжун не боится встать против Дэн Сюэминя, — говорили рабочие, и никто не возражал.

Когда в конце 1972 года подошла пора пересмотреть вопрос о политическом лице Чжэн Бэнчжуна, выводы целиком и полностью зависели от расположения Дэн Сюэминя.

Чжэн Бэнчжун вкалывал целый год, но и боролся тоже весь год. За это и получил такой вывод: «Правый элемент Чжэн Бэнчжун ведет себя как «авторитет» в технических вопросах, не считается с руководством, держится нагло и заносчиво, что и доказывает полное отсутствие раскаяния с его стороны. Постановляем не снимать ярлык».

Сам Чжэн Бэнчжун уже не переживал так остро этот вопрос, хотя несколько лет назад ему очень хотелось освободиться от ярлыка. Криво улыбаясь, он сказал девушке:

— Я не в счет. Что я значу? А сколько было растоптано крупных деятелей, основателей народной республики?

Он сам был свидетелем, как представитель смутьянов-цзаофаней, руководитель местного комитета по культурной революции Сюй Хуасяо затравил до смерти толстого деревенского ганьбу Ляо. Он этого Сюй Хуасяо знал хорошо, потому что вместе с ним когда-то таскал камень. Это был подонок, алкоголик и потаскун, любитель азартной игры в кости. Ляо делал ему замечания, и вот при случае Сюй избил его так, что переломал ему кости. Ляо надел петлю и прыгнул с моста.

— Я верю, что когда-нибудь история придет в Китае к справедливому выводу, — сказал Чжэн Бэнчжун девушке. — На производстве я даю куда больше, чем иные члены партии.

Чжоу Яохуа сравнивала его про себя с теми, которых знала лично. Он был опять прав. Эта мысль смутила ее головку, которая редко задумывалась о политике. «Неужели этот реакционер, втоптанный в отбросы общества, может быть лучше, чем великие и славные должностные лица, состоящие в партии правильные люди?»

Нет ничего тяжелее унижения

Городское управление решило построить завод по производству кирпича из наносов, которые ежегодно намывала река. Ответственных работников по политической и административной линии для нового завода было сколько угодно, но не могли найти истинно красного и политически благонадежного технического работника. Пришлось, пораскинув так и сяк, поручить этот участок вечно не поддающемуся перевоспитанию Чжэн Бэнчжуну.

Чжэн Бэнчжун пришел на берег. Завод строился прямо на речных наносах. Он обошел стройку, взвешивая легшую на него ответственность. Он обучался электротехнике. На работе имел дело с механизмами. Здесь, на этой стройке, следовало разбираться в плотницких и столярных работах, химии, технологии высокотемпературных обжиговых печей — области все для него чуждые. Его не смущало, что придется овладеть несколькими новыми профессиями, но быть, по существу, начальником строительства, руководить людьми, и это в его-то положении…

Чжоу Яохуа тоже перевели на новую стройку. Она сразу же увидела на ней Чжэн Бэнчжуна. Рабочий день давно кончился. Он в полном одиночестве волочил рельс, который весил не меньше пятидесяти килограммов. Она подбежала помочь ему.

— Ты почему несешь один?

— Я звал, — горько усмехнулся Чжэн Бэнчжун, — но меня никто не слушает.

Чжоу Яохуа поняла и больше не задавала вопросов. Они понесли вдвоем. Рабочий день уже давно кончился.

— Пойдем и мы. Кончай работу, — вдруг рассердилась Чжоу Яохуа и потянула его за собой.

По дороге она не выдержала и нарушила данное себе самой обещание не говорить никогда о том, что может оскорбить или ранить его самолюбие.

— Директор и парторг посиживают в канцелярии и пьют чаек, — горько заговорила она. — Газеты читают, а в пять часов идут себе по домам. А ты, «дутый авторитет», «вечно нераскаявшийся», вкалываешь один. Ты же «вонючий интеллигент», который мечтает только о славе и доходах! Где же твоя слава? Не видать! А выгода где?.. Что, отказаться не можешь? Боишься? Чего ты стоишь? Вот и правильно, что рабочие тебя не слушают.

От ее обвинений на душе Чжэн Бэнчжуна стало потеплее. И раньше, случалось, ему выражали сочувствие, но она первая говорила искренне, страстно и горько.

«Если такая девушка полюбит, она способна пожертвовать собой ради любимого», — подумал Чжэн Бэнчжун с тоской, но вслух он сказал:

— Если я не буду вкалывать, то все равно останусь «дутым авторитетом» и «нераскаявшимся», но я не боюсь ничего. Я работаю, стараюсь сделать что-нибудь полезное, но у меня есть и своя причина — работа меня утешает. Она помогает рассеяться. Конечно, пройдет одна печаль, придет другая… Я завтра схожу к ним, поговорю.

Чжэн Бэнчжун пошел говорить с секретарем парторганизации.

Чжэн Бэнчжун: — У меня нет выхода. Вы возложили на меня большую ответственность. Вы говорите, что рабочие пассивны, что я за них отвечаю. А рабочие меня не слушают. Как мне быть?

Секретарь Т.: — Работать на социализм, работать на революцию, а не ставить условия.

Чжэн Бэнчжун: — Один я могу вкалывать сколько угодно, не в этом дело. Но вы допустили меня управлять работами, я должен организовать труд людей. Я выписываю наряды, а бухгалтерия их не оплачивает, потому что «правый элемент» не может наряд выписывать. Она не дает денег, рабочие не работают, как мне быть?

Секретарь Т.: — Работать на революцию: работать на социализм, а не выторговывать деньги.

Чжэн Бэнчжун: — Что значит ставить условия и выторговывать деньги? Походи сам по стройке и поучи меня, как работать на революцию и на социализм!

Секретарь Т.: — А ты не рычи! Не забывай, кто ты такой! Начнешь вымогать зарплату — не уйдешь от ответственности!

Чжэн Бэнчжун: — Ничего ты мне не припишешь, преступления не навесишь. Я рабочий, тридцать шесть юаней получаю. Если не будет сделано, как я сказал, сроки будут сорваны, а с меня какой спрос?

Вот так Чжэн Бэнчжун «прорычал», а в результате в конце года на разбирательстве его дела снова был сделан вывод: «нагл», «дутый авторитет», причина — «отсутствие раскаяния», следствие — «ярлык не снимать».

Ярлык не снимать, а работу выполнять.

Капиталовложения были крайне ограниченными. Нужно было учесть предварительно, сколько кирпича будут закупать разные организации. Управленческие расходы строго лимитировались, поэтому Чжэн Бэнчжун фактически исполнял обязанности инженера, проектировщика, начальника строительства и экономиста (конечно, только фактически, без назначения на должности, без зарплаты и без почета, зато с полной мерой ответственности). Ему все приходилось учитывать и прежде всего то, что основное оборудование было старым и нуждалось в ремонте.

Котел, например. Он нашел на заводе азотных удобрений списанный взорвавшийся котел. Потом пошел на завод-изготовитель, где ему сказали, что такой котел починить нельзя. Чжэн Бэнчжун им не поверил, потому что не мог поверить: не было отпущено денег на новый котел. Он поехал в Чэнду, нашел там мастера, которого звали в народе «королем котлов», и упросил его приехать в Синьцзинь посмотреть котел на месте. «Король» походил вокруг останков старого, не одно десятилетие отслужившего котла и погрузился в раздумье. Слава небу и земле, он наконец изрек:

— Починить можно. Нужен высококвалифицированный сварщик. Качество швов должно быть абсолютно надежным.

О, небо! Найти высококвалифицированного сварщика нетрудно, но за каждый день работы надо платить ему десять с лишним юаней зарплаты, а откуда взять деньги?.. Как ни крути, а задача выпала на долю самоуверенной, но серьезной девушки Чжоу Яохуа.

Чжэн Бэнчжун рассказал ей всю историю старого котла и требования к ремонтным работам:

— В шве нельзя допустить ни единого пузырька и никаких примесей. Справишься?

Чжэн Бэнчжун говорил очень серьезно, но почему-то каждый раз, когда говорил с ней, ему хотелось, чтобы она смеялась.

— Сварить-то сварю, — сказала девушка, — но я раньше не сваривала для высокого давления, боязно мне.

— Не бойся, ты вари, а я сам тебя подстрахую, если что.

«Оказывается, так…»

Раз сказано, надо делать. Они вдвоем подошли к разорванному котлу.

Это был котел вместимостью две тонны, диаметром метр сорок. Нагреватель разрушился, в днище образовалась трещина длиной в полметра. Надо было срезать остатки нагревателя с площади около двух квадратных метров и поставить новый из стали той же марки. При сварке трещины шов не должен был проступить на внутренней стенке котла. Условия работы были очень скверными: сварщику надлежало вползти в узкую тридцатисантиметровую щель под днищем котла и варить шов лежа у себя над головой.

Чжоу Яохуа вползла в щель и включила горелку. Щель наполнилась дымом и обжигающим жаром. Несмотря на прокладку из мокрой циновки, одежда тоже могла пострадать. Они договорились меняться каждые десять минут, но Чжэн Бэнчжун уже через пять минут не выдержал, отозвал ее наружу и полез в щель сам. Потом Чжоу Яохуа вызвала его. Каждый старался остаться подольше, чтобы дать другому передохнуть. Погасив горелку, они вылезали с трудом, потные, грязные, с докрасна воспаленными лицами, но между ними уже возникало то чувство братства, которое соединяет людей в бою.

Они ушли с работы после полуночи. Наутро стали проверять вчерашний шов и нашли брак. Пришлось шов отбивать, что остановило сварку на несколько часов.

Освободились от работы, когда весь уездный городок уже спал. Как-то само собой так случилось, что они пришли на берег реки. Свежий ветер обдувал воспалившиеся от жара лица и успокаивал взвинченные нервы. Ночная Янцзы, казалось, текла медленнее и спокойнее, чем днем; блики лунного света вспыхивали на волнах, в небе бежали тонкие, как пух, быстрые облака, а с того берега тянуло из горных ущелий ночной прохладой. Оба они размякли, расслабились, и все, что обычно хранилось на самом дне души, вдруг, как родниковая вода, выплеснулось наружу.

Чжоу Яохуа очень хотелось узнать про Чжэн Бэнчжуна как можно больше. Тот начал с детских воспоминаний и уже не мог остановиться: он рассказывал о себе как о ком-то другом, постороннем человеке, несчастном и одиноком, по полном сил и надежды.

Его долгий рассказ как бы открывал двери одну за другой и впускал девушку в чужую жизнь. О многом она слышала впервые, и иллюзии, впитавшиеся с детских лет, стали таять; Чжэн Бэнчжун умолкал, но она продолжала обдумывать только что сказанное им. В эти годы политической смуты многое, во что она прежде убежденно верила, обернулось миражем и ложью; люди и оборотни причудливо смешались, правда и ложь поменялись местами; и все это было напрямую связано с тем, что пришлось пережить Чжэн Бэнчжуну в пятидесятых годах. Она думала, мучительно думала.

Чжэн Бэнчжун рассказывал, как он сам и подобные ему растратили десять или двадцать лет, лучшие годы своей жизни, свою молодость, личное счастье на борьбу с грязными надуманными химерами; как его унижали и ранили, медленно, по капле высасывая кровь, чтобы погасить жажду жизни, и все это, как кинолента, проходило перед мысленным взором девушки и заставляло ее сердце болезненно сжиматься. Чжэн Бэнчжун спокойно и хладнокровно рассказывал, каким наивным, легковерным и глупым он был раньше, перечислял гонения ровным голосом, каким обычно читают надгробные речи над чужими могилами, не скрывая свой позор, и сердце Чжоу Яохуа билось все тревожнее и взволнованнее.

«Говорят, наше общество самое справедливое, — думала она. — Но почему же тогда хороший человек должен так страдать? Зачем выпали ему на долю такие муки? Кому они нужны?»

Душа ее разрывалась. То ей казалось, что рядом с ней идет несчастный ребенок, которого надо приласкать и утешить, как утешают матери и сестры, то ей казалось, что человек этот силен и смел, крепок и мужествен, закален и опытен, что он способен повести ее за собой и защитить ее в жизни. Все смешалось: любовь, сострадание, сочувствие, уважение…

Когда они ушли с речного берега, Чжэн Бэнчжун вдруг осознал, что за десять с лишним лет он никому, даже родной сестре не рассказывал так подробно обо всем, что ему довелось пережить, а сегодня вдруг взял да и выложил все перед этой девушкой. Ну не странно ли?

«Что ж это я? Хочу добиться сочувствия? — думал он. — Нет, мне ее сочувствия не нужно. Мне не нужны чужие вздохи и слезы».

Но почему же тогда? И, только дойдя до дому, до своего опрятного, но убогого прибежища, он нашел ответ: «Она первая посочувствовала мне как равному, она первая, кому я небезразличен».

Может быть, это был не совсем искренний ответ самому себе. Подсознательно он избегал даже мысли об этом: «Потому, что это абсолютно невозможно».

Любовь

Когда старушке истории надоедают люди, цепляющиеся за ее ноги, она часто над ними смеется, а не кричит грубо: «Ступайте прочь!»

Чувство юмора этой старушки проявилось вовсю в Китае в начале семидесятых годов. Уезд Синьцзинь по своей инициативе строил два заводика для нужд жилищного строительства населения, что было насмешкой над официальным экономическим курсом с установкой «Сначала производство, а быт потом», практически полностью игнорировавшей народные нужды, или, что то же самое, над установкой «Сначала жена, а потом постель», отчего дети рождались, а дома не строились. Появление таких заводиков было знаком неуважения к государственным деятелям, к плановикам, которым как бы говорили: извини, браток, подвинься, мы сами все сделаем, обойдемся без вас.

Юмор старушки истории не миновал и такое ничтожество, каким был Чжэн Бэнчжун. Несуразицы, накапливавшиеся вокруг него шестнадцать лет, достигли прямо-таки комедийного масштаба… Политически он был никто, ни на заводе стройдеталей, ни на кирпичном заводе его не допускали ни на одно совещание, никогда не поощряли и не награждали. Ему разрешалось вкалывать, но не разрешалось ни болтать, ни свободно разъезжать. Но ни тот ни другой завод не могли без него обойтись. Это противоречие обычно пряталось за высокими заводскими воротами, а теперь стало достоянием улицы. Заводики стояли рядом, и каждый оспаривал Чжэн Бэнчжуна.

Если бы ответственный работник Гу хоть чуточку интересовался экономическим развитием подведомственного ему уезда и кричащим противоречием между непрерывно, уже двадцать лет возрастающим населением и ничуть не растущей жилплощадью, он бы заметил существование этих заводиков, которые стали привлекать внимание даже провинциальных учреждений. Гу мог бы, например, осмотреть их. Тогда бы он лично столкнулся с удивительным явлением: конфликтом из-за «правого элемента», которого каждый тянул к себе. Будь Гу серьезным работником, то замечательный человек в уезде Синьцзинь на пять лет раньше смог бы жить нормально.

Печально, очень печально. О заводе стройдеталей Гу в свое время высказался: «Все они отбросы общества, ну и плевать на них!» Что же ждать кирпичному заводу? Он дал ему обычную оценку:

— Из наносов кирпич лепить? Вот сумасбродство! Изобретатели доморощенные, ну и плевать на них!

История подает свои знаки скромно и незаметно, но эта старушка очень упряма: Чжэн Бэнчжун для нее песчинка, но и такую крупинку она водворяет на отведенное ей место.

Формовочная машина для кирпича, которая стояла на заводе стройдеталей, в свое время была «уворована» Чжэн Бэнчжуном. Он дважды посылал людей ее высматривать втайне от завода-хозяина. Потом он, Чжэн Бэнчжун, ее осматривал, писал свои расчеты на сигаретной коробке и всякими правдами и неправдами выхлопотал ее. Подошло время машину модернизировать, повысить давление — значит, опять понадобился Чжэн Бэнчжун.

Старые формовочные машины изготовлялись из отлитых деталей, тяжелых и крупногабаритных; для их обработки требовались станки, каких в Синьцзине и быть не могло. Чжэн Бэнчжун стал прикидывать, нельзя ли изготовить крупногабаритные детали по частям из стального листа, а потом сварить?

Идея была дерзкой и рискованной. Сваривать такие крупные детали — а кто поручится, что они не деформируются? Технические условия очень жесткие, как гарантировать необходимый уровень прецизионности?

Но в условиях уезда Синьцзинь ничего другого делать не оставалось. По экономическому расчету, такая машина по сравнению с прежней снизит стоимость производства кирпича на одну треть.

При утверждении проекта Чжэн Бэнчжуна установили крайне сжатые сроки. Чжэн Бэнчжун сам участвовал практически во всех рабочих операциях. Несколько дней подряд ему пришлось работать круглосуточно, не уходя из цеха.

Чжоу Яохуа теперь разбиралась в положении Чжэн Бэнчжуна лучше, чем он сам. Стоило кому-либо на заводе заговорить об «очкарике», так она сразу же подмечала, какое внимание уделяет провинциальное управление стройматериалов формовочной машине и как рабочие связывают свои надежды на дальнейшее развитие завода опять-таки с этой машиной, но положение самого Чжэн Бэнчжуна ничуть не улучшалось. Чжэн Бэнчжун попытался использовать случай и снова подал разработанный им проект системы управления производством, но Дэн Сюэминь опять положил его в долгий ящик. Девушка страдала и переживала из-за выпавшей на его долю несправедливости. Она умоляла его не глупить и не выходить на сверхурочную работу. Он в ответ только смеялся, она не могла на него сердиться и сама выходила работать вместе с ним.

— Такой уж ты человек заразительный… — пошутила девушка.

С работы они пошли вдвоем. Шли молча. Чжэн Бэнчжун был озабочен, а она не прерывала ход его мыслей. Наконец он замедлил шаг.

— Мы давно вместе работаем, — сказал Чжэн Бэнчжун. — С тобой мне легко говорить обо всем. Одно меня беспокоит, если так и дальше пойдет… — Голос у него дрогнул. Сердце у девушки забилось, ей хотелось услышать, что и как он скажет, и хотелось, чтобы он не торопился, говорил подольше.

Чжэн Бэнчжун остановился, закурил. Она уже давно не видела, чтобы он курил.

— Ни о чем таком я не помышлял и считал, что мне уж никогда не придется об этом думать. Даже сейчас я не уверен, говорить тебе или нет. Как тебя увижу, об этом думаю. Одно скажу — дальше откладывать разговор нам нельзя…

Чжоу Яохуа почувствовала: вот она, решающая минута. Сейчас он скажет, а ей — решать. Чжэн Бэнчжун сказал, что в его личной жизни было два несчастья. В институте ему нравилась девушка, но раз он был привлечен, все лопнуло; а в другой раз, когда он только вернулся в Синьцзинь, одна врачиха ждала его четыре года, но с него так и не сняли ярлык, и она с ним сама порвала. Сможет ли он перенести еще раз такой разрыв? Он больше не мечтает о любви и не надеется на взаимность, но ему просто необходима ясность. «Мне нельзя больше разочаровываться, потому что иллюзий не осталось никаких… Тебе нельзя принуждать себя. Если нет — так нет, но давай порвем пораньше, сразу же, тебе и мне будет лучше».

Чжоу Яохуа живо представила себе его мысли: «Все муки, уготованные человеку, уже выпали на мою долю». Дура она, дура, не сообразила, что среди этих мук была и мука отвергнутого чувства.

Ей самой раньше сватали военного, они тогда пару раз обменялись письмами. Но что такое любовь, она не знала. Ей хотелось быть вместе с Чжэн Бэнчжуном, она его уважала, сочувствовала ему, жалела и надеялась, что он когда-нибудь станет ее опорой… Может быть, это и есть любовь? В сердце ее был только он и больше никто: умный и несчастный, добрый и знающий, всего его она как бы взвешивала на безмене своего сердца, а вот мысли о том, что он принесет лично ей — свет и счастье или горе и муку, — у нее вовсе не было.

Из открытых окон дома на улицу донесся бой часов — пробило три.

— Значит, решено, — сказала она.

— Что? О чем ты говоришь?

— Успокойся, я буду с тобой.

— Правда?

— Правда.

Чжэн Бэнчжун схватил ее за руки и стиснул их. Он был вне себя от счастья, а она была смущена и даже испугана.

Когда они расстались на перекрестке, Чжоу Яохуа поддалась сомнению: а любовь ли это? Другие, когда любят, обязательно говорят сладкие, нежные слова. Она ничего такого не услышала, а порешила раз и навсегда, на всю жизнь.

Горькое счастье дорогой ценой

Кто сказал, что у нас в Китае плохо поставлена информация? Что новости медленно доходят? Кто сказал, что ганьбу не заботятся о счастье других людей? Через день после ночного разговора с Чжоу Яохуа секретарь парторганизации кирпичного завода Т. уже вызвала Чжэн Бэнчжуна на беседу.

Это не был разговор начальника с подчиненным или разнос «правого элемента», а просто личное предупреждение.

— Чжэн Бэнчжун, — сказала она. — Ты бы лучше не впутывал в свое дело Чжоу Яохуа!

А другой секретарь по фамилии Ли одновременно пригласил девушку и сделал ей серьезное предупреждение:

— Ты должна быть осмотрительнее и призадуматься! Нешуточное дело затеяла!

Что был за год, 1973-й? Такие понятия, как «счастье» и «любовь», давно уже были зачислены в лексикон ревизионистской терминологии, а уж о «личном счастье» и говорить нечего — оно просто испарилось из человеческой жизни под испепеляющими ударами таких лозунгов, как «прославим пролетариат, раздавим буржуазию», «политику на первое место», «продолжать революцию» и т. п. Поэтому, когда простая девушка действительно захотела связать свою жизнь с «правым элементом», весь уездный городок Синьцзинь, стар и млад, мужчины и женщины, естественно, только об этом и судачили.

К ней потянулись вереницей школьные друзья и подруги, прежние сослуживцы, дальние родственники, и все предупреждали, предостерегали, осуждали, советовали и попрекали.

Смысл всех разговоров был один: как ты могла полюбить «правого элемента»? Он же старше тебя на одиннадцать лет! Не поддавайся наваждению! Не позволяй ему сладкими речами дурить тебе голову!

Ван Баочуань покорила Сюэ Пингуя, английский король Эдуард VIII «ради красавицы отрекся от престола», белая американка вышла замуж за негра… Любовь Чжоу Яохуа стала таким же потрясающим событием и подняла со дна уезда Синьцзинь мутные волны, как и названные прецеденты в истории человечества.

Успешное применение сварки для изготовления формовочной машины привлекло внимание управления стройматериалов провинции Сычуань. Они сами давно пришли к такой же идее, но не сумели реализовать ее на практике. Командированный ими в уезд Синьцзинь инженер не мог поверить, что машина отвечает техусловиям. Только на месте, посмотрев собственными глазами, убедился и поверил. Последовало решение созвать в уезде Синьцзинь провинциальное совещание о новом методе изготовления формовочных машин и дать заказ заводу стройдеталей Синьцзиньского городского управления на их серийное производство.

Само решение никого не взволновало, зато перед уездом Синьцзинь возникла другая проблема: а кому поручить выступление на совещании по вопросу об обмене опытом? Конечно, вопрос был ясен и бесспорен по существу, но Чжэн Бэнчжун даже и не помышлял о такой чести. Он давно покорился велению судьбы: он изобретает и работает, а награды и почет за это получают достойные, ценные кадры, а не такие, как он.

Беда была в том, что провинциальное управление указало: именно Чжэн Бэнчжун обязательно должен выступить! Узнав об этом, он стал отказываться, но отказаться было невозможно. Вопрос оставался решенным.

Начальник местной полиции высказался так:

— На что это похоже? Этот правый взбесился! С ума сошел! Против него применяется диктатура, а он лезет на трибуну провинциального совещания! Вот проныра!

Самого Чжэн Бэнчжуна собственная слава не волновала, он вовсе не стремился пожинать лавры на провинциальном совещании. Им владела, причем сильнее, чем прежде, одна мечта — теперь, осенью 1973 года, через пятнадцать лет, добиться наконец освобождения от ярлыка «правого элемента». Он втайне надеялся, что сможет предстать перед своей невестой как равный. Теперь его позор неизбежно бросал тень и на нее тоже. Он чувствовал, что если сейчас не освободится от позора, не покончит с пятнадцатилетними унижениями, у него не будет морального права жениться на Чжоу Яохуа.

В этом году у него не было больше уверенности в себе. Денно и нощно он трудился на строительстве кирпичного завода; на изготовлении основного оборудования он сберег для государства несколько десятков тысяч юаней; он усовершенствовал формовочную машину, чем принес выгоду заводу стройдеталей и уезду Синьцзинь, — все это были весомые материальные факты. Разве руководство города и уезда могло не знать об этом? Не посчитаться с этим? Да и вся его жизнь за последние пятнадцать лет могла свидетельствовать в его пользу.

Чжэн Бэнчжун надеялся и ждал. Прошел ноябрь, наступал декабрь. Первая декада, вторая декада… конец месяца… А Чжэн Бэнчжун все ждал.

Увы, он не знал, что о нем уже состоялся разговор в городском управлении:

— Чжэн Бэнчжун — он по-прежнему зазнается, — сказал секретарь городского управления. — Говорят, строптив и не исправился. Если с него снять ярлык, он станет еще высокомернее и строптивее.

— Он неплохо себя проявил за последние десять лет, — сказал заведующий отделом Единого фронта. — В этом году у него большие успехи. Он на двух заводах очень пригодился.

— Подумаешь! — сказал секретарь. — Пригодился! Посмотрел на формовочную машину, и все!

— А ты сам поди да посмотри, — рассердился заведующий отделом.

Вынесли решение: ярлык с Чжэн Бэнчжуна снимать нельзя. Пусть и дальше искупает свою вину. Пусть женится в кандалах. За свою искренность и наивность Чжэн Бэнчжун пожертвовал пятнадцатью годами нормальной жизни, но и этого мало! И все годы он бился головой об стену, для того чтобы стать нормальным, обыкновенным, рядовым человеком (и не более), и все эти годы старался напрасно! Стена не подалась ни на пядь.

О, моя родина, сама ты не можешь быть такой жестокой и несправедливой! Но кто же они, те люди, которые твоим именем позорят твою добрую славу, подрывают твой здоровый организм, губят твоих сыновей и дочерей? И сколько еще ты будешь терпеть их?

Риск

Чжоу Яохуа недаром была из хунаньцев, прославленных стойкостью в голодную засуху. Она презрела общий нажим и не посчиталась с мнением окружающих, не поникла головой. Она старалась всегда быть рядом с Чжэн Бэнчжуном, чтобы всем показать: это она, Чжоу Яохуа, ищет любви Чжэн Бэнчжуна, а не он ее домогается; это она льнет к нему и горда быть рядом с ним! Девушка тактично старалась убедить и самого Чжэн Бэнчжуна: будь спокоен, никому нас не разлучить!

Распространилась омерзительная сплетня: дескать, будь Чжоу Яохуа невинной девушкой, она ни за что бы не связалась с «правым», да еще старше ее на одиннадцать лет. Она, знать, и вправду порченая, вот и липнет к такому типу.

Даже сплетня не смогла остановить Чжоу Яохуа. Она отказывалась подчиниться общественному мнению и по-прежнему расхаживала по улицам Синьцзиня с гордо поднятой головой, бок о бок со своим женихом; как ни в чем не бывало смеялась, улыбалась и радовалась жизни.

Почему бы не воздвигнуть памятник такой девушке? Ее честности, ее упорству и отваге?

Чжэн Бэнчжуна снова позвали на кирпичный завод: он должен был возглавить бригаду и смонтировать автоклав.

Кирпич формовали из речных наносов с добавлением определенного процента цемента; смешанная масса приобретала качества кирпича, только побывав в автоклаве под высоким давлением, где при высокой температуре в ней возникали химические реакции. Это была грандиозная штуковина: восемнадцать метров длиной и метр шестьдесят в поперечном сечении.

Чжэн Бэнчжун никогда раньше ничего подобного не делал, а таких размеров емкость под высокое давление вообще в глаза не видал. Для автоклава на кирпичном заводе не было ни средств, ни материалов. Что делать? Оставалось использовать обрезки стального листа. Чжэн Бэнчжун собрал шестьдесят два куска. Составить из множества кусочков на манер мозаики емкость под высокое давление — это был риск, прямая опасность, куда большая, чем при ремонте лопнувшего котла. Несколько лет спустя сам Чжэн Бэнчжун вспоминал с запоздалым раскаянием, что не учел тогда безумного риска. Но что было делать, если не рисковать? Прочность сварных швов мог он рассчитать лишь весьма приблизительно; а для безопасности мог дать тоже приблизительные большие допуски, и все же ни в одной из величин он не был уверен: выдержит или не выдержит?

Иногда его терзала подсознательная тревога, переходившая в ощущение подстерегающей опасности: вот она, прямо перед ним, ждет его, караулит. Его политическое бесправие легко могло превратить всякую оплошность в преступление, случайность — в умысел, неосторожность — во вредительство; затем неминуемо грозила жизнь в заточении, бессрочное заключение за тюремной решеткой. А ведь он ждал свадьбы, которую могла сорвать даже какая-нибудь злосчастная пустяковина…

Чжоу Яохуа демонстративно каждый день была с ним вместе. В дополнительные вечерние смены, если у нее не было собственной работы, она приходила к нему. Если он сбивал себе руки, она его перевязывала. Когда пыль и грязь забивали стекла его очков и налипали на потное лицо, она кричала громко, не стесняясь людей:

— Иди сюда, я тебя умою и очки протру!

Мать девушки, в страхе от грозившей свадьбы, однажды заперла ее на замок, но та сбежала.

Началось многодневное бдение над автоклавом.

В один из дней декабря 1973 года Чжоу Яохуа и Чжэн Бэнчжун явились вдвоем в отдел регистрации браков. Регистратор задал полагающиеся вопросы и выдал им свидетельство о браке. Поскольку в рекомендательном письме с места работы было указано «политическое положение», регистратор старательно стер слово «товарищ», напечатанное на бланке после фамилии жениха. Тень позора легла на него даже в единственный радостный праздник всей его жизни.

В январе 1974 года, как раз когда синьцзиньский кирпичный завод вошел в пусковой период, Чжоу Яохуа и Чжэн Бэнчжун сыграли свадьбу.

Перед свадьбой невеста осмотрела каморку жениха. Жених не стыдился: рабочая одежда — на нем; одно ватное одеяло, одна циновка на все четыре времени года и стопка технической литературы — вот все имущество, благоприобретенное за пятнадцать лет труда человеком, который трудился и рабочим и инженером, без отпусков и отдыха.

Невеста об этом заранее догадывалась. Жених уточнил с полной откровенностью и без тени смущения:

— Сбережений у меня нет. Ни одного фэня.

Невеста задумалась: когда дадут получку в следующем месяце, что же купить прежде всего? Они не горевали, да и зачем горевать? Любовь способна возместить и заполнить любую пустоту, вносимую в жизнь бедностью и унижением; но никакое богатство и знатность не способны компенсировать потерю искреннего чувства.

Свадьба была до предела убогой. В пещере площадью восемь квадратных метров могло уместиться не больше пяти гостей.

В минуту отчаяния и тоски Чжэн Бэнчжун в насмешку над собой сочинил стихотворное пророчество:

В пещере огонек свечи и ночь с любимой Другому, а не мне. Узорится на меди мое имя Не в этой жизни, а в иной. Долгожданный ливень после зноя — Студеный снежный сор. На чужбине встреченный знакомый — Не друг, а кредитор.

Теперь первое пророчество оказалось ложным. Молодая и красивая, крепкая и способная, нежная и ласковая жена стала ему спутницей на всю жизнь.

Разве это не награда за долголетнюю верность и усердие, которую ниспослало Чжэн Бэнчжуну божество, единственный почитаемый им бог — китайский народ? Разве это не награда от китайского народа?

Взрыв

Июльской ночью 1974 года уездный городок Синьцзинь вздрогнул от оглушительного взрыва. Случилось то, чего Чжэн Бэнчжун так боялся: взорвался автоклав.

Узнав о случившемся, Чжэн Бэнчжун посерел и осунулся, вместе с женой он выехал на завод. Дорога на подъезде к заводу, деревья вокруг него — все было покрыто слоем сверкающей, как снег, серебристой пыли от белого кирпича. Заводские помещения разрушились. В одно мгновение свыше десяти тысяч кирпичей обратились в прах. Сам автоклав весом в сорок пять тонн при взрыве отлетел на пятьдесят с лишним метров, вырвав в полете с корнем несколько высоких деревьев, оказавшихся на пути. Лебедка и трансформатор были разбиты отлетевшей крышкой автоклава.

Завод представлял собой удручающую картину. Конец всему!

Чжэн Бэнчжун ехал, готовый сесть в тюрьму. Перед ним маячило обвинение: «вредительство классового врага». Он раскаивался, что завел семью. Молодая жена станет вдовой при живом муже.

Прибыв на место, он понял, что авария произошла не по конструктивным причинам. Производственники грубо нарушили технологический режим.

На крышке автоклава ослабли болты. Заступившие на смену рабочие позвали слесаря пятого разряда. Тот должен был по правилам сменить болты, но не сменил, а оставил неисправные под нагрузкой, к тому же поставил подряд девять сношенных болтов на одной стороне крышки. Перед аварией был тревожный сигнал: при давлении в шесть атмосфер один из болтов ослаб и стал парить, что требовало немедленного сброса давления. Рабочие снова пошли за слесарем, но тот благодушно предпочел ничего не делать, и давление продолжали поддерживать. Через полчаса последовал взрыв.

Все были подавлены случившимся: труды целого года и большие средства — все пошло прахом. Восстановить завод казалось более трудным делом, чем построить новый на пустом месте. Автоклав был отброшен взрывом так далеко, что не мог не пострадать. Можно ли им пользоваться снова? На взгляд были заметны царапины, но ведь могли быть повреждения, незаметные для глаз. Покупать новый не на что — не было денег.

Чжэн Бэнчжун мучительно колебался. Он любил этот завод и, конечно, хотел бы восстановить его. Но ведь автоклав был поврежден, и повторный ввод его в эксплуатацию сулил еще больший риск!

Вернувшись домой, Чжэн Бэнчжун продолжал терзаться сомнениями.

— Незачем тебе снова латать его, — сказала жена. — Тебя уговаривают, не бойся, мол, ответственности, да разве так бывает? При повторной аварии твоя вина станет еще тяжелее. Начальство скажет, что ты все заранее знал, что автоклав уже взрывался, и с тебя же спросят, зачем повторно его ремонтировал.

Ее слова звучали убедительно. Но если не восстановить производство, чем будут кормиться рабочие? И рабочие подходили к нему один за другим — просили снова взяться за автоклав.

Выход из положения все же был. Он задумал установить автоклав наклонно, чтобы в случае аварии его отбросило бы в реку, тогда заводские помещения и люди не пострадают.

Когда после ремонта начались испытания, он потребовал: пусть все ответственные работники укроются в помещение при обжиговой печи, расположенной параллельно с автоклавом, а всех рабочих и служащих, кроме занятых на обжиге, отпустить с работы. У автоклава оставался он один.

В прошлом году при испытании он до конца не отходил от автоклава. Но тогда авария была гипотетической вероятностью, а теперь взрыв мог случиться в любую минуту. Это значило, что Чжэн Бэнчжун должен был находиться непосредственно у автоклава и наблюдать за его корпусом, тщательно осматривая самые опасные, напряженные участки.

Как и в прошлом году, он обходил автоклав и подавал давление. Утеплитель автоклава еще был сырым и курился паром, а Чжэн Бэнчжун мог обнаружить дефект исключительно по утечке пара. Разница была в том, что утеплитель испускал парок ровно, курящимися струйками. При четырех атмосферах он заметил необычно тонкую струйку пара, остановился и осмотрел это место. Потом велел сбросить давление. Вскрыв утеплитель, обнаружил трещину длиной около метра. Испытания были прерваны. Этот стальной лист пришлось вырезать сварочным аппаратом и потом наварить сюда новый.

Вторично подали давление. Обычно, если в течение двух часов автоклав работал нормально, можно было успокоиться. Но он ходил и четыре, и шесть, и восемь, и десять часов нормальной работы, он никак не мог заставить себя уйти. Только через пятнадцать часов, с трудом передвигая ноги, он вернулся домой.

Дома он понял, что на этот раз рисковал жизнью. Прежде, если бывали неприятности, Чжоу Яохуа вместе с ним шла на завод, и он чувствовал себя спокойнее, зная, что она рядом. На этот раз он ей сто раз подряд повторил оставаться дома — она ждет ребенка, скоро роды.

Домой он вернулся таким усталым, что даже не умылся и не поел, а сразу, не сказав ни слова, повалился на постель. Чжоу Яохуа страдала, но не стала его будить.

Рабочие, встречаясь с Чжоу Яохуа, наперебой хвалили ее мужа.

— Вчера все держалось на твоем «очкарике». Без него — беда! Не обойтись! Тяжело ему далось! Пусть отдохнет пару дней, покорми его повкуснее.

«Хорошо еще, что вы не боитесь похвалить его, — думала она про себя. — Но ведь вы же не управленцы. Просто вам видно, как тяжело ему работается. А работа в счет не идет. Откуда вам знать, какую ношу ему приходится брать на себя?»

В первый раз автоклав взорвался через год после пуска. Значит, и теперь целый год надо опасаться нового взрыва…

Ей хотелось молиться, молиться за себя и за него, за крохотную, нарождающуюся в ней жизнь, которой еще предстояло вступить в этот творимый людьми мир. О, небо, дай нам хоть чувство безопасности, если уж ты не хочешь ниспослать нам счастье…

Жена

Жизнь Чжэн Бэнчжуна текла привычно, а вот в жизни Чжоу Яохуа наступили перемены. Двадцатичетырехлетняя девушка воображала, что после брака посторонние перестанут препятствовать их любви. Конечно, Чжэн Бэнчжун как был, так и остался «правым элементом», но какое отношение это имело к ней самой?

Да, она была столь наивной. Теперь же поняла: на свете стало одним преступником больше, теперь она должна вместе с Чжэн Бэнчжуном отвечать за несуществующее преступление, искупить которое невозможно. К ней прилепился ярлык «жены правого элемента».

На работе она старалась опережать всех остальных. Сверхурочные задания брала больше и чаще других. Она стала очень осмотрительной, потому что к любому пустяку теперь могли прицепиться. Но если раньше ее то и дело хвалили и поощряли, то теперь считалось само собой, что «жена правого элемента» должна вести себя именно так.

Дэн Сюэминь свое постоянное озлобление на Чжэн Бэнчжуна перенес с готовностью и на его жену. Прочие работницы в период беременности пользовались льготами при получении заданий, а на Чжоу Яохуа наваливали тяжелую работу.

Прочие работницы в период кормления грудью выходили только в дневную смену, а ее по-прежнему посылали и в ночную. Нечего делать, она приносила ребеночка в цех и клала рядом с рабочим местом.

Если в цехе случался брак, его записывали всегда на ее имя и производили вычет из ее зарплаты.

— Вышла за тебя, и всего на себе попробовала, и горького, и соленого, и насмешек, и издевательств, — печально сказала она Чжэн Бэнчжуну.

После рождения девочки Чжоу Яохуа больше прежнего стремилась освободиться от несчастья, которое преследовало ее и мужа. Разъяренная жена и мать ничего не боится. Чжоу Яохуа твердо решила: чего бы ни стоило пробить твердыню жестокости, бессердечия и равнодушия ради нормальной жизни хотя бы для своего ребенка.

Чжоу Яохуа: — Вы должны признать факты. Чжэн Бэнчжун вкалывал много лет, все им сделанное — перед глазами, как гвозди, вбитые в доску. Вы его не хвалили, не поощряли, не повышали — так тому и быть, но ведь вы должны понимать, что сделанное им объективно полезно для социализма?

Ганьбу А.: — Неудивительно, что ты вышла за Чжэн Бэнчжуна замуж. У вас обоих язык неправильно подвешен.

Ганьбу Б.: — Стала ему женой, так старайся помочь ему перевоспитаться!

Чжоу Яохуа: — А когда наступит конец этому вашему перевоспитанию? По чему судите? По работе, по поведению или по трудовым успехам? Он сердится, а вы его обвиняете, что он вину не осознал. А я думаю, он сердит как раз потому, что уже давно перевоспитался. Давайте, я запрещу ему встревать в ответственные дела, пусть станет просто рабочим, и я вам гарантирую, он не будет сердиться. Значит, тогда он осознает вину и хорошо перевоспитается?

Ганьбу Г.: — Надо работать на революцию! Нечего торговаться, за революционную работу нечего заламывать цену! А ему, — особенно…

Чжоу Яохуа: — Да какую цену он заламывает? Ни оплаты за сверхурочные, ни премий, ни единого повышения зарплаты, ни на одном собрании ни разу не похвалили. Что он себе выторговал? Да сравните сделанное им и другими. Посмотрите, кто сделал больше?

Ганьбу Д: — Он зазнался, корчит из себя авторитет!

Чжоу Яохуа: — Он против неверных решений, против преступных махинаций, против работы налево! Это у вас и значит, что зазнался, корчит авторитет? Неправильно вы говорите!

Ганьбу Е.: — Идеологическое перевоспитание — дело долгое. Интеллигенции по ее природе свойственны шатания. Чжэн Бэнчжун так и не исправил свои старые недостатки.

Чжоу Яохуа: — А вы разберитесь, откуда у него такая неустойчивость? Ему подножку подставляли, а вы заступились? Почему вы это так спокойно дозволяете неперевоспитавшемуся правому элементу, зазнайке, который из себя корчит авторитет, вспыльчивому скандалисту вместо вас планировать, проектировать, организовывать и распоряжаться? Ладно, я сама несознательная, я не дам ему работать! Запру его на ключ и сама прокормлю!

Чжоу Яохуа спорила с целой толпой важных чиновников. Ее отчаянные речи были слишком слабы.

Топтать — так растоптать

В октябре 1976 года по всей стране народ пускал ракеты и поджигал хлопушки, празднуя свержение четырех демонов политической чумы.

Как же относиться теперь к Чжэн Бэнчжуну? Держаться ли за выдуманную о нем химеру или признать подлинного, настоящего Чжэн Бэнчжуна, его преданность делу, его способности, его заслуги? Противоречие между химерой и человеком обострилось уже в 1977 году, а в 1978 году дошло до критического состояния. Завод стройдеталей и кирпичный завод, на которых прежде отличился Чжэн Бэнчжун, в конце концов обратили на себя внимание только провинциальных ведомств. Но построенный в 1978 году новый завод, завод газобетона, имел уже общегосударственное значение. Уезд Синьцзинь сначала отказывался по той причине, что «кадров нет», выполнить поручение провинциального управления стройматериалов и провинциального НИИ стройматериалов о строительстве такого завода, хотя задание было очень выгодным для дальнейшего развития всего уезда. Потом в провинциальных ведомствах посоветовали «поручить тому, кто строил автоклав», но на кирпичном заводе сразу же нашелся некий Ли, который выскочил с громким криком: «Нельзя давать ответственное поручение недостойным!»

На этот раз громкий протест не сработал, потому что, кроме Чжэн Бэнчжуна, поручать было некому, но разыграли прежний, уже хорошо знакомый сценарий: Чжэн Бэнчжуну не дали никакого назначения, никакого звания и никаких полномочий, однако потребовали, чтобы он нес ответственность за проектирование и строительство нового завода. Одного только не продумали: на этот раз Чжэн Бэнчжун не дал себя уговорить и отказался выполнять задание! Комично, что забил тревогу в уезде тот самый Ли, который так громко вопил и всячески оттягивал начало строительства, ничего не предпринимая, пока до срока завершения работ и — о ужас! — до созыва всекитайского совещания по газобетону на новом заводе осталось всего три месяца. После долгих совещаний и консультаций руководящие хозяйственники уезда с болью в сердце назначили «неперевоспитавшегося правого элемента» главным прорабом стройки. Зато «хороший человек» Ли, твердо стоявший «на позициях классовой борьбы», заставил Чжэн Бэнчжуна сократить свой сон наполовину, а то и на две трети, чтобы наверстать упущенное время, справиться в срок.

Скажем так, с 1973 года Чжэн Бэнчжун внес свой вклад на трех заводах. А много ли было таких строек в уезде Синьцзинь за все тридцать лет после Освобождения? Кажется, он доказал, что он не враг? Но нет. Даже когда в 1978 году ЦК КПК в циркуляре номер одиннадцать постановил снять ярлык по всей стране с каждого, кто был объявлен «правым элементом», истек тот год, но по-прежнему горстка должностных лиц продолжала мертвой хваткой держать Чжэн Бэнчжуна, боясь больше всего на свете, что в уезде Синьцзинь совсем переведутся правые элементы.

Чжэн Бэнчжун, пусть и с ярлыком «правого элемента», все равно старался ввести правила производственного распорядка, которые могли связать эту горстку по рукам и ногам. Он то и дело обвинял их в бездеятельности, мешал злоупотреблять властью. Ну а представьте, ярлык «правого элемента» с него снят… Беда! Его нельзя не использовать на ответственной работе; если же его использовать без ярлыка, то он сразу же станет с начальством на равной ноге. Такой технически одаренный человек, образованный и прекрасный организатор! Что же тогда будет?

Химеры бывают разные

При пересмотре дела в конце 1978 года, через месяц после снятия с Чжэн Бэнчжуна политического ярлыка «правого элемента», сочли, что в 1957 году его зачислили в «правые элементы» ошибочно. И он был назначен на должность заместителя директора завода газобетона.

Он стал ответственным работником с должностью и правами, но после столь крутой перемены в своем положении с удивлением обнаружил, что в борьбе со злом он по-прежнему беспомощен и бессилен. Его власть распространялась лишь на технические вопросы. Он попытался дважды исправить дело и потерпел полную неудачу; пришлось, воспользовавшись возможностью, уехать на политучебу, распрощаться с заводом.

Он последний раз прошелся по заводам: заводу газобетона и заводу стройдеталей. Здесь каждая установка была либо им спроектирована и изготовлена, либо им налажена и многократно отремонтирована. Он прежде думал, что все им сделанное по праву принадлежит трудовому коллективу. Но кто же в конце концов стал хозяином на заводах? Много ли прав имели рабочие на участие в делах заводского управления?

Руководители заводов прежде всего заботились о том, чтобы подобрать вокруг себя своих людей, чтобы увеличить свою власть и распоряжаться бесконтрольно. Ради этого шла и тайная и явная борьба. На работе вырывали друг у друга трибуну и подставляли друг другу подножки. Завод газобетона так и не вышел на проектную мощность. На заводе стройдеталей формовочная машина была спроектирована с дефектами и кое-как изготовлена, а потому многие организации возвращали кирпич и аннулировали заказы на продукцию. У рабочих не было никаких прав. Они видели бесчисленные недостатки и злобились, но не смели сказать слова поперек.

— Китайцы начисто лишены чувства совести, — возмущался Чжэн Бэнчжун теми, кто дрался за личную власть ради корысти и ставил ни во что интересы государства и рабочих. Конечно, таких людей меньшинство, и все же в современном Китае их наберется столько, что никакой историк не должен замалчивать их существование и деятельность. Например, секретарь Х. и секретарь Т. были руководителями завода потому, что были членами партии. Есть ли хоть что-нибудь коммунистическое в их личных качествах и в стиле их работы? Обладали ли они способностью руководить производством на заводе? И каков был их вклад в общее дело?

Чжэн Бэнчжун старался на заводе стройдеталей, но весь его труд в конечном счете пошел в заслугу, сделался политическим капиталом Дэн Сюэминя. Чжэн Бэнчжун на кирпичном заводе и на бетонном заводе отработал семь лет, но послужил укреплению должностного положения секретаря Т. и секретаря Х. «Доля» руководства в этих достижениях доказывает, что деятельность Чжэн Бэнчжуна только способствовала в объективном смысле тому, что у этих товарищей болезненно разрастались иллюзии и химеры на собственный счет.

Вспомним, что ганьбу Гу не пожелал чокнуться на банкете с «неисправившимся правым элементом». Откуда такое самомнение и высокомерие? Может быть, у него большие политические заслуги? Может, он боролся с Линь Бяо или с «четверкой»? Может быть, его трудами уезд Синьцзинь достиг небывалых в стране хозяйственных высот? Да ничего подобного! Если полистать личное дело этого вельможи за последние тридцать лет, то станет ясно: гордиться ему нечем, а его высокомерие и чувство превосходства над окружающими ни на чем не основаны.

Достижения, разве не они единственный критерий объективной оценки человека и даже его собственной самооценки? С тех пор как тень Чжэн Бэнчжуна отделилась от него самого, она двадцать с лишним лет господствовала над своим прежним хозяином, окутывала, помрачала, извращала, давила и попирала настоящего живого человека. А ведь было до очевидности просто понять и измерить его вклад — человек был у всех на виду!

Многие, многие годы политический курс в стране не принимал в расчет экономику; политика воспрещала полагаться на специалистов и на объективную оценку людей; надменные, высокопарные, трескучие фразы подавляли всякую деятельность, ни во что ставились реальные достижения; политические лозунги ценились выше научных и технических знаний, выше культуры вообще; живые люди заслонялись химерами, так что мираж не позволял человеку ни рассмотреть окружающих, ни составить верное представление о самом себе. Весной 1980 года Чжэн Бэнчжун и ганьбу Гу — оба обдумывали свое будущее.

— Уже год как меня перевели на работу в управление промышленностью, — мрачно говорил Чжэн Бэнчжун, сводя брови. — Никогда в жизни у меня не было на работе ничего подобного: безделье да скука.

Конечно, он не был совсем празден. Началось строительство еще одного завода стройматериалов — силикатного. Строительное управление проектировало его больше года. Чжэн Бэнчжун просидел над готовым проектом несколько ночей, обнаружил ошибки. Потребовалось проект переделать, что дало экономию в пятьдесят-шестьдесят тысяч юаней. Что ему еще надо? Может, ему хотелось пойти в научно-исследовательский институт и заняться научными разработками?

— Нет, — возражал он. — Практика — вот к чему я более всего пригоден, практика меня привлекает больше всего.

А ганьбу Гу досадовал, что работа становится для него раздражающе конкретной. Последние два года ему приходилось решать исключительно конкретные дела. Возьмем, к примеру, сельское хозяйство. Раньше как было? Установка «зерно всему основа» — как хорошо! Я требую сдачи риса — и все тут! План — в рисе, урожайность — по рису, закупки — тоже рис. Разослал всем циркуляр, получил отчеты — и подшил; работа кончена. Теперь же сплошное мучение: надо планировать сельскохозяйственное производство, исходя из местных условий, даже почв; надо внедрять многоотраслевое хозяйствование на земле, да еще надо поощрять хозяйственную самостоятельность. Да если они будут самостоятельными хозяевами на земле, как мне ими руководить?..

Гу сравнивал себя с теми людьми в уезде, которые теперь пошли в гору; сравнивал по партийному стажу, по рангу, по занимаемой должности, и горько вздыхал. Ему было тошно и душно. Он встал и распахнул окно кабинета.

Он любил проводить время у этого окна, смотреть на улицу. Как и раньше, оживленная улица была полна снующего народа, но краски уличной толпы стали другими: яркими и пестрыми. Из громкоговорителя неслась непривычная, раздражающая его слух, незнакомая мелодия. Строилось сразу несколько многоэтажных жилых зданий недурной архитектуры.

«Перемены», — думал он. В прошлом году в нем народилось смутное беспокойство, нарастающее где-то в глубине души, которое теперь терзало и мучило его. Это беспокойство усиливалось из-за нынешних газет, которые без конца мусолили «гарантированную чашку риса». Два дня назад пронесся неприятный слух, что предстоит проверка квалификации ответственных работников на предмет должностного соответствия…

Гу в сердцах захлопнул окно. Накопившаяся за долгие годы пыль взлетела с подоконника мутным желтым облаком и стала медленно оседать…

Пекин, июнь 1980 года

Перевел А. Желоховцев.

Лю Синьу

ЖЕЗЛ СЧАСТЬЯ

Было время производственной гимнастики, но в редакции ею по обыкновению никто не занимался. Кто-то громко рассказывал занятную историю, ее прерывали взрывы смеха. Тут мне позвонили по телефону, но расслышать голос в трубке никак не удавалось сквозь шум.

Я прикрикнул и махнул рукой. Смех и разговоры приутихли. Только тогда сумел я разобрать, что звонил Цао — секретарь партийной организации школы, где я прежде работал. С тех пор, как меня перевели три года назад в издательство, мы с ним виделись редко. Главная тому причина — наша занятость, а ведь, работая в школе, мы с ним были приятелями, каких нынче редко сыщешь.

— Цао, слушаю, у тебя ко мне дело? — прокричал я в трубку, прижав ее ко рту.

Характер Цао нисколько не изменился: что ни случись — большое горе или большая радость, он всегда невозмутим. И теперь он неторопливо, но без лишних слов сообщил:

— Умер дядюшка Ши Ихай. Надо устроить траурное собрание. Прикидывал я так и сяк, речь придется все-таки составить тебе.

Шум вокруг словно куда-то отдалился внезапно, свинцовой гирей сердце потянуло вниз. Я крепче сжал в руке телефонную трубку, изменившимся голосом спросил:

— Когда умер?

— Позавчера, на полпути в больницу. Инфаркт. Разбирали мы тут его пожитки — ты же знаешь, как скромно он жил всегда, — ничего путного от него не осталось. Только в деревянном коробе нашли сверток…

Я перебил его:

— Что там было?

Цао ответил. У меня комок подступил к горлу, и я едва прошептал: «Вон оно что! Оказывается…»

Панихиду назначили на завтра, во второй половине дня, и я пообещал этим же вечером написать речь, а на следующий день, отпросившись с работы, принести ее в школу.

Вечером я сел за письменный стол и, забыв обо всем остальном, обратился мыслями к Ши.

Осенняя ночь была тиха. Казалось, слышишь, как за окном с деревьев падают на землю листья. Я взял ручку. Охватившие меня горестные думы будто устремились к кончику пера, но в то же время я не представлял себе, с чего мне все-таки начать.

Дядюшка Ши, если у вас есть душа, вы вместе с легким ветром этой тихой ночи неслышно прилетайте сюда, ко мне, чтобы мы, как прежде, могли сесть рядом и открыть друг другу наши сердца… Где же вы, дядюшка Ши? Я печалюсь о вас, наверно, и вы все еще думаете обо мне! Дядюшка Ши…

1

Учительствовать я начал в 1961 году. В те времена немало нас, молодых учителей, жило при школе. Каждое утро шли мы после умывания кто на спортплощадку — пробежать несколько кругов, кто почитать вслух, в тени деревьев, кто в учительскую — готовиться к урокам. И непременно либо сквозь тонкую пелену тумана, либо при ранней ясной зорьке видели, как наш дворник длинной бамбуковой метлой подметает школьный двор. Лет пятидесяти, роста он был небольшого, но широк в плечах и могуч торсом. Всегда молча, с низко опущенной головой, он медленно продвигался по двору на своих кривых ногах, монотонно махая метлой. «А-а-а, это опять дядюшка Ши подметает…» — отмечали мы и тут же забывали о нем. Обычный дворник с обычной метлой — он не вызывал у нас любопытства.

В оправдание скажу: происходило это не оттого, что мы презирали обслуживающий персонал. Ведь любили же мы заговаривать с вахтером школьной проходной Гэ, высоким, худым стариком старше Ши на несколько лет. Говорили, до освобождения он был даосским монахом, и мы частенько подтрунивали над этим. Он был грамотный: разносил газеты, письма, квитанции на денежные переводы и к своим обязанностям относился весьма серьезно. К тому же он любил затевать разговоры о текущем моменте.

А Ши? Что связывало нас с ним?

Ши не знал ни одного иероглифа, работать в проходной не мог, к тому же был молчалив и, казалось, ко всему безразличен. Неудивительно, что он не привлекал нашего внимания.

Все переменилось у меня на майский праздник 1962 года. В тот день я не пошел на торжественный вечер, остался в школе дежурить. В мои обязанности входило совершать ежечасные обходы вдоль стены, окружавшей спортивную площадку, рядом с которой притулилась сторожка дядюшки Ши. Сама школа была закрыта, поэтому отдохнуть между обходами я заходил к нему.

Поначалу, войдя в его закуток, я молча садился на стул, принимался за роман, который прихватил с собой, и не обращал никакого внимания на Ши, разминавшего табачные листья на своей постели. Каждый раз, когда я раскрывал книгу, Ши молча наливал чай в чашку передо мной, и в эти моменты я испытывал некоторую неловкость. Но, вернувшись после третьего обхода, я почувствовал, что молчать дальше становится уже неудобно.

Я вспомнил, как наш директор рассказывал, будто несколько десятков лет назад помещения нашей школы были резиденцией маньчжурского князя, и, чтобы нарушить молчание, я спросил:

— Дядюшка Ши, не знаете ли вы, что было при князе на месте теперешней спортплощадки?

— Сад был.

В моем воображении всплыли картины из романа «Сон в красном тереме». Почему-то вспомнилось название одной из последних сорока его глав: «О том, как лунной ночью в саду Роскошных зрелищ призрак предостерег».

— Дядюшка Ши, — улыбаясь, спросил я, — а привидения в том саду были?

— Были.

Я удивленно посмотрел на него. Старик не спеша потягивал дым из своей длинной трубки.

— Да разве привидения есть?

— Я видел.

— Это вам наверняка померещилось. Не бывает их.

— Я же видел.

— Правда? Ну и как же оно выглядело, привидение? — растерянно спросил я.

Ши приподнял голову и взглянул мне прямо в глаза. На его слегка приплюснутом лице по-прежнему не было заметно никаких чувств. Он равнодушно сказал:

— Тогда мне было столько же, сколько сейчас тебе. Большая часть этих княжеских хором уже отошла к школе. Тогда спортплощадка не была такой большой. На восточной половине ее в ряд стояли бараки — для учеников. А нужду они справляли по ночам в деревянные параши прямо за бараками. Вот!.. А я к утру должен был опрастывать параши, так что в пятую стражу приходилось из постели вылезать. Один раз встал я с постели раньше, чем всегда. Пошел к баракам. Только подошел к ним, как вдруг мельк — белая тень. Смотрю, вроде бы женщина. Одета в бледно-голубую кофту, заправленную в черную юбку. Ты же знаешь, школа наша всегда была мужская, учениц не принимали. Откуда же взяться здесь женщине? Да еще среди ночи.

— Бывают же смелые девушки, наверняка одна из таких и перелезла через стену, — отшутился я.

Голос дядюшки Ши по-прежнему оставался ровным и неторопливым:

— Я прошел вперед, крикнул: «Не прячься, выходи!» Она и вышла из-за угла. Волосы черные как вороново крыло, лицо белое как снег, углы глаз опущены вниз, а губы красные, будто с них кровь сочится…

Я прервал его.

— Какое же это привидение? Это человек живехонький.

Ши, казалось, не слышал моих слов.

— Стал я перед ней прямо лицом к лицу, — монотонно говорил он, — спросил: «Человек ты или привидение? Отвечай!» Она отвесила поклон и, плача, проговорила: «Брат! Человек я, никакое не привидение…»

Ши замолчал. Он сильно затянулся из трубки и продолжал:

— Сомнение меня взяло, а она добавила: «Горе мое злосчастное!» Повернулась и пошла прочь. Смотрю: идет она босая, а ноги ее не по земле ступают, а над землей плывут на цунь с лишком. Потом завернула за угол, исчезла…

Сердце у меня гулко застучало. Всей спиной ощутил я вдруг ночную пустоту и холод школьного двора, куда мне вновь надо было идти сейчас на обход…

Впрочем, через минуту я успокоился и подумал: комсомолец обязан верить в материализм, на него не должен действовать яд суеверий; я прямо посмотрел на дядюшку Ши и твердо сказал:

— У вас определенно тогда возникли галлюцинации. Привидений нет и никогда не было.

— Нет, не мог я ошибиться. Я ведь тогда, когда вернулся к себе, еще пожалел ее: холодно ночью, а она босая. Купил ей чулки и тапочки, ночью положил их на то место, где ее встретил. На рассвете пошел посмотреть, а чулок и тапочек уже нет. Ученики в те часы еще не вставали, если не она, то кто их взял?

Я не знал, что сказать.

— Ну, ладно! Ты отдыхай, а я за тебя обход сделаю. — Дядюшка Ши поднялся и, взяв со стола мой электрический фонарик, не спеша вышел.

Я прислонился спиной к стене, стараясь разобраться в своих чувствах. Я и сердился на Ши за его суеверия и за тот страх, который — пусть и на короткий миг! — он внушил мне своим рассказом, и был благодарен ему за внимание ко мне и заботу.

Но днем при ярком свете вся эта история предстала мне совершенно иначе. «Старый темный человек», — подумал я о дядюшке Ши и тут же постарался выбросить его из головы.

2

В следующий раз я близко столкнулся с Ши только осенью 1964 года. В то время в школе уже было принято устраивать собрания, на которых старые люди рассказывали о своей прежней горькой жизни, и мне нужно было найти кого-нибудь, кто сможет прийти к ученикам, чтобы поделиться с ними тем, что ему пришлось перенести до освобождения.

Я отправился к Цао. Незадолго до этого его как раз перевели в нашу школу на должность заместителя секретаря партийной организации. Он и тогда был такой же, как сейчас, — черный, тощий и старый на вид, хотя исполнилось-то ему в ту пору всего тридцать восемь.

Придя к Цао, я принялся сетовать:

— Мы уже дважды устраивали встречи с бедняками, страдавшими в прежние годы, а мне опять предлагают провести собрание. Может быть, хватит уже, а?

— Я тебя понимаю. Но раз есть указание, надо его выполнить.

Я повысил голос:

— У тех жертв прошлого режима, что живут поблизости, мы уже побывали, посылать же ребят в дальние деревни — значит еще больше занятий пропускать. Дадим мы когда-нибудь школьникам возможность учиться или нет?

Цао задумался.

— По правде сказать, и в нашей школе есть человек, который многим бы мог поделиться с молодежью.

— Это кто же? — удивленно спросил я.

— Ши, дворник наш. Я читал его личное дело. Родился он во время Синьхайской революции. Родители, видно, не могли прокормить его, подкинули… Уже то, что ему удалось выжить в приюте, было чудом. В десять лет с небольшим взяли его в слуги священники миссионерской школы, сызмальства прислуживал он чертям заморским, делал самую черную и грязную работу, а взамен ничего не видел, кроме побоев. Так и влачил свои дни до самого освобождения. Только когда правительство взяло в 1952 году нашу школу под свой контроль и иностранные священники, скатав свои постели, убрались восвояси, он и узнал впервые, что такое жизнь без эксплуатации. Думаю, ты мог бы пригласить его поделиться с учениками воспоминаниями о его горькой доле. Рассказ человека, которого дети знают, заденет их за живое больше, чем если им то же самое кто-нибудь со стороны будет рассказывать.

Честно говоря, после той истории с привидением, которую рассказал мне дядюшка Ши, колебания у меня некоторые были. Мало ли что старик может наговорить детям. Однако выбора у меня особого не было, и, поразмыслив, я все-таки решил последовать совету Цао и на другой день отправился к нашему старому дворнику. Он готовил тесто для клецок, собираясь варить с ними суп. Сказав ему, зачем пришел, и опасаясь отказа, я в конце особо подчеркнул:

— Это парторганизация поручила мне вас попросить.

Но Ши вопреки моим ожиданиям сразу согласился:

— Ладно, расскажу.

Как сейчас помню это собрание. Ши пришел в класс вовремя и, став неподалеку от двери, сразу стал говорить. Лицо у него, как обычно, выглядело равнодушным, но в интонациях нет-нет да и проскальзывало волнение.

— Вы родились в счастье, а что такое счастье, не понимаете, — начал он. — Откуда знать вам горести и обиды, которые мы прежде терпели от чужеземцев.

Я оглядел затихший класс. Школьники внимательно слушали старого дворника. Все было, как обычно и бывало на подобных встречах, но вдруг слова Ши насторожили меня.

— Миссионеры тоже ведь разные были, — говорил он. — В полу комнаты, где учится третий класс «Б», до сих пор сохранилась крышка, запертая на замок. Под этой крышкой ступеньки, они ведут в погреб. А в том погребе при чужеземцах пиво стояло, прямо целыми ящиками. Захотят они пить, тотчас и посылают меня за мим. Ведь чем лето жарче, тем больше хочется пить, разве не так? Если за день я не сбегаю в погреб с десяток, а то и больше раз, то, почитай, чудо случилось. Так вот, господина Дэ Тайбо, это он такое себе китайское имя взял, мы, слуги, Калач прозвали. Весь он был белесый, как ямс, который очистили от кожуры, а толщиной походил на тыкву. Если говорить о лени и прихотях, то этот самый господин Дэ был такого же пошиба, как и другие чужеземцы. Но все ж таки порой в нем и что-то другое проглядывало. Хоть и гонял он меня не меньше других, но обращался все-таки не в пример вежливей. «Ихай, — скажет бывало, — будь любезен, пожалуйста, принеси мне еще бутылочку пива». Я принесу и подам ему, так он даже спасибо скажет. А когда в добром расположении духа бывал, так пива мне немного оставит в награду. А второй, господин Хэ, сукин сын, совсем другой субчик был. Мы, слуги, Морковкой его прозвали, потому что нос у него краснее морковки был. Взревет как бык: «Тащи пива!» — так я сломя голову в погреб кидался. Чуть замешкаешься, так и жди, что кулаки в ход пустит. Как-то вылез я из погреба, а рука у меня, в которой я бутылку держал с пивом, прямо-таки дрожит от холода. Морковка уставился на меня: «Ах, такой-сякой! В чем дело? Что, трясун на тебя нашел?» Этот парень так здорово поднаторел по-пекински ругаться, что кого угодно мог за пояс заткнуть. Я ему отвечаю: «На дворе жара стоит, я весь вспотел, а в погребе такой холод, что поневоле дрожать начнешь». Я-то это ему попросту говорил, объяснить чтобы, а он посчитал, что я перечу ему. «Раз так, — говорит, — ты у меня там целый час просидишь». Уж как я прощения просил — без толку. Затолкал он меня туда силком и замок на крышке закрыл. А одет я был всего-то навсего в одну рубашонку. Спасибо Калачу. Хватился он меня зачем-то, узнал, что я в погребе сижу, и выпустил. Да еще и Морковку обругал: «Ты, — говорит, — божьим заповедям не следуешь и милосердия в тебе нету».

Представляете себе, как я заволновался, когда услышал, о чем Ши ребятам рассказывает. Разве мог я с этим смириться? Воспользовался моментом, когда Ши отхлебнул из чашки чаю, и между прочим вроде бы вставил:

— Гнусность этих двух священников одинакова, но Калач более коварен, чем Морковка, так как более ловко умел втереться в доверие… На свете все вороны черны! Никто их природу не переделает!

Эх! Каким же неразумным показал себя дядюшка Ши! Он повернул голову в мою сторону и говорит:

— Это ты неправильно сказал. Вот я, к примеру, в нашем саду горных ворон видел: так у них шейка серая, а грудка белая.

Класс так и грохнул от смеха! Тут уж я не на шутку рассердился, даже кровь от лица у меня отлила. Да, удружил мне Цао. А еще заместитель секретаря партийной организации. Подумать только, кого он к детям пригласить посоветовал. Что это за докладчик, если он даже непреложным истинам, таким, как «на свете все вороны черны», свое особое мнение противопоставляет. Нелегко же мне будет после этого вести среди учеников работу по «искоренению зла»…

Ну да делать было нечего, надо было выходить из положения, и, чтобы отвлечь дядюшку Ши от миссионеров, я, словно бы и не расслышав его ответа, сказал:

— Дядюшка Ши, а не могли бы вы теперь рассказать ребятам о том времени, когда наша школа была дворцом князя? Пусть дети узнают, каково в те времена жилось княжеским слугам.

Ши покашлял, прочищая горло, и, немного подумав, сказал:

— Мерзостей во дворце князя делалось ой как много! Не стану говорить обо всем, скажу только, что одних служанок, которые бросились в колодец в саду, слышал я, наберется больше, чем пальцев на обеих руках. Жили они себе и жили, с чего бы это им в колодец прыгать! Да с того, что князь всех их испортил! Потом сад уничтожили, колодец землей засыпали, но их обиженные души так и остались в этих местах. Да что говорить, сам я встречал их здесь…

Слышите: опять не туда клонит! Недаром я опасался, что перед, как принято теперь говорить, «цветами нашей отчизны», он опять примется рассказывать байки о привидениях вроде той, что поведал мне. Несколько раздражаясь, я перебил его:

— Ребята, дядюшка Ши знает очень много. Вам, дядюшка, если на то пошло, необязательно ограничиваться лишь рассказами о событиях, имевших место во дворце князя, вы можете рассказать нам и о печалях бедняков нашего района при старом режиме…

Одним глотком он выпил полчашки чая и подхватил:

— Вот, вот, стоит человеку обеднеть, как все, несчастья посыплются ему на голову. Сколько же у нас раньше здесь было обиженных и обездоленных! Хотя бы взять сестер Цзинь, что живут в доме четырнадцать по переулку Бамбуковых листьев. Много они хлебнули горюшка! Не приди новая власть, не спаси их, тоже бы сгинули в каком-нибудь колодце и стали привидениями.

Вот ведь упрямый старик! Опять о привидениях! Нет уж, хватит! Не останови его, так он совсем детям головы заморочит!

Воспользовавшись паузой, я шагнул вперед и сказал:

— Дети! Дядюшка Ши немолод, да и здоровье у него в последнее время неважное. Поэтому будем считать наше собрание законченным. Давайте дружными аплодисментами поблагодарим его за то, что он преподал нам живой урок той горькой жизни, которую ему пришлось испытать. Похлопаем ему, дети.

Так под горячие аплодисменты и проводили мы дядюшку Ши из класса.

Когда я назвал рассказ старого дворника «живым уроком», это было лишь данью вежливости, но для школьников он, видимо, действительно оказался живым уроком, потому что на протяжении последующих дней я не раз слышал, как ученики на все лады обсуждали между собой Калача и Морковку, неподдельный интерес вызвали у них и сестры Цзинь. Через неделю юные руководители совета класса пришли и доложили мне:

— Все наши ребята говорят, что они хотели бы пригласить сестер Цзинь из переулка Бамбуковых листьев, которые испили полную чашу горечи и страданий. Пусть они тоже расскажут нам о своей прежней жизни.

В это время от меня опять требовали провести какое-нибудь воспитательное мероприятие, и я, поразмыслив, согласился, хотя про себя твердо решил: уж теперь-то постараюсь заранее до тонкостей вызнать всю историю этих женщин, и если сестры Цзинь окажутся такими же бестолковыми, как дядюшка Ши, то будь их жизнь горше полыни, я ни за что на свете не позволю состояться этой встрече.

3

Председателя жилищного совета, у которого я предварительно хотел разузнать что-нибудь о сестрах Цзинь, на месте не оказалось, и я, не став его дожидаться, решил — несколько опрометчиво — один отправиться к ним домой.

Дом номер четырнадцать, по сути, представлял собой дворик с хибарками, где проживало шесть семей. В шестьдесят четвертом году нехватка жилья в Пекине еще не приобрела катастрофического характера, поветрие самовольно лепить халупы еще не распространилось так, как впоследствии, и поэтому дворик, пестревший яркими цветами, оказался просторным и светлым. Да и сами хибарки, хотя были старыми, выглядели довольно ухоженными и чистенькими.

Сестры Цзинь жили не вместе: одна — в южном домике, другая — в северном, каждой принадлежало по одной комнатушке. Сначала я направился в южный домик, где меня встретил смуглый здоровяк: я признал в нем мастера из ближайшей угольной лавки, который делал прессованные угольные шарики для топки. Перебросившись с ним несколькими фразами, я узнал, что он — муж младшей Цзинь, зашел домой пообедать и что его жена сейчас на работе. Тогда я сказал, что хочу встретиться со старшей сестрой его жены. Ничего не говоря, он отвел меня к самому крайнему домику и, подойдя к двери, позвал кого-то по имени, которого я не расслышал. Затем, не оглядываясь, быстро ушел к себе. Тут дверь открылась. Появилась старушка. Худенькая, щуплая фигурка, продолговатое, прямоугольное личико в густой сетке тонких морщин. Волосы с проседью уложены на затылке в овальный узел, известный под названием «золотой слиток».

— Вы из конторы? — нехотя впуская меня в комнату, спросила она.

Я сказал ей, кто я. Она посмотрела на меня, и в ее огромных глазах мелькнуло смятение.

Чтобы разрядить обстановку и нарушить молчание, я спросил:

— Ваш муж на работе?

Ее седые брови дрогнули.

— Мой муж давно умер.

Только теперь я заметил, что в комнате стоит лишь одна старая узенькая кровать, да и вся скудная мебель, казалось, готова вот-вот рассыпаться от ветхости. Тем резче бросался в глаза редкостной красоты чайный столик на длинных ножках темного сандалового дерева, стоявший у изголовья кровати, на котором лежала весьма изысканная зажигалка и стояла изящная чайная чашка из тонкого фарфора с расписной крышкой.

Я спросил смущенно:

— Муж вашей младшей сестры работает в угольной лавке?

Она кивнула:

— Да! Сама Цююнь работает на фабрике готовой одежды, а я вот дома клею коробки, подрабатываю немножко.

Она указала на угол комнаты, где лежала куча уже готовых, ожидавших оклейки коробок и обрезки бумаги.

Тогда, чувствуя, что разговор не получается, я решил прямо перейти к делу и уже начал было объяснять цель своего посещения, но тут неожиданно пришла председательница жилищного совета и сказала, что ей сейчас звонили и требуют, чтобы я немедленно вернулся в школу. Выйдя в переулок, я хотел уже было попрощаться с председательницей жилищного совета, но та остановила меня.

— Не спешите, — сказала она. — Вам никто не звонил. Это я сказала, чтобы просто вызвать вас оттуда.

Я удивленно посмотрел на нее.

— Да-да. Я хотела вам сказать: очень даже неподходящего человека нашли вы для встречи с учениками. Вы знаете, кто она? Она высокородная барышня из бывшего княжеского дворца, где теперь ваша школа. В те времена таких, как она, барышень называли принцессами да княжнами. После развала маньчжурской власти большую часть княжеского дворца запродали иностранной духовной миссии, которая открыла там школу. А бывшие хозяева дворца укрылись в боковом дворике, вели там беспутную жизнь на те деньги, что получали от миссионеров. Перед событиями 7 июля князь продал миссионерской школе последнюю боковую пристройку, но и этих денег княжеской семье ненадолго хватило. С тех пор она и впала в полное разорение, а потом и вообще распалась. Наша княжна отделилась от старшего брата и переехала в дом, который стоял в переулке Фонаря из козьего рога. То было ее последнее недвижимое имущество. Жила она на сборы от квартплаты, но перед освобождением муж ее — мелкий маклер, который только и делал, что пил, ел, распутничал да играл в азартные игры, тайком от нее сбыл дом, забрал все пожитки и удрал. Тогда она переехала сюда и все время, даже два первых года после освобождения, жила за счет продажи еще оставшихся у нее картин, каллиграфических надписей, антикварных безделушек, фарфора, туши и тушечниц. Только потом она раздобыла себе кое-какую работенку на дому: расщепляла на пластинки слюду, фальцевала книги, клеила картонные коробки и тому подобное.

У меня даже холодок прошел по спине от страха. Будь же проклят старик Ши! В хорошую бы я влип историю, если бы пригласил к ученикам бывшую аристократку под видом жертвы старого режима.

— Так вот, значит, кто они такие, эти сестры! — не зная что сказать, пробормотал я.

Председатель жилсовета махнула рукой:

— Какие там сестры! Служанка ей эта Цююнь, вот кто! Уж как мы ни бьемся с ней, никак ее классовую сознательность поднять не можем. Не хочет с бывшей хозяйкой расставаться — и все тут! А уж княжна-то, княжна!.. Цзинь Цивэнь ее зовут. Сколько лет уже минуло, а она до сих пор не может отказаться от вонючей княжеской спеси: хотя от нищеты в одной и той же эмалированной миске и умывается, и тесто месит, все равно не бросает своих привычек — покурить хорошего табачку, попить хорошего чаю. До освобождения Цююнь составляла компанию княжне, когда та вдовствовала при живом муже, да и после освобождения все время прислуживала ей. Даже когда замуж вышла, и то княжну не бросила. И как вам на ум пришло пригласить такого человека, как она, для выступления перед учениками с рассказами о горьком прошлом!

Ответить мне было нечего. Никогда я не мог предположить, что в этих таких знакомых мне переулках живут люди, о которых я и знать не знал ни из романов, ни из докладов.

А впрочем, я, кажется, отвлекся. Вернемся-ка опять к дядюшке Ши. Хотя… хотя, говоря об одном человеке, разве можно обойти молчанием тех людей, с которыми он соприкасался? Тут-то и приходят мне на память события того десятилетия, которые все бы мы хотели предать забвению, но забыть о которых свыше наших сил…

4

Как сейчас помню то знойное раскаленное лето 1966 года, когда пронесся через нашу маленькую школу буйный политический ураган.

В то утро, умываясь, я и учитель Шуай, мой сосед по общежитию, забавлялись, брызгали друг на друга водой. У этого учителя полное имя было Шуай Тань, но коллеги прозвали его по созвучию «Суань Тай», что значит «перышко чеснока». За два дня до этого после полудня мы услышали сообщение по радио о «первом марксистско-ленинском дацзыбао». Любопытство наше было взбудоражено, но никто из нас и не думал тогда, что все это будет иметь к нам самое прямое отношение. А сегодня, выйдя из общежития и направляясь к учебному зданию, мы увидели дацзыбао и на дверях нашей школы. Клейстер, которым ее приклеили, еще не остыл, от газеты шел пар. Заголовок гласил: «Пусть парторганизация не думает, что ей удастся заморочить людям головы и выкрутиться!» Немало учителей и школьников толпилось перед газетой с напряженными лицами, на которых читались противоречивые чувства. Но больше всего поражало то, что не было ни шума, ни споров. Прозвенел звонок. Первая половина урока прошла сравнительно нормально, однако вторая представляла уже что-то из ряда вон выходящее. Все началось с того, что со стороны спортплощадки послышались всплески выкриков, затем первые группки учащихся-цзаофаней стали вламываться в классы, призывая всех на митинг. В этот момент я был ошарашен. У ворвавшегося ко мне в класс школьника-бунтаря мышцы лица дергались, весь он раскраснелся, кровь у него, казалось, вот-вот закипит. Он выкрикивал призывы с неподдельной искренностью, в глазах даже слезы блестели. Что он тогда кричал, я сейчас точно уже не помню, но примерный смысл сводился к следующему: внутри партии выявился ревизионизм, как можете вы чинно и учтиво сидеть в тихом классе, почему не рветесь на улицу, чтобы «одним махом искоренить нечисть»! Через минуту-другую в классе остались только несколько робких учеников да я. А спустя некоторое время и я, растерянный, помимо своей воли тоже пошел к спортплощадке. Там творилось что-то невообразимое. Стайка самых оголтелых бунтарей, окружив старину Цао, который только недавно вступил в должность партийного секретаря, требовала от него признания в том, что он, неотступно следуя за «черным горкомом партии» и «черным райкомом партии», проповедовал «ревизионизм». Цао был взволнован, но не напуган. К тому же его окружало несколько учеников старших классов и молодых учителей, которые, защищая парторга, не позволяли хулиганам приблизиться к нему вплотную. Среди них был и Перышко Чеснока, чья долговязая фигура сразу бросалась в глаза.

К полудню вокруг первой в нашей школе дацзыбао появились другие, двух противоборствующих направлений: одно поддерживало первую дацзыбао, другое наносило ей ответные удары. В общежитии Перышко Чеснока быстро нацарапал газету контрнаступательного характера в поддержку партийной организации. Он предложил подписать ее и мне, но я заколебался и сказал:

— Я подумаю…

Сердито глянув на меня, Шуай схватил свою газету и выбежал из комнаты.

К вечеру школьный радиоузел оповестил всю школу: ЦК комсомола прислал рабочую группу, партийная организация отстранена от дел, руководитель рабочей группы обнародовал свою позицию, заявив о своей полной поддержке революционно настроенных учащихся.

Перышко Чеснока немедля сел в общежитии за новую дацзыбао. Только на этот раз писал он медленно, хмуро насупив брови. Эту газету он наклеил поверх написанной им же в полдень. Заголовок был следующим: «Горячо приветствуем рабочую группу!» До сих пор помню и первую фразу. Вот она: «Ложь, которой потчевала нас партийная организация, не может быть вечной!» Вечером Шуай долго не появлялся в общежитии — в ярко освещенной комнате третьего класса он беседовал со школьниками-бунтарями — «учился у маленьких полководцев».

В последующие два-три дня я ходил как неприкаянный. В школе появлялось все больше и больше дацзыбао, даже на стенах уборной не осталось ни кусочка свободного от них места, а круг лиц и дел, которые затрагивались в них, все более и более ширился. Наконец появилась дацзыбао, написанная на семнадцати листах, специально против меня; общий заголовок призывал «сорвать» с меня «маску». Подзаголовки помельче тоже были весьма хлесткими: «Рекламировал черный товар феодализма, капитализма, ревизионизма», «С провокационной целью толкал учеников на путь контрреволюционных спецов», «Злостно нападал на реформу пекинской оперы»… Впервые в жизни я видел такое… Трудно выразить все ощущения, но мне показалось тогда, что со мной все кончено, что жить в этом мире слишком тяжело, слишком обидно и слишком бессмысленно. Что меня еще поразило, так это некоторые мои «черные высказывания», приведенные в газете, которые вроде бы никому, кроме Перышка Чеснока, не были известны.

Когда вечером я возвратился в общежитие, мой сосед хмурил лицо и со мной уже не разговаривал. Утром же, встав с постели после полубессонной ночи, я обнаружил на умывальнике пустую мыльницу. А дело было вот в чем. Мы с ним использовали одну мыльницу, туалетное же мыло покупали по очереди. В том месяце мыло «Зеленое сокровище» купил он и теперь его забрал. Этот его поступок задел меня даже больше, чем то, что он выдал мои «черные высказывания» «маленьким полководцам». У меня даже ноги отнялись, я сел на кровать, на глаза навернулись слезы. Люди, люди! Почему же в вас за считанные дни происходят такие крутые перемены?.. Почему?..

Последующие изменения происходили так стремительно, что их никто не успевал воспринимать. Они рождали большое недоумение: то рабочая группа объявляла учащихся-бунтарей «правоуклонистами» и «бездельниками», то учащиеся-бунтари радостно вопили, что «группа по делам культурной революции при ЦК КПК одержала победу над «линией рабочих групп»; то руководителя рабочей группы вместе со стариной Цао выводили на чистую воду, то группировки бунтарей друг друга от чего-то отлучали и в чем-то обвиняли. В конце концов Перышко Чеснока съехал из нашего общежития и пристроился в «группу обслуживания» одной из секций учащихся-бунтарей, став секретарем «маленьких полководцев». Над его столом висел большой портрет Цзян Цин…

События, последовавшие вслед за этим, приобретали все более кровавую окраску. Наступил «красный август», и повсюду принялись крушить «четыре старых» — старую идеологию, старую культуру, старые нравы и старые обычаи, «выметать всю и всяческую нечисть». Однажды во второй половине дня бунтующие «маленькие полководцы» приволокли откуда-то капиталиста и стали избивать его на спортивной площадке. Часа через два они забили его до смерти. Перед тем как он умер, донеслись первые раскаты грома, а когда с ним покончили, хлынул ливень, «маленькие полководцы» разбежались, и на спортивной площадке не осталось ни души. Я сидел в общежитии, бессмысленно уставясь на стену перед собой. Стоило мне подумать, что в десяти метрах за моим окном мокнет под дождем тело убитого, меня начинало подташнивать.

Рано утром следующего дня, кое-как умывшись, я отправился в учебное здание для участия в «ежедневной читке». Внезапно я остановился. То, что я увидел, потрясло меня. В стороне от учебного здания стоял Ши и с невозмутимым видом, в закатанных выше колен штанах, упрямо прочищал решетки водостока. То была законченная картина. На заднем плане ее — несколько высоких деревьев. Еще влажные после недавнего дождя листья ярко блестели в лучах солнца, и с них время от времени скатывались крупные капли. Падая в лужу, где отражалось лазурное небо, они поднимали легкую рябь. А рядом, чуть правее, густо цвели своими простенькими розовыми цветами пышные кусты мальвы. Этот уголок двора без цитат и дацзыбао казался частицей какого-то иного мира, а дядюшка Ши, передвигавшийся по нему так, словно бы ничего не случилось, его полноправным владыкой. В ту минуту меня просто потрясла неподатливость его натуры. Что он делает? Зачем? Если бесценные предметы культуры и памятники старины позволено «рушить без разбора», тогда к чему чистить водосток? К чему сметать в кучу эти опавшие цветы и листья? Разве нужны чистота и порядок миру, который так враждебен к порядку и дисциплине?

Помню, как, подымаясь на второй этаж, я сокрушался тогда о душе Ши, тупой, бесчувственной и никчемной.

В этот день, с самого начала «ежедневной читки», сложилась необычная обстановка. Ответственным за их проведение в группе учителей был Перышко Чеснока. Он читал, а мы фраза за фразой за ним повторяли: «После уничтожения вооруженного врага остается еще враг безоружный…» Когда от напряжения у всех нас уже осипли голоса, Перышко Чеснока неожиданно вдруг прервал чтение и объявил:

— Сегодня на рассвете в нашей школе случилось преступление, совершенное тайными контрреволюционерами: когда приехали из крематория за трупом разоблаченного капиталиста, обнаружилось, что эта падаль, которой и после смерти не искупить всех своих преступлений, кем-то, оказывается, укрыта полиэтиленовой пленкой! Это не только оголтелая поддержка нечисти, но и бешеное сопротивление маленьким полководцам революции! Мы обязаны выволочь на белый свет действующего контрреволюционера, который укрыл мерзкий труп убитой собаки! Начиная с этой минуты каждый из нас должен прилагать все усилия, чтобы разоблачить негодяя. Если этот контрик сейчас находится среди нас, надеюсь, он подумает о последствиях своего упорного сопротивления!..

Говоря это, он своими глазами сверлил каждого присутствующего. Особенно долго его взгляд задержался на моем лице. Мне стало страшно.

После «ежедневной читки» мы должны были спуститься на первый этаж для чтения дацзыбао. Едва я сошел вниз, как увидел людей, собравшихся в круг и что-то тревожно рассматривавших. Оказывается, чтобы побудить нас к доносу, на веревке для всеобщего обозрения вывесили ту полиэтиленовую пленку, которой «действующий контрреволюционер» прикрыл труп. Я подошел и бросил взгляд на пленку. Меня точно обухом хватили, в ногах появилась дрожь — нет, я не обознался, впрочем, только я один из всех учителей и мог опознать ее — этим полиэтиленовым лоскутом дядюшка Ши обычно покрывал свою постель: на краю лоскута просвечивали две дырочки, одна над другой, прожженные табачными искрами. Напряжением воли я постарался скрыть волнение.

Возвратившись наконец в общежитие и оставшись один, я сел на кровать и постарался собраться с мыслями. Я то и дело спрашивал себя: зачем Ши так поступил? О чем он теперь думает? Если дознаются, что это дело его рук, какая судьба его ожидает? Когда на него навалится несчастье, как он сладит с ним? Как мне понять его? С одной стороны, накрывает труп полиэтиленом, а с другой — продолжает чистить водосток, будто ничего не произошло, — как эти два разных поступка уживаются в нем?..

Во второй половине дня организация бунтарей устроила обыск комнат в школьном общежитии. Под руководством Перышка Чеснока бунтари проверили наличие полиэтиленовых пленок у тех, кто, как было известно, покрывал ими свои постели, но преступника не обнаружили. Все это время я беспокоился за Ши, но взглянуть на его домишко не осмеливался.

А вечером в школьном саду зашипел громкоговоритель:

— Слушайте все! Врагу не уйти! Мы непременно вытащим на свет действующего контрреволюционера, который льет воду на мельницу реакционного капитализма…

Я посмотрел через окно: во дворе маячила фигура Ши, неторопливо подметавшего своей бамбуковой метлой мощеную дорожку. С сердца словно свалился кусок свинца. Ну да конечно! Бунтарям и в голову не пришло обыскивать дядюшку Ши, потому что для Перышка Чеснока такой человек, как он, вроде бы вовсе и не существует, а его домишко, крыша которого проросла высоченным горноколосником, вообще не считается жильем.

Через окно я долго украдкой наблюдал за Ши. Поражало то, что лицо у него оставалось все так же лишенным какого бы то ни было выражения.

5

Тогда «дел о действующих контрреволюционерах» фабриковалось такое великое множество, что трудно было вникнуть в каждое. Потому-то «дело о накрытии трупа пленкой» пошумело какое-то время, но так ничем и не закончилось. После того как интерес к нему поостыл, мое отношение к Ши изменилось: беспокойство за него постепенно сменилось недовольством его бестолковостью. Умер капиталист, эксплуататор, ну и пусть себе умер. Ты же, дядюшка Ши, принадлежишь к «пяти красным категориям», зачем понадобилось тебе подвергать себя опасности? И как прикажешь понимать твои классовые симпатии?

Нет, видно, он просто глупец, который ничего не понимает в жизни, решил я и совсем уж было успокоился, как вдруг произошло событие, вновь заставившее меня изменить мою точку зрения.

Это произошло на совместном митинге двух больших группировок цзаофаней, собранном для критики «каппутиста» Цао. Уже до начала митинга я знал, что Перышко Чеснока специально искал дядюшку Ши, чтобы привлечь его к участию в митинге. В первой половине 1966 года отдел образования потребовал от руководства школы досрочно отправить на пенсию некоторых учителей: мужчин старше пятидесяти пяти, женщин старше пятидесяти лет, чтобы потом, без дополнительных ставок, взять на работу новых людей. К этому времени Ши перевалило за пятьдесят пять, но по вопросу его ухода на пенсию в руководстве школы возникли разногласия: большинство считало, что его надо немедленно проводить на пенсию и дать, таким образом, школе возможность принять нового рабочего, а старина Цао и еще кое-кто возражали против этого, говоря, что Ши человек одинокий, считает школу своей семьей и даже если проводить его на пенсию, он не перестанет выполнять свою дворницкую работу, которой занят вот уже несколько десятков лет, но зато его доходы сразу уменьшатся на сорок процентов в месяц. Зарплата у него и сейчас невелика, а после ухода на пенсию его жизнь станет еще более трудной… В конце концов обе стороны пришли к компромиссному решению: Ши пенсию оформить, но просить отдел образования сохранить ему прежнюю зарплату. После многих хлопот и переговоров Цао план этот был осуществлен. И вот Перышко Чеснока с компанией разыскали Ши и предупредили его, что такие действия Цао они квалифицируют как «экономическое разложение» рабочего класса в целях «подкупа человеческих душ и парализации их воли к борьбе, оказывающее тем самым помощь оголтелой ревизионистской линии в области образования». Рассказывали, кто когда Перышко Чеснока подговаривал дядюшку Ши выступить на «митинге критики и обличения» Цао, тот только отмалчивался. Перышко Чеснока со своими дружками не раз и не два пытались втолковать ему политическую установку:

— Что касается того, сколько денег в месяц будут тебе платить, то ты получишь ровно столько, сколько положено, и не надо бояться, что если ты выступишь с обвинениями против Цао, то в следующем месяце тебе заплатят только шестьдесят процентов. Все, что мы делаем, мы делаем не ради денег, а ради критики каппутиста.

Долго они всячески увещевали его, и Ши наконец кивнул:

— Хорошо, скажу, если надо!

Этот митинг критики и обличения по масштабу был довольно-таки крупным. Поскольку же каждый был обязан критиковать «ревизионистскую линию в области образования», пригласили также и жителей окрестных улиц. Народу на спортплощадке собралось тьма-тьмущая. На подмостках в две шеренги, наискосок друг против друга, стояли «черные боевики группировки, идущей по капиталистическому пути». На шее у каждого висела черная табличка. Согнувшиеся в поклоне, они как бы обрамляли место, с которого будут произноситься обличения. Старину же Цао поставили в самой середине, на шее у него висел здоровенный диск от спортивной штанги… В выступлениях, приготовленных Перышком Чеснока и его компанией, дядюшка Ши вовсе не играл роль «тяжелой артиллерии». Просто, выведя его на подмостки, им хотелось показать «революционным массам», сидевшим прямо на земле площадки, что если уж такой молчун, как Ши Ихай, поднялся и выступил против Цао, то уж тут и сомнений не остается в каппутизме школьного парторга.

Разоблачения длились долго, и все уже изрядно устали, когда наконец Перышко Чеснока объявил визгливым голосом:

— Теперь слово предоставляется товарищу Ши Ихаю.

Непонятно почему сердце у меня засаднило.

Не спеша, своей обычной раскачивающейся походкой дядюшка Ши подошел к мегафону и посмотрел на собравшихся. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Некоторое время он по привычке помолчал, а потом спокойно, совсем по-домашнему, сказал:

— Коммунистическая партия меня никогда не обижала!

Толпа растерянно загудела, а вслед за этим произошло нечто такое, что потрясло всех. По-прежнему не спеша, Ши подошел к Цао и у всех на глазах снял с него диск. Потом, обернувшись к Перышку Чеснока и его приятелям, спокойно сказал:

— Чем обидела вас коммунистическая партия? Стоит разве применять такую жестокую пытку?

Сказав это, он осторожно опустил металлический диск на подмостки и как ни в чем не бывало сошел вниз.

Вокруг подмостков сначала воцарилась такая тишина, что никто даже не смел кашлянуть, потом прокатился гул. Несколько заправил бунтарей, руководивших митингом, начали бесноваться. Мнения у них разошлись, среди них были такие, кто хотел бы незамедлительно вытащить на подмостки дядюшку Ши и заняться заодно обличением и его, другие же, видимо, смекнули, что такие действия вряд ли сейчас пойдут им на пользу… Перышко Чеснока был изворотлив. Он ухватил мегафон за раструб и крикнул:

— Такое поведение Ши Ихая мы должны… еще изучить! Оно свидетельствует о том, что монархисты вконец разложили его! Мы надеемся, что Ши Ихай сам остановится на краю пропасти. Если же он и дальше будет отстаивать реакционную позицию, все последствия лягут на него! И пусть не говорит он потом, что его не предупреждали!

Но когда он произносил эту тираду, дядюшка Ши уже вернулся в свой домишко в углу спортплощадки и захлопнул дверь.

Перышко Чеснока собрался было объявить следующего выступающего, как вдруг из толпы около подмостков послышался негромкий, но хватающий за душу стон. Стонала старуха, то ли напуганная до потери сознания происходившими на ее глазах событиями, то ли не выдержавшая долгого пребывания на солнцепеке. Приглядевшись, я узнал ее. Это была не кто иная, как Цзинь Цивэнь. Ее поддерживала какая-то женщина, видимо, Цююнь, потому что в следовавшем за ними мужчине я определенно признал мастера Вана из угольной лавки.

Об этом «митинге критики и обличения» я больше рассказывать не стану. Дядюшке Ши очень повезло — Перышку Чеснока с его дружками было просто не до мести ему. Обстановка в школе становилась все более напряженной: то власть захватит одна группировка, то выступит против такой узурпации власти другая, то пришедшая к власти группировка расколется на две. Когда же в школу прибыла агитбригада рабочей группы, все группировки разом лишились всякой власти. Потом явилась вторая агитбригада рабочей группы, которая отвергла «главное направление» первой агитбригады. А тут вдруг и самого Перышка Чеснока разоблачили и вытащили на подмостки. Состав его преступления заключался в том, что он якобы был членом неведомой «контрреволюционной, заговорщической клики 16 мая».

Кульминацией же драматических перемен стал «митинг великодушия и строгости», созванный агитбригадой рабочей группы под лозунгом: «К признавшим вину подходить милосердно, а к упорствующим — строго». Поскольку Перышко Чеснока свою вину добросовестно признал, его за старые грехи решили не наказывать. Но исходя именно из его «разоблачений» и «данных», неопровержимо подтвержденных комиссией по особо важным делам, упорствующих решили привлечь к строгому наказанию немедленно. И пока я ломал голову, кого же все-таки приговорят к строгому наказанию, до моего слуха вдруг донесся окрик — приказ вытащить на подмостки меня. Оказалось — ха-ха! — что именно я и есть «глубоко затаившийся костяк клики 16 мая»!

6

Недаром говорится: «Чем меньше кумирня — тем крупнее изображения богов, чем мельче пруд — тем больше черепах». В ходе «чистки рядов» в нашей средней школе двадцать один учитель на себе испытал все ужасы разоблачений. После самокритики, которую мы писали на себя, публичной критики и обличений, которым мы подвергались, нас направили еще и на трудовое перевоспитание. Самой изнурительной работой оказалось корчевание. В переулке Бамбуковых листьев, рядом со школой, неизвестно зачем спилили пять белых акаций, и вот мне вместе с другими девятью «нечистями» приказали выкорчевать их глубоко сидевшие в земле корни. Напарником же моим назначили старика Гэ из проходной, уже упоминавшегося мною ранее.

Первый день на корчевке мы меж собой почти не разговаривали. И не потому, что опасались подслушивания, а потому, что не очень-то еще знали, кто из нас чем дышит. Старик Гэ был обвинен в принадлежности к «костяку реакционной даосской секты». Как он не знал, действительно ли я член мифической организации «16 мая», так и я не ведал, на самом ли деле у этого бывшего «женатого даоса» «чаша злодеяний переполнена». Но мы ж люди, общественные животные, поэтому не могли, работая рядом, долго делать вид, что не замечаем друг друга. На второй день во время передышки мы наконец не удержались и разговорились.

Я откровенно сказал Гэ:

— Назвать меня членом «организации 16 мая» — это же анекдот! Самая веская их улика против меня — что я когда-то написал письмо Сяо Хуа. Ходят слухи, Сяо Хуа теперь закулисный заправила организации «16 мая», наверно, поэтому я превратился в костяк этой организации. На самом деле в письме с начала до конца я рассуждал только о рифме и ритмике «Кантаты о Великом походе».

Тощий Гэ сидел передо мной на корточках. Его мокрая от пота морщинистая кожа вся была усеяна желтыми старческими пятнами. Он тяжело вздохнул и заговорил:

— В даосском храме монахом я начал служить сызмальства. Когда имущество храма растранжирили и наш божественный наставник протянул ноги, я с четырьмя братьями монахами стал ходить с отпеваниями по похоронам богатеев, провожал на кладбище покойников — так добывал толику денег на прокорм. Конечно, и льстить толстосумам приходилось, и унижаться перед ними, все так. И суеверия мы на пользу себе обращали. Но говорить, что я ненавижу новое общество и достоин поэтому тысячу раз умереть, с этим я не согласен.

Глядя друг на друга, мы чувствовали, что больше не нуждаемся ни во внутренней ревизии, ни во внешней проверке. Каждый из нас верил другому.

До чего же знойным выдалось то лето! Нас мучила жажда, но школа и не подумала снабдить нас кипятком для питья, мы шли в ближайший дворик, и из-под ржавого крана вдоволь напивались холодной воды. Для меня она служила прямо-таки спасением, но участь других «нечистей», наподобие старика Гэ, с больными желудками, была ужасной. У Гэ была язва в острой форме, и, если ему долго не удавалось утолить жажду, ощущение у него бывало такое, будто в животе у него лежат раскаленные угли, а если он пил воду из-под крана, то для него это было все равно, что глотать куски льда. Не знаю, выдержал бы он все это, если бы не дядюшка Ши. Тот появился во второй половине следующего дня, когда волны раскаленного воздуха сделались уже совсем невыносимыми. Перед собой он толкал тачку, из которой торчал заостренный конец кирки. С безучастным выражением на лице он медленно приближался к нам. Я обратился к Гэ:

— Смотрите-ка, и его вытащили!

Гэ страдальчески кивнул головой:

— Я знал, что ему этого не избежать. Обычно он попусту языком не мелет, но уж коль заговорит, то сразу может превратиться в «действующего контрреволюционера».

Тачка дядюшки Ши остановилась возле нашей ямы. Только теперь я заметил, что в ней стоит ведро, накрытое отсыревшей тряпкой. Ши скинул этот мокрый лоскут, запах отвара из гороха маш ударил нам в нос.

— Пей, мало будет, еще дам, — сухо сказал он, зачерпнув питье эмалированной кружкой и протягивая ее Гэ.

Старик Гэ пил, запрокинув голову, теплый отвар струйками стекал по уголкам рта, глаза от удовольствия увлажнились…

Вскоре нам стало ясно: дядюшку Ши никто не «вытаскивал», никто также не приказывал ему привозить нам отвар, он сам на собственной печке из собственного гороха сварил для нас питье. Я с удивлением увидел, что даже к одному из совершивших преступление «действующих контрреволюционеров», который «злостно нападал на партию» и который даже у нас с Гэ не мог найти оправдания, Ши относится так же, как и к остальным. Когда тому не хватило одной кружки и он, робея, только облизывал губы, не решаясь попросить еще, Ши без колебаний еще раз зачерпнул ему отвару…

Напоив всех, Ши взял кирку и начал помогать корчевать пни то одним, то другим. Подойдя к нам, он жестом указал Гэ на место у забора, чтобы старик пошел передохнуть, а сам вместо него принялся за работу. Когда мы с ним подкапывались под наш неподатливый пень, я не удержался от вопроса:

— Дядюшка Ши, вы вот так… не боитесь накликать беду на свою голову?

Он перестал работать и поглядел на меня:

— Обойдется. Здесь же одни старые, больные да вы, грамотеи. Подсобить-то надо.

Показав вытянутыми в трубочку губами в сторону «действующего контрреволюционера», который стоял в отдалении, я шепнул:

— Он действительно нападал на великого кормчего, ему-то хоть не помогайте…

Уму непостижимо, как он просто ответил:

— Если он виноват, его накажут, но относиться к нему все равно надо по-доброму. Чем добрее ты с ним будешь, тем быстрее он исправится.

Я был потрясен.

На четвертый день нашей работы до обеда стояла пасмурная погода, пить Ши нам не привез. Во время перерыва мы с Гэ затеяли разговор о нем. Я сказал, что Ши хороший человек, но все-таки какой-то странный. Гэ согласно кивнул, потом, оглянувшись вокруг, заметил:

— Ши и правда наводит на раздумья. Есть одно дело, которое все это время я держал про себя, боялся обмолвиться о нем вслух. Добро, что ты считаешь его хорошим человеком, не выдашь, чтобы выслужиться, я расскажу тебе все. Ведомо ли тебе, что в те времена, когда крушили «четыре старых», хунвэйбины отнесли меня к рабочему классу, и поэтому вещи, реквизированные ими поблизости, они складывали в пустой комнате рядом с моей проходной, чтобы ночью я их сторожил. Само собой разумеется, на дверь они повесели громадный замок и ключ держали у себя. Помню, тогда была дождливая ночь. Слышу, кто-то тихонько стучит в дверь проходной. Открываю — Ши! Говорю ему: «Что стряслось? Что делаешь здесь в полночь?» Он спрашивает: «Уважаемый Гэ, днем они обшарили весь переулок Бамбуковых листьев?» Я отвечаю: «А то нет! Сегодня они реквизировали добра больше, чем в любой другой день, кладовка забита почти до потолка». Говорю ему это, а сам думаю: ведь у Ши родственников нет и друзей тоже. Какое отношение к нему имеет этот самый переулок Бамбуковых листьев? Зачем он интересуется всем этим? По его лицу нельзя было догадаться, что он задумал. Молчал он минут эдак несколько, потом вдруг без всякого говорит: «Отопри мне дверь из твоей проходной, я хочу взглянуть, что там внутри!» Я прямо обалдел. Между проходной и соседней комнатой, превращенной в кладовку, на самом деле существовала дверь, но уже много лет как она была заколочена наглухо. От страха я даже задрожал весь, говорю ему: «Тебе самому жить надоело, еще и других хочешь потянуть за собой!» Выслушав это, он больше не пытался уговаривать меня. Подошел к заколоченной двери, достал приготовленные загодя клещи, отодрал доски, прибитые к косякам, толкнул дверь и вошел в кладовку. Я быстро за ним, а по сердцу-то у меня будто сотни слизняков поползли, как быть, что делать — не знаю. Войдя внутрь, Ши осмотрел всю собранную мебель. Потом заметил резной чайный столик, подошел, погладил его своими огромными лапищами, пробурчал под нос: «Ну и ну, действительно, тоже утащили!» По правде сказать, на мой взгляд, столик этот не представлял собой ничего особенного. Рядом куда лучше мебель стояла! А Ши отодвинул его в сторону и стал внимательно перебирать кучу всяких старых вещей. Посмотрит — отложит, возьмет другую, неторопливо разглядывает… Наконец он поднялся, ничего не взяв, вышел из кладовки и забил доски на прежнее место. Потом поблагодарил меня, и не успел я глазом моргнуть, как он исчез.

После этого рассказа личность дядюшки Ши стала для меня еще более загадочной. Что же это за человек? Очевидно, опираясь только на цитаты вождя, на личные дела, на «классовый анализ», на «внутреннюю ревизию и внешнюю проверку», на установку: «К признавшим вину подходить снисходительно, а к упорствующим — строго», на принцип: «Выколотить у человека признание в совершении преступления, а потом верить этим признаниям»… опираясь на все это, нельзя понять его внутренний мир. Ведь я считал когда-то дядюшку Ши самым пустоголовым, самым отсталым, самым недостойным внимания, самым неинтересным и даже самым никчемным человеком, однако в этом бешеном, беспорядочном, странном и ненормальном мире один он сумел сохранить свое «я» и не поддался воле бурлящей, захлестывающей волны…

В результате тяжелого труда мы наконец все же вытащили пень с корнями, похожими на щупальца спрута. Когда везли его в школу, от усталости, наверно, тачку я не удержал, и она опрокинулась в конце переулка, земля и куски корней из нее вывалились. Гэ торопливо помог мне поставить тачку прямо и, нагнувшись, стал собирать вывалившуюся землю и корни.

— Зачем вы это делаете? Ведь переулок-то подметают! — сказал я ему.

Но старик Гэ продолжал сгребать ладонями землю и корни.

— В наказание этот переулок подметает бывшая княжна. Нынче ей уже далеко за пятьдесят, вся она хворая. Давай хоть немного побережем ее! — со вздохом откликнулся он.

В воображении всплыл образ Цзинь Цивэнь, но сочувствия он у меня не вызвал, поэтому я бросил:

— Ха, ежедневно она подметает такой длинный переулок и справляется же!

Старик Гэ поднялся с земли, выпрямился, оперся жилистыми руками о борт тачки и, тяжело дыша, сказал:

— Слышал я, будто каждый раз после полуночи кто-то за нее подметает переулок, а ей оставляет кусок шагов в тридцать. На рассвете она приходит, немного помашет метлой, и все. Не то давно бы уж ноги протянула.

Его слова сначала меня ошеломили, но, вспомнив о глупой преданности Цююнь и мастера Вана княжне Цзинь Цивэнь, я кое-что смекнул и, не говоря больше ни слова, опять принялся толкать тачку по направлению к школе.

7

Вот и еще одно лето, такое же знойное и душное, как и то, что я уже описывал. Раннее утро. Тишина. И школа, и чисто выметенный школьный двор чем-то напоминают мне корабль, преодолевший вместе со своими обитателями бурные волны и добравшийся наконец до тихой и спокойной гавани.

Лучи утреннего солнца освещают возведенную перед входом в школу и кажущуюся особенно яркой красную арку с изречениями вождя. Золотые иероглифы на ней сияют так, что глазам больно смотреть на них. У подножия арки в два ряда, полукругом, стоят горшки с цветами: аспарагус длинные зеленые ветви свесил вниз, а эуфорбия красуется бутонами, похожими на колокольчики, по бокам арки в кадках высятся две пальмы. Удивляться всему этому не приходится. Достаточно пройти по мощеной дорожке немного вперед к учебному зданию, взглянуть на укрепленную на обочине черную доску с радужной надписью, и сразу станет ясно, для чего все это сделано. На черной доске цветной гуашью нарисован букет распустившихся роз, поперек букета лозунг на китайском и английском языках возвещает: «Горячо приветствуем в нашей школе иностранного гостя из . . .!»

Идет уже 1973 год. Руководители агитбригад рабочей группы сменялись не раз, но каждый из них непременно занимал одновременно и должность парторга. Старину Цао наконец-то «простили», теперь он заместитель секретаря школьной парторганизации. Вслед за размораживанием китайско-американских отношений в 1972 году иностранцы снова стали наезжать в нашу страну, причем если шесть лет назад иностранца в любое время могли схватить и обругать хунвэйбины, то теперь эти самые иностранцы обрели прямо-таки колдовскую силу — куда бы они ни направлялись, то место еще до их прибытия совершенно изменяет свой облик.

Утром, примерно в половине восьмого, в школьной «приемной для иностранных гостей», обставленной весьма помпезно, пререкаются три человека. Кто же эти люди?

Первый — Цао. Одет весьма скромно, расстегнутый воротничок старенькой рубахи открывает смуглую, крепкую шею. Пребывает он в скверном расположении духа, поскольку его возражения против инсценировки всеобщего благоденствия и довольства в угоду иностранному гостю оказались напрасны. Это ведь именно из-за него из районного отдела образования доставили диваны, чайные столики, ковры, кружевные шторы и другой «реквизит», чтобы обставить «приемную». Помимо этого, из ближайшего парка одолжили пальмы, аспарагус, эуфорбию — «цветы политического звучания». Классные комнаты, намеченные для посещения гостем, побелили, вставили разбитые стекла, деревянные классные доски заменили пластиковыми, со всей школы собрали самые добротные парты и скамейки, даже учеников сгруппировали из разных классов, предварительно пропустив их через три отборочных тура: по политическим критериям, внешним данным и устному экзамену. Отобранных же учениц обязали надеть пестрые юбки, что создало великие затруднения, так как подобные юбки во время кампании по уничтожению «четыре старых» пустили на другие цели, и теперь им предстояло покупать материю, чтобы пошить эти юбки заново. Одним словом, едва Цао начинал думать об этом, в нем невольно подымалось глухое раздражение. Надо сказать, что в то время настоящим хозяином в школе был руководитель агитбригады рабочей группы Фань, и в этот день он намеревался явиться около восьми уже одетым в официальный костюм для приемов, чтобы встретить дорогого иностранного гостя среди декораций, расставленных и приведенных в порядок нами. Ни к каким практическим делам он не прикасался, и, если, упаси бог, во время приема возникнут какие-нибудь неожиданности, вину за них пришлось бы взять на себя нам. И в первую очередь старине Цао.

Напротив Цао стоит Перышко Чеснока, одетый с иголочки. На нем темно-серая куртка из триалона и черные, хорошо отутюженные дакроновые брюки. На ногах у него кожаные, начищенные до зеркального блеска ботинки с комбинированным верхом. После того как его помиловала агитбригада рабочей группы, он в итоге неоднократного и всестороннего «перевоспитания» в ней давно уже жил в ладу и согласии с Фанем и его компанией: все ночи напролет они проводили за одним столом, играя в карты. Сейчас настроение у него приподнятое и тревожное одновременно. Он и рад, что входит в комиссию по приему заморского гостя, и беспокоится о том, все ли сделано так, как должно. Неожиданно он вспоминает о старом дворнике и решительно заявляет:

— Старику Ши надо сказать: ему лучше всего спрятаться! Не сумеет он ответить на вопросы гостя, если тот к нему обратится. Да и вид у него неподходящий. Одни ноги колесом чего стоят…

Лицо Цао даже позеленело.

— Ну и что, ноги колесом! Старый Ши — чистокровный китаец, почему он, китаец, на китайской земле должен от кого-то прятаться? Где тут резон?

Я стоял в отдалении, возмущение во мне тоже клокотало. Меня «простили» после событий 13 сентября, и к тому времени, о котором сейчас идет речь, я уже вернулся к преподавательской работе. Более того, поскольку я считался лучшим учителем иностранного языка, решили, чтобы гость обязательно посетил мои уроки. Меня, как и Цао, бесила вся эта показуха, особенно же негодовал я на Перышко Чеснока, предложившего, чтобы Ши спрятался от иностранного гостя. Это он уж слишком! Я поддержал Цао:

— Кривые ноги Ши — результат гнета империалистов, а никак не позор для китайца. К тому же, как я знаю, дядюшка Ши за все эти долгие годы ни разу никому не напакостил. Так что его душа намного прекраснее, чем у некоторых других!

Заметив, что мы с Цао готовы выйти из себя, Перышко Чеснока вдруг натянуто улыбнулся и, сделав простодушное лицо, пошел на попятный:

— Ладно, ладно, будь по-вашему. К тому же все равно к приходу гостя он подметет и уйдет в свой домик.

Перышко Чеснока всегда умел напустить на себя этакий невинный и простодушный вид. Помню, когда Цао «возвратили прежний чин», он первым подошел к нему и заявил с наивной радостью:

— Как хорошо, что ты вернулся. Прежде я ошибался, боролся против тебя, тогда меня ввели в заблуждение. Но ведь в таком великом движении неизбежны ошибки! В них нет ничего особенного.

Что оставалось Цао, как не подтвердить слова этого лицемера:

— Да, ничего особенного.

Итак, превозмогая в себе внутреннее раздражение, я вместе с Фанем, Перышком Чеснока и другими выполнил задачу по приему гостя. А иностранец оказался всего-то парнем лет двадцати. Прибыл он в составе какой-то делегации и выразил желание посетить институт и среднюю школу, чтобы разобраться в результатах «революции в области образования» в Китае и, вернувшись к себе, написать серию статей на эту тему. Вопреки ожиданиям разодетых Фаня и Перышка Чеснока, гость подстрижен был под ежик, одет в синие хлопчатобумажные брюки и куртку китайского образца и обут в матерчатые тапочки, поверху стянутые резинкой. К тому же, по его словам, он перенес в детстве полиомиелит, и ноги на вид у него тоже не отличались стройностью. Сообща так ему заморочили голову, что он только кивал в знак одобрения и все похваливал. Перед отъездом он до того расчувствовался, что даже глаза его увлажнились слезами. Крепко пожимая руку Фаня, он восклицал:

— Культурная революция это здорово! По возвращении я непременно напишу статью и опровергну измышления о том, что в Китае совсем развалили систему образования!

Переводчик и тот казался взволнованным. Лицо Фаня просто-таки сияло, по всему было видно, что сердце у него переполнено безмерной радостью, а Перышко Чеснока расплылся в такой улыбке, что его глаза превратились в две узенькие щелочки. Глядя на этого иностранного парня, я думал: «Как бы хотелось, чтобы все увиденное тобой было настоящим…»

Едва закончилось «дипломатическое мероприятие», как Перышко Чеснока распорядился убрать пальмы и горшки с цветами и восстановить прежний вид школы, дабы учителя и учащиеся не отравились ядом, исходящим от цветов. Злость во мне так и кипела! Прикидывал я так и эдак — где мне излить ее, и как-то само собой очутился у домика дядюшки Ши. Толкнул дверь: сидят друг против друга Цао и Ши, курят, весь пол под их ногами усеян окурками от самокруток. Первый раз в жизни я попросил покурить:

— Скрутите и мне одну…

С тех пор каждый раз, когда мне становилось от тоски не по себе, я шел в домик Ши. Дед, как правило, хранил молчание и говорил в основном я, но до чего же все-таки приятно излиться перед кем-нибудь! Ничего более приятного, по-моему, в жизни не бывает! Как-то я рассказал ему о смерти старика Гэ. Старик Гэ умер еще до событий 13 сентября. Остались у него старая жена, работавшая сторожем велосипедов на стоянке у входа в универсальный магазин, и дочь, которая осела в деревне в производственной бригаде. Теперь жизнь вдовы и сироты-дочери стала еще более горькой…

Я сказал Ши:

— Может быть, старик Гэ давным-давно и делал что-то предосудительное, но я близко общался с ним и знаю, что по натуре своей он был человек хороший.

— Святых не бывает. Если человек не причинял зла другим — уже хорошо! — спокойно ответил Ши.

Может быть, оттого, что он упомянул о святых, я неожиданно для себя спросил его:

— В бога вы верите?

Я знал, что с детства он находился под опекой иностранных священников, и с интересом ждал, что он скажет. Ши откровенно ответил:

— Трудно сказать, верю я или нет, бога-то я не видел. А верю я только тому, что мои глаза видели.

— Ну, человеческий глаз не все видеть может, — возразил я. — Вот, например, магнитное поле, электрический ток, предметы, находящиеся за стеной… невооруженным глазом увидеть их невозможно. А иногда из-за психического состояния у человека могут возникнуть обманчивые видения, галлюцинации, вот, к примеру, женщина-призрак, о которой вы мне когда-то рассказывали, несомненно, плод галлюцинаций.

— Иной раз по ошибке что-то и привидится, но негоже человеку, ничего не видевшему своими глазами, лгать, будто он видел — это, как говорится, против совести.

Слова Ши всегда кажутся сперва излишне простыми, но потом, когда хорошенько обдумаешь их, начинаешь понимать, что они полны немалого смысла. Я вспомнил сказанное им тем летом, когда мы корчевали пни, и вдруг подумал: а ведь рассуждение Ши — это же целая жизненная философия. Поэтому в конце концов я не удержался от вопроса:

— Скажите мне, я знаю: капиталиста, убитого школьниками, покрыли пленкой вы. Я еще тогда узнал ее, только, конечно, никому не сказал об этом. Так вот непонятно, почему вы, горемыка, человек трудового происхождения, выразили сочувствие какому-то капиталисту?

Ши раздавил пальцами окурок, бросил его на пол и посмотрел на меня:

— Ну что же, послушай, если тебе интересно. Человек, которого тогда убили, носил фамилию Сунь. До освобождения их семья держала тут, на улице, мелочную лавку. Все его недолюбливали за жадность. К примеру, когда его домашние подстригали ногти, он собирал обрезки ногтей в бумажку, копил их, а потом продавал аптеке для изготовления лекарств. Вот до чего он любил деньги! Но ведь преступления он-то никакого не совершил! Лишили его жизни, а за что, спрашивается? Не мог же я позволить, чтобы всю ночь его труп под дождем пролежал. Как-никак он тоже человек; человеку нельзя быть чересчур жестоким к другому человеку. Я не понимаю, что происходит в последние годы: обычным делом стало, что один человек расправляется с другим, один оскорбляет другого. А в нашей школе? Начнется митинг критики и обличения, тут же вытаскивают кого-нибудь на помост, вешают на шею табличку, надевают на голову высоченный колпак, награждают тумаками и подзатыльниками, а чтобы унизить человека еще больше, сбривают половину волос на голове и заставляют петь какие-то величальные песни… Думаю, здесь что-то неладно. Скажу по совести: пусть человек отъявленная сволочь, но если с ним поступают именно так, мое сердце к нему добреет. Все-таки мне жалко любого, кого все не считают человеком. Вы вот часто говорите о классовой борьбе, но ведь классовая борьба — это борьба человека против человека, а не человека против собаки, разве я не прав? Тогда надо знать меру, не нужно делать, чтобы уже человеческого-то ничего не оставалось…

Выйдя из домика дядюшки Ши, заполненного запахами залежавшегося постельного белья и плохого табака, я тихо побрел по беговой дорожке спортивной площадки. Сразу возвращаться к себе не хотелось. Подняв голову, я посмотрел на ночное небо. Ярко мерцал Млечный Путь. Неизвестно почему я не мог унять то и дело охватывающее возбуждение. Слова старого дворника говорили о чем-то таком, что все мы давно утратили, и, может быть, поэтому они, они одни и помогли мне выстоять в те гнетущие, тяжелые и беспорядочные годы.

Постепенно сложилось так, что, если вечером я не бывал в домишке Ши, меня начинала снедать тоска. А вскоре произошел случай, который убедил меня в том, что старый дворник тоже нуждается в моем обществе. В тот вечер стояла жара такая, что даже листья на деревьях задыхались. Солнце село, цикады верещали. Воздух вокруг дышал зноем пылающей печи. Обычно, когда я приходил к Ши, он бывал один, но на этот раз неожиданно для себя я увидел у него мастера Вана из угольной лавки.

Сбросив из-за духоты рубашки, они сидели друг против друга на постели, поджав под себя ноги; между ними располагался низенький столик, на котором стояла тарелка с остатками закуски и уже опорожненная бутылка из-под вина. В помещении витал винный дух, на широком лице мастера Вана от выпитого вина проступил румянец. Скулы дядюшки Ши тоже слегка порозовели, глаза блестели. Увидев меня, мастер Ван натянул на себя рубаху, слез с постели, попрощался и ушел. Ши ни единым словом не пытался удержать его.

Глядя на меня, Ши предложил:

— Оставайся сегодня на ночь, у меня есть дело, хочу посоветоваться с тобой. Может статься, нам придется проговорить всю ночь.

Это меня обрадовало и озадачило. Прежде темы для беседы с ним всегда искал я, он же исполнял главным образом роль слушателя и лишь отвечал на мои вопросы. Что же такое стряслось сегодня?

8

Пожалуйста, вообразите себе старый запущенный сад.

Краска, покрывавшая когда-то павильоны и беседки, поблекла, а местами облезла и осыпалась, небольшой пруд высох и напоминает теперь глаз с бельмом; каменные перила мостика наполовину обвалились; стенки колодца зеленеют мхом; часть деревьев уже засохла, но их никто не срубил, и их мертвые ветви, как когти хищного зверя, вздымаются к небу, другие же, буйно пошедшие в рост, переплелись с кустарником, росшим под ними, и сделали почти непроходимыми проложенные некогда мощеные дорожки; камыш и сорняки пустили корни меж гранитных ступеней, а маленькие деревца, пробившиеся из щелей, вздыбили усеянные птичьим пометом каменные плиты. Вообразили? Ну так вот. А теперь еще раз напрягите воображение и представьте себе знойный день ранней осени и у полуразвалившегося колодца парня лет семнадцати-восемнадцати со связанными за спиной руками в позе «Су Цинь с мечом за спиной», который без отдыха месит ногами желтую вязкую глину. Парень этот и есть дядюшка Ши в молодые годы. В это время запущенный сад еще принадлежит маньчжурскому князю, но иностранные миссионеры как раз ведут переговоры с управляющим князя по поводу купли. Фактически же дверь в форме тыквы-горлянки, ведущая в сад из миссионерской школы, где всеми делами заправляют иностранные священники, уже давно не запирается, поскольку священник Хэ Айэр еще до завершения переговоров о купле-продаже считает запущенный сад как бы своей собственностью. Прослышав, что желтая глина из сада как нельзя лучше подходит для изготовления скульптур, он выписал из города Тяньцзиня мастера по лепке и собирается заказать ему партию, чтобы при очередной поездке в Европу захватить их с собой в качестве сувениров друзьям и родственникам. И вот, чтобы намесить этой глины как можно больше, он и пригнал сюда Ши Ихая, а поскольку послушанием парень не отличается, да к тому же еще, по мнению священника, ленив, как и все китайцы, приказал завернуть ему одну руку за спину, другую завести за голову и шнурком от ботинка крепко-накрепко связать между собой большие пальцы, пригрозив, что не развяжет его до тех пор, пока тот не выполнит заданного урока.

Не было другого наказания, которое вызвало бы у Ши Ихая большее страдание, чем это. И главное — мучение не физическое: хлыст и пинки ногами, обутыми в сапоги, были куда болезненней. Главное то, что эта унизительная поза рождала ощущение, будто ты не человек и даже не скотина, а игрушка в чужих руках.

Хотя на дворе уже и осень, но яркое солнце палит все еще по-летнему. Ши давно уже вымок от пота, невыносимо мучает жажда. Колодец, вот он рядом, но как наберешь из него воды со связанными руками! Порой Ши охватывает такая ненависть к Хэ Айэру, что он бегом готов броситься из этого сада — и в смертный бой со священником. Но в то же время он прекрасно понимает, что добром для него это кончиться не может. Был бы здесь другой священник, Дэ Тайбо, он не дал бы так издеваться над ним, но тот куда-то уехал, и теперь за парня вступиться некому. Порой у Ши возникает мысль о побеге, но он и сам понимает всю ее безнадежность. Даже если бы он и убежал, поза «с мечом за спиной» сразу же выдала бы его как беглого. Вот и не остается ему ничего иного, как мять и мять до изнеможения онемевшими ногами это ненавистное вязкое месиво…

Он и сам не знает, сколько прошло времени до того мгновения, когда донеслись до него тихие женские всхлипывания. Что это за женщина? Святая богоматерь спустилась с неба или земная девушка попала в беду? Ши прислушался. Плач доносился из еле видного за высоченным бурьяном маленького домика, над входной дверью которого висела усеянная ласточкиными гнездами доска с надписью: «Павильон упоения литературой». Впрочем, тогда он не мог еще прочесть этой надписи, но знал, что находился там бывший кабинет князя. Но здесь, прежде чем продолжить мой рассказ, я полагаю, надо сделать небольшое отступление.

Нынешнее молодое поколение обычно полагает, что с началом Синьхайской революции 1911 года маньчжурская аристократия испарилась. В действительности же все было не так. Император Пу И Сюаньтун дотянул-таки всеми правдами и неправдами до февраля 1912 года и только тогда издал эдикт об отречении. Впрочем, эдикт этот поначалу мало что изменил в его быту. Как и до отречения, он продолжал жить в Запретном городе, где по-прежнему, словно ничего и не изменилось, наслаждался все той же роскошью.

К тому же в 1917 году произошел еще и монархический путч, организованный Чжан Сюнем, после которого на улицах Пекина вновь появилось немало недобитков феодального класса, разряженных в парадные придворные одежды и в головных уборах с шариками, указывавшими на тот или иной ранг. Только в 1926 году, то есть на пятнадцатый год республики, Пу И изгнали из Запретного города, и он отправился в Тяньцзинь, в особняк Чжанюань, доживать дни в изгнании. Но и там он вел себя как император, раздавая преданной челяди титулы и награждая особо угодивших ему. Уяснив себе это, уже не удивишься тому, как метко характеризует поговорка «Сороконожка и после смерти не валится с ног» историю семьи князя в описываемое нами время. В этой-то семье и родилась Цзинь Цивэнь. Мать ее была второй наложницей князя; умерла она от родовой горячки вскоре после рождения дочери. С детства девочке внушали мысль о реставрации монархии. Князь и княгиня (старшая жена князя) беспрестанно напоминали ей о ее княжеском происхождении, а домашний учитель, кроме чтения с ней «Биографий героических женщин», раз за разом излагал историю зарождения, расцвета и падения Маньчжурской династии, стараясь, чтобы девочка полностью осознала свое аристократическое происхождение и всем сердцем возненавидела тех, кто лишил ее семью привилегий. Но высокие стены княжеского дворца бессильны были устоять перед напором эпохи. Старший дядя Цзинь Цивэнь по материнской линии сделался революционером и впоследствии занимал какие-то посты в Бэйянском правительстве; двоим из троих ее старших братьев тоже удалось вырваться из дома: они порвали со старыми предрассудками, облачились в европейское платье, выучились иностранным языкам и даже сменили имена и фамилии. Так что волей-неволей, но взрослая Цзинь Цивэнь день от дня все больше начинала узнавать о том, что происходит за стенами дворца. Она, набравшись смелости, заявила отцу о своем желании поступить на учебу в европейскую школу. Старый князь расценил это как бунт против себя и, подстрекаемый старшим сыном, считавшим сестру соперницей в борьбе за наследство, подверг Цзинь Цивэнь опале. Как говорили тогда, «заточил в холодный дворец», то есть запер в Кабинет упоения литературой в заброшенном саду, предупредив, что не освободит ее оттуда до тех пор, покуда она не избавится от своих дурацких бредней.

Именно ее-то плач и услышал тогда в саду Ши Ихай. Но надо сказать, что и девушка в то же время, взглянув случайно в окно заплаканными глазами, увидела через порванную оконную бумагу стоявшего в тридцати шагах у колодца парня, голыми до колен ногами месившего ярко-желтую глину. Вначале она удивилась присутствию в княжеском саду постороннего, но тут же догадалась, что это, видимо, и есть слуга священников из соседней школы, о котором как-то упоминал в разговоре с отцом управляющий. На какой-то миг ей стало неприятно от мысли, что этот незнакомый парень мог слышать ее плач, но тут она заметила его искаженное мукой лицо, его странную позу, и сердце ее пронзила жалость. На память ей пришли строки из какого-то стихотворения: «Мы странники оба, в края неблизкие нам брести еще и брести; встретясь сегодня впервые, не ропщем, что прежде не знали друг друга».

В этот момент появилась Цююнь, последняя из служанок, еще остававшаяся во дворце князя. По договору в ее обязанности входило главным образом обслуживать мать и жену князя и лишь в свободное время оказывать мелкие услуги княжне, но она про себя решила делать все наоборот: кое-как выполнять приказания двух хозяек, а в остальное время прислуживать молодой дочери князя, относившейся к ней скорее как к подружке, нежели как к служанке. Тайком принесла она княжне по ее просьбе роман «Сон в красном тереме», и та, читая его, пересказывала Цююнь содержание. Они сравнивали себя с главной героиней романа Линь Дайюй и ее служанкой Цзыцзюань. Не раз и не два поздней ночью, когда кругом все затихало, при мерцающем свете лампады, под шорох и возню мышей на потолке, оклеенном бумагой, обе они, крепко обнявшись, жалели и утешали друг друга. А в тот день, о котором идет речь, Цююнь удалось наконец выкрасть ключ от домика, где взаперти держали Цзинь Цивэнь, и они, как давно уже обдумали, решили немедленно бежать к дяде княжны.

Цзинь Цивэнь, поддерживаемая под руку Цююнь, покинула пропыленный кабинет и, уже выходя из заброшенного сада, чтобы пройти в свою комнату, вдруг приказала Цююнь остановиться. Указывая в сторону колодца, она обратилась к служанке:

— Нельзя так измываться над человеком. Ступай развяжи!

Поняв госпожу, Цююнь отправилась к колодцу и сделала так, как ей велели.

Стоял тихий осенний полдень. Для нашей Вселенной и Земли то было мимолетное мгновение. Если судить с точки зрения современной истории, в данный день, в данный час не случилось из ряда вон выходящего события, достойного быть записанным, подвергнутым анализу и изученным, но для Ши Ихая это мгновение стало волшебным, он не забудет его до конца своей жизни и потом станет часто видеть во сне. Он всегда будет помнить, как Цююнь быстрыми шагами подошла к нему и решительными движениями развязала стягивавший пальцы шнурок. Изумленный, он торопливо поблагодарил ее, но Цююнь, показав рукой вперед, бросила: «Ее благодари!»

Сквозь слегка качающиеся, тонкие зеленые ветви плакучей ивы он различил фигуру Цзинь Цивэнь, стоявшую у куста бордового шиповника; влажными от слез глазами она смотрела на него, все лицо ее источало жалость… Две бабочки порхали вокруг ее тонкой талии, Несколько листочков гинкго, кружась, опустились на ее плечи… Ши Ихай стоял не в силах сдвинуться с места, не умея выразить госпоже переполнявшую его благодарность.

Пока он растерянно стоял, Цзинь Цивэнь и подхватившая ее под руку Цююнь исчезли. Во второй половине дня священник Хэ Айэр напился до положения риз и пришел в себя только к полудню следующего дня. К этому времени возвратился из поездки священник Дэ Тайбо, и поэтому Хэ Айэр не стал подымать шум по поводу самовольного освобождения Ши Ихая. Но когда Ши Ихай вернулся в свою комнатушку, на сердце у него все равно было тревожно, и тревожно не за себя, а за княжну, недавно еще совсем незнакомого ему человека.

Теперь перенесемся на несколько лет вперед и представим себе боковой вход во дворец князя. Медные бляхи-заклепки на створках ворот, способные выдержать удары сабель и мечей, оказались бессильными перед поступью истории. Князь с женой и наложницей умерли в отчаянии. Старший брат Цзинь Цивэнь продал миссионерской школе оставшееся имущество и заброшенный сад в том числе. А священник Хэ Айэр приобрел у него всю дорогую мебель, стоявшую в главных покоях дворца.

Итак, представьте себе боковой вход во дворец. В тот день перед ним царила необычная суматоха: сбившись в кучу, стояли три конных возка, которые предназначались для перевозки домашнего скарба злобного старшего брата Цзинь Цивэнь, возок — чтобы отвезти наследство, доставшееся уже замужней Цзинь Цивэнь, да еще и священник Хэ Айэр прислал Ши Ихая с ручной тележкой, чтобы забрать купленную им мебель. Муж Цзинь Цивэнь, который только и умел валяться в постели, курить опиум да гулять по непотребным домам восьми известных переулков в районе Главных врат, вцепившись в дверцу возка, громко ругается, обиженный несправедливым разделом наследства. За этой сценой, разинув от удовольствия рты, наблюдает толпа зевак. Сам шурин куда-то спрятался, а его жена, высунув голову из возка, визгливо отвечает беснующемуся родственнику. Наконец через какое-то время шум утихает, и три возка шурина отъезжают. Муж Цзинь Цивэнь отправился в трактир, не обращая ни малейшего внимания на возок, нанятый для своей семьи. Сидя в возке и стараясь, чтобы ее никто не увидел, Цзинь Цивэнь потихоньку плакала. Глядя сквозь слезы на кроны деревьев, видневшихся из-за высокой стены, она молча прощалась с домом, где прошло ее детство и юность. Но вот кучеру надоело ждать, он тронул поводья. Колеса покатились — и в этот миг Цююнь взобралась на подножку возка. Она держала чайный столик, обняв его обеими руками. Он входил в число мебели, купленной священником Хэ, но Ши Ихай, перевозивший ее, незаметно снял столик с тележки и передал Цююнь, тихо шепнув ей:

— У княжны горькая доля, оставь столик для нее.

Цююнь торопливо поблагодарила его:

— Еще до замужества княжны он стоял у изголовья ее кровати; бедняжка, всю жизнь никто ее не жалел, теперь она поймет, что свет не без добрых людей — жить ей станет немного легче…

Колеса возка оставляли на глинистой утрамбованной дороге едва заметные следы. Провожая глазами удалявшуюся повозку, Ши Ихай ощутил пустоту в душе, будто что-то главное вынули из нее…

А теперь давайте представим себе храмовый праздник. Здесь показывают раек: на картинках изображены иностранцы в смокингах, иностранки в пышных юбках, укрепленных на каркасе из китового уса; они прохаживаются у знаменитого озера Сиху, которое размалевано ярко-красными и зелеными красками, что лишает пейзаж естественности; раешник хриплым голосом что-то орет. Там в отдалении стоит подпертая тележка торговца болтушкой из пшенной муки — громадный медный чайник и медные заклепки на бортах тележки блестят; рядом под матерчатым навесом в пестрых заплатах орудует тучный старик, продающий пирожки с начинкой из свинины, говядины и креветок; кухонной лопаточкой он отбивает частую дробь по краю сковородки. Пройдем мимо места, где циркачи дают представление с обезьянкой, мимо круга людей, столпившихся около торговца пластырем, и, обогнув лавки галантерейщиков и торговцев готовой одеждой, посмотрим на купальницу и вечноцветущую бегонию, принесенные садовником на коромысле, полюбуемся волнистыми попугайчиками в клетках, доставленными торговцем птиц, и золотыми рыбками породы драконий глаз, плавающими в чане. Потом мы подойдем к главному зданию храма и в тени, отбрасываемой краем крыши, увидим ряд лотков: здесь продают всяческий антиквариат, фарфор, каллиграфические надписи, живопись, тушь и тушечницы.

Сколько лет прошло! Ворошить прошлое тяжело. У одного из лотков мы увидим Цююнь, она раздобрела, в ее облике уже не найдешь следов прежней Цзыцзюань — героини романа «Сон в красном тереме». Она сидит на раскладном стуле, прошивает дратвой подошву тапочек и приглядывает за несколькими фарфоровыми вещами и браслетом из нефрита на лотке перед ней. На той же толкучке мы видим и Ши Ихая. Ему лет тридцать пять — тридцать шесть, просторные штаны, туго стянутые у пояса, в своей бесформенности скрывают кривизну ног, поэтому его крепкая фигура кажется даже красивой. Он пришел за покупками для двух священников. Сейчас он приближается к лотку Цююнь, та подняла глаза, не без настороженности посмотрела на него:

— Что хочешь купить?

— Чашку с крышкой из тонкого фарфора.

— Дешево не продам.

Ши Ихай высыпал на лоток горсть мокрых от пота монет.

— Все тут, больше нет. Считай, что я купил и оставил у вас на хранение.

Цююнь молча посмотрела на него, потом убрала деньги.

— Княжне лучше?

— Лучше. Кашляет меньше.

— От мужа письма не приходили?

— Нет, на него надежда плохая. — Цююнь вздохнула. — А с другой стороны, если сгинул — туда ему и дорога, горя будет меньше!

Пока Цююнь разговаривала с Ши Ихаем, шагах в десяти от них неожиданно появился дюжий мужик; уперев голые руки в бока, опоясанный широким, набитым чем-то тряпичным кушаком, он прищуренным взглядом смерил Ши Ихая, словно бы прикидывая, с какой стороны лучше броситься на него. В данное время этот человек существует за счет своего единственного циркового номера — игры с трезубцем и торговли снадобьем от змеиных укусов. Потом он устроится на работу в лавку, где делают угольные шарики для топки печей, и женится на Цююнь.

Звезды на небосводе вместе с Большой Медведицей совершили не одно круговращение, в мире разыгралось великое множество житейских бурь. И представьте теперь, что мы видим Храм Неба, где все дышит весной.

Не будем задерживаться в Павильоне моления об урожае и у Стены эха тоже — сокровенными чувствами в таких местах не делятся. Пойдем дальше.

Итак, перед нами уголок в глубине Кипарисовой рощи, тот, где находится стол из камня. Одна из четырех тумб, расположенных вокруг стола, сломана, поэтому сидят только трое, четвертый стоит. Лицом друг к другу Цзинь Цивэнь и Ши Ихай. Это 1958 год. Прошло целых тридцать лет, прежде чем они наконец сели за один стол. Их радости были обычными, скорби и страдания — мелкими, но их жизнь и смерть, веселье и печаль тоже должны занять в истории человечества свое, пускай и самое неприметное, место.

Решиться сесть за этот стол для Цзинь Цивэнь было непросто. Еще год или два назад, пусть и ненавидя мужа, который скрылся, прихватив все ее ценности, она все-таки продолжала считать себя его женой и, несмотря ни на что, по-прежнему жила, повинуясь чувству долга. Замужество Цююнь задело ее сильно. Мастер Ван вызывал у нее брезгливость, все-таки «угольное рыло», торговец снадобьем против змеиных укусов. Она искренне увещевала Цююнь семь раз отмерить и один раз отрезать: как низко ни пала бы Цзыцзюань, она не вышла бы замуж за Пьяного Индру. Но жизнь показала, что мастер Ван отнюдь не был Пьяным Индрой. Живя в одном дворе, она постепенно стала завидовать Цююнь: глуповатый, грубый, грязный Ван оказался добрым, ласковым, отзывчивым, скромным. В тяжелые годы его широкие плечи и подобные железным лопатам руки все снесли и всему сумели противостоять. У Цююнь родился сын. Цзинь Цивэнь стала считать его своим, нянчила, целовала его, играла с ним, и слезы временами навертывались у нее на глаза. Ей тоже нужны были человеческие радости!

Это Цююнь внушила ей мысль отбросить остатки княжеской спеси, найти подходящего человека, создать семью. Сердце Цзинь Цивэнь дрогнуло. Цююнь пошла за нее в суд и очень быстро устроила ей развод с мужем. Она же предложила ей Ши Ихая. Свесив голову, Цзинь Цивэнь размышляла: «Что уж теперь привередничать? У Ши Ихая доброе сердце, а это самое главное». Цююнь разрешила Вану поговорить с Ши Ихаем. Тот не раздумывая согласился. Вот тогда-то они и договорились прийти сюда на свидание. Хотя свидание устраивалось в большой тайне, все же в переулке поднялось волнение, как от брошенного в пруд камня. Цююнь и Ван вышли из дома на час раньше, чем Цзинь Цивэнь, чтобы не вызвать подозрений у соседей. Но когда Цзинь Цивэнь, чуть-чуть принарядившись, захватив матерчатую сумку с костяной ручкой, вышла из ворот и направилась к автобусной остановке, находившейся за переулком, немало людей тыкали пальцем ей вслед и усмехались. Нашлись и такие, что нарочно выходили ей навстречу и во всеуслышание спрашивали:

— Куда это вы, княжна? Не в гости ли?

— Княжна так нарядилась! Что за праздник сегодня?

Дойдя до конца переулка, Цзинь Цивэнь чуть было не повернула в продуктовый магазин, подумав: «Куплю что-нибудь и вернусь». Но тут ее глаза встретили строгий взгляд Цююнь. И она с бьющимся сердцем подошла к остановке автобуса, идущего к Храму Неба.

Ши Ихай к свиданию готовился совсем по-иному. Редко ему приходилось тратить пять мао на парикмахерскую, но на этот раз он их не пожалел: постригся, побрился. Оделся в почти не ношенную форменную одежду, купил новые матерчатые тапочки. Три вечера подряд он ходил мыться в баню и резко сократил количество выкуриваемых за день трубок. Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь из школы заметил его радость, расспросил бы о ней, ну разыграл хотя бы, побалагурил по этому поводу. Но на явные перемены в его внешности никто внимания не обратил. В то утро, выходя из ворот школы, чтобы отправиться на свидание, он встретил Перышко Чеснока, на велосипеде катившего в школу. Еще издали с улыбкой на лице сказал ему: «Добрый день, учитель Шуай!», — но тот только скользнул взглядом, словно это был не Ши Ихай, а пустое место, и вихрем пронесся мимо.

Сейчас они сидели друг против друга, разделял их только стол. Мужчине исполнилось сорок семь, женщине — сорок четыре — сорок пять лет, но они, как юноша и девушка, впервые испытавшие любовь, оказались в полной растерянности, не зная, с чего начать разговор. Сидящая сбоку от них Цююнь несколько раз переводила взгляд с него на нее и наконец не терпящим возражений тоном посоветовала:

— Вы тут хорошенько потолкуйте, а мы с Ваном погуляем, потом вернемся. До нашего возвращения не расходитесь.

Цююнь и Ван ушли. Ши Ихай поднял глаза на женщину, которую он давно желал. Морщинки на ее лице в этот день как бы совсем разгладились, брови были обворожительными, а глаза — чистыми и прозрачными, как осенние воды. Черные цветочки на фиолетовом фоне ее перелицованной куртки ярче оттеняли белизну лица и шеи. Мастер Ван предупреждал Ши Ихая, что именно он должен начать разговор первым, поэтому Ши Ихай, запинаясь, заговорил:

— В свое время вы спасли меня, сколько лет прошло, но я никогда не забывал о вашей милости ко мне.

Цзинь Цивэнь посмотрела на Ши Ихая. Угловатое лицо его изящным не назовешь, брови густыми не посчитаешь; глаза небольшие, две складки, идущие вниз от крыльев носа, подчеркивают широкие и толстые губы — они особенно бросаются в глаза. С первого взгляда видно, что он человек неотесанный, может быть, даже неграмотный, но для нее очевидны были также его доброта, его энергия, его основательность. Слегка улыбнувшись, она откликнулась на его слова:

— Но и вы потом немало заботились обо мне. Давайте не будем вспоминать. За свою жизнь я встречала слишком много людей дурных, хороших же можно перечесть по пальцам. Сердце мое давно окаменело — спички об него можно зажигать. Я и не надеялась, что мне еще повезет…

Сказав это, она смутилась и позабыла все, чему учила ее Цююнь. Она не понимала, как могли вырваться из ее уст такие слова…

Весенний ветер щедро поил этот уголок ароматом цветущей яблони. Дятел решил, что ему лучше оставить старый кипарис, у которого сидела эта пара; он отлетел и принялся долбить другое дерево. Порхающие паутинки, отражавшие радужным цветом солнечные лучи, на полпути зависли на ветвях кипариса; ивовый пух деликатно, тихо-тихо клубком прокатился мимо их ног. О чем они говорили еще, даже Цююнь так никогда и не узнала. Единственной известной деталью было то, что Цзинь Цивэнь вручила Ши Ихаю сверток, завернутый в тряпку, длиной примерно в чи, сказав при этом, что эта вещь парная и сейчас она передает ему одну половину, другую же оставляет себе. Ей подумалось, что объяснять больше ничего не надо… Ши Ихай разволновался, сердце у него готово было выскочить из груди. Он сожалел, что ради первого знакомства купил апельсинов и сейчас в узелочке вручил ей, а про себя подумал: апельсины будут съедены и не останется после них ничего. Ши Ихай и Цзинь Цивэнь рассмеялись непроизвольно, он смеялся, не разжимая зубов, а она, опустив голову и прикрыв рот платочком…

Да, казалось бы уже, будто все у них должно завершиться благополучно и ни к чему было бы тогда мое повествование. Однако случилось иначе. Сначала заболела Цзинь Цивэнь, да так тяжело, что чуть не умерла. Ши Ихай очень волновался и досадовал, что не может отправиться на небо за пилюлями бессмертья для нее. Как-то пришел к нему Ван:

— Не бойся, у женщин это возрастное. Придет время, и она поправится.

Тем временем наступил 1962 год. Тут началась новая нервотрепка. К этому времени о Цзинь Цивэнь неизвестно откуда вновь по улице поползли кривотолки. Говорили даже о том, что два года назад она тайно сделала выкидыш. Вот тут-то и вбила себе в голову бедная женщина, что единственная возможность для нее заткнуть рот злым людям — это прожить все оставшиеся годы в одиночестве…

Цююнь не раз и не два убеждала ее отказаться от своего решения, а мастер Ван, так тот прямо советовал Ши Ихаю просто сходить и взять себе разрешение для регистрации брака, тогда и она пойдет за разрешением.

В тот день до самого вечера шел снег. Крупные его хлопья соткали дрожащую сеть над школьным двором. Цао в ватном пальто и плюшевой шапке торопился на районное совещание, вдруг перед ним вырос Ши.

Откуда Цао было знать, что Ши только после многодневной внутренней борьбы набрался смелости остановить его. К другим руководителям школы обращаться он не хотел, но Цао, думал он, который больше других разбирается в жизни, тот-то уж сумеет его понять и сохранить их разговор в тайне.

— Уважаемый Ши, не сидится вам дома, в тепле? — спросил Цао, увидев на плечах ватника Ши слой снега в цунь толщиной.

— Поговорить с тобой хочу, — ответил тот, отведя глаза в сторону.

— Сейчас я на совещание тороплюсь, — сказал Цао. — Ты не стой здесь, не мерзни. Освобожусь, забегу к тебе, тогда спокойно все расскажешь.

— Спешное дело у меня… — Ши хмуро взглянул Цао в глаза.

— Ну, тогда ладно, говори! — «Что за спешное дело?» — подумал Цао. — Печка у тебя в домике, наверно, маловата? На днях прикажу завхозу дать тебе большую чугунную печку. А может быть, ученики футбольным мячом разбили окно у тебя? Тогда велю физкультурной секции вставить металлические сетки на твоих окнах. Как у тебя кашель? Полегчало? Если в медпункте нет таблеток от кашля, сходи в аптеку, купи несколько пузырьков, я скажу школьному врачу, чтобы он выплатил тебе за них.

Ши засопел:

— Не нужно все это, мне надо… ну это, ну, справку!

Цао показалось, что он уразумел наконец-то, в чем дело.

— Чего же ты раньше не сказал! Вернусь с совещания и сразу напишу. Тебе действительно пора сменить ватную подкладку одеяла; одного твоего талона, правда, на вату для подкладки не хватит. Ну да ничего. Дадим тебе справку и поможем в этом деле. — Цао вспомнил, как полмесяца назад Ши просил новую вату для одеяла.

Кто мог предположить, что Ши воспримет такой ответ Цао как оплеуху. Топнув ногой, он молча обошел стоявшего перед ним Цао и пошел прочь. Цао недоуменно пожал плечами, подумал: «Странный человек», — и, тут же выкинув Ши из головы, заторопился на совещание.

Стемнело. Ши вернулся к себе, долго не зажигал свет, тупо сидел у изголовья кровати, думал. Даже самый близкий в школе человек и тот не понимал, что ему нужно больше всего. В глазах людей он, возможно, прекрасный дворник, член профсоюза, примерный работник, считает школу своим домом, не страшится ни работы, ни нареканий… Но люди совсем забыли, что он еще и мужчина и ему нужна жена! Ему нужна хотя бы крохотная семья! Самые простые, самые маленькие радости в жизни!

Той же зимой Ши заболел острым воспалением легких и слег. Кое-кто отметил про себя, что мастер Ван из угольной лавки частенько навещает его в больнице, приносит ему термос, полный куриного бульона. Запах этого бульона в те дни постоянно витал возле печки Цзинь Цивэнь и вызывал досужие сплетни некоторых соседей по двору…

Когда же Ши, выйдя из больницы, снова хотел обратиться за справкой для регистрации брака, началось затянувшееся на десятилетие грандиозное движение. Прослышав, что Цзинь Цивэнь приклеили ярлык «феодального выродка», подвергли обыску и обличали, Ши испытывал мучительную тревогу. Поэтому-то он и просил старика Гэ дать ему возможность попасть в кладовку, где хранились реквизированные вещи. Но второй половины свидетельства их помолвки, то есть вторую часть того, что хранил у себя, он не нашел и там. Потом мастер Ван сообщил: вторую половину свидетельства их помолвки Цзинь Цивэнь убрала так надежно, как если бы она упрятала его глубоко в своем сердце. Можно представить себе, как тронуло это Ши Ихая! По ночам Ши приходил с метлой в переулок Бамбуковых листьев и за Цзинь Цивэнь подметал участок, оставляя ей лишь небольшой кусочек для видимости.

9

Обо всем этом и поведал мне Ши в ту незабываемую ночь. Рассказывал он, естественно, в другой манере и иным тоном.

— Что же все-таки подарила вам княжна? — спросил я.

Румянец от выпитого вина с его щек еще не совсем сошел. Мои настойчивые вопросы вынудили его открыть единственный имевшийся у него короб, достать завернутый в тряпку сверток длиной около чи. Лицо его светилось счастьем.

— Вот тут, здесь…

Его огрубевшие пальцы коснулись узелков свертка, в нерешительности он остановился, нагнул голову, задышал часто, словно вел поединок на борцовском ковре — в нем шла ожесточенная внутренняя борьба. Наконец он поднял лицо, сделал глубокий выдох и сказал:

— Поклялся не показывать никому. Я должен быть достоин ее.

Сказав это, он торопливо засунул сверток обратно в короб, защелкнул замок и улыбнулся мне извиняющейся улыбкой…

К тому времени, когда Ши окончил повествование о своей любви, наступила уже вторая половина ночи. Школьный двор и весь город погрузились в сладкий сон, и только ветер, как ночной гуляка, бодрствовал и доносил гудение ночных насекомых.

Взволнованный исповедью, я предложил:

— Почтенный Ши, давайте завтра же договорюсь с Цао и другими, пусть они поскорее выдадут вам справку, чтобы вы могли завершить это дело!

Ши кивнул:

— Позвал я тебя, чтобы попросить помочь мне. Сейчас уже и с княжны сняли вину, она считается теперь не врагом, а тем, кого следует строго воспитывать. Полагаю, на этот раз наше дело выгорит.

Потом он внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Сегодня раскрыл я тебе душу, ты уж держи все это в тайне. Завтра не торопись просить Цао. Сперва мы с ней все обсудим, потом поговоришь. Пока не скажу, ничего не делай, не выдавай меня.

— Ладно.

— Дай слово!

Я с готовностью дал ему честное слово сделать так, как он просил. Он засмеялся. Никогда я еще не видел, чтобы он смеялся таким счастливым смехом, и впервые за все время его лицо показалось мне красивым. Видимо, это правда, что счастье делает человека прекраснее и добрее.

Через два дня мне стало известно, что в школу к Цао заходила председатель жилсовета. Цао беседовал с ней недолго, отправив сразу же к Перышку Чеснока.

Я спросил Цао:

— Зачем она приходила?

— Их улица тоже готовится к приему иностранного гостя, вот и обратилась к нам за опытом… — ответил тот и нахмурил брови. — Спрашивала, что из нашего опыта они могли бы перенять, но разве можно делиться таким, как у нас, опытом…

— А что за гость? — полюбопытствовал я.

— Вернулся муж княжны, — с полным безразличием бросил Цао. — Говорят, принял канадское гражданство. Теперь он там известный капиталист. Приехал на торговую ярмарку и на экскурсию заодно…

Услышав эту новость, я чуть было не подскочил. Цао с изумлением поглядел на меня, но я удержался и ничего не сказал ему. Всю первую половину дня я вел уроки с тревогой на душе. После обеда я помчался в домик к Ши.

Оттуда выходил мастер Ван. Вот так-то! До Ши нежданная весть уже докатилась.

— Как же так! На полпути такая неожиданная помеха…

Но Ши перебил:

— Может быть, это я и есть помеха! Давай больше не говорить об этом, ладно?

Впоследствии, бывая у родителей учеников, живших в переулке Бамбуковых листьев, я выяснил, как развивались дальнейшие события. Цзинь Цивэнь сначала наотрез отказалась встретиться с бывшим мужем, твердо заявив, что уже и все бракоразводные формальности завершены, но «соответствующие инстанции» через уличный комитет и жилсовет все-таки обязали ее «претворить в жизнь революционную линию в дипломатии». Нехотя она дала согласие на встречу. Чтобы приготовиться к приему дорогого гостя, в переулке Бамбуковых листьев подняли девятый вал генеральной уборки, а комиссия по упорядочению конфискованного имущества по собственной инициативе вернула Цзинь Цивэнь все принадлежавшие ей прежде вещи. А этот… как его теперь лучше всего назвать? Ну, назовем, пожалуй, дельцом.

Делец этот в прошлом никогда не питал чувств к Цзинь Цивэнь. Более того, в 1948 году он продал все ее имущество и бежал из дома, но, видимо, вправду говорят, что самым переменчивым существом на свете является человек. Сначала он скрывался в Гонконге, потом переехал в Канаду. Пустив украденные ценности в оборот, изворачиваясь как только можно, он в конце концов разбогател, а в безжалостной конкурентной борьбе за выживание ему пришлось отказаться от некоторых привычек; женился на иностранке, произвел на свет несколько метисов. Теперь достиг положения, приобрел имя, мог уйти на отдых. Сейчас он воротила в торговле. Его жена-иностранка умерла от болезни, управление делами взял в свои руки старший сын, и старик, вдруг словно пробудившись от глубокого сна, почувствовал угрызения совести за прошлую беспутную жизнь, даже стал вегетарианцем и поклонником Будды. Теперь он искал и жадно читал все о континентальном Китае. Его тревожила тоска по родине, печальный образ Цзинь Цивэнь не раз вторгался в его сновидения, и он, взяв с собой старшего сына, прибыл в Китай. Когда перед встречавшими его людьми он пел дифирамбы заслугам и благодеяниям коммунистической партии, успехам социализма, вроде бы объяснялось это не его лицемерием, а раскаянием. Ему хотелось всем сердцем поклясться в том, что он все свои скромные силы посвятит процветанию отчизны и укреплению ее могущества.

Рассказывали, будто этот бизнесмен не смог сдержать обильных старческих слез, когда увидел Цзинь Цивэнь, живущую в одной-единственной комнатушке. При этом он искренне полагал, что она все двадцать с лишним лет день и ночь ожидала возвращения любимого мужа. В торжественной форме он высказал желание увезти ее в Канаду и там охранять ее старость во имя искупления своей прошлой вины. Присутствовавшие на их встрече даже захлопали в тот момент, когда делец приказал своему сыну-метису отдать поклон Цзинь Цивэнь, и патлатый, одетый в европейский костюм молодой человек послушно склонился.

Но Цзинь Цивэнь крайне разочаровала дельца. Она тихо сказала:

— Нет. Никуда я не поеду. Я привыкла жить одна. И даже благодарна тебе. В тот год, когда ты скрылся с ценностями, я научилась жить собственным трудом. Сначала я расщепляла слюдяные пластинки, потом клеила картонные коробки, и мой вклад в общее дело был совсем маленьким. Теперь я разрисовываю яичные скорлупки, посмотри, они тут, на столе. Посмотри и на стену, на эту грамоту — в прошлом году мне ее вручила фирма по изготовлению предметов декоративно-прикладного искусства. Эти скорлупки отправляют и в вашу Канаду, обменивают на валюту для нашей страны, они прославляют наше государство. Такая жизнь меня устраивает. Нынче ты приехал, чтобы навестить меня, извинился за прежние грехи, и я не сержусь на тебя. Желаю тебе больше делать добрых дел в будущем.

Но канадский бизнесмен не терял надежды, перед уходом он сказал:

— Ты как следует подумай. Все-таки годы человека не щадят, даже если служишь народу, все равно когда-то надо на покой. Я готов приехать за тобой в любое время.

Таким образом, на улице и в переулках начали распространяться всевозможные версии о скорых сборах княжны в путь, в Канаду.

Однажды в конце лета, когда вечером солнце уже склонялось к западу, я подошел к домику Ши. Дверь у него никогда не запиралась, в замках нужды не было. Как и прежде, я просто толкнул створки и вошел внутрь. В комнате никого не оказалось. Раздосадованный, я пошел прогуляться по тихой улице. На небе громоздились золотисто-красные, как вата, облака, вечерний ветерок доносил пьянящие запахи мимозы. Завернув за угол, я увидел несколько высоких софор впереди у обочины дороги. Заметил я и девушку с двумя косичками — наклонившись, она сметала в кучу семена софоры, густо усеявшие землю под деревьями. И когда я как раз разрешал загадку, почему так много семян оказалось на земле под деревьями, вдруг из-за толстого ствола появился человек, державший в руках большой бамбуковый шест с крючком на конце, им он сосредоточенно сбивал с дерева семена. Да это же дядюшка Ши! Я окликнул его.

Увидев меня, он опустил шест, полой куртки вытер пот со лба и, указывая на девушку, обронил:

— Дочка почтенного Гэ!

Потом, обратившись к девушке, показал на меня:

— Учитель из школы. Поздоровайся с дядей!

Девушка была худощавой, высокой, глаза ее и брови напомнили мне покойного Гэ. Она приветствовала меня.

— Тебя перевели обратно в город? — спросил я ее.

Покраснев, она смущенно ответила:

— Нет, маме одной тут жить трудно. Дядюшка Ши помог мне прикрепить крюк к шесту, научил сбивать семена. Продаю в аптеку.

Вообще-то я и раньше часто видел людей, сбивавших с деревьев семена, но никогда не задумывался, для чего они это делают. Лишь смутно предполагал, что, вероятно, это трудятся рабочие из управления паркового хозяйства. И только сейчас до меня дошло: в нашем городе все эти неприметные люди сбивают семена с деревьев, ловят земляных черепашек, собирают макулатуру и арбузные семечки, чтобы подработать хоть немного на жизнь при теперешних житейских нехватках-недостатках. Я тоже помог сбивать семена для девушки, потом смотрел, как она установила полную корзину на маленькую тачку и, толкая ее перед собой, удалялась. Потом мы с Ши вернулись на территорию школы, прошли к нему в домик.

Я напомнил ему о княжне, посоветовал не мешкая пойти к начальству и получить справку для регистрации брака.

Ши взял трубку, которой пользовался уже много лет подряд, раскурил и стал ее потягивать. Потом он доверительно мне сказал:

— Ван передал мне, что и княжна так считает. Но нынче я не могу этого сделать, я должен остыть, да и ей надо дать время подумать.

Мы помолчали.

Я не смотрел на Ши, мне попалась на глаза большая бамбуковая метла. Ее черенок от частого употребления стал коричневым и блестел, сама же метелка посерела. Да, подумал я: жертвуя собой, она ежедневно делает школьный двор чистым и прибранным, а когда ее дело сделано, скромно стоит за дверью.

Нежное чувство захлестнуло меня. Я перевел взгляд на Ши: его отточенный, как у статуи, профиль излучал доброту и силу.

Здесь скрипки не пели сладкозвучных мелодий, не звучали струны гитар и мандолин, не было тут и поэта-декламатора, как не было настенных росписей Микеланджело и скульптур Родена, не было цветущих роз и жасмина в бутонах, не было журчащих родников и могучего шума соснового бора, не клубился душистый дымок сандала, не раздавались чарующие напевы древнего чжэна. Здесь сидел шестидесятилетний, неграмотный, незаметный непритязательный старик, но с душой чистой и открытой. Да, это именно он наполнил мое сердце поэзией, отозвался в нем торжественной музыкой, напоил его росным ароматом, взрастил в нем неподдельную красоту человечности.

10

Из издательства я позвонил Цао, сообщил, что траурная речь готова, что скоро выезжаю в школу, и добавил:

— На траурный митинг надо бы пригласить еще…

— Кого же это? Ведь у дядюшки Ши родственников и друзей нет! — раздался в трубке удивленный голос Цао.

— Есть! Приеду в школу, расскажу.

Цао, видимо, кое-что понял.

— Та вещь, которая была в свертке… ты знаешь, откуда она у него взялась? Приезжай, рассей наши сомнения. А то в школе в последние дни слухи разные ходят…

В школу я поехал на трамвае. Выходя из вагона, заметил Перышко Чеснока и некоторых других учителей. Вместе мы миновали переулок Бамбуковых листьев и повернули к школе. Перышко Чеснока громко разглагольствовал о таинственной вещи, найденной у Ши, и высказывал свои нелепые догадки:

— Вы никогда не видели жезл счастья? Гм, эту штуку часто выставляют в музее Гугун, кладут на столик для канов. Длиной он в два с лишним чи, по внешнему виду напоминает знак приближенного значения в геометрии, а широкий его конец формой похож на гриб линчжи. Вчера я был у Цао и осмотрел жезл счастья, что нашли у почтенного Ши. Вырезан он из какой-то твердой породы дерева, украшен драгоценными камнями: «кошачьим глазом» и изумрудом… Откуда появилась у него эта штука? Вероятнее всего, тогда, в те годы, школьники небрежно обращались с конфискованным имуществом, бросали вещи куда попало, вот он и подобрал. Сам-то Ши воровать не стал бы, но если довелось ему подобрать с земли что-нибудь стоящее, он уже не растерялся бы, догадался, что такую находку непременно следует завернуть в тряпочку и сохранить — в товарном обществе даже у скромного человека порой глаза от жадности разгораются… — Он покатился со смеху.

Я не стал дальше слушать разглагольствования Перышка Чеснока. Я корил себя в связи со смертью дядюшки Ши. С тех пор как меня перевели из школы на другую работу, слишком редко я навещал его. И нечего тут оправдываться ни делами, ни дальней дорогой. Почему, наезжая к нему от случая к случаю, я ограничивался только торопливыми, ничего не значащими вопросами и ни разу не остался у него, чтобы по душам, всласть наговориться…

Когда я вслушался в рассуждения Перышка Чеснока, мне показалось, что мое сердце стали полосовать ножом, и я оборвал его:

— Ну чего ты все зря болтаешь!

В ответ Перышко Чеснока, как всегда, лишь пожал плечами, улыбнулся, вскинул брови и, сделав дежурном наивное, простодушное лицо, умолк. Остальные тоже примолкли. Теперь мы шли молча, слышались лишь наши нестройные шаги.

Вдруг мой слух уловил постепенно усиливающийся плач, который перешел затем в громкие рыдания. Доносились они из дома номер четырнадцать. Подхваченные кружившим осенним ветром, рыдания поднимались ввысь, сухие листья, носившиеся в воздухе, словно воплощали в себе дух этих рыданий…

Рыдания проникали в самое сердце, к горлу подступал комок, глаза застилали слезы. Один человек умер, другой искренне его оплакивает, в нашей жизни это дело обычное. Каждый из них имел жезл счастья, но счастливой любви не обрел. Однако в этих рыданиях я уловил нечто такое, что способно помочь роду человеческому сохранить свое существование на будущие времена, сделать наш мир более прекрасным и более чистым…

Плач княжны был скорбным и неудержимым. Всеми силами я крепился, крепился долго, но в конце концов не выдержал и заплакал навзрыд как ребенок. Перышко Чеснока и другие учителя остолбенели. Они смотрели на меня как на человека, с которым ни с того ни с сего случился нервный припадок.

Я шел, а из глаз у меня катились безутешные слезы.

Люди, я надеюсь, вы сумеете меня понять!

Вы обязаны понять.

Перевели О. Лин-Лин и П. Устин.

Ван Мэн

МОТЫЛЕК

Машина с пекинским номером мчалась по проселку. Минута, другая, и от раскачивания вправо и влево человек, сидящий в машине, тяжело задремал. То понижалось, то повышалось гудение мотора, похожее на непрерывный безостановочный стон. Стон страдальческий и полный слез? Стон восторженный и полный самодовольства? Человек был счастлив и мог себе позволить постанывать. Как и в 1956 году, когда он, взяв с собой четырехлетнего Дун Дуна, отправился с ним съесть мороженого, и разве после того, как мальчик в мгновение ока одолел мороженое, ароматное, сладкое, жирное, радующее своим холодком, он не постанывал счастливо, напоминая молодого кота, поймавшего в первый раз старую крысу? И действительно, разве не так же удовлетворенно урчит кот, поедающий ее?

Чем дальше, тем больше набирала машина скорость. Одна за другой оставались позади горы. Мелькали деревни, стайки пестро одетых девочек у дороги, весело приветствующих проезжающих, озорных мальчишек, которые, прищурясь, кидали камешками в машину, группки крестьян, спокойно и дружелюбно глядевших вслед, мелькали многочисленные, выше домов, копны сена, мелькали леса, поля, плотины, дороги, курганы, болота, дворы, набитые до отказа соломой, измазанной грязью, аккуратно уложенной и закрывающей коньки крыш, мелькал домашний скот, телеги с чинеными колесами, «трактор на человеческой тяге», тянущий на себе корзину… Дорога с потеками вара на ней, дорога, еще летом основательно размытая горными потоками, дорога с искрошенным гравием, дорожная пыль и лепехи конского навоза, выпавшие из корзины и не собранные по лени, — все это вглядывалось в него и в машину с пекинским номером. Чем дальше, тем быстрей под уколами взглядов, перелетающих с него на машину. Спидометр показывал, что скорость уже больше 60 километров в час. Яростно и угрожающе раскручивались колеса машины, гул то замирал, то вновь разрастался. К гулу примешивались плавно разносящиеся звуки, когда-то это были шорохи весны, скрип коньков по льду, плеск весла в озерной воде, звон земли от юношеской пробежки по утрам. Он, как и прежде, упорствует в марафоне, на нем в погоже-прозрачную осень, как и прежде, синие брюки и куртка. Трижды клятая машина, зачем это нужно, чтобы он был отделен от земли и воздуха, изобильного, свежего и чистого, который не заглушить никакой пылью. Все же сидящий в машине был доволен. Машина экономит массу драгоценного времени. В Пекине полагают, что сидеть в машине сзади наиболее пристойно, место поплоше, рядом с шофером, предназначается для секретаря, охранника или переводчика, ведь им частенько приходится выскакивать, чтобы переговорить с ним, неподвижно, как истукан, сидящим на своем месте в машине. Даже когда секретарь или кто-нибудь еще, распахнув дверцу и всунув в машину голову, полусогнувшись, говорил ему о чем-то, он, расслабленный и усталый, как будто и не проявлял к сказанному ни малейшего интереса. К тому же еще и позевывал. Во время частых и долгих разговоров с секретарем утвердительно или отрицательно покачивал головою, сопровождая покачивания своими «гм-гм» или «ну-ну». В этом случае он еще больше был похож на начальника. Но он не рисовался, он действительно был чрезмерно занят. Лишь во время езды на машине мог на минуту расслабиться, снова подумать о себе. У него такое правило: не вникать во все мелочи, по мере сил не беспокоиться, не двигать лишний раз рукою и даже не открывать лишний раз рот.

Что это? Его словно склеенные с рождения веки внезапно раскрылись. Перед глазами появился трепетный белый цветок. Цветок? Цветок, выросший в начале зимы на ссадинах расплющенной, искалеченной дороги, среди потоков вара? Может быть, это галлюцинация?

Но пока он старался рассмотреть этот белый цветок, выросший в начале зимы, цветок осыпался наземь, осыпался под колеса машины. Ему показалось, что вдавленные в землю лепестки распались на мельчайшие кусочки. Он пережил эту расплющивающую боль. Услышал стон раздавленного цветка. О Хай Юнь, ведь и тебя вот так же раздавили? Тебя, трепещущую от любви и ненависти, от счастья и разочарования, тебя, хрупкую и чистую, словно ребенок! А я, как и прежде, еду в машине.

Он солидно возвышался в машине, расположившись — деревенская манера — так, чтоб не занимать по отношению к шоферу особое, не в ряду с ним, место. Теперь любые места, которые он занимал, одинаково достойны и пристойны. Однако все было несколько иначе лет десять тому назад, когда он уезжал из деревни, а Цю Вэнь и деревенские родственники толпились вокруг, провожая его. «Старина Чжантоу, приезжай-ка еще раз!» — говорит, поглаживая бороду и сощурив в улыбке глаза, Шуаньфу, его старший брат. Невестка, растрогавшись, вытирает слезы, смотрит на него из-под руки. Но солнце еще стоит низко, и этим жестом она только выдает сверкающее в ее глазах любопытство. В глазах Цю Вэнь, в глазах, повидавших многое, словно скопивших всю печаль человеческих дней, появляется выражение ожидания и отрешенности. Их прощание было тяжелым. Их прощание было заурядным. Теперь, сказала она, они еще смелее пойдут своими собственными дорогами. Разными путями-дорогами! Неужели это один и тот же человек, заместитель начальника отдела Чжан Сыюань, разъезжающий в ЗИМе, под светом ярких фонарей по центральным улицам города, застроенным многоэтажными зданиями, и тот сгорбленный, согнувшийся под корзиной с овечьим пометом старина Чжантоу, идущий, стиснув зубы, по неровной горной тропинке? Каким образом старина Чжантоу в мгновение ока превращается в заместителя начальника Чжана? А заместитель начальника Чжан в мгновение ока становится стариной Чжантоу? Вот что интересовало его. Или он уже и не заместитель начальника Чжан и не старина Чжантоу, а лишь собственно Чжан Сыюань? Что же остается от Чжан Сыюаня помимо слов «заместитель начальника» и «старина»? Много ли в них толку? Стоит ли этим словам радоваться? Стоит ли искать их смысл?

Цю Вэнь говорила: «Постарайтесь стать хорошим работником, нам нужны такие, мы надеемся на таких работников… от всего сердца говорю — от вашей работы зависит все». Она говорила не торопясь, с легкой улыбкой, в ее голосе не было печали, она говорила спокойно, сердечно, участливо и с такой уверенностью, словно была старшей сестрой Чжан Сыюаня, словно успокаивала расхныкавшегося младшего брата, не сумевшего запустить собственноручно смастеренного бумажного змея и от этого пустившегося в слезы, хотя и была моложе Чжан Сыюаня всего лишь на три года! Ведь, по правде говоря, старине Чжантоу скоро стукнет шестьдесят. Человек под шестьдесят в его окружении все еще считался «молодым и энергичным». О древний Китай, о вечно цветущее Срединное царство! Эти годы, «годы молодости и энергичности», все-таки ставили свой предел делам человеческим, словно цифры на аппарате для измерения кровяного давления, хотя верхняя их граница поднималась все выше и выше. Когда-то давление в 140 считалось серьезным недомоганием, а теперь и давление в 200 не дает возможности отдохнуть.

Уехав из горной деревни, он словно потерял душу. Потерял там старину Чжантоу. В общем-то потерял там и Цю Вэнь и Дун Дуна. Он оставил там все: построенный своими руками от первого до последнего камня дом, пятизубые навозные вилы, корзину, которую носил на спине, мотыгу, шляпу из соломы и керосиновую лампу, первую утреннюю трубку, рисовую кашу со сладким картофелем и листьями вяза на завтрак… Цю Вэнь и Дун Дун согревали старость этого «молодого» ответственного работника. Цю Вэнь и впрямь была прекрасной вечерней зарей, светившей ему, он оставил эту зарю там, где над горами облачная дымка, где щедро растут персиковые деревья. Заря распрощалась с ним, уходя вдаль, уходя и затихая, словно песня, которую пела Вэнь Цзи, прощаясь с родиной. Осталась лишь машина с пекинским номером, и чем дальше, тем все быстрее вращались ее колеса. Дун Дун? Когда же Дун Дун сумеет понять его? Когда же Дун Дун сможет понять его правоту? Для Хай Юнь, матери Дун Дуна, для нее, крошечного трепетного белого цветка, раздавленного на дороге, все, что произошло, было бы вполне естественным. Но он тянулся к Дун Дуну, Дун Дун был для него сверкавшей за горизонтом далекой, крохотной, еще не разгоревшейся звездой. Эта звезда когда-нибудь посветит и ему. Он хорошо понимал свой интерес, интерес старого человека к молодому поколению, свое чрезмерно пристальное внимание к тем, идущим вслед за ним, кому досталась слишком хорошая жизнь и которых он хотел бы предостеречь, понимая, что все его неустанные попытки сделать это останутся не только безуспешными, но и принесут вред. Поэтому-то он лишь молча наблюдал за Дун Дуном, который не хотел даже носить его фамилию. Он чувствовал беспокойство и тревогу по поводу идеологических заблуждений Дун Дуна, хотя и знал, что требовать от юноши, чтобы он ни в чем не заблуждался, значит требовать, чтобы юность не была юностью, да и что требовать от молодого поколения, выросшего во времена шиворот-навыворот, во времена беспорядков и неразберихи, от поколения, которое довольно долго водили за нос, которое жило среди сомнений и ярости. Но Дун Дун перешел всякие границы. Он, отец, надеялся, что сын сумеет понять ход истории, сумеет разобраться в происходящем, сумеет понять страну, понять крестьян, занимающих в населении Китая исключительное место. Он надеялся, что сын не пойдет по кривой дорожке. Он думал: сын сумеет понять, что некоторые заблуждения, развиваясь, неизбежно приводят к гибели и самого заблуждавшегося, и других, и государство.

Разъяснилось. Свет зари немного резал глаза. Он опустил коричневый противосолнечный козырек. Взглянув, он увидел, как легкий туман ложится по деревням, но лучи солнца все же попадали в машину, фантастически сплетались у него на груди и коленях. Ветки деревьев на обочине рассекали солнце, осколки лучей обжигали, и от этого он впадал в непонятное, странное оцепенение. Он купался в этих мгновенных тысячеликих лучах, незаметно проникаясь покоем и удовлетворением. Под аккомпанемент гудения, скрежета и шуршания, под скачку черных и круговорот красных цифр на спидометре он уезжал все дальше от горной деревни, был все ближе к Пекину, оставляя все дальше старину Чжантоу, оказываясь все ближе к заместителю начальника Чжану. Занятый по горло работой, он в конце концов попросил десятидневный отпуск. Даже обратился по этому поводу к своему начальнику, ибо хотел решить свою жизненную проблему, передавая ее на рассмотрение своему старому товарищу. Ведь о любви было принято говорить только так: решить жизненную проблему, или, иначе, личный вопрос, словно речь шла по меньшей мере о составлении законов и циркуляров. Если бы он сказал, что едет повидать человека, который дорог ему, то люди сразу решили бы, что «его манера работать никуда не годится», решили бы, что он плохо себя чувствует или же что он превратился в «ревизиониста». Любовь называют «вопросом», о женитьбе говорят «решить вопрос», поистине извращение родного языка и оскорбление человеческих чувств. Но он привык говорить именно в таком духе и продолжал просить отпуск этими трафаретными деревянными словами. Он покинул свой рабочий кабинет, оставил ворох срочных и хлопотных дел и теперь не находил себе места от беспокойства. Расставшись с тем, что составляло его суть, расставшись с привычной, комфортабельной квартирой, с канцелярией, он выглядел не таким уж и веселым. Но этот старый человек был переполнен воспоминаниями. Одно из них волновало так, что он с трудом переводил дыхание. Из-за этого воспоминания он и отправился в путь. Ехал в жестком вагоне. Ехал междугородным автобусом. Во время ночевки сорок два человека старались уснуть в одной большой комнате. Запах сигаретного дыма, пота, вони распирал потолок. Шесть сорокаваттных люминесцентных ламп горели всю ночь. Ехал он и на небольшой легковой машине, специально посланной за ним как за руководящим работником. Садясь в эту комфортабельную машину, он поглядел на свое лицо в боковом зеркальце и нашел себя таким свежим, словно только что искупался в ванне, намазался кремом и обсушился под феном. Сидя в такой машине, он в точности напоминал только что вынутую из печи сдобу, пахнущую сахарным песком, яичным желтком, молоком и пшеницей, сдобу, пропеченную до красной с хрустом корочки. Выйдя из машины, он направился к гостинице для высокопоставленных работников и иностранцев. Заново оборудованное полупустое здание поднималось, словно горный пик, на покрытой цветами равнине, танцуя на ветру. Белоснежная ванна. Изящный и удобный электрический терморегулятор. Но все это казалось ему несущественным. Все эта не затрагивало его сути, его собственного «я». Он беспокойно твердил себе, что ему нужна лишь деревня в горах. Он ехал туда, чтобы найти Цю Вэнь, найти Дун Дуна, найти того, все еще не забытого старину Чжантоу, найти того несчастливого в своем счастье человека, о котором заботились и которому верили крестьяне. Скоро он уедет. Переночует в гостинице для высокопоставленных постояльцев, а затем на четыре часа в самолет. А затем появится его ЗИМ. Секретарь встретит на стоянке для машин, заставляя поверить, что существует заместитель начальника Чжан. В это заставят поверить оживленные улицы, белые от снега скоростные магистрали, красноватый свет фонарей. Людей и машин стало больше, перекресток, машина замедляет ход. Поворот, и еще один, машина идет тише, останавливается. Он жмет руку шоферу и благодарит, приглашает войти и передохнуть, шофер вежливо отказывается. Секретарь несет следом немногочисленные вещи. Лифт ярко освещен, лифтерша в отглаженном платье здоровается с ним. Он снова вернулся туда, где каждый, зная его служебное положение, встречает его легкой улыбкой. Он вставляет ключ в замок, он не хранит ключа у секретаря, предпочитая сам открывать дверь. Он не хочет по такому пустяковому делу беспокоить других людей. Дверь открывается, зажигается свет, ни пылинки на полу и на стенах, увешанных подобающими высокопоставленному работнику аксессуарами, ни пылинки, словно кто-то изо дня в день мыл комнату со стиральным порошком. Он вернулся, он присел на диван.

Хай Юнь

Что же произошло там, в прошлом? Все еще звучит в ушах голос Хай Юнь. Все еще звенят слова. Но и стань эти слова беззвучными, они жили бы, как и прежде, не канули неведомо куда. В каком уголке вселенной затерялась ее прозрачная и чистая тень? Хай Юнь на самом деле уже больше нет? Может быть, в каком-нибудь смутно-далеком уголке вселенной он еще наяву увидит ее? Это ее свет, свет созвездий, который мы видим спустя сотни лет? Что может быть долговечнее ее света?

Все это в конце концов дела прошлые и далекие, дела прежнего поколения. В душе этого старого человека, когда он вспоминал прошлое, всякий раз перемежались воспоминания тридцатилетней, сорокалетней и пятидесятилетней давности. Может ли быть, чтобы через сто, двести, пятьсот лет кто-нибудь вспомнит о Хай Юнь или о такой же, как Хай Юнь? Сумеет ли кто-нибудь через пятьсот лет в том счастливом и справедливом мире (но ни в коем случае не в раю) ясно представить, какие сладкие и горькие, острые и жаркие воспоминания жили в сердце одного молодого человека?

Прежнее поколение, прежнее поколение, неужели где-то в прошлом встретились он и Хай Юнь? 1949 год, «день свободы светел, был прекрасен и чудесен вдохновенной битвы ветер, с Мао Цзэдуном ты идешь, горячая сердцами молодежь». Люди пели эти строки во имя свободного Китая. Тяжелые бои, тяготы походов, переходы, отступления, временные неудачи, погибшие, кровь, раны, голод, череда городов, солдатские каски, посверкивающие грани штыков, черные глазницы домов, воззвания «главного штаба по борьбе с бандитизмом», напряженная атмосфера «трех выравниваний и расследований», проверок одна за другой, свой долг людям китайский коммунист выплачивал по самой высокой цене, но армейская жизнь была необременительной и целесообразной — как единое целое двигались танки, кавалерия, артиллерия, знаменосцы, барабанщики и песенники. Входишь в город — и начинаешь прежде всего с танцев под частушки. Входишь в другой — и начинаешь вовсю греметь барабанами. Люди, размахивающие красными знаменами, освободили весь Китай, люди, танцующие под частушки, могли дотанцеваться и до рая, люди, бьющие в барабан, могли, как казалось, достучаться до справедливости, равенства и богатства. В то время ему было двадцать девять лет, на губе темнела полоска усов, на нем была куртка серого цвета, которую носили кадровые работники, на рукаве ее и на левой стороне груди он носил нашивку с надписью «Военно-революционный совет Н-ской части Народно-освободительной армии». Из его глаз, от его поступков нисходил на людей прометеевский дух свободы, счастья и света. Он мог работать по шестнадцать, восемнадцать, по двадцать часов в сутки. Он не знал усталости. Живительные силы земли и неба вливались в него. Поистине притекали к нему от земли и неба. Он был молодым из молодых, поэтому будущее казалось ему заманчивым. Он был опытнее всех старых, поэтому и, был причислен к «старым» революционерам, занимавшим среди населения страны мизерное место. В обычном, среднего ранга городе он получил пост заместителя начальника военного совета, каждый день принимал ответственных работников из низовых партийных организаций, командный состав местного гарнизона, делегатов, рабочих и делегатов союзов учащихся, представителей науки и техники, капиталистов и деятелей Военно-политического консультативного совета Народной партии. Его речи, вплоть до любимых им словечек, его аргументы — убеждающие, лаконичные, доходчивые, последовательные, логичные, не оставляющие сомнений, бьющие в одну цель, неожиданные и дельные, казались населению этого многотысячного города новыми и неслыханными. Он был творением коммунистической партии, творением революции, он был гребнем новой волны, триумфатором, победителем, в руках которого внезапно оказалась огромная, поистине безграничная власть и сила. Каждая его фраза внимательно выслушивалась, тщательно записывалась, ее заучивали, впитывали в себя, ею руководствовались в делах, она немедленно давала следствия и результаты. Мы решили изъять фальшивые деньги, стабилизировать цены — и деньги были обменены, и цены стабилизированы. Мы решили наладить общественный порядок, привести его в норму — и в результате исчезли босяки и воры, ночами не запирались двери, люди не брали чужого. Мы решили запретить наркотики и проституцию — и поэтому опиумные лавки и публичные дома «скончались на руках владельцев». Мы добивались того, чего хотели. И не добивались того, что нам было не нужно. Однажды, в то время, когда он говорил представителям городского управления «мы решили…», в комнату заседаний ворвалась высокая, прелестная, сияющая глазами девушка, одетая в белую блузку. Вспоминая об этом, он понимал, что это была даже не девушка, а девочка-подросток. Ведь иногда, когда идешь, задумавшись, дорога кажется длинной-длинной, а пройдешь и видишь, что шел лишь по маленькому переулку.

Сколько же ей было лет в то время? Шестнадцать, всего лишь шестнадцать, она была моложе его на тринадцать лет. Худенькая, с горячими, доверчивыми и живыми глазами. Ворвавшись на заседание, она заговорила с ним, пристально его разглядывая, она с таким доверием смотрела на него: ведь он и был партией. Она в то время училась в школе, была председателем комитета школьного самоуправления (позже слово «самоуправление» исчезло. Неизвестно почему). У ее товарок возник конфликт со школьным комитетом самоуправления и с некоторыми наставницами-иностранками из-за участия в празднике народных союзов и освободительной армии, а также по вопросам исторического развития. Хай Юнь, волнуясь, рассказывала ему об этом конфликте, рассказывала так горячо, что он и сам разволновался… После того как недоразумение было с его помощью успешно и окончательно улажено, Хай Юнь пришла снова, «вся наша школа просит, чтобы вы пришли к нам и рассказали о значении той победы, которую мы одержали в нашей борьбе». — «Вся школа? А вы сами?» Почему он спросил об этом? Спросил, не вкладывая в свой вопрос никакого особого смысла. Видимо, потому, что эта полувзрослая девушка, ворвавшаяся в его кабинет, радовала его, словно белый голубь, делающий родным голубое небо, радовала, словно рыбка, которая плещется в синем море. Он радовался чистому блеску глаз этой девушки. «Обо мне нечего и говорить, я согласна слушать вас целыми днями», — ответила Хай Юнь. Почему она так ответила? Любила ли она его? Да, это была любовь, но любовь к его делу, к его партии. Динь-динь, дон-дон, голубоватые электрические искры звонко сыплются сверху, он и Хай Юнь едут в трамвае. В те времена еще не было так много машин, тогда он и не глядел на них, в те времена машина не имела для него такого значения, как позже. В те времена на педаль управления трамваем нажимали ногой, ею же подавали звонок к отправлению, с помощью ручного управления открывали и закрывали двери. Они не садились, каждый из них держался за яшмово-белую рукоятку, свисающую с конца кожаного ремня. И даже здесь не умолкала Хай Юнь, рассказывая ему обо всем. «В нашей группе есть две шпионки. Сейчас они в полной панике. Они распускали слухи о том, что авиация Чан Кайши дотла разбомбила Шанхай. Мы организовали комитет борьбы с такими людьми, и в результате четверо наших-товарищей попросили принять их в наш молодежный союз. «Самое драгоценное у человека — жизнь, она дается ему только один раз…» Мы переписали эти слова Павла Корчагина в стенную газету». Он вошел в актовый зал, школьницы горячо захлопали ему, приветствия накатывали, словно волны. Глаза школьниц, черные, прозрачные, как глаза птиц, сверкали верой и радостью. Микрофон оказался испорчен, сначала из него не доносилось ни звука, а потом пошел безостановочный треск и шорох. Хай Юнь вскочила на трибуну: «Товарищи, давайте споем, а?» — «Давай!» — дружно согласились школьницы, гораздо дружнее, чем соглашались идти на занятия. «Те, кто в том углу, составят первую группу, те, кто в другом углу, составят вторую, третья группа…» Она взмахнула рукой, и школьницы разделились на четыре группы, сам Хань Синь, командуя в ее годы армией, не мог бы сделать этого лучше. «Правительство любит свой народ, к партии любовь свою несет, любовь не высказать… не высказать… не рассказать… Поем хвалу и славу, поем хвалу и славу… ура-ура-ура, ура-ура-ура…» Весь актовый зал был переполнен «хвалой и славой», словно ударами лесорубов, каменотесов, рудокопов и кузнецов. Словно удары по наковальне:

Мы кузнецы и дух наш молод, Куем мы счастия ключи. Вздымайся выше, наш тяжкий молот, В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи…

Группы вступили хором, и только из сердец таких юных, счастливых и переполненных искренним сочувствием к святым целям революции могла вырваться такая трогательная песня. Хай Юнь дирижировала, ее волосы танцевали, словно языки пламени. Чжан Сыюань видел, как нервная дрожь сотрясает ее. Она была словно Лю Хулань, словно Зоя, она была весной революции. Микрофон починили, Чжан Сыюань начал свой доклад. «Товарищи молодежь!» Аплодисменты. «Товарищи школьницы, я приветствую вас! Я шлю вам боевой революционный привет!» Аплодисменты. «Вы хозяева нашего нового общества, вы хозяева нашей новой жизни, кровью наших героев полита та широкая и ясная дорога, которая лежит перед вами, вы пойдете по этой дороге от одной победы к другой». Кивок головой в подтверждение; хотя каждое его слово было трафаретным, ему все равно аплодировали. «В истории Китая, в истории человечества открылась новая глава, мы уже не рабы, не жалкие твари, подчиняющиеся судьбе, мы уже не будем стенать и лить слезы… Мы собственными руками создадим наше будущее, вернем обратно все, что мы потеряли. Мы, не имеющие ничего, создадим все… Покончив с эксплуатацией и угнетением, покончив со всякой частной собственностью, с отсталостью и несправедливостью, мы, сбросив с себя оковы, обретем весь мир…» Еще более жаркие аплодисменты. Он увидел, что Хай Юнь плачет от волнения. По ресницам учениц скатывались слезы. Всем казалось, что они видят вдали транспаранты, маяки, знамена и гидростанции. Почему его слова бурлили и клокотали, словно водопад? Он сказал много пустых и детских слов. Но он был искренен, верил в то, что сказал, и они тоже поверили этому. Все их прошлое превращалось под сжигающим огнем революции в серый пепел, новая жизнь, новая эпоха, чистая, ослепительная, мерцающая, словно яшма рукояток в вагоне трамвая, была в их руках…

Затем были письма, телефонные звонки, встречи, прогулки, парки, кинофильмы, мороженое. Они были вместе, он и Хай Юнь. Но самым важным были не парки, кинофильмы и мороженое, а уроки политики: Хай Юнь задавала вопросы, а он на них отвечал. Он был словно всемогущий бог, мог точно и безошибочно ответить на все вопросы Хай Юнь о мире, о Китае, о человеческой жизни, о Советском Союзе, об истории партии, о работе секций Союза молодежи. Хай Юнь глядела на него почтительно, взволнованно и серьезно. Он не сумел сдержать себя и вдруг прижал ее к своей груди и поцеловал. Она нисколько не сопротивлялась, не сделала ни малейшей попытки уклониться. Она не противилась и даже не чувствовала робости. Она обожала его, преклонялась перед ним, подчинялась ему. Испытывал ли он такое же, как она, чувство любви? Сразу ли понял, что она стала для него близким человеком? Уговоры всех, и сослуживцев и начальства, так же как и ожесточенное сопротивление матери Хай Юнь, не сыграли никакой роли. Они поженились, ему было тридцать, а ей неполных восемнадцать лет. Любовь и революция стремительно шли по большой, залитой лучами солнца дороге. Из-за замужества Хай Юнь не закончила школу и пошла работать машинисткой в один из парткомов.

В 50-м году она родила первого ребенка. Как раз в это время серьезно изменилась обстановка на корейском фронте, китайская добровольческая армия вела бои за пределами своей территории. В городе стали случаться события, говорящие о подрывной деятельности контрреволюционных элементов. Занимаясь помощью фронту, агитацией и пропагандой, он не появлялся дома больше месяца, хотя от дома до места его работы было всего лишь около трех километров. Однажды, когда он присутствовал на важном совещании, позвонила Хай Юнь и сказала, что ребенок весь горит, что это очень опасно. «Я занят», — ответил он и, вешая трубку, услышал, как заплакала Хай Юнь; сердце у него дрогнуло, и он почувствовал себя немного виноватым. «Кончится заседание — и сразу же поеду», — сказал он себе. Он мог бы сделать это и раньше, если бы действительно хотел. Но у всех было по горло работы, его начальник и сослуживцы тоже были заняты с утра до ночи и забыли, когда бывали дома, не только субботы и воскресенья, но даже праздник Нового года и наступления весны прошел в работе. У революции нет расписания! Революция отрицает регламент! Насколько мы уплотним минуту, настолько раньше победит мировая революция, настолько раньше солнце осветит трущобы нью-йоркской бедноты, настолько раньше сможем покончить со страданиями, о которых на конгрессе в защиту мира говорили корейские делегаты. Заседание закончилось глубокой ночью, в час сорок. Он заранее подготовил решение. Разоблачена контрреволюционная группа, связанная с иностранными шпионами, очень скоро ее постигнет справедливая кара, через два часа начнем действовать. Воспользовавшись удобным случаем, он поехал домой, входя в дом, он поглядывал на наручные часы. Но…

Ребенок, их первый ребенок, уже умер.

Хай Юнь словно одеревенела, при виде ее неподвижных, словно омут, глаз холодный воздух комком встал в горле Чжан Сыюаня. Он спрашивал, он уговаривал, он успокаивал, она по-прежнему была как окаменевшая. Он каялся, он плакал, даже собирался встать на колени перед мертвым ребенком, перед оцепеневшей от горя матерью, но она оставалась безучастной. «Ты не должна думать только о себе, Хай Юнь! Мы не рядовые люди, мы коммунисты, мы большевики! Ведь в эту минуту американские B-29 бомбят Пхеньян, сотни и тысячи корейских детей гибнут под бомбами…» Вдруг он вздрогнул, он понял, что его слова, возвышенные и холодные, все же слишком беспощадны и суровы для такого момента. Время истекло, охранник торопил, пришлось поспешно уйти.

С этой минуты он и Хай Юнь стали чужими. Она так и осталась представительницей прежней мелкобуржуазной интеллигенции, не сумевшей переделать и закалить себя. Интеллигенции, чьи взгляды всегда были ложными. Интеллигенции, чьи поступки всегда были двойственными. Хай Юнь казалась и заурядной и мелочной. А он в ее глазах все больше становился холодно-жестоким, себялюбивым и чрезмерно хвастливым. Он отчетливо понимал свою вину, обвинял себя, что помешал Хай Юнь учиться и даже разбил ее счастье. Благодаря его усилиям она смогла поехать в один из известных институтов иностранных языков при Шанхайском университете, учиться тому, что она больше всего любила. На железнодорожной станции в то время, когда паровоз давал третий гудок, в то время, когда гремела гуандунская мелодия «В радости обретем покой», когда паровоз, тяжко задыхаясь, выбрасывал густой пар, когда Хай Юнь, одетая по-студенчески скромно, с волосами, стянутыми резинкой, высунулась из окна вагона и помахала ему рукой, в этот момент он увидел сияние на ее улыбавшемся лице. Словно и не было ни любви, ни замужества, ни беды, уничтожившей эту небольшую семью, словно она, как и прежде, была руководителем школьного комитета по самоуправлению, ехала в Шанхай словно бы дирижировать тысячным студенческим хором, поющим о «светлом дне освобожденья», а он, как и прежде, все тот же старый революционер из молодых, все тот же руководящий работник, забывающий о себе в работе. Хай Юнь уехала, они переписывались, он вспоминал о жене с горечью и болью. Время действительно кипело, шла борьба «против трех и пяти», борьба со «старыми тиграми», и ему, руководившему этими кампаниями, в конце концов удалось поймать четырнадцать «старых тигров», бравших миллионные взятки (старыми деньгами), и хотя после повторного расследования оказалось, что на самом деле заслуживали этого клейма только двое, он, как и прежде, радовался такой удаче. Покончив с контрреволюционными элементами, приступили к новому расследованию и разоблачению, критике снизу и перестановке кадров в связи с изучением, в обязательном для всех порядке, «Справки относительно материалов по поводу контрреволюционной деятельности группы Ху Фэна». Занимались военным делом, занимались радиоделом, занимались то теми то другими контрреволюционными элементами. И повторно расследовали дела раскритикованных. Кампании шли одна за другой, людей поистине окатывали водой, смывающей с них муть и грязь старого мира. В 56-м году он был назначен на должность первого секретаря городского комитета партии. Его жесты и движения, его слова и поступки — все влияло на жизнь трехсоттысячного города, его нахмуренные брови или улыбка, его взгляд и походка — все привлекало пристальное внимание горожан. Именно он и был для города, для городского комитета головой и сердцем принимавшихся решений. Он самоотверженно, не покладая рук делал все, чтобы дела города шли хорошо, любая кампания находилась в центре его внимания, будь это борьба с мухами или строительство завода. Он стал одной из деталей великолепного, величественного механизма, в действиях которого была и его доля сознательности, ума, энергии, ответственности, ощущал свое собственное значение и верил в смысл своего существования. Не будь городского комитета, не будь его указаний комитету, не было бы и его как руководителя.

Однако все еще не налаживалась жизнь с Хай Юнь. Проучившись в университете один семестр, Хай Юнь вернулась на зимние каникулы домой, разлука оказалась целебной для их любви, они заговорили о Флобере и Мопассане, выяснилось, что он не имел никакого представления о французской литературе, так же как и Хай Юнь о делах руководящего партийного работника, его вопросы и рассуждения вызывали у Хай Юнь смех, она понимала, что лишь ради удовольствия чувствовать себя счастливым он не боится показать свою полную безграмотность. Для того чтобы беседовать с ним, Хай Юнь принялась основательно изучать систему городских выборов и финансовые сметы. Они вместе жарили рыбу, он нашел, что Хай Юнь стряпает лучше, чем первоклассный повар в ресторане. Заливная рыба стала в конце концов их излюбленным блюдом. После пельменей на праздник весны — пампушки в праздник фонарей. Затем Хай Юнь уехала, он не смог прибыть на вокзал из-за важного совещания. Хай Юнь прислала письмо, она снова забеременела. Он надулся и посоветовал сделать аборт, это рассердило ее, и она не писала месяца четыре. На летние каникулы Хай Юнь, которой предстояло вот-вот родить, выправила документы об академическом отпуске и вернулась домой. «Мы уже потеряли одного ребенка». В печальных глазах Хай Юнь была обида. Он почувствовал угрызения совести: он не только после рождения ребенка нашел хорошую няньку, главный врач роддома, в котором благополучно появился на свет ребенок, стал частым гостем в доме первого секретаря. Полугодовой отпуск, о котором сначала шла речь, в действительности растянулся на год. Хай Юнь не уехала от своего второго и единственного ребенка. Чжан Сыюань считал, что раз уж так получилось, нет необходимости продолжать учиться, закончит она институт или не закончит, в любом случае сможет получить вполне хорошую работу. Хай Юнь протестовала, непременно хотела вернуться в университет и не соглашалась учиться в местном городском институте. Решив поступить именно так, она проплакала, как и, перед своим первым отъездом, всю ночь, и слезы падали на голову ее годовалого сына Дун Дуна…

Ветер вступает в схватку с ветром. Поток сталкивается с потоком. Человек противостоит человеку. Безысходно спорит сам с собой. Такими вот противоборствами переполнен наш мир и человеческая жизнь! Луна убывает, а затем круглит свой диск. Разве на самом деле можно понять, когда именно эта круглящаяся луна начинает убывать, уменьшаться, тускнеть? Улетели бабочки шелкопряда, и снова вывелись многочисленные шелковичные черви, торопливо поедающие листья тутового дерева, разве ты не знаешь, что это другие, не те, что были раньше, шелковичные черви? Реки катят воды, бежит волна за волной, расстаются друг с другом, встречаются, вновь, но где? Хай Юнь, Хай Юнь, пойму ли я тебя? Поймешь ли ты меня? Почему ты не прощаешь меня? Что сделать, чтобы ты вновь простила меня?

Ветер спорит с ветром. То доброжелательно, то злобно. Чжан Сыюань метал громы и молнии. Неужели я, справляющийся с городом, в котором несколько сот тысяч человек, не смогу справиться с тобой одной? Об этом кричало его жестокое, гордое и надменное сердце… Но почему же, когда однажды Хай Юнь появилась перед ним в своем поношенном платье и без украшений, которые он купил ей и которые она любила, он почувствовал такую пустоту, что не смог сказать ей ни одного слова? «Ради нашего ребенка…». В этой просьбе был ты весь как на ладони. Хай Юнь погрустнела, плакала, бросила заниматься, со всем соглашалась, обещала больше не встречаться со своим старым приятелем, учившимся с ней в университете. Хотя институт и не был закончен, Хай Юнь поступила работать ассистентом в местный специализированный педагогический институт, вскоре стала там заместителем секретаря партийной организации. Чжан Сыюань успокоился, но на работу и с работы Хай Юнь все же привозили и отвозили на горкомовской машине…

Гром грянул средь бела дня. В 57-м году во время борьбы с правыми элементами настала очередь и Хай Юнь. «Я действительно не представляю себе, как ты могла опуститься до подобных дел, как ты могла потворствовать бредням этих правых? Ты забыла, кто ты? Кто я?» Заложив руки за спину, он расхаживал взад и вперед, уверенный в своей правоте, объективный, с лицом, словно из железа. «Остается лишь прийти с повинной, признать свои грехи, измениться душой и сердцем, заново стать человеком!» Каждое его слово замораживало Хай Юнь, иголкой впивалось в ее тело, она подняла голову, и Чжан Сыюань вздрогнул, как от холода, увидев ее сверкающие, словно лед, глаза… Спустя месяц Хай Юнь подала на развод, он все еще думал, что она опомнится, но вскоре стало ясно, что развода не избежать. Встретив Хай Юнь последний раз, после того как были улажены формальности с разводом, он увидел радость на ее лице, и это, как и прежде, привело его в ярость. «Докатилась, вправду докатилась», — сказал он себе…

Ты, листва на деревьях, ты каждую весну наливаешься свежестью, наливаешься соком. Ты, радуясь, приемлешь весенний дождь и солнечные лучи. Ты раскачиваешься под весенним ветром. Ты зовешь к себе птиц петь песни. Ты украшаешь дома, дороги, поля и небо. Ты помнишь и о разговорах, о стихах, о клятвах двух, любивших друг друга. И разве сумерки не приходили к вам, листья, послушать ваш нежный шелест. Вы ждете щедрого лета, но вы невозмутимо приемлете и умирающую осень и не жалуетесь в срок самого последнего осыпания. Ибо вы отжили, отдышали, отлюбили. Пусть вы и неприметны, но вы сделали все, что в ваших силах, для влюбленных, для птиц, для леса. Но разве вам не тягостно, когда наступает предел весны и приходит жаркое, раскаленное лето? Разве вы не льете слез? Разве не печалитесь? Хоть вас еще мириады, хоть на вторую весну снова зашумит ваше море, хоть никогда не оскудеют вами деревья, но прежние листья уже не появятся вновь. Стара земля, необъятно небо, но если даже где-то в звездных туманностях космоса и появится еще и еще одна новая земля, вам не утешиться вновь лаской весеннего дождя и солнца, не расшептаться впредь заманчиво и нескончаемо.

А машина мчалась вперед, каждый час — 60 километров. Столько же делает поезд, девятьсот километров — самолет. Искусственный спутник Земли летит со скоростью двадцати восьми тысяч километров в час. Разрастается грохот, непрерывен и страшен гул скорости.

Мэй Лань

Мэй Лань — рыбка. Мэй Лань — белоснежный лебедь. Мэй Лань — облако. Мэй Лань — клыки тигра.

Как только ушла Хай Юнь, появилась Мэй Лань. Вполне возможно, ее чрезмерные заботы объяснялись естественным и постоянным беспокойством за него. Она с самого начала не одобрила ту манеру жить, к которой привыкли один первый секретарь горкома и одна маленькая, похожая на статуэтку студентка. Тело у Мэй Лань было ароматным и глянцевым. У Мэй Лань было большое белое лицо. Мэй Лань столь плотно заполнила образовавшуюся от ухода Хай Юнь пустоту, что, казалось, это предопределено свыше. Свои обязанности жены первого секретаря она выполняла, не сомневаясь, как и он, ни в чем. Временами, когда она погружалась в сосредоточенную и глубокую задумчивость, на ее лице появлялось трудно определимое выражение, лоб прорезали две ясно различимые жесткие вертикальные морщинки. Однако стоило только появиться Чжан Сыюаню, как эти морщинки сразу разглаживались, раздавался негромкий смех витающей в облаках женщины. Она в конце концов добилась того, что жизнь Чжан Сыюаня в корне изменилась. Одежда, еда, дом, прогулки — все неслось, как в вихре. «Ради твоей работы…» — эти слова, не сходившие с языка Мэй Лань, заставляли его почувствовать цену ее заботам, покорности и смирению. Новая кушетка сменила старую, золотисто-желтая атласная материя светилась и переливалась. Он мягко бугрился наверху, благодушный и усталый. Смутно чувствовал, что Мэй Лань так или иначе, но сумеет политично убедить его в чем угодно. В ответ на его протесты: «Не всегда надо делать то, что хочется. Не будь такой привередливой. Хороша была и старая кушетка, зачем же нужно было ее менять?» — Мэй Лань обворожительно улыбалась: «Смех, да и только! Ты занят так, что забываешь обо всем, ты хоть и не стар, но уже в годах, с трудом выбираешься на минуту домой отдохнуть, неужели же не нужно, чтобы у тебя было хоть немного поуютнее?» Он промолчал. В его зажатой, словно в тиски, душе переплавлялись семейные устои.

В его душе, как в огне, сгорали заботы и хлопоты сотен других семей. Он жил в постоянном напряжении — борьба против правых, и тех, кто уклонился вправо, и против тех, кто угрожает спокойствию и порядку. И новая переливающаяся кушетка, и новая ослепительная жена не казались ему чрезмерным излишеством. Только иногда он смутно чувствовал, что его собственная жизнь слишком зависит от забот Мэй Лань, иногда даже чувствовал, что Мэй Лань водит его за нос. Это несколько угнетало его. Лишь изредка тень Хай Юнь, изящной, худенькой, благородной, проплывала перед ним, и тогда сердце его подпрыгивало, он вглядывался до боли в глазах, но никого рядом не было. Словно бы ветка дерева скользнула по окну машины, но пока ты собрался разглядеть ее, сна, отброшенная машиной, осталась далеко-далеко позади, нет времени на воспоминания, нет времени на сожаления.

Метаморфоза

Какова же связь между этими двумя величинами, между ситуацией и человеком? Между тем, кто сидит на атласно-золотистой кушетке, покуривает сигареты с фильтром марки «Панда», растягивает свои «э» и «а», «это» и «вот так» — каждое его слово записывается многочисленными челядинцами, они весьма почтительны к нему, даже иногда заискивающе улыбаются, — между тем, кто никогда — ехал ли в машине, смотрел ли пьесу, покупал ли что-нибудь — не полагал, что в его жизни пост первого секретаря горкома занимает особое место, и тем, прежним, в обмотках, культработником Восьмой армии, командиром Чжан Сыюанем, просидевшим в засаде двое суток, чтобы уничтожить скрывающегося в лесных зарослях противника, есть ли между этими двумя людьми в конце концов какая-нибудь разница? Или это два совсем разных человека?

Неужели захват власти, ее завоевание, переустройство Китая не были целями тяжелейшей борьбы? Разве он, ночевавший в лесу, спавший на чужой лежанке в каком-нибудь доме, спавший на кроватях с пружинным матрацем или на симменсовских кроватях, не один и тот же человек, отдававший изо дня в день все свои силы, всю свою энергию делу великой революции? Разве он ежечасно не вспоминает о том тяжелейшем и прекрасном времени своей молодости, о тех прекрасных и высоких идеалах и о сопутствующей им славе? Почему же он боится расстаться с кушеткой, с симменсовской кроватью и с машиной? Смог бы он снова безмятежно и крепко спать на какой-нибудь чужой лежанке?

Он боится потерять свою руководящую должность, но не из-за того комфорта, который она дает, доказывал он себе. Он боится потерять партию, потерять боевой пост, утратить свое место в этом великом строю. В эти годы он руководил то одной то другой кампанией. Он собственными глазами видел паникующих, потерявших место людей. Выявить, уличить — эти слова усиливали страх людей за свою жизнь в тысячу раз больше, чем повеления неба, чем соблазняющие душу посулы владыки ада, чем желание, воля одного или многих. Он был секретарем городского комитета партии, единолично управлял городом, но после того как Хай Юнь была «выявлена» и «уличена», ничего не смог сделать для нее. Ведь он своими собственными руками проводил бесконечные дела по «выявлению» и «уличению». И вот однажды пронзительный взгляд стал жалобным, прямая спина согнулась, с лица сошел последний румянец. Люди грубовато шутили насчет этого изможденного лица, говоря, что оно «вышло пшиком». Это действительно было какое-то колдовство, неизбежное заклятие, по которому дети-лгуны превращаются в ослов, прекрасная принцесса превращается в лягушку, принц, которому нет и тридцати, превращается в сумасшедшего, покрытого следами оспы бродягу.

Однако он и не думал, что заклятие может коснуться его. Во время многочисленных кампаний он постоянно твердил нижестоящим: «В борьбе пролетариат обретает радость победы, борьба для нас — это дело, которое претворяет замыслы в реальность. Лишь класс, еще не сошедший со сцены, класс накануне своей гибели, полон страха и опасений, опасается и страшится борьбы». Почему же в 1966 году у него екнуло сердце, когда он услышал, как зазвенели гонги и загудели барабаны красных охранников?

Впоследствии он часто вспоминал этот день. Когда появился «призыв от 16 мая» он, как и во времена других многочисленных кампаний, почувствовал в ее напряженности что-то радостное. Да, эта кампания хотя и беспощадна, но величественна и священна. Однако ее начало показалось ему особенно жестоким. Он не боялся ни сильного ветра, ни больших волн, он лицом к лицу встретился с бурей. К тому же он искренне верил, что все это делается для защиты от ревизионистов, все это — революционные меры, цель которых — перестроить общество, перестроить Китай, творчески реализовать историческую необходимость. Он не колеблясь поднял меч классовой борьбы, санкционировал критику заместителя главного редактора газеты. На самом деле эта критика была не чем иным, как сокрушительной политической дубинкой. Вслед за этим убрали председателя Союза писателей, оказавшегося главарем черной банды. В газете призывали быть бдительными и разоблачать коварные замыслы вожаков, покровительствующих движению по капиталистическому пути, вскоре выяснилось, что новый председатель Союза писателей оказался совсем никудышным, и в связи с этим Чжан Сыюаню пришлось скрепя сердце убрать и заведующего отделом пропаганды городского комитета. После этого пришлось взять на себя обязанности, которые выполнял заместитель по вопросам образования и культуры. Химерические и омерзительные по своему духу черные банды выметались одна за другой, выметались до тех пор, пока он сам не оказался на переднем краю один как перст. В конце концов вода хлынула поверх водосточных труб, наступила очередь «выявлять» самого себя.

Он все-таки сознавал внезапность и необъяснимость происшедшего, сознавал, что «выявлен» какой-то другой Чжан Сыюань, «выявлен», опозорен, пробует на вкус чужие плевки, слышит, что он буржуазный элемент, изменник, тот, кто мешал борьбе против «трех злоухищрений». Должен же быть прежний, еще один Чжан Сыюань, тот, у кого секретарь, у входа в кабинет — вооруженный охранник. Кабинет делится на две половины, внешняя, довольно большая, устлана чуть-чуть потертым ковром, на стенах развешаны карты города и городских районов, пригородных ирригационных сооружений, полезных ископаемых. Просторный, заваленный бумагами стол, на столе телефонный аппарат, на этой же половине — кушетка. Его секретарь, внимательный, исполнительный, пунктуальный, сидит сзади этого заваленного делами стола. На внутренней половине, которой он пользовался, изящная люстра и настольная лампа, новый ковер, стол из железного дерева, покрытый лаком, кожаное вращающееся кресло и кровать с медными спинками и пружинным матрацем, на ней он немного отдыхал в середине дня или в промежутках между заседаниями. На этой половине он просматривал документы, делал на них критические пометки, взвешивал, выбирал суть, задумывался, мучительно размышлял, внезапно находил решение и передавал дело на исполнение своему секретарю. По положению, партийному секретарю города провинциального подчинения в принципе не полагался секретарь, но канцелярия все же выделила одного человека, и в течение долгих лет все посторонние и он сам считали, что этот человек является его личным секретарем. Помимо работы в городском масштабе, у Чжан Сыюаня не было других интересов, не было других радостей и огорчений. Он, кажется, и в отпуске не был за эти семнадцать лет. Даже когда, детски радуясь, смотрел представления местных актеров, он все равно не давал себе покоя, иные срочные дела привозили ему в театр, о других звонили туда по телефону. Уход с руководящей работы был уходом в небытие, Чжан Сыюань не мог представить себе, что городской комитет мог «уйти» от него.

Но сейчас появился еще один Чжан Сыюань, сгорбленный, втянувший голову в плечи, униженно кающийся в преступлениях, нестарый, но одряхлевший, вызывающий ненависть Чжан Сыюань, сносящий от посторонних оскорбления, побои, клевету, мучения, боящийся и рукой шевельнуть и осторожно вздохнуть Чжан Сыюань, не находящий сочувствия у людей, тот, которому не дают ни минуты покоя и который не может вернуться домой (сейчас он так мечтал о доме и отдыхе!), который не смеет умыться и подстричься, надеть что-нибудь новое, боящийся такого преступления, как курение сигарет ценой выше двух мао, презираемый Чжан Сыюань, еще один выброшенный партией, выброшенный народом и обществом бездомный сукин сын. Это — я? Чжан Сыюань — это я? Я, Чжан Сыюань, — черный бандит и тип, мешавший борьбе против «трех злоухищрений»? Неужели это я две недели назад еще руководил горкомом? Этот согнутый пополам бывший секретарь горкома — это и есть я? Это на мне надета заляпанная клейстером ватная куртка (красные охранники приклеивали дацзыбао ему на спину, выливая банку с оставшимся горячим клейстером за ворот)? Этот с трудом двигающийся дряхлый человек, который и в уборную идет под чьим-нибудь присмотром, это и есть тот высокий, энергичный, самоуверенный Чжан Сыюань? Голос этого стонущего, словно в приступе малярии, человека — это и есть голос того блистательного величественного секретаря горкома, холодным голосом отдающего распоряжения чиновникам? Он вновь и вновь задавал себе эти вопросы, непрерывно думал над ними, но не мог найти ответа. Наконец решил: это мог быть только зловещий сон, недоразумение, жестокая шутка. Нет, он не верит, что превратился во врага партии и народа, не верит, что мог пойти по ложной стезе. Мы должны верить народным массам, верить партии, это были два его незыблемых принципа. Этот тип, мешавший борьбе против «трех злоухищрений», живущий хуже издыхающей собаки, этот черный бандит — это не Чжан Сыюань, он внутри какой-то странной оболочки, твердо прилипшей к телу. На транспаранте надпись: «В зеркале, выявляющем нечисть, стала ясна подлинная сущность Чжан Сыюаня, маленького генерала от революции», нет, это не его подлинная сущность, а лишь случайная метаморфоза. Он хотел верить, что поймет смысл этого превращения.

Но Дун Дун несколькими словами разрушил его веру.

Дун Дун

По-разному любят отец и мать своего ребенка. Первый детский крик, нет, даже первый внезапный толчок ребенка в утробе матери, детские слезы и смех, его лепет и молчание, его движения и неподвижность — все заботит материнское сердце. Чжан Сыюань с самого начала чувствовал неразрывную связь между собой и ребенком, которому радуешься, которого укачиваешь и не можешь укачать, который без конца плачет и не хочет закрывать глаз или, поплакав, сразу засыпает. Первый ребенок умер, и поэтому Чжан Сыюань сверхзаботлив к появившемуся у него и Хай Юнь зимой пятьдесят второго года Дун Дуну. В этой заботе сказывалось чувство ответственности, привычное представление о том, что отец должен любить своего ребенка. Но это была не любовь. Была любовь, и недолгая, лишь к Хай Юнь. Он знал, как Хай Юнь беспокоится и терзается, как болезненно, без памяти, любит сына, но в первую неделю после родов он чувствовал себя неловко, когда Хай Юнь требовала, чтобы он постоянно радовался Дун Дуну.

Десять месяцев спустя академический отпуск Хай Юнь окончился, она уехала. Дун Дун уже научился вставать, делать шажок, держась за стену, мог неотчетливо произнести «дядя». Дун Дун всегда называл отца «дядя», что немного огорчало Чжан Сыюаня. В то время у Дун Дуна уже выросло восемь зубов, он мог грызть печенье, иногда даже съедал — слезы прыгали из глаз — головку лука. Это делало Дун Дуна похожим на взрослого, и Чжан Сыюань надеялся, что на его жизненном пути появился новый спутник. От этой надежды перехватывало горло. Загруженный до предела работой, он находил время позвонить домой и справиться о здоровье ребенка. Позже пришли «не совсем верные» слухи о связи Хай Юнь с одним из ее институтских друзей. Самая пошлая, самая подлая, пугающая мысль мелькнула в голове: от кого же Дун Дун? А, надоело! У меня и времени нет, чтобы разбираться в этом. Я должен разбираться в судьбах трехсот тысяч человек. Он был настолько занят, что не было ни минуты поглядеть на Дун Дуна.

Он простил Хай Юнь, ибо был высокопоставленным, дальновидным руководителем, простил еще и потому, что любил Хай Юнь. Если любишь, то и прощаешь, все можешь простить. Но он не хотел замечать, что лицо сына, который был похож на Хай Юнь, залито слезами. Он хотел собственного позора. Но не его ли любовь и была причиной несчастий Хай Юнь? Ха-ха-ха! Слезы Хай Юнь — капли дождя на лотосе, таянье снега на коньке крыши, первый весенний дождь, который не в силах увлажнить иссохшее горло зелени! Весной 54-го года, когда сквозь струи дождя он увидел плотно прижатое к оконному стеклу лицо Дун Дуна, сплющенный стеклом сине-белый смешной нос, он почувствовал свою любовь к сыну. Кругом — прохлада, пасмурь, и это успокаивало его иссохшую душу. Вечна нестареющая весна, вечна свежая и нежная зелень листьев, вечен бесконечный, неостановимый, неоскудевающий дождь! Малыш залезал на стол, прижимался лицом к стеклу, пристально разглядывал заоконные чудеса мира, свисающие отовсюду нити дождя, невиданные, интересные, странные и подозрительные. Это был первый дождь-подарок недавно родившемуся человеку. Погребенный под бумагами и совещаниями, словно прожорливый шелковичный червь под ворохом листьев тутового дерева, Чжан Сыюань был глубоко тронут видом Дун Дуна, радующегося дождю, сердце застучало громче. Весна, зелень листьев — они как живые существа для того, кто недавно родился. Только в детстве можно увидеть будоражащие душу чудеса, которые он, Чжан Сыюань, уже не замечает, лишь идущие вослед понимают колдовскую силу жизни. Жизнь нескончаема, этому миру не суждено истлеть и сгнить. Не замечать своего сына? Собственного сына! Он с трудом вспомнил, даже не вспомнил, а смутно представил себя в двухлетнем возрасте, тридцать один год тому назад, как он точно в такой же позе, расплющив нос о стекло, радовался первому в своей жизни весеннему дождю. Разве он и Дун Дун не две точки на одном жизненном пути? Он идет по нему, идет ради миллионов детей, он хочет взвалить на себя весь тяжкий груз, все свои силы отдать самому трудному, самому великому делу, в котором участвует человечество с часа своего рождения. Подрастут Дун Дуны, их жизнь будет намного лучше, чем наша. Желаю тебе счастья, сын!

С этого дня он охотно проводил свободное время с сыном. Когда он, взяв сына за руку, медленно шел по улице (Дун Дун уже мог немного ходить), то разве шли не мужчина с мужчиной? Когда, взяв сына на руки, он усаживался на молочно-белый плетеный стул в кафе, разве он не на равных с другим самостоятельным человеком — сейчас это его гость — закусывает и выпивает? Когда сын склонялся над мороженым, этим «северным льдом из-за моря», что-то весело напевая, отец снова чувствовал, как счастлив и доволен! Дождавшись, когда Дун Дун съест мороженое, он поднимал сына высоко-высоко над головой — погляди, ты стал выше меня! Любовь отца и сына — мужская любовь, скорее дружба, чем родство по крови.

Но эта дружба испытывала потрясения, связанные с поступками матери ребенка. В 1957 году Хай Юнь неожиданно для всех стала распространять на факультете рассказы, в которых под видом борьбы с бюрократизмом делались выпады против партии. Спустя двенадцать лет прочитал эти рассказы и Чжан Сыюань. Почему ему и в голову не пришло найти и прочитать их сразу же? Но даже если бы нашлось время прочитать их, это ничего бы не изменило, ибо в те времена энтузиазм и восторженная вера пересиливали реальность и закон. Хай Юнь причислили к выступавшим против партии и социализма правым элементам, она оказалась агентом империализма, стремящимся взорвать крепость изнутри, гиеной и волчицей в овечьей шкуре, маскирующейся обольстительной (о боги!) ядовитой змеей, врагом, притаившимся рядом с нами, она играла опасную и преступную роль, которую не сумел сыграть сам Чан Кайши. В такой ситуации Хай Юнь, естественно, подала на развод, он сопротивлялся изо всех сил, до последней возможности, но безрезультатно. Заслужил ли я то, что гуманность исчерпалась и справедливость иссякла, вновь и вновь спрашивал он себя до и после развода, понимая, что в его уверенности в собственной непогрешимости возникла какая-то глубокая пустота, словно бы он шел по ночной дороге, громко напевая песню, и чем дальше уходил, тем слабее она становилась.

Как же быть с Дун Дуном? Они не стали рассуждать слишком долго. «Я по-прежнему твой отец, она по-прежнему твоя мать», было ясно без слов, что они партийцы, коммунисты, не могут, словно собственники, «поделить» сына. Но как только сын стал жить у него, он понял, что ребенок, у которого нет матери, похож на горемыку-сироту, а ребенок, не имеющий отца, напоминает голодранца-беспризорника. Затем, когда Дун Дун жил у Хай Юнь, то, если находилось свободное время, он сразу же посылал за ним машину. Но Дун Дун был неспокоен, не только простое мороженое, но и мороженое с клубникой, мороженое с орехами трех сортов, которое подавали в европейском ресторане в серебряных вазочках на высоких ножках, не радовало его, не заставляло щебетать птицей, мальчик был серьезен и хмур.

К тому же Мэй Лань отнимала у него все свободное время, хотя у них и не было ребенка. Он тоже незаметно свыкался, даже находил удовольствие в той размеренной, с налаженным домашним уютом, жизни, которую она ему создавала; Мэй Лань наверняка изучала когда-то науку планирования, с первого же взгляда было видно, что в основе ее жизни лежит размеренность, а не веселье. По утрам она пила чай, вечерами вино, по утрам умывалась слегка холодноватой водой, вечером принимала горячую ванну, ездила на «Волге» смотреть кинофильм, а после него приказывала шоферу ехать на рынок, где покупала свежую рыбу — все было точно расчислено. Но эта размеренная счастливая жизнь не совсем была по душе Чжан Сыюаню. Мэй Лань приносила только уют, заставляла почувствовать счастье усталости и утомления, жить в неясно определимых границах между выпивкой вдосталь и едой вдоволь. Но от таких «границ» тоже становилось тошно. Несколько раз он пытался навестить Дун Дуна, который уже учился в начальной школе, но никак не удавалось. Поэтому в 64-м году однажды он сам на машине поехал в загородную школу, где учился Дун Дун. Не хотелось встречаться с Хай Юнь, приходить к ней домой. Тем более что она вышла замуж за своего старого университетского товарища, этот поступок Хай Юнь еще больше убедил Чжан Сыюаня в собственном благородстве и безупречности, совесть больше не мучила его.

Шел 64-й год. Дун Дун осунулся, побледнел, явно недоедая. Раньше, в шестидесятом году, Чжан Сыюань посылал Дун Дуну пирожные и шоколад высшего качества, которые стоили больших денег, пирожные и шоколад не помогли. Между ним и Дун Дуном возникло еще большее отчуждение. При встрече Дун Дун подчеркнуто заявил: «Вы, отец, слишком заботитесь обо мне…» Хотя Дун Дун и стал называть его отцом, он всегда говорил ему «вы»; Дун Дуну только что исполнилось двенадцать лет. Такая сдержанность и церемонность в выражении своих чувств напоминала Чжан Сыюаню некоторых его подчиненных. К тому же, после того как Мэй Лань узнала о его поездке к Дун Дуну, она усилила свои заботы — жизнь шла своим привычным ходом, лишь на лбу Мэй Лань появлялись две вертикальные морщинки и смех становился неестественным. От этого смеха по спине пробегал холодок. Поэтому он не поехал снова к Дун Дуну. Весной 1965 года он послал в школу к Дун Дуну человека, чтобы тот передал сыну коробку с пирожными. Кто бы мог подумать, коробка так и вернулась нераспечатанной. К ней была приложена записка Дун Дуна: «Отец, благодарю вас. Не сердитесь, но больше не нужно посылать мне пирожных». Он рассердился, привычный к тому, что люди делятся на выше- и нижестоящих, и нижестоящие всегда почтительны и подобострастны, он легко, хотя и без каких-либо печальных последствий, распалялся гневом на нижестоящих, ведь гнев — неотъемлемая часть власти и авторитета. Если Дун Дун (он, конечно, не входит в число нижестоящих) обращается с ним именно так, то это переходит всякие границы!

Когда Дун Дун повзрослеет, он все поймет, сам отыщет меня, оценит, что иметь отцом старого революционера, иметь отцом секретаря горкома — значит иметь почет и благополучие. Так думал Чжан Сыюань.

Два года спустя он, сгорбленный, согнутый пополам, стоял с повинной головой на помосте. Долой предателя из предателей, шпиона из шпионов, Чжан Сыюаня! Если Чжан Сыюань не признается, то пусть сдохнет! Вдребезги разобьем голову Чжан Сыюаню! Совесть потерял, заврался… Твердолобый… Со всех сторон крики и вопли, словно клокотание воды в котле, словно ураган, словно рев ветра, он ничего не слышит, он словно оглох. Озноб пробирает по коже, спина согнута, словно надломлена пополам. Но он привык ко всем этим сборищам, его травят не в первый раз. И в эту минуту он вдруг увидел какого-то юношу, из-под век взглянул украдкой, о небо, это Дун Дун! Стремительно поднят кулак, первый удар пришелся по левому уху, по-настоящему жестокий, полный злобы удар, так бьют, когда хотят убить, так бьют человека, когда хотят посмотреть, какого цвета у него кровь, этот удар вырвал Чжан Сыюаня из рук тех двух, что заламывали ему руки за спину, в груди глухо загудело, словно прожгло током, от режущей боли в ухе он словно оцепенел, его чуть не вырвало. Поднят кулак и снова удар сзади по правому уху, удар слабее, но еще сильнее стала боль, еще три удара, и он уже больше ничего не чувствовал.

В сумерки он услышал, что тот бивший его молодой человек — несомненно, Дун Дун — как будто бы плачет. Классовая месть! Лишь с точки зрения классовой борьбы и возможно объяснение происшедшему. О Хай Юнь уже вынесли, словно забили гвоздь в доску, бесповоротное решение как о классовом враге. Но хотя Чжан Сыюань и был осужден народом, на него благодаря занимаемой им в провинции ответственной должности еще только завели дело в Центральном Комитете. Он по-прежнему оставался руководящим работником горкома партии. Революционный народ свергнул его, предъявил ему список преступлений, но относительно их еще не было вынесено решение, все оставалось неопределенным. Между вопросом о нем и вопросом о Хай Юнь была существенная классовая разница. Но Дун Дун упорно придерживался реакционных позиций своей матери, возможно, даже следовал ее советам, мстил ему по классовым соображениям и даже шпионил за ним. Разве не говорилось, что «позволителен лишь бунт левых, и непозволителен бунт правых», попирающий все человеческие и божественные порядки? В бесконечной культурной революции разве нельзя избавиться от путаницы, в которой рыбу принимают за дракона, разве нельзя избавиться от путаницы, засасывающей в свою трясину его и всех этих беснующихся, любого цвета и масти, порождений преисподней?

Не прошло и нескольких дней, он получил известие о том, что Хай Юнь повесилась. Видимо, именно в это время он узнал, что и Мэй Лань приписалась к «бунтарям», между ним и ею пролегла четкая граница. Но эта последняя новость, кажется, не произвела на него никакого впечатления.

Суд

Я требую рассудить мою вину.

За мной нет вины.

Есть. Ведь именно в тот день, когда трамвай постукивал по рельсам, именно в тот день захрипела в петле песня жизни и весны Хай Юнь, в тот день, когда она нашла мой служебный кабинет, и была предрешена ее гибель.

Она нашла тебя. Она любила тебя. Ты принес ей счастье.

Я принес ей смерть. Я был безразличен к своему первенцу, и даже не могу вспомнить его лица. Я виноват перед Дун Дуном, сейчас я это понимаю, ведь посылая ему шоколад и пирожные, я лишь привлекал его внимание к разнице в положении между мной и его матерью, которую он горячо любил. Когда она плакала, я должен был бы платком, нет, собственной рукой вытирать ее слезы. Но я не делал этого, я разбил ее сердце. Но и это не главное. Не будь меня, она смогла бы спокойно поступить в университет, окончить его, безо всяких горестей и забот стать преподавателем, специалистом, найти, и непременно после окончания, более подходящего ей и по возрасту, и по характеру, и по положению человека. Из-за того, что появился я, все это стало невозможно. Это и заставило ее радоваться и грустить, вынудило в пятьдесят седьмом году сказать о том, что было на душе.

Но ты любил ее. Это так?

Все мы умрем. Я надеюсь, что и перед тем мгновением, когда я покину мир, я вновь скажу: «Хай Юнь, я любил тебя». Но если бы действительно любил, то не должен был в пятидесятом году жениться на тебе, не должен был влюбляться в тебя в сорок девятом. Мы не верим, что у человека есть душа, но если еще встретимся в загробном мире, где встречаются мириады душ, я хочу вечно стелиться травой под твои ноги, просить тебя осудить меня, придумать мне наказание.

Ты человек, и твое положение не отнимало у тебя право любить, и тем более не могло лишить тебя права откликнуться на любовь молодой девушки.

Но я был тогда вполне зрелым человеком, должен был понимать кое-что, взять на себя ответственность за ее судьбу. Я не должен был тревожить душу такой чистосердечной и юной девушки.

В 1949 году разве она не была такой же, как и все дети нашей страны, нашей большой семьи? Но почему я все-таки не подумал о том, чтобы уберечь ее? Я должен был стоять рядом с ней, когда она, рискуя жизнью, бросилась вперед с открытым забралом.

А потом она разлюбила тебя, ведь она была слишком легкомысленной, ведь у нее были и свои недостатки. А затем этот университетский приятель, он, а не ты, сумел позаботиться о ней.

Моя боль в этом. И нет человека, который мог бы осудить меня.

Есть.

Кто?

Дун Дун.

Деревня в горах

Мудрец Чжуан увидел во сне, что превратился в мотылька и легко летает туда и сюда. Проснувшись, мудрец никак не мог понять, что же с ним произошло. То ли проснулся мудрец Чжуан, а мотылек спит, то ли проснулся мотылек, а спит мудрец Чжуан. Он ли, мудрец Чжуан, видит во сне, что превратился в мотылька. Или же хрупкий мотылек видит во сне, что превратился в мудреца Чжуана.

Очень интересная история. Очень интересная, слушаешь ее, и становится чуточку грустно именно из-за того, что она интересная, и именно потому, что это лишь прекрасный сон. Счастлив человек, увидевший такой сон, особенно если во сне он не превращается в мотылька, а становится арестантом, отрезанным от мира, не получающим никаких разъяснений, его даже не допрашивают, и не имеет он возможности жить или не жить, не имеет даже права на смерть. В тюрьме тебя прощупывают взгляды, в тюрьме постоянно следят за тобой, особенно если ты классовый враг… Вспомнит ли Чжан Сыюань снова об этом времени?

Он очнулся и от этого тяжелого, заставляющего человека задыхаться, сна. В 70-м году Чжан Сыюаня неожиданно освободили, и, как и три года назад, «повысили», что было необычным в отношении человека, побывавшего в тюрьме. Разбудили его и семейные вести, семьи-то уже не стало, пока он сидел в тюрьме, Мэй Лань через суд оформила развод и уехала, забрав с собой все ценные вещи. Для него, вышедшего из тюрьмы, эта новость была словно купанием в целебном горном источнике, от которого радуется сердце и блестят глаза, успокаивается душа и пропадает лихорадка.

Он снова запорхал беспечальным мотыльком. И не поднимаясь к небу, и не опускаясь на землю. «Ваше дело еще не снято с контроля», — сказал Чжан Сыюаню председатель группы по особым делам. Кадровый работник Восьмой армии, прошедший страну вдоль и поперек, ставший знаменитым и авторитетным руководителем и начальником, превратился в живую мишень, в человека, пойманного с поличным и осужденного революционными массами, в одинокого арестанта, забытого одинокого мотылька. Когда же прекратятся эти превращения?

Ему хотелось лишь жить, хотелось о многом поразмыслить, хотелось найти сына.

Поэтому в 71-м году, в начале весны, он отправился в далекую горную деревню, где Дун Дун работал в сельскохозяйственном отряде. У подножия гор — облака цветущих персиковых деревьев. В ущельях мчатся, крутясь, взлетая, гудя, рассыпая на лету серебряную пыль, горные, потоки. Везде — жизнь, и даже на теневой стороне снуют в воде, под тонким слоем льда, плотные стайки рыбешек. О солнечной и говорить нечего, на ней зеленеет лук, по траве видно, что и зимой она продолжала расти. Озорные белки перепрыгивают с ветки на ветку. На большом зеленом камне расшвыряна скорлупа персиковых косточек, ядрышки дочиста выедены. Маленькие разноцветные змеи мелькают среди сухих листьев. Пробежал заяц и исчез, как дым. Чжан Сыюаню вспомнилась инспекционная поездка в пригородные районы, ехали ночью на машине, и серый зайчонок попал под свет фар. Зверек испугался: вокруг тьма, а сзади несется по пятам что-то странное, внушающее ужас. Ему оставалось лишь мчаться вперед по дороге, мчаться, рискуя жизнью, по столбу света от машины. Шофер, громко смеясь, нажимал на акселератор. И в этот момент Чжан Сыюань приказал остановиться, выключить свет и дать зайцу уйти. Но ему было не по себе от такой женской слабости. Он взглянул под колеса, думая, что зайца все же раздавили, и увидел длинные дрожащие серые уши. Внезапно зайчонок, в котором неизвестно откуда взялась храбрость, сделал отчаянный скачок и скрылся. Чжан Сыюань вздохнул.

Извилисты горные тропинки. Еще более извилисты тропы человеческой жизни. Но горы все-таки горы, люди все-таки люди. Хоть и немало настрадалась земля, весна — это все-таки весна родины, весна гор, весна людей. Он на самом деле надеялся превратиться в мотылька и летать от покрытых снегом горных вершин к ущельям, где гудят горные потоки, перелетать с зарослей диких фруктовых деревьев на террасы полей. На одном из полей молодые парни пахали землю. Их бригадир, в косо застегнутой ватной куртке, играл на рожке. Вдруг он высоким голосом затянул песню:

Расскажи, брат, о небесном великом зле, Ты, сестра, не забудь о нем, Не скрывайся в придонной речной мгле…

Хай Юнь не бросилась в реку, не скрылась в речной мгле, она сунула голову в петлю. Чжан Сыюань почувствовал боль в хрипящем, сдавленном веревкой, словно клещами, горле, когда в самую последнюю минуту отшвырнешь ногой табуретку. Вспомнив об этом, он за весь день не сказал ни слова. У него пропал голос. Именно поэтому он и попросил направить его не в отряд по трудовому перевоспитанию «имени 7 мая», а к сыну в деревню.

Он приехал в горную деревню как простой человек. Ни должности, ни власти, ни доброго или дурного имени, ничего, кроме самого себя. Как и пятьдесят лет назад, он оказался в этом привлекательном, но и пугающем мире. Разве здесь не с самого дня рождения нет у людей ничего, даже штанов и платья, чтобы прикрыть тело? Он жил как голодранец, а сын, узнав о его приезде, сразу же уехал в другую деревню. Постепенно мы поймем друг друга, безучастно думалось Чжан Сыюаню. Понимание придет не так скоро: он прежде всего осознавал свое тело, прежде всего вникал в самого себя. Шагая по горам, он снова заметил, что у него есть ноги, много лет понадобилось, чтобы почувствовать их. Помогая крестьянам молотить хлеб, он снова ощутил, что у него есть две руки. Накачивая воду, понял, что у него есть плечи. Неся корзину с навозом, заметил, что у него есть спина и поясница. В промежутках между работой, опираясь на ручку мотыги и разглядывая сквозь густую пыль машину, едущую по дороге, он узнал, что у него есть глаза. Когда-то, сидя на мягком сиденье быстро несущейся, поднимающей клубы пыли машины, он лишь наблюдал за работающими крестьянами сквозь прозрачные переливающиеся стекла.

Он даже обнаружил, что он не так уж плох и довольно привлекателен. Иначе почему замужние крестьянки, полные сил женщины, так оживленно, посмеиваясь, разговаривают с ним? Ему действительно тяжело было слушать, как грубо шутили и матерились и женатые мужчины и женщины. Но он и в этом случае понимал их. Разве во время отдыха нельзя откровенно поговорить друг с другом? У них было много забот, да и вообще непривычно местным отдыхать, декламируя «Против любого врага…» или распевая «Поднимемся к заоблачным богам», «Поднимемся к небесам». Они надеялись от земли получить свою небольшую долю, они не мечтали подняться к заоблачным богам или к небесам. Только он, Чжан Сыюань, когда-то довольно часто поднимался к заоблачным богам и к небесам, сидя в Ан-24 или в Ил-18.

В деревне он заметил, что умен, сообразителен, верит в самого себя. Перед ним семнадцать лет благоговели. Но за одну ночь благоговение сменилось клеветой, жестокостью, насилием. И Мэй Лань и сын бросили его. Он неожиданно понял, что преклонялись не перед Чжан Сыюанем, а перед первым секретарем городского комитета партии. Потерять этот пост — значило потерять все. Но сейчас все иначе, крестьяне сочувствуют ему, верят, советуются, именно потому, что он умен, всегда посочувствует, всегда готов помочь, потому что он внимательный, принципиальный и мягкий человек.

Но только не для сына. Когда он в первый раз увидел в деревне Дун Дуна, тот занимался починкой обуви. Взяв кусок кожи и поплевав на него, прокалывал шилом, продергивал дратву. Своей старательностью Дун Дун напоминал старого сапожного мастера, опытного и умелого, пристроившегося со своим инструментом на перекрестке городских улиц. Но из-за того, что Дун Дун был слишком старателен, он и не был похож на человека, которому не в диковинку чинить обувь.

«Ты почему молчишь?» — спросил он Дун Дуна.

«Не о чем говорить. Вы зачем приехали сюда? Я ведь и фамилию сменил, я уже не Чжан».

«Пусть будет по-твоему. Но в конце концов нас осталось лишь двое. У меня, кроме тебя, и у тебя, кроме меня, нет других родных».

«Если бы вам вернули прежний пост, вы бы прежде всего с нами рассчитались. Заместитель главнокомандующего Линь учил нас: именно власть и дает право на насилие. Разве не я первый заслуживаю смерти?»

«Не… кипятись! Не болтай чепухи!»

«Почему вы не скажете, что ненавидите меня? Разве вы не узнали меня тогда? В тот день я избил вас. Скажите по правде, о чем вы тогда думали? О классовой борьбе, классовой мести… Так, что ли?»

Чжан Сыюань вздрогнул. «В этом была и своя польза. Я хочу только искренности. По мне, искренняя ненависть лучше притворной любви».

Дун Дун заволновался и проколол себе шилом безымянный палец на левой руке. Сунул палец в рот, высасывая кровь. Своим жестом он напомнил мать. Во время медового месяца, нет, кажется, все же перед замужеством, Хай Юнь, пришивая ему пуговицу, точно так же уколола себе палец.

«Ты можешь рассказать мне хоть немного о последних днях твоей матери?»

«Я ничего не знаю».

«Но хоть что-нибудь ты можешь рассказать?»

«В тот день, когда я избил вас, меня забрали. Позволителен лишь бунт левых и непозволителен бунт правых, попирающий все человеческие и божественные порядки. Так ведь вы все говорили».

Снова озноб… Боль от той веревки, впившейся в горло, замирающий стон, хрип, хрип…

«Что с вами?»

«Душно… душно…»

Дун Дун довел отца до кровати, налил стакан воды.

«Ты… зачем… уложил меня?» В груди Чжан Сыюаня что-то хрипело, словно раздували старые кузнечные мехи, словно поворачивали старое скрипучее колесо.

Дун Дун обдумывал сказанное отцом. Промолчав полдня, он затем спросил его: «Вы прощаете меня?»

«Может, это меня надо простить».

«Вы спрашивали, почему я… избил… вас?»

«Ради твоей матери…»

«Нет, нет», — прервал Дун Дун, не дожидаясь, пока отец договорит, боясь, что слова отца оттолкнут своей неискренностью. «Я избил вас… наши вожаки поощряли меня, говоря, что это пойдет на пользу революционному бунту… а мама как раз наоборот говорила мне, после того как вас «разоблачили», что вы не такой, как о вас пишут в дацзыбао… Может быть, к смерти мамы и тому, что она говорила, это и не имеет никакого отношения. Самое главное, конечно, что ее били так, что кожа летела клочьями. Она не вынесла. Я…» Горячие слезы закапали у него из глаз. Боль утраты давила на сердце. Они поняли друг друга.

И все же не поняли. Между Чжан Сыюанем и сыном постепенно налаживались более теплые, чем в прошлом, отношения, но однажды отец наткнулся на дневник сына. Записи были мрачны, по-настоящему безысходны: «Хватит этой лжи и показной добродетели, этих громких слов и обмана», «Самое эгоистичное и наиболее подлое — это человек», «Жизнь лишь ошибка, жизнь только страдание». У Чжан Сыюаня дрожали руки, когда он читал эти записи. Неужели тяжелейшая борьба, которая выпала на долю нашего поколения, работа, сгорбившая и изнурившая нас, кончилась тем, что такие, как Дун Дун, твердят в здравом уме эти пустые и циничные слова? Он волновался за судьбу Дун Дуна.

Дун Дун тоже нервничал: «Позиция? Позиция? На какой, вы сказали, я стою позиции? Все ваши жертвы — это мелочь по сравнению с теми благами, которые вы получили».

«Замолчи, — рассердился Чжан Сыюань, — ты можешь как хочешь ругать меня, но не смей позорить нашу партию. Не смей позорить наших настоящих революционеров. Ли Дачжао, Фан Чжиминь… ради революции они сложили свои головы, пролили свою кровь…»

«А не ради вас, не ради того, чтобы вы могли делать что захочется?»

«Ты говоришь слишком опасные вещи! Даже контрреволюционные! Ты…» Чжан Сыюань задохнулся и не мог ничего сказать, махнул рукой и ушел.

Возвращаясь домой, он попал в грозу. Молнии сверкали над верхушками деревьев, гром грохотал над головой. Дождь летел, мчался, словно конница, — с гиканьем, звеня выхваченными из ножен клинками. Потоки воды текли под ногами, горная тропинка превратилась в ручей, обувь все больше намокала и тяжелела. В эти минуты Чжан Сыюаню хотелось превратиться в гром, в молнию, стать вспышкой, ударом. Он даже подумал, что от этого пройдет грызущая его тоска.

Он поскользнулся и упал.

Реабилитация

Неизвестно зачем Кружится вокруг меня вечная грусть, День за днем я молюсь — Поскорее приди, любимая тишина…

Эта популярная гонконгская песенка, словно поветрие, охватила всю страну.

Что же происходит? После тридцати лет обучения и воспитания, тридцати лет увещеваний, после тридцати лет, в которые пели «Социализм прекрасен», «Юность, огненное сердце», после того как даже пели «Не только рядовой боец, но и руководство обязано вникать в три чтимые статьи», песенка «Любимая тишина» заполонила всю страну.

Он вскочил, пробежал по комнате, сжатые в кулак пальцы до боли впились в ладонь. Сплошное легкомыслие!

Манерная песенка. Песенка, в которой ни на грош смысла. Пошлая и даже вульгарная песенка. Голос не лучше, чем у Го Ланьин, не лучше, чем у Го Шучжэнь, не лучше, чем у многих других певиц, носящих или не носящих фамилию Го. Но к этой песенке пришел успех, эта песенка оказалась сильнее своих соперниц из народа, если даже запретить ее — кто знает, можем ли мы еще раз проделать подобную глупость? — запрет не подействует.

Да, печальная и убаюкивающая песенка. Может быть, после песен истошных и трубных, вызывающих усталость и безразличие, она, печальная и убаюкивающая, нужна тем, кто очерствел сердцем?

Но только не ему, заместителю начальника отдела Чжан Сыюаню: в 1975 году, после того, как он был восстановлен на прежней должности, Чжан Сыюань и ночами не смыкал глаз.

В апреле 1975 года Чжан Сыюань перебирал овощи в маленькой комнатке того дома, стены и крыша которого были сложены из камня и где он жил вместе с сыном. Благодаря стараниям Цю Вэнь, работавшей врачом в местной больнице, между ним и сыном наладились хорошие отношения. За переборкой овощей он решил, что дождется сына, они перекусят пельменями, а к ужину пригласят Цю Вэнь и ее дочь. Просидев на редьке и капусте всю зиму, взяв в руки отмытую от грязи, пугающе чистую глянцево-зеленую тыкву, он вдруг почувствовал, как эта комната из камня наполняется светом оживающей весны. Зелено-белая тыква и теплый ветер, которого уже не было столько месяцев, и щебет птиц, тающий повсюду снег, и все увеличивающийся день, и ожившие ростки пшеницы, и непрерывный рев ослов и ржанье лошадей — в каждом уголке большого мира зарождались, приходили в движение могучие и скрытые силы любви, неудержимо рвущиеся друг к другу. Эти весенние приметы доходили до сердца каждого человека, и даже у тех, у кого было неспокойно на душе, разглаживались морщины, эти приметы тихо нашептывали людям что-то, внушающее надежду. Что же тогда говорить о Чжан Сыюане, чье детство прошло в бедности и лишениях, чью юность обагрили кровь и огонь, — партия и вождь указали дорогу, а направили по ней уважение, вера и чаяния народа. Он научился радоваться и был полон надежд. В эту весну у него вновь появилось предчувствие каких-то перемен. Жизнь не могла идти по-старому.

Это действительно было предчувствие? Или уже после случившегося он посчитал это предчувствием? С самого первого дня, со дня своего «разоблачения» в 1966 году он не верил в реальность случившегося и ждал, когда признают ошибкой все, что с ним произошло.

Ему нужны были перемены потому, что он, как лошадь перед скачками, боялся не успеть к финишу. Нужны были потому, что они касались и его. Они имели к нему прямое отношение, эти предчувствия. Но жизнь в горной деревне заметно изменила его. Он, перебирая овощи, грустил и радовался весеннему дню, радовался первым певчим птицам, наблюдал, подняв голову и не боясь бьющих в глаза обжигающих лучей солнца, за кружением распевающих свои песни воробьев. Он тщательно очищал овощи от сухих листьев и травы. Он внимательно отделял загнившую мякоть у основания корня. Он дышал горьким и ароматным духом свежих овощей. Он все еще колебался, приглашать или не приглашать Цю Вэнь, и досадовал на свою нерешительность. Какой-то шум. Не мычанье коровы, не шум ветра и не крики деревенских детей. Трактор или молотилка? Все ближе и ближе?!. Чья-то машина сбилась с дороги? Человек, приехавший в машине и встреченный со всем вниманием, вновь отошел от толпы, ему следовало бы все-таки не выходить из машины. «Тук-тук-тук», неужели где-то рубят мясо? Да и откуда ему взяться? Обходились парой куриных яиц, золотисто-желтых, с какой-нибудь свежей зеленью. Эту смесь заливали маслом, здесь в деревне масла выдают в обрез. «Тук-тук-тук», ведь это и вправду стучат в дверь.

Молодой парень. В военной, цвета хаки, форме. Поблескивает красная звездочка. Вытянулся, откозырял. Овощи покатились на землю, бум! — повалилась на пол, когда вставал, табуретка.

«Товарищ Чжан Сыюань!

Приглашаем вас не позже 25 апреля сделать доклад в организационном отделе провинциального комитета партии.

С революционным приветом».

Что все это значит? Товарищ? Называют меня «товарищем»? Организационный отдел — это совершенно секретный и очень важный отдел, им заведует самый надежный, самый опытный, самый искушенный в делах товарищ. Прислали привет, поэтому-то один из тех, кто высится, словно Великая китайская стена, и поднял руку к козырьку фуражки. Подпись заместителя председателя центральной секции партийной административно-рабочей группы при Революционном комитете. Кто не понимал, в каком важном отделе приглашают Чжан Сыюаня сделать доклад, приглашают не из-за его ли прежнего веса, не из-за его ли знаний как руководителя и организатора.

Да, обязательно нужно поехать. Ведь до сего дня еще не возродилась жизнь в партийных организациях. Ведь он из месяца в месяц платил партийные взносы, и хотя его дело еще не решено, у него оставалось это право — обязанность превратилась в право — платить партийные взносы, и ни административно-рабочая группа, ни центральная секция не запретят ему этого. К тому же он платил, исходя из зарплаты по месту своей прежней работы, хотя ему сейчас и недоплачивают из причитающихся ему денег третью часть. Это также раздражало его, я считаюсь высокопоставленным работником, и третья часть моей зарплаты — это не так уж мало!

«Присаживайтесь», — сердечно и вежливо пригласил он военного как старого знакомого. Тоном своего разговора, своим расплывающимся в улыбке лицом, согнутой в поклоне спиной он напоминал старого крестьянина-горца. За эти несколько лет он привык узнавать этих людей, из рабочих, из левых, появившихся у новой власти. Кадры новой власти с пренебрежением смотрели на крестьян, на бойцов отряда «имени 7 мая», на учащихся, и люди это чувствовали. Молодой — у него только что стали пробиваться усики — представитель Народно-освободительной армии не стал садиться, он сказал: «За дверями машина. Успеет ли товарищ Чжан Сыюань собраться побыстрей и после двенадцати уехать? Председатель Н. сказал, что чем раньше приедете, тем лучше…» Армеец говорил и мягко и вежливо, такая манера напомнила Чжан Сыюаню прошлое, напомнила о том времени, когда у него были секретарь и шофер, напомнила о его партийном стаже и должности. «Так», — произнес он, произнес врастяжку, пауза, длинная или короткая, всегда находится в зависимости от занимаемой должности, высокой или низкой. Он уже девять лет не говорил врастяжку, завтрашний день обнадеживал больше, чем вчерашний, и он заговорил, растягивая слова, что в общем-то не имело смысла. Он покраснел.

Девять лет его душа была словно тихое озеро. Хотя в глубине озера крутились водовороты, хотя в глубине поднимались волны, случались гибельные смерчи и огненные шквалы, поверхность озера была спокойной. Красиво тихое озеро, и каждый может увидеть свое отражение в нем, скользящее перевернутое отражение еще притягательнее и волшебнее, чем живой человек.

От встречи с приехавшим на машине военным по озеру пробежала рябь. По озеру пошли небольшие плавные круги. Ибо озеро предчувствовало перемены, хотело оно их или не хотело.

Он вернулся в свой город. Стал вторым человеком в новом красном городском комитете. «Но официально меня еще не оправдали», — сетовал он.

«Прежде всего — работа!» — отвечали ему руководящие товарищи. Снова знакомая дорога. Лосьоны сгладили рубцы этих девяти лет. В первую минуту от вида паркета и поблескивающей люстры на глазах его даже выступили слезы. К счастью, этого никто не видел. Потерянный рай — вспомнилось ему, хотя, пожалуй, этого и не стоило бы вспоминать. За девять лет он уже забыл о паркете и о люстре. В течение пяти лет видел лишь извилистые, заваленные камнями горные тропы, лес, подступающий к ним, камень и песок, из которых строили дома, внутри и пол был земляной, и когда умываешься, то умываешься даже не пылью, а грязью. Вечерами зажигалась керосиновая лампа, самое главное — вычистить дочиста, натереть до блеска ламповое стекло. На первых порах он пробовал дышать на стекло, а затем осторожно протирать его носовым платком. Однажды стекло треснуло в руках, и он опасно порезался. Затем наловчился, смачивал платок гаоляновой водкой и протирал стекло до тех пор, пока оно не засверкает, от лампы в его каменной норе становилось светло как днем. Стоит ли говорить, что здесь по ясному небу плыл Небесный Ковш, что звезд было больше, чем в городе, что горы были ближе к небу. Но он боялся ненастья, боялся дождей. Если бы не Цю Вэнь, работавшая врачом, он, может быть, и не захотел бы жить.

Сейчас он не боялся ненастья, ни дождей, ни ночи. В городе нет ночей и вечеров. В машине не бывает ненастья. В квартире и приемной не бывает зимы: в них горячие батареи. Но если нет ночей и вечеров, нет и звезд. Нет ненастья — нет и воскрешенной радости ясному, промытому дождем дню. Нет зимы — нет и снегопадов, отбеляющих своими хлопьями пасмурные дни. Чтобы приобрести что-то, нужно что-то и потерять.

Многочисленные старые друзья, и прежние подчиненные, и те, с кем он когда-то учился, — все искали встречи с ним. Словно как и прежде, когда он сразу же оказался в одиночестве, сам по себе, боясь подать кому-нибудь руку, так и сейчас он сразу же стал центром человеческих ожиданий, центром пристального внимания. «Я давно хотел встретиться с тобой, за это время я несколько раз справлялся о тебе», — говорили некоторые и, конечно, неправду. «Я полдня решал, заходить или нет, сейчас многие возвращаются на прежнюю работу, вокруг них сутолока, так что не хотелось беспокоить… Ведь мы же старые знакомые, секретарь Чжан еще не забыл об этом?» В таком духе шли разговоры. Особые надежды возлагали на Чжан Сыюаня старые работники горкома. Чжан Сыюань вновь вернулся на руководящий пост, и это было для каждого из них сигналом возвращения старых лучших времен.

Но вчерашний день, уничтоженный сегодняшним, все же не возрождается в прежнем своем виде в завтрашнем дне. Не только такие лозунги, как «Не спускайте глаз с идущих по капиталистическому пути, мечтающих о реставрации монархии и старых порядков», или помягче «Скажем «нет» тем, кто и в новой обуви идет по старому пути», ошеломляли его. Все, что он когда-то хорошо знал, оказалось чужим и непривычным. Скопившиеся на конечной остановке автобусы никак не могли отправиться в путь, их ждали, поглядывая то друг на друга, то на машины. В очереди поговаривали, что водители, собравшись в уютный кружок, играют в карты, кого-то уже «выпотрошили», кто-то еще только начинает игру. Повсюду плакаты, лозунги, обвинения, пылкие призывы. Даже строительство кондитерских руководство революционной группы считало «великой победой идей Мао Цзэдуна». Ниже извещений, бросающихся в глаза своими красными иероглифами на желтого цвета бумаге (эти два цвета были приметой радостных событий, черные иероглифы на белой бумаге были приметой печальных событий, приметой дознания и кары), лежали кучи неубранного мусора и бродили, протягивая руку за подаянием, дети. Бродяг и бездельников становилось все больше. Повсюду пили вино, ходили по гостям, пили «за здоровье старших, за всех святых». Говорили, что во времена «критики маршала Линь Бяо и Конфуция» одна группа из левых усмотрела конфуцианскую идеологию в застольной игре «Угадай, сколько я покажу тебе пальцев», а другая группа даже придумала новую «угадайку»: «В маршала, в три сплочения, в пять красных знамен, в Восьмую армию…» Ложь превратилась в реальность, реальность превратилась в кошмарный сон.

Горком также не был прежним горкомом. Каждый день, входя в него, он ежился: не сделал ли я какого-нибудь промаха? Я действительно вернулся сюда, в горком? Здесь не всыплют мне еще раз? Вывеска на горкоме была совсем другой — говорили, что прежнюю вывеску позаимствовал какой-то неизвестный (сделал из нее шкаф с пятью ящиками и отнес на рынок, на котором такого добра и в помине не было), — поэтому увеличили охрану. Вооруженные наряды стояли даже у дверей горкома и женского союза.

Появилось много нового. В три раза увеличилось количество машин, но и их не хватало, ибо в пять раз возросло количество исполняющих обязанности. Разладилась жизнь партийных организаций, невозможно было заниматься критикой и самокритикой. Общественными делами занимались ради личных дел, личные дела выдавались за общественные, для того, чтобы устроиться на работу, старались достать рекомендательные письма от своих людей, для устройства личных дел ловчили с командировками. Жадно и алчно тянули руки к партбилету, к должности, к власти…

Мысли об этом были словно приступы перемежающейся лихорадки, Чжан Сыюань сразу начинал дрожать всем телом, зубы лязгали, гнев душил его, тоска сжирала, как огонь.

Объявилась также и Мэй Лань, желая, чтобы он снова женился на ней. Написала ему несколько писем, но Чжан Сыюань не ответил. Телефонный разговор был предельно краток, Чжан Сыюань сказал: «Не нужна ты мне». И положил трубку, не желая слушать бессвязных изумленно-испуганных восклицаний. Однажды, придя с работы, он увидел (о боги!), что Мэй Лань уже расположилась в его квартире, она, наверное, сломала замок, и никто из соседей не решился помешать ей. Она чувствовала себя полновластной хозяйкой, вернувшей себе все права после «переворота», постельное белье было снято и приготовлено для стирки, в спальне опять появились два букета искусственных цветов. Чжан Сыюань ничего не сказал, повернулся и ушел в горком. В этот момент он был искренне благодарен за то, что у ворот горкома усилили охрану. Он взял кипу бумаг, дела «о самом доскональном изучении самых главных реформ». В одних говорилось о сопротивлении линии развития, в других о законности, в третьих только о диктатуре, в четвертых о производственных возможностях, в пятых с большим или меньшим успехом разъяснялось, что революционная ситуация становится все лучше. Он словно хлебнул уксуса. Желудок свело, по горлу прошла судорога. Все замелькало перед ним: и эти бумаги, и мелочь сплетен, и революционная «угадайка», и широкое, белое, похожее на сушеную хурму, лицо Мэй Лань, лезвия клинков и взрывы снарядов, мгла и дым, ветер и молния, вывески на магазинах, названия лекарств, замелькало, словно равномерные взмахи душистого веера живого Будды.

Вернуться в прошлое было невозможно. Ему оставалось только будущее. Нужно было спасать завтрашний день.

Тогда во время грозы он упал. Очнувшись, Чжан Сыюань понял, что лежит в больничной палате. Рядом с ним сидела Цю Вэнь, главный врач больницы, известная всей округе, и опекала его. Упав, он не только ушиб позвоночник, но и, промокнув под проливным дождем, простудился, затем простуда перешла в воспаление легких.

Чжан Сыюань услышал о Цю Вэнь спустя несколько дней после своего приезда в деревню. Цю Вэнь закончила медицинский институт при Шанхайском университете, ей было сорок лет, высокая, с большими глазами, овальным лицом, черными блестящими, как лак, волосами. Она закручивала их сзади в пучок, внешне напоминая своей прической пожилую сельскую учительницу, но и собранные в узел, они переливались влажным густым глянцем. На ее одежде никогда не было ни пятнышка, неутомимый ходок, она словно ветер проносилась по горным тропам. Во время культурной революции крестьяне вообще стали очень недоверчивыми, но она против всякого ожидания всегда находила со всеми общий язык и не только вступала в беседы со старыми и молодыми крестьянами и крестьянками, но и при встречах с ними могла затянуться раза два из предложенной трубки, а во время свадеб или похорон выпить с ними вина.

Говорили, что она разошлась с мужем и, взяв дочь, поселилась с нею в деревне. С самого начала этой одинокой женщине жилось не очень-то сладко, но все-таки о ней, знакомой со всеми в округе, никто и втихомолку не сказал ни единого худого слова.

С самого начала Чжан Сыюань почувствовал, что в ней есть что-то от колдуньи, и она не так уж нравилась ему, хотя он и признавал, что она настоящая красавица, как о ней говорили. Он чувствовал в ней что-то пугающее, но ежедневные разговоры, прогулки сблизили их окончательно. Она была хорошим врачом, крестьяне доброжелательно к ней относились, поэтому, видя ее с Чжан Сыюанем, каждый раз вежливо здоровались с ними. Затем он понял, что и Дун Дун частенько навещает Цю Вэнь, говоря, что ему нужна кое-какая медицинская литература для чтения. Жизнь нельзя задушить, закупорив все окна и двери.

«Вы наговорили много глупостей», — сказала Цю Вэнь тонким голосом, не похожим на тот чуть насмешливый, которым она обычно говорила с ним. «Наверное, у вас слишком много дел, которые вы обдумываете, как это и положено всякому крупному руководителю». Чжан Сыюаню показалось, что на губах Цю Вэнь, прикрытых марлевой повязкой, мелькает улыбка. Глаза ее смеялись. В улыбке было понимание, грусть, застывшая, словно прозрачный снег, печальная вера в себя, словно горел сигнальный огонь в снежную буранную ночь, словно уходил за пределы земли и неба парус, словно лунный свет падал на старое персиковое дерево. Куда же делась эта несколько по-мужски энергичная, быстрая на язык, не теряющаяся в любых обстоятельствах целительница человеческих недугов?

«На самом же деле все вы, сброшенные вниз, к простому народу, не отказываетесь от своего, — так выразилась она в следующий раз, нисколько не стесняясь других лежащих в общей больничной палате людей, — будь все иначе, вы бы, несмотря на крики в газетах о работе в деревне, — истошно кричат именно те, кому не грозит такая опасность, — так и остались бы в своих «башнях» и не захотели бы спуститься с них. Так ведь, старина Чжантоу?»

Чжан Сыюань хотел возразить, но в обращении «старина Чжантоу» он почувствовал теплоту, оно напомнило ему о детстве и о матери, звавшей его «несмышленышем Шитоу», «камушком-несмышленышем». Любому человеку нужна мать, нужны родные и близкие, нужны забота, понимание и сочувствие. Поэтому, когда Цю Вэнь говорила: «Регулярно принимайте эти лекарства, пейте больше кипяченой воды, и вы быстрее поправитесь», он чувствовал особое удовлетворение.

Дун Дун ежедневно приносил отцу еду: лапшу, яйца, сваренные в масле, лекарственный отвар из трав, рисовую кашицу. «Вы не должны сердиться, — сказал Дун Дун, — мой дневник не больше, чем нытье, а любящие поныть ничего не добиваются в жизни. Тогда я был не прав, я всегда уважал их, Ли Дачжао, Фан Чжиминя. В последнее время я часто думал о том, что извечная основа жизни не так уж привлекательна, как это кажется нам в детстве, но она и не так уж плоха, как это кажется нам сейчас».

«Что? Ты стал думать по-другому?» — Чжан Сыюань радовался и ликовал.

«Нет, не по-другому. Я, кажется, никогда не смогу понять вас, а вы не сможете понять меня. Люди никогда не сумеют уйти от взаимного непонимания. Поэтому все и сводится к тому, чтобы не меня кто-то съел, а чтобы я съел кого-то».

«А зачем тогда ты каждый день приносишь мне еду?»

«На этом настояла тетушка Цю Вэнь. Она сказала, — Дун Дун поколебался минуту, словно не зная, должен или не должен это говорить, — тетушка Цю Вэнь сказала: «Твоему отцу нелегко…»

«Ты с ней говорил обо мне?»

«Говорил».

«А о твоей матери?»

«Говорил».

«Еще о чем говорили?»

«Обо всем. А в чем дело? Разве я выдал какие-нибудь секреты?» — понизив голос, сказал Дун Дун.

«Нет, ты все сделал правильно».

Чжан Сыюань, нет, старина Чжантоу выяснил из разговора с Дун Дуном кое-что, касающееся Цю Вэнь. В 57-м году прежнего мужа Цю Вэнь причислили к «крайне правым», потом он проходил трудовое перевоспитание в деревне. Дун Дун думал, что лишь ради будущего дочери Цю Вэнь развелась с мужем, а на самом деле ждет, когда тот освободится. В 64-м году бойцы рабочего отряда по «четырем очищениям», а в 70-м году бойцы пропагандистского отряда по «очищению» косо поглядывали на нее, было даже подготовлено специальное дело о «проверке лояльности Цю Вэнь», но крестьяне и местное начальство были настроены к ней благожелательно. Она по своей инициативе отправилась в рабочую группу и в пропагандистский отряд, поговорила обо всем, и ее манера держать себя, говорить и улыбаться, ее естественность рассеяли подозрения.

Что же в ней подкупало окружающих? Она знала, когда нужно пересаживать деревья, понимала, какая земля подходит для этого, заботилась о своих и о всех чужих деревьях и растениях, самых разных и непохожих друг на друга. За ее сговорчивостью чувствовалась безупречная честность, за остроумием — размышляющий ум, за весельем и жизнерадостностью, чуть дурашливыми, — груз забот, который она несла, как крест.

Но не только это располагало к ней, за ее безупречной честностью люди видели неподдельное доброжелательство, за размышлениями — дух свободолюбия, который она переняла у мужа, за бременем забот, которые падали на нее, люди видели интерес к жизни. Она задумывалась и заботилась о сердечных делах юношей и девушек деревни и в скором времени стала надежной, неутомимой, не боящейся пересудов свахой, какую еще не видели раньше. Если бы она преследовала только свою выгоду, то разве она смеялась бы так искренне, так непосредственно?

С Чжан Сыюанем она говорила, естественно, в несколько другом тоне: «Хорошенько приглядывайтесь к нашей жизни, постарайтесь не забыть о людях этой горной деревни, когда вернетесь к прежним делам и обязанностям!»

Чжан Сыюань отмахивался, показывая этим, что «возвращение к прежним делам и обязанностям» его нисколько не интересует. Но Цю Вэнь не щадила его: «Не машите рукой, я думаю, что вы все-таки вернетесь. Так вот, приедете ли вы сюда снова помахать мотыгой — в качестве не только обремененного делами и обязанностями, но и наслаждающегося благополучием и успехами?! Прибавьте к естественным смертям еще и нищенские условия — вас, опытных, квалифицированных и умеющих работать руководителей, становится все меньше! И не только вас, но и моих однокашников, выпускников университетов, тоже становится все меньше. Еще десять лет революции в образовании, и мы дождемся того, что каждый китаец станет неграмотным, а закончившего начальную школу будут считать мудрецом! А вы, крупные руководители, вы стали редкостью. Нужно, чтобы Китаем управляли такие, как вы, не сумеете — люди в горах и за горами проклянут вас!»

Чжан Сыюань почувствовал, что перед его глазами пробежал луч света, светло стало и на душе. Управлять страной, управлять партией — это было целью, от которой нельзя отказываться. Ведь обстоятельства могут перемениться, могут повернуться своей обратной стороной. Но сумею ли я дождаться того дня? Разве я уже многие годы не вовне общественной жизни?

Слова Цю Вэнь сбылись, ждать долго не пришлось. В 1975 году Чжан Сыюаню, чьим делом была сортировка овощей, предложили вернуться в горком. В 1977 году после того как вдребезги разбили «банду четырех», Чжан Сыюань стал заместителем секретаря провинциального комитета. В 1979 году Чжан Сыюаня перебросили в Пекин, где он занял пост заместителя начальника одного из отделов Государственного совета.

В дороге

Он в конце концов выбрался на время из привычной комфортабельной «башни». Это высокое здание, предназначенное для руководящих работников в ранге заместителей начальника отдела и выше, простой народ прозвал «башней начальников». Перед башней обычно стояло множество машин. Имелась охрана, поэтому рядовые люди и не подходили к этому зданию. Хотя Чжан Сыюань давно строил планы о новой поездке в деревню, давно уже решился на нее, но все еще не мог сдвинуться с места. При мысли о том, что ему придется распрощаться с привычной и устоявшейся жизнью, он чувствовал беспокойство, даже смятение. Он был похож на человека, который придерживался трехразового питания в день и которому вдруг предложили есть один, два или даже четыре раза в день, был похож на рыбу, которой вдруг предложили полюбоваться сушей. И сегодняшний вечер я здесь и буду завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, короче, так и буду сидеть здесь? Накануне отъезда он метался в постели, какой-то голос отговаривал его, кто-то тянул его за руку, за ноги, за края одежды. Не беспокойся, разве твои дела не в полном порядке? Тебе скоро стукнет шестьдесят, ты ответственный партийный работник, тебе не только не к лицу такая пылкость и мечтательность, они просто непростительны. Да и о чем тебе беспокоиться?

Он решительно отказался лететь самолетом или ехать мягким вагоном, решительно отказался, несмотря на то, что его секретарь заранее позвонил по междугородному телефону местным руководящим товарищам, чтобы они встретили его. Секретарь несколько раз пытался убедить его, намекая, что это не только детское, но и странное, бессмысленное, не вызывающее сочувствия упрямство. Секретарь даже проговорился: «У вас со здоровьем все в порядке?»

Своим молчанием он придавил секретаря. А сейчас поезд под звуки «Заздравной» сдвинулся с места. Все — секретарь, шофер и привычный черный ЗИМ остались позади. Паровоз загудел на чистой радостной ноте. Колеса застучали все сильнее, их звонкий перестук волновал и тревожил. Под «Заздравную» в исполнении Ли Гуанси, под слова «Друг, выпьем еще по одной», к которым примешивались торопливые вопросы проводницы: «А это чей багаж?» — Чжан Сыюань задремал, но чей-то ребенок слишком расшалился, и мать отшлепала его: Ли Гуанси и ребенок вступили в соревнование по вокалу. Чжан Сыюань открыл глаза, лучи солнца заливали купе. Ветер шевелил его седеющие волосы. Кто-то открыл окно. Чжан Сыюаню стало привольно и легко. Я вновь лишь мотылек?

«Предъявите билеты», — приказала проводница, протягивая руку. Форменная фуражка синего цвета, какую носят железнодорожники, молодое нетерпеливое лицо. Будь это мягкий вагон, она говорила бы другим тоном.

Красный нос, толстяк, любящий закладывать за воротник, этот толстяк, покачиваясь, уселся рядом с ним, сиденье, непривычное к такому весу, застонало. «Шутка ли, эта сотня килограмм», — по выговору толстяк был откуда-то с востока Шаньдунского полуострова, от его дыхания несло острым запахом молодого лука… А в мягком вагоне…

В мягком было бы значительно удобнее. Это верно. Но мысль промелькнула и исчезла. Солнечный свет ослеплял его. Он был рад, что едет в этом вагоне. Радовался насупленному сердитому лицу проводницы, эх, опять она оступилась, вот невезение! Он радовался солдатам, забравшимся на средние и верхние полки, солдаты заснули, как только тронулся поезд, сладок сон в молодости! Он радовался командирам, сидящим напротив него и курящим дешевые сигареты, он чуть не задохнулся в дыму, пробовал разгонять, ничего не помогало. Стоит ли так мрачно глядеть и на этих курильщиков, и на пьяного? Ведь для них ровным счетом ничего не значит, что он вытащил себя из какой-то канцелярии. Ехала мать с ребенком, ребенок бегал по вагону, он даже разыграл какую-то сценку перед чужим «дядей». Если есть дети, значит, жизнь идет своим нормальным ходом. Дун Дун говорил, что люди отделены друг от друга стеной, но они могут и любить друг друга, и чувствовать свою связь друг с другом.

Да, с 1975 года, когда его восстановили на прежней работе, теперь прошло больше четырех лет. Первый из них был годом тягостным, полным страха и сомнений, годом разрушения и отрицания, второй — годом неуемной радости и неуемных слез, на каждом углу ликовали и плакали; годами оцепенения, непрерывных смут, прозрения и решимости пробиться к будущему были эти два года. Оглядываясь на прошлое, он не мог не удивляться быстроте и размаху происшедших изменений. Перед ним была действительность, которую разрушили и которая оживала; он от нетерпения готов был испепелить тех, кто жил равнодушно и по старинке. Он был очень занят. У него было мало возможностей встречаться с теми простыми людьми, которые ехали в жестком вагоне. Если он даже и спускался вниз, к народу, то и тогда между его положением и положением всех остальных была существенная разница. Но он не мог вернуться в деревню в роли начальника, он уже не мог сначала распорядиться, а потом подумать о последствиях, он не мог величественно и горделиво появиться перед Дун Дуном и Цю Вэнь. Если бы он так сделал, он был бы обманщиком, он своими руками отсек бы себя от Дун Дуна и Цю Вэнь. Он не мог, не хотел, не решался, не должен был вновь возвращаться в деревню как-либо иначе, чем простые люди.

Если посмотреть внимательнее, то и в жестком вагоне не все оказывались в равном положении. Многие сидели на своих местах. И просидели все семьдесят с небольшим часов, которые шел поезд от начальной до конечной станции. Китаец нетребователен, приноравливается ко всему, по долготерпению ему действительно нет в мире равных. Но почему же даже в жестком вагоне так много людей, которым негде сесть? Тридцать лет прошло, и тебе не стыдно за это? А ведь ради этого разве ты не работаешь, как вол? Взгляни, как на каждой станции тащат на плечах корзины, несут на спине узлы, поддерживают пожилых, ведут за руку детей, сходит и садится на поезд простой люд!

Среди них такие, как и ты: и старина Чжантоу, и старина Литоу, и старина Вантоу, и старина Лютоу. У тебя будут две недели, в которые ты снова станешь стариной Чжантоу. После восстановления на работе ты часто вспоминал жизнь старины Чжантоу в горной деревне. Ты иногда спрашивал себя, что, может быть, есть еще один какой-то другой человек — Чжан Сыюань, а я, кого зовут стариной Чжантоу, по-прежнему живу в далекой чудесной горной деревне, где много дождей и снегов, деревьев и трав, птиц, пчел и бабочек? Когда он, пригнувшись, садился в ЗИМ, тот старина Чжантоу разве не собирал хворост в горах, где поют птицы? Когда он, выступая на собраниях, тянул свое «э-э», тот старина Чжантоу, лежа на земле и отдыхая, не перебрасывался ли шуточками с крестьянками? Он никогда умышленно не тянул свое «э-э», он высказывался относительно своей сложной работы, по гносеологическим и идеологическим вопросам вразумительно и точно, он полагал необходимым нести полную ответственность за каждое свое слово, за каждое указание, говорил, все тщательно обдумав, чтобы люди прислушивались к его словам; выступления или то, что люди называли указаниями заместителя начальника Чжана, были вразумительными, выверенными, обдуманными, доходчивыми, все понимали, что эти его «э-э» и необходимы и естественны. Это был другой Чжан Сыюань, старина Чжантоу никогда не тянул этих «э-э». Старина Чжантоу говорил быстро и умело, старина Чжантоу был помоложе и покрепче заместителя начальника Чжана. Когда заместитель начальника Чжан присутствовал на приемах иностранных гостей, тщательно одетый, крайне вежливый с гостями, когда ему приходилось выбирать между пивом «Пять звездочек» и лимонадом, между легким красным виноградным вином и шестидесятиградусной водкой, минеральной водой «Величественные горы» и желтым вином «Традиционное веселье» и потягивать какой-нибудь напиток, разве тот, другой, не сидел на покосившейся хромоногой табуретке в каменной, освещаемой керосиновой лампой комнатке, из которой не выветривался дым, рядом с жарко клокочущим котлом и не пил жадными глотками через край большой миски из грубого фарфора густую согревающую желудок смесь из черной и белой фасоли, белых ароматных бобов, гороха и риса, приготовленную на мясном бульоне?

От предложенной ему военными сигареты он немного закашлялся. Без всякого умысла он вытащил свои любимые, с фильтром, сигареты под названием «Китай». Это ни у кого не вызвало удивления, так как даже у подмастерья, вышедшего из ворот фабрики, лежали в карманах хорошие сигареты, эта марка называлась «пускаю пыль в глаза». Но по опустевшим внизу местам было ясно, что его общественное положение разгадали, никто уже не сомневался, кто он такой. Затягиваясь, он почувствовал луковое дыхание толстяка, предлагавшего погадать на картах. На дом, на то, что было, что сбудется, о продвижении по службе. Такое занятие было не по нему: он и в шахматы научился играть от безделья, лишь после того, как поносил колпак с надписью «предатель и тип, мешавший кампании борьбы против трех злоухищрений». Как и всякий путешествующий, не знающий, куда себя деть, он изучил железнодорожное расписание, прошел, словно контролер, осматривающий состав после поездки, из конца в конец поезда. Он остановил бегавшего по вагону ребенка, оделил его конфетами, поиграл с ним. Он захватил с собой несколько книг, но взятые книги остались нераскрытыми. Тоже хорошо. Старина Чжантоу и все остальные равны между собой, он, как и люди из народа, тоже не станет слишком тревожиться и суетиться. Старший брат Шуаньфу говорил: все люди когда-нибудь умрут, делаешь дело торопясь, значит, быстрее идешь к смерти, делаешь дело не торопясь, значит, медленнее идешь к смерти. Хотя старине Чжантоу и было легко и свободно, естественно и просто, но все-таки это значило плыть по течению бесконечной реки истории, по пути, на котором не бывает никаких событий. Чтобы что-то найти, нужно что-то и потерять, и за потерянное платят свою цену.

Заботы были мелкими, незначительными и надоедливыми. Всюду старине Чжантоу приходилось начинать с очереди: приходилось стоять в очереди на станции, при посадке на поезд, в вагон-ресторан тоже стояла очередь; в уборную тоже была очередь, нужно было занимать очередь и для того, чтобы умыться и почистить зубы. Старина Чжантоу привык и приспособился к стоянию в очередях, что вызывало возмущение заместителя начальника Чжана. Тому приходилось терпеть непочтительное отношение к себе и отвратительные условия. К тому же какой-то мужеска пола горластый толстяк лет пяти-шести от роду без удержу колотил в какую-то железку, расхаживая по вагону. Старина Чжантоу остановил его, угостил конфетами, хотел было поиграть с ним, но тот, словно капризный тиран, отшвырнул конфеты и неприлично выругался. Это грубое ругательство вызвало громкий хохот у всех пассажиров, в хохоте чувствовались восхищение и радость, словно они нашли спрятанный в лесу клад. Если Чжан Сыюань, слушая такое, мог только, опустив голову, каяться в преступлениях, а его вторая половина, заместитель начальника Чжан, мог сразу же возмутиться и побагроветь, то должностное лицо как таковое не могло стерпеть оскорбление. «Ты зачем ругаешься?» — спросил он несколько сурово. Карапуз угрожающе поднял голову: «И буду ругаться! Буду! Подожди еще, я скажу отцу, чтобы он есть тебе не давал…» Оказывается, отец этого толстяка работал поваром в вагоне-ресторане. Пассажиры снова громко захохотали, приговаривая сквозь смех: «Хорош парень, такой малец, а здорово качает права!»

Но было кое-что и похлестче. На второй день во время остановки на отдых старина Чжантоу ночевал вместе с другими сорока двумя пассажирами в одной большой комнате, где можно было топор вешать. Шесть сорокаваттных люминесцентных ламп горели всю ночь. Половину ночи работники гостиницы занимались учетом постельных принадлежностей, без этого учета они не могли никого поселить в гостинице, и допроверялись до первых петухов. Ему не удалось уснуть. Он уже жалел о своей поездке, жалел, что оказался таким непрактичным, что с самого начала не прислушался к советам своего секретаря. На местной ведомственной горкомовской машине, которую ему бы выделили провинциальные власти, он ехал бы самое большее полдня, а не целых два. Он, в конце концов, уже состарился, уже не тот старина Чжантоу, что два года назад…

На второй день его самочувствие улучшилось. Сойдя с поезда, он почувствовал, что одержал победу. Почувствовал, что он крепкий человек, почувствовал в себе то исконное «я», которое еще не оторвалось от простых людей. Но он отчетливо ощущал, что за его улыбкой над самим собой все же прячется самоуверенность, но шаткая, понимал — нужно быть заранее готовым к тому, чтобы услышать следующее: «В эти несколько дней заместитель начальника Чжан был не больше чем бездельником…» Он нахмурился.

Но было одно невыносимое для него событие. На второй день пути, когда он, заняв очередь за талонами на обед в железнодорожную столовую, пробирался на свое место в этой длинной очереди, видя, что она уже подходит к окошку, где продавали талоны, один широкомордый, одетый в горно-спортивную форму, здоровенный детина почти двухметрового роста ударил его локтем и загородил дорогу. Дело было не в несоблюдении очереди, не в толкучке, дело было в том, что этот верзила, остановившись у окошка, где продавали талоны, и специально дождавшись, когда подойдет очередь Чжан Сыюаня, понимая, что тот стар и слаб и ничего не может сделать, нанес ему рассчитанное оскорбление: «Товарищ, а вы чего без очереди?» Чжан Сыюань вздрогнул. Посмотрел на него, как на пустое место, рявкнул: «Сам встань в очередь!» — пытаясь отстранить рукой верзилу. Тот и бровью не повел, презрительно взглянул на Чжан Сыюаня. «Хватит бабской трепотни! — угрожающе поднял кулак. — Кто сказал, что я без очереди? Моя очередь как раз перед тобой!» — «Пусть все скажут, стоял он или нет?» — ничуть не испугавшись, обратился Чжан Сыюань к людям, уверенный, что они воспротивятся дерзким, глупым, безосновательным словам этого верзилы. Но ни один не сказал ни слова, некоторые нарочно опустили головы. «По-моему, это ты влез без очереди!» Детина рванул Чжан Сыюаня за рукав, чуть было не свалив на землю, вытащил из очереди и замахнулся, словно собираясь его ударить. Разве по силам было вступить с ним в драку? Как хотелось Чжан Сыюаню, чтобы в этот момент рядом с ним оказались секретарь, охранник и шофер. Он представил, какая суматоха поднялась бы вокруг него, охранник вытащил бы пистолет, секретарь, после того как вызвал по телефону сотрудника госбезопасности в связи с этим хулиганством, испугался бы до такой степени, что стал серо-белым, умолял бы простить его, что недоглядел, и не договорив, свалился бы в обморок. И все окружающие всплескивали бы руками, выражая свое сочувствие… Сейчас все это невозможно. Вступить в драку — все равно, что колотиться головой о стену.

Трудна путь-дорога. В семье и тысячи дней идут ладно, а выйдешь за ворота, и один день кажется тягостным. Быть простым человеком — непростое дело, так же как непросто быть и на «высоте». Это все о том, как мудрецу Чжуану приснилось, что он превратился в мотылька, или мотыльку приснилось, что он превратился в мудреца Чжуана, это все истории о том, как буйволу приснилось, что он превратился в трактор, или о том, как трактору приснилось, что он превратился в буйвола. Земля плохо видна, если взмываешь ввысь и летаешь там, помахивая крылышками. Ему было шесть с небольшим лет, когда отец, скрываясь от местных бандитов, взял его с собой, ночевали они в конюшне на большом постоялом дворе. И в шестьдесят лет он все еще помнил об этой ясной ночи и о хрусте сена, которое жевали лошади, о порывах холодного знобящего ветра. Это осталось самым глубоким впечатлением его детства. Во время антияпонской войны они обычно спали на траве, под открытым небом, летней ночью можно было слышать, как шуршат в земле корни кукурузы, этот шелестящий звук был, говорили односельчане, ее голосом, голосом крепнущих стеблей, голосом произрастания, голосом неудержимых жизненных сил, идущих от земли, дождей и тепла. Так было и в армии, когда во время длительных переходов случалось на ходу задремать, и спереди доносилось «стой», и ты утыкался головой в спину шедшего впереди.

Недовольство — самая легкая вещь. Ему не требуется учить, оно как мода. Тем, кому вот-вот исполнится семьдесят, кажется, что и ночь не наступит, если они не поворчат. В этой поездке у него было много причин для недовольства. Жаль, он не писатель, а то сочинил бы хлесткую статью о той грязище, которую он видел в железнодорожной столовой и железнодорожной гостинице, мог бы даже получиться небольшой рассказ, разоблачающий чьи-то тайные происки. Писать статью о железнодорожной столовой вообще-то намного легче и приятнее, чем заведовать столовой. Но решает ли в конце концов эта статья хоть что-нибудь? Сколько же все-таки медяков стоит недовольный безответственный, потерявший чувство гражданской совести человек? В отделе, выступая перед руководящими работниками, он всегда высказывал следующее соображение: из наших ежедневных восьмичасовых разговоров на работе следует четыре часа выделить на выражение всяких неудовольствий, а четыре часа на работу, в первые четыре часа все высказывают, чем они недовольны, разрешается даже побесноваться, после того как все неудовольствия высказаны, больше о них ни слова — все честно и добросовестно делают свою работу. Эти четыре часа, выделяемые на работу, будут гораздо полезнее восьмичасовой болтовни. Конечно, такие слова вызывали возмущение.

Постепенно он отучался быть недовольным. Он думал о личной ответственности, ответственности каждого человека. Несмотря на неграмотность и бедность вокруг, поезд идет вперед, крутятся колеса, унося к новым краям, унося всех к местам назначения. Да, в дороге изменения во времени означали и изменения в пространстве, время обретало в движении зримые очертания, превращалось в стремительную силу, увлекающую за собой человека.

Словно дождь падают финики

Дальше, дальше, только дальше. Радость от достигнутой цели безмерно искупает трудности пути. Ощутимость достигнутого успеха вознаграждает за все тяготы борьбы. Снова проносятся горы, снова проносятся мимо два круглых, огромных, похожих на жернова камня, занесенных сюда волшебной силой. В селе говорили, что когда-то бог Эрлан нес на плечах эти два камня и бросил их здесь в погоне за солнцем. Все знают, что лежат эти два камня незапамятное число лет и пролежат еще столько же. В противоположность Чжан Сыюаню они нисколько не изменились за эти четыре с лишним года, которые прошли со дня его отъезда отсюда. Как и раньше, они, задумчивые, огромные и вечные, встречают возвращающегося из дальнего пути Чжан Сыюаня, встречают так, словно ничто не изменилось с того года, когда Чжан Сыюань работал в соседней деревне, ходил в лавку или болел, словно Чжан Сыюань никогда не уезжал отсюда, словно он и не был каким-то там секретарем горкома или заместителем начальника отдела. Поезд остановился, и они сразу увидели друг друга, Дун Дун и Чжан Сыюань, который был лишь чуточку повыше сына. Дун Дун снова подрос, плечи его раздались, он давно уже работал учителем в уездной начальной школе. В письмах они обменивались приветами, а сейчас Дун Дун пришел на станцию встретить отца. «Свет-то есть?» — первое, что спросил Чжан Сыюань, когда сошел с поезда. Со светом все в порядке, керосиновые лампы поменяли на электрические, вместо каменных крупорушек пользуются электрическими, с помощью машин, а их все больше, чешут хлопок, молотят зерно, выжимают масло, обдирают рис, мелют муку, убирают зерно и хлопок… рассказывал ему Дун Дун. Отец и сын прошли несколько шагов и встали под абрикосовым деревом, ствол по-прежнему густел смолой, напоминающей старческие, трогающие душу слезы. Обильные потеки смолы, ее цвет, кора, где она проступала, — все в точности такое, как и четыре года тому назад, когда-то старина Чжантоу выкуривал под этим деревом свою первую утреннюю трубку. Он протянул сигарету сыну, сигарета была с фильтром, на пачке, естественно, надпись «Китай». Уголки губ у сына чуть-чуть дрогнули, когда он брал ее. Рядом с абрикосовым деревом был родник, прикрытый сверху двумя позеленевшими каменными плитами, вода в роднике была чистой и прозрачной. Здесь было тихо и безветренно, солнце начала зимы согревало их, отца и сына. Надо же, рядом с родником росла старая трава, из ее желтизны пробивались новые зеленые травинки. Разве не таким теплым солнцем и такой безветренностью начинается лето? Откуда им знать, этим крохотным, вновь оживающим стеблям, что к ним еще не пришла яснобровая весна? Он отодвинул каменную крышку, зачерпнул в пригоршню воды и сделал два глотка. Вода по-прежнему была вкусной, ледяной и чистой. Подняв голову, он увидел первого местного жителя, с которым ему привелось увидеться в этот приезд. Это был портной, которого он почти не знал, когда прежде жил в деревне. Круглые, старые, с разными стеклами очки, такие же старые, как и история двух огромных волшебных камней. Однако портной с первого взгляда узнал его, и он тоже сразу узнал портного. Это не секретарь ли Чжан? Вы какими судьбами оказались в наших скромных краях? Как мой узел, не хотите ли попробовать его на вес, секретарь Чжан? Наши дела неплохи, неплохи, неплохи благодаря гениальному руководству нашего Центрального Комитета и нашего просвещенного Председателя. Вы приехали сюда для проверки или отдыхать? Да, это воодушевит всех живущих здесь, всем придется по душе… То так, то эдак, чиновники болтают, чиновники треплются, дела начальство делает спустя рукава, одни только заботы людям!

К счастью, это был первый и единственный из местных жителей, кто был настроен к нему не так, как прежде. Старший брат Шуаньфу встретил иначе. «Чжан!» — громко закричал он издали, это была его привычка — называть человека по фамилии, его особенность, в которой было что-то не китайское. Увидев приехавшего, жена брата запричитала и заплакала. Вот уж не думала, что еще вернетесь сюда! Вот уж не думала, что доживу до того, что снова свидимся! Уж и не думала, что у нас тут пойдет все к лучшему в эти два года! У нас три свиньи, и пять овец, да еще пятнадцать кур. Сначала было двадцать пять, только два петуха все время дрались, то один наскочит, то другой, из гребней аж кровь летела, одного заклеванного пришлось зарезать, что от него проку? Да еще мор напал на наседок, на те девять штук, что купили последними. Остальным четырнадцати, которых покупали раньше, Цю Вэнь сделала четырнадцать прививок. Что-то набирала в иглу и колола кур под крыло. Цю Вэнь лечит и кур и свиней, у нас тут, в селе, есть и ветстанция. Цены на зерно снова повысили. Неплохо платят и за грецкие орехи, персики, финики и мед. И лампы горят, и громкоговорители трубят. Только вот работники на приемном пункте прижимают с ценами на зерно. Часто свет выключают, так что керосиновые лампы выбрасывать нельзя, а вот керосина стали привозить меньше. Мы скопили юаней четыреста. Купили двадцать четыре чашки, целый набор, хоть фарфор и так себе. Ты сейчас при должности? Все в порядке. Был в Пекине? Видел кого-нибудь из Центрального Комитета? Что это они к нам не приезжают? Чего бы это им не приехать, не рассказать нам, тут живущим, какие люди есть на свете, что там происходит новенького?

От пятнадцати-то кур осталось тринадцать. Бабка, ей за семьдесят, она худющая, ловила под Новый год кур ну чисто баскетболистка. Курица взлетит, а она за ней прыгает и сейчас же курицу в дом. Перья летели к небу, а вот мясо попало на стол. А уцелевшие подросли и квохчут, хотят цыплят выводить. Вот и приходится их то сажать в мешок, то вытаскивать оттуда. Да еще возим на рынок соленую свинину, летний и осенний чеснок, баклажаны, фасоль. Не дожидаясь, пока будет готова еда, стали собираться родственники. Тут же пятеро из них стали приглашать Чжан Сыюаня в гости, и именно на тот же день, день приезда, когда он смывал с себя грязь и пыль, а отказываться было неудобно. Чжан Сыюань подтверждающе кивал головой, путаясь в приглашениях и сразу же заняв все свое время. Чжан Сыюань опять пожалел, что с ним нет рядом не отходящего ни на шаг секретаря, нет под рукой рабочего стола. Сложную работу по уточнению «повестки дня» временно взял на себя Дун Дун.

Добро пожаловать, добро пожаловать! Он словно бы никогда и не уезжал из деревни. Знакомые голоса, знакомые интересы, знакомые мысли! Толкни любую дверь и входи, бери чьи-нибудь палочки для еды и ешь, устраивайся на любой лежанке и засыпай! Даже собаки и те не забыли его, несколько старых псов подбежали к нему, поднялись на лапы, поскребли когтями его одежду, разочарованно повыли, раскрыв свои влажные пасти. Он и в самом деле чувствовал себя виноватым, ведь, отправляясь в деревню, он догадался захватить для родственников немного засахаренных фруктов, конфет, несколько шариковых ручек и репродукций картин, но забыл взять с собой хотя бы пару костей для этих помнящих о старой дружбе псов. Поэтому ему пришлось кинуть им засахаренных фруктов, хоть этим никчемным подарком показать свое расположение. Лишь один, желтой масти пес не признал его и угрожающе залаял — наверное, родился и вырос уже после его отъезда из деревни. Хозяин желтой собаки сердито прикрикнул на нее: «Ты что? Ты что лаешь на своего человека, на нашего старину Чжантоу? Ты что, смерти захотела?» Пес, которого отругали, понурил голову и с похоронным видом, взаправду испуганный и обиженный, потихоньку забился в угол и углубился в размышления о том, почему его поступок заслуживает порицания, ибо на самом деле он оставался лишь верным своему долгу и заслуживает награды за свой подвиг.

Хотя многочисленные родственники и расспрашивали Чжан Сыюаня о службе, и прищелкивали языками от удивления, и единодушно соглашались с тем, что повышение по службе — хорошая вещь, хорошее дело, с которым можно и поздравить, никто не обращался с ним как с вышестоящим. В разговоре он не растягивал слова, был немногословен, не юлил и не поддакивал, не расхаживал взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, не обдумывал и не подбирал слов, прежде чем заговорить, не говорил ненужных, о которых приходится пожалеть. Сгинула служба — и телу легче! Сгинула служба — и сердцу веселее! Нет равенства, нет и дружбы, как нет деревни без земли, как нет грецких орехов без деревьев. Как и в детстве Чжан Сыюаня, в горах еще растут высокие старые финиковые пальмы, с такими же красными свежими и сладкими плодами. В детстве Чжан Сыюаня, который тогда еще не был Чжан Сыюанем и тем более не был наставником, командиром или секретарем горкома Чжаном, он был лишь Шитоу, как звала его мать, был лишь «камушком-несмышленышем», у его семьи была одна финиковая пальма. Сбивать финики — праздник для подростка, радость, превыше которой нет ничего. «З-зык, з-зык» бамбуковой палкой, «бум, бум, бум» — падают финики на землю. Собирались все многочисленные товарищи, и те, с которыми дружишь, и те, с которыми не очень дружишь, едят, подбирают, отыскивают, складывают, кричат. Некоторые финики закатывались в проточную канаву, в траву, под камни, эти финики словно старались спрятаться, они были самые спелые, самые сладкие, ничуть не изъеденные червями. Каждый такой найденный финик, хитроумный финик ты и твои друзья встречали воплем восторга. Сладкой была даже земля, даже ветер был сладким в этом детском гомоне, в этом гомонящем детстве! Веселое детство с прилипшей к губе кожурой фиников, залитое слезами, с соплями под носом, измазанное грязью и покрытое потом детство! Может быть, эта жажда равенства, простоты, дружбы всегда живет в душах маленьких, кричащих, собирающих финики детей, может быть, наши мечты — это всего лишь мечты о том, чтобы человеческие ценности, словно финики, всегда падали на нашу землю, всего лишь мечты о счастливой жизни и всеобщей справедливости?

Поседевший, занимающий высокое положение заместитель начальника Чжан Сыюань вновь вернулся в свое гомонящее детство. В первый день он ходил по деревне, окруженный детьми и стариками, взрослыми мужчинами и женщинами, в шуме и гомоне, среди смеха, поздравлений и жалоб. Мы хотели, мы соглашались, мы задержались с оплатой, мы оказались в убытке, но постепенно все наверстали. Мы в конце концов научились кое-чему. Родные мои, пусть всегда падают, как дождь, свежие красные сладкие финики!

В первый день по приезде он не успел поговорить с Дун Дуном и Цю Вэнь. Цю Вэнь мелькала среди этой неразберихи, похожей на ту, когда дети, радуясь, собирают финики. Если его глаза встречались с взглядом Цю Вэнь, он радовался как ребенок, радовался и надеялся. Никогда еще в жизни он не выглядел таким прозорливым, таким снисходительным: так старший по возрасту ребенок, которому доверили сбивать финики, смотрит на расшумевшихся малышей, он был похож на ребенка, который в ночной тишине испуганно вздрагивает, когда лунный свет пронесется по листьям финиковой пальмы.

Вечером он, и сын, и старик — хозяин дома заснули вповалку. Еда, вино, задушевные разговоры снились всю ночь. И приснилась ему вся его жизнь, как спрессованное, прошло перед ним все пережитое за пятьдесят девять лет. Он пасет овец и дерется с помещичьими детьми. Ласковый взгляд деревенского учителя, одетого в ватный халат. Приход отряда под громким названием «Блюдем три великих принципа и восемь установлений». Лес винтовок, дождь патронов, метнул первый раз гранату, не выдернув из нее чеки. Присяга под красным знаменем. Он не боялся умереть, он все свои силы хотел отдать делу, он глубоко верил, что эта дорога ведет к тому, чтобы на стол каждой семьи падали коричнево-красные финики счастья.

Лето. Белая с короткими рукавами рубашка, темно-синие брюки на широком ремне. 45-83, телефонный номер ее школы. Набираешь номер, и из трубки доносится застенчивый голос. Брали трубку и не спрашивали, кто звонит. Белая тень промелькнула перед глазами. Что это, это она здесь, в горах? В какой коммуне, в какой бригаде, в какой деревне? Ведь на самом-то деле все это неправда, все эти слухи о тебе, ведь ты жива, ты не ушла, не умерла, ты поговори снова со мной. Разве ты не слышала, что это была судебная ошибка, что тебя оправдали? 45-83, почему же никто не берет трубку? Тра-а-ах, разлетелся на куски телефон. Слезы, это мои слезы? Тюрьма, освобождение, мчится ЗИМ по Ванфуцзину, по центру Пекина. Купе в мягком вагоне Пекин-Ханькоуской железной дороги. «Боинг», летящий в голубом небе среди белых облаков. Вверху — синее небо. Внизу — белее снежных сугробов облака. Снова смолкли двигатели. Финики, падающие как дождь. Пули, летящие как дождь. Дождь листовок. Взмахи кулаков как дождь. Прошу тебя, послушай, как тяжело бьется мое сердце, прошу тебя, дай мне таблетку. Прошу тебя, сделай мне укол. Да, доклад уже подготовлен, завтра — в отпуск, и уеду.

Сможет ли он уехать? Или это невозможно? Он снова отметил про себя, что еще рано выходить из возраста замыслов и горячности. Но разве и эти замыслы, и эта горячность не приходят вместе с жизнью и не уходят вместе с ней? Если все это действительно сбудется… Разве надежда не освещает ему путь, словно факел? Там, в прошлом, остались кое-какие сомнения, радости и хлопоты. Там осталась привычная, немного приевшаяся четырехкомнатная квартира. Действительно, неудобно: Чжан Сыюань, и в такой квартире! Чжан Сыюань ведь не изменился. Чжан Сыюань — человек из горных краев, свой человек. Что? Пора? Заседание, которое никак не кончится, даже во сне приходится заседать. Товарищи! Нам необходимо решительно сплотиться, нам необходимы реформы, нам нужно навести порядок в военном и административном аппарате.

Межа

Погода также радовалась повторному приезду Чжан Сыюаня. Дни стояли на редкость ясные. Люди, горы, деревья и воздух — все было глубинно спокойным. Дун Дун, сопровождая отца, исколесил поля, горы, сады, огороды. Высились деревья хурмы с плодами, радовали обилием грецкие орехи, был причудливо разноцветен перец, красовался боярышник, плыли за ветром персиковые и сливовые деревья, стройнели яблони… покой и благодать вокруг. Ступая по валявшимся на земле недозрелым финикам, увертываясь от шипов и колючек, рвущихся вслед, вышли к лесопитомнику. Посаженные ими пять лет назад, в дождь, белокорые треххвойные сосны и лиственницы уже подросли и касались коленей. Деревья, посаженные их руками (в тот день их руки, лица и одежда были густо измазаны землей), когда-нибудь вымахают до небес, сменится одно поколение, уйдет другое, уйдут несколько поколений, а деревья по-прежнему будут укрывать горный склон своей густо-зеленой кроной. Деревья поистине даруют утешение человеку.

Но он и Дун Дун все еще не могли договориться. На этот раз Дун Дун был особенно заботлив и внимателен к отцу. «Вы должны заботиться о своем здоровье. Нужно отдыхать, не перенапрягаться. Самое лучшее — ездить каждое лето к морю». Дун Дун действительно вытянулся, но выглядел больным. «Поедем в Пекин, у тебя есть все основания… будем жить вместе, я буду стариться потихоньку». — «Нет», — не совсем решительно ответил Дун Дун. «Почему? Как это понять?» Чжан Сыюань нервничал, Дун Дун же оставался полностью спокойным. «Вы не подгоняйте нас. Мы тоже хотим стать великим и благородным поколением, похожим на ваше, стать первооткрывателями вопреки препятствиям, стать первопроходцами и творцами. Мне уже двадцать семь, мы научились кое-чему, слушая отцов и матерей, своих старых учителей, слушая, что говорят наши групорги, что говорят бедняки и середняки, и то, что говорят чиновники. Нам нужно самовоспитаться, выучить самих себя, нам нужно найти те слова, которые мы хотим сказать».

Твои слова однобоки и пусты. Зачем нарочно удивлять людей словами? Разве недостаточно было в Китае высоких ошеломляющих слов? Пользу крестьянам приносит политика партии, а не ваши ошеломляющие слова, как всегда пустые, фальшивые и громкие. Ты не пустота, Китай не вакуум, история не нирвана. Вам нельзя начинать с добывания огня трением. Вы не разобрались ни в своих чувствах к стране, ни в истории. Придерживаясь ваших легковесных взглядов, можно только навредить и себе и стране, сломать шею и изойти кровью. Человеческая история — это непрерывный процесс, революция — дело нескольких поколений. Следовать чему-либо не значит придерживаться рутины, дискуссии относительно критерия истины уже идут творческим, развивающимся путем, они пробивают и расчищают себе дорогу. Китай нуждается в настоящей реальной работе, а не в маниакальном самовозвеличивании. Пока живешь — до тех пор и учишься, учишься до старости, я вот все время чувствую, что мне необходимо и дальше учиться…

Дун Дун увидел, что на кусте боярышника осталось несколько красно-оранжевых ягод, которые еще не оборвали, взял несколько камешков и стал сбивать ими эти терпкие плоды, он не проявлял никакого интереса к рассуждениям отца. Наконец он сказал: «Завтра я возвращаюсь к себе в уездный город, мы еще сможем и там поговорить об этом, прошу вас, не сердитесь, мне сейчас не очень-то хочется жить вместе с вами, причина этому та, что вы слишком любите поучать меня. Мама была не такой, почти все свои силы она тратила на заботу обо мне, и их немного оставалось на поучения. Разве она могла поступать иначе? Она была не очень-то крепкой, а вы вон какой сильный. Я готов сломать себе шею и изойти кровью, но не хочу полагаться на вас. Я смогу еще раз повидаться с вами. Во время летних каникул я смогу приехать… Или не стоит?»

Чжан Сыюань ничего не ответил, он повернулся и стал смотреть не отрываясь на подрастающие на склоне горы сосны, молча положил в рот поданные ему сыном ягоды боярышника.

Прощание

В самом начале 1977 года Чжан Сыюань получил известие о смерти прежнего мужа Цю Вэнь, «зачисленного» в свое время в отряд по трудовому перевоспитанию. Он написал Цю Вэнь соболезнующее письмо, но из-за того, что было много неясного в ее разводе, не имел возможности откровенно выразить свое соболезнование, лишь участливо осведомился, как ее дела, написал о собственной работе, о том, как живет, о тех неприятностях, которые доставляет ему собственное здоровье, о том, что эти неприятности не влияют на него, скорее он сам влияет на них, и что он, как и прежде, все свои силы отдает работе.

Он не получил ответа. Он писал Цю Вэнь и раньше. Первое письмо, которое он написал сразу же после возвращения в горком, вложенное в письмо для Дун Дуна, было сумбурным и путаным:

«Я часто вспоминаю о тех незабываемых днях, когда жил в деревне. Я навсегда благодарен вам за вашу заботу обо мне во время болезни и за ту помощь, которую вы оказывали мне во всех моих делах. Я еще больше благодарен вам за вашу заботу о Дун Дуне. Желаю вам и вашей дочери всего наилучшего».

На это письмо Цю Вэнь не ответила, и лишь в письме, присланном ему Дун Дуном, было написано следующее:

«Тетушка Цю Вэнь просила вам кланяться».

Второе письмо было отправлено весной 76-го года, в то время, когда разыгрывался печальный и шумный спектакль «борьбы против реабилитации правых», в котором Чжан Сыюань был вынужден сыграть роль злодея. Печальны были дела, и письмо также было печальным. Ответ пришел сразу, он был написан словами, которые можно было найти в любой передовице.

«Пусть крепнет наша вера, революционный курс председателя Мао одержит окончательную и решительную победу!.. Наши бедняки и середняки все время ждут, когда вы вернетесь к нам, чтобы пройти здесь трудовую закалку, перестроить свое мировоззрение… материалистам ничто не страшно, философия коммунистической партии — философия борьбы».

Чжан Сыюань хорошо понимал значение этих слов и, вспомнив Цю Вэнь, Дун Дуна и деревню, почувствовал — сердце покатилось куда-то вниз.

В 77-м году он придумал способ увидеться с Цю Вэнь, нашел путь сразу изменить жизнь, отыскал возможность для совместной жизни. Цю Вэнь, когда он впервые встретился с ней, была немного похожа на колдунью, была похожа на звонкую сосну, на гибкую иву, за пять лет деревенской жизни она окрепла, стала сильнее. Кроме того, с тех пор как он решительно заявил, что не хочет восстанавливать свои отношения с Мэй Лань, появилось довольно много людей, заботящихся о его жизни, о его «личном вопросе», многочисленные старые боевые друзья, особенно жены этих друзей, настойчиво совали ему в руки фотографии каких-то женщин, это раздражало его. Однажды он во всеуслышанье объявил, что нашел выход, что он поедет в деревню, где прежде работал, заберет Цю Вэнь с собой, и они вместе будут трудиться на благо народа. Фотографии перестали совать в руки. Старые знакомые, полуверя, полусомневаясь, спрашивали его: «Когда же?» — словно напоминая и торопя с уплатой старого долга.

«По нашему китайскому обычаю я, наверное, не должен был заранее говорить тебе об этом. Может, мои слова и не столь уж обрадуют тебя. Но эти слова я много лет хранил в своем сердце. С самого начала, когда я был еще помоложе и заболел воспалением легких, ты ободряла и успокаивала меня, придавала мне сил. Только лишь это… Благодарю тебя от всей души».

«Спасибо», — ответила Цю Вэнь искренне и немного насмешливо.

«У меня прежде не было такого, как ты, друга. Ты и чистая, и сговорчивая, и остроумная, и ласковая, и добрая, и…»

«По вашим словам, я само совершенство, встречающееся раз в несколько сотен лет?»

«Не надо шутить. — Голос Чжан Сыюаня стал немного печальным. — И к тому же я чувствую, что ты понимаешь меня, может быть, я даже нравлюсь тебе».

Цю Вэнь отвернулась, избегая взгляда Чжан Сыюаня.

«У меня много дел. На мне — хомут обязанностей, мне нужно, чтобы меня тянули за постромки, иногда вели туда, куда следует. Встречая трудное дело, я всегда вспоминаю о тебе, если бы ты была рядом со мной, если бы ты могла стать моим советчиком, моим помощником, стать… Тогда, несмотря ни на что, и жить и работать было бы не так уж трудно».

«. . .  . . .»

«На этот раз я приехал лишь ради тебя. Не сомневайся в этом, поедем вместе со мной. Когда ты приедешь, ты сама выберешь себе работу. Твоя дочь, конечно, поедет вместе с нами…»

«С кем «с нами»? — строго спросила Цю Вэнь. — Почему я должна стать вашим помощником и советчиком? Почему я должна бросить свою работу, свое дело, изменить свою жизнь, оставить своих соседей и родственников и стать женой начальника?»

«. . .  . . .»

«Вы, вы думаете только о себе! А вы можете, ни минуты не размышляя, оставить Пекин, расстаться со своей должностью, приехать ко мне, стать моим советчиком, моим помощником, моим другом? Можно ли сделать именно так, а?»

«Этот вопрос следует обсудить».

«Обсудить? Вот он, голос чиновника. Простите. Моя запальчивость как раз и доказывает, что я нисколько не похожа на то совершенство, которое вы себе придумали. Ведь на самом-то деле ваша работа важнее моей в сто, в тысячу раз. Не признавать это — значит ошибаться. Я доверяю вам и вашим сослуживцам. Вы потеряли слишком много времени, я думаю, что вы его наверстаете. Я желаю вам успехов. Мне хотелось бы помочь вам. Но я не могу уехать. Я привыкла к деревне».

«Ты собираешься прожить здесь всю жизнь? Разве между тобой и здешней жизнью не лежит межа?»

«Ко многому привыкаешь. Поэтому-то я и уважаю вас. Вы сумели стать заместителем начальника, сумели приехать в деревню и жить здесь вместе с нами. Вам даже пришла в голову такая удивительная мысль, как увезти меня с собой. Но мои притязания не столь велики, я останусь сельским врачом, буду помогать людям в их страданиях. Не забывайте нас! Храните в сердце нас и все, что было. Спасибо вам… — Голос Цю Вэнь прервался. — Я лишь надеюсь, что вы сделаете много доброго для людей и не сделаете ничего плохого… Ваши добрые дела простой народ не забудет».

Что-то сдавило горло Чжан Сыюаня. Он медленно вышел. Цю Вэнь не провожала его. Потом он долго жалел, зачем не разглядел хорошенько и стул, прочный и тяжелый, на котором сидела Цю Вэнь, и ее белеющий свежим деревом стол. Ее лампу, ее книги, ее табуретку, на которой стоял таз для умывания, ее соломенную шляпу и стетоскоп. Все эти вещи были счастливее, чем он, все эти вещи и утром и вечером не расставались с Цю Вэнь, жили рядом с ней.

Деревенские родственники продолжали приглашать в гости, и душа и желудок требовали проверки общинных щедрот. Соевый творог и лапша из картофельной муки, ягодное вино и острые приправы — все получали с подсобного хозяйства. Свежие куриные яйца, яйца уток и гусей, яйца, консервированные в извести, и яйца с тухлинкой, яичный порошок — всего стало больше, так же как и денег на мелкие расходы. Было и просяное печенье на меду и масле, самое любимое лакомство здешних жителей… О чем еще заботиться? Чего еще желать? Да чтобы исчез страх. Да чтобы не менялась политика, да чтобы вот так и работать и не вцепляться друг другу в горло, а тогда и жизнь понемногу станет лучше. Наши деревенские дела и взаправду стали лучше, чем мы думали. Скорого всем богатства, наше государство надеется на всех нас! Мы научились кое-чему, теперь можно жить и дальше, наши крестьяне надеются на таких, как вы! Так воодушевляли друг друга досыта наевшиеся и вдосталь хлебнувшие гости.

Наконец все-таки распрощались. Секретарь заместителя начальника отдела Чжана был хорошо разбирающимся в делах человеком. И Чжан Сыюань через местное начальство позвонил ему, помня о своей невеселой поездке в деревню, когда он вдосталь навидался и хорошего и плохого, как рядовой путешественник. Мгновенно все прибыло в деревню: начальство, сопровождающие и машина. Окруженный со всех сторон внимательно наблюдавшими за происходящим людьми, Чжан Сыюань напоследок заметил, что деревенские родственники с большим пониманием относятся к нему, чем его собственный сын, понял, что их теплое отношение вызвано не тем, что они не знали о его возвращении на службу и повышении, не тем, что они не знали об имевшейся у него возможности отправиться сюда на машине, послав впереди себя сопровождающих; они знали об этом, но видели в нем также и человека, его истинное нутро. Родственники относились к нему так, словно с ним ничего не произошло, верили, что он ни в чем не изменился. Эта неизменность до слез трогала людей. А все пережитое еще больше волновало, обнадеживало и будоражило их. Поэтому-то люди и столпились рядом с этими огромными камнями, провожая его. Не забывай нас! Только этого хотели люди. Разве можно позабыть и обмануть эти надежды? Он сглотнул слезы, когда садился на свое считавшееся самым престижным место в машине. Его душа оставалась в этой горной деревне. Он вбирал эту деревушку в свое сердце и увозил ее с собой. Он потерял свою душу? Нет, он нашел ее. В уезде, после прощания с Дун Дуном, он на машине помчался в провинциальный центр. Конечно, уже не было ни очередей, ни маленького ребенка, варвара и тирана, ни взрослых бродяг, не было ни дыхания с луковым запахом, ни общей комнаты, в которой люди не могли спокойно уснуть. Мне ли забыть об этих людях и их интересе ко мне? Способен ли я вести всех к разумной и зажиточной жизни? В провинциальном центре, переночевав в гостинице для высокопоставленных приезжих, он сел в самолет. В салоне первого класса было четыре таких же, как и он, высокопоставленных пассажира. «Просьба не курить», «Пристегните ремни» — вспыхнуло табло, самолет, словно сойдя с ума, издал яростный рев. Нос его приподнялся, они стали подниматься ввысь. Все дальше и дальше оставалась горная деревня, впереди ждала сложная и трудная работа. Вернувшись, он не испугается всех этих наваливающихся, не идущих в руки, больших и считающихся важными дел. Небольшого роста стюардесса, одетая в безупречно чистую голубую форму, в такого же цвета негнущейся пилотке, разносила ароматный чай, шоколад, от вида которого екнуло сердце, памятные открытки и расписание рейсов, к которому были приложены рекламные проспекты какой-то зарубежной фирмы, торгующей книгами. Крыло самолета пошло немного вкось, они сделали поворот, набрали положенную высоту. Самолет летел намного выше, чем может летать мотылек. Шум моторов стал равномерным, обволакивающим, вызывающим дремоту. В салоне становилось все жарче, Чжан Сыюань повернул вверху выступающую на сосновой панели черную рукоятку, и холодный воздух ударил ему в лицо. Сквозь круглый иллюминатор он долго глядел на просторные земли своей родины. Ему были дороги и свет ее солнца, и ее лунный свет, и прозрачно-ясные контуры, и раскраска мелькающих перед ним гор, похожих на ядрышки расколотых грецких орехов. Он любил ее расчерченные аккуратными линиями шахматные прямоугольники садов и полей. Когда же наша страна, наши горные деревни наберут, как этот реактивный самолет, нужную высоту? Внизу слоились облака, густо белел туман, пеплом отливала мгла. Пусть самолет и летит на большой высоте, он поднялся с земли и обязательно вернется на землю. Пусть человек — лишь мотылек, он все же сын земли. Чжан Сыюань повернул до отказа ручку, регулирующую подачу воздуха, опустил спинку кресла и спокойно заснул.

Мост

Он съел куриной лапши, немного зелени, несколько ломтиков ветчины, выпил овощного сока. Потянулся, зажег сигарету, сделал несколько затяжек, окутываясь дымом. Он не поэт, у него вновь нет времени на излияния чувств, на лирику, на тонкость переживаний и на мечты. Он должен, словно вол, словно трактор, тянуть плуг и работать. Надо делать свою работу хорошо, и все будет в порядке. Он достал бритву, включил верхний свет в ванной, зажег лампочку и у зеркала для бритья, налил горячей воды, побрился до зеркальной чистоты. Все свои печали он выдохнул вместе с сигаретным дымом, от света двух ламп лицо его блестело и лоснилось. Да, он такой, какой есть. Непрерывно пробуя рукой воду, он наполнил ванну. Попытавшись запеть хрипловатым голосом гонконгскую песню «Любимая тишина», он громко рассмеялся. Он запел «Братья и сестры поднимают новь». Он хорошенько вымылся. Он смыл с себя все ненужное, все обременительное, он твердо верил, что мытье является источником здоровья и бодрости. Он полагал, что сумеет наперекор всему жить и дальше, продолжать работать до тех пор, пока такие вот сверкающие ванны не будут во всех семьях. Он досуха вытерся махровым полотенцем. Лампы вверху и на стене отбрасывали на его кожу розовый отблеск. Он еще не стар. В его жилах течет горячая и красная кровь. Он погасил лампы, вышел в гостиную. Докурил вторую половину притушенной сигареты. Он включил приемник. Ли Гу пела «Летит на белых крыльях сокровенная любовь». Он встал, после мытья люди легки, словно мотыльки. Подойдя легкими шагами, он распахнул дверь в солярий. Ворвался холодный воздух, он подумал, что это оттуда, с гор, дует такой ветер. Он надел пальто и вышел, свет звезд сливался со светом фонарей. Он смотрел на эти безмолвные далекие звезды. Он заметил, что между светом этих непритязательных и скромных, не терпящих соперничества «драгоценностей», — между светом люминесцентных и флюоресцентных ламп и светом деревенских звезд нет никакой разницы. Они светят на одном и том же небе, глядят на одну и ту же землю. Между вчерашним, сегодняшним и завтрашним днем, между отцами, сыновьями и внуками, между огромным камнем, который донес на своих плечах до горной деревни бог Эрлан, и семнадцатиэтажной башней, между Хай Юнь и женой Шуаньфу, накупившей посуды так себе, из грубого фарфора, между грязью, неразберихой и оскорблениями в железнодорожной столовой и расписанием рейсов, напечатанным какой-то иностранной фирмой, между блеском глаз Цю Вэнь, упорством Дун Дуна, фанфарами сорок девятого, поездкой семьдесят шестого года, между «камушком-несмышленышем», командиром Чжаном, секретарем горкома Чжаном, стариной Чжантоу и заместителем начальника отдела Чжаном была отчетливая связь, между ними — мост, настил которого сложен из славы и бесчестья. Этот мост существует, этот мост открыт для человека от рождения до смерти.

Он надеялся, что снова встретится с ними, и с Цю Вэнь, и с Дун Дуном, и Шуаньфу. Он ждал завтрашнего дня, он вглядывался в даль, которой не было конца.

Он расправил грудь, несколько раз вдохнул и выдохнул. Вроде бы зазвонил телефон. Он вернулся в теплую, залитую светом комнату, мимоходом опустил светло-зеленую занавеску. Выключил горевший в гостиной свет, вошел в комнату, где стоял телефон, взял трубку. Звонил начальник отдела. Начальник осведомился о его здоровье и о том, как он съездил, спросил: «Уладили ли вы свои дела?» — «Почти уладил, почти совсем уладил», — ответил он бодрым и энергичным голосом. Этот сорвавшийся с языка ответ ни к чему не обязывал. Затем начальник обрисовал ему ситуацию, проинформировал о том, что он, Чжан Сыюань, завтра выступает на одном важном совещании, посоветовал основательно подготовиться к докладу.

Он поблагодарил начальника. Положил трубку, сел за письменный стол — секретарь уже принес требующие самого срочного ознакомления материалы, бумаги и письма. Составил список дел, требующих немедленного решения. Чжан Сыюань взял отточенный большой карандаш. Принялся просматривать бумаги и мгновенно ушел в них. Он понимал, что многие внимательно наблюдают за ним, стоят за ним, надеются и подхлестывают его.

Завтра он будет очень занят.

Перевел Ю. А. Сорокин.

Чэнь Мяо

НЕОФИЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ КРУПНОГО ПИСАТЕЛЯ

Серьезное предупреждение:

Все герои этой повести вымышленные. Если кому-нибудь они вдруг напомнят ныне живущих или уже умерших реальных людей, то это чистая случайность.

Предисловие, в котором говорится о том, как статья о писателе помогла спасти историю литературы от невосполнимой потери.

Еще не взявшись за перо, я уже начал волноваться. Хотя понятие «вдохновение» давно раскритиковано до полного неприличия[1], я все-таки испытал именно это чувство, когда решил писать книгу. Но должен сразу заявить, что испытал я его не потому, что у меня, ничтожного, вдруг открылся какой-нибудь талант, а потому, что меня вдохновили выдающиеся достижения ниже изображаемого крупного писателя.

Все началось с одного визита. Я пошел к своему старому другу и застал его сочиняющим какую-то книгу.

— Что это ты делаешь? — спросил я.

— Составляю «Словарь литераторов», — ответил он.

Попросил я друга показать мне уже написанную часть, полистал ее и увидел, что там сплошные звезды от литературы: либо старые, испытанные таланты, либо молодые дарования, которые принесут новую славу нашему искусству. Большинство старых были еще живы. Я не имел чести учиться у них лично, но читал их произведения и сейчас был вдвойне счастлив побольше узнать об их жизни и творчестве. Внезапно мои глаза остановились на одном имени: Чжуан Чжун. Я не мог считать его своим закадычным другом, однако был знаком с ним и с интересом прочел следующее:

«Чжуан Чжун. Известный современный писатель. Родился 1 января 1930 года, настоящее имя — Фусян (Счастливчик), главный псевдоним — Чжуан Чжун (Торжественный, Важный). Отец его был банковским служащим, часто оставался безработным, и тогда у него было много времени для самообразования. Чжуан с детства увлекался литературой и любил просматривать китайские и иностранные книги на книжных лотках уездного города. Еще в средней школе он стал зачинателем и руководителем школьного литературного кружка «Весенняя вода», написал немало произведений (роман «Любовь бамбука и сливы», сборник очерков «Просторы», поэтический сборник «Зимнее путешествие»), но из-за жестокого гоминьдановского гнета ни одно из них не вышло в свет.

Весной 1949 года, когда Пекин был освобожден, Чжуан смело вступил в армию, совершил с ней поход на юг и в боях обрел настоящий опыт и закалку. После освобождения всей страны писатель был демобилизован и около года познавал жизнь у грохочущих заводских станков и в бедствующей деревне. Тогда у него снова возникло желание писать, но теперь уж он делал это на основе прочного знания жизни рабочих, крестьян и солдат. В феврале 1951 года он опубликовал свой очерк «Заря занимается на востоке». В следующем году вышел рассказ «Безмолвный источник». С тех пор он написал множество произведений — как индивидуально, так и в соавторстве. Лучшим является роман «Всегда вперед», написанный в новаторской форме киносценария. Это было первое в нашей стране масштабное произведение, направленное против правого оппортунизма и в то же время отражающее руководящую роль партии, проникнутое подлинно боевым духом. Этот роман был замечен центральным руководством и сделал Чжуана довольно влиятельным писателем.

Впоследствии Чжуан Чжун участвовал во многих творческих совещаниях на высшем уровне и написал рассказы «Гремят боевые барабаны», «Красный свет», «Пучина счастья», «Мертвая хватка», «Светлая голова», «Я пришел», очерки «Голубое небо», «Высокая гора», «Я видел море», «Красный путь» и т. д. Одни из них были опубликованы, другие — нет. Еще он написал киносценарии «Развернутый план» и «Попутный ветер», но их никто не поставил.

В 1969 году, после IX съезда КПК, Чжуан Чжун за свои выдающиеся заслуги перед культурной революцией был принят в партию и сразу распределен в группу культуры при Госсовете, которая затем стала называться центральным отделом культуры. Сейчас этот маститый писатель собирает и переделывает свои произведения, утерянные или не опубликованные во время господства «банды четырех». Он даже написал специальную пьесу «Борись, борись, борись!», направленную против этой банды и проникнутую горячим политическим пафосом, глубокой жизненной философией, отмеченную прекрасным знанием действительности, живым и сочным языком, представляющую в конкретных образах всю специфику острой и сложной борьбы той эпохи…»

Я прочел эту статью единым духом и, наверное, прочел бы даже быстрее, если бы мне не помешал мой старый друг, сказавший, что эта статья написана самим Чжуан Чжуном. Узнав его неповторимый творческий почерк, я вздрогнул, и перед моими глазами, как в кино, проплыла вся жизнь Чжуана. Я вновь и вновь всматривался в статью и видел в ней все новые подтексты, все новые глубины. Я поражался скромности этого писателя, тому, как много существенного о себе он опустил. Но таких пропусков быть не должно! Все это — поистине драгоценный материал для истории литературы, и, если он будет упущен, потеря окажется невосполнимой.

Мои мысли зашевелились, поднялись, готовые взлететь, и я почувствовал, что уже не в силах удержать их. Ведь я вполне годен стать исследователем выдающегося писателя Чжуан Чжуна — подобно тому, как за границей есть кандидаты и доктора наук, специализирующиеся на одном писателе. Может быть, кто-нибудь на основании этих слов заподозрит меня в преклонении перед иностранщиной, но я, право же, не думаю об этом. Я просто решил во что бы то ни стало воздвигнуть нерукотворный памятник нашему герою.

Что же написать? Первым делом, конечно, название книги, но оно как раз и не складывалось. Мучительно размышляя, я шагал по комнате, пил чай, курил, бесконечное число раз протирал очки, но вдохновение, казалось, покинуло меня. Простого заглавия не могу придумать, а еще взялся писать биографию крупного литератора! Я почти пал духом, и тут вдруг сообразил: да я же, сидя на осле, ищу осла! В свое время вождь цзаофаней Би Юнгэ называл Чжуан Чжуна «редким писателем» или «крупным писателем». Эти слова прилепились к Чжуану, так почему же не использовать их в заглавии книги о нем? Выходит: «История крупного писателя». Но это, к сожалению, не совсем точно. Ведь я располагал только разрозненными фактами о Чжуан Чжуне, из них нельзя сложить подлинной истории. Выбирая среди различных исторических жанров, лучше всего остановиться на названии «неофициальная история». Да, оно точнее других соответствует тому, что я хочу написать.

Итак, заглавие книги родилось: «Неофициальная история крупного писателя». А то, что я сейчас сказал, прошу считать предисловием.

Глава первая. Писатель вначале сидит тихо, но потом выходит на литературную арену и озаряет все кругом. «Три с минусом».

Едва я сообщил о содержании этой главы, как сразу вспомнил, что однажды имел счастье слышать доклад о творческом опыте Чжуан Чжуна. Поскольку это был самый первый доклад, да еще о появлении столь блестящей героической личности, центральное руководство придавало ему очень большое значение. Если я не ошибаюсь, прошлое Чжуана делилось в нем по крайней мере на четыре этапа…

Но сколько я ни роюсь в памяти, я не могу найти в жизни Чжуан Чжуна ни одного момента, который обычно характеризуют так: «В бурях классовой борьбы наш герой сверкнул точно молния на темном небе». Правда, местом своего рождения он записал Хунань, утверждая, что в этой провинции жили два поколения его семьи, но я никогда не слыхал, чтобы предки Чжуана имели хоть какое-нибудь касательство к подвигам хунаньских революционеров. Его отец владел меняльной лавкой, однако Чжуан уверял, будто происходит из стопроцентного бедняцкого или в крайнем случае середняцкого рода, хотя никто не мог доказать даже малейшую его причастность к кровавым классовым битвам. Как видим, в его прошлом много сомнительного. Я снова останавливаюсь в затруднении и вздыхаю…

Внезапно на темном небе действительно сверкнула молния, причем даже радужная. Это я вспомнил о «Трех с минусом».

Читатели могут удивиться и спросить: почему именно три да еще с минусом? Когда я увидел эту цифру на воротах дома Чжуан Чжуна, я тоже очень удивился. Потом один из его соседей, шаловливый школьник, объяснил мне, что это означает «три с натяжкой». Не исключена возможность, что сам мальчишка все и написал. Правда, «три» на целую единицу меньше, чем четыре этапа в биографии Чжуана, но о них тоже стоит поговорить, так как эта тройка обладает своим происхождением, эволюцией, значением и ценностью.

Она означает три трудности в жизни Чжуан Чжуна. Первая трудность связана с прошлым. Однажды, во время выступления в школе, его попросили рассказать какую-нибудь боевую историю: с выстрелами, смертями, погонями и прочими захватывающими моментами. Видя в Чжуане старого революционера, ребята с горящими глазами повторяли: «Ведь вы много участвовали в боях?» Чжуан скромно улыбнулся и заговорил:

— Это было во время демократической революции, когда пролетариат только начинал захватывать власть. — Он задумался, как бы вспоминая. — В то время ни южный, ни даже северный берег Янцзы еще не были освобождены, мы владели лишь половиной родных рек и гор! Но я не скрылся в гоминьдановские районы, не жалел об университете, в который едва не поступил, и не спрятался у себя дома, а смело пошел на юг вместе с освободительной армией!

На этом Чжуан Чжун замолк. Ребята умоляли его продолжать, но он снова скромно улыбнулся.

— В следующий раз доскажу!

И направился к выходу, окруженный плотной толпой, очень довольный.

Товарищи из отдела кадров не раз говорили ему, чтобы при заполнении анкеты он начинал свою трудовую деятельность только с февраля 1952 года, а не с весны 1949-го. Сначала Чжуан Чжун пришел в ярость, долго спорил, а потом вдруг умолк. Почему же? Из-за старого земляка, с которым он участвовал в южном походе. Земляк сообщил, что при первом же артобстреле, когда осколком ранило их товарища и его кровь брызнула на лицо Чжуан Чжуна, тот вообразил, что ранен сам, и попросился в госпиталь. Там ошибку сразу установили, приказали вернуться в часть, но он решил, что не имеет права рисковать собой и огорчать родителей, тихо дезертировал и больше года провел в мирной хунаньской деревеньке, а также в мастерской близлежащего города. Это и было его познание жизни «у грохочущих заводских станков и в бедствующей деревце».

В 1951 году он опубликовал свою первую статью (а вовсе не очерк или рассказ), втерся в доверие к литераторам, вернулся на север, поступил в отдел культуры уезда, потом области, потом провинции и в итоге стал профессиональным писателем.

Говорят, что Чжуан Чжун не очень любил вспоминать о своем прошлом, а еще больше не любил выказывать уважение к прошлому других. В таких случаях он раздраженно бросал: «Если бы я родился на двадцать лет раньше, да в самом центре революции, я был бы красным дьяволенком!» Некоторые не соглашались с ним, напоминали, что многие убежденные революционеры сами пробивались через линию фронта к революционным базам, но он снова фыркал: «Если бы в нашем доме жил командующий Красной Армией, я тоже попал бы в нее!» Голос его становился все резче, в груди полыхал справедливый огонь, глаза не предвещали ничего хорошего. Вот первая трудность, которая мучила его.

Вторая трудность касалась служебного разряда. Вспоминая ее, он всегда мрачнел. Дело в том, что, когда Чжуан Чжун произносил свой знаменитый доклад о творческом опыте, он согласно руководящим установкам вовсю громил описания любви в литературе, говорил, что любовь — это буржуазная зараза, разложение, коварная попытка отнять власть у пролетариата. К величайшему сожалению, первый срыв писателя в его движении по служебной лестнице связывают с одной романтической историей. Я очень не хотел бы касаться ее, так как это могут объявить копанием в грязном белье, но ради истины придется изложить все как есть.

История эта зародилась в той самой школе, где выступал Чжуан Чжун. Живые, искренние, горячие школьницы, только что освободившиеся от феодальной конфуцианской морали, не знали, что «мужчины и женщины должны остерегаться друг друга» или «общаться, но не приближаться». Слушая известного писателя, закаленного в боях, они все пылали от возбуждения и радостно хихикали. Кто знал, что это приведет к несчастью! В тот день Чжуан Чжун возвращался домой, слегка покачиваясь, точно готовый взлететь. По крайней мере две из школьниц, которых он видел, оказались такими красивыми, ясноглазыми и притягательными, что он не променял бы их даже на небесных фей. Он не мог забыть о них и полночи проворочался на постели, не в силах уснуть. Можно не сомневаться, его взгляд на женщин сильно поколебался. Наконец он встал, накинул на себя одежду и подошел к зеркалу: не сказать чтоб красавец, но в общем ничего. Нос прямой, лицо белое, длинное — худоватое, зато благородное. Жаль, в уголках глаз давно появились морщины, напоминающие рыбий хвост, но и они не портят общего ансамбля. Ничего не поделаешь, цветы опадают, а воды текут!

Что же делать с этими красотками? Он долго думал, потом взял два листа бумаги, проложил их копиркой и излил на них всю свою любовь. Письмо получилось красивым, как цветочная клумба. На каждом экземпляре он проставил имена своих избранниц, вложил письма в конверты и, не дожидаясь рассвета, бросил их в почтовый ящик. Теперь оставалось лишь ждать радостной весточки. Внезапно Чжуан похолодел: он вспомнил, что перепутал конверты! Это ужасно! Он готов был плакать, обняв почтовый ящик, бил себя в грудь, топал ногами, глубоко вздыхал… Когда появился почтальон, чтобы забрать из ящика корреспонденцию, Чжуан долго умолял его вернуть письма, даже собрался встать перед ним на колени и биться головой о землю, но суровый почтальон был беспощаден. Он заявил, что это противозаконно, и отказался что-либо сделать.

Через два дня после этого, когда Чжуана как раз должны были перевести из восемнадцатого служебного разряда в семнадцатый, отдел кадров получил возмущенные письма от обеих школьниц. В результате его не повысили и еще заставили писать объяснительную записку. В ней Чжуану пришлось напирать на то, что (благородный человек не может оставаться равнодушным к красоте и что равнодушие — это не добродетель: «Они обе проявляли симпатию ко мне. Как же я мог не реагировать на это?» Затем он еще долго лил слезы, сокрушался, но семнадцатый разряд все-таки уплыл от него.

С тех пор стоило только кому-нибудь упомянуть о служебных разрядах, как Чжуан Чжуна просто невозможно было остановить. Он разражался длинной речью о допущенной к нему величайшей несправедливости, вспоминал об одном человеке, который вместе с ним участвовал в южном походе, а сейчас уже имеет четырнадцатый разряд и послан за границу в ранге первого секретаря посольства. Другой человек вместе с ним освобождал Ханьян, сразу получил шестнадцатый разряд и давно является уездным начальником. Третий имеет пятнадцатый разряд, хотя «в школе я был старше его на несколько классов!». И так далее, и тому подобное.

Третья трудность, мучившая Чжуан Чжуна, касалась его социального положения. Он обнаружил, что несколько человек в их провинции, занимавшихся литературным трудом, были членами Союза китайских писателей и имели великолепные удостоверения, обтянутые коричневой кожей с золотыми иероглифами. Чжуан Чжун не имел такого, а ведь он еще в школе был одним из организаторов литературного кружка и еще до революции опубликовал свои первые очерки и рассказ! Разве мог такой талантливый молодой писатель оставаться безвестным? То, что Союз писателей еще не сделал его своим членом, свидетельствовало лишь о недопустимом презрении Союза к простым людям, и терпеть это больше было нельзя. В момент наивысшего возмущения Чжуан Чжун сам составил необходимую бумагу, подписался на ней за своего начальника и, когда заведующий канцелярией отлучился в туалет, пришлепнул к бумаге официальную печать. Это была рекомендация Чжуан Чжуну в Союз писателей, а если возможно, то и в члены правления. В противном случае, говорилось в ней, Союзу будет трудно поддерживать международные связи и это плохо отразится на авторитете китайской литературы в глазах иностранцев.

К сожалению, Союз писателей оказался в высшей степени бюрократической организацией. Он долго не отвечал на письмо, а потом, приняв очередную партию литераторов, прислал отказ Чжуан Чжуну, причем на работу, да еще с приложением его письма. Начальник Чжуана в ярости заявил, что это не его подпись, и с тех пор несчастный Чжуан навсегда потерял надежду вступить в Союз. Вспоминая об этой эпопее, он каждый раз оскорбленно восклицал: «Подумаешь, Союз писателей! Как будто я не могу быть крупным писателем и без членства в Союзе!» Конечно, Союз Китайских писателей совершил большую ошибку, не приняв его, но Чжуану от этого не делалось легче.

Все названные мною трудности омрачали жизнь Чжуана. Как писал в своих стихах Ли Бо, «когда рассекаешь воду мечом, вода продолжает течь. Когда поднимаешь чару с вином, вино не рассеет грусть». И судьба Чжуана подтверждает его правоту. Однажды он выпил, чтобы хоть немного забыться, и начал кричать на всю улицу: «Мать вашу… — Язык у него заплетался, но понять его слова было вполне можно. — Я почти старый кадровый работник, почти служащий семнадцатого разряда, почти член Союза писателей, а вы…» Слюна дождем брызгала из его рта. Шатаясь, он брел к дому и непрестанно повторял одно и то же, а наутро, протрезвев, обнаружил на своих воротах написанные углем «три с минусом», то есть «три с натяжкой».

Когда Чжуан разглядел эту цифру, он вернулся к себе в комнату, возмущенно взял ручку и еще раз переписал некогда записанные им слова Ницше: «Я научу вас уважать сверхчеловека! Это море, которое поглотит все исходящие от вас унижения».

Глава вторая. Всего одна фотография показывает, каким стойким и несгибаемым должен быть настоящий герой.

От ветров и дождей оскорбительная формула на воротах скоро стерлась, но беспощадные людские языки продолжали работать. Наш крупный писатель постоянно слышал за спиной все те же крайне неприятные для него слова. Особенно неприятным было то, что куда бы он ни пошел, его представляли незнакомым лицам как писателя, но эти люди не выражали к нему ни малейшего почтения. Напротив, в их взглядах читались холодность и недоумение, означавшие примерно следующее: «Писатель? А какие произведения он написал?» Отсюда достаточно видна глупость китайцев. Они, казалось, не знали, что Чжуан был одним из организаторов школьного литературного кружка, еще до революции написал свои первые рассказ и очерк, а о его последующих, центральных произведениях тоже не имели понятия. Конечно, он мог только посмеяться над этими убогими людьми, их мнение совершенно его не интересовало, и все-таки ему было обидно без конца слышать оскорбительные слова. Даже когда люди молчали, по выражению их лиц он чувствовал, что оскорбление только что прозвучало. Чжуан успокаивал себя изречением Ницше, но все же трудно существовать среди унижений. «Раз здесь меня не ценят, найдется место, где меня оценят», — думал он, и будущие успехи дружно подмигивали ему, как бесчисленные звезды летней ночью. Решив снова «забить в гонги и барабаны», он перебрался в другую провинцию.

Даже ангел, спустившись на землю, должен первым делом напрячь свои мысли и мускулы, чтобы добиться удачи. Так и Чжуан Чжун непрерывным потоком посылал свои рукописи в одно издательство за другим, но эти рукописи столь же непрерывно возвращались. Почтальоны, вероятно, не понимали, какие важные вещи они пересылают, и часто отдавали их мальчишкам, игравшим за воротами, а мальчишки стучали в дверь и нараспев кричали: «Дядя Чжуан! Снова ваш пакет!» Постепенно они к нему даже обращаться перестали, а просто орали: «Пакет!» Чжуан подозревал, что это нарочно подстроено, однако прямых доказательств не имел. Свой гнев ему пришлось сосредоточить на издательствах, которые «не способны увидеть даже гору Тайшань». Самым обидным было то, что едва он успевал запечатать и отправить один пакет, как возвращался другой, а его нужно было вскрыть, снова запечатать, надписать адрес и послать в очередное издательство.

За всеми этими занятиями ему однажды попалась фраза Ньютона: «Если я видел далеко, то лишь потому, что стоял на плечах гигантов». Она заставила Чжуан Чжуна призадуматься: «Ньютон имел в виду Коперника, Бруно, Кеплера, а мне на чьи плечи встать?» Как раз в это время он услышал историю о том, что видный местный литератор Вэй Цзюе вначале тоже безуспешно рассылал свои рукописи по издательствам, где их молча засовывали в столы, а то и бросали в корзинки для бумаг. Но когда одно из его пылких сочинений увидел и опубликовал в своем журнале старый писатель, вошедший в литературу еще в период движения 4 мая, другие сочинения Вэй Цзюе сразу стали извлекать из письменных столов, наперебой печатать и признавать шедеврами. Узнав об этом, Чжуан Чжун еще глубже понял, что даже скакун, способный пробегать в день тысячу ли, может погибнуть в хомуте и безвестности, если не встретит своего Бо Лэ. Так и настоящий герой должен найти покровителя, который поставит его на высокую должность, даст ему богатства и титулы, разовьет его талант. «Но где же он, мой Бо Лэ? Где гиганты, на плечи которых я смогу встать?»

Чжуан почесал в затылке, прошелся по комнате и вдруг прыснул от смеха: «Ну и дурак же я! А Вэй Цзюе? Вот он, готовенький. Раз его обнаружил писатель, творивший еще в период движения 4 мая, значит, он вошел в литературу примерно в тридцатые годы. Почему бы теперь ему не обнаружить меня?» Порывшись в справочниках, он выяснил, что Вэй Цзюе был знаком не только с тем старым писателем, но даже переписывался с Лу Синем; эта переписка вошла в собрание писем Лу Синя, а подлинники выставлены под стеклом в музее. В общем, Вэй Цзюе — чуть ли не младший брат великого писателя! Если я назову себя его учеником, то стану прямым продолжателем традиций «4 мая» в третьем поколении! Думая об этом, Чжуан дал себе слово беречь каждый штрих своей грядущей переписки с Вэй Цзюе, потому что это будут поистине бесценные документы революционной литературы.

Одно из многочисленных достоинств Чжуан Чжуна состояло в том, что он был человеком решительным и действовал немедля. В тот же вечер он уже сидел в кабинете Вэй Цзюе — правда, сидел на самом краешке стула, робко и завистливо обозревая стеллажи у всех четырех стен, доверху уставленные книгами. Он не знал, что делать со своими руками, и бормотал с почтительной заискивающей улыбкой:

— Учитель Вэй…

— Что вы, какой я вам учитель! — Вэй Цзюе протестующе вскинул, свои худые руки, как бы делая фигуру «птица задирает хвост» из традиционной китайской гимнастики. — Зовите меня просто товарищем Вэем.

Чжуан Чжун горячо и в то же время сдержанно обрисовал причины, по которым он никак не может не называть Вэй Цзюе учителем. Он говорил очень долго и проникновенно, вкладывая в каждое слово максимум убедительности. Он не впадал в мещанское преклонение перед знаменитостью, в грубую и нахальную лесть, которая могла бы оттолкнуть от себя, а стремился просто подчеркнуть естественное уважение к старому заслуженному литератору.

Пока Чжуан Чжун произносит свою вдохновенную речь, я воспользуюсь случаем и еще немного расскажу о Вэе, которого он выбрал в качестве жертвы. Вэй Цзюе обладал весьма оригинальным стилем: очень простым, на первый взгляд даже пресным, а в конечном итоге завораживающим и захватывающим. Он очень строго относился к словам, постоянно оттачивал их и доводил до полного блеска, подобно тому, как истопник не успокаивается, пока на углях не перестанут плясать синие огоньки. Его произведения были настоящим слепком человеческой жизни, доходили до самого сердца читателей. Но к собственному внешнему виду он относился вполне равнодушно, одевался бедно, даже неряшливо. Эта бытовая небрежность и наивность, порою доходящая до глупости, еще больше оттеняла теплоту и гуманизм его произведений, хотя гуманизм, как с некоторого времени стало известно, заслуживает самого сурового осуждения. По части гуманизма он преуспел, сам ища себе горя, но об этом после.

Вернемся к тому вечеру, когда Чжуан Чжун буквально вывернулся наизнанку, демонстрируя честность и искренность. Вэй Цзюе, прищурив свои живые глаза на худом лице, обрамленном длинными бакенбардами, смотрел на него с некоторым сомнением, так что в какой-то момент Чжуану даже стало не по себе. Но он все-таки не дрогнул и продолжал:

— Учитель Вэй, вы очень помогли мне уже в то время, когда я решил писать, но надеюсь, что вы поможете самому моему творческому процессу, научите меня мыслить образами…

Эти слова неожиданно оказались ключом к сердцу Вэй Цзюе. Его прищуренные глаза вдруг широко раскрылись и заблестели:

— Правильно! Вы правильно говорите! Взаимная творческая помощь — это самый лучший метод. Она приносит гораздо больше пользы, чем всякие доклады и статьи о технике письма…

Чжуан Чжун тут же привстал со своего краешка стула и отвесил Вэю глубокий поклон. Это была огромная победа, Вэй Цзюе признал его своим учеником. Такое событие нельзя оставлять втуне, его необходимо увековечить, запечатлеть на фотографии, как воспоминание на всю жизнь! Чжуан повторил это дважды, трижды, но Вэй Цзюе снова сощурился и молча улыбался, не давая своего согласия.

К счастью, во многих делах все зависит от персональной активности. Победа часто строится на решительном нажиме.

Однажды, когда Вэй Цзюе прогуливался по улице, он увидел Чжуан Чжуна, который, весь сияя приветливостью, попросил его зайти в ближайшую дверь. Вэй Цзюе поднял голову и обнаружил, что перед ним фотоателье. Он терпеть не мог фотографироваться, но был человеком вежливым и не любил ставить других в неловкое положение. Решив больше не сопротивляться, он зашел в ателье, сел перед фотоаппаратом и пригласил Чжуана сесть на ту же скамью. Чжуан испуганно вытаращил глаза и процитировал трактат Хань Юя «О наставнике», где ученик никак не смеет сесть рядом с учителем. Затем он подтащил старинное кресло, инкрустированное нефритом, усадил Вэй Цзюе в него, а сам почтительно встал за ним, демонстрируя исключительную скромность и серьезность. Вэй Цзюе тоже получился очень серьезным, вернее даже похожим на старого деревенского помещика, потому что ему было неловко сидеть в таком роскошном кресле.

Увеличив эту историческую фотографию «Учитель и ученик», Чжуан Чжун вставил ее в резную серебряную рамку и долго думал, куда же ее повесить. На восточной стене его комнаты висел портрет Мао Цзэдуна, рядом с ним нельзя. Если повесить на западную, то получается, что «ветер с востока одолевает ветер с запада», тоже нехорошо. На южную — плохая примета, на северную старухи обычно вешают изображения святых. Ну и бог с ними, повешу на северную! Разве Вэй Цзюе для меня — не святой?

С тех пор каждый раз, когда Чжуан испытывал творческие муки, он бросал взгляд на портрет наставника — совсем как Лу Синь поступал с портретом своего японского учителя Фудзино. Но ему в отличие от Лу Синя подобные взгляды не прибавляли смелости, помогающей создавать беспощадные произведения о так называемых «благородных мужах». Чжуан Чжун жил в мире собственного воображения, а что это был за мир, я пока говорить не буду. Наберись терпения, читатель, и постепенно все узнаешь.

Глава третья. Отрицание отрицания. Чжуан Чжун выходит из колыбели и впервые ощущает прелесть боевого искусства.

Время летело стрелой, дни и месяцы мелькали, словно ткацкие челноки, и за всеми нашими разговорами подошла весна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Что это была за весна! То оттепель, то заморозки, то «расцвет природы», то снова «пасмурно и мрачно». Различные течения то возникали, то исчезали, с людьми происходили всякие удивительные превращения, но именно в этой обстановке и выявлялись способности настоящих героев.

Чжуан Чжун снова сидел в кабинете Вэй Цзюе, снова на краешке стула, потому что хотя и был его учеником уже несколько лет, обладал достаточным умом, чтобы не задирать нос. Вместо этого он с пеной у рта излагал учителю сюжеты всех своих произведений, и Вэй Цзюе послушно помогал его творческому процессу. Чжуан пока еще не воспарил в небе и именно поэтому уважал Вэя, как и прежде.

— Учитель Вэй…

Вэй Цзюе снова протестующе вздымал руки, точно в гимнастической фигуре «птица задирает хвост», но его преданный ученик давал понять, что он никогда не ошибается в своих обращениях:

— Учитель Вэй! Председатель Мао в докладе на высшем государственном форуме выдвинул лозунг: «Пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все школы». Я думаю, что это должно привести к грандиозному расцвету литературы и искусства…

Чжуан Чжун уже видел в печати немало произведений, в которых развивались очень смелые взгляды и вскрывались жизненные противоречия. Каждый раз, когда ему попадалась особенно удачная вещь, он вздыхал: «Этот автор далеко пойдет!» Второй вздох означал: «Как же я сам не догадался написать такое?», а третий вздох: «Я бы, конечно, написал, но время еще не пришло». Вовсю навздыхавшись, он брался за перо, но оно двигалось медленно, а мысли — еще медленнее. Тогда ему оставалось только идти за советами к Вэй Цзюе.

Вэй, естественно, весь пылал от возбуждения и был готов говорить не переставая:

— Лозунг «Пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все школы» в высшей степени соответствует закономерностям развития литературы и искусства. Когда я задумываюсь над тем, что и как писать, я часто вспоминаю Лу Синя, который говорил, что главное — это позиция автора. Если автор — революционер, то все им написанное, вне зависимости от материала или объекта изображения, будет революционной литературой, потому что из фонтана всегда бьет вода, а из кровеносных сосудов — кровь.

Чжуан Чжун слушал, как Вэй Цзюе с горящими глазами говорит о Лу Сине, и уже прикидывал заголовок своей будущей статьи: «Революционер и революционная литература». И подзаголовок: «О фонтане и кровеносных сосудах». А Вэй Цзюе тем временем продолжал:

— Поэтому я и толкую, что, если писатель дышит одним воздухом с народом, поле для его творчества необозримо. «В море вольготно рыбе играть, в небе вольготно птице летать», — говорили древние. Надо поощрять автора писать о том, что он хорошо знает, в изображаемом материале не должно быть никаких ограничений…

«В море вольготно рыбе играть, в небе вольготно птице летать» — пожалуй, это еще более привлекательный заголовок! — думал Чжуан Чжун, размышляя о своем коронном сочинении, с помощью которого он выйдет из колыбели. Но он хорошо помнил и те пакеты, какие ему возвращали из издательств. — Эти редакторы ничего не понимают, напишу-ка я о них фельетон…»

Как всегда, сказано — сделано. Чжуан Чжун не любил упускать решающего момента. Вэй Цзюе еще далеко не выговорился, но Чжуан почувствовал, что на сегодня творческих импульсов уже хватит, и, поспешно распрощавшись, побежал домой. Там он трудился всю ночь до рассвета, из-под его пера выползали сплошные драконы и змеи.

Но когда его великий труд уже был близок к концу, он вдруг обнаружил в газете статью, фактически направленную против курса «Пусть расцветают все цветы», содержащую призывы «не перебарщивать», не сводить личных счетов, не увлекаться изображением любви и так далее.

Если бы Чжуан Чжун не увидел этой статьи, все было бы в порядке, а так она его изрядно напугала: не успел председатель Мао выдвинуть лозунг, как кто-то уже поет ему отходную. Но вслед за испугом родился гнев: эта статья совершенно ошибочна, прежде всего потому, что она направлена против его, Чжуана, гениального произведения, с помощью которого он собирался выйти из колыбели! Затем пришла еще одна мысль: пожалуй, неплохо, что такая статья появилась — это же великолепная цель, по которой нужно ударить. Правильно, напишу-ка я статью, направленную против этой статьи!

Едва он воплотил свой замысел и понес его на почту, как один осведомленный человек сообщил ему, что председатель Мао похвалил автора той статьи, сказал, что это хороший товарищ, преданный партии и государству, что без таких хороших товарищей партия, государство и сам Китай могут погибнуть…

Тут уже южная дорога пошла по северной колее, все перепуталось. Если бы такое услышал человек трусоватый, то у него душа бы ушла в пятки и он навсегда бы зарекся писать статьи. Но героизм Чжуан Чжуна состоял как раз в умении ловить момент и меняться вместе с ним. Найдя достойное применение для своего пакета, он тут же принял участие в собрании, на котором выступил со следующей горячей речью:

— Товарищ, написавший эту статью, не боится ни молний, ни громов. Он поднял руку на сильного врага. Только такой человек может называться настоящим пролетарием!

Глупый Вэй Цзюе стоял среди публики и, сощурив свои большие глаза, смотрел на него с явным недоумением. По-видимому, он решил, что ему изменяет слух. А через несколько дней пришло официальное сообщение, из которого стало ясно, что до сих пор слова председателя Мао толковались неправильно. Оказывается, председатель критиковал того товарища, обвиняя его в левацких тенденциях, и заявил, что он фактически выступает против курса «Пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все школы».

— Я давно это говорил! — воскликнул Чжуан Чжун, с довольной улыбкой поглядев на Вэй Цзюе. — Вот учитель Вэй может подтвердить, что я сразу сказал: эта статья открыто направлена против курса «Пусть расцветают все цветы», выдвинутого председателем Мао! Разве не так?

Вэй Цзюе снова сощурил свои большие глаза и ничего не ответил, только загадочно ухмыльнулся.

Недаром Чжуан считал Вэя глупым. Человек написал столько превосходных произведений, а в жизни ничего не понимает, ему вечно самую суть подавай, не соображает, что иногда об этой сути лучше и не заикаться! Так оправдывал себя Чжуан, чувствуя, какие мысли таятся за загадочной ухмылкой учителя.

Между тем все цветы продолжали расцветать, а все школы соперничать. Одни яростно обличали злоупотребления бюрократов, другие нападали на мелочные философствования в культуре, третьи критиковали попытки чрезмерно расширить сферу борьбы и рассматривать товарищей как врагов, четвертые требовали устранить недостатки нашей общественной системы. Во всем этом Чжуан, конечно, не мог отставать. «Расцветайте, расцветайте, расцветайте!» — кричал он, смело бросаясь вперед.

Однажды он даже написал дацзыбао такого содержания:

«Почему товарищу, который давным-давно участвовал в революции, без всякой причины уменьшили революционный стаж на целых два года? Разве это не грубое вмешательство в биографию человека? Почему самоотверженно трудившегося товарища на основании какого-то невинного письма понизили в служебном ранге? Разве это заслуженное наказание? Почему литератора, имеющего немалые творческие достижения, не пускают в Союз писателей и отделываются разными отговорками? Разве это не уничтожение кадров?»

В той провинции, где он теперь жил, мало кто знал его подноготную. Сам он, естественно, о ней не рассказывал, но некоторые все же знали и спрашивали:

— Это что, снова «три с минусом» вылез?

— Да, «три с минусом»! — гордо отвечал Чжуан, услышав оскорбительные разговоры. — Но что означают эти «три с минусом»? Сплошную несправедливость! А нынешняя кампания нацелена как раз на то, чтобы восстановить справедливость…

При этом он так бранился и распалял себя, что иногда даже плакал.

Через некоторое время цветы перестали расцветать и началась борьба против правых элементов. Многим людям, шумевшим слишком громко и вскрывавшим общественные пороки, «надели шапку правых». Почувствовав, будто он идет по тонкому льду через огромную реку, Чжуан долго бродил с печальным лицом и всклокоченными волосами, уголки его глаз покрылись таким количеством морщин, что стали еще больше напоминать рыбьи хвосты. Но если вы думаете, что наш крупный писатель сломился, то вы недооценили его стойкий характер. Чжуан обладал исключительной способностью в момент подъема безудержно нестись вперед, а в момент упадка — сразу поджимать хвост. На первом же собрании, посвященном критике правых элементов, он начал с гневом ругать правых, бить себя кулаком в грудь и срывающимся голосом кричать:

— Я виноват! Мою вину невозможно измерить! Она велика как небо! Если родная партия и героический народ помилуют меня, я готов выступить против всех правых на свете…

Он снова заплакал, и слушатели вспомнили, что у мужчины не так легко исторгнуть слезы.

Едва избежав опасности, Чжуан помылся, постригся, нарядился в суконный френч и импортные чешские ботинки и с невинным видом вновь предстал перед массами, говоря:

— Борьба против правых элементов — это великое дело. Если бы она не началась, в Китае могли бы повториться венгерские события!

А глупый Вэй Цзюе продолжал мертвой хваткой держаться за лозунг «Пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все школы», твердил, что он полезен для развития литературы и науки, и все никак не мог понять, что его провозгласили для выявления «ядовитых трав». От него требовали раскаяния, но он не соглашался и яростно спорил.

Чжуану не нравилась эта интеллигентщина. Только теперь он понял всю глубину древнего изречения: «Ученик не обязательно хуже учителя, а учитель не обязательно мудрее ученика». Пытаясь передать свою мудрость Вэй Цзюе, он терпеливо наставлял его:

— Не надо жалеть о прошлом — лучше думать о будущем. Я сейчас скажу вам одну важную вещь, и вы сразу все поймете!

Вэй Цзюе продолжал щуриться, как будто его глаза были не в силах выдержать всей яркости ума Чжуана. Тот приблизился к учителю и таинственным шепотом сказал:

— От всей души хочу вам посоветовать неизменно следовать указаниям председателя Мао! Даже если эти указания передают неправильно, даже если сами эти указания неправильны, следуйте им, и никогда не ошибетесь. Ручаюсь, что не ошибетесь, а если ошибетесь, тоже не беда!

Эти слова он произносил размеренно и проникновенно, сознавая глубочайший смысл каждого звука. Видя, что Вэй Цзюе смотрит на него с недоумением, он добавил:

— И как можно чаще громко декламируйте «Левый марш»[2]. Это навсегда избавит вас от поражений.

Глава четвертая. Под мужественные звуки «Левого марша» наш герой обобщает свой богатый опыт. С этого времени счастье улыбается ему.

Если не слушаешь добрых людей, жди неприятностей. Вэй Цзюе не послушался своего ученика и опростоволосился. Да не только опростоволосился, а крупно пострадал.

В общем-то он заслуживал этого. Пламя борьбы против правых уже, можно сказать, обжигало ему брови, а он все утверждал, что слова Лу Синя о допустимости изображения любого жизненного материала применимы и сегодня. Его критики обвиняли его в том, что он считает современную эпоху объектом для фельетонов, а он только посмеивался, не желая раскаиваться. Чжуан Чжун, помня, что он все-таки его учитель, пытался урезонить Вэй Цзюе, но тот упорствовал; у старика в голове явно чего-то не хватало.

Из надежных источников Чжуан выяснил, что Вэя давно причислили бы к правым, если бы он не был заблудшим одиночкой. Эта новость и испугала и обрадовала Чжуана. Испугала потому, что Вэй уже находился на краю пропасти, а обрадовала потому, что старика считали одиночкой, то есть не присоединяли Чжуана к нему. Но скоро могли и присоединить, так что особенно радоваться было нельзя, да и проявлять неразборчивость в политических вопросах тоже. «Великий праведник уничтожает даже родных» — такова была добродетель древних, и сейчас самое главное — отмежеваться. Походы к учителю за советами пришлось прервать, фотография в серебряной рамке была без сожаления снята со стены.

Так Чжуан Чжун неожиданно оказался в оппозиции к Вэй Цзюе. Но вскоре всех погнали на массовую выплавку стали, и они снова очутились вместе. Чжуан видел, как один старый друг Вэя советовал ему сдать в металлолом свою железную кровать, а тот раздраженно ответил: «Может, и кастрюли начнем переплавлять? Эта глупая затея приносит только ущерб народу!» Другой товарищ Вэя, учившийся экономике за границей, добавил: «Это не выплавка стали, а бессмысленный перевод сырья!»

Все эти разговоры очень напугали Чжуан Чжуна. «Мать моя родная, — подумал он, — что они болтают! Хоть это и правда, но ведь не всякую правду можно говорить!» Он искренне жалел, что стал свидетелем подобных разговоров, и не знал, что предпринять. Его чуткие нервы уже предчувствовали беду. В самом деле, скоро разнеслась весть о том, что на горе Лушань зазвучали пулеметы и гаубицы; известный своей прямотой и бескорыстием маршал Пэн Дэхуай был назван правым оппортунистом, а затем во всем Китае разгорелась ожесточенная классовая борьба.

«Если воду не трогать, она не забурлит; если человека не трогать, он не возбудится». Кипящие волны политического моря ударили по нервам Чжуан Чжуна и привели его в состояние крайнего возбуждения. Он бродил по комнате и растерянно вздыхал: «Что же делать? Что делать?» Потом, все проанализировав, решил; раз уж такой человек, как Пэн Дэхуай, подвергся обстрелу, то другим людям и вовсе не прожить. Надо немедленно отмежеваться от правых оппортунистов, иначе тебя свяжут с ними одной веревкой. О левом и правом он к этому времени уже имел достаточное представление.

Дело не терпело отлагательств, поэтому на следующий же день после событий в Лушани он отправился к горкому партии и в его просторном холле наклеил громоподобную дацзыбао с таким заголовком: «Посмотрите на священный союз противников переплавки кастрюль!»

Глаза всех посетителей сразу устремились на Чжуан Чжуна. Здесь были и удивленные, и почтительные, и испуганные, и испытующие взгляды, которые буквально сверлили его. Но в этом всеобщем внимании таилось и нечто очень приятное, словно поглаживание теплым утюгом. Самым же замечательным было то, что через день после его дацзыбао власти официально объявили о начале борьбы против правого оппортунизма. Теперь все взгляды, устремленные на Чжуан Чжуна, казалось, говорили: «Ты обладаешь даром предвидения! Откуда ты заранее знал?» Некоторые прямо подходили к Чжуану и спрашивали его об этом, а он все больше раздувался от сознания своей невыразимой силы и чувствовал, что кожи на теле ему уже не хватает, становится даже трудновато дышать. Но он все-таки не забывал древней мудрости, что при получении щедрот нужно быть скромным, и ничего не отвечал, только молча улыбался. Тем самым он выглядел таинственно, и некоторые уже говорили, что в Лушаньском пленуме участвовал его родственник. Чжуан Чжун вновь улыбался и ничего не отрицал.

Излишне пояснять, что Вэй Цзюе подвергся критике вместе со своим другом-экономистом, выступившим против «большого скачка». В тот же вечер Чжуан Чжун снова сидел у него в кабинете, но теперь уже не на краешке стула, а на мягком диване. И все-таки он по-прежнему называл его учителем (поскольку рядом никого больше не было):

— Учитель Вэй, я надеюсь, вы понимаете меня. Или все еще нет? Одновременная борьба против правого и левого уклонов — это неизбежный процесс. Вот я и решил: чем давать в руки других капитал, который может тебе навредить, лучше воспользоваться им самому и написать дацзыбао, чтобы заткнуть их поганые глотки, а заодно подчеркнуть, что вы меня ничему такому не учили…

Большие глаза Вэя снова превратились в щелки. Он сидел как деревянный, то ли слыша своего ученика, то ли нет. Но Чжуан чувствовал, что было бы грехом в такой момент не поучить немного этого упрямого старика, и продолжал:

— Сейчас в нашей жизни происходят глубокие изменения. Очень глубокие! Многие не понимают, что Китай — это славное, великое государство, умело руководимое коммунистической партией. Разве можем мы ошибаться? Главный враг нашей социалистической революции — это буржуазия. Как же мы можем не бороться против правого и одновременно левого уклонов? Но я скажу вам откровенно одну вещь, которую я понял в процессе борьбы: левый уклон — это яма с ватой, в ней тепло, мягко и приятно, а вот правый уклон — это выгребная яма, вонючая и страшная. Если в нее упадешь, никогда не отмоешься…

Чжуан Чжун сам был в восторге от своего глубокого обобщения, а восторг побуждает к творчеству. Так родилось его центральное произведение — киносценарий «Всегда вперед».

Конечно, эти события развивались менее быстро, чем ему хотелось. Многие люди не желали приветствовать новое, не понимали, что политика становится центром жизни, и относились к героическим поступкам Чжуан Чжуна с прохладцей. Отослав рукопись своего сценария, он целыми днями ждал телеграммы с киностудии, которая пригласит его для обсуждения грядущей постановки, просматривал все газеты и журналы, касающиеся кино, и уже прикидывал, кто будет режиссером его картины, кому лучше играть в ней… В день зарплаты сослуживцы, прослышавшие о сценарии, начали поздравлять Чжуана.

— Эй, Чжуан Чжун, ты, говорят, снова запустил в небо спутник?

— Старина, пригласил бы вспрыснуть это дело! Хочется поздравить тебя…

Чжуану нравилась такая горячность. Он понимал, что если не откликнуться на нее, то люди будут обижены в лучших своих чувствах, поэтому пришлось раскошелиться и заказать ужин на десять с лишним персон в самом старинном ресторане города — «Великий Китай». Во время ужина едоки чокались непрерывно, так что поздравили его на славу.

Когда Чжуан, весь красный от выпитого вина, вернулся домой, к нему подбежал мальчишка с первого этажа:

— Дяденька, вам пакет!

Чжуан Чжун похолодел от дурного предчувствия и почти наполовину протрезвел. Вскрыл пакет: так и есть, его сценарий, и даже приличного ответа не приложено, лишь несколько слов о том, что рукопись возвращается.

Ярости Чжуана не было предела. «Это ведь не только мое личное произведение, — взорвался он, — а документ великого движения, нацеленного против правых! Они хотят задержать мое победоносное шествие? Не выйдет! Я всегда буду идти вперед!»

Он подал в суд и в конце концов дошел до одного из секретарей провинциального комитета партии, отвечающего за борьбу против правых. Этому секретарю часто приходилось участвовать в просмотрах, но каждый раз, когда фильм или спектакль кончался, он тут же вставал и шел к выходу. Постановщики бежали за ним следом, спрашивали его мнение, а он всегда ссылался на свою занятость и предпочитал помалкивать. Однако тут он изменил своему правилу и на титульном листе сценария начертал:

«Автор активно поддерживает движение против правых. Его горячность похвальна, а политическое чутье выше всяких похвал!»

Вооружившись этой резолюцией, как драгоценным мечом, Чжуан Чжун снова ринулся в бой. Правда, поставить фильм ему все же не удалось, но зато он переделал свой сценарий в «кинороман» и опубликовал в одном новоиспеченном журнале. Это достижение было расценено как успех целой провинции и поставлено в один ряд с такими «спутниками», как урожай в триста центнеров риса с одного му или подвиг старух, которые за одну ночь в самодельной домне выплавили тысячу тонн чугуна. Влиятельный провинциальный критик, расхваливая этот кинороман, опубликовал в газете целый подвал под названием «Звонкая пощечина зараженным старческой болезнью правизны». К Чжуан Чжуну зачастили корреспонденты, он выступил по радио и вообще сбился с ног от дел.

Раньше, здороваясь с людьми, Чжуан протягивал им руку или даже две, если хотел выказать особое расположение. Теперь он решил, что иногда достаточно и двух-трех пальцев. Чжуан Чжун превратился в крупного писателя.

Глава пятая. Вгоним в щель иголку: пользуясь тем, что любовные описания еще не запрещены, расскажем о романтических похождениях нашего писателя — одном удачном и одном неудачном.

Я подсчитал, что с того мгновения, когда Чжуан Чжун обнаружил исключительное политическое чутье, до момента, когда он достиг небывалой в истории славы, прошло ровно шесть лет три месяца и семнадцать дней. Если рассказывать все случившееся за это время, то выйдет слишком длинно; если не рассказывать ничего, то получится слишком коротко, поэтому я выберу золотую середину, необходимую для того, чтобы подготовить читателя к новому этапу в жизни нашего героя.

Но тут нужно осветить еще одну важную сторону проблемы. Если не осветить ее сейчас, то она, чего доброго, может снова стать запретной, как было в образцовых революционных пьесах, открывших новую эру в развитии пролетарского искусства[3].

Покровители этих пьес ни за что бы не позволили рисовать любовные похождения крупного писателя Чжуан Чжуна и усмотрели бы в таких попытках не только поношение героя, но и преступное стремление использовать литературу для прославления буржуазной пошлости. Сам Чжуан Чжун наверняка тоже не согласился бы на такое описание. И все же я считаю, что не коснуться хотя бы свадьбы героя, которую он столь блестяще организовал, означало бы упустить прекрасный случай для обрисовки его разносторонней натуры. Именно поэтому я и беру на себя смелость воткнуть иголку в щель.

Читатель, вероятно, помнит, что одна из главных трудностей в жизни Чжуан Чжуна возникла после того, как он послал любовные письма сразу двум девушкам, да еще перепутал их имена. Эта история, можно сказать, стала фольклорной и долго мешала ему найти себе невесту. По работе у Чжуана все было в порядке, он уже выпустил свое центральное произведение, политически совершенно безукоризненное, а вот личная жизнь пока не удалась. Как говорится в стихах:

Когда в доме нет жены,                                   весна проходит тоскливо. Цветы распустились. Прошу тебя:                                              стань моей госпожой.

А надо сказать, что Чжуан давно уже «установился»[4]. В подобном возрасте оставаться холостяком было тоскливо и страшно даже такому герою, как Чжуан Чжун. Некоторые люди — кто знает, искренне или притворно? — предлагали ему свои услуги в качестве сватов, но Чжуан каждый раз серьезно отвечал, что у него уже есть невеста. Иные считали, что он просто отговаривается, так как старые холостяки часто не любят затрагивать подобные темы. Однако чем подробнее его расспрашивали, тем конкретнее он отвечал и в один прекрасный день сказал, что его невеста — очень способная студентка филологического факультета Пекинского университета, что он не хочет мешать ей учиться, поэтому задумал расписаться с ней сразу после защиты диплома. У любопытных, разумеется, нашлись связи в Пекинском университете. Узнав фамилию девушки, они выяснили, что там действительно есть такая: очень красивая, умная, прекрасно пишущая. Люди подивились удаче Чжуан Чжуна и стали поздравлять его, но он ничего не отвечал, только удовлетворенно улыбался.

Наконец кто-то заговорил об этом с самой девушкой. Результат оказался поразительным: она взорвалась и заявила, что ее просто оскорбляют, что ничего подобного нет. Люди еще больше удивились. Как же так? Чжуан называет ее невестой, а девушка все отрицает. Пришлось спросить у Чжуана. Тот помрачнел и сказал, что это интриги кого-то, подобного Яго из «Отелло», желающего из зависти разрушить их любовь.

Подозрения людей усилились, а когда дело вышло наружу, все чуть животы себе не надорвали. Оказывается, студенткой была одна из тех самых девушек, которым Чжуан под копирку писал любовное письмо. Она вовсе не хотела знаться с Чжуаном, но он так увлекся, что решил терпеливо ждать ее! В ответ на недоуменные расспросы Чжуан, в свою очередь, вопрошал:

— А вы читали Платона? Он говорил, что единственной подлинной, чистой радостью является радость умных людей. Все остальные радости, в том числе плотские, — лишь ее бледное отражение. Поэтому глупые люди не знают счастья духовной жизни…

Но если читатель подумает, что Чжуан Чжун стремился только к платонической любви, то это тоже будет глупо, ибо не учитывает богатство натуры героя. В доказательство можно привести такой пример.

Однажды Чжуан был послан в горную деревушку для проведения «четырех чисток». Шел он не торопясь, любуясь красивыми пейзажами, а когда вошел в деревню, стал отвечать на приветствия, потому что пришлых людей там бывает совсем мало и крестьяне здороваются с каждым незнакомым человеком. Вдруг — действительно вдруг! — перед ним как будто засверкала звезда: среди крестьян он увидел статную женщину средних лет, а рядом с ней — тоненькую, как росток, девушку с нежным белым лицом, похожим на тыквенное семечко, алыми губами, черными бровями и такими же, но блестящими волосами. Ее глаза напоминали прозрачный источник, а улыбка тотчас похитила душу Чжуана и уже больше не отпускала ее.

Писатель остолбенел. «Это же настоящая небесная фея! — пронеслось в его мозгу. — Как, откуда могла она появиться в таком захолустье?! Ради нее и умереть не жалко…» По своему обыкновению Чжуан намертво вцепился в собственную мысль, а эта девушка была слишком наивна, чтобы понять все богатство чувств крупного писателя. Сначала она не обратила на него особого внимания, но потом смутилась и убежала, унеся с собой и аппетит и сон Чжуана.

Глубокой ночью писатель вышел из хижины, в которой его положили, и воззрился на светлую луну над горами. Вздыхая, он чувствовал, что может погибнуть не из-за самой красавицы и не из-за ее отца, из которого нельзя было выжать и трех слов, а из-за статной и необыкновенно говорливой будущей тещи. Она в полном смысле слова была хозяйкой дома, поэтому Чжуан Чжун потратил немало сил, чтобы склонить ее на свою сторону. Он долго рассказывал ей о писательских заработках, о методах исчисления гонораров, носил за ней из кухни в комнату пирожки, пельмени и прочую снедь. Наконец она дрогнула, согласилась и сама начала уговаривать дочь:

— Цзюаньцзы! Ты посмотри, он за месяц зарабатывает больше, чем мы за год! Да еще человек ученый, книжки пишет, гонорары получает… Каждый его волосок, можно сказать, толще нашей руки! Я ведь тебе родная мать, плохого не посоветую, в огонь не толкну. Мы с твоим отцом всю жизнь в грязи да глине мыкались, каждый год не знали, как и дожить-то до конца. Выходи за Чжуана, он человек бывалый, будешь и есть и пить сладко, в шелках ходить, не пожалеешь!

Ошеломленная девушка, которая и не думала о таком повороте, в конце концов поддалась на уговоры. Чжуан торжествовал полную победу и той же осенью в актовом зале провинциального союза писателей устроил пышную свадьбу. Сам он надел по этому поводу европейский костюм кофейного цвета и остроносые туфли, повязал алый галстук и взбил уже начинавшие редеть на темени волосы. Невеста, переименованная из Цзюаньцзы в Ли Мэн (такое имя казалось писателю гораздо более цивилизованным), красовалась в зеленом парчовом платье и вишневых туфлях на высоком каблуке. В только что завитые черные волосы был воткнут свежий цветок. Чжуан все время радостно улыбался, а невеста сидела, стыдливо опустив голову, и едва отвечала на вопросы.

После того как их объявили мужем и женой, кто-то подзадорил Чжуана:

— Ты ведь, кажется, был сторонником платонической любви?

Чжуан, не меняя позы, очень серьезно ответил:

— К счастью, ты литератор и поймешь меня:

Утки, я слышу, кричат на реке предо мной. Селезень с уткой слетелись на остров речной… Тихая, скромная, милая девушка, ты, Будешь супругу ты доброй, согласной женой.

Собеседник подхватил в тон ему:

К ней он стремится — ему недоступна она, Спит иль проснется — душа его думой полна: Долго тоскует он, долго вздыхает о ней, Вертится долго на ложе в томленье без сна[5].

Все очень развеселились.

На этом месте любознательный читатель может спросить: как же дальше простая деревенская девушка играла роль жены крупного писателя? Насколько мне известно, Чжуан Чжун буквально лепил ее характер, подсказывая ей каждое слово и движение, но это уже тайна, о которой не должен знать никто, кроме самих супругов. Занавес закрывается, я возвращаюсь к главной теме повествования и спешу рассказать о громких общественных подвигах нашего героя.

Глава шестая. Самые умные люди тоже иногда попадают впросак, но их нельзя винить в этом. На сцене появляется командир отдельного соединения со знаменем в руках.

Весной тысяча девятьсот шестьдесят шестого года Чжуан Чжун, уже неоднократно избегавший разных переделок, все-таки влип. Он крутился и так и сяк, беседовал со всеми понимающими людьми, с какими только мог, но на сей раз события были слишком масштабными, и даже он, поклонник «Левого марша», немного сплоховал. До сих пор он считал, что абсолютная левизна гарантирует безопасность, однако в последнее время самые уважаемые работники и самые заслуженные люди утром не знали, что их ждет вечером. На сей раз мощь урагана была так велика, что все, кроме судей, попали в подсудимые. Чжуан Чжун очень волновался, ибо знал, что череп у него отнюдь не железный, что его прошлое не безгрешно, и если его захотят в чем-нибудь обвинить, это будет сделать легче, чем шевельнуть рукой. Как же быть? Как быть?

Пока он терзался своими опасениями и сомнениями, его вызвали к исполняющему обязанности первого секретаря провинциального комитета. Это было сделано по инициативе того самого секретаря, который похвалил его сценарий «Всегда вперед», но Чжуана все равно прошиб холодный пот. Он обмяк от страха, в сердце у него точно били барабаны. Когда он предстал перед исполняющим обязанности первого секретаря, он, как ни силился, не увидел на его лице решительно никакого выражения: ни холодности, ни теплоты, ни радушия, ни равнодушия, ни гнева, ни радости. Уже по этому признаку Чжуан понял, что положение очень серьезное. И хотя исполняющий обязанности указал ему на стул, писатель не решался сесть даже на краешек стула.

Исполняющий обязанности коротко, не вдаваясь в подробности, обрисовал обстановку, из которой явствовало, что от Чжуан Чжуна ждут помощи в решении вопроса с Вэй Цзюе. Писатель тихо поддакивал, а в его мозгу вихрем проносились мысли о том, что решение, видимо, фактически уже принято, что Вэя хотят превратить в Дэн То их провинции. «Это прекрасный случай! Если я помогу им, то миную сию заставу, а если нет, то меня сварят с Вэем в одном котле… Тут шутить нельзя, это вопрос жизни и смерти!» Он сразу согласился и дрожащим голосом акцентировал лишь два момента: то, что он был когда-то учеником Вэй Цзюе, но давно отошел от него из-за политических разногласий, и то, что он клянется перед партией раскрыть без малейшей утайки все, что ему известно о Вэе.

Поклявшись перед партией, он получил разрешение идти домой, а там разыскал фотографию, на которой он был изображен вместе с Вэй Цзюе, и немедленно сжег ее. Когда огонь охватил фотографию, Чжуан подумал, что стоило бы сохранить для истории хотя бы центр ее, но тут же отбросил от себя эту мысль: «Сейчас главное — выжить, а о будущем заботиться не время!» Успешно выдержав борьбу с собственной мягкотелостью, он продолжал жечь фотографию вместе с рамкой, и скоро дым повалил даже на лестницу. В дверь квартиры застучали, он поспешно бросил обгорелые остатки в уборную, но унитаз, как назло, засорился. В дверь продолжали стучать, затем послышался крик, и тут только Чжуан обессиленно и в то же время облегченно сел: он узнал голос своей любимой жены.

— Ты что делаешь? — воскликнула она, входя. — Превратил комнату в какую-то кочегарку!

Писатель сообразил, что его прямодушная жена может стать главным препятствием для сохранения его секретов, что с ней нужно что-то делать. Он даже придумал некоторые методы, но сейчас мы о них говорить не будем.

Больше всего Чжуана волновало, как вывести на чистую воду Вэй Цзюе. Целую ночь он ворочался на кровати, словно блин на горячей сковороде, а едва рассвело, накинул одежду и помчался в ясеневую рощу парка Освобождения. Он знал, что каждое утро, невзирая на ветер или снег, Вэй Цзюе делает там зарядку. Сейчас он тоже был на месте и молча, сосредоточенно совершал плавные движения традиционной гимнастики.

Чжуан Чжун пришел к нему с тайным заданием, но это была «революционная тайна», которую в интересах революции, из тактических соображений выдавать было нельзя, поэтому он обратился к Вэй Цзюе очень приветливо:

— Почтенный Вэй! (Он помнил, что вокруг никого нет.) В последние дни обстановка очень напряженная, многое даже не понять (без таких слов ему было трудно заставить учителя разговориться)…

Вэй Цзюе никогда не прерывал своей гимнастики, но на этот раз против обыкновения остановился и сказал с гневом:

— Да, непонятного действительно много! Например, осуждают У Ханя, известного историка, труды которого хвалил сам председатель Мао. Порочат Дэн То, нашего крупнейшего партийного журналиста, талантливого и образованнейшего человека!

Этот старик действительно был очень глуп, раз в такое время лез в бой. Но для выведывания порочащей информации лучшего объекта не сыскать.

— Почтенный Вэй! Вы читали недавние «Тезисы»? В них последние семнадцать лет объявлены периодом господства черной линии…

— Это более чем странно!

— А помните, мы с вами обсуждали проблему изображаемого материала? Сейчас ее тоже критикуют, называют надуманной…

— По этому поводу я всегда буду защищать мнение Лу Синя, который говорил, что из кровеносных сосудов может бить только кровь…

Вэй Цзюе снова начал развивать взгляды на литературу, совершенно не соответствующие нынешней обстановке. Казалось, он был готов отрезать собственную голову и сам преподнести ее своим врагам. Чжуан Чжун подумал, что сказанного уже вполне достаточно, чтобы выполнить поручение провинциального комитета. Если слушать дальше, то даже воды в Хуанхэ не хватит, чтобы отмыться.

Донос пришелся как нельзя кстати. Если бы Чжуан Чжун опоздал, его и самого бы замели. А теперь провинциальное начальство имело возможность устроить шумный митинг с осуждением «села трех» и притащить на него Вэй Цзюе. Предположение Чжуана полностью оправдывалось: из Вэй Цзюе решили сделать местного Дэн То, главного проводника черной линии в литературе.

Когда двое верзил вытащили на сцену Вэй Цзюе, весь зал замер в испуге, слышались только вздохи и шумное дыхание. Чжуан Чжун давно подготовился к вивисекции, но и он не мог сдержать сердцебиения: не ожидал, что все будет так страшно. Хорошо еще, что он сжег эту проклятую фотографию! А вдруг люди все-таки дознаются, как униженно он просил Вэй Цзюе быть его учителем, решат, что он и сейчас его приспешник? Еще он раскаивался, что сегодня утром, вызывая Вэя на откровенность, наговорил ему немало лишних слов: что «обстановка очень напряженная», что «многое даже не понять» и так далее. Ну и глупец ты, Чжуан Чжун! А еще называешься известным писателем! Надо же было так разболтаться… Теперь тебя спасет только голова Вэй Цзюе!

Читатель уже знает, что неоспоримым достоинством нашего героя была быстрота. Волнение, страх, раскаяние — все это промелькнуло в его мозгу за одно мгновение, а в следующий миг он уже выступил вперед и громко крикнул:

— Дайте мне слово!

Зал снова замер; даже упавшую иголку, наверное, было бы слышно. Чжуан Чжун одним прыжком взлетел на сцену и сжал кулаки. Его лицо было искажено гримасой гнева. Он еще не сказал ни слова, но все видели, как трудно ему сдержать волнение. Указывая пальцем на учителя, он резко спросил:

— Черный бандит Вэй Цзюе, ты помнишь, какой яд ты изливал сегодня в ясеневой роще? Говори!

Вэй Цзюе недоуменно заморгал. А Чжуан продолжал, не опуская своего указующего перста:

— Если веником не поработать, пыль сама не выметется! Раз ты не хочешь признаваться, я разоблачу тебя. — Он повернулся к тысячной толпе. — Вы знаете, как давно критикуют у нас вредную пьесу У Ханя «Отставка Хай Жуя» и не менее вредный сборник Дэн То «Вечерние беседы в Яньшани». Так вот, сегодня утром Вэй Цзюе расхваливал этих больших ядовитых змей, воспевал их, называл их талантами, крупными специалистами. Особенно возмутительно, что он объявлял непонятной и даже ненужной великую пролетарскую культурную революцию, которая определяет судьбу и перспективы нашей партии и государства. Что это значит, товарищи?! Это значит, что он не понял своих прошлых ошибок и, видимо, никогда не поймет…

— Товарищ Чжуан Чжун, надо отвечать за свои слова! — заговорил Вэй Цзюе, еще надеясь, что это просто недоразумение, и готовясь все терпеливо объяснить.

— Заткнись, я тебе не товарищ! — с удвоенной яростью оборвал его Чжуан. — Если уж ты такого события не понял, значит, до смерти ничего не поймешь!

Кто-то из начальников крикнул: «Долой бандита!» Воспользовавшись этим, Чжуан рассказал, как преступно Вэй Цзюе относится к материалу, который должно отражать искусство:

— Он до сих пор считает, что художник свободен в выборе объекта для изображения! Но фактически это либерализация литературы и искусства, фактически это взращивание ядовитых трав и всевозможных демонов, фактически это превращение литературы и искусства в орудие реставрации капитализма…

Его бесконечные «фактически» все ближе подталкивали Вэй Цзюе к самому краю пропасти, но зато демонстрировали незаурядный полемический и охотничий талант Чжуан Чжуна.

Ниспровержение учителя было важной победой. Оно помогло Чжуану миновать первую заставу, однако не давало оснований для успокоения, потому что культурная революция становилась все более свирепой и выходила за обычные рамки. Кое-что из богатого опыта, приобретенного им за предыдущие годы, оставалось эффективным, а кое-что уже не действовало. Например, предпочтение левого уклона правому и привычка первым бросаться в бой по-прежнему помогали, а двух-трех усилий, которых прежде было достаточно, чтобы пройти очередную заставу, теперь явно не хватало. Все определялось центральным руководством и группой по проведению культурной революции: они захватывали в свои сети и карали даже самых заслуженных людей. С другой стороны, главари хунвэйбинов и цзаофаней при помощи одной дацзыбао или даже одного окрика могли расправиться с любым партийным или административным работником. А о литераторах и говорить нечего — их растоптать было так же легко, как соевый творог.

Чжуан Чжун чувствовал, что хунвэйбины и цзаофани внимательно следят за ним. Даже на улицах он слышал перешептывания за своей спиной и понимал, что его судьба очень непрочна, что вечером она может оказаться совсем другой, нежели утром. Но влачить столь жалкое существование, сидеть со связанными руками и ждать смерти было отнюдь не в его характере. «Только в бушующем море проявляются способности героя», и мы увидим, как ловко он использовал всевозможные противоречия, чтобы выявить свою героическую сущность!

В разгар бунта, который многим казался абсолютно ненужным и ошибочным, мудрый Чжуан Чжун сделал для себя открытие: бунт — дело правое, он благотворен и упоителен, он сметает все наносное, и ничто не может ему противостоять. Раньше даже выступление против секретаря партячейки квалифицировалось как антипартийная деятельность, а теперь острие копья направлялось на самые большие верхи! Ни крупный чиновник, ни командующий, ни известный специалист, ни герой труда, ни министр ничего не могут со мной сделать, если я не буду выходить из определенных рамок. А если даже и выйду, тоже не беда: покаюсь в своих ошибках и отмоюсь, да еще контрудар нанесу. Ваша песенка спета, а моя только начинается. Смелый генерал может и императором стать!

Итак, Чжуан Чжун поднялся на бунт. В то время говорили, что заместитель главнокомандующего Линь Бяо является первым среди четырех ближайших сподвижников Мао Цзэдуна, а Чжуан скромно числил себя пятым. У него было для этого все: и красный флаг, и личная печатка, так что он представлял собой как бы командира отдельного соединения, состоящего из одного человека. Тот, кто видел его тогда, мог считать себя счастливым. Одетый в зеленую военную форму с красной повязкой на рукаве, с личной печаткой у пояса и красным флагом в руках он важно шествовал по улицам среди моря людей. Он был подлинным символом борьбы против разложения и зла, командующим и бойцом одновременно, своего рода новым небесным генералом. Никто, кроме Чжуан Чжуна, не мог бы играть эту роль так смело и величественно.

Глава седьмая. Тысячная армия поднимается как один человек. Чжуан Чжун крепко запоминает слово «поперек» и потрясает небо и землю, круша устаревшие ценности. В героической рукопашной схватке он получает рану.

Уважаемые читатели, не надо смеяться над Чжуан Чжуном, воображавшим себя отдельным соединением! В первом же решительном бою, направленном против феодалов, капиталистов и ревизионистов, он выступил единым фронтом с крупнейшим цзаофанем провинции — Би Юнгэ, который возглавлял отряд защиты идей Мао Цзэдуна. Накануне этого боя обе армии совещались, в результате чего было достигнуто соглашение и Би Юнгэ стал командующим операцией, а Чжуан Чжун — начальником генерального штаба.

Во всяком деле важно ухватить самое главное, понять его суть. Из одной знаменитой передовой статьи Чжуан Чжун уловил иероглиф «хэн» («поперек») и вспомнил, что он применяется в таких словах, как «хэнму» («гневный взгляд»), «хэнлю» («неудержимый»), «хэнсин» («бесчинствовать»), «хэнцай» («богатство, нажитое бесчестным путем»), «хэнхо» («несчастье»)… — короче говоря, во всех случаях, когда речь идет о дисгармонии, несправедливости и жестокости. Это означало, что на нынешнем этапе революции не ошибешься, если будешь все крушить и ломать. Сию гениальную практику начальник генерального штаба решил перенести в дом Вэй Цзюе.

Поистине драгоценным свойством Чжуан Чжуна оказалось то, что, когда он снова появился в доме своего бывшего учителя, на лице уже не было никакого заискивающего выражения, столь неуместного для цзаофаня; он не был заражен ядовитой теорией человеческой сущности, расслабляющей жалостью или мелкобуржуазным гуманизмом. В общем, в нем отсутствовало все, что могло бы бросить тень на революционную твердость, но зато в изобилии присутствовали героическое сознание того, что «революция — это не игрушки», бешеная ненависть к врагу и абсолютное бесстрашие. Только в один-единственный миг, когда цзаофани загоняли Вэй Цзюе и его домашних в самую дальнюю комнату, на этом безупречно революционном лице мелькнуло какое-то другое выражение (что это было? удовлетворение? раскаяние? ехидная усмешка? Этого мы, наверное, никогда не узнаем), но тут же лицо снова перекосилось, послышался треск захлопываемой двери и истошный крик: «Запереть их!» Разложившиеся Вэй Цзюе и его домашние так и не поняли, что же с ними теперь будут делать.

А цзаофани тем временем, как быки в фарфоровую лавку, ворвались в кабинет Вэй Цзюе и начали там все крушить. Книги со стеллажей были сброшены и моментально превращены в груду макулатуры. Победоносные бойцы громко кричали:

— Сколько денег он ухнул на эти книженции!

— Что, этот старик — капиталист, владелец книжного магазина?

— Да эту рвань за всю жизнь не прочитаешь!

— И не надо читать: одна отрава!

Чжуан Чжун перебросился несколькими словами со своим командиром Би Юнгэ, и тот заорал, перекрывая все остальные голоса:

— Слушайте, сейчас будет говорить наш начальник штаба Чжуан! Он объяснит, что за яд содержится в этих книгах, и определит меру преступления…

Писатель важно, как полководец на трибуну, поднялся на тот самый стул, на краешке которого много раз сидел, придал своему лицу еще более зверское выражение и, отчаянно жестикулируя, начал:

— Вот это — двадцать четыре династических истории, в которых увековечены биографии императоров, князей, генералов и министров. Разве найдешь здесь хоть одну книгу пролетарского писателя? Вот это — греческие мифы, в них рассказывается о богине мести, но кому она собирается мстить в социалистическом пролетарском государстве? Там — «Божественная комедия». Ее автор Данте происходил из старой аристократической семьи. Еще дальше — Толстой, проповедник непротивления злу, дедушка ревизионизма… О книгах последних семнадцати лет и говорить не стоит; кроме нескольких хороших (он хотел назвать свою «Всегда вперед», но из скромности не решился), все это — ядовитые травы! Вон там — фальшивое воспевание социалистического пути, здесь — книга о Лю Шаоци, сами понимаете, какая она! Эта книжка о земельной реформе, очень плохая, герой в ней умирает. Вон ту книжку состряпала одна писательница, которую разоблачили еще в пятьдесят седьмом году, а этот негодяй не выбросил ее сочинений, бандитская душа!..

Чжуан Чжун несколькими ударами, как бог Эрлан, расправился со всеми книгами. Иногда он, словно старьевщик, брал книгу в руки и оценивал ее, но лавочники обычно говорят слащаво, с улыбкой, а Чжуан являл собой образец самой острой и беспощадной критики. Цзаофани невольно залюбовались им.

— Здорово Чжуан работает!

— Да он просто специалист по уничтожению ядовитых трав!

— Все книги одинаковые, а как он их точно и метко кроет! — говорили они. Но лучше всех сказал Би Юнгэ. Предводитель цзаофаней чувствовал, что должен дать самую верную оценку, долго думал, какую бы похвалу выбрать, и тут вспомнил, что на его заводе иногда говорили о редких металлах или редких элементах. Это были явно дорогие штуки, поэтому он изрек:

— Эй, ни хрена вы не понимаете. Наш Чжуан — редкий писатель для всего Китая!

После его слов сразу воцарилась мертвая тишина, потому что никто не смел, да и не мог произнести более высокую похвалу, чем главарь. Би Юнгэ остался этим очень доволен.

Чжуан Чжун был доволен еще больше. Сам предводитель цзаофаней назвал его редким писателем, да и рядовые цзаофани смотрели на него с почтением и завистью! Купаясь в лучах славы, он с удвоенной энергией набросился на книжную кучу и не оставил в покое ни одного писателя — ни китайского, ни иностранного, ни древнего, ни современного — все они подверглись его праведному суду. Он даже подумал, что быть специалистом по уничтожению ядовитых трав гораздо проще, чем выращивать ароматные цветы, то есть творить самому. Так, может быть, в этой сфере и проявить свои способности?

Когда Би Юнгэ приказал остальным выволочь на улицу этот феодальный, буржуазный и ревизионистский хлам, у Чжуана мелькнула еще одна мысль: устроить из книг Вэя выставку, которая стала бы вторым этапом грандиозной борьбы. Но он тут же сообразил, что это не годится, поскольку его могли бы обвинить в пропаганде ядовитых трав!

И все-таки для дальнейшего подъема красного знамени нужны были какие-то акции. Что же делать? Писатель пошарил глазами по кабинету Вэй Цзюе и вдруг увидел большую этажерку из темно-красного сандала. Блестяще, будем критиковать ее! Ведь она вместилище феодального, буржуазного и ревизионистского хлама. Но сделать это следовало с максимальным размахом, поэтому он доверительно наклонился к Би Юнгэ:

— Главнокомандующий, у меня есть идея насчет следующего этапа борьбы…

Он указал на этажерку и подробно изложил все детали своего плана. Еще не дождавшись конца его длинной речи, Би Юнгэ хлопнул себя по ляжкам:

— Прекрасная идея! Как сказано, так и сделаем. Сегодня же вечером соберем массовый митинг на Народной площади!

Автору этих строк не довелось самому увидеть сей многотысячный митинг по критике этажерки, а такое незабываемое зрелище нужно наблюдать собственными глазами. Но, по свидетельству очевидцев, едва повсюду были расклеены объявления, как город забурлил. Никто не мог понять: при чем тут этажерка? Некоторые вульгарные люди предполагали, что она взята из дворца последнего маньчжурского императора Пу И, другие утверждали, что она принадлежала его учителю Чжэн Сяосюю, третьи — что она переделана из туалетного столика вдовствующей императрицы Цыси, изготовлена из редкого дерева и инкрустирована драгоценностями. Короче говоря, еще до начала митинга Народная площадь буквально ломилась от народа.

Этажерка была торжественно поставлена на возвышение, Би Юнгэ облапил микрофон и своим трубным голосом произнес:

— Сегодня мы начинаем народную войну против феодального, буржуазного и ревизионистского хлама! Олицетворение этого вредоносного хлама сейчас стоит перед вами. Оно кажется большим и крепким, но на самом деле это бумажный тигр. Каждый из нас может сокрушить его одним пальцем!

Затем на сцену вышел заслуженный боец против разложения и зла, красный писатель Чжуан Чжун. Его обличительная речь была построена в форме олицетворения, велась от лица самой этажерки и называлась: «Я — вместилище порока». Говорят, что он соединил названия всех ядовитых книг, стоявших на этой этажерке, в большое стихотворение, и готовился произнести их одно за другим, но едва он выкрикнул самые первые слова: «Я — вместилище порока!» — как кто-то из начальников гаркнул: «Долой!», толпа напряглась, зашевелилась и ринулась вперед. Би Юнгэ и Чжуан Чжун орали, пытаясь остановить ее, но все было напрасно. Кулаки масс как капли дождя забарабанили по этажерке и заодно по тому, кто ее олицетворял. Через несколько минут все было кончено, от этажерки остались только щепки, которые к тому же были унесены массами как боевые трофеи. Несравненный боец с разложением и злом лежал на земле, раскинув руки и ноги. Би Юнгэ пнул его, думая, что он мертв, но писатель со стоном поднялся. Физиономия у него вся вспухла и посинела, на голове красовалась шишка величиной с куриное яйцо, однако боевой дух отнюдь не покинул его и он тут же сделал два заявления: 1) его побили хорошие, достойные люди, побили по чистому недоразумению, 2) из этого эпизода можно извлечь глубокий воспитательный смысл, связанный с классовой борьбой, увидеть, до какой степени дошла ненависть революционных масс к феодальному, буржуазному и ревизионистскому хламу.

Оба описанных этапа борьбы закончились блестящей победой, всколыхнувшей весь город. Чжуан Чжун находился на вершине блаженства. Но даже небо иногда не может предугадать движения ветра и облаков: неожиданно этого закаленного бойца изловили.

Глава восьмая. Всего три дня, проведенных в коровнике, помогли стяжать невиданную славу. Эта глава лишний раз покажет нам великолепные мыслительные способности Чжуан Чжуна.

Однажды вечером Народная площадь снова была полна народа, и Би Юнгэ, облапив микрофон, зычным голосом говорил:

— Сейчас перед вами предстанет жалкий шут, собака, которая посмела лаять на небо и злобно нападать на нашего самого-самого-самого-самого любимого вождя, великого полководца и учителя, славного кормчего — председателя Мао. В своей злобе эта собака дошла до полного бешенства, терпеть ее больше нельзя. Скажите, что делать с этой собакой?

— Вытащить ее сюда и показать народу!

— Вытащить и бросить на землю, да еще наступить ей на голову, чтоб никогда не поднялась!

Первую фразу произнесли все, а вторую — слева от сцены. Эта фраза привлекла общее внимание, люди вытягивали головы, чтобы разглядеть, кто ее выкрикнул, и увидели Чжуан Чжуна. Одни, указывая на него, говорили: «Это он, он!» Другие уточняли: «Это знаменитый Чжуан Чжун. Помните, как он называл себя вместилищем порока?» Писатель, довольный, усмехался. Внезапно раздался вопль:

— Это он выступил против революции и председателя Мао!

Несколько здоровенных детин, стоявших возле сцены, решительно направились к Чжуану. Писатель подумал: «Наверное, контрреволюционер спрятался за моей спиной. Как же я не заметил этого типа? Плохо дело, мне изменяет наблюдательность!» И он, подняв кулаки, изо всех сил возопил:

— Схватить его!

В ту же минуту его схватили и бросили на землю. Он хотел извернуться, закричать, что ни в чем не виноват, но чья-то тяжелая нога встала ему на шею и выдавила из него весь воздух. Затем писателя подняли, повесили на шею огромную доску с его именем, перечеркнутым крест-накрест, заставили согнуться до земли и так, на четвереньках, всего обделавшегося, втащили на сцену. Он снова хотел закричать, что не виноват, однако Би Юнгэ, руководивший митингом, опередил его. Подняв над головой небольшую газету, он загрохотал:

— Этот мерзавец выпустил газетку «Борьба с разложением и злом», напечатав физиономию Лю Шаоци прямо на голове председателя Мао!

— Я не виноват, ничего этого не было! — в холодном поту завопил Чжуан Чжун, перемешивая слова со слезами. Но едва он выкрикнул это, как стоявшие за ним детины так крутанули доску с его именем, что проволока, на которой она висела, сдавила ему горло и он снова задохнулся. Правда, уши у него еще работали и он слышал, как со сцены его громко называли членом контрреволюционного «Клуба Петефи», втершимся в ряды цзаофаней; говорили, что еще в пятьдесят седьмом году, когда правые выступили против партии, он тоже бешено нападал на партию… Чжуан Чжун, согнутый в три погибели, истекая потом, жалобно скулил: «Зачем об этом говорить? Вспомните лучше, как мы вместе громили черное гнездо Вэй Цзюе, критиковали этажерку, вспомните о моих больших заслугах, а то сейчас свой своего не узнает, море вторгается во дворец морского царя-дракона! Это страшная несправедливость, я настоящий левый, участвовал во многих движениях, всегда был активен, всегда впереди…»

Полночи его обличали, а потом поволокли как скотину на убой и заперли в коровник. По дороге Чжуан снова кричал, что он не виноват, тогда один из цзаофаней сунул ему под нос газету «Борьба с разложением и злом», которую редактировал Чжуан:

— Ты еще отпираешься?! Смотри сам, доказательства железные!

Чжуан вгляделся: действительно карикатура на Лю Шаоци, когда газету сложили, отпечаталась на портрете председателя Мао.

— Помилуйте! — взмолился писатель. — Это же случайность, чистая случайность!

— Ах ты сука! Продолжаешь отпираться? Лучше честно признаться в своих черных замыслах, а иначе никто тебя не помилует! — выругался цзаофань и, заперев дверь коровника, ушел.

Чжуан поморгал в полутьме глазами, пошмыгал носом, запах отнюдь не обрадовал его. Он не знал, что газета была только поводом для его ареста, а настоящая причина состояла в том, что во время совместных выступлений с цзаофанями он вообразил себя слишком независимым и проболтался об этом. Би Юнгэ велел приструнить его, для цзаофаней не было ничего проще, вот так все и получилось. Но писатель чувствовал себя крайне униженным: «Я же боролся с черной линией, а меня ни за что ни про что сунули в коровник, это…» Слезы потоком хлынули из его глаз, и он продолжал уже вслух:

— Я вовсе не выступал против председателя Мао, я беспредельно предан ему, ни одного «танца верности» не пропустил и еще готов танцевать! На прошлой демонстрации я танцевал от вокзала до самой пристани, ни секундочки не отдохнул, даже туфлю потерял, а меня обвиняют…

Он стучал себя кулаком в грудь, топал ногами, кричал и плакал, так что «коровы» в конце концов проснулись, начали переглядываться заспанными глазами и поняли, что у них появился новый товарищ.

— Чжуан, ты бы отдохнул лучше! — раздался в ушах писателя знакомый голос. Чжуан подпрыгнул от испуга, сразу поняв, что это Вэй Цзюе — тот самый черный бандит, с которым он боролся. Вглядевшись внимательнее, он увидел чуть ли не всех «быков и змей» местной литературы: черного поэта тридцатых годов Цзян Фэна, выпускника яньаньской лусиневской академии Гао Цайшэна, автора антипартийного романа «Звезды» Лю Хуа, создателя ядовитых пьес Шэнь Цзюня, прозаика Янь Миня, которого в пятьдесят седьмом году причислили к правым за рассказ, направленный против бюрократизма… Наш крупный писатель дернулся, как будто его ударило током, ему стало еще горше, чем тогда, когда его прорабатывали. «Какой стыд! Меня, левого, поместили в кампанию этих ядовитых гадов, а я не знал и плакал перед ними!»

Он решительно унял слезы. В его душе осталась только бдительность, бдительность и еще раз бдительность. Широко раскрытыми глазами он наблюдал за каждым движением и взглядом этих черных бандитов, прислушивался к их перешептываниям, сонному бреду, мольбам о прощении, которые им полагалось повторять. Он все старался запоминать, потому что в этом черном гнезде классовая борьба была особенно напряженной, о ней не следовало забывать ни на минуту, и тогда, может быть, наступит момент для реабилитации.

Такой момент настал уже на следующий день после водворения писателя в коровник. Но тут я должен извиниться перед читателями и предупредить, что изображение этого героического акта требует не совсем приличных слов и, возможно, не всем придется по нраву.

В тот день главарь цзаофаней Би Юнгэ явился в коровник с инспекцией. Все «быки и змеи» с исписанными досками на шеях были выведены на улицу и построены в ряд. Би Юнгэ, округлив глаза, важно подошел к ним, а сопровождавший его охранник-цзаофань громко крикнул:

— Эй вы, навострите свои собачьи уши, главнокомандующий Би сейчас будет поучать вас!

Би Юнгэ гордо распрямил плечи, еще больше округлил свои маленькие глазки и зыркнул ими по сторонам. Писателю стало совсем обидно. Сколько раз они в процессе совместной борьбы сидели рядом, а сейчас Чжуан превратился в какого-то жалкого пленника и вынужден униженно стоять перед Би. Да, в этом «благородном муже» не сыщешь ни благородства, ни чувства долга! Чжуану хотелось многое сказать, но он понимал, что сейчас это невозможно; оставалось лишь верить, что когда-нибудь удастся поговорить с Би и тот вспомнит старую дружбу.

Между тем Би Юнгэ вовсе и не смотрел на него, он лишь похохатывал:

— Писатели-бумагомаратели. Ха-ха-ха! Художники от слова «худо». Га-га-га! Вы над нами семнадцать лет властвовали… Признаете это? А?

Угодливые смешки и гневное фырканье слились в один звук, а потом все сразу стихло, слышалось только шумное дыхание простуженных узников. И в этот момент кто-то из «коров» вдруг громко пустил ветры, как будто в знак протеста. Протест был таким неожиданным, смелым, дерзким, что даже видавший виды Би Юнгэ остолбенел. Он молчал, наверное, секунд десять, прежде чем очнулся и загремел:

— Кто это?! Какая собака посмела лаять на небо и отвечать на мои слова подобным образом? Кто это? Три шага вперед!

Никто не шелохнулся, но все стояли напряженно, чувствуя, что порох может вот-вот взорваться. Чжуан Чжун тоже стоял, вытаращив глаза, и соображал, кто же это мог быть. Внезапно кто-то тихо добавил:

— Просто орудийный залп!

Чжуан Чжун скосил глаза и увидел, что это правый новеллист Янь Минь, который в свое время призывал вторгаться в жизнь. Чжуан поглядел на него, и тот презрительно усмехнулся в ответ, как будто говоря: «Ну что, знаменитый левак, попал с нами в один переплет?» «Нет уж, — гневно подумал Чжуан, — я ни за что не останусь с вами вместе», — и выкрикнул:

— Разрешите доложить!

Би Юнгэ бросил на писателя удивленный взгляд, но разрешил. Чжуан вдохновенно начал:

— Необходимо до конца расследовать, кто пустил ядовитые газы, потому что это новое проявление классовой борьбы, заслуживающее самого серьезного внимания. Почему они были выпущены не раньше и не позже, как в тот момент, когда главнокомандующий Би заговорил с нами о семнадцатилетнем господстве черной линии в литературе? И потом этот громкий звук: он явно направлен против пролетарского дела! Это самый бесстыдный протест, самое злобное наступление!

— Это все, что ты хотел доложить? — нетерпеливо спросил Би Юнгэ, давая понять, что такими способностями к анализу он и сам обладает.

— Нет, у меня есть нечто более важное, — быстро ответил Чжуан, боясь, что сейчас его лишат права голоса. — Янь Минь только что сказал: «Просто орудийный залп!» Что это значит?! Это настолько серьезно, что я даже не могу выразить. Пусть он сам объяснит.

Би Юнгэ кое-что понял, но тоже не мог выразить, насколько это серьезно. Хотя в предыдущий день он и наказал Чжуан Чжуна из тактических соображений, теперь ему была на руку его поддержка. Он приказал всем провинившимся вернуться в коровник, а последующие несколько дней посвятил критике Янь Миня — за газы и за «орудийный залп». В процессе этой борьбы Чжуан Чжун снова проявил свои способности вырываться вперед, хорошо известные читателю. Но вернуться в ряды цзаофаней ему все же не удалось, что очень печалило его. Он поклялся, что любой ценой вырвется из коровника.

К счастью, небо не забывает бедных людей, и такой случай вскоре представился. Когда на следующее утро революционные массы, как обычно, танцевали танец верности, «быков и змей» вытащили из коровника, поставили со склоненными головами лицом к востоку и велели громко каяться в своих страшных преступлениях. Поскольку все заключенные каялись одновременно, разобрать их слова могли только рядом стоящие, а остальные слышали сплошное жужжание. Но наш остроглазый и остроухий писатель, не забывая каяться сам, одновременно всячески присматривался к тем, кто стоял впереди (присматриваться ко всем окружающим он не мог, ибо ему не позволяли поворачиваться), и в один прекрасный момент увидел, как правый новеллист Янь Минь, рассказывая о своих преступлениях перед заместителем командующего Линь Бяо, закашлялся, а потом с силой отхаркнул мокроту.

Чжуан Чжуна точно громом поразило. «Что это значит?! — воскликнул он про себя. — Это же неприкрытое выражение ненависти к заместителю командующего? Большее вредительство трудно себе представить!» Он тут же возопил, что у него есть исключительно важное сообщение, и, едва общее покаяние окончилось, доложил, как Янь Минь, совершая неслыханную политическую диверсию, плевал на заместителя командующего Линь Бяо.

Понятно, что Янь Миню пришлось плохо. Ему припомнили и газы, и «орудийный залп», и давний призыв вторгаться в жизнь, а Чжуан Чжун стал героем дня. Его даже выпустили из коровника и перевели в конюшню. Правда, перед цзаофанями он по-прежнему должен был стоять по струнке, но «быков и змей» мог теперь вовсю поучать и ругать. Во время танца верности ему уже нужно было не каяться, а просто надзирать за «быками и змеями». Тут он проявил высокое классовое чутье и специфический боевой дух.

Глава девятая. Крупное юридическое новшество. Подав петицию, писатель добивается очередного большого успеха.

Как говорится, «удары грома потрясают вселенную, восточный ветер разгоняет остатки туч». Старый бюрократический аппарат, правивший семнадцать лет, начиная с 1949 года, был полностью сломан. Воцарилась новая, революционная власть хунвэйбинов и цзаофаней. Горы пели, моря смеялись, гремели боевые барабаны, реяли красные знамена. В эти радостные дни все, кто не делал революцию, то есть работники старого аппарата вместе с их женами, детьми и прочими домочадцами, захватив свой скарб, отправились в «школы седьмого мая». Создание этой великой армии было продиктовано необходимостью продолжать революцию в условиях диктатуры пролетариата, организовать красные опорные базы, осуществить грандиозный план председателя Мао по воспитанию кадров.

Би Юнгэ, только что назначенный заместителем председателя ревкома провинции, закатав рукава своей зеленой армейской формы и потрясая кулаками, выступал перед многотысячной толпой, сидевшей на затертых до блеска задами камнях Народной площади.

Чжуан Чжун, проведя три дня в коровнике и пять месяцев в конюшне, был назначен на высокий пост «быковода» — надзирателя за «быками и змеями». Сейчас он сидел в первом ряду и, навострив уши, почтительно слушал. Перед митингом он подошел к Би Юнгэ с докладом о настроениях местных деятелей культуры, и новоявленный чиновник, уперев руки в бока, заорал: «Всех этих мерзких черепах отправить в первую очередь, пусть они там все подохнут!» Вспоминая об этом, сообразительный Чжуан Чжун одновременно думал и о будущем. Ему в голову пришла прекрасная идея, представлявшая собой крупное юридическое новшество. На следующий день прохожие, сгрудившись у дома Чжуан Чжуна, изумленно читали следующее объявление, написанное большими черными иероглифами на белой бумаге: «Чжуан Чжун объявляет о своем добровольном домашнем заточении». И не думайте, что это была шутка. Писатель вынашивал свою декларацию целую ночь, так что мы должны отнестись к ней с полной серьезностью. Он действительно запер себя дома и отказался куда-либо выходить. Любопытные заглядывали в окна, чтобы понять, в чем дело, и видели его сидящим с печальным выражением лица, в полном одиночестве. Когда его спрашивали о причинах, он только махал рукой и говорил: «Я хочу, чтобы революция вызрела в самой глубине моей души, иначе я не смогу стать настоящим революционером и не буду достоин присоединиться к великой «армии седьмого мая»…» И становился еще сосредоточеннее и печальнее.

Так он сидел несколько дней, и, похоже, даже отказался от пищи. Соседи, особенно старики, уже начали волноваться: не погубит ли он себя, не умертвит ли свою плоть?

Читатели могут спросить: а куда делась его красивая жена? Дело в том, что вскоре после начала великой пролетарской культурной революции писатель, боясь, что его деревенская половина не обладает достаточной бдительностью и умением хранить тайны, на всякий случай отослал ее назад к родителям. Поэтому сейчас он и сидел дома наедине со своей тенью, занимаясь революционным самосозерцанием.

После трех дней его добровольного затворничества главари литературных цзаофаней передали ему приказ поторопиться и собирать вещи, потому что на завтра уже назначен всеобщий поход в деревню. При этом известии писатель опечалился еще больше, чем тогда, когда был забракован его сценарий «Всегда вперед». Но поскольку он все же был автором этого сценария, ему хотелось двигаться только вперед. Наутро он сам нарушил свое заточение и вышел на улицу. Все вокруг было запружено народом. Писатель остановился на перекрестке, не зная, куда идти, и вдруг увидел вдали серо-голубую легковую машину. Он мигом перебежал улицу, перемахнул через подстриженный газон и очутился перед самым носом машины, которая собиралась заворачивать. Шофер нажал на тормоза, яростно засигналил, хотел как следует выругать его, но Чжуан уже сунул голову в заднее окно машины:

— Начальник, у меня есть для вас очень важное сообщение!

Он прекрасно знал, что в этой машине ездит Би Юнгэ. Сначала тот хотел рассердиться, недовольный, что его задержали, однако приветливая и вместе с тем скромная улыбка Чжуан Чжуна, его почтительная поза смягчили начальника, заставили его сменить гнев на милость. В свое время он, что называется, схватил писателя за косичку и даже посадил в коровник, но Чжуан вел себя примерно и в коровнике и в конюшне. Вот почему сейчас, увидев его улыбающуюся физиономию, Би Юнгэ не рассердился, а великодушно спросил:

— Ну, что тебе, старина Чжуан?

Когда господин Чжао называл А-Кью «стариной», тот, пожалуй, не радовался так, как Чжуан. Останавливая машину, писатель лишь хотел обратиться с петицией, но о чем будет эта петиция, еще не успел подумать. К счастью, он был человеком сметливым и тут же заговорил отшлифованными фразами:

— Начальник! Я с безграничным уважением и любовью отношусь к образцовым революционным пьесам, которые самой кровью своего сердца создает для нас центральное руководство. Я глубоко и всесторонне изучаю их и нижайше прошу вас дать мне возможность внести посильный вклад в прославление этих образцовых революционных пьес…

— Пожалуйста! Я решительно поддерживаю твой революционный порыв. Образцовые пьесы — это проявление подлинных чувств пролетариата, выражение его любви к центральному руководству, воплощение… — одним духом выпалил Би Юнгэ.

— А как же поход в деревню? — поспешно, но очень к месту вставил Чжуан Чжун.

— Какая там деревня! Ты должен сочинить об этих пьесах хвалебную статью для журнала «Хунци». Это прославит нашу красную власть, наш пролетариат, всю нашу провинцию.

— Тогда напишите мне, пожалуйста, соответствующую записку, — подхватил Чжуан Чжун, протягивая Би Юнгэ авторучку с уже снятым колпачком и листок, вырванный из записной книжки.

Заместитель председателя ревкома взял ручку и мигом начертал следующее:

«Начальнику оркоддела Вану

Сигодня я встретил знаминитого и реткого песателя нашей провинции Чжуан Чжуна. Он хочит напесать статью о риволюционных обрасцовых пьесах. Это дело очинь харошее и палезное для нашего цинтрального руководства. Паэтаму в диревню ему ехать не нужно…»

Уважаемые читатели! Я хочу предупредить вас, что ошибкам в этой записке не нужно придавать большого значения, потому что она стала подлинным маяком для нашего писателя, путеводной звездой, которая вывела его к свету. С тех пор Чжуан Чжун действительно стал редким писателем. Через несколько лет он далеко затмил своей славой Би Юнгэ и иногда даже с благодарностью вспоминал его. Но это уже последующие события, о которых мы пока говорить не будем.

Вернемся к тому дню, когда многие, с женами и детьми, везя на повозках или неся на носилках больных и беременных, двинулись в «школы седьмого мая». Повозки скрипели, лошади ржали, а редкий писатель, оставленный в городе представителем красной власти, радостно провожал уходящих. Увидев Вэй Цзюе, он снисходительно похлопал его по плечу и сказал:

— Старина, революционные массы совершенно правильно ниспровергли нас, потом совершенно правильно освободили нас, и вообще все совершенно правильно! Я тоже было собрал свои пожитки, стремясь участвовать в этом историческом походе, но меня оставили писать статью о революционных образцовых пьесах! Отказаться от такого почетного поручения было бы просто немыслимо, поэтому вы идите первыми, а я вас догоню. До скорого свидания!

Вэй Цзюе, казалось, вовсе не печалился, что его фактически не освободили, а сослали в деревню; не обижался он и на Чжуан Чжуна за предательство. Он лишь простодушно улыбнулся и продолжал тащить свои кое-как связанные вещи. Чжуан Чжун снова подивился его глупости: и такие бесчувственные люди еще могут что-то писать?

Домой он вернулся в приподнятом настроении, как будто его посадили на край облака. Он даже хотел сложить по этому поводу стихи, но ничего не получалось; с трудом вспомнил строки Хань Юя, немного подходящие к случаю:

Когда летишь к яркому солнцу, Нет времени вспоминать о бледной луне.

Переписав эти строки, Чжуан Чжун плотно засел за письменный стол, чтобы сочинить статью, прославляющую образцовые революционные пьесы.

Глава десятая. В решающий момент писатель видит страшный сон. В действительности же ему светит счастливая звезда, а все небо озаряет яркая заря.

Почти забыв о сне и пище и просидев целых полмесяца, Чжуан Чжун в конце концов написал длинный панегирик о революционных образцовых пьесах. На сей раз ему даже не пришлось подавать петиции, заместитель председателя ревкома Би Юнгэ сам почтительно взял эту статью обеими руками, сказав, что завтра он едет в Пекин и лично передаст ее в группу культуры Госсовета для последующего ознакомления центрального руководства. Хотя главарь провинциальных цзаофаней отличался большой заносчивостью и грубостью, такая статья была ему очень нужна, потому что ее публикация действительно прибавила бы славы провинции. Он говорил об этом без устали.

Конечно, Чжуан Чжун считался известным писателем и одна статья не играла для него особой роли, но эта была его первым произведением, созданным в разгар великой пролетарской культурной революции, первым критическим выступлением об образцовых пьесах и всей новой литературе, первым его обращением в верхи и даже в самый штаб революционного пролетариата. Поэтому Чжуан Чжун и радовался и беспокоился, нервы его были напряжены до предела. Каждая фраза статьи отпечаталась в его мозгу, словно отлитая в свинцовые литеры. Вкрадчивый внутренний голос говорил ему: «Как хорошо, что ты написал такую важную статью, восславил храм подлинного искусства и заклеймил литературные трупы!» Но другой, гневный, голос возражал: «А достаточно ли решительно ты рассчитался с теми ядовитым гадами, которые семнадцать лет терзали нашу литературу и выступали против поднятого в ней красного знамени?» Эти два голоса то засовывали его в раскаленную добела домну, то вытаскивали на землю, скованную льдом и снегом, обдуваемую суровыми северными ветрами. Подобной пытки не мог выдержать даже такой герой, как Чжуан Чжун, поэтому в конце концов он дико устал и захотел спать.

И тут вдруг кто-то за окном позвал его. Сначала писатель не мог подняться, потом все-таки встал, подошел к окну, но никого не обнаружил. Он снова улегся — снова крик, и снова никого нет. Вместо этого он увидел в темноте ворота уездного города и надвратную башню, возвышающуюся, словно черный великан. Откуда здесь его родной город? Уж не попал ли он в преисподнюю? Чжуан Чжун вошел в знакомые ворота, там было черным-черно и ни одного звука, как будто все люди исчезли. В этой гнетущей тишине внезапно раздался страшный стон, какой мог издать только умирающий человек. Чжуан Чжун бросился вперед, добежал до своего родного дома и рядом с ним увидел полуразвалившуюся хижину, где жили его соседи. Он вспомнил, что среди них была одна сумасшедшая старуха, которая вечно ходила с распущенными волосами, желтым худым лицом и гневно округлившимися глазами. Завидев кого-нибудь, она разевала рот, вытягивала свои тонкие грязные руки и норовила ударить или укусить. Муж был вынужден посадить ее на толстую железную цепь, но Чжуан каждый раз, когда проходил мимо, все равно дрожал от страха и покрывался холодным потом, как будто сумасшедшая могла напасть на него и съесть.

Теперь Чжуан Чжун понял, что старуха умерла, заглянул в хижину и при колеблющемся свете масляной лампы увидел ее труп, лежащий на полу, по-прежнему с распущенными волосами. Ужас, знакомый еще с детства, подкатил к его сердцу, волосы встали дыбом, руки и ноги похолодели. И вдруг умершая начала медленно подниматься, тянуться к нему… Чжуан Чжун не мог ни крикнуть, ни шевельнуться: казалось, его связали тонкой проволокой, он хотел освободиться от нее, но еще больше запутывался. Давным-давно ему рассказывали, что после смерти люди превращаются в духов. Так, может быть, это вовсе не труп старухи, а ее дух, чудодейственным образом связавший его? Он совсем обезумел от страха, громко вскрикнул и проснулся. Оказывается, это был только сон! Но сердце бешено колотилось, на лбу выступил холодный пот, вокруг тела действительно обвивалась проволока. Чжуан Чжун снова вздрогнул: откуда она? Что все это значит?! И тут он сообразил, что на эту проволоку он вешал свою одежду. Она, видимо, свалилась, а Чжуан, когда ворочался во сне, накрутил ее на себя. Тем не менее он продолжал сомневаться, и еще несколько дней провел в страхе.

Как же истолковать этот сон? Немало помучившись, Чжуан Чжун наконец вспомнил то, что когда-то говорили ему старики: страшный сон нужно толковать наоборот, это счастливое предзнаменование. Но в течение нескольких дней никаких приятных вестей не приходило. Однажды Чжуан встретил на улице Би Юнгэ и был поражен тем, что тот только хмыкнул ему в ответ. Чжуан знал, что каждое движение этого человека точнехонько отражает политическую конъюнктуру; выходит, ничего хорошего ждать не приходится. Он уже собирался под благовидным предлогом улизнуть в деревню, чтобы «закалиться» там у тестя с тещей, как вдруг услышал, что его статья опубликована в пекинской газете, да еще с его собственной подписью, набранной крупными иероглифами! Наш герой был так окрылен этим, что то плакал от радости, то потирал руки, то громко смеялся. Он сразу понял колоссальное значение своей публикации, потому что с начала культурной революции печатали только рабочих, крестьян и солдат, а это была первая статья профессионального литератора. Можно не сомневаться, что ее одобрил сам пролетарский штаб! Чжуан Чжун чувствовал себя, словно человек, ставший лауреатом дворцовых экзаменов в старом Китае: вокруг бьют в гонги, к воротам несутся три конника, впереди скачет гонец с неслыханной вестью…

Итак, Чжуан буквально не успевал переварить все безграничное содержание, заключенное в дошедшем до него радостном известии. Заместитель председателя ревкома провинции Би Юнгэ лично пожаловал к нему с визитом, источая столько улыбок, что их можно было черпать горстями. Он принес с собой телеграмму, в которой говорилось:

«Вам поручается немедленно послать писателя Чжуан Чжуна в столицу для доклада. Заместитель заведующего группой культуры Госсовета Вэй Тао».

Би Юнгэ дружески похлопал Чжуана по плечу и добавил:

— Я ведь давно говорил, что ты у нас редкий писатель. Разве не так?

Чжуан Чжуну не понравилось это панибратское похлопывание, но он только сдержанно улыбнулся:

— Видишь ли, старина, я всего лишь красное зернышко, которое центральное руководство бросило в нашу провинцию!

Би Юнгэ взглянул на него с опасливым уважением и замолк. А Чжуану все больше казалось, что он произнес сущую правду.

Через два дня после этого Чжуан Чжун с телеграммой в руках почтительно стоял перед домом заместителя заведующего группой культуры Госсовета Вэй Тао. Он уже несколько раз сказал привратнику, что товарищ Вэй лично вызвал его по телеграфу, что на работе он его из-за воскресенья не застал, совал привратнику телеграмму, но тот даже глазом не моргнул и ничего не ответил — кроме того, что пускать не велено. Чжуан Чжун вспомнил строку Хань Юя: «Трижды приходил к воротам, однако стражник не пустил». Как видно, эти привратники с древности были низкими людьми! Впрочем, благородный муж должен уметь терпеть любые невзгоды, так что подожду.

Но стоять пришлось долго. И ноги и поясница давно ныли, поэтому Чжуан присел на корточки и, недовольный, подумал: «Здорово обюрократился этот Вэй!» Он вспомнил, как впервые встретился с ним, и еще больше помрачнел. Это было несколько лет назад, когда Чжуан опубликовал свое первое произведение и уже мог считаться более или менее известным писателем, а Вэй Тао состоял на второстепенных ролях в концертной бригаде, играя всяких мальчишек, разносчиков и прочее. Чжуан Чжун даже не был уверен, что хоть раз разговаривал с ним — только трепал его за вихры. Вэй Тао потом каким-то образом попал в Пекин, стал обучаться искусству столичной музыкальной драмы, а когда Чжуан снова обратил внимание на его имя, он был уже главным артистом в образцовых революционных пьесах, на всех стенах висели цветные афиши с его изображением, а в газетах печатались его статьи, гневно обличающие господство контрреволюционной и ревизионистской линии в искусстве последних семнадцати лет. Вскоре его имя начали упоминать рядом с именами вождей; в речах этих вождей то и дело мелькали его реплики; как важная персона, он стал рассуждать о задачах театрального фронта; его выступления рассылались на места как руководящие документы. Совершенно ясно, что он стал доверенным помощником центрального руководства, одним из лидеров движения за образцовые революционные пьесы, но это вовсе не значит, что он может забывать прошлое и заставлять меня, Чжуан Чжуна, сидеть на корточках возле его ворот!

Внезапно во дворе раздался автомобильный гудок, ворота распахнулись, из них выехала черная легковая машина марки «Красное знамя». Чжуан Чжун поспешно выпрямился. Поравнявшись с ним, машина остановилась, и кто-то поманил его внутрь. Писатель подумал, что это вовсе не его, оглянулся — не стоит ли кто-нибудь за ним, но никого не было. Тогда он подбежал к машине и увидел человека с черными блестящими волосами, пышными, как у Пушкина, бакенбардами и живыми глазами, который улыбался ему. Чжуан не мог понять, где он раньше встречался с этим человеком, а тот нетерпеливо позвал:

— Эй, Чжуан, ну иди же садись скорей!

Тут только Чжуан Чжун очнулся и сообразил, что это Вэй Тао. Он никак не думал, что за прошедшие несколько лет Вэй мог так измениться, стать таким благообразным. Писатель бросился к нему, начал обеими руками пожимать ему руку, спрашивать о здоровье и уже совсем хотел сесть с ним рядом, когда шофер открыл переднюю дверцу и сказал: «Сюда!» Дело в том, что на заднем сиденье, кроме Вэй Тао, сидела какая-то красивая и, видимо, весьма любвеобильная женщина. Чжуан Чжун подумал, что это жена Вэя, но тот почему-то не представил ее. В результате писатель сел рядом с шофером, всю дорогу почтительно отвечал на вопросы Вэй Тао и даже не смел ни повернуть головы, ни спросить, куда они направляются.

Чжуан Чжун впервые ехал в «Красном знамени» и нашел это очень приятным. Прохожие смотрели на них как на нечто таинственное, а когда он вышел из машины, точно так же взглянул на все вокруг себя. Перед ними был какой-то бывший княжеский двор с расписными беседками, террасами и башнями, со скалами и камнями причудливой формы, с пышными диковинными деревьями. Пока он стоял в изумлении, к нему подошел Вэй Тао:

— Публикация твоей статьи была замечена высшим руководством! Оно просило меня рекомендовать людей для создания новых образцовых пьес, а я назвал твое имя и предложил вызвать тебя в Пекин…

Чжуан Чжун жалел, что не может немедленно промыть уши, чтобы не пропустить ни одного слова. Стремясь передать свое неописуемое волнение, он рассыпался в самых горячих и искренних благодарностях, хотел добавить еще что-нибудь очень скромное, красивое, достойное настоящего писателя, долго пыхтел, но так ничего и не придумал. Пока он чесал в затылке и прочих местах, Вэй Тао добавил:

— Помни, старина, что наша жизнь, наша плоть, наши души — словом, все наше неразрывно связано с пролетарским штабом, с высшим руководством.

Писатель закивал, словно цыпленок, клюющий зерно, и вскинул руку как для клятвы:

— Ваше наставление для меня священно! Пусть меня разрежут на куски и раздробят мои кости, пусть мне размозжат голову и вырвут печень, если я не готов отдать свою жизнь, свою плоть и всего себя высшему руководству. Я в любую минуту встану на защиту его и пролетарского штаба!

После всей этой церемонии они вошли в небольшой кинозал, уставленный мягкими креслами, и стали один за другим смотреть старые фильмы, которые и пугали и опьяняли Чжуан Чжуна. А для Вэй Тао это было совсем не в новинку. Положив ноги на спинку переднего кресла, он не столько глядел на экран, сколько болтал и смеялся со своей непонятной спутницей.

Через три дня после этого Чжуан Чжун под непосредственным руководством Вэй Тао начал писать новую образцовую пьесу «Логово тигров и пучина драконов». Материалом для нее должны были стать четыре пьесы и фильмы, которые почти двадцать лет пользовались большой популярностью, но в период великой культурной революции подверглись суровому осуждению. А основная задача переделки состояла в создании высоких, совершенных образов пролетарских героев, которые были бы лишены каких-либо недостатков и озаряли путь зрителям и читателям. Второстепенные персонажи по своему общественному положению не могли подниматься выше главных героев, потому что иначе получался чрезмерный демократизм, да и неясно становилось, кто кого главнее. В процессе творчества надлежало всячески оттенять выдающиеся качества героев, заострять конфликты, беспощадно бичевать врагов, добиваться живости, разносторонности и прочего. Поскольку Чжуан обладал богатейшим творческим опытом и самым красочным стилем, я не буду описывать всего этого, потому что создаю неофициальную историю. Одно только должен подчеркнуть: когда пьеса была закончена, Чжуан Чжун хотел из скромности назвать ее переделкой, но Вэй Тао вдруг дико вспылил:

— Какая еще переделка?! Пьесы и фильмы, на которых мы основывались, это сорняки, ядовитые травы, порождения контрреволюции и ревизионизма! Мы лишь использовали их материал, но коренным образом переработали его и создали совершенно новое произведение. Если мы назовем его переделкой, это будет величайшим унижением для образцовых революционных пьес!

Чжуан Чжун аж вспотел от страха. Он долго признавал свои ошибки, униженно просил простить его и даже сочинил письменное покаяние, в котором заявлял, что это не его личный вопрос, а проблема отношения к новому революционному искусству. Милостиво приняв его покаяние, Вэй Тао сообщил, что его ждет аудиенция у высшего руководства. Писатель остолбенел.

Глава одиннадцатая. Чжуан Чжун целыми днями разглядывает заветную фотографию. Затем он снова встречается с высшим руководством, и это приводит к удивительным последствиям.

После аудиенции создатель «Логова тигров и пучины драконов» без устали любовался большой цветной фотографией в золоченой рамке, где были изображены только два человека: знаменитая всесильная, вознесшаяся на само небо Цзян Цин (ее-то чаще всего и называли центральным руководством) и он, Чжуан Чжун. Сначала с ними был и третий — высокий иностранный гость, пришедший в этот день, но Чжуан попросил фотографа отрезать его. Любое искусство нуждается в акцентировке главной темы, и искусство фотографии не является исключением. В результате этой операции улыбающийся Чжуан Чжун (правда, его улыбка выглядела несколько жалкой) оттенял саму центральную руководительницу, а это было величайшей славой!

В тот день, когда Вэй Тао сказал ему о предстоящей аудиенции, писатель не знал, как она для него обернется: ведь только что из чрезмерной личной скромности он недооценил новое революционное искусство. Вместе с группой других литераторов (большинство из них тоже имело отношение к образцовым пьесам) он вошел в роскошную приемную, и Вэй Тао подвел его к верховной руководительнице. Цзян Цин представила Чжуана иностранному гостю. Тут нашему герою показалось, что он взмывает ввысь, точно огромный гриф с распростертыми крыльями. Он невольно вспомнил, как фотографировался вместе с Вэй Цзюе, желая стать его учеником, и посмеялся над своей тогдашней глупостью: «Эх, Чжуан Чжун, Чжуан Чжун! Каким узким был в то время твой кругозор, какими недалекими были стремления! Подлизался к старому писателю и вообразил, что уже обрел почву под ногами, встал на плечи великана! Как это смешно, как непохоже на то, что происходит сейчас!» Каждый раз, когда он смотрел на свою новую фотографию, вместе с Цзян Цин, он думал, что вот это уже драгоценный революционный документ, достойный войти в исторические анналы.

Вернувшись с аудиенции, он немедленно схватил ручку и написал верховной руководительнице такое письмо:

«…Едва я увидел вас, как меня охватила безграничная, поистине исключительная радость. К сожалению, при иностранном госте я не мог выражать свои неудержимые чувства к вам, мне приходилось постоянно спускать себя с небес на землю, и я даже не посмел произнести ни слова благодарности…»

Несмотря на глубокую ночь, Чжуан Чжун сел на велосипед и собственноручно отвез это письмо к резиденции верховной руководительницы. Сердце его громко стучало, потому что он не знал, чего теперь ему ждать: приятных вестей или гнева, вызванного каким-нибудь неловким словом.

Через несколько дней Вэй Тао позвонил вечером Чжуану и сказал, что его ждет новая аудиенция, причем немедленно. Вскоре Вэй заехал за ним на машине. Он был очень аккуратно одет и так серьезен, что писатель не решился ни о чем расспрашивать, но в сердце его, как говорится, «прыгали птички и резвились утки», он с трудом унял свое радостное возбуждение. Сидя на мягком сиденье, он видел, что машина въезжает во двор, затененный красивыми деревьями, приближается к роскошному особняку, окруженному соснами и кипарисами. Возбуждение снова вспыхнуло в нем, да так, что он даже не запомнил других деталей. Но вся последующая встреча запечатлелась в его мозгу со всеми подробностями, в знакомой ему драматической форме:

Руководительница (гневно округлив глаза). Вэй Тао! (Тот, вздрогнув, встает перед ней по струнке.)

Руководительница (тихо, но зловеще). Вэй Тао, подойди-ка сюда!

Вэй Тао (не понимая, в чем дело, робко приближается, держа в руках узелок из красного шелка). Это форменная одежда и кепка, сшитая для вас.

Руководительница (берет узелок, но тут же отшвыривает его в сторону). Кому это нужно! Скажи лучше, чем ты занимаешься целыми днями? Вместо того чтобы усердно писать и репетировать, ты занят черт знает чем!

Вэй Тао (испуганно). Я? Никак нет.

Чжуан Чжун (про себя). Может быть, она узнала о его шашнях с этой девицей?

Руководительница. Ты еще смеешь врать?! На том вечере, где я присутствовала, ты даже не изволил подойти ко мне. И спел перед иностранным гостем совершенно неподходящую песню.

Вэй Тао (облегченно). Ах вот вы о чем! Эту песню устроители вечера заранее показывали премьер-министру.

Руководительница (взрываясь). Замолчи, наглец! Ты еще смеешь сталкивать меня с премьером? Это уже чересчур! (Мстительно.) Ничего, ему немного жить осталось, скоро пойдет на свидание с Марксом, а тот его не примет, придется к господу богу идти! (Снова кричит на Вэя.) Немедленно покайся в своем нахальстве!

Чжуан Чжун (про себя, изумленно). «Кого же это она ругала? Неужели премьер-министра Чжоу Эньлая?»

(Вэй Тао сокрушенно роняет голову и начинает утирать слезы. Из внутренней комнаты выходит какой-то начальник в очках.)

Очкастый. Вы должны понимать, что верховная руководительница очень заботится о вас, предъявляет к вам повышенные требования, поэтому вы и можете успешно творить. А сейчас выполни ее приказ и покайся!

Вэй Тао (дрожащим голосом). Я совершил серьезнейшую ошибку. Простить ее невозможно, но я все-таки умоляю простить меня…

Руководительница (зажимая уши). Ладно, хватит, подашь мне свое покаяние в письменном виде! А сейчас я буду тебя наказывать.

(Вэй Тао меняется в лице. Руководительница снова готова вспылить, тогда Вэй принимает покорный вид и ложится спиной на ковер, лапки кверху.)

Руководительница (понемногу успокаивается). А теперь перевернись на живот и ползи ко мне!

(Вэй Тао подчиняется.)

Руководительница (тыча указательным пальцем в лоб Вэю). Да, видно, напрасно я тебя воспитывала! У тебя в голове нет ни одной идеи Мао Цзэдуна, никакого понятия об организованности и дисциплине. Любой, кому не лень, может водить тебя за нос. (Чем дальше говорит, тем больше распаляется.) А как же партия: что она для тебя, не существует?!

Вэй Тао (разыгрывает очаровательного простачка). Руководительница наша, не сердитесь. С сегодняшнего дня я непременно исправлюсь и никогда не забуду вашей материнской заботы, вашего умелого воспитания!

(Все садятся в кресла. Один Чжуан Чжун от греха подальше забивается в уголок и садится на краешек дивана.)

Руководительница (внезапно вспоминая). Вэй Тао, ты мне еще не сказал: как там у вас с режиссером?

Вэй Тао. Все очень хорошо. Это очень опытный режиссер.

Руководительница. Нечего покрывать его! У него лицо подозрительное, сразу видно, что нехороший человек. (Чжуан Чжун украдкой ощупывает собственное лицо.)

Руководительница. А как зовут того старика, который занимается проблемами кино?

Вэй Тао. Ло Тяньчэн.

Руководительница. Ло Тяньчэн? Мне это имя знакомо, за ним, кажется, какой-то хвост. Если не веришь, проверь: ручаюсь, что есть хвост.

(Вэй Тао не знает, как лучше ответить.)

Очкастый. Раз руководительница говорит, значит, хвост наверняка есть. А иначе зачем она велела бы тебе проверять?

Вэй Тао. Да, мы обязательно все проверим так, что «вода спадет и камни обнажатся»!

Руководительница. И еще этот, как его… Ну, когда я его вижу, я еще всегда сержусь. Похоже, что он ненавидит меня…

(Чжуан Чжун начинает срочно улыбаться.)

Руководительница. А этого ты зачем сюда приволок?!

(Чжуан Чжун в страхе замирает.)

Руководительница. Напишешь мне еще одно покаяние и больше никогда не смей приволакивать таких типов!

(Чжуан Чжун в отчаянии вдруг встает и вытягивает руки по швам.)

Руководительница (закипая). Ты откуда взялся?

(Чжуан Чжун хочет ответить, но не может, только дробно стучит зубами.)

Вэй Тао. Это автор «Пучины драконов и логова тигров» Чжуан Чжун.

Руководительница. Какой еще автор?! Вы что, не знаете, сколько крови сердца я потратила на эту пьесу?

Чжуан Чжун. Да-да, уважаемая руководительница, без вашей крови сердца мы не смогли бы написать ни одного иероглифа. Только благодаря вашим заботам…

Вэй Тао. Вы всех нас воспитали, всех вывели в люди. Без вас не было бы у нас ни жизни, ни крови, ни мяса, ни души, ни…

Руководительница (Чжуан Чжуну). Принеси мне экземпляр этой пьесы, пусть он у меня хранится, ведь я тоже, как-никак ее автор! И еще одно задание тебе: поезди с труппой образцовых революционных пьес, изучи отношение народных масс к этим пьесам… Особое внимание обрати на те провинции, где идет самая ожесточенная борьба. Потом напиши пьесу о современном Сун Цзяне!

Очкастый. Слышишь? Верховная руководительница ставит перед вами задачу, обладающую исключительным тактическим, историческим и практическим значением. Вы должны как можно глубже понять ее и немедленно действовать!

Руководительница (лениво потягиваясь). Ладно, я слишком устала от разговоров. Кто сыграет со мной в пинг-понг?

(Идет в комнату, оборудованную для настольного тенниса. Все следуют за ней, но играть никто не решается.)

Чжуан Чжун (преодолевая нервное возбуждение, мужественно берет ракетку). Разрешите мне! (Дает подачу.)

Руководительница (не сумев принять шарик, приходит в ярость). Ты подал слишком неожиданно!

(Чжуан Чжун, весь вспотев, дает совсем легкую подачу. Руководительница принимает ее, Чжуан Чжун возвращает шарик ей.)

Руководительница (снова пропустив шарик, взрывается). Ты что делаешь? Где у тебя совесть?!

Чжуан Чжун (дрожа и заикаясь). Я, я…

Глава двенадцатая. Писатель отправляется на гастроли с труппой образцовых пьес. Он испытывает и гнев, и радость, и всевозможные трудности, но в целом впечатления оказываются очень богатыми.

Если кто-нибудь думает, что такие гастроли — это обычное выступление перед толпой, то он злонамеренно искажает сущность образцовых революционных пьес или по крайней мере жестоко заблуждается. Гастроли труппы образцовых пьес, да еще предпринятые по личному указанию центрального руководства — это важнейшее событие, каждая деталь которого достойна занесения в анналы революционного китайского театра.

К сожалению, многие несознательные или нечуткие люди не понимают этого. Так случилось в первом же месте, где должна была выступать труппа, — в городе Аньшане, знаменитом на всю страну своей промышленностью. Городские власти были заранее оповещены о прибытии труппы. За несколько часов до этого прибытия Чжуан Чжун как посланец центрального руководства, председатель постоянного комитета по созданию образцовых революционных пьес и автор «Логова тигров и пучины драконов» поучал своих спутников и принимал от них всевозможные знаки внимания, вплоть до роскошных угощений. Но когда поезд прибыл в Аньшань, никакой толпы встречающих почему-то не оказалось. Другие пассажиры уже разошлись, и тут только на перроне остались два человека, назвавшиеся представителями городского ревкома. Они просто посадили труппу в машины и повезли. Ни заранее подготовленной церемонии встречи, ни людей, стоящих по обе стороны дороги, ни аршинных лозунгов со словами горячего приветствия не было.

Чжуан Чжун гневно отметил про себя, что в городе не висело даже афиш с объявлениями о прибытии труппы. Напротив, всюду были расклеены афиши о том, что вечером на стадионе состоится соревнование между баскетбольными командами «Усмирители драконов» и «Ловцы тигров». Чжуан Чжуну это очень не понравилось: «Мы же играем пьесу о тиграх и драконах, а здесь собрались ловить и усмирять их! Что все это значит? Это же открытый выпад против нас!» За ужином ему подали только пельмени, и это переполнило чашу его терпения. Не доев несколько пельменей, он вызвал ответственного за прием труппы и выразил ему решительный протест, заявив, что это организованный и заранее спланированный саботаж, принижение образцовых революционных пьес и вообще серьезное политическое дело. Ответственный за прием пытался объяснить ему, что «Усмирители драконов» — это команда ирригационных строителей, а «Ловцы тигров» — команда шахтеров с Горы тигра, что названиям этим уже более десяти лет, но Чжуан Чжуна его объяснение совершенно не удовлетворило, так как оно свидетельствовало о том, что после великой культурной революции в городе даже не сменили старых названий и не желают доводить революцию до конца. Разве при таком холодном приеме труппа может играть образцовые пьесы с должным энтузиазмом?

В результате Чжуан Чжун принял смелое решение: вместо трех запланированных спектаклей дать один и немедленно ехать дальше, наказав строптивый город Аньшань. Когда он позвонил об этом Вэй Тао, тот горячо одобрил решение Чжуана, заявив, что это настоящий революционный поступок, направленный на защиту образцовых пьес и центрального руководства, который, бесспорно, сыграет большую роль.

Вэй Тао недаром был доверенным человеком верховной руководительницы, все получилось именно так, как он предсказывал. Когда труппа под водительством Чжуан Чжуна добралась до пограничного города Мукдена, обстановка там была уже совсем другой. Едва поезд подошел к вокзалу, как путешественники увидели людей, размахивающих красными флагами и пестрыми лентами, громко кричащих: «Приветствуем передовую труппу, приехавшую в наш город с образцовыми революционными пьесами!» Чжуан Чжуна и его спутников встречали просто как премьер-министров. Единственное отличие состояло в том, что высоких иностранных гостей после краткого обмена речами проводят перед почетным караулом, а Чжуана сразу вывели на улицу, представлявшую собой сплошной живой коридор, где каждому гостю вручали по букету искусственных цветов. Пропагандистская бригада хунвэйбинов, тоже с бумажными букетами в руках, плясала перед ними танец верности. Во многих местах этот танец уже отошел в прошлое, а здесь его танцевали — Чжуан Чжун сразу понял, что это высшая честь и вообще факт, который должен быть отмечен. Короче говоря, он и сам пустился в пляс.

Читатели, наверное, помнят, что, когда Чжуан Чжуна арестовывали и он кричал о своей невиновности, одним из главных его аргументов было то, что он ни разу не пропустил танца верности. И хотя танцевал он не очень красиво, в основном для собственного удовольствия, он был достаточно натренирован в этом танце. За своим руководителем, естественно, последовали и члены труппы. Вся эта верноподданническая армада двинулась вперед через узкий коридор из людей.

Сначала Чжуан Чжун думал, что протанцует минут пять, как бывало раньше, но оказалось, что улица тянется на несколько километров. Впереди плясали школьники и хунвэйбины, позади — народные ополченцы, так что деваться было некуда, приходилось танцевать без остановки. Вдруг перед глазами замелькали какие-то животные: свиньи, куры, утки… — все это громко хрюкало, кудахтало, крякало… Изумленный Чжуан Чжун поднял голову и увидел большую надпись: «Повсюду поют иволги и танцуют ласточки, все спешат на Большую социалистическую ярмарку». Это и озадачило и обрадовало Чжуан Чжуна, поскольку Большая социалистическая ярмарка явно была устроена в честь их труппы. Актеры тоже почувствовали это и принялись танцевать еще усерднее.

К сожалению, ярмарка тянулась на целый километр, а когда она кончилась, началась «выставка идущих по капиталистическому пути», с которыми вели борьбу революционные массы. Молодые и крепкие хунвэйбины продолжали плясать как ни в чем не бывало. Чжуан Чжуну тоже было неудобно отставать, но никакого удовольствия от пляски он уже не получал и напоминал не столько танцующего лебедя; сколько мокрую курицу. Когда они наконец добрались до гостиницы, где им предстояло остановиться, писатель мигом плюхнулся в постель, хотя прекрасно понимал, что предварительно стоило бы сказать несколько слов народу.

Он устал так, что не мог раскрыть рта, да еще был вынужден слушать возмущенные возгласы членов труппы. В голове свербила только одна мысль: может быть, это классовый враг решил высосать из нас все силы или, по крайней мере, злые люди сыграли с нами подобную шутку? Но эту мысль он постарался спрятать и вечером, во время великолепного банкета, устроенного по случаю их прибытия, с большим воодушевлением сказал:

— Хоть ваш город и находится на далекой границе, но верность руководящим указаниям здесь глубоко проникла в людские сердца. На нас неизгладимое впечатление произвело также изобилие, царившее на Большой социалистической ярмарке. Как вы сами пишете, тут «повсюду поют иволги и танцуют ласточки». Мы гордимся вашими жителями, столь верными революции, и готовы поставить для них любое число спектаклей!

Чжуан Чжун был уверен, что его пламенная речь возымеет свое действие, но на следующий день, когда занавес открылся, увидел на площади перед сценой лишь редкие кучки людей. Площадь была оцеплена народными ополченцами, чтобы и эти немногие зрители не разбежались. Расспросив ближайших зрителей, Чжуан узнал причину такой холодности: вчера, во время встречи труппы, на Большой социалистической ярмарке было затоптано тридцать свиней; их хозяева — крестьяне — бросились им на помощь и сами были растоптаны…

Услышав такое, Чжуан Чжун похолодел и, чтобы не нарываться на дальнейшие неприятности, быстренько покинул труппу под тем предлогом, что ему нужно выполнить другие поручения центрального руководства: обследовать провинции, в которых идет наиболее ожесточенная классовая борьба, и продолжить создание образцовых революционных пьес.

Глава тринадцатая. Выписки из дневника, который вел писатель во время своей инспекционной поездки.

28 июля. В три часа дня я с собственноручным рекомендательным письмом верховной руководительницы прибыл в город И. На сей раз меня встречали совсем не так, как с театральной труппой, потому что считали в полном смысле особым посланцем. Когда я вышел из поезда, меня уже поджидали первый секретарь провинциального комитета, заведующий отделом пропаганды, заведующий сектором культуры и другие. Поместили в гостинице «Солнечная весна», в трехкомнатном люксе. Вечером мне нанес визит секретарь провинциального комитета, только что восстановленный в своей должности. Я объяснил ему, что меня послало сюда само центральное руководство, что цель моего приезда не только творческая, но и политическая, что я провожу лишь некоторую подготовительную работу по заданию верховной руководительницы, которая затем будет лично утверждать каждую запятую.

Этот секретарь ведет себя очень вежливо, с достоинством, на слова скуп, поддакивает редко — сразу видно, что каппутист. Я специально смотрел, как он будет играть. Он еще не знает, что я за человек, не понимает моей силы.

29 июля. С утра ко мне пришли главари провинциальных цзаофаней. «Родные или нет, а линия одна» — как верны эти слова! Едва увидевшись, мы заговорили вполне откровенно. Они рассказали мне многое из жизни своей провинции, в том числе подтвердили, что вчера вечером ко мне действительно приходил каппутист. В начале великой культурной революции он был свергнут, но несколько месяцев назад восстановлен Дэн Сяопином под предлогом урегулирования, всячески теснит цзаофаней и возрождает старые порядки. «Урегулирование», «урегулирование»! Фактически это всего лишь другое название для реставрации капитализма. Я решил написать статью под заглавием: «Урегулирование — это реставрация». Разговор по душам с братьями-цзаофанями дал мне очень много; фигура современного Сун Цзяна уже начинает вырисовываться. Тем же вечером я дал Вэй Тао телеграмму с просьбой доложить об этом центральному руководству.

31 июля. Сегодня вечером был банкет. Я уже три дня как приехал, а они только сегодня догадались угостить меня — это просто возмутительно! Когда прибывает гость издалека, его или приглашают поесть, или сами приносят ему еду, чтобы, как говорится, «смыть пыль». А я уже, черт побери, весь пылью зарос, разве ее за один раз смоешь! К тому же кто-то в коридоре произнес: «Этот Чжуан — большой пролаза, говорите при нем осторожнее!» Я тихонько выглянул и узнал заведующего отделом пропаганды. «Ну, — думаю, — теперь ты у меня попляшешь!»

Когда секретарь провинциального комитета ввел меня в банкетный зал, я увидел круглый стол, покрытый белой скатертью и уставленный всевозможными винами и закусками. Соблазнительные запахи били прямо в нос, у меня потекли слюнки, но вокруг этих яств уже сидело множество народа. Секретарь провинциального комитета сказал, что он решился пригласить нескольких человек, имеющих отношение к культуре и политике. Обнаружив среди них заведующего отделом пропаганды, который за глаза порочил меня, я рассердился, вышел и выразил секретарю протест следующего содержания:

1. Небывалая в истории великая пролетарская культурная революция уничтожила все старое, призвала нас к простоте и скромности, а вы тут под предлогом приема гостей упиваетесь вином и объедаетесь мясом. Кого вы, в конце концов, пригласили на пир: меня или себя?

2. За вашим столом сидит человек, который унижает центральное руководство, клевещет персонально на меня — это принципиальный политический вопрос, и я отказываюсь пьянствовать с таким человеком.

Конечно, как меня и предупреждали накануне цзаофани, секретарь прикинулся добрейшим, очень осторожным, отвел меня в отдельный кабинет и усадил за стол одного. В результате мне подали плохой чай и грубую еду, которую есть было ничуть не приятнее, чем жевать воск. Увидев, что в своем контрреволюционном наступлении они дошли до предела, я гневно стукнул кулаком по столу и вскричал: «Какого черта вы издеваетесь надо мной? Это касается не только меня лично, а всей культурной революции, авангардом которой являются образцовые революционные пьесы!» Мой взрыв возымел действие — секретарь испуганно признал, что произошла ошибка, в которой виноваты его подчиненные, умолял меня не сердиться, потому что иначе они себе этого не простят. На столе тут же появились самые лучшие вина и закуски, я убедился, что секретарь искренен, и милостиво извинил его.

Ночью у меня болел живот.

2 августа. Сегодня вечером меня повели в театр на пьесу местного драматурга о том, как красная армия во время Великого похода проходит через этот город и вдохновляет жителей на борьбу. После просмотра заведующий сектором культуры пригласил меня за кулисы, чтобы поговорить с актерами, но я отказался, так как заподозрил, что это новая ловушка: я буду пожимать руки артистам, нас станут фотографировать, а потом они скажут, что личный посланец центрального руководства одобрил их спектакль! А откуда я знаю, что они за птицы, что у них за душой, с какими каппутистами они связаны?! Я считаю своей крупной победой то, что раскрыл этот заговор.

5 августа. Не забравшись в логово тигра, не достанешь тигрят. Я приехал в город Г., где каппутисты преследуют цзаофаней наглее всего. Разумеется, с местными цзаофанями я поговорил. Поселили меня в городской гостинице, в отдельном номере. Ночью я вдруг услышал за окном какое-то шуршанье, решил, что меня хотят убить, и в страхе закричал. Люди сбежались, начали светить за окном фонариками, но никого не обнаружили. Стали уверять, будто мне это приснилось. Конечно, я не поверил их лживым речам, усилил свою бдительность и всю ночь пролежал с вытаращенными глазами.

Наутро я потребовал от горкома выставить у моего окна часового, иначе за все последствия они будут нести полную ответственность и не смогут сказать, что я их не предупреждал.

8 августа. Я вернулся в город И., так как узнал, что сюда приезжает в командировку мой младший брат. Мы много лет не виделись и очень хотели поговорить по душам. Я поехал его встречать на машине, но она на полдороге сломалась. Шофер преспокойно заявил, что он не может ничего сделать. Глядя на его непочтительную физиономию, я пришел к выводу, что он специально подослан каппутистами, чтобы навредить мне.

Пришлось пешком вернуться в гостиницу, позвонить секретарю провинциального комитета и выразить протест — только благодаря этому я получил новую машину. Когда мы уезжали из столицы, Вэй Тао сказал, что новая пьеса, которую мне поручило центральное руководство, должна изображать непримиримые конфликты, что она требует серьезной психологической подготовки, и теперь я вижу, что Вэй Тао был прав.

Младший брат долго говорил мне…

Глава четырнадцатая. Младший брат бросает в сердце старшего ручную гранату, что еще больше помогает выявить потрясающие революционные качества Чжуан Чжуна.

«Младший брат долго говорил мне…» — при этих словах авторучка замерла в руке Чжуана; более того, он обнаружил, что рука его дрожит. Странно, никогда еще с ним такого не бывало!

Он вспоминал, что, когда он встретил брата и отвез его в свой роскошный трехкомнатный номер, сам он, развалившись на диване и не давая брату раскрыть рта, начал во всех подробностях рассказывать ему о своих блестящих успехах и нынешней инспекционной поездке. Но чем больше он воодушевлялся, тем более растерянным становилось лицо его наивного брата; казалось, что-то мучило его. Наконец брат сумел вставить слово и спросил:

— Ты что, ничего не слыхал?

— А что я должен был слыхать? — недовольно переспросил Чжуан Чжун, уже и так немного раздраженный недостатком политического чутья и узостью кругозора у брата.

Глаза брата испуганно округлились:

— Где же у тебя уши? Эти разговоры уже до неба дошли…

Чжуан Чжуну пришлось прервать рассказ о своей славной миссии. Еще больше рассердившись оттого, что брат напускает на себя невесть какой вид, он буркнул:

— Какая разница — до неба дошли разговоры или до земли! Главное, о чем они?

Брат нервно сглотнул слюну:

— Да ты и впрямь оглох. Говорят, что твоя верховная руководительница совершила какую-то крупную ошибку.

Чжуан Чжун вскочил с заскрипевшего дивана, глаза его вылезли, как металлические гонги:

— Ты, ты что мелешь?! Это контрреволюция!

Но брат почему-то не испугался, а терпеливо продолжал:

— Ничего я не мелю. Люди говорят, что председатель Мао выступил и назвал собственную супругу вместе с тремя ее приближенными «бандой четырех». Ты разве не заметил, что твоя верховная руководительница в последнее время нигде не появляется?..

Брат говорил все громче. Чжуан Чжун, не удержавшись, подскочил к нему, зажал его рот рукой и огляделся по сторонам: не подслушивает ли кто-нибудь? Потом проверил стены, поднял телефонную трубку — гудок показался ему не совсем обычным. Тогда он сделал знак брату следовать за ним, они выбрались во двор гостиницы и пошли по тропинке среди кустов. Тут только Чжуан сдавленным, но строгим голосом спросил:

— Ты правду говоришь?

— Ну зачем я стал бы тебе врать! Даже старухи в переулках говорят, что она предательница, губящая страну и народ…

— Это злобная клевета на центральное руководство! — отпарировал Чжуан Чжун, но тут же поинтересовался: — А что еще говорят?

— Много чего! Например, называют ее современной императрицей, сравнивают с Люй Хоу и У Цзэтянь.

— Это страшная клевета! — откликнулся Чжуан Чжун. — А еще что?

— Еще говорят, что на заседании Политбюро против нее выступил Дэн Сяопин…

Чжуан Чжун охнул. Потом снова заторопил брата:

— А еще, еще что?

— Все говорят, что эти люди, объявившие себя «профессиональными революционерами», добром не кончат. Если не веришь, подождем, посмотрим. Как известно, у зайца хвост длинным не бывает!

Чжуан Чжун застонал. Брат, шедший рядом с ним, решил, что ему плохо, обернулся и увидел, что тот тупо стоит на дорожке и таращит глаза на кусты, освещенные луной.

— Братец, что с тобой?!

— Видишь там в кустах тень? Я сразу заметил что-то необычное… — не дожидаясь ответа, Чжуан с воплем «Кто там?!» ринулся вперед, долго рыскал по кустам, но так ничего и не нашел. Облегченно вздохнув, братья еще немного побродили по тропинке, потом младший сказал:

— Послушай, я советую тебе уехать из Пекина и бросить образцовые пьесы. Кляузное это дело, на нем очень легко попасться!

Чжуан Чжун не откликнулся и по-прежнему шел молча. В его воспаленном мозгу бушевал настоящий вихрь. Странно, но в этом вихре снова появилась сумасшедшая старуха из его детства; волосы ее были распущены, на сухом желтом лице гневно горели круглые глаза. Разинув рот, она устремилась на Чжуана, но тот в страхе зажмурился и вскрикнул, а когда открыл глаза, вновь увидел причудливые очертания кустов под лунным светом. Вихрь в его мозгу продолжал бушевать, рождая одну картину за другой — с такой скоростью, что я не берусь описать. Наконец писатель взял себя в руки и очень строго сказал брату:

— Все, что ты слышал, это контрреволюционные бредни. Насколько я знаю, верховная руководительница предана своему супругу, предана его революционной линии, его идеям. Не надо прислушиваться ко всяким бабьим сплетням, позволять контрреволюции запугивать себя. Ладно, что сказано, то сказано, нас слышали, надеюсь, только небо и земля, а больше об этом никому не говори. Понял?

Хотя Чжуан Чжун был старше своего брата на десять лет, тому уже исполнилось по крайней мере тридцать пять, но Чжуан продолжал считать его непонятливым мальчишкой, который должен молча выслушивать его приказы и наставления.

Когда братья расстались и писатель вернулся в гостиницу, ему казалось, что все бросают на него какие-то странные, острые взгляды. Они кололи ему кожу, проникали в тело, душу. Чувствуя дикую усталость, он понял, что ему придется прекратить свою историческую инспекционную поездку, и быстро вернулся в Пекин, даже не успев попрощаться с секретарем парткома и председателем ревкома провинции.

В своей столичной квартире он нашел письмо от жены, с которой так давно расстался. Хотя его жена была прелестна, как статуэтка или небесная фея, Чжуан Чжун все-таки считал ее «яшмой из простой семьи, недостойной быть представленной во дворец». Он часто думал: что делать, если его пригласят с супругой на какой-нибудь государственный прием, или пошлют за границу, или, еще того серьезнее, вызовут к верховной руководительнице и та заговорит с его неотесанной половиной?! Откровенно говоря, он раскаивался в своей женитьбе. Если бы он по-прежнему был холостым, верховная руководительница могла бы и не поинтересоваться его личной жизнью, а теперь, когда он уже несколько лет жил в Пекине и жена изредка наезжала к нему, ему приходилось каждый раз селить ее отдельно. Вот из этого отдельного жилища она и написала мужу. Чжуан Чжун поспешно распечатал ее письмо и прочел следующее:

«…Я слышала, что верховная руководительница подверглась очень серьезной критике… что она вообще должна слететь и Вэй Тао вместе с ней. А некоторые говорят и о тебе… Когда я это услышала, у меня даже сердце застучало, ночью спать не могла. Хотела у людей расспросить, а они все меня избегают, держатся как можно дальше. Мама из деревни тоже пишет, что в бригаде ее чуть ли не камнями грозятся побить, спрашивают, не попался ли еще твой зять. Я очень беспокоюсь, не можешь ли ты в самом деле попасться…»

Чжуан Чжун уронил из рук письмо, и в его мозгу снова забушевал вихрь. Ему показалось, будто ему на голову надели железный обруч, который затягивается все туже и туже. Наконец он с усилием поднял голову и увидел на стене фотографию, где он, улыбающийся, был снят вместе с Цзян Цин. Эту драгоценную фотографию он всюду возил с собой, но теперь его собственная улыбка вдруг превратилась в страдальческую гримасу, а рот верховной руководительницы стал походить на разинутую пасть. Неужели это снова сумасшедшая старуха из его детства? Он растерянно замигал глазами, и видение исчезло. Чжуан Чжун тотчас сорвал фотографию со стены. Куда бы ее спрятать? Он долго крутился по комнате, даже вспотел от волнения, и тут раздался стук в дверь. Чжуан Чжун замер с фотографией в руке, горячий пот мигом стал холодным. В дверь опять застучали, еще настойчивее, чем прежде, но известно, что в волнении рождается мудрость. Чжуан бросился в уборную, закинул фотографию на сливной бачок и открыл наконец входную дверь. Оказалось, что его вызывает междугородная.

Междугородный телефон находился в конце коридора. Взяв трубку, Чжуан Чжун услышал голос Вэй Тао:

— Ну как твоя обещанная пьеса? Имей в виду, путей к отступлению тут нет, ее необходимо выложить точно в срок, этого требуют интересы классовой борьбы не только в Китае, но и за его пределами…

— Не беспокойтесь, — проникновенно ответил Чжуан Чжун, — я вовсе не собираюсь отступать и клянусь, что выполню свою задачу!

Закончив разговор, Чжуан Чжун вернулся в номер, сел в парусиновый шезлонг и невольно усмехнулся: фотография спрятана в самом подходящем месте, Вэй Тао успокоен клятвой. Все люди, сделавшие что-нибудь удачное, радуются своему успеху, но Чжуан Чжун не походил на них. Он улыбался не столько от удовлетворения, сколько от дальновидности: как раз в это время он замыслил новый грандиозный план.

Глава пятнадцатая. Вэй Цзюе своей безмерной глупостью снова оттеняет высокую способность Чжуан Чжуна к развитию.

«Уши даны, чтобы слышать, а глаза — чтобы видеть. Только слыша правду и неправду, видя опасное и безопасное, человек может существовать спокойно», — говорил Хань Юй в трактате «О соперничестве сановников», уподобляя государство человеческому телу. Обнаружив этот отрывок, Чжуан Чжун сделал из него глубокие выводы и несколько успокоился. Он решил, что в ответственный момент слух, зрение, осязание и обоняние должны быть особенно острыми, тогда можно найти выход из любой, даже самой невероятной и фантастической ситуации. Но в какую именно сторону нужно сейчас навострить глаза и уши, чтобы «существовать спокойно»? Размышляя об этом, он вдруг услышал потрясающую новость: Вэй Цзюе назначен на какой-то важный пост в Госсовете. Чжуан Чжун верил своим ушам, однако в данном случае все требовалось трижды уточнить; только удостоверившись, что люди собственными глазами видели, как Вэй Цзюе приехал в Пекин и заступил на должность, Чжуан убедился, что слухи небезосновательны и очень многозначительны. Если связать их с тем, что он узнал от своего брата и жены, то в ближайшее время просто небо и земля должны перевернуться!

Вы подумайте: старый писатель, низвергнутый подобно Дэн То, три года проведший в коровнике, а затем столько же лет в деревне, лишь в прошлом году был с трудом освобожден. В новых литературных организациях, где нельзя было делать то, что ты хочешь, он не мог найти себе применения и работал канцеляристом в конторе по сбору утильсырья. И вдруг этот старый маразматик, что называется, «верный прежней династии», одним прыжком махнул на высокую должность, да еще связанную с идеологией. Это дело нешуточное! Не далее как в прошлом году вовсю шла критика тех, кто «возвеличивает опальных», а сейчас идет самое настоящее возвеличивание опального. Неужели брат был прав, когда говорил, что сторонники Цзян Цин терпят крах? Тут нельзя ждать у моря погоды, надо все разузнать. Но у кого? Самые точные сведения можно получить непосредственно у Вэй Цзюе. Правильно! Немедленно решив действовать, писатель отправился к Вэй Цзюе, то бишь к учителю Вэю.

Смышленые читатели, естественно, могут вспомнить, что Чжуан критиковал, обличал Вэй Цзюе, даже смешивал его с грязью. Как же у него хватило совести пойти к этому человеку, едва он вновь поднялся? Вопрос законный. Чжуан Чжун тоже задумывался над ним. Направившись к гостинице, где жил его бывший учитель, он колебался, вспоминал прошлое, понимая, что снова завоевать доверие Вэй Цзюе будет нелегко. Он боялся, что старик может просто не пустить его на порог. Что же тогда делать? Но писатель тут же решил, что Вэй Цзюе не поступит так: «Ведь я участвовал в беспримерной пролетарской культурной революции по призыву самого великого вождя — председателя Мао! Кто тогда не критиковал, не обличал, боясь, что его заподозрят в неприятии культурной революции? Нет сомнения, что я действовал из лучших побуждений, а если где-то и перегнул, то это такие пустяки, о которых и говорить не стоит!» Чжуан Чжун, как мы знаем, обладал неисчислимыми достоинствами, и одним из них было умение вести идеологическую работу. Очистив свою идеологию, он зашагал гораздо тверже, вошел в лифт и через минуту уже стоял перед номером Вэй Цзюе.

Он постучал в дверь не громко и не тихо, а так, чтобы даже в самом стуке сквозила вежливость, глубокое уважение. Дверь приоткрылась, и он увидел явно постаревшее лицо учителя. То ли не разглядев посетителя против света, то ли не узнав его после долгой разлуки, Вэй Цзюе щурил свои глаза и несколько секунд молчал. А Чжуан Чжун весь светился искренностью и теплотой, как будто между ними никогда ничего не происходило.

— Учитель Вэй! — нежно произнес он.

Тут только Вэй Цзюе очнулся и воскликнул:

— А, старина Чжуан!

Писатель вгляделся в его лицо и, не обнаружив ничего подозрительного, бросился вперед, схватил обеими руками его руку и долго тряс ее, как будто встретил любимого родственника, с которым давно не виделся:

— Учитель, я так часто вспоминал о вас! Как ваше здоровье? Не мучает ли вас что-нибудь? Как поживает ваша супруга?

Он тараторил без умолку и одновременно продвигался в комнату. С дивана встал какой-то седой старик, который попрощался с Вэй Цзюе. Тот хотел задержать его, но старик сказал:

— Подробнее поговорим потом. Я еще зайду.

Тут Чжуан Чжуна осенило, что это один влиятельный теоретик. В начале культурной революции его сбросили, множество раз критиковали, но он так и не пожелал раскаяться. Много лет о нем не было ни слуху ни духу, все думали, что он давно умер, и вдруг на тебе! Откуда он взялся, уж не из могилы ли вылез? Меня он сторонился — недаром сказал: «Подробнее поговорим потом». Это означает, что у них какие-то секретные дела, но какие? Выглядит величественно, спокойно, совсем как в былые годы!

Воспользовавшись тем, что Вэй Цзюе пошел провожать гостя, Чжуан Чжун внимательно осмотрел комнату. Если бы он не сделал этого, все было бы тихо, а так одна деталь его просто испугала: на письменном столе Вэй Цзюе лежали почти сплошь книги первых семнадцати лет республики, которые центральное руководство заклеймило как ядовитые травы. Зачем они тут? Уж не собираются ли их реабилитировать, вызывать вонючие души? Разве мало еще навредила черная линия в литературе?! Но раз Вэй Цзюе, едва приехав в Пекин, раскладывает свой гнилой товар, это означает, что у него есть основания не бояться. То ли он опьянен своим высоким назначением, то ли что-то знает, то ли по-прежнему умудряется спать в грохочущем барабане!

Когда Вэй Цзюе вернулся в комнату, Чжуан Чжун мигом снова принял исключительно приветливый и скромный вид — совсем как в тот раз, когда пришел напрашиваться к Вэю в ученики. Он опять сел на краешек стула и, расплывшись в улыбке, стал ждать наставлений, а может быть, и упреков учителя. На самом деле он очень волновался: вдруг старик выгонит его, но Вэй Цзюе ничего не сказал и спокойно подал ему чашку чая. Чжуан Чжун почтительно принял ее, истолковав это как новую свою победу.

— Ну, как дела? — с тем же спокойствием спросил Вэй Цзюе. — Я приехал сюда совеем недавно, новостей не знаю. Что происходит на свете?

Чжуан Чжун почувствовал, что снова поднимается в собственных глазах. За последние несколько минут он одержал целых три победы: этот наивный старик еще спрашивает его о новостях! Он хотел было выложить ему свое главное кредо — во всех крупных и мелких дедах прислушиваться к центральному руководству, но слухи, которые дошли до него от младшего брата и жены, заставляли усилить бдительность, поэтому он с предельным чистосердечием произнес:

— Я тоже только что вернулся из провинции, так что новостей не имею. А вы ничего не слышали?

— Может быть, ты уже знаешь об этом… Председатель Мао сказал, что у нас не хватает стихов, прозы, очерков, критических статей…

Вэй Цзюе говорил медленно, но Чжуан тем временем лихорадочно вспоминал, что Вэй Тао вчера рисовал ему литературную ситуацию совсем по-другому: что она прекрасна, становится все лучше и лучше, даже приводил в доказательство многочисленные цифры. Неужели он не знает, что председатель Мао критиковал наших литераторов? Или специально скрывает это? Если уж люди, находящиеся в центральном руководстве, так себя ведут, выходит, зловещие слухи правдивы? А если так, то настало время для нового выбора!

В мгновение ока Чжуан Чжун сориентировался и начал жаловаться учителю на свою печальную жизнь. Его голос звучал так проникновенно, что даже иногда дрожал, в глазах блестели слезы. Он говорил, что в шестьдесят шестом году, когда секретарь провинциального комитета спровоцировал его на выступление, взрывчатка под Вэй Цзюе была уже подложена, а его, Чжуан Чжуна, просто заставили сыграть роль запального шнура, что это было, по существу, реакционным буржуазным приемом. Наконец он дошел до своих столичных злоключений, до того, как ему поручили написать новую образцовую пьесу. Ему, разумеется, больно это делать, он мучается от укоров совести, но не знает, что предпринять, как отступить. Он даже поругал себя за недостаточную образованность, за то, что плохо изучал сочинения председателя Мао.

На его счастье, яд гуманизма слишком глубоко проник в душу Вэй Цзюе. Он был чересчур доверчив и скорее всего помиловал бы даже своего заклятого врага, если бы этот враг сделал вид, что одумался. Выслушав Чжуана, он искренне посоветовал ему не держать нос по ветру, а отстаивать правду. Раз ему противно писать эту новую образцовую пьесу, значит, можно не писать!

Чжуан в самых пылких выражениях поблагодарил за заботу, а втайне подумал: «Эх, старик, старик! Ты, я вижу, действительно неисправим. Никакой в тебе бдительности». И тут же спросил, глядя прямо ему в рот:

— А что, в центральном руководстве произошли какие-нибудь перемены?

Глаза Вэй Цзюе задорно блеснули, голос помолодел:

— Что именно произошло, я не берусь сказать, но борьба идет неслыханная!

Что это за «неслыханная борьба», вокруг чего она идет? Чжуан Чжун негодовал, что не может выдрать объяснение прямо из глотки старика, но тот больше ничего не говорил. Тогда Чжуан сдвинул брови, напустил на себя печальный вид и глубоко вздохнул:

— Ну и чем же это все закончится?

— Я уверен, что все будет хорошо! — быстро ответил Вэй Цзюе.

«Все будет хорошо». Что же это значит? — мучительно соображал Чжуан. — Этот старый мерзавец явно что-то подразумевает, у него, что называется, «звук не только на струнах». Может быть, он имеет в виду, что все должно круто повернуться? С тем крупным теоретиком который только что был здесь, они наверняка об этом и шушукались!» Чжуан попробовал расспросить Вэя подробнее, применил всякие обходные маневры, но так ничего и не разузнал. Пришлось сменить тему разговора, а на другие темы беседовать было неинтересно, поэтому он предпочел распрощаться. Оказывается, этот старик иногда все же умеет хранить тайны; видно, на сей раз тайна велика!

Когда Чжуан вернулся домой, уже стемнело. Не зажигая лампы, он сел в кресло, и вдруг оно превратилось в утлую лодку, плывущую в бескрайнем море. Налетела свирепая волна, лодка перевернулась, из моря высунулась огромная волосатая рука, которая ухватила его и потащила на черные холодные рифы. Страшная акула, разинув кроваво-красную пасть, ринулась на него, он дико закричал и… открыл глаза. Оказывается, он заснул в кресле. Одежда на нем почти промокла от пота. Стараясь сдержать дрожь, писатель вынул из шкафа бутылку водки, отхлебнул один глоток, затем другой и уже почти успокоился, как вдруг раздался стук в дверь. Бутылка выпала из рук Чжуана, и драгоценная влага с бульканьем полилась на пол…

Глава шестнадцатая. Испытав ощущения человека, ведомого на казнь, герой тут же получает признание и вновь оказывается на коне.

В ту ночь, когда в дверь Чжуана вдруг застучали, он страшно перепугался. Открыв, он увидел двух незнакомых молодых людей, один из которых решительно произнес:

— Верховная руководительница приказала нам немедленно доставить вас к ней!

Писатель хотел собраться, но те, не говоря ни слова, посадили его в машину и вихрем помчались. Он жалел, что не успел даже переодеться и вынужден предстать перед верховной руководительницей в совсем не подходящем виде. Машина ехала совершенно не в том направлении, как прежде, и вскоре они оказались за городом. Чжуан испуганно спросил своих спутников, из какой они организации, куда его везут, но те строго ответили, что это тайна: приедете и узнаете. На дальнейшие расспросы они и вовсе не отвечали. «Неужели они хотят тайно расстрелять меня?» — всполошился писатель. Волосы встали дыбом, душа едва не покинула тело, и он весь обмяк, словно слепленный из глины. Но в мозгу еще оставался ясный уголок, в котором, точно драконы, метались страшные мысли. Он решил, что кто-то подслушал его разговор с братом или Вэй Цзюе, а может, даже сфотографировал и доложил обо всем Цзян Цин. Перед его глазами тотчас возникло гневное лицо верховной руководительницы, в ушах раздалось ее яростное рычание…

По старым книгам Чжуан помнил, что человека, которого везут в тюрьму, иногда освобождают друзья или сообщники, а кто сейчас освободит его? Он долго думал над этим и пришел к выводу, что может надеяться только на собственных конвоиров. Собрав всю свою хитрость, он вдруг попросил остановить машину, так как ему нужно помочиться. Но конвоиры помнили только о том, что должны доставить Чжуан Чжуна по назначению, и не вняли его мольбам. Бдительность у этих людей явно была на высоте, так что писателю пришлось утихнуть. Но его испуганный вид вызвал у них подозрение. Они подумали, что если упустят пленника, то им придется плохо, поэтому один подмигнул другому, тот сразу пересел, и Чжуан оказался зажатым между ними, да так, что даже не мог шевельнуться. Не пытаясь больше разговаривать, он глубоко вздохнул и в отчаянии подумал: «Пропал я! Кончена моя жизнь…»

Солнце поднялось уже высоко, когда машина наконец остановилась. Чжуан Чжун смотрел во все глаза, но никак не мог понять, что это за место. Вокруг высились горы, а под одной из них, в глубокой выемке, было устроено что-то вроде лошадиного загона, стояли ясли с зерном и несколько прекрасных, лоснящихся боевых коней. «Зачем меня привезли сюда? — изумился Чжуан. — Ведь в коровнике и конюшне я уже насиделся. Может быть, меня ссылают для надзора за складом фуража, как наставника Линя?» Пока он бормотал это про себя, несколько мужчин в военной форме, но без знаков различия окликнули его:

— Ну, иди скорей сюда! Чего мнешься, как барышня перед мостиком?!

Чжуан Чжун не понял, кого именно зовут, его конвоиры тоже, казалось, были удивлены. Тогда один из военных — большеглазый, толстобровый — подошел к машине и открыл дверцу:

— Тебя вызывала верховная руководительница?

Чжуан Чжун и его конвоиры разом закивали.

— Тогда чего ждешь? Вылезай скорей, она сейчас придет…

Писатель вместе с конвоирами вылез из машины, и к каждому из них подвели за уздечку коня. Чжуан ничего не мог понять. Через две минуты он уже превратился в конюха, которому вслед за другими полагалось водить лошадей по площадке перед загоном. «За что такое наказание? — думал он с тоской. — Неужели это сама Цзян Цин изобрела, почему?»

Тут вдруг кто-то подал команду, и все, точно по волшебству, остановились. Чжуана с его конем грубо затолкали под навес, так что он даже глаз не смел поднять.

— А, Чжуан Чжун! Я как раз искала тебя! — послышался голос Цзян Цин.

Писатель робко поднял глаза и увидел верховную руководительницу, похожую на женщину-рыцаря: в розовой накидке и сапогах со шпорами. Он даже вспотел от изумления и не знал, куда девать руки.

— А ты молодец, Чжуан Чжун! — промолвила руководительница.

Писатель снова украдкой взглянул на нее: она улыбалась, но одобрительно или зловеще — понять было нельзя. Из жара его бросило в холод, так что он затрясся, словно сито.

— Я уже все знаю… — продолжала руководительница.

У Чжуан Чжуна ослабели ноги. Еще минута, и он бухнулся бы на колени.

— Гастроли образцовых пьес провел хорошо, инспекцию тоже. Еще до твоего возвращения на тебя поступила жалоба…

Зрачки Чжуана расширились от ужаса, он ничего не видел перед собой и наверняка свалился бы, если б не держался за уздечку.

— …От секретаря парткома провинции, которую ты инспектировал. Из жалобы этого каппутиста, напрасно возвращенного на свою должность, стало ясно, что ты занимал твердую позицию и высоко держал красное знамя.

Чжуан Чжун как в тумане ощутил, что верховная руководительница, словно богиня любви Афродита, подходит к нему, своей прекрасной ручкой, свободной от хлыста, берет его под руку и начинает медленно прогуливаться с ним, говоря:

— Этот Вэй Тао и его черепахи не умеют работать, только портят все. У них не пьесы получаются, а черт знает что!

Чжуан Чжун оглянулся. Вэй Тао и другие любимчики верховной руководительницы робко следовали за ними, а он идет впереди, рядом с самой Цзян Цин! Он не мог понять, во сне это или наяву.

— А теперь давай прокатимся вместе!

Верховная руководительница приглашала его сесть на коня. Чжуан Чжун съежился и даже попятился:

— Разрешите доложить, уважаемая руководительница, но я не умею ездить верхом…

— Как это не умеешь? А еще называешься бойцом!

— Я действительно никогда не ездил…

— Не ездил, так поездишь!

— Немедленно садись, пока руководительница не рассердилась! — злорадно подхватил Вэй Тао, тыча его кулаками в поясницу и даже легонько пиная ногами.

Эти тычки и пинки сыграли для писателя роль допинга, вернее, боевого горна. Он бодро выпрямился, подошел к высокому серому коню, несколько раз попробовал запрыгнуть на него, но не сумел — то ли от усталости, то ли от чрезмерного возбуждения. Тем временем к Цзян Цин подвели красивого пегого скакуна. Несколько человек, поддерживая Чжуан Чжуна под зад, наконец взгромоздили его на коня. Усевшись в седле и оглядевшись, он вдруг почувствовал себя ужасно высоким, приблизившимся к горам и даже к самому небу; все страхи этой ночи разом исчезли. Вообще-то говоря, такую минуту следовало запечатлеть в стихах, но писать в седле, особенно при умении Чжуана ездить верхом, было неудобно — оставалось только сочинять стихи устно. Едва он успел сложить строки:

Дует весенний ветер, дробно стучат копыта, Весь день любуюсь цветами древней столицы… —

как пегий скакун двинулся вперед. Чжуан Чжун торопливо дернул поводья и затрусил за ним. Он оглянулся: Вэй Тао и остальные угодливо поспешали им вслед!

Глава семнадцатая. Автор вместе с читателями взволнованно встречает крупную превратность в судьбе героя. Чжуан Чжун погружается в мир мрака.

Вокруг высились причудливые горы, громоздились бесчисленные скалы, а писатель все думал о превратностях судьбы, которые каждый раз позволяют ему продемонстрировать свои редкие способности. Еще совсем недавно ему казалось, что он попался, навлек на себя невообразимые неприятности, но печаль неожиданно обернулась радостью, и вот он в полном смысле слова опять сидит на коне, а Вэй Тао и остальные бегут за ним! Он вспомнил, как ночью его везли сюда, чуть ли не связанного, и невольно усмехнулся. Ну что ж, это тоже хорошо, это дополнительный опыт, который поможет ему в дальнейшем выпукло изобразить героя своей новой пьесы, его очистительные страдания, его мужество, его умение смотреть прямо в лицо смерти.

Когда они вернулись с конной прогулки, Вэй Тао отвел его в гостиницу, и тут только Чжуан понял, что верховная руководительница собирала здесь избранных людей на какое-то совещание. Чему оно было посвящено, пока оставалось неясным. Перед уходом Вэй Тао сказал:

— Ладно, ты посиди здесь, мы еще увидимся!

Тон у него был довольно раздраженный, но писатель не принял это близко к сердцу. В конце концов Вэй — глава группы по делам культуры, а ему пришлось бежать вслед за лошадьми и глотать пыль, так что его настроение можно понять.

От нечего делать Чжуан Чжун развернул только что пришедшую газету, и в глаза ему бросился крупный заголовок, из которого явствовало, что вчера верховная руководительница произнесла важную речь. Здесь же была опубликована фотография Цзян Цин, участвовавшей в физическом труде. Ее голову стягивала узкая косынка, совсем как у героев пьесы «Брат и сестра поднимают целину». Вся эта реклама полностью противоречила тому, что Чжуан слышал от брата, жены и Вэй Цзюе. Но тут ему пришла одна мысль, от которой у него кровь застыла в жилах, ему почудилось, будто со своего высокого коня он летит в пропасть. Толкнул дверь — заперта. Писатель еще больше перепугался, все волоски на его теле встали дыбом, словно колючки. Он начал барабанить в дверь, но никто не откликнулся.

Чжуан в крайнем волнении сделал несколько кругов по комнате. Он вновь и вновь обдумывал только что произнесенные слова Вэй Тао, на сей раз они показались ему явно ироническими. «Ладно». Что «ладно»? Что я изменил верховной руководительнице?! «Посиди здесь» — это уж и вовсе не требует объяснений. «Мы еще увидимся». То есть мы еще с тобой посчитаемся?! Выходит, скоро его отдадут под суд? Но почему? Неужели они подслушали мой разговор с братом и Вэй Цзюе, перехватили письмо жены или, еще того хуже, подсмотрели, как я фотографию Цзян Цин клал на сливной бачок унитаза?! Одного этого поступка достаточно, чтобы обвинить меня в контрреволюции, да еще в бешеной контрреволюции! Мне будут кричать: «Ты заставил верховную руководительницу целый день нюхать вонь от туалета — это неслыханно! Вырвать его черное сердце!»

Тут же его мысли приняли другое направление. «Нет, это невозможно, руководительница сегодня так хвалила меня, взяла меня под руку, посадила на красивого коня… Но нет ничего коварнее сердца женщины: сначала она даст тебе сладких фиников, а через минуту зарежет…» Его внутренний монолог превращался то в суровый допрос со стороны Вэй Тао, то в грозное рычание Цзян Цин. Он чувствовал, что не может больше ждать, что должен проявить какую-то инициативу и вырваться отсюда, опять забарабанил в дверь, но ответом по-прежнему было молчание. Наконец прибежал коридорный и крикнул:

— Ключ висит у вас возле двери!

Чжуан немного успокоился, но решил, что его специально дурачили. Осторожно, как дикий зверь из клетки, он вышел из комнаты и отправился на поиски Вэй Тао. Найдя, отвел его в сторону:

— Начальник отдела Вэй (к этому времени группу культуры уже превратили в отдел, но было неудобно напоминать Вэю, что он только заместитель, а не начальник), у меня есть одно очень важное дело, о котором я прошу вас доложить верховной руководительнице!

Вэй Тао вскинул на него удивленный взгляд:

— Какое дело?

Сердце Чжуана колотилось, как у пойманного зайца:

— Я… я… — Он не знал, с чего начать, чтобы не слишком замарать себя. — Разрешите мне еще подумать!

Так ничего и не сказав, он вернулся к себе, но через несколько минут, запыхавшийся, снова подбежал к Вэй Тао:

— У меня есть чрезвычайно важное дело, точнее — разоблачение…

— Разоблачение? Кого же? Говори скорее!

Его нетерпеливый тон ясно свидетельствовал о том, что он все уже знает, иначе не стал бы вести себя как командир сразу после того, как бежал за конем Чжуана.

— Я скажу, с удовольствием скажу! — затараторил писатель. Он решил первым делом выдать Вэй Цзюе, потому что, если этого не сделать, его, Чжуана, заподозрят в тайном заговоре, и тогда все пропало. А своевременный донос может даже вину превратить в заслугу, поэтому он, напустив на себя благородное негодование, начал:

— Вчера Вэй Цзюе затащил меня к себе и наговорил множество непотребных слов, свидетельствующих о его полном разложении. Он принижал нашу современную литературу, авангардом которой являются образцовые революционные пьесы, клеветал на председателя Мао, утверждая, будто он недоволен малочисленностью наших стихов, романов и очерков, провоцировал меня отстаивать какую-то правду. Но все это было только предисловием. Главное же состояло в том, что он советовал мне не писать новую пьесу, если она не пишется. Что это означает? Что он пытался затащить меня в свою компанию, сделать певцом реставрации капитализма и реабилитации «обиженных». Но «о подлости Сыма Чжао[6] знают даже прохожие», его намерения предельно ясны! В заключение он посулил, что «все будет хорошо». На их черном языке это означает, что в один прекрасный день все перевернется и они смогут безнаказанно проповедовать ревизионизм и возрождать капитализм. Когда я услышал это, у меня чуть легкие не разорвались, и я с трудом стерпел, чтобы…

Поскольку Вэй Тао продолжал спрашивать, Чжуану пришлось высыпать на него, как бобы из бамбукового короба, и про тайный разговор Вэй Цзюе с седовласым теоретиком, и про книги, лежавшие на столе. Сказав все это, он немного раскаялся в своей щедрости, потому что начальник может не поверить в его искренность и заподозрить, что он тоже защитник черной линии. Но Вэй Тао выглядел очень довольным, поэтому Чжуан успокоился, как будто выпил лучшего лекарства. Впрочем, это лекарство действовало совсем недолго, через некоторое время он снова заволновался и подумал: «А вдруг верховная руководительница спросит: почему ты все-таки оказался у Вэй Цзюе? О чем конкретно ты с ним говорил? Почему ему пришло в голову, что тебе трудно писать новую пьесу? Не укрыл ли ты чего-нибудь от нас?!»

Опасения Чжуана были далеко не напрасными. Обозванный утром черепахой, да еще вынужденный трусить за лошадьми, Вэй Тао весь кипел от злости и, видя, что один из его обидчиков находится в смятении, решил, что тот наверняка что-то скрывает. Он сразу доложил обо всем верховной руководительнице, а она относилась к доносам с большим вниманием и велела расследовать все до конца. Вэй Тао поспешно вернулся к Чжуан Чжуну.

— Верховная руководительница сказала, — важно произнес он, — что это явный контрреволюционный заговор, который нельзя оставлять без последствий. Еще она сказала, что ты наверняка знаешь и другие вещи, так что выкладывай их по собственной инициативе — так будет гораздо лучше!

Чжуан скорчил плаксивую гримасу, с мольбой прижал руки к груди и заверещал:

— Нет-нет, я больше ничего не знаю, я даже ниточку не посмел бы утаить. Я отлично помню все наставления верховной руководительницы и не верю никаким слухам о ней…

— А какие слухи ты имеешь в виду? Расскажи! — заулыбался Вэй Тао, точно определив его слабое место.

Писатель снова начал оправдываться и говорить, что он вовсе не слышал никаких слухов, а просто не верит в них. Вэй Тао изменился в лице:

— Ах вот ты какой! Ну-ка, говори все, что знаешь, иначе тебя заподозрят в двуличии к верховной руководительнице!

Чжуан Чжун оторопел. После долгого молчания он вдруг признался в страшном преступлении, о котором никогда и никому не говорил. Однажды в своей квартире он накрыл книги газетой с портретом Мао Цзэдуна, на газете скопилась пыль, он начал стирать ее, а тряпка оказалась влажной и портрет испачкался. Он испугался, что его обвинят в оскорблении великого председателя, и сжег газету, но потом понял, что это еще более страшный грех. Тогда он перед другим портретом председателя, висевшим на стене, совершил сто двадцать поклонов со словами: «Я виноват, я прошу прощения у вас, председатель Мао, у народа…»

— Ладно, хватит, расскажи лучше, какие слухи ты имел в виду! — оборвал его Вэй Тао, почему-то не заинтересовавшийся кошмарной историей с портретом председателя. Чжуан снова решил, что тот все уже знает и запираться нельзя. Дрожащим голосом он поведал о своей встрече с братом, о письме жены, которые намекали на что-то, но он сам не понял, на что. Вэй Тао почувствовал, что перед ним такой фрукт, на который надо поднажать, иначе сока не выдавишь, и с непроницаемым как железо лицом произнес:

— Еще раз говорю тебе, что лучше признаться по собственной инициативе и не предавать заботу, которую проявляла к тебе верховная руководительница!

С этими словами он вышел. Чжуан Чжун хотел побежать за ним, но от страха не мог даже шевельнуться.

Вечером Цзян Цин ужинала вместе с приглашенными работниками литературы и искусства. Писатель немного опоздал и вошел в столовую, когда верховная руководительница уже держала речь. Все сидели затаив дыхание, даже щебета птиц не было слышно. А Цзян Цин говорила:

— …Про меня распускают слухи, будто я насовсем уехала в деревню, будто я покончила с собой. Но эти мерзавцы не увидят моего самоубийства, хотя смерти я не боюсь! Они не могут жить, не ругая меня, а я не могу жить, не ругая их. Я еще с ними столкнусь, я еще с ними посчитаюсь!.. — Тут Цзян Цин заметила Чжуана, который на цыпочках искал свободное место, и воскликнула: — Чжуан Чжун, говорят, ты слышал обо мне множество разных пакостей? Расскажи о них!

Писатель смутился, помедлил несколько секунд, и вдруг внутри его будто открыли заслонку:

— Я чрезвычайно благодарен вам за воспитание и заботу, но я провинился перед вами и перед партией. Я совершил множество ошибок, даже преступлений, моя вина огромна как небо, я весь погряз в ней. Слушая всевозможные инсинуации, я не дал им решительного отпора, а продолжал слушать дальше, так что мне нет оправдания…

— Говори же, что именно ты слышал! — нетерпеливо перебила его Цзян Цин.

— Я скажу, обязательно скажу, — закивал Чжуан Чжун. — Вас сравнивали с историческими личностями, да, с историческими личностями…

— С какими еще историческими личностями? Наверное, эти скоты сравнивали меня с Люй Хоу и У Цзэтянь? Откровенно говоря, мне далеко до этих императриц. А еще что болтали?

— Еще, еще болтали, что… В общем, мы ни в коем случае не должны верить этим слухам! Если мы поверим в них, то народ потерпит страшный урон, страшный урон…

Чжуан Чжун был готов вывернуться наизнанку, но ему еще следовало подумать, прежде чем преподнести слова брата и жены в такой форме, чтобы она устроила верховную руководительницу. Поэтому речь его становилась все более пустой, и Цзян Цин в конце концов обозлилась:

— Ладно, хватит! Изложишь мне все в письменном виде!

Дальше пошли площадные ругательства. Чжуан Чжун понял, что совершил новую ошибку, и, чтобы исправить ее, потребуются самые решительные действия. Странно сказать, но в его голове, точно налитой свинцом, вдруг образовался какой-то просвет. Он почувствовал, что сейчас сможет продемонстрировать свой ум и преданность, и с воодушевлением воскликнул:

— Энгельс в своей речи на могиле Маркса сказал, что у того было много врагов, но ни одного личного. Сейчас обстановка до удивления похожая: все нападки на нашу дорогую руководительницу — это проявления острой классовой борьбы!

Его сравнение произвело наилучший эффект: все слушатели были поражены, а Цзян Цин даже улыбнулась, разом сняв камень с души Чжуана. Сияя от радости, овеянный славой, он вернулся в Пекин в персональном поезде верховной руководительницы. Писатель был просто опьянен тем, как в самый критический момент, находясь между жизнью и смертью, он сумел использовать свой спасительный язык, чтобы снова вознестись на небо. Но когда он произносил свой очередной внутренний монолог, в купе появился Вэй Тао и сурово объявил:

— Вчера вечером ты привел слова Энгельса совершенно некстати. Верховная руководительница требует от тебя подробных объяснений: что именно ты подразумевал. Разве ты не видел, что за столом сидит корреспондент агентства Синьхуа и все записывает? Своим сравнением верховной руководительницы с Марксом ты оказал ей медвежью услугу, а если об этом сравнении станет известно другим, будет еще хуже. Ты должен немедленно исправить свою ошибку и гарантировать, что твои сравнения больше никуда не распространятся! Кроме того, Энгельс говорил о мертвом Марксе, а ты сказал, что сейчас обстановка удивительно похожая. Уж не желаешь ли ты смерти верховной руководительнице?!

— О, я сам достоин смерти, я снова совершил страшное преступление! — взвизгнул писатель, обхватывая руками готовую расколоться голову. — На моем счету слишком много преступлений, но я искуплю их, обязательно искуплю, я буду молить верховную руководительницу о прощении, я достоин смерти, тысячу раз достоин!..

Всю оставшуюся дорогу Чжуан Чжун каялся в своих грехах, да и в Пекине никак не мог найти себе покоя. Он вспомнил, что в начале культурной революции думал о «небесных сетях», которые захватывают даже самых заслуженных людей, и сердце его тревожно забилось. Ведь Цзян Цин как раз и держит в руках эту небесную сеть!.. Стоило ей сказать слово, и слетел крупный военачальник; другое слово — упрятали в тюрьму члена политбюро; третье слово — сослали заместителя премьера… А сейчас я стал пленником этой страшной женщины! Быть рядом с ней — все равно что водиться с тигром. Однако ее звука достаточно, чтобы погубить меня. О, небо! С воплем он повалился на кровать.

Пришел Вэй Тао. Кто-то сказал ему, что Чжуан целыми днями кается, уж не рехнулся ли он? Вэй Тао холодно усмехнулся:

— Пусть себе кается. Сейчас для этого самое подходящее время. — С непроницаемым, как железо, лицом он приблизился к кровати Чжуан Чжуна: — Скажи честно, выступал ли ты против верховной руководительницы? Говори! Если скажешь, она отнесется к тебе как прежде, снова будет доверять тебе. Не бойся, юлить бесполезно. Ну, выступал ты против верховной руководительницы?

Перед глазами Чжуан Чжуна словно вспыхнул огонь. В сверкающих языках пламени встала сумасшедшая старуха из детства — с распущенными волосами, желтым сморщенным лицом. Она тянула свои грязные худые руки прямо к нему, желая вырвать его сердце, проглотить его печень. Внезапно на фоне старухи появилась Цзян Цин, теперь уже нельзя было различить, кто из них кто. Писатель старался отогнать от себя этих призраков, но они не исчезали. Тогда он вскочил и с диким криком «Привидения!» бросился к закрытому окну, начал стучать в него кулаками, стекло разбилось, кровь залила ему все руки, а он продолжал кричать.

Чжуан Чжуна отвезли в больницу.

Глава восемнадцатая. У писателя нашли благородную болезнь, но в один прекрасный день он получил чудодейственное лекарство, и все недуги как рукой сняло.

Врачи спорили, чем болен Чжуан Чжун. Одни говорили, что у него психическое расстройство, выражающееся в неумении объективно оценивать события и в стремлении постоянно винить себя. Этот комплекс вины заставлял его все время каяться в разных преступлениях. Другие возражали, говоря, что он настоящий пролетарский революционер, пламенный защитник центрального руководства, который из-за своей высокой нервной чувствительности безжалостно отметает все действия реакционеров и обличает не только собственного брата и жену, но даже самого себя… Это была дискуссия между естественными и общественными науками, а кто здесь был прав, я со своим уровнем знаний не берусь судить и могу лишь честно описывать поступки нашего героя.

После того как Чжуан Чжуна доставили в больницу, он проспал двое суток подряд, потому что врачи дали ему успокоительного, стремясь заставить его возбужденный мозг немного отдохнуть. Сначала он чувствовал себя так, будто карабкался по горам и преодолевал речные потоки, а вволю выспавшись, ощутил в голове удивительную легкость и ясность. Очень скоро ему начало казаться, что он уже поправился и вновь способен вершить великие дела. Но тут — почему это вдруг случилось, я опять же не берусь судить — ему пришла мысль, стегнувшая по его сердечным ранам точно железным прутом. Все, что произошло с ним несколько дней назад, снова нахлынуло на него, и он сразу стал серьезным, грустным, печальным. Упреки верховной руководительницы, суровые расспросы Вэй Тао, еще не признанные ошибки — все слилось в нечто черное и мрачное, и он никак не мог избавиться от этого дьявольского наваждения. Говоря об этом, я испытываю стыд, потому что меня, чего доброго, заподозрят в преступном желании «писать правду» или в стремлении выпячивать отрицательные стороны действительности, которые низводят нашего необыкновенного героя до уровня «среднего человека». Но тут уж я ничего не могу поделать и готов принять все эти обвинения, мне от них никуда не деться.

Горы и реки следуют одна за другой, Буйно растут деревья и травы, Кажется, что впереди нет пути, И вдруг появляется деревня.

Так и перед Чжуан Чжуном неожиданно открылся новый путь: к нему в больницу по приказанию самой верховной руководительницы пожаловал Вэй Тао. Откровенно говоря, увидев его, писатель обомлел, заволновался и чуть не вскрикнул от страха. Но Вэй Тао весь сиял улыбками, приветливостью и искренностью. Он сел перед постелью Чжуана и ласково проговорил:

— Мне только что звонила верховная руководительница и просила передать тебе самый теплый привет. Она очень беспокоится о твоем здоровье и желает тебе скорее поправиться. Еще она сказала, что товарищ Чжуан Чжун написал важную статью о революционных образцовых пьесах, сам участвует в их создании, вне зависимости от того, напишет ли он что-нибудь еще, его заслуги невозможно зачеркнуть. — Он раскрыл портфель и вынул оттуда книгу. — Вот, это подарок верховной руководительницы!

Чжуан Чжун обеими руками принял книгу — она оказалась поэтической антологией. Сердце его вспыхнуло от благодарности, глаза увлажнились, рот раскрылся, но он долго не мог произнести ни слова, Какая гуманность, какая добродетель! Если бы старый обычай земных поклонов еще существовал, писатель непременно упал бы на колени и стал биться головой об пол. В этот момент ему особенно смешным и позорным показалось то, что однажды верховная руководительница слилась в его сознании с сумасшедшей старухой. Это ужасная, непростительная ошибка, хотя она и была мимолетной! Он достоин за нее не одной, а десяти тысяч смертей, И писатель пробормотал:

— Я виноват, виноват, я обманул ожидания нашей руководительницы, недооценил ее заботу обо мне!

Вэй Тао произнес еще немало приятных слов, все они ласкали Чжуану душу, но, когда посетитель ушел, Чжуан снова заколебался: правду ли говорил тот или нет? Что произошло с тех пор, как он меня допрашивал? Не обманывают ли они меня, не дурачат ли? Он вспомнил свой самый первый визит к Цзян Цин, когда она ругала режиссера с каким-то подозрительным лицом и руководителя кинематографии, который ее всегда сердил. Чжуан еще тогда подумал, что он ни за что не уподобится этим людям, а пойдет по пути Вэй Тао. Действительно, Вэй Тао она иногда ругает, даже бьет, но все-таки любит. И меня любит, можно сказать, нуждается во мне.

Найдя такое благополучное объяснение, он приободрился, сел и, положив на тумбочку лист бумаги, написал такое почтительное письмо:

«Глубокоуважаемая руководительница!

Сегодня товарищ Вэй Тао приходил в больницу и принес мне от вас теплый привет и драгоценный подарок, за которые я вам безмерно, до слез признателен. В моих ушах все время стоит ваш голос, и я не знаю, как мне выразить охватившее меня возбуждение. Если тысячи, десятки тысяч слов соединить в одну фразу, то я скажу, что желаю вам здоровья и долголетия, долголетия и здоровья.

Ваша милость высока, как горы, а о моем пустяковом недуге не стоит и говорить. Я намерен как можно скорее выписаться из больницы и вновь воспринимать ваши наставления, выполнить славную творческую задачу, которую вы мне поручили. Я мечтаю вечно быть крохотным солдатом под вашим знаменем и отдать вам всего себя.

Еще раз примите мои искренние пожелания. Разрешите выразить самое горячее уважение к великой пролетарской культурной революции!

Чжуан Чжун.

30 декабря 1975 г.»

Едва он закончил это послание, как принесли письмо от жены, в котором говорилось:

«…Получил ли ты мое прошлое письмо? Ты давно не писал, а у меня левое веко дергается. Мама говорит, что правое веко дергается к счастью, а левое к несчастью. Может быть, ты действительно на чем-нибудь попался? Я ходила на твою прежнюю работу, чтоб получить за тебя зарплату, так они там все шептались, похоже, что тебя ругали. Я расслышала только, что ты не ту задницу лижешь и что «подковали ослиное копыто лошадиной подковой». Не понимаю, что это значит. Но сердце у меня все время замирает, так что поскорей напиши…»

Чжуан Чжун вспыхнул от гнева, взял еще один лист бумаги и написал — правда, не жене, а в союз писателей своей провинции:

«…Врачи велели мне не волноваться, даже не радоваться излишне, поэтому я напишу вам обо всем как можно спокойнее.

Вы знаете, что я уехал в столицу по приказу центрального руководства и участвую в создании образцовых революционных пьес. От переутомления я заболел, и ответственные работники отдела культуры поместили меня в клинику. Только что товарищ Вэй Тао навестил меня от имени все того же центрального руководства, которому я очень благодарен за заботу обо мне.

А вы мною так ни разу и не поинтересовались. Более того, я слышал, что среди вас есть люди, распускающие обо мне злонамеренные, клеветнические и ни на чем не основанные слухи. Что все это означает? Зависть к способному товарищу или недовольство образцовыми революционными пьесами? Взгляните внутрь себя и исправьтесь.

Сейчас во всей стране началась борьба против реабилитации правых сил. А как у вас обстоит с этим дело? Вам не мешало бы сообщить мне об этом. Ручаюсь, что среди вас достаточно контрреволюционеров, именно они и клевещут на меня. В заключение оставляю за собой право ответить на любые клеветнические измышления и инсинуации. Времени впереди много, еще увидимся!..»

Отослав оба письма, Чжуан почувствовал себя немного усталым и уже хотел вздремнуть, как вдруг с шумом снова поднялся. Он вспомнил об одном крупном и срочном деле.

Глава девятнадцатая. Художественный вымысел, вымышленное художество и трогательные заботы о будущих исследователях.

В тот же день Чжуан Чжун настоял на выписке из больницы и, вернувшись домой, снял со сливного бачка в уборной фотографию, на которой он изображен вместе с Цзян Цин. Хотя фотография была под стеклом, он стер с нее пыль не влажной, а сухой тряпкой, чтобы, не дай бог, не повторилась история с портретом председателя Мао. Затем он снова повесил фотографию на стену, отступил на несколько шагов и стал почтительно рассматривать. Цзян Цин по-прежнему выглядела величественной, а он — очень скромным, наглядно демонстрируя свою преданность верховной руководительнице. Созерцание этой исторической фотографии вселяло в душу удивительное спокойствие и вместе с тем гордость. Писатель чувствовал, что обладает поистине незаурядным даром предвидения: в нужную минуту убрал фотографию, но народу к нему ходит мало, так что никто ее не обнаружил. Самое же мудрое, что он не уничтожил ее и не спустил обрывки в унитаз, как сделал с фотографией Вэй Цзюе. Иначе что бы он ответил верховной руководительнице, если бы она спросила об их совместном портрете? Подумать и то страшно! К Вэй Цзюе он, конечно, зря снова ходил, это едва не погубило его, но недаром говорится, что счастье несет с собой беду, а в беде таится счастье. Именно последнее с ним и произошло, исключительно благодаря его активности. Он нанес умелый контрудар, донес на Вэя и добился полного успеха! Все это наполняло его сердце законной гордостью.

Тем временем Вэй Тао, получив указания от верховной руководительницы, созвал экстренное совещание, чтобы организовать массовое производство сочинений, изображающих борьбу с каппутистами. Он заявил присутствующим, что само их творчество будет непримиримой борьбой, великой революцией, а всякая революция, естественно, сталкивается с серьезными препятствиями, поэтому творцы должны стоять неколебимо, как могучие сосны на горных вершинах. После его слов воцарилось тягостное молчание: никто не решался предложить свои услуги и уподобить себя могучим соснам. Взгляд Вэй Тао скользнул по Чжуан Чжуну, и тот понял, что момент испытания пришел: если он не станет могучей сосной, то кто же станет? Выступив, он предложил свою кандидатуру и добавил, что центральное руководство уже поручало ему изобразить современного Сун Цзяна, но из-за болезни он не смог выполнить это славное поручение. А сейчас, когда идет смертельная схватка между пролетариатом и буржуазией, ни один человек не имеет права оставаться в стороне. Праздный наблюдатель не может считаться пролетарским литератором… Он говорил так красиво и логично, что никто ему, естественно, не возразил. В заключение он даже огласил название своей новой пьесы — «Решительный бой». Вэй Тао при всех похвалил его и уподобил могучей сосне.

Похвала начальника еще больше окрылила Чжуан Чжуна. Он так сиял, так радовался, что не мог скрыть свою радость, она читалась на его лице. Единственное, что омрачало его существование, — холодность со стороны маститых драматургов. Некоторые смотрели на него очень сурово и даже не говорили с ним. Писатель злился на них и считал, что такое отношение к важнейшей политической задаче — не просто пассивность, а своего рода пассивный протест! Он снова забеспокоился, решив, что если эти люди смеют так обходиться с приказами центрального руководства, то у них, видимо, есть для этого какие-то основания. Но какие?

В его душе словно повисло пятнадцать бадей: семь на одной стороне, а восемь на другой. Когда он уходил с совещания, Вэй Тао дружески похлопал его по плечу и сказал:

— Старина, нашему коллективу по созданию образцовых пьес тоже нужен образец. Ты вполне способен быть им!

— Благодарю вас, — ответил Чжуан, подавляя свое беспокойство, — я готов бороться, даже если мне это будет дорого стоить.

Вэй Тао удовлетворенно усмехнулся.

Домой Чжуан Чжун ехал в автобусе и заметил, что все пассажиры почему-то смотрят на площадь Небесного спокойствия, даже окошки собой закрыли. Что случилось? С трудом найдя щель, писатель увидел, что перед памятником народным героям рядами лежат венки, а вокруг собралось множество народа. Он вспомнил, что сегодня день поминовения усопших, но недавно всех известили, что в связи с борьбой против старых обычаев в этот день запрещается класть венки. Почему же их снова кладут? Как бы в ответ на свой вопрос он услышал голоса двух невидимых ему пассажиров:

— Интересно, раньше позволяли, а запретили как раз в годовщину смерти премьера!

— Наверное, потому, что в этот день особенно ясно видно, что китайский народ сделан не из глины, а из плоти и крови!

Еще конфуцианцы говорили, что беседы на улицах и в переулках достойны того, чтобы их записывать. Но этот диалог потряс нашего героя совсем по другой причине. Он лихорадочно думал: «Что все это значит? Уж не устраивается ли какой-нибудь бунт?» Слова говоривших удивительно совпадали с поведением драматургов на совещании, это наверняка одна шайка! Немудрено, что драматурги сидели тихо, как на рыбалке, у них были свои замыслы! Он впервые понял, почему коллеги относятся к нему так холодно, даже не здороваются и не разговаривают с ним. Ладно, у него найдется на них управа!

Дома ему пришло в голову, что если ветер действительно задул в другую сторону, то писать пьесу о борьбе с каппутистами очень опасно. «Могучая сосна» может превратиться в позорную кличку, до смерти не отмоешься!

И тут по свежим следам позвонил Вэй Тао, вероятно, его тоже что-то беспокоило:

— Имей в виду, что перед тобой поставлена очень важная задача, скорее бросайся в бой! Как только замысел пьесы возникнет, сразу позвони мне…

— Не тревожьтесь, я немедленно сажусь за работу и буду ценить каждую секунду. Я понимаю, что человек должен уметь бороться! — ответил Чжуан.

Положив телефонную трубку, писатель вытащил пачку бумаги, торжественно написал на первом листе «Решительный бой» и предался творческим размышлениям. Он думал о том, что служение пролетариату — дело хорошее, но его обязательно нужно согреть чувством, и к тому же поэтическим чувством, придать произведению литературную окраску, иначе оно не будет настоящей пьесой. Он решил начать с пейзажа. Но с какого именно? Долгие размышления ни к чему не привели. Писатель полистал первую попавшуюся книжку и вычитал такую фразу:

«Небо, словно рыбьей чешуей, покрылось белыми облачками, а под ним тяжелым покровом темнела густая зелень».

Это оказался рассказ Лу Синя «Гора Бучжоу». Автор сначала включил его в сборник «Клич», но при переиздании сборника почему-то изъял этот рассказ, так что из него вполне можно было кое-что позаимствовать[7]. Правильно, вот этими фразами и откроем пьесу! Они звучат обобщенно и в то же время достаточно живо. Особенно ценны слова «густая зелень», потому что центральное руководство призывает взращивать молодую поросль, а я уже не столько молодая поросль, сколько густая. Хотя нет, не годится, ни в коем случае не годится! Ведь здесь густая зелень темнеет, да еще тяжелым покровом, а темнота сейчас известно что значит. К тому же облака белые, это опять-таки не пойдет. В стране, где царит диктатура пролетариата, облака должны быть только красными!

Писатель застыл в тяжких раздумьях. У него уже голова трещала, а он так и не мог сочинить другого варианта. Перед глазами стояли только венки на площади Небесного спокойствия; бесчисленные венки сливались в огромное пестрое море, а он как будто плыл на лодке по этому морю… Чжуан Чжун протер глаза: на бумаге по-прежнему были лишь два иероглифа: «Решительный бой». Так он промаялся до самого рассвета.

Через день Вэй Тао пришел в группу образцовых пьес и объявил, что на площади Небесного спокойствия вредители пытались спровоцировать крупные беспорядки, поэтому мобилизованы все оперативные отряды и даже резервы. Членам группы запрещается выходить на улицу, входная дверь запирается. Чжуан Чжуну он добавил:

— Ты тоже в это дело не лезь, а знай пиши свою пьесу. Чем скорее напишешь, тем лучше.

— Беспорядки, учиненные вредителями, только вдохновляют меня на еще более активное творчество во имя революции! — мгновенно отреагировал писатель. — Вы не беспокойтесь, я сейчас вырабатываю план пьесы, уже есть сдвиги…

В действительности на бумаге красовались все те же два иероглифа — «Решительный бой», а перед глазами по-прежнему стояли только бесчисленные венки. Чжуан негодовал, что в таких условиях его даже не пускают за дверь и тем самым мешают творить.

Еще через день события на площади Небесного спокойствия были прямо объявлены контрреволюционными. Чжуан испугался, как бы не дознались, что в этот день он ехал через площадь и глазел на венки, но после здравого размышления камень свалился с его плеч. Писатель вспомнил, что в автобусе он знакомых не встретил и, стало быть, вышел из этого сурового испытания чистым, как нефрит без изъяна. Его снова охватило чувство гордости. Он понял, что его отчужденность от коллег — это одиночество подлинного героя, а тоска, которая его иногда обуревает, свидетельствует лишь о чуткости к козням каппутистов. Без ложной скромности можно сказать, что в сегодняшнем Китае не наберется и нескольких людей, способных сравниться с Чжуан Чжуном. Они редки, точно утренние звезды, словно перо феникса или рог единорога.

При слове «редки» Чжуан вспомнил о Би Юнгэ, который прозвал его редким писателем, и усмехнулся: «Этот человек хоть и груб, но все-таки недаром цзаофань. Неглупый малый и слова употребляет метко!» Он с удвоенной энергией взялся за работу и продемонстрировал талант, который позволяет писать, «даже пока запрягают коня»[8].

Не подумайте, что я зря расхваливаю Чжуан Чжуна — он действительно расцвел в эти дни. Его творческая мысль забурлила. Социальный фон? Пожалуйста: небывалая в истории великая пролетарская культурная революция, смертельная борьба пролетариата с буржуазией, особенно с теми капиталистами, которые пробрались в партию. Главная тема пьесы? Милости просим: война с каппутистами. Горький говорил, что тема вырастает из жизненного опыта автора; сама жизнь подсказывает писателю те или иные мысли. Но все это давно устарело. Наши темы определяются самим центральным руководством, от них не отмахнешься, как от вшей на лысой голове. Главный герой? Безусловно, молодой цзаофань, который под звуки фанфар прошел через все бури и невзгоды. Это новая сила, за ней стоит большое будущее. Ее представитель Ван Хунвэнь уже замещает самого председателя Мао! Кто выступает против него, выступает против великой культурной революции.

Герой пьесы не уступит в силе тигру или медведю: высокий, громкоголосый, с большими и ясными глазами, прямыми, как меч, бровями. Противник у него тоже будет достойным, хотя мы не дадим ему особой возможности высказываться: старый негодяй, участвовавший в демократическом этапе революции, а сейчас каппутист не ниже провинциального уровня, иначе он не сможет стать достаточным объектом для борьбы. Придумав это, Чжуан Чжун вспомнил, как в свое время с пеной у рта доказывал, будто примкнул к революции еще до образования народной республики. До чего он был тогда смешон! Разве мог он предполагать, что впоследствии станет полноправным писателем социалистической эпохи, единственно достойным певцом нового строя?

Сочинить сюжет еще проще. Согласно творческому принципу «трех выпячиваний» главный герой может иногда не появляться на сцене, но если уж появился, должен озарять всех своим блеском. Нужно нарисовать и близкое и далекое его окружение. Когда он впервые покажется, вместе с ним, конечно, будут цзаофани, которые схватят каппутиста. Каппутист, разумеется, не захочет по собственной воле уйти с авансцены истории; если его не ударить, он не упадет. Так поднимется первая политическая волна, выражающаяся в захвате власти цзаофанями. Но каппутист еще существует, его черные замыслы не умерли; с помощью другого каппутиста, пробравшегося в главное партийное руководство, он снова взметает пыль и переходит в контрнаступление. Он хочет возродить все старое, реставрировать капитализм, однако цзаофани свергают его. В момент наивысшего напряжения на холме появляется главный герой и замирает, словно скала среди бурного потока. Он овладевает всем действием пьесы. За одной политической волной следует другая, третья, в этих волнах плывут второстепенные герои, которые оттеняют мужество и мудрость главного, символизируя непримиримую ненависть к каппутистам и глубокую классовую любовь к своим боевым друзьям — цзаофаням. Герои в последний раз вырывают власть из рук каппутистов, под бравурные звуки музыки провозглашается победа, и на этом пьеса заканчивается. Впрочем, нет, не совсем. Под занавес говорится, что борьба еще не закончена, что она обязательно повторится через семь или восемь лет.

Главный герой будет называться Ли Хунгуаном, то есть Красным светом, каппутист — Сю Сяном, то есть Радостью ревизионистов. Каких же второстепенных персонажей выбрать? Ага! Цзаофаней станет поддерживать старый честный рабочий по фамилии Гэн (Искренний), а каппутистов — старый гоминьдановец по фамилии Дяо (Коварный)…

Наш крупный писатель так погрузился в творческий процесс, что ему показалось, будто в глубинах его души вспыхнула алая заря и будто он летит среди нее в персональном самолете, пронизывая облака, обозревая горы и моря, и наконец прибывает за границу. Там его встречают тысячные толпы народа со свежими цветами в руках, он идет по мягкому красному ковру, входит в огромный зал, где стоит трибуна, и выступает перед писателями всего мира. Тема его речи: «От «Интернационала» к образцовым пьесам». Он одет в великолепный черный костюм, поражает слушателей своим благородным обликом и ораторским мастерством, зал взрывается бурей аплодисментов, вокруг суетятся репортеры кино, телевидения, фотокорреспонденты, стремясь запечатлеть драгоценные мгновения. Слушатели окружают его плотной толпой, просят автографы, в нос ему бьет запах роскошных духов. Одной особенно красивой женщине он хочет написать на память стихотворение, но не может ничего придумать. Рядом с ним растет гора подарков: холодильники, пылесосы, цветные телевизоры, фотоаппараты, радиокомбайны, стиральные машины, электропроигрыватели… У него рябит в глазах, но он старается не показывать этого. Наконец к нему подкатывает изящная легковая машина новейшей модели. Он мучительно думает, как ему увезти всю гору подарков, растерянно моргает — и все исчезает. Перед ним лежит только стопка бумаги. Он снова растерянно моргает и вздыхает.

Говорят, писатели обладают богатыми ассоциативными способностями. Во всяком случае, наш писатель обладал ими в высшей мере. Немного подумав, он вдруг хлопнул ладонью по столу и вскричал, чрезвычайно довольный:

— Правильно, отсюда и начнется развертывание конфликта пьесы! Каппутисты стремятся провести четыре модернизации, чтобы разложить цзаофаней счастливой жизнью, но цзаофани гневно отвергают все соблазны…

Он снова взялся за перо и подумал, что писать надо как можно лучше. Ведь его прошлую пьесу — «Логово тигров и пучина драконов» — потребовала сама верховная руководительница, а это произведение, чего доброго, поместят в музей революции. На всякий случай нужно писать не только пьесу, но и дневник, отражающий процесс творчества, чтобы не создавать лишних хлопот будущим исследователям.

Глава двадцатая. После кончины председателя Мао крупный писатель совершает несколько подвигов, получающих неодинаковый отклик.

Вскоре в центральном отделе культуры была организована читка только что завершенной пьесы Чжуан Чжуна «Решительный бой». Автор читал ее с большим чувством, изображая героев чуть ли не в лицах. Первым похвалил пьесу Вэй Тао, за ним поспешно выступили еще несколько человек, но это отнюдь не вскружило голову писателю, и он выслушал все похвалы с серьезным лицом. Вэй Тао сказал, что его пьеса подобна снаряду, выпускаемому в самое сердце капиталистов, пробравшихся в партию. Писатель напустил на себя еще более серьезный вид, ибо помнил о пользе скромности, и ответил:

— Я сознаю, что в моей пьесе еще много недостатков. Надеюсь, товарищ Вэй Тао и другие не откажут мне в дальнейших наставлениях…

Как раз в это время по радио передали сообщение о смерти Мао Цзэдуна. Среди горького плача особенно выделились — и громкостью и печалью — рыдания Чжуан Чжуна.

Затем принесли экстренные выпуски газет. Все сгрудились вокруг них, читая правительственный некролог, и тут рыдания Чжуан Чжуна вдруг прекратились. Оказывается, в списке членов траурного комитета, занимавшем целых десять строк, он не обнаружил своего имени. Посмотрел список опять — действительно нет! Здесь были и певцы, и танцоры, и писатели, и ученые, помогавшие верховной руководительнице читать, а его, Чжуан Чжуна, не было. Он чуть не лопнул от разочарования и гнева. Неужели все эти люди больше, чем он, преданы центральному руководству? Что означает его отсутствие в списке? И тут он похолодел, сообразив: вероятно, Цзян Цин все еще подозревает его, думает, что он недаром слушал про нее всякие пакости. Исправить это можно только с помощью чрезвычайных мер!

Ни секунды не медля, писатель вернулся к себе домой, взял перо и сочинил покаянное послание:

«Глубокоуважаемая верховная руководительница!

В эти скорбные дни, когда весь многомиллионный Китай сотрясается от рыданий, я тоже лью слезы и с тяжелым сердцем прошу прощения у председателя Мао, у Вас, у всего нашего народа.

В прошлом году, в горах, я уже признавался Вам в своих преступлениях и сейчас хочу продолжить это, с такой же правдивостью и искренностью:

1. Я совершил непростительный поступок в отношении председателя Мао. Однажды я проходил по площади Небесного спокойствия и увидел, что его портрет висит на том же уровне, что и портреты других руководителей. Неужели эти руководители хотят сравняться с нашим великим вождем?! И я спокойно смотрел на его принижение, не начал борьбу, не доложил Вам!

2. На моей книжной полке лежит иллюстрированный журнал с фотографией Линь Бяо, изучающего произведения Мао Цзэдуна. После разоблачения Линь Бяо я сразу перечеркнул его портрет крест-накрест — это было сделано правильно. Но несколько дней назад я обнаружил, что одна из палок креста перечеркнула Ваше имя. Это страшное преступление, о котором я тоже не посмел доложить Вам.

3. Контрреволюционную клевету на Вас я слышал не только от своего брата и жены, но и от любовницы. Она называла Вас оборотнем, старой тигрицей, а я не разоблачил ее, боясь, что таким образом вскроются наши противозаконные отношения. Кроме того, я писал ей любовные стишки, очень пошлые и грязные.

За мной еще очень много грехов, и я буду продолжать каяться Вам в них.

Преступник Чжуан Чжун.

10 августа 1976 г.»

Он послал несколько таких покаянных писем, но ответа не получил. Это его очень взволновало. Ему казалось, что предельная искренность, самокритичность способны тронуть кого угодно, однако его расчеты не оправдывались. Наверное, одними чистосердечными признаниями не вернуть доверия верховной руководительницы, самое главное — уловить новые тенденции в классовой борьбе после смерти Мао Цзэдуна! Осознав это, писатель тут же вышел во двор, затем на улицу, долго бродил с вытаращенными глазами, все высматривая и вынюхивая, но ничего не добился. Вечером он снова сел за стол, развернул газету — и чуть не ударил себя по лбу за глупость. Вот же она, новая тенденция, как это я ее раньше не заметил! И он написал еще одно письмо:

«Глубокоуважаемая верховная руководительница!

Я с безграничной скорбью прочел траурные телеграммы, пришедшие из всех провинций, городов и автономных районов. В некоторых телеграммах не только высказывается глубокое соболезнование Вам, наша дорогая руководительница, но и выражается надежда на то, что Вы преодолеете свое страшное горе и продолжите дело великого вождя, доведете до конца революцию, которая не останавливается даже в условиях диктатуры пролетариата. Но другие провинции, города и автономные районы в своих телеграммах не упоминают Вас, как будто Вас и нет. Я считаю, что это свидетельствует об определенной позиции не только по отношению к Вам, но и по отношению к покойному вождю, по отношению к великой пролетарской культурной революции, по отношению к образцовым революционным пьесам, которые являются авангардом новой литературы. Это проблема борьбы правды с неправдой, проблема выбора пути, проблема бдительности, потому что тот, кто усыпил в себе бдительность, не может быть настоящим революционером.

Хотя я всего лишь рядовой член партии, совершивший немало ошибок, я не смог терпеть вышеуказанную несправедливость, поэтому и побеспокоил Вас письмом.

Чжуан Чжун.

16 сентября 1976 г.»

После отправки этого письма минуло два дня, а ответа по-прежнему не было. Беспокойство писателя перешло в панику, ему казалось, что надвигается какая-то крупная опасность. В мозгу всплывали разные страшные картины: сверкающие наручники, звенящие кандалы, железные решетки на окнах, виселицы на площадях, лобное место, где расстреляли А-Кью, зеваки, глазеющие на казнь… Теперь он уже был убежден, что верховная руководительница утратила к нему доверие, а может быть, даже выдвинула против него политическое обвинение.

Этой ночью ни одному из соседей Чжуан Чжуна не удалось поспать спокойно. Сначала раздался стук в дверь комнаты, где жил молодой сотрудник группы образцовых пьес:

— Эй, малыш, скажи, я по-прежнему автор пьесы «Логово тигров и пучина драконов»?

— Да, — удивленно отвечал юноша, протирая заспанные глаза. — А как же иначе!

— Мое имя не сняли?

— Нет, — еще больше удивился тот.

— Ну и хорошо!

Чжуан отошел от двери, но вскоре начал стучать в соседнюю — там жила певица, муж которой куда-то уехал.

— Послушай, Вэнь, я все еще член постоянного ревкома труппы образцовых пьес?

Певица никак не могла оправиться от страха, вызванного резким стуком, но ответила дрожащим голосом:

— Я… я… не слышала, чтобы вас выводили оттуда. А что случилось?

— Ну, раз не объявляли о выводе, и то хорошо! Ты в случае чего подтверди это!

Женщина послушно кивнула и, по-прежнему дрожа, закрыла дверь. А Чжуан Чжун уже стучался к старому привратнику:

— Отец, я по-прежнему гражданин Китайской Народной Республики?

Старик оторопел:

— Ты чего, выпил лишку?

— Я, выпил? Страна переживает такое время, а ты подозреваешь меня в пьянстве? Да ты просто хочешь погубить меня, подвести под контрреволюцию!

— Может, тебе во сне что привиделось?

— Нет, я сплю хорошо. Ты мне о другом скажи: я гражданин или…

— Гражданин, гражданин, редкостный гражданин! — нетерпеливо ответил старик и захлопнул дверь перед его носом.

Об этих ночных визитах, разумеется, стало мигом известно Вэй Тао, и он засомневался: то ли у Чжуана снова психическое расстройство, то ли он хитрит. Вэй любил опережать события и решил дать писателю возможность покаяться. Соберем небольшое собрание и пощупаем его, заставим немного попотеть, посмотрим, что он нам скажет. Но Вэй Тао еще не успел осуществить свой план, когда ему позвонила верховная руководительница:

— Завтра будет траурный митинг, так пусть Чжуан Чжун стоит на трибуне!

Самое удивительное, что, получив эту весть, Чжуан сразу расстался со всеми своими странностями. Он уже больше ни в чем не сомневался и прикинул, что стоять на трибуне митинга несколько менее почетно, чем быть членом траурного комитета, но все же достаточно, чтобы возвышаться над миллионами, а это совсем неплохо. На следующий день он в черной униформе, с белым траурным цветком в петлице скорбно и сосредоточенно поднимался на заветную трибуну…

Глава двадцать первая. Герой обнаруживает бандита в комнате для приезжающих, а вслед за этим сталкивается с проблемой: как бы поесть баранину из самоварчика.

В Пекине проще всего встретить знакомого на центральной улице Ванфуцзин — Княжеский двор. Однажды, когда Чжуан Чжун шел по этой улице, он в дверях книжного магазина «Новый Китай» столкнулся с Вэй Цзюе. Это была первая их встреча с тех пор, как Чжуан сам столь успешно наведался к старику. Чжуан знал, что за прошедшее время отдел, в котором работал Вэй Цзюе, прослыл черным гнездом реабилитации правых, а сам Вэй благодаря своему заботливому ученику был обвинен в попытках разложения группы образцовых революционных пьес. На гребне борьбы против реабилитации правых в газетах появилось немало статей, обличающих Вэй Цзюе, правда, без указания его имени. Короче говоря, Чжуан никак не был психологически подготовлен к встрече с ним. Под психологической подготовкой я понимаю слова, которые позволили бы ему обратиться к Вэю с учетом новейшей обстановки и в то же время без утраты своих высоких принципов. Не успев придумать таких слов, он просто спросил:

— Как поживаешь, Вэй?

К удивлению Чжуан Чжуна, его бывший учитель вовсе не выглядел пришибленным или печальным, а сохранял вполне бодрый вид. Седые усы на его длинном смуглом лице топорщились даже воинственно. Испытующе глядя на Чжуана, он ответил вопросом на вопрос:

— А как ты поживаешь?

В его тоне явно звучала насмешка над одним из крупнейших писателей современного Китая. Чжуан Чжун немного рассердился, но потом вспомнил, что уже не раз доносил на старика. Может быть, он наконец решил отомстить? Если так, то ему еще мало досталось, надо отдать его в руки Вэй Тао, вот тогда узнает, почем фунт лиха. Угрожать бесполезно, он все равно ничего не поймет, а вот ответить на его провокационный вопрос нужно. И Чжуан Чжун начал терпеливо рассказывать учителю о своей новой пьесе «Решительный бой», о ее большом значении и ценности.

Но этого старого писателя, закосневшего в правизне, казалось, совершенно не тронуло то, что скоро должно увидеть свет такое эпохальное произведение. Он лишь прищурился, точно сморщился, и воскликнул:

— Как, ты все еще пишешь о том же самом?

Чжуан Чжун чуть не взорвался:

— А о чем я должен писать?!

— Ты ничего не слыхал? — посерьезнел Вэй Цзюе.

Изумленно вытаращив глаза, Чжуан ждал, что он скажет дальше, но Вэй словно проглотил уже приготовленные слова и добавил только:

— Я советую тебе все как следует разузнать!

Он с достоинством удалился, а Чжуан смотрел на его крепкую фигуру и сокрушенно вздыхал: «Правильно говорят, что легче сдвинуть гору, чем изменить природные склонности. До чего консервативен этот старик! Если я донесу, что он выступает против пьесы о борьбе с буржуазией внутри партии, ему снова придется плохо… Впрочем, погоди, погоди. Что означает его совет обо всем как следует разузнать? Прошло уже больше месяца после смерти председателя Мао, а новостей никаких нет. Может быть, действительно что-то случилось?»

Чжуан пошел домой, расспрашивая по дороге всех знакомых, не слышали ли они чего-нибудь. Люди отрицательно качали головами, а он ясно видел, что они шепчутся друг с другом. Уж не повторились ли какие-нибудь из прошлых событий? Теперь он с гордостью мог сказать, что у него богатейший опыт борьбы, и в любой, даже самой серьезной обстановке он не утратит верной позиции.

Когда он вернулся домой, уже стемнело. Он вдруг вспомнил, что нужно узнать, прочитала ли Цзян Цин его пьесу и когда будет поставлено его творение. Позвонил к Вэй Тао — его не оказалось дома, а где он, ему не пожелали ответить. Странно! Повесив трубку, он начал бродить по комнате, хотел кое-что исправить в пьесе, но в душе его словно скакали обезьяны и лошади. «Ладно, когда Цзян Цин прочтет, тогда все сразу и исправлю!» Он попробовал почитать книгу, но иероглифы расползались перед его глазами, точно муравьи. В конце концов его взгляд остановился на фотографии, где он запечатлен с поднятым кулаком, дающим клятву всегда придерживаться верного курса. Эту фотографию как еще один бесценный исторический документ он выпросил у корреспондента, который снимал на собрании.

«Бам, бам, бам!» — раздалось у него над головой. Наверху была комната для приезжих, но сейчас там никто не жил.

«Бам, бам, бам!» — повторилось снова.

— Кто там? — громко крикнул он. Никто не ответил. Странно! Чжуан склонил голову и прислушался. Ему чудилось, что кто-то бьет посуду, двигает мебель, — не иначе как там вор! Писатель бесстрашно ринулся наверх. В коридоре было темно, но в конце его маячила чья-то тень.

— Кто это? — испуганно вскрикнул писатель.

— Я, — ответил женский голос.

Чжуан дрожащей рукой нащупал выключатель и нажал на него. Перед ним стояла та самая красотка, которую он увидел в машине Вэй Тао, когда впервые приехал в столицу. С тех пор встречал ее рядом с Вэй Тао еще много раз. Но почему она пришла сюда? От женщины исходил тонкий аромат духов. Пока Чжуан терялся в догадках, что с ней делать, она спросила:

— А где ваш начальник отдела?

Дверь комнаты для приезжих отворилась, и в коридор выглянул Вэй Тао.

— Сюда, — замахал он рукой, — заходите скорее!

Он самолично выключил свет в коридоре и проводил гостей к себе. В комнате не было ни души. Чжуану стало ясно, кого он принял за вора.

— Зачем ты забрался в эту мышиную нору и заставил меня столько времени искать тебя? — недовольно пробурчала женщина. Назвав имя одного критика, находившегося в чести у центрального руководства, она сказала, что тот приглашает Вэй Тао завтра отведать «полощущейся баранины»[9] и просил ее известить его об этом.

Вэй Тао изменился в лице:

— Не надо сейчас никаких встреч! Скажи, что я не могу.

Женщине это явно не понравилось.

— Так нельзя! Люди уже обо всем договорились. Это неудобно.

Вэй Тао подумал немного, потом сказал с напряжением:

— Действительно, не могу, но завтра еще обмозгуем, ладно?

Женщине пришлось согласиться, однако недовольство ее не прошло.

— А зачем все-таки ты забрался сюда?

— Дело в том, что меня скоро посылают за границу, я должен подготовиться к поездке, а дома слишком шумно и посетителей много. Вот я и спрятался здесь. Смотрите, не говорите никому!

Он выразительно поглядел на женщину, на Чжуан Чжуна. Писатель кивнул, но подумал, что и заграница, и подготовка к ней — наверняка вранье. А женщина продолжала:

— Смотри, как бы человек, который приглашает тебя на баранину, сам не явился к тебе!

— Ни в коем случае! — поспешно вскричал Вэй Тао. — Ты уж поговори с ним за меня. А то стоит прийти сюда еще двум-трем, и это место уже не сохранить в тайне.

Он буквально умолил ее отправиться по его поручению. Красотка, обворожительно улыбнувшись, упорхнула, и тут только Чжуан Чжун сообразил, что пришел не вовремя. Он смущенно поднялся, собираясь откланяться, но Вэй Тао взял его за руку и удержал.

— Посиди еще немного! — сказал он. Вслед за этим между ними состоялся такой диалог:

Вэй. Ты что-нибудь слышал за последние два дня?

Чжуан. Нет, ничего.

Вэй (разочарованно). У тебя же много родственников и знакомых. Неужели никто из них тебе ничего не сказал?

Чжуан. Я не капиталист какой-нибудь, чтобы делать все по родству или знакомству. Я делю людей только по политическим признакам.

Вэй. Ты действительно ничего не слыхал?

Чжуан. Я опираюсь только на решения центрального руководства, а всякие сплетни на улицах никогда не слушаю. Вы ведь знаете, по этой части я уже научен горьким опытом.

Вэй (глубоко опечаленный). Это плохо. Выходит, мы с тобой как глухие: ничего не слышим, ничего не знаем. В дальнейшем надо вести себя поактивнее!

Чжуан (вдруг вспоминает). Да, разрешите доложить, старик Вэй Цзюе мне сегодня сказал одну фразу…

Вэй (взволнованно). Какую фразу?

Чжуан. Он посоветовал как следует разузнать.

Вэй. Что разузнать?

Чжуан. Этого он не сказал.

Вэй (не выдержав). Ладно, я сам тебе скажу. Это даже моя жена слышала…

Чжуан (поспешно). Что она слышала?

Вэй. Что политбюро приняло решение арестовать четырех центральных руководителей.

Чжуан (оторопев, после долгого молчания). Это, это правда?

Вэй. Я не верю в это. Не верю, что центральное руководство под угрозой. Я только сейчас это понял.

Чжуан. Но ведь ты можешь позвонить самой верховной руководительнице!

Вэй. Я уже звонил, но не могу найти ее. (Печально.) Если это правда, то тебе еще ничего, а я человек конченый…

Чжуан (не может ничего сказать, потому что в голове у него сверкают молнии, переворачиваются реки и моря).

Вэй (мрачно). Если меня возьмут, помни, что у меня есть жена, дети, родители. Пожалуйста, позаботься о них! Заранее благодарю тебя!

Чжуан (растерян, но все же сохраняет бдительность). Ах, вот ты о чем! Ничего, если в семейной жизни встречаются трудности, руководство позаботится о них. Ты должен верить партии, верить массам, а о себе особенно не беспокоиться. Главное сейчас для тебя — откровенность…

Вэй (недоволен его реакцией). Ты что мелешь? Если меня действительно схватят, ты тоже не убежишь!

Чжуан. Я? Я тут ни при чем. Я только писал и не имел никаких политических связей с этими четырьмя.

Вэй. Ты еще смеешь нахальничать? Да ты писал тайные письма, доносы, продал брата, жену, даже любовницу. Всуе цитировал Энгельса, чтобы…

Чжуан. Ладно, ладно, я только пошутил, а ты уж сразу всерьез принял. (Придвигаясь к Вэю.) Советую ничего не бояться, потому что ничего страшного и нет! Мы только помогали ей писать образцовые революционные пьесы, а кто выступает против них, выступает против великой культурной революции. Помяните мое слово, начальник, наступит день, когда…

Вэй. Да, наступит, и тогда я им покажу! Эх, не получится, наверное. Им очень легко схватить нас, у нас даже оружия нет.

Чжуан (озираясь по сторонам). Этого я не слышал, начальник, ничего не слышал. А вы должны подготовиться.

Вэй (сокрушенно садится). Чего тут готовиться! Такие люди, как мы… В общем, пусть все будет как будет. Вполне возможно, что эти бабы уже проболтались, и за нами сейчас придут!

(В комнате звонит телефон. Вэй Тао и Чжуан Чжун испуганно смотрят на него, друг на друга, но никто не решается взять трубку. Телефон продолжает звонить. Вэй Тао просит Чжуан Чжуна взять трубку, а тот отказывается. Телефон звонит как бешеный. Вэй Тао не выдерживает и подходит.)

Вэй. Алло! (Облегченно.) А, это ты, мой друг! Как ты меня напугал! Что, что? Хорошие новости? Говори помедленнее! Итак, на заседании политбюро присутствовали все четыре центральных руководителя и вид у них хороший? Отлично! Они сумели из обороны перейти в наступление и одержали победу? Прекрасно, прекрасно! (Нажимает на рычаг и набирает другой номер.) Алло! Узнаешь, кто это? Догадайся, догадайся! Так вот, я могу до срока тебе сказать, что на баранину мы пойдем. До завтра!

(Вэй Тао кладет трубку и выходит из комнаты. Чжуан Чжун бежит вслед за ним.)

Чжуан. Начальник, а как насчет завтрашней баранины? Я тоже… (Вэй Тао пристально смотрит на него, но ничего не отвечает.)

Глава двадцать вторая. Крупный писатель в решающий момент произносит решающие слова. Эти слова используются так умело, что возникает сплошная идиллия.

Как говорится в стихах:

Сегодня прекрасный пир, Веселье трудно описать.

Мы не будем доискиваться, как писателю удалось примазаться к этому пиру: может быть, он предложил хозяину разделить с ним расходы, а может быть, принес в ресторан дорогого вина, но факт тот, что Чжуан хлестал рюмку за рюмкой, вовсю полоскал в кипящем самоварчике ломтики баранины и непрерывно болтал, потому что ему было крайне важно уравновесить то, что он вчера вечером наговорил Вэй Тао. А Вэй Тао, раскрасневшийся от выпитого вина, вещал, опуская в кипяток очередной ломтик сырого мяса:

— Когда я услышал эти сплетни, я сразу сказал, что не верю в них. Не верю, что верховная руководительница могла пойти против партии.

— И я то же самое подумал! — подхватил Чжуан Чжун. — Ведь все четверо центральных руководителей были приближенными председателя Мао, заслуженными деятелями великой пролетарской культурной революции, неутомимыми ниспровергателями каппутистов. Поэтому вчера вечером я и сказал начальнику отдела Вэю, что если эти слухи правдивы, то они означают реставрацию капитализма!

Восхищенный собственной прозорливостью, Чжуан Чжун отхлебнул вина и решил, что он вполне удовлетворительно выдержал испытание.

Так, слово за слово, гости заговорили о том, что каждый из них слышал. Вэй Тао ударил о стол палочками для еды:

— Черт побери, слухи были такими правдоподобными, что просто в дрожь бросало! Я обязательно посоветую верховной руководительнице начать допрос всех поодиночке, чтобы докопаться, откуда пошли эти слухи!

Чжуан Чжун бросил на него испуганный взгляд, но, подумав немного, с жаром подхватил:

— Вы совершенно правы: крепкая трава всегда выдержит напор ветра, а настоящее золото плавится только при сильном огне. Например, у меня дома висит фотография, на которой я запечатлен рядом с верховной руководительницей, так вчера один человек посоветовал мне скорее снять эту фотографию. Я, разумеется, ответил: ни за что не сниму!

— Действительно, был такой случай? — с некоторым недоверием спросил Вэй Тао. — Подобного человека самого нужно снимать!

Писатель, естественно, не уточнил, что этим человеком был он сам, Чжуан Чжун. Когда он услышал от Вэй Тао весть об аресте четверки, у него сразу мелькнула мысль о фотографии, а когда весть не подтвердилась, был страшно доволен тем, что не начал действовать опрометчиво. Сейчас он видел, что Вэй Тао не очень-то доверяет ему, вот и выдумал себе оппонента, чтобы разоблачить его. Конечно, это вряд ли усыпило бдительность Вэй Тао, но писатель все равно был доволен своими способностями к импровизации. Однако, боясь, что Вэй слишком крепко вцепится в его рассказ, он перевел беседу на другую тему, заговорив о сложности и остроте классовой борьбы, которая поистине выходит за пределы человеческого воображения.

Внезапно в их кабинет ворвался запыхавшийся человек с криком:

— Тут такое творится, а вы все едите да пьете!

Гости повернулись и узнали жену Вэй Тао. Она сообщила мужу, что его срочно вызывают на собрание, где будет сделано официальное объявление.

— О чем объявление-то? — нетерпеливо спросил Вэй Тао.

— О свержении «банды четырех»!

Эти слова подействовали на пирующую компанию как разорвавшаяся мина или, точнее, как гипноз. Все застыли: с рюмками, бутылками, палочками в руках. Только самоварчик продолжал бурлить — и даже не столько бурлить, сколько шипеть, потому что в нем осталось совсем мало воды.

Чжуан Чжун до этого ухватил палочками тончайший ломтик сырой баранины. Теперь ломтик зашевелился, вытянулся и превратился в красную руку, которая без дальних слов вытащила писателя на сцену. Писатель похолодевшим взором оглянулся вокруг: перед сценой чернела огромная толпа. Наконец он заметил лица Вэй Цзюе, Янь Миня и других. Это были литераторы со всей страны — мужчины и женщины, старые и молодые, живые и мертвые. Они гневно смотрели на Чжуана, и из их ртов, казалось, были готовы вылететь пули. Тут только он понял, что этот митинг собрали специально из-за него, чтобы раскритиковать, осудить его. Если каждый из них ткнет в него пальцем, он будет изрешечен; если каждый плюнет в него, он утонет в слюне. Единственный выход — скрыться! Он побежал, за ним погнались, он заскочил в какой-то тупик с высокой фабричной трубой и приделанной к ней железной лестницей. Писатель мигом вскарабкался на самый верх, глянул вниз и замер: все окружающие дома показались ему крохотными. Если он не удержится, то сразу разобьется в лепешку. Но разбиваться нельзя, он должен сделать еще немало дел, выполнить множество важных задач. Чжуан стиснул лестницу, испуганно заморгал и… очнулся. Оказывается, в руках у него вовсе не лестница, а палочки для еды. Ломтик баранины, который он ими держал, давно упал на стол. Писатель с независимым видом подобрал его и уже хотел «прополоскать» в самоварчике, как вдруг обнаружил, что самоварчик весь выкипел и готов развалиться от жара.

Гости один за другим произносили точно в полусне:

— Черт возьми, оказывается, слухи-то были правильными!

— Не думал я, что все случится так внезапно!

Писатель тоже бормотал, но про себя. Он думал, что в этот решающий, переломный момент истории очень многое, вплоть до жизни или смерти, будет зависеть от внешних проявлений человека.

— В общем, если бы «банде четырех» дали разгуляться до конца, это означало бы гибель Китая!

Остальные гости, казалось, не восприняли его сентенцию. Тогда Чжуан Чжун решил продолжить:

— Мы должны прислушиваться к Центральному Комитету партии, овладевать инициативой, прояснять позиции и точки зрения и быстрее действовать!

С этими словами он немедленно испарился из ресторана.

Дома он первым делом сорвал со стены свою фотографию вместе с Цзян Цин и с невероятной скоростью превратил ее в мелкие клочки, которые тут же спустил в уборную. Конечно, уничтожая фотографию, писатель все еще терзался некоторыми сомнениями: а вдруг он снова попал впросак и руководящая четверка благополучно здравствует? Вдруг слухи об их свержении инспирированы каппутистами или самой четверкой, решившей запустить пробный шар и выявить всех своих врагов? Выманить, так сказать, змей из пещеры, загнать в одну сеть и там перебить? Если это так, то его пьеса «Решительный бой» может быть немедленно поставлена, а сам он сохранит славу крупного писателя и будет по-прежнему сочинять свои образцовые пьесы. Правда, тогда ему придется поплатиться за уничтожение фотографии.

Тем же вечером, услышав по радио официальное сообщение, он посмеялся над собственными сомнениями и вновь обрадовался: как интересна и необычна судьба этой фотографии, как точно он выбрал момент для ее изничтожения. Сделать это днем раньше или позже было бы принципиальной ошибкой. Он испытывал почти эстетическое наслаждение от своей прозорливости. Когда-то, в даосском трактате «Волшебные изменения в великой пустоте», он прочел такую надпись:

Когда ложное становится истинным, истинное становится ложным.

Где пустое превращается в полное, полное превращается в пустое.

Но о том, какой еще опыт извлек из книг и из жизни наш редкий писатель, позвольте мне рассказать вам дальше.

Глава двадцать третья. Среди победоносных кличей слышится истошный вопль. Герой, неся на обнаженных плечах вязанку терновника[10], изливает свой гнев и решимость.

По всей стране проходили демонстрации, приветствующие свержение преступной «банды четырех». Крики людей гремели как рев морского прибоя, как эхо в горах, доходящее до самого неба. Но если бы читатель в тот день был в колоннах демонстрантов, он непременно услышал бы особенно резкий крик, доносившийся из колонны деятелей литературы и искусства. Этот крик начинался в тот самый момент, когда стихали другие лозунги, и привлекал всеобщее внимание. Автором его был, конечно, Чжуан Чжун. Люди — в особенности те, кто знал его, — смотрели на него с недоумением, а Чжуан, кипя от праведного гнева, кричал:

— Эти негодяи натворили слишком много зла! Надо содрать с них кожу, вытянуть из них жилы, разрубить их на мелкие кусочки! Только так они смогут ответить за все свои преступления…

— Ого! — насмешливо воскликнул один парень. — Смотрите, как разбушевался наш редкий писатель, как сильно в нем чувство классовой ненависти!

Но не успел он промолвить это, как Чжуан Чжун, яростно округлив глаза, заорал:

— Хватайте ее!

Все опешили, никто не понимал, кого нужно хватать. Тогда Чжуан Чжун бросился в толпу и, указывая на красивую женщину, повторил:

— Хватайте ее! Это любовница Вэй Тао! И она еще посмела прийти сюда!

С его точки зрения она была по крайней мере шпионкой. Он кинулся к ней, но один из солдат, охранявших порядок, остановил его. Чжуан Чжун недовольно пробурчал:

— Мы не можем проявлять мягкотелость! Надо уничтожить все это отродье…

— Чем разоряться тут, лучше бы на себя в зеркало посмотрел! — оборвал его кто-то. А один высокий старик добавил:

— Глядите, как быстро он действует, как мгновенно поворачивается. Всегда-то он прав, вечно в выигрыше! Это же блестящий образец, у которого нужно учиться…

Писатель немного опечалился, так как усмотрел в этих словах насмешку. Впрочем, среди сотен и тысяч всегда найдутся отсталые люди, которые не могут жить без злословия. Успокоив себя таким рассуждением, он презрительно взглянул на старика, гордо выпрямился и продолжал свои вопли, звучавшие гораздо громче, чем крики остальных.

Через несколько дней власти прислали специальную комиссию, которая должна была инспектировать деятельность группы образцовых пьес. У Чжуан Чжуна похолодели руки и ноги, когда он услышал эту весть, но потом он подумал, что ничего страшного нет. Ведь он творил под жесточайшим гнетом преступной «банды четырех», а известно, что если все гнездо переворачивается, то целого яйца не найдешь. Что я — святой или гадатель, чтобы предвидеть, что шестого октября тысяча девятьсот семьдесят шестого года эта банда будет изловлена? Но как бы там ни было, а есть опасность, что его начнут прорабатывать на собраниях, что осуществится видение, которое так напугало его в день, когда он лакомился бараниной. Как же отвести беду, как миновать ее? Он снова подумал о своем добрейшем учителе Вэй Цзюе, который наверняка связан с этой комиссией. Правда, наш писатель слегка провинился перед ним, но продемонстрирует всю мыслимую скромность и придет просить прощения, что называется, с вязанкой терновника на плечах. Конечно, он не может в полном смысле слова взвалить терновник на свои обнаженные плечи, однако начнет прямо с извинений и, возможно, добьется успеха.

Все разузнав, Чжуан Чжун выяснил, что Вэй Цзюе действительно является одним из руководителей комиссии. Это делало поход к нему с вязанкой терновника еще более насущным.

Вэй Цзюе жил на прежнем месте. По дороге Чжуан Чжун предавался всяким несбыточным мечтам. Эх, если бы время можно было пустить вспять и он шел бы к Вэй Цзюе в первый или во второй раз, если бы не было этого проклятого шестьдесят шестого года, как хорошо бы они прожили вместе с Вэй Цзюе! Он до того растрогался, что чуть не всплакнул, но, увы, время вспять не пустишь. О прошлом жалеть нечего, а будущее надо предвидеть! Однако еще важнее позаботиться о настоящем, поэтому он постучал в дверь и вошел.

Крупный писатель никак не ожидал, что на сей раз при виде Вэй Цзюе он не сможет вымолвить ни слова. У него не получалось ни улыбки, ни серьезного выражения лица. Он даже подумал, что его хватил паралич, потрогал себя за физиономию — вроде бы в порядке, не перекошена. Лишь через некоторое время он немного успокоился и с присущей ему предельной искренностью начал каяться в своих грехах. Не ожидал он и того, что Вэй Цзюе, против обыкновения, разразится в ответ целой речью:

— Это настоящее очищение, когда белое заступает место черного, правда заступает место лжи, люди заступают место оборотней, подлинная красота заступает место уродства…

Чжуан Чжун испуганно подумал, что этот старик называет настоящим очищением отказ от небывалой в истории, великой пролетарской культурной революции, но послушно поддакнул своему непримиримому врагу:

— Да, да, это небывалое, небывалое… — он все-таки не решился произнести слово «очищение».

— Мы слишком искренни, слишком наивны, и это помогло тем негодяям. Они решили, что наш народ — глупый ребенок, который будет игрушкой в их руках, и они чуть не завели великую китайскую нацию в пропасть…

Чжуан отметил про себя, что его учитель по-прежнему употребляет всякие устаревшие понятия, но вслух горячо подхватил:

— Да-да, эта «банда четырех» едва не привела наш Китай к гибели!

— Не только «банда четырех», но и те, кто помогал ей. Если бы не было всяких злодеев, хулиганов, политических проституток, бесстыдных литераторов, которые превозносили ее, она не смогла бы так долго бесчинствовать!

Писатель с тревогой подумал: «Этот старый черт умеет пользоваться моментом! Интересно, какой титул он придумал для меня?» Но вслух сказал:

— Вы совершенно правы! Это настоящие коршуны. Я сам немало натерпелся от этих хищников и их прихвостней, достаточно вспомнить Вэй Тао…

Только теперь Вэй Цзюе взглянул прямо на него. Его всегда прищуренные глаза вдруг округлились и полыхнули огнем, пронизавшим писателя насквозь:

— Чжуан Чжун, хватит быть оборотнем. Довольно лицемерить, обманывать себя и других, постоянно приспосабливаться. Люди ведь не дураки.

Вэй Цзюе говорил запальчиво, но достаточно веско и убедительно. Если бы я сказал, что его слова совершенно не задели Чжуан Чжуна, то я был бы слишком несправедлив к своему герою, считал бы его просто мертвым. Но уши Чжуан Чжуна обладали специфическим фильтром, задерживавшим все опасное. В результате они пропустили только такую мысль: «Даже если я совершил ошибку, это не страшно». Потом они провели дополнительную очистку и оставили лишь три последних слова: «Это не страшно». В душе писателя мигом вспыхнула надежда, и он произнес длинную речь, смысл которой состоял в том, что он хоть и находился в лагере узурпатора Цао Цао, но его сердце было с династией Хань. Он даже сочинил историю, в которой он забирался чуть ли не в логово тигра, чтобы защитить своего любимого учителя, и если бы он не противостоял Вэй Тао и остальным бандитам, они могли бы дойти черт знает до чего.

— В самый опасный момент я повел с ними неравный бой, притворившись больным! — воскликнул Чжуан, ударив себя в грудь, но, видя, что эти слова не производят на Вэй Цзюе впечатления, постарался сменить тон, перейдя на своего рода заклинания. — От ваших справедливых упреков способны прослезиться даже травы и деревья, даже камни! Я больше никогда не буду лицемерить и не позволю похоронить свое сердце. Я во что бы то ни стало должен стать настоящим человеком, критиковать себя, произвести в себе внутреннюю революцию. Я хочу обагрить свой штык кровью этих подонков. Вы можете быть спокойны, учитель: перед вами боец, герой, мы еще увидимся на поле боя!

И Чжуан Чжун отправился обагрять свой штык.

Глава двадцать четвертая. Смелые разоблачения, глубокий анализ и беспощадная борьба с примиренчеством открывают писателю новый путь к творчеству.

В процессе обличения «банды четырех» Чжуан Чжун добился немалых успехов. Он вновь показал себя чрезвычайно плодовитым писателем, слова из него лились потоком. С одинаковым мастерством он то набрасывал общую картину бесчинств четверки, то останавливался на отдельных эпизодах, то рисовал красочные детали, то вспоминал утерянные факты. В каждом его обличении содержался глубокий анализ, элементы обобщения и прозрения. Вот пример его стиля:

«…Эта старая ведьма с помощью своего верного прихвостня Вэй Тао всячески подкупала меня и приобщала к своим злодеяниям. Внешне она заставляла меня участвовать в создании новых образцовых пьес, а фактически — красть чужие произведения, наращивать ее политический капитал и помогать ей узурпировать власть в партии и государстве. Когда я воспротивился преступным действиям и не захотел подписывать пьесы своим именем, она и Вэй Тао облыжно обвинили меня в принижении образцовых революционных пьес. (Примечание: то, что я не сопротивлялся до конца, является выражением мелкобуржуазного соглашательства.)

Я собственными глазами видел, как старая ведьма обращалась со своим верным клевретом Вэй Тао. Она грозила подвесить его за волосы, заставляла его валяться у нее в ногах — от всего этого меня чуть не тошнило. Особенно отвратительным было то, что она без малейших оснований подозревала людей, которые были ей почему-либо несимпатичны, и подвергала их всевозможным унижениям и гонениям. У меня до сих пор волосы встают дыбом, когда я вспоминаю, как она заставила меня играть с собой в пинг-понг, не сумела принять мою подачу и тут же обвинила меня во «внезапном нападении», в «бессовестности» и еще бог знает в чем. (Примечание: то, что я согласился играть с ней в пинг-понг, полностью изобличает мою мерзкую душу, мое приспособленчество перед старой ведьмой.)

Одержимая гнусными замыслами, старая ведьма послала меня в провинцию с труппой образцовых пьес, да еще заставила собирать там материал для новой ядовитой пьесы, которая должна была помочь ведьме в борьбе с так называемыми капитулянтами. Я слышал, как революционные массы проклинали старую ведьму, грозили ей местью, и это означало, что сердца народа подавить нельзя. (Примечание: то, что я не отказался от этой поездки, а, напротив, принял ее как величайшую честь, показывает, что я не способен плыть против течения. Но в Мукдене я, преодолевая всевозможные трудности, несколько километров танцевал танец верности — это свидетельствует о моей безграничной преданности великому вождю.)

Вместе со своим верным подручным Вэй Тао старая ведьма заставила меня собирать о себе порочащие слухи, которые она называла контрреволюционными, и докладывать ей, да еще каяться. Эту жестокую пытку они проводили с улыбкой. (Примечание: то, что я подчинялся давлению и не вел с ними борьбу, показывает, что у меня еще невысок уровень боевой и классовой сознательности.)»

Когда Чжуан Чжун прочел эти обличения на одном из собраний, кто-то, не выдержав, заметил:

— Нечего языком попусту болтать!

— Поскорее сбрасывай свою маску, оборотень! — добавил другой.

Выступавшие буквально забросали Чжуан Чжуна вопросами и сомнениями, но логичнее всех говорил Вэй Цзюе, специально пришедший на это собрание:

— Я советую тебе быть правдивее. Поменьше пугать людей всякими громкими словами и побольше излагать фактов. Как было, так и говори, чтобы картина ясно вырисовывалась…

— Нет, почтенный Вэй, так не годится! — постарался извернуться Чжуан Чжун. — Я не могу под лозунгом объективного изложения фактов позволять этим бандитам скрыться. Революция — это не дружеская пирушка и не вышивание, а беспощадное действие по свержению одного класса другим. Я хочу покончить со всяким мелкобуржуазным соглашательством и не успокоюсь, пока не обагрю свой штык кровью!

Слова по-прежнему лились из него потоком. Он то бешено ругал старую ведьму и Вэй Тао, то бил себя кулаком в грудь и каялся: смотрите, дескать, какой я плохой. В результате люди, изучившие дело Чжуан Чжуна, пришли к выводу, что у него своеобразная «сердечная болезнь». Его сердце похоже на крутящуюся жемчужину, закованную в броню, которую не разбить даже тяжелым молотом. Поскольку сердцеведение — нелегкое искусство, нужно лечить писателя терпеливо и осторожно, как человека, у которого болезнь зашла очень далеко.

Когда писатель услышал об этом диагнозе, он тотчас примчался к Вэй Цзюе и возопил:

— Старина Вэй, то есть почтенный Вэй! Пожалуйста, посоветуйте им не смотреть на меня так. Ведь я же ваш ученик, которого вы выпестовали! Если я ошибался, ну так что ж: поражение — это мать успеха; не помучишься — не научишься; возвратившийся блудный сын дороже золота… Как бы там ни было, а в груди у меня бьется горячее, живое сердце. Если не верите, я покажу его вам!

С этими словами он рванул на груди рубашку, как будто собираясь вырвать и свое сердце, но Вэй Цзюе поспешно удержал его. Тогда Чжуан продолжал, еще более проникновенно:

— Если вы считаете, что я недостаточно последователен, то я буду последовательным; если я недостаточно глубок, то я буду глубоким. Как вы скажете, так я и сделаю. Раз я ваш ученик, то воспитывайте меня, вразумляйте, а заодно скажите им, чтобы они убрали от меня свои драгоценные руки…

Если бы Вэй Цзюе снова не удержал его, писатель встал бы перед ним на колени. Но изменился ли он хоть немного в дальнейшем? Стал ли последовательнее и глубже? Появилась ли хоть одна трещина в броне, покрывавшей его сердце? Перестала ли крутиться эта «жемчужина»? Обо всем этом я не решаюсь судить, так как не беседовал с членами комиссии. Могу рассказать лишь о Ли Мэн — жене героя, которая долго жила с ним врозь. Слыша о нем разные тревожные вещи, она очень беспокоилась, поехала к мужу, но он снова поселил ее отдельно, а сам продолжал писать свои докладные записки. Несчастная женщина однажды не выдержала, пришла к нему и прямо в дверях расплакалась. К этому времени Чжуан Чжун писал уже несколько суток без передышки. Он устремил на нее мутные, налитые кровью глаза, заметил, как она изменилась, и произнес, успокаивая:

— Не волнуйся, я должен излить свой гнев, тогда и поговорим. Если я пройду эту заставу, я снова буду прежним Чжуан Чжуном. А пока прошу тебя терпеливо сидеть и ждать вестей от меня!

И хотя он не сказал ничего особенно утешительного, бедная женщина улыбнулась сквозь слезы. С самого момента замужества она так и не поняла до конца, за какого редкого писателя, за какого героя она вышла.

Глава двадцать пятая. Страдания и гнев старого левака. Его бдительность свидетельствует о том, что у героя верный глаз.

— Чжуан, ты должен изменить свою позицию!

В течение двух долгих лет эта фраза преследовала Чжуана, стала его заклятием, чуть ли не приветствием, с которым люди обращались к нему. Говорили ее по разным причинам. Члены комиссии, превратившейся в постоянную рабочую группу, произносили эту фразу с таким видом, будто изучали, оценивали Чжуана. Вэй Цзюе вел себя несколько сложнее и говорил тихо, не строго, но Чжуан Чжун все больше видел в его прищуренных глазах спрятанное острие, которое проникало в его душу и, казалось, знало, что в ней находится, знало, что он сказал еще не всю правду. Писатель тщательно обдумывал каждое слово Вэй Цзюе и, разумеется, не спорил с ним, но внутренне чувствовал себя глубоко обиженным — особенно тем, что этот противный старикашка не заступился за него перед рабочей группой.

— Чжуан, ты должен изменить свою позицию! — эту фразу в один прекрасный момент произнесла даже его глупая жена. Этого он уже не мог стерпеть и взорвался:

— А, ты заодно с ними! Они ничего не понимают, и ты туда же! Я столько лет страдал, помогал председателю Мао делать революцию, старался быть примерным мужем, создать тебе счастливую жизнь, а ты…

Жена, напуганная его неожиданным словоизвержением, ударилась в слезы, но ее плач лишь подлил масла в огонь: Чжуан вообразил, что все его беды от жены, и не пожалел бы ее, даже если б она заплакала кровавыми слезами. Откровенно говоря, девушка, которая в свое время похитила его душу, за последние годы изрядно поблекла и уже не была той красавицей. Если бы года три назад, когда писатель находился в зените своей славы, жена потребовала у него развода, он бы не заплакал, но сейчас подобное событие принесло бы ему немало хлопот, особенно если бы она написала жалобу. В общем, герою пришлось попросить прощения у бывшей красавицы, и конфликт был исчерпан.

— Чжуан, ты должен изменить свою позицию! — эту фразу писатель услышал и из уст Янь Миня, что было ему особенно неприятно. Собственно говоря, кто такой Янь Минь? Человек, который в пятьдесят седьмом году призывал вторгаться в жизнь, сочинил рассказ о бюрократии и был объявлен за это правым элементом. Конечно, во время заключения в коровнике Чжуан пришил ему дело с «ядовитыми газами» и «плевком на заместителя командующего Линь Бяо», но ведь в то время Линь Бяо действительно еще был заместителем командующего, а Цзян Цин даже считалась знаменосцем вождя — как же их было не защищать? Говорят, что теперь Янь Минь уже не правый, но ведь был правым! А я всегда был левым: какое же право он имеет учить меня? Это возмутительно! Какие-то жалкие людишки изгаляются надо мной. Он уже хотел было выругаться, но слова застряли в глотке. Начни жаловаться — мигом попадешь во враги партийной линии.

Вскоре он увидел в печати статью Вэй Цзюе, в которой тот возрождал все свои прежде раскритикованные взгляды на литературу. Даже Янь Минь, двадцать лет не имевший возможности публиковаться, начал одно за другим печатать свои сочинения. Чжуан Чжун возмущенно думал, что такой человек не способен написать ничего путного, но природная любознательность все же заставила его взять в руки журнал. Перелистывая его, он чуть не подпрыгнул от испуга. Первая же фраза повергла его в глубочайшее смущение: «Ночь, бескрайняя темная ночь…» Как это ночь в освобожденном Китае можно называть темной, да еще бескрайней?! Он стал читать дальше: в рассказе изображался доведенный до смерти старый кадровый работник, который перед гибелью излагает свои переживания и задается многочисленными вопросами совсем как древний поэт Цюй Юань в своих «Вопросах к небу». Даже сам сюжет был бешеным наступлением на великую пролетарскую культурную революцию, да и почти каждая фраза приходила в столкновение с руководящей линией. Если бы такой рассказ появился до шестого октября семьдесят шестого года, он, без сомнения, был бы признан густой ядовитой травой, а его автор — матерым контрреволюционером.

Особенно потрясли Чжуан Чжуна выступления против современных суеверий. От его зоркого глаза не укрылось, что такое современные суеверия, — это же, это же… Чжуан Чжун пока еще не решался бросить столь страшное обвинение, но думал: «Ну что ж, Янь Минь, попрыгай, порезвись, а мы посмотрим! Настанет день, когда тебе снова придется плохо!» Но был еще Вэй Цзюе, который восхвалял реалистическую традицию в литературе. Он заявил, что правда — это жизнь искусства… А где же тогда политика? Это возрождение ревизионистской теории «писать правду». В некоторых статьях содержался призыв к писателям не обманывать и не лгать, что фактически означало разоблачать отрицательные стороны социализма. Все это прокладывало самую широкую дорогу ядовитым травам…

Справедливый гнев переполнял грудь Чжуан Чжуна, но было бы ошибкой думать, что в его груди только гнев. Внутренний мир настоящего героя всегда богат, и Чжуан Чжун отнюдь не является исключением из этого правила. В его многогранной душе таилось еще горькое чувство одиночества, чувство человека, загнанного в угол. Всего несколько лет назад он вкушал сладость положения редкого писателя и думал, что ему, как существу необыкновенному, доступно все. Кто мог предполагать, что сегодня люди, подобные Янь Миню, будут публиковать один опус за другим, а он, Чжуан Чжун, решительно ничего. Какое страшное унижение! Но пока ничего не поделаешь, придется «лежать на хворосте, лизать печень»[11] и копить силы для творчества.

В конце концов он решил попробовать написать новую пьесу. Еще не взявшись за перо, он уже придумал название — «Борись, борись, борись!» — и погрузился в творческое раздумье. Первый же абзац дался с невероятным трудом, мозг был чист, как лист бумаги, но герои, как известно, не останавливаются перед трудностями, и вскоре его посетило озарение, так что он даже рассмеялся над собственной глупостью. Зачем мучиться всякими размышлениями, когда гораздо проще перевернуть свою предыдущую пьесу, «Решительный бой». Это же прекрасное, почти готовое произведение! Мысль его забурлила, понеслась по знакомой колее, и вскоре замысел созрел окончательно.

Главный герой, пробивавшийся через январский снежный буран, естественно, превращался в злодея, приспешника «банды четырех», а первоначальный каппутист столь же естественно становился главным героем. Эта небольшая метаморфоза все ставила на свои места, даже сюжетные ходы не нужно было особенно менять. Но цзаофань уже больше не мог носить имя Хунгуан (Красный свет), пришлось переименовать его в Хучуан (Варварский набег), а старый кадровый работник из Сю Сяна (Радости ревизионистов) превратился в Чжоу Цяна (Силу Китая). Что же касается рабочего Гэна (Искреннего) и врага Дяо (Коварного), то их не пришлось переименовывать — достаточно было просто поменять местами.

Написав пьесу единым духом, Чжуан Чжун тут же положил ее в большой конверт и самолично отнес в редакцию. Он считал, что произведет фурор, так как это первая пьеса, обличающая «банду четырех», и она неминуемо будет поставлена. Но рукопись канула, точно камень в море. Писатель терялся в догадках, почему ее так холодно встретили, и сокрушенно вздыхал: «Столько сил потратил на эту пьесу, а отклика никакого!» Но как раз в момент его наивысшего недовольства отклик последовал: один влиятельный критик в публичном выступлении заявил, что некоторые борзописцы переделывают свои сочинения о каппутистах в филиппики против «банды четырех». Такой метод создания произведений свидетельствует по меньшей мере о несерьезном подходе к творчеству… Чжуан Чжун сразу решил, что под «некоторыми борзописцами» имеется в виду он и что редакция нарочно выдала его этому критику.

На следующий день писатель встретил на улице того критика, который в свое время приглашал его на баранину. С тех пор они не виделись, однако сейчас были очень рады друг другу. Критик увлек писателя в глухой переулок, огляделся и, увидев, что вокруг никого нет, таинственным шепотом спросил:

— Старина, ты слышал кое-что?

— А что именно? — встрепенулся Чжуан, чувствуя по его виду, что новость предстоит важная.

— Центральный Комитет принял «четыре принципа». Третий Пленум признан чересчур правым, скоро должен начаться переворот! Я давно предсказывал это, слишком много неслыханных вещей наделали, даже отказались от продолжения революции при диктатуре пролетариата, от усиления классовой борьбы. Это же настоящая правая реставрация!

— Выходит, сейчас перестанут бороться против леваков, а возьмутся за правых?

— Это еще не объявлено, но, на мой взгляд, уже началось. Думаю, некоторым придется перейти в оборону…

— Кому же?

— Кому? Например, твоему знакомому Вэй Цзюе…

— Да, я его уже давно разглядел. Но, кроме него, есть Янь Минь, этот еще хлеще. Как ты думаешь, их сочинения будут объявлены ядовитыми травами?

— И не только они, а еще многие! Погоди, скоро все сам увидишь…

Глава двадцать шестая. Хотя мужчины редко плачут, наш герой в ответственную минуту все-таки роняет несколько слезинок, а затем смело бросается в бой.

Чжуан Чжун, всегда хвалившийся своим умением анализировать обстановку, в последнее время оказался слишком одинок, изолирован от единомышленников, поэтому довольно поздно узнал о борьбе между «все одобряющими» (в прежней политике) и «подрубающими знамя» (Мао Цзэдуна). По некоторым симптомам можно было судить, что сейчас явно побеждают первые и что готовится поворот назад, «выправление», «урегулирование». Писатель считал это вполне закономерным: ведь за каждым волнением следует успокоение, а его современники доволновались до того, что их и успокоить трудно. Чего доброго, в тюрьму скоро начнут сажать! Его собственные нервы тоже напряглись до предела, но это было приятное напряжение после двух лет упадка, приниженности, оцепенения, вызванных постоянными проверками и покаяниями. Его ум, знаменитый своими богатыми ассоциативными потенциями, оживился, словно пруд во время весеннего паводка. Он все глубже чувствовал, как ужасно он был связан в эти годы, как преступно было его, героя, оставлять втуне. Сейчас все изменилось, настало время именно для таких испытанных леваков, как он! В литературе настал момент для контратаки. «Теперь уж я реабилитируюсь, кое-кому придется передо мной поплясать и объяснить каждый свой поступок!..» Чжуан Чжун твердо верил, что это не его выдумки, а неизбежный процесс, иначе ни ему, ни другим нельзя будет избавиться от «кошмара» двух последних лет.

И как будто в доказательство своих мыслей он получил приглашение на заседание — от того самого критика, который кормил его бараниной. Чжуан Чжун весь задрожал от счастья и долго не мог успокоиться. Критик добавил в письме, что пять произведений Янь Миня и ему подобных объявлены большими сорняками, направленными против партии и социализма, а насчет взглядов Вэй Цзюе и других как раз собирается материал… Услышав это, Чжуан еще больше утвердился в мысли, что время для его реабилитации пришло, он снова нужен и ни в коем случае не может молчать. Он торжественно пришел на заседание. Многие глядели на него с удивлением, с любопытством, но наш писатель гордо игнорировал их и сел на одно из самых заметных мест. Он думал, что сейчас нельзя следовать завету «скромность украшает великого», а нужно возвыситься над всеми и тем самым показать свою силу.

На заседании как раз обсуждались проблемы современной литературы. Выступления были самыми разными. Одни говорили, что в стране слишком развилась «литература шрамов», другие считали, что нельзя так называть все произведения, в которых обличается «банда четырех». Первые утверждали, что писатели должны смотреть вперед, а не замыкаться на «банде четырех» и Линь Бяо. Вторые возражали им, что эта шайка принесла массу страданий нашему народу, который теперь имеет право на жалобы, размышления и обобщения. Третьи призывали писателей никогда больше не создавать лживых, культовых произведений. Четвертые вопрошали: верен ли сам лозунг о том, что литература должна служить политике?

Чжуан Чжун сидел слушал и возмущался про себя: какая страшная неразбериха царит в головах этих людей! Потом, словно важный человек, который всегда выбирает наиболее подходящее время и место для своего выступления, улучил момент и произнес:

— Я хочу сказать несколько слов!

То ли зал был подавлен, то ли, напротив, привлечен громкой славой Чжуан Чжуна — я не знаю, но так или иначе он вдруг замер. Дебаты прекратились, люди затихли и воззрились на писателя.

— Я вообще-то не собирался сегодня выступать, но совесть коммуниста не позволяет мне молчать…

На лицо Чжуан Чжуна набежало облако грусти. Он помрачнел, но какие-то незнакомые ему люди вдруг захихикали.

— Возможно, в своем выступлении я кое-кого затрону, обижу, но для пользы революции я не боюсь это сделать…

Невежливые смешки продолжались.

— Своим выступлением я могу навлечь на себя много неприятностей, даже бед, но чувство самосохранения не заставит меня молчать…

Он нахмурил брови и закрыл рот. Кто-то нетерпеливо выкрикнул:

— Говори же!

— Меня скорее всего будут ждать удары, месть, наказание, расправа…

— Ты и так уже достаточно наболтал, говори дело!

— Ладно, скажу, все как есть скажу, — промолвил писатель, словно бросаясь в костер или в котел с кипятком. — Я считаю, что наша сегодняшняя литература разложилась до предела, дальше ехать некуда! Уже десять лет прошло с начала великой пролетарской культурной революции, но ведь десятилетие — это лишь мгновение в истории, зачем же во всех бедах обвинять культурную революцию?! Одних слез для истории недостаточно, бывают и кровопролития, и смерти — да, смерти! А я вижу, как в нынешних газетах один вспоминает одного умершего, другой — другого, третий — третьего, так и вспоминают без конца, как будто, кроме смертей, ничего и нет. Вперед нужно смотреть!.. Теперь я хочу сказать о товарище Вэй Цзюе. Все вы знаете, что он оказал мне некоторую помощь, но это не значит, что я должен проявлять к нему мягкотелость. Какие статьи он в последнее время пишет?! Он не только возрождает все свои раскритикованные взгляды, но и решается выступать против классовой борьбы в литературе, а разве коммунист, не признающий классовой борьбы, может называться коммунистом? Это азбучная истина. И еще я хочу коснуться Янь Миня (Чжуан Чжун подумал, что лучше не называть его товарищем). Вы читали его рассказы, в которых он выступает против так называемых современных суеверий, несущих людям душевные травмы. И вы прекрасно понимаете, что он имеет в виду под современными суевериями, против чего направлено острие его рассказов! Мне так тяжело и больно говорить об этом, что слезы наворачиваются на глаза, хотя вы знаете, что мужчины легко не плачут…

Голос его задрожал, рот искривился, и в уголках глаз действительно появились две слезинки, которые он широким жестом смахнул на пол. Но люди, не понимающие его героизма, снова непочтительно фыркнули. Это страшно обозлило Чжуан Чжуна.

— Да, я со слезами на глазах говорю, — повысил он голос, — что если вы будете продолжать в том же духе, то вы погубите новую китайскую литературу, растопчете даже самые перспективы развития социализма в Китае!

Он снова хотел выдавить из себя героические слезы, но они почему-то не выдавливались.

Между тем слушатели, которых невозможно было ничем пронять, обрушились на него с вопросами:

— По-вашему, выходит, что мы должны опять пригласить этих четырех бандитов?

— И вечно писать образцовые пьесы?

— И строить их на «трех выпячиваниях», «трех оттенениях», «трех конфликтах» и прочей чепухе?

— А почитать вождя как святого — это правильно?

Вопросы раздавались то спереди, то сзади, то сбоку. Писатель не успевал не только отвечать, но даже поворачиваться и в конце концов совсем замолк. Тупо глядя перед собой, он полез в карман. Все ждали, что он вынет бог знает что, а он вытащил огромный блестящий значок с изображением Мао Цзэдуна и дрожащими руками прицепил себе на грудь. Потом медленно повернулся, показывая всем этот значок размером с плошку, и так же медленно пошел к выходу, точно дипломат с нежелательного совещания. Зал сначала оторопел, но через секунду разразился возгласами:

— Зачем пустили сюда это чучело?

— Наверное, его кто-то потихоньку пригласил!

— Ничего, что он покрасовался! По крайней мере, все увидели, какие еще чучела бывают.

— Да он просто помешался на своей верности…

Вернувшись к себе домой, Чжуан Чжун узнал, что Центральный Комитет действительно собирается созвать совещание по критике литературных сорняков. В связи с этим писатель предпринял еще один важный шаг, но о нем (вы уж извините меня за лукавство) я расскажу в следующей главе.

Глава двадцать седьмая. Памфлет Чжуан Чжуна должен был сыграть историческую роль, но, к сожалению, окружающие не сумели оценить его величия.

Когда писатель с огромным значком на груди покидал заседание, ему пришлось выслушать немало нелестных слов, и он чувствовал себя так, будто ему надавали пощечин. Переполненный гневом, он вернулся домой, сел в кресло и глубоко вздохнул: в его разгоряченном мозгу рисовались многочисленные опасности, стоящие перед страной; они касались отнюдь не только литературы или искусства, но и идеологии, которую якобы нужно «освобождать», политики, которая должна, мол, быть более гибкой, экономики, будто бы нуждающейся в оживлении. И все-таки литература издавна была аванпостом, на нее в первую очередь совершаются покушения, значит, отсюда должен начаться и контрудар. Чжуан Чжун чувствовал себя на подъеме, как перед решающей схваткой. Кто, кроме него, может сейчас заняться пропалыванием литературных сорняков? Если не сделать это немедленно, будет уже поздно!

«Я начну против них карательный поход, и мой голос возмущения разнесется по всему миру!» — думал он, решив написать памфлет, который разбудит его спящих современников. Как же памфлет назвать? Одно готовое название всплыло в памяти — «Почему это?», но его он уже использовал в пятьдесят седьмом году, так что лучше придумать что-нибудь новенькое. После мучительных размышлений писатель остановился на заглавии «Куда вы идете?», долго елозил рукою по столу, водил пером вдоль и поперек и наконец излил на бумаге все свои недовольства. Подписать памфлет он сначала хотел как обычно, чтобы миллионы читателей вновь содрогнулись, увидев в газете его имя, набранное крупными иероглифами, а телеграфные агентства всего мира включили текст в свои сообщения, но затем решил зря не рисковать, ведь крохотное нетерпение иногда приводит к краху великий замысел. «Поскольку я первым ударил в набат, предостерегая соотечественников, подпишу-ка я свой памфлет псевдонимом Чжун Чжуан (Удар в колокол)! Этот псевдоним интересен еще и тем, что он похож на мой основной. То есть читатели могут догадаться, что это я, и в то же время не иметь прямых доказательств!»

Отослав рукопись, Чжуан Чжун целую ночь не спал от возбуждения. Наутро, слушая по радио последние известия, он вдруг сообразил, что этот памфлет могут не только напечатать в газете в качестве передовицы, да еще с лестным примечанием от редактора, но и передать по радио. Перед его глазами, как в приятном сне, поплыли радужные картины. Вот редактор газеты в своем примечании или подзаголовке пишет: «Наконец прозвучал пролетарский колокол!» Вся страна взбудоражена, люди бегают и спрашивают друг друга: «Кто этот Чжун Чжуан?» Им отвечают: «Это, вероятно, псевдоним какого-то крупного писателя, потому что новичок не смог бы написать такой блестящий памфлет!» — «Да это наверняка автор образцовой пьесы «Логово тигров и пучина драконов»!» — «И не только ее. Раньше он написал еще великолепный кинороман «Всегда вперед», разоблачающий правых!» И вот Чжуан Чжун гордо проходит сквозь толпу, сколачивает из нее тысячную армию и со словами театральной арии «В руке держу стальную плеть, хочу тебя сразить» срубает все ядовитые сорняки вроде Вэй Цзюе и Янь Миня. Впрочем, судьба Вэй Цзюе зависит от его поведения. Если он затрепещет и, как верный раб, признает свою вину, его можно использовать для переписки моих черновиков, потому что почерк у него хороший…

Лихорадочно слушая радио и просматривая прессу, Чжуан Чжун в один прекрасный день обнаружил в журнале памфлет под названием «В какую сторону вы идете?». Сердце писателя екнуло: он решил, что редакция газеты передала его памфлет в журнал, где слегка переделали название. Но памфлет был подписан совсем по-другому — Цзянь Цзи (Стрела и трезубец), да и написан явно другим автором, хотя и близким Чжуан Чжуну по взглядам. Сначала писателю показалось, будто он встретил боевого товарища или человека, способного понять его талант, но вскоре он пришел к выводу, что чужой памфлет написан не так остро, да и не так живо. Особенно же огорчительным было то, что у него перехватили инициативу. Проклятая газета, проклятый редактор — из-за них, из-за их неповоротливости гибнет такое прекрасное дело!

Чжуан Чжун носился по комнате, стучал кулаком по столу, чесался от ярости — словом, вел себя так, будто у него отняли Нобелевскую премию. Но если уж допущена одна ошибка, нельзя допускать второй: надо принимать решительные меры. Писатель начал трезвонить по телефону, подбивать знакомых наводить для него справки, сам побежал в редакцию газеты и в конце концов получил такой ответ: рукописей к нам приходит очень много, редакторы не успевают просматривать их, вот и вашу еще не успели, так что подождите. Чжуан Чжун был готов перейти на мат, но сдержался, так как надежда на публикацию еще не была потеряна, а в подобных случаях превыше всего терпение и спокойствие. Он рассуждал так: если журнал опубликовал памфлет гораздо менее сильный, чем его, чжуанчжуновский, значит, такие произведения сейчас нужны. Его же творение, напечатанное в газете, получит несравненно более широкий отклик среди читателей! Эти мысли утешили его, и он стал терпеливо ждать своего триумфа.

По дороге из редакции он встретил Вэй Цзюе. Тот долго смотрел на него, прищурившись, потом вдруг сказал:

— Чжуан, ты должен изменить свою позицию!

Эта фраза полоснула по нервам Чжуан Чжуна. Раньше он еще мог покорно выслушивать ее, но сейчас, когда он написал памфлет, который, словно колокол, должен разбудить весь мир, поучения со стороны Вэй Цзюе — этого старого подрубателя знамени, этого сеятеля ядовитых трав — были крайне неуместны. «Настало время, когда мы, левые, можем нанести контрудар по вас, правым, а ты еще имеешь нахальство щуриться на меня!» — подумал писатель. Он вскипел от ярости, подпрыгнул чуть ли не на метр и заорал:

— Не я должен изменить свою позицию, а ты! Это ты вместе с целой шайкой публикуешь какие-то бредовые статейки, выращиваешь всякие ядовитые травы и терзаешь меня без причины! Вы прекрасно знаете, сколько у меня читателей, как они сочувствуют мне, заботятся обо мне…

После этого взрыва Чжуан Чжун все проанализировал и пришел к выводу, что его взрыв был правилен и уместен, а иначе каждый мог бы продолжать измываться над ним. Известно, что благородного мужа легче убить, чем унизить; стало быть, и он, Чжуан Чжун, должен вести себя тверже. Теперь оставалось выяснить, когда будет опубликован его памфлет. Но в процессе этого выяснения писатель увидел в газетах критические отклики на памфлет его заочного напарника Цзянь Цзи. Это было совершенно неожиданно. Еще неожиданнее было то, что планировавшееся заседание писателей состоялось, на нем обсуждались разные спорные произведения, но все они, в том числе статьи Вэй Цзюе, были одобрены, а не объявлены ядовитыми сорняками. На заседании совершенно ясно говорилось о необходимости продолжать курс «пусть расцветают все цветы, пусть соперничают все школы», о недопустимости размахивания дубинкой и приклеивания ярлыков. Чжуан Чжун был глубоко разочарован: даже потеряв сто тысяч золотых, он не горевал бы так.

Повергнутый в безграничную скорбь, он подумал, что, вероятно, снова ошибся в своих расчетах, жестоко ошибся. Ведь он полагал, что Центральный Комитет сменил курс, что третий пленум считается теперь слишком правым и что настало время для контратаки слева, а на самом деле все продолжают говорить об освобождении идеологии, об очищении от яда левачества, о борьбе против современных суеверий… Выходит, памфлет, публикации которого он никак не дождется, может стать всеобщей мишенью?! У него уже голова начала пухнуть и гудеть от всей этой круговерти.

Глава двадцать восьмая. Ни бездонные пропасти, ни свирепые волны не могут помешать стремлению Чжуан Чжуна к свету. Его дух постоянного поиска способен тронуть человека до слез.

Наконец Чжуан Чжун сообразил, что его новый, очень прозрачный псевдоним может быть легко раскрыт. К старым грехам прибавятся новые, и тогда ему не то что ногу поставить — даже шило воткнуть будет некуда. Эх, Чжуан Чжун, Чжуан Чжун, что же ты совершаешь то умные, то глупые поступки, не можешь извлечь пользу из своего собственного блестящего опыта! Он обхватил голову руками, долго вздыхал и вдруг просветлел: да, Чжуан Чжун, ты и в самом деле неописуемо глуп, не понимаешь, что человек должен уметь и растягиваться и сжиматься, должен пролезать в любую щель, а не вешаться при первой же трудности! Ведь памфлет еще не опубликован, значит, надо незамедлительно забрать его, и тогда сам черт не узнает, кто такой Чжун Чжуан. Да, ни черт, ни человек. Это ли не счастье? Он чувствовал, что каждая минута промедления будет непростительной ошибкой, и сразу начал действовать.

Выцарапывал он свою рукопись даже с большим усердием, чем проталкивал ее, ибо знал, что теперь от этого зависит сама его жизнь. Ему казалось, будто он висит на тонкой веревке над страшной пропастью, а внизу несется бешеный поток. Стоит кому-нибудь перерезать веревку, то есть издать памфлет, и Чжуан полетит в бездну, а если рукопись удастся забрать, он выкарабкается на вполне безопасное место. Чтобы вновь организовать всех своих друзей и знакомых, писатель буквально избегался, даже похудел, непрестанно звонил по телефону, причем звонить из дома не решался: приходилось бегать на почту, где были закрытые кабинки. И вот однажды утром, когда он в очередной раз выбежал на улицу, он увидел в витрине с газетами, окруженной множеством людей, собственный памфлет: «Куда вы идете?» Вопросительный знак, словно крюк мясника, поддел его за самое сердце, а точка от этого знака выстрелила в него, как свинцовая пуля, и он едва не повалился на стоящих впереди людей.

— Ты что, товарищ, выпил лишнего? — зашумели на него.

Писатель взял себя в руки и устоял на ногах. Перед глазами у него плыли круги, но он все же разобрал, что в редакционном примечании цитируется фраза из его письма: «Если у вас хватит смелости, опубликуйте мой памфлет, я посмотрю, как вы это сделаете!» Боже, он совсем забыл, что еще и такое написал! А редакция к этому добавила: «Мы решили принять вызов и публикуем рукопись, не меняя в ней ни единого иероглифа, на всеобщее обсуждение».

Итак, из него делают шута, мишень, по которой теперь все будут стрелять! Что же делать? Просить прощения у редакции? Каяться перед начальством? Молить Вэй Цзюе о заступничестве? Писать опровержение? Он вернулся к себе, рухнул на кровать и продолжал думать, но ни один способ не подходил. Писатель вновь как в тумане увидел свой родной город, надвратную башню, темную улицу, которая шла от нее, развалившийся домик, безумную старуху с распущенными волосами. Старуха снова слилась с Цзян Цин, бросилась на него.

— А! — закричал он в ужасе и очнулся. Сердце его бешено колотилось, на теле выступил холодный пот. Почему обе эти старухи преследуют меня, да еще в самые тяжелые минуты моей жизни? Уж не означает ли это, что мои дни сочтены? Он умен, способен к любым переменам, может проникнуть и в далекие горы, и в глухой лес, и в глубокое море, для него нет закрытых дверей. По своему чутью и знанию современной обстановки он человек выдающийся, настоящий герой, которого нельзя не уважать. Так неужели сейчас ему суждено погибнуть?

Он встал, прошелся по комнате, и вдруг перед ним как будто блеснул свет. Писатель даже хлопнул себя по ляжкам: «Ведь вокруг полно выходов, чего печалиться? Ну хотя бы такой простой способ — перейти в наступление и написать статью, обличающую этого вонючего Чжун Чжуана!»

Сказано — сделано. Он уселся за стол, сочинил очень язвительную и злобную статейку «Принимаю вызов Чжун Чжуана», подписал ее «Чжуан Чжун» и отнес в редакцию. Он был убежден, что это первый отклик на памфлет, поэтому радостно напевал.

Несколько дней опять прошли в волнении, статья так и не появилась, но зато разнеслись слухи, что Чжун Чжуан — это Чжуан Чжун. «Человек выступил против самого себя, делая вид, что он совсем другой. Вот анекдот! Впору сатирическую комедию писать», — смеялись люди. Чжуан Чжун так часто слышал это, что заподозрил всех в сговоре, но вдруг задумался над последними словами. Чем давать другим потешаться над собой, не лучше ли написать сатирическую комедию самому? Разве это не будет прекрасным примером самокритики? Уж себя-то я знаю отлично, так что меня никто не переплюнет, и пьеса прогремит по всей стране. Прежде была комедия «Когда краснеют листья клена», а я назову свою «Когда желтеют листья ивы». Это будет означать, что главный герой настолько разложился, что его можно сравнить лишь с желтым засохшим листом…

Но когда Чжуан Чжун без сна и отдыха кровью сердца творил свою сатирическую комедию, пришла весть о том, что какой-то человек из другой провинции уже написал пьесу на подобный сюжет. Опять, что называется, столкновение поездов! Такого удара Чжуан Чжун не мог перенести. Ему казалось, будто кто-то разрыл могилы его предков и похитил оттуда все драгоценности. Зачем же ему теперь дописывать комедию? Даже если он ее допишет, кто ее согласится поставить? Он решил, что этот автор попросту плагиатор и украл у него текст. Правда, он никому не показывал свой черновик, но кто поручится, что в момент наивысшего творческого вдохновения он не говорил сам с собой и кто-нибудь не подслушал его? Никто не поручится! Значит, автор этой пьесы действительно плагиатор. Чжуан Чжун немедленно настрочил жалобу, напомнив, что старая ведьма, пытавшаяся узурпировать власть у партии, постоянно присваивала чужие произведения, чтобы нажить политический капитал, и что эта отвратительная манера сохранилась до сих пор. Хотя прошло уже два с половиной года после разоблачения «банды четырех», души этой банды витают среди нас, мириться с этим нельзя.

К сожалению, его жалоба не возымела действия. Тогда он переписал ее в нескольких экземплярах и повсюду расклеил. Вскоре поставили пьесу его соперника. Люди уже входили в театр и покупали программки, как вдруг в фойе ворвался человек с растрепанными волосами, каплями пота на лбу и стал торопливо раздавать всем листки, вынутые из-за пазухи:

— Прочтите, прочтите обязательно! Это «Заявление Чжуан Чжуна», «Заявление Чжуан Чжуна»!..

Послесловие, в котором говорится то, чего нельзя не сказать.

Вот, пожалуй, и все разрозненные факты, которые мне удалось собрать о Чжуан Чжуне. Еще я слышал, что в результате разбирательства он понес наказание. На этом можно было бы и кончить, но несколько дней назад на улице я встретил его, совсем не печального, а очень даже довольного. Я подивился его несгибаемости, его несокрушимому оптимизму и в то же время усомнился: не предпринимает ли он каких-нибудь новых важных акций, не уловил ли он в нашем обществе каких-нибудь очередных тенденций. Мне хотелось окликнуть его и поговорить по душам, но он прошел мимо меня очень важный, устремив глаза вверх, как будто вокруг никого не было. Наверняка у него случилось что-то приятное, а что именно, я пока не знаю, потом надеюсь выяснить.

Виделся я и с другом, который составляет «Словарь литераторов», он снова корпел над рукописью. Я спросил, почему словарь до сих пор не вышел. Он ответил, что верстка была, ее разослали для сбора мнений и некоторые писатели действительно прислали разные исправления и добавления, так что сейчас нужно учесть их. Я, естественно, поинтересовался, нет ли дополнений о Чжуан Чжуне. Тогда он вытащил из кучи бумаг, лежавших на столе, какой-то конверт и протянул мне:

— Посмотри, это письмо от него.

Я прочитал письмо от первой до последней строчки и считаю необходимым привести его здесь, так как это поистине драгоценный материал о редком писателе:

«Уважаемый составитель «Словаря литераторов»!

Разрешите поздравить вас с великолепным начинанием, потому что ваша работа чрезвычайно важна не только для настоящего, но и для будущего китайской литературы. Неся ответственность перед нашим народом и нашими потомками, мы должны освещать факты с предельной правдивостью, без всякой утайки и лжи — иначе мы обманем собственных детей и внуков и внесем путаницу в историю литературы. Именно поэтому я хотел бы предложить для статьи о моей скромной персоне следующие изменения или дополнения:

1. Отрывок о моем романе «Всегда вперед» нужно исправить так: «Это первое в нашей литературе произведение, описывающее модернизацию промышленности и пылко воспевающее самоотверженность рабочего класса. Оно беспощадно бичует некоторых руководителей, закосневших в бюрократизме и мешающих «четырем модернизациям». Это прекрасное произведение снискало любовь читателей и сохраняет большое значение до сих пор».

2. В период десятилетнего господства Линь Бяо и «банды четырех» Чжуан Чжун, как и многие деятели литературы и искусства, подвергся жесточайшему гнету. По необоснованным обвинениям он был посажен в коровник, а затем в конюшню, но продолжал вести решительную борьбу против распространенных тогда современных суеверий. Особо следует отметить, что в июле — сентябре 1975 г. он непосредственно выразил ненависть народных масс к старой ведьме и подвергся такой бешеной травле со стороны «банды четырех» и ее приспешников, что даже заболел.

3. Разгром «банды четырех» явился для Чжуан Чжуна поистине исключительным творческим импульсом. На эту тему он написал пьесу «Борись, борись, борись!» и сатирическую комедию «Когда желтеют листья ивы». В последнем произведении отразился сатирический и юмористический талант автора, его умение запечатлеть ненависть к Линь Бяо и «банде четырех» в беспощадных гротескных образах. Нет сомнения, что эта пьеса пролагает новые пути комедийному творчеству в период развития социализма в нашей стране. Писатель полон творческих сил и планов, он собирается писать и о прошлом, и о настоящем, и о будущем, пользоваться самыми различными жанрами: драматическим, поэтическим, прозаическим и так далее. Внесет он свой вклад и в литературную теорию.

С пожеланием успехов в составлении словаря

Чжуан Чжун».

Когда я дочитал до конца, друг устремил на меня свои умные глаза, как бы спрашивая мое мнение. Я вполне серьезно ответил, что мы имеем дело с крупным писателем, поэтому любой относящийся к нему материал бесценен для истории литературы и упустить его означало бы продемонстрировать грубое небрежение своими обязанностями. Друг согласился со мной. И тогда я сказал ему, что, несмотря на свою необразованность и слабые силы, решился написать биографию Чжуан Чжуна, хотя бы неофициальную, но кое-что меня смущает.

— Что же именно? — спросил друг.

Я ответил, что собирал факты повсюду и излагал их как можно точнее, но наверняка что-то упустил и могу стать объектом критики. Тут я представил себе Чжуан Чжуна верхом на коне и с мечом в руках, который вопрошает: «Разве я такой?» А по опыту предыдущих лет я знаю, что «клевета» — это страшное преступление.

Друг рассмеялся:

— Подобного обвинения легко избежать. Достаточно тебе объявить себя последователем Лу Синя, который писал: «Мой герой — собирательный: говорит, как чжэцзянец, по виду пекинец, одет по-шэньсийски…»

— Но тогда на меня, чего доброго, набросятся и чжэцзянцы, и пекинцы, и шэньсийцы!

Друг рассмеялся еще заразительнее и сказал, что я слишком осторожен. Он посоветовал мне для безопасности использовать фразу, которую видел в некоторых иностранных кинофильмах. Я подумал, что этот метод и в самом деле хорош, поэтому и приписал в начале своей истории: «Все герои этой повести вымышлены. Если кому-нибудь они вдруг напомнят ныне живущих или уже умерших реальных людей, то это чистая случайность».

Перевел В. Семанов.

КОММЕНТАРИИ

А-КЬЮ — герой знаменитой повести Лу Синя (1881—1936) «Подлинная история А-Кью».

БО ЛЭ — по преданию, знаток, умевший с первого взгляда угадывать достоинства коней, жил в период Весен и Осеней (722—481 гг. до н. э.).

БОРЬБА ПРОТИВ ТРЕХ И ПЯТИ — кампания, проводившаяся в 1951—1952 гг. Три зла — коррупция, расточительство и бюрократизм — выкорчевывались в партийно-государственном аппарате; пять зол — касались поведения частных торговцев, занимавшихся дачей взяток, уклонением от уплаты налогов, расхищением государственных средств и сырья, обсчитыванием рабочих и служащих, хищением экономической информации. Разоблаченные в ходе кампании лица обязаны были предстать на собрании для публичного покаяния.

ВАН БАОЧУАНЬ ПОКОРИЛА СЮЭ ПИНГУЯ — герои традиционной пьесы «Свадьба у цветной вышки». Дочь первого министра, богатая девушка Ван Баочуань выбрала себе бедняка, умиравшего с голоду юношу Сюэ Пингуя и вышла за него замуж. Впоследствии Сюэ Пингуй стал прославленным китайским полководцем.

ГАНЬБУ — руководящие работники всех общественных организаций, административных учреждений, офицеры и часть учителей.

ГУГУН — музей в Пекине, бывший дворец, где выставлены собранные императорами сокровища и произведения искусства.

ДВИЖЕНИЕ 4 МАЯ — в 1919 г. в Китае развернулось антиимпериалистическое движение под влиянием Великой Октябрьской социалистической революции в России, которое привело к формированию новой китайской культуры и положило начало новой китайской литературе.

ЖЕЗЛ СЧАСТЬЯ — изогнутая плоская планка из дерева, камня или кости с нанесенной резьбой, инкрустированная драгоценными либо полудрагоценными камнями, символ исполнения желаний. Дарился в знак пожелания всяческого благополучия.

КАН — отапливаемая дымоходом лежанка, низкая и широкая, идущая от стены к стене в домах традиционной постройки на севере Китая.

КАППУТИСТ — сокращенное официальное выражение «идущий по капиталистическому пути».

КРИТИКА МАРШАЛА ЛИНЬ БЯО И КОНФУЦИЯ — кампания, которая проводилась в КНР в 1973—1974 гг.

ЛИ — мера длины, 0,5 км.

ЛИ БО — (701—762) — великий китайский поэт.

ЛИ ДАЧЖАО (1883—1927) — один из первых китайских марксистов и основателей КПК, погиб от рук реакционных палачей.

ЛИНЬ БЯО — (1907—1971) — «преемник» Мао Цзэдуна, маршал; согласно официальному китайскому сообщению в ночь с 13 на 14 сентября 1971 года бежал из КНР на самолете, который разбился на территории МНР.

ЛИНЬ ЧУН — один из 108 героев классического романа «Речные заводи». Порученное ему дело никак не соответствовало его выдающимся дарованиям.

ЛУШАНЬ — горный курорт, где в августе 1959 г. состоялся Пленум ЦК КПК.

ЛЮ ХУЛАНЬ — (1932—1947) — героиня китайской гражданской войны, которую сравнивали с Зоей Космодемьянской и называли «китайская Зоя». Захваченная в плен реакционерами, она предпочла смерть измене и была зарублена соломорезкой.

ЛЮЙ ХОУ — древняя китайская императрица, царствовала в 187—180 гг. до н. э. Известна своей жестокостью.

МАО — денежная единица, один юань содержит 10 мао.

МУ — мера площади, 1/15 га.

ОТВАР ИЗ МАША, как считается в китайской кулинарии, хорошо утоляет жажду.

ПИПА — струнный музыкальный инструмент.

«ПИСАТЬ ПРАВДУ» — в 60-х годах китайская критика осуждала за это писателей.

ПРИЗЫВ ОТ 16 МАЯ — директива от 16 мая 1966 г. о начале массового движения «культурной революции».

ПЯТАЯ СТРАЖА — время с 3 часов ночи до 5 часов утра. Период с 7 часов вечера до 5 часов утра в старом Китае делился на пять двухчасовых страж.

ПЯТЬ КРАСНЫХ КАТЕГОРИЙ — к этим категориям относили рабочих, солдат, крестьян-бедняков, низший слой середняков и преданных кадровых работников.

«СЕЛО ТРЕХ» — коллективный псевдоним трех китайских литераторов, Дэн То (1912—1966), У Ханя (1909—1969) и Ляо Моша (р. 1907).

СИНЬХАЙСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ — против маньчжурской династии Цин, произошла в 1911 г. 1 января 1912 г. император Пу И отрекся от престола.

СОБЫТИЯ 7 ИЮЛЯ — начало японской агрессии против Китая в 1937 г.

«СРЕДНИЙ ЧЕЛОВЕК» — в 1962 г. был репрессирован критик Шао Цюаньлинь, призывавший писателей показывать в своих произведениях реальную жизнь простого «среднего человека».

СУ ЦИНЬ — (ум. 317 г. н. э.) — государственный деятель, первый министр в царстве Ци, герой многих пьес на исторические темы, всегда выступающий на сцене с мечом за спиной.

СУН ЦЗЯН — герой классического китайского романа XIV века «Речные заводи», который в 1975 г. в ходе широкой кампании в прессе был объявлен примером ренегатства и капитулянтства.

СЯН ЮЙ — (232—202 гг. до н. э.) — древнекитайский полководец, вел войну за верховную власть и потерпел поражение.

СЯО ХУА (р. 1915 г.) — начальник Политуправления НОАК с 1964 г., был отстранен во время «культурной революции», затем вновь занял свой пост.

ТАЙШАНЬ — священная гора Древнего Китая, место жертвоприношений Небу.

ТРИ ВЕЛИКИХ ПРИНЦИПА И ВОСЕМЬ УСТАНОВЛЕНИЙ — правила дисциплины и поведения бойцов НОАК во время антияпонской и гражданской войн. Три принципа: во всех действиях подчиняться командованию; не брать у населения ничего, даже иголки и нитки; все трофеи сдавать в казну. Восемь установлений: разговаривай вежливо; честно расплачивайся за купленные вещи; занял вещь — верни; испортил вещь — возмести; не дерись и не ругайся, не порть посевов; не допускай вольностей с женщинами; не обращайся жестоко с пленными. Эти нормы дисциплины, сурово проводившиеся в жизнь, много способствовали победе китайской революции.

У ЦЗЭТЯНЬ — китайская императрица, царствовала в 684—705 гг. Прославилась коварством и развратом.

«УТКИ, Я СЛЫШУ, КРИЧАТ НА РЕКЕ ПРЕДО МНОЙ» — строка из народной песни, записанной в «Шицзине», китайской книге Песен, возникшей в эпоху Весен и Осеней.

ФАН ЧЖИМИНЬ — (1900—1935) — китайский революционер, командир китайской Красной армии, геройски сражался во время гражданской войны, был захвачен в плен и расстрелян гоминьдановцами.

ХАНЬ ЮЙ (768—824) — мыслитель, поэт и государственный деятель.

ХУ ФЭН (р. 1903) — литературный критик и поэт, известен патриотической деятельностью в период антияпонской войны. В 1955 г. был арестован, в настоящее время полностью реабилитирован и вернулся к литературной деятельности.

ЦЗИНЬ — мера веса, равная 0,5 кг.

ЦУНЬ — мера длины, равная 3,3 см.

ЦЮЙ ЮАНЬ (340—278 гг. до н. э.) — великий поэт Древнего Китая.

ЧЕТЫРЕ ЧИСТКИ — кампания политической, идеологической, организационной и экономической чистки, проводившаяся в КНР с 1963 по 1966 год.

ЧЖЭН — древнекитайский щипковый музыкальный инструмент с 13—16 струнами.

ЧИ — мера длины, равная 33 см.

ШКОЛЫ СЕДЬМОГО МАЯ — Согласно указанию от 7 мая 1966 года, в 1968 г. были созданы поселения для перевоспитания физическим трудом кадровых работников и интеллигенции.

ЭДУАРД VIII — король Англии (февраль — декабрь 1936 г.), отрекся от престола ради женитьбы на дважды разведенной американке миссис Симпсон (Уоллис Уорфилд).

ЭРЛАН — мифический персонаж китайской народной литературы и театра; земной человек, за добрые дела обожествленный после смерти народом; могучий заступник.

А. Желоховцев

СПРАВКИ ОБ АВТОРАХ

ЛЮ БИНЬЯНЬ (р. 1925).

Уроженец города Чанчуня на северо-востоке Китая. После японской оккупации Маньчжурии 18 сентября 1931 года его отец стал безработным, семья бедствовала, подросток не смог окончить среднюю школу. Учился Лю Биньянь сначала в городе Харбине, где овладел русским и японским языками, а потом в городе Тяньцзине, где выучил английский язык. С 1943 года начал принимать участие в подпольной борьбе, а в 1944 году стал членом КПК. В 1946 году пробрался в освобожденный Харбин, пять лет работал преподавателем, переводил на китайский язык пьесы советских драматургов.

В 1951 году Лю Биньянь переезжает в Пекин, где работает в редакции центральной молодежной газеты «Чжунго циннянь бао», заведует поочередно отделами воспитательной работы, репортажа, торгово-промышленным, входит в редколлегию газеты. В 1956 году вступает в члены Союза китайских писателей, публикует очерки «Мост» и «Редакционные новости», которые привлекли к себе внимание остротой поставленных вопросов, смелым вмешательством писателя в жизнь. Очерк Лю Биньяня «Мост» был по инициативе известного советского очеркиста Валентина Овечкина опубликован в русском переводе в первом номере только что созданного журнала «Москва» в том же 1956 году.

В 1957 году очерки Лю Биньяня были несправедливо осуждены в КНР, в 1958—1961 годах он работал в деревне в провинциях Шаньси, Шаньдун и близ Пекина. Потом возвратился в редакцию «Чжунго циннянь бао», стал переводчиком с русского языка в отделе международной информации. С 1969-го по 1977 год Лю Биньянь находился на «трудовом перевоспитании».

Его жена Чжу Хун сказала журналисту «Цзинбао» (1980 г. № 1), что «муж под подозрением был девять лет, под следствием шесть лет и четыре года не был дома». В марте 1979 года Лю Биньянь выступил со статьей в шанхайском журнале после 22-летнего перерыва, в сентябре опубликовал очерк «Люди и оборотни», который имел в КНР небывалый читательский успех. Русский перевод этого очерка издан в сборнике рассказов под тем же названием в 1982 году издательством «Прогресс». Последовавшая за очерком повесть «Человек и его тень» (журнал «Шиюэ», 1980 г.) предлагается вниманию читателя в настоящем сборнике. Оба эти произведения в 1981 году получили в КНР литературные премии.

С 1978 года Лю Биньянь работал в Пекине в Академии общественных наук, затем стал сотрудником газеты «Жэньминь жибао». На IV съезде Союза китайских писателей в октябре 1979 года он был избран секретарем союза. В настоящее время он один из самых популярных современных писателей КНР.

ЛЮ СИНЬУ (р. 1942).

Уроженец города Чэнду провинции Сычуань. Рано, со школьных лет, проявил литературные наклонности: в 1958—1966 годах он напечатал в газетах «Бэйцзин ваньбао», «Жэньминь жибао», «Гуанмин жибао», «Чжунго циннянь бао», «Дагунбао» свыше 70 материалов, которые сейчас сам считает ученической пробой прозы.

В 1961 году Лю Синьу окончил педагогическое училище и стал работать учителем родного языка в пекинской средней школе № 13. Десять лет был классным руководителем. В 1975 году издана его первая книжка рассказов для детей «Широко раскройте глаза».

Центральный литературный журнал «Жэньминь вэньсюэ» в № 11 за 1977 год опубликовал рассказ Лю Синьу «Классный руководитель». По общему мнению читателей и критики, это было первое подлинно реалистическое произведение в современной китайской литературе за много лет. Рассказ был награжден первой в истории страны литературной премией в 1979 году, переведен на английский, французский, японский и др. языки. Его русский перевод опубликован в сборнике «Люди и оборотни» (М., 1982). С тех пор Лю Синьу написал множество рассказов, издал четыре сборника. Повесть «Жезл счастья» — самое крупное произведение писателя.

С октября 1976 года Лю Синьу работает редактором журнала «Шиюэ», состоит членом редколлегии детского журнала «Эртун вэньсюэ».

ВАН МЭН (р. 1934).

Уроженец Пекина. Будучи школьником, Ван Мэн выказывал редкие литературные способности и пользовался авторитетом у товарищей и учителей. Еще подростком он сблизился с подпольной организацией КПК, принимал участие в революционной борьбе и в условиях подполья в четырнадцатилетнем возрасте стал членом КПК. После освобождения Пекина в 1949 году Ван Мэн на руководящей работе в китайском комсомоле. Он учится в Центральной комсомольской школе, работает секретарем в одном из пекинских райкомов комсомола, возглавляет комсомольскую организацию на крупном заводе. В 1953 году он начал публиковать отрывками в журналах и газетах свое первое произведение — роман «Да здравствует молодость!» из жизни школьников в первые годы после освобождения; произведение пользовалось популярностью у молодых читателей, но впервые издано отдельной книгой только в 1978 году и сейчас снова называется в числе любимых книг китайской молодежи.

В 1959 году Ван Мэн начал публиковать рассказы. Один из них, «Новичок в орготделе» (русский перевод в книге «Люди и оборотни») привлек общественное внимание, а затем был подвергнут критике. В 1957 году Ван Мэн был направлен на трудовые работы в предместьях Пекина. В 1962 году начал преподавать на филологическом факультете пекинского пединститута, в следующем году его перевели на работу в отделение Всекитайской ассоциации работников литературы и искусства в город Урумчи, откуда в 1965 году послали в уйгурский кишлак на берегах реки Или, где он работал помощником бригадира и изучил уйгурский язык.

В 1973 году Ван Мэн стал работать при управлении культуры Синьцзян-Уйгурского автономного района: он переводил произведения уйгурских писателей на китайский язык и сам написал роман о деревенской жизни в Синьцзяне.

После восстановления деятельности Союза китайских писателей год работал в Урумчи, публиковал рассказы, в 1979 году переведен в Пекин. Ван Мэн очень много пишет и печатается; переиздает свои ранние произведения. В 1979 и 1980 годах его рассказы получают в КНР литературные премии. В 1981 году столь же высокой премией отмечена повесть «Мотылек», которая вошла в на« стоящий сборник.

В 1980—1981 годах творчество Ван Мэна широко обсуждалось в КНР читателями и литературной общественностью; работа писателя находится и теперь в фокусе китайской литературной жизни. На XII съезде КПК в 1982 году Ван Мэн был избран кандидатом в члены ЦК КПК.

ЧЭНЬ МЯО (1927—1981).

Уроженец города Люйда на северо-востоке Китая. В 1949 году окончил литфак Института литературы и искусства при Объединенном университете Северного Китая. Тогда же он совместно с Лю Цинланом и Чэнь Хуайаем написал пьесу «Песня о красном знамени», одно из первых произведений о рабочем классе в литературе КНР, которое привлекло общественное внимание и было за границей вскоре переведено на немецкий язык. Тогда же им была написана повесть «Трудовое супружество».

В 1953 году Чэнь Мяо был направлен на Аньшаньский металлургический комбинат. Он опубликовал два сборника рассказов из жизни китайских рабочих: «Сталевары» (1954) и «История с доской почета» (1958). Затем он написал два сборника публицистических произведений «Раннее утро» (1958) и «Осенний дождь» (1963). В начале 60-х годов Чэнь Мяо был назначен заместителем председателя отделения Всекитайской ассоциации работников литературы и искусства в городе Аньшань.

Возвратившись к активной творческой деятельности в конце 70-х годов, Чэнь Мяо написал сатирическую повесть «Неофициальная история крупного писателя», которая опубликована в пекинском журнале «Дандай» (1980, № 4) и затем вышла отдельным изданием. Повесть была отмечена в КНР литературной критикой как удачное произведение и пользовалась читательским успехом.

В 1981 году пекинское издательство «Чжунго циннянь» («Китайская молодежь») издало роман Чэнь Мяо «Среди трудностей и опасностей» из жизни КНР 70-х годов.

Последние годы жизни Чэнь Мяо был членом правления отделения Всекитайской ассоциации работников литературы и искусства провинции Ляонин.

Произведения Чэнь Мяо прежде на русский язык не переводились.